Book: Великие мечты



Великие мечты

С благодарностью моему редактору в издательстве «Фламинго» Филиппу Гвайну Джонсу и моему агенту Джонатану Клоузу, которому я очень признательна за добрые советы и критику, а также Энтони Ченнелзу за помощь в том, что касалось Римско-католической церкви.

Великие мечты

И люди, бывшие милыми детьми, уходят.

От автора

Я не пишу третий том автобиографии, потому что он мог бы причинить боль ранимым людям. Это не означает, что перед вами романизированная автобиография. Здесь нет параллелей с реальными людьми, за исключением одного второстепенного персонажа. Надеюсь, мне удалось воссоздать дух, в частности, шестидесятых, того противоречивого времени, которое теперь, когда оглядываешься назад и сравниваешь с тем, что пришло позднее, кажется удивительно невинным. В них еще не было непристойности семидесятых и холодной жадности восьмидесятых.

Некоторые из включенных в книгу событий описаны как случившиеся в конце семидесятых и начале восьмидесятых, тогда как на самом деле они имели место декадой позже. Участники кампании за ядерное разоружение обвиняли правительство в том, что оно не делало ничего, чтобы уберечь население от последствий ядерной атаки или ядерной катастрофы, хотя именно защита населения является первейшей обязанностью государства. С людьми, которые считали, что народ необходимо защищать, обращались как с врагами, их подвергали вербальным нападкам (причем слово «фашист» было еще самым мягким выражением) и даже физическому насилию. Угрозы расправы… неприятные субстанции, бросаемые в почтовый ящик… — словом, весь ассортимент грязного давления. Никогда не было еще столь истеричной, шумной и иррациональной кампании. Студенты, изучающие динамику массовых движений, могут легко найти все это в газетных архивах. Они присылают мне письма, которые в целом сводятся к одному и тому же: «Но ведь это же безумие. Неужели люди не понимали очевидного?»

***

Был ранний осенний вечер, и улица под окном являла собой скопление мелких желтых огней, предполагавших интимный уют, и люди уже надели теплое в преддверии зимы. Комната за спиной Фрэнсис наполнялась зябкой темнотой, но ничто не приведет ее в уныние: она парила, высоко, как летнее облако, счастливая, как дитя, только что научившееся ходить. Причиной этой непривычной легкости на душе была телеграмма от ее бывшего мужа Джонни Леннокса — товарища Джонни, — полученная три дня назад. «ПОДПИСАЛ КОНТРАКТ ФИЛЬМ ФИДЕЛЕ ВСЕ ДОЛГИ ТЕБЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ». Сегодня было воскресенье. Она знала: это «все долги» привели ее в состояние, близкое к экстазу. Разумеется, не могло быть и речи о том, что Джонни заплатит всё, что задолжал к настоящему моменту, поскольку сумма была уже так велика, что даже не имело смысла подсчитывать. Но он, похоже, рассчитывает получить действительно большие деньги, раз так уверен. Повеяло легким холодком — дурное предчувствие? Уверенность была его… нет-нет, Фрэнсис не должна говорить «коньком», даже если ей часто так казалось. И все-таки разве припомнит она хоть один случай, когда бы Джонни смутился или пришел в замешательство?

На столе лежали два письма — бок о бок, словно жизнь напоминала таким образом о невероятных, но столь частых драматических совпадениях. В первом письмо ей предлагали роль в спектакле. Фрэнсис Леннокс была надежной, ровно играющей второстепенной актрисой, и от нее никогда не ожидали чего-то большего. А эта роль была в прекрасной новой пьесе для двух актеров, и ее партнером должен был стать сам Тони Уайльд, который до сих пор представлялся ей недосягаемой звездой, и Фрэнсис даже мечтать не могла о том, чтобы их имена стояли рядом на афише. И это он сам попросил, чтобы вторую роль отдали ей. Два года назад они играли в одном спектакле, где Фрэнсис, как обычно, досталась роль заднего плана. Спектакль быстро сняли с репертуара (он не пользовался успехом), но в последний вечер, когда они, взявшись за руки, шагали по сцене взад и вперед, выходя на поклоны, Фрэнсис услышала: «Отличная работа, хорошо сыграно». Улыбка с вершины Олимпа, так она подумала тогда и выбросила Уайльда из головы, хотя догадывалась о его интересе к ней. А вот сейчас Фрэнсис отдалась всевозможным мечтам (что не сильно удивило ее, ведь никто лучше нее самой не знал, как плотно задраена ее душа, как жестко контролируются все ее эротически порывы). На этот раз Фрэнсис не смогла помешать своему воображению, которое рисовало ее талант — у нее ведь все еще сохранился талант? — раскрывшимся в полную меру, для чего ему просто нужно было дать волю, и, получая от этих бесшабашных картин удовольствие, она одновременно демонстрировала, что смогла бы сделать на сцене, если бы только ей предоставили такую возможность. Но в маленьком театре, в рискованной постановке Фрэнсис не могла рассчитывать на большие деньги. Без той телеграммы от Джонни она бы не позволила себе роскоши сказать «да».

В другом письме ей предлагали место в газете «Дефендер» в качестве «мудрой тетушки» (имя еще предстояло выбрать) — хорошо оплачиваемое, стабильное место. Оно стало бы продолжением другой линии в ее карьере — журналистской, той, которая и давала ей основные средства на жизнь.

Уже много лет Фрэнсис писала на самые разные темы. Поначалу она пробовала свои крылья в местных газетах и газетках, везде, где ей согласны были заплатить. Потом, незаметно для себя, она стала писать серьезные статьи, и они появились в национальной прессе. Со временем Фрэнсис заработала себе имя крепкими, сбалансированными очерками, которые порой проливали неожиданный и оригинальный свет на текущие события.

Она справится с этой работой. Для чего еще и сгодится ее опыт, как не для вдумчивого рассмотрения проблем других людей? Но согласие принять эту работу не доставило бы Фрэнсис ни капли удовольствия, не подарило бы ей ощущения, что она пробует что-то новое. Скорее, ей придется напрячься и сжать челюсти, словно подавляя зевок.

До чего же ее утомили все эти проблемы, израненные души, беспризорные и одинокие, как чудесно было бы сказать: «Всё, попробуйте сами позаботиться о себе, а я каждый вечер буду в театре и днем по большей части тоже». (И снова холодный тычок в бок: «Ты что, потеряла разум?» Да, и наслаждаюсь каждым мгновением!)

Верхушка дерева, все еще покрытая летней листвой, хотя и поредевшей, поблескивала в свете, падавшем из окон двумя этажами выше — из комнат старухи. Этот свет выхватывал из мрака ночи резвые колебания листьев, почти зеленых — цвет подразумевался. Значит, Юлия дома. Впуская в свои мысли свекровь (бывшую свекровь), Фрэнсис открыла дверь и привычному напряжению: из-за неодобрения, которое ощутимо просачивалось к ней через перекрытия дома. Но помимо этого появилось и что-то еще, в чем Фрэнсис стала отдавать себе отчет только в последнее время. Юлия могла лечь в больницу, могла вообще умереть, и Фрэнсис пришлось задуматься над тем, как сильно она зависела от старой женщины. Положим, Юлии не станет. И что тогда Фрэнсис будет делать? Что все они будут делать?

Вообще-то все называли ее старухой, и Фрэнсис в том числе, вплоть до недавнего времени. А вот Эндрю — нет. И еще она заметила, что Колин тоже начал называть бабушку Юлией.

Три комнаты над головой Фрэнсис, над тем местом, где она сейчас стояла, и под жилищем Юлии занимали их с Джонни Ленноксом сыновья: Эндрю, старший, и Колин, младший.

У самой Фрэнсис тоже было три комнаты: спальня, кабинет и еще одна, где вечно кто-нибудь ночевал, и она слышала, как Роуз Тримбл однажды спросила: «И зачем ей нужны целых три комнаты? Она просто эгоистка».

Никто не говорил: «Зачем Юлии целых четыре комнаты?» Весь дом принадлежал ей. В этом древнем перенаселенном доме, где люди приходили и уходили, спали на полу, приводили друзей, чьих имен Фрэнсис зачастую не знала, на самом верху существовала чужеродная зона. Там царил порядок, там сам воздух, казалось, был окрашен в нежно-лиловый цвет и благоухал фиалками, там в шкафах хранились полувековой давности шляпы с вуалями, и стразами, и цветами и костюмы такого покроя и из такого материала, каких сейчас нигде уже не найдешь. Юлия Леннокс спускалась по лестнице, ходила по улице с прямой спиной, в перчатках (их у нее были десятки пар), в безупречных туфлях, шляпах, пальто сиреневых, серых, лиловых тонов, окруженная аурой цветочных эссенций. «Откуда она берет эти наряды?» — недоумевала Роуз; ну просто не укладывалось в ее голове, что одежду можно хранить годами, а не выбрасывать через неделю после того, как она была куплена.

Под владениями Фрэнсис находилась гостиная, которая шла от фасада до задней стены дома, и там, обычно на безразмерном диване, проходили жаркие доверительные беседы подростков, пара на пару, или, если приоткрыть дверь с осторожностью, на диване можно было увидеть сразу до полудюжины подростков, скучившихся, как новорожденные щенята в одной корзине.

Гостиная не использовалась в полной мере, по большей части она пустовала. Центром жизни всего дома была кухня. Только во время различных празднований гостиная оправдывала свой размер. Но праздники устраивались редко, потому что юные обитатели дома предпочитали ходить на дискотеки и концерты поп-музыки. Хотя, надо заметить, они с трудом отрывали себя от кухни и особенно от большого кухонного стола, которым, сложенным наполовину, в свое время пользовалась Юлия — еще когда устраивала приемы, как она выражалась.

Теперь стол стоял всегда раскрытый полностью, окруженный шестнадцатью, а то и двадцатью стульями и табуретками.

Квартира в цокольном этаже была просторной, и частенько бывало, что Фрэнсис понятия не имела, кто на этот раз разбил там лагерь. Спальные мешки и одеяла усеивали пол, напоминая берег после шторма. Фрэнсис чувствовала себя настоящей шпионкой, когда спускалась туда. Помимо требования, чтобы помещения содержались в порядке и чистоте (иногда с «детворой» случались приступы хозяйственности; впрочем, проходили они практически бесследно), Фрэнсис не считала себя вправе вмешиваться в жизнь нижней квартиры. Юлию подобные соображения, очевидно, не сдерживали, и она спускалась по узкой лесенке, останавливалась, обозревая сцену: спящих до середины дня подростков, грязные чашки на полу, горы пластинок, радиоприемники, сваленную в кучи одежду, — разворачивалась медленно и с суровым видом, несмотря на вуальки и перчатки, и приколотую к запястью розу, и, поняв по чьей-то напрягшейся спине или нервно вскинувшейся голове, что ее присутствие было замечено, она так же медленно поднималась по ступеням, оставляя за собой в затхлом воздухе аромат цветов и дорогой пудры.

Фрэнсис высунулась из окна, чтобы посмотреть: не льется ли на крыльцо свет из окон кухни. Да, свет горит, и значит, они уже там, ждут ужин. Кто именно у них в гостях сегодня? Скоро она узнает. В этот момент из-за угла появился маленький «фольксваген жук», аккуратно остановился перед домом, и из машины вышел Джонни. И сразу же три дня глупых мечтаний растаяли. Она подумала: «Я сошла с ума, я вела себя как идиотка. С чего я взяла, будто что-то изменится?» Даже если фильм не выдумка, для нее и детей денег все равно не нашлось бы, как обычно… но ведь он же сказал, что подписан контракт?

Пока Фрэнсис, с трудом передвигая ноги, направлялась к кухне, по пути остановившись у стола, где лежали два судьбоносных письма, пока она добралась до двери, по-прежнему не торопясь, и начала спускаться по лестнице, последние три дня стерлись из ее души, как будто их никогда и не было. Она не будет играть в спектакле и не будет наслаждаться интимной обстановкой театральных репетиций с Тони Уайльдом, а завтра, Фрэнсис почти не сомневалась в этом, она напишет в «Дефендер», что принимает их предложение.

Медленно, собираясь с мыслями, она спустилась на первый этаж и потом, с улыбкой, остановилась у открытой двери кухни. Спиной к окну и опираясь обеими руками о подоконник, там стоял Джонни, воплощенная бравада и — хотя сам он об этом не подозревал — виноватость. Вокруг стола расселись подростки, и Эндрю с Колином среди них. Все смотрели на Джонни, который о чем-то разглагольствовал, причем все — с восхищением, кроме его сыновей. Те, правда, улыбались, как остальные, но в их улыбках сквозило беспокойство. Они, как и их мать, знали, что деньги, обещанные на сегодня, исчезли в стране грез. (И зачем только она вообще им рассказала? Разве не знала, чем это кончится?) Сколько раз уже так бывало. А еще все трое понимали, что Джонни специально появился во время ужина, когда в кухне полно людей, чтобы его не встретили яростью, слезами, упреками — но это все было в прошлом, в давнем прошлом.

Джонни протянул к Фрэнсис руки ладонями кверху, с улыбкой мученика, и сказал:

— Фильм накрылся… ЦРУ… — Наткнувшись на ее взгляд, он замолчал и нервно посмотрел на обоих сыновей.

— Не утруждай себя объяснениями, — ответила Фрэнсис. — Ничего другого я не ожидала.

И мальчики обратили взгляды на мать; их тревога за нее заставила Фрэнсис еще сильнее укорять себя.

Она встала у плиты, где своего момента истины дожидались различные блюда. Джонни, словно ее спина даровала ему прощение, завел речь о ЦРУ, чьи махинации на этот раз привели к тому, что съемки фильма о Фиделе Кастро сорвались.

Колин, которому нужен был хоть какой-то факт, перебил отца:

— Но, папа, я думал, что контракт…

Джонни быстро остановил его:

— Слишком много бюрократических тонкостей. Ты не поймешь… если ЦРУ чего-то хочет, оно этого добивается.

Быстрый взгляд через плечо выхватил лицо Колина — узел из гнева, озадаченности, неприязни. Эндрю, как всегда, выглядел беззаботным, даже довольным, хотя Фрэнсис знала, как далек он был от того, что изображало его лицо. Эта сцена с теми или иными вариациями повторялась на протяжении всего их детства.


В тот год, когда началась война, а именно в 1939-м, двое молодых людей, полные надежд и ничего в жизни не понимающие, влюбились, как и миллионы их сверстников в воюющих странах, и раскрыли объятья, чтобы утешить друг друга в этом жестоком мире. Но в мире тогда царило и возбуждение, и самым опасным симптомом этого была именно война. Джонни Леннокс привел Фрэнсис в Молодежную коммунистическую лигу как раз в то время, когда сам собирался покинуть ее, чтобы стать взрослым, если еще не солдатом. Он был кем-то вроде звезды, товарищ Джонни, и хотел, чтобы она знала об этом. Фрэнсис сидела в заднем ряду переполненного зала и слушала его разъяснения о том, что это была империалистическая война и что прогрессивные и демократические силы обязаны игнорировать ее. Вскоре, однако, Джонни выступал в тех же залах, перед теми же слушателями, но уже в военной форме, опять призывая их внести свой вклад в общее дело, но теперь это была война против фашизма, потому что таковой ее сделало нападение Германии на Советский Союз. Среди слушателей были и его сторонники, и противники, раздавались одобрительные возгласы и громкий издевательский смех. Джонни высмеивали за то, что он спокойно стоит и объясняет новую линию Партии, как будто не говорил совсем недавно абсолютно противоположное. А на Фрэнсис произвела впечатление его невозмутимость; принимая — и даже провоцируя — враждебность своей позой: протянутые вперед руки ладонями вверх, — он мужественно страдал, поскольку такое, понимаете ли, трудное было время. На нем была форма Королевских военно-воздушных сил. Джонни хотел быть пилотом, но подвело зрение, и его направили на административную работу. Ему присвоили звание капрала, потому что офицером он быть не желал по идеологическим причинам.

Вот таким было первое знакомство Фрэнсис с политикой, вернее — с политикой Джонни Леннокса. Наверное, можно было считать это достижением с ее стороны — юная девушка в конце тридцатых годов совсем ничего не знала о политике. Она была дочерью адвоката из Кента. Окном в гламур, приключением, великим миром стал для нее театр. Фрэнсис играла сначала в школьных пьесах, потом в любительских спектаклях. Ей доставались главные роли, в основном благодаря внешности типичной «английской розы». Но сейчас она тоже была в форме — одна из молодых девушек, прикрепленных к Военному министерству. В их обязанности входило немногое: может, отвезти старшего офицера в город или что-нибудь еще в этом роде. То есть затянутые в форму привлекательные девушки при министерстве неплохо проводили время, хотя этот аспект войны обычно замалчивают — из соображений такта и даже стыда перед погибшими. Фрэнсис много танцевала, часто ужинала в ресторане, периодически влюблялась в эффектных французов, поляков, американцев, но не забывала Джонни и их страстных ночей любви. Их тянуло друг к другу.



Тем временем он был в Канаде, вместе с летчиками, которые там обучались. Он быстро дорос до офицера, был на хорошем счету и не скрывал этого в своих письмах. Потом Джонни приехал в отпуск: он вернулся домой в чине капитана, в должности помощника какой-то «шишки». Он был неотразим в своей форме, а она — соблазнительна в своей. В ту неделю они поженились, и тогда же был зачат Эндрю. И вскоре настал конец ее веселой жизни, потому что она оказалась заперта в комнатке наедине с младенцем и была одинока и испугана — из-за бомбежки. У Фрэнсис появилась свекровь — устрашающая Юлия, похожая на светскую даму из модного журнала тридцатых годов, которая снизошла до визита к невестке из своего дома в Хэмпстеде (этого дома), была потрясена тем, в каких условиях существует Фрэнсис, и предложила жить у себя. Фрэнсис отказалась. Хотя она так и не увлеклась политикой, однако всеми фибрами души разделяла яростное стремление своего поколения к независимости. Когда она покинула родительский дом, то долго снимала комнату. И даже теперь, низведенная до состояния всего лишь жены Джонни и матери его ребенка, она была независима и могла опереться на эту мысль, держаться за нее. Пусть мало, зато все свое.

Тянулись бесконечные дни и ночи. Фрэнсис была так же далека от гламурной жизни, которой вкусила до свадьбы, как если бы она не уезжала из Кента. Последние два года войны оказались трудными, голодными, страшными. Хорошей еды было не достать. Бомбы, созданные словно специально для того, чтобы разрушать нервную систему, доводили ее до исступления. Одежда исчезла с прилавков. У Фрэнсис не было друзей, она встречалась только с другими молодыми мамашами. Больше всего она боялась того, что муж, когда вернется домой, разочаруется в ней — располневшей усталой матери, ибо в ней ничего не осталось от той красивой девушки в форме, в которую Джонни был отчаянно влюблен. Увы, именно так и случилось.

Джонни преуспел на военной службе, его заметили. Про него говорили, что он умен и сообразителен, а его политические убеждения в те годы не были ничем примечательны. Ему предложили хорошую должность в Лондоне, приходившем в себя после войны. Он отказался. Капиталистическая система не купит его. Ни на йоту не изменил он своей вере. Товарищ Джонни Леннокс, вновь в гражданском, все свои помыслы отдавал Революции.

В 1945 году родился Колин. Два маленьких ребенка в жалкой квартирке в Ноттинг-хилле, тогда еще захудалом и бедном районе Лондона. Джонни дома бывал редко. Он работал на Партию. Теперь необходимо, наверное, пояснить, что под Партией понимается Коммунистическая партия, а произносилось это слово как «ПАРТИЯ». Когда встречались два незнакомых человека, между ними мог состояться такой диалог: «Ты тоже в Партии?» — «Да, разумеется». — «Я так и думал». Что означало: «Ты хороший человек, ты мне нравишься и поэтому, как и я, должен быть в Партии».

Фрэнсис в Партию так и не вступила, хотя Джонни подталкивал ее к этому. Для него плохо, говорил он, иметь жену, которая отказывается вступать в их ряды.

— Но кто узнает? — спрашивала Фрэнсис, чем вызывала еще большее презрение к себе со стороны Джонни, понимавшего, что у жены не было никакого вкуса к политике и никогда не будет.

— Партия все знает, — отвечал он на это.

— Что ж, ничего не попишешь.

Они определенно не находили общего языка, и Партия была далеко не единственным камнем преткновения, хотя и очень раздражала Фрэнсис. Они жили в стесненных условиях, если не сказать — в нищете. Джонни считал это свидетельством внутреннего богатства. Появляясь после семинара «Джонни Леннокс об угрозе американской агрессии», он заставал Фрэнсис возле шаткой конструкции из планок и бечевок, на которой она развешивала детское белье, или на пути к дому из парка — один ребенок на руках, второй в коляске, где еще умещались гора продуктов и книжка, которую Фрэнсис надеялась почитать, пока дети играют в парке.

— Ты настоящая трудящаяся женщина, — хвалил ее Джонни.

Если его самого такое положение дел устраивало, то его мать — нет. Когда Юлия приходила с визитом (неизменно предупредив о времени и дате письмом на плотной белой бумаге, о край которой можно было порезаться), то садилась брезгливо на край стула с размазанными по нему остатками печенья или апельсина и провозглашала:

— Джонни, так больше продолжаться не может.

— Почему это, Мутти?

Он называл ее Мутти, потому что ей это не нравилось.

— Твои внуки, — наставлял он мать, — станут гордостью Народной Британии.

Фрэнсис в такие моменты избегала встречаться взглядом с Юлией, ибо не хотела предавать мужа. Ей казалось, что ее жизнь и сама она превратились в нечто убогое, уродливое, утомительное, и пустая болтовня Джонни была лишь малой частью этого. Все изменится, она была уверена. Этому обязательно придет конец.

Так и вышло. Однажды Джонни объявил, что он влюбился в настоящую боевую подругу, члена Партии, и что он переезжает к ней.

— А как я буду жить? — спросила Фрэнсис, уже догадываясь, чего ожидать.

— Я буду давать тебе деньги на содержание детей, разумеется, — сказал Джонни, но это обещание так и осталось словами.

Фрэнсис нашла для детей бесплатный детский садик, а сама устроилась в маленькую фирму по пошиву театральных декораций и костюмов. Зарплата была мизерной, но она справлялась. Юлия навещала невестку и упрекала ее в том, что за мальчиками плохой уход и что они плохо одеты.

— Может, вы поговорите со своим сыном? — предложила Фрэнсис. — Он уже целый год не дает на детей ни пенни.

Потом год превратился в два года, в три.

Юлия спрашивала, не бросит ли Фрэнсис работу, если семья будет выдавать ей приличное содержание. Тогда она сможет полностью посвятить себя детям, не так ли?

Фрэнсис неизменно отвечала «нет».

— Но я не буду вмешиваться, — заверяла ее Юлия.

— Вы не понимаете, — говорила на это Фрэнсис.

— Да, не понимаю. Возможно, вы попробуете объяснить мне?

Джонни разошелся с товарищем Морин и вернулся обратно к жене, к Фрэнсис, сказав, что ошибся. Фрэнсис приняла его. Она была одинока, знала, что мальчикам нужен отец, она изголодалась по сексу.

Потом муж снова оставил ее ради очередного настоящего товарища. Когда он вновь хотел вернуться к Фрэнсис, она сказала ему:

— Пошел вон!

Она к тому времени получила хорошее место в театре и зарабатывала если не много, то достаточно. Мальчикам тогда исполнилось десять и восемь лет. В школе у них постоянно были проблемы, учились оба из рук вон плохо.

— А чего вы ожидали? — спросила Юлия.

— Я от жизни уже ничего не ожидаю, — сказала Фрэнсис.

А потом все вдруг переменилось. Фрэнсис с удивлением узнала, что товарищ Джонни согласился отправить Эндрю в приличную школу. Юлия предложила Итон, потому что ее покойный муж в свое время его окончил. Фрэнсис полагала, что Джонни будет возражать, но выяснилось, что он сам там учился. До сих пор он умудрялся хранить этот компрометирующий факт в тайне. А Юлия никогда не упоминала об учебе сына в Итоне потому, что его итонская карьера не делала чести ни Джонни, ни его родственникам. Он провел там три года и бросил учебу, чтобы отправиться воевать в Испанию.

— То есть ты не против, чтобы Эндрю учился в Итоне? — спросила у него Фрэнсис по телефону, все еще полная недоверия.

— Ну, по крайней мере получит приличное образование, — ответил Джонни, и Фрэнсис услышала недосказанное: посмотри на меня, как хорошо повлиял на меня Итон.

Итак, Эндрю покинул бедные комнаты, где жили мать и младший брат, и перебрался в Итон (все расходы взяла на себя Юлия). Даже каникулы он проводил с одноклассниками и постепенно превратился в вежливого незнакомца.

Фрэнсис приехала в Итон на торжество в честь окончания первого семестра, купив ради этого костюм и первую в своей жизни шляпку. Она поняла, что выглядит вполне достойно, когда при встрече увидела на лице Эндрю облегчение.

В Итоне к ней подходили незнакомые люди и расспрашивали о Юлии, вспоминая ее покойного мужа Филиппа и его отца, дедушку Джонни. Их обоих хорошо помнили. Оказалось, что Ленноксы все до одного учились в Итоне. Спрашивали и о Джонни, известном в Итоне как Джолион. «Интересно… — сказал человек, бывший некогда его учителем. — Кто бы мог подумать…»

В дальнейшем на все торжественные мероприятия в Итон ездила Юлия, где ее встречали как почетную гостью, чему она очень удивлялась. Посещая Итон в те краткие три года, пока там учился Джолион, она воспринимала себя исключительно как никому не известную жену Филиппа.

Колин отказался поехать в Итон из-за глубокой, даже болезненной преданности по отношению к матери. Он видел, как нелегко ей дались все эти годы. Но это вовсе не означало, что он не ссорился с ней, не ругался, не спорил; а в школе Колин занимался так плохо, что Фрэнсис в душе была уверена: он это делает ей назло. Однако он вел себя холодно и враждебно с Джонни, когда тот вдруг появлялся, чтобы сказать, как ему жаль, что денег на сыновей у него нет. Колин согласился поступить в школу прогрессивного обучения Сент-Джозеф, и опять платила за это Юлия.

Затем Джонни выдвинул предложение, от которого Фрэнсис в конце концов не смогла отказаться. Юлия сдаст ей и мальчикам нижнюю половину дома. Ей самой и не нужно столько места, это просто смешно…

Фрэнсис переживала за Эндрю, которому приходится возвращаться не домой, а в жалкие временные пристанища, мальчик даже не мог привести к себе друзей. Она переживала и за Колина, который не скрывал, как ненавидит он обстоятельства их жизни и быта. И она согласилась с Джонни, согласилась с Юлией и так оказалась в огромном доме, который в ее представлении принадлежал и всегда будет принадлежать Юлии.

Только она сама знала, чего ей стоило согласиться. До тех пор Фрэнсис трепетно отстаивала свою независимость, платила за себя и за сыновей, не принимала деньги ни от Юлии, ни от родителей, которые были бы рады помочь. И вот она сдалась, и то была окончательная капитуляция. Все вокруг называли ее переезд «самым разумным шагом в данных обстоятельствах», а на самом деле это было поражение. Фрэнсис перестала быть собой и стала придатком семьи Ленноксов.

Ну, а что касается Джонни, то он сделал ровно столько, сколько можно было от него ожидать. Когда его мать сказала ему, что он должен содержать своих сыновей и что для этого ему нужно найти работу, которая приносит деньги, Джонни раскричался на нее: мол, она типичный представитель класса эксплуататоров, думает только о деньгах, тогда как он трудится ради будущего всего мира. Они ссорились часто и шумно. Колин бледнел, когда слышал их крики, замолкал и уходил из дома на часы или даже дни. Эндрю сохранял на лице беспечную, насмешливую улыбку — его излюбленную маску. В те дни он стал часто бывать дома и даже начал приводить друзей.

Тем временем Фрэнсис и Джонни развелись, поскольку он захотел снова официально жениться, с полным соблюдением формальностей и свадьбой. На свадьбе присутствовали товарищи по партии и Юлия. Новую жену Джонни звали Филлида, и членом Партии она не была, однако Джонни утверждал, что она — хороший материал и что он сделает из нее коммунистку.


Такова была незамысловатая предыстория. И вот сейчас Фрэнсис стояла на кухне спиной к остальным и мешала тушеное мясо, которое мешать не требовалось. Своего рода запоздалая реакция: у нее дрожали колени, рот будто наполнился кислотой — так ее тело воспринимало дурные новости, гораздо позже, чем мозг. Фрэнсис злилась на бывшего мужа, понимая, что имеет на это все основания, но на себя она злилась даже сильнее, чем на Джонни. Если она позволила себе провести три дня в безумном сне, что ж, ее дело, но как она могла вмешивать в это мальчиков? Хотя, с другой стороны, телеграмму ей принес Эндрю, дождался, чтобы мать показала ее ему, и сказал:

— Фрэнсис, твой беспутный муж наконец-то собирается поступить правильно.

Эндрю легко присел на край стула — светловолосый привлекательный юноша, похожий на птицу, готовую вот-вот взлететь. Он был высокого роста и от этого казался еще более худым, джинсы свободно облегали длиннющие ноги. Изящной формы костистые руки расслабленно лежали на коленях ладонями вверх. Он улыбался матери, и она знала, что в его улыбке нет иронии. Они оба изо всех сил старались найти общий язык, но Фрэнсис все еще нервничала в присутствии старшего сына, помня о тех долгих годах, что он отвергал ее. Он сказал «твой муж», а не «мой отец». С новой женой Джонни, Филлидой, Эндрю был в дружеских отношениях; возвращаясь из их дома, он сообщал, что в целом она — большая зануда.

Эндрю поздравил Фрэнсис с ролью в новой пьесе и мило пошутил насчет мудрых тетушек.

Колин тоже был ласков, что для него редкость, и звонил друзьям, чтобы рассказать о новой пьесе.

И сегодняшний приход Джонни был так тягостен для них, так ужасен, но, в конце концов, это всего лишь еще один удар, бесчисленное количество которых они получили за все эти годы, — так говорила себе Фрэнсис, дожидаясь с закрытыми глазами, когда ее колени вновь окрепнут, и, ухватившись одной рукой за край стола, другой помешивала мясо.

За ее спиной Джонни вещал что-то о капиталистическом давлении и вранье, которое распространяется о Советском Союзе, о Фиделе Кастро и о том, что этого великого человека неверно представляют.

Многолетние проповеди Джонни почти не затронули Фрэнсис, и особенно ярко это проявилось, когда после очередной его лекции она проговорила: «Хм, он кажется весьма интересным человеком». Джонни тут же набросился на нее: «Похоже, я ничему не сумел научить тебя, Фрэнсис, ты неисправима».

«Да, я знаю, я тупая». То было повторение великого, главного и в то же время решительного момента, когда Джонни вернулся к жене во второй раз, ожидая, что она примет его. Он тогда орал на Фрэнсис: мол, она политическая кретинка, мелкий люмпен-буржуа, классовый враг, а она только сказала: «Да, все правильно, я тупая, а теперь убирайся».

Больше нельзя было стоять ко всем спиной, зная, что мальчики наблюдают за матерью — нервничают, переживают за нее, пока все остальные смотрят на Джонни глазами, полными любви и обожания.

Фрэнсис попросила:

— Софи, помоги мне.

Тут же появились помощники: Софи и другие девочки. В центре стола поставили стопку тарелок, с кастрюль сняли крышки. Кухню наполнили восхитительные запахи.

Фрэнсис села во главе стола, довольная, что наконец сидит и что со своего места не видит Джонни. Все стулья за столом были заняты, но у стены стояли табуретки, и если бы он хотел, мог бы принести одну и сесть со всеми. Уж не собирается ли он у них ужинать? С него станется. Джонни часто так делал, чем приводил Фрэнсис в бешенство, хотя сам считал, что оказывает ей этим великую честь. Нет, сегодня, произведя должное впечатление и насытившись восхищением (если в его случае это вообще было возможно), он все-таки уйдет. Или останется? Нет, он не уходил. Винные бокалы на столе наполнились. Джонни принес с собой две бутылки вина — щедрый Джонни, который никогда не входил в комнату без угощения… Фрэнсис не могла удержать эти желчные, горькие слова, они сами возникали в ее голове и чуть не срывались с языка. «Уходи же, — мысленно призывала она Джонни. — Просто уйди».

Она приготовила сытное, ароматное зимнее блюдо — тушеную говядину с каштанами, по рецепту Элизабет Дэвид, книга которой «Кухня французской деревни» лежала раскрытая где-то возле плиты. (Много лет спустя она скажет: «Боже праведный, я была частью кулинарной революции и ничего об этом не знала».) Фрэнсис была убеждена, что эти подростки только за ее столом питались «как следует». Эндрю накладывал картофельное пюре, сдобренное сельдереем. Софи раскладывала по тарелкам мясо. Шпинат со сливками и морковь в масле выдавались Колином. Джонни наблюдал за процессом, на время умолкнув, потому что никто не смотрел на него.

Ну почему же он не уходит?

За столом в этот вечер собрались те, кого Фрэнсис называла про себя «постоянными клиентами», во всяком случае она знала все эти лица. Слева от нее сидел Эндрю, который положил себе хорошую порцию, но теперь разглядывал содержимое тарелки так, будто не узнавал продукты. Рядом с ним — Джеффри Боун, школьный приятель Колина, который проводил с Ленноксами все каникулы и выходные с незапамятных (так казалось Фрэнсис) времен. Он не ладил со своими родителями, так сказал Колин. (А разве кто-то ладил?) Возле Джеффри — Колин, который обратил к отцу свое круглое, уже вспыхнувшее румянцем лицо, весь — гневное обвинение, с вилкой и ножом в руках. Рядом с Колином сидит Роуз Тримбл, которая была подругой Эндрю, но недолго: обязательное для тех лет увлечение марксизмом привело Эндрю на семинар, посвященный «Африке, разрывающей свои цепи», и там он встретил Роуз. Их роман (можно ли назвать это романом? Ей было всего шестнадцать) закончился, но девушка по-прежнему приходила сюда, хотя точнее было бы сказать, что она переехала сюда. Напротив Роуз — Софи, еврейская девушка в полном расцвете красоты, тонкая, с черными блестящими глазами, черными блестящими волосами; людям при виде нее неизменно приходили в голову мысли о неизбежной несправедливости Рока и затем о власти Красоты. В Софи был влюблен Колин. И Эндрю. И Джеффри. Рядом с Софи — мятущийся и страдающий Дэниел. Сейчас он сидел прямо напротив приглаженного, вежливого и примерного Джеффри, типичного англичанина, являя собой его воплощенную противоположность и в фигуральном смысле. Дэниел оказался на грани исключения из Сент-Джозефа за воровство в магазине. В классе он был помощником старосты, а Джеффри — старостой, и поэтому именно Джеффри пришлось отчитывать Дэниела и потребовать, чтобы тот исправился, а не то… — пустая угроза, разумеется, сказанная больше для того, чтобы произвести впечатление на остальных серьезностью происходящего. Это происшествие, с иронией обсуждавшееся этими искушенными в жизни детьми, было еще одним подтверждением, если таковое вообще требовалось, несправедливости, царящей в мире, поскольку Джеффри сам все время воровал в магазинах, но невозможно было заподозрить мальчика с таким открытым лицом в чем-либо неблаговидном. И к тому же во всем этом был еще один аспект: Дэниел боготворил Джеффри, и выговор, прилюдно полученный от его героя, стал для него невыносимо горьким испытанием.



А вот рядом с Дэниелом сидела девочка, которую Фрэнсис раньше не видела и ожидала, что в скором времени ее просветят на этот счет. Это была светленькая, чисто вымытая, опрятно одетая девочка, которую звали, кажется, Джил. По правую руку от Фрэнсис сидела Люси, не из школы Сент-Джозеф: она была подружкой Дэниела из Дартингтона, часто заходила к Ленноксам. Люси, которая в обычной школе несомненно стала бы идеальной ученицей благодаря своей решительности, уму, ответственности и прирожденной властности, говорила, что школы прогрессивного обучения, по крайней мере Дартингтон, подходят некоторым людям, но другим требуется дисциплина, и что она предпочла бы учиться в обычной школе с ее правилами, режимом и экзаменами, которые заставили бы ее трудиться. Дэниел заявил, что школа Сент-Джозеф — лицемерное дерьмо, где проповедуют свободу, но когда доходит до дела, задавливают моралью.

— Я бы не использовал здесь слово «задавливают», — мило улыбаясь, пояснил всем Джеффри, дабы защитить своего адепта, — скорее, нам всем указывают границы.

— Не всем — кому-то, — возразил Дэниел.

— Да, несправедливо, — согласился с ним Джеффри.

Софи сказала, что она обожает Сент-Джозеф и обожает Сэма (старшего учителя). Мальчики постарались изобразить равнодушие, услышав эту новость.

Успеваемость Колина по-прежнему была такой низкой, что его безмятежное существование красноречиво свидетельствовало о терпимости педагогов, и без того широкой известной.

Роуз много чем была недовольна в жизни, но чаще всего она жаловалась на то, что ее не послали в школу прогрессивного обучения, и когда обсуждались достоинства и недостатки этой системы образования, а обсуждались они постоянно и бурно, ее всегда румяное лицо багровело от злости. «Дерьмовые, отстойные» родители послали ее в «нормальную девчачью» школу в Шеффилде. Хотя Роуз, по-видимому, давно бросила школу и поселилась здесь, ее обвинения по этому поводу никак не стихали, и она в любую минуту могла разразиться рыданиями, выкрикивая, что «вы сами не знаете, как вам всем повезло».

Вообще-то Эндрю встречался с ее родителями, которые оба работали в муниципальном совете.

— И что с ними не так? — поинтересовалась Фрэнсис, надеясь услышать о них положительный отзыв, потому что она не любила Роуз и хотела, чтобы девушка покинула их. (И почему просто не сказать Роуз, чтобы та съехала? Да потому, что это было бы не в духе времени.)

— Боюсь, они самые обыкновенные люди, — с улыбкой ответил Эндрю. — Жители небольшого городка со всеми присущими жителям небольших городков предрассудками, и думаю, им просто не справиться с нашей Роуз.

— А-а, — протянула Фрэнсис, понимая, что шансы на возврат Роуз в отеческий дом невелики. И тут тоже было кое-что еще. Разве в свое время сама Фрэнсис не говорила, что ее родители скучны и полны предрассудков? Нет, дерьмовыми фашистами она их, конечно, не называла, но кто знает, может, и назвала бы, если бы эти эпитеты существовали во времена ее молодости. Так вправе ли она критиковать Роуз за то, что девочка не хочет жить с родителями, которые ее не понимают?

Стали передавать тарелки за добавкой — все, кроме Эндрю. Он едва прикоснулся к своей порции. Фрэнсис сделала вид, будто не замечает.

У Эндрю проблемы, но насколько серьезные, пока трудно было сказать.

В Итоне у него все складывалось неплохо, он завел там друзей — пожалуй, для этого и посылают мальчиков в Итон, рассуждала Фрэнсис — и на следующий год собирался поступать в Кембридж. А этот год, заявил Эндрю, он намерен посвятить ничегонеделанью. И сдержал свое слово — во всяком случае, валялся в постели до четырех-пяти часов пополудни. Но выглядел при этом утомленным и что-то — что? — скрывал под своим обаянием, под врожденной коммуникабельностью.

Фрэнсис знала, что старший сын несчастлив (хотя ни один из ее сыновей никогда не мог похвастаться тем, что доволен жизнью). Необходимо было что-то делать. И даже Юлия спустилась как-то к невестке, чтобы спросить:

— Фрэнсис, вы заглядывали в последнее время в комнату Эндрю?

— Я не посмею войти туда без разрешения.

— Вы его мать, я полагаю.

Этот краткий диалог вновь осветил пропасть, разделяющую их. Фрэнсис, как обычно в таких случаях, могла лишь беспомощно смотреть на свекровь, не зная, что сказать. Юлия, безупречная и прямая, молча ждала ответа, и Фрэнсис под ее неодобрительным взглядом ощущала себя школьницей и едва ли не переминалась с ноги на ногу.

— За дымом мальчика почти не видно, — сказала Юлия.

— А, понятно, вы имеете в виду травку — то есть марихуану? Но, Юлия, сейчас почти все ее курят. — Фрэнсис не решилась признаться, что и сама пробовала травку.

— Значит, для вас это пустяк? Это не важно?

— Этого я не говорила.

— Целыми днями Эндрю спит, ночью одурманивает себя этим дымом, почти не ест.

— Юлия, что вы хотите от меня?

— Поговорите с ним.

— Я не могу… не смогу… он не станет слушать меня.

— Тогда я сама поговорю с ним.

И Юлия вышла, развернувшись на маленьких аккуратных каблучках, оставляя за собой запах роз.

Юлия действительно поговорила с Эндрю. И вскоре он пристрастился навещать бабушку в ее комнатах, чего раньше никто не смел делать, и, возвращаясь, всячески пытался навести мосты и смазать колеса.

— Юлия не такая уж плохая, как все думают. Она вообще милашка.

— Вот уж абсолютно не подходящее к Юлии слово.

— Ну, а мне она нравится.

— Мне кажется, Юлия могла хотя бы иногда спускаться к нам. Может, она поужинает с нами?

— Она не придет. Она нас не одобряет, — сказал Колин.

— Возможно, она могла бы реформировать нас, — попыталась пошутить Фрэнсис.

— Ха! Ха! Но почему ты сама никогда не приглашаешь ее?

— Я боюсь Юлию, — впервые призналась сыновьям Фрэнсис.

— А она боится тебя! — воскликнул Эндрю.

— Нет, это абсурд. Я уверена, Юлия никогда в жизни ни перед кем не испытала страха.

— Послушай, мама, ты не понимаешь. Она всегда жила в тепличных условиях. Ей непривычна наша беспорядочная жизнь. Ты забываешь, что до смерти дедушки она, наверное, и яйца не умела сварить. А ты управляешь голодными ордами и говоришь на их языке. Понимаешь?

Он сказал «на их», а не «на нашем», отметила про себя Фрэнсис.

— Я знаю только, что Юлия сидит там с кусочком копченой селедки на полупрозрачном ломтике хлеба и единственным бокалом вина, а мы накладываем себе полные тарелки всевозможных яств. Наверное, стоит послать ей поднос?

— Я спрошу у нее, — пообещал Эндрю и, вероятно, так и сделал, но ничего не изменилось.

Фрэнсис заставила-таки себя подняться в комнату старшего сына. Было всего шесть часов вечера, но уже стемнело. (Это было недели две назад.) Она постучалась, хотя ноги сами вели ее обратно.

— Входите, — услышала она спустя довольно долгий промежуток времени.

Фрэнсис вошла. Эндрю лежал одетый на кровати и курил. За окном лил холодный дождь.

— Уже шесть часов, — сказала она.

— Я знаю, что уже шесть часов.

Фрэнсис села, не дождавшись так нужного ей приглашения. Комната была большая, обставленная старинной массивной мебелью, которую освещали несколько прекрасных китайских ламп. В этой обстановке Эндрю казался как-то совсем не к месту, и Фрэнсис не могла не вспомнить мужа Юлии, дипломата. Вот кто смотрелся бы здесь органично.

— Ты пришла читать мне лекции? Не утруждай себя понапрасну. Юлия уже сказала мне все, что в таких случаях полагается.

— Я беспокоюсь за тебя, — произнесла Фрэнсис дрожащим голосом. Годы, десятилетия невысказанных тревог рвались наружу из ее горла.

Эндрю приподнялся на подушке, чтобы приглядеться к матери. Не враждебно, а скорее настороженно.

— Я и сам за себя беспокоюсь, — ответил он. — Но похоже, скоро я смогу взять себя в руки.

— Точно, Эндрю? Скоро?

— В конце концов, это ведь не героин, и не кокаин, и не… Ты же не видишь раскиданных по комнате пустых бутылок.

От внимания Фрэнсис тем не менее не ускользнуло, что под кроватью валялись рассыпанные голубые таблетки.

— Тогда что это рассыпано у тебя на полу?

— Ах, те маленькие голубые таблетки? Амфетамины. Насчет них не стоит волноваться.

— Потому что к ним не возникает привыкания и от них можно отказаться в любой момент, — процитировала сына Фрэнсис. Она желала придать голосу ироничность, но это ей не удалось.

— В этом я как раз не уверен. Думаю, на самом деле я уже зависим — но не от таблеток, а от травы. Она определенно помогает смягчить реальность. Кстати, почему бы тебе не попробовать травку?

— Я уже пробовала. На меня она не оказывает никакого воздействия.

— Жаль, — заметил Эндрю. — Потому что, на мой взгляд, реальность довольно жестока к тебе.

Больше он ничего не сказал. Фрэнсис подождала немного, встала и вышла из комнаты. Уже закрывая за собой дверь, она услышала:

— Спасибо, что зашла, мама. Заглядывай.

Неужели все это время Эндрю хотел ее «вмешательства» и ждал, чтобы мать навестила его, хотел поговорить с ней?

Что касается нынешнего вечера, то свою связь с обоими сыновьями Фрэнсис ощущала как никогда сильно, только все это было ужасно — они трое были близки сегодня благодаря разочарованию. Их объединил удар, нанесенный в то же место, что и раньше.

Говорила Софи.

— Вы слышали о том, какую замечательную роль дали Фрэнсис? — спрашивала она Джонни. — Она станет звездой. Это прекрасно. Вы пьесу читали?

— Софи, — попыталась остановить ее Фрэнсис, — боюсь, от роли мне пришлось отказаться.

Девушка изумленно уставилась на нее, и в ее больших голубых глазах уже блестели слезы.

— Что это значит? Вы не можете… это невозможно… это неправда.

— Я отказалась от роли, Софи.

Оба сына гневно смотрели на Софи и, вероятно, пинали ее под столом: заткнись!

Милая девочка ахнула и уткнулась лицом в ладони.

— Обстоятельства изменились, — сказала Фрэнсис. — Долго объяснять.

Теперь мальчики обратили обвиняющие взгляды на отца. Тот замялся, хотел было пожать плечами, подавил это желание, улыбнулся и вдруг заявил:

— Я пришел к тебе по важному делу, Фрэнсис.

Так вот почему он не ушел и не садился, все стоял неловко у окна. Ему нужно что-то ей сказать.

Фрэнсис внутренне собралась и поняла, что Колин и Эндрю делают то же самое.

— Хочу попросить тебя об одном одолжении, — начал Джонни, обращаясь непосредственно к обманутой жене.

— И что же это за одолжение?

— Ты знаешь о Тилли? Конечно же знаешь… Это дочь Филлиды.

— Разумеется, я в курсе, кто она такая.

Эндрю, навещавший отца, своими немногословными рассказами давал понять, что его новая семья не отличается гармонией и что девочка причиняет массу хлопот.

— Филлида не может справиться с Тилли.

При этих словах Фрэнсис громко рассмеялась, потому что уже поняла, что последует дальше. Она сказала:

— Нет. Это попросту невозможно. И речи быть не может, нет.

— Но как же, Фрэнсис, ты сама подумай. Они не ладят. Филлида на грани нервного срыва. И я тоже. Я хочу, чтобы Тилли временно пожила у тебя. Ты ведь так отлично умеешь…

От негодования Фрэнсис задохнулась. Она заметила, что оба ее мальчика побледнели. Втроем они молча переглянулись, разделяя мысли и чувства друг друга.

Софи же восклицала:

— О Фрэнсис, какая же вы все-таки добрая, как это прекрасно!

Джеффри, который уже так давно приходил в этот дом, что с полным правом мог называться членом семьи, подхватил:

— Клевая идея.

— Минутку, Джонни, — сказала Фрэнсис. — Ты просишь меня забрать дочь твоей второй жены, потому что вы не в силах справится с ней?

— В общем и целом — да, — признал с улыбкой Джонни.

Наступила долгая-долгая пауза. До восторженных Софи и Джеффри постепенно доходило, что Фрэнсис реагирует совсем не в традициях всеобщего либерального идеализма, как они предполагали, то есть в духе «Все к лучшему в этом лучшем из возможных миров» (в будущем именно так будут описывать шестидесятые).

Фрэнсис услышала свои дальнейшие слова:

— Вероятно, ты собираешься оказывать какую-то финансовую поддержку? — И поняла, что уже соглашается.

На что Джонни обвел вопросительным взглядом юные лица, проверяя, шокированы ли они ее мелочностью в той же степени, что и он.

— Речь о деньгах, — провозгласил он, — в данном случае неуместна.

И Фрэнсис вновь не нашлась, что сказать. Она встала, прошла к плите, остановилась там, опять оказавшись спиной к присутствующим.

— Я хотел бы привести Тилли, — продолжал Джонни. — Тем более что девочка уже здесь. Она ждет в машине.

Колин и Эндрю одновременно встали и подошли к матери с обеих сторон. Их немое сочувствие придало Фрэнсис силы, и она сумела повернуться лицом к Джонни. Она ничего не говорила. Джонни, при виде трех бледных обвиняющих лиц — его бывшей жены и двух сыновей, — тоже умолк, но всего на мгновение. А затем простер вперед руки, обращаясь ко всем ним, и воскликнул с пафосом:

— От каждого по способности, каждому по потребности. — И уронил руки.

— О, как это замечательно! — воскликнула Роуз.

— Клево, — сказал Джеффри.

Новенькая, Джил, выдохнула:

— Как это хорошо!

Все глаза теперь были направлены на Джонни — ситуация, в которой он чувствовал себя как рыба в воде. Он стоял, купаясь в лучах критики и обожания, и улыбался. Он был высоким мужчиной, товарищ Джонни, с седеющей шевелюрой, достойной римского патриция, и носил узкие черные джинсы, черную кожанку, сшитую специально для него кем-то из его почитателей или соратников. Его излюбленным стилем всегда была подчеркнутая суровость, и улыбка тому вовсе не помеха, ведь это не более чем временная уступка, так что Джонни вовсю улыбался.

— Ты хочешь сказать, что, пока мы здесь разговаривали, девочка все это время сидела в машине? — изумился Эндрю.

— Боже мой, — вздохнул Колин. — Как это для тебя типично.

— Я схожу за ней, — ничуть не смутился Джонни и вышел, умудрившись не встретиться с ними — с Фрэнсис, Эндрю и Колином — взглядом, хотя ему нужно было обойти их на пути из кухни.

Никто не двигался. Фрэнсис думала, что, если бы сыновья сейчас не стояли рядом, окружая ее своей поддержкой, она бы упала. Лица всех сидевших за столом были повернуты к ним. Наконец-то остальные поняли, что для них троих это был очень тяжелый момент.

Из прихожей раздался стук входной двери (разумеется, у Джонни был ключ от дома матери), и вот в кухне возникла хрупкая перепуганная девочка, в пальто, которое было явно ей велико, дрожащая от холода. Она попыталась улыбнуться, но вместо этого из ее горла вырвались рыдания. Девочка смотрела на Фрэнсис, которая, как ей сказали, была доброй женщиной: «Она присмотрит за тобой, пока у нас тут все не устроится». Тилли казалась маленькой птичкой, принесенной сюда бурей, и Фрэнсис в мгновение ока оказалась рядом с ней, обняла со словами:

— Все хорошо, тише, тише, ну что ты.

Потом она вспомнила, что это не ребенок, а подросток лет четырнадцати или около того, и это погасило ее порыв сесть и взять несчастную малютку на колени. Тем временем Джонни, стоя за спиной падчерицы, говорил:

— По-моему, кому-то нужно лечь в теплую постель. — А потом, обращаясь ко всем и ни к кому в частности, объявил: — Мне пора. — Но не ушел.

Девочка направила умоляющий взгляд на Эндрю, поскольку он был единственным человеком среди толпы незнакомцев (кроме Джонни), которого она знала.

— Не волнуйся, я все устрою. — Он обнял Тилли за плечи и повел из кухни. — Она поживет в цоколе, — сказал он матери. — Там тепло и уютно.

— О, нет, нет, пожалуйста, — заплакала девочка. — Не надо, я не останусь там одна, я не могу, прошу вас.

— Ну хорошо, раз тебе этого не хочется, — быстро согласился Эндрю. И снова обратился к матери: — Тогда поставлю кровать на эту ночь к себе.

И они с девочкой ушли. Оставшиеся на кухне сидели молча, прислушиваясь к тому, как Эндрю на лестнице уговаривает Тилли не плакать.

Джонни оказался лицом к лицу с Фрэнсис, и она сказала ему тихо, надеясь, что ее слова не будут услышаны остальными:

— Уходи, Джонни. Сию же минуту.

Он обвел всех взглядом с призывной улыбкой, на которую улыбкой же ответила только Роуз, но и та несколько сомневалась; сурово кивнул Джеффри, поскольку знал того уже много лет; предпочел не заметить страстного укора, которым горели глаза Софи, и ушел. Хлопнула входная дверь. Загудел двигатель автомобиля.

Теперь Колин ходил вокруг Фрэнсис, касался то ее руки, то плеча, не зная, что делать.

— Пойдем, — сказал он наконец. — Пойдем наверх.

Они вместе вышли из кухни. Поднимаясь по лестнице, Фрэнсис начала проклинать Джонни, сначала тихо, чтобы не услышала молодежь, сидящая за кухонным столом, потом все громче:

— Пошел он к черту, к черту, дерьмо, какое же он все-таки дерьмо.

У себя в гостиной она расплакалась, а растерянный Колин сообразил только принести салфетки и потом еще стакан воды.

Тем временем Эндрю сообщил Юлии о том, что происходит. Она спустилась, открыла дверь в комнату Фрэнсис, не постучавшись, и промаршировала к креслу, где хлюпала носом ее невестка.

— Пожалуйста, объясните мне, — сказала она, — потому что самой мне не понять: почему вы позволяете ему так себя вести?


Юлия фон Арне родилась в одном из красивейших уголков Германии, возле Штутгарта, в краю холмов, ручьев и виноградников. Она была единственной девочкой, третьим ребенком в благородном семействе. Отец ее был дипломатом, мать — музыкантом. В июле 1914 года в доме фон Арне гостил Филипп Леннокс, подающий надежды третий секретарь британского посольства в Берлине. То, что четырнадцатилетняя Юлия влюбилась в обаятельного Филиппа (тому было двадцать четыре), было вполне естественно, но и он тоже влюбился в нее. Она была миленькой, миниатюрной, с золотистыми кудряшками и носила платьица, которые были похожи на цветы, — так сказал ей романтичный Филипп. Юлию воспитывали в строгости две гувернантки, англичанка и француженка, и молодому человеку казалось, что каждый ее жест, каждая улыбка, каждый поворот головы были выверены, предписаны, отрепетированы — она двигалась так, словно танцевала. Как и всех девочек, Юлию приучали контролировать свое тело и речь, дабы избежать ужасного греха нескромности, поэтому за нее говорили ее глаза. Одним взглядом Юлия могла пронзить сердце мужчины насквозь, а когда она опускала нежные веки поверх голубых приглашений в любовь, Филиппу чудилось, будто его отвергают. У него были сестры, которых он видел всего несколькими днями раньше в Сассексе: энергичные девчонки-сорвиголовы в полной мере наслаждались образцовым летом, которое описывали позднее в бесчисленных мемуарах и романах. Подружка одной из сестер, девушка по имени Бетти, частенько выходила к ужину с царапинами на загорелых руках, что выдавало ее пристрастие играть с собаками на сеновале, — все весело подшучивали над ней. Родня Филиппа считала эту девушку подходящей партией и наблюдала, не выкажет ли он симпатии по отношению к ней, да и он считал ее неплохой кандидатурой на роль жены. А эта маленькая фройлен показалась ему недосягаемой звездой, словно мелькнувшая в дворцовых переходах красавица из гарема, вся — обещание неизведанного блаженства, и Филиппу чудилось, что в прямых лучах солнца юная немка растает как снежинка. Юлия подарила ему алую розу из своего сада, и он понял, что она предлагает ему свое сердце. Филипп провозгласил свою любовь под луной, а на следующий день обратился к ее отцу с просьбой отдать ему руку дочери. Да, он понимал, что четырнадцать лет — слишком юный возраст, но он просил лишь формального разрешения сделать Юлии предложение, когда ей исполнится шестнадцать. На этом они и расстались все в том же роковом четырнадцатом году. Все явственнее назревала война, однако, подобно многим либерально настроенным людям, и Ленноксы, и фон Арне считали смехотворной идею о том, будто Германия и Англия станут воевать друг с другом. Всего за две недели до объявления войны Филипп со слезами на глазах покинул свою любовь. В те дни оба правительства были убеждены, что война закончится самое позднее к Рождеству, и двое влюбленных полагали, что их разлука не продлится долго.

Любовь Юлии подверглась серьезным испытаниям. Родные не препятствовали ее отношениям с англичанином — разве не были императоры обеих стран кузенами? — но вот соседи позволяли себе нелицеприятные комментарии, а слуги перешептывались и судачили. Всю войну слухи преследовали Юлию и членов ее семьи. Три ее брата сражались в окопах, отец служил в Военном министерстве, а мать работала на добровольных началах в госпитале, но те несколько лихорадочных дней в июле четырнадцатого года навсегда сделали их мишенью для подозрений. Юлия тем не менее не утратила веры в свою любовь и в Филиппа. Он был ранен, дважды, и какими-то окольными путями Юлия узнавала об этом и плакала. Не имеет значения, кричала душа Юлии, как сильно он ранен, она будет любить его вечно. Демобилизовали его в 1919 году. Она ждала Филиппа, зная, что он приедет за ней, но когда в ту самую комнату, где пять лет назад они признавались друг другу в любви, вошел мужчина с пустым рукавом и напряженным морщинистым лицом, она не узнала его, хотя чувствовала, что должна бы. Юлии тогда еще не исполнилось двадцати лет. Филипп увидел высокую молодую женщину (за эти годы она выросла на несколько дюймов) со светлыми волосами, собранными на макушке в узел, и в тяжелом черном платье — Юлия носила траур по двум погибшим братьям. Третий брат, младший, совсем мальчик, тоже был ранен, вернулся домой и сейчас сидел, еще в военной форме, в той же комнате, положив негнущуюся ногу на низкий табурет. Двое недавних врагов, они молча смотрели друг на друга. Затем Филипп без улыбки подошел к юноше, протягивая для приветствия руку. Тот поначалу дернулся, поддавшись импульсу отвернуться, но справился с собой, стер с лица гримасу неприязни, и правила приличия окончательно возобладали, когда хозяин, уже с улыбкой, пожал гостю руку. Эта сцена, повторяющаяся с тех пор со всевозможными вариациями, в то время не имела того значения, какое имела бы в наши дни. Ирония, которая подчеркивает тот самый элемент, что мы старательно исключаем из нашего видения вещей, была бы для этих двух людей невыносима. А мы научились быть более толстокожими.

И вот двое влюбленных, которые не узнали бы друг друга, если бы столкнулись на улице, должны были решить, достаточно ли сильны их мечты, пронесенные ими через ужасные годы войны, для того, чтобы стать основанием для брака. В Юлии не осталось ничего от очаровательной вежливой девочки, а в Филиппе — от сентиментального молодого человека, который носил в нагрудном кармане засушенную красную розу до тех пор, пока она не рассыпалась в прах. Большие голубые глаза Юлии были печальны, а Филипп часто погружался в молчание, подобно ее младшему брату, когда вспоминал вещи, понятные только тем, кто воевал.

Они поженились без помпы — это было не лучшее время для пышной англо-германской свадьбы. В Лондоне военная лихорадка стихала, хотя до сих пор в разговорах упоминались боши и гансы. С Юлией обращались вежливо. Тогда она впервые засомневалась, верно ли поступила, выбрав мужем Филиппа, хотя по-прежнему верила, что они любят друг друга. Оба притворялись, будто просто серьезны от природы, а не опечалены без надежды на излечение. Однако война в конце концов закончилась, вызванная ей ненависть улеглась, и худшее осталось позади. Юлия, страдавшая в Германии из-за своей любви к англичанину, теперь сама усиленно пыталась стать англичанкой. Английским она отлично владела с детства, но записалась на курсы и вскоре заговорила на этом языке лучше любого британца. Это был идеальный, рафинированный английский, где каждое слово звучало отдельно от других. Юлия осознавала, что ее манеры слишком формальны, и работала над тем, чтобы вести себя более свободно. Одевалась она всегда безупречно, и теперь это пришлось весьма кстати, ведь она — жена дипломата и должна соблюдать приличия. Как говорят англичане.

Супружескую жизнь они начали в небольшом домике в районе Мейфэр. Там Юлия при помощи всего лишь повара и служанки устраивала приемы, к чему обязывало ее положение мужа, и каким-то образом сумела приблизиться к стандартам, к которым привыкла дома. Тем временем Филипп обнаружил, что женитьба на немке была не лучшей предпосылкой для безоблачной карьеры. Несколько бесед с начальством привели его к пониманию того, что определенные посты, например в Германии, для него отныне недосягаемы и что с годами он, скорее всего, окажется на периферии дипломатии, где-нибудь в Южной Африке или Аргентине. Он решил избежать подобных разочарований и сменить карьеру дипломата на административное поприще. Там он поднимется по служебной лестнице, лишившись, правда, блеска Министерства иностранных дел. Иногда в доме сестры он встречал Бетти, на которой мог бы жениться — и которая до сих пор оставалась не замужем, потому что на войне погибло много мужчин, — и гадал, насколько более удачной могла бы быть его жизнь.

Когда в 1920 году на свет появился Джолион Мередит Вильгельм Леннокс, за ним сначала приглядывала кормилица, а потом няня. Он был высоким худым ребенком с золотистыми кудрями и голубыми глазами, критичный и недовольный взгляд которых нередко останавливался на матери. От няни Джолион узнал, что он наполовину немец; с ним приключилась истерика, и потом еще несколько дней мальчик вел себя из рук вон плохо. Его свозили в Германию навестить родственников по материнской линии, но затея не удалась. Джолиону там вообще ничего не понравилось, а особенно правила поведения: от мальчика требовали, чтобы за столом он, когда не ест, сидел, положив руки по обе стороны тарелки, говорил только тогда, когда к нему обращались взрослые; и щелкал каблуками, когда что-либо просил. Мальчик наотрез отказался ехать туда снова. Юлия противилась тому, чтобы ее ребенка с семи лет отправили в школу (сейчас в таком желании матери нет ничего необычного, но тогда это было очень смело с ее стороны). Но Филипп возражал, что все его одноклассники прошли через это, и вообще, взгляните на него самого! — он ведь тоже в семь лет оказался в интернате. Да, он припоминает, что первое время скучал по дому… но это не важно, все быстро прошло. Этот аргумент со стороны Филиппа — «Посмотрите на меня!» — фигурировал в спорах супругов часто. Обычно к нему прибегают, чтобы подавить оппозицию нерушимой убежденностью говорящего в собственном превосходстве или, по крайней мере, правоте. Но Юлию он ни в чем не убеждал. В душе Филиппа оставался уголок, навсегда закрытый для нее, присутствовала в нем некая сдержанность, холодность, которую жена поначалу объясняла войной, окопами, невидимыми психологическими шрамами. Но потом у нее появились сомнения. С женами коллег Филиппа у нее так и не сложились отношения, достаточно близкие для того, чтобы спросить: ощущают ли и они тоже эту закрытость в своих мужьях, видят ли эту табличку «Verbotten» («Входа нет»), но Юлия была наблюдательна, она замечала многое. «Нет, — думала она, — если ты можешь забрать у матери ребенка в таком нежном возрасте…» Ту битву Юлия проиграла и потеряла сына, который с тех пор был с ней вежлив и учтив, но зачастую нетерпелив.

Насколько Юлия могла понять из его уклончивых рассказов, в своей первой школе Джолион учился хорошо, а вот в Итоне не очень. Учителя в своих ежегодных отчетах писали, что мальчик не умеет заводить друзей, склонен к одиночеству.

Она спросила его однажды во время каникул, предварительными маневрами создав такую ситуацию, из которой мальчик не мог с легкостью ускользнуть (сын имел привычку уходить от прямых разговоров и вопросов):

— Скажи мне, Джолион, тебе действительно неприятно то, что я немка?

Его взгляд дернулся, хотел убежать, но затем Джолион посмотрел на мать с широкой вежливой улыбкой и сказал:

— Нет, мама, с чего бы это?

— Я просто хотела узнать, вот и все.

Она просила Филиппа «поговорить» с сыном, имея в виду, конечно: «Пожалуйста, измени мальчика, он разрывает мне сердце».

— Он не из тех, кто станет откровенничать, — таков был ответ мужа.

В сущности, Итон несколько утишил ее тревоги: сам факт и значимость того, что ее сын учился в этом прославленном заведении, являли собой некую гарантию преуспеяния и благополучия. Юлия отдала сына — своего единственного сына — системе образования Англии и ожидала честного обмена: надеялась, что Джолион вырастет хорошим человеком, подобно отцу, и в дальнейшем пойдет по его стопам, возможно, станет дипломатом.

Когда умер отец Филиппа и почти сразу после этого — его мать, Филипп захотел переехать в их дом в Хэмпстеде. Это фамильный особняк, и он, сын и наследник, имеет полное право жить в нем. Юлии нравился их скромный домик в Мейфэре, который было просто поддерживать в порядке, и поэтому она не испытывала желания переезжать в большой дом с многочисленными комнатами. Но тем не менее переехала. Она ни разу не противопоставила свою волю желаниям Филиппа. Супруги не ссорились. Они ладили, потому что она не настаивала на своих предпочтениях. Юлия вела себя так, как научилась у матери, которая неизменно уступала своему мужу. Что ж, одна из двух сторон должна уступить, так понимала ситуацию Юлия, и не важно, какая именно это будет сторона. Гораздо важнее мир в семье.

Мебель из маленького дома, в свое время вывезенная по большей части из Германии, с легкостью разместилась в фамильном особняке в Хэмпстеде. Как ни странно, в новом доме количество приемов сократилось, хотя место позволяло проводить их с размахом. Прежде всего, Филипп не был общительным человеком. У него имелось двое или трое близких друзей, и с ними он время от времени виделся, обычно без жены. Юлия тоже перестала получать от приемов и вечеринок удовольствие, как раньше, и сделала из этого вывод, что она становится старой и скучной. Однако они порой устраивали ужины, на которые приглашались весьма важные персоны, и Юлия радовалась тому, что у нее получается делать это хорошо и что Филипп гордится ею.

Она ездила в Германию в гости. Ее родители, уже старые, были счастливы видеть дочь, и она любила единственного оставшегося в живых брата. Но поездки на родину тревожили и даже пугали. Бедность и безработица, повсюду коммунисты и нацисты, на улицах орудуют бандиты. Потом появился Гитлер. Фон Арне в равной мере презирали и коммунистов, и Гитлера и считали, что оба неприятных явления вскоре исчезнут сами собой. Это не их Германия, заявляли они. И это определенно была не та Германия, которую помнила Юлия, если, конечно, вычеркнуть из памяти злобные сплетни во время войны. Про нее тогда болтали, что она якобы шпионка. Так говорили не умные люди, не образованные… хотя да, было среди них и несколько образованных. Юлия решила, что визиты в Германию перестали быть приятными, и когда родители умерли, она постепенно перестала туда ездить.

Все же англичане в основе своей разумные люди, Юлия не могла не соглашаться с этим. Невозможно было представить себе, чтобы на улицах Лондона шли битвы между коммунистами и фашистами. Конечно же, стычки бывали, но не нужно преувеличивать, ничего похожего на Гитлера в Англии не существовало.

Из Итона пришло письмо, извещавшее, что Джолион пропал, оставив записку о том, что он отправляется в Испанию воевать. Подписался он «Товарищ Джонни Леннокс».

Чтобы выяснить, где находится его сын, Филипп использовал все свои связи и влияние. Интернациональная бригада? Мадрид? Каталония? Никто ничего не знал. Юлия в некотором роде сочувствовала убеждениям сына, поскольку была шокирована тем, как обошлись с законно избранным правительством Испании британцы и французы. Ее муж, будучи дипломатом, оправдывал свое правительство и свою страну, но наедине с Юлией говорил, что ему стыдно. Он не был сторонником политики, которую защищал и в некоторой степени проводил.

Шли месяцы. Потом от сына пришла телеграмма, в которой он просил денег и указывал адрес жилого дома в Ист-Энде. Юлия сразу поняла, что это свидетельствует о его желании видеть родителей, а иначе мальчик назвал бы какой-нибудь банк, откуда мог получить перевод. Вместе с Филиппом они прибыли на бедную улицу и нашли дом, а в нем больного Джолиона, за которым ухаживала порядочная на вид женщина (Юлия тут же подумала, что неплохо бы нанять ее в качестве прислуги). Джолион лежал в комнате на втором этаже с гепатитом, подхваченным, вероятно, в Испании. В результате беседы с женщиной, которая представилась как товарищ Мэри, выяснилось сначала, что об Испании она ничего не слышала, и затем, что Джолион никуда не уезжал, а все это время пробыл здесь, в этом доме, больной.

— Не сразу до меня дошло, что со здоровьем-то у него не все в порядке, — поделилась товарищ Мэри.

Семья Мэри была бедной. Филипп выписал щедрый чек, но ему заявили, что у них нет счета в банке, — заявили достаточно вежливо, лишь капелька сарказма давала понять, что банковские счета бывают только у богачей. В таком случае, сказал Филипп, деньги им передадут наличными, на следующий же день (что и было сделано). Джолион, настаивавший, чтобы отныне его называли Джонни, так исхудал, что его лицо напоминало обтянутый кожей череп. Он повторял, что товарищ Мэри и ее семья — это соль земли, однако с легкостью согласился вернуться домой.

Больше его родители об Испании не слышали. Зато в Коммунистической лиге молодежи он, герой Гражданской войны в Испании, стал звездой.

В большом доме у Джонни была сначала комната, а потом и целый этаж, куда постоянно приходили люди, что причиняло родителям массу неудобств и делало Юлию несчастной. Все посетители были коммунистами, весьма молодыми, и всегда забирали Джонни на митинги, демонстрации, воскресные семинары, марши. Юлия сказала как-то сыну, что если бы он видел улицы Германии, где сражаются соперничающие банды, то никогда бы не стал иметь дела с этими людьми. Последовала ссора, в результате которой Джонни просто ушел из дома. Так было положено начало его новому образу жизни — кочевому: он перемещался между домами товарищей, ночевал на полу, по углам, где находилось ему место, и просил у родителей денег. «Полагаю, вы все же не хотите, чтобы я умер с голоду, хоть я и коммунист».

Мать и отец ничего не знали о Фрэнсис — до тех самых пор, пока Джонни не женился на ней во время одной из своих побывок в Лондоне, однако Юлия имела представление о «девушках подобного типа», как она выражалась. Она встречалась с ними — нарядными, ловкими, кокетливыми девицами на побегушках у старших офицеров — в департаменте мужа, куда их прикрепили на время войны. «Разве можно так наслаждаться жизнью посреди этой ужасной войны?» — задавалась вопросом Юлия. Что ж, по крайней мере они не лицемерили, эти девушки. (Одна древняя леди, сбрызгивая седые кудряшки лаком и печально разглядывая свое отражение в зеркале, вздыхала несколько десятилетий спустя: «О, как мы веселились, это было удивительно, восхитительно, вы меня понимаете?»)

Война могла обернуться для Юлии еще более страшной стороной. Ее имя оказалось в списке тех немцев, которых должны были интернировать в лагерь на острове Мэн. Филипп сказал ей:

— Никто и никогда не собирался ссылать тебя, это всего лишь досадная административная ошибка.

Но как бы то ни было, ему пришлось потрудиться, чтобы имя жены наконец вычеркнули из того списка. Эта вторая война наполнила мысли Юлии воспоминаниями о первой, давно прошедшей, и она поверить не могла, что снова страны, которым по всем статьям следовало дружить, идут друг на друга с оружием. Она стала болеть, плохо спала, плакала. Филипп был добр к жене — он вообще был добрым человеком. Он обнимал ее и укачивал в своих объятиях: «Ну же, моя дорогая, не надо». У него снова появилась возможность обнимать Юлию — благодаря одной из этих новых искусственных рук, которые могли делать все что угодно. Ну, или почти все. По вечерам муж отстегивал руку и вешал ее на подставку, после чего мог лишь частично обнять Юлию, и поэтому наступал час, когда она сама обнимала его.

Родителей-Ленноксов на свадьбу Джолиона и Фрэнсис не пригласили. Им сообщили о ней телеграммой, одновременно с известием о том, что их сын вновь отбывает в Канаду. Сначала Юлия не поверила, что он мог так обойтись с ними.

Филипп обнял ее и сказал:

— Ты не понимаешь, Юлия.

— Это точно. Я ничего не понимаю.

Хрипловатым от иронии голосом Филипп ответил:

— Мы же классовые враги! Ну же, Юлия, не плачь. Когда-нибудь он повзрослеет. Будем надеяться.

Однако на лице его было написано иное — чего Юлия, уткнувшаяся мужу в плечо, не могла видеть, но чувствовала с каждым днем все чаще и острее: глубокое, горестное, беспросветное разочарование, от которого никак не избавиться.

Они знали, что в Канаде дела у Джонни «идут хорошо». Что это могло значить в свете всех событий? Вскоре после того, как он снова туда улетел, от него пришло письмо с фотографией — они с Фрэнсис на ступеньках регистрационного бюро, оба в форме, причем гимнастерка Фрэнсис тесная, как корсет. Взглянув на радостно улыбающуюся блондинку, Юлия вынесла свое суждение: «Глупая девица», — и убрала письмо с фотоснимком подальше. На конверте стояла печать цензора, как будто внутри содержалось нечто запретное, и у Юлии было именно такое чувство. Потом Джонни прислал записку: «Можешь зайти как-нибудь к Фрэнсис, посмотреть, как у нее дела. Она беременна».

Юлия не пошла. Затем Ленноксам доставили авиаписьмо, извещавшее о том, что у них родился внук. Джонни выражал надежду, что уж теперь мать соизволит нанести невестке визит. «Мы назвали мальчика Эндрю», — говорилось в постскриптуме, словно Джонни чуть не забыл об этой детали, и Юлия вспомнила, как сама сообщала родственникам о рождении сына: рассылала послания в больших белых плотных конвертах; на бумаге, похожей на тонкий фарфор, каллиграфическим шрифтом было выведено: «Джолион Мередит Вильгельм Леннокс». Ни один из получателей такого письма не мог сомневаться, что человеческая раса получила в лице новорожденного очень ценное пополнение.

Она понимала, что нужно бы повидать внука, но долго откладывала визит, а когда наконец пришла по адресу, указанному в письме Джонни, то узнала, что Фрэнсис съехала. Стоя посреди полуразрушенной улицы, Юлия радовалась, что ей не придется входить в один из здешних жутких домов, однако тот, куда ее направили, оказался еще хуже. Он был в Ноттинг-хилле. Входную дверь открыла неряшливая хмурая женщина и велела постучать вон в ту дверь, с треснутым смотровым окошком.

Юлия постучала, и раздраженный голос крикнул в ответ:

— Подождите, сейчас… Всё, входите.

Комната была большой, плохо освещенной, с грязными окнами. Выцветшие занавески из зеленого сатина, потертый палас. В зеленоватом полумраке на кровати сидела крупная молодая женщина, расставив ноги и прижимая к груди младенца. В свободной руке она держала книгу. Маленькая головка ритмично двигалась, ладошки с растопыренными пальчиками прижимались к обнаженной плоти. Из полной груди, тяжелой, подрагивающей, сочилось молоко.

Первой мыслью Юлии было, что ей дали неверный адрес. Не может быть, что эта женщина — та самая девушка с фотографии. Пока Юлия размышляла, неужели перед ней действительно ее невестка Фрэнсис, жена Джолиона Мередита Вильгельма, молодая мать произнесла:

— Присаживайтесь…

Прозвучало это так, будто появление здесь Юлии, необходимость видеть и говорить с ней стали для девушки последней каплей. Она сморщилась, высвобождая грудь из неудобного положения, рот младенца соскользнул с соска, и беловатая жидкость потекла по груди к расползшейся талии. Фрэнсис вновь заправила сосок малышу в губы, тот, давясь, захныкал, но через миг уже возобновил мелкие дрожащие движения головой, которые Юлия когда-то давно наблюдала у щенят, лежащих в ряд у сосков кормящей суки, ее таксы. Фрэнсис прикрыла свободную грудь тряпицей… Юлия могла бы поклясться, что это была пеленка.

В неприязненном молчании женщины смотрели друг на друга.

Юлия не села. Стул в комнате имелся, но выглядел уж очень задрипанным. Можно было присесть на кровать, однако незаправленная постель Юлию не привлекала.

— Джонни в письме попросил меня навестить вас.

Равнодушный, легкий, чуть томный голос Юлии, настроенный на одной ей известную ноту, заставил молодую женщину еще пристальнее взглянуть на гостью, но потом она рассмеялась.

— Что ж, считайте, что навестили, — сказала Фрэнсис.

Юлия пришла в ужас. Квартира казалась ей кошмарной, одновременно убогой и запущенной. Дом, в котором они с Филиппом нашли Джонни в пору неудавшейся поездки в Испанию, был тоже бедный, с тонкими стенами, весь какой-то хлипкий, но при этом опрятный, да и хозяйка Мэри была приличной женщиной. Но здесь Юлия ощущала себя так, словно спит и видит дурной сон. Эта бесстыжая молодуха, полунагая, с огромными сочащимися грудями… громкое чавканье младенца, витающий в воздухе запах рвоты и грязных пеленок… Юлии казалось, будто Фрэнсис намеренно и весьма грубо заставляет ее смотреть на неприглядную сторону жизни, существование которой она, сама, отказывалась признавать. Ее собственный ребенок, помнится, был представлен ей в виде красиво упакованного свертка после того, как кормилица вымыла и покормила младенца. Юлия отказалась кормить сына грудью, не желая вести себя как животное (хотя открыто не говорила об этом). Врачи и кормилицы любезно соглашались, что состояние молодой матери не позволяет ей самой кормить ребенка… у нее такое слабое здоровье, конечно же… Юлия часто играла с маленьким мальчиком, который появлялся в ее комнате с игрушками, она даже садилась на пол рядом с ним и искренне получала удовольствие от часового общения (няня отмеряла время с точностью до минуты). Она помнила запах мыла и талька. Она помнила, как приятно было уткнуться носом в головку Джолиона…

Фрэнсис же думала: это невероятно. Эта женщина просто невероятна. И неприязнь ее была так велика, что грозила прорваться наружу резким хохотом.

Юлия стояла посреди комнаты в своем аккуратном костюме из серой шерсти, на котором не было ни морщинки, ни складки. Пуговицы застегнуты до самого горла, где шелковый шарфик добавлял в ансамбль оттенок лилового. Руки Юлии, затянутые в серые лайковые перчатки и тем самым, казалось бы, защищенные от немытых поверхностей вокруг нее, находились в непрестанном тревожном движении, выражая ее неприятие и неодобрение. Туфли были похожи на черных блестящих птичек, а медные пряжки на них — как замки, подумала Фрэнсис, предназначенные для того, чтобы удержать птичек от полета или даже от нескольких шажков чинного танца. Серая шляпка Юлии отгораживала хозяйку от мира короткой вуалью, которая, однако, не скрывала шокированного взгляда; и тут тоже присутствовала металлическая пряжка, прикрепляющая вуаль к шляпе. Эта женщина; ивет в клетке, думала Фрэнсис, и для нее, измотанной одиночеством, бедностью, тревогами, появление свекрови в этой комнате (которую Фрэнсис ненавидела и мечтала покинуть) выглядело как намеренное издевательство, оскорбление.

— Что мне передать Джолиону?

— Кому? А, да. Но… — И Фрэнсис энергично выпрямилась на кровати, одной ладонью не забыв придержать головку малыша, а другой тряпку у себя на груди. — Так вы хотите сказать, что это он попросил вас прийти?

— Да, в письме.

И обе женщины на мгновение разделили общее чувство — это было неверие. Их взгляды наконец не просто встретились, а обменялись вопросами.

Когда Юлия прочитала письмо, в котором сын велел ей навестить его жену, она сказала Филиппу:

— Но я думала, что Джонни ненавидит нас. Если мы недостаточно хороши для того, чтобы пригласить нас на свадьбу, то почему он хочет, чтобы я повидалась с Фрэнсис?

Филипп ответил, сухо и несколько отстраненно, поскольку вечно был погружен в свои обязанности, связанные с военным временем:

— Как я понимаю, ты ожидаешь найти в его поступках последовательность. По-моему, это ошибка.

Что касается Фрэнсис, то она никогда не слышала, чтобы Джонни говорил что-нибудь хорошее о своих родителях: он неизменно отзывался о них как о фашистах, эксплуататорах, в лучшем случае — реакционерах. Тогда как он мог…

— Фрэнсис, я бы очень хотела оказать вам небольшую денежную помощь.

Из сумочки гостьи появился конверт.

— О нет, я уверена, что Джонни не одобрил бы… Он никогда не принимает деньги от…

— Думаю, вы ошибаетесь. Он принимает и будет принимать.

— О нет-нет, Юлия, пожалуйста, не надо.

— Как хотите. Что ж, всего хорошего.

Юлия с Фрэнсис больше не встречалась — до тех пор, пока Джонни не вернулся с войны. Филипп, который к тому времени тяжело заболел и которому оставалось жить уже совсем недолго, сказал, что беспокоится о благополучии Фрэнсис и внуков. Воспоминания о единственном визите к невестке заставили Юлию вздрогнуть. Она принялась заверять мужа, что наверняка Фрэнсис не захочет ее видеть, но Филипп настоял:

— Прошу тебя, Юлия, навести их. Чтобы мне было спокойнее.

Юлия снова пошла в дом в Ноттинг-хилле. Она не сомневалась, что Джонни выбрал этот район именно из-за его убожества и сомнительной славы.

В семье сына к тому времени было уже двое детей. Старший (Эндрю, которого она видела) превратился в шумного и энергичного ребенка, а младший (Колин) был еще совсем крошечным младенцем. Фрэнсис и его вскармливала грудью. Она была все такой же полной, бесформенной и неряшливой, а квартира представляла собой, Юлия была в этом убеждена, угрозу для здоровья детей. На стене висел шкафчик для продуктов, с дверцами, затянутыми проволочной сеткой — для вентиляции. Сквозь сетку виднелись бутылка молока и сыр. Шкафчик недавно покрасили масляной краской, которая кое-где закупорила ячейки сетки, то есть циркуляция воздуха была нарушена. Детские одежки сохли на хрупкой деревянной конструкции, которая грозила в любой момент рассыпаться. Нет, сказала Фрэнсис голосом, звенящим враждебностью. Нет, ей не нужны деньги, спасибо, ничего не нужно.

Юлия стояла, не осознавая, что вся ее фигура выражает мольбу, руки дрожат, а глаза полны слез.

— Но, Фрэнсис, подумайте о детях.

Реакция невестки была такой, будто Юлия капнула ей на рану кислоты. О да, Фрэнсис часто думала о том, в каком свете ее собственные родители, а не только семья Джонни, воспринимают ее замужество и то, в каких условиях живут ее дети. Запинаясь от гнева, Фрэнсис выпалила:

— Мне кажется, что я только и делаю, что думаю о детях.

На самом деле ее слова означали: «Да как вы смеете!»

— Пожалуйста, Фрэнсис, позвольте мне помочь вам, прошу вас. Джонни занят совершенно не тем, он всегда был таким, и это несправедливо по отношению к детям.

Проблема состояла в том, что к этому времени Фрэнсис уже полностью соглашалась: да, Джонни действительно занят не тем. Последние иллюзии растаяли, оставив после себя нерастворимый осадок раздражения на него, товарищей, Революцию, Сталина и прочая, и прочая. Но дело было теперь не в Джонни, а в ней, в крохотном, едва живом чувстве самоуважения и независимости. Вот почему фраза Юлии «Подумайте о детях» отравленной пулей вонзилась прямо в цель. Какое право имеет она, Фрэнсис, бороться за свою независимость, за собственное «я», если ради этого приходится жертвовать… Но дети же не страдают, нет. Она точно знает, сыновья не испытывают страданий.

Юлия ушла, рассказала о том, что видела, Филиппу и постаралась больше не думать о той квартире в Ноттинг-хилле.

Позже Юлия узнала, что Фрэнсис устроилась на работу в театр, и подумала: «Театр! Ну конечно, чего и следовало ожидать». Потом Фрэнсис стала играть на сцене, и свекровь думала: «Наверное, ей достаются роли служанок».

Однажды она пошла на спектакль, села в глубине зала, где, как она рассчитывала, ее не заметят, и посмотрела на игру Фрэнсис в симпатичной комедии. Та похудела, хотя оставалась еще в теле, ее светлые волосы вились кудряшками. Она играла владелицу отеля в Брайтоне. Юлия не находила в ней ничего от той довоенной хохотушки в тесной униформе, но сочла, что актриса Фрэнсис неплохая, и испытала некоторое облегчение. Фрэнсис знала, что свекровь приходила посмотреть на нее, потому что это был маленький театр, и Юлия явилась в одной из своих неподражаемых шляпок с вуалью и весь спектакль просидела, не снимая перчаток. В зрительном зале она была единственной женщиной в шляпке. А уж перчатки, эти ее перчатки, ну чистый смех.

На протяжении всей войны, особенно в трудные моменты, Филипп хранил память об одной миниатюрной перчатке, из швейцарского муслина, и те крапинки, белые точки на белом, и та крошечная оборка на запястье казались ему восхитительной фривольностью, насмешкой над собой и обещанием, что цивилизация вернется.

Вскоре Филипп умер от сердечного приступа, и Юлия не удивилась этому. Муж тяжело перенес войну. Он пропадал на работе сутками, домой приходил нагруженный бумагами и сразу садился за стол снова работать. Она знала, что Филипп был вовлечен во всевозможные смелые и рискованные акции и что он горевал о тех людях, которых посылал в опасные места, иногда — на смерть. За время войны он состарился. И, подобно Юлии, эта война заставляла его переживать в памяти прошлую войну; она догадывалась об этом по тем кратким, сухим замечаниям, которые муж изредка позволял себе делать. Вот так двое людей, когда-то безоглядно влюбленные друг в друга, прожили всю жизнь во взаимном терпении и нежности, будто желая уберечь воспоминания о прошлом от резкого движения или необдуманного прикосновения, но ни разу так и не всмотревшись в них повнимательнее.

Юлия осталась одна в большом доме, и однажды пришел Джонни и заявил, что он хочет забрать дом себе, а мать пусть снимет квартиру. Впервые в жизни Юлия проявила твердость и сказала «нет». Она собирается жить здесь, и на это ей не требуется согласия Джонни или кого бы то ни было еще. Ее родного дома, дома фон Арне, больше нет. После смерти младшего брата Юлии во время Второй мировой войны дом был продан и полученные средства переданы ей. И теперь особняк в Хэмпстеде, куда она так не хотела переезжать, стал ее домом, это единственная ниточка, которая связывает ее с той Юлией, у которой был дом, была семья, было прошлое. Она — Юлия Леннокс, и это — ее дом.

— Ты эгоистичная и жадная женщина, как и все представители вашего класса, — сказал Джонни.

— Вы с Фрэнсис, если хотите, можете тоже переехать сюда и жить со мной, но я отсюда никуда не уеду.

— Спасибо большое, Мутти, но мы отклоняем твое приглашение.

— Почему вдруг Мутти? Ты никогда не называл меня так.

— Ты желаешь скрыть тот факт, что являешься урожденной немкой, Мутти?

— Нет. По-моему, я ничего не скрываю.

— А по-моему, скрываешь. Лицемерие — это как раз то, чего стоит ожидать от подобных тебе людей.

Он был не на шутку зол. Отец не оставил ему ничего, все отошло Юлии. А Джонни планировал унаследовать дом и поселить в нем товарищей, нуждающихся в жилье. После войны все были бедны, жили одним днем, и он существовал на доходы от партийной работы, частью — противозаконные. Джонни дико злился на Фрэнсис за то, что она отказалась принять ежемесячную помощь от Юлии. И когда Фрэнсис однажды спросила: «Но, Джонни, я не понимаю, разве ты смог бы принять деньги от классового врага?» — он ударил ее, единственный раз за все время их совместной жизни. В ответ жена тоже ударила его, еще сильнее. В ее вопросе не было ни язвительности, ни критики, Фрэнсис искренне хотела услышать от него объяснение.

Юлия была дамой хорошо обеспеченной, но не богатой. Оплачивать школу для обоих внуков, Колина и Эндрю, она была в состоянии, но заявила, что если Фрэнсис в ближайшее время не согласится переехать в особняк, то придется сдать часть дома чужим людям. Теперь Юлия вынуждена была экономить в таких вещах, о которых раньше даже не задумывалась (Фрэнсис посмеялась бы, узнав об этом). Она перестала покупать новую одежду. Она рассталась с экономкой, которая жила в цокольном этаже, и отныне обходилась услугами женщины, приходящей два раза в неделю, то есть порой часть работ по хозяйству выполняла собственноручно. (Эту приходящую прислугу, миссис Филби, пришлось уговаривать и улещивать, чтобы согласилась работать и после того, как в доме появилась Фрэнсис с ордой своих плохо воспитанных подопечных.) Юлия больше не покупала продукты в универсаме «Фортнум», к тому же после смерти Филиппа она обнаружила, что имеет склонность к аскетизму. Оказывается, образ жизни, предписанный жене чиновника из Министерства иностранных дел, не имел ничего общего с ее вкусами.

Юлия испытала облегчение, когда Фрэнсис наконец согласилась переехать. Молодым Ленноксам был отдан весь дом, кроме верхнего этажа, где поселилась она сама. Юлия по-прежнему не любила Фрэнсис, но искренне привязалась к внукам и надеялась, что уж в своем доме сумеет оградить детей от влияния родителей. Мальчики же боялись ее, по крайней мере в первое время, но Юлия об этом так никогда и не узнала. Она думала, что это мать не дает мальчикам сблизиться с ней, хотя все было как раз наоборот. Фрэнсис уговаривала сыновей навестить бабушку: «Пожалуйста, она ведь так добра к нам. И ей будет приятно». — «О нет, только не это! Мама, можно мы не пойдем?»


Фрэнсис отправилась в редакцию газеты, чтобы сообщить о своем согласии у них работать, и сразу поняла, что была права, изначально предпочитая театр. Обычно она писала дома, работая по заказу, и не обладала опытом работы в учреждении. Желания вливаться в трудовой коллектив у нее не было. Едва войдя в здание, где располагалась редакция «Дефендера», она сразу ощутила царящий в нем esprit de coprs. [1]Эта газета с момента своего образования слыла борцом за правое дело, а точнее — за множество правых дел. Боевые традиции газеты, заложенные еще в XIX веке, поддерживались и поныне, это чувствовали все, и особенно те люди, которые здесь работали: этот период, шестидесятые, несомненно оставит в истории след наравне с другими великими эпохами прошлого. В этот круг единомышленников новенькую Фрэнсис ввела некая Джули Хэкетт. Это была мягкая, уютная женщина с массой густых черных волос, собранных там и тут гребешками, заколками, булавками, решительно не модница, так как считала моду поработительницей женщин. За всем, что происходило вокруг нее, Джули наблюдала с намерением исправлять ошибки — как фактические, так и идеологические — и в каждой фразе критиковала мужчин, по умолчанию полагая, как часто поступают горячо верящие во что-то люди, что Фрэнсис разделяет все ее взгляды. Она давно уже присматривается к Фрэнсис, читает ее статьи, появляющиеся то там, то здесь, в том числе и в «Дефендере», но одна статья стала определяющей, и Джули решила пригласить автора в штат газеты. Это был сатирический, но в целом добродушный очерк о Карнаби-стрит, которая находилась в процессе превращения в символ модной Британии и привлекала к себе со всего мира молодежь и людей, молодых душой. Фрэнсис писала, что, похоже, все они страдали некоей коллективной галлюцинацией, поскольку улица-то на самом деле была грязной, невзрачной, и если одежда там продавалась неплохая — по крайней мере часть ее, — то все равно ничуть не лучше, чем на других улицах, которые не имели, к сожалению, волшебных слогов Кар-на-би в своем наименовании. Какая ересь! Храбрая ересь, решила Джули Хэкетт и записала Фрэнсис в сестры по духу.

Фрэнсис показали офис, где секретарша сортировала письма, адресованные тетушке Вере, и раскладывала их по стопкам: ведь даже самые неприглядные стороны человеческой жизни подпадают под одну из легко выделяемых категорий. Мой муж изменяет мне, алкоголик, бьет меня, не дает достаточно денег, изменяет мне с секретаршей, предпочитает моему обществу приятелей в пабе. Мой сын алкоголик, наркоман, не хочет жить самостоятельно, прожигает жизнь в Лондоне, работает, но отказывается давать деньги на хозяйство. Моя дочь… Пенсии, льготы, поведение чиновников, медицинские проблемы… хотя нет, такими вопросами занимался врач. На подобные — более или менее стандартные — жалобы секретарша отвечала самостоятельно, подписываясь «Тетушка Вера», и это был новый процветающий раздел в «Дефендере». Работа Фрэнсис будет состоять в том, чтобы просматривать все эти письма в поисках особенно острой темы или проблемы и потом использовать ее как основу для серьезной, длинной статьи, которой будет выделено на страницах газеты заметное место. Фрэнсис может писать свои статьи дома. Она будет частью «Дефендера», но частью самостоятельной, и за это она была благодарна.

Из издательства Фрэнсис возвращалась на метро и по дороге купила продуктов. К дому она шла с полными сумками.

Юлия стояла у своего высокого окна и смотрела вниз, когда заметила приближающуюся Фрэнсис. По крайней мере, это пальто не такое мешковатое, как остальные; возможно, есть надежда, что когда-нибудь невестка научится носить нормальную одежду, а не только джинсы и свитеры. Она ступала тяжело — как нагруженный вол, подумалось Юлии. Не доходя до дома, Фрэнсис остановилась, и свекровь с удивлением отметила, что она была в парикмахерской, сделала прическу: светлые волосы падают прямо как солома по обе стороны от пробора, в полном соответствии с последней модой.

Из окон некоторых домов, мимо которых брела Фрэнсис, гремела музыка, ритмично и яростно, как сердитое сердце, но Юлия с самого начала предупредила, что не потерпит громкой музыки, поэтому в ее доме музыку хотя и слушали, но тихо. Из комнаты Эндрю обычно доносились приглушенные мелодии Палестрины или Вивальди, из комнаты Колина — традиционный джаз, из гостиной, где стоял телевизор, — обрывки песен и голосов, из квартиры в цоколе — «бум-бум-бум», столь любимый «детворой».

Весь большой дом сиял, ни одного темного окна, и казалось, что свет исходит не только от окон, но и от стен — дом источал свет и музыку.

На фоне кухонной занавески Фрэнсис различила силуэт Джонни, и тут же ее настроение упало. Судя по жестикуляции, он был в процессе произнесения пламенной речи, и когда Фрэнсис вошла в дом, ее догадка подтвердилась: Джонни ораторствовал. Куба, опять. Вокруг стола привычный ассортимент подростков, но у нее не было времени рассмотреть, кто именно там сидит. Эндрю — да, Роуз — да… Зазвонил телефон. Она уронила сумки на пол, сняла трубку. Звонил Колин из школы.

— Мама, ты слышала новости?

— Нет. Какие новости? Колин, с тобой все в порядке? Ты же только утром уехал…

— Да-да, послушай, мы только что узнали, передали в новостях. В Кеннеди стреляли. Он погиб.

— Кто?

— Президент Кеннеди.

— Ты уверен?

— Говорю же, его застрелили. Включи телевизор.

Через плечо Фрэнсис сказала сидевшим в кухне:

— Президент Кеннеди умер. Его застрелили.

Молчание. Фрэнсис подошла к радио, включила его. Ничего. Она молча обернулась к неподвижным от шока лицам, и Джонни тоже молчал. Он на время потерял дар речи, потому что искал «верную формулировку», и через несколько секунд сумел выдать только:

— Мы должны оценить ситуацию… — но не смог продолжить.

— Телевизор, — сказал Джеффри Боун, и вся «детвора» мигом выскочила из-за стола и убежала из кухни наверх, в гостиную.

Эндрю крикнул им вслед:

— Осторожней, там Тилли смотрит… — и побежал вслед за всеми.

Фрэнсис и Джонни остались вдвоем, лицом к лицу.

— Как я понимаю, ты пришел навестить падчерицу? — спросила она.

Джонни замялся. Ему не терпелось подняться наверх и посмотреть шестичасовые новости, но он, очевидно, планировал сказать что-то Фрэнсис, и она стояла, прислонившись к полкам над плитой, и думала: «Ну-ка, попробую угадать…» И, как она и ожидала, он выпалил:

— Видишь ли, Филлида…

— Что Филлида?

— Она нездорова.

— Да, Эндрю говорил.

— Через пару дней я еду на Кубу.

— Тогда будет лучше, если ты возьмешь ее с собой.

— Боюсь, средств на это не хватит, и…

— А кто платит?

На лице Джонни возникло раздраженное выражение «Ну чего еще от нее можно ожидать», которое давало Фрэнсис понять всю безнадежность ее скудоумия.

— О таких вещах не спрашивают, товарищ.

Когда-то этих слов было достаточно, чтобы она погрузилась в пучину собственной неполноценности и вины. Надо же, как ловко у Джонни получалось заставить ее почувствовать себя идиоткой.

— А я спрашиваю. По-моему, ты забываешь, что у меня есть основания интересоваться твоими финансами.

— Кстати, сколько тебе будут платить на твоей новой работе в газете?

Фрэнсис улыбнулась:

— Недостаточно, чтобы содержать двух твоих сыновей и твою падчерицу.

— И кормить всех, кто решит заглянуть сюда на ужин.

— Что? Ты же не хочешь, чтобы я выгоняла на улицу потенциальных революционеров?

— Они все лентяи и разгильдяи, — заявил Джонни. — Оборванцы. — Но затем решил не продолжать и сменил тон: теперь он призывал к лучшим чувствам Фрэнсис. — Филлида действительно плоха.

— И чего ты от меня хочешь?

— Хочу, чтобы ты приглядела за ней.

— Нет, Джонни.

— Ну, тогда попрошу Эндрю. Все равно он ничем не занят.

— Он занят — ухаживает за Тилли. Она больна, как тебе известно.

— По большей части девочка просто бьет на жалость.

— Тогда почему ты кинул ее на нас?

— О… к черту, — сказал товарищ Джонни. — Психические расстройства — не моя специальность, а твоя.

— Тилли больна. Серьезно больна. Ты надолго собираешься уехать?

Он посмотрел себе под ноги, нахмурился.

— Я согласился поехать на шесть недель, но с этим очередным кризисом… — Вспомнив о кризисе, он торопливо свернул разговор: — Пойду послушаю новости. — И выбежал из кухни.

Фрэнсис подогрела суп, куриное жаркое, чесночный хлеб, сделала салат, выложила на блюдо фрукты, нарезала сыр. Она думала о несчастном ребенке — о Тилли. На следующий день после ее появления Эндрю заглянул к Фрэнсис в кабинет, где она работала, и спросил:

— Мама, ты не против, если я устрою Тилли в гостевой комнате? Вряд ли она может спать у меня, хотя, похоже, именно этого ей хочется.

Фрэнсис ожидала чего-то в этом роде. На ее этаже было четыре комнаты: ее спальня, кабинет, гостиная и маленькая комнатка, которая служила спальней для гостей во времена, когда в доме хозяйничала Юлия. Фрэнсис считала этаж полностью своим, считала его убежищем, где она была свободна от всех забот, всех людей. А теперь больная Тилли окажется совсем рядом. И будет мыться в ее ванной…

— Ну ладно, Эндрю. Но я не смогу ухаживать за ней. Ведь девочке нужен уход.

— Конечно, я сам буду за ней ухаживать. И буду убирать в ее комнате. — Потом, уже повернувшись, чтобы взбежать вверх по лестнице, он сказал тихо, но настойчиво: — Тилли действительно нужна помощь.

— Да, я понимаю.

— Она боится, что мы отправим ее в психушку.

— С какой стати, она же не сумасшедшая.

— Нет, — подтвердил сын с кривой улыбкой, в которой было больше мольбы, чем он подозревал. — Но может, я сумасшедший?

— Мне так не кажется.

Она слышала, как Эндрю спустился вместе с девушкой из своей спальни, и они вдвоем удалились в гостевую комнату.

О том, что там происходит, Фрэнсис могла догадаться: девушка лежала, свернувшись калачиком, на кровати или даже на полу, а Эндрю обнимал ее, утешал, возможно, даже напевал ей что-то (она уже слышала, как сын это делал).

И чуть раньше, этим утром, готовя на кухне еду на вечер, Фрэнсис наблюдала следующую сцену. Эндрю сидел за обеденным столом рядом с Тилли, завернувшейся в детское одеяльце, которое нашла в комоде и присвоила. Перед ней стояла миска молока с кукурузными хлопьями, и вторая такая же миска — перед Эндрю. Он играл с ней в детскую игру:

— Одна ложка для Эндрю… Теперь одна ложка для Тилли… Одна для Эндрю…

При словах «одна для Тилли» она открывала рот и огромными голубыми глазами смотрела на Эндрю. Казалось, что она не умеет моргать. Эндрю наклонял ложку, после чего девушка закрывала губы, но не глотала. Эндрю заставлял себя проглотить свою ложку, и все повторялось:

— Одна для Тилли… Другая для Эндрю…

В рот Тилли попадали жалкие крохи, но хотя бы Эндрю что-то ел.

Потом Эндрю делился с ней:

— Тилли не ест. Нет-нет, у нее это получается гораздо хуже, чем у меня. Она совсем не ест.

Все это происходило задолго до того, как анорексия стала привычным явлением наряду с сексом и СПИДом.

— А почему Тилли не ест? Ты знаешь? — поинтересовалась Фрэнсис, подразумевая: пожалуйста, скажи мне, почему ты сам не ешь.

— В ее случае я бы сказал, что из-за матери.

— А какие еще бывают случаи?

— Ну, в моем случае, например, это скорее из-за отца.

Самоирония и неунывающий юмор, которые воспитал в сыне Итон, в этот момент словно отсоединились от его истинного «я» и превратились в набор гротескных и неуместных масок. Глаза Эндрю смотрели на мать серьезно, тревожно, умоляюще.

— И что же нам делать? — спросила Фрэнсис в таком же отчаянии, как и он.

— Надо подождать, немного подождать, только и всего, а потом все наладится.

Когда «детвора» (пора бы ей уже перестать называть их так) толпой спустилась и расселась вокруг стола в ожидании еды, Джонни с ними не вернулся. Все сидели и прислушивались к ссоре, вспыхнувшей на верхнем этаже дома. Крики, проклятия — отдельных слов, правда, было не разобрать.

Эндрю пояснил Фрэнсис:

— Отец хочет, чтобы Юлия пожила в его квартире и присмотрела за Филлидой, пока он будет на Кубе.

Все посмотрели на Фрэнсис, ожидая ее реакции. Она рассмеялась.

— О, господи, — сказала она. — Это же переходит всякие границы.

Теперь все переглядывались — неодобрительно. То есть все, кроме Эндрю. «Детвора» восхищалась Джонни и считала Фрэнсис недоброй. Эндрю сказал, обращаясь ко всем очень серьезно:

— Это невозможно. Несправедливо просить об этом Юлию.

Верхний этаж, где обитала Юлия, часто бывал объектом насмешек, и хозяйку дома называли не иначе как старухой. Но с тех пор как Эндрю вернулся домой и подружился с Юлией, отношение к ней стало меняться, так как все брали пример с него.

— С какой стати она должна помогать Филлиде? — сказал Эндрю. — Хватит и того, что ей приходится терпеть всех нас.

Этот новый взгляд на ситуацию заставил всех задуматься.

— И к тому же Филлида ей не нравится, — сказала Фрэнсис в поддержку Эндрю. И вовремя остановилась, потому что на языке уже вертелось продолжение: и я ей не нравлюсь, Юлии никогда не нравились женщины Джонни.

— Кому она вообще может нравиться? — воскликнул Джеффри, и Фрэнсис взглянула на него вопросительно: это было что-то новое.

— Филлида приходила сюда сегодня, — объяснил Джеффри.

— Она хотела поговорить с тобой, — добавил Эндрю.

— Сюда? Филлида?

— Она чокнутая, — сказала Роуз. — Я была здесь, видела ее. Она спятила. Съехала с катушек. — И Роуз хихикнула.

— А что Филлиде было нужно? — удивилась Фрэнсис.

— Я не спрашивал, — ответил Эндрю. — Сказал ей, чтобы уходила.

Наверху хлопнула дверь, громче раздались крики Джонни, и вот он уже затопал по лестнице, а вслед ему неслось единственное слово, которым наградила сына Юлия:

— Имбецил!

Он вошел в кухню, искрясь от ярости.

— Старая сука, — бормотал он, — фашистка.

«Детвора» смотрела на Эндрю в ожидании подсказки, как себя вести. Он же сильно побледнел, и вид у него был нездоровый. Громкие крики, ссоры — для него это было слишком.

— Это уже слишком, — протянула Роуз, наслаждаясь общей атмосферой раздора.

Эндрю сказал:

— Тилли снова расстроится.

Он полупривстал из-за стола, и Фрэнсис попросила сына, боясь, что он воспользуется этим предлогом, чтобы не поужинать:

— Пожалуйста, сядь, Эндрю.

Он сел, и Фрэнсис удивилась тому, что он ее послушался.

— Вы знали, что ваша… что Филлида приходила сюда? — спросила Роуз у Джонни, хихикая. Она раскраснелась, ее маленькие черные глазки блестели.

— Что? — спросил Джонни резко, кинув быстрый взгляд в сторону Фрэнсис. — Она действительно приходила?

Никто не ответил ему.

— Я поговорю с Филлидой, — сказал он неловко.

— Ее родители живы? — поинтересовалась Фрэнсис. — Она могла бы пожить с ними, пока ты не вернешься с Кубы.

— Филлида ненавидит их. И имеет на это все основания. Они — жалкие отбросы люмпена.

Роуз зажала рот рукой, сдерживая новый приступ веселости.

Тем временем Фрэнсис оглядывала стол: кто сегодня ужинает с ними? Помимо Джеффри — ну, само собой, этот всегда здесь — она увидела Эндрю, потом Роуз, и еще Джил, и Софи, которая плакала. За столом сидел и еще один мальчик, незнакомый ей.

В этот момент снова зазвонил телефон, и снова это был Колин.

— Я тут подумал, — сказал он, — Софи не у вас? Она, должно быть, дико расстроена. Позови ее, я поговорю с ней.

И его звонок напомнил всем, что Софи действительно должна была расстроиться, потому что ее отец в прошлом году умер от рака и мать непрестанно плакала и винила в своем горе дочь. Это-то и было причиной, по которой почти каждый день Софи сидела за этим столом. Смерть Кеннеди, разумеется, вызвала у нее…

Софи с телефонной трубкой в руках всхлипывала и говорила:

— О Колин, спасибо тебе, о, спасибо тебе, ты понимаешь, Колин, о, я знала, что ты поймешь, о, ты приедешь, о, спасибо, спасибо тебе.

Она вернулась на свое место за столом со словами:

— Колин приедет сегодня последним поездом.

Софи закрыла лицо ладонями — узкими изящными ладонями с ноготками розового цвета именно того оттенка, который был предписан на эту неделю модными арбитрами Сент-Джозефа, одним из которых была она сама. Длинные блестящие волосы упали на стол, словно овеществленная мысль о том, что никогда не придется ей подолгу грустить в одиночестве.

Роуз кисло заметила:

— Мы все сильно расстроились из-за Кеннеди, правда ведь?

А Джил разве не должна быть в школе? Но в школе Сент-Джозеф ученики приезжали и уезжали когда им вздумается, не обращая особого внимания на время, расписания или экзамены. Когда преподаватели предлагали ужесточить дисциплину, им напоминали о принципах, лежащих в основе прогрессивного обучения, среди которых главным был принцип самостоятельного развития. Только сегодня утром Колин отправился в школу и вот уже едет обратно. Джеффри сказал, что, возможно, завтра тоже поедет — он вспомнил, что является старостой класса. А Софи — она, случаем, не бросила учебу? Так или иначе, Фрэнсис видела ее в доме чаще остальных ребят. Джил, похоже, надолго поселилась на нижнем этаже со своим спальным мешком и регулярно поднималась в кухню поесть. Девушка сказала Колину, который передал ее слова Фрэнсис, что, мол, ей нужно отдохнуть. Дэниел уже несколько дней был в школе, но можно не сомневаться, что вернется, раз Колин возвращается — любой предлог подойдет. Фрэнсис прекрасно понимала ход их мыслей: ребята были уверены, что стоит им отвернуться, как за их спинами начинают происходить упоительно драматичные события.

В конце стола Фрэнсис заметила нового гостя, тот широко улыбался ей, словно ждал, когда она спросит: «Кто ты? Что ты здесь делаешь?» Но она просто поставила перед ним тарелку с супом и улыбнулась.

— Я Джеймс, — сказал он, краснея.

— Что ж, рада познакомиться. Бери хлеб и… все, что тебе нужно.

Большая рука смущенно протянулась, чтобы взять кусок цельнозернового (полезного) хлеба. После чего Джеймс так и застыл с хлебом в руках, восхищенно оглядываясь.

— Джеймс — мой друг. То есть на самом деле он мой двоюродный брат, — объявила Роуз, и вид у нее при этом был нервный и агрессивный одновременно. — Я сказала ему, что он может прийти… в смысле поужинать… в смысле…

Фрэнсис поняла, что в их шумном доме прибавился еще один беженец из проблемной семьи, и стала прикидывать, сколько продуктов нужно будет завтра купить.

В этот вечер за столом их было всего семеро вместе с ней. Джонни стоял у окна, напряженный, как часовой. Он явно ждал, чтобы его пригласили сесть. Свободные места были. Да ни за что на свете она не станет приглашать его, и ей все равно, что подумает о ней «детвора».

— Пока ты не ушел, — произнесла Фрэнсис с намеком, — расскажи нам, кто убил Кеннеди.

Джонни пожал плечами, на мгновение растерявшись.

— Может, это Советы? — предположил новичок за их столом, явно желая утвердиться.

— Чепуха, — сказал Джонни. — Советские товарищи — не сторонники терроризма.

Бедный Джеймс сильно смутился.

— А не Кастро ли стоит за этим? — выдвинула новый вариант Джил и заслужила этим ледяной взгляд Джонни. — Ну, то есть залив Свиней и все такое…

— Фидель Кастро тоже не террорист, — отмел ее доводы Джонни.

— Так ты позвони мне перед отъездом, — все пыталась выпроводить его Фрэнсис. — Ты говоришь, через пару дней?

Но он не уходил.

— Это был псих! — выкрикнула Роуз. — Какой-то псих взял и застрелил президента!

— Но кто заплатил этому психу? — спросил Джеймс, оправившись после первой неудачи, хотя его щеки все еще горели.

— Не следует отбрасывать ЦРУ как вариант, — сказал Джонни.

— ЦРУ никогда не следует отбрасывать как вариант, — уточнил Джеймс и был награжден улыбкой и кивком Джонни.

Джеймс был крупным молодым человеком, старше Роуз, старше всех их — за исключением, пожалуй, Эндрю. Роуз заметила, что Фрэнсис изучает новенького, и немедленно отреагировала, будучи чутко настроена на любую критику:

— Джеймс увлекается политикой. Он дружит с моим старшим братом. И бросил учебу.

— Ну надо же, — сказала Фрэнсис, — какой сюрприз.

— Что значит сюрприз? — вскинулась Роуз. — Почему вы так сказали?

— О, Роуз, это всего лишь шутка.

— Она шутит, — пояснил Эндрю, словно переводя слова матери, как будто это было необходимо.

— Да, кстати, раз уж зашла речь о шутках, — вспомнила Фрэнсис. Когда они все убежали наверх смотреть новости, она увидела, что на полу опустевшей кухни стоят две большие сумки, набитые книгами. Теперь она указала на них Джеффри, который не сумел сдержать горделивой улыбки: — Хороший улов сегодня?

Все рассмеялись. «Детвора» воспринимала воровство в магазинах как нечто само собой разумеющееся, но для Джеффри это стало делом принципа. Он регулярно обходил книжные магазины именно с целью стащить что-нибудь — школьные учебники были предпочтительнее всего, хотя он брал все, что мог. Называл он это «освобождением» книг, с намеком на Вторую мировую и своего отца, который во время войны летал на бомбардировщиках. Джеффри говорил Колину, что его отец не может думать и говорить ни о чем, кроме войны: «Во всяком случае, нас с матерью он точно не замечает». С тем же успехом отец мог бы погибнуть в одном из боев, если судить по тому, что он сделал для семьи с тех пор. Колин на это отвечал, что и сам в таком же положении. «Война, революция — все одно».

— Да благословит господь «Фойл», — сказал Джеффри. — Там я освободил больше книг, чем во всех других магазинах вместе взятых. Прямо благодетель человечества этот «Фойл». — Но он то и дело поглядывал на хозяйку и нервно добавил: — Фрэнсис не одобряет.

Они знали, что Фрэнсис этого не одобряла. Она так часто говорила: «Все дело в моем воспитании. Меня с детства учили тому, что воровать плохо», что, когда она или кто-нибудь еще критиковал остальных или не соглашался с ними, «детвора» подхватывала: «Все дело в вашем воспитании!» Но недавно Эндрю сказал, что шутка уже приелась.

Джонни не упустил случая поразглагольствовать на одну из своих любимых тем:

— Да-да, правильно, забирайте у капиталистов все, что сумеете. Ведь откуда у них все это? Украдено ими у вас же!

— Неужели у нас? — поддел отца Эндрю.

— У рабочего класса. У простых людей. Так что берите у этих подонков все подряд.

Эндрю никогда не воровал в магазинах, считал это недостойным поведением. С откровенным вызовом он спросил:

— Тебе не пора возвращаться к Филлиде?

Намеки Фрэнсис можно было игнорировать, но слова сына заставили Джонни направиться к двери.

— Никогда не забывайте, — обратился он напоследок ко всем, — каждый ваш шаг, каждое слово, каждая мысль должны сверяться с нуждами Революции.

— Так что ты сегодня добыл? — спросила Роуз у Джеффри. Она восхищалась им почти так же, как восхищалась Джонни.

Джеффри вынул книги из сумок и сложил из них на столе башню.

Все захлопали — за исключением Фрэнсис и Эндрю.

Фрэнсис взяла свой портфель и достала оттуда одно из писем, которые принесла из издательства домой. Она зачитала его вслух:

— «Дорогая тетушка Вера…» Тетушка Вера — это я. «Дорогая тетушка Вера, у меня трое детей, все школьники. Каждый вечер они приходят домой с ворованными вещами, в основном это конфеты и печенье…» — Тут вся компания дружно застонала. — «Но может быть что угодно, в том числе учебники…» — Все захлопали. — «А сегодня мой старший сын пришел с парой дорогих джинсов». — Снова аплодисменты. — «Прямо не знаю, как быть. Когда нам звонят в дверь, я все время думаю, что это полиция». — Фрэнсис выдержала паузу, пока «детвора» выражала свои чувства долгим «У-у». — «И я так волнуюсь за них. Была бы очень признательна вам за совет, тетушка, а то я уж и не знаю, что делать». Она вложила письмо обратно в конверт.

— И что ты собираешься ей посоветовать? — поинтересовался Эндрю.

— Может, нам поможет в этом Джеффри. В конце концов, староста должен хорошо разбираться в подобных ситуациях.

— О, — простонал Джеффри, спрятав лицо в ладонях и притворяясь, будто плачет, — Фрэнсис воспринимает это всерьез.

— Да, я воспринимаю это всерьез, — согласилась Фрэнсис. — Это воровство. Вы — воры, — сказала она, обращаясь по большей части к Джеффри, поскольку его давнишнее пребывание в их доме давало ей на это право. — Ты — вор. И этим все сказано. Я не Джонни, — добавила она.

За столом воцарилась тишина. Роуз хихикнула. Полыхающее огнем лицо новичка — Джеймса — было красноречивее любого признания.

Софи воскликнула:

— Но, Фрэнсис, я и не знала, что вы настолько сильно нас не одобряете.

— Да, не одобряю, — сказала Фрэнсис, но лицо и голос ее смягчились, потому что это была Софи. — Теперь будете знать.

— Все дело в вашем… — начала Роуз, но под взглядом Эндрю умолкла.

— Ну, пойду послушаю, что говорят в новостях, и мне еще надо поработать. — Она вышла, на прощание сказав: — Доброй ночи, — обращаясь ко всем и таким образом давая разрешение, в том числе и Джеймсу, остаться на ночь — если будет такое желание.

Перед телевизором Фрэнсис просидела всего несколько минут. Выходило, что Кеннеди действительно застрелил какой-то сумасшедший. Ну, с ее точки зрения, просто не стало еще одного политика. Вероятно, он заслужил свою судьбу. Конечно, Фрэнсис никогда не позволит себя высказать эту мысль вслух, уж очень она не соответствовала духу времени. Иногда Фрэнсис казалось, что из долгих отношений с Джонни она вынесла всего одну полезную вещь: умение держать свое мнение при себе.

Перед тем как сесть за работу, которая в этот вечер состояла из чтения сотни с лишним писем, принесенных домой, она приоткрыла дверь в гостевую комнату. Тишина и темнота. Фрэнсис на цыпочках подошла к кровати и склонилась над закутанной в одеяло фигуркой — маленькой, почти детской. Так она и думала: Тилли держала во рту большой палец.

— Я не сплю, — послышался ее голосок.

— Я волнуюсь за тебя, — сказала Фрэнсис и услышала, к собственному удивлению, что ее голос дрожит, а ведь она обещала себе не принимать близко к сердцу проблемы других людей, потому что какой от этого может быть толк? — Ты выпьешь какао, если я тебе принесу?

— Попробую.

Фрэнсис приготовила в кабинете чашку какао (она держала возле письменного стола чайник и кое-какие припасы) и отнесла ее девочке, которая произнесла:

— Только, пожалуйста, не считайте меня не благодарной.

— Включить свет? Может, ты прямо сейчас попьешь, пока горячее?

— Поставьте чашку на пол.

Фрэнсис так и сделала, понимая, что, скорее всего, к утру чашка по-прежнему будет стоять там нетронутая.

Работала она допоздна. Она слышала, как приехал Колин и потом вместе с Софи устроился на большом диване, где они долго говорили — она слышала их, по крайней мере голоса, если не слова, прямо у себя под ногами (старый красный диван стоял примерно под ее письменным столом, а над столом, этажом выше, — кровать Колина). Когда голоса в гостиной стихли, раздались осторожные шаги у нее над головой. Ну, Колин знал, какие меры предосторожности нужно предпринимать — он так и заявил брату, когда тот поучал его в подобных делах.

Софи было шестнадцать лет. Фрэнсис хотелось обнять девушку и защитить ее. Ничего такого она не испытывала в отношении Роуз, или Джил, или Люси, или кого-то еще из тех девиц, которые появлялись в доме. Почему именно Софи? Она красавица, и в этом все дело, вот почему хотелось оберегать ее. И как же это глупо — ей, Фрэнсис, должно быть стыдно. Этим вечером ей не раз было стыдно. Она открыла дверь, прислушалась. Внизу, в кухне, было шумно. Похоже, там не только Эндрю, Роуз и Джеймс… Ладно, завтра она все узнает.

Ночь прошла беспокойно. Фрэнсис дважды вставала, ходила к Тилли, смотрела, как у той дела. Один раз она застала в гостевой комнате темноту, покой и душноватый запах какао. А второй раз увидела, как к себе в комнату поднимается Эндрю, очевидно возвращавшийся после сходной миссии. После этого Фрэнсис было не уснуть. Ее беспокоило воровство в магазинах. Когда Колин только начинал учебу в Сент-Джозефе, то в доме, замечала Фрэнсис, стали появляться вещи, не принадлежавшие им, — так, по мелочи, ничего особенного: футболка, ручки, пластинки. Однажды он украл антологию поэзии, чем поразил Фрэнсис. Тем не менее она высказала свой протест. Колин стал жаловаться, что в школе все так делают, а она консервативная мещанка. Разумеется, этим проблемы не закончились, ведь это была школа прогрессивного обучения! Одна из девочек первой волны гостей (которые вели себя не так раскованно, ведь тогда они были гораздо младше), Петула, проинформировала Фрэнсис, что Колин ворует любовь. Так сказал их классный руководитель. За ужином состоялось шумное обсуждение. Нет, он ворует не любовь родителей, а любовь того самого классного руководителя, который имел совсем другие представления о Колине.

Джеффри, уже тогда, пять лет назад, бывший практически постоянным обитателем дома, гордился тем, что он добывал с прилавков. Фрэнсис была шокирована, но сказала всего лишь: «Ладно, только смотрите не попадайтесь». Она не заявила им: «Нет, ни в коем случае не делайте этого» не только потому, что знала — ее не послушают, но и потому, что не представляла, какие масштабы примет воровство в будущем. И вот еще что не давало Фрэнсис сомкнуть глаз той ночью: ей нравилось быть среди этих современных подростков, ставших новыми арбитрами моды и морали. Главным, разумеется, было ощущение «Мы против них». Петула, та живая девочка (теперь она училась в Гонконге в школе для детей дипломатов), говорила, что украсть и остаться непойманным означает пройти своеобразный обряд посвящения, и взрослые должны понимать это.

И вот Фрэнсис оказалась перед необходимостью написать основательную, длинную и взвешенную статью как раз на эту тему. Она уже сожалела о том, что согласилась принять предложение газеты, которое вынуждало ее занять четкую позицию по целому ряду вопросов, тогда как ей свойственно учитывать взгляды разных сторон и выражать собственное мнение не более чем одной фразой: «Да все это так сложно».

В последние годы Фрэнсис относилась к воровству особенно негативно, и дело тут было не столько в ее воспитании, сколько в десяти годах непрерывных призывов Джонни к всевозможным видам антисоциального поведения; все это чем-то напоминало партизанскую войну: нанести удар и скрыться. Однажды до нее дошла простая истина: для Джонни Революция — это не что иное, как шанс обрушить себе на голову все что можно, как это сделал Самсон. Он и его приятели мечтают о том, чтобы направить на мироздание горелку и спалить все, а потом, ну это же так просто — построить на выжженной земле новое общество по своему образу и подобию. Оставалось только удивляться, как Фрэнсис не поняла этого раньше, настолько очевидно все было, но в то время перед ней встал еще один вопрос: на что рассчитывают эти будущие строители новой жизни, если они не в силах организовать свою собственную жизнь? Что и говорить, мысль бунтарская, опередившая свое время на много лет (по крайней мере, в тех кругах, в которых вращалась Фрэнсис), и в душе у нее поселилась эмоция, которую она признала далеко не сразу. Фрэнсис стала считать Джонни… не обязательно называть кем именно… Она наконец-то очень четко определила для себя, как относиться ко всем этим идеям и разговорам Джонни, но в то же время полагалась почему-то на ауру надежды, оптимизма, которая окружала его, его товарищей, все, что они делали. Фрэнсис ведь тоже верила — правда, не отдавая себе в этом отчета, — что мир становится лучше и лучше, что все они едут на эскалаторе прогресса и что болезни настоящего постепенно растворятся и все люди окажутся в новом счастливом, здоровом времени. И когда она стояла на кухне и раскладывала «детворе» еду по тарелкам, видя их юные лица, слушая их непочтительные, уверенные голоса, ей казалось, что она молча обещает им это светлое будущее. Откуда в ней это обещание? От Джонни, Фрэнсис впитала его от товарища Джонни, и пока ее мозг был занят критикой — с каждым днем все более жесткой, — на подсознательном, эмоциональном уровне она верила Джонни и его смелым новым мирам.

Через несколько часов она сядет и напишет статью — о чем?

Если в своем доме она не заняла твердую позицию в отношении воровства (даже если в душе она его порицает), то какое право она имеет советовать другим людям, что им делать?

И как же запутались эти непутевые дети. Выходя вчера вечером из кухни, Фрэнсис слышала, что они смеются, но как-то натужно; голос Джеймса был громче остальных, потому что он так хотел быть принятым в круг этой свободной духом молодежи. Бедный мальчик, он бежал от скучных провинциальных родителей (так же, как она в свое время) в блистательный Лондон, и что же? В том самом доме, который Роуз называла «Залом Свободы» (и ей, Фрэнсис, нравилось это выражение), он слышит те же самые нравоучения, что и от родителей (Джеймс наверняка тоже воровал, они все сейчас так делают).

Уже девять часов, по ее меркам — позднее утро. Давно пора вставать. Фрэнсис выглянула на площадку и увидела, что Эндрю сидит на полу — так, чтобы видеть комнату, где вчера положили гостью. Дверь туда была не закрыта. Эндрю одними губами сказал:

— Смотри!

Бледное ноябрьское солнце падало в комнату напротив, где хрупкая прямая фигура в ореоле светлых волос, в старомодном розовом одеянии (капор?) устроилась на высоком стуле. Если бы перед Филиппом явилось сейчас такое видение, то как легко ему было бы поверить, что это его юная Юлия, его давнишняя любовь. На кровати, закутанная все в то же детское одеяльце, сидела посреди подушек Тилли и не мигая смотрела на старую женщину.

— Нет, — донесся до Фрэнсис холодный, размеренный голос, — нет, твое имя не может быть Тилли. Это очень глупое прозвище. Как твое настоящее имя?

— Сильвия, — едва слышно выдохнула девушка.

— Вот видишь. Почему же ты тогда называешь себя Тилли?

— В детстве я не могла выговорить «Сильвия», у меня получалось только «Тилли». — За один раз она произнесла больше слов, чем за все время пребывания в доме.

— Очень хорошо, я буду звать тебя Сильвией.

В руке Юлия держала кружку какой-то жидкости. Она тщательно, красиво отмерила некое количество содержимого чашки в ложку — запахло мясным бульоном — и протянула ложку к губам Тилли, то есть Сильвии. Только они были плотно сомкнуты.

— А теперь внимательно выслушай меня. Я не собираюсь смотреть, как ты убиваешь себя из-за собственной глупости. Я этого не позволю. Так что открывай рот и начинай есть.

Бледные губы задрожали, но разжались, и все это время девочка не отрывала взгляд от Юлии, словно загипнотизированная. Ложка проникла в рот, ее содержимое вылилось внутрь. Фрэнсис и Эндрю, затаив дыхание, ждали, сделает ли Сильвия глотательное движение. Сделала.

Фрэнсис глянула на сына и заметила, что он тоже повторил это движение, сопереживая.

— Видишь ли, — продолжала Юлия, пока ложка проделала повторное путешествие в кружку с бульоном, — я твоя приемная бабушка. А я не разрешаю своим детям и внукам вести себя глупо. Ты должна понять меня, Сильвия…

Ложка нырнула в рот, последовал еще один глоток. И снова Эндрю глотал вместе с Сильвией.

— Ты ведь умная и красивая девочка…

— Я гадкая, — послышалось из подушек.

— Мне так не кажется. Но если ты решила быть гадкой, то рано или поздно станешь такой, а я, как я уже тебе говорила, ничего подобного не позволяю.

Ложка отправляется в рот, глоток.

— Во-первых, я прослежу за тем, чтобы ты снова стала здоровой, а потом ты пойдешь в школу и сдашь пропущенные экзамены. После этого ты поступишь в университет и станешь врачом. Вот я не стала врачом и очень сожалею об этом, но теперь ты вместо меня научишься лечить людей.

— Я не могу, не могу. Я не вернусь в школу.

— Почему не можешь? Эндрю говорил мне, что ты хорошо училась, пока не стала глупить. Ну-ка, возьми кружку и допей сама, что осталось.

Наблюдатели на площадке затаили дыхание — ведь это мог быть кризис. Предположим, Тилли… Предположим, Сильвия откажется от кружки с живительным бульоном и снова засунет в рот палец. Предположим, она снова сомкнет губы. Юлия держала кружку возле тонкой руки — не той, которая сжимала детское одеяльце, а бессильно лежавшей на коленях.

— Бери.

Рука дрогнула, но вот пальцы ожили, и Юлия осторожно вложила в них кружку и сжала маленькую ладонь вокруг теплой керамики. Рука самостоятельно поднялась, кружка достигла губ, и…

— Это так трудно, — шепнула девочка.

— Конечно, я знаю.

Дрожащая рука поднесла бульон к губам. Юлия поддерживала кружку. Девочка отхлебнула, глотнула.

— Мне будет плохо, — сказала она.

— Нет, не будет. Пей, Сильвия, не разговаривай.

Снова Фрэнсис и ее сын ждали, что будет дальше. Сильвию не вырвало, хотя позывы были, и она подавила их, однако Юлия просто сказала:

— Прекрати это.

Тем временем с «мальчишеского» этажа по лестнице спустился Колин, а за ним — Софи. Они остановились. Лицо Колина вспыхнуло пунцовым светом, а Софи при виде Фрэнсис то ли заплакала, то ли засмеялась (а может, то и другое вместе) и чуть не убежала обратно, но вместо этого подбежала к ней, обняла и сказала:

— Милая, милая Фрэнсис!

Уже без слез она сбежала по лестнице на кухню.

— Это совсем не то, что ты думаешь, — сказал Колин.

— Я ничего не думаю, — ответила Фрэнсис.

Эндрю молча улыбнулся, оставив свои соображения при себе.

Теперь и Колин увидел, какая сцена разыгрывалась в гостевой комнате, и сказал перед тем, как длинными прыжками скатиться на первый этаж:

— Бабушке это будет полезно.

Юлия, которая не обращала на зрителей никакого внимания, поднялась со стула и разгладила свои юбки. Пустую кружку она забрала у девочки со словами:

— Я приду через час и посмотрю, как твои дела. А потом отведу тебя в свою ванную комнату, после чего ты сможешь надеть чистую одежду. Скоро тебе станет гораздо лучше, вот увидишь.

По дороге Юлия подняла с пола чашку с холодным какао, вышла из комнаты и отдала чашку Фрэнсис.

— Полагаю, это ваше, — сказала она. И затем повернулась к Эндрю: — И тебе тоже уже пора перестать делать глупости.

Дверь в гостевую комнату она оставила открытой и поднялась по лестнице, придерживая одной рукой свое розовое шуршащее одеяние.

— Значит, с этим все устроилось, — сказал Эндрю матери. — Молодец, Сильвия! — крикнул он, обращаясь к девушке, и та улыбнулась, пусть и слабо.

Он взбежал к себе, Фрэнсис услышала, как хлопнула сперва дверь в комнате Юлии, а потом другая, у Эндрю. В комнате напротив солнечное пятно упало прямо на подушку, и Сильвия (не было никакого сомнения в том, что отныне она была Сильвией и никем иным) поворачивала в желтом квадрате свою руку, разглядывала ее.

В этот момент во входную дверь забарабанили, истерично взвыл звонок, послышался женский голос. Девочка, сидящая в солнечном свете, издала тонкий вскрик и нырнула под одеяла.

Когда дверь открыли, по дому пронесся крик: «Впустите меня!» Грубый, визгливый голос: «Впустите же меня, впустите!»

Распахнулась со стуком дверь в комнате Эндрю, и он слетел по ступеням, успев лишь сказать Фрэнсис:

— Предоставь это мне, о, господи, закрой дверь к Тилли.

Фрэнсис закрыла дверь и тут же услышала голос Юлии с верхней площадки:

— Что случилось, кто это?

Ответил ей Эндрю, негромко:

— Это ее мать, мать Тилли.

— Что ж, очень жаль, но Сильвии снова станет хуже, — сказала Юлия и продолжила стоять на площадке, как на страже.

Фрэнсис все еще была в ночной сорочке и поэтому пошла себе переодеться: натянула джинсы и свитер. После чего помчалась вниз, туда, где слышались крики.

— Где она? Мне нужна Фрэнсис! — орала Филлида.

Эндрю попытался успокоить ее:

— Тише, тише, сейчас приведу.

— Я здесь, — сказала Фрэнсис.

Филлида была высокой женщиной, тощей как палка, с массой плохо покрашенных рыжеватых волос и длинными острыми ногтями, покрытыми ярко-фиолетовым лаком. Она ткнула крупной костистой рукой в сторону Фрэнсис и провозгласила:

— Я хочу забрать свою дочь. Вы украли ее.

— Не говорите ерунду, — сказал Эндрю.

Он суетился вокруг истеричной женщины, словно большое насекомое, выбирающее, куда лучше укусить. Он положил руку на плечо Филлиды, но та смахнула ее, и тогда Эндрю прикрикнул на нее, внезапно выйдя из себя, чему и сам удивился не менее остальных:

— Прекратите!

Затем он отошел к стене, чтобы успокоиться. Его била дрожь.

— А как же я? — потребовала ответа Филлида. — Кто будет ухаживать за мной?

Фрэнсис обнаружила, что тоже дрожит. В груди колотилось сердце, воздуха не хватало. Так и она, и Эндрю отреагировали на появление этого смерча эмоциональной энергии. И скоро Филлида, стоящая у двери прямо и торжествующе, выглядела спокойнее, чем хозяева дома.

— Это несправедливо, — провозгласила Филлида, тыча фиолетовыми когтями в лицо Фрэнсис. — Почему Тилли можно жить здесь, а мне нет?

Эндрю уже немного пришел в себя.

— Ну-ну, Филлида, — сказал он примирительно, и ироничная улыбка, которую он научился использовать в качестве защиты, снова заиграла на его губах. — Филлида, вы же понимаете, что подобное невозможно.

— Почему это? — спросила она, переключив внимание на него. — Хотите сказать, ей нужен дом, а мне не нужен?

— Но у вас же есть дом, — возразил Эндрю. — Я приходил к вам в гости, разве вы не помните?

— Да, но Джонни уезжает и бросает меня. — И потом дикий вопль: — Он уезжает и бросает меня! — Выплеснув ярость, Филлида уже более спокойно обратилась к Фрэнсис: — Вы знаете об этом? Знаете? Он бросит меня так же, как бросил вас.

Эта рассудительная ремарка лишний раз подкрепила ощущение Фрэнсис, будто истерия окончательно переселилась из Филлиды в нее: ее трясло, колени подгибались.

— Ну, что же вы молчите?

— Я не знаю, что сказать, — выдавила из себя Фрэнсис. — И не знаю, зачем вы пришли.

— Зачем? И вы еще спрашиваете? — И она принялась орать: — Тилли, Тилли, ты где?

— Не трогайте ее, — сказал Эндрю. — Вы всегда жаловались, что не можете справиться с дочкой, так дайте нам шанс попробовать.

— Но она теперь здесь. Она — здесь. А я? Кто будет ухаживать за мной?

Похоже, разговор пошел по кругу.

Эндрю ответил — тихо, но его голос прерывался:

— Вы же не думаете, будто Фрэнсис должна еще и о вас заботиться?

— Но как же я? Как же я? — Теперь это уже был не крик, а злобное ворчание, и гневные глаза незваной гостьи остановились на Фрэнсис. Должно быть, Филлида только сейчас разглядела ее. — И не такая уж вы Брижит Бардо, так почему он то и дело ходит к вам?

И тогда Фрэнсис увидела всю ситуацию совершенно в новом свете. И не нашлась, что ответить. Эндрю сказал:

— Он приходит сюда из-за нас, Филлида. Мы — его сыновья, если помните. Колин и я… или вы забыли об этом?

Похоже, что так оно и было. И внезапно, постояв несколько мгновений молча, Филлида опустила свой вытянутый обвиняющий палец. Она поморгала, будто просыпаясь, потом развернулась и выскочила за дверь.

Фрэнсис казалось, что она сейчас вся рассыплется. Ее трясло с такой силой, что стоять она могла, только опираясь всем телом о стену. Эндрю тоже привалился рядом, жалко улыбаясь. Фрэнсис думала: «Но он ведь еще слишком юн, чтобы участвовать в таких сценах». Она добрела до кухонной двери, постояла, отдыхая, вошла в кухню. За столом сидели Колин и Софи, завтракали тостами.

Колин, увидела она, был неодобрительно настроен по отношению к матери. Софи опять плакала.

— Ну и чего ты ожидала? — с холодной яростью спросил Колин.

— О чем ты? — задала бессмысленный вопрос Фрэнсис — она просто тянула время.

Упав на стул, она опустила голову на сложенные на столе руки. Конечно, она знала, о чем он. Это было все то же давнее и излюбленное обвинение Колина: дескать, родители его все испортили, Фрэнсис не смогла стать обыкновенной, среднестатистической, удобной матерью, как у всех остальных подростков, и вместо дома у них был богемный привал (который порой вызывал у Колина яростное неприятие, хотя он признавал, что в целом ему такой порядок нравится).

— Филлида чувствует себя вправе прийти сюда, — сказал Колин, — она просто заявляется с утра пораньше и устраивает сцену, и теперь нам еще нужно успокаивать Тилли.

— Тилли хочет, чтобы ее звали Сильвией, — заметил Эндрю, который тоже вошел и сел за стол.

— Мне все равно, как ее зовут, — буркнул Колин. — С какой стати она вообще торчит здесь?

И вот на глазах у него уже показались слезы, и он стал похож на маленькую взъерошенную сову — в этих очках с черной оправой. Если Эндрю был длинный и угловатый, то Колин — весь сплошные округлости, и самым круглым в нем было его открытое, мягкое лицо, которое в настоящий момент надулось от плача. Теперь Фрэнсис поняла, что прошлой ночью эти двое, Колин и Софи, скорее всего лежали в объятиях друг друга и рыдали: она — из-за своего умершего отца, а он — из-за своего… ну, из-за всех своих горестей.

Эндрю, который, подобно Фрэнсис, все еще не мог прийти в себя и дрожал, спросил у брата:

— Зачем выплескивать все на маму? Это же не ее вина.

Если срочно что-нибудь не предпринять, то братья начнут ссориться. Они часто ссорились и всегда из-за того, что Эндрю вставал на сторону матери, а Колин обвинял ее.

Фрэнсис сказала:

— Софи, пожалуйста, налей мне чашку чая. И я уверена, что Эндрю тоже не отказался бы.

— О да, это было бы отлично, — согласился Эндрю.

Софи подскочила, довольная тем, что к ней обратились с просьбой. Колин, оставшийся без моральной поддержки, ибо девушки рядом не было, растерянно мигал, весь такой несчастный, что Фрэнсис захотелось прижать его к себе… только он не потерпел бы ничего подобного. Эндрю сказал:

— Я съезжу навестить Филлиду попозже, когда она успокоится. В принципе с ней можно общаться, если она не на взводе. — И вдруг подскочил: — Господи, я совсем забыл про Тилли, то есть — Сильвию. Она ведь все слышала. Она не выносит, когда ее мать заводится.

— И ее можно понять, — согласилась Фрэнсис. — Я тоже до сих не могу прийти в себя.

Эндрю выбежал из кухни и больше уже не вернулся. В комнате у Сильвии он застал Юлию, которая спустилась посидеть с ней. Девочка спряталась под горой одежды и выла:

— Не пускайте ее сюда, не пускайте.

Юлия снова и снова повторяла:

— Ш-ш-ш, тихо, тихо, она уже ушла.

Фрэнсис пила чай молча, ожидая, когда пройдет нервный озноб. Если бы где-нибудь в книге она прочитала, что истерия заразна, то в жизни бы не поверила. Она думала: «И бедная Тилли годами жила в такой обстановке! Не удивительно, девочка в ужасном состоянии».

Софи села рядом с Колином, и они обнялись, словно две сиротки. Вскоре оба отправились на вокзал, чтобы вернуться в Сент-Джозеф, и, уходя, Колин смущенно глянул на мать с извиняющейся улыбкой. А Софи обняла Фрэнсис:

— О Фрэнсис, не знаю, что бы я делала, если бы не могла иногда приезжать к вам в дом!

Наконец Фрэнсис могла взяться за статью.

Письма о магазинном воровстве она отложила пока в сторону и принялась за другую тему.

«Дорогая тетушка Вера, от тревоги я схожу с ума».Пятнадцатилетняя дочь этой женщины занимается сексом с парнем восемнадцати лет. «Эти подростки думают, что они девы Марии и что с ними ничего такого не может произойти».Фрэнсис посоветовала обеспокоенной матери подобрать для дочери противозачаточное средство.

«Обратитесь к семейному врачу,— писала она. — Нынешняя молодежь вступает в сексуальную жизнь гораздо раньше, чем мы. Попросите у врача противозачаточные таблетки. Хотя даже с ними могут возникнуть проблемы: не все тинейджеры знают, что такое ответственность, а таблетки нужно принимать регулярно, каждый день».

Так и вышло, что первая статья Фрэнсис вызвала бурю ярости со стороны защитников морали. Письма от перепуганных родителей приходили в издательство газеты пачками, и Фрэнсис ожидала, что ее уволят, но Джули Хэкетт была довольна. Фрэнсис делала то, ради чего ее наняли. Именно этого хотели от человека, которому хватало смелости заявить, что Карнаби-стрит — всего лишь низкосортная иллюзия.


Беженцы, которые волнами накатывали на Лондон, сначала спасаясь от Гитлера, потом от Сталина, были бедны как церковные крысы или вовсе нищи. Перебивались они случайными заработками — перевод там, рецензия на книгу или частный урок тут. Они работали санитарами в больницах, разнорабочими на стройках, домашней прислугой. Все они заканчивали европейские университеты, к ним в полной мере относилось слово «интеллектуал» — то самое слово, которое у ксенофобной британской публики неизменно вызывало подозрения. Обыватели отнюдь не считали зазорным для себя признать, что эти пришельцы были более образованны, чем они, коренные островитяне.

В Лондоне было несколько кафе и ресторанов, таких же бедных, как и они сами, где можно было удовлетворить ностальгическую потребность посидеть с чашкой кофе и поговорить о политике и литературе. В таких кафе подавались гуляши, густые супы и другие питательные блюда, поддерживающие жизненные силы в гонимых бурями иммигрантах, которые вскоре придадут весомости и блеска национальной культуре в самых разных ее областях. К концу пятидесятых — началу шестидесятых среди бывших беженцев уже появились издатели, писатели, журналисты, художники, даже один нобелевский лауреат, и человек, впервые забредший в такое кафе, например «Космо», счел бы его одним из самых стильных заведений северного Лондона, где все посетители были одеты в униформу нонконформизма — водолазки, дорогие джинсы и кожаные куртки — и щеголяли либо длинными волосами, либо вечно популярной короткой стрижкой на манер римских императоров. Были тут и женщины, немного, в мини-юбках, в основном — подружки; они впитывали привлекательные заграничные манеры, попивая лучший в Лондоне кофе и откусывая сливочные пирожные, вдохновленные Веной.

Фрэнсис стала захаживать в «Космо» — присаживалась за столиком, чтобы поработать. В том углу дома, который она считала своим, огражденным от вторжения, ей теперь приходилось слушать шаги то Юлии, то Эндрю, так как они оба навещали Сильвию, приносили кружки с бульоном и прочим питательным содержимым и настаивали, что дверь в ее комнату должна быть открытой, потому что девочка боялась замкнутых пространств. И еще по дому бродила Роуз. Однажды Фрэнсис застала ту перебирающей бумаги на ее письменном столе. Роуз хихикнула и сказала весело: «О, Фрэнсис», — после чего убежала. Попадалась она и в комнатах Юлии — сама Юлия видела ее там. Она не воровала, а если и воровала, то по мелочи, просто по природе своей эта девушка была шпионкой. Юлия заявила Эндрю, что необходимо попросить Роуз покинуть дом; Эндрю передал матери пожелание бабушки, и Фрэнсис, обрадованная этим, так как никогда не испытывала к девушке симпатии, сказала Роуз, что пора бы ей вернуться в свою семью. То был крах Роуз. Из цокольного этажа, где обитала девушка («Это моя "хата"!»), поступали сообщения, что она лежит, не вставая, и рыдает и что она, похоже, больна. Со временем все как-то само собой улеглось, и Роуз вновь появилась за кухонным столом, агрессивная, сердитая и демонстративная.

Можно возразить, что это как минимум непоследовательно: сначала жаловаться на мелкие неудобства дома, а потом устраиваться работать за столом в углу «Космо», гудящего от дебатов и дискуссий. И в основном разговоры там шли революционного толка. Все эти люди были в той или иной степени революционерами, даже если именно в результате революции им пришлось бежать из родного дома. Они были представителями разных стадий Мечты и могли часами спорить о том, что случилось на таком-то и таком-то митинге в России в 1905 году, или в 1917, или в Берхтесгадене, или когда германские войска вторглись в Советский Союз, или каким было состояние румынской нефтедобывающей промышленности в сороковых годах. Они спорили о Фрейде и о Юнге, о Троцком и о Бухарине, об Артуре Кестлере и о гражданской войне в Испании. Странно: Фрэнсис, плотно зажимающая уши всякий раз, когда Джонни начинал одну из своих речей, находила разговоры в «Космо» успокаивающими, хотя внимательно она не вслушивалась. И это верно, что шумное кафе, полное сигаретного дыма (тогда это был обязательный аккомпанемент для любой интеллектуальной деятельности), дает больше уединения, чем дома, где к тебе в любой момент может кто-нибудь заглянуть с разговором. Эндрю тоже нравилось в этом кафе. И Колину. Они говорили, что в нем хорошая энергетика и позитивная аура.

Джонни частенько сюда заглядывал, но пока он был на Кубе, Фрэнсис чувствовала себя в безопасности за своим столиком в углу.

В «Космо» Фрэнсис была не единственной сотрудницей «Дефендера». Она встречала здесь человека, который писал политические статьи. Джули Хэкетт представила его следующим образом:

— Это наш главный политик, Руперт Боланд, умница и эрудит. И вообще неплохой человек, даром что мужчина.

Боланд не относился к тем людям, которые привлекают внимание, однако в «Космо» он буквально бросался в глаза — из-за скучного коричневого костюма и галстука. У него было приятное лицо. Он сидел и что-то писал, как и Фрэнсис. Они улыбнулись и кивнули друг другу, и в этот момент она заметила высокого человека в полувоенном френче, который вставал, собираясь уходить. Боже праведный, это же Джонни. Он набросил на плечи шерстяное пальто, перекрашенное в синий цвет (последнее слово моды с Карнаби-стрит), и удалился. А через несколько столиков, в самом углу, сидела, стараясь быть незамеченной (своим сыном, очевидно), Юлия. Она беседовала с… это был явно очень близкий ей человек. Со своим кавалером? Но нет, этого не может быть! Разве возможно, чтобы Юлия завела любовную связь (она употребила бы в данном случае французское слово «liaison») в доме, доверху набитом глазастыми подростками? Это столь же нелепо, как если бы сама Фрэнсис сделала нечто подобное.

Отказавшись от роли — и, вероятно, тем самым навсегда уже отказавшись от театра, Фрэнсис чувствовала, будто вычеркнула из своей жизни всякую возможность серьезной любви.

Что касается Юлии… Только сейчас Фрэнсис задумалась над тем, что свекрови, должно быть, было довольно одиноко там, на самом верху шумного переполненного дома, в котором молодежь называла ее старухой и даже старой фашисткой. Она слушала классическую музыку, читала. Но иногда куда-то выходила. Оказывается, в «Космо».

Юлия была одета в костюм цвета вечернего тумана и лиловую шляпку — разумеется! — с крошечной вуалью. На столе лежали перчатки. Ее спутник — седовласый, ухоженный джентльмен — был столь же элегантен и старомоден, как и она сама. Он поднялся, склонился над рукой Юлии, и его губы сомкнулись всего в миллиметре от ее кожи. Она улыбнулась, кивнула, и он вышел. Когда Юлия осталась одна, на ее лице появилось выражение, которое Фрэнсис восприняла как стоицизм. Юлия насладилась часом свободы и теперь должна возвращаться домой или пойти за теми немногими продуктами, которые она может себе позволить. Ох, а кто же присматривает за Сильвией? Должно быть, Эндрю дома. Фрэнсис больше не заходила к сыну в комнату, но предполагала, что он проводит там долгие часы, один, с книгой и сигаретой.

Была пятница. Этим вечером за столом, полагала она, не будет свободного места. Ожидалось большое событие, и все знали об этом, в том числе и те, кто был сейчас в Сент-Джозефе, потому что Фрэнсис звонила Колину: сказать, что к ужину спустится Сильвия, так что пусть он предупредит друзей, чтобы все называли ее Сильвия.

— И попроси их вести себя тактично, Колин.

— Спасибо за твое высокое мнение о нас, — ответил он.

Его бережное отношение к Софи тем временем переросло в любовь, и двое считались в Сент-Джозефе парой. «Наши голубки», — так отзывался о них Джеффри, что было великодушно с его стороны, ведь он наверняка сильно ревновал. Да, можно было не сомневаться в джентльменском поведении Джеффри, хоть тот и воровал в магазинах. А вот о Роуз такого не скажешь, ревность к Софи была написана на ее злобном лице.

«Дорогая тетушка Вера, наши двое детей не хотят ходить в школу. Сыну пятнадцать лет, а дочери шестнадцать. Они давно уже прогуливали занятия, но мы и не догадывались об этом. А теперь полиция сообщила нам, что их видели в дурной компании. И дома дети почти не бывают. Что нам делать?».

Софи сказала, что после Рождества в школу она не вернется, но, учитывая их отношения с Колином, она еще может переменить это решение, чтобы не расставаться с ним. Но сам Колин так плохо успевал, что не собирался сдавать выпускные экзамены летом. Ему исполнилось восемнадцать лет. Он считал экзамены пустой тратой времени, а себя — слишком взрослым для того, чтобы ходить на уроки. Роуз (нет, ее, Фрэнсис, это не касается!) школу бросила. И Джеймс тоже. Сильвия не была на занятиях уже несколько месяцев. Джеффри учился отлично, всегда так было, и похоже, он один будет сдавать экзамены. Ну, и Дэниел с ним, разве может Дэниел не сделать того, что делает его кумир, но он был далеко не так умен, как Джеффри. Джил чаще бывала здесь, чем в школе. Люси из Дартингтона тоже экзамены сдаст, причем с легкостью, в этом нет никаких сомнений.

Сама Фрэнсис была послушной девочкой: ходила в школу, была пунктуальна, сдавала все экзамены и поступила бы в университет, если бы не вмешались война и Джонни. И ей было не понятно, в чем, собственно, проблема. Уроки ей не очень нравились, но она смотрела на них как на нечто необходимое. Ведь дальше ей придется как-то зарабатывать на жизнь, вот в чем смысл школьного образования. А нынешние дети почему-то совсем не думали об этом.

И Фрэнсис написала письмо, которое хотела бы послать, но, конечно, не пошлет:

«Дорогая миссис Джексон, не имею ни малейшего представления, что Вам посоветовать. Кажется, мы вырастили поколение, которое полагает, будто еда будет просто падать им в рот, зарабатывать ее не придется. Искренне сочувствую, тетя Вера».

Юлия готовилась уходить. Она собрала сумочку, перчатки, газету и, проходя мимо невестки, кивнула ей. Фрэнсис подскочила (слишком поздно), чтобы придвинуть ей стул, Юлия уже прошла. Если бы Фрэнсис сумела все сделать правильно, то та бы присела на минутку — присела бы, Фрэнсис заметила секундное колебание в ее глазах. И тогда она наконец-то могла бы попытаться сблизиться со своей свекровью.

Фрэнсис осталась сидеть, заказала еще кофе, потом суп. Эндрю говорил матери, что если удачно выбрать момент для заказа гуляша, то тебе может достаться самая гуща со дна котла. Ее гуляш, когда его принесли, был в лучшем случае из середины котла.

Фрэнсис не знала, какую тему выбрать для третьей статьи. Вторая была о марихуане, и с ней проблем не было. Статья получилась информативная и выдержанная, вот, в общем-то, и все, но в ответ пришло много писем.

До чего симпатичный народ здесь, в «Космо», все эти люди из разных европейских стран, ну и, конечно, британцы, те, которые прониклись к ним симпатией. Многие из них евреи. Но не все.

Юлия как-то заметила в присутствии «детворы», когда один из них спросил у нее, была ли она беженкой:

— Увы, мне не повезло! Я родом из Германии, но при этом не еврейка.

Шок и возмущение. Фашистская сущность Юлии получила окончательное подтверждение (хотя, надо сказать, они все употребляли слово «фашист» так же легко, как говорили «трахаться» или «дерьмо», но вряд ли понимали под этим что-то большее, чем общее неодобрительное отношение к кому-то).

Софи ныла, что от Юлии — от всех немцев — у нее просто мурашки по коже.

Юлия в свою очередь так отозвалась о Софи:

— Она красива, как красивы все еврейские девушки, но с годами она превратится в такую же старую каргу, как и все мы.

Если Сильвия-Тилли будет ужинать со всеми, то нужно приготовить что-то такое, что она станет есть. В то же время нельзя же подать ей одно, а всем остальным другое. А ест она только картошку. Что ж, Фрэнсис приготовит картофельную запеканку, тогда девушки, которые следят за фигурой, смогут отодвинуть в сторону пюре и съесть начинку. И еще, само собой, овощи. Роуз овощи не ест, только зеленый салат — хорошо, значит, будет и салат. Джеффри никогда не любил ни рыбу, ни овощи, и Фрэнсис уже несколько лет переживала, чем же его кормить (а он ведь не ее ребенок). Интересно, что думают его родители, ведь они почти не видят сына дома, он все время приезжает к Фрэнсис — то есть к Колину, разумеется. Она как-то спросила Джеффри об этом, и он ответил, что родители его вполне довольны тем, что ему есть куда пойти. Судя по его словам, они оба много работали. Квакеры. Верующие. Н-да, скучное семейство. Фрэнсис привязалась к Джеффри, но будь она проклята, если станет волноваться из-за Роуз. Осторожно, Фрэнсис. Жизнь преподала тебе немало уроков, но главным был такой: человек не может предвидеть, что он примет от судьбы, а от чего откажется. У судьбы свои соображения.

Но возможно, судьба — это всего лишь отражение характера самого человека. Он сам притягивает к себе определенные события и определенных людей. Есть такие люди, которые (зачастую неосознанно, по молодости лет, пока эта привычка не становится их сущностью) проявляют по отношению к жизни некую пассивность. Они просто смотрят, что появится на их тарелке, что упадет им в руки или уставится им в лицо: «Да что с тобой такое? Или ты ослеп?» — и потом стараются не столько понять, сколько выждать, позволяя явлению развиться, проявить себя. Ну а затем задача понятна: надо сделать в сложившихся обстоятельствах все что можно.

Поверила бы она, девятнадцатилетняя, когда выходила замуж за Джонни и не имела причин рассчитывать ни на что, кроме войны и тягот, что станет через два десятка лет хозяйкой дома (матерью и кормилицей!). Где, в какой точке пути следовало Фрэнсис сказать (если бы она хотела изменить судьбу): «Нет, нет!»? Она сопротивлялась переезду в дом Юлии, но, вероятно, было бы лучше, если бы она согласилась гораздо раньше — если бы сказала «Да, да!» тому, что случается, и сказала бы это осознанно, принимая данное ей. Такова сейчас была ее философия. Что значит сказать «нет»? Это все равно как развестись с одним супругом, чтобы тотчас же вступить в брак с другим, но абсолютно таким же и внешне, и внутренне; мы несем в себе невидимые шаблоны, столь же неотъемлемые, как и наши отпечатки пальцев, но мы не знаем о них, пока не оглянемся и не увидим их отражения.

«Мы знаем, что мы такое теперь… (О нет, совсем не знаем!) но не знаем, чем будем потом». [2]

Когда-то она бы и представить не смогла, что будет жить целомудренно, без мужчины (хотя бы в перспективе)… но нет, она все еще хранила мечту о том, что в ее жизни появится мужчина, который не будет таким отъявленным эгоистом, как Джонни. Но какой мужчина согласится взвалить на себя бремя заботы о племени подростков — всех до одного «проблемных» в той или иной степени? Надо же, они обладают привилегией жить в Свингующем Лондоне, им обещано все, что только смогли выдумать рекламисты двух континентов, но если они и свингуют (а они свингуют, в ближайшую субботу, то есть завтра, они все идут на джазовый концерт), то все равно они ущербны, и двое из них, ее сыновья, ущербны из-за нее самой и Джонни. И из-за войны, конечно.

Фрэнсис собрала свои сумки и пакеты, расплатилась по счету и пошла домой вверх по склону.

За окнами плавал жемчужный туман («Закон о чистом воздухе» уже был принят к тому времени) и осыпал росой волосы и ресницы «детворы», которая стягивалась в дом со смехом и обнимаясь, как выжившие в погодный катаклизм. Сырые пальто и куртки завалили лестничные перила, и все стулья вокруг большого кухонного стола были заняты — за исключением двух слева от Фрэнсис. Колин сел было возле Софи, но сообразил, что окажется рядом с братом, когда тот сядет на свободное место, и быстро перешел в конец стола, где встал рядом с Джеффри, который устроился напротив Фрэнсис. И теперь Колин решил захватить это значимое место, движением ягодиц столкнув Джеффри. Школьный, мальчишеский поступок, слишком детский для их почти взрослого статуса. Не глядя на Колина, Джеффри перешел на другое место, справа от Фрэнсис. Софи, страдающая от любого несогласия, подскочила к Колину, склонилась, кладя одну руку ему на плечи, и поцеловала его в щеку. Он запретил себе улыбаться, но все-таки не удержался, и слабая любящая улыбка сначала была направлена на Софи, а потом распространилась на всех. И все засмеялись. Роуз… Джеймс… Джил — эти трое надолго окопались в цоколе. Рядом с Джеффри — Дэниел: староста и его заместитель. За Дэниелом — Люси, приехавшая из Дартингтона, чтобы провести с ним здесь выходные. Двенадцать человек. Все ждали, жадно поедая куски хлеба, принюхиваясь к запахам, которые поднимались от плиты. Наконец вошел Эндрю, поддерживая под руку Сильвию. Она все еще куталась в детское одеяло, но была в чистых джинсах, которые были ей велики, и в свитере Эндрю. Свои бледные жидкие волосы она зачесала от лица, отчего стала выглядеть еще более инфантильной. Но девушка улыбалась, пусть и дрожащими губами.

Колин, который вообще-то не одобрял сам факт ее присутствия в доме, поднялся и с улыбкой отвесил ей небольшой поклон.

— Добро пожаловать, Сильвия, — сказал он.

И слезы показались на ее глазах, когда хором все подхватили:

— Привет, Сильвия.

Она села рядом с Фрэнсис, Эндрю — на соседнем стуле. Можно было приступать к еде. Вмиг весь стол был заставлен тарелками. Колин встал, чтобы разлить вино, опередив Джеффри — тот тоже собирался это сделать. Фрэнсис раскладывала еду по тарелкам. Момент кризиса: настала очередь Эндрю, а следующая на очереди Сильвия. Он сказал:

— Позволь мне.

И началась небольшая игра. На свою тарелку он положил одну маленькую морковку, и на тарелку Сильвии — одну морковку. Он был важен, раздумчив, сосредоточенно морщил лоб, и вот уже Сильвия начинает смеяться, хотя губы ее еще совершают мелкие нервные движения. Себе на тарелку — ложку капусты без верха, и ей на тарелку — ложку капусты без верха, игнорируя руку, которая инстинктивно поднялась, чтобы остановить его. Для себя — капля фарша, и то же самое для нее. И потом, с бесшабашным видом, он положил довольно большую порцию пюре и Сильвии, и себе. Теперь уже все смеялись. Сильвия уставилась в свою тарелку, но Эндрю, с решительным выражением лица, зачерпнул вилкой пюре и стал ждать, чтобы девушка сделала то же самое. Она так и сделала, а потом поднесла вилку ко рту и проглотила пюре.

Стараясь не наблюдать слишком откровенно за тем, что происходит, пока Эндрю и Сильвия борются сами с собой, Фрэнсис подняла стакан красного вина по семь шиллингов за бутылку, потому что этот приятный сорт вина еще не был «открыт» потребителями, и произнесла тост за прогрессивное обучение — старая шутка, но она всем нравилась.

— А где Юлия? — спросила Сильвия тоненько.

Встревоженное молчание. Потом Эндрю сказал:

— Она обычно не ест с нами.

— Но почему? Почему, ведь с вами так весело?

Это был прорыв, настоящий прорыв, так Эндрю позднее описывал это Юлии: «Мы победили, Юлия, да, мы и в самом деле победили». И Фрэнсис была польщена, у нее даже слезы выступили на глазах. Эндрю положил руку на плечи Сильвии и, улыбаясь матери, сказал:

— Да, с нами весело. Но Юлия предпочитает ужинать у себя наверху, одна.

Сам того не ведая, Эндрю нарисовал картину того, что значит быть одиноким, и она потрясла его до глубины души. Он вскочил и сказал:

— Я пойду и еще раз приглашу ее.

В определенной степени он сделал это и для того, чтобы избавиться от бремени и вызова своей тарелки, к содержимому которой едва притронулся. Как только он вышел из кухни, Сильвия тоже отложила вилку.

Через минуту Эндрю вернулся и сел, проговорив:

— Юлия сказала, что, возможно, заглянет попозже.

Это вызвало за столом нечто вроде паники. Несмотря на все усилия Эндрю представить свою бабушку в более привлекательном свете, ее склонны были считать старой ведьмой, она служила объектом насмешек. Сент-джозефский контингент не мог знать, как Юлия неделю, даже две боролась с болезнью Сильвии, сидела с ней, купала ее, заставляла проглотить кусочек того, ложечку другого. Должно быть, она почти не спала эти дни. И вот ее награда — Сильвия, снова берущаяся за вилку при виде того, как Эндрю берется за свою (словно забыла, как это делается).

Неловкий момент остался позади, «детвора» насытилась, и Фрэнсис съела больше, чем обычно, чтобы подать пример тем двоим, что сидели слева от нее. Это был прекрасный вечер, окрашенный подспудной нежностью — из-за Сильвии и их общей заботы о ней. Казалось, будто они обнимают девушку коллективной рукой за плечи, пока она проглатывает содержимое вилки раз за разом. И Эндрю тоже.

Потом вдруг все заметили, что Сильвия побледнела и задрожала. Она услышала, что кто-то пришел.

— Мой отец, — прошептала она. — То есть это мой отчим…

— Ну нет, — возразил Колин, — он уехал на Кубу, так что это кто-то другой.

— Боюсь, он все же не уехал, — сказал Эндрю и бросился в прихожую, чтобы перехватить появившегося там Джонни.

Он захлопнул за собой дверь, но все слышали рассудительный, самоуверенный голос Джонни и нервный голос Эндрю:

— Нет, отец, нет, к нам нельзя, я объясню позднее.

Громкие голоса, потом тихие, и вот Эндрю вернулся, оставив дверь открытой, и опустился на стул рядом с Сильвией. Весь красный и сердитый, он схватился за вилку как за оружие.

— Почему же он не на Кубе? — спросил Колин с обидой в голосе, совсем по-детски.

Эндрю сказал:

— Отец еще не уехал, но, по-моему, собирается. — И добавил, все еще злясь: — Только не на Кубу, а в какой-нибудь Занзибар… или Кению. — Наступила пауза, во время которой братья общались глазами и гневными улыбками. — Он не один, с ним чернокожий… человек оттуда… африканский товарищ.

Эти поправки в духе времени были выслушаны всей компанией с величайшим вниманием. Африка жила в их сердцах и душах, прогрессивное обучение не пропало даром, и даже Роуз, из школы далеко не прогрессивной, выбирала свои слова тщательнее, чем обычно:

— Мы должны вести себя вежливо с темнокожими людьми, так я считаю.

Сильвия так и не оправилась. Ложка в ее тонкой руке повисла безжизненно.

И теперь Джеймс, который по понятным причинам оказался в растерянности, спросил:

— Почему он едет в Африку вместо Кубы?

Братья в ответ рассмеялись, но это был недобрый смех. Фрэнсис с трудом сдержалась, чтобы не присоединиться к сыновьям. Обычно она старалась не критиковать Джонни в присутствии других людей.

Колин произнес с ухмылкой:

— Пусть теряются в догадках.

Тут уж Фрэнсис не выдержала и тоже засмеялась. Она узнала цитату.

— Точно, — подхватил и Эндрю. — Пусть теряются в догадках.

— Над чем вы смеетесь? — спросила Сильвия. — Что тут смешного?

Эндрю тотчас прекратил насмешничать и взялся за ложку. Но поздно, их ужин, его и Сильвии, уже окончился.

— Джонни сейчас вернется, — сказал он ей. — Ему просто нужно было забрать что-то из машины. Если ты не хочешь с ним встречаться…

— Да-да, не хочу, пожалуйста, — заторопилась приемная дочь Джонни и встала из-за стола, поддерживаемая Эндрю.

Вдвоем они вышли. По крайней мере оба успели хоть что-то съесть.

Фрэнсис крикнула им вслед:

— Попросите Юлию не спускаться, а то они снова поссорятся.

Ужин продолжился, но уже без той веселости, что вначале.

Ученики школы Сент-Джозефа обсуждали книгу, которую Дэниел украл из букинистического магазина, «Бремя Ричарда Феверела». Дэниел прочитал ее, сказал, что роман классный и что отец-тиран вылитый его папаша. Он порекомендовал книгу Джеффри, и тот порадовал его восторженным отзывом, после чего роман перекочевал к Софи, которая заявила, что не читала ничего лучше. Она даже плакала, пока читала. Теперь книгу читал Колин.

Роуз спросила:

— А почему мне не дали? Это несправедливо.

— Это же не единственный экземпляр в мире, — заметил Колин.

— У меня есть, я дам тебе почитать, — пообещала Фрэнсис.

— О Фрэнсис, спасибо, вы так добры ко мне.

Это означало (и все понимали это): надеюсь, вы и дальше будете так же добры ко мне. Фрэнсис сказала:

— Схожу принесу, пока не забыла.

Ей нужен был предлог, чтобы выйти из комнаты, где всех вскоре закружит водоворот противоречивых настроений. А ведь все так славно начиналось… Она поднялась в комнату, расположенную как раз над кухней, в гостиную, нашла «Бремя Ричарда Феверела» на книжной полке, повернулась и увидела, что в темном углу сидит Юлия. Ни разу с тех пор, как Фрэнсис заняла нижнюю часть дома, она Юлию здесь не встречала. Вот он, идеальный момент, можно сесть рядом и попытаться сойтись со свекровью поближе. Но увы, она, как всегда, спешила в другое место.

— Я шла на кухню, ко всем вам, — пояснила Юлия, — но услышала, что приехал Джонни.

— Не вижу, как я могу запретить ему приезжать сюда, — сказала Фрэнсис. Она прислушивалась к тому, что происходит внизу, в кухне: все ли там в порядке? Не ссорятся ли там? А наверху… как там Сильвия?

Юлия продолжала:

— У него есть дом. Складывается впечатление, что он нечасто туда заглядывает.

— Что ж, — заметила Фрэнсис, — памятуя о Филлиде, я могу его понять.

Она надеялась, что эта фраза вызовет улыбку у Юлии, однако та была серьезна:

— Я должна сказать…

И Фрэнсис ждала, что последует. Она не сомневалась, что это будет очередная порция неодобрения.

— Вы слишком мягки с Джонни. Он обращается с вами возмутительно.

Фрэнсис думала: «Тогда зачем давать ему ключи?» Хотя она, конечно же, понимала, что мать не может забрать у сына ключи от дома, который тот считает своим. И нужно же помнить о мальчиках. Она попыталась пошутить:

— Не поменять ли нам замки в доме?

Но Юлия восприняла это буквально:

— Я бы так и сделала, если бы не была уверена, что вы сразу же дадите ему новый ключ.

Она поднялась, и Фрэнсис, собиравшаяся сесть рядом, поняла, что потеряла еще одну возможность сблизиться с Юлией.

— Юлия, — проговорила Фрэнсис, — вы всегда критикуете меня, а поддержки от вас я не вижу. — Интересно, что она хотела этим сказать — кроме того, разумеется, что при свекрови она неизменно чувствовала себя провинившейся школьницей.

— Что это вы говорите? — сказала Юлия. — Я вас не понимаю. — Она была в ярости: слова невестки ее обидели.

— Я не хотела… вы всегда были так великодушны… так щедры к нам… Нет, я просто имела в виду…

— Я не думаю, что пренебрегаю своими обязанностями перед семьей, — произнесла Юлия, и изумленная Фрэнсис вдруг поняла, что старая женщина вот-вот расплачется.

Она обидела Юлию. Запинаясь от неловкости и желания как-то исправить ситуацию, она начала:

— Юлия… но, Юлия… вы ошибаетесь, я только хотела сказать… — А затем отбросила оправдания и сказала совсем другим тоном: — О Юлия!

Это заставило свекровь, которая уже была в дверях, остановиться и словно бы приготовиться к тому, чтобы к ней прикоснулись или даже чтобы протянуть руку самой.

Но тут внизу хлопнула дверь, и Фрэнсис в отчаянии воскликнула:

— Ох, это Джонни!

— Да, пришел товарищ Джонни, — сказала Юлия и пошла к себе наверх.

Фрэнсис спустилась в кухню и застала там Джонни в его обычной позе — спиной к окну. С ним был симпатичный чернокожий мужчина в дорогой одежде. Он улыбнулся, когда Джонни представил его Фрэнсис:

— Это товарищ Mo из Восточной Африки.

Фрэнсис села, подтолкнув по столу томик Мередита в сторону Роуз, но та восхищенно воззрилась на товарища Mo и на Джонни, который продолжил свою лекцию об истории Восточной Африки и арабов, которой, очевидно, рассчитывал произвести впечатление на товарища Mo.

Перед Фрэнсис возникла дилемма. Она не хотела приглашать Джонни за стол. Она раньше уже просила его (хотя Юлия никогда бы этому не поверила) не приходить во время еды и заранее предупреждать о визите по телефону. Но с ним был незнакомец, гость, и она должна…

— Не хотите ли перекусить? — спросила Фрэнсис, и товарищ Mo потер руки и со смехом сказал, что он голоден как волк.

Он немедленно сел на стул рядом с ней. Джонни, получив приглашение садиться, сказал, что он только выпьет вина — он как раз захватил с собой бутылку. Там, где всего несколько минут назад сидели Эндрю и Сильвия, теперь сидели товарищи Mo и Джонни. Двое мужчин положили себе на тарелки все, что оставалось от запеканки и овощей.

Фрэнсис была раздражена до предела, и раздражение это перерастало в беспомощное отчаяние: какой смысл злиться на Джонни? Было очевидно, что он не ел уже неизвестно сколько, с такой жадностью уминал он куски хлеба, большими глотками пил вино, подливая себе и товарищу Mo, заглатывал вилками пюре и фарш. Даже «детвора» не обладала таким аппетитом.

— Я подам пудинг, — сказала Фрэнсис глухим от ярости голосом.

На столе появились тарелки с липкими сладостями из лавочек киприотов-эмигрантов — смесь из меда, орехов и слоеного теста, блюда с фруктами и ее шоколадный пудинг, приготовленный специально для «детворы».

Колин смотрел сначала на отца, а затем на мать: «Почему ты позволила ему сесть? Почему ты позволяешь ему?..» Теперь он встал, оттолкнув стул так, что тот отлетел к стене, и вышел.

— Я чувствую себя здесь как дома, — говорил товарищ Mo, поглощая шоколадный пудинг. — А вот это что-то знакомое, — сказал он про киприотские сладости. — Это ведь что-то из арабской кухни?

— Киприоты, — ответил Джонни, — почти наверняка испытали влияние Востока… — И завел новую лекцию о кухнях Средиземноморья.

Все зачарованно слушали: Джонни, когда не говорил о политике, мог быть бесконечно интересным рассказчиком. Однако долго говорить не о политике он не умел. Вскоре он отвлекся на убийство Кеннеди и начал разглагольствовать о возможном участии в нем ЦРУ и ФБР. Оттуда его красноречие направилось на планы Америки захватить Африку, в доказательство чего последовал рассказ о предложении финансовой помощи, которое получил товарищ Mo от ЦРУ. Показывая в улыбке не только зубы, но и десны, товарищ Mo подтвердил это с гордостью. В Найроби на него вышел агент ЦРУ с предложением финансировать его партию в обмен на информацию.

— А как вы узнали, что он из ЦРУ? — заинтересовался Джеймс, на что товарищ Mo ответил, что это «все знают» и что агенты ЦРУ рыщут уже по всей Африке, как львы в поисках добычи.

Mo радостно засмеялся и оглядел присутствующих, ожидая одобрения.

— Вы все должны приехать к нам в гости. Посмотрите, погуляете, хорошо проведете время, — сказал он, не предполагая, однако, что описывает славное будущее. — Джонни уже пообещал, что приедет.

— О, я думал, что он уже собрался ехать… Я имею в виду, в ближайшее время, — удивился Джеймс, и товарищ Mo вопросительно посмотрел на Джонни, заметив:

— Товарищу Джонни мы будем всегда рады.

— Как, разве ты не сказал только что Эндрю, что едешь в Африку? — поинтересовалась Фрэнсис с целью получить ответ: «Пусть теряются в догадках».

И Джонни улыбнулся и авторитетно произнес:

— Пусть все теряются в догадках.

— Кто? — тут же спросила Роуз.

— Это же очевидно, Роуз: ЦРУ, — ответила Фрэнсис.

— Ах да, ЦРУ, — задумчиво сказал Джеймс, — конечно же. — Он впитывал информацию, к чему у него был талант и к чему он стремился.

— Пусть теряются в догадках, — повторил Джонни. И в самой суровой манере обратился к своему жаждущему знаний ученику, Джеймсу: — В политике ты никогда не должен позволять левой руке знать, что делает правая.

— И даже то, что делает левая рука, — вставила Фрэнсис.

Джонни продолжал, игнорируя ее:

— Необходимо всегда заметать следы, товарищ Джеймс. Ни одна крупица информации не должна достаться врагу легко.

— Может, мне тоже стоит съездить на Кубу? — вслух задумался товарищ Mo. — Товарищ Фидель одобряет укрепление связей с освобожденными африканскими странами.

— И даже с теми, которые еще не освободились, — добавил Джонни, приоткрывая перед всеми секреты мировой политики.

— Зачем вы едете на Кубу? — спросил Дэниел, действительно желающий понять это. Он смотрел на Джонни через стол, весь в пламени рыжих волос и веснушек, с извечным напряжением в глазах — от осознания того, что он недостоин даже лизать ботинки — Джеффри, например. Или Джонни.

Ему ответил Джеймс:

— Такие вопросы не задают, — и тут же глянул на Джонни: правильно?

— Точно, — кивнул Джонни. Он поднялся, чтобы снова встать в свою позу лектора, спиной к окну, вроде бы расслабленный, но в то же время настороже.

— Я хочу увидеть страну, которая знала только рабство и угнетение, но стремится завоевать свободу, построить новое общество. За пять лет Фидель сотворил чудо, но следующие пять лет покажут нам настоящие перемены. Я надеюсь, что в будущем смогу взять Эндрю и Колина, своих сыновей, туда, чтобы они сами увидели… Кстати, где они? — Только сейчас Джонни заметил их отсутствие.

— Эндрю сейчас с Сильвией, — сказала Фрэнсис. — Мы теперь так зовем Тилли.

— Почему? Она поменяла имя?

— Это и есть ее настоящее имя, — недовольно фыркнула Роуз. Она постоянно ныла, что ненавидит свое имя, требовала, чтобы ее звали Мэрилин.

— Я знал ее только как Тилли, — сказал Джонни с ироничной усмешкой и на миг стал похож на Эндрю. — Ну, а где же Колин?

— Уроки делает, — ответила Фрэнсис. Вероятность этого существовала, хотя для Джонни не было никакой разницы.

Ее бывший муж потерял часть своего запала. Сыновья были его излюбленной аудиторией; он и понятия не имел, сколь критично оба настроены против отца.

— А разве можно просто взять и поехать на Кубу, туристом? — спросил Джеймс, явно презирая туризм и сопутствующую ему фривольность.

— Он едет не как турист, — сказал товарищ Mo. Он несколько растерялся оттого, что остался за столом без своего товарища по оружию, и тоже переместился к окну. — Его пригласил сам Фидель.

Фрэнсис впервые слышала об этом.

— И вас он тоже пригласил, — продолжал Mo, обращаясь к хозяйке.

Джонни был раздосадован; он, судя по выражению его лица, не желал, чтобы эта информация выплыла наружу. А товарищ Mo рассказывал дальше:

— Друг Фиделя сейчас в Кении, куда он прибыл для празднования Дня независимости, и он рассказал мне, что Фидель хочет пригласить Джонни и его жену.

— Должно быть, он имел в виду Филлиду.

— Нет, речь шла о вас. Он сказал: товарищ Джонни и товарищ Фрэнсис.

Джонни был в ярости.

— Товарищ Фидель не в курсе, что Фрэнсис абсолютно равнодушна к событиям в мире.

— В курсе, — возразил товарищ Mo, не замечая, по-видимому, что в трех дюймах от него Джонни вот-вот взорвется. — Фидель сказал, что слышал о том, что Фрэнсис — знаменитая актриса, и хотел бы, чтобы она организовала театральную труппу в Гаване. Позвольте к этому также добавить и приглашение от меня лично. Фрэнсис, приезжайте в Найроби и создайте там революционный театр.

— О Фрэнсис, — выдохнула Софи, всплескивая руками и тая от счастья. — Как замечательно, это же просто замечательно!

— По-моему, Фрэнсис уже давно переквалифицировалась в советника по вопросам семьи, — сухо заметил Джонни и, дабы положить конец всей этой чепухе, возвысил голос, обращаясь к молодежи. — Вы — счастливое поколение, — сказал он им. — Вы будете строить новый мир, мои юные товарищи. Вы обладаете способностью видеть насквозь старые обманы, притворство, трюки, вы сможете перевернуть прошлое, разрушить его, построить все заново… В этой стране есть два основных аспекта. С одной стороны, она богата, с надежной, устоявшейся инфраструктурой, но в то же время в ней полно старомодных глупостей и косности. Это и станет проблемой. Вашей проблемой. Но уже сейчас я вижу Британию будущего, свободную и богатую, бедности нет, несправедливость осталась только в воспоминаниях…

Он продолжал в том же духе некоторое время, повторяя наставления, которые звучали как обещания. Вы трансформируете этот мир… это на плечи вашего поколения ляжет ответственность… будущее в ваших руках… вы доживете до новых времен… при вас мир станет лучше, и вы будете знать, что это ваши усилия сделали его таким… как здорово быть молодым именно сейчас, когда все в руках подрастающего поколения…

Юные лица, юные глаза сияли, восхищались оратором и тем, что он говорил. Джонни был в своей стихии, купался в обожании. Он стоял как Ленин: одна рука указывает вперед, в будущее, а другая прижата к сердцу.

— Товарищ Фидель — великий человек, — заключил он тихим, почтительным голосом, сурово оглядывая всех. — Фидель поистине великий человек. Он всем нам показал путь в будущее.

Только одно молодое лицо выражало не то, что следовало: Джеймс, обожающий Джонни так, что тот и сам не мог бы желать большего, нуждался в дополнительных объяснениях.

— Но, товарищ Джонни… — пробормотал он и поднял руку как на уроке.

— А теперь всем спокойной ночи, — заявил Джонни, — мне пора на митинг. И товарищу Mo тоже.

Его строгий, но товарищеский кивок каким-то образом исключил Фрэнсис, которой достался только холодный взгляд. Джонни вышел, и товарищ Mo последовал за ним, успев только сказать на прощание хозяйке:

— Спасибо, товарищ. Вы спасли меня от голодной смерти. А теперь, оказывается, мне нужно идти на митинг.

Все молча слушали, как завелся и уехал «фольксваген» Джонни.

— Полагаю, с посудой вы справитесь и без меня, — сказала Фрэнсис. — Я пойду поработаю. Доброй ночи.

Она не спешила уходить из кухни — ей хотелось посмотреть, кто откликнется на это приглашение. Джеффри, конечно, он вообще милый мальчик; Джил, которая, несомненно, была влюблена в симпатягу Джеффри; Дэниел, тот тоже был влюблен в Джеффри, но не знал этого; Люси… В общем, практически все. Ну, а Роуз?

Роуз осталась сидеть. Чтобы ее использовали? Да ни за что!


Влияние Рождества, этого неподвластного нашим желаниям праздника, ощущалось уже вечером двенадцатого декабря, когда Фрэнсис, к своему удивлению, обнаружила, что она пьет за независимость Кении. Это Джеймс поднял бокал, полный красного вина, и провозгласил:

— За кенийцев, за Кению, за Свободу.

Как всегда, его приветливое, дружелюбное лицо под копной черных кудрей источало переполнявшие его чувства. Вокруг него — горящие глаза, ответные возгласы поддержки; это недавние речи Джонни все еще давали о себе знать.

За ужином было съедено много, и даже Сильвия приняла в этом посильное участие. За ней закрепилось место по левую руку от Фрэнсис. В ее стакане виднелись потеки красного: Эндрю сказал, что она должна выпить немного вина, ей это будет полезно, и Юлия его поддержала. Сигаретный дым был гуще, чем обычно. Похоже, сегодня, в честь освобождения Кении, всем захотелось курить. Но только не Колину. Он отмахивался от клубов дыма, которые окутывали его со всех сторон.

— Ваши легкие сгниют, — припугнул он курильщиков.

— Потерпи, это только сегодня, — сказал Эндрю.

— На Рождество я собираюсь поехать в Найроби, — объявил Джеймс, оглядываясь вокруг с гордостью, но и с опаской.

— Твои родители туда едут? — спросила Фрэнсис не подумав, и всеобщее молчание стало ей упреком.

— Такое что, возможно? — фыркнула Роуз, загасив одну сигарету и жадно затянувшись новой.

Джеймс, однако, возразил:

— Мой отец сейчас сражается в Кении. Он солдат. Он говорит, что это хорошая страна.

— То есть твои родители там живут? Или планируют там поселиться? А ты поедешь к ним в гости?

— Нет, они там не живут, — не унималась Роуз. — Его отец работает налоговым инспектором в Лидсе.

— Ну и что? Разве это преступление?

— Они такие обыватели, — протянула Роуз. — Вы и представить себе не можете.

— Не так уж они и плохи, — возразил Джеймс, которому не понравились слова Роуз. — И вообще, следует мягче относиться к людям, которые еще не так политически сознательны, как мы.

— Хм, неужели ты собираешься пробудить в своих предках политическую сознательность? Не смеши меня! — закатила глаза Роуз.

— Этого я не говорил, — сказал Джеймс и отвернулся от своей двоюродной сестры к Фрэнсис. — Отец присылал свои фотографии из Найроби. Там классно. Вот почему я еду туда.

Фрэнсис понимала, что сейчас не время задавать всякие тупые вопросы про паспорт, визу, оплату билетов. И нет смысла напоминать парню, что ему всего семнадцать лет.

Джеймс парил на облаках юношеской мечты, которую не сковывала скучная действительность. Он, как по волшебству, вдруг окажется на главной улице Найроби… там он встретится с товарищем Mo… вольется в группу любящих его товарищей и вскоре станет ее лидером, будет произносить пламенные речи. И, поскольку ему семнадцать, не забудьте, рядом с ним появится девушка. Какой именно он представлял ее? Чернокожей? Белой? Об этих тонкостях Фрэнсис, конечно, не имела понятия. Джеймс продолжал рассказывать о впечатлениях отца от Кении. Мрачные реалии войны были стерты, и все, что оставалось, это высокое синее небо, и бескрайние просторы, и славный малый, который спас отцу жизнь. Чернокожий. Местный житель, рискнувший своей жизнью ради спасения британского солдата.

А о чем мечтала Фрэнсис — нет, не в шестнадцать, в шестнадцать она была занята учебой, — а, скажем, в девятнадцать? Да, какие-то фантазии у нее точно были. Из-за увлечения Джонни гражданской войной в Испании она мечтала о том, чтобы выходить раненого солдата. Где? В гористой местности, среди оливковых деревьев и виноградников. Но где именно? Юношеские мечты не нуждаются в географических координатах.

— Ты не сможешь поехать в Кению, — вдруг заявила Роуз. — Тебе родители не разрешат.

Насильно спущенный с небес, Джеймс потянулся к стакану с вином и осушил его.

— Раз уж зашла об этом речь, — сказала Фрэнсис, — то почему бы нам не обсудить наши планы на Рождество?

Настороженные лица лишили ее воли продолжать. Все знали, что им предстоит услышать, потому что Эндрю уже предупредил их.

Теперь он заговорил вместо Фрэнсис:

— Понимаете, в этом году у нас не будет Рождества. Я поеду к Филлиде на обед. Она звонила мне и сказала, что от моего… от Джонни ни слуху ни духу и что она с ужасом думает о празднике.

— И не одна она, — вставил Колин.

— О Колин, — воскликнула Софи, — не будь таким!

Колин, ни на кого не глядя, сказал:

— Я еду к Софи. Это из-за ее матери. Она не может остаться одна в Рождество.

— Но вы же евреи! — повернулась к Софи Роуз.

— Мы всегда отмечали Рождество, — сказала Софи. — Пока папа был жив… — Она замолчала, кусая губы, и ее глаза наполнились влагой.

— А Сильвия собирается в гости вместе с Юлией — к одному знакомому Юлии, — продолжил Эндрю.

— Ну а я, — заключила Фрэнсис, — предпочту вовсе проигнорировать Рождество как таковое.

— Но, Фрэнсис, — заговорила Софи, — это ужасно, так нельзя.

— Вовсе даже не ужасно. Это замечательно, — возразила Фрэнсис. — Скажи, Джеффри, ты разве не собираешься поехать на Рождество домой? Это было бы правильно, ты сам знаешь.

На вежливом лице Джеффри, всегда чутко реагирующего на то, чего ожидают от него окружающие, появилась согласная улыбка.

— Да, Фрэнсис. Я знаю. Вы правы. Я поеду домой. И моя бабушка при смерти, — добавил он тем же тоном.

— Тогда я тоже съезжу домой, — сказал Дэниел. Его рыжие волосы горели, а лицо зарделось еще ярче, когда он произнес: — А потом загляну к тебе.

— Как хочешь, — пожал плечами Джеффри, и по равнодушному ответу можно было понять, что, вероятно, он рассчитывал хотя бы в каникулы отдохнуть от присутствия Дэниела.

— Джеймс, — сказала Фрэнсис, — и ты тоже, пожалуйста, возвращайся домой.

— Вы гоните меня прочь? — спросил он добродушно. — Я не виню вас. Наверное, мой визит затянулся.

— На данный момент — да, — кивнула Фрэнсис, которая по природе своей никого не смогла бы выгнать окончательно и бесповоротно. — И как насчет школы, Джеймс? Ты собираешься заканчивать ее?

— Конечно собирается, — сказал Эндрю, обнаруживая тем самым, что он уже пытался наставить Джеймса на путь истинный. Будучи четырьмя годами старше, он имел такое право. — А иначе это просто смешно, — продолжил он, обращаясь к Джеймсу. — Тебе остался всего один год. Потерпишь, это не смертельно.

— Ты не знаешь, какая у нас школа, — возразил Джеймс. В голосе его зазвучало отчаяние. — Если бы знал…

— Один год любому по силам, — безапелляционно заявил Эндрю. — И даже три года. Или четыре, — сказал он, виновато глянув в сторону матери: это было признание.

— Ладно, — сказал Джеймс. — Дохожу. Но… — И тут он тоже бросил взгляд на Фрэнсис. — Без живительной атмосферы этого дома я не выживу.

— Можешь заходить в гости, — разрешила Фрэнсис. — Ведь есть же выходные.

Теперь оставались только Роуз и темная лошадка Джил — всегда хорошо причесанная, чисто вымытая, вежливая светловолосая девочка, почти никогда не раскрывающая рта, но внимательно слушающая. Да, слушала она как никто другой.

— Я домой не поеду, — заявила Роуз. — Не поеду, и все тут.

Фрэнсис сказала:

— Понимаешь, твои родители могут подать на меня в суд за то, что я переманиваю их дочь к себе… что-нибудь в этом роде.

— Им наплевать на меня, — провозгласила Роуз. — Им до лампочки, где я и с кем я.

— Это неправда, — возразил Эндрю. — Может, ты их и не любишь, но они волнуются о тебе. Они мне писали. По-моему, родители думают, что я могу оказать на тебя хорошее влияние.

— Да ерунда все это, — нахмурилась Роуз.

То, что осталось невысказанным, но подразумевалось этим кратким диалогом, нашло отражение во взглядах, которыми обменялись сидящие за столом.

— Я сказала, что не уеду, — повторила Роуз. Она затравленно оглядывала всех, одного за другим: каждый мог оказаться ее врагом.

— Послушай, Роуз, — сказала Фрэнсис, пытаясь не выдать голосом неприязнь, которую испытывала к девушке, — наш Дом Свободы закрывается на время рождественских праздников. — Она не уточнила, до какого числа.

— Но если я живу в цоколе, то никому ведь не помешаю?

— А как ты собираешься… — Но Фрэнсис не договорила. Она вспомнила, что Эндрю делился карманными деньгами и с Роуз.

— А иначе Роуз станет обвинять меня в том, что я плохо отношусь к ней, — как-то сказал он матери. — То есть она и так жалуется, говорит всем, как подло я с ней поступил. Рисует это все в духе безнравственного помещика и несчастной молочницы. Проблема в том, что мои чувства к Роуз никогда не равнялись ее чувствам ко мне.

(«Или ее чувствам к итонскому выпускнику со всеми его связями?» — подумалось тогда Фрэнсис.)

— Думаю, закончилось все тогда, когда она поселилась у нас, — размышлял Эндрю. — Для Роуз это стало откровением. Ее родители, конечно, очень милые люди…

— И что же, ты — и Юлия вместе с тобой — собираетесь содержать ее до старости?

— Нет, — сказал Эндрю. — Я же говорю — с меня хватит. В конце концов, Роуз и так получила немало за один-два поцелуя при луне.

И вот теперь в доме поселилась гостья, которая никак не желала уходить.

Роуз смотрела на всех так, словно ей грозили тюрьмой и пытками. Так же выглядело бы животное в слишком тесной клетке.

Все это уже оборачивалось гротеском, становилось смешным… Фрэнсис стояла на своем, хотя агрессия девушки заставляла и ее сердце биться быстрее:

— Роуз, просто проведи Рождество дома, вот и все, о чем я тебя прошу. Должно быть, твои родители беспокоятся о тебе. И тебе нужно поговорить с ними насчет школы…

И тут Роуз взвилась со стула и крикнула:

— Вот дерьмо, вечно вы все об этом!.. — И выбежала из кухни с воем, размазывая слезы. Они слышали, как она протопала по лестнице вниз, в цокольный этаж.

— Надо же, — сказал деликатно Джеффри, — сколько эмоций.

Сильвия заметила:

— Наверное, ее школа совсем уж невыносимая, раз она так ее ненавидит. — Сама она согласилась вернуться на занятия, пока живет здесь, «с Юлией», как она выразилась. И она подтвердила, что продолжит учиться и дальше, чтобы стать врачом.

Причиной лютой зависти Роуз, которая разъедала ее душу как кислота, было то, что Сильвия («А ведь она даже не родня, всего лишь приемная дочь Джонни») поселилась в доме как полноправный член семьи и что Юлия ее финансирует. Похоже, Роуз была уверена, что по справедливости Юлия должна платить и за ее, Роуз, обучение в школе прогрессивного обучения и что у нее тоже есть полное право жить в этом доме.

Колин спросил ее как-то:

— Думаешь, моя бабушка напичкана деньгами? Ошибаешься, Юлии непросто обеспечивать Сильвию, ведь она и так уже платит за меня и Эндрю.

— Это несправедливо, — был ответ Роуз. — Почему это у нее должно быть все, а у других ничего?

Итак, оставалась еще Джил, которая пока не сказала ни слова. Заметив, что все смотрят на нее, она наконец подала голос:

— Домой я не поеду. Но на Рождество я собиралась в гости к своей кузине в Эксетер.

На следующее утро Фрэнсис застала Джил на кухне — та кипятила чайник. Поскольку в цокольной квартире была отдельная кухня со всеми необходимыми принадлежностями, появление Джил здесь означало, что она хочет поговорить.

— Попьем чаю вместе, — предложила Фрэнсис и села за стол.

Джил присоединилась к ней, сев на дальнем от Фрэнсис конце стола. Пожалуй, решила Фрэнсис, ничего похожего на конфронтацию с Роуз не ожидается. Джил тоже изучала хозяйку, но не враждебно, а серьезно, даже печально. Она сидела, обхватив себя руками, будто ей холодно.

Фрэнсис сказала:

— Джил, надеюсь, ты понимаешь, что в глазах твоих родителей я выгляжу не лучшим образом.

Девушка ответила:

— О, я думала, вы скажете, что не хотите, чтобы я тут жила. Это, конечно, справедливо. Но…

— Нет, дело не в этом. Только разве ты не понимаешь, что твои родители сейчас, должно быть, с ума сходят от тревоги?

— Я сообщила им, где я. Я сказала, что живу здесь.

— Ты не собираешься вернуться в школу?

— Не вижу смысла.

Джил не очень хорошо училась, но в Сент-Джозефе на успеваемость особого внимания не обращали.

— А ты не думаешь, что я тоже могу о тебе беспокоиться?

При этих словах девушка будто ожила, забыла о ледяной настороженности и нагнулась вперед.

— О Фрэнсис, что вы, не надо беспокоиться обо мне. У вас тут так хорошо. Я чувствую себя здесь так спокойно.

— А дома ты себя не чувствуешь спокойно?

— Не то чтобы… Просто родители… они не любят меня. — И Джил снова спряталась в свою скорлупу, обхватила себя руками, стала растирать ладонями предплечья, словно на самом деле мерзла.

Фрэнсис заметила, что этим утром Джил нарисовала вокруг глаз жирную черную линию. Это что-то новенькое в облике аккуратной девчушки. И еще она надела одну из мини-юбок Роуз.

Фрэнсис захотелось обнять этого ребенка и прижать к себе. С Роуз у нее никогда не возникало такого желания — хотелось только, чтобы она поскорее куда-нибудь исчезла из их дома. Другими словами, Джил ей нравится, а Роуз нет. Но какой в этом смысл, если обращается она с обеими девочками одинаково?


Фрэнсис в одиночестве сидела на кухне. Вымытый и натертый стол блестел как зеркало. Хм, а ведь это очень симпатичный стол, подумала она, если приглядеться. А сейчас был тот редкий случай, когда он не заставлен чашками и тарелками, когда вокруг него никто не сидит. Сегодня Рождество, и она сначала проводила Колина и Софи, нарядившихся для праздничного обеда, надо же, а ведь Колин обычно с презрением относится к одежде. Потом настала очередь Юлии покинуть дом — в сером бархатном костюме и чём-то вроде чепца с розочкой на голове, с неизменной вуалькой. Сильвия надела платье, которое купила для нее Юлия, и Фрэнсис порадовалась, что девушку в нем не видел никто из «детворы», предпочитавшей джинсы и футболки. Ее бы высмеяли за это голубое платье — в таких пятьдесят лет назад добронравные девочки ходили в церковь. Но хотя бы от шляпки она отказалась. Затем с Фрэнсис попрощался Эндрю — этот отправлялся утешать Филлиду. Он просунул голову в дверь, чтобы сказать:

— Мы все тебе завидуем, Фрэнсис. Все, кроме Юлии, которая расстроена из-за того, что ты осталась одна-одинешенька. И кстати, будь готова к подарку. Она постеснялась сама тебе об этом сказать.

Фрэнсис сидела в одиночестве. В этот час женщины по всей стране трудятся возле плиты, жарят несколько миллионов индеек и следят за тем, как поспевают рождественские пудинги. От зеленовато-желтой брюссельской капусты исходит волшебный аромат. Целые поля картофеля уложены вокруг ощипанных птиц. Балом правят раздражение и нервозность. Но она, Фрэнсис, сидит тут как королева, одна. Только те, кто испытал давление непомерных требований тинейджеров или эмоционально зависимых взрослых, которые высасывают из тебя все, кормятся тобой и тебя же потом обвиняют во всем, могут понять всю прелесть свободы, пусть всего на несколько часов. Фрэнсис чувствовала, как расслабляется все ее тело, от головы до ног: она превращалась в воздушный шар, готовый воспарить и улететь прочь. И было тихо. В других домах звенела рождественская музыка, но здесь, в этом доме, ни телевизор, ни даже радио… хотя что это там, внизу — уж не Роуз ли осталась в цоколе? Она же вроде собиралась вместе с Джил поехать к ее родственникам. Должно быть, это музыка из соседнего дома.

А в остальном — тишина. Фрэнсис вдыхала ее и выдыхала, о, счастье, ей абсолютно не о чем беспокоиться, даже думать не о чем — в ближайшие несколько часов. В дверь позвонили. Бормоча проклятия, Фрэнсис пошла открывать. За дверью она увидела улыбающегося молодого человека в красном — в честь Рождества — наряде. Он вручил ей с поклоном поднос, накрытый муслином. Белая ткань была прихвачена алым бантом.

— Веселого Рождества, — сказал молодой человек и потом: — Bon appétit! — И ушел, насвистывая старинную песенку.

Фрэнсис поставила поднос в центр стола. Приложенная к нему карточка возвещала, что его прислали из элегантного ресторана, весьма фешенебельного. Под муслином обнаружились угощение на целый банкет и еще одна карточка: «С наилучшими пожеланиями от Юлии». С наилучшими пожеланиями… В том, что Юлия не добавила «с любовью», была исключительна вина самой Фрэнсис. Но не важно, сегодня она не будет переживать по этому поводу.

Ресторанный обед был так красив, что не хотелось притрагиваться к нему, чтобы не испортить картину.

Во-первых, зеленый суп в белой фарфоровой миске, очень холодный, посыпанный тертым льдом. Высланный на разведку палец донес, что это была смесь бархатистой маслянистости и кислинки — может быть, щавель? Синяя тарелка, выложенная кружевами ярко-зеленого салата, который притворялся водорослями, содержала раковины с моллюсками внутри, нарезанными и смешанными с грибами. Две перепелки сидели бок о бок на подстилке из припущенного сельдерея. Маленькая записка рядом с ними советовала: «Разогревайте в течение десяти минут». Небольшой рождественский пудинг был залит шоколадом и украшен веточкой остролиста. Еще на подносе умещалось блюдо с фруктами, которых Фрэнсис никогда не пробовала и с трудом смогла вспомнить названия: физалис, личи, маракуйя, гуава. И еще кусок «стилтона». Маленькие бутылочки шампанского, бургундского и портвейна обрамляли роскошное угощение. Да это же настоящий пир! В наши дни такой обед, отдающий дань традициям и в то же время остроумно подшучивающий над ними, не представлял бы собой ничего выдающегося, однако тогда это было видение из райских кущ, ласточка, залетевшая из изобильного будущего. Фрэнсис не могла положить в рот такую красоту, это было бы преступлением. Поэтому она просто смотрела на поднос и думала о том, что Юлия все-таки хорошо к ней относится.

Она всплакнула. На Рождество принято плакать, это почти обязательно. Фрэнсис плакала из-за того, что свекровь была так добра к ней самой и ее сыновьям, из-за блестящей изысканности подарочного обеда, из-за собственного удивления тем, что ей довелось пережить, и потом, совсем уж расчувствовавшись, она всплакнула, вспомнив жалкие рождественские праздники прошлого. О господи, разве это можно назвать праздником: мальчики были совсем маленькими, и жили они в ужасных съемных квартирах, и все было такое убогое, и они частенько мерзли.

Потом Фрэнсис утерла слезы и продолжила сидеть в благословенном ничегонеделании — час, второй. Ни души в доме… однако звук радио все же доносится из цокольного этажа, а не из соседнего дома. Ладно. Фрэнсис решила не обращать на это внимания. Может, его просто забыли выключить. Четыре часа. Коммунальные службы, наверное, вздыхают с облегчением: они обеспечили газом и электричеством еще один национальный рождественский обед. Усталые и сердитые женщины от южного до северного края страны сейчас выходили из кухонь со словами: «Уж посуду-то сами помоете». Что ж, удачи им.

В креслах и на диванах клюют носами сытые люди. Речь королевы, страдая от последствий праздничного переедания, будут слушать вполуха. Темнело. Фрэнсис встала, задернула занавески, включила свет. Снова села. Она проголодалась, но не могла заставить себя нарушить безупречность ресторанного обеда и пока обошлась куском хлеба с маслом. Она налила себе стакан «Тио Пепе». Должно быть, Джонни сейчас на Кубе читает лекции тем, кто оказался с ним рядом. О чем? Да о чем угодно. Возможно, о текущей ситуации в Британии.

Она могла бы подняться к себе и немного поспать — в конце концов, не часто ей выпадает шанс устроить «тихий час». Но вот хлопнула входная дверь, и потом открылась дверь на кухню: вошел Эндрю.

— Ты плакала, — заметил он, садясь за стол рядом с матерью.

— Ага. Немного. Было так приятно.

— Я не люблю плакать, — сказал Эндрю. — Меня это пугает. Я боюсь, что, однажды начав, никогда больше не остановлюсь. — Тут его лицо вспыхнуло до корней волос, и он пробормотал: — Боже мой…

— О Эндрю, — сказала Фрэнсис, — прости меня.

— За что? Черт, неужели ты подумала…

— Все можно было бы сделать иначе, наверное.

— Что? Что можно было бы сделать иначе? Ох, черт.

Он налил им обоим вина и сел, нахохлившись, совсем как Джил несколько дней назад.

— Это все из-за Рождества, — сказала Фрэнсис. — Именно оно всегда вызывает из глубины памяти плохие воспоминания.

Но сын отмахнулся от этой мысли, сделав жест рукой, словно хотел сказать: «Достаточно, не продолжай». И наклонился вперед, чтобы изучить подарок Юлии. Так же, как Фрэнсис, он обмакнул палец в суп и одобрительно хмыкнул. Потом попробовал кусочек моллюска.

— Я чувствую себя ужасной лицемеркой, Эндрю. Настояла, чтобы все были паиньками и поехали домой, а сама почти не навещала родителей после того, как стала жить самостоятельно. Если я и приезжала к ним на Рождество, то уезжала на следующее утро или вообще в тот же вечер.

— Интересно, а они сами возвращались домой на Рождество — твои родители?

— Твои бабушка и дедушка?

— Да. Думаю, они-то как раз возвращались.

— Точно не знаю. Мне вообще мало что про них известно. Ведь была война. Она как пропасть прошла через мою жизнь. Та жизнь, с родителями, осталась на том краю. И оба они уже умерли. Когда я уехала из дома, то старалась думать о родителях как можно меньше. У меня просто сил на них не хватало. И поэтому я не навещала их. А теперь ругаю Роуз за то, что она не хочет ехать к своим родителям.

— Я так понимаю, тебе было не пятнадцать лет, когда ты уехала из дома?

— Нет, восемнадцать.

— Ну вот, значит, ты чиста.

Это абсурдное замечание насмешило их обоих. Чудесное взаимопонимание. Как хорошо она ладит со старшим сыном! Так было с тех пор, как он повзрослел — то есть совсем еще недолго на самом деле. И какая же это радость, какое утешение за…

— А Юлия… Она ведь тоже не ездила домой на Рождество?

— Но она и не могла, она жила здесь, в Англии.

— Сколько ей было, когда она приехала в Лондон?

— Лет двадцать, кажется.

— Что? — Эндрю даже закрыл лицо руками, а потом убрал их и проговорил: — Двадцать. Мне сейчас столько же. А мне иногда кажется, что я еще не научился толком шнурки завязывать.

Оба молчали, пытаясь представить себе совсем юную Юлию.

Фрэнсис сказала:

— Помнится, я видела одну фотографию. Свадебную. Там она в шляпке с таким количеством цветов, что лица почти не видно.

— Без вуали?

— Без вуали.

— Господи, приехать сюда, совсем одной, к нам, холодным англичанам. А каким был мой дедушка?

— Я с ним ни разу не встречалась. Они не очень-то жаловали Джонни. И, разумеется, меня. — Стараясь найти причину всех этих огромной важности поступков, Фрэнсис продолжала: — Понимаешь, тогда шла холодная война.

Эндрю теперь сложил руки на столе, оперся на них и хмурился, глядя на маму и желая понять.

— Холодная война, — повторил он.

— Боже праведный! — воскликнула Фрэнсис, потрясенная. — Конечно же, я забыла, мои родители тоже не одобряли Джонни. Они даже написали мне письмо, в котором называли меня врагом родины. Предательницей — да, думаю, такое слово они употребили. Потом они, правда, изменили свое мнение и приехали ко мне; вы с Колином были тогда совсем еще малютки. Джонни как раз был дома. Он назвал моих родителей отбросами истории. — Фрэнсис чуть не заплакала снова, с такой силой нахлынули на нее воспоминания о тех трудных годах.

У Эндрю одна бровь поползла наверх, лицо сморщилось от выпирающего наружу смеха, и вот он уже не справился и прыснул. И замахал руками, словно отменяя смех.

— Это так забавно, — попытался он извиниться.

— Ну да, должно быть, это забавно.

Он уронил лицо на руки, вздохнул и оставался в такой позе долгую минуту или две. Из-под сложенных рук раздался его голос:

— Я просто не думаю, что во мне есть силы…

— Для чего? Силы на что?

— Откуда она у вас, эта уверенность? Поверь, я по сравнению с вами очень хрупкое создание. Возможно, это я — отбросы истории.

— Что? О чем ты?

Эндрю приподнял голову. На красном лице блестели слезы.

— Да так, ни о чем. — Он опять помахал рукой, развеивая грустные мысли. — Ты знаешь, а я бы не отказался попробовать, что тут у тебя на подносе.

— Разве ты не вернулся только что с рождественского обеда?

— Филлида была не в том состоянии, чтобы готовить. Она рыдала, и кричала, и падала в обморок. Знаешь, она на самом деле сумасшедшая. Я имею в виду, по-настоящему сумасшедшая.

— Соглашусь с тобой.

— Юлия говорит, это потому, что ее — Филлиду — отослали в Канаду, когда началась война. Бедняжке, по-видимому, не повезло, семья, которая ее приняла, была не самая приятная. Она их всех ненавидела. И когда вернулась домой, то стала совсем другим человеком, так ее родители говорили. Они не узнавали дочь. Филлида уехала, когда ей было десять лет. Вернулась уже почти в пятнадцать.

— Что ж, остается только пожалеть ее.

— Угу. А потом еще такой подарочек в виде товарища Джонни! — Эндрю подтянул к себе поднос, встал, чтобы взять ложку, вилку и нож, сел и только окунул ложку в суп, как опять с улицы в дом кто-то вошел. Дверь у них за спиной с шумом раскрылась, и появился Колин, принеся с собой холодный воздух и ощущение темноты за стенами. Его несчастное лицо было для них как обвинение.

— Что это я вижу — еду? На самом деле еду?

Он немедленно уселся за стол и, схватив ложку, которую достал для себя Эндрю, принялся за суп.

— Ты тоже остался без праздничного обеда?

— Да. Мать Софи вдруг вспомнила, что она еврейка! Говорит, мол, какое ей дело до Рождества. Хотя раньше они всегда его отмечали. — Он доел суп. — Почему ты никогда не готовишь такую еду? — спросил он у Фрэнсис недовольно. — Вот это я понимаю — суп.

— Ты сам подумай: сколько перепелок мне придется приготовить для каждого из вас, с вашими-то аппетитами?

— Погоди-ка, — сказал Эндрю, — как насчет поделиться?

Он поставил на стол одну тарелку, потом вторую — для Колина — и еще одну вилку с ножом. Затем положил себе перепелку.

— Их нужно разогревать десять минут, — сказала Фрэнсис.

— Какая разница? И так вкуснотища.

Братья ели, соревнуясь друг с другом. Когда от перепелок остались одни косточки, ложки зависли над пудингом. И через полминуты он тоже исчез.

— А что, у нас будет настоящий рождественский пудинг? — поинтересовался Колин. — Без него Рождество не праздник.

Фрэнсис встала, сняла с верхней полки миску с пудингом, который тихонько там поспевал, и поставила его на плиту.

— Сколько ему готовиться? — спросил Колин.

— Час.

Фрэнсис выложила на стол хлеб, потом масло, сыр, поставила тарелки. От «стилтона» мгновенно не осталось и следа, и только тогда, отодвинув разоренный поднос, они приступили к еде как следует.

— Мама, — сказал Колин, — мы должны пригласить Софи пожить у нас.

— Но она и так практически живет у нас.

— Нет, я имею в виду пригласить по-настоящему. Тут дело не во мне… То есть я не хочу сказать, будто мы с Софи пара, совсем нет. Просто она не может больше жить дома. Ты не поверишь, какая у нее мать. Вечно рыдает, хватает Софи и говорит, что они должны вместе спрыгнуть с моста или принять яд. Представляешь: жить в такой обстановке? — Прозвучало это опять как обвинение в адрес Фрэнсис, и Колин, сам, услышав это, сказал уже другим тоном, почти извиняясь: — Если бы ты поняла, что это за дом… Хуже, чем средневековая темница.

— Ты знаешь, что я очень симпатизирую Софи. Но я не думаю, что ей понравится жить в цоколе вместе с Роуз или со всеми теми, кто решит разбить там лагерь. Я так понимаю, ты не планируешь поселить ее у себя в комнате?

— Э-э… нет, это не… Ничего такого. Но она могла бы пожить в гостиной, мы почти не пользуемся этой комнатой.

— Раз ты завязал с Софи, то можно теперь мне попробовать завоевать ее расположение? — спросил Эндрю. — Я без ума от нее, как всем, должно быть, хорошо известно.

— Я не говорил, будто…

И двое юношей в один миг снова стали мальчишками, начали пихать друг друга локтями, коленями…

— Счастливого Рождества, — сказал Фрэнсис, и они прекратили баловаться.

— Кстати, о Роуз: где она? — вспомнил Эндрю. — Неужели поехала домой?

— Конечно же нет, — ответил Колин. — Она сидит внизу, попеременно то заливается слезами, то делает макияж.

— А ты откуда знаешь? — спросил Эндрю.

— Ты забываешь о преимуществах прогрессивного обучения. Я все знаю о женщинах.

— Я бы тоже хотел это знать. Хотя полученное мной образование на порядок лучше твоего, в сфере человеческих отношений я неизменно совершаю ошибки.

— С Сильвией у тебя получается совсем неплохо, — заметила Фрэнсис.

— Да, но ее ведь не назовешь женщиной, правда? Скорее, она — это призрак убитого ребенка.

— Господи, ужас какой, — сказала Фрэнсис.

— Но как верно подмечено, — добавил Колин.

— Если Роуз и вправду здесь, то нам лучше пригласить ее подняться к нам, — вслух подумала Фрэнсис.

— Ох, может не надо? — протянул Эндрю. — Так хорошо посидеть en famille, [3]хотя бы раз.

— Я схожу к ней, — сказал Колин, — а не то Роуз примет слишком большую дозу и потом скажет, что это мы виноваты.

Он подскочил и унесся вниз по лестнице. Двое оставшихся за столом ничего не говорили, только смотрели друг на друга, слушая, как этажом ниже раздался вопль, вероятно приветственный, потом громкий рассудительный голос Колина, и наконец в кухню вошла Роуз, подталкиваемая Колином.

Роуз была сильно накрашена: жирная черная подводка вокруг глаз, накладные ресницы, сиреневые тени. Она была сердита, обижена и готова в любой момент пуститься в рев.

— Скоро будет готов рождественский пудинг, — сказала Фрэнсис.

Но Роуз увидела фрукты на подносе и стала разглядывать их.

— Что это? — спросила она агрессивно. — Что это? — Она взяла личи.

— Ты наверняка его пробовала, его подают в китайских ресторанах к пудингу, — сказал Эндрю.

— Каких еще китайских ресторанах? Я никогда там не была.

— Позволь мне. — Колин очистил личи. Ломкие фрагменты пупырчатой скорлупы обнажили жемчужную полупрозрачную плоть фрукта, похожую на маленькое яичко, которую Колин и вручил Роуз. Она проглотила его и сказала:

— Ничего особенного. Много шума из ничего.

— Этот плод полагается подержать на языке, нужно позволить его сущности проникнуть в твою сущность, — пояснил Колин. Он состроил глуповато-заносчивую гримасу и стал похож на судью, только парика не хватало. Затем он вскрыл еще один плод для Роуз и передал его ей, аккуратно держа между большим и указательным пальцами. Она посидела, перекатывая личи во рту, как ребенок, который отказывается глотать пищу, потом проглотила и заявила:

— Это все туфта.

И немедленно братья подтащили блюдо с фруктами к себе и поделили их между собой. Роуз смотрела на них, раскрыв рот. Теперь она действительно могла заплакать.

— О-о, — завыла она, — какие вы злые. Я не виновата, что никогда не была в китайском ресторане.

— Ну, рождественский пудинг ты уж точно ела, и как раз его сейчас и получишь, — сказала Фрэнсис.

— Я есть хочу, — причитала Роуз.

— Тогда сделай себе бутерброд с сыром.

— Бутерброд с сыром на Рождество?

— Это все, что у меня есть, — ответила Фрэнсис. — Прекращай ныть, Роуз.

Роуз, опешив, замолчала на полуслове, уставилась на Фрэнсис и потом изобразила всю гамму чувств непонятого подростка: негодующие взгляды, дрожащие губы, вздымающаяся грудь.

Эндрю отрезал ломоть хлеба, нагрузил его маслом и сыром.

— На, ешь, — сказал он.

— Я растолстею, если буду есть столько масла.

Эндрю без лишних слов забрал бутерброд обратно и стал жевать его сам. Роуз сидела, набухая злостью и слезами. Никто не смотрел на нее. Тогда она потянулась к буханке, отрезала полупрозрачный кусок, размазала пленкой масло и положила сверху несколько крошек сыра. Однако есть не стала, а просто сидела с оскорбленным видом: «Вот, посмотрите на мой рождественский ужин».

— Спою-ка я рождественские колядки, пока мы ждем пудинга, — сказал Эндрю и затянул «Тихую ночь».

Колин воскликнул:

— Эндрю, заткнись! Этого я не вынесу!

— Думаю, что пудинг уже вполне съедобный, — сказала Фрэнсис.

Большая, темная, блестящая масса пудинга была выложена на тонкое фарфоровое блюдо. Фрэнсис раздала тарелки и ложки, налила всем вина. Веточку остролиста, присланную с подносом из ресторана, она воткнула в центр пудинга. На полке нашлась банка со сладким кремом.

Они стали есть.

Через некоторое время зазвонил телефон. Это была Софи, вся в слезах, и Колин поднялся этажом выше, чтобы поговорить с ней. Они говорили долго, очень долго, и потом Колин спустился сказать, что он возвращается к Софи, останется там на ночь, потому что бедняжка Софи одна не справится. А может, он привезет ее сюда.

Затем к дому подъехало такси — это вернулась Юлия. В кухню вбежала Сильвия, разрумянившаяся, улыбающаяся — настоящая красавица. И кто бы мог поверить, что такое возможно, всего несколько недель назад? Она присела перед ними в шутливом реверансе, смущаясь и в то же время гордясь своим новым платьем добронравной девочки, поглядывая на кружевной воротничок, кружевные манжеты, вышивку. За ней вошла Юлия. Фрэнсис сказала:

— Юлия, прошу вас, присаживайтесь.

Но Юлия уже заметила Роуз, похожую на клоуна из-за потекшей косметики, та как раз набивала рот пудингом.

— Как-нибудь в другой раз, — сказала Юлия.

Было очевидно, что Сильвия хотела бы остаться на кухне, с Эндрю, однако она последовала за Юлией на лестницу.

— Идиотское платье, — сказала Роуз.

— Да, ты права, — кивнул Эндрю, — это совсем не твой стиль.

И только тогда Фрэнсис вспомнила, что она не поблагодарила Юлию. Шокированная своей невежливостью, она выбежала на лестницу. Свекровь она догнала только на верхней площадке. Вот он, этот момент. Теперь нужно обнять Юлию. Нужно просто положить руки на эту чопорную, критически настроенную старую женщину и поцеловать ее. Но она не смогла. Ее тело не послушалось хозяйку. Руки отказывались подниматься и прикасаться к Юлии.

— Спасибо вам, — сказала Фрэнсис. — Это было так мило с вашей стороны. Вы не представляете, как ваш подарок…

— Я рада, что он вам понравился, — произнесла Юлия, поворачиваясь к своей двери.

И Фрэнсис сказала ей в спину, чувствуя себя беспомощной и жалкой:

— Спасибо, спасибо вам большое.

А вот Сильвия не испытывала никаких проблем с тем, чтобы поцеловать Юлию или принимать от нее поцелуи, она даже сидела у той на коленях.


Наступил май. Окна были распахнуты навстречу жизнерадостному весеннему вечеру. Птицы старались вовсю, заглушая своим пением шум транспорта. Легкий дождик осыпал искрами листву и цветы.

Компания вокруг стола выглядела как хор для мюзикла, потому что все поголовно были одеты в туники в сине-белую горизонтальную полоску, только у Фрэнсис полоски были черные и белые — ей казалось, что необходимо хоть как-то подчеркнуть разницу между собой и «детворой». Девушки носили туники с узкими черными легинсами, а юноши те же полоски — с джинсами. У мальчишек волосы опускались гораздо ниже ушей, иначе и быть не могло, а все девочки щеголяли стрижкой от миссис Эвански. Прическа от Эвански являлась в эти дни устремлением любой девчонки, кроме совсем уж отсталых, и всеми правдами и (что более вероятно) неправдами они добивались желаемого. Эта прическа была чем-то средним между «бобом» двадцатых годов и короткой стрижкой «под фокстрот» с белкой до бровей. Волосы, разумеется, прямые. Никаких кудрей! Даже волосы Роуз, масса черных завитков, были уложены под Эвански. Маленькие аккуратные головки, хрупкие девочки-припевочки, эдакие куколки, и мальчишки — лохматые пони, и все в сине-белую полоску, которые берут свое начало от тельняшек и удивительным образом сочетаются с голубой и белой посудой для завтрака. Когда говорит Geist, [4]Zeit [5]должно подчиниться. Вот они, юноши и девушки сексуальной революции, хотя они еще не знали, что именно под этим именем останутся в истории человечества.

Однако было одно исключение из императива Эвански, столь же сильного, как и императив Видала Сассуна. Миссис Эвански, решительная леди, отказалась стричь волосы Софи. Она постояла за спиной у девушки, подняла атласные черные струи, позволила им стечь между пальцев и затем объявила:

— Простите, но я не могу этого сделать. — И затем на протесты Софи: — Кроме того, у вас вытянутое лицо, вам не пойдет стрижка.

Софи сидела с таким горестным видом отверженного ребенка, что миссис Эвански смягчилась:

— Ладно, идите домой, еще раз все обдумайте. Если все же будете настаивать, так и быть, срежу эту красоту, но меня это убьет.

Вот так, единственная из всех девочек, Софи сохранила свои длинные пряди, но чувствовала она себя из-за этого уродом.

Волчок времени не стоял на месте прошедшие четыре месяца, вертелся изо всех сил. Что такое четыре месяца? Ничего, а все так переменилось.

Во-первых, Сильвия. Она тоже влилась в единообразные ряды сверстников. Ее прическа, вымоленная у Юлии, не очень ей шла, но все понимали, как важно Сильвии ощущать себя нормальной, такой же, как остальные. Она ела, пусть без большого аппетита, и во всем слушалась Юлию. Старая женщина и эта юная девочка часами сидели в гостиной Юлии. Там хозяйка угощала Сильвию разными вкусностями, в том числе шоколадными конфетами, которые дарил ей ее преданный поклонник, Вильгельм Штайн, и рассказывала девочке о довоенной Германии — о Германии до Первой мировой войны. Сильвия спросила однажды — спросила осторожно, потому что она бы скорее умерла, чем обидела Юлию:

— Неужели тогда не случалось ничего плохого?

Юлию вопрос привел в замешательство, но потом она засмеялась.

— Я не собираюсь признавать этого, даже если плохое случалось.

Но Юлия искренне не могла вспомнить ничего плохого о том времени. Ее детство, проведенное в доме, полном музыки и добрых людей, казалось ей раем. Разве сейчас найдется хоть что-нибудь подобное?

Эндрю пообещал матери и бабушке, что осенью начнет учиться в Кембридже, а пока едва ли не все время проводил дома. Он бездельничал у себя в комнате, читал и курил. Его навещала там Сильвия, официально стучась в дверь. Она прибиралась у него и отчитывала Эндрю:

— Раз я сумела, то и ты смог бы.

Речь теперь шла о курении травки. Для Сильвии, которая едва не потеряла себя и с таким трудом вернулась к нормальной жизни, все являло угрозу — алкоголь, табак, наркотики, громкие голоса. Ссоры, даже не имеющие к ней отношения, по-прежнему заставляли девушку прятаться под одеяло и сидеть там, зажимая уши ладонями. Она ходила в школу и уже делала в учебе первые успехи.

Для Джеффри, который от природы был умен, экзамены в школе не составят труда, после чего он собирался поступать в Лондонскую школу экономики — на отделение политики и экономики, разумеется, тратить время на философию он не желал. Дэниел, тень Джеффри, сказал, что он тоже будет поступать в школу экономики, на то же отделение.

Джил сделала аборт и вела себя так же, как обычно, по-видимому ничуть не затронутая произошедшим. Впечатляет то, что «детвора» сумела сделать все самостоятельно, без участия взрослых. Не было сказано ни слова ни Фрэнсис, ни Юлии, ни даже Эндрю, которому было уже слишком много лет и в котором видели возможного противника. К родителям девушки ездил Колин (сама она побоялась), и именно он сказал им, что их дочь беременна. Они решили, что Колин и есть отец, и не поверили его заверениям в обратном. Так кто же был настоящим отцом? Никто не знал и, наверное, никогда не узнает, хотя многие подозревали Джеффри. Его часто винили за разбитые сердца, с его внешностью ему было не избежать подобных обвинений.

Колин получил от родителей Джил необходимую сумму на аборт и отправился к своему семейному врачу, который после уговоров все же назвал требуемый телефонный номер. Уже потом, когда Джил вновь водворилась в цокольном этаже, настало время рассказать обо всем Фрэнсис, Юлии и Эндрю. Родители Джил, однако, не разрешили дочери вернуться в Сент-Джозеф, «раз там творится такое».

Софи и Колин расстались. Софи, которая никогда в жизни не стала бы делать ничего наполовину, подавила Колина своими чувствами: она любила его до смерти или, по крайней мере, до болезненного состояния.

— Уходи! — в конце концов закричал он на нее. — Оставь меня в покое!

Колин несколько дней не выходил из своей комнаты. Потом он поехал к Софи домой и просил прощения, сказал, что это он виноват, что он просто запутался немного и что пусть Софи, пожалуйста, вернется к ним. «Ну, пожалуйста, мы все так скучаем по тебе, и Фрэнсис все время спрашивает: "Где Софи?"». И когда Софи вернулась, с таким виноватым видом, как будто в чем-то провинилась, Фрэнсис обняла ее и сказала:

— Софи, ваши с Колином отношения — это одно, а твое место в доме — совсем другое. Приходи сюда всегда, когда захочешь.

На выходных Софи приезжала в Лондон вместе со всей ватагой из Сент-Джозефа, часть времени проводила в доме, ездила навещать мать, которой, по ее словам, стало лучше. «Хотя по виду и не скажешь. Бродит целыми днями по дому и выглядит ужасно». Депрессия, не говоря уже о клинической депрессии, еще не вошла в повседневный словарь и сознание людей. Если человек говорил: «Я так подавлен», то понималось под этим всего лишь плохое настроение. Софи, старающаяся быть хорошей дочерью, иногда оставалась с матерью на ночь, но все дни проводила в доме Ленноксов. Вечерами и в субботу, и в воскресенье она неизменно сидела за большим столом на кухне.

А потом с ней произошло нечто необыкновенное. Софи часто спускалась с холма на Примроуз-хилл и шла дальше через Риджентс-парк на занятия по пению и танцам. Там, в парке, посреди травы и цветочных клумб стояла статуя девушки с маленькой козочкой, которая называлась «Хранительница беззащитных». Как-то незаметно для себя Софи стала оставлять на постаменте сначала листочки, затем цветы, а потом букетики. Вскоре она уже приносила туда печенье и, отойдя в сторону, наблюдала, как воробьи и скворцы прилетали к статуе за крошками. Один раз она надела на голову козочки венок. И вот однажды она нашла возле статуи буклет под названием «Язык цветов» и привязанный к нему букет из сирени и красных роз. Вокруг Софи никого не увидела, только в отдалении гуляли какие-то люди. Она встревожилась, поняв, что за ней следят. За ужином она рассказала эту историю и пустила по кругу «Язык цветов», чтобы все могли посмотреть. Сирень означала «Влюбленность», а красная роза — «Любовь».

— Ты ведь не собираешься отвечать ему? — возмутилась Роуз.

— Милая Роуз, — сказал Колин, — конечно, Софи собирается ответить.

И они все вместе углубились в содержание буклета, подыскивая подходящий ответ. Но Софи хотела сказать примерно следующее: «Я заинтересована, но не спеши с выводами». Ничего подобного в справочнике не было. В конце концов остановились на подснежниках — «Надежда», только их время уже закончилось, и барвинках — «Предложение дружбы». Софи сказала, что, кажется, видела несколько барвинков в саду матери. А что еще добавить?

— О, не надо осторожничать! — воскликнул Джеффри. — Мы живем только раз. Ландыш — «Возвращение счастья». И флокс — «Согласие».

Софи положила свой букет на пьедестал, подождала немного рядом; потом ушла, а когда вернулась, то ее цветов уже не было. Но, может, кто-то другой забрал их? Нет, забрал их тот, кому они предназначались, потому что на следующий день возле статуи Софи поджидал молодой человек, который, как он сказал, наблюдал за ней «целую вечность», но был слишком застенчив, чтобы завязать знакомство без помощи «Языка цветов». Не очень-то правдоподобная история, потому что от застенчивости юноша явно не страдал. Он был актером, учился в той самой академии, куда собиралась поступать осенью и Софи. Звали его Роланд Шатток, и был он по-разбойничьи красив и драматичен во всем, что делал. По убеждениям он был троцкистом. Роланд часто наведывался в дом Ленноксов во время ужина и этим вечером тоже был с ними. Старше остальных, старше даже, чем Эндрю, на целый год, он ходил с видом умудренного жизнью человека, носил замшевый пиджак с бахромой, крашенный в сиреневый цвет, и его присутствие воспринималось как явление из мира взрослых и даже чем-то вроде входного билета в этот мир. Если Роланд не считает их «детворой», то, значит… В их идеалистические умы не закрадывалась мысль, что зачастую ему просто хотелось есть.

Когда приходил Роланд, Колин становился немногословным и часто отправлялся к себе наверх, хотя застолье было еще в полном разгаре. Особенно ранними его уходы были тогда, когда заглядывал Джонни, потому что споры между молодым троцкистом и старым сталинистом были шумными, неистовыми и порой некрасивыми. Сильвия тоже сбегала и находила приют у Юлии.

Джонни съездил на Кубу и договорился о съемках небольшого фильма. «Только боюсь, Фрэнсис, денег он не принесет». А потом он улетел с визитом в независимую Замбию вместе с товарищем Mo.

Теперь Роуз: с ней трудности не прекращались ни на день за все эти четыре месяца. Сначала она отказалась возвращаться в свою школу и упорно не уезжала домой. Вот если ей разрешат жить здесь, в этом доме, тогда она, может быть, согласится на Сент-Джозеф. Эндрю снова пришлось ехать к ее родителям. Те убедили себя, что этот обворожительный, такой аристократичный молодой человек имеет виды на их дочь, и из-за этого с ними было довольно просто договориться. Родители дали согласие на то, чтобы их дочь училась если не в Сент-Джозефе (на это им не хватало средств), то в какой-нибудь школе в Лондоне. Они готовы были платить за ее обучение и давать деньги на одежду. Но за проживание и питание они платить не будут. Из их слов и взглядов следовало, что они считали это обязанностью Эндрю. В действительности же это бремя упало на плечи Фрэнсис.

А нельзя ли попросить Роуз что-нибудь делать взамен, например, по хозяйству? С поддержанием в доме чистоты всегда возникали проблемы, несмотря на еженедельные визиты миссис Филби (правда, она мало что делала — лишь совершала быстрый рейд по комнатам с пылесосом).

— Не говори глупости, — заявил в ответ на предложение матери Эндрю. — Неужели ты думаешь, что Роуз соизволит хотя бы палец о палец ударить?

В Лондоне была найдена школа, близкая по духу к принципам прогрессивного обучения, и Роуз на все согласилась. Если только ей разрешат остаться здесь, то с ней не будет проблем. А потом к Фрэнсис явился Эндрю с сообщением о крупной неприятности. Роуз побоялась сама прийти к ней. И Джил, оказывается, тоже была в этом замешана. Девочек поймали в подземке за то, что они ездили без билетов, причем каждую из них уже в третий раз. Их вызвали в отдел малолетних правонарушителей при транспортной полиции.

Обеим грозили штрафы или даже исправительное заведение. Фрэнсис так рассердилась на Роуз (это было все то же глухое безнадежное чувство, сродни хроническому несварению), что не захотела даже с ней разговаривать, а передала через Эндрю, что сходит с ними в полицию. В назначенное утро, когда она спустилась в кухню, там ее уже ждали две надутые девушки, объединенные ненавистью к миру и дымящие сигаретами. Обе они были накрашены как панды — белые тени и черная подводка. На них были надеты крохотные мини-платья, ворованные, разумеется. Ни в каком другом наряде они не смогли бы настроить Власть против себя столь же эффективно. Фрэнсис сказала:

— Если вы действительно надеетесь, что все обойдется одним лишь нравоучением, то советую вам хорошенько умыться.

У нее складывалось впечатление, что девчонки намеренно усложняют дело, возможно, они даже планируют попасть в колонию для несовершеннолетних. И это послужит Фрэнсис уроком: нельзя стать in loco parentis [6]без того, чтобы в какой-то момент не принять на себя наказание, адресованное на самом деле не выполняющим свои обязанности родителям.

Роуз тут же огрызнулась:

— Не вижу смысла.

Фрэнсис с любопытством ждала ответа Джил. Эта когда-то тихая, добрая, послушная девочка, которая могла весь вечер просидеть, не сказав ни слова, только улыбаясь, сейчас была едва видна из-за щита макияжа и ненависти.

Она последовала примеру Роуз:

— И я не вижу.

Они поехали на метро. Билеты покупала Фрэнсис, для всех троих, отметив саркастические ухмылки девушек. Вскоре они оказались в кабинете, где юных безбилетников встречала их судьба в лице миссис Кент, одетой в темносиний костюм из тех, что предназначены подчеркивать величие бюрократии. Ее лицо, однако, было добрым, как ни старалась она хмурить лоб.

— Прошу вас, садитесь, — сказала миссис Кент.

Фрэнсис села с одной стороны стола, а девочки, постояв, как упрямые лошадки, демонстрируя свой протест, плюхнулись, будто их толкнули, с другой.

— Все очень просто, — начала миссис Кент, но тут же тяжелым вздохом опровергла свои слова, сама, впрочем, не догадываясь. — Вы обе уже дважды получали предупреждение. Вы знали, что третий раз будет последним. Я могу передать ваше дело в суд, и пусть там решают, посылать вас в исправительное учреждение или нет. Но если вы пообещаете, что будете хорошо себя вести, то обойдемся всего лишь штрафом. Однако в таком случае кто-то из ваших родителей или опекунов должен поручиться за вас. — Миссис Кент произносила эти фразы так часто, что они навязли у нее в зубах. Безысходность и скука чувствовались в том, как ее ручка выводила на листе бумаги вытянутые загогулины. Закончив говорить и оторвав глаза от блокнота, миссис Кент улыбнулась Фрэнсис. — Вы мать одной из этих девочек?

— Нет.

— Тогда опекун? Или уполномоченное законом лицо?

— Нет, но они живут со мной — в нашем доме. И будут ездить оттуда на занятия в школу. — Про Роуз Фрэнсис говорила чистую правду, потому что это обсуждалось, а вот про Джил ей ничего не было известно, и, значит, она лгала.

Миссис Кент задумчиво вгляделась в девушек, которые сидели с недовольными лицами, широко раскинув колени и скрестив лодыжки так, что черные колготки были видны до промежности. Фрэнсис заметила, что Джил вся дрожит. Вот уж не ожидала она, что эта хладнокровная девочка способна на такие переживания.

— Я бы хотела поговорить с вами наедине, вы не возражаете? — спросила у нее миссис Кент. Встав, она обратилась к девочкам: — Мы отойдем на минутку.

Через дверь в глубине кабинета она провела Фрэнсис в маленькую комнатку. Очевидно, это было убежище миссис Кент, где она отдыхала от утомительных и бесплодных встреч вроде этой.

Представительница закона подошла к окну, и Фрэнсис тоже. Внизу находился небольшой садик. Двое влюбленных на лавочке лизали мороженое из одного стаканчика.

Миссис Кент сказала:

— Мне понравилась ваша статья о преступности среди подростков. Я даже вырезала ее.

— Спасибо.

— У меня просто в голове не укладывается, почему они это делают. Можно понять, когда закон нарушают дети бедняков, и у нас выработана особая политика для таких случаев, но ведь сюда попадают не только бедняки, а мальчики и девочки, одетые с иголочки, и я просто ничего не понимаю. Один из них заявил мне буквально вчера — и он из приличной школы, заметьте, — что не платит за проезд из принципа. Я спросила, что это за принцип, и парень ответил, что он марксист. И хочет разрушить капитализм, так он сказал.

— Это мне знакомо.

— Можете ли вы гарантировать, что эти девушки не появятся у меня опять через неделю или две?

— Нет, не могу, — сказала Фрэнсис. — Никаких гарантий. Они обе поссорились с родителями и свалились мне на голову. Обе бросили школу, но, кажется, с осени снова будут учиться.

— Понимаю. Приятель моего сына — одноклассник — проводит у нас больше времени, чем у себя дома.

— И говорит, что у него родители — дерьмо?

— Что они его не понимают. Но я тоже его не понимаю. Скажите мне, вам пришлось много материала изучить, чтобы написать ту статью?

— Довольно много.

— Но ответов вы так и не дали.

— Я не знаю ответов. Вот вы можете мне объяснить, почему девочка — я имею в виду темненькую, Роуз Тримбл, — у которой только-только что-то стало налаживаться в жизни, выбрала именно этот момент, чтобы все испортить?

— Я называю это хождение по краю, — сказала миссис Кент. — Им нравится испытывать границы. Подростки изображают из себя канатоходцев, надеясь, что кто-нибудь поймает их, если они упадут. И вы их ловите, правильно?

— Пожалуй.

— Вы не представляете, как часто мне приходится слышать подобные истории.

Две женщины стояли рядом у окна, связанные общим отчаянием.

— Хотела бы я знать, что происходит, — произнесла миссис Кент.

— Вы не одиноки в этом.

Они вернулись в кабинет, и девочки, хихикавшие в их отсутствие, тут же насупились и возобновили враждебное молчание.

Миссис Кент вынесла решение:

— Я даю вам еще один шанс. Миссис Леннокс сказала, что поможет вам. Но на самом деле я превышаю свои полномочия. Надеюсь, вы обе понимаете, что избежали серьезных неприятностей. Вам повезло, что за вас заступилась миссис Леннокс.

Последнее замечание было ошибкой, хотя миссис Кент и не могла этого знать. А Фрэнсис чуть ли не въяве слышала шипение, с которым вскипело в девушках раздражение, по крайней мере в Роуз, при мысли о том, что они кому-то чем-то обязаны.

Когда все трое вышли из здания транспортной полиции, девочки сказали, что пройдутся по магазинам.

— Если я попрошу вас не воровать, вы обратите внимание на мои слова? — спросила Фрэнсис.

Они ушли, даже не взглянув на нее. В тот вечер за ужином Роуз и Джил горделиво сообщили всем, что стащили из магазина два мини-платья — те самые, которые на них были надеты, оба такие короткие, что выбрать их можно было с единственной целью: шокировать окружающих и вызвать неодобрение.

И Сильвия так и сказала, что, по ее мнению, платья слишком короткие. Так она пыталась самоутвердиться, и стоило ей это немалых усилий.

— Слишком короткие для чего? — фыркнула Роуз.

За весь вечер она ни разу не встретилась глазами с Фрэнсис. Можно было подумать, что утреннего кризиса вовсе не было. Джил, однако, пробормотала торопливой скороговоркой, в которой смешались вежливость и агрессия: «Спасибо, Фрэнсис, дико благодарна».

Эндрю сказал девочкам, что им чертовски повезло так легко отделаться, и Джеффри, закоренелый воришка, обвинил обеих в неосторожности, раз они попались.

— В подземке нельзя быть или не быть осторожным, — сказал Дэниел, который никогда не покупал билет в подражание своему идолу, Джеффри. — Все зависит от удачи. Тебя или поймают, или не поймают.

— Тогда не езди на подземке без билета, — отрезал Джеффри. — Особенно если у тебя уже два предупреждения. Это глупо.

Дэниел, получивший публичное порицание от Джеффри, вспыхнул и сказал, что он «годами» не платит за проезд и попался всего дважды.

— И что случится, когда тебя поймают в третий раз? — наставительно спросил Джеффри.

— Не повезет! — пропел нестройный хор сидящих за столом.

Это случилось в ту самую неделю, когда забеременела Джил.

Вот какие драмы разыгрались на протяжении четырех месяцев, прошедших после Рождества, но сейчас, весенним вечером, все эти мальчики и девочки, действующие лица этих драм, сидели за кухонным столом, словно ничего и не случилось, и обсуждали планы на лето.

Джеффри заявил, что он поедет в Штаты и присоединится к борцам за расовое равенство «на баррикадах». Полезный опыт для человека, собирающегося изучать политику и экономику.

Эндрю сказал, что он останется дома и будет читать.

— Только не читай «Бремя Ричарда Феверела», — предупредила Роуз. — Такая скукотища.

— Обязательно прочитаю, — ответил Эндрю.

Сильвия получила приглашение поехать с Джил в Эксетер («Там классно. Даже лошади есть»), но отказалась, сказав, что, как и Эндрю, останется в доме и посвятит лето чтению.

— Юлия говорит, что мне нужно больше читать. На самом деле я и раньше читала, брала книги у Джонни. Вы не поверите, но я тогда думала, что в книгах пишут только о политике.

Всем было ясно, чем был продиктован отказ Сильвии: она не могла оставить Юлию, потому что была еще слишком хрупка.

Колин сообщил, что, возможно, поедет во Францию собирать виноград или попробует написать роман. Это вызвало всеобщий стон.

— А почему бы ему не попробовать? — спросила Софи, которая всегда защищала Колина — потому что он так сильно ранил ее.

— Да, я мог бы написать книгу про Сент-Джозеф, — фантазировал Колин. — И там бы вывел всех нас.

— Это несправедливо, — тут же отозвалась Роуз. — Ты про меня не сможешь написать, потому что я не учусь в Сент-Джозефе.

— Как верно подмечено, — сказал Эндрю.

— Тогда я могу написать роман только о тебе, — прищурился Колин, глядя на Роуз. — И назову его «Бремя Роуз».

Роуз уставилась на него, потом с подозрением обвела взглядом остальных. Все смотрели на нее с серьезными и даже торжественными лицами. В последнее время коллективное издевательство над Роуз превратилось чуть ли не в спорт, и Фрэнсис постаралась остановить в зародыше новый раунд, грозящий закончиться слезами. Она спросила:

— А какие у тебя планы, Роуз?

— Поживу у родни Джил. Или автостопом поеду в Девон. А может, здесь останусь, — добавила она, с вызовом взглянув на Фрэнсис.

Девушка знала, что Фрэнсис была бы рада избавиться от нее хотя бы на летние месяцы, но не думала, что это вызвано какими-либо неприятными качествами ее, Роуз, характера. Она не знала, что отталкивает людей. То, что к ней практически все относились с неприязнью, Роуз объясняла общей несправедливостью мира, и при этом ей в голову бы не пришло употребить слово «неприязнь»: нет, к ней просто цепляются по пустякам, из вредности или зависти. Те люди, которые добры, или красивы, или милы, или объединяют в себе все три эти качества, а также люди, которые доверяют другим, никогда не поймут, каково жить в собственном маленьком аду, в котором живут Роуз и ей подобные.

Джеймс сказал, что поедет в летний лагерь, рекомендованный Джонни, где будет изучать порочность капитализма и внутренние противоречия империализма.

Дэниел с тоской в голосе сказал, что ему, скорее всего, придется торчать все лето дома, и Джеффри попытался утешить его:

— Лето когда-нибудь закончится, не переживай.

— Никогда оно не закончится, — ответил Дэниел, весь пылая от горя.

Роланд Шатток объявил, что он берет Софи в пеший поход по Корнуоллу. Заметив, что на некоторых лицах (Фрэнсис, Эндрю) отразились сомнения, он сказал:

— Только не надо впадать в панику, со мной Софи будет в безопасности — кажется, я гей.

Это заявление, которое сейчас было бы встречено равнодушно-вежливыми «Да что вы?» или, в крайнем случае, вздохами со стороны женщин, для того времени было настолько необычным, что граничило с бестактностью. Все смутились.

Софи выкрикнула, что ей все равно, ей просто нравится быть с Роландом. Эндрю сочувственно улыбался; по выражению его лица нетрудно было догадаться, о чем он думает: «Уж я-то не такой».

— Ну хорошо, может, и не гей, — поправился Роланд. — В конце концов, Софи, ты сводишь меня с ума. Но вы не бойтесь, Фрэнсис, я не из тех, кто станет совращать малолетних.

— Мне уже почти шестнадцать, — с негодованием заметила Софи.

— Когда я наблюдал, как ты мечтательно бродила по парку, то думал, что ты гораздо старше.

— Я и есть гораздо старше, — заявила Софи, и это было правдой: к ее неполным шестнадцати годам нужно было прибавить болезнь матери, смерть отца и еще болезненный разрыв с Колином.

— Моя прекрасная мечтательница, — сказал Роланд, склоняясь над ее рукой, чтобы исполнить пародию на тот континентальный поцелуй руки, который совершается в воздухе над перчаткой или, как в данном случае, над костяшками пальцев, едва заметно пахнущими куриным рагу, что сейчас помешивала Софи, желая помочь Фрэнсис. — Но даже если я попаду в тюрьму, то это будет стоить того.

Что касается Фрэнсис, то она рассчитывала на безмятежные и продуктивные недели.

Когда пришло то, посеявшее раздор письмо, то адрес на нем выглядел следующим образом: « Дж… [7] неразборчиво… Леннокс»,и его вскрыла Юлия. Увидев, что послание предназначается Джонни («Уважаемый товарищ Джонни Леннокс»), и прочитав первое предложение («Обращаюсь к Вам с просьбой помочь мне открыть людям правду»),она прочитала все письмо, потом перечитала его еще раз и, приведя мысли в порядок, позвонила сыну.

— У меня в руках письмо из Израиля от человека по имени Рубен Сакс. Оно адресовано тебе.

— Хороший парень, — сказал Джонни. — Он неизменно придерживается прогрессивной позиции неприсоединившегося марксиста и ратует за мирные отношения с Советским Союзом.

— Ну, как бы там ни было, этот Сакс просит тебя созвать всех друзей и знакомых, чтобы они послушали о его впечатлениях от чехословацкой тюрьмы.

— Должно быть, он попал туда не просто так.

— Его арестовали как сионистского шпиона, подосланного американским империализмом. — Джонни молчал. — Его продержали четыре года, пытали, жестко с ним обращались и наконец выпустили… Я буду тебе благодарна, если ты не станешь говорить сейчас, что ошибки случаются, и произносить тому подобные сентенции.

— Чего ты от меня хочешь, Мутти?

— По-моему, ты должен сделать то, о чем тебя просят. Он пишет, что считает необходимым открыть людям глаза и рассказать о методах, которые использует Советский Союз. Только прошу тебя, не говори, что этот Рубен Сакс — провокатор.

— Боюсь, я не вижу смысла в такой встрече.

— В таком случае я сама соберу людей. Не забывай, Джонни, мне уже довелось познакомиться со многими твоими, с позволения сказать, соратниками, хотя у меня не было ни малейшего на то желания.

— С чего ты взяла, что они придут, если ты их позовешь, Мутти?

— Я всем разошлю копию письма Сакса. Хочешь, я его тебе прочитаю?

— Нет. Я и так отлично знаю, что выдумывают насчет коммунистов.

— Он приезжает в Лондон через две недели, специально ради этого — поговорить с товарищами. И еще он поедет с этой же целью в Париж. Какую дату назначить?

— Какую захочешь.

— Но она должна согласовываться с твоими планами. Вряд ли Рубен Сакс будет доволен, если тебя на встрече не будет.

— Я позвоню тебе, когда определюсь с числом. Но сразу заявляю: я намерен жестко отмежеваться от любой антисоветской пропаганды.


В назначенный вечер большая гостиная выдержала небывалый наплыв гостей. Джонни все-таки позвал некоторых своих коллег и товарищей, а Юлия написала тем людям, которых, по ее мнению, Джонни тоже должен был пригласить, но не пригласил. Тут собрались и те, кто еще состоял в Партии, и те, кто покинул ее после того или иного события: пакта «Молотов — Риббентроп», Берлинского восстания, волнений в Венгрии и Чехословакии, — всего около полусотни человек. Комната была заставлена стульями, и все равно некоторым пришлось стоять вдоль стен. Все собравшиеся называли себя марксистами.

Колин и Эндрю также присутствовали, хотя поначалу жаловались, что все это слишком скучно.

— Зачем ты участвуешь в этом? — спрашивал Колин бабушку. — Политика — это же не совсем твое, или я ошибаюсь?

— Я всего лишь старая глупая женщина, но мне хочется надеяться, что Джонни послушает и хоть что-то поймет.

Сент-джозефские ученики сдавали экзамены. Джеймс уехал в Америку. Девушки из цокольной квартиры демонстративно отправились на дискотеку: политика — сплошное дерьмо. Фрэнсис в душе была согласна с мнением девушек и даже с их формулировкой.

Рубен Сакс ужинал с Юлией, наедине. Он оказался маленьким круглым человечком, доведенным до отчаяния, искренне желающим донести истину до возможно большего количества людей. Сакс без остановки говорил о том, что с ним случилось, и его последующее выступление перед товарищами ничем не отличалось от беседы с Юлией, которая, сообщив о том, что никогда не была коммунисткой и переубеждать ее ни в чем не требуется, по большей части молчала. По-видимому, Саксу требовалось только одно: чтобы его слушали, пока он говорит.

В Израиле он на протяжении многих лет занимал непростую политическую позицию: он был социалистом, но отрицал коммунизм и призывал всех неприсоединившихся социалистов мира поддерживать мирные отношения с Советским Союзом, что для них означало бы конфронтацию с правительствами у себя на родине. В эпоху холодной войны он как коммунист подвергался критике и гонениям. А Сакс не был создан для жизни изгоя, для непрестанной борьбы, это становилось понятно через пять минут общения с ним: по его горячим, несвязным речам, по умоляющим и сердитым глазам. Через каждые два-три предложения рефреном звучали заверения: «Я ни разу не отступил от своих принципов».

В Прагу он поехал с товарищеским визитом, в рамках «Миссии мира и доброй воли». И там его арестовали как сионистского шпиона американского империализма! В полицейской машине он обратился к своим конвоирам: «Как можете вы, представители страны рабочих, марать руки такими делами?» И когда его стали бить, он продолжал повторять то же самое. Это же он говорил и в тюрьме. Охранники были грубыми тварями, следователи тоже, но Сакс говорил с ними как с цивилизованными людьми. Он знает шесть языков, однако его упорно допрашивали на неизвестном ему языке, румынском, то есть поначалу бедняга даже не знал, в чем его обвиняют, а обвиняли его во всевозможной антисоветской и античехословацкой деятельности. Но: «Я способен к языкам, я должен объяснить…» За время допросов Сакс достаточно поднаторел в румынском, чтобы начать отвечать и даже защищаться. Днями, месяцами, годами его избивали, оскорбляли, надолго лишали еды и сна — словом, мучили всеми излюбленными садистами способами. И так продолжалось четыре года. А Сакс по-прежнему настаивал на своей невиновности и разъяснял тюремщикам и следователям, что они своими поступками пятнают честь народа, честь государства рабочих. Далеко не сразу он понял, что его случай не был исключением и что тюрьма полна людьми вроде него. Они перестукивались через стены, рассказывая друг другу о том, как удивлены тем, что оказались за решеткой. И еще они говорили ему: «Идеализм в таких условиях неуместен, товарищ». Пелена упала с его глаз, как он сказал. Примерно тогда же, когда Сакс потерял веру в идеалы Революции и перестал взывать к лучшим чувствам и совести своих мучителей, его освободили. И он понял, что у него по-прежнему есть миссия, только теперь она заключалась в том, чтобы открыть глаза товарищам, все еще заблуждавшимся относительно сути коммунизма.

Фрэнсис решила, что ей неинтересно слушать «откровения», ставшие для нее очевидными много лет назад, но все же прокралась в гостиную, когда встреча уже началась. Она нашла местечко рядом с человеком, которого она, кажется, когда-то встречала, но вот сосед хорошо ее помнил, судя по тому, как он поздоровался с ней. Джонни устроился в углу и слушал внимательно. Его сыновья сидели рядом с Юлией и на отца не смотрели. В их глазах застыло напряженное, несчастное выражение, которое Фрэнсис замечала у них в последние годы все чаще. Избегая встречаться взглядами с отцом, матери они посылали подбадривающие улыбки — впрочем, слишком жалкие для того, чтобы сойти за иронию, как предполагалось. В этой комнате находились люди, которых они видели на протяжении своего детства и с детьми которых играли и дружили.

Когда Рубен приступил к рассказу («Я приехал в Лондон, чтобы поведать правду о сложившейся ситуации, как велит мне мой долг…»), в комнате стало тихо, так что он не мог пожаловаться на невнимательность аудитории. Но эти лица… это были не те лица, которые видишь обычно на митингах, реагирующие на то, что он сказал, улыбками, кивками, согласием или несогласием. Это были вежливые, ничего не выражающие маски. Часть слушателей были коммунистами и останутся коммунистами на всю жизнь, они никогда не изменятся. Другая часть состояла из бывших коммунистов, которые могли покритиковать Советский Союз, и даже с определенным жаром, однако все они были социалистами и верили в прогресс, в едущий наверх и только наверх эскалатор, конечная цель которого — лучший мир. И СССР настолько тесно ассоциировался у них с этой верой, что стал ее символом. Как выразились десятилетиями позднее люди, так и не вынырнувшие из фантазий: «Советский Союз — наша мать, а матерей не оскорбляют».

Они сидели и слушали человека, который провел четыре года в коммунистической тюрьме, подвергался насилию и жестокости. Эмоции рассказчика зашкаливали, так что иногда Рубен Сакс начинал плакать, поясняя, что это «из-за того, что опорочена и искажена великая мечта человечества», но на самом деле обращался он не к чувствам, а к разуму.

Вот почему лица людей, пришедших «послушать правду», были равнодушными или даже недовольными. Они слушали с таким видом, будто рассказ их не касается. Полтора часа выступал эмиссар «истинного положения дел» и закончил страстным приглашением задавать вопросы, но вопросов не было. И, как будто Сакс ничего и не говорил, собрание закончилось, люди стали вставать и благодарить Фрэнсис, ошибочно полагая, что хозяйкой дома была она, и кивали Джонни, и незаметно расходились. Реакции на выступление не последовало никакой.

Рубен Сакс сидел и ждал того, ради чего он прилетел в Лондон. Но он с тем же успехом мог рассказывать о характерных чертах Средневековья или даже о быте человека в каменном веке. Он поверить не мог тому, что происходило, что он видел.

Юлия тоже продолжала сидеть и наблюдала за всем с сардонической, немного горькой усмешкой, а Эндрю и Колин были откровенно насмешливы. Джонни ушел вместе с кем-то из товарищей, не глядя ни на сыновей, ни на мать.

Человек рядом с Фрэнсис не двигался с места. Она поняла, что была права, когда не хотела приходить на собрание: к ней с новой силой вернулось давнишнее ощущение несчастья, и теперь ей нужно было прийти в себя.

— Фрэнсис, — сказал сосед, желая привлечь ее внимание, — не очень приятно было слушать все это.

Она улыбнулась туманнее, чем ей того хотелось, но затем увидела его лицо и подумала, что нашелся хоть один человек, который услышал сказанное.

— Я — Гарольд Холман, — представился он. — Вы меня, кажется, не помните? В былые времена мы с Джонни много общались… Я приходил к вам в дом, когда ваши дети были еще маленькими… А сам был тогда женат на Джейн.

— Весь тот период как будто вычеркнут у меня из памяти.

Эндрю и Колин тем временем заметили, что мать разговаривает с кем-то. Гостиная почти опустела, и Юлия выводила глубоко разочарованного вестника правды в свою часть дома.

— Вы позволите мне позвонить вам? — спросил Гарольд.

— Почему нет? Но лучше звоните мне в редакцию. — И Фрэнсис понизила голос — из-за сыновей: — Я буду там завтра после обеда.

— Отлично, — сказал он и ушел.

Все произошло так быстро, что только после его ухода до Фрэнсис стало доходить: Холман заинтересовался ей как женщиной; подобного так долго не случалось, что она перестала ожидать этого. К ней подошел Колин.

— Кто это?

— Один приятель Джонни, еще со старых времен.

— Зачем он будет тебе звонить?

— Не знаю. Может, пригласит на чашку кофе куда-нибудь, Посидим, вспомним былое, — сказала она. Вранье давалась легко, эта ее часть мгновенно пробудилась к жизни.

— Я поехал в школу, — отрывисто сказал Колин, весь в подозрениях, и не попрощался с Фрэнсис, когда отправился на вокзал.

Что касается Эндрю, то он сказал:

— Я поднимусь к Юлии, помогу ей с нашим гостем. Бедняга! — И оставил мать с улыбкой, одновременно заговорщической и предупреждающей, о чем он сам вряд ли догадывался.

Если женщина захлопнула плотно и бесповоротно дверь в любые амурные чувства, как это сделала Фрэнсис, то она не может не удивиться, когда эта дверь вдруг распахнется. Ей понравился Гарольд, это однозначно, если судить по тому, как она пробудилась к жизни, как забились в ней токи, как заиграл красками окружающий мир.

И все же — почему? И почему именно Холман? Да, он захватил ее врасплох. Это случилось так внезапно. И обстоятельства их встречи выбивались из обыденной череды дней. Возможно, что Гарольд был единственным, кто сумел воспринять то, что говорил Рубен Сакс. Хорошее выражение: «воспринять». Можно просидеть полтора часа, слушая информацию, нацеленную на то, чтобы разнести на куски бесценную цитадель твоих убеждений, или хотя бы просто такую, которая не соответствует тому, что уже укоренилось в твоем мозгу, и тогда ты просто не воспримешь ее. Можно подвести лошадь к воде…

В ту ночь Фрэнсис спала плохо — потому, что позволила себе погрузиться в мечтания, как влюбленная девчонка.

На следующий день Гарольд позвонил и пригласил ее съездить вместе в выходные в небольшой городок в Уорвикшире. Фрэнсис согласилась с легкостью, словно подобные приглашения были для нее обычным делом. И опять она удивлялась: что такого было в Гарольде? Как он сумел в один миг подобрать ключ к замку на давным-давно запертой двери? Холман был плотным, улыбающимся, светловолосым мужчиной, и на мир он смотрел со спокойной, оценивающей усмешкой. Работал он, кажется, в каком-то образовательном учреждении. Или занимался профсоюзной деятельностью?

Ожидалось, что к вечеру пятницы в доме соберется обычный ассортимент «детворы», и Фрэнсис поднялась к Юлии, чтобы сообщить о своем желании взять отпуск на выходные, она так и сказала: «отпуск на два выходных дня». Губы Юлии будто бы дрогнули — это улыбка? И вроде улыбка добрая…

— Бедная Фрэнсис, — сказала Юлия к удивлению своей невестки. — Вы ведете такую скучную жизнь.

— Скучную?

— Мне так кажется. А молодежь сможет обойтись без вас один разок.

Когда Фрэнсис выходила, то послышалось едва различимое:

— Возвращайтесь к нам, Фрэнсис.

Эти слова так ее поразили, что она остановилась и обернулась, но Юлия уже снова взяла свою книгу.

Возвращайтесь к нам… о, как тонко Юлия чувствует, даже страшновато становится. Потому что в душе Фрэнсис закипал бунт против ее жизни, против томительного бремени забот, и она все больше погружалась в лихорадочные фантазии, где могла забыть, забыться, потеряться и — никогда больше не вернуться в дом Юлии.

Но были еще сыновья, и тут все обстояло гораздо серьезнее. На известие о том, что мать уедет на выходные, они оба прореагировали так, будто Фрэнсис собиралась путешествовать полгода.

Колин, говоря с ней из школы по телефону, спросил:

— Куда ты едешь? С кем?

— С одним знакомым, — сказала Фрэнсис, и ответом ей было полное подозрений молчание.

А Эндрю улыбнулся самой бледной своей улыбкой, выдававшей всю глубину страха. Он не знал, как выразительно его лицо.

В жизни сыновей Фрэнсис являлась единственной постоянной составляющей, и бесполезно говорить, что оба они уже достаточно взрослые, чтобы позволить матери немного свободы. В каком возрасте такие дети, лишенные с рождения стабильного окружения, перестают нуждаться в том, чтобы рядом всегда был родной человек? И вот сыновья узнают, что их мать уезжает куда-то на два дня с мужчиной! Если бы она хотя бы раз сделала нечто подобное раньше… но нет, Фрэнсис неизменно подчинялась их потребностям, их обстоятельствам, как будто пыталась компенсировать то, что не дал мальчишкам Джонни. «Как будто»? Она в самом деле пыталась заменить им отсутствующего отца.


В субботу Фрэнсис на цыпочках вышла из дома, опасаясь, что ее вдруг услышит Эндрю, который спал очень чутко, да и Колин мог решить, что сегодня неплохо проснуться пораньше, а не в обычные для него десять часов. Боясь увидеть в окнах лица сыновей, Фрэнсис все же рискнула окинуть взглядом фасад — никого. Было семь утра прекрасного летнего дня, и замечательное настроение, несмотря на чувство вины, грозило вознести ее в эмпиреи безответственности, и вот появился он, ее кавалер, ее поклонник, улыбающийся, очевидно довольный тем, что предстало его взору, а предстала ему блондинка (Фрэнсис сходила накануне в парикмахерскую) в зеленом льняном платье, которая уселась рядом с ним и повернулась к нему, чтобы разделить радость предвкушения от их приключения.

В комфорте автомобиля они миновали пригороды Лондона и оказались в сельской местности, и Фрэнсис наслаждалась его наслаждением ею и своим удовольствием от него, этого привлекательного мужчины с песочными волосами, но в сознании у нее не прекращалась борьба с мыслями о беспомощно-горестных лицах сыновей.

«Уважаемая тетушка Вера, я разведена и воспитываю двух сыновей. Мне хочется завести роман, но я боюсь огорчить моих мальчиков. Они следят за мной как ястребы. Что мне делать? Я бы хотела получить от жизни хоть немного радости. Разве у меня нет никаких прав?»

Ну, если она, Фрэнсис, собралась получить «от жизни немного радости», то надо отбросить все и радоваться! И она решительно выбросила мысли о сыновьях из головы. Или так, или скажи своему спутнику: «Поворачиваем и едем обратно, я ошиблась».

Они остановились у реки и позавтракали, позже отдохнули немного в городке, где им понравился парк, поехали дальше, зашли в приглянувшийся паб и пообедали в еще одном парке, пока вокруг них прыгали в пыли воробьи.

Гарольд спросил в какой-то момент:

— Тебе все еще трудно поверить?

— Да. — И она проглотила чуть не вырвавшееся следом признание: «Это все из мальчиков, понимаешь».

— Я так и думал. Что касается меня, то у меня никаких трудностей с этим нет.

В его смехе звучало столько триумфа, что Фрэнсис не могла не приглядеться к Гарольду повнимательнее. Было во всем этом что-то такое, чего она не понимала, но не важно. Она отдалась безоглядному счастью. До чего же скучна ее жизнь — Юлия была права.

Они выбирали проселочные дороги, избегая оживленных трасс, заблудились, петляли, и все время их взгляды и улыбки обещали: сегодня вечером мы будем лежать в объятиях друг друга. День простоял теплый, в шелковисто-золотой дымке, и ближе к вечеру они очутились в уютном саду, на берегу реки, в компании черных дроздов и большого дружелюбного пса, который сидел возле них до тех пор, пока не получил по куску пирога от каждого, и только тогда побрел прочь, медленно помахивая хвостом.

— Вот толстая псина, — сказал Гарольд Холман, — и я превращусь в такую же после этого уикенда.

Нескрываемая радость на его дородном лице, явно не только от вкусного плотного обеда, заставила Фрэнсис в конце концов спросить:

— И чем это ты так доволен?

Он тут же понял и своим ответом отменил нечаянную агрессивность вопроса, о которой Фрэнсис тут же пожалела, поскольку она противоречила лучистому довольству в ней самой.

— О да, я очень доволен, ты права, абсолютно права, — сказал он и посмотрел на нее со смехом.

Фрэнсис подумала, что Гарольд похож на вальяжного льва, который лежит, скрестив перед собой мощные лапы и подняв величественную морду в медленном, ленивом зевке.

— Я расскажу тебе, расскажу тебе все. Но сначала я хочу показать тебе одно место, пока еще светло.

И они снова отправились в путь, в глубь Уорвикшира. Гарольд остановил машину перед гостиницей и вышел, чтобы открыть Фрэнсис дверь.

— Пойдем, взглянешь на это. — С другой стороны дороги виднелись деревья, надгробия, кусты, старый тис. — Я так хотел показать тебе… нет, ты ошибаешься. Это совсем не то, что ты подумала. Я не привозил сюда раньше другую женщину, просто был здесь несколько месяцев назад по делу, увидел все и подумал: это волшебное место. Но был я тогда один.

Рука об руку они пересекли улицу и остановились посреди кладбища, где тис был чуть ли не выше церковного шпиля. Опустились легкие летние сумерки, яркая луна выкатывалась на потемневшее небо. Бледные надгробия клонились в стороны, и казалось, что они хотят что-то сказать забредшим сюда людям. Дыхание теплого летнего воздуха, смешанное с языками прохладного тумана, окутало их, и они обнялись и стали целоваться, а потом просто стояли, тесно прижавшись друг к другу, и прислушивались к посланиям своих тел. Наконец давление неразделенных эмоций стало невыносимым, что заставило их отшагнуть друг от друга, хотя руки они не разняли, и Гарольд произнес:

— Да.

Ему не нужно было объяснять Фрэнсис причину сожаления, прозвучавшего в этом коротком слове. Она думала: «Я могла бы выйти замуж за кого-нибудь вроде него, а не за…»

Юлия называла сына имбецилом. Поскольку Джонни не позвонил ей после того странного собрания, созванного, «чтобы все смогли узнать правду», Юлия сама набрала его номер с желанием узнать, что он думает о Саксе, а вернее — что он готов сказать.

— Ну? — спросила она. — По-моему, выступление этого израильтянина должно было заставить тебя задуматься.

— Ты должна научиться оценивать ситуацию в долгосрочной перспективе, Мутти.

— Имбецил.

На кладбище сгустился мрак, а небо просветлело, и могильные камни засияли ярко и потустороннее; Гарольд и Фрэнсис прислонились к стволу тиса и смотрели из его тени, как набирает силу лунный свет. Потом они погуляли между могилами — все старинные, всем более века — и вскоре оказались в номере гостиницы, зарегистрировавшись как Гарольд и Фрэнсис Холман.

У нее в голове все крутилось: «А почему бы и нет, мы можем пожениться, мы можем быть счастливы, ведь другие люди женятся и живут счастливо», однако мысль о бремени и сложности дома Юлии не позволяла развить эту сумасшедшую идею, и в конце концов Фрэнсис отбросила ее. Она не станет сейчас пытаться разрешить неразрешимое и просто будет счастлива хотя бы одну ночь. И она была счастлива, они оба были счастливы.

— Созданы друг для друга, — выдохнул Гарольд ей в ухо и потом повторил громко, ликующе.

Они лежали бок о бок, сплетя конечности, пока за окном краткая ночь спешила навстречу рассвету, который сегодня не встретит препятствий в виде облаков. Луна серебрила оконные рамы.

— Я влюблен в тебя уже много лет, — сказал Гарольд. — Много лет. С тех пор, как впервые увидел тебя с двумя вашими малышами. Жена Джонни. Ты не знаешь, как часто я мечтал о том, чтобы позвонить тебе и попросить выскользнуть за угол, в кафе. Но ты была замужем за Джонни, а я боготворил его.

Настроение Фрэнсис грозило рухнуть в пропасть, и ей захотелось, чтобы Гарольд не продолжал. Но она видела: ему это необходимо, это говорит в нем печальная правда.

— Должно быть, это было в той ужасной квартирке в Ноттинг-хилле.

— Ты считаешь ее ужасной? Но тогда благополучный быт не был нашей целью. — И он рассмеялся громко, от избытка чувств, и сказал: — О Фрэнсис, представь, что у тебя была мечта, которая казалась тебе несбыточной, и вот она сбылась. Для меня сегодняшняя ночь — это такая мечта.

Фрэнсис пыталась вспомнить, какой она была тогда, в те годы: располневшая, задавленная тревогами, с двумя маленькими детьми, которые вечно цеплялись за мать, залезали на нее, сражались за место на ее коленях.

— И что ты во мне видел, хотела бы я знать?

Гарольд помолчал.

— Всё. Джонни — тогда он был для меня героем. А ты была его женой. Вы были такой удивительной парой, я завидовал вам обоим и завидовал Джонни. И ваши мальчики — у меня ведь еще не было своих детей. Я хотел быть как ты.

— Как Джонни.

— Это трудно объяснить. Вы были как… святое семейство. — Гарольд засмеялся и взболтнул в воздухе руками и ногами, а потом сел на краю кровати, потянувшись в молочно-лунном свете, и сказал: — Ты была прекрасна. Невозмутимая… безмятежная… ничто не могло нарушить твой покой. А ведь я понимал, что Джонни не был самым легким в… Я, конечно, не критикую его.

— Отчего же? Я-то его критикую. — Неужели она решится разрушить его мечту? Нет, невозможно. Но: — Ты догадывался, как сильно я ненавидела Джонни в то время?

— Ну, все мы порой испытываем ненависть к самым близким нам людям. Взять хотя бы Джейн… иногда она была невыносима.

— Джонни был невыносим постоянно.

— Но зато какой герой!

Фрэнсис сидела, обхватив Гарольда одной рукой за шею, чтобы быть как можно ближе к бьющей из него жизнеутверждающей энергии. Грудью она касалась его плеча. Этой ночью собственное тело нравилось ей как никогда раньше, потому что оно нравилось ему. Полные тяжелые груди, и ее руки — да, она согласна, они прекрасны.

— Когда я увидел в комнате Джонни, то подумал, а вместе ли вы до сих пор или…

— Боже праведный, нет! — И Фрэнсис отодвинулась от него — телом, душой и даже симпатией, но всего лишь на один миг. — Как тебе могло прийти такое в голову? — Хотя, конечно, откуда Гарольду знать… — Ладно, оставим Джонни, — сказала она. — Давай, иди ко мне поближе. — Она легла, и он вернулся на кровать, лег рядом, улыбаясь.

— За всю жизнь я никем не восторгался больше, чем этим человеком. Для меня он был кумиром, даже богом. Товарищ Джонни. Он был гораздо старше меня… — Гарольд приподнял голову, чтобы взглянуть на Фрэнсис.

— То есть и я гораздо старше тебя.

— Нет, сегодня ночью это не так. Когда я впервые встретил его — на каком-то митинге это было, в моей жизни все шло наперекосяк. Я был совсем еще зеленым мальчишкой. Завалил экзамены. Мои родители сказали: «Если ты коммунист, то чтобы духу твоего в нашем доме не было». А Джонни был добр ко мне. Стал мне вместо отца. И я решил оправдать его доверие.

Фрэнсис пришлось напрячь мышцы горла, но сдерживала она смех или слезы, не было ясно.

— Я нашел комнату в доме одного из товарищей. Снова сдал экзамены. Некоторое время работал учителем; вступил в профсоюз… но смысл не в этом, а в том, что все это произошло только благодаря Джонни.

— Ну, что я могу на это сказать? В этом смысле он молодец. Но и ты молодец тоже.

— Если бы я тогда знал, что когда-нибудь смогу оказаться с тобой в одной постели, обнять тебя, то, наверное, сошел бы с ума от радости. Жена Джонни в моих объятиях!

Они снова занялись любовью. Да, то была любовь, дружеская, даже немного эротическая, но рядом булькал смех — неслышный для него, но отчетливо различаемый ею.

Они заснули, под утро проснулись. Должно быть, Гарольду привиделся дурной сон, потому что он пробудился разом и лежал на спине, обнимая Фрэнсис, но словно говоря этим объятьем: «Подожди». Наконец он сказал тоскливо:

— Тяжелый удар это был, ну, то, что рассказывал Сакс.

Фрэнсис решила оставить его слова без ответа.

— Признай, для тебя это тоже было шоком.

Тут уж она молчать не могла.

— А в газетах? — проговорила она. — Сколько было газетных статей? На телевидении. По радио. Чистки, лагеря. ГУЛАГ. Убийства. Уже столько лет.

Воцарилось долгое молчание.

— Да, — сказал Гарольд наконец, — только я не верил ничему. То есть кое-чему, конечно, верил… но чтобы в таких масштабах — то, что Сакс рассказал нам.

— Как можно было не верить?

— Наверное, я просто не хотел.

— Вот именно. — И потом у нее невольно вырвалось: — А ведь спорю на что угодно, мы не слышали еще и половины всего.

— Почему ты так говоришь? Ты как будто довольна собой.

— Возможно, что и так. Я оказалась права, хотя много лет мои слова отметались как бессвязный лепет. Отметаются до сих пор, — сказала Фрэнсис.

Теперь была его очередь прийти в уныние. Но она продолжала:

— Я не соглашалась с Джонни. Только в самые первые дни, а потом…

Она не договорила то, что уже висело на кончике языка: «Когда Джонни вернулся из Испании». Ведь он не ездил туда. И она не сказала другое: «Когда я увидела, какой он лживый лицемер». Потому что лжецом его назвать нельзя. Джонни верил каждому своему слову.

— Меня увлекла вся эта романтика. Мне было девятнадцать. Но долго это продлиться не могло.

Гарольду не нравилось то, что он слышал, очень не нравилось, и Фрэнсис замолчала, прижалась к нему. Его боль причиняла боль и ей, они уже настолько сблизились.

Они долго лежали в полудреме. За окном уже был в полном разгаре жаркий день, с шумом проезжали машины.

— Выходит, что все было напрасно, — сказал Гарольд наконец. — Все было… ложь и болтовня. — В его голосе слышались слезы. — Бессмысленно. Столько усилий… столько людей погибло ни за что. Хороших людей. Никто не убедит меня, что они не были хорошими. — Пауза. — Не хочу делать на этом особый акцент, но ради Партии мне пришлось принести такие жертвы! И все понапрасну.

— За исключением того, что товарищ Джонни все же вдохновил тебя на великие дела.

— Не издевайся.

— А я не издеваюсь. Я хочу поставить Джонни хотя бы один плюсик. По крайней мере для тебя он сумел сделать что-то полезное.

— Я пока еще не сумел все осознать. Даже не начал.

И поэтому они лежали рядом на кровати, пока Гарольд прощался со своими мечтами — с такими дорогими ему, заветными мечтами. Фрэнсис думала: «Может, я и вправду очень эгоистична, как утверждает Джонни. Гарольд сейчас думает о золотом будущем человечества, отложенном только что на неопределенное время, а я думаю только о том, что было вычеркнуто из моей жизни». Боль от осознания потери была невыносима. Сладкое теплое тело мужчины, спящего в ее объятиях, его губы на ее щеке, нежная увесистость мужских яичек, восхитительная гладкость…

— Пойдем позавтракаем, — предложил Гарольд. — А то я боюсь, что расплачусь.

Они в молчании съели завтрак в маленькой гостиничной столовой и вышли на улицу. Кладбище в дневном свете выглядело заброшенным и непривлекательным. Чудо прошлой ночи могло с минуты на минуту превратиться в сентиментальный пафос, если они не покинут это место немедленно. И они уехали. Днем, лежа на травянистом холме, Гарольд сказал Фрэнсис, что место, где они сейчас находятся, точка посреди мягко катящихся волн пейзажа, является самой серединой Англии, ее сердцем. И потом расплакался (Фрэнсис понимала его всей душой), этот крупный мужчина расплакался, уткнувшись лицом в руку, на траве, он плакал об утраченной мечте, а она думала: «Мы так подходим друг другу, но вместе больше не будем». Это было не начало чего-то, а конец — для него. И для нее тоже: «Что я делаю здесь, в сердце Англии, с мужчиной, который рыдает не обо мне?»

В конце дня Фрэнсис попросила Гарольда высадить ее где-нибудь, откуда она могла бы взять такси, потому что появиться вместе с ним дома, перед ревнивыми, голодными глазами, она не могла. Они поцеловались, оба полные сожалений. Он посадил ее в такси, и они разъехались в разные стороны.

Фрэнсис легко взбежала по лестнице, переполняемая энергией от недавних занятий любовью, и пошла прямо в ванную, боясь, что от нее пахнет сексом. Потом она отправилась к Юлии и постучалась, и встала в дверях, ожидая пристальной инспекции — которая и состоялась. Потом, поскольку инспекция эта была не враждебной, а доброжелательной, Фрэнсис села и молча улыбнулась свекрови, и губы ее в улыбке подрагивали.

— Да, это все сложно, — сказала Юлия. По ее тону казалось, что она действительно знала, как все сложно. Она подошла к буфету, где хранились разнообразные интересные бутылки, налила коньку и принесла бокал невестке.

— От меня будет пахнуть алкоголем, — сказала Фрэнсис.

— Ничего страшного, — возразила Юлия и зажгла огонь под своей маленькой кофеваркой.

Она довольно долго стояла возле нее, спиной к Фрэнсис, которая понимала, что Юлия поступает так из соображений такта, догадываясь, что невестке нужно поплакать. Потом рядом с рюмкой коньяка появилась чашка крепкого черного кофе.

Открылась дверь — без всякого стука: вбежала Сильвия.

— О Фрэнсис! — вскрикнула она обрадованно. — Я не знала, что вы здесь. Юлия, я не знала, что она здесь! — Она стояла нерешительная, улыбающаяся, потом бросилась к Фрэнсис и обняла ее двумя руками, прижалась щекой к волосам. — О Фрэнсис, мы не знали, где вы. Вы уехали куда-то. Оставили нас. Мы подумали, что вы так устали от всех нас, что решили все бросить и уехать.

— Ну что за глупости, я никогда бы так не сделала, — сказала Фрэнсис.

— Да, — проговорила Юлия. — Я думаю, что место Фрэнсис здесь.


Лето тянулось и расползалось; оно дышало медленно, еще медленнее, и время как будто растеклось вокруг мелкими теплыми озерцами, в которых так хорошо плескаться и плавать. Все это закончится, когда вернется «детвора». Те, что не уезжали, почти не занимали в большом доме места. Фрэнсис иногда видела через площадку фигурку Сильвии, растянувшейся на кровати с книгой (Сильвия отрывалась и махала рукой: «О Фрэнсис, это такая чудесная книга!») или бегущей по лестнице к Юлии. Или можно было видеть их обеих, идущих по улице в магазин, — Юлия со своей юной подружкой Сильвией. Эндрю тоже в основном лежал на кровати и читал. Фрэнсис (само собой, чувствуя себя бесконечно виноватой) стучалась к нему, слышала: «Войдите», заходила и: нет, в комнате не было дыма.

— Ну что же ты, мама, — тянул он, потому что все в нем тоже замедлилось, как и ее собственные пульсы и токи, — совсем мне не доверяешь. Я уже не тот курильщик, что несется навстречу своей погибели.

Фрэнсис не готовила. Она иногда встречала на кухне Эндрю, который сооружал себе бутерброд, и он предлагал сделать бутерброд и для нее. Или наоборот, она делала ему. Сын с матерью сидели на противоположных концах большого стола и созерцали плоды лета: помидоры из киприотских магазинов в Кэмден-тауне, лопающиеся от настоящего солнечного света, бугристые и кособокие, но когда нож взрезал их, то пряный и варварский аромат заполнял всю кухню. Они ели помидоры с греческим хлебом и оливками и иногда разговаривали. Эндрю как-то поделился своими планами — ему пришла в голову мысль изучать закон.

— А ты определился, что именно тебя интересует?

— Думаю, я пойду на отделение международного права. Столкновение наций и все такое. Но должен признать, что с не меньшим удовольствием провел бы всю жизнь на диване с книгой.

— И иногда забегая на кухню поесть помидоров.

— Юлия говорит, что ее дядя всю жизнь сидел в своей библиотеке и читал. И, должно быть, писал распоряжения банку о том, какие акции покупать.

— Интересно, сколько у Юлии денег?

— Спрошу у нее при случае.

Летний покой был нарушен одним неприятным происшествием. Однажды вечером, когда Фрэнсис уже легла, Эндрю открыл дверь двум парням-французам. Те объяснили, что они друзья Колина и что он сказал им, что по этому адресу они смогут найти ночлег. Один из них отлично говорил по-английски. Эндрю сносно понимал французский. Они просидели на кухне допоздна, попивая вино и поедая все, что сумели найти, и все это время с обеих сторон шла игра: каждый хотел попрактиковаться в языке другого. Тот француз, что не знал английского, в основном молчал и улыбался. Выяснилось, что с Колином они вместе трудились на сборе винограда, потом Колин ездил к ним в гости, в Дордонь, а затем отправился автостопом в Испанию. Он просил французских парней передать семье привет.

Ночевать они пошли в комнату Колина, расстелив на полу спальники, чтобы не утруждать хозяев с постельным бельем для кровати. Нельзя было и представить более воспитанных и приятных гостей, чем два эти брата-француза, но утром они по ошибке оказались в ванной комнате Юлии. Там оба изучали содержимое шкафчиков, жаловались на отсутствие душа, восхищались обилием горячей воды, пробовали соль для ванн и фиалковое мыло и производили при этом много шума. Было около восьми утра; гости планировали пораньше отправиться в путь. Юлия услышала плеск воды и юные голоса, постучала в дверь — никто не ответил, постучалась снова. Они ее не слышали. Тогда она открыла дверь и увидела двух обнаженных юношей: один растянулся в ее ванне и играет с мыльными пузырями, второй бреется. Последовал взрыв восклицаний, соответствующих ситуации, причем самым громким и частым словом было «merde». [8]Застигнутые посреди утреннего туалета, гости увидели перед собой старую женщину с бигуди на голове, в розовом шифоновом пеньюаре; хозяйка дома обращалась к ним на французском, которому учили ее гувернантки пятьдесят лет назад. Один юноша выскочил из ванны, забыв прикрыться хотя бы полотенцем, а второй стоял, разинув рот, с бритвой в руке. Поскольку было очевидно, что оба незваных гостя слишком ошеломлены, чтобы ответить ей, Юлия удалилась, они собрали свои вещи и скрылись двумя этажами ниже. Эндрю выслушал рассказ братьев и рассмеялся.

— Но откуда она выкопала свой французский? — спрашивали путешественники.

— Должно быть, остался с прошлого века.

— Нет, со времен Людовика Четырнадцатого.

Так они соревновались в остроумии, пока пили кофе, а потом братья отправились искать попутку, которая подвезла бы их в сторону Девона — в шестидесятых годах это было самое классное место после Свингующего Лондона.

Но Фрэнсис было отнюдь не весело. Она пошла к Юлии и застала старую даму не в гостиной, безупречно одетую и причесанную, а на постели и в слезах. Увидев невестку, она поднялась, но слегка пошатывалась. Руки Фрэнсис в очередной раз проявили своеволие, только теперь они не висели, а обняли Юлию, и то, что раньше казалось невозможным, теперь воспринималось как самый естественный жест в мире.

Хрупкая старушка положила голову на плечо более молодой женщины и сказала:

— Я не понимаю. Я сегодня узнала, что вообще ничего не понимаю.

И она завыла — вот уж чего Фрэнсис меньше всего ожидала от Юлии — и вырвалась из рук невестки, упала на свою кровать. И тогда Фрэнсис тоже прилегла рядом со свекровью и обняла ее; та всхлипывала и рыдала. Очевидно, дело было не только в оскверненной ванной комнате. Когда Юлия немного успокоилась, то выговорила:

— Вы впускаете в дом всех подряд.

И Фрэнсис ответила:

— Но Колин тоже останавливался в их доме.

Юлия возразила:

— Любой может так сказать. И в следующий раз на пороге появятся оборванцы из Америки и заявят, что они друзья Джеффри.

— Да, я не удивлюсь, если так и случится. Юлия, но разве вам не нравится то, как эти мальчишки и девчонки просто выходят из дома и бродят по миру — как трубадуры…

Но сравнение, должно быть, оказалось не совсем удачным, потому что Юлия сердито рассмеялась и сказала:

— Уверена, что трубадуры были воспитаны лучше. — И потом она снова заплакала и повторила: — Вы впускаете в дом всех подряд.

Фрэнсис предложила позвать Вильгельма Штайна, и Юлия согласилась.

Тем временем пришла миссис Филби и захотела узнать, совсем как в сказке про медведей:

— Кто спал в комнате Колина?

Ей рассказали. Она была из той же эпохи, что и Юлия, такая же элегантная и прямая, в бедных опрятных одеждах: черной шляпке, черной юбке и блузке; на лице застыло выражение, ясно говорившее: «Не желаю иметь ничего общего с этим миром, который появился и существует без моего участия».

— Да они просто свиньи, — сказала миссис Филби.

Эндрю взбежал в комнату Колина и обнаружил, что под кровать закатился апельсин и на полу рассыпаны крошки от круассанов. Если даже столь умеренное «свинство» привело миссис Филби в негодование (но неужели она до сих пор не привыкла?), то что она скажет, когда увидит ванную комнату, которую Юлия и Сильвия обычно оставляли практически в идеальном порядке?

— Господи! — воскликнул Эндрю и помчался проверить, что сделали с ванной французы. Он собрал раскиданные полотенца, расставил как мог флакончики и баночки и проинформировал миссис Филби, что она теперь может войти, там осталась только вода на полу.

Эндрю и Фрэнсис сидели за столом, когда появился Вильгельм Штайн, доктор философии и эксперт по антикварным книгам. Он сразу поднялся к Юлии, не заглядывая в кухню, потом спустился и встал в дверях с улыбкой, несколько церемонный, обаятельный пожилой джентльмен — такой же безупречный, как Юлия.

— Не думаю, что вам будет просто понять, какое воспитание получила Юлия. Теперь она стала его жертвой — да, именно жертвой, потому что, по моему мнению, именно воспитание сделало ее в значительной степени не приспособленной к тому миру, который ее окружает.

Он, как и Юлия, говорил на идеальном английском, и Эндрю сравнивал его хрестоматийные обороты речи с эмоциональным, обрывочным, богатым на восклицания французским языком, который слушал вчера полночи.

— Прошу вас, присаживайтесь, доктор Штайн, — сказала Фрэнсис.

— Разве мы знакомы не достаточно давно для того, чтобы называть друг друга Фрэнсис и Вильгельм? Думаю, что достаточно, Фрэнсис. Но я не присяду, поскольку должен привезти врача. Я на машине. — Он повернулся, чтобы уходить, но задержался, чувствуя, по-видимому, что не сумел в полной мере донести свою мысль.

— Молодые люди в этом доме — я исключаю вас, Эндрю, — порой ведут себя весьма…

— Грубо, — подсказал Эндрю. — Шокирующие типы.

Он говорил с преувеличенной суровостью, и доктор Штайн легким кивком и улыбкой дал понять, что он принимает игру Эндрю.

— Должен сказать, что в ваши годы я тоже был шокирующим типом. Я был… беспутным. И грубым. — От воспоминаний Штайн поморщился. — Возможно, мой нынешний облик заставит вас сомневаться в этом. — И он снова улыбнулся, забавляясь тем, какой контраст являла нарисованная им картина и он сам, стоящий в раме дверного проема с одной рукой на серебряном набалдашнике трости, вторая вытянута вперед в призыве: «Да, смотрите на меня». — Да, в моем нынешнем облике трудно разглядеть то, что… Я вращался в среде берлинских коммунистов со всеми вытекающими отсюда последствиями. Со всеми вытекающими последствиями, — подчеркнул он. — Да, так и было. — Он вздохнул. — Мне представляется, что никто не станет спорить с тем, что немцы склонны впадать в крайности. Если только сами немцы возразят! Ну, во всяком случае Юлия фон Арне была одной крайностью, а я другой. Иногда я развлекаюсь, представляя, что бы я двадцатилетний сказал о юной Юлии. Мы вместе с ней над этим смеемся. Что ж, ключ от дома у меня имеется, и я сам открою дверь, когда привезу врача.


В августе в дом пришел некий Джейк Миллер, который прочитал шутливый очерк Фрэнсис, посвященный ставшим необыкновенно популярными в те годы восточным учениям: йога, «Книга перемен» Махариши и тому подобное. Главный редактор предложил в период летнего затишья напечатать что-нибудь забавное, а в результате в «Дефендер» позвонил Джейк Миллер и попросил Фрэнсис о личной встрече. Любопытство сказало за нее «да», и вот он оказался в гостиной — крупный, безостановочно улыбающийся мужчина с дарами — мистическими книгами. Улыбки безграничной любви, мира, доброй воли вскоре станут обязательным атрибутом всякого хорошего человека — или следует сказать «всякого молодого и хорошего человека»? — и Джек был предвестником, хотя и не молодым: разменял уже пятый десяток. Он прибыл в Лондон из Америки, чтобы протестовать против войны во Вьетнаме. Фрэнсис внутренне смирилась с тем, что ей предстоит выслушать лекцию, но Миллера привела к ней не политика. Он видел в ней единомышленника в области мистического опыта.

— Но я написала очерк в шутку, — возражала Фрэнсис, на что он улыбался и говорил:

— Я-то понимаю, что вы были вынуждены скрывать свои мысли за иронией, а на самом деле вы таким образом общались с теми, кто вас понимает.

Джейк также утверждал, что у него масса различных способностей, например, что он умеет взглядом разгонять облака. (Как ни странно, но когда Фрэнсис подошла к окну, то увидела, что быстро бегущие облака действительно истончаются и исчезают.)

— Это просто, — говорил Миллер, — даже для неразвитых людей.

Еще он понимает язык птиц, рассказывал американец, и общается с близкими по духу людьми при помощи экстрасенсорики. Фрэнсис хотела было объяснить, мол, из этого следует, что она не является близкой ему по духу, ведь Джейку пришлось звонить ей по телефону, вместо того чтобы просто направить мысленное послание, однако их беседа — которая и забавляла ее, и раздражала — была прервана появлением Сильвии. Она пришла с каким-то сообщением от Юлии, но Фрэнсис так и не суждено было получить его. На Сильвии был надет жакетик с рисунком в виде знаков зодиака, купленный только потому, что подходил ей по размеру (она была такой тщедушной, что найти одежду на нее было очень трудно; этот жакет ей купили в детском отделе). Улыбающееся лицо окаймляли два жидких хвостика. Его и ее улыбка встретились и слились, и через миг Сильвия весело болтала с этим новым добрым и приветливым человеком, а он просвещал девушку относительно ее гороскопа, гадания по «Ицзину» и рассказывал об ее вероятной ауре. Вскоре любезный американец уже сидел на полу и бросал для нее стебли тысячелистника, и прочтение результатов гадания произвели на Сильвию такое впечатление, что она пообещала Миллеру купить и изучить всю необходимую литературу. Перспективы и возможности, о которых она раньше и не подозревала, заполнили всю ее сущность, словно до этого там было пусто, и эта девочка, которая почти никогда не покидала дом без Юлии, теперь уверенно вышла в сопровождении Джейка из Иллинойса, чтобы купить просветительские трактаты. Вернулась Сильвия, по ее меркам, очень поздно. В одиннадцатом часу она взбежала по лестнице к Юлии, которая встретила ее с протянутыми для объятий руками, но руки упали и сама Юлия тяжело опустилась на стул при виде девочки, охваченной таким возбуждением, на которое, казалось, ее организм в принципе не был способен. Юлия слушала, как тараторит Сильвия, в молчании, и это молчание стало наконец таким тяжелым и осуждающим, что девушка остановилась.

— Сильвия, дитя мое, — сказала Юлия, — и откуда же ты набралась всей этой ерунды?

— Но, Юлия, это не ерунда, правда. Я объясню, послушайте…

— Это полная ерунда, — отрезала Юлия, поднимаясь и поворачиваясь к девочке спиной. Она собиралась сварить кофе.

Но Сильвия этого не знала. Она увидела только холодную, отвергающую ее спину и разрыдалась. Не знала бедняжка и того, что глаза старой дамы тоже полны слез. Юлия боролась с собой, чтобы не заплакать. Как же так, почему это дитя, ее дитя, предало ее? — вот что она чувствовала. Между ними двумя, между старой женщиной и ее юной подопечной, ребенком, которому она отдала все свое сердце без остатка, причем впервые в жизни (да, так казалось теперь Юлии), встали подозрения и обида.

— Но, Юлия… Но, Юлия…

Юлия не оборачивалась, и Сильвия убежала вниз, бросилась на свою кровать и рыдала так громко, что Эндрю услышал и пришел к ней. Она рассказала ему, что произошло, и он сказал:

— Хватит плакать. Все это и выеденного яйца не стоит. Я пойду и поговорю с бабушкой.

Он так и сделал.

— Кто вообще такой этот человек? Почему Фрэнсис впустила его?

— Ты говоришь так, будто он вор или шарлатан.

— Он и есть шарлатан. Бедняжке Сильвии совсем голову задурил.

— Знаешь, бабушка, все эти вещи — йога и все такое, — они сейчас повсюду. Ты ведешь несколько замкнутый образ жизни, а то бы тоже слышала о них. — Эндрю говорил с нарочитой веселостью, хотя удрученное лицо Юлии встревожило его. Он отлично понимал, какова истинная причина ее горя, но решил не затрагивать глубин, а оставаться на поверхности. — И Сильвия так или иначе столкнулась бы со всем этим в школе, ты не смогла бы спрятать ее от того, что происходит вокруг. — А про себя Эндрю думал, что ведь он и сам каждое утро читает свой гороскоп (хотя и не верит в него); у него даже была мысль сходить к ясновидящей и узнать свою судьбу. — Думаю, ты напрасно приняла это так близко к сердцу, — решился он выразить свое мнение и увидел, что Юлия наконец кивнула и потом вздохнула.

— Допустим, ты прав, — согласилась она. — Но как так вышло, что это… эта никчемная болтовня вдруг стала так популярна?

— Хороший вопрос, — сказал Эндрю, обнимая бабушку, но она осталась безучастна в его руках.

Юлия и Сильвия помирились. Сильвия так и объявила Эндрю: «Мы помирились», как будто возникшее тягостное чувство после этих слов могло превратиться в легкое и безвредное.

Они помирились, но Юлия отказывалась слушать о новых открытиях Сильвии, гадать на стеблях тысячелистника или говорить о буддизме, и вот так их идеальная близость, возможная только между взрослым и ребенком, доверительная и откровенная, естественная как дыхание, закончилась. Она должна была закончиться, чтобы ребенок в этой паре мог расти, но даже когда взрослый знает и ожидает этого, сердце его все равно кровоточит и болит. Но Юлия никогда раньше не испытывала подобной любви к ребенку, с Джонни такого точно не было, и поэтому не знала, что, взрослея (а в Сильвии процесс взросления с помощью Юлии пошел с удивительной скоростью), ребенок превращается в чужака. Внезапно Сильвия перестала быть девчушкой, радостно бегущей вслед за Юлией и боящейся потерять ее из виду даже на миг. Она настолько повзрослела, что смогла самостоятельно истолковать гексаграммы, получившиеся при гадании на стеблях тысячелистника (а именно к ним обратились за советом), как необходимость навестить мать. И Сильвия пошла к ней, одна. Ее встретила Филлида, не истеричная и вопящая, а спокойная, углубленная в себя и даже величественная. Она была дома одна — Джонни уехал на митинг.

Сильвия ожидала упреков и обвинений, которых ей будет не вынести. Она готовилась к тому, что ей придется бежать, но Филлида лишь сказала:

— Ты должна поступать так, как считаешь правильным. Я знаю, что тебе лучше жить там, с ровесниками. И твоя бабушка привязалась к тебе, как я понимаю.

— Да, я люблю ее, — сказала девочка просто и задрожала, испугавшись материнской ревности.

— Не трудно любить, когда ты богат, — изрекла Филлида, и это было самое критическое ее замечание за все время визита дочери. Она прилагала массу усилий, чтобы сдержать демонов, которые рвали и метали внутри нее, и от этого казалась заторможенной и даже глупой. Филлида повторила:

— Тебе там лучше, я знаю. — И: — Решай за себя сама. — Как будто это не было уже решено давным-давно. Она не предложила девочке ни чаю, ни лимонаду, а продолжала сидеть, вцепившись в ручки кресла и глядя на дочь. Потом, когда кипевшие в ней страсти грозили вот-вот взорваться, Филлида торопливо сказала: — А теперь тебе пора идти, Тилли. Да, я слышала, что ты теперь Сильвия, но для меня ты всегда будешь Тилли.

И Сильвия ушла, понимая, что буквально чудом избежала криков.

Первым вернулся Колин. Он сказал, что провел лето шикарно, и больше ничего. Почти все время он проводил в своей комнате, читая.

Заходила Софи, чтобы сообщить о том, что приступает к занятиям в школе актерского мастерства и что ездить туда она будет из своего дома, потому что мать еще нуждается в ней.

— Но, пожалуйста, можно мне приходить к вам — я так люблю наши ужины, Фрэнсис, так люблю наши вечера.

Фрэнсис заверила Софи, что, разумеется, она может приходить так часто, как захочет, обняла и через прикосновение почувствовала, что у девушки проблемы.

— Что случилось? — спросила она. — Это Роланд? Вы поссорились?

Софи ответила без намека на шутливость:

— Все-таки я недостаточно взрослая для него.

— А, понятно. Это он так сказал?

— Он говорит, что если бы у меня было больше опыта, то я бы поняла. Это так странно, Фрэнсис. Иногда мне кажется, что его нет — то есть он рядом со мной, но… Но все равно он любит меня, Фрэнсис, он сам так сказал, что любит…

— Ну вот видишь.

— Летом мы столько всего интересного делали: гуляли целыми днями, ходили в театр, познакомились с другими людьми, и вообще классно было.

У Джеффри начинались занятия в Лондонской школе экономики. Он заглянул, чтобы сказать, что ощущает себя теперь большим мальчиком и что настала пора ему жить самостоятельно. На демонстрациях протеста в Джорджии он подружился с несколькими американцами и договорился вместе с ними снять квартиру. Жаль, что Колин младше, а то он мог бы войти с ними в долю. Еще Джеффри сказал, что будет заходить иногда, «как в старые времена». Оставить дом Ленноксов, объяснил он, для него труднее, чем оставить родительский дом.

Дэниел, будучи на год младше Джеффри, с тоской готовился провести еще один год в школе — год без Джеффри.

Джеймс тоже приступал к учебе в Лондонской школе экономики.

Джил как была, так и оставалась темной лошадкой. Она не вернулась вместе с Роуз, которая, кстати, не рассказывала, где была, только обмолвилась, что Джил сейчас в Бристоле с любовником. Но она, мол, обещала вернуться.

Роуз вновь окопалась в цоколе и заявила, что будет учиться. Никто ей не поверил — и напрасно. Она в действительности была умна, знала это и была решительно настроена «показать им». Кому им? Первой в этом списке, конечно же, шла Фрэнсис, но имелись в виду все они. «Я покажу им», — бормотала Роуз как мантру, когда надо было садиться за уроки или когда прогрессивность школы не оправдывала ее ожидания (например, когда ее просили не курить в классе).

Решимость Сильвии хорошо учиться была адресована не только Юлии, но и Эндрю, который продолжал относиться к сводной сестре как любящий старший брат — когда был дома, а не в Оксфорде.

Финансовые проблемы… Когда Фрэнсис поселилась в доме, то договоренность была следующая: Юлия платит все налоги на дом, а Фрэнсис будет отвечать за остальное — газ, электричество, воду, телефон. А также оплачивать услуги миссис Филби и ее помощницы, которую миссис Филби приводила, когда чувствовала, что не справляется с «детворой». «Детвора, говорите? Да они скорее свиньи». Еще Фрэнсис покупала продукты и обеспечивала дом всем необходимым. В итоге сумма выходила приличная, но у нее получалось заработать на все это. Несколько недель назад пришел счет из Кембриджа, и Юлия оплатила его. Она сказала, что годичный перерыв Эндрю в образовании оказался весьма кстати. За обучение Сильвии тоже заплатила Юлия. Потом пришел счет за Колина, и Фрэнсис, после долгих размышлений, отнесла конверт на маленький столик на верхней лестничной площадке дома, куда складывалась почта Юлии. Предчувствия Фрэнсис оправдались: вскоре к ней спустилась свекровь со счетом за Сент-Джозеф в руках. Барьер между женщинами исчез, и Юлия вела себя с невесткой более открыто, но и более критично.

— Прошу вас, Юлия, садитесь.

Юлия села, сначала сняв со стула пару колготок Фрэнсис.

— О, простите, — сказала та, и Юлия приняла извинение, сжав на мгновение губы в улыбке.

— Что это за новости? С какой стати Колину понадобился психоаналитик?

Этого-то и боялась Фрэнсис. Она уже беседовала и с преподавателями школы, и с самим Колином, да и Софи тоже была в курсе. «О, чудесно, Колин, это будет просто замечательно!»

— Классный руководитель Колина считает, что мальчику просто нужно поговорить с кем-нибудь.

— Можно называть это как угодно. Но стоить это будет тысячи, тысячи фунтов каждый год.

— Послушайте, Юлия, я знаю, что вы не одобряете все эти новомодные психотерапевтические течения. Но вы не думали, что таким образом Колин сможет поговорить по душам с мужчиной? То есть я надеюсь, что это будет мужчина. У нас в доме одни женщины, и Джонни…

— У Колина есть старший брат. Эндрю.

— Но они не дружат.

— Не дружат? Что вы имеете в виду? — Наступила пауза, во время которой Юлия выпрямляла и сжимала в кулак пальцы у себя на коленях. — Мои старшие братья… они ссорились иногда. Это нормально для братьев — ссориться.

Фрэнсис знала, что у Юлии были братья, которые погибли на той давней войне. Сжимающиеся и разжимающиеся пальцы Юлии вернули мертвых братьев в эту комнату, вернули ее прошлое… В глазах Юлии стояли слезы, Фрэнсис могла бы поклясться в этом, хотя свекровь сидела спиной к окну.

— Я согласилась на то, чтобы Колин встречался с психоаналитиком, потому что… он так несчастен, Юлия.

Тем не менее Фрэнсис отнюдь не была уверена, согласится ли на это сам Колин. Пока он сказал только:

— Да, я знаю, Сэм говорил мне. — Сэмом они называли классного руководителя. — Я сказал ему, что это моему отцу нужно обращаться к психоаналитикам.

— Да, им было бы над чем поработать, — согласилась Фрэнсис.

— Да, кстати, а как насчет тебя самой? Тебе бы тоже не помешало выговориться. И вообще не думаю, что я более сумасшедший, чем остальные.

— Ты абсолютно прав, — сказала тогда Фрэнсис.

Прервав ее воспоминания, Юлия встала и произнесла:

— Это естественно, что есть моменты, по которым мы не сможем прийти к единому мнению. Но я хотела поговорить о другом. Даже без этого нелепого психоанализа я не смогу заплатить за Колина. Я думала, что он уже закончил школу, и тут вдруг узнаю, что он собирается учиться еще целый год.

— Он согласился еще раз попробовать сдать экзамены.

— Но я не могу платить и за него, и за Эндрю, и за Сильвию. Что касается Эндрю и Сильвии, то я буду оплачивать их учебу в университете, пока они не начнут обеспечивать себя самостоятельно. Но Колин — это выше моих возможностей. И вы теперь зарабатываете больше, надеюсь, что как-нибудь справитесь.

— Не беспокойтесь, Юлия. Мне так неловко, что все это свалилось на вас.

— Полагаю, что обращаться к Джонни бессмысленно. Хотя у него должны быть деньги, ведь он всегда где-то путешествует.

— Ему все оплачивают.

— Но почему? Почему за него кто-то платит?

— О, ну ведь это же сам товарищ Джонни. Он, Юлия, в некотором роде звезда.

— Он глупец, — заявила мать Джонни. — Как так вышло? Я вроде бы не дура. И его отец был определенно неглуп. Но Джонни полный идиот.

Юлия стояла у двери и взглядом эксперта осматривала комнату, которая когда-то была ее личной гостиной. Она знала, что Фрэнсис не любит ни эту мебель — такая хорошая мебель! — ни занавеси на окнах, которые провисят еще полвека, если ухаживать за ними надлежащим образом… Хотя Юлия подозревала, что в шторах скопились залежи пыли и, возможно, завелась моль. Старый ковер, прибывший сюда аж из Германии, местами был вытерт до основания.

— Но вы, конечно же, оправдываете Джонни. Вы всегда его защищали.

— Я? Защищала Джонни? Когда это, интересно, было, чтобы я защищала его политику?

— Его политику! Это не политика, а просто… ерунда.

— Это политика половины мира, Юлия.

— И все равно полнейшая ерунда. Что ж, Фрэнсис, меня не радует тот факт, что на вас свалилась еще одна проблема, но ничем не могу помочь. Если же вам не удастся расплатиться за Колина, тогда заложим дом.

— Нет… нет, нет! Ни в коем случае!

— Посмотрим. Держите меня в курсе, если возникнут трудности. — Она ушла.

Конечно же, трудности возникнут. Школа Колина была очень дорогая, а он собрался заново повторить курс за целый год. И в свои почти девятнадцать лет он был уже слишком взрослым, чтобы ходить на уроки; он смущался. Затем счет из клиники Мэйсток, за возможность «поговорить» — это будут тысячи, тысячи фунтов. Придется Фрэнсис просить о прибавке к зарплате. Она знала, что благодаря ее статьям тираж «Дефендера» вырос. Она может писать не для одной газеты, а для нескольких, только псевдоним надо будет взять другой. Эти проблемы она обсуждала со своим коллегой Рупертом Боландом, когда они зашли в «Космо». У него тоже были финансовые затруднения, Фрэнсис не знала, какие именно — он не вдавался в подробности. Боланду хотелось бы уйти из «Дефендера» — по его словам, эта газета не для мужчины, но платили ему хорошо. Дополнительный приработок он находил на радио и телевидении, проводя журналистские расследования. Хм, она тоже могла бы это делать. Но и в таком случае понадобится больше денег, гораздо больше. Джонни… не спросить ли у него еще раз? Юлия права: он ведет жизнь современного эквивалента раджи — ездит по всему миру с делегациями и миссиями, всегда останавливается в лучших гостиницах, все его расходы оплачиваются, тогда как его дело состоит всего лишь в передаче товарищеского привета с одного конца света на другой. Должно быть, у него есть какой-то источник получения денег: а иначе как он оплачивает аренду квартиры? Работы в обычном понимании этого слова у Джонни никогда не было.

Осень стала сценой для неожиданного поворота событий. Дважды в неделю Колин приезжал на поезде из Сент-Джозефа в клинику Мэйсток — для посещения сеансов доктора Дэвида. Мужчина! Фрэнсис была в восторге. Колин сможет поговорить с мужчиной, с мужчиной, не связанным с их семьей. («Если это действительно то, чего ему не хватает, то почему не Вильгельм? — недоумевала Юлия. — Он неплохо относится к Колину». — «Но, Юлия, разве вы не понимаете, он слишком близкий человек, он часть нашего мира». — «Нет, не понимаю».) Проблема была в том, что, следуя какой-то психоаналитической теории, доктор Дэвид не говорил — он только молчал. То есть он здоровался, после краткого рукопожатия усаживался в кресло и затем целый час не произносил ни слова. Ни единого слова.

— Он лишь улыбается, — рассказывал Колин. — Я скажу что-нибудь, а он улыбнется. И рот раскрывает только для того, чтобы сказать, что наше время истекло, до встречи в четверг.

После Мэйстока Колин ехал прямо домой и шел туда, где находилась в этот момент Фрэнсис. Там он изливал матери все, чего не смог сказать доктору Дэвиду. Из него рекой текли жалобы, обиды, разочарования, которые, как надеялась Фрэнсис, сын мог наконец переложить на профессиональные плечи психоаналитика. Но тот только молчал, поэтому Колин тоже молчал, раздраженный и злой. Он кричал матери, что, мол, доктор Дэвид издевается над ним и что во всем виновата школа, это из-за них ему приходится ходить к психоаналитику. А в том, что он в таком смятении, виновата Фрэнсис. «Зачем ты вышла замуж за Джонни?» — кричал он на мать. За этого коммуниста, все прекрасно знали, что такое коммунизм, но она все равно вышла за него. Джонни был настоящим фашистским комиссаром, а она, Фрэнсис, зачем-то вышла за него! И все их совместное дерьмо потом вылилось на него и на Эндрю. Так Колин кричал, стоя посреди ее комнаты, но на самом деле его речи предназначались доктору Дэвиду, потому что все эти мысли копились в душе молодого человека и должны были найти выход. Всю дорогу до Лондона в тесном, едва ползущем поезде Колин репетировал обвинения в адрес отца, матери, чтобы рассказать о них психоаналитику, но доктор Дэвид только улыбался. Куда же деваться всему этому? И обвинения бесконтрольно, горячим потоком лавы изливались на мать. И только посмотри, кричал он раз за разом, посмотри на этот дом, тут полно людей, у которых нет ни малейшего права здесь находиться. Почему Сильвия живет у них? Она же не член семьи. А эта девица пользуется всем, они все пользуются всем, и Джеффри уже годами живет за их счет. Фрэнсис никогда не пробовала подсчитать, сколько денег было потрачено за это время на Джеффри? Да можно было бы купить еще один дом! Почему Джеффри все время у них ошивается? Все говорят, что Джеффри — его друг, но он-то никогда особо не любил Джеффри, это в школе решили, что они друзья. Сэм как-то сказал, что мальчики дополняют друг друга, другими словами, между ними ни хрена общего, но все равно было решено, что общение пойдет им на пользу. Так вот, лично ему, Колину, это на пользу не пошло! А Фрэнсис сговорилась со школой, она всегда была на их стороне, иногда ему кажется, что ее сын — Джеффри, а не он, и посмотрите на Эндрю, этот вообще целый год валялся на кровати и курил травку, и знает ли Фрэнсис, что братец пробовал кокаин? Неужели не в курсе? Если нет, то как это так получилось, что не знает? Фрэнсис никогда ни о чем не знает, просто разрешает, чтобы все шло само собой, и как насчет Роуз, что она вообще делает в их доме, живет за их счет, берет все, что захочет, он не желает, чтобы она здесь жила, он ненавидит Роуз, Фрэнсис знает хотя бы, что все ненавидят Роуз, а она тем не менее уже столько времени живет в цокольной квартире, считает ее своей и, если кто-нибудь хотя бы заглянет туда, сразу кричит, чтобы все убирались прочь. И это все из-за Фрэнсис, а в результате в клинику Мэйсток, в лапы мучителя доктора Дэвида, почему-то отправляют его.

Так ораторствовал Колин, стоя в центре комнаты, то снимая очки в черной оправе, то снова надевая их, размахивая руками, топая ногами. Фрэнсис слушала его и слышала то, что никто на свете не должен слышать (за исключением, разумеется, доктора Дэвида и ему подобных) — сокровенные мысли другого человека. Эти мысли, вероятно, не сильно отличались от мыслей всех остальных людей, находящихся в ажитации. В общем-то, это хорошо, что мы не можем узнавать мысли друг друга, как теперь приходилось Фрэнсис слышать то, что думает о ней Колин. Тирады, описывающие его несчастья, длились около часа — столько же времени, сколько Колин должен был провести в беседах с доктором Дэвидом. А в конце он говорил дружелюбным, практически нормальным голосом:

— Ну, мне пора, я побегу на вокзал.

Или:

— Я вечером побуду тут, а в школу поеду утром.

И тогда к ней возвращался тот Колин, которого она знала, он даже улыбался, хотя улыбка эта была озадаченной. Должно быть, после таких излияний он был совершенно обессилен.

— Ты ведь знаешь, что никто не заставляет тебя ездить в Мэйсток, — напоминала сыну Фрэнсис. — Ты можешь отказаться. Хочешь, я сама скажу, что ты решил больше не ходить на сеансы?

Но Колин не хотел лишать себя возможности дважды в неделю приезжать в клинику, приезжать к ней самой, Фрэнсис понимала это, потому что без раздражения, накопленного за час безмолвия в кабинете психоаналитика, сын не мог бы кричать на нее, не мог бы сказать то, что думал так давно, но не решался произнести вслух, носил в себе.

После часа под прицелом критики Колина Фрэнсис чувствовала себя такой разбитой, что сразу шла в постель или просто сидела в кресле. Однажды вечером, когда она сидела так, не включая свет, в гостиную постучалась Юлия, приоткрыла дверь, увидела, что в комнате темно, и потом заметила Фрэнсис. Юлия щелкнула выключателем. Она слышала, как кричит на мать Колин, и была обеспокоена, но не это привело ее в гостиную.

— Вы знаете, что Сильвия до сих пор не вернулась домой?

— Сейчас не больше десяти.

— Я могу присесть? — И Юлия села. Ее руки терзали маленький вышитый носовой платок. — Она слишком юна, чтобы ходить где-то допоздна, да еще с такими плохими людьми.

После школы Сильвия иногда посещала некую квартиру в Кэмден-тауне, где Джейк и его друзья встречались почти каждый день. Все они занимались предсказанием будущего (один или два человека — профессионально), составляли для газет и журналов гороскопы, проводили ритуалы посвящения друг для друга и новичков, увлекались верчением стола, призывали духов, пили загадочные жидкости под названием «Душевный бальзам», или «Коктейль мышления», или «Эссенция истины» (по сути являющиеся настоями трав и специй) и в целом жили в мире символов и смыслов, не доступных большинству людей. Сильвия пользовалась среди них большой популярностью. Она была их питомицей, неофитом, о котором мечтает всякий, носящий в себе знание, поэтому постепенно ей доверили секреты высшего значения. Сильвии же все эти люди нравились потому, что они любили ее и всегда были рады ее приходу. Она всегда вела себя ответственно, звонила Юлии, чтобы предупредить о том, что придет позже, и, если задерживалась дольше, чем обещала, звонила снова.

— Раз ты не в силах покинуть этих людей, как я могу возражать?

Фрэнсис тоже не была в восторге от увлечения Сильвии, но считала, что со временем девочка перерастет его.

Для Юлии это было трагедией. Ее маленький ягненочек бросил ее, завлеченный сладкими голосами больных лунатиков.

— Они ненормальные, Фрэнсис, — сказала она этим вечером, несчастная и готовая заплакать.

Фрэнсис не стала иронизировать: «А кто нормальный?» — Юлия захотела бы уточнить формулировки. К тому же Фрэнсис подозревала, что Юлия пришла к ней не только поделиться тревогами о Сильвии, и ждала продолжения.

— По-моему, абсолютно недопустимо, чтобы сын говорил с матерью так, как Колин говорит с вами!

— Он должен кому-то высказать все это.

— Но это смешно, то, что Колин говорит… Мне слышно почти все, да всему дому слышно.

— Джонни он этого не скажет, поэтому говорит мне.

— У меня в голове не укладывается, — сказала Юлия, — почему им позволено вести себя так? Почему они такие?

— Они все во власти комплексов, — ответила Фрэнсис. — Не странно ли, Юлия? Вам не кажется?

— Их поведение, несомненно, странное, — поджала губы Юлия.

— Нет, послушайте, что я думаю. Им так повезло с рождения, у них столько привилегий, у них есть все, им дано больше, чем кому-либо из нас… возможно, для вас все было несколько иначе.

— Нет, я не имела возможности покупать новое платье каждую неделю. И я не воровала. — Голос Юлии зазвучал громче. — Вы кормите воров, Фрэнсис, они все воры и не знают, что такое мораль. Если им что-то нужно, они просто идут и крадут это.

— Эндрю не ворует. И Колин тоже нет. По-моему, Сильвия ни разу этого не делала.

— Дом полон всяких… Вы пускаете их сюда, они пользуются вашей добротой, а сами обманщики и воры. Это был уважаемый дом. Нашу семью уважали.

— Да, я тоже пытаюсь понять, почему они такие. У них столько всего, ни одно поколение не было таким обеспеченным, и все-таки они…

— Они закомплексованные, — закончила Юлия, поднимаясь, чтобы уходить. — Точное выражение: «закомплексованные». И, наверное, я знаю, в чем дело. Вы говорите, что у Колина нестабильная психика? Да это просто потому, что все они — дети войны, вот почему. Случились две ужасные войны, одна за другой, и вот результат. Неужели кто-то мог предположить, что такие войны, ужасные, ужасные войны, могут пройти бесследно? «Ну ладно, война закончилась, теперь все возвращается в нормальное русло». Как бы не так! У нас нет ничего нормального. И дети не могут быть нормальными. И вы тоже… — Но тут Юлия остановилась, так что Фрэнсис не довелось услышать, что же думает о ней свекровь. — И вот теперь Сильвия со своими «спиритуалистами». Вы знаете, что они так себя называют? Они выключают свет и сидят в темноте, держась за руки, а какая-то сумасшедшая женщина делает вид, будто разговаривает с привидениями. Вы слышали об этом?

— Да, слышала.

— Да? И после этого спокойно сидите здесь и ничего не предпринимаете? Вы всегда только слушаете, но не останавливаете их.

Фрэнсис произнесла в спину уходящей Юлии:

— Мы не можем их остановить.

— Сильвию я остановлю. Я скажу ей, что она может возвращаться домой к матери, если хочет общаться с этими людьми.

Дверь захлопнулась, и Фрэнсис сказала вслух, обращаясь к пустой комнате:

— Нет, Юлия, вы ничего подобного не сделаете, вы просто выпускаете пар этими угрозами.

В тот же вечер, когда фраза Юлии «Это был уважаемый дом» все еще звучала в ушах Фрэнсис, в дверь позвонили. Было уже поздно. Фрэнсис спустилась. На крыльце стояли две девушки, обе лет пятнадцати, и их враждебные и требовательные лица дали Фрэнсис возможность подготовиться к тому, что она услышит.

— Впустите нас. Мы к Роуз. Она нас ждет.

— А я вас не жду. Кто вы такие?

— Роуз сказала, что мы можем пожить здесь, — ответила одна из девушек и попыталась протиснуться мимо Фрэнсис в дом.

— Между прочим, здесь не Роуз принимает решения о том, кто может жить в доме, а кто нет, — заявила Фрэнсис, удивленная тем, что сумела дать отпор. Поскольку гостьи все еще переминались на крыльце в нерешительности, она добавила: — Если вы хотите увидеться с Роуз, то приходите завтра в более приличный для визитов час. Думаю, что сейчас она уже спит.

— Нет, не спит!

И Фрэнсис взглянула вниз на окна цокольной квартиры и увидела, как Роуз энергично жестикулирует, обращаясь к подругам. Через стекло донеслось:

— Я же говорила вам, что она старая корова.

Девицы ушли, выразительно пожав плечами и обменявшись с Роуз понимающими взглядами: «Чего еще от нее ожидать». Одна из них даже крикнула:

— Ты еще пожалеешь об этом, когда наша Революция победит!

Фрэнсис пошла прямо к Роуз, которая уже ждала ее, дрожа от злости. Черные волосы, больше не усмиренные умелыми руками миссис Эвански, топорщились, лицо горело, и она чуть не бросилась на Фрэнсис с кулаками.

— Какого черта ты говоришь людям, что они могут жить здесь?

— Это моя квартира! Я могу делать с ней все, что захочу.

— Нет, квартира не твоя. Мы позволили тебе пожить здесь, пока ты не закончишь школу. Если кому-то еще понадобится здесь остановиться, то они займут вторую комнату.

— Нет, эту комнату я собираюсь сдавать, — заявила Роуз.

От неожиданности Фрэнсис потеряла дар речи — это просто невероятно, хотя от Роуз ничего другого и нельзя было ожидать. Потом она заметила триумф в глазах девушки, ведь ей не нашли что возразить, и тогда сказала:

— Мы не берем с тебя плату за проживание здесь. Ты живешь здесь абсолютно бесплатно, так с чего это ты вдруг взяла, что можешь зарабатывать, сдавая в аренду вторую комнату?

— Мне приходится! — выкрикнула Роуз. — Не могу же я существовать на то, что дают мне родители. Эти скряги!

— А зачем тебе больше? Ты же не платишь ни за жилье, ни за питание, ни за школу!

Но Роуз уже унеслась на волне неистовства туда, где логика не имела над ней власти.

— Дерьмо, вы все дерьмо! И вам наплевать на моих друзей. А им идти некуда! Они спят на вокзале, на скамейке! Наверное, вы и меня хотите туда отправить.

— Если тебе этого хочется, то пожалуйста, держать не стану, — сказала Фрэнсис.

Роуз взвилась:

— Ваш драгоценный Эндрю затаскивает меня в постель, а после этого вы выбрасываете меня на улицу как собаку!

Фрэнсис была ошарашена таким заявлением, но напомнила себе, что все это может оказаться неправдой… и что с абортом Джил дети разобрались самостоятельно, не говоря ей ни слова. Эти внутренние колебания дали Роуз преимущество, и она завопила:

— И что вы сделали с Джил? Заставили ее сделать аборт, хотя она не хотела!

— Я даже не знала, что она беременна. Я вообще ничего об этом не знала, — сказала Фрэнсис и поняла, что спорит с Роуз. Ни один человек в здравом уме не стал бы этого делать.

— А обо мне вы что, тоже ничего не знали? Разве все ваши «уси-пуси, будьте милы с Роуз» не для того, чтобы прикрыть Эндрю?

Фрэнсис не выдержала:

— Ты лжешь. Я отлично вижу, когда ты говоришь неправду.

И снова онемела, вспомнив слова Колина: он обвинял мать в том, что она никогда ни о чем не знала. Что, если и Роуз беременна? Но нет, Эндрю рассказал бы ей.

— И я не собираюсь больше жить здесь, раз вы со мной так гадко обращаетесь. Я могу отличить, когда мне рады, а когда нет.

Абсурдность последнего заявления Роуз заставила Фрэнсис рассмеяться, но смех был вызван еще и мыслью о том, что наконец-то Роуз избавит их от своего присутствия. Облегчение от этого было настолько ощутимым и сильным, что Фрэнсис впервые в полной мере осознала, каким тяжким бременем была для нее эта девушка.

— Отлично, — сказала она. — Я согласна с тобой, Роуз. Очевидно, что тебе лучше уйти, раз ты так чувствуешь себя здесь.

И она пошла наверх, в неестественной тишине — такая, должно быть, стоит в эпицентре шторма. Затем взглянула вниз: лицо Роуз застыло будто в молитвенном экстазе, но в следующий миг она завыла.

Фрэнсис захлопнула дверь, отгораживаясь от воя, и бросилась на кровать. О, господи, избавиться от Роуз, наконец-то избавиться от Роуз… Но здравый смысл не желал молчать на задворках ума, он подкрадывался, нашептывая: «Ну, разумеется, она никуда не денется».

Фрэнсис слышала, как мимо ее двери Роуз протопала вверх по лестнице. Потом наступила тишина.

А чуть позже раздался стук в дверь. Это был Эндрю, бледный от усталости.

— Можно я посижу с тобой? — Он сел. — Ты не представляешь, какое забавное зрелище являешь собой в этих декорациях не от мира сего, — сказал он, ироничный несмотря ни на что.

Фрэнсис увидела себя со стороны — в потертых джинсах, старом свитере, босиком посреди старинной мебели Юлии, которой место, скорее всего, в музее. Она нашла в себе силы улыбнуться и покачать головой, имея в виду: «Уму непостижимо, что происходит».

— Роуз утверждает, будто ты выгоняешь ее из дома.

— Ох, если бы это только было возможно! Но она сама сказала, что уходит.

— Боюсь, на это надеяться не приходится.

— И еще она говорит, что беременна от тебя.

— Что?

— Так она только что мне сказала.

— Проникновение не имело места быть, — сказал Энрю. — Мы целовались-обнимались… скорее случайно, чем по зову души. Удивительно, как в этих летних лагерях с коммунистической ориентацией… — Он напел: — «Даже ветерок, казалось, нам шептал: секса, пожалуйста, секса, секса».

— Что нам делать? И почему мы не можем просто выставить ее за дверь? Господи, почему?

— Но тогда Роуз окажется на улице. Домой же она не вернется.

— Пожалуй.

— Это всего лишь на один год. Стиснем зубы и продержимся.

— Колин очень злится на то, что она живет здесь.

— Знаю. Ты забываешь, что мы все слышим, как он жалуется тебе на жизнь. И на Сильвию. И, должно быть, на меня.

— В основном на меня.

— Я сейчас схожу к Роуз и предупрежу, что если она еще хоть раз скажет, будто забеременела от меня… погоди-ка, наверное, она говорит, что я еще заставил ее и аборт сделать?

— Пока нет, но вполне возможно, что и до аборта дойдет очередь.

— Бог мой, что за дрянь.

— Однако как удобно быть дрянью. С ней никто ничего не может поделать.

— Ну нет. Я больше не стану терпеть.

— И что же ты сделаешь? Вызовешь полицию? И кстати, где Джил? Давно ее не видала.

— Они с Роуз поссорились. Думаю, Роуз просто велела ей исчезнуть.

— И где Джил теперь? Кто-нибудь в курсе? Предполагается, что я теперь отвечаю за нее, вместо родителей.

— Делай акцент на слове «вместо». — И Эндрю ушел.

Фрэнсис узнала, что она далеко не единственная, оказавшаяся в положении in loco parentis.Когда лето закончилось, из Испании пришло письмо — от англичанки, живущей в Севилье. Она писала о том, как понравился ей Колин, обаятельный сын Фрэнсис. (Колин обаятельный? Ну, во всяком случае, дома он таким никогда не был). «У нас летом собралась отличная компания. Не всегда складывается так удачно. Иногда у них возникает столько проблем! Я восхищаюсь тем, с какой легкостью нынешние подростки оказываются в чужих домах. Моя дочь использует любой предлог, лишь бы не прийти домой. У нее появилась альтернативная семья в Хэмпшире — семья ее бойфренда. Полагаю, нам остается только признать этот факт».

Письмо из Северной Каролины: «Привет, Фрэнсис Леннокс! Мне кажется, что я давно с вами знакома. Ваш Джеффри Боун провел у нас не одну неделю, как и другая молодежь из разных стран, собравшаяся, чтобы принять участие в Борьбе за Гражданские Права. Они стучат в мою дверь, эти перекати-поле и бродяги со всех концов света — нет-нет, я не имею в виду вашего Джеффри, никогда не встречала более славного парня, чем он. Но я собираю их под свое крыло, как, похоже, и вы, и моя сестра Фран в Калифорнии. Мой сын Пит будущим летом собирается в Британию, и я уверена, что он зайдет к вам».

Из Шотландии, из Ирландии. Из Франции… письма, которые после прочтения попадали в папку, где лежали схожие с ними послания, пришедшие еще в те годы, когда Фрэнсис почти не видела Эндрю.

Это явление — матери, пригревающие у себя отбившихся от домов детей, — в шестидесятые годы распространилось повсюду. И постепенно «всеобщие матери» узнавали о том, что они часть явления: это снова был в действии Geist.Они общались и, общаясь, создавали сеть. Они стали Сетью кормилиц. Сетью, которая питала психически. Как объясняла это себе «детвора», Фрэнсис искупала таким образом какую-то вину из прошлых лет. (Фрэнсис сказала на это, что такое в принципе вероятно.) Что касается Сильвии, то у нее была своя «линия» (это слово было позаимствовано у Партии). Она узнала от своих увлекавшихся мистикой друзей, что Фрэнсис, оказывается, улучшала свою карму, поврежденную в прошлых жизнях.

Колин продолжал приезжать домой, чтобы выкричаться на мать, и один раз привез с собой Франклина Тичафу, родом из Цимлии — британской колонии, которая, как сказал Джонни, вот-вот пойдет по стопам Кении. Все газеты писали примерно то же самое. Франклин был круглолицым, улыбающимся чернокожим мальчиком. Колин сказал матери, что слово «мальчик» нельзя употреблять — из-за существующих негативных коннотаций английского «boy», но Фрэнсис возразила:

— Его же нельзя назвать еще молодым человеком. Если шестнадцатилетнего парня нельзя называть мальчиком, то кого можно?

— Она специально это делает, — сказал Эндрю. — Она говорит это назло.

В этом была правда. Еще Джонни, в далеком прошлом, жаловался на то, что Фрэнсис притворяется глупой, когда речь заходит о политике, — чтобы выставить его дураком перед товарищами. Ну да, иногда она делала это намеренно — и тогда, и сейчас.

Франклин понравился всем. Его назвали так в честь Франклина Рузвельта. Он изучал в Сент-Джозефе литературу, чтобы сделать приятное родителям, но в университете собирался заняться экономикой и политикой.

— Вы все только ими и хотите заниматься, — сказала Фрэнсис, — экономикой и политикой. А мне странно, что вообще кто-то хочет их изучать, потому что обе эти науки постоянно ошибаются, особенно экономика.

Это замечание настолько опередило время, что его оставили без комментариев, возможно, даже не услышали.

В тот вечер, когда Франклин впервые появился в доме, Колин не зашел к Фрэнсис, как обычно, для ставшего привычным сеанса обвинений — потому что он не ездил в Мэйсток. Франклин остался на ночь, устроился на полу в комнате Колина, в спальном мешке. Фрэнсис слышала их голоса у нее над головой — говорят, смеются… и ее изболевшееся сердце забилось спокойнее. Ей казалось, что на самом деле Колину нужен был только хороший друг, такой, который умеет и любит смеяться. А тем временем этажом выше, как это часто бывает между молодыми людьми — мальчишками, конечно же, — затевалась возня, шуточная борьба и беготня.

Франклин пришел снова, и снова, и Колин решил, что сыт Мэйстоком по горло. Парень заметил, что доктор Дэвид во время сеанса заснул, пока он сам ерзал к кресле пациента, нервничая и надеясь, что великий ученый соизволит сказать ему хоть слово.

— Сколько мы платим ему? — спросил он.

Фрэнсис назвала сумму.

— Отличная работа, не отказался бы от такой, — сказал Колин.

Но не стал ли он снова копить свои горести внутри? Успел ли сын выплеснуть накопившееся, когда обвинял ее? Фрэнсис не знала. А вот в Сент-Джозефе дела у него по-прежнему шли неважно, и он хотел бросить школу.

Но именно Франклин сказал Колину, что бросать школу глупо.

— С твоей стороны это будет непродуманно, — заявил он за ужином. — И ты сам об этом пожалеешь, когда вырастешь.

Последняя фраза была цитатой. В любой компании молодых людей порой звучат советы, предупреждения, наставления, подслушанные ими у родителей и повторяемые либо в насмешку, либо в шутку, либо всерьез. «Ты сам об этом пожалеешь, когда вырастешь», — говаривала бабушка Франклина, сидя в отсветах пламени очага — бревна, горящего посреди хижины, — в деревне, где в любую дверь могла ткнуться коза в надежде найти что-то съедобное. Хлопотливая чернокожая женщина, которой Франклин признался, что не хочет ехать в Сент-Джозеф (он был труслив), сказала внуку: «Ты об этом сам пожалеешь, когда вырастешь».

— Я уже вырос, — отмахнулся Колин.

И снова ноябрь с его беспросветной моросью. Поскольку была суббота, за кухонным столом почти не оставалось свободных мест. Слева от Фрэнсис сидела Сильвия, и все делали вид, будто не замечают, как она борется со своим нежеланием есть. Девушка рассталась с кружком посвященных в высшие таинства людей, которые слова не могли сказать без многозначительных взглядов и подчеркнутых интонаций. Этот шаг Сильвия никак не объяснила, обронив только, совсем как могла бы это сделать Юлия: «Они не такие добрые, какими кажутся». В дом после этого явился Джейк и попросил разрешения поговорить с Фрэнсис. Он заметно нервничал.

— У нас возникла проблема, Фрэнсис. Это культурологический вопрос. Наверное, мы в Штатах куда более раскованны, чем вы.

— Боюсь, я не знаю, о чем идет речь, — сказала Фрэнсис. — Сильвия ничего мне не говорила о том, почему она…

— В том-то и дело, говорить нечего, поверьте.

Сильвия затем призналась Эндрю, что «расстроили» ее не шутки «детворы» о разнузданных сатанинских обрядах, в которых она якобы принимает участие в своем кружке (она много раз за ужинами просила не выдумывать глупости), и не сеансы, которые закончились не так, как ожидалось, или как раз наоборот — как кое-кем втайне задумывалось: появлением шумных назойливых призраков с некоей страшно важной информацией — например, что Сильвия непременно должна носить сине-бирюзовый амулет. Дело в том, что Джейк поцеловал ее и сказал, что она слишком взрослая, чтобы оставаться девственницей. Сильвия залепила ему пощечину и назвала его грязным стариком. Эндрю было очевидно, что Джейк имел в виду сакральные сексуальные утехи, но Сильвия сказала:

— Он по возрасту мне в дедушки годится.

И это было правдой. С небольшой натяжкой. Эндрю тоже приехал домой на выходные, потому что ему позвонил Колин с известием, что Сильвии стало хуже.

Да-да, ему звонил не кто иной, как Колин. Так к чему тогда было все его негодование по поводу Сильвии?

— Ты должен приехать, Эндрю. Ты всегда знаешь, что в таких случаях делать.

А Юлия? Разве она не знала всегда, что делать? По-видимому, теперь уже больше нет. Юлия, услышав, что вечерами Сильвия снова сидит у себя в комнате и не убегает никуда до полуночи, произнесла тяжелым печальным голосом, который, казалось, стал неотъемлемой ее чертой:

— Что ж, Сильвия. От таких людей ничего другого и нельзя было ожидать.

— Но ничего же не случилось, Юлия, — прошептала девушка и попыталась обнять старую женщину.

Руки Юлии, которые совсем еще недавно с легкостью обнимали девочку в ответ, легли ей на плечи, но не так, как раньше, и Сильвия плакала у себя из-за этих старых негнущихся рук, которые были ей упреком.

Сейчас Сильвия сидела с вилкой в руке и возила по тарелке кусок картофелины, запеченной в сливках. Блюдо было приготовлено потому, что она любила его.

Соседом Сильвии за столом был Эндрю. Дальше сидел Колин, а рядом с ним Роуз. Последние двое не обменялись ни словом, ни взглядом за весь ужин. Приехал из своей школы Джеймс; ночь он собирался провести в гостиной на полу. Напротив Роуз сидел Франклин, который в этот вечер явно перебрал алкоголя. На столе тут и там стояли бутылки вина — принесенные Джонни. Он занимал свой пост у окна. Рядом с Франклином устроился Джеффри, успешно поступивший в Лондонскую школу экономики. В куртке и штанах милитаристского покроя он был похож на бойца партизанского отряда. В этот вечер он зашел к Фрэнсис потому, что столкнулся в «Космо» с Джонни и услышал, что тот будет здесь. Из завсегдатаев не было, пожалуй, только Софи, которая, однако, уже забегала днем — навестить «дорогую Фрэнсис». Жилось ей в эти месяцы нелегко, но не из-за театрального училища — там она была среди лучших студентов, — а из-за Роланда Шаттока. Этим вечером они вместе отправились на дискотеку. Рядом с Фрэнсис сидела Джил, которая появилась в дверях буквально несколько часов назад. Она смиренно спросила, нельзя ли ей остаться на ужин. Левое запястье у нее было перевязано бинтом, и выглядела она нездоровой. Роуз встретила ее с откровенной враждебностью: «Хм, а ты чего здесь делаешь?» Джил дождалась, когда за столом станет шумно от разговоров, и тихонько спросила у Фрэнсис:

— Можно мне пожить у вас в нижнем этаже, в свободной комнате? Ведь это вы решаете, кто там может жить?

Проблема была в том, что Колин уже попросил у матери, чтобы в той комнате остановился на время рождественских каникул Франклин. Кроме того, Роуз и Джил вряд ли уживутся вместе, как прежде.

— Ты собираешься вернуться в школу? — спросила Фрэнсис.

— Не знаю, разрешат ли мне вернуться, — сказала Джил, кинув робкий, умоляющий взгляд на Фрэнсис, который означал: «Вы попросите, чтобы меня взяли обратно?»

Но где она, интересно, собирается жить?

— Ты лежала в больнице?

Девушка кивнула. Потом добавила все так же шепотом:

— Я провела там целый месяц. — Это уточнение указывало на то, что Джил лежала в психиатрическом отделении. — Но хотя бы в гостиной можно мне поспать?

Эндрю был как будто полностью занят разговором с Сильвией, подбадривал ее, смеялся с ней, когда она пыталась шутить над своими проблемами, но оказалось, что он прислушивался и к диалогу между матерью и Джил. И при последних словах Джил он поймал взгляд Фрэнсис и мотнул головой. Всего лишь краткое «нет», но нельзя было бы высказаться яснее, и, хотя Эндрю старался вести себя осторожно, Джил заметила этот обмен взглядами. Она замолчала, опустила глаза. У нее дрожали губы.

— Нам действительно некуда положить тебя, — сказала Фрэнсис.

К тому же Джил, по всей видимости, была не в состоянии браться за учебу, даже если Фрэнсис и удастся уговорить администрацию школы. Что же с ней делать?

Эта небольшая драма разыгрывалась на том конце стола, где сидела Фрэнсис, а напротив царило веселое оживление. Джонни рассказывал о своей поездке с делегацией библиотекарей в Советский Союз и вышучивал тех ее членов, которые не состояли в Партии: они якобы совершали одну глупость за другой. Например, один потребовал подтвердить его слова — на встрече с Союзом писателей — о том, что в Советском Союзе нет цензуры. Второй хотел знать, существует ли в СССР («как в Ватикане») перечень запрещенных книг.

— Как хотите, — говорил Джонни, — но это непростительная политическая наивность.

Затем подняли тему недавних выборов, выигранных лейбористами. Джонни принимал в них активное участие, хотя дело это было непростое. С одной стороны, лейбористы представляли собой еще большую угрозу рабочим массам, чем тори (потому что запутывали умы неточными формулировками). С другой, соображения тактики призывали к сотрудничеству с ними. Джеймс слушал все эти тонкости политической игры как любимую музыку. Джонни встретил его товарищеским кивком и похлопыванием по плечу, но теперь все внимание оратора было направлено на новичка, которого еще только предстояло завоевать, — на Франклина. В связи с этим Джонни ознакомил всех присутствующих с историей колониальной политики применительно к Цимлии и перечислил основные преступления все той же колониальной политики в Кении, делая особый акцент на случаях, когда Британия вела себя совсем уж некрасиво. А потом он стал призывать Франклина подняться на борьбу за освобождение Цимлии.

— Национальные движения Цимлии не так развиты, как Кенийское повстанческое движение Мау-мау, но это дело таких вот молодых людей, как вы, взять освобождение своего народа от чужеземного ига в свои руки.

Джонни наклонялся к Франклину, не сводя с юноши глаз; в левой руке он держал стакан с вином, а указательным пальцем правой целился ему в лицо как револьвером. Франклин ерзал, смущенно улыбался и потом пробормотал:

— Прошу меня извинить. — И вышел.

Ему нужно было в туалет, но выглядело это как бегство, и когда парнишка вернулся, то сразу же понес свою тарелку Фрэнсис, с улыбкой прося добавки, а на Джонни упорно не смотрел. А тот ждал его возвращения:

— На ваше поколение возложено больше ответственности, чем на какое-либо другое за всю историю Африки. Хотел бы я снова стать молодым, хотел бы я, чтобы передо мной стояли такие же грандиозные задачи, как перед вами!

Редкий случай: обычно суровые черты лица Джонни сложились в этот момент в более мягкое выражение мечтательности. Годы не проходили для него бесследно, он превращался в старого бойца, и, думала Фрэнсис, ему это должно страшно не нравиться. Каждый день, наверное, приходили известия о новых молодых вождях Революции. Бедный Джонни оказался на полке.

В этот момент Франклин поднял стакан резким движением, которое выглядело как пародия, и произнес:

— За Революцию в Африке! — после чего упал лицом на стол, потеряв сознание.

Одновременно с этим из-за стола поднялась Джил и сказала:

— Простите, пожалуйста, но мне надо идти.

— Может, переночуешь сегодня у нас? В гостиной, вместе с Джеймсом? Вдвоем вам не будет скучно.

Джил тряхнула головой, оперлась рукой — так вышло — о плечо Фрэнсис и потом медленно осела на пол, в обмороке.

— Ну и дела! — добродушно воскликнул Джонни и с интересом стал следить за тем, как Джеффри и Колин поднимают Франклина и подносят к его губам стакан с водой, пока Фрэнсис пытается привести в чувство Джил.

Роуз на протяжении всей сцены с аппетитом ела, словно ничего не случилось. Сильвия прошептала, что хочет лечь спать, и Эндрю повел ее наверх.

Франклину помогли добраться до пустующей комнаты в цоколе, а Джил уложили в спальнике на полу гостиной. Джеймс сказал, что присмотрит за ней, но мгновенно уснул. Ночью Фрэнсис спускалась, чтобы взглянуть на Джил. Оба гостя спали. В свете неяркой лампы на лестничной площадке Джил выглядела ужасно. Ей явно нужен был уход. Очевидно, придется позвонить родителям девушки и посвятить их в происходящее — вряд ли они в курсе. И утром надо будет попросить Джил уехать домой.

Но утром Джил и след простыл. Она исчезла в бурном и полном опасностей Лондоне. А когда у Роуз поинтересовались, куда, по ее мнению, могла направиться Джил, заявила, что она ей не нянька.

Определенная нервозность существовала и в отношении Франклина, ведь ему предстояло некоторое время делить цокольную квартиру с Роуз. Ленноксы опасались, что девушке могут быть присущи расовые предрассудки («учитывая ее происхождение» — так выразился Эндрю, не желая углубляться в межклассовые отношения). Но ожидания не оправдались, совсем наоборот: Роуз была «мила» с Франклином.

— Она ведет себя с ним очень мило, — докладывал Колин. — А он считает, что она классная.

Франклин в самом деле так думал. И Роуз в самом деле так себя вела. Росла невозможная на первый взгляд дружба между добродушным, улыбчивым чернокожим юношей и озлобленной на жизнь девушкой, в которой ярость кипела и шипела жарче красных пятен на Юпитере.

Фрэнсис и ее сыновья просто диву давались. Вряд ли существовало двое более несхожих людей. Однако Роуз и Франклин населяли один и тот же моральный ландшафт — и никогда они не узнают, сколь много между ними общего.

С тех самых пор как Роуз впервые появилась в доме Ленноксов, ею завладела тихая ярость: почему эти люди называют эти вещи своими, откуда у них такое право? Огромный дом, старинная обстановка, словно из фильма, их деньги… Все это стало топливом для неизбывного жжения в ее душе, но что было первопричиной ее злобы, так это то, как легко они со всем этим обращались, принимали как должное все, чем обладали и что знали. Ни разу не сумела Роуз назвать книгу (а у нее был период, когда она проверяла их, упоминая книги, которые ни один здравомыслящий человек не взял бы в руки), которой они не читали или о которой хотя бы не слышали. Она вставала посреди гостиной, где две стены были от пола до потолка заняты книжными полками, окидывала горящим взглядом бесчисленные корешки и знала, что они прочитали их все до одной. Однажды Фрэнсис застала ее там, и Роуз, подбоченившись, спросила ее:

— Фрэнсис, вы что, вправду их все читали?

— Э-э… да… Да. Думаю, все.

— Когда? Или у вас книги были еще в детстве, у ваших родителей?

— Да, у нас имелась практически вся классика. Но в те годы она была у всех.

— Все, все… Кто эти все?

— Средний класс, — ответила Фрэнсис. Она старалась не реагировать на вызывающий тон девушки. — И большая часть рабочего класса.

— Хм! С чего вы взяли?

— Сама проверь, — сказала Фрэнсис. — Такого рода факты не трудно узнать.

— Ну и когда же у вас было время читать?

— Дай-ка подумать… — Фрэнсис вспоминала себя в прошлом, по большей части проводящей время с двумя маленькими детьми. Тогда скуку она могла развеять только чтением. И еще она вспомнила, как наставлял ее Джонни: прочитай это, прочитай то… — Джонни оказал на меня хорошее влияние, — сказала она Роуз, потому что считала, что нужно быть справедливой ко всем без исключений. — Он ведь весьма начитан, знаешь ли. Коммунисты обычно все начитаны, странно, да? Но это так. Он заставлял меня читать.

— Столько книг… — произнесла Роуз. — Ну, а у нас книг не было.

— Читать никогда не поздно, — сказала Фрэнсис. — Если хочешь, бери любые книги, какие понравятся.

У Роуз сжимались в бессильной ярости кулаки: как просто было сделано это предложение. Что ни упомянешь, они это знают: идея, фрагмент истории… В их распоряжении был какой-то банк знаний. На любой вопрос они знают ответ.

Роуз стала брать книги с полок и читала их, но без удовольствия. Дело было не в том, что читала она медленно (а она действительно читала медленно): если уж она что-то решит, то ни за что не отступится. Читать Роуз мешал гнев, который переполнял ее и вставал между ней и фактами, которые она пыталась воспринять. Все из-за того, что эти люди владели огромным богатством с рождения, в то время как она, Роуз…

Когда Франклин приехал в Лондон и оказался посреди многообразного изобилия столицы, то несколько дней был охвачен паникой: зря он согласился на стипендию, от него ожидают слишком многого. Его отец был учителем младших классов в школе при католической миссии. Священники, заметив способного мальчика, поощряли Франклина и помогали ему, и наконец настал момент, когда они обратились к одному богачу (его имя навсегда осталось мальчику неизвестным) с просьбой включить и этого ученика в его список облагодетельствованных. Дорогостоящее предприятие: два года в Сент-Джозефе и потом, если все сложится, университет.

Еще в детские годы Франклин, возвращаясь из миссии на каникулы домой, стыдился происхождения своих родителей. Он до сих пор этого стыдился. Что такое его родная деревня? Несколько тростниковых хижин посреди буша, ни электричества, ни телефона, ни водопровода, ни канализации. Ближайший магазин в пяти милях. По сравнению с деревней миссия, где основные удобства имелись, казалась вершиной цивилизации. Теперь, в Лондоне, Франклину пришлось испытать глубокое потрясение: его окружали такое богатство, такие чудеса, что миссия стала выглядеть убогим, нищим уголком. Первые дни в Лондоне он жил у одного добросердечного священника, знакомого его учителей-миссионеров, который понимал, что мальчик будет в состоянии шока, и возил его на автобусах и в подземке, водил в парки, на рынки, в большие магазины, супермаркеты, в банки, кормил в ресторанах — чтобы Франклин привыкал. Но потом настало время ехать в Сент-Джозеф, и школа показалась ему небесами обетованными. Он был очарован ее рассыпанными посреди зеленых полей зданиями, будто сошедшими со страниц волшебной книги, ее учениками — мальчиками и девочками, которые все были белыми за исключением двух нигерийцев, столь же непривычными Франклину, как и британцы, и ее преподавателями, такими непохожими на католических отцов из миссии, такими дружелюбными, такими добрыми… Франклин до тех пор не видел от белых добра вне стен миссии. Комната Колина находилась в том же коридоре, где поселили Франклина. Юному африканцу его комната казалась дворцом, там имелось все, о чем можно было только мечтать, включая телефон. Для него это был маленький рай, но он слышал, как Колин жалуется на тесноту. А еда? Ее разнообразие, ее количество, каждый завтрак, обед или ужин — настоящее пиршество, но студенты ворчали, что меню однообразно. В миссии Франклина кормили в основном кукурузной кашей и маринованными овощами.

Постепенно во Франклине росло и ширилось чувство, которое затем грозило выплеснуться из него оскорблениями и обвинениями, хотя внешне он был все тот же улыбчивый, любезный и уступчивый юноша: то несправедливо, это неправильно, почему у вас столько всего, а вы принимаете это как должное? Вот что сидело в нем, болело, жгло: эти люди не понимают, как им всем повезло. И когда Колин пригласил Франклина в гости и он оказался в огромном доме, набитом прекрасными вещами, то подумал, что это дворец. Он молча сидел, пока вокруг него все шутили и смеялись. Он наблюдал за старшим братом — Эндрю — и его бережным отношением к девушке, которая была больна, и мысленно ставил себя на ее место, представлял, что это он сидит на ее месте, между Фрэнсис и Эндрю, такими заботливыми и ласковыми. После того первого визита Франклина охватила та же паника, что и после получения стипендии. Он не справится, у него не хватит сил, в половине случаев он даже не знал, для чего предназначена та или иная вещь, будь то кухонная утварь или мебель. Но тем не менее он приезжал к Ленноксам снова и снова. Там к нему относились как к сыну. Поначалу трудновато было с Джонни. Франклин уже был знаком с доктринами, которые проповедовал Джонни, слышал подобные разговоры и решил для себя, что он не хочет иметь ничего общего с политикой. Она пугала его. Политические активисты призывали его убивать белых, но все хорошее, что случалось в его жизни, было связано с белыми священниками в миссии (несмотря на их строгость) и с неизвестным белым благодетелем, а в последнее время с добрыми людьми в новой школе и в этом доме. И все же он мучился и страдал — это была зависть, и она отравляла его. Я хочу. Я хочу. Я хочу. Я хочу…

Франклин знал, что вслух не скажет и половины того, о чем думает. Мысли, теснящиеся в его голове, были опасны, их нельзя было выпускать наружу. И Роуз он также не открыл душу. Ни Роуз, ни Франклин не впустили друг друга в мрачные, ядовитые глубины своих мыслей. Но им нравилось быть вместе.

Прошло много времени, прежде чем Франклин смог разобраться, кем приходятся друг другу все эти люди, какие между ними существуют родственные связи и отношения. Его не удивляло, что за столом собиралось столько народу, чтобы поесть. Правда, в крохотном доме родителей при миссии он не видел такого: для гостеприимства там попросту не было места. Но, возвращаясь мысленно в деревню, мальчик вспоминал, что там люди как само собой разумеющееся ожидали, что в любом доме их накормят и уложат спать. Когда Франклин приезжал к бабушке на каникулы, то вокруг огромного бревна, всю ночь тлевшего посреди хижины, укладывались на ночь люди, которых он не знал и больше, возможно, никогда не увидит, — дальние родственники и просто путники. Такое щедрое тепло было присуще бедности, которой он стыдился и, что еще хуже, которую больше не понимал. «Как я смогу вернуться в деревню после учебы?» — думал Франклин, глядя на одежду Роуз, горой сваленную на ее кровати, видя то, что имеют ученики Сент-Джозефа: конца не было тому, что у них уже имелось и что они ожидали получить. А у него всего несколько предметов одежды, за которыми он бережно ухаживал, ведь его родителям пришлось так дорого за них заплатить.

И еще книги на втором этаже. В миссии у них были Библия, молитвенник и «Путь паломника», который он читал и перечитывал бессчетное количество раз. Франклин читал газеты многомесячной давности, отложенные монахами, чтобы выстилать ими полки в кладовой миссии. Настоящим сокровищем считал он экземпляр «Детской энциклопедии», который ему посчастливилось найти в мусорной куче — выброшенный семьей белых за ненадобностью. И теперь ему казалось, будто мечты, жившие в нем с детства, воплотились в жизнь среди стен гостиной Ленноксов. Он снимал со стеллажа книгу, раскрывал ее на первых страницах, и бесценное творение пульсировало в его руках. Франклин носил книги к себе в комнату — украдкой, чтобы Роуз не заметила, потому что она как-то шокировала его замечанием: «Они только притворяются, что читают эти книги. Тут все делается напоказ». Франклину хватило выдержки, чтобы не уставиться на нее в ужасе. Он рассмеялся, так как понимал: Роуз ждет от него именно этого. Она же была его другом. Франклин сказал ей, что относится к ней как к своей сестре: он скучал по сестрам.


В этом году Рождество обещало быть настоящим, так как и Колин, и Эндрю собирались провести его дома.

Мать Софи сказала, что не хочет портить дочери праздник и что сама она отправится к сестре. Она стала жизнерадостнее, больше не плакала сутками напролет и ходила на курсы по управлению скорбью.

Поскольку у Джонни образовался перерыв между поездками, он был в Лондоне, и, значит, за Филлидой будет кому присмотреть помимо Эндрю.

Когда Фрэнсис объявила «детворе», что в доме будет отмечаться Рождество, предпраздничная веселость тут же загорелась в лицах, глазах и шутках, высмеивающих эту традицию — но высмеивающих осторожно, из уважения к детской радости Франклина. А тот дождаться не мог, когда же настанет великий день, о котором он столько читал в газетах и видел столько заманчивых сюжетов по телевизору, день, который наполнил магазины ярким многоцветьем. Но в глубине души Франклин беспокоился, потому что Рождество подразумевает подарки, а у него так мало денег. Фрэнсис заметила, что его куртка из тонкой ткани, что у него нет теплого свитера, и дала ему деньги на то, чтобы приодеться, — в качестве рождественского подарка. Франклин держал деньги в тумбочке и часто сидел на кровати, вертя в руках банкноты, как наседка на яйцах. Такая сумма была у него в руках, в его руках, и это казалось ему частью рождественского волшебства. Но однажды к нему в комнату по какому-то делу заглянула Роуз, увидела, как Франклин склоняется над тумбочкой, подскочила, выхватила деньги и пересчитала их.

— У кого ты их украл?

Ее слова настолько соответствовали тому, что Франклин с детства ожидал услышать от белого человека, что он забормотал, заикаясь:

— Но, миссус, миссус…

Роуз не знала этого слова и настаивала на ответе:

— Где ты это взял?

— Мне Фрэнсис дала, чтобы купить одежду.

Лицо девушки исказилось злобой. Ей Фрэнсис дала гораздо меньше, только на одно платье и поход к миссис Эвански. Потом она сказала:

— На одежду тебе не нужны деньги.

С деньгами в руке она сидела на краю кровати рядом с Франклином, так близко, что все подозрения юноши о том, что Роуз имеет предрассудки, рассеялись. Ни один белый человек во всей колонии, даже из числа святых отцов, не сел бы так близко к чернокожему человеку.

— Эти деньги можно потратить на другие, более интересные вещи, — сказала Роуз и с неохотой отдала купюры Франклину. Она внимательно проследила за тем, как он убирает их в глубины ящика тумбочки.

В тот же вечер к ним заглянул Джеффри и присоединился к плану Роуз обеспечить Франклина одеждой. Когда он влился в ряды Лондонской экономической школы, то был в восторге оттого, что там считалось само собой разумеющимся воровать книги, одежду, все что угодно — в этом видели способ подорвать капиталистическую систему. Платить за что-либо? Что вы, разве можно быть таким наивным? Нет, вещи нужно не покупать, а «освобождать» (это старое слово, оставшееся со времен Второй мировой, получило новый смысл).

Джеффри собирался приехать к Ленноксам на Рождество. Он заявил, что «этот праздник нужно отмечать дома», и, похоже, сам не отдал себе отчета в том, что сказал.

Джеймс сообщил, что его родители не станут возражать, если в Рождество его не будет дома, — он обещал провести с ними Новый год.

Люси из Дартингтона тоже приедет: ее родители уехали в Китай с какой-то религиозной миссией.

Дэниел сказал, что ему придется быть на Рождество дома, и попросил, чтобы ему оставили кусок пирога.

Грустное короткое письмецо пришло от Джил. Она думает о них. Они — ее единственные друзья. «Пожалуйста, напишите мне. Пожалуйста, пришлите мне немного денег».Обратного адреса не указано.

Фрэнсис написала родителям Джил, спрашивая, не видели ли они ее. Она уже писала им несколькими неделями раньше, признаваясь в том, что ей не удалось удержать девочку в школе. В ответ она тогда получила следующее послание: «Не вините себя ни в чем, миссис Леннокс. Мы тоже никогда не могли ничего с ней поделать».На этот раз в их письме говорилось: «Нет, она не сочла нужным связаться с нами. Просим известить нас в случае, если Джил появится у вас, будем признательны. В Сент-Джозефе о ней ничего не слышали. Никто ничего о ней не знает».

Писала Фрэнсис и родителям Роуз, чтобы сообщить об успехах их дочери в первом семестре. Они ответили: «Вероятно, Вы этого не знали, но мы давно не получали весточки от Роуз, поэтому очень благодарны Вам за новости о ней. Из школы нам прислали копию ее оценок за первое полугодие — должно бьипь, вторая копия была отправлена Вам. Мы были удивлены. Раньше она гордилась (или нам так казалось) тем, что получала худшие отметки в классе».

Сильвия тоже хорошо успевала. Частично за это следовало благодарить Юлию, которая много занималась со своей подопечной, но в последний год эти занятия стали гораздо реже. Сильвия снова поднялась к Юлии и дрожащим от любви и слез голосом сказала:

— Пожалуйста, Юлия, не сердитесь на меня. Я не вынесу этого.

Двое растаяли в объятиях друг друга, и былая степень близости была восстановлена — почти. В меде Юлии была крошечная капелька дегтя: Сильвия сказала, что «хочет быть религиозной». Рассказ Франклина о том, как отцы-иезуиты спасли его, затронул какие-то глубинные струны ее души, и девушка решила пройти необходимое обучение и войти в лоно римско-католической церкви. Юлия сказала, что по воскресеньям ее водили к мессе, «но дальше этого не заходило». Она полагала, что в принципе может называть себя католичкой.

Сильвия, Софи и Люси провели сочельник, украшая маленькую елочку и помогая Фрэнсис готовить. На несколько часов они превратились в девочек. Фрэнсис могла бы поклясться, что эти хихикающие счастливые создания были не старше десяти-двенадцати лет. Обычно обременительный процесс приготовления еды обернулся веселым и, да, приятным делом. К ним поднялся Франклин, привлеченный веселым гомоном. Джеффри, Джеймс (они собирались спать в гостиной), потом Колин и Эндрю с готовностью чистили каштаны и замешивали фарш. И вот наконец огромная птица была обмазана маслом и водружена на противень, при всеобщем ликовании.

Так прошел день, было уже поздно, и Софи сказала, что ей нет необходимости возвращаться домой, платье для завтрашнего праздника она взяла с собой, а ее мать вполне здорова. Когда Фрэнсис укладывалась у себя в комнате спать, то слышала, что молодежь, не дожидаясь Рождества, устроила в гостиной вечеринку без взрослых. Ей подумалось о Юлии, сидящей сейчас двумя этажами выше, одинокой и знающей, что ее Сильвия с другими, а не с ней… Юлия сказала, что не спустится к праздничному обеду, но зато пригласила всех на чаепитие с настоящим рождественским пирогом, которое планировала провести в гостиной — там, где сейчас шумела и напивалась «детвора».

Утром в Рождество Фрэнсис, подобно миллионам женщин по всей земле, спустилась в кухню в одиночестве. Дверь в гостиную, заметила она по пути, была распахнута — очевидно, в целях вентиляции, — и в полумраке виднелись многочисленные силуэты на полу.

Фрэнсис села за стол с сигаретой в руках и чашкой крепкого чая, истекающего ароматами далеких холмов, где низкооплачиваемые женщины вручную собирали листочки для экзотического Запада. В доме стояла тишина… но нет, послышались чьи-то шаги, и снизу в кухню вошел Франклин, сияющий, как солнце. Юноша был одет в новую куртку, толстый свитер, и он поднял одну за другой ноги, демонстрируя новые ботинки; также он приподнял свитер, чтобы показать рубашку в клетку, а потом поднял и рубашку, под которой обнаружилась ярко-синяя майка. Они обнялись. Фрэнсис казалось, будто перед ней воплощение Рождества, потому что Франклин был так счастлив, что начал пританцовывать и хлопать в ладоши, напевая:

— Фрэнсис, Фрэнсис, матушка Фрэнсис, вы — наша матушка, вы мне как мать.

Но все-таки Фрэнсис ощутила, что к этим бурным изъявлениям счастья примешивается чувство вины. Значит, вся новая одежда Франклина была «освобождена».

Она налила ему чаю, предложила ему тост, но юноша берег место для праздничного пира, и, когда он уселся, все еще улыбаясь, на противоположном конце стола, Фрэнсис решила, что должна немного омрачить его счастье, даже несмотря на Рождество.

— Франклин, — начала она, — я хочу, чтобы ты знал: в этой стране не все люди воры.

Тут же его лицо посерьезнело, потом лоб наморщился сомнениями, и он стал бросать косые взгляды по сторонам, будто там сидели его обвинители.

— Ничего не говори, — сказала она, — не надо. Я не виню тебя, ты понимаешь? Я просто хочу, чтобы ты знал, что мы не все воруем то, что нам понравится.

— Я верну все обратно, — выдавил Франклин. Вся его радость испарилась.

— Нет, ни в коем случае. Ты же не хочешь сесть в тюрьму? Ты только запомни то, что я говорю тебе, вот и все. Не думай, что все такие же, как… — Фрэнсис не хотелось называть имена истинных преступников, и она закончила фразу шуткой: — Не все «освобождают» товары в магазинах.

Франклин сидел, опустив глаза и кусая губы. То была восхитительная экспедиция за богатствами Оксфорд-стрит, они были втроем, объединенные духом товарищества. Теплые одежды, яркие цвета, вещи, в которых он так нуждался… Они оказывались в руках Роуз или в руках Джеффри как по волшебству и прятались в большую сумку. Сам Франклин не занимался «освобождением», только наблюдал за необыкновенной ловкостью своих компаньонов. Да, это было как путешествие в страну безграничных возможностей. Так же, как вчера Люси, Сильвия и Софи превратились в маленьких девочек, в «девчушек-хохотушек», как назвал их Колин, так и Франклин превратился в маленького мальчика и вспомнил, как далеко он от дома, как он одинок — чужак, подавленный изобилием и богатством, которых у него никогда не было.

В кухне появилась Сильвия с алыми лентами в золотистых косах — она решила, что прическа от Эвански не для нее. Она вошла и на ходу обняла Франклина, и он был так признателен ей за этот жест, воспринятый им как прощение, что снова заулыбался. Он был все еще расстроен, бросал на Фрэнсис покаянные взгляды, но благодаря Сильвии, благодаря ее легкости, ее доброте его душевное равновесие вскоре было восстановлено — ну, или почти восстановлено.

Кухня заполнялась подростками, уже страдающими от похмелья и нуждающимися в дозе алкоголя, и к тому времени, когда все расселись вокруг стола и огромная птица заняла свое место в центре, готовая пойти под нож, компания уже достигла того состояния, в котором сон неминуем. И действительно, Джеймс клевал носом над тарелкой, его пришлось будить. Франклин, опять с сияющей улыбкой, посмотрел на гору еды перед собой, подумал о своей нищей деревне, произнес про себя благодарственную молитву и начал есть. Он ел и ел. Девушки, и Сильвия в их числе, тоже налегали на угощение. Шум стоял невообразимый, потому что праздник вернул взрослеющую молодежь в детство, только Эндрю, самый старший в своем поколении, вел себя соответственно возрасту, как, впрочем, и Колин, хотя последний изо всех сил старался проникнуться царящим за столом духом беззаботности и веселья. Но Колин всегда будет стоять как бы в стороне, отдельно от всех, и никакие его клоунские выходки не помогут, и он знал это.

Объятый ромовым пламенем рождественский пудинг прибыл в затемненную ради этого кухню, на часах уже было четыре, и Фрэнсис сказала, что надо проветрить гостиную наверху и прибраться там перед чаепитием у Юлии. Чаепитие? Да после такого обеда даже подумать о еде страшно! Под аккомпанемент ленивых стонов руки тянулись к блюдам, чтобы подобрать ну еще пару крошечек пудинга, обмакнуть палец в заварной крем, отломить кусок пирога.

Девушки поднялись в гостиную и сложили разбросанные по полу спальники в один угол. Они распахнули все окна, так как комната буквально провоняла. Затем они снесли вниз пустые бутылки, которые провели ночь под стульями или в углах, и выдвинули предложение: нельзя ли убедить Юлию перенести чаепитие хотя бы на один час позже? Но нет, об этом не могло быть и речи.

Джеймс не мог больше бороться со сном и чуть не падал на стол, и Джеффри сказал, что если не приляжет немедленно на полчасика, то умрет. В ответ Роуз и Франклин пригласили всех желающих спуститься к ним в цоколь и воспользоваться их кроватями, и компания распалась бы, но тут с улицы в дом постучали.

Через минуту дверь в кухню распахнулась, и перед всеми предстал Джонни, позволивший себе ради праздника сменить суровое выражение лица на более легкомысленное, с охапкой винных бутылок в руках и в компании своего приятеля, недавно прибывшего в Лондон сценариста пролетарского происхождения — некоего Дерека Кери из Халла. Дерек был радостен, как Санта-Клаус, и имел на это полное основание, так как все еще был одурманен Лондоном, этим рогом изобилия. Блаженство началось две недели назад, в первый же день после приезда. На вечеринке после театрального представления зачарованный Дерек наблюдал издалека за двумя роскошными женщинами — блондинками с аристократическим акцентом, который он сначала принял за поддельный. Он посчитал их проститутками. Но нет, это были действительно представительницы высшего света, сбежавшие оттуда ради мятых простыней и пикантных утех Свингующего Лондона. «О, мой бог, — запинаясь, обратился он к одной из них, — если бы я мог оказаться с тобой в постели, если бы ты согласилась переспать со мной, то для меня это был бы рай на земле». Он застенчиво умолк, ожидая заслуженной кары, физической ли, словесной, но вместо этого услышал: «Так и будет, дорогуша, так и будет». Потом вторая женщина одарила его французским поцелуем — у себя на родине ему пришлось бы трудиться неделями, месяцами, чтобы добиться такого. Дальше — больше, и закончилось тем, что они пошли в постель втроем. И в каждом новом месте, куда попадал Дерек, он ожидал найти и находил новые наслаждения. Сегодня вечером он был пьян (в эти сумасшедшие две недели он не успевал трезветь). Подойдя к оголившемуся скелету индейки, он присоединился к Джонни, который энергично отковыривал и глотал лоскутки мяса.

— Как я понимаю, вы не отказались бы от индейки? — сказала мужчинам Фрэнсис и вручила им по тарелке.

Дерек тут же ответил:

— О да, с огромным удовольствием.

Он наполнил свою тарелку, Джонни — свою, и они сели за стол. Колин и Эндрю ушли наверх. Бессмысленность расспросов о Филлиде («С кем она? Есть ли у нее еда?») была очевидна.

Присутствие двух мужчин положило конец веселью, и молодежь переместилась в гостиную, где Юлия уже расстелила белую кружевную скатерть и накрыла стол: изящнейший фарфор, тарелки с немецким штолленом и традиционным английским рождественским пирогом.

С гостями осталась Фрэнсис. Она сидела и смотрела, как они едят.

— Фрэнсис, мне нужно поговорить с тобой о Филлиде.

— Не обращайте на меня внимания, — сказал сценарист. — Я не буду слушать. Но поверьте мне, с супружескими проблемами я знаком не понаслышке. За мои грехи!

Джонни доел индейку, положил себе кусок пудинга, полил его кремом и с тарелкой в руках встал и отошел к окну, на свое обычное место.

— Так я сразу перейду к делу.

— Прошу.

— Ну-ну, не ссорьтесь, детки мои, — сказал сценарист. — Вы давно уже не муж и жена. Не нужно грубить. — Он налил себе еще вина.

— У нас с Филлидой все кончено, — объявил Джонни. — Так я сразу перейду к делу… — повторился он, — я хочу снова жениться. А возможно, мы обойдемся и без формальностей, всех этих буржуазных условностей. Я нашел настоящего товарища, это Стелла Линч, ты, наверное, помнишь ее с прошлых времен — война в Корее, те годы.

— Нет, — сказала Фрэнсис. — И что же будет с Филлидой? Только не говори, будто хочешь, чтобы она переехала сюда!

— Как раз этого я и хочу. Хочу, чтобы она поселилась в цоколе. В доме полно места. И это мой дом, о чем ты, похоже, предпочитаешь забывать.

— Не Юлии?

— По моральному праву он мой.

— Но здесь уже живет одна брошенная тобой семья.

— Ну-ну, не надо ссориться, — опять принялся увещевать их сценарист. И икнул. — Будь здоров! Извиняюсь.

— Мой ответ: нет, Джонни. Дом полон и без Филлиды, и ты, похоже, забываешь кое о чем. Если здесь появится Филлида, то Сильвия тут же уйдет.

— Тилли поступит так, как ей будет велено.

— Между прочим, ей уже исполнилось шестнадцать.

— Значит, она уже достаточно взрослая, чтобы хоть иногда навестить мать. А я что-то не вижу ее рядом с Филлидой.

— Ты знаешь не хуже меня, что Филлида начнет кричать на нее. В любом случае, сначала тебе стоит узнать, что думает по этому поводу Юлия.

— Старая ведьма. Она свихнулась.

— Нет, Джонни, она не свихнулась. И тебе лучше поторопиться, потому что скоро начнется чаепитие.

— Чаепитие? — переспросил товарищ из Халла. — О, чудненько. Чудненько, славненько. — Он посидел, раскачиваясь из стороны в сторону, долил себе вина в недопитый еще стакан, после чего сказал: — Простите… — И заснул прямо на стуле, с раскрытым ртом.

Фрэнсис слышала у себя над головой голоса — Джонни, его матери. «Ты круглый дурак», — разобрала она слова Юлии, и вскоре Джонни скатился с лестницы, перепрыгивая по две-три ступеньки зараз. Он вернулся в кухню взъерошенный, утратив свою неизменную самоуверенность.

— У меня есть право быть с женщиной, которая станет мне настоящим товарищем, — заявил он Фрэнсис. — Впервые в жизни у меня появилась подруга, равная мне во всем.

— Ты то же самое говорил про Морин, помнишь? И, само собой, про Филлиду.

— Абсурд, — отмахнулся Джонни. — Я не мог говорить ничего подобного.

Тут сценарист очнулся, пробормотал:

— Только что разорвал брачные узы. — И снова уснул. Забежала Софи — сообщить, что чаепитие начинается.

— Оставлю вас двоих сражаться с грехами мира, — сказала Фрэнсис и вышла из кухни.

Перед тем как присоединиться к приему у Юлии, она сходила к себе, чтобы надеть новое платье и причесаться. Свершившаяся трансформация заставила Фрэнсис вспомнить, что в свое время ее считали симпатичной блондинкой. А на сцене она порой была прекрасна. И с Гарольдом Холманом в тот уикенд, кажущийся теперь невероятно далеким, она определенно могла называться красавицей.

В начале декабря на половину невестки спустилась Юлия и произнесла, смущаясь, что было совсем ей несвойственно:

— Фрэнсис, меньше всего мне хочется обидеть вас… — Она держала в руке плотный белый конверт, на котором ее каллиграфическим почерком было выведено «Фрэнсис». В конверте лежали банкноты. — Не знаю, есть ли какой-то деликатный способ сделать это… но мне было бы очень приятно… Сходите в парикмахерскую и купите к Рождеству новое платье.

Фрэнсис предпочитала носить волосы разделенными на прямой пробор, но парикмахерша (разумеется, не Эвански и не Видал Сассун, которые признавали только супермодные стрижки) сумела эту простую прическу превратить в шикарную. И никогда Фрэнсис не платила за платье столько, сколько смогла позволить себе в этот раз. Надевать его к рождественскому обеду было бы бессмысленно, ведь ей нужно было накормить дюжину человек, но теперь она нарядилась и вошла в гостиную застенчиво, как юная девушка. Тут же посыпались комплименты и даже небольшой поклон — от Колина, который поднялся, чтобы уступить матери стул. Да, одежда определяет манеры. И еще кое-кто приложил особые усилия, чтобы выразить ей свое восхищение, — почтенный поклонник Юлии Вильгельм встал, согнулся над рукой Фрэнсис (ой, кожа еще наверное пахнет кухней!) и поцеловал воздух в миллиметре от нее.

Юлия кивнула и одобрительно улыбнулась.

— Вы балуете меня, Юлия, — сказала Фрэнсис.

Ее свекровь ответила:

— Моя дорогая, как бы я хотела, чтобы вы в самом деле узнали, что значит быть любимой и избалованной.

Затем Юлия разливала чай из серебряного чайника, а Сильвия, ее помощница, передавала куски штоллена и тяжелого рождественского пирога. Джеффри и Джеймс, Колин и Эндрю едва не падали со стульев, так им хотелось спать. Франклин наблюдал, как порхает вокруг стола Сильвия. Разговор поддерживали Вильгельм, Фрэнсис, Юлия и три девушки — Софи, Люси, Сильвия.

Возникла проблема: окна все еще стояли нараспашку, а ведь была середина зимы. Холодная свежая тьма лежала за пределами душной, пропахшей ночным буйством комнаты, где, вспоминала Юлия, она принимала послов и политиков. «И даже однажды премьер-министра». В углу темнела гора спальников, поблескивала у стены забытая бутылка.

Юлия надела к чаепитию серый бархатистый костюм с кружевами, украсила мочки ушей и шею драгоценностями, которые укоризненно вспыхивали в свете лампы. Она рассказывала о давнишних рождественских празднествах, устраиваемых в ее родительском доме в Германии, когда она была девочкой. То был четкий, суховатый рассказ, как будто Юлия не вспоминала, а читала старинную книгу, а Вильгельм Штайн слушал и кивал, подтверждая ее слова.

— Да, — произнес он, когда она закончила. — Да, да. Что ж, Юлия, дорогая моя, приходится согласиться с тем, что времена изменились.

Снизу слышался голос Джонни, ожесточенно спорящего о чем-то со сценаристом. Джеффри, который чуть было не свалился во сне со стула, поднялся и с извинениями вышел из комнаты; за ним последовал Джеймс. Фрэнсис переполнял стыд, но все же она была довольна тем, что они ушли. По крайней мере, за девочек можно было не волноваться: они не клевали носами, а сидели и держали в руках тонкие фарфоровые чашки так, будто всю жизнь только этим занимались. Но только не Роуз, нет, она забилась в угол и молча сидела там.

Юлия сказала:

— Мне кажется, окна…

Сильвия тут же поспешила закрыть их, затянула плотные гардины из расшитой парчи — за шестьдесят лет они приобрели благородный зеленовато-синий оттенок, на фоне которого синий цвет платья Фрэнсис выглядел крикливым. Как-то Роуз пригрозила, что снимет гардины и сошьет себе из них платье «как Скарлет О'Хара», и, когда Сильвия воскликнула: «Но, Роуз, Юлии это наверняка не понравится», — та сказала: «Шуток не понимаешь? У тебя что, совсем нет чувства юмора?» И была права.

Эндрю в качестве извинения за оставленное почти не тронутым угощение сказал, что да, все они — бестолковые варвары, но если бы Юлия только видела, какое количество еды они только что съели, то простила бы их.


Куски штоллена и рождественского пирога сиротливо лежали на крошечных зеленых блюдцах с розовыми бутонами по краям.

Из кухни послышался взрыв смеха. Юлия усмехнулась с иронией. В глазах ее, несмотря на улыбку, стояли слезы.

— О, Юлия, — заворковала Сильвия, подошла к ней, обняла старуху за плечи, так что ее щека легла на волны серебряных кудряшек. — Нам очень понравилось ваше чаепитие, правда, но если бы вы знали…

— Да, да, да, — сказала Юлия. — Да, я все знаю.

Она поднялась. Вильгельм Штайн тоже встал, обнял Юлию за талию, другой рукой ласково погладил ее пальцы. Они, эти двое почтенных, благовоспитанных стариков, стояли посреди гостиной, как картина в раме. Потом Юлия сказала:

— Что же, дети мои, думаю, на сегодня достаточно.

Она проследовала к выходу, опираясь на руку Вильгельма.

Никто не двинулся с места. Наконец Эндрю и Колин потянулись, зевнули. Сильвия и Софи стали собирать посуду. Роуз, Франклин и Люси пошли на кухню узнать, почему там такое веселье. Фрэнсис продолжала сидеть.

А внизу Джонни и Дерек заняли противоположные концы стола и проводили нечто вроде семинара. Джонни читал отрывки из «Пособия по Революции», которое он написал и напечатал в одном респектабельном издательстве. Книга приносила ему кое-какие деньги. Один из рецензентов выразился так: «В этом пособии есть все, чтобы оно стало бестселлером».

Вклад Дерека Кери в благополучие народов состоял в том, что на митингах он призывал молодежь намеренно делать ошибки в анкетах во время переписи населения, уничтожать любые официальные бумаги, которые попадались им на глаза, устраиваться на работы в почтовые отделения и выбрасывать письма, а также воровать в магазинах как можно чаще. Каждый такой поступок приближал момент, когда рухнет британская государственная структура, подавляющая свободу людей. В ходе последних выборов Дерек советовал портить бюллетени и писать на них оскорбления, например: «Фашисты!» Роуз и Джеффри, испытывая потребность выделиться в глазах этого замечательного человека, рассказали о своих недавних подвигах в магазинах. Потом Роуз сбегала в цоколь и вернулась с сумками, полными украденных подарков, и стала раздавать их всем: по большей части мягкие игрушки — плюшевые тигры, панды и медведи, но была и бутылка бренди — для Джонни, и бутылка «Арманьяка» — для Дерека.

— Вот это дело, товарищ, — сказал Дерек и подмигнул по-приятельски Роуз, и этот мимолетный жест стал долгожданным дождем для ее иссушенной души, медалью за подвиги. И Джонни тоже отсалютовал ей сжатым кулаком. Никогда не видели Роуз такой счастливой, как в это Рождество.

Франклин же был подавлен, потому что он очень хотел сделать Фрэнсис какой-нибудь подарок и рассчитывал, что хотя бы одна из «освобожденных» игрушек достанется и ему, однако этого не случилось. Роуз объявила:

— А это для Фрэнсис, — и подняла в руках кенгуру с детенышем в сумке.

Она показывала ее всем, оглядываясь с довольной ухмылкой, ожидая аплодисментов, но Джеффри забрал у нее игрушку, возмущенный насмешкой над Фрэнсис. А вот Франклину кенгуру понравилась, он думал, что она стала бы прекрасным комплиментом щедрости Фрэнсис, которая была им всем как мать. Он не понял, чему так возмутился Джеффри, и потихоньку протянул руку к кенгуру. Джеффри отдал игрушку ему. После этого Франклин молча сидел за столом, доставая из сумки кенгуру детеныша и снова засовывая его обратно.

— Можно было бы завезти кенгуру в Цимлию, — сказал ему Джонни. Он поднял стакан: — За освобождение Цимлии!

Франклин отыскал на заставленном посудой столе пустой стакан, протянул его Роуз, чтобы та наполнила его, и выпил со всеми за освобождение Цимлии.

Такого рода высказывания восхищали и одновременно пугали Франклина. Он знал о подробностях кровопролитной войны в Кении — проходил это в школе — и не понимал, почему Джонни (да и учителя в Сент-Джозефе) так настойчиво хотят, чтобы Цимлия прошла через такой же кошмар. Но сейчас, радуясь вкусной еде, выпивке и кенгуру, он благосклонно воспринял и следующий тост, провозглашенный Дереком: «За Революцию!» — не имея понятия, правда, что это за Революция и где она происходит. Потом он сказал:

— Пойду подарю это Фрэнсис.

Лишь на полпути в гостиную Франклин вспомнил, что кенгуру была украдена и что Фрэнсис только этим утром ясно дала ему понять, как она относится к воровству. Возвращаться на кухню с игрушкой он не хотел, и вот так получилось, что в конце концов кенгуру оказалась у Сильвии, несущей в комнаты Юлии большой поднос с чайными принадлежностями.

— О, как мило, — произнесла она, когда Франклин сунул кенгуру ей под мышку, ведь руки у девушки были заняты. Однако она опустила поднос на площадку и рассмотрела подарок. — О, Франклин, кенгуру такая забавная. — И Сильвия поцеловала его и приобняла, отчего на сердце у юноши стало тепло и спокойно.

В гостиной он застал Эндрю, который спал прямо на стуле — вытянув ноги, сложив руки на животе, и Колин с Софи — эти двое устроились в обнимку на диване и тоже спали.

Франклин постоял, разглядывая их, и его настроение снова упало. Он вспомнил, каким странным казалось ему все в этой стране. Он знал, что Колин и Софи раньше «дружили», но больше не «дружат» и что у Софи есть новый «друг», который на Рождество уехал навестить родителей. Тогда почему они лежат друг у друга в объятьях, почему голова Софи покоится на плече Колина? Франклин еще ни разу не спал с девушкой. В миссии девочек не было вообще, а за мальчиками неусыпно следили святые отцы. Дома было примерно то же самое — взрослые знали о каждом его шаге. Во время визитов к бабушке и дедушке Франклин получал возможность поддразнить девушек, но не более того.

Подобно другим гостям Британии, Франклин с самого начала не мог разобраться в том, что происходит. На первый взгляд, морали в островном государстве не существовало вовсе, однако вскоре становилось понятно, что какие-то правила все же существуют, но какие? В Сент-Джозефе юноши и девушки спали друг с другом, в этом Франклин не сомневался, по крайней мере вели себя они именно так. На лугу за зданием школы в траве лежали парочки, и Франклин в одиночестве прислушивался к их смеху и, что еще хуже, к их молчанию. Ему казалось, что женщины на этом острове доступны всем и каждому, в том числе и ему, нужно только найти правильные слова. Но однажды он наблюдал за тем, как юноша из Нигерии, только что прибывший в Сент-Джозеф, подошел к однокласснице и сказал: «Ты пустишь меня к себе в кровать, если я сделаю тебе подарок?» Она залепила ему такую затрещину, что он упал. Между прочим, Франклин, готовясь испытать удачу, перебирал в уме сходные фразы. И вот что странно: та же самая девушка лежала в обнимку с парнем из другого класса, и дверь в комнату они оставили открытой, так что все могли видеть, что между ними происходит. Никто не обратил на них внимания.

Франклин пошел к себе, остановившись на секунду у двери кухни и послушав, как Джонни наставляет молодежь относительно тактики партизанской войны, направленной на разрушение империализма. Суть лекции была близка тому, о чем недавно говорил Дерек: из их слов выходило, что основным оружием в этой борьбе было воровство в магазинах. В своей комнате Франклин сразу направился к тумбочке, в ящике которой лежали деньги. Ему показалось, что их стало меньше. Он пересчитал: да, осталось меньше половины. Стоя и заново пересчитывая купюры, он услышал, как за его спиной появилась Роуз.

— Половина денег пропала, — выпалил он.

— Это я взяла. Разве я не заслужила их? Ты бесплатно получил новую одежду. Если бы ты покупал ее за деньги, то тебе хватило бы только на дешевку. То есть ты в прибыли, верно? У тебя шикарная новая одежда и половина денег.

Франклин смотрел на нее насупившись, сердито и с подозрением. Для него эти деньги были не просто подарком от Фрэнсис, которую он считал своей второй матерью. Он воспринимал их как символ принятия его в члены семьи. Символ того, что он — часть этой семьи. Роуз была холодна и полна презрения.

— Ты ничего не понимаешь, — сказала она. — Эти деньги принадлежат мне по праву, ясно?

Франклин беспомощно пожал плечами, и она постояла еще немного, меряя его взглядом, а потом ушла.

Франклин поискал место, куда бы положить оставшиеся деньги, но в этой комнате не нашлось ни одного укромного уголка. Дома он засунул бы секретный предмет между стеблей тростника, из которых сплетена крыша, или закопал бы его в земляном полу, или спрятал бы в буше. В родительском доме из стены можно было вытащить отдельные кирпичи, а потом вставить обратно. В конце концов он опять положил деньги в тумбочку. Сев на край кровати, Франклин расплакался — от тоски по родине, от стыда перед Фрэнсис и оттого, что по-прежнему чувствовал себя неловко в обществе тех революционеров, что заседали сейчас на кухне, хотя они-то обращались к нему как к своему. Выплакавшись, он заснул ненадолго, а потом поднялся на кухню, где после ухода мужчин вся молодежь занялась уборкой и мытьем посуды. Франклин включился в процесс — с облегчением и счастливый тем, что может участвовать в общем деле. Похоже, намечался ужин, несмотря на то что все шутливо стонали при любом упоминании еды. Уже поздним вечером, часов в десять, на столе вновь появился каркас индейки в сопровождении всевозможных начинок и гарниров, а также большое блюдо жареного картофеля. Все расселись с бокалами вина, усталые, довольные собой и Рождеством, но в дверь снова постучали. Фрэнсис выглянула в окно и увидела на тротуаре женщину, явно колеблющуюся, постучать ли ей еще раз или уйти восвояси. Колин встал рядом с матерью. Они оба опасались того, что это может быть Филлида.

— Я схожу, — вызвался Колин и ушел.

Фрэнсис наблюдала за тем, как сын разговаривает с гостьей, которая слегка покачивалась. Он положил руку ей на плечо, чтобы поддержать ее, и так обнимая, провел ее в дом.

Женщина, по-видимому, долго бродила по темным улицам и теперь мигала в ярко освещенной прихожей. Из кухни пришла Фрэнсис. Незнакомка спросила у нее:

— Ты ли это, свет моей души?

Незнакомка была средних лет, но точнее определить ее возраст не удавалось, потому что лицо ее было измазано, как и прекрасной формы белые руки, которыми она вцепилась в Колина. Выглядела она как человек, только что спасшийся после пожара или катастрофы. Лицо Колина морщилось от боли, мягкосердечная юность не могла сдержать слез.

— Мама, — произнес он призывно, и Фрэнсис подошла к незнакомке с другой стороны, и вместе с Колином они повели бедную бродяжку по лестнице в гостиную, где в этот момент было пусто и чисто.

— Какая чудесная комната, — сказала женщина и едва не упала на пол.

Колин и Фрэнсис уложили ее на широкий диван, и она тут же запела и стала размахивать грязными руками в такт мелодии… что это за песня? Да, точно, из какого-то старинного мюзикла:

— Я бродила и гуляла, я гуляла и бродила, и… да, шла куда глаза глядят, мои дорогие, и оказалась далеко от дома. — У нее был высокий чистый голос. Одета женщина была не бедно и на нищую не походила, однако явно была больна. Алкоголем от нее не пахло. Она запела другую песню: — Салли… Салли… — Сладкий голосок взял высокую ноту и без усилий держал ее. — Да, дорогой, да, — сказала она Колину, — у тебя доброе сердце, я вижу. — Большие голубые глаза, невинные, даже какие-то младенчески невинные, были обращены на Колина. Ночная гостья игнорировала Фрэнсис. — Доброе, но будь осторожен. Добрые сердца приносят нам одни беды, и кто знает об этом лучше, чем Марлен?

— Вас так зовут — Марлен? — спросила Фрэнсис, взяв женщину за руку. Замызганная ладонь была холодна и безжизненна, она неподвижно лежала в ладони Фрэнсис, только изредка подрагивала.

— Мое имя потеряно, дорогая. Оно потеряно, утрачено навсегда. Но сойдет и Марлен. — И она неожиданно заговорила на немецком — какие-то уменьшительные имена, отдельные слова. Потом снова пение, обрывки песен. Песни времен Второй мировой. Среди них повторялась одна, «Лили Марлен»; песни перемежались немецкими фразами. — Ich liebe dich, [9]— сказала она им, — да, люблю.

Фрэнсис решила:

— Я схожу за Юлией.

Она поднялась на верхний этаж. Оказалось, что Юлия ужинает с Вильгельмом — за маленьким столиком, уставленным серебряной посудой и бокалами. Фрэнсис объяснила, что привело ее к свекрови в столь неурочный час, и Юлия ответила шуткой, хотя прозвучала она как обвинение:

— Еще одна бесприютная душа нашла здесь кров. У гостеприимства должны быть границы, Фрэнсис. Кто эта леди?

— Она точно не леди, — ответила Фрэнсис, — зато полностью подпадает под определение «бесприютная душа».

Когда она вернулась в гостиную, там уже появился Эндрю со стаканом воды. Он как раз подносил его к губам незнакомки.

— Я не из тех, кто любит воду, — проговорила гостья и откинулась на подушки.

Она исполнила отрывок из песенки, в которой говорилось о том, что еще один глоток не причинит ей никакого вреда. А потом снова полились немецкие фразы. Юлия внимательно слушала. Она жестом указала Вильгельму на стул, и они оба сели, бок о бок, готовые вынести суждение.

Вильгельм спросил:

— Могу я называть вас Марлен?

— Зовите меня, как вам будет угодно, дорогой мой, называйте, как вам заблагорассудится. Не словом бьют, а палкой. Меня били однажды, но это было давно. — Гостья неожиданно всплакнула, всхлипывая как ребенок. — Было больно, — поведала она собравшимся вокруг дивана. — Было больно, но немцы были настоящими джентльменами. Они неплохие парни.

— Марлен, вы пришли к нам из больницы? — спросила Юлия.

— Да, дорогая. Я сбежала из больницы, можно сказать и так, но они примут меня обратно, примут бедняжку Молли снова. — И она запела: — Нет никого красивей Салли. Она — свет моей души… — И потом тонко и нежно: — Салли… Салли…

Юлия поднялась, движением руки разрешила Вильгельму не вставать и так же молча велела Фрэнсис следовать за ней на лестничную площадку. Колин пошел с ними. Он сказал:

— Я думаю, мы должны оставить ее у нас. Она больна, ведь так?

— Больна и безумна, — ответила Юлия. Потом добавила более деликатно, смягчая свою суровость: — Ты знаешь, кто она… кем она была?

— Даже не представляю.

— Эта женщина развлекала немецких солдат в Париже во время последней войны. Она проститутка.

Колин простонал:

— Но это же не ее вина!

Дух Шестидесятых со страстным взглядом, дрожащим голосом и протянутыми в мольбе руками противостоял сейчас прошлому человечества, ответственному за все несправедливости мира, и воплощением человеческой расы сейчас в его глазах была Юлия, которая воскликнула:

— О, глупый мальчик! Ее вина, наша вина, их вина — какая разница? Кто будет ухаживать за ней?

Фрэнсис подумала вслух:

— Как это, интересно, англичанка оказалась в Париже, оккупированном немцами?

Совершенно неожиданно для всех Юлия отчеканила тоном, которого от нее прежде не доводилось слышать:

— Шлюхам паспорт не нужен, им всегда рады.

Фрэнсис с Колином переглянулись: в чем дело? Но со стариками такое случается: изменившийся голос, болезненная гримаса, резкость (как сейчас) — то, что осталось от былой обиды или разочарования… а потом — ничего. Все прошло, исчезло. Никто никогда не узнает…

— Нужно позвонить в клинику «Фриерн Барнет», — сказала Юлия.

— Нет, пожалуйста, не надо, — взмолился Колин.

Юлия вернулась в гостиную, перебила гостью, распевавшую «Салли», и наклонилась над ней с вопросом:

— Молли? Вас ведь Молли зовут? Скажите, вы из клиники «Фриерн Барнет»?

— Да. Я сбежала на Рождество. Я сбежала, чтобы повидаться с друзьями, но не знаю, где они. Что ж, Фриерн добряк, и Барнет тоже, они возьмут бедняжку Молли обратно.

— Иди и позвони, — приказала Юлия Эндрю.

Он вышел из гостиной.

— Я никого из вас не прощу, — поклялся Колин — неистовый, одинокий и отвергнутый.

— Бедный мой мальчик, — сказал Вильгельм.

— Отправить ее туда… в эту…

— В психушку, ты хочешь сказать, дорогой мой? Но это ничего, не переживай. И не сходи с ума, — со смехом закончила Молли.

Вернулся Эндрю, завершив разговор по телефону. Все уселись и стали ждать, Колин — с мокрыми глазами, и слушали, как сумасшедшая женщина на диване поет свою «Салли» снова и снова, и ее чистый голосок разбивал сердце не только у Колина.

Это печальное происшествие притушило веселье, царившее за кухонным столом. Мнения присутствующих разделились, и в конце концов компания развалилась.

Звонок в дверь. Эндрю спустился в прихожую. Вернулся он в сопровождении усталой женщины средних лет в невзрачном сером комбинезоне, а через локоть у нее была перекинута — да, смирительная рубашка.

— Ай-яй-яй, Молли, — укорила она беглянку. — Убежать от нас в такой день. Ты же знаешь, что в Рождество у нас всегда не хватает людей.

— Плохая Молли, — сказала больная женщина, поднимаясь с дивана при помощи Фрэнсис. — Противная Молли Марлен. — И она ударила себя по руке.

Сотрудница клиники оглядела свою подопечную и решила, что применять силу нет необходимости. Она обняла Молли (Марлен) за плечи и повела ее к двери, а оттуда вниз по лестнице. Все, кроме Юлии, следовали за ними.

— Прощайте-е-е… Не плачьте-е-е… — Молли обернулась лицом к тем, кто приютил ее на время. — Тогда было хорошее время, — сказала она. — Самые счастливые для меня годы. Меня все любили. Они называли меня Марлен… И всегда просили спеть «Салли». — И она, напевая свою «Салли», почти повиснув на руке сотрудницы клиники, пошла к выходу.

— Это все из-за Рождества, — пояснила, уходя, женщина в сером комбинезоне. — На Рождество у них всегда плохое настроение.

Колин, заливаясь слезами, сказал матери:

— Как мы могли? Как такое возможно? В такую ночь никто не выгнал бы на улицу даже собаку.

Он взбежал по лестнице на третий этаж. Софи, услышавшая его шаги из кухни, последовала за ним, готовая утешать и успокаивать. В общем-то, ночь выдалась погожая, но дело, разумеется, было не в погоде.

На следующий день Колин поехал на автобусе в психиатрическую клинику. О заведении этом он знал только то, что оно обслуживает север Лондона. Большое, широко раскинувшееся здание могло служить декорацией к готическому роману. Колина впустили в бесконечный коридор (длиной чуть ли не в четверть мили), выкрашенный до самого потолка масляной краской тошнотворного зеленого оттенка. В конце коридора обнаружилась лестница, на ступенях которой Колин встретил ту самую женщину, что прошлой ночью приезжала за Молли-Марлен. Она сообщила ему, что Молли Смит сейчас находится в двадцать третьей палате и что Колин не должен расстраиваться, если больная не узнает его. Сегодня на сотруднице клиники вместо серого комбинезона был полиэтиленовый халат, в руках она держала стопку полотенец и сильно пахнущее мыло. Двадцать третья палата оказалась большой, с широкими окнами, светлой и полной воздуха, только нуждалась в покраске. На стенах с помощью скотча были развешаны веточки остролиста. Мужчины и женщины самых разных возрастов сидели на стульях. Одни из них смотрели в никуда, другие, судя по порывистым движениям, занимались чем-то в своей, неведомой другим людям реальности, а группка из примерно десяти человек как будто проводила чаепитие: они держали в руках кружки, передавали друг другу печенье и разговаривали. Среди них Колин нашел Молли, или Марлен. Неуклюжий и смущенный, беспомощный, как ребенок в комнате, полной взрослых, он сказал:

— Здравствуйте, вы помните меня? Вы вчера были у нас дома.

— У вас дома? Батюшки, я и не помню. Значит, я опять отправилась гулять? Иногда я хожу гулять, и тогда… но что же ты стоишь, садись. Как тебя зовут?

Колин сел на свободный стул рядом с Молли, ощущая, что все до единого пациенты смотрят на него — в надежде, что случится что-нибудь интересное. Он мучительно пытался придумать, что бы сказать, когда в палату заглянула все та же работница клиники — то ли медсестра, то ли нянечка — и объявила:

— Ванна освободилась.

Один из пациентов встал и вышел.

— Я следующая, — сказала Молли и улыбнулась Колину. В ее глазах горел слабый, но неподдельный интерес.

Колин выпалил:

— Сколько времени… то есть… вы уже давно здесь находитесь?

— О да, дорогой мой, очень давно.

Нянечка, нагруженная полотенцами и мылом, все еще стояла в дверях, как часовой на посту.

— Молли живет с нами, — сказала она. — Здесь ее дом.

— Ну да, другого дома у меня нет, — залилась веселым смехом Молли. — Иногда я убегаю побродить по свету, а потом возвращаюсь.

— Да, ты убегаешь, но вот возвращаешься не всегда, и нам приходится искать тебя, — поправила ее нянечка, тоже посмеиваясь.

Колин заставил себя высидеть целый час, и, когда решил, что уже можно уходить, что больше он не выдержит ни минуты, в палату вошла девушка — такая же смущенная, как и он. Выяснилось, что Молли стучалась и к ним в дом, только днем ранее, чем к Ленноксам.

Девушка — симпатичная, свежая как цветок, снедаемая той же неловкостью, что и Колин, — села возле него и рассказала всем о школе, в которой училась (это была одна из приличных школ для девочек из хороших семей), и ее рассказ был выслушан Молли и ее друзьями, словно это были новости из далекой Тмутаракани. Потом нянечка сказала, что настала очередь Молли мыться.

Всеобщее облегчение. Молли встала и ушла в ванную, нянечка (или медсестра?) — за ней, приговаривая:

— Ну, Молли, а теперь веди себя хорошо.

Те, кто остался, стали препираться по поводу того, кто пойдет мыться следующим: никто не хотел, потому что Молли после себя оставляла в ванной комнате настоящее болото.

— После нее там ну прям болото, — горячо заверила молодых визитеров старая, безумного вида женщина. — Можно подумать, что там гиппопотам плескался.

— А тебе откуда известно, как плещутся гиппопотамы? — осадил ее такого же безумного вида старик, вероятно, давнишний противник старухи в местных стачках. — Вечно ты суешься со своими замечаниями некстати.

— А вот и нет, я все знаю про гиппопотамов, — вскинулась сердитая старуха. — Я смотрела на них с веранды нашего дома, когда мы жили на берегу Лимпопо.

— Любой может заявить, что жил на берегах Лимпопо или там, голубого Дуная, — огрызнулся старик, — а где доказательства?

Колин и девушка, которую, как выяснилось, звали Мэнди, покинули стены лечебницы, и Колин пригласил ее домой, на ужин. За столом всем хотелось послушать о пугающей психбольнице и ее обитателях.

— Они такие же, как мы, — сказал Колин, и Мэнди горячо поддержала его:

— Да, не знаю, почему их там держат.

Позднее Колин принялся за Юлию и затем перекинулся на мать. Для взрослых и пожилых людей, побитых уже жизнью, трудно, очень трудно бывает отражать напор юных идеалистов, которые требуют от них объяснений, почему в мире так грустно жить. «Почему? Но почему же?» — хотел знать Колин. И этим история не закончилась, потому что он еще раз поехал в клинику, однако потерпел полное поражение: Молли не помнила его предыдущего визита. В конце концов он оставил ей свой адрес и номер телефона: «Если тебе что-нибудь понадобится» — и это человеку, которому нужно все и прежде всего собственный разум. Мэнди сделала то же самое.

— С твоей стороны это было глупостью, — высказалась Юлия.

— Ты хорошо поступил, — сказала Фрэнсис.

На время Мэнди влилась в компанию «детворы», собиравшейся за кухонным столом по вечерам. Никаких возражений со стороны ее родителей это не вызвало, так как оба они работали допоздна. Мэнди не заявляла, что ее родители дерьмо, только говорила, что они стараются как могут. Она была единственным ребенком. Через некоторое время родители увезли Мэнди в Нью-Йорк. Они с Колином переписывались еще много лет.

И целых двадцать лет прошло, прежде чем они снова встретились.

В восьмидесятые годы под влиянием новых идеологических веяний все психиатрические лечебницы и приюты были закрыты, а их обитатели выброшены в жизнь — учитесь плавать или тоните. Колину пришло письмо: только «Колин» корявым неуверенным почерком и еще адрес. Он поехал в Брайтон, где и нашел Молли в одном из пансионов, которые содержат филантропы особого рода: они предоставляют бывшим психическим пациентам жилье, отбирая у них все пособие до пенни и обеспечивая им такие условия проживания, для описания которых потребовалось бы перо Диккенса.

Молли превратилась в больную старуху — Колин ее не узнал. А вот она, казалось, помнила его.

— У него было такое доброе лицо, — сказала Молли-Марлен Смит (если только Смит было ее настоящей фамилией). — Так и скажи ему, что у него доброе лицо, у того мальчика. Ты знаешь Колина?

Она умирала от алкоголизма. Ну да, от чего же еще? И, навещая ее снова, Колин столкнулся в пансионе с Мэнди, ставшей к тому времени энергичной американской матроной; она обзавелось ребенком или двумя и мужем — или двумя. И еще один раз они встретились — на похоронах, после чего Мэнди улетела к себе в Вашингтон, теперь уже навсегда исчезнув из жизни Колина.

В ту рождественскую ночь произошло еще одно событие.

Совсем поздно, уже далеко за полночь, Франклин прислушался к дыханию Роуз (спит ли она?) и прокрался на лестницу. В кухне было темно. Он пошел выше, мимо гостиной, на полу которой в спальниках лежали Джеффри и Джеймс. Франклин шел дальше, на следующий этаж, где, как он слышал, находилась комната Сильвии. На площадке горел свет. Он постучал — поскребся, не громче, чем кот лапой. Ни звука в ответ. Он попробовал еще раз, снова тихо-тихо. Громче он не смел. И вдруг над его головой раздался голос Эндрю:

— Что ты делаешь? Заблудился? Это комната Сильвии.

— О, о, извини. Я думал…

— Уже поздно, — перебил его бормотание Эндрю. — Ложись спать.

Франклин скатился вниз по лестнице туда, где Эндрю не мог его видеть, но не дальше, и там рухнул, сложился пополам, уткнулся головой в колени. Он плакал, но беззвучно, чтобы его никто не услышал.

Потом он почувствовал, как ему на спину легла чья-то рука, и Колин сказал:

— Бедный старина Франклин. Не обращай на Эндрю внимания. И не расстраивайся ты так из-за него. Он с рождения любит всеми командовать.

— Я люблю ее, — всхлипывал Франклин. — Я люблю Сильвию.

Колин крепче обнял Франклина и прижался щекой к его голове. Он потерся об упругую подушку волос, словно испускающих энергию здоровья и силы, как вереск.

— На самом деле ты ее не любишь, — сказал Колин. — Сильвия всего лишь маленькая девочка, понимаешь? Да, ей уже шестнадцать или семнадцать, но все равно, она… она не зрелая, понимаешь? В этом виноваты только ее родители. Все ее комплексы из-за них. — Тут он к собственному удивлению почувствовал, как в нем закипает смех, — это до него стала доходить абсурдность происходящего. Но Колин сдержался. — Все они дерьмо, — поведал он Франклину и скрыл смех притворным приступом кашля.

Франклин был озадачен как никогда:

— По-моему, твоя мать замечательная. Она так добра ко мне.

— А, это да, наверное. Но все это без толку, с Сильвией, я имею в виду. Тебе лучше влюбиться в кого-нибудь другого. Как насчет… — И Колин стал перечислять девушек из школы, рифмуя имена и складывая из них песенку: — Может быть, Джилли, а может быть, Джолли? Может быть, Милли, а может быть Молли? Может, Элизабет, а может, Маргарет? Есть и Кэролин, есть и Роберта. — Он закончил обычным своим тоном и неприятным смешком: — Про них никто не скажет, что они незрелые!

«Но я люблю Сильвию», — думал про себя Франклин. Ах, эта хрупкая, бледная девочка, с золотистыми волосами-пушинками, она очаровала его, вот если бы заключить ее в свои объятья… Он отвернул лицо от Колина и молчал. Колин ощущал под ладонью горячие и горестно вздрагивающие плечи. О, как он понимает это несчастье, как хорошо он знает, что никакие слова не утешат его товарища. Колин стал мягко покачиваться и качать вместе с собой Франклина. А Франклин думал о том, что сейчас ему больше всего хочется вернуться в Африку, немедленно, навсегда, все это для него слишком… И в то же время он понимал, что Колин искренне сочувствует ему. И Франклину нравилось сидеть вот так, пока этот добрый мальчик обнимает его.

— А не хочешь перенести ко мне свой спальный мешок, а? Уж всяко лучше, чем рядом с Роуз. И мы можем спать утром, сколько захотим.

— Да… нет, нет, я в порядке. Пойду к себе. Спасибо, Колин. «Все равно я люблю ее», — твердил он про себя.

— Тогда ладно, — сказал Колин. Он поднялся и пошел к себе, наверх.

И Франклин тоже пошел к себе — вниз. Он думал: «Утром я все выясню», — имея в виду Эндрю. Но тот ни разу не упомянул о ночном происшествии. И Сильвия так и не узнала, что однажды желания Франклина заставили его постучаться в ее дверь.

Когда Франклин добрался до цокольного этажа, там его поджидала Роуз — руки на бедрах, лицо искажено подозрениями.

— Если ты надеешься переспать с Софи, то выкини это из головы. Даже если не считать Роланда Шаттока, по ней уже сохнет Колин.

— С Софи? — выговорил удивленный Франклин.

— Хм, конечно, все вы втюрились в нее.

— Ничего подобного, — сказал Франклин. — Ты ошибаешься.

— Да неужели? — хмыкнула Роуз. — Так я тебе и поверила. — Она развернулась к юноше спиной и ушла к себе.

Роуз вовсе не была влюблена во Франклина, тут уж никаких сомнений, он ей даже не нравился, однако она была бы не против, если бы он увлекся ею. Сестра, так он сказал. Она показала бы ему такую сестру… Не может же она отказать чернокожему парню, это ранило бы его чувства.

А Франклин забрался в постель, свернулся, сжался в комок и горько зарыдал.


Богатый на события 1968 год в доме Ленноксов, напротив, выдался очень спокойным. На смену «детворе», обитавшей в его стенах, пришли почти взрослые, серьезные люди.

Четыре года — это много… для тех, кто молод, разумеется.

Сильвия проявляла почти гениальные способности, за год выполняла двухлетний объем работы, ходила на экзамены так, будто они были приятным развлечением, друзей, по-видимому, не имела. Зато она приняла католичество, часто виделась с харизматичным иезуитом по имени отец Джек и ходила по воскресеньям в Вестминстерский собор. Она уверенно приближалась к своей цели: стать врачом.

У Эндрю тоже все было в порядке. Он часто приезжал из Кембриджа домой погостить. Его мать беспокоилась о том, почему у сына до сих пор нет подруги. Но он сказал, что многолетние наблюдения за «всеми вами» отбили у него всякую охоту заводить близкие отношения.

Колин согласился было сдать выпускные экзамены, но вдруг бросил учебу. Неделями напролет он лежал в постели и кричал «Уходите прочь!» всем, кто решался постучаться к нему. Но наступил день, когда он встал, словно ничего не случилось, и заявил, что отправляется посмотреть мир.

— Пора мне своими глазами увидеть, что делается в мире, мама.

И уехал. Открытки прилетали из Италии, Германии, Соединенных Штатов, с Кубы («Передайте от меня Джонни, что он чокнутый. Отвратная страна»),из Бразилии, Эквадора. Между поездками Колин заглядывал домой, был вежлив, но неразговорчив.

Софи закончила школу актерского мастерства и уже получала небольшие роли. Она приходила к Фрэнсис, чтобы пожаловаться на то, что роли ей дают за внешность. Фрэнсис не стала ей говорить, что время исправит эту несправедливость. Жила Софи с Роландом Шаттоком, который к тому времени сделал себе имя и играл Гамлета. Софи рассказывала Фрэнсис, что несчастлива с ним и что им нужно расстаться.

Фрэнсис чуть не вернулась в театр. Она фактически сказала «да» в ответ на предложение сыграть одну соблазнительную роль, но потом ей пришлось отказаться. Деньги, снова дело было в деньгах. Конечно, больше не нужно было платить за образование Колина, и Юлия сказала, что справится с расходами на университеты Сильвии и Эндрю, но однажды к Фрэнсис пришла Сильвия с неожиданной просьбой: нельзя ли Филлиде пожить в цокольной квартире?

Вот как было дело. Джонни позвонил Сильвии и сказал, что она могла хотя бы изредка навещать свою мать.

— И простого «нет», Тилли, я от тебя не приму. Этого больше недостаточно.

Сильвия пришла к матери, которая, как оказалось, ждала ее, одетая с целью произвести впечатление уравновешенного, независимого человека, но выглядела она все равно больной. В доме нечего было есть, не было даже буханки хлеба. Джонни съехал, он жил теперь со Стеллой Линч и не давал Филлиде ни пенни и не платил за аренду квартиры. «Найди работу», — сказал он ей.

— Какую работу, Тилли? — воззвала Филлида к дочери. — Я же нездорова.

Это было очевидно.

— Почему ты не называешь меня Сильвией?

— О, я не могу. Я так и слышу, как говорила моя малышка: «Я Тилли». Ты всегда будешь для меня маленькой Тилли.

— Ты же сама дала мне имя Сильвия.

— О, Тилли, ну хорошо, я постараюсь. — И не успели они перейти к сути дела, а Филлида уже промокала глаза салфеткой. — Если бы мне можно было жить с вами, в нижнем этаже, то я бы справилась. И иногда мне дает деньги твой отец.

— Я не хочу слышать об этом человеке, — заявила Сильвия. — Он никогда не был мне отцом. Я даже не помню, как он выглядит.

Ее отцом был товарищ Алан Джонсон, не менее известный коммунист, чем Джонни. Он сражался в Испании — на самом деле — и был там ранен. Юлия, которая знала Алана в период его превращения в партийную звезду, отзывалась о нем так: «Его высочество красный бродяга — вылитый Джонни».

— Джонни думает, что я получаю от Алана больше денег, чем на самом деле. А за последние два года он мне вообще ничего не давал.

— Я же сказала, что не хочу ничего слышать о нем.

Они сидели в комнате, где почти не было мебели, так как Джонни забрал все для своей новой жизни со Стеллой. Остались маленький стол, два стула, древняя кушетка.

— У меня была такая трудная жизнь, — завела Филлида литанию на такой знакомой ноте, что Сильвия встала — это не было ни угрозой, ни тактическим ходом: ее гнал от матери страх. Она уже ощущала зарождающуюся дрожь в груди, которая в прошлом приводила ее в беспомощное, истерическое состояние.

— Я в этом не виновата, — сказала Сильвия.

— И я тоже не виновата, — ответила Филлида тягучим голосом, который пилой вгрызался в нервы Сильвии. — Я ничего не сделала, чтобы заслужить такое отношение к себе. — Она заметила, что дочь переместилась в противоположный уол комнаты, как можно дальше от нее, поднесла руку ко рту и выглядит так, будто от ужаса ее сейчас вырвет. — Прости, — сказала Филлида. — Пожалуйста, не уходи. Сядь, Тилли… Сильвия.

Девушка вернулась, отодвинула свой стул подальше от матери, села и с холодным лицом стала ждать.

— Если бы мне разрешили поселиться в той квартире, все бы наладилось. Юлию я могу попросить, но вот Фрэнсис я боюсь, она откажет мне. Пожалуйста, попроси ты за меня.

— Откажет и будет права, — отрезала Сильвия. Люди, которые знали и любили эту очаровательную девчушку, которая, как говорила Юлия, «приносит в старый дом свет и радость», сейчас не узнали бы ее.

— Но я же не виновата… — снова заныла Филлида и потом, увидев, что Сильвия подскочила и двигается к выходу, спохватилась: — Стой, стой, я не буду, прости.

— Я не вынесу, если ты будешь жаловаться и обвинять меня, — сказала Сильвия. — Как ты не понимаешь? Я не вынесу этого, мама.

Филлида попыталась улыбнуться:

— Я больше не буду, обещаю.

— Ты правда обещаешь? Я хочу закончить учебу и стать врачом. Если ты поселишься в доме и все время будешь доставать меня, то я просто сбегу. Потому что не вынесу этого, — повторила она.

Филлиду потрясла страстность, с которой это было сказано. Она вздохнула:

— Боже мой, неужели я в самом деле так ужасна?

— Да. И даже когда я была маленькой, ты постоянно твердила мне, что все твои проблемы из-за меня, что без меня ты бы делала то-то и то-то. Однажды ты сказала, что заставишь меня засунуть голову в духовку — вместе с тобой — и умереть.

— Я так сказала? Наверное, у меня были на это причины.

— Мама. — Сильвия встала. — Я ухожу. Я поговорю с Юлией и Фрэнсис. Но заботиться о тебе я не собираюсь. Не рассчитывай на меня. Потому что ты только будешь доставать меня все время.

И как раз в тот момент, когда Фрэнсис радостно решила, что навсегда бросит журналистику и тетушку Веру, а также серьезные социологические статьи, не говоря уже о приработках на стороне, которыми снабжал ее Руперт Боланд, Юлия сообщила невестке, что собирается выдавать Филлиде месячное содержание и будет «…в целом приглядывать за ней. Она не такая, как вы, Фрэнсис. Она не может жить одна. Но я предупредила Филлиду, чтобы она не беспокоила вас».

— Самое главное, чтобы она не беспокоила Сильвию.

— Сильвия считает, что справится.

— Очень на это надеюсь.

— Но если я возьму на содержание Филлиду… вы сможете платить за университет Эндрю? Вы достаточно зарабатываете?

— Конечно, достаточно.

И от театра вновь пришлось отказаться. Все это случилось летом 1964 года, а кроме того, было вот еще что: уехала Роуз. Сдав экзамены, она не стала дожидаться результатов: она и так знала, что прекрасно справилась. Роуз выбрала момент, когда Фрэнсис, Эндрю и Колин были вместе, и сделала объявление:

— У меня для вас суперновость: я уезжаю. Наконец-то вы от меня избавитесь. Обратно меня не ждите. Я поступаю в университет.

И она сбежала по лестнице. Внезапно ее не стало в доме. Они ждали, что Роуз позвонит, напишет — ничего. Квартира в цоколе была оставлена в беспорядке: на полу валяется одежда, объедки бутерброда на стуле, в ванной висят стираные колготки. Но это было в стиле «детворы» и никакого ообого смысла в себе не несло.

Фрэнсис позвонила родителям Роуз. Нет, они ничего не зают.

— Роуз сказала, что собирается поступать в университет.

— Вот как? Что ж, наверное, когда-нибудь она найдет мнутку, чтобы поделиться с нами новостями.

Сообщать ли в полицию? В отношении Роуз это не казалось уместным. Необходимость заявлять в полицию об исчезновении Роуз, Джил и даже Дэниела, который тоже однажды пропал на несколько недель, обсуждалась долго и исключительно на базе прогрессивных принципов шестидесятых и была отвергнута. Невозможно искать помощи у этих копов, фараонов, свиней, опоры фашистской тирании (Британии). Прошел июль… август… Джеффри услышал по сарафанному радио, которое объединяло в те годы молодежь разных континентов, что Роуз якобы видели в Греции в компании с американцем-революционером.

В августе попросила крова Филлида и, будучи услышанной, заняла цокольную квартиру. А в сентябре в доме появилась Роуз с большим черным мешком за плечами, который она сбросила на пол кухни.

— Я вернулась, — сообщила она, — со всем своим имуществом.

— Надеюсь, ты хорошо провела время, — сказала Фрэнсис.

— Отвратительно, — заявила Роуз. — Все греки дерьмо. Ладно, пойду устроюсь внизу.

— Это невозможно. Что же ты не предупредила нас? Там уже живет другой человек.

Роуз упала на стул, впервые на памяти Фрэнсис не зная, что сказать.

— Но… почему? Я же говорила… Это несправедливо!

— Ты сказала нам только, что уезжаешь. Мы подумали, что навсегда. И ты не попыталась связаться с нами и уведомить о своих планах.

— Но это моя квартира.

— Нет, Роуз. Мне очень жаль, что так вышло.

— Тогда я поночую в гостиной.

— Нет.

— Я получила результаты экзаменов. Все сдано на «отлично».

— Поздравляю.

— Я поступлю в университет. Я пойду в Лондонскую школу экономики.

— Ты подавала заявление? Тебя уже приняли?

— О, черт.

— Твои родители ничего не знали о тебе.

— Ага, вы сговорились против меня.

Роуз сидела сгорбившись, с потерянным выражением лица — редчайший случай. До нее доходило (вероятно, в первый раз, но ни в коем случае не в последний), что это ее характер привел к такому плачевному результату.

— Дерьмо, — повторила она. — Дерьмо. — Потом: — Я все сдала на «отлично».

— Мой тебе совет: спроси родителей, не согласятся ли они заплатить за обучение. Если согласятся, то обратись в школу, может, они замолвят за тебя словечко, потом уже иди в Лондонскую школу экономики. Но боюсь, в этом году ты уже опоздала.

— Пошли вы все к черту! — крикнула Роуз.

Она поднялась с трудом — как раненая птица, — подобрала свой черный мешок, дотащила себя и его до двери, вышла. Затем наступила долгая тишина. Интересно, Роуз оправляется от неожиданного удара? Что-то придумала? Но вот с грохотом захлопнулась входная дверь. Роуз не пошла ни в школу, ни к родителям. Ее стали видеть в лондонских клубах, на демонстрациях, на политических митингах.

Не успела Филлида как следует обжиться в своем новом жилище, как появилась Джил. Это было в выходные, и Эндрю был дома. Они с Фрэнсис ужинали и пригласили Джил присоединиться к ним.

Никто не спрашивал, что она делала все это время. У нее появился шрам и на втором запястье, и выглядела она опухшей. Раньше Джил была аккуратной стройной блондиночкой, а теперь вылезала из одежды, стала бесформенной. Итак, они не расспрашивали ее, однако Джил сама рассказала. Ее поместили в психиатрическую больницу, она сбежала, потом добровольно вернулась и через некоторое время как-то незаметно для себя стала помогать персоналу с другими больными. Она решила, что излечилась, и врачи согласились.

— Как вы думаете, меня возьмут обратно в школу? Если бы мне разрешили сдать экзамены на аттестат… У меня получится, я знаю. Я даже в психушке немного занималась.

Вновь Фрэнсис пришлось говорить, что учебный год начался и уже поздно.

— Но может, вы попробуете уговорить их? — попросила Джил, и Фрэнсис попробовала, и для Джил было сделано исключение: преподаватели считали, что ей по силам сдать экзамены, если только она будет работать.

Где же ей жить? Спросили Филлиду, нельзя ли Джил занять ту комнату, где раньше жил Франклин, и Филлида сказала:

— Попрошайки не выбирают.

Но стоило Джил спуститься в цоколь, как Филлида принялась за старое: она стала изливать на нее свою неудовлетворенность жизнью. Сидя в кухне, Леннокосы слышали, как внизу раскачивается тяжелый голос Филлиды — ноет и ноет, час за часом. Уже на следующий день Джил воззвала к Сильвии, и вместе они пошли к Фрэнсис и Эндрю.

— Это невыносимо, я знаю, — сказала Сильвия. — Джил не виновата.

— Я ее не виню, — вздохнула Фрэнсис.

— Мы ее не виним, — подтвердил Эндрю.

— Я могла бы ночевать в гостиной, — сказала Джил.

— Можешь пользоваться нашей ванной, — предложил Эндрю.

Джил получила то, в чем было отказано Роуз, которая имела склонность заполнять весь дом мрачными тучами злобы и подозрений. И Юлия так отозвалась о переменах:

— Я знала. Я так и знала. Теперь мой прекрасный дом окончательно превратился в ночлежку. Странно, что этого не случилось раньше.

— Но гостиной мы почти не пользовались, — сказал Эндрю.

— Дело не в гостиной, Эндрю.

— Понимаю, бабушка.

Вот таким было положение дел с осени шестьдесят четвертого. Эндрю периодически приезжал из Кембриджа.

Джил усердно училась, почувствовав ответственность за свою судьбу. Сильвия занималась так много, что Юлия плакала и говорила, что девочка доведет себя до истощения. Колин иногда был дома, но чаще где-то путешествовал. Фрэнсис работала у себя в комнате или в «Космо», все чаще получая (при содействии Руперта Боланда) интересные и выгодные задания. Филлида обреталась в нижнем этаже, вела себя хорошо, не мучила Сильвию, которая на всякий случай все же держалась подальше от матери.

В шестьдесят пятом году Джил помирилась с родителями и поступила в Лондонскую школу экономики, «чтобы быть со своими друзьями». Она сказала, что никогда не забудет, как доброта Ленноксов спасла ей жизнь.

— Без вас я бы пропала.

Впоследствии о Джил доходили сведения, что она погрузилась в гущу новой волны в политике; ее часто видели с Джонни и его товарищами.

Так и прошло четыре года. Наступило лето 1968 года.

Была суббота. Ни Эндрю, ни Сильвия никуда не поехали на каникулы — они занимались. Колин приехал домой и объявил, что собирается писать роман. Юлия сказала (в его отсутствие, но ему передали ее слова):

— Конечно! Любимое занятие всех неудачников!

Таким образом, первое необходимое условие для начинающих писателей — скептицизм со стороны родных и близких — было выполнено. Фрэнсис, однако, старалась держать свое мнение при себе, а Эндрю отшучивался.

Позвонил Джонни — сообщить, что заглянет.

— Готовить нам ничего не нужно, мы будем не голодны.

От такой наглости у Фрэнсис подскочило давление, однако, пока оно приходило в норму, она догадалась, что на самом деле Джонни просто хотел подольститься. Ее заинтриговало это «мы». Он не мог иметь в виду Стеллу, потому что та была в Штатах. Она уехала, чтобы присоединиться к великой битве против последнего оплота дискриминации чернокожего населения на Юге, и прославилась храбростью и организаторскими способностями. Когда срок действия ее визы подошел к концу, американские власти не горели желанием продлевать ее, и поэтому Стелле пришлось срочно выйти замуж за американца. Она позвонила Джонни сказать, что сделала это только из соображений необходимости и что он должен понять: таков ее революционный долг. А как только битва будет выиграна, она вернется. Но потом через Атлантику потекли слухи о том, что этот брак «из соображений необходимости» складывается куда удачнее, чем союз Стеллы с Джонни. По правде говоря, их собственный брак обернулся настоящей катастрофой. Будучи гораздо младше Джонни, Стелла поначалу преклонялась перед ним, но скоро прозрела. И у нее было предостаточно времени на размышления, так как она часто оставалась одна, пока Джонни ораторствовал на митингах или уезжал с делегациями в братские страны.

Джонни и сам бы с удовольствием влился в большую американскую битву, он стремился в Америку как ребенок на праздник, куда его не пригласили. Однако ему отказывали в визе. Джонни давал окружающим понять, что причиной тому его участие в гражданской войне в Испании. Но вскоре закипела и Франция, и он появлялся на всех фронтах, которые упоминались в новостях. И все же события шестьдесят восьмого стали для него холодным душем. Повсюду уже появились новые герои, и их библии тоже были новыми. Джонни пришлось много читать. Он оказался не единственным из «старой гвардии», кто вынужден был освежить в памяти содержание «Манифеста Коммунистической партии». «Да, вот это настоящий революционный труд», — бормотал он, перелистывая страницы.

Во Франции каждого героя сопровождала группа девушек, которые служили ему и спали с ним — все вместе, благодаря новому кирпичику в революционной платформе — сексуальной свободе. При Джонни не состояло ни одной девушки, и дело было не только в том, что он англичанин, но и в его возрасте: он считался стариком. Сотни тысяч активистов, которые принимали участие в уличных сражениях, стычках с полицией, бросании камней, строительстве баррикад, в сексуальных развлечениях, позднее воспринимали 1968 год как блестящую вершину достижений их молодости, но только не Джонни. Он предпочитал вообще не вспоминать о нем.

Видя, что Стелла не собирается к нему возвращаться, Джонни поселился в квартире, которую освободила Филлида, и устроил там нечто вроде коммуны. Там жили революционеры со всего света, молодые мужчины, уклоняющиеся от войны во Вьетнаме, многочисленные гости из Южной Америки. Все африканские политики тоже останавливались у Джонни.

Когда появился Джонни с компанией, то в кухне сразу стало тесно, и те четверо, что ужинали там, почувствовали себя скучными и бесцветными по сравнению с оживленными и жизнерадостными гостями, которые только что побывали на очередном митинге. Товарищ Mo и Джонни смеялись шутке, услышанной там, и товарищ Mo пояснил Фрэнсис, обнимая ее:

— Дэнни Кон-Бендит сказал, что мы не построим социализм до тех пор, пока последний капиталист не будет повешен на кишках последнего бюрократа.

Франклин (Фрэнсис не сразу узнала этого крупного молодого человека в хорошем костюме) сказал чернокожему товарищу, пришедшему с ними:

— Это Фрэнсис, я рассказывал вам о ней, она была мне матерью. Это товарищ Мэтью, Фрэнсис. Он наш лидер.

— Считаю за честь познакомиться с вами, — произнес товарищ Мэтью без улыбки, формально, в манере прошлых лет, когда была в моде ленинская суровость (и снова будет, весьма скоро).

Было очевидно, что он смущен и что ему не нравится находиться здесь. Товарищ Мэтью хмуро стоял у стены и даже поглядывал на часы, пока Франклин здоровался с повзрослевшей «детворой». Он встал перед Сильвией, которая поднялась, замялась, но потом раскрыла руки, чтобы обнять его, и он, в ее объятиях, закрыл глаза, а когда открыл, в них стояли слезы.

— Садитесь, — пригласил всех Эндрю и придвинул к столу стулья, составленные вдоль дальней стены.

Товарищ Мэтью сел, все такой же недовольный, и опять посмотрел на часы.

Товарищ Mo, который со времени своего последнего визита к Ленноксам успел съездить в Китай и благословить Культурную революцию, теперь читал лекции в университетах мира, рассказывая о ее пользе для Китая и всего человечества. Он тоже сел и потянулся к хлебу.

Франклин пояснил Фрэнсис:

— Товарищ Мэтью мой кузен.

— Мы из одного племени, — поправил его старший товарищ.

— Да, но это звучит несколько отстало, — сказал Франклин, явно напуганный тем, что противоречит самому вождю.

— Я понимаю, что кузен — наиболее близкий по значению английский термин для описания наших родственных отношений.

Все гости расселись, за исключением Джонни. Он обратился к сыновьям:

— Вы слышали, как Дэнни Кон-Бендит только что сказал…

Его слова чуть было не вызвали у товарища Mo новый приступ хохота, и Фрэнсис решила вмешаться:

— Спасибо, мы это поняли с первого раза. Бедный мальчик, у него было такое тяжелое детство. Отец немец, мать француженка… отсутствие денег… он был ребенком военного времени… мать растила детей одна.

Да, Фрэнсис определенно делала это намеренно, пусть и с самой невинной улыбкой, и сначала Эндрю, потом Колин засмеялись, а Джонни недовольно заметил:

— Боюсь, моя жена никогда не могла даже приблизиться к пониманию политики.

— Твоя бывшая жена, — уточнила Фрэнсис, — причем не единственная.

— А это мои сыновья, — пояснил Джонни товарищу Мэтью.

Эндрю взял свой стакан с вином и опустошил его, а Колин сказал:

— Да, выпала нам такая честь.

Трое чернокожих гостей смутились, но затем товарищ Mo, который путешествовал по миру уже лет десять или около того, добродушно засмеялся:

— Моя жена тоже винит меня во всех грехах. Она не понимает, что общее дело должно быть превыше семейных обязательств.

— Интересно, она хоть иногда видит вас? — спросила Фрэнсис.

— И рада ли она, если все-таки видит? — добавил Колин.

Товарищ Mo пристально вгляделся в Колина, но увидел лишь улыбающееся лицо.

— Все дело в моих детях, — покачал головой товарищ Mo. — Это так тяжело для меня… когда я приезжаю, то едва узнаю их.

Тем временем Сильвия варила кофе и ставила на стол кекс и печенье. По лицам гостей было видно, что они рассчитывали на большее. И, как приходилось ей делать до этого десятки раз, Фрэнсис достала из холодильника все, что там было, включая остатки ужина, и выставила на стол.

— Да садись же, — сказала она Джонни.

Он с достоинством уселся и стал накладывать себе еду.

— Ты не спрашиваешь, как дела у Филлиды, — сказала Сильвия. — Не интересуешься, как дела у моей матери.

— Да, — поддержала ее Фрэнсис, — я тоже обратила внимание.

— Как раз собирался спросить об этом, — нашелся Джонни.

Франклин перевел разговор на другую тему:

— Когда Джонни сказал, что сегодня вечером собирается к вам, я не мог упустить такой случай. Я никогда не забуду, как вы были добры ко мне.

— Ты ездил домой? — спросила Фрэнсис. — В университет ты, как я понимаю, не поступал.

— Я поступил в университет жизни, — ответил Франклин.

Джонни сказал:

— Фрэнсис, у чернокожих политических лидеров не спрашивают, чем они занимаются. Даже ты должна понимать это.

— Да, — согласился товарищ Мэтью, — сейчас такое время, что подобные вопросы лучше не задавать. — Потом он сказал: — Товарищ Джонни, не забывайте, через час я выступаю на митинге.

Товарищи Джонни, Франклин и Mo принялись за еду, глотая торопливо куски, но товарищ Мэтью отодвинул тарелку: он ел только, чтобы не умереть с голоду, пища не привлекала его.

Джонни сказал:

— Пока мы не ушли, хочу передать послание от Джеффри. Он был со мной в Париже, на баррикадах. Вам всем от него привет.

— Боже праведный, — хмыкнул Колин, — наш малыш Джеффри с его чистеньким личиком — на баррикадах!

— Он очень серьезный, стоящий товарищ, — поджал губы Джонни. — Джеффри снимает у меня угол.

— Так говорили в старинных русских романах, — сказал Эндрю. — Снимать угол — разве это по-английски?

— И он, и Дэниел. Они часто ночуют у меня. Я держу для них пару спальников. Ну что ж, нам пора, и я хочу все-таки спросить: что это затеяла Филлида?

— И что же такое она затеяла? — поинтересовалась ее дочь с такой неприязнью, что всем стала видна та, другая Сильвия. Всеобщий шок. Франклин от нервозности засмеялся. Джонни нашел в себе силы противостоять ей:

— Твоя мать занимается предсказанием судьбы. Она рекламирует свой бизнес в газетах и указывает этот адрес.

Эндрю расхохотался. Колин тоже. А потом и Фрэнсис.

— Что тут смешного? — остановил их холодный голос Сильвии.

Товарищ Mo счел, что беседа выходит за рамки светской, и попытался исправить ситуацию:

— Я как-нибудь загляну к ней, чтобы она предсказала мне будущее.

Франклин сказал:

— Если у Филлиды действительно есть дар, то, должно быть, предки хорошо к ней относятся. Моя бабушка была мудрой женщиной. Вы здесь называете таких ведьмами. Она была н'ганга.

— Шаманом, — просветил всех Джонни.

Товарищ Мэтью кивнул:

— Согласен с товарищем Джонни. Предрассудки подобного рода реакционны и должны быть запрещены. — Он встал, чтобы уйти.

— Если Филлида зарабатывает этим деньги, то я буду только рада, уж не обессудь, Джонни, — сказала Фрэнсис.

Джонни тоже встал из-за стола.

— Пойдемте, товарищи, — призвал он своих спутников. — Нам пора.

Но перед уходом он на секунду задержался и, желая, чтобы последнее слово осталось за ним, распорядился:

— Скажи Юлии, чтобы она поговорила с Филлидой и запретила ей заниматься этой ерундой.

Но Фрэнсис не рассердилась, ей было жаль Джонни. Он выглядел постаревшим — ну да, и ему, и ей уже почти по полвека. Военного кроя френч сидел на Джонни слишком свободно. По его поникшему виду Фрэнсис догадывалась, что в Париже для него не все сложилось удачно. «Для него все кончено, — подумала она. — И для меня тоже».

Как же она ошибалась насчет них обоих.

Совсем близко уже были семидесятые, которые породили целую расу клонов Че Гевары с одного конца мира (некоммунистического) до другого и превратили университеты, особенно лондонские, в почти непрерывное торжество Революции с демонстрациями, бунтами, сидячими забастовками, всевозможного рода сражениями. Повсюду, куда ни глянь, были новые герои, а Джонни стал величественным стариком, и тот факт, что он на протяжении всей своей карьеры оставался сталинистом, придавал ему особый шик среди тех молодых, которые почти верили в то, что если бы Троцкий выиграл у Сталина борьбу за власть, то коммунизм сохранил бы лицо. И был у него еще один недостаток, из-за которого его антураж состоял исключительно из юношей, а не из обожающих его девушек: его стиль не соответствовал духу времени. Вот как надо было вести себя: товарищ Томми, или Билли, или Джимми призывает девицу небрежным движением пальца и заявляет ей: «Ты — буржуазное отродье». Откуда следовало: оставь все, что имеешь, и иди со мной (а точнее: отдай все, что имеешь, мне). И так по сей день. Неотразимо. И есть кое-что похуже. Если раньше добродетелью считалась чистота, то теперь грязь и запах ценятся наравне с партийным билетом. Чего от Джонни нельзя было ждать, так это дурно пахнущих объятий, ведь воспитан он был Юлией, а точнее — ее слугами. Лексикон — да, тут он мог шагать в ногу со временем. «Дерьмо» и «трахаться», «продажные» и «фашист» — добрая часть любой политической речи должна была состоять из этих слов.

Но до всех этих сомнительных удовольствий надо было еще дожить.


Вильгельм Штайн, который так часто поднимался по лестнице на пути к Юлии, церемонно кланяясь всем, кто ему встречался, этим вечером постучался в дверь кухни, дождался, когда ему ответили: «Входите», и вошел с элегантным кивком-приветствием. Серебристо-белые волосы и борода, трость с серебряным набалдашником, его костюм, даже оправа его очков — весь его вид до кончиков ботинок был укором кухне и тем троим, что сидели за столом, ужинали.

Получив приглашение садиться от Фрэнсис, Эндрю и Колина, Штайн опустился на стул и поставил трость вертикально сбоку от себя, придерживая ее безупречно ухоженной правой рукой, на которой поблескивало кольцо с темно-синим камнем.

— Я взял на себя смелость обратиться к вам, и подтолкнула меня к этому обеспокоенность состоянием Юлии, — начал он, оглядывая их одного за другим, дабы донести до каждого важность темы. Все трое ждали продолжения. — Ваша бабушка нездорова, — сказал он младшему поколению Ленноксов и потом Фрэнсис: — Я прекрасно осознаю, как трудно убедить Юлию делать то, что необходимо для ее же пользы.

Три пары глаз взирали на гостя с выражением, которое говорило Вильгельму, что напрасно он возлагал на этот разговор какие-либо надежды. Он вздохнул, чуть привстал уже, но передумал и кашлянул.

— Разумеется, мои слова ни в коем случае не означают, будто я считаю, что вы невнимательны к Юлии.

Отвечать ему стал Колин. Он вырос и превратился в высокого полного юношу, но лицо его оставалось по-детски круглым. Казалось, что только очки в тяжелой черной оправе удерживают Колина от того, чтобы он не разразился сардоническим смехом, как это часто бывало.

— Мне известно, что бабушка несчастлива, — сказал он. — Нам всем это известно.

— Лично мне кажется, что она больна.

Горе Юлии состояло в том, что она потеряла Сильвию. Да, девушка по-прежнему жила в доме, это был ее дом, но ряд событий заставил Юлию прийти к выводу, что на этот раз их отдаление друг от друга необратимо. Не может быть, чтобы Вильгельм не понимал этого!

Эндрю сказал:

— Юлия горюет из-за Сильвии. Только и всего.

— Я не настолько глуп, чтобы не заметить переживаний Юлии. Но это далеко не все.

Разочарованный, Штайн поднялся, на этот раз без колебаний.

— Что вы хотели нам сказать? — спросила Фрэнсис.

— Юлии нельзя подолгу быть одной. Она должна чаще гулять. В последнее время она очень редко выходит из дома, а я настаиваю, что дело отнюдь не в ее возрасте. Я на десять лет старше нее, но я же не сдался. А вот Юлия, боюсь, сдалась.

Фрэнсис думала о том, что все эти годы Юлия ни разу не сказала «да» на все их приглашения поужинать вместе, погулять или сходить на спектакль, на выставку. «Благодарю вас, Фрэнсис, вы так добры» — таков был неизменный ответ.

— Я хочу попросить вашего разрешения подарить Юлии собаку. Нет-нет, не какого-нибудь огромного пса, а маленькую собачку. Тогда Юлии придется водить ее на прогулку и заботиться о ней.

Обведя взглядом лица всех троих, Вильгельм вновь убедился в том, что его собеседники не откроют ему своих истинных мыслей.

(Неужели пожилой джентльмен на самом деле полагает, что какая-то собачонка заполнит пустоту, образовавшуюся в жизни Юлии? Надо же предложить такую замену: Сильвию на собаку!)

— Конечно же, подарите Юлии собаку, — согласилась Фрэнсис, — если вы считаете, что ей это понравится.

Тогда Вильгельм, который только что признался им в том, о чем они никогда бы сами не догадались, а именно: что ему за восемьдесят, сказал:

— Вопрос не в том, что я считаю полезным для Юлии, а что нет. Должен сказать вам… Я в полном отчаянии. — Вдруг вся важность, вся серьезность его манер, его стиля пропала, и Ленноксы увидели перед собой смиренного старика в слезах, исчезающих в бороде. — Для вас не является, конечно же, секретом, что я весьма привязан к Юлии. Мне невыносимо видеть ее в таком… в таком… — И он вышел. — Простите… вы должны извинить меня.

Фрэнсис проговорила задумчиво:

— Интересно, кто первый откажется присматривать за этой собакой?

В следующий свой визит Вильгельм прибыл с крошечным терьером, которого он уже назвал Штукшель — «клочок», «мелочь» — и которому повязал на шею в качестве шутки голубую ленточку. Поначалу Юлия инстинктивно отпрянула от животного, которое суетилось вокруг ее юбки, но потом, видя, как хочет ее старый друг убедиться, что его подарок причелся по душе, она заставила себя погладить собаку и попыталась успокоить ее. Ее притворства хватило на то, чтобы Вильгельм поверил: она сможет научиться любить это создание, но когда он ушел, предоставив ей заниматься едой для собаки и устраивать ей туалет, Юлия села дрожа в кресло и подумала: «Это самый близкий мне человек, и он так плохо знает меня, что решил, будто я хочу завести собаку».

Последовали полные неприятных забот дни: кормление, загаженные полы, запахи и беспокойное, надоедливое существо, которое скулило и тявкало, доводя Юлию до слез. «Как он мог?» — срывалось с ее губ не раз и не два, и, когда Вильгельм навестил Юлию, желая посмотреть, как идут дела, ее чрезмерная любезность открыла Штайну глаза на то, какую большую ошибку он совершил.

— Но, дорогая моя, это будет так полезно для тебя — ходить с ним каждый день на прогулку. Как ты его назвала? Тявка? Понятно. — И Вильгельм ушел, страшно разобидевшись, так что теперь Юлии придется тревожиться еще и о нем.

Терьер, чувствуя, что хозяйка ненавидит его, нашел дорогу к Колину, а тот полюбил забавную собачонку — она смешила его. Тявка был переименован в Злюку, потому что этот миниатюрный зверек рычал и подпрыгивал, защищая себя, и скалил угрожающе челюсти величиной со щипчики для сахара из сервиза Юлии. У него были лапки как комочки ваты, глаза как блестящие семечки папайи и хвостик — завиток серебристого шелка. Злюка повсюду ходил за Колином. Вот так собака, которая изначально предназначалась Юлии, стала полезной для Колина, который не умел заводить друзей, ходил гулять в одиночку и слишком много пил. Не то чтобы пьянствовал, но все же Фрэнсис рискнула сказать сыну, что ее это беспокоит. Он вскинулся: «Мне не нравится, когда за мной шпионят». На самом же деле Колина угнетало осознание того, что ему приходится жить за счет бабушки и матери. Он написал два романа, которые, как он сам понимал, ничего из себя не представляли, и работал над третьим, имея в качестве ментора Вильгельма Штайна. Колина порадовал тот факт, что старший брат тоже вернулся на положение иждивенца. Хорошо сдав экзамены, Эндрю снял жилье вместе с несколькими начинающими юристами, но потом решил, что хочет заняться международным правом, и вернулся домой, чтобы пройти двухгодичный курс обучения в Оксфорде.

Сильвия стала ординатором — гораздо раньше, чем большинство ее сверстников, — и работала сутками. Когда она все-таки добиралась домой, то в состоянии транса поднималась по лестнице, не видя никого и ничего, и засыпала, еще не дойдя до кровати. Она могла проспать десять-двенадцать часов, потом принимала ванну и снова уходила. Зачастую она даже не заходила поздороваться с Юлией, что уж говорить о поцелуе на ночь.

Но было и кое-что еще. Отец Сильвии, ее родной отец, товарищ Алан Джонсон, умер и оставил дочери деньги, довольно большую сумму. Об этом сообщалось в официальном извещении от юриста, которое сопровождало предсмертное письмо отца, написанное, судя по всему, в состоянии опьянения. Джонсон писал, что под конец жизни понял, что единственным его достижением является она, Тилли. «Ты — мое наследие миру». Собственно наследство он, очевидно, считал лишь презренным материальным довеском. Сильвия не могла припомнить, чтобы виделась с отцом хоть раз.

Она забежала к Юлии, чтобы сообщить новость и сказать: «Вы были очень добры ко мне, но больше я не нуждаюсь в подачках». Юлия только сжала руки и вздрогнула, как будто Сильвия ударила ее. Бестактность была вызвана усталостью, Сильвия была сама не своя. Ее организм не был создан для длительного перенапряжения и физических нагрузок, она все еще оставалась очень худенькой, большие голубые глаза почти всегда были красноватыми от недосыпа. И ее мучил кашель.

Вильгельм встретил как-то на лестнице Сильвию, которая поднималась к себе после недели в больнице, и попросил врачебного совета насчет Юлии, но девушка ответила: «Извините, гериатрией я еще не занималась», — и протиснулась мимо него, стремясь поскорее очутиться в кровати.

Юлия слышала их краткий разговор, потому что стояла в этот момент на верхней площадке. Гериатрия. Она вспоминала, думала, страдала; в ее параноидальном состоянии (по-иному ее состояние не назвать) все воспринималось как враждебность. Ей казалось, что Сильвия настроена против нее.

Сильвия прочитала письмо юриста в тот самый момент, когда хотела спать как пленник, которого пытали лишением сна, или как мать, измученная беспокойным младенцем. Она спустилась к Филлиде с письмом в руке. Мать встретила ее в кимоно, расшитом астральными знаками, и саркастическим:

— Чем обязана чести видеть…

— Мама, он тебе оставил денег? — перебила Сильвия Филлиду.

— Кто? О чем ты говоришь?

— Мой отец. Он оставил мне деньги.

Тут же лицо Филлиды взорвалось яростью, и Сильвия поморщилась:

— Ты только выслушай меня, это все, о чем я тебя прошу, только выслушай.

Но Филлиду уже несло, ее голос нарастал, накатывал и опадал в жалостливом речитативе:

— Так значит, я для него ничто, конечно, кто со мной станет считаться, он оставил деньги тебе…

Сильвия дотащилась до стула, упала на него и провалилась в сон. Она так и сидела там, обмякшая, покинувшая на время суету этого мира.

Филлида заподозрила, что это обман или какая-то ловушка. Она вгляделась в дочь, даже приподняла и уронила вялую руку Сильвии. Потом тяжело осела — удивленная, даже потрясенная — настолько, что умолкла. Она знала, как много работает Сильвия, всем известно, каково приходится молодым врачам… но чтобы заснуть вот так, посреди фразы…

Филлида подобрала письмо, упавшее на пол, прочитала его и, с листком в руке, задумалась. У нее не было возможности спокойно посмотреть — по-настоящему посмотреть — на дочь уже бог знает сколько лет. Зато сейчас она увидела все. Тилли так бледна, так худа, измождена просто — ужас что требуют от начинающих медиков, за такие нагрузки должны платить…

Все эти новые для Филлиды мысли текли в тишине. Плотные занавеси на окнах задернуты, в доме ни звука. Может, нужно разбудить Тилли? Не опоздает ли она на работу? Это лицо — оно совсем не похоже на ее лицо, лицо матери. Губы у Тилли — копия отцовских, розовые и нежные. Да, розовый и нежный — отличные эпитеты для описания товарища Алана, и пусть все называют его героем. Она дважды выходила замуж, и оба раза за коммунистов-героев. Спрашивается, и где была ее голова, а? (Эта до сей поры не свойственная Филлиде самокритика вскоре приведет ее в психотерапию и затем в новую жизнь.)

Зачем Тилли пришла к ней рассказать про отцовское наследство — похвастаться? Поиздеваться? Однако в глубине души Филлида понимала, что это не так. У Сильвии полно странных идей и причуд, и она ненавидит свою мать, но Филлида никогда не замечала в ней мстительности или зловредности.

Сильвия внезапно проснулась и подумала, что ей снится кошмар. Лицо матери — грубое, красное, с безумным обвиняющим взглядом — висело над ней в паре дюймов, и через миг зазвучит этот голос, как всегда, он будет зудеть, бить ей по нервам. «Ты разрушила мою жизнь. Если бы тебя не было, моя жизнь была бы… Ты — мое проклятие, камень на моей шее…»

Она вскрикнула и оттолкнула мать, потом привстала. Увидела письмо в руке Филлиды и выхватила его.

— А теперь послушай меня, мама, — сказала Сильвия, выпрямившись. — Только не говори ничего, ни слова, прошу тебя, это несправедливо, что все деньги он оставил мне, я отдам тебе половину. С юристом я сама поговорю. — И девушка выбежала из комнаты, зажимая уши ладонями.

Посоветовавшись с Эндрю, Сильвия отдала распоряжения юристам, и все было сделано, как она обещала матери. Филлида получила половину денег Джонсона, и для Сильвии это означало, что приличное состояние превратилось в полезную сумму, достаточную, чтобы купить дом. Это давало уверенность. Эндрю сказал, что ей следует обратиться к консультанту по финансам.

Внезапно осталась лишь одна статья расхода на образование — плата за учебу Эндрю. Фрэнсис пообещала себе, что, если ей еще раз предложат роль, она согласится.


Вновь в дверь кухни постучался Вильгельм, но на этот раз доктор Штайн был улыбчив и самодоволен как мальчишка. Случилось это все так же воскресным вечером, когда Фрэнсис с двумя сыновьями ужинали — по-семейному.

— У меня новость, — объявил Вильгельм, обращаясь к Фрэнсис. — Вернее, у нас с Колином новость. — Он достал письмо и помахал им. — Колин, хочешь сам зачитать это вслух?.. Нет? Тогда я сам.

И он прочитал вслух письмо от респектабельного издательства, в котором говорилось, что роман Колина «Пасынок» будет в ближайшем будущем напечатан и что на него возлагаются большие надежды.

Поцелуи, объятия, поздравления. Колин был так счастлив, что не мог внятно объяснить, что и как. А дело обстояло следующим образом: Вильгельм прочитал и раскритиковал две первые пробы пера Колина, но третий роман получил его одобрение, и он нашел издателя — своего друга. Так что они уже давно ждали письма. Так долгое ученичество Колина у собственного терпения и упрямства закончилось. Пока все целовались и восклицали, и обнимались, маленькая собачонка прыгала у людей между ног и оголтело тявкала, доходя до истерики от желания принять участие во всеобщем ликовании. Наконец она умудрилась взобраться Колину на плечо и стояла там, размахивая своим хвостом-закорючкой, едва не сбрасывая с хозяина очки.

— Злюка, брысь! — прикрикнул на терьера Колин, и наконец эмоции захлестнули его, со смехом и слезами он вскочил, закричал: — Злюка, Злюка… — И бросился по лестнице к себе, прижимая собачку к груди.

— Замечательно, — заключил Вильгельм Штайн, — замечательно, — и, поцеловав воздух над рукой Фрэнсис, удалился с улыбкой к Юлии, которая, услышав принесенную другом новость, посидела молча некоторое время и потом сказала:

— Значит, я ошибалась. Я очень сильно ошибалась.

И Вильгельм, зная, как не нравится Юлии ошибаться, отвернулся, чтобы не видеть следы самопорицания в ее глазах. Он налил два стакана мадеры, потратив на это как можно больше времени, и заметил:

— У Колина талант, Юлия. Но что еще важнее, он умеет трудиться.

— Тогда мне следует извиниться перед ним за мои нелюбезные слова.

— Возможно, ты согласишься пойти со мной завтра в «Космо»? Небольшая прогулка, Юлия, не повредит тебе.

Юлия на следующий же день попросила у Колина прощения, и внук, видя ее смятение и огорчение, не пожалел времени и стараний, чтобы заверить бабушку в том, что ее извинения приняты. Затем, продев руку в перчатке под локоть Вильгельма, Юлия прошествовала с холма в «Космо», где старый друг осыпал ее пирожными и комплиментами, пока вокруг них пылало пламя политических дебатов.

Фрэнсис прочитала «Пасынка» и передала книгу Эндрю, который позднее так отозвался о романе:

— Интересно. Весьма интересно.

Много лет назад Фрэнсис приходилось сидеть и выслушивать обвинения Колина в адрес ее самой и его отца, неистовые и безжалостные, после чего она чувствовала себя словно обожженной потоками лавы. Роман сына был эссенцией того гнева. По сюжету мать маленького мальчика вторично выходит замуж за жулика, пройдоху с ловко подвешенным языком, который прячет свои преступления за завесой убедительной лжи, сулящей всевозможные райские наслаждения. По отношению к пасынку он ведет себя или равнодушно, или неприязненно. Каждый раз, когда мальчик начинает верить, что его мучитель исчез навсегда, тот появляется снова, и мать снова подпадает под чары его слов. Потому что да, этот жулик был по-своему обаятелен. Повествование, построенное в форме разговоров мальчика с его воображаемым другом, единственным компаньоном одинокого ребенка, было печально и иногда забавно благодаря тому, что своеобразное видение ребенка в глазах взрослого читателя интерпретируется как гротеск или искажение — почти кошмарные сцены на самом деле были обыденны и даже безвкусны (вроде театра теней). Рецензент в издательстве назвал роман небольшим шедевром, и, вероятно, так оно и было. Но мать и старший брат находили в книге больше, чем сотрудники издательства: они видели горькое несчастье, от которого рассказчик сумел дистанцироваться магией своего мастерства. Своей книгой Колин показал, что он повзрослел, и Эндрю заметил матери:

— Ты знаешь, мой младший братишка перерос меня. Не думаю, что смог бы достичь такой степени беспристрастности.

— Неужели все было так плохо? — спрашивала Фрэнсис у Колина и боялась услышать ответ. А ответом было:

— Да, было ужасно, вряд ли ты поймешь… Хуже, чем он, отцов, наверное, не бывает.

— Он же не бил вас, — слабо возражала Фрэнсис, пытаясь отыскать в прошлом светлые краски.

Эндрю ответил, что есть вещи похуже битья.

Но когда было решено, что издание «Пасынка» следует отметить праздничным ужином, Колин сам добавил отца к списку гостей.

Итак, большой стол снова соберет «всех» вокруг себя.

— Я позвал всех, — сказал Колин.

Софи была первой, кого пригласили и кто принял приглашение. Джеффри, Дэниел и Джеймс, все обитавшие в квартире-коммуне у Джонни, сказали, что придут, но позже назначенного часа — митинг. Джонни сказал то же самое. Джил, с которой Колин столкнулся на улице, обещала зайти. Юлия заявила, что никто не захочет видеть за столом скучную старуху, и Вильгельм пожурил ее:

— Моя дражайшая Юлия, ты знаешь, что это не так.

Стол накрыли на одиннадцать человек. Вильгельм принес удивительный и абсолютно неанглийский торт: в форме пухлой спирали с поверхностью, похожей на хрупкий блестящий тюль, — из крема и меренг. Сверху торт был усыпан золотыми блестками. Софи сказала, что такой торт нужно носить, а не есть.

Сели ужинать, когда половина мест еще пустовала, и потом влетела Софи, в сопровождении Роланда. Красивый молодой актер, источая волны обаяния на каждого из присутствующих, сказал:

— Нет, я не буду садиться, забежал только поздравить тебя, Колин. Как тебе известно, я неисправимый честолюбец, и если ты собираешься стать великим писателем, то мне необходимо быть с тобой на дружеской ноге. — Он поцеловал Фрэнсис, потом Эндрю (который был насмешлив), потряс руку Колину, склонился над рукой Юлии и отвесил пышный поклон Вильгельму. — До вечера, дорогая, — сказал он Софи и потом: — Через двадцать минут я должен быть на сцене.

Все услышали, как за окном взревел автомобиль и умчался вдаль.

Софи и Колин сели рядом. Они целовались, обнимались, терлись щеками, и, глядя на них, нельзя было не помечтать о том, как Софи наконец оставит Роланда, который сделал ее такой несчастной, и тогда они с Колином могли бы…

Были провозглашены тосты, подана еда. Ужин был в самом разгаре, когда вошла Сильвия. Как всегда, она была едва жива от усталости — вот-вот упадет, и все понимали, что скоро ее нужно отпустить спать. Она привела с собой молодого коллегу, которого представила как еще одну жертву системы. Оба сели, приняли стаканы с вином, позволили, чтобы им на тарелку положили еды, но было заметно, что глаза у них закрывались.

Фрэнсис сказала:

— Шли бы вы спать. — И они поднялись как привидения и побрели наверх.

— Очень странная система, — раздался резкий голос Юлии, в котором в те дни все сильнее звучали грусть и недовольство. — Разве можно доводить молодых людей до такого состояния?

Джил пришла поздно с обилием извинений. Она теперь стала полной женщиной с ореолом желтых кудряшек на голове и одевалась с намерением произвести впечатление компетентного и публичного человека — причины этого прояснились, когда она сказала, что на следующий год собирается выставить свою кандидатуру на муниципальных выборах. Джил была многословна, все повторяла, как замечательно снова оказаться в этой кухне (жила она в четверти мили от Ленноксов). Никто не спрашивал, но тем не менее она рассказала о том, что Роуз работает журналисткой и «очень активна политически».

Юлия поинтересовалась:

— Могу я узнать, какая тема является для нее основной?

Не понимая вопроса, поскольку тема могла быть только одна — Революция, Джил сказала, что Роуз занимается «всем».

Ужин проходил под оживленную беседу. Уже к десерту появился Джонни — еще более суровый и неулыбчивый. Он был одет в камуфляжную военную куртку с плотной черной водолазкой и черные джинсы; седые волосы подстрижены коротким «бобриком». Джонни протянул (как выстрелил) руку Колину, кивнул, сказал:

— Поздравляю. — И своей матери: — Мутти, надеюсь, здорова?

— Здорова, — ответила Юлия.

Джонни — Вильгельму:

— А, и вы здесь? Прекрасно.

Он кивнул Фрэнсис. Эндрю он сказал:

— Рад был узнать, что ты взялся за международное право. Это может оказаться весьма полезным.

Он узнал Софи и кивнул ей, а Джил, с которой был хорошо знаком, поприветствовал товарищеским салютом.

Он сел за стол, и Фрэнсис наполнила его тарелку. Вильгельм налил ему вина, и товарищ Джонни поднял свой бокал за рабочих всего мира и затем продолжил речью, которую только что произнес на митинге. Сначала, однако, он передал извинения от Джеффри, Джеймса и Дэниела, которые уверены, что все поймут: интересы революционной борьбы превыше всего. Американский империализм… военно-промышленный комплекс… лакейская роль Британии… война во Вьетнаме…

Тут его перебила Юлия, которая переживала из-за вьетнамской войны:

— Джонни, нельзя ли поподробнее об этом… Какие-нибудь детали… Мне бы очень хотелось понять: ради чего вообще ведется война?

— Ради чего? Разумеется, ты и сама прекрасно знаешь, Мутти. Ради прибыли. — И он продолжал ораторствовать, делая паузы лишь для того, чтобы забросить одну-две ложки в рот.

Конец лекции положил Колин:

— Подожди с этим. Остановись хоть на минуту. Ты читал мою книгу? Ты ничего не сказал.

Джонни отложил нож и вилку и сурово взглянул на сына.

— Да, читал.

— Ну, так что ты думаешь о ней?

Прямолинейность вопроса напугала Фрэнсис, и Эндрю, и Юлию. Им казалось, что Колин решил ткнуть палкой в относительно мирно настроенного льва. И то, чего они опасались, произошло. Джонни сказал:

— Колин, если ты действительно желаешь услышать мое мнение, я выскажу его, но прежде всего вот моя принципиальная позиция: меня не интересуют побочные продукты догнивающей системы, а твой роман — не что иное, как такой продукт. Это субъективная, сугубо личная книга, в которой не сделано даже попытки выстроить события в политической перспективе. Все подобные произведения, так называемая литература — мусор капитализма, и все писатели вроде тебя — буржуазные лакеи.

— Ох, да заткнись же, — не выдержала Фрэнсис. — Хоть раз мог бы вести себя как человек.

— Да? В этой фразе вся ты, Фрэнсис: «Как человек». А для чего, по-твоему, мы с товарищами трудимся, как не ради блага всего человечества?

— Отец, — сказал Колин, который уже был бледен и растроен. — Я просто хочу знать, что ты думаешь о моей книге, только без всей этой пропаганды.

Отец и сын склонились друг к другу через стол. Колин выглядел как человек, которому угрожают физической расправой, а его отец — торжествующим и правым. Узнал ли он себя в книге? Скорее всего, нет.

— Я же сказал. Я читал книгу. И я как раз объяснял тебе, что о ней думаю. Если есть одна группа людей, которых я презираю, так это либералы. А ты — либерал, все вы либералы. Наемные писаки, порожденные тухлой капиталистической системой.

Колин встал и вышел из кухни. Слышно было, как он, спотыкаясь, бросился вверх по ступеням. Юлия заявила:

— А теперь уходи, Джонни. Немедленно.

Джонни сел, задумавшись. Неужели ему в голову пришла мысль, что, возможно, нужно было вести себя как-то иначе? Он быстро побросал в рот то, что оставалось на тарелке, выпил залпом вино и сказал:

— Отлично, Мутти. Ты выгоняешь меня из моего собственного дома.

Он поднялся, и через секунду хлопнула входная дверь.

Софи была в слезах. Она выскочила, чтобы найти Колика, со словами:

— О, это было ужасно.

Джил произнесла посреди всеобщего молчания:

— Но он такой необыкновенный человек, он такой замечательный… — Она огляделась, не увидела ничего, кроме подавленности и негодования, и сказала: — Я, пожалуй, пойду. — Никто ее не останавливал. Джил добавила: — Большое спасибо за то, что пригласили меня.

Фрэнсис изобразила попытку нарезать торт, но Юлия уже вставала, Вильгельм помогал ей.

— Мне так стыдно, — говорила она. — Мне так стыдно. — И, плача, она в сопровождении Вильгельма ушла к себе.

За столом остались только Эндрю и мать. Фрэнсис внезапно стала стучать по столу кулаками, лицо искажено, слезы ручьями.

— Я убью его, — сказала она. — Когда-нибудь я убью его. Как он мог? Я не понимаю, как он мог?

Эндрю начал было:

— Мама, послушай…

Но Фрэнсис продолжала, она буквально рвала у себя на голове волосы:

— Нет, я убью его. Нельзя же так обижать родного ребенка. Колин был бы рад одному доброму слову.

— Мама, послушай меня. Остановись, дай мне сказать.

Фрэнсис уронила руки на стол и сделала над собой усилие, чтобы замолчать.

— Ты знаешь, чего ты никогда не понимала? Не знаю почему, но ты этого не понимала. Джонни глуп. Он непроходимо глуп. Разве это не очевидно?

Фрэнсис повторила:

— Он глупый. — В ее голове что-то сдвигалось, перестраивалось. Ну да, конечно, Джонни глупый человек. Но она никогда не признавала этого. Это все из-за их великой мечты. Фрэнсис за годы совместной жизни пропиталась этими их идеалами, всем этим дерьмом, вот почему ей было трудно сказать даже себе самой, что Джонни просто глуп.

Она сопротивлялась:

— Нет, это не глупость, а бессердечие. Это было так жестоко…

— Но, мама, конечно, они жестоки. Разве они могли бы проповедовать все это, не будучи жестокими?

И потом, сама от себя этого не ожидая, Фрэнсис положила голову на руки, прямо посреди грязных тарелок на столе, и зарыдала. Эндрю терпеливо ждал, но каждый раз, когда он думал, что мать успокаивается, появлялись новые ручейки слез. Он тоже был бледен, потрясен. Никогда еще Эндрю не видел, чтобы его мать плакала, никогда не слышал, чтобы она так резко критиковала отца. Он понимал, что ее сдержанность в отношении Джонни была вызвана желанием защитить их с Колином от худшего, но понятия не имел, какой океан злых слез оставался невыплаканным. С ее стороны было очень правильно, думал теперь Эндрю, не плакать и не бушевать перед ним и Колином. Ему было тошно. В конце концов, Джонни — его отец… и Эндрю прекрасно понимал, что во многих отношениях он и сам был похож на отца. Хотя Джонни никогда не обретет ни зерна того умения разбираться в себе, которым обладал его сын. Эндрю же был обречен жить с критическим взглядом, неизменно направленным на себя — добродушный, даже шутливый, но тем не менее суд.

— Мама, не трогай тут ничего. Мы уберем все утром. И ложись спать. Все это бессмысленно. Он всегда будет таким.

И Эндрю ушел из кухни. Он постучал в комнаты бабушки, дверь открыл Вильгельм и громко сказал:

— Юлия приняла валиум. Она очень расстроена.

Эндрю постоял у двери Колина, колеблясь. Услышал пение Софи — она пела Колину.

Потом он заглянул к Сильвии. Она заснула на своей кровати, не успев раздеться, а ее спутник лежал на полу, с одной лишь подушкой. Должно быть, спать так очень неудобно, но молодому врачу явно было не до таких мелочей.

Эндрю пошел в свою комнату и свернул себя косяк — в минуты душевных потрясений он прибегал к травке и слушал традиционный джаз, обычно блюзы. Классическая музыка тоже помогала. Или он читал наизусть все стихи подряд, которые знал (а знал он их великое множество), чтобы убедиться, что все выученное находится в его памяти в целости и сохранности. Или же он читал Монтеня, но это Эндрю держал в тайне, считая, что Монтень годится только для стариков, никак не для молодежи.

Вильгельм оставил Юлию в большом кресле, укутанную пледом. Она настаивала, что спать не хочет. Но все же задремала, потом проснулась: расстройство пересилило валиум. Она раздраженно стряхнула с себя плед, прислушалась к собаке, которая тявкала где-то этажом ниже. Услышала Юлия и пение Софи, но подумала, что это играет радио. Она вышла на лестницу. Из-под двери Эндрю пробивался свет. Юлия сомневалась, допустимо ли будет постучать к нему в столь поздний час, но потом спустилась на еще один пролет и оказалась перед комнатой Сильвии. Полоска света говорила, что Фрэнсис, по соседству, еще не спит. Старая женщина чувствовала, что нужно бы пойти к Фрэнсис, сказать ей что-то, найти правильные слова… какие слова? посидеть с ней, сделать что-нибудь…

Юлия медленно повернула ручку гостиной и шагнула в комнату. Луч лунного света пересекал постель Сильвии и едва дотягивался до молодого человека на полу. Юлия совсем позабыла про него, и теперь ее сердце с новой силой наполнилось безысходным горем. Вильгельм говорил ей не так давно, что Сильвия когда-нибудь выйдет замуж и что она, Юлия, не должна огорчаться из-за этого. Так вот что он обо мне думает, жаловалась Юлия — про себя, но знала, что он прав. Сильвия, несомненно, должна выйти замуж, но, вероятно, не за этого юношу. Ведь иначе он бы лежал не на полу, а рядом с ней? Юлии казалось отвратительным, что любой молодой мужчина, «коллега», может прийти вот так к Сильвии и лечь спать в ее комнате. Они как щенки в одной корзинке, думала Юлия, они лижутся, возятся и засыпают где попало. Но нельзя же не помнить, что мужчина находится не где-нибудь, а в комнате молодой женщины. Должно же это значить что-то. Юлия присела осторожно на стул — тот самый, сидя на котором она некогда уговаривала Сильвию поесть, только было это бесконечно давно. Со стула она хорошо видела лицо девушки. Луна передвинулась и осветила теперь и молодого человека. Что ж, если это будет не он (кстати, весьма симпатичный юноша), значит, кто-то другой.

Юлии казалось, что никогда не любила она никого, кроме Сильвии, что девочка была великой страстью всей ее жизни — о да, она знала, что полюбила Сильвию потому, что ей не позволили любить Джонни. Ах нет, все это чепуха, ведь она же всю войну (ту, первую войну) ждала Филиппа, и потом, она же так любила его. Лучи света падали на постель и на пол так же произвольно, как память выхватывала куски из темноты прошлого — немного того, немного этого. Когда Юлия оглядывалась назад, на пройденный ею путь, то целые связки лет, которые когда-то обладали особым значением и выделялись среди прочих, сокращались до бездушной формулы: это пять лет Первой мировой войны; этот отрезок — Вторая мировая. Но если погрузиться в эти пять лет, когда она была преданна в мыслях и чувствах солдату вражеской армии, то они окажутся бесконечными. Вторая мировая, зависшая в ее памяти как тревожная черная тень, когда муж скрылся от нее за своей усталостью и невозможностью рассказывать о том, что делал, была тяжелым временем, и Юлия часто удивлялась, как она пережила ее. Ночами она лежала рядом с человеком, который думал только о том, как разрушить ее родину, и она должна была радоваться ее разрушению — Юлия и радовалась, только иногда ей казалось, что бомбы разрываются прямо в ее сердце. И тем не менее теперь она могла сказать Вильгельму (бежавшему от того чудовищного режима, который она отказывалась называть немецким): «Это было во время войны — во время последней войны». Словно это были пункты в списке, который нужно поддерживать в порядке, раскладывать все события одно за другим. Или же память все-таки похожа на лунный свет и тени, которые он бросает на тропу: каждая тень резко очерчена, когда ты минуешь ее, но потом, оглядываясь, видишь лишь темную полоску леса с пятнами жидкого света кое-где. «Ich have gelebt und geliebt», — пришла Юлии на ум строчка из Шиллера, всплывшая в ее памяти через шестьдесят пять лет, но на самом деле это был вопрос: жила ли я, любила ли?

Квадрат лунного света подполз к ногам Юлии. Значит, она уже давно здесь сидит. Ни разу Сильвия не шелохнулась. Она и ее коллега, казалось, не дышали; запросто можно было подумать, что оба они мертвы. Юлии подумалось: «Если бы ты умерла, Сильвия, то не много бы потеряла. Мало радости закончить свои дни как я — старухой, у которой вся жизнь позади и которая копается в спутанном клубке воспоминаний, причиняющих только боль». Юлия задремала. Валиум наконец-то погрузил ее в сон, такой глубокий, что Сильвия потом едва смогла растолкать ее.

Сильвия проснулась от сухости во рту, потянулась за водой и увидела маленькое привидение, сидящее посреди залитой лунным светом комнаты. Девушка ожидала, что оно пропадет, когда она стряхнет с себя сон. Но «привидение» не исчезло. Сильвия подошла к Юлии, обняла, стала укачивать, когда старуха жалобно заскулила во сне — душераздирающий стон.

— Юлия, Юлия, — шептала Сильвия, помня о молодом враче, которому нужно было поспать. — Проснитесь, это я.

— О Сильвия. Я не знаю, что мне делать, я сама не своя.

— Поднимайтесь, дорогая, прошу вас, вам нужно лечь.

Юлия неуверенно встала, и Сильвия, тоже шатаясь, потому что все еще была во власти сна, отвела ее из гостиной на верхний этаж. Теперь из-под двери Фрэнсис свет не пробивался, и из-под двери Эндрю тоже, но вот Колин — да, Колин еще не погасил лампу.

Сильвия уложила Юлию на постель и накрыла одеялом.

— Наверное, я больна, Сильвия. Должно быть, я больна.

Этот едва слышный крик души был услышан Сильвией-врачом, и она ответила:

— Я позабочусь о вас. Пожалуйста, не надо так расстраиваться.

Юлия заснула. Сильвия, со слипающимися глазами, поковыляла к себе, опираясь о спинки стульев и стены, чтобы не упасть. Не помня как, она добралась наконец до своей постели. Ее коллега подскочил:

— Уже утро?

— Нет-нет, спи.

— Слава богу.

Он уронил голову на подушку, и сама Сильвия тут же уснула.

Весь дом теперь погрузился в сон, кроме Колина, который лежал, обнимая спящую Софи. Маленький песик устроился у нее на бедре и тоже дремал, только хвостик его время от времени подрагивал.

Колин думал не о прекрасной Софи, такой близкой. Подобно матери и не зная этого, он безумно повторял:

— Я убью его. Клянусь, я его убью.

Но вот в чем противоречие! Если бы Джонни узнал себя в сладкоречивом злодее, то тогда от него требовалось взойти на невероятные высоты беспристрастного суждения, отринуть все чувства, за исключением соображений литературного мастерства: «Хороший это роман или нет?» Вспомнить, возможно, те книги, что он читал, когда был еще хорошо начитанным человеком, пока не поддался примитивным чарам социалистического реализма. Что же он, жертва жестокой карикатуры, от которой ожидают услышать: «Отличная работа, какой у вас большой талант!»? Короче говоря, от товарища Джонни требовали поведения, на которое он был неспособен, как давным-давно согласилась вся семья. С другой стороны, если Джонни себя все-таки не узнал, то его вина том, что он и понятия не имеет, что думают о нем сыновья, по крайней мере один из них.


Юлия, тоскующая, тоскующая, хотя она сама бы не могла сказать о чем, если не о Сильвии и не обо всей своей жизни, вчитывалась в газеты, отбрасывала их, пыталась читать снова и, когда Вильгельм выводил ее в «Космо», старательно прислушивалась ко всему, о чем говорили вокруг. Война во Вьетнаме, вот о чем все говорили. Иногда в кафе заходил Джонни со своим антуражем почитателей, драматичный, волевой, и он порой кивал матери или даже салютовал сжатым кулаком. Часто с ним был Джеффри, которого Юлия хорошо знала, красивый молодой человек — Лохинвар с Востока, как сказала она скорбно Вильгельму. И Дэниел с его пылающими волосами — маячок. Или Джеймс, который подошел к ней со словами:

— Я Джеймс, вы помните меня?

Юлия не помнила никого, кто говорил бы с акцентом кокни.

— Сейчас так положено, — объяснил ей Вильгельм. — Все сейчас говорят как кокни.

— Но ради чего, ведь это так некрасиво?

— Чтобы получить работу. Они оппортунисты. Если ты хочешь получить работу на телевидении или в кино, то должен немедленно избавиться от своей манеры говорить как образованный человек.

Вокруг сигаретный дым и — часто — бурные споры.

— Почему это когда говорят о политике, то обязательно нужно спорить?

— О, моя дорогая, если бы мы могли понять…

— Это напоминает мне о давних временах, когда я ездила домой к родителям. Тогда они тоже спорили, нацисты…

— И коммунисты.

Юлия помнила драки, крики, брошенные камни, топот бегущих ног — да, ночами она просыпалась от топота, кто-то куда-то бежал, бежал. Совершив что-то страшное, они с криками бежали по улицам.

Юлия часами сидела в своем кресле, обложившись газетами, пока мысли не заставляли ее подняться и отправиться в обход ее комнат, неодобрительно качая головой, когда находила деталь интерьера не на месте или платье, перекинутое через спинку стула («И куда смотрит миссис Филби?»). Все ее печали сосредоточились на вьетнамской войне. Это было невыносимо. Разве не достаточно было той давней войны, первой, такой ужасной, и потом второй, чего еще им было нужно, убийства, убийства, и теперь эта война. А американцы, они что, сошли с ума — посылать туда своих молодых мужчин, они никому не нужны; когда где-то воюют, их сбивают в кучу и посылают туда на смерть. Как будто они больше ни на что не годны. Снова и снова. Никто ничему не учится, это ложь, будто люди учатся на своей истории, если бы хоть один урок был усвоен, бомбы не падали бы на Вьетнам, а молодые парнишки… Юлии снова стали сниться ее братья, впервые за много лет. Ее мучили кошмары, связанные с этой войной. По телевизору Юлия видела стычки американцев с полицией — тех американцев, которые не хотели войны, и она тоже не хочет войны, она на стороне тех американцев, которые бастуют в Чикаго или в университетах, и тем не менее, когда она уехала из Германии, чтобы выйти замуж за Филиппа, она выбрала Америку, то есть она на другой стороне. Филипп хотел, чтобы Эндрю ехал учиться в Штаты, и если бы так случилось, то сейчас он, вероятно, был бы частью той Америки, что направляет водометы и слезоточивый газ на тех американцев, которые протестуют. (Юлия знала, что Эндрю консервативен от природы или, лучше будет сказать, стоит на стороне власти.) Новая женщина Джонни, которая, судя по всему, бросила его, сейчас сражается на улицах против войны. Юлия ненавидела и боялась уличных сражений, до сих порей снились страшные сны о том, что она видела в тридцатые годы, когда возвращалась в Германию навестить родителей, — страну уничтожали банды, которые дрались, били стекла, орали и бегали по ночам по улицам. Сердце и мозг Юлии разрывались между противоречивыми картинами, мыслями, эмоциями.

И ее сын Джонни постоянно упоминался в газетах — он выступал против войны, и Юлия чувствовала, что он прав. Но ведь Джонни никогда не был прав, она знала это лучше, чем кто-либо, но предположим, что на этот раз он все же прав.

И Юлия, не сказав Вильгельму ни слова, надела шляпку (ту, что максимально скрывала ее лицо и с самой плотной вуалью), выбрала немаркие перчатки (политика у нее подсознательно ассоциировалась с грязью) и отправилась послушать речь Джонни на митинге, посвященном войне во Вьетнаме.

Митинг проходил в зале, который Юлии показался коммунистическим. Все улицы вокруг заполняла молодежь. Такси высадило ее перед главным входом, и, пока она шла внутрь, на нее глазели одетые как цыгане или бродяги молодые люди. Те, кто видел ее прибытие на такси, говорили друг другу, что она, должно быть, шпионка ЦРУ, в то время как другие при виде пожилой дамы (здесь не было никого старше пятидесяти лет) высказывали предположение, что она заблудилась. А третьи принимали Юлию за уборщицу — из-за ее шляпки.

В зале яблоку было некуда упасть. Человеческая масса в нем вздымалась, опадала, качалась. Запах стоял отвратительный. Прямо перед собой Юлия увидела две головы с жирными немытыми волосами — неужели у девушек напрочь отсутствует самоуважение? Потом она поняла, что это не девушки, а мужчины. И от них воняло. Шум стоял такой, что она не сразу услышала, что выступления уже начались. На сцене стоял Джонни и с ним Джеффри, чье чистое добронравное лицо было ей так знакомо, но и он отрастил волосы и стоял, широко расставив ноги, и бил правой рукой воздух, словно рубил, и всячески выражал свое согласие с тем, что говорил Джонни, а говорил он все то, что Юлия уже много раз слышала: американский империализм — рев согласия; военно-промышленный комплекс — свист и крики; лакеи, шакалы, капиталистические эксплуататоры, продажные твари, фашисты. Все так бурно выражали согласие, что почти ничего не было слышно. И потом на сцене появился Джеймс, как легко он держится на публике, такой большой и учтивый, но вот превратился в кокни; а рядом с Джонни стоит чернокожий мужчина — она наверняка его тоже видела раньше.

На платформе уже собралось много ораторов. Лица у каждого светились чванством, чувством собственной правоты и триумфом. Как хорошо ей все это было известно, как боялась она этого. Они с важностью расхаживали взад и вперед под яркими прожекторами, выкрикивали свои фразы, которые она угадывала, все до одной, по первому слову. И слушатели были единым целым, толпой, они могли убивать, могли восстать, и они все пылали… ненавистью, да, вот что это было. Но если ободрать с митинга все дурацкие клише, то сама Юлия согласится с ними, она на их стороне; как так, ведь они отвратительны, это же грязь; но больше всего она ненавидит жестокость войны. Юлии трудно было стоять — она прислонилась к стене, вокруг нее грубияны и задиры, кто знает, может, у них есть дубинки. Юлия еще раз посмотрела на платформу сцены, увидела, что сын узнал ее и что его взгляд был одновременно торжествующим и враждебным. Если она не уйдет отсюда, то вполне может стать мишенью его обвинительных речей. Юлия протиснулась через толпу к двери; к счастью, далеко она не отходила. Ее шляпу сбили набок — она не сомневалась, что намеренно (и была права). Вслед пожилой женщине неслись предположения, что она из ЦРУ. Она пыталась придерживать шляпку. У дверей Юлия заметила высокую молодую женщину с широким лицом, раскрасневшимся от возбуждения и алкоголя, и с беджиком распорядителя на лацкане. Узнав Юлию, та громко воскликнула, чтобы слышали ее коллеги:

— Ого, кто бы мог подумать? Да это же мамаша Джонни Леннокса.

— Разрешите мне пройти, — сказала Юлия, которая уже начала слегка паниковать. — Выпустите меня.

— Что, не нравится? Колется правда? — фыркнул юноша, от запаха которого Юлию едва не стошнило. Она прижала к носу ладонь.

— Юлия, — сказала Роуз, — а Джонни знает, что вы здесь? И что вы здесь делаете? Приглядываете за сыночком? — Она оглянулась с ухмылкой, ожидая одобрения.

Юлия пробралась за дверь, но помещение снаружи было полно теми, кто не попал внутрь.

— Дорогу матери Джонни Леннокса! — крикнула Роуз, и толпа разделилась надвое. Здесь, где речи не звучали, а передавались из уст в уста, не было той атмосферы толпы, неизбежности насилия. Молодые люди таращились на Юлию, на ее помятую шляпу, на ее перепуганное лицо. Она дошла до выхода. Там, почувствовав слабость, она вцепилась в косяк.

Роуз спросила:

— Вызвать вам такси, Юлия?

— Не помню, чтобы я разрешала вам называть меня Юлией, — сказала старая дама.

— О, простите, миссис Леннокс! — притворно воскликнула Роуз, снова оглядываясь посмотреть, одобрили ли ее окружающие. И потом добавила со смешком: — Ну и дерьмо!

— Должно быть , ancien régime, [10]— сказал кто-то с американским акцентом.

Юлия встала посреди тротуара. Дурнота одолевала ее. Роуз осталась на ступеньках позади нее и громко объявила своим приятелям:

— Мамаша Джонни Леннокса. Она пьяна.

Показалось такси, и Юлия взмахнула рукой, но оно не собиралось останавливаться для такой взлохмаченной, явно ненормальной старухи. Роуз сбежала с лестницы, догнала такси, и тогда оно притормозило.

— Спасибо, — выговорила Юлия, забираясь в автомашину. Она все еще прижимала к лицу платок.

— О, не стоит благодарности, прошу вас, — язвительно процедила Роуз и повернулась к входу, ожидая смеха, и получила его.

Уезжая, Юлия слышала, как из окон зала вырываются всплески аплодисментов, криков, скандирования: «Покончим с американским империализмом! Покончим с…»

Когда Джонни покидал митинг, Роуз воспользовалась удачным случаем и пробилась к звезде коммунистов, чтобы сказать ему как равному:

— Ваша мать была здесь.

— Я знаю, — ответил Джонни, не глядя на нее. Он всегда игнорировал ее.

— Она была пьяна, — рискнула продолжить Роуз, но он обошел ее и удалился, не сказав больше ни слова.


Сильвия не забыла своего обещания. Она договорилась с неким доктором Лехманом, чтобы он посмотрел Юлию. Вильгельм знал его и знал, что он занимается проблемами здоровья в пожилом возрасте.

— Нашими проблемами, дорогая Юлия.

— Гериатрия, — сказала она.

— Слово — это всего лишь слово. Договорись, пожалуйста, чтобы он и меня проконсультировал.

Юлия вошла в кабинет и села на стул перед доктором Лехманом. Весьма приятный мужчина, подумала она, хотя и молодой. На самом деле он был средних лет. Немец, как и она? С такой фамилией? Тогда, может, еврей? Беженец, спасшийся от таких, как она? Примечательно, как часто она стала думать о таких вещах.

У Лехмана был безупречный английский: по-видимому, врачам не нужно было говорить на кокни, чтобы получить работу.

Юлия догадывалась, что он многое понял о пациентке уже по тому, как она подходила к стулу, и, разумеется, с ним предварительно говорила Сильвия, а уж изучив результаты анализа ее мочи, измерив давление и выслушав сердце, врач знал о ней больше, чем она сама.

Он сказал с улыбкой:

— Миссис Леннокс, вам посоветовали обратиться ко мне в связи с проблемами, имеющими отношение к старости.

— Такое складывается впечатление, — ответила она и увидела, что доктор уловил ее неприязнь к теме.

— Вам семьдесят пять лет.

— Верно.

— В наши дни это не слишком преклонный возраст.

Юлия решила открыться:

— Доктор, иногда я чувствую себя так, будто мне все сто.

— Вы позволяете себе думать, что вам столько лет.

Юлия ожидала услышать нечто совсем иное и, приободрившись, улыбнулась этому человеку, который не собирался давить на нее ее же возрастом.

— С вами все в порядке — с точки зрения физического здоровья. Поздравляю. Хотел бы я быть в такой хорошей форме. Но увы, все знают, что врачи не следуют собственным рекомендациям.

Теперь Юлия позволила себе усмехнуться и кивнуть, словно говоря: очень хорошо, перейдем к делу.

— Я часто сталкиваюсь со случаями, подобными вашему, миссис Леннокс. С людьми, которых убедили, что они состарились, хотя это еще не так.

«Вильгельм? — подумала Юлия. — Неужели он…»

— Или они сами себя в этом убедили.

— И я тоже? Ну… возможно, так и есть.

— Я собираюсь сказать кое-что, что может вас шокировать.

— Ну, доктор, меня непросто шокировать.

— Хорошо. Вы сами можете решить, когда стать старой. Сейчас вы на перекрестке, миссис Леннокс. Вы можете сказать себе, что вы старая, и тогда вы умрете. Но можете сказать себе, что вы еще не состарились.

Юлия подумала над его словами и кивнула.

— Полагаю, вы пережили какое-то потрясение. Смерть? Но это не важно, что именно случилось. Я замечаю в вас признаки скорби.

— Вы очень умный молодой человек.

— Благодарю вас, но я уже не молод. Мне пятьдесят пять.

— Вы могли бы быть моим сыном.

— Да, мог бы. Миссис Леннокс, я хочу, чтобы вы встали с этого стула и ушли от… вашей нынешней ситуации. Вы можете принять такое решение. Вы не старая женщина. Вам не нужен врач. Я пропишу вам витамины и минеральные добавки.

— Витамины!

— Почему бы и нет. Я сам их принимаю. И приходите еще раз через пять лет, и тогда мы обсудим, пора ли вам стареть.


Золотистые облака сеяли на землю бриллианты, которые ударяли по такси, взрываясь крошечными кристаллами, или скользили по стеклам окон, и их тени создавали рисунок из точек и пятнышек — такой же, как на маленькой вуали Юлии, скрепленной на голове крупной заколкой. Апрельское небо из солнечного света и дождика на самом деле было обманом, потому что на календаре сентябрь. Юлия оделась как всегда. Вильгельм сказал ей: «Моя дорогая , liebling,дражайшая Юлия, я хочу купить тебе новое платье». С протестами и ворчанием, но довольная в душе, Юлия объехала с ним лучшие магазины, где Вильгельм привлек к процессу молодых женщин — поначалу высокомерных, но быстро поддавшихся его обаянию, и в конце концов стала обладательницей бархатного костюма цвета кларета, ничем не отличающегося от тех, что она носила на протяжении десятков лет. Облаченная в него, Юлия с удовлетворением думала о деликатной шелковой строчке по краю воротника и манжет, а также об идеальной розовой шелковой подкладке — это была ее защита против варварского мира. На сиденье рядом с ней Фрэнсис согнулась вдвое, занятая сменой чулок и каждодневных полуботинок на низком каблуке на выходные туфли и черные блестящие чулки. А в остальном ее рабочая одежда (Юлия заехала за Фрэнсис в издательство) была сочтена вполне адекватной случаю. Эндрю сказал, что хочет отметить кое-что, но что наряжаться не нужно. Что он имел в виду? По какому поводу торжество?

Пока такси медленно пробиралось среди машин и автобусов к дому Эндрю, они сидели бок о бок в дружеском и чуть настороженном молчании. Фрэнсис думала, что за все годы жизни в доме Юлии она так редко ездила со свекровью в такси, что могла перечислить все такие случаи. А Юлия думала, что между ними нет интимной близости, но тем не менее молодая женщина (ну же, Юлия, она уже давно не молода!) ни нам миг не задумалась перед тем, как снять в ее присутствии чулки, показывая белые плотные ноги. Вероятно, никто не видел обнаженных ног Юлии за исключением ее мужа и врачей с тех самых пор, как она стала взрослой. Видел ли Вильгельм? Никто не знал.

Они согласились в том, что Эндрю, скорее всего, хочет отпраздновать получение места в одной из тех огромных международных организаций, которые вдыхают и выдыхают деньги и управляют делами мира. Когда он получил свою вторую степень в юриспруденции (степень с отличием), то снова покинул бабушкин дом и поселился в съемной квартире с другими молодыми людьми, но вряд ли надолго.

К тому времени, когда они подъехали к Гордон-сквер, свет растаял. Крупные капли падали с темного неба и шлепались, невидимые, о землю. Дом был приличным, такого не стыдятся: Юлия гадала, не это ли было причиной того, что Эндрю не пригласил их раньше, — стыдился своего адреса или условий, но если так, то зачем вообще уезжать из дома? Ей не приходило в голову, что Эндрю задыхался под прессом их с Фрэнсис власти и опыта. «Что — я? Да ты шутишь! — говорят родители, когда эта ситуация повторяется из поколения в поколение. — Я — угроза? Да это такая крохотная жалкая вещь, мое я, всегда едва цепляющаяся за краешек жизни». Эндрю должен был уехать из дома, чтоб выжить, но однако его пребывание там во время получения второй степени не было таким тягостным, как раньше, поскольку он обнаружил, что больше не боится неодобрения категоричной Юлии и не мучается мыслями о несложившейся жизни матери.

Лифта не было, но Юлия резво взошла по крутым ступеням, покрытым ковром, который был когда-то хорошим. Квартира, куда их впустил Эндрю, продолжала тему, поскольку она оказалась большой и заставленной разнообразной мебелью, причем некоторые предметы были великолепны, но доживали свои последние дни. Десятки лет здесь обитали студенты или молодые люди, только начинающие трудовую жизнь, и следующим этапом для большинства обстановки станет свалка. Эндрю провел их не в просторную общую гостиную, а в маленькую комнатку, отделенную от нее стеклянной перегородкой. В большой гостиной двое мужчин читали, девушка смотрела телевизор, а в малой гостиной стоял красиво накрытый стол — белая скатерть, бокалы, цветы, серебро и плотные салфетки. Приборы на четверых. Эндрю сказал:

— Предлагаю выпить аперитив здесь, за столом, а иначе мы не сможем разговаривать — там слишком шумно.

И они расселись, пока втроем; пустующее место ждало четвертого приглашенного.

Эндрю кажется усталым, отметила его мать. Темные круги под глазами, бледность, одутловатость, прыщи и то хрупкое самообладание на краю коллапса, которое свидетельствует об эмоциональном истощении, — все это признаки, свойственные вступающим в жизнь подросткам с более тонкой внутренней организацией, но когда так выглядит взрослый мужчина, начинаешь думать: жизнь так трудна сейчас, так жестока… Эндрю улыбался, он был само очарование, хорошо одет в честь загадочного события, но от него исходила аура тревоги. Его мать твердо решила ни о чем не расспрашивать, но Юлия сразу сказала:

— Неизвестность не дает нам расслабиться. Что у тебя за новости?

Эндрю позволил себе короткий смешок — приятнейший звук, музыка для ушей матери — и сказал:

— Приготовьтесь к сюрпризу.

Тут со стороны кухни появилась молодая женщина с напитками на подносе. Она улыбалась, вела себя свободно и сказала Эндрю:

— Энди, у нас с алкоголем небольшие проблемы. Это последнее приличное шерри.

— Познакомьтесь, это Розмари, — представил ее Эндрю. — Сегодня она для нас готовит.

— Я подрабатываю поваром, — пояснила Розмари.

— Она учится в Лондонском университете, на юридическом.

Розмари сделала шутливый книксен:

— Дайте мне знать, когда пора подавать суп.

— Я собрал вас не по поводу работы, — сказал Эндрю. — Пока я еще не получил подтверждения. — Он заколебался при этих словах. Что-то пока не определенное или некий туманный фантом вот-вот могли стать реальностью. Если сообщить семье, то обратного пути не будет, фантом станет фактом. — Софи, — наконец решился он. — Софи и я… мы…

Женщины потрясенно молчали. Софи и Эндрю! Столько лет Фрэнсис прикидывала, не сойдутся ли вновь Софи и Колин… но они ходили вместе гулять, он всегда сидел в первом ряду на ее премьерах, а она приходила поплакать у него на плече, когда Роланд вновь вел себя невыносимо. Друзья. Брат и сестра. Так они говорили.

В головах обеих женщин зарождались схожие практические соображения. Эндрю собирается работать за границей, вероятно — в Нью-Йорке, а Софи становится признанной актрисой в лондонских театрах. Неужели она готова бросить ради него карьеру? Женщины поступают так, причем слишком часто и даже когда этого не следует делать. И еще обе думали о том, что Софи не подходит на роль спутницы жизни для публичного человека, она ведь так эмоциональна и драматична в выражении чувств.

— Что ж, спасибо, — наконец произнес Эндрю.

— Извини, — сказала его мать. — Просто это так неожиданно.

Юлия вспоминала о тех годах, что она провела в разлуке со своей любовью, пока ждала Филиппа. Стоило ли? Эта крамольная мысль все чаще посещала ее, отказывалась уходить и требовала обдумывания. Дело в том (и Юлия готова была признать это), что Филиппу следовало жениться на той англичанке, она была бы ему отличной парой. А ей самой… Но ее мозг запаниковал, когда Юлия попыталась представить, что было бы с ней, если бы она не вышла за Филиппа, что бы она делала в Германии посреди такой разрухи, такого хаоса, и потом эта политика, и Вторая мировая война. Нет. Юлия пришла к заключению, пришла уже некоторое время назад, что она поступила правильно, выбрав в мужья Филиппа, но что для него лучше было бы на ней не жениться. Помолчав, она сказала:

— Ты понимаешь, конечно, что для нас это шок. Софи ведь так близка с Колином.

— Знаю, — ответил Эндрю. — Но они друг для друга — брат и сестра. Они никогда… — И тут он крикнул в сторону кухни: — Рози, настал момент для шампанского. — Не глядя на мать и бабушку, он сказал: — Думаю, нам стоит начать — она опаздывает.

— Возможно, что-то задерживает ее — театр или еще что-то… — предположила Фрэнсис, желая найти слова, которые изгнали бы тревогу — а это была тревога — с лица ее сына.

— Нет. Это Роланд. Он не замечает Софи, когда она с ним, но ревнив. Он не хочет, чтобы она уходила от него.

— Так она еще не оставила его?

— Еще нет.

У Фрэнсис сразу отлегло от сердца. Она знала, что Софи будет не так-то легко расстаться с этим волшебником Роландом. «Он — мой крест, — плакалась Софи Колину. — Мой рок». В конце концов, она уже столько раз пробовала. И если она придет к Эндрю… Достаточно одного взгляда на него, чтобы понять: в плане накала чувств он не соперник Роланду. С ним спокойнее, да, но ему нечего противопоставить всем этим сценам, крикам, швырянию посуды (однажды тяжелая ваза сломала Софи мизинец), слезам, мольбам о прощении. Что может предложить вежливый и ироничный Эндрю Софи, которой, вне всякого сомнения, будет недоставать высокой драмы? «Но я могу и ошибаться, — остановила себя Фрэнсис. — Слишком уж я тороплюсь предсказать конец истории, когда она еще толком и не началась». Заговорила Юлия:

— Эндрю, будет очень неправильно просить Софи уйти из театра.

— Никогда даже не думал этого делать, бабушка.

— Но ты будешь жить очень далеко.

— Как-нибудь справимся с этим, — сказал Эндрю и пошел открыть дверь для Розмари, которая вносила суп.

По взаимному согласию шампанское все же не распечатали. Съели первое. Следующее блюдо откладывали сколько возможно, но Розмари сказала, что оно испортится, поэтому съели и второе. Эндрю не столько ел, сколько прислушивался, не зазвонит ли телефон, не хлопнет ли дверь. Наконец телефон все-таки зазвонил, и Эндрю ушел в другую часть квартиры, чтобы поговорить с Софи.

Две женщины сидели, объединенные дурным предчувствием.

Юлия сказала:

— Возможно, Софи из тех девушек, которые нуждаются в страданиях.

— Но Эндрю не такой, я надеюсь.

— И потом встает вопрос о детях.

— О внуках, Юлия. — Фрэнсис не придала особого значения своему замечанию и не видела, что свекровь улыбается, потому что ей вспомнился запах вымытых младенческих волосиков и где-то рядом с ней возникло видение… кого? Юного существа… девочки.

— Да, — согласилась она. — Внуки. Мне представляется, что Эндрю будет хорошо ладить с детьми.

Вернувшийся Эндрю услышал последнюю фразу.

— Да, я бы хотел иметь детей. Но Софи передает извинения. Она… не сможет прийти. — Он был на грани слез.

— Почему? Роланд запер ее? — спросила Фрэнсис.

— Он… применяет давление, — ответил Эндрю.

Все это было так ужасно, хуже быть не могло, и женщины понимали это. Эндрю произнес сдавленно, и прозвучало это как прощание:

— Я не могу жить без Софи. Она такая… — И он, не выдержав, бросился прочь из комнаты.

— Этого не случится, — подытожила Фрэнсис.

— Надеюсь.

— Думаю, нам нужно возвращаться домой.

— Подождем, пока он не вернется.

Прошло добрых полчаса, прежде чем Эндрю вернулся, и молодые люди в общей гостиной, заметив через стеклянную перегородку, что женщины сидят одни, позвали их присоединиться к ним. Юлия и Фрэнсис были рады принять это приглашение. Иначе они и сами могли бы расплакаться.

В гостиной юноши и девушки делились тем, как они провели летние каникулы (все они еще учились в университете). Из их рассказов выходило, что сообща они побывали почти во всех странах мира. Они говорили о том, как обстоят дела в Никарагуа, Испании, Мексике, Германии, Финляндии, Кении. Все они отлично провели время, но не только развлекались, а и искали информацию, были основательными путешественниками. Фрэнсис вспомнила, что происходило в доме Юлии лет десять-двенадцать назад. Эти студенты казались ей куда более счастливыми… правильное ли это слово? Она оглядывалась в прошлое — напряжение, проблемы, трудные подростки. Здесь все не так. Да, они старше… но все равно. Юлия, разумеется, сказала бы, что ни один из этих умных мальчиков и девочек не был военным ребенком: война уже не могла бросить на них свою тень.

Эти полчаса можно было бы назвать приятными, если бы их не отравляло беспокойство об Эндрю. Он зашел на минуту, чтобы сообщить, что заказал такси. Он просит у них прощения. По тому, как остальные смотрели на него — удивленно, непонимающе, — гостьи сделали вывод, что соседи по квартире не привыкли видеть сдержанно-ироничного Эндрю в расстроенных чувствах. На улице он поцеловал обеих, обнял бабушку, затем — мать, придержал для них дверцу, но мысли его были далеко. Он кивнул и бегом вернулся в дом.

— Хотелось бы знать, догадывается ли нынешняя молодежь, как им повезло, — сказала Юлия.

— Да уж, им повезло куда больше, чем кому-либо из нас.

— Бедная Фрэнсис, у вас не было шанса посмотреть мир.

— Тогда и Юлия бедная тоже.

Согретые взаимной теплотой, женщины закончили путь в молчании.

— Этого не случится, — сказала на прощание Юлия.

— Да, знаю.

— Тогда нам не стоит лежать всю ночь без сна и понапрасну переживать.


Сидя в одиночестве за кухонным столом, который теперь стоял сложенный вполовину, Фрэнсис пила чай и надеялась, что к ней заглянет Колин. Сильвия почти никогда не заходила. Она уже не ординатор, а настоящий врач, поэтому больше не засыпала на ходу, но все равно работала очень много, и комната на площадке напротив комнат Фрэнсис редко видела свою обитательницу. Сильвия прибегала, только чтобы принять ванну и переодеться, изредка ночевала, порой находила минутку, чтобы подняться бегом наверх и обнять Юлию, вот и все. Так что из всей многочисленной «детворы» Фрэнсис виделась теперь только с Колином.

О жизни младшего сына вне дома она почти ничего не знала. Однажды в дверь постучал разбойничьего вида парень с огромной черной дворнягой и потребовал позвать Колина, и тот сбежал с лестницы, чтобы договориться о встрече в соседнем парке. И у Фрэнсис немедленно зародились подозрения: уж не гомосексуалист ли Колин? Нет, вряд ли, не может такого быть, но она уже принялась обдумывать грамотное и тактичное поведение на этот случай… Хорошо, что вскоре на крыльце появилась томного вида девица, а за ней почти сразу же еще одна, и обеим пришлось сказать, что Колина нет дома. «Но если он не дома, то почему не со мной?» — Фрэнсис примерно представляла ход их мыслей, потому что ставила на их место себя. Эти визитеры были единственными намеками на то, что происходит в жизни Колина. Он обычно бродил по парку в компании со Злюкой, разговаривал с людьми на скамейках, знакомился с собаководами, иногда забредал в паб. Юлия как-то заметила:

— Колин, молодые мужчины должны иметь сексуальную жизнь, в противном случае страдает их здоровье.

Ответом ей было полушутливое-полусерьезное:

— Бабушка, я веду темную и опасную тайную жизнь, в которой полно сумасшедших романтических приключений, так что, пожалуйста, не волнуйся обо мне.

Вечером он появился, как всегда — с собакой, увидел Фрэнсис и сказал:

— Я сделаю себе чашку чая.

Собака вспрыгнула на стол.

— Убери же отсюда эту непоседу.

— Эй, Злюка, ты слышал? — Он подхватил собаку и отнес ее на стул, велел ей сидеть там, и она послушалась, мотая хвостом и наблюдая за людьми черными любопытными глазками.

— Знаю, ты хочешь поговорить об Эндрю, — сказал Колин, усаживаясь со своим чаем.

— Конечно. Это было бы катастрофой.

— А в нашей семье катастрофы — дело неслыханное.

Увидев его улыбку, мать догадалась, что он был в воинственном настроении. Она внутренне собралась, думая, что могла сказать все что угодно Эндрю, но с Колином всегда есть этот момент оценки, когда она пытается понять, в каком настроении младший сын. Она чуть не сказала: «Забудь, поговорим об этом в другой раз», но он уже продолжал:

— Юлия уже тоже ко мне с этим приходила. Но что вы хотите от меня? Чтобы я отправился к Эндрю и предложил ему, чтобы он не вел себя как глупец, а потом пошел бы к Софи и предложил ей, чтобы она не вела себя как безумная? А дело в том, что Эндрю нужен ей, чтобы освободиться от Роланда.

На этом Колин замолчал и с улыбкой ждал, что скажет мать. Он вырос в полного мужчину с черными курчавыми волосами, и очки в неизменно черной оправе придавали ему ученый вид. Он всегда был готов броситься в атаку, в значительной степени потому, что все еще был финансово зависим. Юлия некоторое время назад сказала Фрэнсис: «Лучше я буду давать Колину на расходы, чем вы, — это предпочтительнее с психологической точки зрения». Она была права, но свою неудовлетворенность ситуацией Колин выплескивал на мать.

Фрэнсис тоже ждала. Вот-вот начнется битва.

— Если тебе нужен хрустальный шар, то обратись к нашей Филлиде, благо к ней недалеко идти, но мое знание человеческой природы (многие говорят, что я им обладаю) подсказывает, что Софи останется с Эндрю до тех пор, пока Роланд не остынет, и тогда она бросит Эндрю ради кого-то третьего.

— Бедный Эндрю.

— Бедная Софи. Ничего не попишешь, она мазохистка. Ты должна бы это понимать.

— Потому что я тоже такая?

— Во всяком случае у тебя есть склонность к долготерпению, ты согласна?

— Больше нет. Давно уже нет.

Колин помолчал. И сцена могла бы на этом и закончиться, но он подскочил, бросил в чашку еще один пакетик чая, налил воды, которая не кипела, увидел свою ошибку, выудил пакетик и вышвырнул его в раковину, выругался, подобрал его из раковины, чтобы выкинуть в мусорное ведро, включил чайник, вынул еще один чайный пакет, залил его кипящей водой — все это в неуклюжей спешке, которая подсказывала Фрэнсис, что Колин не испытывает удовольствия от их беседы. Сын вернулся к столу, поставил чашку, потянулся к собаке, погладил ее разок и наконец уселся.

— Это не личное, — сказал он. — Но я тут думал: все ваше поколение такое. Все вы.

— A-a, — протянула Фрэнсис с облегчением: они перебрались на знакомую почву абстрактных принципов.

— Вы спасаете мир. В каждой новой идее — обещание рая.

— Ты путаешь меня со своим отцом. — Потом Фрэнсис решила, что и сама может перейти в наступление. — Мне это начинает серьезно надоедать. Меня всегда считают замешанной в преступлениях Джонни. — Она поразмыслила над словом. — Да, в преступлениях. Теперь уже понятно, что это так.

— А когда это было непонятно? И знаешь что? Буквально вчера я прочитал в «Таймс» его слова о том, что «да, были сделаны определенные ошибки».

— Да. Но я ни участвовала в этих преступлениях, ни сочувствовала им.

— Нет, но ты же спаситель мира, в любом случае. Так же, как и он. Все вы такие. Меня поражает, откуда такая самоуверенность? Должно быть, вы самое чванливое, самовлюбленное поколение за всю историю человечества. — Колин по-прежнему улыбался: значит, считает, что его нападение удалось, но есть в триумфе и толика чувства вины. — Джонни без конца выступает с речами, а ты набиваешь дом сиротками и бродяжками.

А, вот они и добрались до сути. Фрэнсис сказала:

— Прости, но я не понимаю, как одно связано с другим. Что-то не могу припомнить, чтобы Джонни хоть раз кому-то помог.

— Помог? Вот как ты это называешь. Что ж, его квартира сейчас полна американцами, скрывающимися от призыва в армию, — не то чтобы я имел что-то против них — и товарищами со всего мира.

— Это совсем не одно и то же.

— Тебе никогда не приходило в голову спросить себя о том, что бы ты делала, если бы не приютила всю лондонскую беспризорщину?

— В числе этой «беспризорщины» была, между прочим, и твоя Софи.

— Она никогда не жила здесь в буквальном смысле этого слова.

— Тем не менее она у нас дневала и ночевала. И как насчет Франклина? Он провел у нас больше года. А ведь он был твоим другом.

— Ага, и чертов Джеффри. Мало того что в школе мне от него спасения не было, так и на каникулах приходилось терпеть его, год за годом.

— Но я никогда не знала, что ты так его не любил. Почему же ты ничего не сказал? Почему дети не говорят, когда им что-то не нравится?

— Вот видишь — ты даже этого не могла разглядеть.

— О Колин. Еще скажи, что не нужно было и Сильвии разрешать селиться у нас.

— Этого я никогда не скажу.

— Может, теперь и не скажешь, но раньше только об этом я от тебя и слышала. Своими жалобами ты превратил мою жизнь в ад. И вообще, хватит это обсуждать. Сколько времени уже прошло.

— А результаты видны и по сей день. Ты слышала, что та мелкая сучка Роуз болтает повсюду, будто Юлия — алкоголичка, а ты — нимфоманка?

Фрэнсис засмеялась. Это был смех возмущения, но искренний. Колин его ненавидел и вперил в мать обвиняющий взгляд.

— Колин, если бы ты только знал, какую целомудренную жизнь я вела… — Но нет, времена же изменились! Она поправилась: — Даже если бы у меня каждый уикенд был новый мужчина, то почему бы и нет? Имела бы полное право. И ты не смел бы и слова сказать против!

Колин побледнел и молчал.

— Колин, ради бога, ты же прекрасно знаешь…

Ее перебила собака.

— Тяв, тяв, — надрывалась она. — Тяв, тяв!

До Фрэнсис дошла абсурдность ситуации, и она расхохоталась. Колин лишь горько улыбнулся.

Однако главное его обвинение осталось лежать между ними на столе ядовитым грузом.

— Откуда вы брали вашу уверенность? Отец спасает мир, несколько миллионов мертвых там, несколько миллионов мертвых тут, а ты: «Заходите, чувствуйте себя как дома, я сейчас поцелую больные места, и все будет хорошо». — Колин казался совершенно разбитым годами своего несчастливого детства и даже стал похож на маленького мальчика: глаза полны слез, губы дрожат. И Злюка, покинув предписанный ему стул, бросился к своему хозяину, забрался к нему на колени и стал лизать ему лицо. Колин уткнулся лицом в спину собачонки, спрятался — насколько возможно было спрятаться за этой крохой. Потом он поднял голову, чтобы сказать: — Нет, откуда у вас это? Кто, черт возьми, вы такие — все до одного спасители мира, да еще десерты готовите… Ты понимаешь? Мы все закомплексованы. Ты знала, что Софи видит сны про газовые камеры, хотя никто из ее родни даже рядом там не был? — И он поднялся, прижимая к себе терьера.

— Подожди минутку, Колин…

— Мы разобрались с главным вопросом повестки дня — Софи. Она несчастлива. Она и дальше будет несчастлива. Она сделает несчастным и Эндрю. Потом она найдет кого-нибудь еще и продолжит быть несчастной.

Он выбежал из кухни и понесся вверх по лестнице, а собака все лаяла и лаяла у него на руках: «Тяв, тяв, тяв».


В доме Юлии происходило нечто такое, о чем не знал никто из представителей младших поколений. Вильгельм и Юлия хотели пожениться или, как минимум, чтобы Вильгельм переехал к ней. Он жаловался, поначалу с юмором, что принужден существовать как подросток — на скудной диете встреч со своей возлюбленной в «Космо» или совместных походов в ресторан. Иногда он проводил с ней день и вечер, но затем должен был возвращаться к себе. Юлия отгораживалась от ситуации, отшучивалась в том духе, что, в отличие от подростков, они хотя бы не стремятся так в постель. На что Вильгельм отвечал, что общая постель не сводится только к сексу. Похоже, он имел в виду былые ласки и разговоры в темноте — обо всем на свете. Юлия все же не готова была разделить с ним постель — после стольких-то лет вдовства! — однако постепенно стала понимать справедливость жалоб Вильгельма. Она всегда чувствовала себя неловко, когда оставалась в тепле и комфорте своих комнат, а он должен был ехать домой, какой бы ни была погода. Домом Штайну была просторная квартира, где когда-то он жил с женой, давно почившей, и двумя детьми, переехавшими со своими семьями в Америку. В общем-то, он почти там не бывал. Бедным Вильгельма назвать было нельзя, но как-то неразумно содержать квартиру с привратником и маленьким садиком, когда у Юлии такой большой дом. Они обсуждали, потом спорили, потом препирались относительно того, как можно было бы все устроить.

Чтобы Вильгельм жил вместе с Юлией в ее четырех комнатах, которых хватало для нее одной, — такой вариант отметается сразу и без разговоров. И что делать с его книгами? У него их тысячи, целая коллекция, Вильгельм был специалистом по редким книгам. Весь этаж под Юлией занял Колин, колонизировав в том числе комнату Эндрю. Попросить его переехать — невозможно, с чего бы ему переезжать? Из всех обитателей дома, за исключением самой Юлии, он больше всех нуждался в безопасном, спокойном месте, укрытом от треволнений внешнего мира. Под Колином в двух просторных комнатах и одной маленькой размещалась Фрэнсис. И на этом же этаже находилась комната Сильвии, даже если появлялась она там раз в месяц. Это был ее дом, и так и должно оставаться.

«Но почему бы не попросить переехать Фрэнсис?» — задавался вопросом Вильгельм. Она давно уже зарабатывает приличные деньги, не так ли? Но Юлия отказалась это сделать. Она считала, что семья Ленноксов использовала Фрэнсис, чтобы вырастить двух сыновей, и что теперь — вон? Юлия никогда не забудет, как после смерти Филиппа Джонни потребовал, чтобы она, его мать, съехала на съемную квартиру или куда угодно еще.

Ниже владений Фрэнсис находилась большая гостиная, растянувшаяся через весь дом, от стены до стены. Не встанут ли там дополнительные шкафы для книг Вильгельма? Но Вильгельм знал, что Юлия не захочет жертвовать именно этой комнатой. Значит, оставалась Филлида. Теперь она вполне могла оплачивать себе жилье. Она получила деньги, которые выделила ей из отцовского наследства Сильвия, и имела постоянный приработок как экстрасенс и гадалка, а также как психотерапевт. Когда семья узнала, что Филлида стала еще и психотерапевтом, то шуткам не было конца, в основном типа «вот только себя она не сможет исцелить». Но пациенты шли к ней. Избавиться от Филлиды и неиссякаемого потока ее клиентов — против этого никто не стал бы возражать. Хотя нет, один человек все же был против — Сильвия. Ее отношение к Филлиде стало материнским. Дочь беспокоилась о матери. И какой толк будет от того, что она съедет? Только если одновременно с ней съедет Фрэнсис или Колин. Но зачем им уезжать? И было еще одно соображение, весьма сильное, о котором Вильгельм мог только догадываться. Юлия мечтала о том, что когда Сильвия выйдет замуж или найдет «партнера» (глупое выражение, по мнению Юлии), то будет жить с семьей в этом доме. Где? Ну, если Филлида освободит цоколь, то тогда…

Вильгельм стал говорить, что наконец-то он понял: на самом деле Юлия не хочет, чтобы он жил с ней.

— Я всегда любил тебя сильнее, чем ты меня.

Юлия никогда не думала о любви в таких терминах: «больше — меньше». Она просто полагалась на свое чувство. Вильгельм был ее поддержкой и опорой, а теперь она стареет (Юлия чувствовала, что стареет, несмотря на слова доктора Лехмана) и без помощи Вильгельма просто не справится. Так любила ли она его? Если сравнивать с ее любовью к Филиппу, то нет. Как неприятна была эта последовательность мыслей, и Юлия не хотела идти за ней, не желала слушать упреки Вильгельма. Она бы хотела, чтобы он переехал к ней, хотя бы потому, чтобы она не переживала из-за того, что Вильгельм содержит такую большую и ненужную в общем-то квартиру, но сразу возникает столько трудностей. Юлия была готова даже всерьез задуматься о ласках и разговорах на ночь в ее когда-то супружеской постели. Но за всю свою долгую жизнь она делила постель только с одним человеком. Не слишком ли многого от нее ждут? Упреки Вильгельма переросли в обвинения, и Юлия плакала, а Вильгельм был угрюм.


А Фрэнсис тем временем планировала покинуть дом Юлии. Наконец-то у нее будет собственное жилье. Теперь, когда не нужно было платить ни за школы, ни за университеты, у нее оставались свободные деньги. Подумать только: ее личное жилье! Не Джонни, не Юлии. Оно должно будет вместить все материалы ее исследований и книги, пока разделенные между редакцией «Дефендера» и домом Юлии. Значит, это будет большая квартира. Вообще-то, ежемесячная зарплата — замечательная вещь: только тот, кто не всегда ее получал, может оценить это в полной мере. Фрэнсис помнила работу на заказ и ненадежные заработки в театре. Но как только она накопит достаточно денег для приличного первого взноса, то сразу откажется от своей фальшивой, как ей казалось, позиции в «Дефендере», и это будет конец регулярным пополнениям ее банковского счета.

Фрэнсис всегда большую часть работы делала дома, никогда не чувствовала себя частью газеты. То, что она приходила и уходила, ее коллегам не нравилось: они рассматривали такое ее поведение как критику в адрес «Дефендера». Так оно и было. Фрэнсис была сторонним человеком в организации, считающей себя бастионом, который осаждали враждебные реакционные орды, — словно ничего не изменилось с великих дней прошлого столетия, когда «Дефендер» практически в одиночку защищал здоровые, чистые ценности (не было такой честной или доброй цели, за которую он не боролся). Почти век спустя газета стояла на стороне униженных и оскорбленных, но вела себя так, как будто речь шла о социальной несправедливости, а не о частных случаях.

Фрэнсис давно отказалась от колонки тетушки Веры («Мой маленький сын писается в постель, что мне делать?»)и вместо этого сочиняла большие, тщательно подготовленные статьи на такие темы, как несоответствие в оплате труда женщин и мужчин, неравные возможности при трудоустройстве, детские сады. Практически все, о чем она писала, имело отношение к разнице в положении женщин и мужчин.

В некоторых кругах, особенно среди мужчин (которые тоже все чаще чувствовали себя осажденными враждебными ордами женщин), женская часть журналистов «Дефендера» считалась настоящей мафией — тяжелой, мрачной, одержимой, но реальной силой. Фрэнсис точно была реальной силой: все ее статьи обрели вторую жизнь в качестве памфлетов и даже книг, третью — в качестве радио- или телепередач. В душе она соглашалась с точкой зрения, что ее подруги по перу тяжеловесны, но подозревала, что в том же можно обвинить и ее саму. Во всяком случае, тяжесть в ее мироощущении присутствовала: на Фрэнсис давила несправедливость жизни. Да, обвинения Колина не беспочвенны: она действительно верит в прогресс и в то, что упорство в борьбе с каждым проявлением несправедливости в конце концов приведетк лучшему устройству мира. Разве не так? По крайней мере иногда? У нее были свои маленькие триумфы. Но зато Фрэнсис никогда не уносилась в штормовые небеса столь модного феминизма — она не была способна, как Джули Хэкетт, впадать в ярость, когда по радио упоминали самку комара как разносчицу малярии. «Дерьмо! Поганое фашистское дерьмо!» Когда Фрэнсис удалось убедить Джули, что на самом деле это факт, а не клевета, выдуманная злонамеренным ученым-мужчиной, чтобы принизить женский пол, та сменила ярость на истерические слезы: «Это же так несправедливо». Джули Хэкетт продолжала быть верной «Дефендеру». Дома она надевала фартук с логотипом «Дефендера», пила чай из кружек с логотипом «Дефендера», пользовалась полотенцами с логотипом «Дефендера». Она могла разразиться гневными слезами, если кто-то нелестно отзывался при ней о «ее» газете. Джули догадывалась, что Фрэнсис не «преданна газете» (ей нравилась эта формулировка) так, как она, и часто устраивала небольшие нравоучительные беседы, призванные исправить этот недочет. Фрэнсис находила Джули утомительной. Любители шаловливых фокусов, которые устраивает нам жизнь, уже признали эту фигуру, которая так часто сопровождает нас, возникает везде и всегда, тень, без которой мы прекрасно обошлись бы, однако вот она, или он, карикатура на самого себя, но — о да, такое полезное напоминание. Ведь Фрэнсис попалась на пустопорожнюю риторику Джонни, была зачарована великой мечтой до потери рассудка и выстроила в соответствии с ней всю свою дальнейшую жизнь. Она больше так и не сумела освободиться. И теперь Фрэнсис два или три дня в неделю работала с женщиной, для которой «Дефендер» играл ту же роль, что Партия — для ее родителей, которые по сию пору оставались ортодоксальными коммунистами и гордились этим.

Некоторые люди приходят к выводу, что наша — человеческого рода — величайшая потребность состоит в том, чтобы иметь объект для ненависти. Десятилетиями высшие классы, средние классы исполняли эту крайне полезную функцию, получая в обмен (в коммунистических странах) смерть, пытки и тюремное заключение, а в более уравновешенных странах, вроде Британии, — всего лишь поношение или неприятные обязанности, как, например, усвоение просторечного жаргона. Но теперь данное мировоззрение поизносилось. Новый враг — мужчины — был еще более удобен, поскольку он охватывал половину населения Земли. Из конца в конец планеты женщины устраивали судилища над мужчинами, и пока Фрэнсис была с «Дефендером», она чувствовала себя одной из присяжных, которые единогласно выносят приговор: «Виновны». В моменты отдохновения женщины с непоколебимым чувством собственной правоты — рассказывали друг другу анекдоты о грубости или тупости мужчин, обменивались сатирическими комментариями, поджимали губы и выгибали брови, а в присутствии мужчин они выискивали свидетельства неправильных суждений, бросались на них, как кошки на воробьев. Никогда земля не знала более самодовольных, самовлюбленных, несамокритичных людей. Но все это была лишь одна определенная стадия в женском движении. Начало нового феминизма в шестидесятых больше всего напоминало девчушку на взрослой вечеринке: ошалевшая от возбуждения, щеки горят, глазенки блестят, вертится в танце и голосит: «А я без трусов, видите мою попу?» От роду три года, и взрослые притворяются, что ничего не видят: вырастет и успокоится. И она выросла и успокоилась. «Кто — я? Никогда я не делала ничего подобного… а, ну да, так я была еще совсем маленькой».

Вскоре благоразумие вступило в свои права, и если и пришлось на первом этапе заплатить цену раздражающего самодовольства, то это небольшая цена за сухой остаток: за серьезное, тщательное исследование, основанное на бесконечном сборе и анализе фактов, цифр, правительственных отчетов, истории — в общем, за работу, которая меняет законы и мнения и восстанавливает справедливость.

Но и эта стадия, как заведено природой вещей, сменится следующей.

Тем временем Фрэнсис пришла к выводу, что работа в «Дефендере» не сильно отличалась от брака с Джонни: ей предлагалось заткнуться и держать свои мысли при себе. Вот почему она предпочитала всю работу делать дома. Ведь держать свое мнение при себе утомительно. Гораздо дольше времени потребовалось Фрэнсис на то, чтобы понять, что многие из журналистов, работающих в «Дефендере», были отпрысками товарищей. Нужно было достичь определенной стадии близости, чтобы этот факт выявился. Те, кто воспитывался в духе «красных» идеалов, предпочитали помалкивать об этом — слишком долго объяснять. Но если и другие сидят в той же лодке? И так было не только в «Дефендере». Поразительно, как часто можно было услышать: «Мои родители были в Партии, знаете ли». Поколение «веривших», теперь дискредитированное, дало жизнь детям, которые отказались от веры родителей, но продолжали восхищаться их преданностью — сначала тайно, а потом и открыто. Вот это была вера! Какая страсть! Какой идеализм! Но как они могли проглотить всю эту ложь? Что касается их, отпрысков, то они обладают свободными и пытливыми умами, не зараженными пропагандой.

Но факт оставался фактом: атмосфера в «Дефендере» и в других либеральных печатных органах была еще той, «партийной». И первым, самым очевидным доказательством этого является враждебность к несогласным. Левые или либеральные дети называют своих родителей фанатиками, но не осознают, что полностью унаследовали их склад ума. «Тот, кто не с нами, тот против нас». Привычка поляризации: «Раз ты думаешь не так, как мы, значит, ты фашист».

И, подобно Партии в былые дни, имелась в обществе когорта обожаемых людей, героев и героинь — конечно, не коммунистов, но товарищ Джонни был выдающимся деятелем, величественным старцем, одним из «старой гвардии» и виделся многим как памятник самому себе, вечно стоящий на трибуне и потрясающий кулаком на реакционные небеса. Советский Союз по-прежнему притягивал если не умы, то сердца. Да, да, ошибки были, и эти ошибки признали, но все равно эту великую силу защищали — по привычке, укоренившейся слишком глубоко.


В редакции газеты были люди, о которых шептались: должно быть, они шпионы ЦРУ. То, что шпионы ЦРУ повсюду, не вызывало сомнений; тогда почему не здесь тоже? Но никто не говорил, что в этот пирог запустил свои советские пальцы и КГБ, манипулируя и воздействуя, хотя такова была правда, не признаваемая двадцать лет подряд. Главным врагом были Соединенные Штаты — то было неписаное положение и зачастую об этом громко заявляли. Америка — фашистское милитаристское государство, и недостаток свободы и истинной демократии в ней подвергался постоянным нападкам в статьях и речах тех людей, которые ездили туда в отпуск, посылали детей в американские университеты и предпринимали поездки через «пруд», чтобы принять участие в демонстрациях, забастовках, маршах и митингах.

Некий наивный юнец, присоединившийся к «Дефендеру» из чувства восхищения перед его великой и почетной историей свободной и справедливой мысли, задиристо утверждал, что было ошибкой называть Стивена Спендера фашистом за его кампанию против Советского Союза и попытки заставить людей принять «правду», каковое слово означало полную противоположность того, что под ним понимали коммунисты. Этот молодой человек доказывал, что поскольку все знают о фальсифицированных выборах, показных судах, концентрационных лагерях, использовании труда заключенных и о том, что Сталин был гораздо хуже Гитлера, то можно так прямо и заявить. Последовали крики, вопли, слезы, чуть не дошло до драки. Юнец исчез из редакции и был признан «подсадной уткой» ЦРУ.

Фрэнсис была не единственной, кто мечтал оставить это лицемерное, лживое гнездо. Руперт Боланд, ее хороший друг, был вторым таким человеком. Тайная неприязнь к учреждению, в котором они работали, объединила их, и потом, когда оба они могли бы уйти, найдя работу в других газетах, они остались — в силу взаимной симпатии. О чем ни один из них не догадывался, поскольку признались они друг другу в этом уже позже. Фрэнсис давно чувствовала, что рискует влюбиться в этого мужчину, и потом, когда решила, что уже слишком поздно, это случилось. Ну, а почему бы и нет? События развивались неторопливо, но в целом удовлетворительно. Руперт хотел жить вместе с ней.

— Не хочешь ли переехать ко мне? — спросил он.

Руперт имел квартиру в Мэрилебоуне. Фрэнсис ответила, что не прочь иметь собственный дом, хотя бы на старости лет. У нее будет достаточно денег через год или два. Он сказал:

— Давай я одолжу тебе денег, которых не хватает.

Фрэнсис уклонялась от прямого ответа и находила причины отказаться от его предложения. Ведь в таком случае это будет не совсем ее дом, а ей хотелось иметь такой уголок на Земле, про который она могла бы сказать: «Это мое». Но Руперт этого не понимал и обижался. Несмотря на эти разногласия, их любовь цвела. Фрэнсис приходила к нему ночевать, нечасто, потому что не желала огорчить Юлию и боялась Колина. Руперт спрашивал:

— Но почему? Ты ведь уже давно совершеннолетняя.

При сближении с другим человеком порой возникают такие моменты, когда целые куски кровоточащей и мучительной истории вдруг сворачиваются и закрываются. Фрэнсис не верила, что сможет объяснить ему. И не хотела. Не стоит ворошить прошлое. Баста. Финиш. Руперт все равно не поймет. Он был женат и имел двух детей, которые жили с матерью. Он виделся с ними регулярно, теперь вместе с Фрэнсис. Но Руперт еще не прошел через беспощадные притязания подросткового возраста. Он сказал, совсем как Вильгельм:

— Но мы же не тинейджеры, которые прячутся от взрослых.

— Насчет этого не знаю. Но в любом случае пока мне это нравится.

Был еще один момент, который мог бы создать проблему, но не создал. Руперт был десятью годами младше Фрэнсис. Ей было почти шестьдесят, а ему — всего пятьдесят! Но после определенного возраста десять лет в одну или другую сторону уже не имеют особого значения. Помимо секса, про который Фрэнсис вспоминала, что то было приятное времяпровождение, Руперт был для нее идеальным компаньоном. Он заставлял ее смеяться, чего, Фрэнсис знала, ей сильно недоставало всю жизнь. Как легко быть счастливыми, обнаружили они, и, не веря самим себе, оба признались в чувствах.

И это было так легко сделать — почему? Память подсказывала, что это сложное, трудное, болезненное дело.

Но пока не было места для их любви, которая носила обыденный, спокойный характер — совсем не похожая на подростковый флирт.


Толпы, собравшиеся для празднования независимости Цимлии, выплеснулись из зала на ступени крыльца и дальше на тротуары, они грозили застопорить движение на улицах, как случилось ранее на гуляниях в честь Кении, Танзании, Уганды, Северной Цимлии. Вероятно, во всех этих мероприятиях принимала участие большая часть тех, кто предавался сейчас веселью. Здесь были представлены все разновидности победных эмоций: от тихого удовлетворения людей, трудившихся годами, до неистового экстаза тех, кого толпа опьяняет так же, как любовь, или ненависть, или футбол. Фрэнсис пришла, потому что ей позвонил Франклин.

— Очень прошу вас, приходите. Нет, без вас для меня не будет праздника. Я зову всех своих старых друзей. — Ей это было лестно слышать. — А где мисс Сильвия? Она тоже должна прийти, пожалуйста, попросите ее.

Вот почему с Фрэнсис сегодня была Сильвия. Они протискивались через толпу, хотя девушка постоянно твердила:

— Фрэнсис, мне нужно поговорить с вами кое о чем. Это очень важно.

Кто-то потянул Фрэнсис за рукав.

— Миссис Леннокс? Вы миссис Леннокс? — вопрошала настойчивая молодая женщина с рыжими волосами и выражением растерянности на лице. — Мне нужна ваша помощь.

Фрэнсис остановилась, и Сильвия тоже, сразу позади нее.

— В чем дело? — прокричала Фрэнсис.

— Вы так помогли моей сестре. Она обязана вам жизнью. Можно и мне к вам прийти? — Незнакомка тоже пыталась перекричать общий гам.

Озарение пришло, но не сразу.

— А, понятно. Должно быть, вы имеете в виду другую миссис Леннокс — Филлиду.

Безумные подозрения, раздражение, затем неприязнь исказили черты лица незнакомки.

— Так вы отказываетесь? Не можете? Не хотите?

— Я не та миссис Леннокс, что вам нужна. — И Фрэнсис пошла вперед. Сильвия успела взять ее под руку. То, что Филлиду видят в таком свете… нужно время, чтобы это уложилось в голове. — Она говорила о Филлиде, — пояснила Фрэнсис.

— Да, я поняла, — сказала Сильвия.

Еще от двери было видно, что зал набит до отказа и что нет ни малейшей возможности пробраться внутрь, но на входе распоряжались Роуз и Джил, обе с розетками размером с тарелку, одетые в цвета цимлийского флага. При виде Фрэнсис Роуз с энтузиазмом замахала ей и прокричала в склоненное к ней ухо:

— Тут как будто большой семейный вечер, все пришли. — Но потом она заметила Сильвию, и ее лицо скривилось негодующей гримасой. — Что-то я тебя ни разу не видела на наших демонстрациях.

— Меня ты тоже не видела, — сказала Фрэнсис. — Но надеюсь, это не значит, что я тут белая ворона.

Роуз хмыкнула, но отошла в сторону, пропуская Фрэнсис и, следовательно, Сильвию внутрь.

— Фрэнсис, мне нужно поговорить с Франклином.

— Тогда, может быть, тебе лучше обратиться к Джонни?

— Джонни, похоже, меня не помнит, но ведь я же сто лет была частью семью — правда же?

Зал взревел. На платформу пробивались ораторы, человек двадцать, и Джонни среди них, с Франклином и другими чернокожими товарищами. Франклин увидел Фрэнсис, которая сумела как-то пробраться в первые ряды, и спрыгнул с платформы, смеясь, почти плача, потирая ладони: он таял от счастья. Африканец обнял Фрэнсис, а потом огляделся вокруг и спросил:

— А где Сильвия?

Франклин смотрел на худую молодую женщину с прямыми волосами, убранными от бледного лица в хвост, в черном свитере с высоким воротником. Его взгляд оставил ее, побродил вокруг, вернулся — очевидно, были какие-то сомнения.

— Но вот же Сильвия! — крикнула ему Сильвия.

Зал ревел и аплодировал. На платформе, прямо над ними, стояли ораторы, махали знакомым, стискивали руки над головой в приветствии, пронзали воздух кулаками в салюте, адресованном, по-видимому, какому-то существу над головами зрителей. Они улыбались и смеялись, впитывали обожание толпы и посылали его обратно горячими, почти что видимыми лучами.

— Да вот же я. Ты забыл меня, Франклин.

Никогда еще ни один мужчина не выглядел более разочарованным, чем Франклин в этот миг. Много лет жила в его памяти маленькая девочка с пушистыми волосами, похожая на цыпленка, славная, как Дева Мария и другие женщины-святые на священных изображениях в миссии. А эта суровая сухая женщина причиняла ему боль, он не хотел смотреть на нее. Но она вышла из-за спины Фрэнсис и обняла его, и улыбнулась, и на мгновение он готов был поверить: «Да, это Сильвия…»

— Франклин! — закричали ему с платформы.

В этот момент подошла Роуз, и ему не удалось уклониться от ее объятий.

— Франклин. Это я. Роуз. Ты меня помнишь?

— Да, да, да, — закивал Франклин, чьи воспоминания о Роуз были, честно говоря, смутными.

— Мне нужно поговорить с тобой, — сказала она.

— Хорошо, но мне нужно возвращаться на сцену.

— Я подожду тебя после митинга. Помни, это для твоей же пользы.

Франклин взобрался на платформу и превратился в блестящее, улыбающееся черное лицо среди других таких же.

Он стоял рядом с Джонни, который был как состарившийся, но величественный лев и приветствовал своих последователей в толпе зрителей внизу, потрясая кулаком. Но взгляд Франклина все еще бродил по залу, словно где-то там была та, давнишняя Сильвия, и когда глаза его остановились безутешно на том месте, где сидела в первом ряду нынешняя Сильвия, она улыбнулась ему и помахала. Его лицо снова взорвалось счастьем, и Франклин раскрыл руки, обнимая толпу, но на самом деле объятие предназначалось только Сильвии.

На праздновании победы после войны обычно уделяют не много времени мертвым солдатам — вернее, о них говорят и даже поют с излишком, в том ключе, что «погибшие товарищи сделали эту победу возможной», но все эти лозунги и шумные заверения направлены как раз на то, чтобы поскорее забыть о костях, лежащих в скалистой расщелине или в могиле, настолько неглубокой, что туда добрались шакалы, раскидали ребра, пальцы, череп. За шумом скрывается обвиняющее молчание, которое вскоре сменяется забвением. В зале в тот вечер было мало людей (почти все были белыми), кто потерял бы сыновей и дочерей в эту войну или сам сражался там, но мужчины на платформе — часть из них — служили в армии или приезжали на фронты. Также там были мужчины, которые обучались вести политические или партизанские войны в СССР или в лагерях, организованных Советским Союзом в Африке. И еще среди зрителей находилось приличное количество людей, знавших различные «кусочки» Африки в старые времена. Между ними и активистами пролегала пропасть, но все были охвачены единым победным восторгом.

Двадцать лет войны, начавшейся с изолированных вспышек «общественных беспорядков», «непослушания», или забастовок, или угрюмого недовольства, прорывающегося убийствами и поджогами, но все эти ручейки слились в наводнение, которое стало войной, продолжавшейся целых двадцать лет, а скоро о ней забудут и вспоминать будут только по праздникам. Оглушительный шум в зале не стихал. Люди кричали, и плакали, и обнимали друг друга, и целовались с незнакомыми, а на платформе ораторы сменяли один другого, черные и белые. Выступил Франклин, потом еще раз. Толпе он нравился, этот круглолицый жизнерадостный человек, который — так говорили — вот-вот войдет в правительство, формируемое товарищем Мэтью Мунгози: тот неожиданно получил большинство голосов на только что состоявшихся президентских выборах. Да, президент Мунгози, а ведь недавно это было всего лишь имя среди полудюжины других потенциальных лидеров. Позже других на митинге появился товарищ Mo. Этот возбужденно смеялся, запрыгнул на платформу, чтобы рассказать о том, как он вернулся сию минуту с передовой линии свободы, где борцы откладывают оружие и строят планы, как сделать реальностью те заветные мечты, что вели их вперед десятки лет. Товарищ Mo, жестикулируя, захлебываясь, плача, рассказывал зрителям об этих мечтах — все были так поглощены новостями с театра военных действий, что не имели минутки подумать о том, как скоро придется им услышать: «А теперь мы все вместе будем строить будущее». Товарищ Mo на самом деле не был цимлийцем, но это не важно, больше никто в последнее время не виделся с борцами за свободу, даже товарищ Мэтью, слишком занятый переговорами с Белым домом и другими встречами на высшем уровне. Большинство мировых лидеров уже заявили о своей поддержке нового президента Цимлии. За ночь он вырос в фигуру международного масштаба.

У Фрэнсис и Сильвии не было возможности покинуть зал, а ликование, и слезы, и речи продолжались до тех пор, пока администраторы не пришли предупредить, что осталось десять минут оплаченного времени. Недовольные возгласы, свист, крики «Фашисты!». Все двинулись к выходу. Фрэнсис задержалась, глядя на Джонни, думая, что должен он хотя бы показать, что знает о ее присутствии, и он действительно сухо кивнул бывшей жене. На платформу вскарабкалась Роуз, чтобы поздороваться с Джонни, который и ей всего лишь кивнул. Потом Роуз встала перед Франклином, закрыв доступ всем остальным, кто хотел пожать ему руку, обнять или даже вынести из зала на плечах.

Фрэнсис и Сильвия добрались до фойе, где их догнала Роуз, лопаясь от гордости. Франклин пообещал устроить ей интервью с товарищем Мэтью. Да, сразу же. Да, да, да, он твердо пообещал, что поговорит с товарищем Мэтью, который будет в Лондоне всю следующую неделю, и Роуз получит свое интервью.

— Вот видите? — воскликнула она, обращаясь исключительно к Фрэнсис и игнорируя Сильвию. — Так что я на пути к цели.

От Фрэнсис ожидали вопроса: «К какой цели?» — и она задала его.

— Увидите, — сказала Роуз. — Мне нужен был только толчок, и все.

Она удалилась, чтобы заняться обязанностями распорядителя.

Фрэнсис и Сильвия стояли на тротуаре, окруженные счастливыми людьми, которые никак не хотели расходиться.

— Мне нужно увидеться с вами, Фрэнсис, — сказала Сильвия. — Это важно. И не только с вами — со всеми.

— Со всеми!

— Да. Вы поймете почему.

Они договорились собрать всех через неделю, и Сильвия придет домой на весь вечер, она обещает.

Роуз прочитала все статьи, в которых упоминался товарищ Мэтью, президент Мунгози. Про Цимлию писали мало. О президенте же отзывались в основном одобрительно, в том числе люди, которые известны критическим настроем. Прежде всего, он коммунист. Спрашивалось: что это будет означать в контексте Цимлии? Роуз не планировала задавать подобных вопросов, конфронтация ей ни к чему. Перед встречей она составила примерный список вопросов африканскому лидеру, взяв их все из уже данных им интервью. В качестве журналиста Роуз обычно писала небольшие очерки в местных новостях, используя сведения, полученные от Джил, которая теперь состояла в нескольких комитетах при муниципальном совете. В своих статьях Роуз просто повторяла эту информацию (или статьи других людей), так что задача, которую ей предстояло выполнить на встрече с президентом Мунгози, ничем не отличалась от прежней работы, только была значительнее по объему и (она надеялась) последствиям. В наброске интервью Роуз не упомянула ни единого критического замечания в адрес товарища Мэтью и закончила парой абзацев оптимистичных эвфемизмов, которые так часто можно было слышать в исполнении товарища Джонни.

На свою встречу с цимлийским вождем она взяла этот набросок. Товарищ Мэтью не был общителен, по крайней мере поначалу, но когда он прочитал ее проект интервью, то все его подозрения рассеялись, и он даже подсказал Роуз несколько полезных цитат: «Как сказал мне президент Мунгози…»


Прошла неделя. Фрэнсис разложила кухонный стол до его первоначального состояния, надеясь, что гости скажут: «Как в старые времена». Она приготовила рагу и сделала пудинг. Кто собирался прийти? Узнав, что будет Сильвия, пообещала спуститься Юлия и привести с собой Вильгельма. Когда Колин услышал, по какому поводу созывает Сильвия этот «митинг», сказал, что обязательно придет. Эндрю, утверждающий, что у них с Софи медовый месяц (хотя они еще не расписывались), тоже сказал, что они придут вдвоем.

Юлия и Фрэнсис ждали вместе. Первым прибыл Эндрю, но один. Достаточно было взгляда, чтобы все понять: он выглядел опустошенным, даже измученным, и в нем не осталось ни следа от шутника Эндрю. Он был грустен, с красными глазами.

— Софи, возможно, подойдет попозже, — объявил он и налил себе один стакан красного вина и затем, проглотив его одним махом, сразу же второй. — Да-да, знаю, мама, — сказал он. — Но мне пришлось нелегко.

— Софи вернулась к Роланду?

— Не знаю. Может быть. Узы любви трудно разрушить, но если это любовь, то дайте мне что-нибудь другое. — Эндрю уже запинался, от алкоголя. — А пришел я на самом деле потому, что почти не вижусь с Сильвией. Сильвия — кто она такая? Может, на самом деле я люблю ее. Но знаешь что, Фрэнсис, мне кажется, что в душе она монахиня. — И так Эндрю продолжал, поток слов замедлился только тогда, когда он встал, прошел к раковине и ополоснул лицо холодной водой. — Существует такой предрассудок… — Эндрю едва выговаривал слова, — что холодная вода гасит пары алкоголя. Неправда. — Едва сев, он тут же уронил голову на стол, а затем снова встал и сказал: — Наверное, мне лучше прилечь ненадолго.

— Твою комнату занял Колин.

— Пойду тогда в гостиную. — Его продвижение по лестнице сопровождалось грохотом.

Пришла Сильвия и обняла Юлию, которая не удержалась от упрека:

— Я совсем тебя не вижу в последнее время.

Сильвия улыбнулась и села напротив Фрэнсис, положив перед собой бумаги.

— Ты разве не будешь с нами ужинать? — спросила Юлия, и Сильвия сказала:

— Конечно. Извините. — И отодвинула бумаги в сторону.

Широкими прыжками спустился в кухню Колин. Бледное лицо Сильвии потеплело при виде него, и она протянула ему навстречу руки. Они обнялись.

Постучался в дверь Вильгельм, как всегда это делал, спросил, можно ли ему присоединиться к ним, сел рядом с Юлией, сначала поцеловав ей руку и окинув ее внимательным взглядом. Он беспокоится о ней? Выглядит она по-прежнему, они оба не меняются уже много лет. Хотя Вильгельм уже близок к девяностолетию, но при этом крепок, деятелен.

Услышав, что Эндрю пьян и спит в гостиной, Колин сказал:

—  La belle dame sans merci. [11]Я же говорил тебе, Фрэнсис, помнишь?

В этот момент появилась и сама Софи, на ходу извиняясь за опоздание. Она была в свободном белом платье, поверх которого лились каскады черных волос. Ее лицо не несло на себе следов ни любви, ни боли, а вот глаза — глаза совсем другое дело.

Фрэнсис подавала еду, поэтому руки у нее были заняты. Она подставила щеку, чтобы Софи могла поцеловать ее. Затем Софи скользнула на стул напротив Колина и увидела, что он с серьезным видом изучает ее.

— Милый Колин, — сказала Софи.

— Твоя жертва наверху, в отключке, — сообщил ей Колин.

— Нехорошо так говорить, — заметила Фрэнсис.

— Не хотел никого обидеть, — сказал Колин.

Глаза Софи наполнились слезами. Вильгельм обратился к Колину:

— Прекрасных женщин нельзя упрекать за тот вред, что они причиняют. Господь даровал им разрешение мучить нас. — Он взял руку Юлии, поцеловал ее раз, другой, вздохнул, положил морщинистую руку обратно и похлопал ее ласково.

Пришел Руперт. Без каких-либо объяснений, которых никто, впрочем, и не потребовал, он стал данностью в их доме и, надеялась Фрэнсис, был принят. Колин посмотрел на него долгим взглядом, и хотя враждебности в нем не было, зато чувствовалось какое-то уныние, словно подтвердился приговор одиночества. Руперт сел на стул возле Фрэнсис и всем кивнул.

— Ты говорила — митинг. Но еще и ужин, как я посмотрю, — сказал он.

Фрэнсис поставила перед каждым полные тарелки — в семейном стиле — и бутылки с вином посреди стола.

— Это волшебно, Фрэнсис, это так восхитительно, совсем как в старые времена, о, я так часто вспоминаю о них, как мы все сидели за этим столом, чудные вечера, — щебетала Софи. Но она едва не плакала и тонкими белыми пальцами, созданными для перстней, уничтожала кусок хлеба.

Тут в кухню вбежала маленькая собачка, вырвавшаяся из заточения, куда ее поместили на время ужина, и моментально взобралась Колину на колени, где и осталась сидеть, энергично мотая хвостиком-перышком.

— Слезь, Злюка, — велел песику Колин. — Сейчас же.

Но зверюшка поудобнее устроилась у хозяина на коленях и попыталась лизнуть его в лицо.

— Нехорошо позволять собакам так себя вести, — заметила Сильвия.

— Знаю, — ответил Колин.

— Ах, эта собака, — сказала Юлия. — Почему ты не придумал ей более приличное имя? Каждый раз, когда я слышу «Злюка», мне становится смешно.

— Смех — лучшее лекарство, — парировал Колин. — Что ты на это скажешь, Сильвия?

— Скажу, что мы совсем позабыли о еде. — Сама она едва притронулась к тому, что лежало на ее тарелке.

— Божественно вкусно! — воскликнула Софи, которая ела так, будто голодала неделю.

Наконец появился и Эндрю, нездоровый на вид, но трезвый. Они с Софи обменялись горестными взглядами. Фрэнсис поставила перед Эндрю тарелку, и он сказал:

— Может, сразу перейдем к делу? Нам с Софи скоро нужно будет уходить. — Во взгляде, который он кинул на Софи, чувствовался робкий вопрос, но она казалась смущенной.

— Нужно ли мне еще раз все повторить? — поинтересовалась Сильвия, с облегчением отодвигая тарелку и вновь раскладывая перед собой бумаги. — Я разослала всем общую информацию.

— Очень полезная информация, — сказал Эндрю, — спасибо.

А дело было вот в чем. Группа молодых врачей хотела заставить правительство строить убежища на случай выпадения радиоактивных осадков и, в дальнейшем, на случай полномасштабной ядерной атаки. Этой инициативе противостояла шумная, активная, действенная организация под названием «Кампания за одностороннее ядерное разоружение». Эти люди не желали ничего слышать о строительстве каких бы то ни было убежищ и всячески мешали обучению населения элементарным мерам безопасности. Тон полемики был негативный, яростный, вплоть до истеричного. Юлия сказала:

— Прошу объяснить мне кое-что. Почему эти люди так недовольны, что правительство готовит укрытия для себя и королевской семьи? — Расхожей фразой по этому поводу было: «Правительство все делает, чтобы защитить себя, а на нас ему наплевать». — Я просто не понимаю, — продолжала Юлия. — Если начнется война, то стране как никогда будет нужно правительство, разве это не логично?

— Здравые рассуждения вряд ли применимы в этой кампании, — вставил Вильгельм. — Эти люди не знают, что такое война, а иначе не говорили бы подобные глупости.

— Вот как они рассуждают, — сказал Колин. — Упадет бомба, и все в мире погибнут. Следовательно, нет никакой необходимости строить убежища.

— Но это нелогично, — возразила Юлия. — Это непоследовательно.

Фрэнсис и Руперт посмотрели на пачку газетных вырезок — из «Дефендера» — и невесело переглянулись. «Дефендер» поддерживал кампанию. Сотрудники редакции заседали в комитетах кампании. Журналисты редакции писали от имени кампании статьи.

— Их аргумент таков, — попытался просветить бабушку Колин, — мол, если правительство будет уверено в своей безопасности, то с большей готовностью пойдет на то, чтобы сбросить бомбу.

— Какую бомбу? — спросила Юлия. — Почему всего одну бомбу? Что это за бомба, о которой все говорят? На войне много бомбят.

— В том-то и дело, Юлия, — сказала Сильвия. — Именно это нам и нужно донести.

— Может, Джонни сумеет нас просветить, — внес предложение Вильгельм. — Он же состоит у них в комитете.

— Есть ли такой комитет, в котором он не состоит? — хмыкнул Колин.

— А давайте позвоним ему и попросим прийти и обосновать свою позицию, — предложил Руперт.

Идея произвела впечатление — членам семьи такое в голову не пришло. Эндрю подошел к телефону. Он набрал номер, Джонни ответил. Услышав, что здесь проходит митинг, он согласился подъехать.

Дожидаясь Джонни, все читали вырезки Сильвии, и Юлия сказала:

— Какие они странные, право слово. Эти люди как дети.

— Верно подмечено, — кивнула Сильвия.

лагодарная за эту крошку, Юлия взяла руку Сильвии и прижала к груди.

— Ах, моя бедная девочка, ты не ешь, ты не бережешь себя.

— Я в порядке, — ответила Сильвия. — Мы все слишком много едим.

Осужденное этими словами рагу Фрэнсис тем не менее пользовалось успехом. Присутствующие не возражали против добавки.

Прибыл Джонни, но не один, а вместе с Джеймсом. Оба мужчины традиционно были в полувоенных куртках и сапогах из армейского магазина. Джонни, который недавно побывал на Кубе, у Фиделя, намотал на шею шарф цветов кубинского флага. Джеймс, высокий, плотный, улыбался всем дружелюбно. Не рады видеть Джеймса? Не может такого быть! Он обнял Фрэнсис, похлопал Эндрю и Колина по плечу, поцеловал Софи, прижал к себе костяную Сильвию, отсалютовал Юлии, вскинув сжатый кулак до уровня плеча — модифицированный таким образом приветственный жест для использования вне Партии.

— Хорошо снова оказаться здесь, — объявил он.

Он сел на свободный стул и выжидательно посмотрел на Джонни. Тогда тот тоже опустился на стул рядом с Джеймсом, однако, почувствовав себя на одном уровне с остальными, встал и снова принял свою обычную позу — спиной к окну, руки опираются о подоконник.

— Я поел, — заявил он. — Как ты, Мутти?

— Как видишь.

Джеймс с аппетитом налег на еду.

— Вы не знаете, от какой вкуснотищи отказываетесь, — сказал он своему кумиру и наставнику. Он говорил с просторечным акцентом, и Юлия недовольно поморщилась.

Джонни помялся, потом сдался и сел. Перед ним тут же появилась тарелка, так как Фрэнсис знала, чем все это закончится.

Сильвия сказала:

— У нас серьезный разговор. Джонни, Джеймс, мы обсуждаем важные вопросы.

— Разве бывают несерьезные разговоры? — отозвался Джонни. Он кивнул сыновьям, когда пришел, а сейчас сказал Эндрю: — Передай хлеб.

— Жизнь, — вставил Колин, — вообще очень серьезная штука, как всем нам хорошо известно.

— И становится все серьезнее и серьезнее, — подхватил Эндрю.

— Хватит, — сказала Сильвия. — Мы пригласили сюда Джонни не просто так.

— Выкладывай! — велел Джонни.

— Наша группа состоит из молодых врачей. У нас есть комитет. Мы уже некоторое время назад испытывали озабоченность, но поводом к действию стало письмо, вывезенное из Советского Союза…

Джонни театральным жестом отложил нож и вилку и поднял ладонь, останавливая Сильвию. Но та продолжила:

— Оно написано группой советских врачей. Те сообщают, что на ядерных предприятиях были аварии, там много погибших, и люди до сих пор умирают. Большие зоны в стране заражены радиоактивными осадками…

— Мне не интересно выслушивать антисоветскую пропаганду, — заявил Джонни. Он вернулся на свое место у окна, оставив тарелку. Джеймс с неохотой тоже оторвался от еды и встал рядом с Джонни — капитан и его лейтенант. Сильвия сказала:

— Это письмо привезено человеком, который был в Советском Союзе с делегацией. Тайно привезено. Оно дошло до нас. Оно подлинное.

— Прежде всего, — заговорил Джонни еще более отрывисто, чем обычно, — товарищи в Советском Союзе — ответственные люди и не допустят никаких аварий на ядерных установках. И во-вторых, я не готов тратить свое время на то, чтобы обсуждать сведения, полученные из очевидно фашистских источников.

— О, господи! — в раздражении воскликнула Сильвия. — Да вам самому-то не стыдно, Джонни? Сколько можно повторять одно и то же, когда всем уже известно?..

— Кому это всем? — фыркнул Джонни.

Их диалог прервала Юлия:

— Я хочу знать, почему ваша… ваша клика утверждает, будто это преступление — обезопасить правительство и королевскую семью в случае войны? Я не понимаю вас.

— Но это же просто, — пояснил Эндрю. — Это люди, которые ненавидят власть — безо всяких почему и зачем.

Джеймс кивнул со смехом:

— Ну да, правильно.

— Дети, — сказала Юлия, — глупые дети. И при этом они обладают таким влиянием. Если бы вы пережили войну, то не говорили бы подобной чепухи.

— Вы забываете, — заметил ей Джеймс, — что товарищ Джонни сражался в Испании.

Воцарилась тишина. Молодежь практически не слышала о подвигах Джонни, а старшее поколение давно устало от попыток эти подвиги забыть. А сам Джонни только скромно опустил глаза и потом кивнул, вновь беря нить разговора в свои руки.

— Если бомба упадет, то это будет конец, конец для всех на Земле.

— Какая бомба? — спросила Юлия. — Почему вы все говорите о какой-то бомбе?

— И не о Советском Союзе тут надо говорить. Бомба будет американской.

Сильвия сказала:

— О Джонни, прошу тебя, будь серьезен. Ты всегда говоришь такую ерунду.

Жалящие нападки этого ничтожества, этой пигалицы медленно выводили Джонни из себя.

— Должен заметить, что нечасто мне приходится слышать, будто я говорю ерунду.

— Это потому, что ты общаешься только с такими людьми, которые сами говорят ерунду, — пояснил отцу Колин.

Фрэнсис, которая сидела молча с момента появления Джонни, так как знала, что ничего толкового из разговора с ним не выйдет, стала убирать тарелки и расставлять стеклянные миски с лимонным кремом, абрикосовым муссом и взбитыми сливками. Джеймс, видя это, буквально застонал от жадности и вернулся на свое место за столом.

— Кто в наше время делает пудинги? — холодно заметил Джонни.

— Только милая Фрэнсис, — сказала Софи, принимаясь за свою порцию пудинга.

— И то изредка, — добавила Фрэнсис.

Сильвия вернулась к главной теме созванного ею «митинга»:

— Очень хорошо, Джонни, давайте допустим, что этих ужасных аварий в Советском Союзе никогда не было…

— Конечно не было.

— Тогда почему вы возражаете против того, чтобы население нашей страны было защищено от радиации? Вы даже не соглашаетесь информировать людей о том, как подготовить свое жилище на случай выпадения зараженных осадков. Вы отвергаете любые защитные меры. Я не понимаю. Никто из нас не может этого понять. Стоит только упомянуть слово «защита», как вы все встаете на дыбы.

— Потому что, соглашаясь строить убежища, вы соглашаетесь с неизбежностью войны.

— Но ведь в этом нет никакой логики, — заявила Юлия.

— Во всяком случае, простым людям она не доступна, — поддержал ее Руперт.

Сильвия сказала:

— Вот к чему все сводится, Джонни. В этой стране ни одно правительство не сможет предпринять или даже предложить никаких мер по защите населения, даже элементарных укрытий на случай радиоактивных осадков — и это только из-за вас. «Кампания по одностороннему ядерному разоружению» — это такая сила, с которой правительство вынуждено считаться.

— Верно, — сказал Джеймс на своем кокни. — Абсолютно верно.

— Почему вы считаете необходимым говорить с таким гадким произношением? — окончательно возмутилась Юлия. — Это неграмотно.

— Если ты не коверкаешь язык, значит, ты из аристократов, — произнес Колин, утрируя аристократическое произношение. — А если ты аристократ, то в этой стране ты работы не получишь. Еще одна тирания.

Джонни и Джеймс явно собрались уходить.

— Я возвращаюсь в больницу, — сказала Сильвия. — Там я хотя бы могу поговорить с разумными людьми.

— Можно взглянуть на письмо, о котором ты говорила? — попросил Джонни.

— Зачем тратить свое время, — язвительно поинтересовалась Сильвия, — на фальшивки, сфабрикованные фашистами?

— Понятно зачем, — вставил Эндрю. — Товарищ Джонни хочет сообщить в советское посольство о его содержании. Чтобы найти его авторов и послать в трудовой лагерь или сразу расстрелять.

— Трудовых лагерей в Советском Союзе нет, — сказал Джонни. — А если и существовали когда-то — в определенном виде, у нас все это сильно преувеличивали, — то они давно уже упразднены.

— Боже мой, — протянул Эндрю. — Какой же ты зануда, Джонни.

— Зануды не опасны, — возразила Юлия. — А Джонни и ему подобные опасны.

— Как это верно подмечено, — согласился Вильгельм и вежливо, как всегда, обратился к Джонни: — Вы очень опасные люди. Осознаете ли вы, что если здесь, в этой стране, произойдет ядерная катастрофа или если какой-нибудь сумасшедший сбросит бомбу, про войну я даже не говорю, то из-за вас погибнут миллионы людей?

— Что ж, хорошо было перекусить тут у вас, — сказал Джонни.

— Ничего хорошего! — воскликнула Сильвия со слезами в голосе. — С чего я взяла, будто с вами можно о чем-то серьезно говорить?

Двое мужчин ушли. Эндрю и Софи тоже ушли, обняв друг друга за талию. Сардоническая улыбка Колина при виде этого проявления близости не осталась незамеченной ни сладкой парочкой, ни остальными.

Сильвия продолжила собрание:

— Возвращаясь к теме: у нас создан комитет. Пока там только врачи, но мы планируем расширяться.

— Запиши туда нас всех, — сказал Колин, — но будь готова найти стекло в своем вине или лягушек в почтовом ящике.

Сильвия на ходу приобняла Юлию и ушла.

— Вам не кажется странным, что глупые люди обладают такой властью? — спросила Юлия чуть не плача — из-за того, что Сильвия с ней так равнодушно попрощалась.

— Нет, — ответил Колин.

— Нет, — сказала Фрэнсис.

— Нет, — сказал Вильгельм Штайн.

— Нет, — сказал и Руперт.

— Но это же Англия, это — Англия… — недоумевала Юлия.

Вильгельм положил ей на плечи руку и повел Юлию из кухни наверх.

Теперь на кухне сидели Фрэнсис и Руперт, Колин и собака. Небольшой нюанс: Руперт хотел остаться на ночь, и Фрэнсис хотела, чтобы он остался, но боялась — ничего не могла поделать с собой — реакции Колина.

— Ну что ж, — вздохнул Колин, и было видно, что он говорит с усилием. — Пора спать, пожалуй. — То есть дал им разрешение. Он начал дразнить собаку, пока та не залаяла. — Конечно, последнее слово всегда за тобой, — сказал он Злюке.


Через пару недель Фрэнсис с Рупертом, Юлия и Вильгельм, а также Колин присутствовали на митинге, созванном молодыми врачами. Всего собралось человек двести. Встречу открыла Сильвия; она хорошо говорила. Затем выступали другие люди. О митинге прослышала оппозиция и прислала группу из тридцати человек, которые не переставая свистели, топали, кричали: «Фашисты! Поборники войны! ЦРУ!» Среди них были и сотрудники «Дефендера». Когда наши герои покидали митинг, какие-то юнцы на выходе ухватили Вильгельма Штайна за пальто и толкнули его на перила. Колин тут же бросился на них, завязалась драка. Вильгельм был потрясен, сперва думали, что этим дело и ограничилось, но оказалось, что у него сломаны ребра. Его привезли в дом Юлии и уложили в постель.

— Итак, моя дорогая, — сказал он вдруг постаревшим голосом. — Итак, моя дорогая Юлия, я добился недостижимого: наконец-то я живу вместе с тобой.

В тот раз остальные Ленноксы впервые услышали о его желании переехать к ним в дом.

Его поместили в комнату, которую когда-то занимал Эндрю, и Юлия показала себя преданной, хотя и строгой сиделкой. Вильгельму все это было глубоко неприятно, поскольку он всегда считал себя кавалером Юлии, ее поклонником. И Колин тоже, этот колючий молодой человек, удивил всех и себя в том числе, продемонстрировав заботливое внимание по отношению к старику. Он сидел с Вильгельмом и рассказывал ему истории из своей «опасной жизни в соседнем парке и ближайших пабах», в которых Злюка фигурировал в роли чуть ли не собаки Баскервилей. Вильгельм смеялся и умолял Колина прекратить, потому что у него болели ребра.

Пришел доктор Лехман и сказал Фрэнсис, Юлии и Колину, что старик вряд ли протянет долго.

— Такие падения в его возрасте не проходят бесследно.

Он предписал Вильгельму успокоительное и несколько видов таблеток для Юлии, которой он наконец разрешил считать себя старой.

Фрэнсис и Руперт потребовали в «Дефендере» права высказать свою точку зрения на движение за одностороннее разоружение и написали статью, которая вызвала ответный поток писем, почти все из которых были негодующими. В редакции «Дефендера» атмосфера накалилась до предела, Фрэнсис с Рупертом стали находить на своих рабочих столах гневные записки, иногда анонимные. Они поняли, что обращенная на них ярость слишком глубоко укоренилась в какой-то части коллективного подсознания, чтобы пытаться урезонить недовольных. Дело было вовсе не в том, защищать население или нет: почти никто из противников Фрэнсис и Руперта в сути вопроса не разбирался. В общем, в «Дефендере» стало очень неуютно. Они решили уйти — уйти гораздо раньше, чем их обоих это устраивало. Но просто они оказались не в том месте. Фрэнсис решила, что с самого начала эта газета была не для нее. И все эти длинные рассудительные статьи на социальные темы? Да любой другой журналист мог бы написать их, Фрэнсис была в этом уверена. Руперт почти сразу же нашел работу в другой газете, которую типичный последователь «Дефендера» назвал бы фашистской, но население причисляло ее к тори.

— Полагаю, я смог бы быть тори, — сказал Руперт, — если можно еще всерьез относится к старым ярлыкам.

Через неделю после их увольнения в почтовый ящик дома Юлии подсунули коробку с фекалиями, но не в парадной двери, а в двери цокольной квартиры. Затем Фрэнсис прислали угрожающее письмо. И Руперт тоже получил такое же и вдобавок фотографии Хиросимы после бомбежки. В дом поднялась из своей квартиры Филлида — впервые за долгие месяцы — и заявила, что она отказывается быть вовлеченной в этот «нелепый спор». Она не чувствует себя готовой заниматься дерьмом — во всех смыслах этого слова, а особенно в буквальном. Она переезжает. Она будет снимать квартиру вместе с еще одной женщиной. И все. Она покинула дом.

Что касается ядовитых дебатов о защите населения от радиации, то вскоре возобладает мнение, что войну удавалось предотвращать так долго только благодаря тому, что ее возможные участники имели ядерное оружие и не использовали его. Но оставались, однако, вопросы, на которые это допущение не давало ответов. На ядерных установках могли случиться аварии, и они случались, только всячески замалчивались. В Советском Союзе даже имели место серьезные происшествия, в результате которых зараженными оказывались целые регионы. И в мире было немало безумцев, которые не задумываясь бы сбросили «бомбу» или несколько (Юлия была права как минимум в одном: не было никаких оснований говорить о бомбе в единственном числе). Население оставалось незащищенным, но в спорах по этому поводу больше не было ни ярости, ни яда, ни пыла. Если ядерная угроза существовала, то она никуда не делась. А вот истерия испарилась.

— Странно, — сказала Юлия своим новым голосом — печальным и медлительным.

Вильгельм все еще жил в доме Юлии, а его большая роскошная квартира пустовала. Старик все повторял, что собирается перевезти к Юлии все свои книги и положить конец этой «удивительно бессмысленной ситуации», когда он жил ни с Юлией, ни отдельно от нее. Вильгельм назначал все новые даты кампании по перевозке вещей и сам же их отменял. Он был сам не свой. Юлия тоже. Они оба превратились в двух больных, которые хотят нести ответственность друг за друга, но этому мешает их собственная слабость. У Юлии началась пневмония, и некоторое время два инвалида лежали на разных этажах и обменивались записками. Потом Вильгельм настоял на визите к Юлии. Она увидела старика, который вошел в ее комнату, шаркая и держась за стены, двери, спинки стульев, и подумала, что ее друг похож на древнюю черепаху. Вильгельм был в темной домашней куртке, в темной шапочке, потому что у него постоянно мерзла макушка, и приобрел манеру вытягивать голову вперед. А Юлия… Он был потрясен при встрече с ней: на лице выдаются кости черепа, руки как палки.

Оба были так печальны, так подавлены. Как люди, пребывающие в жестокой депрессии, они воспринимали серый ландшафт, окружающий их, как единственную правду.

— Похоже, я совсем стал стариком, Юлия, — бодрился Вильгельм, пытаясь возродить в себе того вежливого джентльмена, который целовал ей руку и был преградой между ней и всеми проблемами. Так они оба считали. Но на самом деле никакой преградой он не был, приходил к выводу Вильгельм, а был он старой развалиной, во всем — что уж там греха таить, да, во всем — зависящий от Юлии. И она, благовоспитанная, щедрая дама, в чьем доме столько людей нашли приют (хоть она и ворчала), без него стала бы эмоционально нищей старой дурой, сходящей с ума из-за девочки, которая даже внучкой ей не приходилась. Все чаще случались дни, когда они казались себе и другим тенью, которую отбрасывают на землю голые ветки, тонким и пустым пунктиром, нет больше теплой плоти, и поцелуи и объятья неуверенны — будто привидения пытаются встретиться.

Джонни узнал, что Вильгельм живет в доме Юлии, и приехал выразить надежду, что мать не собирается оставить деньги этому «чужому старику».

— Тебя это совершенно не касается, — заявила Юлия. — Я не собираюсь обсуждать это. И поскольку ты здесь, я скажу тебе, что мне пришлось поддерживать материально двух брошенных тобой жен и их детей, поэтому я тебе ничего не оставлю. Если тебе нужны деньги, обратись к своей драгоценной Коммунистической партии, может, тебе дадут пенсию.

Дом был отписан Колину и Эндрю, а Филлиде и Фрэнсис назначены приличные, если не сказать щедрые, пенсии. Сильвия говорила:

— О Юлия, пожалуйста, не надо, мне не нужны деньги.

Но Юлия оставила имя Сильвии в своем завещании. Может, Сильвии это и не нужно, зато нужно Юлии.

Сильвия вот-вот должна была покинуть Британию, вероятно, надолго. Она уезжала в Африку, в католическую миссию в буше — в Цимлии. Узнав об этом, Юлия сказала:

— Значит, больше я ее не увижу.

Сильвия решила зайти к матери, чтобы попрощаться, и предварительно позвонила.

— Мило с твоей стороны, — сказала Филлида.

Ее квартира находилась в большом доме в Хайгейте, и табличка на двери сообщала, что по данному адресу проживают доктор Филлида Леннокс и Мэри Констебль, терапевты. Узкий как птичья клетка лифт прогрохотал через нижние этажи. Сильвия позвонила, кто-то откликнулся из-за двери, потом она была впущена — не Филлидой, а полной и жизнерадостной дамой, как раз покидающей квартиру.

— Оставлю вас вдвоем, — сказала Мэри Констебль, обнаружив тем самым, что между женщинами имели место откровенные разговоры.

Маленькая прихожая чем-то напоминала церковь, и Сильвия, оглядевшись, поняла, что это впечатление складывается благодаря большому витражу, выполненному в карамельных тонах, изображающему святого Франциска с его птицами. Витраж стоял на стуле — как указатель на духовность. За дверью открылась большая комната, главными предметами в которой были вместительное кресло, покрытое восточным ковром, и кушетка — подражание кушетке, стоящей в лондонском музее Фрейда, жесткая и неудобная. Филлида была теперь статной матроной с седеющими волосами, заплетенными в косы, и дородным лицом. Одета она была в разноцветный кафтан и увешана многочисленными бусами, серьгами, браслетами. Сильвии, которая носила в памяти образ вялой, плаксивой, обрюзглой женщины, пришлось перестраиваться при виде этой энергичной и самоуверенной дамы.

— Садись, — сказала Филлида, указывая на стул в части комнаты, не предназначавшейся для приема посетителей.

Сильвия осторожно присела на краешек. Пряный, пикантный аромат… неужели Филлида стала пользоваться духами? Нет, это благовония, истекающие из соседней комнаты, куда вела приоткрытая дверь. Сильвия чихнула. Филлида закрыла дверь и села сама в свое кресло исповедника.

— Так что там, Тилли, ты говорила, будто едешь обращать язычников?

— Я еду работать в больницу, врачом. Это больница при миссии. Я буду единственным врачом в том районе.

Большая крепкая женщина и худенькая девчушка (такой все еще казалась Сильвия) обе обратили внимание на то, как по-разному они выглядят.

Филлида сказала:

— Какой у тебя бледный вид! Ты совсем как твой отец, он вечно был полупрозрачный. Я называла его товарищ Лилия. Его второе имя было Лилли, в честь какого-то революционера времен Кромвеля. Что ж, должна же я была хоть чем-то ответить, когда он принимался за свои комиссарские штучки. Он был еще хуже, чем Джонни, поверишь ли. Все зудел, зудел, зудел. Эта их чертова Революция была просто предлогом, чтобы доставать людей. Твой отец заставлял меня учить наизусть революционные тексты. Я еще до сих пор помню «Манифест». Но ты, как я посмотрю, вернулась к Библии.

— Почему вернулась?

— Мой отец был священнослужителем. В Бетнал-Грин.

— Какие они были, мои бабушка и дедушка?

— Не знаю. Почти не видела родителей после того, как они отослали меня из дома. Я и не хотела их видеть. Меня отправили жить к тете. Очевидно, мать с отцом тоже не горели желанием видеть меня, раз услали на пять лет, так с чего бы мне искать с ними встречи?

— У тебя есть их фотографии?

— Все, что были, порвала.

— А я хотела бы взглянуть на них.

— Тебе-то какое до них дело? И теперь ты вообще уезжаешь. Что, выбрала самое далекое из всех возможных мест? И ты такая худющая. Да они в своем уме, те, кто тебя посылает туда?

— Думай что хочешь. Я пришла сказать тебе кое-что важное. Но что это за табличка на твоей двери? С каких это пор ты стала доктором?

— Я доктор философии, между прочим. Закончила философский факультет университета.

— Но у нас в стране не принято присоединять это звание к фамилии. Только немцы так делают.

— Никто не может сказать, что я не доктор.

— У тебя будут проблемы.

— Пока никто не жаловался.

— Так вот с чем я пришла к тебе… послушай, мама, то, чем ты сейчас занимаешься. Я знаю, что для этого не требуется проходить особое обучение, но…

— Я учусь в процессе работы. Поверь мне, это лучшая школа.

— Знаю. Многие люди говорили, что ты сумела помочь им.

Филлида в один миг превратилась в другого человека: она вспыхнула, наклонилась вперед, стиснув руки, заулыбалась и засмущалась от удовольствия.

— Ты слышала? Правда?

— Да. Но я подумала, может, тебе в самом деле пойти на какие-нибудь курсы? Сейчас есть очень хорошие курсы.

— Я и так отлично справляюсь.

— Чай и сочувствие — все это очень хорошо…

— Знаешь что? Были времена, когда мне очень не хватало именно чая и сочувствия… — Ее голос соскользнул в жалостливую октаву. Но, заметив, что Сильвия уже поднимается со стула, Филлида спохватилась: — Нет-нет, сиди, Тилли.

Сильвия села и вытащила из портфеля несколько листков, которые вручила матери.

— Я составила список тех курсов, что получше. Подумай сама. Вдруг к тебе придет человек с жалобами на боль в животе или еще что, ты скажешь, что это психосоматическое, а на самом деле это рак или другая опухоль. Тогда ты сама пожалеешь, что не училась.

Филлида помолчала, глядя на листки. В комнату вошла Мэри Констебль, лучась доверительной улыбкой.

— Познакомься с Тилли, — сказала Филлида.

— Рада познакомиться, Тилли. — Мэри сочла необходимым обнять Сильвию, которая пошла на это проявление близости неохотно.

— Вы тоже психотерапевт?

— Нет, я физиотерапевт, — ответила компаньонка Филлиды… или любовница? Кто мог сказать, в те-то годы? — Вдвоем мы решим любые проблемы посетителя, — заявила жизнерадостная Мэри, источая назойливую интимность и слабый запах ладана.

— Мне пора, — встала Сильвия.

— Но ты же только что пришла, — сказала Филлида с удовлетворением в голосе: дочь вела себя так, как она и предполагала.

— Спешу на митинг, — пояснила девушка.

— Прям как товарищ Джонни.

— Надеюсь, нет, — сухо сказала Сильвия.

— Ну, тогда до свидания. Пришли мне открытку из своего тропического рая.

— Там только что закончилась кровопролитная война.


Сильвия позвонила Эндрю в Нью-Йорк, ей сообщили, что он в Париже, а там в свою очередь сказали, что он уже в Кении. Из Найроби до нее донесся его голос, слабый и трескучий.

— Эндрю, это я.

— Кто я? Будь проклята здешняя связь. Другой-то нет. Третий мир! — кричал он в трубку.

— Это Сильвия.

Даже сквозь треск она услышала, как изменился его голос.

— О милая Сильвия, где ты?

— Я вспоминала о тебе, Эндрю.

Да, она вспоминала о нем, нуждаясь в его спокойном, уверенном голосе, но сейчас этот далекий голос только сильнее растревожил ее. Он был свидетельством того, как мало на самом деле мог сделать для нее Эндрю. Но чего она ожидала?

— Я думал, ты в Цимлии! — крикнул он.

— На следующей неделе поеду. О Эндрю, мне кажется, что я прыгаю в пропасть.

Сильвии пришло письмо от отца Кевина Макгвайра из миссии Святого Луки, заставившее ее задуматься наконец о своем будущем — до того момента она предпочитала этого не делать. К письму прилагался список вещей, которые Сильвия должна привезти с собой в миссию. Медикаменты, что само собой разумеется, но самые элементарные: шприцы, аспирин, антибиотики, антисептики, иглы для наложения швов, стетоскоп и так далее, и так далее. «И определенные предметы личной гигиены для дам, потому что здесь их не так просто найти».Маникюрные ножницы, вязальные спицы, крючки для вышивания, мотки шерсти. «И порадуйте меня, старика, я так люблю оксфордский мармелад».Батарейки для радио. Маленький радиоприемник. Хороший вязаный свитер, размер десять, для Ребекки. «Она наша прислуга. У нее кашель».Свежий выпуск «Айриш таймс». Один выпуск «Обсервера». Несколько банок сардин. «Если сможете сунуть их куда-нибудь».С наилучшими пожеланиями, Кевин Макгвайр. «Р. S. И не забудьте книги. Столько, сколько сможете. Здесь они очень нужны».

«Там жизнь довольна сурова», — говорили ей.

— Эндрю, я в панике… кажется.

— Да нет, все не так уж плохо. В Найроби, по крайней мере.

— Я буду в сотне миль от Сенги.

— Послушай, Сильвия. Я заеду в Лондон на обратном пути и увижусь с тобой.

— Что ты там делаешь?

— Распределяю богатство.

— О да. Ты же в «Глобал Мани».

— Я финансирую дамбу, силосную башню, ирригационные сооружения… все что угодно.

— Ты?

— Ага. Взмахиваю волшебной палочкой, и в пустыне распускаются цветы.

Значит, он пьян. Для Сильвии ничего не могло быть хуже, чем хвастливая болтовня ниоткуда. Эндрю, ее поддержка, ее друг, ее брат — ну, почти — ведет себя так глупо, так недостойно. Она прокричала:

— Прощай! — положила трубку и заплакала.

Это был самый ужасный момент в ее жизни — другого такого же не будет. Уверенная, что Эндрю забыл о ее звонке, она не ждала его, но через два дня он позвонил ей из аэропорта Хитроу.

— Вот я и приехал, малышка Сильвия. Где мы можем с тобой поговорить?

Тут же, в аэропорту, Эндрю набрал номер Юлии и спросил, можно ли им с Сильвией прийти и поговорить в доме. Свою квартиру он сдавал, а Сильвия жила в крохотной каморке вместе с еще одним врачом.

Юлия помолчала, потом сказала:

— Я не понимаю. Ты спрашиваешь для себя и Сильвии разрешения прийти в наш дом? Что ты хочешь этим сказать?

— Я думаю, тебе не понравилось бы, если бы мы пришли не спросясь.

Молчание.

— У тебя остался ключ, я полагаю. — На этом Юлия закончила разговор.

Приехав в дом, они первым делом пошли к ней. Юлия сидела одна, строгая, и раскладывала на столе пасьянс. Она подставила щеку Эндрю, хотела ограничиться тем же и с Сильвией, но не выдержала напускной суровости и встала, чтобы обнять молодую женщину.

— Я думала, что ты уже уехала в Цимлию, — сказала Юлия.

— Разве могу я уехать, не попрощавшись.

— А сейчас ты пришла прощаться?

— Нет, вылет через неделю.

Старые проницательные глаза изучили Эндрю и Сильвию с головы до ног. Юлия хотела сказать, что Сильвия слишком худа и что ей не нравится, как выглядит Эндрю. Что с ним происходит?

— Идите и поговорите, — велела она молодежи, беря в руки карты.

Оба виновато пробрались в большую гостиную, полную воспоминаний, и опустились на старинный красный диван, обнявшись.

— О Эндрю, только с тобой мне бывает так комфортно.

— И мне с тобой.

— А как же Софи?

Сердитый смех.

— С Софи — комфортно? С ней у меня все кончено.

— Бедный Эндрю. Она вернулась к Роланду?

— Он прислал ей красивый букет, и этого было достаточно.

— А что за букет?

— Ноготки — тоска. Анемоны — покинутый. И конечно же, тысячу роз. Что значит любовь. Да, ему достаточно просто послать цветы. Но надолго букета не хватило. Роланд снова стал вести себя как обычно, и тогда уже Софи послала ему букет, который говорил «Война»: чертополох.

— Она сейчас с кем-то другим?

— Да, но никто не знает с кем.

— Бедная Софи.

— Давай сначала займемся бедной Сильвией. Почему мы ничего не слышим о тебе и каком-то фантастически везучем парне?

Она бы выскользнула из-под его руки, но он удержал ее.

— Мне как-то… не везет.

— Ты влюблена в отца Джека?

И тут уж Сильвия отстранилась, выпрямилась, оттолкнула Эндрю.

— Нет, как ты можешь… — Но увидела его лицо, полное сочувствия, и сказала: — Да, я его любила.

— Монахини всегда любят своего священника, — проговорил он.

Сильвия не знала, была ли это намеренная жестокость с его стороны.

— Я не монашка.

— Иди сюда. — И Эндрю снова притянул ее к себе. Тогда она сказала тоненьким голоском, который он помнил по первым дням своего общения с Сильвией:

— Мне кажется, что со мной что-то не так. Я спала с одним человеком, с врачом из нашей больницы, и… в этом-то вся проблема, понимаешь, Эндрю. Мне не нравится секс.

Она всхлипывала, а он обнимал ее.

— Что ж, должен признаться, что я не столь продвинут в этом отношении, как мог бы. Софи не оставила места для сомнений в том, что по сравнению с Роландом я ничто.

— О, бедняжка Эндрю.

— И бедняжка Сильвия.

Так они плакали, пока не уснули, как дети.

Пока они спали, их навещали. Сначала Колин, поскольку Злюка забеспокоился, и это подсказало ему, что в доме есть кто-то посторонний. В комнате было темно. Колин постоял, глядя на двух спящих, сжимая пальцами пасть собаки, чтобы та не лаяла.

— Хорошая собачка, — сказал он, спускаясь по лестнице, Злюке, который к тому времени уже превратился в старого лысеющего пса.

Позже приходила Фрэнсис. Уже стемнело. Она включила ночник, который когда-то купили для Сильвии, потому что девочка боялась темноты, и постояла, как Колин, глядя на то, что можно было разглядеть — только их головы и лица. «Сильвия и Эндрю — о нет, нет!» — думала Фрэнсис, думала как мать и внутренне скрещивала пальцы, чтобы отвратить несчастье.

А это будет несчастье. Оба они нуждались в чем-то более… крепком?.. устойчивом? Ну когда же ее сыновья устроят свою личную жизнь, остепенятся (да, она определенно думала как мать, очевидно, этого не избежать), ведь обоим им уже за тридцать. «Это все наша вина, — Фрэнсис имела в виду всех, все старшее поколение. Потом, чтобы утешить себя: — А может, им просто потребуется дольше времени, чтобы найти счастье, как мне. Так что не нужно терять надежду».

И еще позднее спустилась в гостиную Юлия. Она подумала, что в комнате никого нет, хотя часом ранее Фрэнсис говорила ей, что двое гостей все еще там, потерянные для мира. Потом, в тусклом сиянии ночника, она разглядела два лица: личико Сильвии чуть ниже узкого овала лица Эндрю. Такие бледные, такие усталые — это было видно даже в таком свете. Их обступала глубокая чернота, потому что красный диван только усиливал темноту (художники знают, что красная оторочка по подолу придаст мощи черному цвету пальто). Два окна впускали в комнату достаточно света, чтобы чуть разжижить мрак, не более того. Ночь опустилась облачная, без луны, без звезд. Юлия думала: «Они слишком юны, чтобы выглядеть такими измученными». Два лица были как пепел, рассыпанный во тьме.

Она долго так стояла, глядя на Сильвию, запечатлевая в памяти ее черты. На самом деле Юлия никогда больше не увидит ее. Время вылета несколько раз переносилось, возникла путаница, и был звонок от Сильвии:

— Юлия, о Юлия, мне так жаль. Но я скоро вернусь в Лондон, вот увидите.


Умер Вильгельм. На похороны собралось сотни две человек. Все, кто хоть раз заходил в «Космо» на чашку кофе, не могли не прийти, так они говорили. Колин и Эндрю вместе с Фрэнсис стояли плотной группой, поддерживали Юлию, которая была нема и бесслезна и казалась словно вырезанной из бумаги.

— Боже праведный, да тут собрался весь книжный рынок, — слышали они со всех сторон. Они и не представляли, что Вильгельм Штайн был так популярен и уважаем в кругу своих сверстников и коллег. У скорбящих возникало ощущение, что, хороня этого учтивого, доброго и эрудированного знатока книг, они прощаются с добрым старым временем, такого уже не будет.

— Конец эпохи, — шептали люди, и некоторые плакали.

Два сына Штайна, которые прилетели тем утром из Америки, вежливо поблагодарили Ленноксов за все хлопоты с устройством похорон и сказали, что дальше они поведут все дела сами. Вильгельм оставил приличное состояние.

Юлия слегла, и, конечно, все говорили, что это смерть Вильгельма сломила ее, но было и кое-что еще, гадкое происшествие, настоящий удар по ее хрупкому сердцу, чего никто из родственников не понимал до конца.

Когда вышел второй роман Колина «Больная смерть», сразу было очевидно, что он не повторит успеха первого. Да и был он не так хорош, поскольку являл собой почти трактат о преступно безответственном правительстве, которое не принимает никаких мер для защиты населения от радиоактивных осадков, бомб и тому подобного. Сюжет сводился к тому, как эффективная пропагандистская кампания, развернутая агентами заграничных враждебных сил, создала атмосферу истерии, что и заставило правительство, озабоченное собственной популярностью, пренебречь своими обязанностями. Роман вызвал бурю негодования со стороны различных движений, так или иначе озабоченных «Бомбой». Некоторые отзывы были откровенно злобными, и среди них — очерк Роуз Тримбл. Интервью с президентом Мэтью Мунгози вывело ее в большую журналистику, открыло перед ней целый ряд новых возможностей, но теперь Роуз работала в «Дейли пост», известной своей ядовитостью, и чувствовала себя там как дома. Роман Колина она использовала в качестве отправной точки для атаки на тех, кто хотел строить убежища, в частности — на молодых врачей, в том числе и на Сильвию Леннокс. Что касается Колина, отмечала журналистка, «то следует знать, что в его семье были нацисты: его бабушка Юлия Леннокс состояла в Гитлерюгенде». Роуз была уверена, что не подвергает себя риску. С одной стороны, «Дейли пост» — это такая газета, которая готова платить — и часто платит — компенсацию за клевету, а с другой, журналистка предполагала, что Юлия не снизойдет до того, чтобы реагировать на подобный выпад. «Мерзкая старуха», — бормотала Роуз, строча свою статью.

Эту статью показал Штайну один его приятель по «Космо». И Вильгельм долго обдумывал, говорить ли Юлии, но потом решил, что да, нужно сказать. Что, в общем-то, уже не имело особого значения, поскольку анонимный доброжелатель прислал статью Юлии.

— Не обращай внимания, — сказала она Вильгельму. — Они сами ничто иное, как дерьмо. Думаю, у меня есть основания употребить их любимое словечко.

— Моя дорогая Юлия! — только и вымолвил Вильгельм, позабавленный, но и шокированный тем, что услышал из ее уст такое выражение.

Юлия сидела обложенная подушками, под присмотром сменяющихся медсестер, не надеясь на сон, с газетной вырезкой на прикроватном столике. Дошло до того, что теперь ее, Юлию фон Арне, объявили нацисткой. Больше всего ее ранила бездумность этих слов. Конечно, та женщина (Юлия помнила неприятную девушку в своем доме) не понимает, что делает. Они бросались словами вроде «фашист» направо и налево, любой человек, вызвавший чье-то неудовольствие, немедленно провозглашался фашистом. Они были так необразованны, что не знали: фашисты существовали на самом деле, они сумели завладеть Италией. А нацисты… сколько было газетных публикаций, радиопрограмм, телепередач — о них, об их делах, и сама Юлия смотрела их все, потому что чувствовала себя причастной, но похоже, молодежь ничего этого не восприняла. Они как будто не знают, что «фашисты», «нацисты» — эти слова означали, что людей бросали в тюрьму, пытали, убивали миллионами в той войне. Это безграмотность и бездумность нового поколения наполняли глаза Юлии слезами возмущения. Ей казалось, что тем самым ее вычеркивают, обрекают на забвение. История ее и Филиппа сведена к набору эпитетов, к которым прибегают журналисты в бульварных газетах. Юлия сидела без сна (она выкидывала снотворное, когда медсестры не смотрели), подавленная собственной беспомощностью. Конечно, подавать в суд она не станет и даже не напишет письмо в газету: много чести обращать внимание на эту canaille.Вильгельм принес Юлии набросок письма, в котором говорилось, что фон Арне — старинный немецкий род, который никогда не имел никаких связей с нацистами. Она просила его забыть об этом, не посылать письмо. Юлия ошибалась: письмо нужно было отправить, хотя бы для того, чтобы ей стало легче. И насчет Роуз Тримбл она тоже заблуждалась. Бездумность и равнодушие к истории — да, в этом Роуз ничем не отличалась от своих сверстников, но двигала ей острая ненависть к Ленноксам, потребность «отомстить им за все». Она забыла, что привело ее в их дом, и свои вымыслы насчет того, будто она была беременна от Эндрю. Нет, помнила Роуз только сам дом, легкость существования Ленноксов: они воспринимали свою привилегированность как должное и как они заботились друг о друге. Сильвия, эта чопорная сучка; Фрэнсис, мерзкая, старая пчеломатка; Юлия, вечно указывающая всем, что и как делать. И мужчины, самодовольные ублюдки. Пером журналистки водили желчь и злоба, которые ни на миг не переставали кипеть в душе Роуз, и покой она находила лишь временный, когда была способна писать слова, направленные прямо в сердца ее жертв. Пока Роуз писала, то воображала, как они заламывают руки и бледнеют, читая. Она представляла, как они рыдают от боли. Вот почему Юлия сейчас умирала прежде своего часа. Удар, нанесенный ненавистью, достиг ее, она ощутила всю его силу. Юлия сидела в подушках, и свет падал в комнату через окна и двигался от пола к кровати и на стену, а потом через стены обратно уходил в окно, такой жалкий ответ мраку, который нисходил от невидимых враждебных сил и окружал старую женщину. Она всю свою жизнь, так ей казалось, бежала от них, но теперь ее наконец настигал это монстр тупости, уродства и вульгарности. Все искажено, испорчено. И поэтому она оставалась в к