Book: Готтленд



Готтленд

Мариуш Щигел

Готтленд

Чешская панорама

Известный производитель обуви Ян Антонин Батя в 1938 году выдвинул проект переноса Чехословакии в Южную Америку и даже подсчитал, что стоимость такого предприятия составила бы 14 миллиардов крон. <…> Рассказ о Бате и его империи, открывающий книгу Мариуша Щигела, поражает своей неоднозначностью. Батя не только платил своим работникам зарплату, но и требовал выполнять строгие правила, подчас совершенно идиотские. Он следил за ними из канцелярии, расположенной в лифте, а некоторые построенные им жилые районы напоминали концлагеря с облегченным режимом.

Журналист Мариуш Щигел поместил в своей книге пятнадцать репортажей, больше похожих на рассказы, действие которых словно само собой, с необыкновенной легкостью разворачивается на глазах автора, незаметно наблюдающего за развитием событий. Щигел ничего не пытается нам доказать, скорее предлагает поверить; выстраивая панораму чешской жизни, он избегает стереотипов, не пишет ни о потреблении пива, ни о культе Швейка <…> хотя, конечно, обойтись без Кафки не мог. Впрочем, Швейк в «Готтленде» все-таки появляется, но как «апологет мнимой покорности» и «одновременно образец приспособленчества».

<…> Интересна стилистика репортажей: короткие рубленые фразы, с ювелирной точностью выстроенная кульминация, резкие столкновения противоречивых ситуаций и настроений, прыжки во времени и пространстве. Проще говоря, манеру письма автора можно охарактеризовать как документальную с огромной художественной составляющей: даже если какие-то факты читателю хорошо известны, то способ их интерпретации и сопоставления — поистине мастерский.

Сквозь репортажи Мариуша Щигела красной нитью проходит главная тема: судьба чехов в XX веке с особым акцентом на сталинизм, который — с незначительными модификациями — еще долгое время после смерти вождя продолжал жить в системе репрессий, исключительно жестокой и беспощадной, и при этом необычайно педантичной и действенной, можно сказать — тевтонско-гестаповской. Сталин так основательно засел в душах представителей правящей элиты, что они не могли расстаться даже с его памятником — гигантским монстром, нависшим над прекрасным городом. Когда же, наконец, решились его демонтировать, инженер Владимир Кршижек, которому было поручено это сделать, услышал от властей самую странную в своей жизни фразу: «Вы должны уничтожить памятник, но с достоинством». <…>

Если социализму надлежало исполнять роль исправительной колонии, а человека превратить в послушного робота, движущей силой этого процесса должен был стать страх, постоянная угроза, контроль над мыслями и сознанием общества. Щигел превосходно показывает это на примере судеб интеллигенции. Если кто-то из артистов или писателей был «заражен» вольнодумством, считался идеологически неблагонадежным, окружающие бежали от него и членов его семьи, как от чумы. Некоторые из «провинившихся» исчезали, как, например, звезда чехословацкой эстрады Марта Кубишова. «За двадцать лет по радио и телевидению не передали ни одной песни в ее исполнении. Кубишова искала хоть какую-нибудь работу, но спецслужбы позаботились о том, чтобы она не могла найти ничего». <…> Многим такой остракизм поломал жизнь: их вынуждали сменить место жительства, лишали возможности заниматься своей профессией. Марте повезло — она пережила свой «момент истины». Когда певица наконец вышла на сцену, «публика громко и долго аплодировала — всем было ясно, что это благодарность не за ее песни, а за двадцать лет молчания».

В стране, где бесцеремонно распоряжалась служба безопасности, а в полночь по радио звучал гимн СССР, не могла не выработаться философия выживания любой ценой, коллаборационизма. И безразличия к судьбам жертв системы — тех, кто вместо того, чтобы писать стихи, рисовать картины, сочинять музыку, убирал мусор, сортировал металлолом, работал на производстве. В защиту униженных выступила группа интеллектуалов, составившая знаменитый манифест Хартия-77. Власти нанесли ответный удар: несколько тысяч творческих работников подписали Анти-Хартию в защиту социализма. Был среди подписавших и Карел Готт — «чешский Пресли и Паваротти в одном флаконе». Похоже, их не очень мучали угрызения совести. Щигел подводит итог дискуссии на тему «Почему чехам претят герои», развернутой в феврале 2002 года на страницах известной газеты: «героизм возможен, но только в кино». Позицию, суть которой: «превыше всего жизнь и связанные с нею удовольствия», — участники дискуссии назвали «швейковской».

Собирая материалы для репортажей, автор беседовал с разными людьми. Его задачей было выяснить, как они оценивают свое недавнее прошлое. Попутно он выявил любопытную языковую закономерность: любимой формой высказывания его собеседников была безличная. «Об этом не говорили», «этого не знали», «об этом не спрашивали». «Я часто слышу безличную форму, — пишет журналист, — если речь заходит о коммунизме. Будто люди ни на что не влияли и ни за что не хотели брать на себя личную ответственность. Будто вспоминали, что были лишь частью единого организма, у которого на совести лежит грех преступного бездействия».


Книга Мариуша Щигела неизбежно вызывает у читателя много разных ассоциаций. При том, что в ней рассказывается почти исключительно о чехах, о невыносимой тяжести и даже гротескности их бытия, она не теряет универсальности. Ведь именно через сходства и различия легче увидеть особенности человеческой природы, сформированной историей XX столетия.

Михал Радговский

Готтленд

С благодарностью моему мужу Иржи, который помогал мне пробираться сквозь тернии чешской истории, — переводчик.

Ни шагу без Бати

Эгону Эрвину Кишу

Год 1882. Духота

— Почему здесь так воняет? — спрашивает своего отца Антонина шестилетний Томаш Батя. Так у него впервые проявляется желание упорядочить действительность.

Мы не знаем, что отвечает ему отец. По всей видимости, он вообще был неразговорчив.

Сапожник Антонин Батя женат второй раз. Оба раза он женился на вдовах с детьми. От каждой у него были еще и свои. В общей сложности в небольшой сапожной мастерской в Злине[1] растет двенадцать детей от четырех браков. А еще у Антонина семеро работников. Вторая жена не любит сквозняков.


Двенадцать лет спустя. Требования

Трое детей от первого брака — Анна, Антонин и восьмилетний Томаш — стоят перед пятидесятилетним отцом. Они требуют свою долю материнского наследства. Предлагают, чтобы он отдал им и ту часть, которую должны унаследовать после его смерти. У них нет времени ждать невесть сколько лет, к тому же в доме тесно.

Они получают восемьсот гульденов серебром и нанимают четырех работников.


Год спустя, 1895 год. Принцип

У них восемь тысяч долга. Не хватает средств на новую кожу, нечем платить за старую. Антонин получает повестку в армию, Анна нанимается прислугой в Вене.

Томаш смотрит на остатки кожи и с отчаяния придумывает свой самый важный жизненный принцип — недостатки всегда превращать в достоинства.

Раз у них нет денег на кожу, нужно шить обувь из того, что есть, — из полотна. Полотно стоит недорого, а из остатков кожи можно делать подошвы. Так Батя изобретает один из хитов приближающегося столетия — полотняные туфли на кожаной подошве. Из Вены он привозит несколько тысяч заказов, полученных за один день. Туфли в народе называют «батёвками».

Благодаря им он строит свою первую небольшую фабрику — на двухстах квадратных метрах работают пятьдесят мужчин.


Год 1904. Вопросы

Рабочие замечают, что Томаш постоянно нервничает и так возбужден, что все в его обществе быстро устают.

Из какой-то газеты он узнает об американских станках и, взяв с собой трех сотрудников, отправляется в Штаты, где в Линне (Массачусетс), городе обуви, нанимается рабочим на крупную фабрику. Его люди, в свою очередь, поступают на работу в другие места. Томаш велит им внимательно следить за всеми стадиями производства. Каждую субботу четыре злинских сапожника встречаются в салуне и обмениваются наблюдениями.

Их удивляет, что в Америке даже маленькие дети пытаются зарабатывать себе на содержание. Самое большое впечатление на Батю произвел шестилетний мальчик, который ходит по домам и за деньги ловит мух.

Одни умирают от нищеты, а другие пекут лепешки на улице и продают по центу за штуку. Томаш подмечает интересное свойство американцев: они охотно заимствуют любые новинки, изобретенные человечеством.

В Штаты он приехал с шестьюстами восьмьюдесятью восемью вопросами, на которые хочет получить ответы. За время его пребывания к ним прибавляются еще семьдесят. Батя приходит к выводу, что более высокий, чем в Европе, уровень жизни среднестатистического американца обусловлен отсутствием какой бы то ни было рутины.

(«Томаш Батя определенно был в США промышленным шпионом», — напишут через шестьдесят лет чехословацкие историки.)


Год 1905. Темп

Томаш все лучше владеет английским и узнает о Генри Форде. Этот работодатель, как писал о нем Э. Л. Доктороу, уже давно уверен, что большинство людей слишком глупы, чтобы обеспечить себе пристойное существование. И ему приходит в голову идея поделить сборку автомобиля на отдельные простые операции, которые под силу произвести даже идиоту. Вместо того чтобы учить одного работника сотням манипуляций, он решает поставить его на определенное место, чтобы тот в течение всего дня выполнял одну и ту же операцию, а готовые части отправлял дальше по конвейеру. Таким образом, у рабочего отпадет необходимость думать. (Воплощение этой идеи в жизнь займет у Форда еще несколько лет.)

В Штатах Томаш Батя впервые встречается с понятием «наручные часы». Уже четыре года как оно там прижилось. С наступлением XX века американцы начали вести счет на минуты, время стало основной мерой производства. «Производительность» и «американский темп» — новые фетиши: отныне труд поделен на равные отрезки времени. Рабочий день перестал зависеть от восходов и заходов солнца.


5 сентября 1905 года. Секунды

Ночью умирает отец.

Томаш вскоре возвращается в Злин — все еще захудалый городок, о котором в Чехии говорят, что «там заканчивается хлеб и начинается камень», — и на стене своей фабрички пишет крупными буквами: ДЕНЬ СОСТОИТ ИЗ 86 400 СЕКУНД. Люди читают эту надпись и говорят, что сын старого Бати повредился в уме.


1905–1911. Тяжелый труд

Томаш покупает немецкие и американские станки. На фабрике уже шестьсот рабочих. Он строит для них первые жилые дома.

Когда в 1908 году Форд выпускает серийный «автомобиль для всех», Томаша охватывает воодушевление: Форд уже запустил свой конвейер!

В Америке на производство одной пары обуви уходит семь часов, во Франции — почти шесть. Томаш на стене резинового цеха пишет буквами в человеческий рост: ЛЮДЯМ — ДУМАТЬ, МАШИНАМ — ТРУДИТЬСЯ!

У Бати на производство одной пары обуви уже затрачивается только четыре часа. Сапожники всей Моравии в отчаянии. Томаш огораживает свою фабрику и на кирпичной стене велит сделать надпись: НЕ БОЙТЕСЬ ЛЮДЕЙ, БОЙТЕСЬ СЕБЯ. (По прошествии двадцати с лишним лет он пренебрежет этим принципом. Но сейчас у него и в мыслях нет, что он станет причиной собственной гибели, — себя Батя не боялся.)


Год 1911. Любовь

Томаш влюбляется и обручается. Когда любимая признается, что не может иметь детей, расторгает помолвку.


Январь 1912 года. Маня

Батя едет в Вену на знаменитый чешский бал. Он уже известный сапожник — его обувь продается на Балканах и в Малой Азии. На балу он надеется встретить будущую жену. Ему нравится Маня Менчикова, дочь хранителя императорской библиотеки. Барышня играет на фортепиано, говорит на трех языках. Томаш знает, что на все случаи жизни нужно иметь письменный договор. И посылает приятеля, чтобы тот спросил, подпишет ли Маня такой документ: в случае если она не сможет родить ребенка, — развод.

— А чего я смогу от него требовать, если не оправдаю его ожиданий? — отвечает будущая Мария Батева. (После двух лет бесплодных попыток родить она тайком купит пузырек с ядом.)


Декабрь 1913 года. Пузырек

Уже несколько месяцев они живут в новом особняке, который Томаш построил накануне свадьбы, чтобы жена не ощущала разницы между жизнью в Вене и в Злине. Когда количество заказов увеличивается и фабрика начинает работать по ночам, Мария наливает рабочим лимонад и разносит бутерброды. Кажется, по возвращении домой она задумывается, не следует ли срубить дерево, не приносящее плодов, и поглядывает на пузырек с ядом.


28 июня 1914 года. Война

В Сараево погибает эрцгерцог Фердинанд. Австрия объявляет мобилизацию.

Самый знаменитый чех XX столетия, профессор философии Томаш Гарриг Масарик, депутат венского парламента, возвращается из отпуска. «Когда я ехал в Прагу, я видел, как идут на войну призывники: с отвращением, будто на живодерню, — скажет он впоследствии. Он испытывает угрызения совести. — Наши люди идут в армию и в тюрьмы, а мы, депутаты, сидим дома».

Томаш Батя в ужасе: на войну, которую ведет Австро-Венгерская монархия, должны отправиться все работники его фабрики. На следующий день за кофе и яичницей с беконом у него появляется идея: он поедет в Вену и добьется заказов на обувь для армии. Батя оставляет яичницу, садится в коляску и мчится на станцию в Отроковице недалеко от Злина. Но поезд уже ушел. Тогда Батя платит вознице за лошадей и велит гнать что есть мочи. Через три деревни лошади пронеслись со скоростью железнодорожного состава, но в четвертой пали. За шесть минут Томаш покупает другую упряжку, догоняет поезд, и через несколько часов он уже в Вене.

Он полагает, что обстоятельствам нельзя подчиняться, их следует всегда с умом использовать в своих целях. За два дня он получает заказ на полмиллиона пар и ручательство, что его рабочие не пойдут на войну.

У него остается семь минут, чтобы успеть на обратный поезд, — полицейский наряд уже собирает на площади его рабочих как дезертиров. По дороге экипаж Томаша попадает в аварию, пассажир выпрыгивает, бежит на вокзал и вскакивает в поезд, направляющийся в Брно.

Батя берет к себе на фабрику рабочих и сапожников отовсюду. Даже своих бывших заклятых врагов. Говорят, он спасает всю округу от фронта.

В конце войны, несмотря на кризис, на него будут работать около пяти тысяч человек, которые ежедневно будут производить десять тысяч пар армейских сапог.

В тот день Мария Батева уже не вспоминает о пузырьке с ядом, который купила в канун Рождества, не вспоминает и о своем решении покончить жизнь самоубийством, если одиннадцатый курс лечения у восьмого врача не принесет результатов.

Последний врач объявил: зачатие не может произойти в Злине, Томаш Батя должен находиться за пределами своей территории. И они отправились на десять дней в Крконоше[2]. (Никто не мог поверить, что Батя согласится на столько дней оставить производство без присмотра.)

Когда сапожник, бросив яичницу с беконом, мчится за поездом, его жена уже на седьмом месяце беременности.


17 сентября 1914 года. Томик

У Бати рождается сын Томаш, которого, чтобы отличать от отца, все зовут Томиком. (Жив до сих пор.)[3]


Год 1918. «Батизация»

Конец войны, образуется чехословацкое государство. Значительная его часть уже с некоторых пор «батизована».

«Томаш практически в каждой моравской деревеньке строит филиалы “Бати”. В результате в скором времени ни в Чехии, ни в Моравии, ни в Силезии, ни в Словакии не осталось почти никого, кто занимался бы сапожным ремеслом. Обувь, шитая по меркам, ушла в историю. Потом Батя организовал собственную сеть мастерских по ремонту обуви, и сапожное ремесло как таковое перестало существовать», — пишет Эгон Эрвин Киш.

Батя защищается: на Земле живет два миллиарда человек. Ежегодно на всем земном шаре производится только девятьсот миллионов пар. Минимальная потребность каждого человека — две пары в год. Для честолюбивого производителя обуви открывается перспектива продажи миллиарда пар ежегодно. Вопрос лишь в цене и уровне цивилизации.


Год 1919. Сплетня

Поговаривают (здесь я ссылаюсь на репортера-коммуниста Киша), что один сапожник из Остравы, поняв, что из-за Бати полностью разорился, запаковал свои старые, помнящие еще XVII век инструменты в два ящика и отправил их на фабрику лично Бате, а потом с женой и двумя детьми прыгнул в реку.

Томаш Батя, который одновременно с известием об этом жесте отчаяния получил такое наследство, заявил: «Разместите над этим надпись: сапожные инструменты того времени, когда Батя начал работать».


Год 1920. Человек

Шестилетний Томик ходит в школу босиком. Его отец хочет, чтобы он ничем не отличался от своих сверстников из Злина.



Отец устанавливает новые конвейеры, чтобы «каждая человеческая единица автоматически была вынуждена производить как можно больше». Если один рабочий замешкается, конвейер останавливается и на стене загорается красная лампочка. Благодаря сигнализации весь цех видит не только, что должен приостановить работу, но и узнаёт, кто в этом виноват.

«В своей работе я не стремлюсь лишь к созданию фабрик Я создаю человека», — записывает Батя.


Год 1921. Листовка

Ходят слухи, что Батя лежит в психиатрической больнице. Одна из газет даже сообщает ее адрес. Тогда вдруг по всей Чехословакии появляются листовки:

Я НЕ БОГАТ

Я НЕ БЕДЕН

Я НЕ БАНКРОТ

Я ПЛАЧУ ХОРОШИЕ ЗАРПЛАТЫ

Я ЧЕСТНО ПЛАЧУ ВСЕ НАЛОГИ

Я ДЕЛАЮ ХОРОШУЮ ОБУВЬ

САМИ МОЖЕТЕ УБЕДИТЬСЯ

Томаш Батя


Начало 1922 года. Кризис

В Европе уже третий год длится послевоенный экономический кризис, стремительно нарастает инфляция, но Чехословакии удается поднять крону с шести до восемнадцати американских центов. Позиция государства в глазах кредиторов упрочивается, однако у фирм долги за границей. Склады Бати забиты товаром, клиенты нуждаются в обуви, но у них нет денег.

За месяц уходит только то, что Батя произвел за четыре дня. Двадцать шесть дней можно было бы не работать.

Томаш не хочет бороться за налоговые льготы. К тому же он считает, что нельзя увольнять людей, иначе те сразу начнут требовать у молодого государства пособия по безработице.

Другие фабрики уже выгнали тысячи рабочих. Бате не дает покоя мысль, что в сложившейся ситуации у безработного не будет средств на покупку его ботинок. Ценность немецкой марки падает, и страну наводняет дешевеющая день ото дня немецкая обувь.


29 августа 1922 года. Дешевле

С самого утра шок: на стенах появляются рекламы с кулаком, ударяющим по надписи «дороговизна», и текстом, сообщающим, что с сегодняшнего дня обувь Бати подешевела почти вдвое. Туфли, которые стоили двести двадцать чехословацких крон, можно купить за сто девятнадцать.

Томаш говорит рабочим, что большой кризис нельзя преодолеть мелкими шажками.

Он снижает заработную плату на сорок процентов, но никого не увольняет. Дает обязательство, что в фабричных магазинах продукты будут продаваться за символические деньги. Благодаря тому что крона выросла, на меньшую зарплату рабочие будут жить почти так же, как раньше.

Клиенты набрасываются на его обувь. Все запасы распроданы за три месяца.

Конечно, Батя знает, что понижение цен означает огромные потери для фабрики, но только так можно получить «живые деньги». К слову, наличность эта имеет уже в три раза большую покупательную способность, так что на нее он приобретает в три раза больше материала.

Другие фирмы тоже снижают цены, только уже слишком поздно. Батя был первым. В прессе пишут о нелогичной на первый взгляд, но гениальной реакции Бати на укрепление позиции кроны.

Успех. Через год Томаш Батя примет на фабрику тысячу восемьсот новых работников и будет избран главой администрации города Злин.


Май 1924 года. Шапка

Десятилетний Томик едет с родителями в открытом автомобиле в Брно. На ходу ветер срывает с него шапку. Автомобиль останавливается, мальчик бежит ее поднять. По возвращении слышит от отца: «Я говорил тебе: не зевай. Еще раз такое случится, поедем без тебя».

Через десять минут шапка слетает вновь. Томаш Батя велит остановить машину, дает сыну десять крон и говорит: «Иди на ближайший вокзал и езжай в Брно на поезде. Назад можешь поехать с нами в машине».

И все же отцу приходится смириться с тем, что он вернется без сына. Мальчик приезжает в Брно вовремя, идет в обувной магазин Бати, занимает денег у кассира и самостоятельно возвращается на поезде в Злин.


Год 1925. Чек

Когда одиннадцати лет от роду Томик заканчивает начальную школу, родители посылают его в гимназию в Лондон. Он отправляется туда с собственной чековой книжкой, отец открывает ему счет в «Guaranty Trust Company of New York». За обучение мальчик расплачивается с владельцем школы чеками. Чехословацкий подросток производит фурор в элитарной школе.

В возрасте четырнадцати лет он возвращается в Злин и — по распоряжению отца — получает на фабрике самую низкооплачиваемую должность. Он уже имеет право носить ботинки.

(Когда ему будет восемьдесят восемь, я спрошу у его американской секретарши, можно ли задать шефу кое-какие вопросы. «Да, — отвечает она. — Лучше всего, чтобы вопрос был один и по существу».

Я пишу мейл: «Уважаемый пан Батя, как жить?»

«Нужно хорошо учиться, — отвечает пан Томик. — Смотреть на мир широко открытыми глазами. Не повторять ошибок и делать из них выводы. Честно трудиться и преследовать не только свою выгоду. Это ведь не так трудно, верно?»)


Год 1925. «Батя-мен»

Томаш Батя открывает свою первую школу. Он вынужден это сделать. «В нашей стране, — поясняет он, — неизвестны случаи, чтобы даже самые лучшие учителя становились миллионерами. Чаще всего они бедны».

Итак, он дает объявление, что примет шестьсот мальчиков в возрасте четырнадцати лет. Так появляется его Школа молодых мужчин. Ученик этой школы должен сам обеспечивать себя материально. Восемь часов в день он трудится на фабрике, зарабатывая на еду, интернат и одежду, четыре часа учится. Получать какую бы то ни было денежную помощь от родителей запрещено. В неделю ученик получает сто двадцать крон, семьдесят из которых тратит, а остальное откладывает на счет. Все продумано таким образом, чтобы, когда молодой мужчина в двадцать четыре года вернется с армейской службы к Бате, на его счету было сто тысяч крон. Воспитатели в интернатах проверяют записи расходов, а также следят, чтобы мальчики держали руки поверх одеяла. Часто проводятся беседы о гигиене и онанизме.

Руки поверх одеяла будет держать и признанный в 1952 году лучшим спортсменом мира Эмиль Затопек. А также прославившийся (через сорок лет) писатель Людвик Вацулик и выдающийся представитель чешской «новой волны» в кинематографе (через сорок лет) режиссер Карел Кахиня. Режиссер начнет у Бати с должности подметальщика, а закончит профессиональным чертежником. «Я был “Батя-меном”, — скажет он в начале XXI столетия. — Знаете, в Злине я научился бороться со страхом».

Каждый ученик Бати — «Батя-мен».

Звание «Батя-мен» можно заслужить послушанием и трудом.


Сентябрь 1926 года. Молоко

Томаш доволен собой: он окончил только начальную школу, у него нет никаких титулов, если не считать надписи «шеф» на дверях кабинета, а он уже автор первого учебника «Как стать богатым».

Открывается Торговая академия Томаша Бати.

Томаш Батя колотит по столу ботинком, когда один из студентов на заработанные своим трудом деньги отправился на машине в Прагу на выступление американской танцовщицы Джозефины Бейкер — пионерки стриптиза.

С того дня и впредь рабочим и студентам нельзя засиживаться в пивных. Распитие алкоголя на территории Злина запрещено; рекомендуется молоко.


1926–1929. Шахматы

Через восемь лет после Великой Октябрьской революции Томаш Батя начинает свои эксперименты капиталистическим обществом. Он строит для жителей Злина девятиэтажный Общественный дом с гостиницей (после войны гостиница «Москва») и распоряжается, чтобы на первом этаже рядом с рестораном не было никаких кафе и винных погребков, а были зал для игры в настольный теннис, кегельбан и зал для игры в шахматы («ибо нужно непрестанно думать»).

Люди уже не будут работать по восемь часов, с 7.00 до 15.00.

Теперь они будут работать до 17.00, зато с 12.00 им положен двухчасовой перерыв. Женщины могут вернуться домой и приготовить обед, но Батя не видит в этом смысла, так как он построил большие столовые и универмаг, в котором есть все. «Женщины, — говорит он в своей речи, — вам не нужно будет заниматься даже домашними заготовками, Батя сделает их за вас».

Мужчины и женщины во время перерыва могут делать все, что захотят, однако рекомендуется следующее:

отдыхать, лежа на газонах на площади Труда (в хорошую погоду);

не предаваться безделью (лучше всего читать, с одной, однако, оговоркой: НЕ ЧИТАЙТЕ РУССКИЕ РОМАНЫ — гласит придуманный Батей лозунг на стене цеха по обработке шерсти. Почему? Ответ Бати на стене резинового цеха: РУССКИЕ РОМАНЫ УБИВАЮТ РАДОСТЬ ЖИЗНИ);

в плохую погоду ходить в кино (в центре города Батя уже построил самый большой в Центральной Европе кинотеатр на три тысячи мест, где билет стоит одну — символическую — крону);

те, кто опаздывает на работу, обязаны во время перерыва отрабатывать у станка свои задолженности.

Профсоюзы и Коммунистическая партия Чехословакии утверждают, что на самом деле Батя придумал этот перерыв специально ради дополнительной дармовой работы. Забастовки подавляются, а их участников без разговоров увольняют с фабрики.


Год 1927. Сигналы

Пресса пишет о необычайно высоком потреблении молока в Злине и о поразительном — для пивной страны — отсутствии интереса к алкоголю. Один автомобиль там приходится на тридцать пять жителей — это самый высокий показатель во всей Чехословакии.

Рационализации подвергается все: чтобы не приходилось, вызывая начальников цехов к телефону, перекрикивать машины, звонок подает сигналы азбукой Морзе. У каждого начальника свой сигнал, который он слышит даже в туалете. Фабричные цеха имеют собственные номера — потеряться невозможно. Все двери в зданиях тоже пронумерованы. Номера имеют даже улицы на территории фабрики.

По 21-й ходят к VIII/4a.


Год 1927. Травма

В рекламном отделе работает художник, который рисует плакаты. Когда вместе с коллегой он приносит Томашу Бате очередной проект, тот топчет плакат и даже не говорит, что он ожидал увидеть. Во второй раз он прислоняет бристоль к стене и прыгает в самую его середину (также без объяснений). В третий раз тридцать проектов плакатов швыряет на пол, скачет по ним, топчет бумагу и наконец-то изрекает: «Что за идиот это нарисовал?!»

Художника зовут Сватоплук Турек, и полученная психическая травма приведет к тому, что через несколько лет он из мести начнет писать книжки о Бате, в которых будет обливать его грязью.


Год 1929. Воздух

Томаш расширяет круг знакомств, его фирма — уже известное в мире акционерное общество. Его личный гость, сэр Сефтон Брэнкер, показывает сияющему хозяину нечто такое, что впоследствии приведет Батю к гибели.

Сэр Брэнкер — глава гражданской авиации Великобритании. Он прилетел, чтобы продемонстрировать в Злине новейший одномоторный трехместный самолет фирмы «Де Хэвиленд», который производит на Томаша столь сильное впечатление, что он незамедлительно покупает четыре штуки.

Строится аэродром, самолеты Бати будут летать по всей Европе. Скоро откроется завод и начнется производство спортивных самолетов марки «Злин».

Пролетая над городом, Томаш замечает лужок, окруженный лесом: «Вот красивое место для кладбища», — говорит он пилоту.


Год 1931. Графология

Томику семнадцать лет. Он возвращается из Цюриха, где последний год служил управляющим крупного магазина, и становится директором универмага в Злине. Ссорится по какому-то поводу с отцом. «Отец, вы еще пожалеете», — говорит он и пишет письмо с предложением своих услуг главному конкуренту Бати в США, фирме «Endicott Johnson».

Потом складывает листок, но письмо так и не посылает. Его находит мать и показывает мужу, поскольку тот велел докладывать ему обо всем. Томаш торжествует: у него прекрасный сын, который найдет выход из любой ситуации!

А вот брат у него идиот. Ян Антонин, сын второй отцовской жены, на двадцать лет его моложе. Томаш при всех обзывает его дураком и награждает пинками; персонал следует примеру хозяина.

Какое-то время назад Батя заказал у лондонского графолога Роберта Саудека анализ почерка ближайших коллег. Полученные заключения держит под ключом, чтобы жертвы ничего не узнали. Их обнаружит в архивах Эгон Эрвин Киш (в 1948 году он начнет писать репортаж «Обувная фабрика», но, написав первую страницу, умрет от сердечного приступа). Графологический анализ под номером десять — Яна Антонина — смахивает на объявление о розыске преступника.

1. Порядочность: не уверен. Если этот человек — ваш сотрудник, то, хотя и не хочется его подозревать на основании предоставленного мне образца почерка, должен сказать, что я никогда бы его вам не рекомендовал.

2. Инициативность: нацелен на быстрый успех, инициативность носит агрессивный характер. Имеет некоторую склонность к шантажу.

3. Открытость: на первый взгляд искренен, поскольку часто вступает с окружающими в конфликт. Тем не менее лицемер.

4. Заключение: абсолютно ни на что не способен.

5. Возможности развития: если бы вы предоставили ему свободу, развился бы скорее в отрицательную сторону.

(Эту свободу Яну А. Бате судьба дарует через полгода. Он ужаснет людей еще больше, чем его брат.)

Тем временем Томаш Батя приступает к устройству в лесу кладбища.


Апрель 1932 года. Открытие

«Мы привыкли смотреть на кладбище как на место, куда приходят скорбеть. А ведь кладбище, как и все на свете, призвано служить жизни. И поэтому выглядеть должно так, чтобы никого не отпугивать, чтобы живые могли ощущать здесь спокойствие и радость. Ходили бы сюда как в парк. Развлечься, поиграть и помянуть усопших добрым словом», — с такими словами Томаш Батя открывает Лесное кладбище в Злине.

(Ему вряд ли приходит в голову, что он упокоится на нем первым.)


12 июля 1932 года, утро. Туман

Когда в 4.00 Томаш приезжает на свой частный аэродром в Отроковице, в воздухе висит густой туман. Батя настаивает на полете. Пилот просит подождать. «Я не любитель проволочек», — отвечает ему пятидесятисемилетний Батя.

Они взлетают, и через семь минут на скорости сто сорок пять километров в час «Юнкере» D1608 врезается в фабричную трубу. Самолет распадается на три части, и в сердце Томаша Бати вонзается сломанное ребро.

«Приказы Бати были святы. Только он один стоял выше них. Однажды он отдал приказ самому себе, отчего и умер», — напишет Киш.


Полчаса спустя. Шеф

Когда тридцатисемилетнего Яна Батю уведомляют о катастрофе, тот снимает телефонную трубку и звонит директору фабрики. «На проводе шеф», — представляется он. Не моргнув глазом он присваивает себе титул брата, что окружению кажется кощунством. Говорят, что известие о смерти Томаша Ян принял как знак свыше и потому вообразил себя самым важным человеком в мире.


13 июля 1932 года. Конверт

В окружном суде в Злине вскрывают конверт с последней волей Томаша Бати. Присутствуют директора фирмы, жена, сын и брат. Восемнадцатилетний Томик получает от отца наличные, Мария Батева — наличные и недвижимость. На втором конверте, датированном прошлым годом, написано: «Яну А. Бате». В письме Томаш сообщает, что все акции фирмы АО «Батя Злин» он продал Яну.

Ян стоит разинув рот и не может поверить, что уже год как является владельцем Злина и всех зарубежных филиалов! (Директор фабрики, один из немногих посвященных в этот замысел, спрашивал Батю о причине столь неординарного решения. «Даже самый большой мерзавец в семье крадет меньше, чем самый честный чужой», — якобы ответил шеф.)

Согласно последней воле Томаша, Ян должен управлять фабриками в Чехии и за границей. На некоторое время он теряет дар речи, но потом приходит в себя и на всякий случай дописывает к заявлению покойного, что год назад купил все «по устной договоренности». Устная договоренность по закону освобождала от уплаты налога, так что все в целом выглядело вполне правдоподобно — неудивительно, что ни в одном ведомстве не было официального упоминания о сделке.


С 1932 года. Новая эра

Два посланца Бати летят в Северную Африку, чтобы изучить возможности поставок туда обуви, и присылают в Злин две телеграммы совершенно противоположного содержания. Один пишет: «Здесь никто не носит обувь. Никакой возможности сбыта. Возвращаюсь домой».

Другой телеграфирует: «Все ходят босиком. Огромные возможности сбыта, присылайте обувь как можно быстрее».

Обувь Бати завоевывает мир, а фирма обрастает своей мифологией.

С наступлением новой эры постоянно оперируют данными статистики: при Томаше 24 фабрики, при Яне — 120; при Томаше 1045 магазинов, при Яне — 5810; при Томаше 16 560 сотрудников, при Яне — 105 700.


Год 1933. Козел…

Продолжается мировой кризис тридцатых. Фирма — превосходный козел отпущения.

В Германии повышают пошлины на обувь и объявляют, что Ян Антонин Батя — чешский еврей. Десятки карикатур на него красуются в нацистских журналах. Подписи РЕБЕ БАТЯ говорят сами за себя. Директор немецкого отделения «Бати» приезжает в Злин для изучения семейных корней хозяина. Бати — католики в седьмом поколении, более старые документы не сохранились. По возвращении в Берлин директор публикует в газетах заметку о родословной Бати. Его допрашивают в гестапо. Ян решает немедленно продать немецкую фабрику. Во Франции фирма работает еще год. И все-таки ее приходится закрыть, так как конкуренты разворачивают дикую кампанию: БАТЯ — НЕМЕЦ. Огромные плакаты изображают Яна как хрестоматийного пруссака — светловолосым и голубоглазым. В Италии конкуренты распускают слух, что в чехословацких газетах Батя нападает на Муссолини. В Польше — что Злин ежегодно посещает какая-то тайная советская комиссия: БАТЯ ПОМОГАЕТ СОВЕТАМ.



На протяжении пяти лет — несмотря на кризис — Чехословакия занимает первое место в мире по экспорту кожаной обуви.


1933 год. Месть — I акт

Художник, который рисовал у Бати плакаты, издает роман «Ботострой»[4]. Фамилия Батя в нем не появляется, но всем понятно, что это острая критика «батизма».

Ян Батя подает на Сватоплука Турека в суд. Суд постановляет уничтожить все нераспроданные экземпляры романа. Двести отрядов жандармерии производят обыски во всех книжных магазинах страны. (Как утверждает Турек, жандармов контролируют заведующие магазинов Бати — настолько привилегированное у него положение в стране.)

Многие печатные издания защищают книгу. Тогда фирма «Батя» убирает из них свою рекламу. К примеру, в «Право лиду»[5] она возвращается лишь тогда, когда в очередном выпуске газеты публикуется разгромная рецензия, опровергающая предыдущую хвалебную.

(«Ботострой» переиздадут через двадцать лет, когда в стране сменится политический строй. Тогда же в злинском архиве Бати Турек найдет на себя более восьмидесяти доносов. Батя явно пытался загнать его в угол. Впоследствии Турек напишет, что его посетили представители фирмы, которые заявили, что, если он не откажется от написания новой книги о «батизме», ему придется покончить жизнь самоубийством.)


Год 1935. «Батёвки»

Ян увлечен нумерацией. Улицы называются, например, Залешная I, Залешная II, Залешная III и так вплоть до Залешной XII. Больше всего Подвесных улиц — целых семнадцать.

Батя объявляет международный архитектурный конкурс на жилой дом для семьи рабочего. Свои проекты присылают почти триста архитекторов. Выигрывает дом шведа Эрика Сведлунда — коттедж на две семьи. На недельную квартплату достаточно работать всего два часа.

— Рабочий, имеющий свой дом, полностью меняется, — утверждает Ян.

Такие взгляды на мир буржуазный Запад исповедует уже сорок лет. Домик с садиком превращает простого рабочего в полноценного главу семьи. У него повышается моральный уровень и заостряется ум, он ощущает свою связь с местом и пользуется уважением близких. Существует, впрочем, и другое мнение: рабочий, не живущий в коммунальной квартире казарменного типа вместе с другими семьями, замкнутый в собственном доме, отвернется от коллективных устремлений и синдикализма.

Дома все одинаковые и современные — красные кирпичные коробки пятиметровой высоты (то есть на самом деле низкие). Стиль без корней. Люди называют их «батёвками». На первом этаже на каждую семью приходится по восемнадцать квадратных метров: комната, ванная и кухонная ниша; на втором — еще восемнадцать метров: спальня. Слава богу, есть еще небольшой садик.

(— Жить здесь просто ужасно, — скажет через шестьдесят семь лет Иржина Покорная с улицы Братьев Соуседиков, жена электрика, прошедшего школу Бати. Ей уже семьдесят лет. — Знаете, я скоро умру, по мне это, наверное, заметно, а всю жизнь у меня не было нормальной кухни, ведь этот полутораметровый закуток в коридоре кухней не назовешь! — восклицает она.

— А почему такая маленькая? — спрашиваю я.

— Ну, они делали все, чтобы жизнь проходила вне дома!

По прошествии шестидесяти семи лет Иржина Покорна сидит в садике у красного дома и пьет пиво — все как положено.)

Дома стоят так близко, что жители, даже сами того не желая, контролируют друг друга.

К тому же «батёвки» на улице Паделки II точно такие же, как, например, на улице Паделки IX. У приезжающих в Злин в начале XXI века складывается впечатление, что одна и та же улица автоматически проецируется на следующие, как в компьютерной игре.


Конец 1935 года. Пророк

— Ах, самовоспроизводящийся город, — вздыхает восхищенный гость, решивший посетить Злин.

Этот гость — «пророк архитектуры XX века», автор бесчеловечных «машин для жилья». Его зовут Ле Корбюзье. Это он был председателем жюри здинского конкурса. Это его Ян попросит впоследствии составить план застройки всего города. Лe Корбюзье как раз разработал проект дома Центросоюза в Москве, а через несколько лет ему будет поручен проект здания ООН в Нью-Йорке.

(Некоторое время спустя Ян Батя с гордостью выдаст «пророку» идею еще более широкомасштабную: «Я хочу создать во всем мире дубликаты Злина!»)

Из-за слишком разных характеров до сотрудничества между ними так и не дойдет, и комплексный проект застройки города создадут два чеха — Франтишек Гагура и Владимир Карфик. Карфик два года работал у Корбюзье, год — у Фрэнка Ллойда Райта в Америке. Злину суждено прославиться как первому функционалистскому городу в мире.


Вернемся в май 1935 года. Монополия

В социальном отделе есть свои доносчики, которые выслеживают любовников. Прознав про завязывающиеся отношения, они сразу же докладывают о новой паре начальству. Тогда фирма рекомендует тем вступить в законный брак и завести детей.

Начальник отдела кадров доктор Гербец имеет обыкновение говорить: «Дети — это поводки, на которых мы держим их папаш».

«Батя обладает монополией на человеческую жизнь», — кричат на всех углах красные профсоюзы.

«За всеми чехословацкими правящими и неправящими партиями стоит капиталист», — пишет коммунистическая «Руде право».

И действительно, по крайней мере в Злине все политические партии на выборах в областной совет выдвинули людей Баш. Землевладельцы на третье место ставят директора фабрики Бати в Отроковице, социал-демократы на первое место — высшего служащего Бати, крестьянская партия на третье место — низшего служащего Бати, националисты на первое место — начальника отделочного цеха Бати, фашисты на первое место — начальника мастерских Бати.


Год 1936. Ни шагу…

Реклама обуви в Европе: НИ ШАГУ БЕЗ БАТИ.


Год 1936 (продолжение). Человечество

Выходит антология канонических текстов Яна Антонина Бати.

«Я с ужасом замечаю, что наш честный простой народ становится попрошайкой. Научим людей, потерявших работу, жить скромно, но по-человечески — за свой счет. Требуя от государства пособий по безработице, они ослабляют страну. Возьмемся за ту работу, которую нам дают, работу за любые деньги. Признаем, что получение пособий — позор. Пособие — не проявление гуманности, это убийство человеческой души. Это подкуп слабых».

Как же помочь тем, кто теряет человеческий облик?

Ответ Яна Бати: «Махнуть на них рукой».

Ведь эти люди — согласно общественному мнению — уже давно должны были умереть с голоду, а они все еще живы.

Еще Томаш Батя в 1931 году, увольняя своих работников, предупреждал, что, если они возьмут пособие, дорога назад будет закрыта для них навсегда.

Газеты пишут, что в Злине нет безработных. На самом деле тех, кто потерял работу, город лишает жилья и вынуждает вернуться туда, откуда пришли. Если кто-либо коммунист или профсоюзный деятель, долго в Злине он не задержится. Батя создает собственные картотеки красных.

На случай возможных беспорядков у него есть свои люди: полицейские во всей округе подкуплены. К примеру, девятнадцать сотрудников полиции, живущих в коттеджах Бати, в январе 1934 года получают в награду шестидесятипроцентные скидки на коммунальные платежи.

Сенатор-коммунист Недвед гремит со всех трибун о том, что в Злине прекращает свое действие чехословацкое право.

Вернемся к кризису. Несмотря на то что тысячи людей были уволены, количество производимой обуви не уменьшилось: в 1932 году изготовлено даже на миллион пар больше, чем годом раньше. «Батевский террор», — объясняют эти успехи коммунисты.

В 1936 году у Яна Бати уже четыре дочери, один сын и жена Мария. Нам не многое известно о его личной жизни. Мы знаем лишь, что через два года он привезет жене из непродолжительной заграничной поездки только-только появившиеся нейлоновые чулки. Что он рассказывает ей перед сном?

— Страна нуждается в нашей работе, Маня. Мы — самый крупный налогоплательщик в республике.


28 июня 1936 года. Литература

Ян Батя созывает в Злине съезд писателей. Возможно, памятуя историю с «Ботостроем», он хочет взять под свой контроль литературу.

Батя водит по городу сто двадцать литераторов, а потом предоставляет им слово.

— Я преисполнен радости, что вижу рядом промышленность и литературу. Эти две силы необходимо соединить, — говорит от имени пражских писателей бывший автор декадентской прозы Карел Шайнпфлюг и добавляет: — Литература может многое сделать для производства, как и производство — для литературы.

Батя тут же разъясняет писателям, откуда взялись культурные потребности жителей Злина и его самого: «Бой за улучшение человека мы выиграли».


На следующий день. Сюрреализм

Сто двадцать писателей осматривают картины ста пятидесяти художников в Художественном салоне Яна Бати. (Съезд скульпторов Батя уже организовал четыре месяца назад.) Он, в свою очередь, снисходительно смотрит на купленные им полотна самых крупных мастеров, и его взгляд останавливается на работе Туайен (псевдоним Марии Черминовой), изображающей фантастические яйца, камни и веревки, которые очень хвалил Поль Элюар во время своего визига в Прагу.

— Признаться, — говорит Ян Батя, — я хочу найти людей, которые не застревают на одном направлении. Я знаю парня, который рисует исключительно мертвых цыплят или мужчин, выглядящих так, словно им осталось жить не больше часа. По-моему, это неправильно. Кому нужна такая мазня? Каким социальным классам? Народу? Одна картина никак не выходит у меня из головы: словаки с топорами, из глаз искры летят, несутся куда-то опрометью, ужас! Я хочу помогать художникам, но таким, что нарисуют человека, который к чему-то стремится.

(Несмотря на ограниченные представления Бати об искусстве, четыре его следующие выставки оживили творческую жизнь: Салон посетили триста тысяч человек.)

— Ага, — Ян вспоминает, что говорит с писателями, а не с художниками, — вы тоже избегайте пессимизма. И подготовьте наконец жизненное кредо для рабочего люда.


Год 1937. Лифт

Ян, по всей видимости, ощущает себя красивым, свободным и достойным восхищения — заканчивается постройка двух научно-исследовательских институтов и начинается строительство самого высокого небоскреба в республике. Он должен быть семнадцатиэтажным, семьдесят семи с половиной метров высотой. Это будущий офис Бати.

Британский писатель Оруэлл только через одиннадцать лет опубликует принципы жизни под руководством Большого Брата, но Ян опережает мировую литературу. Ему приходит в голову создать нечто небывалое — передвижной офис, из которого можно следить за сотрудниками. Свою канцелярию он располагает в стеклянном лифте (кабина пять на пять метров, раковина, в кране теплая вода, радио, кондиционер).

Ему не требуется никуда выходить, спускаться и подниматься по лестницам. Канцелярия останавливается, к примеру, на четырнадцатом этаже, стена раздвигается, и из своего передвижного тронного зала Ян Антонин Батя наблюдает за сотрудниками фирмы.

Он утверждает, что это сделано отчасти и для их блага: не нужно тратить время, чтобы прийти к шефу.

Если возникнет такая потребность, канцелярия мгновенно может появиться на нужном этаже.


Далее, около 1937 года. Лучшие

Ян Батя преобразует Школу молодых мужчин в Школу лучших. В столовой за едой ученикам разрешается разговаривать только на иностранных языках, а столы накрыты как в пятизвездочных отелях (Ян как раз вернулся из двухмесячного кругосветного путешествия). Мальчики ходят на занятия в смокингах, а цилиндры снимают, только когда переступают порог школы.

После уроков они переодеваются в обычные спецовки и идут на работу.

Старая пани Батева (жена покойного Томаша. Она вовсе не стара, но ее так называют, чтобы отличить от жены Яна, которую тоже зовут Мария Батева), несмотря на успехи Яна, называет его не иначе как «этот кретин».

Ян, который закончил только начальную школу, получает ученую степень honoris causa Высшего технического училища в Брно и требует, чтобы его величали «господин профессор».


12 марта 1938 года. Патагония

Он слишком много говорит. «Осторожность — мать мудрости», — сказал Швейк, но Ян Батя, как и сам Швейк, никогда этого правила не придерживался.

На следующий день после включения Австрии в состав Третьего рейха, предчувствуя, какая судьба ожидает в ближайшее время Чехословакию, он просыпается с некоей идеей. Вскоре начнется «концерт великих держав». Даже Варшава считает, что Чехословакия — искусственное образование, обреченное на уничтожение.

В собственной газете «Злин» Ян Антонин Батя объявляет о своем замысле перенести Чехословакию в Южную Америку.

«Бразилия — страна размером с Европу. В ней живут 44 миллиона человек. В Европе — 480 миллионов. Зачем искать площадку для развития в тесной Европе? Почему бы не попробовать там? Лучше уехать. Последняя война обошлась миру в 8 биллионов чехословацких крон. Транспортировка десяти миллионов человек в Южную Америку стоила бы всего 14 миллиардов крон. А за 140 миллиардов уже можно было бы завести себе приличные хозяйства. Зачем заниматься такими вредными глупостями, как война? Нам бы отлично подошла даже Патагония в Южной Аргентине».

Батя рассчитывает, что немцам эта идея понравится, ведь им станет легче, когда чехи уедут. (После войны в коммунистической Чехословакии это ляжет в основу выдвинутого против него обвинения в измене родине.)

— Но ведь народ и его культура тесно связаны с местом, — слышит он со всех сторон.

— Да какая там культура, если на войне гибнут дети, — отвечает Батя.


Год 1938 или 1939. Геринг

Батя приватно встречается в Берлине с рейхсмаршалом Герингом. Коммунисты напишут, что он побывал у Геринга сразу после того, как немцы начали оккупацию Чехословакии, то есть в марте 1939 года. Семья Яна — что на полгода раньше, осенью. Коммунисты — что ему самому пришла в голову идея наладить с Герингом личный контакт. Семья — что он был вынужден, поскольку прибыл курьер из Берлина и пригрозил неприятными последствиями в том случае, если Батя не явится к Герингу. Даже Томик, недолюбливающий дядю, попытается как-то объяснить его намерения: на встречу с Герингом его подтолкнули только любопытство и ощущение собственной значимости.

(Я не нашел достоверных свидетельств того, о чем они разговаривали. Лишь бывший художник из рекламного отдела в книге «Предательство семьи Батя» приводит слова Яна: «Геринг сам мне сказал, что мы живем на немецких задворках, что мы должны осознать это и вести себя соответственно. Определенно в этом есть немалая доля правды».)

В любом случае экспорт теперь идет с пометкой «made in Germany». Обувь предназначена для вермахта, но ни у одной фирмы в период оккупации не было другого выхода. Гитлер даже приказал, чтобы специалисты по военной промышленности познакомились с системой работы в Злине. «Чехи — самые опасные из всех славян, потому что они очень прилежны», — утверждал он.

Во время войны фирма в четыре раза увеличит количество рабочих мест.

А пока Ян Батя объявляет своим работникам, что с этого момента свободу можно обрести только благодаря собственной предприимчивости. И незамедлительно уезжает в Америку.


Июль 1930 года. Велосипедист

Разумеется, перед немцами он вынужден делать вид, что едет на Всемирную выставку в Нью-Йорке, иначе его бы не выпустили из протектората Богемии и Моравии[6]. Но он знает, что останется в Штатах. А двадцатипятилетний Томик с матерью — в Канаде. Томик был за границей, когда немцы вошли в Чехию, и решил не возвращаться.

Немцы хотят завладеть Злином и окрестностями. Законы протектората разрешают конфискацию имущества, если владелец находится за границей.

Однако Ян Батя застраховался: по семь процентов своих акций отдал каждому из пяти членов контрольного совета. Теперь он уговаривает старую пани Батеву вернуться в Злин, поскольку она владеет двадцатью пятью процентами акций. Мария возвращается, чтобы Злин не перешел в чужие руки. У Яна в Америке остается всего сорок процентов акций, а следовательно, большинство владельцев «Бати» проживают на оккупированной территории. Конечно, в сейфе нью-йоркского банка у Яна хранятся письменные заявления, что по окончании войны члены совета вернут его долю.

Говорят, Гитлер, узнав об этом, приходит в ярость: «Чех — это велосипедист, который хоть и склоняет голову, но ногами жмет на педали».


Январь 1941 года. Большой поток

Ян с семьей покидает Лос-Анджелес на пароходе «Америка».

В Штатах он нежелательная персона, ибо значится в составленном союзниками черном списке как коллаборационист, чье предприятие работает на немцев. Судно держит курс на Бразилию.

Двадцатисемилетний Томик остается в Канаде, где начинает управлять дубликатом Злина — Батавой.

Ян в Бразилии создает собственные дубликаты. Он спрашивает индейцев, как на их языке будет слово «вода». «Й», — отвечают они.

— А как «хорошая»?

— Поран, — вежливо сообщают местные жители.

Так появляется дубликат номер один — городок Батайпоран.

Дубликат номер два называется Батагуасу, что означает «Бати Большой Поток».


Июнь 1942 года. Витрина

На Вацлавской площади в Праге с 1929 года стоит универмаг с большой витриной, который прозвали «дворец Бати». (Спроектированный чехом Людвиком Киселой, в XXI веке он будет признан одним из лучших в мире зданий в стиле функционализма.)

27 мая 1942 года группа чешских парашютистов, прошедших обучение в Англии, совершает покушение на самого высокого чиновника Третьего рейха в Протекторате — Рейхарда Гейдриха, который в результате умирает в больнице. Заговорщикам удается скрыться. В отместку Гитлер приказывает уничтожить целую деревню Лидице под Прагой. Фашисты не только убивают всех мужчин, но и отправляют женщин в Равенсбрюк, а детей — в лагерь или в Германию. Они не только поджигают или взрывают все дома и ровняют деревню с землей. Они спускаются даже под землю: вытаскивают из могил все гробы, а из гробов — останки. Операция считается завершенной лишь тогда, когда вырваны с корнями все деревья и повернуто русло реки, дабы отныне никто не мог сказать, что на этом месте когда-то была деревня.[7]

Пока немцы еще не напали на след заговорщиков, власти вынуждают управляющего магазина Бати на Вацлавской площади выставить в витрине найденные на месте покушения пальто, головной убор, сумку и велосипед, а также повесить объявление о награде в десять миллионов крон тому, кто укажет местонахождение преступников.

(Предоставление витрины магазина для этой цели коммунистическая пропаганда впоследствии использует как одно из доказательств сотрудничества Бати с оккупантами.)


Год 1945. Слава и позор

Злин сначала бомбят американцы (уничтожив при этом шестьдесят процентов фабрик в городе), а потом освобождает Красная армия. Польское правительство в изгнании отказывается пойти на компромисс с СССР и навсегда остается в Лондоне. Чехословацкое эмигрантское правительство в Москве вступает в коалицию с коммунистами и оглашает свою программу.

Директора фабрик Бати арестованы. Их заместители вынуждены на глазах у всех подметать улицы Злина. В течение двух месяцев пятидесятитысячный город покидают тринадцать тысяч жителей.

Фабричный радиоузел передает речи Ивана Г. и Йозефа В. Во время войны они работали на фирме и были осведомителями гестапо. Сейчас — записались в службу безопасности. «Слава Яна Бати закончилась его позором», — говорят они.

Ян живет в Багатубе (дубликат номер три в Бразилии), когда узнаёт, что декретом президента республики акционерное общество «Батя» отходит в государственную собственность.

Известный советский писатель Илья Эренбург посещает Чехословакию, а потом пишет: «Батя, который остался в Злине, славил фюрера и снабжал обувью рейхсвер, накануне Мюнхена[8] изменил свой герб. Раньше это были три ботинка, но он дорисовал четвертый, чтобы из перекрещенных линий получилась свастика».

Действительно ли Эренбург побывал в Злине? (Ведь Батя эмигрировал и у него не было герба.) Этот отрывок из статьи цитируют по всей Чехословакии, коммунисты готовят против Яна Бати судебный процесс за измену родине.

А Батя, в свою очередь, требует от чехословацкого государства компенсации за национализированный Злин — самую большую частную собственность в Центральной Европе, принадлежащую одному человеку.

Если суд докажет, что он сотрудничал с немцами, у него отберут все.


28 апреля 1947 года. Приговор

«Боже мой, а мы-то создавали Злин только затем, чтобы окрылить чешского гражданина», — говорит Ян Батя, когда узнаёт, что Национальный суд в Праге приговорил его к пятнадцати годам тюремного заключения и десяти годам принудительных работ. Плюс конфискация имущества.

Он требовал, чтобы ему как обвиняемому разрешили явиться в суд и дали возможность защищаться. «Я не верю, что подсудимый на самом деле хочет предстать перед судом», — говорил во время процесса председатель судебной коллегии прокурору.

В итоге прокурор объявил: «Процесс может происходить и в отсутствие обвиняемого, ибо тот в страну приезжать не хочет и не приедет».

Батя просит хотя бы прислать ему обвинительное заключение. Безрезультатно.

Несмотря на то что процесс был типичным сталинским спектаклем, коллаборационизм Яна Бати, не остановившего производства, доказать не удалось (работать на немцев были обязаны все фабриканты, а Бати даже не было в стране). Не удалось признать изменой и нелепую идею с Патагонией. Однако, приходит к выводу суд, коллаборационизм заключался в отсутствии поддержки движения сопротивления в Чехии.

Власти Бразилии быстро заменяют Бате вид на жительство гражданством и теперь могут протестовать: их гражданина судят вопреки международным юридическим нормам. Это ни к чему не приводит.

(Через сорок пять лет один из внуков Яна, чтобы реабилитировать деда, проведет собственное расследование. В 1992 году в архиве ФБР он найдет запись о том, что американцы хотели вычеркнуть фамилию Бати из черного списка по причине отсутствия доказательств его коллаборационизма. Однако коммунистические власти в Праге делали все, чтобы Ян Батя из списка не исчез, поскольку это лишило бы их возможности судить его в Чехословакии и конфисковать имущество.)


Год 1949. «Заря»

В честь товарища Клемента Готвальда — верного ученика Сталина, годом ранее приложившего все усилия, чтобы коммунисты пришли к власти, и провозгласившего лозунг «С Советским Союзом на вечные времена», — Злин переименовывают в Готвальдов.

Обувь «Батя» — в обувь «Свит»[9].


Год 1949. Ивана

Уже в Готвальдове у сотрудника концерна Зельничека рождается дочь Ивана, которая через двадцать с небольшим лет станет моделью, а потом Иваной Трамп — женой миллиардера Дональда Трампа и одной из самых богатых женщин США. Она будет жить в пятидесятикомнатных апартаментах шестидесятивосьмиэтажного небоскреба Трамп-тауэр в Нью-Йорке, известного своими интерьерами в стиле рококо.

Американская пресса назовет ее «духовной наследницей гения капитализма из Злина, который в славянское тело ввел инъекцию англосаксонской ментальности».

Супруги разойдутся, поскольку — как утверждал муж — самой большой ошибкой было подпустить чешку из Злина к бизнесу. Вместо жены он получил неутомимого делового партнера.


Год 1957. Нобелевская премия

На пражских улицах уже давно говорят: «С Советским Союзом на вечные времена и ни минутой больше!»

Говорят еще, что Батя получит Нобелевскую премию. Кто-то слышал.

И действительно, бразильская пресса пишет, что шестидесятилетний Ян Батя за проект переселения Чехословакии в Патагонию, то есть современную идею миграции, номинирован на Нобелевскую премию мира. Его кандидатуру выдвинул президент Бразилии: за неоценимые заслуги в деле преобразования мира. (И все же премию получает канадский политик Пирсон за преодоление Суэцкого кризиса.)

Гёте сказал: «Больше света!» — и умер. Предсмертные слова Бетховена — «Комедия окончена», Гейне — «Бог меня простит, это его специальность».

Как могли бы звучать последние слова лауреата Нобелевской премии Яна Антонина Бати?

МОЯ ОБУВЬ НЕ НАТИРАЕТ НОГИ?


Год 1957. Эксперимент

Пресса пишет, что в Бразилии Ян Батя начал эксперимент по увеличению поверхности коровьей шкуры.

Он объявил: «Мы поместим в небольшие отверстия в шкуре коровы личинки слепней. Они набухнут, шкура натянется, и таким образом ее поверхность увеличится на шестьдесят процентов».

Эксперимент был прекращен после гибели первой коровы.

Батин эксперимент с деревянной колеей закончился после того, как деревянные рельсы разъехались под первым железным локомотивом.

Конечно, это никак не связано с тем, что обувь Бати расходится на ура.


50-е и 60-е годы. Война

Ян Батя теперь воюет с Марией Батевой и ее сыном Томиком. Невестка с племянником вмешиваются в дела всех филиалов и организаций Бати (в тридцати с лишним странах), обвиняют его в незаконном присвоении имущества, принадлежавшего Томашу Бате. Их борьба — на страницах всей западной прессы. В результате развернутой в средствах массовой информации кампании Яна даже на две недели арестовывают в Нью-Йорке.

Он крайне истощен. Ему не хватает сил и денег. Процессы длятся пятнадцать лет. В конце концов в 1962 году Ян Батя отказывается от значительной части имущества в пользу Марии и Томика и в 1965 году умирает в Сан-Паулу.

Канадская организация Бати (Томика) принимает у бразильской кормило власти. В нескольких десятках стран действуют по нескольку компаний Бати: в одной лишь Франции их восемь. У каждой есть дочерние предприятия, за которыми зорко следит главное. Все это возглавляет сын Томика Томас Бата[10].

«Bata Shoe Organization» для собственных нужд издает журнал «The Peak» («Пик»).


Год 1959. Месть — следующий акт

Художник, некогда рисовавший у Бати плакаты, уже осуществил несколько актов мести: переиздал «Ботострой», опубликовал «Измену семьи Батя», «Кратко о батизме» и теперь печатает «Истинное лицо батизма», где собраны высказывания прежних работников Бати.

«Я работал в доме номер 33. Сменный мастер награждал нас такими прозвищами, которые лучше не произносить вслух. Когда я получил телеграмму, что у меня умерла дочь, я попросил мастера дать мне выходной на похороны. “Твою мать, что ты там забыл — ребенка не воскресишь. Вали, никто за тебя план выполнять не станет”. Не знаю, как я вернулся к станку, слезы застилали мне глаза. Несмотря на угрозы, я поехал на похороны. Невозможно описать, чего я потом за три года натерпелся» (А. Вагнер).

«Батя обратился к нашим родителям, чтобы те продали ему их любимый сад. Родители отказались, ведь они двадцать лет ждали, пока деревья начнут плодоносить. Мы с братом и сестрой уже были самостоятельными и работали у Бати. Начальник кадрового отдела пригрозил нам, что, если мы не заставим их продать землю, можем завтра не выходить на работу. В итоге мы вынудили нашего бедного отца это сделать. Плача, он продал землю за одну пятую цены, а все потому, что у пана Бати была такая прихоть» (Йозеф и Франтишек Градиловы).

Проанализировав документы, автор выяснил, что в 1927–1937 годах не было ни одного работника, который бы вышел от Бати на пенсию. Состав рабочих постоянно омолаживали: людей увольняли по любому поводу как минимум за десять лет до пенсии.

«Так эпоха ломала людей, так их унижал тот режим», — добавляет Турек.


Продолжение 1959 года. Москва

Другой автор (вероятно, не затаивший обиду — он просто историк) обращает внимание на то, как даже на уровне языка изощренный батизм размывает классовые различия и смягчает систему эксплуатации: своих рабочих Батя хитро называет «коллегами», а их зарплаты — «распределением прибыли».

В десятую годовщину образования Готвальдова и фирмы «Свит» в прессе цитируют слова одного коммуниста, который уже в 1932 году сказал Бате во всеуслышание: «Москва уничтожает человеческую зависть, а Батя использует зависть как движущую силу».


Март 1990 года. Возвращение

Готвальдов снова стал Злином.

Томаш Батя (Томик) после шестидесятилетнего отсутствия триумфально приезжает в город. Его встречают сто тысяч людей.

Раздаются крики: «Батя, эксплуатируй нас!»

Томаш посещает свои бывшие магазины. В одном из них он видит, как клиент примеряет ботинки. «Клиенты — это моя жизнь, — говорит он, — и меня раздражает, когда покупатель в моем магазине вынужден сам завязывать шнурки». С этими словами Батя встает на колени и начинает завязывать шнурки покупателю.

Дворец «Люцерна»

1906

Чешский инженер из Праги Вацлав Гавел[11] задумал построить в центре, на Вацлавской площади, современный дворец. Первое железобетонное здание в Праге. Он показывает проект своей жене.

— Столько окон, — говорит жена. — Будет похоже на фонарь.

Фонарь по-чешски — люцерна.

— Это же отличное название для всего здания! — оживляется муж. — А главное, — добавляет он, — что это чешское слово с легкостью произнесет любой иностранец.

Всего лишь женщина

— Я была всего лишь женщиной, — сказала она.

— В конце концов, это всего лишь женщина, — говорили те, кто ее любил.

Мы не знаем, что она говорила перед смертью. Мы знаем, что перед своей смертью потребовала ее подруга.

— После кремации не хочу никаких похорон и церемоний, — сказала подруга.

— А где развеять ваш прах? — спросил нотариус, составляющий завещание.

— Нигде! — ответила она. — Не хочу людям загадить цветы в палисадниках.


Она сидела в своей спальне в Зальцбурге (50 м2). Смотрела на видео фильмы с собой в главной роли и ждала.

В 1995 году пражанка Гелена Тршештикова[12] спросила у нее, спокойно чего-то ожидающей на диване:

— Какое у вас самое заветное желание, пани Баарова?

— Чтобы побыстрее пришла смерть, — ответила та.


К сожалению, смерть пришла только через пять лет.

Сначала ее останки сожгли в самом большом крематории Европы. Потом урну положили в могилу. Под ней лежали: мать (умерла 55 лет назад), на матери — сестра (54 года назад), а на них — отец (35 лет назад).

Сердечный приступ оборвал жизнь матери в тот момент, когда ее спросили о Лидиных драгоценностях.

Сестра оборвала свою жизнь сама, когда из-за Лиды ее не впустили в театр, где она играла.

Отец умер от рака. К его смерти Лида непосредственного отношения не имела. Но он тоже страдал: не видел дочь семнадцать лет и так и не увидел до конца жизни. Государство навсегда запретило им встречаться.


Она училась в актерской школе, когда ее заметил кинорежиссер и пригласил сниматься. Тогда отец, Карел Бабка, глава пражского муниципалитета, решил, что ее будут звать Лида Баарова. Людмила Бабкова — слишком банальное имя для актрисы. Над будущей фамилией дочери отец размышлял не особенно долго — он дружил с писателем Индржихом Бааром.

К новой фамилии не подходило старое имя.

В это время в соседней Германии абсолютную власть завоевывал мужчина, который — как кто-то заметил — более всего был благодарен своему отцу за отказ от простецкой, деревенской фамилии Шикльгрубер.

Это понятно.

Приветствие «Хайль Шикльгрубер» было бы слишком длинным.


Фильм сняли, но режиссер решил отдать семнадцатилетнюю Лиду Баарову в лучшие руки и привел к своему молодому коллеге. Был 1931 год, в Праге вот уже два года действовала «Био Люцерна» — первый в стране кинотеатр, где показывали звуковые фильмы. «В звуковом кино я беспомощен, — признался режиссер коллеге. — В немом все было проще. Если я не знал, как снять какую-либо сцену, то делал надпись, о чем в этот момент думает актриса, и люди могли это прочитать».

Молодой коллега (режиссер Отакар Вавра, 1911 года рождения, до сих пор работает в кино) взял Лиду к себе и снял ее лучшие чешские фильмы. Вавра всегда повторял (ну, может, не всегда, а только с девяностых, ибо раньше это было невозможно), что она быстро стала звездой, каких в Чехии нет и поныне. «Современные актрисы в сравнении с Бааровой выглядят замарашками», — написал он недавно.

Один поклонник в конце тридцатых назвал ее именем новый сорт роз. Сердцевина у цветка темно-красная, а по бокам — нежно-розовые лепестки.

О ней писали: «Баарова умеет играть искренне. Это лицо передает только чистые чувства».


На театральной премьере в Праге на нее обратил внимание директор немецкой киностудии UFA, которую немцы считали европейским Голливудом. Это было в сентябре 1934 года, Лида сидела с матерью в зале.

Начиная со следующего дня ей приходилось есть три яблока в день и ничего больше. «Она обязана похудеть любой ценой и избавиться от славянских пухлых щек», — твердил продюсер.

Фильм назывался «Баркарола». Искали актрису, которая сыграла бы самую красивую женщину в Венеции. «Мне было двадцать лет, и я попала в рай, — сказала Баарова. — Главная роль в немецком фильме! Таких высот не достигла еще ни одна чешская актриса».


Подругам Лида рассказывала об этом одно, американским военным следователям говорила другое, чехословацкой службе безопасности — третье, а репортеру, написавшему о ней книгу «Проклятие Лиды Бааровой», — четвертое.

Эта же тема звучала по-разному в зависимости от того, пила она воду или шампанское с «фернетом»[13] в больших количествах.

Этой темой была любовь.


С этого момента большинство известных нам фактов о Бааровой следовало бы снабдить первой фразой из «Бойни номер пять» Курта Воннегута. Звучит она так «Почти все это произошло на самом деле».


Однажды во время съемок все гондолы в искусственных каналах внезапно остановились. Она заметила, что на лице ее партнера Густава Фрелиха (они уже несколько дней были любовниками) появилось новое, сияющее выражение.[14]

— Фюрер идет! — послышались возбужденные возгласы.

Она хотела спрятаться, но взгляд Гитлера остановился именно на ней.

— У него были серо-голубые глаза, — объясняла она впоследствии на допросе. — Холодные как сталь. Он смотрел на меня так пронзительно, будто хотел просверлить взглядом.

Он сильно сжал ее руку. Визит в студию продолжался недолго.

Через три дня Лиде сообщили, что Гитлер приглашает ее в рейхсканцелярию на чашку чая. Режиссер и Густав сказали, что она обязана пойти. От страха у нее случился понос. Одни утверждали, что благодаря Гитлеру в стране нет безработицы и что он защитит Германию от большевиков, другие говорили, что он чудовище.


— У вас красивая шляпка, — сказал Гитлер.

В камине горел огонь.

— Вы бы хотели быть немкой?

— Я чешка. Вам это мешает?

— Нет. Но я был бы рад, если бы вы были немкой.

Секретарь Гитлера вышел, они остались одни.

— Когда я увидел вас в студии, — начал Гитлер, — я остолбенел. Ваше лицо напоминает мне лицо женщины, которая в моей жизни играла большую роль. Вдруг она встала предо мной, как живая.


Лида не знала, кого она ему напоминает.

Лишь спустя некоторое время она услышала историю Гели — Ангелы Раубаль, племянницы Гитлера из Вены, в которую он был страстно влюблен с того момента, как ей исполнилось шестнадцать лет. Во внешности Гели не было ничего общего с нордической расой: темные глаза, черные волосы и высокие скулы, как у Лиды. Гелю нашли мертвой на ковре в его мюнхенской квартире. Девушка по невыясненным причинам выстрелила себе в сердце.

Гитлер чувствовал себя ответственным за племянницу, поэтому после Гелиной смерти в 1931 году, чтобы искупить свое моральное участие в ее самоубийстве, он перестал есть мясо.


— Фотография, которая всегда стоит на моем столе, ожила, — продолжал Гитлер рассказывать Лиде в 1934 году. — Это ваша заслуга.

— Мне очень жаль… — ответила она растерянно.

Больше Гитлер не сказал ни слова и разрешил ей уйти.

Лиде не довелось убедиться, действительно ли у него только одно яичко.


Известно, что память воспроизводит любое событие в искаженном виде.

Стресс высвобождает в мозгу химические вещества, которые мгновенно притупляют наши будущие воспоминания. Кроме того, после войны Лида могла врать сознательно.

Таким образом, неизвестно, сколько раз она действительно была на чаепитии у Гитлера. В своем дневнике написала, что два. В конце жизни придерживалась версии, что один. Службе безопасности сказала, что четыре.

У второго мужчины, одарившего Лиду долгим и пронзительным взглядом, правая нога была короче левой и косолапила.

Правое колено было на три с половиной сантиметра меньше в диаметре, чем левое.

Слишком длинные кисти рук не сочетались с короткими предплечьями.

Он был тщедушен и мал ростом.

Все детство другие дети унижали его, а отец игнорировал.

Первый его сексуальный опыт состоялся в возрасте тридцати трех лет.

Он записался в пять разных университетов.

На собрание НСДАП[15] зашел только ради того, чтобы согреться, потому что у него не было зимнего пальто.

Впервые увидев Гитлера, он записал: «Эти его большие голубые глаза! Как звезды! Как я рад, что он меня видит!»

Когда Лида Баарова увидела этого мужчину в первый раз, она подумала, что он поразительно уродлив.

Поговаривали, что в сочетании с блестящим умом это вдвойне отвратительно.

Самая известная мысль, которую он высказал — «Ложь, повторенная много раз, становится правдой», — уже давно претворялась в жизнь.

За публикацию фотографий, на которых видна его короткая нога, грозила смерть. Один писатель, пообщавшийся с ним приватно во время войны, рассказывал: «Министра пропаганды окружала дьявольская аура; все, кто к нему приближался, ощущали страх, который сопутствует человеку, пересекающему зону высокого напряжения».

Лида Баарова услышала его голос. «Я почувствовала, будто он пронизывал меня насквозь. Будто согревал и одновременно ласкал», — сказала она.

Геббельса актриса встретила случайно на улице. Он пригласил ее посмотреть, какой у него уютный дом и красивые дети, и с гордостью сообщил, что каждый из пятерых детей носит имя, начинающееся на Г, — в честь Гитлера.

Потом он постоянно приглашал их с Густавом на приемы и премьеры. Когда же они собирались уходить, всегда оказывалось, что у министра дома есть некий фильм, в котором ему что-то не нравится, и он хочет, чтобы до премьеры Лида и Густав его посмотрели. Они были актерами и не могли отказать министру, у которого кинематограф находился под личным контролем. Также, как фюрер, он считал, что радио, автомобили и кино помогут рейху окончательно победить. Исследователи после войны подсчитали, что у министра были интимные связи с тридцатью шестью исполнительницами главных и второстепенных ролей.

В конце концов он пригласил ее к себе в канцелярию на чай.

Спросил, что сейчас снимает муж.

Она ответила, что не замужем, — Геббельс был шокирован.


Когда чехи после войны арестовали Баарову, она не призналась, что была его гостем на съезде НСДАП в Нюрнберге.

Через два дня после ее двадцать второго дня рождения (9 сентября 1936 года), вечером после приема Геббельс попросил, чтобы она пошла с ним в отель, где жил Гитлер. Они услышали, как в ресторане кто-то поет: «Я так влюблен…»

— Я тоже… — шепнул он ей на ухо.

Лида рассказала ему, как несчастлива с Густавом, который не хочет на ней жениться. Появляется с ней в свете, но только затем, чтобы обратить на себя внимание. Перед выходом надевает на нее драгоценности, но по возвращении немедленно снимает, чтобы с ними ничего не произошло. К тому же, ночью он ошибся и назвал ее именем другой женщины.

— Пожалуйста, останьтесь до завтра, — попросил ее Геббельс. — В полдень у меня важная речь, и я хотел бы, чтоб вы внимательно следили за мной в это время.

Он вытащил из кармашка платочек.

— Я буду касаться им губ в знак того, что думаю о вас.

Лида нежно поцеловала его в щеку.


— Еврей — это паразит! Разрушитель культуры! Фермент распада! — сказал он на следующий день и потянулся за платочком.


Она снималась на студии UFA в киноверсии «Летучей мыши», когда австрийской актрисе, игравшей главную роль (Адель), запретили сниматься в кино. Режиссер попросил Лиду замолвить за нее словцо у Геббельса. Запрет был отменен, Баарову съемочная группа носила на руках, а желтая пресса написала о «новой подруге господина министра».

— Видишь, — сказал он потом. — Люди уверены, что мы близки, а ты этого избегаешь.

Он хотел обнять ее; как и всегда в подобные моменты, она расплакалась.

— У вас же дети, а у меня Густав…

— Нет у тебя никого, не внушай этого себе. Красивая женщина — что яхта в открытом море. Каждое дуновение ветра куда-то несет ее, но, когда вихрь стихает, ее неизменно ждет прекрасная буря.

— В таком случае, если женщина родится красивой, ее красота — грех?

— Нет, не грех, просто это неудобно. Красивая женщина колышется, как тростник.


«Когда он звонил мне домой, то всегда представлялся господином Мюллером. С каждым днем это “господин Мюллер” все явственнее звучало как приказ».

«Он звонит ей так часто, что для прослушивания ее телефона Геринг вынужден нанять еще одного сотрудника».

Рихард Вальтер Дарре, теоретик свиноводства, назначенный нацистским министром продовольствия, объяснял стремление женщин к эмансипации нарушениями функционирования половых желез. Он видел в женщине некое домашнее животное, мечтательно жующее жвачку. О том, какими чертами желательно должна обладать женщина, свидетельствует типичное объявление: «Пятидесятидвухлетний врач, ариец, мечтающий поселиться в деревне, хочет обзавестись потомством мужского пола в официальном браке со здоровой арийкой, девственницей, молодой, скромной и бережливой, способной к тяжелому труду, широкой в бедрах, ходящей в туфлях на низком каблуке и не носящей серег, предпочтительно небогатой». Геббельс пояснял, что нацисты отстраняют женщину от публичной жизни, дабы вернуть ей достоинство.

Когда он приглашал Лиду на съезд, Магде Геббельс — идеалу женщины Третьего рейха — было тридцать пять лет, она была беременна пятым ребенком, после четвертого располнела, но все еще оставалась привлекательной. Магда шефствовала над Национальным домом моды и с гордостью носила Почетный крест немецкой матери.

Авторы американской работы «Любовь втроем» в главе «Любовные треугольники и Холокост» пишут: «Геббельс хотел, чтобы Лида жила с ним, его женой и детьми. Арийка для рождения потомства, славянка (или еврейка) для запретной страсти — неотъемлемое противоречие нацистского мира».


3 августа 1937 года Геббельс сделал запись в личном дневнике: «Чехословакия — никакое не государство», а в связи с тем, что Лида согласилась приехать на съезд в Нюрнберг, отметил: «Произошло чудо».

19 октября 1937 года он писал: «Это сезонное государство должно исчезнуть», а спустя некоторое время — что с первыми заморозками они пошли с Лидой в лес кормить косуль.

20 марта 1938 года: «Всех евреев и чехов нужно быстро вышвырнуть из Вены». А одновременно учил ее стрелять из лука и пел.

1 июня 1938 года Геббельс цитировал Гитлера: «Я у фюрера. Он оценивает чехов как наглый, лживый и лакейский народ. Мобилизовав армию, они накинут себе петлю на шею. Уже сейчас чехи живут только страхом». Для Лиды он играл на фортепьяно.


Через несколько дней Магда Геббельс, которая была старше Бааровой на двенадцать лет, пригласила ее к себе.

Приветливо с ней поздоровалась. По мнению Лиды, даже слишком приветливо.

— Я люблю своего мужа, а он любит вас, — сказала она

— Я хочу уехать из Германии. Вы можете мне помочь? — спросила Лида.

— Давайте перейдем на «ты», — Магда налила из графина ликеру и, подняв бокал, чокнулась с Лидой. — Ты не должна этого делать. Он великий человек. Ему нужна и ты, и я.

— Я никогда не смогла бы…

— Тебе придется.


Жена Мартина Бормана, тайно наблюдавшего за высшими чиновниками рейха, у которого с ней тогда было девять детей и который влюбился в актрису Маню Беренс, — написала о любовнице мужа: «М. такая очаровательная, что я не могу сердиться. Все дети ее обожают. Даже хозяйка она лучше, чем я. Помогала мне упаковывать фарфоровый сервиз. Ни одно блюдечко не разбилось».


Лида Баарова провела с Геббельсами четыре выходных на их даче в Ванзее.

После последнего ей позвонил «господин Мюллер» и произнес только две фразы: «Жена пошла к фюреру. Она дьявол».

Гитлер вызвал Геббельса и запретил ему встречаться с Бааровой.

— Я разведусь, — заявил министр. — Могу стать послом в Японии и там с ней жить.

— Как раз этого народ и не хочет! — Гитлер стучал кулаком по столу. — Тот, кто творит историю, не имеет права на личную жизнь!

«Фюрер ведет себя как отец, — записал Геббельс в дневнике. — Я ему за это благодарен. Сейчас мне именно это и нужно. Час ездил на машине, далеко и бесцельно. Потом еще один, долгий и грустный, телефонный разговор. Я тверд, хотя сердце готово разорваться».

«Он плакал! — писала Лида — Плакал, как самый обыкновенный человек». А когда Геббельс произнес в трубку, что это конец, ибо он дал слово вождю, она лишилась чувств.

На следующий день ее отвезли в психиатрическую больницу.


Не успела она оттуда выйти, как получила повестку в полицию. «Вам запрещено играть в кино и в театре, — услышала Баарова. — Вам нельзя появляться на публике».

Баарова потеряла сознание. Привести ее в чувство смог только укол морфия.

Она перестала получать письма.

Все фильмы, в которых она снялась на студии UFA, были запрещены к показу.

Она взяла с собой только сумочку и деньга.

В Праге Баарова остановилась перед домом, который еще ей не был знаком. Родители за ее гонорары должны были купить дом, а купили чудо модернизма — вилла напоминала корабль, ее окружала терраса, похожая на палубу. Там не было ни одного прямого угла — кухня представляла собой полукруг, а спальня — круг. Окна были овальные. Перед домом росли розы сорта «Лида».

Сестра держалась холодно. «Ты хоть знаешь, что мы пережили?! — спросила она. — Что нам сделали немцы?»

Ее сестра Зорка Бабкова, семью годами моложе нее, теперь носила фамилию Яну и тоже была актрисой.

Она имела в виду страну.

Осенью 1938 года из чешских Судет, молниеносно занятых немцами в результате предательства Англии и Франции, евреи, чехи и немцы-антифашисты устремились в глубь страны. Те, кто не успел спастись бегством, были задержаны нацистами. У тех же, кто бежал раньше, не было ни жилья, ни еды, ни шансов на работу. Появились агентства, специализировавшиеся на быстрой отправке беженцев, очутившихся в Праге, за границу. («Еврейских врачей, адвокатов, торговцев незамедлительно отправлю в другое полушарие. Разрешение имеется».)

— Даже солдаты плакали. Ты знаешь, Лида, как несчастны те, кто был вынужден бежать?!

Лида не знала.

— Мне очень жаль, — ответила она беспомощно. И добавила: — У меня было столько своих хлопот, что вашей ситуации я себе просто не представляла.

Вопрос, который во время разговоров с Лидой Бааровой незадолго до ее кончины занимал Гелену Тршештикову, режиссера чешского телевидения, и Станислава Мотла, журналиста с канала «Нова», а также десятки людей, некогда знавших Баарову, а в девяностых охотно ее вспоминавших, звучал так была ли Лида Баарова глупа?

Она сама утверждала, что была.

Но ей-то как раз верить нельзя. Для нее это мог быть просто очень удобный ответ.


В ночь с 14 на 15 марта 1939 года Гитлер занял Чехословакию. Он потребовал от президента Гахи[16], чтобы тот приехал в Берлин, и пригрозил разбомбить Прагу, если чехи не капитулируют. Страна, урезанная после Мюнхена, без укрепленной границы на севере, не имела возможности оказать сопротивление. Не успел еще Гаха вернуться из Берлина (его поезд долго держали на границе, якобы из-за снежной бури), как Гитлер ранним утром уже был в Пражском Граде. С самого начала стало понятно, что чехи не сумеют защититься. Их ближайшие друзья, Франция и Великобритания, встали на сторону Гитлера, так что теперь им оставалось одно из двух: либо пойти по пути Яна Гуса — спасти лицо и сгореть, — либо капитулировать и выжить.


В 8.15 немецкая армия ехала по Национальному проспекту.

По тротуарам шли толпы, но никто не останавливался, никто не оборачивался. На Староместской площади люди возлагали горы подснежников на Могилу Неизвестного Солдата и плакали.

Видимо, тут не было страха, не было жалоб, отчаяния. Была только грусть.

«Каждый из нас 15 марта взял на себя великую обязанность», — спустя несколько дней писала в еженедельнике «Пршитомност» репортер Милена Есенская.

Обязанность быть чехом.

«Единственным жестом, который могли бы сделать чешские мужчины 15 марта 1939 года, было бы самоубийство. Возможно, это прекрасно — героически пролить кровь за Отчизну. Я даже думаю, что это не особенно трудно. Но мы должны делать совершенно другое. Мы должны жить. Мы должны беречь каждого человека, каждую силу и силенку. Нас не так много, чтобы мы могли позволить себе яркие жесты. Нас восемь миллионов — слишком мало: слишком мало для самоубийства. Но достаточно для жизни».

Стало быть, надо работать, как всегда, а при каждом удобном случае обманывать режим. Но прежде всего — не становиться немцем.

В полдень, тоже по Национальному проспекту, ехала Лида Баарова. Несмотря на то, что она уже два с половиной месяца жила в Праге, на ее машине все еще были немецкие номера. Когда автомобиль останавливался, прохожие, заметив табличку, с яростью колотили кулаками по крыше.


Продолжалось лето 1939 года. Баарова вместе с певицей Любой Германовой поехала на футбольный матч. Все уже говорили о войне. «А Лида, — вспоминала подруга, — с некоторых пор начала плохо говорить по-чешски. Путала чешские слова с немецкими. В тот раз мы сидели на трибуне, и вдруг она начала возбужденно кричать: “Herrgott, они же могли забить… wie sagt man das nur tschechisch[17]… ну конечно, — гол!” Уже тогда мы, ее друзья, должны были понять, что это кое о чем говорит. По крайней мере, о том, насколько она глупа. Не могу представить, чтобы женщина, у которой было бы хоть чуточку ума, так портила себе жизнь».

Режиссер Отакар Вавра помнит, как потом, в Праге, она пользовалась пудреницей с портретом Геббельса. Хотя, конечно, он ее за это не осуждает. Она была всего лишь женщиной. Потеряла голову. Любила. Забыла о принципах.


Чешскому обществу надлежало трудиться исключительно во благо Третьего рейха.

— Объясните мне, почему столько чехов приходят к нам с приветствием «Хайль Гитлер»? — спросил Милену Есенскую один немец.

— Чехи? Это наверняка ошибка.

— Нет, не ошибка. Заходят к нам в бюро, вскидывают правую руку и говорят: «Хайль Гитлер». Почему? Я мог бы рассказать вам о писателе, который не щадя сил старается, чтобы его пьесы поскорее попадали на берлинские сцены. Мог бы рассказать о множестве людей, которые делают больше, чем должны. Проявляют исключительное рвение и неутомимость.

А может, Баарова не была глупа, а просто хотела устроиться в жизни? Потому что верила, что и так последнее слово в Европе будет за Гитлером?

— Нет, нет. Она была всего лишь молодой женщиной, это единственное объяснение, — говорили спустя годы ее защитники.

Станислав Мотл (он написал о ней книгу): «Будучи звездой, она не чувствовала себя обязанной размышлять о серьезных материях».


Впоследствии говорили, что 15 марта в Пражском Граде Лида Баарова приветствовала Гитлера (неправда).

Когда в ноябре 1942 года Геббельс на три дня прибыл с визитом в Прагу, Лида получила приказ покинуть на это время город (правда).

Во дворце «Люцерна», где в баре встречался весь киномир, ее бойкотировали, и многие отказывались садиться с ней рядом (частично правда).

У нее были друзья. Ей помогал Милош Гавел, дядя маленького Вацлава, основатель студии «Баррандов», «чешского Голливуда», — владелец кинотеатра, в который она ходила девочкой (с размазанным по лицу малиновым леденцом, чтобы казаться старше). Сейчас он вертелся волчком, чтобы спасти чешский кинематограф в пределах собственной студии (нацисты отобрали у него пятьдесят один процент акций). Его дипломатия увенчалась успехом: из сорока чешских фильмов 1939–1945 гг. ни один не был профашистским. (Хотя нельзя было показывать в позитивном свете евреев, и темой-табу были студенты: в 1939 году, после манифестаций в день национального праздника, немцы закрыли все чешские учебные заведения, а в концлагерях сразу оказались тысяча двести студентов. Чехи должны были быть всего лишь немецкой тягловой силой.)

В Протекторате Баарова снялась в четырех своих лучших чешских фильмах, в которых сыграла женщину-вамп. Она получила предложения из Италии и снялась у Гуаццони и Де Сики.[18]


Была у Лиды еще одна близкая подруга — актриса Адина Мандлова, та самая, которая потом не захочет своим прахом загадить людям палисадники.

Как-то они с Адиной разговаривали о мужчинах. Лида пошутила, что для съезда ее любовников не хватило бы даже большой сцены «Люцерны».

— Да уж, Лидушка, — сказала Мандлова, — тебе пришлось бы снять целый стадион на Страгове. И кинуть лозунг: «Каждый чех хоть раз в жизни — на Страгов!»

В это время ее расположения добивались два чеха — начальник канцелярии президента Гахи и министр промышленности. Один из них якобы сказал: «Потрясающая женщина! Ее притягивает сила и отталкивает слабость».

Не известно, ответила ли она министру взаимностью. Баарова была скрытной. Все, что мы знаем о Лидиных чувствах и личной жизни, было вытянуто из нее силой.

Когда Красная армия в апреле 1945 года уже подходила к Братиславе, Лиду предупреждали, что ей нужно бежать. «Я же никому ничего не сделала. Немцы не хотели иметь со мной ничего общего, они сами выгнали меня из кинематографа. И это все случилось еще до войны!» — объясняла она. Лида не могла предвидеть, что, когда после войны некоторые нацисты исчезнут, именно ее сочтут человеком, которому известны их тайны.

Когда же более двух миллионов немцев начали покидать Чехию, ее вывезла на машине знакомая семья. Они остановились в какой-то деревне. Американцы взорвали мосты, и Лида не смогла добраться до Мюнхена. Месяц она помогала в поле крестьянину, у которого жила. Там ее и увидел американский солдат Питер. Они полюбили друг друга.

Лида позволяла Питеру и его друзьям смотреть, как она купается в ручье.

Питер с друзьями служили в CIC — службе контрразведки, предшественнице ЦРУ.

Потом в нее влюбился начальник Питера, майор Малш, офицер разведки. Она бросила солдата и переехала на виллу майора в Мюнхене. Они прожили вместе два с лишним месяца. Майор смешивал ее любимые коктейли и засыпал вопросами.

После ареста американцы сказали Бааровой, что Геббельсы отравили своих шестерых детей, после чего покончили жизнь самоубийством. А также сообщили, что Лидина фамилия значится в списке военных преступников, и депортировали актрису в Чехословакию.


Станислав Мотл десять лет посвятил поискам в Европе соответствующих документов.

— Нет никаких, даже малейших, следов, — говорит он, — указывающих, что Лида Баарова во время войны сотрудничала с рейхом. Ее единственная вина в том, что она жила только своей карьерой и ничем более.

Нацисты были для нее кинозрителями.


Когда Баарова, сидя в пражской тюрьме, выслушивала неизменные: «глупая корова» и «курва», ее подруга Адина Мандлова ехала к знакомым, жившим за пределами Праги.

Всю оккупацию ходили слухи, что Мандлова была любовницей Карла Германа Франка, министра рейха в Протекторате Богемии и Моравии. В городке Бероун ее заметил полицейский и крикнул: «Пташка летит к Франку!». Вооруженные штыками гвардейцы поволокли Адину через рыночную площадь прямо на вокзал, чтобы отвезти в Прагу. Люди, перед которыми она здесь год назад выступала, кричали: «Где же твой Франк, он бы тебе помог!» Толпа бросала камнями даже в поезд.

К Адине в тюрьму привели фоторепортеров и приказали позировать: как она занимается физическим трудом.

В 1946 году Адину Мандлову оправдали, но у нее начались нелады со здоровьем. Ее все время видели пьяной. «Mandel» по-чешски и по-немецки значит «миндаль», поэтому появилась поговорка: «У Бааровой глаза миндалевидные, а у Мандловой — барные».


В камеру к Лиде пришло два известия.

Мать умерла от сердечного приступа во время допроса, в тот момент, когда следователь в очередной раз заорал: «Где все Лидины драгоценности?!» (Ей было 56 лет.)

Сестра Зорка Яну успешно выступала на сцене. Она шла на репетицию, когда путь ей преградил актер и коммунист Вацлав Выдра. «Сестра Лиды Бааровой не может быть чешской актрисой!» — произнес он и не пустил Зору в театр.

Она выпила бензина, но ее спасли.

После похорон жены Карел Бабка попал в больницу. Чтобы опухоль не поползла выше ему ампутировали ногу. Когда он вернулся домой, Зорка ничего не ела, страшно исхудала, и по нескольку раз в день у нее случались приступы психоза: она беспрерывно мылась. Вытиралась насухо и снова залезала в ванну. Твердила: «Я должна быть чистой!»

Отец готовил обед и вдруг краем глаза заметил, что из окна ванной на втором этаже падает большое полотенце. Потом услышал, как полотенце глухо ударилось о бетонные ступеньки. (Зорке было 23 года.)


Проблемы у Лиды Бааровой после войны появились еще и потому, что у ее соотечественников были проблемы с самими собой.

В стране, у которой соседи, в том числе Польша, украли землю, простой чех выполнял — как и хотелось Милене Есенской — свою обязанность: «быть чехом». Работал, чтобы выжить. (Движение сопротивления пропагандировало лозунг «Работай медленно».)

Чех мог работать для немцев или работать на немцев.

Восемнадцатилетний Йозеф Шкворецкий, ставший впоследствии известным писателем, сразу после выпускных экзаменов в 1942 году получил направление на оружейную фабрику. Он мог выбрать: оружейная фабрика в Бремене, постоянно подвергавшуюся массированным налетам, или фабрика запчастей к немецким «мессершмиттам» в своем спокойном городке Наход.

Он выбрал работу без налетов.

И все же в мире преступлений нельзя находиться где-то вовне. Есть много объяснений позиции чехов, но это не означает, что творившееся вокруг их не коснулось. Уязвленные, они все равно разделяли чувство общей вины. Даже если этого и не осознавали.

Они могли интуитивно отыгрываться на Бааровой и Мандловой. На тех, кто, как им представлялось, по собственному желанию общался с палачами.

В жизни Лиды Бааровой не было места пустоте.

Вскоре после смерти матери и сестры к ней в тюрьму на свидание пришли двое. Они заявили, что любят ее. Никто из них не был ей близко знаком.

Первой была Марцела Неповимова, актриса, на пять лет младше Лиды. Она принесла фиалки и спросила, что может для нее сделать. «Заняться папой», — попросила Лида.

Вторым человеком был актер Ян Копецкий (младше Лиды на десять лет). У него имелись достоверные сведения, что Баарова скоро выйдет — без суда. «А я стану вашим мужем», — заявил он.

Через полтора года Лида Баарова вышла из тюрьмы. Следствие показало, что она контактировала с нацистами исключительно из карьерных соображений.

Они поженились в конце июля 1947 года, за полгода до окончательного прихода к власти коммунистов.

Яна Копецкого после свадьбы выгнали с работы, поэтому они с Лидой создали кукольный театр для двух актеров и разъезжали по стране.

Приближался коммунистический путч 1948 года, когда дома в Праге (все в той же вилле-корабле) зазвонил телефон. «Бегите, вас снова посадят!» — шепнул кто-то и повесил трубку. (До сих пор неизвестно, кто это был.)

Яна не было дома, он куда-то уехал с другом. Уже несколько недель дом находился под наблюдением спецслужб. Марцела дала ей пальто, и Лида спокойно вышла. Без сумочки, будто отправилась на короткую прогулку. Когда дом скрылся из виду, она пустилась бегом и добежала до квартиры бывшей сокамерницы.

В это время Копецкий позвонил домой с известием, что его автомобиль попал в аварию, но Карел Бабка сделал вид, что его не узнал, и сказал, что Баарова и Копецкий уехали в Моравию искать работу. Ян пошел к бывшей Лидиной сокамернице посоветоваться, что бы это могло значить.

Изъятые меха Бааровой все еще хранились на полицейском складе. Копецкий принес старую вытертую шубу, подкупил кладовщика и получил взамен «самое эффектное во всем Протекторате» норковое пальто. Он продал его — деньги пошли на взятку трем пограничникам.

Побег был обставлен как путешествие: Лида перекрасилась в блондинку и надела очки с сильными стеклами.

В Зальцбург они приехали, в чем были. Их взяли на работу в кафе «Моцарт». Лида стала барменшей. Весть о том, где знаменитая кинозвезда подает коктейли, разошлась по городу мгновенно.


Говорили, что Лида заработала на чаевых состояние.

Она разошлась с Копецким.

Сыграла в пяти испанских фильмах.

Снялась у молодого Феллини в «Маменькиных сынках».

Ей было тридцать семь лет. В Италии появились актрисы, которые были младше нее, — Софи Лорен и Джина Лоллобриджида.

Она вышла замуж за австрийского врача, владельца санатория.

Через три года овдовела.

В 1958 году ушла из кино: ее актерские приемы устарели.

Играла в театрах Ганновера, Бонна, Вены и Штуттгарта. Она была самой известной чешской актрисой в Европе, хотя в Чехословакии почти никто об этом не знал.

Ее последней ролью (1982) была роль самой большой антифашистки из всех актрис — Марлен Дитрих.


Газетные вырезки на тему Бааровой в столичной библиотеке заканчиваются в 1948 году, а возобновляются в 1990-м.

— Пожалуй, она дольше всех в Чехословакии оставалась в черном списке цензуры, — говорю я.

— Да нет же, — возражает киножурналистка Ева Заоралова, в настоящее время художественный директор кинофестиваля в Карловых Варах.

— Как это? Она там не фигурировала?

— Нет, потому что не было никакого списка фамилий, которые запрещалось писать или произносить вслух.

— Так почему же все считали, что запрет существовал?

— Каждый должен был сам почувствовать, о ком нельзя говорить.

(К примеру, долгие годы коллективный инстинкт подсказывал не упоминать публично Джейн Фонду и Ингмара Бергмана, потому что они выразили протест против оккупации Чехословакии войсками Варшавского договора в 1968 году.)


Поклонница с фиалками, Марцела Неповимова, бросила актерское дело и занялась опекой Карела Бабки, который был старше нее на двадцать три года. Они поженились. Ампутация ноги не спасла его от рака, и через двенадцать лет он умер. Впоследствии Марцела скажет, что их любовь стоила больше, чем все роли, которые она могла еще получить.

Государство заняло их дом, похожий на корабль. Марцела и Карел получили приказ уехать в небольшую деревню в Судетах. Была зима, они вошли в разваливающуюся халупу без какого бы то ни было отопления. Карелу, как буржуазному чиновнику, не полагался наряд на уголь. Марцела ходила с пилой в лес. Работала на фабрике искусственной бижутерии. Лида под фальшивой фамилией посылала им посылки.

Похоронив мужа, Марцела вернулась в Прагу. Много лет тщетно пыталась получить загранпаспорт; наконец, в 1982 году власти выпустили ее за границу. Она отыскала Лиду в Зальцбурге и занялась ею. Баарова не умела ни готовить, ни делать уборку. После завтрака и прогулки она возвращалась домой и отдыхала на диване. Летом имела обыкновение ходить на свой личный пляж на озере.

У Марцелы Лида Баарова остановилась, когда после 1989 года приехала в Прагу. Бабкова жила в панельном доме. Лида три дня колебалась, выходить или не выходить из квартиры, но не смогла больше сидеть взаперти в маленьком пространстве (тридцать семь квадратных метров). И она вышла.

Пошла на Вацлавскую площадь, зная (как сказала потом в интервью): что бы плохого ни сказали о ней люди, этого все равно будет слишком мало.

На встречу с ней в Большом зале «Люцерны» пришли толпы поклонников. Первые вопросы во всех интервью касались Геббельса.


Когда спустя два года Лида сидела на диване в Зальцбурге в ожидании смерти, она сказала Тршештиковой, что папа часто повторял: «Лида, что бы ни случилось, продолжай идти».

— И так было всегда: я продолжала идти. Но, знаете, дальше я уже не хочу идти. Отказываюсь.


После смерти выяснилось, что все Лидино имущество завещано садовнику из близлежащего монастыря в Зальцбурге.

Ему было пятьдесят два года, а ей восемьдесят три, когда он, горячий поклонник актрисы, пришел взять у нее автограф и признался ей в любви. Марцела говорила, что он слишком молод. Лида обижалась. «Ведь он меня любит, — говорила она второй своей матери. — А когда ты в Праге, он варит мне суп».

За два дня до смерти она перестала узнавать их обоих.

Как вам живется под немцами?

1939.

— Что слышно? — спрашивает журналистка Милена Есенская крестьянина из окрестностей Слан[19].

— Ну, картошку посадил, рожь посеял. Весна была холодная, но все взошло будто чудом, красота. В саду думаю срубить две старые яблони и посадить новые. Утка утят вывела уже, сходите поглядите — они как одуванчики. Вон тот куст сирени надо бы подстричь, чтоб не зачах, чтобы палисадник в этом году был красивый, — отвечает мужик

— Но как вам живется под немцами? — не сдается Есенская.

— Э-э, да что там. Они ходят, а я работаю, — отвечает мужик спокойно.

— И ничего не боитесь?

— А чего мне бояться? — искренне удивляется он и вдруг выпаливает: — К тому же, человек может помереть только раз. А коли чуть раньше помрет, знать, чуть дольше будет мертвым, вот и все.

Доказательство любви

Часть I: вечность длится восемь лет

Щипалыцица гусей Квиткова ощипала за восемь часов семьдесят два гуся и вошла в историю.

Министр информации Копецкий на научной конференции в Брно заявил, что самая высокая гора в Европе — Эльбрус, а бытовавшее прежде мнение, будто это Монблан, охарактеризовал как «пережиток реакционного космополитизма».

Окончательно составлен список авторов, которые никогда не должны появляться в печати: Диккенс, Достоевский, Ницше и несколько сотен других.

Поэт Седлонь написал, что слова «питание» и «производство» отныне поэтизмы.

Количество уничтоженных за те годы в стране книг оценивается в двадцать семь миллионов экземпляров.

Премьер-министр Запотоцкий[20] поставил новым временам диагноз. «Больше не получится жить по-старому — жить стало лучше, жить стало веселее!» — сказал он.

Через два года, вдохновившись примером, который подал Сталин, высших руководителей государства и партии приговорят к повешению.

На стене гостиницы «Золотая гусыня» на Вацлавской площади, где Андерсен написал самую известную сказку о паразитирующем классе — «Принцессу на горошине», — висит плакат: «С Советским Союзом на вечные времена».

Каждый день в полночь, в конце вещания, на волнах «Радио Прага» звучит гимн Советского Союза.

Так в Чехословакии заканчиваются сороковые годы XX века и начинаются пятидесятые.


По случаю отмечаемого в декабре 1949 года семидесятилетнего юбилея Иосифа Сталина власти решают, что девять миллионов человек в четырнадцатимиллионном государстве подпишут для него поздравления.[21]

Подписи удается собрать за четыре дня. Заодно принимается решение воздвигнуть в Праге, на холме над Влтавой, памятник Сталину — самый большой на всем земном шаре.


Никто не имеет права отказаться от участия в конкурсе. Пятидесяти четырем скульпторам дается девять месяцев на то, чтобы спроектировать памятник. Слава богу, «удачно умер» (как говорят об этой смерти в Праге) Ладислав Шалоун, чехословацкий скульптор номер один. Считавшийся его преемником Карел Покорный, чтобы не выиграть конкурс, в своем проекте представляет вождя раскинувшим руки в приветственном жесте, и его Сталин напоминает Иисуса.

Большинство совершает одинаковую ошибку. «Сталин представлен излишне эмоциональным» — резюмирует комиссия.

Отакару Швецу, сыну кондитера, специализирующегося на создании фигурных композиций из сахара, пятьдесят шесть лет. Он — скульптор-неудачник.

После яркого студенческого дебюта — изваяв фигуру мотоциклиста, он сумел передать в камне движение, — Швец спроектировал памятник отцу республики Т. Г. Масарику, а потом Яну Гусу; оба во время войны уничтожили немцы. После войны Швец работал над памятником Рузвельту, но закончить не успел — к власти пришли коммунисты. До войны выставлял свои авангардные скульптуры на Западе. Он и помыслить не мог, что когда-либо еще получит заказ.

Сейчас — как гласит молва — Отакар Швец лепит модель на скорую руку и под воздействием двух бутылок водки. Он человек порядочный, поэтому намеренно копирует известную довоенную идею памятника Мирославу Тыршу, буржуазному общественному деятелю, которого коммунисты недолюбливают.

На свою беду, он побеждает.


Сталин возглавляет группу людей. В одной руке он держит книгу, вторую заложил за борт шинели.

Слева от Сталина — на советской стороне — рабочий со знаменем, за рабочим агроном, затем партизанка, и замыкает ряд оглядывающийся назад советский солдат.

Справа — на чехословацкой стороне — рабочий со знаменем, крестьянка, ученый и чехословацкий солдат, тоже смотрящий назад.

Смельчаки начали перешептываться, что Сталину все лезут в задницу.


Говорили, что одна только его пуговица будет величиной с каравай хлеба.

Высота памятника — тридцать метров, высота Сталина — пятнадцать, всё вместе — десять довоенных этажей. Длина ступни — два метра.

Весь этот гранитный комплекс (совершенно не подходящий к выстроенной из песчаника Праге, но гранит, в отличие от песчаника, продержится столетия) должен быть установлен на холме Летна и составить конкуренцию Пражскому Граду. Своей громадой он призван сокрушать прошлое. Его будет видно со Староместской площади, он станет продолжением Парижского проспекта и Чехова моста.

Чтобы такого Сталина воздвигнуть, потребуются двести шестьдесят гранитных блоков, каждый размером 2x2x2 метра.

Карьер со столь мощными стенами, чтобы из них можно было вырезать подобные блоки, к тому же одинакового цвета, отыскали поистине чудом.

Двум архитекторам, помогавшим Швецу — супругам Штурсам, — надлежало разработать способ, как рыхлый песчаный холм приспособить под такой колосс.

Они решают заполнить холм изнутри гигантскими бетонными блоками, которые образуют некие подобия подземных залов.


Свои первые опасения по поводу памятника народ выражает через два года после объявления конкурса. Эскизы, макеты и рисунки Швеца были выставлены на всеобщее обозрение — состоялось обсуждение «нового сокровища Праги».

— Боюсь, фигуры издалека будут сливаться, и Сталина будет недостаточно хорошо видно.

— Почему замыкающие ряд фигуры смотрят назад? Не слишком ли это авангардно?

Сомнения граждан множатся.

— Они оглядываются из идейных соображений, — отвечает Швец. — Их задача: обеспечение мирной жизни, защита. Но из композиционных соображений тоже: памятник со всех сторон, в том числе и сзади, должен смотреться красиво — не солдат же со спины показывать.

— Скажите, товарищ, почему вы как художник на своем памятнике именно так хотите защищать наш народ?

— Защита с тыла нужна, чтобы тем, кто в первых рядах, было спокойнее, — объясняет скульптор.

Впоследствии будут говорить, что фигуры за Сталиным — очередь за мясом.

Многие не желают сдаваться. «Нас беспокоит подобный символ. Это не радостное и верное изображение, а какой-то склеп» (четыре подписи в книге отзывов о выставке).

«Кого ведет тов. Сталин? Люди за ним буквально ползут, будто под какой-то стеной. Проект нужно уничтожить и объявить новый конкурс».

«Монумент получится безвкусный. Проекту одного из величайших гигантов истории следует посвятить больше внимания».

Отакар Швец еще не знает, что попал в западню.


Позировать для памятника должны были статисты со студии «Баррандов».

Впоследствии поговаривали, что мужчина, изображавший Сталина, допился до смерти. Никто не знал его фамилии — вся Прага звала «Сталиным», и его психика этого не выдержала.


Швец и Штурсы лепят модели из глины. Поочередно: сначала метровую, потом трехметровую.

Партия и правительство наблюдают за Швецем. Запротоколированные высказывания на его счет во время встречи властей со скульптором 4 января 1951 года занимают двенадцать машинописных листов.

Фигура Сталина не возвышается над остальными! Премьер Запотоцкий говорит, что уже в глине должно быть видно: это памятник героическому, отважному человеку. «Видимо, автор в процессе работы начинает бояться собственных мыслей», — добавляет он.

Восемь министров и премьер спорят: укоротить фигуры за Сталиным или поднять вождя на дополнительный постамент.

Памятник ни в коем случае не должен издалека напоминать саркофаг!

Фигуры за Сталиным слишком декоративные.

Неужели автор не в состоянии основательнее заняться своим делом?

Почему он не хочет лепить глиняные модели и показывать их властям?

В заключение премьер констатирует, что Отакар Швец боится собственного памятника.

Сам скульптор всего этого не слышит. Его с помощниками пригласили на встречу только спустя сорок пять минут. Сначала объяснения дает архитектор Штурсова: фигуру Сталина не поднимали намеренно, ибо в таком случае его оторвали бы от народа, а ведь он ведет народ и сам из него вышел.

Швец объясняет, что, если Сталина — согласно желанию членов правительства — сделать выше всех остальных, у памятника будет два разных масштаба. «С художественной точки зрения это недопустимо», — говорит он.

Правительство покупает ему более просторную мастерскую, прежняя становится слишком тесной. Представители партии теперь прямо здесь будут проводить совещания.

Они приходят с собственными перочинными ножами.

Каждый раз вонзают их в глину и обрезают головы фигур за Сталиным.


Один из тех, кто орудует перочинным ножом, — министр, который существовавшее прежде мнение, будто Монблан является самой высокой горой в Европе, назвал «пережитком реакционного космополитизма».

Второй, самый оголтелый, — профессор Зденек Неедлы, автор «Всеобщей истории музыки». Он занимался историей искусства и даже был демократом. Во время оккупации нелегально бежал в Москву и стал там профессором. Вернулся, чтобы в социалистической Чехословакии сделаться теоретиком всего, что только можно.

В 1951 году он — министр школ, науки и искусства. Пишет знаменитое эссе о новом искусстве и любви. «Мужчины и женщины будут и впредь любить друг друга, — предрекает он, — но мы ожидаем, что при социализме они, как и свойственно рабочему классу, будут любить друг друга еще больше и лучше, ибо им чужда будет вся эта фальшь «“несчастной любви” и аморальность — грязь, которой замарана буржуазная эротика».

Неедлы, к примеру, терпеть не может то, чем славилась Чехословакия до войны, — авангардное фотоискусство. Когда на снимках Росслера двадцатых годов он видит тень или дым, запечатленные без какой бы то ни было связи с контекстом, то впадает в ярость.

(После смерти Сталина Неедлы скажет, что отныне чешский памятник говорит об Отце Народов самое важное: Сталин живет вечно.)


Через четыре месяца после первой выволочки власти снова вызывают Швеца на ковер. Это повторяется в 1952-м, 1953-м и 1954 году.

Проходят четыре года, над гранитными блоками уже давно трудятся каменщики, стоят строительные леса и подъемный кран, а автору все еще рекомендуют «смягчить и изменить силуэты некоторых фигур, дабы они не производили впечатления деспотических». Швец водит в мастерскую женщин, пьет с ними.

И является для дачи объяснений.

За год до открытия памятника его жена, не выдержав, открывает газ.

Швец находит ее мертвой в ванне.


Возникают новые сомнения, к которым, к счастью, скульптор не имеет никакого отношения. Получается, что каменный Сталин пришел в Прагу, встал над рекой и смотрит на прекрасный город. Однако пришел он с востока, так почему же тогда стоит на западном берегу?

Если он вошел в город, то должен бы остановиться у реки, но к самому городу задом. Так что, видимо, все-таки не вошел.

Если не вошел, то, возможно, уходит?

Но по какой причине?

Что ему не нравится в социалистической Праге?

Он только-только перешел Влтаву и уже поворачивает назад?

Почему он смотрит на восток?

А может, он вошел и просто так, ностальгически, смотрит назад?

Из сотен страниц, которые печатаются в связи с памятником на чехословацких пишущих машинках, а потом утаиваются, следует, что умножение сомнений — это бег по дорожке с неизвестной финишной чертой: никто не в состоянии предвидеть, когда и как бег закончится. А каждое утверждение может мгновенно превратиться в свою противоположность.


Стоит весна 1955 года, со дня смерти Сталина прошло уже более двух лет.

Памятник откроют 1 мая. Составлен акт о закладке, где на семнадцати страницах говорится не только о том, что отныне Отцу Народов принадлежит власть над Прагой. В акте подчеркивается, что Сталин «смотрит на Вифлеемскую часовню».

Небывалый случай в коммунистическом обществе.

В этой часовне Ян Гус читал свои проповеди. Коммунистическая пропаганда присвоила себе религию: Гус был революционером, гуситы — первой коммунистической организацией, а их разбойничьи набеги — всего лишь бескорыстное подстрекательство местного населения к борьбе с феодализмом.

Теперь между Сталиным на Летне и священником Гусом в часовне на Вифлеемской площади протянется практически зримая красная нить.

Скульптор знает, что с эстетической точки зрения его памятник уродлив — слишком огромен и помпезен.

Знает, что памятник не нравится властям, но, правда, по другим причинам. Власть из отвращения к Швецу теперь общается с ним только через Штурсов.

Однако пресса заливается соловьем: «С идеологической точки зрения это единственный вариант, который показывает генералиссимуса Сталина как государственного деятеля, строителя, победоносного вождя, учителя народов и одновременно как товарища Сталина и человека Сталина, как одного из нас».


Вечер, незадолго до открытия.

Отакар Швец выходит из мастерской, ловит такси и инкогнито едет к Летне посмотреть на памятник

Спрашивает таксиста, что тот думает о монументе.

— Я вам кое-что покажу, — говорит таксист. — Присмотритесь к советской стороне.

— А что там такого?

— Ну видно же. Партизанка лезет солдату в ширинку!

— Что?!

— Да когда памятник откроют, того, кто его спроектировал, как пить дать расстреляют.

Отакар Швец возвращается в мастерскую и там кончает жизнь самоубийством.


Его смерть — тайна. Никто не имеет права раскрыть ее общественности.

Фамилия Швеца на памятнике отсутствует.

1 мая 1955 года, во время торжественной церемонии открытия, объявляется, что автор памятника — Чехословацкий Народ.

Ходят слухи о жертвах.

«При строительстве погибло в общей сложности семь человек», — утверждает церковный сторож из рассказа «Предательство зеркал» Богумила Грабала. «Первый — скульптор, который этот памятник спроектировал, а последний — подсобный рабочий, который пришел в понедельник еще не протрезвев, под ним провалилась доска на уровне седьмого этажа, он полетел вниз головой и расшибся о мизинец этой фигуры».

Грабаловский сторож ошибается. У пражского Сталина не было никакого торчащего пальца. Если кто-то и расшибся — то, скорее, о целую кисть.


Памятник простоял почти восемь лет, вплоть до 1962 года.

На семь лет пережил оттепель 1956 года и осуждение культа Сталина!

Культ личности осуждается, но осуждается в СССР, Польше и Венгрии. О 1956 годе в Чехословакии французский историк Мюриэль Блев написала книгу под названием «Упущенный шанс».

Удивляет отсутствие более или менее ощутимой реакции на то, что происходит у соседей, а режим в Праге даже еще больше ужесточается. Например, люди в частных разговорах твердят (это известно из отчетов службы безопасности): «Нужно молить Бога, чтобы идеи этих бестий из Венгрии не пришли сюда, иначе нас всех перебьют». Робкие студенческие манифестации не встречают заметного отклика в обществе.

Зато проходит митинг верности Советскому Союзу, советского посла приветствуют в Праге двести пятьдесят тысяч человек. «Само чешское правительство поражено конформизмом общества», — сообщает корреспондент «Journal de Genève».

Почему?

Три года назад была проведена денежная реформа, в результате которой простые граждане оказались обмануты. Люди вышли на улицы, забастовали многие предприятия. Уже не было Сталина, который пугал третьей мировой войной, поэтому, чтобы улучшить самочувствие нации, чехословацкие оружейные фабрики перешли на производство телевизоров, граммофонов и холодильников. Теперь рынок завален товарами.

В тот день, когда Хрущев читает свой знаменитый секретный доклад на XX съезде КПСС, приглашенный на съезд президент Запотоцкий (который, будучи премьером, «опекал» Швеца) встречается в Москве с чешскими и словацкими студентами. Студенты уже прожили здесь некоторое время и знают, что Хрущев считает Сталина убийцей. Они хотят поговорить об этом с главой своего правительства.

— И охота вам в этом копаться? — спрашивает президент и добавляет: — Правильная политическая позиция — в такие дела не вмешиваться.

У делегации верных сталинских учеников из Праги возникают проблемы. В Москве публично объявили о преступлениях вождя и учителя, но у чехословацких политиков нет ни малейшего желания по возвращении оглашать доклад Хрущева. Это означало бы конец их карьеры.

К тому же, в Чехословакии нет таких людей, как Гомулка в Польше, которые могли бы взять власть в свои руки.


Кинохроника тех лет.

Журналистка спрашивает мужчину среднего возраста, проходящего под Летной, что сегодня значит слово «героизм».

— Когда-то смельчаки шли на войну, — произносит она и подсовывает ему микрофон.

Рабочий Юзеф Краль на мгновение задумывается и говорит:

— Сейчас героизм — это делать все, чего от нас хотят, и все, чего от нас требуют.


Это понятно: маленький народ, чтобы выжить в неблагоприятных условиях, должен приспособиться. Он научился этому еще во времена Габсбургов и Протектората.

Писатель Павел Когоут обращает внимание на тот факт, что после войны в Чехословакии не было ни советских войск, ни государственного переворота. Коммунистов искренне поддерживали, и на выборах 1946 года они получили более сорока процентов голосов. Чешский народ пережил оккупацию в 1938 году, пережил предательство Великобритании и Франции, поэтому, когда к власти пришли коммунисты, казалось, что Советский Союз — его единственный оплот.

Впрочем, за сто лет до этих событий Франтишек Палацкий[22], пробуждавший национальное самосознание, предсказывал, что, если чехи когда-либо и сблизятся с Россией, с их стороны это будет актом отчаяния.


— Именно поэтому, — говорит Павел Когоут, — тем, кто тогда поддержал коммунистов, было так сложно признаться, что они неосознанно продали душу дьяволу. А выяснилось это очень скоро.


Под Сталиным, в бетонированных нишах холма, проститутки принимают клиентов. Раньше там стоял диван известного художника. Но только до тех пор, пока не выяснилось, что он водит туда слишком молодых девушек. А еще раньше там тоннами хранили картошку.

1961 год. В Москве проходит очередной съезд партии, на котором Хрущев продолжает критиковать сталинизм.

Тело Сталина выносят из мавзолея на Красной площади, и преемник Запотоцкого, президент Чехословакии Новотный, должен как-то на это отреагировать.

Сам же он в 1952 году делил со своими соратниками ценности, оставшиеся от повешенных товарищей. А сейчас ему нужно подготовить их реабилитацию и признать, что партия ошибалась.

Одной из таких ошибок был и памятник, который поставлен «на вечные времена».


Человек, которому поручили убрать Сталина, инженер Владимир Кршижек слышит от властей самую странную в своей жизни фразу: «Вы должны уничтожить памятник, но с достоинством».

Кршижек, главный специалист в элитной инженерной организации, требует пояснений. Памятник — бетонный монстр, центральная часть которого, облицованная гранитом, соединена с нутром холма при помощи железобетонных конструкций. Никто не предполагал, что когда-нибудь придется это сооружение разрушить. Монумент можно только взорвать.

— Взрывайте достойно. Ни в коем случае нельзя подрывать авторитет СССР, — приказывает ему секретарь райкома и перечисляет условия.

Запрещается закладывать взрывчатку в голову Сталина.

Ни у кого нет права в нее стрелять.

И вообще чтобы никаких выстрелов не было слышно.

Запрещается об этом говорить, фотографировать и снимать на камеру. Тот, кто это сделает, будет немедленно арестован.

Все предприятие, где работает инженер Кршижек, парализовано страхом.


Днем и ночью территория находится под усиленной охраной. Памятник будет взорван, но появляется идея голову разобрать вручную. На нее подвешивают двух каменщиков (отца с сыном), которые молотками через каждые двадцать сантиметров откалывают от головы по кусочку. У них не хватает духу кидать обломки вниз, поэтому за ними приезжает лифт.

Взрыв готовит лучший в стране пиротехник Иржи Пршигода. Он знает, что в случае ошибки на воздух взлетит полцентра.

Две недели он думает, не смыкая глаз, лишь изредка отключаясь на три минуты. Начинает готовить две тысячи сто зарядов.

Он хочет подорвать памятник с одного раза, но в дело вмешиваются военные, присланные на всякий случай правительством. Они требуют, чтобы взрыв происходил в три этапа, — боятся, что фрагменты будут летать над городом и могут пострадать люди. Военные ходят за ним по пятам, мешают сосредоточиться, страшно надоедают.

Сначала с Пршигодой случается истерический припадок — он начинает орать. Потом выпивает шесть стаканов сливовицы подряд — и нажимает кнопку прибора.

Когда все уже позади, он садится на траву и в голос плачет.

«Скорая» отвозит его в психиатрическую больницу.

Взрывы прошли безупречно. Уборка прилегающих территорий от железного лома и бетона длится год.

В прессе о ликвидации памятника нет ни единого упоминания.

Памятника Сталину в Праге попросту не было.


Часть II: спасительный компот

От Сталина остался одиннадцатиметровый постамент. Сегодня на нем стоит метроном. Большая красная стрелка качается от советской стороны к чехословацкой и обратно. Вокруг безумствуют скейтеры, а на бывшей лестнице кто-то при помощи белой масляной краски пытается связаться с другим человеком: [email protected] Рядом кто-то другой приписал: НЕ ПОЛУЧИТСЯ.

Не всегда находятся спонсоры, оплачивающие электричество, и стрелка иногда останавливается.

— Смотрите, время опять остановилось! — говорят в таких случаях люди.

Для этого места не лучшая метафора, даже наоборот.

Время так ускорило свой бег, что, к примеру, смерть Отакара Швеца через десять лет после окончания Второй мировой войны сейчас кажется чем-то, произошедшим в эпоху клинописи.

Меня всегда раздражало, почему чехи не написали основательной истории создания и краха самого грандиозного в коммунистической Европе доказательства любви.

Оказывается, для этого нужно было бы стать археологом.

Когда в Центральном архиве Чешской Республики мне дали папку под названием «Памятник Сталину в Праге» и я увидел печати, свидетельствующие, что документы рассекретили всего три дня назад, я был приятно удивлен и даже горд — их рассекретили по моей просьбе, никто до сих пор не проявлял к ним интереса.

Десятки протоколов на тему памятника, многие с грифом «секретно». Но нет ничего о жертвах строительства, нет какой-либо конкретной информации о скульпторе, кроме того, что на него оказывают сильное давление. Ни единой строчки о его самоубийстве.

Если его нашли в мастерской, туда, конечно же, нагрянули агенты секретной службы. Наверняка они расспрашивали соседей, вынюхивали — должна же об этом остаться хоть одна запись. Они обязаны были составить протокол, при каких обстоятельствах обнаружено тело.

Я подаю запрос в архив бывшей службы безопасности — прошу отыскать дело Отакара Швеца. Жду с октября 2003-го до января 2004 года.

Мне отвечают, что не нашли ни одной бумажки с его фамилией.


Скульптор Ольбрам Зоубек утверждает, что Отакар Швец отравился газом также, как и его жена. (Вполне возможно, ведь у Зоубека много лет работал лепщиком покойный пан Юнек, верный помощник Швеца.)

Телевизионный режиссер-документалист Мартин Скиба считает, что Швец застрелился. (Тоже возможно — Скиба хорошо информирован, он ведь работает в жанре исторической документалистики.)

Историк искусств того времени Петр Виттлих говорит, что скульптор повесился. (И это тоже возможно, ведь профессор Виттлих написал — остающуюся единственной — монографию о Швеце вскоре после его смерти.)

— Где же он повесился?

— В своей мастерской, на чердаке замка «Корона» на Вацлавской площади.

Три дня я выясняю, имел ли Швец мастерскую в «Короне». Не имел. У него были две, но не в центре (впрочем, ни в одной из них не осталось от него никакого следа). Я сообщаю об этом профессору.

— Я только писал о нем, я же не знал его лично. Детей у него не было, и вы не найдете в Праге никого, кто его знал, — всех их уже давно нет в живых.


Однажды Швецу даже передвинули на восемь лет дату смерти. Сделал это Йозеф Шкворецкий. В его популярном романе «История тенор-саксофониста», описывающем историю Чехословакии и предназначенном для американского книжного рынка, сказано, что Швец не смог пережить взрыва своего памятника.

«Видя, как его реалистичный Голиаф кусочек за кусочком превращается в монстра, будто изваянного в мастерской Джакометти, он свел счеты с жизнью».

Либо автор поверил какой-нибудь сплетне, либо решил, что самоубийство до открытия памятника разочаровало бы зарубежных читателей. А если б дошло до экранизации романа, было бы куда эффектнее, если герой кончает с собой, увидев уничтожение дела своих рук.


Пиротехник Иржи Пршигода, хоть и выпил красного вина «Франковка», скуп на слова. Если бы я заранее не знал, что его отвезли в психушку, он сам наверняка бы об этом не упомянул.

— Ничего страшнее этой ликвидации в моей жизни не было, хотя потом тоже бывали трудные задания. Но нет смысла к этому возвращаться, — говорит он. — Столько боли…

Мы не возвращаемся.

Однако неделю спустя в малоизвестном романе «Кафе “Славия”» я натыкаюсь на описание взрыва. Автор романа — Ота Филип, писатель, которого в 1960 году власть заставила стать шахтером.

Я звоню пиротехнику. Говорю, что нашел кое-что о его взрыве.

На следующее утро жена пана Пршигоды уже в прихожей заявляет, что та ночь была сущим адом.

— Кто и что мог об этом написать? — повторял пиротехник и весь трясся.

— Но сейчас 2003 год, — отвечаю я.

— А какое это имеет значение? — спрашивает жена.

Я читаю вслух: «Следующей ночью взошла полная луна. Влтава напоминала серебряную змею, которая улеглась спать под мостами. И тогда произошло землетрясение».

— Ну, ну… — говорит пан Пршигода и хватается за сердце.

— «Серая туча пыли заслонила Сталина по самые плечи. Вдруг она засверкала всеми цветами радуги. Голова генералиссимуса все еще виднелась в этом необычном зареве, но внезапно он резко наклонился вперед, будто какая-то неистовая сила сломала ему шею. Камни летели в помутневшую воду Влтавы, барабанили по крышам и падали на мостовую. Через мгновение эхо взрыва отозвалось в городе. Оно неслось со всех сторон. Пробило тучу пыли, висящую серым колоколом над тем местом, где еще секунду назад возвышался над Влтавой Сталин».

— Но взрыв был днем! — возмущается Пршигода.

— «Вскоре снова воцарилась тишина. Лишь Елена фон Молвиц вскрикнула и упала на землю. Ее нашли только утром — она лежала на газоне».

— Господи, да что вы читаете?

— «Елену несли на носилках к зданию посольства. Лицо у нее было все в крови».


Иржи Пршигода с трудом собирается с мыслями.

— Во время ликвидации памятника погиб только один человек, и то еще до взрыва. Член комиссии. Зашел в одно из помещений под памятником, оступился на какой-то доске, упал и уже больше не встал. Зачем выдумывать еще какие-то жертвы?

— Потому что Сталин требует жертв, Иржи, — говорит жена.

— Кто-то написал, что его голова откололась и покатилась по мосту на площадь. А сваливают всё на меня!

— Сразу после Сталина с ним случился инфаркт, — рассказывает пани Пршигодова. — С того времени, когда две недели кряду глаз не сомкнул, прошло уже сорок лет, а он все не спит.

— Засыпаю на пять минут, как сегодня ночью, и что-то мне снится. Сам не знаю, что. Знаю только, что говорю, стиснув зубы: «Не позволю!»


«Лидове новины»[23] в воскресном выпуске печатают мое объявление и фотографию моделей, некогда позировавших Швецу. Я наткнулся на снимок в пражском Музее коммунизма, но фамилии моделей нигде не смог найти.

Я пишу, что ищу этих людей или их родственников.

Ко мне приходит приходят пять писем сходного содержания: авторы жалуются на несносных соседей и спрашивают, не могу ли я чем-нибудь помочь.


Два года назад чешское телевидение показало кадры, сделанные одним смельчаком, который нелегально, любительской камерой снял взрыв. В комментарии прозвучало, что тоталитарное государство боялось камер не меньше, чем огнестрельного оружия.

Смельчак — некий пан М. Ему столько же лет, сколько и всем, — около восьмидесяти. На нем пиджак в шотландскую клетку, вокруг шеи повязан платочек. Он показывает мне журнал, в котором пишет о моравских винах.

— Взрыв мы снимали по очереди с другом. У него была камера «восьмерка». Мы спрятались в кустах на противоположном холме. Один снимал, второй стоял на шухере. Друг был моим бригадиром — мы вместе работали на строительстве туннеля, прямо рядом со Сталиным.

— Вы — рабочий? — Я смотрю на шейный платок и журнал о вине.

— Я был дорожным рабочим.

— С камерой?

— Ну, рабочим-то я был утром, а вечером, представьте, писал сценарии развлекательных программ для телевидения, естественно, под псевдонимом. Потом, уже немолодым человеком, закончил журналистику. У меня нет ни малейшего желания это вспоминать.

— Но вы ведь уже начали.

— Ладно, тогда закончу: я вынужден был работать на стройке. Всё, закрываем тему.

— Почему?

— Это не самые приятные воспоминания, — произносит он и понижает голос, будто его может услышать кто-нибудь нежелательный.

Мы разговариваем в кафе «Арко», где бывал Кафка, а потом была ведомственная столовая Министерства внутренних дел.

Пан М. вынимает из папки фотографию советской стороны памятника.

— Видите, я снимал так, чтобы как можно лучше получился этот жест… как партизанка хватает солдата, — показывает М. — Кое-кто знал, что Швец покончил с собой из-за этой ширинки.

— А откуда такие сведения?

— Как минимум десятка полтора пражских таксистов рассказывали, конечно, под большим секретом, что привезли его тогда к памятнику.


Скульптор Ольбрам Зоубек — энергичный семидесятисемилетний мужчина, не страдающий беспредметными страхами.

Он был студентом, когда Швец работал над Сталиным.

Если уж он сумел после самосожжения Яна Палаха в 1969 году пробраться в морг и сделать две посмертные маски национального героя, за которым следили полчища гэбистов, мне тоже удастся узнать хоть что-то о Швеце.

Зоубек знаком со скульптором, который работал над Сталиным вместе со Швецом. Его зовут Йозеф Вайце. Он — единственный из еще живых, кто знал Швеца лично.

Потрясающе!

Чтобы не испугать старика, Зоубек сам звонит ему домой.

— Слушай, Гонза, — говорит он, — через час тебе позвонит один человек из Польши… («Да, он с вами встретится», — подмигивает мне Зоубек.)

Я ухожу от Зоубека. Через час мне отвечает по телефону старческий голос.

— К сожалению, пан Вайце уже неделю как на Украине. Я, право, не знаю, когда он вернется.


Я нашел список фамилий репортеров и радиотехников, которые вели прямую трансляцию с церемонии открытия памятника.

Большинства из них нет в телефонной книге, но некоторые все еще значатся.

«Мы ведь знаем тебя, смелая партизанка, стоящая с гордо поднятой головой на нашем памятнике», — говорила тогда редактор Сильвия Моравцова.

— Я очень плохо вас слышу, — говорит она сегодня, — я оглохла. Вам незачем ко мне приходить, я ничего не помню. Разве что захотите выпить компоту…

«Вереница людей степенно поднимается по ступеням. Они воздают почести великому Сталину и клянутся, что будут стоять на страже свободы, которую принесли нам советские солдаты, и превратят нашу родину в рай на земле», — говорил редактор Владимир Брунат.

— Мне уже восемьдесят пять лет, я слепой, к тому же, в инвалидной коляске, но с удовольствием помогу вам, — говорит он сегодня. — Скульптор? Я делал репортаж с открытия, но фамилии его точно не знал. Никто не слышал ни о каком самоубийстве. Ну, что скажете? Тогда о таких вещах не знали.

Наблюдения за чешским языком наводят на одну мысль. А именно: в ситуации, когда следовало бы сказать: «я боялся об этом говорить», «у меня не хватило смелости об этом спросить», «я понятия об этом не имел», — чехи говорят:

«Об этом НЕ ГОВОРИЛИ».

«Этого НЕ ЗНАЛИ».

«Об этом НЕ СПРАШИВАЛИ».

Я часто слышу безличную форму, если речь заходит о коммунизме. Будто люди ни на что не влияли и ни за что брать на себя личную ответственность не хотели. Будто вспоминали, что были всего лишь частью единого организма, у которого на совести лежит грех преступного бездействия.


Я рассказываю о нежелании чехов вспоминать своему коллеге, который уже много лет пишет о палачах и жертвах сталинизма.

— Это от страха, — говорит Петр Липинский.

— По прошествии пятидесяти лет? Сегодня, когда им нечего бояться?

— Всем, с кем ты встречался, уже около восьмидесяти. Последние пятнадцать лет свобод ной жизни для них — лишь эпизод. Слишком короткий, чтобы увериться в стабильности и неизменности этого состояния.

Памятник Сталину в Праге все еще существует.

(2004)

Жертва любви

Летом 2006 года — за неделю до сдачи этой книги в печать — я получил мейл от сотрудника архива Министерства внутренних дел Чешской Республики. Он сообщал, что ему наконец-то удалось найти папку с надписью «Самоубийство скульптора Швеца».

Я не дождался ее, когда писал «Доказательство любви», папка попала ко мне в руки через два с половиной года после публикации этого репортажа в «Большом формате»[24].


Когда следователь и сотрудники службы безопасности высадили (закрытую на два замка, с ключами с внутренней стороны) дверь в квартиру Швеца, скульптор лежал на том же самом диване, что и его жена, когда отравилась газом. (Значит, он нашел ее мертвой не в ванной, как гласила молва.) Шторы были опущены. В воздухе чувствовался запах газа.

На столе он оставил письмо нотариусу доктору Дворжаку.

Письмо начиналось фразой: «Я ухожу следом за моей женой Властой, а все свое имущество, в том числе последнюю выплату за Сталина, завещаю рядовым солдатам, которые потеряли на войне зрение». Швец просил, чтобы кремацию оплатили деньгами, оставленными в доме, а машину продали.

И ничего не написал о мотивах, побудивших его к самоубийству.

Следователи нашли этого нотариуса. Он оказался знакомым Швеца. «Власта правильно сделала, что отравилась, — якобы сказал скульптор нотариусу. — По крайней мере, она не стареет. Зачем мне открывать этот памятник, если ее здесь нет?»

Вроде бы он жаловался Дворжаку. Мечтал, что его сделают профессором, — не сделали. Ждал, что получит Государственную премию, — не получил.

Скульптор, работавший вместе с ним над памятником, сказал следователям: «Без сомнения, на эту смерть повлияли замечания специалистов по поводу его произведения». К тому же, от людей Швец слышал, что его проекты слишком дорогостоящие, а за деньги, предназначенные на памятник, можно построить два рабочих поселка.

Еще скульптор рассказал, как Швец волновался из-за того, что холм под Сталиным слишком непрочен, что нужно его укреплять бетонными блоками, иначе он может рухнуть под спроектированным им колоссом.

Женщина, занимавшаяся уборкой его квартиры, заметила, что «мастер» стал очень нервным. Он говорил ей, что министр Копецкий в последнее время «сильно его невзлюбил и уже не уделяет ему столько внимания, как раньше, и что Власта указала ему на дверь».

Ведущий следствие подпоручик Краус представил своему руководству официальную причину: «К самоубийству Отакара Швеца привела смерть жены, одиночество и критические замечания некоторых профессионалов относительно его произведения».

Среди документов были найдены рецепты на покупку антидепрессантов и «фотографии нескольких высокопоставленных особ из США».

В квартиру скульптора милиция вломилась 21 апреля 1955 года (за девять дней до открытая памятника). Покончил он с собой 3 марта — так было датировано письмо, и таков был результат экспертизы. (Потом — по неясным для меня причинам — словари и энциклопедии указывали дату смерти 4 апреля.)

Отакар Швец пролежал в своей квартире пятьдесят дней. Столько времени улетучивался газ.

В течение пятидесяти дней, незадолго до открытия самого большого памятника Сталину на земном шаре, никто не поинтересовался, где его создатель.

Любимчик

Похоронить человека становится все сложнее. Внезапно с этим начали возникать неслыханные трудности.

Некоторым вообще было отказано в праве быть погребенными. Урну с прахом Юзефа С. семья держала дома. Несколько раз пробовали ее захоронить, но ни одна попытка не увенчалась успехом. Кому-то пришло в голову рискнуть сделать это за границей, но в венском экспрессе урну обнаружили — она была недостаточно хорошо спрятана в туалете между унитазом и раковиной.

Те, кто имел право на похороны, могли рассчитывать и на некролог, правда с одним условием: не указывать время прощальной церемонии.

С теми же, кто обладал правом на указание времени, дело обстояло лучше лишь на первый взгляд. Честно говоря, они усложняли жизнь своим живым знакомым и друзьям. Очень наглядно описал ситуацию живущий в Чехословакии немец, поэт Райнер Кунце: «Умер А. Прощание состоится в 17.00, в мотольском крематории. Жители Мотола отправляются туда уже в 16.00. Они знают: если умер такой человек, как А., не стоит всем выходить на улицу одновременно. Жителям более отдаленных районов ясно, что они опоздают, во сколько бы ни вышли, — улицы перекрывают, а машины участников траурной процессии пускают в объезд через пригороды и близлежащие поселки».

Конечно, о похоронах осведомлены лишь те, кого успели оповестить, ибо телефоны семьи покойного сразу после его смерти отключаются. Самые близкие звонят из телефонных будок, но автоматы рядом с их домами сломаны, и родственники ездят в другие районы. Обычно сообщение о смерти сводится к тому, что анонимный информатор шепчет в трубку: «Похороны сегодня в 17.00!»

Хотя нет, не все похороны проходили в столь удачное время. О кремации некоего биолога, члена Академии наук, мало того что сообщили в последнюю минуту, так еще и злорадствовали, что церемония состоится в 6.30. Известного философа кремировали в 7.00 — поменять время оказалось невозможно.

Очень часто похороны назначались на вечер. Когда люди выходили из крематория, была кромешная тьма: освещение кладбища к этому времени выключали. Райнер Кунце заметил некую закономерность: если было темно, а приходилось спускаться по ступенькам, то все предупреждали друг друга: «Осторожно, ступенька». И никто не падал.


Пан Важный

Кладбище в районе Мотол похоже на деревенское: небольшое и уютное. Оно расположено на холме, среди деревьев, и, если повернуться спиной к маленькой часовенке, можно легко позабыть, что внизу раскинулся полуторамиллионный город.

Директор кладбища и могильщик в одном лице как раз ужинал, когда в его домик, размером не намного больше склепа, постучались три женщины и мужчина. Было темно. Наверное, он удивился: кто же приходит искать место на кладбище в такую пору?

— Я объездила весь город и нигде не могу похоронить мужа, — произнесла старшая из женщин.

Все они выглядели уставшими. С утра ходили по кладбищам, и везде им говорили, что город уже не принимает новых усопших.

Могильщик посмотрел на них с подозрением:

— Как это, объездили весь город?

Они ничего не ответили.

Зарычала собака, словно почувствовав напряжение.

— А от чего он, собственно, умер? — спросил могильщик, удивленный их молчанием («Мы молчали, как нашкодившие дети», — вспоминает сегодня вторая женщина.).

Мужчина, сопровождавший женщин, вынул из кармана бумажку. Могильщик посмотрел на предъявленный документ. Прочитал диагноз, возраст покойного (сорок два года), перевел взгляд на печатные буквы фамилии — и все стало понятно. Он со свистом втянул воздух в легкие и, отдав справку обратно, сказал:

— Мне, правда, очень жаль, но мое кладбище трещит по швам…

— Боже, это уже восьмое кладбище… — отозвалась одна из женщин.

Могильщик посмотрел на нее:

— …Хотя есть тут у меня одна могила. Для себя оставил.

Он взял в руки фонарик и свистнул собаке.

— Пойдемте, я покажу вам, какое это красивое место. Под деревом. По соседству лежат очень достойные люди. Моя фамилия Важный, поэтому я не мог выбрать себе абы что.

Пожилая женщина заметно обрадовалась и, желая предупредить его вопрос, произнесла:

— Естественно, я обещаю, что мы не станем хоронить его днем. А ночью такие похороны никому не помешают.

Они пришли к месту, которое выбрал для себя пан Важный.

— Красиво, верно? — сказал могильщик гордо. — Лучшего участка ваш муж и сам бы себе не выбрал, — обратился он к пожилой женщине. — Берете?

— С удовольствием, — ответила та. — Но… а как же вы?

— Я уж как-нибудь разберусь. Для могильщика всегда найдется местечко. Единственная выгода от этого невеселого ремесла.

— Писательство — тоже не особенно веселое занятие, — заметил мужчина.


Диагноз

Диагноз гласил: рак толстой кишки. Покойный не подозревал, что у него опухоль. Более того — был уверен, что ее нет.

Всю свою жизнь он больше всего боялся рака, так что, когда ему удалили желчный пузырь, попросил врачей полностью его обследовать — нет ли где злокачественных новообразований.

Врачи провели обследование и ничего не обнаружили. Он лежал в лучшей больнице в стране, ошибки быть не могло, — считает семья. Болезнь пришла месяц спустя.

Он возбужденно ходил по дому и говорил: «Нет у меня рака!»

Ровно за одиннадцать месяцев до смерти, 21 марта 1970 года, он был в превосходном настроении. Прочитал в газете, что вечером по телевидению покажут посвященную ему программу. Звонил знакомым и говорил: «Сегодня будет мой бенефис». Только не поинтересовался, кто эту программу подготовил и почему он сам до сих пор об этом не знал. Но ему приятно было думать, что, возможно, это сюрприз к юбилею его творческой деятельности. Ведь его буквально обожали. У него на родине есть такое выражение: — «любимчик народа». Он как раз и был таким любимчиком.

В телевизионной программе значилось только название: «Свидетельства с брегов Сены — о писателе и сценаристе Яне Прохазке».


Шампанское

Купили шампанское, жена приготовила замысловатые бутерброды. «Бутылка уже охлаждается», — сообщил он радостно в трубку знакомому. «И вообще все это очень приятно, а к тому же, представь себе, у меня нет рака», — шутил Прохазка. Они с женой и дочерьми уселись перед телевизором. Был так называемый «прайм-тайм».

Через час программа закончилась.

Нетронутая бутылка шампанского стояла в теплой воде.

Они не съели ни одного бутерброда, утром дочь выкинула их в мусорное ведро.

Ян Прохазка молча сидел перед телевизором и смотрел на выключенный экран. Кто-то подслушал его частные разговоры с приятелем, записал и пустил в эфир.

Никто не произносил ни слова, только обескураженный писатель повторял одну и ту же фразу: «Это был мой голос, но… голос был мой, но я этого не говорил».

Раздался первый телефонный звонок. Трубку сняла жена. Какой-то человек срочно требовал пана Прохазку.

— Ты, грязная свинья, — начал он, — наконец-то мы узнали, кто ты на самом деле.

— Мерзкая бесстыдная двуличная потаскуха. На людях изображаешь одно, а дома — другое, — узнал писатель из следующего телефонного разговора.

Видимо, тогда — по словам дочери — его сломленная душа послала телу сигнал, и пошел необратимый процесс.

Младшая дочь, Ива, думала, что это худший день в истории семьи. Но она ошибалась.

На следующий день по радио начали передавать записанные тайком частные разговоры Яна Прохазки. Семичастный цикл передач шел две недели.

С опозданием в один день эти разговоры публиковала на своих страницах самая крупная газета.


Счастье писателя

Любимчиком народа он стал весной.

Эту весну подготовило лето предыдущего года. В июне 1967-го состоялся съезд Союза писателей. Вступительную речь произнес первый секретарь ЦК правящей партии, ответственный за культуру: «В такой момент, — заявил он, — мы должны укрепить наш союз с СССР».

Еще он выразил надежду: «Партия ждет, что вы сформулируете критерии социалистической литературы».

Писатели, хотя Сталина давно уже не было в живых, в очередной раз должны были публично подтвердить, что искусство — не любовь, а классовая борьба.

Никому, наверное, и в голову не могло прийти, какие события разыграются в ближайшее время.

Сначала слово взял автор романов и соцреалистических стихов, которые он продолжал писать даже после смерти Сталина, а в партию вступил, будучи еще гимназистом.

Внезапно, как бы вопреки здравому смыслу, он процитировал слова из письма Вольтера Гельвецию: «Я не согласен с вашим мнением, но готов жизнь отдать за то, чтобы вы смогли его высказать».

— Эта замечательная фраза, — сказал партийный писатель коллегам, — является основным этическим принципом современной культуры. Тот, кто хочет вернуться во времена, когда этого принципа еще не было, опускается до уровня средневековья. (Это был Милан Кундера.)

Зал, — как вспоминают очевидцы, — остолбенел, а лысый первый секретарь, требовавший крепить союз литературы с СССР, поджал губы.

На фотографиях со съезда четыреста с лишним писателей сидят за столами в одних рубашках. Они сняли пиджаки и бурно жестикулируют.

В самом конце, на третий день, с речью выступил сын моравского крестьянина, агроном по образованию, выдающийся сценарист, член идеологической комиссии ЦК Коммунистической партии Чехословакии Ян Прохазка. Он так верил в коммунизм, что родители, придя в ужас от его убеждений, даже не приехали к нему на свадьбу. Он много писал, но первые сценарии критика оценивала как «лишенные полета». Вот уже восемь лет он — штатный сценарист киностудии «Баррандов». Там в его душе и произошел творческий переворот. Он понял, что не всякий сценарий должен быть назидательным и что схематизм убивает любое творчество. В течение десяти лет ежегодно по его сценарию снимался один фильм, иногда два. Чаще всего режиссером был Карел Кахиня, один из создателей чешской «новой волны» в кинематографе, преподаватель Агнешки Холланд в пражской киношколе.

— Писатель, — сказал на съезде Прохазка, — одновременно разделяет боль со страждущими и радость со счастливыми.

По залу прокатилась волна шепота.

Другие члены ЦК, даже если и занимались литературой, не были столь красноречивы.

— Мы — братья всех, кто исповедует любовь, ибо наше оружие — это прежде всего сердце, — добавил Прохазка.

Историки пишут, что первый секретарь, покидая зал, прошипел: «Вы всё проиграете…» Однако очевидцы утверждали, что он выразился похоже, но не совсем так. «Вы всё просрете», — сказал он.


Весна (продолжение)

Так начался процесс брожения, финалом которого стала упомянутая весна. Съезд писателей и поэтов встал в оппозицию к партии. Система вскормила собственных могильщиков.

— В чехословацкой партии было много порядочных людей, которые пришли в ужас от того, что они натворили, — сказал по прошествии тридцати лет тот же мужчина, который объяснял на кладбище пану Важному, что писательство столь же невеселое занятие, как погребение покойников.

(Это был Павел Когоут. По-видимому, он имел в виду и самого себя. Последние стихи, воспевающие режим, он написал уже после смерти Сталина: «Он не умер! Лишь дремлет во тьме, / Он навечно в тебе и во мне».)

Европа не верила своим глазам и ушам: вот вам коммунистическая партия, которой не нужно применять силу, чтобы вновь получить поддержку масс.

Через полгода после съезда с должности сняли первого секретаря, который был к тому же и президентом страны. Речь идет об Антонине Новотном — мрачном, серьезном мужчине. Он был убежден: все, что выходит за рамки советской модели, не является социализмом. В январе 1968 года на посту первого секретаря ЦК его сменил Александр Дубчек. Он разрешал свободно высказываться и сфотографировался в одних плавках в бассейне.

Люди перестали друг друга бояться, а общество удивлялось само себе.

Можно сказать, произошло чудо.

Газеты и телевидение постепенно становились менее бесцветными. Из театра и кино исчезла скука. Вышли запрещенные книги. Была упразднена цензура.

На карикатуре в прежде официозной газете «Руде право» один человек говорит другому за столиком кафе: «Не о чем стало разговаривать. Все есть в газетах».

На другой карикатуре влюбленная пара стоит под деревом. Парень вырезает на коре большое сердце, а в центре его — слово «ДУБЧЕК».

Даже у нас на стенах люди писали лозунги: «Вся Польша ждет своего Дубчека».


Урра!

Тридцатидевятилетний Прохазка писал фельетоны и ежедневно встречался с молодежью. Митинги проходили тогда даже в городских парках.

«Не каждый может быть философом, но каждый в своих же собственных интересах должен полчаса в неделю думать», — советовал он в своей книге «Политика для всех». Книга мгновенно стала бестселлером. Прохазка получал по пятьдесят писем в день, потому что во многом помогал разобраться.

«Можно ли вообще сегодня быть счастливым?» — спрашивали его. Или: «Почему рецензенты сравнивают чешский фильм “Старики на уборке хмеля” с “Вестсайдской историей”, а простой гражданин до сих пор не имеет права посмотреть этот американский фильм, хотя с момента его премьеры прошло уже шесть лет? Вы подтверждаете, что члены ЦК тайно смотрят американские фильмы?»

— Нам вменяют в вину, — говорил Прохазка молодежи, — что мы нападаем на социализм. Но эта обвинения выдвигаются теми, кто превратил социализм в мрачную тюрьму для разума. («Он был как первые христиане, — добавляет дочь. — Верил, что лучше социализма ничего нет. Мой сын до сих пор считает, что тогдашние предложения деда могли осуществиться. Но я всегда повторяю, что для этого понадобились бы ангелы».)

В марте 1968 года на встрече в Славянском доме в Праге Прохазка произнес знаменитую фразу о цензуре: «Не затем человек так долго учился говорить, чтобы потом ему затыкали рот».

«Уррра!» — крикнула в ответ толпа студентов.

«Некоторые историки до сих пор уверены, что главной целью советского вторжения было уничтожение у нас свободы слова», — написал в 1999 году Дубчек.

«Мы перестаем бояться чудовищ», — говорил Прохазка.

«Поворот к демократии вовсе не должен означать поворота к капитализму».

И еще: «Не будем учить волов летать по воздуху. Если уж кого и учить, то лучше лошадей. Они в два с половиной раза умнее».


Руки

Вернемся к вечеру 21 марта 1970 года.

Сначала телезрители увидели приземляющийся в аэропорту пассажирский самолет с надписью «Air Fiance».

Потом здание терминала с надписью PARIS.

Париж — красивый город с множеством достопримечательностей. Но не все из нас ездят туда, чтобы ими восхищаться, — говорил решительный женский голос.

После надписи PARIS все увидели салон автомобиля и две руки. Белые манжеты рубашки высовывались из рукавов пальто. Обе руки управляли «мерседесом». В правой время от времени появлялась сигарета, и рука стряхивала пепел в пепельницу на приборной панели.

В фильме «Свидетельства с брегов Сены» снимались только две руки.

Машина ехала. Через лобовое стекло виднелось шоссе. Как уверял женский голос, это была дорога из аэропорта в Париж, но скорее она напоминала дорогу из Праги в Карловы Вары.

Невидимый обладатель рук разговаривал с пассажиром — тоже невидимым.

Можно с уверенностью сказать, что мужской голос в машине принадлежал писателю Яну Прохазке. Он говорил следующее:

— В субботу я встречался кое с кем из правительства. Они — полные кретины. И Дубчек ничуть не умнее.

— Хм, — произнес второй голос.

— У него добрые намерения, но возможности, конечно, ограничены… Это определенно не тот человек, который способен что-то делать, а не просто приспосабливаться к обстоятельствам.

— Да, но… — вставил голос.

— Значит, ему следует распрощаться с руководящей должностью в партии. Иначе это просто идиотизм.

— Хм.

— Они должны найти решение проблемы! Управу на этих глупых уборщиц и кухарок, которые оказываются наверху благодаря столь же недалеким секретарям.

— Ну да, — согласился голос.


Голос

Все эти «хм» и одобрительные «ну да» принадлежали известному профессору, с которым писатель встретился два года назад. Они проговорили четыре часа и выпили бутылку водки. Запись представляла именно этот их разговор.

Они никогда не были вместе в Париже. Ни разу не ездили вместе на машине. «Мерседес» не принадлежал ни профессору, ни писателю. У Прохазки вообще не было машины и даже водительских прав. Несмотря на то, что голоса обоих мужчин заглушал гул мотора, было слышно эхо, которого в машинах не бывает. Несложно догадаться, что разговор происходил в каком-то другом месте, где стены покрыты, например, плиткой.

И действительно, эхо звучало в облицованной кафелем кухне профессора.

— Зачем мы это показываем? — вопросила дикторша. — Чтобы вы сами увидели, какие вольности позволяют себе те, кому вы так верили.

Когда домой позвонили «взбешенные шахтеры из Остравы», Прохазка долго объяснял им, что это его слова, но не его фразы.

(Мы знаем об этом факте, поскольку в архивах Службы безопасности лежат рассекреченные в марте 2001 года инструкции, указывавшие, кто должен звонить Прохазке и что говорить. Мы знаем также, как эти задания были выполнены.)

Жена отключила телефон.

— Ты какой-то бледный, — сказала она Объекту наблюдения. О. Н. ничего не ответил.


Крюк

Уснуть они не могли.

Вдруг, в четыре утра, они услышали звон разбитого стекла.

Прибежали в гостиную.

Со стены упало большое зеркало и разбилось.

Высоко под потолком остался только крюк.

Писатель посмотрел на крюк, потом на жену и спросил, что все это может значить. Жена не ответила.

Дочь Ленка говорит, что зеркало не выдержало напряжения в квартире, где шесть человек не могли заснуть и мучились.


Балкон

Он долго отказывался верить, что можно так манипулировать записью.

— Прохазка был сценаристом, его фильмы получали награды. Я понимаю, не он их монтировал, но он же должен был знать, что можно сделать с пленкой, — размышляю я вслух.

— Нет, он не мог этого понять. На самом деле он так и остался наивным парнем из деревни, — говорит жена писателя Магулена.

Он перестал выходить из дому.

Народ поверил телевидению.

Кундера сказал, что людей, которые сами при каждом удобном случае обсуждают за глаза своих друзей, больше возмущал их любимый Прохазка, чем методы тайной полиции.

Две недели он ходил туда-сюда по балкону.

Если шептал что-то себе под нос, его слушали — о чем он не догадывался — девять микрофонов.

На четырнадцатый день у него подскочила температура: сорок градусов.

Он сидел и писал. Переписывал на машинке сотни объяснительных записок. В редакции газет, на радио и телевидение. Ни одна из них так и не была опубликована. Тогда он послал письма с объяснениями своему парикмахеру и директору любимого китайского ресторана.

В университете никто не разговаривал с Ленкой: она была дочерью предателя Весны. Ленка принесла на занятия двадцать экземпляров письма отца — хотела раздать их однокурсникам, чтобы те прочитали его объяснения. Младшая, Ива, тоже взяла копии в гимназию.

Но студенты попросили: «Не давай нам это письмо».

Не пачкай людей.

Зачем вообще дотрагиваться до этих листков?


Наивность

Режиссер и телевизионный документалист Хорди Ньюбо внимательно прослушал в наушниках (слышимость на порядок лучше) звуковую дорожку «Свидетельств с брегов Сены». Сегодня, по прошествии тридцати лет, он уверен, что слова Прохазки не переставляли. «Он действительно говорил, что Дубчек был наивен и так далее. А разве не был? Сейчас каждый скажет, что был. Только в тогдашней Чехословакии это было похоже на сущее святотатство».

Сам Дубчек впоследствии честно признался, что его подвело воображение: «Беда моя была в том, что у меня не было стеклянного шара, который помог бы предсказать вторжение».

20 августа 1968 года в 23.00 русские напали на Прагу с воздуха. В пражском аэропорту из самолетов выгрузились танки и орудия (поляки вошли по суше через Градец Кралове). На рассвете, перед тем как Дубчека и еще пять человек из руководства похитили, семеро советских парашютистов вломились в его кабинет. «Они мгновенно, — вспоминает Дубчек, — заняли позиции у окон и дверей. Это было похоже на вооруженное ограбление. Я машинально потянулся к телефону, но один из солдат нацелил на меня автомат, схватил телефон и вырвал с корнем кабель».

Вместе с другими Дубчека посадили за большой стол. Рядом с ним сидел его друг, председатель Национального собрания Йозеф Смрковский (тот самый, чью урну через пять лет нашли в венском экспрессе). «Вот уж поистине, — пишет Дубчек, — нас здорово охраняли, пока мы сидели за столом, — в затылок каждого был нацелен автомат». Когда они выходили, он заметил начальника своей канцелярии Сояка. «Я шепнул ему, чтобы он берег мой портфель, в котором находились правительственные документы: не хотел, чтобы они попали в руки русских. Я не знал тогда, что Сояк был одним из советских “помощников”».

Похищенный и содержавшийся под стражей у русских («в Кремле мне даже не дали смыть с себя пыль и грязь предыдущих трех дней»), Дубчек знал, что его страну захватила гигантская военная машина и нет в мире силы, способной ее прогнать. Тем не менее он вспоминает, что, только уже сидя перед Брежневым и не сомневаясь, что его принудят подписать акт капитуляции, осознал самое важное: «В этом сумасшедшем доме нет и не может быть идеалов, которые мне дороги и которые, как я считал, обе стороны разделяют».

Разве это не наивно?

Вплоть до этого момента он верил, что у тех есть какие-то идеалы!


Посылки

Когда семья Прохазки радостно ожидала перед телевизором его бенефиса, Александр Дубчек уже не был первым секретарем, а был послом в Турции. (Через три месяца он стал сотрудником Государственного управления лесным хозяйством в Словакии.) Первым секретарем ЦК был теперь Густав Гусак.

Профессор, которому в «Свидетельствах с брегов Сены» принадлежали «хм» и «ну да», — это историк литературы Вацлав Черный. В 1931 году в возрасте двадцати шести лет он стал доцентом в Женевском университете. Профессор открыл неизвестные пьесы Педро Кальдерона и быстро был признан одним из самых выдающихся представителей чешской культуры XX столетия. Непреклонный противник коммунизма, он служил мишенью пропагандистских кампаний со времен сталинизма вплоть до своей смерти в 1987 году. Если профессор занимался Средневековьем, его обвиняли в пристрастии к эпохе темноты и невежества, если барокко — в восхищении иезуитами, если романтизмом — в индивидуализме, недостойном гражданина социалистической страны. Иберистикой же он интересовался исключительно из любви к генералу Франко. По окончании Пражской весны профессор Черный вынужденно ушел на пенсию и печатался только в эмигрантских издательствах.

Авторы телевизионной провокации сознательно не пустили в эфир многое из того, что он говорил, — это они оставили для радиосериала.

Радио передавало цикл программ «О профессоре Черном и других». Другие — это Прохазка, Гавел и Когоут, которых подслушивали дома у профессора.

«Лед тронулся», — гласило название первой серии.

Слушателям сообщили, как пленки попали в СМИ: «Истории известно множество невероятных случаев, когда на свет божий всплывало то, что должно было навсегда остаться скрытым».

И дальше: «В нашем случае так же неожиданно на столах руководителей средств массовой информации появились посылки. Отправитель не значился, но, судя по штампу, они были отправлены из города на Сене. В посылках был не коньяк, хотя им славится эта страна, а магнитофонные пленки. Мы услышали знакомые голоса, известные нам по Пражской весне».

Вацлав Гавел на пленках говорил о возможностях создания социал-демократической партии по шведскому образцу. В ее рядах он видел как раз профессора Черного.

Профессор сказал Прохазке с глазу на глаз, что он не отказывается, «но сначала Дубчек должен выиграть. Это нужно ему, не мне. Ему! Когда он самостоятельно одержит победу, тогда появлюсь я. И если понадобится — даже выступлю против Дубчека».

«В дрожь бросает, — сказал комментатор, — когда мы слышим, как цинично, без тени смущения и стыда они торговали судьбой государства и народа». И закончил: «Мы понимаем, какие замысловатые риторические конструкции воздвигнут вокруг нашего сериала буржуазные СМИ, нам знаком уже этот истерический ор. Но пленки должны были стать достоянием общественности. Голоса, которые вы слышите, когда-то произносили речи, лившие бальзам на души. А говоря между собой, эти люди не скрывали ненависти к нашему миру».

(Что касается буржуазных СМИ: «Süddeutsche Zeitung», к примеру, написала, что в Праге уже в 1970-м наступил год «1984».)


Дом престарелых

Режиссер Ньюбо недавно пытался выяснить, где сегодня находятся авторы тех передач. Документация «Свидетельств с брегов Сены» пропала, ящички телевизионной картотеки зияли пустотой.

Тех, кто перечислен в титрах телепрограммы, уже или нет в живых, или никто ничего о них не знает. Человек, возглавлявший в 1970 году пражское телевидение, перестал там работать в середине восьмидесятых, и найти его адрес невозможно. «Руде право» утверждало, что материал берет из радиопередач некоего Карела Яника, и хвалило хорошую работу редактора. Такого человека не существовало. Карел Яник — это тайная полиция.

Тогдашний министр внутренних дел еще жив. Режиссер увидел его сгорбленную спину в доме престарелых. «Он может подумать, что вы его мать», — предупредила медсестра.


«Ухо»

Конец пятидесятых.

Людвик, секретарь некоего министра, с женой Анной возвращаются с приема. У подъезда выясняется, что он потерял ключи, и они вламываются в собственный дом.

Ключи нашлись. Торчат в замке, но с внутренней стороны. А ведь они, уходя, заперли дверь, и Людвик положил ключи в карман.

Кто-то вырубил электричество. Анна пьяна и упрекает мужа, что тот не в состоянии даже починить пробки. Они спорят по пустякам, ожесточенно жестикулируют, и вдруг на кухне у кого-то из них падает вилка. Падает в щель между двумя шкафчиками. Анна пытается ее оттуда вытащить и находит… ухо.

Людвик в панике начинает жечь компрометирующие его документы. Бросает горящие обрывки в унитаз, спускает воду. Ванная заполняется едким дымом, но окно открыть они не решаются, поскольку заметили, что за их домом из машины наблюдают двое мужчин.

Второе ухо они находят в ванной под кучей грязного белья.

Еще одно — высоко под потолком, на подоконнике окошечка в ванной.

(Прохазка написал рассказ об ухе уже после советского вторжения. В скором времени его друг снял по мотивам этой истории фильм «Ухо».

Ухо — это миниатюрный кубик с антенной величиной с ресницу. Передатчик.)

Людвик догадывается, что его начальник, живущий на противоположной стороне улицы, посажен под домашний арест. Что же еще может означать отключение электричества в его особняке и три найденных жучка? Наверняка придут и за ним. Анна готовит мужа к аресту, пакует ему рубашки.

Когда герой фильма уже продемонстрирует зрителям свой страх, слабохарактерность и трусость, утром к нему придут — не для того, чтобы арестовать, а для того, чтобы назначить министром.


Табу

«Ухо» мгновенно обросло легендами и было предназначено к уничтожению. Существовала только одна копия фильма. Говорили, что это — «арестованное произведение номер один». Писали, что это один из лучших чешских фильмов в истории кино и уж точно самый лучший фильм режиссера Карела Кахини.

Арест фильма длился двадцать лет.

Ухо — персонификация невидимого существа. Продолжение идей Кафки. Все знают, что оно постоянно начеку, о нем нельзя говорить даже шепотом, и только Анна — по своей глупости и обозлясь на мужа — позволяет себе кричать на весь дом: «Ухо… Чертово ухо!..» В новелле Прохазки ухо — некий сакральный символ. «Оно становится каким-то божеством, имени которого никто не смеет произнести вслух», — написал рецензент.

Прохазка не подозревал, что его самого прослушивают и записывают уже с самых первых дней Пражской весны, с момента прихода Дубчека к власти. Он считал, что это начали делать только после вторжения Советов.

Сам же Дубчек получил в подарок техническую новинку: прототип чехословацкого цветного телевизора. Ему следовало проверить дома, как подарок работает. Поняв, что в нем жучок, он перестал им пользоваться, вынес в подвал и сознательно никому об этом не сказал. Через две недели человек, который подарил ему телевизор, сам проговорился: «А что это вы, товарищ Дубчек, уже не смотрите цветной телевизор?»


Любовь

Ленке в 1968 году было семнадцать лет. С того времени она влюблялась еще много раз. В январе 2001 года, когда рассекретили очередные документы Службы безопасности, она узнала, что трое ее кавалеров, завербованные спецслужбами, регулярно отчитывались об их отношениях.

— Испытываете ли вы к ним ненависть?

— Признаюсь, я была в шоке. Но не хочется портить воспоминаний о любви какой-то новой информацией. Что, собственно, такое — правда? Правда — то, что мы пережили, а не то, что нам кто-то через много лет расскажет.

Мне жаль этих людей. Они стали частью моей жизни. Если бы я подавила свои чувства, если бы не улыбнулась одному из них в метро, если бы они не вошли в мою жизнь, у них не было бы проблем, а спецслужбы их бы не искушали.

Да, у них не хватило смелости. Но у них были другие достоинства.

Нельзя всех судить по себе.

Для тех, кого я любила, у меня иные критерии.


Блондинка

Как-то, когда дети были еще маленькими, Ленка решила сходить в бассейн. Там она встретила девушку — улыбчивую блондинку. Они подружились. Блондинка несколько лет сидела с ее детьми, готовила, оставалась на ночь. «Всю жизнь я была уверена, что это я выловила ее из толпы, я с ней заговорила, я предложила чашечку кофе, — говорит Ленка. — Ну а сейчас из документов узнала, что это была подсадная утка, сотрудница спецслужб, ее мне специально подсунули в бассейне. Она копировала все письма, какие находила в моей квартире».


Друг

Все, кто помнит эту историю, инструктируют меня: «Только не забудьте написать, что, когда Прохазка умирал, Кахиня подложил ему большую — больше не бывает — свинью: еще при его жизни дал интервью, в котором сказал, что жалеет обо всех сделанных ими вместе фильмах».

Режиссер «Уха» Карел Кахиня был другом Прохазки. На допросе сотрудники спецслужб потребовали от него отказаться от фильмов, которые они сделали вместе. В первую очередь от «Уха». Это условие, которое ставит ему государство. Он должен отречься от Прохазки — тогда сможет продолжать работать.

Интервью, о котором вдет речь, вышло в киноведческом журнале «Кадр», и в тот же день «Руде право» перепечатало фрагменты из него с собственными комментариями. Однако это было спустя два месяца после смерти Яна, о чем никто не помнит, — кому охота копаться в газетах тридцатилетней давности.

В обоих текстах ни разу не появляется фамилия Прохазки. Кахиня рассказывает о новом фильме. Что же касается взаимных претензий, он говорит только следующее: «Все люди ошибаются. А я тем более, ибо работаю в эмоциональной сфере».

Журналист настаивает: «Но вы, наверное, можете еще кое-что добавить?»

Режиссер: «Было бы легко тут, на бумаге, отречься от всего вчерашнего и с пеной у рта причислять себя ко всему сегодняшнему».

И это все. Если не считать еще одной фразы о социализме и обещания снять в будущем фильм о Ленине.

«Нужно искренне поприветствовать Карела Кахиню — произнося эти слова, он дает нам понять, что уже находится на правильном пути самоосознания», — написал комментатор газеты «Руде право».

После этого интервью Кахиня делал фильмы для детей, о Ленине он так ничего и не снял.


Морг

Сейчас Карел Кахиня живет недалеко от Пражского Града, в уютном домике с палисадником. Ему семьдесят шесть лет. Направляясь к нему февральским солнечным днем, я размышляю о превратностях судьбы. За двадцать лет ушли из жизни несколько его сценаристов и авторов идей. Сначала Прохазка, через два года — Ота Павел, спортивный журналист, которому явился дьявол, в результате чего он оказался в больнице и в рамках лечения начал писать. Кахиня экранизировал его «Смерть прекрасных косуль». Потом умерли еще двое.

— Мой дом — переделанный под жилое помещение бывший морг, — сообщает у порога низкий худой морщинистый мужчина. — Но здесь нет духов. Если бы были, собаки не хотели бы здесь жить, — это он меня успокаивает.

Мы вспоминаем интервью.

— Я вынужден был его дать, иначе бы двадцать лет не мог снять ни одного фильма, а я прирожденный режиссер, — объясняет Кахиня. — Над этим отрывком мы с журналистом трудились месяц. Видите фразу о социализме, вот здесь?

— Вижу.

— Чтобы не сказать, что я буду поддерживать социализм, мы с этим редактором придумали такую формулу: «Я уверен, что большинство творческих деятелей, живущих в нашей стране, хотят служить социализму, хотят быть верным зеркалом современности и чутким детектором будущего».

Я же не сказал, что «я за социализм», а сказал, что «другие за». Сейчас вы видите: то, что сегодня «людям кажется», сильнее того, «как было на самом деле». Этот комментарий в «Руде право» произвел на людей впечатление, а сегодня у них все наложилось одно на другое — мои взвешенные слова и коммунистическая пропаганда, — говорит режиссер и устремляет взгляд куда-то в пространство.

Мне кажется, что я поймал момент.

— Давайте поговорим о Прохазке, — предлагаю я.

— Не могу, — отвечает Кахиня. — Как только о нем заходит речь, я впадаю в ужасную депрессию. Поэтому стараюсь говорить о Яне как можно реже.

Наш разговор заходит в тупик

Старый человек, чтобы как-то компенсировать неловкое молчание, неожиданно вынимает из шкафа сценарий «Уха».

Спрашивает, не хочу ли я его подержать. Говорит, что это оригинальный режиссерский экземпляр с рукописными поправками. Я беру в руки толстую папку с машинописными листами голубого цвета.[26]


Температура

«Страна Кафки. В политическом судебном деле уже сам факт рождения обвиняемого — преступление».

Это единственная жалоба на судьбу, которую можно найти на тысяче шестистах страницах дневника профессора Черного. В отличие от Прохазки он, по словам друзей, был неколебим как скала.

Тем временем писатель уже десятый месяц лежал в больнице. Против него готовили судебный процесс, спецслужбы интересовались его болезнью.

(«04.02.1971 г. У О. Н. температура 39».)

Когда его навестил знакомый, пани Прохазкова попросила, чтобы гость не показывал, как он потрясен.

— Ян выглядит ужасно, — сказала она. — Мы с минуты на минуту ждем конца.

— И еще одно, — добавила, — он не знает, что у него рак

— С высокой температурой нужно уметь бороться, — начал он, как только увидел в дверях друга. Говорил полчаса не переставая. — Я ее сразу чую, как только она ко мне подступает. Если поддамся и после обеда усну, то через час проснусь в жару. Лихорадка будто только и ждет, чтобы я лег и отключился. А вот и нет! Я прохаживаюсь, стою, сижу, иду в туалет, смотрю в окно, жду момента, когда нужно принять лекарство, потом приходит врач, потом жена — она дома готовит и приносит сюда еду, потому что мне необходимо есть, я не имею права терять силы и пассивно ждать того, что еще только когда-нибудь произойдет. Так дотягиваю до вечера. И вечерняя температура уже не такая высокая. Потом я сплю — всего два часа, встаю, хожу, стою, сижу, смотрю в окно, и так много раз, и на рассвете засыпаю. Вскоре начинается день, и все повторяется. Я должен всегда быть в боевой готовности, не отступать!

Состояние боевой готовности продолжалось еще тринадцать дней.

Врачи решились на очередную операцию на кишечнике.

Во время операции электростанция на сорок пять минут отключила ток. Поэтому его оперировали при свете фонариков и свечей.


«Агнец»

В 2000 году в Чехии вышел быстро разошедшийся роман Ленки Прохазковой о жизни Иисуса — «Агнец». Как и пристало апокрифу, в нем должны были быть сцены, заполняющие пробелы в конструкции, коей является Евангелие. Писательнице пришлось придумывать диалоги. Некоторое время спустя Ленка поняла, откуда взялись слова, которые Мария говорит Иисусу, снятому с креста.

Это слова, которыми мама прощалась с папой, лежащим на больничной койке.

«Все плохое уже позади. Я знаю, как много Тебе причинили зла. Но Тебе уже не больно. Больно только мне».


Приоткрытая дверь

Шеф чехословацкого кинематографа выступил с самокритикой в телеэфире. Он был слишком близок с Яном Прохазкой.

Расплакался перед камерами и сказал, что писатель его подвел.

Потом пришел к Иве, Ленке и Магулене и сказал: «Меня допрашивали в полиции, и я его слышал. Через приоткрытую дверь слышал вашего Яна! А ведь я знал, что он умирает в больнице. И тогда я подумал: “Боже, они допрашивают даже умирающих”. И испугался, что будет со мной. Мне даже в голову не пришло, что в соседнем кабинете специально для меня крутят пленку с его голосом».


Жизнь (продолжение)

Павел Когоут, который три дня назад указал пану Важному на схожесть работы писателя и работы могильщика, произнес надгробную речь.

Сегодня он говорит, что эти похороны были символическим концом Пражской весны и началом зимы. Большая часть бывших друзей Прохазки не пришла. Тем самым чешская культурная элита разделилась на абсолютное большинство, которое сдалось, и микроскопическое меньшинство, которое спустя семь лет стало группой «самозванцев и неудачников из Хартии-77».

Также он говорит, что многие творческие деятели испытали облегчение, узнав о деле Прохазки. Теперь, благодаря этим гнусным сериалам, они могли сказать: «Мы с такими людьми, как он, общаться не будем». И эта история утверждала их в убеждении, что все-таки стоит идти рука об руку с режимом, — так им было легче жить.

Когоут эмигрировал в Австрию, где написал роман о девушке, которая, не сдав экзамены в театральный лицей, пошла учиться на палача. В школе для палачей она поняла, что повесить человека может почти любой, но главное — повесить его так, чтобы в этой процедуре воплотились все достижения человеческой цивилизации вплоть до научно-технической революции.

Когда осенью 1979 года Когоут хотел вернуться в Прагу, на чехословацкой границе его силой вытащили из машины и отправили обратно в Австрию. Вскоре после этого власти лишили его чехословацкого гражданства.

Могильщик Важный умер спустя десять лет после Прохазки. Он не нашел себе столь же красивого места и был похоронен ближе к стене, сбоку. Его тело положили в общую могилу, где он покоится рядом с чужими людьми.

Ленку выгнали из университета, и двенадцать лет она проработала уборщицей.

Ива сдала выпускные экзамены в школе, но не получила от властей права поступить в вуз. Ее взяли на работу в аэропорт, где она раскладывала по отделениям в пластиковых коробочках обеды для пассажиров.

Из оборота были изъяты все книги их отца. Когоут написал, что Прохазка, как и многие другие, должен был быть «навсегда покрыт завесой молчания».


Покой

Через девяносто дней после похорон, в мае 1971 года, состоялся съезд Коммунистической партии Чехословакии, который начался словами «Мы победили хаос».

Эти слова произнес президент республики. «В течение последних двух лет, — сказал он, — ЦК под руководством товарища Гусака сделал дело, достойное уважения».

От имени деятелей искусства на трибуне вздохнула с облегчением актриса Иржина Шворцова, продавщица в сериале «Женщина за прилавком»: «Наконец-то!»

— Враги социализма, — продолжила она, — подняли в 1968 году вопрос о так называемой абсолютной свободе творчества. Горячо поддерживаемые Западом, они в итоге стали пробуждать в людях неверие в социализм как основной жизненный принцип.


Листок

Когда я беру в руки объемистую папку со сценарием «Уха», а режиссер Кахиня советует мне его проглядеть, из середины выпадает листок бумаги.

— О, это почерк Прохазки. Посмотрите, он там, видимо, что-то написал об «Ухе», — говорит Кахиня.

Да, написал.

«Эта история вымышлена. То, что происходило в действительности, было гораздо страшнее».

Госпожа Неимитация

2004.

Мы шумные, раскованные и одеты соответственно. Мы приехали с Запада и жадно поглощаем улицу за улицей.

У нас уже есть кружки с Кафкой.

Есть футболки с Кафкой.

Зажигалки.

Под мышкой у нас комиксы с его биографией и кратким изложением всех произведений на ста семидесяти семи страницах. Мы бродим по еврейскому кварталу, который, по существу, лишь прикидывается самим собой.

Более ста лет назад здесь снесли все постройки, а ямы залили дезинфицирующим средством. Евреев убрали, и на этом месте немецкие и чешские обыватели построили свои солидные дома. Мы остановились у дома, где Кафка родился — если можно так считать, потому что это новодел, лишь внешне повторяющий своего предшественника.

Изучаем меню, выставленное у входа в ресторан «Франц Кафка», хотя заведение это открыли в 2003 году и оно только имитирует старинное.

Затем мы проходим несколько сотен метров и оказываемся на Широкой улице — в кафе «Франц Кафка». Открытое в 2000 году, оно искусно стилизовано под кафе столетней давности. На стене висит фотография, которую Кафка вполне мог по рассеянности здесь оставить. На снимке он и его любимая сестра Оттла. Та самая, которая — как он считал — крепче здоровьем и более уверена в себе.

Теперь у нас есть пакетики с сахаром с Кафкой (!), и мы наконец-то можем считать себя удовлетворенными. Даже если все окажется лишь имитацией.

Самые утонченные натуры приезжают сюда весной или осенью. Может, они где-то прочитали, что «хороши туманы в Праге» и в эту пору можно любоваться поблескивающими от влаги мостовыми, тускло светящими сквозь пелену тумана фонарями и окунуться в ту таинственную атмосферу, которая должна быть в Праге Кафки. Лето, солнце и жара лишают этот город метафизики.

Мы понятия не имеем, что пятью этажами выше до сих пор живет его племянница.

Вера С., дочь Оттлы.

Ей восемьдесят четыре года, и она — не имитация.


Из своего окна в течение восьми лет Вера С. видела «самый большой на всем земном шаре памятник Сталину» — ее дом стоит прямо напротив. Сейчас она видит гостиницу «Интерконтиненталь». А если бы сегодня спустилась вниз, то увидела бы, что на витрине магазина в ее доме висят женские джинсовые куртки, которые как раз уценили на двести евро.


Сейчас Вера С. сидит дома в красном спортивном костюме.

У нее белые волосы и смугловатое худощавое лицо, которое к старости стало похоже на мужское. Эти мужские черты напоминают фотографии, известные нам по обложкам его книг.

Она не дала ни одного интервью. Отказывает всем без исключения — даже американскому телевидению не удалось купить ее откровения.

А могла бы рассказать много интересного.

Не обязательно о Кафке, которого она, скорее всего, и не помнит, — он умер, когда ей было три года, — а, например, о матери, Оттле. Мать развелась с мужем, когда в Протекторате начались преследования евреев. Она сделала это ради дочерей, чтобы их воспринимали как детей отца-католика, а не матери-еврейки. Так она спасла им жизнь. Саму же ее в 1942 году вывезли в лагерь в Терезине, а оттуда, вместе с доверенными ее опеке 1196 еврейскими детьми из Белостока, — в Освенцим, где всех прямиком отправили в газовую камеру.

Муж Веры С. был выдающимся переводчиком Шекспира. Он утонул в море, когда проводил отпуск в Болгарии. Она работала редактором в издательстве и переводила с немецкого.

Иногда Вера С. давала взаймы свою фамилию.

Одалживали у нее фамилию коллеги-переводчики, которые попали в немилость и не имели права публиковаться. В Чехословакии такие дружеские услуги называли «покрывательство». «Покрывач» по-чешски — «кровельщик», но еще и творческий работник, который давал свою «незапятнанную» фамилию напрокат тому, чья фамилия числилась в черном списке. Произведение, подписанное «покрывачем», не приносило ни одной из сторон полного удовлетворения. В случае успеха как владелец фамилии, так и истинный автор не могли насладиться триумфом. Первый изображал радость, доставленную чужим детищем, а второй не мог пожинать плоды своей славы.


Рядом с Верой С. сидит соседка и стоит гость из Польши.

(Обманный маневр не удался. Если вы позвоните пани С. по номеру, который значится в телефонной книге, и вам посчастливится на тридцатый раз дозвониться, окажется, что это телефон ее внука. Внук даст другой номер, но там никто никогда не снимает трубку. Если через год получится снова дозвониться до внука, тот извинится и скажет, что он сам не понимает, почему перепутал две цифры бабушкиного номера. И что с того, что он дал новый? Номер с правильными цифрами тоже не отвечает. Коллега, который послал меня к племяннице Кафки, потому что он пишет книгу о людях из его окружения, разговаривал с сыном другой его сестры. Сын живет в Великобритании и велел прислать ему мейл, но продиктовал неправильный адрес, и письмо несколько раз возвращалось назад. Методом проб и ошибок коллега выяснил настоящий адрес и послал ему свои вопросы, на что племянник Кафки ответил: «Ждите ответа в ближайшие две недели». На этом переписка оборвалась.

Таким образом, единственный способ попасть к пражской племяннице — лично явиться к ее подъезду.

Но сколько ни жми кнопку с фамилией С., никто не отзывается.

Остается понадеяться на удачу — нажать другую кнопку, к соседям, чтобы их расспросить. И тут неожиданно из чужого (?) домофона раздается голос самой Веры С.: «Ладно уж, не буду притворяться, что это не я».)


Итак, Вера С. сидит в просторной прихожей за круглым деревянным столом без скатерти, составляющим всю обстановку этой комнаты.

— Объясните пани С., что вас к ней привело, — начинает разговор соседка.

— Мой коллега очень хочет взять у пани С. интервью. Я действую от его имени. Он уже два года безуспешно пытается дозвониться.

Тут в беседу вступает Вера С. и любезно говорит:

— Пожалуйста, пусть ваш друг пришлет мне письмо с вопросами. Я отвечу в положенный срок.

Я переминаюсь с ноги на ногу.

— Я могу вам еще чем-нибудь помочь?

— Жаль, что я сам ни о чем не могу вас спросить, — сокрушенно отвечаю я.

— А что бы вы хотели узнать?

— Да хотя бы: каково вам в XXI веке?

— Пожалуйста, пришлите мне письмо. Я отвечу в положенный срок.[25]

Народный концерн

Журналисты самой продаваемой в посткоммунистической Чехии газеты «Блеск» («Молния») в 2000 году описали челюсть эстрадной певицы Гелены Вондрачковой, отметив, какие из зубов у нее искусственные.

В 2003 году указали даже номер зала судебных заседаний, в котором она разводилась.

В 2004 году сфотографировали и описали весь мусор из ее мусорного бака.

В 2005 году опубликовали список пластических операций, которые, по их мнению, она должна безотлагательно сделать.

А вот что они еще сообщили:

Правда о моем ребенке

Вондрачкова — тайное стало явным!

Эту страшную тайну Гелена Вондрачкова (56) хранила в себе годами. Наконец-то тайна раскрыта. Если бы не тот неудачный аборт, к которому Гелену принудил ее тогдашний немецкий любовник, у нее была бы сегодня взрослая дочь или сын! Прошел не один десяток лет, а время до сих пор не залечило той раны. Она все еще кровоточит! Каждый раз, когда Вондрачкова видит малыша в коляске, у нее замирает сердце.

Когда произошла эта страшная трагедия, мир Гелены рухнул. Поэт-песенник Зденек Боровец написал для нее песню «Нет уже двух крылышек» (чешская версия американского хита «Killing Me Softly with His Song»)

Даже если обыщешь дома все углы,

Ты найдешь только тень.

Нет уже двух крылышек.

Только что они были здесь,

Но куда залетели и где сейчас?

Гнездо опустело.

[…] Да, эта песня о ней! Это стихи о трагичной судьбе. […]

О Гелене давно уже ходят разные слухи: что дети ее никогда не интересовали, что материнству она предпочла карьеру и обрушившийся на нее золотой дождь, что она не хотела, чтобы беременность испортила ее идеальную фигуру. Пустая болтовня! Только она знала правду. И все эти годы молчала. […]


Произошло несчастье!

Она была тогда на гастролях в Америке, где должна была петь для соотечественников. Однажды ей стало плохо, и врач сообщил: «Мисс Вондрачкова, вы станете мамой!». Она просияла. Наконец-то! Схватила телефон, чтобы сообщить эту новость своему любовнику Гельмуту Сикелю, который впоследствии стал ее первым мужем. Но на том конце провода Гелену ожидал ледяной душ. «Ребенок? Сейчас? Ты сума сошла? — резко остудил ее пыл Гельмут. — Гелена, будь разумной! Я живу в Германии, ты — в Праге, возникнут проблемы. От этого ребенка нужно избавиться!» — Дальше она уже не слушала. Вся в слезах, положила трубку. Отчаяние, жалость, хаос в душе. Но она так сильно любила Гельмута! Больше себя, больше своих грез. И послушалась.

И только врач написал коротенькую

Официальную справку,

Первое упоминание о ком-то,

И оно же последнее.

Ты уже не будешь матерью,

Птичка уже не поет.

Чтобы оградить себя от пересудов и уничижительных приговоров, она не пошла в больницу. К сожалению, Гелена попала в плохие руки, и о следующей беременности не могло уже быть и речи, — утверждает один из ближайших ее друзей. […]

Мы спрашивали в Слатинянах, откуда Гелена родом, что об этом известно старожилам. «Это большая тайна», — говорят местные жители. И больше ни слова. Не хотят бередить старые раны — слишком они любят свою Геленку…

(Текст никем не подписан.)


Номер с «правдой о Гелене» разошелся рекордным тиражом. Несмотря на то, что Вондрачкова подала на «Блеск» в суд и выиграла дело, и теперь газета должна выплатить ей компенсацию, редакция упорно считает, что она — «любимица народа», а потому «Блеск» имеет право публиковать подробности из ее личной жизни.

— Чем это отличается от методов, практикуемых коммунистическими спецслужбами? — спрашиваю я.

— Всем! — отвечает один из журналистов. — Во-первых, в отличие от спецслужб, мы идем навстречу ожиданиям общественности. Во-вторых, наше издательство не имеет ничего общего с коммунизмом — мы ведь часть швейцарского капиталистического концерна.

Жизнь — это мужчина

К режиссеру она зашла в шубе.

Было 14 ноября 1989 года, довольно холодно. До конца эпохи коммунизма оставался месяц. Очки, теплый платок и меховой воротник частично скрывали лицо, которое не казалось знакомым.

Она разделась, вошла в студию. Звукорежиссер попросил ее что-нибудь спеть.

Она начала распеваться.

Звукорежиссер побледнел и посмотрел на режиссера-постановщика: «Феро, ты спятил!»

За двадцать лет голос стал жестким, грубоватым, но все-таки это был ее голос. «И, к сожалению, по этому голосу ее узнали», — говорит Феро Фенич.

Ассистент режиссера схватил сверток с бутербродами, редактор звукозаписи — папку. Уборщица схватила берет: «У меня ребенок заболел!».

— Они бежали, как от чумы, — рассказывает режиссер и добавляет: — Вы даже не представляете, какой ужасный ужас был в их глазах. У вас тоже говорят «ужасный ужас»? Они бежали из студии, как крысы.

В фильме «Особые существа» показана последняя ночь коммунизма. Эту ночь Фенич предсказал — свою картину он начал снимать в феврале 1989 года, но, по его словам, ни один чешский актер не рискнул сняться в главной роли. Играли поляки.[27]

Она спела песню к заключительным титрам.

Марта Кубишова до 1970 года была звездой. Пела в трио с Геленой Вондрачковой и Вацлавом Нецкаржем. После 1970-го люди на улице, едва завидев ее силуэт, переходили на противоположную сторону.

На фотографиях с музыкальной ярмарки MIDEM в Каннах 1969 года она еще счастлива. Нецкарж крепко обнимает ее и Вондрачкову за талию, видно, что обе визжат что есть мочи.

На снимке, сделанном через двадцать один год, она испугана. Выглядит как госслужащая (почтальон? продавщица?), которой кто-то велел выйти на сцену. С ужасом смотрит в объектив, и у нее слишком много седых волос.

Вернемся к фотографиям из Канн.

Спустя год, максимум два, после того, как Нецкарж публично обнимал ее и Гелену, она могла бы выступать на фестивале в Сопоте[28]. Втроем они произвели бы фурор, Сопот-70 ошалел бы от радости. «Вондрачкова, Кубишова и Нецкарж — знаменитое чешское трио “Golden Kids”, завоевавшее парижский Олимп!», — объявлял бы тогда Люциан Кыдринский[29]. С этого момента Марта стала бы у нас так же известна, как Гелена.

Однако этого не произошло.

3 февраля 1970 года Нецкаржа вызвали в дирекцию Прагоконцерта. Директор Франтишек Грабал выложил перед ним на стол три вырезки из датского журнала «Горячие кошечки».

— Присмотритесь хорошенько, пан Нецкарж. Одна из этих девушек — Кубишова. Сами понимаете: с такой артисткой Прагоконцерт сотрудничать не может. Если хотите ехать на гастроли, поедете вдвоем с Вондрачковой.

— Извините, пан Грабал. Я работаю с Кубишовой уже семь лет и никогда не видел ее в подобном амплуа. Может, позвонить ее мужу…

— Знаем мы вас! Нам отлично известно, как вы, артисты, себя ведете… Я покажу вам порнофильм, в котором Кубишова за тысячу западногерманских марок снялась на одной пражской вилле! Тогда вы ее наверняка узнаете.

Фильм директор так и не показал.

«Golden Kids» перестали существовать. Газета «Руде право» написала, что Марта Кубишова принимала участие в порнографических съемках и больше не может быть социалистической артисткой.

Во времена, когда в чехословацких альбомах печатали черно-белые репродукции Ван Гога, служба госбезопасности могла идеально подделать датскую порнографическую газетенку: фотографии в такой же цветовой гамме, на идентичной бумаге, только с лицом Марты.


Еще год назад парижские критики писали: «Марта, Гелена и Вашек — это социализм с человеческим лицом». (Их хвалила Жозефина Бейкер.) К сожалению, двадцативосьмилетняя певица разозлила систему.


Когда советские танки въехали на улицы Праги, Кубишову как раз попросили записать последнюю песню к телесериалу «Песнь для Рудольфа III». Эго была сказка про королевство, где после смерти короля царит хаос, но туда прибывает рыцарь, который выгоняет предателей и женится на принцессе. Принцесса низким голосом Марты Кубишовой поет:

Пусть мир воцарится на этой земле,

А зависти, злости, распрям, вражде и страху

Не останется места…

Сказку показали по телевидению дважды. Песня на слова Петра Рады стала гимном. Радио, которое еще находилось в руках команды «Пражской весны», транслировало ее под названием «Молитва для Марты». Люди начали петь эту песню на улицах, прямо посреди советских танков.

— До сих пор, — рассказывает писательница Ленка Прохазкова, — некоторые, услышав «Молитву», плачут. Например, я.

Новый директор Радиокомитета распорядился передавать только одну песню Кубишовой в день. Нужно было ослабить ее позиции в приближающемся плебисците на звание «Золотого соловья».

Она уже получила его год назад, в 1968-м. «Золотой соловей» был самой высокой наградой, которую певцу мог дать народ. Из мужчин ее всегда получает тенор Карел Готт.

После подсчета голосов оказалось, что «Золотого соловья-69» в категории вокалисток, несмотря на попытки подорвать ее позиции, все равно выиграла Марта.

Тогда организаторов конкурса посетил бывший сталинский прокурор, а теперь начальник управления цензуры Эдвард Швах и проинструктировал их, как впредь должен выглядеть плебисцит. Нужно объединить мужскую и женскую категории — тогда у Готта будет абсолютное преимущество. А если даже при таком раскладе Кубишова получит слишком много голосов, необходимо будет уничтожить почтовые карточки с отданными за нее голосами и удвоить количество голосов за певицу Пиларову.

Категории объединили, количество голосов удвоили. Готт был первым, Марта заняла седьмое место.

«Соловьев» всегда вручали торжественно. По телевидению выступала первая десятка исполнителей.

Цензор не успокоился: Кубишовой награду вручить в оргкомитете, а на концерте выступят исполнители, занявшие первые шесть мест.

«Горячих кошечек» разослали по концертным бюро, редакциям газет, радио и телевидения. По словам Нецкаржа, их отправили еще и тем, кого подозревали в антисоциалистических настроениях. Когда директор провинциального дома культуры получил конверт без указания отправителя с фотографией обнаженной Кубишовой внутри, то сразу почувствовал: соответствующие службы не дремлют. Он тоже под подозрением, и его предупреждают: будешь плохо себя вести, мы и тебе можем свинью подложить.


Марта исчезла.

За двадцать лет по радио и телевидению не передали ни одной песни в ее исполнении. Кубишова искала хоть какую-нибудь работу, но спецслужбы позаботились о том, чтобы она не могла найти ничего.

Они с мужем уехали в деревню, где у мужа был дом, доставшийся ему в наследство от родственников. Деревня эта называется Слапы.

Слово «Слапы» стало запретным.

Журналист Иржи Черный взял интервью для журнала «Мелодия» у джазовой вокалистки Евы Ольмеровой, которая среди прочего упомянула, что недавно гостила у знакомых в Слапах. Главный редактор «Мелодии» лично изменил словосочетание «в Слапах» на «недалеко от Штеговице». «Ради бога, — говорил он, — будьте бдительны, надо следить, чтобы никто ни до чего не докопался. Штеговице — соседний поселок, а мы сможем спать спокойно».

В Прагу Марта ездила на судебные заседания — она подала жалобу на директора Прагоконцерта за клевету. Суд признал: действительно, нельзя сказать с уверенностью, что на снимках именно Кубишова. «Не хочет ли истица сфотографироваться в идентичных позах? Для сравнения снимков и проведения экспертизы». Ее муж считал, что они только и ждут этих фотографий, чтобы иметь подлинное доказательство: да, она принимала участие в порносессии. Кубишова отказалась. Суд принес официальные извинения, директор выразил свои сожаления, и дело было закрыто. Кубишова с мужем поняли, что у них совсем не осталось денег. «Боже, прошло всего несколько недель, а нам нечего было есть», — говорит Марта.

Муж, кинорежиссер Ян Немец, пытался найти в Слапах работу. Ему предложили место тракториста, Марте — на птицефабрике.


Как известно, не сразу после вступления войск страна превратилась в гетто.

Униженный русскими первый секретарь ЦК Дубчек ушел со своего поста лишь весной 1969 года, и, пока его не сменил Густав Гусак, пока люди Гусака, навязанные Москвой, не раздавили безжалостно все то, что было не ими придумано, продолжался некий переходный период. Около года многое еще было позволено.

После вторжения Марта получила «Золотого соловья-68». Записала для радио «Тайга-блюз’69» — трогательную песню о «нежной тайге» в честь восьми сотрудников Московского университета, которые 25 августа 1968 года протестовали на Красной площади против ввода войск в Чехословакию. Шестерых из них на четыре года приговорили к различным срокам лагерей, двоих заключили в психбольницы[30].

Через полгода после вступления братской армии Кубишова выпустила сольную пластинку. Двумя месяцами позже в пражском театре «Рококо» состоялся первый концерт «Golden Kids». В 69-м Марта еще успела победить на музыкальном фестивале в Югославии.

Когда в конце 1969 года началась «нормализация», поэт и певец-эмигрант Карел Крыл так оценил ситуацию: «Товарищи Гусак и Биляк вынесли смертный приговор чешской культуре и сделали из нее гуляш». Даже оккупанта не понадобилось. «А в морду мы получали от густапо», — говорил Крыл. «Густапо» — изобретенное им знаменитое слово, обыгрывающее фамилию Гусак.

Из-за Гусака поменяли даже название театра в Брно. Из «Гуся на веревочке» он превратился в «Театр на веревочке».


Марта начала получать анонимки: «Пани Кубишова, вы поете непристойные песни, которые развращают слушателей».

Она пела по-чешски песни Боба Дилана и Ареты Франклин.

«Западная индустрия развлечений поддерживает ревизионистские настроения в Чехословакии. Враг может системагически усиливать идеологическую диверсию именно посредством хитов. При помощи западных шлягеров склонять молодежь к аполитичности, чтобы затем ее деморализовать, тем самым превращая в сброд, который впоследствии выступит против социалистической власти», — анализировала роль Марты Кубишовой гэдээровская «Neues Deutschland».

От неприятностей люди чаще всего убегают в будущее. На дороге времени они проводят воображаемую черту, за которой их нынешние заботы перестают существовать. Тереза, жена хирурга Томаша, героиня «Невыносимой легкости бытия» Кундеры, не рисовала себе никакой такой черты. Ее могли утешить только воспоминания из прошлого.

— Мне было совсем плохо, — вспоминает Марта, — меня не утешало ничего: ни будущее, ни прошлое.

Абсолютно ничего.

Она забеременела. Из-за того, что перенервничала в суде, на восьмом месяце у нее произошел выкидыш. Врачи вытащили ее из клинической смерти. «Вашего ребенка убил стресс», — сказали ей, когда она открыла глаза.

— «Что за ребенок? Какой стресс?» — подумала я. Помнила я только одно: за окном стоит кока-кола, и мне хочется ее выпить. Что-то стерло всю информацию в мозгу. Потом, когда меня спрашивали о прошлом, я уклонялась от ответа, потому что ничего не помнила, и создавалось впечатление, что я чего-то не договариваю. Рана постепенно затягивалась, но до сих пор мне все нужно повторять два раза, иначе не запоминаю. Все, кроме текстов песен.

Кубишова ездила в Прагу. Бродила бесцельно по городу. «Если ходить, быстро, мысли не так одолевают», — поясняет она. В это же время в Праге на трамвае номер семнадцать ездил по кругу Богумил Грабал. После допросов в Управлении госбезопасности он старался поменьше сидеть дома, чтобы его вновь не застали. В трамвае он обдумывал план самоубийства.

Она блуждала по Праге с предчувствием: «Что-нибудь на меня упадет, какой-нибудь балкон, карниз или хотя бы цветочный горшок. Недавно обломившийся карниз убил женщину».

— «В Праге много старых домов, — думала я. — Балконы должны иногда падать». Но счастье все время обходило меня стороной».[31]

Зато судьба не забывала о Гелене.

Она победила на фестивалях в Сплите, Братиславе, Стамбуле, Кнокке и Бухаресте. Кульминацией стал Гран-при на фестивале в Сопоте в 1977 году за песню «Расписной кувшин». Песню написал Индржих Брабец, автор «Молитвы для Марты».


3 ноября 1994 года историк Тимоти Гартон Эш сидел в концертном зале дворца «Люцерна» в Праге. Впоследствии он писал: «Сегодня звезды вечера — Golden Kids, поп-группа шестидесятых, которая не выступала в полном составе почти двадцать пять лет. Когда они поют “Сьюзен”, в зале царит гробовая тишина — напряженная, горькая. В этот вечер на сцене не просто поют, там разыгрывается нечто большее — история Марты и Гелены. Марта Кубишова вернулась на эстраду во время “бархатной революции” — ее встретили с восторгом и грустью. Она взволнованно прошептала в микрофон слова Дилана: “Времена меняются”. The Times They Are а-Changin».


Эш продолжает: «Гелена Вондрачкова после 1969 года пошла совершенно иным путем. Она продолжала выступать, и ее можно было видеть на телеэкране. Сотрудничала с режимом. Теперь их пути вновь сошлись. Будет ли вознаграждена добродетель? Или это уже не имеет никакого значения?

Гелена, высокая блондинка, до сих пор часто появляющаяся на эстраде, кажется, выигрывает. Она моложе, профессиональнее, и публика знает ее по выступлениям на телевидении. Возможно, с ней люди чувствуют себя свободнее — ведь большинство тоже сотрудничали или, по меньшей мере, шли на компромиссы, чтобы не потерять работу. Марта — старше, ниже ростом, темноволосая; движется чуть замедленно, а в голосе ее слышны тревожные нотки. Ей дарят цветы. Публика громко и долго аплодирует — всем ясно, что это благодарность не за ее песни, а за двадцать лет молчания».


Для Гелены 1994-й был хорошим годом. Хорошим потому, что по прошествии стольких лет она вновь выступила с Мартой, а еще потому, что ее снова стали записывать.

С падением коммунистического режима в Чехии перед Геленой разверзлась пропасть.

— В студии и на радиостанции пришли новые, молодые люди. Мне говорили: пани Вондрачкова, принесите нам свою демозапись[32]. Мы послушаем, как вы поете, и, возможно, что-нибудь предложим. Я не могла этого делать из уважения к самой себе, — говорит Вондрачкова и замолкает.

За четыре года Гелена не записала ни одной песни.

Помолчав, она спрашивает:

— А в Польше о Марыле Родович тоже писали, что она сотрудничала с режимом?

— Чего ты боишься больше всего? — спрашивает она меня.

— Не знаю, — говорю я. — Наверное, болезней.

— А мне в последнее время действуют на нервы люди, которые за деньги готовы делать все. Вот их я боюсь.

Годами имя Гелены связывалось с именем коммунистического премьера Любомира Штроугала. Ходили слухи, что у них был многолетний роман.

Поговаривали даже, что Штроугал купил Вондрачковой шубу, а его жена, когда об этом узнала, бутылкой из-под шампанского выбила Гелене все зубы. С тех пор у нее якобы вставная челюсть из дорогого фарфора, за которую заплатил — естественно, — Штроугал.

После 1989 года она получила по почте первое анонимное письмо, начинающееся с обращения «Штроугалка…».

«Множество анонимов, — написала Гелена в своей последней книге, — награждают меня прозвищами Штроугалка, Штроугалова миленка или Штроугалиха».

ШТРОУГАЛКА, ТВОЙ ЧАС НАСТАЛ!

— Ты была его миленкой?

— Я даже знакома с ним не была, видела только в новостях по телевизору. Долго думала, откуда взялась эта сплетня, и вдруг одно письмо раскрыло мне глаза. Письмо прислала супружеская пара из городка Пршибрам. Они писали, что любят меня и переживают, когда кто-то плохо обо мне отзывается, и посоветовали обратить внимание на дочь Штроугала, Еву Яноушкову. Она была очень на меня похожа; высокая, одевалась в том же стиле, носила точно такую же прическу. Даже машины у нас были одинаковой марки и цвета — зеленые спортивные «фиаты». С отцом они были очень близки, она ходила с ним на приемы, а на прощанье он на глазах у всех целовал ее в щеку. Много лет спустя нас познакомили, и она сказала: «Привет двойнику». Вот и вся загадка.

Людвик Швабенский, джазовый музыкант и бывший жених Гелены (семь лет), вспоминает, что, когда ходил с ней на концерты и банкеты, чувствовал себя не в своей тарелке — не знал, в качестве кого он, собственно, выступает: жениха, охранника… В глазах всех этих партийных функционеров он был никем — они относились к нему, как к пустому месту. Им нравилось греться в лучах Гелениной славы, они клеились к ней, забывая о нормах приличия, а она шептала: «Людек, спасай!»

В бар гостиницы «Прага» она пришла уже будучи замужем. Все знали Гельмута Сикеля, знали, что она безумно влюблена в этого немецкого музыканта, и тем не менее секретарь по делам культуры Коммунистической партии Чехословакии Мюллер буквально ложился на рояль, тянулся к ней, пытаясь обнять, и громко сопел. У партийного начальника была одна мечта: поговорить с Геленой.

А она всего лишь вежливо улыбалась.

Все это видели.

Гелена всегда улыбается.


Мартин отец, кардиолог, возглавлял больницу. Школу она окончила в Подебрадах; мечтала о медицине или философии, но ей вручили письменное распоряжение, обязывающее «познакомиться с рабочими профессиями». В институт ее направит предприятие, если она заслужит положительную характеристику. Шел 1959 год, Марта пошла работать на стекольный завод: сначала бегала за пивом для рабочих, потом отбраковывала некачественные стаканы и бутылки. Три года напоминала о том, что хочет учиться дальше. «Я услышала от директора, — рассказывает Марта, — что университеты предназначены для рабочего класса, а я к нему не имею никакого отношения. Поэтому я искала убежище в музыке».

Марта записывалась на музыкальные конкурсы и выигрывала их. Стала местной знаменитостью; поначалу пела в кафе.

С тех пор, как отец стал главврачом, они жили в больнице. В пятьдесят лет он ушел к другой женщине. Кубишам предложили квартиру вдовы подполковника по фамилии Машина. Его расстреляли гитлеровцы, двое сыновей незадолго до смерти Сталина бежали за границу и поступили на службу в американскую армию. Вдову было решено наказать — выселить с занимаемой жилплощади. Мать Марты заявила в парткоме, что не въедет в квартиру пани Машиновой. Сама нашла свободную квартиру напротив вдовы, на том же этаже, и подружилась с полковницей.

— Да, у мамы сильный характер, — соглашается Марта. — Но это чистая случайность, что именно я спела «Молитву». Если сегодня мне говорят, что я какой-то там символ, я немедленно сбегаю. Ведь «Молитву» могла записать любая певица. И сейчас я не интересуюсь политикой. У меня есть только мои переживания. Я умела отличать черное от белого и всегда этим руководствовалась.


Марта:

— Ян хотел уехать. Исключительно в Америку. Здесь во всем разочаровался. «Ты хорошо поешь джаз», — говорил он.

А я не хотела петь в американском баре. Я верила, что скоро вернусь на родную сцену, — ведь русские года через два уйдут.

Ждать пришлось в десять раз дольше.

Я осталась. Гавел остался, очень многие остались.

Потребовала развод.

Бракоразводный процесс затянулся; создалось впечатление, что я не имею права на существование.

Я даже трамвая ждать боялась. Мне казалось, что из него выйдет водитель и скажет: «Пани Кубишова, вы не имеете права садиться в трамвай. Вам сюда нельзя!».

Однажды я сидела одна дома и подумала: «Включу газ».

Ведь я не могу родить ребенка.

Не могу петь.

Даже развестись нормально не в состоянии!

Я — сплошное недоразумение.

И тут подействовала сила. Она исходит от животных. Я посмотрела на своих собак «Боже, — подумала я. — А как же они?» — и очнулась.

Когда Грабал ездил в трамвае номер семнадцать по Праге, он тоже черпал силу у животных. Я читала, что у лебедей, — семнадцатый трамвай идет вдоль Влтавы.


Марта нашла спокойную работу — у нее были горячий утюг со специальным ножом и свернутые в рулон пластмассовые листы. Она вырезала по лекалу фигурки, из которых потом склеивала пластиковых медвежат. Отдельно лежали левые «ручки», отдельно — правые. Ножки лежали в одной кучке, так как были одинаковые. Их приходилось с силой вставлять в тело медвежонка, от чего у нее страшно болели пальцы.

— Шесть лет я вырезала и вставляла. А игрушечный кооператив, который взял меня на работу, назывался «Путь вперед».

Кубишова работала дома, одна. Краем глаза смотрела маленький телевизор. Такой труд не был унизительным.

Дочь Яна Прохазки, Ленка, двенадцать лет убиралась в театре. Ее заставили уйти с факультета журналистики, где она училась на отделении радиовещания. Актеры, которых Ленка знала по курсу дикции, завидев ее с ведром и тряпкой, смущенно сворачивали в сторону. И Ленка говорит, что она им за это благодарна. А из-за Марты, сидящей в кухне на табуретке, никому не приходилось менять свой маршрут.

Кардинал Мирослав Влк в рамках нормализации восемь лет мыл витрины магазинов.

Философ Иржи Немец пять лет был ночным сторожем.

Писатель Карел Пецка шесть лет работал в городской канализации.

Критик Милан Юнгманн десять лет мыл окна.

Радиожурналист Иржи Динстбир три года был истопником в котельной.

Журналист Карел Ланский двадцать лет клал плитку.

Член академии наук историк Ярослав Валента стал корректором в типографии.

Легендарный олимпийский чемпион Эмиль Затопек, лучший легкоатлет конца сороковых — начала пятидесятых, за публичное высказывание против советской оккупации был отправлен на урановый рудник

Журналистка Эда Крисеова попала в список запрещенных авторов, но благодаря протекции получила место библиотекаря. Она работала одна, чтобы никому не приходилось с ней общаться. Поэтому по вечерам Эда ходила разговаривать с больными в психиатрическую клинику.

— Две медсестры обслуживали семьдесят пациентов и не справлялись. Никто с этими людьми не разговаривал, и я подумала: «Они в еще более отчаянном положении, чем я. Я им помогу». Но на самом деле это они помогли мне. Открыли мир рассказа. Благодаря больным я написала потом два сборника новелл. Я поняла, что психбольница в Чехословакии — единственное нормальное место, потому что там все могут безнаказанно говорить то, что думают.

Марта, так же, как и Эда, ни о чем не жалеет.

А как же сожаление об упущенных возможностях?

То, что она делала по принуждению, не было потерей времени.

— Человек становится мудрее, — говорит Марта. — Не оттого, что моет окна, а оттого, что живет жизнью, которой бы даже не коснулся, если б занимался только творчеством.

— Я дождалась ребенка, — добавляет она, — а если бы продолжала петь, скорее всего, у меня его так и не было бы.


Она вышла второй раз замуж. Тоже за режиссера и тоже за Яна. Берегла себя по всем правилам. Избегала стрессов. И родила дочь. Муж был счастлив, маленькую Катержину называл Каченкой.

— Дочке было уже полтора года, — продолжает Марта, — когда в Страстную Субботу муж позвонил домой и сказал, что не придет ночевать. «У Каченки родилась сестренка», — сообщил он. Так что уже двадцать два года я в счастливом разводе.


Возможно, Марта права. Возможно, «Молитву» могла спеть любая другая певица.

Но ведь только она вместе с певцом Ярославом Гуткой через десять лет после «Молитвы» не побоялась написать письмо Джонни Кэшу[33].

Он должен был выступать в «Люцерне» в тот день, когда судили несправедливо арестованного Ивана Ироуса по прозвищу Псих, гуру группы «The Plastic People of The Universe». Это была самая преследуемая, самая похабная, самая легендарная и самая стойкая рок-группа в истории Центральной Европы. Кубишова и ее друг хотели, чтобы Кэш рассказал об этом Западу.

Из популярных звезд только она подписала Хартию-77.

Хартия появилась по инициативе Вацлава Гавела после процесса над музыкантами «Plastic People».

Говорили, что они занимаются на сцене сексом. На самом деле они играли психоделический рок. На одном из концертов развесили на веревочках десятки копченых селедок, с которых на зрителей капало масло.

В эпоху неосталинизма их тексты типа «В воскресенье поутру жопу я чешу свою» звучали довольно провокационно.

К зрителям они относились не так, как все.

Хитом независимой музыки стала песня в одну строчку «Запор».

Группа образовалась в Праге в октябре 1968 года, через два месяца после вторжения. Они пели: «Никто никогда никуда не дошел…», с каждым своим выступлением все больше раздражая власть. Им инкриминировали неуважение к рабочему классу, для борьбы с ними была разработана целая серия спецопераций.

Подразделения особого назначения ликвидировали даже те здания, в которых группа выступала. В Рудольфове, недалеко от Чешских Будеевиц, где в 1974 году они давали концерт, моторизованный наряд милиции гнал перед собой, как стадо баранов, сотню зрителей, едва не наезжая на них колесами. Группа и ее фанаты обвинялись в хулиганстве. Юрист разъяснил им, что хулиганством, по закону, считается действие, совершенное в публичном месте. Тогда поклонники «Пластиковых» (как их принято называть) в 70-е годы начали в большом количестве скупать частные дома. Это были старые деревенские избы и сараи, в которых можно было устраивать концерты. Свой лучший альбом они записали в сарае Вацлава Гавела.

Дом в окрестностях Чешской Липы служба безопасности сожгла через три недели после их выступления. Принадлежащий семье Принц дом в Рыхнове, в котором тоже проводились концерты, власти два года пытались отнять и официально передать государству. Как только им это удалось, туда немедленно послали спецподразделение.

— Мы еще выносили вещи, — рассказывает пани Принцова, — а они уже долбили отверстия в стенах, чтобы заложить взрывчатку. Не успели мы свернуть за угол, как дом взлетел в воздух.

Заняв такую позицию по отношению к режиму, «Пластиковые» сразу стали антагонистами Швейка.

Псих заявлял в самиздате, что адепты официальной культуры — преступники: «Играть Баха для туристов из ФРГ и не протестовать против того, что “Пластиковым” запрещено исполнять “Запор”, — преступление. Ставить Шекспира, когда запрещено ставить пьесы Гавела, — преступление».


Их судили за тунеядство.

Они отстаивали свое право петь то, что им хочется.

Прокурор рекомендовал не стричь их и не брить и в таком неприглядном виде — как врагов общества — показать по телевидению. На второй день процесса потрясенный до глубины души Вацлав Гавел вышел из зала суда; он даже думать не мог ни о чем другом. В Малой Стране[34] ему встретился один известный чешский режиссер, который поинтересовался, откуда он возвращается. «С процесса над андеграундом», — ответил Гавел. Режиссер спросил, связано ли это с наркотиками. Гавел попытался объяснить ему суть происходящего. Режиссер покивал и спросил: «А что еще нового?» «Может, я несправедлив к нему, — написал по прошествии лет президент, — но тогда я внезапно остро почувствовал, что такой тип людей принадлежит миру, с которым я никогда больше не хочу иметь ничего общего».

Однако: «В различных общественных кругах сразу поняли, что ограничение свободы этих людей ограничивает свободу всех нас», — сказал впоследствии Гавел.

Отважная публика из числа интеллигенции, приходившая на слушания дела «Пластиковых», была предтечей Хартии-77. Отвергнутые системой, лишенные возможности развития и даже права пользования библиотеками, интеллектуалы создали оппозиционное сообщество. Сначала, в декабре 1976-го и январе 1977 года, Хартию подписали двести сорок два человека, а впоследствии в общей сложности — почти две тысячи.

Хартия-77 была манифестом. Она защищала людей, лишенных коммунистами работы и вынужденных заниматься унижающим их достоинство трудом.

Она была доказательством силы слабых.

Авторы текста Хартии назвали вещи своими именами — тысячи граждан, у которых отняли право работать по специальности, объявили «жертвами апартеида». «Сотням тысяч граждан отказано в свободе от страха, ибо они вынуждены жить, постоянно опасаясь, что, если выскажут собственное мнение, то потеряют возможность найти работу».

На протяжении всех этих лет каждые несколько дней они посылали в чехословацкие и зарубежные государственные учреждения письма, протесты и петиции. В 1978 году их силами был организован Комитет по защите несправедливо преследуемых (VONS).

Первыми глашатаями Хартии-77, которые представляли ее широкой общественности и гарантировали неподдельность текстов, публиковавшихся от ее имени, были философ Ян Паточка, Вацлав Гавел и профессор Иржи Гаек (во времена «Пражской весны» — министр иностранных дел).

Марта тоже была глашатаем Хартии-77. Гавел стал крестным отцом Каченки.


Она знала, что ребенок важнее всего и что она должна обеспечить дочери нормальную жизнь. В начале восьмидесятых Марта вернулась из деревни в Прагу. «Совершенно неожиданно для себя я нашла хорошую работу», — говорит она. Место референта в департаменте строительства города Праги. На десять лет. Мама продала кое-какие семейные реликвии, брат присылал какие-то деньги из Канады, куда уехал в 1968 году.

У дома все время дежурили две машины с людьми. Узнать, где живут известные деятели оппозиции, было проще простого — у их домов всегда были припаркованы два автомобиля. В Праге поговаривали, что профессор Гаек каждое утро бегает в парке между деревьями, где машине уже никак не проехать. Тогда спецслужбы запретили профессору делать зарядку на свежем воздухе.

Марта, выходя из дома, всегда брала с собой зубную щетку и пасту — на случай, если придется провести ночь в отделении.

— Меня часто задерживали около двух часов дня, потому что в три Каченка выходила с уроков, а школу закрывали. «О! Как раз сейчас у вашей дочурки заканчиваются уроки», — потирал руки довольный гэбист. Иногда специально держали до шести вечера, и бедная учительница три часа ходила с ребенком вокруг школы.

У Марты блестят глаза.

— Боже! — говорит она. — Я всегда приходила за дочкой позже всех. Из-за этого чуть не свихнулась. Когда нервы окончательно сдавали, я говорила Гавелу: «Скажи им! Скажи, что я уже давно не подписываю никаких протестов. Скажи, чтобы меня оставили в покое».

Она затягивается уже восемнадцатой за сегодняшний день сигаретой.


— Вы знаете мою песню «Жизнь — это мужчина»?


Вондрачкову и Нецкаржа уже тридцать лет укоряют: они выступали, когда их подруга была лишена возможности петь.

Гелена: «Люди возмущались, что мы работаем. А вы подумайте: мне было восемнадцать лет, Вашеку двадцать три, а Марте двадцать семь, и она уже была замужем. Не могла же я в возрасте восемнадцати лет сесть на паперть и просить милостыню. Я так мечтала о карьере певицы!»

Вацлав: «Говорят, что мы для нее ничего не сделали. Это ложь. Мы обивали пороги всех возможных учреждений. Мы с Геленой дошли даже до канцелярии президента Свободы. Там работала его дочь (она была женой министра культуры), которая сказала нам, что ничего сделать нельзя — карты легли так, а не иначе».

Гелена: «Мы что, должны были весь коммунистический период и после него перед каждым выступлением вынимать из кармана и показывать публике листок мол, “вот наше право на жизнь”?!»

— Листок?

— Письмо, — говорит Нецкарж. — Марта написала нам письмо. Она хотела облегчить нам жизнь. Черным по белому.

«Дорогие мои дети, Геленка и Вашек! Простите, что пишу то, что хотела бы вам сказать, но так будет лучше, иначе когда-нибудь кто-нибудь сможет вас упрекнуть, что вы не были со мной солидарны. Вы повели себя по отношению ко мне просто прекрасно, мало кто был бы на это способен. Делайте собственную программу без меня. Я теперь буду ходить по судам, давать объяснения, так что и речи нет, чтобы я как ни в чем не бывало продолжала выступать. Раз уж вы можете работать — работайте. Дети мои, возможно, когда-нибудь мы сумеем все это повторить, но пока мечту о “непобедимой тройке” нам придется отложить.

Ваша Марта

Слапы-на-Влтаве, 22 марта 1970 г.».


Чтобы ослабить влияние Хартии-77, власти организовали ответную акцию: изготовили документ, который впоследствии назвали Анти-Хартией. Документ этот осуждал диссидентов и был призван отбить у обыкновенных людей охоту связываться с «врагами социализма».

В Национальном театре в Праге собирали интеллигенцию, деятелей культуры и писателей со всей страны. Ежедневно «Руде право» публиковало фамилии сотен человек, подписавшихся под декларацией лояльности. Эстрадных певцов и певиц вызвали в Музыкальный театр в пятницу, чтобы в субботу, 5 февраля 1977 года, все смогли о них прочитать в самой многотиражной газете. Фамилия выдающегося переводчика или архитектора не имела такой силы, как фамилия певца.

Речь произнес Карел Готт.

Чешский Пресли и Паваротти в одном флаконе.

Его обожали в Германии. За альбом с немецкой версией песни о пчелке Майе он получил от фирмы «Полидор» пять «Золотых пластинок» (1 250 000 проданных экземпляров).

В Чехословакии и впоследствии в Чехии он выиграл тридцать социалистических «Золотых соловьев» и все капиталистические. Весь период капитализма он занимал первые места в самой популярной музыкальной анкете в стране. Девяностые он начал триумфальным гастрольным туром, что, как ехидно замечают правые издания, в уме не укладывается.[35]

А тогда, в 1977 году, он сказал, что все, кто пришел в Музыкальный театр, «охотнее поют, чем говорят, однако есть ситуации, когда одних песен недостаточно».

Поблагодарил руководство партии за «пространство для творческой деятельности». Певцы подписали декларацию: «Мы, творческие работники, хотим сделать все, чтобы наши мелодии, становясь все прекраснее, внесли свой вклад в шествие к счастливой жизни в нашем отечестве».

«Во имя социализма» Анти-Хартию подписали семьдесят шесть народных артистов, триста шестьдесят заслуженных и семь тысяч обычных.

Ни одному из них не дали прочитать Хартию-77. Они протестовали против того, о чем не имели ни малейшего понятия.


Сегодня участие в Анти-Хартии — очень благодатная тема для СМИ. Журналисты до сих пор не дают деятелям культуры ни на минуту забыть о прошлом. Рената Каленская, автор чешских «Бесед в конце столетия» (публиковавшихся в газете «Лидове новины»), разговаривала с певцом Иржи Корном:

— Вы подписывали когда-нибудь какую-нибудь петицию?

— Подписывал.

— Какую?

— Хартию.

— Серьезно? У вас были из-за этого проблемы?

— Нет. Никаких проблем. Как раз наоборот. Просто… Вы сейчас о каких петициях говорите? Один раз они составили такую…

— Вы имеете в виду Анти-Хартию?

— Ну да. Я ее подписал.

— Так значит, не Хартию, а Анти-Хартию?

— Да, Анти-Хартию.

— А почему?

— Потому что, если я хотел работать, ничего другого мне не оставалось.

Фраза Иржи Корна объясняется не столько «артистической», сколько типично швейковской — а следовательно, сознательной — рассеянностью, ибо, по Швейку, главное — это выжить. В феврале 2002 года в первом субботнем приложении к популярной чешской газете «Млада фронта днес» была инициирована дискуссия на тему «Почему чехам претят герои». «Столетия назад это был народ, который считали бандой вооруженных радикалов. Почему сегодня нашим национальным символом является Швейк?» — спрашивает редакция и сама же отвечает: «Потому что мы знаем, что героизм возможен, но только в кино. Однако никто ведь не живет в вакууме».

По этому случаю вспомнили эссе Йозефа Едлички (покойного философа и редактора «Радио Свободная Европа») о чешских типах литературных героев: «Швейк ни с чем не считается, кроме самой жизни. Ну, может, с тем, что делает жизнь более комфортной, приятной и безопасной». Суть его позиции — полное отсутствие всяческого уважения к людским начинаниям и институциям. Такого человека совершенно не заботит, как он выглядит в глазах других. «Поэтому для Швейка любая цена, какую от него ни потребуют за возможность остаться в живых, не будет слишком велика», — заключает Едличка.

Мыслители настаивают: «Он не бессознательный клоун».

Швейк — апологет мнимой покорности.

И одновременно — образец приспособленчества.


«Уважаемый пан Гусак, почему люди ведут себя так, как себя ведут?» — спросил Гавел у первого секретаря ЦК в 1975 году. Он послал ему письмо, которое писал две недели, — получилось эссе о моральном упадке общества.

И сам ответил на свой вопрос: «Их к этому принуждает страх».

Только не страх в распространенном значении этого слова: «Большинство людей, с которыми нам доводится встречаться, не дрожат от страха, как осина, — скорее они производят впечатление довольных и уверенных в себе».

Гавел имел в виду страх в широком смысле. Он говорит о «более или менее осознанной причастности к коллективному ощущению постоянной и вездесущей опасности», о «постепенном привыкании к этой опасности» и «все более естественном освоении различных форм приспособленчества как единственно эффективного способа самозащиты».

Когда летом 1968 года Гавел был в Штатах, он встретился там с чешским писателем Эгоном Гостовским, эмигрировавшим сразу после коммунистического путча в 1948 году. Гостовский сказал ему, что сбежал сам от себя.

Он панически боялся того, что мог бы сделать, если бы остался.


Деятелям культуры, фамилии которых значатся на страницах газеты «Руде право», редакция «Лидовых Лидове новины» задала вопрос: «Не думаете ли вы, что ваша подпись под Анти-Хартией каким-либо образом отражается на вашей публичной жизни сейчас?».

Музыкант Петр Янда ответил: «Не думаю. Мне кажется, что я и не должен был геройствовать».

Словацкий комик и актер Юлиус Сатинский: «Никак не отражается. Я рад, что нас было много и мы не понимали сути дела».

Оскароносный режиссер Иржи Менцель («Поезда особого назначения»): «Мне так не кажется. Но если бы меня захотел осудить, например, пан Гавел, я бы испытывал чувство вины». Конечно, в этом высказывании Менцель использовал риторический прием. Известно, что Гавел далек от осуждения кого бы то ни было.


А вот, к примеру, Карел Готт.

На подобные вопросы он отвечает так «Но ведь народ не осуждает меня за то, что я был одним из основных поставщиков валюты в этой стране. Меня даже приравнивают к нескольким заводам».

Он говорит, что тогда, в 77-м, вынужден был выступить в театре, но толком не понимал, что происходит. Только позже увидел по телевизору, как это событие было прокомментировано, смонтировано и в результате обрело совершенно иной смысл.

— Однако там ни разу не прозвучало слою «коммунистическая партия», — оправдывается Готт.

Почему же он все-таки туда пошел?

— Конечно, никто не приставлял мне нож к горлу. Я прочитал между строк, что должен пойти. Иначе…

— …иначе вы уже ничего не споете, — прибавила журналистка.

— Да, собственно, сейчас может произойти то же самое, если не плыть по течению, — ответил Готт. — Ведь и при других режимах, если не придерживаться единственно правильной линии, можно плохо кончить. О причинах смерти Монро, Леннона, Моррисона и других в самой свободной стране мы способны только догадываться.


Золотой соловей хорошо знает закулисье. Какое-то время назад он заявил, что Хартию-77 спонсировал Израиль. И вообще он знает много, но рассказать не может, иначе, «если он это напишет, его переедет автомобиль».

Через месяц певец объяснил журналистам, что он вовсе не антисемит. Он всего лишь имел в виду, что подписавшие Хартию-77 получали финансовую поддержку от западных держав:

— Они же не могли нормально работать, их брали только в котельные или мыть окна. Вы полагаете, они бы выжили на свою зарплату?

— Просто на Западе, — говорит журналистка, — нашлось несколько человек, которые им помогли.

— Ну и я этому очень рад, — подытоживает Готт.

У певца немало претензий к тем, кто на него нападает: они не замечают, что он ни разу не спел ни одной строчки, которая бы прославляла коммунистический режим. Зато уже десять лет все перемалывают Хартию, Анти-Хартию, Гусака, Готта и партию.

— Почему же эти обвинители, которые сегодня такие герои, двадцать лет назад всего этого не писали? — вопрошает Готт.

— Вы могли бы прочитать это в самиздате — в официальной прессе их высказывания не прошли бы, — замечает очередная журналистка.

— Не прошли, не прошли… — передразнивает ее певец. — Так почему тогда они не сказали этого по радио в прямом эфире?


Вернемся к Гелене.

Она утверждает, что никакой Анти-Хартии не подписывала, поскольку была тогда на гастролях в Польше: «Меня вставили без моего ведома».

История с Геленой вызывает ряд вопросов. Она была такой знаменитостью, что ее фамилию (если бы она подписала) должны были бы — из идейных соображений — поместить на первую страницу «Руде право». Однако ее подпись появляется только спустя шесть дней после ее коллег, последней в списке и то в середине номера. «Они забыли, что ее нет в стране, а когда вспомнили, то дописали в последний момент. Было очевидно, что ее опровержения никто не напечатает, — объясняет один из коллег Гелены. — Сказать по правде, все мы тогда были молодые и глупые».

Йозеф Шкворецкий, основавший в Канаде самое крупное чешское эмиграционное издательство, написал: «А мы разве были тогда старые и мудрые?»


В чешской прессе на тему Гелены разгорелась дискуссия. (Большинство радиостанций — согласно подсчетам — транслируют ее песни каждый час.)

В письмах читателей, защищающих звезду, появляется все тот же логичный аргумент: считается, что «Руде право», коммунистическая газета, лгала. Она же не писала правды ни о советской интервенции 1968 года, ни о жизни в период нормализации. Если мы признаем, что газета лгала практически во всем, то почему должна была печатать правду о Гелене Вондрачковой?

Спор разрешила сама Гелена.

Она заявила прессе, что любой протест в те времена был равносилен самоубийству. «Если бы в период массового сбора подписей под Анти-Хартией я была дома и коммунисты пришли бы ко мне, то я бы подписала».[36]

Вот уже несколько лет журналисты пытаются разузнать, что в действительности Марта Кубишова думает о Гелене, Вашеке и Кареле. Очень бы хотелось услышать от нее какие-нибудь колкие замечания.

Но Марта молчит, не осуждает.

О Готте говорит как о вокальном феномене.

— А как же те, кто, завидев вас, переходил на другую сторону? Их можно простить?

— Да я не знаю, кого надо прощать. У меня всегда было слабое зрение, и дальше, чем за два метра, я никого узнать не могла. Только два года назад мне сделали операцию лазером, и наконец-то я стала хорошо видеть. Так что надо поблагодарить Бога за то, у меня была сильная близорукость.


Вернемся к Карелу Готту.

Марта говорит, что это человек безупречных душевных качеств.

Именно он в 1996 году стал крестным отцом нового альбома Марты Кубишовой с чешским блюзом.

Он открыл бутылку шампанского и окропил им первый диск.

Сказал, что эта пластинка — малая часть неоплатного двадцатилетнего долга.

Был награжден аплодисментами.

Карел блестяще произносит речи.


В июле 2006 года в Еванах под Прагой открыли его музей с неоновой вывеской «Готтленд» над входом.

Ни у одного артиста — по крайней мере в Чехии — при жизни не было своего музея со штатом экскурсоводов, ведущих экскурсии на трех языках.

Карел Готт — это sacrum в десакрализованной действительности.

Мир без Бога невозможен, поэтому в Чехии, самой атеистической стране, шестидесятисемилетняя звезда играет ответственную роль.

Роль mein Gott[37].

К тому же, в последние годы с ним можно было познакомиться очень близко. Все книги о его эротической жизни стали бестселлерами: «Когда любовницы плачут» (1999), «Марика, или Как молодая девушка нашла свое счастье — три года с идолом» (1999), «В кровати с Готтом. Путеводитель по личной жизни Золотого соловья» (2000), «Из тайного дневника Марики С., или Карелу Готту подобных нет» (2001), «Рапсодия крахмального белья» (2002).

Музей «Готтленд» — это вилла, которую Готт в свое время купил под летний дом. На стоянке, несмотря на будний день, — машины со всего света. На лестнице толпятся пожилые люди. Они нервничают — каждые двадцать минут пускают только по двадцать человек. Большинству из них за шестьдесят. Они поддерживают друг друга, почти никто не хочет отойти в сторону, чтобы присесть на веранде кафе. Все стоят и нервно трясут входными билетами в натруженных руках. Мне кажется, они хотят поскорее убедиться, что их жизнь прожита правильно.

Они обожали Готта и вместе с ним пережили коммунизм.

Если даже он вынужден был «придерживаться единственно правильной линии», так что взять с нас?

Оказаться в «Готтленде» — это все равно, что получить imprimatur[38], удостоверяющую: с прошлым все в порядке.

Мы проходим через кухню Маэстро (так называют его экскурсоводы). «Здесь он обычно готовил, чаще всего рыбные блюда, — говорят они. — В первом ящике — подлинные столовые приборы, которыми он пользовался, будучи уже известным исполнителем».

Все заглядывают в первый ящик.


Вернемся к Марте.

За пражским костелом Тынской Богоматери, недалеко от Староместской площади, в подвале находится один из самых старых театров в Европе. Он называется «Унгельт». С XIV века это был театрик для мытарей, рядом была их канцелярия и место для ночлега. «Унгельт» значит «пошлина». В зале всего тридцать мест: похоже, что это еще и самый маленький театр в Европе.

Марта Кубишова выступает здесь с сольными концертами. Владелец Милан Гейн преклоняется перед ее мощным своеобразным альтом. Марта не старается никому угодить. Она неохотно исполняет попсу. Душещипательная лирика не в ее стиле. Свой вечер она начинает блюзом на слова Павла Врбы:

Жизнь — это мужнина,

Который всех женщин сводит с ума.

А я ему верю, хоть он и лицемер,

Изворотлив как уж,

И все же я верю ему,

Ведь он мне послан небом,

Правда, и небо иногда затягивают тучи.

Жизнь — это мой мужчина,

Он далеко не из лучших,

Почему ж я его люблю?

Иногда я боюсь услышать его голос,

Вдруг он скажет «конец»

И исчезнет —

Боюсь увидеть, что он повернулся спиной…

В десять вечера из театра «Унгельт» на Малую Штупартскую улицу выходит горстка людей, и их волной окатывает запах марихуаны. Напротив ночной бар. Смуглые наркодилеры стоят, сидят на проезжей части, улыбаются. В окнах бара подсвеченные красным силуэты drag-queens[39]. Они шевелят губами в такт хитов известных исполнителей.

В грех окнах — три Гелены Вондрачковы.

Лучший пиар

2002.

В редакцию еженедельника «Респект» написал читатель, которому в 1977 году было четыре года.

Он считает, что каждая общественная группа, которая хочет хорошо себя продать, должна приложить к этому усилия. Например, он приходит в книжный магазин и не находит там ничего о Хартии-77. Молодой читатель чувствует, что виной столь слабого пиара «группы Хартия-77» — выработанная годами осторожность и конспиративные привычки ее создателей.

У «группы Анти-Хартия», по его словам, с пиаром дела обстоят значительно лучше.

С Рождеством!

1968

В Чехии я люблю ходить по букинистическим магазинам и выискивать старые выпуски журналов.

«Дикобраз» номер 51 от 17 декабря 1968 года.

Несмотря на четыре месяца советской оккупации, страна еще не объята страхом. В сатирическом еженедельнике «Дикобраз» — смелый предпраздничный рисунок.

Через несколько дней Рождество 1968 года, а двое мужчин поздравляют друг друга такими словами: «Счастливого и веселого Рождества в 1989 году».

Получается, что счастливым Рождество будет только через двадцать лет.

Как удалось автору столь точно предвидеть будущее?

Что подумал он о своем рисунке, когда двадцатилетний период полной безысходности закончился ровно в угаданный им срок? Ведь коммунизм в Чехословакии пал за месяц до Рождества 1989 года. Что чувствовал он в тот момент, когда через три дня после праздников Вацлав Гавел принял президентскую присягу?

Почему ему пришел в голову именно этот год?

Бывали ли у него и другие пророчества?

Имел ли впоследствии этот рисунок для него какое-нибудь значение?

Мне показалось, что любой комментарий художника по этому поводу будет интересен.

Автор — некий Бепе. Этим псевдонимом подписывался Владимир Перглер, штатный художник «Дикобраза». Журнал не существует с 1990 года, но у Бепе есть свой сайт в Интернете, который ведет его дочь — Шарка Лота Эрбанова-Польцарова. По телефону она сообщает мне, что отец умер в 2001 году в возрасте шестидесяти восьми лет. Его коллеги Иржи Бартоша, с которым они вместе придумывали рисунки (Бепе — аббревиатура по первым буквам их фамилий), тоже уже нет в живых.

Я навещаю дочь художника в Праге. На дверях дома висит табличка — НУМЕРОЛОГ.

Она принимает меня вместе с матерью — вдовой Перглера. Обе женщины совершенно не помнят такого рисунка и искренне удивлены.

— Согласитесь, — говорю я, — это чистое пророчество, ясновидение, или нет, лучше: яснорисование!

— Что касается меня, то я — нумеролог, гадалка и действительно использую технику автоматического письма.

— Автоматического письма?

— Да. Человек в состоянии транса соединяется с космическим источником энергии и пишет. Устанавливается духовный графический контакт. Медиум записывает, но слова появляются на бумаге без его осознанного участия. После выхода из транса он часто бывает поражен посланием, которое передала ему высшая энергия.

— А кто может так писать?

— Если человек, например, материалист, у него меньше шансов стать писателем Космоса.

— Тогда ваш отец, — говорю я разочарованно, — должно быть, рисовал это рождественское послание, пребывая в трансе.

— А может, — вмешивается в разговор вдова, — он просто машинально перевернул две последние цифры? Ведь наш мир тогда встал на голову, вот и он поставил цифры вверх ногами. Да-да, Владя наверняка не осознавал, что рисует.

Готтленд

Охотник за трагедиями

Эдуард Кирхбергер родился в Праге в 1912 году.

В то же самое время и в том же самом городе было создано первое в мире кубистическое скульптурное изображение человеческой головы.

Эти два факта не имеют между собой ничего общего.


Часть 1. Брак

Необходимо заставить общество избавиться от своих привычек.

Власти приказывают ликвидировать все произведения легких жанров.

Создаются ликвидационные комиссии, призванные как можно быстрее убрать из обращения приключенческие, шпионские и любовные романы, детективы, научную фантастику и ужасы. Словом, всю литературу второго сорта.

Комиссии приходят с проверками в книжные магазины, типографии и издательства, а особое внимание уделяют букинистическим. Отовсюду изымается бесчисленное количество «Неосмотрительных девушек» и «Пожаров в “Метрополе”», чтобы закрыть доступ к создаваемой в дешевых романах лживой картине мира тем, кто предпочитает таковую истинной.

Смерть чтива естественным образом должна наступить одновременно со смертью капитализма — в феврале 1948 года. Однако этого так и не произошло. И тогда, в 1950 году, власти объявляют: отныне издание даже самого крохотного карманного романа для кухарок — преступление против государства.

Комиссии не справляются с сортировкой, поэтому организуются публичные акции сбора «макулатуры». Ученики начальных классов пражского района Глоубетин рвут книги на мелкие кусочки (прямо на месте сбора), дабы не оставалось сомнений, что они не вернутся в читательский оборот. Дети с энтузиазмом рвут «Жасмин под балконом» и «Дам полусвета».

Во время проведения акции стало популярным выражение «литературный брак».

Теперь это словосочетание портит людям жизнь. Протоколы ликвидации пестрят такими определениями, как «антихудожественный брак», «пустопорожний брак», «безыдейный брак», «американский брак», «глупый брак», «сентиментальный брак» и т.п. Пресса объясняет населению, что подобная халтура — буржуазное орудие, созданное для принесения прибыли. Капитализм подсовывает ее рабочим, чтобы их отуплять.


На дверях Пражской городской библиотеки висит табличка:

«ЧИТАТЕЛИ,

наверняка вы солидарны с нами в том, что сегодня мы уже не выдаем брак (безвкусную дешевку, детективы, приключенческие романы).

Не выписывайте на него требований и не спрашивайте у сотрудников».


После прихода к власти коммунистов в Чехословакии будет переработано на макулатуру почти 70 процентов «чтива».

«Операция по изъятию, операция по замене» — так это называлось — продолжаются в Чехословакии вплоть до 1958 года. Лишь после 2000 года историк литературы из Карлова университета Павел Яначек изучит и опишет этот процесс.

Дешевку буржуазную замещает соцреалистическая, написанная новыми авторами.

Еще три года назад Энди из «Истории черного боксера» (1950) так сделал бы предложение своей девушке:

— Прошу тебя стать моей женой.

— Любимый, ты даже не представляешь, как мил моему сердцу, — голос Рут теплеет.

Теперь любовным признаниям отказано в праве служить исключительно личным целям. Поэтому Рут добавляет:

— Мы, как весь трудовой люд, должны бороться за выживание. Но ты никогда не побелишь в одиночку. Ты — часть целого.


В другой книге Павел Яначек вместе с Михалом Ярешом проследили, как сложились биографии более ста авторов довоенных дешевых романов.

Почти никому не удается укорениться в новой системе.

Многие пытаются забыть о своем прошлом. «Едва мои книги убрали из библиотек как антихудожественный брак, я сразу перестала писать и теперь стараюсь стереть из памяти свои литературные грехи», — в шестидесятые годы говорит руководству Литературного института Мария Кизлинкова, автор «Изголодавшегося сердца». После расправы с грехами она как жена железнодорожного инспектора будет заниматься только домашним хозяйством.

Многих вычеркивают раз и навсегда. Коммунисты не принимают их обещаний стать хорошими писателями. Йова Паточкова в письменной форме убеждает Министерство информации: «В моем романе “Ослепленный солнцем ищет тень” побеждает девушка с безупречным характером. Я ведь социалистка и не могу не знать, как выглядит настоящая жизнь. В своей книге я противопоставляю честную девушку с положительным отношением к труду женщине прошлого — ленивой, беспутной, ветреной».

Министерство не верит Паточковой и не дает разрешения на издание романа. Писательницу исключают из общественной жизни.

Существует только один автор, который изымает и заменяет себя сам.

Сначала его зовут Эдуард Кирхбергер.

Потом — Карел Фабиан.

Это два совершенно разных писателя.

Удачное превращение занимает у него три года. Социалистические литературные словари не упоминают о прошлом Фабиана.

В новом воплощении он даже подписывается другим почерком.

Первый пишет о духах, монстрах, колдуньях, разбойниках и убийцах. Второй пишет о рабочих, партизанах, коммунистах и врагах народа.

В произведениях первого наводят ужас разверстые могилы, в которых лежат женщины с вырванными после смерти сердцами. У второго — эксплуататоры, наживающиеся на рабочем люде.

У первого были сплошные вампиры. У второго — производственные достижения.

Первый предпочитал таинственные пещеры, подвалы, высеченные в скале святилища, подземелья с демонами. Второй же, если и описывал какой-нибудь подвал, то в нем помещался штаб агентов американского империализма.


— Я изумился, — говорит Павел Яначек, — когда понял, что эти два стилистически совершенно непохожих писателя — один и тот же человек. Его мимикрия под певца коммунистического режима впечатляет. — И добавляет: — Он прирожденный рассказчик. Придумывал истории с такой легкостью, как другие дышат. Если бы он жил в Штатах, за один хоррор покупал бы дорогую машину. Оттого и не мог позволить себе молчать только потому, что к власти пришли коммунисты. Вот причина, по которой Кирхбергер перестал существовать.


Часть 2: Причина

Было ли это превращение для него болезненно?

Старается ли человек, делающий все, чтобы понравиться тоталитарной власти, одновременно понравиться каждому?

Доставляет ли ему удовольствие подхалимство?

Способен ли он в какой-то ситуации сказать «нет»?

Стал ли в результате новый человек внутри него важнее, чем он сам?

Карела Фабиана спрашивают, что он делал до войны. В официальных версиях биографии упоминаются «публикации». «Я не придаю им никакого значения», — сразу же добавляет он, хотя рассказы Кирхбергера пользовались большой популярностью.

Система определенно знает об этой метаморфозе. Почему же тогда коммунисты с таким пониманием отнеслись к его превращению, в то время, как сотню авторов они вычеркнули из публичной жизни?

«Вот что — самое интересное. Может, вы это выясните», — подстрекает меня Павел Яначек.


Эдуард Кирхбергер / Карел Фабиан умер в 1983 году, с тех пор прошло двадцать два года. Я ищу тех, кто его знал, роюсь в архивах.

Одну дочь нахожу в Германии. Она была журналисткой в Братиславе, эмигрировала в 1980 году. Они с мужем и сыном делали вид, будто едут в отпуск в Швейцарию. «Всю дорогу мы были начеку и в машине разговаривали только о пустяках. Чтобы органы ничего не просекли, если нам поставили жучок».

Все в ней перевернулось, когда она стала свидетелем падения самолета с людьми на борту в водохранилище недалеко от Братиславы. Самолет врезался носом в дно, пассажиры, сидящие сзади, задохнулись. Никто не знал, как их вытащить. На берегу стояла толпа, милиционеры вынимали у людей пленки из фотоаппаратов. Когда она вернулась в редакцию, шеф спросил, какого черта она туда пошла и не проверял ли кто у нее документов. Она сказала, что хотела бы описать увиденное. «Забудь об этом, — прозвучало в ответ. — И запомни: у нас самолеты не падают».

— Узнав о том, что я сбежала за границу, — рассказывает дочь-журналистка, — наш папа потерял дар речи. Ведь он мне эти свои коммунистические воззрения буквально вбивал в голову. Хорошо, что он был тогда уже на пенсии и не писал, иначе у него были бы из-за меня крупные неприятности.

Вторую дочь, пенсионерку, бывшую секретаршу, я нахожу в Праге. Она не эмигрировала. Сидит и смотрит взятый напрокат фильм ужасов — внук приносит, и они стараются смотреть по фильму в день.

Все эти годы она жила с мамой. К сожалению, жена Фабиана месяц назад умерла. «А перед смертью сожгла все его бумаги. Собственно, мне и самой интересно, как он жил. Поменял имя на этого Фабиана, чтобы выжить?»


В новой системе К. Ф. использует свой талант так: «Наши металлургические заводы, — пишет он, — это желудок государства. Уголь — это его сердце. Электричество, пар и газ — кровь».

1949 год. В экономике объявлен пятилетний план — так называемая пятилетка. Считается, что благодаря нему все будут хорошо одеты, сыты, будут жить в прекрасных квартирах и ни у кого не останется никаких экзистенциальных проблем. К. Ф. становится репортером еженедельника «Кветен» в Праге. Дебютирует на последней странице, но вскоре его репортажи открывают практически каждый номер. «Пятилетка против столетий» — называет он один из своих текстов, чем заслуживает благосклонность главного редактора.

«Что такое электрополотер, электрическая стиральная машина, электроподушка или электрическая детская бутылочка?» — спрашивает он в одном репортаже.

И сам же отвечает: «Это служители Пятилетки».

В «Проблемах с кирпичом» К. Ф. подчеркивает: сегодня фундамент семьи уже не ребенок, а кирпич. «Кирпич — это хлеб. Кирпич — дом. Кирпич — рай на земле».

Уже на третий месяц после принятия пятилетнего плана в его репортаже с текстильной фабрики кадровик, горячий приверженец нового режима, заявляет: «Мы живем как в сказке». «И все люди хорошие, — добавляет бухгалтер. — Среди нас нет плохих и нечестных».

К. Ф., должно быть, самый счастливый писатель 1949 года, ибо именно его перу принадлежит первый в Чехословакии соцреалистический роман.

Роман называется «У нас на электростанции» и выходит в первую годовщину победы коммунизма в Чехословакии.


Но еще за два дня до победы Э. К. был антикоммунистом.

До войны он сотрудничал с «Народними листами» — печатным органом партии «Чехословацкая национальная демократия», который до образования Чехословакии был важнейшим в монархии изданием чешской буржуазии. В 1937 году, после смерти Томаша Гаррига Масарика — отца Чехословакии, философа и президента, которого коммунисты будут систематически очернять, — Э. К. публикует стихотворение, в котором обещает, что за демократию и Масарика прольет кровь и отдаст жизнь.

После войны Э. К. появляется в Либерце.

Улыбается, не раскрывая рта.

Работает в банке, а рассказы печатает в еженедельнике социал-демократов «Страж севера». Через три года после окончания войны Чехословакия — единственное оставшееся демократическим государство советского блока. У коммунистов только сорок процентов мест в парламенте, на втором месте национал-социалисты, затем аграрники и социал-демократы. Главный редактор «Стража севера» — депутат от демократов доктор Веверка.

Когда 20 февраля 1948 года двенадцать некоммунистических министров из коалиционного правительства подают в отставку (чем инициируют осуществленный за пять дней полный переход власти к Коммунистической партии Чехословакии, названный впоследствии «Победным февралем»), Э. К пишет своему главному редактору письмо:

«Дорогой Пепичек,

пишу, чтобы придать тебе сил. После того, что я слышал о событиях в Праге, полагаю, в любой момент за тобой могут прийти. Сейчас я вижу вокруг себя слабаков, которые поворачивают налево только потому, что “как-никак, у них есть семья”, но, к счастью, эти люди — не из наших рядов.

Поэтому хочу тебе сказать, Пепичек, что на меня ты можешь полностью положиться, так же, как и на всех нас, кого ты здесь, в Либерце, воспитал. Мы готовы пойти в тюрьму, ибо знаем, что коммунизм — это тоталитаризм, а против тоталитаризма в любой форме мы всегда боролись. Может, коммунизм продлится даже год, но свобода придет, ибо таковы законы природы.

Можешь верить этим словам — они неожиданно выплеснулись в моем кабинетике — сами собой».

Рано утром он кладет письмо на стол Веверки, который так никогда его и не прочитает. Через час главным редактором «Стража» становится коммунист. Он отдает конверт службе госбезопасности.

Последние слова письма звучат так «Поэтому мы, засучив рукава, идем против течения. Ради свободы моих двух дочерей. Твой Э. К.».


Однако вскоре после этого письма Э. К. умоляет партию принять его в свои ряды.

Он уверяет: «После “Победного февраля” я впервые задумался о коммунизме. Для меня коммунизм — евангелие».

Подчеркивает: «Хочу отметить, что я ничего от КПЧ не требую и никогда не потребую. О себе могу сказать, что мною руководит не страх и не корысть, которые столь многих привели в ряды коммунистической партии. Я пришел к своим заключениям самостоятельно. Не знаю, как вы оцените мой случай, но если меня не примете, то вы пренебрежете человеком доброй воли».

Объясняет, как было написано то письмо: «Мне сказали про Веверку, и я очень ему посочувствовал. Ночью, когда я писал это фатальное письмо, я практически до утра работал над “Охотниками за трагедиями”, а потом, когда закончил, из-за моря выпитого черного кофе никак не мог заснуть. Открыл бутылку коньяку и выпил больше, чем следовало. К сожалению, я расчувствовался, и мне понадобился объект для излияния своих добрых чувств. По неудачному стечению обстоятельств я вспомнил о Веверке и подумал, что у него ведь есть семья, что он, верно, хотел стать министром и так далее. Я сел за машинку и написал письмо, содержание которого мгновенно вылетело у меня из головы. Я понимаю, что все это выглядит неправдоподобно, но с писателями ночью всякое может случиться».

Дает партии советы: «Коммунизм нужно провозглашать с амвона, с Библией в руках, конечно, не в церковном смысле этого слова. Нужно идти в народ и проповедовать».

Признается: «Я хочу быть абсолютно искренним и не могу не признаться, что мне нужно годами изучать какую-либо идею, чтобы затем успешно для нее работать».

(«Охотники за трагедиями» так и не были написаны, по всей видимости, не существует ни строчки этого произведения.)

Э. К. вписывается в новое течение.

Один из главных идеологов КПЧ Вацлав Копецкий изумлен, почему некоммунистические депутаты все как один голосуют за коммунистические законопроекты и даже за недемократическую конституцию 9 мая 1948 года. «Это было даже неприятно, — напишет он спустя годы, — ибо подобное единодушие наводило на мысль, что они поступают так по принуждению. Дошло до того, что коммунисты прямым текстом просили некоторых депутатов голосовать против или хотя бы воздержаться, давали гарантии, что им за это ничего не будет, — впустую. Все единодушно голосовали “за”».

Э. К., прося принять его в партию, в конце добавляет, что происходит из небуржуазной семьи: его отец был лакеем, потом чиновником, а дед — сапожником.


Однако, сразу после вспышки любви к коммунизму, Э. К. бежит из социалистического отечества.

Коммунисты не скрывают, что расправятся, с кем следует. Служба безопасности мгновенно начинает слежку за отставными министрами. Бывший министр юстиции (демократ Прокоп Дртина) пытается покончить жизнь самоубийством. Министра иностранных дел (Яна Масарика, сына бывшего президента) находят на мостовой под окном с разбитой головой. Одни считают, что он прыгнул сам из-за несогласия с новой системой. Другие — что эта система велела столкнуть его с четвертого этажа.[40]

Никто уже не может уехать из страны.

Один комик выступает перец пограничниками и во время антракта сбегает с семьей в Германию. В тот момент никто не охранял границу, поскольку все ждали второй части программы. Лидер национал-социалистической молодежи бежит, втиснувшись между потолком и крышей вагона-ресторана поезда Прага — Париж. Лидер социал-демократов с женой надевают лыжные костюмы и, изображая лыжников, проникают в Австрию. Бывший посол в Болгарии бежит, спрятавшись в большом ящике для книг, который посол Мексики декларирует как личный багаж.

У Э. К. все еще нет ответа, принят ли он в КПЧ. В банке, где он работает, кто-то говорит ему, что за письмо Веверке его могут арестовать, потому что в этом письме он порочит чехословацкий народ. Э. К. начинает скупать кремни для зажигалок, так как знает, что ими можно расплачиваться в Германии. Склоняет к побегу друга, сотрудника таможни, у которого хранит кремни. Признается ему, что, если не убежит, наложит на себя руки. Плачет.

Они убегают в тот день, когда Э. К. возвращается из банка и видит, что у его дома стоит милицейский автомобиль.

В Берлине он сообщает, что на его родине царит красный террор, а порядочный человек не может жить в коммунистическом аду.


Однако через два месяца Э. К. возвращается.

В периодической печати он публикует в отрывках рассказ-предостережение, который подписывает псевдонимом Франтишек Навратил; «навратил» по-чешски значит «вернулся».

Суть этого сочинения такова: ночью двое друзей переплывают Нису около Градека на границе с Германией. Они хотят попасть в Лондон. Ползут по болотам, часами лежат в поле. У Навратила подскакивает температура, но везде ему отказывают даже в глотке воды, пока он не предъявит документы. «Может, потому, что мне нечем платить. Людей на Западе нужно покупать».

Каждому, кто это читает, сразу должно стать ясно, почему Навратил вернулся. В Германии нет ни одного лагеря для беженцев, куда бы друзья ни сунулись, — но нигде они не получили ни помощи, ни даже куска хлеба. «Мы помогаем только тем, кто может нам пригодиться», — слышат они. «Когда с ними говоришь об идеалах, — сообщает автор читателям, — они лишь сочувственно улыбаются. У них нет идеалов. Они думают не мозгами, а содержимым своего кармана».

Теряя сознание от голода, беглецы пешком добираются до Гамбурга. В предместье видят через окно, как ругается супружеская пара. «Как могут ругаться люди, у которых есть свой стол, свой пол, свой потолок и свой язык? Человек, все-таки, идиот».

Публикация в еженедельнике «Кветен» так нравится властям, что Навратил читает рассказ по радио. Потом он опишет побег в распропагандированном властями романе «Беглец».

— Я думаю, что отец вынужден был это написать, — говорит сегодня дочь. — Он вернулся к нам, потому что мама одна не справлялась, хотя и очень боялся наказания. Эта книга была откупом от мучений, которые могли его ожидать.


Но режим (о чем дочь может и не знать, она была тогда маленькой девочкой) объявляет убежавшим на Запад амнистию, и им ничего не угрожает. Э. К. как раз ею и пользуется.

Из Чехословакии бегут даже дети. Например, за один только месяц после «Победного февраля» тайная полиция из Будеевице ловит на границе восемь мальчиков. Европейские СМИ поднимают вокруг побегов шум, и власти вынуждены совершить показательный акт. Грядущие муки Э. К., таким образом, аннулируются.

И все же, несмотря на амнистию, за проявленное великодушие Э. К. хочет отблагодарить власть дополнительно — предлагает свои услуги службе госбезопасности.

Сначала он рассказывает о побеге другу, тот доносит об этом в МВД. Писателя вызывают в Прагу к майору Бедржиху Покорному. «Голос Америки» именует майора «красным палачом республики», а сам палач говорит о своих следственных методах: «булавки и клещи». Майор дружит с выдающимся лирическим поэтом Галасом и может прочитать лекцию о влиянии французской живописи на чешскую.

Покорный приглашает в МВД десять журналистов, чтобы те послушали Э. К. Его рассказ произвел на них сильное впечатление.

— Тогда я осознал свою политическую ошибку, — скажет впоследствии К. Ф. — Именно потому, что после моего возвращения органы национальной безопасности во главе с майором Покорным обошлись со мной очень мягко.

Покорный, заместитель начальника отдела особого назначения, предлагает ему описать свой побег и возвращение.

Еще он предлагает написать отдельную книгу о нем, майоре госбезопасности, а также киносценарий. У майора уже есть заглавие: «Я пришел, чтобы стрелять».

Э. К. видит в нем своего покровителя. «Часто по вечерам, — скажет он позже, — он присылал за мной машину, и мы рассуждали о марксизме, причем майор был прекрасным учителем».

(Служба госбезопасности вскоре арестует своего майора — за использование гестаповских методов на допросах и снисходительное отношение к бывшим коллаборантам, сотрудничавшим с гестапо. Наказание: шестнадцать лет тюрьмы.)


Тем временем Покорный разрешает ему с семьей переехать в Прагу и предоставляет возможность работать в еженедельнике «Кветен». Именно там Э. К. / К. Ф. пишет о пятилетке.

Тогда Э. К., хотя уже обязался написать книгу о Покорном, неожиданно предлагает плюс к этому еще завербовать нескольких осведомителей в редакциях.


Вот только сразу после этого рассказывает направо и налево, что он — агент и хочет создать сеть.

(Когда его арестуют за раскрытие государственной тайны, он будет настаивать на одном объяснении: «Да, я действительно это говорил, поскольку хотел почувствовать, что я лучше тех, кому об этом рассказывал».)


Вот только об одном он никому не рассказывает: что через месяц после возвращения донес на женщину, сломав тем самым ей жизнь.

На Жофью В., богатую вдову и владелицу особняка у Влтавы рядом с Национальным театром, которая принимала у себя высоких чинов СС. Об Э. К. ходят слухи, что он западный агент, поэтому женщина сама находит его и просит помочь бежать. Она хотела бы не позже, чем через месяц, исчезнуть из Чехословакии. Считает себя более удачливой, чем Ида Л., о которой писали в газетах, что ее задержали с тремя с лишним килограммами двадцатидолларовых золотых монет, прилепленных к бюсту пластырем.

К. Ф. обещает помочь ей и едет доложить об этом майору.

Покорный аж подпрыгивает от радости: не зря он приветил К. Ф. — наконец-то подвернулось дело, которое принесет ему славу, и утром Жофья В. будет арестована.

Вот только в тот же день вечером К. Ф. вдет ее предупредить.

Они встречаются в кафе. «Меня мучали угрызения совести, — скажет он позже, — и я посоветовал ей бежать немедленно, а не ждать целый месяц. Она ответила, что еще не собрала достаточно драгоценностей, и ушла. Как будто не приняла к сведению, что завтра ее арестуют».

Ее забирают на рассвете. Спустя неделю она глотает в тюрьме яд и умирает.


Эдуард Кирхбергер родился в Праге в 1912 году.

В то же самое время и в том же самом городе было создано первое в мире кубистическое скульптурное изображение человеческой головы[41].

Эти два факта не имеют между собой ничего общего.

Тем не менее, Э. К. / К. Ф. — личность кубистическая. Если в кубистической картине плоскости многократно изломаны, то в его жизни такими изломами были очередные «вот только».

Все, что кажется стабильным, мгновенно меняет направление. Его личность — как предмет или фигура в кубизме — многократно изломана.

Возможно, все было бы по-другому, если бы не страх.


Часть 3. Фонограмма

Страх очень уместен.

Пражские интеллигенты, враги системы, в наказание лишенные права заниматься своим делом, строят железнодорожный мост через Влтаву, который до сих пор называют Мостом интеллигенции.

В начале 1951 года КПЧ начинает отправлять за решетку своих партийных товарищей еще до того, как они в чем-нибудь провинятся. Майор Покорный говорит: вне подозрений только мертвецы. «Если человек жив, он всегда подозрителен, потому что его может завербовать иностранная агентура», — объясняет он подчиненным.

Писательницу Ленку Райнерову на пятнадцать месяцев заключают в одиночную камеру, откуда не выпускают даже на прогулку (в ответ на вопрос о причине ареста она слышит неизменное: «Сами отлично знаете»). В конце концов ее освобождают без суда, вывозят в парк на окраине города и там оставляют. Когда Райнерова возвращается домой, оказывается, что мужа с дочерью выселили неизвестно куда, а ее квартиру занимают чужие люди. Мужа и дочку она находит в трущобе в ста километрах от Праги. (Когда через несколько лет она попросит подтверждения, что была арестована, выяснится, что ее дела не существует. «Может быть, товарищ Райнерова, вам показалось», — говорят в МВД.)

Партия мстит самой себе.

Страна живет громким процессом над одиннадцатью высокими партийными деятелями, известными как группа Сланского[42], которых обвинили в подготовке заговора. Жена одного из заключенных отправляет в КПЧ открытое письмо, где просит суд наказать мужа по заслугам. Сын другого в письме в газеты решительно требует для своего отца смертной казни. А один из арестованных просит, чтобы его как можно быстрее повесили, ибо «единственный хороший поступок, какой я в состоянии совершить, — это стать предостережением для других».

Еще недавно агент 62С/А видел К. Ф. таким: «Это человек чести и патриот. Однако у него есть слабая сторона — склонность без разбору проявлять благодарность».

Неожиданно К. Ф. перестает быть журналистом «Кветена» и лишается права писать о Пятилетке.

Перед ним закрываются двери.

Отдел печати ЦК КПЧ начинает понимать: с писателем что-то не так. Он путает «передовика», «бригадира» и «стахановца» и использует эти понятия, как ему вздумается. Рабски предан оптимистическим представлениям о пятилетием плане. Плохо считает проценты перевыполнения плана фабриками. Нередко их завышает.

В последнем своем репортаже в «Кветене» он позволяет себе написать: «Сцепщик Ярослав Шмид увеличил производительность на тридцать три процента. И так мы могли бы здесь перечислять и перечислять. Но цифра — мертва. Живы только люди и труд. То, что мы сегодня пишем, особенно цифры, завтра может измениться».

И его, и главного редактора (того, который восхитился его «Пятилеткой против столетий») в конце 1949 года выгоняют с работы; их ждет целая череда тяжелых допросов.

Что они этим хотели сказать?

Почему цифра «мертва»?

Почему она не так важна, как «люди и труд»?

По чьему заказу могло появиться подобное высказывание?

Почему пренебрегли производственными показателями этого сцепщика?

Может быть, таким образом хотели выставить на посмешище рабочего Шмида?

А может, и весь рабочий класс?!

Теперь рабочим должен стать К. Ф. Он будет работать на автозаводе. Потом поднимется по карьерной лестнице — на фабрике по производству украшений станет начальником текстильного цеха. («И несмотря на это, — скажет он спустя годы, — я продолжал писать в ящик книги социалистического содержания».)

Его арестовывают в тот момент, когда вспыхивает «дело Сланского». Весной 1952 года, за измену родине — то есть за то, что он налево и направо рассказывал о сотрудничестве с госбезопасностью, — К. Ф. приговаривают к шести годам лишения свободы. Он выходит через два года — после смерти Сталина часть приговоров пересматривается. Вновь становится рабочим и до начала шестидесятых отливает сталь на машиностроительном заводе «ЧКД-Сталинград».

Ему не дает покоя талант.

Он пишет десятка полтора популярных романов. «Загадку пяти домов» — о группе подростков, которая случайно разоблачает шпионов; «Собачью команду» — об узнике нацистского лагеря, который ухаживает за собаками, обученными убивать, а когда сбегает, любимый пес спасает ему жизнь; «Летящего коня» — о войне в Южной Корее…

К. Ф. снова в фаворе, он даже становится сценаристом на телевидении.

Он все так же смеется, не раскрывая рта.

И по-прежнему не является членом КПЧ.

Для взрослых он, как ни в чем не бывало, славословит спецслужбы.

Для детей печатает в журналах фантастические рассказы.

Никогда не говорит ни о ком плохо (таким его запомнили). Со всеми приветлив. У него розовые щеки, красный нос и торчащие уши. Дочек берет с собой в пивную. Прекрасно себя чувствует в любом обществе. «По сравнению со всяким собором женщина всегда молода», — говорит он ко всеобщему восхищению. Когда приближается к порогу семидесятилетия, друзья спрашивают: «Карел, почему твои герои никогда не занимаются любовью?» Он отвечает: «Раз я не могу, то и им не позволю».

— Не присылайте мне домой гонорары, — просит он в редакциях, — чтоб Мадам не увидела. (Жену окружение называет Мадам.) Хотя много из-за этого теряет — возможно, гонорар стал бы единственным поводом, чтобы она его приласкала.

Дочери замечают, что ему не хватает любви.

Друг: он до сих пор ведет себя как единственный ребенок, который хочет всем понравиться и не потерять любви папы с мамой.

Коллеги по работе: он избегает споров и ссор. На официальных торжествах одновременно и поет «Интернационал», и не поет. Всех слышно, а он только шевелит губами. О нем говорят: «У Карела всегда с собой фонограмма».


Но в одном вопросе он проявляет принципиальность.

Не терпит вранья дочерей.

За ложь может ударить по лицу. «Если скажешь правду, — говорит он обычно, — тогда прощу!»

Дочь из Германии — когда, уже взрослой, ей удалось бежать за границу, — пишет ему письмо: «Наша общая проблема, папа, заключалась в том, что ты требовал от меня практически безграничного послушания, но так никогда мне и не объяснил, почему я, собственно, должна тебя слушаться».

В партию ему удается вступить через двадцать лет после первой попытки, в августе 1968 года. «Именно тогда, — подчеркивает дочь, живущая в Праге, — когда вступали сплошь достойные люди».

Как раз закончился единственный достойный период в истории КПЧ — Пражская Весна.

Хотя это в некотором смысле чудо, партия убивает майора Покорного.

Бывший гэбист уже давно на свободе и не может согласиться с тем, что открытая дискуссия, допускающая высказывание противоположного мнения, больше не считается оскорблением государства. Покорный пишет прощальную записку: «Коммунист Великого февраля 1948 года не может пережить столь страшного поражения КПЧ. Поражение это лишило меня душевного и физического равновесия», — и надевает петлю на шею.

Иллюзия, что коммунисты сами способны ослабить диктатуру, сохраняется только несколько месяцев — до появления танков Советской армии и четырех ее союзников. Через неделю после вторжения — партия под началом первого секретаря ЦК Дубчека продолжает оказывать моральное сопротивление советским братьям — К. Ф. объявляет в газете «Свобода» (остававшейся еще какое-то время свободной), что вступает в КПЧ.

«Ведь сейчас это так просто — не нужно громких слов», — начинает он свое письмо.

И дальше пишет:

«Хотя бы потому, что вчера на моих глазах наши братья убили четырнадцатилетнего подростка. А также потому, что ситуация сейчас напряженная и человек, вступающий в КПЧ, не может рассчитывать ни на какие выгоды. Скорее может получить пулю в лоб. Я полагаю, что остаться в стороне было бы предательством. Карел Фабиан, писатель».

Газеты печатают и письма других людей, которые в знак протеста против вторжения тоже решили поддержать чехословацких коммунистов против советских и вступить в партию.


Однако некоторые сразу из нее выходят.

Террор, осуществляемый руками госбезопасности, и нормализация «по Гусаку» срывают пелену с глаз.

Когда в Чехословакии восстанавливается сталинская эра, К. Ф., как ни в чем не бывало, продолжает славословить спецслужбы.

В еженедельнике «Кветы».

В рамках беспощадного уничтожения создателей Хартии-77 редакция еженедельника, по указанию властей, печатает интимные фотографии одного из лидеров Хартии, Людвика Вацулика, изъятые гэбистами из тайника в его письменном столе. На снимке — обнаженный Вацулик с любовницей в уборной на даче. Его жена узнает о фотографиях и любовнице из газеты. «Мы удивлены, что западные журналисты буквально ловят каждое его слово», — звучит комментарий редакции.

К. Ф. приносит в «Кветы» рассказ о пареньке, который уговаривает молоденькую продавщицу украсть деньги из магазина и бежать с ним на Запад. До отъезда дело не доходит: он душит девушку подушкой. Спецслужбы без проблем за неделю находят убийцу. Город вздыхает с облегчением.


В рассказе есть такие строки:

«— Молчи, — частенько поучал парня приемный отец. — Есть люди, которые молча со всем соглашаются. И теперь я, как старший друг, советую тебе то же самое, — добавил как-то отец. — Главное — мачта, — продолжал он, — флаг развевается независимо оттого, какого он цвета».


Тайна улыбки со сжатыми губами окружению К. Ф. неизвестна.

И никто тактично не задает вопросов.

Всегда разговорчивый, он не упоминает о том, что гестапо выбило ему все зубы.

Не рассказывает он и о том, что с февраля 1942 года по май 1945-го сидел в нацистской крепости Штраубинг.

Что прошел через девяносто четыре допроса, в том числе сорок два очень жестких.

Что в наказание за какой-то проступок провел шесть недель в карцере, не имея возможности обменяться с кем-нибудь хотя бы словом. Зимой температура в камере не поднималась выше двух градусов.

Что в следующий раз был приговорен к двум неделям голода.

Что, когда его не наказывали лишением пищи, получал восемьдесят граммов хлеба в день и ничего больше.

Что был жертвой операции «Уничтожение работой».

Что при бомбардировках всех заключенных намеренно сгоняли на самый верхний этаж и запирали по нескольку десятков в одной камере. Именно в такие моменты многие сходили с ума.

Что, когда заключенные умирали, трупы специально надолго оставляли среди живых.

Что в Прагу он вернулся со сломанной ногой и разбитыми локтевыми суставами.

Обо всем этом он никогда не упоминает.

Это удивительно: люди с таким прошлым обычно делятся своими переживаниями. У К. Ф. есть козырь — во время оккупации он состоял в подпольной организации. Распространял среди сотрудников страхового общества «Славия» в Праге (где работал после того, как прервал учебу на юридическом факультете) самый значительный конспиративный журнал «В бой», писавший о предателях и печатавший патриотические стихи.

Гестапо только за два месяца арестовало около ста распространителей. Его судили в Берлине и посадили в Штраубинг. Приговор: за подготовку государственной измены — восемь лет в крепости.

— Не упоминай об этом на людях и не уговаривай меня, чтобы я рассказывал, — просит он коллегу из «Кветов». — Я не хочу устраивать из этого подвиг.

Коллега: Карел вовсе не был мучеником.


Вот только:

«В 1942 году, когда меня задержало гестапо, во время чудовищных допросов я выдал тринадцать членов организаций, которым доставлял журнал “В бой”. Все были арестованы, а двое замучены насмерть.

Своим предательством я принес несчастье в четырнадцать семей, поскольку предал еще и свою первую жену и ее родителей.

Вернувшись из Штраубинга на свое бывшее место работы, я написал письмо, в котором умолял простить мою вину.

Вышеупомянутые особы попросили меня покинуть Прагу, если мне не нужны проблемы. Они не желают со мной встречаться.

Я решил скрыться и уехал в Либерец, где устроился секретарем в банке. Потом я начал писать в “Страже севера”».

Все это он рассказывает на одном из допросов после войны.

Не известно, используют ли против него эти сведения органы госбезопасности.

В конце сороковых даже самые популярные писатели не были звездами СМИ. Их фотографии не появлялись на страницах газет и журналов. Если верить этому признанию, Э. К., не устояв перед предложенной Покорным заманчивой возможностью жить и печататься в Праге, после возвращения из Либерца придумывает себе новое имя и фамилию, чтобы старые никому не кололи глаза. И это, скорее всего, служит достаточной защитой от вероятного разоблачения.

С «операцией по изъятию, операцией по замене» это совпадает чисто случайно.


В 1961 году, когда власти сменяют гнев на милость и завершается более чем десятилетний период его принудительного рабочего прошлого, Фабиану разрешено издать роман «Летящий конь». О войне в Южной Корее. Американский офицер приезжает туда, чтобы увидеть последствия массового убийства, в котором сам принимал участие. Он едет в деревню, где из-за него погибли женщины и дети. Его узнают. Внезапно у него начинается лихорадка. Местные жители говорят, что, хотя не желают его видеть, в помощи не откажут. Еду будут ставить ему под дверь, а всю посуду, к которой он прикоснется, разобьют.

В горячке офицер приходит к выводу, что обязан написать книгу, в которой была бы одна только правда: если человек убивает, после этого он не имеет права жить. Может только влачить жалкое существование, ибо мысль, что вся посуда, к которой он прикоснется, будет разбита, — невыносима.


(Следовало бы перечитать неимоверное количество историй, которые Фабиан написал после войны, чтобы убедиться, наделяет ли он всех отрицательных персонажей своим чувством вины.)


На обоих этапах жизни в его подписи есть буква «К».

«К» первого этапа — по словам графолога — крупная, прямая и искренняя.

«К» второго — тоже крупная, но шаткая.

В различных вариантах написания мы видим то лишние черточки, то закорючки, то подпорки — словно буква не в состоянии самостоятельно удержать равновесие.

Kafkárna

1985

В Прагу приезжает Джой Буханан — американская студентка, интересующаяся миром Кафки. Она пишет о нем работу. Говорит по-чешски, ходит по Старому Месту и задает разным людям один-единственный вопрос: «Вы читали Кафку?».[43]

Люди не отвечают. На дворе 1985 год, и первое, что они хотят узнать, — есть ли у нее письменное разрешение.

— На что?

— Какой-нибудь документ, подтверждающий, что вам разрешено задавать такие вопросы.

Панна Бухананова (так ее будут называть в Карловом университете) начинает ходить с чешской переводчицей и магнитофоном. Это должно придать ей официальности. Кафку никто не читал, но прохожие часто загадочно улыбаются и говорят: «Ах да, kafkárna!», а переводчица никогда этого слова не переводит.

В конце концов Джой спрашивает ее, что эго за kafkárna.

— Да так, ничего особенного, — говорит переводчица и замолкает. Но Бухананова не сдается.

— Ну, это просто слово такое, его не следует, а точнее, нельзя употреблять, — признается чешка.

— У вас есть слова, которые нельзя произносить?

— Нет, никаких запрещенных слов у нас нет, можете быть уверены. Просто это слово нигде не фигурирует.

— Но люди его произносят!

— Да, но попробовали бы вы поискать его в печатном виде — ничего б не нашли. А у нас, если слово не напечатано, считай, его не существует. И скажу честно — всех это очень устраивает.

«Kavárna — это место, где можно выпить кофе, — думает американка, — vodárna по-чешски — место, где очищают воду, octárna — где производят уксус. Следовательно, существует место, где что-то делают с Кафкой».

Джой Буханан продолжает расспрашивать самостоятельно. Ее университетский научный руководитель говорит, что kafkárna — это нечто, о чем все знают, но одновременно понимают, что ничего с этим сделать нельзя. Главное — не следует этому удивляться. Просто принять к сведению.

— Но что?

— Это нечто подсознательное. Когда поживете здесь немного, наверняка сами поймете и, совершенно непроизвольно, вдруг скажете: «Ага, kafkárna!»

Люди на Староместской площади отвечают по-разному. «Это нелепица. И если не относиться к этому, как к нелепице, еще неизвестно, что может произойти». Или: «Это что-то очень глупое, но должно существовать». «Вы, вероятно, путаете это со словом švejkárna, что тоже неправильно, поскольку такого слова нет. Есть švejkovina, то есть манера вести себя, так Швейк Только это совсем не то, что kafkárna».

Джой заметила, что люди в Чехословакии часто сравнивают конкретную вещь с чем-то, по общему мнению, вообще не существующим или совершенно им не известным.

Чиновник, отвечая на ее анкету, приводит пример:

— Представьте себе, что вы мужчина. Вы заходите в магазин и спрашиваете, есть ли махровые носки. Продавщица отвечает: «Женские, детских нет». Эта логика бессмысленна, но она работает.

— А в этом есть логика?

— Предполагается, будто покупатель знает или должен знать, что мужских носков не было в продаже уже полгода и, скорее всего, не будет. Так какие же носки может просить мужчина? Определенно: или женские, или детские.

Студентка собрала более ста ответов, среди которых нет ни одного конкретного определения.

Сотрудники Карлова университета, с которыми она имеет дело, проявляют осторожность. Когда на приеме, устроенном в ее честь, почти всем становится известно, о ком она хочет писать, ее перекидывают из рук в руки как горячую картошку.

Большую отвагу, чем ученые, проявляют их жены. Жена завкафедрой чешской литературы признается Буханан, что муж пытается подступиться к Кафке, но пока у него ничего не получается. Он не раз за него брался, но так и не смог дочитать до конца.

— Представьте себе: он пробовал читать о том человеке, который превратился в насекомое. Но это так неестественно, так ужасно. Похоже, скорее, на вашу американскую литературу, у вас же там есть сайнс фикшн, да?

— Да.

— Но чешская литературная традиция подобных извращений не признает.

Жена другого сотрудника — архивариус — хочет сосватать американскую студентку своему сыну, который о Кафке не имеет ни малейшего представления. Мать решает прочитать «Процесс» и пересказать ему содержание, чтобы тот смог приятно поразить будущую невесту, — но быстро приходит в отчаяние. Постоянно возвращается к началу книги, поскольку ей кажется, что она пропустила, в чем же Йозефа К. обвиняют. Потом решает, что узнает это в конце, — увы, ничего ей узнать не удается. Потом приходит к убеждению, что объяснение автор зашифровал в подтексте, — но и тут ее ждет разочарование.

В конце концов она не выдерживает: «Сынок, это действительно чистое надувательство! Ни одной подсказки! По жанру это хоррор, и человек, прочитавший столько страниц, имеет право знать причину этого ужаса!»

Через два месяца в комнате Джой появляются два агента. Спецслужбы желают знать, не оказывалось ли на прохожих, которых она расспрашивала, какого-либо давления. И не отвечали ли они на вопросы анкеты, растерявшись от этого натиска.

Один из преподавателей советует американке по возможности избегать в работе о Кафке упоминания фамилии Кафки.

Он утверждает, что в Чехословакии люди прекрасно умеют обходить скользкие темы.

— Столько лет уже говорят о первой, довоенной чехословацкой республике и иногда упоминают, что тогдашний президент сделал то-то и то-то. Все знают, о ком речь, а фамилия Масарик не произносится ни при каких условиях. И это совершенно в порядке вещей.

Поэтому лучше говорить «этот писатель».


1992.

Историю американской студентки описал доцент кафедры американской литературы Карлова университета Радослав Ненадал. Сын довоенного офицера, 1929 года рождения. Сегодня один из лучших переводчиков с английского. Роман «Туда ходил К.» он закончил еще при социализме, в 1987 году, и отдал в издательство. Каким-то чудом еще до печати его содержание стало известно сотрудникам университета.

Полгода с Ненадалом никто не разговаривал.

Литературоведов чрезвычайно задел сюжет романа. Они понимали, что фабула вымышленна, и все же — как кто-то заметил — этот вымысел был правдивым.

Издательству не хватило смелости напечатать роман. Его опубликовали только после падения социализма, когда автор был уже на пенсии. В 1992 году, в издательстве «Франц Кафка».

Однако издательство «Франц Кафка» не смогло продать книгу. «Может, люди не были готовы к такому издевательству?» — задумывается автор. Поэтому полки магазинов сети «Дешевые книги» буквально завалены романом «Туда ходил К.».

Один экземпляр сегодня стоит столько же, сколько билет на трамвай.

— Если бы вы перевели его на польский, — говорит Ненадал, — или, на худой конец, пересказали в каком-нибудь из ваших журналов, может, тогда от него хотя бы что-то осталось.

— Без проблем.

Фильм должен быть снят

47

Корабль «Marine Tiger» плывет из Саутгемптона в Нью-Йорк. В тридцатиместной каюте, заполненной европейцами, сидят пражанка Ярка Мосерова и Шарка Шрамкова из Прахатице. Ярка рассказывает, какая у нее удивительная семья.

Ее бабушка обеим внучкам говорит «ты», а к дочери и сыну обращается в третьем лице. Дедушка с детьми — на «ты», но сын с ним — только на «вы», зато сестра у него — «она», а маму он называет по имени. «Пусть дочь подойдет ко мне… Сын хочет добавки торта?» Ярослава подражает бабушке.

— И непонятно, откуда эта мешанина, — говорит она Шарке.


03

Зденек Адамец просыпается раньше обычного и видит, что на столе еще нет бутербродов с сыром. Но мама уже положила ему чистые трусы (выглаженные накануне вечером), носки (постиранные) и термос с чаем (уже с сахаром). Сама она вышла на минутку в магазин.


47

— Сейчас я покажу тебе наши фотографии, — Ярка Мосерова вынимает из чемодана семейные фото и показывает их Шарке.

На каждом снимке — бегущая пожилая женщина. Она или отворачивает голову, или пытается заслониться рукой, или выворачивается всем своим дородным телом.

— Это моя любимая няня Хильда, — рассказывает Ярка. — Когда ее снимали на камеру или хотели сфотографировать, она убегала. У нас огромное количество кадров, где Хильда убегает. Она уже у нас не работает. Мы с сестрой обе выросли, а кроме того, она была судетской немкой.


03

У Зденека Адамеца сегодня урок физкультуры. Опять ничего не будет получаться.

Избыточный вес. Насмешки. Издевательства.


47

Они подплывают к Нью-Йорку. До войны Мосеровы выписывали «National Geographic», и Ярка видит, что в действительности американская трава точно такая же, как на фотографиях. Значит, это не обман — трава темнее, чем в Праге, местами даже отдает в синеву.

В Нью-Йорке девушки сразу сядут в поезд, идущий в Сваннаноа (Северная Каролина). Они — стипендиатки American Field Service[44]. Эта организация приглашает молодежь из стран, оккупированных фашистами, учиться в американских школах. На дворе 1947 год, и организация хочет, чтобы молодые американцы именно от своих ровесников услышали, как живут люди в условиях постоянной опасности.

Обе девушки заходят в столовую художественного лицея. На них серые шерстяные платья, на американках длинные свободные рубашки и джинсовые комбинезоны. Ярка первый раз в жизни видит джинсы, а еще — тоже впервые, — что все без малейшего стеснения держат вилки в правой руке.


03

Квартира семьи Адамец находится на первом этаже невзрачного панельного дома постройки семидесятых. В прошлом году, в июне, Зденек посадил под своим окном пять подсолнухов.

Когда они выросли настолько, что головки стали заглядывать к нему в комнату, двое соседских парней подкрались вечером и искромсали каждый цветок.


47

Директор американской школы предлагает Ярке выставить ее рисунки и скульптуры на конкурс в Северной Каролине.

Номинаций на конкурсе восемь. Мосеровой присуждают семь первых премий, и она едет в столицу штата получить семь «Золотых ключей». Восьмой «Ключ» получает темнокожая девушка, Нора Уильямс. Она угрюма и необщительна. Из Роли[45] они возвращаются вместе. Заходят в пустой автобус, и Ярка хочет сесть вместе с новой подругой во втором ряду.

— Мне не положено, — говорит Нора. — Даже если автобус совсем пустой, нам разрешается сидеть только в последнем ряду, а зайти может столько из нас, сколько поместится сзади.

— Тогда я сяду с тобой, — говорит Ярка, и Нора становится все разговорчивее.

Пока едут, весь автобус постоянно на них оглядывается. В какой-то момент ситуация настолько накаляется, что один из пассажиров велит водителю остановиться и навести порядок.

— Ты — черная? — спрашивает он Ярку.

Ярку разбирает смех.

— Ясно, что нет, — отвечает она.

Ярка не знает, что в этом нельзя признаваться. Каждый, кто считает себя черным, — негр. Достаточно одной капли крови. Если бы она сказала, что черная, у нее было бы право сидеть с Норой.

Двое мужчин встают со своих мест, лица их багровеют, а ноздри раздуваются.

— Я не черная, — вдруг выпаливает Ярка, — но я из Чехословакии!

Эта фраза спасает ее от линчевания.


03

Зденек Адамец включает сотовый. В телефонах он разбирается хорошо. Если у кого-нибудь из друзей трубка старая и разломанная, пусть даже и на десять частей, собрать ее может только Зденек На один вечер мобильник кардинально меняет репутацию Зденека. На следующий день все уже помнят только, кто он в действительности.


48

Ярослава Мосерова сдает выпускные экзамены и занимает третье место в школе. Ей нужно возвращаться домой, но вот уже четвертый месяц, с февраля, там правят коммунисты.

Она читает в газетах, что Чехословакия не приняла американскую помощь, то есть план Маршалла, и Советский Союз — ее единственный друг. Даже символ демократии, министр Ян Масарик, с горечью признает, что он — советский лакей.

Директор американской школы убеждает Ярку, что если та вернется в свою страну, то уже никогда не сможет оттуда уехать. Он также добавляет, что по приезде в Прагу, прежде чем Мосерову вообще пустят к родителям, ее, как внучку генерального директора Земского банка, конечно, пошлют на «перевоспитание».

В процессе перевоспитания наверняка постараются изменить ее образ мыслей.


03

Мать Зденека уверена, что сын встал раньше обычного, чтобы попасть в школу за час до начала уроков.


49

Американцы продлили стипендию для студентов из Чехословакии на год. Ярослава Мосерова учится в Art Students League[46] и подрабатывает в мастерской по изготовлению ламп — рисует на подставках розы двух цветов.

Весной она заканчивает курс и хочет заработать себе на путешествие. С этой целью нанимается на три месяца воспитательницей к детям производителя автоматов с сухофруктами. В доме на Лонг-Айленде уже есть трое слуг-негров, в том числе кухарка. Но черная рука не имеет права прикоснуться к детской кроватке, детской ванночке и детской одежде. «Дети, само собой, не должны заходить на черную кухню! — объясняет ей жена производителя автоматов. — Ты должна следить за этим!»


03

Уже в семь утра в промышленном техникуме в Гумпольце открывают компьютерный зал, и Зденек ежедневно сидит там некоторое время перед занятиями. После занятий, впрочем, тоже. Вчера он общался в чате до самого закрытия. Переписывался с Томашем Б. (ник Неплохой).

Тема звучала так «Я жирный, и у меня нет девушки».

(«Жирными мы были оба, — скажет впоследствии Неплохой, — но девушки не было только у него».)


49

Ярослава Мосерова не вполне доверяет американской цивилизации. В сентябре она хочет вернуться к родителям. Ей уже девятнадцать, и она решает, что прежде, чем ее запрут в клетке, она съездит в кругосветное путешествие. Ярка плывет на транспортных судах из Сан-Франциско в Индию, а потом в Европу. По дороге играет в карты с моряками. За время путешествия ей так и не удается завести настоящих друзей. Домой она везет зонты из рыбьей кожи, которые купила на Филиппинах.

В поезде из Цюриха в Прагу Мосерова — единственная пассажирка. Никто не ездит в Чехословакию, и никто оттуда не уезжает.

Ей хочется сразу же написать Норе Уильямс, но она понимает, что в Чехословакии не пишут писем за границу. Точнее, писать можно, ведь Чехословакия — свободная, народно-демократическая страна, но делать это никто не решается.

Почему?

Потому что неизвестно, какой может прийти ответ.

Одной женщине кто-то написал из Канады: «Тебе никогда не нравился красный цвет — и что же теперь делать?» Эта фраза аукнулась не только ей, но и всей ее семье. Пражский журналист послал письмо в «Таймс», в котором сообщил, как сильно повысились цены на сигары и что название «Деликатесы» поменяли на «Продмаг», за что был осужден как шпион.

Нет, она не будет изучать изящные искусства. Кто знает, чей бюст ей прикажут лепить?

Она пойдет на медицинский. Врач, вне зависимости от обстоятельств, всегда помогает людям.

— Я стану пластическим хирургом, папа. Использую свой талант. Ведь не заставят же меня переделывать лица пациентов, чтоб они смахивали на Маркса и Энгельса?


03

Зденек Адамец одевается.

Его отец делает надгробные памятники, чем и известен в одиннадцатитысячном Гумпольце в центральной Чехии. Мать на пенсии и все свое время посвящает сыну. До шестого класса она провожала и встречала его из школы. Директор тогда заметил, что это единственный известный ему случай, когда мать носит за тринадцатилетним здоровым парнем портфель. На педсовете он поделился своими наблюдениями:

— У меня такое впечатление, что эта женщина прямо-таки срослась со своим сыном. Нехорошо!


51

Даже к учителям дети теперь в обязательном порядке обращаются «товарищ учитель».

Мама и дядя Ярославы, как государственные служащие (оба работают в банке), едут на субботник, где все говорят друг другу «товарищ».

— Представь себе, Ярушка, — рассказывала после этого субботника мама, — мой брат не посмел при посторонних, как у нас в доме принято, спросить меня: «Сестра что-нибудь съест?» Мы перестали нормально друг с другом разговаривать! Начали стыдиться этого и говорили безлично: «Можно бы что-нибудь съесть» или «Потом хорошо бы перекусить…». И смотри-ка: вроде и не стали называть друг друга «товарищ», но все же пошли на компромисс. Не вырастают ли впоследствии из таких маленьких компромиссов большие?


03

Один учитель якобы сказал в классе во всеуслышание (вроде бы не при Зденеке), что мать Зденека делает за него то, что каждый делает сам.

Из-за фамилии Адамец Зденека называют Адой. «Ада! — закричали как-то мальчишки. — Мы знаем, что твоя мать тебе даже кончик моет!»

Зденек побледнел и перестал дышать.


51

У Яркиного отца, Ярослава Мосера, четыре слабости: жена, лыжи, хорошие машины и блондинки. Он не вступил в партию. Несмотря на это, его, как юриста и специалиста в области металлургии, назначают начальником отдела в Остравском горно-металлургическом тресте. По неизвестным причинам его партийный директор кончает жизнь самоубийством у себя в саду, и отца Ярославы арестовывают. Через год выпускают. Без предъявления обвинений, без процесса, без суда.

Истощенный и безработный, отец всегда находит, чему радоваться. Говорит, что в тюрьме пел арии Вагнера. («А если бы я туда не попал, мне и в голову бы не пришло петь».) Он находит работу референта на мусоросжигательном заводе и гордится, что Ярка учится на хирурга, а ее старшая сестра — на гинеколога.


03

Зденеку больше нравится выходить утром из дома, чем возвращаться во второй половине дня. Утром никто не играет во дворе в футбол, и можно не бояться, что мяч случайно полетит в его сторону. Когда он видит летящий мяч и понимает, что должен его отбить, у него темнеет в глазах.

(Потом — когда уже все закончится — кто-то из пользователей сети вспомнит: Зденек признавался, что боится мяча, потому что не может по нему попасть. «Летящий мяч — это настоящий кошмар».)


55

Ярослава Мосерова ждет диплом. О том, чтобы прочитать рассуждения некоего польского писателя «Как в коммунистическом обществе закончить университет, не потеряв веры в жизнь?» (вывод писателя: «Это невозможно»), и речи быть не может.

На последнем курсе Карлова университета Ярослава Мосерова узнаёт, что не получит звания доктора медицины. Университетские власти объявляют: «По решению партии и правительства выпускники медицинских факультетов будут не докторами медицины, а просто врачами».

Студенческая делегация доходит с петицией до президента республики. Они объясняют, что на это плохо отреагируют пациенты и упадет авторитет врача.

На следующий день всех собирают в аудитории. С речами выступают заместитель министра образования и руководитель канцелярии президента. Глава студенческой делегации сообщает, что товарищ президент выслушал их и сказал: «В принципе, я с вами согласен, но…».

И тут встает руководитель канцелярии и говорит, что это неправда. Товарищ президент сказал так: «Я принципиально с вами не согласен, но…».

Глава делегации смотрит на товарищей, которые вместе с ним вручали петицию, и говорит: «Но ведь у меня есть свидетели!»

За неделю с небольшим до окончания университета он показывает однокашникам требование явиться в службу безопасности. В письме — обвинение: «Искажение слов Главы государства».

Он идет на допрос и исчезает.

Его просто-напросто нигде нет, никто уже больше ничего о нем не слышит.

Весь выпускной курс ждет окончания университета и сидит тише воды ниже травы.

Никто ничему не удивляется.

— Почему мы молчим? — задается вопросом Ярка.

— Видимо, потому, что слишком много людей исчезает, — отвечает подруга.


03

Если Зденек и выходит куда-нибудь после уроков, то с мамой, мыть машину.

Родители, конечно же, понимают, что мальчик должен где-то бывать. Они уговорили его записаться в рыболовный кружок. Рыбалка и пиво — любимые занятия настоящих мужчин с Высочины[47]. Зденек ходил в кружок два года. Даже его отец туда записался.

И — чтобы Зденек увереннее себя чувствовал, — отец, приложив некоторые старания, стал руководителем кружка.


60

Ярослава Мосерова работает в ожоговом отделении клиники при Карловом университете в Праге.

В ее жизни все чаще происходят такие случаи, о которых можно сказать только одно: «О Боже!»

У пана Я., типографского работника, на совести смертный грех: он владел типографией. Партия приняла решение: отныне быть ему электриком.

У него отобрали типографию и велели обучаться новой профессии. Месяц спустя его так ударило током, что он потерял лоб, нос, скулы и у него вытекли глаза.

— Представь себе, — говорит Ярослава своей сестре, — ток милосердно повредил ему мозг.

— Как это: «милосердно повредил»? — удивляется сестра.

— Ну, слегка, — объясняет Ярка. — Так, что он долго пребывал в состоянии — как бы это сказать? — беспричинной эйфории и рассказывал, как вернется к типографскому делу. Я начала его уговаривать научиться грамоте для слепых. Но он даже и слышать об этом не хотел! Говорил, что сейчас, когда люди вот-вот полетят на Луну, врачи быстро научатся трансплантировать глаза. И это утверждал человек, у которого не было не то что глаз — у него, Боженка, вообще не было лица!

Наш профессор сделал ему искусственное лицо, смоделировал нос, еще без ноздрей, и готовился приступить к глазницам. Чтобы можно было вставить стеклянные глаза. Потом, если пан Я. наденет очки, никто и не заметит…

Еще до глазниц мы отпустили его домой, потому что настал период летних отпусков, а его дочь говорила, пускай отец отдохнет в благоухающем саду. Ну и представь себе, что в доме, который дочь как раз построила, полностью слепой пан Я. самостоятельно провел всю электропроводку! А в довершение — сам установил телевизионную антенну на крыше.

— Это же прекрасно! — радуется сестра-гинеколог, у которой не бывает таких эффектных историй.

— Но когда дом был уже достроен, отпуска закончились, внуки пошли в школу, а дочь на работу — пан Я. остался один. И представляешь, вернувшись вечером домой, они нашли его во дворе мертвым. Он повесился.


03

Зденек Адамец не может жить без Интернета.

Вчера, к примеру, он зашел на страницу о бездумном загрязнении мира и оставил пост: «Человечество приводит меня в ужас».

Он оставил след и на сайте, где доказывалось, что демократия бессмысленна. («Ибо является лишь властью чиновников и денег», — дописал Зденек.)

Отметился также на страницах противников телевидения, утверждающих, что это — изобретение дьявола.

Заходил на страницу противников мультфильма «Том и Джерри». («В этом, на первый взгляд, невинном мультике больше насилия, чем в любом другом».)

Побывал на сайтах, где предсказывается, что после всемирного энергетического кризиса вспыхнут войны за оставшуюся нефть. («Это, кстати, единственная причина нападения на Ирак».)

В некоторых чатах и сайтах Зденек прячется за ником Satanic. (Впоследствии кое-кто будет утверждать, что Адамец — это еще и более агрессивный в своих высказываниях Satanic666.)

Ему не дает покоя несовершенство человеческой природы. «Зачем нужны законы? — спрашивает Зденек. — Неужели человек не в состоянии сам понять, что можно, а чего нельзя? Видимо, мы еще недостаточно зрелая цивилизация и нам есть чему поучиться».


60

Родители Ярославы раз в жизни выбрались за границу. Их пригласила бывшая домработница Хильда, которая теперь живет с мужем-гинекологом в ФРГ. Они здороваются. Она — с чувством стыда за войну, они — за изгнание судетских немцев.

— Это прямо сцена из фильма, Боженка, — говорит Ярослава сестре. — Двое обедневших пожилых людей у своей прислуги, которая принимает их в прекрасной квартире. И все трое плачут.

Сестра показывает ей фотографии друзей. На одном из групповых снимков Ярослава замечает мужчину с мальчиком, которых никогда раньше не видела.

Сестра объясняет, что это юрист Милан Давид и его сын Томаш. Разведен, живет с двенадцатилетним сыном.

— Это мне нравится, — говорит Ярослава, — мужчина с готовым ребенком.

Они едут со всеми, кто запечатлен на фотографии, кататься на лыжах. Ярослава берет у Милана банки с супом и ставит рядом со своей банкой на плитку. Через неделю они чувствуют, что нет ближе людей на свете. Через два года — женятся.

Милан и Томаш живут втроем в одной комнате с отцом Милана, то есть дедушкой Юзефом. Предложение руки и сердца выглядит так: «Дедушка и Томаш очень хотят, чтобы ты переехала к нам», — говорит Милан.

Дедушка, отец Милана, до того, как к власти пришли коммунисты, был главой парламента. На следующий день после путча[48] он сам ушел из политики и вот уже двенадцатый год решает кроссворды. Теперь глава парламента спит за занавеской, протянутой от шкафа к стене.


03

Мать замечает, что Зденек берет рюкзак с книгами.

Директор техникума до сих пор был Зденеком доволен. Правда, у него нелады с чешским и физкультурой, зато с физикой и математикой все отлично. Директор даже готов был предложить ему поработать администратором интернет-класса, если бы не шокирующий инцидент с полицией.

Полиции стало известно, что Зденек Адамец дает советы пользователям сети, как, к примеру, сделать так, чтобы деньги на телефонной карте не кончались.

Некоторые улики указывают и на то, что Зденек Адамец предоставил антиглобалистам коды доступа к своему сайту. А те, в свою очередь, использовали его страницу для пропаганды метода прерывания поставок электричества. Конечно, чтобы разрушить монополию всемогущего капиталистического государства.

После первого допроса Зденек сразу же удаляет сайт.


63

Когда Ярослава Мосерова впервые видит гордость чехословацких пластических хирургов — профессора Франтишека Буриана, то не может поверить, что он ниже ее ростом. Ведь в ней, если стоять на правой ноге, всего сто пятьдесят восемь сантиметров, если на левой — сто пятьдесят шесть, а на обеих — сто пятьдесят семь.

— Вы увидели самого маленького гиганта, какой только родился на свет, — объясняет ей одна коллега.

Профессор Буриан мал ростом, но задумал великое дело — «Атлас пластической хирургии». Ему требуются восемьсот пятьдесят иллюстраций, притом на рисунках должны быть настоящие пациенты, похожие на себя, чего в атласах раньше якобы не было. Профессор не допускает наличия анонимных лиц. Он приносит старые фотографии, описания операций, и Ярослава Мосерова, молодой хирург и член Союза скульпторов, четыре года рисует иллюстрации к «Атласу».

Профессор носит слуховой аппарат. Когда ему надоедает слушать Ярославу, он его отключает и принимается насвистывать. Он все время недоволен. Каждую иллюстрацию велит перерисовывать по нескольку раз. Перед каждой встречей спрашивает ее: «Сначала будем пить кофе или спорить?»

Она всегда предпочитает сначала спорить.

Кофе подает домработница. Профессор Буриан живет с дочерью, зятем и прислугой. Домработница уходит от них, когда зятя профессора по неизвестным причинам арестовывают. Профессор, видимо, ее понимает — рядом с родственниками заключенного знакомые не садятся даже в приемной у зубного. Люди имеют право бояться. Кофе приносит теперь дочь профессора.

Профессор Буриан умрет через два дня после написания предисловия и не дождется выхода «Атласа».


03

На столе Зденека Адамеца лежат распечатки. Распечатки эти касаются Факела номер один.

В прошлом году Зденек начал читать о необычном студенте. Его называли Факел номер один. Если бы в августе 1968 года не начался исключительно скверный период, если бы в страну не вошли Советы вместе с четырьмя другими армиями и если бы они не хозяйничали здесь чем дальше, тем больше, Факелу номер один не пришлось бы пойти на крайность.

Дело в том, что люди сперва подчинялись, а потом продавались. Нельзя было говорить то, что еще весной говорили свободно. Факел номер один был студентом философского факультета. Он хотел разбудить сограждан.

Зденек нашел высказывание студентки из Праги, ставшей впоследствии всемирно известным режиссером: она утверждала, что десятку, которой предстояло совершить акты самосожжения, отбирали очень тщательно. Сгореть должны были только хорошие студенты, без психических расстройств, неврозов, любовных разочарований, чтобы пропаганда не смогла исказить мотивы поступка. Выбрали лучших из лучших. И уже среди наилучших провели жеребьевку.

Зденек прочитал предсмертное письмо Факела номер один: «Если наши требования — в том числе отмена цензуры — не будут удовлетворены в течение пяти дней, то есть до 21 января 1969 года, если их не поддержит народ путем всеобщей забастовки, вспыхнут следующие факелы».

Подпись: «Факел номер один».

Зденек берет эти распечатки с собой.


65

В ожоговом отделении, где лежат больные, зеркала висят не в каждой палате.

Не все пациенты хотят, чтобы близкие их видели. Предпочитают общаться с ними через ширмы.

Врач Ярослава Мосерова собирает материалы для своей книги «Кожные дефекты и их коррекция». Ее интересует обгоревшая кожа.

Пока на место обугленной кожи пересаживают собственную кожу пациента. Ее вырезают, растягивают в масштабе три к одному и накладывают. Если не хватает собственной, примерно на две недели накладывают кожу трупа. Но прежде, чем Ярослава Мосерова через несколько лет закончит свою книгу, будет разработан метод восполнения кожных покровов с помощью кожи свиней. Она ближе всего к человеческой. Ближе, чем кожа шимпанзе.

В области компенсации кожных потерь Ярослава Мосерова сотрудничает с польскими учеными и получает от них золотую медаль.

Потом получает стипендию в Техасском университете в Галвестоне.

Замечает в себе странную особенность: она совершенно не помнит пациентов, которым помогла. Зато хорошо помнит тех, борьбу за жизнь которых проиграла.

Беспомощность — вот что больше всего ужасает ее в самой себе.


03

Мать спрашивает, взял ли он бутерброда.

Зденек знает, что Факел номер один купил где-то в центре Праги белое пластиковое ведро, а потом на автозаправке налил в него бензин. Он не будет брать с собой никакую канистру, а то мама сразу спросит зачем. Он тоже купит какую-нибудь емкость.

У него уже есть письмо, начинающееся словами: «Уважаемые Граждане Мира…». Он разместил его на сайте www. pochoden2003.nazory.cz[49]


69

Через отделение уже прошла волна обгоревших во время столкновений с советскими танками.

16 января Ярослава Мосерова как раз была на дежурстве, когда привезли молодого мужчину. Она слышит, как санитары говорят, что это Факел номер один. Его зовут Ян Палах. Он поджег себя у музея на Вацлавской площади. У него обгорела почти вся кожа и дыхательные пути.

Нянечки, которые всех молодых пациентов называют на «ты», к нему обращаются на «вы».

Медсестры говорят, что это Ян Второй, ибо он хотел напомнить о поступке Яна Гуса.

Агония Яна Палаха продолжается семьдесят два часа.

К нему в больницу люди приносят сотни цветов, приходят сотни писем. Медсестры читают ему эти письма. Читает их и Ярослава Мосерова. А он в горячке открывает глаза и спрашивает хриплым голосом: «Ведь это было не зря?»

— Не зря, не зря, — отвечают ему.

— Это хорошо, — говорит пациент.

Тайная полиция стоит у больницы.

Несмотря на советскую оккупацию, гроб выставляют в вестибюле Каролинума[50]; в окнах домов — свечи. Толпы плачущих людей до полуночи приходят проститься с покойным. В стране голодовки, митинги и забастовки.

Похороны превращаются в демонстрацию, а могила на пражском кладбище Ольшаны — в место паломничества.

Через несколько лет власти принудят мать и брата Палаха подписать согласие на эксгумацию тела, ночью вытащат останки, сожгут и отдадут им урну.

Они будут хранить урну дома, потому что в родном городе Палаха Вшетаты кладбище год будет отказываться ее принять.

В 1990 году президент Вацлав Гавел торжественно вернет останки из Вшетатов на Ольшаны.


03

У Зденека есть выбор: ехать из Гумпольца в Прагу на автобусе или поездом. Если поездом — то только вечером и с пересадкой. В Колине ему пришлось бы сесть в скорый «Ян Палах». Поэтому он едет без пересадок на автобусе, отходящем в 6.30.

Дорога в Прагу — автострада, девяносто километров по оврагам среди деревьев и лугов. Что могло бы на этом пути привлечь его внимание? Единственное, что виднеется сквозь бурые кроны деревьев, пота еще без листьев, — это гигантские билборды:

«Время пришло! Сделай что-нибудь, так подсказывает тебе совесть. Воспользуйся лифтингом кожи».

«Подходящее время для эффективной инвестиции. Новая телефонная книга…»

«Охотно раздеваюсь — 0-800…»

И через пятьдесят минут Зденек уже в Праге.


76

Пациентов, поступавших после вторжения, сменяют пациенты периода нормализации — первые жертвы процесса создания нового, послушного человека. Вот, например, пан К., один из семисот пятидесяти тысяч человек, которых после 1970 года вынудили поменять место работы. Пан К. (высшее образование, три языка) работал в министерстве внешней торговли. Партия решила, что теперь он будет заливать улицы асфальтом. Однажды клапан цистерны не выдержал давления, и горячий асфальт хлынул прямо на К.

Асфальт растопил все его тело, кроме лица.

Человеку, имеющему дело с ужасами, нужно придумать себе что-нибудь, чтобы не сойти с ума.

Ярослава Мосерова, например, сначала рисовала в разных вариантах девочку, идущую с высоко поднятым подсолнухом.

Теперь от помешательства ее спасает Дик Фрэнсис. Первый жокей королевы-матери.

Он стартовал в Большом национальном, или Ливерпульском, стипл-чейзе на фаворите королевы — лошади Девон Лоч. Вся королевская семья верила в их победу. Вдруг на прямой трассе лошадь упала. Минуту спустя вроде как пришла в себя, встала и побежала дальше, но уже ничего не получила. Потом ее обследовали — она не была ни ранена, ни больна. Об этом удивительном случае говорили еще много лет, а королева-мать написала в своих воспоминаниях: «Это мое самое большое разочарование в жизни».

Разжалованный Дик Фрэнсис написал об этом целый роман.

Потом он начал придумывать детективные истории. Действие большей части его романов происходит на скачках, обычно в Южной Америке. Ярослава Мосерова переводит все их на чешский.

(До 2003 года она перевела сорок четыре его романа, получила премию за мастерство перевода, а Дик Фрэнсис побил в Чехии рекорды самой Агаты Кристи.)

— От чего вы пытаетесь отвлечься? — спрашивают журналисты. — Почему переводите именно эти книги? И почему только этого автора?

— Потому что в них добро всегда побеждает, а зло наказывается. К тому же автор неохотно посылает людей в тюрьму, — отвечает Ярослава Мосерова. — Если уж какого-нибудь мерзавца нужно наказать, то он, скорее всего, или упадет со скалы, или погибнет в катастрофе, — добавляет она.

На дворе семидесятые, и слово «тюрьма» настораживает чехословацких журналистов. Возможно, им даже не очень-то хочется видеть это слово напечатанным, и они ищут, чем бы его заменить.

— Ну что ж… — переводчица старается угодить им, — еще мне важно, что у него никто, кроме убийцы, не думает в первую же минуту об алиби.


03

Пани Адамцова звонит Зденеку на мобильный. Она уже один раз звонила, но он не взял трубку.

— Где ты, сынок? — спрашивает мать.

— А где мне быть? — отвечает Зденек и отключается.


77

Вацлав Гавел для Ярославы Мосеровой — маленький мальчик, который на фотографии стоит в коротеньких штанишках рядом с ней и Боженой. Их семьи дружили. Сестрам семь и девять, а Гавелу — три.

Сын рассматривает снимок и спрашивает:

— Мама, а о чем вы разговаривали с паном Гавелом?

— Ни о чем, Томаш! — возмущается мама. — Мы не обращали на него внимания. Он для нас был слишком маленьким.


03

Канистра Зденека Адамеца уже наполнена.


87

Про врача Ярославу Мосерову рассказывают, что она лечила человека, у которого взрыв газа не сжег только то, что было у него под плотными шортами. И руки, так как он держал их в карманах. Он был молодым скрипачом, незадолго до взрыва закончил консерваторию. Через год после трансплантации он снова начал заниматься, но не мог долго стоять со смычком в руках. Уже через десять минут у него пропадала всякая охота играть. Так как его врач была из семьи, в которой дети должны были отличать Моне от Мане и играть на фортепьяно, она начала разучивать с пациентом дуэт Корелли.

Чтобы соответствовать уровню выпускника по классу скрипки, хирург Ярослава Мосерова, которой было уже за пятьдесят, сама стала брать уроки музыки. Когда они играют вместе, юноша выдерживает целый час.

Так они играют в течение трех лет.

А потом выступают на европейском конгрессе пластических хирургов и исполняют Яначека.

Теперь у Ярославы Мосеровой появляется замысел сценария художественного фильма.

Мать нечаянно поранила дочери щеку. История начинается с того момента, когда девочка уже подросла, у нее шрам на красивом личике, интересная работа и много друзей. Все хорошо, если не считать, что мать гложет чувство вины. Она тиранит дочь нездоровой заботой. Вина — смысл ее жизни.

Сценарием заинтересовался Эвальд Шорм, легенда чешской «новой волны», молчащий уже почти двадцать лет — приблизительно с момента гибели Палаха. Он хочет снимать фильм, но не хочет писать сценарий. Говорит, пускай напишет она сама. Ярослава сопротивляется, тогда режиссер объясняет, как это делается: слева на странице то, что мы слышим, например, сигнал автомобиля, справа — то, что видим, например, что заслонка отодвигается.

Роль матери сыграет подруга Ярославы — бывшая жена симпатичного молодого человека, сироты, который захаживал после войны к Мосерам. У него не было родных, а хотелось, чтобы кто-нибудь намазал ему хлеб маслом и даже накричал на него, что понятно: он ведь нуждался в семье. Подругу-актрису зовут Яна Брейхова, а ее бывший муж, тот, что мечтал о хлебе с маслом, — Милош Форман.

Фильм сняли, но его нельзя назвать так, как хочет сценаристка. А она хотела бы: «Белая ложь».

Слово «ложь», также как и слово «правда», в искусстве запрещено, и в период нормализации ни одно из них нельзя употреблять. Другая легенда чешской «новой волны», Вера Хитилова, не смогла использовать в своем фильме словосочетание «я думаю». «Я думаю, что…» — довольно медленно говорил актер, а приемная комиссия объявила, что это выглядит слишком многозначительно — такое можно по-разному интерпретировать. А одну сцену, когда у мужчины захлопнулась дверь в туалете и он кричит «Я заперт!», Вера Хитилова была вынуждена целиком вырезать.

Поэтому новый фильм Эвальда Шорма называется «Собственно, ничего не случилось».


03

Зденек Адамец поднимается по широким ступеням музея.

Восемь часов утра, холодно, начало марта.


89

Тяжело больной Эвальд Шорм умирает за месяц до премьеры фильма.

Ее случайно назначили на 19 января в кинотеатре «Люцерна» на Вацлавской площади.

Но в этот день на площадь не идут ни трамваи, ни метро. Именно 19 января двадцать лет тому назад умер Ян Палах и несколько тысяч демонстрантов были окружены милицией.

На фильме «Собственно, ничего не случилось» нет ни одного зрителя.

В мае в Польше начинает выходить «Газета выборча», в Чехословакии же Вацлав Гавел еще сидит в тюрьме. Но уже в ноябре он возглавляет только что созданный Гражданский форум. К нему присоединяются актеры, философы, журналисты, врачи… Присоединяется и Ярослава.

— Только у меня есть опасения, я же не политик, — говорит она.

— И слава богу, пани Мосерова, никто из нас не политик, — успокаивают ее друзья.


03

Так же как и Факел номер один, Зденек Адамец обливается начиная с головы.

Он вскакивает на каменные перила и щелкает зажигалкой.

Прыгает вниз.

В результате соприкосновения с движущимся воздухом огонь равномерно охватывает все тело целиком.


01

Семидесятилетняя Ярослава Мосерова пишет воспоминания «Короткие рассказы. О тех, кого нельзя забыть». Создает сайт www.moserova.cz, где описывает последние двенадцать лет.

Она была вице-председателем Гражданского форума, послом Чехословакии, а потом Чехии в Австралии и Новой Зеландии, вице-председателем сената Чешской республики. Далее — председателем Генеральной конференции ЮНЕСКО — высшего руководящего органа, который поддерживает общественные движения. Ярослава Мосерова считает, что есть простой способ помочь даже самым бедным странам. Если нет средств на образование, нужно сначала открыть радиостанцию. Радио будет развлечением, а одновременно научит, как соблюдать гигиену и как предотвратить нежелательную беременность.

Теперь Мосерова — сенатор от ОДА[51], то есть Гражданского демократического альянса, по пардубицкому округу. ОДА конкурирует с ОДС[52] Вацлава Клауса.

Ее партию поддерживают немногие. Подумаешь, они хотели годовую декларацию о налогах сократить до одной страницы формата А4 (это людям понравилось). Подумаешь, хотели зарегистрировать однополые браки (это уже не понравилось никому) и полностью освободить жильцов от квартирной платы (и это тоже почти никому не понравилось!).

Ярослава Мосерова выиграла только потому, что в Пардубице ее считают порядочным человеком.


03

Зденек Адамец падает в четырех метрах от того места, где поджег себя Ян Палах.

У него сгорели губы, но он еще хочет что-то сказать. Потом будут рассказывать, что Зденек Адамец, также как и Факел номер два — Ян Заиц, выпил кислоты, чтобы не кричать.


02

Ярослава Мосерова регулярно сталкивается с некой проблемой.

Дело в том, что в 1977 году она не подписала очень важный для порядочного человека документ. Тем более что инициатор акции — мальчик с фотографии, тот, в коротеньких штанишках, который тридцать шесть лет назад был слишком мал для сестер Мосеровых — не годился для серьезных разговоров.

Почему она не подписала Хартию-77?

Ярослава Мосерова могла бы ответить что-то в стиле Богумила Грабала: «У меня столько проблем с самим собой, столько проблем с моими ближними, что не хватает времени ни на какие политические перемены. Я даже не знаю, о чем говорят те, кто этих перемен жаждет: я бы хотел изменить только самого себя».

Она могла бы сказать нечто подобное, и ее бы наверняка поняли.

Ярослава же говорит:

— Если бы Хартия «пришла» ко мне, я бы, скорее всего, ее подписала, а так как она не пришла, сама я ее не искала. Признаюсь: я проявила осторожность.

На предположение одного излишне самоуверенного польского журналиста, что человек — лишь то, кого он из себя изображает, и трудно поверить, чтобы сегодня она, политик и дипломат, не кривила душой, Ярослава Мосерова отвечает, что есть ситуации, когда политик не вправе сказать всю правду, но не имеет права лгать.

По крайней мере, она так считает.

Как и всегда — уже десятки лет, — она ходит в костел.

В сенате говорят, что Клаус ей не по душе, поскольку какое-то время назад сказал, что для него католическая церковь — такая же организация, как туристический кружок.


03

Зденек Адамец лежит мокрый — пожарные облили его водой. Температура на улице ниже нуля.

Люди стоят, не зная, что делать. Никто из зевак не звонит в «скорую».

Трое врачей приезжают только после сигнала от пожарных. Они переносят его в машину «скорой помощи».

Он живет еще тридцать минут.


02

Ярослава Мосерова говорит подруге, что Милан, Томаш и внуки — лучшее, что было в ее жизни. Семье сообщает, что все же решила баллотироваться на пост президента страны.

Даже приготовила речь в парламенте:

«Я знаю, что молодых людей больше всего раздражает непорядочность. И они винят нас, политиков, что мы допустили рост безнравственности. По-своему они правы…»

А конец речи такой: «В нашей стране политикам не доверяют. Я надеюсь, что это изменится. Пожалуйста, поверьте мне».

Солидные издания практически ею не интересуются. Не появляется ни одного материала с оценкой ее политических взглядов и шансов на выборах, никто не берет у нее более или менее обстоятельного интервью.

А журналистка из женского глянцевого журнала говорит репортеру из Польши, что у кандидатки, которая была пластическим хирургом, могло бы быть и поменьше морщин.

Ведь интервью в ее журнале не может выйти без эффектной фотографии!


03

Сенатор Ярослава Мосерова о смерти Зденека Адамеца слышит через месяц после того, как проиграла выборы.

Она сидит в конференц-зале Уинстон-хаус в Уилтон-парке в Великобритании на Всемирной конференции по борьбе с коррупцией.

Открывает ноутбук, выходит в Интернет, набирает адрес www.pochoden2003.nazory.cz и читает: «Вся моя жизнь была сплошным поражением. У меня такое ощущение, что я не вписываюсь в это время. Будучи очередной жертвой Системы, я решил навсегда покончить со своими мучениями. Я не могу так дальше. Никого ничто не интересует. Общество равнодушно. А политики — это высшая каста, которая топчет обычных людей. Я хочу, чтобы все задумались о себе и о зле, которое творят ежедневно. Остальное узнаете обо мне потом из газет».

И последняя фраза письма: «Не делайте из меня сумасшедшего». Ярослава Мосерова закрывает компьютер. Ей приходит в голову, что на конференции по борьбе с коррупцией ни одна страна не предложила эффективного лекарства.


03

Пресса замечает, что в прощальном письме мальчик ни словом не упомянул своих родителей.

Известный писатель считает, что жертва Зденека Адамеца — повторение жертвы Христа.

Известный епископ пишет, что, прочитав текст Зденека, служители церкви сразу же захотели поместить его случай в раздел «Патология». К сожалению, это только верхушка айсберга. А сам айсберг — это ощущение бессмысленности жизни у молодого поколения.

На следующий день на место самоубийства люди кладут цветы и записки. Жгут свечи.

Одновременно жгут свечи и кладут цветы Палаху. Экскурсии иностранцев становятся так, чтобы на фотографиях были видны две горки цветов.

К сожалению, случаются ошибки. На месте, где сжег себя Палах, появляются записки: «Зденек, ты прав!».


03

Через два дня вечером к лестнице музея привозят подъемный кран. Рабочие устанавливают на нем телевизионные софиты.

Светло, как днем.

Камеры в ожидании сигнала.

Толпа. В самом центре стоят трое мужчин в элегантных черных пальто, они только что вышли из машины. Один из них держит цветы.

Все огорожено бело-красной лентой. Полицейский следит, чтобы никто за нее не заходил.

Атмосфера ожидания.

— Это будет передача о том мальчике, — объясняют друг другу прохожие и вытягивают шеи.

Расспрашивают полицейского о деталях:

— Это что, торжественное мероприятие? В честь этого Зденека из Гумпольца?!

— Мужчина, какого еще Зденека? — говорит полицейский. — Здесь снимают биографический фильм о Гитлере. Канадцы делают[54]

— Но ведь там было полно цветов и свечей. Как же так? Погасили?! Убрали?! Через три дня после смерти — ужас!..

— Никто ничего не гасил, — терпеливо объясняет полицейский. — Вот, пожалуйста, посмотрите — свечи заслонили автомобилем. Ну чтобы в кадр не попали, вот и заслонили. Ясное дело, договор есть договор, нельзя вот так просто взять и отменить съемки. Кино, видите ли, это кино. Фильм должен быть снят.


P.S. Ярослава Мосерова умерла через три года после написания этого репортажа, 24 марта 2006 года.

Превращение

27 марта 2003 года.

В пражском театре «Комедия» (с кафе «Трагедия» внутри) режиссер Арношт Гольдфлам ставит «Превращение» Франца Кафки.

В этой постановке героя мучает не то, что он превратился в насекомое, а то, как он в таком виде доедет до работы.

Примечания

1

Чешский город, расположенный в исторической области Моравия. (Здесь и далее — прим. перев.)

2

Горный массив на территории Польши и Чехии, самая высокая часть Судет.

3

Томаш Батя-младший скончался 1 сентября 2008 г.

4

«Ботострой» (1930) — роман-репортаж Т. Сватоплука (псевд. Сватоплука Турека, 1900–1972), повествующий о системе рационализации труда на фабриках Бати, которая сулила материальное благополучие рабочим, но взамен требовала полного подчинения.

5

Газета, выходившая (с перерывами) с 1883-го по 1948 г. С 1897 г. — печатный орган Чехославянской социал-демократической рабочей партии (с 1918 г. — Чехословацкая социал-демократическая рабочая партия, с 1993 г. по наст. вр. — Чешская социал-демократическая партия). После объединения в 1948 г. социал-демократов с Чехословацкой коммунистической партией «Право лиду» было поглощено печатным органом коммунистов «Руде право».

6

Государственное образование, учрежденное указом Гитлера 15 марта 1939 г. на оккупированной территории, населенной этническими чехами.

7

Вслед за Лидице будет уничтожена деревня Лежаки — там скрывался радист из группы, присланной из Лондона для подготовки покушения на Гейдриха.

8

Мюнхенский сговор — подписанное 30 сентября 1938 г. на международной конференции в Мюнхене Великобританией, Францией, Италией и Германией соглашение, в результате которого Чехословацкая Республика передала Германии Судетские области, утратив треть своей территории.

9

Заря (чеш.).

10

На международном рынке фирма известна как «Бата».

11

Дедушка бывшего президента ЧР Вацлава Гавела.

12

Гелена Тршештикова (р. 1949) — чешский режиссер-документалист.

13

«Фернет-шток» — популярный чешский ликер.

14

Густав Фрелих сыграл главную роль в легендарном фильме Фрица Ланга «Метрополис» 1926 г.

15

Национал-социалистическая немецкая рабочая партия Германии, возглавлявшаяся Адольфом Гитлером.

16

Эмиль Гаха (1872–1945) — чешский политик правой ориентации, юрист, с 1938 г. — президент Чехословакии, с 1939-го по 1945 г. — президент образованного оккупационными властями Протектората Богемии и Моравии. В 1945 г. был арестован за сотрудничество с немцами; дожидаясь суда, умер в заключении.

17

«Господи! …как же это по-чешски…» (нем.).

18

Три из четырех лучших чешских фильмов — «Девушку в голубом», «Любовницу в маске» и «Турбину» снял режиссер Отакар Вавра.

19

Сланы — город в центральной Чехии.

20

Антонин Запотоцкий (1884–1957) — чехословацкий государственный деятель, коммунист. В 1948–1953 гг. — премьер-министр Чехословакии, в 1953–1957 гг. — президент Чехословакии.

21

Семидесятый день рождения Иосиф Виссарионович Сталин должен был праздновать в 1948 году. По-видимому, во многих документах он сам исправил свой год рождения на 1879-й, и именно эта дата была официально принята, пока он был жив. Об этом подробно пишет российский историк Эдвард Радзинский в своем бестселлере «Сталин», изданном в 1996 году в США.

22

Франтишек Палацкий (1798–1876) — чешский историк и политический деятель, «отец чешской историографии».

23

Одна из самых влиятельных и популярных чешских ежедневных газет. Выходит (с некоторыми перерывами) с 1893 г.

24

Еженедельное приложение к польской «Газете выборчей».

25

Веру С. я посетил по просьбе Ремигиуша Гжели. Информацию об Оттле Давид я почерпнул из его книги «Багаж Франца К.».

26

Карел Кахиня скончался 12 марта 2004 года, через два года после выхода этого репортажа.

Кроме «Уха» важнейшим совместным произведением Кахини и Прохазки стал фильм «Экипаж в Вену» 1966 года — одна из самых противоречивых картин тех лет. Героиня — деревенская женщина, мужа которой повесили немцы. В последний день войны молодой немецкий солдат вынуждает ее перевезти в телеге себя и своего раненого товарища через «зеленую границу». Женщина берет с собой серп, чтобы при первом же удобном случае убить обоих. Однако в ней зарождается сочувствие к молодому немцу, которое перерастает в любовь. И тут их ловят чешские партизаны. Немцев убивают, а с ней обращаются как с проституткой и насилуют. Фильм окрестили «античешским». Прохазка и Кахиня пытались объяснить, что это «просто фильм против убийств».

27

В фильме «Особые существа» снялись Ева Жуковская и Ян Тесаж.

28

Международный фестиваль песни в Сопоте (с 1994 г. Сопотский фестиваль) — один из крупнейших ежегодных вокальных конкурсов. Проводится с 1961 г.

29

Люциан Кыдринский (1929–2006) — известный журналист, конферансье, автор музыкальных радио- и телепередач, многолетний ведущий Сопотского фестиваля.

30

Автор ошибается — протестующие не были сотрудниками Московского университета. Владимир Дремлюга был осужден на 3 года лишения свободы, Вадим Делоне — на 2 года 10 месяцев. Павел Литвинов, Лариса Богораз и Константин Бабицкий получили только ссылку — соответственно, 5, 4 и 3 года (все они ранее не были судимы, и у них были на иждивении несовершеннолетние дети). Еще двое — Виктор Файнберг и Наталья Горбаневская — были признаны невменяемыми; их вскоре подвергли принудительному психиатрическому лечению. Татьяне Баевой удалось избежать ареста.

31

В Праге на Водичковой улице на проходящую женщину упал карниз, рассказывал Вацлав Гавел. Ее смерть вызвала бурю протестов. Власти направили массовое сознание в «нужное» русло, заявив в СМИ, что социализм сделал большой шаг вперед: теперь причины происшествия «даже могут подвергаться официальной критике».

Атмосфера вокруг смерти от упавшего карниза вдохновила Гавела на написание драмы («Меморандум», 1965): начальник некоего учреждения получает сообщение на непонятном странном языке. Он крайне удивлен: оказывается, подчиненные раньше него узнали, что все сотрудники обязаны использовать новый язык под названием «птидепе», призванный улучшить организацию работы — неточные формулировки будут исключены.

Омонимия сведена к минимуму. Один из персонажей — «языковой функционер» профессор Пержина — поясняет: «Слова должны создаваться из самых непривычных комбинаций букв». К тому же вводится логический принцип: чем шире значение слова, тем оно короче. Например, название птицы стриж должно состоять из 319 букв, а любимое выражение партийной номенклатуры «ввиду того что» — только из двух букв gh. Конечно, для подстраховки существует резерв — слово, состоящее всего из одной буквы f, на случай если появится что-нибудь, употребляющееся чаще, чем «ввиду того что».

«Птидепе» призван стать суперсинтетическим языком, в сущности — антиязыком. Говорящие на нем уподобляются роботам, неспособным определить, какие слова в какой ситуации лучше употреблять.

Почему же «птидепе»?

«А почему бы и нет?» — спрашивает Гавел. «Птидепе», также как и слово «kafkárna» (от Кафки; обозначает не поддающийся рациональному объяснению абсурд), основательно укоренилось в сознании чехов. Несколько раз, чтобы поддержать разговор, я спрашивал пражских таксистов, что значит слово «птидепе», и все понимали, что речь идет о новоязе.

32

«Черновая» фонограмма, предназначенная для демонстрации музыкального материала. Чаще всего демозаписи создаются начинающими исполнителями или авторами для представления музыкальным издателям, продюсерам и др.

33

Джонни Кэш (1932–2003) — американский певец, один из самых успешных исполнителей музыки в стиле кантри.

34

Район Праги.

35

С момента написания этого репортажа в 2002 году до момента сдачи в печать книги в 2006 году Карел Готт получил всех очередных «Золотых соловьев». Вполне возможно, что, когда книга попадет к читателям, у Готта в кармане будет еще один «Золотой соловей».

36

Один из немногих, кто напрямик говорит о своем позоре, каковым было участие в кампании против Хартии-77, — писатель и драматург Карел Гвиждяла. В анкете газеты «Лидове новин» он ответил: «Конечно, я показал себя не в лучшем свете, но, хотя я не был членом партии, когда подписывал Анти-Хартию, на нас оказывали давление, чтобы мы продали душу дьяволу. Я осознал свою слабость и покинул страну».

37

Мой Бог (нем.).

38

Печать (лат.).

39

Трансвеститы (англ.).

40

Споры о том, сам ли Ян Масарик выбросился из окна или ему помогли, продолжаются уже шестой десяток лет. Виктор Фишль — эмигрировавший в Израиль чешский писатель, бывший посол Израиля в Польше, а во время войны секретарь Масарика — за несколько дней до смерти в мае 2006 года дал интервью еженедельнику «Рефлекс», в котором возвращается к тем событиям. Он говорит, что Ян Масарик был человеком глубоко верующим. «И, стало быть, невозможно, чтобы он сам выпрыгнул из окна?» — спрашивает журналист. «Определенно нет, — говорит Фишль. — Я никогда в этом не сомневался. Но с другой стороны, я видел, как его западные друзья не могли его понять, удивлялись, почему он вошел в коммунистическое правительство. Я видел, что он не в состоянии им это объяснить и из-за этого страдает, а страдания не вели ни к чему хорошему. Я думал тогда: этот человек столь несчастлив, что способен на все. Доктор Карел Штайнбах написал, что Масарик держал на тумбочке снотворное, и сам Штайнбах сказал ему: “Гонза, можешь принять одну таблетку или две. Если примешь третью — четвертую уже точно не успеешь”. В 1990 году я был в составе израильской делегации, которая установила дипломатические отношения с Чехословакией. Министром был тогда еще Динстбир. Он пригласил нас на обед в Чернинский дворец (резиденция чехословацкого, а теперь и чешского МИДа. — Прим. автора). Я сидел рядом с ним; неожиданно он спросил, не хочу ли я посмотреть квартиру Масарика. Он отвел меня наверх. Я знал эту квартиру, поскольку часто бывал у Яна. Динстбир показал мне даже ванную. Ян Масарик был крупным мужчиной, весил, наверно, килограммов сто. Для него было бы физически невозможно влезть на окно — пришлось бы подставлять стремянку. Я вообразил себе этого великана, который с трудом карабкается на окно, чтобы из него выпрыгнуть, а рядом лежит снотворное, которое достаточно только проглотить, чтобы покончить со всеми проблемами. И тогда я сказал себе: “Это исключено”».

41

Его автор — скульптор Отто Гутфройнд.

42

Рудольф Сланский (1901–1952) чехословацкий политический деятель еврейского происхождения, с 1945-го по 1951 г. генеральный секретарь ЦК КПЧ. Был обвинен в заговоре с целью свержения коммунистического правительства и реставрации капитализма.

43

В чешских книжных магазинах произведения Франца Кафки лежат на полке с чешской литературой. Историк культуры Алексей Кусак (организатор первой в соцстранах конференции, посвященной Кафке, в Либлице в 1963 году; считается, что эта конференция явилась предвестником контрреволюции, известной как Пражская весна) полагает, что, если сегодня провести опрос среди чешского населения, большинство ответило бы, что Кафка — чешский писатель. «Представьте себе, — говорит Кусак, — все евреи, с которыми я когда-либо в жизни встречался, всегда подчеркивали, что он еврейский писатель, австрийцы — что австрийский, а немцы, ясное дело, что немецкий».

44

Американская палевая служба (англ.) — общественно-политическая организация (основана в 1914 г.), цель которой — содействие развитию международного взаимопонимания путем обмена школьниками с 80 странами мира.

45

Столица штата Северная Каролина (в другой транскрипции Рэлей).

46

Нью-Йоркская художественная школа.

47

Административная единица (край), расположенная на юго-востоке Богемии и частично на юго-западе Моравии.

48

Речь вдет о Февральском перевороте 1948 г. («Победный февраль»), в результате которою к власти пришла Коммунистическая партия Чехословакии.

49

Pochodeň — факел (чеш.).

50

Главное здание Карлова университета в Праге, основанного в 1348 г. Карлом IV.

51

Политическая партия правого толка, существовавшая с 1990-го по 2007 г.

52

Гражданская демократическая партия — политическая праволиберальная партия, возникшая в 1991 г. после распада Гражданского форума. До 2002 г. партию возглавлял нынешний президент Чешской Республики Вацлав Клаус; с 2002 г. — бывший премьер-министр ЧР Мирек Тополанек.

53

Политическая партия правого толка, существовавшая с 1990-го по 2007 г.

54

Речь идет о двухсерийном фильме «Гитлер: восхождение дьявола», реж. Кристиан Дюгэй.


home | my bookshelf | | Готтленд |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 2
Средний рейтинг 4.5 из 5



Оцените эту книгу