Книга: Лондон



Лондон

Эдвард Резерфорд

Лондон

Эта книга посвящена кураторам и персоналу Музея Лондона, где оживает история

Edward Rutherfurd

LONDON

Copyright © 1997 by Edward Rutherfurd

All rights reserved


© Е. Копосова, перевод, 2015

© Ю. Каташинская, карты, 2015

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

* * *

Эдвард Резерфорд родился в Англии в Солсбери, знаменитом своим кафедральным собором. Закончив Кембридж и Стэнфордский университет в Калифорнии, Резерфорд в течение нескольких лет увлекался политологией и издательским делом. В 1983 году он возвращается в отчий дом и решает посвятить себя писательской карьере. Его роман «Сарум» о людях, живших на протяжении 10 тысяч лет на территории около Стоунхенджа, стал международным бестселлером. Резерфорд написал еще семь исторических романов, действие которых происходит в России, Ирландии, Англии, Франции и США. Его книги переведены на 20 языков мира.

Увлекает и развлекает… Реальные люди сосуществуют и прекрасно себя чувствуют на страницах вместе с вымышленными персонажами.

Miami Herald

Лишь немногие романы рассказывают так подробно и понятно об истории современного человека.

Daily Telegraph (London)

Роман «Лондон» может заставить вас полюбить историю.

The Times

Незабываемые моменты английской истории сплетены воедино в этом великолепном романе.

New York Times

* * *


Лондон

Лондон

Лондон

Лондон

Лондон

Лондон

Предисловие

«Лондон» – это прежде всего роман. Все семьи, судьбы которых прослеживаются по ходу повествования, – от Дукетов до Пенни – являются вымышленными, как и их роли в описанных исторических событиях.

Рассказывая об этих никогда не существовавших семьях в ретроспективе столетий, я попытался поместить их в гущу людей и фактов либо реальных, либо возможных. В отношении исторических деталей мне иногда приходилось прибегать к домыслам. Так, нам никогда, вероятно, доподлинно не узнать, где именно Юлий Цезарь пересек Темзу; однако автору представляется самым логичным место, где ныне находится Вестминстер. Таким же образом, хотя нам известны политические условия, в которых епископом Меллитом был основан в шестьсот четвертом году собор Святого Павла, я счел себя вправе додумать на собственный лад тогдашнюю ситуацию в саксонском Лунденвике. Для эпохи позднейшей, где речь идет о тысяча восемьсот тридцатом годе, я придумал и ввел избирательный округ Сент-Панкрас, чтобы дать моим героям возможность опротестовать состоявшиеся в том году выборы.

В общем и целом, начиная с Нормандского завоевания, о Лондоне и его отдельных обитателях накоплено так много сведений, что автор не испытывал нехватки в подробностях и только время от времени чуть адаптировал сложные события к ткани повествования.


Названия основных лондонских зданий и церквей почти всегда сохранялись. Также наименования многих улиц восходят еще к саксонским временам. А там, где они изменились, сей факт объясняется по ходу рассказа; если же это грозило путаницей, я просто указывал самое ходовое современное.

В романе допущены следующие вольности: торговый пост Сердика Сакса произвольно помещен на место нынешнего отеля «Савой»; дом под знаком Быка ниже церкви Сент-Мэри ле Боу лишь предположительно соседствует или пребывает на месте таверны Уильямсона; церковью Святого Лаврентия Силверсливза могла быть любая из нескольких окрестных церквушек, сгинувших после Великого пожара; «Собачьей головой» мог являться любой из многих публичных домов района Бэнксайд.

Однако я позволил себе перенести современную Мраморную арку в эпоху, когда ее сегодняшнее место было перекрестком римских дорог. Нет ничего невозможного в ее существовании уже тогда, но ее остатки еще предстоит обнаружить!


Что до вымышленных семейств, то в истории Лондона оставили след многие Доггеты и Дукеты. Подлинные носители этих имен, в частности знаменитый Доггет, устроитель регаты на приз Плаща и Значка на Темзе, упоминаются лишь иногда и очевидно отличаются от выдуманных. Родословные древа последних и наследственные физические особенности являются, конечно, плодом авторского воображения и созданы по требованию сюжета.

Булл – распространенная английская фамилия; Карпентер – типичная профессиональная, как Бейкер, Пейнтер, Тейлор и десятки других.[1] Читатели моего романа «Сарум» могут признать в Карпентерах родство с Мейсонами – «каменщиками». Еще одна часто встречаемая фамилия – Флеминг – имеет, предположительно, фламандское происхождение. Мередит – фамилия уэльская, а Пенни – возможно, хотя и не обязательно, – гугенотская. Редкая же фамилия Барникель, которая тоже фигурирует в «Саруме», восходит, скорее всего, к викингам, а ее происхождение связано с прекрасной легендой. Эту фамилию использовал Диккенс (Барнакли[2]), но в довольно уничижительном ключе. Надеюсь, я обошелся с ней немного лучше.

Однако фамилия Силверсливз,[3] как и носящее ее носатое семейство, является целиком вымышленной. В Средние века в ходу было много таких восхитительных говорящих фамилий, которые, увы, большей частью остались в прошлом. Силверсливзы отдают дань этой старой традиции.


Писатель, задумавший роман о Лондоне, сталкивается с колоссальной трудностью: обилием интереснейшего материала. У каждого лондонца есть в городе любимый уголок. Вновь и вновь возникает соблазн отвлечься и углубиться в ту или иную область, имеющую второстепенное значение. В Лондоне едва ли найдется приход, не способный обогатить сведениями такую книгу. Тот факт, что «Лондон» в значительной степени представляет собой историю всей Англии, побудил меня предпочесть одни районы другим, и остается только надеяться, что выбор не слишком разочарует многочисленных поклонников, кто знает и любит этот прекраснейший из городов.

Река

В начале времен здесь часто разливалось море.

Четыре миллиона лет назад материки располагались совершенно иначе. Остров являлся частью малого мыса на северо-восточной окраине огромной, бесформенной территории. Мыс, одиноко вдававшийся в великий Мировой океан, был пустынен, никто, кроме Бога, не созерцал его. Ни твари земной, крадущейся по суше, ни птицы в небесах, ни даже рыбешки в пучине.

В ту далекую эпоху отступившее море оставило после себя на юго-востоке мыса бесплодную местность – черную сланцевую плиту. Безмолвная и голая, лежала она подобно тверди неизвестной планеты, и серый камень перемежался лишь с мелкими заводями. Еще более древние силы, скрывавшиеся в недрах земли под сланцевой толщей, вознесли на две тысячи футов отлогий гребень, пересекавший ландшафт на манер исполинского волнолома.

Таким это место сохранялось долго – серым и погруженным в немоту, исполненным неизвестности того же сорта, что свойственна бескрайней тьме перед рождением.

За восемь последовавших геологических периодов, когда смещались материки, сформировалась бо́льшая часть горных хребтов и возникла жизнь, ничто не потревожило территорию, на которой вздымался сланцевый гребень. Моря наступали и уходили. Одни были теплыми, другие холодными. Каждое задерживалось на многие миллионы лет. И все оставляли по себе наслоения в сотни футов, из-за которых гребень, хотя и был высок, обрел покров, сгладился и схоронился в глубине, явив в итоге лишь слабый намек на свое существование.

Когда на Земле расцвела жизнь, растения заселили ее поверхность, а воды ее наполнились существами, планета принялась наращивать слои, образованные этим новым, органическим бытием. Огромное море, ушедшее примерно в эпоху исчезновения динозавров, оставило столько спрессованного неразложившегося мусора из планктона и рыбы, что мелом можно было покрыть значительную часть Южной Англии и Северной Франции, а толщина слоя составила бы около трехсот футов.

И вот над местностью, где был похоронен древний гребень, явился новый ландшафт.

Он имел совершенно иную форму. По мере того как приходили и уходили моря, а грандиозные системы подземных рек обретали на этом участке мыса выход, меловое покрытие преобразовалось в широкую и неглубокую низину миль двадцати в поперечнике с хребтами на юге и севере, которые расходились к востоку, образуя огромную букву «V». Эти разливы стали причиной новых наносов из гравия и песка, а один, представлявший собой тропическое море, оставил в центре впадины толстый слой отложений, который со временем приобретет известность как лондонская глина. Колебания уровня воды привели к тому, что позднейшие слои образовали в большой букве «V» дополнительные, несколько меньшие кряжи.

Такой была местность, предназначенная Лондону, примерно миллион лет назад.

Человека пока не было. Хотя его предок уже передвигался на двух ногах, но череп оставался сродни обезьяньему. И прежде чем появились люди, надлежало состояться еще некоторым великим событиям.

Речь идет о ледниковых периодах.

Суша менялась не в силу наступления ледников, а как раз наоборот, с потеплением. Всякий раз, когда лед начинал таять, переполненные им реки вскипали и колоссальные замороженные массы, подобные неспешным геологическим бульдозерам, бороздили низины, сминали холмы и вымывали гравий, наполняя своими водами образовавшиеся речные русла.

На момент этих преобразований маленький северо-восточный мыс огромного Евразийского континента скрывался подо льдом лишь отчасти. В своем наибольшем выступе ледяная стена заканчивалась на северном краю протяженной меловой буквы «V». Однако оледенение, достигшее этих пределов около полумиллиона лет назад, принесло один важный результат.

Большая вода текла в то время из центра мыса на восток и чуть забирала к северной части «V». Когда наступавший лед начал перекрывать ей ток, она – упрямая, холодная и полноводная – нашла себе другой выход, прорвавшись приблизительно в сорока милях к западу, где пролегал сланцевый гребень, сквозь слабый участок в меловом хребте, благодаря чему возникла теснина, известная ныне как Горинг-Гэп, после чего вода устремилась и растеклась на восток, к центру «V» – идеальному своему вместилищу.

Так родилась река.

В какой-то период наступления и отхода льдов появился Человек. Точное время сего события неизвестно. Река уже протекала сквозь Горинг-Гэп, но даже неандерталец еще не сформировался. Человек же современного вида развился не раньше последнего ледникового периода – чуть больше ста тысяч лет назад. Тогда-то по мере таяния ледовой стены он перебрался в низину.

Затем, немногим меньше десяти тысяч лет назад, нахлынули воды с подтаявшей арктической ледяной шапки, которые затопили равнину на восточной стороне мыса. Прорезав в меловых хребтах огромную букву «J», они подмыли само его основание, создав узкий канал, выходивший на запад в Атлантику.

Итак, небольшой мыс превратился в остров, подобный некой северной версии Ноева ковчега после Потопа. Свободный, но вечно привязанный к побережью великого материка, частью которого он некогда являлся. На западе раскинулся Атлантический океан, на севере – холодное Северное море; по южному краю, откуда на соседний континент взирали высокие меловые скалы, возник Английский канал. Так, в окружении этих суровых морей, родился остров Британия.[4]

Огромная меловая буква «V» теперь выходила не на восточную равнину, а в открытое море. Ее длинный раструб превратился в устье реки. На восточном краю сего эстуария меловые хребты поворачивали на север, оставляя с восточного фланга большую полосу низинных лесов и топей. По южной стороне примерно на семьдесят миль выступил продолговатый полуостров с высокими меловыми гребнями и плодородными долинами, образовавший юго-восточную оконечность острова.

Устье имело одну особенность. Морской прилив не только перекрывал реке выход, но и обращал ее вспять, гнал к сужавшейся воронке эстуария и дальше вверх, на приличное расстояние, переполняя канал; с отливом эти воды стремительно оттекали назад. По этой причине в низовьях реки возникало мощное приливное течение, а уровень воды колебался в пределах добрых десяти футов. Такое положение дел сохранялось на много миль вверх по реке.

В момент отделения острова здесь уже жил Человек; другие люди на протяжении последовавших тысячелетий тоже пересекали узкие, но опасные моря. Тогда-то и началась собственно человеческая история.



54 год до н. э

На исходе холодной и звездной весенней ночи за пятьдесят четыре года до Рождества Христова на берегу реки остановилась полукругом и затихла в ожидании рассвета толпа из двухсот человек.

Зловещие новости пришли десять дней назад.

У края воды выделялась группа поменьше – пять фигур. Безмолвных и неподвижных, в одеждах длинных и серых, их можно было принять за каменные столбы. То были друиды, и они собирались провести обряд в надежде, что тот спасет остров и весь их мир.

Среди встретившихся на побережье оказались трое, каждый из которых, какие бы ни питал надежды и страхи в связи с нависшей угрозой, хранил свой личный и ужасный секрет.

Один из них был мальчик, вторая – женщина, третий – глубокий старец.


На протяженных речных берегах имелось много священных мест, однако дух великой реки нигде не присутствовал столь явственно, как здесь.

Здесь она встречалась с морем. Ниже поток, неуклонно расширяясь и рисуя огромные петли, пересекал открытую болотистую местность, пока миль через десять не вливался в продолговатую воронку устья, выходившую на восток, откуда вторгался в холодное Северное море. Вверх по течению река волшебно вилась между приятными лесами и пышными, ровными лугами. Но здесь, меж двух великих речных изгибов, на две с половиной мили простиралась самая благодатная полоса воды – в участке, где река утекала на восток единым величественным росчерком.

Здесь бывали приливы. На их пике, когда наступавшее море обращало течение, река разливалась на тысячу ярдов, в иное же время – всего на триста. В середине, на полпути по южному берегу, в болотистой местности, в поток вдавалась одинокая отмель, имевшая вид косы при отливе и превращавшаяся в остров на высоте прилива. Люди стояли точно на ее оконечности. Напротив, на северном берегу, раскинулась ныне пустынная местность, именовавшаяся Лондиносом.

Лондинос. Даже сейчас, при свете зари, очертания древнего места отчетливо различались через водную гладь: два низких и плоских холма, бок о бок возвышавшихся над береговой линией примерно на восемьдесят футов. Меж холмов струился скромный ручей. Слева, на западной стороне, поток покрупнее нисходил в широкую бухту, нарушавшую северный берег.

К востоку от холмов когда-то существовало небольшое городище, земляная стена которого, теперь опустевшая, могла служить сторожевым постом для обнаружения кораблей, идущих из устья. На западном холме друиды иногда приносили в жертву волов.

Сейчас там ничего не осталось. Брошенное поселение. Священное место. Люди осели на юге и севере. Народы, которыми правил великий вождь Кассивелаун, заняли обширные восточные территории выше устья. Племя кантиев, обосновавшееся на длинном полуострове к югу от оной, успело наречь эту область Кентом. Река выступала границей, а Лондинос являлся своего рода нейтральной территорией.

Происхождение названия было покрыто мраком. Одни говорили, что некогда здесь жил человек по имени Лондинос; другие предполагали, что оно относилось к небольшому земляному укреплению на восточном холме. Но точно не знал никто. Так или иначе, в какой-то момент последнего тысячелетия оно появилось.


Холодный ветер с устья продувал реку. Слабо и остро пахло илом и водорослями. Небо посветлело, и яркие утренние звезды начали меркнуть.

Мальчик содрогнулся. Он выстоял час и замерз. На нем, как и на большинстве собравшихся, была простая шерстяная туника до колен, перехваченная кожаным поясом. Рядом стояли его мать с младенцем и сестренка, малютка Бранвен, которую он держал за руку, ибо в подобных случаях задача присматривать за ней возлагалась на него.

Он был смышленый, отважный паренек – темноволосый и голубоглазый, как большинство кельтов. Звали его Сеговакс, ему было девять лет. Но если присмотреться, в его наружности открывались две необычные черты. Со лба свисала белая прядь, как будто кто-то мазнул ее краской. Такие наследственные метки имелись у представителей ряда семейств, населявших окрестные прибрежные деревушки. «Тебе не о чем беспокоиться, – заверила его мать. – Многие женщины считают это знаком везения».

Вторая особенность была куда причудливее. Если мальчик разводил пальцы, между ними на уровне первых суставов виднелась тонкая кожица, напоминавшая утиную перепонку. Эта черта тоже была наследственной, хотя проявлялась не во всех поколениях. Могло сложиться впечатление, что некий доисторический ген рыбовидного пращура Человека упорно отказывался полностью изменить водоплавающую сущность и продолжал обнаруживаться в этой мелочи. Действительно, огромные глаза и гибкое маленькое тело делали мальчика отчасти похожим на головастика или иное дитя воды, приспособившееся к выживанию за трудноопределимые эоны.

Таким же был и дед. «Но ему в младенчестве вырезали лишнюю кожу», – поведал жене отец Сеговакса. Та, однако, не вынесла мысли о ноже, и все оставили как было. Мальчика это не волновало.

Сеговакс покосился на свою семью: маленькую Бранвен с нежным нравом и приступами буйства, которых никто не мог обуздать; ребенка на руках у матери, только начавшего ходить и лепетать первые слова; саму мать, бледную и в последнее время необычно отрешенную. Как же он их любил! Но вот он взглянул мимо друидов и чуть улыбнулся. У самой воды виднелся скромный плот, рядом с которым стояли двое мужчин. И один из них – его отец.

У них, отца и сына, было много общего. Белая прядка, одинаковые большие глаза. Отцовское лицо избороздили морщины, похожие на чешую и придававшие ему сходство с неким серьезным рыбоподобным созданием. Был он так предан своей маленькой семье, столько знал о реке и так умело управлялся с сетями, что местные звали его просто Рыбаком. И Сеговакс понимал, что пусть другие мужчины были физически крепче, чем этот молчаливый малый с сутулой спиной и длинными руками, но на свете не найдется человека добрее. Отец был полон спокойной решимости. «Рыбак, быть может, на вид и невзрачен, – судили селяне, – но он никогда не сдается». Сеговакс знал, что мать обожала отца. Он тоже.

Именно поэтому днем раньше он составил дерзкий план, который, если удастся его выполнить, по иронии судьбы мог стоить ему жизни.


Свечение над восточным горизонтом стало подрагивать. Через несколько минут взойдет солнце, и свет, излившийся с востока, затанцует на воде. Пятеро друидов, обратившись лицом к соплеменникам, негромко затянули песнь, а люди внимали.

Из толпы по сигналу выступил кряжистый человек. Богатый зеленый плащ с золотым шитьем и горделивая осанка выдавали знатное происхождение. В руках он держал плоский прямоугольный металлический предмет. Его гладкая поверхность поблескивала в прибывавшем свете. Мужчина передал его высокому белобородому друиду в центре.

Жрец повернулся к светившемуся горизонту, и старческая фигура взошла на плот. В тот же миг ожидавшие мужчины – отец Сеговакса и его напарник – ступили туда же позади него и, отталкиваясь длинными шестами, погнали плот на середину широкого разлива.

Оставшиеся четверо друидов продолжали петь, и заунывный звук таинственно нарастал, растекаясь над гладью, покуда деревянное сооружение уплывало вдаль. На сотню ярдов. На двести.

Явилось солнце – огромной багровой дугой над водой. Оно росло, его круг заливал реку золотым светом. Четверо друидов, ставших силуэтами на его фоне, внезапно превратились в великанов, едва их длинные тени простерлись к замершей в ожидании толпе.

Старший друид пребывал посреди реки; двое мужчин, вооруженных шестами, удерживали плот на месте вопреки течению. Холмы на северном берегу купались в красноватом солнечном свете. И вот, как некое древнее седобородое морское божество, восставшее из вод, высокий друид на плоту на середине реки поднял над головой металлический предмет так, чтобы ловить и отражать лучи.

Это был щит, изготовленный из бронзы. Хотя в основном оружие на острове изготавливалось из железа, бронза, более древняя и легкая в обработке, применялась для ритуальных изделий вроде этого, требовавших тонкого мастерства. Сей щит и был произведением искусства, посланным с доверенным лицом самим великим вождем Кассивелауном. Хитроумный узор вкупе с изнанкой, выложенной самоцветами, являли образчик филигранной кельтской работы по металлу, которой славилась эта земля. Это был лучший дар из всех, что могли преподнести богам островитяне.

Друид единым махом послал щит высоко над водой. Сверкнув, тот описал дугу и упал на яркую солнечную дорожку. Толпа издала вздох, когда река безмолвно приняла подношение и продолжила свой бег.

Но пока старый друид смотрел, случилось нечто странное. Вместо того чтобы пойти ко дну, бронзовый щит завис в чистой воде, едва погрузившись ниже поверхности. Его металлический лик блистал на свету. Сначала старец удивился, а потом смекнул, что причина чрезвычайно проста. Металл сильно истончили ковкой, а основа была из светлого дерева. Щит, покрытый лишь пленкой воды, обречен оставаться на плаву, покуда не разбухнет древесина.

И было кое-что еще. Пока подкрадывался рассвет, течение повернулось вспять. Теперь оно устремилось не вниз по реке, а вверх, от эстуария – к участку в нескольких милях от Лондиноса. И потому щит, захваченный холодной полупрозрачной волной, неспешно плыл к верховью, как будто осторожно утягиваемый вглубь острова некой незримой рукой.

Старик смотрел и гадал о смысле знамения. Доброе оно или злое, с учетом грозящей опасности?


Угроза исходила от Рима. Она звалась Юлием Цезарем.

За тысячи лет, прошедшие с великого отступления льдов, остров Британия стал домом для нескольких народностей. То были охотники, простые земледельцы, создатели каменных храмов, таких же, как Стоунхендж, а в последние столетия племена, принадлежавшие к великой кельтской культуре Северо-Западной Европы. Островитяне процветали, гордые стихами и песнями бардов, сказаниями и танцами, металлическими изделиями поразительной красоты. Они обитали в прочных деревянных хижинах округлой формы, окруженных частоколом или кольцами высоких земляных стен. Выращивали ячмень и овес, держали скот, пили эль и крепкую медовуху. Их остров, скрытый мягкими северными туманами, оставался сам по себе.

Да, за сотни лет на этих берегах не раз высаживались торговцы из солнечного Средиземноморья, предлагавшие предметы роскоши в обмен на меха, рабов и знаменитых островных охотничьих собак. Последние поколения стали свидетелями оживленной торговли, которая наладилась в гавани на южном побережье, где от заброшенного древнего храма – Стоунхенджа – нисходила еще одна река. Но невзирая на то что британским вождям нравилось от случая к случаю приобретать вино, шелка и римское золото, места, откуда текли эти богатства, оставались далекими и представлялись лишь смутно.

Но вот античный мир породил величайшего авантюриста, какого знала история.

Юлий Цезарь возжелал править Римом. Для этого он нуждался в завоеваниях. Лишь недавно он вторгся на север, дошел до самого Английского канала и основал новую, огромную римскую провинцию – Галлию. Затем полководец обратил взор к туманному северному острову.

И в прошлом году явился. В сопровождении скромного отряда, состоявшего в основном из пехоты, Цезарь лично высадился под белыми скалами юго-восточного побережья Британии. Вожди бриттов были предупреждены, но все равно пришли в трепет при виде вымуштрованных римских войск. Однако кельтские стражи проявили отвагу. Внезапными конными атаками с применением колесниц им удалось несколько раз застать римлян врасплох. Одновременно буря повредила флот кесаря. После серии столкновений и маневров в прибрежном районе Цезарь отступил, и вожди ликовали. Боги даровали им победу. Когда пленные предупредили их, что то была лишь разведка, большинство бриттов не поверили.

Затем, однако, начали просачиваться новости. Строился новый флот. Поговаривали, что собиралось войско численностью не меньше пяти легионов и двух тысяч всадников. Десять дней назад в Лондиносе остановился гонец. Его донесение вождям было коротким и четким: «Цезарь идет».


Жертва была принесена. Толпа расходилась. Из четверых друидов двое возвращались на юг, а двое – на север от реки. Что же до старика, совершившего жертвоприношение, то отец Сеговакса должен был доставить его вверх по течению к дому, отстоявшему на две мили.

Безмолвно простившийся с собранием жрец изготовился шагнуть в лодку, но вдруг повернулся и задержался взглядом на женщине. Это длилось всего мгновение. Затем он подал знак смиренному рыболову и продолжил движение.

Мгновение, но достаточно долгое. Картимандую затрясло. Говорили, что старику было ведомо все. Это могло быть правдой. Она не знала. Держа ребенка, женщина подтолкнула Сеговакса и Бранвен вперед и направилась к пасшимся на привязи лошадям. Правильно ли она поступала? Картимандуя убеждала себя, что да. Разве она не защищала их всех? Не совершала должного? При этом ее не покидало острейшее, мучительное чувство вины. Возможно ли, чтобы старый друид, которого вез ее муж, догадался о переговорах?

Близ лошадей она выждала еще несколько минут, пока не прибыли представители великого вождя. Нужный ей человек был среди них. При виде Картимандуи он отвернулся и помедлил.

Юный Сеговакс взирал на знатного господина с интересом, так как именно тот выступил, чтобы вручить друиду щит. Вельможа был статным, с густой черной бородой, тяжелым взглядом острых синих глаз и аурой грубой властности. Под зеленым плащом виднелась туника, отороченная лисьим мехом. С шеи свисал увесистый торк – золотая кельтская гривна, указывавшая на его высокий ранг.

Мальчик видел его не впервые. За последний месяц могущественный военачальник приезжал дважды и всякий раз останавливался в селении напротив Лондиноса.

– Будьте наготове, – велел он людям, осмотрев их оружие. – Великий вождь Кассивелаун ожидает сосредоточения наших сил в этом месте. Я займусь оборонительными укреплениями.

Мать Сеговакса оставила сына с малышом и Бранвен. Она устремилась к военачальнику, желая с ним поговорить.

Тот задумчиво наблюдал за ее приближением. Привычно оценил чадородные возможности. Картимандуя, безусловно, как он отметил при первой встрече, являла собой поразительное создание. Густые волосы цвета воронова крыла ниспадали на плечи. Изящное, тонкое тело, однако с тяжелыми грудями. Не грудь, а мечта любого мужчины. Он обратил внимание, как женщина чуть вильнула телом, приблизившись. Он заметил это еще при знакомстве. Всегда ли она так делала или удостаивала только его?

– Ну? – произнес он угрюмо.

– Договор остается в силе?

Он взглянул на детей, затем на челн, в котором муж женщины перевозил престарелого друида. Тот уже был далеко. Муж ничего не знал. Вельможа вновь уставился на Картимандую, поедая ее глазами.

– Я уже говорил, что да.

Теперь он представил ее в будущем. Бледное лицо с узкими скулами осунется, влекущие очи потускнеют. Страсть претворится в одержимость, а то и в ожесточение. Но хороша, весьма хороша – еще на несколько лет.

– Когда? – Она, казалось, чуть успокоилась, но не вполне.

Он пожал плечами:

– Кто может знать? Скоро.

– Он не должен догадаться.

– Когда приказы отдаю я, им повинуются.

– Да.

Она кивнула, но стояла в неуверенности. Смахивает на дикое животное, подумал он. Он подал знак, что разговор завершен. Через несколько мгновений он уже ехал прочь.

Картимандуя вернулась к детям, не ведающим ее ужасной тайны. Но скоро они узнают. В голове мелькнула пугающая мысль: будут ли они по-прежнему любить ее после этого?


Челн двигался вверх по течению, а друид пристально всматривался в воду. Приняла река щит или тот остался качаться в потоке? Старик глянул и на своего скромного перевозчика. Он помнил отца этого малого – с перепончатыми руками, как у мальчишки. И у его родителя до того.

Друид вздохнул. Местные жители неспроста прозвали его отцом реки. Он был очень стар, почти семидесяти лет, но все еще при силах, все еще внушительного вида. Росту в нем было около шести футов – исполин по сравнению с большинством мужчин. Пышная белая борода достигала пояса, седая же голова оставалась непокрытой, если не брать в расчет золотого обруча на лбу. Серые глаза отличались зоркостью. Именно он из года в год приносил в жертву волов на восточном холме-близнеце Лондиноса; он возносил молитвы в священных рощах средь окрестных дубрав.

Никто не знал, когда на европейском северо-западе зародился друидизм, но в Британии он вошел в невиданную силу, так как в последние годы многие его адепты пересекли море, дабы найти убежище на туманном острове. Бытовало мнение, что британские друиды хранили чистоту традиции, опиравшейся на древнее знание. В глубине острова существовали странные каменные круги – святилища столь древние, что никто не мог поручиться даже за их рукотворное происхождение. Молва гласила, что в них друиды встречались давным-давно. Но вдоль реки они обычно имели пристанище в небольших деревянных храмах или священных рощах.



И все же этому дряхлому друиду приписывали особый дар, в котором отказывали прочим жрецам, ибо боги наградили его ясновидением.

Эта удивительная способность проявилась на тридцать третьем году жизни. Сам он не знал, чем был сей дар – благом или проклятием. Ясновидению недоставало полноты. Иногда оно ограничивалось смутными предчувствиями, а иногда позволяло увидеть будущие события с ужасающей четкостью. А порой он, как обычные люди, оставался слеп. С годами он научился воспринимать это состояние ни как плохое, ни как доброе, но просто как свойство своей натуры.

Его дом находился неподалеку. Через две с половиной мили вверх по течению река делала один из многих величественных изгибов, в данном случае – на юг под прямым углом с последующим поворотом снова к востоку. За изгибом раздвоенный поток образовал прямоугольный островок, отколовшийся от северного берега. Это было тихое место, поросшее дубом, ясенем и хвойными деревьями. Здесь, в одинокой скромной хижине, друид отбывал свое добровольное отшельничество последние тридцать лет жизни.

Старик часто путешествовал по окрестным деревням вдоль реки, неизменно встречая почет и хлебосольное гостеприимство. Иногда он вдруг обязывал селянина – как вышло и с отцом Сеговакса – везти себя на много миль вверх по реке в какое-нибудь священное место. Однако обычно столбик дыма указывал, что хозяин пребывает на островке, и окружающие воспринимали его безмолвное присутствие как знак безопасности территории, усматривая в нем нечто вроде священного камня, который, сколько ни покрывался лишайниками, бывал неподвластен времени.

Старик заметил щит в тот самый миг, когда челн уже входил в поворот и показался остров. Как и раньше, тот слабо отсвечивал под водной поверхностью, медленно двигаясь против течения к далекому сердцу реки. Друид уставился на него. Река не вполне отвергла подношение. Но не вполне и приняла. Жрец покачал головой. Знак совпадал с предчувствием, посетившим его месяц назад.

Ясновидение подсказало ему и другие вещи. Он не знал, к чему изготовился юный Сеговакс, однако воспринял жестокие терзания Картимандуи. Сейчас он предвидел и судьбу, уготовленную безмолвному Рыбаку. Только видение касалось события намного более грандиозного и ужасного, которого он по-прежнему не понимал целиком. По дороге к дому старик глубоко погрузился в раздумья. Возможно ли, чтобы божества древнего острова Британия были уничтожены? Или случится нечто еще, чего он не мог понять? Это было чрезвычайно странно.


Сеговакс прождал всю весну. Каждый день он караулил гонцов на взмыленных конях, а каждую ночь глазел на звезды и гадал: где же они? Возможно, пересекают море? Но никто не приехал. Время от времени их достигали слухи о подготовке, но признаков вторжения не наблюдалось. Остров словно впал в оцепенение.

Деревня, где жила семья, была прелестным уголком. Полдюжины округлых хижин с соломенными крышами и земляными полами окружала плетеная изгородь; здесь же располагались два загона для скота и несколько амбарных строений на сваях. Деревушка разместилась не на косе, где проводили обряды друиды, но ярдах в пятидесяти сзади. Во время прилива, когда коса превращалась в остров, он оказывался отрезанным от суши, но никто не горевал. На самом деле именно водная преграда привлекла сюда поселенцев много поколений назад. Сама же почва, по большей части щебенчатая подобно окружающим холмам, была прочна и суха. Весной, когда теплело, болотистые земли вдоль южного берега подсыхали, и там паслись лошади и скот. Сеговакс с сестренкой и другими детьми играли в этих лугах, поросших лютиками, первоцветом и примулой. Но главным достоинством мыса являлась рыбная ловля.

Река была широкая, мелкая и чистая. В ее искристых глубинах водилось много разной рыбы. Вовсю расплодились форель и лосось. Забрасывать сети с косы – сущее удовольствие. Или же мальчишки отваживались двинуться через топи в основании косы к местам, где исправно ловился угорь.

«Те, кто здесь живет, – внушал отец, – никогда не узнают голода. Река всегда прокормит». Порой Сеговакс, расставив с ним сети, садился рядом на берегу и смотрел на далекие холмы-близнецы. Отец же, взирая на вечную смену приливов и отливов и наблюдая за тем, как изо дня в день вода устремляется против течения, задерживаясь на пике и вновь опадая, изливаясь в море, довольно замечал: «Смотри! Река дышит».

Сеговакс любил оставаться с отцом. Он был жаден до знаний, а тот лишь радовался, имея возможность учить. К пяти годам мальчик знал все о том, как ставить силки в окрестных лесах. К семи умел перекрыть крышу хижины болотным камышом. Не хуже, чем расставлять сети, он мог застывать на мелководье и ловко пронзать рыбину заостренным шестом. А еще помнил десятки сказаний о бесчисленных кельтских богах и мог перечислить предков не только своей семьи, но и великих островных вождей на многие поколения. Недавно Сеговакс начал овладевать важнейшими знаниями в хитросплетении браков, наследований и присяганий на верность, которые связывали племя с племенем, вождя с вождем, селение и семью узами дружбы или вражды по всему кельтскому острову. «Ибо все это вещи, в которых обязан разбираться мужчина», – пояснял отец.

В последние два года он вырабатывал у сына еще один навык. Для этого сделал Сеговаксу копье. Не просто заостренный шест для рыбалки, а настоящее копье с легким древком и металлическим наконечником. «Если хочешь стать воином и охотником, – изрек он с улыбкой, – тебе придется сначала освоить это». И напоследок предупредил: «Но будь с ним поаккуратнее».

С тех пор едва ли выдавался день, когда мальчик не выходил со своим копьецом и не метал его в мишень. Вскоре он уже мог попасть в любое дерево в пределах досягаемости. Затем в ход пошли мишени потруднее. Он целился в зайцев – обычно безуспешно. Однажды его застукали с малюткой Бранвен, которая послушно удерживала мишень на палочке, а Сеговакс бросал копье. Даже его добрый отец рассвирепел из-за этой выходки.

Родитель был безгранично мудр. Но Сеговакс, когда подрос, уловил в нем кое-что еще. Отец – сутулый, узколицый, с неряшливой каштановой бородой – жилист, но все-таки не так физически крепок, как остальные мужчины. Однако в любом совместном труде он неизменно настаивал, что будет работать ровно столько, сколько другие. После таких многочасовых подвигов отец выглядел бледным и измученным, и Сеговакс перехватывал тревожные взгляды матери. В других же случаях, когда народ, осоловелый от эля и меда, рассаживался летними вечерами вокруг костра, именно его отец голосом тихим, но удивительно глубоким для такого тщедушного тела, запевал, порой подыгрывая себе на простой кельтской арфе. В такие минуты усталость улетучивалась и на отцовском лице появлялась волшебная просветленность.

А потому Сеговакс, как и его мать, не только любил отца и восхищался им, но и понимал, что обязан его защищать.

Отец, по мнению мальчика, подвел его лишь в одном.

– Когда ты возьмешь меня к устью, вниз по реке? – спрашивал Сеговакс каждые несколько месяцев.

И тот неизменно отвечал:

– Со временем. Когда будет дел поменьше.

Сеговакс ни разу не видел моря, а потому, бывало, дулся и жаловался:

– Ты вечно обещаешь – и без толку…

Эти светлые дни омрачались лишь приступами хандры у матери. Переменчивость нрава была свойственна ей всегда, а потому ни Сеговакс, ни его сестра особо не волновались. Однако мальчику чудилось, что в последнее время перемены ее настроения объяснялись чем-то куда более серьезным. Иногда она бранила их с Бранвен без всякой на то причины, затем вдруг подхватывала малышку, сжимала в объятиях и так же поспешно отсылала прочь. Однажды, надавав им шлепков за какое-то прегрешение, она разразилась слезами. И всякий раз, когда поблизости находился отец, мальчик видел, как мать следила за каждым его движением с лицом бледным и едва ли не озлобленным.

Весна обернулась летом, однако известий о новых перемещениях Цезаря не поступало. Если за морем еще и сбивались легионы, никто не прибыл по реке в деревню, чтобы поведать об этом. И все же, когда мальчик спрашивал, придут ли римляне в селение, коль скоро решатся выступить, отец всегда негромко ответствовал: «Да». И добавлял со вздохом: «По-моему, иначе никак».

Причина была очень проста: брод. Он проходил близ острова, где обитали друиды. В отлив вода там не поднималась выше груди, и желающие легко добирались до южного берега.

– Конечно, – продолжал отец, – вверх по течению есть и другие броды.

Но первое мелкое место, начиная от устья, находилось именно здесь. И с незапамятных времен путешественники устремлялись в эти славные пределы, когда сходили с древних троп, тянувшихся вдоль великих меловых хребтов. Надумай римлянин Цезарь высадиться на юге и вторгнуться, минуя устье, в обширные земли Кассивелауна, кратчайший путь вывел бы его к этому броду.

«Скоро, – сказал себе мальчик, – он будет здесь».

Так, в ожидании, прошел месяц. Затем еще один.


В начале лета произошел случай, после которого мать, по мнению Сеговакса, стала вести себя куда чуднее.

Началось все вполне невинно, с детской ссоры. Он отправился с малюткой Бранвен на прогулку. Рука об руку они пересекли луга на южном побережье и поднялись по склонам к кромке лесов. Там они какое-то время играли. После мальчик, как всегда, стал упражняться в метании копья. А потом и сестра попросила попробовать.

Копье было невелико, а ранее Сеговакс обещал. Однако в этот раз он отказал, хотя не мог впоследствии вспомнить из-за чего: то ли решил, что все же она слишком мала, то ли хотел подразнить.

– Ты обещал! – возмутилась Бранвен.

– Может быть. Но я передумал.

– Так нельзя!

– А вот и можно.

Но то была крошка Бранвен – миниатюрная, гибкая и сильная; голубоглазая Бранвен, осмеливавшаяся взбираться на деревья, которые он не решался покорять; Бранвен, чьи гневные вспышки не всегда могли обуздать даже родители.

– Нет! – Она топнула. Лицо начало багроветь. – Это нечестно! Ты обещал. Давай сюда!

И она потянулась к копью, намереваясь сцапать его, но Сеговакс предусмотрительно сменил руки.

– Бранвен, нет. Ты моя младшая сестра и должна слушаться.

– Нет, не должна!

Она проорала это во всю мощь своих легких, с лицом уже глинистого оттенка и со слезами на глазах. Дернулась снова к копью, затем размахнулась и что было сил ударила брата кулачком по ноге:

– Ненавижу тебя!

Сестра буквально задыхалась от ярости.

– Ничего подобного.

– Да, ненавижу! – завопила Бранвен.

Она попыталась пнуть его, но он придержал ее. Сестра врезала ему по руке, а затем, не успел он ее перехватить, побежала по склону и скрылась среди деревьев.

Какое-то время он ждал, зная свою сестренку. Уселась небось на бревнышке, не сомневаясь, что он пойдет искать. И вот он отыщет ее, а она упрется, откажется сдвинуться с места и вынудит в конце концов умолять. И все же он поднялся к лесу.

– Бранвен! – позвал Сеговакс. – Я тебя люблю!

Но ответа не было. Он долго бродил вокруг. Девочка не могла заблудиться, поскольку, где бы ни находилась, ей некуда было деться, помимо склона холма, по которому Бранвен спустилась бы к прибрежным лугам и топям. Значит, нарочно спряталась. Он звал снова и снова – тщетно. Вывод напрашивался единственный: мальчик наконец догадался, что она задумала. Тихонечко обошла, побежала домой и сказала родителям, что он ушел, бросив ее одну, и теперь ему крепко достанется. Однажды она уже проделала над ним такую штуку.

– Бранвен! – окликнул он снова. – Я тебя люблю. – Под нос же буркнул: – Ну погоди, змеюжина мелкая, я тебе это припомню.

И Сеговакс пошел домой, где тоже, к своему изумлению, сестры не обнаружил.

Отец лишь вздохнул и отправился на поиски, бросив: «Спряталась где-нибудь, чтобы позлить его». Но мать отреагировала странно. Побелела как мел. Челюсть отвисла в ужасе. Голосом, севшим от страха, она прикрикнула на обоих:

– Живо! Найдите ее. Пока не поздно.

Не забыть Сеговаксу и взгляда, которым она его наградила. В нем была чуть ли не ненависть.


Его презирали в стае – последним ел, с ним почти не считались. Даже нынче, в летнюю пору, когда собратья кормились столь славно, что зачастую не утруждались долгим преследованием, он оставался тощим и шелудивым. Когда он снялся с гряды, чтобы порыскать в низовье, никто из стаи не воспрепятствовал, лишь равнодушно и пренебрежительно наблюдали за его уходом. И вот этим погожим днем к людским поселениям бесшумно направилась сквозь лес поджарая серая тень. Там, было дело, она лакомилась домашней птицей.

Однако при виде белокурой девчушки зверь притормозил.

Волки не имели обыкновения нападать на людей, ибо боялись. И вожак свирепо расправится с недоумком, посмевшим атаковать человека в одиночку, без дозволения и помощи стаи. С другой стороны, это убийство не обязательно выйдет наружу. Такой соблазнительный кус, опять же не придется делиться. Она сидела на бревне, повернувшись спиной. Напевала под нос и лениво стучала по дереву пятками. Волк подобрался ближе. Она не услышала.


Смертельно бледная Картимандуя бегом взбиралась по холму. Женщина отправила мужа другой тропой. Сеговакс, теперь перепуганный, уже почти скрылся из виду. Она тяжело дышала, но это смятение не шло ни в какое сравнение со страхом от мысли, которая затмила собой все прочие.

Если пропала девочка – пропало все.

Страсть Картимандуи пугала. Иногда она представала красивой; чаще – напоминала непреходящее томление, а порой становилась всепоглощающей и жуткой, гнавшей вперед, и с этим ничего нельзя было сделать. Так и сейчас. Картимандуя спешила по склону, подставив солнцу щеку, и ей казалось, что страсть ее к мужу не имеет границ. Она вожделела его. Стремилась защитить его. Нуждалась в нем. Ей было трудно представить свою жизнь без него. А самое семейство, ребенок – как им прожить без отца? К тому же она рассчитывала завести новых. Этого ей тоже очень хотелось.

У нее не было иллюзий. Женщин в прибрежных селениях было куда больше, чем мужчин. Погибни он в схватке, ее шансы найти другого призрачны. Ее подгоняла страсть; ею правили материнский инстинкт и стремление сберечь семью. В этом – ее долг. А потому она пришла к решению тайному и ужасному, которое промучило ее всю весну назойливым и укоризненным призраком.

Правильно ли она поступила? Картимандуя убеждала себя, что да. Это была выгодная сделка. Девочка будет счастлива; быть может, ей суждено уйти. Так нужно. Все делалось из лучших побуждений.

За исключением того, что каждый день она ловила себя на желании закричать.

Теперь же – в том заключался страшный секрет, неведомый ни детям, ни мужу, – если с малышкой Бранвен стряслась беда, мужчина, скорее всего, умрет.


Бранвен услышала волка, когда тот был уже в двадцати футах. Она повернулась, увидела и закричала. Волк следил за ней, готовый прыгнуть. Однако помедлил, ибо случилось нечто удивительное.

Девочка перетрусила, но, поскольку была смышленой, знала, что если побежит, то мигом угодит в волчьи зубы. Как же ей поступить? Выход только один. Как все деревенские дети, малышка пасла коров. Размахивая руками, человек в состоянии развернуть даже бегущий скот. Возможно, всего лишь возможно, что она испугает дикую тварь. Если не показывать страха.

Вот было бы у нее оружие, хотя бы палка! Но увы! Ее единственным оружием, каким, кстати, она частенько и вполне успешно пользовалась дома, был неистовый нрав. Надо притвориться злой. А еще лучше – разозлиться по-настоящему, тогда и перестанет бояться.

Так и случилось, что волк вдруг очутился перед крохотной девочкой, лицо которой раскраснелось и исказилось яростью; сама же она размахивала ручонками и выкрикивала непристойности, хотя и непонятные волку, однако вполне очевидные. Еще удивительнее: девочка не бросилась наутек – она наступала. Хищник неуверенно попятился на пару шагов.

– Уходи! Убирайся! – неистово завопила кроха. – Глупая зверюжина! Уматывай! – И, скорчившись, как делала это, когда закатывала истерику дома, буквально взвыла: – Проваливай!

Волк отступил еще, поводя ушами. Однако замер, пристально наблюдая за ней.

Бранвен била в ладоши, орала, топала. Она преуспела и ввергла себя в подлинное бешенство, хотя в глубине души тщательно просчитывала поединок двух воль. Посмеет ли она наброситься на волка и обратить его в бегство? Или тот прыгнет на нее? Если он бросится – ей крышка.

Хищник уловил ее колебания и приободрился. Заворчав, сделал два шага вперед, изготовился прыгнуть. Девчушка, поняв, что игра проиграна, в исступлении на него завопила, но больше не двигалась с места. Зверь припал к земле.

И в этот момент он увидел позади маленькой фигурки другую, несколько крупнее. Волк напрягся. Охотники? Он зыркнул по сторонам. Нет. Только один. Еще одно человеческое дитя. Не желая расстаться с легкой добычей, он снова напрягся перед прыжком. Людское отродье имело при себе лишь палку. Волк кинулся вперед.

Жгучая боль в плече застала его врасплох. Мальчик метнул заостренную палку так быстро, что проворное животное не успело этого отследить. Боль была острой. Волк остановился. Затем, сбитый с толку, обнаружил, что не может идти. Потом рухнул на землю.

Сеговакс не хотел рассказывать взрослым о волке.

– Если прознают, мне еще больше достанется, – объяснил он.

Но девочка была вне себя от волнения.

– Ты убил его! – вскричала она восторженно. – Копьем!

И он понял, что спорить бессмысленно.

– Ну, пойдем, коли так, – сказал он со вздохом.

И они стали спускаться с холма.


Реакция матери обескуражила. Сперва, когда отец расцеловал обоих и потрепал по спине сына, она промолчала, смотря через реку, как будто и не было никакого воссоединения их маленькой семьи. Но как только отец удалился снимать с волка шкуру, она повернулась и вперилась в Сеговакса ужасным, затравленным взглядом.

– Твоя сестра чуть не погибла. Это тебе ясно?

Мальчик потерянно уставился в землю. Он знал, что ему попадет.

– Ты мог убить ее! Позволил уйти одной… Ты понимаешь, что натворил?

– Да, матушка.

Конечно, он понимал. Но вместо того чтобы бранить его, Картимандуя издала тихий вздох отчаяния. Сеговакс никогда не слышал ничего подобного и потрясенно взглянул на нее. Она же словно забыла о нем – лишь трясла головой и прижимала к себе дочурку.

– Нет, не понимаешь. Ты ничего не понимаешь.

Затем развернулась с воплем, почти подобным животному вою, и устремилась к деревне. Дети не знали, что и подумать.


Ужасная сделка была заключена весной, когда вельможа впервые прибыл от великого вождя Кассивелауна с намерением спланировать речные укрепления. Возможно, ей не пришла бы в голову эта мысль, когда бы не его случайная реплика, брошенная жительницам хутора по ходу проверки оружия мужчин.

– Если римляне придут искать сюда брод, вас отправят вверх по реке.

Темнобородый воин не жаловал женщин близ поля боя. По его мнению, они лишь путались под ногами и отвлекали своих мужей.

Но этих слов хватило, чтобы Картимандуя призадумалась, а после ее осенило. Тем же вечером она дерзнула приблизиться к нему, когда он в одиночестве отдыхал у огня.

– Скажи мне, господин, дадут ли нам охрану, если отошлют? – спросила она.

Тот пожал плечами:

– Наверное. А в чем дело?

– Вся округа доверяет моему мужу, – заявила она. – Я думаю, что лучшего сопровождающего не найти.

Вельможа вскинул на нее глаза:

– Ты думаешь?

– Да, – тихо подтвердила Картимандуя.

Ей было видно, как он усмехнулся. Облеченный властью человек, который видит насквозь и знает цену словам.

– И что же меня в этом убедит? – спросил он осторожно, взирая на нее средь темневших вод.

Она пристально посмотрела на него. Ей было известно, чего она стоила.

– Что пожелаешь, – ответила она.

Некоторое время воин молчал. Как большинство военачальников, он не держал счета женщинам, которые предлагали ему себя. Одних брал, других нет. Но выбор его стал неожиданным.

– Днем я заметил при тебе белокурую кроху. Твоя?

Картимандуя кивнула.

И в считаные секунды она отдала малютку Бранвен.

Все делалось из лучших побуждений. Она повторяла это себе тысячу раз. Конечно, Бранвен будет принадлежать военачальнику. Формально ее дочь станет рабыней. Он сможет продать ее и сделать с ней вообще что угодно. Но жребий девочки мог оказаться не так уж плох. Она будет при дворе великого Кассивелауна; военачальник может дать ей волю, если пожелает; она даже имеет шанс вступить в удачный брак. Такое случалось. Все лучше, чем прозябать в скучной деревне, – так оправдывалась Картимандуя. Если девочка научится обуздывать дикий нрав, то появятся прекрасные возможности.

А муж, в свою очередь, не станет сражаться с ужасными римлянами и отправится с ней в целости и сохранности.

– Вы все уйдете в верховье, – заявил военачальник без обиняков. – Девочку доставишь мне в конце лета.

До той поры ей только и оставалось скрывать этот уговор от мужа. А после, хотя она и знала, что тот ни за что не согласится, будет слишком поздно, ибо дело уже сделано. В мире кельтов клятва есть клятва.

Поэтому неудивительно, что с того дня, как девочку едва не убил волк, Картимандуя не отпускала ее ни на шаг.


Известий о Юлии Цезаре так и не было.

– Он, может статься, и не придет, – осторожно заметил отец Сеговакса.

Для Сеговакса же летние дни полнились блаженством. Хотя мать по-прежнему находилась в странном, мрачном расположении духа и не спускала глаз с бедняжки Бранвен, отец, похоже, проводил с ним время с превеликим удовольствием. Он обработал для мальчика коготь с лапы убитого волка, и Сеговакс носил его на шее как амулет. Отец же, казалось, что ни день был счастлив научить его чему-то новому, будь то охота, резьба по дереву или предсказание погоды. А в середине лета, к его изумлению и восторгу, объявил:

– Завтра возьму тебя в море.


Селяне пользовались несколькими видами лодок. Обычно отец довольствовался простеньким челном, выдолбленным из дубового ствола, – ставил сети вдоль берега или пересекал реку. Имелись, разумеется, и плоты. Минувшим летом деревенские мальчишки сладили свой, пришвартовали у берега и использовали как платформу, с которой ныряли в искристые воды реки. Еще были маленькие кораклы,[5] а иногда Сеговакс видел торговцев, прибывавших из верховья в длинных лодках с высокими плоскими бортами. В их изготовлении островитяне-кельты тоже славились мастерством. Но для путешествий вроде намеченного деревня располагала более удобным судном. И за ним присматривал отец. Если у мальчика сохранялись сомнения насчет того, что долгожданный поход действительно состоится, они в итоге развеялись отцовскими словами:

– Испробуем на реке, возьмем плетеную лодку.

Плетеная лодка! То была мелкая плоскодонка со шпангоутами из светлой древесины. Но этот тонко сработанный остов – единственная твердая составляющая корпуса. Каркас обтягивало не дерево, а плотно переплетенные ивовые прутья; поверх же них для пущей изоляции была натянута кожа. Заморские торговцы издавна восхищались плетеными изделиями британских кельтов – малой толикой славы островитян.

Лодка, хотя и была всего двадцать футов в длину, имела еще одно достоинство. В центре была установлена короткая мачта, укрепленная опорами и с тонким кожаным парусом. Изготовили ее из обычного древесного ствола – небольшого, свежесрубленного, тщательно отобранного так, чтобы не был слишком тяжелым, с естественной развилкой на верху, служившей основанием для фалов. Существовал еще древний обычай сохранять там пару-другую побегов с листьями, благодаря чему плетеная лодчонка уподоблялась живому дереву или кусту, плывущему по водам.

Конечно, суденышко было простенькое, но и замечательно удобное. Достаточно легкое, чтобы нести; упругое, но прочное; вполне устойчивое, невзирая на малую осадку, чтобы при надобности выйти в море. По реке его гнали весла и течение, но маленький парус мог быть полезным подспорьем: его, с учетом легкости, хватало преодолеть струение вод при каком-никаком попутном ветре. В качестве якоря применялся тяжелый камень, помещенный в деревянную клетку, похожую на корзину для рыбы.

Сеговакс с отцом тщательно проверили маленькое судно, воздвигли и укрепили мачту, после чего на протяжении нескольких часов испытывали лодку на реке. В итоге мужчина улыбнулся:

– Она безупречна.


На следующий день прилив пришел незадолго перед рассветом, и с первым проблеском зари отец и сын столкнули лодку с косы и поймали течение, способное часами нести их вниз по реке. Удачей стал и приятный западный бриз, так что они подняли легкий кожаный парус: можно было сидеть, орудуя широким веслом и созерцая проплывавшие берега.

Уносимый потоком, Сеговакс обернулся взглянуть на мать, стоявшую на оконечности косы и с бледным лицом наблюдавшую за их отбытием. Он помахал, но та не ответила.

За Лондиносом река расширялась не сразу, и прежде, как было известно мальчику, им предстояло миновать один из самых потрясающих отрезков на ее долгом извилистом русле.

Дело было в том, что в своем грандиозном странствии из островных глубин река много раз изгибалась и непосредственно за Лондиносом образовывала огромные, тесно лепившиеся друг к дружке петли, которые смахивали на удвоенную букву «S». Примерно в миле от восточного холма Лондиноса брала начало внушительная кривая. Она уходила на север до того, как совершить идеальный круговой поворот направо и чуть не удвоиться по ходу на юг. В основании сего южного изгиба, еще в каких-то трех милях от восточного холма по прямой, река протекала близ возвышенности на южном берегу, что вздымалась величественным откосом. Здесь река опять описывала ровную дугу, устремляясь на север, после чего, милей дальше, еще раз возвращалась назад.

Пока они плутали по петлям, отец лукаво посматривал на Сеговакса и то и дело спрашивал: «Ну а где же у нас Лондинос теперь?» Тот иногда оказывался слева, в другой раз – справа, а то и позади. Однажды, когда мальчик сбился, отец расхохотался.

– Видишь ли, – объяснил он, – хоть мы и удаляемся от Лондиноса, сейчас он находится впереди!

Эта особенность давно была известна всем, кто ходил по реке.

День выдался ясный. По мере спуска по течению Сеговакс оценил чистоту вод – настолько прозрачных, что видно было дно: временами песчаное, а то еще илистое или каменистое. В разгар утра они перекусили овсяными лепешками, которыми снабдила их Картимандуя, и напились из горстей сладчайшей забортной воды.

Когда же река постепенно расширилась, мальчик впервые получил представление об огромном меловом «V», внутри которого проживал.

В самом Лондиносе меловые хребты не представали со всей наглядностью. Конечно, за деревней имелись отроги. Они возносились скоплениями невысоких кряжей миль на пять, после чего вытягивались в длинную высотную линию с широким обзором. Но этот гребень, сформировавшийся в основном из глины, залегал в самом изгибе губы великих меловых холмов, простираясь на юг, и скрывал их от мира реки. Мальчик знал и о склонах на северном берегу – пологих, изборожденных ручьями, поросших лесом, которые служили фоном для холмов-близнецов. За ними он видел вздымавшиеся уступы и кряжи в семьдесят футов высотой, уходившие вдаль на несколько миль. Но Сеговакс не имел понятия о грандиозных меловых стенах, тянувшихся на северо-восток и хоронившихся за этими внутренними грядами глины и песка.

Однако теперь, в двенадцати милях от Лондиноса вниз по течению, ему начал являться весьма отличный пейзаж. По левую сторону, где до северного края большого мелового «V» уже набралось миль тридцать, берега были низкими и топкими. Дальше, как сообщил отец, простирались бескрайние леса и болота, тянувшиеся на сотню и больше миль огромной выпирающей дугой, образуя восточное побережье острова – дикое, с выходом в необозримое и холодное Северное море.

– Это обширные, необжитые земли, – сказал он сыну. – Бесконечные отмели. Ветры, разрезающие пополам, если приходят с моря. Там живет вождь Кассивелаун. – Отец покачал головой и обронил: – Дикие, независимые племена. Только такой могучий человек и может ими править.

Однако какой возникал контраст, если взглянуть направо, на южный берег! На этом участке река приближалась к великому меловому хребту на южной стороне буквы «V». Мальчик открыл, что плывет уже не мимо пологих склонов, но минует крутой, высокий берег, по которому дальше на высоте сотен футов тянулся к востоку, сколько хватало глаз, величественный горный тракт.

– Это Кент, земля кантиев, – воодушевленно изрек отец. – Вдоль этих меловых кряжей можно шагать дни напролет, пока не дойдешь до великих белых скал в оконечности острова. – И он подробно расписал продолговатый юго-восточный полуостров, а также вид через море, который в погожие дни открывался на новую римскую провинцию – Галлию. – В долинах меж гряд есть зажиточные хозяйства, – сообщил он.

– Такие же дикари, как племена на севере устья? – спросил Сеговакс.

– Нет, – улыбнулся отец. – Потому и богаче.

Какое-то время они плыли в молчании: мальчик сгорал от любопытства, Рыбак погрузился в созерцательное раздумье.

– Однажды, – произнес он наконец, – дед рассказал мне нечто странное. Когда он был мал, ходила песня о том, что давным-давно там стоял огромный лес. – Отец указал на восток, в сторону моря. – Но потом его скрыло великое наводнение.

Помолчав, оба обдумали эту мысль.

– А что еще он тебе говорил?

– Что в эпоху, когда сюда впервые пришли люди, весь этот край, – и теперь он указал на север, – покрывал лед. Все застыло с начала времен. И лед был подобен стене.

– И что же случилось со льдом?

– Полагаю, его растопило солнце.

Сеговакс посмотрел на север. Зеленый край было трудно представить замерзшим и мрачным.

– А снова замерзнуть может?

– Ну а сам как считаешь?

– По-моему, нет, – уверенно ответил Сеговакс. – Солнце всегда восходит.

Он продолжал глазеть на пейзаж, покуда лодка влеклась рекой, которая медленно ширилась. Мужчина с любовью смотрел на сына и молча молился богам о том, чтобы тот, когда его самого не станет, жил дальше и произвел на свет потомство.


В середине дня они добрались до эстуария. Лодка только что выполнила большой поворот. Река была уже в милю шириной. И вот оно, перед ними.

– Ты хотел увидеть море, – негромко произнес отец.

– О да!

Это было все, что сумел выдохнуть мальчик.

До чего же длинным было устье! Слева начинался неспешный изгиб низкой береговой линии, еще сильнее расширявшей границы воды; справа до самого горизонта тянулись высокие меловые гребни Кента. А между ними простиралось открытое море.

Оно было не так спокойно, как ожидал Сеговакс. Ему казалось, что море каким-то образом стечется к горизонту, однако наоборот: воды, ничем не сдерживаемые, как будто взбухали, словно весь океан не желал оставаться на месте и в нетерпении надвигался, стремясь нанести реке ответный визит. Мальчик таращился на море, пожирая глазами изменчивые волны вперемежку с пятнами более темной воды. Он вдыхал насыщенный соленый воздух. И ощутил несказанное возбуждение. Впереди притаилось великое приключение. Устье было вратами, а сам Лондинос, как он теперь понимал, являлся не просто прелестным местечком на побережье, но отправной точкой странствия, которое вывело его в сей чудесный, открытый мир. Сеговакс смотрел восхищенно, не отрываясь.

– Вон там, справа, – подал голос отец, – находится большая река.

И он указал на участок в нескольких милях по высокому побережью, где за мысом в разлом мелового хребта вторгался в реку великий поток – кентский Медуэй.

Весь следующий час они спускались по устью. Течение замедлилось, поднялись волны. Плетеную лодку качало, волны плескали через борта. Теперь вода выглядела темнее и зеленее. Дна больше не было видно; когда же Сеговакс зачерпнул ее и попробовал, та оказалась соленой. Отец улыбнулся.

– Скоро отлив, – заметил он.

Мальчик, к своему удивлению, вдруг обнаружил, что от качания лодки его мутит. Он нахмурился, но отец отозвался смешком:

– Тошнит? Дальше будет хуже. – Рыбак махнул на море, и Сеговакс с сомнением уставился на отдаленные волны. – Но ты все равно туда хочешь? – осведомился отец, прочтя его мысли.

– Наверное, да. В другой раз.

– Река безопаснее, – объяснил отец. – В море тонут. Оно жестоко.

Юный Сеговакс кивнул. Внезапно ему стало очень плохо. Но мальчик втайне поклялся, что когда-нибудь, как бы его ни тошнило, он испытает это грандиозное приключение.

– Пора возвращаться, – сказал отец. – Нам везет. Ветер меняется.

Так оно и было. С милой любезностью ветер утих, а затем сместился на юго-восток. Маленький парус встрепенулся, когда Рыбак развернул судно и пустился в обратный путь.

Юный Сеговакс вздохнул. Ему казалось, что столь чудного дня у него еще не было – в плетеной лодке на пару с отцом, близ моря. Вода постепенно успокаивалась. Солнце припекало. Мальчику захотелось спать.


Сеговакс мигом проснулся от отцовского тычка. Они двигались очень медленно. Хотя с момента, когда он смежил веки, прошел добрый час, путешественники еще только вступали в колено реки, оставляя позади просторы устья. Проснувшись, однако, он чуть не вскрикнул от удивления, а отец пробормотал:

– Взгляни-ка, живо! – И он ткнул во что-то, до чего было меньше полумили.

От северного берега к ним неспешно приближался большой плот. Через поток его направляло около двадцати мужчин, вооруженных длинными шестами. За первым, как рассмотрел Сеговакс, спускали второй. Но примечательны были не здоровенные плоты, а груз: на каждом стояло по великолепной колеснице.

Кельтская колесница – грозное оружие. Влекомая быстрыми лошадьми, она была легка, устойчива, о двух колесах, могла перевозить воина в полном боевом снаряжении и пару помощников. Высокоманевренные, эти колесницы врывались в сечу и покидали ее, тогда как седоки рассылали копья или стрелы направо и налево. Иногда воины крепили к колесам косильные лезвия, рассекавшие всех, кто осмеливался подступить. Колесница, стоявшая на плоту, была прекрасна. Она сверкала на солнце, выкрашенная в черный и красный цвета. Сеговакс завороженно смотрел на нее, пока отец разворачивал лодку, дабы сопроводить это чудо к южному берегу.

Мальчик и без того был захвачен плотом и его блистательным грузом, но возбуждение перешло всякие границы, когда близ берега отец неожиданно воскликнул:

– Сеговакс, клянусь богами! Видишь здоровяка на черном коне? – А когда сын кивнул, то объяснил: – Это же сам Кассивелаун!


Следующие два часа оказались незабываемы. Сеговакса оставили ждать у лодки, отец же беседовал с мужчинами и помогал вытаскивать плоты на берег.

И покуда мальчик ждал, через реку переправили не меньше двадцати колесниц, а также пятьдесят лошадей. Последние великолепием не уступали колесницам. Одни, самые крупные, были для всадников. Другие – помельче, но резвые – предназначались для колесниц. Все отличались породистостью. Прибыло и множество воинов с возами, груженными оружием. Некоторые воины щеголяли яркими плащами и украшениями из блескучего золота. Сердце мальчика наполнилось гордостью при виде благородного парада его отважных соотечественников-кельтов. Но краше других был миг, когда великий вождь – гигант в красном плаще и с длинными висячими усами – лично призвал его отца и говорил с ним. Сеговакс видел, как отец преклонил колени и обменялся с вождем словами; усмотрел, как тот расплылся в сердечной улыбке, положил руку отцу на плечо и вручил ему маленькую брошь. Его отца – скромного крестьянина, но отважного мужчину – признал величайший на острове вождь! Сеговакса бросило в жар от восторга.

Уже далеко за полдень отец вернулся. Он улыбался, но выглядел озабоченным.

– Пора отправляться, – сказал он.

Сеговакс кивнул, но со вздохом. Он мог остаться здесь навеки.

Вскоре, благодаря отцу на веслах, они прилично продвинулись вверх по реке. Глянув назад, Сеговакс увидел, как на берег втащили последний плот.

– С кем собираются драться? – спросил он.

Отец удивленно взглянул на него.

– Неужто не понимаешь, малыш? – отозвался он тихо. – Они держат путь на побережье. – И он налег на весла. – Римляне идут.


Бранвен с любопытством смотрела на мать. Когда Сеговакс с отцом уходили, она спала, и день обещал быть спокойным и довольно скучным. Картимандуя целое утро плела корзину в компании еще нескольких женщин: они расположились перед хижиной и тихо переговаривались, пока дети играли. Так прошел бы весь день, не появись друид.

Он прибыл совершенно неожиданно – приплыл в челне. Появление старика всегда оставалось неисповедимо. Спокойно и властно, в духе своего древнего ордена, он истребовал у селян петуха и трех цыплят для жертвоприношения, после чего велел сопроводить его через реку в священные места. А потому селяне, не ведавшие, что побудило старца в сей ясный день покинуть вдруг остров – инстинкт или прозрение, – покорно последовали за ним через широкий поток на плотах и кораклах.

Они не сразу направились к холмам-близнецам Лондиноса: сперва углубились в просторную бухту, где с западного склона возвышенности струился ручей. Сойдя на ее левом берегу, они прошли вверх по течению где-то на пятьдесят ярдов. Там не было ничего, кроме трех неровных камней, примерно по колено, которые высились вокруг ямы.

То был священный колодец. Никто не знал, когда и зачем его вырыли. Он подпитывался не рекой, а малым родником. Считалось, что в этом заброшенном колодце обитает некая милостивая водная богиня.

Друид взял цыпленка и пробормотал молитву; люди же наблюдали. Он умело перерезал птице горло и бросил в колодец, откуда вскоре донесся далекий всплеск.

Потом они вернулись к лодкам, пересекли бухту и взошли по склону западного холма. Возле самой вершины со стороны реки располагалась покрытая дерном проплешина. Отсюда открывался красивый вид на воду. По центру в траве виднелся кружок, вырезанный неглубоко, на несколько дюймов. Здесь совершались ритуальные заклания. На этой площадке друид принес в жертву петуха с оставшимися цыплятами и спрыснул их кровью траву внутри круга, приговаривая:

– Мы пролили кровь во имя вас, боги реки, земли и неба. Защитите же нас в час нашей нужды.

Затем он забрал петуха и цыплят, отпустил жителей по домам и направился к соседнему холму пообщаться с богами наедине.

Для селян тем дело и кончилось. Надобность в них отпала. Спускаясь к своим лодкам и плотам, они радовались исполненному долгу – сделали все, что могли.

Кроме Картимандуи.


Бранвен продолжала следить за матерью. Та вела себя странно, и девочка понимала это.

Иначе с чего той было вдруг попросить у мужчин, собравшихся погрузиться в лодки, оставить для нее коракл, после чего она сорвалась с места и снова пошла на холм, с ребенком и Бранвен? Зачем, когда прочие селяне уже достигли южного берега, они обыскивали оба холма в поисках друида, который загадочно исчез? И почему мать была такой бледной и возбужденной?

Знала бы крошка! Причина поведения Картимандуи была чрезвычайно проста. Если друид столь резко и неожиданно потребовал жертв, это могло означать только одно. Общаясь с богами и обладая особым даром, жрец угадал приближение опасности. А потому пробил и ее час, ужасный. Римляне наступали. И прежняя дилемма вновь встала перед ней во всем своем неумолимом кошмаре.

Вдруг она ошиблась? Но что было делать? Не зная, о чем спросить и что сказать, она вернулась на поиски друида. Тот обязательно наставит ее, пока не будет слишком поздно.

Однако где же он? Удерживая младенца и волоча за руку Бранвен, она пересекла западный холм, спустилась, преодолела по камушкам разделявший холмы ручей и поднялась по склону восточного, рассчитывая обнаружить там старика. Но того и след простыл, и она уж почти сдалась, когда различила струйку дыма на дальней стороне. Женщина поспешила туда.

Место, именовавшееся Лондиносом, имело еще одну любопытную особенность. С того бока, что выходил на низовья реки, восточный холм снижался неровно. Тянулся уступ, который только потом загибался и спускался к воде. Оттого на юго-восточной стороне холма имелась своего рода открытая, природная сцена, поросшая травой. Уступ же и собственно холм образовывали зрительный зал. Склоны вокруг этой просторной площадки изобиловали травами, росло и несколько деревьев. Сама же площадка была покрыта лишь дерном и скудным кустарником. Именно здесь, близ берега, жрец разжег небольшой костер.

Картимандуя наблюдала сверху, но не решалась сойти. По двум причинам.

Во-первых, с ее места было видно, чем занимался друид. Он извлекал из забитых птиц кости и клал в огонь. Это означало, что он пророчествовал – секретнейший ритуал кельтских посвященных, который не следовало нарушать дерзким вторжением. Вторая причина касалась собственно места.

Дело было в во́ронах.

С незапамятных времен их колония разместилась на склонах, окружавших сей участок побережья.

Конечно, Картимандуя знала, что при должном обращении во́роны – вестники не зла, но добра. Сказывали, что их могущественные духи могли защитить кельтские племена. Наверное, именно поэтому старец выбрал это место для предсказаний. И все же Картимандуя не могла взирать на них без содрогания. Большие черные птицы с мощными клювами всегда пугали ее. Сколь мрачны и неуклюжи были они, все вспархивавшие и прыгавшие по дерну с жутким нутряным карканьем! Если она рискнет спуститься, какая-нибудь того и гляди подступится, ухватит злобно за руку или ногу, продырявит плоть!

Но тут друид поднял взгляд и увидел ее. Секунду смотрел, будучи откровенно раздражен, затем безмолвно подозвал жестом.

– Жди здесь, – велела женщина Бранвен, передавая ей младенца. – Замри и с места не двигайся.

Набрав в грудь воздуха, она стала спускаться мимо воронов по склону.


Следующие минуты Бранвен запомнила навсегда. Как страшно ей было стоять на вершине травяного склона одной, с ребенком, взирая на мать, общавшуюся внизу со старцем. Даже притом что ей было видно Картимандую, девочке не понравилось чувствовать себя брошенной в этом странном, жутком месте, и она помчалась бы к матери, если бы тоже не боялась воронов.

Женщина же серьезно беседовала с друидом. Бранвен увидела, как старец медленно покачал головой. Затем ей показалось, что Картимандуя принялась о чем-то молить. Под конец друид мрачно извлек из огня несколько костей и всмотрелся в них. Потом что-то сказал. И снизу вдруг донесся ужасный звук, отозвавшийся эхом столь гулким, что во́роны встрепенулись и взмыли в воздух с сердитым карканьем. То был чудовищный дикий вопль, который могло бы издать отчаявшееся животное.

Но он исторгся из Картимандуи.


О его тайне по-прежнему никто не догадывался. Сеговакс был доволен собой. С момента их возвращения Лондинос гудел подобно улью. Когда они достигли поселения, чернобородый вельможа уже прибыл, и отца с другими мужчинами немедленно отослали к броду, пролегавшему вверх по реке. С тех пор те были настолько заняты, что семья почти не видела Рыбака.

Приготовления велись с размахом. На побережье у брода ставили острые колья. Мужчин со всех окрестных деревень обязали рубить деревья для плотного частокола вдоль берега острова друида.

Новости теперь приходили ежедневно с людским пополнением из всех пределов. Иногда они обескураживали.

Один заявлял: «Все бриттские племена присягнули на верность Кассивелауну», тогда как другой вещал: «В заморской Галлии готовы восстать кельтские племена. Мы утихомирим Цезаря здесь, а они отрежут ему пути к отступлению». Однако третьи высказывались не столь уверенно. Головы помудрее замечали: «Другие вожди завидуют Кассивелауну. Им нельзя доверять».

И все же поначалу вести были добрыми. Цезарь высадился на южном побережье у белых скал и двинулся через Кент, но островные боги тотчас нанесли удар. Буря, поднявшаяся, как в прошлый раз, едва не погубила его флот и вынудила римлян отступить, чтобы заняться ремонтом. Когда Цезарь возобновил поход, проворные кельты на колесницах смяли его ряды, опрокинули и потрепали войска. «Да им и вовсе не добраться до реки», – говорили теперь. Однако работа не прекращалась.

Для Сеговакса наступила пора томительной неизвестности: немного страшно, но больше – волнующе. Вскоре, не сомневался он, римляне явятся. Тогда придет время осуществить его тайный план. «Конечно, кельты их разобьют», – похвалялся он перед Бранвен. Мальчик сбега́л из дома и шел вдоль берега, пока не достигал участка, откуда мог наблюдать за приготовлениями. Ко второму утру по реке начали сплавлять дополнительный лес.


Картимандуя же была охвачена смятением и страхом. Стоило Бранвен отлучиться, она не находила себе места. Чуть заплачет младенец, она бросалась к нему. Если исчезал Сеговакс, что случалось частенько, она разыскивала его, вконец обезумев, и стискивала в объятиях; он же неизменно смущался.

Но в первую очередь она постоянно смотрела в сторону брода, где трудился муж. Мужчины стояли там лагерем уже две ночи, но с ним не удавалось поговорить, хотя и она, и прочие женщины носили туда пищу.

Если бы постичь сокрытый смысл! Понять, что означали страшные слова друида!

Не стоило ей, видно, подходить тогда к старику. Он, безусловно, не хотел с ней говорить. Но она до того испереживалась, что не сумела сдержаться. «Скажи мне, – взмолилась она, – какая участь уготована мне и моей семье?» Но старец продолжал колебаться. Едва ли не пожав плечами, он наконец вытащил кости из своего костра. Друид изучил их – после чего кивнул, как будто увидел нечто ожидаемое. Но что же оно означало?

«Есть трое мужчин, которых ты любишь, – молвил он сурово. – Одного потеряешь».

Одного? Кого же? Этими тремя могли быть только муж, Сеговакс и младенец. Других мужчин в ее жизни не было. Должно быть, мужа. Но разве она не спасла его? Разве он не уйдет вместе с ними вверх по реке, когда придут римляне?

Чернобородого вельможу она разыскала на следующий день после его приезда, он командовал строителями. Она требовательно осведомилась, остается ли в силе их уговор. «Я же сказал», – нетерпеливо ответил тот и махнул ей, чтобы ушла.

Тогда в чем же дело? Не стрясется ли с Бранвен какая-нибудь новая беда, из-за которой расторгнется сделка? А может, имелся в виду совсем и не муж? Что-то случится с Сеговаксом или малышом? В силках сомнений она ощущала себя затравленным животным, которое отчаянно силится защитить от рыскающих хищников то одного детеныша, то другого.

Наконец, после нескольких дней неизвестности, пришло сообщение: Кассивелаун собрал войска для большого сражения.


И вот они прибывали, разгоряченные и запыленные воины всех мастей – пехотинцы, всадники и колесничие. Отряд за отрядом стекались к броду.

Кое-кто поговаривал о предательстве, о вождях-дезертирах. «Их подкупили римляне, – бормотали такие. – Да проклянут их боги!» Озлобленные, они, однако, не унывали. «Одно поражение ничего не значит. Дай срок, и римляне вкусят нашей мести!» Но когда Сеговакс отважился спросить одного в колеснице, каковы они, римляне, тот откровенно ответил: «Они остаются в строю. – И добавил: – Они ужасны».

Юг оголился, и следующим рубежом была река.

– Здесь будет бой, – сообщил отец, ненадолго навестивший деревню. – Тут-то Цезаря и остановят.

Наутро женщинам объявили: «Готовьтесь к дороге. Вы отбываете завтра».


Сеговакс проснулся и внимательно наблюдал, как отец препоясывался мечом. Обычно тот хранился обернутым в шкуры, и дважды в год отец извлекал его для осмотра. Сеговаксу разрешалось подержать меч, но не касаться клинка. «Заржавеет», – объяснял отец, тщательно смазывал клинок маслом, вкладывал в ножны из дерева и кожи и вновь заворачивал.

То было типичное для кельтов оружие: длинный, широкий железный клинок с бороздкой. Эфес отграничивался простой перекладиной, однако его навершие имело вид человеческой головы, свирепо взирающей на врага.

Следя за отцом, мальчик непривычно растрогался. До чего же измученным казался тот после нескольких дней непосильного труда! Спина сгорбилась – очевидно, болела. Руки свисали как плети. Кроткие, добрые глаза запали. И все же отец, хоть и слабый, оставался отважным. Он вроде и рвался в бой. В лице и теле угадывалась решительная мужественность, превосходившая физическую немощь. Когда он снял со стены щит и забрал два копья, Сеговакс подумал, что отец преобразился в благородного воина, и это наполнило мальчика гордостью, ибо ему хотелось, чтобы тот был силен.

Рыбак снарядился, привлек к себе сына и заговорил серьезно:

– Сеговакс, если со мной что-нибудь случится, ты останешься единственным мужчиной. И ты должен присматривать за матерью и братом с сестрой. Тебе это ясно?

Чуть позже он призвал малышку Бранвен и начал внушать ей вести себя хорошо, но сам же расхохотался от нелепости этой идеи и удовольствовался объятием и поцелуем.

И вот все было готово. Община собралась на оконечности косы и ждала отплытия. Женщины с детьми устроились в четырех больших челнах. На двух плотах уместились провизия и движимое имущество. Мужчины дожидались последних команд благородного господина, который уже спускался по реке со стороны частокола.

Через несколько минут темнобородый военачальник был там же. Он обводил местность тяжелым, острым взглядом, вбирая все. Этот взор перехватила Картимандуя, стоявшая в челне с тремя своими детьми. Вельможа чуть заметно кивнул.

– Вроде порядок, – буркнул он грубо, оглядел мужчин и быстро выбрал троих. – Будете сопровождать лодки, назначаю вас в конвой. – Он помедлил. – Всем жителям поселений собраться в пяти днях пути вверх по реке. Там стоит форт. Вам скажут, что делать дальше. – Затем он посмотрел на ее мужа. – Ты главный. Каждую ночь выставляй часовых. – И он повернулся, чтобы уйти.

Сработало. Ее затопило облегчение. Благодарение богам! Хотя бы на время они будут в безопасности. И она стала устраиваться в лодке. Когда же отвлеклась на миг, то едва ли поняла, что муж не шелохнулся.

Она посмотрела на других женщин с детьми. Улыбнулась, но тут заметила, что муж держит какую-то речь, и начала вслушиваться.

– Я не могу.

Военачальник нахмурился. Он привык к повиновению. Но отец Сеговакса мотал головой.

О чем он говорил? Внезапно до нее дошло. Как это он не пойдет?

– Это приказ! – резко напомнил вельможа.

– Но я дал клятву. Несколько дней назад, – втолковывал Рыбак. – Самому Кассивелауну. Я поклялся сражаться с ним при Лондиносе.

Это услышали все. Картимандуя – еще и собственный сдавленный вскрик. Ей вдруг стало отчаянно зябко. Он не обмолвился о клятве ни словом. Но тут она осознала, что после его возвращения они почти не виделись.

– Клятву? – Военачальник был озадачен.

– Взгляни, он дал мне брошь, – продолжил Рыбак. – И велел надеть ее в битву, чтобы он меня узнал.

И Рыбак извлек из поясного мешочка брошь.

Военачальник уставился на нее. Молчание затягивалось. Пусть этот малый – обычная деревенщина, но клятва священна. А если она дана вождю… Брошь, как он видел, действительно принадлежала Кассивелауну. Он взглянул на Картимандую. Лицо у той стало пепельного оттенка. Перевел взгляд на девочку. Да, милая малютка. Но с этим теперь ничего не поделать. Сделка отменилась.

Он раздраженно всхрапнул и указал на другого мужчину:

– Ты. Будешь главным вместо него. Давай пошевеливайся.

С этим он удалился.

Рыбак, наблюдая за отбытием лодки с женой и детьми, испытал тоску, но в то же время и удовлетворение. Он знал, что сыну заметно его тщедушное сложение, и радовался, что тот услышал в присутствии всех о его клятве великому вождю.


Лодки шли медленно. Когда они обогнули излучину, Сеговакс вперился взглядом в собравшиеся войска. Они прибывали быстро. За чередой колесниц воины уже стояли строй за строем; за частоколом горели десятки небольших костров. «Сказывают, что завтра, когда прибудет Кассивелаун, – поведал ему отец, – колесниц уже будет четыре тысячи». Мальчик лопался от гордости за родителя, являвшегося частицей этого огромного воинства.

Они оставили брод и остров друида позади, продвинулись еще на полмили к югу, и вот река в очередной раз свернула направо, после чего ему уже не было видно линии фронта.

С обеих сторон проплывали болотца и зеленые острова, отягощенные ивами.

Бранвен, прильнув к нему, уснула на солнышке. Мать молча смотрела на воду.

Теперь, когда путь лежал через широкую равнину с лугами и рощицами, Сеговакс осознал, что движется вниз по течению. Прилива, исходившего от устья, не стало. Они покинули пределы влияния моря.

Вечером встали лагерем под ивами, а после продолжили странствие в обществе жителей другого селения, присоединившихся к ним. Прошел еще один безмятежный, погожий денек приятного путешествия по мирным водам. Никто не заметил волны возбуждения, захлестнувшей Сеговакса с наступлением вечера. Откуда им было знать, что время осуществить его тайный план наконец настало.


Мальчик крался во тьме. Луны не было, но звезды светили ярко. Ни шороха вокруг. Ночь выдалась теплая. Лагерь на сей раз разбили на длинном, узком острове посреди реки. Закатное солнце окрасило небо в насыщенный красный цвет, обещавший отличный денек. Путники разожгли большой костер, насытились и улеглись, где были, предавшись сну под звездами.

Он услышал сову. Двигаясь осторожно, с копьем в руке, спустился к воде.

Люди из чужого селения имели с собой два небольших коракла, один из которых был с заостренным носом, как у каноэ. Сеговакс сразу понял, что это его шанс. Коракл покоился на илистом берегу. Он оказался настолько легок, что его можно было сдвинуть одной рукой. Едва Сеговакс начал сталкивать его в воду, как услышал знакомое: сзади по грязи зашлепали детские ножки. Это была Бранвен. Он вздохнул. Значит, и не думала спать.

– Что ты делаешь?

– Ш-ш-ш…

– Куда ты собрался?

– К отцу.

– Сражаться?

– Да.

Она встретила эти грандиозные новости молчанием, однако совсем недолгим.

– Возьми меня с собой.

– Не могу. Оставайся здесь.

– Нет!

– Бранвен, ты же понимаешь, что тебе нельзя.

– Нет, не понимаю.

– Ты не умеешь сражаться. Ты слишком мала.

Даже в темноте было видно, как стало наливаться яростью ее личико, а кисти сжались в кулачки.

– Я все равно поеду.

– Это опасно.

– И пусть.

– Ты всех разбудишь.

– И пусть. Я закричу.

Это была нешуточная угроза.

– Ну пожалуйста, Бранвен. Поцелуй меня.

– Нет!

Брат обнял девчушку. Она его ударила. Тогда, пока сестра не перебудила всех, мальчик столкнул коракл в воду и прыгнул внутрь. Мигом позже он уже стремительно удалялся, скрываясь по течению в темноте.

Сеговакс сделал это. Втайне он задумал этот поход, еще когда пришли первые вести о вторжении, непосредственно перед тем, как друид пожертвовал реке щит. День за днем он упражнялся в метании копья, пока не добился меткости, которая давалась немногим взрослым. И вот его час пробил. Он будет сражаться бок о бок с отцом. «Не очень-то он отошлет меня обратно, когда я вдруг появлюсь с началом битвы», – подумал Сеговакс.

Ночь была долгой. Двигаясь по течению да орудуя маленьким веслом, он сумел разогнать лодку до скорости вдвое или втрое выше, чем та, с которой они плыли накануне. Во мраке казалось, что берега пролетают стрелой.

Ему было всего девять лет. Через час его руки устали, через два – разболелись. Однако он все терпел. Еще через два часа, глубокой ночью, его потянуло в сон. Он никогда не бодрствовал в столь позднее время. Раза два он клевал носом, вздрагивал и просыпался.

Полежу, говорил он себе, самую малость, однако чутье предостерегало: только попробуй, проспишь до полудня. Он обнаружил, что образ отца придавал ему силы. Так, постоянно давая отдых рукам и думая час за часом об отце, ждавшем его на поле брани, Сеговакс устоял. Они будут биться на пару, плечом к плечу. Возможно, вдвоем и погибнут. Ему казалось, что о большем нечего и мечтать.

А когда занялся рассвет, ему повезло поймать отливное течение. Теперь оно быстро несло его по направлению к Лондиносу и морю.

К восходу солнца река заметно расширилась. Еще один час – и вот она, знакомая излучина. От возбуждения Сеговакс позабыл даже о недосыпе, едва повернул и меньше чем в миле увидел остров друида. Затем он потрясенно задохнулся.

Прямо перед ним через реку переправлялись римляне.


Для завоевания Британии Цезарь собрал поистине мощную армию. Пять вымуштрованных легионов: примерно двадцать пять тысяч пехотинцев и две – конницы. На юго-восточном побережье, в Кенте, он потерял всего несколько человек.

Союз же местных вождей уже начал распадаться. У Цезаря была отменная разведка. Он знал, что если сокрушит Кассивелауна, то многие перейдут на сторону Рима.

Однако форсирование реки было серьезным испытанием. Днем раньше он захватил в плен кельта, который сообщил о кольях, забитых в русле. Крепким было и заграждение на другом берегу. Впрочем, у римлян имелось одно важное преимущество.

– С кельтами плохо то, – сказал Цезарь одному из своих приближенных, – что их стратегия не совпадает с тактикой.

Поскольку кельты атаковали его войска колесницами на манер партизан – ударить и скрыться, – постольку римлянам было почти невозможно разбить их. При наличии времени они могли измотать врага. И поэтому их стратегией должно было стать выжидание.

– Но этим глупцам понадобилось сражение, – заметил Цезарь.

А в битвах римляне, как правило, побеждали.

Простой вопрос дисциплины и вооружения. Когда римские легионы, выступая крупными группами, смыкали щиты или поднимали их над собой, если действовали меньшими отрядами, они оказывались почти неуязвимыми для кельтской пехоты. Даже колесницам было крайне непросто сломить их. Поэтому Цезарь, взиравший через реку на кельтские войска, собравшиеся на открытой местности, отлично понимал, что единственным для него серьезным препятствием являлась река. А потому без лишней суеты скомандовал:

– Вперед.

«Эту реку можно перейти только в одном месте, и то с трудом».[6]

Так написал Цезарь в своих «Записках». В самом броде не было, конечно, ничего затруднительного, но Юлий Цезарь, будучи хорошим политиком и полководцем, вряд ли стал бы это признавать.

«…Цезарь выслал вперед конницу и приказал легионам спешно идти за ней. Хотя солдаты были по шею в воде, но они пошли с такой быстротой и стремительностью, что враги не могли выдержать общей атаки конницы и пехоты, но оставили берег и пустились бежать».[7]

Вряд ли было достойно удивления то, что ни Юлий Цезарь, ни кто-либо еще не заметил в нескольких сотнях ярдов вверх по течению маленький коракл, приставший к топкому северному берегу.


К моменту, когда Сеговакс выбрался на твердую почву, он весь измазался в грязи и был бурым с головы до пят. Это его не заботило. Он совершил, что хотел.

Да и кельтское войско находилось меньше чем в миле. До чего же прекрасное! Он всмотрелся в многотысячную орду, надеясь отыскать отца, но не нашел. Волоча копье и хлюпая по грязи, Сеговакс медленно двинулся в том направлении. Река уже полнилась римлянами. Первые отряды группировались на северном берегу. Кельтские полчища издавали дружный, слаженный рев. Римляне отвечали молчанием. Мальчик все шел.

И вот началось.

Сеговакс никогда не видел сражения, а потому не представлял, какой это хаос. Внезапно все побежали, а колесницы понеслись с такой скоростью, что могли, казалось, достичь его в считаные секунды. Римская амуниция встопорщилась и засверкала, напомнив страшного, свирепого зверя. Грохот был ужасающий даже там, где пока находился Сеговакс. Сквозь шум он различил жуткие предсмертные вопли зрелых мужчин.

Но хуже всего то, что прежде он не мог и вообразить, насколько большим все предстанет. Когда в сотне ярдов от него вдруг возник и устремился через луг римский конник, тот выглядел великаном. Мальчик, сжавший свое копье, ощутил себя крохой.

Он остановился. Битва, теперь уже в полумиле, катилась к нему. Три колесницы вырвались вперед, прямо на него, затем отступили. Сеговакс не имел ни малейшего понятия, где в этой страшной мешанине мог находиться отец, и обнаружил, что дрожит.

Тем временем дюжина всадников погналась за кельтской колесницей, которая мчалась лишь в паре сотен ярдов.

Вид галопирующей конницы способен устрашить кого угодно. Она наводит трепет даже на опытную пехоту, построенную в каре. Что до неуправляемой толпы, взирающей на атакующих всадников, она всегда обратится в бегство. А потому неудивительно, что мальчик вдруг обнаружил, что на него несется целая армия. Он перепугался настолько, что не сумел устоять на месте: сначала попятился, затем побежал.


Он готовился неделями. Греб всю ночь, чтобы соединиться с отцом. И их разделяют какие-то сотни ярдов, которые он не в силах преодолеть.

Дрожа, Сеговакс простоял на берегу еще два часа. Ниже покоился на грязевой проплешине коракл, куда он был готов запрыгнуть, если битва приблизится. Белый от страха, он испытал сильнейший озноб. День обернулся кошмаром. Взирая на грандиозное побоище, развернувшееся на лугу, мальчик с ужасом осознал: «Должно быть, я трус».

«Только бы, – взмолился он богам, – меня не увидел сейчас отец!»

Конечно, ему не дано было знать, что об этом можно не волноваться. Его отец, как и было возвещено богами, пал с мечом в руке при третьем натиске римлян.


Сеговакс оставался на берегу весь день. Хотя уже к полудню сражение завершилось. Кельты, разбитые наголову, бежали на север; какое-то время их преследовала римская конница, безжалостно крошившая всех без разбора. Ближе к вечеру победители разбили лагерь на востоке, возле холмов-близнецов Лондиноса. Поле боя – огромная территория, заваленная сокрушенными колесницами, брошенным оружием и трупами, – опустело и погрузилось в зловещее безмолвие. Туда, в эту пустынную местность, и устремился наконец Сеговакс.

Он прежде лишь пару раз видел людскую смерть. Потому не был готов ни к странному серому цвету кожи, ни к тяжести окоченевших мертвецов. Некоторые были чудовищно изуродованы, у многих не хватало конечностей. Поле начало пропитываться запахом смерти. Трупы лежали повсюду – на лугу, близ кольев и заграждений, в воде вокруг острова друида. Если отец здесь, то как же его сыскать? А вдруг он и вовсе его не узнает?

Солнце уже багровело, когда Сеговакс наткнулся на него у воды. Он увидел Рыбака сразу, ибо тот распростерся навзничь, обратив к небу родное худое лицо; рот широко раскрыт для вздоха – безжизненного и скорбного. Плоть была иссиня-серого цвета. Короткий и широкий римский меч проделал в его боку страшенную дыру.

Мальчик опустился рядом на колени. Казалось, что горло раскалилось докрасна, перекрывая дыхание и наполняя глаза горячими слезами. Он простер руки и коснулся отцовской бороды.

И так разрыдался, что даже не осознал чужого присутствия.

Это был лишь небольшой римский отряд с центурионом во главе, явившийся собрать оружие. При виде одинокой фигурки они направились к ней.

– Крыса, – с отвращением заметил один легионер.

Солдаты были всего в двадцати шагах, когда мальчик, услышав бряцание амуниции, повернулся и с ужасом воззрился на них.

Римские воины. Вечернее солнце горело на их нагрудных пластинах. Они собирались убить его. Или как минимум взять в плен. Он заполошно огляделся. Бежать было некуда, лишь река позади. Рвануть туда? Попробовать уплыть? Его схватят еще на берегу. Сеговакс глянул вниз. Отцовский меч лежал, где выпал. Он нагнулся, подобрал его и обратился лицом к приближавшемуся центуриону.

Если хочет убить, подумал он, то я хоть сражусь.

Меч был тяжел, но Сеговакс держал его крепко; юное лицо исполнилось сосредоточенной решимости. Центурион, чуть хмурясь на ходу, приказал ему знаком бросить оружие. Сеговакс помотал головой. Центурион уже был совсем близко. Римлянин невозмутимо извлек собственный короткий меч. Глаза Сеговакса расширились. Он приготовился биться, едва ли понимая, что делать. И тут центурион нанес удар.

Тот был настолько стремителен, что мальчик почти ничего не увидел. Звякнул металл, и, к изумлению Сеговакса, отцовский меч упорхнул из руки и уже снова покоился на земле, тогда как кисть его, могло показаться, отделилась от запястья. Лицо центуриона оставалось спокойным. Он сделал очередной шаг.

«Убьет, – подумал мальчик. – В конце концов, я погибну рядом с отцом». Сейчас, однако, в виду распростертого серого тела, такая смерть потеряла всякую привлекательность. «Ну и пусть, хотя бы умру в сражении». И он опять потянулся за мечом.

Но, к своему ужасу, едва смог его поднять. Запястье болело так сильно, что понадобились обе руки. Дико взмахнув мечом, он почти не осознавал, что центурион бесстрастно наблюдает за ним. Он размахнулся снова и рубанул пустоту. А затем услышал смех.


Он так сосредоточился на центурионе, что не заметил прибытия всадников. Их было полдюжины, и они с интересом глазели на развернувшуюся сценку. В центре высился человек с голым черепом и жестким умным лицом. Это он рассмеялся. Затем что-то сказал центуриону, и все вокруг тоже расхохотались.

Сеговакс побагровел. Человек говорил по-латыни, и мальчик не понял ни слова. Небось, какая-нибудь грубая шутка. Несомненно, они приготовились поглазеть на его смерть. С неимоверным усилием он вновь замахнулся отцовским мечом.

Но центурион, к его удивлению, вложил свой меч в ножны. Римляне собрались уходить. Они покидали его, оставив в одиночестве у тела отца.

Сеговакс действительно изумился бы, пойми он только что сказанное Юлием Цезарем.

– О, се храбрый юный кельт! Он не сдается. Так оставь его, центурион, пока он не перебил нас!

Сеговакс увидел, что отцовская туника скреплена брошью Кассивелауна. Мальчик благоговейно забрал ее вместе с мечом и задержался лишь для того, чтобы бросить прощальный взгляд на лицо отца.


После битвы на реке прошли месяцы, но Цезарь не овладел Британским островом. Намеревался ли он оккупировать его тогда, так и осталось неизвестным, а сам он был слишком лукав, чтобы откровенничать на сей счет.

Местным вождям пришлось заплатить изрядную дань и предоставить заложников. Цезарь объявил о блестящем успехе. К осени, однако, вернулся с войсками в Галлию, где назревали неприятности. Осознав, очевидно, что его аппетиты простерлись слишком далеко, Цезарь решил сперва укрепить свою власть на континенте, а с островом разобраться позднее. Тем временем жизнь здесь пришла, по крайней мере, в какое-то подобие нормы.

Следующей весной ни Цезарь, ни какие другие римляне не явились вовсе, хоть этого наполовину и ждали. Так же миновало и лето.

За исключением одного случая. Ибо в один летний день того года селяне увидели спозаранку странное зрелище. С приливом по реке поднимался корабль, не похожий ни на один из известных ранее.

Он был не слишком велик, хотя и показался селянам крупным. Приплюснутое парусное судно футов восьмидесяти в длину, с высокой кормой, низким носом и мачтой посередине с большим квадратным парусом из холстины, оснащенном кольцами, через которые аккуратно тянулись гитовы. На меньшей мачте, нависавшей над баком, стоял дополнительный парус – маленький, треугольный. Борта были гладкие, из досок, приколоченных к остову железными гвоздями. Рулей два вместо одного – по обе стороны кормы.

Короче говоря, то было типичное торговое судно античного мира. Его смуглые матросы и богатый римлянин-судовладелец зашли в реку из чистого любопытства.

Они направились к селению, сошли, учтиво приблизились к жителям. Затем дали понять, что были бы счастливы узреть место сражения, если оно неподалеку. Двое, помявшись, согласились показать им брод и остров друида, которые те и осмотрели. Гости отбыли с отливом, не найдя в Лондиносе ничего интересного. Зато они расплатились за беспокойство серебряной монетой.

Так или иначе, этот визит не имел исторического значения. Прилив как таковой был намного важнее; судно же по капризу богача прибыло в место, которого почти что не существовало.

Однако для юного Сеговакса это значило все. Зачарованный, он вглядывался в заморский челн, столь соблазнительно пришвартовавшийся близ берега. Он жадно изучил серебряную монету и рассмотрел голову божества на ней, понимая, что это не просто украшение, хотя Сеговакс не мог доподлинно угадать ни ее назначения, ни ценности. Но в первую очередь он, следя за отбытием судна вниз по течению, вспомнил тот драгоценный день, когда впервые с отцом увидел открытое море.

– Вот куда пойдет корабль, – пробормотал Сеговакс. – В то самое море. Когда-нибудь, может, еще и вернется сюда.

И он возмечтал украдкой отправиться на судне, пусть даже римском, куда бы тот ни плыл.

Странно, из всей семьи Сеговакс, похоже, страдал больше всех. Его повергло в несказанное изумление то, что после трех месяцев безудержной скорби Картимандуя вдруг сошлась с другим человеком. Тот происходил из чужого селения. Он был добр с детьми. Но боль Сеговакса не унялась. И кто мог знать, сколь долго она продлилась бы, не случись к концу осени небольшого события.

В начале зимы кельты отмечали великий праздник. То был Самхейн – время активности духов, которые восставали из могил и навещали живых. Они напоминали, что души мертвых хранят поселения не просто так – им необходимы почет, уважение и благодарность. Это была захватывающая, но страшноватая пора, в которую затевали пиры и давали важные обеты.

Через несколько суток после Самхейна, спокойным, туманным днем, мальчик с сестрой решили поиграть на оконечности косы близ селения. Но Бранвен, устав от игр, ушла, и Сеговакс, охваченный вдруг тоской, устроился на камне и стал смотреть через реку на холмы Лондиноса.

Такую привычку он приобрел недавно, особенно после визита чужого судна. Ему нравилось взирать на неспешное приливное дыхание реки. Здесь на рассвете мальчик мог наблюдать, как золотистый свет восходящего солнца озаряет небольшой восточный холм; на закате же следить за багрянцем, в который садящееся светило окрашивает его западного собрата. Ему чудилось, что биение жизни и смерти создает в этом месте неизбывный напористый отзвук. Он просидел уже сколько-то времени, когда заслышал шаги и обнаружил, что с острова к нему направляется старый друид.

В последние месяцы старец сильно сдал. Поговаривали, что прошлогодняя битва стала для него великим потрясением. И все же после ухода Цезаря он тихо, без предупреждения, обходил селения. Сейчас же остановился, признав мальчика, сидевшего в печальном одиночестве.

Сеговакса удивило желание друида поговорить с ним. Он вежливо встал, но жрец махнул ему, чтобы садился, после чего, к несказанному изумлению мальчика, спокойно устроился рядом.

И ребенок – весьма приятно – поразился вновь, ибо немного боялся друида: ничего страшного не было и в помине, от мужчины исходил покой. Они беседовали долго; жрец мягко расспрашивал. Сеговакс отвечал все увереннее, пока наконец со странным облегчением не рассказал об ужасном дне сражения, о том, что видел, и даже о своей трусости.

– Битвы не для детей, – улыбнулся друид. – Сеговакс, не думаю, что ты трус. – Он помедлил, затем продолжил: – Ты считаешь, что подвел отца? Позволил ему умереть?

Мальчик кивнул.

– Но он и не ждал тебя, – напомнил старик. – Разве он не велел тебе присматривать за матерью и сестрой?

– Да. – И тут, вопреки намерению и думая о новом муже матери, Сеговакс заплакал. – Я потерял его! Я лишился отца! Он никогда не вернется ко мне.

Старец уставился через реку и некоторое время молчал. Он понимал, что скорбь мальчика столь же бесполезна, сколь и понятна, тем не менее горе Сеговакса очень тронуло его. Все это слишком живо напомнило ему о собственных, давних уже тревогах и загадках.

Ясновидение – странное дело. Хотя иногда он удостаивался прямого видения грядущих событий – знал, например, судьбу этой крестьянской семьи еще до прихода римлян, – чаще его дар представлял собой не столько внезапное озарение, сколько часть более емкого процесса, особого чувства жизни, которое с возрастом становилось все глубже. Если для большинства людей жизнь выглядела подобно долгому дню от рассвета-рождения до заката-кончины, то ему она представлялась иначе.

Старому друиду жизнь все больше казалась похожей на сон. Вне ее пребывала не тьма, но нечто светлое, чрезвычайно реальное; что-то, о чем он, как ему мнилось, знал всегда, даже если не мог описать, и к чему он вернется. Бывало, что боги и в самом деле с ужасающей ясностью показывали ему фрагмент будущего, и в такие моменты он понимал, что должен утаить их секрет от других людей. Однако обычно друид шел, спотыкаясь, по жизни, вооруженный лишь смутным ощущением себя как части чего-то предопределенного и существовавшего испокон веков. Он чувствовал, что боги направляют его, а смерть была событием эфемерным – частицей большего дня.

Однако имелась вещь странная и тревожная. В последние два года сами боги как будто уведомляли его: эта бо́льшая судьба – сей всеохватный мир теней – все приближалась к концу. Древние островные боги словно готовились к уходу. Не наступал ли конец света? Или же, недоумевал он, боги тоже не вечны и осыпаются, как люди, подобные листьям?

А может быть, думал он, сидя возле простого паренька с белыми лохмами и перепончатыми руками, боги подобны ручьям, незримо впадающим в бо́льшую реку.

И вот он, тихо положив руку мальчику на плечо, приказал:

– Принеси мне отцовский меч.

Через несколько минут, когда Сеговакс вернулся с оружием, старец сильнейшим ударом расколол железный меч о камень.

Ибо таков был кельтский обряд.

Затем друид взял металлические осколки, обнял одной рукой мальчика и метнул сломанное оружие в реку. Сеговакс проследил, как оба куска описали высокую дугу и плюхнулись вдали.

– Похорони свою скорбь, – негромко произнес друид. – Отныне отцом тебе стала река.

И мальчик понял, осознал, что это именно так, без дополнительных объяснений.

Лондиниум

251 год н. э

За столом друг против друга сидели двое. Оба молча занимались опасным делом.

Был летний день – июньские иды[8] по римскому календарю. Снаружи, на улице, людей было раз-два и обчелся. Ни ветерка. В доме царила тягостная жара.

Двое мужчин, как большинство простолюдинов, носили не обременительные римские тоги, а простые одеяния до колен из белой шерсти с застежками на плечах, перехваченные в талии поясами. На старшем была короткая накидка из того же материала, молодой предпочел оставить плечи голыми. Оба обуты в кожаные сандалии.

Помещение выглядело скромно, типично для этого квартала, где крытые соломой каркасные дома и мастерские теснились вокруг внутренних двориков. Белая штукатурка на стенах из глины и прутьев; в углу – верстак, штатив с резцами и плотницкий топор, выдававшие род деятельности жильца.

Было тихо. Единственный негромкий звук исходил от напильника, которым работал старший. Снаружи, однако, в конце узкой улицы на страже стоял человек. Необходимая предосторожность. Ибо кара за их деятельность – смерть.


На месте двух гравийных холмов близ побережья теперь раскинулся огромный город, обнесенный стенами.

Лондиниум благоденствовал под чистым синим небом. Холмы-близнецы преобразились в спокойные склоны с рядами элегантных домов. На вершине восточного возник величественный форум со степенными каменными зданиями, которые бледно отсвечивали на солнце. Широкая улица сходила с форума к прочному деревянному мосту, перекинутому через реку. На западном холме, сразу же за верхушкой, господствовал в небесной перспективе огромный овальный амфитеатр, а позади него, на северо-западе, расположился штаб военного гарнизона. Вниз по прибрежной зоне тянулись деревянные пристани и склады, тогда как на восточном берегу ручья, сбегавшего меж холмов, разрослись прекрасные сады дворца губернатора. И весь ансамбль – храмы и театры, оштукатуренные усадьбы и дома победнее, красные черепичные крыши и сады – окружала впечатляющая высотой стена с широкими воротами.

С запада на восток город пересекали две оживленные улицы. Одна, начинавшаяся от верхних из двух ворот в западной стене, тянулась по вершинам обоих холмов и выходила через восточные ворота. Другая, от нижних западных ворот, пересекала верхнюю половину западного холма, после чего спускалась через ручей и продолжалась за дворцом губернатора.

Таков был Лондиниум: два холма, соединенные двумя главными улицами и обнесенные стеной. Береговая линия была немного длиннее мили, а население насчитывало около двадцати пяти тысяч человек. Город простоял здесь уже более двухсот лет.


Римляне не спешили в Британию. После сражения на реке Цезарь в третий раз туда не вернулся. Через десять лет великого завоевателя зарезали в римском сенате. Прошел еще целый век до того, как в сорок третьем году после Рождества Христова император Клавдий пересек узкий пролив, неся на остров цивилизацию.

Оккупация произошла быстро и повсеместно. Во всех основных племенных центрах немедленно создали военные базы. Местность изучили. Проницательным римским колонизаторам не понадобилось много времени, чтобы заинтересоваться поселением под кельтским названием Лондинос. Оно не являлось племенной столицей. Племена, как и в эпоху Цезаря, селились на востоке, по берегам протяженного эстуария. Но это местечко оказалось первым, где обнаружился брод, а потому стало естественной точкой для развития системы дорог.

Однако римлян интересовал не столько брод, сколько совершенно иная достопримечательность, находившаяся рядом. Едва римские строители увидели на северном берегу два гравийных холма вкупе с мысом, врезавшимся в реку, они пришли к мгновенному и очевидному выводу: «Идеальное место для моста». Вниз по течению река становилась шире, а если вверх, то там берега были болотистые. «И здесь достаточно узко, – заявили они, – а гравий будет прочным основанием для постройки».

Было и еще одно преимущество: прилив продолжался дальше этого места, что облегчало прибытие и отбытие кораблей, а бухточка между холмами, где бежал небольшой ручей, представлялась удобной гаванью для судов помельче.

«Природный порт», – заключили строители.

Реку нарекли Тамесис, а порт, латинизировав имевшееся название, – Лондиниумом.

Со временем ему неизбежно предстояло стать средоточием островной жизни. То был не просто торговый центр – все дороги расходились от моста.

А римские дороги являлись ключом решительно ко всему. Без всякого учета древней сети доисторических трактов, тянувшихся вдоль гряд, прямые щебенчатые дороги римских строителей взрезали остров. Они соединили племенные столицы и административные центры в незыблемую структуру, которой впредь те никогда не лишались полностью. Дорога, известная как Уотлинг-стрит, начиналась у белых скал Дувра на юго-восточном полуострове Кент и шла через Кентербери и Рочестер. К востоку, выше широкой бухты при устье, была дорога на Колчестер. Еще одна, бо́льшая, уходила точно на север, к Линкольну и Йорку, тогда как на западе, за Винчестером, дорожная сеть соединяла Глочестер, римские бани Бата с его целебными источниками и милые торговые городишки теплого юго-запада.

В лето 251 года провинция Британия жила спокойно, как в ней и повелось на протяжении двух веков. В какой-то момент, правда, ее потрясло крупное восстание под предводительством королевы бриттов Боудики. Довольно долго запад острова баламутил и гордый народ Уэльса, тогда как на севере не унимались дикие пикты и скотты. Чтобы запереть их в болотах и горных цитаделях, императору Адриану пришлось даже выстроить огромную стену от побережья до побережья. А немного позже понадобилось возвести и пару надежных морских фортов на восточном побережье, дабы справиться с докучливыми германскими пиратами.

Однако Британия оставалась мирной, умеренно процветающей гаванью в разваливающейся империи. Ее рубежи в Восточной Европе вновь и вновь нарушались варварами, а политические распри превратились в сущий бич – ежегодно провозглашалось по пяти императоров кряду. Великим центром провинции был Лондиниум.


Впрочем, в тот момент младший, Юлий, почти позабыл о страшной каре, которой грозил ему закон, ибо обдумывал слова, только что сказанные человеком с напильником. Секст его друг и напарник, но он бывал и опасен.

Секст. Смуглый, с тяжелой челюстью, годами близкий к тридцати. Темная шевелюра уже поредела. Лицо было чисто выбрито, скорее выщипано на римский манер, за исключением густых, курчавых бакенбардов, которыми тот очень гордился и которые, на взгляд, по крайней мере, отдельных женщин, добавляли ему привлекательности. Эти достоинства слегка умалялись тем фактом, что лицо как бы сплющили по центру и карие глаза выглядывали словно из-под уступа. Его повадки были чуть неуклюжими, а плечи казались изрядно тяжелее, чем изначально хотели боги, из-за чего он горбился за работой и пошатывался при ходьбе.

– Девка – моя. И держись от нее подальше.

Предупреждение прозвучало совершенно внезапно, на ровном месте, пока они молча трудились. Секст даже не взглянул, заговорив, но как бы поставил точку, и Юлий понял, что должен быть осторожен. И удивился. Как тот пронюхал?

Старший товарищ нередко водил Юлия на попойки, знакомил с женщинами, но всегда был наставником, а не соперником. Что-то новенькое. И риск большой. Его сотрудничество с Секстом в их незаконном предприятии являлось для Юлия единственным способом подзаработать лишних деньжат. Было бы глупо подвергать это дело опасности. Секст ведь и с ножом хорошо управлялся. Но даже с учетом перечисленного Юлий сомневался, что подчинится приказу.

К тому же он уже отослал письмо.


При виде Юлия женщины улыбались. Его порой принимали за матроса; в нем ощущались свежесть и невинность юнги, только что сошедшего на берег.

«Бравый парнишка», – смеялись женщины.

Ему было двадцать, рост чуть ниже среднего: ноги коротковаты для туловища, но он был очень силен. Туника без рукавов открывала жилистый торс, закаленный упражнениями. Юлий чрезвычайно гордился своим телом. Он был хороший гимнаст, а в порту, где разгружал суда, уже приобрел славу многообещающего бойца.

«Никто в моем весе еще не побил меня», – похвалялся он.

«С ног его можно сшибить, – восхищались мужи покрупнее, – да он встает как ни в чем не бывало».

У Юлия были голубые глаза. Нос, претендующий считаться орлиным, вдруг уплощался сразу за спинкой. Вопреки первому, что приходило в голову, это не было следствием кулачных боев.

«Такой уж вырос», – жизнерадостно объяснял Юлий.

Он, однако, был отмечен двумя особенностями поярче. Первая – общая с отцом белая прядь, выделявшаяся спереди среди копны черных кудрей. Второй же являлась перепонка между пальцами рук. Она не сильно заботила Юлия. В порту его упоенно дразнили, называя Уткой. Во время поединков орали: «Давай, Утка! Сбрось его в воду, Утка!» Иные остряки даже крякали, когда он побеждал.

Но женщинам он нравился прежде всего как человек. Его голубые глаза, жадно взиравшие на мир, были на редкость полными жизни. Сказывали, что одна молодая матрона выразилась о нем: «Спелое яблочко, самое время сорвать».


Чувства Юлия вспыхнули не вдруг. С тех пор как они с Секстом впервые увидели девушку, прошло два месяца. Она, однако, была из тех, кого не забудешь.

В порту Лондиниума толпился разный люд. Суда доставляли масло из Испании, вино из Галлии, стекло с берегов Рейна и янтарь из тевтонских земель близ Балтийского моря. Сновали кельты всех мастей, белокурые германцы, латины, греки, евреи и люди с оливковой кожей с южных берегов Средиземноморья. Разумеется, были там и рабы, которые могли происходить откуда угодно. Римская тога виднелась подле цветастого африканского наряда и богато расшитого египетского одеяния. Империя славилась космополитизмом.

Но девушка была необычной даже с учетом сказанного: старше Юлия на два года и почти с него ростом, с бледной кожей, соломенными волосами, которые не были длинными и не закалывались шпильками, как у других девиц, а плотно прилегали к голове тугими завитками. Вкупе с немного приплюснутым носом эта особенность указывала на темнокожих предков. Ее бабку рабыней привезли в Галлию из африканской провинции Нумидия. У девушки были мелкие, довольно неровные, но очень белые зубы. Миндалевидные голубые глаза подергивала странная дымка. Ее изящное тело перемещалось при ходьбе с чудесной ритмичной грацией, недоступной прочим портовым женщинам. Они злословили, говоря, что муж купил ее в Галлии, но точно никто не знал. Звали ее Мартина.

Ей исполнилось шестнадцать, когда хозяин-моряк решил жениться на ней. Он был пятидесяти лет, вдовец, его дети выросли. В минувшем году он перебрался из Галлии в Лондиниум.

Юлий видел этого морехода. Крупный, могучий мужчина странного вида. Его череп оказался напрочь лишенным волос, а густая сеть крошечных изломанных вен по всему лицу и телу придавала коже синеватый оттенок, подобно татуировке. Жила пара на южном берегу реки в одном из небольших домов, что тянулись вдоль дорог от моста к побережью.

В порту шла оживленная торговля. Моряк, несмотря на возраст, был деятелен и часто отправлялся в Галлию или посещал порты на великой реке Рейн. Ныне он пребывал в отъезде.

У Юлия имелось основание питать надежды, хотя и Секст пользовался у женщин успехом. Жена его давно умерла, и он не спешил вступать в новый брак. В своей слегка покровительственной манере он сообщил Юлию, что намерен заполучить молодую морячку, и тот больше не думал об этом. Секст разузнал об отлучках моряка и выяснил, как незаметно проникнуть в дом ночью. Ему нравилось планировать совращение как военную операцию. «Охотничий азарт», – говаривал Секст и продолжал кампанию.

А потому Юлий удивился, когда однажды, прощаясь с ним и Секстом на мосту, девушка сжала его руку. Уже на следующий день, на причале, девушка, проходя мимо, легонько, но умышленно задела его. Вскоре после этого Мартина небрежно заметила: «Все девушки любят подарки». Она сказала это Сексту, но глянула на Юлия – тот ни секунды не усомнился.

Но тогда он оказался без денег, и Секст одарил ее сластями. Спустя несколько дней, когда Юлий предпринял попытку заговорить с ней один на один, она улыбнулась, но ушла и впоследствии игнорировала его.

Тут он и влюбился. Он начал думать о Мартине. Когда разгружал лодки, ее дымчатые глаза будто смотрели из такелажа. Мысленно он рисовал себе ее мерную поступь, которая представлялась донельзя соблазнительной. Он знал, что к ней ладится Секст, но моряк до недавних пор оставался дома, и юноша почти не сомневался, что его товарищ еще не преуспел. Юлий воображал, как под покровом темноты не Секст, а он сам пробирается в ее дом. И чем дольше он раздумывал, тем больше его страсть жила собственной жизнью. Этот чудный мускусный аромат – был ли он от притираний? Или являлся естественным запахом ее тела? Ступни Мартины сперва показались ему крупноватыми, однако теперь он находил их чувственными. Он изнемогал от желания коснуться ее коротких волос, заключить голову в ладони. И сильнее, чем о чем-либо прочем, его помыслы занимало это стройное, гибкое тело. Да, он был бы рад такому познанию.

– Но пожелал бы ты ее, если бы она не сбежала? Вот вопрос, который следует задавать себе, когда речь заходит о женщине.

Юлий ни разу не заговаривал о девушке с родителями, но именно эту реплику вдруг отпустил его отец.

– Вижу, тебе вскружила голову какая-то особа, – продолжил тот. – Надеюсь, она того стоит.

Юлий рассмеялся. Он не знал. Но собирался выяснить.

А как же предупреждение Секста? Юлию претил холодный расчет. Он был слишком полон жизни, чтобы взвешивать риск всех своих поступков. Вдобавок юноша являлся неисправимым оптимистом, а потому решил, что все как-нибудь обойдется.


На углу улицы сидела толстуха. Она не хотела, но ей велели. С собой она принесла два раскладных стула, на которых осторожно разместилась. Ей дали краюху хлеба, немного сыра и мешок с фигами. И вот она вполне безмятежно грелась на солнышке. На ней оседала мелкая пыль. Судя по крошкам и фиговой кожуре в ногах, девица уже умяла и хлеб, и сыр, и пять штук фиг.

Ей было восемнадцать, но ее успело разнести до размеров внушительных и для более зрелой женщины. Два подбородка уже в наличии, под ними намечался третий. Рот широк и по углам, где остался фиговый сок, кривился книзу. Она восседала разведя ноги, и платье свободно спадало с груди.

Тучные люди всегда представлялись Юлию немного загадочными. Как они дошли до такой жизни? И почему их устраивает подобное состояние? Подтянутому юноше все это казалось чрезвычайно странным. Всякий раз, когда ему случалось взглянуть на толстуху, он гадал, не скрывалась ли за ее громоздкой пассивностью тайная ярость. Или секрет хоронился еще глубже? Иногда ему мнилось, будто девица счастлива неким сакральным вселенским знанием, сокрытым от остального человечества. Сидеть, жрать и ждать. Но чего? Загадка. Но самой большой тайной оставалось другое: как получилось, что эта толстая девица – его сестра?!

Ибо так оно и было. С девяти лет она росла вширь, абсолютно не интересуясь шумным миром забав и спорта, где обитали Юлий и его друзья, что приводило семью в немалое смущение. «Не понимаю, как она стала такой», – недоумевал отец. Сам он, хоть ныне круглый и румяный, никогда не бывал жирен; то же и мать. «Помнится, мой родитель все твердил о своей тетке, она была очень крупна, – замечал отец. – Не иначе, девчонка пошла в нее». В тетку или в кого еще, но было ясно, что так оно и останется. С годами брату с сестрой стало не о чем говорить; она вообще мало с кем разговаривала, хотя была достаточно исполнительна. Например, для таких дел, как наблюдение. И вопросов не задавала, коль скоро ее снабжали съестным.

А потому, покуда неспешно тянулся день, она сидела, глазела на пустынную улицу и время от времени доставала из мешка фигу.

Было тихо. В пятистах ярдах, близ амфитеатра, послышался сонный рык льва, доставленного из-за моря. На завтра объявили игры – важное событие. Выступят гладиаторы, покажут жирафа из Африки, пройдут бои с медведями, привезенными с высокогорий Уэльса, а также с местными вепрями. Население Лондиниума в большинстве своем соберется на огромной арене, дабы полюбоваться этим великолепным зрелищем. Даже толстуха пойдет.

На углу было очень жарко. Она оправила платье, чтобы прикрыть груди от солнца. Фига осталась всего одна. Девица извлекла ее, положила в рот и куснула так, что сок потек по подбородку. Она утерлась тыльной стороной мясистой ладони, бросила кожуру на землю, к уже валявшейся, и натянула пустой полотняный мешок на голову, чтобы не напекло.

Затем села прямо и уставилась на выбеленную стену напротив. Еда закончилась, и становилось отчаянно скучно. Стена отсвечивала так, что хотелось прикрыть глаза. Никто так мимо и не прошел. У большинства – сиеста.

Она лишь на минуточку смежила веки. Мешок, нахлобученный на большую башку, понемногу начал мерно вздыматься и оседать.


Солдаты нагрянули стремительно. Их было пятеро, в сопровождении центуриона. Этот седой здоровяк и за годы службы мало чем проявил себя в мирной провинции. Однако шрам, который он заработал в поножовщине много лет назад, тянулся через всю правую щеку и придавал ему вид ветерана, вызывая у подчиненных известное уважение и трепет.

Их скорый марш не наделал на пыльной улочке шума, однако слабое позвякивание коротких мечей о металлические застежки на туниках выдавало чужое присутствие.

Это была вина Юлия. Уложи его кто-нибудь в кулачном единоборстве, он встал бы достаточно резво, чтобы драться дальше. Ему бы и в голову не пришло затаить обиду. В том заключалась его слабость, ибо, не имея подлости в себе, он не замечал ее и в других. А потому не оценил взгляда соперника, которого побил десятью днями раньше. Невдомек ему было и то, что тот мог обыскать кошель, который он беспечно оставил лежать на виду, и обратить внимание на хранившуюся там особенную серебряную монету.


Юлий, сын Руфа, что работает в порту, держит серебряный динарий. Где он его взял?


Таков был текст анонимной записки, полученной властями. Конечно, это могло ничего не значить. Но они собирались выяснить.


Юлий усмехнулся себе под нос. Если он в чем и нуждался в своей жизни, так это в деньгах. Жалованье в доках было скудное; немного он выручал благодаря друзьям, которые ставили на него в боях. Однако в данный момент они с Секстом делали деньги простейшим способом из возможных.

А именно подделывали.

Искусство фальшивомонетничества было нехитрым, но требовало величайшей осторожности. Официальные монеты чеканили. Между двумя трафаретками закладывали металлическую болванку, чтобы запечатлелась и лицевая, и оборотная сторона. На трафаретках была гравировка. После удара она отпечатывалась – чеканилась – на болванке. Юлий слышал о мастерах, которые воспроизводили сей процесс, изготавливая подделки высочайшего качества, однако для этого пришлось бы самостоятельно заниматься гравировкой, чего ни он, ни Секст не умели совершенно.

Поэтому большинство мошенников создавали нечто не такое убедительное, но требовавшее меньших усилий. Они брали готовые монеты – новые или старые – и делали пару оттисков с помощью сырой глины. Затем соединяли матрицы, оставив сбоку маленькое отверстие, куда после высыхания и затвердевания глины заливали металл. Охлажденную форму разбивали и получали вполне пригодную фальшивую монету.

– Конечно, не по одной зараз, – втолковывал Секст. – Вот как надо.

Он взял три формы и выстроил треугольником так, чтобы все три отверстия выходили в срединный зазор.

– После ставишь сверху еще три. – Он показал. – Потом еще.

И он продемонстрировал Юлию, как нужно складывать заготовки, чтобы построить высокий трехгранный столб.

– А дальше остается лишь обложить всю штуковину глиной и лить в середку металл, чтоб затекал во все дырки.

Когда Секст впервые предложил своему юному другу это преступное ремесло, Юлий заколебался:

– Но это же вроде как риск?

Приятель глянул на него исподлобья:

– Этим много кто занимается. Сказать почему? – Он осклабился. – Монет не хватает.

Чистая правда. Уже свыше столетия вся Римская империя переживала инфляцию, которая неуклонно росла. В итоге монет в обороте оказалось мало. Людям деньги, разумеется, нужны, вот и развелось много фальшивомонетчиков. Частное изготовление дешевых, бронзовых монет не считалось правонарушением, однако подделка ценных, золотых и серебряных, являлась тяжким преступлением. Но даже это не остановило незаконный оборот, и в результате фальшивыми могло оказаться до половины имевших хождение серебряных монет.

Секст добывал и плавил металл, Юлий готовил матрицы и заливал расплавленный металл в формы. Хоть Секст и выступал в роли учителя, но был не особо искушен в этих манипуляциях. Он постоянно ошибался: то металл затекал в формы не так, то их впоследствии не удавалось аккуратно разбить. Несколько раз он перепутал матрицы, когда соединял, из-за чего решка не совпадала с орлом. Юлий, несмотря на перепонки между пальцами, работал аккуратно, и его стараниями качество монет резко повысилось.

– Но как же нам придать им вид серебра?

Это был его второй вопрос, когда они принялись за дело. Закаменевшее, бугристое лицо его товарища чуть не посыпалось крошкой, когда тот хохотнул:

– Оно и незачем! В настоящих-то серебра раз-два и обчелся!

Ибо даже для частичного пополнения монет серебром имперские чеканщики настолько истощили запасы драгоценного металла, что обесценили собственную валюту. Серебра в динарии теперь содержалось всего четыре процента.

– Я пользуюсь смесью меди, олова и цинка, – растолковал Секст. – Отлично получается.

Но точных пропорций он так и не выдал.

Сейчас на столе перед ними лежала стопка монет, и каждый серебряный динарий представлял собой небольшое состояние для юноши, который зарабатывал на жизнь разгрузкой судов. До сих пор они были осторожны и делали в основном монеты бронзовые и лишь немного серебряных, так как внезапный достаток мог показаться подозрительным. Однако на завтрашних играх предстояли многочисленные пари и ставки, благодаря которым будет проще объяснить происхождение нескольких серебряных монет. Поэтому нынче они действовали смелее. Юлий прикинул, что его доли в одну треть будет достаточно, чтобы открыть какое-нибудь свое дело.

Была лишь одна загвоздка. Как объяснить родителям, откуда деньги? Они уже относились с подозрением к Сексту. «Держись от него подальше. Он что-то затевает», – заметила мать, питавшая к его другу особую неприязнь.

Впрочем, эту проблему можно решить потом. Пока же Юлий знал одно: уже на следующее утро, перед началом игр, он воспользуется новоприобретенным богатством и купит девушке золотой браслет.

А что потом? Дело за ней. Она получила его письмо.

Но было и еще одно, намного более серьезное предложение, исходившее от Руфа, его отца.

Этот жизнерадостный человек уже несколько месяцев втайне переживал за Юлия. Сначала он надеялся, что мальчик, как сам он, станет легионером. В Римской империи это все еще было лучшим и наиболее надежным занятием. Тем более к окончанию службы молодой человек мог накопить и деньги для начала собственного дела. Однако Юлий не проявил ни малейшего интереса к этому предложению, и отец не настаивал. «Он свяжется с дурной компанией, вроде Секста», – предупредила жена, но она была отъявленной пессимисткой. «Он еще горяч и не может натворить больших бед», – возразил Руф. Тем не менее беспокойство усилилось. Пора было чем-то помочь мальчику, и он раздумывал чем.

Руф – человек общительный, член нескольких союзов. Буквально накануне он прознал о заманчивой для отпрыска возможности.

– У меня есть пара знакомых, – оживленно сказал он сыну, – которые могли бы приспособить тебя к интересному дельцу. И деньгами поддержат!

И нынешним вечером он устраивал Юлию встречу с ними.

А потому, как рассуждал Юлий, к утру у него будет и доля в деньгах, которые они сейчас подделывали, и, может статься, доходное занятие. Глядишь, даже Секст не очень-то понадобится. Это было еще одним доводом в пользу того, чтобы ухаживать за Мартиной.

И в целом, мнилось ему, дела шли довольно неплохо.


Солдаты вломились внезапно и без предупреждения. Послышался грохот снаружи, вскрик, и тут же забарабанили в дверь.

Казалось, они повсюду. Юлий увидел, как за окном блеснул шлем. Не дожидаясь ответа, они уже крошили дверь мечами. Дерево пошло трещинами. Юноша вскочил, впервые в жизни испытав панику.

Не этого он ждал. Он думал, что в панике люди мельтешат как угорелые, но обнаружил, что сам, напротив, не в силах пошевелиться. Он и говорить-то не мог, потому что голос вдруг сел. Стоял и беспомощно таращился. Это длилось секунд пять, но Юлию почудилось, будто прошло полдня.

Зато Секст развил бешеную активность. Вскочив на ноги, он схватил с верстака мешок и единым движением сбросил в него со стола монеты, матрицы и все, что там лежало. Метнувшись к шкафу в углу, распахнул дверь и сгреб с полок в этот же мешок еще матрицы, металлические болванки и коллекцию монет, о которой Юлий и знать не знал.

А после этого Секст вдруг схватил Юлия за руку. Втолкнув ошеломленного товарища в кухню, он выглянул во дворик. Им везло. Легионеры, посланные перекрыть задний выход, ошиблись и вторглись во двор соседней мастерской. Было слышно, как они пинают штабеля черепицы и изрыгают проклятья. Секст сунул Юлию мешок и вытолкнул наружу.

– Беги! Давай! – прошипел он. – И спрячь барахло!

Юлий, оправившись от паники так же быстро, как впал в нее, вмиг перескочил через стену, свалился во двор по ту сторону и устремился в лабиринт проходов между домами. Из-за мешка под туникой он смахивал на беременного.

Не успел он скрыться в переулке, как солдаты выломали дверь и ворвались в дом, где обнаружили Секста-плотника, якобы только что пробудившегося от дневного сна и потрясенно на них взиравшего. И никаких фальшивок не было и в помине. Но центурион не обманулся и направился в заднюю часть дома.

Тут-то Юлий и совершил опасную оплошность. Юноша отбежал ярдов на сто, когда услышал утробный рев. Он оглянулся и увидел здоровяка-центуриона, который, невзирая на тучность, проворно взгромоздился на стену и озирал окрестности. Заметив улепетывавшего парня, он крикнул. Теперь Юлию, когда он обернулся, было видно, как центурион направляет невидимых пока легионеров:

– Вот он! Туда! Бегом!

Лицо центуриона, изуродованное шрамом, который Юлий различал со всей ясностью, нагнало еще больше страху. Молодой человек вихрем помчался прочь.

Оторваться от легионеров в проулках оказалось нетрудно. Даже с грузом он оказался быстрее. Лишь позднее, шагая по пустынной улице, юноша задался вопросом: зачем же было оборачиваться? «Если я его видел, – пробормотал Юлий, – то и он меня рассмотрел». Белая прядь служила отличной приметой. Когда он оглянулся, центурион созывал легионеров, но после смотрел беглецу вслед.

– Итак, остается понять, – печально произнес Юлий, – как много он увидел.


Мартина стояла у южного конца моста. Летний день катился к закату. Яркие блики от белых домов раскинувшегося напротив города сошли на нет, оставив по себе лишь приятное глазу свечение. На западе по-над янтарным горизонтом собрались пурпурные облака. Легкий ветер обдувал ей щеку.

В руке она держала письмо. Мальчик принес. Дорогая бумага. Почерк аккуратен настолько, насколько это далось Юлию. Писано по-латыни. Мартина призналась себе, что взволнована.

Не то чтобы переписка была редкостью – даже в низких сословиях. В римском граде Лондиниуме грамотность была нормой. Хотя говорили обычно по-кельтски, большинство горожан знали латынь и умели писать. Купцы составляли договоры, лавочники метили товары, слуги получали письменные распоряжения, а стены были покрыты латинскими надписями. Но все-таки это своего рода любовное послание, и Мартина ощутила легкую дрожь, перечитав его.


Если придешь к мосту завтра, во время игр, у меня будет для тебя подарок.

Думаю о тебе днем и ночью. Ю.


Пусть он не подписался полным именем – разумная предосторожность на случай, если бы письмо заблудилось, – она знала автора. Юный боец. Мартина задумчиво кивнула, гадая: как же быть?

Минуты шли. Вид города бодрил; тот утопал в вечернем свете со всеми красными черепичными крышами, светлыми стенами и каменными колоннами. Откуда же печаль? Возможно, дело было в мосте. Искусное творение римских строителей – крепко слаженное из дерева, покоившееся на высоких сваях – простерлось над рекой на две трети мили. Сейчас, когда закат уподобил воды красному вину, длинный и темный мост напомнил Мартине о ее невеселом жизненном странствии. Ибо она оказалась одна-одинешенька в мире, когда встретила в Галлии морехода. Ее родители умерли; он предложил ей новую жизнь, кров и защиту. Девушка была признательна и в известном смысле сохранила к нему добрые чувства.

Как горд был муж, когда показывал ей город! Ее особенно восхитила длинная череда пристаней у реки. «Все сплошь дубовые, – сообщил он. – В Британии столько дубов, что от каждого дерева берут только здоровый ствол, а остальное выбрасывают». Они прошли по широкой улице от моста до форума. Девушка сочла площадь внушительной, но искренне поразилась одному огромному зданию, тянувшемуся по всему северному краю. То была базилика – средоточие канцелярий, где собирались городской совет и судьи. Пока Мартина благоговейно взирала на пятисотфутовый неф, муж сообщил: «Крупнейший на севере». Там было на что взглянуть: дворы и фонтаны губернаторского особняка, несколько общественных бань, множество храмов и колоссальный амфитеатр. Ощущение сопричастности этому метрополису было пронзительным. «Рим называют Вечным городом, – заметил моряк, – но и Лондиниум является частью Рима».

И девушка, хотя не могла этого выразить, приобрела понимание того, что значит быть частью великой культуры. Античная культура Греции и Рима, собственно говоря, и являлась миром – от Африки до Британии. В общественных местах фронтоны и арки, колонны и купола, колоннады и площади Рима обладали пропорцией, несли в себе объем и массу, пространство и порядок, внушавшие глубокое удовлетворение. Частные дома, роспись, мозаики и сложная система центрального отопления создавали уют и навевали покой. В мирной тени ее храмов безупречная геометрия камня соединялась с внутренней тайной святилищ. В Риме веками сочетались познанное и потаенное. Формам, им созданным, суждено было отзываться по миру на протяжении двух тысяч лет – и далее; быть может, до скончания человечества. Это великое культурное наследие, и Мартина, хоть не могла произнести таких вещей, интуитивно их понимала. Она полюбила этот город.

Муж регулярно отбывал в Галлию с британской бытовой керамикой и возвращался с богатыми красными чашами с Самоса, украшенными львиными головами; привозил кедровые бочонки с вином и чудесные амфоры с оливковым маслом и финиками. Последние предназначались в основном для состоятельных домов, но кое-что он оставлял себе, и жили они славно. Иногда он вывозил на продажу бочонки с устрицами, добытыми на огромных отмелях эстуария, и пояснял: «Их доставляют прямиком к императорскому столу в Риме».

Когда он отсутствовал, она любила гулять в одиночестве, перебираться на остров вброд. Там, где в давние времена проживал друид, теперь стояла прелестная вилла. А иногда Мартина выходила через верхние западные ворота и удалялась на две мили к великому перекрестку, на котором высилась прекрасная мраморная арка. А то еще поднималась к южным грядам и любовалась панорамой.

Но постепенно рождалось смутное беспокойство. Возможно, ей просто одиноко.

Она часто молила богов послать ей ребенка. У вершины западного холма отстроили храмовый комплекс, где был и храм Дианы, однако Мартина сомневалась в содействии целомудренной богини. Большинство женщин посещали многочисленные святилища кельтских богинь материнства; ее обращения к ним были тщетными. В одном таком капище ей показалось особенно уютно. Дорога шла через нижние западные ворота, пересекала реку и проходила близ священного колодца, где обитала кельтская водная богиня. Девушке казалось, что та ее слышала и была настроена благожелательно. Но ребенок так и не появился.

В своей несчастливости Мартина не была уверена вплоть до одного весеннего дня.

Их дом находился в южном пригороде. Это было милое место. Достигнув гравийной косы, отходившей от южного берега, деревянный мост сколько-то тянулся на опорах так, что не захлестывался приливом, когда коса превращалась в остров. По достижении топкого южного берега дорога шла поверх огромных бревен, сложенных поперек и покрытых землей и щебенкой. Прогуливаясь здесь, Мартина остановилась взглянуть на рабочих, трудившихся на заболоченном берегу.

Те возводили опорную стену. Это было большое сооружение: дубовые балки сначала выстраивали в огромный квадрат, после чего засыпали. Постройка высоко вздымалась над линией воды, почти как дамба или пристань. Наблюдая, Мартина осознала еще одну вещь. Стена поглотила несколько футов реки, слегка ее сузив. Когда девушка поделилась этим с одним из рабочих, тот улыбнулся:

– Верно подмечено! Мы отобрали у нее чуток. А может, на следующий год отхватим еще. – Он рассмеялся. – С рекой, понимаешь, как с женщиной: используем и приручаем. Так уж заведено.

Она побрела по мосту, раздумывая над услышанным. Не такова ли была ее жизнь? Муж никогда не был с ней груб. Но и с какой бы стати? У него послушная молодая жена, всегда привечавшая его по возвращении в порт. Был ли он добр к ней? Вполне. Она понимала: сетовать не на что. Перейдя через мост, Мартина свернула направо и устремилась по берегу на восток мимо причалов и лавок, пока не дошла до восточного угла, где река встречалась с городской стеной.

Место было тихое. Там, где стена изгибалась, стоял большой бастион, но ныне он пустовал. Выше закруглялся склон восточного холма, пока не достигал стены, чем превращал этот участок побережья в закуток, напоминавший естественную открытую сцену. По склонам расхаживали во́роны, как будто ждавшие в тишине начала некой пьесы.

Женщина, оказавшаяся здесь в полном одиночестве, взглянула на высившуюся перед ней городскую стену. Та, безусловно, заслуживала восхищения. Светлый песчаник, доставленный вверх по реке из Кента, был аккуратно уложен, образуя фасад. Середка, достигавшая в основании почти девяти футов в толщину, была заполнена камнем и известковым раствором; для пущей же прочности на весь поперечник уложили по два-три слоя красной черепицы через каждые три фута. В итоге возникло отличное сооружение футов двадцати высотой, опоясанное вдоль тонкими красными полосами.

И вдруг с непрошеной, ужасающей и абсолютной ясностью до Мартины дошло, что она вовсе не счастлива, а жизнь ее превратилась в тюрьму.

Но даже с таким пониманием можно было бы влачить ее неопределенно долго, когда бы не Секст.

Сперва его домогательства возмутили Мартину, однако она задумалась. Ей были известны другие девушки, имевшие немолодых мужей и тайно принимавшие любовников. Секст не унимался, и что-то в ней сдвинулось. Возможно, дело в возбуждении, а может статься, ей просто хотелось избыть печаль, но мало-помалу она позволила мысли сформироваться. Не завести ли и ей любовника?

Именно тогда в ее размышления прокрался Юлий.

Дело было не только в мальчишеской живости, ясных голубых глазах и очевидных физических достоинствах. Причиной являлся его слабый солоноватый запах и то, как пригибались в труде могучие юные плечи, а также пот, блестевший на руках. Единожды допустив эту идею в сознание, она испытала почти болезненное желание отдаться ему. Я сорву цвет его молодости, улыбнулась она про себя. Девушка коварно дразнила его, сперва приближаясь, затем увиливая, одновременно продолжая кокетничать с Секстом. Оказалось, что от такой игры можно получать огромное удовольствие.

«Он мой», – пробормотала Мартина, получив письмо. И все же теперь, когда момент наступил, она боялась. А вдруг поймают? Муж обязательно отомстит. Неужто она готова рискнуть всем ради этого мальчишки? И вот она долго созерцала закат, гадая, что делать, пока наконец не решилась.

Муж был в отъезде. Вечер нагнал на нее смутную, чувственную тоску. Довольно грустить. Завтра же на мост.


– Твой ход.

Юлий мигом очнулся от размышлений. Не странно ли смотрел на него отец? Юноша попытался сосредоточиться на доске и медленно сделал ход.

Он пребывал в безопасности, дома. Мирная уютная картина. Ему было видно в прилегавшей кухне мать и сестру, которые готовили на завтра угощение для соседей, назначенное после игр. Они с отцом, как обычно, сидели на раскладных стульях в главной комнате скромного дома за вечерней партией в шашки. Вот только мысли о солдатах не оставляли его ни на секунду.

Юлий глянул в сторону кухни. Спасая шкуру, он не успел переговорить с сестрой. Что видела толстуха?

На кухонной стене висела пара уток. На истертом столе виднелась говядина – излюбленный продукт островитян, – а также огромная миска устриц с реки. Там же стояло и ведерко с улитками, которых откармливали молоком и пшеницей, а завтра зажарят в вине и масле. В широком мелком котелке сворачивался мягкий сыр. Еще были приправы к подливе. Гастрономические изыски римлян, перенесенные в Британию, весьма аппетитны: фазаны и лань, фиги и тутовые ягоды, грецкие орехи и каштаны, тимьян и мята, лук, редис, репа, чечевица и кочанная капуста. Островитяне-кельты научились готовить также улиток, цесарок, голубей, лягушек и даже, случалось, сонь, сдобренных специями.

Мать и дочь трудились молча. Первая, тихая и скучная, занималась готовкой. Толстуха порывалась перекусить, тогда как родительница, не меняясь в лице и не прекращая дела, оберегала семейное добро и лупила ее. Юлий увидел, как мать направилась к миске с угрями. Хрясь! Проверив содержимое, она бросила девушке пару слов, и та пошла к шкафу, а мать вернулась к приготовлению подливы. Хрясь! Потом мать отлучилась к окну. Толстуха изловчилась и сунула в рот немного свежевыпеченного хлеба. Хрясь! Сестрица довольно чавкала.

Видела ли она солдат? Знала ли, что сталось с Секстом? Сказала ли родителям? Поди угадай! Что-то да наверняка заметила. Когда же спросить?

Последние несколько часов обернулись пыткой. Как только Юлий достаточно оторвался от погони, он попытался осмыслить ситуацию. Ему и в голову не пришло, что подозрения навлек он сам, а вовсе не Секст. Был ли его друг арестован? Юлий не смел вернуться и выяснить. Выдал ли его Секст? Юноша опасливо шел к дому. Если да, солдаты наверняка будут его поджидать.

Ему казалось, что безопаснее дождаться утра и свидеться с Секстом на улице по пути на игры. До тех пор придется вести себя как ни в чем не бывало.

Но куда деть мешок? Это проблема. Место должно быть укромным, не связанным с Юлием. Но такое, откуда можно забрать его без труда. Он поискал, но ничего не нашел.

До тех пор, пока, обходя вершину западного холма, где стоял храм Дианы, не наткнулся на печь для обжига. За ней была груда негодной, отвергнутой посуды и прочего хлама, которую явно давно не трогали. Юлий дождался, когда вокруг не осталось ни души, неторопливо приблизился к куче, быстро затолкал мешок в мусор и спешно ушел. Никто его не заметил, он в этом не сомневался. Молодой человек отправился домой.

Но ему было сильно не по себе. И он понял почему, в очередной раз переведя взгляд с подвижного отцовского лица на материнское.

Краснолицый Руф имел веселый нрав и любил петь; жена же его не отличалась ни тем ни другим. Волосы ее, ныне непонятного цвета – не белокурые и не седые, – собраны в тугой узел. В серых глазах никогда не бывало блеска. Флегматичное лицо, не менявшееся с детства, было бледным, как сырое тесто. Она была довольно добродушна, и муж считал, что она их всех любит. Вот только говорила она мало и, когда тот шутил, не смеялась – лишь таращилась. Нередко казалось, будто мать несет бремя какого-то мрачного воспоминания, воспринимая это как тягостную, но привычную обязанность.

У кельтов долгая память. Лишь два столетия прошло с тех пор, как предводительница одного из племен Боудика восстала против римских завоевателей, а семейство жены Руфа происходило из ее племени. «Дед родился в правление императора Адриана, который построил стену, – говаривала жена Руфа, – а его дед – в год великого восстания. Он потерял обоих родителей». У нее еще оставались родственники в далекой деревне – такие же крестьяне, как их кельтские предки, ни слова не понимавшие по-латыни. Не проходило и дня, чтобы мать не обошлась без какого-нибудь мрачного пророчества.

«Римляне есть римляне. Доберутся до тебя, когда придет время».

С детских лет для Юлия это звучало как литания.

Щелк! Его раздумья прервал резкий звук с шашечной доски. Щелчки, еще и еще, с победным стуком в конце.

– Вот и стер тебя с досочки! – Красное лицо отца сияло улыбкой. – О женщинах замечтался? – Он начал складывать шашки. – Пора и собираться, – произнес он уже серьезнее и скрылся в своей спальне.

Юлий ждал. Отцу предстояла в храме важная встреча с друзьями. Очень важная. Нужно забыть о дневных событиях и подготовиться.

– От тебя требуется одно: показать себя деловым человеком, расположенным учиться. Больше ничего, – наставлял родитель.

Юноша старался сосредоточиться, но это было трудно. Конечно, он принял все мыслимые меры предосторожности. И все же оставалась вещь, которая его беспокоила.

Мешок. Теперь он понял, что исподволь беспокоился о нем весь вечер. Поначалу он до того испугался солдат, что рад был спрятать мешок в месте, которое никак с ним не свяжут. Однако сейчас сообразил, что те, как все горожане, готовились по казармам к играм, и все больше уверялся, что они не придут. Во всяком случае, этой ночью ему ничто не грозило.

А потому мешок выступил на первый план. Спрятан он, ясное дело, хорошо. Но вдруг кому-нибудь придет в голову убрать хлам? Или монеты найдет и украдет мусорщик? Драгоценный мешок так и маячил перед глазами – одинокий, в ночи.

А потому Юлий внезапно принял решение. Тихонько ускользнув из дому, он быстро направился к печам. Благо те находились неподалеку. Вокруг болтались люди, но мусорная куча скрывалась в тени. Он не сразу нашел мешок, но в конце концов отыскал, сунул под плащ и поспешил обратно домой. Вошел осторожно и сразу ринулся в свою комнату. Женщины в кухне его не заметили. Он затолкал мешок под кровать, где уже стояли два ящика с его имуществом. До утра с ним ничего не случится. Через несколько секунд Юлий ждал отца у двери, готовый к выходу.


Ночь выдалась ясной и звездной, Юлий с отцом шагали через город к месту встречи. Их дом находился близ нижних западных ворот, а потому они двинулись широкой магистралью, которая вела от них через западный холм и спускалась к ручью в междухолмье.

Юлий редко видел, чтобы отец нервничал, однако сейчас моментально уловил напряжение.

– Все у тебя получится, – приговаривал тот, обращаясь больше к себе, нежели к сыну. – Да уж, не подведи меня. – Затем, чуть позже: – Конечно, это не закрытое собрание, иначе бы тебя не пустили. – И наконец, крепко сжав его руку, добавил: – Сиди и молчи. Не говори ни слова. Просто смотри.

Они достигли ручья. Перешли через мост. Перед ними высился дворец губернатора. Их путь лежал по улице, проходившей слева.

И вот во мраке проступило одинокое темное здание с факелами, с обеих сторон освещавшими вход. Юлий услышал, как отец удовлетворенно выдохнул.

Руф, будучи человеком бесхитростным и добродушным, все же донельзя гордился двумя вещами. Первой являлся тот факт, что он был римским гражданином.

«Civus Romanus sum»: «Я – римский гражданин». В первые десятилетия римского правления из коренных островитян мало кто удостаивался чести полноправного гражданства. Однако постепенно законы смягчились, и деду Руфа удалось, хотя он и был провинциальным кельтом, добиться желанного статуса службой в запасном полку. Он женился на италийке, а потому Руф приобрел еще и право заявлять, что его семья имеет римские корни. Действительно, когда Руф был ребенком, император Каракалла распахнул ворота и сделал гражданство доступным едва ли не всем вольным жителям империи, а потому, сказать по правде, Руф ничем не отличался от скромных купцов и лавочников, среди которых жил. Но он продолжал с гордостью твердить сыну: «Мы, знаешь ли, еще и до того были гражданами».

Однако второй, много больший источник гордости скрывался за дверью с дрожавшими огнями.

Ибо Руф состоял в храмовой ложе.

А из всех храмов Лондиниума, пусть многие были крупнее, ни один не обладал могуществом бо́льшим, чем храм Митры. Он находился между двух возвышенностей на восточном берегу небольшого ручья, примерно в сотне ярдов от дворца губернатора. Построенный недавно, храм представлял собой прочное маленькое строение прямоугольной формы шестидесяти футов в длину. Вход был с восточного торца; на западном имелась небольшая апсида, вмещавшая святилище. В этом отношении храм напоминал христианские церкви, где в те времена тоже ставили алтари в западном крыле.

В империи всегда было много религий, однако в последние два столетия все большую популярность приобретали мистические культы и верования с Востока, особенно два: христианство и культ Митры.

Митра – победитель быка. Персидский бог божественного света, космический страж чистоты и честности. Юлий знал о его культе все. Митра сражался за правду и справедливость во вселенной, где, как во многих восточных религиях, добро и зло существовали на равных и вели вечную битву. Кровь легендарного быка, которого он убил, принесла на землю жизнь и изобилие. Рождение этого восточного божества праздновали двадцать пятого декабря.

Обряд скрывала завеса тайны, ибо ритуалы инициации хранились в секрете, но адепты твердо придерживались традиции. Последователи культа совершали в храме мелкие кровавые жертвоприношения в проверенной временем римской манере. Кроме того, их связывал древний кодекс чести стоиков, обязывавший к целомудрию, честности и отваге. Членство в ложе было доступно не каждому. Культ ревностно охраняли армейские офицеры и купцы, среди которых он пользовался популярностью. Войти в лондиниумский храм могло всего лишь человек шестьдесят или семьдесят. Руф имел все основания гордиться своей принадлежностью к ложе.

В сравнении с ними христиане, хотя и множились стремительно, представляли собой весьма разношерстную толпу. Юлий знал некоторых в порту, но, как многие римляне, продолжал считать их некой иудейской сектой. Да и в любом случае христианство, какой бы ни была его истинная природа, провозглашало смирение и упование на лучшую загробную жизнь, а потому, конечно же, являлось религией рабов и бедняков.

Юлий не бывал в храме раньше. Уже одно его присутствие там явится неким предварительным испытанием. Он понадеялся пройти его, когда они достигли двери, спустились на три ступени и шагнули внутрь.

Храм состоял из центрального коридора – нефа – с колоннами по сторонам, за которыми находились боковые приделы. Сам неф, будучи почти пятидесяти футов в длину, в ширину имел лишь двенадцать – с деревянным полом, при деревянных же скамьях в приделах. Отец и сын направились к одной на задах; Юлий с любопытством осматривался.

Факелы отбрасывали неверный свет, приделы окутывала густая тень. Когда вошли и устремились к своим скамьям другие мужчины, Юлий смекнул, что его изучают, однако лица проходивших различал не всегда. В дальнем конце, перед маленькой апсидой между двух колонн, высилась статуя Митры с лицом волевым, подобным огрубленному лику Аполлона; глаза возведены к небесам, на голове – заостренный фригийский колпак. Перед изваянием располагался скромный каменный алтарь, снабженный отверстием для стока крови. Здесь совершались жертвоприношения.

Храм медленно заполнялся. Когда прибыл последний член ложи, двери затворили и заперли. Затем все в молчании сели. Прошла минута, другая. Юлий гадал, что будет дальше. Наконец в дальнем конце мигнула лампа; он различил движение, и вот из тени приделов с тихим шорохом выступили две фигуры. Они были поистине странны.

Они надели головные уборы, полностью скрывавшие лица. На первом мужчине была львиная голова с гривой, ниспадавшей на плечи. Второй наводил еще большую жуть, и под его взглядом Юлий ощутил, как по спине пробежал холодок.

То, что он нацепил, было не просто головным убором, ибо едва не достигало колен. Одеяние, сотканное из сотен крупных перьев, которые приглушенно шуршали и поскрипывали, имело форму огромной черной птицы со сложенными крыльями и колоссальным клювом. То был Ворон.

– Это жрец? – шепотом спросил у отца Юлий.

– Нет. Он один из нас. Но сегодня руководит церемонией.

Ворон уж шел по нефу между скамьями. Он двигался медленно, задевая исполинским хвостом колени сидящих. Через каждые несколько шагов он останавливался и обращался к кому-то из членов с вопросом, несомненно осуществляя ритуал:

– Кто есть владыка света?

– Митра.

– Чья кровь обогащает землю?

– Быка, сраженного Митрой.

– Как твое имя?

– Служитель.

– Из нашего ли ты числа?

– До самой смерти и далее вовеки.

Покуда Ворон расхаживал взад и вперед по нефу, Юлию чудилось, что глаза, выглядывавшие из гнезд поверх клюва, уделяли ему особенное внимание. Юноша вдруг устрашился того, что Ворон задаст ему вопрос, на который он, разумеется, не сможет ответить. И возрадовался, когда тот, удостоив его как ему показалось, прощальным взглядом, вернулся к святилищу.

А потому ничто не утешило его больше, чем шепот отца, который пригнулся, дабы говорить прямо в ухо:

– Это один из тех, с кем тебе предстоит нынче встретиться.

Остаток церемонии пролетел быстро. Ворон изрек несколько молитвенных обращений; Лев сделал краткие объявления насчет членства, после чего собрание утратило официальность и присутствовавшие разбрелись по нефу малыми группами.

Юлий с отцом остались сзади. Вокруг, как отметил Юлий, кучковались другие сравнительно робкие члены – довольные, очевидно, как и отец, своим пребыванием здесь, однако он узнал и кое-каких видных и влиятельных горожан.

– Ложа решает в этом городе чуть ли не все, – гордо заметил Руф.

Они продолжали спокойно ждать, переговариваясь с соседями. Прошло несколько минут. Затем Юлий ощутил отцовский толчок.

– Вот он, – пробормотал тот и нервно добавил: – Все будет хорошо.

Юлий уставился в западный придел.

Человек, изображавший Ворона, оказался крупным и внушительным мужчиной. Он снял костюм и шествовал по нефу, кивая направо и налево с дружественной властностью. Юлий видел в полумраке, что он сед, но только вблизи, придя в холодную, внезапную панику, рассмотрел шрам, тянувшийся через всю щеку.

Центурион не спускал с него глаз. Взгляд был острый. Юлий почувствовал, что побелел. Неудивительно, что Ворон изучал его столь пристально. «Он узнал меня, – подумал Юлий, – и мне конец». Он едва смог поднять взор, когда отец представил его с заполошным смешком.

Сначала Юлий не услышал ни слова. Он не воспринимал ничего, кроме впившихся в него глаз центуриона. Лишь через несколько секунд осознал, что солдат ведет с ним спокойную беседу. Тот разглагольствовал о речной торговле и надобности в смышленом молодом человеке, способном доставлять гончарные изделия с острова в порт. Жалованье такому молодцу положат приличное. Появится шанс открыть собственное торговое дело. Да неужели центурион так и не узнал его? Юлий вскинул глаза.

С центурионом было что-то неладно. Теперь Юлий заметил это, хотя и не вполне осознавал, в чем дело. Покуда здоровяк взирал на него сверху вниз, Юлий понял одно: за суровым взором скрывалось что-то еще, потаенное. Не то чтобы деловые интересы являлись для такого человека чем-то необычным. Легионерам платили щедро, и не приходилось сомневаться, что центурион рассчитывал, когда выйдет в отставку, стать солидным купцом, а то и землевладельцем. Пока же его обязанности в столице имели в основном представительский характер – вкупе с мелкой фискальной деятельностью. У него было время сделать вложения. Однако по мере того, как он говорил, Юлий все больше уверялся в правильности первого впечатления: центурион не так прост, как кажется. Грубый солдафон полон загадок. Возможно, они касались ложи Митры; возможно – чего-то иного. Оставалось только гадать.

Юлий отвечал на вопросы с некоторой нервозностью. Старался подать себя получше, даже испытывая неловкость. Понять, какое он производил впечатление, было невозможно. Но вот наконец центурион кивнул его отцу.

– Похоже, с ним все в порядке, – заметил он и улыбнулся. – Надеюсь, ты еще приведешь его в ложу. – (Руф зарумянился от удовольствия.) – В том, что относится к нашим речным делам, я удовлетворен. Но ему придется работать с моим подручным. – Он огляделся в легком нетерпении. – Да где же он? Ах да. – Он снова послал улыбку. – Побудьте здесь, я схожу за ним.

И он отошел к каким-то людям, сокрытым тенью.

Руф сиял, довольный отпрыском.

– Великолепно, мой мальчик. Ты принят, – шепнул он.

Отцу казалось, что в этот вечер исполнялись все его желания. А потому его удивило и слегка озадачило выражение лица Юлия, далекое от восторга и сменившееся потрясением и ужасом. Что за ерунда?

Когда центурион вернулся, Юлий увидел с ним того самого подручного. И хоть на миг он внушил себе, что это невозможно, сомнений не осталось, когда те приблизились. В приглушенном храмовом свете, с улыбкой на синюшном лице, перед ним стоял мореход – муж Мартины.


Луна взошла и была в четверти; отец и сын возвращались домой. Руф пребывал в приподнятом настроении. Да, нет ничего лучше отцовской гордости, думал он. На дочь он давно махнул рукой, но теперь, с таким сыном, мог искренне считать себя молодцом.

Центурион принял мальчика. И мореход сказал, что тот ему понравился.

– Ты будешь обеспечен на всю жизнь, – довольно заключил Руф.

Он не видел большого вреда в том, что сын погрузился в некоторую задумчивость.

На самом деле в голове Юлия царил хаос. Центурион не узнал его, и он должен благодарить за это богов. Но как быть с мореходом? У Юлия сложилось впечатление, будто тот вернулся только что, но он не посмел спросить. Успел ли он побывать дома? Не видел ли письма? Должен ли Юлий предупредить Мартину, чтобы сожгла его послание? Сейчас старик небось уже на полпути к своему жилищу.

Что же касалось их интрижки, то, даже если тот оставался в неведении, вправе ли Юлий мечтать о связи с женой человека, от которого отныне зависела его деловая карьера? Абсурд!

И все же. Он думал об этом теле, вспоминал изящную походку. Шагая вперед, он продолжал размышлять.

В доме, когда они прибыли, царила темнота. Мать и сестра легли спать. Отец с чувством пожелал ему спокойной ночи и удалился. Юлий присел, осмысливая события дня, но так и не пришел ни к какому выводу. Поняв, что устал, он решил тоже лечь.

Прихватив маленький масляный светильник, он отправился в свою комнату и уселся на постель. Разделся. Прежде чем лечь, пошарил под кроватью в поисках драгоценного мешка, зевнул. Затем нахмурился.

И, смутно досадуя, он слез с ложа и опустился на колени. Сунул руку подальше, сдвинул ящики. Потом поставил светильник на пол и уставился под кровать, не веря глазам.

Мешок исчез.


Фигура быстро перемещалась во мраке. На южном берегу реки горели немногочисленные огни. Перейдя через деревянный мост, человек прошел еще немного на юг мимо большой таверны для прибывающих странников и дальше, мимо бань, после чего свернул направо в проулок. Здесь, в отличие от улиц Лондиниума на другом берегу, щебеночное покрытие имела лишь главная. А потому его ноги, обутые в сандалии, бесшумно шагали по грязи. Голова скрывалась под накидкой.

Дойдя до знакомого домика, человек помедлил. В призрачном лунном свете белела штукатурка. Входная дверь, как он знал, должна быть заперта. Окна закрыты. Однако сзади имелся дворик, куда он и проскользнул.

Из будки выскочила собака, залаяла, но успокоилась, узнав хозяина. Стоя в тени, мужчина и собака какое-то время ждали, но ничто не нарушало покоя. Тогда скрытая под плащом с капюшоном фигура взобралась на бочку для дождевой воды и с поразительной ловкостью переметнулась на плиточную стену, тянувшуюся вдоль дворика до дома. На крыше косой свет луны порождал по краям терракотовых черепичных плиток удлиненные тени, создававшие причудливый геометрический узор, покуда человек проворно шел по стене к темному квадрату окна с распахнутыми деревянными ставнями.

Мореход бесшумно проник в дом и добрался до двери, за которой спала Мартина.

Его уже месяц мучили подозрения. Трудно сказать почему – имелось нечто странное в поведении молодой жены, в ее отрешенности, в легком колебании, с которым она предавалась любви. Сущие пустяки, другой бы не обратил внимания. Но его мать была гречанкой, и от нее он еще в детстве напитался чувством неистового, гордого владетельного господства, которое тайно руководило им во всех делах как с мужчинами, так и с женщинами. «В плавании он шелковый, – отзывались о нем спутники, – но, если его надуешь, он возжелает крови».

Мореход не думал, что жена ему изменяла. Пока еще нет. Но он решил убедиться наверняка, а потому прибегнул к старинной хитрости женатых мужчин и притворился, будто в отъезде.

И вот он осторожно отворил дверь спальни.

Мартина была одна. На кровать ложился слабый лунный свет. Одна грудь осталась непокрытой. Он посмотрел и улыбнулся. Замечательно. Она не обманывала. Он наблюдал за ее тихим дыханием. Ничто не указывало на присутствие в доме посторонних. Все было в порядке. Бесшумно, как кошка, коренастый хозяин дома обошел комнату, поглядывая походя на Мартину. Может, устроить приятный сюрприз и нырнуть под бочок? Или убраться восвояси и последить еще одну ночь? Он обдумывал и то и другое, когда заметил на столике у кровати клочок пергамента. Подобрав его, подошел к распахнутому окну.

Света ущербной луны хватило, чтобы прочесть послание Юлия. Подпись ничем не выдала отправителя, но это не имело значения, так как в записке указывались время и место. Он аккуратно положил письмо и покинул дом.


Мать Юлия в кои-то веки действовала с примечательной расторопностью.

Толстуха не видела солдат. Когда те прибыли, она спала и побрела домой, как только обнаружила, что лавка опустела. Пришла поздно. Материнские подозрения были вызваны именно этим поздним приходом вкупе с некоторой странностью в поведении Юлия. Парой лишних затрещин ей удалось вытянуть из толстухи, что мужчины поставили ее караулить появление солдат. Но после этого у женщины не осталось сомнений. «Этот Секст втянул его в неприятности», – пробормотала она.

Как только Юлий с отцом ушли, она обыскала комнату сына. Сразу нашла мешок, увидела его ужасное содержимое, присела в потрясении на минуту и произнесла: «От этого нужно избавиться». Но куда его деть?

Редкий случай – она порадовалась тучности дочери.

– Сунь под одежду, – велела мать.

Затем накинула плащ и вышла с ней вместе.

Сначала она хотела швырнуть мешок в реку, но сделать это оказалось не так-то просто – слишком людно. Тогда она провела девушку по главной магистрали до ближайших ворот в западной стене. Все городские ворота на исходе дня закрывали, но теплыми летними ночами сей распорядок часто нарушался. Молодежи нравилось колобродить снаружи, и никто не обращал ни малейшего внимания на толстуху и ее мать. Но те не отошли далеко. Дорога вела через мост к святилищу, где обитала водная богиня, а там уединялись парочки. По обе стороны дороги, как и при всех городских воротах, раскинулось кладбище.

– Давай сюда мешок и возвращайся, – приказала мать. – И никому ни слова, особенно Юлию. Понятно?

Когда девушка уковыляла прочь, мать устремилась к кладбищу. Она поискала открытую могилу, но ничего не нашла. Продолжив путь, она вышла с другого конца, миновала верхние западные ворота и двинулась по тропинке, бежавшей параллельно городской стене.

Это было тихое место. Стена с ее горизонтальными черепичными полосами казалась призрачной. Внизу, примерно в четырех ярдах от нее, широким черным лоскутом тянулся глубокий защитный ров. Стражи на стене не было. Никто не следил за женщиной, и та, воспользовавшись моментом, обогнула угол и пошла вдоль длинного северного участка стены. Миновав запертые ворота, продолжила путь, и ярдах в шестистах увидела, что хотела.

Ручей, сбегавший между городских возвышенностей, в своем верховье делился на несколько притоков, и эти крошечные ручейки в трех-четырех местах подныривали под северную стену через аккуратно выделанные туннели, перекрытые решетками. Женщина прикинула, не бросить ли мешок в такой канал, но вспомнила, что решетки исправно чистили, а каналы заглубляли. Однако за одним таким туннелем она заметила большую кучу мусора, недавно сваленную кем-то в ров. За рвом, в отличие от каналов, следили неважно. Она никогда не видела, чтобы его расчищали.

Она задержалась лишь на пару секунд, чтобы оглядеться. Удовлетворенная тем, что никто ее не видел, женщина метнула мешок в ров и услышала стук, долетевший с захламленного дна.

Продолжив, как ни в чем не бывало свой путь чуть дальше, она обнаружила главные западные ворота распахнутыми настежь и незаметно вошла в город.


Юлий уставился на длинную линию городской стены. Беспомощно опустив руки, он покачал головой. Искать бесполезно. Поверх стены, на дальнем краю западного холма, он видел изгиб верхнего этажа амфитеатра. Утро выдалось ясное: ни ветра, ни облачка на бледно-синем небе. В огромном котле амфитеатра воцарится жара.

Где же деньги? Он вышел на рассвете и до сих пор не имел ни малейшего представления, что сделала с ними мать.

Может, толстуха соврала? Вряд ли. Она достаточно испугалась, когда он средь ночи прокрался к ней в спальню, зажал рукой рот и приставил к горлу нож. Она поведала, что мать выбросила мешок где-то за западной стеной, но три часа поисков не принесли результата. Он вышел через западные ворота. Посетил все мыслимые места, пока в конце концов не вернулся. Город уже гудел. Скоро люди потекут к амфитеатру. А у него не было ни гроша.

Что он скажет Сексту? Хоть Юлий и собирался встретиться с тем по пути на игры, он не горел желанием свидеться с ним прямо сейчас. Поверит ли ему Секст? Или решит, что Юлий надул его, похитил деньги? Трудно сказать. Идти домой к матери юноше тоже не улыбалось. «До окончания игр лучше залечь на дно», – пробормотал он. Возможно, к тому времени все будут в лучшем расположении духа.

Оставалась девушка. Юлий вздохнул. Обещал ей подарок, а денег не стало. Как же быть? Ничего не поделать. Да и вообще слишком рискованная затея. «Небось и на мост теперь не придет», – пробормотал он. Все это опечалило молодого человека, и он, за неимением лучшего занятия, присел возле дороги на камень и погрузился в раздумья.

Прошло несколько минут. Раз или два он буркнул: «я разорен» и «забудь обо всем». Но даже это почему-то его не утешило. Мало-помалу в голове зародилась и окрепла другая мысль.

А вдруг она все же явится? Письмо она, скорее всего, спрятала. Муж, наверное, ни о чем не подозревает. А ну как рискнет и придет к мосту, а Юлия там не будет? Что, если он ее подведет?

Юлий покачал головой. Он отлично знал, что случится. «Достанется кому-нибудь другому», – уронил он. Может быть, Сексту.

Любому портовому бойцу было известно, что Юлий, если сбить его с ног, не оставался лежать. Пусть глупо, пусть даже бессмысленно, но присущий ему оптимизм возрождался так же естественно, как листва весной.

А потому он вскоре взял себя в руки. Еще через несколько минут кивнул со слабой улыбкой. Чуть погодя ухмыльнулся шире и встал.

Затем направился к воротам.


Этим утром Мартина поднялась рано. Она прибрала комнату, расчесала короткие волосы, умылась, тщательно надушилась. Перед тем как одеться, внимательно осмотрела себя. Ощупала груди – маленькие и мягкие; провела руками по крепким ногам. Удовлетворенная, она выбрала наряд. Надела новые сандалии, по опыту зная, что слабый запах кожи сообщит соблазнительный для мужчин оттенок ее природному аромату. Застегнула по бронзовой брошке на плечах, отметив при этом сердцебиение, которое донесло до нее, на случай вздорных сомнений, что нынче она предастся любви с юным Юлием.

Затем, завернув пирожные на завтрак, она вышла из дому и присоединилась к соседям, шедшим к мосту на игры.

Ей шагалось легко, как не бывало уже давно.


Опустевший город приобрел странный вид. К середине утра уже казалось, что все его население отправилось смотреть состязания. До Юлия то и дело долетал могучий рев от амфитеатра, но в остальное время на мостовых царила такая тишь, что было слышно птиц. Молодой человек, будучи в радужном настроении, бродил по узким улочкам, вдыхая приятный аромат свежевыпеченного хлеба из пекарни и густые, насыщенные запахи, летевшие из кухонь. Он неспешно шел по красиво вымощенным улицам, минуя великолепные дома богачей. В иных имелись собственные бани; многие были окружены стенами, за которыми росли вишни, яблони и тутовник.

А Юлий знай поглядывал по сторонам. Он намеревался встретиться с девушкой и обещал подарок. Ему не хотелось являться с пустыми руками.

Значит, придется украсть.

Что-нибудь непременно подвернется. В амфитеатре собрался чуть ли не весь город. На то, чтобы проникнуть в какой-нибудь неохраняемый дом и взять вещицу, которая ей понравится, уйдут считаные секунды. Воровство было не по душе Юлию, но в данный момент представлялось единственным выходом.

Однако дело оказалось труднее, чем он ожидал. Юноша заглянул в несколько скромных домов, но не нашел там ничего достойного. Во всех же богатых имелись престарелые слуги или свирепые сторожевые псы, и Юлия уже дважды обратили в бегство.

Слегка обескураженный, он направился к причалу. Сначала попытал счастья с западной стороны, но без толку. Тогда он перешел через мост и обследовал восточный берег. Приземистые лавочки, стоявшие рядами, тоже оказались заперты. Он навестил маленький рыбный рынок, прилавки которого пустовали с рассвета. И только после этого набрел на куда большее здание, и его вид заставил молодого человека задержаться.

Это была имперская лавка. В отличие от других, строение было прочным, каменным. Солдаты охраняли его денно и нощно. На этот официальный склад стекались все товары для губернатора, гарнизона и местного руководства. Порой грузы отличались особой ценностью. Три дня назад Юлий помогал разгружать судно, доставившее несколько огромных сундуков с золотыми и серебряными монетами – жалованье войскам. Каждый сундук был опечатан и неимоверно тяжел. Грузчики едва не надорвались, снося их на пристань. Для Юлия, доподлинно знавшего исключительную ценность этого груза, тот явился живым напоминанием о могуществе и богатстве государства. Империю, бывало, затягивало в хаос, однако глубинная мощь Вечного города и его доминионов по-прежнему внушала трепет. Юноша усмехнулся. Попасись он здесь хоть недолго, все денежные проблемы и впрямь разрешились бы. Но после вчерашнего бегства от легионеров, когда его чуть не схватили, Юлий боялся властей и не стал соваться на задворки лавки.

Повернув назад по широкой улице, уходившей к форуму, он начал склоняться к мысли, что ему придется обойтись как-нибудь без подарка. Достигнув нижней магистрали, он без особых на то причин свернул налево к дворцу губернатора, вход в который охраняла стража. Но улица оставалась пустынной.

Там-то его и осенило. Все было так просто и дерзко, что выглядело безумием. И все же по мере обдумывания ему все больше казалось, что дело не только могло выгореть, но и представало вполне логичным.

– Главное, со временем угадать, – пробормотал он, дабы успокоить себя.

В отличие от частных домов, которые он обыскал, дворец губернатора – здание общественное. Если не считать часового, то все остальные, скорее всего, улизнули на игры. И даже если его обнаружат, он подыщет какое-нибудь объяснение – ждал, дескать, случая подать прошение или что-то еще. Изящество замысла вызвало у него улыбку. Кому вообще придет в голову ограбить губернатора? Он притаился за углом и занялся беглой разведкой.

Обращенная к улице сторона дворца представляла собой базальтовую стену с красивыми воротами в центре, которые вели в просторный внутренний двор. На мраморном постаменте перед воротами был установлен высокий узкий камень почти в человеческий рост. Это был путевой знак, от него вели отсчет все мильные столбы в Южной Британии.

Часовому, похоже, нравилось стоять перед этим камнем, украдкой привалившись спиной, но он постоянно снимался с места и неспешно вышагивал по пустой улице, поворачивался и маршировал обратно.

Юлий пристально наблюдал. Страж делал двадцать пять шагов в одну сторону, затем, после паузы, двадцать пять в другую. Чтобы увериться, Юлий проследил за ним вторично, потом в третий раз. Ничто не менялось. Он тщательно выверил передвижения часового. Как раз успеет.

Когда часовой повернулся спиной и начал очередной обход улицы, Юлий быстро выскочил из укрытия. Имея между собой и солдатом для верности камень, он бесшумной молнией метнулся вперед и нырнул в тень ворот, как только страж изготовился развернуться.

Ему хватило мгновения, чтобы юркнуть во двор. На дальней стороне под портиком виднелся главный вход в резиденцию. Дверь оставили открытой. Юлий отважно вошел. И очутился в другом мире.

Наверное, не рождалось цивилизации, создавшей для высших классов здания роскошнее, чем римские виллы и городские дома. Особняк губернатора являлся прекрасным образчиком последнего. Высокий прохладный атриум с бассейном создавал атмосферу величественного покоя. Сложная система центрального отопления – гипокауст – сохраняла в доме тепло зимой. Летом же интерьер из камня и мрамора создавал прохладу.

Как было заведено в лучших домах Лондиниума, полы здесь зачастую представляли собой прекрасные мозаики. Там виднелся Бахус, бог виноделия; тут – лев; один зал украшали дельфины, другой – хитроумные геометрические узоры.

Восхищенно взглянув на великолепие главных помещений, Юлий поспешил в меньшие. Там, хотя обстановка была интимнее, тоже изобиловала роскошь. Стены выкрасили в различные оттенки охры, красного и зеленого; нижней же их части искусно придали вид мраморных плит.

Юлий знал, что искать. Что-нибудь мелкое. Если жену морехода увидят с богатыми украшениями, начнутся пересуды, которые приведут к неприятностям. Он хотел вещицу простую, скромную, какую-нибудь мелочь, которую сочтут потерявшейся.

Поиски не затянулись надолго. В одной из спален он нашел на столе зеркальце из полированной бронзы, несколько серебряных гребней и три брошки с самоцветами. Еще там было красивое ожерелье из огромных необработанных изумрудов на золотой цепочке. Изумруды, насколько он знал, прибыли из Египта. Юлий взял их, полюбовался. Соблазн похитить ожерелье возник лишь на миг. Ему никогда не сбыть изумруды – слишком подозрительно, но он мог расплавить золото. Затем он положил украшение на место. Жаль портить такую красоту.

К тому же он нашел нечто вполне подходящее: простой золотой браслет без всяких примет. Таких небось в Лондиниуме тысячи. Вот что он подарит Мартине. Прихватив его, Юлий быстро выскользнул из спальни.

В доме царила тишина, двор пустовал. Юлий вдоль стены прокрался к воротам. Ему оставалось лишь миновать часового, который возобновил свое уличное бдение. «Только бы не сунулся во двор!» – взмолился юноша, жавшийся к воротам.

Страж привалился к камню, Юлий видел его спину. Улица, насколько он мог судить, была пуста. Он дождался, когда часовой снялся вновь – тот двинулся налево, к ручью. Юлий молнией метнулся направо.

Но он для подстраховки схитрил. Через несколько ярдов, вместо того, чтобы бежать вперед, развернулся и как мог быстро пошел назад, лицом к удалявшемуся солдату. Пять, десять, пятнадцать заполошных шагов. И точно вовремя. На сей раз часовой почему-то закончил обход раньше и повернулся. Юлий же, не убегая никуда, пошел ему навстречу, как будто впервые приближался к воротам. Солдат подивился, откуда он взялся, однако, коль скоро юноша шагал к нему, не стал задумываться, и оба разошлись, поприветствовав друг друга кивком. Через несколько минут Юлий уже возвращался с подарком к мосту.

Он гадал, придет ли девушка.


Секст двигался к мосту по широкой улице, отходившей от форума. Он был мрачен, и то обстоятельство, что Юлия в амфитеатре обнаружить не удалось, настроения не улучшило.

Почему юный друг избегает его? Он и не думал бы об этом, если бы не случайная реплика, подслушанная накануне.

Когда ворвавшиеся в дом солдаты бросились на задворки искать сообщников, Секст слышал, как они заметили Юлия, но с облегчением убедился, что товарищ скрылся. Вскоре стало ясно, что толком его не рассмотрели. Однако через несколько минут Секст услышал разговор двух солдат, рывшихся по соседству в его постельном белье.

– Ничего нет, – буркнул один. – Похоже, наговор. Кто-то невзлюбил этого малого и накропал письмо.

– А паренек? Это же он убегал?

– Может, да. Может, нет. Он все равно молод. Уважаемая семья. Если кто и подделывает, то плотник.

Молод. Уважаемая семья. Они, конечно, говорили о Юлии. Должно быть, недоросль чем-то выдал их. Секст выругался. «Если поймают – точно расколется, – простонал он. – Тогда мне конец».

Ему хотелось отправиться к Юлию тем же вечером, но он не посмел, опасаясь слежки, однако рассчитывал встретиться с ним сегодня в амфитеатре. А потому, когда из этого ничего не вышло, Секст озаботился всерьез. Не угодил ли Юлий в лапы властей? Не раскрыл ли затею? Он добрался крадучись до дома приятеля и обнаружил его пустым. Что это означало? В итоге Секст вернулся к себе на случай, если Юлий пошел туда, затем поискал на форуме. Теперь последней надеждой остался причал.

Внезапно он увидел юношу – тот направлялся к мосту, будучи всего на сотню ярдов впереди. Секст ускорил шаг. Юлий был настолько поглощен своим делом, что даже не заметил его, пока приятель не приблизился вплотную. Он обернулся. При виде Секста парень обмер.

И Секст моментально насторожился.

– Все в порядке? – осведомился он, отметив, что Юлий помялся, прежде чем нехотя, но правдиво рассказать о случившемся.

Секст не поверил ни единому слову, ибо был не дурак и тем гордился. История была совершенно невероятная, тогда как некоторые другие вещи представали предельно ясными. Юноша сторонился его. Деньги исчезли. Следовательно, возможны лишь два объяснения: либо Юлий украл их, либо предал товарища, и в этом случае власти, заполучив мешок с матрицами, наверняка используют его в качестве улики. Не приходилось сомневаться, что Юлия избавят от свидетельствования против него.

Однако лицо Секста являло собой маску, покуда он внимал неуклюжим россказням Юлия. Не перебивая, он дал юноше возможность оправдаться. Когда тот закончил, Секст заключил, что лгун из его приятеля никудышный.

Пора действовать напрямик.

– Язык развязал? – спросил он грубо. – С солдатами?

– Нет! Конечно же нет!

Секст задумался. В любом случае это скоро выяснится. Он вытащил из-за пояса нож и показал Юлию.

– Найди деньги до захода солнца, – велел он спокойно, – иначе убью. – Он развернулся и пошел прочь.


Незадолго до полудня выступил гладиатор, сразившийся с медведем. Борец мастерски управлялся с сетью. Ставили два к одному на то, что он прикончит медведя. Однако днем ему же предстояло биться с другим гладиатором, популярным чемпионом, и ставки в этом втором состязании составляли пять к одному на то, что он погибнет. И пока двадцать к одному на случай, если он победит в обоих боях. Сперва вокруг арены провели медведя. Толпа была настроена благодушно. Напряжение и возбуждение нарастут лишь при виде крови.

Мартина решительно поднялась. Через арену, в губернаторской ложе и ближних ярусах, она видела знатных горожан, облаченных в тоги, и их женщин с высокими причудливыми прическами и в длинных платьях из тонкого шелка. Направляясь к лестнице, молодая женщина ощутила легкую дрожь.

«Пусть места у них отличные, – подумалось ей, – но никому из них не видать того, что сегодня достанется мне».

Через несколько секунд она вышла из сумрачного лестничного туннеля на залитую солнцем улицу и устремилась к форуму. Женщина не заметила, как в паре сотен ярдов позади из тени бесшумно выступил ее муж и двинулся следом.


Юлий ждал. Он стоял возле высокого деревянного столба, который на пару с другим обозначал северный конец моста. Полдень почти наступил.

Беседа с Секстом поселила в нем тревогу. Он верил, что старший приятель не шутки шутил, но как найти мешок? Возможно, мать уступит, если он сообщит ей об опасности, но Юлий не был в этом убежден. Так или иначе, сейчас об этом незачем волноваться. У него имелось другое дело.

Слева, из амфитеатра на холме, донесся рев; нотка сожаления в этом звуке уведомила его, что зверь, должно быть, одерживал над человеком верх.

Юлий глазел на широкую дорогу, уходившую к форуму. Если девушка решится на свидание, то свернет на нее задолго до встречи. Пока улица пустовала, как и пристань. Сердце так и стучало. «Если сейчас придет…» – пробормотал он и не договорил. Если она сейчас появится, то будет принадлежать ему. Он содрогнулся от волнения. Но странное дело: какая-то часть его продолжала нервничать, невзирая на радостное предвкушение и почти надеясь, что девушка не придет.

Минуты текли, Мартина не показывалась, и Юлий начал думать, что да, она все-таки не пожалует и это, быть может, к лучшему, но в этот момент он отвлекся на слабое движение справа, в стороне от причала.

Ничего особенного там не было – всего лишь солдаты с осликом, впряженным в маленькую повозку. Юлий праздно наблюдал, как они медленно приближались к нему вдоль кромки воды. До него дошло, что повозка, должно быть, тяжелая: ослик скользнул копытом и остановился. Хотя возможно, что животное просто упрямилось. Он вновь посмотрел на улицу – никакой Мартины.

Теперь солдаты и ослик находились от него в двухстах ярдах. Всего трое: один ведет осла, двое сопровождают повозку. Поскольку Юлий стоял за деревянным столбом, его не заметили, но вскоре он различил их лица под шлемами. Ему вдруг почудилось, будто он узнал одно. И он мигом сообразил почему. Мужчина, придерживавший повозку, был не кем иным, как его давешним знакомым. Центурион. Юлий озадаченно смотрел на здоровяка. Зачем центуриону понадобилось в разгар игр сопровождать по улицам повозку с ослом?

Та была прикрыта холстиной. Но один угол болтался, и Юлий видел торчавшее горлышко винной амфоры. Очевидно, солдаты зачем-то переправляли в форт провизию из государственной лавки. Значит, в казармах будет пир. Повозка стала заворачивать на дорогу, которая вела на холм.

Мысли Юлия вернулись к Мартине. Он ощутил прилив вожделения. Где же девушка?

И тут кое-что стряслось. На первый взгляд – ничего особенного. Когда повозка очутилась на дороге, она подпрыгнула на ухабе, и наземь выпал небольшой предмет. Какое-то время он валялся в пыли, пока один из солдат не подобрал его и не затолкал под покрытие. Однако юноша заметил две вещи: предмет тускло блеснул на солнце, а центурион быстро зыркнул по сторонам, проверяя, не видел ли кто. И Юлий безошибочно распознал выражение его лица – смесь страха и вины. Ибо предметом, выпавшим из повозки, была золотая монета.

Золото. В повозке его, должно быть, целые мешки. Неудивительно, что ослик спотыкался. Зачем же солдаты тайком перевозили золото по опустевшей улице и выше, в проулок? Ответ был слишком невероятен, чтобы поверить, и все-таки другого объяснения не находилось: украли.

Молодой человек стоял тихо, пока повозка не скрылась из виду. Девушка так и не показалась. Внезапно Юлий испытал сильнейший озноб, мысли вскружились. Он очень тихо спустился с моста и устремился в проулок.


Юноша был осторожен и держался на расстоянии от повозки. В течение нескольких минут, перебегая из угла в угол, он повторял их извилистый курс. Солдаты старались действовать незаметно.

Не раз Юлий колебался. Если они похитили кучу золота и увидят его, последствия очевидны. Но в голове у него уже начал вызревать план. Юлий рассудил, что золото где-то спрячут. Если он выяснит где, то впоследствии заглянет туда. Одного такого мешка хватит, чтобы Секст навсегда забыл об утраченном. Юлий воображал счастливую физиономию товарища. Тут его осенило, он ухмыльнулся: имея настоящие монеты, они избавятся от нужды их подделывать. С таким богатством он мог купить Мартине все, чего она пожелает.

Маршрут солдат приблизительно следовал главной улице, но пролегал через боковые проулки и уводил по склону восточного холма к форуму. Далее они миновали перекресток двух великих дорог, нырнули в параллельный переулок и свернули налево.

– Идут на запад, – пробормотал Юлий, – но куда?

Он никак не мог сообразить. Решив, что так будет надежнее, пошел по главной магистрали – хотел проверить местонахождение повозки у следующей боковой улочки.

Проследив, что та пролегала по склону между двух холмов, Юлий увидел, как повозка выкатила вперед на главную улицу. Он задержался, не желая быть замеченным, тогда как солдаты пересекли ее и начали восхождение на противоположный склон. Они были в четверти мили, оставив амфитеатр выситься позади, и вот пропали, резко свернув налево в узкий проход. Юлий рванул вперед, боясь упустить. Прошла минута, две; он почти добежал.

И в ту же секунду, взглянув на склон, увидел ее.


Мартина шла к нему, покачивая бедрами, и улыбалась сама себе. Она была в двух сотнях ярдов и не замечала его.

Юлий замер и вытаращился. Значит, все-таки пришла. Внутри у него все оборвалось. По мере того как он наблюдал за ее приближением, все его сомнения рассеялись. Она прекрасна и хочет его. Возможно, даже любит. Его захлестнула волна восторга и возбуждения. Он будто уже ощущал ее тело и даже обонял. Ему хотелось помчаться навстречу.

Но если он так поступит, то упустит драгоценное время. Повозка могла в любой миг затеряться в лабиринте переходов и двориков. Тогда он лишится золота.

– Девушка подождет, – пробормотал он себе под нос. – А золото ждать не станет.

И он нырнул в ворота.


На протяжении нескольких минут он крался переулками, держа курс на запад. Непосредственно перед тем местом, где склон переходил в вершину и сглаживался, пролегала красивая улица с колоннами по одной стороне. Она отходила от верхней магистрали на юг, к нижней. Улица тоже оказалась пустынной. Он пересек ее. Именно позади нее, в узком проулке близ храма Дианы, юноша снова увидел маленькую повозку и ослика.

Они остались без присмотра. Солдат нигде не было видно. Юлий торчал на углу и выжидал. Никто не появлялся. Неужто солдаты бросили повозку? Нет, разумеется. Он огляделся, пытаясь понять, куда они делись. Повсюду дворики, лавки и мелкие складские строения – можно зайти в любое здание. Повозка так и была накрыта холстиной. Что же, золото уже выгрузили или это временная остановка? По-прежнему ни души.

Если разгрузились, то надо порыскать вокруг и выяснить, куда именно. Бессмысленно торчать здесь целый день. Он осторожно двинулся вперед и направился к повозке.

Дойдя до нее, осмотрелся. Никого. Он приподнял покров и заглянул внутрь.

Повозка оказалась почти пуста. Лишь три амфоры с вином и какая-то мешковина. Он пошарил еще, пока не наткнулся на что-то твердое. Потянул – тяжелое! Юлий ухмыльнулся и взялся другой рукой. И вытащил единственный мешок с монетами.

Тот был невелик. Он мог удержать его в ладонях, но даже это представлялось удачей. Об остальных можно не беспокоиться, одного такого мешка ему хватит. Пора смываться.

Крик позади. Он обернулся: солдат уже почти настиг его. Машинально бросив мешок, Юлий пригнул голову, вильнул вокруг повозки и припустил наутек. Тут же раздался и другой голос. И, как почудилось Юлию, третий – центуриона:

– Взять его!

Вперед, в проулок! Налево! Теперь направо! Секундой позже он уже был на большой магистрали. Перебежав, огляделся в поисках очередного проулка, нашел, нырнул.

Они знали, что он видел золото, стал свидетелем. Им придется убить его. Он лихорадочно соображал на бегу: куда податься? Где скрыться от них? Голоса доносились будто со всех сторон. И тут мелькнула спасительная мысль. Он помчался вперед, задыхаясь и слыша за спиной близкий топот.


Мартина маялась у моста. Вокруг не было ни души, и только чистые воды широкой реки безмолвно струились, сверкая на солнце. С моста она видела скользивших под поверхностью рыбин, серебристых и бурых.

Вот и все общество. Она была одна.

Мартина рассвирепела, как только может разгневаться молодая женщина, настроившаяся на поцелуи и преданная забвению. Она прождала час. До нее вновь и вновь долетал неистовый рев, оглашавший гладиаторский поединок. Ей не нравились убийства, но дело было в другом. Он прислал ей письмо и обещал подарок. Она пошла на великий риск и вот, униженная и раздосадованная, томилась здесь дура дурой. Она подождала еще немного, затем пожала плечами. Возможно, юный Юлий попал в какую-то беду. Возможно.

«Прощу, если ногу сломал, – сказала она себе, – но не меньше». Если он вообразил, будто вправе ее игнорировать, то еще наплачется.

Она, таким образом, пребывала в чувствительном расположении духа, когда, к своему удивлению, увидела, как из тени боковой улицы вышла и направилась к ней знакомая фигура.


Секст не был бы Секстом, если бы не пошел к Мартине, узрев ее в одиночестве. Она же при виде мужчины, которого избегала ради Юлия, сочла возможным приветствовать его поцелуем. Если Юлий где-то поблизости, то пусть полюбуется. Для надежности она поцеловала Секста еще раз.

Секст немного удивился столь неожиданно теплому приему у девушки, которой он домогался. Тщеславие сказало ему, что иначе и быть не могло; опыт велел не спрашивать о причине. Он любезно улыбнулся.

Мартина пришла с моста – не видела ли там, часом, Юлия? Она с кривой улыбкой ответила, что нет. Юлий наверняка находился в каком-то другом месте.

– Вероятно, он на играх, – предположила она. – Пойдем проверим?

И взяла его под руку.

Сексту была приятна эта прогулка. С Юлием у него было дельце, которое предстояло уладить, но он не хотел упускать непредвиденную возможность. Когда показался амфитеатр, Секст уже условился явиться к ней ночью.

«Буду на небесах, – думал он, – если не посадят в тюрьму».

– Не надо, чтобы нас видели входящими в амфитеатр вместе, – придумал он предлог удалиться, когда они подошли близко. – Простимся до вечера.

И Секст исчез, намереваясь дождаться приятеля. В кулаке он сжимал рукоять ножа.


Вечер выдался теплый, в огромном опустевшем амфитеатре стояла пыль, приятно отдававшая по́том. Толпа осталась довольна. Публика наелась и упилась на протяженных изогнутых ярусах; она повидала львов, быков, жирафа и всяческих тварей. Полюбовалась, как медведь задрал человека, а также на гибель двух гладиаторов. Лондиниум мог быть удален от Рима, но в такие мгновения, под сомкнутыми арками каменного театра, при виде различных тварей Европы и Африки вкупе с гладиаторскими боями, имперская столица древнего, залитого солнцем мира казалась столь близкой, что можно было докричаться.

Юлий шел в толпе. Она, пожалуй, спасла ему жизнь. Ярдов на сто оторвавшись от погони, он вылетел из переулка, пересек мощеную улицу и нырнул в амфитеатр. Дальше помчался по огромному кружному проходу в стенах, перепрыгивая через две ступеньки, и после юркнул в узкую дверь, выходившую на верхние ярусы. Сражались два гладиатора. Люди повскакивали с мест, чтобы лучше видеть убийство. Юлий сумел втиснуться, не обратив на себя внимания.

Там он пробыл весь день. Не раз он оглядывал публику, наполовину ожидая увидеть разыскивающих его легионеров. Он не отваживался выйти – вдруг они ждали внизу, – но теперь, когда выбрался с толпой, не обнаружил ни малейшего их признака. Хорошо бы они его толком не рассмотрели.

Он усмехнулся про себя: может, и выкрутился!

Но как быть дальше? Вот-вот начнется пирушка с соседями. Родители небось целый день гадали, куда он делся, и ждали его. И да, родные стены манили Юлия после недавних треволнений.

Проблема была в мешке с фальшивыми монетами. Мать знала о нем. Им рано или поздно нужно будет поговорить – и с отцом, разумеется. Юлий боялся этого, но взял себя в руки.

– Матери все равно придется открыть, куда она его дела, – пробормотал он. – И Секст от меня отвяжется.

Юлий вздохнул. Секст дал ему время до захода солнца, а оно уже садилось. «Придется уломать его дождаться утра, вот и все, – решил Юлий. – А до того нужно пошевеливаться. К тому же, – сказал он себе с усмешкой, – пускай сначала найдет меня».

Он позволил толпе нести себя – она втекала в верхний проезд и большей частью направлялась к восточному холму. Постепенно его мысли вернулись к Мартине. Не здесь ли она где-нибудь? Сумеет ли он оправдаться? Наверное. Терять надежду совершенно незачем.

Затем он снова, в который раз за этот долгий день, подумал о золоте.

Мешок уже был у него в руках! Невыносимо было знать, что даже теперь тот находится близко, покоится в каком-нибудь подвале, в считаных ярдах от места, где Юлий видел повозку. Остались ли легионеры его караулить? Конечно нет. Если они украли золото, то постараются какое-то время держаться от него подальше.

Но тут он подумал о другом. Возможно, золото не оставят, где было, а через пару дней вернутся и начнут развозить. Зачем хранить его в одном месте? Того и гляди найдут. По крайней мере, существовала возможность, что золото не залежится там. Если он хочет поживиться, то лучше не откладывать. И Юлий негромко рассмеялся: домой он всяко не попадал.

Юноша перешел на боковую улицу и прокрался туда, где видел повозку. Там оказалось малолюдно, и никаких солдат. Он внимательно изучил окрестности. Нашлось полдесятка мест, где можно было спрятать деньги. Придется вламываться. Скоро стемнеет. Ему понадобится масляный светильник. Юлий осторожно двинулся дальше.

Он не заметил, что за ним следили.


Мать Юлия встревожилась лишь с наступлением сумерек. Соседи вовсю угощались. Толстуха только что уплела третьего цыпленка. Руф, чье круглое живое лицо успело приобрести малиновый оттенок, смешил друзей очередной историей. Но где же мальчишка?

– Увивается за какой-нибудь особой, – сказал ей с ухмылкой Руф, когда сын не объявился к началу пирушки. – Да не волнуйся ты за него!

Однако она еще не поведала мужу о монетах. И какое отношение имел к ним Секст? Ей не нравился этот тип с насупленными бровями.


Зажглись звезды, Мартина ждала. Она едва понимала свои чувства. Гнев на Юлия успел улетучиться. Возможно, с ним что-то случилось – не слишком ли скоро она его обвинила?

А теперь придет Секст.

Какая-то часть ее пребывала в волнении. Он, в конце концов, мужчина. А мысль о мужчине теплой летней ночью порождала в ней трепет предвосхищения. Но так ли ей нужен Секст, с его бачками и глубоко посаженными глазками? Пожалуй, не слишком.

– Я хотела юного бойца, – призналась она вслух.

Но ожидался Секст, и Мартина не сомневалась, что от него будет не так-то легко отделаться, если придет. Она вздохнула. В этот миг молодая женщина и сама не знала, чего хочет.


Был отлив. Под яркими звездами по реке скользила небольшая лодка. Воздух оставался теплым даже возле воды. Суденышко неприметно плыло по большой петле, тянувшейся ниже Лондиниума, и воды бесшумно катились к восточному морю.

На дне лодки неподвижно лежал человек, обратив лицо к ночному небу. Ножевую рану, от которой он испустил дух, нанесли так умело, что крови почти не было. Теперь тело весило столько, что должно было затонуть и упокоиться на дне.

Но все же утопить труп не так-то просто. Река располагала скрытыми воронками и течениями, своей собственной тайной волей, и тело, даже нагруженное, затонув в одном месте, могло непостижимым образом очутиться в другом, где будет легко найдено. Поэтому без знания секретов реки никак не обойтись.

Однако мореход был с ней отлично знаком.

Сначала, когда его жена и Секст обменялись поцелуями, он удивился. Он знал Секста в лицо, помнил его имя. Письмо же было подписано другой буквой. Но после он понял свою ошибку – то было криво нацарапанное «S», а не «J».[9]

Он убил Секста, когда плотник преследовал своего приятеля Юлия в сгущавшихся сумерках.

Теперь оставалось решить, что делать с Мартиной. Его первым побуждением было наказать жену так, чтобы запомнила на всю жизнь. На родине его матери ее забили бы камнями. Но он мудрее. В конце концов, найти ей замену могло оказаться не так уж легко. Любовнику он отомстил. С ней он будет любезен и поглядит, что дальше.


Осенью 251 года вскрылась кража большого количества золотых и серебряных монет.

Центурион, которому поручили возглавить следствие под началом одного из виднейших советников губернатора, не преуспел в этом деле.

Вскоре его вместе с несколькими отрядами из лондиниумского гарнизона спешно перебросили в Уэльс, на перестройку большой крепости в городе Карлеоне. Время их возвращения не оговорили.


Однако у Юлия дела шли неплохо. Мать не заговаривала о мешке, а загадочное исчезновение друга Секста поставило в истории точку.

Его совместная с мореходом деятельность процветала. Мало того, мореход, довольный расправой над любовником жены, совершенно не подозревал о связи Мартины с Юлием, которая началась следующей весной. Когда же годом позднее купец сгинул в морях, молодой человек женился на вдове и завладел его делом.

После рождения у них второго сына Юлий, к великому восторгу своего отца, стал полноправным членом храма Митры.

Тогда же в Риме вновь воцарились сильные правители, а потому на какое-то время казалось, что жизнь в Лондиниуме и всей империи возвращается в нормальное русло.

Но кое-что продолжало терзать Юлия. Со дня состязаний он снова и снова приходил в знакомое место, искал везде, денно и нощно. Когда центуриона вдруг отослали, Юлий не сомневался, что тот не мог увезти с собой тяжеловесные сокровища. А потому невдалеке от участка, где он в последний раз видел повозку с ослом, по-прежнему хранился груз монет, ценность которого было даже трудно исчислить. Шли месяцы, годы, а он все искал. Долгими летними вечерами стоял он на пристани или валах великой стены Лондиниума, следя за садившимся солнцем и недоумевая.

Где же, во имя всех богов, золото?

Распятие

604 год

Женщина смотрела на море. Длинные волосы ниспадали на охотничье платье, колеблемое ветром. Ясное осеннее солнце еще пребывало на востоке.

Это последний миг ее свободы. Здесь, в диком уголке, она укрывалась три дня, но теперь была обязана вернуться. И принять решение. Какой ответ дать мужу?

Пришел халигмонат – священный месяц, как называли в языческих северных странах римский сентябрь.

Место, где она стояла, находилось на огромном изрезанном побережье за эстуарием Темзы, где Англия примерно на семьдесят миль вдается в воды холодного Северного моря. Впереди простиралась бескрайняя серая морская гладь. Позади – топи и вересковые пустоши; леса и поля, уходившие к горизонту. А справа – пустынные, протяженные отмели, тянувшиеся к югу на пятьдесят миль до того, как изогнуться и явить широкий вход в Темзу.

Ее звали Эльфгива, что означало на англосаксонском языке «дар фей». Богато вышитое платье выдавало в ней женщину знатную. К тридцати семи у нее народилось четверо сыновей. Она была белокура, с красивым лицом и ясными голубыми глазами. В золотистые волосы вплелись серебряные пряди, но она знала, что сохранила привлекательность. Еще и родить могла. Даже дочь, о которой давно мечтала. Но что в этом толку, если останется неразрешенным это ужасное дело?

Хотя двое слуг, ожидавших с лошадьми, не видели ее лица, искаженного страданием, им были ясны ее чувства. Они жалели ее. Все домочадцы знали о внезапном разладе между господином и госпожой после четверти века счастливого брака.

– Она отважна, – прошептал один грум другому. – Но выстоит ли?

– Только не против господина, – ответил тот. – Он всегда добивается своего.

– Твоя правда, – согласился первый. И восхищенно добавил: – Однако она горда.

Чрезмерная гордость была диковинной для женщины, принадлежавшей к англосаксам.


За последние два столетия на северном острове произошли глубокие перемены. Римская империя пала в результате очередного вторжения, отголоски которого достигли и Англии. После крушения империи Британия перестала быть ее провинцией.

Врата Римской империи часто атаковали варвары, но Рим либо давал им отпор, либо поглощал как наемников и поселенцев-иммигрантов. Однако в 260 году, когда разросшаяся империя распалась на части, обуздывать набеги стало труднее. И вот, году примерно в четырехсотом, многие племена Восточной Европы, подгоняемые ужасными азиатскими гуннами, несметными полчищами потянулись на запад. Процесс развивался постепенно. Тем не менее готы, бургунды, франки, саксы, славянские племена и многие прочие, селившиеся вблизи уже осевших народов, обозначили свои племенные территории, после чего былые устои и цивилизация Западной Европы пришли в окончательный упадок.

Вскоре по наступлении 400 года от Рождества Христова теснимый римский император вывел из Британии гарнизон, направив островным провинциалам лишь хладное послание: «Защищайтесь сами».

Те поначалу справлялись. Да, случались нападения германских пиратов, но города и порты острова были укреплены. А спустя несколько десятилетий там начали прибегать к услугам германских наемников. Однако со временем, когда торговые связи с материком прервались, положение изменилось. Выросли местные вожаки. Наемники осели и разослали своим заморским сородичам письма, в которых указывали на слабость и разобщенность островной провинции.

То были северные германцы – племена из прибрежных районов нынешних Германии и Дании – англы, саксы и прочие, включая, по всей вероятности, родственное племя, известное как юты. В большинстве эти люди были белокурыми и голубоглазыми.

Они буквально наводнили Англию, растекаясь с востока на запад. Иногда им оказывали сопротивление. Году приблизительно в пятисотом от них защитил западную часть страны один римско-бриттский полководец. Имя его было открыто позднее летописцами и положило начало легенде о короле Артуре.

Но, несмотря на эти доблестные попытки сохранить старый римско-бриттский мир, иммигранты превратились в хозяев этой земли через полтора века после своего появления. Овладеть Уэльсом, находившимся далеко на западе, и Шотландией, располагавшейся на севере, им не удалось. Древние кельтское и латинское наречия преимущественно вымерли, за исключением некоторых имен собственных, в частности рек: из Тамесис, к примеру, образовалась Темза. Из колонии развилось несколько славных королевств: англы основали Нортумбрию и Центральную Мерсию; на юге раскинулись саксонские королевства – Уэссекс на западе, Сассекс в центре и Кент на былом полуострове кантиев. Огромный низинный восточный участок земли от Кента и дальше, через эстуарий, разделили надвое: в северной половине обитали англы Восточной Англии, а на юге правил восточносаксонский король Эссекский.

Эльфгива возвращалась к мужу как раз из Восточной Англии.

Там она провела детство и отправлялась туда ежегодно к могиле отца. На этот раз Эльфгива особенно надеялась, что посещение придаст ей сил – так в некотором роде и случилось. Она была счастлива бродить по открытому побережью, где широкие отмели нарушались лишь вытянутыми и сглаженными песчаными дюнами, пока их не накрывали мелкие волны. До чего отраден соленый ветер с моря, порывистый и бодрящий! Гуляла молва, что благодаря ему жители Восточной Англии жили дольше прочих.

Чуть глубже по суше раскинулся погост – ряды могильных холмов в несколько футов высотой средь зарослей дрока и небольших деревьев, верхушки которых стараниями ветров давно стали плоскими. Она провела здесь не один час. Самый крупный холм был отцовской могилой.

Как же она любила отца, восхищалась им! Он пересек все северные моря и взял себе невесту из шведок. Отец был настолько отважным мореплавателем, что дочь похоронила его в лодке при всех регалиях. Ей до сих пор слышался его грудной голос. Покоясь здесь и распустив свою длинную бороду, видел ли он сны о небесных морях? Возможно. Присматривали за ним боги Севера? Она не сомневалась в этом. Разве он не хранил их в крови? Днем Тива, бога войны, был вторник, по римскому календарю отводившийся Марсу; Воден, или Вотан, как звали его германцы, считался величайшим из богов, и день его был серединный, среда; Тунор-громовержец правил четвергом; Фригг, богиня любви, – пятницей, придя на смену римской Венере.

«Мой прапрадед был младшим братом в королевском роду, – напоминал ей отец, – а значит, мы происходим от самого Водена». О своем происхождении от Водена заявляли чуть не все королевские фамилии Англии. Неудивительно, что отец был могуч, черпая силу, казалось, прямо с небес и из моря.

Разве не перешло от нее это наследие к четверым сыновьям, еще когда те покоились в колыбели? Неужто не учила она их тому, что они суть дети моря и ветра, равно как и самих богов? И чем ответил бы отец на постыдное требование ее мужа? Стоя возле могилы, она отлично знала, что бы тот сказал. Именно поэтому поездка хоть и придала ей сил, но не принесла успокоения.

Муж пожелал обратить ее в христианство.


В круге селян у реки стояли бок о бок мужчина и его молодая жена. Оба пребывали в ужасе.

Подобно остальным, чета была одета в простые рубахи и чулки, перетянутые бечевкой. Однако сейчас две женщины уже стягивали чулки с девушки, а затем они собирались снять рубаху.

И злодеяние, и суд, какой уж был, свершились накануне; исполнили бы тотчас и приговор, да деревенский старейшина решил подождать, пока не изловят змею. Теперь имелась и змея.

Дровосек осторожно держал гадюку чуть ниже головы, иногда поднося к костерку, чтобы раздразнить.

Перед девушкой разложили большой мешок, уже нагруженный камнями. Едва раздев, ее принудят забраться внутрь. Затем швырнут туда же гадюку, затянут верх и полюбуются на конвульсии мешка, когда змея ужалит. После по слову старейшины кинут мешок в воду – пускай утонет.

Такое наказание полагалось женщинам за колдовство.

Вина была несомненна: их поймали с поличным. Никто за них не вступился. Понятно, что малый вопил, будто женка ни при чем, но на него можно было не обращать внимания. Перед деянием он вышел из хижины, жена же осталась там. А посему, на взгляд деревни, виновна.

«Она и подбила его», – судили одни. «Не остановила», – рядили другие. Разницы не было. Древние англосаксонские законы, именовавшиеся правдами,[10] отличались суровостью и беспощадностью.

– В мешок ее! – кричал народ.

Молодому человеку, имя которого Оффа, сочувствовали больше, несмотря на окончательный приговор. Никто не мог отрицать, что он выказал силу духа. Факты были просты. Сельский старейшина, человек видный и хитрый, воспылал страстью к юной жене Оффы. Он попытался соблазнить ее и чуть не изнасиловал, но был остановлен ее воплями. На том и конец. Он не причинил ей никакого вреда. Но Оффа с женой любили друг дружку. Оффа не примирился с покушением. В деревне поговаривали, будто он малость спятил.

Если бы он просто отметелил старейшину, вышло бы не так скверно. В подобных случаях можно и откупиться. Отрубишь кисть – лишишься кисти; всю руку – значит, руки. Хоть это означало кровную вражду, семье нередко удавалось заплатить даже в случае смерти. Но Оффа совершил иной проступок. Он, несомненно подстрекаемый женой, днем раньше покинул хижину и воткнул в старейшину булавку. Это была совсем другая статья: колдовство.

Колдуны обычно кололи фигурки, изображавшие жертв, но существовал и иной способ – вонзить булавку непосредственно в обидчика, как и по сей день повествуется в сказке о Спящей красавице, а после просить, чтобы жертва не заснула, но истекала гноем, пока не помрет. В этом-то ужасном злодеянии и обвинили Оффу. Будучи лицом незначительным, парень оказался обречен.

Он был энергичным мужчиной двадцати лет – жилистый, ниже ростом, чем большинство саксонских крестьян-крепышей; с каштановыми волосами против их белокурых, однако с такими же голубыми глазами. Некоторая живость мышления и нрава также выдавала в нем скорее кельтскую, нежели саксонскую кровь. У него были две особые приметы: прядка белых волос точнехонько надо лбом и забавные перепонки меж пальцев обеих рук. Хоть звали его Оффа, селяне даровали ему прозвище Утка.

Прошло полтора века с тех пор, как его предки покинули некогда римский город Лондиниум. Будучи первоначально мелкими купцами, к моменту исхода легионов они служили в народной милиции и с горечью наблюдали упадок города. Они еще оставались там, когда в году четыреста пятьдесят седьмом туда хлынули тысячи жителей Кента, спасавшиеся от орд саксонских грабителей. На сей раз всех защитили могучие стены, укрепленные дополнительными бастионами, а также еще одним валом вдоль побережья, высоким и прочным. Но то был последний час городской славы – начало конца, наступившего очень скоро. Фермерам, заполонившим землю, города были ни к чему. Старый метрополис, лишенный былого значения, пришел в упадок и опустел. Поколением позже семейство Оффы разорилось; следующее устремилось прочь. Дед Оффы промышлял тем, что сделался угольщиком в лесах Эссекса. Отец, веселый малый и бесподобный певец, был принят в это мелкое саксонское селение, где ему дозволили жениться на местной девушке. Деревенские и стали сородичами Оффы, других у него не было.

Деревушка была маленькая – буквально поляна, однако возле ручья. Одного из многих потоков, что неприглядно вились по лесам и болотам к низовьям Темзы. Стояло несколько сирых хижин, крытых соломой; имелся длинный деревянный амбар; два поля: одно готовое к жатве, другое под паром. А еще – луг и участок открытой травы, где праздно паслись четыре коровы и лохматая лошаденка. У берега виднелась лодка, выкрашенная черным. Вокруг уныло высились дубы, ясени и буки. В лесной траве-мураве рылись свиньи, охочие до орехов и желудей.

Дорога от Лондиниума к восточному побережью, некогда построенная римлянами, проходила лишь в миле отсюда, но ныне она полностью заросла. Однако селение не было полностью отрезано от людей, ибо оставались извилистые лесные тропы, а через ручей жители перекинули небольшой деревянный мост – для удобства случайных путников.

Юный Оффа был из числа беднейших селян. Он не располагал полноценным крестьянским наделом. Ухаживая за невестой, предупредил ту, что владеет сущими грошами – четвертью оного. Пропитания ради он батрачил на других. Но все же был свободным человеком. Саксонский крестьянин, житель деревни. Однако вот же – его жену утопят, а ему уготовили кару похуже смерти.

– Пусть носит волчью голову, – возгласил старейшина.

Ему суждено уподобиться волкам и жить в лесу – без товарищей, в одиночку. Изгоем. Это было страшное наказание, припасенное для вольного лица. Изгой не имел никаких прав. Старейшина, пожелай он того, мог убить его без всяких помех. Его не приютит ни единая душа окрест. Ему предстояло бродить где попало и выжить или подохнуть – на его усмотрение. Такой была англосаксонская правда.

Рикола, его жена, осталась обнаженной. Она взглянула на него. Бодрое, округлое лицо Оффы было белее мела. Он знал, что жена любит его, но в глазах ее читалось одно: это твоих рук дело – я умру, а ты останешься жить.

Мужчины глазели на нее. Им было не удержаться. В конце концов, она обладала прекрасным юным телом. Розовая и белая плоть, небольшой детский жирок, мягкие юные груди. Двое мужчин растянули мешок. Третий, державший наготове гадюку, ухмылялся.

– Воден, – пролепетал молодой человек, – спаси нас!

И в отчаянии огляделся.

Нет, их жизни не могут оборваться вот так запросто.


Эльфгива и ее свита медленно продолжали путь. Они были в пути уже день, а она все еще пребывала в смятении. Дело было не только в отказе от веры, хотя для нее и не существовало ничего дороже. Имелось кое-что иное: дурное предчувствие. И чем ближе она подъезжала к дому, тем сильнее оно становилось. Что это значило? Не было ли оно посланием от богов?

Тучи ввергали ее в глубокое уныние. Они обогнали процессию и теперь закрывали солнце. Путники проезжали по дикой местности: подлесок, выжженная трава, бурый папоротник-орляк. Эльфгива погрузилась в задумчивость. Она вспомнила отцовские слова, произнесенные много лет назад. «Когда странник собирается в путь, он готовит корабль, намечает маршрут и ставит парус. Что еще ему делать? Но он не знает исхода – ни бурь, с которыми встретится, ни земель, которые откроет, ни того, вернется он или нет. Это судьба, и до́лжно ее принять. Никогда не надейся убежать от судьбы».

Англосаксы называли ее словом «вирд». Вирд был незрим, но правил всем. Ему подчинялись даже божества. Они были актерами, вирд – сказителем. Когда громы Тунора гремели в небе и отдавались в горах, за небесами пребывал вирд, содержавший это эхо. Он не был ни плох, ни хорош – непостижим. Он постоянно ощущался в земле, неспокойном море, ноздреватом небе. Вирд известен любому англосаксу и норманну; он правил жизнью и смертью, сообщая их песням и виршам неизбежный фатализм.

Одной судьбе ведомо, чему назначено быть и когда Эльфгива увидится с мужем.

– Увижу его и решу, что сказать, – пробормотала она вслух.

Этой ночью женщина решила обратиться с молитвами к Водену и Фригг.

Двигаясь лесом, процессия дошла до глубокого ручья. Эльфгива поняла с досадой, что, если пуститься вброд, они промокнут насквозь, и несколько минут искала переправы получше. Именно тогда, близ небольшого моста, она разглядела странное сборище и направила коня легким галопом.


Мгновением позже потрясенный Оффа обнаружил, что взирает на красивую даму, которая волей богов явилась из леса верхом на изящном скакуне.

– Что она натворила?

Дама с любопытством смотрела на обнаженную девушку. Старейшина поспешил объяснить. Эльфгива окинула взором толпу и вздрогнула при виде змеи и мешка. Затем осторожно вновь глянула на юную чету. Она совершенно случайно наткнулась на эту лесную деревню. Каков был промысел, приведший ее сюда? Возможно, ей предстояло выступить спасительницей. При взгляде на пару ее личные треволнения показались не столь ужасными. Она испытала даже некоторую зависть. Они были молоды. Юнец, похоже, любил девицу чуть ли не до безумства.

– Что вы хотите за них?

– Госпожа?

– Я покупаю их. Как рабов. Я заберу их с собой.

Старейшина замялся. Действительно, человека могли обратить в рабство за некоторые преступления, но в данном случае он не знал, какая правда окажется подобающей.

Эльфгива вынула монету из поясного кошеля. У саксов не было своих денег, но они пользовались теми, что доставляли через Английский канал торговцы. Монета сверкнула золотом. Вся деревня уставилась на нее. Мало кто видел такое прежде, однако старейшина и еще несколько человек смекнули, насколько она ценна.

– Вам оба надобны? – осведомился старейшина. Он предпочел бы увидеть голую девку в мешке со змеей.

– Да.

Старейшина мигом понял, какого решения ждут селяне, а потому подал женщине знак отпустить девушку, которая спешно принялась одеваться.

– Обрежьте им волосы, – велела Эльфгива слуге.

Так метили всех рабов, но Оффа с женой оказались настолько потрясены случившимся, что кротко подчинились. Когда дело было сделано, Эльфгива вручила старейшине монету и повернулась к молодой чете.

– Отныне вы принадлежите мне. Следуйте за мной, – приказала она и направила коня через мостик.

Какое-то время они двигались в молчании. Оффа отметил, что всадники держат путь почти прямиком на запад.

– Госпожа, – почтительно обратился он, – куда мы идем?

Эльфгива лишь коротко мотнула головой.

– Вряд ли вы слышали об этом месте. Всего лишь мелкий торговый пост, далеко отсюда, – улыбнулась она, – называется Лунденвик. – И она снова отвернулась.


Как бы ни рассудила судьба окончательно, не приходилось сомневаться, что тем утром участь Эльфгивы была в железных руках могущественного лица, которое, неведомо для нее, в тот самый момент ехало в точности параллельно ее маршруту всего в двадцати милях южнее.

Все знавшие ее мужа сошлись бы в следующем: она отважна, но ей далеко до мужа. Два события – одно произошло накануне, другое Сердик наметил на следующее утро – укрепили бы их во мнении: «Ничего у нее не выйдет».

Сердик неуклонно продвигался вперед. Пусть по прямой он находился всего в каких-нибудь двадцати милях, он с тем же успехом мог пребывать за тридевять земель. Путь его лежал по другой стороне эстуария Темзы вдоль великих меловых хребтов королевства Кент.

Два края эстуария несказанно разнились. Если огромные пределы Восточной Англии представляли собой равнину, то более узкий полуостров Кент разделялся массивными гребнями, что уходили на восток до места, где они резко обрывались и нависали над морем высокими белыми скалами. Между грядами простирались обширные долины и населенные области: восточнее – холмистые, открытые поля; на западе – леса и кустарник, поля поменьше и фруктовые сады.

Если Эльфгива была уроженкой дикого, вольного побережья, то Сердик происходил из чинного Кента. И в том заключалась разница.

Семья его обосновалась в Кенте во времена первых поселений саксов и ютов. Западные владения оставались им родным домом, но Сердик в молодости обзавелся и вторым на реке Темзе при маленькой фактории под названием Лунденвик. Оттуда он вел речную торговлю, оттуда же с вьючными лошадьми объезжал все области острова. Благодаря купеческому промыслу он по-настоящему разбогател.

Человек он был крупный, широколицый; сакс до мозга костей – светловолосый, голубоглазый, не без норова. При густой бороде шевелюра у него редела, а кожа была такая, что гнев его не мог остаться незамеченным – он мог побагроветь вплоть до апоплексического удара. Одновременно его широкое германское лицо с высокими скулами выдавало рассчитанную, даже холодную силу и властность. «Силен как бык, но крепок как дуб», – говаривали о нем. Опять же по общему мнению, его век обещал быть долгим, как и отцовский. «Слишком сметливые, чтоб помереть в спешке, такая кровь».

Особенно сохранились в Сердике еще две черты, неизменно яркие в его предках. Во-первых, дав слово, он никогда его не нарушал. А это качество для торговца бесценно.

Вторая же, хотя и бывала причиной тайных насмешек со стороны его друзей, внушала чаще благоговение и даже страх. Любой вопрос решался Сердиком или так, или этак, третьего не дано. О чем бы ни заходила речь – об образе действий, характере человека, вине и невиновности, – ответов было лишь два: правильный и неправильный, без всяких полутонов. Если он останавливался на чем-то, то разум его, весьма развитый, захлопывался на манер железного капкана. «Сердик знает только черное и белое, о сером не ведает», – говаривали в его окружении.

Все это не сулило его жене ничего доброго. В настоящий момент Сердик возвращался от двора своего бессменного господина, славного короля Этельберта Кентского, пребывавшего в городе Кентербери.

Где жили христиане.


Во времена, когда Юлий, предок юного Оффы, подделывал монеты в римском Лондиниуме, христианство являлось неофициальным культом, адептов которого иногда подвергали гонениям. В веке же следующем, благодаря обращению императора Константина, оно стало государственной религией, а Рим – христианской столицей. В Британской провинции, как и везде, возвели церкви, зачастую – на местах языческих храмов. Британская церковь пользовалась известным влиянием. Даже спустя десятилетия после ухода с острова римлян местные епископы продолжали посещать удаленные церковные соборы. «Впрочем, мы оплатили им дорожные расходы, – докладывали итальянские священнослужители, – ибо они несказанно бедны».

А затем пришли англосаксы, закоренелые язычники. Британские христиане сопротивлялись, затем оказались отрезаны от Рима, а потом и вовсе притихли. С тех пор прошло больше века.

Не все оказалось потеряно. Миссионеры прибывали. Из Ирландии, недавно обращенной святым Патриком, явились кельтские монахи – пылкие духом, искусные в ремеслах. На севере острова, невдалеке от границы со скоттами, возникли монастыри. Тем не менее бо́льшая часть Англии оставалась верной древним северным богам. До недавних пор.

Ибо в 597 году от Рождества Господа нашего папа отрядил монаха Августина обращать англосаксов в истинную веру. Миссия привела его прямиком в Кентербери, на юго-восточный полуостров Кент.

Место было, безусловно, удобное. Кентербери, расположенный на малом холме в составе возвышенности посреди полуострова, еще с римских времен выступал узлом, соединявшим кентские порты, отделенные от Европейского материка лишь двадцатью милями пролива, – тот же Дувр. Для прибывавших из Европы Кентербери был местом первостепенного значения. Но много важнее географии было то обстоятельство, что славный король Этельберт Кентский, имевший там главную резиденцию, сочетался браком с франкской принцессой, подданные которой уже получили крещение. Именно присутствие сей христианской королевы привлекло Церковь в Кентербери и обеспечило ей возможность существовать и расти. В ту эпоху для обращения бытовало простое правило: «Наставь короля. Остальное приложится».


– Тебе же, мой добрый Сердик, мы знаем, можно доверять безгранично.

Лишь только вчера седобородый король Этельберт возложил ему длань на плечо, королева Берта одобрительно улыбнулась. Конечно, они могли на него положиться. Разве не были его предки верными соратниками первых кентских королей? Не обменялись ли король Этельберт и его отец кольцами – сокровеннейшим залогом между властителем и его подданными?

– Мы всегда и бесконечно рады тебе при нашем дворе в Кентербери, – произнесла королева.

Согласно древним традициям, двор кентского короля представлял собой местечко без излишеств. Место, где при римской власти располагались скромный форум, храм, бани и прочие каменные строения, теперь было обнесено высоким частоколом, за которым по центру выросло длинное здание, смахивавшее на сарай, с бревенчатыми стенами и высокой соломенной крышей. То было жилище короля Этельберта. Неподалеку, за оградой, виднелась намного более примечательная постройка. Хотя она тоже напоминала сарай и была меньше королевской резиденции, но ее возвели из камня.

Кентерберийский собор строился под личным контролем монаха Августина. Возможно, это было единственное каменное здание в сегодняшней англосаксонской Британии. Несмотря на чрезмерную простоту, оно знаменовало собой поворотную точку в истории острова.

– И ныне, когда оплотом для нас стал Кентербери, – горячо произнесла королева, – мы можем всерьез приступить к миссионерской деятельности. – Она улыбнулась мужу.

– Смотри, – пояснил король, – положение делает тебя особенно полезным.

Теперь Сердик постиг амбициозность плана, охватывавшего прочую часть острова. Миссионеры намеревались освоить восточное побережье в северном направлении. Однако первейшей задачей было обезопасить оба берега эстуария Темзы, что предполагало обращение в христианскую веру эссекского короля.

– Он мой племянник, – растолковал король Этельберт, – и выразил согласие креститься из уважения ко мне. Но, – помрачнел он, – у него есть приближенные, с которыми будет труднее. – Король вперил в Сердика жесткий взгляд. – Ты верный сын Кента и торгуешь из Лунденвика, который находится на северном берегу и относится к королевству моего племянника. Я хочу, чтобы ты оказал миссионерам всю посильную помощь.

– Непременно, – кивнул Сердик.

– Там будет новый епископ. И новый собор, – с энтузиазмом подхватила королева Берта. – Мы порекомендуем тебя епископу.

Сердик склонился. Затем, подумав о многочисленных резиденциях эссекского монарха, осведомился:

– Но где же хочет построить церковь этот епископ?

Король лишь рассмеялся:

– Я вижу, ты так и не понял, мой дорогой друг. – Он улыбался, но глаза оставались серьезными. – Собор возведут в Лунденвике.


В тот день Сердик достиг места назначения лишь далеко за полдень. Покинув Кентербери, он отправился старой римской дорогой – теперь сплошь заросшим бурьяном трактом. Она проходила вдоль северного края полуострова, пока не достигала устья реки Медуэй, где находилось скромное саксонское поселение, известное как Рочестер. Здесь Сердик, вместо того чтобы продолжить путь по римской дороге до бывшего города Лондиниума, свернул вглубь, поднялся на крутой гребень, тянувшийся через северную часть полуострова, и, немного проехав, очутился на южном краю возвышенности. Там он улыбнулся, ибо добрался до дому.

Имение, служившее домом семье Сердика на протяжении последних полутора столетий, располагалось сразу под гребнем великого хребта. Оно состояло из деревушки и находившегося поодаль жилого строения, крытого соломой, возле которого вокруг двора стояли деревянные вспомогательные постройки. От этих построек нисходил в долину протяженный склон, живописно поросший лесом. Это место называлось Боктон.

Боктонское имение было обширно: поля, яблоневые сады и плодородные дубравы. Еще имелся заброшенный с римских времен карьер, где некогда добывали кентский крупнозернистый песчаник.

Но главной прелестью, неизменно вызывавшей на суровом лице Сердика улыбку сладчайшего довольства, была панорама: к югу от Боктона открывался вид на широкую долину с великолепным лесным массивом на двадцать миль поперек, известным как кентский Уилд. Эта панорама, одна из лучших в Южной Англии, открывалась из Боктона и нескольких других поместий, расположившихся вдоль протяженной гряды. И Сердик, заявив «вот я и дома», имел в виду не только собственно дом, но и сей грандиозный вид на Уилд, хранившийся в его сердце.

Однако нынче он здесь не ради вида. Утром ему предстояло нанести визит в другое имение, неподалеку. И о цели визита он не сообщил никому.


Скорость, с которой Оффа и Рикола оправились от перенесенного испытания, поистине удивляла. Подобно щенятам, свалившимся в пруд и живенько отряхнувшимся, молодая чета смирилась со своим положением и восстановила присутствие духа еще до того, как достигла нового дома.

– Мы не задержимся в рабах, – внушил жене Оффа. – Я что-нибудь придумаю.

И Рикола вполне поверила ему, хотя из них двоих была более практичной.

На следующий день после прибытия Оффу отправили на луг помогать собирать урожай.

– Будешь под началом у мужниного десятника; делай все, что он скажет, – объяснила Эльфгива, хотя Оффа считался ее личным рабом и должен был явиться по первому зову.

Риколу отослали помогать женщинам.

Поначалу чета оказалась слишком занята, чтобы предаваться раздумьям. Но все же у Оффы было время понаблюдать, и он остался доволен увиденным. Спору нет, маленький торговый пост в Лунденвике – замечательное место.

Оно, конечно, не имело большого значения. Брод, находившийся неподалеку, был удобен для перехода через реку, но относился к ничейной земле между саксонскими королевствами Кент и Эссекс и в прочем смысле был ни к чему.

Когда саксы наконец основали здесь небольшое поселение во времена отца Сердика, они оставили без внимания величественные руины Лондиниума на соседних холмах-близнецах. Не привлекла их и заболоченная местность по течению выше, близ острова и брода. Они и впрямь выбрали место удобное, точнехонько между островом и бродом, где река поворачивала, а северный берег спускался к воде футов на двадцать. Здесь они выстроили единственный причал. Пристань эту теперь именовали Лунденвиком: «Лунден» – от старого кельтско-римского названия, а «вик» на англосаксонском означало «порт» или, в данном случае, факторию, торговый пост.

Над деревянным молом теснились постройки: амбар, загон для скота, две лавки и усадьба Сердика с его домочадцами, окруженная прочной плетеной изгородью. Все эти строения были одноэтажными и по большей части прямоугольными. Стены из кольев и досок высотой всего в четыре-пять футов снаружи были укреплены земляными насыпями, покрытыми дерном. Однако крутые соломенные крыши возносились чуть ли не на двадцать футов. В каждом здании имелась прочная деревянная дверь. Пол обители Сердика немного утопал, ступать приходилось по доскам, крытым тростником. Внутри было тепло и уютно, но довольно темно, так как при запертой двери свет проникал лишь через отдушины в крыше, сделанные для выхода дыма от каменного очага посреди комнаты. Все домочадцы трапезничали именно здесь. Возле усадьбы стояли маленькие хижины, в самой крохотной из которых поселили Оффу и Риколу.

И сколь же прекрасно оказалось это местечко! Травянистый северный берег был достаточно высок, чтобы открылся достойный вид на великий изгиб реки вкупе с болотами на противоположном берегу. Справа, меньше чем в миле, проходил брод, тогда как слева, на том же расстоянии, среди деревьев угадывались внушительные римские руины на двух холмах. От них через реку тянулась к южному берегу гравийная коса. «Лучшее рыболовное место», – сообщил Оффе один из мужчин. От крепкого же римского моста, соединявшего некогда эти участки, осталось лишь несколько гнилых свай на южной стороне.

Оффа нашел Лунденвик невеликим, но вскорости открыл, что дела в нем кипели. «Хозяин проводит здесь времени больше, чем в Боктоне», – сказали ему. Из глубины острова прибывали лодки. По мере же того как Сердик наращивал свою деятельность, суда могли достигать самого эстуария, являясь из краев норманнов, фризов и германцев. На складах Оффа обнаружил посуду, тюки шерсти, красиво сработанные мечи и саксонские изделия из металла. Имелись в поместье и псарни. «Охотничьи собаки у нас нарасхват», – пояснил десятник. Однако еще занятнее оказалось строение, стоявшее чуть особняком. Как прочие склады, то была крепкая хижина с соломенной крышей, но длинная и узкая, а крыша почему-то низкая, так что едва хватало места выпрямиться. У каждой стены виднелись загончики будто бы для свиней или мелкой живности. К этим загонам крепились цепи.

– А цепи зачем? – осведомился Оффа.

Десятник покосился на него и негромко ответил:

– Для главного товара. На нем-то хозяин и богатеет.

И Оффа понял. Остров вновь, как было еще до римлян, прославился рабами. Ими торговали по всей Европе. Если на то пошло, то непосредственно перед отсылкой на остров монаха Августина сам папа при виде на римском рынке белокурых английских рабов изрек знаменитую фразу: «Не англы, но ангелы суть».

Рабов было много. Встречались проигравшие в усобицах между разными англосаксонскими королевствами; попадались преступники. Но бо́льшую часть ввергли в рабство не войны и даже не набеги жестоких работорговцев, но собственная нежеланность: их продавали сородичи, потому как в трудные времена бывало не прокормить.

– Фризы нагружаются ежегодно, – заметил десятник и добавил с ухмылкой: – Тебе свезло: тебя купила хозяйка, а не хозяин, иначе отправился бы уж следующим кораблем!


Сердик выдвинул Эльфгиве ультиматум на второй день после своего возвращения. Он сделал это с глазу на глаз. О разговоре не знали даже сыновья. Слова его были настолько же грубы, насколько просты.

– Если не подчинишься, возьму другую жену.

– Ко мне в придачу?

– Нет. Вместо тебя.

И Эльфгива уставилась на него, мучимая болью тупой и ужасной, ибо знала, что он не шутил.

Он был в своем праве. У англосаксов существовали немудреные законы насчет женщин. Эльфгива принадлежала мужу. За нее заплатили. Он мог по желанию прирасти и другими, а если бы она изменила ему, Сердик не только вышвырнул бы ее вон, но и получил бы компенсацию от обидчика – новую супругу. Однако вздумай он заменить ее, такое тоже разрешалось.

Нельзя сказать, чтобы решительно все саксонские женщины пребывали в угнетении. Эльфгива знала жен, которые полностью подчинили себе мужей. Но это не меняло дела: закон, прибегни к нему Сердик, был на его стороне.

– Тебе выбирать, – растолковал он. – Когда прибудет этот епископ, покрестишься с сынами заодно. Если откажешься, я буду волен поступить как пожелаю. Все остается на твое усмотрение.

Сердик действовал правильно, в полном согласии с моралью. Для него вопрос не стоил выеденного яйца. Как верный подданный короля Этельберта, он перешел в христианство, приняв крещение в этом же году. И хотя Сердик сочувствовал жене, он считал прямой обязанностью Эльфгивы поступить так же по его просьбе. То обстоятельство, что они много лет прожили в любви, лишь усугубляло вероломство ее отказа. Чем больше он думал об этом, тем яснее ему становилось: существовало два пути: правильный и неправильный, черный и белый. Обязанность Эльфгивы очевидна. Нравилось это кому или нет, а говорить было больше не о чем.

Сердик оставался в неведении насчет неодобрения, с которым христианская Церковь взирала на многоженство и развод. Католические миссионеры были не только бесстрашны и глубоко преданы вере, но и мудры, а потому в вопросах древних обычаев предпочитали держаться простого правила: «Сперва обратим их в истинную веру, а после уж примемся за привычки». И сменится немало поколений, прежде чем Церковь сумеет отвратить англосаксов от полигамии.

Девушка, которую он прочил на место Эльфгивы, была молода и приходилась дочерью такому же, как Сердик, хозяину славного имения невдалеке от Боктона. «Я полагал ее для кого-нибудь из твоих сыновей, нежели для тебя», – мягко заметил накануне отец, когда днем раньше Сердик беседовал с ним. Действительно, такая тайная договоренность между ними существовала. Если Сердик откажется от жены, то девушка пойдет за него; если нет, то за его старшего сына. Она была милая, благоразумная и совсем еще юная саксонка, любившая упорядоченную жизнь Кента, которому принадлежала всей душой. Она также согласилась принять крещение.

Надо было на такой и жениться, думал Сердик, покуда ехал из Боктона в Лунденвик. С ней не было бы хлопот, как с Эльфгивой, с ее дикими восточноанглийскими нравами.

Опять же девица молода. Не в том ли дело? Разве не ощутил он себя неожиданно юным, помолодевшим в присутствии этой свежей пятнадцатилетней красотки, которая могла принадлежать ему? Возможно. Не опасался ли Сердик втайне утратить былую силу? Нет, его еще хватит надолго. Он напомнил себе, что Эльфгиве было бы нечего бояться, веди она себя, как приличествовало жене.

Так вот и вышло, что Эльфгива выслушала этот унизительный ультиматум молча и с понуренной головой. Даже не спросила, кто была другая женщина. Она вообще ничего не сказала.


На следующий день после беседы с Эльфгивой Сердик решил разобраться с сыновьями.

В известном смысле ему не терпелось. Хотя он нисколько не сомневался в их послушании, но был бы разочарован, не встретив хоть малого сопротивления.

«Недоросли, бугаи, – сказал он себе. – Думаю, мне покамест по силам их приструнить».

Он все изложил жестко, прямо на улице перед домом. На этом этапе он предпочел умолчать о своей угрозе их матери, но сообщил о прибытии епископа и требовании короля Этельберта.

– Мы его подданные, – напомнил он. – Поэтому вы, как я, примете эту новую религию.

Четверо юношей неловко топтались. Он видел, что они уже обсуждали дело промеж собой, так как теперь дружно поворотились к старшему, дюжему детине двадцати четырех лет, который заговорил от их имени:

– В том ли наш долг, отец, чтобы отречься от наших богов во имя короля?

– Боги короля – наши боги. Я его слуга. Король Эссекский уже пообещал последовать за королем Этельбертом, – сказал Сердик, желая приободрить их.

– Мы знаем. Но слышал ли ты, что сыновья короля Эссекского отказываются последовать примеру отца? Они говорят, что не станут исповедовать этого нового бога.

Сердик побагровел. Нет, он не слышал об этом, но намек уловил хорошо.

– Эссекские принцы поступят по воле отца, – заявил он твердо.

– Как можешь ты просить нас почитать этого бога?! – взорвался вдруг старший. – Говорят, он позволил пришпилить себя к дереву и погиб. Что это за бог? Неужто нам отречься от Тунора и Водена ради того, который не сумел за себя постоять?

Сердик и сам неважно разбирался в христианстве, и это обстоятельство смущало его не меньше.

– Отец Христа умел насылать потопы и разводить моря, – заверил он сыновей. – Король же франков, с тех пор как принял христианство, одержал славные победы. – Но Сердик видел, что это не произвело на них впечатления. – Это ваша матушка постаралась, – буркнул он и взмахом руки отослал их прочь.


Неделей позже Эльфгиве было знамение.

Она отправилась верхом с младшим сыном Вистаном. Как часто бывало, она поехала недалеко – до острова близ брода, повторяя изгиб реки. Ей нравилось там. Маленькая римская вилла на старом острове друида сгинула, и все заросло, за исключением тропы, которая тянулась к броду. Саксы называли остров Торни, ибо он славился ежевикой. Возможно, именно запустение влекло сюда Эльфгиву.

День выдался погожий, небо чистое, с редкими белыми облачками, бросавшими легкие тени на реку. Поскольку задувал довольно холодный ветер, Эльфгива закуталась в тяжелый плащ бурой шерсти. Левая рука в толстой кожаной перчатке была воздета; в нее вцепилась когтями хищная птица с изогнутым клювом и в клобучке.

Как многие англосаксонки ее положения, Эльфгива любила соколиную охоту. На Торни ей часто везло. И ей нравилось видеть при себе Вистана. Ему всего шестнадцать, но из всех сыновей он больше походил на нее. Покладистый и добродушный, юноша с готовностью шел с братьями на охоту, однако не меньше нравилось ему бродить и в одиночестве. А то еще садился и вырезал из дерева, в чем был большой мастер. Эльфгива подозревала, что он же и любил ее пуще других. Знала она и то, что если трое его братьев просто ершились насчет религии, то этот и в самом деле был глубоко озабочен. Поэтому она воспользовалась возможностью призвать его: «Покорись отцу, Вистан! Это твой долг».

Когда он ответил, что только на пару с ней, она печально покачала головой: «Это другое дело. Я старше». – «Значит, откажешь ему?» – спросил сын, но она пока не дала ответа и обратилась к охоте, ибо они прибыли на Торни.

Стоило ей сдернуть клобучок, Эльфгива задохнулась от колдовской красоты желтоватых соколиных глаз. В мгновение ока расправив крылья, сокол взлетел; она же проследила за ним, завидуя его вольнице.

Тот пребывал высоко в небесах – свободный, подобно ветру над водами. Он парил, вбирая ветер, как парус; затем бесшумно упал, сбивая добычу.

Эльфгива смотрела, как сокол хватает птицу. Увидев незадачливую жертву, беспомощно бившуюся в когтях, она испытала внезапную скорбь и тяжкое предчувствие. Сколь жестока и преходяща жизнь! И тут она поняла, осененная вспышкой предельной ясности.

Паривший в воздухе сокол был свободен. То же и Сердик. Разницы никакой, даже если новое божество являлось для него не только поводом порвать с ней, а она не сомневалась, что дело было в этом и больше ни в чем. Что-то ему вступило. Он сделал шаг от нее к свободе, а коли так, то в итоге возобладает природа – жестокая, но неотвратимая. Она подумала, что даже если уступит сейчас, через год или два муж изыщет что-нибудь новое. «Или оставит меня, но будет брать в жены кого помоложе. Я окажусь поверженной, как эта птица в соколиных когтях. Не потому, что Сердик жесток, а потому, что он, подобно соколу, не властен над собой».

То был вирд. Она знала это всей древней, языческой мудростью нордических богов.

Что же ей делать? Не сдаваться. В конце концов, если от нее избавятся за верность богам, останется хотя бы достоинство. Подняв глаза на сокола, спускавшегося с лазурных небес, она издала про себя вопль, веками свойственный замужним женщинам: «Если мне нет любви, сохрани честь!»

На обратном пути Эльфгива удовольствовалась вторичным призывом к Вистану: «Что бы ни случилось, пообещай мне повиноваться отцу». Говорить большего она не хотела.


Оффа был полон планов, но неожиданно тоже натолкнулся на препятствие – свою жену.

В Лунденвике он провел десять дней. Однажды Вистан с братом отплыли вверх по течению за товарами из хозяйства, отстоявшего на несколько миль, и Оффа отправился с ними. Увиденное привело его в восторг. Вскоре за поворотом, когда брод остался позади, берега рассыпались в целую сеть заболоченных островов.

– Справа Чок-Айленд, – сообщил ему Вистан.

Однако на англосаксонском слово «айленд» («остров») произносилось как «ай», а «Челч-Ай» (Chelch Eye) звучало примерно как «Челси» (Chelsea).

– А напротив Бадрикс-Ай.

А это название в дальнейшем стало звучать как «Баттерси».

Оффа открыл, что эти острова находились повсюду вдоль топких берегов Темзы и попадались даже мелкие, по сути – грязевые проплешины.

Здесь уже развелось множество крошечных селений – тут крестьянское хозяйство, там деревушка. Они тоже носили типичные саксонские названия: «хэм» – ham, – если речь шла о деревушке; «тон» – ton, – если о крестьянском хозяйстве, а «хит» – hythe – означало гавань. Вскоре за Чок-Айлендом Вистан вновь кивнул на северный берег, где над деревьями поднимался дымок.

– Это Фуллас-хэм, – объяснил он. – А вон там, – он указал на местечко повыше в паре миль севернее, – Кенсингс-тон.

Однако на Оффу, пока они забирали вверх по реке, произвело наибольшее впечатление буйное изобилие окрестных земель. За илистыми топями и болотами открылись луга и пастбища, вдали же виднелись пологие холмы.

– И далеко так тянется? – осторожно спросил он у Вистана.

– Да. Думаю, до самого верховья реки.

А потому, вернувшись вечером, Оффа сказал Риколе:

– По-моему, нам удастся удрать, когда будешь готова. Вверх по реке. Там здорово. Если заберемся подальше, нас обязательно где-нибудь примут.

Но та, к его удивлению, категорически воспротивилась.

Жена была еще весьма юна, но Оффа успел заметить в ней живую независимость духа, которую нашел привлекательной. С мужчинами она наладила дружескую легкомысленную болтовню. Однажды, к его ужасу, она даже отпустила колкость в адрес десятника, но столь добродушно, что тот лишь покачал головой и улыбнулся.

– Уж эта-то глупостей не потерпит, – смеялись мужчины.

Оффа поэтому и решил, что она грезит свободой не меньше, чем он. Но ошибся.

– Ты спятил, – заявила она. – Какого рожна тебе понадобилось в лесу? Хочешь, чтобы нас волки сожрали?

– Это не лес, – возразил он. – Не то что Эссекс.

Она помотала головой:

– Совершенно незачем!

– Но мы же здесь в рабстве! – раскипятился Оффа.

– И что с того? Кормят хорошо.

– Неужто тебе на волю не хочется? – возопил он.

И тут она удивила его всерьез:

– Не очень. – Видя его изумление, Рикола продолжила: – Какой в этом прок? В деревне мы были свободны, и меня чуть не утопили на пару со змеей. – Ее передернуло. – Если сбежим, то свободными все равно не станем. Мы вне закона. Откровенно говоря, – улыбнулась она, – быть здесь рабами не так уж плохо. Ты не согласен?

Конечно, он не мог отрицать ее правоту, продиктованную житейским здравомыслием. В каком-то смысле оно было так. Но юноша, не умея изъясняться умными фразами, все же имел представление о независимости, которое оказывало на него сильнейшее влияние. Это было нечто первобытное, вроде потребности рыбы плавать в море.

– Я не хочу быть рабом, – сказал он просто, однако на время их спор иссяк.

Вскоре он нашел себе другое занятие. Через несколько дней после речного путешествия кое-кто из мужчин отправился на южный мыс порыбачить. Оффе, показавшему себя усердным тружеником, разрешили пойти с ними.

Место и впрямь было отличное для рыбалки. Коса, далеко выступавшая в Темзу, достаточно поросла кустарником и подлеском, чтобы укрыть рыбаков, которые ставили сети и забрасывали леску с наживкой. Оффа отчетливо видел серебристых рыб, скользивших в прозрачной воде. В действительности же его внимание привлекла не вода. Перед ним, более не скрытая деревьями, раскинулась огромная сокрушенная цитадель, когда-то бывшая Лондиниумом.

Вид был замечательный. Хотя приречная стена, возведенная последними жителями города, пришла в плачевное состояние, другая, береговая, еще стояла, и в этом огромном кольце дыбились призрачные руины, тянувшиеся через холмы-близнецы.

– Диковинное место, – заметил один из мужчин, проследив за взглядом Оффы. – Говорят, его построили великаны.

Оффа промолчал. Хотя он знал все куда лучше.

В его большей, чем саксов, осведомленности насчет римского города не было ничего удивительного. Семейство Оффы покинуло опустевший город всего четыре поколения назад. И хотя они с отцом имели лишь самое смутное представление о том, как тот выглядел, Оффа всегда знал, что город был огромен и вмещал великолепные каменные здания. Ему было известно и кое-что еще. По правде сказать, то была лишь семейная легенда, как всякое устное предание, манящая смесь истины и домыслов. Однако эти нехитрые и любопытные сведения переходили от отца к сыну на протяжении трех веков.

«Мой дед всегда сказывал, – говаривал Оффе отец, – что есть два холма, они находятся в великом городе. На западном зарыто золото. Несметные сокровища».

«Где на холме?» – спрашивал Оффа.

«Ближе к вершине. Но его так и не нашли».

И вот перед ним лежал город на двух холмах.

Покуда остальные рыбачили, он взял лодку и отправился через реку.


Лондиниум пустовал больше века, но крошившиеся стены с красными горизонтальными полосами оставались внушительными и производили грандиозное впечатление. Двое западных ворот остались нетронутыми. Между ними в различных участках стены выступали неприступные бастионы. Позади, нависая над вершиной ближнего холма, высился величественный каменный амфитеатр, уже сильно обветшалый, подобный угрюмому стражу, который будто говорил, что Рим удалился лишь на день. Он вернется. Речка на западной стороне имела саксонское название – Флит, хотя в дальнейшем ее стали именовать Холборн. Поднявшись по склону, Оффа вошел в ворота.

В город-призрак. Перед ним простиралась широкая римская улица, теперь поросшая травой и мхом, из-за которых шаги становились бесшумными. Саксы, не понимавшие, что такое Лондиниум, оставили это место в покое. Но время от времени ходили через него и даже перегоняли скот, из-за чего на древний рисунок двух больших проспектов и сети улиц и переулков между ними наложился другой, по-деревенски более грубый. Сколько хватало глаз, от ворот к воротам прямо через разрушенный город тянулись протоптанные скотом тропы. Однако они, поскольку наталкивались на препятствия вроде громадной окружности амфитеатра, сплетались в хитроумный узор, изобиловавший замысловатыми поворотами, которые казались странными и нелепыми, так как римские сооружения давно исчезли.

Все это место было в полном распоряжении Оффы. Он заглянул на возвышенность в юго-восточной части города, но спешно убрался, наткнувшись на воронов. Без всякой особой цели он направился вдоль речушки, струившейся между холмами, туда, где та подныривала под северную стену. А когда взобрался на парапет, то обнаружил, что из-за римских сливных труб на тамошнем побережье образовалось огромное болото.

При спуске обратно на пристань его озадачила одна вещь. Безмолвные воды реки покрыли кромку разрушенных причалов, которые, по идее, должны были быть выше. Не опустился ли город – или это река поднялась?

Его наблюдение в точности соответствовало действительности. Это явление возникло в результате двух процессов. Первый заключался в том, что арктическая ледовая шапка, разросшаяся в последнее оледенение, продолжала таять, а потому вода слегка прибывала как в море, так и во всех реках. Второй причиной было то, что в ходе грандиозного смещения геологических пластов Земли юго-восточный край Британского острова очень медленно, но верно клонился в море. Действие этих двух факторов и привело к тому, что с каждым веком уровень воды в Темзе близ эстуария повышался примерно на девять дюймов. Поскольку предок Оффы, Юлий, подделывал монеты в 250 году, река поднялась приблизительно на два с половиной фута.


– Но где же золото? – крикнул он вслух, как будто безлюдный город мог ответить.

Оффа обследовал малопонятные руины храма Митры, вернулся к форуму и устремился по верхней из двух больших улиц через город к западному холму. Он миновал лежащие в руинах колоннады, осмотрел полуразрушенные дома с деревьями, проросшими из окон, заглянул в проулки, захваченные кустарником, как будто расположение этих реликтов могло подсказать ему путь к сокровищу.

Тогда он вспомнил, что воду ищут посредством лозы. Возможно, с ее помощью удастся найти и золото под землей. Какой, однако, годится для этого прут? Он рыскал вокруг, пока не начало смеркаться. «Еще вернусь», – буркнул он. Еще и еще. В конце концов, это было занятие не хуже прочих. Кроме того, он никогда не сдавался. Оффа решил ни с кем, даже с Риколой, не делиться своими похождениями.

В таких делах и завершился в Лунденвике халигмонат, священный месяц.


У Риколы была и другая причина отказываться бежать – она все сильнее привязывалась к госпоже.

Возможно, все дело в новом лице или же в горестях. А может быть, в том, что Эльфгиве всегда хотелось иметь дочку, но женщина прониклась к Риколе симпатией. Она часто призывала ее к себе, по поводу и без повода, порой лишь с целью посидеть вдвоем, но чаще – заплести или расчесать ей волосы, к чему у девушки был настоящий талант. И Рикола была рада услужить.

Поскольку Эльфгива оказалась первой знатной особой в жизни Риколы, та пристально за ней наблюдала. Госпожа выделялась не только нарядом – длинным подпоясанным платьем взамен обычной скромной туники, но и вообще манерами, хотя отличие было тонким. В чем же оно заключалось?

– Сердится точно как я. Смеется, может, чуть поспокойнее, но я знаю много таких, – объясняла девушка Оффе. – И все же она другая. Госпожа. – Постепенно Рикола приблизилась к выводу: – А знаешь, в чем дело? Она ведет себя так, будто все время под присмотром.

– По-моему, так и есть. У всех, кто работает на господина.

– Я знаю. И она, как мне кажется. Но, – Рикола сдвинула брови, – есть что-то еще. Даже когда мы с ней одни. Ей нет никакого дела до того, что я о ней думаю. Я простая рабыня. Она слишком горда для этого. Госпожа всегда считает, что на нее смотрят. Я это чувствую.

– Боги небось.

– Может быть. Но я думаю, что это ее собственная семья. Покойный отец, отец отца, все предки, многие поколения. Она считает, что они следят, вот и ведет себя подобающе. Так я разумею. – Она удовлетворенно кивнула. – И мы, когда ходим мимо, глядим не только на госпожу Эльфгиву, но и на весь ее род до самого небось бога Водена. Они, понимаешь ли, все у нее в голове, что бы она ни делала. Вот что значит быть госпожой.

Оффа удивленно взглянул на жену. Он понимал, о чем шла речь.

– Тебе что же, хочется походить на нее? – спросил он.

Рикола грубовато хохотнула:

– Зачем? Чтобы таскать на закорках всю эту ораву? Да лучше в мешок со змеей! Больно хлопотно! – Но когда Оффа усмехнулся ее здравомыслию, она заметила уже серьезнее: – Знаешь ли, я страшно за нее переживаю. Понаблюдала за ней. Я говорила, что господин причинил ей какой-то вред. Пока не знаю, в чем дело, но она искренне страдает. Но она госпожа и слишком горда, чтобы это показывать.

– Что ж, с этим нам ничего не поделать, – произнес Оффа.

– Ничего, – согласилась жена. – Но очень хочется.


Связь между Риколой и госпожой укрепилась, когда Эльфгива дозволила той разделить с ней занятие, которое было девушке в новинку.

Англосаксонские дамы даже в те давние времена славились рукоделием, но вышиванию предавалась лишь знать, так как ткани стоили слишком дорого для простолюдинов. И вот Рикола увлеченно коротала дни у ног Эльфгивы, держа свою работу поближе к светильнику, а благородная госпожа растолковывала ей, что делать.

– Берешь сначала отрез тонкого льна. При королевском дворе бывает, что даже и шелк. Наносишь на него узор. – К удивлению Риколы, Эльфгива не взяла грифель сама, а послала за Вистаном. – Он чертит лучше меня, – объяснила она.

И юноша в самом деле рисовал чудо какие узоры. Сперва по центру полотнища он провел линию, длинную и кривую. «Ствол», – пояснил он. Затем, неизменно простейшими штрихами, отвел от него ветви, поверх которых с той же естественной простотой набросал листья и цветы, так что, когда он закончил, посередине льняного отреза красовался узор столь живой, что проглядывала самая сущность растений, и в то же время вполне абстрактный, сродни восточному.

Далее он наметил несколько звездочек и сделал штриховку, чуть приукрасив рисунок. Наконец, не трогая пустовавший фон, принялся за рамку. Она тоже явилась произведением искусства. Возникли тщательно выверенные, схематические цветы, птицы, животные, всевозможные языческие и магические символы – изящные и аккуратные, как звенья браслета. От внутренней кромки, подобно весенним крокусам, неукротимо рвущимся сквозь девственную почву, в центр стремились причудливые растения с элегантно скрученными листьями-завитками, а также грубоватые деревца, настойчивые и игривые, и все это как бы гласило: «Искусство есть порядок, но природа главнее». Возможно, то была самая суть англосаксонского духа.

Лишь после этого Эльфгива поместила лен в пяльцы и занялась неспешным вышиванием. Начала она с середины.

Орудуя бронзовыми иглами, она вышивала листья пересекающимися стежками. Для этого ей понадобились цветные шелковые нитки.

– Фризы всегда привозят мне с юга шелк, – пояснила она, – когда приходят за рабами.

Не довольствуясь этим, она прибегала и к ниткам золота, а чтобы сделать вышивку еще краше, добавила в пару мест по жемчужине. Наконец, когда с этим было покончено, Эльфгива взяла толстый шнурок зеленого шелка и выложила по кривизне ствола. Затем закрепила, пустив с изнанки поверх шелковую нить. Она увенчала свой труд дополнительными цветными стежками, выделив основные фигуры.

– Дальше займемся краями, – улыбнулась Эльфгива. – На это уйдет много месяцев.

Обнаружив, что у девушки ловкие пальцы, госпожа нередко давала ей сделать пару стежков и развлекалась ее восторгом. Она даже позволила Риколе пригласить Оффу и показать, чем они занимаются.

И все это время Рикола наблюдала за ней, восхищалась ее величавой статью и ежедневно задавала вопросы: то о платьях, то о жизни при дворе, то о Боктонском имении, мало-помалу обогащаясь знанием. Одновременно она изыскивала пути зарекомендовать себя полезной.

– Ты же хочешь воли, – напомнила она мужу, – и если мы ей достаточно полюбимся, когда-нибудь госпожа нас отпустит. – Рикола улыбнулась. – Нужно просто потерпеть, выждать.

Примерно тем же в своем духе занималась и Эльфгива. Она быстро поняла, что пусть даже Сердик нанес ей глубокую рану, страдание придется скрывать. Давным-давно старухи сказали ей: «Коль муж отбился от рук, то средство только одно». Это был факт супружеской жизни – к добру ли, к худу, однако единственным способом приструнить загулявшего мужа была постель. И чем быстрее и чаще, тем лучше. Увы, все прочие ухищрения, какие подсказывали нравственность и рассудок, тщетны. Эльфгива поступила соответственно. Она не дулась, не спорила, не охладела к нему – напротив, из вечера в вечер после ужина старалась его соблазнить и удовлетворить. На рассвете они не раз просыпались, держа друг друга в объятиях, и она молча внимала пению птиц, думая, что муж, быть может, доволен и останется с ней в силу простой инерции, великой подруги всех супружеских пар. Даже в сей поздний час она все же поймала себя на тайной мольбе, обращенной к богам предков: «Пошлите мне еще дитя». Или другой: «Дайте мне время. Не допускайте сюда покамест этого епископа». Весь следующий месяц так и прошел.


Ноябрь у саксов назывался блодмонат – кровавый месяц. Блодмонат – пора забивать быков, а дальше выпадет снег и последние листья, хрустящие изморозью, падут на землю, твердеющую после осенних дождей.

В начале блодмоната к торговому посту причалил корабль. Он прибыл из-за моря из франкских земель на реке Рейн, и Оффе велели помочь с разгрузкой.

Он впервые увидел настоящее морское судно и был захвачен зрелищем. Хотя у саксов имелись прилично слаженные плоты и весельные лодки, на которых ходили по Темзе, этот корабль принадлежал к совершенно иному классу.

Больше прочего поражал киль. Возвышаясь огромным деревянным гребнем над кормой, он по плавной кривой нисходил к воде, проделывал долгий путь под днищем и снова вздымался, образуя роскошный нос, горделиво изгибавшийся над речной гладью. Вистан, как бывало часто, стоял рядом с Оффой и восхищенно взирал на эту прекрасную картину.

– Совсем как линия, которую ты вычертил на шитье госпожи Эльфгивы! – вскричал в порыве вдохновения юный невольник, и Вистан согласился.

Деревянные ребра – остов корабля – крепились через хребтину киля и были внахлестку покрыты досками на гвоздях. Хоть корпус был вытянут, Оффа сообразил, что расширение, допущенное по центру, придавало судну немалую вместительность. В передней и задней части судна – на носу и корме – две небольшие площадки; в остальном оно оставалось открытым. Имелась мачта с парусом на траверсе. Но истинная мощь таилась в полудюжине длинных весел по обе стороны.

То была ладья викингов из северных пределов. Похожие суда доставили на остров саксов. В такой ладье похоронили на побережье Восточной Англии отца Эльфгивы.

Оффу заинтересовал и груз: изящные гончарные изделия, пятьдесят огромных кувшинов с вином и, для королевского двора, шесть клетей со странным прозрачным материалом, которого он прежде не видел.

– Это стекло, – сказал ему матрос.

В северных землях близ Рейна вино и стекло производили еще с римских времен.

Так Оффа впервые приобрел представление о великом заморском наследии, известном его предкам и некогда наполнявшем пустынный город за стенами, где он любил бродить.


Через несколько дней он получил из римского мира сигнал поважнее.

Оффа снова улизнул в заброшенный город и пару часов провел на западном холме. Коль скоро время на изучение местности у него было – быть может, вся жизнь, уныло подумал Оффа, – нужно действовать методично. Он решил сосредоточиваться на небольшом участке зараз, который будет тщательно обыскивать, пока не уверится, что раскрыл все секреты, и лишь потом переходить к следующему.

Тем днем на полпути от реки по склону он обнаружил многообещающий домишко с погребом. Стоя на четвереньках и орудуя самодельной лопаткой, он разгребал завалы, и вдруг ему почудились в отдалении чьи-то голоса. Оффа выбрался из развалин и глянул на холм.

Западный уступ со стороны реки был обнажен куда больше, чем остальные. Печи для обжига давно рассыпались, хотя о былом их присутствии напоминали многочисленные черепичные осколки. От небольших храмов остались жалкие камни, обозначавшие основания колонн. Вокруг образовалось нечто вроде заросшей поляны с видом на реку.

На этом пятачке Оффа увидел двоих мужчин, один из которых, предположительно грум, держал лошадей. Другой, низкорослый, в черной хламиде до щиколоток, расхаживал и что-то высматривал. В сердце Оффы мгновенно закралось дурное предчувствие, и он подумал: небось явились за кладом. Откуда узнали? Он изготовился скрыться, когда человек в хламиде заметил его и наставил палец.

Оффа выругался про себя. Что теперь делать? Тот все указывал, и парню, коль скоро они верхом, далеко не уйти. «Прикинусь-ка я дурачком», – пробормотал он и медленно направился к ним.


В жизни Оффа не видел фигуры занятнее, чем человек в черном. Малого роста, с широким, чисто выбритым овальным лицом, седые волосы выбриты на макушке. Похож на яйцо, подумал молодой человек.

Это впечатление укрепилось, когда он приблизился и разглядел мелкие черты лица и крошечные уши. Оффа глазел на него, не в силах оторваться, но тот не обиделся и чуть улыбнулся.

– Как тебя звать? – осведомился он по-английски, как называли свое наречие англосаксы, но со странным акцентом, которого парень не распознал.

– Оффа, сударь. А вас? – отважно спросил невольник.

– Меллит.

Оффа нахмурился – диковинное имечко; затем огляделся.

– Любопытствуешь, что я тут делаю? – поинтересовался чужак.

– Да, сударь.

Меллит в ответ показал ему начатый контур, который выкладывал из камней в нескольких ярдах от места. Тот напоминал абрис будущего фундамента для какого-то небольшого прямоугольного здания.

– Здесь я намерен строить, – заявил он.

Участок был бесспорно хорош, с отменным видом в трех направлениях с холма.

– Строить?

Странный человек опять улыбнулся.

– Cathedralis, – ответил он, прибегнув к латинскому слову. Заметив недоуменный взгляд собеседника, пояснил: – Храм истинного Бога.

– Водена? – уточнил Оффа.

Но тот помотал головой и ответил:

– Христа.

Тогда Оффа понял, кто перед ним.

Конечно, он знал, ибо всем было объявлено о скором прибытии человека из Кентербери. Епископа, что бы это ни значило. Так или иначе, но птица очень важная. Оффа взирал на монаха в черной рясе с удивлением и сомнением. Смотреть было не на что. Но все-таки лучше вести себя осторожно.

– А из чего же вы будете строить, сударь? – поинтересовался Оффа.

Он рассудил, что его того и гляди заставят тягать на холм доски.

– Из этих камней, – отозвался Меллит и указал на остатки римской каменной кладки и черепки, сплошь валявшиеся вокруг.

Почему здесь? Оффа не знал, но, вспомнив рассказы скотников о том, что здесь же, неподалеку, на большой круглой площадке, приносили в жертву быков, счел территорию культовой, а потому лишь вежливо кивнул.

– А ты что здесь делаешь? – вдруг осведомился чужак.

Оффа мгновенно насторожился:

– Ничего особенного, сударь. Просто смотрю.

– Ищешь что-то? – Меллит улыбнулся, и Оффа заметил, что его карие глаза глядели хоть и мягко, но зорко и с любопытством. – Может, я помогу найти, – приветливо произнес Меллит.

Что ему известно? Вправду ли он подыскивал место для стройки, расхаживая и опустив глаза долу? Или имел другие намерения? Мог ли он откуда-то вызнать о спрятанном золоте? Был ли он искренен, предлагая помощь, или пытался выведать, насколько осведомлен сам Оффа? Епископ, ясно, хитрый малый, с ним нужно держать ухо востро.

– Я должен вернуться к хозяину, сударь, – пролепетал Оффа и зашагал прочь, сознавая, что Меллит провожает его взглядом.


Но почему же епископ избрал для постройки собора покинутую крепость близ расположенного на отшибе торгового поста?

Причина была проста и восходила к Риму.

Направив на Британский остров миссионера Августина, папа совсем не хотел, чтобы тот задержался в Кентербери. С чего бы, в конце концов, понтифику испытывать пристальный интерес к Кентскому полуострову, не считая возможности, предложенной франкской принцессой? Он намеревался взять весь остров. А что он знал о Британии? То, что она была римской провинцией, пока, к несчастью, не оказалась отрезанной.

– В записях ясно сказано, – доложили ему архивариусы, – что она разделена на провинции и в каждой есть столица: Йорк – на севере, Лондиниум – на юге. И Лондиниум главенствует.

А потому, когда Августин со своими присными сообщил о любезности кентского короля и о том, что Лондиниум пуст, из Рима последовал недвусмысленный ответ: «Пусть у короля будет в Кентербери епископ. Лондиниум же и Йорк обустроить без промедления». Римскую традицию надлежало хранить.

По этой причине епископ Меллит ныне стоял среди заброшенных развалин Лондиниума. Священник смекнул, что в этом были свои преимущества. Место находилось возле развивающегося торгового поста и в то же время пребывало отдельно, окутанное древним величием, как бы в пределах огромного монастыря. Участок близ старых храмов производил сильное впечатление. Церковь, которую здесь возведут, станет его собором; небесный покровитель уже был выбран.

Это будет собор Святого Павла.


Тем вечером епископ остановился в доме Сердика. Его свита была невелика: всего трое слуг, два молодых священника и пожилой дворянин из окружения короля Этельберта. Сердик порывался закатить пир, но миссионер умолил его не делать этого.

– Я несколько устал, – признался он, – и спешу к королю Эссекскому. Я вернусь через месяц с проповедью и крещением. Тогда и готовьте пир.

Однако он не сказал, что утром намерен отслужить мессу при закладке новой церкви. Сердик уговорил епископа ночевать в его доме, не отсылая свиту; сам же с семьей перебрался в амбар.


Ранним солнечным утром епископ Меллит повел своих немногочисленных спутников в покинутый город. Один молодой священник нес флягу с вином, второй – суму с ячменным хлебом. Придворный короля Этельберта имел при себе простой деревянный крест высотой примерно семь футов. Дойдя до места, они вкопали его в землю. Меллит и священники приготовились служить нехитрую мессу.

Наблюдавший за всем Сердик был премного доволен. Сближение налицо. На глазах у семьи он преломит хлеб с посланником короля Этельберта, совершив евхаристию. Он гордился участием в таком событии. «На севере Темзы я, несомненно, окажусь единственным крещеным человеком», – заметил он дворянину. Когда же чин чином построят собор, на освящение, видно, прибудут со своими дворами короли Кента и Эссекса. Тогда и ему воздадут должные почести за помощь епископу в строительстве.

Одна досада: накануне вечером двое его старших сыновей испросили дозволения не участвовать в событии.

– Почему? – осведомился он.

– Мы собирались на охоту, – небрежно ответили те.

Он пришел в ярость и загремел:

– Вы все останетесь при мне и будете вести себя как подобает!

Когда же мальчишки попросили растолковать смысл церемонии, он до того рассвирепел, что лишь проорал:

– Не ваше дело! Уважайте отца и короля, и чтобы я больше не слышал об этом!

И сейчас, взирая на их превосходные плащи, светлые волосы и ухоженные юные бороды, он решил, что в общем и целом его уважили, а потому шел к мессе в лучшем расположении духа.

Служба не затянулась. Меллит прочел короткую проповедь, в которой подчеркнул достоинства короля Кентского и радость, коей им всем надлежало исполниться в этом священном месте. Он неплохо говорил по-англосаксонски, с чувством и красноречием. Сердик одобрительно кивал. Затем перешли к причастию. Благословили хлеб и вино, и таинство евхаристии свершилось. Сердик гордо шагнул вперед на пару с получавшим крещение дворянином.

Эльфгива мало что смыслила в этих чужеземных обрядах, но хотела доставить удовольствие мужу, который, быть может, все еще любил ее, подтолкнула четверых своих сыновей:

– Идите и делайте, как отец.

Те, помявшись, нехотя подчинились.

И вот сыны Сердика, слегка краснея, направились к римскому священнику, свершавшему евхаристию. Неуверенно поглядывая друг на дружку, они преклонили колени, дабы принять Святые Дары. Сердик, уже коленопреклоненный, не видел, как они подошли, не ждал этого и не заметил их присутствия, пока не встал и не повернулся, чтобы уйти, но тут услышал голос епископа:

– Крещеные ли вы?

Четыре парня уставились на него с подозрением. Меллит повторил вопрос. Он уже сообразил, что – нет.

– Чего ему нужно, безбородому чудику? – буркнул младший.

– Давай волшебный хлеб, и ладно, – брякнул старший. – Как отцу. – Он указал на Сердика.

Меллит уставился на него:

– Волшебный хлеб?

– Да. Он-то нам и нужен.

И один, не имея в мыслях ничего дурного, потянулся к чаше за куском.

Меллит отпрянул. Теперь он осерчал.

– Это гостию, да чтобы так?! Иль нет в вас почтения к телу и крови Господа нашего? – возопил священник. Затем, видя их крайнюю обескураженность, гневно повернулся к Сердику и прогремел, колебля эхом городские стены: – Этому ты, значит, научил своих сыновей, болван? Так ты чтишь твоего высочайшего Повелителя?

Сердик, вообразивший, будто епископ имел в виду короля, пошел пятнами от унижения и стыда.

Воцарилась жуткая тишина. Глава семьи посмотрел на сыновей.

– Что вы здесь делаете? – процедил он, обращаясь к старшему.

Тот пожал плечами и указал на мать:

– Она велела идти за хлебом.

Какое-то время Сердик вовсе не шевелился. Он был слишком потрясен. Суть заключалась в том, что купец не только не научил сыновей и не призвал к порядку семейство, но и сам не до конца разобрался в тонкостях евхаристии. Он подражал королю. Ему казалось, что этого достаточно. И вот Сердик опозорен перед придворным, унижен этим епископом, выставлен тряпкой и дураком. Он никогда не считал себя ни тем ни другим. Страдание его было неимоверно. В горле пересохло, лицо побагровело. Едва не задыхаясь, он зна́ком повелел сыновьям встать, и те неуклюже повиновались. Затем он направился к Эльфгиве. А когда он взглянул на нее, ему вдруг показалось, что она-то и виновата во всем. Без ее упрямства и вероломства ничего не случилось бы. Она послала сыновей ввергнуть его в немилость. И пусть в глубине души он понимал, что не нарочно, но разницы уже не было никакой. Вина лежала на ней, и точка.

С холодным бешенством Сердик залепил ей пощечину.

– Вижу, тебе надоело у меня в женах, – изрек он, едва сдерживаясь.

Затем устремился к коню и вскачь пустился с холма.


Через несколько часов от Лунденвика отъехали пятеро всадников. Они миновали рощу и направились к речушке, называвшейся Флит и протекавшей у западных стен римского города. Они, однако, не воспользовались деревянным мостом, проехали чуть выше по течению, спешились и направились к травянистому берегу, где ждали Меллит и священники. Там, под присмотром Сердика, четверо юношей разделись и по команде священника прыгнули в ледяную воду.

Епископ Меллит был милостив. Он продержал их там совсем недолго – перекрестил и дозволил, дрожащим, поспешно выскочить и вытереться. Крещение состоялось.

Сердик спокойно наблюдал. После несчастья на мессе ему пришлось приложить все усилия, дабы убедить взбешенного епископа не уехать тотчас. Однако в итоге Меллит рассудил, что для его миссии будет лучше отложить путешествие на несколько часов и совершить таинство над этими юными язычниками.

– Полагаю, – с улыбкой заметил он священникам, – что в скором времени нас призовут крестить молодчиков похуже, чем эти.

При виде вымокших сыновей у Сердика появился еще один повод к тайному удовлетворению. Ярость, которую он излил на них по возвращении в факторию, пошла на пользу. Он восстановил свой авторитет. Они покорно отправились креститься, уже не заикаясь об охоте.

Не хватало лишь одного человека.

Эльфгива осталась в усадьбе и безгласно рыдала.


На следующий день новость облетела всех. В Кент был отправлен грум с депешей: господин пожелал объявить свою новую невесту. Госпожа Эльфгива оказалась в опале. Натянутые отношения между хозяевами установились давно, но домочадцы были потрясены до глубины души. Впрочем, никто не посмел и слова сказать. Сердик был тих, но мрачен. Эльфгива, худая и бледная, проводила дни с чинным достоинством, которое все боялись оскорбить. Одни гадали, останется ли она, непокорная Сердику, здесь. Другие считали, что госпожа вернется в Восточную Англию.

Однако для Эльфгивы самым болезненным в этой истории была даже не унизительность ее положения. Дело не в том, что случилось, а в том, чего не произошло.

Ибо она рассчитывала на сыновнюю защиту или хотя бы на протест, но ответом было молчание.

По правде сказать, трое старших явились к ней, поочередно. Они соболезновали и предположили, что воссоединение еще, быть может, возможно, если она обратится в христианскую веру.

«Все дело в том, – сказала она себе однажды, стоя возле реки и взирая на воду, – что отца они боятся больше, чем любят меня. И даже охота, по-моему, им отчасти милее родной матери».

За исключением Вистана. Тот, когда явился, был безутешен. Отец настолько огорчил его, что ей пришлось умолять сына не нападать на Сердика и не гневить его пуще.

– Но ты же не можешь смириться, – воспротивился тот.

– Ты не понимаешь.

– Ладно, я не могу, – торжественно изрек Вистан и больше ничего не сказал.


Через три дня после этого разговора Сердик, возвращавшийся по тропинке с острова Торни, не слишком удивился, обнаружив у себя на пути юного Вистана.

Купец, помрачнев лицом, едва удостоил его кивком, полагая, что этим повергнет юнца в молчание. Но Вистан не струсил и твердо произнес:

– Отец, я должен поговорить с тобой.

– Ну а мне незачем – прочь с дороги! – воскликнул Сердик с холодной властностью, заставлявшей большинство людей трепетать, но Вистан отважно заступил ему путь.

– Речь о матери, – сказал он. – С ней нельзя так обращаться.

Сердик был крепкий орешек. Сильный характером, он знал все уловки власти. При желании он мог и до смерти напугать. Сейчас он свирепо воззрился на сына и буквально заревел:

– Это наша забота, а не твоя! Помалкивай!

– Нет, отец, не могу.

– Можешь и будешь. Прочь с дороги!

Он воспользовался намного большим весом и сшиб юношу. В бешенстве, сверкая глазами, Сердик устремился по тропе.

«Но парень многих стоит», – подумал он втайне.

Однако мнения об Эльфгиве не изменил.


Грум, посланный Сердиком в Кент, вернулся через четыре дня с ответом от отца девушки. Невесту обещали доставить в Боктон две недели спустя после Йоля.[11]

У Сердика и Эльфгивы издавна повелось возвращаться в Боктонское имение задолго до больших саксонских торжеств по случаю Йоля, но с прибытием сих новостей купец лаконично объявил:

– Я отпраздную Йоль здесь, в Лунденвике. Потом на всю зиму уеду в Боктон.

Что ж, смысл ясен. Старым порядкам пришел конец. Близились новые.

Когда домашние усвоили эти сведения, настроение на торговом посту начало меняться. Сперва неуловимо, однако с течением дней ошибиться уже было нельзя.

Эльфгива оставалась на месте. Формально, коль скоро Сердик не отослал ее, она продолжала быть ему женой. Однако люди исподволь уже вели себя так, будто госпожа исчезла. Так, если она о чем-то распоряжалась, ей учтиво повиновались, но что-то в глазах слуги говорило, что тот уже прикидывал, как ублажить новую госпожу. «Словно я сделалась гостьей в собственном доме, – говаривала себе Эльфгива и с горькой иронией добавляла: – Изрядно подзадержавшейся».

Но если все вокруг гадали, когда же она уедет, сама Эльфгива еще не решила, что делать. В Восточной Англии у нее был брат. «Но я не виделась с ним годами», – напомнила она себе. В нескольких милях от дома ее детства жили какие-то далекие родственники. Может быть, к ним? «Но не отправит же меня Сердик в лес?» – завопила она. На короткое время, хотя женщина этого не осознала, ее охватила странная апатия. Эльфгива постановила для себя принять решение до Йоля. И ничего не делала.

Молчал и Сердик. Она не знала ни его желаний, ни планов насчет нее. Он просто оставил ее в своеобразном заточении, сохранив за ней статус жены.

Рикола обнаружила, что все чаще бывает при госпоже. Хотя Эльфгива отличалась немногословием и чопорностью, в своем одиночестве она снизошла до рабыни и доверилась ей. Рикола не сомневалась в полном разрыве Сердика с женой. «Хозяин больше не спит с ней, – поделилась она с Оффой. – Я совершенно уверена». Она с тайной нежностью расчесывала и заплетала Эльфгиве волосы. И вот однажды, когда та призналась, что пока не решила, куда податься, Рикола осторожно спросила:

– Но, госпожа Эльфгива, если супруг хочет вас отослать, то почему никак не устроит это дело?

– Очень просто, – печально улыбнулась Эльфгива. – Я знаю своего мужа. Он осмотрительный торгаш. Разведется со мной, лишь когда заполучит новую девицу. Не раньше. До тех пор он будет ждать.

– Я бы сама взяла да и ушла! – выпалила Рикола.

На что старшая женщина ничего не ответила.

Однако эта неопределенность породила затруднение, которым Оффа однажды ночью поделился с Риколой:

– Если ее отошлют, то что, по-твоему, станется с нами? С тобой и мной? – Парень был озабочен. – Купила нас она. Означает ли это, что мы отправимся с ней?

– Надеюсь, что да! – негодующе воскликнула девушка и сама удивилась силе своего чувства. – Эльфгива спасла мне жизнь, – добавила она, объясняя свой пыл. И, пристально посмотрев на Оффу, осведомилась: – А разве ты не хочешь остаться с ней?

Сначала Оффа лишь озадаченно посмотрел на жену. Куда заберет их Эльфгива? Он подумал о темном эссекском лесе; у него не было ни малейшего желания туда возвращаться. Затем прикинул, как мало он знает о бескрайних холодных просторах Восточной Англии. А после переключился на пышную пойму Темзы и опустевший город с кладом золота.

– Не знаю, – произнес он наконец. – Решительно не знаю.


Дни текли, и в жизни Риколы произошли два события, которые она ни с кем не обсудила. Первое оказалось связано с купцом.

Он обратил на нее внимание всего через неделю после крещения сыновей. В том не было ничего особенного. Девушка, слегка пригнувшись, выходила из низких дверей господского дома, а купец в это время возвращался с пристани. Она прошла близко, и он посмотрел на нее.

Рикола не испытала ни удивления, ни потрясения. Она была чувственна и чувственность свою признавала. Рикола подумала, что у него неделю не было женщины, и пошла по своим делам. Не слишком встревожило ее и то, что на следующий день все повторилось. «Лучше держаться от него подальше, – решила она, а после с усмешкой добавила про себя: – И Оффе не говорить».

Второе событие было приятнее. На исходе блодмоната Рикола заподозрила, что беременна. «Но выжду-ка я лучше еще месяц», – подумала довольно. Впрочем, теперь она немного встревожилась, не ведая, где и как они будут жить после рождения ребенка.


Оффа, как и прежде, старался угодить господину. Сумел он и пару раз ускользнуть в брошенный город, где смастерил небольшую кирку и лопату и вторгся в места, казавшиеся ему перспективными. Однажды вечером он как раз возвращался с такой тайной вылазки, когда заметил, что на торговый пост доставили новый груз.

Там было с полдюжины рабов, связанных веревкой. Их вел отталкивающего вида грубый купец, но Сердик приветствовал его довольно учтиво.

– Что-то ты припозднился, – заметил он.

Невольники – сплошь малые видные, темноволосые. Коротко остриженные волосы и печаль на лицах выдавали их новое положение.

– В прошлом году король Нортумбрии устроил набег на скоттов, – объяснил торговец и ухмыльнулся. – Пленные. Когда уезжал с севера, была сотня. Вот все, что осталось.

– Отбросы?

– Сам посмотри. Они неплохи.

Сердик осмотрел рабов и придираться к товару не стал.

– Выглядят крепкими, – согласился он. – Но мне придется кормить и содержать их всю зиму. Работорговлю принято открывать весной.

– Ну так заставь их работать!

– Да чем их занять, когда выпадет снег?

– И то правда. Коли так, то сколько за них даешь?

Людям нравилось вести дела с Сердиком, ибо тот был откровенен и никогда не тратил времени понапрасну. Оффа увидел, как оба проследовали в дом. А скоро торговец отбыл.

Шестерых парней разместили в жилье для рабов и каждую ночь заковывали в цепи. Днем их натаскивали, а одного или двух обязали переносить шерсть и ремонтировать склад. Оффа наблюдал за ними, сочувствовал им и гадал об их дальнейшей судьбе.


Исчезновение юного Вистана заметили лишь на исходе дня. Никто не знал, куда он делся – разве что брату сказал, будто пошел на охоту. Охотиться в одиночку уже казалось странным для него, а когда он не вернулся, Эльфгива забеспокоилась. Сердик был настроен оптимистичнее.

– Девка, должно быть, – сказал он коротко. – Вернется.

Когда же прошла еще одна ночь, Сердик мрачно заметил:

– Придется ему держать ответ, коли скрылся без разрешения.

Но прошли еще день, ночь, а Вистан так и не объявился.


Вистан поднялся рано. Едва забрезжил рассвет, он уже шел через брод близ пустоши возле Торни. Был отлив. Конь проплыл совсем немного, и юноша выбрался на южный берег почти сухим. Цель увлекла его примерно на милю к югу. Сперва – по склонам над топями, затем он повернул на восток, держась параллельно реке.

День выдался холодный и ясный. Проехав поверх болот и через дубраву, Вистан различил примерно в двух милях на другом берегу смутные развалины покинутого города. Почва начала вздыматься, перетекая в две гряды, которые становились все выше. Еще две-три мили – и ему, едва взошло солнце, явился великолепный вид на поворот сверкающей реки. А дальше – грандиозная череда изгибов на пути к устью. У подножия длинного склона под грядой, вблизи от берега, ютилось крохотное селение, известное как Гринвич. Хребет постепенно расширялся, дубравы сдавались перед огромной пустошью. Вистан устремился через нее по плотному дерну, покрывшему щебенчатую римскую дорогу, что должна была привести его в поселение Рочестер к полудню следующего дня.

Он собирался повидаться с девушкой.


Ночевал он в Боктоне. Рано же утром Вистан, приободренный восхитительным видом Уилда, поехал к ее дому.

Семью он, конечно, знал, но девушку не видел уже несколько лет. «В самом деле, – скривился юноша, – в последний раз, как встречались, она была таким же костлявым недорослем, как я». Ему не верилось, что отец вознамерился на ней жениться.

Вистан добрался до места, когда утро было в разгаре, однако за дело взялся не сразу. Он остался в отдалении за деревьями, выжидая. Наконец он увидел ее выходящей из дому: ему повезло – она пошла по соседней тропинке, тянувшейся в подлесок.

Во всяком случае, Вистан предположил, что это она. Вблизи же он едва узнал ее, ибо вместо нескладного подростка перед ним оказалась молодая женщина. И милая притом. Почти с него ростом, с прежним пушком на губе, волосы забраны в косу, голубые глаза умны и ярки – сие прекрасное создание всего пятнадцати лет от роду находилось от него в каких-то десяти ярдах, и Вистан негромко окликнул ее по имени:

– Эдит!

Она не испугалась, когда ей заступил дорогу кроткий юноша с едва пробившейся бородкой, однако удивилась. Невозмутимо взглянув на него, она улыбнулась.

– Да я же тебя знаю. – (Юноша, к своему изумлению, покраснел.) – Ты Вистан, – сказала она и просияла. Он кивнул. – Что ты здесь делаешь? – Девушка явно заинтересовалась. – И почему прячешься в лесу?

– Обещаешь никому не говорить обо мне? – спросил Вистан.

– Не знаю. Наверное, да.

– Я здесь… – Он сделал глубокий вдох, вдруг осознав всю чудовищность своих действий. – Я приехал сказать, что ты нам не нужна.


Они проговорили почти час. Ей не составило труда выведать у него все. К его облегчению, Эдит не разгневалась.

– Значит, ты приехал спасать свою мать? – подытожила она. И с улыбкой продолжила: – Ты столько порассказал об отце, что, похоже, решил спасти и меня заодно.

Вистан смутился, и она рассмеялась. Затем услышала, как ее зовут.

– Уходи, – сказала она внезапно. – Давай, живо.

Он кивнул, девушка развернулась.

– Что будешь делать? – негромко спросил он вдогонку.

Но Эдит уже спешила через подлесок.


День Тунора, день Громовержца.

Вистан объявился неделю назад. Сердик закатил скандал и грозился выпороть его. Однако оправдания юноши, сводившиеся к тому, что он пошел на охоту, встретил друзей и заблудился, звучали настолько неправдоподобно, что купец усмехнулся и заявил складским рабочим: «Я же сказал, что девка какая-то». Он даже послал парню пару дружеских, понимающих взглядов.

Однако сегодня, как гром среди ясного неба, прибыли новости. Молодая невеста передумала. Гонец ее отца, откровенно смущенный, с сожалением сообщил, что вышла ошибка. Она не приедет.

Сердик знал, насколько был огорчен его младший сын предстоящим разводом. Теперь тот побледнел, и он вмиг обо всем догадался. Хватило нескольких секунд яростного натиска, чтобы правда вышла наружу. Не помня себя от бешенства, Сердик схватился за кнут, и если бы Вистан не удрал после нескольких ударов, убил бы.

А следом возник вопрос: что делать? Он поиграл с идеей послать за девушкой вновь и напомнить отцу о данном слове, но счел это низким. Вдобавок, если он хотел избежать неприятностей со стороны Эльфгивы, в иных отношениях верной, то зачем настаивать на браке с юной девицей, которая, похоже, уже созрела, чтобы причинить головную боль?

В безмолвной ярости он несколько дней тяжело шагал по торговому посту. Младший сын вел себя мудро и не попадался ему на глаза. Но постепенно, по мере затухания гнева, Сердик начал томиться. Он сам себе не признавался в тоске по налаженной супружеской жизни и нехотя рассудил, что та, по крайней мере, была получше беготни за переменчивыми девушками.

Однако Эльфгива, когда он нет-нет да и бросал на нее задумчивые взгляды, не отвечала ничем, кроме холодного упрямства и немоты в его присутствии.

Прошла добрая неделя, прежде чем он решительно вошел в дом к жене, сидевшей в обществе хорошенькой рабыни, и спокойно уведомил ее в том, что, если она последует за сыновьями и примет крещение, он бросит поиски новой супруги и вернет ее.

– День тебе на раздумья будет нелишним, – изрек он любезно.

Секундой позже купец вылетел вон в негодовании большем, чем ранее.

Она отказалась.


Рикола долго таращилась на госпожу, пока не обрела дар речи.

– Вы спятили. Понимаете? Спятили!

Неделей раньше подобные слова в устах невольницы, обращенные к хозяйке, были немыслимы, но за последние дни эти женщины пережили слишком многое.

Именно Рикола, единственная из всех домочадцев, сидела с Эльфгивой по вечерам, когда та молча лила слезы, не в силах скрыть скорбь. Потеряв юного Вистана, сбежавшего от разъяренного отца в лес, Эльфгива обратилась именно к рабыне. Рикола отправила мужа на поиски и после спрятала юношу на ночь в их крохотной лачуге. «Господину и в голову не придет искать его здесь», – заметила она с улыбкой. Пока же Сердик торчал на молу, Рикола, и никто другой, тайком провела Вистана к матери и услышала его мольбы: «Я остановил девушку, она не придет. Покрестись же и возвращайся к нему!»

Поэтому Эльфгива не осадила рабыню за дерзость и только молча вперила взгляд в огонь.

Беда была в том, что она не знала, как поступить. Ее глубоко тронули увещевания сына и все, что он для нее сделал. Как можно отказать ему, такому любящему? Но это было нелегко. Что изменилось? «Сегодня меня просят уступить, – размышляла она. – Твердят, что ничего страшного. А завтра? Угомонится ли мой муж? Не выйдет ли так, что все повторится и будет еще мучительнее?»

Она внимала уговорам Риколы.

– Если вы не обратитесь в его веру, он обязательно захочет себе другую жену. Иначе снова выставит себя глупцом. Конечно, он всяко может вас бросить, но почему не рискнуть? – И, покачав головой, девушка твердо произнесла: – Вам нечего терять.

– Кроме чести.

Рикола откровенно усомнилась. «Но честь, – подумала Эльфгива, – дешевле, когда тебе всего пятнадцать и ты рабыня».

И вот они сидели в молчании, так ничего и не решив, пока госпожа не утомилась и не отослала ее. Рикола ушла, но не раньше, чем развернулась у двери и бесстрашно сказала:

– Он не настолько плох, ваш муж. Не забывайте об одном: не будет вашим – станет чьим угодно еще. За него любая пойдет.

Здравомыслие подсказало ей, что это даст госпоже пищу для размышлений.


С приближением Йоля жители Лунденвика оживились. Оффа помог затащить в обитель Сердика огромное бревно, которому предстояло неспешно сгорать там многие дни: символ того, что пусть погаснет солнце – здесь, на земле, англосаксонский очаг будет теплиться до прихода весны. Рикола помогала женщинам. К йольскому пиру готовили оленину. Со склада доставят огромные сосуды с фруктами, заготовленными с лета, – яблоками, грушами и шелковицей. Будет и выпивка, в том числе национальный напиток саксов из меда и тутового сока – морат.

И каждый божий день, по мере трудов и приближения праздника, женщины судили да рядили: останется ли госпожа Эльфгива?

Что до той, она пребывала в чувствах расстроенных чуть ли не больше, чем прежде. Чем ближе был Йоль, тем сильнее одолевали ее счастливые воспоминания об этой поре. Идти ей некуда. Муж снова без обиняков предложил ей восстановить былое. Она согласилась бы даже на его условия. Эльфгива вполне понимала, сколь предан он долгу; его гордость была отлично известна ей. Но разве не вправе она рассчитывать на ту же гордость и самоуважение?

Ему стоило лишь попросить. Проявить хоть сколько-то ласки, пусть даже толику раскаяния. Но он бросил ее, как несчастную животину на привязи, забытую в ненастье.

В это нелегкое время и наступил вечер, когда у Риколы созрел план спасения госпожи. Он был типичен для ее мироощущения: приземленный, чувственно-осязаемый, дерзкий и, надо признать, исключительно смелый. Оффа, услышав, пришел в ужас.

– Теперь и ты рехнулась! – воскликнул он.

– Но дело выгорит, – настаивала девушка. – Я уверена. Главное, провернуть все правильно. – Она улыбнулась. – Вспомни, как она нам помогла. Да и что нам терять?

– Все, – отозвался он.


Вестник, прибывший от короля Кентского Этельберта, застал их врасплох; его послание даже слегка раздосадовало Сердика.

– Епископ Меллит возвращается, как обещал, и выступит с проповедью, – объявил гонец. – Вам надлежит собрать всю округу, дабы внимали.

– В Йоль?! – завопил купец. – Почему именно в Йоль, как будто мало других дней?

Однако он сделал, как велели, и когда через два дня прибыл епископ в сопровождении десяти священников и двух дюжин придворных, Сердик согнал им навстречу внушительную толпу в несколько сот человек из прибрежных селений.

– Сегодня суббота, – заявил Меллит. – Завтра буду проповедовать и крестить.

Остаток дня прошел в лихорадочных трудах. Всю честную компанию требовалось подобающим образом разместить. В служебных постройках не осталось и ярда, который не был бы застелен одеялом или соломенным ложем. Хлопотали не покладая рук все, включая Эльфгиву. Та распоряжалась в точности на былой манер, а потому Сердик не раз и не два смотрел на нее восхищенно. Со складов доставили мясо. Когда же в ходе этих приготовлений волшебным образом нарисовался и взялся за дело Вистан, Сердик решил не обращать на это внимания.

Идиллию испортила лишь мелочь. Не приходилось удивляться, что некоторые монахи стали неодобрительно коситься на подготовку к пышному пиру – в аскетичный-то адвент, да еще и в канун субботы. Но Меллит с улыбкой сказал им:

– Об этом пока не время тревожиться. – Затем, еще пуще возмутив некоторых, изрек: – Что до меня, то нынче и я вкушу от доброй трапезы с нашими саксонскими друзьями.

Он так и поступил.

В субботу же ближе к полудню епископ Меллит, сопровождаемый примерно полутора сотней людей, вступил в опустевший город и взошел на холм к месту, где надлежало вырасти собору Святого Павла. Облаток он не взял, но в помощь своим трудам захватил примечательный предмет, который несли впереди.

То был большой деревянный крест. Укрепленный в земле, он поражал размерами – добрых двенадцать футов в высоту – и придавал окружающей местности величественный вид, как любая церковь. Но истинным чудом была великолепная резьба.

В центре креста покорно раскинул руки распятый Христос, взиравший запавшими глазами так, что каким-то образом передавал наблюдателю и римскую божественную иерархию, и мрачное северное чувство рока. Однако по-настоящему внимание саксов приковалось к орнаменту, ибо вокруг Спасителя каждый дюйм был покрыт искусными изображениями растений, цветов, животных, а также красиво переплетенными узорами, чем издавна славилось англосаксонское искусство, которому теперь, соединенному с христианскими фигурами и символами, предназначалось явить славу островной Церкви.

Это было еще одно великое правило миссионеров: «Не разрушай укоренившегося – поглощай».

Потому-то и прибыл в Лунденвик добрый епископ Меллит, готовый отпраздновать саксонский Йоль. Разве столетия назад христианская Церковь не приложила все усилия, чтобы преобразовать языческие римские, порой непристойные зимние Сатурналии в праздник более одухотворенный? Разве не стало каким-то образом рождество персидского бога Митры, отмечавшееся в двадцать пятый день декабря, Рождеством Христовым?

– Если англосаксам нравится Йоль, – втолковывал своим монахам Меллит, – то пусть Йоль станет христианским.

Сейчас же, стоя пред саксонским деревянным крестом, Меллит обозревал собравшихся.

Явились все. Крестьяне, складские трудяги, пришли даже Оффа с Риколой и госпожа Эльфгива. Не зная, на кого оставить северных рабов, Сердик в последний момент приказал привести их тоже и держать подальше, позади остальных.

Стало быть, такова его паства – простецкий люд, едва ли не все – язычники. Возможно, они будут наведываться в маленький каменный собор, который воздвигнет Меллит посреди сей позаброшенной крепости. Он должен возлюбить их, пестовать и даже, если Господь ниспошлет ему благодать, вдохновлять.

Миссионер был реалистом, но также человеком веры и неустанно повторял священникам: «Господь наш спас мир. Вам же приличествует кротость. Коль вашей проповедью спасете вы единственную душу, то и того довольно». Взирая на неотесанную толпу, епископ улыбнулся про себя и пробормотал: «Которую же из этих спасем? То ведомо лишь Тебе, Создатель».


Оффа завороженно наблюдал. Служба длилась недолго. Десять священников пели псалмы и ектении по-латыни, а потому он понятия не имел, о чем шла речь. Пение звучало странно гнусаво, хотя в нем присутствовала тоска, мучительная в этих холодных, сирых развалинах. Оффа заскучал и уже собирался улизнуть, не дожидаясь конца, но неожиданно ему стало интересно: яйцеголовый епископ обратился к собранию не на латыни, а на англосаксонском.

И на каком! Речь Меллита поразила Оффу. Он вспомнил, что в первую встречу странный жрец изъяснялся на островном языке, однако сейчас его речь повергала в изумление. Оффа подумал, что не иначе тот учился у поэтов, певших при королевском дворе.

Англосаксонский язык был несказанно богат. Гласные, сочетавшиеся многими способами, обогащали его массой оттенков и настроений. Германские согласные могли греметь и шептать, скрежетать и выстреливать. Даже в строгих виршах строчки разнились ударениями и длиной, сообразуясь с естественным ритмом картины, задуманной к воспроизводству поэтом. Это был язык скандинавских саг и людей, проживавших вблизи лесов, морей и рек. Когда поэты выступали, слушатели почти улавливали свист топора, видели, как гибнут герои, чувствовали присутствие оленя в чаще, внимали музыке лебединых крыльев по-над водой. Но прежде всего искусство поэта заключалось не в рифмовании, но в умелой аллитерации, столь свойственной этому могучему языку; в обнаружении средь многих его сокровищ неистощимого запаса эвокативных[12] повторов.

И проповедник уже начал овладевать этим мастерством. Его речь была простой и сладкозвучной. Он рассказал о пришествии Создателя на землю – то был Богочеловек, который, похоже, даровал человечеству возможность попасть в удивительное место, именовавшееся раем. Юный Оффа узнал, что очутиться там могли не только герои, павшие в битвах, не только короли и вельможи, но и бедняки, женщины и дети, даже рабы вроде него самого. Это не укладывалось в голове.

И кем же был этот Бог? Героем, но все же больше, чем героем, объяснил Меллит. То есть, по его словам, походил на Фрейра, но выше. И он был рожден зимой, в эту самую пору. Явился в зимнее солнцестояние, однако возвестил новую весну и наступление вечной жизни.

Оффа знал Фрейра. Это был бог прекрасный и юный, добрый и любимый всеми англосаксами. Епископ, пользуясь англосаксонскими понятиями, пламенно заявил:

– Фрейр, ведомый людскому роду, сей молодой герой, был Бог Всемогущий. Он Тот, кто смывает прегрешения наши водой, даритель жизни.

В дальнейшем этого Фрейра, именовавшегося Христом, принесли в жертву на кресте – англосаксы называли оный словом «rood» – распятие.

– Распятием убиенный, Он вновь восстал! – вскричал проповедник. – Он принес Себя в жертву за наши грехи и даровал нам вечную жизнь!

Чудо, как это звучало. Меллит знал свое дело.

Зачем же Фрейра распяли на кресте? Оффа не очень это понял. Но духовная составляющая, заключенная в словах проповедника, была ясна. Молодой Бог каким-то образом пожертвовал собой ради всех. Странно, но дивно. Впервые в жизни Оффа ощутил, что сама судьба – мрачный, непознаваемый вирд – могла преобразиться в нечто радостное и утешительное. Он задрожал от внезапного невыразимого восторга.

Посланием же епископа в сей день было следующее: коль скоро Христос смог положить Свою жизнь за людей, насколько же большей должна быть их собственная готовность пожертвовать собой, примириться друг с другом, чтобы оказаться достойными Его?

– Среди нас нет места жестокости, гордыне и злой воле, – изрек Меллит. – Если поссорились с соседом, слугой или женой – ступайте исправить дело. Простите их и попросите прощения в ответ. Не думайте о себе. Приуготовьтесь пожертвовать своими желаниями, ибо Бог обещал защитить нас, провести даже смертной тенью, как только мы уверуем в Него.

И он звучно завершил проповедь стихами, будучи вдохновлен англосаксонской поэзией:

Высо́ко на холм под взором небес

Возведен Господь наш и поднят на крест.

Сей добрый Воитель пришел в мир стенаний и слез;

И страшная тень пожрала свет солнца и звезд.

Ибо для нас Он повергся и крови не пожалел,

Распятый Христос, Царь творенья, за всех претерпел.

Какое-то время ошеломленная толпа молчала. Затем пронесся шелест, подобный вздоху. Римский священник растрогал сердца.

Оффа взирал на него и дивился. Не относились ли слова о примирении и прощении к Сердику и его жене? Что до прочего – обещания рая, призыва к жертве, – то юноше, к его удивлению, почудилось, хотя он и не понял всего, что для него это не пустые звуки. Переполненный чувствами, еще дрожа, он оставался на месте до конца службы.

Епископ же повел свою паству принять крещение, однако на сей раз не за стену, к Флиту, а к небольшому ручью, бежавшему между городскими холмами. Всех пригласили подойти ближе, и домочадцы повиновались под строгим взглядом Сердика. Оффа, Рикола и даже сильно обескураженные северные невольники ступили в ручей; за ними удовлетворенно наблюдали те, кто уже вымок в ходе этого короткого ритуала. Сердик, его сыновья и кентские придворные, уже ставшие христианами, взирали на это с чувством выполненного долга.

И только в самом конце процедуры суровый взор Сердика пал на Эльфгиву.

Говоря откровенно, в тот самый момент она еще не знала, как поступит, ибо ее проняло, как и Оффу, против собственной воли. Епископ, сам того не зная, обратился прямо к ее сердцу. Возможна ли надежда бо́льшая, чем та, которую предлагали ее суровые нордические божества? Неужто заоблачное провидение полнилось любовью, способной утешить страждущих вроде нее? Будь она одна и не смотри на нее Сердик, могла бы даже шагнуть с остальными. Но тот не сводил с нее глаз, как обычно жестких и беспощадных. Она колебалась, считая, что он хотел одного – капитуляции.

Епископ Меллит направился от ручья прямиком к ней. Он глянул, распознал сомнения, увидел мрачное лицо ее мужа и, припомнив недавний досадный эпизод, встал рядом и поманил к себе Сердика.

– Ты хочешь принять крещение? – мягко осведомился он у Эльфгивы.

– Так хочет мой муж.

Меллит улыбнулся и повернулся к Сердику:

– Друг мой, я окрещу твою жену, когда она придет ко мне с чистым сердцем. Когда возжелает этого, а я надеюсь, что так и будет, и не раньше. – И уже тверже он добавил: – Ты должен явить христианскую милость. Тогда она будет охотно повиноваться тебе. – И он вернулся к своим обязанностям, надеясь, что выказал понимание и тем улучшил отношения этой четы.

Сердик страстно просил Меллита задержаться в Лунденвике до утра, однако епископу не терпелось продолжить путь, несмотря на субботу.

– Братия ждет меня к вечеру в Эссексе, – объяснил он. – Путь неблизкий.

Вскоре он и его свита уже ехали через город тропой, что вела к восточным воротам. Сердик же и остальные медленно двинулись в Лунденвик, и Оффа замыкал шествие.

К вечеру атмосфера чуть потеплела. После задушевных речей проповедника поселение объял некоторый покой. Юному Оффе казалось, что и мужчины, и женщины обрели в лицах некую кротость. Он был уверен, что нынче его хозяин распахнет свое сердце, утешит жену и воссоединится с ней. Но, несмотря на всю убежденность в том, что купец был потрясен не меньше других, Оффа увидел, как Сердик отправился почивать в соседнюю хижину, оставив жену в одиночестве.

А потому далеко за полночь Оффа, уже лежа в объятиях Риколы и все еще глубоко взволнованный дневными событиями, пробормотал:

– Я думал о господине и госпоже.

– Так.

– Мы обязаны ей очень многим. Она спасла нам жизнь, хочу я сказать.

– Верно.

– Просто позор. Если бы мы только могли что-нибудь сделать.

– Вроде того, что я давеча предложила? Ты это имеешь в виду?

– Не знаю. Что-нибудь.

Когда муж уснул, Рикола еще долго лежала в раздумьях.


Главное йольское торжество приходилось на канун самого короткого дня, двумя сутками позже отъезда Меллита.

Зимнее солнцестояние! Сколь недолгим казался дневной свет! С запада набежали серые тучи, слившиеся над рекой в подобие одеяла. Когда мужчины установили в зале обеденные столы и разожгли в очаге огонь, все сошлись на том, что снежная буря разразится еще до пира. И в самом деле, в середине дня небо на западе приобрело оранжевый оттенок, знаменующий скорый снегопад.

Рикола хлопотала. Она пекла хлеб и овсяные лепешки, а также помогала двум женщинам вращать вертелы с огромными кусками оленины. Мясо, скворча, распространяло божественный аромат, и дым поднимался к соломенной крыше. Но при этом девушка не забывала о своем плане. И чем дальше, тем больше она твердила себе, что затея выгорит – не важно, верил в это Оффа или нет.

План, составленный Риколой и столь ужаснувший ее мужа, зиждился на двух чрезвычайно простых посылках. Во-первых, она знала мужчин. Во-вторых, понимала госпожу.

– Стало быть, так, – объяснила она Оффе. – Я наблюдала за ней. Она не в состоянии передумать. Считала, что потеряла его, но теперь ей известно, что можно и воротить. Эльфгива хочет уступить, но так боится лишиться его снова, что шагу не может сделать. А он тоже не станет, потому что… – Она поискала ответ, неуверенная в охвате всех возможных причин, и припечатала: – Потому что он мужчина. – Тут девушка осклабилась. – Ты знаешь, как госпожа себя ведет? – Рикола встала и великолепно изобразила особу, мнущуюся на берегу и все никак не решающуюся нырнуть. – Вот на кого она похожа. Она уже совсем созрела, надо лишь чуточку подтолкнуть. – Рикола снова улыбнулась Оффе. – Малюсенький толчок, Оффа! И дело сделано.

– И кто же толкнет?

– Мы, – ответила она, готовая вспылить.

Время, похоже, пришло.

– Я понимаю ее, – повторила Рикола. – А что до него, ему будет достаточно легко.

– А если дело зайдет слишком далеко? Если ничего не выйдет…

Последствия представлялись ужасными.

– Выйдет, – пообещала она. – Главное, делай, как я скажу.


На пир явилось с десяток гостей. Они с удовольствием прибыли в Лунденвик, зная щедрость хозяина.

В зале горело множество светильников. Длинный стол ломился. Участвовать в торжествах позволили даже домашним рабам – Оффе, Риколе и еще четверым. Повсюду были видны развеселые лица, раскрасневшиеся от эля. Один из работников только что порадовал компанию песней. Свет угасал, и крошечные снежинки ложились морозной пудрой на соломенную крышу, прежде чем медленно истаять. Небо оставалось подкрашенным в оранжевый тон.

Оффа нервничал. В голове так и звучали слова Риколы:

– Пустяки, глупыш! Он положил на меня глаз. Это естественно. Но мы можем этим воспользоваться. Неужели не понятно?

А права ли она? Риск ужасал его, но Рикола умела убеждать:

– Она мне друг и не рассердится на меня. Если мы будем сидеть сложа руки, а госпожу отошлют, что станет с нами? Отправимся за ней или куда похуже.

До проповеди Оффа не допускал и мысли об этом. И даже теперь не мог сказать толком, почему передумал. Должен ли он рискнуть ради этой женщины, которой они обязаны жизнью? Или дело заключалось в чем-то большем – чувстве, что он воспринял от проповедника: мол, все каким-то чудом наладится благодаря удивительному новому Богу? Проповедник наказал одно: веровать в Его имя. Он поверил. Он в этом не сомневался. Фрейр защитит их.

Однако Оффа вновь призадумался. Попытался отогнать неприятные мысли. И постепенно, разомлев от жара оленины и густого, пряного эля, мало-помалу начал признавать правоту Риколы. Пустяк. Все быстро закончится. Если получится – хорошо; нет – вреда никакого не будет. Он потянулся за деревянным кубком и отхлебнул еще эля.

Хозяин тоже ел и пил так, что за ушами трещало. Он выглядел довольным, хоть и оставался начеку. Эльфгива, в золотом ожерелье, выглядела, по мнению Оффы, не хуже любой молодки. Госпожа грациозно обносила гостей медовухой и элем. Ее благодарили и поднимали кубки за хозяев, клянясь в дружбе и верности. Все шло своим чередом.

Оффа заметил, что Сердик, разгоряченный медом, то и дело посматривал на Эльфгиву. Да оглянись же ты на него, беззвучно молился Оффа. Хватило бы мимолетного покорного взгляда. Если она уступит, затея Риколы станет ненужной и все разойдутся счастливые по постелям.

Однако Эльфгива, исправно игравшая свою роль, не подала Сердику знака, и тот потемнел лицом. Другие мужчины улягутся нынче с женами, но только не купец. Оффа вздохнул. План оставался в силе. Пир продолжался, а Оффа напряженно размышлял.

Гулянье было почти на исходе, когда Рикола сделала свой ход.

Люди бродили туда-сюда. Мужчинам, перебравшим эля, приходилось отлучаться. Одна или две пары, насытившиеся и раскрасневшиеся, уже удалились. Когда вышел Сердик, а Рикола с Оффой выскользнули следом, никто этого не заметил.


Чуть позже Сердик обнаружил возле своей хижины девушку-невольницу. Ее силуэт выдавался в слабом отблеске огня, выхватывая также короткие светлые волосы и придавая им странный блеск. Милашка, подумал купец. Шерстяная шаль соскользнула с плеч, приоткрыв груди – маленькие, но округлые. Если она и замерзла, то и сама не замечала. Сердик замедлил шаг.

– Где твой муж?

Она улыбнулась и кивнула на хижину:

– Спит. До утра не протрезвеет.

– Всю ночь одна, получается? – хмыкнул он.

Девушка взглянула на него, чуть помедлила и ответила:

– Похоже на то.

Сердик начал было поворачиваться, но остановился. Задумчиво посмотрел на нее. Внутри разлилась истома. Другие с женами, а он, хозяин дома, вынужден спать один.

С какой стати?


План был довольно прост. Даже груб. Но не так уж глуп.

– Нам нужно, чтобы она увидела, как он пойдет со мной. Больше ничего.

– Тогда она тебя и обвинит, – возражал Оффа.

– Нет, – мотала головой Рикола. – Не обвинит, если мы сделаем все правильно. Ему захочется женщину. Госпожа будет знать об этом. Я как бы перепугаюсь, потому что он господин и мне непонятно, что делать. Ты сходишь за ней. Скажешь, что это я послала тебя и зову на помощь.

– Она разгневается на него.

– Может быть. Но он все равно ее муж. Она не позволит ему спать с рабыней у нее на глазах. Быстро все прекратит, а женщина может сделать это только одним способом.

– Ляжет с ним сама?

– Она знает, что это возможно. На сей раз ей придется решать: либо принять его, либо он уцепится за другую. Да или нет. На месте. Она его жена! Если госпожа хотя бы наполовину женщина, то не стерпит. В конце концов, – мудро добавила Рикола, – будь она и вправду готова расстаться с ним, ее бы здесь уже не было.

Таков был план. Небольшой толчок, в котором нуждалась Эльфгива.


Оффа вгляделся в темный двор из амбара, где прятался. Они были всего в двадцати шагах, и он отчетливо видел обоих на фоне тускло освещенного дверного проема. Рикола отлично справлялась, смеясь над какими-то словами хозяина и чуть запрокинув голову. Она вела себя дружелюбно, естественно, приветливо и соблазнительно, не искушая его всерьез. Девушка увидела, как Оффа скрылся внутри.

Дело было проще простого, но ему следовало поторопиться.

В доме Сердика царила жара. У Оффы на миг защипало глаза от дыма, напитавшего воздух. Очаг и светильники заливали помещение теплым сиянием. Вопреки ожиданиям он не сразу разобрал, где сидела Эльфгива. Стол тянулся через весь небольшой зал. На полпути Оффе помешали пройти двое складских рабочих, которые вздумали отключиться в обнимку и мирно храпели. Обогнуть их не удалось, пришлось перелезать. Те ничего не заметили.

Наконец он добрался до госпожи, готовый произнести слова, которые Рикола заставила его много раз повторить.

Но Эльфгива беседовала с пожилым землевладельцем с верховья реки. Когда с ней попытался заговорить раб, она отмахнулась. Малый, однако, оказался настырен, и она велела обождать. Эльфгива продолжила учтивый разговор со стариком, который выкладывал какую-то нескончаемую историю. Это утомляло, но нужно было выказать уважение. Предок землевладельца сразил в бою не меньше трех человек, включая видного северного вождя, – на этом месте Эльфгива вновь посмотрела на раба и заметила, что тот пришел в величайшее нетерпение.

Сообщение, отрепетированное Оффой, было очень простым. «Леди, меня послала жена. Она умоляет о помощи. Ей не хочется оскорбить господина». Верная рабыня, очутившаяся в неловком положении. Остальное же пусть он предоставит Риколе, велела та.

Но время истекало. Похоже, что землевладелец настроился поведать Эльфгиве еще и о братьях своего пращура. Оффа обеспокоился всерьез. Когда же госпожа чуть раздраженно повернулась к нему, он смешался.

– Моя жена… – начал он.

– Она мне сегодня не понадобится, – улыбнулась Эльфгива и стала отворачиваться.

– Нет же, госпожа! Моя жена…

– Не сейчас. – Она вновь вознамерилась показать ему спину.

– Госпожа, моя жена… – попробовал он опять, уже не без отчаяния. Затем продолжил, забыв заученное: – Ваш муж и моя жена… – Он указал на дверь.

Эльфгива нахмурилась:

– О чем ты говоришь? – Она наскоро улыбнулась землевладельцу.

– Они вас зовут! – выпалил парень, смутившись уже вконец.

Госпожа наконец пожала плечами, извинилась и направилась к двери.


Где же Оффа? Рикола так тщательно все рассчитала! Она хотела, чтобы купец дошел до известного предела и дальше не лез, но время шло, и Сердик возбудился. Она не знала, как быть. Прошло еще сколько-то времени, купец положил ей руку на плечо. Либо дать ему отпор и рассердить, либо…

Тех же все не было. Сердик улыбался шире и шире. Она чуть не скривилась в осторожной попытке убрать его лапу, которая уже нащупала грудь. Не сейчас, хотелось ей взвизгнуть. Не сейчас.

Но тот уже распалился до поцелуев.


Когда Эльфгива шагнула из низкого дверного проема в темный двор, то отчетливо различила у входа в хижину силуэты мужа и рабыни. Муж целовал девушку, которая ничуть не противилась. Платок валялся на земле. Когда они расцепились и глянули в ее сторону, Сердик улыбнулся одновременно виновато и торжествующе. Но девушка, изобразив странную пантомиму, будто отталкивает его, посмотрела на Эльфгиву со страхом.

Эльфгиве вспомнилось лишь одно. О чем имела дерзость заявить ей маленькая невольница? «Не будет вашим – станет чьим угодно еще». Что-то вроде этого. А теперь она решила, что может забрать его и сама.

Женщина повела плечами. Конечно, она была уязвлена. Да просто пришла в бешенство! Однако с горечью подумала, что если муж предпочел развлекаться с рабыней, то будет ниже ее достоинства обратить на это внимание. Не глядя более ни на Оффу, ни на любовников, госпожа вернулась на пир, преследуемая юношей, который порывался что-то сказать. Но она не слушала.

Ибо несчастная Рикола не осознала одного. Горюя, Эльфгива могла ей довериться, однако Рикола была для высокорожденной саксонской госпожи всего лишь рабыней и никакая не соперница. Дело не стоило и ломаного гроша. Она невольница, которой муж мог воспользоваться ночью за неимением лучшего, а после избавиться от нее. Эльфгива же даже в таких обстоятельствах легко могла выбросить ее из головы.

Что и сделала. Возвращаясь к болтливому старикану, она просто махнула юному Оффе, чтобы шел прочь.

Когда тот снова вышел наружу, Сердик с Риколой исчезли.


Ночь показалась Оффе долгой. Ветер стих. Поначалу, сидя у двери хижины, он видел, как из господского дома напротив выходили люди и, спотыкаясь, брели по двору. Иногда он слышал приглушенное бормотание и пьяный смех. Не купец ли с Риколой?

У той не осталось выхода. Оффа понимал это. Даже окажи она сопротивление, купец был больше и намного сильнее, а прав у них с Риколой, как у рабов, немного. Его поразила ирония ситуации. В родном селении, будучи вольным человеком, он мог противостоять старейшине – по крайней мере, потребовать возмещения ущерба. Но, потеряв голову, а за ней и свободу, обеспечил себе повторение этой истории, на сей раз оказавшись совершенно беспомощным.

Оффа застонал, сокрушаясь о собственной глупости.

Недолгое время он тешил себя тщетной надеждой на то, что Риколе удалось сбежать от купца. Может, Сердик оказался слишком пьян или она как-то сумела отвертеться. Это упование было в лучшем случае призрачным. Оно иссякло, когда ночь сгустилась, а Рикола так и не пришла.

Вопреки здравому смыслу Оффу подмывало отправиться на поиски. Где они – может, в амбаре? Или в какой-то хижине?

«Но что я сделаю? – буркнул он себе под нос. – Воткну и в него булавку? – Обдумывая безнадежность ситуации и свою глупость в том, что он позволил Риколе эту затею, Оффа покачал головой. – Никогда бы такого не сделал, если бы не проповедник. Много же мне проку от его нового бога!» Фрейр-на-Кресте показался ему бессильным божеством.


Рикола же, покоившаяся в могучих руках Сердика, размышляла. Сперва она уплыла мыслями к мужу, затем к Эльфгиве. Чем обернется для них нынешняя ночь? Для ее брака, положения при госпоже, дальнейших отношений с купцом? Она мягко провела рукой по его груди, ощутив жесткие волоски. Хотела уйти, но тот уснул, прижимая к себе крепкой рукой. В предутренние же часы купец пробудился.

Рикола знала, по крайней мере, одно. Она уже понесла новую жизнь, принадлежавшую ей и Оффе, которую была обязана защищать при любых обстоятельствах.


Однако Рикола несказанно удивилась бы, разгляди она в предрассветные зимние сумерки свою госпожу.

Эльфгива не спала. Она лежала без сна, беспокойно ворочаясь. Перед глазами вновь и вновь проходили события минувшего вечера, и вскоре гнев уступил место другому чувству, попроще, – сожалению. «Почему я не остановила его?» И дальше, словно обращаясь к кому-то еще: «Он был твоим, и ты его отвергла».

Она была оскорблена, но и мужа жалела. Ей было известно о его нуждах, но она отказала ему. И почему? Из-за верности своим богам. Из страха унижения. Из гордости. Но счастлива ли она в гордыне? Хуже ли унижение этого безобразия? А что до богов ее предков и верности оным, то разве утешили ее этой зимней ночью Воден, Тунор и Тив? Ей казалось, что нет.

Чуть до того, как забрезжил рассвет, Эльфгива закуталась в тяжелые меха и сошла по склону к реке. Вода текла еле слышно и в темноте казалась черной. Сгорбившись, Эльфгива присела на мол и уставилась на реку.

Как поступил бы отец? Он поднял бы парус и отправился к далеким берегам, доверившись богам и бросив вызов морю. Но он был мужчина. Ночь длилась, и выбор старого мореплавателя казался ей все менее важным. И все же эта бесстрашная душа могла бы одобрить решительность, с которой Эльфгива устремилась вверх по склону.

В конце концов юная Рикола оказалась права. Ее уловка сработала, хотя и позднее, чем ей хотелось. Эльфгива решила восстановить свою власть над браком.


А потому наутро Сердик внимал жене с облегчением и теплым довольством, та же твердо рекла:

– Я приму твоего нового бога. Скажи своему жрецу – пусть крестит. – Однако добавила: – Девчонка-рабыня должна уйти.

Тот улыбнулся и обнял ее.

– Девчонка должна уйти, – повторила Эльфгива.

Он пожал плечами, как будто это не имело значения.

– Все, чего пожелаешь, – сказал он. – В конце концов, она принадлежит тебе.


Той долгой ночью произошло еще одно событие, неведомое никому из них.

Прибыл гость.

Едва над протяженным эстуарием Темзы занялся рассвет, течением понесло одинокое судно. И с наступлением тягостного, промозглого дня оно только-только нырнуло в большое колено книзу по течению от поселка.

Когда с приплюснутого ходкого судна стала видна пристань Лунденвика, стоявший на баке невысокий и коренастый человек в предвкушении уставился на него. Ему было за сорок, он отличался довольно грубым лицом и пегой, очень коротко стриженной бородой. Из всех фризийских торговцев он один отваживался путешествовать к острову в это холодное и опасное время года. Он делал это потому, что был бесстрашен, умен и алчен. Товар свой он покупал задешево, ибо его владельцы экономили на обустройстве и пропитании оного в зимние месяцы. Купец этот также оказывался обычно единственным, кто доставлял припасы, остро потребные до прихода весны. Он промышлял людьми. Всему североевропейскому побережью было известно: «Зимой рабов дождешься только от этого хитрого фриза». Он достиг Лунденвика к полудню.

При виде фризийского судна Сердик улыбнулся.

– Так и знал, что прибудет, – заметил он десятнику.

– Рассчитывал, – ухмыльнулся тот.

– Верно. – Торгуя северными рабами, Сердик предоставил купцу думать, будто потратится на их содержание в течение всей зимы, а потому приобрел по намного более выгодной цене. – Я и не говорил, что не сумею продать их до весны, – напомнил Сердик. – Я только сказал, что работорговля обычно начинается весной.

– Разумеется.

Сердик никогда не лгал.

К середине дня фриз осмотрел северных рабов и дал хорошую цену. Он удивился и восхитился, когда Сердик сделал жест доброй воли и предложил еще двоих сверху – мужчину и женщину – со скидкой.

– Я просто хочу избавиться от них, – объяснил Сердик. – Но они не доставят тебе никаких хлопот.

– Беру, – сказал фриз и заковал обоих в цепи вместе с прочими.

Совсем без хлопот, впрочем, не обошлось. На закате девка принялась вопить, что хочет поговорить с хозяйкой. Но та, похоже, разговаривать не желала, а потому работорговец быстро утихомирил ее кнутом, после чего отправился трапезничать к Сердику. Утром он собирался отчалить с отливом.


В англосаксонском календаре самая длинная ночь в году называлась модранехт – мать всех ночей.

Сердик с женой уже давно не спали вместе, но нынче, когда легли, купец словно вернулся домой, а что до Эльфгивы, то ей показалось, будто этой долгой ночью в ней что-то раскрылось вновь. Нечто чудесное и загадочное.

Утром она проснулась с мирной, особенной улыбкой.


Судно подготовили к отплытию.

Это была скандинавская ладья с высоким килем, очень похожая на ту, которую осенью разгружал Оффа. Ширина позволяла рабам сидеть в средней части с вытянутыми ногами. Во избежание неприятностей лодыжки у них были скованы.

И все же Рикола продолжала лихорадочно размышлять. Несчастная пролежала в невольничьей конурке всю ночь, надеясь на помилование. Пыталась поговорить с Эльфгивой. Ей было нужно всего несколько секунд – она объяснила бы все. Рикола не сомневалась в этом. Однако с момента, когда наутро за ними с Оффой пришли люди Сердика, хозяйка как в воду канула. Для Эльфгивы и ее мужа оба они вдруг перестали существовать. Когда Рикола воспротивилась и попыталась криком донести свое сообщение до людей вне жилища рабов, фриз жестоко избил ее кнутом. После этого к месту, где жили рабы, не подходил никто. Ни одна живая душа.

Конечно, сочувствующий найдется. Хотя бы Вистан, раз не его мать. Рикола сочла свою изоляцию преднамеренной. Кто-то об этом распорядился – либо Эльфгива, либо ее супруг. Приближаться к ним с Оффой запретили. Никакого общения. Этих рабов надлежало вычеркнуть из жизни.

Но если бы только Эльфгива знала ее секрет! Сказать бы ей лишь о беременности! Неужто женщина не исполнится сострадания? Когда наконец рассвело и Риколе почудилось, что вокруг ходят люди, ее надежды чуть укрепились и сосредоточились на одном, жизненно важном деле. Неведомо как, но по пути от жилища рабов к лодке она должна передать Эльфгиве это единственное сообщение. Без разницы, сколько безжалостных ударов кнутом она заработает. Рикола была обязана сказать.

Миновал час. Под дверь проникал свет. Немного позже она распахнулась, вошел фриз. Он молча выдал им ячменные лепешки с водой и скрылся вновь. Прошло еще какое-то время, пока он не вернулся с четырьмя матросами из своих восьми и не вывел всех в холодное, серое утро.

Как и ожидала Рикола, на берегу столпились люди, желавшие посмотреть на отплытие. Она увидела складских рабочих, десятника, женщин, с которыми трудилась изо дня в день. Но не было никого из семейства Сердика – даже ни одного из четверых сыновей. Если они и следили, то пребывали вне поля зрения.

Очутившись на прибрежной возвышенности, Рикола прошла вблизи от одной из женщин – стряпухи.

– Я понесла, – шепнула она. – Передай госпоже Эльфгиве. Скорее!

– Молчать! – рявкнул фриз.

Рикола умоляюще взглянула на женщину.

– Ты что, не понимаешь?! – крикнула она. – Я понесла!

В следующую секунду ее плечи ожгло; затем на шею легла рука фриза и толкнула вперед. Больно вывернув шею, девушка изловчилась оглянуться на женщину. Широкое саксонское лицо стряпухи было бледным – возможно, слегка испуганным, но она не шелохнулась.

Фриза что-то отвлекло. Он отнял руку и направился в начало строя. Рикола же проходила мимо десятника.

– Я понесла, – обратилась она к нему. – Передай госпоже, это все! Я понесла.

Тот бесстрастно уставился на нее, как на скотину. Хрясь! Со свистом кнут опустился вновь. Один раз, другой, обвиваясь вокруг шеи, понуждая к страдальческому крику.

Теперь Рикола была вне себя. Терять было нечего. Достоинства не осталось, о боли можно забыть.

– Я тяжелая! – закричала она во всю мощь своих легких. – Госпожа Эльфгива! Я понесла! Неужели вы не понимаете? Понесла! У меня будет дитя!

Четвертый удар пришелся на место первого и рассек глубоко. На миг Рикола едва не лишилась чувств. Она ощутила, как сильные руки волокут ее вниз, и все причитала:

– Дитя… У меня будет дитя…

Она содрогалась всем телом от потрясения и боли. Но никто так и не сдвинулся с места.

На судне она сидела тихо и минут пять приходила в себя. Фризские матросы равнодушно грузили товар. Сам торговец, руководивший ими, как будто забыл о ней, словно и не было вспышки ярости.

Крик ее, разумеется, разнесся по всему торговому посту. Эльфгива или хоть кто-нибудь из семьи не могли не услышать. Рикола посмотрела на северных рабов впереди. У них, по крайней мере, и надежды-то не было. Их ждала какая-нибудь далекая франкская ферма или средиземноморский порт. Этим рабам предстоял тяжелый труд, пока они не ослабеют, после чего им, вполне вероятно, придется работать еще усерднее. А потом наконец они отдадут себя до капли и умрут. Если только не повезет очень и очень крупно.

А как поступали с беременными? Позволят ли ей остаться с мужем? Рикола подумала, что вряд ли. А что будет с ребенком? Кто бы ее ни купил, он мог сохранить ему жизнь. Но вероятнее… Об этом она едва могла думать. Вероятнее, как говорили, дитя утопят, едва оно родится. Какая польза хозяину от младенца?

Ее взгляд упал на высокий изогнутый нос ладьи. До чего же он был безжалостен, подобный некоему огромному холодному клинку, готовому резать воду! Или, подумалось ей, напоминает клюв зловещей хищной птицы. Она обратила взор к берегу.

Лунденвик. Последнее место, где ноги их ощутили британскую почву. Серый, угрюмый Лунденвик – причал, откуда англосаксы продавали своих сыновей и дочерей. Она ненавидела его вкупе с бесстрастными лицами на зеленом берегу.

– Похоже, им дела нет до нашего отплытия.

Рикола вдруг поняла, что в своем отчаянии не говорила с Оффой с минувшего вечера. Бедняга Оффа, воткнувший булавку в старейшину, поверивший в ее неудачный замысел. Оффа, отец ее ребенка, которому, быть может, суждено умереть. Она взглянула на него, но ничего не сказала.

Фриз шел назад. Матросы на корме и носу приготовились отчалить. Все было кончено. Сокрушенно тряся головой, Рикола уставилась в днище, а потому не увидела Эльфгиву, спускавшуюся по травянистому склону.


Она услышала.

Но сломил ее не только вопль Риколы. То был вопль вкупе с чем-то еще – тем, что произошло между мужем и женой в усадьбе Сердика, когда сошла мать всех ночей – крохотное семя радости долгой ночью зимнего солнцестояния. Утром она проснулась, потянулась и ощутила мужнин поцелуй, а после услышала крик девушки. Сжалиться над несчастной Риколой и ее мужем Эльфгиву заставило это новое, тайное тепло.


Потому вскоре, к своему великому изумлению, чета вновь оказалась во дворе длинного, крытого соломой здания перед своей госпожой.

Беседа, однако, не затянулась. Эльфгива оказалась лаконична. Она велела им замолчать немедля, как только те попытались объясниться. У нее не было желания слушать.

– Радуйтесь, что вы не на невольничьем судне, – заявила она. – И можете считать, что вам повезло еще больше. Я возвращаю вам свободу. Идите куда хотите, но чтобы ноги вашей не было в Лунденвике.

Она повелительно махнула им, и те поспешили уйти.

Чуть позже Сердик, с причала наблюдавший за их уходом, испытал соблазн сделать девчонке подарок, но передумал.


Днем посыпал снег. Размеренный, неспешный. Побережье укрыло белым одеялом.

Рикола и Оффа ушли недалеко. Оффа сладил шалаш неподалеку от брода на острове под названием Торни. Снег был ему в помощь. Работая проворно, мужчина окружил строение снежными стенами. К сумеркам они с Риколой неплохо согрелись в этом подобии дома, укрепленном хворостом и валежником. У входа он развел костер. У них было немного еды: стряпуха снабдила их ячменными лепешками и мясом, оставшимися с пиршества; этого должно было хватить на несколько дней. Но с приходом ночи к их маленькому лагерю подъехал всадник. Голову скрывал капюшон; он спешился, и пламя высветило дружелюбное лицо юного Вистана.

– Держите, – ухмыльнулся он и бросил наземь предмет, крепившийся к седлу, – оленью ляжку. – Завтра наведаюсь опять, чтобы узнать, все ли у вас ладно, – пообещал он, прежде чем уехать.

Так молодая чета начала новую жизнь средь дикой природы.

– Пусть волосы отрастают, – с улыбкой напомнил Риколе Оффа. – Отныне мы хотя бы не рабы.

Из оленьего жира он как мог изготовил немного масла, чтобы смазать следы от кнута на ее шее и плечах. Она поморщилась, когда муж дотронулся до них, но ничего не сказала, и Оффа продолжил.

Ни тогда, ни впоследствии они не говорили о ночи, проведенной Риколой с купцом. Но когда Оффа спросил, действительно ли она беременна и та кивнула, он испытал облегчение. Теперь вторжение купца в его жизнь почему-то казалось не столь уж важным.

– Проведем здесь несколько дней, – заявил Оффа. – Потом я что-нибудь придумаю.

Река была протяженной. Долина – изобильной. Река позаботится о них.


Той же зимой на реке зародилась еще одна жизнь. Ко второму месяцу года Эльфгива убедилась, что зачала.

– Я уверена, что это случилось в модранехт, – заметила она мужу, к его удивлению и восторгу, однако не поделилась с ним своим предчувствием, что на этот раз будет девочка.

Эльфгиве осталось исполнить единственный долг. Епископ Меллит вернулся проинспектировать строительство маленькой соборной церкви Святого Павла лишь к весне, в четвертый месяц года, когда англосаксы отмечали древний праздник богини Эостры. Стройка теперь продвигалась стремительно. Окрестные землевладельцы, не исключая Сердика, выделили дополнительную рабочую силу. Под надзором монахов и с применением римских камней и плитки, лежавших повсюду, строители возвели скромный четырехугольник стен с маленькой круглой апсидой с одной стороны. Крышу сделали деревянной, не умея выстроить ничего сложнее. Постройка, выросшая близ вершины западного холма, смотрелась очень неплохо.

И вот накануне чествования Эостры Эльфгива в присутствии четверых своих сыновей была препровождена мужем к речушке Флит, где преклонила колени на берегу, а епископ Меллит окропил ее водой в простом обряде крещения.

– Коль скоро имя твое, Эльфгива, означает «дар эльфов», – улыбнулся епископ, – я крещу и нарекаю тебя новым. Отныне ты будешь зваться Годивой, что означает «дар Бога».

В тот же день он обратился к жителям Лунденвика с очередной проповедью, в которой подробнее растолковал смысл Страстей Христовых и то, как сей невиданный Фрейр воскрес из мертвых после распятия. По его словам, этот великий праздник имел первостепенную важность в христианском календаре и всегда выпадал примерно на эту пору.

А потому с тех пор Пасха – главный христианский праздник – на английском звучит как Easter, и это название идет от имени языческой богини весны Эостры.


Переход англосаксов в христианскую веру и восстановление древнего римского города Лондиниума, или Лундена, как называли его саксы, не был окончательным.

Миновало чуть больше десяти лет, и короли Кента и Эссекса упокоились вечным сном. Их народы восстали против новой религии, и новоявленным епископам пришлось уйти.

Но Римская церковь, единожды утвердившись, так просто не сдавалась. Епископы вскоре вернулись. На протяжении следующего столетия или около того великие миссионеры – епископ Эрконвальд среди них – устремлялись в отдаленнейшие уголки, и Англосаксонская церковь пополнилась видными святыми и стала одним из ярчайших светочей христианского мира.

В последующие века Лунденвик разросся в важный саксонский порт. А много позднее, в эпоху короля Альфреда, над ним снова возобладал римский город, после чего старый торговый пост в миле к западу вспоминали как «старый порт» – auld wic, или Олдвич. Но это явилось делом далекого будущего. И на протяжении веков после Сердика Лондиниум, заключенный в стены, стоял особняком. Там отстроили лишь несколько религиозных строений да, может быть, скромный королевский замок. На западном холме, где девочкой бегала дочь Годивы, домов было мало. Однако она навсегда запомнила, как каждый месяц или два примечала веселого рыбака с прядью белых волос на лбу, который отчаливал от мыска на южном берегу в долбленой лодочке, сопровождаемый несколькими своими детьми, и все бродили в развалинах, исследуя почву.

Только кто они были и что искали – она так и не узнала.

Завоеватель

1066 год

6 января в год от рождения Господа нашего 1066-й, в праздник Богоявления, знатнейшие лица англосаксонского королевства Англии собрались на островке Торни в непосредственной близости к порту Лондон для участия в чрезвычайных событиях. Явились все: Стиганд, саксонский архиепископ Кентерберийский, весь королевский совет – витенагемот, могущественные горожане Лондона. Они держали двухнедельный пост.

Тем холодным зимним утром не было ничего примечательнее, чем место, где они встретились.

На протяжении поколений островок возле старого брода был населен скромной монашеской общиной. Церковь, посвященная святому Петру, могла вместить только их и небольшой приход. Однако ныне на реке выросло новое святилище. Ничего подобного в Англии не бывало с римских времен. Возведенный на просторном, обнесенном стенами участке, с основанием в форме креста, этот храм из белого камня затмевал даже старый собор Святого Павла на ближнем городском холме. Поскольку монастырь Торни находился к западу от Лондона, он получил название Вест-Минстер,[13] и этой новой достопримечательности предстояло в дальнейшем именоваться Вестминстерским аббатством.

Всего за двенадцать дней до того, в рождественское утро, дряхлый белобородый король Эдуард, делом жизни которого было аббатство, гордо взирал на архиепископа, освящавшего новое здание. За этот праведный труд ему предстояло прославиться под именем Эдуарда Исповедника. Но бдение завершилось. Дело сделано, и он обрел свободу искать себе вечный покой. Этим утром короля Эдуарда погребли в аббатстве, и знатные люди, покидавшие церковь, знали, что к ним обращены взоры всего христианского мира.

О приближении смерти английского короля было известно от папского двора в Риме до скандинавских фьордов. И он не оставил сына. В тот самый миг плели интриги авантюристы Нормандии, Дании и Норвегии, и в каждом монаршем дворе северного мира звучал единственный вопрос: кто примет корону?


Человек, лицо которого скрывал капюшон, безмолвно и неприметно наблюдал за небольшой компанией.

Двое мужчин, закутанных в тяжелые одежды, стояли снаружи, отчасти оставаясь под покровом великого аббатства. Было сказано, что ничто не сокрушит их дружбы, но он в это не верил. Вражда упорна. Дружба не столь надежна. Особенно в подобные времена.

Посыпал снежок; в сотне ярдов от них члены витенагемота пересекали огороженное пространство, направляясь к вытянутому низкому строению на берегу реки, где находились покои усопшего короля и где теперь им предстояло выбрать нового. Река позади волновалась, но вяло, что указывало на скорое изменение течения. Меньше чем в паре миль над грязевыми проплешинами близ большого изгиба реки сквозь падавший снег проступали стены Лондона и длинная деревянная крыша саксонского собора Святого Павла.

Человеку слева было около сорока; он отличался хорошим сложением; волосы поредели, зато золотистая борода знатная. У него, как и у его предка Сердика, переправлявшего рабов с древнего торгового поста, именовавшегося ныне Олдвичем, была широкая грудная клетка; опять же широкое германское лицо с печатью бодрого, уверенного самообладания и острые синие глаза, за сто шагов примечавшие недомер и недовес. Он славился исключительной осторожностью, в которой иные видели достоинство, другие – недостаток. Но ни разу не случалось, чтобы он нарушил данное слово. Единственный его изъян – больная спина, поврежденная падением с лошади, но он гордился тем, что о его частых мучениях знал только самый близкий круг. То был Леофрик, лондонский купец.

Если Леофрик был дороден, то его спутник был настоящим великаном. Хротгар Датчанин нависал над своим саксонским товарищем. Голову покрывала пышная рыжая грива; такая же рыжая борода имела два фута в ширину и три – в длину. Сей громоздкий потомок викингов мог поднять взрослого человека одной рукой, любой на выбор. О его гневных вспышках, когда лицо наливалось краской под стать волосам, ходили легенды. От удара по столу его кулака бледнели могучие мужи; едва звучал его дикий рев, на улице спешно захлопывались двери. Тем не менее сей богатый и властный знатный муж пользовался любовью соседей. Это могло объясняться происхождением. Двумя веками ранее его прапрапрадед снискал репутацию свирепого воина-викинга, не выносившего убиения детей. Его команда «Bairn ni Kel» – «Детей не убивать», – предварявшая каждый набег, приобрела такую известность, что сделалась прозвищем. Пятью поколениями позже его потомков все еще называли семьей Бар-ни-кель. Поскольку он жил на восточном лондонском холме, а торговал с нижней пристани, имевшей название Биллингсгейт, его нарекли Барникелем Биллингсгейтским.

Зеленый плащ сакса был оторочен рыжим беличьим мехом, но синий плащ Барникеля – дорогим горностаевым из вотчины викингов, именуемой Русь: знак того, что тот и впрямь был богат. И если сакс задолжал состоятельному датчанину, то что за дело промеж друзей? Дочери Леофрика, его старшему чаду, предстояло в следующем году выйти замуж за сына норманна.

Мало что могло доставить Барникелю бо́льшую радость. При виде девушки его огромное лицо неизменно смягчалось и расплывалось в улыбке. «Свезло же тебе, что я выбрал ее для тебя», – говаривал он сыну удовлетворенно. Ей же, скромной, с милой улыбкой и мягким, задумчивым взором, было всего четырнадцать, но она отменно усвоила домоводство, умела читать, а ее отец признавал, что в делах его дочь разбиралась не хуже, чем он сам. Рыжебородый датчанин-гигант уже испытывал к ней отеческие чувства. Ему не терпелось увидеть ее за своим семейным столом. Он бодро приговаривал: «Уж там-то я присмотрю, чтобы сынок мой обращался с тобой подобающе». Супруге же признался: «Насчет же Леофрика – не сказывай ему, но долг я после свадьбы прощу».

Витенагемот открыл заседание, и двое мужчин ждали, переминаясь на холоде.

Человек в капюшоне задумчиво наблюдал за ними. Он знал, что обоим было чего нынче бояться, но полагал, что в большей опасности находился сакс. Это вполне устраивало его. На датчанина ему плевать, но сакс был совсем другое дело. Днем раньше он направил Леофрику послание. Сакс пока не ответил, но вскоре ему придется ответить. «И тогда, – пробормотал человек, – он будет в моих руках».


Сакс и датчанин. Однако спроси у Леофрика или Барникеля, где их дом, оба без колебаний назвали бы себя англичанами. Чтобы понять их, равно как уяснить выбор, стоявший перед витенагемотом тем судьбоносным январским утром 1066 года, не обойтись без рассмотрения важных перемен в северном мире.

На протяжении четырех столетий по завершении британской миссии святого Августина многочисленные англосаксонские королевства медленно, но верно сливались в единую Англию, хотя кельтские Шотландия и Уэльс оставались особняком. Однако в дальнейшем, два века назад, Англия была чуть ли не уничтожена при добром короле Альфреде.

Набеги ужасных викингов на северные земли длились несколько веков. Этих норманнов именовали купцами, первооткрывателями и пиратами. Они и являлись и тем, и другим, и третьим. Покинув свои фьорды и гавани, они бороздили в драккарах моря, заселяли Русь, Ирландию, Нормандию, Средиземноморье. Побывали даже в Америке. От Арктики до Италии они торговали мехами, драгоценностями и вообще всем, что прибирали к рукам. Сорвиголовы эти, с неистовыми синими очами, пылающими бородами, увесистыми мечами и грозными топорами, беспробудно пьянствовали, клялись друг другу в верности и носили скучные длинные громоздкие имена, вроде Рагнара Волосатого, Умертвителя Тостига Гордого, будто оставаясь героями нордических саг.

Викинги, растекшиеся по острову в девятом веке, были преимущественно данами. Они вступили в окруженный стенами торговый центр под названием Лондон и спалили его. Но если бы не героические сражения короля Альфреда, они захватили бы и весь остров; даже после побед Альфреда они продолжали удерживать обширные английские территории на севере Темзы.

Край, где они осели, стал известен как Денло. Его английскому населению пришлось жить по датским законам. Впрочем, это было не так уж плохо. Даны являлись северным народом, их язык был похож на англосаксонский. Они даже приняли христианство. И если на юге саксонскую бедноту постепенно закабаляли, то датские флибустьеры жили вольнее – крестьяне сохраняли независимость и никому не принадлежали. После того как потомки Альфреда восстановили контроль над Денло и объединили Англию, южане по-прежнему пожимали плечами: «С северянами не поспоришь. У них там вольница».

Но мир был редкостью на лихом севере, и вот даны, не успел наступить год тысячный, снова вторглись на изобильный остров.

B сей раз им повезло больше. Англией правил уже не Альфред, а его бездарный потомок Этельред, который, поскольку не имел обыкновения прислушиваться к добрым советам, прославился как Этельред Неразумный. Год за годом этот дурной король платил им дань – данегельд, пока англичане, уставшие от него, не сделали монархом датского короля. Дед Леофрика однажды обронил: «Раз уж плачу данегельд, так пусть хоть будет какой-то порядок».

Он не разочаровался. Правление короля Кнута, который быстро занял как датский, так и английский троны, было долгим и образцовым. Его могущество наводило страх, о его житейском здравом смысле слагали легенды. Датский род Барникелей нашел радушный прием при дворе, но того же удостоились дед Леофрика и многие подобные ему саксы. Справедливо владычествуя над Англией как английский король, Кнут привел землю к единству, миру и процветанию, и если бы сын его не скончался вскоре после наследования престола, тем самым вынудив английский витенагемот избрать из древнего саксонского рода благочестивого Эдуарда, Англия могла остаться англо-датским королевством.

Это слияние саксонской и датской культур нигде не происходило столь успешно, как в разраставшемся порту, ныне известном как Лондон. Он находился на старой границе между саксонской и датской Англией, а потому культуры объединились самым естественным образом. Хотя общегородской сход у старого креста возле собора Святого Павла, куда трижды в год сзывал большой колокол, оставался саксонским фольксмутом, собрание отцов города, управлявших торговлей, именовалось на датский манер: хастингс. И если некоторые деревянные церквушки посвящались саксонским святым, например Этельбурге, другие носили скандинавские имена, такие как Магнус или Улаф. А вдоль дороги на Вестминстер расположился сельский приход бывших викингов-колонистов, названный Сент-Клемент Дейнс.

Поэтому нынешним холодным зимним утром датчанина Барникеля и сакса Леофрика свело единое чаяние: им был желанен английский король.


Из благостного прозвища можно было бы заключить, что Эдуарда Исповедника почитали, но это не так. Он оказался не только проходной фигурой, но и чужаком. Хоть и саксонского происхождения, он вырос во французском монастыре, взял в жены француженку, а горожане и знать, давно привыкшие к купеческим французским и германским общинам в Лондоне, не были допущены ко двору и должностям. Аббатство Эдуарда говорило само за себя. Саксонские церкви обычно представляли собой скромные деревянные строения, изобиловавшие искусной резьбой. Даже немногочисленные каменные выглядели так, будто задумывались из дерева. Но массивные колонны и округлые арки аббатства были выдержаны в строгом романском материковом стиле. В них не было ничего английского.

Однако последний удар нанес Вильгельм Нормандский.

У витенагемота было три кандидатуры. Легитимной являлась только одна – племянник короля Эдуарда, но он был юн, воспитан матерью-иностранкой и не имел приверженцев в Англии.

– Не бывать ему королем, – заявил Леофрик.

Еще был Гарольд. Не королевского рода, но благородный англичанин, отличный полководец и любимый в народе.

И был нормандец.

Прошли поколения с тех пор, как предприимчивые викинги колонизировали эту западную прибрежную область Франции. Они смешались с местным населением и уже стали франкоязычными, но тяга к странствиям никуда не делась. Последний герцог Нормандский, не имевший законного преемника, передал бразды правления сыну-бастарду.

Безжалостный, честолюбивый, возможно подстегиваемый чувством собственной незаконнорожденности, Вильгельм Нормандский являлся серьезным противником. Заключив брак, благодаря которому породнился с женой Эдуарда Исповедника, он усмотрел подходящий случай наследовать бездетному монарху и стать королем. Он возглашал из-за Английского канала, что Эдуард посулил ему трон.

– Зная короля, скажу, что так оно, может статься, и было, – мрачно заметил Барникель.

Но оба тотчас умолкли. Витенагемот устремился на выход.


– Внемли же нашим робким молитвам и благослови слугу Твоего, которого мы в скромном рвении избрали быть королем англов и саксов…

Так говорилось при удерживании короны над главой нового монарха. Затем наступал черед коронационной клятвы, в которой тот обещал мир, порядок и милость. После же этого епископ взывал к Аврааму, Моисею, Иисусу Навину, царю Давиду и Соломону Премудрому, вновь испрашивая Божьего благословения, и помазывал короля миррой. И только затем водружал корону доброго короля Альфреда и вручал скипетр, как символ власти, и жезл, как символ правосудия.

Именно так, через считаные часы после похорон короля Эдуарда, в стенах Вестминстерского аббатства впервые состоялась традиционная английская коронация. Леофрик и Барникель зажглись надеждой при взгляде на ладно сложенного человека с каштановой бородой и ясными голубыми глазами, отважно взиравшего с трона. Саксонскому королю Гарольду предстояло славное будущее.


На выходе из аббатства по окончании службы Барникель Биллингсгейтский совершил большую ошибку.

Следивший за ними человек в капюшоне стоял у двери. Теперь он обнажил голову, отбросив капюшон на плечи.

То была странная личность. Вблизи массивной колонны сей тип мог быть принят за статую, темный каменистый нарост. Черный плащ сложен подобно птичьим крылам. При непокрытой голове стало видно чисто выбритое лицо и волосы, коротко остриженные по норманнской моде в кружок изрядно выше ушей. Однако поистине замечательной была другая особенность. Бледное овальное лицо с внушительнейшим носом. Тот был не столько широк, сколько длинен, не заострен, а скруглен на кончике, не красен, но отчасти блескуч. Нос до того особенный и нешуточный, что при склоненной голове упирался в складки плаща, словно клюв зловещего ворона.

Когда собрание потянулось к выходу, человек остался на месте, и теперь два друга увидели его. Он поклонился.

Леофрик ответил коротким поклоном.

«Сакс осторожен, – подумал тот. – Оно и к лучшему».

Но датчанин, красный от волнения, повернулся к нему и презрительно рыкнул:

– Благодарение Богу, у нас есть английский король! Поэтому не суйся своим французским носищем в наши дела.

Он выкатился прочь, тогда как Леофрик смутился.

Странный незнакомец промолчал. Он не любил, когда люди отзывались о его носе.


Леофрик посмотрел на девушку. Поморщился. Он простоял на холоде целый день, и спина разболелась невыносимо. Но он скривился не от боли.

До чего же она невинна! Он всегда считал себя человеком порядочным. Человеком слова. Хорошим отцом. Как же он мог столь низко предать ее?

Он восседал на прочной дубовой скамье. Перед ним на длинном столе коптила жировая лампа. Помещение было просторным. Деревянные стены грубо оштукатурены, на одной – гобелен с изображением оленьей охоты. Три оконца затянуты промасленной тканью. Пол покрыт камышом. В середине стояла большая жаровня, полная тлевших углей, дым от которых впитывался в соломенную крышу. Внизу – вместительный подвал, где складировались товары; снаружи – двор, окруженный служебными постройками, и маленький сад. По сути, то была улучшенная версия старой усадьбы в Олдвиче, где жил его предок Сердик.

Леофрик еще раз вспомнил послание, полученное накануне. Он не был уверен в его смысле, но думал, что догадался. И что, если он прав? Возможно, существовал какой-то выход, но купец не видел его. Ему придется совершить этот ужасный поступок.

– Хильда, – поманил он.

Та покорно приблизилась.


Снег перестал. Осталась лишь пелена облаков, под которыми мирно раскинулся город Лондон.

Хотя главной резиденцией саксонских королей оставался Винчестер, расположенный на западе, Лондон купца Леофрика был шумным местом. Ныне здесь обитало свыше десяти тысяч человек – торговцев, ремесленников и священнослужителей. Древний город постепенно оживал, подобный некоему огромному, обнесенному стенами и долго пробывшему в запустении саду. Король Альфред восстановил римские стены. На холмах-близнецах раскинулась грубая сетка улиц вкупе с парой саксонских селений, каждая с собственным рынком – англосаксы называли их чипами. Появились пристани и новый деревянный мост. Здесь же чеканили монету. Но в саксонском Лондоне с его бревенчатыми, соломой крытыми домами, амбарами, усадьбами, деревянными церквями и раскисшими улочками по-прежнему витал дух большого ярмарочного города.

Кое-что, впрочем, напоминало о римском прошлом. Отчасти уцелела нижняя из двух знаменитых дорог, тянувшихся через город. Вступая в западные ворота, теперь называвшиеся Ладгейт, он пересекал западный холм рядом с собором Святого Павла и заканчивался на речном склоне восточного, на саксонском рынке Ист-Чип. Верхняя римская магистраль сохранилась хуже. Начинаясь от западной стены возле ворот Ньюгейт и проходя севернее собора Святого Павла, она тянулась под протяженным, открытым пространством Уэст-Чипа, далее, однако, переходила на восточный холм и бесславно терялась среди коровников. Оттуда к вершине, названной Корнхилл из-за посевов зерновых, уходила теперь саксонская проселочная дорога.

От знаменитого форума не осталось и следа. Амфитеатр превратился в приземистые руины, над которыми высилось несколько саксонских построек да разрослись ясени. Однако то там, то здесь все еще можно было найти обрушенную арку или кусок мрамора – случалось, что первая подпирала соломенную крышу оживленной лавки, второй же скрывался под плетеной изгородью.

Единственной городской достопримечательностью являлось вытянутое, похожее на амбар саксонское здание собора Святого Павла с его высокой деревянной крышей. А самым колоритным местом – длинный отрезок Уэст-Чипа, отходивший от собора и неизменно забитый торговыми прилавками.

На полпути по Уэст-Чипу с его южной стороны, близ крохотной саксонской церкви Святой Марии, тропа спускалась к старому колодцу, возле которого высился красивый особняк, украшенный по причине, уже забытой, увесистой вывеской с нарисованным быком. И поскольку дом принадлежал богатому саксонскому купцу, того прозвали Леофрик, который живет под знаком Быка.

Хильда смиренно стояла перед ним, одетая в простую шерстяную рубаху. Что за славная девонька! Он улыбнулся. Сколько же ей? Тринадцать? Груди только-только обозначились. Чулки, обвязанные кожаными ремешками, обтягивали красивые икры. Немного тяжеловата в лодыжках, но это мелкий изъян. У нее был широкий чистый лоб, возможно, белокурые волосы чуть тонки, зато светло-голубые глаза очаровывали спокойной невинностью. Скрывался ли в ней огонь? Наверняка не узнаешь. Быть может, это не имело значения.

Проблемой же для обоих являлось то, что лежало на столе. Короткая, в девять дюймов длиной, палочка для подсчета долгов, испещренная зарубками неодинаковой ширины и глубины. Они показывали, что Леофрик на грани разорения.

Как его угораздило попасть в такую беду? Он, как и прочие крупные лондонские купцы, вел дела в двух направлениях. Через купца из нормандского города Кана он ввозил французские вина и товары, а английскую шерсть продавал на экспорт, отправляя ее в Нижние страны знаменитым портным Фландрии. Беда была в том, что в последнее время его деятельность чересчур разрослась. Мелкие колебания цен на вино и шерсть могли явиться критическими для его состояния. Затем груз шерсти сгинул в море. Барникель предоставил ссуду и помог уладить эту неприятность. «Но даже при этом, – признался Леофрик жене, – я остаюсь должен Бекету из Кана за последний корабль с вином, и придется ему подождать».

Его семейство издавна владело старым Боктонским имением в Кенте. Такие имения были у многих удачливых лондонских купцов. У Барникеля был крупный земельный надел в Эссексе. Леофрик же ныне держал свое дело на плаву лишь благодаря доходам от Боктона.

И в этом заключалась опасность.

«Если на Англию нападут, – рассуждал он, – и Гарольд проиграет, то победитель, верно, отберет многие поместья, в том числе и мое». Так или иначе, урожай мог пропасть. При финансах, висевших на волоске, это могло означать разорение.

Леофрик размышлял. Он глянул в угол, где сидели в потемках жена и сын. Вот было бы маленькому Эдварду не десять, а двадцать, чтобы удачно жениться и обеспечить себя! А еще бы не печься о приданом для дочери! И были бы поменьше его долги! Мальчонка уже здорово похож на отца. Как сохранить для него владения?

А теперь еще это письмо, странное и тревожное. Насколько осведомлен носатый нормандец в его делах? И почему он взялся помочь? Что же касалось его предложения…

Леофрик не привык к моральным дилеммам. Будучи саксом, он, как и его предки, различал лишь «плохо» и «хорошо», ничего сверх. Но это было нелегко. Он пристально посмотрел на Хильду и вздохнул. Ей уготована простая, даже безмятежная жизнь. Неужто он и впрямь пожертвует дочерью ради сыновних владений? Многие, конечно, так и поступили бы. В англосаксонском мире, как и везде в Европе, дочери становились разменной монетой во всех сословиях.

– Мне может понадобиться твоя помощь, – сказал он.

Какое-то время он говорил тихо, она же кротко внимала. Какого он ждал ответа? Хотел, чтобы она возразила? Он знал лишь, что выслушает ее с замиранием сердца.

– Отец, если ты нуждаешься в помощи, я сделаю все, что пожелаешь.

Леофрик уныло поблагодарил ее и жестом отослал.

Нет, решил он, этому не бывать. Должен найтись какой-то выход. Но почему же, поразился он, проклятый внутренний голос предостерег его, напомнив, что ничего не дано предугадать?

Именно в этот момент его мысли прервал сосед, позвавший снаружи:

– Леофрик! Иди сюда и взгляни!


Он задумчиво смотрел на шахматную доску, как будто фигуры могли стронуться сами собой. Длинный нос отбрасывал на нее тень в свете свечи.

На миг мысли унесли его к дневным событиям. Он рассчитал все действия, учел все случайности. Ему придется лишь немного подождать. Он мог позволить себе терпение, коль скоро прождал уже двадцать пять лет.

– Твой ход, – заметил он, и юноша напротив подался вперед.

Сыновья были похожи на отца. Оба угрюмые, оба отягощены фамильными носами. Однако Анри обладал отцовской смекалкой, которой не было у чуть более крупного и дородного Ральфа. Последний где-то шлялся. Наверное, пьянствовал. Анри сделал ход.

Никто не знал точно, когда шахматы добрались до Англии. Но король Кнут был уже с ними знаком. Родом с Востока, на Западе они претерпели известные метаморфозы. Восточный визирь превратился в королеву, а пара великолепных слонов с паланкинами – в фигуры, понятные европейцам, – в епископов, благо очертания паланкинов отдаленно напоминали митры.

Дом, где разворачивалась игра, был выстроен из камня, что редкость для саксонского Лондона, и находился рядом с собором Святого Павла на вершине крутого холма, спускавшегося к Темзе. Это был красивейший лондонский квартал, где жили священники и дворяне.

Четверть века прошло с тех пор, как он прибыл в Лондон из нормандского города Кана, где принадлежал к видной купеческой фамилии. В таком переезде не было ничего необычного. В устье ручья, сбегавшего между холмов-близнецов, расположились две закрытые пристани. На восточной стороне находился причал для германских купцов, на западной – для франкоязычных из нормандских городов Руана и Кана. Занимаясь в основном доходной виноторговлей, эти чужеземцы получили много привилегий, а некоторые обосновались в Лондоне навсегда.

Остался бы он здесь, не потеряй в Кане девушку? Наверное, нет. Он был убежден, что она принадлежала ему; любовь родилась еще в детстве. Но что он любил? Не курносый ли носик, столь разительно отличавшийся от его шнобеля? С течением лет то было единственное в ней, что помнилось наверняка. И все-таки в глубине души хранилось острое напоминание о былой боли. Оно и направляло его, подобно путеводной звезде.

Когда бы ни зародилась вражда этих купеческих семейств, она определенно существовала еще при его деде. Дело не только в промысле. Что-то особенное скрывалось в самой их натуре. Беда заключалась не в том, что они были расторопны и отличались живостью, смекалкой и обаянием, хотя и это достаточно скверно. Во всех них присутствовала напористая свирепость, глубоко сокрытое самомнение, которое раздражало многих и за которое их возненавидела его родня.

Девушка была его сокровищем. В пятнадцать лет он подслушал из-за угла их разговор с молодым Бекетом. Они потешались.

– Прелесть моя, но как же ты будешь с ним целоваться? Его носище – препятствие совершенно непреодолимое! Разве не видишь? Неприступная крепость! Конечно, он великолепен. Достоин восхищения, как горная вершина. Но знаешь ли ты, что со времен Потопа в этой семье никого не целовали?

Он отвернулся. Уже на следующий день она охладела к нему. Через год вышла замуж за юного Бекета. После этого родной дом стал ему ненавистен.

Годы правления Эдуарда Исповедника явились для него доброй порой. В Лондоне он женился и преуспел, завел важных друзей при космополитичном дворе Эдуарда и сделался ценным покровителем собора Святого Павла, видной фигурой.

Он также взял себе новое имя.

Это случилось в одно прекрасное утро, вскоре после женитьбы. Прохаживаясь по торговым рядам Уэст-Чипа, он задержался у длинного стола, за которым трудились серебряных дел мастера. Заинтересовавшись, он склонился через стол понаблюдать за ними и так какое-то время простоял. И уже уходил, когда до него донеслось: «Глянь-ка на богатея. Рукава сплошняком в серебре!»

Посеребренные рукава. Он задумался, прикинул так и сяк. Рукава в серебре. Поскольку прозвище не относилось к его носу и намекало на состоятельность, он решил сохранить его. Силверсливз – подходящее имя для богатого человека.

– Недалек час, когда я его заслужу, – пообещал он жене.

Сейчас, взирая на шахматную доску, Силверсливз позволил себе слабую улыбку. Шахматы нравились ему: властная игра, основанная на тайной гармонии. За годы торговли он приучился выискивать аналогичные партии в своих делах. И находил. Дела людские, порой незаметные, нередко жестокие, напоминали Силверсливзу хитроумную игру.

Он любил играть в шахматы с Анри. Хотя сыну недоставало отцовского стратегического мышления, он был блестящим тактиком и прекрасным импровизатором, когда приходилось принимать неожиданные решения. Силверсливз пробовал научить и младшего сына, но Ральф не мог усидеть и бесился, тогда как Анри взирал на него с легким презрением.

Но Силверсливз, если втайне и был разочарован в Ральфе, никогда этого не показывал. На самом деле он, подобно многим умным отцам, любовно заботился о сыне-тупице, всячески стараясь подружить братьев и уверяя их мать: «Они разделят мое наследство поровну».

Тем не менее перенять его дело предстояло именно Анри. Юноша уже отлично разбирался в тонкостях изготовления, перевозки и хранения вина. Он знал и заказчиков. В минуты же покоя, вроде нынешней, Силверсливз делился с ним и более глубокими соображениями, дабы тот лучше понимал, что к чему. Этим вечером, держа в уме многочисленные расчеты последних дней, он решил коснуться самого важного.

– У меня есть любопытная задача, – начал он. – Имеется должник. – Он многозначительно посмотрел на сына. – Кто чаще оказывается сильнее, Анри, человек с мошной или человек с долгами?

– С мошной.

– Допустим, он должен тебе и не может заплатить. Что тогда?

– Разорится, – хладнокровно ответил Анри.

– Но тогда ты лишишься того, что одолжил.

– Если не заберу в уплату все, что у него есть. Но если оно ничего не стоит, то плохи мои дела.

– Значит, коль скоро он должен тебе, ты его боишься? – Анри кивнул, и Силверсливз продолжил: – Однако подумай: как быть, если в действительности он в состоянии вернуть долг, но предпочитает не возвращать? Ты боишься его, потому что у него твои деньги, но он, поскольку может расплатиться, не боится тебя.

– Согласен.

– Отлично. Теперь предположим, Анри, что тебе отчаянно нужны эти деньги. Он предлагает меньше, чем задолжал. Возьмешь?

– Может быть, и придется.

– Да, это так. Теперь смотри: разве он не заработал на тебе? По той причине, что оказался сильнее, будучи должен?

– Зависит от того, хочет ли он и впредь вести со мной дела, – произнес Анри.

Силверсливз помотал головой:

– Нет. Это зависит от многих вещей. От времени, от вашей нужды друг в друге, от иных возможностей, от важных связей – у кого их больше. Это вопрос скрытой расстановки сил. Совсем как в шахматах. – Он выдержал паузу, подчеркивая сказанное. – Анри, никогда не забывай об этом. Люди торгуют ради прибыли. Ими движет алчность. Но долг сопряжен со страхом, а страх сильнее алчности. Долг – истинная власть, оружие, превосходящее всякое прочее. Глупцы охотятся за золотом. Мудрый изучает долги. Это ключ ко всему. – Он улыбнулся и вновь простер руку. – Шах и мат.

Но ум Силверсливза был занят игрой куда большей – игрой, где долг окажется оружием, в которую он тайно играл последние двадцать пять лет против Бекета, купца из Кана. И в этом поединке он изготовился нанести сокрушительный удар. Его намерениям должен был послужить человек весьма подходящий – Леофрик Сакс. Осталось лишь немного выждать. Еще был датчанин. Огромный рыжебородый хам, сегодня оскорбивший его. Барникель пребывал на периферии игры ничтожной пешкой, но можно было подключить и его. План отличался столь безупречной сокровенной симметрией, что позволял изящнейшим образом разобраться и с Барникелем.

Он все еще улыбался, когда Анри подошел к окну и взволнованно позвал:

– Посмотри, отец! Там что-то в небе!


За последний час облака разошлись, явив холодное и суровое зимнее небо, полное звезд. А посреди него нарисовалась в высшей степени необычная картина.

Нечто спокойно висело, распушив длинный хвост. По всей Европе, от Ирландии до Руси, от Шотландских островов до каменистых побережий Греции, люди в ужасе, не понимая, что сие значит, взирали на огромную бородатую звезду.

Явление кометы Галлея в начале 1066 года подробно описано в хрониках того времени. Все были едины в том, что это зловещее знамение, предвещавшее некую катастрофу, готовую поразить человечество. Особые причины бояться существовали в островной Англии, которой угрожали со всех сторон.


Мальчик с белой прядкой в светло-каштановых волосах завороженно смотрел на великую комету. Его звали Альфред, в честь славного короля. Ему было четырнадцать, и он только что принял решение, которое взбесило отца, а мать наполнило скорбью. Он ощутил ее тычок.

– Альфред, тебе не следует идти. В звезде знамение. Ты должен остаться.

Он усмехнулся, сверкнув голубыми глазами:

– Матушка, неужто ты думаешь, что Всемогущий Господь послал эту звезду, дабы предостеречь меня? По-твоему, Он возжелал, чтобы весь мир взглянул и сказал: «Ба, да это же Бог предупреждает юного Альфреда не ходить в Лондон»?

– Как знать…

Он поцеловал ее. Мать – простая, сердечная женщина, и он любил ее. Однако все уже решил.

– Вы с отцом прекрасно управитесь. У него уже есть сын, чтобы пособить в кузнице. Мне здесь нечего делать.

Яркий свет кометы Галлея выхватывал красивый пейзаж. Темза, несшая свои воды через низину, что раскинулась на двадцать миль к западу от Лондона, текла средь сочных лугов и плодородных полей. В одной-двух милях вверх по течению находилась деревня Виндзор, королевское поместье; неподалеку над потоком нависал, подобно сторожевой башне, холм – единственный силуэт в равнинном ландшафте. Семья проживала в этом пленительном окружении еще со времен славного короля Альфреда, когда покинула леса к северу от Лондона, спасаясь от грабителей-викингов. Они ни разу не пожалели об этом решении, ибо земля была богата и жилось им отменно.

Жизнь их скрашивало и другое. Отец неизменно напоминал мальчику: «За правосудием, Альфред, мы всегда можем отправиться к самому королю. Никогда не забывай, что мы вольные люди».

Это было исключительно важно. Англосаксонская деревня уже обустроилась вполне на манер прочей Северо-Восточной Европы. Территорию разбили на шайры – графства – с шерифом в каждом; тот собирал королевские налоги и осуществлял правосудие. Все шайры делились на округа, в каждом – множество земельных владений. Последние принадлежали танам и лендлордам помельче, которые, подобно владельцам материковых поместий, чинили собственный суд над своими крестьянами.

Но в отношении крестьянства англосаксонская Англия держалась особняком. Если европейские землепашцы были, как правило, либо вольными, либо сервами, то в Англии все оказалось куда сложнее. Сословий развелось видимо-невидимо. Одни крестьяне были рабами, обычными невольниками. Другие являлись крепостными – сервами, привязанными к земле и подчиненными владельцу. Третьи – вольными, платили лишь за аренду. Четвертые – наполовину свободными, но аренду оплачивали; пятые – свободными, но служили особую службу; имелось и много промежуточных разрядов. И положение, конечно, не давалось раз навсегда. Раб мог стать вольным; свободный человек, слишком бедный, чтобы платить налоги и за аренду, ввергался в рабство. Картина, как явствует из судебных отчетов, зачастую бывала ужасающе пестрой.

Впрочем, семья молодого Альфреда отлично понимала свой статус. Сей род всегда был свободен, если не брать в расчет недолгого и давно забытого периода, когда пращур Оффа пребывал в рабстве у купца Сердика. Правда, они были лишь скромными крестьянами-батраками, располагая наделом крохотным, как фартинг. Но отец Альфреда мог честно сказать: «Мы платим денежную ренту в серебряных пенни. Мы не трудимся на господина, как делают рабы».

А потому юный Альфред, как всякий вольный местный, гордо носил на поясе символ своего драгоценного статуса: изящный новенький кинжал.

Семья жила кузнечным ремеслом со времен деда. К семи годам Альфред умел подковать коня. К двенадцати махал кувалдой едва ли хуже брата, который был на два года старше. «Вам незачем быть большими и сильными, – внушал сыновьям отец. – Мастерство – вот что важно. Пусть за вас работают инструменты». И Альфред учился хорошо. Ему не мешали родовые перепонки между пальцев.

– Двум кузнецам в этой деревне делать нечего, – отметил он. – Я обошел все окрест – Виндзор, Итон, даже Хэмптон. Пусто. Поэтому, – изрек он горделиво, – я отправляюсь в Лондон.

Но что он знал о Лондоне? Немного, откровенно говоря. И уж конечно, ни разу в нем не бывал. Однако сызмальства усвоил семейное предание о золоте, зарытом в Лондоне, и город приобрел для него магическое значение.

– Там и вправду закопано золото? – донимал он родителей.

А потому неудивительно, что отец укоризненно бросил ему:

– Небось за кладом собрался!

Может быть, раздраженно подумал Альфред. А стоило матери робко осведомиться, когда же в путь, он неожиданно выпалил: «Завтра утром».

Наверное, диковинная звезда с ним все же поговорила.


К Пасхе 1066 года Английское королевство переполошилось. Саксонский флот спешно готовился патрулировать море. Король занялся этим лично.

Донесения поступали ежедневно. Бастард Вильгельм, герцог Нормандский, готовился к вторжению. К нему примыкали рыцари со всей Нормандии и прилегавших территорий.

– И хуже всего то, – уведомил Леофрик Барникеля, – что он, как сказывают, получил папское благословение.

Угроза исходила и от других авантюристов – норманнов. Вопрос заключался лишь в том, когда и как будет нанесен первый удар.

Ранним утром в это тревожное время, когда улицы подморозило, Барникель Датчанин возвращался от Леофрика к себе на восточный холм.

Он только что миновал ручей, сбегавший между холмами-близнецами, который теперь, поскольку проходил сквозь северную городскую стену, назывался Уолбрук, и был остановлен скорбной картиной.

Тропа шла вдоль нижней римской магистрали. Справа, на восточном берегу Уолбрука, когда-то стоял дворец римского губернатора, хотя память об изящных постройках давно истерлась – их скрыла пристань германских купцов. На улицах, где некогда расхаживали стражи, теперь разместились лотки и свечные лавки. Ее называли Кэндлвик-стрит. От имперского величия не осталось и следа, за исключением одного любопытного предмета.

Каким-то образом уцелел мильный столб; он высился близ того, что сохранилось от дворцовых ворот, напоминая упрямый пень древнего дуба, пустившего здесь корни лет девятьсот назад, а то и больше. Поскольку горожане смутно догадывались, что сей привычный, но загадочный предмет явился из седой старины, они уважительно именовали его Лондонским камнем.

Именно возле него Барникель заметил жалкую фигурку.

Альфред не ел уже три дня. Он съежился у камня, плотно завернувшись в грязный шерстяной плащ. Лицом он был очень бледен. Ноги онемели от холода. Позднее, если ему повезет согреться возле жаровни, они разболятся.

В свой первый месяц пребывания в Лондоне Альфред представлял собой обычного паренька, ищущего работу. Правда, он ничего не нашел, поскольку не имел друзей-покровителей. Во второй месяц он попрошайничал, выклянчивал еду. К третьему превратился в бродягу. Лондонцы не отличались особой жестокостью, но бродяги угрожали обществу. Вскоре он понял, что на него донесут. Ему было известно лишь, что его отволокут в Гастингс-корт. А потом? Он не знал. Поэтому, заслышав тяжелую поступь, еще отчаяннее вжался в холодный камень. Альфред поднял глаза, только когда к нему обратились: над ним навис великан, какого он в жизни не видел.

– Как тебя звать? – (Альфред сказал.) – Откуда ты?

– Из Виндзора.

– Какого сословия?

И снова Альфред ответил. Вольный ли он? Да. Когда в последний раз ел? Не воровал ли еще? Нет. Только ячменную лепешку, подобранную с земли. Допрос продолжался, пока наконец рыжебородый исполин не хрюкнул, значения чего Альфред не уразумел.

– Вставай.

Он подчинился. И сразу упал. Тряхнул головой и попробовал еще, однако ноги вновь подкосились. В ту же секунду он скорее удивленно, чем в страхе, ощутил, как ручищи Датчанина подхватывают его и забрасывают на плечо, словно небольшой куль муки, – и вот великан зашагал к Ист-Чипу, гудя что-то под нос.

Вскоре Альфред очутился в большой усадьбе с крутой деревянной крышей на дальней стороне восточного холма. Да что в усадьбе – перед огромной жаровней, над которой тихая седая женщина с широким лицом разогревала котел с похлебкой, и запах показался Альфреду божественным, лучше всего, что он когда-либо вкушал.

Покуда она занималась похлебкой, мальчик осмотрелся. Все выглядело колоссальным – от здоровенного дубового стула до прочных дубовых дверей, а на стене красовался внушительный, двуручный боевой топор. Датчанин маячил под другую сторону жаровни, и Альфред не мог рассмотреть его толком. Тотчас последовало:

– Мы накормим тебя, мой юный друг, но после ты отправишься домой, откуда пришел. Понятно?

Альфреду вообще не хотелось говорить, но Датчанин повторил вопрос, и поскольку лгать явно не следовало, он нашел в себе силы помотать головой.

– Что? Никак ты мне перечишь?

Это был сущий рев. Парень вдруг испугался, что великан передумает и не станет его кормить. Тем не менее ему хватило мужества ответить:

– Нет, сударь, я не перечу, но домой не пойду.

– Ты с голоду околеешь! Тебе это известно?

– Как-нибудь перебьюсь. – Он понимал, что это нелепость, но тем не менее. – Я не привык сдаваться.

Это было встречено таким ором, что Альфред решил: сейчас этот викинг ударит его, но ничего не случилось.

Тем временем женщина перелила похлебку в небольшой котелок и поманила Альфреда к столу. Альфред повиновался, однако заметил, что великан направился к нему.

– Ну, – обратился тот утробным гласом к жене, – что ты о нем думаешь?

– Бедняга, – отозвалась та сострадательно.

– Верно. И все же… – (Альфред различил смешок.) – В этом мальчонке бьется сердце героя. Слышишь? Могучего воина. – Загоготав, он хлопнул того по спине и чуть не опрокинул в котел с похлебкой. – А знаешь почему? Он не сдается. Так и сказал мне. Он не шутит. Этот малыш не сдастся!

Жена вздохнула:

– Значит, мне его содержать?

– Ну разумеется! – воскликнул тот. – Ибо скажу тебе, юный Альфред, – обратился он к мальчику, – что у меня есть для тебя работа.


Саксонский флот курсировал по Английскому каналу все лето. Набег был всего один, ему подвергся кентский порт Сэндвич, и его быстро отбили. Затем – тишина. За горизонтом выжидал Вильгельм Нормандский.

Однако для юного Альфреда, невзирая на эту опасность, прошедшие месяцы стали счастливейшей в жизни порой.

Мальчик быстро перезнакомился с семейством Датчанина. Жена Барникеля была строга, но добра; старшие дети уже обзавелись своими семьями, а восемнадцатилетний сын, который собирался жениться на дочери Леофрика, все еще жил с родителями. Он был здоровяк, вылитый отец, и научил юного Альфреда вязать морские узлы.

Датчанина же будто веселило общество деревенского мальчишки. Его дом на восточном холме располагался неподалеку от саксонской церкви Всех Святых и выходил на пустынные травянистые склоны, где обитали во́роны. Каждое утро мужчина отправлялся по тропинке в Биллингсгейт инспектировать суденышки с грузами шерсти, зерна и рыбы. Альфреду нравилась пристань, пропитанная запахами рыбы, дегтя и водорослей, но еще больше – визиты к Леофрику на западный холм. Теперь, когда он перестал быть бродягой, ему доставляло огромное удовольствие ходить от собора Святого Павла по Уэст-Чипу. Там каждый закоулок был связан с отдельным промыслом или товаром – Бред-стрит, Вуд-стрит, Милк-стрит и так до Полтри в самом конце. Торговцы галдели, выкрикивая все эти товары; там обитали и продавцы специй, сапожники, ювелиры, меховщики, торговцы одеялами, гребнями и многие, многие другие. Одно его удивляло – количество свинарников. Такого он от города не ожидал, но Барникель объяснил: «Свиньи пожирают мусор и держат место в чистоте».

Благодаря Барникелю Альфред стал лучше понимать характер Лондона. Отчасти город оставался сельским. Саксонское поселение не заполнило огромного пространства, обнесенного стенами; здесь сохранились поля и фруктовые сады. Вокруг раскинулись обширные земли, принадлежавшие королю, его придворным и Церкви.

– Город разделен на округа, – растолковывал Барникель. – Примерно по десять на холм. Но некоторые из них находятся в частном владении. Мы называем их сока.[14]

Он назвал нескольких дворян и духовных лиц, содержавших эти имения в границах Лондона.

И все-таки Лондон был сам по себе. Слушая Датчанина и наблюдая, Альфред не уставал поражаться.

– Город настолько богат, – объяснил Барникель, – что облагается налогом, как целый шайр.

Он с гордостью перечислил свободы, отвоеванные городом: торговые концессии, права на рыбный промысел в пределах нескольких миль по Темзе, права на охоту во всем графстве Мидлсекс, располагавшемся на северной стороне, и многие другие.

Но дело было не в этом, а в чем-то еще – в разлитом в воздухе, но вполне осязаемом и производившем на мальчика по-настоящему глубокое впечатление. Ему какое-то время не удавалось облечь его в слова, но однажды ему нечаянной репликой помог сам Датчанин.

– Стены Лондона касаются моря, – произнес тот.

Да, подумал мальчик. Вот оно.

Покоясь издавна в верховье эстуария Темзы, неизменно смотревшего в море, огромное поселение среди стен на протяжении поколений служило приютом мореплавателям и торговцам всего северного мира. И эти люди не собирались себя ограничивать, пусть даже признавали власть островных королей – саксонских и датских. Защищаясь и организуя торговлю, они основывали собственные гильдии. Они знали о своей важности для короля, и с этим считались. Дед Барникеля, крупный купец, трижды ходивший в Средиземноморье, стал дворянином. Три поколения этого семейства возглавляли гильдию защиты, способную выставить значительные силы. Городские стены были столь крепки, что заслужили признание короля Кнута. «Лондон не взять никому, – похвалялись англо-датские бароны, выходцы из купечества. – И никакой король не король, пока мы не одобрим».

Гордыню Лондона и уловил Альфред.

– Ибо граждане Лондона свободны, – изрек Барникель.

Существовал старинный английский обычай: если серв убегал в город и жил там невостребованным в течение года и одного дня, то становился вольным. Да, некоторым землевладельцам и богатым купцам прислуживали сервы и даже рабы, но большинство подмастерьев были, подобно Альфреду, вольными. Однако в Лондоне он открыл, что слово «вольный» несло в себе нечто еще. Купец, заплативший вступительный взнос, или ремесленник, завершивший ученичество, становились полноправными гражданами. Они получали возможность заниматься ремеслами, поставить торговый лоток и голосовать на фолькмоте. Такие люди платили королевские налоги, а все остальные, явись они из соседнего графства или из-за моря, считались чужеземцами и не имели права торговать, пока не удостоятся гражданства. Неудивительно, что лондонцы пеклись о своей свободе. Ощупав кинжал на боку, мальчик вспыхнул от удовольствия при мысли, что и он станет частью этого целого.


Через неделю, когда силы Альфреда полностью восстановились, Барникель обратился к нему с утра пораньше:

– Сегодня начинается твое ученичество.

Квартал, куда теперь вел его Датчанин, располагался сразу за восточной городской стеной. Здесь в Темзу сбегал небольшой ручей, вдоль берегов которого разместились многочисленные мастерские. Это было бойкое место, находившееся в ведении гильдии защиты. Когда они приблизились к вытянутому деревянному зданию, Альфред различил знакомые удары молота о наковальню. Мальчик решил, что его определят в кузнецы. Но обмер, едва вошел и огляделся.

Они находились в помещении арсенала.

Из всех ремесленников оружейник виделся мальчику, воспитанному в кузнице, принцем среди мастеровых. Альфред лишился дара речи, обозревая кольчуги, шлемы, щиты и мечи.

Подошедший главный оружейник оказался высок, сутул и с угловатым лицом. Взор синих глаз был добр, однако при виде диковинной перепонки на руках мальчика он в сомнении повернулся к Барникелю:

– А работать-то он сможет?

– Сможет, – уверенно отозвался Датчанин.

Так и началось обучение Альфреда.


В его жизни, наверное, не было дней светлее. Как новичка, Альфреда приспособили к черной работе: носить воду из ручья, поддерживать огонь и раздувать мехи. Он подчинялся беспрекословно, и никто не обращал на него большого внимания.

По завершении первого дня он отправился с другими подмастерьями на ночлег. Обычно ученикам не платили, но жили они свободно, в хозяйском доме, однако оружейник был вдовцом и невзлюбил эту моду. У его сестры стоял дом на склоне Корнхилла, разделенный на комнаты, а сразу за ним – служебная постройка, где и кучковались шумные ученики.

Арсенал был велик, подмастерьев всех возрастов набралось восемь душ, и Альфред, делая работу, имел возможность понаблюдать за ними. Один стучал кувалдой неравномерно, другой слишком крепко сжимал щипцы, привнося в свой труд напряжение. Третий не умел обращаться с долотом. Альфред все подмечал, но помалкивал.

Однако через пару дней ему дали небольшое задание: поработать напильником, выправить вмятину на шлеме. Он все прилежно выполнил и вручил дело рук своих мастеру, который забрал оба предмета без слов.

На следующий день мастер призвал его на помощь другому ученику, годом старше, клепавшему шлем. Альфред держал, тот ставил заклепки. Затем мастер велел:

– Дай попробовать новичку.

Старший недовольно поменялся с Альфредом местами. Тот взялся за дело, но получилось черт-те что. Досадливо хрюкнув, мастер приказал старшему:

– Покажи ему, как нужно.

Он ушел, но Альфред ошибся, решив, что тем оно и кончилось. Вечером, когда подмастерья потянулись к выходу, мастер подозвал его и, сгорбившись над горном, осведомился:

– Зачем ты это сделал?

– Что именно, сударь?

– Я наблюдал за тобой. Ты держишь молоток, как будто это часть твоей руки. Ты напортачил нарочно. Зачем?

Альфред опасливо взглянул на него и признался:

– Сударь, я работал у отцовского горна сколько себя помню. Но здесь я новичок и чуть не помер с голоду до того, как Барникель привел меня к вам. Если другие подмастерья будут завидовать, они превратят мою жизнь в ад. А то и вовсе выживут. – Он криво усмехнулся. – Поэтому пусть учат, пока не подружимся. – Альфред покраснел, испуганный тем, что выразился так заносчиво. – Но я простой кузнец, – добавил он поспешно. – Я хочу выучиться на оружейника.

Оружейник задумчиво кивнул.

– Трудись усердно, – сказал он негромко. – Тогда и поглядим.


Недели шли, и юный Альфред не только осваивал оружейное мастерство, но и учился кое-чему крайне важному для англосаксонского королевства. Если флот готовился оборонять остров с моря, то сухопутные приготовления представляли собой совершенно другое дело.

– Мы ждали нападения еще зимой, – удивленно заметил Альфред, – а никто не готов.

В английском королевстве не было ни регулярной армии, ни наемников. Его армией был фирд – ополчение из землевладельцев и крестьян. Не проходило и дня без того, чтобы не прибыл какой-нибудь взволнованный землевладелец-сакс, чье оснащение заслуживало скорейшего внимания: либо меч затупился, либо топор, а то еще постоянно возникала нужда в замене ременных лямок на тяжелом круглом саксонском щите.

Делом первостепенной важности были доспехи.

Воины англосаксонской Англии носили такие же кольчуги, что и во всей Европе. Кольчуги, известные еще, наверное, с бронзового века, были простыми и удобными. Клепаные металлические колечки, обычно четыре десятых дюйма в диаметре, соединялись так, что образовывали рубаху ниже колен. Просторную и гибкую, в отличие от позднейших панцирных пластин, кольчугу можно было подогнать под разных владельцев. Многие из тех, что видел Альфред, достались воинам от отцов. Они стоили дорого – обычные пехотинцы редко могли их себе позволить, – а потому обращались с ними бережно.

Но имелось у них и два недостатка. Они изнашивались, рвались, а главное, стремительно ржавели при столь обширной поверхности, состоявшей из многих звеньев. Альфреду, как самому молодому подмастерью, поручили нудную работу по их очистке; поэтому стоило появиться владельцам этих одеяний, как мастеровые бодро голосили: «Альфред! Ржа!»

Тем не менее он был счастлив. Ученики быстро приняли его в свою среду. Не забыл о нем и Барникель. Каждую неделю его призывали в усадьбу трапезничать, и Альфред, хотя был лишь бедным подмастерьем в богатом доме, ощущал себя едва ли не членом семьи. Он познакомился с дочерью Леофрика, бывавшей там часто, и так восхитился ее милой простотой, что к середине лета уже и сам наполовину в нее влюбился.

В конце июня его жизнь при оружейной мастерской начала меняться.

Поступил заказ на дюжину новых кольчуг. Альфред обрадовался, хотя его наставник коротко выругался, а подмастерья застонали. Изготовление собственно кольчуг предварялось неприятнейшим занятием – выделкой проволоки для звеньев.

До чего же он это возненавидел! Длинный, тонкий железный прут разогревался и размягчался в горниле. Далее конец обрабатывался посредством волочильной доски с отверстием в середине. Самое трудное приходилось на долю ученика: тот протаскивал прут через доску, затем повторял это с другой, с отверстием поменьше. И снова, и снова, благодаря чему прут как бы обстругивался и растягивался. Но как только он уменьшался, дальнейшим прокатом занимался Альфред. Удерживая толстую проволоку клещами, прикрепленными к широкому кожаному поясу, он отклонялся назад, как в состязании по перетягиванию каната, пока все тело не начинало болеть.

После целого дня такой деятельности подмастерья нацелились на выпивку, но мастер крикнул:

– Мне нужна помощь! Пусть Альфред останется.

Послышались сочувственные смешки, когда он поставил мальчика на мехи, и тот работал еще два часа кряду, прежде чем был отпущен домой.

Через несколько дней история повторилась, за тем исключением, что мастер оставил еще одного ученика и продержал обоих три лишних часа.

Изготовление кольчуг завораживало Альфреда. До чего просто – и в то же время исключительно тяжело. Сначала проволоку сгибали в разомкнутые кольца. Для этого ее накручивали на металлический вал и разрезали по всей длине катушки. После заготовки пропускали через коническое отверстие в стальной болванке, чтобы концы аккуратно наложились друг на дружку. Кольца размягчали в жаровне и затем, еще горячие, помещали в мульду и дважды ударяли молотком, расплющивая оказавшиеся внахлест концы. Далее подмастерье специальными кусачками проделывал в этих уплощенных кончиках крошечные отверстия. «Сюда заклепку», – объяснил мастер. Затем ученик вновь несколько разводил концы, чтобы можно было соединить кольца, и погружал их в масло. «Пользуйтесь только маслом, – учил оружейник. – В воде горячее железо остывает слишком быстро и становится ломким».

Но больше прочего Альфреда поразило то, что в итоге работа была выполнена настолько точно, что кольца совершенно не отличались одно от другого. Фактически звенья редко разнились больше чем на двенадцать тысячных дюйма.

Когда мастер велел Альфреду задержаться в третий раз, другие подмастерья взвыли, а двое даже предложили его заменить. Но тот жестом отослал их прочь, лишь буркнув: «Всю грязную работу делают новички».

Однако на сей раз после часа работы мастер призвал Альфреда к себе. Без лишних слов он поручал ему поочередно все задания подряд – накручивать и резать, накладывать, пробивать и размыкать. В случае надобности поправлял его и молча кивал, когда у того получалось. Затем подвел мальчика к большому столу посреди мастерской и велел смотреть.

Искусство оружейника было сродни портновскому. Сперва он выкладывал разомкнутые кольца рядами, чтобы каждый сцепился с четырьмя другими – два сверху наискосок, два снизу. Кольчуга имела форму длинной рубахи с рукавами по локоть. В ее нижней части спереди и сзади были разрезы для облегчения верховой езды. Верх переходил в капюшон, который можно было сбросить на плечи. На шее был вырез, как на рубашке, стягивавшийся шнурками, тогда как отворот на ремне обычно поднимали до уровня капюшона, чтобы защитить рот.

Если портной мог кроить и складывать ткань, оружейнику приходилось перестраивать порядок колец, и тот чрезвычайно напоминал вязальный узор. Звено соединялось уже не с четырьмя, а с пятью; одно оставалось висеть свободно. Но по завершении работы изделие оказывалось столь плотным, что стыки почти не удавалось различить.

И вот на протяжении нескольких часов Альфред увлеченно следил за мастером, который показывал ему, как этого добиться, обращая внимание на геометрию, линии разрыва и способы облегчить движения в металлической рубашке, хранившей воинов многие сотни лет. Трудясь при свете лампы, мастер объяснял: «Клепай всегда одинаково, снаружи. Пощупай, тогда поймешь». Когда Альфред огладил кольчугу, то осознал, что наружная сторона была груба, тогда как изнанка с уплощенными заклепками и обращенная к кожаной подложке, оказалась гладкой, как ткань.

На головках отдельных заклепок мастер ставил личное клеймо. После этого кольчуга считалась готовой.

Или почти готовой. Одно еще оставалось. Железо, которым пользовались средневековые оружейники, было довольно мягким. Для битвы его следовало закалить. Поэтому мастер скатал изделие, погрузил в угли, поместил все это в железный ящик и отправил в горн. Вскоре кольчуга раскалилась докрасна.

– Железо взаимодействует с углем, – объяснил он, – и превращается в сталь. Но долго не нагревай, иначе станет хрупким. Наружная сторона должна быть крепка, как алмаз, а изнанка оставаться гибкой.

Поделившись этими секретами ремесла, он отпустил мальчика домой.

С того момента Альфреда оставляли минимум раз в неделю. И если прочие полагали, что он работал на мехах или протягивал проволоку, мастер тайком преподавал ему науку, обычно приуготовленную только для старших подмастерьев. Часто бывало, что они зарабатывались допоздна, и молоток, щипцы и клещи так и порхали в руках у Альфреда. Оба помалкивали об этом, но мальчик подозревал, хотя и не мог быть уверен, что мастер докладывал о его успехах Барникелю.


Буря разразилась в сентябре.

К невзгодам, грозившим навсегда изменить лицо Англии, привело событие простое и прискорбное. В сентябре, когда созрел урожай, моряки английского флота объявили, что вынуждены разойтись по домам. Король Гарольд ничего не мог возразить. А потому однажды утром Альфред, Барникель и Леофрик стояли на набережной в Биллингсгейте и наблюдали, как швартовались последние суденышки. Всем было ясно, что с этого момента англосаксонское королевство беззащитно перед завоевателями.

Те нанесли удар едва ли не сразу.

Для вторжения, спланированного Вильгельмом Нормандским, время было выбрано преотличное. Через две недели после того, как встал на рейде английский флот, норвежский монарх атаковал берега Северной Англии и захватил Йорк. Король Гарольд устремился на север и в славной битве разгромил врага. Однако теперь он находился со своей армией в двухстах пятидесяти милях от южного побережья, где немедленно высадился Вильгельм.

Его армия была невелика, но основательно подготовлена. Отдельные отборные части состояли из высшей знати под предводительством видных магнатов с прославленными именами – Монфора, например, – но большинство представляло собой безземельных рыцарей из Нормандии, Бретани, Франции, Фландрии и даже с юга Италии. Поскольку Церковь неизменно поддерживала Вильгельма, они выступали под папским знаменем. По прибытии в залив Певенси близ небольшого селения Гастингс они воздвигли деревянный форт и отправились на разведку.

События следующих нескольких дней навсегда смешались в памяти Альфреда. Король вернулся в Лондон. Город вооружался. Сталлер,[15] глава городской гильдии защиты, и его командиры призвали к службе всех здоровых мужчин, каких сыскали. Барникель изо дня в день врывался в арсенал с новыми требованиями, и мастера оставались трудиться на ночь.

Но одна сценка навсегда впечаталась в память мальчика. Она разыгралась вечером в доме Барникеля по возвращении Датчанина и Леофрика с большого совета при короле. Датчанин пребывал в возбуждении, сакс – в задумчивости.

– Зачем он тянет? – ревел Барникель. – Нужно ударить сейчас!

Леофрик был настроен не столь оптимистично:

– Армия вымоталась после марша на юг. Лондонский гарнизон отважен, но незачем притворяться, будто он выстоит против обученных наемников. Если мы сожжем урожай до самого побережья и уничтожим его телеги, то уморим их голодом. Тогда и перебьем, – добавил он мрачно.

– Эта семья будет биться, – недовольно заворчал Барникель.

Однако, как впоследствии убедился Альфред, советники короля Гарольда настойчиво внушали ему проявлять осторожность.

Вскоре, 11 октября, по причинам не до конца ясным, король Гарольд, не дождавшись и половины подкрепления от шайров, выдвинулся из Лондона к южному побережью во главе приблизительно семитысячной армии. В почетном строю под королевским штандартом шагали сталлер, Барникель и лондонский гарнизон. Сын Барникеля шел с отцом. Леофрик с его больной спиной пойти не смог. Датчанин нес двуручный боевой топор.

Юный Альфред заметил, что, несмотря на все их старания, не весь гарнизон вооружился должным образом. Так, один солдат, нацепивший глупую улыбку, вообще обзавелся ставнем вместо положенного щита.


Леофрик колебался. Войти или нет?

Был вечер, со всенощной миновал час, и он прибыл в сей важный квартал на западном берегу, расположенный сразу за собором Святого Павла. С того момента, как король и войско покинули город, прошло несколько дней. Никаких вестей не было. Лондон замер в тревожном ожидании новостей.

Позади над крытыми соломой домишками возвышалась деревянная крыша саксонского собора. Слева находился охраняемый дворик Королевского монетного двора. Впереди узкая тропа, усеянная желтой листвой, круто уходила к реке. Сырой неподвижный воздух с ароматом дымка почти сливался со слабым запахом соборной пивоварни. Звучали удары церковного колокола. На западе же небо густо алело цветом богатых одежд.

Дом Силверсливза производил сильное впечатление. Каменная стена перед Леофриком была невысока, но ладно сложена, с наружной лестницей, которая вела на первый этаж. Он начал медленно подниматься, испытывая дурные предчувствия.

Силверсливз и два его сына учтиво с ним поздоровались. Странно, но в собственном доме их чисто выбритые лица и длинные носы казались менее несуразными. Действительно, Леофрик, в зеленом, лучшего сукна плаще до колен, не мог не отметить изящество их более длинных, нормандских плащей.

В конце помещения пылал огромный очаг. Высокое окно было забрано не промасленной, как у него дома, тканью, но зеленым германским стеклом. На стенах красовались дорогие гобелены. На столе вместо коптивших ламп горели дорогие крупные свечи из ароматного пчелиного воска.

Здесь находилось еще несколько человек: фламандский купец, немного знакомый ему ювелир и два священника из собора Святого Павла. Леофрик обратил внимание, что к этим последним относились с особенным уважением. Была и другая компания, причин присутствия которой сакс не понимал. В самом дальнем от огня углу на небольшой дубовой скамье сидели три нищих и отощалых мирских монаха.[16] Они взирали на происходящее со скорбным интересом.

Извинившись, Силверсливз сослался на надобность договорить с остальными и оставил Леофрика возле огня с сыновьями, которых саксу теперь удалось рассмотреть. Анри показался вполне покладистым. Юноша моментально завел учтивую беседу. А вот брат его совсем другой. Молчаливый, угрюмый и неуклюжий, будто природа решила на нем отдохнуть в распределении наследственных черт. Нос был не только длинен, но и груб; глаза странно припухли; кисти, у брата вытянутые, у него были корявыми и неловкими. Он подозрительно таращился на Леофрика.

Леофрик же, глядя на них, знал одно: эти юноши стремились жениться на его дочери.

Эта мысль настолько поглотила его, что пару минут он пребывал как в тумане и не сразу понял, о чем с серьезным видом говорил ему Анри.

– Великий день для моей семьи, – разглагольствовал тот. – Отец закладывает церковь.

Церковь! Теперь Леофрик весь обратился во внимание. Он удивленно взглянул на Анри.

Должно быть, нормандец и впрямь состоятелен, намного богаче Леофрика. Неудивительно, что священники так обхаживают его.

В англо-датском городе уже стояло свыше тридцати церквей. Большинство представляло собой неказистые саксонские здания с деревянными стенами и земляными полами; иные были немногим больше частных часовен. Но основание церкви являлось надежным признаком того, что семья стала зажиточной.

Леофрик узнал, что Силверсливз только что приобрел земельный участок чуть ниже своего владения. Хорошее местечко на Уотлинг-стрит перед винными складами, территория которых именовалась Винтри.

– Она будет носить имя Святого Лаврентия, – объяснил Анри и улыбнулся. – И осмелюсь предположить, – добавил он хладнокровно, – что коль скоро поблизости уже есть такая, нашу назовут церковью Святого Лаврентия Силверсливза.

Действительно, обычай двойного наименования церквей в честь святого и основателя уже становился одной из особенностей лондонских храмов.

Но это было не все. Юноша сообщил, что ныне состоялось еще и таинство, касавшееся самого купца.

– Отца посвятили в сан, – сказал он гордо. – Поэтому он вправе совершать богослужения.

И это не было редкостью. Невзирая на благочестие самого Эдуарда Исповедника, Английская церковь в его правление погрязла в совершеннейшем цинизме. Да, она оставалась могущественной. Ее земли простирались повсюду, а монастыри уподобились небольшим королевствам. Человек в бегах по-прежнему мог рассчитывать на убежище в церкви, и даже король не смел его тронуть. Но мораль – дело иное. Священники часто и открыто жили с любовницами, а церковные средства передавали не просто детям, но и в качестве приданого. Богатых купцов посвящали, как Силверсливза, в сан и даже, если им страстно хотелось, производили в каноники собора Святого Павла. И папа, благословивший Вильгельма Нормандского на вторжение, питал благочестивую надежду на искоренение этих злоупотреблений.

Однако, что бы ни думал папа, Леофрику было ясно, что дом Силверсливза добился подлинного могущества.

Через несколько минут священники с торговцами откланялись, и Силверсливз вернулся к Леофрику.

– Ну вот, теперь мы побеседуем без помех, – приветливо произнес он. – Надеюсь, вы с нами отужинаете.

Из-за ширмы вышли три служанки, расстелившие на столе большую белую скатерть. Они принесли два глиняных кувшина, ножи, ложки, миски и сосуды для напитков. Когда стол был проворно и безмолвно накрыт, Силверсливз увлек к нему купца.

По церковному календарю день был постный; верующие в сей час вкушали лишь толику овощей с водой и хлебом. Поскольку Силверсливз стал священником, Леофрик рассудил, что он будет строго поститься, но снова недооценил хозяина. Силверсливз обратился наконец взглядом к трем подавленным мирским монахам, которые так и сидели в углу, и поманил их.

– Эти добрые люди соблюдут за нас пост и покаются, – объяснил он жизнерадостно.

Вручив каждой из этих достойных персон по серебряной монете, он отослал их, и те печально ретировались. Затем уже прочел молитву.

Трапеза началась с сытной похлебки из каплуна со специями.

Мужчинам в обычае тех времен приличествовало сидеть лишь по одну сторону стола, а пищу им подавали с другой, как через прилавок. Леофрика посадили справа от Силверсливза, рядом устроился Ральф. Анри оказался дальше всех, по левую руку от отца. Чаши с двумя ручками поставили между каждой парой сотрапезников; этикет требовал, чтобы каждый делился с соседом. Леофрику, стало быть, выпало окунать ложку в одну супницу с Ральфом.

Хоть бы сосед ел поаккуратнее! Обита́я среди бородатых портовых норманнов, Леофрик привык ко всяким застольным манерам, однако остатки пищи, видневшиеся в углу чисто выбритого, но жесткого рта Ральфа, почему-то внушали ему особенное отвращение. Его молчаливый сосед, не желая показаться нелюбезным, предложил ему разделить и кубок, с чем Леофрик, естественно, вынужденно согласился.

И все же трапеза вышла богатая. Силверсливз держал стол на манер французского аристократа. За каплуном последовал луковый суп с добавлением других овощей, сваренных в молоке. Далее – рагу из зайца, зажаренного в вине. Скатерть, согласно обычаю, была длинной, чтобы использовать ее и как салфетку, и на Леофрика произвело впечатление то, что оную с каждой переменой блюд меняли, как при дворе короля, – не то из-за свинства Ральфа, не то как очередное свидетельство хозяйского блеска.

Сам Силверсливз был привередливым едоком. Он постоянно омывал руки в чаше с розовыми лепестками. Ел медленно, откусывая понемногу. И все же, как заметил Леофрик, таким вот изящным образом он поглотил удивительно много пищи. Вино в глиняных кувшинах тоже оказалось превосходным – лучшее, из парижских окрестностей. Леофрик выпил достаточно, чтобы ему почудилось, будто три носа, гулявшие туда-сюда над пищей, стали длиннее прежнего.

Наконец подали фрументи[17] – сладкое блюдо с фигами, орехами и приправленным специями вином. Лишь после этого Силверсливз перешел к делу.

Он начал издалека. Говорили все больше о вторжении и гадали о скорых новостях.

– Конечно, – начал он задумчиво, – я, как нормандец, знаю кое-кого из окружения Вильгельма. – И назвал де Монфора, Мандевиля и еще ряд доверенных лиц нормандского герцога. – Кто бы ни победил, на нашем деле это вряд ли отразится.

«Но не на моем», – уныло подумал Леофрик.

Силверсливз помолчал, предоставляя саксу погрузиться в его печальные думы. Затем с улыбкой плавно перешел к сути.

– Один из моих сыновей, – заявил он непринужденно, – хочет жениться на вашей дочери. – И прежде чем Леофрик успел сформулировать подобающий ответ, продолжил: – Мы не нуждаемся в приданом – лишь в вашем добром имени.

Леофрик задохнулся. Это было настолько же удивительно, насколько любезно. Однако с дальнейшим ничто не могло сравниться.

– Я также предлагаю сделку, которая может быть вам небезынтересна. Если этот брак состоится, я выплачу два ваших долга, Барникелю и Бекету. Вам больше не придется иметь с ними дело. – С этими словами он окунул нос в свой кубок и вежливо уставился на скатерть.

Леофрик на короткое время лишился дара речи. Ознакомившись с письмом, где Силверсливз заявлял, что может быть ему полезен, он осознал его могущество, но услышанное превосходило всякие мечты.

– Но почему? – спросил он.

Силверсливз удостоил его как бы прочувствованной улыбки и мягко ответил:

– О, исключительно во имя любви.

Избавиться от долгов! А то и спасти имение благодаря союзу с этим нормандцем в случае победы Вильгельма!

– Который же сын желает мою дочь? – уточнил он угрюмо.

Силверсливз выглядел удивленным.

– Я думал, вы знаете. Анри.

И Леофрик, испытав колоссальное облегчение, что не Ральф, едва ли заметил холодный взгляд молодого Анри.

Но он не мог согласиться даже при столь заманчивых перспективах. Разве не дал он слова Барникелю? И тут, лишь на секунду, честному саксу пришла в голову поистине низкая мысль. Если Датчанин или его сын погибнут в бою, он будет свободен от обещания и сохранит семейное состояние.

– Я подумаю, – произнес Леофрик слабым голосом, – однако боюсь…

– Мы подождем, – ненавязчиво перебил его Силверсливз и поднял кубок. – Впрочем, есть небольшое условие.

Он изготовился продолжить, но Леофрик так и не узнал, о чем шла речь. Ворвался один из мирских монахов. Силверсливз раздосадованно взглянул, и тот проорал:

– Судари! Король мертв! Герцог Нормандский сразил его.

– Где?

– Близ побережья! В местечке под названием Гастингс.


Битва при Гастингсе, столь разительно изменившая ход истории Англии, состоялась в субботу, 14 октября.

У Вильгельма Нормандского было несколько преимуществ. Он атаковал на рассвете, удивив короля Гарольда. У него имелись солидные силы в виде лучников и конницы, которых не было у английского монарха. Кроме того, английское войско слишком тесно сгрудилось на вершине холма, позволив лучникам вести стрельбу с убийственной меткостью.

Но даже при таких условиях бой продолжался весь день. Лучникам не удалось пробить английскую оборону. Когда пошла кавалерия, ей пришлось отступить под ужасающими ударами двуручных топоров от воинов вроде Барникеля, прорубавших стальные кольчуги. Конница отошла, и лишь вмешательство самого Вильгельма предотвратило общее бегство.

Сражение продолжалось час за часом. Конница дважды наступала и притворялась, будто бежит, заманивая многих англичан в ловушку под холм. Постепенно, по мере гибели предводителей, англичане выдохлись, но даже тогда, при смене долгого пасмурного дня сумерками, еще держали оборону и вполне могли простоять до ночи, когда бы не случайная, как говорили, стрела, угодившая в глаз королю Гарольду и смертельно его ранившая.

После этого все было кончено. Лондонского сталлера, тяжело раненного, унесли с поля боя. В числе тех, кто выжил из небольшой группы верных, сражавшихся под королевским штандартом, были Барникель с сыном, отправившиеся его сопровождать.


Спустя два месяца, ясным декабрьским утром, сотни лондонцев наблюдали занятную сцену, разыгравшуюся во дворе собора Святого Павла, где закончил совещаться фолькмот.

Барникель Биллингсгейтский раскраснелся. Он ярился на своего друга Леофрика и только что изрыгнул – и это слышала половина Уэст-Чипа – единственное ужасное слово:

– Предатель!

Его гнев был направлен не на одного саксонского купца. Огромный Датчанин рассвирепел на всех.

Недели, прошедшие после битвы при Гастингсе, выдались напряженными. Вильгельм не мог отпраздновать полную победу сразу: его войска были ослаблены битвой, в лагере вспыхнули болезни. Ему пришлось ждать подкрепления на побережье. Тем временем в Лондон начали наконец прибывать отряды из северных и других шейров. Витенагемот поспешно объявил королем законного наследника, иностранного племянника старого Эдуарда.

– Почему мы не отвечаем ударом? – ревел Барникель.

Но ситуация была достаточно очевидна даже юному Альфреду. Город наполнился вооруженными людьми, однако порядок отсутствовал. Сталлера, еще не оправившегося от ран, носили в паланкине. Молодой принц, король лишь по названию, появлялся редко. Северная знать поговаривала о возвращении домой. Даже до подмастерьев доходили слухи о тайных переговорах архиепископа Кентерберийского с нормандцами.

1 декабря Вильгельм Нормандский наконец снялся с места. Его передовой отряд, прошедший по старой римской дороге Уотлинг-стрит и далее, через Кентербери и Рочестер, достиг южного конца самого Лондонского моста. Деревянный мост был перекрыт, городские ворота заперты. Нормандцы удовлетворились поджогом домов на южном берегу и ретировались.

«Он слишком умен, чтобы атаковать мост, – заметил Леофрик. – Он предпочтет измотать нас».

Именно это нормандец и сделал. Неспешно окружив город, он перешел реку вверх по течению, за Виндзором, и дальше свернул на север, поджигая по ходу крестьянские хозяйства.

«Еще несколько дней, – мрачно изрек Леофрик, – и он явится к нам».

К середине декабря лагерь Вильгельма посетили и архиепископ, и даже сталлер, после чего саксонский купец рассудил: «Город потребует условий».

Те были выставлены. Все древние права и привилегии сохранялись. Вильгельм Нормандский станет горожанам отцом. В то самое утро купец Леофрик, исполненный скорбного здравого смысла, не колебался, чтобы сказать свое слово возле собора Святого Павла: «Мы должны согласиться».

Не возразил даже сталлер. Лондон покорится Вильгельму, и Барникель ничего не мог с этим поделать.

– Предатель! – крикнул он вновь. И затем его услышала половина Лондона. – Оставь себе свою дочь! Мой сын не женится на отродье предателя. Слышишь?

В сложившихся обстоятельствах Леофрик решил, что, сколь бы ни были прискорбны события, ему следует возблагодарить звезды.

– Как пожелаешь, – бросил он и пошел прочь.

Через три дня Барникеля известили о помолвке Хильды и Анри Силверсливза. Тот не сразу поверил.

– Но ты же сказал ему, что нам она не нужна. Ты отказался от брака, – жалобно напомнил сын.

– Он мог бы и догадаться, что я не всерьез, – простонал Датчанин, пока до него не дошло, что Леофрик-то как раз догадался.

И тогда Барникель Биллингсгейтский рассвирепел уже не на шутку.


Обитатели Биллингсгейта и церкви Всех Святых сходились в том, что на их памяти не было ничего подобного. Даже старики, которые помнили правление короля Кнута и клялись, будто видели Этельреда Неразумного, признавались, что в жизни не видывали зрелища лучше. Люди стояли в дверях и высовывались из окон; несколько отчаянных голов примчались с пристани и обосновались в тридцати шагах от двери Барникеля, готовые в любой момент задать стрекача.

Датчанин бушевал больше часа. На следующий день, когда его родные отважились вернуться в дом, они не смогли удержать соседей, которые тоже вошли взглянуть на ущерб. Тот повергал в трепет.

Вдребезги разлетелись три бочонка эля, семь глиняных кувшинов, шесть деревянных блюд, две кровати, котел, пять деревянных стульев, пятнадцать котелков консервированных фруктов, сундук. Согнуто: три мясных крюка и вертел – так, что пришли в полную негодность. Поломано: древко двуручного топора. Сокрушено или сильно покорежено: обеденный стол, три деревянных ставня, две дубовые двери и стена кладовой.

Народ судачил, что такие подвиги не посрамили бы и викингов-предков.


Коронация Вильгельма, завоевателя Англии, была приурочена к Рождеству 1066 года. Она состоялась в святой церкви Вестминстерского аббатства.

Силверсливз и Леофрик присутствовали, стояли рядом. Свадьбу назначили на следующее лето. Леофрик избавился от долгов. Единственным условием, на котором настаивал нормандец, оказался ввоз вина исключительно через Силверсливза без всяких дел с канским купцом Бекетом. Леофрик согласился на это не без сожаления, но цена показалась малой.

Немного странно прозвучало предупреждение, сделанное Барникелем Альфреду спустя два дня после коронации, когда мальчик встретил своего покровителя в Ист-Чипе и заметил, что нормандец-король теперь становился повелителем Лондона:

– Жди и смотри.

Сказано это было необычно спокойно для Датчанина. Альфред гадал над смыслом услышанного.

Тауэр

1078 год

И вот на речном берегу под склонами, где обитали во́роны, принялись за новую постройку.

Это место на юго-востоке города всегда было тихим; древняя римская стена спускалась к Темзе, а отрог восточного холма создавал естественную арену. Здесь виднелось несколько фрагментов старых римских построек, подобных стражам или окаменевшим актерам некой античной трагедии. Но если во́роны, каркавшие на склонах, и ждали какого-то представления на травянистой сцене внизу, то им пришлось запастись терпением чуть не на тысячу лет.

До прихода короля Вильгельма.

Ибо теперь на этом зеленом участке начались земляные работы, предвещавшие появление здания. По одному фундаменту было ясно, что быть ему массивным.

Оно строилось из серого камня. Назвали его Тауэр.


Захватив Англию, король Вильгельм I совершил вполне понятную ошибку.

Несмотря на соперников из островного королевства, он вообразил, что его придворные, которых было не так и много, осядут и мирно уживутся с местными. В конце концов, разве не так случилось с датским королем Кнутом? И пусть он говорил по-французски – не был ли таким же норманном?

Поначалу все его действия носили примиренческий характер. Англия сохранила свое саксонское право, Лондон – привилегии, и, хотя многие поместья, как было в обычаях средневекового мира, оказались конфискованными в пользу приближенных к Вильгельму людей, большинство английских аристократов в те ранние годы удержали свои владения.

Так отчего бы этим островитянам не проявить толику рассудительности? Но вместо того нормандскому королю двенадцать лет пришлось терпеть их выходки. Сперва взбунтовались англичане; затем стали угрожать шотландцы, а потом вторглись датчане. Не раз казалось, что Вильгельм лишится своего островного королевства. И всякий раз англосаксонские вельможи, которым он верил, оказывались изменниками, из-за чего доведенный до ручки нормандец был вынужден призывать из-за моря новых наемников и награждать этих чужеземных рыцарей поместьями, отобранными у очередной группы саксонских предателей. Таким образом через десяток лет старую английскую знать полностью заменили. Завоеватель же мог с полным правом заявить: «Сами виноваты».

В те же годы лик Англии менялся под влиянием еще одного новшества.

Норманнский замок в Лондоне был поначалу строением скромным: простая и прочная деревянная башня, поставленная на земляной насыпи и окруженная частоколом, – мотт и бейли[18] Нормандца. Бесхитростная, но крепкая постройка, державшая город в благоговейном страхе. Такие замки уже построили для гарнизонов Уорвика, Йорка, Сарума и многих других английских поселений – боро. Однако для двух ключевых оборонительных рубежей, что находились в Лондоне и на восточном побережье, в Колчестере, задумали нечто более грандиозное: не деревянную массивную цитадель, а каменную. Лондонцам адресовался прозрачный намек: «Твой господин – король Вильгельм».


Было утро. Рабочие, подобно муравьям, сновали по стройке возле реки под жарким августовским солнцем.

Ральф Силверсливз, вооруженный хлыстом, стоял перед молодым рабочим, который с надеждой взирал снизу вверх, протягивая, как священное подношение, небольшой предмет.

– Твоя работа?

Юноша кивнул, и Силверсливз задумчиво уставился на вещицу. Она замечательна, спору нет. Затем он вновь посмотрел на просителя. Ральфу приятно было сознавать, что жизнь юнца отныне пребывала в его руках.

Завоеватель явился благом для Ральфа. Тот всегда оправданно считал себя в семье дурачком. Хотя со временем унаследовал бы ровно столько же, сколько брат, семейными делами все-таки заправлял умник Анри. Ральф восхищался Анри, хотел быть на него похожим, но знал, что этому не бывать. Он был никчемен, и люди потешались над ним.

Но с приходом короля Вильгельма все изменилось. Отец добился для него должности при очень крупной фигуре – вельможе по имени Жоффруа де Мандевиль, главном представителе короля в Лондоне. Ральф впервые ощутил себя важной птицей. Ральфа не угнетало то обстоятельство, что Мандевиль использовал его на побегушках в примитивных делах. «Я норманн», – гордо заявлял он. Из новой знати. В последний год Ральф был поставлен надсмотрщиком при лондонском Тауэре.

– Так что же, Озрик, нам делать с тобой? – процедил он сквозь зубы.


Это был паренек шестнадцати лет, но его возраст стерся под гнетом тяжелой жизни и уродства. Короткие ноги были изогнуты, пальцы напоминали обрубки, а темные глазки глубоко посажены, голова слишком крупная для его тела.

Он прибыл из деревушки на западе Англии близ древнего поселения под названием Сарум. Вскоре после прихода Завоевателя она перешла к одному из виднейших вельмож Вильгельма. В деревне жили хорошие работники, но среди сотен крестьянских семей в обширных владениях этого богача юный Озрик ценился невысоко. Вельможа не узнал бы о его существовании, не имей тот глупости поставить силки на лошадь его рыцаря, который впоследствии сломал ему руку. Мальчонка мог поплатиться жизнью, но король Вильгельм, все еще тешивший себя надеждой снискать любовь англичан, велел явить милосердие. Поэтому юному Озрику лишь отрезали нос. Теперь посреди угрюмого лица у него красовался маленький и неприглядный иссиня-красный бугорок. Дышал Озрик ртом. И ненавидел всех норманнов.

Поскольку вельможе пожаловали еще и поместье Челси вверх по течению от Лондона, он отослал мальчика туда. Годом позже его управляющий продал Озрика другому вельможе – не кому иному, как Жоффруа де Мандевилю. Мальчик уже и не понимал, кто он такой – серв или раб. Однако одно знал доподлинно: если оплошает, Ральф Силверсливз отрежет ему уши.

Поэтому он беспокойно ждал, пока грубый надсмотрщик обдумывал вердикт.

Солнце палило, и Озрику чудилось, будто они стоят посреди огромной таинственной кузницы. Травянистое плато напоминало большую зеленую наковальню; невидимые глазу плотники, стучавшие молотками, эхо которых негромко разносилось над склонами, казались бессчетными эльфийскими кузнецами.

К востоку от Тауэра находилась древняя римская стена; на западе и севере сохранился земляной вал и частокол деревянного форта. Внутри же огороженного участка разместилось несколько мастерских, складов и конюшен.

У берега были пришвартованы три большие деревянные баржи: одна заполнена булыжником и щебенкой; вторая – базальтом из Кента; третья – прочным светлым камнем из нормандского Кана. Работники волокли от реки к основанию Тауэра тяжелые тележки.

Закладка впечатляла массивностью. Сам фундамент был площадью больше сотни квадратных футов, и у молодого Озрика замирало сердце всякий раз, когда он заглядывал вниз. Казалось, что рву, разверзавшемуся перед ним каждое утро, не будет конца. Тот был не только протяжен и глубок, но и поражал шириной: толщина стен в основании будущей башни достигала двадцати шести футов. В огромном котловане исчезали, как расплавленная руда в исполинской отливной форме, целые баржи камней.

Труд неимоверно тяжелый. В течение нескольких месяцев Озрик тягал тележки, едва не надорвав свою слабую спину. Нередко, с красным от жары и натуги лицом, с забитыми пылью глазами и ртом, он пытался дать отдых измученному телу, пока ударом хлыста Ральфа или пинком десятника не отсылался, несчастный и жалкий, трудиться дальше. Незащищенные корявые руки покрылись мозолями. Лишь одно скрашивало его существование: наблюдение за плотниками.

Работы же у тех на подобном строительстве было по горло: деревянные пандусы, подъемники, леса, а со временем – балки и половицы. При всяком удобном случае Озрик вертелся среди них, подмечая все, чем они занимались. Это было вполне естественно. Его тянуло к ним, ибо он происходил из семьи, всегда поставлявшей в деревню работников. А плотники, в свою очередь, чувствуя в нем своего, разрешали отираться поблизости и время от времени делились секретами мастерства.

Как же ему хотелось работать с плотниками! Именно это желание побудило его к отважному шагу. Благодаря добросердечному мастеру он три недели упражнялся с деревяшками и вот создал нечто, чем можно было гордиться. Вещицу скромную, простенькое соединение двух брусков, но столь безупречно задуманное и выполненное, что всякий плотник был бы рад назвать ее делом своих рук.

Этот дар он вложил в руки Силверсливза с мольбой:

– Сударь, нельзя ли назначить меня в помощь плотникам?

Вертя изделие в своих лапищах, Ральф задумался. Если сделать из этого серва приличного мастера, то Мандевиль, несомненно, будет доволен. Безносый коротышка с большой башкой был всяко бесполезен в роли чернорабочего. И в тот момент Озрик был близок к осуществлению своей мечты.

Если бы не гибельная ошибка.

– Значит, решил, что способен стать плотником? – лениво осведомился Ральф.

Посчитав, что это поможет, Озрик ответил пылко:

– О да, сударь. Мой старший брат – отличный мастер. Я уверен, у меня тоже получится.

И удивился при виде странной, почти болезненной гримасы надсмотрщика.

Бедняга Озрик! Он знать не знал, на какую мозоль наступил. «Если мне не сравняться со старшим братцем, то с какой стати догонять своего этому ничтожеству?» – подумал Ральф.

А потому спокойно и вроде как не без мрачного удовольствия носатый нормандец вынес приговор:

– Твой брат – плотник, Озрик. Но ты всего лишь прах под ногами, а потому, дружок, останешься, где есть.

И он без всякой причины перетянул по унылому лицу мальчика хлыстом, а затем велел возвращаться к работе.


За столом друг против друга сидели двое. Какое-то время они молчали, обдумывая опасное дело, хотя любой мог сказать: «Если нас схватят, смерти не миновать».

Встречу в своем доме близ церкви Всех Святых назначил Барникель – ныне та выходила на поднимавшийся из земли Тауэр. Он сделал это по простой причине. Впервые за десять лет их преступной деятельности Барникель признался, что обеспокоен. И изложил основания.

Альфред же только что предложил выход.

Оглядываясь на прошлое, оружейник нередко дивился легкости, с которой втянулся в это дело. Едва ли он понимал, что происходит. Все началось десять лет назад летом, когда скоропостижно скончалась жена Барникеля. Его друзья и близкие сплотились всем миром, желая поддержать вдовца. Дети позвали и юного мастерового. Однажды вечером, когда Альфред собрался уйти, Датчанин приобнял его ручищей и шепнул на ухо: «Не сделаешь для меня работенку? Опасную». Альфред не раздумывал. Разве не был он обязан Датчанину всем, что имел? «Конечно», – ответил он. «Твой наставник скажет, что делать», – тихо произнес Барникель и тем ограничился.

Времена были непростые. Король Вильгельм еще далеко не вполне обезопасил свои владения. Мандевиль нервничал в Лондоне и часто вводил комендантский час. Одновременно потребности нормандского гарнизона в оснащении сохраняли востребованность оружейников. Альфред с мастером не раз задерживались после того, как вечерний колокол возвещал окончание рабочего дня.

И вот в один осенний вечер мастер сказал Альфреду:

– У меня есть еще одно дело, но ты можешь идти. – Когда же тот вызвался помочь, он тихо продолжил: – Это для Барникеля. Ты не обязан оставаться.

Последовало короткое молчание. Альфред понял.

– Я займусь, – произнес он.

После той судьбоносной ночи они часто задерживались в мастерской допоздна. Это не вызывало подозрений, поскольку работали якобы на Мандевиля. И все же им приходилось соблюдать осторожность. Они всегда закрывали дверь на засов и держали официальные заказы под рукой, чтобы, войди к ним кто-нибудь, спрятать незаконно изготовленное оружие и предъявить разрешенное.

Для Альфреда это стало превосходной школой. Теперь он мог справиться едва ли не с любым поручением. Шлемы, мечи, щиты, наконечники к копьям – все это он изготавливал дюжинами. То обстоятельство, что он утаивал свои навыки от товарищей-подмастерьев, играло ему на руку вдвойне. Они, хотя и знали о его успехах, были бы удивлены, увидев, как порхают его пальцы в столь поздний час, а сам он пребывает наедине с наставником. Пряча тайно произведенное оружие в подпол, он задавался только одним вопросом: для чего оно?

Как-то ночью Барникель явился с вьючными лошадьми и все забрал. О том, куда направлялся, он не сказал ни слова. Однако вскорости на севере и востоке Британии вспыхнуло крупное восстание. Для его поддержки высадились датчане, а в Восточной Англии мятеж возглавил отважный английский дворянин Хервард Уэйк.

На сей раз король Вильгельм жестоко сокрушил бунтовщиков и разорил значительную часть севера. Через четыре года датчане предприняли новую попытку. В этом же году, притом что сын Вильгельма принял участие в восстании в Нормандии, поползли новые слухи.

Альфред заметил и кое-что еще. Оружие всегда заказывали не во время мятежа, а за многие месяцы до него.

Но это не сильно его удивляло. В конце концов, великая норманнская сеть – грандиозное хитросплетение поселений вингов, связывавших торговцев от Норвегии до Средиземноморья, – была чрезвычайно активна. За эстуарием Темзы простирались бескрайние северные воды. Оттуда до сих пор звучали отголоски саг, и редкий месяц обходился без тех или иных заморских сплетен. Барникель Викинг по-прежнему слышал многое.

Теперь же, когда король был за морем в Нормандии, казалось, что Барникелю известно еще кое-что. В последние три месяца они изготавливали копья, мечи и несметное количество наконечников для стрел. Зачем? Не скрывался ли до сих пор в лесах Хервард Уэйк, как верили некоторые? Может быть, норманны и по сей день готовили свои боевые ладьи? Никто не знал наверняка, но король строил Тауэр в камне, а Мандевиль, поговаривали, располагал шпионами на каждой улице. Никто, насколько представлял Барникель, не подозревал оружейника, но время выдалось такое, что тревога была понятна.

За последних десять лет изменился и Альфред. Теперь уже полноправный оружейник, он мог уйти от старого мастера давным-давно. Четыре года назад он женился и уже обзавелся тремя детьми. Он стал осторожнее. Конечно, если Барникель был прав и короля Вильгельма заменят, быть может, датским монархом, то его тайная деятельность удостоится крупного вознаграждения. Но если тот ошибался…

– Проблема в том, – объяснил Барникель, – что я больше не осмеливаюсь рисковать вьючными лошадьми. Слишком много развелось шпионов. Нам нужно что-то другое.

Тогда-то Альфред и внес свое предложение.

Ныне же Датчанин, обдумав его, кивнул своей рыжей бородищей.

– Может и выгореть, – согласился он. – Но нам нужен хороший плотник, которому можно доверять. Есть у тебя такой на примете?


Спокойным летним вечером двумя днями позже Хильда спустилась с холма от собора Святого Павла и вышла из города через ворота Ладгейт.

Тауэр был в Лондоне не единственным новым замком Завоевателя. Здесь, на западном краю города, у ближайших к реке ворот, возвели пару фортов, пусть и намного меньших. Но их мрачное соседство не повлияло на настроение Хильды. Она даже улыбалась, ибо спешила на встречу с мужчиной, которого называла своим возлюбленным.

Она осознала, что, к счастью, никогда не любила мужа. Благодаря этому избежала разочарования, поскольку всегда видела его таким, какой он есть.

Каким же? Анри Силверсливз – мужик умный и работящий. Она подмечала, как он вел дела. При отсутствии отцовского стратегического мышления Анри был мастером быстрого удара. Он презирал Ральфа, хотя научился держаться с ним вежливо. «Никак не пойму, зачем отец упорно хочет завещать ему половину семейного состояния, – признался он ей однажды. – Слава богу, хоть собственных детей у него нет». Хильда знала, сколь страстно оберегал Анри достояние Силверсливзов. Оно было подобно крепости, у которой он стоял на часах, вовеки не собираясь покидать пост. И преуспел в делах настолько, что отец теперь часто проводил время в поместье неподалеку от Хэтфилда, в одном дне пути к северу от Лондона.

Что до семейства Хильды, то и оно получило от брака желаемое. Хотя, когда Завоеватель конфисковал в Кенте бо́льшую часть поместий, ее отец Леофрик лишился, как и боялся, Боктона, но старший Силверсливз подоспел на помощь, и радостно было нынче видеть отца, свободного от долгов. Он даже сколотил солидное состояние для ее брата Эдуарда. Да, сочла она, это было правильно.

А что же с ней? Она жила в прекрасном каменном доме возле собора Святого Павла. Анри уже сделал ей двоих детей, мальчика и девочку. Муж был обстоятелен. Ей оказывал всяческое внимание. И она считала, что из Анри мог выйти вообще идеальный муж. Не будь он совершенно холоден сердцем.

– Ты отлично устроилась, – заметил ей Леофрик.

Это правда. Она даже встретилась с королем в его Вестминстерской резиденции, когда он останавливался там на Троицу. Король Вильгельм – румяный, тучный, с большими усами и пронзительными глазами – заговорил с ней по-французски; стараниями мужа она неплохо выучила язык, и король остался настолько доволен ее ответами, что обратился ко всему двору.

– Смотрите, – объявил он, – этот молодой нормандец с английской женой – образчик того, что можно прекрасно ужиться! – И просиял, взглянув на нее.

– Молодчина, – шепнул Анри, и она возгордилась.

Но на следующий год в том же месте произошел инцидент не столь радостный.

Отец относился к нормандскому королю прагматично: «Мне это не по душе, однако он, вероятно, останется, и нам придется извлечь из этого наибольшую пользу». Впоследствии, прослышав, что королю понадобились охотничьи соколы, Леофрик вошел в великий расход и хлопоты, но приобрел пару отменных птиц. Когда Хильду с мужем пригласили ко двору, принес их и вручил ей со словами: «Передай их Вильгельму в дар от меня лично».

Она с восторгом смотрела, как слуги внесли две тяжелые клети; король же довольно воскликнул:

– Я в жизни не видел краше! Откуда они?

И Хильда оказалась совершенно не готовой к тому, что Анри, стоявший впереди, бесстыдно и поспешно вставил слово:

– Я искал по всей округе, сир, – и улыбнулся ей.

Она не смела перечить мужу перед лицом короля. Могла лишь пристально взирать на него. Но миг спустя, будто пронзенная холодной болью, поняла: что-то умерло. В дальнейшем она подумала, что могла бы простить его, когда бы не улыбка.

А потому, отправляясь на свидание, она испытывала по отношению к Анри лишь чувство долга. Больше ничего.


Сразу за деревянным мостом через Флит, где некогда находился священный колодец, стояла каменная церквушка в честь кельтской святой, чье имя часто связывали с водой, – святой Бригитты, или, как ее звали в данном случае, Сент-Брайд.[19] И возле церковки Сент-Брайдс, выходившей на ворота Ладгейт, тот терпеливо ждал.

Барникель Биллингсгейтский был влюблен.

Завоевание Англии нанесло Датчанину тяжкий удар. Его земли в Эссексе были отобраны норманнами. Какое-то время он опасался разорения, но ухитрился сохранить свое дело в Лондоне, а Силверсливз, к его великому удивлению, исправно выплатил ему старый долг Леофрика. Даже его младший сын, столь страстно мечтавший о саксонской девушке, нашел себе превосходную партию. Теперь мальчонка жил с тестем, чье дело ему предстояло унаследовать. «Могло быть намного хуже», – не уставала напоминать жена. Но вскоре она неожиданно умерла, и несколько месяцев Датчанин был сам не свой.

С того времени он обретал опору в двух вещах. Первой была его тайная война против нормандских захватчиков. Он поклялся продолжать ее до гробовой доски.

Второй же – Хильда.

Поначалу они стеснялись друг друга, оба сожалея о размолвке между их семьями, но, когда сын Барникеля женился, они, встречаясь в Уэст-Чипе, уже не чувствовали себя неловко и часто задерживались для обмена парой дружеских слов. Выяснив, где она прогуливается по вечерам, он взял в привычку в то же время пересекать Флит. Датчанин долго, добрый год после кончины жены, считал, что питает к Хильде любовь сугубо отцовскую, тогда как она, куда быстрее постигнув истину, помалкивала.

Лишь раз, пять лет назад, Барникель осмелился зайти дальше. Хильда была печальной и усталой, а он вдруг спросил:

– Что, твой муженек дурно с тобой обращается?

Она помедлила, затем издала грустный сухой смешок:

– Нет. Но если бы и да? Чем ты можешь помочь?

Датчанин, забывшись на миг, придвинулся ближе и горячо произнес:

– Заберу тебя от него!

Она лишь покачала головой, пробормотав: «Мы не сможем встречаться, если будешь так говорить», и он навсегда оставил свои поползновения.

И так, год за годом, длилась их целомудренная любовная связь. Она не видела ничего дурного в приязни старшего, умудренного опытом мужчины, коль скоро ее недолюбили дома. Барникель же обнаружил особого рода удовольствие в этой роли пылкого поклонника – быть может, не вполне безнадежной.

Поэтому он, одетый в новый синий плащ, легко и целеустремленно шагнул навстречу, и вместе они пошли на запад к Олдвичу и старому церковному двору его предков-викингов, что в Сент-Клемент Дейнс.


Сколько же нор будет в этих подвалах! Фундамент рос, и внутреннее устройство огромного Тауэра уже сделалось очевидным.

Всю левую половину внутренней части со стороны берега занимал большой зал. Правая делилась надвое: вытянутую с севера на юг прямоугольную камеру в две трети пространства и малую в переднем, юго-восточном углу. Здесь предстояло быть часовне.

Строительство возглавлял Гандальф, видный нормандский монах и архитектор, недавно вызванный в Англию и провозглашенный в соседнем Кенте епископом Рочерстерским. Гандальф прибыл, вооруженный грузом познаний в европейском материковом фортостроительстве, и король Вильгельм уже назначил ему в разработку несколько проектов. На самом деле великий лондонский Тауэр был одним из двух: его почти идентичный собрат находился в Колчестере в Эссексе.

Озрик, как бы ни ненавидел он свой тяжкий, монотонный труд, был захвачен деталями здания, разраставшегося вокруг. В основе лежали те самые подвалы, которые со стороны реки оказывались примерно вровень с берегом, но из-за легкого наклона площадки почти целиком скрывались под землей у задней стены.

Камень укладывался слоями: сначала кентский базальт, отесанный лишь слегка, затем мелкозернистый песчаник для прочности, далее снова базальт. Все это скреплялось раствором, приготовленным из разных подручных материалов. Часто привозили подводы с древнеримской черепицей, которой изобиловали окрестности, и Озрика ставили работать с мужчинами, разбивавшими ее в пыль для изготовления цементной смеси. От черепицы раствор в стене приобретал красноватый оттенок, и один из строителей мрачно заметил:

– Гляньте, Тауэр замешали на английской крови.

Светлый нормандский камень из Кана предназначался лишь для углов и отделки.

– Он особо прочный, – сказал десятник, – а коль скоро другого цвета, то и здание красивше.

Когда начали подниматься подвальные стены, Озрик заметил и иное: из одного огромного помещения можно перейти в следующее, хотя в наружной стене не было двери. Он обнаружил, что добраться до подвалов возможно лишь по единственной витой лестнице, встроенной в башенку северо-восточного угла. Что же касается окон, то когда он спросил о них десятника, малый улыбнулся и указал на две узкие врезки, видневшиеся высоко в западной стене:

– Присмотрись.

Только когда каменщики принялись за эти участки, Озрик уразумел, что каждому предстояло иметь форму тонкого сужающегося клина.

– Для окон-то маловато места, – заметил он одному из мастеров, а тот лишь рассмеялся.

– Будет просто щель, – ответил он пареньку. – Не шире ладони. Зато никто не войдет и не выйдет.

Озрика заинтересовали еще две особенности подвала. Первая – это большое отверстие в полу главной, западной камеры. Вначале он пришел в недоумение, но вскоре узнал его назначение, так как был самым мелким из всех работяг и Ральф немедленно выбрал его для отправки вниз.

– Копай, – приказал он коротко.

А на вопрос мальчика, сколь глубоко, Ральф обругал его и объяснил:

– До самой воды, дурачина!

Хотя Темза протекала поблизости, а неподалеку от берега имелся еще и колодец, для королевского замка было важно располагать собственным надежным источником воды внутри его стен. А потому Озрик, обвязанный веревками, день за днем спускался с киркой и лопатой и отсылал на поверхность корзины с землей и гравием. Он проникал все глубже и глубже в земляные внутренности Тауэра, пока не добрался до воды. Когда измерили колодец, который он выкопал, тот оказался сорок футов в глубину.

Но Озрик обмирал от другого.

Ральф неожиданно призвал его в тот же день, когда отказал в плотничестве, и заявил:

– Озрик! Ты хорошо роешь норы, и у меня есть для тебя новое дело. – И продолжил, не успел тот измениться в лице: – Туннель – вот твое место.

Канализация была важной частью всякой крупной крепости, и лондонский Тауэр задумывался с умом. Отходя от углового отверстия в полу невдалеке от колодца, водосток должен был под некоторым наклоном пройти под землей около пятидесяти ярдов до самой реки. В отлив он останется относительно сухим, однако в прилив воды Темзы грозили затопить его и выплеснуться.

Было тесно; места, чтобы работать внаклонку киркой, хватало лишь для таких недомерков, как Озрик. Он ежедневно спускался и часами копал, а землю извлекали из туннеля в открытых мешках; плотники установили опоры, чтобы не обвалился свод. Озрик не знал, сколько дней или недель предстояло ему вгрызаться в землю, пока не придут каменщики, не займутся стеной и не сделают крышу. Он казался себе кротом, спина у него постоянно болела.

Через неделю такого труда он предпринял вторую попытку вырваться на свободу.


Епископ Гандальф Рочестерский был человек крупный. Лысая голова, мясистое лицо, тело же и манеры представлялись в равной степени округлыми. Однако в движениях присутствовала некоторая порывистость, указывавшая на очень подвижный ум, который превращал его в отличного руководителя. Если его и смешил на исходе этого августовского дня туповатый надсмотрщик – а может быть, раздражал, – то на лице у него ничего не отражалось. Надлежало проявить такт.

Он только что изменил план лондонского Тауэра, и Ральфу Силверсливзу предстояло кое-что перестроить.


Сначала Ральф не поверил ушам. Он уставился на уже поднимающийся фундамент. Неужто этот жирный епископ и вправду требует от него снести эту каменную махину и начать все заново?

– Только юго-восточный угол, друг мой, – сладко пропел епископ.

– Это двадцать пять барж камня! – взвился взбешенный Ральф. – Зачем, ради всего святого?

Причина оказалась довольно проста. Такой же замок в Колчестере имел в этом углу полукруглый выступ, обращенный к востоку. Создателю лондонского Тауэра понравилось, как это выглядит, и он решил соорудить здесь такую же штуку.

Гандальф со всей обходительностью продолжил:

– Там, видишь ли, будет апсида королевской часовни. Благородное сооружение! И король придет в восторг, – добавил он.

Если последнее и отложилось в тупом мозгу надсмотрщика, то он не подал виду.

– Работа затянется на недели. А скорее, на месяцы, – возразил он угрюмо.

– Король исполнен упований на скорый труд, – учтиво ответил епископ.

Это было слабо сказано: после десяти лет треволнений Вильгельм хотел, чтобы новый каменный замок выстроили в Лондоне без всяких проволочек.

– Невозможно, – буркнул Ральф.

Он терпеть не мог, когда его стращали умники.

Гандальф вздохнул и нанес удар:

– Не далее как вчера я расхваливал тебя и говорил королю, до чего ты хорош для такого великого дела. Скоро мы с ним увидимся вновь.

Ральф капризно повел плечами, хотя даже он уловил скрытую угрозу.

– Как будет угодно, – пробормотал он и начал отступать.

Епископ, дабы покарать грубияна за докучливость, любезно докончил:

– Я передам королю, что ты управишься с новым делом в прежний срок. Ни дня простоя! – крикнул он весело. – Он будет очень доволен.

Юный Озрик сделал свой ход через считаные минуты.


Озрик уже не раз наблюдал тучного епископа, когда Гандальф приезжал с инспекцией.

Подобно многим высокопоставленным лицам, епископ с легкостью нацепил маску бодрой учтивости, которая защищает и облегчает жизнь видным фигурам. На обходе стройплощадки ему ничего не стоило любезно кивнуть – даже сервам.

А потому вполне понятен был план, сложившийся в голове маленького невольника, скорбно трудившегося в темном туннеле.

Ему хотелось быть мастеровым до зуда в пальцах, всем существом. Что в этом плохого? Или Бог предназначил ему страдать за грехи? Одно он знал наверняка: Ральф Силверсливз был не орудием Божьего промысла, а дьяволом. Зато епископ Гандальф, отвечавший за все, человек Божий и казался добросердечным. А разве не мог обратиться к Божьему человеку хотя бы и серв?

«Мне все равно терять нечего», – подумал Озрик.

Он ждал удобного случая. И вот, когда он закончил смену в туннеле и увидел епископа, стоявшего перед стройкой, Озрик решил попытать счастья. Сбегав в плотницкую мастерскую, он прихватил свою поделку и робко приблизился к знатному мужу.

При виде серьезного мальца, перепачканного в земле и с деревяшкой в руках, епископ Гандальф удивился, однако дружелюбно спросил:

– Что это, сын мой?

Озрик в нескольких словах объяснил:

– Это моя работа. Я хочу быть плотником.

Гандальф, разглядывая серва, без труда догадался об остальном. Он видел, что изделие недурное. Его взор скользнул по плотницкой мастерской. Может, и стоит отправить туда мальчонку – поглядеть, что из него выйдет. И он уже собрался устремиться туда, когда услышал позади свирепый окрик.

Это был Ральф.

Тому хватило мгновения, чтобы уразуметь замысел Озрика. Для Ральфа, который уже был взбешен изменением плана, вид увечного серва, обратившегося через его голову к Гандальфу, явился последней каплей. По мере его приближения к епископу крик превратился в вой.

– Он говорит, что хочет быть плотником, – деликатно заметил Гандальф.

– Никогда!

– Способности к ремеслам суть Божий дар. Их надобно применять.

– Вы не понимаете, – вдруг осенило Ральфа, – ему нельзя доверить ни нож, ни какой другой острый инструмент. Он и здесь вкалывает лишь потому, что пытался убить королевского рыцаря. Вот ему нос и отхватили!

– На вид парень не больно грозен.

– Однако так оно и есть.

Гандальф вздохнул и, разумеется, не поверил надсмотрщику. С другой стороны, он достаточно расстроил его за один-то день. А сооружение Тауэра должно продолжаться бесперебойно.

– Как будет угодно, – пожал он плечами.

И Озрик, хотя не понял ни слова, ибо изъяснялись они на нормандском французском, сообразил, что лишился последней надежды.

Через несколько секунд его за ухо препроводили к туннелю.

Ральф пустился орать:

– Думаешь сделаться плотником за моей спиной, да? Ну, оглядись! Видишь землю и камни? Копать тебе до скончания дней, плотничек! Другого тебе не будет, пока не сломишь хребет! – Он мрачно осклабился. – Эта башня, Озрик, станет тебе и жизнью и смертью, потому что я заставлю тебя строить, пока не околеешь. – И собственноручно швырнул его в проем, коротко повелев: – Работай вторую смену!


Будучи слишком занят этим важным делом, Ральф Силверсливз не заметил присутствия посторонних. Но если бы даже обратил внимание, то в Альфреде-оружейнике не было ничего особенного.

Тот же явился в Тауэр с благими намерениями. Ему заказали большие решетки для водостока и колодца, и он пришел выяснить размер.

Альфред с умеренным интересом внимал расправе Ральфа над тщедушным пареньком. Едва же надсмотрщик ушел, Альфред подошел к входу в туннель. На земле он приметил образчик трудов Озрика, который выпал, когда Ральф сбил того с ног. Альфред задумчиво подобрал вещицу.

Ночью, уже после продолжительной беседы с юным Озриком, Альфред заявил своему другу Датчанину:

– По-моему, я нашел подходящего мальчонку.

– Веришь ему? Жизнь свою доверяешь?

– Пожалуй.

– И почему? Чего он хочет?

– Мести, – усмехнулся Альфред.


Да, месть сладка. План был отчасти рискованный, но Озрик не сомневался в себе. А прежде всего – гордился.

Ночью он тайно выскользнул из рабочего барака при Тауэре и добрался до находившегося неподалеку дома Датчанина. Там, в кладовке, они с Альфредом принялись за работу. Его корявые пальцы мгновенно сообразили, что к чему. Вскоре методом проб и ошибок он изготовил столь толковое, восхитительное изделие, что господин оружейник вскричал: «Да ты и в самом деле мастер!»

Задача, порученная ему Датчанином, сводилась к следующему: превратить свою тележку в тайник для оружия. Но стоило ему указать маленькому плотнику место для потайного отделения – под тележкой, как тот предложил решение получше.

– Туда они сунутся в первую очередь.

Не трогая днища, он сосредоточился на прочном каркасе. Работая усердно и вдохновенно, Озрик выдолбил брусья, прикрыв дело рук своих посредством затычек и скользящих панелей. Парень сработал на совесть: теперь внутри можно было скрыть изрядное количество разобранных мечей и наконечников для копий и стрел. Когда он закончил, внесенные преобразования остались незаметными.

– Сама тележка сделана из оружия! – восторженно возопил Барникель и обнял маленького плотника столь сердечно, что чуть не задушил.

Датчанин сообщил Альфреду, что отправка состоится на следующей неделе.


Спустя два дня Хильда совершенно случайно встретилась с Ральфом. Это произошло на холме между воротами Ладгейт и собором Святого Павла, и Хильда пребывала в отвратном расположении духа. Правда, к Ральфу это не имело никакого отношения.

Она разозлилась из-за рукоделия.

Как раз в те годы Англия короля Вильгельма узрела полотно столь грандиозное размерами и знаменитое, что равного ему, возможно, не существовало. Гобелен из Байё, как называлось это невиданное изделие, по сути, было не гобеленом, но огромным шитьем из разноцветных стежков – вышивкой по льняному полотну, выполненной в англосаксонском стиле. Имея в высоту всего двадцать дюймов, она, однако, отличалась поразительной длиной: семьдесят семь ярдов. Эта вышивка изображала сотен шесть человек, тридцать семь кораблей, столько же деревьев и семьсот животных. Она знаменовала триумф Нормандского завоевания.

Сверх того, это был первый известный образчик английской государственной пропаганды. Облеченный в форму огромной тканой картины, в своих стилизованных фигурах и десятках битв он являл взгляд нормандского короля на события, приведшие к завоеванию, а также подробное описание битвы при Гастингсе. Гобелен был заказан его сводному брату Одо, который хоть и являлся епископом нормандского города Байё, имея с того приличный доход, был также воином и правителем не менее беспощадным и честолюбивым, чем сам король. И над полотнищем, пока оно не было сшито, трудились английские женщины – большей частью из Кента.

У Хильды имелись все основания разгневаться при виде этой великолепной работы. Она не хотела участвовать, но Анри заставил ее присоединиться к леди, собравшимся в королевском зале Вестминстера для осуществления замысла. «Ты сделаешь приятное епископу Одо», – сказал он, невзирая даже на то, что именно Одо пожаловали половину Кента, а один из его рыцарей ныне обосновался в ее родовом поместье Боктон. Анри знал это, но ему не было дела. Гобелен, живописавший памятные события, неизменно выступал для нее болезненным напоминанием об утрате старого дома, об участи страны и о долгих годах служения холодному и циничному супругу.

А потому, вернувшись утром от вестминстерских дам, Хильда все еще пребывала в негодовании.

И тут она увидела Ральфа.

Тот был откровенно возбужден. Оживленный, сверкая обычно тусклыми глазами, он без спросу зашагал рядом.

– Секрет рассказать? – заговорил родственник.

Хильда порой жалела Ральфа. Отчасти из-за того, что его презирал Анри, но больше, быть может, потому, что тот оставался холостяком.

У него вообще не было женщины. Иногда он ходил через мост на южный берег, где поселилась небольшая община шлюх, но даже эти особы не сильно радовались его незатейливым ухаживаниям. Хильда, бывало, предлагала подыскать ему жену, но Анри отговаривал. «Тогда у него появятся наследники, – напоминал он. А однажды сухо заметил: – За семейными деньгами присматриваю я. И намерен его пережить». Поэтому, когда Ральф зашагал рядом, она заставила себя улыбнуться.

Возможно, Ральф не был бы столь неосмотрителен, не повстречай он невестку сразу после свидания с великим Мандевилем. Ему нравилась Хильда. Однажды он жалобно заявил ей: «Я не такая дубина, как считает Анри». Теперь же, красный от волнения, он не удержался от соблазна произвести на нее впечатление.

– Я удостоился серьезной миссии, – сообщил он.


Беседа Ральфа с Мандевилем была короткой, но важной. Великому вельможе полагалось быть в курсе всего, и мало что из событий в Юго-Восточной Англии ускользало от его внимания. Ральф узнал от него о нешуточных опасениях насчет новых беспорядков в глубинке.

– Когда они взбунтовались три года назад, – поведал ему Мандевиль, – оружие, по нашему мнению, поступало из Лондона. Этому надо положить конец.

Обдумав положение, Мандевиль решил, что для надзора за небольшой операцией, которую он затеял, ему потребен человек подозрительный, ограниченный и безжалостный.

– У тебя есть неплохая возможность себя показать, – уведомил он Ральфа, когда изложил свой план. – Тебе понадобится терпение, а также шпионы.

– Я разберу на щепки каждую телегу, что выедет из Лондона! – вскричал надсмотрщик.

– Нет, это незачем, – возразил Мандевиль. – Мне нужно, чтобы ты, наоборот, ослабил пригляд за вывозимыми товарами. – Он улыбнулся. – Необходимо усыпить их опасения. Взамен поставь людей в лесу, и пусть идут следом, если заметят что-нибудь подозрительное. Важно не просто пресечь поставки оружия. Я хочу выйти на мятежников. И главное, никому ни слова. Ты хорошо понял?

О да, он понял. Высокое доверие. Тайное поручение. Распираемый гордостью, Ральф шествовал через город. Вряд ли можно было удивляться тому, что при виде Хильды он испытал желание ошарашить ее и моментально решил:

– Ты мне родня, тебе-то я, конечно, скажу!


Если бы не досада на утреннее рукоделие, она могла не проявить ни малейшего интереса к секретам Ральфа. Однако теперь при взгляде на его тяжелое лицо – грубую версию мужниного – и мысли о несчастных англичанах, ее соотечественниках, которых он изловит и, несомненно, убьет, Хильда испытала отвращение.

Она поняла, что ее тошнит от всех них – Анри, Ральфа, нормандцев и их власти. Очевидно, сделать с этим она не могла ничего. Кроме, пожалуй, одного.

– Гордись, – сказала Хильда, покидая его.

На следующей неделе ей предстояло ехать в Хэтфилд, в поместье свекра, и провести там месяц. Ее не сильно радовала сия перспектива, и вечером Хильда выбралась на тихую и приятную прогулку с Барникелем, зная, что они довольно долго не увидятся.

Поэтому, когда они встретились у церкви Сент-Брайдс и отправились обычным маршрутом к Олдвичу, она спокойно выложила ему услышанное от Ральфа, добавив:

– Мне известно, ты нормандцам не друг. Предупредишь, если знаешь кого?

И тут же, заметив откровенное смятение Барникеля и догадавшись со всей очевидностью, что он увяз в этом деле глубже, чем ей казалось, Хильда в порыве внезапном и благородном схватила мужчину за руку и мягко спросила:

– Милый друг, могу ли я тебе чем-то помочь?


Дорога, уходившая из Лондона на север, сперва тянулась через топкие луга и поля, а далее, когда земная твердь начинала забирать вверх, вступала в Мидлсекский лес близ старого саксонского селения Ислингтон.

Через десять дней после встречи с Мандевилем ретивый Ральф Силверсливз, раздосадованный предельно, выехал из леса на юг в сопровождении дюжины вооруженных всадников.

Он только что пообщался со своими людьми, и те его не порадовали.

– Ничего серьезнее вил, – брюзгливо доложил один. – Может, их предупредили.

– Это невозможно! – воскликнул Ральф.

Когда же другой осведомился, вполне ли он понимает, чем они заняты, рассвирепевший Ральф сбил его с ног.

Теперь, возвращаясь, он чувствовал, что вызвал сомнение у оставшихся позади людей. А еще подозревал, что его провели, но не понимал как. Он даже взял на заметку собственных шпионов.

И тут Ральф увидел повозку.

Было в ней что-то подозрительное. Большая, крытая, влекомая четверкой крупных лошадей, она громко скрипела, – похоже, в ней перевозили тяжелый груз. Рядом с возницей сидел человек в капюшоне.

Ральф лишился последнего ума. Нормандцу, доведенному до белого каления, показалось, что он наконец-то напал на след. Забыв о наставлениях Мандевиля, Ральф как на крыльях устремился прямо к повозке и крикнул вознице, чтобы не двигался с места.

– Стоять, предатели! Долой чехлы! – заорал он. – Собаки!

Но стоило ему, запыхавшемуся, подъехать, как загадочная личность отбросила капюшон и взглянула на него с глубочайшим укором. Это была Хильда.

– Болван! – закричала она так, что слышно стало всем. – Анри всегда называл тебя тупицей! – Откинув холстину, Хильда предъявила безобидный груз. – Вино! Подарок от твоего родного брата отцу! Я везу его в Хэтфилд.

И она столь убедительно замахнулась на него кнутом, что он поспешно отпрянул, побагровев лицом.

Полетели смешки. Униженный и взбешенный, Ральф гаркнул на них, чтобы ехали следом, и, даже не оглянувшись, пустил коня в сторону Лондона.


Спустя пять недель у церкви Сент-Брайдс, когда вокруг не было ни души, Барникель Биллингсгейтский позволил себе запечатлеть целомудренный поцелуй на челе своей новой сообщницы.

Затем, довольные, они прошлись по берегу.

Ни одному из них не пришло в голову, что на сей раз за ними следили.

1081 год

На двадцатом году жизни Озрик положил глаз на девушку. Той было шестнадцать.

Он никому не сказал о ней, даже другу – Альфреду-оружейнику.

Занятно, что эти мужи сошлись. Альфред стал признанным мастером. Белая прядка во лбу сделалась почти невидимой, ибо волосы поседели. Он изрядно располнел. Научился властно командовать подмастерьями, женой и четырьмя детьми, которые повиновались ему во всем.

Но он не забыл о дне, когда Барникель подобрал его, голодавшего, у Лондонского камня, а потому старался проявить добросердечность к ближнему и помогал своему бедному малорослому товарищу чем мог. Мало того что Озрик на глазах у родни Альфреда ел досыта как минимум раз в неделю, Альфред неоднократно пытался выкупить серва и дать ему вольную. Но в этом не преуспел. Ральф так или иначе исхитрялся найти препятствия.

– Прости, – сказал однажды юноше Альфред. – Я ничего не могу сделать.

Ненависть же Ральфа к серву, возникшая из-за пустяка, переросла в привычку.

– В каком-то смысле, Озрик, – глумился он, – я почти полюбил тебя.

Чистая правда. Маленький трудяга был единственным живым существом, которое он мог ущемить всякий раз, как вздумается; если Озрик противился, то тем приятнее было Ральфу. И ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем пресечение попыток Озрика освободиться.

– Не печалься, – утешал его Ральф. – Я никогда тебя не отпущу.


Она была миниатюрна. Длинные темные волосы расчесаны на прямой пробор, белая кожа. Единственным цветным пятнышком были губы, тоже маленькие, но алые. Озрик не знал этого, но все в ней говорило о кельтском происхождении и, возможно, римском.

Рабочие селились в деревянных строениях за старой римской стеной на берегу реки. Здесь они обустраивались как хотели. Некоторым, вроде Озрика, хватало охапки соломы. Другие, сойдясь с женщинами, сооружали себе как могли скромные хибары из дерева или тюков той же соломы – так здесь оседали целые семьи. Это было пестрое сборище. Одни являлись сервами, направленными на стройку землевладельцами в уплату служебного долга королю; другие – рабами; третьи, как Озрик, имели увечья, выдававшие провинность в некоем преступлении. Дисциплина хромала.

Ее отец был поваром, и при его жизни они питались неплохо. Но он скончался два года назад, и жить стало тяжело. Мать, трудившаяся на подхвате где попало, болела; ее руки все больше распухали и ныли от артрита. Помощи ждать было неоткуда, и девушке приходилось выживать самостоятельно. В те времена больные и женщины-сервы недолго задерживались на свете. Девушку звали Доркс.

Впервые Озрик обратил на нее внимание в декабре. Работники трудились на строительстве Тауэра в любую погоду, но та зима выдалась особенно суровой. Однажды, через две недели после Рождества, был отдан приказ: «Кончай работу».

– В такой мороз, – объяснил Озрику десятник, – раствор замерзает и крошится.

На следующий день многих сервов разослали по их селам, оставшихся вывели и приказали утеплять и прикрывать стены.

Утепление стен – дело трудоемкое, но необходимое. А также пахучее, ибо в качестве утеплителя применялась смесь подогретого навоза с соломой. «Но она помогает», – заверил Озрика десятник, и вскорости массивные серые стены были увенчаны слоями компоста.

Озрику, несмотря на холод, к концу дня не терпелось вымыться, а потому он спускался к Темзе и прыгал, не раздеваясь, в воду, после чего мчался в амбар высушить у жаровни свою одежду. Именно тогда он открыл, что в лагере жил еще один человек, привыкший мыться на рассвете и на закате. Это была Доркс.

Девушка была очень опрятна и тиха. Эти ее особенности паренек заметил первыми. Вдобавок она выглядела довольно неразвитой физически. Он улыбнулся: мышка! Но в остальном поначалу не обратил на нее внимания. Ему было чем занять голову и без нее.

С начала его работы на Альфреда и Барникеля три года назад беспорядков не случалось. В Англии царил покой, если не принимать в расчет бунта на севере. На что бы ни надеялся Барникель, переправляя оружие, дело кончилось ничем. Озрик подозревал, что старый Датчанин продолжал запасаться, однако наверняка не знал.

Впрочем, жизнь у Озрика пошла сносная. Конечно, бо́льшую часть времени парень занимался обыденной тягомотиной: возил тележки со щебенкой, переправлял к каменщикам корзины с камнем и доставлял столярные изделия. Однако постепенно он приобщился и к другому занятию.

Удачно разобравшись с тележкой Барникеля, паренек не мог угомониться – все подбирал деревяшки и выклянчивал у плотников обрезки. Вечерами при свете жаровни он вырезал, и каждую неделю что-нибудь да выходило: фигурка, детская игрушка. И в скором времени даже плотники и каменщики окрестили его крошкой-умельцем. Это говорилось любовно, но не без юмора, как если бы он был своеобразным талисманом. В конце концов, Озрик не принадлежал к их братии, оставаясь лишь презренным преступником. Но он не унывал, продолжал свое дело, и те нередко объясняли ему, чем занимаются и что к чему.

И вот же диво – всякий раз, вступая в мрачные стены Тауэра, Озрик бывал заворожен, хотя и был принесен им в жертву.

Огромные подвалы уже были готовы и прикрыты здоровенными настилами вкупе с половицами, за исключением юго-восточного угла с каменными сводами. Витые подвальные лестницы уже запечатали массивной, обитой железом дубовой дверью, которая запиралась на ключ, изготовленный Альфредом-оружейником.

– Там будет храниться оружие всего гарнизона, – сказал Озрику десятник.

Стены первого этажа стремительно вырастали. Здесь, как было заведено в подобного рода нормандских крепостях, находился главный вход – величественный проем в южной стене, к которому снаружи вела высокая деревянная лестница. Стены же, почти такие же толстые, как в подвалах, изобиловали нишами с узкими окнами и другими проемами. Две последние особенно заинтересовали юного работника.

Первая ниша – около десяти футов в ширину, в западной стене первого этажа. В нее можно было войти, как в небольшую комнату. Взглянув наверх, Озрик прикинул ее высоту – футов двенадцать; сразу под потолком в стене виднелось маленькое отверстие, выходившее наружу.

– Для чего оно? – спросил он у каменщиков.

Те рассмеялись.

– Для огня! – При виде недоумения Озрика они объяснили: – Над этим помещением будет королевский зал. Король пожелал иметь камины вместо жаровни посреди зала, которая дымит в щели между половицами. Во Франции, знаешь, такие уже есть. В восточном крыле будет то же самое.

Любопытство вызвали и два других помещения в северной стене. Узкие проходы вели к наружному краю стены, где в закутке стояла каменная скамья с отверстием.

– А ну-ка, загляни в дырку, – пригласил каменщик.

Озрик повиновался и узрел короткий крутой скат, выходивший наружу на высоте двадцати футов.

– Французы называют это garderobe,[20] – пояснил каменщик. – Сообразил для чего? – Озрик кивнул, и он продолжил: – Мы приладим к скату деревянный желоб, чтобы торчал из стены. И все полетит аккурат в выгребную яму. Пороешься потом!

Озрик прикинул:

– В задницу будет дуть.

Каменщик расхохотался:

– Оно и лучше! Засиживаться не захочется.


Случай произошел в июне – на самом деле пустяк. Теплым вечером, когда Доркс спустилась к воде, на берегу сидела и выпивала мужская компания. Доркс не задержалась – лишь ополоснула лицо и руки. Но когда она проходила мимо мужчин, кротко потупив глаза, один, слегка захмелевший, прихватил ее за талию и объявил:

– Мышку поймал! Ну-ка, поцелуй нас!

Другая бы высмеяла его, но Доркс не знала, как вести себя с пьяным мужиком. Уткнувшись подбородком в грудь, она замотала головой и попыталась вырваться. Пьянчуга нашарил ее маленькие груди, оценил и ухмыльнулся остальным.

Тут он заработал удар.

Подоспевший Озрик не стал разбираться и ждать. Парень набросился на врага с такой яростью, что тот полетел на землю, хотя коротышка был вполовину его роста. Секунду Озрик думал, что либо верзила, либо пьяные дружки швырнут его в реку, но вместо этого разразился хохот:

– Да он боец, наш крошка-умелец! Озрик, мы не знали, что она твоя девушка.

С того дня на стройке только и язвили:

– Озрик, как поживает твоя подружка?


Так он впервые и разглядел ее.

Возможностей было много. Порой ранним утром он видел ее идущей к реке. Наступило лето, и Доркс ходила в одной сорочке. Подобно большинству женщин, она вошла в воду не раздеваясь, а когда вышла, парень получил полное представление о ее сложении. Он обнаружил, что избранница его не была, как ему мнилось, плоскогрудой – маленькие груди оказались вполне оформлены и выглядели изящно.

Ночами, когда она сидела с матерью у огня, Озрик садился чуть поодаль и изучал ее лицо. И очень скоро то, что казалось бледным и невзрачным профилем, предстало красивым.

Однако острее даже, чем эти черты, он замечал и другое. Пусть она была робкой, но мать защищала со спокойной решимостью, ибо бедная женщина с каждым месяцем становилась все бесполезнее из-за своих увечных рук. Доркс, неизменно сохраняя достоинство и ничего не клянча, выполняла разные мелкие поручения, за которые с ней расплачивались едой, а то и кое-какой одежкой. Тем самым она хранила себя и мать от полной нищеты.

После того как Озрик вступился за нее, девушка расположилась к нему. Они часто болтали и прогуливались. Иногда он видел, как ее иссохшая мать с беспомощными, узловатыми пальцами наблюдала за ними, но мысли ее оставались тайной, и Озрик не хотел их выяснять, поскольку никогда не удостаивался от нее благодарности большей, чем печальный кивок. Доркс знала, конечно, что из-за нее над ним посмеивались, но ничуть не переживала. Однако Озрик заметил, что она, несмотря на кроткую улыбку, по-прежнему вела себя с ним настороженно. Была ли тому причиной застенчивость или что-то другое?

В июле он понял, что влюбился. С чего вдруг – и сам не знал. Однажды вечером Озрик, глядя на нее, неожиданно ощутил прилив нежности и стремления защитить. На следующий день он продолжил ее высматривать. Ночью она ему снилась, а днем казалось, что жизнь обрела бы некоторый смысл, живи они вместе.

– Тогда, – пробормотал он, – я бы за ней приглядел.

Эта мысль настолько разволновала его, что даже жалкие хибары, где они ютились, показались ему залитыми новым, теплым светом.


Через несколько дней они с Доркс на пару повстречались с Ральфом Силверсливзом.

У Ральфа была привычка с утра пораньше, еще до начала работ, обходить участок. Иногда он останавливался осмотреть жилье, чаще – нет. Однако всегда, как личный замок, с гордостью огибал растущий Тауэр. Он только покончил с этим, когда увидел юную пару, шедшую от реки.

Ральф слышал шуточки в адрес Озрика и девушки, но считал коротышку-работника созданием настолько ничтожным, что не верил в желание хоть какой-нибудь девушки иметь с ним дело. Теперь же, увидев их вместе, вдруг поразился: неужто правда? Могла ли быть женщина у жалкого Озрика, если ее не было у самого Ральфа? Охваченный тайной завистью, он уставился на девушку:

– Чем это ты занята? Шляешься с этим недомерком? – Затем обратился к Озрику: – Оставил бы ты, Озрик, эту милашку в покое. Ей стыдно с таким. Ты же страшный урод. – И, отвесив ему легкий подзатыльник кнутовищем, продолжил путь.

Те же не вымолвили ни слова.

Чуть позже девушка шепнула:

– Я вообще не обращаю на него внимания.

Но Озрик, хотя и знал, что Ральф ему враг, был потрясен словами нормандца и промолчал.


Во время отлива на берегах Темзы существовало несколько мест, где чистая вода собиралась в заводи. Тем же днем, когда солнце уже светило так ярко, что небо отражалось в воде, Озрик ускользнул к реке в одиночку.

С годами, забыв о боли, испытанной при отсечении носа, и привыкнув к затрудненному дыханию, Озрик не особенно задумывался о своей наружности. Да и трудно взглянуть на себя в мире, почти лишенном стекла. Однако теперь он изумленно уставился на свое отражение в воде.

Затем ударился в слезы.

Он знать не знал, что его волосы уже поредели. Парень забыл о мелком недоразумении, в которое превратился нос. Разглядывая свою огроменную башку, согбенное тщедушное тело и безобразную кляксу посреди лица, он испытал желание завыть, но, побоявшись привлечь внимание, подавил вопль и глухим шепотком сказал себе:

– Плохо дело. Я страшила.

Совершенно раздавленный, он печально побрел работать.


И все-таки в последующие дни, хотя поначалу его подмывало прикрыть в ее обществе свое непривлекательное лицо, Озрик ни разу не заметил отвращения, которое девушка, как он считал, должна была испытывать. Если она скрывала его, то очень умело. И, как обычно, спокойно улыбалась ему.

Он начал посматривать на других мужчин, оценивая их недостатки. Один был хром, у другого сломана рука, у третьего гноилась язва. Озрик подумал, что сам, быть может, не столь уж непривлекателен.

«Вот бы она полюбила меня», – мечтал парень. Он бы ее защитил. Жизнь за нее отдал бы! В таком настроении Озрик прожил еще три недели.


Каменщики занимались криптой часовни. Та была просторна и вдавалась в восточную апсиду примерно на сорок пять футов. Они уже начали возводить свод.

Озрику нравилось наблюдать. Сперва работали плотники; они соорудили большие полукружные арки, вздымавшиеся на лесах, как череда горбатых мостов. Затем наверх вскарабкались каменщики и положили камни, аккуратно обтесав их в клинья и разместив расширенным основанием кверху, благодаря чему арка, когда все они оказались на месте, приобрела необычайно прочную опору.

Но вскоре Озрик познакомился с новой особенностью Тауэра.

Однажды утром он стал свидетелем того, как каменщики ворчали по случаю очередной проклятой переделки. В считаные секунды нарисовался Ральф и злобно велел ему убираться и заняться своим делом. Озрик ушел и быстро погрузился в работу.

Стена между криптой и камерой на восточной стороне Тауэра получилась около двадцати футов в толщину. Когда каменщики проделали в ней узкий вход для крипты, Озрику и еще троим велели выдолбить внутри стены полость. И вот, под защитой возведенных плотниками опор для каменной кладки, они вгрызались в стену день за днем, подобно рудокопам, пока не соорудили потайной отсек площадью около пятнадцати квадратных футов.

– Прямо пещера, – осклабился Озрик.

Сравнение точное, ибо стены средневековых замков предназначались не только для разделения помещений. Они имели собственную структуру; в них можно было проделать ходы, как в скале.

– Здесь будут храниться ценности, – сказал им Ральф.

Хранилище предполагалось оборудовать массивной дубовой дверью.


Одним хмурым воскресным утром в начале осени Озрик признался в любви.

Вдоль старой римской стены близ Тауэра высились лестницы, восходившие к бойницам, и Озрик с девушкой, поскольку день был нерабочий, поднялись туда полюбоваться видом на реку. Там стояла отрадная тишина, и паренек, очутившись с подругой наедине, внезапно настолько исполнился нежности к ней, миниатюрной и бледной, что бережно приобнял за талию.

И вмиг ощутил, как она застыла. Он повернулся взглянуть на нее, но Доркс отпрянула. Затем, натолкнувшись на опечаленный взгляд Озрика, помотала головой и осторожно, но твердо отвела его руку:

– Пожалуйста, не надо.

– Но я подумал, что, может статься…

Она вновь помотала головой и сделала глубокий вдох:

– Озрик, ты всегда был очень добр ко мне, но… – Доркс спокойно смотрела на него карими глазами. – Я не люблю тебя.

Парень кивнул, ощутив, что тоска застряла в горле удушливым комом.

– Из-за?.. – Он хотел спросить, не из-за лица ли, но не смог.

– Прошу тебя, уйди, – отозвалась девушка. Озрик замялся, и она добавила: – Сейчас же.

Разумеется. Все было понятно. Озрик сошел по ступеням и вернулся к хибарам, где надолго засел в молчании, созерцая соломенное ложе и тихо плача из-за своего уродства.


Он удивился бы, узнав, что скорбь бледной девушки, так и смотревшей вдаль со стены, была сильнее его собственной, ибо дилемма заключалась вовсе не в том, о чем он думал.

Доркс сразу обратила внимание на его обезображенное лицо, но после едва ли о нем вспоминала. Девушка восхищалась отвагой Озрика, ей нравилось его доброе сердце. «Но толку-то?» – спросила она у себя спокойно и горько. У Озрика ничего не было. В деревне даже последний серв располагал хижиной и клочком земли, чтобы возделывать для себя. У Озрика имелась лишь соломенная постель. На что ему было рассчитывать? Таскать, пока не сломается, камни для Ральфа Силверсливза, который его ненавидел. А ей? Ухаживать за немощной матерью. Как это делать, если появится мужчина? Озрик был в этом не помощник. Так или иначе, она насмотрелась на нищие семьи с оборванными и полуголодными детьми, возившимися в грязи. «Живут как сброд, – заметила однажды мать. – Не уподобься им».

Единственная ее надежда – понравиться какому-нибудь работнику или серву, присланному из поместья. В противном случае ей предстояло ухаживать за матерью своими силами, как могла. А что потом? Доркс сочла, что тоже не заживется.

Таким образом, она повела себя с Озриком осторожно, стремясь быть доброй к бедолаге, но не внушать ему больших надежд. Этим утром она поступила как должно: отослала его быстро и непреклонно. Теперь же, озирая с протяженных городских стен окрестности и оглядываясь на вздымавшуюся громаду Тауэра, она прокляла судьбу, заточившую ее в этой мрачной темнице.

И Озрик ни в коем случае не должен был догадаться о тайне, с которой она жила все эти недели, – девушка любила его.


В последующие дни Озрик и Доркс при каждой встрече обменивались привычными улыбками, но говорили редко. Оба держали свои чувства при себе. На том, казалось, дело и кончилось. Но не вполне.

Первой заметила перемену в Озрике жена Альфреда. Обычно его еженедельные трапезы в семье оружейника проходили празднично. Альфред построил новый дом впритык к мастерской – прочное бревенчатое строение с большой главной комнатой и верхним этажом, разделенным надвое: для них с женой и для детей, коих было уже шестеро. Подмастерья спали в служебной постройке на задворках.

Жена Альфреда – особа веселая, сдобная. Дочь мясника, она правила домочадцами с легкостью и сноровкой женщины, любимой мужем и имевшей детей ровно на одного больше, чем рассчитывала. Озрик, каким бы жалким ни было его обыденное существование, к порогу их дома обычно приободрялся и часто приносил детям какую-нибудь самодельную игрушку.

– Ты ему прямо как мать, – говаривал Альфред супруге.

– Тем лучше, – отвечала та. – Бог свидетель, она ему не помешает.

А потому она встревожилась, когда на исходе лета заметила, что Озрик сам не свой. Он витал в облаках, ел мало. «Не влюбился ли этот несчастный?» – спросила она у Альфреда. Тот усомнился. Но когда осенью Озрик пришел однажды бледный как смерть, не проронил ни слова, а есть вообще не смог, она забеспокоилась всерьез. Деликатные расспросы ни к чему не привели.

– Не понимаю, в чем дело, но оно скверно, – сказала она мужу. – Поспрашивай в Тауэре. Попробуй узнать.

Через несколько дней Альфред отчитался:

– Сказывают, что он крепко сдружился с девчонкой. Я ее видел. Очаровашка, просто мышонок! Даже поговорил с ней.

– И что?

– Да пустяки. Они друзья, не больше. Сама так сказала.

Жена на это покачала головой и улыбнулась:

– Я потолкую с ней.


Тем паче ее удивило поведение Озрика, когда уже следующим вечером тот прибыл на ужин.

Парень все еще был бледен и словно хранил какой-то секрет. Она недоумевала, в чем тут дело, если не в девушке.

Но главное – тот никогда еще не съедал так много. Когда хозяйка подала рагу, он четыре раза спросил добавки, эля же выдул три здоровые кружки. Он умял вдвое больше, чем всякий жадный мастеровой.

– Гляньте на Озрика! – разгалделись дети. – Он сейчас лопнет!

– Силенками запасаешься? – осведомился Альфред.

– Да. Сегодня наверну, сколько сумею, – ответил тот, не объясняя, и когда ушел, все прочие остались в неведении.

Он был доволен и ночью, лежа на соломенном ложе, с улыбкой обдумывал свой план.


На следующее утро, когда Ральф совершал заведенный обход, над берегом висел туман. Люди копошились близ хибар, но представали лишь смутными силуэтами; их кашель и голоса звучали в липкой сырости приглушенно и бесплотно. Неясными сделались даже грозные очертания Тауэра, напоминавшего огромный корабль-призрак, выброшенный на сушу.

Ральф хрюкнул. Накануне он навестил дам с южного берега, но те, хотя и давали ему физическую разрядку, все меньше удовлетворяли его, и на рассвете он брел по мосту в дурном расположении духа.

Вдобавок его раздражало еще кое-что.

Куда, черт возьми, подевался его хлыст? Тот загадочно исчез двумя днями раньше. Он отложил его всего на пару минут, и после, какие бы чудовищные угрозы Ральф ни изрыгал, никто из работников так и не смог ему сказать, куда тот запропастился. С годами Ральф настолько свыкся с ощущением кнутовища в руке, что испытывал ныне крайнее неудобство и чуть не терял равновесия на ходу.

– Ну, раздобуду новый, если вскорости не найду, – бурчал он в досаде.

Он не потрудился заглянуть в хижины, но по привычке обошел размытый массив Тауэра, время от времени поглядывая на склоны, как будто стремился убедиться, что во́роны, скрывавшиеся в тумане, по-прежнему охраняли его темные, сырые стены.

И только он свернул за угол, как сразу увидел свой хлыст.

Тот валялся на земле у стены, на вид пребывая в целости и сохранности. Вор небось перепугался и вздумал вернуть его таким способом.

Чуть улыбнувшись, Ральф подошел и нагнулся, чтобы поднять хлыст.

Озрик ждал этого целый час.

Парень понимал: его замысел опасен. Однако всю неделю, прокручивая в голове свой план, он задавался вопросом: что ему терять? Доркс он оказался не люб. Стремиться было не к чему, жизнь представала беспросветной. Что ему сделают сверх того, что успели? Не отрадно ли, пусть хотя бы чуток, прибить надсмотрщика, который столь безжалостно его унизил?

И вот, наблюдая из укрытия, он тщательно вычислил подходящий момент, сделал глубокий вдох, напрягся и тихо процедил:

– Пора.


Вечерние старания Озрика не сгинули втуне. Он так набил желудок, что в самом деле боялся лопнуть. Мягкие, теплые испражнения, хлынувшие из него струей, устремились с северной стороны Тауэра в garderobe, где он воссел, – их было намного больше, чем когда-либо ранее. Терпя и крепясь столь долго, парень разродился продуктом замечательной концентрации. Податливый, обильный, но компактный, тот полетел в благословенной тишине к далекой цели.

Мигом позже Озрик, теперь уже мочившийся в лоток, с восторгом узрел, что его посылка приземлилась аккурат на голову надсмотрщика.

Снизу донесся вопль ужаса, затем, когда Ральф вскинул руку, – изумления, и, наконец, едва он увидел и учуял, что на ней такое, – неимоверного отвращения. К моменту, когда он поднял взор на выходное отверстие, там уже никого не было.

Взревев от ярости, нормандец помчался вокруг здания и вверх по лестнице. Он ворвался в garderobe, оттуда ринулся через зал в камеру, крипту и даже окунулся во тьму хранилища. Но не нашел никого. Рыча от негодования, он вернулся в главный зал и уже собрался искать дальше, когда был захвачен мыслью внезапной и еще более кошмарной.

Вот-вот на работу пожалуют первые каменщики. Они увидят его обляпанным вонючей и неприглядной дрянью. Он станет посмешищем Тауэра, всего Лондона. Поэтому, издав крик отчаяния, Ральф вылетел из здания и вскоре был замечен бегущим к городу сквозь утренний туман.

Озрик ждал. Он сидел на корточках, плотно прижимаясь к стене, футах в десяти выше, в тени огромного камина. Он слышал вопли Ральфа и, улыбаясь, внимал удалявшемуся топоту нормандца.

Затем он спустился.


Через несколько дней Доркс была изумлена: жизнерадостная супруга оружейника пригласила ее пройтись. Они направились к Биллингсгейту; девушка дичилась, но постепенно, сраженная сердечностью и понятливостью этой женщины, немного оттаяла, а потом, хотя сама того не желала, ее и вовсе прорвало.

Однако все это было не столь удивительно, как дальнейшее.

Женщина спокойно и доброжелательно объяснила, что они с мужем дружны с Озриком, поведала, как Альфред пытался выкупить его.

– Может, когда-нибудь и сумеет, – добавила она, а потом сделала предложение: – Мы присмотрим за твоей матушкой. Даже Ральфу не хочется обременяться лишним и бесполезным ртом. И последим, чтобы она не голодала, а если Ральф разрешит, заберем ее к себе.

– Но… – Девушка замялась. – Если у нас с Озриком будут дети…

Женщина докончила за нее:

– И Озрик умрет? – Она пожала плечами. – Насколько получится, приглядим и за ними. Не думаю, что им грозит голод. – Женщина помедлила. – Конечно, тебе могут предложить и что-нибудь получше. Если так – соглашайся. Но это хоть что-то. Мой муж – главный оружейник и имеет здесь некоторый вес.

На обратном пути Доркс молчала, ибо не знала, что думать и говорить. Но в итоге, будучи молодой и измученной, ответила:

– Спасибо. Да.

Через несколько вечеров Озрик ошарашенно взглянул на бледную фигурку, приближавшуюся к нему в слабом мерцании жаровни.


Прошел год, прежде чем мать Доркс приняли в дом оружейника. За это время успели доделать первый этаж Тауэра и заготовить для потолка огромные деревянные балки.

Озрик и Доркс, уединившись в своей жалкой обители, как могли жили безмятежно. Не было ни свадебной церемонии, ни официального освящения, но в этих условиях на такое и не приходилось рассчитывать. Местный люд называл Доркс просто: женщина юного Озрика; его же – ее мужчиной. Добавить к этому было нечего.

За исключением того, что вскоре после ухода матери Доркс спокойно сообщила Озрику, что ждет ребенка.

Шли месяцы, и Альфреду-оружейнику с женой казалось, что они сделали доброе дело, а жизнь в Лондоне при нормандцах была, в конце концов, вполне сносной.

Или была бы, не докучай им лихо, которое начало разрастаться и без принятия мер грозило поглотить их всех.


Однажды утром, поздней осенью 1083 года от Рождества Господа нашего, Леофрик-купец, проживавший в Уэст-Чипе, стоял у своего дома под знаком Быка, на миг захваченный нерешительностью.

Два вида, ему открывшиеся, настолько приковали внимание, что он знай вертел головой, пытаясь вобрать сразу оба.

Первый являл наполовину выстроенную церковь.

Вильгельм насадил в Англии не только замки. С материка он прихватил и кое-что еще, важное чрезвычайно: Континентальную церковь. В конце концов, король обещал папе в обмен на благословение реформировать Английскую церковь, а слово свое привык держать. Поэтому при первой же возможности заменил саксонского архиепископа Кентерберийского Ланфранком, очень известным нормандским священником. Осмотрев свою новую обитель, Ланфранк вынес простой вердикт: «Безблагодатно». И начал наводить порядок.

За несколько лет до этого в Уэст-Чипе случился пожар. Дом Леофрика уцелел, но саксонская церковь Сент-Мэри в конце переулка сгорела дотла. И вот архиепископ Ланфранк лично распорядился восстановить ее в качестве его собственного лондонского храма.

Поэтому на полпути, если идти по Чипу, сразу за лавками торговцев тканями, ныне высилась небольшая, но ладная церковь. Подобно Тауэру на востоке, она была прямоугольной, основательной и выстроенной из камня. Крипту, преимущественно располагавшуюся над землей, почти закончили. Там были неф и два придела. Даже свод был каменным, хотя в данном случае строители воспользовались римским кирпичом, обнаруженным поблизости. Но самой яркой особенностью, что уже произвела впечатление на горожан, были прочные арки, подобные тем, что имелись в Вестминстерском аббатстве, – в романском стиле; изогнутые, как луки. Благодаря этому церковь еще до завершения работы получила имя, сохранившееся в веках: Сент-Мэри ле Боу.

Едва ли был день, когда Леофрик не проводил как минимум часа за созерцанием строительства этого прекрасного здания. Пусть норманнского, пусть у порога его дома – оно ему нравилось.

Другой же вид, однако, казался все более странным.

На северной стороне Чипа, в сотне ярдов от того места, где он стоял, пролегала узкая улица Айронмонгер-лейн. И там, на углу, вот уже пять минут пряталась фигура в высшей степени примечательная. Голову покрывал капюшон. Человек безуспешно пытался скрыть свой рост и, очевидно, личность; из капюшона торчал кончик пышной рыжей бороды.

Но зачем ему там отираться? Дальше по Айронмонгер-лейн находился лишь едва отстроенный квартал, названный еврейским, так как там совсем недавно поселились евреи.

Вильгельм Завоеватель, как и его соратники, привлек в Англию новый люд – нормандских евреев. Они были привилегированным классом, поскольку находились под особым покровительством короля, однако были отстранены от большинства профессий, а потому избрали своим делом выдачу ссуд. Не то чтобы лондонские купцы не знали простейших финансовых операций. Ссуды и неизбежно сопряженные с ними проценты существовали здесь давно, как и везде, где имелись купцы и денежное обращение. Леофрик, Барникель, Силверсливз – все они выдавали ссуды, взимая проценты или их эквивалент. Но это сообщество специалистов явилось для англо-датского города новшеством.

Так что же здесь вынюхивал Барникель? Странным было не только его одеяние, но и действия.

Сначала он шел по улице вперед, затем останавливался, разворачивался и спешил назад, потом вновь разворачивался, устремлялся вперед, в чем-то уверивался и опять шел назад. Леофрик видел, как старый товарищ проделал это трижды. Испугавшись, что тот, похоже, спятил, Леофрик направился к нему. Однако Барникель явно заметил его, ибо с удивительным проворством снялся с места, заспешил по Полтри и скрылся за лотками, оставив Леофрика гадать: чем же это занимался Датчанин?


Разгадку уже следующим вечером предоставила Хильда, шагавшая с Барникелем мимо Сент-Брайдс к Сент-Клемент Дейнс.

Хильда мало изменилась и вела спокойную жизнь. Родился еще один ребенок. Она стала зрелой и умудренной, насколько это возможно разочарованной женщине. Наверное, самым большим удовольствием для нее оставались невинные свидания с Барникелем на берегах Темзы.

Недавно, впрочем, она заметила перемену в своем приятеле. Тот был не просто погружен в себя, но как бы внезапно состарился. В рыжей бороде стала заметнее седина; легкая дрожь в руках явилась для Хильды знаком того, что вечерами он нет-нет да напивался.

Отец рассказал ей о странной сцене близ еврейского квартала, а потому она, правильно рассчитав момент, деликатно спросила у старого друга, все ли в порядке. Сперва тот отмалчивался. Но когда они достигли Олдвича с его развалинами на месте небольшого мола, Хильда заставила Барникеля присесть на камень, и тот, печально взирая на Темзу, соизволил признаться.

Похоже, что его долги медленно возрастали. Она заподозрила причину в его тайной деятельности, однако не спросила. С момента завоевания многие датские купцы пострадали от конкуренции с нормандцами. Недавно же лондонцев обременили крупным налогом, дабы покрыть строительство замков для короля Вильгельма. Барникель не разорился, однако нуждался в деньгах.

– Вот и придется мне побираться у иудеев, – произнес он тусклым голосом и покачал головой. – Я одалживал, но никогда не занимал.

Его откровенно угнетало это обстоятельство.

– Но разве Силверсливз не должен тебе? – спросила Хильда, вспомнив о старом отцовском долге.

– Он выплачивает проценты, – кивнул Барникель.

– Так почему же не потребовать все? – осведомилась она.

Барникель поднялся:

– И пусть нормандцы узнают, что я в нужде? Пусть видят, как я пресмыкаюсь? – Внезапно он сделался почти прежним и прогремел: – Никогда! Скорее пойду к евреям!

И Хильде, как большинству женщин, осталось лишь подивиться мужскому тщеславию. Но она сочла, что поняла, как действовать.

Поэтому уже позднее в тот же день она навестила отца и предложила:

– Сходи к Силверсливзу. Не говори, что Барникель в беде, и обо мне тоже. Просто скажи, что долг на твоей совести, и попроси заплатить. Ради тебя он сделает это, и, если все пройдет естественно, Барникель никогда не догадается.

Леофрик согласно кивнул. Но не успела она уйти, как он задумчиво взглянул на нее:

– Ты увлеклась им?

– Да, – ответила Хильда просто.

Леофрик продолжал ее рассматривать. Он годами прикидывал, что же такое связывало ее с Барникелем, но не отваживался спросить.

– Прости, что насильно выдал тебя за Анри, – тихо сказал он.

Она выдержала его взгляд.

– Нет, этого не было. – Хильда улыбнулась. – Но сделай, как я прошу. – Затем ушла.


Вскоре после этого отношения между Альфредом и его другом и благодетелем Барникелем начали охлаждаться. Это произошло совершенно незаметно для прочих.

Тихим вечером они стояли у Барникеля в зале. Мало что изменилось. Огромный двуручный боевой топор так и висел на стене. Все было как обычно – вернее, было бы, не повтори сейчас Альфред с нажимом еще большим слова, которые минутой раньше сказал свирепо взиравшему на него рыжебородому великану.

– Нет. Я не смею.

Альфред отказывал ему впервые в жизни.

Барникель снова слышал голоса из-за моря. Нет, ему не мерещилось. Они были весьма реальны. И в самом деле, на исходе 1083 года король Вильгельм, как никогда прежде, тревожился за свое новое островное королевство.

Причиной был обширный заговор на севере. За ним стояла Дания, где новый король, очередной Кнут, проникся духом викингов и возжелал авантюр. Дошло до того, что его эмиссары вели переговоры с соперниками нормандца-завоевателя – завистливым королем Франции и задиристым королем Норвегии.

Вильгельм не всегда мог положиться даже на собственных близких. Его сын Роберт, имея поддержку французского короля, уже пытался восстать; недавно же Вильгельму пришлось по подозрению в измене бросить в темницу своего сводного брата Одо, доблестного епископа Байё.

Датские эмиссары поспешили заявить: «Если они объединятся, не справиться даже Вильгельму».

Вряд ли достойно удивления то, что подобные слухи привели Барникеля в восторг. Он мог погрязнуть в долгах. Мог стариться.

– Но через год-другой мы вновь обретем Кнута на английском троне! – пылко воскликнул он, обращаясь к Альфреду. – Подумай об этом!

И как же тот мог колебаться?

Между тем Альфреда уже давно тревожили его отношения с Датчанином. С их последней транспортировки оружия прошло пять лет. Пять лет, на протяжении которых в Англии царил мир. Пять лет, за которые Альфред стал доверенным оружейником при Тауэре. Он даже изготовил кольчугу для Ральфа, а меч – для самого Мандевиля. Да и вообще обеспечил семью и жил безмятежно.

Да, Барникель являлся к нему каждый месяц или два, просил сделать оружие. Понемногу зараз. Довольно простое дело, не вызывавшее подозрений; он прятал изделия в нескольких тайниках в мастерской под полом. Не говоря об этом даже жене, Альфред из верности продолжал оказывать Датчанину услуги. «Я все еще в долгу перед ним», – твердил он себе. Но время шло, семейство росло, и он выполнял эти поручения все более неохотно. А месяц назад, окинув взором скопившийся подпольный арсенал, пришел в ужас.

– Тут хватит на сто человек, – прошептал Альфред.

Впервые он испытал нешуточную панику. А ну как нормандцы обыщут мастерскую и найдут этот склад? Он подумал, что никак не отбрешется.

– Я боюсь, – признался он Барникелю.

– Тогда ты трус.

На это Альфред только пожал плечами. Он слишком любил Датчанина, чтобы оскорбиться. Вдобавок имелись и другие соображения.

– Я думаю также, что все это становится зря. Истина в том, – изрек он тихо, – что большинство англичан уже приняли Вильгельма. Они могут не выступить за датчан.

Барникель издал яростный рев. И все же он не мог отрицать этого полностью. Лондон, ясное дело, вытребует себе особый статус при любом короле, но в ряде мелких восстаний последних десяти лет английская глубинка фактически сражалась бок о бок с ненавистными нормандцами, подавляя бунтовщиков по той простой причине, что мятежи были опасны для урожая.

– Предатель ты! – злобно бросил Барникель, и вот на это Альфред закусил удила.

– А дети твои кто, коли так? – парировал он.

Это был острый выпад, попавший в цель. Альфред отлично знал, что взрослые сыновья Датчанина не слишком интересовались тайной отцовской деятельностью. «Если прибудет датский король, мы станем датчанами, – однажды заявил младший. – Но не раньше». Это было разумно, но Альфред видел, что Барникель пребывал в глубоком разочаровании.

Через несколько минут Альфред уступил и согласился выполнить просьбу, возможно, потому, что видел, сколь уязвлен был старик. Но сделал это, имея дурные предчувствия.


В декабре того же года Барникель Биллингсгейтский был чрезвычайно удивлен любезным приглашением нанести визит Силверсливзу.

Спору нет: если Альфред обрел независимость, то носатый нормандец решительно процветал. У ворот его дома стоял вооруженный страж. Два делопроизводителя трудились за столом в его прекрасном каменном особняке. Он был каноником собора Святого Павла. Его призвал к себе сам архиепископ Ланфранк. Хотя суровый реформатор счел купца-клерикала воплощением «безблагодатности», он был слишком мудр, чтобы позволить себе нечто большее, нежели сухо отчитать щедрого каноника и настоятеля церкви Святого Лаврентия Силверсливза. Барникель пытался выглядеть безразличным, но это было трудно.

Нормандец приветствовал его с бесконечной учтивостью, пригласил сесть и обратился серьезно, наставив носище в разделявший их стол:

– Давно уже, Хротгар Барникель, тяготил меня долг, перешедший от Леофрика. Надеюсь, ты признаешь мое неуклонное выполнение обязательств по этому делу.

Барникель кивнул. Нормандец был ему неприятен, но он не мог не согласиться, что все десять лет тот исправно выплачивал оговоренные проценты.

– Я давно мечтал избавиться от этого долга, – продолжил Силверсливз, – но сумма велика.

Барникель подозрительно зыркнул. Он слышал о склонности нормандца принуждать кредиторов брать меньше положенного. К его удивлению, Силверсливз благодушно вещал:

– Однако мне кажется, что, если ты примешь мое предложение, теперь я смогу расплатиться. – Он вскинул голову и улыбнулся.

Барникель на секунду оцепенел и ничего не ответил. Окончательно выплатить долг? Вспомнился позорный осенний визит в еврейский квартал. Даже он, закаленный в боях, не нашел в себе смелости вернуться туда.

– Чего задумал-то? – спросил Барникель грубо.

Силверсливз подобрал с пола пергаментный свиток и расстелил на столе.

– Кое-что. Думаю, тебя это заинтересует, – отозвался он. – Поместье, только что перешедшее в мои руки. Тебе оно, возможно, знакомо. Называется Дипинг.

Это удивило Датчанина еще больше, ибо он действительно знал это место.

Оно находилось на восточном побережье примерно в пятнадцати милях от его собственных угодий, которых он лишился с приходом Вильгельма. Хотя Барникель не бывал там, ему было отлично известно о богатстве земель вдоль этой прибрежной полосы, а лежавшая перед ним саксонская хартия свидетельствовала, что стоимость поместья могла даже превысить размер долга.

– Прошу тебя, обдумай это дело на досуге, – предложил Силверсливз. – Хотя, если ты не против, у меня уже составлен договор.

Барникель взглянул на него, потом на хартию и тяжко вздохнул.

– Беру, – сказал он.

Дела, похоже, налаживались.


И в самом деле, в следующем году мир перед Барникелем заиграл новыми красками. Опасными, если на то пошло, но для Датчанина любая далекая смута, каждый сполох на горизонте являлись залогом великой сечи, милой его душе викинга.

Зимой ввели колоссальный налог. Он сильно ударил по Лондону и не пощадил даже последней деревушки в глубинке. Весь 1084 год напряжение росло. На восточном побережье возвели дополнительные укрепления. Приходили известия о датском флоте, готовом выступить следующим летом.

В начале же весны 1085 года по Лондону поползли слухи: «Король Вильгельм переправляет из Нормандии вспомогательную армию наемников». В городе строго соблюдался комендантский час. И вот однажды на прогулке Хильда предупредила Барникеля:

– Ральф наводнил шпионами каждую улицу.

Что только распалило Барникеля.

Ибо Альфред ошибся, заявив, что сопротивление власти норманнов иссякло. Датчанин знал полсотни человек или больше, вполне готовых выступить, если сочтут, что пробил час. Одни были из Кента, где алчность Одо сделала нормандцев непопулярными; другие являлись, как сам он, датскими купцами, терпевшими с момента захвата усиливавшийся натиск континентальных конкурентов; третьи были ограбленными саксонцами, которые надеялись вернуть свои земли.

«Восстание лишь вопрос времени, – с удовольствием говорил себе Барникель. – Когда придет срок, я буду готов».

Удар по этим планам был нанесен в мае с неожиданной стороны.


Для Озрика это было счастливое время. Первый ребенок, здоровая девочка, принес ему великую радость. Благодаря Альфреду и его семье она не испытывала нужды ни в пище, ни в одежде. Озрику казалось, что для полного семейного счастья недоставало одного. «Придет день, – сказал он Доркс, – будет и мальчик».

С другой стороны, его жизнь улучшилась и по причине углублявшегося в Англии политического кризиса. Покуда строительство Тауэра продолжалось своим чередом в стремительном темпе, Мандевиль дал Ральфу новые поручения, и надзор за работой свелся к непродолжительной ежедневной инспекции. Чернорабочие и каменщики облегченно вздохнули, и Озрик, по мере роста высоких стен Тауэра, вошел во вполне приятный и спокойный трудовой ритм.

И получалось на славу. Последний этаж Тауэра обещал стать подлинным чудом. «Я называю этот этаж королевским», – любил повторять Озрик.

Тот же, по сути, был двойным. Хотя дополнительный этаж надстроили много веков спустя, исходная высота достигала почти сорока футов. Наружную стену опоясывала, подобно крытой аркаде, внутренняя галерея для прохождения придворных, которые могли созерцать Темзу через маленькие окна или любоваться просторными хоромами внизу через нормандские арки. Здесь тоже соорудили garderobes, а в восточном крыле – еще один камин, хотя огромный главный зал предстояло согревать на старинный манер: большими жаровнями в центре.

Но самым изящным и благородным сооружением в юго-восточном углу оказалась часовня.

Она была очень проста, с округлой апсидой в восточной стене. Помещение разделялось двойным рядом толстых круглых колонн, образовывавших короткий неф и два боковых придела, с галереей на верхнем уровне. Округлые очертания арок, окна, которых только и хватало для мягкого освещения бледно-серых камней. Часовню назвали в честь святого Иоанна. Возможно, именно здесь, в простой и крепкой часовне при великом замке возле реки, особенно ощущалась духовная сущность нормандца Вильгельма, завоевателя Англии.

И главные арки уже были почти готовы, когда одним весенним вечером Озрику неожиданно сообщили, что его хочет видеть Барникель.


Планы Датчанина спутали два человека. Ральф Силверсливз был первым.

Опасаясь вторжения, король Вильгельм не только послал на материк за наемниками, но и приказал Мандевилю готовить лондонцев. Что означало для Ральфа новое задание.

Туповатый нормандец в кои-то веки подошел к делу с умом. Его люди обходили дом за домом, собирая оружие. Брали любое; владельцам же сулили страшные кары, если впоследствии выяснится, что они что-то скрыли. Нормандцы действовали быстро. Пожалуй, единственным вооружением, которого они не тронули, был знаменитый двуручный топор Барникеля – Датчанин, к ужасу домашних, упрямо настоял на его сокрытии.

Поскольку оружие часто оказывалось в плохом состоянии, его доставляли к оружейникам, где ставили охрану. Затем уносили на надежный склад.

– А после и оружейников обыщу – спокойствия ради, чтобы тоже ничего не припрятали, – хвалился однажды вечером перед семейством Ральф.

– Ну и куда же ты в конце концов денешь все это оружие? – спросила Хильда.

– В Тауэр, – ухмыльнулся Ральф.

Это было первое дело, когда понадобился Тауэр. Пока здание строилось, лондонский гарнизон оставался рассредоточенным по фортам Ладгейта и прочим местам, однако под склад можно было использовать огромный подвал, наглухо запертый и отделенный от других помещений Тауэра. Для большей надежности Ральф уже перекрыл низ витой лестницы второй прочной дверью, на которую Альфред также навесил тяжелый замок.

– Мне хватит стражника наверху лестницы, – заметил Ральф.

Королю Вильгельму будет приятно узнать, что его великий замок уже нашел применение.

На следующий день Хильда все рассказала Барникелю.

Если угроза обнаружения оружия заставила Альфреда и Барникеля нервничать, то самый кризис разразился стараниями жены оружейника.

Явившись однажды поздно вечером в мастерскую, она с удивлением застала мужа за укладыванием меча в тайник под полом. Справившись с охватившим ее страхом, женщина заставила его выложить всю правду, после чего выдвинула оружейнику ультиматум:

– Как ты посмел подвергнуть нас такому риску?! Немедленно прекрати помогать Барникелю! Навсегда! Чтоб не было здесь никакого оружия!

Альфред быстро убедился, что в этом смысле его обычно сговорчивая жена оказалась непреклонна.

– Если нет, – заявила она, – я уйду.

Возникло затруднение. Хотя в душе Альфред радовался поводу покончить с опасным занятием, к тому имелось очевидное препятствие.

– Мастерскую охраняют люди Ральфа. Его шпионы повсюду. Куда теперь спрятать оружие? Даже если выбросить в реку – как его вынести?

Ни он, ни Барникель не находили ответа, пока Датчанин, вспомнивший о гениальной выдумке Озрика, не предложил наконец:

– Попросим нашего коротышку-плотника. Может, его осенит.

Озрик же, внимательно выслушав их и немного подумав, выдвинул план, от которого старый великан ахнул и с хохотом, восторженно проревел:

– Это такая наглость, что может и выгореть!


Тук. Тук. Как можно тише. Удары молоточка по зубилу разносились во тьме по огромному подвалу. Тук, тук. Иногда он задерживал дыхание, едва ли веря, что даже толстые стены Тауэра могли заглушить отрывистые звуки.

Приглушенное звяканье – раствор аккуратно выщерблен. Скрежет и стук – камень вынут. Все это в свете маленькой масляной лампы среди кромешного мрака под криптой. И снова позвякивание – подобно трудолюбивому гному, Озрик вторгался в нутро могучей норманнской цитадели.

На мысль его навело хранилище, сооруженное им же три года назад.

– Стены за криптой примерно двадцать футов толщиной, – объяснил он Барникелю. – Если хватило места под хранилище, то столько же должно быть внизу, в подвальной стене.

Произведя тщательные расчеты, Барникель и Альфред сообщили ему, что им нужна полость футов пять на восемь, чтобы сгрузить туда все незаконно изготовленное оружие. Может ли он сделать такую?

– Неделя понадобится, – ответил он.

Ему не составило труда проникнуть в безлюдный Тауэр ночью. Альфред снабдил его ключами к подвальным дверям. Но времени было в обрез. К моменту, когда он начнет переносить оружие, Ральф выставит у двери часовых. Поэтому маленький работяга трудился почти до рассвета, осторожно расшатывая камни ради небольшого пространства, куда мог вползти и вгрызться в кладку более мягкую.

Эту щебенку он тщательно складывал в мешок, который тащил из крипты через восточный отсек, далее – в больший западный и, наконец, к колодцу, куда и опорожнял, после чего возвращался. На исходе каждой ночи он ставил камни обратно в стену и скреплял тонким слоем раствора в надежде, что этого не заметят в подвальной темноте. Тщательно подметал пол и уходил.

Так продолжалось ночь за ночью. Никто ни о чем не догадывался – может, лишь замечали, что иногда он работает сонный.

Его беспокоило только одно.

– Я сброшу в колодец столько щебенки, что как бы совсем не засыпать, – сказал он Датчанину.

Но каждую ночь без труда добывал ведром чистую воду. К концу же недели, как он и рассчитывал, образовалась потайная полость. Ее как раз хватало, чтобы встать в полный рост.

Дело оставалось за малым.

В последнюю ночь он пошел не к стене, а в большой западный подвал. Внушительный водосток в углу был перегорожен прочной железной решеткой, изготовленной Альфредом. Для чистки и починки стока ее поворачивали на петлях, а потом вновь закрывали. Озрик отпер ее ключом, который дал ему Альфред, и спустился на веревке на дно. В длинном проходе он согнулся чуть ли не вдвое и прошел пятьдесят ярдов, пока не добрался до отверстия. Через него можно было попасть на речной берег. Лаз тоже забрали толстой металлической решеткой.

Время выбрали удачно. Наступил отлив, и ход был почти сух. Озрику встретилось лишь несколько крыс. Однако эту решетку со здоровенными прутьями было не отпереть ключом, а потому остаток ночи Озрик трудился над каменной кладкой, покуда не расшатал. Затем снова тщательно закрепил ее, но в этот раз – лишь тонким слоем раствора, чтобы прицельными ударами молотка в нужных местах распахнуть решетку с любой стороны. Наконец вернулся в подвал, запер решетку водостока и удалился.

С этого момента он мог проникнуть сюда с реки через сырой и узкий туннель.

– Об этом Ральф не подумает, – сказал он товарищам. – Да и кому захочется соваться в подвалы Тауэра, кроме меня и крыс?


Через три дня они переправили оружие в Тауэр. Все прошло гладко; от нескольких мастерских туда выехало по три повозки под вооруженной охраной.

Но когда очередь дошла до Альфреда, тот оказался не готов, и прибывшие в некоторой досаде уехали, чтобы вернуться позднее. И лишь ближе к вечеру он смог погрузить в повозки весь свой арсенал, завернутый в промасленное тряпье.

Охрана, увидевшая, что оружия намного больше, чем ей сказали, с великой скоростью устремилась к цитадели в сопровождении самого Альфреда.

Для переноса тяжелого груза в Тауэр и вниз по витой лестнице в погреб понадобилось несколько человек. Оружие складывали у стен. Когда Альфред властно призвал стоявшего неподалеку Озрика, чтобы тот помог, никто не обратил на это внимания. Даже у Ральфа, наблюдавшего за доставкой оружия в великую крепость, не возникло никаких подозрений. Да и с чего бы, если оно отправлялось в Тауэр?

Опять же, когда две подвальные двери заперли и выставили караул, никто не заметил исчезновения Озрика.


Мужчина трудился всю ночь. Действовать приходилось осторожно. Тихо, как только мог, с помощью тайно переданных Альфредом инструментов, он расшатывал камни, дабы обрести доступ в потайной отсек. Затем начал переносить оружие.

Альфред уложил все толково. В каждой скатке покоилась вторая с оружием внутри. Поэтому даже по изъятии всего незаконного казалось, что общее количество предметов не изменилось. Один за другим извлекал Озрик мечи, наконечники копий и прочие штуки, перенося их в тайник. Затем поставил камни на место и вновь, как прежде, скрепил их толикой раствора.

Дальше все просто. Ему оставалось лишь отомкнуть решетку над водостоком и вползти. Просунув руку меж прутьев, он бы довольно легко запер ее за собой и выбрался на берег, отомкнув и вторую решетку, а после тоже закрепив.

Озрик, впрочем, медлил. Сначала присыпал свежезаделанную стену пылью, чтобы скрыть влажный раствор. Затем, с лампой в руке, еще раз все проверил, дабы не оставить следов своего присутствия. Уже приближался рассвет, когда он наконец удовлетворился и счел возможным уйти. Озрик одолел лишь половину большого западного подвала, но вдруг услышал позади скрип тяжелой дубовой двери в низу лестницы.


Ральф маялся без сна. Он был слишком возбужден. Сам монарх уже выразил удовольствие его действиями с оружием, и вот, едва занялся рассвет, Ральф решил взглянуть на свою работу.

Держа над головой фонарь, он спустился в огромный западный подвал, где сложили оружие. С улыбкой воззрился на арсенал. Отличное собрание, все под замком.

Затем он увидел Озрика. Малый спал, сидя на полу и привалившись к стене. Какого дьявола ему здесь понадобилось? Ральф подносил фонарь к лицу Озрика, пока тот не распахнул глаза. И тут Озрик улыбнулся.

– Слава богу, сударь, вы пришли, – сказал он.

Похоже, его забыли здесь вечером.

– Я и в дверь колотил, и орал, – объяснил Озрик. – Но никто не пришел. Я просидел тут всю ночь.

Ральф подозрительно огляделся, потом обыскал его.

Все это время Озрик благодарил про себя Господа за то, что догадался швырнуть в колодец ключ от решетки вместе со всем инструментом.

Не найдя ничего особенного, Ральф обдумал ситуацию. Парень, видно, не врал. Иначе как бы он сюда попал? Да и что здесь делать? Пребывая с утра в исключительно добром расположении духа, носатый нормандец сделал нечто немыслимое. Он пошутил.

– Что ж, Озрик! – молвил Ральф. – Ты стал самым первым узником Тауэра!

И выпустил его.

Позднее же, днем, Барникель пробормотал с еще большим удовлетворением:

– Оружие собрано в Лондоне там, где никто не подумает искать. И мы, благодаря водостоку, можем забрать его когда захотим.


Но Датчанин радовался недолго.

К июню Лондон наводнили наемники. Вторжения ждали со дня на день. Такого напряжения в городе не было с 1066 года. Наступил июль. Потом август. Солдаты приходили и уходили. Каждый парус над эстуарием казался угрозой. Ползли слухи.

– Они, однако, так и не идут. Не понимаю, – ворчал Барникель.

Затем правда начала просачиваться.

«Что-то неладно. Вышла задержка. Он не придет».

Англия ждала, но на горизонте так и не показалось ни одного драккара.


Крушение великого датского похода 1085 года, который мог и впрямь положить конец норманнскому правлению в Англии, остается исторической загадкой. Был собран огромный флот. Новый Кнут изготовился и горел желанием отплыть. И далее возникла некая смута. В чем было дело и почему – покрыто тайной до сих пор. Известно, что на следующий год Кнута убили. Нам никогда не узнать, явились ли причиной тому истинно внутренние раздоры или они были грамотно спровоцированы агентами Вильгельма Английского. Но как бы там ни было, флот остался на месте.

Прошла осень, Тауэр рос. Наступило холодное Рождество, и Датчанин, устало сходивший к берегу, различил лишь размытые контуры огромного каменного прямоугольника, черневшего сквозь снег. Его охватили апатия и чувство собственной никчемности.

Но судьба приберегла свой мрачный сюрприз до весны.


Барникель еще с осени подозревал, что его водят за нос. После Михайлова дня, когда он истребовал ренту с нового поместья в Дипинге, тамошний управляющий прислал ему смехотворную сумму. Барникель возжелал объяснений, и гонец вернулся с бессмысленным донесением. «Он либо дурак, либо меня держит за дурака!» – чертыхнулся Барникель и, если бы не сильный снегопад, отправился бы сам вершить суд и расправу. Он выехал ранней весной, едва сошел снег.

Путешествие заняло несколько дней. Сначала пришлось пересечь дремучие леса за Лондоном, затем ехать бескрайними пустошами Восточной Англии. Ветер был влажен, но бодрящ.

Однако в день прибытия он унялся до легкого бриза, а небо отчасти расчистилось. Приятным мартовским утром Барникель въехал в прибрежное селение Дипинг.

Там он не поверил своим глазам.

– Что тут стряслось, черт возьми? – спросил он у подавленного управляющего.

Тот лишь ответил:

– Сами видите.

Ибо селение пребывало не средь широких полей, но в плену свинцового Северного моря, соленые волны которого лизали его с трех сторон.

– В этом году затопило еще на пятьдесят ярдов, – сообщил управляющий. – Еще пара лет – и от деревни, видать, ничего не останется. И так на пять миль вдоль берега. – Затем, со строгим удовлетворением на длинном бледном лице, добавил: – Вот оно, сударь, ваше поместье. – Он указал на восток. – Целиком в море.

Видя, что так и есть, несчастный Барникель взревел:

– Этот чертов Силверсливз обманул меня! – И после добавил: – Я проклят.

Почему, недоумевал он, почему поднималось море?

На самом деле это было не так. Или вряд ли так. Последние ледники ледникового периода тают по сей день, избирательно повышая на севере уровень моря, но истинная причина наводнения заключалась в другом давнем феномене: наклоне Англии. Именно это и наблюдал Барникель – медленный геологический сдвиг, из-за которого побережье Восточной Англии опускается, тем самым повышая уровень воды в эстуарии Темзы. По этой причине и тонули низины вдоль восточного побережья, будучи отвоеванными северными морями.

Датчанин таращился на восток и выкрикивал в море проклятия, все еще большей частью адресованные коварному Силверсливзу, однако знал, что делать нечего.

– Я оттиснул палец, скрепил печатью! – Его объегорили.

Он был бы потрясен еще больше, когда бы знал истинную причину своей беды.

Давным-давно, когда Силверсливз взял на себя долг Леофрика канскому купцу Бекету, он лишь продолжил осуществлять старый замысел, имевший целью тайно прибрать к рукам всю торговлю, которую вел его давний соперник с Лондоном. Лишь в последнее Рождество, когда Бекет задолжал за шесть морских транспортов, хитрый каноник собора Святого Павла вдруг прекратил всякие платежи и отказал во всех поставках.

– И это, – объяснил он Анри, – разорит их к Пасхе.

Из-за глупой выходки двадцатилетней давности под удар попал и Барникель – так архитектор добавляет ради симметрии часовню к строению, в иных отношениях безупречному.

Став мудрее, беднее и внезапно постарев, Барникель вернулся в Лондон с неотступным чувством, что нормандцы победили. Он добрался до своего дома в Биллингсгейте, не сломал ни одной двери, но на три недели слег и выхлестал куда больше эля, чем следовало. Несчастный не приходил в чувство, покуда Хильда после трех безуспешных попыток не добралась наконец до него и не сварила котелок похлебки.


В 1086 году, отчасти по причине издержек во время прошлогодней паники, король Вильгельм Завоеватель начал преобразования, вошедшие в число самых примечательных в истории. Это стало серьезнейшим испытанием не только его дотошности, но и – в большей мере – власти над его собственными феодалами. В средневековой Европе на это не осмелился ни один другой правитель.

То была «Книга Судного дня».[21] Приказ о ней Вильгельм отдал в Рождество 1085 года. Его чиновникам предстояло обследовать всю глубинку, деревню за деревней, измерить и оценить каждое поле, каждую рощицу, счесть всякого вольного, серва и даже домашний скот. «Свиньи не пропустит», – говорили люди в трепете и отвращении. В итоге король Вильгельм приобретал основу для самого эффективного налогообложения на все времена, вплоть до нынешних.

Вильгельму в этом смысле повезло несказанно. Большинство европейских феодалов повиновались своим монархам с великой неохотой и никогда бы не стерпели такого дознания. Даже сам Вильгельм не пытался проделать того же в своем нормандском герцогстве. Но островная Англия – другое дело. Он не только заявил о своих на нее правах в силу захвата, но и обзавелся своими людьми среди землевладельцев – таких, покорных и привязанных к нему лично, было большинство. Поэтому он мог быть дотошным.


Ясным апрельским утром Альфред-оружейник приехал в селение близ Виндзора, которое покинул мальчишкой. Несколько лет он собирался проведать родных и вконец разволновался, приблизившись к знакомому изгибу реки.

Доходами с этого места он был обязан отцу. Кузнец долго арендовал в поместье несколько наделов, за которые выплачивал денежную ренту. После его кончины часть из них перешла к Альфреду, который продолжил платить, а его брат наладил обработку земли. Это обеспечивало лондонцу скромный дополнительный доход, которому тот радовался. Сохранялась и связь с семьей. Теперь же, зная, что писцы Судного дня скоро явятся в Виндзор, Альфред решил отправиться туда и проверить, правильно ли составлены земельные декларации.

Его встретил приятный, живой пейзаж. Огромное поле уже возделали. Сев только завершился, и почву боронили, пока птицы не склевали зерно. Четыре могучие вьючные лошади тащили по жирной земле большой деревянный плуг с зубцами, укрывая посевы. За ними следовала стайка ребятишек, камнями и криками отгонявших жадных птиц.

Вот и старая кузница с деревянной крышей, отцовская наковальня и острый, знакомый запах угля. Ничто не изменилось.

И все-таки что-то было не так. Хотя брат с семьей встретили его достаточно радушно, Альфреда тревожило нечто неуловимое. Напряжение между супругами? Собачий взгляд в его сторону? Он недоумевал, в чем дело, но времени спросить не нашлось, так как оценщики уже прибыли.

Их было трое: два французских писца и переводчик из Лондона. Управляющий поместьем водил оценщиков по округе. Их натренированные глаза подмечали все.

До кузницы они добрались едва ли не напоследок. Один чиновник отправился с лондонцем инспектировать луг, другой на пару с управляющим обходил жилые дома, и было видно, что ему не терпится убраться. Писец вопросительно взглянул на управляющего, который указал на брата Альфреда со словами:

– Справный крестьянин. Отрабатывает надел трудовой повинностью.

Альфред вытаращил глаза. Это ошибка!

– Ты платишь ренту, – подсказал он брату, но тот стоял бараном и ничего не сказал, когда писец сделал отметку.

– А этот?

Теперь смотрели на него.

– Я Альфред-оружейник из Лондона, – ответствовал он твердо. – Свободный гражданин. Плачу ренту.

Управляющий подтвердил это кивком, и чиновник уж изготовился записать, когда напарник позвал его взглянуть на что-то на лугу. Тот удалился, и Альфред повернулся к брату.

– Что это значит? – спросил он. – Ты что же, серв?

Тут все и выяснилось. Времена были тяжелые, работы в кузнице мало, а ртов слишком много. Брат говорил скупо, без убежденности и закончил пожатием плеч.

Альфред понял. Свободные люди платили ренту, а также королевские налоги. Если вольный крестьянин не справлялся с этим бременем, то для него являлось обычным делом взять трудовую повинность и стать сервом.

– Какая разница? – вяло спросил брат.

Если разобраться, не такая уж и большая. Но Альфред не считал это оправданием. Это означало, что брат сдался. Затем он взглянул на его жену и прочел в ее глазах мысль: нам было бы легче, отдай богатый братец из Лондона свою здешнюю землю, которая ему не нужна.

В этот момент Альфред испытал занятное чувство, нередко свойственное успешным людям при общении с бедными родственниками. Было ли это подлостью, звериным инстинктом выживания, брезгливостью или простым нетерпением, но он ощутил внезапную ярость. И хотя внутренний голос напомнил, что без Барникеля голодать бы и ему заодно, он мигом заткнул его: «Я просто сразу ухватился за шанс». А потому, взирая на них с отвращением, сказал:

– Счастье, что тебя не видит отец.

Французский чиновник, когда вернулся, больше ни о чем не спросил. Мельком взглянув на другие хозяйства, он собрался отбыть. И только тут вспомнил, что обязан что-нибудь написать о малом с белой прядкой. Кем он назвался, дьявол его забери?

– Будь прокляты эти англичане, – пробормотал он. – Вечно запутают!

Ибо французские писцы, невзирая на тщательность описи, нередко бывали поставлены в тупик тем, что находили.

«Кто этот человек – раб, серв или вольный?» – вопрошали дисциплинированные чиновники, обученные латыни. В ответ они часто получали отчет о странных, неопределенных соглашениях, продиктованных временем и обычаями, – клубок, который едва ли могли распутать даже местные. Как поместить англосаксонскую неразбериху в четкие рамки, как требовала документация? Они зачастую сомневались, а потому прибегали к некой общей категории с намеренно расплывчатым официальным статусом. Так появился разряд villanus – виллан; определение, не имевшее на тот день никакого конкретного смысла и означавшее ни серва, ни вольного, а просто крестьянина.

Писец нахмурился. Он не помнил слов малого с белой прядкой, зато не забыл, что человек, стоявший рядом и на него похожий, являлся сервом. Поэтому он вздохнул и пометил: виллан. Так Альфред оказался представлен в великой английской книге «Земельная опись Англии» мелкой и анонимной ошибкой. Тогда это, правда, виделось ерундой.

1087 год

В августе 1086 года в замке Сарум, что в восьмидесяти милях к западу от Лондона, состоялось крупное и важное собрание. Король Вильгельм представил огромные тома «Книги Судного дня», и вся его рать присягнула ему. Впору праздновать, но в атмосфере все равно разливалось уныние. Король дряхлел. Он был чрезвычайно тучен, в седло усаживался с неизменным стоном. Врагов у него было много, как никогда; среди них выделялся завистливый французский король. Глядя на своего стареющего и немощного правителя, великие мужи королевства вновь исполнились дурного предчувствия.

Ибо если любили Вильгельма не многие, то боялись все. Он был суров, но сохранял порядок. Что будет с его нормандскими землями и Английским королевством, когда великого Завоевателя не станет?

Все отойдет его сыновьям. Угрюмому и недоброму Роберту. Смышленому и жестокому Вильгельму, прозванному за рыжую шевелюру Руфусом. Он не женат, и сказывали, что женщинам в постели он предпочитал юношей. И Генриху, младшему, далекому и неизвестному. Еще был честолюбивый неродной дядя – епископ Одо из Байё, томившийся в темнице, куда заточил его король Вильгельм. И что же будет, когда слетятся все эти личности?

Следующей весной дела ухудшились. На западе начался падеж скота, стремительно распространявшийся. В конце весны пронеслись ужасающие бури. Они породили тревогу за урожай. Король Вильгельм опять воевал на материке, а его эмиссары уже пытались ввести новые налоги.

Поэтому не приходилось удивляться тщательным расчетам, которым предались озабоченные будущим лондонские купцы. Шли месяцы, множились тайные совещания. Не стало неожиданностью и то, что в некоторых участвовал Барникель.


Но даже в мрачные времена бывает, что на какой-нибудь закуток прольется луч света. Весной 1087 года Озрик узнал, что Доркс вновь ждет ребенка.

Это была третья беременность. Вторая девочка родилась мертвой. Но этот бутуз пинался так отчаянно, что все выглядело иначе. Озрик заметил, что и вынашивает она его по-другому. И в душе не сомневался: будет сын.

Сын! Озрику перевалило за двадцать, а в те суровые времена чернорабочие жили недолго. Богатый купец действительно мог состариться в стенах уютного дома. Но Озрик рисковал не дотянуть до сорока. Он уже лишился трех зубов.

Сын, который, Бог даст, вырастет до кончины отца. Сын, которому может выпасть лучшая доля.

– Возможно, – сказал жене Озрик, – он станет плотником, если ему повезет больше, чем мне.

– А как ты его, мальчика, назовешь? – спросила Доркс.

Недолго думая, тот ответил:

– Именем величайшего английского короля – Альфредом.


Но самое удивительное стряслось в том году с Ральфом Силверсливзом.

В августе, когда очередная буря уже погубила урожай, он объявил, что женится.

С девушкой Ральф познакомился в мае. Она была созданием дородным и белокурым – дочерью состоятельного германского купца, проживавшего тогда на германской пристани в устье Уолбрука. У девицы было большое плоское лицо, огромные голубые глаза, крупные кисти, здоровенные стопы и, как она любила говаривать всем внимавшим, нешуточный аппетит. Осознав себя неприкаянной в двадцать три года, она положила глаз на Ральфа и решила, что ей милы его неуклюжие манеры. Ничто не могло доставить Ральфу большего удовольствия, чем восторг на лице отца и потрясенное недоверие в глазах Анри, когда он поделился с ними новостью.

На шее он гордо носил ее подарок: талисман с изображением стоящего на задних лапах льва. Она заявила, что Ральф, по ее мнению, и сам таков. Они собирались пожениться до Рождества.

Звали ее Герта.


Летом в семье Силверсливза случилась еще одна важная перемена, но так тихо, что никакие слухи не пошли.

В июне Хильда поняла, что муж изменяет ей. Она не знала точно, когда это началось. Трещина между ними все ширилась, пока однажды Хильда не открыла, что ни один из них, честно говоря, уже не хочет ее заделать. Она смекнула, что дело в женщине. Затем, одним июньским вечером, он заявил, что должен уйти и может не вернуться ночевать.

Поскольку отец ее, Леофрик, недавно занедужил, она отправилась посидеть с ним в свой старый дом под знаком Быка. Через несколько дней Анри ушел снова. Тогда Хильда уверилась.


Неизбежный кризис разразился довольно неожиданно.

После бурь, уничтоживших урожай, установилась жара и сушь. Зной бесплодного лета затянулся до конца сентября – все иссохло, и многим казалось, что где-то вот-вот полыхнет.

На исходе лета в год 1087-й от Рождества Господа нашего Вильгельм, герцог нормандский и король Англии, был ранен при осаде французского замка, не представлявшего большой важности. Рана загноилась. Очень скоро стало ясно, что он при смерти.

У смертного одра собралась семья. Роберту пожаловали Нормандию; Вильгельму Руфусу – Англию; юному Генриху – деньги. Одо, сводного брата умиравшего короля, выпустили из тюрьмы. Так приуготовилась сцена для века зависти, интриг и убийств. После нескольких дней долгого пути по жаре к нормандской родовой церкви в Кане разложившийся труп короля Вильгельма Завоевателя, разбухший настолько, что не влезал в гроб, лопнул, забрызгав собравшихся внутренностями.

Тем временем Руфус поспешил пересечь пролив, дабы короноваться в Англии.


Спустя две недели, сухим и теплым октябрьским днем, небольшая группа мужчин навестила Барникеля Датчанина в его доме у церкви Всех Святых. Выслушав их, Барникель улыбнулся:

– То, что вам нужно, у меня есть. Все собрано под замком.

И тайно послал за Озриком.

Барникель Датчанин не знал, что везение закончилось.


Ральф Силверсливз едва мог поверить своей удаче. Отличная возможность, если выгорит, произвести впечатление на нового короля!

Он понимал политический расклад, ибо его терпеливо растолковал ему Мандевиль.

– Роберт попытается отнять у Руфуса Англию, ибо хочет владеть не меньшим, чем было у отца. Одо, вероятно, его поддержит. В этом случае он сможет прислать из Кента огромное войско рыцарей. Насколько я знаю, к ним готовы присоединиться многие бароны, не жалующие Руфуса. И будь уверен: в Лондоне есть люди, которые выступят на их стороне, если сочтут это выгодным. Но большинство шерифов, – продолжил придворный муж, – и вся глубинка хотят правления английского короля, а не нормандского герцога. Поэтому мы встанем за Руфуса. – Он холодно посмотрел на Ральфа. – Наша задача – сохранить в Лондоне мир. Найти заговорщиков. Отыскать их оружие. Если что-то найдем, Руфус будет нам благодарен.

На следующий день Ральф тщательно обдумал услышанное, после чего призвал десяток шпионов и объявил:

– Мы приготовим ловушку и захватим всех скопом.


Озрик с улыбкой стоял на берегу. Все будет славно.

За ним возвышалась серая громада Тауэра. Огромный королевский этаж почти достроили. Уже привезли здоровенные дубовые балки, которые перекинут через все здание для будущей крыши. Деревья подходящей величины нашли лишь в пятидесяти милях, их пришлось перевозить по реке. На крышу уйдет еще два года, но даже сейчас при свете дня величественное, мрачное сооружение как будто заявляло, что пусть оно нормандское, однако имеет на эти склоны не меньше прав, чем кельтские во́роны.

Озрик огляделся. Место, где водосток выходил к реке, было надежно скрыто – его заслоняли плотницкие хижины. Лодку Барникеля удастся подвести к самой решетке и разгрузить оружие незаметно. Отомкнуть решетку – дело считаных секунд. Затем предстояло ползти до внутренней.

Пока Барникель будет присматривать за лодкой, он опустошит тайник и вынесет оружие. Еще до того, как забрезжит осенний рассвет, они уже, всех обдурив, уплывут по реке.

Озрик не знал и не спрашивал, кому предназначалось оружие. Если Датчанин сказал, что нужно, этого было достаточно. Риск, по его мнению, был невелик. Еще один удар по нормандскому королю. Вдобавок он заявил Датчанину, что это будет отличный подарок к рождению сына.

Роды ожидались со дня на день. Двое суток назад он решил, что у Доркс начались схватки. Малыш, ясное дело, родится еще до конца недели. Наверняка будет мальчик.

Дело решили провернуть в Тауэре на следующую ночь. Довольный тем, что все идет по плану, Озрик ждал с нетерпением.


Анри тем же вечером ушел, намекнув, что может не вернуться. Хильда же, оставив детей на прислугу, решила провести ночь в отцовском доме. Пробыв там час, она еще до захода солнца выскользнула и пошла по Уэст-Чипу.

У церкви Сент-Мэри ле Боу она увидела девушку-германку, которая не замедлила ее окликнуть. Хильда вздохнула. Будучи саксонкой, она обычно ладила со здешними германскими купцами, добросердечными и работящими. Будущая невестка ей нравилась, но немного утомляла. Герта же нынче сияла.

Хильда спросила о Ральфе.

– Лучше некуда! Он чудесный! Мы только что виделись. – Она, вся лучась, была взволнована воспоминанием. – Он так умен!

И Герта, не замечая озадаченности, которая промелькнула в лице Хильды при этой новости, взяла ее под руку, притиснула к стене церкви Сент-Мэри ле Боу и, неожиданно доверительным тоном, сообщила еще кое-что – намного удивительнее и любопытнее.

– Он просил никому не сказывать, – шепнула Герта, – но мы же родня. – Она огляделась, убедилась, что никто не подслушивает, и спросила: – Ты умеешь хранить тайны?


Когда Хильда дошла до крепкой, соломой крытой усадьбы Барникеля Датчанина, над церковью Всех Святых проступили первые звезды, а ниже, в котловане, вокруг Тауэра сгустились тени, уподобившиеся рву.

Барникель расхаживал, зажигал лампы, она же задумчиво наблюдала. Его борода стала больше седой, чем рыжей. Хильда, выложив плохие новости, пришла в расстройство – до того он выглядел старым и измученным. Но тот, похоже, вновь обрел силы. Взяв со стола кувшин, Барникель разлил по кубкам вино.

Она смотрела на него, наполовину сочувствуя, наполовину восхищаясь.

– Что будешь делать? – спросила Хильда.


Подсказку Ральфу дал бедный крестьянин из эссекских лесов. Его застали с мечом, притащили в колчестерский замок, где и учинили нешуточный допрос. Он отважно упорствовал в молчании, однако заговорил, когда ему расплющили суставы пальцев.

Меч был у него давно, еще с той поры, когда он жил в лесу с людьми Херварда Уэйка. Прошло, однако, уже больше пятнадцати лет.

– Они все мертвы, – заявил он.

Из Колчестера малого отправили в Лондон, и Ральф получил возможность его допросить. Тот добавил немного, за исключением одной вещи. Он признал, что оружие поступало из Лондона, где жил человек, которому доверяли мятежники. Малый клялся, что не знал о нем ничего, пока перед самой смертью не вспомнил одну деталь: «У него была рыжая борода».

Скудные сведения. Бог весть, сколько было рыжебородых в старом англо-датском городе. В конце концов, рыжие бороды носили многие нормандцы. Но постепенно, по мере того как Ральф обдумывал все известные факты, в голове у него начал складываться образ ненавистника норманнов, члена старой гильдии защиты, товарища Альфреда-оружейника.

После он узнал и другие вещи. Фрагменты головоломки складывались, пока он в бешенстве не заорал:

– Меня обвели вокруг пальца! – Потом, с улыбкой жестокого удовлетворения, добавил: – Зато теперь я прищучу всех до единого.

И Ральф приготовил ловушку.


– Он явится завтра на рассвете. Обыщет этот дом, а дальше – склад в Биллингсгейте и мастерскую Альфреда. Если найдет оружие, тебе конец. Если нет, его шпионы будут следить за тобой повсюду, – встревоженно произнесла Хильда.

Датчанин, слушая, только кивал.

– Им ничего не найти, – заверил ее Барникель. – А что до слежки… – Он пожал плечами. – Немного изменим план, вот и все.

И рассказал ей об Озрике и тайне Тауэра.

Осознав опасность, в которой пребывали старик и его друзья, она разнервничалась.

– Зачем ты это делаешь? – спросила Хильда.

Барникель объяснил, что все проще некуда. Если Роберт станет королем, ему придется править огромными территориями.

– А он не похож на отца. – (Нормандская власть ослабеет.) – И тогда…

Наследники старого английского рода еще живы. Как и потомки короля Гарольда. Какое-то время Барникель втолковывал ей, что может произойти. Наконец она с улыбкой покачала головой:

– Я понимаю одно: ты все равно не отступишься.

Он ухмыльнулся, почти как мальчишка:

– Я слишком стар, чтобы сдаться. Если старик сдается, то умирает.

– Неужели ты чувствуешь себя таким старым? – спросила она с искренним любопытством.

– Иногда, – улыбнулся он. – Но не с тобой.

И она зарделась, зная, что это правда.

Огонь в жаровне посреди комнаты едва горел. Он чуть добавил угля и опустился в большое дубовое кресло, указав Хильде на скамью, и несколько минут они сидели молча, вполне довольные. Она заметила, что в неподвижности его лица, хотя то не стало моложе, обозначилась мощь, как у величественного старого льва, еще не растерявшего сил. Он сосредоточенно попивал вино.

Что за странный вечер, думалось Хильде. Она сделала все, что могла. Наверное, пора и уйти. Но ей не хотелось уходить. Отец к заходу солнца всегда засыпал. Мужа носило бог знает где. Вскоре, ни слова не говоря, она придвинула скамью и положила голову на грудь Датчанину.

Тот не шелохнулся. Через несколько секунд она почувствовала, как он поглаживает ее волосы огромной заскорузлой лапищей. Хильда принялась играть его бородой и уловила смешок.

– Наверно, я занимаюсь этим далеко не первая, – заметила она мягко.

– Мало кто пробовал, – отозвался он.

– Как жаль… – начала Хильда и умолкла.

– Чего?

Она собралась сказать: «Как жаль, что я не вышла за твоего сына». Вместо этого ответила: «Ничего». Он не настаивал.

Минуты текли, и Хильда поймала себя на обдумывании своей жизни. Перед глазами встало холодное лицо Анри. Выкинув его из головы, она сказала себе: «Лучше бы я вышла за этого старика, даже нынешнего, с его редкой отвагой и большим, горячим сердцем». Внезапно, желая выразить любовь и что-то для него сделать, она извернулась и, мягко улыбаясь и глядя в глаза, поцеловала его в губы.

Датчанин вздрогнул, она повторила.

– Если ты это продолжишь… – прошептал он.

– Да, – отозвалась она счастливо и к собственному удивлению.


У Барникеля давно не было женщины, и он боялся, что дело это окажется для него непростым. Однако едва он встал и заключил в объятия молодую женщину, которую когда-то любил отцовской любовью, как все сомнения исчезли.

Что до Хильды, то она, впервые разомлев от неспешных и бережных ласк зрелого мужа, испытала еще не изведанное тепло.

Они пробыли наедине до раннего утра, когда Хильда прокралась по улицам к отцовскому дому и юркнула в покои, где тот почивал.

Так, по истечении многих лет, восторжествовала последняя любовь Барникеля.

Вскоре после рассвета Хильда, как попросил Датчанин, выскользнула из дома и передала два сообщения. Одно адресовалось Альфреду. Другое – Озрику.

Ей было невдомек, что по пути к Барникелю и обратно за ней, как всегда, следили.


Ральф Силверсливз, сопровождаемый дюжиной вооруженных людей, лишь поздним утром навестил Барникеля на его биллингсгейтском складе. Нормандец учтиво уведомил Датчанина о надобности произвести обыск, и Барникель, хоть и пожал раздраженно плечами, не стал препятствовать. Затем трое отправились в его дом у церкви Всех Святых.

Искали тщательно. Потратили два часа, но на исходе утра сдались. Тем временем прибыл человек из мастерской Альфреда. Там тоже ничего не нашли.

– Надеюсь, на этом ты успокоишься, – сухо заметил Датчанин Ральфу и расценил ответную гримасу как знак согласия.

Ральф, однако, едва завершился обыск, испытал настолько невыносимое чувство обманутости, что заявил своим людям уже на причале:

– Оружие где-то здесь. Мы не отступим.

И он постарался на славу. К ярости лодочников, затеял проверять их груз. Осмотрели еще четыре маленьких склада. Затем процессия двинулась по Ист-Чипу, заглядывая в повозки и лавки – сначала к ужасу, потом к глумливой радости торговцев. Но если Ральф и боялся когда-то прослыть болваном, сейчас ему было все равно. Раскрасневшийся и решительный, он пер на восток, к Тауэру.


Незадолго же до полудня семейство Озрика-чернорабочего умножилось. Коротышка покинул хижину и взирал на возносившийся к небесам Тауэр. Он был до того рад, что на несколько минут лишился дара речи.

Ибо оказался прав. Родился сын.


Барникель был на взводе. Он провел дома весь день. События последних суток навалились тяжким грузом, и он изрядно устал. Теперь же, не в силах больше вынести одиночества, он все же отважился пройтись к Ист-Чипу, дабы развеяться.

Было еще тепло, хотя на западе небо уже окрасилось в пурпур. Лавочники убирали свой товар. Он шагал по Ист-Чипу в сторону Кэндлвик-стрит. И уже почти в конце рынка наткнулся на Альфреда.

Обоим пришлось соображать быстро. Если есть слежка, то разумнее будет не возбуждать подозрений. Поэтому они собрались разминуться, ограничившись любезным кивком, и так бы и поступили, не поспеши к ним в ту же секунду фигурка, принявшаяся настойчиво дергать за рукава.

Это был Озрик. Одурев от счастья, он бродил здесь уже битый час. На рассвете Хильда велела ему избегать Барникеля, но тот при виде обоих друзей настолько разволновался, что обо всем забыл и устремился к ним с сияющим лицом.

– Ох, сударь! – воскликнул он. – О, Альфред! Ну и новости! – Альфред замедлил шаг, Барникель глянул, и Озрик выпалил: – У меня родился сын!

И вновь просиял, как будто они стояли у райских врат.

А те, в своих хлопотах позабывшие о семейных заботах Озрика, обрадовались, разразились смехом и принялись его обнимать.


Та ночь оказалась безлунной, а тонкая пелена облаков, принесенная крепнувшим ветром с запада, скрыла и звезды. Лодка скользила по реке, и единственным источником света был костерок, занявшийся где-то на западной городской стене.

Лодка глухо ударилась в топкую грязь у выходного отверстия башенного водостока.

Озрик был один. Его ответ на утреннее сообщение Датчанина был прост. Коль скоро за Барникелем следили, он останется дома. «Я и сам управлюсь», – сказал Озрик.

И вот он хорошенько привязал лодку к колышку и принялся ослаблять решетку. Наконец Озрик проник в водосток. Он осторожно пополз по темному туннелю, тревожимый лишь крысами, к черной пещеристой утробе лондонского Тауэра. Подтянулся на веревке и добрался до верхней решетки, отомкнул ее и двинулся через подвал.


Хильда сидела с вышивкой, но ей было трудно сосредоточиться. Анри явился рано утром, но говорили они мало – он только учтиво справился о здоровье ее отца. Весь день она прождала в неизвестности. Сейчас пыталась вышивать; Анри же играл в шахматы с младшим сыном и время от времени бросал на нее холодный и отрешенный взгляд.

Вечер проходил тихо. Немного дальше, у Уэст-Чипа, сумерки озарились пожаром, который охватил несколько зданий. Однако такое не было редкостью в Лондоне, и Хильда забыла об этом.

Но сердце екнуло, когда через два часа к ним наведался Ральф.

О его утренних подвигах в Ист-Чипе знал уже весь Лондон, однако никто ничего не сказал, хотя Анри как будто развеселился, а Хильда встревожилась. Да и сам этот чурбан теперь не столько злился, сколько пребывал в задумчивости. Кивнув им и прихватив кувшин с вином, Ральф сел против брата и некоторое время угрюмо смотрел на огонь. Когда же наконец заговорил, Хильда похолодела.

– Анри, у меня затруднение.

– Какое же?

Ральф отпил вина и медленно поднял взор.

– Шпион, – молвил он негромко. – Где-то рядом.

У Хильды затряслись руки.

– Смотри, – продолжил он, – сегодня я чуть не словил крупную рыбу. Оружие. Я уверен, что искал в правильном месте.

– Наверно, ты просто ошибся.

– Возможно, – согласился Ральф. – Но у меня, знаешь, чутье. По-моему, заговорщиков предупредили.

– Кто?

Ральф помолчал.

– Кто-то, знавший о моих планах. – Он посмотрел прямо на Хильду. – Кто, по-твоему, это мог быть?

Хильда знала, что покрылась смертельной бледностью. Она положила руки на колени и выдержала его взгляд. Знал ли он или то был невинный вопрос? Не блефовал ли, чтобы изобличить ее? Но с чего ему заподозрить? Она прикинула вероятность.

– Понятия не имею, – ответила Хильда.

Но ей самой показалось, что голос ее все-таки дрогнул.

Теперь на нее смотрели оба – Ральф и Анри. Она изнывала от желания встать и уйти, но не смела. Неизвестно, сколько продлилась бы эта пытка, когда бы не внезапное вторжение.

Это была Герта, разрумянившаяся от вечерней прогулки и просиявшая от радости при виде всего общества в сборе. Не замечая напряженности, она устремилась к Ральфу, поцеловала его, громко рассмеялась, когда тот неуклюже покраснел, взяла в свои ручищи его талисман и чуть побаюкала.

– Пожар-то разгорается, – заметила она, и Хильда взмолилась, чтобы ее реплика сменила тему беседы.

Но ее молитва осталась без ответа. Герта повернулась к Ральфу со словами:

– Ну что, так и не сцапал рыжебородого?

– Что-то не задалось, – буркнул Ральф.

И Хильда вновь обнаружила, что все уставились на нее. Она же безмолвно смотрела на тевтонку. Неужели это какая-то страшная западня? Может быть, Герта уже сказала Ральфу, что еще вчера знала о его рейде? Или скажет сейчас? Но Герта, к ее неменьшему ужасу, продолжила:

– Нынче вечером я видела его в Ист-Чипе – стоял с друзьями, обнимался и гоготал.

У Ральфа отвисла челюсть.

– С какими друзьями?

– Человек, который делает доспехи. Альфред или как его? И еще коротышка с круглой башкой. Без носа. – Она рассмеялась. – Они, может, и думают, что тебе их не словить, но ты поймаешь. – После чего чмокнула его в голову и ушла, объявив, что пойдет к отцу.

В повисшей тишине никто не произнес ни слова. У Хильды, взиравшей на свое шитье, смешались все мысли. Она не понимала, как удалось Герте увидеть обоих в обществе Озрика. О последствиях она не смела и думать. Наконец она взглянула на Ральфа.

Тот сидел словно аршин проглотив и смотрел на огонь. Казалось, что о ней он забыл, но лицо кривилось, как бы в страдании. Как же он проглядел эту связь? Она очевидна! Барникель был дружен с Альфредом. Тот – с Озриком. Озрика, увечного карлика-серва, он обнаружил в подвалах Тауэра. Значит, там и спрятано оружие. В тех самых, для которых Альфред изготовил замки.

И вдруг он все понял. Нет, Ральф не представлял, как они это сделали. Зачем – тоже нет. Однако вскочил и проревел:

– Вот дьяволы! Я знаю, что они затеяли! Знаю, где спрятано оружие!

– Где? – спокойно осведомился Анри.

– В самом Тауэре! – заорал Ральф. И к ужасу Хильды, добавил: – Туда-то я сейчас и пойду.

И он вылетел из дома в сопровождении Анри.


Хильда мчалась стрелой. Во тьме ей казалось, что и вовсе летела. Она миновала длинную тень собора Святого Павла, затем побежала по склону западного холма к Уолбруку.

Нужно спешить. Возможно, уже слишком поздно. Но, невзирая на риск, пусть даже за его домом следят шпионы, она знала, куда бежать.

Нужно предупредить Барникеля. Он знает, что делать.

Хильда так торопилась, что едва ли заметила пожар, который с ветром успел перекинуться на Уэст-Чип и подбирался к домам на восточном холме.

А также не обратила внимания на нечто еще более странное. Когда она сбегала с холма, невдалеке за спиной бежал еще кто-то.

Она пересекла мостик через Уолбрук и устремилась по Кэндлвик-стрит. Та была пустынна. Хильда так запыхалась, что слышала только себя. Грудь разболелась. Достигнув Лондонского камня, она чуть помедлила, переводя дух. Превозмогая колющую боль в боку, Хильда подалась вперед.

Сильные руки схватили ее, застигнув врасплох, скрутили, набросили на голову капюшон. Не успела она крикнуть, как ее уже быстро поволокли в переулок.


Дело оказалось легче, чем мнилось Озрику. Он уже вошел в ритм. Сначала вынул из тайника все оружие и перенес к решетке. Переправить его в водосток оказалось не так трудно, как он воображал, и заняло всего полчаса. Затем он потащил его в скатках по черному туннелю, пока не достиг смутно видневшейся у берега решетки.

Через два часа после входа в подвал он был готов грузить оружие в лодку.

Его удивляло только одно. Всякий раз, когда он спускался к выходной решетке, ему чудилось, будто небо становится все светлее. Хотя в трудах он потерял счет времени, ему было ясно, что шла еще первая половина ночи. Значит, то был не рассвет. Озрик испытал потрясение, когда наконец выбрался в прибрежную грязь.

Пожар, гонимый ветром и начавшийся на западном холме, зажил своей жизнью, жуткой и яростной. Дело было не только в сухих и горючих деревянных зданиях Лондона, не сводилось оно и к ветру, подгонявшему неистовое пламя, – беда в том, что крупный пожар в определенный момент порождает собственный вихрь. Так и случилось той ночью в осень 1087 года: огонь разгулялся. Он с ревом и треском продвигался через восточный холм – вдоль отрога за Тауэром и кругом, к церкви Всех Святых.

Выйдя из туннеля, Озрик перво-наперво уловил шум. От города несся глухой и протяжный рев. Причину он увидел, только когда дошел до лодки и оглянулся.

Зрелище поражало. Огонь, свистя и рассыпая гроздья искр в вышине, единым языком тянулся по кольцу окрестных склонов. Там и тут он внезапно вздымался, как если бы за холмом притаился огнедышащий дракон, пожиравший город. И над пламенеющим кругом нависала исполинская черная тень Тауэра.

Картина, конечно, захватывающая, но Озрику было некогда глазеть.

Не обращая внимания на сполохи, он снова нырнул во мрак туннеля.


Ральф спешно спускался с холма к освещенной заревом громаде Тауэра.

Он столкнулся с препятствиями. Дважды, пока пересекал западный холм, ему приходилось задерживаться и руководить людьми, которые пытались сдержать огонь. Несмотря на все недостатки, Ральф был человеком действия. Выстроив цепь из воинов ладгейтского гарнизона, он даже попробовал потушить дом посредством доставки ведер от колодца. «Лейте на крыши!» – кричал он жителям Полтри. Близ Уолбрука Ральф предпринял еще одну слаженную попытку унять пожар. Но все увидели, как огромное красное чудище с шипением, брызжа искрами, переметнулось с одной соломенной крыши на другую, преодолев стофутовый зазор. Осознав наконец, что все бесполезно, он, преследуемый ревущим огнем, поспешил по охваченным паникой улицам к угрюмой тишине Тауэра.

В несколько прыжков Ральф одолел деревянную лестницу. Едва взглянув на бущующее вокруг пламя, он бросился в главный зал, зовя часового.

Ни звука в ответ. Он пересек помещение, направившись к ступеням, сходившим в подвал. В железном держателе пылал факел, но часового не было. Ральф выругался. Малый, конечно, ушел поглазеть на пожар. Схватив факел, Ральф отпер дверь и спустился по витой лестнице.

Сперва, оглядев помещение и главный западный подвал, ничего не увидел.

Затем углядел открытый водосток. Вот оно что! Вскинув меч, он замер в ожидании. Никто не появился. Выждал еще, напряженно вслушиваясь. Чуть позже, боясь, что заговорщики бежали, Ральф осторожно пробрался в туннель. Держа в одной руке факел, в другой меч, он двинулся по проходу.


Озрик погрузил уже половину оружия. Еще немного – и делу конец. Затем предстояло вернуться и проверить, не обронил ли чего. Начинался прилив. Тем лучше. Проще будет вытолкнуть тяжелую лодку из грязи.

Парень только сунулся в лодку уложить копья, как услышал позади звук. Когда же обернулся, то увидел, как из прохода показалась знакомая носатая физиономия Ральфа Силверсливза.

Нормандец выпрямился и улыбнулся.

– Озрик, ты один? – Оглядевшись, Ральф кивнул. – Думаю, да. – И, видя удивление Озрика, он спокойно продолжил: – Ты арестован именем короля. – Ступая по грязи, Ральф нацелил меч ему в диафрагму и прошипел: – Решил, что можешь со своими приятелями меня обмануть? Но ничего, очень скоро, возможно и там, – он мотнул головой в сторону Тауэра, – ты выложишь мне все.

Пламя над склонами разгорелось пуще прежнего. Откуда-то сзади, от церкви Всех Святых, донесся оглушительный треск, огонь взметнулся столбом. На лице нормандца, наполовину скрытом тенью, плясали красные отблески.

Тут несчастный Озрик свалял дурака. Перевалившись в лодку, он схватился за оружие. Мигом позже, смертельно бледный и с глазами большими и мрачными, как никогда, он вновь очутился лицом к лицу с нормандцем. В руке Озрик сжимал копье.

Ральф наблюдал. Он не боялся. Озрик сделал яростный выпад, но Ральф отступил. Он позволил Озрику карабкаться и надвигаться; сам же осторожно отходил по берегу вверх, уводя коротышку все дальше от лодки.

До чего же убог был Озрик! Ральф видел ненависть в его глазах; тот излучал ее всем существом – прорвалась злоба человека, страдавшего в кабале два десятка лет. Ральф даже и не винил его, просто не спускал глаз с кончика копья. Еще шажок назад. Теперь он был на полпути вверх, имея явное преимущество. Благодаря багровому зареву, столь яростно мерцавшему над Тауэром, копье было отлично видно, тогда как Озрик моргал – свет слепил ему глаза.

Озрик сделал выпад.

Дело оказалось проще некуда. Одним быстрым ударом меча Ральф отсек наконечник, оставив Озрика с древком.

– Что скажешь, малыш? – осведомился он мягко. – Убьешь меня этой палкой?

Большое круглое лицо Озрика помрачнело, взор сделался отчаянным и серьезным – рваная клякса на месте носа, обломок древка на месте острия. Без всякого смысла, но неспособный сдаться, он сделал еще шаг вперед, тыча в нормандца своим искалеченным оружием.

Ральф осклабился.

– Хочешь, чтобы я убил тебя, и таким образом надеешься избежать пыток? – спросил он. – Неплохо было бы, согласись? – И он издал смешок.

Серв был нужен ему живым, но Ральфа забавлял его страх.

Он поднял меч.

Как же опешил Озрик! Как смешался! Клинок ли сверкнул? Или приблизилась смерть? А может, то был огромный огненный вал, взмывший за Тауэром? Как знать! Ральф начал опускать меч.

Но Озрик потрясенно ахнул не от огня и меча – его захватило другое зрелище. Из тени, заслонив даже Тауэр, появилась громадная фигура – рыжая бородища и пара сверкающих глаз; руки, осиянные пожаром, поднялись, как у некоего мстительного божества из пантеона викингов. Могучий двуручный боевой топор рассек полыхавшее небо и опустился на голову нормандца, сокрушив череп и надвое разрубив торс до основания грудной клетки.

Барникель пришел.


Спустя полчаса они погребли тело Ральфа.

Идею подал Озрик, и она показалась дельной: завернули труп в промасленное тряпье и перенесли по туннелю в тайник, где прежде хранилось оружие. После парень тщательно заделал стену, и они удалились, не оставив следа, заперев и закрепив за собой решетки. Озрику было отрадно думать, что нормандец замурован навеки.

Вскоре он уже правил лодку к месту, где иные руки выгрузят оружие.

Барникель тем временем шагал через город обратно. Его дом у церкви Всех Святых был объят пламенем. Но он остался безразличен. Помочь беде было нечем. Пожар теперь бушевал повсюду – от торговых рядов на Кэндлвик-стрит до самого Корнхилла. Однако главным событием ночи был вопль, донесшийся до Барникеля, когда тот переходил Уолбрук: «Святой Павел горит! Здание рушится!» Барникель улыбнулся. Ибо держал талисман и цепочку, снятые с изувеченного тела Ральфа. Теперь он знал, как ими распорядиться.


Одно событие того вечера осталось загадкой.

Когда Датчанин с Озриком переносили тело, рабочий обратился к старику:

– Да, кстати, как тебе удалось подоспеть так вовремя?

Барникель улыбнулся:

– Мне сообщили. Я поспешил. Коль скоро я не встретил Ральфа по пути к Тауэру, пришел сюда. – Он ухмыльнулся: – Управился в самый раз!

– Но кто сообщил? – не унимался коротышка.

– Ах да! Действительно, большая удача! Прибыл гонец. От Хильды.

В том и была загвоздка.

1097 год

Загадка разрешилась летним вечером спустя десять лет, когда Хильда сидела в столовой своего дома у собора Святого Павла.

Оглядываясь на прожитую жизнь, она неизменно оставалась довольной. В последние годы дела, бесспорно, пошли на лад. Озрик скончался. Иногда она даже видела его сынишку, жившего ныне в семействе Альфреда. Не стало и Барникеля. Но она была рада этому. Через месяц после большого пожара 1087 года его сразил на биллингсгейтской пристани удар, и он переселился в лучший мир. Годом позже в Кенте и Лондоне вспыхнуло ожидаемое восстание, которое потерпело сокрушительное поражение. «Слава богу, что он не дожил и не стал посмешищем», – часто повторяла себе Хильда.

Почил в бозе и старый Силверсливз. Двумя месяцами раньше, дождливой апрельской ночью, гонец доставил в его каменный особняк послание. Через час слуга нашел господина застывшим в кресле за чтением этого письма. Он был мертв.

Каноника собора Святого Павла со всеми почестями похоронили в церкви Святого Лаврентия Силверсливза. Через три дня Хильда и Анри переехали в его дом, и в последующие недели она дивилась богатству, которое он им оставил.

Воцарился мир. Ныне Руфус правил беспрепятственно. Недавно он отстроил в Вестминстере собственный замок, вполне под стать аббатству Исповедника. Король достраивал крепость близ Ладгейта. И Хильда, когда поднимала глаза, стоя во дворе своего дома, видела на месте сгоревшего той роковой ночью саксонского собора Святого Павла величественные очертания собора нормандского – массивного каменного строения, которому было суждено вскоре господствовать на горизонте подобно тому, как Тауэр властвовал на реке.

И все же при каждом взгляде на него и воспоминании о большом пожаре Хильда неизменно задумывалась над некоторыми странностями.

На пепелище был найден талисман Ральфа. Как он туда попал? И в чьем загадочном плену она провела два часа той ночью до того, как ее так же внезапно отпустили возле Уолбрука лишь с тем, чтобы она узрела, как полыхает половина Лондона? Хильда так и не нашла ответов на эти вопросы, да и не надеялась.

Теперь, когда дети выросли, Хильда с мужем часто оставались одни, давно взяв в обычай учтиво игнорировать друг друга, и благодаря этому вполне уживались.

Хильда спокойно вышивала, Анри играл в шахматы сам с собой за отцовской доской.

Однако этим вечером Хильда пребывала в раздражении. Причина, по ее мнению, крылась в доме. В суровом каменном здании ей всегда было не по себе. Хотелось выйти или поискать место более родное, уютное. Кляня за все это мужа, она то и дело неприязненно поглядывала на него.

Анри сделал ходов двадцать, пока наконец не заметил ее гневных взглядов. Он хладнокровно обратил к ней взор и произнес:

– Не выставляй свои мысли напоказ.

– Ты понятия не имеешь, о чем я думаю, – огрызнулась она, вновь берясь за иглу, и после нескольких стежков добавила: – Ты вообще ничего не знаешь обо мне.

Анри, улыбаясь, возобновил партию.

– Я знаю о тебе так много, что ты пришла бы в сильное удивление.

– И что же? – парировала она.

Какое-то время он молчал. Затем очень тихо проговорил:

– То, например, что ты была любовницей Барникеля. И помогла ему совершить измену.

Полминуты в каменном особняке царило безмолвие, нарушавшееся лишь слабым перестуком шахматных фигур.

– О чем ты говоришь?

Анри не оторвался от доски.

– Помнишь ночь большого пожара? Наверняка – да. Предыдущую ты провела с Барникелем.

– Как ты узнал? – задохнулась она.

– Следил за тобой, – отозвался он мягко. – Я следил за тобой годами.

– Но почему? – Внезапно ей стало очень зябко.

Анри пожал плечами.

– Потому что ты моя жена, – ответил он, будто это все объясняло.

Ее мысли вернулись к вечеру пожара. Хильда нахмурилась:

– В ту ночь… меня кто-то схватил…

– Разумеется, – улыбнулся он. – Я смекнул, что ты помчалась к Барникелю. Это было слишком рискованно. Тебя могли арестовать. – Анри помедлил. – Да и вышло безукоризненно. Ты все устроила так, что лучшего и желать нечего.

– Не понимаю.

– Напрасно Ральф собрался жениться.

– Ральф? Он погиб в соборе Святого Павла.

– Сомневаюсь. Лично я думаю, что он встретился в Тауэре с твоим дружком Барникелем. – Анри улыбнулся. – Отец частенько говаривал, что в шахматах я неважный стратег, но хороший тактик. Он был прав. – Анри выдержал паузу. – Видишь ли, дорогая женушка, именно ты предоставила мне шанс. Когда стало очевидно, что ты намерена предупредить Барникеля и мои люди схватили тебя, мне пришло в голову все же послать ему твое предостережение. Вот мой подручный и пошел. Заявил, что прибыл от тебя, и предложил отправиться в Тауэр и убить Ральфа. Поскольку брат исчез, я уверен, что так он и поступил. – Знаток тактики негромко вздохнул. – Либо Ральф арестовал бы твоего любовника, либо твой любовник убил бы Ральфа. Так или иначе – отличный ход.

– Это ты убил Ральфа.

– Нет. Полагаю, это дело рук Барникеля.

– Ты дьявол.

– Может быть. Но будь добра, подумай, что было бы, если бы Ральф женился и обзавелся наследниками, – твои дети получили бы вдвое меньше.

– Тебя нужно арестовать.

– Я не совершил никакого преступления. Не то что ты, моя дорогая.

Хильда поднялась. Ей стало дурно. Она должна выйти из этого проклятого особняка.

Через считаные минуты Хильда спускалась с холма к воротам Ладгейт, затем перешла Флит и миновала церковь Сент-Брайдс. Легкий ветер с реки трепал ей волосы. Она не останавливалась, пока не достигла старого мола в Олдвиче.

А там она уселась на землю и посмотрела на реку, сперва поворачивавшую от Вестминстера и дальше величаво текущую к безмятежному Тауэру. Хильда думала о своих обеспеченных детях и ходе лет, пока, к своему удивлению, не открыла, что больше не гневается.

Ибо осознала в том личный итог нормандского нашествия.

Она бы удивилась, когда бы увидела мужа вскоре после ухода.

Тот так и сидел за шахматной доской, но, завершив игру, извлек пергамент и стал тщательно его изучать. Это было послание, полученное отцом перед смертью. Перечитав его в очередной раз, Анри сохранил хладнокровие, но губы скривились в слабой полуулыбке.

В письме говорилось, что семейство Бекет из нормандского города Кана намеревалось переселиться в Лондон.

Святой

1170 год

Июньским утром в протяженных покоях по соседству с большим королевским залом Вестминстерского дворца царили тишина и порядок.

У двери шушукалась стайка придворных. В центре за конторками трудились семь писцов, негромко шуршавших перьями по пергаменту. Чернила поставляли монахи Вестминстерского аббатства. Из дальнего конца, где за столом сидели влиятельнейшие в Англии люди, доносились странные щелчки. Там двигали шашки.

До чего они были суровы, какое внушали почтение! Казначей, юстициар, епископ Винчестерский, мастер Томас Браун и их секретари. Перед ними дрожали аристократы и шерифы.

В отдалении же стоял, привалившись к стене, совсем еще молодой человек с очень длинным носом. Сидевшие за столом хорошо его знали. Многообещающий клирик. Но почему в сей теплый июньский день он был бледен, словно призрак?

Его звали Пентекост Силверсливз.

Они знали. Они не сводили с него глаз. Они все знали о том, что произошло прошлой ночью.


Вестминстерский дворец. За столетие, прошедшее с завоевания, островок Торни, превратившийся в королевскую площадку на Темзе, обрел великолепие. Он был полностью обнесен стеной. Через речушку Тайберн, окружавшую его, протянули несколько мостов. Главной достопримечательностью оставалось знаменитое аббатство Эдуарда Исповедника, однако теперь оно как бы обзавелось сестренкой – скромной норманнской церковью Святой Маргариты, построенной рядом в качестве местного прихода.

Статус Вестминстера повысился после того, как несколькими годами раньше папа канонизировал его основателя – Эдуарда Исповедника. Теперь и в Англии, как во Франции и ряде других государств, имелся святой монарх. Его гробница, перемещенная в сердце аббатства, стала святыней, а за Вестминстером закрепилось звание духовного центра королевства.

Но наиболее ярким новшеством явился, пожалуй, величественный дворец, воздвигнутый на речном берегу.

Вестминстер, вновь отстроенный Вильгельмом Руфусом, считался одним из самых больших королевских дворцов в Европе. Имея восемьдесят ярдов в длину, он нуждался в двух рядах центральных колонн, что поддерживали деревянную крышу. Дворец был до того просторен, что под высокими нормандскими окнами королевские судьи могли вести по углам три процесса одновременно. Здание окружали внутренние дворы, палаты и жилые помещения. Хотя обычно по этим огромным владениям перемещался сам король, здесь постепенно собрался весь его двор. Из всех же судов не нашлось бы более известного и более страшного, чем тот, что вершился в настоящий момент.


– Сто.

Мастер Томас Браун говорил тихо. Клирик передвинул шашку. Суд неумолимо продолжился, тогда как шериф, сидевший в конце стола, нервно кивнул. После трона сей стол, именовавшийся великим Казначейством, или Палатой шахматной доски,[22] был самым важным предметом мебели в королевстве.

Он представлял собой занятное зрелище. Десяти футов в длину и пяти в ширину, стол был оснащен бортиком в четыре пальца высотой, который придавал ему вид игрального. Поверхность была забрана черным сукном с белой разметкой – получались квадраты, откуда и пошло название: Суд шахматной доски.

В зависимости от квадрата шашка могла означать тысячу фунтов или десять, а то и жалкий серебряный пенс – обычный дневной заработок чернорабочего. Клетчатая ткань, таким образом, была не чем иным, как своеобразными счетами – примитивным ручным компьютером, с помощью которого можно подсчитать и оценить доходы и расходы королевства.

Ежегодно весной и осенью – на Пасху и в Михайлов день – шерифы из всех графств Англии прибывали в Казначейство с отчетом.

Сначала в наружной палате проверяли на качество и пересчитывали серебряные пенни, которые они приносили в мешках. Двадцать дюжин хороших пенни весили фунт. Поскольку норманны называли английский пенс esterlin, что превратилось в латинском написании в sterlingus, единицей измерения стал фунт стерлингов.

Затем шерифу вручали tally – ореховую счетную палочку с насечками, на которой отмечали уплаченную сумму. Чтобы отчетом располагали обе стороны, палочку расщепляли вдоль сразу от ручки, так что получалась короткая и длинная части – foil и counterfoil соответственно. Поскольку counterfoil – корешок, предназначавшийся шерифу, – всегда оставался длиннее, включая ручку, она называлась рукояткой: stock.

Так эти термины и вошли в английский деловой язык двенадцатого века – Палата шахматной доски, стерлинг, корешок и рукоятка.

Наконец, когда канцлер Казначейства за большим столом был удовлетворен, деяния шерифа регистрировались писцами.

Это медленный, но крайне важный процесс. Писцы начинали с трафарета на вощеных дощечках, который царапали стилом. Затем трафареты оттискивали на пергаменте.

Пергамента в те времена было не просто много – он был дешев. Тончайшая, без изъянов велень из выделанных телячьих шкур – та слыла редкостью и стоила чрезвычайно дорого, но использовалась лишь для произведений искусства, например для иллюстрированных книг. Для обычных документов в количестве почти неограниченном имелись шкуры крупного скота, а также овечьи и даже беличьи. В английском Казначействе пергамент стоил дешевле чернил. «А лучший пергамент – он из овчины, – мудро изрекал мастер Томас Браун, – ибо всегда видно, если запись переправляют».

Однако на острове существовала одна специфическая особенность ведения записей. Пергаментные отчеты обычно складывали и превращали в книги. Когда Вильгельм Завоеватель учинил своему новому королевству опись, его «Книга Судного дня» предстала в виде толстых томов. Однако в дальнейшем английские архивариусы по какой-то причине решили хранить отчетность Короны в виде не книг, а свитков, которые часто именуют казначейскими свитками.

Монеты же в то время по-прежнему хранились в сокровищнице, как называли ее чиновники-латиняне, в Винчестере, старой столице короля Альфреда. Но до перевозки туда их складывали в дарохранительнице соседнего Вестминстерского аббатства.

Так выглядело Казначейство.

Кричал ли он? Выкрикивал ли ужасную правду? Он поднес руку ко рту, дабы увериться, затем прикусил язык.

Кошмар минувшей ночи.

Пентекост Силверсливз был юноша престранный.

Из всех его особенностей библейское имя – диковина наименьшая, ибо с духовным возрождением, захлестнувшим Лондон в последние поколения, оно стало довольно популярным. Его отец, внук Анри, ныне глава семейства Силверсливз, предпочел бы что-то нормандское, но вдовая тетка, постригшаяся в монахини, дала понять, что готова оставить ему наследство, если тот будет носить это имя. На Пентекосте и сошлись.

В нем отчетливо проявились фамильные черты: темные волосы, крупный длинный нос и скорбные глаза. Но природа решила нанести Пентекосту Силверсливзу несколько персональных ударов. Плечи ссутулены; в бедрах он был шире, чем в плечах; руки и ноги слабые. Мальчиком он редко умел поймать мяч и никогда не мог подтянуться. Однако эти физические изъяны окупались поразительными умственными способностями.

Мастер Томас Браун испытывал юных клириков: «Тридцать пять рыцарей получают по пять пенсов в день на протяжении шестидесяти дней – сколько всего?» Или: «Графство Эссекс задолжало триста фунтов. Рыцарских ленов – сорок семь. Сколько на рыцаря?» Силверсливзу запрещали отвечать. Он не нуждался ни в счетах, ни в писчих дощечках и мог ответить мгновенно. И знал наизусть все казначейские свитки не потому, что заучивал, но благодаря феноменальной памяти.

Такие способности должны были сделать его образцовым школяром, но он не преуспел. Родители отправили его сперва в школу при соборе Святого Павла, затем в другую, потом уже в меньшую, при Сент-Мэри ле Боу. Он же нигде не выучивался сверх самого необходимого. Педагоги неизменно жаловались: «Ему все дается слишком легко, вот он и не хочет трудиться».

Его послали в Париж. Там собрались величайшие умы Европы. Еще недавно выступал с лекциями знаменитый Абеляр, пока его предосудительный роман с Элоизой не повлек за собой кастрацию и немилость. Другие англичане – Джон Солсбери, например, преподававший там, – достигли высоких постов и стали учеными-литераторами. Это была блестящая возможность. Человека, прошедшего обучение в Париже, любезно величали магистром – мастером. И все же юный Силверсливз каким-то образом ухитрился недоучиться. Он ненадолго перебрался в Италию, затем вернулся домой. Никто не называл его мастером.

Что он знал? Освоил тривиум, включавший грамматику, риторику и диалектику. Со времен Римской империи они являлись основой европейского классического образования, языком которого оставалась латынь. Он изучил и квадривиум: музыку, арифметику, геометрию и астрономию, что означало некоторое знакомство с Евклидом и Пифагором. Мог назвать созвездия и верил, что Солнце с планетами замысловатым образом вращаются вокруг Земли. Богословские штудии позволяли ему подкреплять любой довод библейскими цитатами на латыни. Он мог разоблачить с десяток полузабытых ересей. А еще достаточно изучил право, чтобы объяснить аббату, сколь много тот задолжал королю. В Италии Пентекост посещал лекции по анатомии. Для него не были пустым звуком имена Платона и Аристотеля. Короче говоря, он знал лишь самое необходимое – и не больше.

Но кем же он был, если не магистром? Ответ прост: клириком, духовным лицом.

Обычное дело. В мире, где мало кто умел читать, образование сосредоточилось в руках Церкви. Поэтому юноше, отучившемуся в школе, было естественно выбрить себе тонзуру и посвятиться в низший сан.

Формально молодой Силверсливз был дьяконом. В этом статусе он мог жениться, заниматься коммерцией – что угодно, но при этом имел право на все церковные привилегии. Позднее, если сподобится, он мог принять высший сан.

Будучи наследницей античной Римской империи, христианская Церковь приобрела колоссальное влияние на Европу и опутала ее широчайшей сетью. И всякий просвещенный человек обязан был своей ученостью Церкви, будь он свят или порочен, сведущ или едва способен прочесть по-латыни «Отче наш». Пускай даже случались расколы, а германский император в тот самый момент проталкивал на папский престол своего мятежного претендента – непререкаемым фактом оставалось то, что папа являлся прямым наследником святого Петра. По праву намного более древнему он мог навязывать свою волю феодальным монархам. Епископы приравнивались к высшему дворянству. В феодальном обществе, где было трудно сменить сословие, смышленый человек мог, даже будучи сыном ничтожного серва, возвыситься с помощью Церкви до сливок оного – одновременно, как мнилось, служа и Господу.

Эти отношения государства и просвещенного класса церковников отличались еще одной особенностью. Многовековые пожертвования привели к тому, что Церковь стала крупнейшим землевладельцем в Европе. И несмотря на то что после завоевания бо́льшая часть свободных английских земель уже была пожалована феодальным фамилиям, земля церковная продолжала приносить старшему духовенству огромный доход. Если король хотел вознаградить друзей или слуг, решение было очевидно: «Сделаем его епископом».

Так сложилась мудреная, но действенная система. В то время как отдельные епархии традиционно переходили к людям достойным и благочестивым, другие часто передавались видным придворным и государственным мужам. Нынешний епископ Вестминстерский одновременно являлся политиком и родственником монарха. Королевские чиновники нередко правили епархиями Солсбери, Или и рядом других. Многие же прочие имели доход с постов меньших – архидиаконства, должности каноника и богатых приходов. И в данный момент канцлер Англии и архиепископ Кентерберийский являлись одним человеком – великим служителем короля Томасом Бекетом.

Церковные реформаторы не одобряли этой практики, но в целом Церковь мирилась с таким положением дел.

Быть может, когда-нибудь епископом стал бы и юный Силверсливз.


Зачем он пошел с ними? Нравилось ли ему их общество?

Нет, но они были молодые лондонские щеголи – все сплошь, как он, из видных купеческих семей. Выходили раз в месяц. Черные клобуки. Кинжалы и мечи. Однажды отправились за реку в бордель. Острие, приставленное к груди шлюхи. Ее заставили ублажить всех за красивые глаза. Как она бранилась! А что крестьянин, которого они нашли в лесу? Решили прокатиться в его повозке. Лунная ночь. Малый так перепугался, что счел себя околдованным. Компания въехала в реку – там его и бросила. Вот была потеха!

Беды никакой. Так развлекалась вся молодежь. Простая дань моде. Никто не воспринимал эти проделки всерьез. Чем наглее, тем лучше!

Но он-то зачем пошел?

– На бабу похож, – дразнили его в школе. Над ним вечно потешались. – И как баба живешь!

Дурацкая песенка. Ну, он им показал. Водился теперь с отчаяннейшей бандой. Никого не поймали!

До последней ночи.

– Надо бы отличиться, – заявил Ле Блон. – День коронации как-никак.

День коронации. Странное же это было дело! Возможно, не будь оно таким странным, он не отправился бы после выпивать с дружками. Никогда бы не согласился.

Ну и перепились они! Иначе как могли сунуться не в тот дом? Боже святый! Это был вовсе не пекарь. Там жил оружейник. Мужик в кольчуге – сильный, что твой кузнец. Экую бучу он поднял! Они хотели всего-то рубаху стащить. Как трофей.

Затем подмастерье. Мальчишка с ножом и вытаращенными глазами. А потом… Думать об этом было невыносимо. Кулаки у него были стиснуты. Надо расслабиться.

Никто его не видел. Они сбежали. Поднялся шум и крик. Его никто не мог заметить.


Коронация, состоявшаяся в Вестминстерском аббатстве накануне, 14 июня 1170 года, – событие примечательное в двух отношениях. Во-первых, короновавшийся юноша, по сути, не был королем.

После правления сыновей Завоевателя – Руфуса и Генриха I – и периода феодальной анархии, когда за трон боролись наследники по женской линии, английской короны удостоился неординарный человек. Генрих II унаследовал Англию и Нормандию через мать, внучку Завоевателя. Благодаря выгодному браку он контролировал просторы Аквитании на юго-западе Франции, включая богатую винодельческую провинцию Бордо. От француза-отца он унаследовал также плодородный край Анжу, расположенный между его нормандскими владениями и землями жены. Король Англии, таким образом, повелевал феодальной империей, простершейся вдоль Атлантического побережья Европы от Испании до Шотландии и угрожавшей завистливому королю Франции.

От отца ему досталось еще два подарка. Первым была мудреная фамилия. Сказывали, что некий пращур носил в своем головном уборе не перо, а цветок – метелку ракитника. По-французски она называлась plante à genêt. По-английски – Plantagenet.

Унаследовал он и семейный темперамент Плантагенетов. Смекалистый и неуемный, Генрих редко задерживался в одном месте больше нескольких дней, трудясь над защитой и расширением своей империи. Он был великолепным руководителем. Генрих уже перекраивал английское правосудие, его искушенные судьи чинили над подданными суды королевские взамен ненадежных судилищ феодальных баронов. Он правил строго. Из года в год половина английских шерифов тряслась при виде клириков Казначейства, нагрянувших с инспекцией. Неудивительно, что отец наставлял юного Силверсливза: «Весь мир окажется у твоих ног, если будешь верой и правдой служить королю».

Но Плантагенетов отличала и другая грань. Они были безжалостны и коварны даже по меркам тех опасных времен. Говаривали, что они ведут свой род от самого дьявола. «От дьявола происходят и к дьяволу возвратятся», – так мрачно заметил о них Бернар Клервоский. О вспышках их ярости ходили легенды.

У короля Генриха II было четыре буйных сына. Поэтому он, действуя ради сохранности наследования английского трона и во избежание анархии, призвал в Вестминстерское аббатство семью и знать, чтобы засвидетельствовать коронацию старшего сына еще при жизни самого Генриха. «Быть может – праведно уповали зрители, – в этом дьявольском выводке станет больше порядка».

Другой странной особенностью церемонии явилось отсутствие главного священнослужителя – Томаса Бекета, архиепископа Кентерберийского. Он покинул страну.


Бекет. Проклятое имя, проклятый род. Их рубишь, а они восстают, как гидры.

Темная ночь. Вот что напомнило ему о Бекете. Была другая темная ночь, давно. И еще одно злодеяние. Чудовищное.

Его ли семья виновата? Были ли они прирожденными преступниками?

Нет. С этим он смириться не мог. Если Бекеты толкали людей на черные дела, то виноваты были они, проклятые Бекеты. Только так, и не иначе.


Вражда между Бекетами и Силверсливзами не просто тянулась с прошлого века, но даже усугубилась.

Когда преуспевающий торговец сукном Гилберт Бекет прибыл с семейством в Лондон, Силверсливзы, так и проживавшие в своем крепком каменном особняке в тени собора Святого Павла, были богаты, горды и пользовались уважением. Однако когда они самонадеянно объявили чужаков контрабандистами, никто как будто не обратил на их слова большого внимания. В этом не было ничего особо удивительного. Уже в те времена среди влиятельных граждан Лондона числились многие переселенцы из Франции, Фландрии и Италии. Такие фамилии, как Ле Блон и Букерелли, вскоре преобразовались в английские: Блант и Букерель. Бекеты вселились в солидный дом на Уэст-Чипе, ниже еврейского квартала. Они приобрели и десяток других. Семейство процветало. Но когда дед юного Силверсливза, законно ожидавший избрания на важный пост в городском руководстве, узнал, что вместо него был выбран Гилберт Бекет, старая неприязнь превратилась в лютую ненависть.

Кто занимался поджогами? Первый пожар вспыхнул в доме Бекета в ночь рождения сына – Томаса. Второй случился много лет спустя – занялся в другом месте, но уничтожил бо́льшую часть их имущества. И поползли слухи. «Это Силверсливзы, – шептались люди. – Они поджигали, они разорили Бекетов». Дело выходило возмутительное. Оно бросало тень на всю семью Силверсливз. С каким бы пылом ни отрицал этого отец Пентекоста, сплетни множились и пресечь их не удавалось. Постепенно в умы сего мрачного семейства закралась новая, еще более извращенная мысль. «Слух распустили Бекеты, – решили там. – Они хотят свести нас в могилу». Юный Пентекост втайне задавался вопросом: так ли это? Но это ничуть не уменьшало его негодования.

А клятые Бекеты все не сдавались. Лондонцы отлично запомнили юного Томаса Бекета – Томаса Лондонского, как он часто себя называл. Ленивый малый, который, как молодой Силверсливз, так и не выбился в магистры. Но при этом стал клириком и, несмотря на разорение отца, обратил на себя внимание. Он преуспел, легко обзаводясь друзьями и бросая их, как неизменно указывали в семействе Силверсливз. Затем его приблизил старый архиепископ Кентерберийский. Бекет очаровал короля. У него и к этому был талант. Высокий, статный, полный изящества и с ясным взором. Должно быть, он неплохо служил своим господам, ибо внезапно, к удивлению всего Лондона, стал канцлером Англии в каких-то тридцать семь лет.

Пентекост видел однажды, как тот ехал по Уэст-Чипу в сопровождении свиты – в роскошных одеждах, плащ оторочен горностаем. Котта сверкала самоцветами. Даже его сопровождающие казались герцогами. «Он приобрел стиль, – угрюмо заключил отец. И раздраженно добавил: – Взгляни на него! Лоску больше, чем у короля!»

Но удивление, вызванное возвышением Бекета до канцлера, явилось ничем по сравнению с общим оцепенением, когда через семь лет его произвели в архиепископы Кентерберийские. Томас, светский слуга короля, – и вдруг примас всей Англии? При этом оставшись королевским канцлером?

– Монарх хочет иметь Церковь под своей пятой, – изрек отец юного Силверсливза. – С Бекетом он этого добьется!

Вполне разумно, хотя и гадко.

А дальше случилось престранное дело. Пентекост отлично помнил, как в день, когда он вернулся домой из учения, отцовский двор был заполнен гудевшей толпой.

– Бекет выступил против короля!

Конечно, размолвка между монархом и архиепископом не была редкостью. Последнюю сотню лет в Европе бушевала великая борьба за власть между Церковью и государством. Должны ли подчиняться королям видные феодалы-епископы? Может ли папа сместить короля? Звучали злые речи, иных даже отлучали от Церкви. В Англии всего поколением раньше праведный архиепископ Ансельм вынужденно покинул королевство на несколько лет, гонимый грубым обхождением Руфуса с Церковью. Генрих II же был, разумеется, из тех монархов, кто мог спровоцировать подобную ссору. Но Бекет? Доверенное лицо самого короля?

– Он отказался от всяких почестей, – докладывали. – Живет монахом проще некуда.

Неужто честолюбивый и гордый лондонец и впрямь исполнился набожности? С чего он вдруг устроил Генриху страшный скандал по поводу прав Церкви и покинул страну?

– Я могу объяснить, – заявил отец Пентекоста. – Это похоже на Бекетов. Он подыскал себе новую роль. Рисуется, как обычно.

Какой бы ни была причина, распря затянулась на несколько лет. Недавние друзья стали заклятыми врагами. Именно поэтому сына короля Генриха короновал архиепископ не Кентерберийский, как было по праву, а Йоркский. Как все, что делал Генрих, сей замысел был тщательно – и ныне коварно – продуман. То оказалось последнее оскорбление.

– Бедняга Бекет, – с удовлетворением заметил накануне Силверсливз. – Вот это удар! Любопытно, как он поступит теперь.

Пентекост Силверсливз, наверное, продолжил бы обдумывать этот интересный вопрос, когда бы у входа вдруг не случилась свалка.

Коренастый мастер-ремесленник с коротко остриженной каштановой бородой и белой прядкой в шевелюре вторгся в толпу придворных у двери и буквально влетел в помещение. Он был одет в ярко-зеленую котту и зеленые шоссы. Лицо, такое же красное, как мягкие кожаные башмаки, настолько пылало яростью, что он смахивал на бойцового петуха. За ним маячили два детины – бейлифы.

Семерка ошарашенных писцов, не выпуская перьев, обернулась взглянуть, что происходит. Придворные мялись, не зная, как быть. Мрачное общество, собравшееся за казначейским столом, дивилось этому непотребному вторжению и молча глазело. Но ремесленнику не было до них дела. Он знай вопил:

– Вот он! Тот самый! Держите его!

Рассвирепевший малый указывал на Пентекоста.

Воцарилось потрясенное безмолвие.

– В чем он обвиняется? – раздался грозный глас юстициара, личного представителя самого короля.

И прозвучал ужасный ответ, отозвавшийся в каждом углу достославного помещения:

– В убийстве!


Крупный широколицый мужчина удовлетворенно огляделся. Остальные, собравшиеся в его скромной обители, почтительно склонились, и старший советник Сампсон Булл отозвался улыбкой. Лучший день в его жизни!

Все было красно в олдермене Сампсоне Булле. Красный длинный плащ, красный нос, котта тоже красная, с золочеными манжетами и расписным кожаным поясом. Лицо с двухдневной щетиной на мощной челюсти горело румянцем. Разве что глаза голубые. Кряжистый корпус с чуть выдвинутой вперед и пригнутой головой соответствовали родовой фамилии.

Имя это сложилось постепенно. После завоевания семья вознамерилась жить на нормандский лад, обогатив отцовское имя приставкой «Фиц». Но в этой системе имелся один недостаток. Сын Леофрика становился Эдвардом Фиц-Леофриком, внук – Ричардом Фиц-Эдвардом, а сын Ричарда, в свою очередь, Саймоном Фиц-Ричардом. При сосуществовании трех или четырех поколений возникала великая путаница. Однако поскольку семья неизменно проживала под знаком Быка, ее часто именовали проще – семейством Булл.

Сампсон Булл был важной птицей. После кончины отца двумя годами раньше он стал главой семьи. Богатый купец, оптовый торговец тканями, он в тридцать лет уже был избран олдерменом в своем уорде – городском округе.

Правительство Лондона, теперь обретавшее устойчивую структуру, состояло из трех уровней. Низшим считался приход, зачастую очень маленький, но в нем могло быть несколько важных граждан. Бо́льшую значимость представляли уорды, числом около двадцати. Каждый уорд располагал собственным советом – уордмоутом, куда входили его виднейшие жители, из которых формировался также городской совет. Но на вершине пребывали олдермены, по одному на уорд. Иногда они владели целым уордом и нередко сохраняли должность пожизненно. Они комплектовали милицию и, подобно множеству феодальных баронов, образовывали всемогущий внутренний городской совет. Сампсон Булл входил в эту группу.

Лондон, которым они правили, сильно разросся. Вдоль дорог, покидавших столицу, выросли многочисленные дома, тогда как на западной стороне за воротами Ньюгейт, где ручей Флит превращался в Холборн, новую границу города обозначили камни, известные как городская застава. Но если на нынешних лондонских улицах и его торговых путях заправляли делами благородные купцы вроде Сампсона Булла, то мрачные стражи времен Нормандского завоевания никуда не исчезли. На западе несли караул укрепления близ ворот Ладгейт, на востоке высился могучий Тауэр. Лондонские замки принадлежали королю и его вельможам, которые требовали лишь одного: повиновения.

Но олдермен Булл, покончивший с делами уордмоута и отпустивший его членов мановением руки, не думал о короле. На уме у него было дело получше. Через несколько минут, взбираясь по пологому склону Корнхилла, он позволил себе погрузиться в приятные размышления.

Боктон. Булл собирался заполучить его назад.


Минуло столетие с тех пор, как сакс Леофрик лишился родового кентского поместья в пользу некоего Сен-Мало, соратника Завоевателя, и Буллы считали, что потеряли его навеки. Но двадцать лет назад молодой Жан де Сен-Мало заложил поместье и отправился во Второй крестовый поход. Тот обернулся катастрофой; рыцарь воротился разоренным и после нескольких лет борьбы сдался. Боктон только что перешел к его кредитору. Вчера этот господин встретился с олдерменом, чтобы ознакомить его с положением.

Кредитор оказался милым человеком, невысоким и утонченным. Он носил черный шелковый плащ и ермолку. Звали его Абрахам.

– Едва до меня дошло, что это было ваше имущество, я сразу пришел, – объяснил Абрахам. – Как вам известно, мне его всяко не удержать.

И Булл отозвался с улыбкой:

– Хвала Создателю за это.

В Лондоне развелось много ростовщиков. Все требовало денег: расширявшаяся торговля, изобилие разнообразных операций в возраставшей европейской империи Плантагенетов, расходы на заморские Крестовые походы. Норманнские, итальянские и французские ростовщики предоставляли огромные суммы; так поступало большинство христиан – крестоносцев ордена тамплиеров; и тем же занималась лондонская еврейская община. Их методы не сильно разнились – за одним исключением. Многие ростовщики обладали поместьями, а тамплиеры даже стали знатоками землеустройства, а евреям по-прежнему запрещали обзаводиться землями. Поэтому когда еврейский делец выкупал поместье, он всегда продавал его.

Абрахам назвал цену. Булл ответил, что заплатит, как только вернется его судно.

– И Боктон вновь будет наш! – объявил он жене и детям.

Выдающееся достижение, предел мечтаний!

Сомневался ли Булл в успешности плавания? Ни секунды. Доверял ли Абрахаму, чтобы немного выждать? Безусловно. Не имелось ли повода переживать за сделку? Что ж, не без того. Была одна нестыковка, которую он не мог целиком и полностью выбросить из головы.

Он ничего не сказал матери. Но это затруднение предстояло разрешить.


Его подъем по склону Корнхилла имел цель, и вот, достигнув вершины, он глянул вниз на второй источник своего отличного утреннего настроения.

Это был небольшой парусник. Во времена, когда большинство грузов переправлялось за море иностранными купцами, Булл сделался в прошлом месяце одним из немногих лондонцев, кто обладал собственным судном. Хотя обтекаемые, многовесельные норманнские ладьи еще встречались, ныне в Лондоне чаще использовались крепкие суденышки южноевропейского типа, как у него. Широкое, с глубокой осадкой, влекомое обычно единственным парусом, оно было неуклюжим и медленным. Руль находился в кормовой части, чтобы править судном на манер, скорее, лодочника, орудующего единственным веслом. Но когг, как его называли, мог также плавать с небольшой командой в любую погоду и отличался огромной вместимостью.

В трюме же этого судна находилась треть состояния Булла в виде тюков шерсти для Фландрии. Когда оно вернется груженное шелком, специями и предметами роскоши, прибыль обогатит его достаточно, чтобы осуществить самое важное преобразование родового статуса и достатка со времен завоевания.

И резво же оно миновало Тауэр! Булл взошел на Корнхилл, чтобы охватить взором всю панораму грандиозного, сверкающего русла Темзы, устремленной к эстуарию. Когг вошел в протяженный Лондонский Пул[23] и приблизился к великому повороту реки.

Тут произошло нечто странное. Когг неожиданно дал крен. Секундой позже его нос развернулся к южному берегу, судно швырнуло в сторону, бешено завертело, но затем его будто поймала и удержала чья-то незримая рука.

Олдермен Булл, мгновенно понявший, в чем дело, издал вопль ярости, который было слышно, наверное, у церкви Всех Святых и даже ниже, на реке.

– Переметы! – взревел он. – Будь проклят король! – И помчался с холма.

Крамола, однако в Лондоне едва ли сыскался бы олдермен, с ней не согласный. Древние рыболовецкие права города давно перешли к высоким начальникам, и правом на рыбную ловлю на много миль по течению сейчас обладал не кто иной, как королевский слуга – констебль Тауэра. Поскольку Темза кишела рыбой, права эти были ценными и, следовательно, цинично использовались к выгоде констебля. В итоге широкие воды реки изобиловали сетями, запрудами, бонами и всевозможными ловушками. Не проходило и месяца, чтобы в них не угодило какое-нибудь судно. Эти заграждения именовались переметами. И хотя знатные купцы не прекращали жаловаться – даже самому королю – на ущерб, причинявшийся морским перевозкам, в ответ звучали лишь расплывчатые посулы, а чертовы переметы оставались на месте.

На исходе того же дня когг вернулся на верфь: руль сломан, на починку потерян день. Булл выяснил, что сети принадлежали рыжему рыботорговцу по имени Барникель, которого он немного знал. Тот вполне резонно заметил: «Сожалею о твоем судне, но я заплатил констеблю целое состояние за право там промышлять». Булл, как он ни был разъярен, едва ли мог возразить.

Он знал одно, причем с той самой категоричностью, какой отличались предки Булла. Его надули. Король и его констебль, пренебрегая мнением отцов города, наладили несправедливую систему, по сути рэкет. Другого Булл не знал, и ему не было дела. Стоя на причале и взирая через реку на Тауэр, он сдержанно, но грозно поклялся:

– Настанет день, когда я найду на них управу.


Уместно было бы счесть, что судьба удовлетворилась и более не омрачала лучшего дня в жизни олдермена Булла. Он всяко на это надеялся, покуда горестно брел домой уже вечером. Но это было недооценкой могущества Провидения.

Олдермен застал семейство на пороге. Домашние томились в тревожном ожидании. Вообразив, что дело в судне, он коротко сообщил, что придется чинить руль. Но мать, качнув головой, возразила:

– Боюсь, это не все. – Перехватив его нетерпеливый взгляд, она добавила: – Только держи себя в руках, Сампсон, не свирепей.

– Да что такое?

– Это… – Мать нервозно помедлила. – Это насчет твоего брата.


Он начал в семнадцать лет. Прошло десять. Сейчас же, стоя перед разъяренным аббатом, он трепетал.

– Ты нарушаешь обеты! – прогремел аббат.

Монах содрогнулся, но не поддался.

Брат Майкл – душа простая и чистая. Моложе Сампсона на три года, он представлял собой его полную противоположность. Если старший был толстяк, то Майкл – жердяй. Молитвенные размышления смягчили его широкое саксонское лицо, на темени была выбрита тонзура, и он был спокоен и мягок во всех своих действиях. Но сейчас стоял непреклонный – один против всего монастыря.

Зачем он пошел в монахи? Юношеский бунт против отца с его грубостями и вечными разговорами о деньгах? Нет, не то. Он понимал, что тот не хуже прочих. Может быть, из-за Сампсона? Ребенком он почитал старшего брата, но восстал против его мелких, тупых жестокостей. Или стремился защитить простую веру набожной матушки, ежедневно молившейся Святой Деве?

Нет. Ему подсказал внутренний голос, растущее ощущение пустоты окружающего мира, потребность стряхнуть с себя его вульгарность и обрести чистую простоту. Как паломник вожделеет дотронуться до частицы Святого Креста, так и Майкл испытал нужду в ежедневном живом присутствии Бога. И он понимал, что в миру этому не бывать.

В том не было ничего удивительного. Как бы ни пререкалась с королями Церковь, Европа переживала религиозный подъем, и эта волна докатилась до берегов Англии. Великие цистерцианские монастыри под предводительством сурового монаха, известного как Бернар Клервоский, повсюду насадили свои простецкие религиозные общины и овечьи фермы – от Средиземноморья до вересковых пустошей Северной Англии. Вдруг вспыхнуло рвение к почитанию Благословенной Девы Марии – дороги к европейским святыням заполонили паломники. Однако в последние семьдесят лет христианский мир был пуще прочего потрясен призывом освободить Святую землю от сарацинов посредством великих Крестовых походов.

Со всей очевидностью лихорадило и Лондон. Летел колокольный звон, а время исчислялось не по часам, а в соответствии с семью монастырскими службами. В городе строились все новые церкви и другие твердыни. На берегу Темзы близ Олдвича крестоносцы ордена тамплиеров возводили себе величественную штаб-квартиру, уже названную Темплом. Возле Вестминстерского аббатства выстроили лечебницу во славу святого Джеймса. Все это расцвело цветом столь пышным, что больше пятой части населения Лондона состояло в том или ином религиозном ордене.

А потому, когда юный Майкл выразил желание стать монахом, отец был раздосадован, но не потрясен. Через несколько месяцев, видя, что отпрыск упорствует в своем намерении, он раздобыл ему место в аристократической бенедиктинской общине при знаменитом Вестминстерском аббатстве, сделав щедрое пожертвование и с надеждой заметив: «Королевский дворец под боком. Бывало, что и монахи делали блестящую карьеру». И там, в древнем и величественном аббатстве, в обществе чернецов, Майкл провел десять счастливых лет.

Он полюбил Вестминстер – серое аббатство, грандиозный зал, атмосферу монашеского уединения, королевскую часовню и дворы королевской администрации по соседству. Ему было по нраву гулять в окрестных полях и созерцать течение Темзы. Он испытывал чрезвычайное довольство от пребывания в месте столь тихом и мирном, однако и в центре событий.

И он преисполнился счастья, когда дал обеты.

– Они, все три, – внушал готовивший его старый монах, – станут тебе добрыми спутниками на всю оставшуюся жизнь на твоем пути к Богу. Первый – бедность, – продолжил он. – Почему мы даем обет бедности?

– Ибо Господь сказал: «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше». И еще: «Продай имение твое и следуй за Мною».

– Верно. Нельзя одновременно поклоняться мирским божкам и Богу. Мы выбираем Бога. Далее: что скажешь о целомудрии?

– Кто следует плоти, тот пренебрегает душой.

– А послушание?

– Оставить свою гордыню и желания.

– И быть ведомым теми, кто мудрее тебя. Ибо в странствии твоем тебе надобен поводырь. – Старик напомнил, что эти три обета дает в христианском мире каждый монах. – Ты должен быть верен им, как добрым друзьям, и они охранят тебя.

Брат Майкл дал обеты и соблюдал их. Они стали ему дороже всего на свете. И если ему случалось приметить, что не все вестминстерские монахи блюли целомудрие или послушание, а то и бедность, он понимал, что дело лишь в человеческой слабости, и усерднее молился за них и себя.

Майкл был счастлив и через год после пострига, когда папа, ознакомившийся с подготовленным монахами аббатства Житием, а также множеством документов в поддержку, снизошел до их прошения и канонизировал их былого покровителя – Эдуарда Исповедника. Майкл ликовал, когда его посадили с писцами копировать рукописи, ибо он полюбил книги, а в аббатстве имелась отменная библиотека. И, как всякий верный монах, он радовался росту престижа своей обители. Братия заверяла: «Мы старше самого собора Святого Павла. Сам Петр явился в Британию и основал сей монастырь». Майкл испытывал религиозный восторг при мысли, что стоял на земле, освященной еще при апостолах.

Однако время шло, и у него возникли поводы к беспокойству.

Не слишком ли разбогатело аббатство, все прираставшее землями? Самую малость? Не чересчур ли хорошо жили монахи? Что сталось с обетом бедности? Когда писцы с гордостью показывали пространные хартии, даровавшие аббатству владения, не было ли в том одержимости, отчасти чрезмерной?

Годами он гнал от себя подобные сомнения. В Вестминстере жилось прекрасно. Зачем возражать? Два месяца назад, однако, кое-что случилось.

Он уже не один год с удовольствием трудился в скриптории, переписывая рукописи, и даже выработал красивый почерк. Но ведение монастырской отчетности было закреплено за писцами более зрелыми. И вот однажды утром он удостоился чести: один из таких писцов поманил Майкла и попросил о помощи. Тот сразу понял, что видит хартию древнего саксонского короля. Только уж слишком хорошо она сохранилась.

– И что с ней делать?

Ответ поверг его в великое изумление.

– Состарить, – обыденно отозвался монах. – Сам знаешь – пыль, масло, рассол. – Он улыбнулся. – Мигом постареет!

Только тогда брат Майкл начал кое-что понимать.

В последующий месяц он просмотрел большинство хартий, хранившихся в Вестминстерском аббатстве. В поисках сведений Майкл задавал наивные вопросы и часами просиживал за изучением протоколов. Закончив, отправился к аббату и заявил с убийственной серьезностью:

– Я обнаружил, что добрая половина хартий в аббатстве – подделки.

Ему никогда не забыть того, что последовало.

Аббат расхохотался.


На самом деле положение в Вестминстерском аббатстве было значительно хуже, чем представлялось брату Майклу. Великий труд – Житие Эдуарда Исповедника – являлся в основном вымыслом. Что же касалось притязаний аббатства на возраст больший, чем у собора Святого Павла, то они вовсе не имели никаких оснований. И Богу, без сомнения, было угодно наличие подтверждающих документов.

Вот их и подделали. И поток оных не иссякал. В эпоху, когда такие фальшивки, особенно в бенедиктинском ордене, были обычным делом по всей Европе, английское Вестминстерское аббатство явилось бесспорным мастером этого ремесла. Дарственные на землю, королевские указы о налоговых послаблениях, даже папские буллы – все это было подделано так ловко, что не разобраться. Все они обозначали права аббатства и его почти невероятную древность.


Через несколько дней после того, как аббат велел ему выкинуть все из головы, тот же монах вновь обратился за помощью. На сей раз Майкл отказался.

И в считаные недели ситуация стала невыносимой. Ему напомнили про обет послушания и верность ордену. Он молился о наставлении. Но избежать дилеммы не мог.

Майкл говорил себе, что все эти хартии предназначались для умножения привилегий и достатка аббатства. «Но как же сочетать это с моим обетом бедности? Что до послушания, то коль скоро я не могу осуществлять его с чистой совестью, то что это за послушание?» Он впал в немилость, и все это знали. Что ж, оставалось одно. И вот он снова оказался перед аббатом, спокойно сказав:

– Я ухожу.

– Ты возгордился! – загремел аббат. – Кто ты такой, чтоб усомниться в нас? – Затем, как поступил бы едва ли не всякий благонамеренный монах, аббат со сладкой рассудительностью изрек: – Неужто не понимаешь? Все это делается во славу Божью. Написание истории и пересказ житий святых не ставят целью уведомить людей в действительно произошедшем. Задача наша в том, чтобы как можно понятнее и красочнее раскрыть Божественный замысел. Таким же образом, коль есть Божья воля на то, чтобы явить права и древность сего аббатства, мы обязаны заручиться доказательствами, которые убедят грешников в этой истине.

Но Майкл по-прежнему не мог согласиться. Ему мешали прагматизм и здравый смысл саксонских предков. Хартия либо древняя, либо нет. Либо он говорит правду, либо лжет.

– Простите, но я хочу уйти, – повторил он.

– Куда же ты пойдешь?

Брат Майкл понурил голову. Об этом он уже позаботился. Но когда ответил аббату, сей монах, умудренный житейской мудростью, изумленно уставился на него и заявил:

– Ты помешался.


Толпа смолкла. Время было раннее. В соседнем монастыре только что отзвонил колокол, возвестивший службу третьего часа.[24] По знаку бейлифа юный Генри Ле Блон нехотя сбросил плащ и шагнул вперед. Его трясло, несмотря на теплое летнее утро.

Пентекост Силверсливз прятался в толпе и с ужасом наблюдал.

Они стояли на открытом участке ярдов четыреста в ширину сразу за западным углом городской стены. Солнце высушило грязь, и место напоминало площадку для парадов. На западном краю начинался пологий спуск к руслу, по которому струился Холборн, пока не превращался во Флит. Ближе к центру высилась купа вязов. Перед ней поблескивал небольшой пруд для купания лошадей и водопоя.

Это был Смитфилд. По субботам здесь шумел конный рынок, а возле вязов иногда свершались казни. В пруду, близ которого ныне стояла толпа человек в четыреста, осуществлялись некоторые важные судебные процедуры.

У воды, помимо юноши, не имевшего на себе ничего, кроме набедренной повязки, стояли еще два юнца, два бейлифа, дюжина олдерменов, шериф и сам юстициар Англии.

Имело место покушение на мастера, одного из подмастерьев убили. Все злоумышленники были установлены, ибо они, рассчитывая легко отделаться, выступили свидетелями обвинения и донесли друг на друга. Преступление совершилось в ночь коронации принца. Король Генрих настолько разгневался, что поручил своему представителю заняться делом лично.

– Пусть всех осудят в три дня, – повелел он.

И вот, по кивку юстициара, юноше связали руки и ноги. Затем, удерживая за лодыжки и плечи, подняли и начали раскачивать.

– Раз! – заревела толпа. – Два! Три!

Тело Ле Блона выгнулось в воздухе и плюхнулось в воду. Толпа, вдруг примолкнув, выжидающе уставилась на место падения.

Право Генри Ле Блона на жизнь подвергли испытанию.

Подобных испытаний в Англии существовало великое множество. В гражданских распрях вольные предпочитали беспристрастный суд коллегии короля Генриха, но, если речь шла о преступлениях серьезных, вроде убийства или изнасилования, такое деяние не решались доверить несовершенному людскому суду. Поэтому, несмотря на все ширившееся неодобрение духовенства, подобные случаи выносились прямо на Божий суд. Женщинам обычно вручали раскаленное докрасна железо и проверяли, чем кончится: невинным заживлением ожогов или преступным гноением. Мужчин испытывали быстрее – водой. Это было очень просто. Если молодой Ле Блон поплывет, то будет признан виновным.

Выжить в таком испытании почти невозможно. Для доказательства своей невиновности он должен был утонуть, лучшим же способом добиться этого оказывалось снижение плавучести путем изгнания всякого воздуха из легких. Но в этом случае он, разумеется, рисковал захлебнуться, если его не поспешат выловить. Испуганные люди инстинктивно делали глубокий вдох и оставались на плаву. Толпа безмолвно ждала. Затем взревела.

Генри Ле Блон дрейфовал.


На его месте должен находиться он. Он был там с Ле Блоном и двумя другими. Боже Всемогущий!


Но Пентекост Силверсливз был свободен по очень простой причине: он принял сан.

Из всех клерикальных привилегий не нашлось бы льготы важнее, чем право любого духовного лица на суд церковный, каким бы мелким ни был его сан и каким бы ни было его злодеяние. Такие люди именовались преступными клириками. Эта система была открыта для злоупотреблений, и короля Генриха в его распре с бывшим товарищем Бекетом ничто не взбесило сильнее, чем отказ архиепископа ее реформировать.

– Да ваши церковные суды либо оправдывают своих, либо налагают епитимью и тем ограничиваются. Вы покрываете последних мерзавцев! – обвинил он.

– Сир, привилегия Церкви священна и неприкосновенна, – возразил Бекет. – Это дело принципа.

Правда, повинные в преступлениях тяжких должны были лишаться сана и передаваться королевским судам.

– Но ты и этому противишься! – негодовал король Генрих. – Это возмутительно!

И многие разумные представители духовенства считали, что он прав. Однако Бекет уперся и предпочел изгнание; проблему же еще предстояло решить.

Суд над Пентекостом Силверсливзом состоялся накануне. Слушание спешно провели в соборе Святого Павла – в доме епископа Лондонского. Процедура оказалась суровой.

Гилберт Фолиот, епископ Лондонский, был аристократом. Кожа лица его, тонкого и желтоватого, напоминала старинную велень, натянутую на череп. Кисти были худые, как клешни. У него не было времени ни на преступных клириков, ни на Бекета, которого он считал заурядным болваном. Когда его ястребиные глаза вперились в дрожащего носатого клирика, он испытал лишь презрение.

– Тебя надлежит предать королевской казни, – изрек он сухо. Однако сделать ничего не мог.

Ибо церковный суд по-прежнему следовал древним правилам клятвоприношения. Если обвиненный клирик заявлял о своей невиновности и мог предъявить достаточно солидных свидетелей, готовых поклясться в этом, он невиновным и признавался. Невзирая на то, что Пентекоста назвали все его сообщники, ныне страдавшие от намного более строгого королевского суда, семейство Силверсливз вывело двух священников, архидиакона и трех олдерменов – либо своих должников, либо подвергнутых шантажу; те присягнули перед епископом, что юный Пентекост и близко не подходил к месту преступления.

– Посему я обязан счесть тебя невиновным, – произнес Фолиот, взирая свысока на Силверсливза и его свидетелей. – И раз формально это так, тебя нельзя передать в руки королевского правосудия. – Затем он с холодной угрозой добавил: – Однако я сохраняю за собой право иметь свое мнение об этом деле и говорю: сколь хватит моих сил, ни ты, ни твои лживые свидетели не дождутся повышения в этой епархии.

На этом он взмахом руки велел им удалиться.


Остальные двое плавали. Все оказались виновны. Теперь, по особому распоряжению короля, надлежало немедленно привести приговор в исполнение. Силверсливза трясло.

Именно в это мгновение он перехватил взгляд крепыша с белой прядкой в волосах. Тот стоял всего в тридцати шагах и только что повернулся. Силверсливз съежился, но мастер-ремесленник увидел его и в следующую секунду уже пробирался через толпу. Бежать бесполезно. Силверсливз застыл.

Оружейник Саймон был человеком консервативным. Он унаследовал дом и ремесло своего прапрадеда Альфреда. И все еще владел несколькими земельными участками в селении близ Виндзора, за которые выплачивал ренту. Саймон гордился своим ремесленным мастерством.

Но ему было далеко до зажиточных купцов-оптовиков – олдерменов, правивших разраставшимся городом.

– Наша работенка не про них, – говаривал он. – Руки побоятся испачкать. Они и к своему-то добру едва прикасаются. А детки у них слишком гордые, чтобы вообще трудиться. Считают себя благородными. – Тут он сплевывал. – Но ничего подобного! Простые торгаши, не лучше меня.

Вторжение в дом недорослей и убийство любимого подмастерья не только потрясло его, но и откровенно разгневало именно тем, что он усмотрел в этом презрение к своему сословию.

– Нет, они не лучше нас! Они хуже! – бушевал оружейник. – Обычные бандиты!

Этим он и займется – выведет их на чистую воду. Справедливость должна восторжествовать. Он прибыл в Смитфилд удовлетвориться отмщением.

Однако при виде юношей, признанных виновными, и зная, что будет дальше, он невольно испытал некоторое раскаяние.

– Да, они совершили ужасную вещь, – буркнул он. – Но все равно – бедные чертенята!

И тут он увидел Силверсливза.

Саймон не стал ни спешить, ни учинять скандал. Осторожно проталкиваясь сквозь людскую толпу, он подошел к носатому юноше, столь тщетно пытавшемуся его игнорировать, притиснулся впритык – так, что задел бородой ухо Пентекоста, – и шепнул:

– Ты подонок. Небось и сам знаешь? – Он узрел, как бледные щеки юнца пошли алыми пятнами. – Ты такой же убивец, как они. Но только хуже. Потому что они умрут, а ты останешься жить, иуда. Ну и трус! – (Силверсливз оцепенел.) – Подонок, – тихо повторил Саймон и отошел.


Пентекост остался смотреть на повешение. Едва не лишаясь чувств, он принудил себя завороженно и с ужасом взирать на трех юношей, которых потащили к вязам, где через сучья уже перекинули веревки. Он видел, как затянули петли, как трое дернулись, едва толпа взревела: «Пошел!» Смотрел на лица друзей, сперва исказившиеся и побагровевшие, затем посиневшие, увидел, как неистово взбрыкнула троица в воздухе – у одного бесславно свалилась набедренная повязка. Потом их бледные тела безвольно повисли, медленно вращаясь на ветерке.


Часом позже, когда Силверсливз вошел в Казначейство, суд оного трудился вовсю. Обычно в это время пасхальная сессия уже завершалась, но с дополнительными хлопотами в связи с коронацией дел оставалось невпроворот. Признательный за возможность отвлечься от казней, Пентекост погрузился в работу.

Картина была донельзя мирная и безмятежная: писцы, склонившиеся над дощечками, да приглушенный гул за большим столом в дальнем конце помещения. Писцы старательно его игнорировали. Придворные у двери смущались, едва он смотрел на них. Юноша понимал, что это означало: он стал официальным изгоем. Пентекост попытался не обращать внимания, но вскоре все же вышел. Какое-то время бродил по Вестминстерскому дворцу, понурив голову и силясь избавиться от картин, заполонивших сознание.

А что стало с родителями, когда он сказал! Мать – худощавая, бледная, потрясенная, неспособная осознать, что сын ее совершил такое злодейство. Отец, страшный в безмолвном гневе, но удачливый в спасении отпрыска. Суд. Глаза епископа. Тела, качающиеся на ветру. Тишина в Казначействе.

Карьере клирика, покуда был жив Фолиот, пришел конец, но что с Казначейством? Неужто и здесь ему не быть – из-за единственной юношеской неосторожности? Еще не время знать наверняка.

– Может быть, обойдется, – пробормотал он.

Едва он пришел к этому заключению, как обнаружил, свернув в широкий коридор, двух художников, занятых настенной росписью.

Многие стены помещений, окружавших Вестминстер-Холл, были расписаны; на этой представал ряд поучительных сцен из житий ветхозаветных царей и пророков. В центре стояло наполовину законченное колесо.

Художники, очевидно, отец и сын. Оба невысокие, кривоногие, короткопалые, с большой круглой головой и угрюмым взором. Они спокойно глазели на Силверсливза, остановившегося полюбоваться.

– А что это за колесо? – осведомился он.

– Это, сударь, колесо Фортуны, – ответил отец.

– И что же оно означает, дружище?

– Ну как же, сударь! Человек может возвыситься к славе и удаче, а после пасть – столь же быстро. Или наоборот. Это значит, что жизнь подобна колесу, все-то вертится. И учит нас смирению. Ибо пусть мы взлетим – нас могут и низвергнуть.

Силверсливз кивнул. О колесе Фортуны знал всякий образованный человек. Римский философ Боэций, весьма почитавшийся в современных школах, превратностями политики сам очутился в тюрьме и впоследствии призывал к стоическому принятию судьбы, уподобляя людские удачи вращающемуся колесу. Идея стала до того популярной, что оказалась усвоенной даже такими ничтожными мазилами, которые не ведали ничего о философе, но знали все о его колесе. Пентекост улыбнулся про себя. Надо же, как кстати! Вот и нужно отнестись к своим невзгодам философски. Нет сомнения, что раз он нынче внизу, то колесо провернется вновь. Клирик двинулся дальше.

Через несколько минут он, стоя в необъятном, изобиловавшем нишами и альковами Вестминстер-Холле, заметил направлявшуюся к нему группу людей. С полдесятка, в богатых одеяниях; они шли быстро, стараясь шагать в ногу с тем, кто шествовал в середине. Едва уразумев, кто это такой, Силверсливз задохнулся и юркнул за колонну.

В отличие от своих придворных, король английский Генрих II был одет, как обычно, просто – в зеленые рейтузы и камзол, на охотничий манер. Среднего роста и крепкого сложения, он мог бы и располнеть, когда бы не безостановочная, неуемная деятельность. Этим утром, как и всегда, он был оживлен, собран и зорок.

Не спрячься Пентекост за колонной, его бы, наверное, и не заметили. Однако едва он инстинктивно вжался в серый нормандский камень, как по-французски прозвучало резкое:

– Подведите ко мне того человека.

Король Генрих не любил, когда от него прятались.

Мгновением позже они стояли лицом к лицу.

Силверсливз никогда не видел короля Генриха вблизи, хотя и трудился в Вестминстерском дворце. В этом не было ничего удивительного. Северное королевство являлось лишь частью забот Генриха Плантагенета, и тот, даже будучи на острове, постоянно переезжал с места на место и охотился по мере следования.

Веснушчатое лицо. Рыжеватая нормандская шевелюра – волосы коротко острижены и чуть тронуты сединой. Праправнук Завоевателя, спаси нас, Господи, и помилуй. Руки нервно теребят шнурок. Еще и неугомонная кровь Плантагенетов – чудовищное сочетание. Глаза серые и пронзительные.

– Кто ты такой?

– Клирик, сир.

– Почему прятался?

– Я не прятался, сир.

Глупая ложь.

– Ты так и не назвался.

– Пентекост, сир.

– А дальше? Пентекост – что? Или откуда?

Пустые надежды.

– Силверсливз, сир.

– Силверсливз. – Генрих Плантагенет нахмурился, порылся в памяти и вспомнил. – Силверсливз! Не из тех ли ты хамов, что напали на моего оружейника? – Силверсливз стал белее снега, а взгляд Генриха вдруг сделался жестче камня. – Почему тебя не повесили утром? – Он повернулся к придворным. – Их же вздернули? – (Те кивнули.) – А этот почему не висит? Почему тебя не повесили?

– Сир, я невиновен.

– Кто так решил?

– Епископ Лондонский, сир.

С секунду король Генрих молчал. Затем от левого уха начала разливаться краска, быстро перетекшая на лицо. Из носа излетел фыркающий звук. Силверсливз приметил, что придворные стали пятиться.

– Преступный клирик, – прошипел король.

Мерзавец, скрывающийся от королевского правосудия под церковной юбкой. То самое досадное обстоятельство, которое отравило его отношения со старым другом Бекетом. Преступный клирик, шныряющий по его собственным вестминстерским палатам. Он снова всхрапнул.

И далее Силверсливз удостоился чести лицезреть еще одно свойство, которым славился королевский род: ярость Плантагенета.

– Гаденыш!

Лицо короля Генриха вдруг так налилось кровью, что потемнело до охристого оттенка, как если бы ожило некое деревянное изваяние из древней королевской гробницы. Глаза до того покраснели, что чуть не пылали. Он придвигался к Пентекосту, пока едва не соприкоснулся с ним лицом, и в нос, на французский лад, сначала шепотом и дальше повышая голос до бешеного ора, изложил свое монаршее мнение:

– Носатый сукин сын! Святоша недоделанный, лицемер! Решил, что обманул виселицу? – Голос стал громче. – Вообразил, что можешь провести короля, жаба похмельная? Да?! – Он вперил взгляд прямо в глаза. – Не слышу! Отвечай!

– Нет, сир, – пролепетал Пентекост.

– Отлично! – Король уже гремел. – Ибо не выйдет! Христовым нутром клянусь тебе, что не выйдет! Я лично возобновлю твое дело! Выужу тебя из-под епископовой рясы. Я распорю тебе брюхо! Будешь висеть, пока не сгниешь! Понял? – И вот он излил уже всю свою родовую ярость: – Ты отведаешь моего правосудия, увертливый куль с дерьмом! Ты у меня почуешь могилу!

Последнее явилось уже не выкриком, но утробным воплем, эхом разнесшимся по изломанным просторам Вестминстер-Холла.

Силверсливз повернулся и побежал. Он ничего не мог с собой поделать – помчался по Вестминстер-Холлу, вылетел из помещения Суда общегражданских исков, миновал выстроившиеся в ряд колонны Суда королевской скамьи – и через огромный резной портал выскочил во двор. Пентекост устремился мимо аббатства в береговые ворота и через Тайберн; пролетел по берегу Темзы до Олдвича и дальше, мимо Темпла и через Флит; ворвался в город, взбежал на Ладгейт-Хилл и обрел убежище в Сент-Мэри ле Боу. И просидел там, дрожа, добрый час.

Теплым днем в конце сентября на скамье перед вереницей строений на восточном краю Смитфилда спокойно сидели и ждали мужчина и женщина. Мужчина, одетый в серую рясу и сандалии, был брат Майкл.

Женщине было вечных двадцать два. Она была крепкой и невысокой; на лице застыло выражение дружелюбной решимости; левый глаз лукаво косил, и только рыжие волосы, туго затянутые назад, выдавали в ней принадлежность к датскому роду Барникелей. Возможно, на что-то еще намекала легкая сконфуженность, скрывавшаяся за решительностью.

– Я должна хорошенько подумать, – говаривала она часто, – иначе все перепутаю.

Но это не лишало ее главного: она твердо знала, чего хотела. Женщина тоже носила серую рясу, и звали ее сестра Мейбл.

Здания позади были сравнительно новыми. Прошло меньше пяти десятилетий с тех пор, как светский придворный, любимый королем за ум и остроты, внезапно испытал видение, отошел от мира и основал приорство и больницы, посвятив их святому Варфоломею. Приорство было богатым и пышным. Больница – скромной.

В больнице Святого Варфоломея как раз и помогали брат Майкл и сестра Мейбл. Последняя заговорила:

– Наверное, он не придет. – Монахиня боялась не за себя, но за кроткого брата Майкла. – Будь осторожен, – предупредила она серьезно. – У него черное сердце.

Врата ада уже разверзлись, демоны изготовились увлечь его вниз. Ибо она не сомневалась, что в Лондоне не было человека злее того, которого они ждали. Их задача в тот день заключалась в спасении его души.

– Придет. Матушка заставит, – безмятежно откликнулся брат Майкл и, видя, что она все еще сомневается, с улыбкой добавил: – Ты хранишь меня, сестра Мейбл, и я не боюсь.

Мейбл Барникель приходилась сестрой торговцу рыбой, который ненароком нанес серьезнейший ущерб судну олдермена Булла. Многие посмеивались над ней за спиной, однако зря, ибо она была смиренная душа.

С самого детства Мейбл внимательнейшим образом прислушивалась ко всем, кого считала мудрым, всячески силясь осмыслить непостижимый окружающий мир. В итоге, сочтя идею усвоенной и тем удовлетворившись, она хваталась за нее со рвением утопающего, цепляющегося за соломинку.

Ей было тринадцать, и стоило начаться созреванию, как она обнаружила, что гореть ей в адском огне. Причина столь печального положения дел очень проста. Такой уж она уродилась.

– Беда в том, – признавалась она буднично, – что я женщина.

Так объяснил ей приходской священник. Он выступал с проповедью об Адаме и Еве и воспользовался случаем сурово предостеречь прихожанок:

– Помните Еву, о женщины, если хотите спасти ваши души. Ибо в женской природе поддаться разнузданности и грехам плоти, равно как и смертному греху. Женщинам особенно грозит ад.

Это был убеленный сединами старец, перед которым Мейбл преклонялась. Проповедь напугала ее, и при очередной встрече она взмолилась:

– Отче, почему женщины больше склонны ко греху?

Старик добродушно улыбнулся:

– Это заложено в их природе, дитя. Господь создал женщину слабейшим сосудом. – (Это было давнее убеждение, восходившее к самому святому Павлу.) – По образу и подобию Божьему создан мужчина, чадо мое. Мужское семя передает сие совершенное сходство. Женщина же есть простое вместилище, где семя созревает, а потому ниже. Она все же может достичь небес, но ей, как низшей, это труднее.

Мейбл переваривала эти авторитетные сведения несколько дней. Кое-что по-прежнему ставило ее в тупик, и вот она, боясь прогневать доброго старика и извиняясь за докучливость, вновь приступила к нему:

– Но если мужское семя исполнено совершенного сходства, то как получается, что женщины рождаются тоже?

Священник ничуть не разгневался и положил руку ей на плечо.

– Правильный вопрос, – ответил он. – Видишь ли, семя бывает ущербным. Но это – и в том одно из чудес Божественного творения – бытует по необходимости, дабы имелись сосуды для продолжения человеческого рода. Это все?

– Отче, я дивлюсь еще вот чему, – отозвалась она кротко. – Если дитя рождается лишь от мужского семени, то почему дети часто похожи не на отца, а на мать?

К ее облегчению, старик буквально просиял:

– Божье провидение воистину удивительно. Ты мыслишь как врач, дитя мое! Точного ответа на твой вопрос не существует, но великий философ Аристотель, – священник улыбнулся этому подтверждению его собственного учения, – полагал, что младенец, вызревая в утробе, питается материнскими соками, которые могут оказывать определенное влияние. Посему можешь считать, что дело в этом.

– И последнее, отче, – смиренно сказала она. – Коль скоро женщине так трудно спастись, то что мне делать?

На сей раз священник нахмурился, но не потому, что пришел в раздражение, а потому, что не знал.

– Сложно сказать, – ответил он наконец. – Молись усердно. Повинуйся мужу во всем. – Он помедлил. – Некоторые сказывают, дитя мое, что только девами небеса покоряются с легкостью. Правда, эта стезя не для всех.

Из той сердечной беседы Мейбл усвоила три вещи: во-первых, женщины суть низшие существа; во-вторых, у нее самой может иметься талант к врачеванию; в-третьих, девство являлось самым верным путем на небеса. В первом и последнем усомнился бы мало кто из ее современников.

Поэтому неудивительно, что через несколько лет она, осознав, что вряд ли найдет себе мужа, испытала желание вести религиозную жизнь по велению своей вдумчивой натуры. Однако столкнулась с препятствием почти непреодолимым. «Мы лишь простые рыбаки», – признала она.

Упадок рода Барникелей, при викингах процветавшего, был неуклонным и, вероятно, неизбежным. С момента завоевания старые датские фамилии теряли владения и последовательно оттеснялись нахлынувшими из Нормандии купцами, а также ширившейся сетью германских ганзейских портов. Нынешний Барникель Биллингсгейтский промышлял рыбой. Нет, он не торговал на улице, хотя лоток имел, но, кроме рыбы, занимался и прочими морскими грузами. И хоть он преуспевал и был уважаемым человеком, пусть и подверженным периодическим вспышкам ярости, положение, которое он имел в обществе со своими товарищами-рыботорговцами, примерно соответствовало статусу зажиточных ремесленников. А это намного ниже того, что занимали купцы-оптовики вроде Булла и Силверсливза.

Но что за беда? Для тех времен было обычным делом, что зрелых женщин оказывалось больше мужчин, – так распорядилась природа. В Англии этот разрыв составлял примерно десять процентов. К поколению Мейбл он увеличился из-за того, что все больше мужчин принимали сан и соблюдали целибат, по крайней мере в теории. Резонно было ждать, что и многие женщины изберут религиозную жизнь.

Только это не так. Большие женские монастыри действительно существовали, но были немногочисленны, элитны и дороги. Они предназначались для дочерей знатных семейств и самых богатых купцов. И хотя Католическая церковь любила идеализировать отдельных набожных женщин, ее воззрения на них как на сосуды более слабые не порождали интереса к широкому насаждению женских орденов. Что до смиренного купца и ремесленника, то лишние женщины оказывались абсолютно незаменимы в хозяйстве и торговых делах.

Поэтому Мейбл и не светило служить Господу в какой-либо официальной обители.

Ее спасло упорство. Девушка прознала о монастыре, куда на черные работы брали сестер-мирянок. Крестоносцы некоторых орденов держали даже женщин-сиделок. Наконец для нее нашлось место в больнице при богатом приорстве Святого Варфоломея. Вступительный взнос не понадобился.

И Мейбл была счастлива. Ей нравилось ухаживать за больными. Она знала все тамошние лечебные травы, полезные на деле или нет, и вечно искала большего. В кладовке у нее образовалась настоящая сокровищница: склянки, горшочки, коробочки. «Одуванчик очищает кровь, – растолковывала монахиня. – Клоповник помогает при облысении, ясменник – при лихорадке, водяные лилии – при дизентерии». Для тяжелобольных она исправно носила святую воду от регулярных каноников[25] богатого приорства или помогала цеплявшемуся за жизнь страдальцу пересечь Лондон и прикоснуться к какой-нибудь святой реликвии, в которой, как она знала, заключалась его единственная надежда на исцеление или, что еще лучше, на спасение души.

А еще был брат Майкл. Уже в начале июня, впервые увидев его, она уверилась в святости монаха. Иначе с чего бы сыну зажиточного купца покинуть Вестминстерское аббатство не ради богатого приорства, но ради его бедной родственницы – больницы? Она не уставала восхищаться его спокойными, исполненными достоинства манерами и тем обстоятельством, что он читал книги и был мудр.

Но вот прошел месяц, за ним другой, и она поняла, что ее мнение о нем разделяли не все. Это разгневало Мейбл. «Он слишком хорош для них», – бурчала она. И, продолжая восторгаться им, понемногу начала и опекать.

Брат Майкл смотрел на городские ворота и махал рукой.

– Вот и он, – радостно заметил клирик при виде устремившегося к ним олдермена Булла.


Человек, злее которого в Лондоне не было, и впрямь пребывал в сквернейшем расположении духа.

Он бы и не пришел, когда бы не мать. Она умоляла его неделями: «Помирись с Майклом, пока я жива». Олдермен раздраженно отвечал, что она вовсе не умирает, но та знай твердила, что, дескать, никто не ведает своего часа. Настал момент, когда он уже не смог этого вынести.

Почему мать всегда становилась на сторону Майкла? Так было с самого его рождения. Сам-то он куда меньше думал о младшем брате. И едва тот ушел в монастырь, стал презирать его. А уж когда Майкл покинул его в июне, ярость Булла не знала границ.

– Наши пожертвования! – вопил он. – Псу под хвост!

С тех пор он не разговаривал с Майклом.

Но истинная причина, по которой мать настаивала на их встрече, крылась в другом. Он знал эту причину отлично.

Дело было в Боктоне. Несмотря на задержку, созданную переметами, плавание завершилось успешно. Состоялись переговоры с Абрахамом, сделку назначили на завтра. Именно это и потрясло его благочестивую матушку.

– Неужто ты не видишь в этом злодейства? – воспротивилась она. – Тебя проклянут в веках!

И многие в Лондоне согласились бы с ней.

Крестоносец – святой паломник, готовый к мученичеству в ходе праведной войны во имя Господа. В глазах Церкви поход искупал его грехи и обеспечивал ему место в раю. Хотя изъятие усадеб у разорившихся крестоносцев являлось в те времена обычным делом, многие считали его тяжким преступлением против нравственности и изыскивали лазейки в законах, дабы защитить рыцарей от кредиторов.

– Так низко поступить с крестоносцем! Да еще с помощью еврея-нехристя! – Она в отчаянии заламывала руки.

Не преуспев, мать тайно отправилась к Майклу.


Сперва брату Майклу казалось, что все идет хорошо.

При всех своих недостатках Сампсон Булл был человеком слова. Коли обещал прийти и помириться, то, значит, постарается. Олдермен подготовился к суровому испытанию и даже вымучил улыбку.

Он уже давно не утруждал себя визитом в приорство Святого Варфоломея и, теперь, пока Майкл вел его и показывал, невольно восхищался. Заведение включало большую нормандскую церковь, крытые галереи, трапезную и богато обставленные монастырские строения. Приорство было не только хорошо обеспечено, но и каждый август, в праздник святого Варфоломея, устраивало в Смитфилде крупную ярмарку сукна, от которой имело солидную прибыль. Члены общины, известные как регулярные каноники, представляли собой скромное, но достойное сообщество и проживали в уюте и достатке.

Сама церковь выглядела благородным строением с широким и высоким нефом, массивными колоннами, романскими арками и округлыми сводами. Особенно очаровывал домашнего вида клирос: круглые колонны и арки образовывали двухслойную ширму – полукольцо за алтарем с восточной стороны. Ранняя осень мягко освещала сей уютный интерьер, атмосфера которого подействовала даже на краснолицего олдермена – сочетание северной мощи и восточного тепла, являвшее умственному взору образы Тела Господня, чаши и рыцарей, следующих Крестовым походом в Святую землю.

Булл, хотя и старался быть покладистым, не умел сдерживаться, когда что-нибудь начинало ему досаждать. Его почему-то неизменно бесили вид голых пальцев брата и вкрадчивое шлепанье сандалий по плитам. И отчего эта Барникель так злобно косится на него своим уродливым глазом? Они еще только шли по галерее, а он уже кипятился.

Затем наступил ужасный для Булла момент: братья вошли в больницу.

Сооружение это стояло совершенно особняком от приорства. Монахи были здесь не регулярными канониками, а фигурами намного скромнее. Главное здание, куда бодро шагал брат Майкл, было длинным, без украшений, довольно узким дормиторием, наподобие галереи, с простой часовенкой в конце.

Подобно многим больницам того времени, лечебница Святого Варфоломея первоначально являлась странноприимным домом – местом отдыха для усталых путников и паломников. Но вскоре произошли перемены, и брат Майкл с сестрой Мейбл гордились своей коллекцией больных и немощных числом ныне свыше полусотни. Три слепца, полдюжины разного рода калек, несколько слабоумных старух. Там находились мужчины с малярией, женщины с ожогами, больные всех мастей. По обычаям того времени их укладывали по двое и трое в постель, а то и больше. Олдермен взирал на них с ужасом.

– А прокаженные есть? – спросил он.

И месяца не прошло, как в городе обнаружили прокаженного булочника.

– Пока нет.

Булл содрогнулся. Что он здесь делает? И чем занимается в столь отвратительном месте его родной брат, который мог бы прославить фамилию в престижном монастыре?

Но Майкл сделал свой ход лишь тогда, когда они вышли на солнечный свет. Олдермену пришлось признать, что получилось изящно. Деликатно взяв его под руку и уведя на несколько шагов от Мейбл, клирик заговорил с неоспоримой искренностью:

– Мой дорогой брат, я не сомневаюсь, что тебя упросила матушка, но я все равно глубоко тронут твоим приходом. А потому ты должен простить меня, – с улыбкой продолжил Майкл, – за то, что сейчас, на пару мгновений, я займусь спасением твоей бессмертной души.

Булл горестно осклабился:

– Ты полагаешь, я попаду в ад?

Брат помедлил, затем произнес:

– Коль спрашиваешь – да.

– Не хочешь, чтобы Боктон вернулся в семью?

– Тебя, любезный мой брат, ослепляет и ввергает во грех семейная гордыня.

– Если я не куплю Боктон, купит кто-то другой.

– И от этого дело не станет праведным.

Они развернулись и теперь возвращались к Мейбл, о которой на время забыли. Именно в этот момент Булл со вздохом, качнув головой, изрек чудовищные слова:

– Благодарю за наставление, брат Майкл, но ты зря тратишь время. Я не боюсь проклятия. Дело в том, что я и в Бога-то не верю.

Мейбл ахнула.

И все же заявление было не столь уж невероятным. Даже этот набожный век изобиловал сомневающимися. Еще двумя поколениями раньше король Вильгельм Руфус не скрывал скепсиса по отношению к Церкви и всем ее религиозным посылам. Мыслители и проповедники по-прежнему считали необходимым оспаривать доводы в пользу существования Бога. Булл полагал, что Церковь со всеми ее поборами, особыми судами и многовековыми земельными приобретениями является лишь порождением человеческих рук и умов. В каком-то смысле такие взгляды свидетельствовали об известном бесстрашии и пусть грубой, но честности, не сильно отличавшейся по силе от убеждений брата.

Но не для Мейбл. Она знала, что Булл алчен, знала, что он презирает младшего брата, ей был известен его замысел ограбить крестоносца при помощи еврея. И вот окончательное доказательство злонамеренности Булла.

Брат Майкл неизменно очаровывался склонностью Мейбл исправно выкладывать все, что у нее на уме. Девушка делала это не задумываясь. Но даже он чуть опешил, когда она, сверля бугая-олдермена взглядом здорового глаза, выпалила:

– Ты очень злой человек. И ты отправишься в ад с евреями заодно. Тебе это известно? – Монахиня погрозила пальцем, не боясь самого дьявола. – Стыдись! Почему ты не отдашь деньги больнице, вместо того чтобы обирать паломника, который лучше тебя настолько, что тебе и не снилось? – И Мейбл уставилась на него так пристально, будто рассчитывала сломить.

Это была ошибка.

Булл месяцами выслушивал материнские причитания. Теперь же его не только поучал Майкл, но и атаковала эта безумная баба, чей брат едва не уничтожил его судно. Это было слишком. Кровь прилила к лицу, плечи яростно напряглись. И он взорвался.

– Будь проклята твоя больница, твои прокаженные и ведьмы твои, заросшие коростой! Будь прокляты твои монахи, придурковатые крестоносцы и лицемеры-святоши! Чума на вас всех! Вот что я тебе скажу, братец, – ревел он Майклу в лицо, – если мне понадобится религия, то, клянусь Богом, стану иудеем!

Сампсон не сказал ничего неслыханного. Именно этим грозил однажды король Вильгельм Руфус, когда его доняли жалобы каких-то епископов. Но Мейбл хватило, чтобы впасть в прострацию. Она успела семь раз перекреститься еще до того, как прозвучало слово «иудей».

Булл, впрочем, не закончил. Сделав лишь секундную паузу, он заявил брату:

– Ты дураком родился – дураком и остался. Во что ты превратил свою жизнь? Тебе не видать женщины – ты принял обет целомудрия. Ты даже никогда не думаешь своей головой, потому что принял обет послушания! Во имя чего? Кто ответит? – И далее, вдруг как бы вдохновившись, добавил: – Скажу больше: я не верю, что ты в состоянии исполнить свои дурацкие обеты. – Он злобно оскалился. – И вот что я сделаю! Даже внесу это в завещание. На смертном одре пошлешь за мной или моими наследниками. Поклянешься перед Богом и священником, что никогда не нарушал обетов с этого дня и до могилы, – и тогда, клянусь Богом же, я отдам Боктон Святому Варфоломею. Получай! – И, бросив этот удивительный вызов, он развернулся и потопал к городским воротам.

– Господи помилуй, – произнес брат Майкл.


Осенью 1170 года в Англию начали просачиваться известия о неожиданном событии.

Через несколько дней после встречи с несчастным Силверсливзом король английский Генрих II поспешил в Нормандию, где имел беседу с опальным архиепископом Кентерберийским. И Бекет наконец помирился со своим королем – очевидно, дополнительно униженный тем, что коронация наследника прошла без него. Вскоре поползли слухи о его возвращении. Но он не появился.

Это были тревожные времена для семейства Силверсливз. В Михайлов день Пентекост не смел показать носа в Казначействе. Что означал новый поворот событий? Согласился ли король не преследовать преступных клириков или Бекет намерен их выдать? Попытки разжиться сведениями в Нормандии ни к чему не привели, никто ничего не знал. Миновал октябрь. За ним ноябрь. Наконец, в начале декабря, из Кента прилетела весть: «Он здесь».

Бекет вернулся не кротким ягненком. Он заключил мир с королем, но не с епископами, которые оскорбили архиепископа коронацией принца в его отсутствие. В считаные дни от Церкви были отлучены епископ Сарумский и Гилберт Фолиот, надменный епископ Лондонский. Английская церковь загудела. «Стало хуже, чем без него!» – протестовали оппоненты. Фолиот и его сподвижники отправили в Нормандию гонцов, чтобы уведомить Генриха о событиях в его королевстве.

Семейство Силверсливз заплатило одному, дабы держал в курсе происходящего.


После полудня 30 декабря 1170 года Пентекост Силверсливз, утепленный несколькими слоями одежды, предавался странному занятию. Он вооружился палкой и влек себя вперед, стоя на паре бычьих большеберцовых костей – навощенных и отполированных, притороченных к ногам кожаными ремешками. Так он катался на коньках.

Лондонский каток находился сразу за северной городской стеной, по ее центру. Старые русла Уолбрука, проходившие под стеной, даже сейчас, через восемь столетий после ухода римлян, были забиты мусором, из-за чего почва снаружи оставалась заболоченной. Это место называли Мурфилдс – болотными полями. Будучи трясиной летом, в зимнюю стужу оно застывало огромным естественным катком, куда приходили развлечься лондонцы. Здесь царило оживление. Кто-то даже торговал на льду жареными каштанами. Но Пентекост был далек от веселья.

Ибо гонец только что принес из Нормандии прескверные новости.

– Король намерен арестовать Бекета. Фолиот победил, – сообщил утром отец. – Плохи твои дела, ибо Фолиот не меньше Генриха ненавидит преступных клириков.

– Быть может, король уже и забыл про меня…

– Нет! Он все еще говорит о тебе. А потому, – заключил отец мрачно, – тут ничего не поделать. Тебе придется покинуть королевство под клятвой не возвращаться.

А мать ударилась в слезы.

Изгнание под клятвой! Единственный способ для преступника избежать правосудия. Но куда ему податься? В обширных владениях Генриха – некуда.

– Можешь отправиться паломником в Святую землю, – благочестиво предложила мать.

Но это нисколько не привлекало Пентекоста. Поэтому он скорбно разъезжал, и солнце уже садилось, когда из города примчался какой-то малый и выкрикнул весть, которая за месяц разлетелась по всей потрясенной Европе:

– Бекет мертв! Его убили люди короля!

И Пентекост помчался домой выяснять, что это значило.


Убийство архиепископа Томаса Бекета произошло у алтаря Кентерберийского собора в вечернюю службу 29 декабря в год 1170-й от Рождества Господа нашего Иисуса Христа. Подробности случившегося остаются темными.

Четыре младших барона,[26] состоявшие в отряде, который был послан взять Бекета под стражу, отправились вперед, задержали епископа самостоятельно и в обстановке крайней неразберихи убили его. Они слышали, как Генрих проклинал Бекета в одном из своих припадков ярости, и решили, что тот останется доволен.

Но настоящим потрясением для мира явилось дальнейшее. Ибо когда устрашенные монахи принялись раздевать труп архиепископа, они, к своему изумлению, обнаружили под одеждами простую власяницу кающегося грешника. Мало того – она кишела вшами. Он вдруг предстал в новом свете. Канцлер неожиданно обернулся лицом глубоко духовным, негаданным мучеником, чего никогда не показывал. Он был никакой не упрямый актер. Его отказ от прошлой мирской жизни оказался гораздо глубже, чем полагали. «Да он был истинным кающимся грешником!» – кричали они. Сыном Церкви.

Слово полетело по миру. Лондон провозгласил купеческого сына мучеником. Вскоре это повторяла вся Англия, объявившая его святым – не меньше. Хор загремел по всей Европе. Папа, уже отлучивший от Церкви убийц и их сообщников, прислушался.

Для короля Генриха II это стало катастрофой.

Высшее духовенство провозгласило: «Если не виновен, то по меньшей мере – ответствен». Дабы скрыться от набиравшей силу бури, Генрих быстро переключился на ирландскую кампанию. Что же касалось церковных привилегий, из-за которых он так долго сражался с Бекетом, то о них король Генрих не пикнул.


А осенью 1171 года от Рождества Спасителя нашего в доме Силверсливзов состоялось великое ликование.

Отец Пентекоста обрел возможность объявить:

– Я беседовал лично с юстициаром и епископом Лондонским. Войне короля с Церковью пришел конец. А о преступных клириках он боится и слово молвить. Ты в безопасности. Можешь даже вернуться в Казначейство.

Они впервые за многие поколения благословили имя Бекета.


Сестра Мейбл никогда не сомневалась в том, что мир полон чудес. Провидение Божье усматривалось повсюду. Поразительное обнаружение святости Бекета явилось для нее лишь очередным образчиком процесса, который представал все более замечательным, ибо она не могла его объяснить.

Для нее стало актом веры даже гневное обещание олдермена Булла брату, которое монах не воспринял буквально. Она знала, что брат Майкл добр. Мейбл понимала: Буллу не следовало приобретать Боктон.

– Вот увидишь, – заверила монахиня брата Майкла, – больница получит это наследство.

– На моем смертном одре, – мягко напомнил ей тот.

– Именно, – отозвалась девушка бодро.

Но даже сестру Мейбл озадачило чрезвычайное происшествие, состоявшееся сырым и ясным апрельским утром 1172 года.

Она отправилась к Олдвичу. Прослышала, что там объявился прокаженный, но не нашла и уже возвращалась через пустынный Смитфилд, когда наткнулась на необычное зрелище.

С западной окраины Смитфилда шла внушительная процессия. Кортеж был блистательный. Впереди на конях под богатыми чепраками выступала большая группа рыцарей и леди. Рядом ехали менестрели с трубами и бубнами. Все улыбались и радовались. Мейбл увидела, что следом тянулась толпа простого люда. Но кто же это? К чему такое ослепительное столпотворение? Она отважно шагнула вперед и попыталась осведомиться у всадника, но тот проехал мимо, словно и не заметил ее.

Только теперь монахиня обнаружила странность. Разодетое общество исчезало, не доезжая до городских ворот.

Женщина остолбенела. Ошибки не было. Кони и всадники растворялись, будто попадали в некий незримый туман, а то и проваливались под самый Лондон. Обернувшись на проезжавших конников, она осознала и другое: копыта ступали беззвучно.

И тут все стало понятно. Это видение.

Конечно, монахиня знала о видениях. Известное дело. Но она не ожидала узреть воочию. К своему удивлению, Мейбл не испугалась. Седоки, хотя она могла чуть ли не коснуться их, представали жителями иного мира. Теперь же она разглядела, что некоторые были не рыцарями и не леди, а простолюдинами. Она увидела знакомого каменщика и женщину, торговавшую лентами. С изумлением Мейбл узнала вдруг и больничного пациента, одетого в ослепительно-белые одежды и со странной серьезностью на исхудалом лице.

В скором времени проехали все, но пошел народ. Толпа оказалась весьма разношерстной – все сословия, от сварливой рыбачки до опустившегося лорда. Большинство шло пешком, в отрепьях и с изнуренными лицами. По сторонам вышагивали не менестрели, но престранные существа. Они напоминали людей, за тем исключением, что обладали длинными птичьими ногами с когтями и загнутыми хвостами. Время от времени они кололи шествующих трезубцами, которые несли в жилистых руках. Лица человеческие – заостренные и суровые, – а вот кожа у одних красная, у других зеленая, у третьих – пестрая.

– Должно быть, демоны, – пробормотала Мейбл, а затем подступила к бело-зеленому созданию и спросила: – Что это за шествие?

На сей раз ей повезло больше.

– Людские души, – гнусаво ответила тварь.

– Они мертвы?

– Нет. Живы. – Существо выдержало паузу. – Передние шагают на небеса. А эти… – он ткнул в раздувшегося монаха, – направляются в ад.

– Да неужто они совершили столь страшные грехи?

– О, не все. Некоторым еще предстоит их совершить. – Он испустил пронзительный птичий крик. – Но они уже в наших руках. Мы ведем их к соблазну, а после – к проклятию. – Существо двинулось дальше.

– Спасется ли кто-нибудь из них? – крикнула она вслед.

Он не оглянулся, но издал сиплый смешок.

– Немногие, – донесся его голос. – Очень немногие.

Какое-то время Мейбл следила за прохождением безрадостных пилигримов. Она узрела множество знакомых и помолилась за каждого. Раз или два пробовала окликнуть их, предостеречь, но те, казалось, не слышали. Затем увидела олдермена Булла. Он ехал верхом, но задом наперед. Одет в красное, как обычно, и статью мощен по-прежнему, но Мейбл печально покачала головой, заметив, что руки его и лицо покрыты ожогами. Монахиня знала, что быть ему в аду, и даже не попыталась к нему воззвать.

Однако к дальнейшему она совершенно не была готова.

За тучным олдерменом всего в нескольких шагах, с лицом трагическим и бледным, ступала фигура еще более знакомая, при виде которой Мейбл ахнула. Это оказался брат Майкл.

Как можно? Он двигался медленно и целеустремленно, в своем обыкновении. Голова понурена – не в размышлении, но в горечи и стыде. Глаза казались сосредоточенными на чем-то впереди и словно гипнотизировали. Что же такое, ужаснулась она, он натворил? Мейбл попыталась окликнуть его. Она побежала рядом с процессией, зовя опять и опять. Ей даже почудилось, что голова его чуть вскинулась, как если бы он услышал ее, но после, будто влекомая незримой силой, склонилась вновь, и он продолжил свой скорбный путь.

Мейбл стояла на обочине и недоумевала. Она не могла поверить, что брат Майкл совершил некое тяжкое преступление. К какому же он склонялся греху?

И тут ее осенило: если он обречен гореть в аду, то и она тоже. И Мейбл принялась выискивать среди проходивших душ себя, но тщетно.

Затем видение исчезло.

Мэр

1189 год

Летом 1189 года король Генрих II скончался, а несколькими годами раньше скончался его коронованный наследник, и трон перешел ко второму сыну – Ричарду.

Так пришла эпоха, положившая начало легендам. Ибо какая английская хроника известна лучше, чем та, где действуют Робин Гуд и алчный шериф Ноттингемский; добрый король Ричард, выступивший в Крестовый поход, и его злой брат Джон – король Иоанн? Это красивая сказка, основанная на реальных событиях.

Но подлинная хроника тех лет еще интереснее, хотя и немного запутаннее. И действие разворачивалось преимущественно в Лондоне.


Куда бы он ни шел, новости обгоняли его. Тем августовским утром у красивых новых ворот его уже поджидала небольшая толпа, образовавшая полукруг. Пуще всех волновался мальчик, стоявший впереди.

Дэвид Булл был очень похож на своего отца Сампсона в те же тринадцать лет: белокурый, широколицый, румяный и с ярко-голубыми глазами, ныне горевшими от возбуждения.

Перед ним были врата Темпла. Среди религиозных построек, которые возвышались по всему городу, не было зданий краше тех, что принадлежали двум орденам крестоносцев. Эти военно-духовные объединения занимались тыловым обеспечением Священной войны. К северу от Смитфилда обосновались рыцари ордена Святого Иоанна, ведовавшие больницами. Здесь же, на склонах над Темзой, примерно на половину длины дороги, уходившей от церкви Сент-Брайдс на запад к Олдвичу, раскинулись владения могущественного ордена тамплиеров, который организовывал огромные конвои с деньгами и припасами. За воротами высилась их прочная каменная церковь, построенная недавно и сразу узнаваемая, ибо все церкви тамплиеров были не прямоугольными, а круглыми. Из нее же в любой момент мог появиться величайший герой христианского мира – король Ричард Львиное Сердце.

Воин считался героем во все времена. Однако в последние десятилетия рыцарский мир незаметно изменялся. Крестоносцы наделили его религиозной миссией; турниры, новая материковая забава,[27] придали ему зрелищности; теперь же франкоязычные дворы теплых южных провинций Аквитания и Прованс принесли в северные края моду на баллады и сказания об утонченной любви вкупе с изысканными манерами. Идеальным рыцарем нового типа стал воин, паломник и любовник. Он молился Святой Деве, но полагал священным Граалем даму в своем будуаре. Он участвовал в турнирах и в то же время пел. Так образовалась взрывная смесь набожности, галантности и эротизма. Это был расцвет рыцарства, наиполнейшим образом выразившийся в преданиях о легендарном короле Артуре и его рыцарях Круглого стола, теперь впервые переводившихся с французского и латыни на английский.

И Ричард Львиное Сердце был символом нового века.

Выросший при утонченном материнском дворе в Аквитании, он умел слагать стихи не хуже всякого менестреля. Любил турнирные поединки и был добрым воином, мастером осады и крепостного строительства. Даже приближенные, знавшие, что он мог быть тщеславным и жестоким, признавали в нем непревзойденный стиль и обаяние, равно как полководческий дар. Вскоре, в ответ на призывы тамплиеров и других доблестных воинов, сражавшихся с сарацинами в Святой земле, он собирался отправиться в самое священное для рыцаря странствие – новый Крестовый поход.

О, это слово! На второй план отошли даже старинные разногласия между монархом французским и Плантагенетами. Король Франции и Ричард намеревались выступить вместе, как братья. Экспедиция английского короля отличалась добавочным мистическим свойством, ибо сказано, что Ричард вооружится древним мечом короля Артура – самим волшебным Экскалибуром.

То было время ликования. Последние годы старого монарха прошли в унынии. Шум вокруг Бекета нарастал, пока на несчастного Генриха не наложили епитимью и принародно не выпороли кнутом в Кентербери. Бекета даже причислили к лику святых. Затем скончалась прекрасная возлюбленная Генриха – Розамунда. Жена и дети восстали против него; два сына, включая наследника, умерли. Но эти печальные времена миновали, и ныне в Англию прибыл короноваться прославленный Ричард.

Лондон кипел. За территорией Темпла Дэвид мог видеть флотилию на Темзе: отряд искателей приключений из лондонцев – не дворянского сословия, но купеческого, как и он, – готовился присоединиться к королевскому Крестовому походу. Неудивительно, что всем не терпелось взглянуть на героя.

И вот распахнулись церковные двери. Пронесся гул, когда в сопровождении всего шести рыцарей на божий свет быстро вышел высокий, крепко сложенный человек в голубом плаще, и солнце сверкнуло в его золотистых волосах. Уверенной поступью атлета он устремился к коню и, даже не удосужившись ступить на спину склонившегося оруженосца, легко взлетел в седло и направился к воротам.

Дэвид Булл не видел ничего, кроме сурового лика Плантагенета, пока не случилось маленькое чудо. В воротах Ричард Львиное Сердце ненадолго задержался взглядом на скромной толпе. Заметив мальчика, он, почти не думая, посмотрел ему прямо в глаза и улыбнулся. Затем, отлично зная, что этой проделки тому не забыть по гроб жизни, пришпорил коня и устремился к Вестминстеру.

Прошло не меньше минуты, прежде чем Дэвид Булл, глазевший ему вслед, пробормотал под нос: «Я поеду с ним. Я должен отправиться в Крестовый поход. – Потом, представив страшный отцовский гнев, решил: – Мне поможет дядя Майкл. Он поговорит с отцом».


Спустя полчаса на Лондонском мосту можно было наблюдать донельзя тягостную картину. Носатый мужчина на пегой лошади влек через мирные воды Темзы в Лондон изящно сидевшую верхом даму и двух вьючных лошадей. Человек этот был Пентекост Силверсливз. Дама же – Ида, вдова рыцаря, вопреки своей воле начавшая всхлипывать, чему не стоило удивляться, ибо ее намеревались продать.

При взгляде на раскинувшийся перед ней город Иде чудилось, что мир обратился в камень. Лондон, обнесенный стенами, казался огромной темницей. Слева маячил массивный каменный форт при Ладгейте. Ближе к воде, справа, высилась серая квадратная громада Тауэра, угрюмая даже среди общей безмятежности. Сплошной камень. Над двумя низкими лондонскими холмами, застроенными домами, смутно вырисовывался темный, узкий и вытянутый силуэт норманнского собора Святого Павла, унылый и отталкивающий. Даже в воде, как приметила Ида, взглянув за деревянный парапет, уже начали возводить массивные опоры для нового моста, которому, как она правильно догадалась, тоже предстояло быть каменным. И ныне, в утренней тишине, под вкрадчивый цокот копыт по деревянному мосту, ударил колокол – и над водой разнесся зловещий звук, будто тоже из камня, созывавший каменные сердца на каменную молитву.

Иде было тридцать три. Дочь рыцаря, вдова рыцаря, и все в ней заявляло об этом. Темные каштановые волосы под строгим головным убором были стянуты в пучок и прикрыты мантильей. За вуалью скрывалось красивое вытянутое лицо. Под длинным платьем с широкими рукавами – стройное бледное тело с маленькими грудями и длинными ногами. Она безоговорочно всегда считала себя леди. Так почему же никому не было до нее дела, даже королю Ричарду? Ибо носатый клирик, повинуясь королевской воле, вел ее, чтобы выдать замуж за грубого купца, о котором она не знала ничего, кроме имени: Сампсон Булл.

– Ты не мог бы о нем рассказать? – нетерпеливо донимала она Силверсливза днем раньше.

Немного подумав, тот ответил одно:

– Говорят, у него прескверный характер.


Как они могли так обойтись с ней? Причина чрезвычайно проста. Благодаря грамотному правлению отца король Ричард Львиное Сердце был в числе богатейших монархов христианского мира – всяко богаче своего соперника, короля французского. Но Крестовые походы – дело дорогостоящее. Когда двумя годами раньше папа объявил третий, призванный освободить Иерусалим от мусульманского правителя Саладина, король Генрих II ввел особый налог – саладинову десятину. Но даже этого не хватило, и накануне своего приезда король Ричард уведомил Казначейство, что ему понадобится вся наличность.

Ричард, вообще говоря, едва ли прежде ступал на английскую землю.

– Скажу откровенно, – делился он с людьми ближнего круга, – Англия представляется мне сырой и скучной. Но, – добавлял король бодро, – мы любим ее за колоссальную прибыль.

Поэтому летом 1189 года на продажу выставили все: шерифские должности, торговые привилегии, налоговые льготы. «Найдете покупателя, – обронил король, – я и Лондон продам». В активе у него имелось множество наследниц и вдов, которых он, по случаю кончины его вассалов, получал в свое распоряжение, опекал и жаловал кому заблагорассудится. Это означало, что при острой надобности в наличности он мог продавать этих аристократок тем, кто заплатит дороже.

Силверсливз отлично понял, что нужно новому монарху. Ида была седьмой вдовой, которую он выискал и продал, – на всех ушло меньше шести недель. Он гордился сделкой. Ида бедна. За ней не было никакого поместья. Не знай Пентекост, что богатый вдовец Булл искал себе благородную супругу, Иду он мог и не продать. Однако теперь, коль скоро ее неотвратимое замужество вносило лепту в Третий крестовый поход, Пентекост мог обернуться и хладнокровно заметить при виде ее слез:

– Не горюйте, мадам. По крайней мере, вас продают ради высокой цели.

Последний удар был нанесен вскоре, когда они въехали на Уэст-Чип и устремились вдоль пестрых торговых рядов. Едва поравнявшись с норманнской церквушкой Сент-Мэри ле Боу, Силверсливз повернулся к Иде и, указывая на группу купцов у двери, произнес:

– Вон он. Который в красном.

Увидев грубое, багровое лицо и кряжистое тело будущего супруга, Ида лишилась чувств.


Покуда очевидцы приводили ее в себя, Пентекост праздно наблюдал, но мысленно уже отрешился от незадачливой молодой вдовы. Имелись вещи поважнее – дела неотложные, среди которых главным была его карьера.

На взгляд поверхностный ему впервые за двадцать лет открылись блестящие перспективы. Дело не только в уходе со сцены его старого недруга короля Генриха, но и в некоторых чудесных и неожиданных событиях. Он обрел покровителя.

Уильям Лонгчамп добился всего собственными силами. Упрямый, толковый, глубоко честолюбивый, он уже высоко вознесся на службе у Плантагенетов и сколотил огромное состояние. К моменту знакомства с Силверсливзом он обдумывал следующий крупный шаг, а потому нуждался в прислужнике, который целиком бы зависел от его доброй воли.

Пентекоста всегда озадачивал тот факт, что, сколько бы он ни трудился в Казначействе, его начальники ему так и не доверяли. Поэтому, когда его неожиданно приветил Лонгчамп, он удивился не меньше, чем обрадовался.

– Если угожу ему, он нас озолотит, – пылко сказал Пентекост жене.

Бедным Пентекост не был. Отец почил в бозе несколько лет назад и оставил ему солидное состояние. Но у него была расточительная и своевольная жена, а также трое детей, которые, хотя старшему исполнилось всего шестнадцать, уже живо интересовались размерами своего наследства. Новости, услышанные накануне от покровителя, поистине будоражили.

– Лонгчамп метит в канцлеры Англии, – объявил он родным. – Ему придется выплатить королю огромную сумму за должность, но дело стоит того.

Жена поцеловала его, а дети захлопали в ладоши и загалдели – им, дескать, тоже немало перепадет.

Была лишь одна загвоздка. До коронации Ричарда Львиное Сердце оставалось меньше десяти дней. И почти сразу после коронации тот покидал королевство и отправлялся в свой героический Крестовый поход в Святую землю. А вот вернется ли он? Некоторые считали, что нет. Смертность среди крестоносцев была высокой. Многие погибали в бою, но еще больше – от болезней и бедствий в долгом и опасном путешествии на Восток. А если и уцелеет, к чему вернется? Силверсливз обдумал ситуацию, и она ему не понравилось.

Положение в империи Плантагенетов было не из легких. На обширное наследие короля Генриха претендовали трое: Ричард, его брат Джон и их племянник Артур. Основная часть империи досталась Ричарду; Артур получил древнюю провинцию Бретань, но Джону, темной лошадке, осталось лишь несколько богатых поместий, включая области на западе Англии, в обмен на обещание держаться подальше от островного королевства, покуда брат будет в отъезде. Еще хуже было то, что если бы Ричард умер, не оставив сына, то вся империя, по мнению Джона, перешла бы не к нему, а к мальчишке Артуру.

Это было опасно, спору нет. Опустевшее королевство. Недовольный брат. Да и другие обстоятельства, заслуживавшие внимания. Обдумывая их, Силверсливз счел положение весьма тяжелым.

Но в одном он был уверен: какая бы измена ни предстояла, он не ошибется в выборе стороны. Перед мысленным взором вырастало повышение, о котором он некогда мечтал. Он собирался быть осторожным. Крайне осторожным.

– И буду делать, что должен, – заверил он тем утром жену.


Сестра Мейбл явилась в собор Святого Павла спозаранку, то был ее обычный визит к духовнику. Но сегодня в кои-то веки ей было в чем исповедаться.

Еще с момента своего видения многолетней давности Мейбл знала, что дьявол имел виды на бедного брата Майкла, а возможно, и на нее. Сама она, разумеется, отдавала себе отчет в принадлежности своего друга к мужскому роду, но монашеская аскеза всегда оставалась непреодолимой защитой. Теперь, однако, когда явился змий, последний оказался столь хитер и проворен, что застал ее врасплох.

Случилось это в субботу утром на конной ярмарке, и Смитфилд был запружен людьми. Они с братом Майклом прогуливались, восхищаясь лошадьми в загонах, и уж совсем было собрались вернуться в больницу, как вдруг внезапно услышали встревоженный крик, а после – женский визг. Они обернулись и увидели здорового гнедого жеребца, несшегося сквозь разбегавшуюся толпу. Брат Майкл думал недолго. Он метнулся наперерез и схватил коня под уздцы. Жеребец остановился не сразу, на помощь бросились еще двое мужчин. Крики, неразбериха, треск рвущейся ткани. Через несколько секунд брат Майкл в едва ли не полностью распоротой рясе вел жеребца по Смитфилду назад, сияя как маленький.

И тут сестра Мейбл поняла, что прежде не видела его тела. Она считала его худым и высоким, но вот перед ней стоял и смеялся, срывая с себя ошметки рясы, ладный мужчина, сложенный лучше всякого, кого ей случалось видеть. И открытие потрясло ее внезапно и чуть ли не физически. «Всемогущий Боже, да он красив!» – пробормотала Мейбл.

Впервые в жизни монахиня испытала физическое влечение. Она понимала, что оно послано дьяволом, и молилась денно и нощно. Пыталась затворить свои мысли для мужчины под рясой, но что она могла поделать? Мейбл виделась с ним ежедневно. В течение трех недель, забыв едва ли не обо всем прочем, она переживала его физическое присутствие: звук шагов, запах пота на обшлагах, зачастую всклокоченное кольцо волос вкруг выбритого темени. Все это слилось в еще даже бо́льшую общую любовь к нему – настолько неистовую, что она обмирала, едва он входил в помещение. Ныне, обнаружив себя совершенно беспомощной перед этим всепоглощающим чувством, она отправилась на исповедь.

Под темной высокой аркой собора Святого Павла изрядно удивленный молодой священник осведомился:

– Содеяно ли что-то?

– Нет, отче, – печально произнесла Мейбл.

– Молись нашей Благословенной Матери Деве Марии, – наставил тот, – и знай в своем сердце, что не допустишь греха.

Однако она удивила его. Ибо при всем благочестии Мейбл обладала лекарским здравым смыслом.

– Это негоже, – ответила монахиня, – потому что я, может быть, допущу.

После чего молодой священник невольно исполнился любопытства насчет дальнейшего.


На протяжении трех дней Ида отчаянно пыталась уклониться от замужества. Ее участь представлялась ей ужасающей. Дело не только в том, что Булл оказался тучным и грубым незнакомцем. Главная причина ее терзаний была тоньше и касалась не одной лишь личности: Булл состоял не в том сословии.

Эти навязанные браки наследниц и вдов с людьми низшего ранга являлись узаконенным унижением: дочь вельможи шла за второсортного барона; дочь барона – за бедного рыцаря, а дочь последнего, как Ида, – даже за богатого купца. В ее среде не существовало несчастья большего. Это был страшный позор.

Она отправилась в Казначейство и встретилась с самим юстициаром, но никому не было до нее дела. Неужто нет у нее могущественных друзей?

Оставался один призрачный шанс. Приземистый западный форт у ворот Ладгейт, известный как замок Бейнард, давно принадлежал знатному феодальному роду Фицуолтер, а с Фицуолтерами она могла претендовать на родство. Оно было очень отдаленным, но лучшим она не располагала, а потому пошла туда.

Молодой рыцарь, имевший с ней разговор, проявил любезность. Лорд оказался занят. Ида назвалась родственницей и объяснила, что дело срочное. Тот посоветовал прийти через час. Сходив помолиться в Сент-Брайдс, она покорно вернулась, и ей с извинениями сообщили, что лорд Фицуолтер отбыл. На следующий день она увидела лишь привратника, который также порекомендовал ей зайти позже. На сей раз Ида осталась ждать у входа, но через час ей снова сказали, что она буквально разминулась с лордом. Ее сородич явно не нуждался в бедных родственниках. Пропащее ее дело.

Унизительно короткая церемония состоялась в Сент-Мэри ле Боу. Присутствовали только близкие, и Ида была рада вернуться в дом Булла.

Там она вновь оценила свое положение. Взглянув на купца, Ида растерялась и смешалась. На его лице читалось одно: удовлетворение. И она была права, ибо если возвращением Боктона Булл исполнил мечту своей жизни, то браком с Идой увенчал его короной. Он не только вернул себе право на саксонское поместье, но и вошел в нормандский высший класс. Несколько лондонских купцов уже заключили такие альянсы. «Настанет день, – объяснил он юному Дэвиду, – когда эта сделка поможет отыскать благородную жену и для тебя». Через поколение Буллы Боктонские могли прирасти землями больше, чем когда-либо в прошлом. Неудивительно, что Булл был доволен собой.

Что до остального семейства Булл, его мать предстала старушкой добросердечной и набожной, но явно неразговорчивой. Мальчонка, Дэвид, застенчиво смотревший на Иду, подавал надежды куда большие. Она сразу угадала в нем паренька смелого, откровенного и, вероятно, одинокого. Когда Ида деликатно выразила ему соболезнования по поводу кончины матери и упование на то, что он позволит ей занять ее место, глаза мальчика увлажнились, и она была тронута.

Сюрпризом стал брат Майкл. Поразительно, что у хама-купца нашелся такой родственник. Ида взглянула в добрые, умные глаза Майкла, и он понравился ей еще больше. Она распознала его чистоту. Всегда восхищаясь мужами духовными и обнаруживая в себе влечение к ним, Ида подошла к нему и умолила поскорее явиться с визитом, так что монах зарделся.

Но спать с купцом ей все равно пришлось бы, и здесь Сампсон Булл оказался умен. Он отлично знал, какие чувства испытывала к нему новая жена и сколь отвращал ее брак, однако не потерял присутствия духа, а расценил это как вызов. А потому, когда они остались наедине в спальных покоях, спешить не стал. В ту первую ночь Ида, думавшая о своем новом статусе и мальчике за стеной, позволила купцу делать, что ему вздумается, в тишине. Во вторую, купаясь в поту, кусала губу. В третью, желанию вопреки, кричала от удовольствия. Потом заснула и не слышала, как купец, взглянувший на ее бледное тело с некоторой мрачной веселостью, негромко изрек:

– Теперь, моя леди, ты пала по-настоящему.


Утром 3 сентября 1189 года король Англии Ричард I был коронован в Вестминстерском аббатстве. У церемонии имелось одно необычное отличие. Доблестный король-крестоносец неожиданно испугался осквернения и умаления таинств каким-нибудь колдовством, а потому накануне распорядился провести церемонию в обстановке особого благочестия:

– Не допускать на службу ни евреев, ни женщин!


Брат Майкл колебался и твердил себе, что дело в мальчике. Зачем он пообещал коснуться темы Крестового похода? Ведь знал, что это бесполезно и брат его только рассвирепеет.

В последние годы их отношения улучшились. Почтительности в Сампсоне не прибавилось, но он как будто примирился с жизнью брата. Незадолго до смерти мать призвала Майкла и вложила ему в руки солидную сумму.

– Я хочу, чтобы ты израсходовал эти деньги от имени семьи, но на дела богоугодные, – сказала она. – Мне горестно видеть, что брат твой Сампсон так и остался пропащей душой, но тебе я верю. Припрячь их, пока не поймешь, как поступить, и Бог тебя непременно наставит.

Он хранил эти деньги несколько лет, и ему было отрадно думать, что найдет им применение, как только подберет дело богоугодное. Майкл не исключал, что брат воспротивится, но олдермен, едва узнал, лишь посмеялся. Когда год назад скончалась жена Булла, брат Майкл стал приходить почти ежедневно, дабы укрепить его дух и Дэвида, и Булл однажды виновато взглянул на него и заметил:

– Не могу не сказать тебе, брат, что ты повел себя отменно хорошо.

Нет, теперь он и вправду не хотел ссор.

Но было кое-что еще.

Грубый вызов, брошенный братом, прозвучал уже почти двадцать лет назад, и все же сказанное не отступало: «Я даже не верю, что ты в состоянии исполнить свои дурацкие обеты». Но он исполнял. С трудом ли? Обет бедности был, несомненно, легок; в больнице не разживешься. Послушание тоже давалось без больших затруднений. А целомудрие? С этим сложнее. Он соблазнялся женщинами, особенно поначалу. Но со временем, укрепившись в практике целибата, безбрачие стало не просто привычкой, но привычкой удобной. Работа приносила ему радость. Монах говорил себе, что надо дожить до сорока – и все будет славно. В таком случае почему же он медлил на пороге братского дома? Не было ли это чутьем, предупреждавшим об опасности?


Коронация прошла без сбоев. Сампсон Булл посетил службу в Вестминстерском аббатстве, затем, пока король Ричард пировал со своим двором в Вестминстер-Холле, богач-купец вернулся домой на трапезу поскромнее, к которой пригласил и брата.

Беседа шла оживленно. Брат Майкл замечал тревожные взгляды племянника, но никуда не спешил, а сам вновь и вновь посматривал на Иду. Чем обернулся для нее брак с его грубым братцем? Была ли она счастлива? Бог весть, о чем думает несчастная. Лишь в самом конце трапезы, когда оттягивать дольше было нельзя, он наконец затронул тему Крестового похода. И затаил дыхание.

Но Булл, к его удивлению, ничуть не разгневался. Брат откинулся, на несколько секунд смежил веки и улыбнулся.

Сампсон, правду сказать, отчасти этого ждал. Походная лихорадка достигла пика. Он знал, что в возрасте Дэвида юнцы нередко испытывают религиозный пыл, который обычно проходит, и если парнишке хочется приключений – тем лучше. Поэтому, открыв глаза, он произнес:

– Значит, хочешь в Святую землю. – Повернувшись к монаху, Булл мягко осведомился: – Неужто, брат, тебе так не терпится, чтобы этот мальчонка умер?

Брат Майкл залился краской:

– Конечно нет!

– И тем не менее многие путешествующие в Святую землю не возвращаются, – резонно напомнил купец. Монах безмолвствовал. – Но ты желаешь, чтобы мальчик спас свою душу? Очевидно, сделать это в Лондоне не так-то легко.

Купец вздохнул. Он часто гадал: как же так? Как могут люди гнаться за идеалами, пренебрегая реальной жизнью? Из тех, кто отправлялся в поход, одни были честными паломниками, другие – искателями приключений, третьи гнались за наживой. Многие так и не добирались до Святой земли, погибая в первую очередь от болезней, а иногда даже, как было в последнем походе, в сражении с другими христианами. Почти все разорялись. Где же тут идеал? Он утрачивался в пути.

Именно в этот момент юный Дэвид приобрел неожиданного союзника. Чем больше наблюдала за ним Ида, тем больше он ей нравился. Перспектива лишиться его в опасном Крестовом походе ужаснула ее, но она, будучи дочерью рыцаря, все понимала. Лишь накануне он поделился с ней своим секретом, и она, ответив, что он еще слишком молод, и увидев, как Дэвид залился краской, прокляла себя. Поэтому теперь она хладнокровно вмешалась:

– По-моему, ты должен его отпустить.

Она впервые перечила мужу и не знала, чем это закончится.

Но тот ответил не сразу и нахмурился, обдумывая новый поворот дела. Наконец он заметил не без некоторой жестокости:

– Вас продали против вашей воли, мадам, из-за Крестового похода, однако вы все же его поддерживаете?

– Дело в принципе, – гордо отозвалась она и очень спокойно улыбнулась брату Майклу.

«Как же она красива, до чего благородна», – подумал тот. С бледным лицом, большими карими глазами – она неизмеримо выше этого купеческого дома. Он с одобрением заметил, что юный Дэвид тоже глазел на нее восторженно.

Именно их восхищение толкнуло Иду на глупую ошибку, ибо она, повернувшись к мужу, не без презрения обронила:

– Но поскольку речь идет о принципах, тебе этого не понять.

Это было оскорблением – заслуженным или нет, и она вмиг осознала, что зашла слишком далеко. С секунду Булл молчал. Затем побагровел.

– Нет, – ответил он угрожающим тоном. – Куда уж мне.

Она увидела, как на его лбу вздулись жилы. Заметила, как тревожно переглянулись брат Майкл и Дэвид. С толикой страха Ида поняла, что сейчас впервые испытает хваленый купцовский гнев. Кто знает, что стряслось бы дальше, если бы в ту же минуту в комнату не ворвался слуга. В спешке он сшиб кувшин с вином и крикнул:

– Хозяин! Там бунт!


Улицы были заполнены бегущими людьми. Брат Майкл спешил по Уэст-Чипу и Айронмонгер-лейн, откуда неслись крики. Горел бревенчатый дом под соломенной крышей. На улице лежал труп мужчины. Тут брат Майкл добрался до места.

Людей было около сотни. Попадалось разбойное отребье, но он увидел двух уважаемых торговцев, которых знал, а также нескольких подмастерьев, жену портного и пару молодых клириков. Они выламывали дверь. Кто-то только что зашвырнул на крышу горящий факел, а грубый голос выкрикивал:

– На задний двор! Не дайте ему уйти!

Брат Майкл осведомился у одного из купцов, в чем дело, и тот ответил:

– В Вестминстере совершено покушение на короля. Но не тревожься, брат! Мы их схватим.

Это были евреи.


Погромы 1189 года начались с дурацкого недоразумения. Когда Ричард пировал с рыцарями, еврейская община из лучших побуждений прибыла в Вестминстерский дворец с дарами новому монарху. Поскольку женщинам и евреям запретили являться на коронацию, люди у входа ошибочно приняли этот приход за нападение и подняли крик. Какие-то горячие головы из придворных выбежали с мечами наголо и кинулись в толпу. Несколько евреев упали. Беспорядки распространились, и через час люди уже собирались в городе.

Для бунта требовалось всего ничего. В данном же случае город лихорадило в связи с предстоящим походом Ричарда Львиное Сердце, и оправдание было очевидно.

– Что толку в Крестовом походе, если мы позволяем этим пришлым нехристям снимать сливки прямо в Лондоне? – гневно спросил купец. Он обернулся и заорал: – Ребята, это Крестовый поход! Убейте нехристей!

Именно в этот момент из дома вышел еврей. Это был пожилой человек со светло-голубыми глазами, узким лицом и длинной седой бородой, в черной накидке. Взглянув на толпу у двери, он в отвращении покачал головой и забормотал молитву. Это не могло его спасти.

Поднялся рев. Толпа устремилась вперед.

Лишь тут брат Майкл сообразил, что это за старик – Абрахам, тот самый еврей, что продал брату Боктонское поместье.

Брат Майкл решал недолго. Он счел, что другого выхода нет, и рванулся вперед. Толпа, увидев монаха, пропустила его, и через секунду он уже стоял рядом со стариком, воздев руку, словно пытаясь их осадить.

– Так что же, брат? – донесся голос. – Ты убьешь или дашь нам?

– Никто его не убьет! – выкрикнул он. – Ступайте домой!

– Это почему же? – поднялся гвалт. – Разве не праведно убить нехристя?

– Да, брат! – послышался голос купца. – Скажи нам – почему?

И он, к своему удивлению, с секунду не мог припомнить.

Конечно, имелись соображения гуманности, но сейчас они не спасли бы старика. Разве в христианском мире не считалось долгом побивать неверующих, мусульман, иудеев и прочих еретиков? Как ответить правильно? Он на миг запнулся и беспомощно взглянул на старика, который негромко пробормотал:

– Мы ждем, брат.

Затем, слава богу, его осенило. Великий монах Бернар Клервоский, неутомимый устроитель монастырей, человек, вдохновивший люд на предыдущий Крестовый поход и объявленный святым всем христианским миром, сам сформулировал доктрину насчет иудеев:

«Писано, что все иудеи в конце концов обратятся в истинную веру. Однако, если мы убьем их, обращение не состоится».

– Сам святой Бернар сказал, что иудеям не должно чинить вреда! – возгласил брат Майкл. – Ибо им надлежит обратиться.

Он победно улыбнулся старику.

Толпа растерялась. Оба чувствовали, что настрой ее поколеблен. Затем, на миг возведя очи горе, брат Майкл сделал то, чего никогда не совершал раньше.

– В любом случае разницы нет! – крикнул монах. – Я знаю этого человека. Он уже обратился.

И прежде чем кто-то успел сказать слово, он схватил старика за плечо, протащил сквозь пришедшую в замешательство толпу и, не оглядываясь, повел по улице, пока они не оказались на Уэст-Чипе.

– Ты солгал, – заметил Абрахам.

– Прости.

Старик пожал плечами.

– Я иудей, – сказал он сухо. – Я никогда тебя не прощу.

То была горькая еврейская шутка, хотя брат Майкл ее не понял.

Впрочем, они еще не были в безопасности. Толпа позади – теперь, несомненно, грабившая дом Абрахама – могла передумать. К тому же могли встретиться другие толпы. Быстро прикинув, монах сказал Абрахаму:

– Я отведу тебя в дом моего брата.

Но здесь его постиг новый удар. Завидев Булла, стоявшего у Сент-Мэри ле Боу в обществе Пентекоста Силверсливза, он изложил свою просьбу, но купец лишь ответил:

– Прости. Я не хочу, чтобы мой дом спалили. Пусть отправляется в другое место.

– Но ты его знаешь! Ты приобрел у него Боктон. Его же убьют! – заспорил брат Майкл.

Булл был неумолим:

– Слишком рискованно. Прости. – И повернулся спиной.

К удивлению монаха, дело уладил Пентекост Силверсливз.

– Отведем его в Тауэр, – объявил он. – Там евреи находятся под защитой констебля. Идемте же!

И увлек их туда. Когда же брат Майкл попытался поблагодарить клирика Казначейства за проявленную гуманность, Силверсливз наградил его равнодушным взглядом.

– Ты не понимаешь, – ответил он холодно. – Я защищаю его, потому что евреи суть королевское имущество.


Не всякому королевскому имуществу еврейского происхождения так повезло. Многих перебили; чернь, естественно, подожгла и дома этих зажиточных чужеземцев. Прошло совсем немного времени, и новости о лондонской смуте разнеслись по стране. В других городах начались те же зверства, которые приняли наихудший оборот в Йорке, где многих сожгли заживо. Король Ричард пришел в бешенство и сурово наказал злодеев, но лондонский бунт 1189 года – первый подобный в Англии – знаменовал начало упадка еврейских общин, трагические последствия которого растянулись на сотню лет.


Однако брата Майкла с того дня преследовал образ не разъяренной толпы и даже не Абрахама.

Перед ним стояло гордое бледное лицо, большие карие глаза и длинная белая шея.


Сестра Мейбл сохраняла бодрость духа отчасти из-за того, что в начале года обременилась новой серьезной заботой. У нее появилось дитя.

Не свое, но близкое, сколь это было возможно.

Сестра Мейбл не бросала дела на полпути. Когда внезапно скончался оружейник Саймон, оставивший после себя вдову с младенцем, она не только утешила мать, но и буквально усыновила мальчонку. Поскольку у ее брата-рыботорговца были малые дети, однажды она явилась к нему с малюткой на руках.

– А вот и товарищ нашим крошкам, будут вместе играть, – сказала она.

Парнишку звали Адамом. За перепончатые кисти и белую прядку Барникели вскоре прозвали его Утенком, и он очень быстро превратился в Адама Дукета.

Мейбл была в восторге от того, как устроилось дело. И дня не проходило, чтобы она не изыскала повода навестить Адама с матерью. Вдова же была вполне довольна ее содействием.

– Две дочки от его первой жены, – объяснила она Мейбл, – обе замужем и к нам безразличны. Это уж точно.

Хотя в других отношениях вдове повезло. Многие лондонские мастеровые помельче владели чаще всего лишь орудиями труда, но если сама оружейная мастерская досталась новому хозяину, Саймон оставил вдове четырехкомнатный домик у Корнхилла. Она же, сдав две комнаты и будучи швеей, могла свести концы с концами.

А вот с другим наследством благодаря Мейбл было связано небольшое событие, которое имело совершенно непредвиденные последствия для семьи Дукет. Речь шла о маленьком земельном участке в Виндзоре.

Вдова не понимала, зачем Саймон цеплялся за эти несколько акров, толку от которых чуть, но для того не было достояния ценнее. «Они принадлежали моему отцу, – твердил он. – А прежде – его родителю. Сказывают, что мы жили там во времена славного короля Альфреда». Важность этой связи с пращурами была для него самоочевидной. Он ежегодно проезжал двадцать миль, чтобы заплатить ренту и договориться насчет возделывания земли с его уже далекими родичами – увы, все еще сервами. «Никогда не отдавай нашу землю. Сохрани ее для Адама».

– Но что мне с ней делать? – спросила она у Мейбл. – Как мне вообще туда добраться, чтобы уладить дела?

Ответ нашелся, когда однажды утром монахиня прибыла в Корнхилл с лошадкой и повозкой, принадлежавшими ее брату.

– Немного воняет рыбой, – отметила Мейбл, – но сойдет. Поезжай в Виндзор. Мы приглядим за малышом.

Так мать Адама отправилась спасать его наследство.

Она достигла деревушки на второй день. Там мало что изменилось со времен проведения описи Судного дня. Мужнину родню она признала без труда, ибо сразу же увидела на дороге малого с фамильной белой прядкой. И хоть тот выглядел пройдохой, ее страхи вскорости улеглись: он не только оказался главой семьи, но и тем же вечером предложил решение ее проблемы.

– Тебе не с руки приезжать ежегодно, – объяснил он. – Да и незачем. Мы возделываем землю, как обычно. Но из дохода будем выплачивать ренту господскому управляющему, а следом кто-нибудь из нас будет привозить тебе остаток. – Он усмехнулся. – У меня два сына и дочь, все мечтают повидать Лондон. Ты окажешь мне услугу, если приютишь их на несколько дней.

К утру с управляющим договорились, и вдова смогла вернуться, донельзя довольная легкостью, с которой было снято с ее плеч это бремя.


И для Иды сентябрь оказался вполне приятным. Дом, где она стала хозяйкой, за последние десятилетия разросся и ныне представлял собой внушительное здание. Как большинство купеческих домов, он был из дерева и штукатурки. Булл вел дела в цокольном этаже; выше располагались зал и опочивальня; в чердачном этаже спали Дэвид и слуги. Однако дух этому месту сообщали еще две особенности, типичные для большинства лондонских построек.

Первая заключалась в конструкции этажей. Закончив цокольный, строители не надстраивали здание вровень. Верхний этаж оказывался больше нижнего и на несколько футов выступал над дорогой поверх голов прохожих. Пока еще мало какие дома были выше двух этажей, но там, где имелся третий, он выступал еще дальше, превращая узкие улочки чуть ли не в туннели.

Второй особенностью было то, что нависавшие фасад и торцы дома Булла поддерживались горизонтальными балками, которые являлись не чем иным, как толстыми дубовыми ветками. Последние обычно использовались необработанными, местами даже сохранялась кора, из-за чего они, пусть и неимоверно прочные, ни в коей мере не бывали прямыми и ровными. В итоге все эти бревенчатые дома казались кривобокими, как бы готовыми рухнуть, хотя в действительности могли простоять века, если не сгорали.

Пожароопасность оставалась их уязвимым местом. Огонь распространялся стремительно. В тот самый год вышел указ, в соответствии с которым горожане были обязаны перестраивать цокольные этажи в кирпичные или каменные, а соломенные крыши заменять черепичными или делать их из какого-нибудь другого, не столь горючего материала. Но Сампсон Булл заявил: «Забери меня черти, если я сделаю это в спешке! Расход колоссальный».

Ида привыкла управлять поместьем, но обнаружила, что дел у нее прорва. Если не требовалось присматривать за сервами, считалось, что ей все же нужно посильно участвовать в делах супруга. Через считаные дни она уже поймала себя на внимательном изучении тюков шерсти, кип сукна и скаток заграничного шелка – точно так же, как в прошлом проверяла зерно и корм для скота. Слуги, хвала Господу, были настроены дружелюбно. Две кухонные девушки пришли в восторг, вновь обретя хозяйку, а в первую же субботу Булл взял ее в Смитфилд, где они купили отличную кобылу.

Но главной отрадой стал юный Дэвид. Они быстро сдружились. Днем он посещал школу в соседнем соборе Святого Павла, но вечерами с ним находилась она. Очевидно, что мальчику давно не с кем было поговорить дома. Ей оставалось лишь доброжелательно внимать, и очень скоро он уже делился с ней всеми секретами. Ида понимала его огорчение из-за невозможности отправиться в Крестовый поход. Мачеха обещала ему, что дела обернутся к лучшему. Она никогда не была матерью, и ей нравилась эта роль.

И был, конечно, брат Майкл. По ее настоянию он раз в неделю приходил на обед. Втайне Ида желала, чтобы это случалось чаще.

Увы, через две недели после коронации сей новый уклад нарушился неожиданным заявлением Булла: «Мы уезжаем на несколько дней в Боктон».

Они прибыли в сумерках, но место ей сразу понравилось. Рыцарь, там проживавший, оставил после себя скромный каменный особняк с красивым двором и большими деревянными служебными постройками. Все это мало отличалось от ее прежнего поместья. Но черед удивляться пришел утром, когда она вскоре после рассвета поднялась, выглянула и узрела великолепный вид, открывавшийся на кентский Уилд. Зрелище было столь прекрасным, что у нее перехватило дыхание.

– Это место всегда было нашим, – негромко заметил Булл, – пока не явился король Вильгельм.

И пусть на секунду, но Ида ощутила с ним некоторое родство.

Ее пребывание в Боктоне вышло приятным, хотя и недолгим, однако чувства она испытывала смешанные. Иду радовало наличие у Булла такого поместья, и все же это являлось горьким напоминанием о жизни, которой она лишилась. Может быть, именно это чувство потери побудило ее вскоре по возвращении в Лондон совершить первую ошибку после своего замужества.

Дело было в Михайлов день. Она вернулась домой и, еще не войдя, услышала разговор на повышенных тонах. А через несколько секунд удивленно застала троих: Сампсона Булла, раскрасневшегося, за дубовым столом, брата Майкла и бледного, чуть презрительного Пентекоста Силверсливза. Но это не шло ни в какое сравнение с шоком, последовавшим от речей мужа.

– Если таково правление короля Ричарда, то пусть отправляется в ад! – бушевал купец. И далее, к ее ужасу, добавил: – Лондон обзаведется другим королем.

Несчастная Ида побелела: измена!

Однако причина оказалась довольно проста. Все дело в налогах. Напряженность между монархом и городом существовала издревле, однако границы определялись четко. Ежегодный налог с города назывался откупом. При слабом монархе город мог оговорить его снижение и выбрать для сбора собственных шерифов. Если же король был силен, откуп возрастал, а шерифов назначал монарх, хотя не без учета мнения горожан. Что до сбора, то он осуществлялся так, как считали лучшим отцы города. Договоренности оглашались в Михайлов день.

– Известно ли вам, что учинил этот треклятый Ричард? – гремел Булл. – Никаких шерифов! Он просто взял и разослал своих откупщиков, вроде этой твари! – Купец указал на носатого клирика Казначейства. – Не затруднившись извинениями! Они высосут из нас кровь до последней капли! Это вопиющая несправедливость!

Оценка полностью соответствовала действительности. Силверсливз, прибегнув к старому правилу, только что стребовал с купца возмутительную сумму. «Начнем с большего, – сошлись в Казначействе, – и дадим им сбавить». В конце концов, за королевский Крестовый поход приходилось платить.

Но изменнические речи не подобали представительнице рыцарского сословия, и Ида спокойно осадила мужа:

– Поосторожнее высказывайся о короле.

В последующие месяцы брат Майкл часто корил себя и думал: «Если бы я вывел ее из комнаты, она бы ничего не услышала. Я должен был сообразить, чем это закончится». Но ему самому было любопытно послушать. Что до Иды, то жизнь всяко не подготовила ее к дальнейшему.

Ибо супруг ее совершенно хладнокровно обратился к клирику:

– Король – болван. С лондонскими баронами шутки плохи.

Ида знала, что богатые лондонцы любили именовать себя баронами, но всегда считала это дурной претенциозностью. Однако если она ожидала от королевского представителя резкой реакции, то ее не последовало. Пентекосту было виднее. Сильный монарх, вроде Вильгельма Завоевателя или Генриха II, мог подмять под себя город, но в период анархии до воцарения короля Генриха лондонцы, окруженные высокими стенами, сумели сохранить баланс власти в королевстве. К тому же осмотрительный гонец Казначейства хотя и хотел выполнить поручение повелителя, но в неменьшей степени не хотел наживать себе врагов в эти смутные времена. А потому он, к удивлению Иды, сел за дубовый стол против Булла и произнес голосом чуть ли не виноватым:

– Ты должен понимать, что Ричард ничего не знает об Англии и знать не хочет.

– Город восстанет.

– Сейчас король могуществен, – возразил Силверсливз. – По-моему, тебе придется заплатить.

– В этом году – да. А в следующем, глядишь, и нет. Время покажет, – вперился в него взглядом Булл и пожал плечами. – Если чуток повезет, его прикончат в походе, и мы от него избавимся.

Ида ахнула. Но Силверсливз, вопреки ее ожиданиям, и тут не стал возражать. Он подался вперед и доверительно осведомился:

– Нам всем понятно, что это ошибка, но ответь мне честно: насколько серьезной будет реакция Лондона?

Булл немного подумал, прежде чем вынести вердикт. Когда же заговорил, тон его был мрачен.

– Если король не будет играть по правилам и наплюет на традиции, мы этого не потерпим. – Он пристально посмотрел Силверсливзу в глаза.

Иде его слова показались довольно глупыми. Пентекоста они испугали. Традиции в Англии существовали повсюду. Возможно, старый «общий закон»,[28] которым руководствовались в каждом поместье и деревушке, оставался неписаным, но норманнские завоеватели были достаточно мудры, чтобы никогда на него не посягать. Таким же образом и лондонские законы могли не быть обнародованы, но их уважали все короли со времен Вильгельма. По этому кодексу жили горожане скандинавских и саксонских кровей. В его границах они могли действовать гибко. Нарушишь этот кодекс – и сотрудничеству конец. Ида лишь смутно догадывалась об этом, а Пентекост знал с колыбели.

Тут Булл добавил нечто, показавшееся Иде еще более странным, хотя со временем употребленному им словечку суждено было сделаться для нее как знакомым, так и омерзительным.

– Откровенно говоря, – бросил он, – не удивлюсь, если дело кончится коммуной.

Силверсливз побледнел.

Женщина имела самое отдаленное представление о коммуне, хотя последнюю знали с давних пор. В древнем нормандском городе Руане коммуна существовала полвека, а в других европейских центрах имелись ее подобия. Лондонские бароны же в прошлом время от времени выступали с такой идеей, но без особого успеха.

Ибо коммуна была мечтой всякого горожанина. По сути, она означала городское самоуправление почти без вмешательства монарха. Королевство в королевстве, с собственным правителем, которого обычно называли на французский манер мэром. Но материковая коммуна имела еще одну особенность, и Силверсливз отлично о ней знал.

Король мог собрать свою дань тремя основными способами. Первым был ежегодный откуп графств. Остальные сводились к сбору произвольных налогов, идущих на те или иные цели по усмотрению короля и его советников. Это была либо субсидия, теоретически – дар, приносившийся монарху всеми его баронами; либо пошлина – фиксированный подушный налог со всех полноправных подданных, особенно в городах.

В феодальной Европе коммуна рассматривалась как самостоятельный барон. Откуп королю выплачивал мэр, который собирал его, как считал нужным; субсидию платили так же. Но поскольку коммуна являлась феодальным бароном, пошлина, когда до нее доходило дело, бывала такой, словно все многочисленное собрание полноправных граждан за городскими стенами вдруг испарилось. Они принадлежали уже не королю, а барону по имени Лондон. То есть пошлины вообще не существовало. На деле коммуна была налоговым раем не для богатых, но для обычных горожан. Потому неудивительно, что клирик Казначейства отнесся к ней с паникой.

– Ты поддержишь коммуну? – спросил он.

– Поддержу, – ворчливо ответил Булл.

Внимая этой предательской беседе, Ида приходила все в больший ужас. Кем себя возомнили эти спесивые торгаши? Возможно, не напомни ей столь остро посещение Боктона о былом ее положении, она промолчала бы. Будь она женой вельможи, знакомого с могуществом больших европейских городов, она разобралась бы в деле лучше. Но Ида была лишь вдовой захолустного рыцаря, да и великим умом не отличалась. Поэтому, не имея в свою поддержку ничего, кроме сословных предрассудков, Ида презрительно обратилась к мужу:

– Ты говоришь о короле! Мы обязаны повиноваться монарху! – При виде их удивления она взорвалась: – Баронами себя называете? Да вы обычные торговцы! Поговариваете о коммуне? Это наглость. Король растопчет вас и правильно сделает! Платите налоги и делайте, как вам велено. – И в конце добавила: – Вы забываете свое место.

Вложив в сию тираду всю боль личной униженности, Ида напомнила им, что пусть делают с ней что угодно – она останется леди. Злая и раскрасневшаяся, Ида ощутила немалую гордость. До нее не дошло, что каждое произнесенное ею слово было нелепицей.

С секунду Булл не издавал ни звука, бесстрастно таращась на дубовую столешницу. Затем заговорил:

– Вижу, моя леди, что я совершил ошибку, когда женился на тебе. Не думал, что ты настолько глупа. Но раз ты моя жена, то, полагаю, должна меня слушаться, а потому пошла вон.

Трясущаяся и бледная Ида повернулась и увидела в дверях Дэвида, уставившегося на нее.


В последующие недели отношения Иды и Булла оставались холодными. Оба втайне затаили обиду и, как многие супруги, вдруг открывшие в себе обоюдное презрение, отступили и перешли в состояние вооруженного нейтралитета.

Брат Майкл приходил, как и прежде. Он всячески старался придать им бодрости и возносил за них молитвы, но сомневался в успехе. Ида гадала о выводах, которые Дэвид сделал из перепалки, но вскоре те стали ясны, ибо всего через несколько дней он, спокойно сидя возле нее, спросил:

– Мой отец – злой человек?

Когда она ответила, что конечно же нет, мальчик уперся:

– Но он же не должен выступать против короля?

– Нет, – откровенно признала Ида, – не должен.

От дальнейшего же обсуждения она решительно отказалась.

За это время только одно принесло ей некоторое удовлетворение. Она не оставила надежд обозначить родство с лордом Фицуолтером, несмотря на провальные попытки заинтересовать его до замужества. Однажды, с умом подкараулив его после мессы в соборе Святого Павла, она заставила его признать ее существование. Между тем, исправно именуя его своим родственником, Ида видела, что произвела впечатление на друзей мужа, которые испытывали в ее присутствии известную социальную неловкость, и это, в свою очередь, доставило ей величайшее удовольствие.

Так осень постепенно перешла в зиму. В начале декабря король Ричард пересек пролив, вступил в Нормандию, и в Англии воцарилось спокойствие.


Одной зимней ночью сестра Мейбл едва не толкнула брата Майкла на верную погибель. А может быть, ей нравилось так думать годы спустя.

Зимнее солнцестояние принесло в Лондон стужу, и весь мир жаждал тепла. В больнице Святого Варфоломея праздновали Рождество. Пала тьма, была четверть луны. На крышу приорства лег снежный покров; квадратное пространство монастыря наполнилось бледным светом. Каноники, отслужившие вечернюю службу, пировали. Подали лебедя, рыбу трех видов и фрукты в сахаре. Толика перепала даже больничным постояльцам, которых кормили при свете коптивших ламп, и все заведение исполнилось благодушия.

Поэтому, наверное, неудивительно, что сестра Мейбл, выпившая больше, чем сознавала, слегка разогрелась; не было странным и то, что, проходя мимо жаровни, она предложила брату Майклу устроиться в тепле и побеседовать.

Они мирно сидели, глядя на мерцающие угли. Брат Майкл тоже пребывал в расслабленности. Говорили о своих семьях, и шажок за шажком дошло до того, что она спросила, любил ли он когда-нибудь женщину.

– Да, – ответил монах, полагая, что это так. – Но я дал обет. – Он указал на длинную арочную галерею их религиозной обители.

– Меня никто не брал замуж, – призналась она.

И тут, издав смешок, сестра Мейбл сделала свой ход. Подтянув рясу чуть выше колена, она лукаво улыбнулась ему и вытянула ногу:

– Мне казалось, что ноги у меня в порядке. Как по-твоему?

Нога была крепкая, полная, с веснушчатой кожей и удивительно гладкой – всего несколько волосков, да и те такие светлые, что едва различались. Довольно милая ножка, сказали бы многие. Брат Майкл уставился на нее.

Хоть намерения Мейбл угадывались безошибочно, но он не был шокирован. Наоборот, тронут. Поняв, что это первая и единственная похотливая выходка Мейбл за всю ее жизнь, брат Майкл ласково поцеловал ее в лоб со словами:

– И в самом деле, сестра Мейбл, замечательная нога для служения Господу.

Затем он спокойно встал и устремился по галереям прочь из обители на широкую пустошь Смитфилда.

Спустя два дня, утешившись мыслью, что на сей раз дьявол, если охотился за братом Майклом, был посрамлен, она воодушевленно сообщила духовнику:

– Я пропала. Теперь отправлюсь в ад, и с этим ничего не поделать. Но Майкл остался неколебим.


В последний вечер декабря состоялось тайное собрание.

Семь человек, раздельно и неприметно прибывших в дом близ Лондонского камня, были все олдерменами. В ходе часовой дискуссии они не только условились о желаемом, но и разработали стратегию и тактику.

– Первое, чем надлежит заняться, – воззвал предводитель к общему согласию, – так это откупом.

Но предстояло обсудить и другие, более глубокие материи.

Уже в конце совещания, когда кто-то заговорил о надобности в осведомителе, олдермен Булл после недолгих раздумий заявил:

– Я знаю такого человека. Предоставьте это мне.

Будучи же спрошен, о ком идет речь, он улыбнулся:

– Это Силверсливз.

И не было простой случайностью то, что через считаные дни гонцы принесли в Лондон новости важные и пугающие.

На берега Англии прибыл брат короля – Джон.

Апрель 1190 года

Пентекост Силверсливз взирал на семейство Барникель. Его не любили, но это не имело значения. Невелики птицы. Рыжий крепыш-рыботорговец с детьми, незнакомая женщина с мальчонкой, которого держала за руку, да забавное создание – сестра Мейбл.

– Это несправедливо, – возразила монахиня.

А то он не знал.

– Я заплатил за эти сети, – напомнил рыбак.

– Боюсь, – ровно ответил Силверсливз, – что компенсации не будет.

– Один закон для бедных, другой – для богатых, – с отвращением констатировала Мейбл.

Силверсливз улыбнулся:

– Конечно.

Переметы – давняя докука Темзы. Богатого купца взбесило не то, что в данном случае они повредили судно, а сам их вид на реке однажды утром. Он переговорил с Силверсливзом, тот – с канцлером, и через день вышел указ об их устранении, несмотря на тот факт, что рыботорговец, пусть и не бедный, но достаточно скромный, уплатил за право их ставить солидную сумму. Покончив с делом, Силверсливз поспешил уведомить о достигнутом Булла. Что было совершенно естественно, ибо за последние три месяца олдермен Сампсон Булл стал его закадычным другом.


Все началось исподволь, почти неуловимо. Сначала потекли перешептывания, смутные слухи, но он умел прочитывать знаки и к марту не сомневался. Это был Джон.

Но почему король Ричард смягчился и допустил младшего брата в Англию? Потому что презирал. И в самом деле, по сравнению с прочими принц выглядел бледно. Если отец впадал в приступы ярости, то Джон – в эпилептические припадки. Если Ричард высок, белокур и отважен, его младший брат – темной масти, приземист, всего пять футов и пять дюймов ростом, а воин – незадачливый. Способный иногда блеснуть, он действовал порывами, как Бог на душу положит, и Ричард его не боялся. Но он, как всякий Плантагенет, жаждал трона.

Хотя на первый взгляд он не предпринимал ничего. С отплытия Ричарда прошло всего две недели – тот собирал войска на материке и совещался со своим товарищем по походу, королем французским. Джон оставался в своих обширных владениях на западе Англии. Докладывали, что занимался он преимущественно охотой – верховой и соколиной. Но Силверсливз не обманулся. Он выгадывал время и делал выводы, готовясь нанести удар. И знал, кто станет мишенью.

Его покровитель, Лонгчамп.

Поначалу казалось, что все шло преславно. Канцлер блестяще преуспел, став в отсутствие господина самым могущественным человеком в Англии. За свою неизменную преданность Пентекост уже был вознагражден парой неплохих бенефициев. Будущее и впрямь могло оказаться безоблачным, когда бы не одна беда.

– Лонгчамп спесив, вот в чем проблема, – сказал Пентекост жене. – Он нажил много врагов.

Увы, канцлер не скрывал пренебрежения к некоторым знатным феодальным родам.

– Они низвергнут его, – сокрушался клирик Казначейства.

– Этого нельзя допускать! – воскликнула его дородная супруга. – Для нас он дороже золота!

Знамения все мелкие, но зловещие. От ссоры рыцаря или барона с канцлером недалеко было до вести, что они подались к Джону. Ползли и другие слухи. Уже в январе купец обронил, что люди Джона в Лондоне, хотя, будучи спрошен, отказался назвать их. Пентекост смотрел зорко, но так никого и не выявил.

И повезло же ему так крепко сдружиться с Буллом!

Он сам не понимал, как это вышло. Редкие приглашения в дом купца. Несколько случайных встреч. Если бы Пентекост вник, то мог бы заключить, что дружбу завязал Булл. Так или иначе, он был рад.

– Никто лучше его не знает, что творится в городе, – заметил он жене. – Я собираюсь держаться к нему поближе.

Силверсливз даже пробовал подружиться с семейством Булла. С Идой держался подчеркнуто учтиво. Ближе им было не сойтись, но ее отчасти согревали его поклоны и обращение «леди». С мальчишкой Дэвидом оказалось проще. Ему Пентекост неизменно и твердо говорил: «Я человек короля». Однажды он взял мальчика в Казначейство, пояснив: «Здесь мы занимаемся королевскими делами». Но сам Булл оказался ненасытен. Сегодняшний инцидент с переметами явился лишь очередным способом убедить могущественного олдермена в том, что Пентекост и его господин Лонгчамп желают ему добра.

– И сообщай мне обо всем, что услышишь, – знай требовал тот.

Лишь перед самым уходом Пентекост вдруг уловил нечто смутно знакомое в малыше, державшем женщину за руку. На миг он озадаченно нахмурился, но потом вспомнил: белая прядь в волосах.

– Кто это? – спросил он.

Мейбл сказала.

Пентекост возвращался к дому Булла в задумчивости. Он не знал, что у Саймона-оружейника есть сын, и счел это доброй вестью. За ним остался должок. Отец ли, сын – все едино, а коли тот так мал, то времени выдумать что-нибудь подходящее предостаточно. Вскоре на его лице уже играла улыбка до ушей.

Войдя же в дом Булла, Силверсливз опешил, ибо купец был крайне суров. И стал белее мела, когда Булл, поблагодарив за помощь с переметами, взял его под руку и сказал:

– По-моему, тебе следует знать кое-что еще.


В мае брат Майкл понял, что проигрывает бой. Тогда прибыл чужак.

Он был рыцарем и звался Жильбером де Годфруа. Его поместье называлось Эйвонсфорд и находилось у западного замка Сарум. И он остановился у Булла.

В его присутствии не было ничего особо диковинного. Если нищие паломники селились в богадельнях, то странствующий рыцарь обычно останавливался у купца. Когда же Годфруа передал письмо от знакомого Буллу купца из Юго-Западной Англии, олдермен предложил тому свое гостеприимство. Рыцарь ночевал в доме, его грум – на конюшне.

Жильбер де Годфруа прибыл в Лондон уладить свои дела перед Крестовым походом. Высокий, средних лет, лицом печальный и суровый, он был суховат в манерах. Его видели мало, ибо он ежедневно вставал на рассвете и отправлялся к заутрене в собор Святого Павла. После этого ездил в Вестминстер или испытывал лошадей в Ислингтонском лесу; вечером же, немного перекусив, отходил ко сну. На его сюрко красовался красный крест, обозначавший участие в Крестовом походе. Он был безупречный рыцарь. А также вдовец.

Когда брат Майкл познакомился с ним за еженедельной семейной трапезой, Годфруа жил в доме уже четыре дня. Благородство и изысканность рыцаря произвели на него впечатление. Юный Дэвид откровенно благоговел, и даже Булл держался тише, чем обычно, однако монах не предвидел перемен, произошедших в Иде.

То, что она оказывала рыцарю внимание, было в порядке вещей: он как-никак гость. То, что она обслуживала его первым, являлось исключительно вежливостью. То, что она нарядилась в спадающее мягкими складками платье, тоже можно было понять. Однако имелось нечто большее. С Идой случилась метаморфоза. Казалось, она была странницей в чужом краю и встретила наконец человека, который изъяснялся на ее родном языке. В ее обращениях к рыцарю едва ли не звучало: «Но этим нас не понять». «О муже она, похоже, вообще забыла, меня же вряд ли замечает», – подумал брат Майкл.

Рыцарь говорил мало, и монах ушел глубоко обеспокоенным. Ему было горько видеть, как Ида выставляла на посмешище его брата. Как и себя, счел он.

Настораживало и другое. С момента появления рыцаря Ида всячески претендовала на его внимание. Она немедленно уведомила его, что она за фигура и как ее унизили. Поведала ему о своем происхождении в надежде найти общие связи. К ночи же, уходя с Буллом, ее огромные карие глаза послали рыцарю взгляд, взывавший: «Спасите меня!» Она даже пыталась присоединиться к нему на службах. Булл наблюдал за всем этим молча.

На следующей неделе монаху показалось, что положение еще серьезнее. «Пора что-то делать», – подумал он. Найдя какой-то предлог, он вернулся на другой день, потом опять, и в ходе этих визитов выявился новый, даже более тревожный аспект дела.

Ибо если Ида обхаживала рыцаря, подбираясь к нему, то юный Дэвид был попросту влюблен. Брат Майкл видел, как белокурый мальчик со свежим лицом день за днем увивался за суровым рыцарем. Дэвид смотрел, как Годфруа упражняется с булавой и мечом, или же помогал груму – пареньку лишь на несколько лет старше его самого – чистить доспехи, чтобы не ржавели. Дэвид был заворожен и щитом с белым лебедем на алом фоне. В обычае рыцарей было выбирать герб для украшения на турнирах – мода последних десятилетий. Мальчик же усматривал в этом очередное доказательство героизма Годфруа – впечатление, подтверждавшееся при случае, когда рыцарь останавливался перемолвиться с ним словом в своей спокойно и серьезной манере. Но когда он взлетал в седло своего великолепного боевого коня, Дэвид Булл видел в рыцаре чуть ли не божество.

Однажды утром Годфруа выехал со двора под взглядами Дэвида, брата Майкла и Иды, и мальчик обратился к мачехе:

– Хочу, чтобы отец был таким же.

Женщина лишь рассмеялась. И сказала ему обидную вещь:

– Не дури. Посмотри на своего отца. Сразу видно, что он всего-навсего торговец. – Затем со вздохом добавила: – Благородными рождаются, а не становятся. – И добавила, дабы приободрить его: – Я подыщу тебе жену из благородных. Быть может, твой сын станет рыцарем.

Так сын лондонского купца пришел к пониманию, что бедой были не только заблуждения его могущественного отца и не само по себе низкое положение в сравнении с рыцарем – сам Бог создал его низшим. Раньше он этого не знал.

Увы, это было правдой. За исключением самого Лондона, владычество норманнов и Плантагенетов подвергло английское общество великому изменению. Англосаксонский аристократ похвалялся своим воинским родом, но благородство его, по сути, определялось достатком. Человек, богатый землями, слыл благородным; зажиточные лондонские купцы стали танами. Во время войн они командовали английскими рекрутами, набранными с их земель.

Норманны, явившиеся им на смену, были полностью обособлены от английского люда. Годфруа мог править поместьем в Эйвонсфорде так же, как его саксонский предшественник, но у него было еще одно в Нормандии. Он мог говорить по-английски, но его родным языком оставался французский. Он не водил своих крестьян на войну, так как от необученных рекрутов толку мало. Войска Львиного Сердца были наемными – неистовые лучники из Уэльса и страшные рутьеры – наемники с континента. Рыцарь мог быть и богат, и крайне беден. Булл мог дважды купить того же Годфруа. Но тот принадлежал к европейской военной аристократии – касте, объединившейся в огромное братство и с презрением взиравшей на всех остальных. Это восприятие благородства, единожды укоренившись в островной Британии, лишило ее покоя.

Проницательный олдермен Сампсон Булл осознал, что со временем его род сможет проникнуть в эту аристократическую среду через деньги и брак. Ида тоже понимала это, но с сожалением. Что до юного Дэвида, то при взгляде на рыцаря он видел лишь волшебство. Отца же с этих пор полагал низким и втайне презирал. То был последний подарок Иды ее супругу.

Монах все это видел и сокрушался. Однако подлинным потрясением стал следующий визит.

После трапезы он вышел наружу с братом и племянником. В доме стояла тишина; Ида отправилась в кладовую, рыцарь сидел в молчаливом одиночестве. Брат Майкл вернулся по чистой случайности и увидел обоих.

Годфруа стоял безмолвный и неподвижный, как всегда. Ида, вернувшаяся из кладовой, что-то негромко говорила ему. Затем она тронула рыцаря за плечо. Этого жеста хватило, чтобы брату Майклу показалось, будто он все понял. Побледнев, монах вышел.

Ночью его посетило ужасное сновидение. Монах увидел бледное тело Иды, которое переплелось с телом рыцаря, и лебединую шею, напрягшуюся в экстазе, узрел, как он обладает ею. Различил темные глаза и длинные волосы, ниспадающие на груди, услышал слабый вскрик. И пробудился в неимоверной, ледяной муке, которая заставила его сперва сесть, а после мерить шагами тесную келью. Он не смог уснуть заново и метался все пять часов до рассвета, преследуемый неотступным, ужасным образом то одних, то других любовных утех Иды.

Когда рассвело и майский птичий хор зазвучал в полную силу, он пересек Смитфилд и дошел до собора Святого Павла. Там, у двери, под одиночный удар колокола, созвавший на службу немногочисленные чистые души, он увидел приближавшегося молчаливого Годфруа.

Выслушав его речь, набожный рыцарь не снизошел даже до удивления.

– Ты обвиняешь меня в прелюбодеянии, монах? – спросил он холодно. – Предлагаешь уехать? Мне незачем уезжать. – И он, не говоря больше ни слова, вошел в собор.

Не ошибся ли он? Брат Майкл приложил ко лбу ладонь. Всерьез ли подозревал он этого честного рыцаря? Он вернулся в смятении, не зная, что и думать.

Через три дня Жильбер де Годфруа собрался в путь. Ида предложила ему перчатку как залог в странствии – изысканный жест из рыцарского обихода. Но он угрюмо отказался, напомнив ей:

– Я совершаю паломничество в Святую землю.

И брат Майкл облегченно вздохнул.


С отъездом рыцаря Ида и юный Дэвид впали в апатию. Мальчик даже занемог, его учеба начала хромать. Поэтому в середине лета олдермен попросил брата Майкла оказать сыну помощь.

Дэвида нельзя было причислить к зубрилам, но он отличался любознательностью, учтивостью и очень уважал дядю.

– Ты такой ученый! – потрясенно восклицал мальчик, побуждая монаха делиться всем, что тот знал.

Знания брата Майкла об окружавшем мире были типичны для умеренно просвещенного человека той эпохи: симпатичная мешанина из фактов и фольклора, почерпнутых из любимой библиотеки Вестминстерского аббатства. Он был в состоянии растолковать племяннику пеструю мозаику европейских государств с их портами и реками, городами и святынями. Он мог толково рассказать о Риме и Святой земле. Но ближе к границам этого огромного средневекового мира его познания постепенно расплывались и превращались в вымыслы о далеких краях.

– К югу от Святой земли находится Египет, – сообщал он Дэвиду вполне грамотно, – откуда Моисей повел иудеев через пустыню. А возле устья великой реки Нил стоит город Вавилон.

Так называли в Средневековье Каир.

– А если поплыть по Нилу? – загорался мальчик.

– Тогда, – уверенно отвечал монах, ибо вычитал это в книге, – ты попадешь в страну Китай. – Он просвещал племянника и в истории Лондона. – Лондон был основан давным-давно, даже задолго до Рима. Его построил великий герой по имени Брут. Затем он отправился в странствие и основал древнюю Трою.

Он рассказал, как пришли и ушли римляне, как восстановил стены король Альфред.

– А какие были короли до Альфреда? – спросил мальчик.

– Древних английских королей было много, – пояснил монах. – Но самыми знаменитыми, давным-давно, стали двое. Одним был добрый король Артур с его рыцарями Круглого стола.

– А вторым?

– Вторым, – уверенно произнес Майкл, – был старый король Коль.

Ибо так говорилось в летописях.

Часто, покуда он учил племянника, к ним приходила и подсаживалась Ида.


Прекрасным осенним утром сестра Мейбл могла быть и в лучшем настроении, но не была. А причина ее негодования крылась в церквушке, которую она только что посетила.

Церковь Святого Лаврентия Силверсливза представляла собой небольшое красивое здание на узком пятачке между домом канатчика и пекарней. Вниз по холму, в Винтри, располагались темсайдские склады нормандских виноторговцев, а за ними виднелась река. Церковь была каменной, за исключением крыши, что оставалась деревянной. Она могла, наберись столь внушительная паства, без труда вместить сотню душ. Сестра Мейбл только что навестила викария этой скромной церкви.

Викарий церкви Святого Лаврентия Силверсливза был человек бедный, болезненный, обремененный женой и двумя детьми. Формально, конечно. Поскольку он имел сан, то страдалица, с которой он жил, считалась не женой, а сожительницей. Но даже среди самых строгих церковников мало кто полагал тяжким его преступление против нравственности. Большинство лондонских куратов имели семьи – они бы голодали без жен.

Ситуация в этой церкви была типичной. Викария назначала семья Силверсливз, и он извлекал доход из ее пожертвований. Если занять эту должность не хотел никто из родных, она переходила к другу или знакомому. Тот, как правило, бывал викарием и нескольких других церквей, накапливавшим все их доходы. Поэтому в помощь себе он назначал курата, которому платил жалкие гроши – так мало, что если несчастный не имел жены для содержания себя, то едва ли располагал дровами для очага.

Викарию церкви Святого Лаврентия Силверсливза было тридцать пять лет. Седой, лысеющий, он страдал приступами дурноты. Его жена, трудившаяся в пекарне по соседству, была покрепче, но мучилась от варикозной болезни. А две изможденные дочки напомнили Мейбл не что иное, как пару сломанных свечек. Они жили в трущобах за церковью и были столь нищи, что даже семья Силверсливз однажды, два года назад на Рождество, пожаловала им шиллинг.

Сестра Мейбл приходила к ним при первой возможности. Сегодня, поработав в кладовке со ступкой и пестиком, она принесла целебное зелье из латука – курат терял зрение; от приступов же дурноты ему полагалась буквица. Для опухших ног его жены у нее был припасен можжевельник, а для дочек, страдавших от глистов, – сывороточный хлеб. Она провела у них час, делясь этими снадобьями и своим туповато-бодрым настроением, после чего удалилась с единственной мыслью: «Будь проклят этот Силверсливз! Он обязан им помочь, я заставлю его…»

Мейбл отправилась к нему, но не застала. «Ну, я найду его», – бормотала она, тяжело вышагивая обратно к Смитфилду. И тут же, едва вступив на эту широкую пустошь, она увидела его. Он стоял невдалеке от ворот церкви Святого Варфоломея и беседовал с братом Майклом. «Попался», – удовлетворенно прошептала сестра Мейбл и поспешила к ним; корзина колотила ей по ноге. Но, не дойдя лишь двадцать шагов, она остановилась как вкопанная, изумленно моргая.

Ибо там, сразу за мужчинами, маячила отчетливая и вещественная, не хуже самого приорства, диковинная бело-зеленая фигура с птичьим лицом, изогнутым хвостом и трезубцем в руке. Ошибиться было невозможно: тот самый демон, с которым она беседовала в видении многолетней давности. И вот – здесь тоже не было никакой ошибки – его клювастое лицо было исполнено торжества. «За Силверсливзом явился, – подумала она без сожаления. – Давай, обслужи его как положено».

Но после, вглядевшись, она, к своему ужасу. обнаружила, что бело-зеленый демон смотрел вовсе не на Силверсливза, но обвивал своими длинными руками святого брата Майкла. Тот же пребывал в полном неведении.


На секретной встрече семерки вскоре после Михайлова дня собравшиеся были едины в том, чтобы поздравить олдермена Сампсона Булла.

– Ты отлично справился с Силверсливзом, – заявил предводитель.

И Булл действительно счел, что дело он провернул мастерски.

Нет, он не лгал. Буллы вообще не лгали.

– Может, немного преувеличил, – признался он.

А Пентекосту отчаянно хотелось поверить.

Когда весной он сообщил клирику Казначейства, что посланники Джона вступили в переговоры с некоторыми ведущими олдерменами Лондона, испуг Силверсливза явился забавнейшим зрелищем. Так оно и было – кое-какие тайные сношения состоялись, но Джон пока не был вполне уверен, а олдермены отважились лишь намекнуть на взаимный интерес. Но Булл, позволив Пентекосту вообразить уже готовый полномасштабный заговор, подтолкнул его к действию.

– Ибо не представляю, – предупредил он Пентекоста, – чтобы при таких чудовищных налогах город не поддержал бы Джона в любом выступлении против твоего господина.

С того дня казначейский клирик очутился у Булла на крючке. Никто другой не вел речей жарче, советуя канцлеру ни в коем случае не гневить Лондон. Редкая неделя проходила без того, чтобы Пентекост не увиделся с Буллом и не спросил тревожно о новостях. Тучный купец на это неизменно расплывчато и оттого жутковато отвечал что-то вроде «Джон везде» или «Дела Лонгчампа плохи».

Силверсливз был прилежен. К середине лета олдермену намекнули, что затея выгорает. И вот незадолго до Михайлова дня из Казначейства пришли чудесные новости.

– Все! – победоносно возгласил Булл своим друзьям. – Все, что мы хотели! Новое королевское налогообложение полностью отменено! Откуп снова уменьшен. Двоих шерифов предоставлено выбирать нам!

Пентекосту же он серьезно сказал:

– Лондон в долгу перед вами, мастер Силверсливз. – И добавил, к новому тревожному недоумению клирика: – Зачем Лондону поддерживать Джона, когда у нас есть такой добрый друг, как Лонгчамп?

Поэтому Силверсливзу повезло: его душевный покой не пострадал. Он не был на собрании в доме у Лондонского камня и не слышал, как предводитель, поздравив Булла, с добродушной улыбкой объявил:

– Теперь, друзья мои, наш следующий шаг очевиден – нам нужно просто ждать.

Ибо до него дошла весть, что в тот самый день король Ричард Львиное Сердце покинул наконец континент и вышел в далекое Средиземное море, отрезав себе пути к отступлению.


Мать Адама больше не слышала о своих виндзорских родственниках. Вопреки сказанному никто из них так и не прибыл в Лондон, а это означало, что денег ей не видать. Прошло больше года, известий не было, и она обещала себе отправиться туда в следующем году и разобраться. Или, может быть, позднее. Уж больно путь оказался долгим.

Когда Адаму исполнилось пять, она сказала ему:

– У твоего отца было немного земли в деревне. Нам кое-что с нее причитается.

Для малыша это не имело смысла, и он со временем напрочь о том забыл, коль скоро мать предала дело забвению.


Хворь Дэвида Булла вернулась осенью. Он стал вдруг настолько бледен, что отец всерьез обеспокоился.

– Буллы никогда не болеют, – изрек купец твердо, но мальчику лишь делалось хуже.

Испробовали все, включая травы Мейбл, и тот как будто выкарабкался – благодаря ли снадобьям или молитвам брата Майкла. Прошел декабрь. Но в январе болезнь вернулась.

После снегопада ударила лютая стужа. Улицы Лондона сковало льдом, по ним разбрасывали золу. И каждый день монах, поскрипывая тяжелыми башмаками, печально шел в дом у Сент-Мэри ле Боу. Похоже было, что травы сестры Мейбл не могли спасти пятнадцатилетнего Дэвида Булла, и даже непрошибаемый купец, покачав головой, сказал брату Майклу со слезами на глазах:

– Сдается, нашему роду пришел конец.

К исходу месяца мальчик лежал бледный как призрак, а Ида говорила ему:

– Борись, Дэвид. Не забудь, что я обещала найти тебе благородную жену. – Но брату Майклу она шепнула: – Я люблю его как родного, но между ним и смертью отныне только твои молитвы.

Монах молился изо дня в день. Не раз он заставал брата со скорбно понуренной головой, на коленях у постели больного. Дэвид то вяло бодрствовал, то спал. Уже готовый сдаться, монах ежедневно думал о крохотной толике света, еще сохранявшейся в мальчике наподобие тончайшего солнечного луча, и все свое внимание сосредоточивал на ней. «О, если бы мог я как-нибудь вывести на солнце эти бледные мощи, этот каркас, оставшийся от несчастного Дэвида, чтобы согрелся, – думал монах. – Если бы мне это удалось, он непременно вознесся бы на небеса, как ангел, или же исцелился».

Посему, коль юному Дэвиду было уготовано умереть, брату Майклу оставалось пособить лишь одним – подготовить его. Это оказалось несложно. Ибо мальчик – либо из страха смерти, либо приободренный присутствием монаха – всякий раз, когда тот присаживался рядом, порывался говорить. Он спрашивал о рае, преисподней и дьяволе. Однажды он спросил:

– Если моя душа ищет Бога, то почему она любит мир, который так далек от небес? Не значит ли это, что мною овладел дьявол?

– Не совсем, – ответил монах. – Мирские желания – вожделения королей и дворов, страсть к наживе, даже любовь женщины, – на миг он подумал об Иде, – в действительности суть лишь извращенное стремление к вещам вечным. Они являются земной иллюзией двора куда большего – двора Божьего.

– Если так, то зачем мне бояться покидать эту землю? – допытывался Дэвид.

– Незачем, если ты готов и послужил Богу, – отозвался монах.

– Мне бы в Крестовый поход, – вздохнул мальчик. – Ведь я вовсе ничего не сделал.

День спустя он спросил у Майкла о его собственной жизни. Что привело его в религиозную обитель?

– Полагаю, призвание свыше, – улыбнулся тот. – Это означало, – признался он честно, – что я больше не хотел ничего, кроме как очутиться ближе к Богу.

Но мальчик не откликнулся, вконец ослабев. Однако он цеплялся за жизнь изо дня в день. Через неделю чуть потеплело. Дэвид продолжал бороться, а его дядя – молиться.

В один прекрасный день брат Майкл безотчетно понял, что мальчик выживет. Он поделился этим с Идой, которая так растрогалась, что поцеловала его. Тем утром, возвращаясь из дома, возле собора Святого Павла монах увидел на небольшом островке травы подснежник.


В середине февраля сестра Мейбл полностью постигла смысл своего видения. Она вновь навестила викария церкви Святого Лаврентия Силверсливза. Невзирая на то что ее попытки заставить клирика Казначейства помочь нищей семье ни к чему не привели, она упорно делала, что могла, сама. После викария она решила проведать юного Дэвида и бодро, как всегда, дотопала до особняка Булла. На пороге остановилась, увидев их сидящими у окна. Истина открылась ей в тот же миг.

На сей раз демона не было: лишь три вполне человеческие фигуры. Мальчик сидел за столом за красивой книгой. Брат Майкл тихо устроился рядом и направлял руку племянника по сложному шрифту, объясняя трудный латинский пассаж. Ида, сидевшая напротив, не прикасалась к святому монаху, но взирала на него с обожанием. И Мейбл, в ужасе таращась на эту троицу, узрела перед собой противоестественную любовь, которая разрасталась и грозила застичь их врасплох.

Монахиня дала Дэвиду лекарство и ушла, гадая, как быть. Она молилась, но вразумления не получила. И тогда, встретив Майкла тем же вечером в монастыре, молвила без обиняков:

– Берегись противоестественной любви!

Монах гневался крайне редко, однако на миг поддался искушению. Но далее, вспомнив, как выходка самой Мейбл на Рождество едва не ввергла его во грех прямо в монастыре, добросердечный монах испытал сострадание. Он понял, что она ревновала, но много ли доброго в том, чтобы бросить ей это в лицо? Что же до чувств к Иде, он был вполне уверен в себе.

– Нам всем надлежит быть осторожными, – упрекнул он мягко. – Уверяю тебя, что я начеку. Но думаю, сестра Мейбл, что впредь тебе лучше не говорить мне таких вещей.

Он покинул ее, и бедной Мейбл осталось лишь вернуться в келью и снова молиться.

Июнь 1191 года

Кошмар начался. Выходило даже хуже, чем представлял Пентекост.

Принц Джон хорошо справился со своим делом. Силверсливз полагал, что к концу года в Англии не осталось барона, который был бы недоволен канцлером и стал Джону другом. А весной брат короля перешел к активным действиям.

Для начала он предъявил права на один из южных замков, затем видный северный шериф отказался подчиниться канцлеру, далее, в марте, гонец доставил в Лондон еще более зловещие новости: «Джон захватил замок Ноттингем». Тот числился среди самых неприступных цитаделей в центральных графствах Англии. «Охотится в Шервудском лесу, как будто уже король» – так о нем говорили. С тех пор слухи ползли непрерывно. Сам Джон объезжал королевство, обрастая сторонниками из половины шейров. Один барон собирал грозные силы на границах Уэльса. В городе звучали лишь два вопроса: «Склонится ли канцлер перед королевским братом?» и «Нападет ли Джон на Лондон?».

Силверсливз взирал на развернувшуюся перед ним сцену. У Тауэра трудился небольшой отряд. Территорию замка уже поспешно обнесли новой и весьма внушительной стеной. Снаружи выкопали также огромную канаву. Но Пентекост, наблюдая за этими работами, лишь ввергался в уныние. Лонгчамп был способным администратором, но «замки ему строить не по зубам» – так заявил клирику один из работяг. Даже Силверсливз видел, что основание стены слишком узко, а кладка слишком тонка, чтобы выдержать добрую атаку. Канаве же предстояло стать рвом с водой, но, когда Лонгчамп попробовал наполнить ее, случилась беда. Сейчас препятствие сводилось к паре дюймов грязи на дне. Всего неделей раньше в Ист-Чипе вспыхнуло небольшое восстание, показавшееся репетицией беспорядков более крупных. Его подавили достаточно быстро, но Пентекост подозревал, что за этим стояли люди Джона.

Останется ли Лондон верным канцлеру? Бог свидетель – тот дал лондонцам все, что они хотели. И был при этом по-прежнему бестактен. В прошлом месяце его спешные работы в Тауэре привели к уничтожению фруктового сада, принадлежавшего одному олдермену.

– А извиняться отправил меня, – сетовал Силверсливз.

– Лондонцы верны королю, нравится им Лонгчамп или нет, – утешил его Булл.

Но где в таком случае Ричард? Скитается ли в опасных морях или уже в Святой земле? И жив ли он вообще? Никто не знал. О, если бы Львиное Сердце передал хоть слово!


Странная выдалась та весна для Майкла. Весь мир полнился угрозой. Король-крестоносец был далеко. Кто знает, что держит на уме его брат Джон? И все-таки Майкл каким-то чудом был счастлив, ибо Дэвид Булл шел на поправку.

Теперь они с Идой часто брали мальчика на прогулку. Сначала Дэвид мог сделать всего несколько шагов. Но в конце марта уже так гонял на пару с жилистым монахом, что Ида со смехом говаривала:

– Мальчишки, вы слишком прыткие! Мне не угнаться за вами!

Однажды теплым днем в конце апреля, когда они проходили мимо Олдвича, где какие-то юные сорвиголовы ныряли с насыпи в Темзу, Дэвид вдруг удивил дядю: помчался вниз, на бегу сбрасывая одежду и тоже намереваясь нырнуть. Брат Майкл крикнул, чтобы тот остановился, но невольно обрадовался при виде его тела – хрупкого и изящного, но снова сильного и здорового. Боясь, однако, что тот простудится, монах старательно растер его и, выбранив, обнял одной рукой и так держал, пока они быстро шагали к дому.

Но, несмотря на эти вспышки хорошего настроения, Дэвид часто грустил. Он полюбил молиться с монахом и продолжал расспрашивать его о религии. Раз или два печально признал: «Бог пощадил мою жизнь, но я не пойму за что». В мае же, когда Ида и Булл отправились на месяц в Боктон, Дэвид остался с дядей, сославшись на то, что лондонская весна – пора веселых ярмарок.

Именно тогда брат Майкл понял, что делать, однако впоследствии сомневался. Возможно, он что-то уловил в ночь после того, как Дэвид нырнул в Темзу, а может быть, через несколько ночей после отъезда Иды и Булла, когда явился в дом и застал мальчика за молитвой. Но одно понял наверняка: он не допустит, чтобы тот погубил свою душу. Если Бог вернул Дэвида из мира теней, то сделал это с особой целью. Не важно, какой разлад воспоследует между ним и братом, он должен исполнить свой долг. «Я спасу его», – постановил монах.

А далее постиг и другое. Если таково было намерение Господа, то Провидение вручило ему все средства к осуществлению замысла: материнское наследство. Обстоятельства полностью соответствовали условиям. Деньги должны пойти на укрепление веры в семье. «Ты поймешь, что делать», – сказала она. И ныне он не сомневался, что осознал.

В середине июня Майкл спокойно отправился в Вестминстерское аббатство, испросил встречи с аббатом и обо всем договорился.

Его вполне устроили условия. Какие бы претензии он ни имел к аббатству по молодости, сейчас они казались не столь важными. Монах был уверен, что Ида одобрит это место как достаточно аристократическое. Что до него, то, проведя полжизни в служении святому Варфоломею, он полагал, что заслужил покой. Присматривать за Дэвидом – меньшее, что он мог сделать. Их поступление и безоблачное пребывание в аббатстве будут обеспечены щедрым пожертвованием, на которое никогда не пошел бы Сампсон Булл. А потому, заключил он, в том участвовал высший промысел.

Так и вышло, что теплым майским вечером, когда стояла почти полная луна, брат Майкл с чистой совестью и ликующим сердцем пришел к племяннику со словами:

– Я наблюдаю в тебе склонность к религиозной жизни. Как ты считаешь сам?

На эти слова святого человека, которым он столь восхищался, не будучи крепок собственным молодым умом, Дэвид мог ответить лишь довольным румянцем и благодарным возгласом:

– О да, это так!

Сердце доброго брата Майкла затопило неизведанной доселе любовью, и он предложил:

– Если ты поступишь в великое Вестминстерское аббатство, я тоже пойду и стану тебе наставником.

В счастливом сознании этих событий и ни с кем более не делясь планами, Майкл ждал возвращения Булла и Иды. В том, что брат рассвирепеет, сомневаться не приходилось. Но помня, как тот горевал, полагая, что потерял сына, монах надеялся, что даже на склоне лет неверующее сердце купца могло смягчиться. Он собирался сказать, что Буллу, по крайней мере, можно радоваться тому, что сын живой, здоровый и обретается в монастыре по соседству, где, Бог свидетель, его не сложно навестить.

Что касалось Иды, монах был уверен: та будет рада и благодарна видеть пасынка в лоне Церкви. Когда пришло известие, что они вернутся в июне, он принялся ждать их наполовину в нетерпении, наполовину в тревоге, чтобы сообщить замечательные новости.


– Что ты наделал?

Такой он ее прежде не видел. Бледное благородное лицо стало по-рыцарски суровым. Большие карие глаза смотрели уничтожающе, как будто он был дерзкой деревенщиной.

– Служение Господу… – начал он.

– Дэвида в монахи? Как же он заведет детей?

– Мы все дети Господа, – произнес он в замешательстве.

– Господь не имеет нужды в моем пасынке, – парировала она с высокомерным презрением. – Он женится и войдет в благородную семью.

Монах уставился на нее сперва в ужасе, потом в некотором гневе.

– Ты ставишь семейную гордыню выше Бога и счастья сына?

Но она резко оборвала его, вскричав внезапно:

– Предоставь судить об этом другим и не суйся не в свое дело, старый девственник! Убирайся из этого дома к своим полоумным калекам, в свою келью!

И бедный брат Майкл, близкий к обмороку, обнаружил себя ковыляющим восвояси. Часом позже, после недолгой беседы с мужем, в ходе которой они полностью сошлись во мнении, Ида вновь отбыла в Боктон, забрав с собой Дэвида.

Но подлинное унижение брата Майкла состоялось днем, когда он, ошеломленно сидевший в монастыре, поделился невзгодами с Мейбл.

– Не понимаю, – пробормотал он, качая головой.

Монахиня посочувствовала ему, но тоже осталась тверда.

– Я пыталась предостеречь тебя насчет противоестественной любви, – заявила она.

Подумав о полных упрека глазах Иды, он печально ответил:

– Не думаю, что сохранил к ней любовь.

Мейбл нахмурилась:

– К ней? Ты имеешь в виду Иду?

– А кого же? – удивился он, вскидывая глаза.

– Да нет же, Дэвида! Мальчика. Разве ты не влюбился в мальчика, грязный старик? – И она хохотнула, словно это было смешно.

Предположение оказалось столь возмутительным и мерзким, что брат Майкл на пару секунд онемел. Затем в нем поднялась великая ярость, но прежде, чем он сумел облечь ее в слова, перед ним как будто разверзлась холодная пропасть, в которой сгинула не только волна гнева, но и неожиданно вся его жизнь: брат Майкл осознал чудовищную правду услышанного. В своей невинности он ничего не понимал.

Согнувшись от стыда и боли, он встал и покинул Мейбл, старчески зашаркав в келью.


В Боктоне к юному Дэвиду полностью вернулись силы. Он полюбил старый особняк с его широкими видами и долгие прогулки с отцом по лесам и полям. С Идой, бывшей на высоте в роли хозяйки, он читал рыцарские легенды. Наверное, часть силы передалась духами предков по линии Булла. Ему никогда не было так хорошо.

То же можно было сказать об Иде и его отце. Их явно сплотили кризис, вызванный болезнью Дэвида, и гнев Иды на несчастного брата Майкла. За обсуждением благоустройства старинного поместья, осмотром фруктового сада или обычным праздным сидением на скамье и созерцанием Уилда казалось, что они наконец впервые стали мужем и женой. О торгашеских замашках отца речь больше не заходила – разве лишь косвенно, когда Ида обещала Дэвиду жену-аристократку, и это не столько раздражало олдермена, сколько забавляло. А в мире тем летом происходило такое множество событий, что о монастыре практически забыли.

Смута, вызванная вероломным принцем Джоном, как будто сошла на нет. В июле архиепископ Руанский заключил между Джоном и Лонгчампом мир. В Англии вновь воцарился покой. И мало что был жив и здоров король-крестоносец Ричард – в августе объявили, что он женился на прекрасной принцессе. Кто мог усомниться, что она подарит ему наследника, столь нужного его верному королевству?

Однажды из Лондона прибыл Силверсливз переговорить с купцом. Дэвид прислушивался к беседе с величайшим интересом.

– Мудро ли поступил Ричард, женившись на принцессе? – спросил Булл.

– В целом – да, – ответил Силверсливз. – По-моему. Она, знаете ли, из Наварры, что сразу на юг от его родной Аквитании, и этим союзом Ричард снижает опасность атаки французского короля с того направления. Мне кажется, это сильный ход.

Дэвид был несколько озадачен. Не будучи дураком, мальчик все же любил ясность, как его саксонские предки. Человек либо друг, либо враг. Он не мог быть тем и другим.

– Но как же? – пристал он к клирику Казначейства. – Разве король Ричард и король Франции не поклялись в дружбе? Они братья по Крестовому походу.

Силверсливз грустно усмехнулся. Учитывая, что огромная империя Плантагенета угрожала Франции с западного фланга, их короли могли быть друзьями лишь временными.

– Он не навеки друг Ричарду, – ответил Пентекост.

Дэвид огорчился.

– Я умру за короля Ричарда, – просто сказал он. – А вы?

Силверсливз колебался не дольше секунды и улыбнулся:

– Разумеется. Я верный подданный короля.

Но через несколько дней, когда мальчик готовился к возвращению в Лондон, даже эта беседа истерлась из его памяти. Прибыли новости поистине замечательные – безусловное доказательство того, что в этот год Третьего крестового похода Бог посылал весть доброй надежды англичанам и их славному королю-рыцарю.

Из западного аббатства Гластонбери сообщили, что в древних его угодьях монахами найдены гробница и останки короля Артура и королевы Гвиневры. Могло ли быть явлено знамение более наглядное и чудесное?


Времени не осталось. Пентекост Силверсливз уже много лет не испытывал паники, но нынче, в полдень 5 октября, был близок к ней. В левой руке он держал срочную повестку, присланную его господином и покровителем; в правой – другой пергаментный лист. Оба документа были равно страшны. И оба порождали ужасный вопрос: на чью сторону встать? Он все еще колебался.

Кризис грянул совершенно неожиданно в середине сентября. Сессию Казначейства, назначенную на Михайлов день, пришлось переместить на пятьдесят миль по Темзе – в Оксфорд. Но Силверсливз не обрел покоя даже в этом тихом замковом городке, населенном небольшой ученой общиной.

Причиной переполоха был бастард, проблемой – то, что его сделали архиепископом Йоркским.

Конечно, королевские бастарды довольно часто становились епископами – это предоставляло им доход и некую занятость. Назначение епископом одного из многочисленных побочных сыновей короля Генриха II осталось бы незамеченным, не будь тот известным союзником Джона. Король Ричард категорически запретил ему показываться в Англии.

А потому, когда в прошлом месяце он высадился в Кенте, канцлер с полным правом потребовал от него присяги на верность. Хитрец отказался, и Лонгчамп совершил ошибку: бросил его в тюрьму.

«Вся история от начала и до конца – ловушка», – рассудил Силверсливз. Если так, его хозяин в нее угодил. К восторгу Джона, поднялся шум. Архиепископа, хотя и быстро выпущенного, объявили мучеником, как самого Бекета. Джон и его братия выразили протест, и вот большой совет, собравшийся между Оксфордом и Лондоном, призвал Лонгчампа объясниться. «На сей раз ему не выкрутиться», – простонал Силверсливз.

Однако ничто еще не решилось. Многие члены совета подозрительно относились к Джону. Канцлер по-прежнему обладал несколькими замками, в том числе Виндзором. Ключом ко всему, как обычно, будет Лондон. Как поступит город? Силверсливз не удивился, когда получил от господина письмо с требованием немедленно явиться.

Но как быть с пергаментом в другой руке?

Тот на первый взгляд ничем не отличался от прочих казначейских бумаг, пока Силверсливз не присмотрелся к уголку. Ибо там в большую заглавную букву была аккуратно вставлена карикатура на канцлера. Произведение искусства, причем порочное и злое. Тяжелые черты лица Лонгчампа были подчеркнуты так, что тот превратился в непристойного мясистого урода, напоминавшего горгулью. Изо рта текло, как будто он съел больше, чем мог вместить. Не просто шарж – глумление и оскорбление. И это сам канцлер! В Казначействе ни один писец не посмел бы оставить в записях такую штуку, не будь он глубоко, наверняка уверен, что канцлер обречен.

– Так что же такое известно этому писцу, чего не знаю я? – недоумевал Силверсливз вслух.

Пергамент содержал и кое-что похуже. На краю, возле заглавной буквы, красовалась вторая карикатура – собака, которую канцлер держал на поводке. Увы, ее хищную, жадную морду, слюнявую пасть и длинный нос ни с чем не спутаешь. То был он сам.

Итак, все полагали, что обречен и он. Если они правы, ему надлежало немедленно покинуть покровителя. Быстро и без сожалений. Упражнения ради Пентекост спешно пересмотрел все поступки канцлера. Имелись ли тайные преступления, о которых он мог бы сообщить, переметнувшись к недругам Лонгчампа? Были ли такие, куда не был замешан он сам? Всего два или три, но в случае острой надобности зачтутся. С другой стороны, если Лонгчамп устоит, а он бросит его, Пентекост лишится всякой надежды на вознаграждение, и, вероятно, навсегда. В течение нескольких мучительных минут он обдумывал свое будущее.

Затем аккуратно отрезал ножом возмутительный уголок пергамента и снялся с места. К вечеру он уже держал путь в Лондон.


7 октября Ида отдыхала в своем доме под знаком Быка. Было около полудня. Она с удовольствием отрешилась от треволнений двух последних дней.

Во-первых, днем раньше из Виндзора прибыл канцлер Лонгчамп с отрядом. Сейчас он находился в Тауэре и укреплял фортификации. Его люди патрулировали улицы. Затем, нынешним утром, пришли известия о том, что к Лондону выступили совет, принц Джон, рыцари и тяжеловооруженные всадники. Их ожидали к вечеру. «Они намерены низложить канцлера», – сообщил гонец.

Но это могло оказаться не так легко. Совет мало что сделает, если город останется верен наместнику Ричарда и затворит ворота. Не то чтобы Ида сильно переживала за Лонгчампа, но он был предан Ричарду.

– И всяко лучше, чем этот изменник Джон, – заметила она мужу.

Сам Булл ушел два часа назад. Олдермены и знатные горожане созывались, чтобы определиться с позицией по отношению к совету. Ида тревожно ждала.

И было еще одно обстоятельство, о котором она пока ему не сказала.

Поэтому, услышав, что кто-то вошел во двор, Ида подумала на мужа. Спустя же секунду удивленно узрела совсем другое лицо.

Это был Силверсливз. Ей еще не доводилось видеть его таким.


Булл быстро шагал мимо собора Святого Павла. На нем был темно-синий плащ, подбитый у ворота горностаем. На широком лице застыло грубовато-добродушное выражение, мало что выдававшее, но сердце его пело. Все шло по плану.

Собрание олдерменов состоялось за закрытыми дверями. Дискуссия, понятно, получилась обстоятельной, приняли несколько стратегических решений. Но семерка подготовилась хорошо. Многомесячное тайное влияние на умы коллег теперь принесло плоды. Ее доводы оказались убедительными. Эти семеро знали, что делать и как. В итоге собрание согласилось поручить все им, и в этот момент через ворота Ладгейт тихо проскользнул гонец.

В прочем же договорились лишь об одном. Стратегия семерки понуждала к секретности. Собрание следовало держать в абсолютной тайне.

– Тогда и пробьет наш час, – буркнул Булл с глубоким удовлетворением.

Придя домой, он удивился, застав там Силверсливза. Ему хватило взгляда, чтобы понять: клирик Казначейства пребывал в плачевном состоянии. Он уже битый час мерил шагами внутренний дворик. Метнувшись к купцу, Силверсливз взмолился о новостях.

Тот сообразил быстро, хотя на лице не отразилось ничего.

– Идешь к Лонгчампу? – (Силверсливз кивнул.) – Тогда можешь передать, что Лондон верен, – сказал Булл осторожно.

Через несколько минут клирик с облегчением направился в Тауэр, оставив купца наедине с его думами.

«Солгал ли я?» – прикинул Булл.

Нет. Буллы не лгали.

– Я лишь сказал, что Лондон верен, – заметил он вслух.

Но не уточнил чему.


Едва стемнело, юный Дэвид Булл увидел небольшую странную процессию. Весь день он проторчал у ворот Ладгейт, высматривая приближавшиеся войска, но ничего не увидел, хотя прошел слух, что те стояли неподалеку от Вестминстера. В сумерках ворота закрыли.

Но кем тогда были двадцать всадников в клобуках, которых спешно вели по тихим улицам люди с факелами и фонарями? Он обнаружил их у собора Святого Павла и, любопытствуя, пустился следом по склону к Уолбруку. Возле Лондонского камня шествие задержалось. Три всадника отправились на соседнюю улочку; некоторые из оставшихся спешились. Горя интересом, Дэвид подобрался ближе. На улице больше не было никого. Всадники сгрудились, и он не смел приблизиться, но через секунду заметил, что от группы отделился крупный человек с фонарем и пошел к темному проулку. Дэвид побежал за ним, тронул за руку и тихо спросил:

– Сударь, кто эти люди?

И был потрясен, когда фигура развернулась и при свете фонаря он увидел большое, с крупными чертами, лицо отца.

– А ну, домой! – зашипел Булл на опешившего отпрыска. Затем, уже тише, добавил: – Потом расскажу.

Дэвид послушно развернулся, однако не удержался, помедлил и прошептал:

– Но кто они?

Он был искренне поражен, когда отец бросил:

– Принц Джон, болван ты этакий. Ступай!


Для Иды стало облегчением услышать, что муж и его друзья-купцы сохранили верность. Тем же днем, оставшись одна, она даже тайком поздравила себя. Очевидно, ее влияние шло на пользу. Булл неотесан, но не лишен благопристойности. Вечером она выразит ему свое одобрение.

Ида подумала, что им предстоит обсудить еще одно дело. Хорошо бы потолковать и о нем.

Поэтому, когда тем же вечером Дэвид вернулся и рассказал об увиденном, она не поверила ушам и лишь сказала:

– Ты, видно, неправильно понял.

Но вот прошел час-другой, и она стала недоумевать. Что это значило? Чем занимался ее муж? По мере размышления об олдерменах, связавшихся с вероломным принцем, она все больше бледнела и каменела лицом. Когда Булл наконец явился, Ида вперила в него свои карие глазищи и голосом тихим и ледяным задала единственный вопрос:

– Чем ты занимался?

Он не смутился, глянул сперва на нее, потом на Дэвида.

– Сделкой, – ответил он хладнокровно.

– Какой сделкой?

– Лучшей в истории Лондона, – отозвался он жизнерадостно.

– Ты общался с предателем Джоном?

– Да, с Джоном.

Скрывалось ли презрение в его невозмутимости?

– То есть с врагом короля. Что за дело?

Булл проигнорировал тон жены, как будто был настолько удовлетворен содеянным, что мало заботился о ее мнении, и ответил довольно легко:

– Завтра, мадам, принц Джон официально вступит в город заодно с королевским советом. Мы откроем врата и явим ему гостеприимство. Затем город окажет принцу и совету полную поддержку в смещении Лонгчампа. Если понадобится, мы возьмем штурмом Тауэр.

– А потом?

– Присоединимся к совету и поклянемся признать Джона наследником короля Ричарда вместо Артура.

– Но это чудовищно! – вскричала Ида. – По сути, вы разом вручаете Джону Англию!

– Не по закону. Правит совет. Но если на практике, то ты, возможно, права.

– Зачем ты это сделал? – Ее голос осип от смятения.

– Ты о сделке? О, она превосходна, – улыбнулся он. – Видишь ли, в обмен на содействие Лондона в сей трудный час принц Джон гарантировал нам то, что мы по праву заслуживаем!

– Что же это?

– Ну как же, моя дорогая, конечно, коммуну! Отныне Лондон – коммуна! Завтра мы выберем мэра. – Он просиял, взирая на обоих. – Лондон свободен!

На какой-то миг Ида лишилась дара речи. Услышанное было хуже, циничнее, коварнее любой ее фантазии. Счастливые летние недели в Боктоне канули в небытие. Она взорвалась:

– Значит, Лондон – коммуна! Получается, что вы, торгаши, вправе надуться, назваться баронами и прикинуться, будто ваш мэр и есть король? За то, что продали Англию этому дьяволу Джону? – Она в ярости уставилась на него и выкрикнула: – Предатель!

Булл пожал плечами и отвернулся. И потому не увидел, как юный Дэвид смотрел на отца сквозь слезы не только в потрясении, но и впервые в жизни – с ненавистью, после чего пулей вылетел из дому.


Пентекост ехал по темным улицам с четырьмя всадниками. Он решил присоединиться к патрулю, чтобы разузнать новости, но все было тихо.

Встреча с Лонгчампом воодушевила его. Канцлер мог быть человеком не самым приятным, грубым, но его хладнокровная решимость заслуживала восхищения. Пентекост узнал, что все замки отменно защищены. Боевые порядки в Тауэре – лучше некуда.

– С утра, на рассвете, тебе надлежит проверить, чтобы все лондонские ворота были заперты, как я приказал, – поручил он Силверсливзу.

Клирик помог ему также с началом письма к королю Ричарду, где подробно расписывалась предательская игра Джона.

– Если город, как ты говоришь, будет тверд, нам, может быть, удастся спугнуть Джона, – заметил Лонгчамп и, осклабясь, добавил: – Тогда подыщем тебе новое поместье, мой друг Силверсливз.

Такая перспектива чрезвычайно приободрила клирика.

Патруль достиг подножия Корнхилла и приготовился вернуться в Тауэр, когда натолкнулся на трех рыцарей, ехавших от реки. Гадая, кто они такие, Пентекост праздно прислушивался, пока начальник патруля, обрадованный тем, что наконец-то нашлось ему дело, велел им назваться. Он удивился, когда после легкого замешательства один из рыцарей отозвался:

– А вы кто такие?

– Слуги канцлера. Назовитесь.

Очередная заминка. Пентекост услышал, как другой рыцарь что-то пробормотал, а третий рассмеялся. И вот последовал ответ:

– Я сэр Уильям де Монван, дружок. А твой господин – собака!

Люди Джона. Что это значит? Времени на размышления не было. Звук извлекаемых мечей, холодный блеск стали в ночи – и вот уже рыцари направляют на них лошадей.

Дальнейшее произошло так быстро, что Пентекост потом не мог восстановить последовательность событий. Когда трое рыцарей снялись с места, он инстинктивно попытался развернуть коня, чтобы умчаться. Но под копытами был булыжник. Паника понудила Силверсливза действовать столь внезапно, что лошадь поскользнулась и рухнула. Ему повезло удачно упасть на твердую землю.

Когда же он приподнялся, два рыцаря из трех находились уже в сотне ярдах. Пентекост услышал лязг стали. Он поднял глаза. Третий рыцарь холодно взирал на него с обнаженным мечом. Затем рассмеялся.

– Позабавимся? – спросил он. – Маленький поединок! Я готов спешиться.

И стал неторопливо слезать со своего скакуна.

Устрашенному Пентекосту некогда было думать. Он встал и обнажил меч. И тут спешивавшийся рыцарь буквально на миг повернулся к нему спиной. Клирик сделал выпад и, хранимый удачей, глубоко вонзил клинок ему в бок. Смертельный удар.

Рыцарь с криком упал. Пентекост ошарашенно уставился на него. Тот смотрел с земли, тихо стеная и крайне бледный. Он огляделся, не зная, что делать. Остальные уже скрылись из виду за углом.

Именно в эту секунду со стороны Уэст-Чипа показалась одинокая понурая фигура, во мраке направлявшаяся к нему. Пентекост заполошно присмотрелся и пришел в удивление. Это был Дэвид Булл. Силверсливз колебался. Спрятаться? Слишком поздно. Мальчик узнал его и прибавил шагу. Подойдя ближе и увидев лежавшего рыцаря, Дэвид ахнул.

– Он напал на меня, – быстро сказал Силверсливз.

И мальчик произнес слова, которые заставили Пентекоста побледнеть сильнее умиравшего рыцаря.

– Ах, сударь! – воскликнул он. – Вы знаете, что случилось? Отец с олдерменами продали Лондон принцу Джону!

Силверсливз уставился на него:

– Ты уверен?

– Да! Он сам мне сказал. Будет коммуна. – Дэвид был настолько удручен, что чуть не заплакал опять. Жалобно взглянув на Силверсливза, он спросил: – Значит, все кончено?

Теперь Пентекосту предстояло соображать очень быстро. Глянув вниз, он с облегчением обнаружил, что рыцарь мертв. Окинул взором улицу. Рыцари скоро вернутся за товарищем. Видел ли кто-нибудь убийство? Он решил, что вряд ли.

– Нет, потеряно не все, – сказал он мальчику. – Канцлер здесь. У нас есть люди.

– Вы все еще сопротивляетесь принцу Джону? – просветлел мальчик. – Вы сражаетесь за Львиное Сердце?

– Разумеется, – отозвался Пентекост. – А ты разве нет?

– О да! – воскликнул Дэвид Булл. – Я тоже!

– Хорошо. Бери мой меч. – Силверсливз вручил ему клинок. – Я возьму его.

Наклонившись, он подобрал оружие павшего рыцаря. Огляделся – вокруг тишина.

Затем одним ударом вонзил меч убитого в сердце Дэвида Булла.

Через несколько секунд, вложив меч обратно в руку мертвого рыцаря и сомкнув пальцы, он пошел за лошадью. Животное, к счастью, было цело и невредимо. Сделав небольшой круг, Пентекост затаился в соседнем переулке.

Все вышло, как он рассчитал. Спустя какие-то минуты остальные рыцари, гнавшие патруль в Тауэр, вернулись за товарищем. Из своего укрытия Пентекост слышал их голоса.

– Клянусь Богом, его убил мальчишка! – вскричал один.

– Напал на него сзади, взгляни.

– Но ему удалось прикончить звереныша перед смертью.

Они забрали тело рыцаря и уехали.

Вскоре после этого Пентекост прибыл в дом олдермена Сампсона Булла.

– Я прошу об услуге, – заявил он. – Я покинул Лонгчампа. Ему конец. Нельзя ли замолвить за меня слово перед Джоном и советом? После всего, что я сделал для вас?

И Булл, испытывая чувство некоторой вины за то, что вводил его в заблуждение, ворчливо согласился:

– Хорошо. Я сделаю, что могу.

– Ты настоящий друг, – сказал Силверсливз.

– Кстати, – обронил Булл, – мой малец смылся на улицу. Не видел его?

– Нет, не встречал.


7 октября 1191 года от Рождества Господа нашего в истории Лондона свершилось важное событие. Будучи созван в церковный двор большим колоколом собора Святого Павла, древний фолькмот граждан Лондона собрался внимать совету, который в присутствии многочисленной городской знати и, разумеется, принца Джона намеревался сместить канцлера Лонгчампа. На этом собрании принца провозгласили наследником престола. Но самым замечательным стало то, что Лондон – это подлежало утверждению королем Ричардом, если тот вообще вернется, – объявили коммуной. С мэром во главе.

Во время этой радостной церемонии краснолицый олдермен Сампсон Булл стоял чуть поодаль от своих товарищей, которые старались не смотреть на то, как его туша почти непрерывно сотрясалась от безмолвных рыданий.

Когда прошлой ночью вскрылась трагедия и он вернулся домой с телом Дэвида, не приходилось, наверное, удивляться тому, что он во всем обвинил Иду.

– Это ты настроила его против меня и забила голову всякой чушью! – в горе кричал он. – Теперь гляди, что натворила! Проваливай из моего дома, навсегда! – взревел купец.

Когда Ида отказалась, он ударил ее. Она снесла, настолько виноватой себя чувствовала – потрясенная и сострадавшая купцу при виде его невыносимой муки. Ида промолчала. Тогда он ударил ее вновь, выбив два зуба.

А перед третьим ударом она взмолилась:

– Не бей меня больше!

Купец помедлил, и она сделала признание чуть раньше, чем собиралась:

– Я беременна.

Странно, но Булл отправился за утешением к брату Майклу.

1215 год

Виндзорский замок очаровывал. Построенный за последнее столетие, он разместился на одиноком холме, покрытом дубравами, и возвышался, как страж, над мирными лугами возле реки Темзы. Оттуда открывался великолепный вид на сельские окрестности. Вокруг широкой вершины над деревьями высилась зубчатая крепостная стена с башнями и бойницами. Но, в отличие от прямоугольного и мрачного лондонского Тауэра, этот великий королевский замок выше по Темзе оказывал умиротворяющее воздействие, едва ли не излучая дружелюбие.

Силверсливз отъехал от ворот замка всего на три мили, но успел пожалеть о том. Июньское утро, когда он покидал замок, было солнечным, но сейчас лило как из ведра. Пышные окрестные луга, по которым лупил дождь, наполнились звучным шорохом, капли собирались на кончике его носа, и Пентекост представлял собой жалкое зрелище.

Правда была в том, что всякому новому клирику в Казначействе теперь сказывали, что старый Силверсливз – шут гороховый и малость выжил из ума. Дело было не только в возрасте. В конце концов, могучий граф Маршал, один из величайших полководцев королевства, в свои семьдесят с гаком не вылезал из седла и продолжал воевать. Но бедный Силверсливз с его сутулыми плечами и носом, что с годами, казалось, вытянулся даже больше, – Силверсливз, которому полвека службы в Казначействе так и не принесли повышения, – неоспоримо являлся объектом насмешек. Легенду о том, как Генрих II погнал его из Вестминстер-Холла, теперь излагали в нескольких развеселых версиях. О его способности в последнюю минуту менять господ слагали поучительные истории. И если бы не то обстоятельство, что он держал в голове все казначейские свитки и управлялся с цифрами быстрее, чем иной успевал моргнуть, верно, вышел бы в отставку давным-давно.

Но он мог утешиться хотя бы тем, что был достаточно важен, чтобы присутствовать тремя днями раньше на большом собрании, которое состоялось возле замка на лугу Раннимид.

Король Ричард Львиное Сердце оказался плохим монархом. Он так и не появился в Англии. Когда же пал в бою и ему наследовал брат Джон, кое-кто понадеялся, что дела пойдут на лад. Никто, конечно, не мог предвидеть бедствия, каким обернулось правление Джона – короля Иоанна. Он убил своего племянника, несчастного юного Артура Бретонского. Затем в ходе нескольких опрометчивых кампаний лишился почти всей отцовской империи по ту сторону пролива. Генрих поссорился с Бекетом, но Иоанн ухитрился так безнадежно разругаться с папой, что Англия угодила под интердикт. Месс не служили годами, и мало кто мог рассчитывать даже на благопристойное погребение. Наконец, его угораздило оскорбить в Англии так много знатных семей, что группа решительных англичан сочла за лучшее восстать и призвать его к порядку.

Результатом явилась Великая хартия вольностей, которую Иоанна заставили подписать на лугу Раннимид тремя днями раньше.

В каком-то смысле это был консервативный документ. Большинство условий, выставленных королю, и основные свободы являлись не более чем давно установленными договоренностями и старым английским общим законом. Иоанна обязали соблюдать правила. Впрочем, имелись некоторые усовершенствования: вдов больше было нельзя насильно, как Иду, выдавать замуж. Появились также статьи, не позволявшие заключать людей в тюрьмы без суда. Однако некоторые положения были поистине радикальными. Вместо старинного совета – группы видных аристократов, неизменно дававших рекомендации королю, – восставшие потребовали поименованного совета из двадцати пяти человек, включая архиепископа Кентерберийского и мэра Лондона, который обеспечил бы соблюдение хартии королем. В противном случае тот подлежал смещению.

– Неслыханно! – заметил Силверсливз мятежному барону. – К такому не принуждали ни одного монарха! Ну да, – продолжил он, – Англия вполне уподобится коммуне. Ваши двадцать пять баронов сойдут за олдерменов, а король будет не выше мэра!

– Я совершенно согласен, – ответил дворянин. – Идею нам подал именно Лондон, мой дорогой друг.

Сам же Лондон тоже не избежал включения в хартию. Вот странное дело: хотя олдермены намеревались защитить свои привилегии, они не потребовали соблюдения права на коммуну. Причину растолковал Силверсливзу Булл.

– Дело в налогах, – осклабился он. – Видишь ли, мы быстро поняли, что коль скоро коммуна почитается за отдельного барона, то стоит делу дойти до налогов, как другим горожанам захочется, чтобы самые богатые платили больше. Но если король обложит налогом каждого гражданина отдельно, то это не ударит так больно по нам, олдерменам. Поэтому выходит, что не так-то уж и нужна эта коммуна, как казалось!

Но с мэром обстояло иначе. Он назначался королевской хартией бессрочно.

– Теперь его у нас не отберут, – заверил Булл Силверсливза.

Был добавлен еще небольшой пункт – под номером 33.

«Все запруды на будущее время должны быть совсем сняты с Темзы и Мидуэя и по всей Англии, кроме берега моря».[29]

После сорока с лишним лет ожидания олдермен Сампсон Булл восторжествовал над королем.


Ища укрытия, Силверсливз двинулся тропкой, которая вела в деревню, где он прежде не бывал. Доехав до хижины, потребовал, чтобы его впустили. И лишь немного обсохнув, приметил в крестьянской семье, неохотно оказавшей ему гостеприимство, кое-что любопытное: белую прядку в волосах у отца. Он пробыл у них час, пока не закончился ливень, затем навестил управляющего поместьем, где находилась деревушка.

По возвращении тем же днем в Лондон Пентекост Силверсливз улыбался.


Жизнь Адама Дукета сложилась удачно. Теперь он был членом гильдии рыботорговцев – положение скромное, но почтенное. Конечно, случались и скорби: первая жена умерла при родах несколько лет назад, но у его старого покровителя Барникеля была на выданье дочь Люси. Они собирались пожениться весной.

Унылым ноябрьским вечером посыльный доставил в дом Адама Дукета на Корнхилле странные новости. Не просто странные – бессмысленные.

Его вызывали в суд – обязывали явиться в Гастингс в двухнедельный срок.

– Я ничего такого не натворил, – сказал он посыльному. – В чем дело?

Когда на следующий день в доме мэра все выяснилось, он не поверил своим ушам.


Старинный суд в Гастингсе обычно собирался по понедельникам. Заседания проходили в простом каменном особняке весьма скромных размеров, с крутой деревянной крышей, стоявшем в районе под названием Олдерменбери сразу за еврейским кварталом. Местность вокруг была намного более открытой, чем где бы то ни было. Здесь имелось несколько внутренних двориков, а окружавшие ее улицы странным образом изгибались. Пару поколений назад в этих строениях все еще различались контуры римского амфитеатра, однако теперь тот был совершенно забыт. Маленькое каменное здание суда, где собирались олдермены и мэр, называлось Гилдхолл.

И здесь, в Гилдхолле, имея при себе в поддержку Барникеля и Мейбл, Адам Дукет предстал холодным ноябрьским утром перед мэром и олдерменами Лондона. А также перед своим обвинителем – Силверсливзом.

Последние десять дней напоминали кошмарный сон. Обвинение явилось ниоткуда – от человека, которого он едва ли знал даже в лицо. Его обвинили не в преступлении. Дело оказалось намного непостижимее.

– Они говорят, что я не тот, кем себя считаю, – сказал он Мейбл, – а я не могу ничего доказать.

Адам старался. Даже поехал в деревушку близ Виндзора в тот же день, когда выслушал обвинение. Но, к его удивлению, дальние родственники, которых он в жизни не видел, и управляющий землевладельца подтвердили его вину.

– Хоть бы матушка была жива! – вскричал он. – Может, она что-то знала!

Но никто не мог ему помочь.

Силверсливз начал речь. Тощий, согбенный, он мог быть посмешищем, однако сейчас, очутившись целиком в своей стихии, стал на удивление внушительным.

– Обвинение, почтенные мэр и олдермены, весьма простое, – заявил он. – Перед вами стоит некий Адам Дукет, рыботорговец и якобы гражданин Лондона. Мой долг сегодня сообщить вам, что я уличил его в самозванстве. Да, это Адам Дукет. Но он не может быть гражданином сей благородной коммуны. – Силверсливз сопроводил это слово глубоким поклоном. – Ибо Адам Дукет – не вольный гражданин, а серв.

Знатные мужи Лондона утомленно вздохнули.

– Предъяви нам доказательства, – потребовали они.

Такие обвинения не были редкостью и звучали в лондонских судах на протяжении многих поколений. Теоретически – да, серв мог сбежать и жить в городе необъявленным год и один день; после этого он становился свободным. Но подобные беглецы попадались нечасто, и с ними, если у них не находилось денег, предпочитали поступать как с бродягами. Вдобавок у вольных граждан Лондона были семьи, нуждавшиеся в работе, и гильдии, подлежавшие защите. Это была гордая коммуна. Обычай же недвусмысленно таков, что вольные граждане не терпели присутствия в своей среде людей, находившихся в услужении. «Мы бароны, – говаривали они, – а не беглые сервы». Немыслимо, чтобы фактический серв выдавал себя за гражданина.

Тем не менее судейские уловили некое личное мщение и были настороже.

– Лучше ему быть понадежнее, твоему доказательству, – предупредил мэр.

Надежнее было некуда. Силверсливз быстро представил родственников Адама, доставленных из Виндзора. Затем – управляющего поместьем. Все они поклялись, что Адам владел земельными наделами, доставшимися от отца и предков, не на правах арендатора, а за трудовую повинность.

– Да, в точности, как мы, – заявил отец его кузена.

В известном смысле они говорили правду, ибо за годы его детства ни он, ни его мать не пеклись о своем владении, и родственники приобрели привычку выплачивать ренту не наличными, а трудом, оставляя себе небольшую прибыль. Что до управляющего, тот состоял в этой должности уже двенадцать лет, он знал о пребывании надела Адама в трудовой повинности, которую несли за него сородичи. Поэтому Адам, хотя и жил в Лондоне, фактически оставался сервом. Дело было мутное, сплошное крючкотворство, но в феодальном мире имели вес как раз такие мелочи.

– Мне говорили, что у меня есть кузены-сервы, но мы всегда были вольными, – возразил молодой человек.

И в самом деле, при посещении деревни он мог бы заручиться таким свидетельством у одного старика, когда бы тот не умер за неделю до этих событий.

Теперь Силверсливз сделал ловкий ход, достойный мастера. Его осенило несколькими днями раньше.

– Я даже справился с великой «Книгой Судного дня» короля Вильгельма, – буднично уведомил он суд. – И там нет ни слова о таком свободном владении. Члены этой семьи всегда были сервами.

Того, что полтора века назад спешивший клирик допустил в этом колоссальном труде одну из немногих ошибок и забыл записать предка Дукета вольным, Силверсливз не знал и знать не хотел.

Мэр безмолвствовал. Олдермены насупились. И тогда заговорил Сампсон Булл.

– Здесь что-то неладно, – проворчал он. – Отцом этого человека был Саймон-оружейник, уважаемый гражданин, – он строго посмотрел на казначейского клирика, – с которым, насколько я помню, Силверсливз был в ссоре. Если Дукет – сын Саймона, то он гражданин по праву, и точка.

Все облегченно переглянулись. Это дело не нравилось никому.

Но Силверсливз не зря занимал должность королевского клирика.

– Если Саймон был гражданином, – начал он, – то, может быть, незаслуженно. Но это всяко ничего не меняет. Ибо, почтенные мэр и олдермены, Адам Дукет обладает землей на правах трудовой повинности в этот самый момент. Он является сервом сейчас. – Силверсливз выдержал паузу, чтобы оглядеть их пристальным взглядом. – Или нам изменить древний обычай Лондона и сделать этого серва гражданином?

С этим не мог поспорить даже Булл. Дукет был сервом. Что до практичного предложения Силверсливза изменить священные обычаи Лондона, то стрела попала в цель.

Мэр взял слово.

– Я сожалею, Адам Дукет, – сказал он. – Дело скверное, и обвинить тебя даже не в чем. Но мы не можем считать сервов гражданами. Ты должен покинуть нас.

– Но как быть с моим промыслом? Я рыботорговец.

– О, боюсь, что тебе придется с ним расстаться, – ответил мэр. – Ты не гражданин.

Выйдя вон, Адам беспомощно повернулся к Барникелю и Мейбл.

– Что мне делать? – простонал он.

– Мы поможем, – пообещал Барникель.

– Но как же Люси?

И Мейбл, пусть даже ставшая ему второй матерью, выразила ясную волю Лондона.

– Это ужасно, Адам, – сказала она печально, – но теперь мы не можем выдать за тебя Люси. Ты не гражданин.

Так после долгого, очень долгого ожидания Пентекост Силверсливз свершил наконец свою месть.

1224 год

Дела шли на лад, в том не было сомнений. Обозревая мир на семьдесят пятом году своей бесхитростной жизни, сестра Мейбл не могла не воодушевляться.

В Англии воцарился покой. После долгой борьбы между баронами и королем Иоанн внезапно скончался, оставив править под надзором совета малолетнего сына. Совет действовал хорошо. Великая хартия и ее свободы дважды получили подтверждение. В Лондоне был мэр. Если уклониться от королевского налога не удавалось, новая администрация, державшаяся подальше от войн за рубежом, все равно не особенно тратилась. «Мы не в разладе даже с папой», – бодро добавляла Мейбл.

Похорошел и Лондон. Самым ярким новшеством стала, вероятно, грандиозная фонарная башня, совсем недавно воздвигнутая над нефом собора Святого Павла. Соперничая с вытянутым, узким силуэтом здания, она придавала изящество и величие угрюмому массиву, который отчасти смахивал на амбар, громоздившийся над западным холмом. Но еще большее удовольствие доставило Мейбл то, что за последние три года в город прибыл религиозный люд двух ранее неведомых толков, не похожий ни на кого. Постройкой своих скромных обителей прямо сейчас занимались нищенствующие монахи: последователи святого Франциска – францисканцы, или монахи серые, и черные монахи – доминиканцы.

– Мне они по душе, – говаривала Мейбл. – Работящие.

Францисканцы, избравшие личное нестяжание, пеклись о бедных. Черные монахи ведали просвещением. Особенно нравились Мейбл серые братья.

– Преобразить можно все, – продолжала она. – Покуда мы все пребываем в трудах.

И ныне, предприняв свою миссию, она, несомненно, держала это в уме.

Они шли неспешно, будучи странной парой: Мейбл, энергичная и плотная, пусть и утратившая толику резвости, и долговязый субъект, чопорно шагавший рядом и державший ее под руку. Тощий, бледный и пыльный, как старая меловая палочка; согбенный, словно подломленный, Силверсливз, однако, выглядел так, будто собрался жить вечно.

Он был совершенно слеп, и Мейбл каждую неделю водила его на прогулку.

– Нельзя же сидеть так день-деньской, – внушала она ему в добротном каменном особняке у собора Святого Павла. – Надо выходить и разминаться, иначе вообще перестанешь двигаться.

Их вылазки делились на два этапа. Она отвозила слепца на его лошади в какое-нибудь удобное место, где заставляла ходить. После приводила домой.

Однако сегодня Мейбл вела его к реке с особой целью. Она собиралась отвести его на Лондонский мост.

Быть может, из всех перемен, произошедших в Лондоне за ее жизнь, эта была самой прекрасной. Ибо там, куда свыше полувека назад смотрела с деревянного моста Ида и видела лишь огромные каменные опоры нового, работа близилась к завершению. Она растянулась надолго. Прошло тридцать лет до того, как дорожная часть соединилась с мощными опорами, а после случился пожар и пришлось начинать заново. Но теперь вид открывался великолепный. Через Темзу перекинулось девятнадцать больших каменных арок. Мост, ими несомый, недавно расширили так, что на нем появились дома, разделенные дорогой, по которой могли проехать две повозки. А посреди моста возвели каменную часовенку в честь святого Томаса Бекета, городского великомученика.

Они оставили лошадь близ церкви Святого Магнуса у северной оконечности моста, и Мейбл повела старика через реку.

– Где мы?

– Не волнуйся.

– Что это за улица?

– Дорога в райские кущи. Или в преисподнюю.

Он нахмурился:

– Я хочу вернуться.

– Знакомая песенка. – Она подтолкнула его, направляя к цели.

– Ты что-то задумала, – заметил он жалобно.

И не ошибся. У Мейбл имелась миссия, и она была полна решимости преуспеть. Речь шла о ее бедствовавшем знакомом, викарии церкви Святого Лаврентия Силверсливза.

Тот, конечно, давным-давно умер, как и его жена. Одна дочь, немощная, пребывала в больнице, но вторая влачила жалкое существование в хибаре неподалеку от церкви. Семейство Силверсливз отказалось ей помогать. Мейбл обращалась к Пентекосту и его детям, протестовала, но без толку. Она до того разозлилась, что почти перестала навещать старика, но втайне радовалась брошенному ей вызову. «Для дочки викария я уж что-нибудь да выжму», – поклялась она. И решила завести Силверсливза в часовенку на мосту, которая чрезвычайно ей полюбилась.

Дойдя до цели, она заставила его войти, подвела к скамье и усадила.

– Что это за место?

– Церковь. Теперь послушай меня. – И несколько минут монахиня высказывала ему все, что думала о курате, произнеся в заключение: – Я не могу вернуть тебе зрение, старик. У меня нет таких трав. Но я могу сделать так, что ты увидишь свои грехи. Вставай на колени и хорошенько молись, пока не надумаешь помочь дочери того викария.

– А если нет?

– Оставлю тебя здесь, – ответила она.

И вот он, ворча, опустился на колени, тогда как Мейбл отправилась к другой скамье и стала молча молиться великомученику.


Чудо случилось немного позже – сестра Мейбл не могла расценить произошедшее иначе. Она пребывала в глубокой задумчивости, когда оттуда, где преклонял колени Силверсливз, послышалось писклявое:

– Я вижу!

– В чем дело?

Тот таращился на свои ладони:

– Я вижу!

Она подошла к нему. Так и есть. Прозрел. Монахиня перекрестилась:

– Святой удостоил нас чуда.

Вопреки себе старик улыбнулся почти по-детски. Затем издал смешок:

– Похоже на то! Чудо. Я вижу!

– Теперь ты дашь что-нибудь этой бедной женщине?

– Да, – произнес он, ошеломленный. – Да, полагаю, что дам. – Он огляделся в часовне. – Невероятно. Я и вправду вижу! – Затем нахмурился. – Что это за часовня? Я знаю ее?

– Часовня Святого Томаса.

– Томаса?

– Бекета, разумеется, – сказала она. – Кого же еще?


Месяц спустя, перед самым рассветом, из жизни тихо и мирно ушел брат Майкл, любовно опекаемый Мейбл. Он не сумел спросить с брата свой выигрыш – в том не было нужды. Булл уже давно сделал больнице щедрое пожертвование.

Произнеся над телом молитвы, Мейбл вышла пройтись по галереям. В столь ранний час свет был неверен, но она, свернув за юго-восточный угол, ни на секунду не усомнилась в фигуре, которую узрела в конце пути. Хвостатый демон даже повернул голову, чтобы взглянуть на нее. Ей было отрадно видеть, что он, явившийся за добычей, с пустыми руками крался прочь.

Вертеп

1295 год

Ей обещали, что завтра она еще останется девой. Однако к полудню в ней зародились подозрения.

Все хмурое ноябрьское утро девушка просидела на скамье перед борделем, закутавшись в платок. Напротив через реку виднелись причалы возле собора Святого Павла. Слева, между рекой и воротами Ладгейт, где стоял маленький форт – замок Бейнард, раскинулись обширные владения чернорясцев-доминиканцев, ныне звавшиеся Блэкфрайерс. Вид был славный, но девушке в тот день он казался исполненным смутной угрозы. Ее звали Джоан, ей было пятнадцать.

Милашка: каштановые волосы аккуратно убраны назад, открывая овальное лицо; кожа бледная и очень гладкая; маленькие кисти и ступни, несколько пухлые – с намеком на умеренную телесную полноту, которую, как она понимала, мужчины часто находили привлекательной. И только кроткие, довольно серьезные глаза выдавали в ней принадлежность к роду мастеровых. Начало ему положил Озрик, трудившийся на строительстве Тауэра.

Впрочем, это уже не имело значения – не после того, как ранним утром Джоан приняла ужасное решение и перешла через реку. От отца, когда дело вскроется, она впредь не услышит ни слова. В этом девушка не сомневалась. Как и от матери, это наверняка. Но она стерпит, ибо пожертвовала домом, семьей и репутацией для спасения жизни юноши, которого любила. Спасти его она собиралась завтра. Если дотянет.

Напротив собора Святого Павла по берегу Темзы вдоль полосы осушенных болот, известной как Бэнксайд, тянулись бордели – публичные дома, всего их насчитывалось восемнадцать. Одни разрослись вокруг внутренних двориков с приятными садами, простиравшимися до Мейден-лейн. Другие были страшнее – высокие, узкие, с нависавшими этажами, которые как бы поникли под грузом лет берегового разврата. И в этих разномастных хоромах, арендованных и управляемых содержателями притонов, трудились в поте лица три-четыре сотни проституток.

«Собачья голова», где собиралась обосноваться Джоан, располагалась где-то в середине и представляла собой здание средних размеров с высокой соломенной крышей. Оштукатуренные стены были выкрашены в красный цвет, над дверью висела большая вывеска с изображением собачьей головы с огромным вываленным языком. В дальнем конце, вверх по течению, строй борделей завершался крупным, частично каменным зданием. Это была таверна «Замок в обруче».[30] По течению вниз, сразу за борделями, стояло массивное каменное строение с собственной речной пристанью и ступенями: лондонский особняк епископа Винчестерского. На его территории находилась небольшая, но битком набитая тюрьма Клинк.

Всей этой местностью – особняком, тюрьмой Клинк и восемнадцатью доходными борделями – владел и управлял епископ.

Область к югу от Лондонского моста всегда была местом обособленным. С давних пор дорога от Дувра и Кентербери встречалась здесь с другими, тянувшимися через реку с юга. И со времен же саксонских место приобрело название Саутуарк и выделилось в самостоятельный, независимый от города район. Как таковой, он был пристанищем для бродяг; тех же, кто преступил закон, предоставляли здесь собственной судьбе. Район Саутуарк сколько-то тянулся вдоль реки. У Лондонского моста был рынок. Дальше, к западу, находилась старая церковь Сент-Мэри Овери, от которой через реку ходил паром. Затем следовали особняк епископа и Бэнксайд. А также бордели – давно ли? Да столько же, сказывали, сколько и сам район.

Епископское поместье в Саутуарке отличалось масштабами. Подобно старинным частным уордам, некогда существовавшим в городе напротив, то было подлинное феодальное имение, в границах которого епископ вершил суд и правил как абсолютный властелин. А поскольку подобные полномочия именовались также вольностями и в данной юрисдикции находилась тюрьма Клинк, все поместье приобрело забавное название даже в официальных документах: «Вольность Кли́нка».

Вольностью Клинка правили на совесть, как и восемнадцатью борделями. Около полутора веков назад, еще при Генрихе II, епископ Винчестерский, тогда фактически являвшийся и архиепископом Кентерберийским, счел, что его бордели пребывают в плачевном состоянии. И вот, при содействии толкового помощника, он составил пространный перечень установлений для руководства оными, которые, будучи изложены на латыни и по-английски, сохранились для будущих поколений в епархиальной библиотеке. «Во славу Господа и в согласии с благонравными обычаями и установлениями страны» – так завершался документ. И правила эти в дальнейшем оказались столь превосходны, что, когда городу Лондону даровали право иметь официальные бордели на Кок-лейн, близ приорства Святого Варфоломея, там тоже установили эти епископские порядки, тогда как самих проституток по-прежнему в шутку именовали винчестерскими гусынями. Что же касается помощника архиепископа, то неизвестно, его ли лично следует благодарить за эти правила, однако в период их составления им был не кто иной, как великий лондонец Томас Бекет.

Но вот к девушке приближались владелец борделя с женой. Содержатель притона – крупный лысеющий человек с черной бородой, которая вечно казалось сальной; жена выглядела кубышкой, и ее широкое желтоватое лицо напомнило Джоан запотевший сыр. И в тот же миг, едва увидев их, она догадалась.

– Вы обещали… – пробормотала девушка.

Но те ухмылялись. Она была полностью в их власти.

И в отчаянии девушка огляделась. Весь замысел принадлежал сестрам Доггет, которые заверяли, что защитят ее. Не могут же они бросить ее сейчас? Тогда где же они?

– К тебе, дорогуша, клиент, – сказала кубышка.


Сестер Доггет в Саутуарке знали все. Одну звали Изобел, другую – Марджери. Впрочем, никто – даже хозяин «Собачьей головы», где они трудились, – не мог сказать, кто из них кто. Изобел и Марджери были однояйцевыми близнецами.

Обе высокие и жилистые, с густыми черными локонами, большими агатовыми глазами, крупными зубами и громкими голосами, при смехе на удивление зычными – вроде крика осла. И все же, благодаря стройным телам и довольно увесистым грудям, парочка казалась воплощением чувственности. А если этого было мало, чтобы выделиться, то у каждой имелась белая прядка волос.

Они всегда одевались одинаково, да и речь их тоже невозможно было отличить. В «Собачьей голове» сестры снимали соседние комнаты, где торговали телами, а по желанию клиента за скромную скидку могли составить трио, которое, если тому хватало сил, не распадалось всю ночь.

Сестры Доггет принадлежали к наводнившему Саутуарк малому племени, что было обязано своим существованием простой человеческой ошибке. Ибо восемьдесят лет назад, когда несчастный Адам Дукет утратил свободу лондонца, он сделал глупый выбор. Семья Барникель предложила ему помощь, но он, в обиде и злобе, отказался. «Раз не хотят отдать за меня дочь, я ничего у них не возьму», – гневно заявил он. Через месяц после суда Адам перебрался в Саутуарк и открыл торговлю, которая не задалась. Затем он работал в таверне, женился на разносчице и вскоре обзавелся выводком босоногих детей, гонявших по улицам. Так и вышло, что за одно поколение гордый род лондонских граждан опустился на дно, существовавшее во всех крупных городах мира с начала времен. Семейство сестер насчитывало пять человек, а кузин и кузенов было с дюжину. Все жили в Саутуарке, и все без исключения отличались жизнерадостностью, необузданностью и скверной репутацией.

Их называли Дукетами, кроме двух сестер, слава которых наградила их новой, цеховой фамилией. Близнецов знали так хорошо и до того прочно связывали с родным борделем, что ныне повсеместно именовали девушками из «Собачьей головы».[31] И это прозвище уже начало перерождаться в другую старую английскую фамилию, не сильно отличавшуюся от родовой: они стали Доггет. Дукеты, немного смущенные их репутацией, не расстроились из-за такой метаморфозы. Девушки встретили переименование с энтузиазмом и, таким образом, бесстыдно превратились в сестер Доггет.

Это была добросердечная пара, но превыше всего любившая авантюры. Поэтому, когда двумя днями раньше они застали Джоан в слезах у собора Святого Павла и заставили рассказать, в чем дело, ее история нашла у них живой отклик. «Мы должны ей помочь», – изрекли они хором. Марджери предложила дальнейшее или Изобел, но они составили замечательный план, которому сейчас следовала Джоан. Пусть и рискованный, до сей поры он воплощался безукоризненно.

Одна беда: в последний час они напрочь о ней забыли. Причина была связана с Марджери.

– Больно?

Сестры отправились в укромное местечко на склонах в миле от Бэнксайда, где горестно уставились на маленькую болячку.

– Жжет, – пожаловалась Марджери.

– Тогда дело плохо, – сказала Изобел. – Найдут.

Один раз в месяц всех девушек осматривал епископский бейлиф с помощниками. Тех, у кого находили какую-нибудь хворь, вышвыривали из Вольности. Не помогла бы, видно, и взятка. Большинство лондонцев считали благом то, что борделями управляла Церковь, ибо епископские осмотры отличались тщательностью. А Марджери испытывала жжение.

Это была форма сифилиса, хотя и не такая тяжелая, как напасть позднейших веков. Когда он впервые попал в Британию – доподлинно не известно; возможно, инфекцию заносили возвращавшиеся из походов крестоносцы, однако есть четкие указания на ее существование на острове еще с саксонских времен.

Но что им делать? Если Марджери изгонят из борделя, им будет не на что жить.

– Жаль, что король повыгонял евреев, – сказала она.

Если обитатели Бэнксайда имели единое мнение по какому-то поводу, то им была слава старого еврейского врача. Такие же воспоминания остались у многих лондонцев. Было ли дело в большем доступе к медицинским познаниям античного мира и Ближнего Востока или просто в лучшем образовании и меньшей склонности к суевериям, но еврейская община действительно поставляла лучших врачей. Старый еврейский доктор с Бэнксайда умел лечить жжение ртутью – только он, больше никто.

Еврейская община исчезла начисто. Неприязнь к евреям нарастала в Англии еще с антисемитских волнений при коронации короля Ричарда сто лет назад. Преследование усиливалось не по причине финансовой деятельности общины. Хотя некоторые мыслители Церкви и объявили получение процентов ростовщичеством, а следовательно, грехом, такое незнание основ экономики не было повальным даже среди духовенства. Окружение епископа и аббаты крупных монастырей широко пользовались еврейскими ссудами. Был случай, когда еврейским финансистам предложили, к их великому удивлению и веселью, святые мощи в качестве залога – те обеспечивали прибыльный наплыв паломников.

Но три обстоятельства сложились не в их пользу. Первым было то, что Церковь развернула против них долгую религиозную кампанию, распространившуюся на всю Европу. Во-вторых, они, как всякие кредиторы, снискали нелюбовь многих баронов и прочих лиц, погрязших в долгах. Третьим фактором был монарх. Правление Генриха III, сына короля Иоанна, растянулось более чем на полвека. Еще четверть уже отсидел на троне его сын Эдуард, и оба нередко испытывали нужду в средствах. Не было дела проще, чем взыскать их с евреев. Но это случалось столь часто и так люто, что лет десять назад разорились едва ли не все еврейские финансисты. Тем временем их место заняли христианские заимодавцы, в частности великие итальянские финансовые дома, находившиеся под опекой Ватикана. Вскоре король перестал нуждаться в евреях. И вот в 1290 году от Рождества Господа нашего король английский Эдуард I очень кстати проявил благочестие: аннулировал все оставшиеся долги и чрезвычайно порадовал папу изгнанием из островного королевства всей еврейской общины.

Увы, не осталось и врачей. Поэтому сестры Доггет, обдумывавшие свое положение тем ноябрьским утром, сочли его поистине плачевным из-за отсутствия ртути еврейского доктора. И совершенно забыли о маленькой Джоан, чью жизнь они полностью перевернули.


Мартин Флеминг сидел в камере тише воды ниже травы.

– Лучше бы тебе хорошенько помолиться, – сказал ему утром тюремщик.

Но сколько он ни старался, молитвы не складывались. Заключенный знал одно: завтра его повесят, несмотря на полную невиновность.

Мартин Флеминг был всего на дюйм выше своей возлюбленной и обращал на себя внимание в первую очередь фигурой. Ибо везде, где у нормальных людей были выпуклости, Мартин Флеминг щеголял вогнутостями. Впалая узкая грудь, а лицо так и вовсе напоминало ложку. Он был настолько тщедушный и гнутый, что порождал сомнения и в крепости своего рассудка. Мало кто знал, что в душе Мартин Флеминг – жуткий упрямец, который в случае нужды оставался непоколебим, как скала.

Как явствовало из имени, он происходил из Флемингов – выходцев из Фландрии. Это считалось обычным делом для Лондона. Великая страна ткачей, лежавшая сразу за морем между французскими и германскими владениями, выступала не только торговым партнером Англии, но и крупнейшим поставщиком иммигрантов. Фламандские наемники, купцы, ткачи, ремесленники, которые иногда звались Флемингами, но все же чаще брали англизированные имена, легко вливались в английскую среду и, как правило, преуспевали. Но не семья Мартина. Его отец был простым мастером роговых дел; ремесло, сводившееся к истончению рога до прозрачности так, чтобы тот мог служить корпусом фонаря, приносило сущие гроши. Поэтому, как только подвернулась блестящая возможность, отец взмолился: «Соглашайся! От меня тебе толку мало. – Место было жалкое, но он добавил: – Бог знает, как пригодится такой человек, коль с ним сладишь!»

Да, если бы так.

Сперва юному Мартину так понравилось работать на итальянца, что он едва замечал неладное. Богатый господин был одним из ростовщиков, заменивших евреев. Он обосновался на улице в центре города сразу ниже Корнхилла. Место уже получило название Ломбард-стрит, благо многие ее обитатели прибыли из северной итальянской провинции Ломбардия. Итальянец был вдовцом, сын имел свое дело на родине, жил один и использовал Мартина на побегушках. Платил хорошо, хотя и ворчал.

– Он вечно думает, что я обманываю его, – сетовал Мартин.

Мартин так и не понял, являлось ли причиной недоверчивости то, что итальянец плохо понимал по-английски, или же тот просто был подозрителен от природы – трения не прекращались. Если он доставлял послание, его обвиняли в проволочке; если шел на рынок за провизией, хозяин считал, будто Мартин прикарманивал мелочь.

– Уйти надо было, – заметил он скорбно впоследствии.

Но он не ушел, ибо имел еще соображения.

Все дело в Джоан, так непохожей на других девушек.

В восемнадцать лет Мартин открыл, что большинство их потешалось над ним из-за хилости. В майские дни, когда многие юноши-мастеровые срывали поцелуй, а то и не один, ему не доставалось ни одного. Как-то раз его даже атаковала стайка жестокосердных девок, дразнившихся нараспев: «Не целован, не умеет!»

Другой бы пал духом. Но Мартин, втайне исполненный гордости, внушил себе к ним презрение. Кто они такие вообще? Просто бабы. Сосуды непрочные и ненадежные – не так ли называют их церковные проповедники? На их же улыбки и ужимки он лишь пожимал плечами. Все это дьявольщина. Чем больше юноша тяготился такими мыслями, тем крепче становилась его горькая оборона. К моменту, когда он повзрослел, оставаясь все еще нецелованным, в нем созрело убеждение, замешенное на потаенном чувстве собственной праведности: «Женщины нечисты. Я не желаю их знать».

Отец Джоан был приличным и серьезным ремесленником. Он расписывал огромные затейливые деревянные седла для богачей и дворян. Двое его сыновей работали с ним. Ремесленник резонно предполагал, что дочь выйдет замуж за такого же мастерового. Так какого дьявола нашла она в молодом Флеминге, почти не имевшем перспектив? И как всякий разумный отец, он воспротивился. Но девушка упорствовала по причине очень простой: ее любили. По сути – боготворили.

Мартин впервые заметил ее, когда проработал у итальянца уже полгода. Его послали с поручением на пристани в Винтри. Он шел к Уэст-Чипу, где и увидел ее сидевшей у отцовской лавки в глухой части Бред-стрит. Но почему остановился, зачем заговорил? Он сам не знал. Должно быть, его подтолкнул внутренний голос. Как бы там ни было, на другой день парень пошел тем же путем. И на следующий.

Крошка Джоан была не такая, как все: очень тихая, скромная. Она не видела в нем ничего потешного. Он чувствовал себя мужественным под ее кротким, вдумчивым взглядом. А главное, вскоре Мартин обнаружил, что не имеет соперников. Она была его, и только его. «Девушка чиста», – сказал он себе. Так оно и было. Джоан даже ни разу не целовалась.

И он перешел к ухаживаниям. Отсутствие конкурентов придавало ему должной уверенности, и с ростом оной он превратился в защитника и покровителя. Флеминг никогда не ощущал себя сильным, и чувство оказалось захватывающим. У иного юноши голова идет кругом от первого успеха. Некоторые даже пускаются во все тяжкие, будучи якобы в силах преуспеть везде и во всем. Однако Мартин знал, что женщины бесстыдны и не заслуживают доверия – все, кроме Джоан. И чем больше он видел в ней добродетелей, тем сильнее исполнялся решимости не отпускать ее вовек. Не проходило недели, чтобы он не дарил ей какую-нибудь мелочь; если ей было хорошо, он подлаживался под настроение; если грустила – утешал. Ей никогда не оказывали такого внимания. А потому неудивительно, что через шесть месяцев они решили пожениться.

Но как? Ремесленник, расписывавший седла, мало что мог дать дочери, а отец молодого Мартина – еще меньше. Мужчины встретились и печально покачали головой.

– Он говорит, что больше знать никого не хочет, – виновато объяснил роговых дел мастер.

– С Джоан та же беда, – отозвался другой. – Что нам делать?

Наконец они сошлись на том, что молодым людям придется подождать пару лет – в надежде на улучшение положения Мартина. А дальше…

– Как знать, – заметил с надеждой отец Джоан, – быть может, они передумают.

А затем разразилась катастрофа.

В известном смысле виноват оказался сам Мартин. Законы гласили: с наступлением темноты все простолюдины должны сидеть по домам. Если слуга выходил, то он обязан был иметь при себе разрешение хозяина. Считалось, что даже тавернам положено закрываться. Подобный комендантский час типичен для средневековых городов. Не то чтобы это исправно соблюдалось – обеспечивать его все равно было некому, за исключением двух сержантов[32] у городских ворот и уордовских надзирателей.

Одним октябрьским вечером, когда хозяина не было дома, Мартин улизнул в таверну. Через два часа он вернулся в темный дом на Ломбард-стрит и застал там пару воров. Он услышал их, едва вошел. Не думая ни о чем, кроме защиты имущества итальянца, Мартин ринулся в заднюю часть дома, но наделал столько шума, что воры сбежали. Мартин погнался за ними по узкому переулку, где один из них бросил небольшой мешок. Затем оба скрылись. Парень подобрал мешок и собрался идти домой.

Через несколько минут из тени выступил надзиратель и осведомился, есть ли у Мартина разрешение находиться на улице после наступления комендантского часа. И проверил мешок.

На следующий день, когда итальянец вернулся, ничто не смогло убедить его в том, что Мартин не пытался совершить кражу, так как в мешке оказалось несколько золотых украшений, которые он прятал. Оправдаться несчастному не удалось.

– Я уже ловил его на попытках меня ограбить, – заявил итальянец судьям.

Этого хватило, чтобы те признали его виновным в краже. За воровство полагалась смертная казнь.

Городу принадлежали три главные тюрьмы, все у западной стены: Флит, Ладгейт – в основном для должников – и Ньюгейт. Они все состояли из нескольких каменных помещений, обычно переполненных. Режим был прост. Узники могли платить тюремщику за еду, или же их дозволялось посещать друзьям и родственникам, если таковые имелись, которые передавали одежду и продукты через решетку. Иначе, если только не являл им милость сердобольный прохожий, они голодали, разве что охранник давал им по доброте душевной немного хлеба и воды.

Мартин Флеминг находился в Ньюгейте уже неделю. Его кормили родные, Джоан приходила каждый день, но надежды не было. Состоятельным людям иногда удавалось выкупить прощение у короля, но малому его положения о том не приходилось и мечтать. Завтра он умрет, и с этим ничего не поделать.

Поэтому вряд ли парень знал, как отнестись к только что полученному странному сообщению. Его передал через решетку на словах брат Джоан.

– Она велела сказать, что завтра все образуется.

– Не понимаю.

– Я тоже. Но она кое-что добавила. «Все будет не так, как кажется» – дословно. Сестра твердила, чтобы я передал точно. Заставила повторить. Все будет не так, как кажется, и ты должен ей верить.

– Где она?

– То-то и оно! Пропала. Велела передать домашним, чтобы до завтра не ждали. Как в воздухе растворилась!

– И ты не знаешь, о чем идет речь?

– Хоть убей, – пожал плечами ее брат и ушел.

«И что же такое образуется?» – недоумевал Мартин. Смерть?


Немного раньше – примерно за час до полудня – перед дверью на втором этаже дома Уильяма Булла остановился высокий белокурый мужчина лет тридцати или чуть меньше. Слуга направил его наверх, но теперь, ввиду ужасной перспективы, мужество изменило ему. Он мялся. С другой стороны двери донесся шум. Тогда гость нервно постучал.

Сам Уильям Булл сидел в уборной и не обратил внимания на стук. Он размышлял.

Уборная, построенная на втором этаже дома под знаком Быка, была восхитительным сооружением. Она представляла собой квадратную каморку с запертым окном; стены и двери затянуты зеленым сукном, пол покрыт свежим пахучим камышом. Сосуд, открывавшийся в наклонный желоб с выходным отверстием на высоте десяти футов, был изготовлен из полированного мрамора. На нем лежала пухлая красная подушка в форме кольца с вышитыми алыми, зелеными и золотыми цветами и фруктами. Последний король, Генрих III, имел страсть к санитарии, которая побудила его к строительству не только многих церквей, но и поразительного количества garderobes, или уборных. Знать, следившая за модой, приняла это новшество, и отец Булла, барон и лондонский олдермен, соорудил себе собственный горшок, на котором восседал, как на троне, – король торговли, гордый всяким своим деянием.

Вдобавок это оказалось славное место для размышлений. А этим утром Уильяму Буллу было о чем подумать. В частности, предстояло принять два решения – мелкое и крупное. Настолько крупное, что оно должно изменить всю его жизнь. Довольно странно – после вчерашних неописуемых событий принять решение оказалось легче.

Булл хрюкнул, и это означало, что он принял решение.

Очередной стук в дверь. Булл нахмурился:

– Входи же, черт тебя побери, кто б ты ни был!

Домашние знали о его привычке принимать посетителей, сидя в этом святилище. Но едва он увидел, кто прибыл, лицо его налилось кровью от гнева.

– Ты! – рыкнул он. – Предатель!

Кузен скривился.

Элиас Булл был на десять лет моложе Уильяма. Сухопарый, тогда как купец – толстяк; с чистым лицом против угреватой, с тяжелой челюстью физиономии Уильяма, он был ткачом, но жил бедно. «Я бы не потревожил тебя, – признался Элиас в последнюю встречу, – но это ради жены и детей. Ты же знаешь, что дед оставил моего отца почти без гроша». Элиасу нужна была лишь небольшая помощь. «Справедливо ли, – спросил он Уильяма, – чтобы сын расплачивался за прегрешения отца?» Уильям, искренне удивленный, ответил утвердительно.

Длительное правление короля Генриха III не принесло добра Буллам. Оно началось довольно безоблачно, пока вместо мальчика-монарха Англией мудро и успешно правил совет. Серьезных войн не было. В торговле шерстью, которой славилась Англия, наступил бум. Город, руководимый мэром и олигархическим советом олдерменов, процветал. «Хоть бы этот малец никогда не вырос, – говаривал отец Уильяма. И добавлял: – Или не был бы Плантагенетом». Ибо какой Плантагенет рождался без мечты об империи? Юный Генрих владел Англией и сохранял еще земли в Аквитании вокруг Бордо, но грезил о большем.

Разумеется, его постигли бедствия, как и родителя Иоанна: ряд зарубежных, баснословно дорогостоящих кампаний пришлось прекратить; многие бароны под предводительством великого Симона де Монфора взбунтовались и назначили новый совет для управления королем, как будто тот вновь стал малым ребенком. Монфор созвал огромное собрание баронов, рыцарей и даже уполномоченных горожан, назвав его парламентом. Недолгое время – несколько лет – казалось даже, что в Англии могла развиться некая новая форма монархии, подчиненная большому совету. И в самом разгаре этой неразберихи случилась ужасная вещь.

В Лондоне и раньше происходили мятежи, но этот отличался от прочих. Взбунтовалась не какая-нибудь беднота и не горячие подмастерья. Солидные граждане – рыботорговцы, скорняки, купцы и ремесленники – преобразили старинный фолькмот в организованное восстание против богатых династий вроде Буллов. Произошли беспорядки; отряд под предводительством неистового молодого рыботорговца Барникеля взломал и даже попытался поджечь дом Булла. Хуже того, Монфор позволил этим мятежникам сместить олдерменов и выбрать новых – безродных простолюдинов из своей среды. И это неблаговидное положение дел сохранялось, пока Монфора в конце концов не убили; король вернулся к власти, и старая аристократия сумела восстановить контроль над Лондоном.

Но самым скверным – при мысли об этом Булл до сих пор стискивал в ярости кулаки – было то, что к этим бунтовщикам присоединился родной брат его отца. То же сделали многие юные идеалисты или оппортунисты из других старых аристократических семей. «Но от этого не легче, – сказал Уильяму отец. – Предатель есть предатель, и рассуждать тут нечего». Юного радикала навсегда отлучили от семьи. И вот уже в третий раз за год его допекает своим нытьем убогий отпрыск изменника. Это просто возмутительно.

Впрочем, Уильям просветлел и даже хрюкнул в знак некоторого удовольствия, благо визит сей оказался довольно кстати после великого решения, которое только что принял Булл. «Я ожесточаюсь», – подумал он. Но не нашел причины отказать себе в скромной мести.

Пристально взирая на ничего не подозревавшую жертву, которой он в тот момент и в нынешней позе казался большой и довольно страшной жабой, Булл резко произнес:

– Я дам тебе три марки,[33] если уйдешь.

Этого было достаточно, чтобы какое-то время кормить семью, но мало даже для самого скромного изменения условий жизни. Элиас пребывал в глубокой тоске.

– Однако, если, считая с сегодняшнего дня, ты явишься через год и застанешь меня здесь, – пожал плечами Уильям, – я, возможно, даже отдам тебе наследство, которое могло быть твоим. А теперь убирайся! – вдруг закричал он. – И дверь за собой закрой!

После чего несчастный Элиас Булл в полном замешательстве ушел.

Жестокость шуточки Уильяма заключалась в обстоятельстве, которое он утаил.

Через год его здесь не будет. Буллы покидали Лондон. Навсегда.


В известном смысле удивляться тут нечему. Даже отец говаривал: «Город становится невыносимым». Обстоятельство, допекавшее отца помимо восстания, обозначалось одним словом: иммигранты. В эпоху процветания, наступившего в то столетие, Лондон естественным образом разбух. Но поток иммигрантов превратился в наводнение: итальянцы, испанцы, французы и фламандцы, немцы из разраставшейся сети северных портов, известной как Ганза, не говоря уже о купцах и ремесленниках, стекавшихся из английской глубинки. Еще неприятнее было то, что все они, за исключением державшихся особняком ганзейцев, смешивались и роднились с теми самыми мастеровыми, которые доставили столько хлопот под руководством Монфора. «Чернь лезет наверх, а иностранцы нас выживают», – твердил старый аристократ.

Пиком непотребства для Уильяма явилось происшествие, имевшее место за год до смерти старого короля Генриха. Маленькую колокольню церкви Сент-Мэри ле Боу свалило бурей, причем прямо на соседний дом, принадлежавший Буллам. Ремонт не заставил бы себя ждать, но отец заколебался, потом решил продать строение. Через год этот дом заодно с тремя поменьше, тоже принадлежавших Буллам, делили красильщик из Пикардии и кожевенник из Кордовы. Затем на соседнем Гарлик-Хилле поселилось какое-то отребье из дубильщиков. Это были мелочи, однако примета времени. Но последним ударом явился перевод его собственного дома, ранее числившегося в аристократическом приходе Сент-Мэри ле Боу, в крошечный приход церкви Святого Лаврентия Силверсливза. Убогая церквушка, недостойная Буллов-аристократов! Род сдавал позиции, и это было очевидно.

Если долгие годы правления Генриха III не радовали семью, то последние двадцать лет царствования его сына Эдуарда обернулись просто кошмаром. Столь яркого короля в Англии еще не было. Высокий, могучий, с благородным лицом и окладистой бородой, монарх отличался лишь двумя несовершенствами: опущенное левое веко да пришепетывание. Неистовый законотворец и полководец, он был умен и коварен. Его прозвали Леопардом. Насмотревшись на жалкое отцовское правление, он решил явить собственную, железную волю. Ему в основном сопутствовала удача. Он уже подчинил Уэльс, укрепив новые земли огромными замками и назначив первого английского принца Уэльского. Вскоре король собирался пойти и на север – прищучить скоттов. И если кого и не жаловал он в своем королевстве, так это гордых лондонских аристократов-олдерменов, которые избирали своего мэра и считали себя в силах лепить королей.

Он напал вероломно, ибо какой купец мог отрицать, что Эдуард был ему другом? Его законы были справедливы и полезны для торговли. Долги регулировались, уплата налогов упрощалась; экспортеры шерсти несли новое, но разумное бремя, бо́льшую часть которого можно было переложить на плечи зарубежных заказчиков.

– Но посмотрите, какую штуку он учинил тишком над нами, аристократами, – указывал Уильям. – Возьмем виноторговлю – все лучшее досталось выходцам из Бордо; крупнейшие торговцы шерстью все сплошь итальянцы или чужаки с юго-запада Англии!

Отец Уильяма неизменно и крайне выгодно продавал предметы роскоши в королевскую закупочную контору. Сам Уильям не мог продать туда ничего.

– Нас оттеснили, – заключил он горестно. – Леопард подбирается к нам кругами.

Однако и это оказалось лишь прелюдией. Настоящее наступление, начавшееся десять лет назад, стало сущим бедствием, ибо король Эдуард неожиданно, якобы для укрепления закона и порядка, уволил мэра и назначил собственного наместника. Олдермены пришли в ужас. Но лондонцы их не поддержали. Хлынули указы – с присущей ему дотошностью Эдуард реформировал все: отчетность, правления, таблицу мер и весов.

– Возможно, наши порядки не были идеальны, – признал Булл.

Но заноза засела.

– Он наделяет иностранцев теми же торговыми правами, что и нас! – бушевал купец.

Суд королевского Казначейства вдруг переехал в Гилдхолл, где всегда заседал суд олдерменов. Двумя годами раньше олдермены наконец выразили протест: как, дескать, быть с привилегиями? Наместник хладнокровно вышвырнул их вон и заменил новыми людьми, выбранными Казначейством.

– И знаете, кто они такие? – негодовал Булл. – Рыботорговцы, скорняки, вонючие кустари!

Мятежники Монфора вернулись.

Но даже это не сломило старую гвардию. В конце концов, она столетия правила Лондоном. Многие и впрямь посматривали на Булла как на возможного вожака – почтенный человек, еще не запятнанный министерской службой. Недавно он счел, что ему представился удобный случай.

Годом ранее, изыскивая средства для надвигавшейся шотландской кампании, король Эдуард переступил черту и резко поднял таможенные пошлины на шерсть. Этот новый налог, известный как maltote – «злая пошлина», – был столь суров, что воспротивился весь Лондон. Покуда же город бурлил, место олдермена в родном уорде Булла внезапно освободилось.

Он проявил усердие.

– Во времена отца, – заметил купец домашним, – мы стольким владели в этом уорде, что олдерменство было заведомо нашим.

Но нынче он отбросил эти мысли. Запрятав гордыню, он обхаживал ремесленников и купцов помельче, заставил себя смириться с королевским наместником. И даже один из новых, низкорожденных олдерменов украдкой признался ему: «Нам нужен человек уважаемый, видный – вроде вас». Когда день приблизился, никто в уорде не оспорил его кандидатуру.

А вчера этот день настал. Сдержанный, радостный, проникнутый родовой памятью, сообщавшей ему достоинство – предмет его гордости, Уильям Булл, в красивом новом плаще, предстал для избрания перед Гилдхоллом.

Казначейский чин не утрудился учтивостью и махнул ему, чтобы уходил.

– Мы не хотим тебя, – отрезал он. – Выбрали другого.

Когда ошарашенный Булл возразил, сказав, что не имел конкурентов, тот лишь огрызнулся:

– Не из твоего уорда. Из Биллингсгейта.

Посторонний. Необычно, хотя и случалось.

– Кто? – спросил Булл, помертвев.

– Барникель, – последовал небрежный ответ.

Барникель. Проклятый, низкорожденный рыботорговец! Барникель Биллингсгейтский – олдермен родного уорда Буллов! Несколько минут Булл стоял у Гилдхолла, почти не будучи в силах осознать случившееся. И вот теперь, обдумав произошедшее еще раз, уразумел: так продолжаться не может.

Великое решение было принято: пора отправляться в путь.


Дело осталось за малым.

Оно обещало быть легким и приятным. Из Бэнксайда прислали прелюбопытное известие о девственнице в «Собачьей голове». Действительно редкость. О таких вещах сообщали только самым ценным клиентам. Хотя Булл посещал бордель лишь от случая к случаю, он оставался аристократом, и содержатель притона неизменно выказывал ему почтение, равно как и помалкивал.

Что же он медлил? Из-за укола совести. Так ли уж нужно чувствовать себя виноватым? Словно в ответ на эти мысли, в дверь гулко ударили, донесся сварливый голос, и Булл мысленно застонал.

– Что ты там делаешь?

Жена.

– А ты как думаешь, черти тебя забери? – громыхнул он.

– Ничего подобного. Ты сидишь уже час. – (Так ли, спросил он себя, обращаются к почтенному, солидных лет купцу?) – Я знаю, чем ты занят! – не унимался голос. – Размышляешь!

Он вздохнул. Скандалы между его прапрабабкой Идой и ее мужем вошли в семейное предание, но он не сомневался, что такой жены, как у него, не выпадало ни одному Буллу.

– Я слышала! – взывала она. – Ты вздохнул.

Все двадцать многострадальных лет он пытался ее полюбить. Уильям ежедневно напоминал себе, что эта женщина, в конце концов, подарила ему трех крепких детей. Но это было нелегко, и в последние годы купец молча сдался. Седая, костлявая, настырная, она жаловалась, когда он уходил, и пилила, когда оказывался дома. Булл говорил себе, что нет ничего странного в том, чтобы искать порой слабого утешения в Бэнксайде. И потому, желая лишь избыть тоску, поведал ей о своем крупном решении.

– Мы покидаем Лондон. Переезжаем в Боктон. – Он выдержал паузу, услышав, как она ахнула, и добавил для ясности: – На постоянное жительство.

Вообще говоря, в плане Булла не было ничего диковинного. Если в прошлом лондонские купцы отбывали в свои поместья на покой, то нынче многие аристократы, не выдержав конкуренции в городе, сворачивали торговлю и превращались в помещиков. У него, слава богу, еще оставалось солидное состояние. Он просто прикупит еще земли. Но сейчас жена издала вопль, не веря ушам:

– Я ненавижу деревню!

Уильям улыбнулся. Конечно, он знал об этом.

– Я останусь в Лондоне! – упорствовала она.

– Не в этом доме, – отозвался он жизнерадостно. – Я продаю его.

– Кому?

Это дело решалось просто. В шумном городе обозначилась особенность, которую отметили все мужчины: поразительный, еще с детства Булла, рост числа питейных заведений. В городе, где коренного населения насчитывалось около семидесяти тысяч душ, уже существовало триста трактиров с едой и выпивкой, не говоря еще о тысяче мелких забегаловок, в которых можно перехватить эля. Иные таверны были поистине внушительны, с ночлежками для многочисленных приезжих, и некоторые их владельцы сколотили целые состояния. Лишь месяц назад предприимчивый малый, уже владевший двумя такими, сказал ему: «Если надумаешь продавать дом, я заплачу по совести». Вот Булл и уведомил женушку:

– Трактирщику продаю.

– Скотина! – Она расплакалась, и он возвел очи горе. – Зверюга!

– Мне нужно уйти, – сказал он и взмолился о тишине.

Но получил лишь короткую и враждебную паузу, сменившуюся привычным и ужасным нытьем.

– Я знаю куда! По бабам!

Это было чересчур.

– Бог свидетель – хотел бы! – взревел он и бухнул по вышитой подушке обеими руками. – Мне отчитаться, куда я иду? За городскими сержантами. А когда вернусь с ними, наденем на тебя маску позора! А потом пусть проведут тебя по улицам! Вот куда я иду!

Маска позора – штука неприятная. Невоздержанных на язык женщин иногда приговаривали к ношению небольшой железной клетки, крепившейся на голове и снабженной металлическим кляпом, который обездвиживал язык. В таком виде этих горлопанок водили напоказ, как в колодках, в которые заключали иных злодеев. Булл услышал всхлипы и устыдился.

Все решено. С него хватит. Больше он не потерпит. Мгновением позже купец быстро прошел мимо супруги и покинул дом. Так и вышло, что сразу после полудня Уильям Булл прибыл в публичный дом в Бэнксайде и устремился к Джоан, сопровождаемый скалившимся хозяином.

Он будет первым, поклялся тот.


Джоан взглянула на Уильяма Булла.

Она сочла, что ему лет сорок. Девушка увидела румяного здоровяка с толстыми икрами, в плаще, в сыромятных сапогах ниже колена, который явно привык, чтобы ему повиновались. Он уже вознаградил хозяина борделя за удовольствие лишить ее невинности.

Было тихо. Посетителей в этот час оказалось мало. Некоторые проститутки ушли, другие спали. Сестры Доггет не показывались.

Она вдруг осерчала. Бросившись к хозяину борделя, Джоан закричала:

– Грязный лжец, ты обещал, что до завтра ко мне никто не придет!

Булл вопросительно уставился на жену управляющего.

– Пустяки, сэр, – ответила достойная женщина. – Она просто немножко волнуется. – И прошипела, обратившись к Джоан: – Будешь делать, как сказано!

– А если откажусь?

– Откажешься? – вспылил хозяин.

– Милочка, ты не понимаешь, – перебила его жена и выдавила материнскую улыбку. – Это важный человек. Хороший клиент.

– Мне все равно.

Улыбка исчезла. Булавочные глазки в сырном лице смотрели холодно.

– Тебя нужно выпороть.

– Не имеете права.

В борделе было заведено, чтобы каждая девушка снимала свою комнату. Помимо этого обязательства, она теоретически была свободной и могла делать что пожелает. На деле, разумеется, хозяин имел почти над всеми ту или иную власть.

– Может быть. – Теперь владелец публичного дома был убийственно спокоен. Он подступил ближе, и она уловила запах несвежей пищи от его бороды. – Но я могу позвать епископского бейлифа и через час вышвырнуть тебя из Вольности. Впредь тебе здесь работы не будет.

Именно так и обстояли дела.

– Ладно, коли так, – наконец произнесла она, повернулась и заставила себя улыбнуться Уильяму Буллу.

Наружная деревянная лестница тянулась на два этажа, на каждом располагалось по три комнаты, разделенные надвое деревянными же перегородками. Поднявшись на второй этаж, Джоан и купец попали в узкий коридор с деревянными стенами. Там было темно. Через несколько шагов обозначился короткий внутренний пролет – не больше приставной лесенки. Джоан на ощупь стала подниматься.

Ее комната находилась в мансарде. Крошечное помещение, но без соседней каморки, поэтому никто бы не услышал ни ударов, ни хрипов. Имелось небольшое окно, верхняя часть которого была затянута пергаментом, пропускавшим свет, а нижняя снабжена прочным деревянным ставнем. Утром, отворив его и ощутив на лице холодный сырой воздух, Джоан обнаружила, что ей видны другой берег реки и даже верхушка Ньюгейта над крышами Блэкфрайерса. Ее утешила возможность смотреть на место, где пребывал в заточении Мартин Флеминг.

Камыш на полу не меняли месяцами, и он вонял. Джоан, однако, удалось заставить хозяина борделя снабдить ее свежим, хотя тот и ворчал, недовольный расходом. Мансарда, таким образом, стала сравнительно приятным местом, насколько это было возможно. Сюда и поднялся чуть запыхавшийся купец.

Ложе представляло собой соломенный матрас посреди комнаты. Джоан сбросила платок. Она еще не приобрела полосатый наряд, положенный представительницам ее профессии, а потому на ней была обычная льняная камиза, поверх которой Джоан надела котту без рукавов с цветочным узором. Джоан сняла наголовный обруч, и волосы рассыпались. Она взглянула на окно, подошла и толкнула ставень. В ста ярдах лениво струилась река. Стоя спиной к купцу, она поняла, что слегка дрожит. Заметил ли он?

Думала девушка только об одном: как бы заставить его повременить? Нет ли какого-то выхода – даже сейчас?

– Ты в самом деле девственница? – донеслось сзади.

Она не обернулась, но кивнула.

– Боишься?

Голос купца был груб. Но не послышалась ли ей нотка неловкости? Малая толика вины? Она обернулась.

Тот снял плащ и уже расстегивал рубаху, явно намереваясь заняться, чем и хотел. Джоан посмотрела на его широкое бесчувственное лицо. Может, хоть капля добросердечия?

– Не так уж и плохо будет, – изрек он.

И тут ее осенило. Обратить жуткую ситуацию к лучшему можно было только одним путем. Шанс призрачный, но, если вести себя смело, могло – всего лишь могло – удаться склонить купца на свою сторону.

Джоан призвала на помощь все свое хладнокровие.

– Сделайте кое-что для меня, – сказала она.

Тот взглянул на нее, и она договорила.

– Чего? – Он оцепенел, но Джоан не моргнула глазом.

– Дайте мне объяснить.


Через час после полудня крепко сбитый человек с улыбкой до ушей выскочил из старого королевского дворца, кинулся к лошади, взлетел в седло и помчался к городу, оставив старинное Вестминстерское аббатство позади.

Вестминстерское аббатство образца 1295 года выглядело на редкость странно, благо набожный король Генрих III, решивший его перестроить, допустил прискорбную ошибку. Несмотря на огромную сумму, собранную евреями, и заложенные драгоценности, которые Генрих намеревался пустить на возведение роскошного нового храма Эдуарда Исповедника, деньги у него закончились. Великолепная восточная половина церкви, хоры с трансептами и малая часть нефа возвысились безупречно; высокие арки выдержали в вытянутом готическом стиле. И вдруг строение будто обрывалось и уменьшалось до более чем скромной высоты старой нормандской церкви Исповедника. Такая картина сохранялась уж четверть столетия: две церкви, выстроенные в разных стилях, соединялись абсолютно бессмысленным образом. До возобновления работ предстояло ждать целый век, а до завершения – все два. Вид священной коронационной церкви оставался безобразным по ходу правления двенадцати английских монархов.

Но если бы на старое аббатство оглянулся Вальдус Барникель, чего он не сделал, то не нашел бы в нем никакого изъяна. В тот день мир исполнился для него совершенства.

– Я самый счастливый человек в Лондоне, – сказал он самому королю.

Вальдус Барникель Биллингсгейтский был кругл как шар. Казалось, что природа, решившая заключить неимоверную силу и темперамент его предков в пространство поменьше, смекнула, что столь кипучую энергию возможно сковать, дабы избежать взрыва, исключительно сферой, идеальной и прочной. Он был гладко выбрит, хотя рыжие патлы свисали чуть ли не до плеч, и носил меховую шапку. Вальдус излучал уверенность.

И он имел на то основания. Ибо разве обычные рыботорговцы не вознесли свой промысел до городских высот? Он уже носил красные одежды олдермена. Обращаться к нему впредь следовало «сир». Что же касалось унижения горделивых аристократов Буллов, которых он ненавидел всю жизнь, то Барникель признавал: «Моя душа наполнилась медом». Действительно, отныне ему было незачем преклоняться даже перед зажиточностью Буллов, благо Барникель сам разбогател.

Его путь к богатству типичен для рыботорговцев. Вскоре после правления короля Иоанна семья приобрела рыболовецкое суденышко, затем еще одно. К рождению Вальдуса она располагала не только складом на биллингсгейтском причале и огромной лавкой на рынке с шестью молодцами за стойкой, но и, главное, – подобно нескольким преуспевшим лондонским торговцам рыбой – вторым опорным пунктом для торговых дел. Это был маленький, но деятельный порт под названием Ярмут, находившийся почти в сотне миль от Лондона на восточном побережье. Там у семейства имелось еще два рыболовных судна и половинная доля в чрезвычайно доходном грузовом корабле. Именно в Ярмуте Барникель обрел жену – свою великую удачу, а также влился в любопытное историческое движение.

С Нормандского завоевания обширная территория Восточной Англии веками жила старинным укладом. Да, прибыли и чужаки, в основном фламандские ткачи, чьи навыки нашли себе достойное применение. Но все эти неохватные пастбища, леса и болота, по сути, оставались под действием датского права: земля англов и датчан, поселенцев и купцов – обособленный, независимый край, открытый лишь буйному восточному ветру с моря. Как и остальная Англия того века, восточная ее часть разбогатела. Самым приметным предметом экспорта стало собственное сукно двух разновидностей по названию деревень, где сосредоточилось производство: Керси на юге и городишко Ворстед – на севере.

Поэтому Барникелю естественно было жениться на богатой юной наследнице из Ворстеда, чей род, как и его собственный, восходил к мореплавателям-викингам. Благодаря этому его состояние удвоилось. Когда он забрал жену в Лондон, за ней последовала вся семья.

Среди многочисленных переселенцев, стекавшихся тогда в столицу, купцы из Восточной Англии представляли значительную часть. Барникель недавно заметил: «Люди уже и говорят-то иначе. Совсем как женина родня!» Но он не распознал в этом небольшом изменении местного лондонского выговора сигнала о более глубоком историческом сдвиге. Потому по случайности или велением судьбы в конце XIII века скандинавы возвращались в Лондон – не как морские пираты, но как их солидные потомки, представители нового среднего класса.

Вальдус был богатым купцом. Торговал, разумеется, по-прежнему рыбой, но его суда доставляли в придачу меха и древесину с Балтики, а также зерно и даже вино. Еще вчера – олдермен. А сегодня? Он совершенно не был готов к тому, чтобы с утра его призвал к себе сам король Эдуард.

Совсем недавно он стоял перед рослым седобородым монархом, и глаза короля неотрывно смотрели в его собственные.

– Ты нужен мне, – изрек монарх. – Для моего парламента.

И рыботорговец зарделся, едва поверив в такую честь. Барникель – в парламенте!

Когда король английский Эдуард I решил дважды в год созывать, как он именовал их, парламенты – обычно в Вестминстере, – то проявил свойственные ему коварство и прозорливость. Помня об унижении отца и деда, упрямство которых загнало их под пяту баронских советов, он действовал намного умнее. Никто и никогда не посмел бы сказать, будто Эдуард правил без сторонних советов. Для всякого важного решения он созывал не только совет баронов, но и другие заинтересованные стороны. Если дело касалось Церкви, то приглашал представителей духовенства; если торговли – бюргеров из городов; если общей воинской повинности – местных рыцарей. А иногда – всех перечисленных скопом. Такие парламенты наблюдали и за отправлением королевского правосудия, где присутствовавший в совете король являлся также судом последней инстанции. Да, монарх нередко издавал законы самостоятельно, совещаясь лишь со своими тайными советниками. Но он никогда не заходил слишком далеко и всегда заручался содействием парламентов.

В точности так же, как он сокрушил власть лондонского мэра и его олигархов при помощи мелкого купечества, монарх мог применить парламенты для обуздания своих феодальных вассалов, что делал снова и снова посредством законодательных актов. В меньшей степени мог даже Церковь ограничить. И вот при короле английском Эдуарде I великий институт парламента впервые начал приобретать очертания: не для того, чтобы, Боже упаси, вверить власть народу, но с целью упрочить политическое влияние короля, простиравшееся все дальше и глубже.

Случилось так, что накануне заболел один лондонский парламентарий.

– Вот я и призвал тебя, – улыбнулся король Эдуард Вальдусу.

Конечно, неспроста. Барникель не дурак. Если в этом парламенте монарху понадобились купцы, то это означало, что он хочет обложить города налогами. И возжелал многого, раз был готов польстить новоиспеченному олдермену. Что ж, быть по сему.

И он обратился к Барникелю по имени.

Неудивительно, что Вальдус захотел отпраздновать знаменательный день. Этим он и собрался заняться далее. Ибо непосредственно перед уходом к королю получил сообщение из Бэнксайда. Насчет девственницы. Туда он с превеликим рвением и устремился.


Вальдус Барникель посещал «Собачью голову» раз в неделю вот уже почти пять лет. И с тем же постоянством спал с одной из сестер Доггет.

Имечко забавляло его, ибо такое же носил городской ювелир, не имевший к ним никакого отношения, – человек уважаемый и без чувства юмора. Барникель время от времени дразнил его: видел, дескать, твоих сестричек за рекой.

В Бэнксайд он собирался нынче в любом случае. Король Эдуард с обычной проницательностью осознал великую истину, которую в будущем подтвердят все законодательные собрания: политики неразрывно связаны с проститутками. «Если я наводню город рыцарями и парламентариями, – заметил он, – они обязательно отправятся к шлюхам и попадут в беду». Поэтому на время заседания парламента в Вестминстере бэнксайдские бордели закрыли, по крайней мере официально.

Что же касалось известий о девственнице в «Собачьей голове», они и впрямь поражали. «Мне и достанется», – бормотал он, приходя все в большее возбуждение. Впрочем, девчонку Доггет он тоже порадует подарком, чтобы не загрустила.

Он задержался лишь один раз и ненадолго. Широкая грязная дорога от Вестминстера тянулась параллельно реке и меньше чем в миле от аббатства сворачивала направо. Здесь Темза совершала у Олдвича последний поворот и величественно устремлялась за Лондон. В этом месте высился каменный монумент с искусной резьбой, увенчанный крестом, перед которым Барникель остановился сотворить короткую молитву.

Крест стоял всего лет пять; его воздвигли после кончины на севере жены короля Эдуарда, которой тот, что было крайне необычно для монарха, оставался и верным, и преданным. Огромный кортеж сопроводил ее тело в Вестминстер, двенадцать раз остановившись на ночлег; в последний, перед официальным вступлением в аббатство, – на этом самом месте, на повороте дороги. Привязанность Эдуарда была столь сильна, что он повелел воздвигнуть каменный крест на каждой стоянке. Имелся еще один – близ Вуд-стрит в Уэст-Чипе. А поскольку данное место существовало под искаженным старым английским названием Чаринг, означавшим поворот, сей трогательный маленький памятник был известен как Чаринг-Кросс.

Барникель почитал королеву, но у креста задержался потому, что в день воздвижения оного его собственная дорогая жена, принесшая ему семерых детей, скончалась в родах на восьмом. Он так и не нашел ей замену и предпочел раз в неделю наведываться в Бэнксайд. Поэтому он, как обычно, помолился за нее и после уж поехал на свидание. Совесть его не мучила. Жена была жизнелюбкой и поняла бы. Он пустил лошадь легким галопом.


Изобел и Марджери уже подходили к «Собачьей голове», но все еще не могли решить, как поступить. Они побывали у врача на Мейден-лейн, которому за взятку велели держать язык за зубами, и тот не замедлил подтвердить их опасения.

– Это проказа, – сообщил он.

Так называли все заразные язвы. Промыв болячку белым вином, врач выдал Марджери мазь и клятвенно пообещал исцеление.

– Главный ингредиент – козлиная моча, – заметил он воодушевленно. – Помогает всегда.

Та с сомнением поблагодарила.

– Наверно, мне лучше ненадолго убраться, – сказала Марджери. Прежде она никогда не разлучалась с сестрой. – Могу заплатить за комнату, а завтра мы всяко закрыты из-за парламента.

В действительности хозяин борделя нуждался в сестрах для некоторых тайных услуг.

– Я буду молиться, – откликнулась Изобел.

Она отличалась набожностью. Церковь относилась к проституткам неоднозначно. Так, они допускались к причастию, но хоронили их в неосвященной земле. Хотя Изобел не понимала, означает ли это, что покойники больше подвержены моральному осквернению, чем живые. Пусть так – она верила, что Бог простит ее прегрешения в этом жестоком мире и спасет. Но знала, что болезнь Марджери не должна обнаружиться.

– Не надо тебе сегодня работать, – посоветовала она. – Утром придумаем, что делать.

Погруженные в заботы столь неотложные, они по-прежнему не вспоминали о крошке Джоан. Но вспомнили, когда подошли к борделю, испытав некоторое потрясение, потому что девушка стояла снаружи между двумя мужчинами и в обществе хозяина. Было ясно, что дела приняли прескверный оборот.


Вальдус Барникель кипел от ярости. Булл благостно улыбался, а хозяин борделя пребывал в смятении.

– Ты предложил мне девственницу! – гремел новоиспеченный олдермен.

– Она и была с утра, – извинялся тот. – Я думал, сир, что вы прибудете раньше.

– И прибыл бы, – изрек олдермен, презрительно посмотрев на Булла, – но я находился у короля Эдуарда! Он говорил со мной о парламенте, – пояснил Вальдус в качестве последнего напоминания аристократу о своем превосходстве.

– Ею лишь раз и попользовались, – пробормотал хозяин, испуганно глянув на Булла.

– Я, – подтвердил тот со спокойным удовлетворением.

Скороспелый олдермен, он же парламентарий, вытаращил глаза.

– На что она мне, по-твоему, после этого старого пердуна? – вскричал он, ярясь на проклятого аристократа.

Хозяин борделя испугался, что дело кончится дракой. Но гнев рыботорговца доставлял Буллу нескрываемое удовольствие.

– Похоже, я успел первым, – сказал он без обиняков.

– Хам! – набросился Барникель на хозяина. – Вот как ты поступаешь с верными клиентами! Клянусь Богом, я отправлюсь к другим, а сюда ни ногой!

– Значит, не хочешь ее? – осведомился Булл.

– Не больше, чем собаку! – проревел Барникель.

И замолчал, не зная, что делать дальше. Он пришел с твердым намерением получить женщину. Но девушка стояла бок о бок с его заклятым врагом, который, как выяснилось, управился первым, и гордость не позволяла Барникелю к ней прикоснуться. Как же быть?

В эту секунду подоспели сестры Доггет.

– Возьму девицу Доггет, – угрюмо заявил он. – Ту, что обычно.

– Это которую? – Хозяин борделя так переполошился из-за поворота событий, что позабыл.

Барникель уставился на него:

– Марджери, разумеется.

Сестры в ужасе переглянулись. Они думали лишь об одном: если олдермен подцепит что-то от Марджери, расплата будет нешуточной. Он разнесет бордель в щепки. Их, вероятно, вышвырнут. Времени на разговоры не было, и одна шагнула вперед.

– Вечно он хочет меня, а сестру – никогда, – улыбнулась она. – Идем, голубчик!

Затруднений не предвиделось. Марджери давно рассказала ей, что ему нравилось.

Но для настоящей Марджери, покинутой внизу, одна закавыка осталась. Она спешно готовилась извиниться перед несчастной Джоан. Они обещали защитить ее – и вот что вышло!

Однако странно – ни тени упрека в глазах. Наоборот, девушка смеялась. Покуда Марджери Доггет таращилась на нее, Джоан улыбнулась Буллу и поцеловала в губы.

– Позвольте проводить вас до моста, – предложила она.


Джоан рассталась с Буллом перед самым мостом, понимая, что ей повезло. Больше чем повезло. Многие мужчины, услышав ее рассказ, посмеялись бы, а то и вовсе не поверили. Но не Булл. Сперва он стоял в оцепенении. Затем покачал головой и произнес:

– Это самая отважная речь, какую я слыхивал. – После хмыкнул и продолжил: – Ладно, я помогу тебе. Ты вправду думаешь, что у тебя получится?

– У меня нет выхода, я должна, – ответила она просто.

Закон был достаточно ясен. Человек, приговоренный в Лондоне к казни, мог избежать петли только одним путем, за исключением помилования. На него должна предъявить права шлюха.

Процедура была досконально прописана. Женщина обязана принародно предстать перед судьями одетой в полосатое белое платье и чепец, официально свидетельствовавшие о роде ее занятий, и с покаянной свечой в каждой руке. Она была обязана назваться невестой узника. Если осужденный в Лондоне соглашался жениться на ней, его освобождали и свадьбу справляли незамедлительно. Церковь, хотя и владела борделями, приветствовала подобное избавление от жизни во грехе. Власти, конечно, держались того же мнения. Таких случаев описано мало. Неизвестно, правда, цеплялись ли проститутки за свое доходное ремесло, не желая идти замуж за нищих, или мужчины предпочитали женитьбе смерть.

И план сестер Доггет заключался именно в этом. Джоан должна была на день стать проституткой. Ей следовало по всем правилам поступить в «Собачью голову», чтобы имя заверил бейлиф. Затем она могла истребовать своего мужчину. Они сочли это величайшим приключением в своей жизни.

– Но я не могу сходиться с мужчинами взаправду, – возразила девушка. – У меня просто не получится. – Джоан покачала головой. – А что до Мартина… – Потому-то она и не осмелилась поделиться с ним замыслом. Он отказался бы, конечно, и выдал всю затею. Ей вспомнилось скорбное и в то же время неистово гордое лицо жениха. – Если у него хоть даже мысль возникнет… – Ее голос увял.

– Мы тебя защитим, – пообещали сестры. – Мы можем продержать тебя ночь нетронутой. – Это их крайне развеселило. – Ну и хохма! – визжали они. – Вот потеха!

Однако нежелание Джоан являлось уязвимой частью плана. Она не думала, что власти будут допрашивать ее слишком пристрастно о причинах столь недолгого пребывания в борделе. В конце концов, бесчестья и без того хватит – одно появление в презренном одеянии в качестве записной шлюхи останется клеймом на всю жизнь. Но они, мнилось ей, могли рассудить иначе, когда бы узнали, что она не отработала ни часа. Об этом девушка тоже тревожилась все утро, но выхода не видела.

При взгляде на цветущего купца в маленькой мансарде ее осенило. Во-первых, если она выложит ему все, то как он поступит – пожалеет, не полезет насильничать? А во-вторых, достанет ли ему таланта убедить хозяина, а при надобности – и власти в том, что она действительно выполнила свои обязанности?

Буллу, взиравшему на эту странную, серьезную маленькую особу, дело представилось удивительным. Одно лишь то, что она посмела!

– Боже ты мой, – произнес Уильям после того, как согласился помочь, – повезло же твоему юноше! Имей в виду, – добавил он, с внезапным смущением подумав о жене, – что, если до этого вдруг дойдет, я не скажу при всем честном народе, что поимел тебя, – только судьям, с глазу на глаз. Но дело устроится, смею предположить. Если хозяин борделя поверит, что так и было, этого вполне хватит.

– Но есть еще одно, – добавила она. – Когда Мартина освободят, вы должны сказать ему, как было на самом деле. Я не хочу, чтобы он гадал…

– Разумеется, – усмехнулся Булл.

Но он и не мечтал о чудесном совпадении, ожидавшем его, когда они с девушкой наконец спустились. Там ошивался чертов рыботорговец Барникель, побагровевший от ярости, едва открыл, что его опередил Булл.

Происшествие вышло столь диковинным, а месть Барникелю до того сладкой, что Булл, возвращавшийся по мосту, был доволен, как если бы получил дюжину девственниц. И даже ощущал в себе силы переспать и с женой.

Тем временем Джоан, довольная не меньше, не спешила обратно. Сперва прошлась вдоль реки, затем погуляла по рынку, заглянула в церковь Сент-Мэри Овери и коротко помолилась перед статуей Святой Девы за Мартина Флеминга. После не спеша отправилась назад к «Собачьей голове».

Она была уверена, что больше ее никто не потревожит и ни к чему не принудит. Да и девицы Доггет вернулись, теперь есть кому ее защитить. Когда она дошла до дверей борделя, уже сгущались ноябрьские сумерки.


Дионисий Силверсливз уставился на льва и зарычал. Лев встряхнул пышной гривой и рыкнул в ответ. Силверсливз подступил чуть ближе и повторил. Затем, сделав глубокий вдох и отведя узкую голову, словно змея, изготовившаяся к броску, мотнул вперед носатой головой, оскалил желтые зубы и издал нечто среднее между ревом и скрежетом.

Лев пришел в бешенство. Он ударил передними лапами в прутья клетки, испустил очередной свирепый рык и наконец досадливо исторг из себя рев, огласивший окрестности Тауэра.

Силверсливз восторженно взвизгнул.

– Это же не игра? – осведомился он. – Ты ведь и впрямь хочешь меня сожрать?

То был ежевечерний ритуал после трудов, и мало что в жизни доставляло ему большее удовольствие.

Дионисию Силверсливзу исполнилось двадцать девять. Темные волосы, длинный нос, худое тело; щеки его были красны, глаза странно сияли, а кожу покрывали прыщи.

Фурункулы пламенели повсюду: на шее, лбу, плечах, вокруг подбородка и по всему носу, который после выпивки так и блестел. Когда Дионисий был мал, родители твердили, что все пройдет, но нынешняя сыпь не улеглась бы и за столетие. «Телесные соки, – бодро скалился он. – Сухость и жар. Как огонь». Как знать, быть может, эта же неуравновешенность элементов гнала его каждый вечер дразнить львов.

Первый лондонский зоопарк находился у внешних ворот, сразу над рекой на западной стороне огромного комплекса Тауэра. Основан он был в последнее царствование, и здесь содержалось множество диких зверей из тех, которыми развлекались и которых дарили друг другу европейские монархи. Несколько лет назад сидел на цепи белый медведь – подарок норвежского короля. Лондонцы привыкли смотреть, как он ловит в реке рыбу. Имелся и слон, пока вдруг не околел. Но в клетках у бастиона при входе всегда были львы и леопарды – отсюда пошло название Львиная башня.

Зверинец стал не единственным новшеством. При двух последних монархах старая крепость на реке подверглась колоссальным преобразованиям. Квадратная цитадель Завоевателя теперь высилась посреди огромной открытой площадки. Вокруг нее возвели массивную стену с бойницами и бастионными башнями, иные из которых сами смахивали на миниатюрные замки. Это был внутренний двор. Снаружи по трем сторонам, обращенным к реке, тянулся просторный коридор – двор внешний, обнесенный второй отменной стеной. Вокруг же шел огромный ров, широкий и глубокий, превращавший комплекс Тауэра в неприступный остров, добраться до которого пешком можно было только по подъемному мосту и через несколько закрытых дворов и башен, включая угловую Львиную на юго-западе. Все это сильно напоминало внушительные замки с кольцами стен, недавно возведенные Эдуардом для подчинения Уэльса. Строение было столь грандиозным и мощным, что впредь его общая планировка уже не менялась.

Благочестивый король Генрих III решил изменить вид великой норманнской цитадели, стоявшей в центре, и повелел выбелить ее снаружи. Теперь вместо серого камня лондонцы видели величественный белый замок, бледно отсвечивавший над рекой. Побелка смылась, но название сохранилось надолго: Белая башня.

Всего десять лет назад Королевский монетный двор из старинной штаб-квартиры рядом с собором Святого Павла переехал в Тауэр. Он разместился между стенами в кирпичных цехах внешнего двора. Здесь и коротал свои дни Силверсливз. Он был счастлив. Монетный двор в Тауэре – один из шести в королевстве и, разумеется, самый важный. От старой чеканки, не принимая в расчет естественного износа и нужд неуклонно расширявшейся торговли, отказались. Король Эдуард был настроен учредить новую, которая укрепит торговую деятельность и репутацию королевства во всей Европе.

Будучи служащим Монетного двора, Силверсливз познал все тонкости его работы. Там устраивались пробы. Монеты проверяли для сотрудников Казначейства. Это осуществлялось путем тщательного взвешивания, плавки и соединения с жидким свинцом, благодаря чему все примеси оседали на дно и удавалось определить истинное содержание серебра в монетах и слитках. Там стояли огромные чаны с расплавленным металлом, от которого красное лицо Дионисия пылало во сто крат ярче, а еще – заготовки для получения чистых монет и красящие трафареты, которые монетчики набивали одним точным ударом молотка. «Один удар – одна монета», – довольно мурлыкал Силверсливз, шагая по залам, звеневшим от перестука.

Далее следовало помещение, где монеты считали – фартинги по четыре на пенни, серебряные пенсы и последняя новинка – особенные, редкие и тяжелые четырехпенсовики, называвшиеся гроутами.[34] Возможно, из-за жары, шума и непрерывного труда, а может быть, по причине изготовления столь любимых им денег Дионисий Силверсливз считал себя везунчиком в делах и счастливым человеком.

Лучше же прочего казалось то, что у него не было никаких забот, когда он покидал цеха. Для продолжения рода существовали два старших брата. Их семья была далеко не так богата, как несколько поколений назад, и оставила виноторговлю. Но для ухода за овдовевшей матерью средств в любом случае более чем достаточно.

Поэтому вечерами Дионисий был волен заниматься делом, которое любил пуще иных: охотой на женщин.

Конечно, все они были шлюхами. Большинство прочих, хотя иногда он пробовал добиться расположения приличных девушек, на него не смотрели. Но в поиске первых он был неутомим. Ни в Бэнксайде, ни на Кок-лейн не осталось ни одного публичного дома, где бы его не знали. Даже в переулке на Уэст-Чипе, известном как Гроуплег-лейн, где обитали проститутки без права работы, он объявлялся ежемесячно – «как поганый репей», по мнению женщин.

Сегодня же Дионисий, как обычно, шел в Бэнксайд, однако вожделел кое-чего особенного.

Девственницу в «Собачьей голове».

Со стороны хозяина борделя послать ему сообщение было мыслью запоздалой, как Силверсливз и думал. Но это его не волновало. Он со смешком подался к клетке с разъяренным львом.

– У меня сегодня будет девственница, – сообщил он зверю. – Дело поинтереснее, чем ты. До скорого!

Он подумал, что та уж никакая не девственница, но ничего страшного. В конце концов, на что нужна новенькая монета, ни разу не ходившая в обращении? И вскоре он вышел из Тауэра по подъемному мосту и устремился к цели.


Стемнело. Ударил колокол, возвещавший наступление комендантского часа. Все паромные лодки переправили через реку и привязали на лондонском берегу – таково было правило, дабы воры из Саутуарка не проскользнули в город по воде. На Лондонском мосту выставили стражу, и город приготовился к очередной спокойной ночи под охраной королевских указов.

В «Собачьей голове» зажглись огни. При свете фонарей красная штукатурка казалась охристой, и деревянная вывеска поскрипывала на ветру, который поднялся с приходом Силверсливза.

Хозяин «Собачьей головы» успел забыть о Дионисии. Он стоял и грелся возле угольной жаровни посреди длинного помещения с низким потолком, где девушки встречали клиентов. Почти все уже удалились наверх, ибо на исходе дня прибыло много мужчин, включая двух приезжих парламентариев, – всем хотелось развлечься и урвать свое перед официальным закрытием заведения. Остались только две девицы, в том числе Изобел Доггет, сидевшая на лавке, когда Силверсливз вошел, огляделся по сторонам, осклабился и вопросил:

– Ну и где твоя девственница?

Хозяин неуверенно взглянул на Изобел, которая помотала головой.

– Простите, сэр, но она занята. И колокол бил. Вы слишком припозднились.

Это было серьезное соображение. После удара колокола и окончания паромной переправы клиентам полагалось оставаться с девушками до рассвета, чтобы не болтались по улицам. Если у Джоан был клиент, она потеряна на всю ночь.

– Может, возьмете другую, сэр?

Силверсливз окинул взором помещение:

– Из этих старых ведьм? Их я возьму, когда захочу. Я пришел за свежим мясцом, – ухмыльнулся он. – Вот что! Как только управится, скажи ее клиенту, чтобы брал любую бесплатно. Я заплачу. А мне выдашь ее. По рукам?

Но хозяин, помедлив секунду, вновь покачал головой.

Если бы не это кратчайшее колебание, если бы взгляд его на миг не метнулся к Изобел, Силверсливз, наверно, признал бы свое поражение. Но он заметил и навострил уши.

– Что за маневры? – воскликнул он. – Что ты скрываешь? Хочешь меня надуть?

Силверсливз бывал всяким, в том числе резким. Он шагнул к жаровне, возле которой стоял хозяин борделя. В мерцающем свете углей прыщи отбросили крохотные тени.

– Я могу устроить тебе неприятности, – сообщил он негромко, аккуратно взял того за бороду и чуть дернул. – Могу порассказать о твоей пирушке на той неделе.

Пирушка устраивалась для компании приезжих парламентариев. Девочек, ясно дело, тоже обеспечивали. Это незаконно, но хозяин забыл, что Силверсливз о том знал.

– Неприятности мне не нужны, – буркнул он.

– Еще бы – мне тоже, – отозвался Дионисий. – Так приведешь девушку или нет?

Хозяин пожал плечами. Он сам не знал, с чего ему казалось, что эта деваха, начавшая вполне неплохо, не станет работать, как остальные.

– Она уже не девица, – заметил он на случай новых осложнений. – Днем у нее был клиент.

– Не важно. Кто, кстати?

Хозяин борделя замялся, но решил больше не рисковать и не связываться с этим поганцем.

– Булл, торговец, – ответил он нехотя.

– Да ну? – Силверсливз хохотнул. – Старый кобель! Ну так ступай и приведи ее. Будь молодцом!

– Она больна, – заявила Изобел Доггет, желая помочь хозяину, и встала. Ее пронзительный голос напитался злобой. – Оставь ее в покое, прыщавый урод.

Силверсливз уставился на нее.

– А что с ней стряслось? И не хами, – добавил он, – а то епископ оштрафует.

– Поди к черту! Сказано тебе, что больна.

– Булл укатал? – осведомился он с издевкой.

– Не твое дело. Ты ее пальцем не тронешь. Оставь ее в покое! – крикнула она, на сей раз хозяину борделя.

Но тот был сыт по горло.

– Тащи ее сюда, – велел он девушке, а Силверсливз рассмеялся.


Когда Изобел вошла в маленькую мансарду, Джоан и Марджери Доггет были там. Джоан при свете лампы примеряла полосатый наряд Марджери, который собиралась надеть для завтрашней процедуры. Платье оказалось слишком длинным, и девица Доггет только что подрезала его, наскоро подколола и тем удовлетворилась.

– Мы будем гордиться тобой! – сказала она со смехом. И обратилась к нарисовавшейся Изобел: – А вдруг мы все найдем мужей на виселице!

Однако едва Изобел поведала о беде, случившейся внизу, Марджери выругалась, а бедная Джоан побелела как полотно.

– Я не могу, – сказала она, – только не после всего, что было.

– Погоди, ты его еще не видела, – уныло добавила Изобел.

– Надо что-то придумать, – сказала Марджери.

Сестры уселись рядышком на матрас и уткнулись подбородком в руки. Джоан показалось, что те просидели в молчании вечность. Но вот они принялись перешептываться. Чуть позже прозвучали хриплые смешки. Потом опять бормотание. Затем они жизнерадостно вскинули голову.

– Есть план, – сообщила не то Марджери, не то Изобел.

И ей растолковали суть.


– Мы обещаем, она придет, – заявили сестры, усевшись на лавку справа и слева от Дионисия. Тот что-то заподозрил, и одна повторила: – Богом клянусь!

– Уже идет, – подхватила вторая.

– Нам бы еды какой, – сказала Марджери. – И вина.

– Давайте ужинать! – вскричали они хором.

Хозяин насупился. В публичных домах не подавали еды и выпивки, так как это явилось бы посягательством на доходы трактирщиков. Но Силверсливз уже разулыбался. Он поиграл кошельком, где звякнули новенькие монеты.

– С утра не ел, – признался он. – Надо набить брюхо, раз по девкам пошел.

Хозяин борделя нехотя вышел и вернулся с бутылью вина, хлебом и обещанием от жены быстренько наварить говядины.

– Выпьем, девочки, – бодро пригласил Дионисий.

– Всю ночь прогуляем, – согласились те и наполнили его кубок.

Вскоре явилась жена хозяина с приличным котелком, который поставила на стол. Пахло вкусно. Силверсливз поводил носищем и с удовольствием втянул воздух. Он приступил к еде.

Девушка так и не появлялась, но он не расстраивался. Быть может, и вправду заканчивала с клиентом. Или спала. Ему было наплевать. Дионисий не особенно привередничал. Раз сестры поклялись, что она придет, он не думал, что им хватит наглости его обмануть.

Если только дело было не в другом. Они все подливали, и он смекнул, что коли сестры так защищают свою девственницу, то могут попытаться напоить его в стельку. Силверсливз улыбнулся про себя. Что-что, а пить он умел при всех изъянах. Мог осушить эту бутыль и еще такую же. Но девке все равно никуда не деться. Дионисий прикончил котелок говядины. Ему подали большущий яблочный пирог. Он и с пирогом справится. Но прежде послал Марджери за девушкой.

– Я ждал достаточно, – заявил он, когда Изобел подлила ему еще вина.

Марджери, вернувшаяся чуть погодя, улыбалась.

– Сейчас придет, – пообещала она и налила всем заново.

Однако прошло еще время, был наполнен очередной кубок – с излишней поспешностью, и Силверсливз исполнился подозрений и гнева.

– Черт бы вас побрал, – буркнул он. – Я сам ее приведу.

И тут она появилась. Силверсливз даже ахнул.

Волосы распущены. Ножки обуты в сандалии. Ночная рубашка алого шелка едва скрывала маленькие груди, а сбоку имела разрез, в котором виднелась белая, чуть пухловатая нога. Это был лучший наряд Изобел. Больше на девушке не было ничего. Даже хозяин борделя невольно задохнулся, а его супруга удостоила ее многозначительного взгляда. Джоан улыбнулась Силверсливзу, отважно подошла к нему, спокойно присела на колено, посмотрела на стол и объявила:

– Я хочу есть.

Теперь Силверсливз расслабился. Девка его. И действительно, аппетитное блюдо. Он глянул на жену хозяина, просиял и воскликнул:

– Еще закуски! И вина!

Вечер тянулся, и Дионисий понял, что никогда не был так счастлив. Эта девушка была первой свежей, чистой женщиной в его жизни. Она, безусловно, достанется ему. Сидит на коленях, обняв рукой за шею, похоже, он даже нравился ей. Его привычная лихая агрессивность начала сменяться своего рода добродушием.

– Извините, что заставила ждать, – сказала девушка, – но у нас вся ночь впереди.

Так оно и было. Радость переполняла его и даже ожидание оказалось в охотку. Помещение купалось в теплом и милом свете. Когда чуть позже девушка шепнула ему, что все еще немного волнуется, если ему это интересно, он был искренне тронут и потрепал ее по колену.

– Спешить некуда! – воскликнул он и даже затянул песню.

Затем у них образовался хор, они выпили еще; ее головка уютно покоилась на его плече. Закаленная голова Силверсливза слегка пошла кругом, когда в какой-то момент, уже ночью, – он не следил за временем – его внимание привлекло постукивание ставней. Он посмотрел поверх радостных лиц собравшихся.

– Что это было?

– Ветер, – ответил хозяин и состроил гримасу. – Восточный ветер.

Как будто подтверждая сей факт, ставень хлопнул опять.

Дионисий встал; девушка уже засыпала. Он чуть качнулся, но осклабился:

– Пора наверх.

Силверсливз пошел к двери, девушка, спотыкаясь, двинулась следом. Девицы Доггет зачем-то присоединились к ним.

Холод ожег его, как пощечина, едва он вышел наружу. За несколько часов, пока он сидел в помещении, со студеного Северного моря на Лондон надвинулась суровая ноябрьская ночь. Выйдя из чадного тепла при жаровне, весьма нетрезвый Силверсливз даже пошатнулся – так его шарахнуло осенним холодом. Он моргнул. Фонарь на входе погас. Голова шла кругом. Он тряхнул ею, прочищая мозги, нащупал стену, чтобы добраться до лестницы.

Но даже и тогда он удерживал Джоан за руку, хотя едва видел ее алую ночную рубашку.

– Ну же, радость моя, – услышал он собственный голос, странно надрывный. – В райские кущи – сюда.

Он начал подниматься по ступеням.

Почему такое безумство вокруг? Кромешная тьма. Воющий ветер. Скрипучая и шаткая лестница. Дионисию мерещилось, что вся «Собачья голова» ходит ходуном – совершенно непредсказуемым образом. Бордель, вывеска, лестница и все прочее вот-вот встанут на крыло и воспарят на Бэнксайдом в черное небо. Он подавил тошноту, вызванную качкой.

А дальше – две женщины. Девицы Доггет.

Два бледных колеблющихся силуэта, подобные призракам – взывающие к нему, простирающие руки. Одна хватает его за руку на первой площадке, восклицая: «Идем со мной! Спи со мною, любовничек!» Она потянула его дважды, трижды, и он ощутил грубую ткань ее светлого одеяния, жавшуюся к нему, пока он не изловчился отшвырнуть ее прочь. Затем, едва он вступил в коридор следующего этажа, она вдруг нащупала его шею, обхватила, увлекла мимо лесенки, ведшей в мансарду, и каким-то чудом – он не сообразил как – втащила, бессвязно бормоча слова любви, в комнату, хотя он продолжал цепляться за крошку Джоан.

– Возьми меня! Возьми, как тебе нравится!

Ему пришлось бороться, и он высвободился, лишь сбив ее с ног. Звучали голоса, удары, шаги. Потом все стихло.

Наконец, все еще держа во мраке Джоан и толкая ее вперед себя, Силверсливз направился, спотыкаясь, к узкой лесенке, при этом он тряс головой, силясь остаться в сознании.

В каморке царила тьма, хоть глаз выколи. На миг ему почудилось, что он вот-вот лишится чувств. Но Силверсливз услышал ее голос с матраса и двинулся на звук, пока не споткнулся и не упал.

С секунду лежал, гадая, сумеет ли пошевелиться. «Бог его знает, способен ли я на что-то сейчас», – промелькнула мысль. Он ощупал ее ногу под мягким шелком рубашки.

– Подождем до утра, – донесся шепот Джоан, и в тот же миг голова закружилась так, что он готов был согласиться – да, это лучший выход. Но потом он издал урчание и криво улыбнулся.

– О нет! Теперь не отвертишься…

Положил руку. Все у него получится! Прелюдии ради наглаживая рукой и сонно похрюкивая, он приподнялся и в хмельном торжестве вполне воспользовался своим преимуществом – быстро, с нарастающим возбуждением, после чего с новым довольным урчанием, которое перешло в долгий вздох, скатился и заснул. Дело было сделано.

Через несколько секунд дверь тихо приотворилась и захлопнулась.

Утром же он проснулся в тот самый миг, когда девушка выпорхнула из комнаты. Она улыбнулась ему на ходу и исчезла.


Небольшая толпа, собравшаяся у Ньюгейта, пребывала в приподнятом настроении. Повешение пятерых воров, пусть и мелких, было все же событием. Трудно отрицать тот факт, что человечеству в своем большинстве нравится наблюдать за повешениями. Вкупе с присутствием в Вестминстере важных птиц это обещало славное развлечение.

Клепаная дверь тюрьмы у ворот еще оставалась запертой, но повозку для осужденных на казнь уже доставили. Это была маленькая повозка, очень низкая, о двух колесах со спицами, однолошадная. Осужденные стоя держались за борты. Благодаря этому толпа могла хорошо рассмотреть их, пока тележка медленно свершала короткий путь от Смитфилда до висельных деревьев. Ньюгейтский позорный стул нередко забавы ради совершал небольшой объезд по улицам.

Уильям Булл всматривался в толпу. Сразу напротив двери он увидел группу людей с печальными, странно вогнутыми лицами. Не иначе, семейство Мартина Флеминга, догадался он. Возле них он различил нескольких низкорослых угрюмых мастеровых с большой круглой головой, казавшейся слишком крупной для коренастого туловища. Это, видно, родные Джоан. День выдался погожий; ветер стих, однако было прохладно.

Справа особняком, но с хорошим обзором стояла высокая фигура в черном. По всей вероятности, ломбардец, явившийся стать свидетелем правосудия. Или отмщения. Булл потопал на месте и плотнее закутался в плащ.

Клепаная дверь тюрьмы начала открываться. По толпе пролетел гул предвкушения. Стали выходить какие-то люди. Первым выступил рыцарь из королевских судей, надзиравший за процедурой, за ним шел один из городских шерифов. Оба направились к лошадям, которых грумы держали для них наготове. Вышел бейлиф, за ним второй. И наконец узники.

Четверо из пятерых были бедными ремесленниками; пятый, судя по виду, – бродягой. Мастеровые одеты в рубахи, приталенные безрукавки до колен и шерстяные шоссы. Бродяга шел с голыми ногами, облаченный в лохмотья. Руки у всех оставались свободными, но на одной лодыжке имелись кандалы, соединенные цепью. Они молча взобрались в повозку, сопровождаемые бейлифами. Из толпы послышались ободряющие возгласы:

– Держись, Джон!

– Ты сдюжишь, старина!

– Молодчина!

Мартин Флеминг шел третьим.

Он увидел родных и печально, довольно тупо, на них уставился, но другого знака не подал. Те в своей скорби тоже не окликнули его. Но он уже шарил взглядом в толпе, будто что-то выискивал.

Выступил конюх, готовый вести лошадь. И в тот же момент в задних рядах зародился и начал разрастаться возбужденный гомон. Шериф раздраженно взглянул на шум, и на лице у него появилось удивление. Он что-то сказал королевскому судье, который тоже повернулся в седле посмотреть. Но их недоумение не могло сравниться с ужасом и ступором на бледном лице Мартина Флеминга, ибо он узрел близившееся видение.

Джоан шла медленно, но уверенно. На голове белый полосатый чепец в тон платью – позорный наряд шлюхи. В руках – по длинной горящей свече, знак покаяния. Несмотря на холод, она шагала к тележке босиком и остановилась до того, как королевский судья и шериф уставились на нее с высоты.

– Мое имя Джоан, я шлюха, – объявила она звонким голосом, чтобы слышали все. – Возьмет ли меня в жены Мартин Флеминг? – Взглянув юноше в глаза, она выразительно добавила: – Помни. Помни послание. Тебе нечего бояться.

Ошеломленная толпа на миг умолкла. Потом загудела. Узники глазели на Джоан. Бейлифы и конюх тоже вытаращились. Шериф и судья переглянулись.

– Что нам положено делать? – спросил шериф.

– Будь я проклят, если знаю, – ответил рыцарь. – Слышал о таком, но никогда не думал, что увижу.

– Она действует по закону?

Рыцарь нахмурился:

– По-моему, да. – Он глянул на Мартина в повозке, которому весьма сочувствовал, затем вдруг осклабился: – Я буду рассказывать эту историю годами.

Из толпы донеслись крики. Рыцарь обернулся. Вперед шагнул приземистый большеголовый человечек. Он побелел от смятения и неистово жестикулировал.

– Это моя дочь! – завопил он. – Мы уважаемая семья! – В ответ послышались смешки и свист. – Она ушла из дома всего день назад!

Снова крики.

– Хватит ночи! – напомнил кто-то.

– Клянусь, она девственница! – заорал красильщик.

Толпа разразилась хохотом. Джоан не смотрела по сторонам – только на Мартина Флеминга.

Ее отец был прав. Ни Булл, ни Силверсливз не причинили ей вреда. Ночной план сработал на славу. Покуда Дионисий боролся во мраке с одной сестрой Доггет, вторая проскользнула в мансардную каморку, надела такую же шелковую ночную рубашку, как у Джоан, и возлегла на ложе, тогда как сама Джоан, вошедшая вперед Силверсливза, спряталась под одеялом в углу и не дышала, пока все не кончилось и тот не заснул. Пьяный молодец взгромоздился впотьмах на девицу Доггет, и спозаранку сестры сидели внизу, покатываясь со смеху.

– Получилось! – галдели они. – Вышло! Вот умора!

Потом пообещали Джоан:

– Мы придем посмотреть, как ты спасешь своего висельника.

Но до сих пор так и не появились по той простой причине, что спали крепким и счастливым сном.

Взглянув на Джоан и ее смятенного отца, судья твердо заметил ремесленнику:

– Она либо проститутка, либо нет. А сколь долго – в этом я не вижу разницы. – Он повернулся к Джоан и мягко осведомился: – Можешь ли доказать, что ты шлюха?

– В «Собачьей голове» в Бэнксайде, – кивнула она. – Спросите епископского бейлифа.

Судья посмотрел на шерифа.

– Можно отправить мальчишку обратно в тюрьму, пока будем проверять, – предложил он. – Небось повесить всегда успеем, если она врет.

Шериф кивнул. Он наслаждался происходящим.

Но тут их размышления прервались свирепым воплем. То был ломбардец, только сейчас уразумевший, к чему идет дело.

– Нет! – заорал он, устремляясь вперед. – Эта девушка… – Ростовщик начал вспоминать слово. – Не шлюха! Все равно ходила замуж за него! Это притворство, commedia! – Он в ярости уставился на юного Флеминга. – Он вор! Должен взболтаться!

Судья глянул на итальянца, решил, что тот ему не нравится, и нехотя повернулся к Джоан.

– Ну? – спросил он.

И помощь вдруг явилась с неожиданной стороны: из толпы высунулась красная, прыщавая, бодро скалившаяся рожа. Это был Силверсливз.

Его прихода никто не заметил. Дионисий и впрямь не собирался к Ньюгейту и даже не помнил, что утром там будет казнь. Он шел к Вестминстеру поглазеть на парламентариев, когда заметил за собором Святого Павла людской ручеек, струившийся к Ньюгейту. И прибыл вовремя: увидел, как Джоан подошла к повозке, услышал ее требование и теперь, донельзя заинтригованный, узрел для себя возможность эффектно вмешаться. Делая шаг вперед, Силверсливз представлял, как о нем будет судачить весь Лондон.

– Это правда, господа! – крикнул он судье и шерифу. – Я Дионисий Силверсливз с Королевского монетного двора. – (Теперь его имя будет известно всем.) – Она шлюха. Я провел с ней сегодняшнюю ночь. – Перехватив взгляд Уильяма Булла и указав на него, Дионисий жизнерадостно воскликнул: – И он тоже!

Он сиял, распираемый восторгом.

На лице Джоан отразился ужас. Это не входило в ее планы, и она лихорадочно соображала. Она понимала, что проституцию придется доказывать, но эту задачу возложили на любезного Булла. Джоан была выбита из колеи, вид у нее стал виноватый и горестный. А что же несчастный Мартин, наблюдавший с повозки? Что ему думать? Охваченная страхом, она смотрела на него – только бы поверил, только бы понял!

Тут девушка услышала судью.

– Клянусь Богом, мы кое о чем забыли. – Теперь он обратился взором к Мартину Флемингу. – Похоже, юноша, что эта девушка – шлюха. Так вот: если оно правда, готов ли ты взять ее в жены? – Он выдержал паузу. – Имей в виду, что это означает свободу, – добавил он мягко. – Тебя не повесят.

А Мартин Флеминг лишь смотрел перед собой.

Парень не мог говорить и едва соображал. На пути к смерти, которой он вверил себя, явилась его чистая и обожаемая Джоан в постыдном одеянии шлюхи. Это настолько не укладывалось в голове, что он какое-то время не мог ничего понять. «Все будет не так, как кажется». Мартин помнил послание. Но как это возможно? «Ты должен ей верить». Ему хотелось. Наверное, вопреки всему, когда бы не выражение ее лица. Там безошибочно прочитывались вина и замешательство. И пусть сейчас она смотрела на него в отчаянии, что-то беззвучно выговаривая губами, он был уверен, что постиг ужасную истину.

Она шлюха. Наверное, сделала это ради его спасения. Даже наверняка. Но она теперь шлюха. На краю гибели за преступление, которого он в жизни не совершал, сей запредельный ужас из ужасов послал ему Бог с неимоверной и тупой жестокостью. Его рассудок не мог этого вместить. Единственная девушка, которой он посмел довериться, не отличалась от прочих. На самом деле – хуже. Все грязь, думал он, все скорбь и суета. И, вскинув глаза на чистое, холодное, голубое небо, он решил: «Довольно. С меня достаточно, я больше не хочу».

– Нет, сэр, – произнес он. – Я не хочу ее.


– Нет! – кричала Джоан. – Ты не понимаешь!

Но повозка уже тронулась с места.

– Быть по сему, – изрек судья, направляясь прочь.

Что было ей делать? Как говорить с ним? Она рванулась за тележкой, но сильные руки удержали ее. Она попыталась стряхнуть их.

– Пустите! – взвыла она.

Зачем ее держат? Кто? Джоан извернулась и увидела мрачные, суровые лица отца и двух братьев.

– Все уже кончено, – сказали они.

Девушка лишилась чувств.


Уильям Булл скакал во весь опор.

Он не обрадовался прилюдному разоблачению юным Силверсливзом, хотя не винил в этом несчастную. Да и не вполне понимал, что стряслось. Неужто малый с монетного двора лишил ее невинности? Если да, то наверняка силком. Что бы там ни происходило, он чуял подвох.

Однако одно Булл знал точно: он дал ей слово. «Я обещал помочь», – бормотал купец. И этого вполне достаточно. Он попытается. И единственный шанс, который усматривался, казался призрачным.

– Можно повесить его последним, – предложил ему судья. – Даю тебе час.

Он собирался испросить королевского помилования. Его мог предоставить наместник Лондона. А тот был в парламенте.

Когда Булл добрался до места, огромный Вестминстерский дворец был полон людей. Вельможи и бароны помельче в роскошных нарядах, рыцари и дородные городские парламентарии вроде него самого в тяжелых одеяниях и мехах. Бесстрашного купца, когда тот ворвался, никто не остановил.

У него не было плана. Время вышло.

– Мне нужен наместник Лондона! – выкрикнул Уильям. – Где он? Покажите, кто знает!

Булл несколько минут толкался в толпе, пока кто-то услужливо не указал ему на небольшой помост, возведенный в дальней части помещения и застеленный пурпурной тканью. И там Булл узрел наместника, беседовавшего с королем.

– Ну что же, – скривился Булл, обращаясь к себе самому. – Взялся за гуж…

Король английский Эдуард I бесстрастно рассматривал тучного и запыхавшегося купца, пока тот излагал свое дело наместнику, беседу которого с монархом осмелился прервать. Не исключена судебная ошибка. Мольба о милости. Такое случалось. Парень доставлен к виселице. Неудивительно, что проситель взмок. Осужденный – бедняк, ничем не связанный с этим почтенным лондонским аристократом, который готов заплатить. В высшей степени необычно.

– Итак? – вмешался король Эдуард. – Явим мы милость или нет?

– Это можно, сир, – с сомнением произнес наместник. Он знал, что король ему доверял, и не особенно пекся о знатном лондонце. – Замечу, однако, ограбили Ломбарда. И он крайне зол.

– Ломбарда? – Король Эдуард внимательно посмотрел на Булла. Глаза сверкнули так, что даже этот могучий муж слегка побледнел. Затем прозвучал сокрушительный вердикт: – Я не дам в обиду моих иностранных купцов. Прощения не будет. – И взмахом руки монарх повелел Буллу удалиться.

– Он из аристократов, которых вы возжелали сломить, – сказал ему наместник, когда тот исчез. – Мудрое решение.

Итак, дело плохо. Булл, потерпев поражение и сожалея о девушке и ее незадачливом возлюбленном, медленно ехал через город назад. Уильям миновал Чаринг-Кросс и свернул по улице на запад. Он терпеть не мог сдаваться, но не знал, что сделать еще. Будь он набожен – помолился бы о наитии свыше.

Близ Олдвича купец увидел небольшой конный отряд. Там, где некогда стояла усадьба его предков, ныне выросли красивые новые здания. В прошлое царствование сей комплекс даровали дядюшке короля – итальянскому графу Савойскому, и все это разраставшееся поселение знати именовалось Савойским дворцом. Перед Савоем всадники задержались, кого-то приветствуя. Булл сразу узнал группу лондонских олдерменов, направлявшуюся в парламент, – молодчиков, что заменили самого Булла и его друзей. Он усмотрел в этом очередное жестокое напоминание о своем бессилии.

– Если бы за малого попросил кто-нибудь из этих мерзавцев, дело бы выгорело, – буркнул он и уже собрался развернуть лошадь, чтобы разминуться с ними, когда заметил в самой гуще ненавистного Барникеля. – Этот свиделся даже с королем! – выругался Булл, думая о дне вчерашнем. – Добьется небось чего угодно.

Тут его осенило. У Мартина Флеминга еще остался крохотный шанс. Надежда на единственного человека, который мог заставить короля передумать.

– О черт! – воскликнул Булл. – Дьявол и тысяча чертей! – Ему предстояло унижение. – Но жизнь есть жизнь, – утешился он и смиренно подъехал к рыботорговцу.


– Что, еще один просит за этого паренька? – Король изумленно уставился на рыботорговца. – Да кто он такой, что у него такие друзья?

Но Барникель и ухом не повел. Хотя ему не было особого дела до Флеминга, он знал, чего стоило аристократу явиться к нему с такой просьбой. И если он преуспеет и явит личную победу над поверженным Буллом, оно и к лучшему.

– Ты уже просишь меня об услуге, олдермен Барникель? – холодно спросил монарх, изучая его из-под опущенного века. – Тебе известно, что даже королевские услуги приходится оплатить?

– Да, сир, – кивнул Барникель.

Король Эдуард улыбнулся.

– Парламенту предстоят серьезные дела, – заметил он и многозначительно добавил: – Помни, олдермен Барникель, что я положусь на тебя.

– Да, сир, – кивнул рыботорговец.

Король подозвал служителя.

– Иди с ним, – велел он. – По-моему, вам лучше поторопиться.

Так и вышло, что четверть часа спустя Мартин Флеминг, чрезвычайно удивленный и уже стоявший у вяза на Смитфилде с петлей на шее, увидел Уильяма Булла, олдермена Барникеля и королевского клирика – они мчались, крича на скаку:

– Королевская милость!


Свадьба Мартина и Джоан Флеминг состоялась через несколько дней в притворе береговой церкви Сент-Мэри Овери в Саутуарке.

Хотя Мартин уже полностью удовлетворился невинностью жены, ему пришлось долго беседовать с Буллом, дабы преодолеть свой ужас от поступка Джоан, падшей женщины, пусть даже только на словах. Что до их близких, то превозмочь оный не сумели ни те ни другие. На свадьбу они не пришли.

Поэтому рядом с Мартином стоял олдермен Барникель, а невесту вел Уильям Булл; подружками невесты выступили сестры Доггет, и священник подумал, что в жизни не видывал ничего подобного.

Быть может, самым замечательным было то, что молодой Мартин Флеминг оказался в тот день единственным в церкви мужчиной, который никогда не спал ни с одной из сестер Доггет.

На следующий день Марджери Доггет и ее сестра Изобел покинули Лондон. У них нашлась причина, с которой не мог поспорить даже епископ: они отправились паломницами в Кентербери.

А пока они находились в отлучке, Марджери продолжала лечиться мазью, полученной от врача, и крайне удивилась, когда к моменту их возвращения та помогла.

Парламент 1295 года, который из-за широкого состава нередко называли образцовым,[35] успешно завершил свою работу к Рождеству. Бароны и рыцари обеспечили королю налог в виде одиннадцатой части своего движимого имущества, духовенство – десятую часть, а городские парламентарии, несомненно вдохновленные пылкой и преданной речью олдермена Барникеля, – добрую седьмую.

В тот же день олдермена могло бы развлечь заключение, к которому нехотя пришла Изобел Доггет: он будет отцом.

– Я точно беременна и уверена, что это Барникель, – сказала она сестре.

Сразу же после Рождества Дионисий Силверсливз начал испытывать жжение в интимных местах.

Ибо переспал он не с Изобел, а с Марджери.

Лондонский мост

1357 год

С приближением средневекового мира к последнему расцвету о двух вещах можно было судить наверняка. Во-первых, земная жизнь, столь изобильная и волнующая, была быстротечной. Болезни, войны, внезапная смерть подкарауливали на каждом шагу. Во-вторых, было познано устройство Вселенной, что несколько утешало. С тех пор, как его описал великий астроном Античности Птолемей, прошло больше двенадцати веков – и кто мог усомниться в столь древнем авторитете?

В центре Вселенной полагалась Земля. И хотя простолюдины – и даже некоторые моряки, боявшиеся заплыть за край, – считали ее плоской, мужи просвещенные понимали, что она шарообразная. Вселенная была организована в несколько концентрических сфер – прозрачных и потому невидимых, в составе которых двигалось по одной из семи планет: тревожная и призрачная Луна, резвый Меркурий, прекрасная Венера, Солнце, воинственный Марс, грозный Юпитер, мрачный Сатурн. Их обращение вокруг Земли осуществлялось в замысловатом танце, доступном астрономическому расчету. Снаружи находилась другая сфера, где пребывали звезды, которые тоже кружились, но крайне медленно. «За всем этим, – заявляли ученые, – присутствует сфера еще большая, своим движением понуждающая вращаться остальные. Сия же сфера, Primum Mobile – Перводвигатель, управляется рукой самого Бога».

Небеса не оставались безразличными к людям внизу. Кометы и падающие звезды были Божьими знамениями. Хотя Церковь не жаловала языческие суеверия, большинство христиан считалось со знаками зодиака. Каждая планета обладала характером, и его влияние на людей не подлежало сомнению. Аналогичным образом вся материя состояла из четырех элементов: воздуха, огня, земли и воды, в согласии с которыми пребывали четыре времени года и четыре телесные жидкости. Такой мистической связью сочетались все вещи в Божественном мироздании.

И если в этой упорядоченной Вселенной Земля находилась в центре, то было ли на земной поверхности место, достойное именоваться фокусом всей системы? В этом пункте мнения широко разнились. Одни называли Рим, другие – Иерусалим. Христиане Востока могли выдвинуть Константинополь, сарацины – Мекку. Но коренной лондонец, будучи спрошен, ответил не задумываясь. Все это никакие не центры Вселенной. Центром был Лондонский мост.

К тому времени Лондонский мост стал много больше простой переправы. За полтора столетия его перестроили в камне; длинная платформа на девятнадцати арках разрослась в массивную надстройку. Посреди тянулась проезжая часть, достаточно широкая для двух груженых повозок. Вдоль каждой стороны вздымались высокие дома с остроконечными крышами, выпиравшие и нависавшие над водой. Некоторые из них соединялись через проезд пешеходными мостиками. Пустым оставался лишь один пролет из девятнадцати – разводная часть, благодаря которой по реке проходили суда с любыми, даже самыми высокими мачтами. Была и пара больших ворот. Во внешних платили пошлины все «иностранцы», входившие в город. По центру стояла старая часовня Святого Томаса Бекета, разросшаяся до двухэтажного здания.

Вдобавок мост имел еще одну особенность: опоры, поддерживавшие арки, выстроили столь массивными, что они служили дамбой. Когда течение неспешно направлялось вверх по реке, это было едва ли заметно, зато когда устремлялось вниз, неполная запруда сдерживала натиск полноводного прилива. В такие периоды уровень воды на выходной стороне моста оказывался на несколько футов ниже, чем на входной, и каждый сводчатый проход бурлил, как мельничный лоток под бешеным водным напором. Иногда туда совались отчаянные лодочники, но шутки с этими порогами были плохи. Одна ошибка – и лодка переворачивалась, утонуть мог даже крепкий мужчина.

На Лондонском мосту выставлялись на всеобщее обозрение головы изменников, насаженные на пики. Государственные торжества ознаменовывались пышными шествиями по-над водой. Мост был сердцем города и всей Англии.


Солнечным майским днем тучное тело Гилберта Булла было втиснуто в короткую котту до пояса и сине-зеленые рейтузы.

Мост украсили гирляндами. На городской стороне ждали мэр и олдермены, облаченные в свои красные одеяния и меха; перед ними держали два городских жезла из золота и серебра. Им прислуживали предводители гильдий: одни – в костюмах своей гильдии, другие – со стягами с обозначением ремесел. Присутствовали каноники собора Святого Павла, чернорясники, серорясники и монахи, сестры и священники из сотни приходов, одетые столь празднично, сколь позволяли уставы. Вокруг же, заняв все мыслимые наблюдательные посты, стояли тысячи зрителей, напряженных в ожидании исключительного зрелища.

В город вели плененного короля Франции.

Последние десятилетия старинный конфликт между Францией и Плантагенетами вступил в новую и отличную фазу, описанную позднейшими историками как Столетняя война. Через брак и по праву родства Плантагенеты получили возможности претендовать на наследование французского престола, и хотя французы отвергли эти притязания, английские монархи с тех пор на протяжении поколений украшали свой герб французскими геральдическими лилиями – fleur-de-lys.

Англичане достигли и поразительных успехов. Король Эдуард III, достойный внук могущественного Эдуарда I, на которого был сильно похож, не раз побивал французов. Его старший сын, отважный Черный принц,[36] командовавший английскими рыцарями и лучниками в знаменитых битвах при Креси и Пуатье, прослыл величайшим героем со времен Ричарда Львиное Сердце. Под уверенным владычеством английской короны пребывали не только южные края Аквитании и виноградники Бордо. Порт Кале на севере Франции тоже стал английским городом, таможней и базой для широкой торговли шерстью, которую вела на Европейском континенте Англия.

Замечательнее всего то, что войны даже приносили прибыль. Английские купцы почти бесперебойно продолжали торговать с Фландрией, ганзейскими портами на Балтике, Италией и Бордо. Доходным делом стали и поставки для армий. А победы над французами принесли столько трофеев и выкупных денег от пленных рыцарей, что король Эдуард годами не испытывал нужды в налогообложении своего народа.

И вот ясным майским утром в Лондон прибывал пленником сам король Франции – человек утонченный и обаятельный, захваченный в прошлогоднем сражении. Явился и героический Черный принц, достойный предводитель нового ордена Подвязки, учрежденного отцом. Соблюдая всяческую любезность и больше смахивая на оруженосца, он трусил на своей лошади бок о бок с пленным монархом. Неудивительно, что лондонцы стеклись приветствовать сей безупречный цвет рыцарства.

– Выкуп будет роскошный! – заявляли они.

И в тот миг, когда процессия достигла мэра, Гилберт Булл, стоявший позади на склоне, набрался храбрости и обратился к девушке-соседке:

– Я решил жениться на тебе.

Та вскинула глаза:

– А можно мне хоть слово молвить?

– Нет, – ответил он любезно. – Вряд ли.

Она улыбнулась. Ей хотелось мужа, умеющего решать. Улыбнулся и он, благо в такой и нуждался.

Шестьдесят лет назад Уильям Булл в негодовании удалился от дел в Боктонское поместье, оставил торговлю и посвятил себя делам сельским. Так же поступили его сын и внук. Но следующему поколению, где оказалось два здоровых сына и только одно поместье, предстояло что-то менять. В материковой Европе его можно было разделить. Но английские короли, посчитавшие, что это затруднит сбор пошлин с их феодалов, все жестче настаивали на праве первородства и наследовании старшим сыном. И если Боктон отходил старшему, то как быть с младшим, Гилбертом?

Конечно, существовала Церковь. Но священничество уже почти целиком практиковало безбрачие, а к этому у юного Булла душа не лежала. Можно было сделать карьеру военного. В возрасте четырнадцати лет он отправился с Черным принцем и бился при Креси. Опыт оказался насколько захватывающим, настолько и страшным, но дал ему возможность увидеть суровую реальность войны.

– Правда в том, – сказал он по возвращении отцу, – что наши солдаты и командиры, когда не сражаются, рыщут по французской глубинке. Если я найду покровителя, то, может быть, и возвышусь, иначе же буду немногим лучше разбойника.

– Тогда ступай-ка в Лондон, – предложил родитель.

Торговля. В этом случае Англия опять же стояла особняком. Когда французский аристократ, как часто бывало, женился на купеческой наследнице, он брал ее деньги, но с торговлей никогда не связывался. Однако, несмотря на то что нормандские короли и Плантагенеты ввозили в Англию рыцарей, разделявших такие взгляды и по-прежнему составлявших костяк высшей аристократии, эти континентальные обычаи так и не укоренились. Торговец Булл выкупил Боктон всего через век с небольшим после Нормандского завоевания. Еще через столетие туда удалился Уильям Булл. Перед рождением Гилберта боктонские Буллы уже ничем не отличались от прочих джентри, среди которых попадались и рыцари, и бывшие олдермены, проживавшие в окрестных кентских поместьях. Они говорили по-французски не хуже, чем по-английски, иные кое-как писали на латыни, нанимали рыцарей охранять свои вотчины, как правило за наличные, а не на правах землевладения, и даже воспринимали аристократические предрассудки. Но они помнили, откуда взялось их богатство, а их младших сыновей, когда те возвращались в Лондон сколачивать новое состояние, продолжали считать джентльменами.[37] Англия, таким образом, оставалась феодальной, однако на северном острове спокойно уживалось весьма неоднородное общество англосаксов и датчан.

Молодой Гилберт Булл отправился в Лондон. Он стал торговать тканями – льном и импортным сукном. Располагая деньгами, высокопоставленными родственниками и друзьями, он вскоре преуспел и вот теперь нашел себе жену.

Разумнее выбора было не придумать – дочь крупного ювелира со связями в среде джентри, с солидным приданым. Она была невысока, миловидна и полна жизни, хотя большие темные круги вокруг глаз придавали ей вид чуть утомленный. Она полностью разделяла мировоззрение Булла и, насколько он мог судить, не привнесет в его жизнь никаких неприятностей. Они были обречены на счастливый долгий брак.

Гилберт был чрезвычайно покладистым малым. Решительно все считали его человеком надежным; как истинный Булл, он никогда не нарушал данного слова, а если украдкой почитывал книги и обнаруживал интерес к математике, то эти мелкие слабости пребывали под его полным контролем. Означало ли это, что в его упорядоченной вселенной не было изъяна? Быть может, только одно: мрачное воспоминание, общее для многих, и оно понуждало его к чрезмерной осторожности, избыточному стремлению держать окружающий мир в узде. Никто, однако, не совершенен – так говорил он себе с привычной основательностью.

1361 год

Была весна, зодиакальная пора Тельца – Быка, Булла. Два вечера подряд над горизонтом вставала Венера, лучившаяся любовью.

С утра пораньше прошел ливень, но теперь влажный ветер с юга мчал по бледно-голубому небу пушистые облака; на солнцепеке за рекой сверкал Лондон, и от земли поднимался пар. Двое мужчин стояли на южном конце Лондонского моста и смотрели на младенца.

Того посадили, прислонив к пустому бочонку у шумной дороги. Ребенок выглядел сытым и был завернут в белый платок, еще вполне чистый. Дитя казалось довольным, но родители не показывались.

– Бросили, а? – спросил мужчина помоложе.

Ему еще и двадцати не исполнилось, но темно-каштановая борода уже делилась надвое. У него было широкое умное лицо, глаза же будто вбирали все без остатка. Его спутник кивнул. Тот, кто оставил здесь младенца, наверняка рассчитывал, что кто-нибудь из прохожих сжалится.

– Сколько ему, по-твоему?

– Месяца три, – ответил Булл.

– Гилберт, он на тебя глядит. – (В малыше даже сейчас угадывался мальчик, и он, конечно, с интересом таращился на тучную фигуру Булла.) – Жаль его, – продолжил младший.

Нежеланные младенцы иногда заканчивали жизнь в реке.

Булл вздохнул. У него был большой дом. Он, безусловно, мог позволить себе взять малыша.

– Я бы приютил его, – начал он, – но риск…

Досказывать было незачем. Оба поняли.

Ребенок мог нести смерть.


Мрачная память. С первого появления миновало тринадцать лет. Астрономы предупреждали об ужасной катастрофе, но к ним не прислушались.

За год до того случился неурожай, и многие лондонские бедняки голодали. Зима выдалась лютой. А затем хлынул дождь. Дождь, не стихавший дни напролет. Дождь, которого хватило, чтобы Темза вышла из берегов и подступила к Ладгейту. Дождь, потоками сбегавший по склонам Корнхилла и переполнявший желобы Уэст-Чипа. Дождь, заливавший стоки, затоплявший улицы и превращавший проходы между домов в черные грязевые лужи. Дождь, наполнявший подвалы илом, вонь от которого пробивалась между половиц. Дождь, топивший по криптам крыс. Дождь просочился до самых печенок города. Но ни один город, даже Лондон, не мог содержать столько влаги, и когда ненастье наконец закончилось, древнее место могло лишь потеть накопленным злом, исторгая под желтоватым солнцем дыхание сырое, нездоровое и отвратительное.

А дальше, в начале того лета 1348 года, пришла чума.

Она успела опустошить значительную часть Европы и распространялась с удивительной скоростью. Черная смерть выкосила Британский остров, умертвив, вероятно, треть населения. Удар наносился неожиданно. На коже появлялись ужасные язвы и опухоли, за ними следовала лихорадка, потом забивались легкие, и через несколько дней, как правило, наступала смерть. Великий мор – так это было названо.

Для Гилберта то было тяжкое воспоминание. В день, когда болезнь достигла Лондона, он уехал в Боктон и жил там с семьей месяц. По распоряжению отца поместье было практически запечатано. Обитатели особняка и селения не выходили, пришельцев же не впускали. Всем скопом они выжидали, обозревая величественную панораму кентского Уилда. И чума Божьей милостью прошла мимо них.

Вернувшись в город, Булл обнаружил, что мир изменился. В глубинке, где собрала свою жатву Черная смерть, остановилась чуть не всякая работа, и землевладельцы соперничали между собой в поисках рук для обработки земли. Старая система крепостных сервов рухнула навсегда. В городах пустовали целые улицы с домами как частными, так и многоквартирными. Случилось и еще кое-что. Его любимая скончалась со всей ее семьей. Никто так и не сказал ему, где они похоронены.

Несмотря на урон, город восстанавливался поразительно быстро. Ничто не могло остановить лондонскую торговлю. Прибыли свежие иммигранты. Дети выживших начали заполнять зиявшую пустоту. Казалось, жизнь возвращалась в привычное русло. Но чума не миновала, она лишь затаилась. На протяжении трех веков она, как некий страшный вредитель вроде саранчи, вдруг объявлялась и на целый сезон нарушала безмятежную городскую жизнь, после чего столь же резко обрывалась. И никому не было ведомо, где она пряталась в промежутках, быть может в неких темных, зараженных закоулках или возвращалась с тучей, гонимой сырым ветром. Весной 1361 года она вспыхнула вновь. Пострадало несколько лондонских приходов. Много умерло в Саутуарке. И если этого ребенка бросили, то нельзя было исключить, что его родных унесла чума. Булл не спешил к нему прикоснуться.


– За неделю не было ни одного нового случая, – заметил его друг. – Будь он болен, уже помер бы. Я бы и сам его взял, но холост.

Однако Булл так и не стронулся с места.

Собеседники не заметили ни приближавшейся повозки, ни возмущения в луже воды. Повозка проехала, обдав их брызгами. Младший спешно отпрянул, но Буллу повезло меньше, и в следующий миг он горестно уставился на свой заляпанный грязью красный плащ.

Тут младенец засмеялся.

Оба удивленно вытаращились, но ошибки быть не могло. Круглое личико взирало на Булла с откровенной веселостью.

– Ну и забавный! – восхитился младший. – Гилберт, давай спасем его.

И Булл подхватил младенца.

Через несколько минут, когда мужчины расстались посреди Лондонского моста, Гилберт Булл уставился на сверток в руках.

– Надо же, на что подбил меня, негодяй, – буркнул он с улыбкой.

Со своим молодым другом он знался уж несколько лет: тот занимал младшую должность на королевской службе, хотя его отец и дед вели виноторговлю. Но Булл предполагал, что в прошлом это были сапожники, так как фамилия происходила от французского слова chaussures – обувь. Он души не чаял в молодом Джеффри Чосере.


– Твое имя – Дукет. Наше – Булл.

Это первые памятные слова, к нему обращенные. И как же огромен и внушителен был купец, их произнесший – беззлобно, но твердо. До этого момента малыш смутно предполагал, что являлся частью семьи. Теперь же понял – нет. В тот день родилась их дочь, а ему уже было пять.

Но кто же он? Его личность за несколько дней любезно установил юный Чосер.

– Я поспрашивал, – сообщил он Буллу, – и вроде выходит, что соседи нашли его в трущобах, где жили бедняки Дукеты. Все они перемерли от чумы. Поистине чудо, что он выжил. Его, как мы и думали, оставили на мосту, чтобы кто-нибудь подобрал.

Большей загадкой осталось собственно имя младенца. Поскольку ни одно дитя не могло попасть на небеса нехристем, а детская смертность была высока, младенцев обычно крестили сразу после рождения.

– Я спросил во всех местных церквях, – доложил Чосер. – Пустое!

Когда же они принялись судить да рядить, что делать, он осклабился:

– Назови его Джеффри! Я буду ему крестным отцом.

В три года мальчика ввели в Церковь – таков обычай конфирмации. В течение следующих нескольких лет он редко видел своего крестного, так как Чосер часто бывал в отъезде. Но детство ему выпало счастливое, пусть он и был лишь найденышем без настоящей семьи. Булл вел себя безупречно, а его жена приуготовилась играть роль матери, хотя и слегка отстраненно. Его тревожило только одно.

Он был необычным. Люди посматривали на забавную белую прядь в его волосах. Хуже того, добавилась и вторая диковина – странная кожаная перепонка между пальцев. Он часто украдкой искал ее у других, но не встретил ни разу. Однажды выяснил, что помощницу кухарки, толстую неразговорчивую девицу, тоже звали Дукет, и жадно спросил: «Не из моей ли ты семьи?» Но та лишь чавкала имбирным пряником, пока не пробубнила наконец: «Почем мне знать?»

Дом Гилберта Булла стоял почти посреди Лондонского моста на стороне верхнего бьефа. В четыре этажа с отвесной и высокой черепичной крышей, он был построен из дерева и гипсовой штукатурки, а балки темного дуба, как во многих богатых домах, украшались изящной резьбой. С углов, нависавших над шумной улицей, глазела дюжина забавных горгулий с лицами человеческими и мордами животными. На первом этаже размещалась контора. На втором, солнечном, находилась гостиная с огромным камином и дымоходом. Верхняя половина большого окна была забрана крохотными зеленоватыми стеклышками. Топили углем. Он лучше грел и меньше, чем древесина, дымил, будучи известен как морской уголь, ибо доставлялся судами с севера. Выше находились спальни, а над ними – мансарды. Кухарка спала в кухне на первом этаже; маленький Джеффри Дукет, слуги и ученики – в мансарде.

Но любимым местом Джеффри стала шумная кухня – огромный вертел у никогда не гаснувшего огня; почерневший от старости железный чайник; большущий деревянный чан с водой, ежеутренне наполнявшийся из ведра, с которым выходили к сверкающей Темзе; кожаное вместилище для живой рыбы; увесистый горшок меда – им кухарка подслащивала еду, – кадушка для солений и шкаф с приправами – Джеффри нравилось открывать склянки и вдыхать аромат.

А еще интереснее была стирка. Ее затевали раз в месяц. Посреди кухни ставили большое деревянное корыто с горячей водой, каустиком и древесной золой; льняные рубахи и простыни замачивали, толкли, прополаскивали и гоняли через каток, пока те не становились твердыми, как доски. Еще кухарка показала ему, как чистить мех.

– Вот жидкость, которой я пользуюсь, – объяснила она. – Беру вино и сукновальную глину. – Она дала ему нюхнуть, и он отшатнулся, тряся головой от острого запаха аммиака. – Потом добавляю немного сока зеленого винограда. И вот, смотри, отходит любая грязь.

Джеффри подолгу торчал на пороге кухни, наблюдая за розничными торговцами, которые являлись с товарами сразу после заутрени. Но особой забавой было бросать в Темзу щепочки. Он делал это из дворика, откуда в реку опускали ведро, и мчался через опасно забитую проезжую часть в другой двор, из которого пытался выследить их стремительное появление из-под арки.

А лучше всего ему бывало со своим кумиром.

В доме обычно жили ученики – дружелюбные, но слишком занятые, чтобы обращать внимание на маленького найденыша в кухне. Кроме одного. На десять лет старше Дукета, с каштановыми кудрями, карими глазами, наплевательским отношением ко всему вкупе с душевным обаянием, он представлялся мальчику божеством. Это был младший сын из богатого старого мелкопоместного семейства с юго-запада Англии. Отец отослал его в обучение к лондонской купеческой элите. «Настоящий маленький джентльмен», – с одобрением говаривала кухарка. Но Ричард Уиттингтон еще был в ученичестве. В старые времена богачи и сыновья граждан покупали или наследовали гражданство. Нынче же оно почти всегда приобреталось через гильдии. Те устанавливали стандарты, качество, условия труда и цены во всех отраслях. Ни один ремесленник, ни один купец не мог действовать, не состоя в гильдии. Эти сообщества главенствовали над уордами, городским советом и внутренним советом олдерменов. Гильдии, собственно говоря, и были Лондоном – от ничтожнейших ремесленных союзов до торговых гигантов вроде торговцев тканями, которые оспаривали друг у дружки контроль над городскими делами.

Уиттингтону нравился маленький Дукет. Подкидыш был несказанно бодр и резв, и ученик часто играл с ним. Научил бороться, боксировать, а вскоре открыл в нем и другое, одобрительно заметив: «Он сколько ни падает, сразу встает. Никогда не сдается!»

Иногда они бродили по городу. Чума проредила население, но Лондон по-прежнему кипел. И что за волшебный сумбур! Бывало, они ныряли в проулок и обнаруживали дом видного дворянина, чей герб развевался на шелковом стяге, выставленном из окна, тогда как слева и справа теснились деревянные вывески пекарей, перчаточников и трактирщиков. Даже дом самого Черного принца находился на улице, вполне обжитой рыботорговцами, и на его воротах, чтобы отбить запах, висели огромные плетеные корзины с травами. Богатство, нищета и средний достаток соседствовали; то же происходило со святым и мирским. Собор Святого Павла еще мог как-то отгородиться стеной, однако трущобы у церкви Святого Лаврентия Силверсливза, опустошенные Черной смертью, пришли в негодность и сменились помойкой, где беднота справляла нужду. Смрад заставлял курата прикрываться платком, пока он спешно отправлял службы.

Однажды они предприняли долгую вылазку, намереваясь найти источник поступления в город пресной воды.

Из-за приливов вода в Темзе бывала соленой и не всегда пригодной для питья. В свое время лондонцы пользовались малыми притоками – Уолбруком и соседним Флитом, но воды их грозили болезнями. Вдобавок к негодным шкурам, которые выбрасывали в Уолбрук скорняки, над узкой речушкой высилось слишком много домов, оборудованных garderobes, из-за чего вода утратила всякую прелесть. Что до Флита, тот вообще превратился в грязную канаву. Вверх по течению стояли сыромятни, где выделывали кожу, и Флит вонял из-за их сточных вод мочой и аммиаком. Затем его чернили пылью угольные баржи, разгружавшиеся у Сикоул-лейн. Возле Ньюгейта были бойни, и мясники сбрасывали в речушку потроха. К тому моменту, когда Флит добирался до водяной мельницы на стыке с Темзой, он представлял собой плачевное зрелище.

Посреди Уэст-Чипа стояло любопытное здание в форме миниатюрной замковой башни. С боков его по узким свинцовым трубам постоянно струилась пресная вода, приносимая небольшим акведуком. То был известный Грейт-Кондуит. Однажды воскресным днем Уиттингтон и мальчонка дошли, держась труб, до искристого источника, который питал его на склоне к северу от Вестминстера, на расстоянии двух миль.

Но если для мальчика все это были чудеса, они совершенно не удовлетворили его кумира.

– Гадость, – отзывался он о местах вроде церкви Святого Лаврентия Силверсливза. – Давно пора вычистить. – А о Грейт-Кондуите же выразился так: – Один акведук на такой город? Это никуда не годится. Лондон должен навести порядок. Иначе я наведу, когда придет время! – На вопрос, как он свершит такие дела, юный Уиттингтон спокойно произнес: – Я стану мэром.

– А как же стать мэром? – поинтересовался однажды Джеффри.

Вместо ответа Уиттингтон указал на прочное строение на Уэст-Чипе чуть ниже места, где некогда начинался еврейский квартал.

– Знаешь, что это?

Там, где когда-то жила семья Томаса Бекета, стояла красивая часовня в память о лондонском святом, выше виднелась ратуша.

– Здесь заседает гильдия торговцев тканями, – объяснил Уиттингтон. – Сначала становишься членом, потом, возможно, управителем уорда, а дальше – мэром. Все дело в гильдии.

И Дукет, взглянув на здание, подумал, что лучшая в мире доля – стать торговцем тканями, как Булл и Уиттингтон.

В возрасте семи лет Джеффри Дукета отдали в школу при церкви Сент-Мэри ле Боу. Он побаивался, но там его ждал приятный сюрприз. Хотя детей, конечно, обучали латыни, занятия теперь велись на английском языке.

Булл пришел в удивление. Тайком от мальчика он пожаловался Уиттингтону:

– В мое время были латынь и розги. Чем они провинились?

– Сейчас во всех школах переходят на английский, сэр, – рассмеялся молодой джентльмен. – В конце концов, по-английски говорят даже в судах.

Купца это не вполне убедило.

– Ну, для найденыша сойдет, – буркнул он.


И была девочка. Волнистая грива темных волос, бледное личико с довольно острым носом, красные губы, серо-голубые глаза. Священник торжественно нарек ее Теофанией, латинизировав имя. Однако с тех пор ее не называли иначе как только именем простым, английским – Тиффани. Булл обожал ее.

Дукет почти не обращал на нее внимания, пока ей не исполнилось пять и гостевание Уиттингтона не подошло к концу. В последующие годы мальчик часто разделял ее общество и, памятуя о доброте к нему Уиттингтона, старался быть в свою очередь добрым к ней. Да и приятно, когда тебе смотрят в рот и преданно идут за тобой, куда бы ты ни шел. Он даже жертвовал игрой в мяч и борьбой ради пряток, а то еще катал ее на шее туда и обратно по мосту, и это ей нравилось больше всего прочего. Иногда он брал ее на рыбалку, и они вытаскивали форель или лосося, которыми изобиловала река.

Самый же дерзкий и опасный подвиг совершался на Лондонском мосту. Однажды, когда Дукету было одиннадцать, Уиттингтон небрежно заметил:

– Завтра утром на реке можно будет увидеть кое-что интересное.

Это могло означать только одно. Никто уже очень давно не делал этого.

На следующие утро они с Тиффани стояли рука об руку возле большого окна наверху. День выдался погожий, и Темза радостно блестела, но в тридцати футах внизу вода нетерпеливо вихрилась у массивной каменной опоры и с ужасающим ревом срывалась в канал.

– С ним ничего не случится? – шепнула Тиффани.

– Конечно нет, – ответил Дукет.

Но втайне он не был уверен. «Может, не стоит ей на это смотреть», – подумал мальчик.

Там была лодка, а в ней – Уиттингтон с двумя приятелями. Молодой джентльмен стоял на корме и с беспечнейшим видом орудовал единственным веслом. Боже всемогущий, до чего же он отважен! Приблизившись, он вскинул глаза, улыбнулся и жизнерадостно помахал. На нем был голубой шейный платок. Уиттингтон хладнокровно направил лодку в середину проема и вплыл в стремнину.

Лишь в этот миг Дукет осознал, что позади них стоит Булл. Его большое лицо посуровело.

– Чертов болван, – пробормотал он, но Дукету почудилось одобрение. – Посмотрим лучше, жив ли он.

С этими словами Булл вывел детей наружу и пересек мост. Уиттингтона отнесло уже далеко, чуть не до Биллингсгейта. Он снял платок и торжествующе размахивал им над головой. Тиффани наблюдала за ним глазами, ставшими как блюдца. Девочка повернулась к Дукету:

– А ты так сможешь?

Он рассмеялся:

– Вряд ли.

– А ради меня? – не унималась она.

Дукет чмокнул ее и ответил:

– Ради тебя смогу.


Когда мальчику исполнилось двенадцать, Булл призвал его в большую комнату.

– Близится время твоего учения, – изрек он с улыбкой. – Подумай, чем хочешь заняться. Выбирай, что душа пожелает.

Судьбоносный момент! Тот ждал его годы.

– Но я уже знаю, – выпалил Дукет. – Хочу торговать тканями.

Как Уиттингтон. Как сам Булл. Он радостно смотрел на купца и лишь через несколько секунд удивился исчезновению улыбки.

Гилберт Булл был умным человеком. На миг он счел мальчика наглецом, затем сообразил, что тот просто не понимал. «Как я ему скажу?» – подумал купец и решил, что будет милосерднее сразу явить твердость.

– Это невозможно, – произнес он. – Гильдия торговцев тканями – она для купцов, людей с деньгами. Будь ты Уиттингтон или… – И чуть не сказал «Булл», но передумал. Правда была в том, что бедные ученики имелись даже в элитной гильдии торговцев тканями, но он не собирался посылать туда найденыша. – Пойми, у тебя нет денег, – заявил Булл резко. – Ты должен выучиться ремеслу.

И отослал мальчика – пусть подумает.

Дукет унывал недолго. Через несколько дней он прогулялся по городу, заглядывая в мастерские, – неизменно бодрый и любопытный.

– Бог свидетель, выбор богатый, – бормотал он под нос.

Перчаточники шили перчатки. Седельщики делали седла. Шорники – уздечки. Бондари – бочки. Гончары – деревянные чаши. Лучных дел мастера гнули луки. Мастера по изготовлению стрел – стрелы. Скорняки занимались мехами. Дубильщики выделывали кожи – вонь сыромятен отвратила Дукета от этого ремесла. Еще были лавочники – пекари и мясники, торговцы рыбой и зеленщики. Он мог представить себя кем угодно.

Вопрос, однако, разрешился совершенно иначе.


Юный Дукет смутно помнил, что друг Булла Чосер был ему крестным отцом, но редко думал о дани уважения. В конце концов, тот постоянно находился в отъезде. Но мальчик слышал рассказы купца о его серьезных успехах. Из мелкого служащего сын виноторговца, пройдя этапы становления молодого джентльмена при дворе, превратился в фигуру полезную и популярную. Последнее далось ему легко, ибо он был от природы веселого нрава.

– Поразительный малый. Никогда не падает духом, – отметил Булл.

– Монаха однажды поколотил, – деликатно напомнила жена.

– У студентов так принято, – отозвался Булл.

Чосер участвовал в нескольких сражениях, один раз был выкуплен. Потом изучил право и мог устроиться на любую должность. У него имелся и другой талант: на радость дамам и по торжественным случаям он умел складывать по-французски изящные вирши. В дальнейшем даже пытался изложить отдельные стихи на офранцуженном придворном английском – смелое новшество, которое в королевском кругу сочли очаровательным. Его включили в дипломатическую миссию для расширения опыта. Недавно же Чосер удостоился еще одной крупной награды.

При обширном и утонченном дворе короля Эдуарда III вошло в обычай подыскивать невест-аристократок для перспективных молодых царедворцев из средних классов, и Чосер, прославленный сын виноторговца, имел честь заполучить в жены дочь фламандского рыцаря.

– Ну разве не сам дьявол ему помогает?! – восторженно завопил Булл.

Ибо неимоверное везение Чосера заключалось в том, что сестра его жены, Катерина Свинфорд, была признанной дамой сердца самого Джона Гонта, младшего сына короля Эдуарда.

У короля родилось много сыновей – сплошь красавцы, отращивавшие модные тогда длинные, висячие усы. Хотя Джон Гонт был ниже и шире своего героического брата Черного принца, он оставался человеком видным и почти наверняка более умным. К первому браку он стяжал обширные угодья герцогства Ланкастерского; во втором, заключенном с испанской принцессой, – претендовал на трон короля Кастилии. Но его подлинной любовью, которой он был безоговорочно предан как верный муж, стала Катерина. Джеффри Чосер, таким образом, заключил брак, вплотную приблизивший его к королевскому дому Плантагенетов.

Джон Гонт жил у Олдвича в огромном Савойском дворце. Оттуда-то погожим летним днем, когда Дукет и крошка Тиффани шли к Чаринг-Кроссу и обсуждали преимущества профессии мясника перед ремеслом лучных дел мастера, неспешно вышел человек с раздвоенной бородой, который мигом углядел белую прядку в шевелюре мальчика, с улыбкой подошел и осведомился:

– Как поживает мой крестник?

Дукет поделился своей заботой, и тот, опять же недолго думая, заявил:

– А у меня как раз найдется для тебя подходящее дело!


Через неделю все устроилось. Дукет собрался покинуть дом на Лондонском мосту и перебраться к мастеру, с которым договорился Чосер. Летним утром он жизнерадостно отправился в свое новое жилище, имея при себе рейтузы на смену и пару новеньких льняных рубах, которые выдала ему жена Булла. Идти было меньше мили, но расставание есть расставание. Стоя в дверях, маленькая Тиффани спросила:

– Обещаешь навещать меня каждую неделю?

И он пообещал.

– А скучать по мне будешь? Каждый день?

– Конечно буду.

Но она еще долго стояла на пороге, глядя ему вслед.

Что касалось Джеффри Чосера, тот про себя улыбался.

– Твой хозяин – добрый парень, – заверил он мальчика, – но домочадцы, скажем так, необычные.

Однако большего не сказал, предоставив крестнику сгорать от любопытства.

1376 год

Сырым весенним утром дама[38] Барникель взирала с супружеского ложа на свою одиннадцатилетнюю дочь Эми и готовилась к битве.

Ложе дамы Барникель поражало великолепием. Это был самый дорогой предмет мебели в доме – дубовая кровать с балдахином. На ней уже побывало двое мужей. В тавернах Саутуарка делали ставки пять к одному на третьего в семилетний срок. Первый муж, сказывали, умер от истощения сил.

Перина была пышная, пуховая. В изножье стоял огромный деревянный сундук, обитый железом, где хранилось постельное белье. Когда дама Барникель усаживалась на него, чтобы закрыть, его содержимое спрессовывалось так плотно, что всякая незадачливая блоха, не успевшая выпрыгнуть, немедленно задыхалась.

Несколько секунд дама рассматривала девочку, неуклонно поникавшую под ее взглядом. Затем начала.

– Ты очень бледная, – прохрипела дама Барникель, помедлила, подбирая слова, и нашла. – Выглядишь так, – вдруг взревела она, – как будто тебя мариновали под крышкой!

Но на уме у нее было другое, что и не заставило себя ждать.

– Этот твой кавалер. Этот плотник. Он никуда не годится. – Мать вперила в девочку жесткий взор. – Забудь о нем, – проворковала она нежно, – и сразу похорошеешь.

Глядя на дочь, дама Барникель про себя вздохнула. Эми – вылитый отец. Покрепче сложением, но такое же узкое, вогнутое лицо и та же, насколько можно было судить, молчаливость.

При виде Джона Флеминга и дамы Барникель люди не верили, что перед ними супруги. Неудивительно: куда ему было сдюжить – тощему, перекрученному, с вогнутым, как ложка, лицом. Как получилось, что она, овдовев, уже через год вышла замуж за этого тихого бакалейщика, – сие оставалось загадкой во вселенной, в иных отношениях упорядоченной.

Зато дама Барникель в свои тридцать цвела. Выше Флеминга на полголовы, с темно-рыжими волосами, собранными сзади на манер амазонки, она производила впечатление даже на Булла, сурового критика, который находил ее красавицей. А вот молчать она не умела. Голос ее либо бесцеремонно гремел, разносясь по улице, либо преобразовывался в сиплый шепот, когда она делилась неким секретом. Раз в месяц дама напивалась и, если ей было что-то не по нраву, ревела, как викинг в бою. Но пуще всего она любила ярко наряжаться.

Иногда это оборачивалось неприятностями. Законы, регулировавшие внешний вид, существовали со времен Эдуарда I. Дело было не в оскорблении общественных норм. Купец, например, счел бы дерзостью нарядиться в красные одежды олдермена; жена же его не стала бы щеголять в струящихся шелках и замысловатом головном уборе, которые приличествовали придворной леди. Главными нарушительницами оказывались модницы из монахинь, готовые забыть об обетах бедности и отделывать свои одеяния дорогими мехами. Но дама Барникель не обращала никакого внимания на эти установления. Если ей нравился богатый головной убор, кричащие шелка или пышные меха, она их носила. Когда же судебный посыльный, что бывало не раз, пенял на нее Флемингу, бакалейщик лишь пожимал плечами и предлагал: «Сам с ней и поговори». Курьер спешил удалиться.

Интерес дочери к Бену Карпентеру обозначился в прошлом году. Девочка была юна, а Карпентер еще пребывал в ученичестве, но дама Барникель не желала рисковать. Многие девушки выходили замуж в тринадцать, а помолвки случались годами раньше даже у простолюдинов. Она намеревалась покончить с этим раз и навсегда.

– Он тебе не пара, – изрекла мать твердо.

– Но он мой кузен, – возразила девочка.

В известном смысле это было так. Один из внуков красильщика сёдел, дочь которого восемьдесят лет назад спасла молодого Флеминга, стал плотником и взял себе профессиональную фамилию. Таким образом, как часто случалось в ремесленных династиях, две ветви назывались соответственно – Пейнтеры и Карпентеры; те и другие состояли в отдаленном родстве с Эми. Но дама Барникель только фыркнула.

– Отцу он нравится.

Здесь наметилось препятствие. Флеминг почему-то проникся симпатией к угрюмому мастеровому, иначе дама Барникель легко бы выдворила этого малого. Однако для нее было делом чести уважать мнение мужа в вопросах, касавшихся их дочери.

– Да он и люб тебе потому, – внушила она девочке, – что оказался первым, кто на тебя взглянул. Только и всего.

Эми часто ставила даму Барникель в тупик. Та была урожденной Барникель Биллингсгейтской. В тринадцать лет вышла за трактирщика. Овдовев, в шестнадцать пошла за Флеминга. Но сила ее характера оказалась столь велика, что иначе как Барникель ее и не называли, добавляя титул «дама» – так поступали даже олдермены, как будто та сама была женой олдермена. «Иначе голову снесет», – рассмеялся однажды Булл.

От первого мужа она унаследовала таверну «Джордж» в Саутуарке, которой вот уже пятнадцать лет управляла сама. Дама Барникель состояла в гильдии пивоваров.

Такое случалось в Лондоне часто. Вдовы[39] нередко продолжали семейное дело; многие захолустные пивнушки принадлежали им. Женщины входили в некоторые гильдии; в ремеслах, сопряженных с ткачеством и вышиванием, было много подмастерьев женского пола. Если вдова выходила за мужчину с иным родом деятельности, она, как правило, отказывалась от своей. Но дама Барникель заявила, что дела не бросит, и ни один пивовар не посмел ей возразить.

Эми не проявляла интереса к ее занятию, предпочитая помогать по дому. Когда же мать предлагала дочери найти себе ремесло, Эми кротко качала головой: «Мне бы замуж». Что до Карпентера, то дама Барникель всякий раз, когда видела коротышку-мастерового с его кривыми ножками, непомерно крупной для туловища башкой, большим круглым лицом и угрюмым взглядом, бормотала под нос: «Боже милостивый, ну и тупица». Мать догадывалась, что именно этим он и нравился Эми.

– Сошлась бы ты лучше с молодым Дукетом, – сказала мать.

Она расположилась к подмастерью мужа. Хотя он был странного вида, да еще и найденыш, ее радовал жизнерадостный нрав паренька. Казалось порой, что он приглянулся и девочке, но та по-прежнему не сводила глаз с мрачного ремесленника.

– Так или иначе, – заключила мать, – настоящая беда не в этом.

– А в чем?

– Неужто не понимаешь, девочка? Он же мешком ударенный. У него не все дома. Ты станешь посмешищем.

В ответ на это несчастная Эми залилась слезами и вылетела из комнаты, а дама Барникель попыталась разобраться в искренности своих слов.


Восемнадцатилетний Джеймс Булл воплощал породу. Высокий, крепко сбитый, белокурый, широколицый – саксонские пращуры мгновенно признали бы в нем своего. Во всех начинаниях его ярко-голубые глаза свидетельствовали о безоговорочной честности. Он не только не нарушал данного слова – ему это даже в голову не приходило. Если описать его одним словом, им стало бы «откровенный».

Его именем клялись все работники скромной скобяной торговли, которой по-прежнему занималась семья. Он был опорой для родителей; младшие братья и сестры равнялись на него, и если за три поколения семейного дела хватало лишь на прокорм, никто не сомневался, что Джеймс приведет их к большему. «Ему доверяют все и каждый», – с законной гордостью твердила его мать.

Но даже при этом родители испытали дурное предчувствие, когда он вознамерился посетить своего кузена Гилберта Булла. Последняя встреча торговцев скобяными изделиями с богатыми боктонскими Буллами состоялась больше восьмидесяти лет назад, и все указывало на предстоящее унижение. Намерение Джеймса переломить судьбу могло возбуждать сестер и братьев, но кроткий отец сомневался.

Однако Джеймс был уверен в успехе.

– Кузен сразу поймет, что я честен и бояться нечего, – сказал он отцу.

И вот ясным весенним утром Джеймс отправился в большой дом на Лондонском мосту.

На Гилберта Булла, шагавшего из Вестминстера, навалилась тяжесть.

Длительное правление Эдуарда III близилось к завершению, и его окончание, увы, не представлялось достойным. Где былые победы? Все пошло прахом. Французам вновь удалось отвоевать едва ли не всю территорию, захваченную Черным принцем. Последняя английская кампания оказалась дорогостоящей и пустой, а сам Черный принц, в ходе нее заболевший, был сломлен и нынешним летом скончался в Англии. Что же до престарелого короля, тот выжил из ума и взял себе молодую любовницу Алису Перрерс, которая в духе подобного сорта женщин приводила в ярость судей, вмешиваясь в их работу, а также купцов, чьи налоги тратила на себя.

Но хуже прочего – по крайней мере, для Булла – был парламент, только что завершивший заседание.

Практика созыва парламентов, столь хитро применявшаяся Эдуардом I, за долгое правление его внука Эдуарда III более или менее вошла в систему. Для этих грандиозных ассамблей стало правилом и разделение на три части. Духовенство проводило свои встречи особняком; король и его расширенный совет баронов, собственно парламент, обычно собирались в Расписной палате Вестминстерского дворца. Рыцари из шайров и парламентарии от городов, чуть свысока именовавшиеся палатой общин, в итоге отсылались в восьмиугольный Чаптер-Хаус Вестминстерского аббатства.

Сама палата общин претерпела тонкие изменения. Бюргеры – парламентарии от городов – созывались в минувшем веке лишь от случая к случаю, по необходимости, однако теперь они заседали на постоянной основе. Депутатов отряжали как минимум семьдесят пять населенных пунктов; бывало, что они превосходили числом рыцарей. Лондон обычно направлял четверых, Саутуарк – еще двоих. В последние же годы явилось и другое усовершенствование. Посылать человека в Вестминстер, где тот мог задержаться на несколько недель, было дорого. Поэтому некоторые города начали наделять представительскими правами лондонских купцов. «Эти ребята – торговцы, – говорили они искренне, – и знают, что нам нужно». Таким образом, многие округи оказались представлены не своими робкими провинциалами, а лондонцами. Людьми богатыми, со связями среди знати, с веками лондонской независимости за плечами. Такими, как Гилберт Булл. В нынешнем году он представлял городок на юго-западе Англии.

Однако не радовался тому. Ибо если историки назвали парламент 1376 года Добрым парламентом, то сделали это задним умом. Те, кто в нем заседал, грустили.

Все были злы. Правительство проиграло войну и искало денег, Церковь, владевшую третью Англии, уже осаждал требованиями бедствовавший папа.

Еще до выступления канцлера Булл понял, что сессия будет трудной. В том, что некоторые являлись с петициями о возмещении того или иного ущерба, не было ничего необычного, но в этом году казалось, что решительно каждый имел при себе пергаментный свиток. Когда парламентарии заполнили Чаптер-Хаус и впритык расселись вдоль стен, атмосфера прониклась тревожным ожиданием. Принесли присягу: «Наши дискуссии останутся в тайне, дабы каждый высказался свободно». Но Булл тем не менее удивился, когда сразу после этого на кафедру, стоявшую в центре, поспешил заурядный сельский рыцарь. Он хладнокровно изрек:

– Уважаемые джентльмены! Деньги, за которые мы голосовали в последний раз, растрачены втуне. Я предлагаю больше не платить, пока нам не представят должный отчет.

Дряхлый, полупарализованный после удара монарх не пришел в зал заседаний, а потому на следующий день членов палаты общин принял в совете Джон Гонт. Обычно перед королем и баронами смиренно стояло лишь два-три представителя. На сей раз они не только выбрали спикера для переговоров, но и настояли на встрече в полном составе – плотной и грозной фалангой, выстроившейся в Расписной палате. Еще того хуже: обратившись к Гонту на официальном нормандском французском, положенном в таких случаях, спикер холодно уведомил его о недовольстве палаты общин расходованием средств.

– Если коротко, сир, то кое-кто из друзей и министров короля злоупотребил ими, и мы требуем призвать их к ответу.

До тех же пор, продолжил спикер, палата общин отказывается даже обсуждать выделение королю каких бы то ни было денег. И это уже не петиция, а требование. Дерзость неслыханная.

Но король слаб, и униженные парламентарии намеревались отыграться.

Это затянулось на недели. Палата общин атаковала министров, которых сочли виновными и сместили. Выслали даже – предельная наглость – любовницу несчастного старого короля, бесспорно нажившуюся. Этот обвинительный процесс, затеянный палатой общин, мгновенно приобрел название. На нормандском французском это звучало как ampeschemant – позор. В английском языке оно превратилось в «импичмент».

Палата общин добилась всего, чего хотела. И хотя Джон Гонт тайно поклялся поквитаться с ней, а особо – с проклятыми лондонцами, которых обоснованно считал ответственными за случившееся, парламент завершил работу тем, что выделил лишь половину истребованных налогов.

Так обозначилась новая веха в конституционной истории Англии. Как Лондон выиграл себе мэра, а бароны – хартию, так и непритязательная палата общин навязала спикера и практику импичмента. Это были первые шаги на долгом пути к демократии, и дорога оказалась вымощена не идеалами, а предприимчивостью и средневековыми налоговыми бунтами.

Однако Булл, возвращаясь домой с последнего заседания Доброго парламента, не испытывал ничего, кроме уныния. Взирая, как пинала палата общин старого короля, он вспоминал лишь о собственной тленности. Ему не понравилась и атмосфера. Это было против порядка вещей. Поэтому он находился не в лучшем расположении духа, когда застал у себя Джеймса Булла.

Юный Джеймс был прямолинеен.

– Итак, ты полагаешь, – ответил богатый купец, – что если женишься на моей единственной дочери и я умру, то этим гарантируешь сохранение моего состояния в семье? В том смысле, что тебя зовут Буллом.

Честный юноша кивнул.

– Мне показалось, сэр, что это хорошая мысль, – сказал он.

– А вдруг у меня родится сын? – осведомился Булл. – Или тебе это кажется невероятным?

Джеймс посмотрел на него с выражением несколько озадаченным:

– Но мне и не должно это казаться вероятным, сэр, или я не прав?

С рождения Тиффани Булл трижды рассчитывал на наследника. Но у жены, здоровьем слабой, все время случались выкидыши. Тем не менее втайне он продолжал надеяться на сына, обзавестись которым теоретически было еще не поздно. Поэтому Гилберт Булл недовольно взглянул на откровенного юношу, после чего перевел взор на Темзу и добрую минуту молчал.

– Я признателен за то, что помнишь обо мне, – произнес он потом негромко. – И если ты мне понадобишься, я пошлю за тобой. Всего хорошего.

Чуть позже, когда родные обступили его и спросили, как прошла встреча, юный Джеймс Булл, чьи честные голубые глаза выражали лишь легкое замешательство, ответил:

– Я не уверен, но думаю, что вышло довольно неплохо.


Джеффри Дукету нравились и его господин Флеминг, и бакалейная торговля. Чосер убедил Булла отложить для мальчика скромную сумму, которую обещал тому выдать по завершении ученичества. «Тогда, – объяснил Чосер, – Флеминг либо возьмет тебя к себе, либо ты откроешь свое дело».

Совсем недавно старинная компания, торговавшая специями, слилась с группой оптовиков смешанного ассортимента, которые, благо оперировали крупными партиями, были известны как бакалейщики. Новая гильдия бакалейщиков была крупна и могущественна. Она соперничала с гильдиями рыботорговцев и торговцев шерстью и тканями за поставки в крупнейшие городские учреждения. Но из всех ее многочисленных членов лишь немногие были скромнее Джона Флеминга.

Он держал небольшую лавку на Уэст-Чипе близ Хани-лейн, хотя товар хранил на складе за «Джорджем». Каждое утро они с Дукетом покидали Саутуарк и пересекали Лондонский мост, толкая свою ярко расписанную ручную тележку. Когда же колокол Сент-Мэри ле Боу возвещал окончание торговли, они возвращались, и Дукет запирал их скромную выручку в надежный сундучок, который прятал под полом склада.

Дукету полюбился склад. Очень скоро он уже мог с закрытыми глазами открыть любой ящик или мешок и по запаху определить содержимое. Сладко пахло мускатным орехом, густо благоухала корица. Там были шафран и гвоздика, шалфей, розмарин, чеснок и чабрец. Хранились фундук и грецкий орех, каштаны в сезон; там была соль из соляных пластов восточного побережья, сухофрукты из Кента. И разумеется, мешочки с черным перцем, самым ценным бакалейным товаром.

– С самого Востока, через Венецию, – говаривал Флеминг. – Это золотая пыль бакалейщика, юный Джеффри Дукет. Чистейшее золото.

И взгляд его становился отрешенно-мечтательным.

Флеминг был дотошен. Он тщательнейшим образом взвешивал каждый товар на маленьких весах, которые держал на прилавке.

– Меня ни разу не забирали в Пай-Паудер-Корт, – хвалился он, имея в виду малый суд, где городские власти ежедневно разбирали жалобы на рыночных торговцев: у него не бывало недовеса больше чем на клов.[40]

Однажды вскоре после начала ученичества Дукета некоего малого признали виновным в продаже тухлой рыбы. Джеффри с хозяином смотрели, как его везли по Уэст-Чипу на лошади, за которой два бейлифа несли корзину с рыбой. В конце Полтри, напротив Корнхилла, стоял деревянный позорный столб. На шею тому человеку надели тяжелое ярмо, привязали к столбу и сожгли рыбу у него под носом, после чего оставили его стоять на час.

– Не так уж и страшно, – заметил Дукет.

Но Флеминг обратил к нему свое узкое печальное лицо и покачал головой.

– О позоре подумай, – сказал он и очень тихо добавил: – Я бы на его месте помер.

Вскоре Дукет открыл в своем хозяине еще одну особенность. Хотя у Флеминга не было своих книг и ему всяко пришлось бы продираться через латинские и французские слова, которыми все они писались, он околдовывался любой ученостью, выискивал знающих и лез из кожи, лишь бы втянуть их в беседу. «Время, проведенное с человеком ученым, не бывает потеряно зря», – заявлял он серьезно. А если упоминался крестный Дукета Чосер, то говорил неизменно: «Это выдающийся человек. Не упускай случая потолковать с ним».

«Джордж» был одним из многих постоялых дворов на главной улице Саутуарка, известной как Боро. Он находился на восточной стороне близ Табард-стрит. И хотя епископские бордели Бэнксайда были неподалеку, «Джордж», как и прочие гостиницы, являлся приличным домом. Здесь останавливались люди, прибывавшие в Лондон по делам, и паломники, что следовали старой кентской дорогой в Рочестер и Кентербери. За таверной скрывалась маленькая пивоварня. Над главным входом, как было заведено в большинстве гостиниц, торчал прочный семиметровый шест с веточкой плюща.[41] Внутри располагался большой зал для ночлега странников победнее; дворик окружали три этажа номеров для более состоятельных. По вечерам здесь всегда делалось людно и в зале устанавливали длинные столы.

«Джорджем» блистательно правила дама Барникель. По утрам ее можно было видеть бодро шагавшей из пивоварни, где она, как большинство трактирщиков, варила собственный эль. По вечерам дама садилась у стойки, где подавали эль и вино. За стойкой, но неизменно в пределах досягаемости, хранилась крепкая дубина для скандалистов. На прилавке же перед ней стояла огромная пивная кружка «Тоби» в форме олдермена. Пока мать правила бал, Эми обслуживала клиентов, но Флеминга дама Барникель не допускала ни до чего. «У него свое дело, у меня – свое», – объясняла она.

Однако самая радость заключалась для нее в варке пива. Иногда дама Барникель разрешала юному Дукету посмотреть. Купив на пристани солод – «это высушенный ячмень», – поясняла она, – хозяйка молола его в маленькой верхней комнате при пивоварне. Затем измельченный солод попадал в огромный чан, и дама Барникель заливала его доверху водой из большого медного котла. По готовности варево охлаждали в лотках, после чего переливали в другой чан.

И дальше, когда дама Барникель приносила деревянное ведро с дрожжами, начиналось настоящее чудо. «Мы называем это „Бог-наш-благ“», – объясняла она. Ибо дрожжи вызывали брожение, порождавшее пену и – вот оно, чудо! – новые дрожжи. «Как варим, так и пекарям продаем». И ученик часто видел, как дама Барникель, довольно бурча под нос, вдыхала насыщенный аромат пенного чана и помешивала ложкой дрожжи, приговаривая: «Манна небесная! Бог-наш-благ». О густом ячменном эле дамы Барникель ходила молва.

Что же касалось хозяйской дочки, ему нравилась эта тихая девочка, но в первые два года ученичества они редко общались. Он, в конце концов, был скромным учеником, а она – застенчивой девчушкой. В последний же год, коль скоро в жизнь ее вошел Карпентер и она обрела уверенность в себе, их отношения превратились в непринужденную дружбу, и все трое часто прогуливались до Клэпхема или Баттерси, а летом купались в реке. И если недавно Дукет подметил, что она недурна собой, то не слишком задумывался об этом.

В один прекрасный день, вскоре после завершения работы парламента, он отправился с Эми и Карпентером в Финсбери-Филдс – симпатичную полосу осушенной земли сразу за северной городской стеной, где лондонцы упражнялись в стрельбе из лука.

Хотя примитивное огнестрельное оружие уже появилось, английское вооружение по-прежнему составляли массивные длинные луки из лучшего тиса. Они-то и произвели столь ужасное опустошение при Креси и Пуатье. Лондон располагал солидным отрядом лучников, куда надеялся влиться и Карпентер. Поэтому Дукет с интересом смотрел, как тот занял позицию, сжимая лук в вытянутой руке и выпрямив спину, и с нетерпением ждал, когда Карпентер пошлет первую стрелу.

Но ничего не произошло. Коренастый парень застыл, где стоял. Когда Дукет спросил, собирается ли тот выстрелить, он лишь сказал:

– Позже. – И после паузы, видя недоумение Дукета, негромко произнес: – Потяни меня за руку.

Молча пожав плечами, Дукет повиновался. Рука, к его удивлению, не шелохнулась. Он повторил – опять ничего. И мальчик, хоть был силен, обнаружил, что совершенно не в состоянии сдвинуть лучника с места, разве что сбить.

– Как ты это делаешь?

– Тренировка, – отозвался Карпентер. – И терпение.

Когда же Дукет спросил, как долго он может так стоять, тот ответил:

– Час.

– Попробуй, – предложила Эми.

Но Дукет быстро начал переминаться и вскоре не выдержал.

– Сдаюсь, – сказал он.

Когда же он оглянулся, то Карпентер все стоял, совершенно неподвижный, а Эми сидела на земле и восхищенно смотрела на него.

Вернувшись в «Джордж», Дукет изрядно удивился при виде дамы Барникель, которая поджидала его, многозначительно скрестив на груди руки.

– Я хочу поговорить с тобой, – начала она и пригвоздила его к месту недобрым взглядом. – Как, по-твоему, устраиваются в жизни молодчики вроде тебя?

– Тяжелым трудом, – предположил он, но услышал лишь фырканье.

– Сперва вырастаешь. Потом, разумеется, женишься на хозяйской дочке. Постель! – вдруг взревела она. – Вот где решается все! Укладывайся в нужную постель – и жизнь устроена! – Дукет даже теперь не вполне понимал, о чем шла речь, но всякие сомнения исчезли при ее следующих словах. – Неужто ты думаешь, что я отдам все это, – она обвела рукой «Джордж», – ничтожному круглорожему Карпентеру? По-твоему, я выдам за него мою дочь?

– Думаю, он ей нравится…

– Не твоя забота. Действуй! – приказала она. – Уведи у него девку. А если откажет, не отступайся, коли знаешь, в чем твоя выгода.

И хозяйка потопала прочь, предоставив Дукету гадать, что делать дальше.


Если Буллу и было с чем поздравить себя, так это с дочерью. Тиффани, с ее пышными волосами и кроткими, но яркими глазами, оказалась таким чудом, что почти заменила ему недостававшего сына.

Тиффани исполнилось одиннадцать, когда ей сказали, что пора подумать о муже. Это произошло солнечным июньским днем, в отцовский день рождения. Она впервые оделась как взрослая.

Мать, в последнее время весьма изможденная, просветлела и воодушевилась, взяв дело в свои руки. Сперва надела на дочку шелковую камизу с узкими рукавами и затканными шелком пуговицами от локтя до запястья. Поверх последовало платье до пят, расшитое синим с золотом. Затем, вопреки ее протестам, мать разделила темные волосы Тиффани прямым пробором, заплела две донельзя тугие косы, уложила их кольцами над ушами и заколола шпильками.

– Вот теперь ты похожа на молодую женщину, – гордо заметила жена Булла.

Эффект был чарующ и прост. И хотя груди у Тиффани толком еще и не было, да и была она невысокой, девочка довольно улыбнулась, когда взглянула в материнское серебряное зеркальце. На бедрах у платья имелись разрезы, как карманы, и Тиффани ощутила себя обворожительно-женственной, запустив свои маленькие руки в мягкие шелка.

В доме собралась большая компания. Пришло несколько видных торговцев тканями. Явился молодой Уиттингтон. По настоянию Тиффани пригласили и Дукета. Тот прибыл в чистой льняной рубахе. Чосер прийти не смог, так как ему назначили встречу при дворе, но он зашел с утра с подарком, которым привел Булла в полный восторг.

Была еще пара, ей незнакомая: юноша и монашка. Последнюю, как она выяснила, звали сестрой Олив; та прибыла из монастыря Святой Елены – небольшого, но известного заведения сразу за северной городской стеной, куда богатые семьи часто помещали незамужних дочерей. У сестры Олив было бледное лицо с большим носом, но при улыбке ее лицо лучилось благочестием, большие ласковые глаза были скромно потуплены. Спутник приходился ей кузеном – бледный, длинноносый и серьезный молодой человек по имени Бенедикт Силверсливз. Оба как будто состояли в родстве с матерью Тиффани. Девочка сочла их довольно занятными.

Сначала она немного робела во взрослом платье, но вскоре освоилась. Уиттингтон рассыпался в комплиментах. Дукет глазел в откровенном восхищении, доставившем ей великую радость. К ней подходили перемолвиться словом купцы с супругами. Ей польстило и то, что сестра Олив вскинула карие глаза, явила застенчивую улыбку и заметила, что платье ей очень к лицу.

– Но вам непременно нужно поговорить с моим кузеном Бенедиктом, – сказала монашка после.

И не успела девочка оглянуться, как ее уже плавно вели через комнату. На миг она зарделась, ибо ей пока не доводилось общаться с этим странным юношей, тем паче в новой, непривычно взрослой обстановке. Еще больше пугало то, что он казался важной фигурой. Родом из старой лондонской семьи, студент права, обречен пойти далеко; все эти сведения монашка успела выложить прежде, чем они дошли до него.

– И он, разумеется, набожен, – добавила она тихо.

Поэтому Тиффани испытала облегчение, когда юноша оказался весьма милым. Он обходился с ней серьезно, но исключительно учтиво. Бенедикт разглагольствовал о последних городских событиях, о стремительно ухудшавшемся здоровье старого короля, о вещах, ей известных, спрашивал ее мнение и, похоже, ценил его. Она ощущала себя обласканной и взрослой. Глядя на него, Тиффани решила, что длинный нос – это некоторое отличительное достоинство. Темные глаза юноши были умны, хотя слегка загадочны. Котта и рейтузы черные, лучшего фламандского сукна. Она не была уверена, нравился ли он ей, но не могла не признать его манеры безупречными, пускай и чуть официальными. Немного позже он вежливо извинился и отошел переговорить с ее матерью о благостных свойствах некоторых храмов.

Но гвоздем торжества, к осмотру которого вскоре пригласил Булл, стал предмет на столе посреди комнаты. Это был утренний подарок.

– Умен же Чосер такое придумать! – восхищенно воскликнул Булл.

Тиффани и впрямь никогда не видывала подобной штуковины.

Предмет был прелюбопытный. Главной составной частью выступала круглая латунная тарелка примерно пятнадцати дюймов в диаметре с отверстием в центре, где находилась ось. На краю тарелки, сверху, имелось кольцо, чтобы держать или вешать, а сзади – визирная линейка, позволявшая измерить углы расположения небесных тел. Еще имелся набор дисков, надевавшихся на оси с лицевой стороны тарелки. Обе стороны покрывали деления, калибровочные отметки, цифры и буквы, которые представились Тиффани магическими знаками.

– Это астролябия, – горделиво объяснил Булл, – и предназначена для чтения ночного неба.

Он принялся показывать, как та работает. Но через пару минут, покуда слушатели тщились уследить за ходом мысли, тоже начал путаться в шкалах и вскоре, со смехом мотая головой, признался:

– Да, боюсь, мне придется брать уроки. Может, кто лучше справится?

Бенедикт Силверсливз шагнул вперед. Говорил он тихо и довольно сухо, но так понятно и просто, что даже Тиффани обнаружила, что понимает каждое слово. Он растолковал, как можно рассмотреть отдельный сегмент небесных сфер в зависимости от положения на поверхности Земли и времени года.

– И астролябия, известная еще издревле Птолемею, представляет собой подвижную карту, – сообщил он.

Затем с легкостью показал, как с помощью визирной линейки и отметок на астролябии выбрать диск на оси с лицевой стороны тарелки. Разъяснил и схемы созвездий на каждом диске, соответствовавшие оным на разных широтах и в разные времена года. Он даже показал, как можно не только опознавать звезды, но и отслеживать движение Солнца и планет. Его изложение было бесцветным, однако девочке почудилось, будто она едва ли не слышит геометрическую музыку сфер.

– Таким образом, – заключил он чинно, – с помощью этого маленького латунного диска и некоторых вычислений мы можем уловить высшее движение Primum Mobile и ощутить руку самого Господа.

Общество разразилось аплодисментами. Даже Булл, которому поначалу не очень понравился молодой правовед, не мог не впечатлиться столь блистательной просвещенностью и позднее, когда праздник закончился, пригласил его заходить еще.

Тем же вечером, когда гости ушли, он, находясь еще в приподнятом настроении, повернулся к Тиффани со словами:

– Ума не приложу, Тиффани, за кого тебя выдавать!

На самом деле Булл думал об этом уже не раз и не два. «В идеале, – сказал он жене, – я отдал бы ее за кого-нибудь из отпрысков Чосера. Но это не годится, раз он только что обзавелся семьей». Он делал прозрачнейшие намеки юному Уиттингтону, однако, увы, прошел слух, будто тот имел иные виды. Из соображений сугубо социальных Булл был бы рад рыцарю. «Но только не дураку».

Сейчас, любовно взирая на покорную жену и послушную дочь, Гилберт Булл, не задумываясь о смысле своих слов, великодушно изрек:

– Подумай об этом, Тиффани, но принуждать тебя я не стану. Выбор будет за тобой. Ты можешь выйти за кого пожелаешь.

Мало кто из отцов его положения предложил бы такое. Но история с астролябией произвела на Булла столь сильное впечатление, что он не сдержался и небрежно добавил:

– Смею сказать, что хорошо бы тебе обратить внимание на молодого Силверсливза.


Его впечатление разделяли не все. Тем самым вечером, пока гости держали обратный путь к Лондонскому мосту, Уиттингтон повернулся к Дукету и указал на законника, шедшего чуть впереди.

– Терпеть не могу этого типа, – заметил он.

– Почему? – спросил Дукет, довольно униженно ощущавший, что молодой умник обретался в мире, весьма отличном от его собственного.

– Не имею понятия! – фыркнул Уиттингтон. – В нем нет ничего хорошего.

В конце моста, где Силверсливз свернул налево к собору Святого Павла, он прошипел так, что правовед не мог не услышать:

– Почему никто не вычистит Святого Лаврентия Силверсливза? Воняет же!

Но Бенедикт Силверсливз не обернулся.

– Надувала, – буркнул Уиттингтон.

Тиффани захватили мысли о будущем муже, но она плохо понимала, что делать. В последующие месяцы девочка сидела с подружками у большого окна с видом на воды Темзы, кипевшие под мостом, и обсуждала достоинства всех известных им мужчин. За одного мальчика замуж хотелось всем.

Вскоре после дня рождения Булла скончался наконец Эдуард III, и королем объявили десятилетнего сына Черного принца – Ричарда – под опекунством верного дядюшки Джона Гонта.

– Он наш ровесник, – хором твердили девочки.

Юный Ричард был бесспорно красив. Точеное лицо, изысканные – даже в столь молодом возрасте – манеры. Если он бывал самоуверенным и упрямым, то об этом знало лишь самое близкое окружение.

– А эти печальные глаза! – прерывисто вздохнула одна девочка.

Его видели все, но как свести знакомство?

Впрочем, короли не женились на купеческих дочках, даже если у тех был прекрасный дом на Лондонском мосту.

– Отец уж, верно, найдет тебе кого-нибудь по душе, – утешила Тиффани мать.

Но Тиффани хоть и не возразила, но помнила обещание.

– А еще он сказал, что я могу выбрать, – кротко напомнила девочка.


Обосновавшись у Флеминга, Дукет неизменно держал слово и навещал Тиффани каждую неделю. Иногда они сидели с кухаркой, но если день выдавался погожий – выходили. Однажды в ясный октябрьский день того же года они отправились к Чосеру.

В последнее время Дукет чаще виделся с крестным, так как тот получил новую должность, удерживавшую его в Лондоне. Он стал таможенным контролером по шерсти.

Лондонская таможня располагалась в огромном, похожем на сарай здании, которое стояло на пристани между Биллингсгейтом и Тауэром. Королевские предписания, охватывавшие весь экспорт шерсти, настаивали на использовании лишь определенных портов – это была великая монополия торговцев, названная «Стейпл». И ее лондонский порт считался одним из крупнейших. Туда ежедневно прибывали сотни тюков шерсти, которые проверяли, взвешивали и оплачивали. И только после уплаты пошлин их метили и опечатывали королевской печатью под надзором самого Чосера, затем грузили и отправляли дальше по реке. Дукет любил навещать здесь Чосера и смотреть, как тюки волокли к коромыслу весов в кружении пуха, постоянно устилавшего деревянный пол. Чосер показывал ему бесконечные пергаментные простыни, на которых он и его клерки делали записи – «как в Казначействе», по его словам, – и прочные сундуки, где хранились деньги. Однажды, вскоре после созерцания астролябии у Булла, Дукет спросил крестного: «А что такое этот Primum Mobile, который вращает Вселенную?» Чосер со смехом ответил: «Шерсть». Ибо основой английской экономики, от которой в конечном счете зависела всякая лондонская коммерция, оставался, невзирая на рост производства тканей, широкий экспорт на Европейский континент необработанной шерсти.

Однако на сей раз они застали таможенника готовым идти домой, а потому пошли обратно все вместе. Чосер жил в великолепных апартаментах, приобретенных с получением должности. Его жилище находилось у Олдгейт – ворот города в восточной стене, в нескольких сотнях ярдов от Тауэра. Оно включало просторное и красивое помещение над самими воротами с отличным видом на открытые поля по сторонам от старой римской дороги, уходившей к Восточной Англии. Миловидная темноволосая жена Чосера занималась с младенцем, и глава семьи отвел гостей в большие комнаты наверху.

Там было определенно неплохо, и все же Тиффани толкнула юношу, шепнув: «Ну и кавардак». Повсюду громоздились стопки книг. Их тут обнаружилось несколько десятков – большая коллекция по любым стандартам. Одни переплетены в кожу, другие – нет; некоторые написаны изящным каллиграфическим почерком, однако иные накорябаны столь скверно, что рябило в глазах. Но беспорядок создавали не книги, а листы пергамента. Они были везде, стопками и отдельно, некоторые аккуратно переписаны, но большинство исчеркано лишь наполовину и сплошь в исправлениях.

– Это моя берлога, – виновато улыбнулся Чосер. – Здесь я читаю и пишу вечерами.

Тиффани знала от отца о литературной деятельности Чосера и, думая о собственной учебе, спросила:

– А сколько строчек вы можете написать за вечер?

– Очень много выкидываю, – признался он. – Бывает, что и одна едва наберется.

Впоследствии Тиффани сказала Дукету:

– По-моему, коли так, то не очень-то у него получается.

Они простились с Чосером и двинулись коротким путем по старой дороге за воротами Олдгейт, тогда-то Тиффани, позволившая себе возобновить размышления о муже, и повернулась вдруг к Дукету.

– Знаешь, – сказала она, – меня никогда не целовали. Надеюсь, ты умеешь.

Он умел.

– Ну так давай, – потребовала девушка.


Дукет обнаружил Бенедикта Силверсливза на южной оконечности Лондонского моста, когда возвращался домой, – тот поджидал его. Уиттингтон мог думать что угодно, однако на Дукета молодой законник произвел сильное впечатление.

Силверсливз был сама любезность. Он говорил спокойно и с достоинством. Бенедикт объяснил, что днем ему случилось выйти через ворота Олдгейт и он…

– Полагаю, вы знаете, что я увидел.

Дукет залился краской. Законник же продолжал: он выражал надежду, что подмастерье простит его, но в равной степени рассчитывал, что Дукет не злоупотребит доверчивостью девушки, чье положение весьма отличается от его, Дукета. «К тому же, изволите ли знать, она моя родственница». Что тут сказать? Что она попросила сама? Любой подмастерье счел бы это низостью.

– Вам может показаться, что это не мое дело, – гнул свое Силверсливз, – но я полагаю, что мое.

Нет, Дукет не мог его упрекнуть. Силверсливз поступал правильно, и ему стало стыдно.

– Ну и ладно, – произнес правовед. – Доброй ночи.

Дукет решил, что ему, наверное, какое-то время не следует видеться с крошкой Тиффани.


Со времени встречи с богатым кузеном прошло больше года, но Джеймс Булл не отступился.

– Девушка еще молода, – сказал он родным, все еще надеясь когда-нибудь получить приглашение в купеческий дом.

Тем сырым ноябрьским днем Джеймс думал как раз об этом – и о мясном пироге на обед, – когда на входе в город через Ладгейт обратил внимание на хорошенькую девчушку, спешившую домой с корзиной. Тиффани!

Булл колебался лишь секунду. В конце концов, не упрекнет же она его за искренность. И вот он с ясным челом метнулся вперед и заступил ей дорогу. Начинался дождь.

– Я ваш кузен Джеймс, – отрекомендовался он. – Наверное, ваш батюшка рассказывал вам обо мне.

Тиффани нахмурилась. Девушка знала, что у нее большая родня, и не хотела показаться невежливой. С другой стороны, она о нем слыхом не слыхивала.

– А что он должен был рассказать? – осторожно спросила она.

Джеймс посмотрел на нее сверху вниз, не зная, как продолжить. Имея, однако, обыкновение говорить правду, выпалил:

– О том, полагаю, что я должен взять вас замуж. – Желая зажечь ее, он добавил: – Я сообщал ему, что буду не против.

– Но я вас не знаю, – возразила Тиффани, затем, сообразив, что в ее мире этого недостаточно, объяснила: – Видите ли, отец сказал, что я могу сама выбрать себе жениха.

– То есть он разрешил вам самостоятельно выбрать мужа? – поразился Булл. Неужто богатый купец всерьез сказал такую нелепицу? – Вы уверены?

– Да.

– Тогда полагаю, – нахмурился он, – что я оказываюсь в положении отчасти невыгодном.

– Может, вы мне и понравитесь, – предположила Тиффани.

– Возможно. – Но вид у него был сомневающийся.

– Ни в коем случае не сдавайтесь, – улыбнулась она.

– Думаете? – Он продолжал смотреть на нее пристально, а дождь тем временем зарядил вовсю. – Пойду-ка я лучше, – сказал он и зашагал прочь.


Тем вечером Джеймс Булл ушел из дому и напился. За ним такого прежде не водилось. Он побрел в Саутуарк, без всякой особой причины зашел в «Джордж» и в одиночестве уселся за элем. Флеминг не проявил к нему интереса, ибо тот не выглядел человеком ученым, зато в разгар вечера к нему ненадолго подсела дама Барникель.

– Как в воду опущенный, – заметила она. – Случилось что? – Потом изрекла: – Не расстраивайтесь. Такой ладный молодец найдет себе подружку.

– Иногда, – признался он, – мне кажется, что я простоват. С моей-то честностью, вот я о чем.

Она посоветовала ему не переживать и подала еще кружку. Но позднее пришла и снова присела рядышком.

– Видишь того человека? – Дама указала на довольно высокого, смуглого мужчину в дальнем углу; тот причмокивал, когда пил; справа и слева от него сидело по девице. – У него женщины не переводятся. Но знаешь, чем он занимается? Разбойник с большой дороги. Грабит, шепчутся, паломников, когда те идут через Кент. А знаешь, где он окажется лет через пять? На виселице, попомни мое слово. Так что оставайся честным, какой есть. Все образуется. – И она дружески потрепала его по плечу.

Той же ночью, пьяный в стельку и уже засыпая, Джеймс Булл не без удовольствия узрел смуглого разбойника болтающимся в петле, а самого его держала под руку девушка – очевидно, Тиффани. Это придало ему достаточно смелости, чтобы пробормотать во сне: «Я им покажу».


Если Джеймс Булл пришел в уныние, то для Тиффани, которая вернулась домой промокшей до нитки, беседа с ним явилась радостным откровением. Она обнаружила, что сватовство бывает довольно приятным. И когда к Рождеству отец спросил о ее соображениях на известный счет, она с великой кротостью умолила его повременить еще и дать ей несколько лет на обдумывание. Он согласился довольно легко и заметил жене: «В конце концов, с моим состоянием мы и в пятнадцать лет найдем ей мужа». И дело до поры отложили.

1378 год

Покуда угроза продолжения войны с Францией при поддержке ее теперь и Шотландией продолжала досаждать власти юного короля, последние новости особенно возмущали: французские пираты беспрепятственно нападали на английские торговые суда, и совет при правителе был бессилен. Джон Гонт, королевский дядя, самодовольный, хотя и полный благих намерений, возглавил поход на французские прибрежные земли, но ничего не добился и вернулся дурак дураком. Но не успел он прибыть домой, как простой лондонский купец – предприимчивый малый по имени Филпот из гильдии бакалейщиков – на собственные средства сколотил небольшую флотилию, наголову разбил пиратов и с победой возвратился в город.

– Это наша гильдия! – торжествующе кричал Флеминг Дукету. – Он должен стать мэром! – И с этого дня гордо внушал своему ученику: – Гонт королевской крови, но Филпот лучше.

За триумфом последовало поражение. Однажды ночью банда головорезов напала за городом на другого королевского дядю – одного из младших братьев Гонта. Принц счел это заговором лондонцев, и никакие доводы мэра и олдерменов не могли убедить его в обратном. Их неспособность ни обвинить, ни привлечь кого-либо к суду привела его в бешенство.

– Принцам королевской крови нанесено оскорбление, – заявил он.

И Джон Гонт согласился.

Пора, решили принцы, преподать этим наглым лондонцам урок.

Прежде монархи угрожали лондонцам войсками, штрафовали и даже меняли торговые законы с целью ослабить могущественных купцов, но тактика, примененная королевскими дядьями, возжелавшими проучить город, была новшеством.

Все началось ясным утром незадолго до прихода зимы. Дукет и Флеминг только установили лоток, когда по Чипу зацокал конный отряд. Один вытянул меч и своротил большой глиняный горшок с компотом; тот раскололся. Вместо извинений товарищи всадника загоготали и поехали дальше. Через секунду после этой странной выходки за ними прогромыхала большая повозка, груженная снаряжением. Дело разъяснилось спустя несколько минут, когда появился запыхавшийся Уиттингтон.

– Не знаете, что ли? Принцы ночью решили уйти из города.

Часом позже из города потянулись люди: рыцари и оруженосцы; грумы с вереницами лошадей в поводу; слуги, правившие фургонами с домашней утварью. Затем торжественно проехали элегантные леди в сопровождении сквайров, направлявшиеся к Ладгейту.

– Они задумали разорить нас! – в отчаянии завопил Флеминг.

Так оно и было. Имея обширнейшие владения и огромные свиты, принцы контролировали половину материальных ценностей Англии, и эти богатства нередко перепродавались.

В последовавшие дни и недели масштаб катастрофы предстал вполне наглядно. Уэст-Чип наполовину опустел.

– Все бакалейщики пострадали, – сообщил Флеминг, – а торговцы рыбой и мясники даже больше.

Как из этого выбираться, лондонцы решили лишь незадолго до Рождества.

– Они собираются подкупить королевских особ, чтобы те вернулись, – сообщил Уиттингтон Дукету, а когда юноша пришел в замешательство, разъяснил: – Крупный подарок от города. Участвуют все солидные люди. Булл дает четыре фунта.

Даже сам Уиттингтон, начинающий торговец тканями, собирался внести пять марок.

– Это называется подкупом покупателя, – заметил он сухо.


Флеминг был вполне доволен Дукетом, но с дамой Барникель дела обстояли хуже. Дукет не преуспел в завоевании сердца Эми и не надеялся на успех. Да он не очень и старался. «Либо я нравлюсь ей, либо нет» – так думал парень. Прояви он настойчивость, которая оказалась бы нежеланной, отношения между домочадцами стали бы невыносимыми.

Вскоре после Рождества Карпентер с Эми отправились навестить ее родителей. Они внесли довольно простое предложение. Им хотелось обручиться, но поскольку Эми в свои тринадцать еще не была женщиной, а мрачный юный ремесленник стремился стать мастером своего дела до вступления в «опасное», как он выразился, «состояние супружества», он попросил Эми отложить свадьбу на три года.

– Хотя вы, возможно, сочтете, что мы просим слишком многого… – оговорился Карпентер.

– Нет-нет! Вовсе нет, – поспешно заверила его дама Барникель. – Осторожность лишней не бывает.

И если бы не взгляд Эми, она посоветовала бы ему накинуть еще пару лет до пяти. А Флемингу впоследствии ворчливо рыкнула:

– Господи, хоть бы она к тому времени переросла его!

Флеминг же был совершенно доволен уговором, а Эми вцепилась в оный с безмолвной решимостью, как будто плотник – соломинка в бушующем море. Для нее вопрос был решен.

Но не для дамы Барникель. Вскоре после разговора, придя домой рано, Дукет едва успел вкатить тележку во двор «Джорджа», как увидел ее топчущейся у двери. В тот же миг он проклял себя за глупость: забыл! В этих числах она всегда напивалась.

Рыжие волосы дамы Барникель были распущены; глазами, налитыми кровью, она таращилась на дочь, подобно дикому зверю, готовому наброситься на жертву. Девочка дрожала.

Дукет так и не узнал, о чем говорила дама Барникель, но, едва завидев его, та повернулась с дикой полуулыбкой.

– Тебя-то нам и нужно! – вскричала она.

И не успел Дукет оглянуться, как его рука угодила в мощные клещи.

– Ты тоже пойдешь, – пробормотала хозяйка, хватая и дочь, затем поволокла их на склад.

Не обращая внимания на протесты, она распахнула дверь и втолкнула дочь внутрь. Потом принялась заталкивать и Дукета. Тот, хотя был намного сильнее большинства молодых людей своей комплекции, обнаружил себя совершенно беспомощным перед дамой Барникель. Она подхватила его и швырнула, как малое дитя.

– Пора вам познакомиться поближе, – прорычала дама Барникель.

Через секунду дверь с грохотом захлопнулась, громыхнул засов, и они услышали удалявшиеся шаги.

На складе было холодно. Какое-то время они сидели молча. Наконец Эми не выдержала:

– Она хочет, чтобы я вышла за тебя замуж.

– Знаю.

Никто не произнес ни слова еще несколько минут.

– Как по-твоему, Бен Карпентер безумен? – спросила она в конце концов.

– Нет. – Он выждал немного. – Замерзла?

Девочка не ответила, но он придвинулся ближе, обвил ее рукой и обнаружил, что ту колотит. Они просидели в тишине еще час, пока их не нашел и не выпустил Флеминг.


Непонятное началось через несколько дней.

Флеминг выглядел довольно подавленным. Торговля на рынке зачахла, и Дукет пару раз замечал, что хозяин впадал за прилавком в прострацию. Вечерами, если ему не с кем было поговорить, он сидел у огня понурив голову – настолько удрученный, что Дукет сказал ему:

– Вы словно ждете дурных известий в Судный день.

Поэтому однажды вечером Дукет обрадовался, едва в таверне появился неожиданный гость. Флеминг как раз погрузился в уже привычное мрачное настроение, когда зашел Бенедикт Силверсливз, плотно укутанный в широкий черный плащ. Он возвращался по холоду из Рочестера.

Хотя Джеффри изрядно робел перед молодым законником, а говорили они в последний раз на мосту, где Силверсливз пенял ему за подаренный Тиффани поцелуй, сейчас Дукет не колебался. Флеминг пребывал в унынии, а Силверсливз был именно таким ученым собеседником, каких он любил. Юноша пересек комнату, представился и пригласил Силверсливза присесть с хозяином у огня.

Правовед не знал, как благодарить. Если он помнил о прегрешении Дукета, то ничем этого не выдал. Держа в руке кубок подогретого вина с пряностями, он подошел к маленькому бакалейщику, и в следующий миг мужчины уже настолько погрузились в беседу о малопонятных вещах, что Джеффри сумел незаметно ускользнуть. Но перед этим он отметил восторг на узком лице Флеминга и заключил, что тому, во всяком случае, попался действительно образованный человек.

Глубокой ночью его разбудил шум, и он не знал, который час. Пустяк – всего лишь звук открывшейся двери. Той, что не должна была открываться. Юноша резко сел.

Через считаные секунды Дукет крался к складу. Дверь оказалась приотворена, изнутри сочился свет. Парень подобрался ближе, жалея, что не вооружен. Осторожно заглянул.

Там был Флеминг.

После ухода Силверсливза он не разговаривал с хозяином. Видел, как тот перемолвился словом с парой незнакомцев. Флеминг выглядел совершенно нормальным и даже бодрым. Один раз вышел с высоким типом, который, как полагал Дукет, спрашивал дорогу на Бэнксайд. Парень решил, что бакалейщик лег позже, с остальными домочадцами. Тем не менее что-то произошло. Иначе как объяснить картину, представшую его глазам?

Флеминг пребывал в трансе. Он был один, смотрел на Дукета, но не видел его. На одном из мешков стояла лампа. Флеминг держал руки лодочкой, и горсти были наполнены драгоценным перцем. Наконец он осознал присутствие Джеффри и взглянул на него в восхищенном экстазе, как будто увидел ангела. Затем заговорил:

– Знаешь, что это такое?

– Перчинки, – удивленно ответил ученик.

– Да. Это перчинки. Драгоценные?

– Конечно. Наш самый дорогой товар.

– Ага, – кивнул тот.

Затем медленно развел руки и высыпал все на пол. Дукет пришел в ужас, но Флеминг лишь улыбнулся.

– Бесценный, – заметил он. – Бесценный.

Когда же Джеффри шагнул вперед, присел и начал собирать перчинки, он доверительно и настойчиво взял его за плечо.

– Но что, если человек стоит на пороге открытия вселенских тайн? – шепнул бакалейщик ученику. – Чем тогда станут перчинки?

Дукет был вынужден признаться, что не знает.

– Зато я знаю, – мягко отозвался Флеминг и уставился на него при тусклом свете лампы. – Хороша ли моя жена?

Дукет согласился, что да, хороша.

– А место разве не славное? – Своей тонкой рукой тот обвел погруженные в тень владения супруги. – Весьма и весьма. И все ее. – Он покачал головой и издал странный смешок. – Пустяки, – сказал он, обращаясь, очевидно, к мешкам. Затем вдруг дико посмотрел на юношу. – Скоро, Дукет, ты увидишь чудеса.

После этого замер со взглядом настолько пустым, что Дукет не осмелился заговорить и крадучись вернулся в постель.

На следующее утро бакалейщик выглядел совершенно нормальным, и Дукет решил, что не его дело болтать о ночном инциденте. Однако все равно недоумевал и гадал.


Тиффани порой озадачивали и втайне обижали редкие, вопреки обещанию, приходы Дукета. Один-единственный поцелуй – и пропал. Неужто так страшно? Она всегда была скромница, однако решила целоваться хотя бы с тем, чтобы научиться.

Когда девушка приблизилась к тринадцатилетию, отец постарался наводнить дом на Лондонском мосту мужчинами. Уиттингтон, увы, нашел себе пару, но он привел еще несколько молодых торговцев тканями из хороших семей. У трех олдерменов имелись сыновья подходящего возраста. Еще были итальянский виноторговец, богатый германский вдовец, ганзейский купец – пучивший глаза и быстро отвергнутый, – да еще добрая дюжина приличных молодцев. Нашелся даже юный аристократ, наследник огромного поместья на севере Англии, – красивый, но слишком тупой, по единодушному мнению отца и дочери.

За прошедшие месяцы между Буллом и дочерью установились новые отношения. Разумеется, многое она предпочитала обсуждать с матерью, однако с отцом держалась неизменно кротко, почтительно, и Булл с удивлением обнаружил, что доверялся ей все чаще и чаще. Он никогда не придавал большого значения женскому мнению, тем более суждениям простой девчонки, однако теперь, не имея других детей для серьезных бесед и предоставив ей столь большую свободу выбора, заинтересовался ходом ее мыслей. «Знаешь, что она думает о молодом имярек?» – гордо спрашивал он у жены. С каждым новым кандидатом он с любопытством ждал дочернего вердикта. «Когда наконец пробьет срок, не сомневаюсь, что под моим началом она сделает хороший выбор», – говорил он. Одновременно Булл поймал себя на том, что не особенно торопится выдавать девушку замуж. «Все они ей не пара», – заявлял он порой.

Однако все посматривал на одного претендента, считая его более подходящим. Это был Силверсливз.

Молодой правовед избрал безупречную стратегию.

– Я обязан уведомить вас, – сказал он однажды Буллу, – что род мой старинный, но состояние скромное.

Сменились поколения с тех пор, как его семья покинула старый дом Силверсливзов рядом с собором Святого Павла. Овдовевшая мать, недавно скончавшаяся, жила в многоквартирном доме на Патерностер-роу западнее собора.

– Но я честолюбив, – признался юноша.

Обоим же было известно, что изучение и отправление права за последние десятилетия потеснило Церковь как единственный путь к стяжанию богатства и власти в Лондоне. Эту стезю избирали многие молодые люди, предпочитавшие целибату честный брак; юристы же теперь соседствовали на высших постах с епископами.

– Ваша дочь очаровательна, – говорил он матери Тиффани. – Если я когда-нибудь добьюсь ее благосклонности, то буду трудиться денно и нощно, чтобы она была счастлива.

Но он мудро поделился и с Буллом:

– Я восхищен вашим великодушием, сэр, в дозволении дочери выбирать. Но, говоря между нами, мне будет неловко рекомендовать себя Тиффани без вашего благословения.

Жене Булла он еженедельно преподносил многозначительные дары.

Самой же Тиффани оставался добрым другом, а девушка им восхищалась. Пусть небогатый, как сам говорил, он одевался всегда с иголочки и ездил на прекрасном коне. Бенедикт мог беседовать на любые темы. Умел развлечь, а когда обсуждал с ее отцом события дня, девушка видела, что Булл уважает его мнение.

– Он, безусловно, умнейший мужчина из всех, кого я знаю, – сказала она однажды матери.

– И что же?

– Не знаю. По-моему, я еще слишком молода.

Тиффани сама не понимала, в чем дело. Возможно, чего-то недоставало. Читая стихотворные романы о рыцарях, умиравших ради любви своих дам, она испытывала странное возбуждение, однако не могла разобрать, взрослое ли это чувство или пока детское. Однажды, говоря о таком романе, она спросила у матери:

– Неужели бывают такие мужчины?

Мать ответила не сразу, потом отозвалась вопросом:

– А сама-то ты таких встречала?

– Нет.

– Значит, не стоит слишком разочаровываться, если никогда и не встретишь, – сказала та.

– В таком случае, – решила Тиффани, – я не хочу замуж, пока мне не исполнится хотя бы пятнадцать.


Обдумывая свою жизнь в начале весны 1379 года, Дукет огорчался одним: в семнадцать лет у него еще не было женщины.

Конечно, он целовался. И когда доходило до борьбы и бокса, Джеффри не однажды доказывал сверстникам свое мужество. Однако стоило его друзьям отправиться по девкам в Бэнксайд, он вечно находил какую-то отговорку и уклонялся. Дело было не в робости: его отвращали неблагополучие этого места и риск заразиться. Парень был здоров и статен, а потому порой ловил, как ему мнилось, оценивающие женские взгляды, но не знал, как подступиться к прекрасному полу.

Он не мог поделиться своей бедой ни с Флемингом, ни с Буллом, ни даже с опытным и мудрым Чосером. Но однажды, случайно встретившись на Уэст-Чипе с Уиттингтоном, все же спросил у него совета, и тот ответил: «Может, я и сумею тебе помочь. Дай мне неделю-другую».

И вот через десять дней юноша с некоторым волнением спешил к своему другу в таверну за Сент-Мэри ле Боу. Он вошел в людный зал, но Уиттингтон встретил его с вытянутым лицом.

– Задержка, – буркнул он виновато. – Я в ловушке. Притворись, что мы степенно беседуем, пока она не уйдет. Потом посмотрим, что делать.

И Дукет, когда Уиттингтон повел его к столу, с досадой узрел причину задержки, а именно кузину Силверсливза, носатую монахиню из монастыря Святой Елены, которую однажды видел в доме на Лондонском мосту.

– Ради бога, ни слова о моем деле, – шепнул Уиттингтон.

Джеффри было трудно сосредоточиться. Не раз он оглянулся украдкой, пытаясь выявить женщину, с которой, как надеялся, должен был встретиться, но тщетно. Тем временем Уиттингтон разошелся перед монашкой не на шутку. Можно было подумать, что он уже на пути к мессе. Сестра Олив в свою очередь расспрашивала юношу о его делах, и что-то в ее улыбке свидетельствовало об одобрении.

Вскоре она дала понять, что хочет уйти. Уиттингтон вежливо проводил ее до двери и наружу. Его не было несколько минут, должно быть, провел по Уэст-Чипу; но вот он вернулся и сел.

– Прости за сбой, – извинился он. Затем ухмыльнулся: – Теперь, мой друг, займемся делами иными. Готов познакомиться со своей женщиной?

В дверях Дукет придержал его за плечо.

– Ты уверен… – начал он.

– Девица чистая. Обещаю.

– Я ее знаю?

– Я видел, как ты оглядывался и искал, – засмеялся Уиттингтон. – Зато она тебя хорошо рассмотрела. Ты ей понравился.

И он вывел Дукета во двор. Там была деревянная лесенка, которая вела в помещение с видом на небольшой сад, обнесенный стеной. Из-под двери выбивался слабый свет.

– Наверх, юный Дукет! – возгласил Уиттингтон. – Райские врата! – И, не говоря больше ни слова, зашагал прочь.

Итак, свершилось. Поймет ли он, что делать? Не подведет ли его мужское достоинство? Сердце гулко колотилось, пока он медленно поднимался по ступеням и открывал дверь.

В комнате оказалось уютно. На полу толстым слоем лежал камыш. Справа виднелся дубовый сундук, мягко освещенный стоявшей на нем лампой. Слева – запертые ставни. Посреди комнаты стояла под балдахином кровать с пышной периной и одеялами.

А на кровати, полностью обнаженная и с распущенными теперь темными волосами, возлежала стройная и бледная сестра Олив.


Буллу проболтался Уиттингтон. На самом деле тот рассказал нескольким людям. Он не сдержался, желая досадить не сестре Олив, но ее кузену Силверсливзу.

А Булл пришел в бешенство.

– Эту монашку надо вышвырнуть из монастыря! – бушевал он. – А Дукета – к позорному столбу!

И только Чосер, прибывший позднее, сумел охладить его пыл.

– Мой дорогой друг, – напомнил он, – в этом городе есть глубоко набожные монахини. В монастыре Святой Елены живет и несколько женщин, которые не имеют склонности к религиозной жизни и очутились там лишь потому, что так захотели их родственники. Сестра Олив не совершенна, но и весьма скрытна. Я надаю Уиттингтону по ушам, чтобы не трепался. Будь милосерден!

– А Дукет?

Чосер улыбнулся:

– Насколько я знаю, он славно провел время.

Через несколько дней Силверсливз, повстречавшись на улице с Дукетом, послал ему убийственный взгляд. Он не обрадовался и словам Булла, которые тот произнес при очередной встрече, кусая губу:

– Лондон полон непристойных сплетен, мой дорогой друг. Я их не слушаю.

Единственный в доме человек, с кем это дело не обсуждали, была крошка Тиффани. Она пару дней не могла взять в толк, о чем шумели и шептались окружающие. Мать, будучи спрошена, уклонилась от ответа, остальные тоже помалкивали. Наконец ей сказала кухарка, после этого Тиффани какое-то время обдумывала случившееся.

«Значит, он знает». Эта мысль странным образом взволновала ее.

Но летом девушка выяснила, что у друга детства могли быть нравственные изъяны куда более серьезного свойства. О них бы не заподозрили, когда бы не новый поворот событий в Англии.

Когда совет юного короля, по-прежнему отчаянно нуждавшийся в деньгах, обратился, как обычно, за помощью к городу, то натолкнулся на отказ.

«Мы только что выплатили целое состояние, чтобы вернуть королевских заказчиков», – возразили лондонцы и предложили совету совершенно несуразную сумму.

Совет решил изыскать другие средства. На летней сессии парламента применили новую уловку.

– Это подушный налог, – объяснил Тиффани Силверсливз. – Принцип очень прост. Платить его будет каждый взрослый человек в Англии, будь то мужчина, женщина, дворянин, вольный или серв.

Действительно просто, но и революционно, так как в средневековой Англии уплата налогов всегда была привилегией свободного меньшинства. Лондонский гражданин платил, его бедный подмастерье – нет. Богатый мельник в сельской местности, коли был человеком свободным, платил. Но скромный серв от налога освобождался.

Правда была и в том, что одновременно менялся традиционный уклад жизни в глубинке. На глазах у последнего поколения феодальная система с появлением Черной смерти затрещала по швам. Упадок и разорение были таковы, что сервы становились свободными тружениками и без особых препятствий выкупали аренду своих хозяйств. И, несмотря на старания властей, остановить это движение посредством ненавистного статута «О рабочих»[42] и заморозив жалованье не удалось. Это лишь озлобило крестьянство и не прервало процесса. Старые оковы крепостничества падали; начиналась эпоха вольных йоменов и наемного труда. Но даже если всеобщий подушный налог и являлся своеобразным признанием этой новой действительности, подобная логика не стала достаточным основанием для налогообложения. Поднялся шум, что это против правил.

Скромная попытка ввести этот налог уже предпринималась двумя годами раньше, но эта была намного амбициознее. Богатейшим людям королевства предстояло выкладывать крупные суммы.

– Даже бедным крестьянам придется отдавать заработок за несколько дней, – объяснил Силверсливз.

– Вы думаете, начнутся беспорядки? – спросила Тиффани.

– Да, возможно, – согласился он.


Сборщики нагрянули в «Джордж» неожиданно. Это случилось ранним летним утром, когда Дукет нагружал ручную тележку. Главой семейства официально числился бакалейщик, и Джеффри послали за ним.

После странной ночной беседы юноше казалось, что хозяин стал меньше витать в облаках и воспрянул духом. Тот иногда выглядел встревоженным за прилавком, но это было естественно из-за упадка торговли на рынке. Его поведение изменилось только в одном: в последние месяцы он взял моду исчезать. Это случалось не очень часто, может быть раз в десять дней, и неизменно по вечерам. Но Дукет не слишком об этом задумывался, так как считал, что хозяину просто нравилось прогуливаться в одиночестве, благо погода стояла теплая. Пока он шел за Флемингом, его одолевало лишь чистое любопытство: предпримет тот что-нибудь или нет?

Поистине замечательной особенностью подушного налога было число уклонявшихся от него. Оно поражало. Повсеместно загадочным образом исчезали незамужние женщины, взрослые дети, подмастерья, слуги. Сельские дома вдруг пустели. В иных областях по сговору с местными сборщиками попросту взяли и растворились целые деревни. Могло показаться, будто Черная смерть нанесла очередной удар. Недоставало примерно трети английского населения.

«Спрячет ли Флеминг Эми?» – прикидывал юноша. Прятать ученика бакалейщику было уже поздно. И сколько они потребуют? Беднейших крестьян оценивали в жалкий гроут, для большинства из них составлявший дневной или двухдневный заработок, но многих лондонских торговцев оценивали в целый фунт и больше. Как оценят даму Барникель – как жену или независимую предпринимательницу?

Однако он никак не ожидал, что Флеминг, отчаянно бледный и после мучительных колебаний, признается:

– Я не могу заплатить. У меня нет денег.

Когда же сборщики расхохотались и предложили сочинить что получше, сломленный бакалейщик отправился на склад, откуда принес всего полмарки. Тут Дукет наконец взглянул на его лицо и понял, что хозяин говорил правду. Бакалейщик был гол как сокол.


– Но как?..

Дама Барникель была слишком расстроена, чтобы гневаться. Она заплатила подушный налог, составивший две марки, и теперь наедине с мужем в спальне ошеломленно смотрела на него.

– Торговля шла хуже некуда, – промямлил он.

– Пусть так! Но ты же откладывал?

– Да, – признал он рассеянно. – Да. Мне казалось, там больше. – Он помотал головой и пробормотал: – Мне нужно немного времени.

– Не будем об этом, – нахмурилась она. – Ты хочешь сказать, что там должно было быть больше?

– Да, разумеется. – Супруг помялся, опять покачал головой. – Ничего не понимаю, – произнес он с трудом.

– Кто-нибудь мог украсть эти деньги?

– О нет. Вряд ли. – Бакалейщик пришел в недоумение.

– Кому известно, где ты прячешь сундучок?

– Никому, только нам с тобой. И Дукету. – Флеминг нахмурился. – Никто ничего не крал.

– Тогда почему там нет денег? – настойчиво спросила она.

Но бакалейщик так и не смог ответить.


Два дня спустя Булл завел доверительный разговор с Тиффани.

– Приходила дама Барникель, – пояснил отец. – Она спрашивала, не замечал ли я за юным Дукетом склонности к воровству. – Булл серьезно взглянул на Тиффани. – Я знаю, что он всегда тебе нравился, но будь добра, поройся в памяти хорошенько. Может, он делал или говорил что-нибудь подозрительное?

– Нет, отец. – Она ненадолго задумалась. – Нет, я правда ничего не припоминаю.

– Дама Барникель считает, – продолжил Булл, – что была кража и Флеминг может выгораживать парня. – Он поджал губы. – Ни в коем случае никому об этом не говори, особенно Дукету. Дама Барникель собирается не спускать с него глаз. Если парень ни при чем, то и незачем распространяться. Будем надеяться, что так оно и есть. – Он покачал головой. – Но за найденышей не поручишься. Дурная кровь…

Единственным другим человеком, с которым Булл, чуть поразмыслив, поделился этими тягостными раздумьями, был Силверсливз. Он верил, что сей юноша умеет хранить секреты, но также рассудил: раз Дукет нанес законнику оскорбление, Силверсливз постарается вспомнить, не ходила ли о подмастерье какая молва. Но тот, немного помедлив, явил ответ, который, по мнению Булла, его немало украсил.

– У меня нет причин жаловать этого малого, – сказал он. – Но я не слышал, чтобы за ним водились такие грехи. Он, может быть, авантюрист, но, по-моему, честен. – Силверсливз посмотрел на Булла. – Вам так не кажется?

Но Булл лишь пожал плечами.

– Я буду молиться за него, – произнес Силверсливз.


Весной 1380 года Эми заметила, что Бена Карпентера что-то гложет. Сперва он не хотел открываться, но когда все же сказал, она опешила. Карпентер расположился мыслями к Богу.

Интерес угрюмого ремесленника был не таким уж необычным. В последние годы о религии говорили все – не только в учреждениях духовных, но и на улицах и в тавернах Лондона. Однако причиной этого странного интереса была фигура весьма неожиданная: тихий ученый средних лет и со скромными достижениями из пребывавшего еще во младенчестве Оксфордского университета. Его имя было Джон Уиклиф.

Поначалу воззрения Уиклифа не содержали ничего возмутительного. Если он жаловался на продажность духовенства, то так поступали все церковные реформаторы на протяжении столетий. Но постепенно он разработал более опасные доктрины. «Всякая власть, – возглашал он, – исходит от Божьей милости, не от человека. Если Церковь может низложить злонамеренных королей, то почему не поступить так же с епископами и даже с папами?» Церковным властям такие речи не нравились, и это лишь побуждало оксфордского богослова к большим крайностям. «Если руки священника грязны, – заявлял он, – то я не могу уверовать в свершение чуда евхаристии».

Это был шок. Однако по-настоящему разгневало Церковь другое его заключение. «Не может быть правильным, – постановил он, – чтобы Священное Писание толковали для правоверных сугубо священники, которые зачастую грешны. Неужто Бог не властен говорить с каждым напрямую? Почему людям непозволительно читать Писание самостоятельно?»

Такое было неприемлемо. Католическая церковь всегда сохраняла за проповедниками право нести Слово Божье своей пастве. Да и Библия, как сказано, изложена на латыни, а потому недоступна для понимания простонародья. На это Уиклиф ответил самым вопиющим образом:

– В таком случае я переведу ее на английский.

Не приходилось удивляться, что Уиклиф пользовался у лондонцев популярностью. Святая церковь господствовала в средневековом мире столетиями, но никогда ее присутствие в городе не было настолько всепроникающим. Мрачный старинный собор Святого Павла нависал надо всем, и почти на каждой улице стояла церковь. Целые городские районы были отданы огромным монастырям и обнесены стенами. Пригороды изобиловали женскими обителями и больницами разнообразных орденов, равно как прекрасными домами и садами епископов и аббатов. Люди – во всяком случае, большинство – веровали в Бога, рай и адское пламя. Купцы по отдельности и гильдиями больше, чем когда-либо, жертвовали на отправление по себе в будущем заупокойных служб. Каждой весной таверны Саутуарка наводнялись паломниками, державшими путь к усыпальнице Бекета в Кентербери.

Но Церковь не чуралась и мирского. Она владела третью Англии. На улицах ежедневно попадались дородные чернорясники и даже серорясники-францисканцы, которые жили слишком роскошно, а молились слишком мало. Были священники, отпускавшие грехи за деньги, имелись женские монастыри со скандальной славой. А в последние годы Церковь опять раскололась, и два соперничавших папы клеймили друг друга – каждый называл другого самозванцем, а то и Антихристом. Церковь, как всякий крупный и могущественный институт, была естественной мишенью для сатиры. Бесстыдный оксфордский выскочка Уиклиф воззвал к простому здравому смыслу лондонцев. Все это суммировалось однажды вечером в реплике дамы Барникель, смотревшей на тучного чернорясника, который накачивался в «Джордже»:

– Если этот Уиклиф переведет Библию, я выясню, толстяк, что ты от меня скрывал.

Церковь объявила Уиклифа еретиком, Оксфорд его осудил. Но тем дело и закончилось. Реформатора взял под защиту сам Джон Гонт: он любил досаждать епископам. И Уиклиф спокойно продолжил свою работу по переводу Библии.

Большинство лондонцев воодушевленно соглашались с Уиклифом, но Карпентер относился к этим материям серьезнее. За долгие часы стояния с луком и труда в столярной мастерской парень не раз обдумал происходящее.

– Грядет что-то скверное, – предупредил он Эми. – Не знаю что, но Бог, наверное, даст знак.

Он продолжал работать и ухаживал за ней, как обычно. Какие бы ни бушевали бури, девушке казалось, что ее личный кораблик плывет с неизменной уверенностью. Иногда она опасалась, не слишком ли много Карпентер размышляет, но знала, что всегда может положиться на него.

Юный же Дукет жил беззаботно. Какое-то время, не ставя в известность болтливого Уиттингтона, он наслаждался услугами сестры Олив. Осваиваясь и входя во вкус, он спал уже и с несколькими другими женщинами. Но кое-что ставило его в тупик. Дела на рынке шли лучше, и Флеминг приободрился, но все равно периодически исчезал, и однажды Дукет застал хозяина наутро с налитыми кровью глазами и рукой, перевязанной после сильного ожога.

– Случайно вышло, – буркнул тот, но не стал вдаваться в подробности.

Еще более странно вела себя дама Барникель. Если Эми оставалась дружелюбной, то ее мать, похоже, изменила отношение к Дукету. Она зорко следила за ним. Держалась холодно. Он не мог понять почему.

Но Джеффри не позволял себе огорчаться из-за таких вещей. Если окружающие вели себя странно, он принимал это бодро и жизнерадостно. До конца его ученичества оставалось меньше двух лет, после чего предстояли решения более серьезные. А пока можно гулять вволю.

Год ознаменовался очередным катастрофическим походом на Францию. Совет избрал канцлером архиепископа Кентерберийского. Этот благонамеренный, но не особенно мудрый муж столкнулся с огромным счетом и совместно с парламентом решил учредить иной подушный налог. Вместо того чтобы взимать меньше с бедных и больше с богатых, архиепископ зачем-то решил ввести налог единый. Богатым, соответственно, предстояло платить меньше, а бедным – в три раза больше, чем прежде: целый шиллинг с человека.

– Нам и вправду скостят, – заметила дама Барникель домашним, – так как в прошлый раз достаточно ощипали. Но вы понимаете, что это значит для крестьянина? Шиллинг за себя. Еще один – за жену. Допустим, с ними еще живет пятнадцатилетняя дочь. Она пойдет за взрослую. Еще шиллинг. Итого – заработок за несколько недель. Где им столько взять, черт побери? – Она покачала головой. – Скверное дело.


Декабрьским днем 1380 года, когда город покрылся снегом и река спокойно несла свои воды под Лондонским мостом, Дукет, укутанный в шерстяные одежды, еще не успел подойти к церкви Святого Магнуса у северного входа на мост, как заметил приближение пары. Оба в богатых плащах, подбитых мехом, и меховых шапках; шагали они бок о бок, смеясь на ходу. Силверсливз и Тиффани были настолько поглощены друг другом, что не заметили его.

С последней встречи Джеффри и Тиффани прошло немало времени. После памятной беседы с Силверсливзом он вел себя осмотрительно и навещал ее лишь от случая к случаю в память о детской дружбе. «Сыграешь свадьбу куда раньше меня», – заметил он ей однажды с живостью.

Носатый юноша, раскрасневшийся на морозе, казался почти красивым. Лицо девушки было повернуто к нему, глаза весело сияли. В следующий миг они заметили его. В улыбке Тиффани не было ни тени неловкости – только благожелательность. Приветствие Силверсливза прозвучало шутливо и мирно, как подобало человеку, который удачлив в любви и встретил того, кто заведомо не может быть соперником. Разве не естественно? Разве законник не был смышленым молодым человеком из хорошей семьи с прекрасным будущим – достойным супругом, имевшим, в отличие от Дукета, все права на эту очаровательную девушку?

Тогда почему, когда они прошли, подмастерье вдруг испытал столь неистовое, удивительное чувство? Прилив тепла, знание полное и доподлинное: она – та самая, единственная.

Но это невозможно. Он не имел права. Пустые мечты. Он не мог, не должен влюбиться в Тиффани Булл.


Был канун дня святой Люсии и зимнего солнцестояния, полночь года. Долгая, глубокая ночь, темная, словно таившая природу вещей. Так и было, ибо за плотно затворенными ставнями скрывалась великая тайна – не что иное, как секрет самой вселенной.

То, что этот секрет очутился в границах города, объяснялось небольшим изменением географии. На различных участках подходных дорог новые границы города обозначались цепями, преграждавшими путь всякому движению без уплаты пошлин. Эти проходы именовались городскими решетками, или барами. На западе таких заграждений было два: в полумиле от ворот Ладгейт на улице, теперь называвшейся Флит-стрит, у старой обители тамплиеров – Темпл-Бар, а на таком же расстоянии от ворот Ньюгейт – Холборн-Бар.

Именно здесь, в юридическом квартале между Холборн-Бар и Темпл-Бар, собирались ученейшие мужи Лондона. Там издавна располагались инны – места проживания окрестных законников. Но в последние десятилетия число юристов настолько умножилось, что те слетались сюда стаями, как скворцы. Отдельные общежития и школы уже приобретали устойчивые названия: Грейс-Инн, Линкольнс-Инн. Этой востроглазой и галдящей публике сдавались даже владения тамплиеров, чей орден был распущен. По центру квартала, от Холборна на юг до Флит-стрит, тянулся узкий проезд под названием Ченсери-лейн. Именно здесь, на Ченсери-лейн, в каморке на последнем этаже, откуда, не будь заперты ставни, открылся бы вид на крошечный закрытый дворик, дотошно исследовался секрет вселенной.

Флеминг завороженно наблюдал, обратив вогнутое лицо к мерцавшим в очаге углям, а темная фигура перед ним продолжала трудиться. Чародей был одет в черную хламиду с вышитыми золотом изображениями Солнца, Луны и планет. Посреди комнаты на столе выстроилось десятка два мисок, склянок, флаконов, мензурок и реторт. Перемещаясь, чародей походил то на некую странную и опасную птицу, то на священника, свершающего обряд, но пассы его неизменно внушали благоговение и околдовывали.

– Принес ли меркурий?

Дрожа, бакалейщик протянул маленькую мензурку с двумя унциями жидкого металла.

– Славно, – одобрительно кивнул чародей. Он очень осторожно отмерил унцию и перенес в небольшой глиняный тигель. – Смотри за огнем, – приказал он.

Флеминг покорно взялся за мехи и поддерживал пламя, пока его собеседник нависал над столом.

Надо было отдать должное тщательности, с которой чародей занимался своим делом. Из одной миски он взял железную стружку, из другой – негашеную известь, к ним добавил селитру, винный камень, квасцы, далее – серу, жженую кость и гроздовник из склянки. Затем – волшебный порошок, фантастически дорогой, состава которого не раскрывал, и, наконец, будто любезно признавая ремесло посетителя, измельчил драгоценную перчинку из тех, что бакалейщик принес ему неделей раньше, которую добавил тоже. Следующие пять минут с лицом, наполовину скрытым в тени, он размешивал и нагревал это колдовское варево, после чего, удовлетворившись, благоговейно отлил немного в мензурку, повернулся и вперился мрачным взглядом в своего ученика.

– Готово, – сказал он мягко и нараспев.

У Флеминга перехватило дыхание.

– Ты уверен? – осмелился спросить тот.

Алхимик кивнул.

– Это Эликсир, – шепнул он.

Неудивительно, что Флеминга трясло. В Эликсире заключался секрет вселенной. И сейчас, о небеса, они будут получать золото.


Искусство – или наука – средневековой алхимии опиралось на элементарный принцип. Порядок присутствовал во всем: в строгом чередовании божественных сфер, восходящих к небесному своду. В ангельской иерархии от простых крылатых посланников до лучезарных серафимов, пребывающих близ Бога Отца. Так обстояли дела и в природе: каждый элемент подчинялся божественному порядку в восхождении от грубейшего к более чистому.

Это относилось и к металлам. Философы выделяли семь, каждый из которых соответствовал той или иной планете: свинец – Сатурну, олово – Юпитеру, медь – Венере, железо – Марсу, меркурий – ртуть – назывался, как и планета, серебро – Луне, а золото, металл самый чистый, – ослепительному Солнцу.

Но в этом заключалась удивительная тайна: с течением времени тепло Земли постепенно преобразует все эти металлы, этап за этапом, в формы очищенные; железо станет ртутью, ртуть – серебром, пока наконец в самом конце времен все не обратится в чистейшее золото, перейдя в последнее и совершенное состояние.

Философы задавались вопросом: нет ли способа ускорить этот процесс и перевести металл из формы грубой и низкой в благородную золотую? А потому не приходилось удивляться, что ученые, названные алхимиками, подобно паломникам, искавшим исцеления при святынях, и книжным рыцарям, стремившимся обрести святой Грааль, искали субстанцию, способную заставить металлы трансформироваться в чистое состояние. Это магическое вещество, чем бы оно ни было, наверняка заключало в себе секрет вселенной и приобрело название Эликсира, или философского камня.

И Силверсливз его нашел.


Бенедикт Силверсливз практиковал магическое искусство алхимии уже пять лет, и Флеминг был лишь одним клиентом из многих, благоговевших перед ним; каждый верил, что секретом делились только с ним. Силверсливз был в этом деле великий мастер. Он мало того что удивлял своими познаниями даже людей образованных, но и действительно умел превращать неблагородные металлы в драгоценные. По крайней мере, так считали его клиенты, ибо видели, как он это делал.

Основа же данного чуда была очень проста, и Силверсливз, хотя и разработал много хитроумных вариантов этого фокуса, всегда предпочитал самый легкий. Именно этим он и занимался сейчас.

Нацедив в тигель несколько капель Эликсира, он поставил посудину на огонь. Серьезно взирая на дело своих рук, он принялся помешивать смесь длинным тонким жезлом. В знак особого доверия он даже дал помешать бакалейщику. Флеминг не знал, что до его прихода Силверсливз поместил в жезл несколько крупиц чистейшего серебра, которые удерживались маленькой восковой пломбой на кончике. По мере помешивания воск таял и крупинки выпадали. Он мог проделать такую штуку с любым металлом.

И так его клиенты раз за разом наблюдали появление железа в расплавленном свинце и наглядное образование серебра из железа, олова или ртути. Не видывали они лишь одного – получения золота.

Ибо в том была мудрость Силверсливза. Если он мог превратить простой металл в серебро, то когда-нибудь, несомненно, преуспел бы и в достижении главного. Вера зрителей была глубока, а жадность – еще сильнее. Подобно игрокам, опьяненным азартом, они приходили к нему снова и снова. С деньгами.

– Дело не в железе и ртути, – объяснил он. – Их вы, кстати сказать, можете принести. Дело в порошке для изготовления Эликсира. Он стоит целое состояние. Поэтому мне нужна ваша помощь.

Действительно, он не мог получить даже грана меньше чем за пять марок.

Эликсир состоял в основном из мела и сухого навоза, а потому Бенедикт Силверсливз, не утвердившись еще должным образом в своей профессии, зарабатывал неплохо и жил припеваючи.

Зачем он это делал? Уведомив Булла о скромности своего состояния, он сильно преуменьшил подлинные размеры бедствия – по сути, откровенно солгал. К моменту кончины его вдо́вой матушки семейные средства истощились настолько, что он остался практически без гроша.

Молодому человеку не пристало быть нищим. Богатый купец мог приветствовать в своем доме младшего сына из семейства джентри: домашний капитал обеспечивал юноше известную опору; кроме того, ему обычно начинали оказывать некоторую финансовую поддержку. Он мог приветить честолюбивого малого из старой лондонской семьи вроде Силверсливзов, с хорошими перспективами, исходя из наличия у того каких-то средств. Но возьмите такого юношу и оставьте без оных – тот мигом превратится в авантюриста, объект подозрений и порицаний. Поэтому Силверсливз придумал способ нажить скромное состояние. Его добрый конь и богатые одежды были целиком оплачены такими, как Флеминг, несчастными глупцами. Более того, ему предстояло продолжать это занятие по ходу всего длительного и осторожного ухаживания за богатой невестой. Чего-чего, а терпения и выдержки ему было не занимать.

Флеминг легко попался на удочку в первый же разговор с этим ученым молодым человеком в таверне «Джордж». Месяц за месяцем он покупал порошок, наблюдал за превращением металлов в серебро и втайне тратил свои сбережения, пока не оказался не в состоянии заплатить даже подушный налог. Но продолжал грезить. И заживут же они, когда дело дойдет до золота! Нечего и говорить – он купит «Джордж», «Табард», все гостиницы от Саутуарка до Рочестера, да и до Кентербери. Дама Барникель сможет делать, что ей вздумается. Он даст ей все роскошные наряды и меха, о каких она мечтала. Жена будет благословлять его, любить и даже уважать, как уважали мужей другие жены. А Эми выйдет замуж за джентльмена. Или за Карпентера, если ей хочется. Вот будет им счастье! Его сердце так и таяло в хрупкой грудной клетке, а вогнутое лицо сияло. Возможно, нынешней ночью все и произойдет.

Большинство шарлатанов, предававшихся этому преступному ремеслу, объясняли фиаско изъяном в оборудовании или ингредиентах. Однако у Силверсливза имелось решение поизящнее.

– Эликсир безупречен, – говорил он. – Вы сами проверили серебро, нами полученное. Вы знаете, что оно чистое. Но последний переход к чистейшему золоту – трудное дело. Даже Эликсир должен действовать в согласии с расположением звезд и планет. Когда наступит благоприятное соединение, обещаю: мы достигнем успеха.

Именно поэтому в полночь, в самую густую тьму, а также потому, что решил купить Тиффани новый чепец, он отправил к бакалейщику посыльного со срочным сообщением: «Меркурий восходит. Приходи ночью».


Великий катаклизм 1381 года застал Джеффри Дукета врасплох. Впрочем, его наблюдали лишь очень немногие в Англии. Весна в том году прошла довольно спокойно. Флеминг ходил подавленный, но юноша, ничего не знавший об алхимических пристрастиях хозяина, мало о том задумывался. Он раз или два навестил Тиффани и слышал в доме Булла, что Силверсливза принимали там всей семьей, оказывая все бо́льшие почести.

Правда, до него доходили рассказы о недовольстве в глубинке. Возмутительный новый налог порождал беспорядки. Крестьяне рассвирепели и скопом уклонялись от уплаты, особенно в восточных графствах. Но все это не слишком заботило Дукета.

В марте налоговые сборы оказались неутешительными, и совет при мальчике-короле решил действовать более активно. Однажды утром Дукет услышал новости: «Сборщиков отсылают обратно в Кент и Восточную Англию». Богатый и стойкий Кент, близкий к столице, своими здоровыми нравами был во многом подобен Лондону. Однако в Восточной Англии, независимой издревле, подушный налог стал особенной проблемой. Если в большинстве графств у многих деревень имелся землевладелец, который из доброты сердечной или расчета помогал беднейшему крестьянству платить налог, то на востоке, где преобладали мелкие независимые хозяйства, таких благотворителей было меньше и крестьянство оказалось под серьезным ударом.

Апрель и май отличились сообщениями о деятельности сборщиков. Городу Норвичу пришлось тяжко: в одних его стенах сыскалось шестьсот разъяренных неплательщиков. В сельской Восточной Англии таких было выявлено свыше двадцати тысяч, и всех обязали платить – каждого десятого!

В начале июня вести стали более зловещими. «В Эссексе убили тех сборщиков». Днем позже: «Поднялось пять тысяч крестьян. Они отряжают гонцов в Кент». И до захода солнца по Чипу пронесся вполне надежный слух: «Кент восстает». Утром 7 июня Дукет услышал, что мятежники атаковали Рочестерский замок. Он не поверил, но позднее спросил у Булла, которого встретил на улице.

– Боюсь, что правда, – мрачно подтвердил купец. – Мне только сказали, что туда подалась половина крестьян из окрестностей Боктона. Они и вожака выбрали, – проворчал он. – Какой-то тип по имени Уот Тайлер.

Великое английское крестьянское восстание началось.

Покуда сбирались жители Эссекса и готовилась к бунту оставшаяся часть Восточной Англии, Уот Тайлер быстро провел своих людей по старой дороге в Кентербери. Архиепископа, которого обвиняли в подушном налоге, там не было, так что они разграбили дворец и распахнули двери тюрьмы. Затем Тайлер развернул свои отряды: настало время сквитаться с юным королем.

Поход на Кентербери не только дал Тайлеру возможность организовать людей, но и возымел другое важное следствие. Из архиепископской темницы был освобожден проповедник Джон Болл, давно пребывавший в разладе с Церковью из-за своих подстрекательских высказываний. Не будучи ученым, как ненавидевший его Уиклиф, он агитировал за радикальное реформирование всего королевства и являлся народным героем. С Тайлером во главе и Боллом в роли пророка все предприятие начало выливаться в крестьянский крестовый поход.

И Лондон дрогнул, ибо к нему стягивались настоящие полчища: с северной стороны эстуария Темзы наступали люди из Эссекса, с южной – отряды Тайлера. В каждой орде были десятки тысяч человек. Маленький король и его совет укрылись с перепуганным архиепископом в Тауэре, но не имели войск, способных справиться с таким количеством мятежников. Архиепископ – в душе безнадежно – взмолился о снятии его с канцлерской должности, и никто не знал, что делать.

Весть прилетела днем в среду, когда Дукет и Флеминг закрывали лавочку. «Они здесь. Эссексцы разбивают лагерь на Майл-Энд». Это всего в паре миль от ворот Олдгейт – входа в город. «Тайлер в Блэкхите!», то есть где-то на том же расстоянии на южном берегу Темзы. Весь торговый Уэст-Чип поспешил по домам, и бакалейщик последовал его примеру. На Лондонском мосту им сообщили: «Мэр приказывает поднять ночью здешний навесной мост». По всей Хай-стрит в Саутуарке заколачивали дома, а дама Барникель встретила их в «Джордже» с мрачным лицом. В руке у нее была здоровенная дубина. Они сложили товары, заперли и перекрыли вход во двор. Более ничего сделать они не могли. Дама Барникель проинспектировала свои владения и одобрительно кивнула.

– Где девчонка? – нетерпеливо спросила она.

Эми куда-то сбежала. Но через несколько минут объявилась, спокойно вошла в дом, и мать, удовлетворенно хрюкнув, забыла о ней. Но когда в кухне появился Дукет, его вдруг схватили за руку, дернули, и он очутился в углу лицом к лицу с Эми. Он осознал, что та необычно бледна.

– Помоги, – прошептала она. Когда же парень спросил, в чем дело, тихо расплакалась: – Бен! Не могу его найти. Боюсь, он попадет в беду.

– Я бы не стал беспокоиться, – утешал ее Дукет. – Он не может быть далеко. Да и мятежники еще не вошли в город.

Но Эми лишь покачала головой.

– Ты не понимаешь, – прошелестела она. – Не в этом дело! – Видя его замешательство, она пояснила: – Я думаю, он решил присоединиться к ним. Мне кажется, он в Блэкхите.


Дукет шагал с удовольствием. Дорога на Кент, забиравшая к юго-востоку, пологими уступами поднималась все выше, пока близ участка, где река выписывала большую южную петлю у селения Гринвич, не устремлялась по верхней гряде. Здесь, на широком открытом плато, которое простиралось на восток, раскинулась обширная пустошь Блэкхит.

По пути он влился в людской поток. Желая либо присоединиться к мятежникам, либо просто поглазеть, сюда стекались жители из всех окрестных деревень: из Клэпхема и Баттерси позади; из Бермондси и Дептфорда вниз по реке. Многие эссексцы с Майл-Энда воспользовались паромами, чтобы побрататься с пришельцами из Кента. Но у Дукета все равно захватило дух от Блэкхита.

Такой толпы он прежде не видывал и не мог сосчитать число – тысяч пятьдесят? Через пустошь на милю раскинулся огромный вольный лагерь, купавшийся в теплом свете раннего летнего вечера. Горели немногочисленные костры, стояли палатки, виднелись лошади и фургоны. Большинство крестьян, отмахав шестьдесят миль от Кентербери, сидели прямо на земле. Дукет видел широкие загорелые лица; многие не носили штанов. Повсюду стоял густой, приятный запах деревни. Но самым заметным был общий настрой. Он ожидал увидеть зловещую и лютую армию, однако оружие имелось лишь у немногих, и все казались жизнерадостными. Дукет подумал, что все это больше смахивает на праздник, чем на битву.

Он опасался, что вовек не сыщет Карпентера, но через четверть часа заметил его – тот разговаривал с какими-то кентскими мастеровыми. Дукет направился к ним в надежде, что этот мрачный субъект не обозлится преследованием.

Карпентер, казалось, искренне ему обрадовался. Он держался оживленнее, чем всегда. Представив ученика своим товарищам, он взял его за руку и повел к месту, откуда был виден всадник, отдававший распоряжения каким-то людям.

– Вот Тайлер, – сказал ремесленник, и Дукет уставился на крепкого человека.

Тот был одет в кожаный колет, а смуглое лицо уже исполнилось командного вида.

Когда Дукет деликатно заметил, что Эми волнуется, а дама Барникель готовится защищать таверну от повстанческих орд, Карпентер лишь рассмеялся:

– Ты не понимаешь, это добрый народ! – Он сделал широкий жест. – Все они преданные ребята, пришли спасать королевство. Завтра на переговоры приедет сам король. Раз он услышал нас, все будет в порядке! – Карпентер улыбнулся. – Разве не здорово?

Дукету это показалось маловероятным, и он бы поспорил, не зашевелись в тот миг южный фланг лагеря. Какие-то люди тянули открытую повозку. По всему лагерю пролетел шепот, и народ уже поднимался и шел к повозке, будто влекомый чьей-то незримой рукой.

– Идем, – позвал Карпентер.

Пройдя прилично, они заняли выгодную позицию, и долго ждать не пришлось. Через считаные минуты появился Тайлер. Рядом ехал на серой кобыле высокий ширококостный человек в бурой рясе. Он спешился, взгромоздился на повозку и тотчас воззвал, огласив пустошь трубным зовом:

– Джон Болл приветствует всех вас!

И пятьдесят тысяч душ тут же притихли.

Проповедь Джона Болла не походила ни на что, слышанное Дукетом прежде. А ведь мысль наипростейшая: все люди рождаются равными. Если Бог назначил существовать господам и слугам, Он сделал бы так в момент Творения. В отличие от Уиклифа, который утверждал, что всякая власть дается Божьей милостью, народный проповедник пошел дальше. Любое господство есть зло, всем богатством надлежит владеть сообща. Без этого дела в Англии не наладятся.

Но что за слог! Поистине сей проповедник знал, как обращаться к сердцам англичан. Рифмуя и прибегая к аллитерациям, он изрекал фразы, западавшие в душу каждому. «Гордыня правит во дворцах! – восклицал он. – Властители погрязли в обжорстве! Законники предаются распутству…» И Дукет видел, как Карпентер отзывался на каждое высказывание, кивая и бормоча: «Истинно так. Истинно верно».

– Пошто лорд греется в своем особняке, а бедный Петр Пахарь[43] мерзнет в поле? – спросил Болл. – Пора Джону Правдивому покарать разбойника Хоба![44] – вскричал он грозно. – Имейте же нынче отвагу! Вы сокрушите их. С правом и мощью! Хотеньем и уменьем!

То был насыщенный, звучный говор англосаксонских предков. Затем Болл вернулся к простой библейской теме, и так, чтобы слышал каждый, проскандировал строки, что прославили его проповеди и застряли с той поры в английских присловьях:

Когда Адам пахал, а Ева пряла,

Кто был тогда дворянином?

Он завершил речь громогласным «аминь», и толпа дружно взревела. Карпентер, мрачно сверкая глазами, повернулся к Дукету со словами:

– Разве я не говорил, что все будет в порядке?


Дукет надеялся убедить Карпентера вернуться домой, но мастеровой о том и слышать не хотел.

– Мы должны дождаться короля, – заявил он.

И Дукет, чуть слышно бранясь, остался на ночь в огромном лагере под звездами. Он много чего узнал, бродя и беседуя с жителями глубинки. Часть из них, как Карпентер, никому не желали вреда и явились помочь королю навести порядок. Они уверяли Дукета, что нужно лишь очистить страну от всякой власти. «Тогда, – твердили они, – люди станут свободны».

Парню эта мысль казалась странной. Он знал, что означала свобода в Лондоне. А именно: старинные привилегии и городские стены защищали лондонцев от королевских солдат, иностранных ремесленников и торговцев. А также что подмастерье мог стать квалифицированным, хотя и не высшей пробы ремесленником, а то и мастером. Она означала и наличие гильдий, уордов, олдерменов и мэра – все на своих местах, подобно небесным сферам. Случалось, правда, что беднота выступала против зажиточных олдерменов, особенно если те уклонялись от уплаты налогов. Но даже она понимала необходимость власти и порядка, иначе где оказалась бы свобода Лондона?

Однако в жителях глубинки юноша распознал совершенно иное представление о вещах: порядок, не установленный человеком, но более размытый, продиктованный временами года. Людской порядок виделся им не надобностью, как лондонцу, а бременем. «Зачем землице господин?» – спросил один. Они мечтали стать свободными земледельцами, как англосаксы в старину.

Дукет заметил и кое-что еще. Будучи спрошены, откуда они, почти все крестьяне гордо именовали себя кентцами, будто речь шла о племени. Окажись он на другом берегу среди эссексцев, результат был бы тот же. Англы, юты, разные группы саксов, датчане и кельты – Англия, как всякая европейская страна, оставалась мозаикой, составленной из старых племенных земель. И Дукет тем вечером начал понимать то, что было ведомо всем мудрым правителям Англии: Лондон – коммуна, но графства во времена смут неизменно тяготели к порядкам древнейшим.

Если, как клялся Карпентер, жители Кента не желали зла королю, то в прочих намерениях Дукет был не столь уверен. Когда он поинтересовался мнением одного малого о проповеди, тот ответил:

– Он просто обязан стать архиепископом Кентерберийским.

– И станет, как прикончим нынешнего, – мрачно подхватил его товарищ.

Отходя ко сну, Дукет обдумывал эти слова.

Рассвет посулил еще один погожий день, но парень проголодался, а в лагере, похоже, не было никакой пищи. Он прикинул, что произойдет дальше. Но не успело солнце толком взойти, как вся честная компания, повинуясь приказу Тайлера, потянулась с пустоши по широкому живописному склону к Темзе и Гринвичу. Дукет же увидел, что на другом берегу точно так же собирается эссекская орда.

Они прождали час. Прошел и другой. Дукет уже собрался уйти, когда заметил большую ладную барку, которая в сопровождении еще четырех шла к ним на веслах. Прибыл юный король. Дукет смотрел, захваченный зрелищем. Барка была полна разодетыми господами – великими людьми королевства. Но впереди, у всех на виду, стоял подросток, в личности которого никто бы не ошибся, – высокий, стройный, с соломенно-желтыми волосами. Ричарду II исполнилось четырнадцать, и он уже принял бразды правления в свои руки. Совет под предводительством устрашенного и потерявшего надежду архиепископа умолял его не ходить. Но сын Черного принца имел отвагу. «Хорош», – подумал Дукет, глядя на его силуэт в утреннем свете.

Приветственный рев был оглушителен и разлетелся над рекой. Пассажиры барки, за исключением короля, казались испуганными. Барка остановилась в двадцати ярдах от берега. Затем молодой король поднял руку, толпа притихла, и он звонким голосом обратился к людям:

– Судари, я пришел. Что вы имеете мне сказать?

Дукет отметил у него легкое заикание.

Ответом стал новый рев, в котором тот различил многие выкрики:

– Да здравствует король Ричард!

– Благословен будь король!

И более зловещие:

– Отдай нам голову архиепископа!

– Где предатели?

Через считаные секунды Дукет увидел, как по приказу Тайлера несколько человек погребли к королевской барке с петицией.

Король прочел.

– Тайлер просит выдать головы всех изменников, – сказал кто-то рядом.

Затем Дукет стал свидетелем того, как король пожал плечами, мотнул головой и королевская барка развернулась.

– Измена! – взревела теперь толпа. – Измена! – неслось вдогонку удалявшейся барке.

Потом раздался клич:

– Выступаем!


Если бы люди на мосту прислушались к Буллу, английская история могла пойти иначе. Побагровев лицом, он стоял посреди Лондонского моста под тревожными взглядами оставшихся дома Тиффани, жены и слуг и орал конному олдермену:

– Во имя Господа, делай, как тебе сказано! Поднимай мост!

Он был абсолютно прав: распоряжения мэра прозвучали яснее некуда. Однако стоило орде из Кента устремиться через Саутуарк, сей олдермен, ответственный за мост, отказался подчиниться приказу.

– Пусть остается как есть, – изрек он.

Почему? Было ли то изменой, как многие утверждали впоследствии? Бессмысленное обвинение. Страх перед чернью? Возможно. Но днем раньше трое других олдерменов побывали на Блэкхите и доложили, что Тайлер и его люди настроены верноподданнически и вполне безобидны. Очевидно, этого человека сумели убедить и он совершенно неправильно оценил ситуацию.

– Не надо их распалять! – сказал он. – Пусть проходят.

– Болван! – крикнул Булл, помчался назад в свой дом и принялся запирать двери и ставни.

Через считаные минуты движущаяся масса поглотила здание с семейством Булла внутри.

Дукет дважды надеялся остановить друга. По пути к «Джорджу» он высмотрел даму Барникель, грозно стоявшую с дубиной у двери. Он попытался направить Карпентера к ней, ибо она-то уж точно остановила бы его, но сзади вдруг поднажали, и их пронесло мимо. На Лондонском мосту колыхалась толпа в ожидании перехода, тогда как другие двинулись вдоль южного берега к Ламбету.

– Поворачивай, – упрашивал Дукет. – Быть беде!

Но Карпентер отказался.

– Да никакой беды не будет, – возразил он. – Вот увидишь!

И когда они вошли в город, Дукету почудилось, что так оно и есть. Тайлер строго-настрого приказал: никаких грабежей. Лондонцы держались настороженно, но дружески. Пришельцы из Кента растеклись по улицам, и Дукет, проходя мимо, видел, как они останавливались и расплачивались за еду. Основная масса прошла по Чипу, миновала собор Святого Павла и вышла через ворота Ньюгейт к Смитфилду, где на просторе и был разбит лагерь. Казалось, что вернулся добрый настрой вчерашнего дня. Поздним утром Дукет покинул своего товарища и пошел бродить по городу, исполненный любопытства. Ворота Олдгейт оказались открыты, и в них все еще втекали эссексцы с Майл-Энда. Был там и Чосер; взирая на них, он кривил лицо.

– Не знаю, почему ворота настежь, – сказал он. – Так или иначе, мои книги им не нужны. – И он глянул на просторные хоромы поверх ворот.

Дукет рассказал ему об увиденном и услышанном.

– Неужто крестьяне и впрямь победят?

– В других странах пробовали, – отозвался Чосер, – но всегда безуспешно. – Он улыбнулся. – Тебе не приходит в голову, что Тайлер сделается королем и его командиры станут новыми господами? Что касается дня сегодняшнего, – продолжил он, – будет буча.

– Откуда ты знаешь?

– Этим ребятам нечем заняться, – ответил поэт.

Его правота подтвердилась немного позже. С тех пор как Дукет покинул Карпентера на Смитфилде, прошел час, и толпа начала заводиться. Некоторые запели. Происходило и кое-что еще: к прибывшим присоединилась лондонская чернь. Среди нее встречались обычные подмастерья, но прочие были гаже. Вскоре зазвучали гневные возгласы. А дальше – либо по распоряжению Тайлера, либо по собственной воле – толпа вдруг сплотилась и потянулась к Вестминстеру. Чуть не дойдя до Чаринг-Кросс, она приблизилась к огромному, разросшемуся Савойскому дворцу – резиденции самого Джона Гонта. У нее появилась цель.


Савой охватило пламя. Грандиозному символу феодальных привилегий на Темзе суждено было вскоре превратиться в гору дымящегося пепла. Вопреки приказам Тайлера лондонское отребье перешло к грабежам. Дукет смотрел завороженно, но и печально, так как здание было прекрасно. Рядом стоял и тоже глазел Карпентер, оцепеневший, и время от времени бормотал: «Да, это правильно. Всему этому надлежит быть». Решив, что в толпе его другу ничто не грозит, Дукет немного прошел в сторону Темпла, где подожгли несколько домов, населенных юристами. А когда вернулся, то обнаружил, что Карпентер исчез. Он огляделся, нигде его не нашел и снова посмотрел на Савой.

Какие чары овладели плотником? Кто мог знать? Карпентер торжественно, будто во сне, входил во двор. Там сновали и другие, пытавшиеся выхватить из огня что под руку попадется, но мастеровой не последовал их примеру. Влекомый пламенем, он, как загипнотизированный, направлялся в одно из зданий. Героизм Дукета явился чистым инстинктом. Он не стал раздумывать и побежал.

Злая судьба назначила зданию рухнуть, едва он добрался до места. Он увидел, как Карпентер упал, и метнулся вперед – ухитрился вцепиться, вытащить, при этом сам изрядно обгорел. Карпентера ударило крепко, он был без сознания. С помощью какого-то парня Дукет сумел поднять его и унести прочь.

Через полчаса Карпентер пришел в себя, хотя и был потрясен да в ожогах; Дукет оставил его с доброй братией в больнице Святого Варфоломея и пошел к «Джорджу», дабы рассказать о случившемся Эми.


Джеймс Булл был не из тех, кто сдается. Да, за минувшие пять лет кузен его так и не пригласил. Да, год назад он послал Тиффани цветы, рассудив, что та уже достаточно взрослая для таких подношений, к ним он присовокупил неуклюжее стихотворение, так и не снискавшее признания. Но чем привлечь внимание кузена и заслужить одобрение?

Едва Джеймс Булл увидел, как в Лондон входят отряды Тайлера, он мигом понял, что делать. Большинство лондонцев ненавидели подушный налог. Многие симпатизировали жителям Кента. Иные присоединились к ним. Но Джеймс был далек от таких мыслей. Все это бунтовщики. Как поступать с мятежниками, он в глубине души знал всегда. Им нужно остановить. И этим он наглядно докажет, что является истинным Буллом. Держась на расстоянии, но следя за ними с глубочайшим подозрением, Джеймс дошел до Савоя. Там, взирая на происходившее, уяснил задачу.

Впоследствии он считал, что потрудился на славу. Вытащил из горящего Савоя трех вероятных мародеров и остановился, лишь когда понял настрой толпы: еще один подвиг – и его разорвут в клочья. Тогда Джеймс отправился за подмогой. Не найдя ни сержантов, ни каких-либо иных представителей власти, он поспешил обратно в сторону ворот Ладгейт, рассчитывая наткнуться на солдат. В конце концов, если он вознамерился прославить свое имя и произвести впечатление на кузена с Лондонского моста, ему придется совершить нечто исключительное и в присутствии свидетелей. Миновав пылавший Темпл и Ченсери-лейн, Джеймс увидел Силверсливза на его прекрасном коне.

– Отвезите меня в Тауэр! Нам нужна подмога! – крикнул Джеймс, но законник лишь молча взглянул на него и быстро уехал на запад, в обход Савоя на добрых полмили.

Поэтому Джеймс счел подарком судьбы одинокого мятежника, которого приметил, едва достигнув Лондонского моста. Ошибиться было невозможно: белая прядь, обожженные руки. Он бросился вперед, налетел на него, оба упали, и он вскричал: «Попался!» Да, ему благоволило само Провидение! Покуда задыхавшийся бунтарь тщился высвободиться, Джеймс увидел тучную фигуру своего кузена, приближавшегося к ним с моста, и завопил:

– На помощь, сэр! Этот малый грабил Савой!

Джеймс был изрядно удивлен, когда купец, осведомившись, уверен ли он, повернулся к смутьяну, будто знал его, и грозно произнес:

– Великолепно, Дукет. Ты за это поплатишься.


Время на кухне дома на Лондонском мосту тянулось медленно, час проходил за часом. Булл проигнорировал протесты Дукета. Зато Джеймс Булл, поспешивший в Тауэр, остался бы крайне доволен словами купца. «Хороший парень! Вырос молодцом, нельзя не признать. Должно быть, я недооценил его». Однако речь, с которой он обратился к подмастерью, была суровой:

– Останешься под замком, пока я не передам тебя законным властям.

Двери были заперты, ставни закрыты. С Дукетом осталась лишь девка-толстуха.

– Присматривай за ним, – велел Булл. – Если что-нибудь отмочит, бей тревогу.

Дукет время от времени поглядывал на толстуху. Наконец, за неимением занятия лучшего, он попытался растолковать ей, как Эми послала его на поиски Карпентера, каких событий он стал свидетелем и как, не помышляя о мародерстве, спас Карпентера из огня.

– Сама посуди, – заключил он, – я вообще ни в чем не виноват.

Но толстуха безмятежно жевала, ни слова не говоря.

Так продолжалось весь день. С утра на кухне была кухарка, но недолго. Она больше помалкивала, однако сообщила ему, что король собрался в Майл-Энд. Затем в доме на несколько часов воцарилась тишина. Но позже Дукет услышал гул приближавшейся огромной толпы. Судя по галдежу, рядом что-то происходило. Разнесся оглушительный рев. Потом толпа начала удаляться. Через час вернулась кухарка.

– Они проникли в Тауэр и убили архиепископа, – доложила она. – Надели его голову на пику посреди моста.

Вечером явился сам Булл. Он с отвращением взглянул на Дукета.

– Твои дружки добились успеха, – сказал он сухо. – Король даровал хартии, упраздняющие сервство. Они же в ответ не только умертвили архиепископа, но и поджигают дома и убивают любого, кто им не понравится. Покамест положили душ двести, сплошь невинных. Я подумал, что тебе будет приятно узнать.

Булл ожесточенно хлопнул дверью и запер ее.

Наступила суббота. С самого утра было тихо, но позже Дукет услышал топот многих ног. Раздавались крики, но непохожие на вчерашние. Выкликали по именам. Кто-то задержался у двери Булла. Спешные переговоры. Но вот голоса замерли вдали. Прошло два часа. Снова крики. Ликование. Смех. Процокали копыта, направляясь к двери. Кто-то вошел – тяжелой поступью, как показалось Дукету. Через полчаса дверь в кухню распахнулась и появился Булл.

– Похоже, король простил тебя, – произнес он хладнокровно.


Джеймс Булл видел все.

Очутившись после пленения Дукета в Тауэре, он не нашел там ни одного желающего отправиться к Савою, но его ревностное намерение послужить властям было столь очевидно, что сам олдермен Филпот предоставил ему коня и оружие.

– Ты можешь пригодиться, – заявил он.

Вот так и вышло, что в эту судьбоносную субботу Джеймс Булл стал очевидцем поразительной кульминации восстания.

Рано утром, посетив мессу в Вестминстере, король английский Ричард II с небольшой свитой, состоявшей из дворян, мэра Лондона, Филпота и некоторых олдерменов, отправился к Смитфилду на переговоры с Уотом Тайлером.

Это был рассчитанный риск. До сих пор мятежники не выказывали желания причинить вред юному королю. Но они могли разорить Лондон. Прибывали и донесения о восстаниях по всей Восточной Англии.

– Может подняться вся страна, – сказал Джеймсу Филпот.

Если король Ричард сумеет убедить людей Тайлера разойтись, то большого кровопролития удастся избежать.

– А может, они передумают и убьют его, – заметил Филпот мрачно.

Когда же они прибыли, то выяснили, что Тайлер со своими людьми расположился на западном краю Смитфилда. Скромная королевская свита остановилась перед высокими серыми строениями приорства Святого Варфоломея. Орда представляла собой жуткое зрелище, и даже Джеймс поймал себя на том, что дрожит. Но сын Черного принца, имеющий в жилах кровь Плантагенетов – Эдуарда I и Ричарда Львиное Сердце, – выехал на середину в гордом одиночестве. Тайлер выступил ему навстречу.

Усмотрев лазейку, Джеймс протискивался вперед, пока перед ним не осталось лишь плечо мэра. Несмотря на проявленное в Савое усердие, он до сих пор не видел Тайлера, но теперь тот оказался всего в шестидесяти ярдах, и Джеймс отчетливо различил его черты. Он завороженно всматривался в смуглое лицо. Ему подумалось, что Тайлер, быть может, пьет горькую. Затем он нахмурился.

Тайлер времени не терял. Приветствовав короля дружелюбно, но лаконично, он с ходу изложил свои требования. Отмена всякого лордства. Никаких епископов, кроме одного – Джона Болла. Огромные церковные поместья необходимо конфисковать и передать крестьянам. И все люди должны быть равны под властью короля. Ричард отъехал к своему кортежу. Джеймс подслушал его приглушенное совещание с мэром и остальными. Он услышал слова короля: «Я скажу ему, что мы все рассмотрим». Затем Ричард вернулся к Тайлеру.

Но взгляд Джеймса Булла был прикован не к королю, а к Тайлеру: где он видел это лицо?

Получив ответ Ричарда, Тайлер ухмыльнулся. Кликнул, требуя эля. Один из его людей принес кружку. Тайлер поднес ее к губам, неряшливо выхлебал. Победно причмокнул.

Ну конечно! Стоило этому типу причмокнуть, и он вспомнил! Та самая, давняя ночь в «Джордже». Смуглый человек, чавкавший точно так же. Одно лицо? Да, он почти не сомневался. И далее Джеймс Булл вошел в историю Англии.

– Я знаю этого парня! – Голос его зазвенел над Смитфилдом. – Это разбойник из Кента.

На что бы ни рассчитывал Джеймс, он не мог предвидеть эффекта, произведенного его словами. Тайлер вытаращился. Затем побагровел – от правды ли, которая прозвучала, или был просто оскорблен. И вдруг потерял голову. С яростным ревом он, позабыв, похоже, о короле, пришпорил скакуна, выхватил кинжал и понесся прямо на Джеймса.

– Убью! – взвыл он.

Джеймс побледнел, но времени на раздумья у него не было. Перед ним началась потасовка. Сверкнули мечи – сперва мэра, потом оруженосца. Раздался крик. Конь Тайлера развернулся, помчался назад и не успел достичь короля, как Тайлер рухнул на землю и остался лежать, истекая кровью.

Повисла ужасная тишина. Повстанцы ахнули. Джеймс услышал, как Филпот пробормотал:

– Проклятье, они перебьют нас.

Но он не учел мальчика-короля, ибо четырнадцатилетний Ричард II явил исключительный пример хладнокровия и отваги. Вскинув руку и направив коня в самую гущу мятежной толпы, он воззвал к ним:

– Судари, я буду вашим командиром! Следуйте за мной!

Он устремился на север. Толпа помедлила. Джеймс задержал дыхание. Затем повстанцы последовали за королем.

Следующий час был сущим безумством. Мэр, Филпот и другие метались по Лондону. Наконец, воспрянув духом, войска и лондонцы из всех уордов сомкнулись рядами. Пока король удерживал мятежников переговорами, их окружили лондонские отряды.

И вдруг все закончилось. Повстанцы сдались. Король был цел и невредим. Мэра и Филпота на месте произвели в рыцари. На Лондонском мосту голова Тайлера сменила голову несчастного архиепископа. Но король Ричард мудро даровал безоговорочное прощение всем его жалким соратникам независимо от их деяний.

Для Джеймса же Булла подлинный триумф наступил, когда он, раскрасневшийся и возбужденный, подъехал к дому на Лондонском мосту сообщить новости и впервые был приглашен наверх, где застал в большой комнате купца, его жену и Тиффани.

– Ну-ка, мальчик мой, – улыбнулся ему сородич, – расскажи нам подробно, как было дело.


Великое крестьянское восстание 1381 года завершилось. В Восточной Англии и прочих областях еще вспыхивали отдельные бунты, но лондонское фиаско обезглавило революцию. Что касается обещаний юного короля, данных крестьянам, о них забыли мгновенно и прочно. Крестьянскую депутацию он лично уведомил чуть позднее: «Вилланы вы есть, вилланами и останетесь». Звезды восстановили свой ход, общественные порядки вернулись в положенные сферы. Однако был извлечен важный политический урок, который помнили на протяжении многих столетий. Булл сформулировал его коротко: «Подушные налоги означают беспорядки».

Через два дня после гибели Тайлера, когда порядок был благополучно восстановлен, к дому на Лондонском мосту подъехал человек на взмыленном коне. Это был Силверсливз, который выказал недюжинную радость при виде Булла.

– Слава богу, сэр, вы целы! А дражайшая Тиффани? – Он облегченно вздохнул. – Я страшно переволновался!

Силверсливз объяснил, что находился по делам на юго-западе Англии.

– Но как только услышал о Тайлере, опрометью бросился сюда!

Он поспешил наверх, даже позволил себе обнять возлюбленную, и вскричал:

– Как мне хотелось оказаться с вами!

Булл был растроган.

Единственным человеком, к которому сердце его осталось ожесточенным, был Дукет.

– Он имел дело с бунтовщиками, и этого достаточно, – заявил Булл. – Он изменник. – А самому подмастерью, освободив того из заточения, холодно сказал: – Мне безразлично, в чем заключалось твое участие. Я не отрекусь от обещанного Флемингу, когда отдавал тебя в ученичество, ибо дал слово. Но чтобы ноги твоей не было в этом доме!


Через месяц Бенедикт Силверсливз и Тиффани Булл обручились. Свадьбу, по настоянию девушки, отложили до следующего лета.

Когда Джеймс Булл услышал о помолвке Тиффани, то впал в глубокую задумчивость. «Ничего не поделать, раз так», – произнес он наконец. В глубине души он знал, что последние пять лет тешил себя пустыми надеждами, но чувство семейного долга и собственного достоинства не позволяло это признать. И вот когда он добился-таки расположения родственника, все закончилось. Внезапно он осознал, что не имел в жизни никакой особенной цели. Зачастил в «Джордж». Не то чтобы горько пьянствовал и забросил дела, но ведь у мужчин всегда остается много часов на мрачные размышления в одиночестве – чем он и занимался.

Дама Барникель приметила его и смутно вспомнила, что уже встречала раньше. Теперь она, исполнившись любопытства, положила на него глаз и обратила внимание Эми.

– Мужчина, – сказала она дочери, – есть то, что из него вылепишь.

При этом она не сильно сокрушалась своей неспособностью вылепить что-либо из Флеминга.

– Этот молодой человек нуждается в присмотре, – заявила она.

Чуть позже дама Барникель решила взять его под свое, как она выразилась, крылышко. Когда бы Джеймс ни пришел, он неизменно наталкивался на ослепительную улыбку здоровущей хозяйки.

– А вот и наш красавчик, – объявляла та грудным голосом, усаживая его.

Дама Барникель буквально мурлыкала. Она даже заставила этого статного, худощавого малого считать себя симпатичным.

– Ну вот, – говорила она впоследствии дочери, неловко переминавшейся рядом. – Учись, как вытащить из мужчины суть; никогда не знаешь, что там окажется.

Эми же порой расписывалась в неумении добиться этого от Карпентера. Конечно, она по-прежнему восхищалась его спокойной силищей, но история с восстанием Тайлера сбила ее с толку. Вернувшись из больницы, Карпентер в итоге отделался пустяком: неглубокими ожогами на руках и здоровой шишкой на голове. Но что бы с ним сталось, когда бы не Дукет? Взгляды Карпентера не изменились.

– Грабили лондонские бандиты, – сказал он ей. – Мы продолжаем жить под безбожной властью. Настанет день, когда все изменится.

Эми не могла разобраться в своих чувствах. Но он оставался ее суженым. А потому она понимала, что обязана радоваться, когда незадолго до Рождества Карпентер объявил:

– Ну, пожалуй, летом можно и пожениться.


После бедствий года минувшего казалось, будто начало 1382 года обещало зарю новой жизни. В январе состоялось радостное событие: отважный мальчик-король Ричард II сочетался браком с Анной – простоватой, но милой принцессой. Она была почти так же молода и прибыла, осуществив опасный переход морем, из далекой страны Богемии в Восточной Европе. Ко всеобщему восторгу, юный король и Анна Богемская моментально влюбились друг в друга, как в сказке.

И в доме Булла уповали на такое же благословение для себя.

В последнюю неделю февраля девка-толстуха решила заговорить. Почему именно тогда – неизвестно. Если причина существовала, она была надежно похоронена в складках.

– Дукет не ходил с бунтовщиками, – сообщила она Тиффани с бухты-барахты на кухне. – Он человека спасал.

Когда Тиффани передала это отцу, тот встретил новость кисло.

– Увы, я не убежден, – заявил тот. – Толстуха знает лишь то, что сказал сам Дукет. Пусть говорит что угодно, но у Савоя он, несомненно, был. И вспомни еще, – продолжил он, – о подозрениях дамы Барникель насчет кражи денег. Я не готов пересмотреть свое мнение, и будь любезна держаться от него подальше.

Он посмотрел на нее сурово, и Тиффани лишь молча и кротко склонила голову.

Затем отправила послание.


Дукет, как было назначено, явился в церковь Сент-Мэри ле Боу.

С тех пор как ему отказали от дома, прошло больше полугода, и Тиффани испытала внезапный укол совести при взгляде на родное лицо, полные жизни глаза и лихую белую прядку. Пусть прав ее отец, но как же она могла так долго даже не попытаться с ним свидеться? Каково ему было – изгою, без всякого дружеского участия с ее стороны? Теперь же, осознав свой поступок, она устыдилась еще пуще, но когда рассказала ему об услышанном, Дукет не выказал никакой обиды.

– Рад, что теперь тебе можно говорить со мной без опаски, – рассмеялся он. – Забавно, впрочем, – признал он, – сколь охладели ко мне решительно все за последние пару лет. Не знаю, с какой стати.

Но Тиффани знала. Внезапно, подумав о подозрениях отца и дамы Барникель и глядя на его улыбчивое лицо, она поняла: он не мог совершить того, что ему приписывали.

– По-моему, – произнесла она, – тебе нужно кое-что знать.


На Пасху 1382 года в Лондон просочилось несколько экземпляров очень опасной книги. Так как книги переписывали писцы, тиражи были скудными, однако власти всполошились.

То была Библия. Или, точнее, ее дословный и не очень хороший перевод, частично выполненный Уиклифом и большей частью – другими. Даже сами авторы считали свой труд всего лишь первой попыткой. Но текст был на английском, его могли прочесть люди вроде Карпентера. Мысль об этом внушала страх.

– Английская Библия есть подстрекательство к бунту, – сказал жене Булл.

В народе еще оставались на слуху проповеди Джона Болла, а память о страшной орде повстанцев была так свежа, что перспектива чтения Библии простолюдинами с последующими собственными проповедями внушала ужас. Сторонников Уиклифа заклеймили уничижительным прозвищем лолларды, которое означало не то бормотавших молитвы, не то ниспровергателей Церкви. Библию Уиклифа назвали Библией лоллардов.

Бен Карпентер хотел себе такую. Пока он сумел раздобыть лишь Книгу Бытия. Как многие такие Библии, она предварялась лоллардистскими трактатами, и он все прочел: медленно, но успешно, и на сей момент дважды. Он не приносил ее в таверну «Джордж», ибо Эми сказала, что мать, которой Уиклиф после восстания разонравился, придет в раздражение. Зато несколько раз отводил саму Эми в укромное место и читал главы вслух.

– Когда распогодится, – пообещал он ей, – будем гулять вечерами, и я почитаю подольше.

Дождливая весенняя ночь, довольно холодная для майской. Ветер бил в ставни, когда Дукет миновал ворота Ладгейт. Он терпеливо ждал случая – вот уже два месяца с тех пор, как Тиффани предупредила его о подозрениях дамы Барникель, – и старался не упустить из виду свою жертву.

Конечно, дело могло оказаться пустячным. Возможно, связи не было и вовсе, но он не мог отогнать мысль, что безденежье Флеминга каким-то образом объяснялось его странными отлучками. И что бы ни было на уме у хозяина, Дукет должен разобраться, дабы очистить свое имя. Бакалейщик, шагавший впереди, пересек мост через Флит и устремился на запад по направлению к Темпл-Бар.

Дождь хлестал в лицо, затрудняя обзор. Уже перед Темпл-Бар Флеминг вдруг свернул направо и пошел по Ченсери-лейн. В этом квартале Дукет бывал редко, а потому подивился: куда это он? Парень попытался подобраться ближе. Налетел ветер, его обдало водой, он протер глаза.

Флеминг исчез.

Рискуя быть обнаруженным, Дукет помчался по Ченсери-лейн. Сотня ярдов, другая. Пропал без следа.

– Он не мог уйти дальше, – пробормотал Дукет и двинулся обратно, как шел. – Он где-то здесь.

Дома стояли по обеим сторонам улицы. Мерещилось, будто они тянутся к нему во тьме со своими высокими фронтонами и гнутыми балками. Он осознал, что миновал уже дворов двадцать и проулков, куда мог юркнуть Флеминг. То там, то здесь из-под дверей или ставней сочился слабый свет, но и только. «Надо искать. Пусть я увижу лишь, как он откуда-то выйдет, мне будет ясно, куда он подастся в следующий раз». Дукет расхаживал взад и вперед, не обращая внимания на дождь.

Прошло полчаса. Час. И вот, едва очутившись в очередном дворике, он услышал, как распахнулся ставень, поднял глаза и заметил лицо, на миг мелькнувшее в освещенном окне.


Флеминг с растущим возбуждением наблюдал за мерцавшим огнем. На этот раз все сойдется.

Должно было сойтись. У дочери в следующем месяце свадьба. А что он за нею даст? Ничего. Пришли мысли о жене. Когда она в последний раз хвалила его? Помочь могли только деньги. Поэтому Флеминг снова опустошил свой сундучок и все принес Силверсливзу. Алхимик тоже казался уверенным в успехе.

– Делаю это в последний раз, – уведомил он бакалейщика. – Больше не понадобится. – И улыбнулся при виде его озадаченности: не о деньгах ли речь. – Да, мой друг, – проговорил он, молча творя благодарственную молитву за Тиффани и ее состояние. – Скоро я разбогатею по-настоящему.

В комнате было жарко. Силверсливз, облаченный в хламиду волшебника, склонился над своей стряпней. Он медленно помешивал ингредиенты Эликсира, добавляя чеснок и соль. Время шло. Стало душно, огонь шипел, в ставни ломился ливень. Наконец все было готово.

– Раздувай огонь, – велел Силверсливз бакалейщику.

Именно этим и занимался Флеминг, когда ставень распахнуло ветром. Силверсливз нетерпеливым жестом повелел закрыть, и Флемингу пришлось высунуться из окна. Затем его взор вновь приковался к пламени.

В тигле уже клокотало.

– Ты думаешь… – начал Флеминг, но Силверсливз поднес палец к губам.

Одолеваемый желанием высказаться, бакалейщик встал на цыпочки и с предвкушением следил за подрагиванием тигля на углях. Дождь с ревом лупил в ставни. Флеминг едва ли услышал скрип, донесшийся с порога. Тигель шипел.

Но дальше началось что-то странное. Он явственно уловил движение, как и Силверсливз, который удивленно вскинул глаза: неистово булькал и трясся не только тигель, но задрожали и кувшины с мисками на столе. Дверь и окно затрещали, тигель подпрыгнул. Пол заходил ходуном. Поразительно, но пошатнулись даже стены – весь дом.

– Боже Всемогущий, – вскричал в экстазе Флеминг, – вот оно!

Так и должно было происходить при свершении чуда алхимии. Планеты тоже, небось, пришли в бешеное кружение, а небесные сферы сотрясались так же безумно, как дом. Быть может, – ужасная, но и возвышенная мысль – Силверсливз устроил светопреставление. Еще бы алхимику не всполошиться!

И тут дверь распахнулась.


Дукет вытаращился, разинув рот. В последние секунды творились вещи поистине странные. Сперва он двигался через двор, потом взобрался по шаткой наружной лестнице на площадку, нащупывая путь в темноте. Затем дом задрожал, а с ним и прочие в округе.

Молодой человек не то что не сталкивался с землетрясением – даже не слышал о нем, чему не приходилось удивляться. Большое майское землетрясение 1382 года было одним из немногих в истории Лондона. Хотя оно не причинило серьезного ущерба, горожане перепугались насмерть. Но Дукету, едва он заглянул в помещение, стало некогда даже подумать о землетрясении. В этом квартале не проживали гулящие, но он полагал, что хозяин, должно быть, отправился к какой-то женщине. Или в мужскую компанию – играть в кости или во что-то еще, где бакалейщик и лишался своих сбережений. Дукет хотел очень осторожно отворить дверь, взглянуть на происходящее и после, при надобности, пуститься наутек. Но внезапный удар стихии вынудил его чуть не упасть на створку, едва он отомкнул щеколду. Та распахнулась, и вот, моргая в диковинном свете, он узрел Флеминга, который таращился на него, как на привидение, а у огня стоял маг. И в то же время не маг. Он нахмурился. Перед ним был благочестивый и приличный Силверсливз, однако в лице его сейчас не было ни приличия, ни даже испуга, только смятение и вина.

– Ах, это ты, Дукет! – с облегчением воскликнул бакалейщик, который сообразил, в чем дело. – Разве не говорил я тебе, что скоро ты увидишь чудеса? – На его лице написалось неземное блаженство. – Ах, Дукет, подойди и взгляни! Мы только что изготовили золото.

Тут парень, наслышанный об алхимии, набросился на Силверсливза.

– Дьявольское отродье! – заорал он, и законник съежился.


Впоследствии Дукет дивился легкости, с которой овладел положением. Сперва ему было нелегко убедить бакалейщика в том, что его надули.

– Неужто вы не знаете, что это жулье?! – возмущался Дукет. – Они не умеют делать золото! Они знай внушают, что могут, пока им платишь! Все это обман! – Он устремился к тиглю. – Где же золото? Тут ничего нет!

Но даже при таких доводах бедняга начал понимать, что стряслось, лишь после того, как Дукет пригрозил расквасить Силверсливзу нос и тот был вынужден открыть свой жертве правду.

– Он обязан все вернуть, – уверенно произнес Дукет.

Однако законник уже приходил в себя.

– Ничего не осталось, – улыбнулся он сладко.

Если Дукет рассчитывал на гнев Флеминга, который мог пригрозить Силверсливзу разоблачением, то не учел одного: жертва тоже была виновата. И Флеминг воззвал к нему со слезами на глазах:

– Джеффри, я всегда был добр к тебе! Обещай не рассказывать о том, что я натворил, ни единой живой душе! – Он понурил голову. – Если жена и Эми узнают… я не вынесу. Ты обещаешь?

Тот колебался. Силверсливз осклабился. Коварный юрист, конечно, надеялся выйти сухим из воды. Дукет приступил к нему.

– Я расскажу всему Лондону, – произнес парень ровно, – если сначала мне не пообещает этот дьявол. Ты оставишь Тиффани в покое, – обратился он к Силверсливзу. – Забудь о ней, иначе я всем поведаю, что ты за птица.

Силверсливз побледнел:

– По-моему, в этом нет надобности.

– А по-моему, есть. Давай, выбирай, – отозвался парень и стал свидетелем жестокой внутренней борьбы своего визави.

– Добро, – проговорил наконец законник.


На следующее утро, пока весь Лондон судил да рядил о землетрясении, оценивая ущерб, Бен Карпентер радовался несказанной удаче. Человек, с которым он тайно встречался у собора Святого Павла, доставил не Книгу Исхода, как было прошено, а целую Библию, переведенную до конца. Мало того, он и цену назвал хотя и высокую, но Бену по средствам.

У него есть Библия! Он едва мог поверить такому счастью. Да, Карпентер изрядно потратился, но то была единственная книга, в какой он нуждался, и других покупать не думал. Бен завернул ее в тряпицу, сунул в мешок и отнес домой.

Ему приходилось скрытничать. Опасаясь лоллардов как никогда, церковный собор, состоявшийся в Блэкфрайерсе всего несколько дней назад, в очередной раз яростно заклеймил все верования Уиклифа как ересь. Даже обладание Библией лоллардов тянуло на преступление. Поэтому он спрятал ее в шкафу.

И тут его осенило. Еще с прошлого лета его мучила совесть – Бен толком так и не поблагодарил Дукета за спасение при пожаре Савоя. Хотел деньгами, но тот не взял. Мастеровой ломал голову, как услужить другу. Благоговейно, но со счастливой улыбкой он взял Книгу Бытия.


Тем же днем Силверсливз собрался убить Дукета.

Это был обдуманный риск. Он не сомневался, что Дукет заговорит, как только уяснит твердость его намерения жениться на Тиффани. Бенедикт, разумеется, не собирался расставаться с девушкой, и все может обойтись, если убрать парня. Логика представлялась ему неоспоримой. Дукет должен умереть.

Тем не менее Силверсливз слегка волновался, пряча под коттой тонкий кинжал.

Желая убедиться в отсутствии на свой счет подозрений, он отправился в дом на Лондонском мосту, где встретил теплый прием. Судя по взгляду Тиффани, та ничего не знала. Уходя, натолкнулся на Булла, и он был приветлив, как обычно.

– Нельзя ли нам, сэр, уже назначить день свадьбы? – отважился спросить молодой человек.

– Да, конечно, назначим еще до конца июня, – согласился купец.

Когда Силверсливз добрался до Чипа, Дукет и бакалейщик только-только убирали палатку. Он сохранял дистанцию, обдумывая следующий шаг.

Но как убить человека? Он никогда этого не делал. Ясно, что его не должны увидеть. Надо выбрать укромное место, да чтобы было темно. Наверное, лучше подкрасться сзади. А как быть с трупом? Оставить? Спрятать? Бросить в реку? Без тела никто даже не скажет наверняка, было ли преступление. На все воля случая, решил он, и с некоторой опаской начал преследование.

Мужчины, как было заведено, повезли ручную тележку по Чипу. Они миновали Полтри и направились к Ломбард-стрит, по которой должны были выйти к мосту. Но едва дошли до нее, как их остановил какой-то коренастый субъект, очевидно мастеровой. Он заговорил с Дукетом. Через несколько секунд повел его назад, к Чипу, а Флеминг покатил тележку домой. Вновь старательно прячась, Силверсливз обнаружил, что так и отступал по собственным следам, покуда пара не нырнула в проулок за Сент-Мэри ле Боу и не вошла в тамошнюю таверну.

К счастью, внутри оказалось людно. Силверсливз моментально увидел их за столом; они же его не заметили. Он взял кувшин вина и стал задумчиво наблюдать. Ремесленник выглядел необычно довольным, даже возбужденным; он потребовал еще эля. Когда тот подали, воровато огляделся и передал Дукету сверток. Судя по нетерпению на лице – какой-то подарок. Дукет принялся разворачивать.

Силверсливз очень осторожно подобрался ближе.

Это была книга. Со своего места ему было не прочесть какая. Дукет перевернул несколько страниц. Оба склонились над нею. На какой-то миг Дукет немного наклонил книгу, и Силверсливз, хотя стоял чуть не в десяти шагах, различил в верхней части страницы слово, написанное крупными буквами: «БЫТИЕ». Библия лоллардов.

Он мгновенно отпрянул. Лоллардистский трактат. Как ему воспользоваться тем, что он узнал? Его тренированный мозг быстро обдумал ситуацию, рассмотрев ее со всех сторон. Затем Силверсливз улыбнулся сладчайшей улыбкой. Возможно, Дукета вообще не придется убивать.


Дукет шагал к мосту уже поздним вечером. По плечу постукивал мешок, в котором надежно скрывалась Книга Бытия. Она была ему ни к чему, но он не решился огорчить Карпентера. Угрюмый парень лопался от гордости, когда вручал ее.

Навстречу выступили двое, но Дукет не обратил на них особого внимания. В первом он признал городского сержанта, следившего за порядком; вторым был Силверсливз, которого он решил проигнорировать. То, что они прибыли по его душу, он осознал, лишь когда к нему обратились.

– Покажи-ка, будь добр, что у тебя в мешке, – произнес сержант.

Дукет помедлил, пожал плечами. Подмастерья не перечили городским сержантам. Он нехотя подал мешок, сержант извлек книгу и протянул законнику.

– Что там написано? – осведомился он.

Силверсливзу хватило секунды.

– Это Книга Бытия, – объявил тот. – Предваренная лоллардистским трактатом. Сплошная ересь, – добавил он серьезно. – Полагаю, вам следует ее изъять.

– Не имеете права! – взорвался Дукет. – Я не сделал ничего противозаконного!

Он увидел, как сержант глянул на Силверсливза.

В действительности оба не знали, насколько незаконным является владение этим материалом. Однако в опасности лоллардов сомнения не было. Законник категорически настоял:

– Держите ее у себя, пока мы не выясним, можно ли предъявить ему обвинение. Это улика.

Сержант кивнул.

– Где ты взял эту книгу, парень? – спросил он.

Дукет прикинул. Если чертова штуковина и впрямь была вне закона, он не хотел ввергать беднягу Карпентера в неприятности.

– Нашел.

– Уклончивый ответ, – отозвался юрист. – Изобличающий.

– Вот скотина! – негодующе вскричал Дукет. – Чего тебе нужно?

– Охранить закон и Святую церковь, – бесцветно ответил Силверсливз. Это было чересчур.

– Дьявол! – крикнул Дукет. – Некромант!

– Ах, некромант, – улыбнулся Силверсливз. – Вы, лолларды, считаете литургию простым колдовством. Запомните это, сержант.

– Я разыщу тебя, дружок, – сказал его спутник.


Выслушав Силверсливза, Булл пришел в ярость.

– Конечно, вы правильно сделали, что рассказали мне! – заявил он.

– Я не был уверен, – объяснил Силверсливз. – Я бы и вовсе об этом не заговорил, но мне известно, что Дукет вам не чужой, и боюсь, что его обратили ко злу. Неужто вы не поможете ему? Лично я, – добавил он, – считаю, что этот юноша совершенно безобиден.

– О нет, вы заблуждаетесь! – воскликнул Булл. – За ним много чего водится! Воровство. Мятеж. Теперь лолларды. Если вы в чем-то и виноваты, Силверсливз, то в излишнем добросердечии! Он и вас, говорите, оклеветал?

– Назвал некромантом, – рассмеялся Силверсливз. – Бессмыслица. Это было сгоряча. Я решил, что, если дойдет до ареста, вы можете замолвить за него слово.

– Вот уж, сэр, – покачал головой Булл, – не после этого. И на самом деле мне, может быть, придется принять меры построже.

– О боже! – огорчился Силверсливз.

– По завершении ученичества ему причитается известная сумма, – объяснил Булл. – Я больше не расположен ее выделить. – Он вздохнул. – Дурная кровь, мальчик мой. Дурная кровь. – Он хлопнул законника по спине. – Поговорим о вещах более приятных! Свадьба состоится через три недели. Готовьтесь!

Той же ночью Бенедикт Силверсливз тщательнейшим образом уничтожил все доказательства своих попыток превращать неблагородные металлы в золото.


Флеминг ушел, поговорить было не с кем. Засев на следующее утро в «Джордже», Дукет раздумывал о неотвратности вселенского порядка. Из простого металла не получить золота, а найденышу не прыгнуть выше головы.

Он остался без гроша. Булл даже не потрудился уведомить его лично – послал взамен письмо даме Барникель, которая и сообщила ему новости. Дукет остался без средств к существованию. Что ему делать? Бывало, что гильдия бакалейщиков предоставляла уважаемым новичкам начальный капитал, но какова же его репутация?

– Не все потеряно, – сказала дама Барникель, но в голосе ее не было ни особой приветливости, ни уверенности.

Тем более он удивился, когда незадолго до полудня увидел Тиффани. Она была в бледно-лиловом платье и чепчике с оборками. Грудь была чуть прикрыта, и Дукет обратил внимание, как мило она округлилась. Тиффани присела рядом.

Господь Всемогущий, до чего же он был подавлен! Она никогда не видела его таким. «И это сотворили с ним мы, – подумала девушка, – моя родная семья».

– Тебе, наверное, не стоило приходить, – сказал он.

– Может быть, – отозвалась она. – Но мне хотелось. Всегда хочется. Несмотря ни на что.

И она взяла его за руку.

К стыду своему, он расплакался. Они просидели час. Ей не составило большого труда убедить его объяснить, откуда взялась Библия лоллардов. Дукет признался, что ему ее подарили, но так и не сказал кто. Однако он понятия не имел, откуда об этом узнал Силверсливз.

– Жаль, – нахмурилась Тиффани, – что это был Силверсливз. Я уверена, он лишь хотел помочь тебе. Я заставлю его еще раз поговорить с отцом и все уладить. Через три недели наша свадьба, – добавила она.

– Да ну? Когда же это решили?

– Вчера вечером. Сразу после вашей встречи.

И тут Дукет понял. Конечно! Хитрый юрист нарушил их уговор, но как же ловко опорочил его самого! Теперь ни единому слову Дукета не поверят – припишут обычной злобе. Он также не сомневался, что законник замел следы. Однако Тиффани придется сказать.

– Поверишь ли ты мне, – проговорил он наконец, – если я скажу, что Силверсливз не тот, за кого себя выдает?

И он приступил к рассказу.

Не называя Флеминга, объяснил, как ему удалось разоблачить законника. Поведал, как тот морочил людям голову и был законченным лжецом. Он выложил все, что мог. Увидел, как она опустила голову и глубоко задумалась. Наконец Тиффани заговорила:

– Ты рассказываешь ужасные вещи о человеке, за которого мне выходить замуж. Но жертв не называешь. Ты не приводишь никаких доказательств. – Она горестно взглянула на него. – Как я могу поверить?

И в самом деле – как? И с какой стати? Чем он заслужил доверия большего, нежели сам Силверсливз? И если уж она усомнилась, то как ему убедить Булла или кого-то еще? Взглянув на нее и вспомнив день, когда он встретил ее на мосту с законником, Дукет с той же сокрушительной силой осознал, что больше всего на свете любит эту девушку, пусть совершенно недосягаемую для такого бедняка.

– Если придешь завтра, – сказал он, – я предоставлю тебе доказательство.

Ой ли? Этот вопрос озаботил его, едва она ушла. Силверсливз, ясное дело, рассчитывал на молчание бакалейщика. Того придется убедить. Заговорит ли Флеминг, если Тиффани поклянется сохранить тайну? Конечно, он сочтет своим долгом спасти девушку от Бенедикта. Но даже этого может быть недостаточно. Булл потребует объяснений. Готов ли Флеминг держать речь и перед ним? И поверит ли ему Булл? В умении Силверсливза убедительно лгать сомневаться не приходилось. Дукет вздохнул. В настоящий момент он не мог выдумать ничего лучше.

Он ждал возвращения Флеминга.


Флеминг дописал письмо ровно в полдень. Оно было коротким, но он удовлетворился. Положив его на ящик с перцем, запер дверь кладовой. Ему предстояло дело частного характера, которое требовало известной аккуратности, и он не хотел, чтобы кто-нибудь помешал.

Джон улыбнулся. Он счел, что, если повезет, его решение устроит всех.


Флеминга обнаружили вечером, когда дама Барникель и Дукет попытались проникнуть в кладовую. Он раскачивался на балке в петле. Письмо было бесхитростным.


Простите за подушные деньги и остальные тоже. Это я их украл. Я хотел наделать их больше для вас с Эми. Пожалуйста, не просите еще.

Я хочу передать дело юному Дукету. Он был мне добрым и очень верным другом. Он хотел спасти меня, но было слишком поздно. Доверьтесь ему.


Прочитав письмо, дама Барникель лишь мельком глянула на Флеминга и обратилась к Дукету:

– Ты понимаешь, о чем он?

– Да.

– Он написал, что украл деньги.

– Не хотел красть. Я обещал ему не говорить ни слова.

– Я думала, это ты украл, – призналась она честно.

– Знаю. Но это не я.

– Не надо было ему этого делать, – заметила дама.

Несмотря на петлю, являвшуюся наглядной причиной смерти, подмастерье знал, что его маленький грустный хозяин умер от стыда.

– Что ж, принимай хозяйство, – проворчала дама Барникель.


Ничто из этого не помогло Дукету утром, когда явилась Тиффани.

– Я потерял человека, который мог тебя убедить, – сказал он просто. – У меня нет доказательства.

– Значит, мне придется поверить тебе на слово?

Он кивнул:

– Больше у меня ничего нет.

Тиффани ушла, и он какое-то время не шевелился. Парень не знал, какое она примет решение, но понимал лишь, что не допустит, чтобы она угодила в когти Силверсливза. «Убью его, если понадобится», – подумал он.


Дама Барникель каялась редко, но следующим утром, когда она восседала на своем огромном ложе и беседовала с Эми, был именно такой случай.

– В голове не укладывается, как я могла настолько ошибаться в этом мальчике, – взрыкивала она. – Он маленький герой. Посмотри, сколько он сделал! Спас жизнь Карпентеру. Заподозрили в краже. Взял на себя вину твоего папаши. Очевидно, хотел спасти и его. Потом от него отрекается Булл. Клянусь, и этому найдется приличное объяснение! И никакого нытья. Он мужественный, преданный парень, – заключила она сердечно. – Верный.

И заметила, что Эми не возразила.

Она встала.

– Сейчас я позабочусь о похоронах твоего несчастного батюшки, – сказала дама Барникель, но задержалась у двери. – Я знаю, тебе не терпится съехать от меня, – тихо произнесла она. – Но не ходи за Карпентера. Ты сама знаешь, что не любишь его.


Приготовления к свадьбе – веселое дело. Время шить платья, да и ночные рубашки. Целые кипы белья! За две недели до торжества кухарка с толстухой-девицей уже принялись за стряпню. Булл и Силверсливз только что сняли возле моста, на Ойстер-Хилл, приличный дом, где молодые начнут свою супружескую жизнь. Даже Чосера заставили воспользоваться его влиянием при дворе и обеспечить перспективному юристу доходную должность.

Однако для Тиффани, хотя она улыбалась, дни тянулись мучительно. Ее раздирали противоречивые чувства. Могло ли быть, чтобы друг ее детства, храбрый мальчишка, которого она любила как брата, солгал? При взгляде на невозмутимое лицо жениха обвинение Дукета казалось немыслимым. Но зачем Джеффри сочинять подобную клевету? В его ли это натуре? Или натура эта, как полагал ее отец, была непоправимо испорчена? Кого она доподлинно знала – найденыша или смышленого правоведа, ухаживавшего за ней?

Девушка подумывала поделиться обвинением Дукета с отцом, но понимала, каким будет ответ. И разве не было его мнение здравым? Мало кто в Лондоне имел репутацию лучше.

И все-таки изо дня в день, пока она наблюдала за приготовлением к свадьбе, ее донимало что-то еще. Пусть все, что говорили о юном Дукете, было правдой – он лжец, а законник – образец добродетели, однако Тиффани по-прежнему задавалась вопросом: что же она испытывала к Бенедикту? Конечно, восхищалась им. Он был благочестив, любезен – все как положено. Похоже, предан ей. И все же она неизменно вспоминала давний разговор с матерью и свой вопрос о безупречных рыцарях: неужто не было ни одного, чтобы выйти замуж? Мать ответила, что таких не сыскать. И вот она выходила за Силверсливза, и родители довольны.

Если бы только не призывал ее внутренний голос: «Остановись!» Сначала шепотом, но с каждым днем чуть громче. Остановись, пока не поздно! Но поздно уже и было – так она думала, наблюдая за стремительным ходом приготовлений.


Эми Флеминг решение далось легче. После смерти отца свадьба с Карпентером отложилась сама собой. Бен сам предложил перенести ее на осень, но Эми теперь втайне решила иначе.

Ее сломила наконец не материнская речь, а печальная отцовская записка. Звучная поддержка отцом Дукета, его желание, чтобы отважный малый занял его место, призыв довериться ему. Быть может, он пытался на собственный лад сказать ей что-то перед уходом?

Она понимала, что не любит Карпентера, но тот всегда казался надежным, тогда как Дукет с его безалаберностью представлялся рискованной партией. Однако события последнего года заставили ее задуматься. Карпентер в Савое, Карпентер с его лоллардистскими текстами. Не попадут ли они в беду при такой одержимости мрачного мастерового? А ныне выяснилось, что в беду угодил и ее несчастный отец. И кто спасал обоих или хотя бы пытался? Дукет, довериться которому призвал отец. В конечном счете именно Дукет оказался сильным. Отважный Дукет.

Девушка полагала, что он на ней женится. В конце концов, всего прочего он лишился. Если Флеминг захотел передать ему дело, то вряд ли он мог обойтись без средств. Отцовское письмо предназначалось и Дукету. Женись на моей дочери, гласило оно. Но Эми решила не спешить и сначала увериться в прочности положения Джеффри.

Однажды утром, когда она сделала этот вывод, Эми увидела Тиффани Булл, приближавшуюся к «Джорджу». Предположив, что та пришла к Дукету, Эми встретила ее у входа во двор и сказала, что тот на рынке. Но купеческая дочь удивила ее, помотав головой.

– Я к тебе, – бросила Тиффани, огляделась и осведомилась: – Мы можем поговорить наедине?

Эми знала Тиффани в лицо, но никогда не общалась с ней и с любопытством рассматривала богатую особу. Она восхитилась прекрасным шелковым нарядом, столь непохожим на ее собственный, и отметила грацию, с которой та уселась. Странно было думать, что ее простой юный Дукет когда-то жил с существом из иного мира под одной крышей. Еще удивительнее были бесхитростные слова, которые девушка произнесла с болью во взгляде:

– Мне нужна твоя помощь. Понимаешь, мне больше не к кому обратиться, – добавила она откровенно.

Тиффани, как могла, коротко выложила ей все, покуда Эми внимала.

– И вот, – заключила она, – Дукет выдвинул эти обвинения против человека, за которого я выхожу замуж. Мне трудно в это поверить. Как и всем остальным. Но если в них есть хоть слово правды… – Она развела руками. – Через две недели Силверсливз станет моим мужем. – Она серьезно взглянула на Эми. – Ведь ты видела Дукета ежедневно, годами. Ты должна знать о нем куда больше меня. Как по-твоему, может это быть правдой?

Эми посмотрела на нее. Удивительно! Она-то считала, что ей самой нелегко, но этой богачке, имевшей все, пришлось значительно хуже.

– Я охотно расскажу все, что знаю, – сказала она.

Тиффани напряженно выслушала историю Дукета в пересказе Эми. Та поведала, как упросила Джеффри разыскать во время бунта Карпентера и как тот вытащил мастерового из огня в Савое.

– Значит, все это правда, – перебила Тиффани. – Так я и знала.

Затем Эми горестно рассказала о странных обстоятельствах смерти отца и его словах касательно Дукета.

– Он ничего не украл, как видишь, – продолжила она.

Но Тиффани особо заинтересовалась другой деталью:

– Ты говоришь, что отец взял деньги и потерял их, но не сказал как. А Дукет знает, но не скажет.

– Он дал отцу слово.

– Но он предупредил меня, что Силверсливз – некромант и обманывает людей. А когда твой отец умер, заявил, что больше не может это доказать.

Девушки переглянулись.

– Силверсливз, – произнесли они хором.

– Тогда делу конец, – сказала Тиффани. – Я не пойду за него.

– У нас нет доказательств, – напомнила Эми. – Он будет отрицать.

– Какая жалость, – отозвалась Тиффани и улыбнулась.

– Не время улыбаться, – заметила Эми. – Ты только что потеряла мужа.

Но Тиффани вдруг рассмеялась со странным облегчением.

– Не переживай, – хмыкнула она. – Я никогда его не любила.

Ну и чудно́ же, подумала Эми. Их уже связывали узы дружбы. Она заговорщицки подалась вперед:

– Скажу тебе кое-что. Я тоже хочу бросить моего мужчину, Карпентера, только никто не знает.

– Неужели? – Девушка все больше нравилась Тиффани. – Приметила кого-то другого?

И Эми расплылась в улыбке.

– А как же! Дукета, конечно, – сказала она.


Солнце садилось, река отбрасывала красноватые блики на зеленое оконное стекло. Тиффани стояла перед отцом и рассказывала о наболевшем. Тот сперва не поверил.

– Но к свадьбе уже все готово, – произнес он смятенно. – Назад пути нет!

– Отец, я должна, – возразила она.

– Почему? – Он вдруг подозрительно посмотрел на нее. – Ты говорила с Дукетом? Он распускал сплетни.

– Я знаю, – ответила дочь хладнокровно. – Но дело не в этом.

Строго говоря, это правда. Потрясенный такими словами из уст дочери, предупредительный нрав которой всегда заставлял его с ней считаться, Булл настроился на примиренческий лад.

– Тогда скажи, в чем оно, – мягко произнес он.

И Тиффани выпалила в надежде на понимание:

– Я не люблю его!

Булл пару секунд молчал. Он задумчиво поджал губы. Внезапная паника перед свадьбой? Он знал за девушками склонность к подобным вывертам. Когда он заговорил, голос его был тверд:

– Боюсь, что ты обязана сочетаться с ним браком, и обсуждать больше нечего. Покончим на этом.

Тиффани прочла в его глазах, что выполнить задуманное будет даже труднее, чем ей казалось.

– Ты дал слово! – вскричала она. – А сейчас нарушаешь! Ты обещал мне выбор!

Это было слишком. Сперва нелепое требование, теперь оскорбление. Буллы никогда не нарушали данного слова.

– Ты выбрала! – взревел он. – Ты выбрала, юная мисс, и это был Силверсливз! Не я, а ты нарушаешь слово, и этому не бывать!

– Я ненавижу его! – крикнула она в ответ. – Он негодяй!

Тиффани ссорилась с отцом впервые в жизни.

– Да он слишком хорош для тебя! – прогремел Булл. – Но ты все равно за него выйдешь! – И рыкнул так, что чуть не сбил ее с ног: – Довольно! Прочь с моих глаз, иначе, Богом клянусь, выпорю тебя, не успеешь дойти до алтаря!

Однако Тиффани, к его изумлению, не отступилась:

– Я не произнесу свадебных обетов. Я обращусь к священнику. Делай что хочешь, но не заставишь.

– Тогда отправишься в монастырь! – взвыл Булл.

– Святой Елены! – завопила она что было мочи. – Хотя бы повеселюсь! – И вылетела из комнаты, оставив отца багровым от гнева и ошеломленным.

Через час, сидя у себя наверху, Тиффани услышала звук задвигаемого снаружи засова.

– Пусть сидит, пока не поумнеет, – заявил Булл.

Наверх допустили лишь девку-толстуху с кувшином воды и тарелкой жидкой овсянки.

Прошло три дня. Мать, предполагая, что дело в нервной горячке, отправилась потолковать с дочерью и вернулась ни с чем. По настоянию Булла приготовления к свадьбе продолжались. Силверсливзу о бунте ни слова не сказали, когда тот прибыл.

– Она одумается, иначе я и вправду заточу ее в монастырь, – сообщил встревоженной жене Булл.

Но дни уходили, и даже он приуныл, пока на исходе четвертого не впал в такое сомнение, что совершил небывалое за всю супружескую жизнь.

– Что мне делать, по-твоему? – спросил он у жены.

– Либо отправь в монастырь, либо дай поступить как знает, – тихо ответила та.

Комната Тиффани была хорошим местом для размышлений. Из нее открывался приятный вид на Темзу. Девушка могла часами сидеть у окна и наблюдать за речными судами. Дни протекали в тишине, и времени на раздумья было хоть отбавляй.

Чего она хотела? Сперва Тиффани и сама не знала, помимо того что не желала идти ни за Силверсливза, ни в монашки. Однако на второй день начала понимать. К третьему осознала наверняка, и все показалось так просто, так естественно, что Тиффани подивилась, не присутствовало ли это знание изначально. И как добиться своего? Неизвестно.

Ей придется выиграть время.


Она говорила тихо, кротким голосом.

– Папа, я всегда была покорна твоей воле. Если ты любишь меня, то не обречешь на несчастье.

Она выждала. Наконец тот сердито спросил:

– И чего же ты хочешь?

Теперь дочь подняла глаза и ласково глянула на него:

– Помоги мне. Я совсем запуталась. Умоляю, дай мне немного времени.

– Зачем? Выбрать другого мужа?

– Увериться сердцем.

Булл помедлил. Он не желал отправлять ее в монастырь. Бог свидетель – ему хотелось внуков. Купец также знал кое-что о человеческом сердце. Постаравшись отринуть смешанные чувства, которые испытывал к Силверсливзу, Булл попытался взглянуть на дело глазами дочери. Была ли она уверена насчет жениха? И даже если выберет другого, не передумает ли опять? Такую волю дочери на его месте дал бы редкий отец. Возможно, это ошибка. Булл объявил решение.

– Я заключу с тобой сделку, – сказал он, – но это в последний раз.

Затем растолковал, в чем та заключалась, и вышел, задвинув за собой засов.

Тиффани осталась бледной и погруженной в задумчивость. Она хотела совсем иного. Но что ей было делать? Похоже, она поставила все на последнюю карту.


Получив на следующее утро сообщение, Дукет устроил девке-толстухе допрос с пристрастием. Но весточка, ею доставленная, была весьма лаконичной.

– Это все, что она сказала? Прийти вечером?

– Мне велено вас впустить.

– И что дальше?

– Знать не знаю.

– Что-то ты знать должна.

– Кухарка говорит, что Тиффани либо выйдет замуж, либо отправится в монастырь.

– Замуж за кого?

– За носатого, верно. – Девица бесстрастно взирала на него. – Вы придете?

– Конечно приду! – крикнул он вслед, когда она заковыляла прочь.


Среди гостей, прибывших тем вечером в дом купца Булла, случайный зритель мог бы заметить необычно большое число потенциальных женихов. Пришло несколько олдерменов средних лет с супругами, двое взяли и дочерей, еще был вдовец и даже священник. Но явилось и семь-восемь холостяков.

Никто не знал, зачем их созвали. С утра купец пригласил столько, сколько счел нужным. Помимо Силверсливза, который чувствовал себя как рыба в воде и стоял посреди верхней комнаты у драгоценной астролябии Булла, там были четыре купеческих сына, молодой торговец тканями и драпировщик, оба из солидных джентри-семей, и даже юный владелец огромного поместья. Единственным исключением в смысле статуса оказался высокий, краснолицый и чуть смятенный субъект, поднявшийся по лестнице последним. Купец повстречал Джеймса Булла на улице днем, пожал плечами и тоже пригласил. По крайней мере, этот был родственником.

Приближалось летнее солнцестояние. Было светло и тепло. Нижнюю половину большого окна распахнули, и воздух приятно освежал собравшихся речной прохладой. Река же с ревом устремлялась через канал далеко внизу, поскольку начался отлив. Общество расслабилось; вскоре освоился даже Джеймс Булл, который для придания себе уверенности в таком кругу вспоминал, сколь честным он был на протяжении всего дня. Хозяин дома любезно беседовал со всеми подряд.

Вошла Тиффани. Она была очаровательна, хотя и немного бледна. Девушка подошла к Силверсливзу, приветливо поздоровалась с ним и растворилась среди гостей. Даже побеседовала с Джеймсом. Время от времени ее взгляд обращался к двери, но никто этого не замечал. Отец улыбался ей, она отвечала тем же.

Ибо сегодняшний сбор и был их сделкой.

– Я никому ничего не скажу, – внушил он ей накануне, – потому что не хочу позорить ни Силверсливза, ни себя. Но в остальном обещаю: если тебе кто-то понравится, то можешь выходить за него. Все приглашенные уже проявляли к тебе интерес. Я порву с Силверсливзом. Но если не выберешь никого, то либо Силверсливз, либо монастырь. Не отрекусь от этого, – подчеркнул он. – Даю тебе мое слово.

И она знала, что так и будет.

Это был жестокий удар. Тиффани собиралась подвести отца к правильной мысли постепенно, но теперь не могла, а потому решилась на крупную авантюру и надеялась преуспеть.

Она вознамерилась указать на Дукета.

Но сохранялся отчаянный риск – изъян, способный, если она ошибалась, погубить весь замысел. Вдруг Дукет ее не хочет? Вдруг он вверил себя Эми? Посылая толстуху к Дукету, она не посмела сказать ей лишнее. Тиффани даже не решилась написать письмо. И сейчас, поскольку он не показывался, принялась гадать, не обманула ли ее девка. Не упредил ли ее столь улыбчивый сегодня отец? Где носило Дукета?


А тот выжидал. Он наблюдал за прибытием гостей и тянул время. Ему не хотелось ни с кем встречаться на подступах к дому. Его обязательно вышвырнут, если он попадется на глаза Силверсливзу или Буллу. Пусть начнут без него.

Он медлил и по другой причине. Возможно, то были последние минуты свободы. Парень не знал, зачем его призвала Тиффани, но опасался худшего. Силверсливз или монастырь – так передала толстуха. Дукет понятия не имел, зачем сюда стягивался народ, но не сомневался, что вскоре выяснит.

Джеффри прикинул, будет ли Силверсливз, и подготовился. За пояс под рубахой он заткнул нож и изготовился пустить его в ход.

Силверсливз должен умереть. Если удастся, он последует за ним в укромное место и сделает это тайно, но коли придется, совершит и при всех. К своей судьбе парень был безразличен. «Висеть так висеть», – подумал он мрачно.

Дукет как раз обдумывал этот план, когда увидел опоздавшего, спешившего к двери. Это был приглашенный Буллом священник. Потрясенному Дукету почудилось, что он все постиг. «Боже, он собирается поженить их сейчас же», – мелькнула ужасная мысль. Общество было собрано для свидетельства. С колотящимся сердцем он устремился к кухонной двери.

Поднимаясь по знакомым ступеням за толстухой, он слышал голоса.

Девица нарядила его в старое кухаркино платье и чепец, скрывавший изобличающую шевелюру. Он нес и блюдо с закусками. К счастью, Дукет был чисто выбрит и мог надеяться быть принятым за служанку, если опустит голову и будет держаться в сторонке.

Наверху они помедлили. Толстуха остановилась в дверях, что было сигналом для Тиффани. Глянув через ее плечо, Дукет увидел, что в комнате собралось не меньше двадцати человек.

Затем Тиффани подошла. Она проскользнула мимо толстухи, и в следующую секунду Дукет уже смотрел ей в глаза. Девушка была бледна и немного испугана.

– Слава богу, ты пришел. – Ее трясло. – Я сказала отцу, что не хочу замуж за Силверсливза. Но он ответил…

– Я знаю. Монастырь. Не волнуйся, все обойдется.

– Ты понимаешь не все.

– Тиффани! – позвал отец.

– Скажи мне… – Она вперилась в него взором пытливым, ищущим. – Скажи мне, Джеффри Дукет, – пойми, я должна спросить – ты любишь меня? То есть смог бы? Дело в том…

Он оборвал ее.

– Достаточно, чтобы умереть за тебя, – поклялся Дукет, и это была правда.

Тиффани хотела что-то добавить, но вновь раздался оклик отца. Она отчаянно повела плечами, проворно обошла толстуху и шагнула ему навстречу. Через секунду они отошли.

Дукет переступил порог. Никто на него не смотрел. Он незаметно прошел чуть дальше. Увидел Силверсливза в нескольких шагах возле стола с астролябией. Обнаружил прямо перед собой Джеймса Булла и выругался про себя. Еще один, способный его узнать. Но на его удачу, между ним и этими двумя стояли олдермен с женой. Не поднимая головы, Дукет сумел подобраться ближе. Держа блюдо в левой руке, он полез за кинжалом. Взялся за рукоять. Он не собирался рисковать и приготовился к прыжку.

Тиффани с отцом на миг оставили гостей и подошли к окну. Булл смотрел вопрошающе, но разговор начала Тиффани:

– Отец, ты сказал, что если я не захочу выходить за Силверсливза, то могу выбрать любого из присутствующих.

– Да, сказал.

– Здесь находится человек, о котором ты невысокого мнения. Мы никогда не рассматривали его в качестве мужа. И все же я искренне люблю его. Позволишь ли ты мне выйти даже за него? Потому что если нет, я уйду в монастырь.

Булл огляделся. Единственным, кто подпадал под описание, был Джеймс Булл. Неужто его дочь могла влюбиться в этого недотепу? Откровенное разочарование.

– Ты уверена? И это лучше монастыря?

– Да.

Булл пожал плечами. «По крайней мере, он честен».

– Что ж, хорошо, – вздохнул отец.

– Это Дукет. – Девушка указала на переодетого парня.

– Что?!

Булл побагровел. Его рев потряс комнату. Общество обернулось, следуя его взору.

Дукет побелел. Все смотрели на него. Его узнали. Он сжал спрятанный нож. Ничего не попишешь. Он должен нанести удар, пока его не вышвырнули. Джеффри устремился к Силверсливзу в обход олдермена.

И тут стряслось неожиданное.

Взревев от ярости, Булл повернулся к Тиффани, размахнулся и залепил ей такую оплеуху, что девушка отлетела к окну, как подбитая птица. Собрание ахнуло.

Затем издало вопль, ибо Тиффани потеряла равновесие и перевалилась через подоконник.

– Боже!

С пепельным лицом Булл приник к окну. Казалось, все гости рванули туда же, покуда Тиффани со слабым криком летела, как куль тряпья, в воды Темзы с высоты тридцати футов.

Все дальнейшее заняло считаные секунды, изрядно растянувшиеся для присутствовавших.

Платье Тиффани смягчило удар, и она лишь на миг ушла под воду. Оглушенная, девушка все же различила всего в нескольких ярдах огромную опору моста и принялась отчаянно барахтаться, чтобы добраться до нее, пока течение не увлекло ее к месту, где поток неукротимо ввергался в сточный проем. Схватившись кое-как за длинные прибрежные водоросли, она смутно расслышала, как сверху крикнули: «Держись!» Но течение уже вцепилось в нее, тащило за платье. Водоросли скользили в руках. Она держалась из последних сил, понимая: долго ей не протянуть. Вода невдалеке бурлила и пенилась; поток еще настойчивее звал устремиться очертя голову к гибели.

Наверху, в большой комнате, царил переполох. Что делать? Булл пытался выпутаться из своего тяжелого облачения; его жена хватала ртом воздух, предвидя потерю не только дочери, но и мужа. Силверсливз с глубоко набожным видом опустился на колени и начал молиться, тогда как Джеймс Булл размахивал руками и дико вопил:

– Веревку! Несите веревку!

Бегая по комнате, он своротил стол и в запале наступил на астролябию, полностью сокрушив ее хрупкий механизм.

Но только Дукет, бросивший нож и забывший о Силверсливзе, подскочил к окну и прыгнул в тот самый миг, когда Тиффани разжала пальцы.

А секундой позже он уже следовал за ней в неистовый водоворот.


Среди множества недостатков купца Булла не было места неблагодарности, равно как и малодушию.

Через несколько часов, когда Тиффани достаточно опомнилась, чтобы изъясняться членораздельно, он сел у ее постели и провел там часы, внимая ее серьезным речам. Затем сошел в кухню, где у огня сидел Дукет, переодетый в сухое, и пригласил его следовать за собой в большую комнату.

– Я поблагодарил тебя за спасение жизни Тиффани, а так оно и есть, ты спас ее, и снова благодарю, – начал он. – Но после беседы с Тиффани сдается, что я должен принести глубочайшие извинения за то, что сомневался в тебе. Я прошу прощения. – Он выдержал паузу. – Мне также кажется, что моя дочь отчаянно хочет выйти замуж за тебя вместо этого подонка Силверсливза. Она явно прозорливее. – Теперь купец улыбнулся. – Вопрос, Дукет, в том, желаешь ли ты того же?

Дукет и Тиффани поженились через неделю. Это было радостное событие. Уиттингтон стал шафером, Чосер произнес речь.

Прежде чем отдать найденышу дочь, богатый купец выставил одно условие:

– У меня нет сына, а ты, Дукет, получишь от меня крупное состояние, я прошу об одном: нарекись Буллом.

На это молодожены охотно согласились. Так Джеффри и Тиффани Булл зажили вместе в уже снятом для них уютном доме на Ойстер-Хилл у Лондонского моста.


Через месяц произошло и другое радостное событие. В канун свадьбы своей дочери и Карпентера дама Барникель объявила:

– Я собираюсь выйти за Джеймса.

Женщина решила, что сможет вылепить из него что-то дельное, а Джеймс Булл как будто рассудил со своей стороны, что пусть таверна «Джордж» не то богатство, о котором мечталось, но все же предприятие доброе и солидное. «Он станет пивоваром», – сообщила дама Барникель гильдии, и там не посмели перечить. Так родилась пивоварня Булла.

Она же, предвкушая, что снова будет невестой, сделалась совершенной стрекозой.

1386 год

Идея принадлежала Чосеру.

В последнее время он беспокоился за своего друга Булла. Тиффани вышла замуж, жена купца скончалась два года назад, и ему было довольно одиноко. Пару раз Чосеру показалось, что старый друг попивает. И вот весной 1385 года Джеффри пришел в восторг: судьба подарила ему новую должность, а также отличный повод вытащить Булла из скорлупы.

– Мы едем в Кент, – заявил он.

Ибо Чосер только что стал мировым судьей.

Роль мировых судов обозначалась постепенно. Это была хорошая, разумная система, в которой местные джентльмены при содействии профессиональных адвокатов высшего ранга, разбиравшихся в юридических тонкостях, главенствовали над судами графства. Джеффри Чосер соответствовал этой должности, благо ему, как королевскому служащему, пожаловали в Кенте небольшое поместье.

В итоге Булл согласился, но должен был перед отъездом принять одно важное решение. Кто будет вести дела в его отсутствие? Найденыш, женившись на Тиффани, продемонстрировал удивительную деловую хватку, и вскоре Булл счел истинным удовольствием обучать его всему, что знал, но одно обстоятельство купцу не нравилось. Хотя молодой человек согласился расстаться с фамилией Дукет и стать Буллом, он отказался вступить в гильдию торговцев тканями, невзирая на то что Булл мог это устроить.

– Мое ученичество прошло при гильдии бакалейщиков, и это знакомое мне дело, – заявил он.

Ничто не могло поколебать его преданности. Тот факт, что городом в настоящее время правили бакалейщики, а не торговцы тканями, ничуть не улучшал настроения Булла, и тот не имел большого желания всецело передавать свои дела зятю. Однако найденное решение устраивало всех. Он пригласил Уиттингтона.

Тому перевалило за тридцать – уже солидный человек, состоявший в гильдии торговцев тканями. С молодым Дукетом он всегда дружил.

– Я поручаю вам, пока меня не будет, совместно присматривать за моими делами, – предписал им Булл. – Если возникнут сомнения, всегда можно послать за мной.

Уверенный, что поступил правильно, он отбыл с достаточно спокойным сердцем.

Кент привел его в восторг. На краткий миг, при знакомстве с судьями в Рочестерском замке, Булл испугался, что может ударить в грязь лицом. То было знатное общество, в основном, если не считать пятерых адвокатов, состоявшее из видных придворных и представителей крупнейших землевладельческих семейств шайра. Булл, хоть и был богат, никогда не вращался в таких кругах, но Чосер незамедлительно пришел на помощь.

– Джентльмены! – улыбнулся он. – Я чувствую себя в этом краю таким чужаком, что попросил моего любезного друга сопровождать и наставлять меня. Он урожденный Булл Боктонский, древнего кентского рода, насколько мне известно.

Эффект не заставил себя ждать.

– Да они здесь дольше нашего, – изрек один помещик.

– О, должно быть, тот, кого я знаю, приходится вам братом, – просиял другой.

Уже к исходу дня их стараниями Буллу стало казаться, будто они знакомы всю жизнь.

Как и предвидел Чосер, у Булла не осталось времени хандрить, благо они постоянно были заняты. Им приходилось вникать то в управление поместьем какой-нибудь наследницы, то в безвозмездную передачу земель монастырю. Друзья тщательно обследовали береговые укрепления на случай нападения французов. Но в первую очередь они занимались простым делом отправления правосудия – в городах, деревнях и поместьях по всему графству, что восхищало и Булла, и его друга-поэта.

Избили сборщика налогов; у йомена подожгли сарай; у мельника украли муку; крестьянин отказался работать на господина. Все они представали перед судом, излагали свое дело и допрашивались на простом английском языке. Свидетели предоставляли сведения, соотносили все с местными порядками, и судьи вроде Чосера выносили вердикт. Но самое большое удовольствие Булл получал вечерами, когда они с поэтом обсуждали в трактире или особняке события дня.

Чосер слегка располнел, в его эспаньолке проступила седина, лицо и глаза под тяжелыми веками порой наливались кровью. Он был славным малым и внешне, и по сути. И ничего не упускал.

– Заметил бородавку на носу у того монаха? – вдруг спрашивал Чосер. – Этот церковный староста путался с женой мельника. Видел, как она на него смотрела? – Поэт издавал смешок.

– Чем они презреннее, тем милее тебе, – пожурил его Булл однажды.

Но Чосер лишь покачал головой.

– Я их всех люблю, – просто сказал он. – Ничего не поделаешь.

Со временем, впрочем, Булл начал беспокоиться. Как ни странно, его встревожили не собственные дела, а Чосера. Но достижения друга внушали ему столь глубокое уважение, что купец долго не отваживался заговорить. Наконец в апреле такой случай представился.

Они побывали с визитом в Боктоне у брата Булла и следующим утром ехали под теплым весенним солнцем по кентерберийской дороге, когда Чосер поделился своим замыслом.

– Я задумал большой труд. О, сколько я написал обыкновенных придворных стихов! Но мне уже давно хочется попробовать себя в деле совершенно отличном. Посмотри на народ, который мы ежедневно встречали в суде, – йомены, мельники, монахи, рыбачки. Что, если я дам им заговорить, а заодно и сельскому люду? – Он усмехнулся. – Великий труд, пышное блюдо, пиршество!

– Но как же ты облечешь простонародную речь в стихи? – возразил Булл.

– Ага! – воскликнул Чосер. – Я подумал об этом. Пусть каждый расскажет байку, небольшую историю вроде тех, что использует итальянец Боккаччо. По ходу рассказа они раскрывают себя. Неужели не видишь прелести?

– Разве что простолюдины не рассиживаются с байками, как ленивые дворяне, – заметил Булл.

– Вовсе нет, еще как рассиживаются, – запротестовал его друг. – Как отправятся странствовать, так и судачат. А что, дорогой мой Булл, может быть за совместное странствие у мужчин и женщин всех сословий? По этой самой дороге? – Он громко рассмеялся. – Паломничество, Булл! Это паломники, которые начинают путешествие к гробнице Бекета в Кентербери с кабаков вроде «Джорджа» и «Табарда». Я могу написать десятки историй и свести их воедино. А назову «Кентерберийскими рассказами».

– Не слишком ли выйдет длинно?

– Именно так. Это будет труд моей жизни.

И Булл наконец усмотрел возможность поделиться своим беспокойством.

– Если это станет венцом твоих творений, мой дорогой друг, – начал он, – позволишь ли ты просить тебя об одной вещи?

– Конечно, – улыбнулся Чосер. – О чем же?

– Во имя Господа, – взмолился купец, – не трать дара попусту, не дай пропасть всему труду.

– То есть?

– Пиши на латыни! – воскликнул Булл.

В действительности пожелание Булла было абсолютно разумным, и многие согласились бы с ним. Излагая свои стихи на языке английском, Джеффри Чосер шел на огромный риск, ибо тот в известном смысле вовсе не существовал. Да, Англия полнилась родственными наречиями, но житель Кента с трудом понимал выходца из Нортумбрии. Если монах с севера записывал сказание о сэре Гавейне и Зеленом рыцаре, а поэт Ленгленд писал в глубинке о Петре Пахаре, то их труды, пусть будучи английскими, изобиловали норвежскими аллитерациями и отголосками древнего англосаксонского языка, что резало слух изысканному Чосеру и даже казалось комичным. Но на каком же языке писал он сам? Отчасти на саксонском английском, отчасти – на нормандском французском, полном латинизмов. В итоге английский Чосера струился легко, как баллада французского трубадура, являясь слогом двора и высших лондонских слоев. Мало того, по ходу беседы аристократы с той же легкостью переходили на французский, а люди ученые – на латынь. И даже лондонский английский язык постоянно изменялся.

– Когда я был мальчишкой, говорили иначе, – напомнил товарищу Булл. – Посмею предположить, что мои внуки едва ли поймут твои вирши. Латынь же превосходна, ибо вечна, – настаивал он.

На латыни читала и объяснялась вся Европа, и было естественно считать, что так будет и впредь.

– Ты подобен тому, кто бросается вплавь, когда нужно построить благородный каменный мост, – сказал Булл. – Не дай пропасть труду твоей жизни. Оставь памятник для будущих поколений.

Это был дельный совет, и Чосер нисколько не расстроился.

– Я подумаю, – пообещал он, и они продолжили путь.


Не многие вещи приносят доход и ненависть большие, чем спекуляция. Скупи на корню любой популярный товар, создай искусственный дефицит и продавай по высокой цене. Такие операции обычно отличаются размахом и требуют участия целого круга торговцев. В средневековом Лондоне такая практика называлась перекупкой. Формально она была незаконной.

Молодой Джеффри Булл, некогда Дукет, и Ричард Уиттингтон, джентльмен-торговец, действовали тоньше.

Булл оставил их в замечательной ситуации. Во-первых, они воспользовались его огромным бизнесом: арендной платой, поступавшей от собственности возле моста; экспортом шерсти во Фландрию; импортом сукна; кроме этого, приносили прибыль долгосрочные сделки с ганзейскими купцами. Но дело было не только в наличности. Самые захватывающие перспективы открывала репутация Булла.

– Да с таким кредитом доверия можно провернуть колоссальные спекуляции, – заметил Уиттингтон.

И они провернули. Но система была целиком и полностью изобретением Дукета. Необычность замысла заключалась в том, что его состояние охраняли представители двух разных гильдий – не просто разных, но и пребывавших в чрезвычайно скверных отношениях. Поэтому когда группа бакалейщиков Дукета приобрела огромное количество товара, а группа торговцев тканями Уиттингтона скупила остальной, рынок счел их конкурентами. Эти же двое, оказавшись хитрее, были достаточно осторожны, чтобы оставить немного торговцам средней руки, дабы те нажились на устроенном ими росте цен. Партнеры торговали предметами роскоши, которые сложно чем-то заменить, да и цены на них не регулировались.

Перец. Меха с Балтики. Груз шелка с Востока. За считаные месяцы они наложили лапу на все, скупая, придерживая на складах, выкладывая понемногу по бешеным ценам. За период между осенью 1385 года и маем следующего, 1386-го, они ударили пять раз. К концу этого срока Уиттингтон стал главным лицом среди торговцев тканями, а Джеффри Булл, некогда Дукет, еще более разбогател.


Мысль пришла в голову Тиффани.

– Не уверен, – с опаской признался муж. – Мы занимаемся этим за спиной твоего отца.

Но Тиффани была настроена решительно.

– Предоставь отца мне, – сказала она.

И вот ясным июньским днем 1386 года Джеффри Булл, в прошлом Дукет, нервозно вышел из своего дома на Ойстер-Хилл и отшагал двести ярдов на запад до большого здания, известного как Колдхарбор, сады при котором спускались к реке, – здесь занимался делами один из самых грозных чиновников королевства.

– Бьюсь об заклад, меня вышвырнут, – пробормотал он, входя в зловещие врата.


Если за десять месяцев, миновавших с отъезда Булла, Джеффри Буллу, в прошлом Дукету, удалось сколотить состояние, то от везения последних недель у него буквально захватывало дух.

Могущественная гильдия бакалейщиков контролировала город. К ним принадлежали и мэр, и главные олдермены. Ее предводители, как заведено во всех успешных организациях, смотрели в будущее. Взглянув на зятя Булла, они остались довольны увиденным. Его деятельность в последнее время произвела на них впечатление. Многие второстепенные члены гильдии, входившие в круг, сорвали неплохой куш. «Вдобавок он унаследует огромное состояние Булла», – отметил один олдермен. «Не ровен час, переметнется к торговцам тканями», – напомнил кто-то еще. «Это недопустимо», – ответил тот. Как всякий политик, он знал, что богачей надлежит обхаживать. «Коли так, нам лучше ему угодить», – сказал он.

Таким образом Джеффри Булл, некогда Дукет, обнаружил себя произведенным в члены правления гильдии бакалейщиков – замечательный взлет для человека всего двадцати шести лет от роду. Через две недели, когда открылась вакансия, он оказался еще и советником в своем городском уорде.

– Ну, ты понимаешь, что это первый шаг на пути в олдермены? – восторженно спросила Тиффани.

И все же, несмотря на удачу, была одна вещь, которой он оставался недоволен. Джеффри испытывал из-за этого угрызения совести, так как первым признавал, что без женитьбы не добился бы ничего. Но заноза сидела. «Что бы я ни свершил в жизни, – думал он, – я буду всегда зваться Буллом. Только Буллом. И никогда – Дукетом».

Однако не он, а Тиффани заговорила об этом в один прекрасный день.

– Тебе, должно быть, ненавистно это?

Парень стал отнекиваться, но она помотала головой:

– Да нет же, не спорь. – И затем удивила его, объявив: – Мне тоже.

Это была чистая правда. Тиффани гордилась именем Булла, равно как и богатством. Но втайне ее нередко раздражало, что для друзей она оставалась девушкой, которая вышла за человека низшего положения. Однажды она подслушала слова молодой женщины: «Муж Тиффани? Так это тот, у которого белая прядка и смешные руки. Буллы не нашли ей никого подходящего и выудили его из реки». Услышанное потрясло ее. «Нет, – хотелось ей закричать, – это он спас меня из реки!» Она хотела ударить девицу по лицу, но решила взамен: «Я тебе покажу. Ты увидишь, что моим мужем можно гордиться и как мужик он будет получше твоего».


Геральдическая палата в Колдхарборе была местом, внушавшим трепет. Булыжный двор за воротами мели дважды в день. Главное здание, обращенное к воротам же, было каменным в нижней части и бревенчатым в верхней. Огромную дубовую дверь навощили и отполировали до тусклого блеска. Слуга в роскошной ливрее с гербами провел Джеффри Булла, некогда Дукета, в красивый зал, под деревянным потолком которого висели цветастые штандарты многих лордов и рыцарей. После недолгого ожидания служащий, тоже в ливрее, проводил его через другие две комнаты в величественную квадратную палату, посреди которой за темным столом сидел сам королевский герольдмейстер Ричард Спенсер, Гербовый король Кларенсо[45] и графмаршал Англии. Тот жестом пригласил молодого человека изложить свое дело, что Джеффри и сделал после секундного колебания.

– Я хотел справиться, – заключил он, – возможно ли мне иметь герб. – И залился краской.

Простой купец, ничтожный малый без клочка земли к своему имени, испрашивает герб, подобно рыцарю благородного и древнего рода? Торгаш, дерзнувший вторгнуться в святая святых геральдической палаты, стоящий средь знамен баронов, графов и принцев династии Плантагенетов? Абсурд. Непозволительная наглость.

Если не брать в расчет того, что в Англии все обстояло иначе.

Точно так же как лондонские купцы могли стать сельскими джентльменами, а младшие сыновья джентри – заняться торговлей, атрибутика феодального общества в смысле почетных знаков, присуждавшихся оным, нередко скрывала действительность более практичного свойства. Даже вожделенное рыцарство не было неприкосновенным. Столетием раньше Эдуард I настоял на производство в рыцари богатых купцов, чтобы взимать с них феодальный налог для оплаты наемников. А в том, что касалось геральдики, система оказывалась еще гибче.

В конце концов, то было творение искусственное. Многие аристократы и слыхом не слыхивали о гербах до рыцарских турниров, популярных в годы правления Ричарда Львиное Сердце. Но вскоре гербы превратились в моду. Они стали яркими, исполненными достоинства, героическими и даже романтическими. И, как во всех областях средневековой жизни, были предприняты шаги, имевшие целью придать новому веянию надлежащий порядок. Геральдическая палата, руководимая герольдами, превратилась в огромную королевскую гильдию с условиями членства, установлениями и собственным секретом – правилами и искусством геральдики. Неудивительно, что достойные гербы стали предметом вожделения. Человек с гербом, кем бы он ни был, втайне причислял себя к рыцарям короля Артура. Его предки, сколь бы ни были заурядны, превращались в невоспетых героев. Все его семейство, вписанное в геральдические свитки, причислялось к сонму бессмертных.

Герольдам было естественно признавать гордецов, которые по сей день продолжали именовать себя баронами Лондона. Лондонский мэр или олдермен получали герб. У Булла он тоже был – достался от отца. Член правления крупной гильдии заслуживал внимания. Поэтому графмаршал взирал на Джеффри не гневно, но лишь удивленно.

– Вы слишком молоды для таких почестей, – резонно заметил он, затем добавил: – Но тем не менее вошли в правление гильдии бакалейщиков и стали советником уорда. Как вам это удалось?

Ни слова не сказав о своих делах с Уиттингтоном, Дукет объяснил, что женился на дочери Булла и выбился в высшее общество. Он также признал свою низкорожденность.

– Полагаю, мне не следовало приходить, – сказал он.

– Хоть низкорожденность против вас, она не является препятствием к обретению герба, – произнес герольд. – Нас больше интересует почет, который вы снискали. Одно мне все-таки непонятно. Чего вы хотите: разрешения пользоваться родовым гербом вашей супруги или обзавестись собственным?

– Я хочу вернуть свое прежнее имя, сэр, – ответил тот. – Мне нужен родовой герб для Дукетов.

В этом заключалась самая суть. Если он добьется своего, то даже Булл не сможет отобрать у него имя.

Герольд смотрел на него и размышлял. Величие Колдхарбора обычно вселяло чувство известной неуютности и в самых гордых купцов. Он мог вообразить, какой отваги стоило Дукету войти в эту дверь. Насколько можно судить, юнец не был выскочкой. В нем угадывалось смирение. Однако одна загадка оставалась без ответа.

– Простите за вопрос, – проговорил он кротко, – но как, помилуйте, вам удалось жениться на дочери такого богатого купца, как Булл?

Дукет объяснил. Герольд смотрел на него во все глаза.

– Вы нырнули в Темзу под Лондонский мост в самое полноводье? – усомнился он и мягко предупредил: – Вы сами понимаете, что это можно проверить.

– Да, сэр, – ответил молодой человек.

И тут графмаршал Англии расхохотался:

– В жизни не слышал ничего подобного! – Затем сказал, одобрительно улыбаясь: – Что же, советник Дукет, вы явно намереваетесь подражать в своих поступках рыцарям Круглого стола. Посмотрим, что можно сделать. Сейчас ступайте с моим клерком, – велел он, – и тот все объяснит.


Через несколько минут молодой купец очутился в длинном людном помещении с рабочим столом посреди: наполовину монастырская библиотека, наполовину – мастерская художника, рисующего вывески.

– Сейчас, добрый мастер Дукет, – начал клерк, – вы познакомитесь с чудесным секретом геральдики. Во-первых, – пустился он объяснять, – у вашего герба должен быть цветной фон. Правда, – улыбнулся он, – в геральдике говорят не «краска», а «тинктюра». – Он произнес это слово на французский манер. – Главные тинктюры[46] суть голубая, которую мы зовем Лазурью; зеленая – Зелень; красная – Червлень; черная – Чернь; фиолетовая – Пурпур. Имеются две металлические тинктюры: золото, которое есть Or, и серебро – Argent. Мы также изображаем некоторые меха, предпочитая горностаевый. Фон именуем Полем. Его можно разделить линиями пополам и на четыре четверти. Можно превратить его в шахматную доску или пустить ленты, которые мы называем полосами. Все, что вы пожелаете добавить, именуется нагрузкой.[47] Можно поместить, например, крест или мечи, топоры, стрелы, подковы, банты, арфы. Вот этот рыцарь выбрал таран. А можно деревья, цветы, звезды.

– А животных? – спросил Дукет.

– А! – просиял клерк. – Конечно же! – Он взялся за какие-то большущие пергаментные листы и довольно изрек: – Это лишь некоторые.

Дукет ахнул. Зрелище поражало. Там были изображения львов, леопардов, медведей, волков, оленей, зайцев, быков, лебедей, орлов, дельфинов, змей. Но сверх того, каждое животное было представлено в разных положениях: стоящим на задних лапах, припавшим к земле, вполоборота, только верхняя половина, только голова. Комбинаций было не счесть. Дукет заметил поблизости другого клерка, который трудился над парой львов, воспрянувших, как перед битвой.

– Львы Восстающие и Борющиеся, – подсказал его проводник. – Но вы еще не видели самого лучшего.

Он подвел Дукета к другой стопке рисунков, которые принялся раскладывать.

– Это геральдические чудовища, – изрек он любовно.

Ну и диковинные! Некоторые были знакомы: величавый дракон, прекрасный единорог. Однако другие оказались причудливее: грифон – полуорел-полулев; василиск – петух спереди, драконий хвост сзади; геральдическая огнедышащая пантера; морской лев, изображенный в виде льва с рыбьим хвостом, а также, конечно, русалка.

– Итак, – заключил клерк, – нашли ли вы что-нибудь по душе? Быть может, русалка? Или грифон?

– Мне бы утку, – ответил Дукет.

– Утку? – Клерк был откровенно разочарован.

– В реке, – сказал тот.

Дело оказалось не таким простым, как думал Дукет. Его первое предложение – зеленая утка на голубом фоне – было немедленно отвергнуто.

– Нельзя класть один цвет на другой, – растолковал клерк. – На цвет кладут золото или серебро, или наоборот. Так лучше выглядит. Реку мы часто изображаем волнистыми лентами через поле. Позвольте, я покажу.

И вот спустя какое-то время Дукет уже рассматривал набросок герба. Серебряный фон; допускалась и белизна. По центру бежали волнами две толстые голубые ленты, обозначавшие реку. И три красные утки: две над лентами и одна под ними. Все это, разумеется, должно было иметь надлежащее геральдическое описание, известное как блазон.

– Серебро, две Волнистые Ленты Лазоревые меж трех Уток Червленых, – уверенно произнес клерк. – Герб Дукета.


Мужчина, стоявший перед судом в Рочерстерском замке, явно знавал лучшие времена. Черное верхнее платье сплошь в пятнах; котта, пусть из дорогой ткани, заношена. Он, видно, не знал, что на заду у него маленькая круглая дырка, сквозь которую виднелась плоть. Чосер с адвокатом взирали на него с любопытством. Человека звали Саймон ле Клерк, якобы из Оксфорда.

Защищался он, приходилось признать, толково и говорил веско, как муж образованный.

– Истина в том, почтенные и сведущие сэры, что я действительно взял деньги у этого мельника. – Он с некоторой брезгливостью указал на коренастого и грубого парня. – Мы заключили пари, и я выиграл. Я считал его трезвым, но если ему угодно поклясться, что нет, и дабы почтить вас, я верну ему выигрыш, который составляет ровно половину того, что он называет. Прочие же его обвинения, – он презрительно пожал плечами, – насчет того, что я, дескать, чародей, некромант и обещал превратить грубый металл в золото, суть нелепица. Где его доказательства? Где орудия моего нечестивого промысла? Что с мензурками и тиглями? Куда подевались отвары и эликсиры? Кто-нибудь нашел эти вещи при мне или в моем жилище? Конечно не нашел, ибо их нет и никогда не было. Ни слова правды в этих наветах, которые, по-моему, так же грубы, как и металлы, что я, коли верить ему, превращаю в золото. Короче говоря, уважаемый суд, не я, а он стремится изготавливать золото этим нелепым способом.

Судьи улыбнулись. Изложено было неплохо. Мельник тряс головой и пребывал в ярости, но явно не мог предоставить никаких доказательств.

– Верни, что выиграл, – распорядился Чосер, – и дело закрыто.

Адвокат согласно закивал в тот самый миг, когда появился Булл.

– Боже правый! – вскричал тот. – Это же Силверсливз!


То был последний день его пребывания с Чосером. С тех пор как он покинул Лондон, прошел год, и еще в начале июля Булл почувствовал, что пора возвращаться. С утра он посетил достославный Рочестерский собор и отправился в замок проститься с другом.

Ему не понадобилось много времени, чтобы выложить все, после чего Чосер вторично подвел итог, но высказался уже иначе.

– Из показаний безупречного свидетеля, – сообщил он Силверсливзу, – мы уяснили теперь, что вы назвались фальшивым именем, прибыли из Лондона, а не из Оксфорда и в прошлом подозревались в аналогичном преступлении. Посему мы располагаем вашим словом против слова этого мельника. И я вынужден уведомить вас, что суд верит мельнику. – Он повернулся к адвокату. – Соблюден ли закон?

– Вполне.

– В таком случае, – возгласил мировой судья Джеффри Чосер, – я приговариваю вас к уплате этому мельнику всей суммы, на которую он претендует, а также к позорному столбу и колодкам завтрашним утром. – Он немного подумал. – С тиглем на шее.

Английское правосудие положительно отличалось здравомыслием.

Гилберт Булл направился в Лондон к своему дому на мосту в приподнятом настроении. О своем скором приезде он не сообщил.


Она успела забыть, каким он бывал в гневе. Стоя перед отцом в большой верхней комнате через три дня после его возвращения, Тиффани едва ли не ощущала себя снова ребенком. Лицо красное, голубые глаза сверкают. Булл казался даже больше, чем она помнила. И он был вне себя от бешенства.

– Измена! – ревел он. – Твой муженек – иуда! Так я и знал! Найденышу нет веры – дурная кровь! – Он наставил на нее палец. – Впрочем, и ты не лучше, Иезавель!

– Это не измена! – возразила она. – Наши дети останутся твоими внуками!

– О да, измена! – крикнул он. – Ты унаследуешь состояние Булла, а не Дукета!

– Отец, я не знала, что это настолько тебя огорчит.

– Тогда почему провернула это за моей спиной? – не унимался Булл.

Все открылось, когда кухарка назвала Джеффри мастером Дукетом.

– Мастер Булл, ты имела в виду, – поправил он.

– О нет, сэр, – ответила та, – отныне он мастер Дукет.

И правда всплыла.

Булл сам не знал, что уязвило его сильнее: обман, к которому они прибегли, потеря имени – залога его бессмертия в грядущих поколениях – или же его собственная ненужность вследствие блестящих успехов Дукета на деловом поприще. В любом случае он не сказал бы этого вслух. Но произнес другое – самое страшное обвинение, какое только могли предъявить Буллы.

– Он нарушил свое слово! – крикнул Булл.

И когда Тиффани побледнела, доходчиво разъяснил ей свои намерения.


– В его-то годы? – Сначала Дукет не поверил ушам.

– Почему бы и нет? Он еще при силах.

– Но начать все заново?

– Это моя вина, – сказала Тиффани.

Внезапный приезд отца застал ее врасплох. Она хотела постепенно подготовить его к перемене имени супругом и выбрать подходящий момент. Но случая не представилось. Тиффани настолько увлеклась ублажением одного, что напрочь позабыла о втором.

– Значит ли это, что мне придется снова стать Буллом?

– Незачем, – возразила она. – Он больше не верит нам. Считает, что мы опять переиграем, едва он уедет.

– Может, передумает?

Но Тиффани лишь покачала головой.

Ибо Булл собрался жениться вторично.

– А если у меня будет сын, – сказал он ей холодно, – наследником будет он, а не вы с Дукетом.

Сейчас Джеффри увидел свою жену с неожиданной стороны, так как взгляд ее кротких карих глаз вдруг стал очень жестким.

– По-моему, ты плохо понимаешь, о каких деньгах идет речь, – произнесла она тихо.

– И что же делать? – спросил он.

– Придется ему помешать.


В конце первой недели августа дама Барникель весьма удивилась визиту Тиффани. Поскольку они были мало знакомы, она пришла еще в большее удивление, когда девушка попросила о конфиденциальной беседе. Но вот они сели за стол, и после короткого разговора ни о чем Тиффани перешла к делу.

– Меня беспокоит отец, – начала она.

Ее описание богатого купца трогало душу: одинокий вдовец, нуждающийся в обществе женщины зрелых лет.

– Или, быть может, – спокойно заметила Тиффани, – найдутся и замужние, падкие на тайные встречи. Для своего возраста он очень даже неплох. Не знаете ли вы кого-нибудь подходящего?

Дама Барникель нахмурилась.

– Давайте начистоту, – сказала она. – Вы ищете приятную любовницу для отца.

– Да.

– И спрашиваете, нет ли у меня такой на примете?

– Мне известна здравость ваших оценок, дама Барникель, и я полагаюсь на нее. – Тиффани выдержала паузу, потом добавила: – По-моему, он всегда восхищался вами.

Дама Барникель была не первой, с кем Тиффани заводила этот разговор, на самом деле – третьей. Улыбнись той удача, она, возможно, и вовсе не отважилась бы пойти в столь злачное место, как Саутуарк. Но некогда она слышала, как отец, пускай со смехом, хвалебно отзывался о даме Барникель. Сейчас Тиффани была уже готова на все. Что до ее стратегии, та формулировалась очень просто. «Он должен либо жениться на женщине недетородного возраста, либо завести любовницу, которую в жены не взять. То есть уже замужнюю», – сказала она Дукету, а когда тот усомнился в успехе, ответила, что другого выхода нет. Она должна.

– На меня намекаете? – осведомилась дама Барникель.

– Была такая мысль.

– А собственную женщину ему завести нельзя?

– Он очень дорог мне. Не хочу, чтобы он страдал.

Дама Барникель посмотрела ей прямо в глаза.

– На кону много денег? – спросила она.

– Да.

Тогда дама Барникель рассмеялась.

– Вряд ли получится, – заявила она. – У меня уже есть свой Булл, и весьма недурной.

На том они и расстались: одна прикипела к мужу, другая – к наследству.


Проблема Тиффани разрешилась не ее собственными усилиями, но благодаря помощи с другой стороны.

Среди членов палаты общин, в начале октября собравшихся на новую сессию, не многие пользовались столь единодушным признанием, как некий рыцарь, избранный от графства Кент. Именно в этой должности предстал в стенах сего священного учреждения Чосер – учетчик шерсти, воин, дипломат, поэт, мировой судья, а ныне представитель своего округа. Хотя его еще не посвятили в рыцари, его статус как представителя графства соответствовал рыцарю своего шайра.

То был прекрасный повод для торговца тканями и джентльмена Ричарда Уиттингтона устроить в своем доме небольшой пир. Не менее естественным явилось и приглашение на торжество их общего друга Булла. Обдумывая же список прочих гостей, он типичным для себя образом учел серьезную проблему, с которой столкнулся его друг и давний партнер Джеффри Дукет.

Поэтому для Булла стало приятным сюрпризом соседство с женщиной, чьей скромной и изысканной чувственности он не мог не оценить по мере того, как длился вечер. Ему польстило, что и она как будто проявила к нему интерес.

– По-моему, в настоящее время она совершенно свободна, – шепнул ему под занавес Уиттингтон.

Дукету же он весело сообщил с утра:

– Вся прелесть в том, что пожениться им никак невозможно!

Поднялся немалый шум, когда прошел слух, что Булла видели покупающим букетик цветов, который, как были основания полагать, предназначался в подарок сестре Олив.

1422 год

С началом нового века в Лондоне сложилось единое мнение насчет редкой удачливости семейства Дукет. Там было семеро здоровых детей, сам Дукет продолжал наращивать свое солидное состояние, а Тиффани стала наследницей куда богаче, чем могла надеяться.

Ибо в 1395 году скончался сперва наследник Боктона, а после – его скорбевший отец. Любимое старое поместье в Кенте перешло к Гилберту Буллу, брату покойного, который стал богатейшим представителем рода за всю его историю. Поскольку, как он отметил, ему, быть может, недолго осталось наслаждаться этим местом, Булл покинул дом на Лондонском мосту, доставшийся Тиффани и Дукету, и перебрался в родной, в котором прошло его детство. Его роман с сестрой Олив продолжался восемь лет и был неоспоримо успешным. При ее удобной и чуткой доступности его матримониальные чаяния вскоре иссякли. Когда же он увидел своих развеселых внуков, они не могли не пленить его сердце. Что до родовой гордыни, то она отчасти улеглась, когда один из герольдов Геральдической палаты указал ему, что, поскольку Дукет обладал собственным гербом, а Тиффани являлась, как он выразился, гербовой наследницей, гербы Булла и Дукета можно объединить и тем хотя бы геральдически обессмертить Буллов для грядущих поколений. Любуясь из Боктона волшебным видом кентского Уилда, старый купец рисовал себе мягкий и ласковый свет, окутавший годы его покоя.

Этот прелестный пейзаж был несколько омрачен прежде, чем купец упокоился навсегда.

Начавшись за здравие, правление юного Ричарда II закончилось плохо. Многим при дворе казалось, что успешное подавление крестьянского восстания вскружило ему голову. Невзирая на храбрость, он, в отличие от Черного принца, не выказал никаких способностей к военачалию. Его безумно экстравагантные идеи порой восхищали – например, возведение новой красивой крыши для Вестминстер-Холла. Другие же ничуть, как вышло с неуемными расходами на фавориток. И вдруг на исходе столетия его поведение стало настолько сумасбродным, что после крупной ссоры из-за феодального наследства сын Джона Гонта Генри взялся за оружие и сверг его.

Генрих IV из дома Ланкастеров, как называлась его ветвь королевского рода, правил достойно. Однако Булла все равно оскорбило нарушение права собственности. Новый король узурпировал законное место предыдущего. Вселенский порядок нарушился.

– В конечном счете это обернется бедой, – предупредил родных Булл.

Годом позже, в 1400-м, легла тень погуще.

Чума. Она вернулась в Лондон летом. Булл перевез семейство в Боктон, невзирая на протесты. Там, на высокой гряде, он, как в юности, выжидал, пока бедствие пройдет стороной. И только в конце октября, когда уверился в безопасности, он осмелился вернуться со всеми в Лондон, где обнаружил, что тьма вновь поглотила дорогих ему людей.

Отошедший от дел Чосер обосновался в милом домике в Вестминстере аккурат между дворцом и аббатством. Вокруг благоухал очаровательный сад, обнесенный стенами. Он провел там лишь год, работая над «Кентерберийскими рассказами», и его жизнь внезапно оборвалась пресловутым чумным летом.

– Как я не вспомнил о нем? Почему не увез в Боктон? – убивался Булл.

Впрочем, когда он вошел в дом, для него осталось неясным, была ли причиной смерти чума или что-то другое. Садовник сказал, что чума; монахи – что нет.

– Но я могу поручиться в одном, – уверил его один монах. – Он принял хорошую смерть. В конце он, знаете ли, раскаялся во всех своих трудах. Эти басни были нечестивы и безбожны. Чосер поручил нам сжечь все, – добавил он с удовлетворением.

– И вы сожгли? – спросил Булл.

– То, что нашли, – ответил монах.

Булл гадал, мог ли его друг, мучимый агонией, прокричать такие слова. Как знать? Но он припомнил сей обширный и грандиозный труд, оборванный смертью и столь безнадежно, ошибочно написанный по-английски, – все это уже не имело значения.

– Все равно потеряют или забудут, – изрек он горестно, покидая дом.

Его вели через аббатство, колокола созывали на вечернюю службу.

– Хотите взглянуть на его могилу? – любезно осведомился монах и проводил его к месту.

– Я рад, что он хоть похоронен в аббатстве, – проговорил Булл. – Чосер был украшением Англии. Мне отрадно видеть, что вы признали это.

Но монах покачал головой:

– Вы заблуждаетесь, сэр. Он покоится здесь из-за дома. – Монах улыбнулся. – Чосер жил в аббатстве, вот в чем дело.

Булл умер через пять лет, и Боктон перешел к Тиффани. Она бывала там чаще, чем Дукет, хотя тот тоже полюбил старинную вотчину Буллов.

– Но мой дом в Лондоне, – говаривал он искренне.

И жил там припеваючи. Он стал свидетелем того, как его друг Уиттингтон сделался мэром не раз и даже не два, а трижды, тем самым став легендой. Видел, как тот возвел многое из того, что сулил, включая обеспечение питьевой водой. В своем завещании мэр даже предусмотрел общественные уборные неподалеку от грязной старой церкви Святого Лаврентия Силверсливза.

Дукет видел, как скромная пивоварня Джеймса Булла при «Джордже» разрослась в огромное предприятие, поставлявшее пиво войскам следующего короля, Генриха V, когда те выступили в Азенкур. Видел очередную, как в славные времена Черного принца, победу Англии в ее старом конфликте с Францией. Увидел, как росли и богатели его дети, пока не настала пора уходить и ему.

Но даже теперь, старея и оставаясь в доме на Лондонском мосту, он любил созерцать реку. И не только по вечерам из большого окна с видом вверх по течению, но и спозаранку, остановившись у дороги в Саутуарке неподалеку от места, где его некогда нашли. Отсюда он мог часами смотреть на величественное и вечное течение Темзы к восходящему солнцу.

Хэмптон-Корт

1533 год

Ей не следовало входить в сад. Услышав шепот, она должна была пройти мимо. Разве не предупреждал ее брат о таких вещах?

Знойный августовский день, чистое синее небо. В огромном оленьем заповеднике на Темзе, в десятке миль вверх по реке от Лондона, под теплым солнцем высился величественный, красного кирпича, дворец Тюдоров – Хэмптон-Корт. Через зеленые лужайки перед дворцом до нее долетал далекий смех придворных. Еще дальше в парковых деревьях виднелся олень, осторожно ступавший крапчатой тенью. На ласковом ветерке слабо пахло скошенной травой и вроде как жимолостью.

Она ушла на берег, желая побыть одна, и только сейчас, миновав ограду, услышала перешептывания.

Сьюзен Булл было двадцать восемь лет. В те годы предпочитались лица овальные и бледные, она же отличалась приятно правильными чертами. Считали, что главным ее достоинством были волосы. Не будучи заколоты, они спадали запросто, обрамляя лицо, и лишь немного вились на плечах. Но всем запоминался цвет – темно-каштановые с теплым золотистым отливом, они блестели, как полированное вишневое дерево. Такими же были глаза. Но сама она втайне больше гордилась тем, что родила четверых и не утратила стройности. Ее наряд был прост, но элегантен: накрахмаленный белый чепец поверх аккуратно собранных волос и светло-коричневое шелковое платье. Скромный золотой крестик на шее говорил, что она искренне предана своей вере, хотя многие придворные леди ходили так же, выказывая модную набожность.

Она не хотела сюда приезжать. Придворные неизменно казались исполненными фальши, которую она ненавидела во всех проявлениях. Нет, ее бы здесь не было, если бы не обязательства. Сьюзен вздохнула. Все это было идеей Томаса.

Томас и Питер были ее братьями – на удивление разными. Томас считался в семье любимцем: энергичный, смышленый, милый, своенравный. Она, безусловно, любила его, но с оговорками. С серьезными оговорками.

И Питер – надежный, основательный Питер. Он был ей ближе, хотя и приходился братом лишь по отцу. Именно Питер, старший в семействе Мередит, занял место их отца, скончавшегося в молодости. Питер, который был и неизменно будет совестью семьи. Сьюзен не особенно удивилась, когда он принял сан, предоставив Томасу заниматься делами мирскими.

Отец Питер Мередит был лучшим приходским священником в Лондоне. Рослый, лысеющий, с приятной полнотой в сорок с небольшим лет, он успокаивал своим присутствием столь же привычно, сколь и желанно для паствы. Он был умен и стал бы блестящим богословом, когда бы не некоторая леность в молодости. Человеку честолюбивому было нечего делать в приходе Святого Лаврентия Силверсливза. Но он был доволен. Отремонтировал церквушку, и та под его надзором обогатилась двумя красивыми витражными окнами. А еще знал поименно всех детей в округе. Женщинам нравилось его дружелюбие, благо те знали, что он исправно блюдет целибат. С мужчинами он умел выпить, не теряя веселого достоинства. Соборовав умирающего, неизменно держал его за руку до самого конца. Проповеди Мередита были просты, манера речи – будничной. Он всегда оставался серьезным и цельным католическим священником.

Да только в прошлом году он заболел, весьма серьезно, и по прошествии времени объявил: «Я больше не в силах быть пастырем». Питер собрался уйти на покой в крупный лондонский монастырь Чартерхаус, но перед этим решил совершить паломничество в Рим. «Увидеть Рим и умереть, – заметил он бодро, – хотя, посмею сказать, я пока не умру». Сейчас он там и находился. И Сьюзен пришлось написать ему, испрашивая совета насчет нынешнего дела. Она перечитала ответ в двадцатый раз за утро.


Могу лишь советовать тебе поступить в согласии с совестью. Вера твоя крепка, а потому молись и поймешь, что делать.


Она молилась. Потом пришла сюда.

Ее дорогой муж Роуланд пребывал где-то в огромном лабиринте Хэмптон-Корта. Часом раньше его увел туда Томас – на важнейшую в жизни, как оба они понимали, встречу. Она никогда не видела его таким взвинченным. Три дня тот мучился недомоганием и был так бледен, что Сьюзен сочла бы его действительно больным, когда бы не привыкла к ранимой натуре мужа. Он делал это для нее и детей, но также и для себя. Наверное, именно поэтому она столь искренне желала ему успеха.

Ее муж был величайшим подарком Питера. Последний нашел Роуланда и спокойно направил его к ней с уведомлением: «Сей». «Черт побери, они даже внешне похожи», – посетовал Томас. Действительно, Питер и ее муж, будучи оба крепкого сложения и преждевременно полысевшие, обладали изрядным сходством. Но, несмотря на внешнее сходство, у них имелось серьезное различие. Монах был старше и мудрее, а обходительный Роуланд – втайне честолюбив, чего, как знала Сьюзен, недоставало Питеру. «Я не пошла бы за мужчину, лишенного честолюбия», – признавалась она.

Что до физического аспекта их брака, то и он, по ее уверенному мнению, не мог оказаться лучше. Правда, она с улыбкой вспоминала первые дни. До чего они были праведны, нерешительны! С какой серьезностью старались следовать правилам и превратить свою близость в священнодействие! Вскоре именно она решилась взять на себя ответственность.

– Ну и распутница же ты! – заметил он с немалым удивлением.

– Я вынуждена кое в чем признаться, – отозвалась она.

И много раз с тех пор их духовник с улыбкой, которой они не видели, налагал на них небольшую епитимью и отпускал грехи.

Теперь у Роуланда появилась возможность себя показать. Если организованное Томасом собеседование пройдет успешно, в итоге не приходилось сомневаться. Широкое поле деятельности для его талантов, конец постоянной тревоге о деньгах – со временем, возможно, даже скромное богатство. Думая о детях, она твердила себе: так будет правильно.

Было и другое утешение. Как бы ни относилась ко двору Сьюзен, она понимала, что это неизбежное зло и придворные суть только слуги. За ними маячила фигура первостепенной важности, чьему делу они и служили. Друг отца, покровитель брата, человек, в любви и доверии к которому ее воспитали.

Добрый Генрих, благочестивый король английский, глава дома Тюдоров.

Династия Плантагенетов потерпела крах в ужасной череде семейных раздоров между домом Ланкастеров Джона Гонта и соперничавшим домом Йорков – это было названо Войнами роз. Убили стольких принцев, что всплыл малоизвестный валлийский род, случайно сочетавшийся браком со старым королевским домом. Истребив в сражении при Босворте пятьдесят лет назад последнего Плантагенета, Ричарда III, отец Генриха возвел на английский престол династию Тюдоров.


Сьюзен все еще помнила день, когда за год до кончины отец взял ее ко двору, – ей исполнилось пять лет; она не забыла великолепия человека, шествовавшего через огромный зал. Генрих был истинный великан с широкой грудью, в отделанной драгоценными камнями рубашке и округлых наплечниках. Рейтузы плотно облегали могучие ноги атлета; между ними, подчеркивая мощь его мужского достоинства, выступал гульфик. Сьюзен обмерла, когда огромные ручищи вдруг подхватили ее, вознесли высоко, и она обнаружила, что смотрит прямо в крупное, красивое лицо с широко расставленными веселыми глазами и ровно обрезанной рыже-каштановой бородой.

– Вот она, значит, какая, твоя малышка!

Могучий монарх улыбнулся, поднес ее ближе и поцеловал. А Сьюзен, хоть и была мала, уверилась в том, что видит перед собой мужское совершенство.

В Европе не нашлось бы принца краше Генри Английского. Пусть Англия была невелика; ее население, не достигавшее и трех миллионов, было впятеро меньше того, что проживало в ныне объединенном королевстве Франции, но Генрих VIII с лихвой и запросто сглаживал недостачу. Умелый спортсмен, искусный музыкант, человек образованный, неутомимый строитель дворцов, он воплощал в себе эпоху Возрождения. При Флоддене его войска разгромили скоттов; на «Поле золотой парчи»[48] он заключил показательно пышный мир с не менее великолепным королем Франции. Важнее же прочего было то, что в эпоху величайшего за тысячу лет кризиса христианства Генри Английский отличался набожностью.

Генрих только начинал править, когда Мартин Лютер выступил со своим религиозным протестом в Германии. Первоначальные требования лютеран реформировать Церковь быстро переросли, подобно былым претензиям английских лоллардов, в серьезнейший вызов католической доктрине. Вскоре эти протестанты уже отрицали таинство евхаристии и надобность в епископах, а также призывали священников вступать в брак. Поразительно, но им сочувствовали даже некоторые правители. Но только не добрый король Генрих. Когда германские купцы провезли в Лондон лютеранские трактаты, он начисто искоренил их. Семью годами раньше перед собором Святого Павла был публично сожжен Новый Завет в переводе Тиндейла. А сам ученый король так блистательно опроверг ересь Лютера, что благодарный папа пожаловал ему новый титул – Защитника Веры.

Что же касалось недавних разногласий Генриха с папой по поводу жены, то Сьюзен, как многие набожные жители Англии, глубоко сочувствовала королю.

– По-моему, он делает все, что может, оказавшись в очень трудном положении, – заявляла она.

Да и дело все еще можно было уладить.

– Я не готова судить его пока, – сказала она.

Перед Хэмптон-Кортом раскинулся огромный сад, типичный для таких сооружений, – хитросплетение парков, бельведеров, зеленых беседок и укромных мест, которые король Генрих, любивший такие виды, украшал всевозможными геральдическими тварями, солнечными часами и прочими изделиями из расписанного дерева и камня.

Сьюзен, прогуливаясь вдоль высокой зеленой изгороди, которая окружала один такой сад, услышала пресловутый шепот совершенно случайно. Затем ей почудился смешок.


Дэниел Доггет стоял на причале Хэмптон-Корта, смотрел на свою приземистую и коренастую жену с ее крепышом-братом и прикидывал.

Было тихо. По воде скользили белые лебеди, а рядом покачивались черные водяные курочки, словно этому лету не будет конца.

Дэн Доггет был великаном. Два века прошло с тех пор, как Барникель Биллингсгейтский навестил сестер Доггет в Бэнксайде и наградил одну ребенком. Дитя унаследовало стать Барникеля, но имя и масть сестер. Его же дети, если не учитывать рост, едва ли отличались от своих кузенов из старого семейства Дукет, за исключением немного иначе звучащего имени. Однако в эпоху Черной смерти, когда Булл взял к себе маленького Джеффри Дукета, выжила именно ветвь Доггетов. В Дэне Доггете было шесть футов и три дюйма; крупная кость, худощавое сложение и копна черных волос с белой прядкой во лбу. Он был сильнейшим лодочником на Темзе. Мог разорвать на груди цепь. Уже с двенадцати лет греб наравне с мужчинами, к восемнадцати умел перематерить любого из них – заметное достижение, так как лондонские лодочники слыли завзятыми горлопанами. В двадцать его не мог одолеть никто даже в бандитских береговых кабаках.

– Так что же ты будешь делать? – повторил коротышка. Не получив ответа, он поделился своим твердым убеждением: – Знаешь, Дэниел, в чем твоя беда? Ты взвалил на себя непосильное бремя.

На что Доггет только вздохнул, но промолчал. Он никогда не жаловался и был предан своей кубышке-жене Маргарет и их счастливому выводку. А еще был добр к сестринской родне и теперь, когда жена бедняги Карпентера скончалась, рожая четвертого ребенка, перевез собственную супругу с детьми вверх по реке из Саутуарка во временное жилище при Хэмптон-Корте, где трудился Карпентер. «Пусть поживут с тобой, пока не утрясется», – предложил он, и Карпентер остался глубоко признателен. Но если бы тем и кончилось! Незадача была и с отцом.

Миновал год, как он позволил старику жить с ними в Саутуарке, и весь этот год сожалел о решении. Дружкам своим старый Уилл Доггет представлялся шутом гороховым, однако Дэн после его недавней пьяной выходки признался: «Мне с ним больше не сладить». Вот только куда его деть? Не мог же он просто вышвырнуть старика на улицу. Подъехал к сестре, но та не взяла. Он снова вздохнул. Как бы там ни было, ответ один: влетит в копеечку. А где взять деньги, если не красть? Оставался единственный способ, вот почему он изучал пришвартованные барки. Не в них ли решение?

Все пассажирские суда на Темзе были построены по единому образцу, хотя и отличались размерами. Конструкцией они весьма походили на стародавние драккары с мелким килем и обшивочными досками, которые укладывались внахлест длинными и широкими тяжами. Внутри они делились на две части: носовую со скамьями для гребцов и заднюю, где полулежали пассажиры. Впрочем, не было недостатка и в вариациях. Существовали простейшие гребные лодки – широкие и мелкие ялики с одним или двумя гребцами, сновавшие по реке между Саутуарком и городом. Имелись барки подлиннее, с несколькими парами весел и, как правило, навесом для пассажиров. Они часто оснащались рулями и укомплектовывались рулевым. И были огромные суда крупных городских компаний с целыми надстройками для пассажиров, красочными резными носами и дюжиной или больше пар весел, как, например, позолоченный корабль лорд-мэра, как тот теперь назывался, возглавлявший ежегодную водную процессию.

Дэниелу нравилась жизнь лодочника. Тяжелая работенка, но он был создан для нее. Чувство плавного погружения лопастей в воду, плеск реки, запах водорослей – все это доставляло ему такое удовольствие, что лучше и не придумать. Главным же, когда он входил в неспешный и мощный ритм, бывало блаженное тепло, разливавшееся в груди, как будто его силам, как и течению реки, не существовало предела. Он знал реку как свои пять пальцев – каждую банку, каждый изгиб от Гринвича до Хэмптон-Корта. Перевозя однажды юного придворного, Дэниел услышал от того прелестную балладу с рефреном:

Милая Темза, тише,

ибо негромко я и недолго пою.

Он так ему понравился, что тихими летними утрами Дэниел часто ловил себя на том, что, скользя по водной глади, мурлычет слова.

Работы оказалось невпроворот. Поскольку Лондонский мост оставался единственной пешей переправой и часто бывал забит, через реку постоянно сновали ялики, державшие курс на Сити и Вестминстер. Путешествия более дальние тоже было если не быстрее, то всяко удобнее осуществлять по реке. Многие придворные, обязанные к утру поспеть в Хэмптон-Корт, раскидывались на подушках в благородных барках и предоставляли лодочникам в роскошных костюмах перевозить их теплыми летними ночами вверх по течению. Это куда лучше, чем засветло ехать по ухабистой Кингс-роуд, тянувшейся за Челси к королевскому дворцу. Милая Темза струилась тихо. Лодочникам хорошо платили за такие поездки, добавляя сверх от щедрот.

Сумей он устроиться на такую барку, жилось бы совсем иначе. Но ему возражали: «Ты слишком рослый, тебе не найти пару». А связи для получения хорошего места нужны были даже в скромной гильдии лодочников. «Коих не прибрел», – сокрушался он. Так или иначе, выход придется найти – хотя бы устроить старого отца. Тогда его невзгодам конец.


Пересекая просторный внутренний двор, мужчины смеялись, и их шаги негромко отзывались эхом от кирпичных стен. Пришла пора ликовать.

Роуланд Булл смеялся с облегчением. Собеседование прошло лучше, чем он мог вообразить. Даже сейчас он едва верил словам: «Вы нам нужны». Немалое дело для честного юриста услышать такое от самого канцлера Англии. Роуланд Булл, сын скромного пивовара Булла из Саутуарка, оказался востребованным в самом сердце королевства. Он был польщен. Что до жалованья, то оно превосходило все его мечты. Если Роуланд и питал сомнения насчет суетности двора, то при мысли о семье и о том, как преобразится их жизнь, последний представлялся Божьим промыслом. Он обернулся:

– Я у тебя в долгу.

Трудно было не любить Томаса Мередита. Красивый и стройный, похожий на сестру, он оставался мирской надеждой семьи. Мередиты – валлийцы. Как и другие валлийские семьи, они прибыли в Англию вслед за Тюдорами. Дед Томаса сражался при Босворте. Отец мог возвыситься при дворе, если бы не скончался, когда Томас и Сьюзен были детьми. Но король Генрих не забыл Мередитов и предоставил молодому Томасу место при могущественном королевском секретаре Томасе Кромвеле, где тот, казалось, был обречен на успех. Он обучался в Кембридже и «Судебных иннах»;[49] хорошо танцевал и пел; фехтовал и стрелял из лука, даже играл с королем в монаршую игру теннис. «Впрочем, всегда поддаюсь», – улыбался Мередит. В свои двадцать шесть он был само очарование.

Если бы Роуланд Булл задался целью подытожить сторонние влияния, заведшие его так далеко, он заявил бы доподлинно: книги и Мередиты.

Книги объяснялись легко. Перед окончанием Войны роз член гильдии торговцев тканями Кэкстон привез из Фландрии первые печатные издания и открыл в Вестминстере лавку. Успех был удивительный. Вскоре печатные книги хлынули потоком. Издания Кэкстона было удобно читать. Взамен миниатюр и броских раскрасок там часто присутствовали яркие черно-белые гравюры, а главное – они стоили дешево по сравнению со старыми манускриптами. В противном случае пивовар Булл, хотя и любил читать, ни за что не собрал бы нескольких десятков книг. Так и вышло, что Роуланду, его младшему сыну, дозволилось познакомиться с Чосером, легендами о короле Артуре, а также с парой десятков проповедей и богословских трактатов; именно любовь к книгам в итоге вывела его из пивоварни и сделала бедным оксфордским студентом, а после расположила к изучению права. Те же самые книги побудили его в юности поразмыслить над жизнью религиозной.

Но все остальное являлось заслугой Мередитов. Разве не Питер, которого он ставил превыше всех, сказал ему, что существуют другие способы послужить Богу, помимо духовного сана? Не Питер ли, догадывавшийся о его неспособности соблюсти обет целомудрия, с улыбкой заметил: «Святой Павел речет, что лучше жениться, чем гореть». Через Питера он познакомился со Сьюзен и обрел счастье, о каком не мог и мечтать. И если еще и помышлял порой о жизни духовной, то это был его единственный секрет от жены, пребывать с которой теперь обязывал долг. Сегодня же его благодарности расточались Томасу Мередиту, и он был рад их выразить. Он доверял ему.

Но этим августовским днем дворец шептался о новостях поважнее, что явились после лета неопределенности. Выйдя из массивного арочного коридора, Томас толкнул зятя и осклабился:

– Ну-ка, взгляни!

Проход, бесспорно, был прекрасен. Минувшее столетие омрачилось Войной роз, но утраченный блеск возместила архитектура, особенно английский «перпендикулярный стиль», которым была ознаменована поздняя готика. Ярусы заостренных арок сменились более строгой структурой. Между простыми, изящными балками нависали не стены, а огромные пласты стекла. Над ними же высился потолок, теперь почти плоский, переходивший в прелестный веерный свод – каменные кружева, лучшие образчики которых красовались в часовнях Виндзора и Королевского колледжа в Кембридже.

Этот проход тоже имел веерный свод. Именно там, среди тонких узоров, Томас и Роуланд узрели любовно сплетенные инициалы, внушавшие Англии этим летом новую надежду: «Н» означало Генриха, «А» – Анну.

Анну Болейн.


После без малого двух десятилетий нежного брака с Екатериной, его испанской женой, Генрих обоснованно встревожился, ибо так и не обзавелся законным наследником, за исключением болезненной дочери Мэри. Что станет с династией Тюдоров? Англией никогда не правила женщина. Не утонет ли государство в хаосе, как случилось в эпоху Войны роз? Неудивительно, что он, как верный сын Церкви, начал задаваться вопросом: за что? Почему ему отказывается в сыне, потребном для государства? В чем он оплошал?

Одно объяснение нашлось. Разве не была Екатерина, пусть недолго, женой его старшего брата? Ибо первым на испанской принцессе женился тогдашний наследник, безвременно скончавшийся несчастный Артур. А потому не был ли запретным союз Генриха? На этом перепутье он встретил Анну Болейн.

Девушка славилась красотой. Болейны – лондонская семья, дед Анны ходил в лорд-мэрах. Но два блестящих брака породнили некогда купеческое семейство с высшей аристократией. Пребывание при французском дворе придало Анне пленительные изящество и остроумие. Вскоре Генрих влюбился. Прошло немного времени, и он уже гадал, не принесет ли ему эта обворожительная женщина здорового наследника. И вот, побуждаемый как влечением, так и соображениями государственными, он решил: «Мой брак с Екатериной изначально проклят. Я попрошу папу аннулировать его».

Это было не так возмутительно, как могло показаться: у Генриха и впрямь имелись все основания рассчитывать на положительный исход. Церковь иногда проявляла милосердие и время от времени изыскивала причины для расторжения неугодных браков. Миряне тоже перетолковывали законы на свое усмотрение: аристократ мог жениться на родственнице недопустимо близкой, зная, что брак можно расторгнуть. Некоторые даже умышленно допускали ошибки, принося брачные обеты и оставляя лазейку, позволявшую объявить их несостоятельными. Но папа, кроме перечисленного, откровенно хотел и считал себя обязанным помочь верному английскому королю обеспечить себе законного преемника.

Учитывая все это, поразительным невезением стало то, что стоило Генриху обратиться за помощью к папе, как сам Климент VII оказался в заложниках у другого, еще более могущественного католического монарха – Карла V. Император Священной Римской империи, король Испании и глава сильной династии Габсбургов, приходился к тому же племянником не кому иному, как Екатерине Арагонской, жене Генриха. «Расторжение брака оскорбит Габсбургов», – заявил он и велел папе сказать гонцам «нет».

Последовавшие переговоры стали отчасти трагедией, отчасти – фарсом. Они погубили духовника Генриха, великого кардинала Уолси. Генрих усиливал нажим, несчастный папа изворачивался. Испробовали все. Спросили даже мнения европейских университетов. Грубиян Лютер потешался: «Пусть станет двоеженцем!» Сам папа тайно предложил Генриху развестись и жениться повторно без его санкции, вероятно надеясь уладить дело впоследствии. «Но в этом нет смысла, – возразил Генрих. – И брак, и наследники обязаны быть законными». Для устрашения папы король даже приказал Английской церкви переподчинить ему свои суды и прекратил отсылать ее налоги в Рим. Но понтифик, угодивший в железные челюсти Габсбургов, оставался беспомощным.

В январе 1533 года время вышло: Анна понесла.

При новом архиепископе Томасе Кранмере, который считал короля правым, Генрих сделал свой ход. Властью одной лишь Церкви Англии Кранмер аннулировал брак с Екатериной и поженил короля и Болейн.

Многие воспротивились. Старый епископ Рочестерский Фишер отказался признать брак. Томас Мор, бывший канцлер, неодобрительно молчал. Религиозная фанатичка Дева Кентская предрекла порочному королю смерть и была арестована за измену. Но сам смятенный Климент VII, рукоположивший Кранмера в сан, так и не отваживался сказать, согласен он с новым браком или нет.

Что было думать Роуланду и Сьюзен Булл, чете благочестивой и просвещенной? Их праведный католический король поссорился с папой. Такое случалось и прежде. Они понимали политическую подоплеку ситуации. Вера как таковая в действительности не пострадала.

– Поступил он, может быть, и неправильно, однако старается на благо Англии, – сказала Сьюзен.

– В конечном счете все разрешится, – с надеждой заявил Роуланд.

«Особенно после чудесных сегодняшних новостей», – думал он, шагая по арочному проходу с Томасом Мередитом.

Рождение сына предсказывали астрологи; сама Анна, сидевшая со своими дамами во дворце за шитьем рубах для бедных, призналась, что у нее в этом нет сомнений; тем самым утром и врач безоговорочно заявил, что будет сын. Англии наконец предстояло обрести наследника. И кто мог поспорить с этим, будь он праведен или нет, сам папа или кто-то другой?

Поэтому преисполненный счастьем Роуланд Булл спешил этим августовским днем на поиски жены.


В саду цвели красные и белые розы. Когда вошла Сьюзен Булл, казалось, там царил полный покой.

Вскоре она увидела мужчину и женщину. Они были справа, в зеленой беседке, и смотрели на нее.

Женщину она не знала. Конечно, придворная леди. Голубое шелковое платье было задрано выше пояса. Белые чулки спущены ниже колен. Домашние туфли оставались на месте, но бледные стройные ноги обвивали крупного мужчину, ее державшего. Тот был одет полностью, за исключением мелочи: развязан цветастый клапан гульфика. Это было удобной особенностью данного предмета мужского туалета.

Сегодня король Англии Генрих VIII убедился в этом. К сожалению, его спугнули по ходу дела, он машинально вышел, и вот итог: Сьюзен Булл, изумленная и едва понимавшая, что творит, глазела на короля в его мужской красе. А он – на нее.

В течение нескольких секунд она была настолько потрясена, что не шевелилась и только глупо таращилась. Женщина, не изменявшая позы в надежде на тихий уход Сьюзен, теперь раздосадованно опустила ноги, тогда как король Генрих, к изумлению пришелицы, спокойно повернулся к ней лицом.

Что делать? Бежать поздно. Она бессознательно тронула крестик. Как ведут себя в таких случаях? Должна ли она присесть в реверансе? Ее словно парализовало. Затем король Генрих заговорил:

– Итак, сударыня, вы нынче повидали короля.

Она поняла: ее очередь. Самое время сказать что-нибудь забавное и выставить случившееся пустяком. Она лихорадочно порылась в памяти. Тщетно.

Сьюзен оказалась бессильна. Вид Генриха мог поначалу застигнуть ее врасплох, но сейчас она вспомнила репутацию короля как любовника и поймала себя на мысли, что тот ничем не отличался от ее мужа. Даже изрядно уступал ему. Она заметила и кое-что еще. Рубаха на Генрихе была частично расстегнута. Отменная фигура, которую она помнила с детства, по-прежнему узнавалась, но время не пощадило короля: талия, в обхвате некогда составлявшая тридцать четыре дюйма, расплылась чуть не до сорока четырех, а волосатое, отвислое пузо не показалось Сьюзен особо соблазнительным. Она посмотрела ему в лицо.

И Генрих самодовольно ухмыльнулся.

Это переполнило чашу. Знакомый взгляд. Ожидаемый – любовницы были у большинства государей. Но в этом случае дело обстояло иначе. После всех треволнений – отказа от верной жены, размолвки с папой, женитьбы на Анне – теперь, когда готов был родиться драгоценный наследник, а новая королева находилась, быть может, в какой-нибудь сотне ярдов, погрузневший король безмятежно развлекался в саду у всех на виду. То был алчный оскал распутника, сказавший все: виновен, но торжествую. Героический и набожный король, которого она почитала, вдруг обернулся тенью: при беспощадном свете дня, во плоти, Сьюзен узрела заурядную пошлость. Ей стало противно.

Генрих увидел это. Он совершенно хладнокровно завязал гульфик, тогда как дама с привычным проворством оправила платье. Когда король вновь поднял взор, ухмылка исчезла.

– Как мрачна эта леди!

Его голос был тих и зловещ. Генрих обратился к своей спутнице, которая чуть пожала плечами. Он уставился на Сьюзен.

– Мы эту леди не знаем, – произнес он подчеркнуто ровно, а далее грянул: – Но она нам не нравится!

И Сьюзен, вдруг вспомнившая о его власти, похолодела.

– Как тебя звать?

Боже Всемилостивый! Неужто она погубила мужнину карьеру, не успела та начаться? Душа у нее ушла в пятки.

– Сьюзен Булл, сир.

Он нахмурился. Его память, как знали все при дворе, была исключительной, но имя Булла, похоже, ни о чем ему не говорило.

– Как звали до замужества? – спросил он резко.

– Мередит, сир.

Что, брата она тоже погубила?

Но произошла едва уловимая перемена. Его лик слегка просветлел.

– Твой брат – Томас Мередит?

Она кивнула. Король задумался.

– Твой отец был нам другом. – Теперь он пристально изучал ее. – Друг ли нам ты?

Он давал ей шанс ради отцовской памяти. И она поняла, что обязана воспользоваться. «У королей, – обронил однажды Томас, – есть либо друзья, либо враги». Как бы она лично ни отнеслась к его поведению, Сьюзен не могла подвести семью. Женщина сделала глубокший реверанс.

– Всю мою жизнь я была другом вашему величеству, – сказала она и с улыбкой добавила: – Когда я была ребенком, ваше величество держали меня на руках.

Она надеялась, что выразилась емко – дружески, но смиренно.

Генрих не сводил с нее глаз. Он хорошо разбирался в смирении.

– Постарайся им и остаться, – посоветовал он негромко и жестом отпустил. Но вдруг, застигнутый одной из свойственных лишь королям метаморфоз, решил продолжить и сурово изрек: – Напрасно ты сюда забрела.

Это был деликатный, но жесткий упрек. Она склонила голову, мгновенно поняв, что с этого момента случившееся осядет в его королевском сознании как ее, а ни в коем случае не его прегрешение. Таков уж Генрих. Любой придворный мог бы поведать ей то же. Она начала отступать.

Едва достигнув входа в сад, обернулась и, желая уверить короля в своей преданности, выпалила:

– Сир, я ничего не видела, пока была здесь.

И, не успев договорить, осознала свою ужасную ошибку. Бездумными словами Сьюзен лишь показала, что ей есть что скрывать; пускай на миг, но она насладилась своим нравственным превосходством. Это было дерзостью. И это было опасно. Король посуровел и махнул ей, чтобы ушла. Она же, жалкая и смятенная, попятилась, желая, чтобы земная твердь Хэмптон-Корта разверзлась и поглотила ее.

Уходя, Сьюзен дрожала не столько из-за угрозы себе и близким, сколько потому, что открыла в тот ужасный момент, что в самом сердце королевства, очищенном от пышности и напускного благочестия, скрывалась мерзкая порча.


Дэн Доггет ждал и старался выглядеть невозмутимым, но в сложившихся обстоятельствах это было непросто.

Стоял пасмурный сентябрьский день. У Гринвича по водной глади задувал резкий ветер, и серо-зеленые воды Темзы покрылись рябью.

За последние недели ничего не изменилось. Маргарет с детьми неплохо устроились в Хэмптон-Корте, но он так и не нашел пристанища своему несносному отцу.

Миновало шесть недель с того августовского вечера, когда он впервые вез из Хэмптон-Корта Мередита с двумя его родственниками, но Дэн уже тогда смекнул, что тот человек полезный. В конце пути он снова предложил свои услуги и вскоре стал постоянным лодочником Мередита, переправляя того по первому зову. Он даже заново выкрасил лодку и позаботился одеваться опрятнее. Похоже было, что молодой человек оценил его старания. У лодочника не было четкого плана, однако отец его говаривал: «Умей правильно подойти к джентльмену – глядишь, и отплатит добром». Неделю назад дело сдвинулось с мертвой точки. Мередит между делом выразил недоумение: такой видный малый – и не ходит на барках покраше. Пока они плыли из Челси в город, Дэн изложил свои затруднения. Мередит ничего не сказал, но через два дня по пути из Гринвича в Вестминстер осведомился:

– А если, дружок, я тебе помогу, какую ты мне сослужишь службу?

– Да помилуйте, сэр! – пылко ответил Дэн. – Я сделаю все, о чем ни попросите. Только барку вы мне навряд ли устроите, – добавил он с сожалением.

Молодой придворный улыбнулся.

– Ну, мой господин, – сообщил он доверительно, – секретарь Кромвель.

Каждый знал, что после опалы Уолси именно Томас Кромвель правил Англией взамен короля – человек столь плотно сбитый, что смахивал на булыжник; с квадратной челюстью и суровым взором. Дэн и понятия не имел, сколь серьезными связями обладал Мередит.

Расставаясь с ним утром, неожиданный благодетель, вскользь заметив, что нынче для него, Дэна, могут быть новости, оставил лодочника в состоянии возбужденном.

Когда Доггет размышлял о двух великих дворцах Тюдоров на Темзе, между которыми он сновал, зарабатывая на хлеб насущный, они всегда представлялись ему различными мирами. Хэмптон, расположенный почти в двадцати милях вверх по течению средь пышных лугов и лесов, казался надежно удаленным от берега. Но стоило ему миновать Тауэр и вступить в большую восточную петлю реки, сердце начинало биться с иной скоростью. Он делал глубокий вдох. И казалось, что он улавливает соленый ветер; небо виделось куда шире, а лодка держит путь в открытое море, где возможно все.

Вид Гринвичского дворца также бодрил. Возвышаясь близ старой деревни, его бурые кирпичные стены и башни тянулись аккурат вдоль линии воды. Там был огромный двор для турниров, ибо, хотя с Войны роз тяжелое вооружение вытеснилось огнестрельным оружием, Генрих любил это опасное и помпезное развлечение, в котором и сам активно участвовал. С восточной стороны дворца размещался внушительный арсенал, а чуть подальше вверх по течению находился Дептфорд – новая верфь Тюдоров, где чинили морские суда, а воздух благоухал смолой.

Дэн Доггет всегда любил это место. Он гадал, принесет ли оно сегодня удачу.


Карьера Томаса Мередита развивалась успешно. Благодаря дружбе, которую он недавно завел с новым и еще полным сил архиепископом Кранмером, ему предоставили привилегированное место при нынешнем крещении новорожденной принцессы в часовне Гринвичского дворца. Дитя было завернуто в пурпурную мантию с горностаевой оторочкой. Томас вместе с другими придворными стоял у купели и держал полотенце, готовый принять ребенка. Кранмер был крестным отцом. Они нарекли дитя звучным монаршим именем: Элизабет.

Рождение долгожданного наследника обернулось неприятным сюрпризом: на свет появилась девочка. Королева Анна Болейн пригорюнилась; двор, с учетом всего, через что пришлось пройти королю, пребывал в шоке; сам Генрих старался сделать хорошую мину при плохой игре. Ребенок родился здоровым. Будут и другие. На какое-то время и с точки зрения Английской церкви новорожденной предстояло стать наследницей престола, так как Кранмер, аннулировавший первый брак короля, лишил принцессу Мэри законного права на трон. Мнение Ватикана оставалось неизвестным, ибо папа так и не вынес решения по поводу двух браков короля.

Мередит, подходя к барке, улыбался про себя. Вот его лодочник, ждет. Он сел без единого слова. Доггет отчалил. Решив еще немного потомить его в неизвестности, Мередит выжидал, пока они не очутились напротив Дептфордских доков. Там он заговорил:

– Ну, дружок, тебе еще нужна барка?

– Так точно, сэр. Но какая?

Придворный улыбнулся.

– Королевская, какая же еще, – ответил он невозмутимо.

Доггет так удивился, что на миг позабыл о веслах. Он с разинутым ртом уставился на Мередита. Он точно не знал, сколько получали везучие аристократы его ремесла, – наверное, вдвое против любого другого. К тому же король постоянно разъезжал по реке; Гринвич – его любимая резиденция, чуть реже он посещал Ричмонд и Хэмптон-Корт. Доггет залепетал слова благодарности, но Мередит вскинул руки.

– Может быть, я и отца твоего пристрою, – продолжил он и улыбнулся, увидев, как хапнул воздух Дэн.

Будучи спрошен, с чего вдруг молодому человеку, близко знакомому с величайшими людьми королевства, возиться с ничтожным лодочником, Томас Мередит объяснился бы без труда. Все дело в придворном чутье – том же, что подстегнуло его подыскать Роуланду место у канцлера: друзей слишком много не бывает. Кто мог знать, в чем пригодится ему когда-нибудь этот парень? Искусство заключалось в умении обзавестись десятками таких отзывчивых приятелей во всех мыслимых местах.

– Сэр, я обязан вам по гроб жизни, – произнес Доггет, охваченный благоговейным трепетом.


Мередит сдержал слово через неделю.

В Лондоне тех времен, наверное, не было места почтеннее, чем большой, с серыми стенами монастырь, находившийся чуть на восток от старой больницы Святого Варфоломея, сразу за городской стеной. Его главной особенностью являлся просторный внутренний двор, окруженный домиками с крохотным садом при каждом – все это были персональные монашеские кельи. Орден картезианцев, населявших монастырь, не относился к древнейшим, но, в отличие от большинства других, не оказался замешанным ни в один скандал. Правила были строги. Обет молчания не соблюдался только по воскресным дням. Монахи не покидали обители без разрешения настоятеля. Они были безупречны. Здесь находился дом призрения – Чартерхаус.

В тот солнечный день за его воротами шла любопытная небольшая процессия. Ее возглавлял Томас Мередит. Позади брела пара, незадолго до этого торговавшая в лавочке на соседней улице – доходное маленькое предприятие с продажей распятий, четок и отличной подборкой ярко раскрашенных гипсовых фигурок. Муж, звавшийся Флемингом, был среднего роста и с изрядно вогнутым лицом. Жена была вровень с ним и крепко сбита. Она уже несколько минут расточала хвалы придворному и монахам за удивительную милость к ее отцу – безусловно, по делу, ибо сама не проявляла к старику ни малейшего интереса на протяжении пяти лет с гаком. А замыкал процессию Уилл Доггет, которого крепко держал за руку Дэниел, теперь облаченный в великолепный костюм королевского лодочника.

Он малость сгорбился, иначе был бы не ниже сына. Несмотря на чистые рубаху куртку и вычесанную длинную и седую бороду, в походке старика присутствовало нечто непристойное. Будто старый Доггет, всю жизнь без устали делавший что вздумается, готов был в любую секунду дать деру в поисках удовольствий. Однако отныне ему предстояло жить в Чартерхаусе.

Во всех лондонских духовных заведениях содержалось сколько-то иждивенцев. Разорившиеся джентльмены, мирно проживавшие в меблированных монашеских кельях; вдовы, занимавшиеся уборкой и стиркой, не говоря уже о своре голодных, которых ежедневно прикармливали у ворот. Даже суровейшие критики орденов не столь строгих безоговорочно признавали, что о бедных заботились все.

Хотя брат Питер еще не вернулся в лондонский Чартерхаус, Томас Мередит достаточно хорошо знал монахов, чтобы выпросить место для старика. Тот будет ночевать в келье с двумя такими же и работать в саду.

– Теперь тебе придется угомониться, – внушил ему сын чуть позже. – Если тебя вышвырнут отсюда, обратно не возьму.

Уилл Доггет внимал всему этому с улыбочкой, в привычной бодрой манере.

– Правда, одному Богу известно, сколько он протянет, – заметил Дэн сестре, когда они вышли.

Перед уходом он подошел к Мередиту и склонился:

– Чем мне вас отблагодарить, сэр?

– Я подумаю, – улыбнулся тот.


Для Сьюзен тоже наступила счастливая пора. В конце лета они с Роуландом сняли домик в Челси – очаровательный, кирпичный, с дубовыми балками и черепичной крышей. Две комнаты на втором этаже, чердак, служебные постройки и прелестный сад с выходом к реке.

В первые недели работы Роуланда у канцлера Сьюзен часто думала о своей встрече с королем. Правильно ли она поступила, скрыв это от мужа? К добру ли было вообще их присутствие при дворе? Но время шло, и страхи отступали. Ничто не предвещало беды. Роуланд возвращался из Вестминстера, где проводил бо́льшую часть дня, и говорил лишь о любезном к себе отношении. Дом был прекрасен; доходы позволяли ей жить легко, как никогда прежде; дети радовались. Она успокоилась и выкинула случившееся из головы.

Без труда семья вошла в обыденный ритм. Старшая дочь Джейн, уже десяти лет, была главной помощницей по дому, но каждый день, пока две малышки играли, Сьюзен усаживала ее за книги на три часа – в точности как некогда заставляли ее саму. Джейн успела неплохо освоить латынь, а если и ныла порой, твердя, что многие ее подружки умели только читать и писать по-английски, Сьюзен твердо отвечала: «Не хочу, чтобы ты вышла замуж за невежду, и поверь: счастливый брак означает единство умов, как и всего остального».

Но самым милым был маленький Джонатан. Девочки уродились белокурыми, но он в свои восемь был копией отца – красивая темная шевелюра и бледное пытливое личико. Сейчас мальчик начал посещать школу в Вестминстере. Отец часто забирал его по утрам, и Сьюзен наблюдала, как они удалялись по дорожке рука в руке, а если Роуланд ехал верхом, то сажал мальчика спереди. Пару раз она испытала такое счастье и любовь при виде этой картины, что к горлу подступил ком.

Питера все не было, и ей отчаянно не хватало его общества и мудрого совета. Место Питера, правда, занял Томас. Теперь они с Роуландом виделись часто, и супруг приглашал его в дом. Потянулись счастливые вечера: Томас играл с детьми и мягко подтрунивал над всеми. Она же, хотя всегда считала его излишне мирским, не могла не смеяться над его остротами и не восхищаться умом, когда он описывал свою жизнь при дворе.

Когда порой они втроем усаживались у огня, разговор обращался к религии и шел особенно живо, благо оба мужчины оседлали своего конька.

Сьюзен улавливала за добродушными шуточками и приземленностью Томаса тоску по бесхитростной вере, которой раньше не сознавала, и этим он нравился ей. С некоторыми высказываниями о распущенности и суевериях, прокравшихся в Церковь, она почти соглашалась, хотя порой он заходил слишком далеко.

– Не пойму, с какой стати нам отвергать правоверную английскую Библию, – говорил он. – Я знаю, – перебивал он Роуланда, – ты вспомнишь лоллардов и скажешь, что люди собьются с пути, если предоставить их самим себе. Но я не согласен.

– Лютер начал как реформатор, а закончил еретиком. Вот что бывает, когда люди восстают против авторитета многовековой мудрости, – парировал Роуланд.

Сьюзен не могла не ощущать известную самонадеянность, свойственную реформаторам, особенно тем, кто обратился к протестантизму.

– Они хотят, чтобы каждый был совершенен, – выговаривала она. – Но Бог вознаграждает за усердие всех. А реформаторы хотят заставить каждого походить на них и считают, что иначе никому не спастись.

Но Томас оставался непоколебим:

– Реформа так или иначе произойдет, сестрица. Без этого не обойтись.

– По крайней мере, одно известно наверняка, – улыбался Роуланд. – Пока король Генрих стоит на своем, протестантам в Англии не бывать. Он ненавидит их.

«Это уж точно», – думала Сьюзен.


Хотя Томас Мередит с удовольствием дарил окружающим радость, его мысли были заняты весьма важной встречей. Она состоялась за два дня до крещения принцессы. Очень секретная встреча – с его господином Кромвелем.

Королевский секретарь непрестанно поражал Мередита. Опытный придворный, ближайший советник короля, он едва ли походил на сына ничтожного пивовара. В отличие от Булла, Томас Кромвель возвысился благодаря не учености, но свирепой хватке. И в нем неизменно пряталась загадка. Словно он что-то утаивал – возможно, некие убеждения. Поверхностное представление о них, по мнению Мередита, могли иметь очень и очень немногие.

Они остались наедине в верхних покоях, и королевский секретарь буркнул, что получил известие из Рима.

– Папа, – уведомил он молодого человека, – готов отлучить короля от Церкви.

Томас выразил озабоченность, но Кромвель только пожал плечами:

– Ему и впрямь приходится сохранять лицо после всего, что натворил Генрих. – Затем он криво улыбнулся. – Однако его святейшество по-прежнему не говорит, кто, по его мнению, является законной супругой Генриха.

Впрочем, было ясно, что секретарь откровенничал неспроста. Глаза Кромвеля были расставлены столь широко, что Мередиту показалось, будто на него наставили циркуль.

– Скажи мне, что ты думаешь об этих новостях, – негромко произнес Кромвель.

Мередит ответил с предельной осторожностью:

– Я всегда сожалею, когда с королем не соглашаются, пусть даже папа.

– Хорошо. – Кромвель как будто задумался. – Ты обучался в Кембридже?

Томас кивнул.

– Дружен с Кранмером?

Ничто не укрывалось от секретарского всеведения. Томас признал, что это так. Кромвель вроде удовлетворился, но допроса не закончил.

– Теперь же, мой юный друг, поведай, – продолжил он мягко, – хороша или плоха эта новость об отлучении?

Мередит посмотрел ему прямо в глаза.

– Наверно, хороша, – тихо произнес он.

Кромвель только хрюкнул, но оба знали, что это было приглашением. Секретарь оказал ему доверие и отослал к секрету, который, хотя они никогда не говорили об этом вслух, был для них общим. К тайне, которой Мередит не мог поделиться с родней, а Кромвель – с королем. Томас Мередит подумал, что предстоящие месяцы окажутся презанятными.

1534 год

За первый год жизни в Челси душевное спокойствие Сьюзен лишь однажды оказалось под угрозой, и с этим она, по ее твердому мнению, неплохо разобралась.

Тот апрельский день начался скверно. Из Чартерхауса прибыл посыльный с письмом от Питера, только что пришедшим из Рима, в котором тот сообщал, что занемог и не вернется в Лондон еще несколько месяцев. Это были печальные новости. Но даже они показались не важными при виде мужа, который понуро подъехал в середине дня – бледный как смерть и в сопровождении необычно мрачного Томаса. Сьюзен выбежала навстречу.

– Что случилось? У тебя неприятности? – спросила она Роуланда.

– Нет, – ответил Томас. – Но завтра возможны.

Он вошел в дом.

Исполненная решимости хранить в семье мир и спокойствие, Сьюзен умышленно не обременяла свой ум мировыми проблемами. Она сожалела о политических событиях последних месяцев, но не встревожилась отчасти потому, что они были ожидаемы. Папа, принужденный в конце концов выбрать между могущественным Габсбургом и островным королем Генрихом, нехотя отлучил последнего от Церкви. В марте же, что было еще прискорбнее, он объявил законной женой английского короля не Анну Болейн, а испанку Екатерину. Генрих был готов: Акт о престолонаследии, уже составленный, представил парламенту секретарь Кромвель, и его быстро утвердили. К акту прилагалась присяга, объявлявшая детей Анны законными наследниками трона, а в преамбуле к документу говорилось, что у папы нет власти изменить эти установления.

– Отныне мы не вправе сомневаться в престолонаследии, – объявил Генрих. – Все мои подданные обязаны присягнуть.

Лондонским олдерменам поручили принять присягу у каждого гражданина и предоставить в Гринвич отчет; в прочих краях этим делом занялись чиновники Кромвеля.

Сьюзен сочла происходящее неприятным, но необходимым. Она полагала, что лучше договориться о престолонаследии, пусть даже ценой затяжной ссоры с папой, чем спорить о короне, а из услышанного поняла, что большинство рассудило так же. Лондонцы ворчали, однако никто, насколько она знала, не отказался подчиниться королевскому указу. Поэтому ее потрясли слова Роуланда, произнесенные уже в доме.

– Дело в присяге. Трое отказались. Их отправили в Тауэр. – При виде ее недоумения он добавил: – А завтра присягать придется мне.

– И он считает, – подхватил Томас, – что тоже должен отказаться.

Сьюзен вдруг испытала слабость, но сохранила выдержку.

– Кто эти трое?

Некий доктор Уилсон. Она никогда о нем не слышала. И старый епископ Фишер.

– Этого следовало ожидать, – сказала Сьюзен.

Будучи тем самым епископом, что отказался благословить новый брак Генриха, праведный старец едва ли мог передумать теперь. Однако на третьем имени она обмерла.

– Сэр Томас Мор.

Она знала, что Роуланд был поклонником и последователем бывшего канцлера – ученого, писателя, правоведа и убежденнейшего католика.

– Что с ними будет? – спросила Сьюзен.

– Согласно акту, отказ от присяги, к счастью, не является изменой, – сказал Томас. – Но в Тауэре они потомятся. Любой, кто последует их примеру… – Он посмотрел на Роуланда и скривился. – Конец карьере. Конец всему. – Он указал на ее любимый дом. – Мне тоже, как зятю, придется несладко.

Роуланд колебался.

– Мор все же законник, у него должны быть основания.

На это Сьюзен Булл лишь с отвращением фыркнула, потому что если и был в Лондоне человек, которого она, несмотря на свою праведность, терпеть не могла, так это сэр Томас Мор.


История щадила сэра Томаса Мора, и неспроста, однако при жизни к нему чаще, наверное, испытывали ту же антипатию, что была и у Сьюзен. Лично у нее имелось на то несколько причин. Двумя годами ранее подав в отставку, тот почти не выходил из своего дома в Челси возле реки – тот стоял меньше чем в полумиле от ее собственного. Сьюзен видела его сварливую жену и членов обширного семейства, но сам великий муж показывался редко. И хотя люди, его знавшие, отзывались о нем как о человеке добром и остроумном, она по немногочисленным встречам сочла этого седевшего субъекта отрешенным, а также уловила его невысокое мнение о женщинах. Однако истинная неприязнь восходила ко временам его канцлерства. Именно тогда проявилась более досадная сторона его натуры.

Он страстно ненавидел еретиков. Не имея сана, в вопросах веры он тем не менее обозначил себя в качестве королевского сторожевого пса. Юристу до мозга костей, ему нравилась роль как прокурора, так и судьи. Предполагаемых еретиков волокли на допросы в Челси. Часто он проводил их лично. Его честность и ум не подвергались сомнению, но даже Сьюзен при всей ее набожности считала его одержимым. «Он не епископ, – негодовала она. – И это вовсе не по-английски». В отличие от многих государств, Англия Божьей милостью избежала охоты на еретиков. Поэтому сейчас Сьюзен возразила:

– Мор – фанатик.

– Подумай хорошенько, – вмешался Томас. – Эта присяга не имеет отношения к вере, она касается только престолонаследия. Разве папа назвал наследника английской короны?

– Конечно нет.

– Отлично, раз так. Подумай еще: откуда исходит эта присяга – только ли от короля? Нет. Она была одобрена парламентом. – Он улыбнулся. – Ты восстаешь против парламента?

Томас прекрасно знал, что в этом заключался ключ к делу – тот, которым столь аккуратно пользовался его патрон Кромвель.

Английский парламент, по сути, оставался средневековым. Но для такого сильного короля, как Генрих, обладал одним особо полезным свойством. Он мог безоговорочно подтвердить королевскую волю. Ибо кто осмелится отрицать, что объединенный глас палаты общин и палаты лордов, куда входили также епископы и аббаты, выражал общее, духовное и светское, мнение всего королевства?

– Позволь привести пример. – Томас быстро воспользовался моментом. – Если король и парламент решат, что следующим королем буду я, Томас Мередит, сможете ли вы с папой это оспорить?

Роуланд помотал головой.

– Ну и славно.

– А как же преамбула? – не унимался тот. – Разве в ней не отрицается папская власть над таинством брака?

– Спорное место, – мгновенно признал Томас. В действительности формулировка представляла собой продуманный компромисс между Кромвелем и епископами и точный смысл был преднамеренно затуманен. – Но епископы не возражают. И даже если они ошибаются, – подчеркнул он, – нам всем известно, что без этого не обойтись, ибо король и папа оказались в неприемлемом положении.

Это был убедительный довод, и Сьюзен, видя колебания мужа, внесла свою лепту.

– Ты обязан присягнуть, – произнесла она твердо. – Ты не вправе погубить семью и карьеру. Не ради этого. Повод не тот.

– Наверное, ты права, – кивнул Роуланд и улыбнулся. – Я знаю, что твоему суждению можно доверять.

Сьюзен порадовалась собственной убежденности. Не подсказало ли ей чутье, что Фишер и Мор ухватили самую суть дела? Она вспомнила Генриха, каким повстречала его в саду, поспешно отогнала видение и вместо этого подумала о своих детях. Ей не вынести их страданий.

Томас ушел, и Роуланд как будто успокоился, но оставался бледным весь вечер. Сьюзен понимала, что совесть продолжала его точить. Пару раз он заметил ей с печальной улыбкой: «Эх, был бы здесь Питер!» Она же не знала, какими словами умиротворить его рассудок.

Ранним утром Сьюзен выглянула из окна и возрадовалась: из тумана показалась барка, а через несколько секунд Мередит уже стоял на пороге. Он улыбался.

– Решил, что нужно сказать тебе. Вчера вечером я отправился в Чартерхаус. Все тамошние присягают. – На самом деле суровые картезианцы согласились с серьезнейшими оговорками, но Томас не видел надобности вдаваться в эти материи и бодро изрек: – Коль это могут сделать в Чартерхаусе, куда переселится Питер, то сможешь и ты.

И тут она увидела, как лицо Роуланда наконец расслабилось. «Храни Бог Томаса», – подумала Сьюзен.


Явившись на службу одним погожим майским утром, Дэн Доггет пребывал в приподнятом настроении. Он выглядел краше некуда. Алая куртка с золотым шитьем, белые рейтузы, блестящие черные туфли с серебряными пряжками и элегантно заостренная шапочка черного бархата – летний наряд королевского лодочника отлично подходил его статной фигуре.

Месяцы, прошедшие с поступления на королевскую барку, были поистине счастливыми. Жалованье превосходило всякие ожидания, а по торжественным дням случались огромные премиальные. Его немного смущало только одно: он не привык к дисциплине. Когда начальник лаконично указывал ему, что делать, Дэн иногда приходил в замешательство и не однажды ловил себя на тоске по безалаберности своего папаши. «Наверное, – признавался он себе, – я похож на него больше, чем думал». Но ему удавалось обуздывать свои чувства.

Едва он прибыл в Гринвич, начальник огорошил его:

– Сегодня ты свободен. Вот письмо – там сказано, что тебя ждут в Чартерхаусе. У тебя там отец? – Доггет кивнул, и тот усмехнулся: – Похоже, твой старик немного чудит. Советую поторопиться.

Дело оказалось хуже, чем он боялся. В монастыре Дэна ждал помощник настоятеля, а также сестра.

– Настоятель в высшей степени недоволен, – сообщил первый.

– Да помилует Господь душу несчастного старика, – подхватила сестра с агрессивной набожностью. – Это твоя забота, Дэн, – добавила она твердо.

Для местных монахов случившееся явилось настоящим событием. Те, что помоложе, никогда не видели ничего подобного, тем более что, будучи под мухой, Уилл Доггет запоминался надолго. Он отправился в местный трактир и свел кое-какие знакомства; ему налили. Старик несколько часов пьянствовал там и в других кабаках. Горланил песни, а под занавес, употребив куда больше, чем вылакал за многие месяцы, отправился назад в Чартерхаус.

Когда Уилл Доггет добрел до места, уже стемнело, большие внешние ворота заперли. Поскольку его «добродушные» удары не нашли никакого отклика, он решил выломать монастырскую калитку. Когда наконец ему отворил глубоко возмущенный молодой монах, дедуля скорбно прошел к ореховому деревцу, уселся, привалился к нему спиной и выдал несколько куплетов из песенки лодочника на языке, которого прежде, конечно, в Чартерхаусе не слыхивали.

– Мы этого не потерпим, – заявил помощник настоятеля.

Дебошира выставили бы еще утром, не поклянись его дочь всеми святыми, образками которых торговала, что не в состоянии ему помочь.

Когда Дэн добрался до папаши, Уилл перевел себя в сидячее положение и удостоил сына взглядом наполовину укоризненным, наполовину виноватым.

– Что же, твоя сестрица меня не берет, – вздохнул он. – Монахи велят уходить и снова жить у тебя.

– Не выйдет, – твердо ответил Дэн. – У меня негде.

В конце концов помощь пришла от самого настоятеля.

– Твой отец не пропащая душа, – сказал он Дэну с похвальной откровенностью, однако серьезно продолжил: – Но у нас строгий монастырь. Твой родитель может остаться при одном условии: он не будет выходить за ворота.

Дэн взглянул на отца. Вероятность подобного показалась ему невысокой.


Кошмар для Сьюзен Булл начался погожим летним днем.

Одним из милых ей качеств Роуланда было то, что он, хотя карьера и брак возвысили его в обществе, ни в коей мере не стыдился своих родных-пивоваров. Чета навещала старую пивоварню в Саутуарке каждые несколько месяцев. На сей раз к ним присоединился Томас. Они прошлись по разросшейся территории предприятия и отправились на старый постоялый двор «Джордж», где все когда-то и началось.

Сьюзен пребывала в неплохом настроении. Апрельская угроза миновала. Нравилась присяга или нет, Акт о престолонаследии едва ли кто отказался признать, и хотя доктор Уилсон, Фишер и Мор оставались в Тауэре, к ним больше не применяли никаких мер. Потеплело и при дворе. «Король и королева Анна счастливы, – докладывал Томас. – Все убеждены, что рано или поздно появится наследник мужеского пола». Но главное, доволен был Роуланд. Угрызения совести остались в прошлом, он увлеченно трудился, и их супружеская жизнь расцвела.

Посиделки вышли веселые, прибыли трое: престарелый отец Роуланда и двое братьев. Сьюзен прекрасно ладила с Буллами. В отличие от темноволосого, лысевшего Роуланда, который больше походил на валлийца кельтских кровей, они воплощали семейную породу – светлые волосы, голубые глаза и широкие саксонские лица. Родственники были глубоко консервативны во всех своих взглядах. Если им и недоставало умственных способностей Роуланда, то было очевидно, что они гордились им не меньше, чем он ими. Вскоре Томас уже воодушевленно твердил им: «Такой блестящий ученый, как Роуланд, не может не стать когда-нибудь канцлером».

Мередит был в ударе. Он живо расписал развеселую жизнь при дворе: турниры, спортивные увлечения, музыку. Позабавил их байками обо всех тамошних шишках. Отец Роуланда проявил интерес к художнику Гольбейну, уже написавшему портреты многих знатных англичан.

– Представьте себе, – ответил Томас, – что король Генрих вышел на портрете совсем как живой! В первый день, когда тот повесили, один придворный оставался в неведении. Так он сделал стойку и поклонился!

Томас выставил в радужном свете даже своего сурового господина Кромвеля.

– Кромвель строг, – признал он, – но отменно умен. Любит ученое общество, с ним часто обедает Гольбейн. А знаете, кто его ближайший друг? Сам архиепископ Кранмер. – Мередит усмехнулся, глядя на Сьюзен. – Мы, придворные, не такая уж негодная публика.

Им было так хорошо в старой таверне, где в давние времена хозяйничала дама Барникель, что к середине дня, когда они решили вернуться по реке в Челси, все были слегка навеселе.

«До чего же славно вокруг», – подумала Сьюзен, пока их барка скользила по течению. Вода напоминала жидкое стекло, небо было синим, воздух – неподвижным. Тюдоры, несомненно, облагородили Лондон. Когда миновали устье Флита, которое сузилось под наступлением береговых построек, она одобрительно взглянула на новый королевский замок возле Блэкфрайерса, а также на небольшой дворец Брайдуэлл для важных иностранных гостей, к которому через Флит тянулся мост. Она улыбнулась огороженному Темплу и зеленым лужайкам больших домов, от каждого из которых сходили ступени к реке. Правда, старый Савойский дворец утратил свой блеск – он так и не оправился от разорения Уотом Тайлером веком раньше, и там теперь размещалась лишь скромная больница. Но с приближением к Вестминстеру обозначилось новое огромное здание – прекрасный дворец, который король Генрих намеревался назвать Уайтхоллом.

У Вестминстера она поняла, что Роуланд порядком охмелел. Не беда. Супруг что-то напевал под нос, но вполне мелодично. Глаза блестели. Что касалось Томаса, то его забавляло решительно все.

Через несколько минут, когда они прошли Вестминстер и почти поравнялись с Ламбетским дворцом архиепископа, Роуланд толкнул ее и показал пальцем. Тут Сьюзен разглядела, что у ступеней привязана барка, а ее пассажиры вот-вот пройдут через большие кирпичные врата ко дворцу.

– Это Кранмер, – сказал он, и Сьюзен с любопытством присмотрелась к высокой, статной фигуре, выбиравшейся из барки.

Но вскоре ее вниманием завладело нечто другое. Мужчины выгружали солидный багаж, и она заметила, что четверо понесли большущий ящик, чуть ли не гроб.

– Кто-то умер? – спросила она.

Тут Томас без всякой видимой для нее причины начал посмеиваться.

– Не вижу ничего смешного, – заметила она. – Люди, знаешь ли, умирают.

Но тот уже хохотал.

– Мог бы и объяснить, – произнесла она раздраженно.

– Маленький секрет Кранмера, – бросил Томас и ухмыльнулся. – Тсс!

– Ты пьян, – вздохнула Сьюзен.

– Может, и так, сестрица. – Его глаза налились кровью.

Мередит несколько секунд молчал. Затем гроб внесли в сторожку, и Томас снова прыснул. Он доверительно проговорил:

– Обещаешь молчать, если я скажу, что там такое, в ящике?

– Пожалуй, – ответила она нехотя.

– Госпожа Кранмер, – осклабился Томас. – В ящике его жена.

Сьюзен на миг онемела. Конечно, священники грешили, хотя английское духовенство в этом смысле в последнее время подтянулось. Но чтобы архиепископ содержал женщину…

– У Кранмера есть любовница? – уточнила она.

Однако Томас помотал головой:

– Не любовница, а законная жена. На самом деле – вторая. Они поженились до того, как он стал архиепископом.

– Но знает ли король Генрих?

– Да. Не одобряет. Но ему нравится Кранмер. Опять-таки он нужен, чтобы узаконить брак с Болейн. Поэтому он обещал Кранмеру хранить тайну. Вот почему никто не видит госпожу Кранмер. Когда он выезжает, она сопровождает его в ящике. – Он снова рассмеялся. У него слегка заплетался язык. – Ты не находишь это забавным?

Сьюзен посмотрела на Роуланда, но тот продолжал напевать и явно пропустил сказанное мимо ушей. И хорошо.

– Должно быть, распущенная женщина, – произнесла она с отвращением.

– Вовсе нет, – возразил Томас. – Весьма почтенная. Кранмер женился на ней, когда учился в Германии. По-моему, ее отец – пастор.

– В Германии? – нахмурилась Сьюзен. Пастор? Она не сразу осознала, что это значило. – Лютеранский пастор? Ты хочешь сказать, – продолжила она потрясенно, – что эта женщина, которая замужем за нашим архиепископом, лютеранка? – Тут ей пришла в голову мысль еще худшая. – Но кто же тогда сам Кранмер? Может, и он тайный еретик?

– Скромный реформатор, – заверил ее Томас. – Не больше.

– А король? Он же втайне не сочувствует протестантам?

– Святые угодники, конечно нет! – воскликнул тот.

Но Сьюзен полагала, что так и есть. Впрочем, она заметила, что разговор отрезвил его. Томас даже слегка всполошился. На том бы она и отстала, не посети ее вдруг ужасная догадка.

– А ты, Томас? – повернулась она к нему. – Ты сам-то кто?

Вот теперь брат протрезвел. Она посмотрела ему в глаза, но Томас потупил взор и не ответил.


Для Томаса, как и для многих других, обращение состоялось в годы студенчества, хотя радикальную смену его взглядов было не вполне правильно называть обращением, так как он не перешел в другую веру.

В действительности процесс протекал незаметно. Кое-чем Томас легко делился со Сьюзен и Роуландом во время их бесед в Челси, например естественным для ученого желанием очистить библейские тексты, понятным для мыслителя неприятием идолопоклонства и суеверия. Но за этим таилось нечто более радикальное и опасное, и вдохновитель этих идей – по крайней мере, для Томаса – умещался в одном слове: Кембридж.

Из двух великих университетов Кембридж всегда был радикальнее Оксфорда, где придерживались традиций. И когда кембриджцы, вдохновленные Эразмом – ученым эпохи Ренессанса, – обратили свои взоры к пошатнувшемуся колоссу Средневековой церкви, они быстро добрались до основ и подвергли анализу даже священные доктрины.

Томас навсегда запомнил тот первый раз, когда столкнулся с нападками на главную доктрину Пресуществления – чудо евхаристии. Он знал, разумеется, что Уиклиф и лолларды ставили ее под сомнение. Ему было известно, что ее отрицали современные европейские еретики-протестанты. Но, услышав кембриджского ученого, он был потрясен.

– При обсуждении этого вопроса речь обычно шла о деталях, – указал тот. – Действительно ли Бог всякий раз дарует чудо каждому священнику? Или, выражаясь в более философском ключе, как могут Святые Дары одновременно являться хлебом и Телом Христовым? Но все это, – заявил он уверенно, – суть ненужные спекуляции. Мои доводы намного проще и опираются на то, что действительно сказано в Библии. Господь наш велит ученикам возобновлять эту часть Тайной вечери только в одном Евангелии из четырех и речет следующее: «Сие творите в воспоминание обо Мне». Больше ничего. Это поминовение. И все. Зачем же тогда мы изобрели чудо?

Ко времени, когда Томас Мередит расстался с бодрящей восточноанглийской атмосферой Кембриджа, он уже не являлся убежденным католиком.

Будучи вынужден определить свою позицию, он был бы должен отнести себя к партии реформаторов. А это весьма немалая группа. Хотя интеллектуальной основой был Кембридж, в Оксфорде тоже формировался кружок вокруг восходившего светила – Латимера. Там были прогрессивные церковники вроде Кранмера, некоторые видные лондонцы, сочувствовавшие придворные аристократы, включая отдельных родственников королевы Анны Болейн, и даже, как выяснил Томас, секретарь Кромвель. Это была элита. Английские простолюдины в своем большинстве придерживались взглядов старых и привычных. Реформаторы, как обычно бывает, не отзывались на глас народа, а просто решили улучшить последний.

– Не знаю, лютеранин ли я, – признался недавно Мередит Кромвелю, – зато знаю точно, что хочу радикального очищения религии.

Однако в Англии был только один человек, способный изменить народную веру, – король. Как было реформаторам переманить в свой лагерь того, кто объявил себя Защитником Веры?

– Мы уповаем на удобный случай, – сказал Кромвель. – Только и всего. В конце концов, – напомнил он, – кто мог предугадать, когда все началось, столь поразительный итог истории с Болейн? Тем не менее для нас, реформаторов, он оказался редким подарком, ибо вынудил короля порвать с Римом. Мы можем опереться на это.

– Пусть король отлучен, – возразил Томас, – пусть терпит выходки Кранмера, коли тот ему нравится, но все равно, похоже, ненавидит еретиков ничуть не меньше, чем прежде. Он и на дюйм не продвинулся к реформам.

– Терпение, – буркнул Кромвель. – На него можно повлиять.

– Но как? – вскричал Томас. – Какими доводами?

Кромвель лишь улыбнулся.

– Вижу, – заметил он, качнув головой, – что ты все еще ничего не знаешь о государях. – Кромвель спокойно посмотрел ему в глаза. – Если хочешь повлиять на государя, юноша, то забудь о доводах. Изучай человека. – Он вздохнул. – Генрих любит власть. В этом его сила. Он крайне тщеславен. Ему хочется выглядеть героем. В этом его слабость. И он нуждается в деньгах. Это его потребность. – Глазки Кромвеля сверлили Томаса. – Мы горы свернем тремя этими рычагами. – Теперь он улыбнулся. – Мы можем даже, юный Томас Мередит, осуществить в Англии религиозную реформацию. – Он потрепал молодого человека по руке. – Дай мне срок.

Поэтому сейчас, глядя в тревожное лицо сестры, Томас гадал, как ответить. Он уже достаточно протрезвел, чтобы в ужасе осознать, что выболтал слишком многое. Придется идти на попятную.

– Я не протестант, – заверил он ее. – Как и никто другой при дворе. – Он улыбнулся. – Ты слишком много переживаешь.

Но она видела его глаза. И понимала, что он лжет. Хотя Сьюзен ничего не сказала, ей было больно осознавать, что, совершались ли циничные маневры при дворе или нет, с этого дня она больше не может доверять брату.


Сьюзен была расстроена, разочарована, но не позволила этому делу завладеть ее мыслями. К счастью, Роуланд не участвовал в беседе. Она же не стала его просвещать. Если Томас в известном смысле был для нее потерян, она не хотела возлагать бремя своей печали на мужа, который трудился не покладая рук. Она напомнила себе, что должна быть ему достойной женой и опорой.

Женщина испытывала опустошенность лишь иногда, оставаясь дома одна. Она признала в этом чувстве нравственное одиночество. Ей отчаянно хотелось снестись хотя бы с Питером, но тот сообщил в последнем письме, что достаточно оправился для паломничества к каким-то великим святыням, и она даже не знала, куда писать. Пока же Сьюзен продолжала время от времени принимать в доме Томаса, смотреть на его забавы с детьми и притворяться, будто все в порядке.


Идея посетить Гринвич принадлежала Сьюзен. Ей всегда хотелось осмотреть величайший дворец. Узнав же одним осенним днем, что короля Генриха не будет, а Томас и Роуланд поедут туда по делам, она напросилась в спутницы.

День радовал. Томас обвел их вокруг огромного прибрежного дворца. Он даже обеспечил им покои для ночлега, чтобы вернуться в Челси утром.

Незадолго до заката троица поднялась по широкому зеленому склону за Гринвичским дворцом. Они быстро дошли до окраины Блэкхита и вернулись на вершину склона посмотреть на заход солнца. Вид открывался поистине замечательный. Чистое небо над головой; с востока, от эстуария, задувал прохладный ветерок, тогда как на западе раскинулись длинными тяжами серые облака с пламеневшими краями. Ниже ловили последние солнечные лучи дворцовые башни. Слева просматривался весь Лондон, а дальше на запад струилась золотистая лента Темзы. Они любовались несколько минут, затем, когда солнце скрылось за облаком и пейзаж окрасился в серый цвет, Томас вдруг указал на дептфордскую верфь, что была выше по течению, и воскликнул:

– Смотрите!

Ни один монарх не делал для флота больше, чем король английский Генрих VIII. Там стояло несколько кораблей, включая огромную шестисоттонную «Мэри Роуз», но гордостью флота был «Генрих милостью Божьей», крупнейший на тот день английский военный корабль. Он только-только скользнул в реку, вынырнув из леса мачт у дептфордских верфей.

Сьюзен, обмирая до немоты, следила за выходом четырехмачтового корабля на середину реки. Матросы любовно называли его «Великим Гарри».

– Весит за тысячу тонн, – благоговейно пробормотал Томас.

Казалось, что корабль затмил собой самую реку.

Затем «Великий Гарри» вдруг развернул церемониальные паруса, украшенные золотом. В сей же миг сквозь прореху в западном облаке прорвался, словно в ответ, сноп солнечных лучей. Он волшебным образом объял корабль с его парусами и золотисто-красным свечением на фоне темневшей реки, и тот уподобился сказочному судну – блистательный, нереальный и столь прекрасный, что у Сьюзен захватило дух. Видение длилось около минуты, пока солнце не скрылось вновь.

Таким бы это чудесное зрелище и сохранилось в памяти Сьюзен, если бы капитан не пошел еще на один маневр. Как только солнца не стало, по всей длине корабельного борта резко распахнулись затворы, выстроенные в два ряда, и из темных глубин выскочили жерла двух десятков пушек, вмиг превратившие большой корабль из золотистого призрака в свирепую и мрачную машину войны.

– Такая пушка может разнести дворец в щепки, – восторженно заметил Томас.

– Великолепно, – согласился Роуланд.

Но Сьюзен военный корабль наполнил ужасом. Она вспомнила другое преображение, которое наблюдала в летнем саду. Казалось, что корабль золотой и корабль суровый с его тупыми и грозными пушками суть два лика самого короля. И пока мужчины довольно следили за медленным движением «Великого Гарри» вниз по течению, ей было до странного неуютно. Легкую дрожь, пробежавшую по телу, она приписала действию восточного ветра, от которого уже становилось зябко.


Молодой человек подошел к Томасу, когда они стояли в передней, где обшивка темного дерева приятно блестела в свете свечей.

– Секретарь Кромвель будет ждать вас утром, – сообщил он глухо и с улыбкой продолжил: – Решено. Нам предстоит быстро составить новый парламентский акт.

Не понимая, в чем дело, Сьюзен взглянула на Роуланда, но и тот пребывал в неведении. Тут она даже впотьмах заметила, что Томас зарделся.

– Что за парламентский акт? – спросила она живо.

Молодой человек секунду колебался, но потом усмехнулся и произнес:

– К ночи это перестанет быть секретом, так что могу сказать. Он будет назван Актом о превосходстве.

– О чем же он? – поинтересовалась Сьюзен.

– Ну, Томасу лучше знать, – ответил он бодро, – но главные положения таковы… – И молодой человек пустился в объяснения.

Сначала Сьюзен не улавливала смысла этого нового акта. В нем будто заново перечислялись уже свершенные Генрихом деяния в ссоре с папой: присвоение причитавшихся Риму средств, обеспечение наследования и многое другое. Но по мере того как молодой человек продолжал, глаза Сьюзен открывались все шире.

Тут наконец подал голос Роуланд:

– Ни один король не выступал с такими притязаниями!

Властью своего нового титула «высший глава Церкви» Генрих намеревался не только присваивать все сборы и назначать епископов и даже аббатов – такие попытки уже предпринимались могущественными и алчными средневековыми королями. Кроме того, он лично утверждал все доктрины, всякую теологию, ведал всеми духовными вопросами. Такое не приходило в голову ни одному средневековому государю. Он собирался, таким образом, одновременно быть королем, папой и церковным советом. Это была дерзость. И, словно желая нанести последнее оскорбление, он произвел Кромвеля в наместники и поставил его над всей Церковью – священниками, аббатами и епископами, которым предстояло отчитываться во всех делах перед суровым королевским секретарем.

– Король приравнивает себя к Богу! – воспротивился Роуланд. И тихо добавил: – Это будет концом Церкви, какую мы знаем.

– Генрих – добрый католик, – ответил Томас, переходя в оборону. – Он защитит Церковь от ереси.

Сьюзен молчала.

– А вдруг король передумает? – не отставал Роуланд. – Вдруг Генрих захочет упразднить реликвии? Или перекроить мессу? Что, если он возьмет и перейдет в лютеранство?

Никто не ответил.

– Понимаете, будет и еще один акт, – продолжил молодой человек. – Акт об измене. В ней будет повинен любой, кто посмеет возразить против Акта о превосходстве. Это означает смерть, – пояснил он без всякой нужды.

Сьюзен начала дрожать и посмотрела на Роланда.

– Мы не изменники, – сказала она твердо, как только могла. – Если акт примут, мы подчинимся.

Но Роуланд не поднимал глаз.


Женщина понимала, что чувствовал супруг, пока шли недели и Акт о превосходстве рассматривался в парламенте. Она испытывала то же, но знала, что не имеет права это показать. Сьюзен попала в поистине странное положение защитницы короля, единомышленницы брата, которого подозревала в еретичестве, – все, что угодно, только бы переломить критику мужа.

– В практическом смысле это ничего не меняет, – убеждал его Томас снова и снова. – Дело не только в том, что Генрих – верный католик, даже самые умеренные реформы будут рассматриваться епископами и парламентом. Вере ничто не грозит.

Противников в парламенте нашлось меньше, чем ожидала Сьюзен. Она поняла, что причиной тому отчасти была позиция, изложенная ей женой соседа. «Пусть лучше Церковью руководит наш английский Гарри, чем какой-нибудь итальянец из Рима, который ничего про нас не знает», – заметила та. Другие же, подозревала Сьюзен, – и даже епископы вроде Кранмера – могли быть тайными реформаторами, считавшими, что смогут добиться большего в обособленной Английской церкви. Но в первую очередь она поняла, наблюдая за беспощадным секретарем Кромвелем в действии, основную причину, по которой парламент покорялся королевской воле. Страх. И Сьюзен, вспоминая «Великого Гарри», под позолотой которого таились смертоносные пушки, в душе понимала, что мрачный государственный корабль продолжит плавание.

– Мы должны подчиниться закону, – тихо говаривала она.

Скромным утешением являлось только одно. В отличие от весенней истории с узакониванием престолонаследия, никто не заговаривал о поголовной обязанности присягать. Вздумай кто-то из подданных Генриха порицать новый акт публично, это было бы изменой, но несогласные могли, по крайней мере, страдать молча.

Этому, как сознавала Сьюзен, и предавался ее дорогой супруг. Он выполнял свою работу механически; какое-то время казался смертельно больным и утратил былую живость, хотя впоследствии немного взбодрился. Когда осень сменилась зимой, он погрузился в угрюмое безмолвие и даже в постели вел себя иначе – любострастие сохранилось, а радость исчезла. Что касалось Сьюзен, то она смотрела на детей и терпела, стараясь не обнаружить понимания его правоты и зная, что должна любой ценой защитить семью.

Год близился к концу, и ей отчаянно не хватало Питера.


Холодным декабрьским днем Сьюзен отправилась в город. Она зашла на Патерностер-роу – улочку возле собора Святого Павла, где обосновались книготорговцы. Там она купила Роуланду книгу в подарок на Рождество. Довольная приобретением, она направилась по Чипсайду и по наитию свернула в переулок близ Сент-Мэри ле Боу. Через несколько секунд она вошла в церковь Святого Лаврентия Силверсливза.

До чего же тепло было в этой церкви с темной крестной перегородкой, витражными окнами и десятком свечей, мерцавших перед статуей Пресвятой Девы! Благоухало ладаном. Церковь хорошо передавала самую суть праведного служения ее брата. Закрыв глаза, она почти ощущала его присутствие.

А потому слабо вскрикнула, когда обернулась и увидела, что тот стоит рядом.

1535 год

В январе 1535 года секретарь Кромвель получил неприятное сообщение из Рима. Несколькими месяцами раньше скончался слабый и нерешительный папа Климент VII, его место занял новый понтифик. От него не было слышно ни слова, пока не подоспело секретное донесение, которое, однако, оказалось шокирующим.

– Он собирается сместить вас, – сказал Кромвель королю.

Похоже, соответствующие письма уже разослали королю Франции и германскому императору. Генрих, постоянно показывавший зубы, оказался в смертельной опасности, не говоря уже о том, что эти могущественные силы могли вторгнуться на остров и отобрать у него королевство. Решатся ли они на это?

– Могут и соблазниться, – рассудил Генрих, – коль скоро решат, что в стране раскол и люди будут приветствовать их.

– Что вы прикажете делать мне?

– Ничего особенного, – улыбнулся король. – Нам следует раз и навсегда показать им, кто в Англии хозяин.


Холодным, но ясным февральским днем Питер покинул Чартерхаус и навестил своих родных в Челси. Сьюзен отметила замечательный факт: само возвращение Питера в Лондон уже изменило атмосферу в доме. Она испытала чувство надежности и благополучия. Ожил и Роуланд, а Сьюзен, как бы ни сомневалась в Томасе, решила отвергнуть эти мысли хотя бы сейчас.

– Воссоединим семейство, – заявила она. – Томас тоже должен прийти.

Несколько дней она наводила порядок, начищая до блеска все подряд: дерево, олово, металл. Обшила новыми кружевами детскую одежду и гордилась собой, когда долгожданный день наступил.

Главным торжеством должен был стать семейный обед вскоре после полудня; почетным же блюдом, как пристало всякой английской семье, способной себе это позволить, – жаркое, и много.

– Лебедь, – постановил Роуланд.

Состоятельным лондонцам разрешали держать на Темзе собственных лебедей, и он за последний год сделался гордым обладателем нескольких.

– Неделю будем есть! – рассмеялась Сьюзен.

И с утра пораньше приготовила огромную птицу.

Питер прибыл на барке и не успел шагнуть на маленький причал, как уже обнимался с детьми, подхватывая каждого по очереди. Он сердечно улыбнулся всем и, с сестрой под руку, чрезвычайно бодро зашагал по тропинке к дому.

Глаза искушенного приходского священника подмечали все. Он похвалил маленький сад, восхитился домом, выразил восторг по поводу скромно пополнявшейся библиотеки. В мгновение ока он подружился с детьми.

Томас пришел ближе к полудню, и вскоре все собрались за большим дубовым столом. Сьюзен испытала великую радость от простой молитвы Питера и вида Роуланда, разрезавшего огромного лебедя. Улыбался и Томас.

– Вы по-прежнему похожи, – заметил он.

– Я сохраняю преимущество в весе, – отозвался Питер.

– Не такое уж большое, – рассмеялся Роуланд.

По ходу трапезы Питер развлекал их рассказами о Риме и прочих религиозных местах и святынях, которые он посетил, включая Ассизи в Италии и Шартр во Франции.

– Я бы дошел до святого места Компостелы, – заметил он. – Но Испания слишком далеко.

– А видел ли ты в этих святых местах чудесные исцеления? – осведомился Томас с некоторым недоверием.

– Да. Одна женщина исцелилась в Ассизи, – ответил тот кротко.

Они просидели долго, беседуя на эти увлекательные темы. Придворные циники и тайные еретики могли делать что угодно – у Питера на все находились слова спокойные и мудрые, и Сьюзен внезапно показались не столь уж важными даже король с его бедами и ее собственный страх, вызванный Актом о превосходстве. Это все преходяще. Вера же устоит. Именно в этом заключалась благая весть, принесенная Питером. Она в том не сомневалась.

Но когда сгустились февральские сумерки, а дети отправились играть наверх, Питер спокойно повернулся к Томасу и с легким упреком во взгляде осведомился:

– Итак, Томас, правдивы ли слухи, которые доходят до нас в Чартерхаусе? – Видя, что Сьюзен и Роуланд ничего не поняли, он мягко пояснил: – Король и секретарь Кромвель намерены удостоить нас особого внимания.

Приходилось признать, что это был логичный шаг. Сам Питер объяснил его очень просто:

– Генрих хочет утвердиться абсолютным хозяином в своем доме. Его Акт о превосходстве прошел через парламент и принят епископами, многие из которых, конечно, суть его люди. Но остается несколько заноз, ему досаждающих. Есть Мор, Фишер и Уилсон. Но кроме них – упрямые духовные заведения вроде Чартерхауса и некоторые братства, весной присягнувшие неохотно. Поскольку любое инакомыслие ныне слывет изменой, Генриху пришла в голову светлая идея запугать всю эту надоедливую публику какой-нибудь присягой пока неизвестного нам содержания. Она, предположительно, принудит признать все его притязания на превосходство. – Питер помедлил и строго взглянул на брата. – Правильно ли я понял?

– Это свежая идея, – ответил тот. – Присягнуть предложат только тем, кого ты упомянул. Остальных не тронут. – Он глянул на Роуланда.

– Мы польщены таким вниманием, – сухо произнес Питер.

Сьюзен заметила, что Роуланд помрачнел.

– Как ты поступишь, Питер? – спросил он.

– Сделаю, как велит настоятель. Это мой долг, коль скоро я вступил в орден.

– А как он велит?

– Я не знаю. Он собирается встретиться с главами других картезианских домов. Думаю, посоветуется и с братией. Так будет правильно.

Ненадолго воцарилось молчание. Затем Роуланд тихо осведомился:

– А как бы ты сам решил, Питер, если бы был настоятелем?

– Я? – Тот даже не задумался. – Отказался бы.

Сьюзен похолодела.

– Нельзя! – вскричала она. – Это стало бы изменой!

– Вовсе нет, – возразил он хладнокровно. – Парламент решает много чего. Он может, конечно, рассудить о престолонаследии. Но парламент не вправе изменить отношение человека к Богу. Если они считают это изменой, то ничего не поделать. Что касается меня, не забывай, что я уже давно присягнул власти высшей. – Он добродушно смотрел на Сьюзен и буднично продолжил: – Увильнуть, знаешь ли, не удастся. Генрих пытается захватить духовную власть, а нельзя. Соболезную. Если же говорить об этой затее Кромвеля, то он наместник. – Питер произнес это слово с легким презрением, неотрывно глядя на Томаса. – Церковь духовная под началом у королевского лакея? Неприлично. Конечно, я не могу это принять.

– Ты смерти ищешь? – удивленно поинтересовался Томас.

Но брат лишь с легким нетерпением повел плечами:

– Ищу? Нет. Зачем мне ее искать? Но чего ты от меня хочешь? Присягнуть этой бессмыслице? – Питер обратился к Сьюзен и Роуланду: – Беда быть во власти, как Томасу. Сами видите, как это трудно. Добиваются своего и рано или поздно обязательно забывают свои принципы. – Он вновь повернулся к Томасу. – Дело, мой друг, бывает либо правым, либо неправым.

– Что же в таком случае делать человеку вроде меня? – еле слышно произнес Роуланд.

Сьюзен в страхе смотрела на Питера. Он заметил и понял, но выражение его лица не изменилось, покуда он хладнокровно изучал обоих.

– Я полагаю, – начал он вежливо, – что мирянам незачем встревать в это дело. Вызов брошен монахам – нам и отвечать.

– Но если это неправильно, – заговорил Роуланд, – то разве не обязан всякий христианин… – Его голос увял.

– Нам заповедано не искать мученичества, – мягко ответил Питер. – Это духовное заблуждение. – Он улыбнулся. – Семейный человек, обремененный Богом ответственностью… – Питер потянулся и накрыл ладонью руку Роуланда. – Я бы предоставил это монахам. Для этого мы и существуем.

Сьюзен облегченно вздохнула.

– А если меня попросят присягнуть? – не отступал Роуланд.

– Не попросят, – отрезала она.

Но Роуланд не удовлетворился. Он неуверенно посмотрел на Питера. «Боже, прошу тебя, – взмолилась Сьюзен, – ответь ему правильно!»

Питер взирал на него задумчиво.

– У тебя жена и дети, – произнес он негромко. – Я не могу указывать, как тебе поступать.

Этого было мало. Сьюзен тщетно ждала большего. И вот она, в ужасе глядя на них обоих, таких похожих, едва не завопила: «О Питер, зачем ты только вернулся?»


В Большом холле Хэмптон-Корта стояли двое: Карпентер гордо показывал Дэну Доггету плоды своего труда. Строение вышло грандиозным. Дворец, возведенный Уолси, и так был велик, но Генрих ежегодно надстраивал его, и не было новшества краше холла. Тот занимал целую сторону внутреннего двора и был в три этажа высотой. В дальнее окно – громадное, мозаичное, подобное гигантскому стеклянному пролету – вливался приглушенный свет. Кирпичную кладку снаружи расписали красками, и даже раствор между кирпичами был серым. Пол из красной плитки, стены забраны огромными гобеленами с геральдическими рисунками. Но самое захватывающее впечатление производила внушительная крыша со стропильными ногами. На нее-то сейчас и указывал гордый Карпентер.

Английская готическая крыша с консольными балками – это не просто крыша, а целое сооружение. Этот удобный шаблон настолько понравился всем, что сохранялся веками даже без особой строительной надобности. Высокая, но прочная; покрытая искусной резьбой, но массивная, стропильная нога воплощала все, что нравилось английской душе. Такое сооружение возвели в Вестминстер-Холле еще на заре времен. Все лондонские гильдии и компании, способные позволить себе холл, мечтали об этой ноге; их роскошными образчиками похвалялись Оксфорд и Кембридж.

Деревянная крыша с подбалочником представляла собой простую последовательность неполных арок вроде стенных кронштейнов, надстраивавших одну и выраставших из другой. Сооружая эти кронштейны рядами от стен большого зала и стягивая их сверху здоровой балкой, легко удавалось покрыть большое пространство и подпереть тяжелую крышу.

Вид был и впрямь великолепный. По всей длине зала выстроилось восемь таких мощных дубовых конструкций, деливших крышу на семь отсеков. В основании каждой имелся большой деревянный выступ. Концы кронштейнов украсили орнаментами. И все это, вместе взятое, вкупе со множеством прочих деталей, отсвечивало роскошной резьбой, выполненной по дубу.

– Тут есть и мои, – сказал Карпентер.

Отчеты о работах в Хэмптон-Корте велись столь безупречно, что каждый дюйм росписи, плотницкой работы и каменной кладки за все эти годы был учтен с указанием имени работника и жалованья, ему причитавшегося. Карпентер, таким образом, уже обрел бессмертие, не зная о том.

– Ну, что слышно о твоем папаше? – спросил мастеровой у зятя, когда они покинули холл. – Прижился в новой обители?

Теперь уже Дэну удалось его удивить.

– Да вроде перековался.

Причиной этого чуда явилось, похоже, прибытие в Чартерхаус отца Питера Мередита. Никто не понимал, как ему это удалось; возможно, дело в духовном влиянии, а может, он просто составлял старику компанию, но не прошло и недели, как Уилл Доггет прикипел к священнику.

– И пока с ним отец Питер, старик совершенно счастлив, – сказал Дэн. – В жизни не видел ничего подобного.

– Будем надеяться, что отче останется, – отозвался Карпентер.


За воротами Ньюгейт и чуть западнее Холборна стояла скромная каменная церковь Святой Этельдреды в честь святой англосаксонской принцессы, жившей на острове без малого тысячу лет назад. В Средние века илийские епископы построили рядом свою лондонскую обитель. Они окружили ее большой стеной и превратили церковь в свою часовню, но та оставалась открытой для всех верующих, дерзавших искать духовного обновления в ее серых стенах.

Погожим днем в начале марта Роуланд Булл, по пути из Чартерхауса к Вестминстеру по Ченсери-лейн, заметил высившуюся над епископской стеной крышу церкви Святой Этельдреды и по внезапному наитию решил зайти.

Он миновал ворота. В воздухе пахло весной. Набухли первые почки, у тропинки к часовне понемногу расцветали белые и фиолетовые крокусы, в траве же на склоне желтели редкие нарциссы. Витал и слабый, но острый аромат свежевозделанной почвы. Церковь Святой Этельдреды состояла из двух частей. Верхняя, значительно возвышавшаяся над уровнем земли, представляла собой красивую часовню с большим окном. Оно занимало основную часть западной стены. Нижняя, именовавшаяся криптой, уходила вниз всего на несколько ступеней и нередко использовалась для служб, хотя и была меньше часовни. Обнаружив нижнее помещение пустым, Роуланд вошел.

В крипте царила тишина. Слева виднелся небольшой алтарь, возле которого в тени чуть теплилась лампада. Крипта слабо освещалась окном зеленого стекла в дальнем конце в верхней части стены. Непосредственно под ним стояла старая каменная купель, покрытая саксонской резьбой. Посреди крипты имелись скамьи и подушечки для преклонения колен, на которые Роуланд и опустился для молитвы.

Он был исполнен многих тревог. Встреча с Питером не принесла утешения. Монахи Чартерхауса молились о знаке. Настоятель собирался просить Кромвеля дозволить им дать менее спорную присягу. «Но он откажется, – предупредил Питер. – Нас хотят сломить». Картезианцам предстояло либо подчиниться воле Генриха, либо быть обвиненными в измене. Роуланду все не верилось: чтобы праведных картезианских монахов да казнить как преступников? Мысль была до того нелепа, что казалась бредом. Неужто король Генрих мог совершить такое? «Конечно, – сказал Питер. – Кто же его удержит?» Но умереть смертью изменника? Это была страшная участь: только немногие счастливчики шли на плаху. Большинство же казнили на жестокий средневековый лад: сначала вешали, а потом все еще пребывающему в сознании выпускали кишки и отрубали конечности. Роуланд представил это душераздирающее зрелище и содрогнулся.

Пытаясь отогнать видение, блуждая взором по крипте, он остановился на мерцавшей в тени лампаде. Огонек будто безмолвно напоминал, что христианская вера могла привести к мученичеству. Разве его обожаемая вера не опиралась на точно такую жертву?

А после ужаса, после смерти – что дальше? Вечное блаженство, отвечал огонек. Спасение. Роуланд надеялся, что это так. Он верил всем сердцем, что так и будет. Но сомневаться склонны даже истинные праведники. А вдруг и не так? Что, если человек лишался единственной жизни и понапрасну отправлялся в вечную ночь? Отвернувшись от зернышка света, он остановил взгляд на старой купели в дальнем конце крипты. Она была исполнена умиротворения, нежась в лучах зеленоватого света, и кротко возвещала расцветавшую снаружи весну. Он подумал о домике в Челси, библиотеке, жене и детях. О том, сколь драгоценны они для него. С внезапным изумлением Роуланд понял, сколь сильно хочет жить.

Он долго простоял на коленях и раз или два возводил очи, шепча: «Боже, укажи мне путь».

Когда наконец явился ответ, то он не стал ни озарением, ни даже шепотом от алтаря. То была память о словах, произнесенных Питером в день, когда они впервые обсуждали сложившееся положение в Челси: «Дело, мой друг, бывает либо правым, либо неправым».

О том, что надлежало делать, в итоге подсказал даже не ум юриста, а нечто потаенное, инстинктивное. Либо верно, либо ложно; правда или кривда, черное или белое. В нем заговорила не ученая вера, но поколения англосаксонских Буллов. Королевское требование – кривда. Добавить к этому нечего. Он либо верующий христианин, либо нет. Вот оно. Роуланд испытал облегчение.

Но оставались Сьюзен с детьми и его моральные обязательства. Тут к делу подключился законник. Еще одно требование, которое придется удовлетворить.

Покинув церковь Святой Этельдреды и устремившись через обнесенный стенами сад, Роуланд знал, как поступить.


Лишившись дара речи, Сьюзен уставилась на Роуланда. Уже стемнело, дети спали, они остались одни. Затягивая время, чтобы лихорадочно поразмыслить, она начала осторожно:

– Ты думаешь, что монахи Чартерхауса откажутся присягнуть? – Он кивнул, и женщина продолжила: – Но полагаешь, что даже сейчас король потребует присягу только от своих противников, вроде монахов?

– По-моему, да.

– И ты считаешь, что он не потребует ее от тебя.

– Я уже присягал. Зачем ему меня беспокоить?

– Но если король вдруг передумает и все же велит присягнуть заново…

– Нам нужно решить, что мне делать.

– Значит, ты обратился ко мне, движимый долгом передо мной как женой и твоими детьми. – Она задумчиво кивнула и после, вскинув взор, спокойно повторила ужасное предложение, которое муж только что сделал. – Ты просишь моего разрешения отвергнуть присягу? Спрашиваешь дозволения пойти на казнь?

И Роуланд, любовно вернув ей взгляд, хладнокровно ответил:

– Именно.

В других устах она сочла бы это ложью, отговоркой. Не вели мне – вот о чем он просил. Дай побыть трусом и сохранить достоинство. И в этот миг она едва не пожелала быть замужем за человеком более низким. Но Сьюзен знала, что Роуланд говорил серьезно.

И в том заключалась ее дилемма. В сокровенном тайнике сердца она понимала правоту Роуланда и Питера. Но это же было и болью – знать, что во имя их общего Господа он предпочтет оставить ее одну. Хуже того, будучи его женой, она знала, что, если не даст согласия ради спасения семьи, он примет ее решение, но, скорее всего, никогда не простит.

– Ты должен действовать так, как велит тебе совесть, – потому сказала она. – Я ничего тебе не запрещаю.

Она отвернулась – не только скрыть слезы, но и не в силах вынести его радости.


– Этому не бывать! – Томас Мередит был категоричен. – Если он не собирается нарочно дразнить короля, бояться нечего, – уверил он Сьюзен. – Я вижусь с Кромвелем ежедневно. Король прищемит хвосты оппонентам. Если эти немногие, как монахи Чартерхауса, будут упорствовать… – Он скривился. – Боюсь, им придется тяжко.

– Бедный Питер!

– Я не могу ему помочь, – грустно признал Томас. – Но Роуланд – совсем другое дело, – продолжил он в утешение. – Изначально он присягнул, как все. Он вне всяких подозрений. Он высказался открыто?

– Нет.

– Вот и ладно, – улыбнулся Томас. – Если его имя вдруг прозвучит, чего не случится, я заверю Кромвеля в его верности. – Он улыбнулся. – Положись на своего брата, я защищу его.

– Уверен?

– Полностью. – Он поцеловал ее. – Тебе нечего бояться.


Завтра наступит май. Полуденное солнце приятно грело, позолоченная королевская барка скользила мимо лугов с желтыми лютиками и первоцветом.

Дэн Доггет сиял. В последнее время ему исправно везло – и все благодаря Томасу Мередиту. Выходит, никаких забот? Почти, но не совсем. Он оглянулся на крытую кормовую каюту.

Занавеси были подняты, благо погода стояла теплая, дверца распахнута так, что со своего места среди гребцов Дэн видел все помещение. Там, на широком, забранном шелком сиденье устроились двое: слева виднелась большая, с бородой голова короля, справа – широкое, бледное и довольно мрачное лицо секретаря Кромвеля, который что-то негромко говорил. Дэн раздумывал об их дальнейших намерениях.

После долгих месяцев угроз, расточавшихся всем, кто осмеливался перечить, король Генрих нанес наконец ювелирно точный удар. За отказ дать присягу, признававшую его превосходство, арестовали всего троих: настоятеля лондонского Чартерхауса и еще двух домов. Остальным монахам Чартерхауса пока и не предлагали присягнуть. Вчера, в ходе частных слушаний в Вестминстер-Холле, настоятелей с пристрастием допросили под руководством Кромвеля. За них хлопотал Кранмер, присяжные не хотели признавать их вину, но Кромвель грубо отмел их возражения, и к полудню весь Лондон судачил: «Их перевели в Тауэр и через пять дней казнят».

«Но чем это обернется для меня?» – гадал Дэн. Возьмется ли Генрих и за других монахов из Чартерхауса? И отступят ли они, узрев грядущий кошмар? Он подумал о Питере Мередите и предположил, что нет. А если это случится, что станется со старым Уиллом?

Поэтому Дэниел Доггет вез короля в Хэмптон-Корт, испытывая смутное предчувствие беды.


Ему не следовало входить в сад. Заслышав смех, нужно было пройти мимо. Он не знал о прибытии короля Генриха.

С недавних пор Томас приуныл. Он усердно исполнял свои обязанности, Кромвель хвалил его. Он редко видел короля Генриха, но радовался, что лишь немногие при дворе, если вообще кто-нибудь, знали о вхождении его брата Питера в мятежный Чартерхауз. Что до сегодняшнего суда, то в Хэмптон-Корте еще только ждали итога. Поэтому он опешил, узрев короля.

При том было лишь несколько придворных. Желая размяться после длительного путешествия по реке, король созвал их с Кромвелем заодно, и все они прогуливались по фруктовому саду. Без всяких на то причин Генрих свернул за высокую изгородь в тихий садик всего за несколько секунд до появления Томаса.

Король пребывал в игривом настроении. Его жизнь упорядочилась. Во-первых, была королева. Если Анна Болейн и дулась порой, ревнуя его к любовницам, то время, проведенное с ней недавно за королевским занятием – изготовлением наследника, – устранило эти домашние неурядицы. Генрих подозревал, что она уже и понесла. Следом шло разбирательство с монахами. Он только что уведомил придворных о грядущих казнях и разглядел за почтительными лицами страх. Отлично. Придворные и должны бояться короля. В действительности он, держа путь из Лондона, обсуждал с Кромвелем надобность вновь применить эту присягу шире, дабы выявить и сокрушить остальных противников Акта о превосходстве, но секретарь призвал к осторожности.

– Чем меньше мы истребим, тем слабее окажется голос оппозиции, – заметил он.

Генрих нашел это верным.

Но в данный момент, желая отчасти позлить Кромвеля, отчасти полюбоваться трепетом свиты, он вернулся к оставленной теме:

– Уверены ли вы, мастер Кромвель, что нам не следует снова требовать клятвы? – Он развлекся осмотром своей маленькой свиты. – Вдруг измена скрывается даже здесь, притаившись в середке?

Он загоготал, сверля побледневших придворных зорким взглядом. И тут заметил молодого Мередита.

Мередит нравился Генриху. Король помнил его отца, Кромвель хорошо отзывался о его деятельности. Он помнил и как обыгрывал этого малого в теннис. Поэтому, видя, как тот застенчиво мялся у входа в сад, король поманил его.

– Поди-ка сюда, Томас Мередит, – позвал он с улыбкой. – Мы говорим об изменниках.

Молодой человек смертельно побледнел. С чего бы вдруг?

Из лабиринта памяти подозрительного Генриха всплыло воспоминание о другой встрече в этом самом саду – нелестной для него, а потому на время забытой. Воспоминание о молодой особе с укоризненным взглядом, не без налета вероломства и дерзости. Никак это была сестра Мередита? Она самая!

– Напомни-ка мне, Томас, кто у тебя в родне, – неожиданно произнес он.

Томас вытаращился. Как много было известно Генриху? Намекал ли он на Питера? Скорее всего. Должно быть, выяснил, что тот в Чартерхаусе. Томасу было невдомек, что Генрих имел в виду Сьюзен, с которой уже встречался.

– У меня есть брат, сир, – начал он осторожно. – Он был священником, пока не заболел и не отошел от дел.

– Неужели? – Генрих не знал этого. – И где он сейчас?

Точно пронюхал. Это ловушка. И даже если нет, то скоро он все выяснит. Так или иначе, обманывать бесполезно.

– В Чартерхаусе, – сказал Томас.

Все притихли.

– В Чартерхаусе? – Удивление Генриха было неподдельным. Он не знал. Теперь король не говорил, а скрежетал. – Надеюсь, ты не разделяешь их взглядов. Их настоятель обречен на смерть. – Он посмотрел на Кромвеля.

– Мередит верен, сир, – мгновенно ответил тот.

Слава богу.

– Хорошо, – кивнул Генрих.

Но Томас видел, что монарху не понравились эти сюрпризы и он еще не закончил с ним.

– Еще кого назовешь из родни, мастер Мередит? – спокойно продолжил король.

– Только сестру, сир.

Уж это никак не могло его заинтересовать.

– Она замужем? За кем?

– За Роуландом Буллом, сир. – Он старался сохранить спокойствие в надежде не выдать себя внезапной дрожью.

– Булл? – Генрих вроде как рылся в памяти. – Из канцелярии канцлера?

Томас кивнул, король же Генрих пристально взирал на изгородь.

Да. Та самая женщина. Генрих удержал себя от гримасы. Она живой упрек. Нельзя так смотреть на королей.

– А госпожа Булл и ее муж тоже верны? – Он повернулся к Кромвелю, который, в свою очередь, пристально глядел на Томаса. Оба ждали.

– Они верны, ваше величество.

Генрих несколько секунд молчал, кивая себе самому. Потом заговорил:

– Мы в этом не сомневаемся, мастер Мередит. – Его тон был спокоен и сух. Затем он обратился к своему министру: – Однако мы полагаем, Кромвель, что госпожа Булл с ее мужем должны присягнуть. Пусть это произойдет завтра утром, до восхода. Такова наша воля.

Это был приказ. Кромвель склонил голову. И тут король Генрих вдруг просиял:

– У нас есть идея получше! Здесь находится наш верный слуга, молодой мастер Мередит. Пусть он сам примет у них присягу. Убедитесь, что дело сделано. Неплохо придумано? – И он оглушительно расхохотался, так что по саду разнеслось эхо.


Барка покинула Хэмптон-Корт перед рассветом. На протяжении часов, пока она двигалась сквозь серую мглу, тишину нарушал лишь приглушенный плеск весел. Когда Томас достиг порога домика в Челси, у ног его еще стелился туман. Сьюзен вновь тупо заладила: «Роуланд не присягнет».

Они проспорили почти час, переговариваясь яростным полушепотом. Роуланд, пока не знавший о его приходе, еще не спустился, дети спали. Сьюзен снова и снова сыпала упреками:

– Ты обещал, что этого не случится! Ты обещал!

Упреки эти повергли его в такое отчаяние и чувство вины, что Томас постарался подробно расписать свою встречу с королем в саду и неожиданный интерес, проявленный Генрихом к его семейству. Сьюзен внезапно замолчала, задумалась и наконец тихо обронила:

– Тогда это и моя вина.

Что она имела в виду? Но главное – что им делать?

– Я присягну, – сказала Сьюзен просто.

Он знал, что она соглашалась с клятвой не больше Роуланда. Но разве не было шанса на то, что Роуланд, увидев ее покорность и оказавшись перед лицом ужасных последствий, грозивших его семье, тоже дал бы присягу? Однако Сьюзен только мотала головой и голосом, сдавленным от подступавших слез, отвечала:

– Нет. Он не станет.

И у него остался лишь один выход. Он поразмыслил над ним накануне вечером и пока плыл из Хэмптон-Корта. Томас молился, чтобы делать этого не пришлось: риск был чудовищный, могло и вовсе не получиться. Но, глядя на сестру и наблюдая ее страдания, он счел себя обязанным попытаться.


Роуланд принес присягу, когда солнце уже рассеяло туман до кромки воды. Он сделал это абсолютно спокойно и безропотно, после чего улыбнулся жене, которая ответила облегченным взглядом.

– Не думал, что я сумею, – заметил он; главное, его совесть была чиста.

– Я рад, – улыбнулся Томас Мередит.

Дело оказалось не таким трудным. Он с величайшей тщательностью заставил Роуланда повторять за собой так, чтобы сознание юриста полностью уяснило смысл слов, после чего тот принес присягу, довольный тем, что не пошел против веры.

Мередит просто-напросто подготовил неправильную присягу.

Точнее, подправил ее. Присяга, предложенная зятю, мало чем отличалась от прошлогодней клятвы по поводу престолонаследия. Но главной стала охранительная клаузула, добавленная после лаконичного упоминания превосходства Генриха: «Насколько дозволяет Слово Божье». Эта маленькое дополнение было старинной вспомогательной оговоркой Церкви, и оба знали об этом. С помощью такого уточнения праведные католики могли при надобности отречься от любого неподобающего толкования присяги королем. Притязания Генриха на превосходство теряли с ним всякий смысл. Будь это позволено монахам Чартерхауса, они бы тоже могли с чистой совестью присягнуть.

– Я удивлен, что король разрешил оговорку, – признался Роуланд.

– Это особое разрешение для исключительных случаев, – солгал Томас. – Тем, кто возражал ему публично, предлагают более суровую клятву. Но никому не хочется позорить людей верных, вроде тебя. Правда, ты не должен об этом распространяться. Если спросят, просто скажи, что присягнул. Ты знаешь, чему и как, этого достаточно.

И Роуланд, хоть чуть и нахмурился, согласился тем обойтись.

«Будем молиться, чтобы это сошло с рук», – подумал Томас.

– Мне нужно идти, – сказал он. – Я обязан доложить королю.

И удивленно обернулся, заметив, что Сьюзен с ужасом смотрит в окно.

Кромвель не потрудился постучать и вошел сразу. Два его помощника маячили позади, двое солдат ждали у барки.

– Я принял присягу, – начал Томас, но Кромвель знаком велел ему молчать.

– Роуланд Булл, – обратился секретарь к юристу, сверля своими мертвящими глазками его одного, – принимаешь ли ты превосходство короля во всех делах мирских и духовных?

Роуланд покрылся меловой бледностью. Он глянул на Томаса, испрашивая совет, затем на Сьюзен.

– Да, – ответил он нерешительно, – насколько дозволяет Слово Божье.

– Слово Божье? – Кромвель зыркнул на Томаса и уставился на Роуланда. – Не поминай Слово Божье, Булл. Признаешь ли ты безоговорочное главенство короля Генриха в делах духовных – да или нет?

Последовала мучительная пауза.

– Не могу.

– Так я и знал. Измена. Попрощайся с женой. – Он окликнул подручных: – Стражу сюда!

И только после этого повернулся к Томасу.

– Болван, – буркнул он. – Решил спасти его оговоркой и доложить королю, что присяга принесена?

Томас был слишком потрясен, чтобы ответить.

– Разве не ясно, – прорычал Кромвель, – что королю не было дела до этого малого? Он испытывал тебя. Хотел посмотреть, как поступишь ты. Он собирался потом отрядить к нему с присягой кого-нибудь еще, дабы проверить тебя. – Кромвель хрюкнул. – Я только что спас твою жизнь. – И, обратившись к Роуланду, сказал: – Что до твоей жизни, то ты, боюсь, ее потерял. – Он коротко кивнул Сьюзен. – Можешь дать ему какую-нибудь одежду. Он отправляется с нами в Тауэр.

Тем днем отец Питер Мередит принял в Чартерхаусе двоих посетителей. Ему немного нездоровилось, и он остался в келье, а визитеров привел старый Уилл Доггет. Первой была Сьюзен. Она стояла перед ним очень спокойно, но ему почудилась нотка упрека в голосе, а также отчаяние. Ее просьба была проста.

– Ты хочешь, чтобы я убедил его присягнуть? – спросил он.

– Да.

– В любом случае – не слишком ли поздно?

– Официальный суд присяжных все-таки состоится. Если он даст присягу, то король, возможно, примет ее. – Она скорбно повела плечом. – Это наша последняя надежда.

– И ты считаешь, мой голос может что-то изменить?

– Ты единственный, кого он уважает. И, – теперь упрек слышался безошибочно, – он учел именно твое мнение, когда отказался присягнуть.

Питер какое-то время смотрел в пол.

– По-моему, Роуланд учел и голос совести. Во имя всего, во что мы веруем, – ответил он мягко.

Если Сьюзен пропустила этот легкий укор мимо ушей, он не мог ее винить. В конце концов, при всей своей праведности она была матерью и боролась за семью. Но дальнейшее явилось для него неожиданностью.

– Ты не понимаешь, – заявила Сьюзен.

И рассказала ему о встрече в саду и о том, что Томас повстречал короля на том же месте.

– Теперь ты видишь, что беды на Роуланда навлекли эти случайные встречи и то, что ты монах из Чартерхауса. В известном смысле это наша вина. Иначе с него бы вовсе не потребовали клятвы.

Питер вздохнул. И почему Провидение действовало столь мудреным и жестоким образом? Конечно, то был Божий замысел. Но почему, подивился он скорбно, тот должен оставаться сокрытым даже для самых верных?

– Я навещу его, – произнес наконец Питер. – Но я не могу велеть ему воспротивиться собственной совести. Я не могу подвергнуть опасности человеческую душу, которая, обещаю тебе, бессмертна.

Сьюзен не утешилась, да он и не ждал этого. И все же ее заключительные слова причинили ему страдание.

– Известно ли тебе, что с ним сделают? Ты понимаешь это? – Она взглянула на него с горечью. – Тебе легче, – произнесла она холодно и удалилась.

Легче? Он сомневался. Было сказано, что трех настоятелей умертвят в считаные дни, причем не милосердным обезглавливанием, но самым зверским способом. Когда монахи получат возможность узреть эти казни, в Чартерхаус явятся королевские представители, которые предложат общине присягнуть.

Старый монах изрек:

– Все это подобно наваждению, насланному, дабы запугать нас и испытать наши души.

Но неужели Сьюзен искренне считала, что он не думал об этом, просиживая в келье за часом час?


Томас пришел вечером.

Сначала Питер испытал невольное раздражение при виде молодого мирянина-придворного на пороге. Вид у того был и впрямь безумный, но Питер подумал, что Томас, как бы ни скорбел о Роуланде, оставался человеком Кромвеля.

– Не сомневаюсь, ты явился по тому же поводу, что и наша сестра, – сказал он спокойно, вздохнул и добавил чуть суше: – Брат в Чартерхаусе и зять, отказывающийся присягнуть, не очень полезны для твоей карьеры.

Томас лишь покачал головой.

– Я только что от двора, – сообщил он. – Даже если Роуланд поклянется, король уже не примет присягу. Измена обозначена. Он собирается уничтожить его. – Томас сел и уткнулся лицом в ладони. – И все из-за меня.

– Из-за тебя?

– Я представил его ко двору. Его нынешнее положение – моя вина.

– Он постоял за веру.

– Да, – согласился Томас. – Но только потому, что король, повинуясь капризу, решил испытать не его преданность, а мою. Сам он Генриха не интересовал.

– Если он умрет, – тихо заметил Питер, – то все равно будет мучеником.

Но Томас, к его удивлению, воспротивился даже этому:

– Для вас с Роуландом это акт веры. Разумеется. Но не для прочих, сдается мне. Неужели ты не понимаешь? Когда казнят монахов из Чартерхауса, они станут мучениками. Об этом узнает вся Англия. Но Роуланд ничем не знаменит. Никто о нем не слышал. Его тихонько казнят заодно с другими преступниками как неизвестного королевского слугу, совершившего измену. Вот как все будет. Мелкий эпизод королевского отмщения. Сверх этого никто ни о чем не узнает.

– Господь узнает и позаботится.

– Да. Но Его делу послужат монахи, смею заметить. Бедняга Роуланд – ни в чем не повинный и верный семьянин, которого угораздило очутиться в неподобающем месте. Все это ошибка. – Он помолчал, потом вздохнул. – Я должен сделать признание, брат.

– Какое же?

– Я тайный протестант.

– Понимаю. – Питер постарался скрыть отвращение.

– И поэтому я чувствую себя виновным вдвойне, служа Кромвелю. Я отрекаюсь от семейной веры, затем гублю Роуланда.

– В таком случае ты чувствуешь правильно.

– Да. – Томас уныло рассматривал свои руки, но после вдруг поднял взор и посмотрел Питеру в глаза. – И кто же я, брат? Человек, живущий во зле при дворе и тем довольный? Я скрываю мою веру, потому что боюсь. Генрих сжигает протестантов. Я навлек смерть на Роуланда, я бросаю сестру в одиночестве, разоренной и с четырьмя детьми. И я спрашиваю себя: стоит ли моя жизнь десятой части твоей? По-моему, нет. Скажу тебе откровенно: если бы я мог умереть вместо Роуланда, то так бы и поступил. Я молю Бога об этом.

Питер увидел его искренность и обнаружил, что в состоянии вновь полюбить брата, невзирая на все прегрешения.

– Да, это было бы правильнее, – произнес он негромко.

Но Роуланду уже никто не мог помочь.


Той ночью Питер почти не спал. Он все ворочался, и старый Доггет, который взял в обыкновение спать у двери в келью с тех пор, как он занемог, не раз заглядывал, чтобы убедиться, все ли в порядке.

Он думал о Сьюзен и ее детях. Размышлял о чудовищной смерти, ожидавшей несчастного Роуланда и, несомненно, его самого. Несмотря на молитвы, священник дрожал, как всякий обычный человек.

Питер точно не знал, в котором часу пробудился от неспокойного сна, осененный новой мыслью. Глядя в темноту, он прикидывал, как ею распорядиться. Обдумывал снова и снова, тщательно, и ему показалось, что дело может выгореть, хотя и с великим риском для участников. Однако возникло другое затруднение: являлось ли преступлением отрицание Божьей Церкви даже ее мучеником? Как священник, отец Питер Мередит столкнулся с ужасной дилеммой: он не знал, правильно ли поступал. Одно было ясно: теперь уже он рисковал потерять бессмертную душу.

Тем не менее он разбудил верного Уилла Доггета вскоре после рассвета и отправил его за Томасом.


Томас внимал Питеру в гробовом молчании. Наконец тот умолк.

– Но ты отчаянно рискуешь, – предупредил священник.

– Я согласен.

– Понадобится сильный человек, – заметил Питер. – Сильнее, чем ты или я.

– Это можно устроить.

– Тогда выбирать тебе.

– Но… – Томас помялся, потом тихо произнес: – Из дел, которые мне не по плечу, это последнее.

– Сожалею, – просто ответил священник. – Ты обязан.


Днем Томас Мередит свиделся с Дэном Доггетом. За тем был должок.

– Я обещал что-нибудь придумать, – напомнил он с улыбкой.


Сьюзен взирала на Роуланда, глядевшего из каменного окна, и дивилась его хладнокровию, особенно поразительному с учетом сцены, развернувшейся внизу.

Поначалу он не был спокоен. Сколь ужасным было майское утро всего тремя днями раньше, когда они приблизились к Тауэру! Как екнуло у него в груди, когда барка направилась не к обычному доку возле старых Львиных ворот, а к совершенно другому входу – узкому и темному туннелю в самом центре берегового фасада Тауэра. Ворота Изменников.

Они прошли под пристанью, и тяжелая подъемная решетка со скрипом взлетела, принимая лодку. Затем они пересекли пруд; на входе в тускло освещенный док под большим бастионом медленно распахнулись огромные водные ворота, забранные прутьями. Ворота Изменников – оставь надежду, говорили они, коль попадаешь в Тауэр этим путем.

Вскоре его препроводили в камеру, которая находилась в пристроенной к внушительной внутренней стене башне. Она именовалась Кровавой.

Так он познакомился с лондонским Тауэром. Это было странное место, иной мир. За минувшие столетия оно не особенно разрослось наружу, за исключением пристани, которая упорно вдавалась в реку. Однако за стенами прошедшие века ознаменовались бесчисленными довесками: холл здесь, новые камеры там, добавочные башни и башенки из кирпича или камня, призванные приютить неуклонно пополнявшийся контингент тамошних обитателей.

И это было примечательное общество. Помимо маленькой армии рабочих и прислуги, поваров, поварят и судомоек, а также лейтенанта, констебля и лиц других старинных офицерских званий, там находились Монетный двор со своими хранителями и Артиллерийское ведомство. Литейные цеха последнего располагались на пристани, но склады скрывались за стенами. Колорита добавлял новый тюдоровский отряд королевских телохранителей из знати; то были солдаты охраны – бифитеры, квартировавшие в Тауэре и часто красовавшиеся в своей великолепной алой униформе. Там же по-прежнему размещался королевский зверинец с экзотическими тварями и львами, чей рык время от времени нарушал тишину, долетая из юго-западного угла крепости. И наконец, обязательные во́роны на лужайках, неоспоримо объявлявшие мрачным карканьем, что только они являются истинными, древними хранителями этого места.

Узников было мало, и почти все они принадлежали к высшему классу – придворные и джентльмены, так или иначе оскорбившие монарха. Иногда их и вправду мучили, хотя дыба и прочие пытки по-прежнему крайне редко применялись в Англии. Чаще же они содержались со скромными удобствами, как подобало лицам их ранга.

Самому Роуланду оказали достаточно учтивый прием. Ему нанес визит лейтенант Тауэра, человек любезный. Роуланд даже заподозрил, что тот втайне ужасается действиям Генриха, хотя и остается верен своему государю. Булл узнал, что сэр Томас Мор и епископ Фишер пребывали в Колокольной башне у входа. Доктора Уилсона держали где-то в другом месте, а троих настоятелей – в третьем. После этого Роуланда большей частью игнорировали, хотя кормили исправно, кто бы ни дежурил. В конце концов, невелика была птица. Его оставили наедине со своими мыслями.

Он пытался сохранять спокойствие. Но как это возможно при кошмаре, который непременно уготован ему, и страхе за семью?

К концу первого дня заточения его дважды стошнило, и он был так бледен, что в докладе констеблю не исключили скорой гибели. Едва ли ему полегчало и в следующие два дня, несмотря на визиты жены и детей. Однако сейчас, когда Роуланд взирал на творившееся внизу, он хоть и был бледен, но чуть ли не улыбался и пригласил Сьюзен:

– Иди-ка сюда и посмотри на это диво.

Настоятелей вели на казнь.

Им разрешили дойти от своей обители до внешних ворот. Оттуда их повезут через Лондон к виселицам. Несчастных сопровождали лейтенант и блистательный отряд солдат охраны, которые, очевидно, решили даровать им последние минуты достоинства перед суровым испытанием. Они только миновали лужайку, где важно расхаживали во́роны, когда Сьюзен нехотя присоединилась к мужу и стала смотреть.

– Гляди, как покорно и бодро идут, – пробормотал тот. – Агнцы Божии. – Он улыбнулся ей и мягко продолжил: – По мне, так это и есть вера. Они знают. Им известно, что они поступают правильно. – Роуланд выдержал паузу, пока небольшая процессия проходила непосредственно под окном. – Не это ли оставляют по себе мученики? Чтобы все мы свидетельствовали. Послание, которое сильнее слов. – Он снова улыбнулся. – Я думаю, это те самые камни, на которых зиждется истинная Церковь.

Сьюзен ничего не сказала.

Роуланд продолжал наблюдать. Сейчас он ощущал покой, свойственный людям в минуту, когда они наконец оказываются перед лицом великого ужаса. Чувство странного облегчения.

Накануне вечером приходил Томас, принесший кое-какие новости:

– Покончив с казнями, они направятся прямиком в Чартерхаус с присягой для остальных монахов.

Питер. Скоро они окажутся в одной компании. Быть может, подумал Роуланд, их будут вместе пытать, а то и умертвят на пару. Эта мысль согрела его и придала сил.


4 мая 1535 года от Рождества Господа нашего по приказу короля Англии Генриха VIII, этого ревностного Защитника Веры, свершилась казнь троих настоятелей. Происходила она следующим образом.

За воротами Тауэра их посадили на повозку для преступников и повезли по улицам. Путь был долгий, ибо, хотя Смитфилд по-прежнему служил местом казней, со временем популярность снискал еще один участок: перекресток старых римских дорог на милю западнее Холборна, где некогда высилась мраморная арка, и ныне названный в честь протекавшей неподалеку речушки Тайберн. Виселица же именовалась Тайнберским деревом.

Толпы зевак отметили нечто необычное. С древних времен, с тех добрых старых дней, когда святой Томас Бекет противостоял Плантагенету, существовал обычай, согласно которому до того, как передать казнимое духовное лицо гражданским властям, его лишали покровительства Церкви путем срывания церковных одежд. Однако ныне, когда Генрих стал мирским и духовным представителем Бога на земле, необходимость в этом отпала. «Они одеты священниками!» – ахали зрители.

У Тайберна, где возле виселицы собралась толпа, долженствовало быть придворному увеселению – таков был замысел короля Генриха. Присутствовал не только он, но и послы Испании и Франции. Короля сопровождало свыше сорока конных придворных, все в масках, как будто предстоял карнавал.

Перед этим благородным собранием смиренно стояли монахи. Они единодушно отвергли предложение отречься у подножия виселицы. На их шеи набросили петли. Всех троих вздернули, дали повисеть и опустили в полном сознании. Затем вспороли им животы. Сначала выпустили кишки, потом вырвали сердца, отсекли руки, ноги и головы – воздели и помахали ими напоказ перед блистательной толпой. Сделано было зверски, в лучших традициях. Окровавленные конечности унесли, чтобы развесить или приколотить на солнцепеке.

Так, казнив этих первых мучеников, отрицавших королевское превосходство, возвестила свою власть Англиканская церковь Генриха.

Питер посетил казнь, затем пошел обратно в монастырь. А когда добрался, то ощутил крайнюю усталость.

Вскоре прибыли королевские слуги с небольшим тряпичным свертком. Монахи, развернув, узрели отсеченную руку своего настоятеля. Люди короля пригвоздили ее к монастырским воротам.

После полудня в Чартерхаус прибыли представители его величества, дабы принять у общины присягу. Монахи собрались все. Эмиссары, среди которых было немало духовных лиц, растолковали им правомерность и многомудрость исправного подчинения своему королю. Но все монахи отказались. Кроме одного.

К их великому изумлению, изможденный, больной и, казалось, лишившийся сердца самый недавний собрат – отец Питер Мередит – шагнул вперед и один-единственный принес клятву.


Секретарь Кромвель лично уведомил о случившемся молодого Томаса Мередита, и тому надлежало радоваться.

– Он не только остался жив, – заметил Кромвель, – но и принес тебе некоторую пользу: я уже сообщил королю, что единственным преданным человеком оказался твой брат. – Он скорчил мину. – Правда, он может не задержаться в этом мире. Мне говорят, что он тяжело болен.

Прибыв через несколько часов в Чартерхаус, Томас действительно застал Питера в плачевном состоянии. В то время как на прочую братию обрушили в часовне и трапезной шквал угроз и увещеваний, Питер укрылся в своей келье, вверив себя заботам старого Уилла Доггета. Он даже не мог приподняться с ложа, и Томас вскоре покинул его.

Однако всерьез он страшился другого визита. Добравшись до Челси, Томас долго не решался войти в дом и отважился, лишь когда выбежал заметивший его ребенок. Но даже после этого он пользовался любым предлогом, чтобы играть с детьми и уклоняться от дела, пока наконец не остался со Сьюзен наедине. Тут ему пришлось выложить новость.

– Питер присягнул.

Сперва она не поверила.

– Я был в Чартерхаусе и видел его, – сказал он. – Это правда.

Она долго молчала, затем тихо проговорила:

– Получается, он послал Роуланда на верную смерть, а сам отступился. Он бросает Роуланда умирать в одиночку? – Она простерла руки. – Значит, все было зря?

– Он очень болен. По-моему, страшно устал.

– А Роуланд? Он здоров, но умрет.

– Мне кажется, Питер не просто болен. Он сгорает от стыда. Я пытаюсь понять.

– Нет. – Сьюзен медленно покачала головой. – Этого мало. – После очередной долгой паузы и со скорбью, от которой его чуть не скрутило, она тихо произнесла: – Я больше не желаю видеть Питера.

И Томас понял, что Питер отобрал все, во что она верила. Сьюзен никогда не передумает, и с этим ему ничего не поделать.


Дэн Доггет глянул на небо. Он втайне помолился, хотя делал это редко. Одно хорошо: покончив с этим странным делом, он вернет долг Мередиту. «Только поскорее», – обращался он к небесам.

Они выступили на закате. Отец Питер был слишком плох, чтобы ехать днем, но час назад как будто собрался с силами, и Дэн, действуя по приказу Томаса, подкатил маленькую повозку к монастырской калитке.

Атмосфера в Чартерхаусе была тягостной. После казней прошлого утра церковники Генриха без устали обрабатывали монахов. Трех самых старших уже забрали – не в Тауэр, но в обычную тюрьму.

– Король исполнен решимости сломить хотя бы некоторых, – сказали Питеру.

Что до отца Питера, то его позиция казалась странной. Будучи болен, он держался особняком в своей келье. Дэн видел, что остальные монахи полностью от него отреклись. Даже люди короля утратили к нему интерес.

– Мередит только что прибыл, – бросил ему один старожил. – Он, знаешь ли, никогда не был своим.

Но Дэн отметил, что, несмотря на немилость в общине и даже на то, что монахи отворачивались, когда они шли через двор, его отец по-прежнему относился к бывшему священнику с почтением. Когда же Питер собрался вскарабкаться на повозку, тот преклонил колени и поцеловал ему руку.

Дэн медленно проводил братьев Мередит в пути через город к их скорбной цели. Они направлялись в Тауэр к несчастному Роуланду.

У внешних ворот их пропустили легко, благо в Томасе немедленно признали человека Кромвеля. Но повозку пришлось оставить снаружи, и Дэн осознал, насколько остро была нужна его помощь. Пока они ехали, силы вновь покинули отца Питера. С трудом сойдя с повозки, он едва мог идти; хотя за последнее время монах сильно исхудал, Дэну и Томасу пришлось поддерживать его вдвоем, чтобы помочь пройти по мощеной дорожке между высокими каменными стенами. Питер, когда они достигли Кровавой башни, уже откровенно задыхался. Томас назвался почтительному часовому, и они стали медленно по витой лесенке подниматься к камере Роуланда.

Когда же вошли, Роуланд Булл молча сидел на лавке. В узкое окно просачивался последний красный отблеск заходившего солнца. Вчерашнее хладнокровие отчасти выветрилось. С утра Булла снова тошнило, но только раз. Сейчас он был просто бледен. Питер медленно опустился на лавку рядом. Роуланд явно обрадовался их приходу.

Пока они приглушенно беседовали, Дэн наблюдал и ловил себя на любопытстве. Брата Питера он знал плохо, с Роуландом и вовсе не был знаком. Видя их теперь бок о бок, он с удивлением отметил сходство. Болезнь Питера не только согнала вес, но и сделала худым лицо, а потому они с Роуландом могли сойти за братьев. Забавно, но если бы он не знал, то принял бы бывшего приходского священника за члена семьи, а законника с его аскетическим, почти неземным выражением лица – за монаха.

Несколько минут прошло, прежде чем Питер сообщил новость:

– Я дал присягу.

Роуланд ничего не знал. За последние двое суток он не виделся ни с кем, кроме охранника, приносившего еду. Он поразился и вроде сник на пару секунд, но отреагировал довольно неожиданным образом. Серьезно глядя на Питера, он мягко осведомился:

– Ты тоже испытал ужас?

– Хочешь поступить так же? – спросил Томас. – Не знаю, спасет ли это тебя, но, – он глянул на Питера, – коль скоро это сделал и Питер, король может смягчиться. Я могу попробовать.

Роуланд задумался, но ненадолго.

– Нет, – произнес он наконец. – Я не могу, теперь уже нет.

Питер извлек из-под рясы маленькую фляжку с вином, затем с улыбкой достал три небольших кубка. Рука Питера, пока он разливал вино, слегка дрожала, один кубок он задел. Довольно успешно справляясь с дрожью, он протянул их Роуланду и Томасу.

– С учетом моего состояния, – сказал он кротко, – я не уверен, что мы еще свидимся в этом мире. Давайте же выпьем в последний раз. – Он осторожно глянул на Роуланда. – В свой смертный час, – проговорил он мягко, – помни, что ты мне больше чем брат и ты, а не я заслужил венец мученика.

Они выпили и подождали немного, не произнося больше ни слова. Затем Питер и Томас Мередиты встали и совершили то, за чем пришли.


К тому времени, когда Дэн и Томас отбыли с монахом, пала тьма. Монаха вдруг подкосила не только болезнь, но и последнее прощание, ибо теперь, неспособный даже держать шаг, он висел промеж них мертвым грузом, пока они медленно, очень медленно возвращались к воротам. При виде Томаса часовые не только отворили им, но и помогли погрузить монаха на повозку. Когда дело было сделано, Дэн заверил Томаса, что управится в одиночку, и медленно тронулся в сторону Чартерхауса, придворный же вернулся.

– Печальная ночь, – заметил он солдату охраны, который кивнул в безмолвном согласии. – Я вернусь и посижу с беднягой Буллом еще немного. Он болен не меньше, чем монах.

И он в неспешной задумчивости побрел обратно.


Той ночью в Тауэре стояла тишина. Спали все: заключенные, сторожа, даже во́роны. Из мрака безучастно выступали стены серого камня и башни, едва различимые в свете звезд, за исключением слабого огонька в окне одной камеры: то горела свеча и двое мужчин продолжали бдение. Охранник, единожды заглянув, увидел Томаса, угрюмо сидевшего на лавке, тогда как законник, коленопреклоненный, тихо молился у окна.

Молитвы были длинны, но Томас не вмешивался. По ходу ожидания он вспоминал трехдневной давности беседу с братом. Как смел и все-таки неуверен был тот, в каких находился духовных терзаниях! «Если мы выполним задуманное, то я откажу Церкви в двух мучениках, – признался он, затем уныло добавил: – Я, вероятно, потеряю свою душу».

Разве не так же, думал Томас, пошел на верное мученичество Роуланд? Что же касалось Питера, то как поименовать жертву, когда человек готов положить за друга не только жизнь, но и бессмертную душу?

Но вот фигура возле окна поднялась с колен, кивнула Томасу и улеглась на ложе. Наступил момент, отчаянно страшный для Томаса: ему предстояло совершить невозможную, как он сам сказал, вещь.

– Ты должен, – мягко донеслось с постели. – Нужно действовать наверняка.

Поэтому Томас взял одеяло, подошел к ложу, накрыл лицо лежавшего и стал давить.

А все последующее он всю свою жизнь считал доказательством Божьего милосердия.

Когда придворный кликнул стражу, никто не мог усомниться в сути происходившего. Через несколько минут к ним присоединились свидетели – два заспанных солдата охраны.

Юриста, лежавшего на ложе, постиг тяжелейший удар. Он задыхался, лицо обесцветилось и странно перекосилось; они смотрели, как он стал садиться, затем опрокинулся с разинутым ртом. Один солдат приблизился, потом повернулся к Томасу:

– Скончался. – И тише добавил: – Лучше, чем то, что его ожидало.

Томас кивнул.

Солдат поворотился к двери.

– Вы тут ничем не поможете, сэр, – произнес он участливо. – Мы доложим лейтенанту.

Охрана ушла, тактично оставив Томаса побыть с усопшим.

Поэтому никто не слышал, как он коснулся тела и шепнул:

– Благослови тебя Бог, Питер.


Роуланд Булл очнулся на рассвете. Пробуждение оказалось медленным, голова налилась странной тяжестью. Томас по-прежнему находился рядом. Последним, что помнил Роуланд, был их разговор с Питером. Тут он нахмурился. Почему на нем монашеская ряса? Он огляделся. Где он?

– Ты в Чартерхаусе, – спокойно пояснил Томас. – Пожалуй, мне лучше объясниться.

Дело оказалось вовсе не трудным. Сонное зелье, выпитое Буллом, подействовало даже быстрее, чем они ожидали. Для перемены одежды хватило пары минут. Не составило труда и вывести его из Тауэра.

– Я, видишь ли, доверенное лицо Кромвеля, – напомнил Томас.

Единственная сложность заключалась в доставке бесчувственного тела в Чартерхаус, и Дэниел проделал этот короткий путь, просто неся его на могучих руках.

– Ты удивился бы, когда бы увидел, насколько похож стал на тебя Питер, – продолжил Томас. – А когда человек умирает, его внешность всяко меняется.

– Питер мертв? Но почему?

– Мне пришлось убить его. Ну почти… Мы собирались изобразить смерть во сне. К счастью, тебя уже считали больным. Но едва я взялся за дело… – Томас на миг потупил взор. – Благодарю Бога Вседержителя, который в последний момент забрал его сам. Случился удар. Ты знаешь, что он долго хворал.

– Но что будет со мной? Что мне делать?

– Ах да… – Томас выдержал паузу. – Питер оставил послание. Он не осмелился, конечно, написать его, поэтому передавать придется мне. Он хочет, чтобы ты жил. Ты нужен близким. Он напомнил свои слова: ты уже заслужил венец мученика, ибо приготовился умереть. Однако он сохранил тебя своим поступком.

– Значит, его присяга…

– Была частью замысла. Отца Питера Мередита больше нет, и стать им должен ты. Это будет не очень трудно. Здесь тебя никто не побеспокоит. Для монахов ты изгой. Они будут сторониться тебя. Ты неинтересен королевским эмиссарам, к тому же тебя считают тяжело больным. Поэтому оставайся в келье. За тобой присмотрит старый Уилл Доггет. Позднее же я, наверное, сумею переправить тебя в другое место.

– А если я откажусь?

– Тогда, – скривился Томас, – твою ужасную смерть разделим мы с обоими Доггетами – отцом и сыном, а у твоей жены не станет даже меня, чтобы защититься. Питер надеялся, что ты этого не сделаешь.

– А Сьюзен? Дети?

– Наберись терпения, – ответил Томас. – Для твоей и собственной безопасности она должна искренне уверовать в твою смерть. Потом разберемся, как быть. Но не сейчас.

– Ты все продумал.

– Не я, а Питер.

– Похоже, – уныло молвил тот, – я всем вам обязан. Вы рисковали жизнью.

– Меня мучила совесть, – пожал плечами Томас. – Уилл Доггет выполнил просьбу Питера, старик любил его. – Он слегка улыбнулся. – Простые души – они благороднее, согласись? Что касается Дэниела… – Томас усмехнулся. – Будем считать, что он отплатил мне услугой за услугу.

– Наверное, у меня нет выбора, – вздохнул Роуланд.

– Питер просил передать еще кое-что. Немного странное. Он велел: «Скажи ему, что он может только на время превратиться в монаха. Потом пусть возвращается к жене». Мне это казалось очевидным. Ты понимаешь, о чем идет речь?

– Да, – медленно произнес Роуланд. – О да. Я понимаю.


Из ужасов того года, которые ознаменовали рождение Англиканской церкви Генриха, народ был искренне потрясен лишь одной июньской казнью.

Повод к ней дал папа. В мае, по-прежнему заклиная европейских монархов свергнуть английского короля-раскольника, неистовый понтифик произвел в кардиналы все еще томившегося в Тауэре епископа Фишера. Ярости короля Генриха не было границ.

Он поклялся:

– Если папа посылает кардинальскую шапку, то для нее не сыщется головы.

23 июня праведного и убеленного сединами епископа Рочестерского вывели на лужайку в лондонском Тауэре и отрубили ему голову. Так, как было отмечено многими, завершилась эпоха.

Спустя две недели за ним последовал на плаху бывший канцлер Томас Мор. Но хотя было известно, что королевский слуга умирал за веру, его участь больше расценивалась как политическое фиаско, нежели мученичество, потому не произвела сильного впечатления.

Доктор Уилсон, изначально сопровождавший обоих, важности не имел и остался в Тауэре, забытый чуть ли не всеми.

Страдания монахов лондонского Чартерхауса продолжались. Казнили еще троих, остальных же подвергали постоянным унижениям. Их испытания становились все болезненнее в силу того, что другие дома ордена присягнули, и его глава даже направил из Франции послание с призывом поступить так же.

Едва ли кто заметил, как по приказу, поступившему из канцелярии вице-регента Кромвеля, трусливого отца Питера Мередита, все еще очень слабого, одним июньским вечером отправили из монастыря на север, в другое духовное заведение. С ним отправился старый Уилл Доггет.


Весной 1536 года произошло событие, отмеченное двойной иронией. Испанская жена Генриха королева Екатерина могла, возможно, прожить и дольше, если бы осталась его супругой или если бы с ней более любезно обращались. Но так или иначе, в начале года она умерла в холодном доме в Восточной Англии. Выходило, что если бы король Генрих подождал, то мог бы спокойно жениться и вовсе не порывать с Римом.

Более того, через несколько месяцев Анна Болейн, которая так и не родила вожделенного наследника, впала в немилость и была казнена. Король Генрих вступил в очередной брак. Но он не вернул Римскую церковь. Ему нравилось быть высшим главой, да и средства от Церкви теперь поступали изрядные.

1538 год

Стояло майское утро, но в воздухе витала гроза.

Чета Флеминг мрачно переглядывалась за своим жалким прилавком. Слов у них не было, но оба не раз печально взглянули на Чартерхаус, будто говоря: вы разорили нас. Трудно было сказать, в чем провинился перед ними бедный и старый монастырь, ныне опустевший. Но Флеминга с женой такие вещи не заботили. Чета оплакивала себя. Лоток они собрали в последний раз. Их деловому предприятию пришел конец.

Виноват был король Генрих или, точнее, его вице-регент Кромвель, так как именно он позакрывал все монастыри.

Закрытие монастырей само по себе стало затеей в высшей степени необычной. На протяжении последних двух лет Кромвель и его люди ездили по стране, посещая дома сначала поменьше, потом покрупнее. Некоторые сочли повинными в распущенности, к другим придрались, а то и закрыли вообще ни за что. Обширные земли, накопленные за века, перешли в руки нового духовного главы Церкви, который большей частью распродал их, иногда разрешая друзьям приобретать оные по бросовым ценам. Примерно четверть всей собственности в Англии обрела новых хозяев – величайшая перемена с эпохи Нормандского завоевания.

– Преобразилась и королевская казна, – удовлетворенно заметил Кромвель.

Высший глава, опираясь на финансовое благополучие, взялся строить Нонсач, еще один огромный дворец за чертой Лондона.

Но и это было не все. Партия реформаторов в Англиканской церкви настолько окрепла и расхрабрилась после знатной чистки прошлого, что получила у Генриха дозволение затеять по весне следующую.

– Суеверие! – восклицали Кромвель и его последователи. – Мы должны избавить Англию от суеверий папизма.

Чистка не была всеохватной, однако по стране уже неделями тщательно отбирали изображения, изваяния и реликвии, подлежавшие уничтожению. Сожгли фрагменты святого распятия, закрыли святилища. Взломали даже великую, отделанную каменьями усыпальницу лондонского святого Томаса Бекета; золото с самоцветами отправились в королевскую сокровищницу. Точка была поставлена.

Но все это рвение имело побочное следствие, которое был вынужден признать даже Кромвель. В монастырях обретала кров и утешение целая армия нищих. Там привечали стариков вроде Уилла Доггета, кормили голодных. В Лондоне вдруг объявились стаи попрошаек, с которыми едва ли могли справиться приходы. Олдермены обратились к Кромвелю, который согласился с необходимостью принять меры.

И еще были лавочники. Какая судьба ждала тех, кто, наподобие Флемингов, торговал у ворот всех лондонских монастырей ныне проклятыми безделушками и образками? Судя по всему – плачевная.

– Нашему ремеслу конец, – заявила госпожа Флеминг.

В печали они собрали свое добро.

Через несколько минут, когда они катили ручную тележку к Смитфилду, им открылось другое мрачное зрелище. На поле собралась толпа. Перед ней установили странный, квадратный и небольшого размера эшафот, под которым сложили поленья. Подойдя ближе, супруги увидели подвешенного на цепях старика; дрова под ним собирались пожечь.

В тот день реформаторы потрудились на славу. Помимо статуй, образов и реликвий, воплощавших суеверие, они нашли и старца для сожжения.

Старому доктору Форесту сказали, что умереть ему надлежало давно. Его преступление заключалось в том, что он являлся исповедником бедной королевы Екатерины. Ему было за восемьдесят; его уже несколько лет, наполовину забытого, держали в тюрьме, но вот сообразили, что лучше сжечь, иначе помрет естественной смертью. Этой небольшой церемонией руководил, как увидели Флеминги, высокий и мрачный седобородый человек; они подошли ближе и услышали его речи, обращенные к старику:

– В каком статусе, доктор, вы хотите умереть?

Хью Латимер, оксфордский ученый и проповедник-реформатор, теперь был епископом. Если он и имел что-нибудь против происходившего, то не показывал. Старик учтиво ответил, что, даже если ангелы начнут поучать вразрез с истинными доктринами Святой Церкви, он не поверит им. На что Латимер подал знак поджигать.

Но этим утром было предписано совершить нечто особенное. От обычного костра отказались, так как жертва довольно быстро либо задыхалась, либо погибала в пламени. Взамен старика решили оставить подвешенным и медленно поджаривать, каковая пытка могла продолжаться часами. Именно это и происходило под надзором Хью Латимера. Но толпе в кои-то веки было достаточно. Когда взвились дым и пламя, какие-то дюжие молодцы обрушили подмостья, и через пару минут старик был мертв.

Чета Флеминг побрела дальше.

– Хорошо, что братец Дэниел славно зарабатывает на королевской барке, – заметила мужу госпожа Флеминг. – Ему придется взять нас под крыло.

– Думаешь, согласится?

– Конечно, – сказала она. – Мы же ему не чужие.

Тут до нее долетел раскат грома.


Но в двадцати милях восточнее, в старом кентском городе Рочестере, ничто не гремело, бледно-голубое небо оставалось чистым, река Медуэй безмятежно сверкала и струилась себе, готовая встретиться за мысом с Темзой.

Сьюзен ждала в тишине.

Она переехала в Рочестер в прошлом году по совету Томаса, хотя сперва колебалась, однако в итоге порадовалась убежищу в старом городе вдали от столичных невзгод. Довольны были и дети. Она обрела мир и покой в скромном домике возле собора.

Но встреча, предстоявшая нынешним утром, ее обеспокоила. Томас настаивал, и она не смогла отказать ему после добра, которое видела от него на протяжении последних лет. Он даже явился на несколько часов раньше, тактично увел детей на долгую прогулку, и она могла свидеться с гостем наедине. Только хотела ли она этого?

Питер. В первые недели после смерти Роуланда она даже имени его не могла слышать. Прознав, что он отправился на север, она порадовалась. За последние два года Сьюзен раз или два подумывала ему написать, но так и не решила о чем. И вот он собирался увидеться с ней. Все монахи в Англии остались, конечно, без крова. Монастыри распустили, им пришлось разойтись. Большинство получило пособие, и немалое. Одни стали приходскими священниками, другие отказались от сана и даже обзавелись семьями.

– Я встречусь с ним, – сказала она Томасу наконец, – но ты должен понять одно. Я не пущу его жить. Надеюсь, что он и не рассчитывает.

В середине утра в дверь постучали, потом донеслись шаги: кто-то вошел. Затем Сьюзен увидела мужа.


В дальнейшем мало кто в Рочестере присматривался к семейству Браун. Соседи считали Сьюзен Браун благочестивой вдовой, которая вновь вышла замуж. Сказывали, что ее новый муж Роберт Браун был в прошлом монахом, но точно никто не знал. Он был человек тихий, преданный жене и приемным детям, любовно называвшим его отцом. Он стал учителем в старинной рочестерской школе. Казалось, он был счастлив на службе и дома, но те, кто узнавал его чуть ближе, замечали в нем тоску, которая наводила на мысль, что он все еще тайно сожалел о прежней жизни в монастыре.

Когда Роберт Браун скончался спустя десять лет после прибытия в Рочестер, жена горевала столь сильно, что священник слышал, как она тихо звала его, называя Роуландом. Он решил, то было имя ее первого мужа. Но священник знал, что разум скорбящих имеет свойство помрачаться, и больше не думал об этом.

В последующие десятилетия семья была на виду, как никакая другая. Девочки вышли замуж, молодой Джонатан стал учителем. Они, конечно, оставались католиками. Но после пережитого Сьюзен советовала им: «Что бы ни случилось, держите свои мысли при себе. Помалкивайте».


Последние годы короля Генриха оказались мрачными. Он раздался и занемог. Богатства, похищенные у Церкви, растратили на вычурные дворцы и бессмысленные европейские кампании, которыми он тешил свое тщеславие. Жены приходили и уходили. Даже умница Кромвель угодил в опалу и лишился головы.

Король все же обзавелся наследником – от третьей жены. Маленький Эдуард, по общему мнению, блистал умом, но был хвор. Вскоре после смерти старого короля стало ясно: Кранмер и его соратники вознамерились еще дальше увести новоиспеченного юного монарха от истинной католической веры. Но даже Сьюзен подивилась, когда узнала, сколь далеко они собирались зайти.

– Молитвенник Кранмера был не так уж плох, – сказала она родным. – В конце концов, там большей частью содержится перевод латинских текстов, и я согласна: язык красив.

Вот только нынешние доктрины Англиканской церкви уже не соответствовали умеренно-реформаторским. Они были куда радикальнее.

– Отрицается чудо евхаристии! – воскликнула Сьюзен.

Священники могли вступать в брак.

– Кранмера это, конечно, устраивает, – съязвила она.

Но еще сильнее ее чувства оскорбляли буквальные разрушения, чинимые протестантами. Самым болезненным для Сьюзен стало посещение церкви Святого Лаврентия Силверсливза, куда она заглянула, когда посетила Лондон.

Перемены поистине поражали. Церковь разорили. Старая темная крестная перегородка, любимая Питером, исчезла. Ее сожгли. Стены побелили. Алтарь заменили непокрытым столом посреди церкви. Разбили даже новые витражные стекла. Сьюзен знала, что вандализм творился повсюду, но здесь, в церкви брата, он отозвался больнее. Она недоумевала: неужели протестанты всерьез надеются очистить свои грешные души уничтожением всяческой красоты? Но, несмотря на эти ужасы, женщина твердо держалась правила: молчать.

Сьюзен не спешила радоваться и восхождению на трон Марии, сестры Эдуарда, когда сей юный король-протестант скончался. Да, Мэри, как дочь испанской королевы, страдалицы Екатерины, была ярой католичкой. Да, она поклялась вернуть Англию в лоно истинной Римской церкви.

– Но она упряма, – осудила ее Сьюзен. – Боюсь, что ей не справиться.

Увы, именно так и случилось. Вопреки протестам подданных та настояла на браке с испанским королем Филиппом. Отныне католическая вера в сознании многих англичан ознаменовалась подчинением не только папе, но и чужому королю. Затем начались сожжения протестантов. Казнили всех зачинщиков реформ. Когда сгорел Кранмер, Сьюзен пожалела его. Когда на костер отправился жестокий старый Латимер, она лишь пожала плечами: «С другими он поступал хуже». Но вскоре англичане уже прозвали свою королеву Марией Кровавой. Сьюзен, когда королева умерла бездетной после пяти лет неудачного правления, ничуть не удивилась тому, что вопрос с английской верой остался открытым.

Из детей короля Генриха осталась только Елизавета – дочь Анны Болейн, и Сьюзен была уверена, что она не вернет Англию Риму. Ведь если истинным авторитетом окажется папа римский, то брак ее матери со старым королем придется считать незаконным. Сама же молодая наследница станет бастардом и лишится права на английский престол. Поэтому Елизавета совершенно логично разобралась с религией. Вопрос о мессе был разрешен формулой столь темной, что толковать ее удавалось в любую сторону. Религиозные обряды в известной мере сохранились. Авторитет папы отрицался, но Елизавета тактично назвалась не главой Английской церкви, а ее верховной правительницей. Этим она возвещала католикам: «Я дала вам реформированный католицизм». Протестантам же – «Папству не быть». Или, как сухо выразилась Сьюзен: «Ублюдочное дитя – ублюдочная Церковь».

Но даже Сьюзен не могла не признать мудрость Елизаветы. По мере того как Европа разделялась на два огромных и все более враждебных религиозных лагеря, положение английской королевы становилось не из простых. Заигрывая с могущественными католиками и даже намекая на возможность брака с католическим правителем, она испытывала все большее давление со стороны протестантов из Лондона и других городов. Удивляться этому не приходилось. Просвещенным купцам и ремесленникам, получившим английские Библию и молитвенник, нравилось мыслить самостоятельно. Их торговые партнеры в Нижних странах, Германии и даже Франции часто тоже оказывались протестантами. В протестантизме постепенно развились крайние течения – их приверженцы прозвали себя пуританами. Даже если бы Елизавета ненавидела протестантов, а она им симпатизировала, королева не сумела бы пресечь этот процесс без тирании и кровопролития.

Поэтому она и ее выдающийся министр, великий Сесил, пошли на известный компромисс. «Мы не стремимся заглянуть в сердца людей, – заявили они. – Но мы обязаны соблюсти внешние приличия». Это была гуманная и вынужденная политика, за которую в целом была благодарна даже Сьюзен. И когда папа, теряя терпение в пререканиях с английской королевой, пригрозил отлучением, если та не вернет свое королевство в Христово стадо, Сьюзен с удивлением поймала себя на досадливой реплике: «Хоть бы не отлучил».

В эти годы только одно исторгло у нее вопль ярости. Речь шла об издании в 1563 году смелой книги, известной как «Книга мучеников» Фокса – редкого образчика бесстрашной пропаганды. В этой книге, старательно выписанной с целью разжечь скорбь и бешенство в каждом сердце, подробно описывались английские страстотерпцы, под которыми разумелись протестанты, пострадавшие при Кровавой Мэри. О католиках, которые претерпели мученичество до них, не говорилось ни слова. О том, что некоторые из упомянутых протестантов – тот же порочный старый Латимер – сами являлись палачами, благополучно умалчивалось. Книга шла нарасхват. Вскоре уже казалось, что и не было преследования иного, нежели протестантов католиками.

– Вот вранье! – негодовала Сьюзен. – Боюсь, что так и продолжится!

Оно и продолжилось. «Книга мучеников» Фокса удостоилась семейного чтения, ею наставляли детей, и она много поколений формировала отношение англичан к Католической церкви.

Но в остальном, не считая этой вспышки, Сьюзен хранила молчание. Она была сыта неприятностями и твердо решила жить в мире. Мир был дарован ей, по крайней мере, в этой жизни, за исключением одной мелкой помехи.

Долго прослужив при дворе, где толком так и не возвысился, ее брат Томас женился поздно. Девушка была из хорошей семьи и со средствами, но, как подозревала Сьюзен, с пятнышком на репутации, которое мешало замужеству. Она подарила ему сына, потом умерла. И вскоре Сьюзен получила от брата письмо, в котором тот сообщал, что тоже не задержится в этом мире и намерен отправить своего малого сына и наследника в Рочестер, «где вы с Джонатаном, не сомневаюсь, о нем позаботитесь».

Так вышло, что на склоне лет Сьюзен обзавелась новой обузой – красавчиком-мальцом с золотисто-каштановыми волосами и, не могла она не признать, исключительным обаянием. Его звали Эдмунд.

Правда, порой она задумывалась, не чересчур ли он дикий.

«Глобус»

Долгое правление королевы Елизаветы I прослыло золотым веком, но лондонцы тех времен могли бы расписать его подробнее. Во-первых, большей частью сохранялся мир. Елизавета отличалась врожденной осторожностью; благодаря же выходкам своего отца она и вправду не могла позволить себе воевать. Отмечалось и умеренное процветание. Жизнь всех, даже горожан, продолжала зависеть от урожая, и с этим королеве повезло. С открытия Колумбом Америки прошло уже семьдесят лет, но только при ее правлении английские авантюристы – те же Френсис Дрейк и Уолтер Рейли – отправились в свои экспедиции, по сути являвшиеся смесью пиратства, торговли и колонизации, с которых и началось широкое освоение Нового Света Англией.

Но решающим событием царствования Елизаветы стала широкомасштабная война, от которой она уклонялась тридцать лет, однако неизбежно втянулась. Причина была религиозной. Реформация нанесла Католической церкви сильнейший удар, и Рим ответил на вызов: Церковь, располагая преданными орденами вроде иезуитского и мощным оружием – инквизицией, – постановила отвоевать утраченное. Среди первых в списке числилось еретическое английское королевство. Скрыть истинные симпатии Елизаветы было невозможно, а под началом суровых пуритан многие подданные увлекали ее еще дальше в лагерь протестантов. И вот взбешенный папа предписал английским католикам покончить с верностью королеве-раскольнице. Фактически же он искал союзников, готовых ее сместить. Одной из кандидатур была ее кузина-католичка Мария, королева шотландцев. Изгнанная шотландцами-протестантами и содержавшаяся в замке на севере Англии, эта романтичная и своенравная особа буквально притягивала к себе католические заговоры. Она необдуманно ввязалась в один из них и в итоге была казнена. Но имелся другой кандидат, намного сильнее недалекой Марии.

Женясь на Марии Тюдор, испанский король Филипп рассчитывал заполучить английскую корону для своей габсбургской семьи. Теперь он мог добыть ее силой – прекрасная возможность хорошо послужить за истинную веру. «Это не что иное, как Крестовый поход», – объявил он.

В конце июля[50] 1588 года Испания выслала флот, какого мир еще не видел. Задачей Армады было высадить на берега Англии несметную армию, против которой скромное ополчение Елизаветы оказалось бы бессильным. Филипп не сомневался, что в Англии на его поддержку поднимутся все верные католики.

Англичане дрожали на своем островке. Но собирались сражаться. В южных портах стояли наготове все годные корабли. На береговых холмах возвели большие сигнальные башни, дабы предупредить о подходе Армады. Насчет же католиков Филипп ошибся. «Мы католики, но не предатели», – заявили те. Однако самой памятной стала речь, произнесенная Елизаветой, которая в полном боевом облачении явилась к войскам.

«Пусть тираны боятся, я же всегда вела себя так, что, видит Бог, доверяла мои власть и безопасность верным сердцам и доброй воле моих подданных; и поэтому я сейчас среди вас, как вы видите, в это время, не для отдыха и развлечений, но полная решимости, в разгар сражения, жить и умереть среди вас; положить за моего Бога, и мое королевство, и мой народ мою честь и мою кровь, [обратившись] в прах. Я знаю, у меня есть тело, и [это тело] слабой и беспомощной женщины, но у меня сердце и желудок короля…»[51]

Когда массивные галеоны вошли в Английский канал, поднялся сильнейший шторм. Под неутомимыми уколами мелких английских кораблей испанцы смешались, а мощнейшая буря день за днем расшвыривала суда по скалистым побережьям Шотландии и Ирландии, где многие из них разбились. Домой вернулась лишь часть, и король испанский Филипп, искренне озадаченный, задумался, не подан ли ему знак. У англичан же сомнений не было. «Мы спасены рукой Божьей», – говорили люди, а римские католики с тех пор прослыли опасными интервентами. Было ясно, что Бог избрал Англию особой гаванью: протестантским островным королевством. Тому и надлежало быть.

В центре удачливого королевства бурлил, как никогда, Лондон. На расстоянии могло показаться, что место это мало изменилось. Древний город по-прежнему вздымался на двух холмах, а в нескольких местах, как встарь, поля и болота подступали к самым городским вратам. Правда, на горизонте уже не высился шпиль собора Святого Павла, сраженный молнией. Осталась только кряжистая квадратная башня. Тауэр же на востоке обогатился четырьмя блестящими луковичными куполами по углам, придававшими ему бо́льшую пышность в духе загородного дворца Тюдоров.

Лондон разросся в своих же границах. Здания стали выше; теперь над узкими улочками и проходами нависало по три-четыре бревенчатых этажа под остроконечными крышами. Застраивались бесхозные участки: старый ручей Уолбрук, струившийся между двумя холмами, уже почти исчез под домами. Но в первую очередь заселялись огромные владения старых монастырей, распущенных королем Генрихом VIII. Часть духовных заведений превратилась в мастерские; огромный участок Блэкфрайерс перестраивался под фешенебельные дома. Прирастало и население – не многодетными семьями, ибо в тесном тюдоровском Лондоне смертность по-прежнему превышала рождаемость, но потоком переселенцев со всей Англии, и не только. Особенно из Нижних стран, откуда бежали преследуемые католиками-испанцами протестанты. К концу Войны роз Лондон насчитывал около пятидесяти тысяч душ; в конце правления Елизаветы – вчетверо больше.

И в шумном Лондоне вызрел один из величайших даров, преподнесенных английским гением миру. При Елизавете начался первый и величайший расцвет блистательного английского театра. Но мало кто знает, что в последние годы ее правления, когда Уильям Шекспир написал лишь половину своих пьес, английский театр уже почти испустил дух.

1597 год

Весеннее утро успело ознаменоваться петушиными боями. Теперь же травили медведя. Круглая площадка театра «Куртина», откуда временно убрали актерские подмостки, имела футов пятьдесят в поперечнике. Она пребывала в кольце деревянных галерок, стоявших двумя высокими ярусами. Медведя посадили на цепь, крепившуюся к стоявшему в центре шесту, – достаточно длинную, чтобы зверь налетал на барьеры в ногах у зрителей. Медведь был отменный: уже завалил двух мастифов из трех, натравленных на него, и их растерзанные, кровоточившие тела валялись в пыли. Но последний пес устроил отчаянный бой. Тычок могучей медвежьей лапы отправил его в полет через площадку, но он не сдавался. Уворачиваясь и прыгая, нападал снова и снова, пытаясь вцепиться медведю в заднюю часть, приводя его в неистовство и даже дважды вцепившись в горло, когда тот устал. Толпа ревела: «Молодчина, Проказник! Задай ему, малыш!» Медведей убивали редко, но самых отважных псов зачастую спасали для новых боев. Когда мастифа отозвали, аудитория разразилась одобрительными криками.

«Добрая битва! Храбрая псина!» – никто не выкрикивал с пылом бо́льшим, чем симпатичный юноша в галерее – с золотисто-каштановой шевелюрой, окруженный друзьями, которые вторили его возгласам. Он явно принадлежал к породе городских щеголей. Его дублет был богато расшит, плотно пригнан и – такова была мода – образовывал жесткий пояс, охватывавший талию. И хотя некоторые молодые люди предпочитали, как встарь, средневековые рейтузы, исправно подчеркивавшие стройность ног заодно с ягодицами, он выбрал новейший стиль: шерстяные чулки, поверх которых надевались галлигаскины – широкие короткие штаны с тесемчатыми завязками на коленях. На ногах – вышитые туфли, упрятанные в гамаши, чтобы не запачкать. Шею облегал накрахмаленный гофрированный воротник белее снега. Плечи покрывала короткая пелерина в тон колету. Этот стиль, перекликавшийся с испанским боевым облачением, придавал ему вид одновременно элегантный и мужественный.

На поясе висела рапира с золотой чеканкой на головке эфеса, сзади имелся соответствующий кинжал. Молодой человек был в перчатках из мягкой надушенной кожи и в правом ухе носил золотую серьгу. Голову венчала высокая шляпа с полями и тремя роскошными, подобными брызгам, перьями, прибавлявшая добрый фут роста. В таких нарядах и запечатлелись навеки мужчины конца Елизаветинской эпохи. Но для полноты картины имелась еще деталь. Этот предмет Эдмунд Мередит, усвоив положенную небрежность, держал в правой руке. Длинная глиняная резная штуковина: трубка.

За несколько лет до того Уолтер Рейли, фаворит королевы, научился у американских индейцев курению табака и привез его в Англию. Вскоре дорогое виргинское растение произвело фурор среди модников, подобных Эдмунду Мередиту, и он был не одинок. Ему не нравился вкус, но он всегда бывал с трубкой на людях, дабы не обонять простолюдинов с их вонью, подлинной или мнимой, – «луков и чесноков», как он выражался.

И в перерыве перед появлением на площадке бойцовых петухов Эдмунд Мередит улыбнулся друзьям:

– Шекспир уступает. Я собираюсь занять его место.

Он кичливо приосанился. Молодые Роуз и Стерн, такие же щеголи, зааплодировали. Уильям Булл прикинул, вернет ли он свои деньги. Катберт Карпентер содрогнулся, ибо очевидно отправлялся к чертям. Джейн Флеминг гадала, возьмет ли Эдмунд ее в жены. А Джон Доггет ухмыльнулся, благо всяко не имел никаких забот.

Никто не заметил чернокожего мужчину позади.


Эдмунд Мередит мечтал блеснуть перед миром. Других желаний у него не было, и ни к чему другому он не стремился. Но в этом единственном честолюбивом порыве он отличался целеустремленностью. Если мир – сцена, он собирался сыграть красиво. Эдмунд всегда знал, что в тихом старом Рочестере ему не место, но отец, слава богу, оставил ему скромный доход, достаточный для одинокого джентльмена. И вот он прибыл в Лондон.

Но куда податься? Чем поразить мир юнцу? Существовал, конечно, королевский двор – широкая дорога к почету и богатству. Но, как выяснили его отец и дед, на ней была высока вероятность фиаско и унижения. Тогда – закон и право. Судебных процессов в шумном Лондоне шло больше, чем когда-либо прежде, и лучшие адвокаты сколачивали огромные состояния. Поэтому Эдмунд стал посещать «Судебные инны» и почти доучился, но рассудил, что юриспруденция слишком суха и нудна для него. Его родственники Буллы были пивоварами, однако он поклялся, что «никогда не замарает рук торговлей».

Эдмунд любил сочинять стихи. «Значит, стану поэтом», – заявил он. Однако поэт нуждался в покровителе. Без оного тебя не замечали ни двор, ни свет; книгопечатники платили гроши даже за сотни экземпляров. Но богатый покровитель, довольный стихами, посвященными ему и даровавшими бессмертие его благородному дому, бывал поистине щедр. Говорили, что за одну удачную поэму «Венера и Адонис» граф Саутгемптонский заплатил Шекспиру столько, что обеспечил его на всю жизнь. Одна беда – покровители были также ненадежны. Бедняга Спенсер, поэт не меньше Уилла Шекспира, годами отирался при дворе и не заработал ни пенни.

Но оставался театр. Захватывающее действо, едва ли существовавшее даже в детские годы Эдмунда. Ходили лицедеи, разыгрывавшие библейские сцены по религиозным праздникам, встречались молодцы, что плясали и пели у трактиров вроде «Джорджа», а всякому образованному человеку, конечно, бывали известны пьесы античных времен. Сцены из них иногда разыгрывали при дворе. Но видные аристократы, желавшие порадовать королеву, только недавно завели моду поощрять актерские труппы к представлениям более сложным. Актеры, вдохновленные высокими покровителями, стали искать себе дела. Вскоре им захотелось подходящих пьес. Они начали нанимать авторов, и через несколько лет, словно по волшебству, родился английский театр.

Иные говорили, что эта мода скоро пройдет, но Мередит считал иначе. Публика стекалась на спектакли не только при дворе, но и вообще в Лондоне. Лучшие актеры, ранее бывшие немногим больше бродяг или слуг, становились народными героями. Авторам хорошо платили. Если пьеса имела успех, то представления ради перед драматургом распахивались двери знатнейших домов. А некоторым ученым мужам вроде Бена Джонсона удавалось и двор покорить своим искрометным умом. Так и Марло – увы, погибший в молодости – писал трагедии столь звучные, что его сравнивали с древними греками.

И был Шекспир. Мередит любил обоих братьев Шекспир. Но чаще он встречался с Недом, который неплохо исполнял небольшие роли; Уилл был вечно так занят, что представал мимолетным видением. Но если уж он присоединялся к застолью, то становился сотрапезником хоть куда. Он написал ряд комедий, встреченных хорошо, и несколько исторических пьес о Плантагенетах.

– Напыщенная чушь, но людям нравится, – оценил Эдмунд.

Уилл Шекспир пока не брался за трагедии, и Эдмунд полагал, что это ему не по силам. За исключением одной удивительной пьесы, которую играли снова и снова, – «Ромео и Джульетта». Ее знал весь Лондон.

– Не сомневаюсь, что ему кто-то помог, – твердил Эдмунд.

С тех пор тот не создал ничего подобного.

– Ему хватает ума сознавать свои пределы, – говорил Эдмунд друзьям.

Лысевшая куполообразная голова позволяла заподозрить в Шекспире человека ученого, однако это было бы ошибкой. «Немного разумею по-латыни, а греческого не знаю вовсе», – признавал тот легко. Шекспир был всего лишь актером с блестящим умом, и Мередита втайне не покидало чувство, что сам он был тоньше и справился бы лучше.

Он взялся за дело больше года назад, когда добавил в комедию несколько строк и получил хвалебные отзывы. Такой подработкой не брезговали даже успешные авторы вроде Шекспира, и Эдмунд был чрезвычайно доволен собой. Через несколько месяцев ему доверили целую сцену, потом еще. Признали, что он сумел вложить остроумные реплики в уста таких же юных франтов, каким был сам. Но полгода назад труппа лорда Чемберлена – та самая, для которой писал Шекспир, – выразила принципиальную готовность получить от него целую пьесу и заплатить, если та будет принята, по полной стоимости, то есть шесть фунтов.

– Готово дело?

Он улыбнулся, взглянув сверху вниз на стоявшую рядом рыжеволосую девушку.

– Почти.

Пьеса, хотя и по его сугубо личному мнению, получилась шедевром: никакого грубого юмора для толпы – лишь утонченное остроумие для придворных и знатоков. В ней был выведен похожий на него юноша. Она называлась «Каждый крепок своим умом». В последние месяцы девушка уже ознакомилась со всеми этапами его труда, и теперь он делился с ней заключительными сюжетными ходами.

Джейн Флеминг нравилась Эдмунду Мередиту по нескольким причинам. Ей было пятнадцать – достаточно молодая, чтобы представлять интерес и быть воспитанной таким, как он. Опять же милая, но не той красотой, какая привлекала сонм ухажеров-соперников. Ее семья имела отношение к театру, и Джейн разделяла страсть Эдмунда. И хоть семейство было небогатое, ее ожидало вполне приличное наследство от дяди.

– Хватит, чтобы содержать семью, – поделился он с родней, Буллами.

– Странно, что ты не ищешь себе по-настоящему богатой наследницы или вдовушки, – сказал ему один из тех, кто ведал о его честолюбии.

Ведь так делали и величайшие люди при дворе. Но Эдмунд знал себе цену.

– На меня будут смотреть свысока, – возразил он. – Я окажусь на содержании.

Он был слишком горд, чтобы смириться с этим. Возможно, со временем он и женится на Джейн Флеминг.

Тут подал голос чернокожий мужчина, стоявший сзади:

– Пожалуй, молодой мастер, я приду взглянуть на вашу пьесу.

Они обернулись и обнаружили перед собой донельзя странного малого, какого не видели в жизни.

Это было трудно описать. Помимо негроидных черт, в глаза бросался цвет кожи, которая имела насыщенный коричневый тон. Длинные черные волосы свисали тяжелыми локонами. Кожаный камзол без рукавов достигал колен; кожаные башмаки, красные бриджи и белого льна сорочка. На запястьях блестели золотые браслеты. Вместо шпаги при незнакомце – длинный кривой кинжал. Мужчине было лет тридцать пять, но зубы все оставались на месте – такие же белоснежные, как сорочка, а небрежная, почти ленивая повадка выдавала под ней безупречное тело атлета. Чернокожие были редкостью в Лондоне. Глаза сияли небесной голубизной. Звали сие чудо Орландо Барникель.

Его привез в Лондон один из Барникелей Биллингсгейтских, мореплаватель, путешествовавший на юг: взял юнгой и жизнерадостно заявил удивленной родне: «Это мой!» Других объяснений он не дал, но голубые глаза мальчика как будто подтверждали его слова; спустя десять лет и несколько выгодных путешествий мореплаватель умер, оставив Орландо крохотное наследство, достаточное для приобретения доли в судне, на котором он сам ходил капитаном. Меткий стрелок с телом сильным и гибким, как у змеи, быстрый, как пантера, он обошел семь морей с командой, набранной из всех европейских портов.

Орландо, разумеется, был пиратом. В другом столетии его бы повесили, но так же, скорее всего, поступили бы с сэром Френсисом Дрейком и множеством прочих английских героев. Однако теперь у островного королевства возникли иные заботы. Ему предстояло разорить испанцев. И коль скоро личности вроде Дрейка делились с королевой добычей, то обретение в открытом дальнем море французских или каких-то иных трофеев могло подвигнуть на ненужные вопросы только глупца. Да и знала Елизавета, что этих псов морских «нельзя обуздать, их уносит ветром». Разгром великой Армады приуготовили Орландо и многие ему подобные.

Несмотря на темную кожу, душой он был викинг. В Лондоне объявлялся от случая к случаю, но всякий раз, когда прибывал в порт, спешил на Биллингсгейтский рынок к огромной рыбной лавке Барникелей. А те, изрядно гордые родством с диковинным авантюристом, всегда были рады его принять. Кое-кто в Биллингсгейте именовал его Мавром, имея в виду темный цвет кожи. Но все, кто плавал с ним, да и те, кто просто боялся его, прозвали иначе – Черным Барникелем.

Эдмунд Мередит ничего об этом не знал. Сперва он удивленно уставился, но поспешил улыбнуться, заметив, что за ним наблюдают два других щеголя. В конце концов, такому, как он, вполне естественно развлечься беседой с чудным незнакомцем.

– Вам угодно видеть мою пьесу, сэр? – начал Эдмунд, покосившись на спутников. Черный Барникель медленно кивнул. – В таком случае благодарю за любезность. И все же ничем не могу вам помочь.

– По причине?..

– Ну как же, сэр, по той причине, что она не для глаз.

Барникель рассматривал его, другие же двое покатились со смеху, так как поняли, о чем шла речь.

В елизаветинском Лондоне имелись две разновидности пьес. Простому стаду нравились представления: битва, поединок на шпагах – актеры были подкованы в этом деле. Бывало, что и пушка палила. Они любили плоские шутки скоморохов-импровизаторов; каждая пьеса, независимо от содержания, заканчивалась потехой – песней и пляской. Такие пьесы, как выражались Мередит и его друзья, писались «для глаз». Но для разборчивой, более близкой и утонченной публики существовали иные, полные острот и благопристойных оборотов. Эдмунд трудился как раз над такой пьесой – не «для глаз, а для ушей».

– Ее не сыграют? – мягко осведомился мореход.

– Нет, сэр, представьте!

– Я пришел в «Куртину», – сказал Барникель.

– В таком случае вы ее ни увидите, ни услышите.

– Куда же мне сходить?

– Да к черту, например! – рассмеялся Эдмунд и легко продолжил: – Но если вы склонны хоть что-то послушать, то я советую монастырь.

И маленькая компания разразилась аплодисментами.

Эта шуточка не была лишена остроумия, так как в Лондоне существовало не только два вида пьес, но и два вида театров. Большинство представляло собой открытые площадки, окруженные галереей. Из двух таких в Шордиче, «Театра» и «Куртины», соседний «Театр», где хозяйничали Шекспир и люди Чемберлена, был заведением умеренно приличным и ведал пьесами, но «Куртина» отводилась под развлечения грубые и слыла такой медвежьей ямой, что даже использовалась как оная – сегодня, например. Единственным достоинством этих шумных строений без крыши было то, что выступающим удавалось привлечь немалую публику и обеспечить сбор, однако мечтой любого серьезного актера было выступление в помещении перед тихой и внимательной аудиторией. Именно к этому и стремилась труппа Чемберлена, когда в 1597 году истек и не продолжился срок аренды «Театра».

Это был смелый ход. Закрытые представления для избранных давались иногда школярами, но драму серьезную, профессиональную, назначенную к исполнению при закрытых дверях готовили впервые в истории. Решили играть пьесы лишь самые утонченные, для чего подыскали и обустроили отличный зал в Блэкфрайерсе, на территории бывшего монастыря. Эдмунд надеялся поставить свою пьесу в этой изысканной обстановке в том же году, когда представлениям дадут ход.

Глаза Барникеля сделались чуть не сонными, покуда он изучал компанию. Пивовар, плотник и молодой Доггет его не заботили. С интересом он отметил веснушчатую бледную кожу и пышную рыжую шевелюру девушки. Он повидал всяких людей, плавал с ними, кого-то даже убивал, но этот смышленый юный хлыщ оказался в новинку. Его не особенно задели издевательские загадки. Лондон был полон остряков, и даже самая грубая театральная публика жаждала, чтобы клоуны развлекли ее шутками и головоломками. Но за словами Мередита он различил презрение.

– Сдается, вы насмехаетесь надо мной, – заметил он кротко, с легкостью выхватил кинжал и задумчиво его изучил. – Говорят, он остер.

Щеголи взялись за эфесы шпаг, но Эдмунд, если и ощутил опасность, был слишком крепок духом, чтобы показать это.

– Я и не думаю насмехаться, сэр, – ответил он. – Но предупреждаю, что мое перо неизбежно острее вашего кинжала.

– Как же это?

– Помилуйте, сэр, кинжалом вы можете лишить меня жизни, – рассмеялся Эдмунд. – Зато пером я могу даровать вам бессмертие.

– Пустые слова, – пожал плечами моряк. – Для сцены.

Но спорить с Мередитом было не так-то легко.

– Что такое наш мир, если не сцена, сэр? – вопросил он. – И после нашей жизни что останется? За что нас вспомнят? За наше ли богатство? Деяния? Надгробие? Но дайте мне театр, пусть даже такую яму. – Он сделал широкий жест рукой. – Я сохраню жизнь в этом круге, сэр! – воскликнул он. – Я могу показать человека, его поступки, качества, саму его суть!

Черный Барникель продолжал рассматривать маленькую компанию.

– Не хотите ли вы сказать, что можете написать пьесу обо мне? – спросил он с любопытством.

– Так точно, сэр, – откликнулся тот, – и это только возвеличит мое перо. Ибо я в состоянии не только сделать вас бессмертным, – улыбнулся Эдмунд. – Я, как волшебник, могу придать вам любую форму, сэр, превратить вас во что угодно.

Мореход прикрыл веки.

– Я не поспеваю за вами, – сказал он.

– Но нет же, вы поспеете – мало того, вы повлечетесь, подобно псу на поводке! – жизнерадостно продолжил Эдмунд. – И вот почему. Мое перо способно сделать из вас кого пожелает. Быть может, героя или с неменьшим успехом – болвана; того, кто любил с разумением, или беспомощного рогоносца. Капитана или труса, красавца или урода. На сцене, сэр, в руках поэта персонаж подобен медведю, посаженному на цепь. – И он победно улыбнулся.

Джейн, взиравшая на Эдмунда, восхищалась его красотой и умом. Чернокожий незнакомец порядком ее напугал, хотя она и поглядывала на него украдкой, не будучи в силах сдержаться.

Черный Барникель молчал. Если он воспринял сказанное как угрозу или оскорбление, то ничем не показывал. Однако, случись Эдмунду или Джейн присмотреться, они бы заметили своего рода дымку, подернувшую его глаза. Лишь после паузы он глухо буркнул:

– Коли так, я буду на вашей пьесе, молодой мастер.


Небольшое зеленое предместье Шордич находилось на севере выше Мурфилдса, в полумиле от города. Именно здесь располагались оба театра. Для Джейн Флеминг это было также местом, которое она всю жизнь называла домом.

Войдя часом позже в родительское жилище, она не могла сдержать улыбку. Девушка знала, что за родителями водились странности. «Не будь как они», – заклинал ее дядя. Но она любила их именно такими. И улыбалась, потому что дом был подобен отцу: маленький и узкий. Имея в ширину лишь восемь футов и высоту всего в два этажа, он был зажат между двумя зданиями побольше сразу за «Театром». И всегда битком набит тряпьем.

Габриель Флеминг работал на Чемберлена и служил хранителем артистической уборной – театрального помещения, где переодевались актеры. В театре находилась и вся его семья: жена Нэн и Джейн, ему помогавшие, и даже братик Джейн Генри, который только-только вышел на сцену, исполняя, как было заведено, женские роли. Что до костюмов, то из соображений безопасности Габриель предпочитал хранить бо́льшую часть театрального гардероба дома.

Порядка не было и в помине. Родители сновали между домом и театром, актеры вваливались в любое время, и Джейн привыкла к веселой неразберихе. Скучать не приходилось. Осенью и зимой наступал самый сезон, и кульминацией, если труппа оказывалась избранной, бывало рождественское выступление перед королевой. В Великий пост, когда играть запрещалось, Джейн с матерью перебирали весь гардероб, отстирывали его, штопали, чинили, благодаря чему Джейн стала первоклассной швеей. После Пасхи представления возобновлялись. Но лучше всего было летом, ибо труппа в полном составе отправлялась странствовать. Выстраивались фургоны: один нагружали переносной сценой и реквизитом, в другом ютились родители Джейн с костюмами – он же служил артистической уборной на каждой стоянке. Они покидали Лондон и неделями разъезжали по графствам. На подступах к городам актеры шли вперед, возвещая о своем прибытии трубой и литаврами. Собирали сцену, как правило, во дворе гостиницы, чтобы публике приходилось платить за вход; несколько дней отыгрывали репертуар, пока не наступало время двигаться дальше. Иногда же сворачивали, чтобы сыграть в благородном доме. И Джейн всей душой любила свободу дороги, новые виды и звуки, атмосферу приключения.

– Тебе следует расстаться с театром.

Неудивительно, что ее добрый дядюшка качал головой. Семья Флеминг была осторожна и тем гордилась. Когда роспуск монастырей сокрушил их прежнее ремесло, они занялись галантереей. «Она-то будет повернее религии», – торжественно заявил дед Джейн и передал этот надежный мелкий бизнес троим вогнутолицым сыновьям. Зачем Габриель променял его на зыбкий мир театра, для двух его братьев навсегда осталось загадкой. Старший, имевший свою семью, перестал с ним общаться, но Дядя, как называла его Джейн, оставшийся холостяком, назначил себя ей в опекуны. Он постоянно давал советы и, поскольку не сомневался, что Габриель умрет нищим, обещал ей и маленькому Генри наследство.

Галантерейное дело радовало. Пуговицы и банты, тесьма, блестки, всякие безделушки. У братьев Флеминг была и мастерская по изготовлению латунных булавок – не единственная в округе.

– Там-то мы и найдем тебе мужа, – внушал Дядя. – Тебе нужен хороший галантерейщик. Предоставь это мне, – добавлял он со вздохом. – Твои родители палец о палец не ударят.

Но даже на Дядю произвел некоторое впечатление Эдмунд, зачастивший в театр. Что до пьесы, то Джейн видела отрывки и считала ее восхитительной. Она не сомневалась, что Эдмунд станет драматургом, а то и займет, как он сам утверждал, место Шекспира.

Ибо никто не знал, что собирался делать Шекспир. Ползли слухи о его намерении стать джентльменом. Джейн понимала: это неплохо, но что означает на деле? В елизаветинском Лондоне многие люди клятвенно называли себя джентльменами. Все знали, что в старину такие люди принадлежали к рыцарскому сословию, тогда как купцы, по своему обыкновению, приобретали поместья, дабы войти в число благородных. Но этим дело не исчерпывалось. Джентльменами стали изысканные воспитанники Оксфорда и Кембриджа, а также адвокаты из «Судебных иннов». Ученость надлежало уважать. Однако любой человек, будь то придворный, адвокат или сын сквайра, только подавшийся в свет, предпочитал благородству приобретенному благородство по крови.

Эдмунд, отец и дед которого служили при дворе, был благородного происхождения, Шекспир же – нет.

– И все-таки, – улыбнулся ей Эдмунд, – он хочет не только стать джентльменом, но и быть им по праву рождения!

Некоторые считали, что Уилл Шекспир намеревался сколотить состояние и уйти на покой сельским джентльменом, и хотя болтали, будто он покупает большой дом и какие-то земли в своем родном селении Стратфорд, Эдмунд при помощи своих друзей-адвокатов выяснил кое-что еще.

– Это замечательная история, – объяснил он. – Его отец – торговец, дела которого пришли в упадок. Два года назад он испросил себе герб, чтобы стать джентльменом, но получил отказ. И что же делает Уилл? Отправляется в прошлом году в Геральдическую палату и подает новое прошение. Меня удивляет, что там уважили актера. Держу пари, Уиллу это влетело в копеечку, но, так или иначе, это произошло. Вот только Уилл приобретает герб не себе, а отцу! Поэтому теперь он может вернуться в Стратфорд и объявить себя лицом из благородного рода. Разве не знатная шутка?

Как бы там ни было, представлялось очевидным одно: если Уиллу Шекспиру хватило денег на такую затею, он мог в любой момент позволить себе удалиться в Стратфорд.

– Через год его уже здесь не будет, – предрек Эдмунд.

Джейн знала, что так же думали ее отец и кое-кто из труппы Чемберлена. Получит ли Мередит титул лучшего драматурга, сменив Уилла?

А если преуспеет – сохранит ли к ней интерес?


Катберт Карпентер крался домой, надеясь остаться незамеченным. Но все равно завернул в церковь Святого Лаврентия Силверсливза, где попробовал молиться. Однако не успел переступить порог, как был остановлен резким голосом:

– Где ты был?

– В церкви.

Это чистая правда.

– А до того?

– Гулял.

– А еще раньше? В балагане?

Бабка. Катберт был приземист, а та доходила ему лишь до груди, но после смерти родителей эта крошечная женщина в черном платье железной рукой правила всем семейством. Катберт с братом обучались у строгих мастеров; двух сестер без церемоний выдали замуж в пятнадцатилетнем возрасте, а третьей не менее категорично было велено остаться дома и вести хозяйство. Карпентеру исполнилось двадцать, он стал квалифицированным плотником-поденщиком, но все равно жил с ними и вносил долю в семейный бюджет. Однако бабка блюла его нравственность, как будто он был мальчишкой, а о серьезных проступках даже сообщала его мастеру. Сказать по правде, Катберт по-прежнему ее боялся.

Разве она не в своем праве? Катберт Карпентер знал, что люди с нечистыми мыслями рисковали гореть в аду.

– Те, кто прикасается к шлюхе или ходит в балаган, будут страдать в Судный день, – вещала она, и он верил.

Катберт никогда не дотрагивался до шлюхи. Но театр… Парень был хорошим плотником. С этим соглашался даже его грозный хозяин. Прилежный работник. Однако при первой возможности он сбегал в театр. Видел «Ромео и Джульетту» десять раз, испытывая после стыд и страх. Но продолжал грешить. Катберт даже лгал на сей счет!

– Я никакого представления не смотрел, – ответил он нынче.

Строго говоря, не соврал, но не сказал и правды. Бабка что-то буркнула, но осталась довольна, из-за чего ему стало еще хуже.

Ночью Катберт Карпентер поклялся, что впредь никогда и ни за что не будет ходить в театр.


Джон Доггет привел Эдмунда в лодочный сарай уже затемно. За несколько часов до того они пересекли реку, прибыли в Саутуарк и выпили в «Джордже». В подтверждение завязавшейся дружбы энергичный малый не мог не показать симпатичному юному джентльмену свое сокровище. Не многие знали о том.

Лодочный сарай стоял вниз по течению от Лондонского моста среди таких же деревянных строений, окружавших небольшую бухту. При свете лампы Эдмунд признал мастерскую по изготовлению и преимущественно ремонту лодок.

– Это дело открыл мой дед, – объяснил Доггет.

Во времена короля Генриха VIII младший сын Дэна Доггета, который был не такой великан, как его братья-лодочники, и трудившийся со своим дядей Карпентером, занялся починкой лодок. Его примеру последовал сын, ныне глава процветающего предприятия, и дело впоследствии должно было перейти к молодому Джону. И Джон Доггет был доволен судьбой. Что ни день его белая прядка и веселое лицо мелькали подле румяного отца, на пару с которым он трудился в благоухании стружки и водорослей. На руках у обоих имелись небольшие перепонки, ничуть не мешавшие работе; отец и сын зачастую вскидывали взор и приветственно махали, случись заметить проходящих дюжих родственников.

Джон умел очаровать и мужчин и женщин.

– Если сумеешь рассмешить бабу – не пропадешь, – говаривал отец, и в Саутуарке уже набралось много таких, развеселенных юным Доггетом.

На предложение остепениться он ухмылялся: «Повременю». Однако недавно приметил в театре девицу Флеминг – симпатичную и с характером. «Ей и деньжат немного привалит», – сказал он отцу. Та же смотрела только на Мередита, но юный лодочный мастер не унывал. Девушек хватало. Да и могло оказаться, что самому Мередиту она вообще не нужна. Поэтому он решил побольше разузнать о щеголе и завязал с ним дружбу.

– Мне нужна твоя помощь. – Джон прошел в заднюю часть мастерской и указал на несколько штабелей досок.

И Мередит несколько минут помогал их растаскивать. По мере работы он начал различать очертания чего-то крупного и странного, зачехленного и тянувшегося поперек. Наконец Доггет знаком велел ему отойти, поставил лампу за бочонком и шагнул в темноту. Мередит не видел, но слышал, как он снимал покровы. Покончив с ними, Доггет вернулся, взял лампу и поднял повыше так, что в ее мерцавшем свете Мередиту открылось поистине замечательное зрелище.

Штуковина была добрых тридцать футов в длину. Носовая часть оснащалась скамьями для четырех пар гребцов; длинные доски, прилаженные внахлест, продолжались в изящный нос, как у старинной ладьи викингов. Каждая досочка была отполирована до блеска, но самое великолепие располагалось на корме. Там красовалась позолоченная резная кабина с бархатными шторками и пышным внутренним убранством. Она мирно поблескивала в свете лампы.

– О боже, – выдохнул Эдмунд. – Что это?

– Барка короля Генриха. Моя, – ухмыльнулся Доггет.

На закате долгой жизни Дэн Доггет наткнулся на старое судно, пребывавшее в плачевном состоянии. Конечно, это была не огромная государственная барка – попроще, для ежедневных поездок расточительного монарха по своим прибрежным дворцам. При Елизавете, когда с деньгами стало туго, барку продержали без дела с десяток лет, пока не велели главному лодочнику продать. Опечаленный упадком судна, Доггет купил его сам, принес в сыновний сарай и, благо внук, маленький Джон Доггет, только-только родился, жизнерадостно заявил: «Это ему».

Год за годом, закончив прочую работу, отец и сын любовно ухаживали за ней, починяя то доску, то фрагмент позолоты, приводя в порядок по дюйму, пока не вернули к жизни. Восстановили не только дерево и позолоту, но и дорогостоящую внутреннюю отделку кабины. Вот уже пять лет, благо изъянов больше не осталось, только и глазели на старинную красоту и охраняли ее, как храмовую святыню.

– Жаль, что стоит без дела, – нарушил молчание Доггет.

Барка была слишком велика и пышна для обыденного использования, но все-таки маловата для той или иной городской гильдии. Королевское сокровище Джона Доггета давно покоилось, подобно невостребованной невесте – прекрасной, зрелой Клеопатре в ожидании своего Марка Антония.

– Небось и ты ничего не придумаешь, – произнес лодочный мастер.

Мередит потрясенно взирал на барку.

– Не сразу, – сказал он. – Но я попробую.


Утром следующего дня Уильяму Буллу пришлось немного подождать, пока не появился Эдмунд. Но если Булл и встревожился, то ничем себя не выдал. Будучи старше на десять лет, он тем не менее испытывал пиетет к своему кузену. Эдмунд отличался немалым шиком.

Ни слова не сказав, они прошагали в ногу через старинные врата в прибрежную область, приятно изобиловавшую зеленью и двориками. Она по-прежнему носила название Блэкфрайерс. Родственники направились к холлу, имея целью отпереть его ключом Эдмунда.

Театр «Блэкфрайерс» впечатлял. В центре просторного прямоугольного зала рядами стояли деревянные скамьи со спинками, по стенам тянулись балконы. Сцена, лишь чуть приподнятая, образовывала широкую площадку так, чтобы светские франты вроде Эдмунда могли расположиться вокруг на стульях перед галереей, тем самым воссоздавая изящную непринужденность двора, где исполнители выступали в кругу придворных. Холл был выдержан в подлинном духе Ренессанса: классические колонны подпирали балконы, а деревянная ширма за сценой была расписана под фронтоны и арки. Булл пришел в восторг.

– Мы все разбогатеем, – гордо изрек Эдмунд.

Чем бы ни был елизаветинский театр – символом престижа для благородных покровителей, трибуной для актеров и драматургов, – прежде всего он являлся бизнесом. Из всех же антрепренеров, стоявших за многочисленными труппами, самым отчаянным слыло семейство Бёрбедж, постигшее отвагу Блэкфрайерса. Старый Бёрбедж был яркой личностью. Переметнувшись из ремесленника в бизнесмены, он быстро уяснил возможности театра и преобразил коллектив Чемберлена в профессиональную актерскую труппу. Он арендовал театр, финансировал исполнителей и авторов. Именно благодаря ему Уилл Шекспир уже сколотил небольшое состояние. В минувшем же году, решив заняться чем-то посложнее, он снял «Блэкфрайерс».

Идея была проста. Новый закрытый театр вмещал вполовину меньше зрителей, чем открытые площадки, но публика предполагалась избранная. За вход положили не пенни, а минимум твердый шестипенсовик. Не допускались ни буяны-подмастерья, ни «чесноки».

– Даже шлюхи будут высшего сорта, – усмехнулся Эдмунд.

Но риск был велик. Аренда и ремонт обошлись в убийственную сумму: шестьсот фунтов. Пришлось искать помощи.

Уильяму Буллу польстило обращение блистательного кузена.

– Хорошая возможность, – растолковал Эдмунд. – Я знаю Бёрбеджей, и они взяли меня в дело. Могу и тебе что-нибудь подыскать.

Пивоварня процветала, но там было скучно, да и братья всяко не позволяли Уильяму развернуться. А эта затея его взбудоражила. Поэтому он одолжил кузену пятьдесят фунтов. Вкупе с его собственными пятью они позволили Эдмунду предстать в очень выгодном свете, когда тот одолжил всю эту сумму Бёрбеджам от своего имени. Вскоре же после этого, имея намерение показать, как успешно пошли дела, Эдмунд похвастался перед ним поручением написать к открытию нового театра пьесу, и Уильям возгордился вдвойне.

Однако сейчас Булл немного занервничал. Старый Бёрбедж скончался зимой, но, поскольку двое его сыновей, уже искушенные в этом деле, достойно продолжили оное, Булл не сильно обеспокоился его смертью. Однако в дальнейшем распространился очередной слух о препятствиях, которые чинили новому театру отдельные жители Блэкфрайерса под предводительством олдермена Дукета. Они даже подали петицию с просьбой не допустить открытия. Булл слышал, что олдермен заклеймил всякие театры как рассадники бунта и безбожия и грозился их позакрывать. Действительно, балаганы славились непотребством, и Булл полагал, что обитатели тихого анклава для избранных восстанут против такого вторжения в свою среду. Он нерешительно осведомился: правда ли это?

– Святые угодники – да разумеется! – Мередит держался бодрее некуда.

– Тебя это не пугает?

– Ничуть. – Мередит даже издал смешок. – Это сущие пустяки. Некоторым людям невдомек, какого рода здесь будут пьесы и какая публика. Да и откуда им знать? Такого, – он указал на величественный холл, – еще никогда не делали. Весь шум утихнет, как только они поймут, что здесь не будет черни.

– Значит, дело продолжится?

– Мы откроемся еще до конца года.

– Стало быть, деньги верну, – облегченно вздохнул Булл.

– Конечно, – улыбнулся Эдмунд.


К лету в труппе Чемберлена не было человека счастливее, чем юная Джейн Флеминг. В последние недели ей показалось, что Мередит ее любит.

Его пьеса была готова. Джейн полагала, что уже выучила ее до последней строчки. По мере того как Эдмунд приближался к финалу, ее волнение росло. С великой гордостью читал он ей свои любимые пассажи, а то еще спрашивал, годится ли написанное. «Замечательно!» – неизменно отвечала она. Его остроумие было поистине искрометным.

Однажды, попытавшись осмыслить пьесу в целом, Джейн робко спросила:

– Но о чем же она?

Эдмунд разозлился, и впредь она помалкивала.

Зачем ей портить ему триумф, если он, торжествуя, был так внимателен к ней? Мередит никогда не забывал про нее даже в обществе своих светских приятелей.

Она была счастлива и по другой причине. Близилось летнее веселье. Джейн и ее родители уже собирали костюмы для погрузки в фургон. Хотя девушка знала, что довольно долго не увидит Эдмунда, радостное волнение не покидало ее.

Погожим июльским днем Джейн с Эдмундом шли из Шордича и повстречали олдермена Джейкоба Дукета.

Даже летом он был одет в черное; белый гофрированный воротник, шпага с инкрустированным серебром и алмазами эфесом да серебристая прядь в волосах служили умеренными украшениями, подобавшими его богатству и грозной властности. Он стоял перед воротами Бишопсгейт и, как могла бы заметить Джейн, улыбался. Когда они приблизились, Эдмунд грациозно снял шляпу и поклонился, столь точно выверив почтение и насмешку, что Джейн прыснула. В другое время Дукету было бы некогда возиться с молодым Мередитом, однако нынче он посмотрел на него почти дружески, поманил к себе и вкрадчиво осведомился:

– Дошли ли до вас новости?

Олдермен улыбался нечасто. Зримым влиянием генов его энергичного предка, нырявшего в реку, осталась лишь толика серебра в волосах. Подобно многим своим товарищам-олдерменам, он был пуританином. В его случае – строго кальвинистского толка.

Для олдермена Дукета день складывался исключительно хорошо. Он уже побывал в театрах Бэнксайда. Остался доволен. Теперь он направлялся в Шордич. При виде молодого Мередита, известного любителя пьес, он получил очередную возможность насладиться реакцией на свое сообщение, а потому хладнокровно уведомил его:

– Все театры закрываются.

Реакция была ожидаемая. Девица опешила, а Мередит побледнел, но оправился первым.

– Кто это сказал?

– Городской совет.

– Невозможно. Театры вне вашей юрисдикции.

Шордич, конечно, находился за чертой города.[52] Но любопытной особенностью городского правительства было то, что даже после роспуска монастырей их старые феодальные вольности не аннулировались, но перешли к монарху. Поэтому театры Бэнксайда пребывали в старой Вольности Кли́нка. Вольностью оставался даже Блэкфрайерс. Отцов города давно уже бесило, что театры расплодились у них под носом, но вне их юрисдикции.

– Мы обратились к Тайному совету.

– Он ничего не закроет, сама королева любит театр!

И тут у Дукета был повод торжествовать.

– Но не после «Собачьего острова», – улыбнулся он.

В этой пьесе, поставленной труппой лорда Пемброка, звучала острая, но смешная критика не только городских олдерменов, но и правительства. То был поистине подарок судьбы. Дукет и прочие олдермены вот уже месяцы трудились не покладая рук, стремясь пресечь аренду труппой Чемберлена театра в Шордиче. Они даже приступили к владельцу помещения Джайлзу Аллену и приказали: «Не смей сдавать его снова актерам, иначе мы тебя разорим». С тех пор Дукет упорно мутил воду в Блэкфрайерсе, но не добился ничего вразумительного. А потом дураки из труппы лорда Пемброка предоставили ему шанс, за который он уцепился обеими руками. Делегация, прибывшая в Тайный совет, представила подробный отчет о нанесенном правительству оскорблении.

– Вы заблуждаетесь, – произнес он елейным голосом. – Совет за нас.

– Но это, – восстал Эдмунд, – будет означать…

– Что театру конец, – подхватил Дукет. – Вашим друзьям-актерам и вправду лучше вести себя поаккуратнее. Того и гляди запишут в бродяги.

Угроза была не такой уж пустой. Всех, кто, подобно актерам, бродил по стране, не имея постоянной занятости, могли высечь и отправить на родину, и если людей уважаемых, вроде Шекспира, Дукет тронуть не мог, то актеры победнее, перебивавшиеся случайными заработками, подвергались этому риску по ходу турне. Но истинным содержанием реплики было скрытое оскорбление: театр пребывал вне общества, актеры же были бродячим отребьем.

– Я все равно вам не верю, – произнес Мередит и пошел прочь.


Но это оказалось правдой, и к вечеру Лондон знал все. Театры приказали закрыть. Хуже того, беднягу Бена Джонсона, соавтора «Собачьего острова», посадили за оскорбление власти в тюрьму, а его товарищ Нэш сбежал. Театральная общественность упала духом.

– Придется снова заняться галантереей, – удрученно заметил родитель Джейн.

Актеры убивались. Даже Бёрбеджи, неоднократно пытавшиеся достучаться до Тайного совета, не могли сказать ничего утешительного.

Какие-никакие новости пришли только через неделю. Труппе было объявлено:

– Нам разрешили покинуть в город и отправиться на гастроли.

Кто-то спросил:

– А обратно-то пустят?

– Бог весть, – последовал лаконичный ответ, сопровожденный пожатием плеч.

Средь этой беспросветности труппу приободрял человек, к ней вовсе не принадлежавший.

Эдмунд Мередит стоял несокрушимым бастионом.

– Нас просто запугивают, – говорил он. – Над Тайным советом посмеялись, и теперь он преподает нам урок.

А когда Флеминг страдальчески напомнил, что в совете имелись пуритане не хуже Дукета, Эдмунд только рассмеялся.

– Двору же все-таки нужно развлекаться! – воскликнул он. – Не думаешь же ты, что ради пуритан королева испортит себе рождественские гулянья?

Труппа же рассудила, что ему, джентльмену и сыну придворного человека, должно быть известно нечто неведомое остальным.

Джейн любила его все сильнее, глядя, как он возжигал надежду в стайке неприкаянных актеров, собравшихся в доме Флеминга. Она представляла, каково приходилось ему, возлагавшему все надежды на собственную пьесу. В его браваде присутствовало благородство. И Джейн ощутила небывалую близость с ним, когда через пару дней, как только фургоны тронулись с места, Эдмунд поцеловал ее со словами: «Вместе мы это дело переживем».


Лето выдалось очень трудным для Мередита. Он гордился своим выступлением перед Флемингами. И знал, что произвел впечатление. Но так ли Эдмунд был уверен в будущем? Через три дня после уведомления ему пришлось еще туже: в Стейпл-инн явился встревоженный кузен Булл и спросил о пятидесяти фунтах.

– Успокойся, – последовал совет. – Это пройдет.

Но когда Булл, качая головой, ушел, Эдмунд погрузился в глубокое уныние. Что станется с его пьесой? И кто он такой без нее? Чем блеснет перед людьми?

На исходе лета, пока актеры еще странствовали, он встретился с леди Редлинч.

Он был представлен ей друзьями – Роузом и Стерном. Ее супруг сэр Джон скончался в прошлом году, и ей, одинокой и бездетной особе тридцати лет, было нечем заняться. Эдмунд посочувствовал ей, несмотря на собственное угнетенное состояние.

Ему было не о чем волноваться. Будучи дочерью купца с юго-запада Англии, леди Редлинч отлично знала, как позаботиться о себе. Благодаря сэру Джону она уже владела красивым домом в Блэкфрайерсе и обещала лично принять участие в создании нового театра. Леди – белокурая особа с большими голубыми глазами, соблазнительным бюстом и чарующим голоском маленькой девочки. Мередит забавлял ее, она любила остроумных мужчин и сразу решила взять его во временные любовники.


К концу октября положение не изменилось. Театры стояли пустыми и безмолвными, костюмы без пользы лежали в шкафу. Бёрбеджи снова ходили в Тайный совет. Гуляли слухи, будто Уилл Шекспир о чем-то договаривался со своими покровителями при дворе, но ничего определенного слышно не было. Актеры каждый день приходили к Флемингу с вопросом: «Значит, делу конец? Нам пора расходиться?» Им отвечали, что еще нет. Пока – нет.

Эдмунд тоже заглядывал ежедневно. Он очаровывал – всегда беспечный, но неизменно спокойный. Джейн он сказывал, что часто бывает с проверкой в театре «Блэкфрайерс». Все было готово к началу представлений.

– Потерпи, – упрашивал он. – Публика ждет возрождения театров. Их не могут запретить навсегда.

Да, он блистал – Джейн в этом не сомневалась и чрезвычайно гордилась им. В нем появилось и нечто другое: уверенность, ощущение силы. Она нашла это странно пленительным и часто в эти унылые дни предавалась грезам.

А в конце концов кто-то из актеров сказал ей, что Эдмунд спит с леди Редлинч.


В начале ноября Эдмунд Мередит отослал письмо. Дерзкий шаг, но он больше не мог выносить напряжение.

Роман с леди Редлинч явился успехом. Они таились, но кое-кто сплетничал и этим выгодно выставлял Эдмунда перед светом. Но он стал задумываться, не исчерпала ли себя эта связь. Возможно, он пресытился пышностью подруги, отчасти чрезмерной. Да и побаивался. Раз или два ему почудилось, что та подумывала о браке. Он сильно опасался и беременности. Меры предохранения в тюдоровской Англии были немногочисленны и грубы. Для заслона использовали носовой платок, но это не всегда помогало.

Эдмунд подумал о Джейн Флеминг, хотя это волновало его меньше. Она, пожалуй, не узнает, а если и проведает, то тем привлекательнее для девушки мужчина с послужным списком.

Но что же с пьесой? Быть галантным кавалером – это чудесно, но его терзал более серьезный вопрос: «Кто я?»

Он сохранял бодрую мину, но через три месяца после запрета Дукет и олдермены продолжали торжествовать, а Тайный совет хранил зловещее молчание. Его друзья при дворе не слышали ничего нового, равно как и леди Редлинч. Привычный театральный сезон уже начался, но дни проходили впустую. И вот однажды он заявил леди Редлинч, что должен разобраться. Он решил послать письмо. Когда же та осведомилась, какого рода это послание, ответил просто:

– Любовное.

Адресовалось оно королеве.

Из всех английских правителей одна Елизавета I доподлинно знала, что театр является ключом к монархии. И в самом деле елизаветинский двор с его постоянной работой на публику, разъездами по графствам и выверенными, отлично поставленными приемами для иностранцев представлял собой умнейшее в истории театральное действо. Главной героиней спектакля была сама Елизавета, роскошно наряженная в отделанную жемчугами парчу и огромный кружевной воротник, подобный нимбу. Ее медные волосы то рассыпались свободно, то громоздились в сложную прическу – королевская дочь, но также плоть от плоти своего народа, принцесса Ренессанса и королева-девственница, которая рисовалась сверкающей звездой всякому англичанину.

Роль королевы-девственницы была обязательной на протяжении многих лет. Под угрозой вторжения европейских войск она защищала свое маленькое царство намеками на возможный брак то с одним государем, то с другим. Но к этому она привыкла давно. Фавориты вроде Лестера и Эссекса притворялись ее воздыхателями, она же прикидывалась, будто верила им. Порой, без сомнения, так и бывало, ибо Елизавета была также и женщиной. Но кто рассудит, что в делах государственных является театром, а что – действительностью? В первом отражено второе. И кто мог упрекнуть престарелую Елизавету в том, что ныне, уже с выбеленным лицом и крашеными волосами, осаждаемая парламентами с требованием назвать наследника, она продолжала разыгрывать королеву-девственницу? В совершенстве овладев этой ролью, она каждый сезон восставала фениксом из пепла в окружении светских львов, которые превращали ее унылую осень в весну.

Письмо Эдмунда было безупречно – пожалуй, лучшее его произведение. Он обращался к королеве от имени анонимного обожателя. Вдохновленный ею, он сочинил пьесу, которая могла ее развлечь. Однако пришел в великую печаль, узнав, что отныне все пьесы пребудут во мраке забвения и не падет на них свет ее очей. Это признание завершалось в точности так, как ей нравилось:

Но если Ваше Величество считает, что райского счастья доставить Вам удовольствие для меня слишком много, то я предпочту, чтобы и я, и мои бедные вирши навечно канули во мрак, нежели оскорбили Ваш взор.

Он закончил предложением почти как к девушке или тайной любовнице: коль скоро есть у него хоть малая надежда, пусть обронит платок в определенное время и в определенном месте, где ему будет отчетливо видно.

Королева была любительницей таких вещей.


Уже сгустились сумерки. Джейн миновала Чаринг-Кросс со всей осторожностью: вокруг было людно, и пара, шедшая впереди, не подозревала о ее присутствии.

Грандиозный дворец Уайтхолл представлял собой комплекс красивых дворов, окруженных каменными и кирпичными зданиями. Там были сады, обнесенные стенами, арена для турниров, часовня, холл и зал заседаний, а также апартаменты для гостей от шотландского двора – Скотланд-Ярд. Дворец был большей частью открыт для публики, и люди постоянно втекали в ворота, благо те растянулись от Чаринг-Кросс до Вестминстера. Если кому-то нужна барка, то королева разрешала своим подданным ходить через двор к ступеням, которые спускались к реке. Они были вправе даже любоваться гобеленами на прекрасных лестницах и наблюдать за торжественными обедами с галереи. Могли и просто стоять, как сейчас, в надежде узреть королеву.

Эдмунд и леди Редлинч прошли в ворота и вступили в дворцовый двор. Джейн последовала за ними.

Во дворе собралось несколько десятков людей, многие – с факелами. Ноябрь, невзирая на холод, бывал здесь веселой порой, ибо по случаю годовщины вступления королевы на престол в Уайтхолле в середине месяца устраивали пышное шествие и турнир. Толпа находилась в приподнятом настроении, будто вобрала дух грядущих торжеств. Эдмунд нетерпеливо ждал.

Прошли минуты. Дрожало пламя факелов. И вот двери зала заседаний распахнулись: она явилась. Начали выходить джентльмены – двое, четверо, шестеро; все в роскошных колетах, коротких плащах, руки на драгоценных эфесах. Затем вышли пажи с факелами. За ними же – еще шестеро джентльменов, несших паланкин, где восседала королева, облаченная в пышное, расшитое самоцветами платье, огромный кружевной воротник и теплую шляпу с перьями по случаю холода. Раздались приветственные возгласы. Медленно, скованно она повернула лицо, похожее на раскрашенную маску, и будто улыбнулась. «Боже, – оторопел Эдмунд, думая о своем утонченном письме, – как же она одряхлела!» Но мигом позже королева отчасти развеяла его сомнения, ибо в ответ на традиционное «Боже, храни ваше величество!» ее голос разнесся по двору так же звонко, как было перед войсками накануне прибытия испанцев:

– Храни тебя Бог, мой любимый народ! Тобой могут править с большей славой, но не любовью!

Она говорила это всякий раз и с неизменным успехом.

Ее донесли до порога, за которым начиналась величественная лестница. Тут она ненадолго скрылась из виду. Но вот у входа в галерею к частным покоям вдруг появились свечи. Потом еще. И через несколько секунд небольшая процессия двинулась по галерее поступью чинной и горделивой. Теперь королева шла, и пламя отражалось от бриллиантов ее наряда по мере того, как она показывалась в одном застекленном окне, потом во втором, в третьем и далее. Это зрелище завораживало; оно было волшебно, неотступно – чистейшей воды спектакль, как осознал Эдмунд.

И в третьем окне – ошибки не было – она задержалась, полуобернулась, в безмолвном приветствии вскинула руку и выронила платок.


Джейн следовала за Эдмундом и леди Редлинч весь обратный путь к воротам Ладгейт и в город. Когда они пересекали Флит, до нее донесся их смех. Она не отставала и дальше; пара свернула в Блэкфрайерс и вошла в дом леди Редлинч.

Укрывшись в тени ворот, она следила за домом три долгих часа, пока не погасли последние огни. Затем снова пересекла город и по пустынной улице в темноте достигла Шордича.

Эдмунд проснулся на заре, окрыленный новой надеждой, и, помышляя о Джейн, решил, что скоро расстанется с леди Редлинч, но Джейн не сомкнула глаз и все еще плакала безмолвными слезами.


– Мы представим двору четыре пьесы.

В комнате собрались все – оба брата Бёрбедж с широкими умными лицами, Уилл Шекспир, другие ведущие актеры.

– Я же сказал, что так и будет.

Наутро после инцидента с королевой Эдмунд отправился к Бёрбеджам воодушевить общество. Сначала ему не поверили. Потом из королевского дома передали, что распорядитель монарших увеселений велит отобрать лучшие пьесы для рождественских торжеств.

– Мы предложим им три шекспировские, включая «Ромео и Джульетту» и «Сон в летнюю ночь», – говорил старший Бёрбедж, – и одну Бена Джонсона. – Он улыбнулся. – Если согласятся, то бедняга прощен. – Он выдержал короткую паузу и продолжил: – Есть и другие новости, даже лучшие. Об этом не объявят до Нового года, но запрет на постановки будет частично снят. Нас лицензирует Тайный совет, и «Слуги лорда-адмирала»[53] продолжат публичные выступления. Для нас, – подытожил он, – это будет по меньшей мере отсрочкой.

Эдмунд ощутил прилив возбуждения:

– Значит, можно исполнить мою пьесу!

Среди актеров кто-то кашлянул. Бёрбеджи смутились. Какое-то время все молчали, затем, укоризненно глянув на товарищей, заговорил Уилл Шекспир:

– Друг мой, боюсь, тебе придется запастись мужеством. Есть и плохие новости. – Его взгляд был добр.

– В каком смысле? – спросил Эдмунд.

– У нас нет театра.

– Но «Блэкфрайерс»…

Шекспир покачал головой:

– Мы не смеем им воспользоваться.

– Два дня назад, – вмешался Бёрбедж, – Тайный совет получил очередное письмо от Дукета и многих других из Блэкфрайерса. Прослышав, что нам делают поблажку, они опять заявили протест. Они не потерпят нас там. А учитывая, сколько стоит на кону… – Он пожал плечами. – Риск слишком велик.

– И все же леди Редлинч считает… – начал Эдмунд, но умолк, заметив переглядывания.

– Она была в числе подписавшихся, – угрюмо сообщил Бёрбедж. – Сожалею.

Какое-то время Эдмунд не мог выговорить ни слова. Он почувствовал, что багровеет. Она обманула его.

Шекспир пришел на помощь:

– У нее там дом. Дукет – фигура могущественная. – Он вздохнул. – Я, например, считаю, что хозяйка может и передумать.

– Не все потеряно, – вторил ему Бёрбедж. – По крайней мере, на время нам есть где поставить некоторые пьесы.

– Значит, мое сочинение…

Вновь воцарилась неловкая атмосфера. Шекспир посмотрел на Бёрбеджа, словно говоря: теперь твоя очередь.

– С ним возникает трудность, – продолжил бородач. Вид у него был несчастный. – Как бы мне ни нравилась твоя пьеса, она не годится для театра, в котором нам предстоит выступать.

– Короче говоря, – перебил его Шекспир, – нам придется использовать «Куртину».

– «Куртину»?

Медвежья яма. Площадка для низшей черни. Из светских знакомых Эдмунда туда мало кто сунется. Что касалось тамошней публики, ей не понять даже самых вульгарных творений Шекспира. Его же собственные искрометные выверты…

– Меня освищут, – простонал Эдмунд.

– Согласен же? – Казалось, что Бёрбедж испытал облегчение. – Конечно, ты волен связаться с другой труппой, если там пожелают ее поставить.

– Да никого и нет, кроме наших конкурентов – слуг адмирала, – сказал Эдмунд.

– В сложившихся обстоятельствах мы не вправе тебя удерживать, – быстро отозвался второй Бёрбедж, и остальные согласно забормотали.

Только теперь Эдмунд вспомнил о своем вложении.

– Я одолжил вам пятьдесят пять фунтов, – констатировал он тихо.

– И они вернутся, – твердо ответил Бёрбедж.

– Но только не сейчас, – подал голос Уилл Шекспир с печальной улыбкой. – Беда в том, что денег у нас нет.

Это была чистая правда, в которой Эдмунд не усомнился. Ни пенни из огромного вложения в «Блэкфрайерс», ни театра, ни постановок, ни прибыли. Что-то дадут выступления при дворе, но этого хватит только на то, чтобы остаться на плаву.

– Потерпи, – произнес Шекспир. – Быть может, дела наладятся.

Но это было слабым утешением для Эдмунда, который только что открыл обман своей любовницы и потерял надежду на постановку пьесы. При встрече на следующий день с кузеном Буллом, снова спросившим о положении дел, он не сумел взглянуть ему в глаза и, быстро буркнув, что все в порядке, трусливо поспешил прочь.

Впрочем, ему удалось собраться с духом достаточно, чтобы проститься с леди Редлинч не без некоторого изыска. Он послал ей письмо с выражением восхищения в оборотах настолько преувеличенных и вычурных, что та, дочитав, не могла не заподозрить, что надоела ему. Далее он выложил новости: театр «Блэкфрайерс», на каковой они возлагали столь пылкие надежды, был уничтожен хамскими руками. Его страдание, которое она, несомненно, разделит, было так глубоко, что он предпочитал убраться подальше от людских глаз.


И возвернуть меня не смогут ни ясный свет твоих очей, ни верность твоего сердца.


Она уловит смысл, полагал Эдмунд.

Но что же бедная Джейн Флеминг? Через два дня после отсылки письма он отправился в Шордич, по-прежнему находясь в чрезвычайно подавленном настроении. Эдмунд сообразил, что со свидания с королевой он не обмолвился с девушкой и парой слов. Прибыв же в дом Флемингов, застал ее вполне дружелюбной, но странно изменившейся. Она продолжила заниматься своими делами, не особенно обращая на него внимание. На вопрос, не хочет ли она пройтись. Джейн ответила, что не сейчас. Тогда позднее? Может быть, как-нибудь в другой раз.

– Откуда эта холодность? – спросил он, думая о леди Редлинч.

– Помилуйте, сэр, – улыбнулась она как бы в удивлении. – Я ничуть не холодна.

– Но прогуляться со мной ты все же не хочешь?

– Сами видите, у меня много дел. – Она указала на костюмные залежи, нуждавшиеся в починке.

И вернулась к работе – любезная, но почти игнорируя его присутствие. Не желая напороться на повторный отказ, Эдмунд взял шляпу и удалился.

1598 год

Первые месяцы наступившего года были безрадостны для Эдмунда. Его литературные труды канули втуне. Он предложил свою пьесу «Слугам лорда-адмирала», но те с сожалением отказались.

– Она слишком хороша для нас, слишком тонка, – сказали они учтиво.

И дальше – тишина. Прошел месяц. Уныние Эдмунда углубилось. Прошел другой. Наступило мрачное время Великого поста. Затем свершилась метаморфоза.

Друзья сначала не поверили. Он сохранил беспечность и остроумие, но в остальном… Нарядов как не бывало: колет простецкий и чаще бурый, прежняя шляпа сменилась меньшей и только с одним пером, он даже отпустил жесткую бородку и положительно смахивал на работягу. Когда Роуз и Стерн выразили протест, Эдмунд назвал их хлыщами. Но самым поразительным стало его заявление: «Я собираюсь написать пьесу не для двора, а для простонародья. Я напишу ее для „Куртины“».

В конце концов, то единственный театр, который он покинул. От него не отделаются. Если раньше Эдмунд был уверен, то сейчас исполнился решимости. Бёрбеджи усомнились в его способности создать такое произведение, но он хладнокровно напомнил, что они должны ему пятьдесят пять фунтов. Когда же те нехотя признали, что задолжали ему, и осведомились, какого рода пьесу тот задумал, Эдмунд ответил: «Историческую, со множеством батальных сцен». Он, разумеется, видел такие драмы и решил теперь, что пора их прочесть и проанализировать.

Здесь он столкнулся с закавыкой. Текстов почти не было, ибо написанную пьесу ждала необычная судьба. Ее разделяли на части так, чтобы каждая оказывалась ролью отдельного актера, дабы тот выучил. Сценические примечания направляли костюмеру, и тот готовил реквизит. Полный текст, тщательно охранявшийся, оставался, наверное, только у автора или управляющего театром. Бывало, что эти рукописи в дальнейшем отправляли в печать, но чаще – нет. И чем успешнее оказывалась пьеса, тем меньше была вероятность, что автор ее напечатает.

Законов об авторском праве не существовало. Если другая труппа занималась воровством – раздобывала экземпляр пьесы и ставила оную, не платя автору ни гроша, – то с этим ничего нельзя было поделать. Поэтому тексты являлись ценным имуществом, и если Шекспир не публиковал их – а так оно и было всю его жизнь, – то вовсе не потому, что относился к ним безалаберно. Он просто защищал свои доходы.

Конечно, Эдмунд мог испросить у Бёрбеджей с десяток экземпляров разных пьес, но не хотел, опасаясь обнаружить свою неуверенность в успехе. Ему пришла в голову другая мысль: актеры, отыграв, хранили партии в артистической уборной на случай повторных представлений. Флеминг наверняка собрал несколько пьес. Поэтому на Пасху Эдмунд вернулся к Джейн и попросил поискать рукописи.

Он застал ее очень занятой. Первые месяцы в «Куртине» выдались трудными. Тот был того же размера, что и «Театр», но далеко не столь удобным. Артистическая уборная меньше, сцена хуже; постоянно приходилось освобождать место для других представлений, вроде петушиных боев. Джейн не покладая рук перетаскивала с места на место и проверяла гардероб.

Девушка сказала себе, что в такой суматохе ей некогда думать об Эдмунде. Она слышала, что его роман с леди Редлинч завершился, но Эдмунд, оказавшийся в положении почти безнадежном, с Рождества так и не зашел в театр, а потому они не виделись. Да Джейн и вовсе не думала о мужчинах, за исключением, пожалуй, Доггета.

Как он вошел в ее жизнь, сказать трудно. Она видела молодого лодочных дел мастера в обществе Эдмунда, но в январе мало-помалу стала к нему присматриваться. Тот часто бывал рядом и смешил ее, за что Джейн была ему благодарна. Но подлинно глубокое впечатление на нее произвел небольшой случай в начале февраля. Работники театра с друзьями собрались в трактир, Доггет в том числе. Джейн пришлось остаться, дел в костюмерной было по горло. И Доггет, ни слова не говоря, но с бодрой улыбкой, остался с ней и целых пять часов помогал перебирать и чистить костюмы, как будто не было на свете занятия естественнее. Она же невольно подумала: «И почему это ни разу не приходило в голову Эдмунду Мередиту?»

С тех пор между ними установились милые дружеские отношения. Доггет часто заглядывал, они гуляли. Ей было уютно в его обществе. Тогда же, в феврале, он поцеловал ее, но целомудренно, как будто не рассчитывал на большее. Через неделю она кокетливо заметила:

– Девиц у тебя, наверное, было не счесть!

– Ни одной, – отозвался он, глядя весело, и оба рассмеялись.

Еще через пару недель она велела ему поцеловать ее как следует, и это ей тоже понравилось. Незадолго до Пасхи мать мягко спросила:

– Юный Доггет так и вьется вокруг тебя. Думаешь, тебе с ним будет хорошо?

И Джейн неуверенно ответила:

– По-моему, да. Наверное.

Если Джейн и сомневалась, то причина казалась ей совершенно неважной. Она была сродни ощущению накануне летних гастролей: желание повидать незнакомые края, потребность в приключении, свойственная путешественникам. Такие мысли, насколько знала Джейн, никогда не посещали семейство Флеминга, и смысла она в них не видела, а потому сочла чепухой, мимолетной и детской фантазией. Если Доггет со своей лодочной мастерской в Саутуарке не утолял эту смутную тоску по неизведанному, то Джейн решила, что не беда, – возможно, они и без того будут счастливы. И тут вернулся Мередит.

Шла весна, и Эдмунд радовался все больше. Его пьеса затрагивала волнующую тему: испанскую Армаду. Звучали благородные речи в исполнении королевы, Дрейка и прочих морских волков. Намечалась грандиозная реконструкция боевых действий с многократной стрельбой из пушки. Эдмунд не сомневался, что Лондон еще не видел столь шумного представления. Он собирался выстроить финал по образцу напыщенной речи Марло с рассказом о том, как Божья десница сокрушила в шторме испанские галеоны.

– Стаду понравится, – предсказывал Эдмунд. – Провал невозможен.

К концу мая, когда был готов первый акт, Эдмунд исполнился еще большей уверенности. Он снова начал воображать себя во славе, и это видение приятно сочеталось с осознанием удовольствия от близости Джейн. Настала пора ее приручить. В первую неделю июня он послал ей букет. Во вторую – серебряный браслет. И если она, отвергнутая, терзалась сомнениями, Эдмунда это не волновало.

Джейн же, когда он впервые обратился за помощью, порадовалась своему спокойствию. Она признала, что была немного заинтригована произошедшей в нем переменой, но все его знакомые испытывали то же самое. Что касалось цветов и браслета, она отнеслась к ним как к благодарности за предоставленные тексты, не больше. Если он намекал на что-то еще, Джейн отвергла это, благо понимала, что он в любой момент способен передумать и найти себе очередную леди Редлинч.

В «Куртине» дела тем временем ничуть не улучшились. Вопреки всем усилиям труппы светская часть былой аудитории по-прежнему не хотела там показываться. Возникли трения и в актерской среде. Одни, подстрекаемые клоуном, считали, что публику надлежит развлекать погрубее; другие, включая Шекспира, теряли терпение, так как хотели повысить качество работы.

– Мы собираем плохую кассу, – сказал однажды Джейн отец и намекнул на затруднительное финансовое положение Бёрбеджей. – Труппе никогда не встать на ноги на этой площадке, – заключил он.

Вот бы вернуться в приличный театр! Она подслушала реплику одного из Бёрбеджей: «Вдвойне возмутительно! Мы даже отстроили это место!»

Лет двадцать назад, когда аренда только началась, Бёрбеджи возвели деревянное строение, но, едва вышел срок аренды земли, не могли туда и шагу ступить. А в начале июня отец печально сказал ей:

– Боюсь, как бы этот сезон не стал для нас последним.

Такая перспектива заставила Джейн покрепче задуматься об Эдмунде. Она рассудила, что, если труппу прикроют и его пьесу никто не поставит, Эдмунд лишится всякой уверенности, чтобы обзавестись женой. С немалой зрелостью мысли девушка объяснила его интерес к ней тем, что она принадлежала к театру. Но Доггету она нравилась как таковая. Поэтому Джейн держалась с Эдмундом дружески, но не больше.

В середине лета Джейн обещала Джону Доггету пойти с ним вечером на реку, и тот в изрядном нетерпении ждал. Тем же днем заглянул Эдмунд. Они с друзьями собрались на пикник в Ислингтонский лес, где думали не только перекусить, но и предаться сценической импровизации. Джейн вежливо отказалась, сославшись на данное обещание, и Эдмунд ушел. Она же сразу после его ухода подумала, что следовало согласиться и захватить с собой Доггета, но выбросила это из головы. Последний мог почувствовать себя обманутым, да и вообще уже поздно.

Но по пути к Челси, покуда теплое солнце играло на воде, а юный Доггет со счастливой улыбкой возлагал свои перепончатые руки на весла, она ощутила безотчетную грусть и даже досаду. Когда они вернулись в Шордич и парень увлек ее в тень у балагана, где погасили огни, она едва сумела ответить на его поцелуй.

Правда, перед прощанием она договорилась с Джоном Доггетом о новом свидании через два вечера и приказала себе впредь целоваться как следует.


На следующий день после отъезда из Лондона на летние гастроли отец сообщил Джейн мрачные новости при условии, что та не скажет актерам.

– Шекспир выдвинул требование. Он заявил Бёрбеджам, что, если ему не найдут театр, он бросит сцену и удалится от дел.

Поскольку Шекспир обзавелся недвижимостью в Стратфорде, Флеминг счел эту угрозу реальной.

– С этого дня он может уйти в любой момент.

– Есть ли надежда? – спросила Джейн.

– Призрачная. Бёрбеджи попросили Джайлза Аллена о новой аренде «Театра». Ему предложили так много, что он обещал подумать, хотя и боится Дукета с олдерменами. Я даже не уверен, что Бёрбеджи могут себе это позволить, но так обстоят дела. – Он грустно улыбнулся. – Он примет решение к осени. Если откажет… – Отец развел руками. – Мне останутся булавки. Как, смею заметить, и тебе.

И долгими летними неделями Джейн, переезжая из города в город, ловила себя на мыслях о пустовавшем театре. А также об Эдмунде и его пьесе.


Холодным октябрьским днем Эдмунд Мередит шел к дому Бёрбеджей, находясь в настроении одновременно задумчивом и приподнятом.

Причиной задумчивости был Катберт Карпентер. Его жалобы Эдмунд только что битый час выслушивал в таверне «Джордж». Бабка становилась просто невыносимой. Она окончательно уверилась, что внук обречен гореть в аду, поскольку Карпентер был без ума от зрелищ, и поделилась этим мнением с мастером, который, сам будучи человеком глубоко верующим, начал придираться к его работе.

– Мне нужен новый начальник, – заключил Карпентер. – Но среди лучших плотников сейчас столько пуритан, что могут и не взять, с пятном-то. Мне всяко придется туго, даже если ноги моей больше не будет в театре.

Эдмунд как мог успокоил его, но толком не знал, чем помочь.

Бодрился он, правда, по причине намного более важной. Пьеса была готова – до последнего зова трубы и пушечного залпа. Это был шедевр, квинтэссенция мелодрамы, помпезности и грохота. Два дня назад он подал весточку Бёрбеджам, и вот они пригласили его к себе. Рукопись была у него под мышкой.

Он удивился при виде Шекспира и троих остальных. Этого Эдмунд не ожидал. В мрачном молчании взирали они на него через дубовый стол. Бёрбедж сообщил новости:

– Боюсь, что труппе Чемберлена пришел конец. Мы больше не хотим иметь дела с «Куртиной».

Эдмунд вытаращился на них:

– Но моя пьеса… – Он предъявил ее, как будто это что-то меняло. – Она написана для «Куртины»!

– Сожалею. – Бёрбедж вежливо кивнул на уже бесполезные листы. – Мы пригласили тебя как кредитора.

– Пятьдесят пять фунтов, – произнес второй Бёрбедж с уважением к сумме.

– Мы не знаем ни когда их вернем, ни даже вернем ли вообще, – продолжил первый.

Эдмунд был ошеломлен:

– Неужели нет никакой другой возможности?

– Мы пробовали снова арендовать «Театр», – объяснил Шекспир. – Аллен дал нам от ворот поворот.

Он пожал плечами. И основные участники взялись растолковывать Эдмунду суть трудностей, с которыми столкнулось их предприятие.

Эдмунд редко терял лицо, но тут, не сознавая даже, что делает, закрылся ладонями и чуть не расплакался. Немного позже он кивнул им, поднялся и вышел.

Он брел к своему жилищу, переваривая услышанное. У актеров не было приличного места для выступления. Безвыходное положение. Он так расстроился, что ненадолго даже забыл о своей пьесе.

Его осенило, едва он достиг Стейпл-инн, и мысль погнала его обратно к дому Бёрбеджей. Эдмунд ворвался, застал всех на месте и крикнул:

– Покажите-ка договор!

В конце концов, он учился на юриста.

Через пару минут Эдмунд внес предложение. Идея оказалась настолько дерзкой, до того возмутительной и коварной, что какое-то время все молчали.

– Нам придется позаботиться, чтобы никто не пронюхал, – добавил он под конец.

И тут Шекспир ухмыльнулся.


Из всех перемен, состоявшихся в Англии при Тюдорах, одна из самых разительных осталась почти незамеченной.

Все началось при великом короле Генрихе VIII, но развивалось исподволь. В разгар же правления Елизаветы стало ясно: в Англии холодало.

Малый ледниковый период на стыке XVI и XVII веков не причинил серьезных хлопот. По острову не двинулась ледовая стена, моря не отступили, но средняя температура все же понизилась за сотню лет на несколько градусов. Бо́льшую часть года это едва замечалось. Погожие летние дни сохранились, и если весна и осень могли показаться чуть холоднее, по-настоящему разница проявлялась только зимой. Снег выпадал раньше и обильнее. На Рождество уже появлялись толстые и прочные сосульки, но главное – замерзали реки, чего раньше не случалось даже в самую стужу.

Это был отголосок далекого морозного прошлого, а также напоминание англичанам о том, что, несмотря на Ренессанс, прибывший из теплого Средиземноморья к королевскому двору, в театр и во вселенную вообще, их остров хранил верность Северу. В декабре 1598 года от Рождества Господа нашего Темза встала.

В морозных декабрьских сумерках никто не обращал особого внимания на людей, устало тащившихся по дороге к Шордичу. Кто-то нес молотки, другие – зубила с пилами. Но если присмотреться, можно было приметить нечто удивительное. Прибывая по одному, все они исчезали в узком домишке Флеминга. Стемнело. Вот подошли еще две закутанные фигуры: братья Бёрбедж. Вскоре подоспел человек постройнее, шагавший легко, и тоже скрылся внутри. Мрак сгустился.

Лицо у Катберта Карпентера блестело. Его попотчевали мясным пирогом и горячим пуншем. Зажатый на лавке между еще одним плотником и ворохом пропотевших костюмов от «Двенадцатой ночи», он не переставал скалиться, ибо в жизни не брался за дело более грандиозное.

Все это было, конечно, заслугой Мередита. Шесть недель назад именно Эдмунд нашел другу нового хозяина, а за три дня до сегодняшнего вдохновил на еще большую дерзость: пререкания с бабкой. Но даже это преступление было мелким по сравнению с небывалой затеей, в которой он нынче участвовал. После сегодняшней ночной работы он непременно угодит в ад. Но ему – самое удивительное – не было до этого дела.

Прошел час. В призрачном лунном свете, что пробивался сквозь тучи, слепо таращились дома Шордича с опущенными ставнями, подобные запертым на ночь костюмерным. Не шелохнулась ни единая душа.

«Какой он странный в темноте», – подумал Катберт Карпентер. Большой пустой цилиндр театра внезапно показался таинственным и даже страшным. А вдруг это огромная ловушка и сами лондонские олдермены подстерегали их там, чтобы арестовать? На миг фантазия породила картину еще ужаснее: как только он окажется внутри, пол разверзнется и явит сверкающий туннель в саму преисподнюю. Он отогнал дурацкие мысли и начал обходить высокую стену.

Послышался приглушенный скрежет: Бёрбеджи отперли дверь. Мгновением позже все мужчины скрылись в «Театре».

Кроме одного. Эдмунд остался в домике, зная, что до поры не нужен. Он растянулся на лавке и укрылся красным плащом актера, недавно игравшего Джона Гонта. Глаза полуприкрыты, на лице – улыбка, а рядом – Джейн.

В последнее время она так тесно сблизилась с Мередитом, что почти забыла Доггета. Летом она сомневалась в Эдмунде, но осенние события все изменили. Ей искренне казалось, что он стал совершенно другим человеком. Дело было не только в энергичной стойкости, образчиком которой он был, но и в спокойной решительности, основательности, которых она прежде не замечала. Он на три недели засел в Стейпл-инн, изучая прецеденты и договоры аренды, пока наконец не предъявил Бёрбеджам законный повод к нынешней ночной акции. По мнению одного опытного адвоката, лучше не придумаешь. Сейчас Эдмунд выступал в роли бесплатного юриста труппы, позволяя той сэкономить целое состояние. «Он старается не только для себя, но и ради других», – сказала родителям Джейн.

Ей нравилась хладнокровная дерзость затеи; не приходилось сомневаться, что именно поэтому она склонилась, крепко поцеловала его в губы и со смехом заметила:

– Ты похож на пирата.


Стук. Тук. Сначала звуки тщательно глушили. Плотники трудились с умом. В свете лампы они старались работать как можно тише: очистили стыки от штукатурки по всему театру, разъединили и аккуратно развели доски. От сцены уже остался один каркас. За час до рассвета настал черед молотков.

Из окон повысовывались головы. Поднялся крик, распахнулись двери. Из домов, на ходу одеваясь, повалили окрестные жители. Их встретил улыбчивый, даже любезный Эдмунд Мередит, который спокойно заверил их, что скоро шум прекратится. Будучи спрошен, чем это заняты рабочие, откровенно ответил:

– Как – чем? Разбирают «Театр». Мы его увозим.

Именно это и происходило. Бёрбеджи совершили невиданное в истории театра деяние: разобрали свою площадку по досочке и увезли.

Солнце давно уж взошло, когда сквозь толпу зевак протолкнулся олдермен Дукет. Он был белым от ярости и потребовал объяснить, что происходит.

– Мы всего-навсего забираем наш театр, – ответил Эдмунд.

– Вы не смеете его трогать! Театр принадлежит Джайлзу Аллену, а срок вашей аренды истек!

Но Мередит улыбнулся еще слаще.

– Земля, конечно, принадлежит Аллену, – согласился он, – но сам театр построили Бёрбеджи. Поэтому он принадлежит им до последнего бревнышка.

Это была лазейка, которую он так толково усмотрел в договоре.

– Он подаст на вас в суд! – возразил Дукет.

– Пусть, – жизнерадостно отозвался Эдмунд. – Но я полагаю, что выиграем мы.

– Где черти носят этого Аллена?

– Понятия не имею, – пожал плечами Эдмунд.

На самом деле ему было отлично известно, что два дня назад купец с семьей отправились навестить друзей на юго-запад Англии.

– Ничего, я это дело прекращу! – негодовал Дукет.

– Да неужели? – Эдмунд проявил искренний интерес. – Но по какому праву?

– По праву олдермена Лондона! – проорал Дукет.

– Но, сэр, – Эдмунд обвел рукой окрестности, – вы, верно, забыли. Это Шордич. Мы не в Лондоне. – Он отвесил учтивый поклон. – Вашей власти тут нет.

Впоследствии он вспоминал этот момент как счастливейший в жизни.

К середине дня снесли половину верхнего яруса и погрузили на повозки сцену. Дукет вернулся с какими-то рабочими, намеренный помешать, и Мередит заставил их убраться, пригрозив обвинением в драке в общественном месте и возмущении спокойствия. К сумеркам взялись за нижний ярус, и больше им никто не досаждал. Впрочем, предосторожности ради у входа всю ночь простоял их караул, а ликовавший Катберт Карпентер поддерживал в яме небольшой костер, чтобы часовые грелись.

К Новому году «Театр» в Шордиче исчез.

Предприятие было не только отважным, но и необходимым. Любой, кто возжелал бы построить театр, столкнулся бы с колоссальной проблемой даже без всяких финансовых затруднений из-за «Блэкфрайерс», ибо древесина стоила очень дорого. Удивляться тут нечему. Не прошло и столетия, как население Лондона выросло вчетверо, и спрос на нее был огромен. Превыше всего ценился прочный, но медленно растущий дуб, потребный для опор, дабы те выдержали буйную толпу. Красивые дубовые елизаветинские постройки свидетельствовали о благополучии владельцев. Внушительный груз дубовой древесины, который увозили из Шордича Бёрбеджи, стоил целое состояние.

Бёрбеджи выбрали превосходное место для нового театра – участок в Бэнксайде в составе Вольности Кли́нка, но в стороне от борделей. Отсюда было легко попасть к реке, и почтенные горожане могли беспрепятственно причаливать в барках к береговым лестницам. Переговоры с землевладельцем почти завершили, но договор еще не подписали, поэтому древесину предстояло складировать где-то на пару недель. Надлежало разобраться и еще с одним мелким препятствием.


При всем своем гневе олдермен Дукет был человеком осторожным. Он тщательно посоветовался со знающими людьми и только после этого расставил силки. Документ, которым он собирался воспользоваться как доказательством своей власти, был подписан несколькими олдерменами. Двадцать человек, которые перехватят повозки, держали в укрытии. Удача явно сопутствовала Дукету, так как его шпионы разнюхали, что самую тяжесть, самое ценное дубовое дерево Бёрбеджи сдуру решили перевезти зараз. Было нанято десять больших фургонов.

– На мосту им придется платить пошлину, – объяснил Дукет своим коллегам-олдерменам. – Тут мы и нанесем удар. Никто не усомнится в наших полномочиях, благо они окажутся в городе. Мои люди заберут фургоны, и мы конфискуем древесину по подозрению в краже собственности. – Он усмехнулся. – Когда вернется Джайлз Аллен, дело можно передавать в суд.

– А вдруг Мередит прав и они выиграют? – спросил один.

– Не важно. Процесс может затянуться на годы, – возразил Дукет и с улыбкой добавил: – Тем временем – ни дерева, ни театра. Надеюсь, они разорятся.

И вот в последний день года он терпеливо ждал у моста. Было позднее утро, фургоны приближались.


Караван неспешно подъехал к воротам Бишопсгейт. Эдмунд сидел в первом фургоне. Изучив открывшийся проезд, он не нашел ничего подозрительного. Даже старые укрепленные городские врата выглядели безлюдными и гостеприимными. А уж от них они беспрепятственно доберутся по улице до моста. Он улыбнулся.

Перед самыми воротами первый фургон внезапно свернул налево. Секунды спустя он уже катил по тропе, которая огибала городскую стену со рвом. За ним последовали остальные фургоны. Пятью минутами позже, оставив Тауэр в нескольких сотнях ярдов справа, они затряслись по замерзшему тракту через пустошь к реке.

От входа на Лондонский мост открывался живописный вид на застывшую Темзу. Чуть выше по течению какие-то предприимчивые торговцы выставили на лед лавки, устроив небольшую ярмарку. На жаровнях уже жарили орехи, готовили леденцы. Дальше, напротив Бэнксайда, расчистили огромный участок, где юные парочки и ребятня осваивали коньки и салазки. Несмотря на свое пуританство, олдермен Дукет не возражал против этих безобидных забав и взирал на них с одобрением.

Затем он нахмурился. Куда, черт возьми, подевались эти повозки? Пора бы им появиться. Может, какой-то болван задержал их у ворот? Его подмывало пойти к Бишопсгейт и проверить, но он сдержался. Прошло еще несколько минут, и тут он случайно взглянул на реку.

Все десять фургонов уже были на льду; они находились в нескольких сотнях ярдов за Тауэром, но даже этим серым утром он различал их в мельчайших подробностях. Разглядел даже Мередита, восседавшего впереди. Дукет долго смотрел на них, лишившись дара речи. Ему пришло в голову, что лед, быть может, не выдержит, а Мередит пойдет ко дну. Но фургоны продолжали свой путь.

Вскоре они собрались у мастерской Джона Доггета, с которым Мередит договорился о складировании груза. Олдермен беспомощно наблюдал с моста за разгрузкой.

1599 год

21 февраля 1599 года в лондонском Сити был подписан документ, которому повезло сохраниться. Он был вполне скромен: простой договор об аренде, по коему некий Николас Бренд, владелец участка земли в Бэнксайде, разрешал возвести и эксплуатировать на нем театр. Необычная деталь: арендатором выступал не один человек, а группа людей, и в договоре было тщательно прописано долевое участие каждого. Половину аренды делили между собой братья Бёрбедж; другая поровну разделялась между пятью членами труппы Чемберлена. Один из них – Уильям Шекспир. Владельцем и руководителем нового театра стал коллектив. И так как термин «акционеры» еще не вошел в обиход, воспользовались бытовым: Шекспир и его товарищи-инвесторы именовались домовладельцами. Они сообща владели театром, которому полагалось и новое имя. Его назвали «Глобус».


Катберту Карпентеру было известно бабкино мнение, благо он чувствовал себя обязанным раз в неделю навещать ее и сестру. Бэнксайд считался Содомом и Гоморрой, театр – капищем Молоха. Но если, как думала бабка, Господь уже уготовил ему адское пламя, с этим оставалось только смириться. Поэтому Катберт охотно трудился в капище Молоха и был счастлив, как никогда.

Театр «Глобус» отличался прекрасной планировкой. Огромный открытый барабан восьмидесяти футов в наружном диаметре был не то что совершенно круглым, но, как большинство театров, многоугольным, насчитывая почти двадцать граней. В центре располагался просторный партер, окруженный тремя ярусами галерок. Большой была и сцена; в ее задней части высилась стена с дверями слева и справа, через них входили и выходили актеры. Над дверями, за которыми располагалась артистическая уборная, через всю стену тянулся балкон для менестрелей. Впрочем, его еще называли ложей лордов, ибо, когда спектакль шел без музыки, там любила сидеть светская публика, желавшая как посмотреть представление, так и снискать восхищение зрителей.

Над тылом сцены высоко возносился деревянный навес, укрепленный спереди по углам двумя прочными столбами. Его потолок, расписанный звездами, называли Небесами. Любимейшим устройством Катберта стал комплекс блоков и приводов, с помощью которого актеры парили над сценой.

И наконец, над крышей позади сцены торчала башенка, где в дни спектаклей сидел трубач, созывавший на представление весь Лондон.

Так и трудился Катберт весь март, апрель, и вот уже наступил май, а «Глобус» все разрастался, пока не достроили соломенную крышу, после чего художники принялись расписывать наружные стены фальшивыми окнами, классическими фронтонами и нишами, из-за чего тот сделался похож на блистательный уменьшенный аналог римского амфитеатра. Катберт же иногда, навещая бабку и будучи резко спрошен, где был, смущал ее заявлением:

– В ложе лордов, бабушка. А заодно, похоже, и небеса повидал!


Строительство близилось к завершению, и возбуждение труппы росло. О дерзком переходе через реку узнал весь Лондон. Джайлз Аллен, как и ожидалось, затеял тяжбу по поводу сноса постройки, но это лишь подогрело общественный интерес. Лондонские театралы были в восторге оттого, что труппа Чемберлена оставила в дураках зануду-олдермена. Сказывали, что немало повеселился и двор. Даже конкуренты – «Слуги лорда-адмирала» соглашались, говоря: «Вы отомстили за всех».

Что же касалось самого здания и его местонахождения, то труппа осталась довольна своим выбором. Единственным, если задуматься, недостатком, причем небольшим, был доступ.

Чтобы добраться до «Глобуса» пешком, приходилось идти через Лондонский мост, и это относилось ко всем, кроме жителей Саутуарка. Напрямик могли попасть сюда только жители восточной части Лондона. Однако прибывавшим с запада или от «Судебных иннов» приходилось долго шагать до моста или тратиться на паром, а шестипенсовик брали даже с компании в восемь человек – за судно, достаточно крупное, чтобы переправить всех. «Можем недосчитаться юных законников», – заметила Джейн Флеминг, но дел набралось столько, что беспокоиться об этой мелочи было некогда.

Для Флемингов новшества означали переезд, и в апреле отец Джейн начал переговоры с несколькими землевладельцами на предмет съема подходящего жилья неподалеку от «Глобуса», но подальше от борделей.

Однажды в начале мая Джейн возвращалась с осмотра примеченного отцом домика и повстречала Джона Доггета. Дел у обоих на тот момент не оказалось, и они отправились в «Джордж».

Джон был верен себе и пребывал в настроении бодром. С минувшей осени они виделись реже, но он, казалось, был в восторге от общества Джейн. Когда она сообщила о грядущем переезде в Саутуарк, он дружески улыбнулся и обронил:

– Значит, поселишься рядом с нами. Вот здорово!

И она поняла, что рада не меньше. С ним было настолько легко, что она не заметила, как пролетел час, потом другой. Вышло так, что Джейн, обсуждая «Глобус», совершенно случайно закончила посиделки словами о дорогостоящей паромной переправе. Доггет попросил повторить, затем почти минуту думал, а после расплылся в широченной улыбке:

– Пошли со мной, я кое-что покажу.

До мастерской Доггета они добрались, когда солнце уже садилось и рассылало по реке багряные дорожки. Потом Джейн удивленно следила, как Джон вытягивал доски и бревна, освобождая заднюю часть сарая. Он зажег два фонаря, повесил на балку и скомандовал:

– Отвернись.

Глядя в алевшие небеса, она слышала, как он стаскивал с чего-то дерюгу.

– Теперь смотри, – донесся голос.

И Джейн, к своему изумлению, различила очертания тайного сокровища Доггета – вытянутого, блескучего и великолепного в позолоте. Доггет сиял:

– Подойдет? Возить людей к «Глобусу»?

Он наконец нашел достойное применение барке короля Гарри.

– Можно брать по тридцать душ. Не утонет! – воскликнул Джон.

Следующие полчаса они испытывали ее, садясь то так, то этак и радостно смеясь, как пара проказливых ребятишек.

Уже в сумерках Доггет предложил Джейн проводить ее до дому.


Пьеса была готова.

Идею он почерпнул из «Венецианского купца» Шекспира. Негодяй пытается совершить великое зло, но силы добра побеждают. Довольно простой сюжет. Но Эдмунда особенно поразило то, что злодей был парией и отличался необыкновенной наружностью. Того-то он и хотел: мерзавца необычного, запоминающегося, страшного не только деяниями, но и внешностью. Кого-то загадочного. Но кого? Иезуита? Испанца? Слишком очевидно. Он рылся в памяти в поисках чего-то оригинального и вдруг вспомнил странного типа, двумя годами раньше угрожавшего ему возле медвежьей ямы: Черного Барникеля.

Темнокожий. Мавр-пират. Что может быть диковиннее и ужаснее? Публике будет глаз от него не оторвать.

Он вывел мавра отталкивающим, мерзким. Жутким, как Тамерлан, коварным, как Мефистофель. Его реплики и монологи были великолепны, ибо являли ужасные образы зла. В нем не осталось ровно ничего светлого. И в финале, угодив в собственные сети, он представал перед правосудием и, выказав себя еще и трусом, препровождался на позорную казнь. Отложив перо, Мередит исполнился уверенности: теперь-то его имя прославится.

Днем он решил выйти. И сделал то, чего не позволял себе давно: надел и галлигаскины, и белый кружевной воротник, и шляпу с пышными перьями.

Уже сгустились сумерки, когда Эдмунд и его спутница пересекли мост. Даму в портшезе несли двое слуг; он шагал рядом, галантно освещая путь фонарем. Они повстречались на пьесе, исполнявшейся «Слугами лорда-адмирала», и после в компании господ столь же светских отправились в ближайшую таверну ужинать. До сего дня Эдмунд знал свою спутницу лишь понаслышке, как приятельницу леди Редлинч, но та, похоже, имела о нем представление куда более полное, так как, заметив его в галерее, повернулась и лукаво произнесла: «Я вижу, мастер Мередит, вы снова нарядились джентльменом». И что бы она ни слышала от леди Редлинч, очевидно, ей того хватило, чтобы дать ему понять: нынешним вечером его место подле нее.

Они всего на секунду задержались в сотне ярдов к северу от моста, когда попались на глаза Джону Доггету и Джейн, возвращавшимся из лодочной мастерской.

Если бы они не остановились, если бы Эдмунд не заглянул в портшез, Джейн могла его и не узнать. Но он при этом держал фонарь близко к лицу. Ошибиться было невозможно. Островок света позволил ей даже издалека различить обоих: красивое, породистое лицо Эдмунда, наполовину скрытое тенью, и леди – писаную красавицу, чем-то его рассмешившую. Джейн увидела, как дама взяла его руку в свою. Секунду она думала, что Эдмунд отстранится, но нет. Джейн застыла на месте.

История повторялась. Ничто не изменилось. Девушка поняла это сердцем, и ее вдруг замутило.

Доггет, стоявший рядом, не сознавал, на кого она смотрит, и продолжал болтать. Джейн подтолкнула его, чтобы шагал дальше. Доггет немало удивился, когда спутница на ходу взяла его за руку.

Они были еще в пятидесяти ярдах, когда Эдмунд оглянулся и увидел их. Так и держа фонарь вблизи от глаз, он мог не узнать их в сумерках, когда бы не белая прядка в волосах Доггета. Присмотревшись внимательнее, он по походке признал и Джейн.

И на миг заколебался. Он знал об их дружбе. Нет ли между ними чего-то большего, о чем он не ведал? Промелькнула мысль: не любовники ли они, часом? Наверняка нет. Это немыслимо. Крошка Джейн никогда не пошла бы на это. Доггет лишь невиннейшим образом провожал ее домой. Но чем занимался сам Эдмунд? Не лучше ли ему отойти от портшеза?

Мередит чуть не пошел к ним. Но передумал. Во-первых, могло показаться, что он всполошился, а это было ниже его достоинства. Что же касалось утешения Джейн, то в душе ему стало бы стыдно от лицемерности этого жеста: он запросто может провести ночь в объятиях своей спутницы. Нет. Пусть думает что хочет. Такой добрый молодец, как он, мог поступать, как ему заблагорассудится. К тому же она могла и не узнать его.

Секунду спустя леди с Эдмундом свернули на запад, а Доггет и Джейн продолжили путь на север.


Прошла неделя, и ясным днем на Лондонском мосту появилась небольшая ликующая процессия. В первом фургоне, набитом костюмами, ехали Флеминг с сыном. Вторым правила его жена. Третьей катила открытая повозка, нагруженная реквизитом. Наверх взгромоздился Катберт Карпентер, чтобы ничего не упало. В четвертой повозке, тоже полной реквизита, ехала Джейн, а в пятой – Доггет.

Содержимое повозок напоминало карнавальное оснащение. Там были трон, остов кровати, золотой скипетр, золотое руно, лук Купидона и колчан, дракон, лев и адская пасть.[54] Были ведьмин котел, папская митра, змея, бревно. Доспехи, копья, мечи, трезубцы – осколки легенд, суеверий и истории. Прохожие таращились и потешались над этим удивительным скарбом, а ездоки весело махали с повозок.

«Глобус» был готов к открытию, Флеминг переселился в Саутуарк, и наступила пора переправить содержимое склада в новый дом. И в этой компании не было человека счастливее Джейн, благо та приняла важное решение.

Мередит ей надоел. Взамен она выбрала Доггета. С тех пор как они пришли к взаимопониманию, она испытывала редкостные покой и счастье. Ей не терпелось сообщить об этом Эдмунду.


Двумя днями позже Эдмунд Мередит начал тревожиться за свою пьесу. Прошла уже неделя, как он вручил ее Бёрбеджам. Дни текли, и он ждал, терзаемый сомнениями. Поэтому его не обрадовал Уильям Булл, явившийся через два дня после встречи Эдмунда с актерами.

– По-моему, пора мне самому навестить Бёрбеджей, – невозмутимо сказал родственник. – Пусть гонят мои пятьдесят фунтов.

– Ни в коем случае! – вскричал Эдмунд. Он не мог сказать Уильяму, что Бёрбеджи считали кредитором его самого. – Хуже тебе ничего не придумать! – выпалил он. Ему стало неуютно при мысли, что Бёрбеджи откажутся от пьесы, если сочтут, что ничего ему не должны.

– Почему?

– Потому что они утонченны! – Эдмунд лихорадочно соображал. – Полны странного юмора! Угрюмы. Вспыльчивы. «Глобус» впервые за три года принесет им прибыль, и ты не единственный, кому они задолжали. Я убедил их заплатить тебе в первую очередь, – соврал он. – Но если ты явишься к ним сейчас, когда они заняты первыми спектаклями – помилуй, братец, поставь себя на их место! Они придут в бешенство. И будут правы, – добавил Эдмунд, ловко разыгрывая негодование. Он посмотрел на Булла и предостерегающе воздел палец. – Они заставят тебя ждать по-настоящему.

– Думаешь? – Булл заколебался.

– Уверен.

– Ладно, – вздохнул Булл, готовый уйти. – Но я полагаюсь на тебя.

– До гробовой доски, – отозвался Эдмунд с несказанным облегчением.

На следующий день Бёрбеджи уведомили его, что пьеса будет сыграна через неделю.


Еще бледнело утреннее солнце, покуда Джейн ждала Эдмунда у «Глобуса» за день до премьеры. Она оделась в зеленое. Прохладный ветерок с Темзы трепал ее рыжие локоны.

Она приготовилась. Торжества не осталось – на самом деле она немного нервничала, но твердо знала, как поступит: скажет ему, что выходит замуж.

Эдмунд должен был скоро прийти, так как на утро назначили генеральную репетицию его пьесы. Бёрбеджи постарались на славу, и жаловаться ему было грешно. На двери «Глобуса» позади Джейн красовалась печатная афиша:

«ЧЕРНЫЙ ПИРАТ»

СОЧИНЕНИЕ ЭДМУНДА МЕРЕДИТА

Тысячный тираж распространили по тавернам, «Судебным иннам» и прочим местам сбора театралов. Был нанят и зазывала, который объявлял об этой и других новинках нового театра.

Джейн слышала от отца, что пьесу взяли не без сомнений. Один из братьев хотел, чтобы ее переписали. Однако из-за долга и помощи при аренде решили оставить как есть, но прогнать побыстрее, в летнее предсезонье, пока еще не закончилось обустройство. Настоящий сезон открывался осенью новой шекспировской пьесой.

Так или иначе, Джейн больше не заботила пьеса Мередита, плоха ли та были или хороша. При виде его она подобралась.

Нынче Эдмунд оделся просто – ни модного наряда, ни шляпы. Походка, обычно бывавшая с ленцой, стала поспешной и даже нервозной. По мере его приближения Джейн показалось, что он отощал, вдобавок был смертельно бледен. Эдмунд кротко поздоровался.

– Сегодня репетиция. – Он так помрачнел, что с тем же успехом мог сказать «похороны». – Вот все и услышат.

Посещаемость в театрах обеспечивалась постоянной сменой репертуара. С повторным показом вещей любимых – «Ромео и Джульетты», например, – и новых пьес, которые, если не нравились, игрались единожды, актерам приходилось давать по нескольку спектаклей в неделю. Репетиции были чрезвычайно короткими, и актер, вызубривший свою роль, мог даже не знать всего сюжета до самого последнего прогона.

– Что обо мне говорят?

– Не знаю, Эдмунд.

Он посмотрел на нее с надеждой:

– Мне сказали, она до того удачна, что им захотелось поставить ее сей же час.

– Радуйся, коли так.

– Я пригласил всех друзей. – Эдмунд просветлел лицом. – Роуз и Стерн обещали привести двадцать человек. – Молодой человек не сказал, что в поисках поддержки написал даже леди Редлинч. – Но я боюсь партера, – вдруг признался он.

– Почему?

– Ох… потому что… – Эдмунд замялся, и Джейн смешалась, прочтя в его глазах чуть ли не мольбу. – Вдруг освищут? – И, не успела она ответить, добавил: – Как по-твоему, не мог бы Доггет или кто-то еще привести друзей? Для укрепления партера?

– То есть мне что же – попросить его? – Джейн помолчала. Беседа отклонялась от запланированного русла. Она резко сменила тему. – Эдмунд, мне нужно сказать тебе кое-что еще.

– Еще? О пьесе?

И тут она осеклась. Он был настолько испуган, беззащитен – совершенно не тот уверенный малый, какого она знала. Нет, поняла она, не сейчас. Это может подождать.

– Все будет хорошо, – сказала Джейн взамен. – Наберись мужества.

И, впервые ощутив себя больше матерью, чем любящей подругой, она подалась к нему и поцеловала.

– Ступай, – велела Джейн. – Удачи.

Беседуя, они не заметили пары голубых глаз, пристально наблюдавших за ними. Лазурных очей, которые, теперь отвернувшись, подернулись странной дымкой.


Черный Барникель прибыл в Лондон всего два дня назад и не собирался задерживаться. Его корабль готовился отплыть с грузом сукна. По завершении этого дела тот, зафрахтованный купцами из Нижних стран, отправлялся в Португалию. За последние два года бурная жизнь забрасывала Черного Барникеля на Азорские острова и в обе Америки. Итогом его стоянок в далеких портах явились рождение двоих детей, о которых он знать не знал, и драгоценные слитки, которые он, по рекомендации биллингсгейтских родственников, сложил в хранилище олдермена Дукета. Но он рассчитывал разрешить в Лондоне и другое дело. Посовещался с близкими, Дукетом и еще парой знакомых, но все они дружно не выразили никакого воодушевления, оставив Орландо Барникеля в состоянии крайней неуверенности.

Поэтому он был заинтригован накануне афишей «Черного пирата», вывешенной в трактире. Он вспомнил свой разговор с юным хлыщом при последнем визите и прикинул, не Мередит ли это. С утра он пошел из любопытства взглянуть на новенький «Глобус» и поразнюхать, что к чему. Теперь же он сразу узнал Мередита, едва увидел его с Джейн. Он вспомнил и девушку, которую тоже тогда приметил возле медвежьей ямы. Это был Мередит, никаких сомнений не осталось. А в пьесе, смекнул Барникель, должно быть, выведен он сам.

Как там выразился этот брехун – сумеет представить его хоть героем, хоть злодеем? Если весь Лондон заговорит о мавре-герое, то ему это будет весьма и весьма на руку. Молодой Мередит мог оказаться как нельзя кстати. Но образ злодея его совершенно не устраивал.


Небо хмурилось, толпы стягивались к «Глобусу». По мосту тянулись небольшие компании; на реке новый паром Доггета уже сделал три ходки с северного берега.

Даже на серой Темзе преображенная барка короля Гарри смотрелась великолепно и ровно отсвечивала отделкой, выдержанной в золотых и алых тонах. Над золоченой каютой горделиво развевалось полотнище с изображением «Глобуса». Шестеро крепких гребцов, среди которых двое приходились Доггету родственниками, перевозили по тридцать пассажиров зараз, получая с каждого по полпенни. Барку уже использовали для рекламы театра и его пьес с раздачей афишек до Челси вверх по реке и до Гринвича – вниз.

Трубач, засевший в башенке на крыше «Глобуса», дважды протрубил, возвещая начало спектакля в два часа дня. Вечерние представления были, конечно, запрещены, потому что никто не хотел, чтобы темные улицы наводнились толпами; играть не разрешалось даже во вторую половину дня, дабы не отвлекать простолюдинов от вечерней службы. Поэтому елизаветинский театр был вынужден открываться вскоре после полуденной трапезы.

Один из бородачей Бёрбеджей стоял в дверях, следил за прибытием публики и спокойно подсчитывал выручку. Место в партере стоило пенни, на галереях – двухпенсовик. Ложа лордов на задах сцены, куда входили по лестнице за артистической уборной, предоставлялась в этот день за шесть пенсов. Театр еще не заполнился и наполовину – душ семьсот; не катастрофа, но для повтора маловато, если только пьесу не примут на ура. Роуз и Стерн, обещавшие двадцать друзей, привели семерых. Ложа лордов пока пустовала. Леди Редлинч не пришла.

А в костюмерной возникла проблема совершенно другого рода.

Эдмунд заполошно озирался. Перед ним стояла пятерка актеров, включая братика Джейн. Где же остальные трое? Уилл Шекспир извинился и отказался еще в начале репетиций, но это, по мнению Эдмунда, было понятно, так как тот работал над собственной пьесой. Вчера, однако, на прогоне присутствовал полный состав.

– Ричард Коули заболел, – доложил один.

– У Томаса Поупа сел голос, – печально сообщил Флеминг.

Что же касалось Уильяма Слая, о нем ничего не было слышно со вчерашнего дня. Он просто исчез.

– А продублировать никак? – взмолился Эдмунд, лихорадочно соображая, как это сделать.

Поизучав сценарий несколько минут, он ухитрился парой мелких изъятий прикрыть Поупа и Коули, но без Слая было не обойтись.

– Не выйдет, – заключил он. – Это невозможно.

Эдмунд потерянно оглядел собравшихся. Его пьеса – все, ради чего он трудился, – погибла волею случая в последнюю минуту. Публике придется вернуть деньги. Это не укладывалось у него в голове. Актеры озирались в молчаливом смятении, пока вдруг не подал голос братишка Джейн:

– Может, вы сами сыграете?

Все с любопытством взглянули на Эдмунда.

– Я? – Он тупо уставился на них. – На сцену?

Он был джентльмен, а не актер.

– Похоже, лучше и не придумаешь, – согласился Флеминг.

Его продолжали рассматривать.

– Но я никогда не играл, – растерянно возразил Эдмунд.

– Вы знаете пьесу, – напомнил мальчонка. – Да больше-то все равно никого нет!

И после долгой, мучительной паузы Эдмунд осознал его правоту.

– О боже, – выдохнул он.

– Я пошла за костюмом, – сказала Джейн.


Его как будто окатило волной, застав врасплох, когда он вышел на сцену. При свете дня, проникавшем через большое отверстие в крыше, он видел всех: восемьсот пар глаз, глядевших из партера у него под ногами и с галерей по обе стороны. Если дойти до края сцены, с галереи можно бы и дотянуться до него. Все смотрели выжидающе.

И это не могло затянуться. Актерам елизаветинских времен приходилось ежеминутно бороться за внимание публики. Если народ заскучает, то не просто заерзает на сиденьях в партере, а многие на галерке вообще стояли. Начнется болтовня. Раздосадуешь их – примутся свистеть. Приведешь в раздражение – и в тебя градом полетят орехи, яблочные огрызки, груши, сырные корки и все, что окажется под рукой. Неудивительно, что к зрителям часто взывали в прологах, именуя их «благородная публика».

Но Эдмунд не боялся. В левой руке у него была накрученная на палочку шпаргалка, которую украдкой сунул ему Флеминг перед выходом на сцену. Актеры часто запасались такими штуками, играя новую пьесу, и все это было малозаметно для публики, но жест показался Эдмунду нелепым. Едва ли он забудет строки, которые сам же и написал. В ожидании своей реплики он оглядел зал. Увидел Роуза и Стерна, удивленных его выходом. Потом придется подыскать какое-то приличное объяснение. Эдмунд взглянул на актера, игравшего мавра. Тот говорил сносно, и Эдмунд удовлетворенно увидел, что взоры публики – по крайней мере, пока – были прикованы к странной черной фигуре, которую он породил. Значит, идея была недурна. Но вот пришел черед говорить самому, и Эдмунд улыбнулся, шагнул вперед, сделал вдох.

И ничего не произошло. В голове было абсолютно пусто. Он глянул на мавра, прося подсказки. Той не последовало. Он побледнел, услышал Флеминга, что-то бубнившего с порога; дрожа от позора, зыркнул на текст.

«Итак, любезный, хорошо ли с госпожой?» Как он мог забыть? Проще же некуда. В публике обозначилось беспокойство – на миг, никакого свиста, лишь нечто в воздухе. Но, к счастью, оно рассеялось.

Остаток первой сцены, которая была непродолжительна, сыграли без запинки. Украдкой раскатывая в горсти шпаргалку и заглядывая для верности, Эдмунд больше не забывал текста. Действие потекло ровно.

В последнюю минуту пополз непонятный шепот. Мавр стоял посреди сцены и произносил свою первую крупную речь. От нее стыла кровь, чем он немало гордился. Но не успел он достичь кульминации, как вниманием публики завладело что-то другое. Эдмунд увидел пару рук, показывавших пальцем; люди обменивались тычками. Монолог вызвал к жизни не благоговейную тишину, но лишь новые перешептывания. Озадаченный, Эдмунд повернулся к выходу и тут увидел.

В начале спектакля ложа лордов пустовала. На балконе не было ни души. Сейчас же там в самом центре, подобно главному судии, восседала одинокая фигура. Она перегнулась через балкон, чтобы лучше видеть, и из партера чудилось, будто лицо нависало над действом подобно странному призраку сцены. Не приходилось удивляться, что зал шептался и показывал на него.

Ибо лицо это было черным лицом мавра.


– Это он, я уверена. – Джейн вернулась с галереи, куда ходила взглянуть на темнокожего незнакомца. – У него голубые глаза.

Антракты объявлялись редко. Второй акт уже начался, и Эдмунду вот-вот предстояло вновь выйти на сцену. Они с Джейн смотрели друг на друга, в мельчайших подробностях вспомнив беседу с мавром. «Смекнет ли он, что послужил прототипом?» – пронеслось в голове у Эдмунда. Еще бы!

– И как ему это нравится? – спросил он нервозно.

– Не знаю. – Джейн подумала. – Он пристально смотрит, и все.

– А мне что делать?

– Не обращай внимания, – посоветовала она.

Через минуту Эдмунд снова стоял перед публикой.

Он поймал себя на том, что ему трудно не смотреть на черное лицо, нависшее над сценой, однако сумел сосредоточиться и отыграл хорошо. Творилось первое злодеяние Черного Мавра – кража вкупе с изнасилованием. Зрители напряженно следили за действием, а актеры держались все увереннее.

Почему же ему сделалось неуютно к концу второго акта? Действия хватало с избытком. Характер и деяния Черного пирата вселяли ужас. Но ощущение все усиливалось: пьеса выдыхалась.

Начался третий акт. Когда злодеяния достигли новых высот, то же самое произошло с его слогом. Однако звучные филиппики, которые Эдмунд столь заботливо оттачивал, сейчас казались ему напыщенными и пустыми; он понял, что утомились и зрители. Публика стала приглушенно переговариваться; взглянув на галерею, Эдмунд увидел Роуза, шептавшего что-то на ухо Стерну. Ближе к концу он пустился в размышления: следующий акт должен был ознаменоваться хоть чем-то новеньким. Но, холодея от паники, понял, что актов еще целых два и они малоотличимы от уже сыгранных. Оказалось, в его пьесе не было ни души, ни сердца.


Джейн тоже была среди публики, но если и отвлеклась от сцены, то по иной причине.

Ну и диковинный тип! Следя с галереи, она снова и снова возвращалась взглядом к лицу, вдохновившему действо.

За весь спектакль мужчина не шелохнулся даже между актами и выглядел резным изваянием. Лицо застыло бесстрастной маской. Джейн, как и все представители Елизаветинской эпохи, сомневалась в принадлежности темнокожих к человеческому роду. Но чем дольше она смотрела, тем отчетливее различало нечто благородное в этом черном неподвижном лице.

О чем он думал? Видел актера, который являлся карикатурой на него самого и раскрывал перед аудиторией его злодейскую сущность. Так ли он ужасен? Она припомнила его в день у медвежьей ямы: змеиное тело, флюиды опасности, кинжал. И все-таки в его взоре ей почудилась грусть.

После третьего акта ей нужно было вернуться в костюмерную, но она осталась следить. Что у него на уме? И что он собирается делать?


Четвертый акт: уже на первых минутах Эдмунд понял, что попал в беду. Злодеяния Черного пирата громоздились одно на другое, но публика успела к нему привыкнуть и потеряла интерес. Освищут? Нет, зрители пребывали в приподнятом настроении. Понимая, что это первая попытка, они были настроены отнестись к пьесе благожелательно. Иные, когда приблизился конец акта, свистели и стонали при каждом появлении мавра, едва ли не оказывая поддержку. И все же в последнем акте Эдмунд заметил, что больший интерес возбуждал чернокожий, нежели пьеса, – по крайней мере, у некоторых.


Орландо, одиноко сидевший в ложе лордов, всех видел и все понимал, однако не собирался терпеть унижение.

К тому же он заплатил шестипенсовик за вход в ложу лордов – больше, чем любой из них. Он полагал, что будет побогаче всякого, кто пришел в этот театр. Но он заплатил, лелея в сердце надежду увидеть себя героем.

Не приходилось сомневаться, что главным персонажем сей пьесы был он сам. Едва прибыв, он удовлетворенно обнаружил, что на него показывают пальцем, услышал шепот и гул. Первая сцена утвердила его в этом чувстве. Черный Мавр был выведен как капитан корабля и явно имел некоторый вес. Орландо считал, что пьес о себе удостаивались только короли и герои. «Но раз я в этой пьесе главный, – подумал он, – то лучше мне будет высунуться – пускай узнают меня и узреют мое лицо».

Ко второму акту он кое-что заподозрил, а к третьему – уверился. Он видел очень мало пьес, но этот Черный пират был, безусловно, злодеем. По ходу четвертого акта Орландо начал негодовать, затем пришел в ярость. Да слышал ли этот ряженый буканьер грохот пушек? Изведал ли шторм, смотрел ли смерти в лицо? Может, утихомиривал взбунтовавшуюся команду? Сумел бы он провести корабль сквозь бурю, когда тебя захлестывает валом волн, или хладнокровно убить человека, пока тот не управился первым, – да хоть представить, какое это блаженство – прибыть после шестинедельного плавания в африканский порт и окунуться в жаркую и страстную красоту? И в силу простодушия лишь он, мореплаватель-мавр, единственный среди публики рассмотрел всю вульгарность убогой пьесы Мередита.

Затем он снова вспомнил слова Мередита: «Могу сделать вас героем или злодеем, мудрецом или болваном». Вот какова, значит, сила пера молодого щеголя. Тот вообразил, будто властен сотворить из него здесь, на этой деревянной арене, не только душегуба, но и ничтожество.

Лицо Орландо оставалось бесстрастным. Он нащупал нож.


Публика наелась. Акт пятый она уже выдержала с трудом. Пьеса дрянь, но можно было хоть позабавиться. Когда Черный пират, готовый совершить свое величайшее и самое страшное преступление, был изобличен и схвачен для неизбежного суда и казни, зрители изучали актеров и прикидывали, с чего бы начать.

Кто-то в партере развеселился соседством сценических злодеев со странным, маскоподобным лицом чернокожего, которое столь нелепо таращилось из ложи лордов, и крикнул:

– Повесить дьявола! А заодно и второго!

Это была отменная шутка. Аудитория схватила ее на лету. Наметилось нечто любопытное. Актер прикидывается мавром, тогда как настоящий мавр парит над ним, уподобившись воинственному духу.

Ответные реплики были предсказуемы.

– Пощадите актера! А мавра повесьте!

– За эту пьесу кого-то да нужно вздернуть!

– Они заединщики, на виселицу обоих!

Если партер развлекался грубо, галерка отзывалась тоньше:

– Пощадите мавра! Лучше казнить драматурга. Преступление – пьеса!

– Нет, – возразил слушателям какой-то фат. – Пьеса вовсе не скучна. Это правдивый отчет о настоящем злодее, – указал он на Орландо Барникеля.

Публика не сумела сдержаться и покатилась со смеху. Какое-то время актеры не могли продолжать игру.

Черный Барникель не шевелился. Его лицо оставалось маской.

Тут полетели разные предметы – безвредные, ничего страшного. Орешки, сырные корки, несколько подгнивших яблочных огрызков, пара вишен. Все делалось добродушно. Жалея актеров и даже молодого драматурга, которому хватило позора, зрители метили своими снарядами в мавра, засевшего в ложе лордов, который, как им казалось, был безобидной мишенью для этой потехи и всяко являлся вдохновителем творившегося. Бо́льшая часть брошенного не долетела. Два-три снаряда упали рядом или задели его. Минуту спустя один из Бёрбеджей отозвал актеров и выпустил клоуна с обычными шуточками. Публика была настолько довольна своим остроумием, что встретила его ревом горячего одобрения.

Так завершилась пьеса Мередита.


Черный Барникель не уворачивался: бомбардируемый мусором, он не дрогнул ни мускулом и даже не моргнул. Он никогда не уклонялся – даже в открытом море под шквалом свинца и пушечных ядер. Фрукты, корки и орехи были ниже его достоинства, как и те, кто ими бросался. Он испытывал глубокое презрение к этим людям – что в партере, что в галерее.

Но Мередит постарался на славу. Орландо пришел взглянуть на пьесу о себе, а ему показали пародию. Весь Лондон отныне признает в нем не богатого и отважного капитана, как мечталось ему, но душегуба и даже хуже – фигуру жалкую. Людишки, что в море дрожали бы при звуке его имени, швыряли ему в лицо объедки и потешались над ним.

Горше было чувство отверженности человека, который добился всего, что только возможно, и открыл, что по-прежнему изгой и будет им, как деликатно намекнули двумя днями раньше биллингсгейтские родственники, даже там, где полагал себя пребывающим дома. Ему была уготована участь моряка, навсегда лишенного пристанища.

И что оставалось? Единственное, чем он действительно обладал: честь. Мередит посмел оскорбить его. Он убивал за прегрешения много меньшие. Клоун все выступал, когда Черный Барникель бесшумно выскользнул вон.


Джейн дошла с Эдмундом до Стейпл-инн. Она не могла покинуть его в такую минуту, держала под руку и утешала со всей посильной сердечностью.

– Совсем плохо было? – Он выдавил это только у моста.

– Местами вышло очень хорошо.

Он снова замолчал и ничего не говорил, пока они не миновали Ньюгейт.

– Пьесу высмеяли.

– Нет. Смеялись над мавром в ложе лордов. Это он их завел, а не пьеса.

– Может быть, – буркнул Эдмунд. – И куда он делся?

– Кто ж его знает.

У Стейпл-инн Джейн обняла его и наградила долгим поцелуем. В дальнейшем она радовалась этому. Затем побрела домой.

Черный Барникель, следивший за нею и Мередитом от «Глобуса», проводил ее взглядом. Затем задумчиво уставился на высокий деревянный фасад Стейпл-инн.


Капитан с двумя подручными-моряками нанесли удар следующим вечером, как только сгустились сумерки. Все было сделано по высшему разряду. До этого они долго выжидали в засаде.

Завернув тело в небольшой парус, компания быстро исчезла во тьме. Вскоре они уже гнали лодку к кораблю Черного Барникеля, который уходил с отливом на рассвете.


Через день в доме Флеминга собралось мрачное общество. Случай не поддавался объяснению. Письма не осталось. Никто ничего не видел. Трупа не находили. Олдермены, поставленные в известность, уже объявили розыск. Олдермен Дукет, хотя и не жаловал их братию, держался любезно и даже дружески. Несколько минут назад он лично приехал передать, что городские сержанты пока ничего не обнаружили. Ответа не знали ни Доггет, ни Карпентер, ни братья Бёрбедж.


Установился юго-западный ветер, и они прилично продвинулись по эстуарию. К середине утра дошли до последнего большего изгиба ширившейся реки; в начале дня – миновали широкое устье Медуэя справа, тогда как слева уже начинало описывать огромную кривую далекое восточноанглийское побережье, к исходу дня занявшее горизонт.

Джейн стояла на палубе и вдыхала бодрящий соленый воздух.

Конечно, совершено похищение. Но Черный Барникель, по ее мнению, мало чем рисковал. Кто догадается? И что ему сделают, даже если сообразят? Скоро они выйдут в открытое море. «Он же пират, в конце концов», – подумала она с горькой улыбкой.

Исходной целью Орландо Барникеля по возвращении в Лондон был брак. Он устал от портовых женщин. У него было достаточно денег, чтобы осесть и пустить корни в любой момент, и часто, странствуя в далеких морях, он вспоминал своего престарелого рыжеволосого отца и крепких, радушных биллингсгейтских сородичей, воображая, как однажды обретет невесту в единственном уголке мира, который мог назвать домом.

Но биллингсгейтские Барникели доверительно поведали ему, что ни одна девушка в Лондоне, сколь угодно низкого положения, не выйдет за темнокожего.

– У меня есть деньги, – возразил он.

В Средиземноморских портах нашлось бы много женщин, которые были бы рады составить ему партию. Рыботорговцы покачали головой.

– Ты был и будешь нам братом, – великодушно сказали они. – Но брак…

И такие же предостережения прозвучали от олдермена Дукета.

Потому, прикидывая, убить ли Мередита или оставить жить, Орландо придумал другой выход. Лондонцы его презирали – зачем давать им повод накинуть при случае на него петлю? Ярость, обида и оскорбленная честь взывали к убийству Мередита, но без коварства он бы не сделался тем, кем стал. Он мог иначе наказать юнца, одновременно решив собственную проблему. Орландо дважды застал их вдвоем, они были близки, поэтому он отберет у Мередита женщину.

А что касалось наказания за похищение, вернись он когда-нибудь в Лондон, то Орландо лишь улыбался.

– К тому времени она предпочтет говорить, что уплыла добровольно, – предсказал он товарищу.

Богатый жизненный опыт позволял ему судить об этом с уверенностью.

И Джейн, не питавшая иллюзий насчет дальнейшего и примирившаяся с судьбой, смотрела на бескрайний горизонт со странным возбуждением по мере того, как они удалялись от берега. Она с любовью вспомнила родителей, Доггета, Мередита и, отдавая себе отчет в поступке, пустила эти образы по ветру.

Божий пламень

1603 год

Промозглым и ветреным мартом 1603 года двое мужчин, разделенных на Британском острове несколькими сотнями миль, маялись тревожным нетерпением. Каждый рассчитывал на личный знак от Господа.

На севере ждал гонца Яков Стюарт, король Шотландии. А на юге во дворце умирала старая королева Елизавета. Это не было тайной. Яркий парик, густые белила, постановочные выходы – ничто не могло скрыть губительного действия времени. Спектакль завершился со скрипом. И кто будет наследником?

Королева-девственница не решалась его назвать, но все: парламент, двор, Тайный совет – знали, что им должен стать Яков. Он был ближайшим кровным родственником по бабке из Тюдоров, сестре великого короля Генриха. И хотя Яков являлся сыном изменницы-католички Марии, королевы Шотландии, сам он остался незапятнанным. Посаженный на трон матери, которую едва знал, он был приучен править в духе осторожного протестантизма. За этим следил суровый шотландский совет. Яков идеально устраивал Англию.

А та устраивала Якова. После долгих тоскливых лет в убогом северном краю богатое английское королевство казалось ему поистине теплым и приятным местом. Такую ли волшебную судьбу приуготовил Господь для него и всех его потомков?

Однажды утром Божий промысел обозначился. Подул ветер времени, выметая длинную череду Тюдоров. Он потянулся по галерее холодным сквозняком, тревожа занавеси, тафту, шелка и мишуру. На север мчался гонец. Эпоха Стюартов пришла.


На улице, отходившей от церкви Сент-Мэри ле Боу, со стороны таверны и близ того места, где веками раньше красовалась вывеска Буллов, стоял чрезвычайно красивый особняк. Пятиэтажное здание из кирпича, дерева и штукатурки посреди фруктового сада, обнесенного стеной, доминировало над крохотной церковью Святого Лаврентия Силверсливза. Последние два года здесь проживал олдермен Дукет, раздраженный возобновлением спектаклей в «Блэкфрайерсе». И он тоже ждал решения участи своей семьи, пока гонец спешил на север к Якову. Мужчина заглянул в колыбель с новорожденным. Украдкой, чтобы не видела жена, сунул руку. Осторожно потрогал. Затем с облегчением улыбнулся.

Проклятие было снято.

Он был женат трижды: трое детей от первой жены, трое от второй, и нынешняя принесла еще троих – этот стал девятым. И ни на ком не лежало проклятия в виде перепончатых пальцев. Он никогда не забывал того дня, когда мальчишкой изучил руки деда и услышал от старика: «У моего деда было то же самое. А ему досталось от отца – того самого Дукета, что нырнул в реку и спас дочку Булла. Они, смею думать, помогли ему выплыть».

Род Дукетов был богат, как Буллам и не снилось. Когда король Генрих VIII распустил монастыри и прибрал к рукам значительную часть несметных церковных богатств, деду олдермена досталось столько, что его стали называть Серебряным Дукетом. Но их низкое происхождение оставалось бесспорным. Они и не пытались это оспаривать. Будучи также потомками Буллов, они отличались врожденным неприятием всякой лжи; к тому же через поколение или два им снова являлось напоминание в виде перепонок. С неизбежным смирились. Но гордый мальчишка – нет. Дедовы руки внушали ему ужас. Мнилось, что в благородную реку Буллов-аристократов, к которым он себя причислял, вливался грязный ручей. Хуже того, кальвинизм входил в силу, и он стал задумываться, не являлось ли оно меткой Божьего недовольства – знаком того, что его род не пребудет среди избранных?

Но теперь он узрел воочию, что река очистилась. Не был обезображен отец, не стал уродом и он. В тревоге, но с возраставшей надеждой он осматривал каждое новое дитя, третье поколение, и вот сложилось три раза по три, все без изъяна. Проклятие исчезло. Обязано было исчезнуть.

Конечно, ему все равно следовало соблюдать осторожность. Даже избранные сражались с дьяволом – врагом, сокрытым внутри. Актеры «Глобуса», например, изумились бы, узнай они, что Дукет посетил их спектакли и те ему даже понравились. Однако он сокрушил в себе эту слабость с той же беспощадностью, с какой пытался уничтожить их самих. Два года назад, когда вопреки его неустанным протестам в новом театре «Блэкфрайерс» дозволили время от времени выступать безобидным и благопристойным актерам-мальчикам, он переехал в свой нынешний дом подальше от заразы. А теперь он уверился: Бог послал знак. Покуда он пестовал семейство в духе высокой нравственности, ему открывалось поистине светлое будущее.

Взирая на своего девятого ребенка и третьего сына, Дукет счастливо улыбнулся и, благо имел вкус к классике, провозгласил:

– Назовем его Джулиусом! Героическое имя, как у Юлия Цезаря. – Взяв младенца за крошечный палец, он тихо добавил: – Да не прилепится к тебе, сын мой, впредь никакое проклятие.

Месяцем позже благосклонность небес, ныне отметившая семейство, подтвердилась: Дукет, выехавший с мэром приветствовать нового короля, был посвящен в рыцари вместе со своими товарищами-олдерменами. Теперь он стал сэром Джейкобом Дукетом и связан с монархом вассальскими узами. Поэтому он уверенно внушил своим детям две важные заповеди: «Храните верность королю». Вторая была исполнена еще более глубокого смысла: «Похоже, что Бог избрал нас. Будьте смиренны».

Под этим он, конечно, подразумевал иное: будьте горды.

1605 год

В канун 5 ноября, когда король Яков – первый, кто носил это имя в Англии и шестой в Шотландии, – намеревался открыть английский парламент, в Вестминстерском дворце нашли огромный склад пороха. Выяснилось, что некий Гай Фокс вкупе с другими католиками-заговорщиками собрался взорвать короля, палату лордов и палату общин, а также и всю церемонию.

Это была сенсация. Сэр Джейкоб Дукет, темнее тучи, повел свое семейство во двор собора Святого Павла смотреть на казни. Джулиус был слишком мал, чтобы пойти, но к четырем годам, когда местная ребятня устроила против церкви Сент-Мэри ле Боу огромный костер и отметила годовщину сожжения чучела Гая Фокса, уже выучил песенку:

Помни, помни пятое ноября —

Порох, измена, заговор…

Он понимал и смысл, так как отец на всю жизнь преподал ему третью заповедь:

– Никакого папства, Джулиус. Паписты суть внутренние враги.

1611 год

Марту Карпентер нельзя было не любить. Никто из знавших ее не мог вообразить в ней зла. Она его и не делала. Неизменно мягкая, кроткая, в свои двадцать семь она никогда ничего не просила для себя. Когда ей было велено сидеть дома и ухаживать за бабкой, она восприняла это как долг любви. Когда Катберт покинул их и отправился строить «Глобус», она, хотя бабка его прокляла, продолжала с ним видеться и молилась за его душу. Но сейчас от лица брата отхлынула кровь при виде книги, которую она протянула ему с ласковой улыбкой на круглом лице.

– Клянись, – молвила Марта.

Она разделяла пуританскую веру. Вера была силой, способной изменить мир.

Реформация сопровождалась не только разрушением. Истинной доктриной протестантов была любовь, и лучшие их проповедники несли благую весть о великой радости.

Таких людей собралось в Лондоне много. Кумиром ее детства был Шотландец – тихий старик с вьющимися седыми власами и умнейшими голубыми глазами. «Отбрось напыщенность, мирскую суету и суеверие Римской церкви – что останется? Истина. Ибо имеем Слово Божье в Писании, имеем изречения самого Господа нашего в Евангелиях». Читая Библию, Марта сознавала, что Бог обращался напрямую к ней.

Пуританами были и некоторые их соседи в небольшом приходе Святого Лаврентия Силверсливза. Встречаясь на службе или на совместной молитве дома, они преисполнялись милосердия. Порицания звучали редко. Так были устроены все приходы в пресвитерианской Шотландии и кальвинистских областях Европы. Священников не было, каждая конгрегация избирала своего старейшину. Епископы также отсутствовали. Старейшины, в свою очередь, формировали региональные комитеты для координации действий. Именно эти заграничные установления породили величайшую в истории надежду на возможность построить Царство Божие на земле.

Конечно, истинное Царство не наступило бы до последних времен. Так утверждала библейская Книга Откровения Иоанна Богослова. Но можно было хотя бы приблизить его. Разве не долг каждого свободнорожденного пуританина маршировать со своими единомышленниками к свету и строить на холме блистательный град Божьего Царства – здесь и сейчас? Эта идея не отличалась по сути от идеи средневековой коммуны, только теперь коммуна соотносилась с Богом.

Так и вышло, что маленькая Марта, росшая среди этих людей, приобрела мечту, которой предстояло сделаться ее путеводной звездой. Перебравшись через реку в Лондон, она увидела переполненные дома и темный готический массив старого собора Святого Павла; в ее умозрении возникло Царство Божие, готовое взойти. Она видела его очень ясно: сверкающий град на холме.

Обладала она и добродетелью терпения. А без него было не обойтись. Когда король Яков прибыл в Англию из пресвитерианской Шотландии, пуритане зажглись надеждой: уж с ним-то наверняка грядет истинная вера. Но Якову не нравилось подчиняться шотландским старейшинам, и он осознал, что авторитет монархии зависел от ее превосходства над Английской церковью. Англиканская церковь с ее реформированным католическим вероисповеданием, епископами, обрядами и прочим должна была сохраниться. «Нет епископа – нет короля» – так выразился король Яков перед своими английскими советниками.

Поэтому в старом соборе Святого Павла остался епископ Лондона, а священники крошечного прихода Святого Лаврентия Силверсливза при содействии Дукета и других членов приходского совета настояли на том, чтобы Марта и прочие прихожане-пуритане посещали обедню три раза в год и с уважением относились к церковным догматам.

Книга, которую теперь Марта предлагала брату, была Женевской Библией. В ней содержался полный текст Писания, переведенный Тиндейлом и Ковердейлом на простой английский язык при Генрихе VIII. В течение полувека она была верной спутницей всех англичан-протестантов. Ее снабдили даже иллюстрациями. Правда, в том же году по приказу короля издали новый перевод, менее кальвинистский по духу, но и не столь одомашненный. Хотя эта новая, или авторизованная, версия пребывала в согласии с любимой Женевской Библией, в ней содержались высокопарные латинские пассажи, которые не могли понравиться простым пуританам. Марта, как большинство истинных пуритан, не собиралась ею пользоваться.

– Клянись!

Имея дело с Катбертом, приходилось запастись терпением. Бабка сказала, что он проклят, но Марта не теряла надежды. И мало-помалу ее молитвы попадали в цель. Он женился на благоразумной девушке, не склонной к пороку. На первых порах бабка не желала их видеть, хотя они жили на соседней улице, но вот у них родилась дочь, и Марта убедила старуху нанести им визит. А сколько было радости, когда родился первый сын и Катберт с женой попросили Марту подобрать ему имя! Она выбрала из Библии: «Нареките его Гидеоном, ибо тот был воином Божьим».

Сегодня же случай и вовсе особый, итог многолетних терпеливых молитв. А также испытание, ибо при всей своей мягкости Марта знала, что не должна уступить.

Этот проклятый театр. Несмотря на ее молитвы, после всех этих лет Катберт так и ходил неверными тропами. Она взяла себе в правило обвинять Мередита, его приятеля-бабника. Но теперь поняла, что часть вины лежала и на драматурге Шекспире. Тот странным образом околдовал лондонцев. «Макбет», «Отелло», «Гамлет» – в «Глобус» валили тысячные толпы, и Катберт с ними, такой же одураченный. «Весь Лондон ходит», – возразил он однажды. «Не весь, – поправила Марта. – А балаган все равно есть мерзость перед лицом Господа». Она не сомневалась, что в Судный день Шекспиру придется ответить. Но Катберт мог спастись, и нынче ей представился случай.

Бабка уж три недели как умерла, оставив ее одну в доме, где они с Катбертом выросли. Катберт жил в тесноте, семья с каждым годом росла, но бабка уперлась: «Это дом Марты». Поэтому, когда несколько дней назад Катберт с женой пришли и спросили, нельзя ли им перебраться в жилье попросторнее, женщина поняла, что делать.

– Я не могу пустить Катберта в бабушкин дом, если он ходит в театр, – сказала она, а затем ласково обратилась к Катберту: – Пора. Я помогу тебе разрушить злые чары.

Бедняга Катберт подумал о семье, взял Библию, поклялся и пошел прочь, раздавленный, но спасенный. И Марта возрадовалась в сердце великой радостью.


Учеба отлично давалась Джулиусу. Сэр Джейкоб был удивлен. Хотя четверо его детей умерли во младенчестве, три девочки и два мальчика выжили. Из девочек две были замужем, а старший сын отправился в Оксфорд в возрасте шестнадцати лет. Девчонки оказались склонны к кокетству, первенец ленился, но в Джулиусе сэр Джейкоб не находил изъяна. Покладистый, усердный мальчонка! К четырем годам он уже так бойко вопил «никакого папства» и «Боже, храни короля», что забавлял даже сэра Джейкоба.

Тот с превеликим удовольствием гулял с Джулиусом. Маршрут не менялся. Пройдя мимо Сент-Мэри ле Боу, они сворачивали направо к Чипсайду, как назывался теперь Уэст-Чип. Сэр Джейкоб Дукет был одет в темного цвета рубашку с безупречно накрахмаленным воротником и плащ, чулки в тон и туфли с серебряными пряжками, шляпу украшало одинокое перо. Он держался очень прямо, хотя походка была чуть скованной, а потому опирался на трость с серебряным набалдашником. И вообще весь его облик соответствовал сути истинного джентльмена-протестанта. Маленький Джулиус, теперь восьмилетний, одетый в короткие панталоны и рубашку с отложным кружевным воротником, гордо шествовал рядом, и люди, мимо которых он проходил, кланялись ему.

Мир лондонских гильдий поражал доселе невиданным размахом. Величайшие среди них, торговцы тканями в том числе, обзавелись не только корпоративными гербами, но и собственными официальными костюмами гильдии – ливреями и стали именоваться ливрейными компаниями. Во времена Тюдоров торговцы тканями, как и прочие, гнездились на месте, где стоял родовой дом Томаса Бекета. Они отстроили роскошный пиршественный зал с высоким, с дубовыми балками потолком, щедро украшенным позолотой.

– И мы всегда были торговцами тканями, – напоминал отец. – И Дик Уиттингтон. И родитель Томаса Бекета, как сказывают.

Мальчик ясно понял, что торговцы тканями были весьма приближены к Богу – больше, чем остальные ливрейные компании.

Конечной целью прогулки было любимое место Джулиуса, находившееся за Чипсайдом и Полтри. На пологом склоне восточного холма, непосредственно под участком, где за двенадцать веков до того простирался ныне исчезнувший римский форум, раскинулся огромный прямоугольный мощеный двор, окруженный открытыми дугообразными арками, поверх которых тянулись палаты, сплошь из камня и кирпича. Строение, воздвигнутое при Елизавете сэром Томасом Грэшемом – торговцем тканями, разумеется.

Это была Королевская биржа. И здесь, на заре правления Стюартов, сэр Джейкоб Дукет отваживался на сделки, о которых его предки не могли даже мечтать.

На всем протяжении Средних веков в северных морях хозяйничали огромные флотилии Немецкой ганзы, а центром всей североевропейской торговли выступал могущественный рынок Антверпена, что во Фландрии. Но за последние шестьдесят лет произошли крупные перемены. Английская морская торговля вошла в такую силу и так потеснила ганзейскую монополию, что старый лондонский Стальной двор[55] был наконец закрыт. Реформация же ввергла протестантский Антверпен в разрушительную войну с его католическим сюзереном – Габсбургами, и Лондон урвал себе толику фландрийской торговли. Новая Королевская биржа, где собирались лондонские купцы, была переработанной копией другого великого собрания – Антверпенской биржи.

Но подлинная перемена оказалась еще глубже. Предки сэра Джейкоба – Буллы, гордые члены Стейпла, – экспортировали шерсть; к ней постепенно добавилось сукно. Дукет Серебряный занимался больше сукном, чем шерстью. Но это были традиционные товары, торговля которыми мало-помалу угасала. «Появится что-то еще», – предсказал Дукет Серебряный. Ядром стала группа отважных елизаветинских предпринимателей – торговцев тканями в основном; они назвались купцами-авантюристами. По мере того как буканьеры вроде Френсиса Дрейка открывали новые рынки, дельцы эти спешно преобразовывали оные в надежные торговые пути. Финансировались плавания и конвои, налаживались конвенции, изыскивались льготы. Логика быстро привела к образованию групп, занимавшихся разработкой отдельных новых рынков, но поскольку их бизнес подразумевал большие вложения в судоходство, риск приходилось делить на многих. А так как предприятие не сводилось к одному плаванию и ставило целью организацию долгосрочной торговли, возникла надобность в более прочном и длительном договоре. Как Шекспир с друзьями решили делить расходы на строительство «Глобуса» и ежегодную прибыль, так и лондонские купцы-авантюристы заключали соглашения, но куда более крупные.

Левантийская, Московская, Гвинейская, Ост-Индская компании. Маленький Джулиус перезнакомился на Королевской бирже со всеми. Сэр Джейкоб был купцом-авантюристом с тугим кошельком и долей в каждой. Он рассказывал о них сыну, а иногда читал ему захватывающие отрывки из «Книги путешествий» Хаклита. Но однажды, находясь на Королевской бирже, отец спросил у Джулиуса, какое из этих великих начинаний понравилось ему больше, и тот воодушевленно воскликнул:

– Виргинская компания!

– Виргинская? – удивился сэр Джейкоб.

Когда сэр Уолтер Рейли дал имя этой огромной американской территории, там не было ничего, кроме редких индейцев. Попытки обустроить торговый пост закончились неудачей. Однако в последние годы Виргинская компания, верившая в потенциал той земли, отправила на американские просторы новую партию колонистов, и капитан Джон Смит создал там не очень надежный плацдарм под названием Джеймстаун.

– Но почему Виргиния? – спросил сэр Джейкоб.

Как было мальчику объяснить? Заговорил ли в нем инстинкт саксонских предков Буллов, которые тысячу лет назад обосновались на Темзе и обустроили такой же торговый пост? Или его разожгло романтическое влечение к огромному, неисследованному континенту? Возможно, и то и другое. Но, не умея выразить чувства словами и вспомнив некогда услышанное от отца, он ответил так:

– Потому что она станет как Ольстер.

Сэр Джейкоб восхищенно взглянул на него, ибо именно этому и надлежало быть. Колонизация Ольстера, северной части Ирландии, была его гордостью. Король Яков постановил создать в краю диких папистов – «немногим лучше животных» – огромную колонию английских и шотландских поселенцев. Землю предлагали на легких условиях; с лондонскими гильдиями заключили договоренность, согласно которой те вкладывали средства в строительство фермерских хозяйств и перестройку целого города Дерри в обмен на будущие арендные сборы и прибыль. Одни торговцы тканями вносили больше двух тысяч фунтов. Что же касалось Виргинии, то разве не очевидна аналогия? Сильно ли отличались американские индейцы-язычники от диких ирландских папистов? Ну конечно нет. Король и сэр Джейкоб были вполне откровенны: «Виргиния станет американским Ольстером».

Охваченный любопытством, он принялся расспрашивать мальчика дальше. Что такое колонизация? Означает ли она порядок?

– Да, чтобы все получалось, – кивнул Джулиус.

И все только ради прибыли? Парнишка нахмурился:

– Я думаю, это хорошее место для праведных протестантов.

Значит, он полагает, что на Королевской бирже можно послужить Богу не хуже, чем в церкви?

Немного подумав, мальчик просиял:

– Конечно, отец! Разве Бог не избрал нас?

И сэр Джейкоб остался весьма доволен.


Месяц спустя Джулиус нашел матросский сундучок.

Тот покоился в углу просторного погреба в отцовском доме за какими-то тюками с тряпьем – давно почерневший от времени короб, перетянутый медными обручами и запертый на три здоровенных висячих замка. Джулиус решил, что вещь старинная.

Большой диковины в этом не было. Если Королевская биржа воплощала полное приключений будущее, то здесь уютное прошлое по-прежнему окружало Джулиуса. В его родном доме стояли массивные кровати с пологом на четырех столбиках – времен короля Гарри; хранилось издание Чосера, напечатанное Кекстоном вскоре после Войны роз; монастырское серебро – еще старше, принадлежавшее Дукету Серебряному. Да что говорить, даже дубовая обшивка и дубовый потолок с балками и рельефными украшениями на стыках, пускай и сработанные всего десять лет назад, приобрели как бы налет степенной, седой старины. То же самое было в Боктоне. При Тюдорах в старом фасаде из твердого известняка был проделан двойной ряд многостворчатых окон со средником. Окрестные жители продолжали платить пеню; в кухне черные котлы стояли со времен Плантагенетов, а в тишине заповедника ступали олени с грацией древней, как сами леса.

Но сундучок показался Джулиусу таким загадочным, что он справился у отца; ответ поверг его еще в большее удивление.

– Это пиратское сокровище.

Настоящий пират, да еще и мавр! Джулиус завороженно слушал отцовский рассказ о странном мореплавателе, оставившем богатство ему на хранение.

– Он уплыл. Говорят, похитил девушку из «Глобуса», но никто не знает наверняка. Его больше не видели. Одни болтают, что он отправился в Америку, другие – что в южные моря. – Отец улыбнулся. – Если когда-нибудь вернется, то ждут его, смею сказать, три прилива.

Что ж, о наказании, ожидавшем пиратов, было известно всем. Во время отлива их приковывали к столбу в Уоппинге – вниз по течению от Тауэра, где оставляли, покуда их трижды не накрывало приливом: удел, подобающим образом сопряженный с водной стихией.

Надобность в буканьерах старых времен отпала. Компании хотели упорядоченной торговли. Они не нуждались даже в защите со стороны Англии, благо король Яков заключил с Испанией мир. Пуритан отвращал малейший намек на дружбу с врагами-католиками, но Англии были не по карману войны, и большинство понимало это. Поэтому не стали нужны и буканьеры, нападавшие на вражеские корабли. Такие, как Черный Барникель, были обречены на кандалы.

Джулиуса этот рассказ поневоле захватил. Черный Барникель уже представился ему страшилищем-огром, высоченным, как на ходулях, с встопорщенными усами и молниями в глазах… Джулиус так и ушел бы в грезы, не позови его отец.

– Сейчас я хочу, чтобы ты усвоил еще одну очень важную вещь насчет этого сундука.

Мальчик покорно приготовился внимать.

– Ответь, – продолжил сэр Джейкоб, – если бы это сокровище принадлежало королю, я охранял бы его ценой собственной жизни?

– Конечно, отец.

– Но мне доверил его пират, который заслуживает, я полагаю, повешения. Должен ли я и впредь за ним присматривать? – (Парнишка заколебался.) – Должен, – укоризненно произнес отец. – А почему? – Он выдержал мрачную паузу. – Потому что я дал слово. Джулиус, слово твое должно быть священно. Никогда об этом не забывай.

И Джулиус не забыл.

Но втайне гадал о судьбе пирата.

1613 год

В конце июня 1613 года случилось два чуда. Во-первых, дотла сгорел театр «Глобус». Это произошло во время показа шекспировского «Генриха VIII»: пушка, установленная на сцене, рассыпала искры по соломенной крыше и подожгла все здание. Катберт, который держал слово и за два года не посетил ни одного спектакля, был огорчен, зато у Марты, увидевшей в этом Божий суд, в душе пели птицы.

Во-вторых, Марта вышла замуж. Бедняга Джон Доггет, товарищ Катберта из лодочной мастерской, вдруг овдовел. Он обезумел, оставшись с пятью малыми детьми на руках. «Ему нужна жена, – сказал сестре Катберт. – Добрая христианка, которая присмотрит за детворой». Не зная, что и думать, она решила познакомиться с этим семейством и нашла Доггета славным малым, работящим, но обремененным хлопотами, и дети его жили словно в хлеву.

– Промеж ними любовь, но они едва знают Писание, – заметила она Катберту.

– Ну так спаси их! Это будет христианским долгом, – призвал тот настойчиво.

И она, тронутая его заботой о посторонних, согласилась поразмыслить, если это угодно Доггету.

Несколько дней Марта колебалась. Саутуарк ее не привлекал, но она не могла отрицать, что нужда Доггетов была глубока, а потому отставила свои желания и отправилась к лодочному мастеру.

– Ты должен научить меня, как быть женой, – заявила она кротко и впервые увидела, как он улыбается.

– Научу, – пообещал Джон благодарно.

– И неизбежны кое-какие перемены, – мягко предупредила Марта.

– Конечно, – ответил изнуренный отец. – Все, что хочешь.

1615 год

В октябре 1615 года двое мужчин спозаранку готовились к встрече. Оба ее не хотели. Первым был сэр Джейкоб Дукет. Его визави было около сорока: черное одеяние, белый воротничок – из духовенства, но не без некоторой элегантности. У входа в дом сэра Джейкоба он помедлил, затем вздохнул и вошел.

Лучшие дни Эдмунда Мередита миновали. С провала пьесы прошло пятнадцать лет, но что было ему показать? Еще три пьесы, которые никто не хотел ставить. Вдвойне обидно, потому что театр стал моден, как никогда. Актерам «Глобуса» покровительствовал сам король Яков, великолепно отстроивший театр заново после пожара. Шекспир не ушел на покой, наоборот – входил все в большую силу. А когда однажды Эдмунд пожаловался Бёрбеджам на то, что Шекспир украл для своего «Отелло» его мавра, те жестоко напомнили: «„Макбетов“ тоже был десяток, но видеть хотят шекспировского». Он, как и прежде, часто захаживал в театр, однако друзей находил все меньше, и даже Флеминги отдалились. И все-таки он получил свою малую толику славы благодаря именно Флемингам. Вернее, заслугами Джейн.

Что с ней стало? Ее сочли убитой даже родители, но чутье подсказывало ему, что она жива, а поскольку ее исчезновение совпало в его сознании с приходом Черного Барникеля, Мередит упорно твердил о похищении, и слухи еще слабо теплились.

Но впрочем, наибольшую важность вся эта история имела для его репутации. Возможно, ни о чем другом ему и думать не требовалось, а может быть, все началось с замечания одной светской леди: «По-моему, мастер Мередит, у вас какая-то тайная скорбь – несомненно, о даме». Она всегда говорила нечто подобное, когда выдыхалась. Так или иначе, за два года отсутствия Джейн он исполнился меланхолии при всякой мысли о ней; оберегал ее память подобно возлюбленному, хранящему миниатюрный портрет, и приобрел репутацию светского остряка, утратившего любовь своей жизни. Он сложил толковые и в то же время пылкие вирши, которые широко цитировались. Самые известные начинались так:

Когда лишился я возлюбленной моей…

Их успех привел к трем коротким, но в светском смысле лестным романам.

Но все без толку. С годами при дворе возобладали новые настроения, корыстные и жесткие. Елизаветинской галантности теперь мало. Женщин стенания Эдмунда начали раздражать.

– Кто знает, чего я достиг бы, будь рядом Джейн, – вздыхал он порой. Все чаще он подумывал в последнее время о женитьбе. – Но у меня нет никакого дохода.

Не зная, куда себя деть, он принял сан.

Это было не так странно, как могло показаться. Хотя церковная карьера и не считалась для джентльмена нормальной, не столь давно ее избрало несколько светских львов, разочарованных двором или уставших от мира; один из них произвел на Эдмунда особенно сильное впечатление.

Никто не мог оспорить звезды Джона Донна. Джентльмен по крови, семья которого имела касательство к великому сэру Томасу Мору, он создал блистательные стихи, которые вкупе с любовными похождениями превратили его в такого же светского кавалера, каким был Мередит, и оба часто встречались в Лондоне. Донн сделался фаворитом и у короля, но Яков – возможно, проявив мудрость, – обещал ему помощь лишь при условии, что тот примет сан. Поэтому Донн был рад-радешенек видеть, что и другие последовали туда, где он находился по принуждению.

– С хорошей проповедью можно пойти далеко, – сказал Донн.

Не только пойти далеко, но и обзавестись аудиторией, и даже модной; Эдмунд обдумал этот совет и счел перспективу заманчивой. Почти как театр.

– По-моему, я слышу зов, – заключил он через пару недель. И был рукоположен.

Далее ему следовало изыскать средства к существованию. Донн снова пришел на помощь.

– Есть свободный приход. Я поговорил с королем, а тот – с епископом Лондона. Тебе достаточно отрекомендоваться членам приходского совета, и, если ты понравишься, тебя возьмут. – Он ободряюще улыбнулся. – Лучше места тебе не найти. Там заправляет крупный дольщик в Виргинской компании. Так что удачи!

Беда была только в одном: этим видным членом приходского совета был сэр Джейкоб Дукет.


Джулиус с любопытством смотрел, как Мередит, нервничая, входил в большую филенчатую гостиную, где сидел отец. Последний решил, что это будет полезный опыт, и дозволил ему остаться и поучиться, как выполнять семейные обязанности.

Лондонские средневековые порядки, как и сам город, не изменились по форме. Под началом избранного мэра им продолжали управлять олдермены, по одному на каждые две дюжины уордов. В каждом уорде был свой совет; ниже – советы приходские, из видных прихожан, отвечавших за правопорядок и благополучие в общине. В данном приходе существовал и обычай высказывать епископу Лондона мнение о кандидатуре своего викария. Сэр Джейкоб, будучи кальвинистом, обошелся бы вообще без епископа, но монарх хотел, чтобы епископы были, а верный королю олдермен рассудил, что на том и делу конец. Приходской совет церкви Святого Лаврентия Силверсливза состоял всего из трех человек: сэра Джейкоба, олдермена, торговца шерстью и тканями, состоявшего в совете уорда, и престарелого джентльмена, который весьма радовал всех тем, что уже три года не раскрывал рта.

Приход был мал, но богат и славен благодаря пожертвованию, сделанному пятьдесят лет назад Серебряным Дукетом. Сэр Джейкоб встречался с Мередитом исключительно по просьбе епископа и двора; сам же он не жаловал его и намеревался покончить со всем быстро. Поэтому, как только Эдмунд остановился перед сэром Джейкобом, тот отбросил всякие церемонии и взял быка за рога:

– Мастер Мередит, вы все еще пишете пьесы?

– Нет, сэр Джейкоб. Уже много лет не пишу.

– Стихи?

– Лишь под действием духовных созерцаний. Сугубо для себя.

– Но уж любовница-то у вас, несомненно, есть, – улыбнулся сэр Джейкоб так, будто хотел, наоборот, укусить.

– Нет, сэр Джейкоб. – Теперь Эдмунд был бледен.

– Да полно, сэр, – фыркнул тот. – Мы же знаем, что вы за человек.

– У вас неверное представление обо мне, – возразил Эдмунд с некоторой дрожью.

– Ах вот как. Что же в таком случае побудило вас принять сан?

Видя, как шансы быть избранным утекают сквозь пальцы, подобно песку, и с полным сумбуром в голове Эдмунд отчаянно прикидывал, что сказать, и случайно проговорился:

– Не вижу другого выхода.

Это был тот редкий случай, когда правда прозвучала краше, чем являлась.

Джентльмен, сидевший одесную сэра Джейкоба, буркнул глухо и неожиданно:

– Раскаяние.

Торговец шерстью тоже одобрительно кивал. Дукет понял, что зашел слишком далеко, и взял себя в руки.

– Но мы сомневаемся в искренности такого преображения, – произнес он мягче, бросив быстрый укоризненный взгляд на коллег.

Однако Мередит тоже успел собраться. Помедлив секунду, дабы в задумчивости посозерцать пол, он поднял голову, серьезно посмотрел на троицу и произнес чрезвычайно спокойно:

– Сэр Джейкоб, мой дед был джентльменом при дворе короля Генриха. Отец последовал по его стопам, и я ни разу не слышал сомнений в моем собственном благородном происхождении. Поэтому, если вам недостаточно даже моего слова, я задам вам простой вопрос: на каком же еще основании мне принять сан, если не по убеждению?

Вышло безукоризненно. Крыть было нечем. Деликатно уличив олдермена в том, что тот назвал его мошенником, Мередит выложил козырного туза. И в самом деле – с чего бы вдруг светскому джентльмену избрать себе столь непритязательную стезю? В этом не было смысла. Сэр Джейкоб сообразил, что сел в лужу, и заколебался. Тут, воспользовавшись короткой паузой, заговорил Джулиус.

Со своего стула возле камина он невинно поинтересовался:

– А правда, сэр, что за вас просил сам король?

Воцарилась тишина, затем Эдмунд, удивленный вмешательством не меньше прочих, повернулся к мальчику и с очаровательной, совершенно естественной улыбкой ответил:

– Я склонен думать, что это так.

Вопрос был исчерпан. Торговец шерстью и старый джентльмен сияли. Сэр Джейкоб был посрамлен, и ему хватило ума понять это сразу. И как он мог отказать любезному кающемуся грешнику, которого поддержал король, кому он сам присягнул на вечную верность?

– Похоже, мастер Мередит, что вы нас переиграли, – изрек он со всем посильным изяществом. – Но помните, – добавил он, и другие согласно кивнули, – мы ждем от вас доброй проповеди.

И Эдмунд, спасший свою шкуру, принялся обдумывать тот факт, что ему – вполне возможно, всю оставшуюся жизнь – придется молиться за сэра Джейкоба, а его единственным другом оказался двенадцатилетний мальчишка.

«Какое горе, что не стало Джейн», – сказал он себе.


Весной в Мерсерс-Холле собралась возбужденная толпа. Маленький Джулиус, приведенный отцом, вовсю глазел по сторонам. Новой звезде предстояло впервые появиться на публике и сделать сенсацию. Снаружи волновался Чипсайд, там собралась тьма народу – всем хотелось взглянуть хоть глазком, и неудивительно. Мало кто в Лондоне видывал подобное.

Гул нарастал. В дальнем конце зала возник человек – крепкий красавец, похожий на провинциального купца.

– Рольф, – шепнул отец.

Но тут вошла она, и в зале воцарилось безмолвие.

Джулиус испытал разочарование. Она была совсем не такой, как он ожидал.

Одета по-мальчишески: бархатная куртка с большим кружевным воротом и манжетами, простая шляпа с жесткими полями, из-под которой вились темные волосы. Веер из страусиных перьев в руке. Она шла очень прямо, мелкими шажками. Если бы не изжелта-коричневое лицо, по моде нарумяненное, ее и вовсе не признали бы за индианку. Ее звали Покахонтас.

По крайней мере, так называлось племя в Виргинии, в честь которого ее нарекла история. На родине ее звали Матаока. Будучи обращенной в христианскую веру, она приняла имя Ребекка, а поскольку была настоящей индейской принцессой, лондонцы прозвали ее леди Ребекка. Мало того, сам король Яков, весьма щепетильный в вопросах королевских титулов, выразил некоторое сомнение в уместности бракосочетания принцессы, пусть даже дикарской, с простым англичанином. Индейская принцесса, подружившаяся с колонистами, вышла за капитана Рольфа всего три года назад, и Англию нынче, говоря строго, в качестве первой американки посещала заурядная миссис Рольф.

Всему Лондону стала известна романтическая история о том, как капитан Смит из Джеймстауна был схвачен людьми ее племени, которые чуть не вышибли ему мозги, и эта индейская девочка, совсем дитя, предложила за него свою голову. Любви у них со Смитом не случилось, она была слишком юна. Но дружба с колонистами привела ее к Рольфу и тому, что в Англии ее чествовали как героиню.

Джулиусу принцесса таковой не казалась. Трудно сказать, чем была грация, с которой она обходила зал, обмениваясь любезностями, возможно, застенчивостью, возможно, высокомерием. Организаторы настроились перезнакомить ее со всеми важными шишками; она же вдруг, утомленная торговцами, направилась прямо к Джулиусу. Секунду спустя он обнаружил перед собой крошечную ладошку и пару миндалевидных карих глаз, взиравших на него с невиданной доселе откровенностью.

Она была меньше и моложе на вид, чем он представлял. Хотя мальчик знал, что ей уж за двадцать, но выглядела она на пятнадцать. И покраснел, думая лишь о пушке́, который впервые обозначился у него над верхней губой, а индианка рассыпалась смехом и пошла дальше.

Не считая знакомства с Джулиусом, ее выход был расписан, как спектакль. По завершении обхода ее вывели наружу, и вся честная компания потянулась следом. На улице слуги в ливреях гильдии торговцев тканями помогли ей сесть в открытый портшез, который они возложили себе на плечи, чтобы всем было видно, после чего устремились по Чипсайду на запад; она же махала зевакам как настоящая принцесса. К моменту, когда процессия миновала Сент-Мэри ле Боу, за ней уже шло более пятисот человек. И вдруг она исчезла: портшез неожиданно опустили; Покахонтас села в закрытый экипаж, ожидавший на углу Хани-лейн, карета загрохотала и в мгновение ока скрылась на Милк-стрит. Все было сделано так ловко, что внимание толпы повисло неприкаянным в поисках другого объекта. Как по заказу, с помоста перед Сент-Мэри ле Боу раздался голос трубный и в то же время медовый. Толпа обернулась.

– Узрите, се раба Божья! Ныне нам, возлюбленным чадам, было ниспослано знамение!

Виргинская компания попала в беду, колония покамест оказалась разорением. Туда отправилось лишь несколько кораблей с поселенцами; ходили слухи о тяжелых условиях, нападениях индейцев, голоде. Компания несла убытки. Для пополнения фондов устроили даже государственную лотерею. Но нужен был стимул. Поэтому, была ли история Покахонтас и капитана Смита правдой или прозорливой выдумкой Смита и Виргинской компании, прибытие принявшей христианство индейской принцессы и ее английского супруга явилось подарком судьбы, из коего сэр Джейкоб и его друзья старались извлечь наибольшую пользу.

Проповедникам довольно часто платили за молитвы о добрых начинаниях. Виргинская компания также нередко прибегала к услугам капелланов. Но сегодня, имея перед собой толпу в пятьсот душ, Мередит получил отличную возможность сделать то, о чем упрашивал сэра Джейкоба, и воспользовался ею на совесть.

Текст послания, которое он заготовил, было двояким. Выступление касалось Покахонтас, дабы увлечь толпу. А вторая часть проповеди преследовала истинную цель – вдохновить публику на переселение в Виргинию. Он не пытался соблазнить внимавших богатством этого края, ибо считал, что это и без него известно. Соответственно, он подобрал подходящие библейские цитаты. И завершил проповедь призывом, доведя накал до предела:

– Придите же и обладайте невестою – Виргинией, обетованным краем!

В такого рода проповеди как раз и нуждалась Виргинская компания. И в тот же миг, когда речь оборвалась, потрясши слушателей до самых основ, в толпу устремились служащие компании с пачками листовок, разъяснявшими возможным инвесторам и колонистам, как связаться со штаб-квартирой на Филпот-лейн.

Джулиус, стоявший с отцом, слышал все. Он видел, что сэр Джейкоб глубоко удовлетворен, и порадовался, потому что ему нравился Мередит. Того поздравили; отец отправился по делам, а он остался, будучи слишком взволнован, чтобы сразу идти домой.


Когда Джулиус вернулся, сэр Джейкоб все еще находился в отличном настроении и снисходительно улыбнулся, заметив, что сын пришел с новостями.

– Отец, я видел очень странную вещь…

С тех пор как Марта Карпентер покинула приход и вышла за Доггета, Джулиус нечасто встречал ее. Иногда она заходила проведать брата с его семейством – и только. Ее же новую семью в Саутуарке Джулиус вовсе не знал, а потому заинтересовался небольшой компанией на Уотлинг-стрит.

Эти люди тоже пришли взглянуть на Покахонтас и остались на проповедь, хотя Марта не доверяла Мередиту из-за былых пьес. Там был Доггет с пятерыми детьми, старшему из которых было на пару лет больше, чем Джулиусу, и еще младенец, явно Марты. Увидев, что та узнала его, мальчик вежливо подошел поговорить и совершил открытие.

– У лодочного мастера и двух его детей есть белые прядки. Точно как у нас, отец! Но вот что странно: у Доггета и еще одного между пальцев какие-то перепонки…

И Джулиус осекся, потому что перемена, произошедшая с отцом, была поистине ужасна.

Секунду казалось, будто сэра Джейкоба чем-то огрели, так что он пошатнулся. Мальчик подумал, не припадок ли с ним. Сэр Джейкоб пришел в себя, но дальше – больше: он уставился на Джулиуса с нескрываемым отвращением.

– Как его звать? Доггет?

Сэр Джейкоб понятия не имел о презренных Доггетах из Саутуарка и никак не мог заподозрить, что пребывал с ними в какой-то связи.

Не считая найденыша, разумеется. Холодный страх объял сэра Джейкоба. Сирота, дитя помойки. Исполненным омерзения взглядом он видел не сына, но ужасное наваждение, как будто под ногами разверзлась земля, явившая целый мир подземных ям, подвалов и проходов – темную, порченую изнанку своего рода, кошмары которого могли червями вползти на поверхность и броситься на него при свете дня. И не было ничего удивительного в том, что он, забыв о мальчике, пробормотал:

– Проклятие.

Джулиус вытаращился: какое проклятие? О чем он?

А сэр Джейкоб лишь произнес с ужаснейшим нажимом:

– Не приближайся к этим людям. Они прокляты.

Джулиус смотрел на отца:

– Кто, отец? Только Доггеты или семья Марты Карпентер тоже?

– Все! – отрезал сэр Джейкоб, сам напуганный своими мыслями.

Он говорил настолько категорично, что Джулиус не осмелился спрашивать дальше.

Уже на следующий день сэр Джейкоб начал тайно наводить справки о саутуаркском семействе.


Хотя этот случай озадачил Джулиуса, через неделю он позабыл о нем из-за события несказанно радостного. Все произошло утром, когда они с отцом выезжали из города инспектировать предприятие, вложениями в которое сэр Джейкоб гордился превыше всего.

Если бы лондонцев тех времен спросили об изъянах старого города, они назвали бы отсутствие приличной питьевой воды.

Темза, конечно, никуда не делась. Но после того как мясники свалили в нее требуху, дубильщики вымочили в ней шкуры, пивовары, красильщики и прочие слили в нее все лишнее, да к тому же туда попали продукты жизнедеятельности двухсот тысяч тел, приливно-отливная река стала не очень приятной на вкус. Уолбрук практически скрылся под зданиями, Флит источал зловоние. Правда, система подачи воды, установленная Уиттингтоном, еще работала, и к ней добавились новые ответвления, но воды по-прежнему не хватало, и даже эту разносили водоносы с коромыслами, ежедневно кричавшие на улицах, переходя от дома к дому: «Вода, покупайте свежую воду!»

Но наступали перемены, и все благодаря замечательному человеку – сэру Хью Миддлтону.

Такой же аристократ, как до него Уиттингтон и Грэшем, выходец из знатной валлийской семьи, сэр Хью Миддлтон нажил изрядное состояние в Ювелирной компании. Он также отличался прозорливостью и отвагой. Когда он предложил найти для города новый источник воды, мэр с олдерменами были более чем признательны, а сэр Джейкоб Дукет с великой радостью приобрел долю в этом проекте.

Новая Речная компания, как ее назвали, была удивительным предприятием. Под пристальным надзором самого Миддлтона построили канал, поставлявший воду от свежих ключей, находившихся милях в двадцати севернее. Над Лондоном расположили резервуар и подавали свежую воду прямо в дома в границах городских стен. Подобного в Англии еще не бывало. Затраты и трудности были столь велики, что оплатить половину расходов вызвался сам король, который даровал компании монополию, когда народились конкуренты помельче.

– Без монополии такие огромные вложения невозможны, – объяснил сэр Джейкоб Джулиусу.

Ничто не доставляло сэру Джейкобу большего удовольствия, чем наблюдение за ходом реализации любимого проекта и прогулки с сыном из Лондона до самого резервуара, откуда открывался вид на далекий город. Едва они выехали, как их задержал радостный возглас:

– Отец! Мне велели искать вас здесь!

Джулиус оглянулся и увидел черную фигуру на лошади, приближавшуюся к ним с горделивой, почти надменной элегантностью. Это был Генри, его старший брат.

Они не виделись три года. Из Оксфорда тот вместо Лондона отправился с товарищем в Италию, проучился там год и еще один провел в Париже. За это время он успел превратиться из тощего студента в мужчину. Одетый в черное, с серебряным проблеском в волосах, он безошибочно узнавался как сын своего отца. Но тонкая разница в повадке и речи обозначилась сразу, едва он присоединился к ним и оба поехали вдоль канала, обмениваясь новостями придворными и городскими, лондонскими и парижскими. Если сэр Джейкоб был джентльменом, то молодой Генри – аристократом; если олдермен-пуританин отличался суровостью, то изысканный странник – жесткостью; если отец верил в порядок, сын веровал в суверенную власть.

В пути Джулиус не сводил с брата глаз, и его сердце полнилось гордостью за славу своего рода.

– Ты насовсем вернулся? – осмелился он наконец спросить.

К восторгу Джулиуса, Генри послал ему странную сардоническую улыбку.

– Да, братишка. Насовсем.

1620 год

Звездной ночью в июле 1620 года толпа человек из семидесяти образовала в ожидании рассвета полукруг на берегу Темзы. Некоторые нервничали, другие пребывали в возбуждении, но Марта, смотревшая на водные блики, испытывала лишь великое ликование во славе Божьей.

Набожные лондонцы годами говорили об этом замысле. Но кто мог представить, что ей будет позволено сделаться его частью? Кто мог предвидеть необычайные перемены в семействе Доггет? Или неожиданную позицию мальчика. Или, страннее всего, недавние, но загадочные обстоятельства, приведшие ее семью этим утром к реке. Она с улыбкой взглянула на мужа. Но Джон Доггет не улыбнулся.

Доггет любил вторую жену. Когда двадцать лет назад исчезла Джейн Флеминг из театра «Глобус», он сильно горевал, но время шло, через два года он женился на веселой девице, дочери лодочника, и успел изведать великое счастье до ее внезапной кончины. В последующие же месяцы Джон был настолько несчастен, что женился на Марте, едва понимая, что делает.

Ему навсегда запомнился день свадьбы, когда он ввел ее к себе. Он постарался прибрать дом у лодочной мастерской, но его семейство привыкло к развеселому хаосу, и одному Богу известно, каково ей пришлось. Доггет подозревал, что и брачная ночь не доставила ей большого удовольствия, хотя он все сделал правильно. С утра он пошел на работу в задумчивости и неуверенности. Но когда вернулся, дома его ждало преображение. Все было вычищено. Детская одежда выстирана. На столе красовался большой пирог и миска с нарезанными яблоками; с жаровни приятно тянуло свежими овсяными лепешками. Семья уже год не питалась так хорошо. Ночью, исполненный благодарности, он любил ее нежно и страстно.

Детей она тоже покорила необычайной кротостью. Никогда не принуждала признавать себя – знай делала свое дело, но те быстро смекнули, что затхлость сменилась свежестью, одежду починили, кладовку наполнили продуктами; в доме воцарился отрадный покой. Она никогда не просила о помощи, но вот уже скоро восьмилетняя девочка захотела с ней стряпать, а через несколько дней старший мальчик, увидев, как Марта метет двор, отобрал у нее метлу со словами: «Я сам». «Хорошая женщина», – сказал Джон отцу на следующий день, когда они трудились над лодкой.

Она же ставила его в тупик. Доггеты были весельчаки; не проходило дня, чтобы они не отыскали чего-нибудь забавного. Но когда все смеялись, Джон замечал, что Марта сидела с кроткой улыбкой, так как видела, что им хорошо, но никогда не смеялась сама. Он начал задумываться, понимала ли жена шутки вообще. И так ли ей нравилась физическая близость? Она, конечно, возбуждалась и благосклонно встречала все его действия, но он не мог не заметить, что она никогда не брала инициативу на себя. Возможно, ей это представлялось греховным. Но когда через три месяца Марта спросила, хорошая ли она жена, и он ответил, что лучше некуда, она была так довольна, что всякие сомнения показались злыми придирками.

Положенным чередом родился ребенок.

Изменения происходили так медленно, что Джон поначалу едва замечал их, но постепенно пришел к пониманию, что с семейством творится странное. Даже в скандальном Саутуарке те лавочники, что были поприличнее, теперь любезно улыбались ему и детям – в прошлом за ними такого не водилось. Еще страннее вышло, когда приходской староста, говоривший о каких-то буйных пропойцах, извинился перед ним за причинение беспокойства таким, как вы, благочестивым людям. Но истинный поворот состоялся в день, когда он указал десятилетней дочурке на симпатичного юного лодочника и обронил: «Взгляни-ка, вот тебе и муженек». Однако девочка серьезно ответила: «О нет, отец, я хочу выйти за уважаемого человека». Он счел, что она права, но что-то в нем умерло.

Ему открылось и еще кое-что. «Я женился не на женщине, – говаривал он сухо. – Я женился на конгрегации». Дело было не только в молитвенных собраниях, хотя она их посещала; казалось, будто сеть неразличимых между собой единодумцев опутала все городские уорды и протянулась много дальше. Это очень напоминало огромную гильдию, куда Марта могла обратиться за помощью. Ярчайшее понимание этой истины явилось, когда они однажды поссорились.

Все дело в старшем сыне. Он был приучен помогать в мастерской, но не выказывал желания идти по отцовским стопам. Нудный ручной труд был ему в тягость, и он заявил, что хочет рыбачить в море. Доггет, знавший, что ремонт лодок был делом мелким, но надежным, ожидал от жены поддержки, но Марта, промолившись день, заявила:

– Ты должен его отпустить. Наша вера в труде. Если труд ненавистен, то как послужить Богу?

– Отца надо слушать! – возразил Доггет.

– Его отец – Бог, – мягко поправила Марта. – А не ты.

Он так рассвирепел, что несколько дней не разговаривал с ней.

Но через неделю они с Мартой стояли в Биллингсгейте перед рыжебородым здоровяком, главой семейства Барникель, который занимал высокий пост в Компании торговцев рыбой. Тот сказал Доггету:

– Подыскал вашему мальчонке приличное место. Хорошо знаю капитана. – И, не успел Доггет заикнуться о чем-то своем, продолжил: – Рад помочь. Доброе имя вашей жены летит впереди нее.

Сейчас, покуда небо светлело, слова Барникеля эхом отдавались в голове Доггета. Доброе имя его жены! Без этого проклятого доброго имени ничего бы и не было. Но что он мог поделать? Скоро их заберет ялик. А близ Уоппинга виднелась ловушка, куда его увлекали.

Там был пришвартован трехмачтовый «Мейфлауэр».


К полудню они прошли Медуэй.

«Мейфлауэр» – небольшой лондонский корабль водоизмещением сто восемьдесят тонн, на четверть принадлежавший капитану Джонсу, под началом которого и ходил: еще одно доказательство надежности. Его часто фрахтовали лондонские купцы, он долго использовался для транспортировки вина по Средиземноморью. Ходовой, ладно справленный и просторный, он был вполне готов перевезти пассажиров в Новый Свет.

Марта имела случай пообщаться с агентами Виргинской компании, которые спрашивали, не хочет ли она обосноваться с семьей на Новой земле. Это был пустяк, такого же предложения удостоилась половина Лондона. И она деликатно ответила, что мало смысла пересекать Атлантику лишь ради того, чтобы найти на другом берегу Церковь короля Якова. Но тут обозначилась разница. Услышав о скромной группе пуритан, собравшихся основать собственную общину не в Виргинии, а где-то на диком северном побережье Америки, она увлеклась. И ощутила зависть, как ни старалась ее преодолеть. Она даже поделилась своей тоской с Доггетом, но тот лишь посмеялся.

Подмога явилась с неожиданной стороны. Старший сын пришел с рыбалки и спокойно объявил:

– Отец, готовится экспедиция в Массачусетскую колонию, далеко на север от Виргинии. Ее организуют купцы-авантюристы. Мы можем там неплохо устроиться, и Барникель думает так же.

Когда же родитель осведомился зачем, он пояснил одним словом:

– Бог.

Затея, таким образом, стала осуществимой. Король Яков, спросивший, чем собираются заняться колонисты, получил ответ: рыболовством. «Как апостолы», – сухо заметил тот, однако признал, что колония соседствовала с крупнейшими в мире промысловыми районами.

– Конечно, это дело рискованное, – согласился юноша. – Но ты будешь строить лодки, а я – рыбачить.

Однако Доггет все равно не пришел в восторг.

На следующий день поступило загадочное предложение. Марта не имела к нему отношения, хотя Доггет подозревал иное. Она пребывала в неведении, как и он, но было ясно, что оно исходило от лица или группы лиц из пуританской общины. Марта даже подумала на самого Барникеля. Пришло письмо, где говорилось, что, если они пожелают присоединиться к экспедиции, доброжелатель готов заплатить Доггету круглую сумму за мастерскую – намного больше, чем она стоила, а также приобрести для них долю в компании. Откуда еще им было взять такие деньги? Именно эту тему поднял сын Доггета перед остальными детьми. В том и загвоздка – неоткуда. Через неделю глава семьи сдался.


О путешествии «Мейфлауэра» был дан подробный отчет. Пройдя по широкому эстуарию Темзы, маленький корабль взял курс на восток, имея справа протяженное побережье Кента. Затем повернул на юг, обогнул мыс Кента и через Дуврский пролив вошел в Английский канал. У Саутгемптона, на полпути вдоль южного побережья Англии, «Мейфлауэр» повстречался с попутчиком – кораблем «Спидвелл». «Мейфлауэр» достиг Саутгемптона в самом конце месяца.

«Спидвелл» был очень маленьким кораблем водоизмещением всего шестьдесят тонн. Войдя в воды Саутгемптона, он имел глубокую осадку и шел неуклюже.

– Мачта слишком тяжелая, – обронил Доггет, рассматривая его.

Когда же корабль подошел ближе, повисло тягостное молчание. Наконец тишину нарушил старший сын:

– Это судно непригодно для плавания.

Так оно и было. Через час они услышали, что положение придется исправлять. Но этим дело не кончилось. Доггет и сын сразу поднялись на борт, но лишь покачали головой, когда вернулись:

– У них ничего нет для ремонта.

Таким образом, когда они покинули Саутгемптон, шел уже август. Впрочем, погода стояла хорошая, и настроение улучшилось. Они миновали песчаное побережье близ Нью-Фореста, затем – высокие скалы и бухты Дорсета. На заре следующего дня они удалялись от побережье Девона, когда Марта услышала крик:

– Они останавливаются!

В «Спидвелле» открылась течь.

Наконец его признали снова годным для плавания, и на обоих кораблях подняли паруса. Пять дней они медленно шли на юг при умеренном волнении. На шестой, удалившись на шестьсот лиг, «Спидвелл», как заметила Марта, осел и несколько завалился назад. Часом позже оба корабля повернули обратно.

– «Спидвелл» прогнил и не может идти дальше, – сообщил собранию пассажиров капитан Джонс по возвращении в западный порт Плимут. – «Мейфлауэр» потянет только сотню человек. Двадцать должны остаться.

Джон Доггет, терпевший шесть недель, нарушил повисшую тишину.

– Мы остаемся, – сказал он, и дети кивнули, даже старший. – Хватит с нас твоих затей.

И Марта не могла их винить. Остальные тоже признались в нежелании продолжать путь.

– Они не собираются этого делать, – поделился с ней старший.

И вот в сентябре 1620 года от Рождества Господа нашего отцы-пилигримы подняли в конце концов на «Мейфлауэре» паруса и вышли из Плимута, но без семейства Доггет, которое вернулось в Лондон.


Ясным утром в начале октября сэр Джейкоб Дукет возвращался домой и натолкнулся на Джулиуса. Сын посмотрел чуть неуверенно, и мужчина осведомился, в чем дело. Помявшись, Джулиус произнес:

– Отец, вы помните тех людей со смешными руками?

Сэр Джейкоб нахмурился.

– Ну так я снова их видел, с Карпентером, – продолжил мальчик. – По-моему, они к нему переехали.

Для сэра Джейкоба это стало страшным ударом, ибо ранее в том же году он анонимно и через третьих лиц заплатил проклятой семейке большие деньги – лишь бы убрались. Вечером, после нескольких часов бдения за графином вина, чего обычно никогда не случалось, сэра Джейкоба Дукета хватил удар. Через два дня стало ясно, что дела его придется принять сыновьям – Генри и Джулиусу.

* * *

Привычная картина тех лет: каждым вечером на закате она выходила на возвышенность Уилерс-Хилл и глядела на восток.

На что она смотрела? На широкие поля, раскинувшиеся внизу, на изгибы реки? В погожий день открывался вид на Атлантику, но что женщина высматривала в море? Никто не спрашивал. Вдова Уилер держала свои мысли при себе.

Владения Уилера были типичными для Виргинии тех времен – несколько сот акров земли, крестьянская ферма. От самого Уилера толку было немного, но вдова трудилась не покладая рук. Она всем заправляла сама, работала в поте лица. Еще имелось двое рабов, но рабство в Виргинии было в самом зачатке. Большинство работников – англичане, отбывавшие повинность: бедняки, должники, мелкие преступники, обязанные отпахать десять лет ради освобождения. Она прослыла справедливой, но беспощадной особой. Однако главной причиной процветания хозяйства был ее выбор посевной культуры: каждый ярд, как часто бывало в Виргинии, был отдан под единственное растение; огромные зеленые листья шумели на ветру, подобно многим и многим лоскутам парчи.

Табак. С тех пор как Джон Рольф, супруг Покахонтас, ввел его в обиход, виргинский табак вошел в великую силу. Несколько лет назад его отправили морем двадцать тысяч фунтов, а в этом – кто знает? – быть может, и полмиллиона.

Взяв неуверенный старт, Виргинская колония стремительно разрасталась. Теперь поселенцев были тысячи, и с каждым годом они осваивали все больше земли. Некоторые фермеры покрупнее преуспели настолько, что начали импортировать из Англии кое-какие предметы роскоши. Но вдова Уилер почти ничего не покупала. Возможно, дело крылось в ее пуританстве, а может быть, просто в скупости. Судить было трудно; приходилось признать, что мало кто из соседей знал ее достаточно хорошо.

Они бы наверняка удивились, узнав, что почтенная вдова Уилер пятнадцать лет прожила с пиратом Черным Барникелем.

По правде говоря, их странные, неровные отношения не исчерпывались этим описанием. Сама же Джейн все эти годы характеризовала их много проще: «Я его женщина».

Она стала его женщиной в том первом путешествии. Выбора не было. Она, уже беременная, была его женщиной, когда он оставил ее рожать в африканском порту, куда вернулся через несколько месяцев, в восторге обнаружил, что обзавелся сыном, и осыпал ее подарками. Пять плаваний, дюжина портов, еще трое детей. Ее жизнь прошла в местах диковинных, экзотических, от государств Карибского бассейна до Леванта.[56]

И каково ей пришлось? Сначала было неуютно пребывать в его власти и знать, что он мог и убить ее. Потом она хорошенько его изучила и нашла на удивление нежным. Хотела Джейн, не хотела – он знал, как довести ее до экстаза. Думала ли она о бегстве? Он был слишком хитер, чтобы предоставить ей случай. К Лондону и близко не подходил. Что ей было делать – бросить детей? Она поняла: это ей не под силу. Забрать их в Лондон? Кем они стали бы там, такие диковинные, с темной кожей? Размышляя над этим, она догадалась о тайном гневе Орландо и, думая о его беде, намного ярче, чем в минуты страсти, сознавала, что в некотором смысле любила его.

Все закончилось внезапно. После третьего ребенка, мальчика, она потеряла еще двух младенцев. Орландо подолгу отсутствовал. И она годами не могла зачать. Когда же младший сын, двенадцати лет, совершил с отцом свое первое путешествие, Орландо объявил:

– Я отправляюсь в Америку. Ступай со мной.

Едва они достигли Виргинии, он сошел с ней в Джеймстауне, вложил в руку кошель с деньгами и сказал:

– Теперь тебе пора оставить меня.

Ей было без малого тридцать – достаточно молода для замужества и семейной жизни в колонии, где жен зачастую не хватало. Он был прав.

Через шесть месяцев она сошлась с Уилером, состоялась свадьба. Одна беда: тот заболел и детей у них не было. Что касалось Орландо, то Джейн его больше не видела и не слышала. А в последнее время, стоя на Уилерс-Хилл и обозревая владения, она ловила себя на том, что погожими днями устремляла взгляд на лазурную гладь океана.

Причиной были известия, которые сообщил ей подневольный работник. Этот человек прибыл из Саутуарка и хорошо знал «Глобус». Не ведая, кто она такая, он рассказал, что ее родители недавно скончались, а брат переехал на юго-запад Англии. Новости поселили в ней странное чувство свободы. Она поняла, что теперь до нее никому не было дела. И никто не задаст ей неприятных вопросов.

О том, что табак истощает почву, знал каждый виргинский плантатор. За семь лет такая участь постигла уже многие хозяйства. Большой беды в этом не было, благо в распоряжении колонистов находился весь Американский континент. Они просто шли вглубь страны и разбивали новую плантацию. Джейн понимала, что через три года земля выдохнется и ей придется сниматься с насиженного места. Но к этому времени у нее накопится солидная сумма. Быть может, как думалось ей при виде моря, достаточная для чего-нибудь нового.


Кому-то Генри казался заносчивым, но Джулиус лишь восхищался бесстрашием, с которым тот взял на себя роль главы семьи. Сэр Джейкоб так и не оправился от удара: правую половину тела парализовало, говорить он не мог. Вид у него был плачевный, и другие дети, возможно, сочли бы за лучшее держать его подальше от людских глаз. Но только не Генри. По его распоряжению сэра Джейкоба, опрятно одетого и в сопровождении сыновей, раз в неделю переносили в паланкин и доставляли на Королевскую биржу, чтобы люди отдали ему дань уважения.

– И нашему семейству заодно, – сказал Генри Джулиусу. – Не вешать носа, что бы ни случилось!

У него в самом деле был стиль.

Отцовская немощность изменила и жизнь Джулиуса. Предполагалось, что в этом году он и сам отправится в Оксфорд, но не прошло и месяца, как Генри признался:

– Братишка, мне без тебя не обойтись. Один я не потяну.

Вскоре Генри переложил на плечи Джулиуса обыденную бухгалтерию и морские перевозки.

– Ты здорово управляешься с цифрами, – пояснил он.

Генри сделал один неожиданный ход. Однажды он заявил, что покупает земельный участок вдоль Боктонской гряды.

– Зачем? – удивился Джулиус.

– Выращивать хмель, – последовал бодрый ответ. – На пиво. Этим уже все занимаются.

И он оказался прав. Английские пивовары, применявшие импортный хмель для создания странных темных сортов пива, теперь сочли, что будет дешевле приобретать хмель на родине, если фермеры позаботятся его вырастить. Вскоре был заключен выгодный контракт с саутуаркской пивоварней Буллов, и посевы боктонского хмеля приносили в дальнейшем устойчивый доход, даже когда торговля шла плохо.

Но подлинным даром Генри, как вскоре убедился Джулиус, было умение обзаводиться влиятельными друзьями. За считаные недели после возвращения он, казалось, перезнакомился со всеми не только в городе, но и при дворе. Покуда Джулиус возился с отчетностью, Генри чаще отсутствовал: то выезжал на охоту, то обедал с каким-нибудь знатным лордом, то посещал придворное увеселение в Уайтхолле. Сперва Джулиус думал, что это было лишь способом укрепить положение семьи в обществе. Но однажды Генри, щеголяя охотничьим костюмом, небрежно бросил на стол документ: это был контракт по отправке огромного груза шелка, подписанный ни много ни мало самим Бекингемом – наиболее влиятельным фаворитом при королевском дворе.

– Полезные друзья, – обронил Генри. – Больше ничего не нужно.

Все дело заключалось в монополиях, которыми, конечно, обладали крупные торговые компании. Строго говоря, наверное, без привилегий, дававших исключительные права на торговлю в дальних краях, при инвестициях столь значительных было не обойтись. Но Генри говорил о сделках незначительных:

– Хочешь открыть пивную? Тебе понадобится лицензия – обратись к фавориту. Золоченая канитель? Изволь, у моего приятеля есть монополия. Крохотная монополия, Джулиус, все равно стоит целое состояние. И так заведено при всех дворах.

Особенно при дворе Стюартов, мог бы добавить он.

Когда Джулиус достиг зрелости, то поводом для его беспокойства стал именно королевский двор.

Не приходилось отрицать, что между новым домом Стюартов и английским народом существовал разлад.

Личность короля Якова лишь ухудшала дело. Он и прежде не отличался особой моралью, а к старости превратился в позорище. Был ли он вправду гомосексуалистом или испытывал лишь старческое влечение к юношам, никто наверняка не знал. «Но он буквально исходит слюной», – делился Генри. К счастью, наследный принц Чарльз обладал и достоинством, и высокой нравственностью, а потому пуританское население Англии закрывало глаза на отца и обращало взоры к отпрыску. У короля действительно имелись фавориты. Наибольшим, который вскоре стал заправлять всем, был Бекингем – юноша редкого обаяния, недалекого ума и до того ладный собой, что король Яков произвел его в герцоги. Многие считали, что монополий у Бекингема и его друзей стало слишком много.

– Он, как и все фавориты, задел старую аристократию, – объяснил Генри. – Они готовы при случае расправиться с ним.

Но это были обычные придворные распри, с которыми король мог разобраться. Настоящая проблема, намного глубже, возникла меньше чем через год после того, как сэра Джейкоба хватил удар.

Парламентская сессия 1621 года началась за упокой. Во-первых, король Яков не созывал парламент уже несколько лет. Правда, и денег не просил, но за истекшие столетия депутаты привыкли к регулярным консультациям. Они чувствовали, что ими пренебрегают. И если кому-нибудь из аристократов хотелось обуздать зарвавшихся придворных фаворитов, то палата общин расположилась их поддержать, и стоило всем собраться в Вестминстере, как депутаты нашли способ напомнить королю, кто они такие на деле. Избранный метод наполнил двор удивлением.

Новости принес Генри.

– Импичмент! Такого не было со времен Плантагенетов.

По правде говоря, палата общин поступила довольно разумно. Депутаты осудили не самого Бекингема, а двух коррупционеров помельче, и прелесть импичмента состояла в том, что эта процедура была доступна как палате лордов, так и палате общин в обход короля. Сигнал подали ясный: пора вести себя с парламентом полюбезнее. Одна беда: вроде бы просвещенный, хотя и не без странностей, король Яков с чего-то взял, что коль скоро монархи являются Божьими помазанниками, они и правят по Божьему праву. А потому их подданные обязаны подчиняться, ибо монарх не мог ошибаться. Таков Закон Божий, сказал он, и он был всегда – притязание, которое наверняка привело бы в ужас средневекового церковника и рассмешило бы любого Плантагенета. Тюдоры позаботились обзавестись в парламенте советниками, а Елизавета была мастером компромиссов. Но король Яков ожидал только повиновения. Палата общин подала петицию с протестом.

– А он ее разорвал, – доложил Генри с мрачной веселостью.

– И что же дальше? – встревожился Джулиус.

– Ничего, – рассудил Генри. – Парламент зол, но понимает, что король стареет. Бояться нечего.


Вернувшись в Лондон, Доггет и Марта в тревоге ждали, не потребует ли неизвестный благодетель, проведав об их возвращении, свои деньги назад. Но тот, таинственный, хранил молчание. Следующим вопросом было: что делать? В конце концов проблему разрешил Гидеон Карпентер. Его отец Катберт внезапно скончался вскоре после их отъезда, и Гидеон предложил Доггету совместное дело. Они подыскали дворик с мастерской у самой вершины Гарлик-Хилла, а также жилье поблизости, а потом взялись за починку всего подряд, что принесут. Джон скучал по лодкам, но дел хватало.

И с этих пор, когда по церковным праздникам они ходили в церковь Святого Лаврентия Силверсливза, сэр Джейкоб в бессильном отвращении взирал на проклятое семя – скованный как парализовавшим его ударом, так и тем фактом, что, даже если бы заговорил и потребовал вернуть деньги, люди рано или поздно спросили бы, зачем он их дал. Тем временем Джулиус, видя, что отца буквально трясет от ярости при виде этой компании, мог сделать лишь вывод об исключительной греховности Марты и ее семьи.

Но все равно он не собирался причинять им никакого вреда в тот день, когда вышел из города через Холборн и добрался до церкви Святой Этельдреды.

За последние десятилетия там произошли изменения. Старый епископский особняк стал резиденцией испанского посла, церковь – его личной часовней, а соседние сады, принадлежавшие фавориту королевы Елизаветы Хаттону, были названы его именем. Едва дойдя до Хаттон-Гардена, Джулиус увидел экипаж испанского посла и, поскольку этого требовали правила вежливости, снял шляпу и поклонился, но сделал это с великой неохотой.

При Стюарте положение Англии в Европе осталось тем же, что и при Елизавете. На материке бодались католики и протестанты. Католическая Франция на пике могущества, испанские и австрийские Габсбурги сохраняли решимость восстановить вселенскую Римскую церковь. Протестантская Англия являлась островком, который не мог себе позволить войны. Яков был вынужден действовать осторожно. Правда, в отличие от Елизаветы, у него имелись дети. Недавно же, когда католическая Австрия изгнала германского зятя Якова, король рассудил: «Если мы подружимся с Габсбургами, то, может быть, убедим их вернуть мальчику его земли». Испания была самым крепким в католической вере королевством, и потому ее посла начали осторожно обхаживать.

Лондонцам это не понравилось. Баланс сил был для них пустым звуком. Они не поверили в друзей-католиков. «Помни Марию Кровавую! – возражали они. – Помни о Гае Фоксе!»

Стайка подмастерьев, околачивавшаяся у Хаттон-Гардена, хотела повеселиться. Когда появился испанский экипаж, они принялись показывать пальцем; один загоготал и сделал грубый жест, зазвучали возгласы:

– Испанская собака!

– Папист!

– Нам не нужны паписты!

Джулиус пожал плечами. Экипаж проехал мимо. Джулиус не вспоминал об этом до следующего дня, пока Генри не вернулся из Уайтхолла с новостью:

– Испанскому послу нанесено оскорбление. Король взбешен.

– Так я все видел, – отозвался Джулиус. – Сущие пустяки.

– Видел? – Генри схватил его за плечо. – Ты их знаешь? Значит, обязан заявить. Король отдал распоряжение мэру. Виновных необходимо найти и сурово наказать.

Джулиус замялся, так как одним из юнцов был Гидеон Карпентер.

Генри понадобился почти час. Он заявил Джулиусу, что это его долг, и подчеркнул, если покрывательство вскроется, с их будущим при дворе будет покончено навсегда. И наконец:

– Не забывай: коль скоро Бог избрал нас править городом, то чем мы отплатим Ему, если отвергнем наш долг перед обществом?

Генри передал информацию мэру и королю, которые сердечно его поблагодарили. Подмастерьев высекли плеткой-девятихвосткой. Это было изощренное наказание. Один скончался. Гидеон выжил.

С того дня, когда бы ни пришло семейство Дукет в церковь, Джулиус ловил на себе мрачный взгляд Гидеона. Марта, со своей стороны, ограничилась единственной горькой фразой, брошенной при встрече через день после порки: «Это было неправильно». И Джулиус в душе мог только пожелать по примеру отца, чтобы все эти люди, Карпентеры заодно с Доггетами, навсегда убрались из прихода, а то и из страны.


Но если Генри и бывал резок, то для семьи он творил чудеса. После случая с испанцем не прошло и двух лет, как он вознес фамилию на очередную ступень общественной лестницы.

Английские монархи всегда вознаграждали своих друзей титулами. Но Стюарты титулы продавали. Это бывало выгодно. Так, Бекингем, действуя именем Якова, ухитрился продать одному человеку баронство за двадцать тысяч фунтов. Но Стюарты не желали наплыва новичков в палату лордов и натолкнулись на блестящую мысль.

Баронетство. Баронет, как рыцарь, именовался сэром. Он не заседал в палате лордов, но титул пожизненно наследовался по старшинству, переходя к сыну и наследнику. Его удостаивались только приличные джентльмены с высоким доходом, но соискателей было множество. И Генри Дукет приобрел такой для отца. Титул обошелся в тысячу двести фунтов. Через год престарелый король Яков почил в бозе, а сэр Джейкоб вскоре последовал за ним, но если чистота его крови нуждалась в подобном доказательстве, то умер он благородным человеком. Да и Генри стал сэром Генри.

В последующие годы он продолжил возвышаться. Новый король Карл в итоге женился на католичке, но француженке – казалось, что это не так страшно. Она, еще совсем юная и ненавидевшая Бекингема, страдала от одиночества, но Генри с ней подружился. В 1628 году Бекингема убил оказавшийся не у дел офицер. Едва фаворита не стало, Карл с королевой сошлись как никогда близко. Она же с небывалой теплотой отзывалась о Генри как о добром сэре Генри Дукете.

Если бы только король не ссорился со своими парламентами! Но Карл, как его отец, беззаветно веровал в свою Богом данную правоту. Когда он потребовал денег, ему не дали почти ничего. Молодой король обратился за ссудой к сельскому джентри.

– Нашлись шерифы, которые согласились, – признал Генри. – Иных отказавшихся даже посадили.

Вскоре парламентарии издали Петицию о праве, напомнив королю, что после Великой хартии вольностей тот не властен без их согласия ни лишать кого-либо свободы, ни повышать налоги. Следующее заседание, состоявшееся в начале 1629 года, породило кризис. Некоторые члены палаты общин – из тех, что помоложе и побеспечнее, – пришли в неописуемую ярость от королевского отношения и совершенно потеряли голову, рукоплеща санкциям против монарха и загоняя спикера в угол. «Что они сделают дальше?» – гадал Джулиус.

– А знаешь, я отвечу, – криво улыбнулся Генри. – Парламент больше не созовут. Король собирается обойтись без него.


В 1630 году от Рождества Господа нашего Эдмунду Мередиту хватало о чем подумать, помимо парламента. В своем уютном островерхом доме на Уотлинг-стрит он проживал с домохозяйкой, горничной и мальчиком-слугой. У него был солидный доход; его молебны вне прихода пользовались большим спросом и приносили дополнительные, весьма приличные средства. Если сэр Джейкоб терпел его, то сэр Генри, довольный тем, что викарием в его приходе был джентльмен, ежемесячно с ним обедал, что доставляло тому великое удовольствие. На первых порах Эдмунд даже подумывал жениться, но справедливо считал, что дети подорвут достоинство его вотчины. И все-таки ему хотелось уехать.

Беда заключалась в том, что Мередит заскучал. Он добился успеха, но теперь хотел большего. И продолжал верить, что еще в силах блеснуть, и положил глаз на добычу отменно крупную. Джон Донн умирал. Ему оставался год, может быть, два или три, но, когда его не станет, место освободится. Место декана собора Святого Павла.

Вечный храм. Строение поистине пребывало в плачевном состоянии. Но дело было не в старых камнях, а в имени. И проповедях.

Последние читались внутри собора, но самые важные, по любопытной традиции, которая восходила ко временам саксов, звучали снаружи у Креста Святого Павла, установленного в церковном дворе. Для мэра и олдерменов воздвигли деревянные помосты вроде тех, что высились на турнирах; во двор стекались огромные толпы. Это была главная кафедра в Англии.

Но как ее заполучить? Сэр Генри, который был рад увидеть на такой должности своего человека, поговорил с королем, но Мередит знал, что должен произвести впечатление на другое лицо – нового епископа Лондона. А это могло оказаться нелегкой задачей.

Уильям Лоуд был человечек маленький, краснолицый, с усами, аккуратной седой эспаньолкой и железной волей. Он полностью соглашался с королем насчет Церкви. Свою точку зрения изложил сразу: «В Лондоне слишком много пресвитериан и пуритан. Даже половина духовенства подхватила эту заразу». И Эдмунду вскоре стало ясно, что делать, дабы завоевать расположение Лоуда.

Первым делом предстояло убедить приходской совет. С ним больших трудностей не предвиделось. В нем теперь заседали сэр Генри и Джулиус. Они поддерживали приход в состоянии безупречном, но тихий Джулиус, к удивлению Эдмунда, встревожился.

– Нет ли в этом папизма? – осведомился он.

– О, ничуть, – заверил его Эдмунд. – Этого хочет король, а он, поверьте, не папист.

Так оно и было, и все же существовала загвоздка.

Англия была протестантской страной, но что это означало? На европейской сцене – то, что островное королевство находилось в лагере протестантов, не покоряясь католическим силам. Дома – то, что многие англичане, особенно лондонцы, были пуританами. Но оставалось фактом: Английская церковь, хоть и отчасти видоизмененная доброй королевой Бесс, в доктринах была той, что учредил вероотступник-католик Генрих VIII. Символ веры, исповедовавшейся всеми верными англичанами, четко гласил:

«Верую в единую, Святую, католическую и апостольскую церковь. Признаю одно лишь крещение во имя отпущения грехов».

Англиканская церковь могла тогда и с тех пор искренне объявлять и считать себя протестантской, но Церковь короля Генриха и королевы Бесс представляла собой, безусловно, реформированную Католическую церковь. Раскольническую, схизматическую, даже – по мнению Рима – еретическую, но все-таки католическую.

Король английский Карл I веровал в компромисс, достигнутый при королеве Елизавете: Римская церковь расположилась ко злу, Англиканская же исповедовала очищенный католицизм, и англиканские епископы являлись ныне подлинными наследниками апостолов. Закон же требовал, чтобы все прихожане посещали воскресную службу или платили шиллинг штрафа. В прагматичной Англии это мало где выполнялось. Приход Святого Лаврентия Силверсливза изобразил блаженное неведение. Но король Карл думал иначе. Он ожидал повиновения. Если его Церковь была безукоризненно реформирована, то подданным нет причины поворачиваться к ней спиной. Если пышные обряды богоугодны, а он полагал, что это так, то их надлежит отправлять. Ему казалось, что дело проще некуда.

Обряды были по душе и епископу Лоуду.

В субботу три недели спустя Марта и ее племянник Гидеон удивились визиту церковного служителя от уорда. Им надлежало завтра же явиться в церковь.

– Зачем? – спросили они.

Им ответили, что по приказу сэра Генри и приходского совета. Созывалась вся окрестная община со всеми домочадцами.

– Мы заплатим штраф, – предложила Марта.

– Штрафы не принимаются, – возразил служитель.

В приходе Святого Лаврентия Силверсливза не набиралось и сотни семейств, но все же давка на следующий день была такой, что большинству пришлось стоять. В воздухе витало тревожное ожидание. Что им предстояло узреть? Многие, взглянув на выбеленные стены, сочли, что церковь выглядит как обычно, но Марта, постаравшаяся прибыть в числе последних, мгновенно заметила разницу.

– Смотри, алтарь! – шепнула она в ужасе Гидеону.

Алтарный стол в приходе Святого Лаврентия уж не одно десятилетие стоял на протестантский лад – в маленьком нефе. Но нынче его там не было. Кто-то переставил его еще в более тесное алтарное помещение, туда, где исстари правил священник и не допускались прихожане. Это вызвало всеобщее удивление. Но даже это было ничем по сравнению с тем, что последовало при появлении преподобного Эдмунда Мередита.

Викарий Святого Лаврентия Силверсливза, почитавший старого короля Якова, давно носил традиционные стихарь и ризу, но те были настолько скромны, что старый сэр Джейкоб не возражал. Сегодня оказалось иначе. Возникло ощущение, что на Эдмунда, пока он шел по Уотлинг-стрит, пролился золотой дождь. И в самом деле, галантерейщики Флеминги продали ему на сорок фунтов золотого шитья и блесток – крупнейший заказ со времен костюмов для шекспировских «Антония и Клеопатры» в «Глобусе». Община ахнула. Потрясенная Марта и прочие пуритане внимали службе под руководством преображенного на папский манер Мередита. В тишине они выслушали отрывки из Писания. Затем он перешел к проповеди:

– Я хочу поведать о двух сестрах. Их имена – Смирение и Покорность.

И бросился в яростную атаку. Он беспощадно разгромил все положения пуританства, столь милые сердцу Марты. Напомнил, что епископы суть духовные сюзерены и правят, как короли, по праву, дарованному Богом. А после нанес заключительный удар:

– Воля епископа предписывает всякому собранию впредь посещать церковь каждый воскресный день. Данное правило будет неукоснительно соблюдаться в нашем приходе. – И, пригвоздив собравшихся взглядом, велел: – Услышьте посему слово Господа! Будьте смиренны. И покоритесь.

Онемевшие прихожане таращились на него.

В обычае Эдмунда было стоять после службы у двери и прощаться с уходившими. Сегодня он встал там вместе с членами приходского совета. Большинство прихожан поспешили выйти, не встречаясь с ним взглядом. Некоторые, напротив, глазели вовсю.

Джулиус дождался, когда все выйдут, и двинулся прочь, направляясь к дому брата, но оказался нос к носу с Гидеоном.

Спору нет, в его присутствии Джулиусу становилось неловко. В последнее время юноша был неизменно трезв и сделался глубоко религиозен. Еще в прошлом году женился. Но жуткую порку не забыл, и Джулиус невольно зарделся под жестким взглядом его карих глаз.

– Твой приходской совет узаконивает папизм, – спокойно произнес Гидеон. – Но ответь-ка мне, Джулиус Дукет, чьей властью заседает этот совет?

Джулиус только смотрел, не зная, что сказать.

– Если совет выбран общиной, – констатировал Гидеон, – мы вправе видеть там благочестивых людей и окормляться благочестивым священнослужителем. Вы засели в совете, как будто это право даровал вам Бог. Никакого права у вас нет. Вас навязали нам. – И с этими словами он развернулся и удалился.

Когда Джулиус рассказал о случившемся Генри, тот осерчал:

– Этого малого уже высекли. Наверное, следует повторить.

Но Джулиус, поразмыслив, усомнился в этом.

Что же касается Мередита, то он был доволен своей работой. Через три дня из канцелярии епископа Лоуда пришел запрос: тот пожелал послушать его проповедь. Неужто ему выпал случай возвыситься?


Двумя неделями позже, услышав вечером стук в дверь, он был наполовину уверен, что встретит посланника от этого высокого лица, а потому слегка удивился, когда хозяйка вошла в гостиную и объявила, что пришла какая-то дама и хочет его видеть. Он спросил имя, но оно ни о чем ему не сказало.

– Миссис Уилер.

И через несколько секунд перед ним стояла Джейн.

Он узнал ее мгновенно. В этой хорошо сохранившейся женщине еще угадывалась юная живость девушки, которой он некогда был увлечен. Она чуть располнела, и ей это шло. Шелковое платье выдавало обеспеченность. Пока он изумленно взирал на нее, нахлынули воспоминания о былом и о долгих годах мечтаний о ней; они застигли его врасплох, и ему почудилось, что он снова обрел единственную, давно утраченную любовь. А Джейн, с любопытством изучавшая все еще красивое лицо Мередита, спокойно прикинула, не выйти ли за него замуж.

Хотя она прибыла в Лондон не за этим. По сути, у нее вовсе не было четких планов. Ее сбережения в Виргинии позволяли жить в уюте и достатке. Она не исключала повторного брака, если – и только если – найдет человека приличного и с положением. Бурная жизнь побуждала хотеть одного: покоя. Прочного, почтенного покоя. «Бог свидетель, я заслужила это», – думала Джейн.

Она полагала, что сам Мередит либо нашел себе богатую супругу, либо ввязался в какое-нибудь околотеатральное предприятие, но вот он стоял перед ней – священник, один из лучших проповедников в Лондоне; прекрасный, как прежде; надежный, уважаемый человек – и, удивительное дело, холостой. Что это с ней, одолело старое чувство? Да. Но она возвела крепость вокруг своего сердца. Джейн хладнокровно изучала Мередита.

– Вы живы! – Он все еще ошеломленно таращился.

– Как видишь.

– Я всегда в это верил. Вы замужем?

– Я вдова, сэр. – Она уловила его тревогу. – Обеспечена. У моего мужа Уилера была хорошая ферма. В Виргинии. Детей у нас не было.

– Понимаю.

Теперь он смотрел с улыбкой. Джейн открыла, что в зрелые годы легко читает его мысли. Она увидела, что и он потрясен, что ему пришла в голову та же мысль.

– Пожениться должны были мы с вами, – тихо произнес он.

– Я знаю, – улыбнулась она. – Так или иначе, вы не женились.

– Мне кое-что интересно, – начал он после долгого молчания. – Когда вы исчезли и вас сочли мертвой, вы не могли отправиться сразу в Виргинию, там еще не было никакой колонии. – Ему было немного неловко. – Я думал… Все произошло так внезапно… – Он нахмурился. – Был пират… Мавр… – Он умолк.

И Джейн замялась. Она не собиралась кому-либо рассказывать об Орландо. С какой стати, в конце концов? В Лондоне никто ничего не ведал. Все, что требовалось сейчас, – солгать. Почему же она колебалась? Возможно, хотела испытать Мередита.

– Я прошу, чтобы это осталось между нами, – наконец ответила Джейн. – Но если вам угодно знать, это правда. Он похитил меня. – Она пожала плечами. – У меня не было выбора. Об этом не знает никто. Это случилось давно.

Теперь ей стало любопытно. Она увидела, как он потупил взор и что-то в нем как бы дрогнуло. А затем погрузился в задумчивость.

– Никто и не должен знать, – пробормотал Мередит.

От чего он кривился? От мысли, что мавр обладал ею физически, как, безусловно, и было? Или от чего-то еще?

Но мысли преподобного Эдмунда Мередита текли ровнее, чем ей мнилось. Конечно, ему было неприятно думать о мавре, и в то же время происшествие, благо осталось в далеком прошлом, странным образом возбуждало. Но мог ли декан собора Святого Павла обзавестись женой, которой – неслыханное дело – коснулся мавр? Перспектива наполнила его ужасом. А подумав о Джоне Доггете, который столь некстати очутился в его приходе, он грустно и тихо заключил:

– Но могут заподозрить.

Она поняла, что его это не устроит. Через несколько минут они простились, обменявшись любезностями.

На Уотлинг-стрит Джейн, к своему удивлению, встретила Джона Доггета.


Потянулись мирные тридцатые годы; на каком-то этапе у Джулиуса Дукета родилась блестящая мысль. Можно было раз и навсегда избавить короля от парламента.


Что, парламентам конец? Любому свободному англичанину эта идея казалась дикой, но многим придворным короля Карла и, в частности, его жене-француженке Генриетте Марии, такой поворот был желателен и представлялся естественным. Европейские монархи-католики, до которых было рукой подать – всего-то Английский канал, начинали строить централизованные, абсолютистские государства. Они не терпели никаких неудобств от наглевших парламентов. Не приходилось удивляться, что Карл, уверовавший в свое Божественное право, на пару с Генриеттой Марией Французской решил:

– Построим и мы такую монархию.

И пока дела продвигались неплохо. В Англии был мир. Король Карл ухитрялся жить на собственные средства. Парламентариям не к чему было придраться. В 1633 году епископ Лоуд стал архиепископом Кентерберийским и начал принудительно насаждать по всей Англии Епископальную церковь. Вскоре план (Thorough) введения абсолютной власти короля стал девизом для всего правления Карла I.

– Пуритане ненавидят его, но они всегда могут отбыть в Америку, – заметил Генри. – Лоуд – лучший друг Массачусетской компании за все времена.

Скромная американская колония пуритан стремительно расширялась с 1630 года, когда туда отправился предприимчивый джентльмен по имени Уинтроп.

Для Джулиуса то были счастливые годы. Он женился на жизнерадостной синеглазой девушке из хорошей семьи и вскоре обзавелся детьми. Генри, пока не обнаруживший никакого желания жениться и часто бывавший в Боктоне, предложил им поселиться в большом доме за церковью Сент-Мэри ле Боу. Жизнь в Лондоне тоже была сносной. Отсутствие парламента означало хотя бы то, что не бывать и новым налогам. В городе царила атмосфера преуспевания и прогресса. За его стенами, сразу к северу от Чаринг-Кросс, двое аристократов – лорд Лестер и лорд Бедфорд – начали застраивать свои земли большими кварталами домов с классическими фасадами. Один такой район, Ковент-Гарден, мгновенно стал фешенебельным, туда и переехал в скором времени Генри, объяснивший Джулиусу:

– В городе неплохо, но современному джентльмену пристало жить в Ковент-Гардене.

После переезда Генри Джулиус возглавил приход; он постарался оживить и тамошний дух. Мередиту не удалось стать деканом собора Святого Павла, и его реформаторское рвение несколько увяло. Службы в церкви Святого Лаврентия Силверсливза по-прежнему проходили в излюбленной пышной манере Лоуда, но Джулиус шепнул Марте и Гидеону, что будет достаточно и ежемесячного посещения. Они продолжали негодовать, но он, по крайней мере, видел их реже.

Случилась и неожиданность: потерпев неудачу стать деканом, уже почти шестидесятилетний Эдмунд Мередит решил, должно быть, утешиться женитьбой на Матильде, почтенной старой деве тридцати лет, дочери адвоката, которая, будучи набожной, влюбилась в его проповеди. Через год у них родился ребенок.

Правление короля Карла принесло Дукетам материальную выгоду. Они выдали монарху несколько ссуд – всегда под проценты и неизменно с полным возвратом. Еще того лучше: Карл, как часто делали монархи, переуступал сбор пошлин. За крупный взнос Генри получил право на таможенный сбор с отдельных предметов роскоши.

– Двадцать шесть процентов прибыли! – похвалялся он перед Джулиусом.

Система короля Карла устраивала их весьма и весьма.

– Вместо уплаты парламентских налогов мы зарабатываем на добывании денег, – подытожил Генри. – Это может быть долгая история!

Но в системе имелось одно уязвимое место. Она работала, покуда в государстве не происходило ничего чрезвычайного. Возникни любой вооруженный конфликт, и королю пришлось бы истребовать налоги.

– А это означает парламент, – порой беспокоился Генри. – Как бы нам сделать, чтобы до этого никогда не дошло?

Эту проблему и разрешил Джулиус Дукет.


Он стоял на Лондонском мосту. Был летний вечер, и он, взирая на закат над Вестминстером, обратил внимание на блеск, который сообщали воде солнечные лучи, превращавшие реку в сплошной золотой поток. Его осенило в тот миг, когда он подумал, что эта картина была совершенно под стать шумному деловому городу.

Вот оно! Конечно же золотая река! Что было главным в финансовых потребностях короля за последний десяток лет? Объем, разумеется. Сто, двести тысяч фунтов – в парламенте поднялся бы гвалт из-за таких сумм. Но так ли они были велики? Для могущественного торгового Лондона? Конечно нет. Джулиус мог без труда собрать десятки людей, состояние которых превышало двадцать тысяч фунтов. Совокупное богатство столицы исчислялось многими миллионами. Он мог легко удовлетворить потребности короля даже в случае острой военной нужды и обойтись при этом без всякого парламента. Город и был золотой рекой.

Но почему, прикинул Джулиус, Лондон с такой неохотой давал взаймы? Что, монарх не выплачивал проценты? Нет, подлинная проблема заключалась в характере ссуд и их возврата.

Займы, предоставлявшиеся Короне, почти всегда были связаны с конкретным проектом, который мог не нравиться лондонцам. Не менее важно и то, что ссуды обычно бывали красткосрочными и возмещались из доходов Короны всего за полгода, а потому не могли быть слишком крупными. Но зачем делать лишь так и не иначе? Деньги суть деньги, вложи их в королевский заем или крупную объединенную компанию на паях – разницы никакой. Они так или иначе работали на себя. И разве не притекали столь же устойчивым потоком королевские доходы, которые приносили проценты по ссудам? Тут-то Джулиус и смекнул: если можно приобрести долю в компании на паях, то почему не купить такую же в королевском долге? Если деньги понадобится вернуть, долю легко продать кому-нибудь еще, и проценты достанутся ему. Королю, коль скоро он продолжал платить проценты, совершенно незачем двадцать лет выплачивать долг заимодавцу. Это был вечный процесс, наподобие водопровода Миддлтона, или Виргинской компании, или Ост-Индской, или любой другой. Идея Джулиуса, опиравшаяся на математические расчеты, явилась также и по наитию: непрерывный денежный поток сродни золотой реке, рассекающей город.

Так Джулиус Дукет изобрел государственный долг.


Погожим днем, при безоблачном небе, сэр Генри Дукет повез младшего брата вниз по реке на встречу с королем.

Идея принадлежала Генри.

– Не посрами фамилию, представ перед королем, – наставлял он.

Поэтому он приодел Джулиуса. Взамен обычного, довольно скромного платья Джулиус облачился в алый дублет с высокой талией и кружевным воротником, лежащим на плечах, а поверх надел плащ с капюшоном; мягкие кожаные сапоги отвернуты у колен; на голове шляпа с широченными полями и элегантно свисавшим огромным страусиным пером. Этот стиль назывался в Англии кавалерским. Приходилось признать: Джулиус, завивший бороду и усы, вдруг сделался писаным красавцем, так что жена, восхищенно глазея, расхохоталась, ткнула его под ребра и воскликнула:

– Не забудь, Джулиус, вернуться вечером ко мне!

– Одна беда, – заметил Генри. – Волосы надо бы подлиннее. – Его собственные спадали на плечи по последней придворной моде. – Ну да и так сойдет.

И вот оба Дукета, настоящие кавалеры, спускались по Темзе к Гринвичу.

– Бояться нечего, – внушал ему Генри, пока они огибали старинный прибрежный дворец.

Джулиус и сам это знал, но невольно простонал:

– Ох, братец, до чего же я неотесан и груб!

Ни к одному английскому двору, включая двор великого короля Гарри, не стягивалось такого созвездия талантов. Сюда прибыли и решили остаться такие европейские живописцы, как Рубенс и Ван Дейк. Сам король Карл, несмотря на скромные средства, собрал коллекцию полотен, достойную любого монарха, – Тициан, Рафаэль, фламандские мастера. Двор отличался космополитизмом. Когда же Джулиус, взбиравшийся по травянистому холму за дворцом, оглянулся, то ему, как будто подтверждая перечисленное, внезапно открылся настолько прекрасный вид, что он ахнул:

– Боже Всемогущий, да возможно ли большее совершенство?

В Гринвиче как раз достраивали Квинс-Хаус – дом королевы. Джулиус не знал о нем, так как вид на него с реки закрывали старые постройки времен Тюдоров. Его архитектор, великий Иниго Джонс, уже завершил другой классический шедевр – Банкетный зал при дворце Уайтхолл, где в том же году расписал потолок сам Рубенс. Но в окружении зданий Уайтхолла Банкетный зал смотрелся менее выгодно.

Дом королевы был безупречен. Эта вилла, фасадом обращенная к парку и построенная у наружной стены, которая окружала сады старого дворца, сверкала белизной и была выдержана в итальянском стиле. Она имела всего два этажа в высоту со множеством окон. При этом казалась настолько прелестной, такой классически совершенной, что напоминала модель шкатулки для мастера серебряных дел.

– О боже, – снова пробормотал Джулиус. – Ну я и деревенщина! – И, повернувшись, сразу увидел короля в каких-нибудь двадцати ярдах.

Король Карл приблизился. Изысканно одетый в дублет желтого шелка, он тоже носил широкополую шляпу, которую учтиво приподнял в ответ на их поспешные поклоны. Его сопровождала компания джентльменов и леди в длинных шелковых платьях. Джулиус увидел, что король небольшого роста. Он едва доходил Джулиусу до плеча. И все же большего аристократа тот не встречал. Решительно все в короле отличалось тем же изяществом, что и в архитектурной жемчужине позади.

– Славный денек, – произнес он приятным голосом. – Давайте побеседуем здесь.

И он проводил обоих к травянистому холмику, где встал в тени дуба и с любезнейшим видом приготовился слушать.

Сначала Джулиус запинался, пытаясь изложить свою мысль о королевском займе. Но постепенно он обрел уверенность, и этому способствовал сам король. Если, например, нервозность не позволяла Джулиусу выразиться понятно, король Карл деликатно говорил:

– Простите, мастер Дукет, я не вполне уяснил…

Джулиус также заметил, что и монарх слегка заикается, и это весьма утешало.

В своем сильнейшем впечатлении Джулиус не мог разобраться: в этом маленьком, подчеркнуто вежливом, довольно застенчивом человеке присутствовала некая магия отчуждения. Это было королевское обаяние Стюартов. И к концу своей речи Джулиус поймал себя на мысли: этот человек и правда не похож на других; он осенен не только королевской властью, но и Богом. «Пусть даже неправый, он все равно останется моим королем, помазанником Божьим, и я последую за ним».

Внимательно выслушав, король Карл как будто заинтересовался. Он согласился, что должен сохранять добрые отношения с городом, и был заинтригован новым способом побуждения лондонцев к займам.

– Это будет рассмотрено, – пообещал он Джулиусу. – Такие новшества могут заключать в себе большие возможности. Мы не боимся нововведений. Хотя, разумеется, – с улыбкой добавил он, обратившись к Генри, – нам предстоит учитывать и то, что уже охвачено нашей прерогативой.

Братья чувствовали, что день удался на славу.


Поэтому осенью Джулиус несколько удивился, когда, так ничего и не услышав о судьбе своих предложений, узнал, что король вознамерился собрать с Лондона и крупных портов «корабельные деньги». Это был старинный, абсолютно законный, но непопулярный налог на содержание флота, который платили портовые города. Однако в канун Рождества король Карл распространил его и на все остальные.

– Да, дело неслыханное, – признал Генри. – Хотя королевская прерогатива соблюдена.

В начале же 1635 года король Карл, действуя через суд Звездной палаты, обвинил городские власти в неподобающем управлении Ольстером.

– Он все конфисковал, – сообщил Генри, – и оштрафовал город на семьдесят тысяч фунтов. Чем не способ добыть денег, – заметил он сухо.

В течение нескольких недель королевские эмиссары спрашивали, как много заплатит город за свое прощение. Тот раскошелился.

– Ничего не скажешь, хитро, – откомментировал Генри. – Король продолжает действовать в границах прерогативы.

Но бедный Джулиус остался в полном недоумении. Как мог обходительный монарх, внимательно его выслушавший и согласившийся с важностью благорасположения Лондона, сделать такую вещь? Половина городских купцов уже клялась, что больше никогда не даст ему взаймы. И даже Джулиусу пришлось не однажды напомнить себе: «Он все равно мой король, помазанник Божий».


Марта считала, что ей крупно повезло с почтенной миссис Уилер, которая присматривала за мужем в ее отсутствие. Доггет познакомил их несколько лет назад, когда они встретились на Чипсайде. «Марта, леди приехала из Виргинии», – объяснил он. Она узнала, что миссис Уилер обосновалась в симпатичном доме в Блэкфрайерсе, а через пару дней отследила, как Мередит, когда та проходила мимо, учтиво поклонился, – значит, приличная женщина, рассудила Марта, хотя и не любила викария.

К тому же миссис Уилер умела слушать. Если молчала, то неизменно к месту. Марта наблюдала ее кокетство только однажды, когда взялась растолковывать ей театральное зло, а вскоре после застала смеющейся на пару с Доггетом, но стоило Марте спросить над чем, как после короткого замешательства та поведала ей совершенно несмешную историю. Марта решила, что с юмором у миссис Уилер неважно.

И миссис Уилер стала другом дома. Когда заболел младший сын Доггета, она сидела с ним ночью, давая Марте отдохнуть. Когда дочь Марты захотела стать швеей, миссис Уилер с неожиданной ловкостью научила ее почти всему, что нужно. Когда же ее спросили, не задумывалась ли она о повторном браке, миссис Уилер только рассмеялась:

– Мне и без мужчины хорошо, обойдусь.

И Марта подумала, что прекрасно ее поняла.

– Муж – бремя, – согласилась она.

Об одном ей особенно нравилось беседовать, и то была Америка. Марта могла слушать о ней часами. Но, вежливо выслушав рассказ о чем-то в Виргинии, Марта всегда задавала один вопрос:

– А Массачусетс? Что вы слышали о Массачусетсе?

Легендарная, обетованная земля. Марта не рассталась с исканиями. «Возможно, и хорошо, что мы не поехали», – говаривала она о «Мейфлауэре», так как за год скончалось больше половины пилигримов, пустившихся в то судьбоносное странствие, но мысль о богоугодной общине и сверкающем граде никогда не покидала ее. В последние годы, кстати сказать, об этом подумывала не только Марта – многие англичане усматривали в этой мечте не пустую надежду, но весьма привлекательную реальность. Причину можно было выразить двумя словами: Лоуд и Уинтроп.

Марта не сомневалась в глубокой порочности архиепископа Лоуда. Тот с каждым годом все крепче впивался в Лондон. Приходы один за другим приводили в согласие с его линией. Многие церковники отошли от дел.

«Что сталось с Реформацией?» – уместно было спросить Марте.

Мало того, архиепископ погряз в мирской суете. Въезжая в Лондон, он тянул за собой кортеж блистательных джентльменов, лакеи же впереди кричали: «Дорогу! Дорогу лорду епископу!» – как будто он был средневековым кардиналом. Он числился в королевском совете, фактически распоряжался казной. «Лоуд и король – одного поля ягоды», – перешептывались люди. Но Марту гневила не столько мирская пышность, сколько святотатство.

«Почитай день субботний». Так поступали все праведные пуритане. Но король со своим епископом дозволяли всякие состязания, а дамам – разряжаться в пух и прах; однажды Марта увидела даже каких-то юнцов, плясавших вокруг майского дерева, и пожаловалась церковным властям. Никто не отреагировал.

А при таких безобразиях ей, как и многим пуританам, было естественно мечтать о благословенном бегстве.

Такую возможность предоставил Уинтроп. Массачусетская колония росла даже быстрее Виргинской. Пуритане, прежде не решавшиеся отправиться за море, наполнялись уверенностью. С каждого вернувшегося судна звучало: «Воистину, это праведная община».

Марта изнемогала от желания пуститься в путь. Первыми отбыли друзья, за которых она молилась с детства. К 1634 году отплыли многие. «Настанет день, Марта, когда ты последуешь за нами», – утешали они. В 1636 году она увидела в Уоппинге не корабль, а целую флотилию, снаряженную в Америку. Ручеек эмиграции превратился в поток. Когда сэр Генри иронично заметил Джулиусу, что Лоуд был верным другом Массачусетса, он сам не знал, насколько справедливы его слова. Возможно, Лоуду с королем казалось, что они избавляются от немногочисленных смутьянов, однако в действительности за этот год и несколько следующих корабли пуритан переправили на Восточное побережье Америки не меньше двух процентов населения Англии.

Иногда она заговаривала об этом с домашними, и Доггет бурчал, что они слишком стары. Жена мягко напоминала: им всего за пятьдесят и в странствие отправляются люди намного старше. Младший сын Доггета, который сам не знал, чего хотел, соглашался. Что касалось старшего, то сообщения о тамошнем промысле трески были столь удивительны, что он заявил: «Поеду, если и ты поедешь». Но удерживал Марту, как ни странно, Гидеон – точнее, его жена.

Марта всегда старалась полюбить эту девушку, часто молилась за нее. И все-таки не могла избавиться от некоторого разочарования. Жена Гидеона не принесла тому ничего, кроме дочек. Они с монотонным постоянством рождались раз в два года. Их нарекали добродетельными именами, столь ценимыми в пуританстве, и в каждом чуть отражалось возраставшее раздражение домашних их полом. Сперва была Черити, затем Хоуп, потом – Фейт, Пейшенс и, наконец, когда не родился ожидавшийся сын, – Персеверанс.[57] Но самой невыносимой была болезненность этой особы.

Недуг жены Гидеона – явление занятное. Казалось, он настигал ее всякий раз, когда Марта и Гидеон заговаривали об Америке. Природа хвори оставалась невыясненной, но ее, как однажды заметила Марте миссис Уилер, «как раз хватало, чтобы воздерживаться от путешествий».

А на исходе 1636 года жена Гидеона, ко всеобщему удивлению, произвела на свет мальчика. Радость семейства была так велика, что они крепко задумались о подобающем имени, в котором выразится признательность Создателю. И Марта наконец придумала нечто поразительное. Одним зимним утром изрядно удивленный Мередит окунул младенца в купель, покосился на семейство и возгласил:

– Крещу тебя и нарекаю Обиджойфул – Возрадуйся.

Случалось, что вместо имени пуритане заимствовали из своей обожаемой Библии целые фразы. Это служило наглядным выражением пуританской верности, с которым ничего не мог поделать даже Лоуд. И так вошел в мир Обиджойфул Карпентер, сын Гидеона.

Теперь жена Гидеона могла вздохнуть спокойно. Первые четыре года жизни ребенка были самыми опасными. Разрешившись от столь драгоценного бремени, она отлично понимала, что хотя бы в ближайшие несколько лет даже Марта не предложит взять Обиджойфула в долгое океаническое плавание, и полностью выздоровела.


Огромной неожиданностью для семьи и не в последнюю очередь для самой Марты явилось преступное деяние, которое она совершила летом 1637 года. Картина, свидетельницей которой она стала, лишила ее всякого удержу, как возмутила и весь Лондон.

Мастер Уильям Принн, вопреки своим джентльменству и учености, слыл человеком вздорным. Тремя годами раньше он написал против театра памфлет, который король Карл счел оскорбительным для своей супруги, участвовавшей в некоторых придворных постановках. Принна приговорили к позорному столбу, вырыванию ноздрей и отсечению ушей. Марта была вне себя от гнева, но никаких общественных волнений не возникло.

Однако в 1637 году Принн снова попал в беду – на сей раз за то, что выступил против осквернения субботы спортивными забавами, он также ратовал, что было еще опаснее, за упразднение епископов.

«Его снова ждет столб, – заявил двор. – Оторвут даже то, что от ушей осталось, а после пусть ступает в тюрьму до скончания дней».

«Стало быть, свободное слово у нас под запретом? – возмутились лондонцы. – Если король и Лоуд так поступают с ним, то что же ждет нас, во всем с ним согласных?»

Расправа была назначена на 30 июня. День выдался солнечный. Принн, влекомый по Чипсайду в телеге, держался величественно. Чудовищно обезображенный, он сохранил следы былой красоты. «Чем больше меня побивают, – заявил он, – тем усерднее я поднимаюсь». Так и вышло. Огромная толпа приветствовала его на всем пути. В телегу летели цветы. Едва же мерзкий приговор привели в исполнение, поднялся рев ярости, который отлетел от городских стен и был слышен от Шордича до Саутуарка. Марту, когда она вернулась с казни, трясло.

Но последней каплей стала воскресная проповедь Мередита, где тот прошелся насчет греховности людей, которые, подобно Принну, отвергали ниспосланных Богом епископов. Марта встала и молвила негромко, но внятно:

– Это не есть дом Бога.

Воцарилась удивленная тишина. Она повторила:

– Это не дом Бога. – Почувствовав, что Доггет дергает ее за руку, она хладнокровно продолжила: – Я должна высказаться.

И высказалась.

На многие годы запомнилась эта маленькая речь в церкве Святого Лаврентия Силверсливза, хотя продолжалась не больше минуты, пока Марту не уволок церковный староста. Она касалась папизма, кощунства, истинного Царства Божьего – облеченная в простые слова, понятные каждому протестанту в общине. Но крепче всего засела в памяти страшная фраза: «Есть два великих зла, что ходят по этой земле. Одно зовется епископом, а второе – королем».

«Теперь и ей, конечно, отхватят уши», – судачил народ.

Джулиусу понадобилась вся сила убеждения, чтобы спасти Марту. Епископ Лондона отправил бы ее в тюрьму, но Джулиус продолжал чувствовать себя виноватым перед Гидеоном, а потому в первый же вторник после ее выходки осторожно ей объяснил:

– По-моему, тебе лучше покинуть страну. Не думала, куда податься?

– Я поеду в Массачусетс, – безмятежно ответила та.

Так и вышло, что летом 1637 года Марта, ее юная дочь и оба сына Доггета приготовились к отплытию из Лондона. Гидеон с семьей еще не могли отправиться в путешествие, а поскольку Гидеону был нужен помощник в его мелком ремесле, то решили, что сам Доггет останется в Лондоне примерно на год, пока они не разберутся, как быть.

На пристани в Уоппинге собралась разношерстная компания: несколько ремесленников, адвокат, проповедник, два рыбака. Был также молодой выпускник Кембриджа, недавно получивший наследство – отчасти от продажи таверны в Саутуарке. Его звали Джон Гарвард.

Последние слова Марты перед отплытием лодки были обращены к миссис Уилер:

– Обещайте присмотреть за моим мужем.

Миссис Уилер дала в этом слово.


Осенью 1637 года к массачусетским берегам причалило много кораблей. На одном прибыли Марта и Джон Гарвард. В основном суда пришли из Англии, но были и из других стран.

Мало кто обратил внимание на старый корабль с грузом мелассы из Карибского бассейна, медленно подходивший к берегу. Через пару сезонов о нем позабыли бы даже начальник порта и клерк, отметивший его прибытие в Плимут, не выбери капитан местом упокоения промежуточный порт с короткой стоянкой. Этот случай запомнился тем, что волосы старого моряка были белы, но кожа – черна. «Черный, что твоя шляпа», – сказал клерк жене.

Орландо Барникель умер спокойно, ибо в душе понимал, что дольше жить ему незачем.

Годы, последовавшие за буканьерством, не принесли Черному Барникелю большого удовлетворения. Постепенно он перешел к занятию более мирному и стал капитаном по найму. Он был известен как умный и опытный морской волк, чьи корабли ходили в любую погоду, и владевший искусством избегать неприятностей.

А где были его сыновья? Он знал, что двое умерли. Третий стал варваром-корсаром, средиземноморским пиратом – фигурой меньшего пошиба, чем был он сам. Четвертый – кто мог ведать? Они покинули его и ни к чему не пришли; теперь ему открылось, что такова неизбежная участь черного в мире белых.

Но перед смертью Черный Барникель решил, что нужно выплатить последний долг. Он обратился к адвокату и продиктовал ему с глазу на глаз короткий документ, каковой вручил верному помощнику с простым поручением передать его Джейн, которую подробно описал.

– Бог знает, жива ли она и как теперь зовется, – сказал он, – но я оставил ее в Виргинии.

И после в течение часа, еще остававшегося ему, в молчании взирал из окна на неприветливый скалистый берег и беспощадное холодное море.

1642 год

Кто мог подумать, что дело зайдет так далеко? В 1637 году король Карл I и архиепископ Лоуд сочли, что достаточно приструнили английских пуритан, и обратили взоры на север. Поступил приказ незамедлительно заставить несгибаемых шотландских пресвитериан следовать англиканскому церемониалу. Через считаные недели Шотландия вскипела. А в следующем году поднялось несметное войско скоттов, готовых умереть за свою протестантскую веру. Они поклялись. Они вооружились. Они были готовы идти на Англию. В истории Шотландии их действия отозвались набатным словом: Ковенант.

Для Карла настало время жестких мер. Он призвал самого свирепого слугу, доверенного лорда-лейтенанта, который несколько лет руководил несчастной Ирландией и правил там железной рукой. Граф Страффорд вернулся и собрал войска, но половина их объединилась с ковенантерами. Бесполезные переговоры тянулись больше года, после чего Карл нехотя созвал парламент. «Ибо смею сказать, – рассудил он, – что английские джентльмены выставят славную армию против грабителей-скоттов, явившихся к нам на порог». Парламентарии потребовали обсудить правление Карла, и тот, придя в нетерпение, через несколько дней распустил этот Короткий парламент, как его назвали впоследствии. «В таком случае армию придется нанять», – решил Карл. И с этим возникли величайшие трудности.

Все дело было в деньгах. Он попросил Лондон о займе. Никто не откликнулся. «Будем чеканить монету, если понадобится наличность», – заявил купцам Страффорд. Что же касалось отказа в ссуде, то он во всеуслышание посоветовал королю: «Удвойте сумму, сир, и повесьте нескольких олдерменов. Это поможет».

– Если бы король ко мне прислушался, то не очутился бы в таком положении, – сокрушался Джулиус в беседе с братом.

Но увы. Видя слабость короля, расчетливые шотландцы заняли север Англии и не думали уходить без выплаты огромной контрибуции. Поэтому Карлу пришлось заново созывать парламент, и тот собрался осенью сорокового года.

– Эти парламентарии ничем не лучше изменников, – злобно заявил Генри. – Они с шотландцами заодно.

Конечно, так и было. Но они не были ни изменниками, ни даже радикалами – всего лишь джентльменами из глубинки, уставшими от правления Карла. Один, преклонных лет, по имени Хэмпден, сзывал крестовый поход против «корабельных денег». Другой, восточно-английский сквайр Оливер Кромвель – дальний родственник секретаря Томаса Кромвеля, столетием раньше распустившего монастыри, – избрался в парламент впервые и был потрясен безбожным, по его мнению, двором. Но всех важнее был Пим, вожак и отменный тактик.

– Пим рассуждает очень просто, – сказал Джулиусу солидный джентльмен в беседе на Королевской бирже. – Покуда шотландцы прочно сидят на севере – а они пообещали так и сидеть – и пока мы отказываем королю в деньгах, Карл пойман в тиски. Он ничего не может сделать. – Джентльмен издал смешок. – Теперь, как видите, самое время закрутить винт.

Что и последовало. Королевское право на сбор пошлин отменялось; парламент надлежало созывать каждые три года, а нынешнему – заседать столько, сколько его члены сочтут нужным; Ольстерская колония должна быть возвращена лондонцам. Унизительные для Карла акты принимались один за другим. К ноябрю Страффорда отправили в Тауэр, а через месяц – и архиепископа Лоуда.

И все же Джулиус не волновался, хотя весной 1641 года парламент продолжил свою мрачную деятельность. Парламенты перечили королям веками, едва представлялась возможность; они низвергали фаворитов и даже лишали монархов любовниц! Пусть ситуация была скверная, но вряд ли безнадежная. Странно, но причиной беспокойства Джулиуса оказались не деяния великих парламентских мужей, а дела много меньшие, касавшиеся его скромного прихода Святого Лаврентия Силверсливза.

Все началось вскоре после созыва парламента. Джулиус живо помнил этот день, потому что тогда же освободили Уильяма Принна и безухого пуританского героя победоносно сопровождала по улицам огромная толпа. Крики еще звенели у Джулиуса в ушах, когда тот обнаружил у двери Гидеона Карпентера. Он удивился еще сильнее, когда гость, не сводя с него глаз, протянул большой бумажный свиток и спросил:

– Не угодно ли подписать?

– Подписать – что? – осведомился Джулиус.

– Петицию. Мы собрали почти пятнадцать тысяч подписей. Это насчет упразднения епископов и всех их дел под корень. – И Гидеон показал созвездие собранных подписей.

Джулиус слышал об этой петиции. Инициатором был Пеннингтон, неистовый пуританин из муниципального совета; пламя раздули агенты пресвитериан-шотландцев, недавно прибывшие в город, и подписались многие ненавистники Лоуда и его Церкви. Но как бы ни ссорились король и парламент, Джулиус не мог представить, чтобы Карл соизволил хотя бы взглянуть на такой документ.

– Зачем вы принесли мне это? – спросил он и получил еще один обескураживающий ответ.

– Вы не оставили мне шанса, когда секли, – спокойно произнес Гидеон и пристально взглянул на него. – Но я вам даю.

Шанс? О чем толкует этот угрюмец?

– Несите кому-нибудь другому, – отрезал Джулиус.

Однако удивляться не перестал. Дать ему шанс – странное выражение. Вскоре он узнал и другое.

Неугомонный парламент собрался осудить Страффорда, но юридические основания были невразумительны. «Мы обвиним его вообще в преступлениях, а король должен подписать смертный приговор». Лондонский Сити добавил изящный штришок: «Никаких ссуд, пока ему не снесут голову».

Король Карл уперся. В апреле, находясь в гуще этих событий, когда у Вестминстера собралась толпа, хотевшая выразить свои чувства, Джулиус повстречал Гидеона. Не желая показаться невежливым, он заметил, что о Страффорде можно думать все, что заблагорассудится, но дело вряд ли дойдет до казни. Король этого попросту не допустит. К его удивлению, Гидеон спорить не стал, а просто улыбнулся и спросил:

– А который король?

– Как – который? Гидеон, король один.

Но тот покачал головой:

– Теперь их два. Король Карл во дворце и король Пим в палате общин. – Он усмехнулся. – И мне сдается, мастер Дукет, что король Пим это допустит.

Король Пим? Парламентский лидер. Джулиус впервые слышал такую формулировку и нашел ее отвратительной.

– Следите за языком, – предупредил он.

Однако уже на следующий день Джулиус увидел на Чипсайдском кресте печатный плакат с жирным заголовком: «Король Пим речет…» А за неделю услышал это с десяток раз. Гидеон оказался прав. Через месяц под нажимом парламента и не имея средств король Карл был вынужден уступить. Страффорда казнили на Тауэр-Хилле.

Но Джулиусу предстояло усвоить последнее и страшное слово.

За лето мало что изменилось. Король Пим уверенно заседал в своем парламенте. Король Карл предпринял одиночную и тщетную вылазку на север, где попытался договориться с шотландцами, но пресвитериане уперлись. Тем временем братья Дукеты занимались своими делами, которых хватало. Джулиус с его скромным семейством приехал на лето к Генри в Боктон, прихватив из прихода нескольких женщин с детьми убирать урожай, включая, странное дело, жену и детей Гидеона. В безмятежной кентской глубинке сдружились даже сэр Генри и малютка Обиджойфул, смешно ковылявший на солнышке.

Однако после возвращения в Лондон наметились новые невзгоды. Только-только пришли известия о беспорядках в Ирландии. Людей убивали, имущество жгли. Короли Пим и Карл согласились, что нужно бросить войска на усмирение мятежной провинции. Правда, на том их единение и закончилось.

– Армию возглавлю я, – заявил король. Так всегда и поступали монархи.

– Ни в коем случае, – возразили парламентарии. – Мы не собираемся платить войскам, которые король наверняка обратит против нас.

Затем парламент усилил нажим:

– Недостаточно ограничить короля, ибо он всегда может нанести ответный удар. Мы должны иметь над ним власть.

Короче говоря, король Пим должен был сделаться выше короля Карла. С каждой неделей выдвигались все более радикальные предложения:

– Армия должна подчиняться только парламенту.

– Надо бы и с министрами разобраться!

А пуритане из числа парламентариев добавляли ожидаемый пункт:

– И чтобы больше никаких епископов!

К ноябрю Гидеон уже собирал подписи под новой петицией.

– На этот раз мы соберем двадцать тысяч…

У Вестминстера постоянно колыхалась огромная толпа, которую Пим и его окружение не собирались успокаивать.

Однажды вечером Генри сообщил Джулиусу:

– Я говорил с парламентариями из тех, кто повменяемее. Им тоже перестает нравиться происходящее. Они хотят управлять королем, но считают, что Пим ведет их к власти толпы. И они предпочли бы как-то поладить с королем, чем идти этой скользкой дорожкой.

В конце месяца, когда Пим со своими приспешниками провел через парламент Великую ремонстрацию, включившую все их радикальные требования, многие были против, и перевес оказался мизерным.

– Пим зашел слишком далеко, – констатировал Генри. – Если он не научится умеренности, то впредь ему большинства не собрать.

Такие же сомнения возникли у многих городских олдерменов и зажиточных семейств.

– Уорды избрали муниципальный совет, где сплошь смутьяны и радикалы…

Как будто в подтверждение их страхов, через несколько дней после Рождества у Вестминстера взбунтовалась большая толпа подмастерьев, которую пришлось разгонять войсками. И тогда Джулиус впервые услышал слово, вскоре ставшее для него символом ужаса.

– А знаешь, как называли вояки ремесленников, пока гнали их за Уайтхолл? – осведомился Генри. – Большинство этих парней были коротко стрижены, вот и вышли круглоголовые. – Он рассмеялся. – Круглоголовые! Так оно и есть.

За несколько дней пятьсот молодых джентльменов из «Судебных иннов» предложили королю Карлу свои услуги по поддержанию порядка. Собрать городское ополчение согласился даже муниципальный совет – лишь бы сохранить мир.

Влиятельные люди всех мастей как раз начинали разочаровываться в оппозиции монарху, когда Джулиус, сидевший над бухгалтерскими отчетами в большом доме за Сент-Мэри ле Боу, был удивлен шумным вторжением. Брат распахнул тяжелую дубовую дверь гостиной и закричал:

– Король сошел с ума!


Действия, предпринятые королем английским Карлом I в первую неделю января 1642 года, выдали не безумие, а лишь полное непонимание политической обстановки в Англии.

3 января он отрядил парламентского пристава арестовать пятерых членов палаты общин. Того не впустили. На следующий день, нарушив всяческий этикет, монарх прибыл сам и не застал эту пятерку, включая короля Пима и главного лондонского пуританина Пеннингтона. Спикер не выдал их местопребывания.

– Ваше величество, я не имею ни глаз, чтобы видеть, ни языка, чтобы говорить; я делаю только то, что угодно сей палате, и по ее распоряжению…

– Я вижу, пташки упорхнули, – заметил Карл, упустивший добычу.

Короли не арестовывали членов парламента за высказывания в палате. Это против всяких правил. Это было посягательством на парламентские привилегии. Более того, после того как представитель монарха созывал палату общин на ежегодную церемонию открытия, перед лицом его символически захлопывали дверь. На следующий день, когда Карл отправился в Гилдхолл, ему не смогли помочь даже мэр с олдерменами, не жаловавшие радикалов.

– Привилегия парламента, – напомнили они.

– Привилегия парламента! – шумел народ, когда он ехал обратно по улицам.

Через пять дней король Карл с королевой укрылись в Хэмптон-Корте. Король Пим остался в Лондоне.


Джулиус протомился ожиданием всю весну. Быть может, еще оставались слабые основания для надежды. Парламент, по крайней мере, изображал лояльность. Он призвал войска, но именем короля, заявив, что это нужно Ирландии. Однако было ясно, что парламент намного лучше, чем Карл, представлял, как заручиться поддержкой города. Колоссальный заем, в котором ранее отказывалось, был немедленно предоставлен – в обмен еще на два с половиной миллиона акров ирландской земли.

К апрелю создали новую милицию: ни много ни мало шесть полков. «Для защиты короля», разумеется. Однажды Джулиус увидел Гидеона, мрачно шедшего с алебардой во главе небольшого отряда подмастерьев, маршировавших по Чипсайду. И все-таки он упорствовал в надежде на победу здравого смысла.

А когда в конце концов вернулся Генри, отбывший с королем, Джулиус нетерпеливо спросил о новостях:

– Будет ли король искать компромисс?

Генри покачал головой:

– Он не может. Каких бы Карл ни наделал ошибок, Пим довел его до крайностей. Джулиус, ты же отлично понимаешь, что мы обязаны поддерживать порядок. Парламент придется проучить.

– Он двинет войска?

– Королева отправилась во Францию с семейными драгоценностями. Нужны деньги, она собирается их продать.

Генри уехал через три дня, спустя два месяца он ненадолго вернулся и уведомил Джулиуса:

– Король прибыл в Йорк. Он призывает к себе всех верных членов парламента. Некоторые подтягиваются. – Но Генри добавил и другое: – Восточные и южные порты для нас закрыты. Похоже, нам изменил и флот.

– Парламент обратился с просьбой о добровольных пожертвованиях, – пришлось признаться Джулиусу. – И они получили столько столового серебра, что теперь не знают, куда его девать.

В конце лета перед ним забрезжила надежда. Отдельные сторонники короля выступали с разумными, обоснованными статьями, которые делали возможным компромисс.

– Быть может, еще удастся договориться, – сказал Джулиус семье.

Но в августе сместили мэра, и его место занял Пеннингтон Пуританин. При встрече же на Уотлинг-стрит с Гидеоном обстоятельный ремесленник жизнерадостно сообщил Джулиусу:

– Теперь мы все круглоголовые!

Через неделю пришло известие, что король поднял штандарт в Ноттингеме. То был традиционный, рыцарский способ объявления войны.

Генри вернулся в сентябре. Явился в сумерках. Джулиус увидел нагрудник поверх дублета. Наскоро заглянув к себе в Ковент-Гарден, он провел ночь в доме за Сент-Мэри ле Боу, где много часов беседовал с Джулиусом.

– Север и бо́льшая часть запада верны королю, – сообщил он брату. – Несколько видных лордов обещали помочь войсками. Карл призвал из Германии своего племянника Руперта. – (Джулиус знал, что принц Руперт был первоклассным командиром кавалерии.) – Бой не затянется, – предрек Генри. – Парламентские рекруты плохо обучены. Они не продержатся против Руперта и пяти минут. – Он улыбнулся. – Тогда мы наведем какой-никакой порядок.

Генри тихонько ушел вскоре после рассвета. С собой он забрал на три тысячи фунтов серебряных и золотых монет, зашитых в одежду и кладь. Когда Джулиус усомнился в сумме, брат с присущей ему величавой гордостью заявил:

– Мы джентльмены, брат, и преданы королю. Разве не этого хотел отец?

На следующий день, словно предвидя мрачные времена, мэр и совет распорядились закрыть все лондонские театры. Из города не замедлили выступить прошедшие подготовку отряды. Укреплялись защитные сооружения вокруг городских ворот. В начале октября горожане жили в тревожном ожидании новостей о боях. А известий не было. Джулиус сообразил, что уже давненько не встречал Гидеона Карпентера.


В последнее воскресенье октября в приходе Святого Лаврентия Силверсливза произошло чрезвычайное событие.

Минувшая неделя принесла известия о столкновениях на юго-западе Англии, но эти стычки не были решающими. Отряды потянулись обратно в Лондон в намерении перегруппироваться, но король Карл и принц Руперт перемещались по стране с исключительной осторожностью. Новости оставались обрывочными.

Джулиус с семьей появились в церкви в последний момент: один из детей заболел. Почти не глядя по сторонам, Джулиус шикнул, чтобы те вели себя тихо и быстренько шли к фамильной скамье. При этом он не заметил, что в церкви необычно людно. Он ощутил некую странность лишь через минуту, как только воцарилась тишина перед началом службы.

Алтарный стол стоял не там. Его снова задвинули в неф.

Затем вошел Мередит. Вместо сверкающей ризы он облачился в длинную черную куртку и простую белую рубашку. Мередит направился к передним сиденьям, но не устроился на обычном месте, в алтаре, а взошел на кафедру, как будто собирался проповедовать. Джулиусу осталось лишь глазеть на Эдмунда Мередита, начавшего службу.

Только это не было службой. Джулиус нахмурился. Слова были не те. Да что с ним стряслось? Он знал молитвенник наизусть. Не спятил ли Мередит? Что за чертовщину он плел? И тут он понял. Это был служебник – канон пресвитерианской службы. Кальвинизм – здесь, в его родной церкви! Джулиус взглянул на жену, потрясенную и сбитую с толку. Он встал:

– Немедленно прекратите! – Голос Джулиуса разнесся звучно и, к его удовольствию, властно. – Мистер Мередит! По-моему, вы неправильно повели службу.

Но Мередит лишь ласково улыбался.

– Молитвенник, мистер Мередит, – снова начал Джулиус. – Как глава прихода, я вынужден настаивать…

Его прервал звук распахнувшейся двери. В сопровождении шести вооруженных людей вошел Гидеон Карпентер, в офицерском мундире, при шпаге. Джулиус задохнулся, потом открыл было рот, чтобы сделать им то же внушение, но Гидеон опередил его.

– Сэр Джулиус, вы больше не член приходского совета, – спокойно произнес он.

– Больше не… – (О чем он говорил? И ради всего святого, почему к нему так обратились?) – «Сэр Джулиус»?

– Вы не знали? Соболезную. Ваш брат мертв. Отныне вы сэр Джулиус Дукет.

– Мертв? – Джулиус смотрел на него, постигая услышанное и не силах вымолвить ни слова.

– Это не все, сэр Джулиус. – Сказано было ровно, без тени злобы. – Вы арестованы.

1649 год

29 января. Вечер. Темнело уже в пять часов пополудни. Впереди – долгая ночь, звездная и холодная, безмолвные часы которой для многих превратятся в мрачное бдение. В сером утреннем свете Уайтхолл узрит, как они свершат небывалое в Англии дело.

Эдмунд Мередит сидел в одиночестве. Жена и дети отправились наверх, но еще не спали. На столе лежала жесткая черная шляпа с высокой тульей и широкими круглыми полями. Он оставался в дневном платье – черный камзол без рукавов, застегнутый от пояса до адамова яблока; рубашка в черно-белую полоску, с большим белым льняным воротником и манжетами; черные штаны ниже колен, шерстяные носки, простые туфли. Серебристые волосы были подрезаны до подбородка. Такой неприглядный вид был нынче в моде у пуритан, и Эдмунд без колебаний принял его тремя годами раньше.

Он восседал в тяжелом кресле с мягкой спинкой. Длинные пальцы сцеплены перед аристократическим лицом, глаза полуприкрыты, будто в молитве. Но Эдмунд не молился, он размышлял. О том, как выжить.

Ему это всегда хорошо удавалось. Сейчас ему перевалило далеко за семьдесят, но выглядел он на двадцать лет моложе. Из пятерых живых детей младшему было всего шесть, и Эдмунд, похоже, собрался прожить достаточно долго, чтобы увидеть его зрелость. Что же касалось искусства политического выживания…

– Дорога ложка к обеду, и это главное, – объяснил он однажды Джейн.

И ныне, оглядываясь на семь лет противостояния, мог уверенно заявить, что все сделал вовремя.

Ему нравилось общество Джейн. Они были знакомы слишком давно, чтобы обманываться или иметь секреты. Он любил ее дружеские подначки и только с ней осмеливался быть полностью откровенным.

Самым важным был первый шаг, сделанный еще в 1642 году, когда он потряс беднягу Джулиуса переходом в лагерь пресвитериан. Король Карл наступал на Лондон, и многие ждали быстрой победы короля.

– Откуда же ты знал, к кому переметнуться? – спросила как-то Джейн.

– Я посмотрел на городскую милицию. И решил, что до конца года Карлу не разобраться.

– Ну а потом? – не отставала она. – Король мог победить парламент. Тогда тебя бы выставили с позором.

– Верно, – согласился он. – Но я был уверен, что уж потом-то парламент обязательно одержит верх.

– Почему?

– Снабжение, – ответил он просто. – У круглоголовых был флот и чуть ли не все порты. Карл не мог рассчитывать на подкрепление. Да и таможенные пошлины порты выплачивали парламенту. Но главное, у круглоголовых был Лондон. – Эдмунд развел руками. – Долгие войны обходятся недешево. А деньги все в Лондоне. – Он усмехнулся. – Я поставил на круглоголовых два к одному и стал пресвитерианцем.

И до чего же быстро подтвердилась его правота! Прошли какие-то месяцы, и парламент, отбросив королевский маскарад, упразднил епископов и заключил сделку с шотландцами. Торжественная лига и Ковенант[58] гласили, что в обмен на содействие шотландской армии в сокрушении Карла англичане станут пресвитерианами. Англиканское духовенство повыгоняли толпами. В лондонских приходах воцарилась неразбериха. Но Мередит уцелел. «Вовремя успел», – заметил он. В тот же год он участвовал в сносе Чипсайдского креста. «Суеверие и идолопоклонство», – объяснил он своей общине. Покуда упрямые шотландцы и английский парламент медленно прочерчивали устройство Английской кальвинистской церкви и собирался первый лондонский совет старейшин, даже самые строгие шотландские визитеры держались единого мнения: «Этот Мередит служит отменно. Весьма основательные проповеди».

Но это было уже в прошлом, когда война между Карлом и парламентом еще разгоралась. С тех пор положение изменилось – весьма и весьма к худшему, на его взгляд. И он не ведал, что принесет ему день послезавтрашний. Эдмунд не сомневался, что сумеет выкарабкаться. Но, сидя в гостиной и обдумывая происходящее, он беспокоился не о себе.


Дело было в Джейн. Хотя Бог свидетель – он ее предупреждал.

В спальне еще горела свеча; в ее мерцавшем свете Джейн видела очертания спавшего и радовалась его безмятежности.

Но прав ли был Мередит? Грозила ли им опасность? Доггет не верил, но он, подумала она любовно, во всем видел светлую сторону. А Мередит был циничным мошенником, но рассуждал здраво. Так были ли они любовниками, рожденными под несчастливой звездой, – Ромео и Джульеттой, Антонием и Клеопатрой? Сюжетом для пьесы? Эта мысль развеселила ее. Доггет и Джейн: странная пара для трагедии, так как ко времени, когда они и впрямь стали любовниками, ей стукнуло шестьдесят. Да и то, считала она, все случилось только из-за войны.

Странно, но главным, что запомнилось Джейн и большинству лондонцев в гражданской войне, была тишина. В первую же весну вся городская территория превратилась в укрепленный бастион. Это было грандиозное предприятие. Горожане ходили копать неделю за неделей. Каждый трудоспособный мужчина, включая немолодых вроде Доггета, был призван и снабжен лопатой. Трудились даже по воскресеньям, а в один прекрасный день Джейн, разносившей рабочим еду и питье, обронили: «Сегодня вышло сто тысяч душ». Результатом, который последовал летом, явились огромный земляной вал и ров одиннадцати миль в окружности. Они охватывали город, все пригороды на обоих берегах, уходили за Вестминстер и Ламбет на западе и Уоппинг с востока. В гигантском кольце оказались не только городские окраины, но и большие незанятые территории, фруктовые сады, поля и даже водный резервуар Миддлтона. Вал обустроили входами, фортами и пушечными батареями от Ост-Индской компании. Крепость была неприступна. И здесь, как будто наложив зажим на главную артерию нации, в течение всей войны располагалась штаб-квартира парламентской оппозиции.

Если Мередит и предвидел итог гражданской войны, то его правота подтвердилась еще не скоро. Конфликт развивался медленно и неровно – стычка там, осада городка или укрепленного дома здесь, несколько мелких ожесточенных сражений. И все же король Карл и принц Руперт вывели с базы в Оксфорде грозные силы. На севере к услугам короля был Ньюкасл – крупный порт, поставлявший в Лондон бо́льшую часть угля. И основная часть запада. Даже после того, как пресвитериане-шотландцы решились и помогли разгромить его при Марстон-Муре, в донесении говорилось: «Роялисты еще держатся». Вина за неудачу отчасти лежала на круглоголовых. Обученные лондонские отряды обычно бывали на высоте, но стоило запоздать жалованью, как они неизменно сворачивали знамена и шагали домой.

Война привела к эпизодическим стычкам и в других областях страны, но Джейн, проживавшей в Лондоне за огромным земляным валом, она из месяца в месяц даровала только покой.

Правда, до ухода Гидеона женщина раз в неделю наблюдала его отряд, гордо маршировавший к Финсбери-Филдс или Артиллери-Граунд, за воротами Мургейт, где собирались на тренировку городские войска. В такие дни ружейная пальба и пушечные залпы гремели с утра до вечера. Иногда круглоголовые уходили колоннами и через несколько недель возвращались пропыленные и перебинтованные. Но бо́льшую часть времени в городе было тихо. С Чипсайдского рынка исчезла половина лавок. Королевская биржа часто пустовала. Дела купеческие пришли в упадок после того, как роялисты пресекли поставки сукна с юго-запада, предметами же роскоши нынче мало кто интересовался. Иные люди, заподозренные в роялизме, вовсе скрылись. Сэр Джулиус Дукет, сказывали, вконец разорился. Что до людей простых, вроде Джейн, то еды пока хватало, но месяцы, когда роялисты остановили поставки угля из Ньюкасла, ознаменовались лютым холодом; налоги же, что ежемесячно шли на оплату войск, резко сократили ее доход. И странное дело, Джейн даже радовалась. Штурм, которого все боялись, так и не состоялся, и постепенно она уверилась: не состоится вовсе. Жить было трудно, но интересно. И оставался, конечно, Доггет.

Почему он не уехал в Массачусетс? Забавно, что всякий раз находилась какая-нибудь причина. Первые пару лет не пускали дела, затем заболели двое ребятишек Гидеона. Джейн порой приступала с вопросом: «Ты к жене-то собираешься?» Он вроде и не отказывался, но явно и не горел желанием. А потом, когда началась война и Гидеон пошел служить, Доггет вынужден был вести дела и обеспечивать всем необходимым семью Гидеона.

Все случилось субботним днем спустя месяцы после завершения строительства укреплений. Доггет и Джейн покинули старый город и отправились на прогулку в Мурфилдс. Сияло солнце. Царила тишина. Примерно в миле от них Джейн были видны часовые на валу близ Шордича, похожие на многочисленные точки, испещрявшие чистое синее небо, и ей пришло в голову, что в этом огромном кольце – она не могла сказать, почему так, – они обжили некое вымышленное, безвременное место, которое странным образом обособилось от прочего мира. Доггет, уловивший ее мысли, полуобернулся и заметил:

– Здесь чувствуешь себя моложе.

Да, подумала Джейн, она ощущала себя молодой.

– Ты-то не особенно изменился, – улыбнулась она.

Мужчина поседел, лицо избороздили морщины, но в остальном он был тем же Джоном Доггетом, который когда-то показывал ей барку короля Генриха.

Глядя на нее, он кивнул.

– В чем же дело?

Он не ответил и все смотрел, улыбаясь.

– Ах.

Джейн потупилась и ненадолго задумалась, пока они шли к укреплениям. Чуть погодя взяла его руку и легонько стиснула. Они не проронили ни слова. Просто пошли обратно к дому, объятые ярким полуденным светом. Так и начался их роман – в странном, безмолвном пространстве, образованном валом войны: любовники, обоим за шестьдесят, связанные прошлым и давним влечением, обретавшие уют, товарищество и даже волнение; оба слегка удивленные тем, что еще способны на такие вещи.

Они сохраняли тайну. Догадался лишь Мередит, умный Мередит; ему Джейн могла доверять. Впрочем, это было не так и важно. Кому какое дело до их счастья?

Но это случилось пять лет назад, еще до того, как великие перемены привели Англию на порог нынешнего страшного кризиса. И сейчас, любовно взирая на спавшего рядом мужчину, Джейн слышала настойчивые увещевания Мередита, звучавшие несколькими днями раньше.

– Скоро ты очутишься в опасности. Возможно, в большой. – Он смотрел на нее серьезно. – Кто может знать?

– Ты. – Она прикинула. – Я не вполне уверена. Люди могут подозревать. Но почему это так важно?

– Ты не понимаешь. – Теперь уже он задумался. – Скажи мне одно, и это действительно важно. Знает ли Гидеон?


Гидеон взялся за гусиное перо. Письмо к Марте лежало перед ним, и он в сотый раз замялся. Оглядел семью. Вот его дорогая жена, больная, когда зовут в путь, здоровая в прочих случаях, тихо сидит за шитьем. Вот Пейшенс подле нее, уже на выданье; вот Персеверанс, пока без воздыхателей. И свет его жизни – Обиджойфул: коротышка-крепыш, погрузившийся в чтение Библии. Мальчик проявил такие способности, что Гидеон не стал привлекать его к своему делу и отдал в учение лучшему резчику по дереву, какого нашел. Но больше, чем за талант, он возносил хвалу Богу за мягкую и набожную душу, ниспосланную сыну. Вот бы Марта порадовалась – жаль, что не видит! Но эта мысль вместо того, чтобы увеселить его сердце, только вернула к неприятному письму и мучительному вопросу: сказать ли Марте о Доггете и Джейн?

Порой он пробовал даже себе солгать, что знать ничего не знает, будто не видел ни как они целовались, воображая себя наедине, ни Доггета, исчезавшего в ее доме. Насколько он мог судить, на это мало кто обратил внимание. Для его детей Джейн была тетей Джейн. На невинный соседский вопрос: «Доггет и миссис Уилер родственники, я полагаю?» – он только улыбнулся и кивнул. Прости его, Боже, за ложь. Ибо он, Гидеон Карпентер, считался образцом нравственности в приходе Святого Лаврентия Силверсливза.

Именно такова была его нынешняя роль – с тех пор, как изгнали сэра Джулиуса Дукета с его дружками. Гидеон уже трижды единогласно избирался общиной в приходской совет. Ее же собственные моральные стандарты были похвально высоки, чему он весьма радовался. Больше половины мужчин носили пуританские камзолы без рукавов и шляпы, а их жены – длинные серые или коричневые платья и скромные чепцы, подвязанные под подбородком.

Как в таком случае он допускал порочный обман благочестивой женщины, которую почитал? Отчасти, признал Гидеон, причина крылась в боязни семейной ссоры и широкого скандала. Но еще важнее было счастье Доггета. Без старшего помощника в делах Гидеон не смог бы – и Марта, безусловно, отнеслась бы к этому с пониманием – служить цели высшей, которая будет достигнута этим самым утром. Делу Кромвеля и его святых.


Гражданскую войну выиграл Оливер Кромвель. После первых лет безрезультатных военных действий этот решительный парламентарий от Восточной Англии создал «железнобоких» – собственную конницу, а потом потребовал у парламента: «Теперь позвольте мне перестроить всю армию».

Наступили горячие времена. Оставив Доггета и семью в Лондоне, Гидеон немедленно вступил в войско Кромвеля. Последнее назвали Армией нового образца. Эта профессиональная, хорошо обученная и дисциплинированная армия с уже закаленным в боях ядром под предводительством Кромвеля и его соратника генерала Ферфакса изменила ход войны. Не прошло и года, как она нанесла сокрушительное поражение Карлу и Руперту в битве при Несби, еще год – и захватила королевскую цитадель. Оксфорд пал. Карл сдался шотландцам. Те продали его англичанам, которые посадили короля под домашний арест.

Но Гидеону было важно то, что эти круглоголовые нового образца являлись не просто солдатами. Они – святые.

Потому что они так и называли себя – святые. Некоторые, конечно, обычные наемники, но большинство походило на самого Гидеона – люди, искавшие правды. Христовы воины, сражавшиеся так, что даже в Англии могли теперь выстроить на холме пресловутый сверкающий град. Они не сомневались, что с ними – Бог. Не Он ли даровал им победу? Это знание придавало авторитет; тот же был остро необходим, ибо кому доверять, если не себе?

Всяко не парламенту. Половину времени, когда велись боевые действия, армии не платили. Святые отлично понимали, что большинство депутатов предпочитали договориться с королем на минимальных возможных условиях. И не лондонцы, разумеется. «Лондон, – горестно признавал Гидеон, – настолько велик, что подобен многоглавой гидре». Большинство населения поддержало круглоголовых, но кто мог знать, сколько там тайных роялистов? К тому же лондонцы в первую очередь интересовались собой и своей прибылью. Перестань им грозить роялистская армия, они бы не замедлили избавиться от святых и вернуть на престол Карла.

И уж разумеется, всяко не королю. Тот, бесконечно изворачиваясь, сталкивая врагов и рассыпаясь в посулах, надеялся всеми правдами и неправдами вернуться, чтобы править как прежде. Когда же наконец король Карл ухитрился спровоцировать очередное восстание, святые решили, что с них довольно. Невзирая на протесты лондонцев, явился Ферфакс, который расквартировал в городе свою армию. Для выплаты жалованья войскам конфисковали имущество нескольких ливрейных компаний. А считаные недели тому назад, к большому удовлетворению Гидеона, вооруженный отряд полковника Прайда отправился в Вестминстер и вышвырнул из парламента всех чрезмерно мягкосердечных для столь великой цели заседателей, что означало, попросту говоря, перестройку Англии.

За последние два года Гидеон утвердился в удивительно пьянящей мысли: «Нет больше силы, способной выстоять против нас». Армия Кромвеля осталась единственной властью в стране. Дисциплинированная и сплоченная, она могла насаждать его волю. Плененный король, бесхребетный парламент – святые усмотрели возможность, равно как и обязанность, перекроить старое государство на новый лад.

Но что это будет за лад? Этого Гидеон не знал наверняка даже теперь.

Когда началась гражданская война, ему, как и большинству круглоголовых, все было ясно: король должен подчиняться парламенту, епископов со всеми их атрибутами надлежит упразднить. Желательной заменой, по его мнению, представлялась некая Пресвитерианская церковь, хотя и менее суровая и косная, чем шотландская. Но война продолжалась, братство, установившееся в армии Кромвеля, вознесло Гидеона к новым высотам, и он со своими товарищами-святыми стал прозревать еще более светлую перспективу. Новый мир посреди старого! И он зачитывался письмами Марты: они вдохновляли его рассказами о Массачусетсе, где представители всех общин, не будучи скованы епископами, избирали не только своих пасторов, но и губернаторов и магистратов; налоги повышались лишь с общего согласия, а все мужчины жили строго по библейским законам. Гидеон подумал, что этот Массачусетс, несомненно, приблизился к Божьему царству, сверкающему граду на холме.

Некоторые его сослуживцы из святых, известные как левеллеры, хотели пойти еще дальше, предоставив право голоса каждому и ликвидировав частную собственность. Кромвель был против, как и Марта, что явствовало из ее писем.

Права она была или нет в делах этих или каких-то других, но все эти годы Марта оставалась для него маяком, исправно светившим за океан, и ныне Гидеон отчаянно желал видеть ее рядом, ибо после свершения ужасного дела, назначенного на утро, он со святыми приготовился вступить в обетованную землю.


Итак, они решились. Джулиус предавался мрачному ночному бдению, одиноко расположившись в своей обитой деревом гостиной.

Эти люди собрались умертвить короля Карла. Утром. После постыдной пародии на суд круглоголовые вознамерились убить своего помазанного монарха.

Если сэр Джулиус Дукет мог найти хоть какое-то утешение в этой жуткой ночи, оно сводилось к следующему: он остался верен.

– Я был предан королю до самого конца, – пробормотал он.

И пострадал за это. После ареста Гидеоном он очутился под стражей в обществе еще тридцати видных городских роялистов. «За что?» – спросили они. «Вы зловредные»,[59] – ответили им, словно каким-то болячкам на теле политики. В первую неделю к ним даже никого не пускали, но когда в конце концов жене разрешили его навестить, он получил новый удар. В ответ на предложение уехать с детьми в Боктон она возразила: «В Боктон? А ты и не знал? Круглоголовые отобрали у зловредных все поместья. Нам запрещено приближаться к этому месту».

Времена были предельно тягостными. Первые недели он продолжал надеяться на победу роялистов. Гуляли байки: принц Руперт предпринял новую успешную атаку; лондонские банды отказались сражаться и разошлись домой, так как не получили денег. Но его так и держали в тюрьме, как преступника. Прошли месяцы; наконец его доставили в Гилдхолл и провели в комнату, где за столом разместилось с полдюжины офицеров из стана круглоголовых.

– Сэр Джулиус, – сказали ему, – вы можете быть свободны, но вам придется заплатить.

– И сколько?

– Двадцать тысяч фунтов, – хладнокровно уведомили его.

– Двадцать? Я разорюсь! – воспротивился он. – Оставляйте меня в тюрьме.

– Все равно оштрафуем, – бросил один.

И вот в начале 1644 года сэр Джулиус Дукет скорбно вернулся в свой дом за Сент-Мэри ле Боу, чтобы начать жизнь заново.

Но как им было прожить? Штраф поглотил едва ли не все имущество. У жены были кое-какие драгоценности. Остался и сам большой дом, однако продать его, даже если бы Джулиус захотел, было почти невозможно, так как Лондон по-прежнему находился в осаде. Джулиус поискал себе дела, но торговля фактически замерла. Три недели прошло в унынии, и он предупредил домашних: «Умерьтесь в расходах». Что до будущего, то Джулиус не представлял, чем заняться.

О пиратском сокровище он вспомнил совершенно случайно, в марте.

В погребе, куда Джулиус спустился с фонарем, было темно и пахло плесенью. Он осознал, что уже тридцать лет не видел сундучка. Перед местом, где тот стоял, высилась груда разнообразных предметов домашнего обихода. Там ли он еще? Но через несколько минут Джулиус удовлетворенно крякнул. Вот он – покрытый пылью, но все такой же черный и загадочный.

На миг он замялся. Что наказал ему давным-давно отец? Беречь сундук как зеницу ока. А почему? Потому что дал слово. Свое священное слово. Но опять же: прошло тридцать лет. Пират так и не вернулся. Да и жив ли он вообще? И вряд ли у него осталась семья, способная притязать на сундук, – он был разбойником, морским бродягой. Сундук ничей. Интересно, что в нем? Деньги? Краденое серебро? А то и карта, улыбнулся про себя Джулиус, какого-нибудь далекого острова с зарытым кладом. Он взял молоток, стамеску и принялся за работу. Сундучок прочный, старые замки надежны, но в конечном счете Джулиус преуспел и в три приема, со страшным скрежетом отомкнул их. Медленно откинул тяжелую скрипучую крышку.

Он задохнулся. Сундук был набит монетами. Самыми разными, всех видов – золотыми, серебряными, английскими шиллингами, испанскими дублонами, увесистыми долларами из Нижних стран. Многим было лет пятьдесят-шестьдесят, их отчеканили во времена испанской Армады и королевы Бесс, но золоту и серебру ничего не сделалось. Бог знает, сколько все это стоило. Многие тысячи фунтов. Состояние. Он был спасен.

С этого момента началось медленное возрождение сэра Джулиуса Дукета. Он действовал крайне осторожно: разложив монеты по двадцати мешкам, по отдельности спрятал их так, что не сыскать вовек. Ничего не сказал о сокровище даже детям, лишь обронил, что нашел немного наличных, купил и продал кое-какой товар; к прибыли же стал добавлять по чуть-чуть из припасов так, чтобы семья зажила спокойно, не привлекая внимания. Вынимая старинную монету, он небрежно пояснял: «От отца досталась»; по Лондону пошла молва: «Бедняге Дукету конец. Он выгребает последнюю мелочь по всему дому».

Приходилось проявлять осмотрительность. В городе имелись и другие роялисты, и он отлично знал, что следят за всеми. Он подозревал, что Гидеону известен каждый его шаг, и часто останавливался у прилавка на Чипсайде взглянуть, не идет ли кто к его дому. Но Джулиус был в состоянии перехитрить круглоголовых. В конце весны он даже сумел ускользнуть из города по особому делу.

Если потеря брата печалила Джулиуса, а трата средств, которые, строго говоря, ему не принадлежали, причиняла легкое неудобство, то секретное путешествие к королевскому двору в Оксфорд значительно улучшило его настроение. Одним ранним утром он выехал из Лондона с двумя доверенными людьми, переодетыми круглоголовыми – маскировка, которую они сохраняли больше двадцати миль. В одежде у всех троих были зашиты золотые монеты из сокровища Джулиуса. Они сумели взять почти тысячу фунтов. К следующему вечеру они добрались до укреплений, окружавших старый университетский город, а на другой день Джулиус вручил деньги лично королю в колледже Церкви Христа.

– Верный сэр Джулиус! – Этими словами короля Карла Джулиус гордился всю жизнь. – Мы числим вас среди наших преданнейших друзей.

– Я был бы счастлив сразиться за ваше величество, – сказал тот. – Но воин из меня никудышный.

– Мы предпочитаем оставить вас в Лондоне, – изрек король. – Нам нужны верные друзья, на которых мы сможем опереться.

И Карл добрых полчаса прохаживался с ним по четырехугольному двору старого колледжа, выспрашивая подробности о положении в городе и его укреплениях. Со своей стороны, он не преминул наполнить Джулиуса уверенностью, объяснив:

– Мои многочисленные доброжелатели желают мне пойти против совести. Но я не должен этого делать. На мне лежит священный долг.

Но Джулиуса в самое сердце поразили слова, произнесенные напоследок.

– Я не могу предсказать, чем закончится эта великая смута, – негромко сказал король Карл. – Но если, сэр Джулиус, что-нибудь случится со мной, то у меня есть два сына – два отпрыска королевской крови, мои преемники. Могу ли я просить вас быть верным им так же, как мне?

– Вашему величеству незачем просить, – ответил тот, глубоко растроганный. – Даю вам слово.

– А у меня нет подданного, чье слово было бы крепче, – заключил король. – Благодарю вас, сэр Джулиус.

Джулиусу больше не удалось выбраться в Оксфорд: подступы к Лондону слишком бдительно охранялись. Но с этого дня он обрел внутреннюю силу. Пусть его жизнь в Лондоне была серой и тоскливой – он находился там с определенной целью и тихо напоминал родным: «Я поручился перед королем своим словом».

Однако в дальнейшем ему не всегда бывало легко сохранять присутствие духа. В начале 1645 года круглоголовые казнили архиепископа Лоуда. Это показало, как далеко они готовы пойти. Когда Кромвель и его армия выиграли войну, а король Карл был пленен, он все еще надеялся на договоренность. Однажды к нему прибыли тайные гонцы от монарха, и он посоветовал: «Если король откажется от епископов, парламент и лондонцы наверняка пойдут на компромисс». Но Карл не уступил, и Джулиус не особенно удивился, памятуя о его словах: «На мне лежит священный долг». Переговоры длились, и не было им конца, а Джулиус гадал, возможно ли оным вообще завершиться.

И все-таки события последних двух месяцев казались ему невероятными. Мощь парламентской армии проявилась в полной мере лишь после чистки, устроенной Прайдом. Утвердившись во власти, военные действовали беспощадно. К январю спектакль был готов. Короля доставили на заседание в Вестминстер-Холл. «Или на глумление вместо суда», – откомментировал Джулиус. Понятно, что многие из присяжных, включая нескольких лондонских олдерменов, отвергли участие в процессе против короля. Карл, как и подобало, отказался признать авторитет суда, но указал и на то, что это был даже не суд парламента, ибо армия изгнала часть его членов. В ответ трибунал удалил подсудимого как на первый, так и на второй день заседания. «По сути, дело рассмотрено в его отсутствие», – отметил Джулиус. На третий день армейские ставленники, настаивавшие на именовании короля «Карлом Стюартом – человеком, запятнанным кровью», произвольно приговорили своего монарха к смерти. «Архиепископа мы убили, – провозгласили они. – Остался король – и дело будет сделано».

Значит, дошло и до этого. Когда закончится эта ночь, осиянная холодными звездами, они умертвят своего короля. Такого еще не бывало. Но если они рассчитывали изменить этим мир, то, по крайней мере, сэр Джулиус, продолжавший нести бессонную вахту, поклялся себе: «Не выйдет».


Незнакомец жил в «Джордже» уже четвертые сутки. Это был просоленный морской волк, но он никому не мешал и держался замкнуто. Каждый день уходил с утра и не показывался до сумерек. Никто не знал куда, хотя постоялец признался хозяину двора, что прежде никогда не бывал в Лондоне, но занят этот человек был постоянно. Когда трактирщик спросил, пойдет ли он утром смотреть на казнь короля, тот покачал головой: «Некогда». До отплытия у него осталось всего три дня.

С тех пор как первый помощник удостоился поручения от Черного Барникеля, прошло двадцать лет; все эти годы он выполнял последнюю волю пирата. Но время не значило для него ничего. Его попросили доставить послание, и он намеревался держать слово, покуда мог. Минуло три года, пока ему удалось навести в Виргинии подробные справки о Джейн, но после ее след потерялся. Однако через год он пробыл в Джеймстауне еще десять дней, и тогда ему повезло больше. Кое-кто вспомнил женщину по его описанию. Выяснилось, что она вышла за Уилера, и к моменту отплытия первый помощник вполне уверился в том, что Джейн и вдова Уилер – одно и то же лицо. Ему сообщили, что она вернулась в Англию. «Говорила, что прибыла из Лондона», – вспомнил один фермер. Десять лет назад помощник разыскивал ее в Плимуте, пять – в Саутгемптоне и вот появился в Лондоне.

Его действия отличались простотой и последовательностью. Он ходил от прихода к приходу и спрашивал у священников о вдове Уилер. До сих пор он ничего не достиг. Но завтра, быть может, ему улыбнется удача. Он собирался обойти Чипсайд, заглянуть в Сент-Мэри ле Боу и маленькую церковь Святого Лаврентия Силверсливза.


В то морозное утро народ уже спозаранку стал стягиваться к Уайтхоллу, однако миновали часы, а ничего так и не произошло. Перед прекрасным Банкетным залом архитектора Иниго Джонса, сверкавшим белизной даже в серости январского утра, возвели деревянный помост. Вокруг выстроился караул круглоголовых, уже дважды сменившийся, в тяжелых кожаных куртках и прочных сапогах. Солдаты, вооруженные пиками, оттесняли зрителей все дальше.

Джулиус размышлял о настрое толпы. Фанатичные пуритане вроде Гидеона? Такие имелись, но большинство представляло собой разношерстную публику – от джентльменов и адвокатов до рыбачек и подмастерьев. Было ли им все равно? Явились ли просто развлечься? В своем ожидании на лютом холоде они казались странно покорными. Он подумал о Банкетном зале с великолепным потолком, расписанным Рубенсом. Там повествовалось о вознесении на небеса короля Якова, отца Карла, – не первый случай, когда шедевр вырастал из темы слегка абсурдной, и Джулиус задумался над его подлинным смыслом. Картина означала двор, цивилизованный европейский мир короля и его окружения, великолепные здания, грандиозные собрания картин – все, что уничтожалось грубыми, упрямыми пуританскими хамами с их звероподобным Богом. Ждал ли король там, внутри? Было ли ему разрешено в последний раз полюбоваться им же созданной красотой? Толпа запрудила всю площадь, с трех сторон окруженную зданиями Уайтхолла. Подтягивалась конница, окружавшая плаху. Забили барабаны. И мигом позже спокойно вышел король английский Карл I, одетый просто, но элегантно – в дублет и плащ.

Странно. Джулиус ждал дружного рева, а то и улюлюканья, однако толпа безмолвствовала. За королем последовал священник в длинной рясе, затем несколько секретарей и другие участники казни. Наконец, замыкая процессию, появился палач в черной маске и с топором.

По обычаю приговоренный к смерти мог обратиться к народу. Это было дозволено и Карлу Стюарту. Король заговорил, поглядывая в листок бумаги. Джулиус припомнил их встречу в Гринвиче. Те же спокойные манеры, та же выверенная учтивость. Казалось даже, что монарх обращался не к сброду, явившемуся поглазеть на его смерть, а к иностранным послам.

А что он вещал? Джулиус видел, что секретари на помосте делали пометки, но почти ничего не слышал со своего места. Отдельные фразы, однако, уловил. Король заявил, что не он, а парламент начал спор о привилегиях. Монархи, напомнил он, существуют для хранения древних установлений, которые суть залог свободы англичан. Теперь же остался лишь произвол меча. Какими бы ни были его прегрешения – «Я принимаю мученичество за народ! – воскликнул король. – И как христианин Английской церкви, что завещал мне отец!»

Затем наступил час расправы. С Карла сняли плащ и дублет, и он остался в белой рубахе, ниспадавшей на штаны ниже колен. Волосы убрали под головной убор и повели его к плахе. И в этот миг, в ужасной тишине перед тем, как опуститься на колени, король Карл, изучавший толпу, перехватил взгляд сэра Джулиуса Дукета.

Глаза короля были полны горечи, эти очи на благородном, августейшем лице, но в них как будто заключался вопрос. Да разве мог забыть Джулиус свою клятву в Оксфорде и мрачные, пророческие слова короля: «Если что-нибудь случится со мной»? Глядя в глаза королю Карлу, Дукет быстро кивнул. Ошибиться в значении жеста было невозможно. И он гласил: «Я обещал». В минуту смерти Карл должен был знать, что в этой толпе хотя бы кто-то останется верен его сыновьям. Джулиусу почудилась благодарность в ответном взгляде.

Даже злейшие враги не могли отрицать, что король английский Карл I принял смерть с величайшим достоинством. Палач ударил мастерски, всего один раз, и толпа издала звучный стон, словно вдруг осознала ужас содеянного. Может статься, что, когда палач воздел отсеченную голову, не только сэр Джулиус Дукет сказал про себя: «Король умер. Да здравствует король!»


А два дня спустя сэру Джулиусу Дукету нанесла визит Джейн Уилер. Представленный ею документ был исчерпывающе ясен. В нем говорилось, что некий морской капитан Орландо Барникель завещал ей сундук с сокровищем, который был оставлен на хранение его отцу, олдермену Дукету. Приводилось и точное описание сундука. Ошибки быть не могло. И что, во имя неба, ему делать? Ошеломленно взирая на Джейн, Джулиус совершенно растерялся.

Да был ли еще в погребе старый сундук со взломанными замками? Он не помнил. А что с самим сокровищем? Осталось около половины, но кто мог знать, какие нужды возникнут в грядущие неспокойные годы? Может, отдать ей часть и сказать, что он вынул все из сундука, чтобы легче было спрятать? Поверит ли она? Наверное, нет. И кликнет людей разобраться в его делишках. А те сочтут старинные монеты не отцовскими, а капитанскими. Его объявят вором.

Морской капитан! Джулиус отлично знал, какого рода субъект оставил сокровище этой почтенной с виду вдове. Мавр. Пират. Так или иначе, деньги краденые. Но если он так скажет, то тем распишется в своей осведомленности. И почему, почему должна эта женщина, подруга Доггета и проклятых Карпентеров, получить деньги, которых подобные люди ни в коем случае не заслуживали и еще могли понадобиться роялистам? Такое дело не было правым и не служило Божьей цели. Разве не знал он сызмальства, что именно Дукеты избраны Богом и призваны исполнять Его волю, а все это отребье проклято? Нет, это будет слишком несправедливо. И потому он мрачно покачал головой:

– Боюсь, госпожа Уилер, что этот документ – подделка. Я просмотрю отцовские записи. Если вы найдете этот сундук, то он, разумеется, ваш. Но вынужден вас огорчить: я никогда его не видел. Разве что он в Боктоне, – добавил он, осененный вдохновением. – Но в этом случае вам все равно придется спрашивать у круглоголовых.

Джейн пристально посмотрела на него, затем весьма хладнокровно произнесла:

– Вы лжете.

Взбешенный, сэр Джулиус велел ей удалиться.

– Никто еще не говорил мне таких вещей! – вспылил он.

Однако поздно ночью, когда весь дом уснул, он спустился в погреб, отыскал старый сундук, разломал его, спалил в камине, а железные части выгреб из золы и на рассвете закопал. И понадеялся на том откреститься от этой истории.

Но не вышло. Через неделю Джейн вернулась.

– Гидеон обыскал Боктон. Там в жизни не видели этого сундука. Что вы с ним сделали? – На заверения в том, что он ничего не знает, она лишь гневно фыркнула. – Еще пожалеете, – посулила она.

Джейн была верна слову. Она донимала его снова и снова. Наняла адвоката, тот ему написал. Потребовала обыска, в котором Джулиус с негодованием отказал. Так прошел год. И другой. Но она не унималась.

1652 год

Да, размышляла Марта, Господь благословил ее радостным возвращением! Какое счастье было воссоединиться с Гидеоном, его семьей, с дражайшей миссис Уилер и, разумеется, с ее мужем! Она искренне сожалела, что не прислушалась к настойчивым письмам Гидеона и не приехала раньше. Но главным было то, что теперь, по словам Гидеона, ей стало возможно осуществить свою давнишнюю мечту, причем в старой Англии – быть может, даже вернее, чем в Массачусетсе.

По правде сказать, Марта немного разочаровалась в последнем. Будучи там, она едва ли признавалась в этом себе, но с миссис Уилер поделилась бедой: «В Новой Англии возникли ростки вероотступничества». Даже в Бостоне и Плимуте! Когда же миссис Уилер деликатно осведомилась, что именно сбивало колонистов с праведного пути, Марта ответила не задумываясь: «Треска. Рыба отвратила людей от Господа».

Улов на побережье Новой Англии оказался небывалым и превзошел самые дикие мечты поселенцев. «Рыбы столько, – твердили они, – что можно чуть ли не по воде ходить». Массачусетские рыбаки ежегодно переправляли в Англию от трети до полумиллиона бочек рыбы.

– Бог даровал им изобилие, и они решили, что больше не нуждаются в Нем, – посетовала Марта. – Они созидают сокровище на земле, а не на небесах.

Действительно, все большая зажиточность жителей побережья и столь же светлые перспективы, открывшиеся перед фермерами и трапперами, которые осваивали огромные участки во внутренних областях страны, коварно наполнили скверной сердца. В колонии едва ли осталась хотя бы одна непострадавшая церковь.

– Они говорят о Боге, но думают о деньгах, – скорбно признала Марта.

А некоторые рыбаки и этим не утруждались. Она не могла ни забыть, ни до конца простить старшего сына Доггета, который, будучи ныне морским капитаном со средствами, набросился на нее с криком: «Черт бы тебя побрал, женщина! Я приехал ловить рыбу, а не молиться!»

В двойственности, которую приобретала Массачусетская колония, не было вины ни губернатора Уинтропа, ни праведных мужчин и женщин из конгрегаций: с тех самых пор протестантизму и деньгам предстояло шагать рука об руку по обетованной земле Новой Англии.

И в таких расстроенных чувствах три года назад Марта получила призывное письмо от Гидеона. Тот обещал, что со смертью короля святые и Кромвель установят новый порядок, достойный ее. «Ты нужна здесь, – гласило письмо. – И твой супруг, – продолжал Гидеон, – чрезвычайно нуждается в твоем моральном наставничестве». Она же все равно колебалась полтора года, пока в конце концов, после усердных молитв, не решила вернуться. С собой она взяла младшего сына Доггета, который не сумел получить гражданство в Массачусетсе и возлагал теперь надежды на Лондон, а также собственную дочь, ибо Марта боялась, что та соблазнится браком с мужчиной пусть и праведным, но все-таки, по мнению женщины, праведным недостаточно.

Марта угодила в незнакомую Англию. После казни короля строй разительно изменился. Палату лордов упразднили. Страна называлась не королевством, а Содружеством Англии, которым правила палата общин. Порядок казался непоколебимым. Кромвель, новый лорд-генерал, с каждым годом входил во все большую силу. Старший сын казненного короля, объявивший себя Карлом II и попытавшийся двинуть на Английское королевство шотландскую армию, был наголову разгромлен вместе с последней. Теперь он без всякой пользы проживал за границей. Кромвель разбил и мятежных ирландцев, полностью их подчинив. Говорили, что он пролил много ирландской крови. «Но они же паписты, – заметила Марта. – Наверное, это было необходимо». Кромвель подмял под каблук даже левеллеров в собственной армии. Содружество Англии находилось в полном порядке, готовое воспринять Закон Божий.

Конечно, дел оставалось много. Сверкающий град не построишь за день. Марту огорчило смятение, в котором пребывали иные лондонские церкви. Причина заключалась в единственной слабости Кромвеля: его религиозной терпимости. «Многим было бы и под епископом хорошо, и под пресвитерианами, и под кем угодно еще», – резко осудила она. Не столь благочестив, как ей мечталось, оказался и народ. Обеспечить безупречный порядок в таком большом, как Лондон, городе было непросто. Стремилось ли общество к укреплению нравственности, располагалось оно к добру или к худу – вот что важно.

Правление святых удивило Марту. Старый город не видывал подобного за всю историю. Перемены, как обычно бывает, свершались силами активного меньшинства, но эта горстка набожных людей пользовалась широкой поддержкой. Большинство лондонцев одевались так прилично и скромно, что Марта ощутила себя в Бостоне. Строго почитался день субботний: никаких спортивных мероприятий. Косо посматривали даже на простую прогулку, если шли не в церковь. Майские деревья угодили под запрет. Судами навязывался и строгий моральный кодекс с суровыми наказаниями за крупные прегрешения и штрафами за мелкие. Перед самым приездом Марты ее собственного супруга оштрафовали на шиллинг за богохульную брань. «Поделом, муженек», – довольно сказала она. Но больше всего ей понравилось то, что балаганы, закрытые в начале войны, теперь заколотили и приказали впредь не открывать. «Во всем Лондоне – и ни одной пьесы, – улыбнулась она. – Слава богу!»

Она смиренно радовалась благословению, сошедшему на нее и родню: они пребывали в здравии и благочестии. Все дочери Гидеона благополучно повыходили замуж – даже Персеверанс нашла себе мужа достойного, хотя и молчуна. Что касалось юного Обиджойфула, то его вдумчивая, но любящая натура всегда служила для Марты источником вдохновения.

– Ты станешь отличным резчиком, ибо будешь трудиться во славу Божью, – говаривала она.

Предметом легкого беспокойства было благополучие ее мужа. В своих письмах Гидеон столь пылко заклинал ее принять участие в наставлении Доггета, что через день после приезда она отвела его в сторону и спросила, о чем шла речь. В чем бы ни заключалось дело, Гидеон откровенно смутился и начал вилять.

– Пьет? – осведомилась она. – Или сквернословит?

Марта знала, что Доггет не так крепок духом, как она сама, но человек он был неплохой, и она напомнила Гидеону:

– Племянник мой Гидеон, мы должны быть сострадательны и милостивы к нашему меньшому брату. Все будет хорошо.

Она сказала себе, что ее долг не только любить Доггета, но и помогать ему. В первую совместную ночь он обнял ее рукой, что показалось ей подобающим случаю, однако в следующую, когда он начал неуверенно лапать ее, она ласково упрекнула: «Сие свершается для порождения детей, сегодня же Бог затворил нам эту цель». И рада была увидеть, что Доггет смиренно повиновался.

Впрочем, ей приходилось признать свое удовольствие от присутствия миссис Уилер, которой можно было передоверить его на пару часов. Какая разумная и добрая женщина эта вдова Уилер! Марта не вполне одобряла ее бесконечную тяжбу с сэром Джулиусом Дукетом – не нужно так много думать о деньгах. Да, она сочла своим долгом это сказать, однако не сомневалась в виновности сэра Джулиуса, которого следовало призвать к ответу. Поэтому Марта редко корила вдову и вместо этого говаривала Доггету: «Почему бы тебе не проведать миссис Уилер?»


Прислушайся Джейн к совету Мередита, она бы давно уже бросила это дело.

– То, что Барникель был пиратом и мавром, рано или поздно всплывет, – предостерег он. – Тогда ты лишишься доброго имени, а слову сэра Джулиуса против пирата поверят даже круглоголовые.

Но Джейн знала, что Джулиус лжет; ее деловая жилка не позволяла ей остаться в дураках.

– Это не важно, – возразила она Мередиту. – Мне нужны мои деньги.

Но Джейн никак не могла найти выход. Она без колебаний осаждала сэра Джулиуса при каждой встрече на улице, во всеуслышание вопрошая: «Куда вы дели мои деньги?» Ее адвокаты продолжали писать ему письма, но толку было мало, и он вежливо игнорировал ее. Затем, в декабре, при виде жены баронета, которая покупала на рынке мясо, Джейн вдруг придумала новый, оригинальный способ ему насолить. Это была рискованная затея, но игра стоила свеч. Кроме того, понадобится помощь, но Джейн знала, к кому обратиться. Она отправилась к Марте.

Джейн не уставала удивляться тому, что ревностная пуританка не догадывалась о ее связи с Доггетом. Впрочем, подумала она с улыбкой, в их возрасте не приходилось говорить о недозволенной страсти. Конечно, в строгом смысле эта связь была предательством их дружбы, но Джейн все равно не видела за собой большой вины, так как супруги прожили годы на расстоянии трех тысяч миль друг от друга. С ее точки зрения, это был попросту дружеский поступок по отношению к одинокому мужчине. А после возвращения Марты? Что ж, она полагала, что делу конец, но Доггет, проведя с Мартой несколько дней, уныло сообщил: «Она говорит, что слишком стара для этого. Господь не одобрит». И Джейн со смешком поцеловала его. «Как же нам быть?» – улыбнулась она.

Иногда она даже предполагала, что Марта все знает и предпочитает игнорировать. Та явно не испытывала никакого влечения к мужу и, думала Джейн, была рада-радешенька сбыть его с рук. Но после, поразмыслив над серьезностью Марты, он решила, что нет, не знает, однако настолько нелюбопытна, что вряд ли проведает. И связь продолжилась. Джейн видела, что Доггет безнадежно стареет. «Я согреваю его, – осознала она, – и вдыхаю в него жизнь». А для себя – к чему скрывать, для себя она делала то же самое.

Они встречались по воскресеньям, днем. Марта со всем семейством уходила к обедне в церковь Святого Лаврентия Силверсливза, а то и дальше, в поле, послушать проповедь. Но Марта как будто не огорчалась, если Доггет оставался дома; он же шел к Джейн Уилер и проводил у нее час или два. И даже случись ему обронить, что заходил к ней, Марта не видела в этом никакого греха.

Поэтому, когда Джейн изложила подруге свой план, та отнеслась с пониманием.

– Вы правы, – согласилась она. – С этим надо что-то делать. Я поговорю с Гидеоном.


25 декабря 1652 года от Рождества Господа нашего сэр Джулиус Дукет уселся в своей просторной гостиной за стол, где собралось все семейство. Они обменялись заговорщицкими улыбками, ибо готовились совершить преступление.

Однако сперва, по заведенному обычаю перед трапезой, сэр Джулиус благоговейно извлек небольшую книжицу. Ни одна важная годовщина не проходила без того, чтобы он не читал из нее, негромко напоминая родным об их долге, – так было и нынче.

Сей вдохновляющий томик имел греческое заглавие «Eikon Basilike», что означало «Царственный образ». Простой и проникновенный текст представлял собой якобы молитвы и размышления короля-мученика; за три года со времени казни Карла I он выдержал уже тридцать изданий. Круглоголовые негодовали и пытались подвергнуть его цензуре. Потом привлекли великого пуританского поэта Джона Мильтона к написанию против него памфлета. Но тщетно. Опасность была в том, что даже те, кто поддержал парламент, но сомневался в новом военном режиме Кромвеля, могли прочесть королевскую книгу и, не найдя в ней ничего, кроме добродушия и смиренной набожности, усомниться и в справедливости его казни.

Для Дукетов, понятно, такого вопроса вовсе не существовало. Книга была подобна маленькой Библии, король считался великомучеником, и сэр Джулиус, когда прочел несколько страниц, бережно отложил ее и напомнил собравшимся:

– Карл Первый – наш истинный король; коль скоро он умер, ему наследует его брат Яков. Помните, что мы дали слово.

И после этого все с радостью принялись за рождественский обед.

Они не слышали солдат, которые подошли к дому и вступили во двор. Их застали врасплох, когда дверь с грохотом распахнулась. Чеканя шаг, в гостиную вошел Гидеон в сопровождении четырех воинов. Незваные гости окружили стол.

– Сэр Джулиус! – объявил Гидеон. – За это вам предстоит держать ответ перед магистратами.

Преступление баронета заключалось не в чтении книжицы, которую он вовремя успел сунуть в карман, и даже не в высказываниях о короле – преступлением сэра Джулиуса Дукета и его семьи являлся сам по себе рождественский обед.

Дело было в очередном нововведении круглоголовых. «Великие церковные праздники, – заявили они, – суть время для вдумчивых молитв, а не языческих празднеств». Англичанам надлежало приблизиться к Богу. Любой, застигнутый за рождественской трапезой в 1652 году от рождения Господа нашего, рисковал угодить под суд.

– Вы осквернили священный праздник, – с отвращением изрек Гидеон и приказал солдатам: – Обыскать дом!

– Обыскать дом? – вскинулся Джулиус. – На какой предмет?

– На предмет суеверных изображений. Улик, изобличающих в папизме, – невозмутимо ответил Гидеон.

Джулиусу было нечем крыть. В течение получаса круглоголовые бродили по комнатам, совались в сундуки и шкафы, переворачивали матрасы; они обыскали даже погреб, но ничего не нашли. Джулиус не боялся. За рождественский обед даже заведомому «зловредному» полагался лишь умеренный штраф. Но он, взбешенный вторжением, ходил за ними по пятам, а Гидеону презрительно бросил:

– Это чтобы вы ничего не украли.

Будучи наверху, он посмотрел в окно и заметил двух женщин. У ворот стояли Марта и Джейн, томившиеся ожиданием. Марту он еще мог понять. Но Джейн? Ей-то какое дело? Но тут он сообразил, повернулся к Гидеону и воскликнул:

– Так вы не за папистскими образками! Вы ищете деньги вдовы Уилер!

И тот зарделся – всего на миг.

Идея пришла в голову Джейн при виде жены сэра Джулиуса, купившей добрый шмат говядины. Она поняла, что затевался рождественский обед. Вот отличный повод! Все остальное устроила Марта.

К моменту, когда Гидеон закончил, Джейн упорхнула, а потому Джулиус, сопроводивший отряд к воротам и белый от злости, застал только Марту. И тогда, доведенный до крайности их поступком, он позволил себе жестокость, которой в обычном состоянии не допустил бы. Его прорвало:

– Диву даюсь, до чего же вы замечательный друг, госпожа Марта! На все готовы для приятельницы: и сокровища поискать, и муженька уступить!

Сказав так, он резко поворотился и зашагал к дому.

Марта проводила его удивленным взглядом. Потом нахмурилась. Затем посмотрела на Гидеона и обнаружила, что тот побледнел как смерть.


В пуританском Лондоне времен Английской республики было много зрелищ, способных приободрить и даже воодушевить праведников. Но к 1653 году ничто не могло сравниться со знаменитым молебном, который прославился как Последняя проповедь Мередита.

Наконец время добралось до Эдмунда Мередита. Ему было за восемьдесят, и он начал ощущать груз лет. Внезапный недуг, сразивший его в минувшем году, превратил Мередита в скелет, и люди при встрече с ним невольно ахали, словно видели призрак. Шагая бок о бок со смертью, Эдмунд Мередит и достиг высокого положения.

Его метод был прост. Святые насадили фанатизм, который пугал его и о котором он предупреждал Джейн, но они создали такую религиозную неразбериху, что он не знал наверняка, к кому прилепиться – пресвитерианам, квакерам или какой-нибудь другой свободной конгрегации. Кто мог угадать? Поэтому он нашел простейший выход. Он возвысился над всеми. Возраст лишь придавал убедительности действу. Его слог воспарял, худое лицо обращалось к небу. Чем более вдохновенными и душераздирающими делались его проповеди, тем невозможнее становилось понять, какую веру он, собственно, исповедовал. Да это никого не заботило. В обморок грозили упасть и самые строгие и невежественные пуританки, облаченные в черное и туго затянутые чепцы. Когда дух Мередита закладывал вираж, рыдали даже их мужья в высоких черных шляпах.

На Последнюю проповедь Мередит поднимался по ступеням с таким трудом, что все собрание с тревогой подалось вперед, не успел он начать. Один лишь вид его – белые, снова отпущенные и ниспадавшие на плечи волосы, запавшие очи – порождал благоговейную тишину. Говорил же он, как обычно, о смерти.

Поводов было много: в Великий пост он разглагольствовал о смерти и воскресении Христа; в Рождественский пост – о гибели бренного мира и наступлении христианской эры. Семена смерти обнаруживались повсюду. Поскольку же воскресные проповеди вошли в великую моду, Мередит всякое воскресенье, наполнившись мыслями о смерти, ссылался на традиционные строки вечерней службы:

– Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром…

Взирая поверх собравшихся на западное окно, как если бы тотчас усматривал ангелов, явившихся по его душу, он восклицал:

– Мои глаза узрели Спасение, которое Ты приуготовил для всех людей!

Он был готов. И община это видела. Готов и полон желания. Воистину, было ясно, что он мог и впрямь отойти в мир иной в любую секунду, у всех на виду. Сама эта возможность делала его проповеди неописуемо популярными. Так что спрос на него не иссякал. Прошлой осенью он проповедовал в церкви Святой Маргариты, в Сент-Брайдс, Сент-Клемент Дейнс, Вестминстере, даже в соборе Святого Павла. И никогда не забывал добавить смирения, без которого пуританская служба была бы неполной. Ревностно взирая на паству с кафедры, он вопрошал:

– И скажите же, возлюбленные чада мои, будь суждено вам разделить мою участь сей же час, готовы ли вы? – Он выдерживал скорбную паузу, после чего обвиняюще наставлял перст. – Готовы ли вы?..

Ему отзывались великим стоном, ибо нет, не были. И это подводило Мередита к кульминации его проповеди. Привстав на цыпочки, как будто вправду намереваясь взлететь, он, возведя очи к небесам и воздев руки, словно настал его смертный час, громогласно возглашал:

– Но время пришло, и уже ныне я зрю Его, идущего со всеми ангелами. Он приближается к нам. Он с нами. И Он стучит в мое сердце, стучит и в ваши! Он здесь. Ныне. Ныне!

И резко отступал, после чего, спотыкаясь, сходил с кафедры и садился на свое место, поддерживаемый двумя помощниками. Последняя проповедь Мередита была венцом его творений.

Поэтому он несколько удивился, когда однажды в январе, едва начав ее в приходе Святого Лаврентия Силверсливза, заметил, как два прихожанина выскользнули из церкви – Марта и Гидеон.


Джейн и Доггет лежали, когда дверь неожиданно распахнулась и перед ними предстала Марта.

Марта была дотошна. Ей не понадобилось много времени, чтобы вызнать у Гидеона правду. Будучи спрошен напрямик, он не сумел солгать.

– Знать не могу, – сказал он, защищаясь, – но думаю, это правда.

– Даже сейчас?

– Возможно.

И вот она привела с собой не только Гидеона, но и соседа.

– Все должно быть доказано, – отрезала она.

Доказательство последовало. Сосед стоял потрясенный, Гидеон находился в смятении. Лицо Марты закаменело и побелело. Увидев, что хотела, она ушла.

Часом позже Мередит, выслушавший рассказ Джейн, взглянул на нее мрачно:

– Именно этого я и боялся. Я понял, откуда дует ветер, еще до убийства короля. Теперь же пуритане переиначили все законы… – Он горестно покачал седой головой. – Будь прокляты эти святые со своими нравоучениями и охотой на ведьм. А ты изобличена в преступной связи.

– В моем возрасте это нелепо, – пожала плечами Джейн.

– Ты забываешь об одном, – настойчиво напомнил Мередит. – Супружеская измена теперь карается смертью.


Юный Обиджойфул сидел на краешке стула. Ему было странно видеть, что миссис Уилер и дядюшка Доггет, как он его называл, стояли подобно преступникам. Но ясно, что таковыми они и были. Теперь об этом знали все. Даже дети Доггета осознали порочность отца. Марта об этом позаботилась.

Перед суровым судьей и жюри из двенадцати почтенных граждан предстала женщина преклонных лет. Она десять лет не видела мужа и обвиняла другую женщину, еще старше, в каких-то с ним делах. Причем к последним сама она, даже если не врали, была вовсе не расположена. Почему? Потому что ее одурачили, потому что она завидовала их любви, потому что Бог ее был Богом отмщения.

Судья был мрачен. Он знал, какой будет вердикт.

Улики не вызывали сомнений. Преступление видели, свидетели подобрались надежные. По совету найденного Мередитом адвоката обвиняемые не признали своей вины. Они утверждали, что свидетели неправильно истолковали увиденное. Соития не было. Но в эту наглую ложь не поверила ни одна живая душа. Дело не затянулось. Все понимали, какое наказание полагалось за подобное злодеяние. В Лондоне, где заправляли святые, не было места ни бессмысленному милосердию, ни оправданию. Правосудие напоминало гранитный утес. Двенадцати добрым людям не потребовалось много времени, чтобы вынести приговор. Через несколько минут они уже подали знак, что готовы. Председатель жюри торжественно предстал перед судьей, дабы ответить на ужасный вопрос.

– Что вы решили?

И голос его звучно разнесся:

– Невиновны, милорд.

– Невиновны? – Марта встала, дрожа от ярости. – Невиновны?! Конечно же они виновны!

– Тишина! – загремел судья. – Присяжные высказались. – Он кивнул Джейн и Доггету. – Вы свободны.

– Это неслыханно! – завопила Марта.

Но ее никто не слушал.

Судья вздохнул. Такого вердикта он и ждал. Ретивые святые установили суровые ветхозаветные законы, но не учли одного: окончательные судебные решения по-прежнему принимались присяжными. А рядовые граждане еще не утратили человечности. Каким бы возмутительным ни выглядело поведение обвиняемых, мысль о повешении мужчины и женщины за супружескую измену оскорбляла чувство справедливости присяжных. Поэтому они отказались признать тех виновными. Из двадцати трех известных дел подобного рода, представленных в лондонские суды, обвинительный приговор был вынесен только в одном случае.

– Значит, они ни в чем не виноваты? – спросил Обиджойфул у Марты.

– Нет, не значит, – раздраженно ответила она.

И в той же мере не сочла, что слабость жюри позволит преступной паре избегнуть всякого наказания. Еще была община. Мередиту пришлось растолковать им ситуацию с точки зрения служителя церкви.

– Вам нельзя оставаться в приходе, – сказал он Доггету и Джейн. – Вас не потерпят.

И его правота быстро подтвердилась.

Старику Доггету устроили поистине невыносимую жизнь. Дети знали его плохо и по привычке последовали наставлениям Марты. С ним прекратили общаться. Джейн пришлось еще хуже. Стоило ей выйти из дома, как ей кричали: «Шлюха!» Сосед перестал приносить ей дрова. Водонос проходил мимо не останавливаясь. На ближнем Чипсайдском рынке ей больше ничего не удавалось купить. На двери кто-то написал: «БЛУДНИЦА». К концу месяца она грустно сказала Мередиту:

– Ты прав, нам придется уехать.

На исходе января, в снегопад, Доггет, ранее перевезший в телеге все ее пожитки, вместе с Джейн добрался до Винтри, где они сели на барку и поплыли вверх по реке. Их путь лежал в небольшое селение возле Вестминстера. Какие-то французские купцы успели столетием раньше создать там анклав, удобный для заключения сделок с королевскими дворцами Вестминстера и Уайтхолла. С тех пор эти улицы именовались Малой Францией, или Петти-Франс. Считалось, что там селились неудачники, хотя в последнее время это место облюбовали некоторые литераторы, включая Джона Мильтона.

– По крайней мере, – заметил Мередит, – в Петти-Франс вас не тронут ни Марта, ни ее дружки. Там вы заживете спокойно.

1660 год

В 1650-е годы в Англии не было человека более преданного опальному дому Стюартов, чем сэр Джулиус Дукет. Но роялисты мало что могли сделать, пока Англией правили святые под началом Оливера Кромвеля. Поэтому он читал и размышлял. Дважды он прочел от корки до корки Библию и понял, что это величайшая книга всех времен. Знакомился с классикой, изучал английскую историю и делал пометки о развитии государственного устройства. И ждал.

На взгляд поверхностный власть Кромвеля была прочна. Джулиусу чудилось, будто его круглая и бородавчатая рожа висела над страной подобно страшной языческой маске. Кромвель казнил короля, изгнал во Францию наследника. Шотландцев приструнили, ирландцев сокрушили в кровавой бойне. Все это он совершил за считаные годы, и даже Джулиус досадливо признал, что меч его действительно крепок.

Однако цель Содружества, которая заключалась в постройке на холме сверкающего града, понуждала изменять не только законы, но и сердца. И так ли успешно? Для Джулиуса поворотным пунктом стали суд и оправдание Доггета и Джейн. «Пуритане зашли слишком далеко», – сказал он дома. Имелись и другие, не столь разительные свидетельства неистребимости людской натуры. «Лодочники, – сообщил однажды Джулиус, – затеяли соревноваться, кого из них чаще оштрафуют за год за пьянство». По размышлении он решил, что пуритане вымели дочиста главные улицы, но переулки по-прежнему полны грешников.

Не прояснилось и дело с религией. Складывалось впечатление, что допустимо все, кроме епископов. Мередит, будучи в церкви Святого Лаврентия Силверсливза, пользовался пресвитерианским служебником, однако в дальнейшем, ко времени своей знаменитой Последней проповеди, сменил его на сборник протестантских молитв и гимнов, что было полностью одобрено Мартой. В других церквях творилось то же самое. Кромвель был настолько терпим в этих вопросах, что даже заставил парламент издать закон, дозволявший евреям вернуться в Англию. Их не было в королевстве с 1290 года, когда Эдуард I выдворил их из страны. Против активно выступили многие пуритане, ведомые своим героем Уильямом Принном, который ненавидел евреев. Но дело было сделано, и вскоре Джулиус обнаружил близ Олдгейта небольшую еврейскую общину. «Хотят там даже синагогу поставить», – сказал он семье. В религиозном отношении Джулиусу не хватало лишь одного: англиканского молитвенника, который сочли роялистским. Отныне лондонцам предписывалось свершать обряды крещения, бракосочетания и похорон сугубо в присутствии магистрата. Но в паре церквей англиканские священники все равно тайно пользовались молитвенником, и перед свадьбой сына Джулиус доложил с улыбкой: «Я нашел верного служителя, который проведет церемонию у нас дома».

Однако вся эта путаница меркла перед тем фактом, что никто, включая Кромвеля, толком не понимал, как управлять Содружеством.

Испробовали все. Сначала правил парламент, но тот ни с чем не соглашался, поссорился с армией и отказался самораспуститься. Кромвель вышвырнул всех, как поступил и с их последователями по ходу череды конституционных экспериментов. Кромвель уже сделал себя лордом-протектором, а те, кто остался в парламенте, настолько устали от армии, что предложили Кромвелю стать королем и править на прежний лад. «Не за то мы сражались!» – завыла армия святых. «Но он был очень близок к тому, чтобы принять предложение, – отметил Джулиус. – Вот вам и пуританская власть».

И он терпеливо ждал. Пускай приходом правят Марта и Гидеон – он их не провоцировал. Мередит еще много раз прочел свою Последнюю проповедь, а когда перешел наконец в мир иной, то совершил это в духе своего творения. Читая ее перед многосотенной аудиторией у самого Креста в соборе Святого Павла и выбрав на сей раз отрывок из Откровения Иоанна Богослова, он достиг своего крещендо и запрокинул исхудалое лицо к пасмурным небесам в тот самый миг, когда сквозь тучи пробился солнечный луч.

– Я узрел новое небо и новую землю! – вскричал Мередит. – Он возносит меня на высокую гору и показывает сей великий град – священный Иерусалим, сходящий с небес! – Взглянув в последний раз на аудиторию, он воззвал: – Идите же со мной, возлюбленные чада, идите туда! – Затем, возведя очи прямо к солнцу, простер руки. – Он зовет меня. Он, который есть Альфа и Омега. Он призывает меня теперь: «Приди же! Приди!» – И с этими словами он рухнул с кафедры и больше не встал.

Джулиус примирился с Мередитом, несмотря на свои разногласия с ним, и после его кончины крепко сдружился с сыном проповедника Ричардом. Тот был умным юношей, отучился в Оксфорде и, как признался Джулиус, не возражал бы против сана, имей возможность служить на англиканский лад. Взамен он изучал медицину и готовился к карьере врача. Ричард унаследовал от отца пытливость ума и тайный скепсис.

Единственной головной болью Джулиуса была Джейн Уилер. Он слышал, что Доггет умер спустя три года после их отъезда. И он искренне радовался, что она находилась на безопасном расстоянии, в Петти-Франс.

А если порой он и чувствовал перед ней вину, его совесть утешалась сознанием секретной миссии и верностью сыновьям покойного короля. И был не одинок, конечно. Объединившись с десятком других преданных душ, он продолжал слать письма с разнообразными разведывательными данными опальному Стюарту – претенденту на престол, остававшемуся во Франции. И был вне себя от радости, когда Оливер Кромвель скоропостижно скончался в 1658 году.

На крах Содружества ушел всего год. Сын Кромвеля, человек приятный, но лишенный честолюбия, почти сразу отказался от наследования власти. Парламент и армия продолжали ссориться. И, понаблюдав девять месяцев, Джулиус осмелился написать лично:

Если Ваше Величество пойдет на компромисс с парламентом, чего никогда не сделал бы Ваш отец, и заплатит армии, чего не хочет сделать нынешний парламент, то королевство может стать Вашим.

В один прекрасный день тайный гонец принес вести, согревшие сердце Джулиуса.

– Король благодарит вас за вашу стойкую преданность, о которой никогда не забывали ни он, ни его отец. – Тут гонец усмехнулся. – Он, знаете ли, малый куда веселее, чем его батюшка. Сказал, что скорее договорится с обезьянами, чем проведет в изгнании всю жизнь. Кстати, – заметил посланник перед уходом, – ему известно, что вы лишились Боктона из-за вашей верности. Тот будет возвращен вам, как только он сядет на трон.

И вот весной 1660 года Джулиус, придя в почти невыразимый восторг, услышал крик:

– Король возвращается! Король Карл Второй воцаряется! Да здравствует король!

Лондонский пожар

1665 год

Нед был славный пес: среднего размера, с гладкой бело-бурой шерстью и ясными глазами, преданный своему жизнерадостному хозяину. Он отлично ловил мячик, умел перекатываться с боку на бок и притворяться мертвым. Порой, когда хозяин не смотрел, он забавы ради гонялся за кошкой. Но в первую очередь был прекрасным крысоловом. В хозяйском доме не осталось ни одной твари. Он всех давно уничтожил.

Был жаркий летний день. Хозяин ушел спозаранку, и Нед сторожил дом на Уотлинг-стрит. Нед надеялся, что хозяин скоро вернется. Прохожих было много, как всегда, но один незнакомец псу не понравился. Мужчина стоял перед дверью соседнего дома. Когда Нед пошел разобраться, чужак попытался огреть его длинным посохом. Пес взвизгнул и после этого держался подальше. А примерно час назад в тот дом вошла женщина. Он учуял ее запах, когда она проходила мимо. Пахло не пойми чем, но неприятно. Недавно же из того самого дома донесся плач. Сомнений не было: люди вели себя странно.

И в тот самый миг пес увидел чудовище.


Семейство Дукета собралось. У ворот ждали два экипажа и повозка. Сэр Джулиус окинул всех удовлетворенным взглядом: жена, сын и наследник, жена сына, двое детей. Их также сопровождали слуга и две служанки, которым предстояло ехать в повозке, груженной сундуком с одеждой и прочим скарбом.

– Осталось место для одного, – сказал он. – Я без него не поеду.

Уже в третий раз за утро он вышел на улицу. Где носят черти этого парня?

Сэр Джулиус Дукет, достигший шестидесяти двух лет, был совершенно доволен жизнью. Ныне он преуспевал и был в почете, друг короля. Дружить же с королем Карлом II было весьма приятно. Отец был малого роста – этот вымахал. Карл I держался серьезно и чопорно – сын вел себя непринужденно и сыпал шутками. Больше же прочего впечатлило то, что он оказался великим сердцеедом, чего не скрывал, тогда как родитель, в чем бы ни были его прегрешения, отличался исключительным целомудрием. Король Карл II прекрасно постиг изнанку жизни. Он делал все необходимое для сохранения трона, заверив всех: «Я не желаю снова скитаться».

Двор Карла в Уайтхолле слыл развеселым местом. Банкетный зал, где был казнен его отец, никогда не пустовал, и подданные приходили туда взглянуть на королевскую трапезу. Бесхозное лесистое пространство сразу к западу от Уайтхолла превратилось в новехонький Сент-Джеймс-парк, где короля часто видели выгуливающим милейших спаниелей, от которых он был без ума, или в длинной аллее, что в северной части парка, играющим с придворными кавалерами в пэлл-мэлл – смесь крокета и примитивного гольфа – забавную игру, в которой он был искусен. Приподнятое настроение воцарилось во всем Лондоне. Вернулись спортивные состязания и майские деревья. Открывались театры, включая новый близ Олдвича, на Друри-лейн, где выступала личная труппа короля и только что дебютировала пышнотелая юная актриса по имени Нелл Гвин. Подданные его величества, все еще склонные к пуританству, были шокированы веселой безнравственностью и экстравагантностью двора, но никому из них не хотелось вернуться к скорбям и тяготам Содружества.

Главное, у этого нового Карла не было никаких иллюзий. Он понимал, что занял свое место не волей Божьей, а потому, что так решил парламент.

– Мы с парламентом друг другу нужны, – сказал он однажды Джулиусу.

Палаты лордов и общин были восстановлены в том же виде, что полвека назад, и Карл извлекал из них посильную пользу. Но властью никогда не злоупотреблял. Так же обстояло с религией. Его молодая жена-португалка была католичкой, как и сестра, породнившаяся с французским королевским домом, но он знал, что многие его подданные – пуритане.

– Я буду счастлив отнестись к ним со всей возможной терпимостью, – заявил он.

В отличие от парламента. Поэтому ситуация более или менее уподобилась той, что была при доброй королеве Бесс. Все обязывались подчиняться Англиканской церкви с ее обрядами и епископами. Тех, кто не хотел, подвергали мелким ограничениям и не допускали к государственной службе. Да и только. Намек короля был прозрачен: «Храните верность, а в остальном молитесь или резвитесь, как вам угодно». Это соглашение с королевским двором назвали Реставрацией.

Сам веселый монарх не горел желанием мстить. Пришлось казнить пару убийц его отца. Труп Оливера Кромвеля откопали и повесили в Тайберне.

– Теперь он выглядит лучше, чем живой, – желчно заметил Джулиус.

Но Карл не преследовал своих недругов. Друзей, однако, помнил и привечал сердечно, в том числе сэра Джулиуса Дукета.

– Парламент не разрешит мне выкупить для вас Боктон, – извинился он. – Но я могу назначить вам пожизненную государственную пенсию. Так что живете подольше, мой друг.

Пенсия была щедрая. Не имея нужды бояться круглоголовых, следивших за каждым его шагом, Джулиус смог и расходовать остатки сокровища. Он пустился торговать. Год назад сумел выкупить Боктон по скромной цене, так как дом находился в плачевном состоянии. За несколько месяцев он привел поместье в порядок.

Воистину, вся Англия исполнилась оптимизма и воодушевления. Торговля росла и крепла, колонии приносили солидный доход. Даже недавний брак короля с католичкой стерпели легко, когда выяснилось, что в приданое ей был дан ни много ни мало Бомбей – богатый индийский торговый порт! Укрепилось и морское владычество Англии. В прошлом году она вытеснила из ряда колоний конкурентов-голландцев, в том числе из весьма перспективного американского поселения. Джулиус слышал, что колония называлась Нью-Амстердам.

– Ну, так наша эскадра назвала ее Нью-Йорком!

По мнению сэра Джулиуса Дукета, Англия еще никогда не переживала такого подъема.

Или, по крайней мере, так было дней десять назад. Сейчас уверенность поугасла. И с некоторой тревогой сэр Джулиус озирался: куда, черт его побери, запропастился молодой Мередит?!


Нед ощетинился. Он зарычал, оскалил зубы и сделал два шага вперед. Чудовище так и плыло по улице. Нед заворчал еще яростнее. Он в жизни не видывал такой твари. Монстр был ростом как минимум с человека. Из вощеной кожи. Туловище имело форму огромного конуса, достигавшего земли. У него были две руки с кожаными лапищами. Оно держало короткую палку. Но самой страшной казалась голова. Между большущими стеклянными глазами торчал здоровенный кожаный клюв. Венчалась голова черной широкополой кожаной шляпой.

Нед гавкнул, заворчал, гавкнул еще и попятился. Но монстр заметил его, свернул и двигался теперь прямо к нему.


Еще часом раньше доктор Ричард Мередит был счастливейшим человеком в Лондоне. Честь, которой он удостоился накануне, была велика, особенно с учетом его юного возраста. Он вышел спозаранку окрыленный, но в Гилдхолле ему предъявили документ.

Случись Реставрация на несколько лет раньше, молодой Мередит мог стать священником. Но он не хотел быть пуританским министром,[60] а старик-отец предостерег: «Посмотри, на что мне пришлось пойти, чтобы выжить». Поэтому в Оксфорде он решил стать врачом – еще один способ послужить ближнему. Это было и по уму, так как он от природы отличался пытливостью и склонностью к анализу.

Медицина оставалась занятием грубым – смесью классических знаний и средневековых мифов. Врачи продолжали верить в существование четырех соков: ставили пиявок и отворяли пациентам кровь, полагая, что та нуждается в разжижении. Кроме того, они опирались на традиционные травные средства, иногда действенные, здравый смысл и молитву. Иное чудо считалось обычным исцелением: ни один врач не отваживал многочисленных золотушных от стояния в очереди к королю, прикосновение которого, как уверенно полагалось, могло излечить сей недуг. Естественные науки пребывали в зачаточном состоянии. Образованные люди по-прежнему спорили, обладает ли волшебными свойствами рог единорога. Однако в последние десятилетия стал укрепляться новый дух рационального исследования. Великий Уильям Гарвей показал, что кровь на самом деле циркулирует в организме; он же взялся за изучение развития человеческого плода. Роберт Бойль в ходе тщательных экспериментов сформулировал законы поведения газов. И разумеется, из мест, где мог проживать Мередит, лучше Лондона было не найти, так как здесь разместилось Королевское общество.

Лондонское королевское общество возникло двадцатью годами раньше как неформальный дискуссионный клуб. Мередит был впервые допущен туда в год Реставрации, когда ему разрешили посетить лекцию ведущего молодого астронома по имени Кристофер Рен – такого же, как он, сына священника. В клубе установили ограниченное членство, хотя, как доктор медицины, он мог бывать на любых лекциях, которые читались по средам. Король Карл тоже вступил в клуб и даровал организации королевскую хартию, после чего ее стали называть просто Королевским обществом.

Несколько месяцев назад Ричард Мередит, робея страшно, издал короткую статью, которая удостоилась похвалы Рена и ряда других. Но даже после этого чудесные сегодняшние новости явились для него полной неожиданностью.

– Доктор Мередит, вы избраны полноправным членом общества.

Неудивительно, что чаша его радости переполнилась. По крайней мере, так было час назад.

Доктора Мередита не сильно встревожили несколько случаев заболевания в мае. Лондонское лето веками ознаменовывалось такими спорадическими вспышками. Когда в июне количество больных увеличилось, он снова не встревожился. В приходах, соседствовавших с Чипсайдом, не оказалось ни одного; Уотлинг-стрит оставалась нетронутой. Он напомнил себе, что за последние двадцать лет не было ни одной серьезной вспышки, а о чем-то крупнее не слышали со времен короля Якова I. Поэтому на вопросы людей, не пора ли им начать волноваться, он отвечал успокаивающе: «Держитесь подальше от мест, которые к западу от Друри-лейн и Холборна. Впрочем, город почти не задет». Погода в тот месяц выдалась исключительно теплая. «Сухой жар, – заключило большинство медиков, – усилит в крови стихию огня. Это произведет желтую желчь и усугубит холеричность». Возможно, это и есть причина распространения болезни. К июлю он прознал о росте числа заболевших в Саутуарке и на восточной дороге за воротами Олдгейт. Но этим утром, когда ему показали документ, он испытал немалый шок.

«Билль о смертности» выпускался еженедельно. В двух длинных столбцах были отмечены умершие в городских и пригородных приходах с указанием причин, которых насчитывалось около пятидесяти. В большинстве своем цифры были невелики: «Апоплексия – 1. Водянка – 40. Младенцы – 21». Но клерк указал на второй столбец, в верхней части которого стояло число ужасающее: 1843. А рядом – страшное короткое слово «чума».

Чума, зараза, Черная смерть – все означало одно.

– Покинете Лондон? – осведомился клерк.

– Нет. Я врач.

– С утра я видел много врачей, и все разъезжаются, – улыбнулся клерк. – Они говорят, что обязаны наблюдать за богатыми пациентами, а поскольку те уезжают, им тоже приходится. Но если вы и впрямь готовы остаться, – добавил он одобрительно, – у нас есть кое-какое платье, которое вам лучше надеть.


Нед старался подавить рык, но чудовище шло прямо на него. Куда его тяпнуть? Ног нет. Руки слишком толстые, чтобы впиться. Рыча и гавкая, Нед вконец обезумел, но толку было чуть.

И тут чудовище сделало нечто необычайное. Оно сняло с себя голову. Стянув огромную перчатку, протянуло руку – понюхай! – и позвало его по имени. Это оказался хозяин.

Мередит спекся в кожаных одеждах, которые выдал ему клерк в Гилдхолле. Огромный клюв был набит ароматическими травами, только что купленными в аптечной лавке, ибо многие думали, что зараза распространяется через нечистый воздух.

– Бедняга Нед! – расхохотался он. – Что, напугал я тебя? – И дружески потрепал пса. – Идем домой.

Он только отворил дверь, как подоспел сэр Джулиус:

– Мой дорогой Мередит! – Взглянув на причудливое облачение, сэр Джулиус осознал, насколько симпатичен ему этот юноша. – Что слышно о чуме?

Мередит рассказал ему про «Билль о смертности».

– Как я и боялся, – сказал сэр Джулиус. – Заклинаю вас, Мередит, поедемте с нами. Мы отправляемся в Боктон. Чума редко доходит до сельской глубинки. Оставайтесь с нами, пока она не минует.

– Благодарю вас, – сердечно отозвался тот. – Но долг обязывает меня быть здесь.

Сэр Джулиус со вздохом ушел; он вынудил близких прождать еще полчаса, поскольку вернулся ради последней попытки убедить молодого человека. Но обнаружил, что Мередит успел снова уйти, оставив на страже Неда.

В печальной задумчивости сэр Джулиус вернулся в свой дом, взял пистолеты, как делал всегда в путешествиях по пустынным дорогам до Кента, зарядил их и велел домашним рассаживаться по экипажам. Через несколько мгновений они катили по Уотлинг-стрит к Лондонскому мосту. Там он приказал на минуту остановиться, так как мог оказать своему юному товарищу хотя бы небольшую услугу.

Нед замахал хвостом при виде вернувшегося сэра Джулиуса. Он знал, что это свой. Начал вставать. Ему нравилось приветствовать друзей даже в отсутствие хозяина. Сэр Джулиус был уже совсем рядом. Зачем-то остановился. Поднял руку. Нет, указал на него. Зачем?

Оглушительный хлопок, клуб дыма и страшный удар, отбросивший его на крыльцо, слились для Неда в один слепящий, нереальный миг. В груди возникла сильнейшая боль. Пасть наполнилась чем-то теплым. Больше Нед ничего не узнал.

Застрелив Неда, сэр Джулиус привязал пса к повозке, и та потащила его по мостовой. Добравшись до реки, собаку бросили в воду. Сэр Джулиус сожалел о содеянном, но не сомневался в правильности поступка. Всякому разумному человеку известно, что собаки разносят заразу. Но, зная, насколько привязан Мередит к псу, Джулиус понимал, что тому никогда не хватило бы на это духу. Теперь, по крайней мере, Нед не заразит хозяина.

– Это меньшее, что я мог сделать для спасения нашего юного храбреца, – изрек Джулиус.

– Пес был хорошим крысоловом, – заметил сын. – У Мередита не было в доме ни одной крысы.

– Верно, – отозвался тот. – Но вряд ли это имеет значение.


К середине августа «Билль о смертности» регистрировал по четыре тысячи душ еженедельно; к исходу – шесть тысяч. Изо дня в день Ричард Мередит надевал свой кожаный костюм и уходил.

Порой ему чудилось, будто он вовсе не в Лондоне, а в городе похожем, но другом. Улицы почти вымерли, с Чипсайда исчезли лотки, а дома стояли запертыми, как будто затыкали носы и рты, боясь заразы. Двор переехал в западный город Солсбери. С конца июня к мосту и воротам тянулись экипажи и фургоны: уезжали джентльмены, купцы, даже ремесленники из тех, что побогаче, – все стремились в места безопасные. За редкими исключениями оставалась лишь беднота.

Время было страшное. Бродя от прихода к приходу, Мередит видел, как выполнялись распоряжения мэра. Едва городская инспекция подтверждала чуму, дом запирали и выставляли часового с пикой, чтобы никто не вышел и не вошел; на двери чертили страшный красный крест, обычно с печальной припиской: «Господи, помилуй!» После этого к больному мог попасть только врач, одетый по примеру Мередита. Когда домочадцы сигналили о трупе, являлся уполномоченный, который подтверждал причину смерти, а после, чаще на закате, прибывали носильщики. Они катили свою тележку, трезвонили в колокольчик и оглашали окрестности навязчивым скорбным зовом:

– Выносите покойников! Выносите покойников!

Некоторые приходы, составлявшие без малого четверть от общего числа, чума миновала. В последний день августа Мередит, проходя мимо собора Святого Павла, повстречался с человеком по имени Пипс, которого несколько раз видел на собраниях Королевского общества. Пипс служил в Военно-морском комитете и, насколько было известно Мередиту, имел доступ к самым разнообразным сведениям.

– Умерших больше, чем говорится в «Билле о смертности», – сказал ему Пипс. – Клерки искажают отчетность и учитывают не всех бедняков. На прошлой неделе называлось семь с половиной тысяч.

– А на самом деле?

– Ближе к десяти, – мрачно ответил Пипс. – Но может статься, доктор Мередит, – добавил он бодро, – что, если Бог пощадит нас обоих, я буду иметь удовольствие послушать в Королевском обществе вашу лекцию об истинной причине чумы.

Сей предмет и правда был милее сердцу Мередита, чем любой другой. Обходя дом за домом и видя людей, целыми семьями метавшихся в лихорадке, бреду, кричавших в агонии, он испытывал ужасающее чувство беспомощности. Да, он врач, но ничего не мог поделать с чумой и понимал это. А почему? Из-за личного, а также всеобщего невежества. Как он мог предложить лекарство или хотя бы облегчить страдание, когда не имел понятия о его причине; как защитить пациентов, если он даже не представлял, как передается болезнь?

У него зародились некоторые подозрения. Считалось, что чума передается от человека к человеку, отсюда и карантин. Конечно, такое предположение виделось справедливым по мере того, как Мередит обходил районы худшие – Саутуарк, приход Уайтчепел за Олдгейтом, дорогу на Шордич, Холборн, – где страшный крест красовался чуть ли не на каждой двери. Но почему чума настолько сосредоточилась в этих местах? Многие люди курили трубки, так как считалось, что дым очищает воздух. Говорили, что до сих пор ни один курильщик не заразился чумой. Но если она передавалась по воздуху, то почему он обнаруживал ее на одной улице, а на соседней – нет? Мередит не усматривал ничего общего между районами, пострадавшими сильнее прочих: один заболочен, другой сух и свеж. Он решил, что дело не может быть только в воздухе. Чуму переносит что-то другое. Но что? Собаки и кошки? Сосед сказал, что это, оказывается, сэр Джулиус застрелил и увез Неда. Неделю он гневался, потом перестал. Бог знает, сколько собак и кошек уже истребили по распоряжению мэра. По подсчетам Мередита, тысяч двадцать или тридцать. Но даже если дело было в них, то как они разносили заразу?

Возможный ответ пришел ему в голову в начале сентября, когда он посещал умирающего в Винтри.

Чума протекала в двух формах: при бубонной выживал примерно один из трех, при легочной – практически никто. Легкие забивались, больной чихал, кашлял кровью, испытывал внезапные, ужасные приступы лихорадки с ознобом, после чего впадал в глубокий сон, который становился все крепче, пока человек не умирал. Несчастный, что лежал перед Мередитом, был жалким водоносом, нажившим горб и шестерых детей. Дрожа от озноба, он безнадежно взглянул на Мередита.

– Отхожу, – прошептал он просто.

Мередит не стал отрицать. Один из малышей подошел утешить. И тут этот парень чихнул. Сдержаться он не мог. Прямо в лицо ребенку. Малыш поморщился. И Мередит, по жуткому наитию, метнулся к нему, схватил тряпку и вытер брызги.

– Держите их подальше! – крикнул он матери. – Одежду эту сжечь!

Только так и никак иначе, подумалось ему. Зараза не может не содержаться в слюне и мокроте больного, которые исторгаются из самого очага. Неделей позже ребенок все-таки умер.


Марта продолжала колебаться, хотя ее пасынок Доггет настаивал.

– Там, где я, опасности никакой, – сказала она.

Хотя они вместе вернулись из Массачусетса, Марта уже давно не испытывала теплых чувств к младшему сыну Доггета. В нем отсутствовало духовное лидерство. Ей не нравилась эта мысль, но в душе она радовалась, что он ей не родной. Парень женился и стал лодочником, вместо того чтобы заняться ремеслом. Однако приходил к ней исправно, и она напомнила себе, что добро живет почти в каждом человеке.

– Понятное дело, – усмехнулся он. – Считаешь себя в безопасности, старушка? Дескать, Бог на твоей стороне. – Доггет любовно приобнял ее. – Ты решила, что умрут только грешники.

Марте не понравился его тон, но отрицать не стала. Именно так она и думала. Потому что Марта знала причину чумы: порочность.

В общем и целом с этим соглашалось большинство людей. В конце концов, мор и бедствия пребывали в руках Божьих и насылались на грешное человечество со времен изгнания Адама и Евы из Эдема. Если кто-нибудь сомневался, Марта напоминала: «А где началась чума?» На Друри-лейн. Почему же на Друри-лейн? Ответ был известен любому пуританину. Там стоял новый театр, опекаемый королем с его женщинами и распутным, несуразным двором. Разве Лондону не посылалось предупреждение полвека назад, когда сгорел шекспировский «Глобус»? Ныне, в нравственном упадке того, чему надлежало стать Божьим сверкающим градом, Марта отчетливо прозревала истину. И потому считала маловероятным, чтобы чума посетила ее саму.

Но та, безусловно, надвигалась. От Винтри на прошлой неделе чума неотвратимо шествовала по Гарлик-Хилл к Уотлинг-стрит. Родные забеспокоились, и это было понятно.

Ей не хватало Гидеона, скончавшегося три года назад. Его место занял, сколь это было возможно, молодой Обиджойфул, но он не обладал отцовским авторитетом, хотя уже дожил до тридцати годов и был утешением ее старости. Он оставался посредственностью, не достигая уровня мастера, и только-только разумел грамоте. Тем не менее дело решилось именно волей Обиджойфула.

– Мы тоже уезжаем, – сказал он тихо, кивнув на жену и двух малых детей. – Пожалуйста, тетушка Марта, поезжайте с нами и будьте нам духовным проводником.

Она нехотя согласилась. Через полчаса, теплым сентябрьским утром, уныло и в сопровождении двух скромных семейств она сошла с холма к реке, где Доггет усадил их в свой ялик и взялся за весла. Они уже были на середине реки, когда Марта уставилась прямо перед собой и в ужасе спросила:

– Нам что же, туда?

Их цель, бесспорно, представляла собой престранное зрелище. Громадина вырастала посреди потока и ясно виднелась, и все-таки было трудно сказать, что это такое.

– Уотерменс-Холл, – радушно объявил Доггет, поскольку именно так называли это место прибрежные жители.

Сооружение, состоявшее из сбитых в кучу плотов, яликов и прочей мелочи, превратилось в своеобразный плавучий остров, огромный и смонтированный абы как. Подойдя ближе, они увидели, что люди трудились не покладая рук, надстраивая его еще и еще, добавляя настилы и возводя над ними небольшие навесы. Это делалось инстинктивно, но довольно логично. На реке, в изоляции от заразы, появлялась надежда на выживание.

– Вода есть. Рыба есть. Нам остается оборудовать кров, – продолжил Доггет. И осклабился, когда Марта спросила, что будут делать он и его товарищи, если чума нагрянет в этот плавучий скит и кто-то заболеет. – Сбросим в воду, – ответил тот.


К середине сентября чума разгулялась настолько, что справиться с ней стало совсем трудно. Горожане больше не подчинялись приказам мэра. Люди перестали соблюдать карантин. Умерших от чумы скрывали; народ не хотел сидеть закупоренным в зараженных домах и старался переправить детей в безопасное место. Дозорных не хватало, уследить за всеми было некому. В попытке отделить больных от здоровых мэр приказал больницам держать эту прорву несчастных особняком. Но больниц было крайне мало: старая лечебница Святого Варфоломея, больница Святого Фомы в Саутуарке, да еще одна в Мурфилдсе – Святой Марии. Они переполнились. Город открыл на востоке и севере Сити, а также в Вестминстере дополнительные лечебницы, названные чумными домами. Они тоже оказались набиты битком. Участь умерших еще сильнее угнетала Мередита. На приходских кладбищах не хватало места. Преимущественно за городскими стенами были выкопаны огромные чумные ямы, куда трупы сваливали десятками. Но Мередит заметил, что могильщики продолжали громоздить их на кладбищах, покуда верхние не оказывались покрыты лишь несколькими дюймами земли. На одном даже видел торчавшие из земли руки и ноги.

Он часто бывал в чумных домах Вестминстера, и вот однажды, уже направившись обратно в Сити, был остановлен дозорным, который потребовал зайти в соседний дом, где понадобился врач. Через несколько минут он уже входил в маленький, но милый дом, стоявший в Петти-Франс.


Джейн Уилер ощутила жар шесть дней назад. Сперва она пыталась не обращать внимания. В равной мере проигнорировала и мучительные боли в плечах и голенях. «Мне восемьдесят лет», – напомнила себе. Но к тому же вечеру почувствовала слабость, а уснуть не смогла. На следующий день началось головокружение. После полудня она решила выйти, но прошла всего десять ярдов и вдруг зашаталась. Не понимая, что с ней творится, она повернула домой. На помощь пришла соседка. Следующие часы плохо запомнились Джейн. Ей смутно казалось, что соседка возвращалась вечером и наутро. Затем явилась незнакомая женщина. Какая-то сиделка. Но к тому времени Джейн могла думать лишь об одном: дело касалось шеи, подмышек и паха. Там вскочили большущие шишки, ей удавалось их прощупать. И боль. Ужасная боль.


Мередит вздохнул. Если в легочной форме чума убивала быстро, то в бубонной оказывалась мучением еще большим. У лежавшей перед ним старухи была бубонная чума в последней стадии.

При бубонной чуме сильнейшим образом воспаляются лимфатические узлы, которые разбухают и превращаются в опухоли, так называемые бубоны. Тело кровоточит, под кожей образуются темные пятна и пурпурная сыпь. Нередко возникает бред. В самом конце – его и наблюдал сейчас Мередит – на теле часто появляются розоватые высыпания. Но старуха, переживавшая последний кризис, оставалась в рассудке и, казалось, чего-то хотела.

– Вы обучены грамоте?

– Разумеется. Я врач.

– Напишите мое завещание. Я слишком слаба. – Ее затрясло. – Перо и чернила в углу.

Он отыскал их, присел к столу, стянул перчатку и приготовился писать; она же заговорила: «Я, Джейн Уилер, будучи в здравом уме…»

Так вот кем была эта женщина! Она не ведала, кто перед ней, но Мередит припомнил скандал, хотя и был в то время мальчишкой. «Бедная женщина, – подумал он, – что за смерть».

Завещание было коротким и внятным. Детей она не оставила. Скромное состояние, которое с годами, должно быть, уменьшилось, поровну разделила между выжившими детьми покойного Джона Доггета, за исключением ребенка Марты. «Удивляться не приходится», – подумал Мередит.

– Это все?

– Почти. Осталось последнее.

Ричард Мередит не знал, что, пока он писал, под полом сдохла черная крыса. Не видел и блоху, совсем крохотную, которая только что выбралась из щели.

Блоха находилась в незавидном положении. Она несколько дней питалась кровью чумной черной крысы. В сосудах жили сотни тысяч чумных бацилл, и тысяч десять передалось блохе. Теперь она, обнаружив гибель хозяйки, подыскивала для пропитания новое тело. Проколов кожу очередной живой твари, блоха занялась бы напрасным делом, стараясь протолкнуть кровь через забитое входное отверстие; тем временем тысячи бацилл просочились бы в нового хозяина, чтобы быстро размножаться, снова и снова. Блоха была обречена. Она прыгнула на плащ Мередита.

Последний пункт завещания Джейн Уилер оказался поразителен.

«Наконец, моим последним заветом и смертным вздохом я налагаю проклятие на сэра Джулиуса Дукета, лжеца и вора, который разорил меня, похитив принадлежащее мне по праву наследство. Пошли его, справедливый Господи, в преисподнюю за грехи, и пусть проклятие падет на его род, а наследство украдут, как украли мое. Аминь».

– Вы уверены, что хотите этого? – осведомился Мередит.

– Вполне. Написали? Покажите. Хорошо, – выдохнула она. – Дайте перо. – Джейн с трудом подписалась. – Теперь вы с сиделкой, за свидетелей.

Мередит подчинился. Сиделка поставила закорючку.

Блоха перепрыгнула Мередиту на рукав.

– Мне пора, – сказал Мередит и натянул перчатку.

Джейн словно не слышала. Внезапно она вскрикнула от боли. Сиделка и Мередит переглянулись. Осталось недолго. Мередит решил не говорить несчастному сэру Джулиусу, что отныне тот проклят.

Блохе было нечем поживиться на плаще. Она нацелилась на голую кисть, но та исчезла в длинной кожаной перчатке. Когда Мередит направился к двери, блоха скакнула на сиделку.


К октябрю пик чумы миновал. В первые две недели «Билль о смертности» отчитался в четырех тысячах умерших; к четвертой их стало меньше полутора тысяч; затем три недели умирало по тысяче. Потом наступил резкий спад. Отдельные случаи отмечались до февраля; к ноябрю Лондон начал осторожно оживать. В конце января в город уже катили экипажи даже самых зажиточных горожан и их врачей.

Великая чума официально унесла свыше шестидесяти пяти тысяч жизней. В действительности, конечно, их было больше – возможно, сто. Особенностью этой эпидемии, мало кем отмеченной, оказалось отсутствие чумы в колониях на плавучих островах. Этих внушительных и несуразных сооружений на Темзе скопилось великое множество, и около десяти тысяч человек неделями влачило такое существование. Чумой там заболели считаные единицы. Доктор Ричард Мередит учел этот факт, но объяснить его, к своей досаде, не смог.

И вот в конце ноября Доггет с родными отважились наконец вернуться домой, где их ждало небольшое наследство.

Если Ричард Мередит сокрушался из-за своей неспособности постигнуть чуму, он мог утешиться тем, что это не удалось никому. Природу болезни и ее переносчиков установили лишь через два без малого столетия. До тех же пор памятовали только о том, что ее не вылечить травами, да о симптомах – розовой сыпи и чихании, запечатленных в песенке, которую вскоре распевала ребятня:

Розочки-колечки,

Букетик на крылечке,

Апчхи, тарарах,

Замертво попадали!

В дальнейшем, уже в Северной Америке, «тарарах», не будучи понято, превратилось в «прах», он же «пепел».[61] Но никакого пепла в ту годину в Лондоне не было – только неукротимое чихание перед смертью.

1666 год

Первая сентябрьская ночь была безмятежна. Сэр Джулиус мирно спал в своем большом доме за Сент-Мэри ле Боу. Лето выдалось долгое и славное, и семья только неделю как вернулась из Боктона. Предстояло воскресенье. Около полуночи он ненадолго проснулся и подошел к окну. Воздух освежал, с востока чуть тянуло холодком. Он сделал несколько глубоких вдохов и вернулся в постель.

Где-то в час ночи он снова поднялся. Выглянул из окна. Что за звук? Слабый, донесшийся от Лондонского моста. Двор был похож на темный колодец. Высились остроконечные крыши, чуть тронутые звездным светом. Он прислушался, но через пару минут решил, что ему померещилось, заново лег и уснул.

Было почти четыре утра, когда его разбудила жена. На этот раз сомнения отпали. Над крышами слева возникло слабое свечение. Где-то у моста в небо вздымались языки пламени и пепел. Пожалуй, довольно далеко отсюда.

– Но я все же пойду взгляну, – сказал сэр Джулиус.

Одевшись на скорую руку, он вышел из дому.


Пожар, но не очень большой. Он начался вскоре после полуночи в пекарне на улочке Паддинг-лейн, тянувшейся от Ист-Чипа. Слуга, который ударился в панику и взобрался на крышу, очутился в ловушке и сгорел заживо. Огонь распространился на десяток скучковавшихся домишек, но сэр Дукет видывал и пламя пострашнее. Люди заливали огонь из ведер, не слишком уверенные в успехе. На обратном пути Джулиус повстречал мэра.

– Выдернули меня, – раздраженно посетовал мэр.

– Большой беды вроде нет, – откликнулся Джулиус.

– Любая баба потушит – присядет да напрудит, – буркнул мэр и потопал прочь.


Этот грубый и знаменитый вердикт не попал бы в анналы, а пожар на Паддинг-лейн был бы совершенно забыт, не вмешайся еще одно обстоятельство, тогда неучтенное.

Ветер усиливался. Ко времени, когда Джулиус благополучно вернулся в постель, задувало уже бодро. Едва он заснул, обнимая рукой жену, ветер увлек уголья и искры на соседнюю улицу, которая вела прямо к Лондонскому мосту. На рассвете занялась церковь Святого Магнуса. Вскоре огонь добрался до моста. К середине утра он угрожал береговым складам.

Когда Джулиус вышел снова и занял выгодную позицию у вершины Корнхилла, ему открылся сильнейший огненный вихрь, пожиравший в начале моста все подряд. По его оценке, пламя объяло сотни три домов, стоявших впритык. Теперь весь Сити полнился ревом и треском. Завороженный этим зрелищем, сэр Джулиус простоял больше двух часов, после чего спустился с холма и обогнул пожар, подходя настолько близко, насколько осмеливался, а потом пошел назад по Уотлинг-стрит. Там он встретил молодого Ричарда Мередита, беседовавшего с джентльменом, которого представил как мистера Пипса. Этот мужчина, видевший, похоже, больше, чем остальные, негодовал.

– Я повидал в Уайтхолле короля и его брата, – говорил он. – Они приказали снести дома, чтобы создать противопожарный разрыв, но городские власти бездействуют – видите ли, боятся, что владельцы потребуют компенсацию!

– А с мэром вы виделись? – спросил Джулиус.

– Пять минут назад. Сначала он чуть не рыдает, а потом твердит, что все должны его слушаться; теперь болтает, что устал и идет обедать. Ничтожество!

– Так что же будет?

– Будет полыхать, – сказал Пипс.


В полдень Обиджойфул велел семейству приготовиться к отъезду. Пожар неуклонно разрастался. От Лондонского моста по Уотлинг-стрит уже какое-то время тянулись повозки с людьми и скарбом.

За последние месяцы Обиджойфул вполне осознал, какая ответственность легла на его плечи. Жизнь на реке и эпидемия чумы несколько подкосили Марту. Нынешней весной он убедил ее жить с ними, и она постоянно напоминала своим присутствием о его долге заменить Гидеона. Он же, обремененный теперь и четырьмя детьми, понял, что обязан принять на себя обязанности главы семейства. Только сожалел, что это происходило не так естественно, как хотелось.

Тем не менее сейчас он действовал решительно. Их согласился приютить товарищ из Шордича. В случае нужды они были бы готовы. И Обиджойфул уже удовлетворенно счел, что исполнил свой долг, когда Марта вдруг заявила:

– Я хочу проверить, все ли в порядке с моей старой подругой миссис Банди.

Обиджойфул немного знал эту набожную женщину и предложил пойти самому.

– Но ты же никогда у нее не бывал, – возразила Марта, и они отправились вместе.

Когда они спустились по Уотлинг-стрит и пересекли Уолбрук, клубы дыма над мостом вздымались на сотни футов. Когда миновали Лондонский камень, Марта указала на улочку справа и с решимостью на лице устремилась вниз по холму прямиком к огню.

Понадобись кому объяснить беспрепятственное разрастание пожара, сцена, где разворачивалось действие, дала бы исчерпывающий ответ. Узкая улица, дерево и штукатурка (приказы строить из кирпича или камня из века в век игнорировались), выступающие верхние этажи, причем каждый следующий выступал дальше нижнего так, что в итоге противоположные здания почти соприкасались. Все это нагромождение многоквартирных домов, двориков и деревянных построек, которые тянулись, проседали и кренились, словно шеренга дружков-выпивох, на деле было не чем иным, как огромной пороховой бочкой. Хуже того, спеша потушить пожар и наполняя ведра, люди пооткрывали деревянные водопроводные трубы, да так и бросили; в конечном счете все цистерны опустели – даже те, что сообщались с новым каналом Миддлтона. Взглянув на улицу, Обиджойфул увидел, что пламя упорно пожирало дом за домом.

Но самым странным ему показалось поведение людей. Если зажиточные граждане бежали, спасая добро, то бедняки, не имевшие ничего, кроме крыши над головой, зачастую прятались дома в надежде, что пожар каким-то чудом уймется и не дойдет до них. Он видел целые семьи, вываливавшиеся со съемных квартир, уже когда занималась крыша.

Многоквартирный дом, который искала Марта, стоял в центре улицы ярдах в пятидесяти от линии огня. Едва они дошли, Обиджойфул предложил пойти с ней, но Марта возразила:

– Я знаю, где она. Присматривай здесь.

И он увидел, как та вошла в прихожую и скрылась наверху.

Подступавший пожар был страшен, но глаз не оторвать. Серо-бурый дым вздымался колоссальной стеной, затмевая все небо. Жар был настолько силен, что пришлось закрыться руками. В воздухе летали искры пополам с угольками. Несколько упало рядом. Обиджойфул видел, как другие оседали на крышах и превращались в костерки. Больше прочего его поражали ужасные звуки – взрывы, треск и нараставший рев пламени, проедавшего себе путь от здания к зданию. Вот до него осталось всего тридцать ярдов. Но где же Марта? Она ведь не станет задерживаться, даже если миссис Банди внутри?

Хлопок! Ревущий язык пламени, простреливший дом, застал его врасплох. Волна раскаленного воздуха едва не сбила с ног. Неловко распрямившись, Обиджойфул заметил в отдельных окнах пляшущие огни. Дым начинал куриться из-под крыши. Как это возможно? И тут он неожиданно осознал, что позабыл о задней части домов. Пожар с ревом распространялся оттуда.

Он побежал в прихожую, к лестнице, зовя Марту. Но та, должно быть, за воем пламени не слышала. Где-то наверху затрещал огонь. Дым просачивался из-под половиц. Обиджойфул начал подниматься по лестнице, продолжая звать.

Снова оглушительный треск, шипение – прямо над ним. Одному Богу известно, что там творилось. Он заколебался. Ему было неведомо, в какой части дома находилась Марта. Он развернулся, сбежал вниз и вышел на улицу.

– Марта! – крикнул он. – Марта!

Пламя добралось до ближайших домов. Обиджойфул огляделся, дабы увериться, что ему еще есть куда отступить.

– Марта!

Затем увидел ее. Она показалась в оконце верхнего этажа под самой крышей. Парень отчаянно замахал ей, чтобы она спускалась. Та подала знак, которого он не понял. Угодила в ловушку? Обиджойфул показал, что идет, и устремился внутрь. Через несколько секунд он уже взбегал по лестнице.

Грохот. Наверху что-то рухнуло, должно быть балка. Хлопок. Еще один. Верхние ступеньки скрывались за пеленой дыма. Слева, из задней части здания, донесся громкий треск. В каких-то десяти шагах посыпалась штукатурка. Нужно спешить. Лестница трещала под ногами Обиджойфула. С верхнего этажа выстрелило пламя. Он ахнул, замер. И тут присутствие духа изменило ему. Он не пошел дальше, а повернулся и побежал прочь. Мигом позже Обиджойфул снова смотрел на Марту. Даже показал ей знаком, что по лестнице не пройти. С побледневшим лицом она глядела на него.

– Прыгай! – крикнул он лишь для очистки совести. Она бы наверняка убилась, да и окно было всяко мало. – Марта!

Дым клубился из-под карниза. Кричала ли она? Они стояли и целую минуту смотрели друг на друга, после чего парень увидел, как крыша превратилась в ревущий факел. Посыпались балки, из оконца Марты вырвалось пламя. И он обнаружил, что ее уже не видно.

Огонь подобрался так близко, что жар стал невыносим. Наконец Обиджойфул начал отступать, гадая, не выбежит ли она каким-то чудом из огня.


Утром в понедельник мэр был избавлен от обязанности бороться с огнем. Ветер поднялся мощный, да и пожар уже настолько увеличился, что порождал, казалось, собственные вихри. Огонь разносило не только вдоль побережья на запад к Блэкфрайерсу, но и почти с той же резвостью на север, вверх по восточному холму. Рано утром, вскоре после того, как Джулиус отрядил из дому третью телегу с добром и велел семье приготовиться к возвращению в Боктон, пришли хорошие новости: в город прибыл с войсками Яков – брат короля и герцог Йоркский. Яков был человек надежный, моряк. Быть может, хоть он наведет порядок.

Так оно и было: как только Джулиус вышел, то сразу разглядел статную фигуру герцога, который командовал своими людьми в нижней точке Уотлинг-стрит. Они собирались применить порох и взорвать полдесятка домов. Джулиус пошел засвидетельствовать почтение.

– Если расчистим улицу, – объяснил ему Яков, – то может получиться разрыв. – Они немного отошли и укрылись. Раздался оглушительный грохот. – А теперь, сэр Джулиус, не угодно ли будет помочь? – улыбнулся герцог.

Через считаные секунды Джулиус, к своему великому удивлению, обнаружил, что уже надел кожаный шлем, вооружился пожарным топором и заодно с герцогом, в компании десятка других, облаченных так же, прорубается вперед, сокрушая стены и балки для противопожарного разрыва. Труд оказался тяжким, и он был рад остановиться, когда при взгляде на соседа, только что принявшегося за дело, уловил что-то знакомое в этом смуглом здоровяке; мгновением позже он с толикой радости и волнения понял, что перед ним король.

– Пристало ли вашему величеству такое занятие? – спросил он.

– Я защищаю мое королевство, сэр Джулиус! – усмехнулся король. – Вам ли не знать, какими хлопотами оно мне досталось.

Но разрыв все равно не помог. Огненная тяга была настолько сильна, что часом позже пожар преодолел зазор.


Самое грандиозное случилось во вторник утром. Обиджойфул наблюдал его от подножия Ладгейт-Хилла.

Его собственный дом сгорел в понедельник днем. Как и было задумано, Обиджойфул переправил свое небольшое семейство в Шордич. Новости поступали непрерывно. Вечером он узнал, что горит Королевская биржа, на рассвете услышал, что Сент-Мэри ле Боу больше нет. Чуть позже он решил пойти и посмотреть сам. Однако дойдя до городских ворот, Обиджойфул обнаружил, что путь закрыт. Войска никого не пропускали в Сити. Там пекло, сказали ему. Незастроенный Мурфилдс превратился в огромный лагерь для погорельцев. Обиджойфул отправился вдоль старых стен за Смитфилд, где у ворот больницы Святого Варфоломея образовался еще один небольшой лагерь, и так дошел до Ладгейта. Там собралась толпа. Он увидел доброго доктора Мередита, не покинувшего их во время чумы. Все взоры, исполненные благоговейного страха, были обращены к вершине холма.

Горел собор Святого Павла. Огромный серый сарай, почти шесть веков нависавший над городом; темный и древний дом Бога, стоявший стражем на своем западном холме со времен норманнов и переживший громы, молнии, опустошения, – сей древний собор Святого Павла медленно рушился на глазах у толпы. Обиджойфул смотрел на это больше часа.

Затем развернулся и зашагал по Флит-стрит. Приблизившись к Темплу, он увидел компанию юнцов. Они приперли к стене какого-то паренька и, похоже, намеревались поступить с ним круто. Донесся возглас:

– Давайте-ка вздернем его!

Обиджойфул на секунду замешкался. Всего-навсего молодняк, но добрый десяток, и все ребята дюжие. Он перешел улицу, чтобы не связываться, и продолжил путь к Темплу. Парнишка позади снова вскрикнул. И тогда Обиджойфул остановился, ему стало стыдно.

Он так и не рассказал родным об участи Марты. С того момента, как он пятился по горевшей улице, Обиджойфул твердил себе, что ничего не мог сделать. Ему настолько хотелось, чтобы это стало правдой, что он сумел проспать целую ночь в уверенности, что так и было. И он продолжал пестовать в себе эту веру, пока шел в Сити и всю дорогу до Ладгейта. Но там он увидел Мередита.

Доктора Мередита, сына проповедника. Мередита, который, в отличие от многих его собратьев по ремеслу, остался в зачумленном Лондоне и много раз, безусловно, рисковал жизнью. Мередита, который кротко, без всяких притязаний на религиозную убежденность, продемонстрировал душевную стойкость.

А он? Этот вопрос, подобный стреле, пробивающей доспехи, преодолел защитную броню Обиджойфула и причинил ему жестокую боль. Малодушие. Пусть Марту не удалось бы спасти – пытался ли он всерьез? Разве не струсил, когда сбежал по тем ступенькам? И до него вдруг дошло: пройдешь стороной – докажешь свою вину. Он повернул обратно и через миг уже стоял перед юнцами:

– Что он натворил?

Паренек открыл было рот, но его осадили.

– Он поджег Лондон, сэр! – загалдели те.

Слухи поползли накануне. Такой пожар не мог возникнуть случайно. Думали на голландцев. Но большинство – возможно, половина добропорядочных лондонцев – придерживалось другого, куда более веского подозрения. «Это работа католиков, – говорили они. – Кому еще такое понадобится?»

– Но я не католик! – завопил бедняга на своем ломаном английском. – Я протестант, гугенот!

Гугенот. Невзирая на страх англичан перед папистскими симпатиями Стюартов, Английское королевство казалось поистине безопасной гаванью любому протестанту из католической Франции. В 1572 году французский король, отличавшийся глубокой набожностью, истребил их несметно; на поколение они защитились Нантским эдиктом. Но эти праведные французские кальвинисты продолжали терпеть лишения, а потому текли в Англию скромным, но непрерывным ручейком, где им дозволялось служить свои службы, не бросаясь в глаза. Их стали называть гугенотами.

Обиджойфул прикинул и решил, что парнишке не больше семнадцати. Худощавый, смышленого вида мальчуган с каштановой шевелюрой, но самым примечательным в нем были очки, сквозь которые он близоруко таращился на своих мучителей.

– Ты протестант? – осведомился Карпентер.

– Oui.[62] Клянусь! – ответил тот.

– Но он иностранец! Прислушайтесь, – заявил один из недорослей. – Давайте проучим его!

Обиджойфул набрался храбрости. Закрыв собой паренька, он твердо произнес:

– Меня зовут Обиджойфул Карпентер. Мой отец Гидеон сражался бок о бок с Кромвелем, и этот парнишка – нашей веры. Оставьте его в покое или сперва придется разобраться со мной.

Неизвестно, чем закончилось бы дело, не появись со стороны Сент-Клемент Дейнс конный разъезд герцога Йоркского. Юнцы нехотя отступили, и вскоре он остался наедине с юным гугенотом.

– Где ты живешь?

– Возле Савоя, сэр, – произнес юноша.

Карпентер знал, что там находились маленькая община протестантов-французов и церковь. Он предложил проводить того до дому.

– Недавно здесь? – расспрашивал он, пока они шли.

– Я приехал вчера. К дяде. Я часовщик, – объявил мальчуган.

– Понятно. Как тебя звать?

– Юджин, сэр. Юджин де ла Пенисье.

– Де ла – что? – Обиджойфул покачал головой. Французское имя было для него чересчур. – Мне в жизни не выучить, – признался он.

– А как это будет по-английски? – спросил Юджин.

– Хм, – задумался Обиджойфул. Единственное сколько-нибудь подходившее английское слово было довольно заурядным. – По мне, так лучше будет Пенни.

– Юджин Пенни? – с сомнением переспросил паренек и задумался. Затем просветлел. – Сэр, вы спасли мне жизнь. Вы очень смелы. Если говорите мне называться Пенни… Alors…[63] – пожал он плечами и улыбнулся. – Значит, Пенни! И как мне потом найти вас, сэр, чтобы поблагодарить должным образом?

– Это лишнее. Мой дом все равно сгорел. Но мое имя – Обиджойфул Карпентер. Я резчик по дереву.

У Савоя они расстались.

– Мы еще увидимся, – пообещал Юджин. Уже повернувшись, чтобы уйти, он вдруг добавил: – Насчет ребят, что хотели меня убить… Они не такие уж дураки. Non. Потому что этот пожар… конечно, он дело рук католиков.


А пламя все бушевало. Собор Святого Павла исчез, превратившись в громоздкие черные руины, сгинули Гилдхолл, Блэкфрайерс, Ладгейт. За вечер вторника и среду пожар даже вышел за стены, охватив Холборн и Флит-стрит. Церкви Сент-Брайдс не стало. Заслон огню создали лишь зеленые насаждения вокруг Темпла, которые пожар не сумел преодолеть. На востоке огромный разрыв, созданный герцогом Йорком, спас лондонский Тауэр. За этими и толикой других исключений средневековый Сити сгорел дотла.

Двоим же людям чума и пожар аукнулись кризисом, скорее, внутренним. Для доктора Мередита чума явилась глубочайшим фиаско. Он открыто признал, что его роль свелась к облегчению мук умиравших. Медицина была бесполезна, и он это знал. Поиск продолжится, пока врачи не придут хоть к какому-нибудь пониманию. «С таким же успехом я мог спасать их души», – заключил Мередит. Взирая же из Ладгейта на полыхавший собор Святого Павла, он решил принять сан и стать священником, как изначально хотел. Ничто не мешало ему одновременно вести медицинские изыскания. Королевское общество, слава богу, никуда не исчезло.

Вот только Обиджойфула Карпентера пожар поверг в отчаяние. Простившись с Юджином, он не пошел к семье, но все бродил, смотрел на огонь, и слова паренька начинали представляться ему насмешкой. «Вы очень смелы» – да уж, действительно. Он сказал себе, что бессмысленно притворяться в неизбежности гибели Марты. «Я мог снести ее вниз и спасти, но из страха и трусости дал ей сгореть». Был ли он сыном Гидеона, духовным наследником Марты? Нет. Он был ничтожеством.

А как быть с видением сверкающего града? Что с ним сталось теперь? Пожар прокладывал себе путь по Флит-стрит, как некая грандиозная колесница разрушения, и в треске пламени слышался мелющий звук огромных колес, гласивший ужасное, но бесхитростное: «Все пропало. Все уничтожено. Все пропало».


Медики и по сей день расходятся во мнениях насчет причин, по которым чума уже не вернулась в Лондон после Великого пожара. Такие же разногласия сохраняются насчет самого пожара. Большинство лондонцев считают пожар делом рук католиков. Парламентская комиссия, собравшаяся вскоре после катастрофы для расследования, была более сдержанна. Она твердо заявила, что никакую отдельную группу иностранцев или даже католиков нельзя обвинить в поджоге. Она констатировала просто: Лондонский пожар являлся деянием Божьим. Это был Божий пламень.

Собор Святого Павла

1675 год

Солнечный луч упал на южный фасад небольшого и странного здания на холме. Юджин Пенни терпеливо ждал, когда двое мужчин договорят. Строение отбрасывало длинную тень на мирный зеленый склон. Далеко внизу, возле береговой линии Гринвича, белел Квинс-Хаус. Пенни прикинул, придет ли туда вечером Мередит смотреть на звезды в свою огромную трубу. Его охватило смятение при мысли о том, что предстояло ему сказать доброму священнику, ибо он знал: Мередит сочтет Юджина сумасшедшим.


Ричард Мередит видел, что Юджин ждет его, но не мог завершить беседу, так как улаживал важное дело с сэром Джулиусом Дукетом. В преддверии торжественного открытия нового здания проблема раздражала его все сильнее и сильнее.

Мередит считал особой удачей то обстоятельство, что проектировать здание доверили его другу и члену Королевского общества сэру Кристоферу Рену – астроному, столь блестяще обратившему свои математические таланты на благо архитектуры. Небольшое восьмиугольное строение, кирпичные стены которого ныне высились над Гринвичем, – первое в Англии здание такого рода и назначения: Королевская обсерватория.

Как ни странно, изучение звезд не было его исходной целью, хотя телескоп в нем, конечно, установили. Главная же цель, как ранее утром объяснил сэру Джулиусу Мередит, была сугубо практической.

– Это в помощь нашим морякам, – сказал он. – Используя квадрант, современный моряк способен измерить угол солнца в зените или некоторых звезд и так определить, насколько далеко он находится к северу или югу. Но он ничего не знает про восток и запад, то есть долготу. До сих пор морякам приходилось прикидывать грубо – обычно по числу дней в море, и это едва ли приемлемо. Но долготу определить все-таки можно. Сами посудите, сэр Джулиус. Каждый день, совершая оборот вокруг Солнца, а нам известно, что это так, несмотря на возражения Римской церкви, Земля еще и вращается вокруг своей оси. Поэтому в Лондоне, как мы знаем, солнце восходит над восточным горизонтом на несколько минут раньше, чем появляется на западе Англии.

В самом деле, эта разница была известна так хорошо, что местное время отличалось изрядной изменчивостью. Каждый город настраивал свои часы по световому дню, из-за чего время в западном портовом Бристоле отличалось от лондонского.

– Мы вычисляем, что разница в четыре минуты соответствует одному градусу долготы, час равняется пятнадцати градусам. И посмотрите: определив свое время по солнцу, моряк просто-напросто сравнивает его с нашим, лондонским, и так узнает, как далеко он находится к западу или востоку.

– Он бы управился и с часами, где точное лондонское время.

– Да. Но мы пока не умеем делать часы, которые показали бы это время в море. Однако, – продолжил Мередит, – можем составить настолько точные таблицы стояния луны, что моряк справится с календарем и узнает, сколько времени в Лондоне. Сравнив это стандартное астрономическое время со своим местным, он сможет определить долготу.

– И долго придется составлять эти таблицы?

– Полагаю, не одно десятилетие. Это огромный труд. Но для того и нужна Королевская обсерватория – создать великую карту всех небесных тел и их движения.

– Значит, все моряки – надо думать, что из других стран тоже, – будут ориентироваться на стандартное лондонское время?

– Именно так, – улыбнулся Мередит. – Если они захотят узнать, где оказались, им придется судить по времени Королевской обсерватории. Мы называем его временем по Гринвичу, – добавил он.

Но, приведя сэра Джулиуса в обсерваторию и показав ему телескоп, часы и механизмы, Мередит неожиданно ввязался в этот дурацкий разговор. Хуже того, он вынужден был признать, что сам виноват.

С тех пор как он решился заговорить, прошел месяц. Рассказав все – теперь он понимал свою ошибку, – Мередит беспечно предположил, что если он сам не воспринял случившегося всерьез, то так же отнесется к этому и баронет. Но глубоко заблуждался: сэр Джулиус Дукет, богач и друг короля, задрожал от ужаса – и все из-за того, что его прокляла несчастная Джейн Уилер, умершая от чумы.

– Если она была ведьмой, то нет ли у вас подобающих молитв? – взывал сэр Джулиус. – Или, по-вашему, лучше выкопать ее и сжечь?

Мередит вздохнул. И это все, о чем мог думать его друг после того, как увидел обсерваторию, которая позволит создать карту небес? Его, как человека науки, оскорбляла упорная вера людей во все эти предрассудки, но он доподлинно знал, что даже просвещенные люди верили в колдовство. Совсем недавно в глубинке произошел ряд официально узаконенных сожжений. И это не было похмельным отголоском средневековой религии Рима: он слышал, что суровые шотландские и даже массачусетские пуритане были охочи до сжигания ведьм.

– Она не была ведьмой, – возразил он спокойно. – И вам в любом случае не выкопать ее из чумной ямы.

– Но проклятие…

– Оно с ней и умерло.

Но Мередит видел, что сэр Джулиус ни в коей мере не утешился. Сэр Джулиус не был его прихожанином. После Великого пожара церковь Святого Лаврентия Силверсливза, равно как несколько прочих соседних, решили не восстанавливать. Сэр Джулиус не проживал уже и в Сити за Сент-Мэри ле Боу – он переехал на запад, а новый особняк, построенный на месте его старого дома, стал официальной резиденцией мэра. Но Мередиту повезло: вскоре после рукоположения он сумел поселиться у Сент-Брайдс на Флит-стрит.

Он успокоил старика, хоть это шло вразрез с его здравым смыслом.

– Я помолюсь за вас, – пообещал он мягко.

Но Мередит не расстроился, когда сэр Джулиус ушел, и смог переключиться на терпеливо ждавшего Юджина Пенни.

Мередит симпатизировал гугеноту, пусть даже тот принадлежал к чуждой Церкви. Их познакомил Обиджойфул Карпентер, и Мередит помог юному часовщику устроиться к великому Томпиону, который устанавливал хронометры в Королевской обсерватории. Он внимательно выслушал Пенни и, как тот и ожидал, вынес вердикт:

– Вы сошли с ума.

Община лондонских гугенотов расцвела пышным цветом, и пастор французской конгрегации не мог пожаловаться на безделье. Все они хорошо вписались в среду. Некоторые успели возвыситься – например, зажиточное семейство де Бувери. Французские имена – Оливье, Ле Фаню, Мартино, Бозанкет – либо приобрели английское звучание, либо преобразовались, как вышло с Пенни, в английские эквиваленты: Тьерри – в Терри; Махью – в Мейхью; Креспен – в Криппен; Декамп – в Скамп. Их кулинарные пристрастия – к улиткам, например, – могли показаться странными, зато другие блюда, вроде супа из бычьих хвостов, англичанам полюбились. Их искусство в изготовлении мебели, парфюмерии, вееров и новомодных париков повсеместно приветствовалось, и, несмотря на известное подозрение, с которым относятся ко всяким пришельцам, английские пуритане уважали их кальвинистскую веру. Король же пошел на разумный компромисс. Первым французским церквям на Савой-стрит и Треднидл-стрит разрешалось служить на кальвинистский манер при условии лояльности и неброскости действа. Всем же новым церквям предписывалась англиканская служба на французском языке, но если для спокойствия совести в нее прокрадутся некоторые отличия, на это закроют глаза. Странно, однако лондонские англиканские епископы обычно относились к ним довольно покровительственно, благо французы были набожны и, в отличие от многих пуритан-англичан, вели себя смирно.

Так почему тогда захотел уехать Юджин Пенни?

– Это из-за погромов? – спросил Мередит.

В восточном пригороде на гугенотов в том году было совершено несколько нападений, и он предположил, что дело в этом. Но, будучи убежден, что истинная причина беды имела мало отношения к гугенотам как таковым, он поспешил продолжить:

– Если так, то позвольте вас успокоить…

Конечно, между лондонцами и иностранцами, под которыми по-прежнему понимались все проживавшие за чертой Сити, периодически возникали какие-то трения, ибо первые боялись конкуренции со стороны вторых с их умениями и профессиями. Но подлинная проблема, как понял Мередит, являлась прямым последствием Великого пожара и относилась к старинному городскому управлению.

В первые месяцы, когда обнесенный стенами Сити представлял собой дымившиеся развалины, люди даже подумывали бросить все как есть. Постепенно город отстроили, но средневековой структуры больше не было. В придворном районе Уайтхолла, где предпочитали селиться богачи, выросли новые фешенебельные здания. Тем временем ремесленники, которые были вынуждены перебраться в северные и восточные пригороды, сочли, что дешевле остаться на месте. Мэру и олдерменам недоставало воли распространить свою власть на эти ширившиеся районы, и гильдии во многом разделяли их чувства. Если человек хотел вольностей Сити и членства в гильдии, то работали старые законы и обычай ученичества. Но если торговцы и ремесленники предпочитали уклониться от правил и действовать в пригородах, то гильдии ничего не могли с этим поделать. Поэтому когда группа гугенотских ткачей, работавших с шелком, переместилась в маленький пригородный район Спиталфилдс, что сразу за восточной стеной, и мгновенно добилась успеха мастерством и тяжким трудом, у нее появились завистники из числа конкурентов с меньшими заработками.

– Это лишь местные неурядицы, – убеждал Пенни Мередит. – Поверьте, лондонцы вовсе не враги гугенотам.

Но Юджин знай качал головой. Он снял очки и протер их – жест, к которому часто прибегал, когда смущался. Ему перевалило за двадцать, лицо еще больше вытянулось и стало совсем точеным. Карие глаза, пусть близорукие, блестели. Он симпатичный малый, подумал Мередит, похож на испанца. Но подлинной бедой для Юджина Пенни было его французское происхождение.

В Англию юношу отправил отец. Оба они, будучи осмотрительными, упорными и всегда планируя наперед, обсудили перспективы. «Французские короли поклялись Нантским эдиктом, что впредь позволят нам служить беспрепятственно, – сказал отец. – Но Римская церковь сильна, король набожен. Поэтому ступай в Англию. Если нас здесь не тронут, сможешь вернуться. В противном случае подготовишь там пристанище для братьев и сестер».

Однако после последнего путешествия на родину Юджина охватила сильнейшая тоска по дому, которая усугублялась с каждым месяцем. И он виновато признался Мередиту:

– Я просто хочу домой, во Францию. Моим родным не сделали ничего плохого. Мне совершенно незачем сидеть здесь.

Мередит не знал, что сказать. Он не мог просветить Юджина насчет ситуации во Франции и был огорчен уходом юного часовщика от прекрасного мастера.

– Хотя бы напиши отцу и спроси разрешения, – предложил он, но усомнился, что Юджин прислушается к совету.

Расставшись с Мередитом, Юджин Пенни медленно побрел назад. Он признавал мудрость старшего товарища, но сердце его разрывалось. Шагая по склону к просторам Блэкхита, он предпочел старую кентскую дорогу, а потом долгий спуск в сторону Саутуарка. Идти было добрых четыре мили, но его это не заботило. И пока он спускался, весь Лондон предстал перед ним как на ладони: обугленный Сити, все еще восстанавливавшийся, дворец Уайтхолл, еще дальше – лесистые склоны Хэмпстеда и Хайгейта. И куда бы он ни посмотрел – на Лондонский мост, что протянулся вниз по реке за Тауэром, на Пул за Уоппингом, – он видел корабли: целый лес мачт, настолько густой, что те едва не касались друг дружки, подобно деревьям. Должно быть, подумал он, там их больше сотни; надежное доказательство того, что ни мор, ни пожар, ни даже война не прервут мировую торговлю могучего Лондонского порта. Как можно захотеть покинуть такое место?


Теплым полднем через пару дней посреди грандиозных пустынных развалин на западном холме собралась мужская компания. Несколько человек были простыми ремесленниками и каменщиками в фартуках, что было вполне уместно, так как приятный, ученого вида человек, собравший это общество, и сам являлся не только величайшим архитектором Англии, но и верным франкмасоном.

– Сегодня, – объявил сэр Кристофер Рен, – мы начинаем возрождаться.

Воссоздание Лондона уже успело стать подвигом. Хотя восстававший из пепла город мог быть, конечно, намного краше. Рен со своими помощниками спроектировал великолепные площади и проспекты, способные прослыть чудом северного мира. Но огромные проблемы, вызванные необходимостью выплатить компенсацию тысячам человек, владевших правами на недвижимость вдоль улиц существовавших, срочность строительства и баснословная дороговизна подобной роскоши заставили короля и его министров избрать более скромный курс. Проект нового Сити представлял собой усовершенствованную версию средневекового плана.

Этим сходство исчерпывалось, ибо теперь, когда семь столетий сгрудившихся, нависавших над мостовой деревянных зданий пошли прахом, появилась возможность избежать былых ошибок, и правительство ею воспользовалось. Установили правила: улицы должны быть шире, отдельные выступающие участки холмов нужно сгладить, вдоль улиц выстроить красивые дома в простом классическом стиле, с точными и едиными пропорциями: два этажа с чердаком и подвалом на боковых улицах, три или четыре – на главных. Руководствовались отныне строгим законом: при строительстве использовать только кирпич и камень, а крыши крыть черепицей или шифером. Когда кое-кто из купцов попытался нарушить это правило, их дома моментально снесли.

Повсюду вокруг Лондона появились кирпичные заводы. Там обжигали лондонскую глину и кирпичную, которую миллионы лет назад щедро произвели древнее тропическое море и ветры ледникового периода.

Некоторые памятники Средневековья сохранились. Тауэр так и стоял береговым стражем. За восточной стеной уцелели одна-две готические церкви, снаружи, на Смитфилде, со времен крестоносцев мирно высилась церковь Святого Варфоломея. А на самой реке красовалась любопытная достопримечательность: высокие старые здания на Лондонском мосту, которые, хотя и пострадали, большей частью пережили пожар, решили оставить еще на девяносто лет как милое напоминание о средневековом блеске Лондона, о временах Чосера и Черного принца.

Но средневековый Сити исчез, и на его месте вырастало нечто сродни былому римскому городу. Да, над западным холмом уже не нависал амфитеатр, это место занял Гилдхолл, и любителям кровавых зрелищ предстояло довольствоваться публичными казнями и петушиными боями взамен гладиаторских поединков. Да, до повторного открытия центрального отопления оставалось два века; дороги XVII века развеселили бы любого римлянина, а грамотность почти наверняка была меньшая, чем в античном мире. Однако, несмотря на эти недостатки, все же можно было сказать, что новый город почти вернулся к стандартам цивилизации, которым четырнадцатью веками раньше радовались жители Лондиниума.

Из всех создателей нового Сити не было человека, стяжавшего славу большую, чем сэр Кристофер Рен. Астроном, ставший архитектором, поспевал всюду. Он уже воссоздал церковь Сент-Мэри ле Боу, украсив ее великолепной башней и классическим шпилем. Очаровательным и остроумным дополнением стал башенный балкончик с видом на Чипсайд, как напоминание о старинной трибуне, откуда некогда взирали на турниры короли и придворные. На Флит-стрит вырастала церковь Сент-Брайдс; в работе были и многие другие проекты. Ничто, однако, не могло сравниться с величием следующей задачи.

Собор Святого Павла. Огромный, почти без крыши. Его высокие почерневшие стены простояли после пожара еще несколько лет. Применять порох было слишком опасно, и Рен распорядился осторожно снести его тараном. Так они, участок за участком, рассыпа́лись и оседали. Нынче высота этих стен составляла лишь несколько футов, кроме западной. На месте же стройной готической церкви Рен задумал построить блистательный храм, который станет жемчужиной Лондона.

И все собравшиеся рабочие улыбались, за исключением одного.


Обиджойфул Карпентер так и не пережил Лондонского пожара. В известном смысле тот его уничтожил. Пламень истины нашел его и выставил на свет обнаженным – тем, кем он был: трусом. Но нет, еще даже хуже. Он был иудой. Не доказала ли это вся его последующая жизнь?

До гибели Марты скромный резчик всегда причислял себя к избранным. Не из гордыни, нет, он был далек от нее. Однако разве в обществе Марты и Гидеона не шел он с Господом? Разве не резал по дереву во имя Создателя? Разве не был просто членом семьи, которого Бог избрал для свершения своей работы? Был, пока он не убил Марту. «Ты дал ей сгореть, чтобы спасти свою шкуру, – твердил он себе снова и снова. – Куда подевалось твое доверие к Господу? Бог послал тебе испытание, и ты отвернулся. Твоя вера фальшива». И многие месяцы он страдал от жесточайших душевных терзаний.

Как-то весной после пожара Обиджойфул вышел из Шордича и отправился в разрушенный Сити. И хотя миновали уже месяцы, развалины Лондона все еще дымились. Он мог, конечно, пройти по улицам пошире, но многие почерневшие камни еще хранили жар, до них было не дотронуться. Пепелище, опустошение, акр за акром. Куда бы Обиджойфул ни шел, необозримые развалины повсюду курились дымком, везде стоял едкий, удушливый запах – все это казалось ему негаснущим мергелем из самой преисподней. И тогда с тяжким, тупым отчаянием парень осознал себя никаким не избранным; он был проклят, и ад уже начался.

После этого силы покинули его. Ему приходилось заставлять себя работать. Радость труда померкла. Молился он только с родными, для порядка. Грешить ему было нечем, но и вести богоугодную жизнь он не особо старался, ибо смысл пропал.

Обиджойфул мог бы и глубже погружаться в уныние, когда бы не обилие работы. После пожара дома росли тысячами, а он был приличным плотником и работал на нескольких хозяев. Двери, обшивка, всевозможная резьба – спрос на работы по дереву был огромный.

Все изменилось после случайной встречи с Мередитом. Знакомый с Обиджойфулом всю жизнь, Мередит держался с ним неизменно дружески. Он с удовольствием помог товарищу Карпентера, юному гугеноту, и уже обеспечил Обиджойфулу несколько мелких подрядов в своем новом приходе Сент-Брайдс. Увидев однажды утром ремесленника, который чернее тучи шагал от Ладгейт-Хилла, Мередит вдруг натолкнулся на удачнейшую мысль, способную взбодрить Карпентера.

– Мой друг Рен недавно нанял прекрасного резчика, которому нужны помощники. Не свести ли вас?

Поддавшись на уговоры, Карпентер тем же днем познакомился с достойнейшим мистером Гринлингом Гиббонсом.

Гиббонс был таким же скромным ремесленником. Карпентер услышал о нем несколькими месяцами ранее, после того как тот нарушил затворничество и подарил королю великолепный образчик своего мастерства. Теперь он впервые увидел работы Гиббонса, и они потрясали. Человеческий силуэт, животные, деревья, плоды, цветы – казалось, для мастера не было ничего непосильного. Более того, это не просто фигуры. Даже в обычном яблоке средь изобилия фруктов, украшавшего деревянную панель, имелась индивидуальность, некая живая грация, из-за которой подмывало потрогать его в уверенности, что яблоко настоящее и съедобное.

– Он скульптор, не просто резчик, – шепнул Обиджойфул Мередиту, покуда они осваивались в мастерской.

– Ему нет равных в Лондоне, – согласился Мередит. – Мой друг Рен подряжает его потрудиться в новых церквях. Не угодно ли присоединиться?

Обиджойфул молча огляделся. Ну что ему сказать? Сам он мог быть проклят навеки, но понятия, прочно усвоенные за жизнь, не позволяли ему заниматься некоторыми делами. Возможно, Марта и Гидеон взирали на него сейчас со скорбью и отвращением, однако работать на королевские церкви с их молитвенниками, ризами, епископами – нет, он не мог осквернить их память, сколь бы ни погряз во грехе.

Но он никогда не видел подобной резьбы. Он был абсолютно уверен, что впредь уже не найдет такого мастера. С небес так и слышались попреки Марты: «Эти выгравированные образы суть идолопоклонство. Грешно!» Он знал, что так и есть. Это была любовь к мирской красоте, столь глубоко расходившаяся со всем, что он считал священным и пуританским.

Обиджойфул посмотрел на Мередита. Перевел взгляд на мастерскую.

– Я буду рад поработать на Гринлинга Гиббонса, – сказал он.

Это произошло за несколько месяцев до настоящих напастей. Восстановление собора Святого Павла долго откладывалось из-за колоссальных расходов. Впрочем, затем нашлось простое решение. Власти ввели налог на уголь. Мешки с ним облагались пошлиной всякий раз, как в Лондон прибывали суда из Ньюкасла с грузом угля для домашних очагов. И с каждых трех шиллингов пошлины четыре пенса и полпенни шли непосредственно на строительство собора. Великий храм Рена возводился на угле.

Сей фонд начинал разрастаться, и возник новый план. Гиббонс показал Обиджойфулу деревянный макет здания, первоначально задуманного Реном: простое строение с галереями, которое понравилось Карпентеру, потому что напомнило протестантский молитвенный дом. Однако теперь королю захотелось чего-то пышнее.

– Они готовят новый макет, – объяснил Гиббонс. – И я отряжаю вас на подмогу.

На следующее утро Обиджойфул пришел в мастерскую, ожидая застать там одного-двух человек за работой над чем-то мелким, умещавшимся на столе. Вместо этого он увидел целую бригаду, занятую монументальной моделью. При масштабе полдюйма на фут здание имело двадцать футов в длину и почти восемь в высоту. Еще ужаснее было то, что для макета использовали дуб, чрезвычайно трудный для резьбы. А главное, немыслимое, заключалось в том, что предстояло точно воспроизвести внутри и снаружи каждую деталь, каждый карниз.

– Господи помилуй, – пробормотал Карпентер, – да легче построить настоящее здание.

Чертежи поступали частями, но общий план был ясен: великолепное классическое строение в форме греческого креста с большими романскими окнами и портиками с фронтонами. Схема крыши еще не пришла, и Обиджойфул не знал, какой она будет, но работы хватало и так. Колонны и пилястры грандиозной базилики были коринфского ордера, их-то ему и доверили. Он пришел в восторг от их строгой простоты.

– Но вырезать дьявольски тяжело, – признал он.

И протрудился больше месяца, изо дня в день, покуда росли стены. Часто захаживал Рен, говорил пару слов и исчезал. Вопреки желанию Обиджойфул начал гордиться порученным делом.

Однажды, когда рабочий день шел к концу, явился Мередит, который поманил Обиджойфула и произнес:

– Вам нужно кое на что взглянуть.

Через несколько минут они уже были на месте старого собора, где Мередит показал отверстие в земле.

Рен, вознамерившийся строить на века, распорядился заглубить фундамент и сделать его как можно более прочным. Для проверки грунта проделали скважины. Десять футов, двадцать, тридцать – глубже прежней основы, глубже церкви, стоявшей до того, и дальше, за остатки саксонской постройки, но великому архитектору все было мало, и он командовал: дальше! еще!

– Смотрите… – Мередит открыл стоявший рядом ящик и показал Карпентеру осколки римской черепицы и посуды. – Вот что они нашли, это осталось со времен римского города.

Но скважины уходили еще на бо́льшую глубину, принося сначала песок, потом ракушки.

– Похоже, здесь было морское дно, – улыбнулся Мередит. – Быть может, во времена Ноя. Как знать?

Обиджойфул восхитился при мысли, что фундамент новой церкви восстанет прямо из допотопных времен.

– В конечном счете они добрались до гравия и глины, – пояснил Мередит. – Это уже на глубине больше сорока футов.

А утром Обиджойфул, придя в мастерскую, испытал шок: прибыли чертежи крыши.

– И этим он увенчает церковь?! – воскликнул Карпентер.

Не он один взирал на чертежи с ужасом. Поверх центрального перекрестия Рен установил огромный барабан, окруженный колоннами, над которым возносился под небо величественный купол.

– Он не посмеет! – возмутился резчик.

Смысл был очевиден и не укрылся ни от кого. Такой штуковиной еще не осквернялась ни одна английская церковь. Своей формой, благодаря которой, как сделалось ясно, вдруг встали на место и коринфские колонны, и прочие детали, купол пришелся если не копией, то родным братом другому, печально известному и возвышавшемуся над зданием, которое любой пуританин считал средоточием зла.

– Боже Всемилостивый! – кричал Карпентер. – Это же вылитый Святой Петр, что в Ватикане! Это римская церковь! – И он, объятый ужасом, выбежал из мастерской.

– Очертания не влияют на вероисповедание, – утешал его часом позже Мередит, когда устрашенный резчик явился к нему. – Католики служат в церквях самой разнообразной формы. А Рен – сын англиканского священника, – добавил он для бодрости. – Он никакой не папист. – Однако видел, что не убедил Обиджойфула.

– Рен, может быть, и таков! – воскликнул тот. – А как насчет короля?

«С королем не так просто», – подумал Мередит.

Когда Карл II восстановил монархию, все казалось понятным и очевидным. Церковь будет англиканской – Церковью его отца и деда, компромиссом доброй королевы Бесс. Пусть пуританам это не нравилось, но папство, по крайней мере, было запрещено. К добру или худу, так оно и осталось.

Или нет? Двор Стюартов всегда заигрывал с католичеством, но пребывание в изгнании при Содружестве эти симпатии укрепило. И жена короля была католичкой, как и сестра во Франции, а также многие друзья. Да, Карл II достойно играл англиканскую роль. И все-таки с годами стало казаться, что он слишком дружен со своим родственником Людовиком XIV, самым верным католиком из всех французских королей. Когда они недавно объединились для сокрушения протестантов-голландцев Вильгельма Оранского, торговых конкурентов Англии, английский парламент забеспокоился.

«Ослабить голландцев – да. Ведь они наши соперники. Но незачем их истреблять, ибо они нам братья, протестанты. Нам же не нужно, чтобы все супротивное побережье досталось католикам?» Дружба Карла и Людовика продолжалась, и парламент начал недоумевать. Чтобы увериться в обоснованности подозрений, парламентарии вдруг выставили королю новое требование. Акт о присяге – Тест-акт – 1673 года гласил, что все государственные служащие должны не только принадлежать к Англиканской церкви, но и отвергнуть под присягой чудодейственность римско-католической мессы. На это не мог пойти ни один сознательный католик. Они ждали, что будет дальше. И через два месяца в отставку, будучи в чине лорд-адмирала, подал родной брат короля герцог Йоркский. Он оказался тайным католиком.

Яков был человек утонченный, совестливый. Он редко кому не нравился; большинство помнило его роль в ликвидации Великого пожара. Все сошлись на том, что король поступил по чести, но шок оказался тяжелым. Карл II, насколько было известно, обзавелся бастардами в количестве штук тринадцати, но из законнорожденных детей не выжил никто. Поэтому следующим в очереди мог стать Яков. Карл, слава богу, пребывал в отменном здоровье. Брата он мог и пережить. Две же дочери Якова были объявлены протестантками. Кризис не грозил. Роялисты вроде сэра Джулиуса Дукета без устали заверяли всех и каждого, что король честен и Англиканская церковь находится в безопасности.

– Но так ли это? – допытывался теперь у Мередита Обиджойфул.

– Так, ручаюсь вам, – ответил священник.

Печально, с сомнением в сердце, Обиджойфул вернулся к трудам. Он не однажды просил Гиббонса о другом деле, но его работа была слишком хороша, чтобы ею пожертвовать. Обиджойфул медленно вырезал вокруг огромного купола колонны и капители; скорбно нанес последние штрихи от лестницы до пика; грустно наблюдал, как младшие работники и подмастерья полировали большущий деревянный макет, пока тот не засиял бронзовым блеском.

– Это произведение искусства, – восхитился Мередит, когда ему показали.

Карпентер вскорости с радостью погрузился в другую работу и постарался выкинуть макет из головы.

Несколько дней назад Мередит встретился ему на Чипсайде и несказанно удивил приглашением.

– Идемте. Хочу вас порадовать.

Миновав участок, где предстояло вырасти собору Святого Павла, священник привел его в чертежное бюро по соседству, где показал большой настенный лист с эскизом здания.

– Ваш грандиозный макет отвергли, – объяснил он. – Церковным властям тоже не понравился папистский купол. Поэтому одобрили сей вариант.

Обиджойфул всмотрелся. Рисунки были замечательны. Фрагменты классического строения сохранились, но вытянулись, стали больше похожи на обычную церковь. Купол над перекрестием пропал. Вместо него на той же основе высился шпиль – классический, но явственно напоминавший тот, что украшал былое здание. Конструкция, приходилось признать, получилась не очень приглядная – не уровня Рена, зато она удовлетворяла главному требованию.

– Как видите, никакого купола, – подтвердил Мередит. – Строительство начнется немедленно.


И вот он стоял с Гринлингом Гиббонсом и прочими бригадирами Рена, готовый к импровизированной церемонии – не официальному мероприятию для высоких городских чинов, а скромному, типичному для великого архитектора собранию, созванному наскоро для обычных рабочих. Ничего особенного не предвиделось. Все, кроме Обиджойфула, находились в приподнятом настроении. Он же до того насупился, что даже не сразу заметил, что остальные глядят на него и потешаются.

Кристофер Рен решил, что ему нужен камень для отметки центрального участка новой церкви, и попросил кого-то принести его из церковного дворика. Каменщик уже трогался с места, когда взгляд великого человека пал на Карпентера и Рен вспомнил его необычное имя.

– Обиджойфул! – воскликнул он. – Идеальное имя для такой миссии! Ступайте же с этим малым, Обиджойфул, и найдите мне камень.

Компания бесхитростно и добродушно рассмеялась.

Но для Карпентера в этом смехе звучала насмешка. Смеялись не над именем, а над его глупостью. Значит, тайна известна всем? Вряд ли. Но Рен, его начальник Гиббонс и, несомненно, многие другие были в сговоре и гоготали, полагая, будто он ни о чем не догадывается. Он проклял их вместе с их предложением.

Вдвоем с каменщиком он несколько минут поискал во дворе. Решив, что задерживаться не след, они наконец выбрали плоский камень, явно отломанный от могильной плиты. На ней было написано слово. Каменщик не умел читать. Обиджойфул медленно сложил буквы, но понимания не достиг.

– Сойдет, – пожал он плечами.

Притащив камень, они были сбиты с толку, когда Рен, взглянув, в восторге зааплодировал.

– Обиджойфул, вы чудо! – воскликнул он. – Известно ли вам, что здесь начертано? – И он велел им перевернуть камень, чтобы всем стало видно латинское слово «RESURGAM». – «Воскресну» – вот что это значит! – объяснил Рен и просиял: – Воистину перст судьбы!

Они уложили камень лицевой стороной кверху в центре огромной площадки – церковного пола.

Но Обиджойфул даже не улыбнулся. Он испытывал лишь унижение, так как отлично знал, что́ воскреснет над этим проклятым камнем. Его осенило в тот же день, когда Мередит показал ему эскизы, а глядя на ликовавшего Рена, он уверился. Великому архитектору было немыслимо построить уродство, которое он видел в бюро. А потому напрашивался только один ответ. Эскизы были фальшивкой, призванной успокаивать людей, пока Рен тянул время. Он собирался воздвигнуть папистский собор с папистским куполом. Он выглядит как англиканец, думал Обиджойфул. Он называет себя франкмасоном, однако на поверку – лживый иезуит.

И потому Обиджойфул хотя и стыдился себя и всяко был обречен проклятию, но тайно поклялся: «Если он выстроит купол, я откажусь от этой церкви, пусть даже Гиббонс меня выгонит». Он вызнал тайное зло собора Святого Павла, но мог, по крайней мере однажды, настоять на своем.

1679 год

Событие, которое в итоге убедило сэра Джулиуса Дукета в несостоятельности проклятия Джейн Уилер, пришлось на июль 1679 года.

Его экипаж погромыхивал, катя с Пэлл-Мэлл, а Джулиус волновался, как мальчишка, несмотря на свои семьдесят шесть лет. Кто мог рассчитывать в его годы на такую честь? Он был до того доволен, что не только заказал портному новый наряд, но и произвел еще одну разительную перемену во внешности: сэр Джулиус Дукет надел большой серый парик.

Эта мода, как и многие поветрия, пришла от двора могущественного короля французского Людовика XIV. Король Карл ввел ее в Уайтхолле сразу после пожара, и хотя человеку в летах сэра Джулиуса было простительно явиться ко двору без парика, сегодня сэр Джулиус предпочел держать фасон. Парик его не был и заурядной вещицей. Тугие кудри, воссоздававшие длинную прическу кавалеров, покрывали не только голову, но и плечи. Парик стоил дорого; довольно странно, но в той или иной форме он свыше столетия был важным аксессуаром высшего класса, а в английском суде продержался еще дольше.

Не только это новшество заставило сэра Джулиуса ощутить себя моложе – весь окружавший его пейзаж сулил бурную новую жизнь. В придачу к нарождавшемуся новому Сити с каждым годом росло строительство по соседству с Уайтхоллом. На севере разбили классическую площадь Лестер-сквер. На западе, вдоль северной границы Сент-Джеймс-парка, бывшая тенистая аллея Пэлл-Мэлл недавно превратилась в длинную улицу с красивыми особняками. Там жили джентри, аристократы и даже актриса Нелл Гвин, нынешняя любовница короля. Выше почти достроили Сент-Джеймс-стрит, Джермин-стрит и величавую площадь Сент-Джеймс-сквер. Это был Уэст-Энд, новый аристократический квартал. По сравнению с его широкими, прямыми проездами и открытыми базарными площадями даже романизированный Сити казался тесным. Для сэра Джулиуса расцвет Лондона означал и расцвет личного состояния. Он получил грант на застройку нескольких улиц в старых охотничьих угодьях выше Лестер-сквер, сохранивших общее название Сохо – древний охотничий клич. Прибыль была колоссальной.

Но главным источником вдохновения служило чувство востребованности. Монархия вновь оказалась в беде, и король позвал сэра Джулиуса на помощь.

Проблема была отчасти нелепой, хотя касалась престолонаследия. У короля английского Карла II так и не появилось законного отпрыска. Конечно, он обзавелся многочисленными бастардами, один из которых – блистательный молодой протестант герцог Монмут – был широко популярен. «Но бастарду не бывать королем, – говаривал ему сэр Джулиус. – Хотя бы даже потому, что их очень много, и если вы пойдете этим путем, соперники непременно развяжут гражданскую войну». Легитимность прежде всего, а это означало, что Карла сменит брат, католик Яков.

У Якова было всего две дочери, Мэри и Анна, обе несомненные протестантки. И хотя после смерти их матери герцог Йоркский, ко всеобщему неудовольствию, женился на католичке, сей брак оказался бездетным. Еще сильнее обнадеживало то, что король, стараясь успокоить подданных-протестантов, выдал свою племянницу Мэри за стопроцентного протестанта-голландца Вильгельма Оранского, заклятого врага Людовика Французского и всех католиков. «А потому, – заключал Дукет, – если даже король скончается раньше брата, Якову недолго сидеть на троне – несколько лет, после чего мы, скорее всего, получим самых верных протестантизму монархов в Европе. Разумному человеку вообще не о чем беспокоиться».

Однако проблема была, и звалась она Титус Оутс.

История знала много мистификаций, но редкий обман был наглее того величайшего, имевшего место в 1678 году. Титус Оутс, кривоногий мошенник с вытянутой физиономией, известный, хотя и неудачливый лжец, придумал, как прославиться. Обзаведясь сообщником, он неожиданно вскрыл заговор столь ужасный, что содрогнулась вся Англия. Заговорщиками, по его утверждению, были паписты. Они вознамерились убить короля, посадить на трон герцога Йоркского Якова и подчинить королевство папе. Замаячила Армада, инквизиция – все, чего пуще смерти боялись английские пуритане. Эта история была выдумкой от первого до последнего слова. Некоторые подробности звучали абсурдно. Король Карл расхохотался, когда ему доложили, что папистскую армию поведет престарелый католик-пэр, давно прикованный к постели, о чем Оутс понятия не имел. Но, как обычно бывает в политике, истина была где-то далеко и к тому же не слишком важной; считалось лишь то, во что верил народ. Парламентские друзья короля заявили протест, но их коллеги, настроенные более пуритански, а также те, кто хотел умалить власть короны, воззвали к правосудию. Сторонники Оутса маршировали по лондонским улицам, украсившись зелеными лентами. Католикам устроили травлю. Сам Оутс получил апартаменты по соседству с Уайтхоллом и выглядел принцем. А главное, поднялся крик: «Сменить преемника!» Одни говорили о Вильгельме Оранском, другие – о незаконнорожденном герцоге Монмуте, но громче прочих звучал призыв: «Долой католика Якова! Отвод королю-паписту!» Палата общин при поддержке большинства уже обзавелась биллем. Колебалась даже палата лордов.

Сторонники короля, считавшие невозможным посягнуть на принцип престолонаследия, удостоились даже клички. Их прозвали тори, что означало «ирландские бунтовщики». Они, в свою очередь, наградили противников короля не менее грубым эпитетом: виги – «шотландское ворье».

Для сэра Джулиуса Дукета никаких сомнений не существовало. И дело было даже не в хладнокровной оценке правопреемства и неверии в бредни Оутса – он был связан личной клятвой и верностью, которую хранил всю жизнь. Сэр Джулиус принадлежал к тори.

В конце Пэлл-Мэлл виднелись тюдоровские ворота небольшого дворца Сент-Джеймс – яркого кирпичного особняка, где временами любил останавливаться король и откуда было легко пройти в парк. Через несколько минут сэр Джулиус шагал по траве к длинной аллее с деревьями в четыре ряда, известной как Мэлл и ведущей к центру парка. Там его радушно приветствовал король Карл II.

Какое странное чувство. Сэр Джулиус вдруг вспомнил другую встречу, за сорок лет до того, когда он отправился с братом Генри в Гринвич к королю Карлу. Каков контраст! Он подумал о невысоком, тихом человеке, таком откровенно целомудренном, таком официально любезным – и сопоставил с направившимся к нему крупным, довольно смуглым мужчиной. В Карле II не было ни грана официальности. На скачках в Ньюмаркете, столь ему милых, он жизнерадостно смешивался с толпой и каждый мог запросто поговорить с ним. Что до целомудрия, то по аллее Мэлл с ним гуляла стайка дам, включая фаворитку – Нелл Гвин. Потешный королевский спаниель ткнулся старику в ноги, принюхиваясь. Король же сердечно приветствовал гостя:

– Ну, дорогой сэр Джулиус, вы подобрали себе новое имя?

Ибо сэра Джулиуса Дукета намеревались произвести в лорды. Карл II любил награждать верных друзей титулами – точно так же, как делал герцогами бастардов. Но в случае с сэром Джулиусом необходимость обусловливалась практическими соображениями. Сэр Джулиус, происходивший из знатного в Сити рода и ни разу не замеченный в папизме, был человеком, к чьему мнению прислушивались, – именно тем, кто требовался королю в палате лордов нынешней осенью, когда вновь всплыл вопрос о престолонаследии.

– Я предпочел бы называться лордом Боктоном, ваше величество.

Старинное родовое имение, выбор был прост.

Король задумчиво кивнул:

– Можем ли мы рассчитывать на вашу поддержку в разбирательстве с этим Биллем об отводе? Вы не покинете в беде моего царственного брата?

– Сэр, я поклялся вашему отцу поддерживать его сыновей.

– О, наш верный друг! Я полагаю, – неожиданно обратился к свите король, – мы можем и больше угодить лорду Боктону. Боктонское баронство ваше, мой дорогой лорд, – произнес он с улыбкой, – но как вам понравится стать еще и графом, а?

– Сэр?..

Какой-то миг сэр Джулиус был слишком изумлен, чтобы говорить. Баронский титул был хорош и вполне отвечал рангу английского пэра. За бароном шел виконт, но дальше следовали три высших аристократических титула: граф, маркиз и герцог. Вознесшись на такую головокружительную высоту, род не имел больше цели – разве что титул уже монарший и, вероятно, сами небесные врата.

– Графство?..

– Какой же титул вы изберете теперь? – рассмеялся король Карл.

Еще один титул? Сэр Джулиус до того растерялся, что плохо соображал.

Пока он пребывал в замешательстве, Нелл Гвин добродушно крикнула:

– Давайте же, лорд Боктон! Нельзя же нам день простоять в Сент-Джеймс-парке и ждать, покуда вы станете графом. Придумайте имя!

– Могу ли я называться графом Сент-Джеймс?[64] – спросил Джулиус в некотором смущении, подхватив только что услышанные слова.

– Конечно можете и будете! – воскликнул Карл, придя в исключительно хорошее настроение. – Леди, – произнес он укоризненно, – извольте почтить верного друга. У нас таких не так уж много. Сэр, отныне вы граф Сент-Джеймс и барон Боктон, и я полагаюсь на вас.

Графство обеспечивало королю поддержку в самой преисподней и не стоило ничего. Таких бы сотню человек – все стали бы графами.

Часом позже новоиспеченный граф Сент-Джеймс, шатаясь, брел обратно по Пэлл-Мэлл в полной сумятице мыслей и чувств. Последствия случившегося обещали быть столь чудесными, что он опять и опять их обдумывал. Теперь его старший сын станет лордом Боктоном, коль скоро сам он граф. На гербе Дукетов появится корона, украшенная земляничными листьями, – символ графа. Отец всегда говорил, что род их избран, понимая под этим богоизбранность. Но Джулиус, хоть и не мог того высказать, в душе осознавал, что графство желаннее небес обетованных.

Его карета миновала Уайтхолл и приближалась к старому Савою, когда он заметил процессию с зелеными лентами вигов, явно собравшуюся устроить небольшую демонстрацию у дворца. Он пожал плечами и больше не вспоминал бы о них, не покажись ему смутно знакомым круглолицый, довольно угрюмый человек, шагавший последним. Уже замаячил Темпл, когда он вспомнил: это же Обиджойфул из чертовой семейки Карпентер. Воспоминание о Карпентерах потянуло за собой Джейн с припиской к завещанию – проклятием, наложенным на его род. Он уже несколько недель не думал о ней. Сейчас же с улыбкой рассудил, что нынешние события послужат лучшим доказательством тщетности этого проклятия.


Летом Обиджойфул в полной мере постиг папистское коварство сэра Кристофера Рена.

Постройка крупной церкви всегда начиналась с восточной части, которую возводили целиком. Благодаря этому, пока шло строительство, можно было проводить службы. Но, проходя мимо, Обиджойфул всякий раз ловил себя на мысли, что рабочих ставили не туда, и вскоре стало ясно, что Рен вознамерился сначала достроить фундамент и только потом приступать к стенам. Обиджойфул видел, что архитектор уже проделывал такое с церквями поменьше, а посему не особенно озаботился, но подозрения усилились в конце 1677 года, когда, желая вновь посмотреть на эскиз собора со шпилем, он заглянул в контору, где разместились Рен и прочие руководители. Он не застал там никого, кроме клерка, который был довольно приветлив. Карпентер объяснил, что работал на Гиббонса и хочет взглянуть на эскизы.

– Их здесь нет, – пояснил клерк. – Все забрал сэр Кристофер.

– Но что-то должно же быть! – не унимался О Радуйся.

Клерк только покачал головой:

– Понимаю, это странно, но ничего не осталось. У нас есть план основания, но никаких возвышений, никаких макетов – пусто. Рен снабжает нас только чертежами участков, на которых ведутся работы. По-моему, он все хранит в голове.

Небесные знамения возникли весной. Такого прежде не видывали, и смысл был очевиден. Состоялись два лунных затмения, далее – солнечное, за ним второе, потом третье. На пике этих страшных предупреждений Титус Оутс подтвердил худшие опасения Обиджойфула. Существовал папистский заговор, в котором, как был уверен Карпентер, участвовал сэр Кристофер Рен.

Ему хотелось разоблачить Рена, но дело закончилось бы просто потерей работы и всеобщим неверием. Он побывал на маршах вигов. Весь тот год и следующий тоже, пока Титус Оутс делился своими откровениями и сохранялся папистский двор, Обиджойфул лишь думал с растущей горечью: что сказала бы Марта?

Причиной его наибольшего огорчения стал Мередит. Карпентер пару раз напомнил священнику о своих опасениях насчет папистского собора Рена, но Мередит и в ус не дул даже после того, как Оутс раскрыл заговор. Однако самой непостижимой была его реакция на затмения.

– Затмения – дело хорошее, – сказал он Карпентеру. – С их помощью мы точно рассчитаем движение небесных тел.

– Разве они не знамения Божьи? – встревожился Обиджойфул.

Мередит улыбнулся:

– Они знаменуют мудрость, с которой Он создал Вселенную. – Священник как мог растолковал ремесленнику устройство Солнечной системы и возникновение затмений. – Все эти затмения можно с точностью предсказать. Да что затмения! Даже блуждающие звезды, даже огненные кометы, всегда пугавшие людей, – они тоже, как нам уместно предположить, ходят путями, которые мы сумеем открыть.

Так, по крайней мере, считал член Королевского общества Эдмунд Галлей, только что вернувшийся в Лондон из путешествия в Южное полушарие, где составлял карту неба.

– Причиной затмений, комет и все небесной механики являются грандиозные физические процессы, а не убогие деяния людей, – заметил он в утешение.

Но Обиджойфул ничуть не утешился. Вселенная в описании Мередита предстала странной, безбожной машиной.

– Вы хотите сказать, что Бог не может подать нам знак затмением или кометой? – спросил он.

– Почему же – может, я полагаю, – ответил Мередит со смешком, – ибо Богу возможно все. Но Он не подает. Поэтому вам незачем волноваться.

Однако Обиджойфул разволновался еще сильнее. «Не есть ли вся его наука, – подумал он, – и все его Королевское общество с обсерваторией все те же происки дьявола?» В конце концов, Рен был астрономом. Карпентеру стало больно при мысли, что Мередит, которого он считал славным человеком, нечаянно свернул на тропу, ведущую в ад.

Коварство сэра Кристофера Рена раскрылось во всей полноте летом 1679 года. Тогда Карпентер усердно трудился над кафедрой для старой церкви Сент-Клемент Дейнс, которую восстанавливал Рен, и часто возвращался домой мимо собора. Однажды он задержался перемолвиться словом с каменщиком – тот работал в восточной части – и обнаружил, что фундамент уже целиком готов и мало того – вырастают стены.

– Не считая западной оконечности, он строит собор единым блоком, – подтвердил каменщик. – По крайней мере, так нам кажется. Не знаю почему.

И тут Обиджойфул вдруг понял почему. Он только подивился, что не додумался раньше.

– Он строит так, – с горечью произнес резчик, – чтобы ко времени, когда люди поймут, что это такое, было уже поздно. Ему либо дадут достроить, либо снесут все начисто и начнут заново.

И он не мог не восхититься умом архитектора, хотя и злым.

– И что же это будет? – спросил каменщик.

– Подожди несколько лет, – ответил Карпентер. – Еще увидишь.


С учетом известного Обиджойфул нисколько не удивился тому, что на осенней сессии палата общин проголосовала за отвод католика Якова, а палата лордов отклонила билль и приняла решение в его пользу. Он отлично знал, как ярко и убедительно в ожесточенных дебатах отстаивал короля и его брата новоявленный граф Сент-Джеймс.

Заговор пустил глубокие корни. Сверкающий град на холме обрекали Злу на глазах у Карпентера. Он решил, что иного не приходилось ждать, – недавний сэр Джулиус Дукет не мог не числиться в стане диавола и вел их прямиком в ад.

1685 год

Обе дочки в ужасе липли к нему. Солдат, оставшийся в седле, тряс орешник; двое других скрутили свинью и саблей перерезали горло. Офицер, командовавший драгунами, с холодным презрением взглянул на Юджина:

– Мы забираем ваши спальни, все три.

– А нам где спать? – спросила жена Юджина.

– В амбаре, мадам, – пожал плечами офицер. Он рассматривал девчушек. – Сколько лет?

– Семи еще не исполнилось, мсье капитан, – сухо ответил Юджин. – Уверяю вас.

Хоть бы не возвращался, подумал он.

Несмотря на защиту, дарованную заветным Нантским эдиктом, гугеноты-протестанты обнаружили, что веротерпимость его католического величества истощалась из года в год. Под запрет угодили не только кальвинистские собрания. Их пасторов обложили особыми налогами, им запретили брать в жены добропорядочных католичек. Дабы наставить их на праведный путь, посулили налоговые льготы, если отрекутся от ереси и вернутся в лоно Католической церкви. А недавно король Людовик прибегнул к более строгим мерам. Любой гугенотский ребенок старше семи подлежал обращению в католичество независимо от воли родителей. Юджин понимал, что еще пара лет – и девочкам никуда не деться. Ничего подобного не случилось бы, останься он в Лондоне.

Возвращение во Францию было безрадостным. Отец рассвирепел.

– Тебе было велено торить нам путь, – холодно напомнил он Юджину и год с ним не разговаривал.

Смягчился он только после женитьбы Юджина на гугенотской девушке, дочери фрахтовщика из Бордо. Отношения наладились, но пять лет назад старик умер, и Юджин сделался главой семьи. Между тем домашние распри не прекращались. И года не прошло, как молодая вдова отца перешла в католичество, покинула дом и вышла замуж за католика, владевшего небольшим виноградником. В итоге на Юджине оказались не только две родные крошки, но и незамужняя единообразная сестра, которая отказалась принять католичество и последовать за матерью.

Гугенотам и раньше приходилось нелегко, но за последние четыре года король Людовик XIV сделал их жизнь невыносимой. Метод был прост: он отправил к ним на постой войска. Юджин регулярно слышал, как прибывали отряды драгун, съедали все подчистую, крушили мебель, даже терроризировали гугенотских жен и дочерей. Формально французский король не запрещал им веровать как хотят, но на деле преследовал. И в последнее время Юджин не раз подумывал вновь эмигрировать в Англию со всем семейством, хотя ему не хотелось покидать любимый край, пока не будет вынужден. Кроме того, здесь возникали еще и серьезные финансовые затруднения.

– Король запретил всем подданным уезжать из Франции без его разрешения, – предупредил он жену. – Это означает, что, если мы попытаемся продать дом или мебель, нас обязательно арестуют по подозрению в бегстве. Если ехать, то лишь с тем, что унесем в руках.

Его часовое дело приносило скромный доход, но капитал семейства заключался в унаследованном доме с фруктовыми садами. Как прочие окрестные гугеноты, они часто молились со своим пастором дома же, читали свою Библию и уповали на лучшие времена.

– И как долго, – спросил он теперь у офицера, – намерены вы с вашими драгунами занимать мой дом?

– Откуда мне знать? – отозвался тот. – Год? Два?

– А если я приму католичество?

– Помилуйте, мсье. Нас завтра же здесь не будет.

Но если офицер надеялся, что этот близорукий, очкастый часовщик с малыми дочками испугается и сдастся, то он глубоко заблуждался.

– В таком случае добро пожаловать в мой дом, мсье капитан, – произнес Юджин с легкой иронией. – Надеюсь, ваше пребывание будет приятным.

Следующие два месяца он ни разу не пожаловался, хотя семья ночевала в амбаре, а солдаты оккупировали дом. Однажды утром ему даже почудилось, что офицер смущен. «Они уйдут, а мы останемся, – внушил он детям. – Потерпите». Так все и длилось, пока в один прекрасный день офицер не вошел во двор, стуча каблуками и вид имея на сей раз весьма суровый.

– Для вас есть вести, которые целиком изменят сложившееся положение, – заявил он. – Нантский эдикт отменен. Терпение закончилось. – В наступившей тишине он продолжил: – Все гугенотские пасторы упразднены; любой, кого изловят, будет казнен. Гугенотам вроде вас выезд из страны запрещен. Ваши дети станут католиками. Таков новый закон.

В молчании вернулись они в амбар. Незадолго до полуночи Юджин тихонько разбудил детей.

– Закутайтесь потеплее и обуйтесь, – велел он. – Мы уходим.


Будучи служителем Господа, Мередит не должен был так поступать, но поискал, где спрятаться, когда поднялся от Лондонского моста к Истчипу и увидел удрученного Обиджойфула. Благодарение Богу за Его провидение – Мередит сунулся в темный дверной проем и стал ждать, пока не минует опасность.

А потому пришел в ужас, услышав за короткой паузой шарканье, затем вздох, после чего обнаружил в каких-то шести шагах знакомую спину ремесленника, усевшегося на ступеньку прямо перед ним. «Проклятье, – подумал Мередит, – теперь я в ловушке». Выход был один: подняться по лестнице за его спиной. И через пять минут уже смотрел с высоты Монумента.

Мало какая местная достопримечательность поражала взор сильнее, чем лондонский Монумент. Задуманный Реном в виде одиночной, простой дорической колонны в память о Великом пожаре, он высился рядом с Паддинг-лейн, где бедствие началось. Построенный из портлендского камня, он возносился на двести два фута, а венчала его позолоченная урна, из которой вырывались языки пламени, сверкавшие в лучах солнца. Сразу под урной располагался балкон, куда вела бесконечная витая лестница. Пустота разверзалась настолько отвесно, что кружилась голова. Налюбовавшись панорамой – Темзу было видно на мили вверх и вниз по течению, – Мередит заглянул через край, дабы выяснить, можно ли спуститься. Нельзя: Обиджойфул никуда не ушел.

Резчику было о чем подумать, год выдался богатым на события. В феврале совершенно неожиданно и без всяких признаков нездоровья скончался король Карл. Монархом стал, следовательно, его брат-католик – ныне Яков II, и Англия замерла в ожидании перемен. При коронации весной он, ко всеобщему облегчению, безупречно выдержал англиканский обряд, но появились намеки на бо́льшую терпимость к подданным католической веры и откровенные признаки того, что он не позволит их притеснять. Летом же Титуса Оутса, изобличенного наконец как мошенника, привязали к телеге и проволокли по улицам от Олдгейта до Ньюгейта. Лично Мередит нисколько против этого не возражал, так как и раньше не сомневался, что Оутс – мерзавец и плут. Опаснее же было восстание протестантов, которое попытался устроить на западе молодой Монмут, сдуру вообразивший, будто его популярность придает ему больше могущества, чем было в действительности. Регулярные войска под умелым командованием Джона Черчилля без труда разбили мятежников, и бедного Монмута казнили. Но последствия оказались еще неприятнее. В ходе судебных заседаний, немедленно окрещенных «кровавыми ассизами», судья Джеффрис десятками приговаривал бунтовщиков к повешению, а Яков был так доволен, что назначил его верховным судьей. Мередит знал, что перечисленного хватит, чтобы Обиджойфул мучил его часами.

С годами Мередит заметил, что ему становится неинтересно раздумывать над такими вещами. Что значили, в конце концов, недолговечные людские дела в сравнении с великими тайнами Вселенной? Особенно при том, что величайшая тайна была раскрыта в том же году в Лондоне?

Галлей, поддержанный тогдашним президентом Пипсом, предложил Королевскому обществу опубликовать теории Исаака Ньютона, довольно желчного кембриджского профессора. И Ньютон, готовившийся обнародовать свою великую теорию, уже не первый месяц осаждал Гринвичскую обсерваторию, испрашивая сведения об астрономических наблюдениях. Поэтому Мередит успел получить представление о теории тяготения Ньютона и был ею захвачен. Он узнал, что притяжение двух тел зависело от квадрата расстояния между ними, а еще понял и то, что два предмета, брошенные с высоты, упадут с одинаковой скоростью независимо от их массы. И вот сейчас, глядя вниз, он внезапно сообразил, что Монумент – отличное место для такого опыта. Два предмета, хмыкнул он, одновременно приземлятся точно на темечко Обиджойфула.

Карпентер, сидевший двумя сотнями футов ниже, не подозревал об этих опасных идеях. Он не впервые пришел к Монументу. Несколько месяцев назад он любовался изящной резьбой в его основании, и некий любезный джентльмен перевел ему начертанное там латинское изречение. К описанию Великого пожара спустя какие-то годы добавили:

Но папское безумие, породившее

такие ужасы, все еще не побеждено.

– Потому что пожар, знаете ли, устроили паписты, – объяснил джентльмен.

Обиджойфул счел, что сей факт неопровержимо доказывался уже тем, что был письменно отражен в столь великом сооружении. И пока Мередит мерз наверху, Обиджойфул просидел у Монумента еще полчаса, мрачно обдумывая новые ужасы, замышлявшиеся католиками.


Когда все было готово, они помолились. Затем рассадили детей по бочкам.

Тесть Юджина – человек кряжистый и сам не сильно отличался от бочки. Юджин знал, что купец из Бордо укроет их лучше, чем кто другой, и также решил, что уезжать нужно как можно скорее.

– Гугеноты повалят толпой, случится или затор, – сказал он жене, – или власти заметят.

Людовик XIV – «король-солнце», как его называли – был автократом и обладал властью, о которой не мог мечтать даже Карл I, веривший в свое Божественное право. Король, отстроивший огромный Версальский дворец, почти истребивший протестантов-голландцев и способный разорвать Нантский эдикт, не мог не подойти к делу тщательно. Всего через час после того, как они юркнули в купеческий дом, один из детей передал, что солдаты уже на пристани и обыскивают все корабли.

Юджин не зря доверился тестю.

– Я посажу вас на английское судно. Мы с капитаном давние деловые партнеры, он человек надежный. – Тесть вздохнул. – Лучшей возможности не будет.

Судно отплывало в английский порт Бристоль.

Юджин поблагодарил купца за риск, которому тот подвергался, и спросил, не хочет ли тот присоединиться к ним.

– Нет, – грустно ответил старик. – Мне придется сменить веру. – Он пожал плечами. – Ты моложе. И ремесло знаешь – устроишься везде. Но я-то виноторговец. Все, что имею, у меня здесь, да еще пятеро ребятишек. Так что хотя бы на время придется мне стать католиком. А дети, быть может, когда-нибудь переберутся к вам.

Было видно, что ему горько.

Теперь задача свелась к доставке Юджина с его небольшим семейством на борт. Впрочем, купец не сомневался в успехе.

– Пять бочек из сотни! Ваши будут в середке.

В бочках просверлили крошечные отверстия, чтобы дышать.

– Надеюсь, в море капитан вас выпустит, – продолжил купец. – Но просто на всякий случай…

Его жена выдала каждому по бутыли воды и два ломтя хлеба.

– Учтите, сидеть придется долго, – настойчиво напомнил он всем. – Ешьте и пейте по крошке и капле.

К середине утра телеги с винными бочками прогрохотали по причалу, возле которого ждало английское судно. Все выглядело совершенно безобидно. Люди фрахтовщика и английские матросы приступили к погрузке, но действовали с откровенной ленцой. Молодой офицер, командовавший отрядами, явился проследить и встал поближе к купцу, на которого время от времени подозрительно посматривал. И вдруг заметил, что одну бочку понесли чуть пошатываясь. Он извлек шпагу, велел грузчикам опустить ношу и проткнул ее насквозь.

1688 год

Громада, поднявшаяся на западном холме, была исполнена величия. Стены уже возвели, настала очередь крыши. Огромный романский храм Святого Павла взирал на Ладгейт, как будто был прежде него. И хотя над центральным перекрестием собора пока не было ничего, кроме огромной зиявшей полости, по строю опорных колонн становилось ясно, чем все завершится. Король Яков бросил все силы на это строительство. Ввели дополнительные налоги, и пусть никто так и не ознакомился с чертежами, любому было понятно, что в скором времени великий собор Рена увенчается могучим папистским куполом. Несмотря на мелкие изменения, Обиджойфул не сомневался, что видит, по сути, огромный деревянный макет, над которым трудился годами раньше. И понимал, что теперь, когда на троне сидел король-католик, заговор достиг цели.

К стыду своему, он продолжал выполнять распоряжения Гринлинга Гиббонса, но неизменно старался уклоняться от проектов, казавшихся слишком папистскими. Несколько лет назад он с особенным удовольствием восстанавливал Мерсерс-Холл на Чипсайде, а за два года до дня сегодняшнего сумел увернуться от выделки фриза для статуи нового короля-католика. Сейчас Карпентер работал в маленьком дворце Сент-Джеймс, чему его совесть тоже позволяла порадоваться.

Но нынешним ясным утром 9 июня 1688 года Обиджойфул Карпентер задержался у собора Святого Павла и задумался о правильности совета, который дал накануне вечером своему другу Пенни, недавно прибывшему из Бристоля. Понятно, что гугенот удивился.

– Обиджойфул! Ты начал поддерживать короля-паписта?

– Да. Так и есть.

Он действительно одобрял короля Якова. После недавних событий Обиджойфул счел это своим долгом. «Но не ловушка ли это?» – подумал он, внимая напряженному голосу гугенота и глядя в его встревоженное лицо.


Юджин Пенни добрался до Мередита в полдень. Сперва он пошел в Сент-Брайдс, где хозяйка сказала, что священника нет дома, но назвала пару мест, куда тот мог пойти. После этого он побывал в «Чайлдс» при соборе Святого Павла, в «Гришн» у Темпла, зашел в «Уиллс» в Ковент-Гардене, «Мэнс» у Чаринг-Кросс, еще в три заведения на Пэлл-Мэлл и в Сент-Джеймс-парке, пока не нашел Мередита в «Ллойдсе», где тот, уютно расположившись за угловым столиком, курил трубку. Удивленный, но явно обрадованный видеть его через столько лет, священник жестом пригласил Пенни сесть.

– Мой дорогой мистер Пенни! Не угодно ли кофе?

Из многих удобств, народившихся в обновленном Сити после пожара, ничто не доставляло Мередиту большего удовольствия, чем учреждение кофеен. Казалось, что месяца не проходило без появления новой. В них подавали горячий шоколад и кофе, который всегда пили черным, хотя обычно с сахаром. Открытые весь день, кофейни Сити и Уэст-Энда приличествовали джентльменам больше, чем старые таверны, и быстро обретали индивидуальные черты. Остряки шли в одну, военные – в другую, юристы – в третью. Мередит, ценивший добрую беседу, каждый день ходил в новую, хотя избегал «Чайлдс», где собиралось духовенство. Клиентуру недавно открытой кофейни «Ллойдс» составляли торговцы и страховые агенты. Это была хорошая публика. Зачатки страхования кораблей и грузов существовали давно, но страхования жилья до Великого пожара не знали. Однако это великое бедствие вкупе с тем фактом, что новые кирпичные и каменные дома рисковали сгореть куда меньше, дало мощный толчок всему страховому бизнесу. Полностью застрахованными оказались дома из тех, что получше, и почти все корабли. Оценка риска и покрытие убытков превращались в неофициальную науку. Сам Мередит постиг арифметику этого дела и с удовольствием обсуждал в кипучем деловом «Ллойдсе» такие темные материи, как страховой взнос за судно, приписанное к Ост-Индии.

Получив кофе и протерев очки, Юджин Пенни робко осведомился:

– Хочу спросить: не поможете устроиться на прежнее место? Мне бы хотелось вернуться в Лондон.

До недавних пор Пенни казалось, что Провидение на его стороне. Три года назад, когда капитан английского парусника откинул крышку с его бочки и сообщил, что теперь они в безопасности, а также радостно добавил, что офицер пронзил шпагой соседнюю бочку, где, слава богу, было вино, Пенни резонно предположил: Бог назначил ему выжить. Обнадежил и прием в Бристоле. В западном порту уже существовала гугенотская община, в последующие месяцы весьма разросшаяся. Англичане тоже держались гостеприимно. Даже в Лондоне, который – особенно Смитфилд – буквально наводнили иммигранты, зачастую терпевшие великий риск и лишения в самом своем бегстве из Франции, недовольства трудолюбивыми чужеземцами не замечалось. История их преследования шокировала английских протестантов. Услышав вскоре о колесовании гугенотских пасторов во Франции, они пришли в ярость. За эти годы в Англию прибыли многие тысячи таких, как Пенни, гугенотских семейств, доведя численность французского населения Англии тысяч до двухсот – достаточно, чтобы в дальнейшем у трех англичан из каждой четверки обнаружился в предках гугенот. При таком изобилии земляков в Лондоне Пенни решил остаться в Бристоле, нашел работу и более или менее преуспевал.

Но он скучал по работе у Томпиона. В Бристоле были хорошие часовщики, но никого равного. И потому двумя днями раньше он отправился в столицу, разыскал своего старого друга Карпентера и начал просить бывшего хозяина о месте.

Однако великий часовщик был раздосадован внезапным отъездом Пенни и пока что не собирался его прощать.

Пенни не удивился, но это был жестокий удар, особенно после того, как он увидел великолепные часы, над которыми трудился мастер. Поэтому Пенни с утра нашел Мередита и попросил похлопотать.

– Я знаю Томпиона, – кивнул Мередит, но ему показалось, что это не все.

После неловкой паузы, предложения испить еще кофе и деликатного вопроса, что еще он может сделать для Юджина, Мередит услышал, как гугенот тяжело вздохнул.

Пенни провел в Бристоле около года, прежде чем уловил неладное и даже тогда не понял, как поступить. Король, желавший большей терпимости к своим единоверцам-католикам, стал назначать в армию офицеров католической веры, а некоторых католиков – в свой Тайный совет. Суды, хотя и нехотя, признали, что он действовал правомочно, но многие возмутились. «А как же Акт о присяге?» – загалдели пуритане. Епископ Лондона отказался запретить своему духовенству публично против оного проповедовать и был отстранен. Пенни плохо понимал смысл происходившего, но, коль скоро воцарилось спокойствие, на несколько месяцев выбросил это из головы, пока весной Англию не ошеломило очередное новшество.

– Декларация религиозной терпимости, – сказал Пенни своей удивленной семье однажды в апреле. – Каждый волен веровать, как ему вздумается.

Похоже было на то, что католик Яков, раздраженный противодействием Церкви, призвал ни много ни мало Уильяма Пенна, предводителя квакеров, с чьей помощью и разработал сей замечательный указ.

– Это означает, что католикам разрешается совершать богослужения и занимать должности, – объяснил он. – Но это же право даруется и всем остальным: кальвинистам, баптистам, даже квакерам.

Северная Европа знала примеры подобной веротерпимости. Так, в протестантской Голландии местные свободно уживались с евреями, не встречая никаких помех со стороны Вильгельма Оранского. Декларации предстояло перевешивать Акт о присяге, пока его не отменит парламент.

Пенни заметил, что большинство бристольских протестантов-нонконформистов приветствовали новшества. Католиков, которые от этого выигрывали, было намного меньше, чем протестантов.

– Нам это выгодно, поэтому и поддерживаем, – заметил ему баптист.

Королю даже направили благодарственный вотум. Но сам Пенни был осмотрительнее. Он стал прислушиваться к новостям, поступавшим из Лондона. Читал бюллетени, задавал вопросы. Узнал, что в Виндзор с помпой отправился папский нунций; выяснил, что король по всей стране заменял католиками лордов-наместников и мировых судей. Из Оксфорда прибыла весть о том, что король Яков пытается преобразовать один из колледжей в католическую семинарию. В конце года пришли даже новости об очередной беременности королевы, правда, это мало кого тронуло, потому что за пятнадцать лет брака у нее не один раз были выкидыши. Но, взятые сообща, все эти слухи глубоко встревожили Пенни. Флегматичные англичане могли принимать их запросто, но знакомые гугеноты, испытавшие на себе гонения французского короля, сочли их зловещими. Весной, когда король Яков объявил о созыве парламента для узаконивания этой веротерпимости и приказал читать Декларацию по церквям, Пенни остался настроенным скептически.

– Нас уже однажды защищали Нантским эдиктом, – бросил он. – И полюбуйтесь, чем все закончилось.

Поскольку ему было нечем унять эти страхи, он прибыл в Лондон, чтобы так или иначе повидать Томпиона, а заодно нашел и Карпентера. Но самый большой сюрприз преподнес ему именно Обиджойфул. Резчик ненавидел папство, но был, похоже, готов поддержать короля.

– Олдермены и гильдии настроены так же, – объяснил он и добавил, чуть ли не извиняясь: – Положение изменилось.

Разобравшись в лондонских событиях, Пенни оценил ум короля Якова II. Коль скоро тот хотел превратить декларацию в закон, ему было нужно парламентское голосование. Он не мог опереться на своих естественных сторонников тори, так как те большей частью принадлежали к Англиканской церкви. Зато веротерпимость была по душе оппозиционным вигам, в чье общество затесались круглоголовые времен Кромвеля. Поэтому король Яков II обеспечивал вигам господство в боро по всей стране, чтобы наполнить ими парламент, и тщательно обрабатывал лондонский Сити.

– По исключительному королевскому дозволению, – растолковал Обиджойфул, – отныне не обязательно принадлежать к Английской церкви, чтобы вступить в ливрейную компанию или стать олдерменом. Даже диссентеры[65] могут. Ткачи, ювелиры, даже известные старинные компании торговцев тканями направили королю благодарственные адреса. Нам даровано именно то, за что боролся мой отец. Большинство городских чиновников теперь пуритане и диссентеры. Да что там: по-моему, сам мэр – баптист!

Но самое сильное впечатление резчик получил накануне. Целых семь англиканских епископов подписали петицию против веротерпимости. Вчера они предстали перед королевским советом по обвинению в подстрекательстве к бунту.

– До суда их отправили в Тауэр. Свезли в лодке, я видел собственными глазами, – сказал Карпентер.

Праведные англиканцы были потрясены, но резчик не скрывал злорадного ликования. Король против епископов – видано ль такое?

Однако Пенни не разделял его оптимизма. Тем же днем, желая взглянуть, насколько изменился за годы его отсутствия Уэст-Энд, он отправился к Уайтхоллу. Королевская фамилия предпочитала Сент-Джеймс, и старый дворец Уайтхолл стал в большей мере комплексом королевских канцелярий, нежели резиденцией. Из старой турнирной арены, где некогда состязались придворные, устроили плац для Королевской конной гвардии. Проходя мимо, Пенни не мог не признать живейшего впечатления, которое производили солдаты, упражнявшиеся в своих красных камзолах на полуденном солнце.

За два последних десятилетия эти яркие отряды стали достопримечательностью Лондона. Набранные из войск, воевавших по разные стороны в годы гражданской войны, теперь то были верные королю полки. В пехоте на плацу Пенни признал славный Колдстримский гвардейский полк. А через несколько секунд появился эскадрон Королевской конной гвардии. Пенни невольно залюбовался, и тут к нему обратился пожилой джентльмен, стоявший рядом:

– Согласитесь, сэр, они прекрасно смотрятся? Но лучше было бы обойтись без огромного лагеря в каких-то десяти милях от Лондона под началом офицеров-католиков. А ведь у короля по всей стране такие лагеря. Зачем ему эти католические полчища? Вот вопрос!

Эскадрон достиг места, где они стояли. Драгуны выглядели колоссами на своих великолепных скакунах; нагрудные пластины и шлемы ослепительно сверкали; посадка была горделивой. И Юджин Пенни вдруг с неожиданной, смиренной горечью понял, и понял отлично, что означали войска. Он уже встречался с подобными драгунами и знал, на что они способны.

Ох, англичане, подумал он. Вели гражданскую войну против упрямого тирана, но сын хитрее. Он заманит их в неволю. Выждет, как поступил французский король, но сделает по-своему. Пенни охватили ужасные предчувствия: он избежал гонений во Франции лишь затем, чтобы подвергнуться им в Англии. Весь прошлый вечер он тщетно проспорил с Карпентером и теперь сурово сказал Мередиту:

– Это ловушка.

Преподобный Ричард Мередит, отпив кофе, только вздохнул. Он вынужден был признать, что публикация великого труда Ньютона была для него намного важнее, чем двадцать томов проповедей. Декларацию религиозной терпимости он прочел с кафедры не колеблясь и не терзаясь. Хотя он посчитал долгом поддержать своего епископа и других несогласных, он сделал это без личной убежденности. К католицизму он относился цинично, ибо, если сам король Яков безоговорочно верил в то, что при случае великое множество его подданных переметнется на сторону Католической церкви, Мередит не сомневался, что это лишь очередной пример неспособности Стюартов понять своих подданных-протестантов. Как бывший врач, он также знал о двух обстоятельствах, неведомых Пенни. Здоровье английского короля Якова II было далеко не безупречным, а год с небольшим назад он еще и подцепил венерическую болезнь. Монарху-католику оставалось не так долго жить, а шансы на рождение здорового наследника были призрачны.

– Англия останется протестантской, – заверил он Пенни. – Ему не насадить католичество силой, и даже драгуны не помогут. Поверьте мне на слово, вам ничто не угрожает.

Но Пенни, судя по виду, это не убедило.


Обиджойфулу нравилось работать в Сент-Джеймсском дворце. В основном резьба, задуманная Гринлингом Гиббонсом, была закончена, но на его долю осталось множество мелких поручений. Охрана привыкла к его появлению и исчезновению, а так как он всегда старался найти укромный уголок, чтобы никому не мешать, ему разрешали ходить где заблагорассудится. Тем днем он выбрал для обработки панель над дверным проемом, где вырезал цветы и плоды – не такие хорошие, как у Гиббонса, но вполне приличные, и Карпентер гордился своим трудом. Он закончил вырезать, но хотел еще покрыть дерево пчелиным воском и отполировать. Удобства ради он возвел со своей стороны двери небольшие подмости, где с удовольствием и устроился. Этот участок дворца ныне пустовал; дверь была чуть приоткрыта, но только спустя полчаса он услышал шаги, затем невнятные мужские голоса и слабый шорох, когда двое подошли близко. Дойдя до порога, мужчины умолкли. Резчик увидел, как отворилась дверь; кто-то просунул голову и быстро огляделся, дабы удостовериться, что в помещении пусто, после чего незнакомцы продолжили разговор, оставаясь за самым порогом. Он успел рассмотреть, что заглядывал иезуитский священник, и уже собрался, будучи немного смущен, произвести шум, чтобы обозначить свое присутствие, когда заговорил второй:

– Я одного боюсь: король слишком спешит.

Обиджойфул обмер. Очевидно, эти двое были папистами. Что будет, если его обнаружат? И все же, относясь с подозрением ко всяким католикам, он не совладал с желанием послушать дальше. Через секунду, когда первый продолжил речь, он испытал шок.

– Король настроен вернуть Англию в лоно Рима, но вы должны призвать его к осторожности. Этого за день не сделаешь. И даже силой не выйдет.

Обиджойфул похолодел.

– Мой дорогой отец Джон! – Иезуит говорил по-английски, но акцент был французский. – Мы все, конечно, сожалеем о надобности временно даровать эту веротерпимость протестантским сектам. Но время работает на Святую церковь. Все это хорошо понимают. И вам не нужно обвинять нас в недостатке терпения, потому что мы давно работаем с этой королевской фамилией.

– С Яковом, разумеется. Но он недолго пробыл королем, – возразил английский священник.

Последовала короткая пауза, и Обиджойфул подумал, что беседа окончена. Но тут француз заговорил снова, на сей раз тише:

– Не совсем так. Вам, вероятно, известно не все. Его брат умер в истинной вере.

– Король Карл? Католик?

– О да, мой друг. Он скрыл это от своего окружения. Но когда он почил…

– Его напутствовал архиепископ Кентерберийский.

– Верно, но, когда архиепископ сошел по парадной лестнице, по черной тайно поднялся наш добрый отец Хаддлстоун. Он принял исповедь Карла и совершил соборование.

– Я этого не знал.

– Впредь молчите. Но я открою вам кое-что еще. Задолго до этого король Карл Второй заключил секретное соглашение с королем французским Людовиком. Он пообещал исповедовать истинную веру и вернуть Англию Риму; король же Людовик дал слово оказать любую посильную помощь. Об этом не знает никто, кроме горстки французских придворных. Карл обманул даже ближайших министров. Но обращение Англии готовится уже пятнадцать лет. Я сообщаю вам об этом только затем, чтобы вы лучше понимали возложенную на вас задачу.

Король Карл все время был тайным католиком? Обиджойфула трясло. Хотя он всегда подозревал католический заговор, его привело в ужас столь откровенное подтверждение оного чужими устами. И корни подлинной интриги уходили намного глубже, чем выдумал Титус Оутс. Французский король готов применить силу? Указ о веротерпимости будет действовать только временно? Значит, Пенни был прав. Все это ловушка. Он так испугался, что еле дышал и возблагодарил Создателя, когда минутами позже услышал, что мужчины уходят.

Первый порыв был прост: он должен рассказать людям. Но кто ему поверит? Его назовут очередным Титусом Оутсом, провокатором, и он не сможет доказать, что никакой он не мошенник. Альтернатива – молчать, хранить ужасный секрет при себе, жить в мире и довольстве. Никто не узнает. А если Англию подчинят Риму? Это была судьба. Он всяко удостоился вечного проклятия. Обиджойфул погрузился в апатию, которую не развеял даже образ Марты, восставшей и корившей его за трусость. Он был беспомощен, проклят, а с ним, вероятно, и Англия целиком. Пролежав добрых пять минут, он обдумывал дальнейшее и стыдился как никогда прежде.

Вдруг он сел. К его собственному удивлению, Обиджойфула захлестнуло великое негодование – ярость поистине неизведанная, как если бы все отвращение, годами копившееся в нем, и все возмущение папистами-роялистами, которые так бессовестно его обманули, сошлись в единой точке несказанного бешенства. Оно было сродни, хотя он об этом не знал, темному гневу его отца Гидеона. Вот уж нет! На сей раз он спуску не даст, чего бы это ни стоило.

Обиджойфул спустился из своего укрытия и вышел из дворца. Для начала он пойдет к самому лорд-мэру, тот протестант. И по всем гильдиям, если понадобится. Ужас и даже ярость сменились своего рода диким возбуждением.

Резчик все еще пребывал в бешенстве, когда ярдах в ста по аллее Пэлл-Мэлл его обогнал экипаж, из которого вышел старик и медленно направился к входу в один из фешенебельных особняков. У самого крыльца старик оглянулся на Обиджойфула, и они узнали друг друга.

Прошло девять лет с тех пор, как старый Джулиус стал графом Сент-Джеймсом, он и представить не мог, что проживет так долго. Но удивительное дело: в свои восемьдесят пять Джулиус едва мог пожаловаться на возраст. Он ссутулился, глаза немного слезились, ходить было больно, артрит заставил его обзавестись тростью, но на девятом десятке он приобрел то же чопорное достоинство, каким отличался его отец, олдермен Дукет, еще во времена Шекспира. Взглянув на Карпентера, он выдал улыбку вялого, безразличного любопытства, присущую глубоким старикам, которые знают, что вскорости перейдут в мир иной.

Но Обиджойфул увидел другое. Он узрел гонителя своей семьи, ненавистного роялиста, вора, приобретшего графский титул за поддержку короля-католика. Несомненный участник папистского заговора. Хуже всего было то, что злой старый дьявол скалился на него, защищенный богатством, титулами, даже возрастом и уверенный, что все сойдет ему с рук.

Едва соображая, что делает, ремесленник бросился вперед и закричал, задыхаясь от ярости и жгучего презрения:

– Старый черт! Решил, что обмишулил нас? Ошибаешься… – Недоуменный взгляд Джулиуса распалил его еще больше, и он заорал: – Я знаю, ты понял! Я слышал твоих попов во дворце! Мне все известно о вашем роялистском заговоре! А через час об этом узнают мэр и весь Лондон! Тогда, милорд, мы вздернем и вас, и короля, и всех ваших попов!

С воплем он бросился прочь.

Лорду Сент-Джеймсу понадобилось несколько секунд, чтобы оправиться от нападения, но как только это произошло, он снова залез в карету и приказал:

– Гони!


Через двадцать минут Обиджойфул, добежавший по Флит-стрит до Сент-Брайдс, увидел шедшего навстречу Мередита. Священник приветствовал его в обычной дружеской манере, и он остановился.

– Что стряслось, мастер Карпентер? Вы будто самого дьявола повидали.

Обиджойфул был рад священнику. Перспектива оказаться перед лицом лорд-мэра страшила его, несмотря на решимость и гнев. Словами, брошенными графу Сент-Джеймсу, он сжег за собой мосты, но так и не знал, как заставить мэра поверить ему. Однако при виде Мередита он вдруг понял, что если они пойдут вдвоем, то дело примет совершенно иной оборот. По крайней мере, Мередиту он доверял.

– Просто кошмар… – начал он.

– Идемте в церковь, – предложил Мередит. – Там поспокойнее.

И вот в красивой новой церкви Сент-Брайдс Обиджойфул выложил удивленному Мередиту все, что услышал.

Когда он закончил, Мередит задумчиво кивнул и поманил его:

– Ступайте за мной, я должен вам кое-что показать.

Он отвел его через проход к тяжелой двери, преграждавшей выход на лестницу, которая вела в крипту. Зажег фонарь, вручил Карпентеру и попросил идти первым. Когда ремесленник одолел половину ступеней, Мередит захлопнул дверь и повернул ключ, как велел лорд Сент-Джеймс.

Затем он вновь пересек церковь, оставив Обиджойфула в заточении.


– Вы ему верите? – спросил у Мередита лорд Сент-Джеймс. Они сидели у священника в гостиной.

– Я убежден, что сам он верит в то, что говорит.

Какое-то время граф молчал, затем осведомился:

– Можете подержать его там?

– Бедняга может голос сорвать, и никто не услышит. Но вы и правда считаете, что это необходимо?

– Только на сегодня. Мне нужно подумать. – Старик поднялся.

Часы тянулись, и Джулиус понял, что определиться с дальнейшим не так-то легко. Как большинство людей преклонного возраста, он живо помнил не вчерашнее прошлое, но далекую юность. И несмотря на все случившееся между ними в годы гражданской войны, он остро, как вчера, испытывал вину перед Гидеоном, Карпентером и испанским послом. В отличие от Обиджойфула, он был уверен, что лондонцы поверят рассказу ремесленника о новом папистском заговоре. Мало того что начнется смута – он не особенно сомневался в ответных действиях короля Якова. С такими судьями, как Джеффрис, парню повезет, если сохранит голову. «Отца я послал на порку, – подумал он. – Я не могу стоять и смотреть, как сын подвергается худшему». Эта мысль погнала его в Сент-Брайдс на поиски Мередита в надежде, что тот не позволит резчику наломать дров. Но как им удержать Карпентера и не дать ему ввергнуть себя в беду?

Впрочем, эта дилемма была лучше второй. Папистский заговор: правильно ли понял услышанное Карпентер? Мог ли этот француз-иезуит по какой-то причине солгать? Ладно католицизм Якова, но Карл! Неужто он и вправду годами обманывал своих преданных сторонников? Всерьез ли он обещал вернуть Англию Риму и ввести ради этого французские войска? Немыслимо. Чудовищная, невозможная измена.

Лорд Сент-Джеймс отужинал в одиночестве. Выпил немного бренди. Не в силах заснуть, он бодрствовал всю ночь, как уже было однажды, давным-давно, накануне казни короля-мученика. За тем исключением, что на сей раз перед глазами стоял не печальный, строгий лик первого Карла, а смуглое, распутное, циничное лицо второго.

Мог ли король, с которым он был связан священной клятвой, совершить такое злодейство? Могла ли его собственная вера пошатнуться из-за какой-то глупой байки, рассказанной субъектом из рода проклятых Карпентеров? Как получилось, подивился он в полуночной тишине, что сердце больше верило Обиджойфулу, чем королю? Ответ был подан как бы тишайшим голосом, явившимся из глубин жизненного опыта. Симпатии Стюартов всегда пребывали вне Англии. И все Стюарты – да, даже казненный король, если говорить откровенно, – почти всегда предпочитали лгать.


В крипте церкви Сент-Брайдс пахло затхлостью. Было темно. Дверь прочная, убежать невозможно.

Обман уязвил Обиджойфула сильнее прочего. Похоже, что даже Мередит состоял в папистском заговоре. Остался ли в Лондоне хоть кто-то, кому он мог доверять, кроме Юджина Пенни? Часы проходили, и он гадал, что его ждет. Если собираются арестовать, то почему тянут?

Наконец он заснул, проснулся, опять задремал, потом потерял счет времени. Семья, наверное, сходит с ума. Весьма вероятно, что Пенни пустился на поиски. Но никому не придет в голову искать его в крипте церкви Сент-Брайдс. Ближе, как он прикинул, к рассвету, ему пришло в голову, что Мередит, возможно, оставил его здесь умирать.


Воскресным утром лорд Сент-Джеймс съел легкий завтрак. Он так и не решил, что делать с Карпентером.

Он побывал в церкви, послушал службу. Надеялся на озарение, но его не последовало. Вернувшись домой, он обнаружил любезную записку от Мередита с напоминанием, что Обиджойфула нельзя держать в заточении вечно. «По крайней мере, – заканчивалась она, – я должен дать бедолаге воды и как-то объясниться».

В середине дня прибыли наконец новости, которые совершенно неожиданно изменили все.


– Вы уверены? – спросил Мередит, выслушав Джулиуса.

– Это официальные сведения. Вопрос в том, возможно ли это? Что вы скажете как врач?

– До срока больше месяца. Он здоров?

– В беседе со мной употребили слово «милый».

– Это представляется… – Мередит тщательно взвесил слова, – маловероятным.

Он помедлил. Мужчины переглянулись.

– У нее были сплошные выкидыши, – медленно произнес Мередит, – а король… нездоров. То, что сейчас у него родился милый сынок, – он состроил гримасу, – произошло на удивление кстати.


Обиджойфул не знал, который час, когда наконец отворилась дверь. Он обессиленно заковылял наверх, к свету, где не было никаких солдат, а только стояли и улыбались Мередит и лорд Сент-Джеймс.

– Простите, что пришлось вас здесь подержать, – покаялся священник. – Это ради вашей же безопасности. Мы верим каждому вашему слову. И сейчас я хочу, чтобы вы отправились с лордом Сент-Джеймсом. Мы не можем заставить вас, но я считаю, так будет лучше. Вы вернетесь через неделю.

– С ним? На неделю? – Карпентер смятенно моргал на свету. – Куда отправиться?

– В Голландию, – ответил старик. – Я собираюсь увидеться с Вильгельмом Оранским.


События лета 1688 года явились водоразделом в английской истории, но называть их Славной революцией ошибочно. Революции, равно как и ничего славного во всем, что случилось, не было.

Когда воскресным днем 10 июня король английский Яков II объявил удивленному миру о том, что его супруга произвела наконец на свет наследника, верные англичане попали в затруднительное положение. Если ребенок выживет, а все доклады гласили, что он здоров, то унаследует трон. И будет, несомненно, католиком.

«Но мы согласились на Якова лишь потому, что видели следующими Вильгельма и Мэри», – возразили добрые протестанты. В действительности задолго до этого некоторые из них, встревоженные особенно, тайно сошлись с Вильгельмом Оранским и предложили хотя бы заставить тестя умерить его папистские аппетиты, но осторожный голландец предпочел не вмешиваться. Однако этот младенец спутал все карты.

Для лорда Сент-Джеймса, уже потрясенного откровениями Обиджойфула и сражавшегося с собственной совестью в поисках выхода, это известие явилось ударом. А для других, не столь лояльных, – призывом к оружию. Виги пришли в отвращение, тори, чьих семерых англиканских епископов только что заточили в Тауэр, всерьез переполошились. И в Голландию отправились и другие, не один лорд Сент-Джеймс. К концу месяца именитые люди послали Уильяму приглашение: «Если вам дорого Английское королевство, то лучше заполучить его сейчас».

Что бы ни стряслось – как было Джулиусу сойти с тропы верности, которой он шел по праву рождения, и предать короля, даже сделавшего его графом? Разве не стало бы это демаршем против всего, за что он ратовал? Но столь же глубоко укоренилось в нем другое предписание, полученное восемьдесят лет назад от отца. Правило, в конечном счете перевесившее прочее: «Никакого папства».

Но что действительно поразило англичан и заставило лорда Сент-Джеймса и Мередита скептически переглянуться, так это тот факт, что ребенок – католик и наследный принц – вообще родился. Здоровый мальчик после сплошных выкидышей? Родившийся на месяц раньше срока?

– Вот что я вам скажу, – произнес лорд Сент-Джеймс по-прежнему озадаченному Обиджойфулу, пока их судно одолевало протяженный эстуарий Темзы. – Я думаю, что у королевы случился выкидыш и ребенка подменили. Мередит считает так же.

Как и большинство англичан. История медицины заключила, что ребенок мог быть и законным, но в 1688 году, когда протестантская Англия обратилась к Вильгельму Оранскому, повсюду говорилось, что католическое дитя вообще не имело права престолонаследования. В итоге сошлись на том, что ребенка пронесли в грелке.

Осторожный Вильгельм не спешил. 5 ноября он высадился на юго-западе Англии. Яков перебрался в Солсбери. В северных областях предпочли Вильгельма; Яков колебался. Затем на сторону Вильгельма перешел доблестный Джон Черчилль, лучший генерал Якова; Вильгельм же медленно продвигался к Лондону, и Яков бежал. К январю собрался парламент; он постановил, что, коль скоро Яков исчез, его следует низложить, и, поторговавшись об условиях, предложили корону совместно Вильгельму и Мэри. Вот эту череду далеких от героизма событий и назвали Славной революцией.

Тем не менее произошедшее действительно стало великим водоразделом, ибо религиозные и политические споры, терзавшие Англию свыше столетия, надолго разрешились. Католическая церковь потерпела сокрушительное и окончательное поражение. Вильгельму и Мэри – Марии, – если у них не будет детей, должна была наследовать сестра Марии, протестантка Анна. Католических потомков Якова полностью исключили из числа претендентов на престол. Главное же то, что впредь ни один католик, ни даже лицо, состоящее в браке с католиком, не будет вправе занять английский трон. Что касалось обычных католиков, их обложили дополнительным налогом и полностью лишили возможности поступать на государственную службу.

С большинства государственных должностей изгнали и пуритан, но те были свободны исповедовать свою веру. Мария не теряла надежды включить их в некую расширенную Англиканскую церковь.

Политический аспект договора оказался тоньше, но имел глубокое значение. Хотя парламент заявил, что лишь восстанавливает старые права, это было не так. Парламенту предстояло собираться через регулярные интервалы – так гласил закон. Мобилизация теперь невозможна без его разрешения. Гарантировалась свобода слова. И, как вскоре выяснилось, парламент с тех пор всегда старался держать короля на голодном денежном пайке, тем самым подчиняя своей воле. Попытки Стюартов обустроить Англию по французскому образцу и превратить в абсолютную монархию провалились. Парламент, выигравший гражданскую войну, в конечном счете выиграл и мир.

Мелким политическим изменением, которое мало кто заметил в Вестминстере, было то, что старый граф Сент-Джеймс, всегда – Бог свидетель – остававшийся тори, начал голосовать с вигами. Он удивил их заявлением, что отныне считает королей подчиненными парламенту. Но так и не объяснил почему.

Сэр Джулиус мудро рассудил, что тайну предательства Карла II нужно надежно похоронить.

– Добра не жди, если это всплывет, – сказал он Мередиту.

Не возражал против этого и Обиджойфул, благо Якова с его наследниками-католиками больше не было. Небывалый предательский договор, действительно заключенный между английским королем Стюартом и его родственником, королем Франции, хранился в тайне еще сто лет.

Одно было очевидно: не осталось ни малейшего шанса на то, чтобы английские монархи формировали опасные альянсы с католическими странами Европы. У англичан и голландцев появился общий король, кальвинистский и протестантский, заклятым врагом которого был французский король Людовик XIV. Гугеноты вроде Пенни могли быть уверены в надежности островного убежища. Что касается англичан, то хотя торговая конкуренция продолжалась, голландцы стали их союзниками. У стран было много общего. Их языки схожи, и одному Богу известно, сколько англичан происходило от их соседей-фламандцев. Общим врагом на протяжении всей Реформации была католическая Испания. Англичане восхищались голландскими мастерами и живописцами, переняли от них слова «мольберт», «пейзаж» и «натюрморт». Английские матросы, служившие на голландских кораблях, бодро сыпали другими: «шкипер», «яхта» и «контрабандист». Скажи король Вильгельм своим английским подданным, что голландским братьям угрожает папистская Франция, они бы с готовностью помогли отстоять протестантскую веру.


Граф Сент-Джеймс дожил до лет весьма преклонных. В 1693 году ему исполнилось девяносто. Он передвигался с трудом, но оставался в здравом рассудке. Не знал он и одиночества, так как, помимо детей и внуков, к нему стекались гости, стремившиеся поговорить с человеком, родившимся в последний день правления доброй королевы Бесс. От Порохового заговора до Славной революции! «Он все повидал», – говорили о нем. И в 1694-м, в последний год его жизни, ему было дозволено увидеть еще одно.

После долгих дискуссий лондонский Сити обзавелся тогда новым учреждением. Это был акционерный банк, финансировавшийся рядом видных лондонских торговцев. Его задача заключалась в денежном обеспечении долгосрочного государственного долга посредством выпуска облигаций с выплатой процентов. Он был назван Банком Лондона.

– А я говорил об этом первому королю Карлу, – втолковывал граф посетителям. – Но он не послушался. Возможно, и к лучшему, – заключал он теперь с улыбкой.

Кроме того, ему доставляло огромное удовольствие то, что новый банк расположится в канцеляриях восстановленного на Чипсайде Мерсерс-Холла. «Наша семейная ливрейная компания», – заметил он гордо. И мог бы с полным правом добавить, что выбором места новое учреждение, которое вскоре стало называться Банком не только Лондона, но и Англии, утверждалось на той самой пяди земли, где когда-то стоял родной дом Томаса Бекета, святого лондонского мученика.


Через два месяца после основания Банка Англии Джулиус почил в бозе. Это произошло на рассвете, тихо и мирно. Он не дожил года до небольшого события, которое тоже доставило бы ему удовольствие. Ричард Мередит, как и его отец, женился поздно, но удачно, и в 1695 году был награжден сыном.

Дождливым утром месяцем позже Мередита навестил Юджин Пенни.

Гугенот явился с подарком в маленьком футляре, который открыл с явной гордостью. Мередит увидел красивые серебряные часы. Но когда Пенни извлек их, священник отметил в них что-то необычное.

Пенни снял очки, тщательно протер и улыбнулся.

– Смотрите, – пригласил он, подцепил мизинцем крышку и принялся объяснять устройство.

Томпион Лондонский вот уже двадцать лет мастерил часы с волосковой пружиной, но теперь великий часовщик их усовершенствовал, и это вывело лондонское часовое дело на первое место в Европе. Крошечный механизм, на который указывал Пенни и который назывался цилиндровым ходом, придал портативным часам важнейшее свойство: все шестерни расположились горизонтально, часы стали плоскими, их можно было положить в карман.

– В жизни не видел ничего изящнее! – воскликнул Мередит.

Это был подарок к рождению сына и благодарность за содействие доброго священника в восстановлении гугенота на прежнем месте у мастера Томпиона.

Взошла заря нового века, и жизнь Мередита украсилась еще одним приобретением. В 1701 году его друг Рен спроектировал для его же церкви Сент-Брайдс великолепную колокольню. Это было замечательное сооружение. Возведенная над красивой квадратной башенкой, она состояла из череды восьмиугольных полых барабанов с открытыми арками и колоннами; барабаны образовывали ярусы, верхние меньше нижних, так что конструкция напоминала перевернутую подзорную трубу, венчавшуюся обелиском. Будучи выше даже Монумента, новая колокольня церкви Сент-Брайдс была видна на всем протяжении Флит-стрит и превратила храм в городскую достопримечательность.

1708 год

Они еще поспевали вовремя. Пусть он не сказал, куда ведет их, но заручился особым разрешением и подготовил сюрприз. Хотя Обиджойфулу стукнуло семьдесят, он чувствовал себя достаточно крепким для поставленной задачи и увлеченно спешил по направлению к Ладгейт-Хиллу, ведя за собой двух любимых внуков. Заканчивался октябрь, день выдался бодрящий, и люди, высыпавшие на улицу, пребывали в приподнятом настроении. Ожидалась Процессия лорд-мэра.

Не считая периода Содружества, когда подобные мероприятия угодили под запрет, старинная ежегодная церемония усложнялась с каждым десятилетием. В официальной резиденции за Сент-Мэри ле Боу, которую Обиджойфул по-прежнему воспринимал как особняк сэра Джулиуса Дукета, мэр облачался в свои одежды, затем верхом доезжал до реки. Там он усаживался в великолепную барку, которую сопровождали лодки от всех ливрейных компаний, и его доставляли в Вестминстер, где мэр, как феодальный барон былых времен, присягал на верность монарху. Затем суда разворачивались, высаживали пассажиров возле Блэкфрайерса, после чего мэр, олдермены и представители всех ливрейных компаний устраивали пышное конное шествие, направляясь к Чипсайду и далее к Гилдхоллу. А посему Карпентер решил, что для двух ребятишек нет места лучше, чем просторная наружная галерея купола собора Святого Павла, откуда им будет отлично видно происходящее.

Величественный купол высился впереди – властитель западного холма. На огромный каменный фонарь по сей день наносили последние штрихи; он возносился более чем на пятьдесят футов над куполом, завершаясь золотым крестом, который сверкал на высоте уже головокружительной – триста шестьдесят три фута. Купол был точной копией большущего деревянного макета – его Карпентер изготовил почти тридцать пять лет назад, и выглядел точно так, как он всегда предполагал. Впрочем, с одной оговоркой: окончательный купол Рена был даже выше, даже величественнее, чем в первоначальной модели.

Карпентер завороженно наблюдал за его воздвижением. Часто появлялся и сам Рен, теперь старик, но все еще храбро позволявший рабочим поднимать себя в люльке под свод, чтобы проинспектировать строительство. Карпентера особенно захватило то, что колоссальное сооружение оказалось не одним куполом, а тремя. Если смотреть снизу, то между сводчатым потолком и крышей с металлическим покрытием, которая в действительности вздымалась на пятьдесят футов выше, находился не то чтобы точно купол, но массивный кирпичный конус, сильно похожий на обжиговую печь.

Однажды Рен объяснил ему:

– Это для поддержки фонаря, да и все остальное скрепляет.

Через неделю, усадив к себе в люльку перепуганного резчика, он поднял его на подмостки крыши и посвятил в некоторые секреты.

– Вокруг основания купола, – объяснил архитектор, – пущена огромная двойная цепь. Это дополнительная страховка, чтобы стены не разошлись под нагрузкой. Затем я обложил весь внутренний конус камнями и железными цепями, которые все стягивают, как обручи бочку. Все должно быть очень прочно, – добавил он с долей печали. – Я хотел сделать наружную крышу медной, но меня заставили взять свинец. Сэкономили тысячу фунтов, да только нагрузка возросла на шестьсот тонн.

В основании купола снаружи и изнутри были сделаны галереи; теперь, когда огромное здание завершили, смельчаки могли подняться по лестнице на самый верх башни. С галереи открывался великолепный вид, и Обиджойфулу – спасибо Рену и Гринлингу Гиббонсу – сегодня было даровано разрешение туда подняться. Весьма гордый собой, он достиг вершины Ладгейт-Хилла и направился к грандиозному западному портику с огромными колоннами.

Он улыбнулся, но вовсе не удивился, когда дети замешкались перед дверью. В каком-то смысле он был доволен.

Гидеон и Марта: любимые внуки из семерых. Он часто представлял, как гордились бы тезки, увидев эти серьезные лица и мрачноватые глаза, познав их кроткий, но решительный нрав. Они тоже были воспитаны в строгом пуританском духе. Коль скоро после 1688 года установилась веротерпимость, диссентеры, как называли теперь всех протестантов вне Англиканской церкви, зажили припеваючи. В Англии уже действовало свыше двух тысяч молельных домов, и Лондон был, разумеется, главным их средоточием. Нынче пуритане редко носили высокие шляпы и одевались в черное, однако по воскресеньям сотни благочестивых граждан в одеждах простых, серых и бурых, стекались послушать пасторские проповеди. Суровые законы о нравственности времен Содружества могли кануть в прошлое, но каждый ребенок в этих конгрегациях знал, что украшения грешны, мирские удовольствия порочны, а прелюбодеяние, пьянство, азартные игры прикуют к ним осуждающие взгляды всей общины. Пуритане лишились власти, но их общественное сознание продолжало быть действенной силой в Англии, а те диссентеры, которые считали долгом участвовать в государственной деятельности, формально принимали англиканство.

– Я причастил пятерых праведных диссентеров, – сказал однажды Карпентеру Мередит. – Я все понимаю, а они понимают, что я понимаю. И меня это не заботит. Мы всего-навсего обходим негодный закон.

В семье Карпентера таких компромиссов не было. Раз их больше не заставляли посещать англиканскую церковь с ее епископами, наследники Гидеона и Марты туда и не ходили. А их тезки, девятилетний Гидеон и одиннадцатилетняя Марта, вообще ни разу там не были. Что же касалось папистского собора, возвышавшегося пред ними… дети неуверенно взглянули на деда.

За последние десять лет Обиджойфул с удивлением осознал себя уважаемой семейной фигурой. Слишком хорошо зная, что не заслуживал этого, он тем не менее счел, что ради будущих поколений должен хотя бы попробовать соответствовать. И старался как мог, когда дети приставали к нему: «Расскажи, как Гидеон сражался с Кромвелем против короля!» – или спрашивали: «Неужели старая Марта и вправду плавала на „Мейфлауэре“?» Господи, спаси и помоги – ему даже пришлось подтвердить старую ложь о том, что он приложил все силы к спасению Марты во время Великого пожара.

А поскольку дети выросли и ждали помощи в наставлении внуков, он вынужден был вдобавок заново учиться читать, медленно и мучительно. Это было нелегко, старые глаза уставали. Он даже попросил Пенни свести его к мастеру заказать очки. Но все-таки справился, и к пятому дню рождения малышки Марты уже ежедневно читал ей Библию.

Правда, другую книгу его просили читать чаще. Она была написана великим пуританским проповедником на закате правления короля Карла II и аллегорически повествовала о христианине, который, внезапно охваченный чувством греховности и осознанием скорой смерти, отправляется странствовать. Это было сугубо пуританское паломничество: ни святых, ни церковных авторитетов – беднягухристианина направляли лишь вера да Библия. Просторный край, по которому он путешествовал, являл своего рода моральный пейзаж, столь знакомый суровым пуританским конгрегациям. Долина Смертной Тени, село Благонравие, замок Сомнения, ярмарка Суеты, топь Уныния – такие места попадались ему на пути к Небесному Граду. И люди, которых он встречал, носили похожие имена: Уповающий, Верный, Мирской Мудрец, господин Бездобра и великан Отчаяние. Повествование выдерживалось в библейском духе по образцу Откровения Иоанна Богослова, но было изложено языком столь обыденным, что оказалось доступным любому неграмотному простаку. Не содержалось в нем и суровостей – наоборот: бедняга-христианин совершает все мыслимые ошибки, и от них его постоянно приходится спасать. Книга Джона Буньяна «Путешествие пилигрима», которую и полюбил читать Обиджойфул, была глубоко пуританской, но доброй и очень человечной.

Взирая на англиканский собор, Обиджойфул заверил детей:

– Это просто здание, а никакая не топь Уныния.

Взяв детей за руки, он ввел их внутрь.

Правда была в том, что он полюбил великий собор. Обет никогда не работать под этим папистским куполом теперь казался необязательным. И о чем бы ни думал он раньше, бояться Рима больше не приходилось. Несколько лет назад Вильгельма с Марией сменила протестантка Анна, сестра Марии. На смену Анне должны были прийти ее родственники из династии Ганноверов, такие же протестанты. Был в безопасности не только трон. За последние годы английская армия с ее голландскими союзниками и под командованием великого Джона Черчилля, ныне герцога Мальборо, наголову разбила войска могущественного Людовика XIV и предоставила возможность исповедовать протестантскую веру по всей Северной Европе.

Что касалось самого здания, то даже огромный купол уже не казался зловещим. Благодаря большим окнам, забранным обычным стеклом, внутри собора было так светло и свободно, что гость из Голландии мог счесть себя находящимся в голландской протестантской церкви. Собор Святого Павла теперь представлялся Карпентеру угрозой не большей, чем великий английский компромисс: протестантский дух в римской оболочке, как и сама, по сути, Англиканская церковь.

На миг им почудилось, будто они одни, не считая служителя, который их приветствовал, и все вокруг для них. Медленно идя по внушительному нефу, Обиджойфул видел, что дети исполнились благоговейного трепета. Но вдруг, едва они наполовину одолели проход, тишину разорвали два звучных удара, эхо которых разнеслось над громадным центральным перекрестием. Служитель встретил их нетерпеливым фырканьем. Карпентер спросил, что это было такое.

Оказалось, что Мередит.

– С утра уже там, – пояснил служитель тоном, как будто сомневался в здравом рассудке Мередита.

Действительно, ступив под купол, они как раз успели увидеть на галерее ученого священника. Тот дружески помахал Карпентеру, скрылся и через несколько минут уже был внизу.

– Я ставил опыт, – объяснил Мередит, покуда Карпентер с детьми помогали ему собрать разнообразные предметы, брошенные сверху. – Знаете, этот купол – лучшее место для проверки теории тяготения Ньютона. Точно измеренное пространство, управляемые условия, неподвижный воздух. Намного лучше, чем Монумент. Королевское общество, к вашему сведению, планирует в самое ближайшее время провести здесь серию экспериментов.

Бодро махнув им еще раз, он, сопровождаемый недовольным служителем, зашагал к западной двери, Карпентер же остался с детьми.

Им было что показать. Он ткнул пальцем в камень со словом «Воскресну» и объяснил значение.

– Это я его туда положил, – поведал Карпентер, радуясь их удивлению. Затем повел внучат на клирос.

За последние двадцать лет у него случилось несколько заказов, принесших ему особый восторг. Он гордился резным потолком в новом обеденном зале Речной компании Миддлтона; с удовольствием трудился над новым крылом Хэмптон-Корта и великолепным зданием госпиталя в Челси работы Рена. Но ничто не могло сравниться с великолепной резьбой, украсившей места для певчих в соборе Святого Павла.

Там открывалось грандиозное зрелище: не только длинные, темные ряды поблескивавших сидений для духовенства и хористов, но и внушительное вместилище для органа. Проект разработали совместно: Рен создал общий план и изготовил макеты, но когда дело дошло до украшений, великий архитектор обратился к своему другу мистеру Гиббонсу.

От результата захватывало дух. Среди форм классических и простых – прямоугольных панелей, пилястров, фризов и ниш – расцвело море резьбы: роскошной, пышной, но неизменно выверенной. Раскидистая листва и вьющиеся лозы, цветы, трубы, головы херувимов, гирлянды плодов, отяготившие карниз и капитель, панели и фронтон, балюстраду и консоль-кронштейны. Во всей Англии не существовало ничего подобного. Небывалое изобилие дуба, десятки тонн его; великое произведение искусства, выраженное тысячами футов резьбы. Баснословная дороговизна. Расходы были до того велики, что не хватало уже и налога на уголь, а потому инвесторам, включая выдающихся мастеров и самого Гиббонса, приходилось брать деньги на проект под проценты. «На клирос взял под шесть», – признался Гиббонс Карпентеру.

Сам Обиджойфул проработал в соборе три года и считал их лучшими в жизни. Казалось, что ради великой цели туда стянулся цвет городских плотников и резчиков. Обстановка была спокойная и уютная. Однажды, в самом начале, он пожаловался Гиббонсу на сквернословие рабочих; не прошло и дня, как Рен издал приказ, запрещавший всякую брань. Преданность делу была столь высока, что Карпентер почти поверил в богоугодность своего дела, невзирая на то что он все-таки находился в англиканской церкви.

Дети же не могли не знать, что их дед был искусным резчиком и много где потрудился, но никогда не видели крупных образчиков его мастерства. Поэтому он не без гордости вел их вдоль отполированных до блеска хоров, объясняя детали.

– Видите эту панель? Английский дуб. Эта, – кивнул он на другую, украшенную пышнее, – прибыла из немецкого города Данцига. Германский дуб не такой сучковатый, и резать по нему легче. – Затем он указал наверх. – А херувима видите? – Для подобных фигур Гринлинг Гиббонс обычно готовил макет, который впоследствии воспроизводили Обиджойфул и другие помощники. – Моя работа. И вон тот.

– А та панель вообще не дубовая, – объяснил он, когда они приблизились к участку с самой мудреной резьбой. – Это липа, она мягче. Любимая порода мистера Гиббонса.

Он показал им место лорд-мэра и органный отсек, но вот они дошли до предмета его наибольшей гордости. В углу, под великолепным балдахином с резными фестонами, возвышалось сиденье поистине грандиозное, украшение хоров: епископский трон.

– Мы отделывали его на пару с мистером Гиббонсом, – объявил Обиджойфул и победоносно указал на сказочно красивую резьбу. – Вот митра, а ниже – благочестивый пеликан, как они выражаются. Это старый христианский образ. А пальмовые листочки видите? Даже и не поймешь, где кончается его работа и начинается моя, – заявил он, будучи совершенно прав. Это было венцом его трудов.

Дети молча глазели. Потом, оглядев собор во всем великолепии, они переглянулись. Наконец крошка Марта подала голос.

– Очень красиво, дедушка, – сказала она кротко. – Очень… – девочка задумалась, подбирая слово, – нарядно.

Но он уловил сомнение и разочарование. Теперь уже Гидеон тянул его за рукав, указывая на митру:

– А кто тут сидит, дедушка?

– Епископ, – ответил Карпентер и увидел, как мальчик потупил угрюмый взор.

– Ты сделал трон для епископа? – спросил внук и добавил: – Ты не мог отказаться?

Не оправдал надежд, дело ясное. Что же он за дурак – возгордился своим искусством и позабыл о главном. Бог свидетель, мальчонка был в чем-то прав. Старый Гидеон наверняка отказался бы от такого поручения.

– Когда работаешь с таким мастером, как мистер Гиббонс, – промямлил Карпентер, – приходится делать по его указке и стараться изо всех сил.

Однако он видел смущение и понимал, что не сумел их убедить.

Молча они покинули хоры и вновь очутились у центрального перекрестия. Марта была бледна, малыш задумался. Но уже под куполом Карпентеру показалось, что маленький Гидеон воодушевился. Смятенный внезапным падением дедушки с пьедестала, тот явно хотел предоставить ему возможность реабилитироваться. Запрокинув пытливое личико, он вдруг попросил:

– Дедушка, расскажи нам, как ты спасал из огня старую Марту.

Карпентер онемел. Он отлично понял, почему это было сказано. И он понимал желание детей увидеть в нем прежнего почтенного деда, такого же доблестного, как старый Гидеон со своими святыми. Но вышла бы ложь, очередная трусость в придачу к исходной. Внуки хотели верить в него, но что толку в вере, основанной на обмане?

Он услышал свой голос как бы со стороны:

– Правда в том, Гидеон, что я не пытался ее спасти. Я видел ее наверху, но пал духом.

Мальчик широко раскрыл глаза:

– Значит, ты дал ей сгореть?

– Я попробовал добраться до нее один раз, но… да. Я дал ей сгореть. – Он вздохнул. – Испугался я, Гидеон. Я хранил этот секрет сорок лет. Но это правда.

Бросив взгляд на потрясенное лицо мальчика, он велел внукам следовать к ступеням, ведущим под купол.

Это был долгий подъем по широкой витой лестнице внутри купола, так как внутренняя галерея собора Святого Павла находилась на высоте доброй сотни футов. У мужчины было время подумать, пока он возглавлял процессию, а дети молча шли сзади. Лишился ли дед их уважения, даже любви? Их мысли будто легли ему на плечи тяжким бременем, и подниматься стало еще труднее. Годы, проведенные в обретении скромного счастья в труде, внезапно растаяли, оставив одно воспоминание о трусости – пронзительное и леденящее, как сорок лет назад. И внуки отныне знали. К моменту, когда Карпентер достиг наконец основания купола и вступил в галерею, тянущуюся по его окружности, он совершенно вымотался и сел отдыхать, показав детям знаком, что они могут прогуляться вокруг.

На внутренней галерее собора было страшновато. Посетители, заглядывавшие за парапет, внезапно ощущали себя подвешенными над жуткой бездной. Взглянув же на исполинский купол, возвышавшийся еще на сто футов над ними, они воображали, будто чудом удерживаются на тверди и могут в любое мгновение воспарить над зияющей пропастью.

С места, где он сидел, привалившись к стене и безучастно наблюдая за детьми на той стороне, Карпентер видел, как то и дело исчезали их головы, когда те поочередно подходили к краю и отбегали в безопасное место. Стояла мертвая тишина. Что бы ни творилось снаружи, три купола не пропускали ни единого звука. Дети ненадолго скрылись – наверное, тоже отдыхали. Он закрыл глаза.

А потом услышал их. Различил голоса: один втекал в правое ухо, другой в левое настолько отчетливо, словно внуки стояли рядом. Он забыл рассказать им еще об одном великом чуде собора Святого Павла: стена на галерее под куполом круглилась так безупречно, что слово, произнесенное шепотом в одном конце и отраженное от кривой поверхности, было слышно в другом. Отсюда произошло и название: Галерея шепота. Смежив веки, он слушал разговор детей, как будто выгравированный в безмолвной пустоте под ними.

– Он правда оставил Марту умирать? – Голос Гидеона.

– Так он сказал.

– Да. Но дедушка…

– Гидеон, ему не хватило смелости. Не хватило веры.

– Но все равно же он храбрый, коли нам рассказал?

– Лгать нельзя.

Последовала пауза. Потом заговорил мальчик:

– Он просто испугался. Вот и все. – (Новая пауза.) – Марта. Как по-твоему, он все-таки попадет в рай?

Девочка задумалась и наконец сказала:

– Избранные попадут.

– Ну а с ним-то как?

– Гидеон, мы же не знаем, кто избран.

Мальчик немного подумал.

– Все равно, Марта. – Шепот звучал громко и внятно. – Если его отправят в ад, я спущусь и спасу.

– Не сумеешь.

– Я попробую. – (Пауза.) – Мы же все равно можем его любить?

– Наверное, да.

– Тогда идем к нему, – сказал мальчик.


Наружная галерея собора Святого Павла расположена выше Галереи шепота, и потому Карпентеру пришлось снова вести детей по лестнице, пока они не попали на балкон, окружающий основание гигантского свинцового купола.

Их встретил слепящий дневной свет. Небо было кристально чистым; легчайший ветерок дразнил и тревожил искрившуюся Темзу. Вокруг же, покуда они обходили галерею, открывалась панорама Лондона. Даже безысходное отчаяние не помешало Карпентеру воодушевиться под действием бодрящего осеннего воздуха и великолепного вида.

Взоры устремились к северу на отстроенный Гилдхолл, новые улицы, проложенные по римскому образцу, и дальше, за старый Шордич и Ислингтонский лес к зеленым холмам Хэмпстеда и Хайгейта. Они смотрели на восток, созерцая соседний городской холм и башни Тауэра, окрестности Спиталфилдса, где жили гугеноты-ткачи, лес корабельных мачт в Лондонском Пуле и дальше – на протяженный эстуарий, уходивший к далекому морю. С южной стороны открывалась панорама на реку и огромный, причудливый и старый Лондонский мост с вытянутыми, заостренными средневековыми крышами, нависавшими над водой; на другом берегу раскинулся неприглядный Саутуарк. Но самое блистательное зрелище представало на западе.

Барки возвращались. Первой шла величественная, позолоченная барка мэра, за ней следовали другие, не менее превосходные, принадлежавшие ливрейным компаниям, – летели верхушки мачт, подрагивали парусиновые навесы, играли красками богатое шитье и праздничные полосы, мешалось красное и голубое, зеленое и серебряное, лодочники вздымали и опускали весла, работая в безупречной слаженности; за ними же десятками влеклись суденышки помельче, все ярко украшенные: величественная, сверкавшая золотом процессия заполонила всю реку. Шоу лондонского лорд-мэра при полном параде не имело в Европе аналогов, за исключением разве что роскошных венецианских торжеств. Обиджойфул наблюдал за очарованными внуками.

И улыбнулся, несмотря на печаль. Конечно, дети были правы. Он понял это, взирая с купола на Лондон, который распростерся под другим, еще более величественным, чистым и голубым небесным куполом. Вечная жизнь была ему заказана.

Но он смотрел на внучат и чувствовал, что это уже не так и важно. Большого значения не имела ни собственная жизнь, ни даже участь его бессмертной души. Старые Гидеон и Марта ушли, но в каком-то смысле вернулись. Маленький Гидеон был чище и праведнее, чем он сам. Отважный малыш, готовый ввергнуться в адское пекло ради спасения оступившегося деда, преуспеет на поприще, где тот потерпел столь позорное поражение. Быть может, эти дети сумеют даже когда-нибудь выстроить на холме вожделенный сверкающий град.

Далеко внизу барки приближались к Блэкфрайерсу. Еще немного, и мэр сойдет.

Тут же зазвучали колокола, приветствовавшие мэра в его городе. Теперь их было множество и в Сити, и в пригородах; в церквях, поднявшихся после Великого пожара, колоколов стало много больше, чем когда-либо прежде. Дружный звон полетел отовсюду – от одной башни Рена к другой, такой же изящной; от колокольни к колокольне, над всеми крышами окрест, от каждой церквушки. От Чипсайда и Олдгейта, Истчипа и Тауэр-Хилла, от Холборна, Флит-стрит и Стрэнда. Многие обладали собственным особым звучанием, и Карпентер, стоя бок о бок с детьми, принялся называть их, награждая каждую колокольню опознавательным коротким стихом.

Апельсинчики как мед.

В колокол Сент-Клемент бьет.

И звонит Сент-Мартин:

Отдавай мне фартинг!

А Олд-Бейли, ох, сердит,

Возвращай должок! – гудит.

Все верну с получки! – хнычет

Колокольный звон Шордича.[66]

А когда она, когда? —

Спросит Степни, как всегда.

Не скажу ни слова,

Пробасит ле Боу.

– Это Сент-Мэри ле Боу, – объяснил он. – Старые колокола Боу – это самая что ни на есть душа Лондона.

Но вступали все новые и новые звоны – одиночные, хорами, заливаясь на все лады и поднимая отчаянный гвалт, какой услышишь только в Англии. Ибо английский колокольный звон славится не мелодичностью, как в других странах, а наоборот – строго упорядоченной изменчивостью, и всякому колоколу назначен свой черед, такой же ненарушаемый, как математика небесной механики. Их мощное звучание становилось все громче, бренча и гремя во всем диапазоне, заглушая слабейших, пока не почудилось, что в унисон завибрировал сам купол собора Святого Павла. И Карпентеру, внимавшему этому неимоверному звону, оглушительное эхо которого накрыло окрестности, внезапно померещились тысячи других голосов: пуританский глас Буньяна и его пилигрима, голос батюшки Гидеона и его святых, голос Марты – да что там, даже рокот всемогущего протестантского Бога. Карпентер, затерявшись в их грандиозном хоре и позабыв на миг обо всем, даже о собственной погибшей душе, обнял внуков и ликующе воскликнул:

– Слушайте! О, услышьте глас Господа!

Затем ударили во все лондонские колокола, и Обиджойфул возрадовался искренне.

Джин-лейн

1750 год

Ганновер-сквер, 17. Конец апреля, время за полдень. Воздух полон весной. А в красивом четырехэтажном особняке за большими подъемными стеклами по пять в ряд леди Сент-Джеймс собирается принять ванну.

Уже явились два лакея – алые ливреи, белые шелковые чулки; внесли металлическую сидячую ванну, поставили ее посреди покоев леди. Они трижды приносят горячую воду в огромных дымящихся кувшинах, наполняют ванну и удаляются. Камеристка ее светлости пробует воду пухлым пальчиком, показывает знаком, что все в порядке.

И вот миледи сходит с просторного ложа, украшенного богатым гербом. Плывет по полу, одетая в ночную рубашку – чудо с голубыми лентами и белыми кружевами. Дама застывает над ванной. Обнажается грациозная белая ступня, из-под подола выглядывает изящная лодыжка. Пальцы касаются воды, и разбегается легчайшая зыбь. Теперь кружева чуть отходят, являя стройную икру. Камеристка ее светлости стоит рядом, готовая принять рубашку. Слабый шорох, шелест шелка по атласной коже; руки камеристки наготове.

И – наконец – она обнажена целиком: тонкая, безупречная, изысканно надушенная. Нога уже в воде, которая через миг омывает высокие, округлые груди и алебастровые плечи.

Камеристка начеку. Сначала мыло. Затем масла – кожа должна быть мягкой. Миледи задерживается в ванне, но ненадолго, чтобы не высушить кожу. Когда она готова подняться, ее уже ждет огромное полотенце. Однако миледи не вытирается и только слегка прижимает его, промокая влагу. Затем взбивается пудра, в хорошенькие ступни втирается мазь, шея спрыскивается духами.

Миледи не терпит несовершенства. Это единственное, чего она боится.

Вот она сидит в кресле, одетая в длинный шелковый халат, и задумчиво потягивает горячий шоколад. Когда она допивает, камеристка приносит небольшую серебряную чашу с водой и щетку, на которую наносит порошок. Ее светлость осторожно, но тщательно чистит жемчужные зубы. Затем ей вручают изогнутый серебряный скребок. Состроив гримаску, она со всем изяществом высовывает розовый язык и, пока служанка держит зеркало, чистит его, дабы не осталось ни шоколада, ни безобразного белесого налета.

Могло ли быть, чтобы графиня Сент-Джеймс готовилась к интимной встрече? Вполне: тем же вечером. И в том самом доме.


Дом номер семнадцать по Ганновер-сквер стоял в центре одной из сторон большого вымощенного четырехугольника, названного в честь нынешнего королевского дома, и какое другое имя сумело бы лучше передать его аристократическую воздушность?

Германские Ганноверы могли предъявить лишь призрачные династические притязания на английскую корону, но парламент выбрал именно их. И пусть они плохо говорили по-английски, зато исповедовали протестантизм. Пусть были глупы, но их правление ознаменовалось миром и процветанием. Династия оказалась крепка. Пятью годами раньше молодой принц Красавчик Чарли, последний из рода Стюартов, предпринял романтичную, но безрассудную эскападу: он высадился в Шотландии, чтобы возглавить восстание. Но против него выступили английские красные мундиры; восстание захлебнулось и было легко подавлено в сражении при Каллодене. Якобитское дело, поддержанное сторонниками принца Чарли, умерло.

Правда, за рубежом постоянно возникали какие-то заварушки, благо правители Европы не уставали стремиться к господству, но после побед герцога Мальборо, имевших место поколением раньше, Англии было нечего опасаться. Что же касается растущих британских колоний, то их торговля, расцветшая от Америки и стран Карибского бассейна до Индии и сказочного Востока, служила источником все возраставшего изобилия, тогда как на родине землевладельцы богатели благодаря новым методам ведения сельского хозяйства.

Самоуверенность англичан поколебало, возможно, только одно событие. Во время первого крупного биржевого скандала, разразившегося в 1720 году и вызванного новыми, сугубо капиталистическими порядками, вся Лондонская фондовая биржа сначала раздулась, а после лопнула при катастрофе, известной как «Пузырь Южных морей». Дельцы помельче и покрупнее, которые спекулировали в компаниях большей частью подложных, уверились, что цены будут только расти, и потеряли все, что имели. Удар был настолько силен, что пришлось вмешаться правительству. Но нация развивалась так стремительно, что десять лет спустя уже казалось, что никакого «Пузыря» и не было. Бизнес опять пошел в гору.

Поэтому не приходилось удивляться, что соответственно рос и Лондон. Экспансия за городские стены, начатая Стюартами, продолжилась. В едином и блистательном броске на запад строительством занялись все: аристократы, джентльмены, дельцы. И если разнокалиберный, с домами впритык старый Лондон не позволял вынашивать грандиозные планы застройки в пределах городских стен, то на крупных земельных участках нового Уэст-Энда дело обстояло совершенно иначе. Аристократы, владевшие поместьями, могли создавать целые районы с великолепными площадями и проспектами, награждая их родовыми именами: Гросвенор-сквер, Кавендиш-сквер, Беркли-сквер, Бонд-стрит. А наделами в Уэст-Энде обзаводились не только отдельные лица, но и решительно все: ливрейные компании, оксфордские колледжи, Корона и Церковь. И вот на запад потянулись широкие и красивые улицы с площадями, захватывая недавние сельские просторы, а выгоны, луга и поля воссоздавались сразу же за чертой застройки. Дома впервые в истории пронумеровали. Выстроившиеся в ряд фасады строили просто, в духе классической античности, а поскольку всех ганноверских королей тех времен звали Георгами, стиль поименовали георгианским.

То была классическая эпоха. Аристократы совершали Большое турне[67] и возвращались с итальянскими полотнами и античными статуями для своих домов; леди и джентльмены отправлялись на воды в Бат, где действовал старый римский курорт, а великие писатели Свифт, Поуп и доктор Джонсон создавали свои стихотворения и сатиры по образцу тех, что имели хождение при императоре Августе. И то была эпоха здравомыслия, в которую люди стремились как минимум обладать тем же сдержанным достоинством и чувством меры, что были свойственны георгианским площадям, где они жили. Но в первую очередь то был век элегантности. И в доме номер семнадцать по Ганновер-сквер она ценилась превыше всего.


В час дня леди Сент-Джеймс обдумывала свои планы.

Прибыл дамский парикмахер Бальтазар. Работа займет час, и потому она отослала камеристку вниз обедать с прочими служанками. Бальтазар подложил подушечку. Сегодня он решил приподнять ее золотистые волосы на фут, стянуть их в тугой пучок и скрепить жемчужной диадемой под стать жемчужному колье.

Рядом на позолоченную французскую банкетку выложили платье. Оно было изготовлено гугенотскими ткачами Спиталфилдса из жесткой шелковой парчи с роскошным узором, напоминавшим густой темный лес, полный цветов. Бог знает, по какой цене за ярд и сколько часов потратила портниха на двойную прошивку каждого шва, – не сделай она этого, миледи мигом бы заметила.

Перед свиданием леди Сент-Джеймс намеревалась побывать на обеде и посетить собрание. Мир света пребывал в безостановочном кружении, и такие особы, как леди Сент-Джеймс, будучи званы всюду, были обязаны показываться на люди.

– Для этого нас Бог и поселил здесь, – говаривала она с ясной улыбкой.

Роскошным домам и площадям полагалось быть людными; изысканному шоу надлежало длиться.

После же, вечером… Она глянула в окно.

Она считала, что может доверять прислуге, и гордилась смекалкой, проявленной в этом деле. Слуг обычно нанимал хозяин, а не хозяйка, но вскоре после заключения брака ей удалось убедить лорда Сент-Джеймса в его чрезвычайной занятости, и в результате дворецкий и экономка оказались у нее в долгу. Двое лакеев подчинялись дворецкому, но она позаботилась задобрить их, а служанки получали подарки деньгами и одеждой. Поваром был профессиональный кондитер, чьи фантастические творения исправно встречались аплодисментами на званых обедах, как только подавали десерт; кучера, правда, нанял муж, зато оба грума были от нее без ума, ибо порой, когда придерживали для госпожи стремя, та мимолетно касалась их шеи.

Поэтому, если сегодня вечером сюда в отсутствие его светлости явится некий субъект и проследует в спальню ее светлости, куда его светлости было запрещено входить без ее дозволения («Это единственная вещь, – сказала она ему некогда, разыграв мелодраму, – единственная любезность, о какой я прошу»), ей можно было не волноваться о пересудах, подглядывании в замочную скважину и подслушивании под дверью. Ничто не нарушит тишины, разве что прозвучит в святая святых ее спальни легкое шуршание шелка, слабый скрип кровати, чуть слышный стон.

Бальтазар трудился над прической уже несколько минут, пока она обдумывала заманчивую перспективу. Наконец, убедившись в добротности планов, она позволила себе взглянуть на другую фигуру, находившуюся рядом. Помимо Бальтазара, в ее покои был допущен еще один человек, который сейчас молча сидел на стульчике в пределах досягаемости на случай, если ей вздумается развлечься. Что и случилось – она погладила его по голове. Это был круглолицый мальчик одиннадцати лет, одетый по примеру лакеев в красный камзольчик, и тот посмотрел на нее большими глазами, полными обожания. Его звали Педро. Он был чернокожий.

– Скажи же, Педро, тебе ведь крупно повезло, что именно я тебя купила? – спросила ее светлость, и мальчик с готовностью кивнул.

Ни один фешенебельный дом не обходился без симпатичной чернокожей игрушки вроде него. Педро был рабом.

Чернокожий человек возбуждал в Лондоне любопытство столетием раньше, но только не теперь. Об этом позаботились усердные британские колонии. Из Африки на сахарные плантации Вест-Индии и табачные – Виргинии ежегодно доставляли тысяч по пятьдесят рабов. Подобной торговлей занимались даже массачусетские пуритане. Такие грузоперевозки зачастую шли через Англию, и хотя крупнейшими работорговыми портами были Бристоль и Ливерпуль, добрая четверть приходилась на Лондон, где негритят покупали в качестве игрушек и домашней прислуги.

– Ну-ка, скажи мне, Педро, – дразнилась она, – ты меня любишь?

Формально мальчик был рабом, но жил со слугами, а те в аристократических домах катались как сыр в масле. Красиво одетые, с надежной крышей над головой, хорошей кормежкой и разумным жалованьем, они образовали элиту. Особенно преуспевали лакеи, так как их часто одалживали другим. Даже в крупнейших герцогских домах шеренги лакеев, выстраивавшиеся на приемах, состояли из слуг, большей частью заимствованных у благородных друзей. Чаевые бывали щедрые. Толковый лондонский лакей мог сколотить достаточное состояние, чтобы открыть свое дело. И раб Педро знал, что леди Сент-Джеймс, если ей вздумается, когда-нибудь возьмет и отпустит его на волю, открыв дорогу к преуспеванию. Чернокожие дворецкие и лавочники были уже не в диковину. Но попади он на виргинскую плантацию…

– О да, миледи!

И он покрыл ее руки восторженными поцелуями – вольность, ее развлекавшая.

– Я его купила, а он меня любит! – рассмеялась она. – Не волнуйся, мужчинка. – Она скосила глаза и прыснула. – Ты ведь уже становишься мужчинкой? Тебя никогда не продадут. Если будешь вести себя хорошо.

Леди Сент-Джеймс неизменно воображала, будто в Лондоне продается решительно всё и все. Рабы – на продажу, мода – на продажу, положение в обществе – за старые деньги, обязательно вперемешку с новыми в георгианском Лондоне. Даже титул мужа, подобно многим прочим, был некогда куплен. Супруг уверял ее, что голоса многочисленных членов палаты общин продавались ежедневно. Имелась только одна неувязка. Но именно она сейчас все глубже погружала ее в задумчивость. Один человек, похоже, не продавался.

Капитан Джек Мередит. Она поджала губы. Его оказалось трудно купить, а ей так хотелось. Очень хотелось. Заполучить его в личное пользование…

Ее мысли прервал стук в дверь. Когда Педро открыл, вошел ее муж.


Третий граф Сент-Джеймс пребывал не в лучшем расположении духа. Он прогнал Бальтазара и Педро. В руках граф держал пачку счетов.

Мужчина был ни хорош собой, ни дурен. Безликий, уродившийся в белокурую, стереотипно миловидную матушку. Не был он и глуп: его вложения, хотя и осмотрительные, оказывались прозорливыми, дела в Боктонском поместье шли хорошо. Он был активным членом палаты лордов, где выступал за вигов. А политики из вигов высоко ценили Ганновер-сквер. Граф был в напудренном парике и роскошно расшитом синем камзоле, который не скрывал респектабельного брюшка. Лорду Сент-Джеймсу недавно перевалило за сорок; лет через десять он мог приобрести наружность поистине внушительную. Его кисти, неизменно ухоженные, единодушно признавались изящными. Пачка счетов, которую он держал в левой руке, была изрядной. Он ограничился коротким поклоном жене и заговорил:

– Надеюсь, вы согласитесь, мадам, что я удовлетворяю большинство ваших желаний.

Леди Сент-Джеймс не ответила и только осторожно взглянула. Ей приходилось следить за своим языком. Она хотела, например, чтобы муж снес старый якобитский особняк в Боктоне. «Он совершенно не подходит для графа», – говорила она друзьям. На холме, откуда открывался вид на олений заповедник, намного лучше смотрелся бы георгианский особняк с портиком и колоннами, пусть даже вдвое меньше ею рекомендованного. Его же осмотрительная светлость все размышлял над этим и мог, насколько понимала леди Сент-Джеймс, согласиться. Он категорически не разрешал ей перестроить дом в стиле французского рококо. «Хотя вам отлично известно, что это писк моды», – без устали напоминала она. Пока ей даровали в утешение только гостиную с китайскими обоями. Его воле было подчинено столь многое, что супруга припоминала всего один случай, когда она добилась полного успеха, но никогда не признавала этого публично. Ей удалось изменить его родовое имя.

«Граф Сент-Джеймс» – это звучало отлично. Заурядная мисс Бархем была, конечно, захвачена перспективой стать графиней. Совсем другое дело – Дукет. Помилуйте, тот или иной Дукет значился на половине лондонских мемориальных плит: олдермен, член гильдии, купец. Графами они стали, но корни-то уходили в торговлю. И вот ведь странность: молодая модница мисс Бархем сочла это унизительным.

История – прислужница моды. На закате эпохи Стюартов младшие сыновья джентри по-прежнему, как было заведено, становились торговцами тканями и драпировщиками. Однако теперь они всеми силами старались этого избежать, предпочитая военную службу, которая едва ли существовала в прошлом, или Церковь, на которую их деды взирали свысока. В крайнем случае можно было податься в юристы. История услужливо дала задний ход и подкинула моде образчик в виде феодального рыцаря или римского сенатора, и с середины XVIII века высшие классы Англии искренне уверовали в максиму: «Джентльмены не занимаются торговлей». Сей исторический абсурд укоренился в умах на два столетия вперед.

Купеческие предки были забыты или вычеркнуты из святцев. Знатность стала несовместима с торговлей. Мода уступила здравому смыслу только в одном: джентльмен мог жениться на девушке купеческого рода. На пике надменности и снобизма эпохи георгианского лоска джентльмены и аристократы, включая даже герцогские фамилии, охотно и не таясь вступали в брак с купеческими дочками. Их ровня во Франции и Германии была бы опозорена. А этим наплевать. В Англии учитывалась только мужская линия.

Но все Сент-Джеймсы носили торгашескую фамилию Дукет, и мисс Бархем не могла с этим смириться. Юный граф, тогда без ума от нее – мисс Бархем бывала звездой на каждом балу, – сделал ей одолжение, переиначив оную на невозможный французский лад: де Кетт. Друзьям она сказала, что это древнейшее написание, искаженное временем; вскоре общественное мнение утвердилось в том, что родовая фамилия графа восходит к эпохе Нормандского завоевания. Иные предки рождены, иные – сотворены: де Кетты были не единственным подправленным родом.

– Хотя произносится «Дукет», – говорила она с непреклонностью истинной англичанки.

Но это, огорчалась она, последний раз, когда он искренне старался ее порадовать. Теперь у нее было имя, дом, но остальное…

– Счета, мадам. Вы видели их?

Леди Сент-Джеймс издала слабый звук, который мог означать что угодно. На счета она не взглянула.

– Они внушительны, леди Сент-Джеймс.

– Мы в нужде? – спросила она невинно. – Мне придется продать Педро? – Она вздохнула. – Умоляю, милорд, не говорите, что мы разорены!

– Не совсем, – произнес он сухо.

Он знал о подозрениях жены, считавшей, что он богаче, чем признавал. Действительно, расцвет колониальной торговли и новшества в сельском хозяйстве ежегодно наращивали его и без того солидный доход, что было характерным для его класса. Даже расходы на лондонский дом смягчались тем обстоятельством, что бо́льшая часть мяса и прочих продуктов еженедельно доставлялась подводой из кентского имения. А нынче утром он получил чертежи нового боктонского особняка, хотя не собирался говорить об этом жене.

– Мы не разорены лишь потому, что я живу по средствам, – заявил граф. – Мадам, здесь на триста фунтов счетов от разных лавочников.

Леди Сент-Джеймс подняла глаза – и голову бы тоже, да побоялась испортить труды Бальтазара.

– Возможно, все и не нужно оплачивать, – предположила она.

Щедрость леди Сент-Джеймс, столь мило являвшаяся слугам, не распространялась на торговцев.

Лорд Сент-Джеймс приступил к чтению. Счета от модистки, за чай от Твайнинга, от сапожника, от портнихи, двух парфюмеров, Флеминга-пекаря и даже от книготорговца. На большинство леди Сент-Джеймс отзывалась слабым стоном или бормотала: «Грабеж!», «Не может быть!». Наконец он дочитал все.

– Портнихе придется заплатить, – сказала она твердо.

Другой такой ей в жизни не найти. Леди Сент-Джеймс чуть подумала. Она предполагала, что счета не врут, но ее раздосадовал пекарь. Она устроила большой прием и задумала, по ее выражению, декорировать зал пирожными. Прием не имел успеха.

– Дайте-ка мне счет от пекаря! – вскричала она. – Я скормлю ему эту бумажку!

В действительности она хотела бросить счет в огонь. Пекарь Флеминг мог подождать. Невелика птица.

Графиня надеялась, что теперь-то муж уйдет. Как бы не так. Вместо этого он откашлялся:

– Мадам, я хочу обсудить еще одно дело. – (Она молча ждала.) – Речь идет о роде де Кеттов, мадам. Я третий граф. И у меня все еще нет наследника. – (Очередная пауза.) – Необходимо что-то предпринять. – Он вперил в нее взгляд. – Я не сомневаюсь в своих способностях.

– Да-да, разумеется. – Она была на грани обморока.

– Когда же, мадам?

– Скоро. У нас сейчас столько дел! Сезон… – Она взяла себя в руки. – Мы же поедем летом в Боктон? На природу? – Миледи выдавила улыбку. – В Боктоне, Уильям.

Так его звали.

Но, несмотря на улыбку, ей было трудно выразить хоть малую толику многообещающего одобрения. Жена может избегать мужа, но не вправе постоянно отказывать ему. Одна беда: его присутствие неизменно отбивало у нее всякую охоту.

Почему? – задавалась она вопросом. Что он такого сделал? Вполне достойный мужчина. Правда, порой графиня желала ему быть не таким осторожным. Хоть бы супруг совершил какое-нибудь безумство, но не в ущерб их благополучию, признавала она. Тогда чего ей хотелось? Год назад она бы едва ли ответила. Но сейчас?

Сейчас она вожделела Джека Мередита. И поскольку тот был в Лондоне, муж сделался невыносим.

– Вы мне уже дарили наследника, – мягко напомнил граф.

– Я помню. – Она прикрыла веки.

«Боже, зачем он об этом?»

– Простите. Бедняжка Джордж.

Это была запретная тема – смерть младенца, которого не стало восемь лет назад. Лорд Сент-Джеймс по сей день не постиг, как такое случилось, а для ее светлости, тогда совершенно убитой, сей предмет превратился в табу. Лорд Сент-Джеймс только что нарушил правило. Но нынче он был далек от раскаяний.

– До лета далеко, – произнес он и вышел, оставив ее в ошеломленном молчании.

Леди Сент-Джеймс сидела в полном одиночестве.

Та ночь. Ужас ночи восьмилетней давности, когда родился ребенок.

Роды затянулись; впоследствии она какое-то время лежала без сил и дремала, радуясь, что все позади. Ей не понравилась беременность. Быть столь огромной, такой неуклюжей – кошмар. Но теперь она наконец переживала успех. Родился мальчик, которого назовут в честь деда: Джорджем. Однако главным для нее было то, что он наследник графа и с момента рождения обладает собственным титулом: маленький лорд Боктон. Услышав плач, она велела няньке принести малыша. Улыбнувшись, подняла повыше, чтобы рассмотреть его при свете свечи. И вмиг остолбенела.

Она рассчитывала на хорошенькое дитя. По крайней мере, белокурое, в родителей. Но волосы у маленького существа уже были темны. Еще диковиннее выглядела белая прядь посередине. Но даже она не шла в сравнение с тем, что обнаружилось следом. Разжав большим и указательным пальцем крохотный кулачок, графиня увидела нечто новое.

Она тихо вскрикнула. Ребенок родился с перепонками.

– Это не мой! – завизжала она. – Вы подсунули мне чужого! Куда делся мой?

– Да нет же, ваша светлость! – забожилась нянька. – Это ваш!

– Ведьма! Воровка! Не может этого быть!

Но тут вошел врач и заверил ее, что таким уж тот уродился.

«Боже правый, – подумала она, – как показать такое страшилище?» Ее охватил ужас: из-за ребенка, из-за себя, – но нет, она не виновата, и ужас вызвал муж, заставивший ее вы́носить этакое чудовище.

– Заберите его! – крикнула она и рухнула на подушку.

К счастью, дела призывали лорда Сент-Джеймса на север Англии, и он намеревался оставить ее в Лондоне одну. А у нее к тому времени созрел план.

Ее навела на мысль беседа с кормилицей. Для графини было, конечно, немыслимо кормить ребенка самой. Нашли цветущую молодуху, родившую месяцем раньше. И девушка по ходу разговора обронила:

– Молока у меня в избытке, миледи, хватит и вашему. Если только мое дитя не умрет. Тогда вашему достанется все.

– Что, много младенцев умирает? – спросила графиня. Она имела об этом смутное представление и никогда не задумывалась.

– Да сплошь, миледи, – ответила девушка. – Десятками на дню, в Лондоне-то.

Такому риску подвергались даже богачи; младенец мог погибнуть от любой лихорадки. Что же касалось бедноты, ютившейся в перенаселенных, грязных кварталах, то хорошо, если каждый третий новорожденный доживал до шести лет. Брошенные дети, мертвые или живые, были обычной, печальной частью городского пейзажа. Эти сведения вкупе с наведенными справками легли в основу замысла леди Сент-Джеймс.

Далее ей понадобилась только сообщница. Найти ее не составило труда. Зеленоглазая нищенка из темного закоулка Ковент-Гардена, на которой остановилась графиня, понятия не имела, кто эта странная леди, закутанная в плащ, но пяти фунтов и обещания еще десяти по завершении дела было более чем достаточно, чтобы послужить и не задавать вопросов.

Прислуга на Ганновер-сквер пришла в удивление, когда через два дня после отъезда супруга ее светлость вдруг всполошилась.

Хозяйка заявила, что ребенок болен. Обвинялась кормилица. Девушку выгнали. Срочно понадобилось козье молоко.

– Никто, кроме меня, к ребенку и близко не подойдет! – твердила миледи.

Такой ее никогда не видели. Было предложено послать за нянькой, за доктором. Она как будто обдумала это, но решила, что нет. Никому она не доверяет. И вот на рассвете разнесся вопль. Ее светлость сбежала по лестнице, вконец обезумев и держа младенца завернутым в шаль. Последовала команда: за час подготовить скорую почтовую карету. Она едет в Боктон. Изволите ли – в Боктон, который терпеть не могла, да в такую рань! С собой она забирала лишь кучера и грума.

– Свежий воздух! – вскрикивала она. – Ребенку нужен воздух! Отвезти его на природу, и сразу поправится!

Затем она помчалась с младенцем на площадь – кто посмел бы ее удержать? – и отсутствовала без малого час.

Далее была безумная гонка. Карета прогрохотала по Лондонскому мосту, пересекла Саутуарк и вылетела на старую кентскую дорогу, которая уходила к пустынным высотам Блэкхита и вытянутому холму Шутерз-Хилл; грум был за форейтора и побаивался разбойников; пролетал час за часом, и они останавливались только переменить лошадей: сначала в Дартфорде, а после – в Рочестере. Ее светлость загнала их, ни разу не вышла из экипажа даже во время стоянки, потребовав только ночной горшок. Мартовским днем, уже в сумерках, они наконец достигли Боктонского имения, где удивленной экономке пришлось спешно готовить покои для ее светлости, в которых та немедленно скрылась, прижимая дитя к груди.

Сильнее же всех изумился врач из Рочестера, вызванный утром, который объявил:

– Ребенок уже как минимум сутки мертв!

Но леди Сент-Джеймс была не в себе и знай твердила без памяти, что теперь, на свежем воздухе, ребенок поправится, и доктор предусмотрительно забрал с собой крохотное тельце.

Лорд Сент-Джеймс вернулся с севера через десять дней и обнаружил, что наследник благополучно погребен в церковном дворике по соседству с Боктонским оленьим заповедником, а жена, почитай, рехнулась от горя – столь глубоко, что он какое-то время боялся настоящего помешательства.

Такими были мрачные воспоминания, навалившиеся на миледи в ее одиноком бдении в спальне дома на Ганновер-сквер почти восемь лет спустя, после безупречной укладки волос.

Она не испытывала никаких чувств к родному ребенку, которого обменяла на мертвого в ходе утренней отлучки. Когда женщина из Ковент-Гардена спросила, как с ним поступить, лишь прошипела: «Да как угодно! Я больше его не увижу». И не увидела. Графиня твердила себе, что не убивала его. И просто надеялась, что того нет в живых.

Но это было давно. И – тсс! – вошла камеристка, чтобы помочь ее светлости переодеться к выходу в то самое роскошное платье.


Айзик Флеминг имел серьезную причину ликовать. Леди Сент-Джеймс сделала заказ не меньше чем на тридцать фунтов; поскольку он знал, что гора пирожных, ей посланных, была отменного качества, то мог рассчитывать на расцвет своего дела. Подобно многим, кому не выпало счастья обслуживать подлинно светскую клиентуру, Айзик Флеминг воображал, что аристократы всегда исправно платят по счетам.

– Уж наверное, – сказал он дома, – она порекомендует нас друзьям.

Нынешние устремления Айзика Флеминга не отличались размахом, но были конкретны. Он хотел себе магазин с полукруглым фасадом.

Во времена его деда, когда семья еще обитала в костюмерной, такого не существовало. После пожара деревянные лавки старого Лондона начали вытесняться выстроенными в ряд, построенными из кирпича магазинами, но это были большей частью незатейливые строения – обычный прилавок, полки с товаром да грубо отшлифованные половицы. Но совсем недавно наметились перемены.

Мальчишкой Айзик часто выходил через ворота Ладгейт на Флит-стрит и добирался до старинной церкви Сент-Клемент Дейнс, за которой улица расширялась и превращалась в проезд, тянувшийся мимо старого дворца Савой и известный как Стрэнд. Ему нравился Стрэнд: светское место, полное всяких радостей вроде греческой кофейни, «Нью-Чёрч-чоп-хаус» и прочих заведений, где собирались адвокаты и джентльмены. Но главным предметом его внимания был узкий домик, зажатый между другими, куда он отваживался заглянуть всякий раз, когда пробегал мимо: чайный магазин «Твайнинг». Там торговали только чаем, но обставляли это на удивление красиво и элегантно. В окне выставили огромные расписные банки; бочонки, стоявшие внутри, витиевато подписали; на прилавке разместились весы, гирьки и узорчатые чайные коробочки. Не магазин, а произведение искусства.

– Хочу такой же, когда вырасту, – говаривал Айзик отцу.

И так как через несколько лет он попросился в скромные пекари, отец рассудил, что сыну уже ни к чему магазин столь шикарный, но не учел рвения мальчика. Не прошло и года, а тот уже открыл собственное заведение по соседству с трактиром «Старый чеширский сыр» и занялся пирожными. Они получались отличные. Спустя какие-то годы он выручал за них больше половины от ежедневной выпечки хлеба.

– Твоя единственная ошибка в том, – предостерег отец, – что ты слишком щедро вкладываешься в пирожные. Они едва окупаются.

– Сперва я должен сделать себе имя, – ответил Айзик. – Тогда можно и цены поднять.

Он надеялся когда-нибудь продвинуться, преодолеть решающую четверть мили и обосноваться на Стрэнде впритык к магазину «Твайнинг».

– Там-то я и найду таких покупателей, как леди Сент-Джеймс, – мечтал он.

В душе он рассчитывал на большее. Грезы как они есть, но он пообещал себе добиться цели до того, как передаст дела сыну. Он вовсе покончит с хлебом и будет заниматься только пирожными. И переедет на Пикадилли.

Моднее места не существовало. Название возникло в шутку, потому что купец, приобретший участок, сколотил состояние на поставке ко дворам Елизаветы и Стюартов пикадилов – гофрированных воротников. Однако теперь шутки закончились. Находясь между Сент-Джеймсским дворцом и Пэлл-Мэлл с юга и великолепными новыми площадями Гросвенор-сквер и Ганновер-сквер с севера, район улицы Пикадилли предсказуемо притянул сливки общества. И там, у маленького рынка близ церкви Сент-Джеймс, располагался магазин такой прекрасный, до того замечательный, настолько затмевавший все имевшееся в Лондоне, что Айзику Флемингу оставалось только склонить перед ним голову. Если чайный магазин «Твайнинг» был для него образцом, то этот – идеалом; если тот был храмом, то этот – священным градом, превосходившим людские чаяния.

Бакалея «Фортнум энд Мейсон». В 1707 году Фортнум, служивший лакеем при королевском дворе, оставил службу и на пару с другом основал магазин. Чего там только не было, какие хочешь бакалейные товары, диковинные яства: олений рог, специально обработанный для получения аммиака, который использовался при выпечке; заморские сласти, ввозившиеся Ост-Индской компанией. Но больше потрясало обустройство магазина: великолепно декорированные окна, яркое освещение, столы, расставленные как в фешенебельном салоне аристократического особняка. Айзик понимал, что все это стоило целое состояние. Замахнуться на такую роскошь он не мог. Однако придет день, когда он осядет поблизости и его скромную витрину с пирожными увидят те же известные господа, что хаживают в «Фортнум». Это была мечта, но, по крайней мере, достижимая.

Первым шагом к этой далекой цели было облагораживание уже имевшегося магазина, для чего, несомненно, предстояло изменить фасад. Во-первых, нужна другая вывеска. Большинство заурядных лавок обходилось старыми висячими вывесками средневекового образца, новые же торговцы проявляли смекалку и писали свои имена на аккуратных досках поверх окон, иногда даже золотом. Во-вторых, он нуждался в полукруглом эркере.

Это была необходимая вещь для лавочника. Не только изящная, не только удобная тем, что эркер деликатно выдвигался на улицу и дружески предлагал себя прохожим, чтобы притормозили и зашли; вдобавок к этому он простейшим и практичнейшим образом ощутимо увеличивал размеры витрины.

– Видно издалека! – объяснял Айзик. – И больше.

И в тот самый день он наконец решился. Скромная пекарня на Флит-стрит обзаведется очаровательным эркером. На это не жаль никаких денег.

– Можем ли мы себе такое позволить? – немного нервно поинтересовалась жена.

– О да, – отозвался он бодро, сияя вогнутым, узким лицом. – Не забывай, графиня Сент-Джеймс должна мне тридцать фунтов.


На Пикадилли нашли пристанище не только лучшие магазины. В пять часов пополудни того же дня небольшой паланкин с утонченной леди Сент-Джеймс, который несли два носильщика, присоединился к сотне других экипажей с гербами, миновав ворота и украшенный колоннадой двор большого каменного палладианского особняка, что в горделивом романском одиночестве высился на северной стороне улицы напротив «Фортнума». Это был Берлингтон-Хаус.

На фешенебельных площадях Уэст-Энда стояло несколько очень больших домов, но некоторые аристократы – герцоги в основном – были настолько богаты, что могли позволить себе маленькие дворцы. Таким был лорд Берлингтон. И хотя Берлингтоны много лет предпочитали свою изящную итальянскую виллу в местечке Чизуик на западе, для приемов время от времени использовался огромный дом на Пикадилли.

Там, разумеется, собрались все. Аристократы, политики и целое созвездие людей искусства, благо Берлингтон-Хаус был местом, где покровительствовали живописи и изящной словесности. Присутствовал Филдинг, чей роман «Том Джонс» устроил в прошлом году сенсацию; был и его слепой сводный брат Джон, оба – люди весьма достойные. Там находился и художник Джошуа Рейнольдс. Был даже Гаррик, актер. Существовало правило, согласно которому на крупные приемы полагалось созывать как можно больше известных людей, а Берлингтон-Хаус мог вместить их тысяч пять, и еще для пары сотен осталось бы место на лестницах. Леди Сент-Джеймс элегантно скользила от компании к компании, везде бросая несколько слов и тем гарантируя, что ее видели. Но выискивала украдкой только его. Он обещал быть.

И прибыл.

Когда леди Сент-Джеймс только познакомилась с капитаном Джеком Мередитом и их роман еще не успел начаться, она неизменно ловила себя на том, что в его присутствии краснела, как малое дитя. Это обескураживало. Находясь же в одной с ним компании, она утрачивала всякую элегантность, которую обрела так давно, что та стала ее неотъемлемой частью, как руки и ноги. Лоск слетал с нее подобно расстегнутому платью, и она застывала колодой и недотепой, страшась, что это заметят.

Теперь, когда она подошла к нему, все было иначе.

Сперва затрепетало сердце, затем пробежала мелкая дрожь, которой не скрыли ни безупречный наряд, ни гладкая прическа. После прихлынул жар. Он зародился в грудях, столь восхитительно полуобнаженных, сосредоточился где-то в центре ее существа и вдруг устремился вниз горячим потоком, произведя такой мощный животворящий взрыв, что это граничило с кошмаром.

Его вышитый мундир был цвета бургундского – в тон карим глазам, как поняла она сразу, не успел он на нее посмотреть. Высокий и стройный, он ненадолго отстал от компании и повернулся к одному из огромных окон. Осознав ее присутствие, когда она приблизилась, он предусмотрительно обернулся не сразу. Только вполоборота глянул и улыбнулся, как мог бы приветствовать любую другую, и она отметила пролегшую на щеке красивую, мужественную складку. С парика на обшлаг упала толика пудры.

Они стояли почти вплотную, осознавая лишь обоюдное присутствие, говорили тихо, дабы не привлекать внимания.

– Ты придешь?

– В восемь. Ты уверена, что его не будет?

– Абсолютно. Он в палате лордов. Потом будут ужин и карты. – Она вздохнула. – Он не меняется.

– Еще и играет по мелочи, черт побери, – обронил Мередит. – В клубе мне ни разу не удалось вытянуть из него больше пяти фунтов.

– Значит, в восемь?

– Непременно.

Она чуть кивнула и отошла, как будто едва соизволила заметить его. Но на душе у нее пели птицы.


В Севен-Дайлсе ужинали устрицами. Гарри Доггет взирал на ватагу ребятни. Все выглядели уличными оборванцами, каковыми и являлись. Два семилетних мальчугана, Сэм и Сеп, были босы и курили длинные трубки. Дымящие дети были обычным делом в георгианском Лондоне.

– Устрицы? Опять?

Малышня кивнула и несколько нервно указала на лестницу. Доггет закатил глаза. Все они знали, что это значит. Словно в ответ из комнаты наверху донесся приглушенный удар, после чего половицы нестройным, но прочувствованным скрипом возвестили неизбежное появление миссис Доггет – жены, или, как подобающе называл ее Гарри, Сатаны.

Гарри Доггет вздохнул. Но могло быть и много хуже, подумал он. По крайней мере, дети приспосабливались неплохо, хотя он, сказать правду, толком не знал, сколько их штук. Ясно было лишь, что все они кокни, и это уж наверняка, заверил он себя, когда тяжелый шлепок ознаменовал готовность миссис Доггет опробовать лестницу.

Гарри Доггет был кокни и тем гордился. Мнения о происхождении этого слова разнились. Кто-то говорил, что оно означало непутевого человека, другие – что идиота, третьи называли что-то еще. Никто не знал, когда и как оно прилепилось к лондонцам, хотя Гарри слышал, что в дедовскую эпоху им пользовались редко. Однако в одном сходились все: чтобы стать истинным членом сего достойного общества, необходимо родиться в пределах досягаемости звона большого колокола Сент-Мэри ле Боу.

Звук этот, видимо, малость сносило ветром. К кокни причисляло себя большинство обитателей Саутуарка, что за рекой; в кокни записывались и жители других районов, например Спиталфилдса к востоку от Тауэра, если только не предпочитали, как часто случалось, слыть гугенотами. На западе же, от Флит-стрит и Стрэнда до Чаринг-Кросс, Ковент-Гардена и соседнего района Севен-Дайлс, земляки Гарри Доггета, как только старый колокол нарушал тишину летнего вечера, кивали и говорили: «Я кокни – будь здоров, и никаких разговоров».

Не приходилось удивляться и острому уму, которым славились кокни. Как ему не быть, коль скоро в Лондонском порту веками выживали за счет сообразительности старые англичане, викинги, французы-норманны, итальянцы, фламандцы, валлийцы и бог знает, кто еще? Зоркие торгаши, горластые лодочники, трактирщики, театралы, увековеченные непристойным, многозначным и вульгарным языком Чосера и Шекспира – уличные жители Лондона с рождения беспрепятственно плавали в изобильнейшей реке выражений и слов, какую знал мир. Неудивительно, что смышленые кокни любили играть словами и, по людскому обычаю с начала времен, рифмовать.[68]

Дети едва научились говорить, а Гарри уж растолковывал:

– «Монах-чернец» означает «лжец». «Хлеба краюха» – «башка от уха до уха». «Кролик и свинья» – понимай «болтовня». – Урок продолжался: – «Пшеничная нива» – «улочка крива». – С ухмылкой: – Ну а «кимвалы» – «сапожника причиндалы»?[69]

– Яйца! – вопили дети.

– Нет, – возражал он с серьезностью проповедника. – Это шила, такие маленькие пики, которыми сапожники проделывают дырки в коже. Так?

– Мудя! – восторженно визжали те.

Поэтому-то Гарри Доггет и буркнул при виде миссис Доггет, одолевавшей ступени:

– Сатана!

Подразумевая «жена».

Добравшись до поджидавшего ее семейства, она уже стала красной как рак, но вовсе не от нагрузки. Бедой миссис Доггет был «Аристотл», то бишь «боттл». В бутыли же засел «сукин сын».

Что означало «джин».

Мамашино горе, как они говорили, но горе больше смахивало на семейное, потому что одному Богу известно, сколько лондонских семей пострадало от этого зла. Беда крылась в том, что чистый спирт был очень дешев, и когда голландский король Вильгельм ввел в обиход сей популярный на его родине напиток, городская беднота настолько к нему пристрастилась, что тот превратился в величайшее проклятие того времени. Гуляло присловье: «На пенни пьян, на пару – в лежку», а миссис Доггет, увы, тратила больше пары пенсов на дню. «Освежает», – так она выражалась, когда приступала к делу, и не было силы ее остановить.

Женщина она была маленькая, круглая. Пусть глаза от пьянства превратились в щелки, но и сквозь них она видела вполне хорошо. Гарри Доггет заговорил с ней твердо, но без злобы:

– Снова устрицы?

Эстуарий Темзы стал приносить до того богатый улов, что устрицы стоили дешевле некуда.

– Сукин сын, – тявкнул один из детей постарше.

– Я же дал тебе шиллинг с утра, – напомнил Доггет. – Старушка, ты не могла просадить все.

И в этом пункте миссис Доггет, как ни была пьяна, искренне опешила.

– Я всего-то двухпенсовик и потратила, – нахмурилась она.

– А кто же тогда? – спросил он, и дети замотали головой.

Правда, присмотрись он внимательнее, от него не укрылась бы заговорщицкая улыбочка, которой обменялись семилетки. Сэм и Сеп отлично знали, в чем дело. И признаваться не собирались.


Район Севен-Дайлс был забавным местом. Как-то так получилось, что там сходилось семь маловажных улиц. На их пересечении за оградой стояла каменная дорическая колонна с часами, которые имели примечательную особенность: семь циферблатов, по одному на улицу. Казалось, что география самая выгодная и по праву почтенная: чуть восточнее Ковент-Гардена, где ныне образовался цветочный рынок, и в каких-то пяти минутах ходьбы от Пикадилли. Но эти семь улиц не отличались благопристойностью соседних кварталов и предпочли быть клоакой, являя миру сущее безобразие.

Если понадобился джин подешевле – ступай в Севен-Дайлс. Иные так и называли это место: Джин-лейн. Захотелось женского общества поздоровее и не самого страхолюдного – становись под часы, слетится дюжина дамочек: не столько профессиональных шлюх, сколько жен трудового люда, готовых подзаработать. А если нахлынула блажь остаться с обчищенными карманами, то прогуляйся по любой улице из семи – кто-нибудь да услужит.

Но Сэм и Сеп чувствовали себя в Севен-Дайлсе как рыбы в воде. В конце концов, они родились в трущобе, до которой была минута ходьбы. Их знали все. Сэма и Сепа не тронули бы даже неуравновешенные личности с опасными привычками. Не стоило забывать, что их отцом был Гарри Доггет – фигура, имевшая некоторый вес.

Уличные торговцы водились в Лондоне всегда – мужчины и женщины с корзиной или тележкой, совавшие свой товар из двери в дверь, но теперь их развелось как никогда много. Объяснение было простое: неуклонный рост населения и превращение старых уличных лавок в постоянные магазины.

Бедняки редко захаживали в последние. Дорого, да и мало кто из хозяев разрешал оборванцам портить картину и отваживать лучших клиентов. Поэтому бродячие торговцы исправно нарезали круги, поднимая такой гвалт, что могло показаться, будто некий большой и шумный рынок вдруг снялся с места и устроил шествие. «Горячие пироги!», «Жирные цыплята, налетай!», «Лимоны и апельсины!», «Спелые вишни!». А какой-нибудь булочник просто размахивал колокольчиком. Шум стоял неимоверный.

Но королями у этих торговцев-кокни считались костермонгеры. Гарри Доггет был из них.

Название произошло от «costard» – сорт крупных яблок и «monger» – торговец. Такой костермонгер, как Гарри Доггет, владел ослом и красочно расписанной тележкой. В зависимости от сезона и времени суток он продавал рыбу, фрукты и овощи. Крупнейшие костермонгеры являлись теневыми властителями своих районов. Они поддерживали порядок среди торговцев и передавали свой статус по наследству в монархиях кокни. И хотя Доггет не входил в самую элиту, с ним нужно было считаться. Честный в делах, всегда готовый врезать первым и оценить шутку, всеобщий – и женский, как было отлично известно, – любимец с неизменным, свободно повязанным на шее красным платком, Гарри Доггет был среднего роста, но очень широк в плечах.

Однажды мальчики подслушали признание крепыша-мясника:

– Было дело, он мне засветил. Жалею, что напросился.

– И каково тебе пришлось? – спросил кто-то.

– Да лучше бы ломовая лошадь лягнула, – глубокомысленно ответил мясник.

Гарри мог бы сойти за везучего человека, если бы не миссис Доггет.

– Не то чтобы она обходилась дорого, но от нее ни гроша не дождешься, – объяснял он.

Человек его положения, пусть даже костермонгер, вправе рассчитывать на некоторый доход от жены.

Испробовали все, чтобы отвлечь ее от джина. Обычную работу вроде прачки она бросила. Однажды весной он попробовал вывезти ее на недельку в Челси и Фулхэм. Там, в необъятных огородах и садах, принадлежавших мистеру Гунтеру, работали приезжие с юго-запада Англии и даже из Ирландии. Но она все равно ухитрилась раздобыть джин, напилась и врезалась в теплицу. Летом Гарри показалось, что решение найдено: приятель, работавший в пивоварне Булла в Саутуарке, предложил миссис Доггет и детям поработать несколько недель на уборке хмеля в Кенте. Но миссис Доггет отказалась ехать. «Не сковырнешь! Приросла к месту, что твой моллюск», – вздохнул Гарри. Тем дело и закончилось.

Иногда он гадал, не сам ли виноват. Может, это он подтолкнул ее к пьянству? Гарри погуливал на стороне – не в этом ли дело? Хотя нет, вряд ли. При всех недостатках миссис Доггет всегда была покладистой и уживчивой. Что же касалось его грешков, то он подозревал, что и супруга не безгрешна. «Так уж устроено, что некоторые привыкают к выпивке, – рассудил он. – Вот и она пристрастилась». Но какова бы ни была причина, это означало, что Гарри даже с тележкой не мог взлететь высоко, а потому он предупреждал детей, быть может, излишне усердно:

– Коли такие дела, держите ухо востро и учитесь заботиться о себе.

Именно этим и занимались Сеп и Сэм.

Сэм воровал, и Сеп иногда беспокоился на сей счет:

– Вот смотри, попадешься ищейкам с Боу-стрит!

Не далее как в прошлом году Генри Филдинг, который не только сочинял романы вроде «Тома Джонса», но и являлся магистратом, предпринял первую попытку создать приличное полицейское подразделение, которое обосновалось на Боу-стрит, неподалеку от Ковент-Гардена.

А Сэм только смеялся над братом:

– Ты мне не нянька!

Мальчики были не однояйцевыми близнецами, но очень похожи: одинаковые белые прядки и перепончатые пальцы, которые достались им от отца Гарри Доггета, миновав самого костермонгера. Сэм был поживее, всегда готовый шутить; Сеп держался серьезнее. Как остальные дети, они были постоянно заняты. Старший сын помогал отцу с тележкой; сестры либо хозяйничали дома, либо где-то прислуживали, а близнецы работали вместе – на побегушках и выполняя случайные любые поручения, лишь бы разжиться монетой, которую тщательно прятали от матери. Но Сэм, будучи посмелее, втянулся в откровенную уголовщину. Действовал он изощренно.

На протяжении последних восемнадцати лет новый театр в Ковент-Гардене считался лучшим в Лондоне. Затемно, когда публика выходила, за шеренгами наемных портшезов уже толпились молодчики с фонарями на палках – факельщики, которые провожали по неосвещенным улицам тех, кто предпочитал идти пешком. Многие джентльмены, пожелавшие взять под крыло отиравшегося поблизости веселого мальчугана и через пять минут ограбленные близ Севен-Дайлса каким-то бандитом, были бы несказанно удивлены при виде того, как наутро Сэм, вопреки его смертельному испугу и слезам в момент нападения, цинично и хладнокровно взимал с разбойника причитавшееся вознаграждение.

– Ищейки не станут на меня размениваться, – заверял он Сепа. – Да и все равно ничего не докажут.

Но Сеп был рад составить ему компанию, когда дошло до воровства иного рода. Они обкрадывали миссис Доггет. Сошлись оба на том, что это и воровством-то не было – заслуженная часть семейного достояния. Если не взять, то известно, на что она пойдет.

– Лучше нам, чем сукину сыну, – заявил Сэм.

Он-то, спроси его кто, мог четко сказать, зачем ему деньги. Хотел стать костермонгером, как отец, а раз тележку унаследует старший брат, ему нужны средства на собственную. Уличные торговцы не лицензировались, гильдии не было, и начинать разрешалось когда угодно при согласии взрослых костермонгеров. «К пятнадцати годам я наторгую побольше, чем он», – скалился Сэм. А Сеп считал, что хочет того же, пока ему не исполнилось пять. Тогда он сделал удивительное открытие.

В течение года георгианский Лондон отмечал множество великих праздников. Большинство, разумеется, сохранялось веками: Рождество, Пасха, Майский день и великая водная процессия нового лорд-мэра. Но в детские годы костермонгера Гарри добавилось еще одно торжество, хотя и гораздо скромнее. В самом начале августа организовывались лодочные гонки: соревновались шесть лодок, каждая под управлением лодочника; маршрут проходил от Лондонского моста до Челси, призами были дорогой камзол и внушительная серебряная эмблема. Учредителем выступил комический актер и управляющий театром. Однако маленького Сепа сильнее всего поразило имя этого покровителя лодочников: Томас Доггет. Такое же, как у него, родовое! За регатой Доггета на приз Плаща и Значка следил весь Лондон.

– А он был из наших? – поинтересовался пятилетний Сэм у отца, впервые попав на гонку.

– Конечно. Это мой дядюшка Том, – бодро наплел отец.

Гарри знать не знал, имел ли хоть малейшее отношение к его собственному скромному семейству Томас Доггет, который не был уроженцем Лондона. Но малыш зарделся от гордости, и Гарри развеселился.

Однако с этого момента река и лодочники приобрели для Сепа совершенно новое значение. Быть костермонгером, конечно, здорово, но разве могло это сравниться с величием реки, где было, он чувствовал, истинное место Доггетов? Не проходило дня, чтобы он не мечтал присоединиться к колоритным водникам. И был довольно сильно удивлен, когда однажды поделился мечтой с отцом и костермонгер его поддержал. Гарри сообщил, что лодочники заняты славным делом, но есть и другая сторона, о которой Сеп еще не догадывается.

– Заодно можно стать и пожарным, – объяснил он.

Начало пожарным командам положили страховые компании. Понимая, что лучший способ сократить число исков – ликвидировать пожары, каждая компания обзавелась собственной телегой с бочками, ведрами и даже примитивными насосами и брандспойтами. Застрахованному лицу выдавался знак с названием и эмблемой компании, который крепился к фасаду дома, чтобы пожарные опознали его как свой; нет знака – пускай горит. В качестве пожарных страховщики нанимали на Темзе лодочников, всегда готовых к чему угодно. Сеп часто видел, как эти молодцы неслись со своим инструментом по улицам, одетые в яркие костюмы ливрейных компаний и с прочными кожаными шлемами на головах. Самыми шикарными ему казались бригады страховой компании «Сан».

– Они и зарабатывают неплохо, – заметил Гарри.

Таким образом, к семи годам маленький Сеп получил опыт, доступный не всем его сверстникам. Он знал, где его дом – в лоне знаменитого рода Доггетов; ему было ведомо собственное предназначение – стать пожарным; почти в полной мере постиг жизнь лондонских улиц и свое место на них.

А вообще он не знал о себе лишь одного. Но важно ли было это? Бог весть.


Ранним утром семь лет назад Гарри Доггет выкатил свою тележку на грязную улицу близ Севен-Дайлса. Настроение у него было хорошее. Всего неделей раньше родился сынок Сэм, и это стало двойным благословением: мало того что он хотел мальчика, новорожденный еще и займет миссис Доггет, которая пила пуще прежнего. А потому он бодро насвистывал, когда заметил возле колонны с семью циферблатами небольшой сверток.

Его положили аккурат за ограду, и сверток пищал.

Гарри вздохнул. В таких находках не было ничего удивительного, но он терпеть не мог на них натыкаться. Но даже не осуждал матерей. В местах, подобных Севен-Дайлсу, нежеланные дети являлись профессиональным риском, и что было делать незамужней девице? Он слышал, что некий капитан Корем недавно открыл больницу для сирот, но мать, чтобы ребенок туда попал, должна была объявиться и объясниться. И даже в этом случае детей оставалось столько, что приюту приходилось устраивать лотерею. Так или иначе, у этого ребенка шансов не было. Но Доггет не смог заставить себя пройти мимо. Он перебрался через ограду и осмотрел дитя.

Не новорожденный, но нет и месяца, оценил Доггет. Мальчик. Здоровый на вид. Но тут он нахмурился. Странное дело: такая же крошечная белая прядка, как у Сэма. Пожав плечами, он сунул младенцу палец и удивленно отпрянул. Еще один с перепонками? Что за невероятное совпадение?

Гарри Доггет стоял столбом и вспоминал свои грешки.

Вот, например, жена сапожника. Когда же это приключилось? Нет, он часто видел ее после. Она не была беременна. А потом еще девица в пекарне. Примерно тогда же. Когда они в последний раз виделись? Месяц назад. Стало быть, не она. Но в таком случае… Ах да! Молодая особа, с которой он познакомился на цветочном рынке в Ковент-Гардене. Она стояла за прилавком. Раза два или три они уединялись. Это было месяцев десять назад – самый срок. А потом девица пропала. Вполне возможно, ее приплод. Почему его бросили здесь – она или кто другой? Случайно или сочли, что отец живет в Севен-Дайлсе? Неизвестно. Люди совершают странные поступки. Он снова пристально изучил младенца. Насчет волос и пальцев сомнений не было. Конечно, это никакое не совпадение. Сейчас ему почудилось, что даже лицо и глаза у этого малыша такие же, как у Сэма.

– Ну не везунчик ли ты? – улыбнулся Доггет. – Быстро же разыскал папаню!

И он забрал младенца.

С женой повел себя честно: рассказал ей все и весьма откровенно. Та вздохнула, осмотрела малыша и согласилась:

– Вылитый Сэм!

– Я не смог оставить его помирать.

– Ну еще бы! – Она покачала головой и усмехнулась: – Гарри, не боись, у меня была двойня. Не заметили, и все дела.

С той минуты все разговоры прекратились. У Сэма появился брат-близнец. Остальные дети, сперва слегка озадаченные, быстро забыли о неувязке. Соседи посмеялись, но вскоре ухватились за другие сплетни. Жителям Севен-Дайлса было не до пристального внимания к детям. Когда через несколько дней Гарри отнес ребенка к викарию покрестить, священник, отлично знавший свою паству, и не подумал корить отца, он лишь восхвалил Божий промысел, пославший ребенку кров. Услышав, что Гарри еще не придумал имени, он со смешком предложил:

– Почему бы не Септимус? Это «седьмой» по-латыни; мало того – вы нашли его в Севен-Дайлсе!

Не прошло и дня, как домочадцы Доггета сократили имя до Сепа. Сэм и Сеп выросли вместе. Что же касалось Гарри и миссис Доггет, то случай лишь укрепил его к ней любовь. И потому сейчас, хотя она была красна лицом, всклокочена и без врученного ей шиллинга, костермонгер любовно взглянул на нее и весело молвил:

– Сокровище, старушка моя! Вот ты кто.


Незадолго до восьми вечера капитан Джек Мередит вышел из клуба «Уайт», что на Сент-Джеймс-стрит, и направился к Пикадилли.

С тех пор как кофейни покраше начали превращаться в джентльменские клубы с ограниченным членством, прошло всего несколько лет, но «Уайт» успел утвердиться как самый шикарный. Слишком шикарный, по мнению некоторых. В большинстве таких клубов затевались азартные игры, и в «Уайте» играли по-крупному. Очень по-крупному.

Капитан Мередит тоже выглядел роскошно. Что до игры, то он нуждался в выигрыше. И должен выиграть очень много. Его дед – священник, как старый Эдмунд, – сколотил приличное состояние. Отец, служивший под началом Мальборо, женился на обеспеченной вдове и оставил Джека богатым молодым человеком. Достаточно состоятельным, чтобы продуть за вечер пять тысяч фунтов. И еще раз. Но не в третий, как он сделал. Бесшабашный модник капитан Джек Мередит держал дом на Джермин-стрит, где слугам не платили шесть недель, а торговцам он задолжал больше тысячи фунтов. Его полковое капитанство, благо звания в британской армии покупались и продавались, было заложено ростовщику, проживавшему в переулке неподалеку от Ломбард-стрит.

Об истинном состоянии дел капитана Джека Мередита знал только его друг, член клуба и циник, который дал откровенный и грубый совет:

– Ты хорошо играешь, когда не пьешь и остаешься в уме. Найди себе жертву, дойную корову. Какую-нибудь деревенщину, прибывшую из поместья порисоваться в нашей светской компании. Приходи в клуб каждый день, а я буду начеку.

Наткнись они нынче на такую овцу для стрижки, Мередит мог пренебречь даже свиданием с леди Сент-Джеймс.

– Я не отберу у него поместье, – поклялся Джек. – Хватит и половины.

Но вид, с которым он вышагивал по Сент-Джеймс-стрит, не позволял догадываться о его затруднениях. Во-первых, капитан Мередит обладал замечательным даром отвергать материи посторонние и целиком сосредоточиваться на задаче текущей. Это делало его прекрасным любовником, а также одним из лучших фехтовальщиков в Лондоне. Во-вторых, в нем было чересчур много шика.

Неправильно считать Джека Мередита пустозвоном. Для этого он был слишком мужественным: хороший офицер, отличный спортсмен. Заботился о подчиненных, с лучшими из которых разделял грубую шутку, а в боксе побивал едва ли не всех однополчан. Отлично ладил с мужчинами, был нежен с женщинами, любовником слыл успешным и достойным – все более ярким, так как всегда доподлинно знал, чем занят. Но отношения с леди Сент-Джеймс зашли дальше прочих. В них было нечто особенное. В последние месяцы случалось, что он становился одержим ею. Ее нагота завораживала его. Сидя в «Уайте», он представлял ее тело и рисовал себе, как обладает ею десятком, а то и сотней способов. Так бывало и раньше, со многими, очень многими женщинами, и он в итоге всегда пресыщался. К леди Сент-Джеймс Мередит испытывал нечто большее. Он с каждым разом открывал в ней все новую женщину, что объяснялось не плотью, а личностью. Ее манерности и гибкости – светскости, говоря откровенно, – хватало, чтобы пленить его на годы, а может быть, и до скончания дней.

Пускай не вертопрах, он все же принадлежал Сент-Джеймс-стрит. Знание о том, что его предки прибыли в Англию с первым двором Тюдоров, его клуб, одежда, связи, сам факт того, что любовница, хоть это оставалось тайной, была графиней – все эти вещи и составляли его жизнь. Без этого Мередит не был бы тем, кем являлся, и уподобился бы пожранному пожаром прекрасному георгианскому дому.

Для выживания в качестве светского льва ему, следовательно, предстояло быть готовым на все. Если понадобится, то и убить. Он даже мог оправдаться. Не таковы ли были старинные обычаи аристократического, рыцарского класса? Таковы правила игры. В клубах на Сент-Джеймс-стрит с ним согласились бы многие, и в этом смысле пылкое сердце Мередита имело тайник, где обитал холод.

Едва он дошел до угла Пикадилли, из тени вступили трое и схватили его. Двое заломили руки, третий встал перед ним:

– Капитан Мередит? Сэр, вы арестованы за долги.


Дверь медленно отворилась. По телу леди Сент-Джеймс пробежала легкая дрожь. Наконец-то. Пришел.

Было уже половина девятого, и за последние полчаса она пару раз даже начала опасаться, что он передумал.

Она постаралась подобающе одеться. Свободный шелковый халат с открытыми плечами намекал на готовность изящно упасть при малейшем касании. Волосы схватывал лишь черепаший гребень. Он тоже мог вывалиться, если правильно тронуть. Груди туго натянули шелк. Дверь распахнулась настежь.

Вошел лорд Сент-Джеймс.

На ее лице отразилось разочарование. Она не смогла его скрыть.

– Это вы?

– Вообще-то, это мой дом. – Пресное лицо дрогнуло, он начал хмуриться. – А вы ждали кого-то другого?

– Нет. – Она взяла себя в руки. – Вы всегда стучитесь.

– Прошу прощения, – произнес он суховато.

Что ему известно? Где Мередит? Неужто сейчас и любовник явится? Она должна либо предупредить его, либо как-то избавиться от Сент-Джеймса. Ей нужно любой ценой сохранить хладнокровие.

– Вы обещались быть поздно, насколько я поняла.

– Я передумал. Вы не рады?

– О нет, нет. Конечно я рада.

Стук в дверь заставил леди Сент-Джеймс побледнеть, но через секунду выяснилось, что это всего-навсего камеристка. Леди что-нибудь нужно? Она осторожно заглянула госпоже в глаза.

Умница. Получит за это подарок.

– Пожалуй, нет. – Леди Сент-Джеймс взглянула на мужа. – Вы больше не уйдете? – Тот покачал головой. Она улыбнулась камеристке. – Ну тогда мне ничего не понадобится.

Девушка кивнула. Если капитан Мередит приблизится к дому, его предупредят. Леди Сент-Джеймс незаметно и облегченно выдохнула. Камеристка ушла.

– Вы собирались ложиться?

– Да. – Она отвернулась. – Я очень устала.

Это было так. Вне всякой связи с великой досадой из-за того, что Джек на вечер потерян, ее не меньше угнетал сам факт присутствия в спальне мужа. Все чувства увяли, ее одолела утомленная апатия. Она быстро отошла, создавая дистанцию.

Муж задумчиво наблюдал.

– Сочувствую вашей усталости, – изрек он. Она не ответила, молясь про себя, чтобы ушел. Но он продолжил: – С утра мы говорили о моей надобности в наследнике.

– Мы остановились на лете… – В ее голосе прозвучала смертная тоска.

– Но я не хочу ждать так долго, – негромко возразил тот.

Супруг подошел к кушетке. Демонстративно снял свой расшитый камзол и повесил на спинку, затем повернулся к ней лицом. Он был весьма недурен в белых шелковых чулках, штанах ниже колен и длинном жилете. Сочла бы она это тело привлекательным, принадлежи оно другому? Она уже не знала. Его взгляд приковался к ее обнаженному плечу, затем переместился на грудь.

Графиня привыкла уклоняться от близости. Мужу не только запрещалось входить в спальню без разрешения. Когда они возвращались с вечернего приема или бала, она либо жаловалась на головную боль, либо прикидывалась спящей. Но рано или поздно наступал момент, когда ей было невозможно избежать брачного ложа без риска открыто признаться в подлинных чувствах. В таких случаях она прибегала к десятку уловок, призванных охладить его пыл и свести активность к минимуму, а то и вынудить отказаться от задуманного. Она жаловалась на щекотку и сразу же извинялась, подавляла зевок, вдруг отворачивалась, как будто ей не нравилось его дыхание, а то и вскрикивала от неприятного ощущения. Будь лорд Сент-Джеймс менее обходителен и чувствителен, эти трюки были бы бесполезны, и только благодаря его характеру ей удавалось, не отказывая напрямую, выставить его из спальни.

Правда, бывало и так, что она, желая уверить его в сохранности брака и надобности ублажать жену, вдруг изменяла тактику на противоположную и представала искуснейшей соблазнительницей. В последний год она сочла это необходимым раз или два: закрывала глаза и воображала, будто в нее вторгался Джек Мередит, но ей самой не всегда удавалось извлечь из этого удовольствие.

Сегодня все было иначе. Он подловил ее в минуту, когда она готовилась принять Джека. Ее жалоба на усталость не возымела действия. Он что-то заподозрил? Если да, то единственный выход – приветствовать его с распростертыми объятиями. Она улыбнулась, выигрывая время, полуприкрыла веки и пристально наблюдала.

Мгновением позже ее сомнения улеглись.

– Дело в том, леди Сент-Джеймс, – бесстрастно произнес он, – что я решил внести изменения в ваше обращение со мной. – (Она открыла глаза, не понимая, что будет дальше.) – Вы больше не имеете права требовать, чтобы я спрашивал, можно ли мне войти в эту комнату. Я войду, когда захочу.

– И когда же вы так решили, милорд?

– Нынешним утром, – ответил граф. – Вы предложили мне обождать с наследником. Почему я должен ждать? Я и так ждал уже слишком долго. – Его губы сложились в нечто похожее на ухмылку. – В вашем брачном обете значится слово «почитать». Я полагаю, время настало.

Леди Сент-Джеймс уловила намек, но не тот, на который он рассчитывал. Ей подсказала ухмылка. Она решила, что человек, подозревающий жену в неверности и вознамерившийся отвоевать ее, так не лыбится. Это была самодовольная улыбочка, и не больше. Да он любовался собой, черт его побери! Она испытала столь острое раздражение, что содрогнулась. Перехватила его довольный взгляд и моментально угадала мысли.

«Господи помилуй, – мелькнуло у нее, – ему кажется, что властным он мне понравится больше». И вспомнила о Джеке, которому не нужно было изображать властность и который, заслуженно или нет, презирал стоявшего перед ней человека.

Лорд Сент-Джеймс расстегивал жилет.

– О нет! – не сдержалась она. – Не сейчас, милорд! Умоляю вас, не сейчас!

Как вышло, что после многолетнего притворства она не сумела ни отвертеться, ни милостиво уступить? Всего-то и дела! Леди Сент-Джеймс совсем потеряла голову. Возможно, виной было стечение обстоятельств: шок из-за Мередита, которому не удалось прийти, вкупе с мужниной самодовольной ухмылочкой; так или иначе, она перестала быть хозяйкой положения. И это оказалось просто невыносимым.

Он оставался безучастен.

– Милорд! – Ее голос, дрожавший от страха, был также и ледяным. – Я не желаю вас сейчас. Извольте удалиться.

Муж снял жилет и преспокойно положил поверх камзола.

– На мне месячное проклятье! – солгала она, залившись краской.

– Неужели? Проверим!

– Вы не джентльмен! – крикнула она.

– Я граф. – Он повернулся и взял ее за руку. – А вы моя собственность.

Она попыталась высвободиться, но тот без труда удержал ее. Леди дернулась снова – неистово, изо всей мочи. Его хватка только окрепла. Свободная рука вцепилась в другое запястье, и он хладнокровно разводил ей руки, пока она не уперлась в него грудью. Она с удивлением обнаружила, что совершенно бессильна. До сего момента она не осознавала, насколько муж был сильнее физически. Вдруг оскорбившись, она забыла про всякий лоск и резко двинула ему коленом в пах.

А это было ошибкой. Он вовремя увернулся, и колено только задело бедро, но графиня почувствовала, как его тело сперва свело судорогой, а следом затопило великой яростью. У нее в голове будто вспыхнул красный сигнал опасности, напомнивший о древней, первобытной эпохе, и она отчетливо поняла, что ему хватит сил убить ее одним мощным ударом.

Но он не убил. Отпустив одну руку, отвесил такую пощечину, что у нее запрокинулась голова. Затем схватил в охапку, пересек комнату и швырнул на постель. Через секунду он уже был сверху, пригвоздив ее намертво.

– Сейчас я вам покажу, кто тут хозяин, – выдохнул он.

Из дальнейшего ей, несмотря на боль, запомнилось только его лицо. Сквозь неизменную маску проступили доселе неведомые черты. Широкое, жесткое, непреклонное лицо Буллов из глубины веков, но если те бывали ужасны во гневе, то в этом лике присутствовало нечто наглое, порочное и потому омерзительное.

Лорд Сент-Джеймс не изнасиловал графиню по той простой причине, что ни закон, ни традиция не позволяли применить это слово в случае, когда жертвой оказывалась жена. С дикарской внезапностью он распахнул и сорвал ее халат. Затем, отвлекшись только на свои штаны, овладел ею так свирепо, что она вскрикнула, и повторил со всей силой, и еще, снова и снова.

Ей было больно, отчаянно больно. Пульсирующая боль от удара поселилась и в лице. В рту появился привкус крови. Не менее ужасным, чем боль, было испытанное насилие, унижение. Она едва не закричала слугам. Кто-нибудь из лакеев не мог не услышать. Но что они могли сделать? Схватиться с мужем и лишиться места? В любом случае она была слишком горда, чтобы позволить им видеть. Вместо этого собрала все оставшиеся силы и вступила в схватку.

Она никогда не дралась, но сейчас уподобилась дикой кошке. Царапалась, брыкалась, кусалась, но все впустую, и оставалась целиком во власти крупного, тяжелого мужчины, взгромоздившегося сверху. А он собирался доказать свое господство. Он был графом, она – его женой. Ее титул, дом, карманные деньги, а нынче и тело, как он доказывал, – все принадлежало ему. И так как Бог сотворил его мужчиной, а ее женщиной, он обладал в конечном счете физической силой для подчинения и истязания.

– С сегодняшнего дня вы будете моей по моему приказу и как я захочу, – бросил он холодно, когда закончил.

Затем покинул спальню.


Капитан Джек Мередит дрожал на деревянной скамеечке. В маленькой камере было холодно. В свете свечного огарка, теплившегося огоньком на деревянном столе, видна была почти каждая трещина в старых каменных стенах. Капитан уже два часа обдумывал свое положение и неизменно приходил к одному: выхода нет.

Он находился в Кли́нке.

В георгианском Лондоне имелось несколько долговых тюрем. Самыми крупными были Флит за Ладгейтом и Маршалси в Саутуарке. Но обе они, как часто бывало, в тот день оказались забиты, и его отправили в ближайшую каталажку, где нашлось место, то есть в Клинк. Маленькая средневековая тюрьма вестминстерских епископов всегда считалась неприглядной. Всего несколько камер, сохранившихся с феодальных времен, когда епископы заправляли Вольностью Клинка и борделями в Бэнксайде. С эпохи Тюдоров и Стюартов там побывали некоторые раскольники и предполагаемые изменники, но большей частью тюрьма предназначалась для должников.

Георгианский Лондон был суров к должникам. Если кредиторы заручались решением суда – а в случае с Мередитом так и поступили, – то вас хватали без предупреждения и помещали в тюрьму. Человек оставался там, пока не выплачивался долг. Бывало, что навсегда. А какова она, тюремная жизнь? Именно этот вопрос занимал Джека Мередита, когда он услышал скрежет большого ключа, проворачивавшегося в замке, и через миг осознал, что дверь камеры медленно отворяется. Кто бы там ни пришел, он прибыл с фонарем. И явно никуда не спешил.

Первым показался кончик носа.

Нос, чей бы он ни был, выглядел знатно. Уже кончик намекал, что это нос с нешуточным продолжением, не допускающий отношения легкомысленного. К моменту, когда тот наполовину просунулся в дверь, пугающие масштабы органа сделались очевидными. Но когда этот выступ явился во всей красе, на нее осталось только глазеть в предположении, что мир еще не видывал ничего подобного.

За носом, как бы участвуя в процессии, последовали два скорбных глаза. Затем парик, настолько потрепанный, что впору было пол подметать. И наконец согбенная фигура предстала целиком, обратившись к капитану со словами:

– Эбенезер Силверсливз, сэр, к вашим услугам. Начальник Клинка.

Должность эта, как многие ей подобные, передавалась по наследству. До Эбенезера презренной властью над маленькой тюрьмой располагал его отец, а еще раньше – отец отца. Быть может, это было у них в крови, ибо еще до того, когда их род обитал в Рочестере, они служили либо мелкими клерками, либо тюремщиками. Собственно, с тех самых времен, четыре века назад, когда Джеффри Чосер встретился с Силверсливзом в суде. И тем не менее начальник тюрьмы Эбенезер Силверсливз был совершенно серьезен в своем предложении услуг Мередиту. Такие узники, как капитан Мередит, были ему по душе.

В Клинке, как в большинстве тюрем, действовали очень простые правила. Хлеб и воду можно было попросить. За все остальное приходилось платить Эбенезеру.

– Боже, сэр! – заводил он речь. – Такому джентльмену здесь не место!

Он с отвращением показывал на тесную и темную камеру. Затем объявлял, что по соседству есть помещение намного удобнее – остатки епископского дворца; в зависимости от средств джентльмена ее можно заполучить по шиллингу или двум в день. И джентльмену, конечно, не обойтись без изысканного обеда и бутылки вина. Не пройдет пары дней, а он уже заживет как дома! Разумеется, не бесплатно.

Но чем мог расплатиться задолжавший джентльмен? Изобретательности Силверсливза не было границ. В каком бы упадке ни пребывали дела, у высоких джентльменов всегда находились при себе какие-нибудь ценные вещи. Золотые часы, кольцо – он готов их продать и моментально вручить бо́льшую часть суммы. А еще лучше направить в дом джентльмена гонца, который тайком умыкнет из-под носа у кредиторов вещицы помельче. Кроме того, у джентльменов есть друзья. Долг они не заплатят, но часто готовы создать джентльмену, оказавшемуся в заключении, скромные удобства. Когда все эти средства исчерпывались, Силверсливзу еще было чем услужить. Можно продать ваш прекрасный камзол и заменить другим, вполне годным; выручки хватит на несколько недель. Он и парик пристроит, если понадобится. И даже когда будет продано все до нитки и отвернутся друзья, для нищего вроде вас всегда найдутся подходящая темная камера и питательная диета в виде воды и хлеба, способные поддерживать вас столько, сколько сумеете прожить.

– Дайте мне джентльмена, обобранного кредиторами, – говаривал он детям, – и я покажу вам, как спустить с него шкуру.

Поэтому, когда капитан Мередит сказал, что денег у него сейчас нет, услужливый Эбенезер нимало не огорчился. Не успел Мередит вывернуть карманы, как заботливый тюремщик высмотрел металлический кружок. Театральный жетон, даровавший владельцу право посещать театр в Ковент-Гардене на протяжении сезона.

– За это, сэр, можно выручить несколько фунтов, – заявил он. – Вам-то оно сейчас вряд ли понадобится.

И вмиг прикарманил.

Затем осведомился, не желает ли джентльмен связаться с друзьями.

Джек Мередит вздохнул. Над этой проблемой он бился уже час. Как только это сделает, узнает весь Лондон. Его унижение станет публичным. Надежды на карточный выигрыш рухнут. Он полагал, что люди всяко проведают, но хотел выгадать еще день, чтобы собраться с мыслями.

Впрочем, одного письма требовала простая любезность. Он должен был хотя бы объяснить причину, по которой не явился к графине Сент-Джеймс. Оставалось понять, о чем рассказывать. Можно ли ей доверять? Его терзали сомнения.

– Не могли бы вы, – решился он наконец, – доставить письмо, соблюдая должную осторожность?


Пробило одиннадцать, когда человек, дожидавшийся ухода лорда Сент-Джеймса, подошел к двери дома номер семнадцать по Ганновер-сквер и вскоре был проведен в покои ее светлости, которой и вручил письмо. Он почтительно подождал на случай ответа и заметил, что ее светлость бледна.

Леди Сент-Джеймс сидела на кушетке с подложенной подушкой. Ноги были прикрыты шалью. Вокруг глаз залегли темные круги. Она не спала всю ночь.

Минувшим вечером, когда супруг ушел, графиня, пошатываясь, встала с постели. Она не позвала камеристку. Сама налила в таз воды из графина на прикроватном столике, уселась верхом как сумела и постаралась смыть следы насилия. Затем устроилась на кушетке, укрылась и так встретила рассвет.

В какой-то миг она расплакалась, очень тихо. Несколько раз ее одолевала мелкая дрожь. Миледи страдала. Ее ранили физически и душевно. Она просиживала час за часом, глядя в одну точку. Но постепенно, на заре, силы начали возвращаться.

Если муж рассчитывал на ее покорность, то этому не бывать. Она поступала по-своему прежде и будет впредь. Все, чего он добился накануне, – навсегда стал гадким, неприкасаемым для нее. Но что ей делать? Сбежать от него? У нее почти не было денег. Найти богатого покровителя, любовника? Легче сказать, чем сделать – даже ценой положения в обществе. «Наверное, придется бежать за границу», – подумала она. Поедет ли с ней капитан Мередит? Она считала, что возможно, но не была в этом уверена. Независимо от окончательного решения графиня знала одно: она не будет беспомощно ждать. Дрожь отступила и прекратилась. Потрясение и боль медленно претворились в безмолвную, жгучую ярость. Если лорд Сент-Джеймс считает ее слабой и думает, что вправе ее унижать, она ему покажет. Можно придавить и змею, но берегись, если змея ускользнет и вскинется. К утру ее гнев был обуздан и сделался смертоносным.

«Ужалю его, как змея», – поклялась она. И час за часом раздумывала, как это сделать.

И письмо капитана Джека Мередита навело ее на мысль.

– Передайте ему, – велела она посыльному из Клинка, – чтобы несколько часов потерпел. Я попытаюсь помочь.


У Сэма Доггета тоже родилась мысль.

Начало мая было веселой порой. По случаю праздника ставили майские деревья. На улицы высыпали подмастерья в выходных платьях; молочницы шли в венках; повсюду звучали барабаны, дудки и колесные лиры. А к северу от Сент-Джеймс-стрит с незапамятных времен устраивали большую ярмарку, которая сохраняла старое название Мейфэр даже сейчас, когда район выше Пикадилли изобиловал модными улицами и площадями.

И – штрих более современный, но милый – уличное шествие трубочистов, которые благодаря новым изысканным домам образовали законное племя.

Сэм и Сеп стояли на Гросвенор-сквер и любовались трубочистами, когда Сэма осенило.

Трубочисты – энергичный народ: чумазые и с ног до головы в саже по будням, на Майский праздник они отскребались дочиста и одевались в белоснежные рубахи. Но Сэма заинтересовали их помощники. У каждого мастера наличествовал один или два – малыши, иные пяти-шести лет от роду. Эту мелкоту отправляли в трубы, когда длинная щетка натыкалась на внутреннее колено. Работа была противная: иной раз им приходилось ползти футов тридцать по темному туннелю, задыхаясь от сажи. И участь их бывала весьма незавидной. Хорошо, когда трубочистом оказывался отец, но с сиротами или наемной силой из бедноты обращались скверно. Впрочем, домовладельцы, а то и слуги зачастую жалели этих бедняг: подкармливали или давали немного денег. Сэм слышал, что при наличии смекалки можно неплохо заработать. Придумал он и кое-что еще.

Трубочисты были вхожи в лучшие дома Мейфэра. Они имели доступ ко всем помещениям. Сэм расплылся в ухмылке:

– Сеп, по-моему, я знаю, где разжиться деньжатами.


Лучшая камера Клинка была, несомненно, крупным шагом вперед. Мягкая постель, письменный стол, коврик и узкое средневековое окно с видом на разросшийся садик. Джек Мередит ощутил себя в большей мере собой, едва перебрался в эти хоромы. Ответ леди Сент-Джеймс, хотя и невразумительный, вселил надежду, и он решил не предпринимать никаких действий до новых вестей от нее.

Днем Силверсливз принес обед, состоявший из цыпленка, сдобы и бутылки кларета. А также журнал для чтения.

– Большинство моих джентльменов предпочитают «Спектейтор», – заметил он.

Насытившись, Мередит в течение часа довольствовался изданием, пока не постучали в дверь с известием, что прибыл посетитель. Заключенный вполне допускал и ждал, что леди Сент-Джеймс появится сама. Однако лицо визитера было полностью скрыто под шляпой и шелковым шарфом, а потому он на миг усомнился. Лишь после того, как затворилась дверь, покров был сдернут, и Мередит испытал шок.

Леди Сент-Джеймс отменно потрудилась над своей внешностью. Камеристка целый час прижимала влажное полотенце к месту, куда пришелся удар мужа, и теперь вся половина лица чудовищно распухла. Мало того, ее светлость встала на колени, прицельно ударилась о ножку кровати и подбила себе глаз с другой стороны. Отваги ей было не занимать.

Капитан вскочил на ноги и в ужасе взирал на нее:

– Кто это сделал?

– А вы как думаете?

– Сент-Джеймс! Боже милостивый! Как? Почему?

Она повела плечами, давая понять, что должна присесть. Затем неспешно, позволив себя уговорить, рассказала о супружеском насилии.

Леди Сент-Джеймс солгала не во всем. Да в этом и не было необходимости. В конце концов, она и вправду подверглась оскорблению действием. Но к моменту, когда она закончила, размах бесчинства стал сообразным предъявленным травмам и даже превзошел их. Мередит, каким бы он ни был светским циником, пришел в смятение.

– Его нужно остановить! – воскликнул он. – Мерзавец!

Она состроила печальную мину:

– Но как?

– Клянусь Богом, я положу этому конец, – заявил он.

– Вы в тюрьме, – напомнила она. – И ничего не можете сделать. – Выдержав паузу, графиня мягко спросила: – Джек, вы и правда готовы меня защитить?

Он посмотрел на нее, припомнил ее письмо и не сумел отделаться от мысли, что здесь не без притворства, но даже это не спасло его от мощного прилива желания защитить. Женщина, внимательно наблюдая ним, деликатно вклинилась в его размышления:

– Джек, если вы меня не спасете, я буду обречена терпеть это вечно и не знаю, что сделаю.

– Этому не бывать, – произнес он низким голосом.

– Джек, в таком случае есть возможность спастись нам обоим. Но придется платить. – Она улыбнулась, чуть обозначив грусть. – А раз я не знаю истинной глубины вашей любви, то не могу и понять, готовы ли вы закрыть счет.

– О чем вы говорите?

Графиня пристально взглянула на него. Затем вдруг показалось, что она вот-вот зальется слезами.

– Вы не догадываетесь?

Мужчина молчал.

Она вздохнула:

– Джек, я дошла до предела. Мне больше не вынести в одиночку. И я не хочу. – Она потупилась, как бы стараясь не пересечься взглядом. – Если мне суждено жить, то только с вами.

Капитан Мередит помолчал, подумал и принял решение. Он осознал, что графиня пришла ради сделки. Но она была красавицей, попавшей в беду, а ему, Бог свидетель, больше было некуда податься.

– Я ваш навеки, – произнес он.

Тогда она изложила свой план.


Флеминг уставился на покрытие Флит-стрит и качал головой. Он позабыл о мощении.

Лондонские улицы разительно отличались по качеству. Общественного дорожного строительства в городе не было – торговцы и резиденты сами несли ответственность за мостовые на своих улицах, и каждый платил за свой участок. Поэтому в нищих кварталах переулки и улицы напоминали помойки, но жители крупных проспектов часто настаивали на приличном покрытии. И вот решили замостить Флит-стрит лучшим булыжником. А бедному Флемингу только что назвали цену.

– Пятьдесят фунтов! – Он потерянно взирал на место, где предстояло быть новому эркеру. – Что ж, придется с этим повременить, – вздохнул он. – Хорошенький Майский праздник, доложу я тебе. И плохо то, что денег я не достал.

– Пора тебе навестить леди Сент-Джеймс, – сказала жена. – Тридцать фунтов тебе задолжала!

– Похоже на то, – согласился Флеминг. Ему не хотелось тревожить такую знатную леди, и он боялся, что та разгневается.

– Но выбора-то нет, – мягко заметила жена.

Он пришел на Ганновер-сквер в четыре часа дня. Надел свое лучшее коричневое пальто, не по погоде теплое, и парился под шляпой. С замиранием сердца приблизился он к внушительной двери, выходившей на площадь; мимоходом отметил, что дом охранялся страховой компанией «Сан», и позвонил. Вышел лакей. Но не успел Флеминг спросить, дома ли его или ее светлость, тот мигом определил в нем торговца, велел идти с черного хода и захлопнул дверь у него перед носом.

Флеминг был бы меньше обескуражен, если бы знал, что в аристократических домах даже джентльмен, лично знакомый с хозяином, а тем более с такой знатной особой, как граф, едва ли имел возможность, явившись неожиданно, пообщаться с кем-то выше дворецкого или секретаря его светлости. Он побрел на задворки, пачкая выходное пальто, подошел к входу близ кухонь.

Там, уже дружелюбнее, ему сообщили, что дома нет ни лорда, ни леди Сент-Джеймс. Предположение, что они, вернувшись, удостоят его беседы, было встречено укоризненным смехом.

– Оставьте ваш счет и ступайте себе, – посоветовали ему.

Но Флеминг явился не за этим. Поэтому он вернулся на площадь, занял позицию возле почты, где в ожидании томились портшезы, и стал наблюдать за семнадцатым домом. Через полчаса его терпение было вознаграждено: к двери подъехал элегантный экипаж с гербом де Кеттов. Флеминг устремился вперед.

Грум уже был у дверцы. Он выставил ступеньку и протянул руку, помогая пассажирке выйти. Флеминг не видел ее лица, ибо то было скрыто под шелковым шарфом, но не сомневался, что это леди Сент-Джеймс. Чуть заступив ей дорогу, он отвесил нижайший поклон:

– Леди Сент-Джеймс? Я Флеминг, миледи, пекарь.

Он обнадеженно улыбнулся. Леди с прикрытым лицом ничем не показала, что узнала его. Ему почудилось, будто она собралась пройти мимо, но он, сам того не сознавая, преграждал ей путь.

– Миледи по доброте своей соизволила… – начал он, и грум, повернувшись, высокомерно махнул рукой:

– Проваливай отсюда!

Флеминг краем глаза отметил, что кучер спускался с козел.

– Да я же Флеминг, миледи, – попытался он вновь и, смешавшись, вынул свой счет.

Утром он снял с него копию, проявив чудеса каллиграфии, но ладони вспотели, и он вдруг увидел, что чернила потекли, испачкали пальцы, и размокший счет представлял собой жалкое зрелище. Леди Сент-Джеймс моментально отпрянула.

– Миледи, прошу вас, – выпалил он и шагнул к ней.

Кнут кучера щелкнул над самым ухом. Не тронул, нет. При желании кучер сумел бы сшибить с его носа муху и не задеть. Однако звук был сродни пистолетному, и Флеминг так испугался, что подался вперед, поскользнулся на булыжнике и начал валиться. Пытаясь удержаться на ногах, он в падении схватился за что-то мягкое.

Это был кончик шелкового шарфа леди Сент-Джеймс. В следующий миг Флеминг ахнул, глядя в ее обнажившееся лицо.

Леди Сент-Джеймс не стала вновь прикрывать свои синяки. Она с презрением отвергла даже бегство от пекаря. Взамен она уделила ему толику внимания, которого он жаждал.

– Мелкий торгаш, хам, как ты смеешь мне надоедать?! Да ты никак собрался получить с меня деньги прямо на улице? Ну скотина! Можешь выкинуть свой счет! К твоим пирожным никто не притронулся. Будь уверен, в приличном обществе их больше вообще никто не купит! А что касается твоей выходки, то если я хотя бы услышу о тебе еще раз, тебя посадят за нападение! У меня есть свидетели! – Она указала на лакея, который поспешно кивнул. Направившись к дому, она оглянулась на кучера. – И по-моему, он-то мне глаз и подбил!

Кучер осклабился и вытянул Флеминга кнутом по ногам так, что несчастный пекарь взвыл благим матом.

Очухавшись, он скорбно заковылял к Пикадилли. Его высекли и унизили. Заказам конец, надежды на эркер растаяли. И он был наказан на тридцать фунтов. Пока он брел мимо роскошных домов и шикарных магазинов Пикадилли, ему мерещилось, будто над ним потешается весь светский мир. У «Фортнума и Мейсона» он сел и разрыдался.

И как, черт возьми, ему расплатиться за эти булыжники?


Звездная ночь отражалась в воде. Чисто Венеция. Лодка, подобно гондоле, плавно скользила по темной Темзе. Тишина нарушалась лишь легким плеском весел да слабым дребезжанием стекла в фонаре, который покачивался над носом.

Но что за высокая фигура откинулась так вальяжно на пассажирском месте? Треуголка, домино, черный плащ с капюшоном итальянского образца. Белая маска придавала сходство с призраком, таинственным и бледным. Джентльмен, собравшийся на венецианский бал? Любовник, державший путь на тайное свидание? Наемный убийца? Вестник смерти? Возможно, все в совокупности.

Венецианский карнавал был в моде уже целое поколение. Казалось, что появляться в маске требовалось на половине лондонских приемов, начиная от грандиозных балов, где причудливые костюмы являлись de rigueur,[70] и заканчивая обычными вечерними спектаклями, где в ложах собирались десятки леди и джентльменов в масках. Какой, помилуйте, была бы модная светская жизнь без притворства, театра и, главное, без флера загадочности?

Оставив позади постройки Бэнксайда, лодка медленно двигалась по большому изгибу реки. Справа неясно вырисовывались знакомые очертания старинного дворца Уайтхолл. Но с появлением Вестминстера обозначился другой, не столь привычный контур.

Старый, перегруженный мост был в Лондоне единственным путем через реку на протяжении шестнадцати веков. Однако недавно появился еще один, с несколькими изящными арочными пролетами. Его достроили только в нынешнем году – к ярости вестминстерских лодочников и владельца старой лошадной переправы. Расходы же настолько превысили предварительные расчеты, что городские власти организовали лотерею для изыскания средств. Но вот он стоял, степенно протянувшись от Вестминстера до Ламбета неподалеку от садов архиепископа Кентерберийского. Как только лодка скользнула под него, пассажир неторопливо сел, взглянул на реку и начал готовиться к предстоявшему.

Джек Мередит сохранял здравомыслие, обдумывая то, что должен совершить. Пока все шло гладко. Официально он находился в Клинке, но за порядочную мзду Силверсливз всегда был рад разрешить своим джентльменам отлучку на том условии, что они вернутся. А леди Сент-Джеймс вручила ему пять гиней. Что до моральной стороны дела, то Мередит не испытывал угрызений совести. Он презирал Сент-Джеймса. Вдобавок он собирался играть по правилам, пускай и жестоким.

Вскоре он увидел конечный пункт путешествия: цепочку жемчужных огней, протянувшихся вдоль кромки воды за Ламбетским дворцом на южном берегу. Через пять минут Мередит покинул лодку и направился в развлекательные сады Воксхолла.

Старинное, еще средневековое поместье, тогда называвшееся Вокс-Холл, преобразовывали не однажды, но никогда – столь разительно. Предприниматель Тайерс, заручившийся помощью своего друга-живописца Хогарта, устроил там блистательный парк развлечений и общественных мероприятий. Спринг-Гарденз в Воксхолле, как они были названы, имели колоссальный успех, сопоставимый с достижениями конкурентов в Ранела-Гарденз на другом берегу. Их неизменным покровителем был принц Уэльский, за вход же брали один-два шиллинга, кроме случаев, когда парк снимали под частный прием. Прошлая весна здесь выдалась, наверное, самой яркой, благо премьера оркестровой сюиты Генделя «Музыка для королевского фейерверка» собрала двенадцатитысячную толпу.

Мередит вошел. Входом в сады служили двери большого георгианского здания, а сразу за ними открывалась длинная аллея, освещенная сотнями фонарей. Справа виднелись контуры эстрады, слева стояла великолепная шестнадцатигранная ротонда, в роскошном помещении которой устраивали танцы и собрания. По соседству располагались концертные ложи для постоянных гостей. Эти ложи, панели которых были расписаны Хогартом, Гейнсборо и другими мастерами, были любимым местом Мередита. Но этим вечером он не задержался у них и продолжил поиски своей жертвы.

Был карнавальный вечер. Некоторые ограничивались черными полумасками. Пара женщин предпочла вуали. Конечно, светская публика обычно узнавала своих, но не всегда, и Мередит несколько раз удостоился восхищенного недоумения. Он заглянул в ротонду, но не нашел там того, кого желал видеть. Тогда он продолжил путь по аллее, заполненной гулявшими парами. По бокам тянулись тропинки более темные, где назначались свидания тайные. Наконец он усмотрел искомую фигуру в компании веселившихся джентльменов, которые облюбовали полукруглую беседку в небольшой галерее с классическими колоннами.

Пристроиться к ним удалось без труда. Лорд Сент-Джеймс был как на ладони, но Мередит притворился, что не узнал его в маске. Двух-трех джентльменов он и вправду не знал. Разговор шел о политике, и Мередит не участвовал. Вскоре, однако, они перешли к сплетням, и он, выбрав подходящий момент, вставил слово:

– Говорят, в последний скандал замешан лорд Сент-Джеймс.

Повисла тишина. Он заметил, как один джентльмен вопросительно глянул на графа, после чего негромко осведомился:

– Сэр, помилуйте, в чем же дело?

– Да как же! – продолжил Мередит, изображая придурковатого фата. – Говорят, джентльмены, что граф поколачивает жену. – Он выдержал паузу для пущего эффекта. – Забавно то, что он сам не знает за что. Ибо в действительности у него больше поводов к недовольству, чем он сознает. – Тут он позволил себе наглый, дробный смешок. – В отличие от тех – меня, например, – кто имел удовольствие насладиться ее благосклонностью!

«Дело сделано, и сделано ловко», – порадовался Мередит. У графа, если тот хотел сохранить малую толику чести, не было выхода. Бледной рукой, дрожавшей только слегка, Сент-Джеймс снял маску:

– Могу я узнать имя мерзавца, к которому обращаюсь?

Мередит тоже снял маску и чопорно ответил:

– Капитан Мередит, милорд. К вашим услугам.

– Мои друзья готовы вам послужить, сэр.

– Я буду в моем доме на Джермин-стрит через час, – отозвался Джек, отвесил поклон и повернулся.

Право выбора оружия оставалось за вызванным на дуэль, поэтому позже ночью, когда от графа прибыли два джентльмена, Мередит сообщил:

– Я выбираю рапиры.

Своих секундантов он уже прихватил из клуба. Было условлено, что поединок пройдет незамедлительно, на рассвете.


Лорд Сент-Джеймс подозревал, что к его возвращению жена будет спать, и с удивлением обнаружил, что та не только оставила открытой дверь спальни, но и ждала его.

По дороге из Воксхолла он раздумывал, устроить ли ей скандал или молча отправиться на дуэль. Имелось и другое соображение. Если он вдруг умрет, то все поместье перейдет к супруге, так как в отсутствие сына у него не было других наследников. Оставить все, что имел, неверной жене? И если нет, то звать ли адвоката, хотя бы и посреди ночи? Но как изменить завещание? Он пребывал в растерянности. Исполненный этих сомнений, он обнаружил себя стоящим лицом к лицу с леди Сент-Джеймс, которая поманила его в спальню и притворила дверь.

Женщина выглядела лучше. Отек сошел. Синяк почти исчез под слоем пудры и грима. К вящему изумлению графа, она, похоже, еще и хотела помириться.

– Милорд, – заговорила она кротко, – ночью вы обошлись со мной очень грубо. Весь день я ждала от вас слов извинений, какого-то знака нежности. Не дождалась. – Она пожала плечами и вздохнула. – Но я понимаю, что дала вам повод. Я любила общество вместо мужа. Я ставила мои удовольствия выше обязанности подарить вам детей и сожалею об этом. Возможно ли нам примириться? Поедемте сей же миг в Боктон!

Он уставился на нее:

– И вы подарите мне наследника?

– Разумеется. – Она не без мрачности усмехнулась. – Возможно, после вчерашней ночи он у вас уже есть.

Сент-Джеймс задумчиво изучал ее взглядом. Какие-то козни?

– Миледи, я должен вам кое-что сообщить, – произнес он медленно. – Некий субъект уведомил меня в том, что был вашим любовником. Мне, естественно, пришлось защищать мою и вашу честь. Что вы на это скажете?

Если возможно сразу выразить лицом недоверие, шок и невинность, то леди Сент-Джеймс справилась с этим без малейшей наигранности.

– Кто? Кто мог сказать такую вещь? – задохнулась она.

– Капитан Мередит, – холодно ответил граф.

– Джек Мередит? Мой любовник? – Она смотрела на него, будучи вне себя от изумления. – И вы намереваетесь драться?

– А как же иначе?

– Боже мой! – Она покачала головой. Затем обронила, почти обращаясь к себе одной: – Бедный благонамеренный болван! – Она вздохнула. – Ох, Уильям! Это моя вина.

– Значит, он был вашим любовником?

– Да нет же, святые угодники! Никогда в жизни. У меня вообще не было любовников. – Графиня выдержала паузу, затем тихо продолжила: – Джек Мередит прикидывается повесой, но это не так. В душе он добрый человек, давным-давно признавшийся мне в безответной любви. Он стал мне другом. И когда вы обошлись со мной так жестоко, я отправилась к нему за советом. Он очень разгневался, Уильям. Но я не думала, что он пойдет на такой шаг.

– Зачем же ему тогда говорить, что он был вашим любовником?

Она казалась искренне озадаченной.

– Наверное, чтобы заставить вас драться. Должно быть, он думает, что я нуждаюсь в защите. Но вы же ему не поверили? – (Лорд Сент-Джеймс пожал плечами.) – В конце концов, – продолжила она, – Уильям, подумайте вот о чем. Каков бы ни был Мередит, он, безусловно, джентльмен. Будь это правдой, разве он стал бы кричать о ней перед компанией незнакомцев в Воксхолле?

Сент-Джеймс был вынужден признать, что это так. При всем его гневе, пока он ехал домой, случившееся показалось ему странным.

– Он храбрый, бесшабашный дурак, – добавила графиня. – И вся вина на мне, коль скоро я выставила вас зверем.

Сент-Джеймс хранил молчание.

– Уильям! – воскликнула она. – Эту дурацкую дуэль нужно остановить!

– Было нанесено публичное оскорбление. Если я не отвечу, надо мной будет смеяться весь Лондон.

Она поразмыслила.

– Можно ли отстоять честь небольшим уколом? Капли крови хватит?

– Полагаю, что да.

Многие дуэли завершались лишь небольшим ранением, часто – в плечо, и секунданты спешили прервать поединок. Кончалось и смертью, но редко.

– Тогда заклинаю вас, не убивайте его! – воскликнула она. – Клянусь, он этого не заслужил! Сейчас я напишу ему, что мы помирились, отругаю и потребую впредь не спасать меня столь глупым способом.

– Значит, вы не считаете нужным от меня защищаться? – уточнил граф.

– Дело забыто. Ведь мы помирились? – Она поцеловала его. – Я никогда не изменяла вам, дражайший милорд, и никогда не изменю. – Она улыбнулась. – Идите отдохните, пока я буду писать.

В скором времени резвый лакей уже нес ее запечатанное послание на Джермин-стрит. Что до лорда Сент-Джеймса, то он не спал. Как положено, явился к жене и возлег подле, она же продержала его за руку несколько часов. Потом она задремала; он же, едва занялся рассвет, поцеловал ее и вышел с облегченным сердцем.


Путь до Гайд-парка занял всего пять минут.

Олений заповедник, раскинувшийся сразу к западу от Мейфэра, принадлежал вестминстерским монахам, пока его не отобрал король Генрих в эпоху роспуска монастырей. Стюарты открыли парк для народа, и длинная объездная дорога – королевская, route de roi – Роттен-Роу, как вскоре прозвали ее в простонародье, – превратилась в шикарное место для светских дам, не упускавших случая показаться там в экипаже. Еще большую прелесть имело другое новшество: был перекрыт ручей Уэстборн, после чего образовалось большое изогнутое озеро Серпентайн. Но спозаранку древние парковые дубы и безлюдные лужайки служили другой цели: здесь проходили дуэли.

Дуэли между джентльменами уходили корнями в далекое прошлое – времена средневековых сражений и много дальше, во глубину веков. Мода на частные поединки возникла только в изысканном XVIII столетии. Трудно сказать, почему так повелось. Возможно, благодатную почву для ссор создавал Уэст-Энд, густо населенный разного рода праздной публикой, которая, живя в тесноте, всем скопом предъявляла претензии на родовитость. Или на эту моду влияли кавалеристские нравы множившихся полков. А может быть, высшие классы под предводительством аристократов из тех, что совершили европейское Большое турне, по-обезьяньи перенимали обычаи французов и итальянцев. Так или иначе, на дуэлях отстаивались честь и достоинство. И пусть в дальнейшем, когда наступили времена не столь бесшабашные, эту практику сочли варварской, она, безусловно, побуждала общество к вежливости.

Закон был милосерден к дуэлям. В конце концов, в судах заседали такие же джентльмены, разбиравшиеся в этих материях. Дуэль не считалась убийством, ибо стороны проводили ее по обоюдному согласию. Убийство противника на дуэли каралось штрафом или формальным трехмесячным тюремным заключением. Тем и кончалось.

Присутствовали семеро: дуэлянты, по два секунданта с каждым – итого шесть; седьмым был врач. Кареты оставили чуть поодаль. Место, выбранное секундантами, находилось в лощине и дополнительно скрывалось раскидистыми дубами. Хотя в парке не было ни души, Сент-Джеймс остро осознавал присутствие птиц, чей утренний хор разливался окрест. Секунданты проверили клинки. Он снял плащ, передал секунданту, взял рапиру. На графе была свободная льняная сорочка с просторными рукавами – разумный выбор, благо ее как раз хватало, чтобы не продрогнуть в утреннюю прохладу. Он заметил капли росы на траве. Хорошо бы не поскользнуться.

Когда мужчины, повернувшись друг к другу лицом и опустив клинки, учтиво поклонились, солнце еще лишь тронуло блеском верхушки дубов. Клинки поднялись, сблизились и застыли. И вот две серебряные змеи затеяли бесшумный танец, истинный смысл которого понятен был им одним, после чего внезапно сошлись. Коротко лязгнула сталь.

Граф Сент-Джеймс был умелым фехтовальщиком, но Мередит намного превосходил его. Тем не менее Джек удивился тому, что противник не особенно наседал, и расценил это как хитрость. Он осторожно выждал, потом совершил единственный стремительный и смертоносный выпад. Рапира вонзилась точно в сердце лорда Сент-Джеймса.

Секунданты издали вопль. Врач сорвался с места, но через считаные секунды лорд был мертв.

– Господи, сэр, неужели вы не могли обойтись без этого?! – воскликнул врач.

Но Мередит только пожал плечами. Такова была сделка, заключенная им с леди Сент-Джеймс. И даже предпочти он передумать, записка, которую он получил от нее посреди ночи, уверила его в недопустимости снисхождения.

«Джек, ради бога, поберегитесь, – гласила она. – Он собирается убить вас».


Поздней ночью после того, как Джек Мередит задул свечу, он осознал, что дверь его камеры в Клинке бесшумно отворилась и внутрь прокралась фигура.

Он видел лишь призрачный силуэт, но сразу узнал духи. Она подошла, осторожно приложила к его губам палец и поцеловала в лоб.

– Нам некоторое время нельзя показываться вместе, – шепнула она, – но я за вас похлопотала. Поскольку Сент-Джеймс вызвал вас сам, а я сказала, что он хотел вас убить, ваше дело будет рассмотрено снисходительно.

Женщина подошла к окну, где стоял стул. Мередиту было слышно, как она принялась раздеваться. Он взялся за кремень, чтобы зажечь свечу, но графиня не позволила. Когда же приблизилась к его узкой постели, он различил на ней только короткую ночную сорочку. Его удивила изрядная грубость материи, но вскоре он об этом забыл.

Одетая в окровавленную сорочку мужа, леди Сент-Джеймс предалась любви с убийцей и тем завершила свое мщение.


Погожий месяц май расцветал, и Сэму с Сепом не удавалось договориться только о воровстве.

Трубочистное дело продвигалось отлично. Сообщником они взяли молодого человека, который был малость придурковат, но худо-бедно усвоил, что от него требуется. Постучавшись с одним из них в дом, он парой грубых слов посылал мальчика в трубу, оставлял его там и шел к дому соседнему со вторым, где все повторялось. Затем возвращался к первому, дожидался кого-то из домочадцев и начинал бранить Сэма или Сепа, кто там был, за проволочку, суля ему порку. В свою очередь, они съеживались и принимали вид такой жалкий, что мало где оставались без подачки. Обработав так пару домов зараз, они делились выручкой – не чаевыми, конечно, – с глуповатым подельником и жили в свое удовольствие.

Затем Сэм заявил, что можно устроиться лучше.

– Нам нужна всякая дребедень, – втолковывал он. – И не бери ничего слишком ценного – засекут. Тягай какую-нибудь ерунду, которой даже не хватятся. Если видишь золотую гинею и мелочь, гинею оставь, а серебряную монету возьми. Про нее подумают, что закатилась куда-нибудь, даже если заметят.

Но богатство накапливалось – серебряная монета там и сям, гребень слоновой кости, золотая пуговица. И Сэм терял терпение, наталкиваясь на нежелание Сепа воспользоваться этой очевидной возможностью.

Как было Сепу объяснить? Он сам не знал. Какой-то потаенный инстинкт внушал ему уважение к собственности, пусть даже у него не было ничего. Должно быть, в нем говорили пращуры Буллы, о существовании которых он пребывал в полнейшем неведении. Но ему не хотелось этого делать. Сэм уговаривал две недели, и только тогда он уступил.

– Ладно. Если выпадет случай.

– Хорошо! – отозвался брат. – Завтра мы как раз пойдем по особнякам на Ганновер-сквер.


Айзик Флеминг был ошарашен до глубины души, когда одним майским утром дверь лавки распахнулась и вошла леди Сент-Джеймс. Его потряс не только приход, но и невозмутимый вид, как будто их злополучная встреча ему примерещилась.

Лицо ее было безмятежно. Казалось, графиню ничуть не тронула смерть мужа, о которой писали все лондонские газеты. Она даже улыбнулась, остановив на Флеминге равнодушный взгляд, словно тот был частью осиянного солнцем пейзажа.

– Мне нужен свадебный торт, – небрежно бросила она.

И Флеминг, не получив иного объяснения ни ее присутствию, ни надобности в торте, низко поклонился и пришел в замешательство.

Леди Сент-Джеймс отлично преуспевала в своих намерениях. Магистраты не подвели и проявили снисхождение, а поскольку Мередит не имел средств для выплаты штрафа и всяко уже сидел в тюрьме, они решили не предъявлять обвинений и вовсе замять происшествие. Осталось одно – увериться в избраннике.

Сделка с Мередитом состояла из двух частей. Во-первых, он обязался спровоцировать и убить Сент-Джеймса; во-вторых – жениться на ней. Она, со своей стороны, пообещала покрыть его долги из состояния, отныне принадлежавшего ей. «А дальше, – как она выразилась, – мы будем жить долго и счастливо». До сих пор Мередит исправно следовал уговору, но леди Сент-Джеймс была осторожна. Она спрятала все семейные драгоценности и значительную часть денег. После замужества состояние перейдет под контроль нового супруга, а она, что бы ни выпало на ее долю в дальнейшем, не имела желания опять очутиться в мужской кабале. В отношении Мередита она исключила всякие случайности. Они поженятся до того, как она вызволит его из тюрьмы, заплатив долги. Графиня решила не затягивать с этим. Затем они покинут на год Англию, поездят по Европе, а после вернутся и заживут как ни в чем не бывало.

Конечно, найдутся люди, которых немного шокирует поспешный брак с убийцей мужа, но об этом она тоже позаботилась. Стараниями друзей уже поползли слухи о жестокости Сент-Джеймса. Она дала понять, что многие годы страдала молча. Некая особа, едва с ней знакомая, но надеявшаяся сойтись, даже назвала ее ангелом, мученицей. Графиня могла спокойно выходить замуж.

Но как сочетаться браком с человеком, который сидит в долговой тюрьме? Да еще второпях? В Лондоне образца 1750 года не было дела проще.

Должников издревле заточали в Клинк и Маршалси, но была тюрьма и побольше: Флит. В это старое здание за Ладгейтом еще со времен Плантагенетов препровождали должников всех мастей. Там содержались мелкие торговцы, адвокаты, рыцари и даже пэры, но особенностью Флита были представители духовенства. Они сидели там десятками. И как же было священнику расплатиться за постой, а то и умилостивить кредиторов? Своими трудами, конечно, ибо, несмотря на долги и отсутствие собственно церкви, он оставался вправе совершать таинство бракосочетания.

Во Флите могли поженить кого угодно – ни предварительных оглашений в приходах, ни вопросов. Можно было уже состоять в браке, можно было назваться вымышленным именем – достаточно заплатить, и настоящий священник узаконивал брак не хуже, чем сделал бы это в соборе Святого Павла. Иные священники настолько преуспевали, что платили надзирателю и открывали возле тюрьмы лавочки, откуда зазывали прохожих. Эта странная побочная деятельность Церкви Англии, осуществлявшаяся в полумиле, а то и меньше, от собора епископа Лондона, на протяжении нескольких поколений не встречала ни малейших препятствий со стороны церковных властей. Ее называли флитским браком.

Леди Сент-Джеймс уже договорилась с одним таким духовным лицом, выбрав кого поприличнее, и тот обязался по первому зову явиться в Клинк и совершить церемонию. Она решила, что только после этого Джек выйдет и вступит в игру, освобожденный от долгового бремени.

Дни текли, и ее раздражало только одно: свадьба без светского мероприятия. Она считала, что Джека лучше держать под замком до заключения брака. Тем более что секретность обязывала к немедленному отъезду из Лондона на какое-то время. И все же она была дитя общества. Рождена для него. И не могла не придумать способ отметить это важнейшее событие каким-то приемом. К тому же без праздника вся затея казалась ей неосвященной, почти нереальной. И в поисках выхода она вспомнила о Флеминге.

Он видел ее с опухшим, побитым лицом. Тогда ее взбесило его присутствие, но сейчас вдруг дошло, что он мог оказаться весьма полезен, будучи единственным свидетелем ее страданий. Прикинув, она поняла, что делать. Небольшой прием, несколько друзей, свадебный торт от Флеминга – нечто особенное, разумеется, заслуживающее упоминания. И пара слов:

«Я всегда обращаюсь к Флемингу. Лучше его не найти. Да он вообще славный малый! Однажды, знаете, увидел меня после того, как Сент-Джеймс… – Она так и слышала, как угасает ее голос. – Но мне кажется, что я могу ему доверять, как доверяю вам. Он будет помалкивать».

Ее друзья мигом нагрянут к Флемингу в магазин.

Уверившись в мысли, что без приема и впрямь не обойтись, она представила торжество, через день-два после бракосочетания в Клинке. Только самые близкие друзья. Круг избранных.

– Мне нужен торт, который запомнят, – заявила она Флемингу. – Что-то невиданное. Если мне понравится, то я, возможно, даже помилую вас и буду рекомендовать.

Она удостоила его кивка почти дружеского, насколько позволяла судить огромная пропасть, которая их разделяла.

Все это время Флеминг, уже чуть более искушенный в общении с высшим классом, гадал, будет ли ему заплачено.

– Если я останусь довольна, – небрежно обронила графиня, – я заплачу и по имеющемуся счету. Итого пусть будет сорок фунтов. Что скажете?

Сорок фунтов. Если она заплатит, он будет почти спасен. Он не мог не воспользоваться таким шансом ценой одного свадебного торта, даже лучшего. «И ей это отлично известно», – мелькнуло у него в голове. Но его вогнутое лицо расплылось в улыбке, изобразившей искренний восторг и признательность.

– Это очень щедро, ваша светлость, – сказал Флеминг. – Посмотрим, что можно сделать, чтобы удивились по-настоящему, – позволил он себе домыслить.

Леди Сент-Джеймс ушла в превосходном расположении духа.

– И что это будет за торт? – спросила после жена.

– Понятия не имею, – признался он хмуро. – И я держу пари, что она все равно не заплатит.


Бракосочетание капитана Джека Мередита и леди Сент-Джеймс состоялось на следующий день и прошло тихо. Невеста была без подружек. Таинство свершил пожилой священник из Флита. Дружкой был Эбенезер Силверсливз, облачившийся в великолепный камзол от узника, ныне покойного.

– Ну, Джек, а теперь я отправляюсь разбираться с вашими долгами, – объявила новоиспеченная жена, когда все закончилось.

– Когда же я выйду отсюда? – спросил ее супруг.

– Завтра, – ослепительно улыбнулась она. – По моему разумению.


Таких фешенебельных мест, как Фаундлинг – больница для брошенных детей в Корем-Филдс, что за Холборном, – в Лондоне было немного. Благами, столь удивительным образом излившимися на него, тот был обязан в основном композитору Генделю, который в период своего длительного проживания в Лондоне принял активное участие в нескольких добрых начинаниях. В последние годы он, приложив руку к строительству нового сиротского приюта, не только пожертвовал тому орга́н, но и создал там превосходный детский хор. В текущем году он уже дал несколько концертов с исполнением «Мессии», собрав весь Лондон и получив солидную сумму в семь тысяч фунтов, чем присоединился к тем немногим, кого запомнили не только за гений, но и за филантропию. На один такой концерт и вознамерились отправиться тем самым днем молодожены – капитан и миссис Джек Мередит, обосновавшиеся в особняке на Ганновер-сквер.

Миссис Мередит была счастлива, как никогда на своей памяти, а Джек всего несколько часов как вышел из тюрьмы.

Только теперь она могла сказать, что если любовь и жизнь были коварным сражением, то она победила. Она получила все, что хотела, добилась желанного мужчины и поместила подле себя. В доме царили мир и спокойствие. Это было новое чувство, к которому еще предстояло привыкнуть. Даже завтрашний маленький праздник, который она так старательно спланировала, вдруг показался незначительным. А годовое турне по Европе можно и сократить. «Довольно и полугода, – подумала она. – После уединимся в Боктоне». Эта захватывающая мысль подарила ей несколько чудесных минут, пока она готовилась к выходу, но тут тишину внезапно нарушил крик, сопроводившийся жалобным плачем.

– Что за чертовщина? – встрепенулся Джек, направился к двери и скрылся в коридоре.

Через минуту он вернулся, скалясь во весь рот и крепко держа за ухо чумазого босоногого оборванца.

– Боже мой, Джек! – вскричала она наполовину в ужасе, наполовину развеселившись. – Не надо тащить сюда эту гадость! Зачем ты его схватил?

– Да как же, – подмигнул он, – это опасный преступник! Ваш лакей сию секунду застал его за кражей шиллинга с кухонного стола. Он якобы трубы чистил! – Мередит повернулся к мальчишке. – Сейчас мы кликнем сыщиков с Боу-стрит, мелкое чудище. Что ты на это скажешь?

– Я ничего не крал! – завопил мальчик.

– Нет, крал.

– Впервые в жизни, сэр! Честное слово! Пожалуйста, помилуйте!

Это было сказано так убедительно, что впору поверить.

– Джек, убери эту тварь и делай что хочешь, – взмолилась хозяйка.

Но Джек Мередит, который, самое большее, и планировал-то надрать сопляку уши да выставить пинком за дверь, забавлялся при виде сажи, создавшей угрозу для чистенькой спальни жены. Оборвыш, уже ревевший, чрезвычайно кстати тряс башкой, разметывая сажу и побуждая миледи к негодующим возгласам. Ручейки слез прочерчивали на черных щеках белые дорожки. Приходилось признать, что зрелище было довольно жалким. Подобно зверушке, попавшей в когти крупного хищника, мальчуган вдруг сник и безвольно обмяк при капитане, дрожа от страха. Даже брезгливая хозяйка начала испытывать к нему некоторую жалость.

– Как тебя зовут, мальчик? – Она постаралась спросить поласковее.

Молчание.

– Ты всегда воруешь?

Яростное мотание головой.

– Разве ты не знаешь, что это плохо?

Искренний кивок: знаю.

– Тебя кто-то подучил? – спросил Мередит.

Снова кивок, теперь горестный.

– Кто?

Молчание.

В эту секунду, покуда взрослые переглядывались и пожимали плечами, малыш предпринял внезапную, отчаянную попытку к бегству. Дернувшись так, что ухо наверняка взорвалось нестерпимой болью, он вывернулся и помчался в коридор.

Тремя стремительными прыжками Джек настиг его, поймал за руку, втащил обратно и удивленно вскрикнул:

– Взгляните, какая странная штука!

Он поднял ладошку мальчика. Затем взялся за другую, такую же. Он также заметил, что в волосах, с которых осыпалась почти вся сажа, белела диковинная прядь.

– Какой занятный постреленок, – обронил он. – Но с норовом!

И оглянулся на жену.

Она стояла столбом, как будто увидела призрак, и безмолвно взирала на ребенка.

– Что такое? – встревожился Мередит.

Но леди Сент-Джеймс, вернувшись в чувство, сумела лишь вымолвить:

– О боже… Не может быть… Конечно… О господи…

А Мередит так опешил, что не заметил, как отпустил ребенка, который тут же выскочил на улицу и затерялся вдали.


Она будет молчать. Не скажет ему ни слова. Ее не взять ни уговорами, ни даже гневом.

– Дело в мальчике, с ним что-то не так? – спросил он настойчиво. – Пойти и разыскать его?

– Нет! Ни в коем случае! – вскричала она.

Больше она ни словом не обмолвилась о том, что ее потрясло. На концерт поехали молча. После она говорила о завтрашнем приеме и об отъезде на континент, но оставалась бледной и отрешенной. Какой бы ни был в ней похоронен секрет, Мередит видел, что тот причинял ей мучения. И все-таки она не хотела поделиться даже с ним.

Пока не пала темная и беззвучная ночь.

Была ли виной внезапность потрясения? Иль тайная расплата за события последних трех недель, когда она хладнокровно играла жизнью и смертью? А может быть, ее сердце, снискавшее наконец любовь, смягчилось и начало открываться? Она металась во сне, терзаясь душой и телом, не только от ужаса и угрызений совести. То была боль, тоска, великое и всесильное материнское чувство – именно последнее понудило ее на рассвете безотчетно выкрикивать снова и снова:

– Ребенок! О боже! Мое потерянное дитя!

Проснувшись, она обнаружила Мередита безмолвно сидевшим в кресле возле постели. Он бережно, но твердо взял ее за руку и осведомился:

– Что вы сделали с ребенком? Не отрицайте. Вы говорили во сне.

– Отдала, – призналась она. – Но, Джек, это было давным-давно. Все в прошлом. Теперь ничего не исправить. Давайте уедем, сегодня же, и обо всем забудем.

– Чей он был?

Она помялась:

– Это не важно.

– По-моему, важно. Сент-Джеймса? – (Она помолчала. Затем кивнула.) – Значит, наследник?

– Наследником будет наш сын. У нас родится сын. Все достанется ему. Первый был… вы сами видели. – Ее передернуло при воспоминании. – Он был… У него на руках…

Но капитан Джек Мередит знал, к чему обязывал долг во имя спасения и его души, и ее.

– Я убил отца. Но будь я проклят, если лишу наследства ребенка, – сказал он спокойно. – Если вы не примете ребенка назад, мы расстанемся.

И она поняла, что так и будет.

– Вы, может быть, его вообще не найдете, – выдавила она наконец.


Поиски не затянулись. Хотя после вчерашней катастрофы юные Доггеты решили держаться подальше от Ганновер-сквер, им не повезло. Мередит свернул на Гросвенор-сквер и сразу наткнулся на чумазого оборванца с метлой, которую тот бросил, заметив преследователя, и пустился наутек. Малыш промчался по Одли-стрит и юркнул в сторону, но Мередит оказался на высоте и отловил его, не доходя до Хейс-Мьюз.

– Веди меня к отцу, а то хуже будет, – приказал он.

И они зашагали по направлению к Севен-Дайлсу.

Костермонгера они нашли в Ковент-Гардене, где все еще гудел цветочный рынок. Доггет стоял в рабочей шапке возле тележки. На руках у него были кожаные перчатки, которые он надевал всегда, берясь за тележку. Доггет строил глазки довольно хорошенькой торговке, но при виде Мередита и сына мгновенно переключился на них и спросил:

– Что случилось?

– Вчера ваш мальчик забрался в дом воровать, – ответил капитан.

– Быть этого не может, – возразил костермонгер. – Да он такого в жизни не сделает.

– Еще как сделает! – жизнерадостно парировал Мередит. – Но я пришел не поэтому.

– Полно, сэр! – осклабился Доггет. – Не драться же вы пришли, так-скэть?

– Не сегодня. Я должен выяснить, откуда у вас этот мальчик. Он вам родной?

– Пожалуй. – Доггет насторожился.

– Так да или нет?

– А че такое, сэр, пошто интересуетесь?

– Я капитан Мередит, – любезно отозвался Джек, – и у меня есть основания считать, что этот мальчик был брошен слугой, уволенным из некоего дома. – Он солгал не моргнув глазом. – Это все, что я пока могу сказать. Но если мальчик ваш, то и делу конец.

Теперь Гарри Доггет задумался всерьез.

– Я был ему отцом с самого малолетства, – произнес он наконец. – Пристроил, все путем. Не могу ж я отдать его незнамо куда.

– Ну так посмотрите на меня, – предложил капитан.

– Вы тянете на приличного джентльмена, – согласился Доггет и откровенно рассказал Мередиту, как нашел младенца в Севен-Дайлсе.

– Но, папка! – воскликнул мальчуган, искренне удрученный. Он не испытывал никакой симпатии к высокому незнакомцу и вконец растерялся.

– Варежку захлопни, ворье мелкое, – добродушно произнес костермонгер. – Куда тебе дотумкать, коль уродился не пойми как.

Тот нехотя притих.

– Но откель вам знать, что это он? – спросил капитана Доггет.

– А! По рукам. И волосам, – объяснил Мередит. – Приметный малец.

Да, признал костермонгер, этого не отнять.

И вот Гарри Доггет оставил тележку на попечение знакомого лоточника и отправился с ними на Ганновер-сквер, где при виде дома присвистнул и спросил:

– Намекаете, он тут поселится не слугой, а в семье? – Получив утвердительный ответ, изумленно покачал головой, отказался зайти и произнес: – А завтра можно? Просто повидать и увериться, что с ним порядок.

Ему было сказано, что не только можно, но и должно.

Так Джордж, бывший лорд Боктон, а ныне – новый граф Сент-Джеймс, вернулся в свой дом.


Однако для Айзика Флеминга рассвет ознаменовался не радостью, но ощущением безнадежного провала.

Если бы не те сорок фунтов! Деньги значили для него очень много. И дело было не только в том, что он в них отчаянно нуждался, – это, конечно, скверно. Но все было поставлено на один-единственный торт. В итоге что бы он ни придумал, желая порадовать ее светлость, деньги как бы нависали над ним с вопросом: «И все? За сорок-то фунтов?» Он рисовал себе замок, корабль, даже льва – разве что сделать не мог. Но не проходило и часа, как все уже казалось ему избитым, банальным, неинтересным. «Плохо дело, – подумал он. – Мне это не по зубам. Искры не хватает». Ему даже пришло на ум, что леди Сент-Джеймс была права, когда разнесла в пух и прах его прежние пирожные.

– Придется отказаться, – потерянно сказал он жене.

Однако ему остро нужны были эти сорок фунтов.

В тот день он проснулся в глубоком унынии. Счет за булыжники лежал как лежал, неоплаченный. Он заключил, что ему не хватит даже на скромный магазин на Флит-стрит. Возможно, будет лучше перебраться в район подешевле. «Мне конец», – пробормотал мужчина. Он предпочел бы произнести это громко и разбудить жену, но не стал. Вместо этого Флеминг печально отправился готовить печь для выпечки утреннего хлеба.

Заправив первую партию, он вышел на улицу. Флит-стрит еще пустовала. Ни единой телеги. Солнце ярко осветило небеса где-то над Ладгейтом, на востоке, и высокие волнистые облака в бледно-голубом небе напоминали распущенные женские локоны. Высоко над крышами Ладгейта ему было видно великолепное острие церкви Сент-Брайдс работы сэра Кристофера Рена, устремленное в небеса со всеми его восьмиугольными ярусами.

«Сент-Брайдс, – подумал Флеминг. – Отличное название для церкви, когда там свадьба».

И тут его посетила грандиозная идея.


Гости собрались в полном составе: всего два десятка самых близких и бесконечно светских друзей.

Все они, разумеется, знали, насколько скверно обращался с женой Сент-Джеймс, и глубоко сочувствовали. Им было известно и о пекаре Флеминге, чей особый торт, хотя еще и не появился на сцене, обещал быть замечательным. Некая леди, самая жадная до новостей, уже тайком отправила к пекарю лакея, дабы из первых уст выведать подробности давней встречи.

– Узнайте точно, какой ей подбили глаз, левый или правый, – приказала она. – Я не хочу попасть в дурацкое положение, все переврав.

Но даже эта драма вкупе с неожиданной свадьбой – пища для пересудов на многие недели вперед – отошли в тень, ибо их затмило последнее откровение, явившееся из дома номер семнадцать по Ганновер-сквер: обнаружение наследника.

Поразительная история. Злонамеренный слуга, умыкнувший ребенка, когда молодая жена буквально лишилась рассудка, и узнавание пропавшего чада в трубочисте. Все согласились, что это правда, так как не было ни одной разумной причины, по которой леди или ее новоиспеченный супруг сочинили бы подобную небылицу. Общество изъявило желание взглянуть на мальчика, но получило отказ.

– Это будет для него чересчур, – возразила мать. – Я должна его поберечь.

Она и впрямь настояла, а Джек согласился, чтобы оборвыш, который едва изъяснялся на приличном языке, не говоря уже об умении читать и писать, провел в изоляции как минимум год под началом наставника, и только потом его можно будет предъявить в свет.

– Подумать только – проделать все это в мгновение ока и покинуть город! – сетовала одна из леди. – Она заткнула за пояс всех! Я вне себя от зависти.

Что касалось новоиспеченной миссис Мередит, которая почти, хотя ни в коем случае не полностью, оправилась от шока минувшего дня, ее светский триумф, который обессмертил ее на целый сезон, увенчался свадебным тортом. Два лакея внесли его.

Идея, осенившая утром Айзика Флеминга, была настолько проста и в то же время так поразительна, что общество с первого взгляда распознало шедевр. Это был не один торт, а четыре, каждый последующий чуть меньше предыдущего, скрепленные сахарной глазурью и выстроенные ярусами, которые подпирались маленькими деревянными классическими колоннами, тоже в глазури. То была точная, насколько возможно для торта, копия колокольни церкви Сент-Брайдс постройки Рена. Такого торта еще не видывал свет. И без него уже не могла обойтись ни одна свадьба. Гости разразились аплодисментами.

Хозяйка же была так довольна, что очень скоро вспомнила о надобности рассчитаться с пекарем – и заплатила на другой день, перед отъездом из страны.

Однако разговор на углу улицы, который проходил на пике рукоплесканий, обрадовал бы ее меньше. Там беседовали Гарри Доггет и новый граф Сент-Джеймс.

– Значит, порядок? – спрашивал старший.

– Все здорово. Только приходится быть чистюлей да еще обувь носить. Это летом-то! Жуть.

– Не переживай.

– Они собираются научить меня грамоте.

– Ну и не повредит.

Мальчик был настроен задумчиво.

– Папаня, еще одно.

– Ну?

– Да год назад маманя нарезалась и кое-что брякнула мне про Сепа.

– И что же?

– Сказала, что ты нашел его в Севен-Дайлсе.

– Может, и нашел.

– Ну так а что я здесь делаю, если ты нашел его, а не меня?

– Судьба! – жизнерадостно отозвался Гарри Доггет. Он чуть подумал. – Смотри: это же ты залез в дом и попытался украсть шиллинг? – (Сэм кивнул.) – Значит, тебя они и получили.

– Но я же твой сын?

– Конечно мой.

– А Сеп – нет.

– Так это еще неизвестно, – ответил Гарри с несокрушимой логикой. – Когда я на него наткнулся, мне показалось, что мой. А они заладили, что потеряли похожего. Ну сам подумай, – предупредительно добавил он, – вдруг он вовсе не наш и не ихний? Но это уже не важно. Я знаю только то, – изрек Гарри Доггет с пафосом, – что ты, мой сын, взял и выбился в люди.

– Я лорд, – признал мальчик.

В ответ на сие откровение отец расхохотался так, что ухватился за ограду.

– Это как-то нехорошо, – заныл тот.

– Репой своей подумай, – уперся отец. – Хочешь всю жизнь кататься как сыр в масле? Глянь на этот дом. Ейная светлость говорит, что ты ее птенчик. Помалкивай и радуйся! Тебе что, не хочется быть лордом?

– Дело хорошее, – признал Сэм. – Видел бы ты ихнюю жратву. Ни одной сучьей устрицы!

– Вот и славно, – отозвался родитель. – Живи в свое удовольствие. Если придется туго, ты знаешь, где меня найти, но если вздумаешь упустить такой случай, я так надеру тебе задницу, что ты снова захочешь в лорды.

– Ладно. – Тот помедлил. – Папаня!

– Чего тебе?

– Скажи Сепу, чтоб забирал все, что я накопил.

Отец согласно кивнул:

– Будь здоров, Сэм. – И костермонгер ушел, весело насвистывая.


В следующем году миссис Мередит, бывшая леди Сент-Джеймс, скончалась при родах, и в свете установился траур на целый день. Ее супруг, хотя и женился повторно, остался опекуном юного графа Сент-Джеймса, каковую обязанность исполнял целиком и преданно, беря себе лишь разумную долю из состояния. Маленький граф души в нем не чаял. Но те, кто помнил старого графа, отмечали, что сын обладал намного более веселым нравом, чем отец.

Сеп Доггет, подлинный лорд Боктон, стал пожарным и был счастлив, никогда не тоскуя по утраченному наследству, благо не знал о его существовании.

Но главное наследие оставил после себя Айзик Флеминг, изобретение которого принесло ему славу, богатство и шикарный магазин с эркером, по сей день стоящий на Флит-стрит, а его свадебным тортам суждено прожить столько, сколько живы свадьбы.

Лавендер-Хилл

1819 год

Скоро он будет в раю.

Почтовая карета рейсом из Дувра в Лондон вкатила на вытянутый отрог Шутерз-Хилла, а сидевший на козлах молодой человек уже дважды протер от пыли очки. Он волновался, как бы чего не пропустить. На голове у него была большая матерчатая кепка с длинным козырьком, вокруг шеи свободно намотан шерстяной шарф. Сгоравший от нетерпения и возбуждения, восемнадцатилетний Юджин Пенни впервые в жизни ехал в Лондон.

Едва они достигли оконечности Шутерз-Хилла, откуда открылся вид на раскинувшуюся внизу метрополию, его лицо выразило удивление, а после, когда спустились по склону и день вдруг померк, – ужас.

– Вот это Лондон? – воскликнул он.

И кучер расхохотался.


Если задаться целью найти период, когда цивилизация превосходила славу Древнего Рима, то в мире англоязычном выбор пал бы на время правления короля Георга III. Это было долгое царствование, формально тянувшееся – ибо несчастного короля, страдавшего порфирией, надолго объявляли недееспособным – с 1760 по 1820 год; оно вместило два эпохальных события.

Ничто не могло быть более римским по духу, чем образ мыслей и действий тринадцати американских колоний, которые в 1776 году объявили о своей независимости от Британской монархии. К тому времени даже те штаты, которые начинали как пристанища для религиозных беженцев, развились в сообщества, довольно похожие на города-государства независимых фермеров и торговцев, составлявших ядро былого могущества Рима. Мужественный генерал Вашингтон, исповедовавший патрицианские взгляды и владевший в Маунт-Верноне загородной виллой и миллионами акров земли, повел себя по образу и подобию римского аристократа. Тяготели к Античности и авторы конституции, учредившей избираемый конгресс и элитный сенат. В большинстве американских штатов были воспроизведены даже рабовладельческие обычаи Римской республики.

Что же касалось великого катаклизма, случившегося через десяток с лишним лет – Французской революции, – то та открыто провозгласила себя Римом. Революционеры, вдохновленные эпохой Просвещения, которая стала победой античного разума над тем, что представлялось средневековой тиранией и суеверием католической монархии, стремительно переняли все атрибуты древнеримской эпохи. Королевских подданных переименовали, как свободное население Рима, в граждан. Свобода, равенство и братство вскоре обрели кумира в фигуре Наполеона, который поставил свои армии под знамена с римскими орлами и ввел во Франции и значительной части Европы систему римского права. Его любимые живописцы, мебельщики и мастеровые создали стиль ампир, во всех мелочах вдохновленный примерами имперского Рима.

Но на Британских островах римский мир возрождался более выверенными и прагматичными методами. До восхождения на трон Георга III прекрасные античные площади Лондона и палладианские загородные дома аристократии в известной мере, бесспорно, повторяли образчики времен Римской Британии. В его же эпоху, хотя общественные бани и центральное отопление еще предстояло ввести, началось воссоздание главной гордости Рима, больше прочего послужившей к установлению порядка в варварском мире, – системы дорог.

Было время, когда римские дороги исчерчивали остров подобием железной решетки. Затем, заросшие и заброшенные, они были преданы забвению. На протяжении долгих темных веков до просвещенных Стюартов и первых представителей Ганноверской династии английские дороги мало чем отличались от доисторических трактов и разбитых саксонских грунтовок. Что касалось старой кентской дороги от Дувра и Кентербери, которой только что проехал молодой Юджин Пенни, то ею продолжали пользоваться, но щебеночное покрытие было так глубоко похоронено под наносами, что даже она казалась не более чем проселочной.

Все это изменилось. Магистрали конца XVIII века принадлежали частным лицам и акционерным компаниям, зарабатывавшим на них, и это привело к такому росту, что не прошло и поколения, как дороги покрыли бо́льшую часть страны. Иногда они повторяли прямую римскую трассу, чаще – извилистую саксонскую тропу. Покрытие не имело ничего общего с продуманными античными аналогами, но было достаточно ровным и прочным для быстрой и беспрепятственной езды. Те поездки, что ранее занимали день или два, теперь укладывались в часы. Предприниматели, обзаведшиеся парками скоростных карет, стремительно развозили по отдаленнейшим уголкам страны и почту, и публику с лондонских постоялых дворов. Разросшаяся столица вдруг стала доступной для всякого города в королевстве. То было поистине восстановлением Рима вкупе с началом современной эпохи.

И все-таки перспектива, открывшаяся взору молодого Юджина, была совершенно не тем, чего он ждал.

В правление Георга III Лондон продолжал расти, но в основном к северу от Темзы. На южном берегу увеличился Саутуарк, но скромно. К западу от него, хотя вдоль дорог на Вестминстерский мост выстроились дома, находился огромный район Ламбет, который был все еще занят фруктовыми садами, огородами и полями с немногочисленными и разрозненными складами лесоматериалов на берегу. А дальше, вверх по реке, сохранились старые селения Баттерси и Клэпхем, в которых появилось несколько красивых особняков и садов, принадлежавших преуспевающим торговцам и джентльменам. Ниже Саутуарка находились прибрежные районы Бермондси и Ротерхит, изуродованные акрами кирпичных развалин. Но даже те грозили в скором времени отступить под натиском болот. Еще ниже по течению виднелось почти не изменившееся местечко Гринвич с его огромными белыми дворцами.

А за рекой город огромный, как Левиафан, протянулся на север, запад, восток. Во всяком случае, так слышал Юджин, потому что сейчас он столкнулся с проблемой, которого не ведали ни Стюарты, ни Тюдоры, ни даже римляне. Город был невидим.

– Это лондонский туман, сэр, – пояснил кучер.

Город накрыла темно-серая пелена. Желтоватые края побудили Юджина вообразить огромное грязевое облако, выползавшее наружу, – и да, оно явилось навстречу, как только они съехали по старой кентской дороге. К моменту, когда они очутились в районе Саутуарк, небо было темным, а здания расплывались в маслянистой, зеленоватой дымке, слабо подсвеченной оранжевыми огнями. На Хай-стрит карета замедлила ход, к этому моменту Юджин не различал даже лошадиных голов. Когда же они свернули во двор гостиницы «Джордж», юноша понял: он вступил во врата самой преисподней.


Вынырнув из тумана, лодка с негромким скрежетом ткнулась в грязь под лестницей на северном берегу реки. Один из мужчин выбрался на берег и обернулся, намереваясь проститься с другим, оставшимся в лодке. Тот сидел, держа узловатые руки на веслах; странная высокая шляпа была надвинута низко на лоб.

– Удачи, Сайлас, – мягко произнес первый.

Второй ответил не сразу, а когда заговорил, его голос оказался глубок, как река, и густ, как укрывший ее туман.

– Как ты его назовешь?

– Ребенка-то? Люси.

Имя выбрала жена. Ему оно не нравилось.

– Значит, Уилл, со мной ты не хочешь?

– Нет, не по душе мне твое занятие.

– А денежек все нет?

– Я знаю.

Сайлас сплюнул себе под ноги и стал отчаливать.

– Ну и останешься на бобах, – буркнул он.

Мигом позже его старую грязную лодку поглотил туман.

«Лишь бы не там, куда ты сам угодишь», – подумал Уильям Доггет, направляясь домой.


Отец дал Пенни четкое указание: по прибытии в Лондон сразу идти к Джереми Флемингу, его крестному. Но Юджин рассудил, что в таком тумане он может заблудиться, и решил переночевать в гостинице. Настроен он был довольно бодро и сказал себе, что это неудобство просто отложит начало новой жизни на несколько часов.

Чего он не знал, так это того, что окутавший Лондон туман и был неотъемлемой частью этой вожделенной жизни. Англия, возвращавшаяся к стандартам римского прошлого, одновременно поторопилась с великим расцветом, названием которому была промышленная революция.

Нередко считают, что британская промышленная революция олицетворялась огромными фабриками с ордами угнетенных – и да, на севере и в центральных районах действительно существовали литейные цеха, паровые хлопкопрядильные фабрики и угольные шахты, где отправляли под землю детей. Однако на самом деле промышленную революцию возглавила традиционная английская торговля шерстью и выпуск дешевых хлопчатобумажных изделий. Механизированное прядильно-ткацкое производство распространилось широко, но занимались им преимущественно мелкие фабриканты, наладившие потогонную систему труда. И все они работали на угле, так что количество дыма и сажи от несметных печей возросло настолько, что при определенных условиях погоды их черные испарения сливались в покров, под которым накапливались все новые дымы, и далее, когда возникал туман, все это сгущалось в удушливый, непроглядный кошмар, где лица не различались, а вор мог незамеченным прошагать рядом с жертвой сотню шагов. Так появился «гороховый суп», или смог, лондонский туман.

В тепле и уюте главного зала «Джорджа» Юджин забыл о пагубном тумане снаружи. Трактирщик принес ему бифштекс, пирог с почками и бутылку портера, как часто называли темное пиво, а после время от времени перебрасывался с ним парой слов. Юджин жадно изучал окружающих. На постоялом дворе собрались всевозможные путешественники: кучера в тяжелых пальто, торговцы, пара адвокатов, священник, джентльмен, возвращавшийся в глубинку, а также многочисленные местные, все больше лавочники.

Около девяти вошел любопытный тип. Он потребовал кружку портера, молча отнес ее в угол и сел там в одиночестве. С его приходом на миг воцарилась тишина. Плавное течение беседы нарушилось, и люди осторожно расчистили ему место, после чего поспешно вернулись к прерванным занятиям. Незнакомец был немного ниже большинства мужчин, но весьма кряжист и двигался с угрюмой медлительностью. Одет он был в тяжелое пальто неопределенного цвета, на голове – черная шерстяная шапка, высокая и бесформенная, которая была подогнута и доходила до густых черных бровей. Большие глаза источали злобу, под ними залегли темные мешки. Общее впечатление сводилось к сильнейшей угрозе. И было дело в бледности или в странной перепончатой руке, которой он держал кружку, но Юджину померещилось, будто сей призрак явился из темных глубин самой реки, сокрытой туманом.

– Кто это? – спросил он у трактирщика.

– Этот-то? – с отвращением отозвался тот. – Его зовут Сайлас Доггет.

– И чем он занимается? – осведомился Пенни.

– Юноша, вам лучше не знать, – ответил трактирщик и больше не сказал ни слова.

В скором времени Юджин лег спать, радуясь мысли, что впредь уже ни при каких обстоятельствах не увидит Сайласа Доггета.


Запахло бунтом.

Ветер, поднявшийся на рассвете, сдул лондонский смог, который оставил над городом лишь грязную дымку. День выдался прохладный и ясный; хорошая погода приободряла толпу в четыреста человек, собравшуюся перед красивым зданием на Фицрой-сквер послушать зажигательную речь человека, маячившего в верхнем окне.

– Верим ли мы в братство людей? – выкрикнул он.

Толпа подтвердила ревом, что да, это так.

– Признаете ли вы… – это словцо, особо выделенное, являлось фирменной ораторской находкой Закари Карпентера, – признаете ли вы, я спрашиваю, что каждый человек с рождения имеет права? Разве не так подсказывает здравый смысл? Не суть ли они права человека? – Когда ему ответил одобрительный гул, он буквально взорвался: – А эти неотчуждаемые права, – и далее он прогремел барабанной дробью, – разве не означают, что не бывать налогообложению без пред-ста-ви-тель-ства?

И он откровенно подпрыгнул – маленький, плотный, с большой и круглой головой.

Могло показаться странным, что эти тезисы, напрямую заимствованные из трудов великого пропагандиста американской революции Тома Пейна, звучали на лондонской улице. Однако весьма похожие речи велись в эпоху Средневековья, когда вспыхнуло восстание Уота Тайлера, а деды многих англичан помнили левеллеров времен гражданской войны. Палата общин, пуритане, круглоголовые, ныне независимые американцы и радикально настроенные англичане – все эти разнородные ручейки вытекали из старой доброй речки-вольницы. Король Георг III мог бушевать из-за откола американцев, но среди его простых подданных многие читали Пейна и симпатизировали отважным колонистам.

Закари продолжал:

– Ошибся ли я, или парламент все-таки упразднил рабство?

Толпа заверила его, что он прав. Рабство в Англии было упразднено в 1772 году; недавно же стараниями таких реформаторов, как великий Уильям Уилберфорс, работорговлю запретили даже в заморских колониях.

– Может быть, вы не свободнорожденные англичане?

Толпа отозвалась очередным ревом, что они англичане в не меньшей степени, чем ростбиф.

– Так почему же с нами обходятся как с рабами, здесь, в приходе Сент-Панкрас?! – воскликнул он. – Зачем тиранят вольных людей? Признаете ли вы, что это так?

Они признали. Их дружный вой потряс Фицрой-сквер.

И обвинение Карпентера было абсолютно справедливым. Старый спор о главенстве в приходском управлении, который приводил в бешенство Гидеона Карпентера во времена короля Карла, так и не разрешился. Хотя старинным районом Сити с его двадцатью пятью уордами по-прежнему правили мэр, олдермены и ныне во многом декоративные гильдии, оставшаяся часть огромной и разраставшейся метрополии не имела центрального руководства. Приход поддерживал порядок, мостил улицы, заботился о бедных и немощных. Приход строил и организовывал. И разумеется, чтобы платить за это, взимал налоги.

А приход Сент-Панкрас был огромен. Его основная территория простиралась на запад от Холборна на милю с лишком, но он тянулся и на четыре мили к северу через улицы Сити, предместья, открытые поля и разбросанные деревни до холмов Хэмпстеда и Хайгейта. В этом громадном районе жило около шестидесяти тысяч душ, которыми правил совет.

На сегодняшний день приходы были двух типов. В одних в избрании совета участвовала хоть какая-то часть домовладельцев. Такие советы назывались открытыми. В других, которых было меньшинство, но значимое, совет, состав которого утверждался парламентом, назначался без всякого учета мнения прихожан. Эти советы именовались закрытыми, или избранными. И в год от Рождества Господа нашего 1819-й крупнейший приход Сент-Панкрас, бывший открытым, стараниями могущественной аристократической клики оказался закрытым, о чем был издан парламентский акт.

– Это беззаконие! – гремел Карпентер.

Закари Карпентер был личностью известной. По профессии мебельщик, и неплохой. Пройдя ученичество при фирме «Чиппендейл», он некоторое время работал на «Шератон», но после открыл собственное дело, специализируясь в изготовлении домашних конторок для письма, так называемых давенпортов. Как многие краснодеревщики, обосновался он в крупном приходе Сент-Панкрас, где владел мастерской с тремя профессиональными столярами и двумя подмастерьями. И подобно многим ремесленникам и мелким предпринимателям, Карпентер был ярым радикалом.

– Это в крови, – говаривал он.

Детали терялись во мраке времен, но дело Гидеона Карпентера, служившего круглоголовым, в его роду помнили и чтили. Отец Закари был религиозным реформатором. И тот помнил, как мальчиком его вытащили из постели и отвели в огромное здание в Мурфилдсе, где проповедь с благою вестью о чистом и простом христианстве читал сам старый Джон Уэсли. Но Закари не испытывал интереса к религии; он искал чистоты, но желал обрести ее в земных институтах.

Ему было восемнадцать, когда под лозунгом «Свобода, равенство и братство» разразилась Французская революция, и двадцать один в год публикации влиятельного трактата Тома Пейна «Права человека», провозглашавшего: «один человек – один голос». Поизучав его неделю, Закари вступил в Лондонское корреспондентское общество, брошюры и собрания которого вскоре объединили радикалов всей Англии. К двадцати пяти годам его заметили как оратора. С тех пор он и выступал.

– И не является ли, – кричал он, – этот приход лишь единичным примером великой несправедливости, которая творится во всех избирательных округах Британии, где вольные люди не голосуют, а парламент избирается не народом, но горсткой аристократов и их ставленников? Пора положить конец этому позору! Пора народу взять власть в свои руки!

С таким революционным кличем он повернулся и скрылся в здании, породив бурю аплодисментов.

Во всей этой сцене определенно присутствовало нечто странное. Площадь Фицрой-сквер, творение братьев Адам, находилась в самой фешенебельной, юго-западной части прихода. Еще непонятнее было наглядное присутствие за плечом Карпентера домовладельца, усердно кивавшего на протяжении всей речи. И самым удивительным было то, что этот человек являлся воплощением аристократии – благородный граф Сент-Джеймс собственной персоной.

С тех пор как Сэм стал графом, минуло семьдесят лет. Детство, прошедшее в Севен-Дайлсе, постепенно забылось. Порой доходили смутные слухи, иногда возникали отрывочные воспоминания, но отчим Мередит так уверенно и так часто внушал ему, что он был спасен и ему вернули его положение в обществе, что граф постепенно уверовал в это. В отрочестве он уже напрочь забыл о Сепе и знать не знал ни о каком костермонгере, пусть даже тот украдкой высматривал его то здесь, то там. Достигнув же зрелости, граф Сент-Джеймс оказался слишком занят собственными делами, чтобы думать о чем-то еще. И любовался он сейчас собой, поддерживая своего приятеля-радикала Карпентера.

Когда двое мужчин – богатый аристократ и неотесанный торговец – вошли рука об руку в комнату, выражение лица лорда Сент-Джеймса сменилось на раздраженное при виде других двоих, ожидавших внутри.

– Какого черта вы здесь делаете, Боктон? – вскричал он резко, обратившись к тому, кто выглядел более лощеным.

Хотя сыновство лорда Боктона не подлежало ни малейшему сомнению, отца и сына никогда не видели вместе. Старый граф следовал яркой моде нового поколения, названного неотразимыми щеголями эпохи Регентства, или денди. Вместо чулок и штанов ниже колена он носил обтягивающие панталоны на штрипках. Предпочитал фрак с фалдами, яркие рубашки с оборками, свободно повязанные шейные платки или галстуки. Любил ходить в цилиндре и с тростью, а его коллекция жилетов поражала воображение. Даже лихую распущенность денди граф взял себе в правило. Говорили, что он бывал на всех боях и скачках и по любому поводу заключал пари.

Лорд Боктон не увлекался пари. Несмотря на белую, как у отца, прядь в волосах, ростом и худобой он пошел в мать. Он продолжал одеваться по моде двадцатилетней давности в шелковые чулки и туфли с серебряными пряжками, носил черный с пуговицами жилет, жесткий белый воротничок и неизменно темно-зеленый камзол, на что отец совершенно справедливо говаривал: «Вы похожи на бутылку».

– Кто это? – осведомился граф, кивнув на его спутника.

– Мой друг, отец… – начал лорд Боктон.

– Не знал, что у вас есть друзья, – фыркнул граф. – Как вам понравилась речь? – Он отлично знал, что та ничуть не понравилась лорду Боктону. – Боктон, знаете ли, тори, – продолжил он, обращаясь к Карпентеру.

В эпоху Георга III существовало три политических крыла. Тори, партия сквайров и духовенства, стояли за короля и государство. Протекционисты, источником дохода которых обычно бывали скромные земельные владения, поддерживали «Хлебные законы», искусственно взвинчивавшие цены на зерно через тарифы на импорт, а потому с подозрением относились к любым реформам. Их полностью устраивал упрямый старый король Георг, безумный или в уме. Виги же, как обычно, ратовали за превосходство парламента над королем. Коммерческая партия, где по-прежнему заправляли крупные аристократы, нередко владевшие горнодобывающими и торговыми предприятиями, симпатизировала свободной торговле и умеренным реформам. Ее члены соглашались, что это абсурд, когда горстка избирателей направляет своего кандидата в парламент, а растущие промышленные центры не представлены никем, кроме правительства Англии – вполне, как резонно указывал Карпентер, по образу и подобию приходского совета Сент-Панкрас. Они также симпатизировали религиозным диссентерам и евреям, а кое-кто – даже католикам, которым старинный Акт о присяге по-прежнему запрещал занимать государственные должности. Намеченная реформа могла состояться даже при короле Георге, если бы не одна проблема.

Французская революция расположила к свободе изрядную часть Европы, но Англию научила прямо противоположному. Даже на ранних порах свирепость революционеров – их называли якобинцами – и чудовищная резня, развернувшаяся в ходе террора с его гильотинами, всполошили многих мирных англичан. А после во Франции возвысился Наполеон, который попытался вторгнуться в островное королевство. Когда доблестный адмирал Горацио Нельсон положил этому конец, сокрушив при Трафальгаре французский флот, император Франции предпринял попытку разрушить торговые связи Англии и Европы. Неудивительно, что подавляющая часть англичан, включая вигов, сплотилась вокруг премьер-министра от тори Питта – неподкупного патриота, готового защитить страну от этой напасти. Мало того, для большинства собственников революция стала ассоциироваться с войной, а объявленные права человека представлялись исключительно бойней и беспорядками.

«Обойдемся без якобинцев», – заявил английский парламент и наглухо задраил люки, не допуская на остров революционную заразу. Издали «Законы об объединениях», запрещавшие союзы и нелегальные собрания. Сторонники любых реформ вызывали подозрения, и этот страх сохранился даже после 1815 года, когда Веллингтон разбил Наполеона в битве при Ватерлоо.

Существовала третья группа политиков – кучка радикально настроенных вигов, известных под именем якобинцев, которые продолжали ратовать за реформы, терпимость и свободу слова. В мрачные годы борьбы с Наполеоном их вожаком был Чарльз Джеймс Фокс – человек симпатичный, но беспутный, погрязший в долгах. Однако даже противники признавали его величайшим английским оратором всех времен.

Вещая в палате общин, Фокс знал, что в палате лордов всегда мог рассчитывать на поддержку благородного графа Сент-Джеймса. Но в лорде Боктоне Фокс обрел врага пусть зеленого, зато неумолимого.

– Коль скоро вы спрашиваете, отец, – проговорил лорд Боктон, – то речь не показалась мне разумной. – Он сурово взглянул на Закари Карпентера. – Не следует подстрекать народ.

– Милорд боится революции? – осведомился Закари.

– Разумеется.

– И народа? – не отставал радикал.

– Как подобает нам всем, мистер Карпентер, – спокойно ответил Боктон.

Этот диалог обозначил не только взаимную неприязнь, но и более глубокие философские противоречия, которые выразились в разном смысле одних и тех же слов. Это отличие не только пролегло между английскими политическими партиями, но и разделило надвое всю англоязычную культуру – Старый и Новый Свет.

Когда о революции упоминал американец, он разумел под ней действие свободных людей, в своем большинстве владеющих некой собственностью и отрекающихся от коррумпированной аристократии и деспота-монарха. Под народом он понимал ответственных индивидуумов вроде себя самого. Но когда о революции рассуждал лорд Боктон, он обращался к исторической памяти, восходившей к стародавним временам Уота Тайлера. Действительно, многие живо помнили последние крупные лондонские беспорядки сорокалетней давности – так называемый Бунт лорда Гордона, начавшийся как выступление против католиков и обернувшийся погромами с убийством и грабежом. Аналогичным образом лорд Боктон, хотя и не боявшийся ни своего лакея, ни отдельных работников в кентском имении, которых знал с детства, приравнивал народ к ужасной, беззаконной черни. Дело было не только в статусе лорда. Такой же страх перед волнениями вообще испытывали почтенные ремесленники и лавочники, пусть и желавшие реформ.

– Мистер Карпентер, – холодно заметил лорд Боктон, – в настоящий момент я сильнее всего боюсь, что вы с моим отцом спровоцируете бунт.

Для этих страхов имелись серьезные основания. Окончание войны с Наполеоном четыре года назад принесло мир в Европу, однако ничуть не способствовало спокойствию дома. Солдаты возвращались и многие не находили работы; текстильная промышленность приспосабливалась к новым условиям, лишившись крупных заказов на мундиры; цены на зерно оставались высокими. Естественно, в этом винили правительство, и часть населения верила радикалам, которые отнесли все невзгоды на счет коррумпированной верхушки аристократов. Случилось несколько бунтов, правительство всполошилось. А в северном городе Манчестере войска всего несколько недель назад атаковали толпу, перебив больше дюжины человек. Это событие назвали Манчестерской бойней, и все последующие общественные собрания сопровождались напряжением.

– Отец, я удивляюсь, почему вы терпите это в собственном доме, – посетовал лорд Боктон.

Граф Сент-Джеймс и ухом не повел.

– Мой сын хочет сказать, – жизнерадостно пояснил он Карпентеру, – что если бы этот дом принадлежал ему, то здесь бы не было никаких радикалов. И он не понимает одного: почему я вообще продолжаю тут находиться. Он полагает, что я зажился на этом свете. Правильно, Боктон?

– Отец, это возмутительно!

– И деньги, понимаете ли, достанутся ему.

– Отец, я не думаю о деньгах.

– Тем лучше. – Граф со злорадством взглянул на сына. – Деньги, деньги, деньги! – произнес он радостно. – Они для того, чтобы жить в свое удовольствие. Пожалуй, я все и потрачу. – На самом деле граф был намного богаче, чем думал сын, и это чрезвычайно его веселило. – А знаете, Боктон, – спохватился он вдруг, – я собираюсь построить на следующий год новый дом. В Риджентс-парке.

Во времена недееспособности несчастного короля Георга страной управлял его наследник, принц-регент; этот период длился так долго, что был назван Регентством. И что бы ни думали о принце-регенте – человеке, бесспорно, пустом и ленивом, – никто не отрицал, что он обладал стилем. Широкую, обустроенную колоннами городскую артерию Риджент-стрит проложил его архитектор Нэш, уже приступивший к проекту еще замечательнее – оштукатуренным домам и великолепным особнякам по контуру подковы Риджентс-парка. Граф наблюдал за лордом Боктоном, который, пребывая в неведении насчет всего этого, не сумел скрыть гримасу, исказившую лицо при мысли о дороговизне затеи.

– У вас есть внук, сэр, о котором тоже не следует забывать, – с укоризной произнес он.

При упоминании внука взгляд графа немного смягчился. Маленький Джордж был совершенно другим делом. Но мужчина не собирался испортить себе развлечение.

– И возможно, отец, вы все-таки чуточку стары для таких затей, – продолжил лорд Боктон.

– Вовсе нет, – искренне возразил тот. – Я проживу до ста. А вам будет за семьдесят. – Он выглянул в окно. – Никакого бунта. Все спокойно, Боктон. Ступайте домой.

И старый великосветский повеса ушел с Карпентером под руку.

Когда они прилично отошли от дома, лорд Боктон обратился к своему мрачному спутнику:

– Что скажете, мистер Силверсливз?

Силверсливз покачал головой.

– Любопытный случай, милорд, – согласился он и помедлил, прежде чем с сожалением продолжить: – Хотя я не могу… – Он чуть не брякнул «по совести говоря», но передумал. – На сей момент я не могу последовать вашему предложению.

– Но надежда есть?

– О да, милорд, – ответил Силверсливз с профессиональной вескостью. – Его чувство ответственности, несомненно, снижено. Считает, что доживет до ста: бред. Транжирит свои деньги: недееспособность. Его радикальные взгляды – а их я, сэр, считаю ядром – суть именно то, что вызреет в безумие. – Он вздохнул. – Я наблюдал это не раз и не два, милорд: человеком овладевает идея, она разрастается и в итоге добивает его. От энтузиазма к одержимости, от одержимости – к невменяемости. Это вопрос времени и терпения.

– Значит, вы сумеете его запереть? – напрямик спросил Боктон.

– О, я в этом уверен, милорд. Рано или поздно.

– Надеюсь, что рано, – заметил лорд Боктон. – Я рассчитываю на вас.

Это было так, потому что мистер Корнелий Силверсливз являлся заместителем суперинтендента знаменитого Вифлеемского госпиталя, недавно переехавшего в просторные новые хоромы в Саутуарке. Или в обиходе – Бедлама.


Пенни повезло с крестным. Джереми Флеминг жил в удобном узком старом доме неподалеку от Флит-стрит в нескольких минутах ходьбы от кондитерской деда. Вогнутое лицо вдовца, чьи дети давно переженились и покинули дом, расплылось в восторженной улыбке: наконец-то у него будет компания! Он заверил Юджина, что тот волен жить у него сколь угодно долго. Также он приветствовал намерение крестника освоиться в мире финансов, потому что приобрел энциклопедические знания о Сити, снискав огромное уважение за многолетнюю службу клерком в Банке Англии.

В первый день Флеминг показал Юджину Тауэр и собор Святого Павла. Во второй они посетили Вестминстер и Уэст-Энд. На третий он уведомил Юджина: «Сегодня мы возьмемся за твое обучение». Ровно в девять утра они погрузились в двуколку, и пони зацокал по Лондонскому мосту в сторону Гринвича.

– Если хочешь понять Сити, то начинать нужно отсюда, – объяснил Флеминг, когда они взглянули на панораму, открывшуюся с Гринвичского холма.

Вид разительно отличался от того, что встретил Юджина тремя днями раньше. Дул свежий восточный ветер, небо очистилось; далекий город предстал столь ясно, что выглядел нарисованным, а ниже сверкал широкий изгиб реки. Но Флеминг обратил его внимание на череду водных проблесков, которые напоминали большущие пруды по соседству с рекой.

– Это Лондонские доки в Уоппинге; слева – Суррейские, прямо напротив – Вест-Индские, а Ост-Индские еще дальше. – Лицо Флеминга озарилось счастливой улыбкой. – Доки, Юджин! Правда, они прекрасны?

Река, почти не менявшаяся со времен Тюдоров, за последние двадцать лет преобразилась. В Лондонском Пуле ниже Тауэра стало так тесно, что пришлось что-то делать. В приречных топях соорудили сперва один огромный док, затем другой, потом создали систему каналов, построили набережные и дороги, положив начало Лондонским докам. У Юджина голова пошла кругом, когда Флеминг сообщил объем товарооборота в неуклонно разраставшейся Британской торговой империи – внушительные поставки сахара из стран Карибского бассейна, поставки чая из Индии, где Англия, благодаря ряду блестящих кампаний, ныне успешно правила значительной частью субконтинента; широкую торговлю с Европой, Россией, Северной и Южной Америкой. За последние сто лет Лондон превратился из крупного порта в столицу мировой торговли.

– Но никогда не забывай, что это все возможно благодаря одному, – продолжил Флеминг и указал на два фрегата, пришвартованные в Дептфорде. – Военный флот.

После двухвековой борьбы с испанцами, голландцами и французами корабли, заложенные и построенные на дептфордской военно-морской базе короля Генриха Тюдора, подтвердили свое господство на море. Если начало английской торговой империи положили буканьеры королевы Елизаветы, то Нельсон с его продолжателями обеспечили ее сохранность.

– Без флота, Юджин, не будет и города, – изрек крестный.

Юджин расспросил его о многом. Например, не повредила ли торговле Война за независимость США?

Флеминг пожал плечами:

– Да не особенно. Торговля, знаешь ли, подобна реке. Ее останавливаешь, а она знай просачивается. Когда-то главным товаром был табак, а теперь это хлопок. Они выращивают, мы обрабатываем. Есть независимость, нет ее, нравится или не нравится, а торговля идет.

– Но не всегда, – возразил Юджин.

Во время затяжного конфликта с Наполеоном, когда могущественный французский император отрезал Англию от большей части Европы, выстояли только контрабандисты.

– Это верно, – согласился Флеминг, – и спасибо флоту, что мы воспользовались слабостью других рынков. Азиатские и южноамериканские сейчас развиваются вовсю. Но кое-что, Юджин, оказалось не по зубам даже Наполеону.

– Что же?

– Деньги, Юджин. Деньги. – Он усмехнулся. – Видишь ли, пока Наполеон опустошал Европу, все состоятельные иностранцы переправили свои капиталы в Лондон, включая французов! Старина Бонапарт превратил нас в мировой финансовый центр! – И Флеминг хмыкнул, поражаясь причудливости маршрута денежных средств.

На следующий день Флеминг сказал, что им предстоит последняя экскурсия, ибо дела не ждут, и провел Юджина по Чипсайду в Полтри, где и замер, с трудом скрывая волнение. У подножия Корнхилла перед ними высился грандиозный фасад Королевской биржи. Справа стояло прекрасное здание в классическом стиле.

– Мэншн-Хаус, – произнес Флеминг. – Официальная резиденция лорд-мэра. Построена во времена моего отца.

Его тон полностью изменился, когда он указал на другой вытянутый и откровенно римский фасад слева, отделенный от биржи узким переулком под названием Треднидл-стрит.

– А это, Юджин, Английский банк, – произнес он благоговейно.

Зажив своей собственной жизнью в Мерсерс-Холле как акционерная компания, Английский банк пережил всех конкурентов. «Компания Южных морей превратилась в пузырь и лопнула в тысяча семьсот двадцатом», – напомнил Флеминг. Даже могущественной Вест-Индской компанией управляли так скверно, что банк помог правительству приобрести над ней власть. Англию втягивали в войны, а банк снова и снова изыскивал средства, поддерживая страну. Крестный Пенни с гордостью расписал, как учреждение выручало правительство из каждого кризиса, как его сотрудники ныне распоряжались большинством государственных счетов, содержали армию и флот и даже проводили государственные лотереи. Банк, строго говоря, был частной компанией, но фактически стал частью государственной машины.

– Его резервы настолько внушительны и так исправно обслуживаются, что при нужде туда обращаются все лондонские финансовые и торговые дома, – объяснил Флеминг. – Авторитет банка несокрушим. Это единственный банк в Лондоне, который имеет право выпускать банкноты для широкого обращения. Билет Английского банка, Юджин, надежен, как… как… – Здесь красноречие покинуло его. – А эта надежность, Юджин, достигнута благодаря осторожности! – вскричал клерк в своего рода экстазе. – Банк очень осторожен. – Он буквально лучился. – Осторожность, Юджин, – это залог выживания. – Молодой человек собрался поблагодарить его за лекцию, но Флеминг, донельзя довольный, продолжил: – Теперь, Юджин, я поделюсь с тобой кое-какими новостями. Мой старый друг помог мне исхлопотать тебе место. – Он выдержал паузу, подчеркивая важность момента. – В Английском банке.

– В банке?

– Да, – радостно улыбнулся Флеминг. – В самом банке. – Он даже рассмеялся от удовольствия, что так услужил крестнику. – Твоя жизнь устроена раз и навсегда!

Юджину пришлось быстро соображать, как ответить. Он был не семи пядей во лбу, зато весьма честолюбив и чрезвычайно упорен, как его предки-гугеноты. Пенни быстро смекнул, что у них с крестным разные представления о хорошем месте.

– А я справлюсь? – осторожно спросил Юджин.

– О, запросто! Дойдя до руководящей должности, ты сможешь… – Он раскинул руки, показывая, что сам-то не побирается.

– Сэр, дело в том, – осторожно начал Юджин, – что я подумывал о другом. Я приехал сколачивать состояние.

– Состояние? Ты уверен?

– Да. Целиком и полностью.

– Вот как. – Джереми Флеминг на время умолк.

По пути домой Юджин боялся, что обидел Флеминга, но вечером за ужином с маринованными селедками тот невозмутимо спросил:

– На что же ты нацелился? На биржу, частный банк?

Дальнейшее повергло Юджина еще в большее удивление. Казалось, что Флеминг на свой спокойный манер почти обрадовался предприимчивости крестника. Глаза у него зажглись по-новому, и он пустился рассуждать о достоинствах и недостатках частных банков и всяческих фирм.

– Если взять биржевых маклеров, то надежнее, по-моему, квакерские дома, но вряд ли ты подашься в квакеры. Что касается частных банков, то есть, конечно, «Берингс» – банк очень солидный, но без связей тебе туда не устроиться. У Ротшильда все свои. Я думаю, тебе нужен банк помельче, энергичный и активный на всех новых рынках. – Он задумчиво побарабанил пальцами по столу. – Дай мне пару дней, я поспрашиваю. А пока, молодой человек, – добавил он с резвостью совершенно новой, – не обижайтесь, но ваши познания оставляют желать лучшего.

Весь следующий день они занимались, и второй, и третий. Флеминг объяснял, как устроены рынки, политику Сити и его традиции. Приправляя рассказ живейшими сплетнями последних сорока лет, он расписал финансовые добродетели, которые надлежит воспитывать, и с откровенным смаком растолковал подлейшие биржевые уловки. На исходе третьего дня Юджин отважился заметить:

– Я удивляюсь, крестный, что сами вы остались в стороне от этого бизнеса.

Флеминг чуть улыбнулся:

– Когда-то я мечтал об этом.

– Но заниматься не стали?

– Увы, нет. – И Флеминг вздохнул. – Смелости не хватило, – признался он с сожалением. Затем просветлел. – Между прочим, завтра у тебя собеседование.


Банк «Мередитс» представлял собой высокое кирпичное здание в тесном дворике, к которому вел от Корнхилла короткий переулок. Для небольших фирм этого времени было типично селиться в строго георгианских домах со средневековым интерьером. В цокольном этаже размещалась контора – просторное помещение со стойкой и конторками с высокими стульями для клерков. А выше проживали не только мистер Мередит с семьей, но и младшие клерки, совсем как подмастерья. Юджин, очутившийся в уютной гостиной первого этажа, обнаружил себя сидящим напротив симпатичного джентльмена за тридцать, который назвался мистером Мередитом, а также джентльмена много старше. Последний устроился в кресле с высокой спинкой и наблюдал за происходящим, словно за неким спортивным зрелищем.

Мередит постарался разрядить для Юджина обстановку и любезно поговорил о бизнесе, прежде чем поинтересовался его происхождением и именем. Когда Юджин назвался выходцем из гугенотов, Мередит был вполне удовлетворен.

– Сейчас в финансовом мире много гугенотов, – заметил он. – Они молодцы. Надеюсь, вы усердны.

Юджин заверил его, что это так.

– Рассчитываете на повышение?

Юджин не хотел показаться излишне прытким, но признался, что да, он не прочь сделать карьеру, если докажет свою профессиональную состоятельность.

– Вы совершенно правы, – любезно изрек Мередит. – Все зависит от пользы, которую вы принесете. Все присутствующие, – усмехнулся он, взглянув на старика в кресле, – вольны взлететь или упасть.

Он продолжил расспросы, выясняя осведомленность Юджина в финансовых тонкостях, и тот – спасибо крестному за науку – сумел ответить. Собеседование почти завершилось, когда неожиданно подал голос старик:

– Что он думает о свободной торговле?

Вопрос был столь резок и внезапен, что Юджин едва не вздрогнул. Но Мередит только улыбнулся.

– Лорду Сент-Джеймсу любопытны ваши взгляды на фритредерство, – пояснил он.

«Храни Бог Флеминга, – подумал Юджин, – храни его Бог!» Благодаря ему он знал, кто перед ним и что ему отвечать.

– Милорд, я согласен с вигами в том смысле, что в принципе свободная торговля пойдет во благо человечеству, но, пока ее не поддержат наши конкуренты, английским торговцам понадобится та или иная защита.

Это, конечно, в точности повторяло воззрения виговских коммерсантов и их сторонников в Сити: все они ратовали за свободную торговлю, покуда она их устраивала.

– Отлично сказано! – рассмеялся Мередит.

Но граф, похоже, еще не натешился. Сверля Юджина острыми старческими глазами, как лошадь, на которую ставил, он каркнул:

– А как же золотой стандарт, молодой человек? Что вы о нем думаете?

Юджин повторно вознес хвалу крестному. Если в 1819 году существовала тема, способная поднять бурю в парламенте и Сити, то ею была великая проблема золота.

Выпускавшиеся банкноты традиционно соответствовали золотому слитку, на который их всегда можно было обменять. Это ограничивало находившуюся в обращении денежную массу и обеспечивало прочность валюты. Но на заре конфликта с революционной Францией английское правительство, действуя через банк, назанимало столько денег и, соответственно, выпустило столько векселей, что денежная масса возросла несказанно. Дошло до того, что к концу Наполеоновских войн на погашение процентов расходовалось до девяноста процентов государственного дохода. В таких условиях не удавалось обеспечить золотом все банкноты, и Английскому банку было разрешено печатать их без гарантии слитка.

Банкноты сохраняли свою ценность, имея за собой большую кредитоспособность банка и возможность у правительства изыскивать деньги посредством налогов. Но многим солидным тори все это напоминало трюкачество.

«Без золота они недействительны», – сетовали они.

А более проницательные задавали вопрос: «К тому же коль скоро валюта не обеспечена золотом, что помешает этим деятелям не напечатать денег, сколько им вздумается?»

Им не было ни малейшего дела до того, что этим они оскорбляли единство канцлера Казначейства и руководства Английского банка. Парламент заявил, что золотой стандарт восстановят в течение нескольких лет. Но к этому имелось препятствие.

– Золото надежно, милорд, – осторожно произнес Юджин. – Но я считаю, что резкий возврат к нему опасен. Чтобы привязать состоящую в обращении денежную массу к слитку, банку придется ее уменьшить. Это означает падение цен. Всякий бизнес пострадает. Хуже того, если выкачать деньги из рынка, то наши торговцы, и без того бедствующие, не получат кредита, который позволил бы им остаться на плаву. Это чревато коллапсом всей финансовой системы.

Это в точности отражало мнение Сити. Об этом без устали твердили парламенту Ротшильд и другие крупные банкиры. Их опасениям предстояло наглядно подтвердиться в веке грядущем под флагом классической депрессии из-за сокращения денежных запасов.

Ответ Юджина побудил графа Сент-Джеймса сказать лаконично:

– Замечательно.

Юджин добился места.

1822 год

Люси было четыре, когда одним холодным декабрьским утром у нее появился брат. Поначалу решили, что он не жилец.

– Назовем его Горацио, – решил отец. – В честь Нельсона.

Возможно, все они понадеялись на магию великого имени, которая придаст ребенку сил, и это, похоже, сработало. Люси навсегда запомнила день месяцем позже, когда мать осознала, что ребенок выживет, и заявила:

– Малыш не только наш, но и твой. Ты ведь будешь за ним присматривать?

С тех пор Люси иначе и не считала.

Доггетам были ведомы и смерть, и лишения. Уильяму, отцу семейства, было всего три года, когда в огне погиб старый Сеп Доггет, служивший пожарным. Мать Уилла была второй женой Сепа и сделала все, чтобы вырастить его в одиночку. Сводный старший брат Уилла помогал им, но мало, так как был обременен собственными детьми, включая Сайласа. К моменту зрелости Уилл переехал в большой приход Сент-Панкрас, где жил в трех комнатах с женой, Люси и болезненным Горацио – из пятерых детей выжили только двое. Младенческая смертность была городским проклятием. До шестилетнего возраста не доживала и половина лондонских детей.


Пенни внушал себе, что беспокоиться незачем. В конце концов, это была лишь скороспелая догадка. Мередит, несомненно, знал, что делал. Юджин поинтересовался мнением крестного, но Флеминг посоветовал ему не волноваться.

А пока он жил припеваючи под началом у Мередита. Первые два года провел в его доме, навещая Флеминга и иногда, по субботам и воскресеньям, – родителей в Рочестере. Стал старшим братом четверке бойких ребятишек Мередита; был тайно влюблен в очаровательную миссис Мередит – она и ее муж, конечно, отлично об этом знали – и полагал, что если когда-нибудь заживет по их образу и подобию, то станет поистине счастливым человеком.

Банк «Мередитс», как большинство частных банков, оказывал услуги многим землевладельцам, но его главная забота – выделение коммерческих ссуд торговцам, занятым импортом и экспортом. Промышленники оставались ни с чем. «Иначе мне придется вникать в производство», – пояснил Мередит. Производителям на заре промышленной революции помогали друзья, иногда – аристократы-спонсоры и почти никогда – банки. Насущным хлебом мелких, как у Мередита, банков были краткосрочные ссуды для грузовых перевозок, аккредитивы и дисконтирование счетов.

Дела шли туго. Опасения Сити насчет золотого стандарта частично подтвердились. Денежная масса уменьшилась, кредиты урезались, акции падали, и все стало зыбким.

– Нам нужны новые клиенты. Ищите торговцев с узкой специализацией: они часто выживают, – велел Мередит клеркам.

Юджин нашел таких, включая торговца, который занимался индийскими красителями, черепаховым панцирем и перламутром. Но он мечтал втянуть Мередита в дело, сулившее баснословную прибыль: иностранные займы.

Эти внушительные ссуды выдавались правительствам Франции, Пруссии, а в последнее время – южноамериканским странам. Но выгодный бизнес был совершенно неподъемен для отдельного банка, и банки, включая принадлежавший Мередиту, сливались в синдикаты.

– Серьезную прибыль извлекают лишь банки-агенты, то есть посредники, – объяснил Мередит, – потому что получают еще и вознаграждение.

Лидерами в этой сфере являлись банки Беринга и Ротшильда, которые обладали международными связями и могли привлечь к участию другие организации по всей Европе. «Впрочем, „Берингс“ остается за бортом», – отмечал Мередит. К 1820 году всем стало ясно, что младшее поколение Берингов, владевшее крупнейшими поместьями, не уделяло достаточного внимания тонкостям своего бизнеса.

Юджин знал, что некоторые считали не вполне патриотичным вывозить капиталы за рубеж. Но банкир возразил:

– Деньги, Юджин, не признают границ. В конце концов, когда-то Англии одалживали деньги ломбардцы и прочие иностранцы. Теперь наша очередь становиться банкирами. И вполне вероятно, надолго! – добавил он.

В конторе подобралась веселая компания. По вечерам шестерка клерков – всем еще не было тридцати – отправлялась выпить. Сити оказался еще и отличной площадкой для розыгрышей. Любимой забавой было пойти на Королевскую биржу и предложить откровенно липовые акции. После вся публика дружно освистывала неосторожного покупателя. Одна затея – «Китайские заставы» – имела такой успех, что регулярно испытывалась на новичках. В том же году случилась история и посерьезнее: предприимчивый жулик вышел на рынок с облигациями Проэзии – вымышленной южноамериканской страны. Сорвав немалый куш, он скрылся. Два неудачливых инвестора по-настоящему разорились, но маклеры Мередита были молоды и бессердечны – они знай улюлюкали.

Юджин, как бы ни был доволен собой, никогда не упускал из виду намеченной цели. Сколько он стоил? Это выражение Пенни слышал в Сити ежедневно. А как еще было оценить человека в финансовом сообществе? Пока немного, если не принимать в расчет скромного наследства, которое ему предстояло когда-нибудь получить от родителей. Правда, он находился еще в начале пути, но постоянно выслушивал истории о честолюбивых юнцах, добившихся партнерства и разбогатевших менее чем за десять лет. «Не зевай, Юджин, – говаривали ему клерки. – Это главное».

Одним из способов немного заработать на стороне была биржевая игра, но сложно начать, будучи крайне стесненным в средствах. Его просветил приятель, молодой биржевой брокер.

– Юджин, фьючерсы! – заверил он. – Я покажу, как с ними работать.

Фьючерсный рынок – бойкий бизнес. Вместо покупки акции или облигации можно было условиться приобрести ее позднее, по сути заключив пари о ее будущей стоимости, а после найти другого покупателя и продать ему голую возможность по более высокой цене, получив прибыль, но не вложив в предприятие никаких денег. Такая торговля возможностями, в дальнейшем названная деривативами, зародилась в 1720 году во времена «Пузыря Южных морей». Она велась ежедневно, хотя формально была с тех пор незаконной.

Юджин вскоре счел ее хорошим способом поднатаскаться в рискованных сделках. Он завел книжечку, куда записывал все свои действия, и через год не только начал понемногу зарабатывать, но и разработал стратегию уравновешивания риска.

– Соображаешь! – сказал приятель. – Это вроде двойного пари на бегах!

Но именно эти упражнения поселили в Юджине первое беспокойство.

Он понял, что заодно, сам того не желая, мало-помалу воссоздавал картину деятельности банка «Мередитс». Пенни начал записывать важных деловых партнеров и оценивать состояние их дел. И медленно пришел к довольно неприятному выводу.

– Я не могу судить наверняка, – сказал он Флемингу, – но если эти фирмы пойдут ко дну, то потонет и Мередит.

– Не забывай, что за ним стоит граф Сент-Джеймс, – успокоил его крестный.

Все в банке знали, что старого графа воспитал дед Мередита, и тот в знак благодарности поддержал Мередита при основании банка. Старик любил время от времени туда заглянуть: казалось, что бизнес его развлекал.

– Так что смею считать, – заключил Флеминг, – он тебя не подведет.


Помимо Английского банка и Королевской биржи, в Сити развивался еще один деловой центр. В узком анклаве под названием Чапел-Корт, что неподалеку от банка, открылся длинный операционный зал новой Фондовой биржи, который использовался в основном людьми, занимавшимися бессчетными проблемами государственного долга. Его обитатели избрали себе участь вечных школяров. У них имелась даже большая лавка, где торговали булочками с кремом, пончиками и леденцами. Но самым удивительным был дом номер два по Чапел-Корт, превращенный великим боксером Мендозой в боксерский салон, где молодые брокеры и другие горячие головы устраивали поединки либо между собой, либо с профессиональными бойцами.

Однажды Юджину представился случай заглянуть к Мендозе за компанию с Мередитом, и он стал свидетелем любопытного зрелища. Юноша, проводивший бой, был невысок, но очень плотен. По пояс голый, он держал профессиональную боксерскую стойку. В волосах сверкала белая прядь, а шею он зачем-то завязал красным платком. Парень только что отправил в нокдаун брокера и жизнерадостно спрашивал, не хочет ли кто-нибудь еще попытать счастья. Тут его окликнул Мередит:

– Эгей, Джордж! Что вы тут делаете?

– Мое почтение, Мередит! – осклабился тот. – Раунд?

– Нет, благодарю. Джордж, это Юджин Пенни. – Он представил их. – Пенни, это мистер Джордж де Кетт.

И Юджин понял, что видит перед собой внука графа Сент-Джеймса.

О Джордже де Кетте слышали все. Пойдя по стопам деда, ценившего спорт, а не угрюмого лорда Боктона, он удостоился славы самого необузданного и развеселого сорвиголовы в Англии. Он ездил верхом не хуже жокея, дрался как бойцовый петух и плевал на социальные ранги. Что касалось женщин, то о его похождениях слагались легенды. Отец послал его на континент, и он отсутствовал два года, вернувшись оттуда совершенно неизменившимся. Джордж надел рубашку, сошел с ринга, продолжая непринужденно болтать с ними.

Через неделю, встретив Пенни на улице, он немедленно вспомнил его и пригласил в кофейню. Молодые люди замечательно посидели, обсуждая спортивные новости, но Пенни открыл, что круг интересов аристократа был шире, чем он предполагал. Тот основательно знал Италию и Францию и оказался весьма начитан. Ему даже нравилась поэзия.

– Сейчас все увлечены, разумеется, лордом Байроном. Он в моде. Но я люблю и Китса. Люди потешаются над ним, потому что он не джентльмен, но читали ли вы его прошлогоднюю «Оду к соловью»? Она прекрасна.

Джорджа интересовало и банковское дело, он расспросил Юджина о его житье-бытье. Тот рассказал даже о своих операциях с фьючерсами.

– По мне, так чистые скачки, – заметил молодой аристократ. – Изучи правила. Делай двойные ставки. Это дед научил меня всему, что я знаю. Хитрый старый черт, – улыбнулся он. – «Будь беспощаден» – так он сказал. «Если что-то не получается, бросай, прекращай терять время и шагай дальше». Согласны, что в этом и заключается искусство всякой коммерции?

Юджин подумал, что он, безусловно, прав. Но прекратит ли терять время его светлость, если банк «Мередитс» попадет в беду? И насколько беспощадным окажется благородный старый лорд Сент-Джеймс?


– По-моему, – сказал в конце года лорд Боктон Силверсливзу, – отец демонстрирует обнадеживающие признаки.

– Рассудочности, милорд?

– Нет, безумия. Вообще говоря, он может отправиться в тюрьму.

– Вам этого хочется?

– Конечно нет. Но если вы объявите его сумасшедшим, то от тюрьмы мы его спасем.

– А тюрьма вашим целям не послужит?

– Бедлам лучше, – фыркнул лорд Боктон.

– Что же он натворил? – осведомился Силверсливз.

Последние два года отец не давал лорду Боктону серьезных поводов к недовольству, и тот был разочарован. Строительство особняка в Риджентс-парке шло медленно, и лорд Сент-Джеймс, который терпеть не мог проволочек, купил взамен роскошный, но куда менее разорительный дом из тех, что ныне высились на восточной окраине парка. Что касалось опасных политических симпатий графа, то ситуация выровнялась. В правительство вошли два прогрессивных тори – Каннинг и Роберт Пиль, после чего в обществе начали даже шептаться о желательности скромных реформ. Если граф погружался в безумие, то сложившиеся условия не позволяли тому проявиться наглядно.

Помощь пришла из Сент-Панкраса. В 1822 году избранный аристократический приходской совет принял решение о строительстве в фешенебельном квартале новой церкви, по-настоящему достойной прихода. Ее задумали в греческом стиле, и совет пришел в восторг – иначе и не могло быть, благо строили для себя. Карпентер восстал, заявив, что «Господь не озаботится молитвами бедняков – их там не будет». Стоимость составила десятки тысяч, и совету пришлось повысить приходские налоги. «Простые жители Сент-Панкраса будут платить втрое больше прежнего!» – протестовал Карпентер. И тогда отказался платить граф Сент-Джеймс, назвавший затею чудовищной.

И сначала совет растерялся. Скандала ни в коем случае не хотели. Но пара его членов, оказавшихся знакомыми лорда Боктона, заверили всех, что этот номер не пройдет. «За ним потянутся сотни других», – предупредили они. Графу направили уже три заявления, а теперь подумывали об ордере на его арест.

– Пусть сперва арестуют, – удовлетворенно изрек Боктон. – А мы потом его выручим.


Холодным декабрьским утром Юджин оторвался от бумаг и удивленно взглянул на встревоженного Джорджа де Кетта, который вошел в контору и спросил Мередита. Через несколько минут Юджина пригласили в гостиную банкира.

– Лорд Сент-Джеймс арестован, – быстро объяснил Мередит. – Он отказался платить приходу.

– Я бы сам заплатил, – пояснил молодой Джордж, – но моего содержания не хватит.

– Может, лорд Боктон посодействует? – дерзнул спросить Юджин.

Те переглянулись.

– Я заплачу, – поспешил сказать Мередит. – Бог свидетель, Джордж, я обязан ему всем, что имею.

– Это придется делать осторожно, – заметил Джордж. – Если он прознает, что мы вмешались…

– Нам нужен человек неизвестный. Который не на виду, – отозвался Мередит.

Дело уладилось сравнительно легко. Как только Юджин выступил со своим предложением, он сразу отметил неимоверное облегчение, написавшееся на лице приходского клерка.

– Вы утверждаете, что эти деньги…

– Направлены приходскими доброжелателями, сэр.

– Я не расслышал вашего имени.

– О, я выполняю поручение анонимных кругов, сэр. Как видите, это полностью покрывает обязательства лорда Сент-Джеймса.

– Да. Это бесспорно.

– И в этом случае в его аресте, конечно…

– Больше нет надобности. Совершенно верно.

– Но если он отказывается платить? – возразил младший клерк.

– Пусть отказывается хоть до Судного дня, – резко осадил его старший, – но если он или кто-то уже заплатил, то какие могут быть претензии? Он не пойдет в тюрьму, даже если захочет, – добавил он удовлетворенно и вновь обратился к Юджину: – Сэр, я крайне обязан вам и тем, кого вы представляете. Вы избавили нас от серьезных хлопот. Что ж, все обвинения сняты. Его освободят через час, я лично прослежу.

Юджин поспешил к Холборну, довольный успехом. Но через четверть мили его остановил возглас: «Эй! Постойте, сэр!» Позади зазвучали торопливые шаги, и Юджин, обернувшись, узрел перед собой длинную темно-зеленую фигуру лорда Боктона в сопровождении мрачного носатого типа.

Случилось так, что лорд Боктон и Силверсливз только что навестили приходскую контору, дабы увериться, что их жертва благополучно сидит под замком и можно позаботиться о дальнейшем. Теперь они настигли его.

– Это вы приходили в приходскую контору? – спросил лорд Боктон.

– Может быть, и я, – ответил Юджин и сладким голосом продолжил: – Но, с другой стороны, может быть, и не я. А вам что за дело, позвольте узнать?

– Это вас не касается, сэр! Вы пытаетесь помешать осуществлению правосудия?

– Нет. – Он не пытался.

– Под арест захотели?

– Не особенно.

– Как вас зовут, сэр?

Юджин позволил себе изобразить очаровательное замешательство.

– Зовут? – нахмурился он. – Послушайте, сэр, а ведь странное дело! Не могу вспомнить.

И пока они ошарашенно смотрели, он резко свернул за угол и скрылся в боковом переулке.

Лорд Боктон и Силверсливз несколько секунд молча таращились друг на друга. Наконец Силверсливз подал голос:

– Он не помнит своего имени, милорд. А вот это уже несомненный признак безумия.

– Да будь оно проклято, ваше безумие! – завопил Боктон и в бешенстве устремился прочь.

1824 год

Тем днем они забрались дальше обычного, так как добрый сосед с телегой предложил их подбросить.

Люси и Горацио были известной парой на своей жалкой улице. Худая и бледная пятилетняя девочка ежедневно выгуливала малыша, если тот чувствовал себя сносно. Ей сказали, что так он окрепнет. Крошка Гораций щеголял белой прядкой и храбро ковылял рядом, держа сестру за руку.

Сосед, имевший дело неподалеку от Стрэнда, ссадил детей на перекрестке Чаринг-Кросс и обещал забрать через полчаса. Детям было где побродить. Впереди открывался пологий участок – ему еще предстоит расшириться и превратиться в Трафальгарскую площадь. От южной стороны отходили величественные улицы Уайтхолл и Пэлл-Мэлл. Справа чуть виднелся классический фасад Сент-Мартин-ин-зе-Филдс, перед которым тянулись строения Роял-Мьюз с королевскими лошадьми и каретами.

Знойный и пыльный летний полдень сладко пах конским навозом. Повозки, проезжая, неизменно вздымали бурые тучи гудящих мух. А посреди пустыря раскинулся маленький рынок, куда слетали за крошками голуби, селившиеся на античном фронтоне церкви Сент-Мартин. Ходили уличные торговцы, громогласно предлагавшие свой товар. Довольные дети неспешно бродили, пока их внимание не привлекла молодая женщина с корзиной, которая приятным голосом выкрикивала: «Лаванда! Покупайте лаванду!» Этот призыв почему-то запал в душу Люси. Женщина подошла и предложила веточку, а когда Люси сказала, что у нее нет денег, рассмеялась и разрешила взять бесплатно. Аромат был чудесный, и Люси спросила у девушки, откуда она.

– С Лавендер-Хилл, конечно, – ответила та. – Неподалеку от деревни Баттерси – между ней и Клэпхем-Коммон.

Она сообщила, что на тамошних огородах, до которых не было и трех миль, лавандой поросли целые акры земли. Должно быть, замечательное место.

– А это твой братик? – спросила девушка. – Хворый, я вижу?

– Ему уже лучше.

– А песенку про лаванду он знает?

Люси помотала головой, и девушка с готовностью спела:

Лаванда зеленая, дилли-дилли,

Лаванда справа и слева —

Я буду король, дилли-дилли-дилли,

А ты – моя королева.

– Но только мне, наверное, положено петь наоборот: «ты будешь король», – поправила себя девушка. – Так ему и пой! – наказала она весело и удалилась.

Люси и Горацио уже направились обратно на Чаринг-Кросс, но вдруг увидели жену соседа, спешившую к ним от Роял-Мьюз. Ее лицо лоснилось от пота, красное ситцевое платье прилипло к телу. Торопясь к детям, она спугнула стаю голубей.

– Идемте-ка скорее со мной, – бросила она, беря Люси за руку.


Уилла Доггета уложили на постель, и он еще дышал, но Люси, державшая братика за руку, поняла, что ему конец.

В тот душный летний полдень Уилл шел вдоль строившихся новомодных домов у Риджентс-парка. Минуя подмостья, он зачем-то взглянул наверх – как раз вовремя, чтобы увидеть летевшие кирпичи. Их сверзилась целая груда.

Уилл постанывал. Дыхание звучало странно – прерывисто. Он не осознавал присутствия священника, не видел ни Люси, ни Горацио. И к шести вечера был уже мертв.

Лицо у матери Люси посерело. Потерять мужа было ужасно. Женская смертность была высока, так как многие умирали при родах. Но мужчина мог жениться повторно, и детьми занималась новая жена, а как прожить вдове?

Уилла Доггета похоронили на следующий день в общей могиле. Скорбящих оказалось лишь трое. Люси слышала от отца о существовании каких-то других Доггетов, теток или дядек, но те жили далеко, и мать ничего о них не знала. Явился всего один странный, кряжистый тип в бесформенной и старой черной шапке. Молча он дождался, когда с делом покончат, затем подошел и буркнул несколько слов, после чего скрылся. От него пахло рекой, и Люси стало не по себе.

– Кто это? – спросила она у матери.

– Это? – Мать скорчила мину. – Сайлас. Не знаю, откуда он узнал про папу. Я его не звала.

– Он обещал вернуться.

– Надеюсь, что нет.

– А чем он занят? – с любопытством поинтересовалась девочка.

– Не твое дело, – ответила мать.


Так сколько же он стоил? Октябрьским днем, когда Пенни вышел из банка «Мередитс», это вдруг стало важно. А все благодаря прекрасным карим очам и милому голоску с легким шотландским акцентом, принадлежавшим мисс Мэри Форсайт. Вопрос обозначился довольно остро, так как ему предстояло знакомство с ее отцом.

Дела у Юджина шли неплохо. Ему удалось отложить небольшую сумму и перейти к некоторым перспективным вложениям. Рынок зарубежных ссуд разросся, и за последние два года Сити почувствовал себя намного увереннее. Банк «Мередитс» отлично потрудился в Буэнос-Айресе и Бразилии и только что присоединился к огромному мексиканскому синдикату, хотя предусмотрительно отказал в займах Колумбии и Перу. Биржевые маклеры, воодушевленные хлынувшими в Сити денежными потоками, были заняты продажей меньших займовых облигаций и даже сбились в акционерные компании, образовав своего рода флотилию в кильватере большого кредитного корабля. Одним словом, формировался и развивался огромный бычий рынок.[71] Поскольку цены росли, все инвесторы соблюдали благоразумие. А Юджин Пенни, по своему обыкновению играя постоянно, уже заработал больше тысячи фунтов. Но хватит ли этого, гадал он на пороге Королевской биржи, чтобы удовлетворить почтенного Хэмиша Форсайта?

Королевская биржа всегда была шумным местом, но нынче грозила лопнуть. Буквально каждые несколько ярдов этого центра мировой торговли были отведены под отдельное коммерческое направление. Ямайский ряд, Испанский, Норвежский – всюду толпились маклеры, торговавшие акциями всех мыслимых государств. Юджин миновал компанию голландцев, затем американцев и только потом выбрался из пестрой толпы на промежуточный этаж, где было потише. Там, в зале просторном и внушительном, обосновался мистер Форсайт.

Лондонская корпорация «Ллойдс» заслуживала самого серьезного отношения. Старинная кофейня «Ллойдс» давно развилась в искусно управляемое совместное предприятие с высочайшей репутацией. Юджин знал, что страховые брокеры помельче бывали немногим лучше разодетых тележечников и шулеров, но в «Ллойдс» работали люди совершенно другой закалки. В этом мрачном зале, арендованном у биржи, расположился «Судоходный регистр Ллойда». Здешние агенты страховали крупнейшие корабли, действуя через синдикаты вроде тех, которыми пользовались для самых крупных займов банки, и независимо от ценности груза. Их было около ста, и среди них не нашлось бы никого солиднее и принципиальнее, чем суровый человек, что кивком поздоровался с Юджином, хотя и не встал.

Мистера Хэмиша Форсайта сравнивали с шотландским судьей, только что вынесшим приговор. Его пресвитерианские предки были подобны граниту. Но Хэмиш, хотя и не уступал им в строгости, предпочел перенести эти нравы из Божьей Кирхи[72] на лондонский страховой рынок. Его чело, увенчанное редкими седыми прядями, дышало благородством, нос походил на клюв. Время от времени он делал изрядные понюшки табаку, отмечавшие фразы размеренным звучным сопением. Это придавало высказываниям категоричную вескость, внушавшую, что ни один корабль, который застраховал он, не осмелится затонуть.

– Идемте на свежий воздух, – сказал Форсайт.

Проводив Пенни наружу, он дошел с ним до кофейни на Треднидл-стрит и взял ему чашку кофе, как будто сделал одолжение.

– Вы познакомились с моей дочерью, – произнес он.

Пенни признал, что это так.

– Тогда вам лучше отрекомендоваться, – изрек Форсайт, беря щепотку табака.

Пенни почувствовал себя судном, выдерживающим проверку на пригодность к плаванию. Форсайт засыпал его вопросами. Семья? Он расписал. Вероисповедание? Предки были гугенотами. Это повлекло за собой сопение – похоже, одобрительное. Сам он, признался Юджин, принадлежал к Англиканской церкви, но и это осталось в прошлом.

– Похвально, – сказал Форсайт.

Род деятельности? Он объяснил, что служит клерком в банке «Мередитс». Форсайт задумался, после чего возгласил в духе пресвитерианского священника:

– Тот, кто вкладывается в Мексику, может спастись. В Перу… – (Понюшка.) – Никогда.

Будучи спрошен о личном состоянии, Пенни ответил честно и подробно, как было велено, рассказал о своих операциях. Последовал вздох.

– Этот рынок перегрет, молодой человек. Бегите, а то сгорите.

Юджину захотелось поспорить, но он был слишком благоразумен.

– Когда же, сэр?

Форсайт уставился на него как на человека, уцепившегося за скалу, и словно решая, наступить ему на пальцы или помочь выбраться.

– К Пасхе, – изрек он уверенно. И совершенно неожиданно, как будто счел себя слишком добрым, проговорил: – Мистер Пенни, вы носите очки. Выкладывайте правду. Насколько плохо ваше зрение?

Юджин объяснил, что его отец и дед тоже страдали близорукостью.

– Но хуже не становится, – добавил он.

Юджин не понял, удовлетворился ли этим Форсайт, а вскоре угодил под град вопросов о банковском деле и финансах, которые продемонстрировали ему исключительную остроту ума шотландца. На большинство он знал ответ, но последний заставил его помедлить.

– Мистер Пенни, что вы думаете о возвращении к золоту?

Юджин помнил свой ответ графу на такой же вопрос и был в курсе настроений, царивших в Сити, однако сообразил, что если правильно оценил этого человека, то нужно сказать иначе.

– Я выступаю за золотой стандарт, сэр.

– Неужели? – Ему наконец удалось удивить шотландца. – И почему, позвольте узнать?

– Потому что, сэр, – отважно произнес Пенни, – я не доверяю Банку Англии.

– Вот как! – Даже Форсайт онемел. Пенни хранил невозмутимый вид. Он был прав. – В Сити не часто встретишь молодого человека с такими взглядами, – признал тот в конце концов.

Юджин выиграл партию. Английский банк представлялся Форсайту негодным и немощным судном. Какое-то время он пребывал в задумчивости, пока не оправился достаточно, чтобы сделать очередную понюшку.

– Итак, – возобновил он атаку, – вы неравнодушны к Мэри? Но вам придется признать, что она не красавица.

Мэри Форсайт была стройна и с головой чуть крупнее, чем нужно. Каштановые волосы делились прямым пробором; она немного напоминала прилежную ученицу. В ней не было ни шика, ни кокетства. Ее красота заключалась в уме и добросердечной натуре. Юджин искренне любил ее.

– Я позволю себе не согласиться, сэр.

Понюшка. Пауза.

– В таком случае вам нужны ее деньги, – обыденно заметил Форсайт. Он почти дружески изучал Пенни.

Юджин поразмыслил. Форсайт, в отличие от иных банкиров, не славился несметным богатством, но был весьма состоятельным человеком, а Мэри – его единственный ребенок. Отрицать интерес к этому факту нелепо и глупо. Он критически оценил себя и осторожно заговорил:

– Сэр, я никогда не стремился жениться на женщине, которую не уважаю и не люблю. Что касается ее денег, то их не так много и я настроен на большее. Но я хочу… – и здесь он выдержал кратчайшую паузу, – породниться с порядочной и надежной фамилией.

– Порядочной и надежной, говорите?

– Да, сэр.

– Порядочной и надежной? Я порядочен и надежен, сэр. Можете не сомневаться. Я очень надежен, поверьте!

Пенни склонил голову и промолчал. Форсайт тоже помедлил и взял понюшку.

– Мистер Пенни, вы молоды. Вам нужно устроиться в жизни. И Мэри, конечно, может получить лучшее предложение. Но если нет, то через несколько лет мы рассмотрим вашу кандидатуру заново. – Он кивнул, выразив этому одобрение в общем и целом. – Пока же вы можете встречаться с Мэри… – (Понюшка, звучная и заключительная.) – Время от времени.


Люси проходила мимо этого места почти ежедневно, но всегда отворачивалась из суеверного страха. Семье приходилось его избегать.

Работный дом наводил страх на все бедняцкие семейства, а худшим слыл тот, что имелся в приходе Сент-Панкрас. Он высился в углу между двумя неприглядными проездами и когда-то был жилым, принадлежал джентльмену. Но теперь в нем не осталось ничего джентльменского. Неподалеку виднелись разломанные старые колодки и клетка, где некогда держали узников. Слякотный двор погряз в мусоре. Дом уже несколько лет как обещали расширить, ибо несчастных в нем было не перечесть; они набились во все дыры и щели, превратив здание в кроличий садок для обездоленных.

По замыслу приходские работные дома предназначались для помощи бедным. Для немощных – кров, детям – обучение ремеслам, взрослым – работа. На деле все обстояло иначе. Беднота – источник многовекового недовольства: оплачивать постройку новой церкви бывало неприятно, но удавалось хоть посмотреть на результат; когда же средства расходовались на неимущих, тем все было мало. Поэтому на практике приходы тратили на них гроши. Надзор осуществлялся небрежно. Большинство таких мест изобиловало больными, а те здоровые, что попадали туда, держались недолго.

Вскоре после смерти отца Люси опасливо шепнула матери:

– А нас не отправят в работный дом?

– Конечно нет, – солгала та. – Однако нам придется потрудиться.

Мать нашла работу на маленькой фабрике по соседству, где шили ситцевые платья. Но рабочий день длился очень долго, и хозяин не разрешал брать туда маленького Горацио. Поэтому Люси каждое утро забирала брата и шла мимо работного дома на Тоттенхем-Корт-роуд, куда устроилась трудиться.

Закари Карпентер мог думать о мироздании что угодно, но мебельное производство любил. «Сколько понаделаю давенпортов и кресел, столько и продам», – признавался он. Он снял дополнительное помещение, нанял десяток столяров и взял подмастерьев. На него работало вдвое больше людей, но прочие были не мастерами и не учениками, а малыми детьми.

– Если научить, так они очень ловко орудуют своими ручонками и доводят вещь до ума, – объяснял Карпентер.

В своем круге он не знал никого, кто не использовал бы их труд. Оправдывался же сей общественный реформатор так:

– Конечно, им нужно в школу. Но раз не получается, я хоть спасаю их от голода.

Или от работного дома.

Как большинство мастеров, Карпентер не брал детей моложе семи, но для Горацио сделал исключение. Поскольку малыш горел желанием помогать, он выдал ему щеточку и доверил смахивать опилки, время от времени поощряя фартингом.

Люси и ее матери удалось зарабатывать почти не меньше Уилла Доггета. Тот приносил в неделю двадцать-тридцать шиллингов. Вдова получала десять, Люси – пять. Такая картина наблюдалась по всей Англии: женщинам платили вдвое меньше мужчин, а детям – чуть больше одной шестой части.

На Пасху 1825 года Юджин Пенни последовал совету мистера Хэмиша Форсайта и перевел все свои капиталы в наличность и надежные государственные акции. «Если он прав, а я не послушаюсь, он меня не простит вовек, – решил Пенни, – а если ошибся, но я все равно послушаюсь, то это даст мне некоторое превосходство».

Судить о правоте непреклонного шотландца пока было рано. Бум с иностранными займами продолжался. «Мы еще никогда не были в таком плюсе!» – радовался Мередит. Но Пенни, полюбовавшись на страсти, кипевшие на Фондовой бирже, был вынужден признать, что ссуды переоценивали. Похожая ситуация сложилась и на товарном рынке, где люди занимали деньги, лишь бы что-то купить. «Медь, древесина, кофе – цены не могут расти бесконечно!» Но вот прошли весна и лето, а бум все длился.

Пенни добился от фирмы кое-чего. После истории со старым графом Сент-Джеймсом Мередит доверил ему ряд конфиденциальных поручений и стал делиться банковскими секретами.

– Мы последовали примеру Беринга и Ротшильда, – сообщил Мередит. Лидеры рынка зарубежных ссуд всячески избегали биржевых спекуляций. – Но я боюсь общего спада, – признал он. – Мелкому банку вроде нашего очень трудно от него защититься. – Мередит пожал плечами. – Все зависит от того, кто пойдет ко дну.

Опасность для банка «Мередитс», которую изначально уловил Пенни, существовала для всех, кто занимался мелкими финансовыми операциями. Разорись кто-нибудь из должников Мередита – и тот попадет в беду.

– Но главная опасность не столь очевидна, – продолжил он. – Дело не в неудачных инвестициях и сомнительных ссудах, а в том, что предсказать невозможно вообще ничего. Ни в чем нет уверенности, и это нас погубит.

– Я пока такого ни разу не наблюдал, – признался Юджин.

– Молитесь, чтобы и не увидеть, – ответил Мередит.

Юджин еженедельно встречался с Мэри. Они считали, что обязательно поженятся, это вопрос времени. Жалованье Юджина значительно выросло, его положение казалось устойчивым, но он еще не достиг высоты, способной удовлетворить мистера Хэмиша Форсайта.

Невзгоды пришли осенью.

– Пенни, задраивайте люки, – объявил Мередит. – На нас, похоже, надвигается буря. Говорят, что Банк Англии закручивает гайки.

К октябрю пошел ропот. К ноябрю поднялся шум. Рынки заколебались, потом стали валиться.

– Так дальше нельзя! – заявил Мередит. – Банк должен пойти на уступки, иначе начнется паника.

В первых числах декабря Английский банк заключил, что дело зашло чересчур далеко, и начал выдавать кредиты. Слишком поздно.

В среду, 7 декабря, подтвердилось, что за выходные Английский банк оказал помощь частному банку «Поулс», имевшему связи с другими провинциальными банками общим числом не меньше тридцати восьми. В четверг вдруг лопнул крупный йоркширский банк «Вентворт». И в следующие дни джентльмены спешно изымали деньги из банков по всей Англии. Почтовые кареты слетались в Лондон отовсюду, из каждого городка и с одним известием: «Золото. Им нужно золото!»

В конце недели «Поулс» приостановил платежи. К понедельнику, 16 декабря, лопнуло три дюжины провинциальных банков.


Перед рассветом в понедельник на город опустился туман. Все стихло. Пенни нет-нет да и мерещилось, что наступил апокалипсис, а люди в залитой желтым светом конторе ждали гонца с сообщением, что все кончено.

Утро прошло без событий. Работа остановилась. Время от времени того или иного клерка посылали за новостями, и тот скрывался во мгле, а по возвращении докладывал: «На бирже толпа, все требуют денег!», «Банк Уильямса на Минсинг-лейн осадили. Не знаю, выстоят ли они…».

Сам Мередит подготовился тщательно. За последнюю неделю он повидался почти со всеми крупными вкладчиками.

– По-моему, я успокоил всех, – сказал он Юджину. – Но если начнется настоящая паника… – Он пожал плечами. Туман, по его мнению, служил подспорьем. – Нас придется искать.

Он также как мог запасся золотой монетой:

– Двадцать тысяч соверенов!

Правда, в ответ на реплику Пенни о том, что этого хватит, Мередит буркнул:

– А иначе никак…

С утра за деньгами пришло лишь несколько человек. Днем свершилось чудо: явился торговец и положил на счет тысячу фунтов.

– Забрал из «Уильямса», – пояснил он. – У вас надежнее.

По ходу дня пришли новости о новых банках, попавших в беду, но паника еще не докатилась до банка «Мередитс».

А перед самым закрытием нарисовался крепко сбитый, пожилой джентльмен из глубинки в коричневом пальто. Он вышел из тумана, переступил порог и неуверенно произнес:

– Это банк «Мередитс»?

Будучи заверен, что это именно так, он подошел к стойке.

– Гримсдайк, – назвался джентльмен. – Из Камберленда. Я хочу снять деньги.

– О боже, – пробормотал Мередит, – это один из старейших вкладчиков! Я почти забыл, как он выглядит. Должно быть, ехал всю ночь.

– Конечно, сэр, – любезно ответил клерк. – Какую сумму?

– Двадцать тысяч фунтов.

Мередит хладнокровно заверил его, что незачем снимать так много, банк прочен. Но старый джентльмен не для того добирался с севера Англии, чтобы передумать на месте. Он забрал все и велел клеркам отнести деньги в его экипаж. Когда дверь закрылась, Мередит снова пригласил Юджина.

– Подведите баланс, мистер Пенни, и принесите мне в гостиную, – велел он тихо.

Когда же они с Юджином проверили книги, Мередит сделал вывод:

– Мы можем не продержаться и дня. Вот эти трое, – он указал на имена, встревожившие Пенни несколько лет назад, – должны слишком много, и все могут пойти ко дну. Я искренне не знаю, насколько мы платежеспособны. Что касается выплат, то я могу набрать еще пять тысяч наличными, но завтра они уйдут, и нам придется закрыться.

– И нас не поддержит Английский банк?

– До сих пор он не проявил такого желания. В любом случае мы слишком малы, чтобы о нас печься.

Оба помолчали.

– Есть граф Сент-Джеймс, – наконец произнес Юджин.

– Не могу, – поморщился Мередит. – Он и так сделал для меня слишком много. Да и сказал уже, что никогда не выкупит. Я не могу к нему обратиться, – вздохнул он.

– Тогда позвольте мне, – ответил Юджин.


«Старый дьявол, понятно, смылся из Лондона», – пробормотал Пенни вечером, сидя в летевшей стрелой карете.

Граф уехал в Брайтон. Пенни нанял почтовую карету и устремился на пятьдесят миль на юг к морскому курорту. Он мрачно хмыкнул – по крайней мере, выберется из тумана. Юджин прикинул, что если повезет, то доберется до места раньше, чем граф отойдет ко сну. Единственное, что немного смущало Пенни, было то, что он не успел переодеться, а человеком, у которого гостил в Брайтоне граф, был, как нарочно, король.

Шел одиннадцатый час, когда после долгих пререканий с привратниками, лакеями и важными персонами Юджин остался в роскошной приемной наедине с графом Сент-Джеймсом. Старик изрядно угостился шампанским, но впору было дивиться, как быстро сделался жестким его взгляд, стоило Юджину изложить причину своего приезда.

– Я же сказал, что не стану его выручать. Он это знает.

– Знает, милорд. Я упросил его отпустить меня к вам.

– Вас? – уставился на него Сент-Джеймс. – Вы клерк и приходите повидаться со мной? Сюда?

– Мистер Мередит доверяет мне в делах.

– Ну и выдержка у вас, – беззлобно заметил Сент-Джеймс.

– Выдержка – это все, что нужно банку, – быстро ответил Пенни, – если вы нас поддержите.

Старик помолчал. Затем неожиданно вперился взглядом в Пенни – острым, как у букмекера на бегах:

– Банк платежеспособен?

– Да, милорд.

Он смотрел графу прямо в глаза. И произнес это предельно убедительно, хотя и знал, что лжет. Но поступал так ради Мередита.

– Я дам ему десять тысяч под десять процентов, – коротко сказал Сент-Джеймс. – В Лондоне буду завтра. Этого хватит?

На рассвете Юджин Пенни сел в почтовую карету и к середине утра был в Сити. Туман развеялся. На улицах было людно. Когда он сообщал Мередиту новости, банкир был так расстроен, что только пожал ему руку. Но, обретя дар речи, объяснил:

– Боюсь, уже поздно… У нас осталось две тысячи. Уходило по одной в час. К полудню все закончится. Я спрашивал везде, но не нашел ни пенса. И я не могу взять и закрыться до обеда, пока не поступят деньги Сент-Джеймса, потому что после случится такой наплыв, что нас не спасут даже десять тысяч. Нам нужно хотя бы четыре часа. Что мне делать, черт побери?

И в этот момент Юджину пришла в голову поистине блестящая мысль.

– У вас осталось две тысячи? Быстро везите их в банк! Тележку возьмите! – выкрикнул он. – Вот что нужно сделать!

Спустя полчаса Мередит, теперь уже спокойный, как сфинкс, обратился к небольшой толпе, томившейся в конторе:

– Джентльмены, прошу извинить. Мы запросили в банке соверены, а нам прислали только мелочь. Но у нас ее много. Денег хватит всем. Прошу запастись терпением.

И два клерка за конторкой принялись медленно выдавать шиллинги, шестипенсовики, но в основном – пенни. Мелочь тщательно пересчитывали, и деньги уходили всего про триста фунтов в час, но поток не иссякал. Сам граф явился перед закрытием с десятью тысячами золотом и обнаружил, что остались самые паникеры, а прочие рассосались, гонимые откровенной скукой. С тех пор и многие годы после о «Мередитсе» в Сити говорили: «Платить-то они платят, но только пенсами».


Банковский кризис 1825 года не ограничился тем вторником. В среду многим стало хуже – слава богу, не Мередиту. К четвергу Английский банк отбросил всякие строгости и при поддержке кабинета в лице самого железного герцога Веллингтона уже выкупал все финансовые дома подряд.

В пятницу Английский банк лишился и слитка. А вечером он был спасен золотым вливанием, которое предпринял единственный способный на это в Англии, да и в мире, человек – Натан Ротшильд. Он был королем Сити.


Восьмая зима Люси выдалась тяжелой для семьи. Мать донимал лающий кашель, хотя она продолжала работать, а маленький Горацио и вовсе вызывал серьезные опасения. У него слабели ноги. К исходу года Люси иногда оставляла его дома и шла к Карпентеру одна. К весне ему как будто стало лучше, но девочка, ведя его за руку, порой замечала, что он беззвучно плачет.

Как-то теплым летним днем, когда вся семья немного окрепла, Люси удивленно приметила кряжистую фигуру Сайласа Доггета, который топал к их двери. Он, не спросясь, вошел, уселся за кухонный стол и мрачно прогудел:

– Мне нужна помощь. Получил предложение.

– Ни за что! – вскричала мать Люси, как только узнала, о чем идет речь.

– Буду платить двадцать пять шиллингов в неделю, – продолжил тот. – Избавлю вас от работного дома.

– Мы не в работном доме.

Сайлас секунду помолчал.

– Ты такая же дура, как твой муженек, – отметил он.

– Оставь нас в покое! Убирайся! – заорала мать, теперь уже в нескрываемой ярости.

Сайлас пожал плечами и неторопливо встал. Задержавшись в дверях, он остановил взгляд на Люси:

– Парнишка слабак, но девонька крепкая. Может, через год-другой будет не такой гордой, как ты. – Он положил тяжелую руку Люси на плечо. – Не забывай своего дядюшку Сайласа, девочка, – пробасил он. – Я буду ждать.

Однажды в сентябре Люси с Горацио вернулись от Карпентера, не ожидая застать дома мать, и услышали странные звуки, доносившиеся из общей спальни. Отворив дверь, они увидели мать на постели. Она была очень бледна и хрипела. Когда дети приблизились, она повернула к ним голову, но явно задыхалась. Выставив брата из комнаты, Люси побежала к соседке и тревожно ждала, пока женщина помогала матери. Наконец приступ прошел.

– Что с ней? – в отчаянии спросила Люси. – Мама умирает?

– Нет, – ответила женщина. – В округе таких много, Люси. Это астма.

Люси слышала о такой напасти, но ни разу не видела.

– А это опасно?

– Я знавала людей, умерших от удушья, – честно признала та. – Но большинство живет, хотя и слабеет.

– Чем же ей помочь? – вскричала Люси.

– Больше лежать. Меньше волноваться. – Соседка пожала плечами и дружески погладила ее по голове.

Прошел месяц. Мать чувствовала себя сносно, если не считать нескольких легких приступов. Но вот однажды утром ей снова стало так плохо, что она не пошла на работу, и Люси вернулась к отложенной теме.

– Мама, разреши мне работать у дяди Сайласа. Он добрый. Смотри, сколько предложил!

– Добрый? Это Сайлас-то? – Мать с отвращением покачала головой. – Да при одной мысли, что ты займешься тем же, чем он…

– Как-нибудь перетерплю.

– Ни за что, Люси, пока я дышу! – крикнула мать. – Даже думать об этом забудь!


В сентябре 1827 года Юджин Пенни решил поставить точку. Банк «Мередитс» довольно неплохо вышел из кризиса. Лорд Сент-Джеймс вернул свои деньги и вспоминал молодого клерка не без восхищения. Мередит был у него в долгу. До Хэмиша Форсайта дошли слухи, что двадцатипятилетний Пенни – многообещающий малый. Сам Юджин скопил уже около двух тысяч фунтов – немало, с учетом того, что рядовой клерк Банка Англии обходился сотней в год. Близилось время, когда он мог рассчитывать на заманчивые предложения от других фирм Сити. Но он знал и то, что Хэмиш Форсайт ценил последовательность и постоянство.

Однажды утром в понедельник он предстал перед Мередитом в его гостиной.

– У меня хорошие новости, – сообщил Юджин. – Я рад уведомить вас, что собираюсь жениться на единственной дочери мистера Хэмиша Форсайта из «Ллойдса». Она, как вы понимаете, наследует все его состояние.

– Мой дорогой Пенни! – Мередит, искренне восхищенный, хотел созвать все семейство, но Юджин его удержал:

– Это не все. Думаю, вы согласитесь, что я заслужил должность младшего компаньона. Это приличествует и зятю Форсайта. Если вы против, то Форсайт обязательно решит, что мне следует поискать другое место.

– Мой дорогой Юджин! – У Мередита не ушло много времени на подсчет возможного состояния Форсайта и признание факта, что Пенни и впрямь показал себя ценным сотрудником. – Я и сам об этом подумал.

Пригубив бокал хереса, который вручил ему Мередит, Пенни отправился в «Ллойдс».

– Мистер Форсайт, – произнес он отважно, – я стал компаньоном Мередита и пришел просить руки Мэри.

– Компаньоном? – переспросил шотландец. – Это точно? – (Юджин кивнул.) – Ну что же, в таком случае признаю вашу правоту. Пора. – Он задумался, взял понюшку табаку. – У вас есть кольцо?

– Куплю нынче.

– Отлично, отлично. Без кольца нельзя. Но если вы готовы прислушаться к моему совету, не покупайте слишком дорогое. Я могу свести вас с человеком, который снабдит вас… – (Понюшка.) Разумной вещью.


У Пенни родился здоровый первенец, второй был уже на подходе, когда Мэри выразила желание поселиться за пределами столицы. А потому пришла в восторг, услышав от Юджина, что тот нашел дом в Клэпхеме.

Он сделал осмысленный выбор, остановившись на деревушке на южном берегу Темзы. Место одобрил даже Хэмиш Форсайт. «Южный берег – подходящее место», – кивнул он. Попасть туда стало намного легче благодаря трем новым мостам – Ватерлоо, Саутуарк и Воксхолл. Открытые поля у Ламбета превратились в красивые улицы, так что поездка в коляске к богатым особнякам Баттерси и Клэпхема обернулась приятной прогулкой по фешенебельному предместью. В самом же Клэпхеме вокруг старинного выгона выросло много представительных зданий. Церковь в центре была величественным классическим строением. Форсайту показалось, что найденный Пенни дом с шестью спальнями великоват, но он смягчился, когда Юджин напомнил, что семья будет расти.

– Сэкономите на следующем переезде, – заключил тесть. И чтобы отметить событие, даже купил чете прекрасный веджвудский сервиз. – Веджвудский фарфор выдержан по единому образцу, – пояснил он. – Если что-нибудь разобьется, всегда можно заменить без ущерба для целого.

Юджин обнаружил, что добираться до конторы ему всего полчаса. Жене же больше понравилось то, что в сотне ярдов от их милого сада простирались лавандовые поля, раскинувшиеся на склоне до Баттерси. На вопрос, где она поселилась, Мэри отвечала, что в Клэпхеме, откуда рукой подать до Лавендер-Хилл.

1829 год

Лодка медленно бороздила бурую воду, выходя на простор. Осадка была такой, что в сумерках апрельского вечера издалека казалось, что она готова затонуть. Достигнув середины реки на полпути между Блэкфрайерсом и Бэнксайдом, она замедлила ход и замерла, будто удерживаемая незримой нитью.

– Прямо, – пробасил с кормы Сайлас. Весла послушно окунулись в воду. – Греби вперед. Вот так.

Люси, теперь десятилетняя, работала на Сайласа уже год, но так и не привыкла. В Темзу сбрасывалось столько нечистот, промышленных отходов и угольной пыли, что не справлялся даже отлив. Во время прилива вода становилась мутной, а с отливом над ней растекался тошнотворный запах. Пожалуй, впервые в истории от нечистот дохла рыба, и вздувшиеся крапчатые тушки то и дело виднелись средь мусора на грязевых проплешинах. Когда на реку спускался «гороховый суп», туман сливался с водой в одно непроглядное вонючее целое. Люси, окуная весла, часто наталкивалась лопастями на плавающие экскременты.

Сайлас вдруг сунулся за борт и погрузил руки в воду. А секундой позже в лодку ткнулось что-то тяжелое. Он взял веревку, лежавшую в ногах, обмотал предмет и привязал другой конец к кольцу на корме. Затем снова принялся шарить в воде. Довольно хрюкнув, сел прямо, разомкнул перепончатые лапищи и показал Люси с полдюжины золотых соверенов и карманные часы. Сложив все это под ноги, он заново свесился, всматриваясь в лицо трупа, колыхавшегося у самой поверхности.

– Он самый. Десять фунтов за него.

Такая награда была обещана за отыскание тела некоего мистера Тобиаса Джонса, пропавшего неделю назад, но с трупами часто находили и ценности, что повышало выгодность предприятия. Для Сайласа и Люси было настоящей удачей найти мертвое тело.

Сайлас был сборщиком речного мусора – таких называли черпальщиками. Черпальщики гребли все подряд: бочки и ящики, выпавшие из лодок, деревянные балки, корзины, бутылки – и, разумеется, трупы. В этих водных стервятниках таилось нечто, из-за чего их сторонились. Тем не менее лучшие из них, вроде Сайласа, зарабатывали неплохо, благо грязная река ежедневно хоть что-то, да приносила.

Люси до сих пор не понимала, зачем он взял ее в помощницы. «Ты моя плоть и кровь», – говаривал Сайлас. И деньги, которые он ей давал, надежно хранили ее маленькое семейство от работного дома. Но если Сайлас был так предан семье, то одна вещь ее настораживала.

Она звала его дядей, однако знала, что в действительности Сайлас приходился ей не совсем родным.

– Ваши отцы были единокровными братьями, – поведала ей мать. – Еще были сестры, а у Сайласа тоже был родной брат.

Однажды она спросила Сайласа об этих других Доггетах, но тот лишь пожал плечами:

– Не думай о них. Их нет.

Она так и не поняла, имел ли он в виду, что те мертвы или просто покинули Лондон. Ей пришло в голову, что другим Доггетам не было дела до Сайласа. Тот же, какой бы ни была причина их отсутствия, не упускал случая напомнить:

– У тебя никого нет, кроме меня, крошка Люси.

Она целиком зависела от него.

Прошел почти год, но астма взяла верх, и мать не смогла работать. В конце концов, когда доходы сократились до пяти шиллингов и Люси взмолилась, та обессиленно согласилась: «Ступай к Сайласу, коли так».

В отсутствие Люси хозяйством занимался маленький Горацио. Бледный и тощий, к семи годам он сильно вытянулся, ноги стали как палки, но он помалкивал и не сдавался. Изо дня в день Люси, возвращаясь, заставала его с горячим чайником и готовой едой – он ждал сестру. Спрашивала о матери, и Горацио с неизменной бодростью отвечал: «Мама раздышалась». Или тише: «Мама устала» – это означало, что ей плохо.

Когда бывало тепло, а мать чувствовала себя сносно, Горацио ходил с Люси к реке. Девочка не пускала его в лодку – вдруг Сайласу попадется покойник, – но он сидел на солнышке у лодочного сарая или, если случался отлив, бродил по илистым отмелям, где копошилась другая ребятня. Ему, как только они что-нибудь находили и мчались взглянуть, было за ними не поспеть, но он встречал Люси счастливой улыбкой и показывал мелкие сокровища, найденные в серых иловых наносах.

И каждый вечер она обнимала его, а он обещал:

– Когда-нибудь я стану сильным. И буду работать за всех, а ты будешь отдыхать дома.

Она ласково баюкала его и пела колыбельные, всегда заканчивая любимой, с подачи торговки лавандой. Пела и повторяла ее снова и снова, очень тихо, пока он не засыпал.

К сожалению, Сайлас его недолюбливал. Сверлил тяжелым, злым взглядом и говорил:

– Хворый, как твоя мать!

– Он набирается сил! – возражала она.

– Да ему в жизни весла́ не поднять, – пожимал плечами Сайлас.

Сейчас Люси поменялась местами с Сайласом; тот сел за тяжелые весла и медленными, мощными гребками взял курс на Тауэр, она же сидела на корме, думая только о мертвеце, которого тащили на веревке.

– Твой брат умрет, – вдруг произнес Сайлас. – Ты ведь знаешь об этом?

– Нет, выживет! – крикнула она дерзко. – И будет грести получше тебя!

Какое-то время Сайлас молчал, но стоило им поравняться с колоколенкой церкви Всех Святых над мрачным древним Тауэром, грубо бросил:

– Не слишком к нему привязывайся. Он не жилец.


Когда Закари Карпентер взял слово, в примолкшем холле Сент-Панкраса никому и в голову не пришло, что тот считал свои старания напрасной тратой времени. А ведь он полжизни ратовал за реформы и ничего не достиг. Тем не менее Карпентер обратился к толпе с обычным красноречием. Тема подходящая, за несколько лет он вполне ее обкатал.

– Разве вы не признаете, – начал он, – что эту нацию обкрадывают кровопийцы? Кто такие король, его парламент и их многочисленные дружки? Пожиратели налогов! Они едят вашу плоть. Я могу предоставить вам доказательство низости этого королевства. Хотите?

Толпа единодушно сказала, что хочет.

– Ну так ступайте на Мэлл! – ярился Карпентер. – Отправляйтесь на Мэлл, загляните в конец и доложите мне, что там такое! Я скажу, что вы там увидите: не просто кирпич и известку, не просто камень, башню и бельведер. Вы, друзья мои, увидите безобразие, сооруженное в насмешку над вами! Вот вам и доказательство!

Он говорил, конечно, о Букингемском дворце.

Из всех бесчинств, учиненных, к негодованию Англии, принцем-регентом, теперь уже королем, ни одно – ни долги, ни его неприкаянная жена, ни даже странная коронация – не шло в сравнение с нынешним скандалом вокруг Букингемского дворца. Георг IV решил превратить в дворец дом, купленный королевской семьей. Был приглашен его друг архитектор Нэш, и парламент с великой неохотой выделил двести тысяч фунтов, которые быстро закончились. Радикалы заявили протест, парламент выступил против, рассвирепел даже верный герцог Веллингтон. Король безмятежно гнул свою линию. Стоимость строительства достигла чудовищной цифры – семисот тысяч фунтов.

Для Карпентера Букингемский дворец стал беспроигрышной темой. Достаточно было указать слушателям, что такие пакости будут длиться, пока не произойдет реформа, – и дело в шляпе. А вот был ли в этом смысл? Ничто не менялось. Закоренелый тори герцог Веллингтон стал в прошлом году премьером. Железный герцог немного подправил «Хлебные законы» и облегчил жизнь бедным, но не настолько, чтобы хоть как-то задеть землевладельцев. Правдой было и то, что герцог отменил Акт о присяге, благодаря чему уэслианцы и диссентеры вроде Карпентера получили право поступать на государственную службу. Но Карпентера было не провести. «Веллингтон – генерал, – рассудил он. – Это тактическая уловка, герцог просто хочет укрепить позиции среди представителей среднего класса».

Нынешнее правительство не уставало выказывать боевой настрой. Министр внутренних дел Роберт Пиль, недовольный давно устаревшими методами работы сыщиков с Боу-стрит, предлагал даже обеспечить закон и порядок с помощью единой полиции с централизованным управлением – поистине устрашающая идея. В Сити уже заявили, что не потерпят никакой полиции, не подчиненной лорд-мэру, а добропорядочные граждане судачили: «Герцог и Пиль хотят вернуть нас в суровые времена Кромвеля и генералов». По мнению Карпентера, до реформы было как никогда далеко.

Поэтому, когда толпа начала расходиться, Карпентер пришел в великое удивление при виде лорда Боктона в темно-зеленом, который направился к нему ничуть не мрачный, но даже с улыбкой. Протянув руку, этот упертый тори изрек:

– Мистер Карпентер, я согласен с каждым вашим словом!

Карпентер подозрительно посмотрел на него. Скупердяй Боктон мог согласиться с критикой абсурдных затрат на Букингемский дворец, но не больше.

Лорд Боктон, видя его недоумение, хладнокровно продолжил:

– Мы с вами ближе, чем вам кажется, мистер Карпентер. Вообще-то, – подался он ближе, – я пришел просить помощи.

– У меня?

Какого дьявола ему нужно?

– Да. Видите ли, мистер Карпентер, я выступаю за парламент. – Он снова улыбнулся. – И я призываю к реформе.

Наблюдая за Закари Карпентером, лорд Боктон с удовольствием убедился, что правильно оценил человеческую природу. Предложения, которые он сделал радикалу, были тщательно выверены. Боктон всерьез надеялся добиться желаемого.

Отстаивать систему представительства, которой возмущался Карпентер, было действительно трудно. Там не было депутатов от крупных промышленных городов; многими парламентариями от сельских округов успешно помыкали видные лендлорды, а самым возмутительным явлением были карманные округа – их часто называли гнилыми местечками, где депутаты выдвигались от жалкой горстки избирателей. Такие парламентарии часто бывали не самостоятельными политиками, а кем-то купленными ставленниками.

Некоторые радикалы даже предпочитали тайное голосование.

– Лично мне, – поделился Боктон, – эта практика кажется трусливыми закулисными махинациями, в которых не должен участвовать человек честный. Возможно, вы убедите меня в обратном, мистер Карпентер.

А подлинным испытанием стал вопрос об избирательном праве.

– Вы искренне считаете, мистер Карпентер, что правом избирать руководителей государства должен любой человек, например работник, выгнанный за пьянство, подмастерье, даже нищий в работном доме?

И Карпентер, как и ожидалось, замялся. Этот вопрос годами мучил реформаторов. Пуристы считали, что избирательным правом должны обладать все, независимо от положения. Десять лет назад Карпентер согласился бы с этим, но с возрастом начал сомневаться. Готовы ли к такой ответственности его двадцать работников?

– Правом голоса должны обладать все, кто платит налоги.

Почтенные граждане. Такие, как он сам.

– Именно так, – подхватил лорд Боктон.

Ни одному из них не пришло в голову, что это может касаться и женщин.

– Мой титул наследника графа Сент-Джеймса – лишь дань этикету, – напомнил Боктон Карпентеру. – Отец заседает в палате лордов, но я могу находиться в палате общин. – (Так часто поступали расчетливые аристократы.) – На следующих выборах я собираюсь баллотироваться от Сент-Панкраса, – продолжил он. – Конечно, я тори, но обещаю голосовать за реформу. Мне нужна ваша поддержка.

– Но почему? – изумился радикал. – Зачем вам реформа?

Причина, по которой Боктон и подобные ему тори вдруг развернулись и стали ратовать за реформу, не имела никакого отношения к существу дела. Она заключалась в ирландских католиках.

В минувшем году на внезапных дополнительных выборах в британский парламент был избран видный ирландский католик. По существовавшим законам он не мог там находиться. «Но если мы упремся, ирландцы могут восстать, – с сожалением констатировал Веллингтон. – Мы обязаны сохранить королевскую власть». Его прагматичный солдатский ум считал это делом чести. И после отчаянной борьбы правительство тори фактически объединилось с вигами, проведя закон, который предоставлял католикам те же права, что и диссентерам. Но это был опасный политический курс.

К весне 1829 года несгибаемые тори в шейрах поймали себя на согласии с лавочниками-уэслианцами. «Англия – протестантское государство, – заявили они. – Иначе зачем мы вышвырнули Стюартов? Правительство и его ставленники предают нас. Сегодня они уступят католикам, а завтра кому?»

– На самом деле, – с обезоруживающей откровенностью сказал Карпентеру Боктон, – некоторые из нас склоняются к мысли, что вернее иметь дело с надежными людьми из среднего класса, чем с беспринципными марионетками. Я не горячий поклонник реформ, но разумная реформа, наверное, лучше хаоса.

Мужчины взглянули друг на друга. У них были общие интересы. Они договорились.

Остался нюанс, по-прежнему удивлявший Карпентера. Достигнув взаимопонимания с бывшим врагом, он отважился спросить:

– Милорд, означает ли это, что теперь ваш отец доволен вами?

Боктон чуть замялся и напустил на себя страдальческий вид.

– Не знаю… – ответил он, выдержал еще одну короткую паузу и продолжил: – Скажите, мистер Карпентер, сошлись бы вы с ним во мнении насчет Букингемского дворца?

– Полагаю, что да.

– А вот и нет. Он говорит, что король волен тратить сколько пожелает.

Это была истинная правда. Охочий до удовольствий граф дружил с королем, и ему было глубоко наплевать на сумму, в которую обходился дворец.

Карпентер пришел в замешательство. История с Букингемским дворцом повергла его если не в полное удивление, то в некоторый шок.

– Он не всегда последователен, – признал Карпентер.

– Надеюсь, что и только, – с сыновней искренностью отозвался лорд Боктон. – Беда в том, что родные беспокоятся за него. Они давно озабочены тем, что он, возможно, не вполне… – Он помедлил в последний раз. – Что он не в своем уме. – Боктон серьезно взглянул на Карпентера. – Вы часто с ним видитесь. Что скажете?

– По-моему, с ним все в порядке, – нахмурился Карпентер и чуть не добавил: «для лорда».

– Хорошо, хорошо. Я рад это слышать. Мистер Карпентер, если у вас возникнут какие-то сомнения, то будет весьма любезно с вашей стороны поставить меня в известность – конечно, совершенно конфиденциально.


Люси навсегда запомнила день, когда они отправились на Лавендер-Хилл.

Было тепло, они шагали по Тоттенхем-Корт-роуд. Люси взяла флягу с водой и кое-что из еды; все это было убрано в узелок. Пройдя с милю, они останавливались, чтобы Горацио передохнул, и так добрели до Стрэнда и перешли через мост Ватерлоо.

Годами раньше это вылилось бы в более приятную прогулку вдоль Темзы с лесными складами по правую руку и огородами по левую. Теперь же склады превращались в маленькие фабрики, а огороды сменились рядами домов для рабочих и мелких предпринимателей. Люси и Горацио достигли окрестностей Ламбетского дворца; день разогрелся, и стало жарко. Оттуда им предстоял еще один длинный переход до Воксхолла, где все еще действовал старый парк развлечений. Но великолепный вид на дворец испортил выросший перед ними уксусно-спиртовой завод.

Когда они дошли до Воксхолла по нагревшейся и пыльной дороге, Люси заметила, что Горацио начал прихрамывать.


Мэри Пенни миновала Воксхолл, едва отзвонили полуденные колокола. Двуколка, направлявшаяся в Клэпхем, приготовилась к долгому подъему, но тут она заметила на обочине державшихся за руки детей.

– Стойте! – крикнула она кучеру. – Давайте подвезем ребятишек. Они совсем выдохлись.

И секундой позже Люси и Горацио с великим облечением устроились подле доброй леди. Услышав, куда они держат путь, та воскликнула:

– Надо же, я там и живу! Дивное местечко!

Потом, когда Люси просветила ее насчет их похода, спросила:

– И вы хотели идти обратно пешком до самого Сент-Панкраса? Долгая дорога, – заметила Мэри, рассматривая ноги Горацио. – Давайте-ка вы сперва хорошенько отдохнете на Лавендер-Хилле.

Послеполуденный Лавендер-Хилл. Августовское солнце щедро рассылало тепло. Тысячи – возможно, десятки тысяч – лавандовых кустиков насытили склоны голубоватой дымкой, над которой без умолку и монотонно жужжали бессчетные пчелы. От аромата кружилась голова.

Люси, развязывая узелок с едой, побаивалась пчел. Но те были слишком заняты лавандой. Она прикрыла голову Горацио платком от солнца.

И дети провели там час, затем следующий; им было так хорошо, что никуда не хотелось идти, и они упивались теплым, насыщенным сладостью воздухом, как волшебным эликсиром, обещавшим новую жизнь. Та леди не зря назвала это место дивным. Люси, сидевшей в лаванде под лазурным небом, происходящее казалось сном.

– Спой мне про лаванду, – сонно пробормотал Горацио. Она спела, и он спросил: – Ты же не бросишь меня, Люси?

– Конечно нет. Никогда!

Он задремал, а когда проснулся, заявил:

– По-моему, Люси, у меня прибавляется силенок.

– Так и есть.

– Пошли домой, а маме нарвем лаванды, – радостно сказал он.

Дойдя до края поля, они оторопели при виде ждавшей их двуколки.

– Хозяйка велела отвезти вас домой, – сообщил кучер. – Забирайтесь-ка скоренько.

На обратном пути дети спели друг дружке все песни, какие вспомнили. И особенно про лаванду, снова и снова.


Реформаторам вроде Закари Карпентера повезло с катаклизмом 1830 года. Порядок, восстановившийся в Европе после великой смуты Французской революции и взлета Наполеона в Европе, был далеко не прочным. Кипение демократических сил, разбуженных французами, притихло, но вовсе не улеглось, и то в одной, то в другой стране вспыхивали восстания.

Да и рыночный бум, царивший в последние годы в Англии, внезапно прервался; урожай минувшего лета стал сущим бедствием, а пересмотр Веллингтоном «Хлебных законов» был даже не полумерой – цены на хлеб взлетели. В июне умер король, так и не достроив свой вычурный лондонский дворец, и ему наследовал добродушный брат-флотоводец, ставший королем Вильгельмом IV. А в июле прибыли новости из Франции. Французы больше десяти лет прожили при восстановленном, гнилом королевском режиме, и с них было достаточно. Они восстали. Все закончилось в считаные дни, и была установлена новая либеральная монархия. Европа же, как всегда, равнялась на Францию. Бунты вспыхнули в Италии, Польше и Германии. И в Англии, как по сигналу, тоже начались беспорядки.

Свинговские бунты, так напугавшие Англию тем августом, не затронули городов. Названные в честь некоего капитана Свинга – как позже выяснилось, никогда не существовавшего джентльмена, – они разразились на юге и востоке, по которым особенно больно ударили высокие цены на продукты питания. Бунтовщики кляли все подряд: правительство, сельскохозяйственные машины, землевладельцев. Мятежи вспыхивали неделю за неделей то в одном месте, то в другом; огромные банды бродили от деревни к деревне.

Однако Карпентера тот год наполнил растущим возбуждением. В первые месяцы он был захвачен развитием событий на севере Англии, где было сделано несколько попыток объединить организации мелких производителей и рабочих в союзы, способные лоббировать свои интересы и диктовать их высшему классу. Цели этих новоиспеченных союзов оставались неясными. «То, что люди объединяются вообще и делают это упорядоченно, означает одно: грядущие перемены», – рассудил Карпентер.

Но его подлинный душевный подъем совпал с выборами, на которые он пошел летом со своим новым соратником Боктоном. После кончины короля и восхождения на трон преемника всегда назначались выборы. Вот Веллингтон их и устроил. Событие было не столь и важным, так как за большинство мест не шло никакой борьбы. Но для Карпентера и Боктона дела обстояли иначе. Представительство от Сент-Панкраса оспорили. Борьбу повел обходительный юрист, поддержанный джентльменами из приходского совета. Неожиданная кандидатура угрюмого тори Боктона, стоявшего на виговской платформе реформ, выглядела неуместной.

Боктон с Карпентером выработали простейшую тактику. Когда бы ни выступал кандидат, подтягивался и Боктон. Сперва он соглашался с каждым словом тори. Потом заявлял: «Но это, к сожалению, не поможет». И после – а с этим он отлично справлялся, благо искренне верил, – рисовал ужасающую картину. Революция во Франции; союзы, формируемые на севере; огромные банды голодающих работяг, готовые в любой момент перейти через Лондонский мост. В конце он восклицал: «Вы этого хотите? Пусть я всю жизнь отстаивал интересы аристократии, но говорю вам: так продолжаться не может. Революция или реформа. Выбор за вами».

Речи Карпентера перед реформаторами и радикалами родного округа звучали еще проще.

– Боктон – тори, но он узрел свет. Он наша единственная надежда. Голосуйте за него!


В последние годы Карпентер реже виделся с благородным графом, но когда они встретились, он с сожалением отметил, что Сент-Джеймс, которому было уже прилично за восемьдесят, сдал. Одежда висела мешком. Руки распухли и приобрели лиловый оттенок. Во взгляде поселилось раздражение.

Карпентер увидел графа в разгар выступления Боктона. Граф со своим внуком Джорджем стоял чуть в стороне от толпы и напряженно следил за действом. С их места было хорошо слышно Боктона. Тот говорил довольно прилично. Поэтому Карпентер приветствовал старика живой улыбкой и осведомился:

– Пришли поддержать сына, милорд?

Сперва ему показалось, что граф не расслышал, и он уж собрался повторить, но тут Сент-Джеймс взорвался:

– Поддержать Боктона? Этого предателя? Да будь я проклят, если поддержу!

Карпентер отметил, что юный Джордж промолчал.

– Идите к черту, – сказал граф, обращаясь, по-видимому, к Карпентеру, и заковылял прочь, сопровождаемый Джорджем.


На выборах лорд Боктон был избран подавляющим большинством и стал депутатом от Сент-Панкраса. Реформаторы легко заняли почти все места, за которые шла борьба.

– Похоже, ветер меняется, – заявил Закари.

Многие тори заколебались.

Однако положение в стране оставалось зыбким. Свинговские бунты продолжались, охватывая район за районом и вспыхивая неожиданно, так что правительству не удавалось их обуздать. Оппозиция вигов ежедневно высмеивала правительство и твердила, что средние классы этого не потерпят.

– Они на взводе, – докладывал из Вестминстера Боктон.

Герцог Веллингтон гнул свою линию. Единственной уступкой правительства в том году стало разрешение нелицензированным мелким производителям варить дешевое пиво. Он счел, что это компенсирует возросшую стоимость хлеба. Но колебавшихся депутатов палаты общин, не столь закаленных в боях, продолжали пугать восстания в глубинке. Боктон развеселился, когда однажды к нему подошел взволнованный парламентарий и убежденно произнес, не зная авторства фразы:

– Отныне, Боктон, революция или реформа.

В начале ноября доблестный герцог Веллингтон решил, очевидно, определиться и хладнокровно уведомил страну, что в обозримом будущем, покуда он на посту, не будет никаких реформ. Даже отдельные тори признали, что это было чересчур. Спустя две недели палата общин сместила правительство, и Боктон в порядке любезности навестил Карпентера в мастерской, где сказал:

– Король призывает вигов, мистер Карпентер. Получайте вашу реформу.


Год начался скверно для Люси. Даже весеннее тепло не принесло Горацио облегчения. Жаркими летними днями он, хотя и уставал, отправлялся, пока был в силах, к Темзе и бродил по илистым отмелям, а Люси и Сайлас работали. Однажды она побаловала его и прогуляла от Лондонского моста, где они трудились, до Банка. Прошлым летом предприимчивый перевозчик ввел новый вид транспорта: огромный экипаж на двадцать мест, влекомый тремя крепкими лошадьми и ходивший от Банка на запад до местечка Паддингтон. Он был назван омнибусом, и дети доехали на нем домой – до самого Сент-Панкраса. Это обошлось им в шесть пенсов.

И все же она видела: Горацио слабел. В душе девочка знала, что он никогда не поправится в их убогом сыром жилье у грязной реки, в страшных лондонских туманах. И хотя мысль о расставании с ним была невыносима, она сказала Сайласу:

– Он должен уехать отсюда. Во что бы то ни стало.

Сайлас промолчал.

Прикидывая, кто бы мог им помочь, она не раз упрашивала лодочника:

– Ну пожалуйста, подумай! Неужели нет никакой семьи, никаких друзей, чтобы ему помочь? Что, у нас вовсе нет родственников?

И тот неизменно отзывался грубым басом:

– Нет.

Однажды ясным октябрьским днем Горацио бродил по отмелям у Блэкфрайерса, и Люси с Сайласом, оглянувшись на его крик, увидели, что он призывно машет. Тихо выругавшись, Сайлас в конце концов согласился вернуться, и Люси, боясь неведомой беды, поспешила к нему по грязи. Брат оказался жив и здоров; он гордо вытянул руку и показал целых пять золотых соверенов.

– Пять соверенов! – улыбнулся он. – Ну что, теперь мы богаты?

– Еще бы! – воскликнула Люси.

– Может, бросишь работу? Хотя бы на время?

– И мы закатим пир, – пообещала она взамен.

Люси и Сайлас курсировали по реке еще час, и всякий раз, когда Люси оборачивалась, она видела мальчонку – тот так и стоял, улыбаясь ей со странным, нездоровым румянцем на мертвенно-бледном лице, и она содрогалась, думая, до чего он хрупок, почти прозрачен, как обитатель потустороннего мира.


Самое знаменитое голосование палаты общин в истории современной Англии состоялось 23 марта 1831 года. Великий билль о реформе парламентского представительства, предложенный новым правительством вигов, был принят с боем. Итогом стало упразднение ста округов. Вся политическая система подверглась радикальной перестройке.

– Думаю, даже сейчас мы победим с малым превосходством, – предупредил Карпентера Боктон.

Историческое решение, закрепившее в Англии современную демократию, было принято с перевесом ровно в один голос.

– Мой, – криво улыбнулся Боктон.

Но дело еще не было доведено до конца. Через несколько недель губительная поправка похоронила билль о реформе. Этот последний выпад консерваторов не особенно огорчил Карпентера.

– Теперь виги отправятся в глубинку и победят, – рассудил он.

И не ошибся. Премьер-министр от вигов лорд Грей мгновенно назначил выборы. Виги получили подавляющее большинство. Реформа стала неизбежной.

Карпентера и Боктона озадачило одно небольшое событие. Как-то во время встречи в просторных и людных кулуарах Вестминстер-Холла ремесленник невиннейшим образом сообщил:

– Я вижу, ваш Джордж тоже выдвинулся. От карманного округа.

Боктон удивленно уставился на него:

– В самом деле?

Чуть позже, чинно вышагивая в обществе нескольких престарелых пэров, они приметили старого графа Сент-Джеймса, и Боктон направился к нему.

– Известно ли вам, отец, что Джордж избирается от гнилого местечка?

– Так и есть, Боктон. Я это местечко ему и купил.

– Вы мне не говорили.

– Неужели? Должно быть, запамятовал.

– Жду не дождусь голосовать с ним на пару. Отец и сын, – сухо заметил Боктон.

Тот факт, что человек выдвигался от гнилого местечка, никак не означал, что он поддерживал систему. Многие виги, прошедшие в парламент именно так, придерживались принципов и собирались голосовать за ликвидацию собственных округов.

– Да? – Старый граф пожал плечами. – Понятия не имею, как он проголосует.

Карпентер на миг решил, что ослышался.

– Он будет голосовать за реформу, милорд, как мы с вами, – проникновенно обратился он к старому плуту. – За этим вы его и привели.

– Ах вот оно что.

Не обозначилась ли в старом графе легкая странность? Потерял нить? Или затеял очередную каверзу, чтобы досадить сыну? Он уставился на Карпентера и вдруг спросил:

– А у кого какие шансы на этих выборах? Кто принимает ставки? Не знаете, часом?

– Нет, милорд.

– Пойду-ка выясню. – Собравшись уйти, граф на миг задержался и озабоченно нахмурился. – Давненько я не был на скачках.


На реку пал густой и мутный сентябрьский туман. Кружила ли лодка впотьмах? Где они – напротив Блэкфрайерса, или у Тауэра, или вовсе в окрестностях Уоппинга? Она хоть и привыкла уже к реке, но все равно не знала, а Сайлас, когда она спросила его через час, только хрюкнул.

Люси не представляла, что он рассчитывал найти, рыская в бурых миазмах, а Сайлас, несмотря ни на что, время от времени командовал: «Лево руля! Теперь прямо». И ей оставалось гадать, что он такое прозревал в смешении воды и тумана, чего не видели другие.

Мысли Люси плыли с лодкой. После истории с золотом Горацио ненадолго стало лучше. На Рождество они закатили матери знатный пир, и он даже выучил и спел рождественский гимн. Но в январе у него открылся кашель с мокротой, а в первую неделю февраля одолела такая лихорадка, что Люси не знала, выдержит ли его хрупкий организм. Инфекция, поразившая легкие, была густа и ядовита, как лондонский туман. Горацио, обернутый шалями, просидел дома два месяца. Мать старалась изгнать заразу горячими компрессами, и он благодарил ее со слезами боли на глазах. Но злой недуг отступил только в мае – по крайней мере, на время, лишив его сил на все теплые летние месяцы. И ныне, когда промозглый сентябрьский туман воцарился вновь, Люси содрогалась при мысли о возвращении болезни.

– Держись от него подальше, пока сама чего не подцепила, – говаривал Сайлас.

– Его нужно забрать отсюда, – твердила она, хотя тот ничем ее не обнадеживал.

Сайлас сидел в нескольких футах и был хорошо виден; когда же он задумчиво навалился на весла, ей показалось даже, что он доволен и на сегодня все. Они редко обменивались больше чем парой слов, но Сайлас, одиноко вырисовывавшийся в тумане, вдруг почему-то настроился на общение.

– Ты закалилась. Моя заслуга. Кругом туман, а ты не скулишь.

– Это чепуха, – сказала она. Затем, приободренная неожиданным поворотом беседы, дерзнула спросить: – Как ты ухитряешься что-то найти? Не видно ни зги.

– Не знаю, честно, – признался тот. – Всегда умел.

– В детстве жил на реке? – (Он кивнул.) – А отец?

– Лодочник. Вся семья жила на реке. Кроме сестры, – добавил он задумчиво. – Она ее ненавидела.

У Люси екнуло в груди. Сестра. Он вроде бы не заметил ее удивления и всматривался в туман, витая мыслями где-то еще.

– Значит, она не осталась? – вкрадчиво спросила Люси.

– Сара-то? Нет. Вышла за кучера в Клэпхеме, – произнес он равнодушно. – У них там лавка. – И тут, сообразив, что проговорился о вещах, которыми никогда не делился, поспешно добавил: – Уже на том свете, конечно. Давно. Оба. И детей не осталось.

Люси же знала, доподлинно знала, что он лжет.

– Как жаль, – сказала она.

Но ее мысли понеслись вскачь.


К октябрю 1831 года Закари Карпентер впервые в жизни ощутил, что в мире воцарилась гармония. Сентябрьские туманы сошли, погода стояла отличная. Билль вигов о реформе легко прошел через палату общин две недели назад, как он и предполагал. Лорд Боктон и его сын Джордж избрались в парламент. Карпентер подумал, что развитие событий даже объединило эту семью. Сегодня билль рассматривался в палате лордов. Затем король подпишет документ, и тот обретет силу закона.

Но при всей важности билля о реформе парламент рассмотрел еще один вопрос, который, каким бы второстепенным ни был, привел Карпентера в большой восторг. Парламент спокойно объявил незаконным приходской совет Сент-Панкраса.

Тем бо́льшим шоком явилось для Карпентера сообщение лорда Боктона, прибывшее поздно вечером. Оно заставило его натянуть пальто, изрыгнуть пару полновесных проклятий и устремиться к дому по соседству с Риджентс-парком, где ныне проживал старый граф Сент-Джеймс.

Закари Карпентер не знал такой ярости, какую испытал сейчас, лицом к лицу столкнувшись с графом. Сент-Джеймс был в роскошном шелковом халате, который Карпентер, досадуя, оценил в добрых пятьдесят фунтов. Он будто впервые увидел за личиной благородного реформатора богатого и капризного старого эгоиста, который прятался под этой маской всегда. Карпентер не стал церемониться.

– Что это вы затеяли, старый мошенник, черти бы вас побрали? – взревел он.

Палата лордов с небольшим перевесом взяла и заблокировала билль о реформе. И граф Сент-Джеймс был в числе пэров, голосовавших против.

Карпентер не знал и знать не хотел, какая реакция последует на его вспышку. Он воображал, что услышит нечто резкое, а потому удивился, когда старик растерялся и нахмурился. Затем, неловко взмахнув манжетой, как будто отгонял муху, граф промямлил:

– Они хотели ликвидировать округ Джорджа.

– Как не хотеть! Это гнилое местечко! – нетерпеливо воскликнул Карпентер, но Сент-Джеймс только хмурился, словно о чем-то запамятовал.

– Я не мог позволить лишить Джорджа округа, – произнес он.

Карпентер был так ошарашен поведением графа, что не заметил очевидного. Граф Сент-Джеймс был не совсем в уме. Ему стукнуло восемьдесят восемь, и его мысли пришли в расстройство.

– Старый дурак! – заорал Карпентер. – Злобный старый аристократишка! Вы не лучше остальных. Простые люди для вас игрушка! На них только ставки и делать! Вас же ничто не трогает, разве нет? Скажите-ка мне, якобы благородный милорд, кто вы такой, по-вашему? Кто вы такой, скажите на милость? – Он уже брызгал слюной в лицо старику.

Повернувшись, Карпентер вылетел вон и шваркнул дверью. А потому не увидел, как Сент-Джеймс уставился ему вслед, искренне озадаченный.

– А кто я такой? – спросил он пустую комнату.


В Саутуарке только рассвело, и Люси понимала, что не должна медлить. Едва пал туман, Горацио начал кашлять. К концу сентября вернулась лихорадка, и он сгорал у Люси на глазах. Она пригласила врача на его соверен, но тот после тщательного осмотра лишь грустно покачал головой и порекомендовал влажные обертывания, чтобы унять хотя бы жар.

Люси спросила, не лучше ли отвезти его за город, в место посуше. Врач пожал плечами и ответил, что да, возможно. И вернул соверен.

Шестого октября у брата открылось кровохарканье. Мальчишка слабел с каждым днем. Люси подумала, что зиму ему не пережить.

Лавендер-Хилл. В холодные октябрьские дни ее одолевало видение прекрасной голубой дымки. Вот бы перевезти его туда! И теперь она знала, что там, в Клэпхеме, у нее была родственница. Кузина с лавкой, на юго-западной возвышенности. «Гороховый суп» добирался туда крайне редко. За несколько дней у нее сложился образ кузины: сердечная, матерински заботливая. Особа, которая охотно примет малыша и, может быть, спасет ему жизнь. Девочка решила, что вряд ли в той деревушке много магазинов. Спросить пару раз, и кузина наверняка найдется. Люси хотела сперва пуститься на поиски, но времени не было, и вдруг она, взглянув на кашлявшего кровью мальчика, решила действовать вслепую и отвезти его сразу.

Она никому ничего не сказала. Да и на помощь Сайласа рассчитывать не приходилось. На материнскую – неизвестно, но Люси не захотела рисковать. Еще накануне она нашла возчика, который за шиллинг согласился доставить их на рассвете к Лондонскому мосту. Закутав Горацио в пальто и шарф, она оставила его у реки и пошла в Саутуарк за лодкой.

– А что мы будем делать, когда доберемся до Лавендер-Хилла? – спросил тот слабым голосом. – Я, пожалуй, не смогу ходить с тобой и искать кузину.

– Заглянем к доброй леди, которая возила нас в двуколке, – утешила его Люси. – Ее-то мы сразу найдем.

– Это здорово, – согласился он.

На реке еще только рассветало, когда Люси подогнала лодку к ступеням и перенесла в нее Горацио. Тот лязгал зубами, но не жаловался. Через несколько секунд лодка медленно устремилась вверх по течению.


Тем же утром сквозь предрассветные сумерки пробирался еще один человек. Он был одет в теплое пальто и старую треуголку, смахивая на ночного сторожа или фонарщика, каким-то чудом сохранившегося от века минувшего. Но под пальто находился цветастый шелковый халат, а на ногах вместо грубых сапог красовались лакированные туфли. Чуть поодаль за ним следовал лакей.

Примерно в то же время, когда Люси с Горацио проплыли под Вестминстерским мостом, граф Сент-Джеймс добрался до Севен-Дайлса.

На улицах появились люди. В Ковент-Гардене по соседству уже заработал рынок. Откуда-то пахло свежим хлебом. Небо затянули серые тучи, но день обещал быть теплым. Дойдя до маленького монумента Севен-Дайлса, граф ненадолго остановился, как будто кого-то высматривал. Затем прогулялся вокруг и вернулся к ограде. И там, по-прежнему под присмотром лакея, какое-то время стоял, пока не заметил приближавшегося костермонгера с тележкой. Тот был приветливым малым и быстро смекнул, что у старого джентльмена не все дома, а потому заговорил довольно предупредительно. Правда, одно поставило его в тупик. Старый джентльмен изъяснялся на кокни.

– Папаню моего не видели?

– О ком вы, сэр?

– О Гарри Доггете, костермонгере. Я папаню ищу.

– По-моему, старина, ваш папаня давным-давно помер.

Граф Сент-Джеймс сдвинул брови:

– Вы что, не слышали о Гарри Доггете?

Костермонгер задумался, осознав, что имя ему смутно знакомо. Он слышал о Доггетах в детстве. Но с тех пор прошло сорок лет.

Тут к ним подошла женщина с ведром устриц, решившая, что происходит нечто забавное.

– Кто это? – спросила она.

– Папаню ищет, – ответил костермонгер.

– Ишь! – рассмеялась та. – Ну а маманю где потерял, дорогуша?

– Не, – замотал головой Сент-Джеймс. – От нее добра не жди.

– Это почему же?

– «Сукин сын», вот почему, – отозвался он горестно. – Надобно Сепа сыскать.

– Сепа? А это еще кто? И зачем?

– Так это он должен был залазить в дымоход, а не я, – объяснил его светлость.

– Моча ударила в голову, зуб даю, – сказала женщина.

– Где Сеп? – вдруг заблажил Сент-Джеймс. – Мне надобно сыскать Сепа!

В эту секунду неподалеку остановился экипаж, из него вышел лорд Боктон. За ним последовал мистер Корнелий Силверсливз.


Они двигались очень медленно: лодка перегружена, а Люси гребла против течения. К моменту, когда прошли под мостом Воксхолл, Горацио, который непрерывно дрожал, вдруг странно притих. У Челси он уронил голову на грудь, и Люси заметила капли пота на его бледном лице. Дыхание стало хриплым.

Место, куда она направлялась, находилось за длинным плесом близ Челси. В конце виднелся причудливый, довольно ветхий деревянный мост, после которого река резко сворачивала влево. Чуть дальше, теперь южнее, располагалось старинное селение Баттерси, откуда рукой подать до склонов Лавендер-Хилла и приятного плоскогорья Клэпхем-Коммон.

Люси подгребла к берегу уже поздним утром. Местом высадки она наметила небольшую пристань у сельской церкви. Люди говорили, что церковь эта старая, еще времен Завоевателя.

Горацио пришлось выносить из лодки.

– Смотри, мы уже добрались, – сказала Люси, но он будто не слышал.

Она не без труда снесла его на берег и растерялась, не зная, что делать. Люси огляделась и приметила в церковном дворе старинную фамильную гробницу с широким бортиком. Подхватив брата, отнесла туда, села, привалилась к урне и, положив его голову себе на грудь, стала баюкать.

Вокруг было тихо. Похоже, что мало кто приходил сюда в такую рань. В ветвях чирикали воробьи; над берегом, пронзительно крича, носились речные птицы. На несколько минут сквозь серую пелену даже выглянуло солнце, и Люси развернула к нему лицо брата в надежде, что под его лучами тому станет легче. В конце концов Горацио открыл глаза и тупо уставился на нее.

– Мы на месте, – объявила Люси. – Смотри! – Она указала на близкие склоны. – Вон он, Лавендер-Хилл.

Он трудом улыбнулся, хотя и не сразу.

– Вот поднимемся, и тебе полегчает, – пообещала Люси.

Горацио медленно кивнул.

– Давай еще немного посидим, – сказал он тихо после короткого молчания.

– Ладно, – согласилась она.

Какое-то время брат молчал, хотя Люси видела, что он смотрит на Лавендер-Хилл. Потом его взгляд обратился к церковному двору.

– А где живет Бог, в церкви?

– Конечно в церкви.

Тогда он произнес: «Лавендер-Хилл» – и прикрыл глаза, застигнутый кашлем. Это был глубинный, булькающий кашель, какого Люси не слышала, как будто его легкие наполнились жидкостью. Она ласково придерживала его и гладила по голове.

– Люси? – позвал он очень тихо.

– Что?

– Я умираю?

– Конечно нет!

Он попробовал помотать головой, но сил не хватило.

– По-моему – да.

Она ощутила дрожь, пробежавшую по его телу, затем услышала слабый вздох.

– Если бы я мог жить, – глухо произнес Горацио, – я поселился бы с тобой на Лавендер-Хилл. – Он помолчал, потом пробормотал: – Здорово, что ты меня сюда привезла.

– Не бросай меня! – взмолилась Люси. – Ты должен бороться!

Горацио не ответил. Затем снова закашлялся.

– Люси, – прошептал он наконец.

– Что, мой хороший?

– Спой про лаванду.

Она запела, очень тихо, баюкая его в объятиях:

Лаванда зеленая, дилли-дилли,

Лаванда справа и слева —

Я буду король, дилли-дилли-дилли,

А ты – моя королева.

Он вздохнул и улыбнулся:

– Еще.

И Люси повторила, как будто песенка могла каким-то чудом его исцелить. И опять, стараясь петь как можно ровнее, хотя сердце грозило разорваться. Она не вспомнила потом, на пятый ли, шестой раз при словах «я буду король, дилли-дилли-дилли» хрупкое тельце вздрогнуло и обмякло. Она же допела до конца, пусть и знала, что его больше нет.


– В высшей степени замечательный случай, – констатировал Силверсливз. – Полная смена личности. Обратите внимание на изменение голоса. Похоже, он даже относит себя к другой семье.

– Значит, безумен? – спросил Боктон.

– О да, совершенно.

– И вы можете его запереть?

– Безусловно.

– Когда.

– Хоть сейчас, если вам угодно.

– Это меня полностью устроит, – ответил Боктон. – Даже политика выиграет.

Накануне палата лордов привела общественность в такую ярость, что к середине утра новая полиция сэра Роберта Пиля и полицейские силы мэра в Сити приготовились к беспорядкам. После голосования в Вестминстере не прошло и часа, а депутаты уже говорили, что королю придется выдвинуть дополнительных пэров от вигов, чтобы протолкнуть реформу.

– Без моего отца – на одного меньше, – сухо заметил Боктон.

В половине двенадцатого утра ворота знаменитого Бедлама, что в Ламбете, пропустили закрытый экипаж, откуда вывели сломленного и спятившего графа Сент-Джеймса и провели его в ослепительную приемную.


Впрочем, ему было не суждено задержаться там надолго.

Бедлам был открыт для почтенной публики, если та покупала билет. А благодаря этой либеральной практике любопытствующие могли войти и посмотреть на всех, кого записали в сумасшедшие либо уголовные суды, либо Силверсливз с его друзьями. С иными, безобидными, разрешалось поговорить. Несколько джентльменов мнили себя Наполеонами и сыпали блестящими, глубокомысленными высказываниями. Другие хохотали и несли вздор. Третьих приковывали к кроватям, и те тупо смотрели в одну точку, а то еще раздевались и предавались диким, разнузданным действиям. Большинство посетителей находило это весьма забавным. Один старик, посаженный получасом раньше, назвался графом Сент-Джеймсом.

Вскоре после полудня прибыл Мередит. К нему обратился молодой Джордж, узнав, что случилось с дедом.

Банк «Мередитс», едва не лопнувший в 1825-м, серьезно преуспел, и Мередит прилично разбогател. Седые виски сообщали его высокой фигуре нечто патрицианское. Его совет не обрадовал Джорджа.

– Я думаю, что с помощью Силверсливза ваш отец почти наверняка добьется признания его невменяемым. Мы должны вызволить вашего деда из Бедлама. У вас это, скорее всего, не получится, потому что Боктон предупредил их о вашем приходе. Но я могу попытаться.

– А после?

– Придется спрятать его и держать в приемлемых условиях. Смею надеяться, что делу можно помочь! – улыбнулся Мередит. – Не забывайте, что я как-никак обязан ему банком.

– Но они явятся и потребуют его обратно!

– Пусть сначала найдут.

– Но это похищение, Мередит!

– Оно самое.

– Вам придется действовать быстро, – заметил Джордж.

– Я найду место, – отозвался Мередит.

Он подступил к Бедламу со всей смекалкой. Послав вперед мальчика спросить Силверсливза, он получил ответ, что тот отлучился с Боктоном на пару часов. И только после этого коляска Мередита проехала во двор, остановилась у здания, а сам он сообщил привратникам, что ему срочно нужен Силверсливз. Оставив без внимания их заверения в том, что того нет на месте, он направился в холл, заявив, что хочет видеть Сент-Джеймса. Как только нашел, он крепко взял графа за руку и повел к выходу.

– Где черти носят Силверсливза? – раздраженно повторил Мередит. – У меня приказ немедленно доставить этого пациента в другое место.

– Но мистер Силверсливз и лорд Боктон сказали…

Главного привратника резко оборвали.

– Вы ничего не понимаете. Я личный врач его величества, – и Мередит назвал имя почтенного доктора, – и действую по приказу самого короля. Надеюсь, вам известно, что граф – его личный друг?

Не зря он был внуком отчаянного капитана Джека Мередита. Высокий рост в сочетании с властной манерой и упоминанием знатных имен сделали свое дело.

– Передайте Силверсливзу немедленно явиться ко мне, – велел он, выводя старого графа.

Миг спустя его коляска загрохотала прочь, якобы направляясь к Вестминстеру. Скрывшись из виду, она поменяла курс и развернулась в совершенно другую сторону. Так и вышло, что в доме доброй миссис Пенни на Клэпхем-Коммон у Лавендер-Хилла нашел убежище не маленький Горацио Доггет, а престарелый богач граф Сент-Джеймс.

– Проклятье! – произнес лорд Боктон, услышав о побеге отца. – Надо было посадить его на цепь.


Летом 1832 года великий билль о реформе обрел наконец силу закона. Он не только представил в парламенте новые города и упразднил гнилые местечки, но и даровал справедливое представительство среднему классу. Разумеется, женщины остались без права голоса вне зависимости от их статуса.


Теперь, когда она заботилась лишь о матери и себе, Люси прикидывала, способна ли позволить себе не работать на Сайласа. Она обдумала много вариантов, включая устройство на маленькую фабрику, откуда ушла мать. Даже подумывала попросить помощи у клэпхемской кузины. Однако весной, сходив туда трижды, Люси так и не нашла ни родственницы, ни ее близких.

Проблема разрешилась совершенно неожиданным образом. Однажды летом, придя с утра на работу, Люси, к своему великому удивлению, увидела, что Сайлас стоит у причала, а лодки нет.

– Где лодка? – спросила она.

– Продал, – ответил тот. – Знаешь, Люси, ты мне больше не понадобишься. Я занялся другим делом. – Он отвел ее обратно в аллею, где стояла грязная старая тележка. В ней было пусто. – Буду ходить с ней и собирать, – пояснил Сайлас.

– Но что собирать-то?

– Мусор, – довольно изрек он. – Грязь. За уборку платят. Потом сваливаешь все в какой-нибудь двор – улавливаешь? Двор я неподалеку нашел. Потом шуруешь и смотришь, нет ли чего интересного.

– То есть так же, как на реке?

– Да. Но в пыли денег больше, чем в воде. Я проверял, – кивнул он. – Можешь помогать, но платить буду всего пенс.

– Это вряд ли, – ответила Люси.

– Вам с матерью придется туго.

– Справимся.

– Может, я помогу, – проговорил Сайлас и отвернулся.


Для Юджина Пенни год обернулся расходами, но он, слава богу, мог их себе позволить.

Три недели, в течение которых у него гостил старый граф Сент-Джеймс, явились, конечно, самыми тяжкими в жизни Пенни. Иногда старик приходил в разум и просился домой. Юджину, сгоравшему от стыда, приходилось удерживать его силой. Иногда же граф успокаивался, но, будучи в бреду, пару раз угрожал расправой Мэри Пенни. Семья облегченно вздохнула, когда в конце концов Мередит переправил его в укромное место на юго-западе Англии.

После этого Юджин настолько погрузился в банковские дела, что едва имел время на посторонние мысли. Но однажды на Флит-стрит он наткнулся на сгорбленную и скорбную фигуру в сбитых башмаках. Шаркающей походкой мужчина брел к церкви Сент-Брайдс. С ужасом и чувством вины он вдруг узнал своего крестного, Джереми Флеминга.

Юджин осознал, что не заходил к нему два года. Почему? Тот был так добр к нему! Дела не пускали, но это было не оправдание. И что, во имя всего святого, с ним стряслось?

Рассказ Флеминга не затянулся.

– Это все Веллингтон с его пивом, в тридцатом году, – объяснил он. – Помнишь, все жаловались на цены, а он издал закон, по которому любой мог варить и продавать пиво? Мне было нечем заняться, и я открыл маленькую пивоварню, вон там, – Флеминг кивнул в сторону Сент-Панкраса. – И целый год варил пиво.

– Я считал вас слишком осторожным человеком для такой авантюры, – заметил Юджин.

– Совершенно верно. Но я был искренне восхищен твоими достижениями. Я сказал себе: «Смотри, Джереми Флеминг», чего ты мог добиться, будь похрабрее». И подумал: «Уж пива-то каждому хочется». Но моего не захотелось никому. И тогда я утратил всякую осторожность и поднажал. – Он покачал головой и грустно улыбнулся. – А в итоге лишился всего, что имел.

– Я не знал! Вы ничего не говорили! – («А ведь я и не спрашивал».) – На что вы живете?

– У меня заботливые дети. Хорошие. Лучше, чем я заслуживаю. Помогают, чем могут. Я не голодаю.

– А что ваш дом?

– Перебрался в который поменьше. По соседству.

– Сегодня же к нам на ужин! – вскричал Пенни. – У нас и поживете!

С этих пор за мистера Джереми Флеминга платили ренту. Как минимум раз в год ему покупали новый костюм, и он сделался частым гостем в Клэпхеме, где по особому настоянию Мэри стал крестным и ее детям.

– Ты очень добр к нему, – хвалила она мужа.

Юджин лишь протирал очки, качал головой и отзывался:

– Но поздно, Мэри. К моему стыду.

И все-таки, гуляя с ней летними вечерами, он думал, что на Лавендер-Хилле все обернулось как нельзя лучше.

Кристалл-Палас

1851 год

Все было тщательно спланировано. Ровно в три часа в большом доме на Блэкхите соберется вся семья – четыре его дочери с мужьями могли подтвердить, что к Папаше не опаздывают. К тому же был день его рождения. Задержки исключены.

Но августовский день только начался. Муж рассчитал, что им удастся поблаженствовать еще два часа и сорок минут, так что Гарриет Пенни не без волнения приблизилась рука об руку с ним к огромному строению, которое переливалось огнями, как волшебный дворец из сказки.

Это было нечто небывалое. Почти семидесяти футов в высоту – обогнав даже высоченный вяз, оставленный расти внутри, и вчетверо длиннее собора Святого Павла, – монументальное здание расположилось на шестистах ярдах вдоль южной окраины Гайд-парка. Но главное, оно было почти целиком из стекла и железа.

Гигантский холл Всемирной выставки 1851 года – Кристалл-Палас, как его немедленно окрестили – был торжеством британской инженерной мысли. Задуманный как огромная сборная теплица, он был построен за считаные месяцы со всеми девятьюстами квадратными футами стеклянных блоков и тысячами чугунных балок и стоек, образовавших площадь почти в миллион квадратных футов. Светлый, воздушный, с железными опорами, искусно сведенными с водостоками, Кристалл-Палас воплощал все модное и прогрессивное. Единственной данью традициям была пара ястребов-перепелятников, доставленных для отваживания птиц по предложению старого герцога Веллингтона. Идея международной выставки с грандиозным павильоном исходила от даровитого немца Альберта, супруга молодой королевы Виктории, который руководил проектом с начала и до конца. Королевская чета чрезвычайно гордилась достигнутым.

И здание уже объявили триумфом. Взглянуть на него стекался народ со всей Англии. Посмотреть на чудо не тысячами, а миллионами прибывали французы, немцы, итальянцы, американцы и даже жители Дальнего Востока. Сюда приходила не только светская публика. Простой народ пускали тоже – бо́льшую часть дней и всего за шиллинг.

Гарриет еще не видела выставку, хотя та работала с мая. Три ее сестры побывали, но она ждала, когда освободится муж. Сейчас же довольно взяла его под руку. Ей повезло с Пенни. Старшим сестрам, Шарлотте и Эстер, было уже за тридцать, когда они вышли замуж – обе за честолюбивых парней моложе себя. И они были вполне счастливы. Еще оставалась младшая сестра, Мэри Энн. Но Мэри Энн, конечно, особый случай.

Сама Гарриет познакомилась с Пенни, когда ей исполнилось двадцать три, и, хотя была на два года старше, мгновенно увлеклась спокойным, выдержанным и решительным юношей в очках. Его отец-банкир прекрасно обеспечил детей, вложившись в несколько трестов, но юный Пенни имел собственные амбиции, связанные со страхованием. Если старшие сестры вышли замуж по расчету, то с Гарриет все иначе – Пенни не нуждался в ее деньгах. Правда, ему бы и в голову не пришло жениться на женщине необеспеченной, и это ей тоже нравилось в нем.

Кристалл-Палас производил немалое впечатление снаружи, но внутри у них попросту захватило дух. Все более или менее видные страны мира имели свои секции. Индию олицетворяло чучело слона с великолепным, украшенным самоцветами паланкином, а также сказочный «Кохинор»,[73] подсвеченный газовым светом. Из Соединенных Штатов прибыли сельскохозяйственные машины, включая хлопкоочистительную, а также доставили револьверы полковника Кольта и плавучую миссионерскую церковь, ходившую по реке Делавэр. Русский царь прислал собольи меха; стоял турецкий павильон; был выставлен фарфор из Китая; множество полезных товаров из Австралии и Канады, образчики минералов из Южной Африки. Из Франции прибыла чудесная машина де ла Рю для изготовления конвертов, фонтан же благоухал «Кёльнской водой». Берлин прислал приборы для научных исследований, машины для выделки кружев… Но все это было лишь малой толикой чудес мастерства и таланта, тянувшихся на многие акры в огромном стеклянном дворце.

И самой обширной была собственная экспозиция Британии, занимавшая почти половину всего пространства. Экипажи, машины, ткацкие станки, новейшее устройство для гальванического покрытия, часы, мебель нового стиля, которая вскоре станет известна как викторианская; веджвудская посуда… Для любителей истории даже воссоздали средневековый королевский двор – заслуга блестящего архитектора и дизайнера мистера Пьюджина; правда, там рассмотрели папистское распятие, что разошлось с представлением об английском духе и вызвало неодобрение. Несмотря на этот досадный промах, послание миру читалось безошибочно: Британия процветала, она возглавила мировую промышленность и стала величайшей империей под луной.

Если не принимать в расчет потерю американских колоний семьюдесятью годами раньше, Британская империя не прекращала расти. Канада, Вест-Индия, просторы Африки, Индии, Австралии, Новой Зеландии – все находилось под ее властью, и солнце над империей не заходило в буквальном смысле. Но в ней не было ни тени восточного деспотизма. Да, британский флот господствовал на морях. Да, местами жестко подавлялось сопротивление ее коммерческой деятельности и просвещению. И все-таки британское военное присутствие на суше было минимальным. Развитые доминионы руководствовались соображениями практическими и тяготели к самоуправлению. Остальная империя не менялась и представляла собой пеструю мешанину колоний под управлением торговцев, переселенцев, разрозненных гарнизонов и малого числа благонамеренных администраторов, веровавших в коммерцию и протестантского Бога. Ибо коммерция была ключом ко всему. В Британию текла не дань, а сырье – особенно бесценный хлопок, – которое обрабатывалось и вновь рассылалось по всему миру. Коммерция, вдохновленная творчеством, вела народ к изобилию и доносила цивилизацию до самых отдаленных уголков земного шара.

Гарриет с мужем ходили под ручку по выставке два часа. И только выйдя на солнечные просторы Гайд-парка, они посмотрели на небо, а после весело и тревожно переглянулись.

– Хотелось бы знать, что стряслось с Мэри Энн? – произнес Пенни.


Эстер Силверсливз с супругом вышли заблаговременно и пересекли Лондонский мост. Мистер Арнольд Силверсливз был очень уважаемым человеком. Имея нос длинный и крупный и будучи совершенно беззлобным, он напрочь не понимал шуток. Но уже стал компаньоном в машиностроительной фирме «Гриндер и Уотсон», где приобрел славу не только знающего специалиста, но и человека с почти уникальными математическими способностями. Его любовь к жене и детям была проста и бесхитростна, а страстью являлся чугун. Он свел жену на выставку взглянуть на машины, но до того трижды приводил на строительство Кристалл-Паласа и растолковывал принципы его устройства.

Он обладал престранной походкой. Пройдя десяток-другой шагов с одной скоростью, вдруг останавливался без всякого повода, затем шел дальше, обычно гораздо быстрее, после чего неожиданно сбавлял темп или попросту вновь застывал. Шагать с ним в ногу умела только жена, имевшая богатый опыт повиновения. В такой манере они достигли южного конца моста и через несколько минут оказались в большом здании ангарного типа, где их ожидал транспорт. Он был выкрашен в зеленый цвет, за исключением сверкавших латунных частей. Позади выстроилось полдюжины шоколадных вагонов.

Арнольд Силверсливз улыбнулся. Машина шипела, разводила пары́ и временами энергично фыркала. На платформе с достоинством, будто на страже у Букингемского дворца, стояли два проводника в форменной одежде и заостренных головных уборах. Поезд Лондон – Гринвич был так доволен собой, что двигатели буквально лопались от гордости.

Оно и понятно: если время королевы Виктории несло великий прогресс, то объяснялось это тем, что наступила эпоха пара.

Первый паровой двигатель изобрели еще при Георге III, но его внедрение шло удивительно медленно. И паровые машины на северных текстильных фабриках, примитивные пароходы, локомотивы для подъема угля из шахт, даже паровой пресс для печати лондонской «Таймс» – все это существовало со времен регента, но пассажирская железная дорога появилась с воцарением королевы Виктории.

Развитие железнодорожного сообщения поражало воображение. Через десяток лет железнодорожные компании уже соперничали между собой по всему Лондону. С вокзала Юстон отправлялись поезда в Мидлендс и на север. Три года назад Силверсливз и его компания занимались строительством огромного терминала Ватерлоо, протянувшегося от Вестминстера через реку, откуда составы шли на запад и юг. Дилижансы вмещали десять пассажиров и развозили их по платным дорогам со скоростью миль восемь в час, а вагоны, грохотавшие по железным рельсам за паровым локомотивом, принимали по сотне душ и гнали под сорок. Именно паровозы доставляли на выставку в Кристалл-Палас гостей со всех концов страны. Провинциалам было бы никак не добраться туда до появления новых поездов.

Это имело еще одно непредвиденное последствие. Железнодорожное сообщение нуждалось в расписании, однако в английской глубинке, несмотря на постепенный переход к Гринвичскому времени, сохранялось и собственное, как повелось при Стюартах. В таких условиях составление расписаний оборачивалось путаницей, и потому провинции впервые за всю историю начали переходить на единое лондонское время. Паровоз привносил в королевство порядок.

Силверсливз порядок любил: тот означал прогресс и благоденствие. «Все зависит от машин», – убеждал он жену. Новые железнодорожные линии, протянувшиеся от Юстона, уничтожили целые районы трущоб. «Всех тамошних жителей переселят», – расписывал он. И даже предсказал, что настанет день, когда многие простолюдины, которым не обязательно жить по соседству с местом работы, поселятся в новеньких чистых пригородах и будут пользоваться железной дорогой ежедневно. Еще смелее он фантазировал о центре Лондона. Население росло, и по выходным весь район от Вестминстера до центра стоял намертво, забитый конными омнибусами – теперь их были сотни – и тысячами кебов и колясок. От Уайтхолла до Банка Англии приходилось добираться час. «Но мы исправим это, если пустим поезда под землей, – заверил жену Силверсливз. – Они пересекут Лондон в считаные минуты. Это лишь вопрос вентиляции и дымоотводов, чтобы люди не задохнулись».

Для вонючей старушки Темзы он тоже припас решение. «Новая канализационная система!» – воодушевленно сулил он родным. Не далее как в прошлом году по собственному почину он лично вник в проблему, спускаясь, когда выдавалось время, с блокнотом в руке в бесконечные лабиринты водостоков, коллекторов, подземных каналов и выгребных ям под старым Лондоном. Он вызубрил всю систему, сотни миль, и, вдохновленный этим замечательным, хотя и зловонным достижением, разработал совершенно новый проект канализации, с которым осаждал городские власти – пока безуспешно.

От Лондонского моста железная дорога шла по высоким кирпичным аркам – они гигантским акведуком перекинулись над скученными жилыми кварталами Саутуарка, – и уходила к зеленым просторам Гринвича и Блэкхита, предоставляя пассажирам великолепный обзор окрестностей. «Ну и выдумщик», – подумала Эстер, в очередной раз выслушав планы мужа насчет канализации. Она посмотрела в окно и перебила супруга:

– Арнольд! Глянь туда! По-моему, это Мэри Энн!


Граф Сент-Джеймс расстелил чертежи на обеденном столе капитана Джонаса Барникеля, и почтенный моряк какое-то время безмолвствовал. Молодой Мередит, представлявший своего отца, с интересом следил за ним. Затем Барникель огладил свою пышную рыжую бороду и прохрипел:

– В жизни не видел такой красоты!

Перед ним лежали чертежи парусника. В год великой выставки пароходы уже уверенно притязали на долю в морском сообщении, но подавляющее большинство грузов перевозилось под парусом. А самым быстроходным, изящным и романтичным судном был клипер, борзая морей. Очертания клипера, представшие перед капитаном, обещали доселе невиданную ходкость.

Все изменилось благодаря американцам с тех пор, как всего пару лет назад их знаменитым клиперам с хлопком позволили участвовать в английской чайной торговле. Покинув Лондон с разнообразным грузом, корабли, гонимые северо-восточными пассатами, следовали в Атлантику, огибали южный африканский мыс и отдавались на волю бурных сороковых широт, которые несли их на Дальний Восток. В разгар лета они прибывали в китайские порты Шанхай и Фучжоу, бросали якорь среди джонок и сампанов и ждали первого урожая чайных листьев. Как только урожай попадал на суда, воцарялась суматоха: одни корабли отбуксировывались, подняв все флаги, другие рассыпались салютом, возвещая великую гонку на родину. Суда подставляли паруса южным пассатам; дозорные на побережье Кента высматривали первые мачты, и вот уже толпы спешили мимо Тауэра к Лондонским докам. За последние два года американские клиперы настолько превзошли английские суда, что положение стало унизительным.

Конкуренция пришпорила события. Лондонские моряки не собирались сдаваться. Они уже занялись снаряжением новых кораблей, быстроходность которых должна была побить все рекорды. За прообраз взяли старинные норвежские корабли – длинные, обтекаемые и прочные. Ныне на них красовалось целое созвездие парусов на трех высоких мачтах; число их доходило до тридцати четырех общей площадью тридцать тысяч квадратных футов холстины – клиперы нового класса могли пройти за три дня тысячу миль при полной нагрузке. Путешествие в Китай и обратно занимало сто дней, а то и меньше. Их строили в основном в Шотландии. Новый корабль, чертеж которого лежал перед Барникелем, должен был заменить нынешний уже через год.

– Как назовем? – осведомился граф. – Вам слово.

– «Шарлотта», – ответил Барникель.

«Бог свидетель, я обязан ей всем», – подумал он. Да, он был первоклассный моряк – и шкипер, насколько знал, не худший, к тому же был женат на старшей дочери Папаши, и это позволило ему купить долю в судне, а также сделало капитаном. Удобный георгианский дом и сад по Кэмбервелл-Гроув, стоявший на ухоженном лесистом склоне с видом на людные пристани Дептфорда, был куплен на деньги Шарлотты. «Когда бы не она, я так и жил бы внизу», – признавал капитан в душе. Теперь он и сам встал на ноги, но с удовольствием представлял, как вскоре приведет свою некрасивую женушку и детей в Блэкхит и скажет старику-тестю: «Мы с графом назвали клипер в честь Шарлотты».

Джонас Барникель владел пятой частью «Шарлотты», еще одной пятой – банкир Мередит, отрядивший сегодня сына. Тремя же пятыми распоряжался благородный граф Сент-Джеймс, который, как и его дед, делал ставки на все подряд. Намерение графа поставить на новый клипер всяко не было легкомысленным. Огромные ставки на то, какое чайное судно вернется первым, делались ежегодно. Граф решил сорвать тройной куш: обзавестись лучшим судном, приобрести груз и выиграть пари. Он был знаком с Джонасом Барникелем уже пять лет, и они полностью доверяли друг другу.

Но молодой Мередит – темная лошадка. Недавний выпускник Итона, он испросил у отца разрешение попутешествовать год, а уж потом вступить в полк. Поскольку Барникель собрался в Индию, банкир попросил капитана захватить с собой юношу. Сегодня они познакомились, и Барникель уже удостоил его нескольких острых, оценивающих взглядов. Симпатичный малый – рослый, с каштановой шевелюрой, спортивного сложения. Несомненный молодой джентльмен, но что у него на уме?

– Мы собираемся отобедать с моим тестем, – сказал Барникель. – Может быть, мистеру Мередиту угодно присоединиться?

Это было импровизированное приглашение.

– Что ж… – замялся молодой человек и вопросительно глянул на графа, который кивнул. – С большим удовольствием. Если вы уверены, что ваш тесть не будет против.

– О нет, Папаша не будет против, – уверенно заявил Барникель. – Он любит новых людей.

Спустя полчаса семейство Барникель и Мередит со всеми удобствами устроились в экипаже, и тот покатил по старой кентской дороге к Блэкхиту. Тут молодой человек привлек всеобщее внимание к предмету в небе. Шарлотта Барникель схватилась за голову и воскликнула:

– Джонас! Это же Мэри Энн!


Ветерок был легчайший, как раз достаточный для путешествия. Пальцы Мэри Энн впились в борт корзины, которая угрожающе накренилась и заскрипела по мере того, как внизу начали тревожнейшим образом уменьшаться окрестности Воксхолл-Гарденз.

– Боишься? – прокричал в ухо муж.

– Конечно нет! – соврала она.

Механик наградил их ободряющей ухмылкой, и огромный золотисто-синий шар бесшумно рванулся в чистое небо к солнцу – величественный и неукротимый. Мэри Энн еще несколько секунд переживала неимоверный ужас парения над бездной, свойственный новичкам. Мелькнула мысль, что дно обязательно вывалится. Руки, казалось, вцепились в корзину так, что вовеки не оторвать, и она дико улыбнулась Буллу. А тот весело крикнул:

– Теперь ничего не поделаешь, сама захотела!

В панораме Воксхолл-Гарденз не было ничего примечательного. И виновны в том были не только убогие улицы, обступившие парки с откровенным намерением их задушить, но и железная дорога, которая пролегла по кирпичному виадуку и нарушала окрестный покой грохотом, лязгом и дымом. Район Воксхолл-Гарденз бесславно погибал. Но воздушным шарам еще было откуда взлетать, что они часто и делали. Люди привыкли к таким полетам и зарисовывали сверху город или отправлялись на пари в рискованные путешествия до самой Германии. Недавно один собрался взлететь не в корзине, а верхом на коне. Смотреть сбежалась нешуточная толпа. А сегодня на глазах лишь у нескольких любопытных местных жителей Мэри Энн с Буллом совершали недолгий взлет, которому, если все пойдет хорошо и не переменится ветер, предстояло завершиться где-то в Блэкхите.

В основе лежал каприз. Несколько месяцев назад муж спросил, что подарить ей на день рождения, который отмечался вскоре после дня рождения Папаши, и она пошутила насчет воздушного путешествия. И через пять минут уже выкинула из головы. А три дня назад была застигнута врасплох, когда тот небрежно сообщил: «С воздушным шаром все решено. Летим в субботу утром, если погода и ветер не подведут». И ухмыльнулся: «Ну, если не передумала!» После этого ей было трудно пойти на попятную.

Сестры пришли в ужас. «Что за глупость? Что скажут люди? – раскричались они. – Мэри Энн, зачем ты все время выпендриваешься?» Она взяла с них слово не говорить мужьям. Никто не сказал и Папаше.

Затея вышла очень дорогостоящей. Но все понимали, что это не беда, так как Эдвард Булл наследовал пивоварню. Мэри Энн единственная из дочерей Папаши вышла замуж молодой. Но она была хорошенькая. Стройная, живая, с чудесными карими глазами и белой прядью в каштановых кудрях, весьма ее выделявшей, она обладала изяществом и стилем, которых недоставало сестрам. Эдвард Булл, всего на год старше, не нуждался в ее деньгах, хотя Буллы, конечно, предпочитали обеспеченных невест.

Воздушный шар за считаные секунды поднялся на триста, затем четыреста, пятьсот футов, и все ему было мало. Но вот механик убавил темп, и шар присмирел, а Мэри Энн удивленно отметила, что паника начала отступать. Она сумела выглянуть и была вознаграждена великолепной панорамой Лондона.

За минувшие двадцать лет строительство не замедлилось. На южном берегу дома тянулись от Саутуарка до Клэпхема почти непрерывным лоскутом; на севере деревни Челси и Кенсингтон были полностью поглощены чередой типовых псевдогеоргианских зданий, а дальше, за Сити, до сих пор высился Ислингтонский лес. И все-таки сверху эти новшества выглядели обрубками пальцев чумазой и многопалой ладошки Лондона, которые вторглись в зеленые пригороды. Лавендер-Хилл оставался душистым полем, большая часть Фулхэма была по-прежнему занята садами и огородами, а сельский ландшафт, что за Риджентс-парком, тянулся до Хэмпстеда.

Лишь глянув вниз, она заметила неладное. Они отправились в путь из расчета, что западный ветер точнехонько пронесет их над югом Лондона до пустошей Блэкхита, где приземлиться не составит труда. Но сейчас Мэри Энн поняла, что выходило иначе.

– Эдвард! Нас сносит к северу!

Так оно и было: плывя над Темзой, они уже достигли Ламбетского дворца. Если так пойдет дальше, им придется искать место для посадки в полях за Ислингтоном.

– И тогда мы точно опоздаем к Папаше, – простонал Булл.

Но Мэри Энн, преодолевшая страх, вдруг несказанно оживилась.

– И ладно! – воскликнула она. – До чего же здорово!

Муж рассмеялся. Он обнаружил, что маршрут дарил им еще одно неожиданное преимущество.

– Смотри, – позвал он, – мы пролетаем прямо над парламентом.

Здания парламента образца 1851 года представляли собой занятное зрелище. Семнадцатью годами раньше некий чин решил привести в порядок архивы старинного английского Казначейства. Обнаружив в пыльных подвалах десятки тысяч аккуратно перевязанных деревянных долговых палочек – рукояток и корешков, иные из которых пролежали со времен Томаса Бекета, он счел за лучшее их спалить. Его прислужники взялись за дело с таким рвением, что подожгли весь Вестминстерский дворец, и тот, за исключением прочного Вестминстер-Холла, к утру сгорел дотла.

Вокруг старого норманнского холла на его месте вырос новый дворец, намного краше прежнего. Лондонец Бэрри отстроил его из медово-бурого камня, Пьюджин создал роскошный средневековый интерьер, и здание гармонично соседствовало с аббатством. Палату общин уже возвели, строительство палаты лордов продолжалось, а на восточной стороне Мэри Энн разглядела котлован для большой часовой башни, которой предстояло вознестись над остальными.

От Вестминстера они поплыли на север, прошли над Уайтхоллом и достигли Чаринг-Кросса. Место, где находились королевские конюшни – Роял-Мьюз, – несколько лет назад полностью расчистили, создав огромную Трафальгарскую площадь с высокой колонной посреди, увенчанной памятником Нельсону. Шар уже был готов пронестись над великим героем флота, но ветер предупредительно сменился и снова понес их к реке.

– А может быть, мы и поспеем к Папаше, – хмыкнул Булл.

Через несколько минут они неспешно пролетели над Бэнксайдом и Саутуарком, в общем и целом держа курс на Блэкхит.

– Смотри, вон пивоварня, – толкнул он жену.

Трудно было ее не заметить. Сам процесс производства пива не особенно изменился со времен, когда дама Барникель колдовала над своими чудовищными чанами у гостиницы «Джордж», но масштаб поражал всякое воображение. Пивоваренный завод Булла был огромен. Квадратная труба его котельной возвышалась над крышами Саутуарка. Главное здание, где запаривали солод, а также варили, охлаждали и сбраживали пиво, насчитывало семь этажей, и его большие квадратные окна самодовольно поблескивали в высоких стенах красного кирпича. В ангарах находились старые массивные чаны, в просторных дворах составляли в пирамиды бочонки, ожидавшие отправки, в огромных конюшнях стояли могучие кони для ломовых телег. И всем заправляли Буллы – энергичные, преуспевающие, надежные, как скала.

Шар проплыл над Кэмбервеллом и теперь летел на восток, пока механик не посадил его с ударом вполне умеренным на Блэкхитской пустоши в полумиле от особняка Папаши.

На твердую почву ступила теперь уже счастливая и возбужденная миссис Булл. Она расцеловала мужа и победно изрекла:

– Уверена, мы будем первыми!


Еще один человек отправился в путь пополудни. Покинув район Уайтчепел в лондонском Ист-Энде, одинокая фигура миновала с востока доки Святой Екатерины, куда прибывали чайные клиперы, и направилась вдоль реки к Уоппингу. Там женщина намеревалась пересечь реку и дойти до Блэкхита. Папашу ждал непредвиденный визит.

Если Уэст-Энд расширялся на протяжении двух веков, то развитие Ист-Энда началось позднее. Сразу к востоку от Тауэра раскинулся Доклендс – район доков. Он тянулся вниз по течению через Уоппинг и Лаймхаус туда, где большой изгиб реки образовывал мыс Собачьего острова с просторными бухтами Вест-Индских доков. За чередой доков, начиная с ворот Олдгейт в городской стене, всегда располагались скромные поселения: сперва Спиталфилдс, где собирались гугенотские шелкопрядильщики, далее – Уайтчепел, Степни, Боу и Поплар. Но нынче все они слились в неряшливый и кое-как застроенный пригород, образованный доками, мелкими заводами, потогонными мастерскими и убогими улочками с особой общиной на каждой. В Ист-Энде обычно селились нищие иммигранты. И мало кто из них был беднее последней партии, хлынувшей на улицы Уайтчепела, – ирландцев.

Ирландцы жили в Лондоне всегда. Их община – в основном рабочие – с прошлого века благополучно существовала в трущобах района Сент-Джайлс к западу от Холборна. Но это было ничто по сравнению с волной иммиграции последних семи лет.

Ее причиной, насколько понял ныне западный мир, была нехватка одной-единственной сельскохозяйственной культуры. Ирландцы, многочисленные и жившие довольно плотно на не самых плохих угодьях Европы, бо́льшая часть которых принадлежала отсутствовавшим английским лендлордам, кормились весьма питательным американским корнеплодом – картофелем. Когда после нескольких удачных лет случился неурожай, ирландцы столкнулись с внезапной и ужасной катастрофой. А когда все меры оказались тщетными, перед ними встал суровый выбор: эмигрировать или умереть. И вот начался великий и страшный исход, от которого Ирландии было не оправиться больше полутора веков. Люди потянулись в порты Америки, Австралии, Англии. И в Лондон, конечно. Крупнейшая в Лондоне община обосновалась в Уайтчепеле ради работы в соседних доках. Незваная гостья Папаши как раз шла с улицы, преимущественно населенной ирландцами.


Папаша любил собирать семью. Белая борода и румяное старческое лицо делали его похожим на благодушного монарха. В любую погоду, даже летом, он надевал добротный сюртук и шелковый белый галстук с жемчужной булавкой, а туфли сверкали так, что слепило глаза. Его георгианским особняком в Блэкхите безукоризненно управлял дворецкий со штатом из восьми слуг. Говорили, что доход Папаши составлял десять тысяч фунтов в год. Кроткий и любезный со всеми зятьями, он просил от людей одного – пунктуальности. В противном случае он обдавал опоздавших холодом. Но только дурак не уважил бы тестя с ежегодным десятитысячным доходом.

В пять часов, когда всех внуков позабирали у нянек, дворецкий пригласил собравшихся к столу. Старомодный Папаша предпочитал обедать рано. Однако все было выдержано в современном духе. Джентльмены ввели дам в большую столовую. Папаша прочел молитву, и все расселись так, что леди чередовались с джентльменами. Огромный стол, застеленный белой камчатной скатертью, был благороднее некуда. В центре стояла большая, богато украшенная серебряная ваза – предмет, похожий на массивный подсвечник на пять свечей, но вместо последних на рожках сидели чаши с фруктами. По новейшей моде каждому гостю полагался набор бокалов, а также увесистых и затейливых ножей и вилок – серебряных для рыбы и фруктов. На первое подали суп: жюльен с овощами и вермишелью. Далее рыбу: отварного лосося, камбалу à la Normande, форель, кефаль и тефтели из лобстера. Лосось доставили поездом из Шотландии.

Папаша, будучи вдовцом, обычно просил кого-нибудь из дочерей быть за хозяйку и занять место на противоположном конце стола; сегодня выбор пал на Мэри Энн. Таким образом, справа от нее оказался пожилой джентльмен, а слева – юноша, приведенный Барникелем. За супом она учтиво беседовала с первым, и только когда подали рыбу, переключила внимание на молодого Мередита.

Мэри Энн находилась в приподнятом настроении, вообще не помня лучшего в жизни дня. Она продолжала ликовать по поводу полета. Утаить приключение от Папаши не удалось бы никому. И действительно, старик, опираясь на трость из черного дерева, уже шел к ним с Эдвардом через вересковую пустошь, желая немедленно осмотреть воздушный шар. Он крайне удивился при виде их и удостоил Эдварда довольно старомодного взгляда, но к прибытию остальных уже счел случившееся забавным.

– Рад, что все собрались, – объявил он, – и особенно рад, что «заглянули» Эдвард и Мэри Энн.

– Он все тебе с рук спускает, Мэри Энн, – вздохнула Гарриет.

До обеда она была слишком занята сестрами и их детьми, чтобы присматриваться к молодому человеку, хотя нашла его симпатичным. Мэри Энн поняла, что старше его всего на два-три года, но их слишком многое разделяло – молодую жену и юнца, пускай и красавца, только закончившего учебу. Она заметила, что под рыбу он выпил второй стакан белого вина, и стала гадать, как бы поаккуратнее, не обижая, внушить ему не пить лишнего.

Мэри Энн нашла его очень милым – держался тихо и вежливо, но ничуть не робел. Она обратила внимание на то, как загорались его глаза, когда речь заходила о предмете ему интересном, и быстро осознала его утонченную чистоту, которой недоставало другим гостям. Она расспросила его об учебе и увлечениях. И он признал себя хорошим спортсменом и расхвалил прелести охоты. Но при допросе чуть более пристрастном скромно, но не смущаясь сказал, что любит поэзию и живо интересуется историей.

– Но, мистер Мередит, почему бы вам в таком случае не поступить в университет?

– Мой отец против. И правду сказать, мне отчаянно хочется повидать мир… – улыбнулся он.

– Ах, мистер Мередит! – рассмеялась она. – По-моему, вы куда больший авантюрист, чем все присутствующие!

– О нет, миссис Булл, – мгновенно парировал он. – Я думаю совершенно иначе. Уж я-то, знаете, никогда не летал на воздушном шаре!

На ее радостный смех повернулись головы. Она слегка зарделась, потому что не хотела смеяться так громко. Но тут увидела, что их беседой заинтересовался еще и Папаша, смотревший на нее из-под кустистых бровей.

Давая званые обеды, Папаша любил быть в курсе всего. Он видел в этом свою обязанность. Новым гостям часто казалось, что старый богач их вовсе не замечал, но на самом деле тот молча изучал их час или дольше, после чего вдруг вызывал на откровенность. Над столом разнесся его утробный бас:

– Я слышу, мистер Мередит намерен год путешествовать. Может быть, он поделится с нами своими планами?

Все собравшиеся притихли и посмотрели на Мередита.

– Помилуйте, отец! – воспротивилась Мэри Энн. – Зачем этот экзамен? Бедный мистер Мередит пожалеет, что пришел.

Но юноша оказался на высоте.

– Вовсе нет, – отозвался он. – Случайный гость, миссис Булл, восхищенный столь щедрым гостеприимством, не может не спеть хвалебную песнь. Дело в том, сэр, – обратился он к Папаше, – что мои планы грешат незавершенностью. Впрочем, для начала я хочу несколько месяцев поездить по Индии.

Он помедлил, не зная, о чем доложить еще. Папаша, казалось, переваривал услышанное.

– Превосходно, мистер Мередит! – Силверсливз, очевидно, счел себя обязанным приободрить юношу. – Я уверен, что вы оцените возможность развития в Индии широчайшего железнодорожного сообщения. Быть может, там их больше, чем где-либо еще. После улучшения транспортной системы товарооборот Индии, пусть и немалый, неизмеримо умножится. Вы согласны, Джонас? – обратился он к Барникелю.

– Индийский чай, пенька, дешевый хлопок, – перечислил капитан.

– Я искренне надеюсь все это увидеть, – сказал Мередит.

– Значит, вы собираетесь осмотреть железные дороги? – спросил Папаша.

– Нет, сэр, – улыбнулся Мередит. – Вряд ли я буду искать что-то конкретное.

И снова умолк. Но если зятья Папаши сочли поначалу, что он заслуживает поддержки, теперь их желание сошло на нет. В середине стола деликатно кашлянули.

Невзирая на то что два их семейства были повязаны банком, младшее поколение Пенни не сильно жаловало современников из клана Мередитов. В Мередитах было нечто излишне аристократическое, чересчур беспечное, и это оскорбляло осмотрительных детей Пенни, наследственных шотландцев и кальвинистов. Они не сочетались. И речи младшего отпрыска рода Мередитов привели страховщика в некоторое раздражение.

– Так нельзя же без всякого дела месяцами скитаться по свету, – произнес он с легким неодобрением и ядовито осведомился: – Или вы путешествуете ради удовольствия?

Мэри Энн взглянула на Мередита, увидела, как тот покраснел, уловив скрытую издевку, и пристально посмотрела на зятя. Затем перевела взгляд на Эдварда, но без толку.

– У меня есть цель, – ровно ответил Мередит. – Индия – малоизученная страна с древней и многоликой цивилизацией. Я подумываю потратить несколько месяцев на изучение индуистской религии и ее богов, – учтиво кивнул он Пенни.

В Англии существовали круги, способные приветствовать это намерение. Некоторые руководители Ост-Индской компании были глубоко эрудированными людьми. А недавнее возрождение интереса к индийской культуре на самом субконтиненте возглавили не столько индусы, сколько английские ученые. Но блэкхитское семейство Папаши в эти круги не входило. Казалось, что тот и сам лишился дара речи.

– И как это будет выглядеть? – осторожно спросила Мэри Энн, не зная, что думать.

– Полагаю, мне лучше пойти по их храмам и пообщаться со священнослужителями, – серьезно пояснил Мередит. – Возможно, я немного поживу среди них. Мне кажется, что будет интересно узнать их поближе.

Общество взирало на него в потрясенном молчании.

– Но, мистер Мередит, – заговорила наконец Эстер Силверсливз, – они же язычники! – Эстер была самой набожной в семье. – Не хотите же вы… – Закончить она не смогла.

– В индийских языческих храмах имеются изображения, которые не вправе видеть богобоязненный человек, – негромко заметил капитан Барникель.

– Дикари, – произнес Папаша. – Скверная идея.

Эдвард Булл рассмеялся. Без злого умысла – лишь потому, что замысел Мередита показался ему откровенно нелепым.

– Одним я вас утешу, – уведомил он общество со смешком. – В пивоварне индусов нет. Даю вам слово. – Он обратился к Мередиту: – Мистер Мередит, я уверен, что у вашего отца найдутся в Индии достойные проводники. Жаль тратить время впустую. Как и родительские деньги.

Это прозвучало не то чтобы грубо, но покровительственно и снисходительно. Мэри Энн вдруг почувствовала раздражение и залилась краской. Языческие там боги или нет – по какому праву ее родня так обращается с этим милым молодым человеком?

– Мне кажется, что желание мистера Мередита побольше узнать о народах нашей империи в высшей степени похвально! – воскликнула она. – Прямо дух захватывает!

И хотя Мэри Энн едва ли думала, что говорит, ей вдруг пришло в голову, что она ничегошеньки не знает ни об индийский храмах, ни об обитавших там богах. Это было и впрямь интересно. Она с волнением взглянула на Мередита.

Муж держался иного мнения.

– Не глупи, дорогая. Это полная чушь!

Она покосилась. То, что Эдвард прокатил ее на шаре, не означало его права грубить ей. Мэри Энн глянула на Мередита, желая оценить его реакцию на такое обхождение. Тот чуть кивнул, но она поняла, что сугубо из вежливости: он был гостем и не хотел спорить. До нее вдруг дошло и другое: гость был гораздо умнее и воспитаннее, чем окружающие. Она подумала, что ему безразлично мнение Эдварда или кого еще. И он был абсолютно прав. «Мы все безнадежно вульгарны». Она не выносила этого слова, но другого не нашлось. Даже ее добрый и заботливый муж с суровыми синими глазами, широким честным лицом и мужественными манерами – даже Эдвард, хотя и не дурак, не мог сравниться с этим юношей и выглядел неотесанным чурбаном. Она вышла замуж за пивоварню Буллов со всеми ее достоинствами и недостатками. Не больше и не меньше.

– Ах! – благодарно вскричала Шарлотта. – Вот и жаркое!


Пересечь Темзу в Уоппинге можно было двумя путями.

Во-первых, на пароме. Теперь, когда через реку перекинулись многочисленные мосты, традиционное ремесло лодочников Сити и Уэст-Энда стремительно угасало, но ниже по течению, в доках, их все еще мог нанять пассажир в свободное от коммерческих перевозок время. Конечно, если тот мог заплатить. Для тех, кто не мог, в Уоппинге существовал и другой путь.

Незваная гостья Папаши осторожно спустилась. Круглое здание с большими георгианскими окнами казалось красивым, но грязноватым античным мавзолеем. По мере удаления от светлого и просторного входа в огромной круглой шахте воцарялись сумерки, затем – темнота. По стенам горели газовые фонари, но скудное освещение только сгущало тени. В гнетущем подсвеченном полумраке на дне соседствовали два арочных входа, за которыми бежали во тьму две сырые, заброшенные дорожные полосы.

То был туннель под Темзой. Его спроектировали и построили Брюнель и сын – два величайших английских инженера, хотя отец был родом из Франции. В техническом смысле туннель был шедевром: пробурив толстый слой доисторического ила, он соединял Уоппинг с Ротерхитом на южном берегу. Проезжие пути так и не провели. Пешеходам остались лишь лестницы, и только храбрец или нищий отваживался ходить этим путем, рискуя быть ограбленным или убитым тамошними бродягами и разбойниками. Но у гостьи, направлявшейся к Папаше, вовсе не было денег.

Ее поход стал случайностью и был подстегнут газетной статьей. На ее улице в Уайтчепеле читать умели единицы, но один человек мог – он-то однажды и указал ей на имя Папаши. Прочел ей, что «Общество по улучшению условий жизни рабочего класса, основанное лордом Шафтсбери, получило чрезвычайно щедрое пожертвование от джентльмена из Блэкхита». Далее следовали имя и адрес Папаши. «Должно быть, добрый старик», – заметил чтец.

Она не особенно поняла, кем был Папаша, и захотела ему написать. «Могу помочь», – предложил ее друг. «Я и за это заплачу». Новой дешевой почтой за пенни мог воспользоваться даже уайтчепелский нищий. Однако, поразмыслив неделю, она решила лично увидеться с этим добрым джентльменом. Через туннель до Блэкхита от Уайтчепела было всего шесть миль. «Может, он пособит мне, когда увидит, – сказала она товарищу. – В худшем случае просто откажет».

Люси Доггет была на сносях.


Что может быть лучше аромата дымящегося ростбифа, который нарезают на подсобном столике? Хрустящая коричневая корочка, затем слой жира, далее мясо – розовое и чуть кровянистое в середке; нож входит в него, как в масло, выпуская сок. Сравниться с ним могут разве что цыплята, бараньи отбивные la jardinière, телятина с рисом, утка à la Rouennaise или ветчина с горошком.

Обед снова оживился. К мясу подали кларет – отменного качества. С его появлением Мэри Энн учтиво возобновила беседу с пожилым джентльменом, сидевшим справа. Взглянув через стол на Папашу, она поняла, что все предпочли забыть о возмутительной глупости юного Мередита. Папаша разглагольствовал о рододендронах, которые выписывал для сада из Индии. Силверсливз объяснял престарелой леди устройство дымоотвода для подземной железной дороги. Капитан Барникель расписывал прекрасные формы нового чайного клипера. Пенни вслух размышлял, на что сгодится Кристалл-Палас после выставки, а его жена рассказывала, что за день до нее выставку в очередной раз посетила королева. Мэри Энн, сама того не слишком желая, украдкой взглянула на Мередита.

Женщина подумала, что не пройдет и года, как он, чем бы ни занимался в Индии, вступит в полк. Представить его в алом мундире было легко. Он будет писаным красавцем. Отпустит ли усы? Сейчас он был гладко выбрит, но Мэри Энн безотчетно добавила их и чуть задохнулась. Они будут золотисто-каштановыми, как шевелюра, довольно длинными и шелковистыми. Женщины будут сохнуть, подумала она, и, почти не помня себя, уставилась вдаль, пока пожилой джентльмен не кашлянул, чуть напугав ее и напомнив, что она совершенно о нем забыла.

К последней перемене блюд даже Папаша поступился пуританскими правилами и разрешил подать их больше шести. Но викторианский обед завершался двумя блюдами. Для тех, кто еще не наелся или не любил сладкого, подавали нечто солидное: перепелов, цыпленка под майонезом, густо нашпигованную салом индейку или зеленый горошек à la française. Сменяли их – иначе говоря, освежали нёбо – мороженое и суфле. Но тем, кто хотел чего-нибудь послаще, предоставлялся волшебный выбор: компот из вишни, шарлотка по-русски, желе с мадерой, клубника, выпечка. Снова подавали кларет и сладкие вина.

Сидевшие за столом разбились на группки. Выполнив долг и побеседовав несколько минут с пожилым джентльменом, Мэри Энн была рада вновь обратиться к юному Мередиту. Ощущая себя заговорщицей, она рискнула попросить:

– Не расскажете ли мне об индийских богах? Они и правда так ужасны?

– Религиозные тексты индусов такие же древние, как Библия, а то и старше, – заверил он ее. – Они написаны на санскрите, имеющем общий корень с нашим языком.

Его энтузиазм был заразителен, и он так здорово говорил о Вишну и Кришне, что она взмолилась – еще! – и он расписал сказочные дворцы магараджей, их слонов, их тигровую охоту; он вызвал к жизни картины удушливо-знойных джунглей и плавучих гор. Она осознала, что этот юный аристократ-авантюрист скоро познает мир и станет намного мудрее, опытнее и интереснее, чем выпадет ей во веки веков.

– Хотела бы я поехать с вами, – произнесла она негромко, почти не думая о смысле своих слов.

Потом заметила, что Эдвард пристально наблюдает за ней. Он превосходно разбирался в некоторых вещах. Пивоварня была одной из них. Он знал, что пиво должно быть крепким, а его слово – священным. Эдвард умел быть здоровым и добрым малым, отличным спортсменом, ибо все это шло на пользу бизнесу в сей благородный век. И он понимал в рентабельности и простой бухгалтерии; знал из баланса, что его активы, будучи древними, во много раз превосходили свою стоимость. Короче говоря, на свете не было человека надежнее его – честного пивовара.

Сознавал он и то, что население Лондона стремительно росло; все сословия, кроме нижайших, благодаря империи богатели; пивоваренный завод Буллов с каждым годом производил все больше пива, и если так пойдет дальше, то его обожаемая старая пивоварня с бодрящими душу кирпичными зданиями и густым солодовым духом сделает его весьма состоятельным человеком.

Эдвард также понял, что его жена и молодой Мередит уделяли друг другу слишком много внимания. Бояться нечего: впредь они не увидятся. Он позаботится, чтобы этого не случилось. Но все равно испытал раздражение. Ему захотелось поставить на место этого назойливого юнца.

Возможность вскоре представилась. Супруги Пенни, все еще оживленно обсуждавшие Великую выставку, упомянули прекрасные секции Франции и Германии, и тут вмешался Силверсливз.

– Французы – южане с кельтскими корнями, а потому превосходны в искусстве, – заметил он. – Но если взять машины, то немцы производят поистине грандиозное впечатление. И в этом, согласитесь, очень похожи на нас. Порядочный, практичный народ. Современные римляне. – Он глянул через стол. – Империи создаются людьми практичными, мистер Мередит. Вам лучше поизучать германцев, чем индийских богов.

Такие взгляды стали довольно популярны в Англии. В народе говорили, что англосаксы, в конце концов, относились к германской расе, а протестантизм тоже зародился в Германии. Немецкой была и королевская семья; муж королевы – вдохновитель Великой выставки – немец до мозга костей. Промышленно развитый, самодостаточный северный народ, не слишком сильный в искусствах, но в высшей степени практичный – такие качества пришлись викторианцам по душе. Они решили уподобиться немцам, каким-то образом позабыв, что в них намешано много всякого – кровей кельтских, датских, фламандских, французских и прочих и прочих.

Эдвард воспользовался случаем.

– И все же между империями нашей и Римской есть разница, – заметил он добродушно. – Возможно, мистеру Мередиту следует ее учесть. Наша империя не склонна к завоеваниям. Ни малейшего поползновения! Римлянам были нужны армии. Нам – нет. Все, что мы предлагаем отсталым странам, – преимущества свободной торговли. Она несет им цивилизацию и процветание. Я смею надеяться, что настанет день, когда она цивилизует весь мир и армии больше вообще не понадобятся. – Он мягко улыбнулся Мередиту.

– Но, Эдвард, – возразила Мэри Энн, – у нас огромная армия в Индии.

– Ничего подобного, – ответил тот.

– И на самом деле ваш муж совершенно прав, миссис Булл, – вежливо вмешался Мередит. – Подавляющее большинство войск – индийские полки, сформированные на месте и оплачиваемые индусами. Почти полиция, – улыбнулся он криво.

– Отрадно слышать, что вы согласны, – ухватился за это Булл. – И обрати внимание, Мэри Энн, на слова мистера Мередита: «оплачиваемые индусами». С другой стороны, британская армия оплачивается британским налогоплательщиком, то есть деньгами, заработанными в поте лица. Если мистер Мередит станет кадровым офицером, его задачей будет защита наших торговых интересов. А коль скоро, – теперь он вознамерился жестко поставить юнцу на вид, – я буду платить мистеру Мередиту и его подчиненным, то цена должна быть низкой, насколько это возможно. Если только, – добавил он сухо, – мистер Мередит не сочтет, что я не доплачиваю налогов.

Это, конечно, прозвучало оскорбительно. Мэри Энн побагровела от стыда. Но Булл отлично знал, что говорил дело. Мало кто мог ему возразить. Правда, некоторые отводили Англии бо́льшую роль. Недавно на обеде в Сити Эдвард сел рядом с Дизраэли – надоедливым, по его мнению, политиком, голова у которого была забита дурацкими мечтами об имперском величии. Парламентское большинство куда охотнее склонялось на сторону солидных вигов, вроде мистера Гладстона, который ратовал за свободную торговлю, минимальные государственные расходы и низкие налоги. Даже такие зажиточные люди, как Булл, облагались лишь трехпроцентным налогом. И он считал, что этого вполне достаточно.

– Я не хочу повышения налогов, – спокойно произнес Мередит.

– А разве не важно вероисповедание народов, которые населяют империю? – напомнила зятю Эстер. – Мы направляем миссионеров… – Она умолкла, ожидая поддержки.

– Разумеется, Эстер, – твердо ответил тот. – Но уверяю вас, на практике религия следует за торговлей, а не наоборот.

Это было чересчур. Сначала Эдвард оскорбил Мередита, а теперь раздувался, как индюк. Общество начинало бесить Мэри Энн. Такие невежественные и такие самоуверенные!

– Эдвард, а вдруг индусы и прочие народы империи не захотят исповедовать нашу веру? – спросила она с издевкой. – Эстер, а ты не думаешь, что они предпочтут сохранить своих богов?

Скандальная реплика, что говорить. Как ей и хотелось. Эстер была шокирована. Пенни удрученно качал головой. Донесся шепот Гарриет:

– Мэри Энн, ты неисправима.

Но Эдварда она не допекла.

– Это вопрос времени. – Он говорил с ней, как со школьницей. – Чем ближе отсталые народы познакомятся с нами, тем скорее усвоят, что мы живем лучше их. Они преспокойно переймут нашу веру, потому что в ней правда. От десяти заповедей до Евангелий. Закон нравственный и Закон Божий. – В этом пункте он вперился в Мередита стальным взглядом. – Надеюсь, Мэри Энн, мистер Мередит согласен со мной, даже если ты возражаешь. – Он обратился к Папаше: – Скажите, Папаша, я прав?

– Абсолютно, – отозвался тот. – Нравственность, мистер Мередит. Это главное.

Вошел дворецкий, неся графины с мадерой и портвейном, поставил их перед Папашей. Для дам это стало сигналом живо убраться в гостиную, тогда как мужчины, в точности следуя обычаю XVIII столетия, остались за портвейном одни. Мэри Энн, подавая пример, встала первой, и отдельные джентльмены учтиво проводили женщин до двери. Там, задержавшись и коротко улыбнувшись, Мэри Энн подала руку Мередиту, как бы прощаясь и не вкладывая в свой жест никакого особого значения, кроме мелочи, из-за которой тот покраснел. Но Шарлотта поймала ее за плечо на пороге гостиной и зашептала:

– Ты пожала ему руку!

– О чем ты?

– Я видела. Ох, Мэри Энн! Как ты могла?

– Ничего ты не видела.

– Ах нет, я знаю.

– В самом деле, Шарлотта? В таком случае ты знаток. И кому же ты пожимала руку?

Шарлотта предпочла не пререкаться с Мэри Энн. Ее не переспоришь. Поэтому она удовольствовалась яростным шепотом под нос:

– Ну и ладно – не надейся, ты все равно его больше не увидишь.


Дом Папаши был не очень велик. Прилично отодвинутый вглубь красивой кружной подъездной дорожкой, он с туповатой осторожностью взирал на Блэкхит дюжиной окон, которые наглядно доказывали, что массивный особняк темно-бурого кирпича принадлежит весьма богатому человеку.

Люси неуверенно подошла к двери, похрустывая гравием. Нервничая, позвонила, и где-то внутри откликнулся колокольчик. Она же прикинула, не лучше ли было пойти с черного хода. Последовала долгая пауза, наконец дверь отворилась, и перед Люси, к ее ужасу, предстал дворецкий. Она сбивчиво спросила, Папаши ли этот дом, получила утвердительный ответ, назвалась и осведомилась, примет ли ее хозяин. Дворецкий, смеривший ее взглядом недоуменным, а затем вопросительным, и сам, похоже, не до конца понимал, как поступить. Он спросил, назначено ли ей. «О нет», – ответила незваная гостья. Знакома ли она с Папашей? Люси считала, что да, и добавить ей было нечего. Дворецкий в конце концов рассудил, что это не основание впускать ее в дом, но повел себя приветливо и предложил подождать снаружи, пока тот не узнает.

К удивлению Люси, он вернулся через несколько минут и проводил ее в холл, мимо закрытых дверей, за которыми велась беседа, и вниз по лестнице в пустую и тесную прихожую цокольного этажа. Там он учтиво оставил ее, притворил дверь и, уже не столь церемонно, запер на ключ. Она прождала минут двадцать, затем ключ провернулся вновь и она увидела, как отворяется створка, а мигом позже очутилась лицом к лицу с настороженным Папашей. Люси моментально узнала его. А вот узнал ли он?

– Здравствуй, Сайлас, – сказала она.


Не укладывалось в голове, что этот румяный старик с ухоженной бородой, в изящном сюртуке и сверкающих туфлях – Люси заметила, что даже ногти на его крепких старческих пальцах были наманикюрены, – и вправду Сайлас. Преображение поражало.

– Я думал, ты умерла, – произнес он медленно.

– А я жива.

Он продолжал задумчиво ее рассматривать.

– Однажды я пробовал тебя разыскать. Не нашел.

Люси ответила пристальным взглядом. Это могло оказаться правдой.

– Я тоже искала. И тоже не нашла.

Но это было давным-давно.

После того как Сайлас продал лодку, она видела его всего один раз. Это случилось пасмурным утром через год: он притащился к ним в дом и прохрипел: «Люси, пойдешь сегодня со мной. У меня для тебя кое-что есть». Люси не хотела идти, но мать упросила, и она нехотя отправилась с ним к его вонючей тележке. Их путь лежал в Саутуарк и дальше в Бермондси. Наконец они свернули в большой двор, обнесенный высоким, старым и ветхим деревянным забором, где девушке открылось поистине замечательное зрелище.

Мусорная куча Сайласа Доггета уже достигла почти тридцати футов в высоту и явно продолжала расти. Свежий материал, если уместно говорить о свежести, доставлялся бесперебойно. Грязь, мусор, всякая дрянь, навоз, объедки, палая листва и городские отходы укладывались в общую смрадную гору. Но главным чудом была деятельность, развернувшаяся вокруг нее. Стая оборванцев ползала по ней, зарывалась и пропадала внутри на глазах у Люси. Одни были с совками, другие с ситами, третьи рылись голыми руками – все под зорким присмотром бригадира, который в конце рабочего дня обыскивал каждого такого муравья и только потом выпускал за ворота, уверившись, что тот ничего не прихватил. Что же они искали? Удивительно! Сайлас поводил ее вокруг, и Люси увидела железяки, ножи, вилки, медные чайники, сковородки, деревяшки, старую одежду, горы мелочи и даже ювелирные изделия. Все это и многое другое старательно складывали в ящики или собирали в отдельные кучки, которые оценивал сам Доггет и определял их судьбу.

– Эта груда принесет мне целое состояние, – удовлетворенно изрек он.

И она – в этом заключалось его щедрое предложение – тоже могла в ней покопаться. Мало того, случайным сборщикам платили в день пенс, а ей Сайлас назначил тридцать шиллингов в неделю.

– Может, потом что и получше подыщу. – И напомнил: – Я же обещал помочь!

Но у Люси екнуло в груди при виде омерзительной горы и унылого, неряшливого облачения бывшего черпальщика. С ним на пару она выуживала из реки трупы; несчастный малыш Горацио копался в иле, ища для него монеты в точности так же, как эти нищие бедолаги карабкались по его драгоценной поганой куче. Она всем этим уже занималась, и воспоминания были слишком болезненны. И она отказалась.

Доггет много не говорил. Отвез ее домой. Когда дошли, сказал:

– Лучшего тебе не предложат. Это твой последний шанс.

– Прости.

– Упрямая, как папаша.

– Может быть.

– Ну и ступай к черту! – воскликнул Сайлас и, не дав ей даже ломаного гроша, тронул вожжи и покатил прочь.

Это была их последняя встреча. Спустя пять лет, когда умерла мать, она не исключала, что он снова появится – таким же сверхъестественным, жутким образом, как всегда. Но он не пришел. Через месяц, гадая, что стало с ним и его кучей, Люси отправилась в Саутуарк и отыскала тот самый двор. Но куча исчезла вместе с Сайласом. Куда он делся, не знал никто.

Вскоре Люси переехала. Она нашла работу у пуговичника из Сохо и поселилась поближе, в приходе Сент-Джайлс. Там и прожила десять лет. У нее открылся талант к подбору цветов: покажи любую ткань, и Люси, смешав краски, точно воспроизводила оттенок. Она умела делать пуговицы для чего угодно. Но чаны с краской, стоявшие в непроветриваемой комнате наверху, распространяли едкий запах, и ей со временем стало трудно дышать. Люси съехала, испугавшись астмы, которой страдала ее мать.

Примерно тогда же она завела приятеля. Тот был в родстве с ирландцами, которых она знала по Сент-Джайлсу, но жил в Уайтчепеле. Именно он устроил ее в лавку к друзьям из своей же округи; из-за него она переехала, он поддержал ее дружбой и даже любовью. Никого больше рядом не оказалось. К тому же парень был обучен чтению и письму, что позволило ему устроиться клерком на крупную соседнюю верфь.

Дружба постепенно переросла в нечто большее, и несколько месяцев назад произошло неизбежное. Потом повторилось еще и еще.

И вот Люси сказала Сайласу:

– Прости, что оторвала от дел. Ты вроде как не один.

– Не один? – Он смотрел настороженно. На миг ей почудилось, что Сайлас растерялся, но это прошло. – Ничего особенного, – пожал он плечами. – Просто несколько друзей.

– О, – отозвалась она. – Приятно слышать.

Люси не знала о семье Сайласа. Тот не обмолвился о ней ни словом даже двадцать лет назад, хотя уже обзавелся четырьмя дочками. Быть может, ему и было какое-то дело до Люси и ее отца, но не такое большое, чтобы позволить им даже помыслить о существовании детей у него самого. Он постарался оградить Люси от родни, способной выдать его секрет.

– А дом? – Люси обвела вокруг себя рукой. – Тоже твой?

– Возможно.

– Значит, ты разбогател.

– Некоторые так и считают. Перебиваюсь помаленьку.

Это была ложь. Ко времени, когда умерла мать Люси, Сайлас уже покончил с мусорной кучей в Бермондси. Но он собрал еще три на западе Лондона, а вскоре открыл, что выгоднее не заниматься ими лично, а продавать. Самые большие он сбыл за десятки тысяч фунтов. Продав десять штук, ушел на покой очень богатым человеком.

– Итак, зачем ты пришла? – спросил он.

Люси с предельной откровенностью объяснила, что ждет ребенка. Как она допустила? До этого к ней сватались двое. Но девушка отказала, хотя один ей нравился. Ухажеры были такие же нищие – простые работяги, как ее отец. Чуть какая беда – и вот они уже инвалиды или покойники. И что тогда? Нужда; ее дети будут обречены на жизнь, уже знакомую ей и Горацио. Она этого не хотела, а лучшей альтернативы не находилось. Так почему же спасовала перед своим дружком? Наверное, любила. Возможно, ей давно хотелось такую партию – клерка с мало-мальским образованием. Опять же время шло, ей было уже за тридцать. А может быть, и потому, что он отнесся к ней с любовью.

– Твой муж. Чем он занят?

Она объяснила, что у нее нет мужа.

– Ты хочешь сказать, что живешь с человеком, который не собирается на тебе жениться?

– Он женат, – ответила она.

И Сайлас, на миг позабыв, что сделался почтенным Папашей, гадливо скривился и сплюнул.

– Ты всегда была дурой. Ну и чего ты хочешь?

– Помоги, – сказала она просто и замерла в ожидании.

Сайлас Доггет пораскинул мозгами. Он десять лет как перебрался в Блэкхит, хотя до этого у него был очень неплохой дом в Ламбете. Большинство людей считало его состоятельным и уважаемым человеком в преклонных годах. Кое-кто знал, что он сколотил состояние на мусоре, но таких было мало. Взявшись за возведение и продажу мусорных куч, он постарался сделать свое участие почти незримым. Что же касалось темного прошлого, когда он ходил в черпальщиках, об этом не знала – и не узнает – ни единая душа в Блэкхите.

Из дочерей одна Шарлотта помнила грязные трущобы Саутуарка, куда он приходил, насквозь провонявший миазмами Темзы. Иногда, оставшись наедине с собой, она содрогалась и отгоняла это воспоминание. Средние девочки к десяти годам пошли в небольшую частную школу для юных леди; Мэри Энн учила гувернантка. Когда Шарлотта достигла брачного возраста, они еще жили в Ламбете, и Сайлас мало чем смог помочь ей утвердиться в местном обществе, поскольку не знал, как это делается. Но девочки не пострадали из-за своего низкого происхождения. Редкий мужчина без нужды любопытствует о корнях молодой женщины с богатым приданым. Несмотря на невзрачную внешность, все три старшие дочери Доггета обрели достойных мужей, а у хорошенькой Мэри Энн получилось и выбрать. Таким образом, за двадцать лет из грязи в князи выбился не только Сайлас, но и вся его семья. Они покончили с нищетой и впитали респектабельность среднего класса, имели гарантированный достаток, и все это с такими мужьями, как Пенни и Булл, могло ввести их даже в высшие круги общества. Подобные трансформации случались во все времена, однако в огромном и неуклонно разраставшемся коммерческом мире Британской империи они становились совершенно обычным делом.

Взлетев так высоко, Сайлас не собирался позориться и идти на дно стараниями Люси. Зря он вообще с ней связался. В свое время она приносила пользу, и он помогал своей плоти и крови. Но сейчас он видел, что ошибся. И что с ней делать? Доггет полагал, что ее устроит небольшое ежемесячное пособие при условии, что она будет держаться подальше от его близких и помалкивать. Лишь одного он стерпеть не мог.

– Будем надеяться, что ребенок умрет, – сказал Сайлас. – Но если нет, тебе придется от него избавиться. Подыщем приют или еще что-нибудь подходящее.

Одно дело иметь бедную и постылую родственницу, другое – падшую женщину, марающую ныне почтенное имя Доггетов. Он не потерпит этого даже под угрозой разоблачения.

– Но я хотела вырастить его сама, – возразила Люси.

– Этому не бывать. Совсем стыд потеряла?

– У меня его теперь раз-два и обчелся, – печально сказала она. И взмолилась, хотя пыталась сдержаться: – Сайлас, неужто тебе меня не жаль? Оставь мне ребенка. Разве ты не понимаешь? Кроме него, у меня ничего нет. – (Лишившись Горацио в детстве, она так и осталась одна.) – Женщине тяжко прожить жизнь и никого не любить!

Люси тихо разрыдалась. Сайлас бесстрастно изучал ее. Она была даже большей дурой, чем он считал. Доггет подошел к столу с чернильницей и пером, написал на листке бумаги имя и адрес.

– Это мой адвокат, – сказал он. – Когда избавишься от ребенка, ступай к нему. Он будет знать, что делать. Вот такая тебе от меня помощь.

Затем развернулся, вышел и запер за собой дверь. Дворецкий пришел лишь через несколько минут. Он вывел ее с черного хода, вручил два шиллинга на обратную дорогу и отпустил на все четыре стороны.

Слуга накрепко запомнил приказ впредь не впускать ее ни при каких обстоятельствах.

«Катти Сарк»

1889 год

Внизу на сцене набирал силу красочный хор гондольеров, и темп ускорялся, приближаясь к блистательному крещендо. Публика – мужчины в смокингах и белых галстуках, женщины с завитыми прическами и в пышных платьях из шелковой тафты – наслаждалась каждым мгновением. Нэнси с матерью взяли отдельную ложу. Мать сидела сзади, а Нэнси взволнованно подалась вперед и оперлась на барьер, сжимая веер.

Его рука была в считаных дюймах от ее. Она как бы не замечала. Но задавалась вопросом: ей чудится, что та уже ближе? Соприкоснутся ли они?

В Лондоне поздней Викторианской эпохи существовало три класса развлечений. Высшим считалась опера в Ковент-Гардене. Для бедных был мюзик-холл, причудливая смесь песен, танцев и бурлеска – предтеча водевиля, распространявшаяся по театрам даже в самых захолустных предместьях. Но между ними в последнее десятилетие народилось новое зрелище. Оперетты Гилберта и Салливана полнились простенькими мотивами и очаровательным юмором, однако музыка Салливана бывала достойна оперы, а искрометные сатирические вирши Гилберта не имели себе равных. «Пензансские пираты», «Микадо» – новые постановки ежегодно покоряли Лондон, а потом принялись и за Нью-Йорк. В этом году представили «Гондольеров». Эта вещь очень понравилась королеве Виктории.

Мисс Нэнси Доггет из Бостона, штат Массачусетс, ничем особым не выделялась. Конечно, она была хороша собой. Золотистые волосы разделены прямым пробором и скромно забраны сзади на манер немного ребяческий для двадцати одного года. Но синие с зеленоватым оттенком глаза были действительно волшебны. Что касалось сидевшего рядом мужчины, он выглядел совершенством. Сердечный, обаятельный, образованный, владелец прекрасного дома и старого доброго поместья в Кенте. В свои тридцать он созрел для светского общества, но был достаточно молод, чтобы ей завидовали девушки на родине. И мать, конечно, едва познакомилась с ним, воскликнула: «Боже, он граф!»

Для девушки из Бостона знатность не была пустым звуком. Как сказано в стихотворении:

И это добрый старый Бостон,

Дом бобов и трески,

Где Лоуэллы разговаривают только с Кэботами,

А Кэботы разговаривают только с Богом.[74]

Старые бостонские семейства – Кэботы, Хаббарды, Горэмы, Лоринги – не только отлично знали, на ком женились их предки, но и с мрачным удовлетворением вспоминали, кем их считала в те времена родня. Клан Доггетов был стар, как и большинство прочих. Доггеты – ровесники Гарварда. Ходили слухи, будто они даже побывали на «Мейфлауэре» – и «дезертировали с корабля», как поговаривали некоторые друзья-недоброжелатели. Их права собственности уходили корнями в глубокую старину. И если в семье порой кто-то рождался с перепончатыми пальцами, никто не видел в этом большой беды: красоту выходцев из старых семей с Восточного побережья признавали даже не самые великие их поклонники.

Мистер Горэм Доггет был истинным бостонцем. Окончил Гарвард; что было у него на уме, то и на языке; женился на девушке из богатой старой нью-йоркской семьи. Но в нем имелась авантюрная жилка. Вложившись в железные дороги, сделавшие доступными необозримые просторы Среднего Запада, он утроил свое уже солидное состояние. В последние же годы он часто бывал в Лондоне. Хотя Соединенные Штаты неуклонно расширялись и обретали мощь, финансовой столицей мира оставался имперский лондонский Сити с его неохватной коммерческой деятельностью. Американские банкиры вроде Моргана и Пибоди орудовали большей частью именно там, добывая деньги для таких колоссальных проектов, как американские железные дороги. Связанные с этим наезды в Лондон подкинули Горэму Доггету несколько оригинальных идей.

Подобно многим американцам, баснословно разбогатевшим в новый промышленный век, Горэм Доггет открыл для себя прелести Европы. Доггеты предприняли Большое турне по примеру английских аристократов минувшего столетия. Они уже провели месяц во Франции и следующий – в Италии, где Нэнси сделала много эскизов и приобрела поверхностное знание обоих языков. Купили и несколько отличных картин. Теперь была третья остановка, в Лондоне, и мать с дочерью наслаждались местным обществом, а мистер Доггет ненадолго вернулся в Бостон. Но Европа оказалась богата не только искусством.

– Как по-твоему, Сент-Джеймс будет хорошим мужем? – спросила у матери Нэнси. Она успела усвоить, что даже жены именовали аристократов их титулами. – Я стану графиней.

– Смотри на человека, а не на титул, – напомнила мать.

– Но ты же не против его лордства, – кротко заметила Нэнси, и та покраснела.

– Мне кажется, он неплохой человек и наверняка понравится отцу, – ответила миссис Доггет.

– Он еще не объяснился, – чуть грустно произнесла Нэнси. – Может быть, ему вообще нет дела.

Но граф Сент-Джеймс, едва финал «Гондольеров» достиг апофеоза, позволил своей руке легчайшим касанием дотронуться до ее.

Девушка была бы удивлена, увидь она его часом позже.

Нынешний граф отвел гостиную первого этажа в доме у Риджентс-парка под библиотеку и кабинет. В отличие от своих предшественников, он выделялся интеллектом и художественным вкусом. Книги были прекрасно подобраны; он даже владел небольшой коллекцией картин. Сидя за французским бюро, граф печально взирал на фигуру напротив.

– Что же, старушка, – вздохнул он. – Наверное, мне придется жениться на мисс Доггет. – Граф возвел очи и скользнул взглядом по очаровательному пейзажу с Темзой, который недавно купил. – Спасти меня может только Барникель. – Он страдальчески улыбнулся. – Не находишь это забавным?

Догадаться о мыслях Мьюриел всегда было нелегко.

Старый граф, их отец, женился дважды. От первого брака выжила лишь леди Мьюриел; от второго – нынешний граф пятнадцатью годами моложе. Однако при взгляде на стройного красавца-пэра и его единокровную сестру было трудно поверить в их родство. Леди Мьюриел де Кетт была настолько тучна, что едва помещалась в большое кожаное кресло. Она редко открывала рот, не ездила верхом и не любила читать. Зато постоянно ела. Вот и сейчас опустошала большую коробку шоколадных конфет.

– Заметь, она милашка, – покачал головой граф и снова вздохнул. – Мы жили бы припеваючи, если бы не дед.

Леди Мьюриел сунула в рот очередную конфету.

Когда вскоре после Акта о Великой реформе осторожный, консервативный лорд Боктон, получив отцовские деньги, вложил в сельскохозяйственные угодья бо́льшую часть семейного состояния, которое сохранилось бы поныне вопреки даже безумному расточительству его сына Джорджа, родителя нынешнего графа, если бы не железные дороги. Мистер Горэм Доггет подписал смертный приговор многим английским джентльменам, профинансировав железнодорожное сообщение на Среднем Западе. Огромные партии дешевого зерна с американских равнин обрушили стоимость на него в Англии и обесценили значительную часть сельскохозяйственных земель. Вступив в права наследования, нынешний граф был вынужден продать задешево двадцать тысяч акров, чтобы выплатить отцовские долги. Большой лондонский дом и старый боктонский особняк сохранились, но доходы упали. Возможно, что в скором времени предстоит избавиться и от них. Получалось, что если лорд Сент-Джеймс намерен найти себе богатую невесту, то ему лучше поторопиться. Нет, он не собирался вводить кого-либо в заблуждение насчет своих финансовых обстоятельств. Молодой человек не был мошенником. Но лорд, продолжавший владеть красивым домом в Лондоне и родовым поместьем, выглядел привлекательнее и достойнее, чем лорд – пусть даже граф, – ничего этого не имевший.

Лорд Сент-Джеймс поднялся, поискал в жилетном кармане ключи и отворил дверцу шкафа. Внутри стоял маленький сейф, который он бережно отпер и вынул несколько кожаных футляров. Сестра бесстрастно следила за ним, он же отнес их на бюро, любовно откинул крышки и осмотрел заискрившееся содержимое.

– У нас еще кое-что осталось, старушка, – сказал он.

Семейные драгоценности Сент-Джеймсов были прекрасны. Особого внимания заслуживало рубиновое ожерелье, которому надлежало достаться графине Сент-Джеймс, кто бы ею ни стал. Однако для графа они означали еще и выживание. Он любил женщин и имел два долгих романа, но высоко ценил свободу и мог пойти на брак лишь из чувства семейного долга. Без наследника графский род Сент-Джеймс грозил прерваться. Но если бы поиски не увенчались успехом, граф мог, по его расчетам, продать драгоценности, Боктон и жить вполне обеспеченным частным лицом, утонченным джентльменом – каким в значительной мере и был. «Тебя-то, старушка, я не брошу», – обещал он леди Мьюриел, когда подумывал о таком исходе. Он понимал: сестре не приходилось рассчитывать на замужество.

Покончив с инспекцией, он запер драгоценности в сейф и вновь обратился к сестре:

– Забавно, правда? Будь Нэнси Доггет англичанкой, осталась бы без наследства.

У Горэма Доггета, кроме дочери, был еще и сын, но он всегда заявлял, что разделит свое состояние поровну, однако в старых английских семействах такого почти не знали. Поместья переходили к старшему сыну, замужним дочерям часто не доставалось ничего, а незамужние либо получали доверительную семейную собственность, либо оставались жить дома. У леди Мьюриел было лишь то, что давал ей брат.

– Что ж, подержу ее на крючке до Нового года, – вернулся к теме граф. – А дальше все надежды на Барникеля.

Причина, по которой граф не спешил форсировать отношения с Нэнси, находилась в открытом море за десять тысяч миль, и имя ей было «Шарлотта Роуз».

Китайские чайные рейды канули в прошлое. С ними покончило открытие Суэцкого канала, которое состоялось двадцать лет назад и позволило ходить на Дальний Восток сокращенным маршрутом через Средиземноморье. Парусники вытеснились пароходами, обладавшими колоссальной грузоподъемностью и не зависевшими от ветра. Но славное время клиперов еще не прошло, теперь они доставляли шерсть из Австралии. Тончайшее руно, погруженное в Сиднее австралийской весной, когда в Северном полушарии стояла осень, спешило в Лондон, чтобы поспеть к январской распродаже. Подстегиваемые бурными сороковыми широтами, парусные клиперы неслись на восток, бороздя грозные антарктические воды Тихого океана. Они огибали мыс Горн и на пассатах устремлялись в Атлантику. Тут с ними не мог соперничать никакой пароход. За год до смерти покойный граф выкупил четверть доли в новом клипере, быстроходнее даже «Шарлотты», – Барникель назвал его «Шарлотта Роуз». И на нем старый капитан, которому уже давно следовало уйти на покой, осуществлял увлекательные круизы: путь от Австралии в последние три года занимал восемьдесят дней. Выгода была не только коммерческая, но и от ставок. У каждого клипера были свои технические особенности, у каждого капитана – свои достоинства и недостатки. Люди прикидывали шансы. Делали огромные ставки. Но мало кто поставил так крупно и безрассудно, как несколькими месяцами раньше поиздержавшийся граф Сент-Джеймс.

Это было абсолютно логично. Он поставил свой годовой доход при шансах семь к одному – как он счел, превосходных. Проиграет, так разница невелика – все равно распродавать имущество, если не женится. В случае же победы он мог протянуть еще пять лет до следующего кризиса. А кто знает, что случится за этот срок? Через шесть недель, коли «Шарлотта Роуз» вернется из Австралии первой, лорду Сент-Джеймсу будет незачем жениться на Нэнси Доггет. Он не хотел ее ранить, а потому решил подогревать интерес, не заходя при этом слишком далеко, чтобы в нужный момент либо сделать рывок, либо со всеми приличиями показать спину.

– «Шарлотту Роуз» перестроили. Побить ее может только одно судно, и Барникель, если поднимет все паруса, обойдет и его. Такие дела, старушка, – усмехнулся он сестре. – Нам всего-то и нужно обогнать «Катти Сарк»!


В последнее время Мэри Энн сомневалась, что способна ужиться в одних стенах со своей дочерью Вайолет. Ни три ее сына, ни две сестры Вайолет не причиняли ей столько хлопот. Но хуже всего было то, что из-за нее неизменно расстраивался отец.

– Ты вылитый папаша, – пеняла Мэри Энн дочери. – С тобой невозможны никакие компромиссы. Все либо черное, либо белое!

Однако, по мнению Булла, беда заключалась в избыточном сходстве Вайолет с матерью. Строптивица!

– Но я никогда не была безрассудной, – парировала Мэри Энн.

Вайолет раздражала всегда. Мэри Энн помнила случай, когда застала ее еще крохой за примеркой своих платьев. И негодницу, конечно, отшлепали. Несколько лет назад, когда Вайолет было шестнадцать, Мэри Энн заметила ее чрезмерное сближение с отцом. Вайолет кудахтала над ним, приносила трубку и вообще липла как банный лист. Буллу это вроде как нравилось, но Мэри Энн отвела ее в сторонку и жестко внушила: «Я его жена, а ты дочь и просто ребенок. Будь добра вести себя прилично».

Но подлинным бедствием стала учеба. У Вайолет, как у большинства девушек ее круга, была гувернантка – образованная женщина, которая сказала им, что девочка обладает способностями и вышла далеко за рамки стандартной программы. «А ты куда смотрела? Надо было пресечь!» – горько выговорил Булл жене нынешней осенью, как только уволил несчастную гувернантку. Конечно, это она вбила девушке в голову дурацкую мысль о поступлении в университет.

Идея была совершенно нелепой. Еще сорок лет назад такой возможности и вовсе не существовало. Хотя при Оксфорде и Кембридже имелись небольшие женские колледжи, туда ходила лишь горстка девушек, которые не могли стать полноправными членами университета. Решив, что дочь говорит не всерьез, мать обронила: «Отец не позволит тебе жить так вот, вне дома и без присмотра». Но Вайолет немедленно возразила: «Я могу остаться дома и поступить в университет в Лондоне».

Мать вскоре осознала ее правоту. Лондонский университет был странным местом. Открытый перед самым воцарением королевы Виктории как учебное заведение для религиозных диссентеров, которым все еще отказывали в поступлении в Оксфорд и Кембридж, он был прогрессивным учреждением. Его здания были разбросаны по разным местам, от студентов не требовали проживания в университетских колледжах, и он, теперь уже несколько десятилетий, принимал женщин. Но кем нужно быть, чтобы туда пойти? Мэри Энн не имела понятия. Ее старший сын Ричард поучился в Оксфорде. Он вырос, разумеется, джентльменом и гордо сказал ей, что не прочел там ни одной книги. А на ее вопрос о женщинах-студентках ответил одно: «Синие чулки, мама. Мы с ними не водились». И состроил гримасу. То же самое она услышала от других. Да и на что все эти знания Вайолет? Кем она станет – учителем, гувернанткой? Буллы готовили ее совершенно к другому.

Эдвард Булл преуспел в делах даже больше, чем надеялся. Его величайшей удачей явилась короткая Крымская война с Россией, в период которой он получил государственный контракт на снабжение войск напитками. Если всем остальным Крымская кампания запомнилась сестрой милосердия Флоренс Найтингейл и героической атакой легкой бригады,[75] то Эдварду Буллу тем, что война сделала его очень состоятельным человеком. Теперь он жил в большом блэкхитском особняке. Булл был почти готов превратиться в джентльмена, как многие богатые пивовары того времени. А дочь джентльмена ждала только одна участь: безделье. «Пусть нанимает ученую гувернантку, лишь бы сама не становилась такой», – сказал Булл. И Мэри Энн, будучи дочерью черпальщика Сайласа, принялась отговаривать девушку от высшего образования, ибо оно могло опустить семью до среднего класса.

– Ты не дурнушка, – внушила она дочери. – Мужа себе найдешь. Но мужчинам не нравятся слишком умные женщины, а если уж так получилось, то лучше это скрывать.

Но Вайолет уперлась. В отличие от остальных детей Буллов, сплошь белокурых и синеглазых, она была шатенкой с карими глазами и белой прядью в волосах. Она отрезала:

– Я не хочу замуж за человека, который боится умных женщин!

Последние два месяца она была решительно невыносима. Не приходилось сомневаться, что не уступят ни Эдвард Булл, ни Вайолет – коса нашла на камень. Атмосфера в доме наэлектризовалась. Самым возмутительным было отношение Вайолет к матери.

– Куда тебе понять, – говаривала она с презрительной ноткой. – Ты слушаешься папу и совершенно счастлива. О другом ты и в жизни не помышляла.

«Тебе-то откуда знать?» – думала та. Ее тридцатилетний брак с Эдвардом оказался не так уж плох. Булл, безусловно, бывал упрям и несносен, но таково большинство мужчин. Если порой ей хотелось большего – чтобы шутки его друзей были не столь тяжеловесны, чтобы хоть кто-то из них прочел книгу, – Мэри Энн держала это при себе. Если она бывала готова завыть от тоски и досады, то ненадолго. Замужество – это не трагедия, а плюсы брака – дети, уют – поистине благословенны. «Коли я справилась, – мрачно подумала Мэри Энн, – переживет и она».

– Жизнь не обязана укладываться в твои представления, – резко сказала она девушке. – И чем раньше ты это поймешь, тем лучше.

Существовала, слава богу, нейтральная почва, на которой вражда по негласной договоренности прекращалась. Каждую среду Мэри Энн и Вайолет исправно садились в поезд, ехали в Лондон, брали кеб и отправлялись на Пикадилли. Эта широкая улица сохранила лоск XVIII столетия. Величественные дворцы минувшего века сменялись новыми особняками, хотя Берлингтон-Хаус – ныне Королевская академия – по-прежнему красовался за стенами своего двора. Здание «Фортнум энд Мейсон» тоже стояло на месте. А несколькими домами дальше находилось святилище, где даже Вайолет забывала обо всех раздорах.

Холодным декабрьским днем за три недели до Рождества Мэри Энн и Вайолет совершили свой привычный поход. Погода не отпугнула их. Снег повалил, когда они шли по Вестминстерскому мосту, над которым высились здание парламента и башня Биг-Бена. Миновав Уайтхолл и обойдя Трафальгарскую площадь, женщины быстро достигли Пикадилли и «Хэтчардса» – лучшего книжного магазина в викторианском Лондоне. На самом деле он был больше чем магазин – без малого клуб. Снаружи стояли скамьи для слуг, где те могли переждать, пока хозяева выбирают книги. А в задней части была небольшая уютная гостиная для завсегдатаев, которые вели там беседы и читали у камина газеты. В «Хэтчардс» захаживали члены королевской семьи, этот магазин любил старый герцог Веллингтон, политические противники Гладстон и Дизраэли – оба тоже ходили туда. Однажды Мэри Энн застала там даже Оскара Уайльда, приславшего в «Хэтчардс» на суд свои пьесы, – тот стоял рядом и удостоил ее милой улыбки.

Магазин «Хэтчардс» был убежищем и отдушиной как для Мэри Энн, так и для ее дочери. Эдвард не видел большого греха в любви жены к чтению; ее самые драгоценные сокровища – купленные там собрания сочинений Диккенса и Теккерея. Приветливый консультант предложил ей познакомиться с поэзией Теннисона, и она буквально влюбилась в эти стихи. Что касалось Вайолет, то она пристрастилась к философской литературе – от Платона до таких современных британских мыслителей, как Рёскин, которых Мэри Энн с известной опаской прятала в своих книгах от Эдварда.

Однако нынче они выбирали рождественские подарки, и Мэри Энн нашла книгу по стрелковому делу для старшего сына, но тут она ощутила на себе взгляд высокого человека, замершего по другую сторону стола.

– Полковник Мередит, у меня есть книга, о которой вы спрашивали, – произнес консультант.

Нет в мире справедливости. Как мог ее ровесник остаться таким красавцем? Волосы, остриженные довольно коротко, сохранили золотисто-каштановый цвет, с седыми висками стало даже лучше. Морщины вокруг глаз, как она сочла, из тех, что выдают человека, повидавшего мир в дождь, холод и зной. Его стан был строен и крепок. Нечто неуловимое намекало, что в случае нужды он мог превратиться в человека весьма опасного. С длинными шелковистыми усами он был до мозга костей полковник, и все-таки в нем виделось что-то еще: обходительность и ум, свидетельствовавшие о том, что он куда больше, чем просто военный.

– Миссис Булл? Вы ли это? – осведомился он, приблизившись. Мэри Энн хотела кивнуть, но, к своему ужасу, лишь залилась краской. – Вы, разумеется, не помните меня…

– Но как же, помилуйте! – Она обрела голос при виде Вайолет. – Вы собирались в Индию. Стрелять тигров.

Что за вздор она городит?

– Вы совершенно не изменились, – произнес тот искренне.

– Я? О! Вряд ли. Моя дочь Вайолет. Полковник Мередит. Кого-нибудь подстрелили?

– Тигров? – Он улыбнулся и оглядел их обеих. – Немало.

Похоже было, что полковник Мередит всего несколько месяцев как вернулся в Англию. За тридцать лет странствий он много где побывал. В «Хэтчардсе» его знали, так как очень скоро выходила в свет его собственная книга «Любовная лирика в переводе с фарси». В западной части Лондона у него был дом, достаточно просторный для его коллекций. Он так и не женился. Но, может быть, в среду она не откажет в любезности пожаловать на чай?

– Да! – сказала Мэри Энн, к удивлению своему и дочери. – Обязательно!


Час обеда отодвигался все дальше, и англичане Викторианской эпохи переняли восточный обычай дневного чаепития. Устроить его было легко, визиты случались заведомо короткие и не вредили репутации ни дам, ни холостых джентльменов.

И после четырех часов дня в следующую среду Мэри Энн Булл в сопровождении Вайолет прибыла в Холланд-Парк в дом полковника Мередита. Мэри Энн не знала, должна ли была идти, но сказала себе, что будет грубостью передумать, а потому чуть нехотя взяла Вайолет в качестве, как она выразилась, дуэньи.

В Лондоне было два предместья, где селились состоятельные джентльмены с развитым художественным вкусом. Одно – Сент-Джонс-Вуд, сразу за Риджентс-парком на землях, некогда принадлежавших старому ордену рыцарей Святого Иоанна. Второе – Холланд-Парк. Добраться до него можно было, пройдя вдоль южной границы Гайд-парка и мимо небольшого Кенсингтонского дворца, где выросла королева Виктория. Центр этого места – прекрасный старый особняк и парк, принадлежавшие лордам Холландам. Их окружали славные улочки с рядами деревьев и элегантными домами, где джентльмен мог вести тихую жизнь, одновременно находясь всего в десяти минутах езды от Мейфэра.

Но дом полковника Мередита был слишком хорош даже для Холланд-Парка. Он стоял на Мелбери-роуд в ухоженном саду и больше напоминал миниатюрный замок. С одного угла высилась круглая декоративная башня. Большие окна с освинцованными стеклами, внушительный парадный подъезд. В нем было нечто волшебное. Но главным и неизменно поражавшим гостей оказывалось то, что отворял им не обычный дворецкий, а высокий сикх в великолепном тюрбане, безмолвно провожавший их в библиотеку полковника.

Со стен взирали традиционные портреты предков; камин прикрывал обитый кожей экран, рядом стояли два кресла с подголовниками. Однако на этом английская традиция заканчивалась. Над камином висела пара слоновьих бивней, на столиках красовались шкатулки слоновой кости и лакированные китайские, а также деревянная статуэтка Будды. К столу приткнулась мусорная корзина в виде слоновьей ноги. В одном углу хозяин повесил индусские кинжалы и серебряный анкас,[76] подарок благорасположенного магараджи; в другом радовали глаз очаровательные персидские миниатюры. У камина покоилась пара восточных туфель с загнутыми носками, которые Мередит носил, когда оставался один. А посреди пола поверх турецкого ковра раскинулась роскошная тигровая шкура.

Чай подали тотчас, индийский или китайский на выбор; полковник настоял, что разольет сам. Он был в прекрасном расположении духа и вскоре уже, в ответ на расспросы Мэри Энн, начал делиться кое-какими захватывающими подробностями своей жизни.

Расцвет Британской империи был сугубо коммерческим, однако в последние десятилетия акцент немного сместился. Признав необходимость обуздания Индии, где в пятидесятые годы вспыхнули мятежи, а также защиты египетского Суэцкого канала, главным держателем акций которого был премьер-министр Дизраэли, купеческой островной Британии пришлось принять меры имперского, административного свойства. Это выполнили довольно неплохо. Индийский чиновничий аппарат был высшей пробы. Образованная элита прекрасно знала особенности субконтинента. Многие офицеры бегло объяснялись на местных диалектах, и просвещенные воины вроде полковника Мередита не такая уж редкость по тем временам.

Обронив, что так и не нашел времени жениться, он был отчасти правдив. Мередит долго пробыл в Индии, Китае и Аравии, а о его тамошних подвигах, хотя он только намекнул на них, в ближнем круге слагали легенды. Сикх преданно служил Мередиту, потому что тот спас ему жизнь. Полковник не стал рассказывать о своих любовных победах, но в Индии многие сказали бы Мэри Энн, что ими он тоже прославился. Табу распространялось только на офицерских жен. Безусловное. Как минимум сотня красавиц украдкой вздыхала, помышляя об объятиях Мередита.

Все это оказало на Мэри Энн неожиданное и душераздирающее действие. Она полагала, что визит мог возродить симпатию и влечение многолетней давности, но с первым же огуречным сэндвичем испытала такое же головокружительное чувство, как на воздушном шаре, когда тот вознес ее в небеса. Она сосредоточилась на китайской чашке, чтобы не потерять головы. К моменту, когда полковник подал торт с грецкими орехами и сел, молча наблюдая за ней, она знала одно: ей хотелось бросить дом, мужа, строптивую дочь, найти покой в объятиях Мередита и оставаться там, сколь долго ему будет угодно.

Заставив себя вернуться к семейной обыденности, она произнесла:

– Вайолет хочет в университет. Что вы на это скажете?

Девушка поначалу держалась настороженно, но по ходу беседы заметила на стеллажах любопытные фолианты и спросила о них у Мередита. Выбор поражал, не ограничиваясь обычной английской классикой и специальной литературой с заглавиями вроде «Охота на крупную дичь в Бенгалии». Там были книги на фарси и арабском; встречались даже странные, сложенные гармошкой свитки тонкого пергамента, зажатые в досочках и перевязанные бечевкой. Мередит объяснил, что они написаны на санскрите.

– И вы все понимаете? – спросила Вайолет.

Он признал, что да.

– Сколько же вы знаете языков? – не отставала она.

– Семь и еще несколько диалектов. – Отвечая на вопрос Мэри Энн, Мередит глянул на Вайолет и немного подумал. – Мне кажется, это зависит от того, чего вы хотите добиться посредством университета, – сказал он негромко.

– Да мне все надоело, – откровенно призналась Вайолет. – Родители живут нелепой жизнью.

Мередит оставил ее грубость без внимания.

– Она не нелепа, – возразил он. – Я совершенно не согласен с вами. Но если вы говорите о расширении горизонтов… – и Мередит обвел взглядом комнату с книжными полками, – то сам по себе университет ничего не решит, но может, смею заметить, помочь. Хотя лично мне он не потребовался, – улыбнулся он. – Все дело в духе. И в судьбе, как я полагаю.

Похоже, это остудило Вайолет, и Мэри Энн мысленно возблагодарила Мередита за столь умелое обхождение. Но ей сдавалось, что без поддержки полковника девица возьмется за старое. Едва они собрались уходить, Вайолет глянула на туфли возле камина, заметила на столе длинную индейскую трубку и неожиданно встряла:

– Полковник Мередит, а вы каждый вечер носите эти туфли и курите трубку?

– Вообще говоря – да, – признал тот.

– А нам не покажете напоследок? Я уверена, – отважно продолжила Вайолет, – что маме будет приятно взглянуть на вас в естественном состоянии.

– Вайолет! – воскликнула Мэри Энн, бессильно краснея.

Мередит же счел это весьма забавным.

– Одну минуту, – сказал Мередит и вышел.

Вскоре он вернулся в роскошном восточном халате из шелковой красной парчи и в красной же феске. Ноги в белых шелковых носках легко скользнули в туфли, и Мередит уютнейшим образом расположился перед камином в кресле. Умело набил трубку, примял табак, зажег и затянулся.

– Устроит? – осведомился он, взглянув на обеих.

Но если вид Мередита в естественном, как выразилась Вайолет, состоянии смущал Мэри Энн, то он не мог сравниться с ее чувствами в момент прощания, когда тот взял ее за руку, украдкой пожал и негромко произнес:

– Надеюсь, мы еще увидимся.


– Плохи дела, старушка. Сомневаться не приходится, – покачал головой граф Сент-Джеймс. – Видишь ли, «Катти Сарк» еще никто не побил.

В действительности это было еще полбеды. Главная и неотложная проблема заключалась в том, что два дня назад из Бостона возвратился мистер Горэм Доггет, который заявил, что сразу после Рождества заберет жену и дочь подальше от зимней сырости в трехмесячный круиз по Нилу и Средиземноморью. И было неизвестно, вернутся ли потом Нэнси с матерью в Лондон.

Проблема же с «Катти Сарк» состояла в прочности клипера. Ее грозный капитан ставил больше парусов, чем дерзали прочие, и тот летел по волнам, покоряя самые бурные моря.

– Барникель волен твердить, что обгонит, и может быть прав, но это слишком опасно, – продолжил граф. – Время выходит.

Леди Мьюриел вооружилась коробкой сухофруктов. Она глубокомысленно чавкала.

– Ничего не поделаешь, – заключил Сент-Джеймс. – Послезавтра сделаю предложение.


Над Эстер Силверсливз посмеивались за спиной, хотя и немного несправедливо. Она ни в коем случае не помышляла о дурном.

Возможно, в ней бы прибавилось уверенности, не будь мужья ее сестер такими успешными. Джонас и Шарлотта Барникель, хотя капитан за годы плаваний сколотил небольшое состояние, надежно и прочно числились в морском торговом сословии. Пенни, будучи благополучным семейством из Сити, проникли в куда более высокий круг, бывали на обедах ливрейных компаний и даже время от времени посещали оперу в Ковент-Гардене. Что касалось Буллов, то они настолько разбогатели, что их дети почти на равных общались с юными леди и джентльменами. Однако с Арнольдом Силверсливзом и его женой дело обстояло иначе. Их дом был удобно расположен на северном холме Хэмпстеда, примерно в четырех милях от центра Лондона, неподалеку от просторов Хэмпстед-Хит. Многие тамошние дома были красивы, иные – очаровательны. Но только не их, хотя сами они не отдавали себе в этом отчета. Его неизящные, вытянутые фронтоны напоминали о самом нескладном мистере Силверсливзе. Правда, дом был просторен, а благодаря ее средствам они никогда не испытывали нужды.

Арнольд Силверсливз оставался компаньоном в фирме «Гриндер и Уотсон» и только недавно ушел на покой. Его деяния на ниве машиностроения снискали уважение. И все-таки проекты, в которые он втягивал фирму, по странной причине не приносили большого дохода. Он выбирал их, исходя либо из технической сложности, либо из личного перфекционизма в ущерб доходности. Задолго до его ухода от дел партнеры в разговорах с ним выказывали легкое нетерпение. Что до подъема по социальной лестнице, то он об этом просто никогда не задумывался. Семья уважаемая, обеспеченная – чего еще желать?

Но голова у него, как признавали все партнеры, была золотая – лучшая в Лондоне. И нет сомнений, что именно поэтому он получил аванс от богатого американского джентльмена, чье присутствие в доме за неделю до Рождества повергло в трепет Эстер Силверсливз.

Вынашивая планы об улучшении человечества или хотя бы лондонцев, Арнольд Силверсливз наслаждался новшествами, которыми многие из них уже пользовались. Когда в конце пятидесятых парламент наконец принял решение о полной перестройке лондонской канализации, подряд достался не его фирме, а выдающемуся архитектору Базалгетту. Естественно, Силверсливз тотчас же предложил этому великому человеку свои чертежи существовавшей системы, и тот сопоставлял их с собственными. «Я нахожу ваши планы безупречными во всех отношениях», – великодушно похвалил он Силверсливза. Возникшая в итоге набережная Темзы, тянувшаяся ныне по осушенному берегу над новыми стоками от Вестминстера до Блэкфрайерса, радовала почтенного инженера, как если бы он сам на ней заработал. А еще его пригласили в качестве консультанта на строительство другого гигантского сооружения на Темзе. Две массивные башни Тауэрского моста одели в камень и декорировали в возвышенном викторианском готическом стиле в гармонии с лондонским Тауэром и в подражание зданию парламента. «Но камень – это только видимость, – ликующе сказал Силверсливз жене. – Внутри находятся здоровенный каркас и огромный механизм – целиком стальные». То были могучие крылья – пара массивных стальных частей, которые в поднятом состоянии пропускали крупные суда, и к ним он приложил руку в качестве советника инженера Бэрри. Напарник последнего – Брюнель – призвал его снова для проверки сложных математических расчетов для системы поддержки и управления двумя стофутовыми пролетами. Но главные восторги он припас для нового проекта, аванс за который получил от американца.

– Это откроет путь в будущее! – взволнованно говорил он жене.

Мечта о лондонской подземке, не покидавшая его никогда, частично сбылась. Для паровозов уже создали систему глубоких шахт и туннелей, оборудованных вентиляционными ходами. Однако преобразовать ее в более сложную, в которой ныне нуждался Лондон, не удавалось – мешали жар, копоть и неизбежный снос многих зданий, рисковавших пострадать. «Но если углубиться футов на сорок, то можно спокойно построить целую сеть, – объяснял Силверсливз. – На глубине будет глина, она достаточно мягкая. Потом сделаем туннель. И по нему пустим поезд». Но было совершенно немыслимо гонять паровоз по глубоко проложенному туннелю. «Значит, – радостно заключал он, – это будут электрические поезда!»

Электричество. Для прогрессивного Арнольда Силверсливза оно было символом современной эпохи. Суон изобрел электрическую лампу еще в 1860 году, но электрическое освещение, украсившее набережную Темзы, появилось в Лондоне всего десять лет назад. Однако с тех пор прогресс наступал стремительно. В 1884 году пустили первые трамваи, которые начали вытеснять конные экипажи. А в нынешнем году глубоко под землей уже прокладывали туннель для электропоезда. Силверсливз успел построить собственный генератор и провести – к ужасу Эстер – электричество в дом. Он был полон энтузиазма.

– То будет чистый поезд, – обещал он жене. – И поразительно дешевый, если построить с умом. Любому работяге по карману.

Единственная трудность заключалась в отыскании смельчаков для строительства и обслуживания. Власти не тратились на подобные проекты, да и не имели таких средств. Туннель, как чуть ли не все в викторианской Англии, обещал стать коммерческим предприятием, но британские инвесторы пока еще осторожно относились к новейшей технологии. В отличие от американцев. И мистер Горэм Доггет в свое последнее посещение Лондона сошелся с Арнольдом Силверсливзом.

– В Чикаго электрические дороги себя оправдали, – сообщил он. – А Лондон – самый людный город в мире, остро нуждающийся в транспорте. Составьте мне разумную смету. Инвесторов я найду. У нас получится!

И выплатил первую часть гонорара наличными, при виде которых инженер растерянно заморгал.

Эстер Силверсливз ввергло в ажиотаж присутствие в ее доме мистера Горэма Доггета. Она обратилась за помощью к Пенни. Барникели, хоть и любили ее, сочли эти светские ухищрения обременительными. Буллы, неизменно приветливые, самоустранились. Но на почтенных Пенни всегда можно было положиться. Они привели и сына – подававшего надежды юношу из Сити, одетого так элегантно, что она осталась довольна. Джентльмен из Бостона счел их приемлемой компанией. Неплох был и стол: Арнольд предпочитал простую пищу, но она втайне пошла на немалую дерзость и заказала стряпухе пудинги. Прислуге дважды накрахмалили форму. Эстер беспокоило только одно, и, пока не подали утку, она все прикидывала, как поступить и стоит ли вообще об этом заговаривать.

– Моя девичья фамилия – Доггет, как ваша, – наконец решилась она.

– Неужели? Ваш отец был Доггет? Чем он занимался?

Женщина перехватила тревожный взгляд Гарриет Пенни, но подготовилась к этому.

– Он был инвестором, – сказала она, покраснев лишь самую малость.

– Видать, достойный человек! Мы прибыли на «Мейфлауэре», – сообщил мистер Горэм Доггет и снова переключил внимание на молодого Пенни, который заинтересовал его какими-то мыслями.

По мнению Эстер, бостонский гость был чуточку неучтив к ее гостям, но это окупалось удовольствием, с которым он общался с молодым поколением. Ее старший сын Мэтью с женой явно ходили в любимчиках. Мэтью был адвокатом в солидной конторе, и бостонец успел сообщить, что у него есть на примете хорошее дело. Что касалось юного Пенни, тот собирался распространить семейный страховой бизнес на совершенно новую область.

– Впервые в истории преуспевает не только средний класс, но и мелкие лавочники и даже опытные ремесленники; все они могут позволить себе страховку, – доложил он Доггету. – Конечно, полисы будут скромными, но их общее количество обещает быть колоссальным. В этом уже участвует «Пруденшл иншуренс компани», но хватит места и нам. – («Пенни иншуренс компани» недавно приняла младшего Силверсливза в качестве актуария.[77]) – Рассчитать количество, установить дешевые тарифы – и для нас не станет ничего невозможного, – заверил всех собравшихся Пенни.

– У вас обстоятельный, прогрессивно мыслящий сын, – шепнул бостонец Гарриет Пенни.

Но подлинную возможность блеснуть Эстер Силверсливз получила, когда подали десерт. Именно в этот момент мистер Горэм Доггет, окинув общество взглядом, небрежно осведомился:

– Известно ли здесь кому-нибудь о малом, которого зовут лорд Сент-Джеймс?

Еще бы ей не знать! Залившись краской от удовольствия блеснуть связями с высшим светом, Эстер заговорила:

– Надеюсь, вы не сочтете, что мы садимся не в свои сани… – Это вступление, которое она делала всякий раз, когда преисполнялась социальной значимостью, заставляло семейство Пенни украдкой морщиться, а Буллов – неизменно дистанцироваться. – Но я могу рассказать вам о графе решительно все. Он компаньон моего зятя по морской торговле.

– Вы говорите о судне?

– Да, о нем самом. Это клипер «Шарлотта Роуз». Они думают, что он обгонит даже «Катти Сарк»! – Она перешла на доверительный тон. – Граф столько поставил на эту гонку, что все его состояние, по-моему, зависит от моего зятя. Он, знаете ли, капитан.

И она просияла, победно взглянув на собравшихся и премного довольная собой, а мистер Горэм Доггет впал в глубокую задумчивость.


У Люси Доггет осталось мало времени. Если она хотела спасти девушку, ей следовало поторопиться.

В этом году Люси исполнилось семьдесят, но выглядела она старше – на доброе поколение, а вовсе не на десяток лет в сравнении с дочками Доггета. Часами просиживая за рабочим столом, она теперь порой давалась диву, что сделалось с ее жизнью.

Матери-одиночке приходилось несладко в Уайтчепеле. Иным бывало и хуже – по шесть-семь детей и безработный отец. Единственным выходом становились проституция и воровство, за которыми по пятам шли болезни и смерть. Для Люси, пытавшейся уберечь своего малыша от этой участи, жизнь превратилась в сплошную борьбу. Его отец тайком помогал все пять лет, что прожил, но после она осталась одна.

Она сменила много мест, где выполняла черную работу, чтобы прокормить себя и ребенка. Ей удалось заставить мальчика ходить в приходскую школу, за которую она платила несколько пенсов. Но потом ему надоело, и он предпочел шляться и промышлять случайными заработками. К двенадцати годам Уильям немного умел читать и мог написать свое имя, но бо́льшую часть дня трудился в судоремонтной мастерской, куда парнишку по доброте душевной взял мастер, согласившийся обучить его ремеслу. Но мальчик там не задержался и в шестнадцать уже искал себе дела в доках. К девятнадцати женился на дочери докера. К двадцати обзавелся сыном, который умер шестимесячным; затем родился второй; потом появилась дочь, за ней еще две, обе хилые и тоже не выжившие. Восемь лет назад его жена скончалась при родах. Дело обычное, мужчины женились заново. Но не Уильям. Вместо этого он пристрастился к пьянству. И вот Люси на старости лет вновь оказалась в роли матери.

Сам Уайтчепел значительно изменился. В начале восьмидесятых годов Восточную Европу потрясла серия страшных погромов, заставивших эмигрировать еврейское население. Многим удалось скрыться в Соединенных Штатах, но тысяч десять переехало в терпимую Британию, и немалая часть этих новых жителей, как многие приезжие до них, нашла приют в Ист-Энде по соседству с Лондонским портом.

Преображение было удивительным. Кто-то из англичан и ирландцев остался, другие потеснились, перебираясь в соседние районы по мере того, как евреи осваивали Уайтчепел улица за улицей. Переселенцы, как большинство беженцев, были очень бедны. Они странно одевались и изъяснялись на идише. «Они живут своим миром и никому не мешают», – одобрительно замечала Люси. Но все равно переехала с соседями в Степни. Покуда сын время от времени работал и иногда вспоминал, что незачем пропивать свое скудное жалованье, она устроилась на фабрику по производству прорезиненной ткани и всячески старалась выходить двоих внуков.

В одном отношении бедная женщина преуспела чуть больше. С семидесятого года школьное обучение стало обязательным, и даже в Ист-Энде каждый приход обзавелся какой-никакой школой. Правда, соблюсти этот закон на практике было невозможно. Частенько дети учились лишь от случая к случаю, а что до внука Тома, то она вообще опустила руки, когда ему исполнилось десять. «Кончишь, как твой папаша», – предупреждала она. «Хорошо бы», – небрежно отвечал тот, и Люси признала, что не в силах с ним справиться. Но его сестра Дженни была совершенно другой. К десяти годам она зарабатывала несколько пенсов, помогая учителю обучать детей грамоте. Люси молилась, теша себя надеждой, что из ее многолетней жертвы во имя беспутного сына получится что-то доброе. Дженни еще могла спастись.

Пять лет назад Люси пришлось уйти с работы – ноги стали слабыми. Но в лондонском Ист-Энде женщина могла заработать несколько пенсов и на дому, а самым верным, хотя и нуднейшим делом было изготовление спичечных коробков. Для этого хватало материалов, стола, клея и кисточки. Сырье ей давали, клей и кисточку пришлось покупать самой. Работа несложная. Спичечная фабрика «Брайант и Мэй» платила ей два пенса и полпенни за каждые двенадцать дюжин. Вкалывая по четырнадцать часов в сутки, Люси могла сделать семь таких партий; за девяностовосьмичасовую неделю она получала четыре фунта и десять шиллингов. Несколько дней в неделю ей помогала маленькая Дженни, так что хватало и на жилье, и на скромное пропитание. Но что будет с Дженни, когда Люси не станет?

Оглядываясь вокруг, она находила свое положение безрадостным. Сын пьянствовал. Юный Том связался с каким-то молодым хулиганьем из еврейской общины, и тамошние мальчишки, хотя и пили меньше, постоянно играли в азартные игры. «Ничем не лучше, опять же останется без гроша», – говаривала она Дженни. А в прошлом году Уайтчепел был потрясен жуткими злодеяниями Джека-потрошителя. До сих пор жертвами оказывались проститутки, но как не бояться за девочку, когда по округе шастают такие безумцы?

Люси тревожило и кое-что еще. Первым сигналом опасности в Ист-Энде стали прошлогодние протесты на фабрике «Брайант и Мэй», возглавленные энергичной чужачкой Анни Безант, которая подняла работниц на выступление против нищенской заработной платы. А в этом году произошли события более зловещие: еще одна женщина, по имени Элеонора Маркс, отца которой, Карла Маркса, считали революционным писателем из Уэст-Энда, помогла работникам газовой отрасли создать профсоюз, и вскоре в доках разразилась крупнейшая забастовка.

– Я не говорю, что они не правы, – сказала Люси, обращаясь к Дженни. Ей было отлично известно о заработках на спичечной фабрике, а сын нередко описывал ужасные сцены в доках, где временным работникам разрешалось драться за трудовые смены. – Только чем это закончится?

Какая бы участь ни ждала Ист-Энд, Люси хотела, пока жива, найти безопасную гавань для Дженни. Но как? Ист-Энд разбухал год от года, пополняясь все новыми иммигрантами. Деревни вроде Поплара полностью растворились в бескрайних унылых пустошах, вмещавших доки, заводы и длинные ряды убогих домов. Люси могла надеяться только на одно, и холодным декабрьским днем отправилась туда, куда не ходила больше тридцати лет.


Юридический мир не знал места достойнее, чем большая площадь близ Ченсери-лейн, известная как Линкольнс-Инн-Филдс. Ее край был украшен благородным старым особняком, оставшийся периметр занимали адвокатские и другие старинные конторы. В одном углу над красивой и мрачной лестницей, каким-то образом сообщавшей месту дух горделивой отстраненности, располагалась контора стряпчих «Одсток и Олдербери».

Поскольку Люси не бросила ребенка, то так и не побывала у адвокатов Сайласа. С учетом всех обстоятельств она и сыну не обмолвилась о Сайласе ни словом. Но не могла ничего поделать с собой и все надеялась, что тот поможет ей хотя бы на смертном одре. В конце концов, много ли у него было другой родни? Она наводила о нем справки, пока двенадцатью годами раньше не прочла в старой газете о его кончине. Люси написала адвокату; не получив ответа, послала новое письмо, спрашивая, не помянул ли ее родственник. На сей раз она получила резкий и лаконичный ответ: нет.

Люси не знала никого, способного дать ей желаемое: уютное место для Дженни как можно дальше от Ист-Энда – в приличном доме, где ее не обидят. Да и как знать, почему бы Дженни не получить крохотную толику огромного состояния Сайласа?

Таким образом, в десять утра она явилась в контору на Линкольнс-Инн, назвалась и спросила мистера Одстока.

Он протомил ее в ожидании два часа – суровый, седой и сутулый старик, который откровенно удивился при виде Люси, но также, вне всяких сомнений, прекрасно знал, кто она такая. Адвокат расспросил ее в своем маленьком кабинете, заставленном книгами, осторожно кивнул и, чуть подумав, изрек:

– Боюсь, мне нечем вам помочь. Мне неизвестны такие случаи, хотя я не сомневаюсь, что они встречаются.

– Значит, мой родственник вообще не обмолвился обо мне?

– Помимо первоначальных инструкций – ни разу.

– Но что стало со всем его богатством? – вдруг выпалила она.

– Как же? – Тот несколько растерялся. – Его дочери… – Видя, что Люси не понимает, он полностью замкнулся. – Боюсь, я ничего не могу для вас сделать, – сказал мистер Одсток, распахнул дверь и, прежде чем та осознала происходящее, выставил ее вон.

Люси просидела на холодной площади целых десять минут, усиленно размышляя. Она не могла ошибиться, старый адвокат так и сказал: у Сайласа были дочери. Может быть, хоть одна сжалится над ней и девочкой? Но кто они такие? И где их искать?

Тут Люси кое-что вспомнила. На заре своего правления королева Виктория распорядилась регистрировать рождения, браки и смерти не только в приходах, но и в едином лондонском реестре. К нему допускали даже простую публику. «Если найду записи о браке, то хоть имена узнаю», – подумала Люси. Она нервно подошла к шедшему мимо адвокату и услышала, что это учреждение находится не так далеко. И ранним днем вместе с несколькими другими посетителями оказалась перед внушительным архивом. Записи были собраны поквартально и выполнены каллиграфическим почерком на плотной пергаментной бумаге. В них содержались сведения обо всех браках, заключенных в Англии.

Люси и не подозревала, что в мире так много Доггетов. Сперва она усомнилась в возможности обнаружить хоть что-то, но постепенно разобралась. Шарлотту она пропустила, так как на время ее замужества семейство еще не переехало в Блэкхит, однако чуть позже, перед самым закрытием, набрела на нужную запись: Доггет, Эстер, сочеталась браком с Силверсливзом, Арнольдом.

Дочь? Где она теперь? Как раздобыть ее адрес, во имя всего святого? Покинув Регистрационную палату, Люси какое-то время прикидывала, что делать дальше, и вспомнила о полезности адвокатов.


Вернувшись с отменного ланча, мистер Одсток столкнулся с молодым Силверсливзом – подававшим надежды внуком Сайласа Доггета, которого он с удовольствием принял на младшую должность.

– Представьте себе, – заговорил он оживленно, – сегодня утром я виделся с прелюбопытной родственницей…

Мистер Одсток хотел добавить «вашего деда», но вспомнил вдруг о четких наставлениях Сайласа и передумал.

– С родственницей?.. – подхватил молодой Силверсливз.

– Пустяки, – стушевался старик. – Моя кузина. Вам это вряд ли интересно.


Граф Сент-Джеймс решил прогуляться, благо времени у него было много, а настроение – лучше некуда.

Его сватовство к Нэнси имело огромный успех. Ему пришла в голову удачная мысль пригласить ее на выездную прогулку. Под небом студеным и синим их экипаж выехал с Пикадилли и по дороге, искристой от изморози, проследовал мимо величественной резиденции Эпсли-Хаус, построенной старым герцогом Веллингтоном, и очутился в Гайд-парке. Пейзаж будто явился из сказки. Они миновали заледеневшие, словно стеклянные, деревья и добрались до места, где некогда стоял знаменитый Кристалл-Палас. Теперь здесь красовался пышный памятник принцу Альберту, напротив которого, сразу за парком, вздымался огромный овальный силуэт недавно построенного Альберт-Холла. Они взирали на него в колдовской тишине, после чего, как только достигли участка, где западная часть Гайд-парка переходила в Кенсингтонские сады, он предложил ей выйти за него замуж.

Нэнси попросила дать ей подумать – сугубо ради приличий, конечно, – но лишь несколько дней, и он почти не сомневался в положительном ответе.

– И вам придется спросить моего отца, – напомнила она.

Сент-Джеймс, шагая по мостовой, все не мог решить, кого повидать первым – отца или дочь.

Но так или иначе, он был настолько воодушевлен, так уверял себя в любви к девушке, что отвлекся на подарок самому себе.

В Лондоне было много торговцев живописью, но он предпочитал француза, мсье Дюран-Рюэля, владевшего галереей на Нью-Бонд-стрит. Недавно граф взялся собирать пейзажи Темзы; граф понятия не имел, с чего его так тянуло к реке, но это было так. Он приобрел одну картину, написанную жившим в Лондоне американцем Уистлером, но цены Уистлера слишком кусались – больше сотни гиней. У Дюран-Рюэля он мог купить за меньшую сумму работу немодного, но изумительного французского художника Клода Моне, который часто останавливался в Лондоне запечатлеть реку. И прежде чем отправиться на свое рандеву, граф условился о покупке нового Моне по очень скромной цене.

От Нью-Бонд-стрит его маршрут шел на запад по Оксфорд-стрит. Древний римский подъездной путь от Мраморной арки до Холборна теперь превращался в торговую улицу. Граф пару раз задержался у витрин драпировщиков, пересек Риджент-стрит, дошел до конца Тоттенхем-Корт-роуд, пересек Севен-Дайлс и Ковент-Гарден и достиг своей цели на Стрэнде.


И дочь, и жена заметили, что со вчерашнего дня Горэм Доггет был чем-то озабочен. Он дважды уходил по делам; сейчас же сдержанный бостонец, томившийся ожиданием в холле отеля, откровенно нервничал. Это было весьма странно, так как он пребывал в любимом месте.

Возможно, во всей Европе не нашлось бы ничего подобного лондонскому отелю «Савой». Детище Д’Ойли Карта – владельца театра, в котором шли оперетты Гилберта и Салливана, – отель построили на месте старого Савойского дворца, где проживал Джон Гонт и часто бывал Чосер. Отель предоставлял удобства современного американского уровня вкупе с европейским шиком и стал шедевром. Традиционно ванные комнаты были общими даже в лучших отелях, а савойские номера щедро оборудовали отдельными. Шеф-поваром был не кто иной, как великий Эскофье; управляющим – наверное, лучшим всех времен и народов – Сезар Риц. Тот самый Риц – предприниматель, обходительный наперсник, организатор всего и вся.

Доггет приветствовал графа радостно, даже с облегчением, и пригласил его на разговор в укромный уголок. Там он с любезной улыбкой сообщил, что жена и дочь скоро спустятся, и осведомился, не угодно ли Сент-Джеймсу кое-что обсудить, пока их нет. Намек был прозрачен, граф учтиво попросил руки его дочери.

– Я не могу решать за нее, – ответил бостонец, – но мне вы кажетесь неплохим человеком, лорд Сент-Джеймс. Но как отец я обязан задать несколько вопросов. Полагаю, вы в силах ее обеспечить?

Граф тщательно подготовился к ответу.

– Мистер Доггет, наше состояние серьезно уменьшилось. Доход от земель невелик, хотя у меня есть иные капиталовложения. Но дом и Боктонское поместье в полном порядке. Есть и другое – фамильные драгоценности, например… – Он был слишком хорошо воспитан, чтобы добавить очевидное – титул.

– Значит, на жизнь хватает?

– О да.

Это была правда – на время.

– И вы искренне любите мою дочь саму по себе? Ибо я верю в это, лорд Сент-Джеймс. Верю твердо. И в бедности, и в богатстве, как говорится.

– Несомненно.

Граф напомнил себе, что откровенная ложь не является ложью, если оправдывается галантным отношением к даме.

– Это хорошо. Конечно, я не могу отрицать, что со временем у Нэнси появятся собственные средства, – осторожно заметил бостонец и не продолжил лишь потому, что узрел мистера Сезара Рица, деликатнейшего из управляющих, чье появление незваным выглядело странно.

– Прошу прощения, сэр, – негромко вмешался тот и вручил Доггету листок бумаги, на который американец взглянул с раздражением.

– Не сейчас, мистер Риц!

– Извините, сэр. – Управляющий не шелохнулся.

– Сказано – позже! – рявкнул Доггет.

– Сэр, вы обещали разобраться с утра, – напомнил Риц. – Мы поняли это, как только вы прибыли… – Доггет уже метал в него взглядом молнии, но тот был непреклонен. – Сэр, ваши жена и дочь прожили здесь несколько недель. Так продолжаться не может.

– Вам отлично известно, что в этом нет никакой беды.

– Сэр, мы получили ответ на запрос, направленный вашим банкирам в Бостоне.

Тут Доггет побледнел. Сент-Джеймсу почудилось, будто американец вдруг резко постарел. Тот растерялся. Затем огрызнулся:

– У меня еще остался в Бостоне дом, мистер Риц. «Савою» заплатят, вам только нужно чуточку подождать. Мне всяко придется съезжать через день или два. – Он в некотором смущении глянул на Сент-Джеймса. – Боюсь, я неудачно распорядился финансами, лорд Сент-Джеймс. Похоже, вылетел в трубу. Но повторяю, что не теряю надежды в положенный срок поддержать Нэнси. Я не так уж стар. Сколотил состояние один раз – сколочу и второй. Не желаете ли проехаться за компанию? – предложил он с сердечностью, намекнувшей на отношения родственные.

Но граф Сент-Джеймс не то от смущения, не то по иной неотложной причине извинился и поспешил ретироваться.

После его ухода мистер Доггет какое-то время молчал, печально качая головой. Затем поднял взгляд на Сезара Рица:

– Благодарю вас, мистер Риц.

– Все получилось удачно, сэр?

– О да. Думаю, мы его выкурили.


Письмо было написано красивым почерком – изящным и ученическим, но в то же время откровенно мужским. Мэри Энн распечатала его в присутствии Вайолет.

– Это от полковника Мередита! – вырвалось у нее.

– О, мама! – Девушка наградила ее в высшей мере неподобающим, по мнению Мэри Энн, взглядом. – Что же он пишет?

– Что через две недели выступит в «Хэтчардсе» со своими поэтическими переводами с фарси. Вход свободный, но он решил уведомить нас на случай, если нам интересно.

«И до чего же умно», – подумала она. Приглашение на свидание, но совершенно невинное, случись кому-то увидеть. Даже незачем отвечать. Никаких обязательств. Можно пойти с Вайолет, можно и в одиночку. Или вообще не ходить, как требовал от нее долг – она прекрасно понимала это. Каким бы ни было решение, она пожалела, что не сдержалась при дочери.

– Мама, ты пойдешь?

– Вряд ли, – ответила Мэри Энн.


Такая гора событий навалилась в последние дни, что Эстер Силверсливз и не помнила, когда у нее было столько пищи для размышлений.

Визит Горэма Доггета внес несомненную сумятицу в обыденный ход вещей. Через три дня после Рождества ее сына пригласили в «Савой» и засадили за кипу юридических документов. Что до Арнольда, тот никогда еще не был так занят. Муж был уже в годах, и она беспокоилась, но Силверсливз выглядел очень довольным.

– Ну и смелые же мечты у этих американцев, – заметил он ей. – Вот бы всю жизнь на таких работать!

А самым удивительным стало то, что уже на следующий день бостонец спросил у ее зятя Пенни, не хочет ли его сын отправиться с ними в круиз.

– Собрать пожитки по свистку, взойти на борт в Саутгемптоне и на три месяца – по Нилу! – взволнованно сказала ей Гарриет Пенни. – По-моему, он хочет, чтобы наш сын составил компанию его дочери. И тот поедет!

– Боже мой! – поразилась Эстер. – Мы точно сядем не в свои сани!

Печально и даже немного тревожно было то, что сразу после Нового года вернулась «Катти Сарк», легко обойдя остальных, тогда как о «Шарлотте Роуз» не приходило никаких известий.

– С ним все в порядке, – сообщила о муже сестра Шарлотта, когда Эстер навестила ее в Кэмбервелле. – Он всегда возвращается.

Но Эстер видела ее беспокойство.

Менее важным, зато престранным, стало мелкое происшествие, имевшее место тремя днями раньше. Телефонная связь, налаженная в последнее десятилетие, заворожила Арнольда Силверсливза меньше, чем электрические поезда и канализационные трубы, но все равно привела в восторг. Новшество стремительно распространилось в зажиточных столичных кругах, и Арнольд поспешил купить аппарат, как только телефонизация затронула Хэмпстед. Многие провинциальные города оставались недосягаемы, но он заверил жену, что это вопрос времени.

Она же гадала, кому мог принадлежать незнакомый женский голос. Звонок раздался три дня назад.

– Миссис Силверсливз?

– Да?

– Вы дочь покойного мистера Сайласа Доггета из Блэкхита?

Стоило Эстер ответить утвердительно, звонившая повесила трубку. Эстер задумалась об этом в сотый раз, когда позвонили в дверь и горничная через минуту доложила:

– Мэм, вас хочет видеть мисс Люси Доггет.


Люси настояла на приватной беседе. Эстер прикинула, не отказать ли ей вовсе, но любопытство пересилило, а скромно одетая старуха выглядела достаточно безобидно. Люси два дня собирала одежду, занимала ее по знакомым, чтобы смотреться прилично. У экономки викария она позаимствовала даже ботинки размером меньше, чем нужно, и чуть не плакала от острой боли после того, как прошагала от омнибуса целую милю. Но в сером пальто, черной шляпке, простом черном платье и чистых коричневых чулках она могла сойти за почтенную экономку или отставную камеристку.

– Я попросила о встрече наедине, потому что не хотела вас смущать, – объяснила Люси.

И сразу бесхитростно изложила свою историю. Когда рассказ завершился, Эстер Силверсливз в немом ужасе уставилась на нее. Она не усомнилась в услышанном, но перед ней разверзлась такая бездна, что ей пришлось вцепиться в ручки кресла.

– Вы хотите сказать, что этим богатым родственником был…

– Да, в Блэкхите. Весьма славный джентльмен, доложу вам. Наверное, вы очень им гордились.

– Да. Но… – Эстер смотрела на нее со страхом. – Вы сказали, что ваш братик умер на реке…

Люси на одну секунду и с полным пониманием заглянула в ее глаза, после чего вновь потупилась.

– Это было давным-давно, – тихо сказала она. – Я толком и не помню.

Темная пропасть: слабый плеск весел в тумане, тупой удар мертвого тела – вещи, о которых Эстер едва ли знала, но всегда боялась. В почтенный дом на Хэмпстед-Хит вторгся холодный, промозглый кошмар. Эстер подумала об Арнольде, своих сыновьях, молодом Пенни в круизе по Нилу, о Буллах, о лорде Сент-Джеймсе. И о черпальщике Сайласе. На какое-то время она лишилась дара речи. В конце концов она хрипло спросила:

– Вам деньги нужны?

Люси покачала головой:

– Нет, я пришла не за деньгами. Я никогда не поступила бы так. Нет, речь идет только о приличном месте для девушки. Прислугой. В порядочном доме, где ее не обидят. Я решила, что, может быть, у вас имеется на примете такое. Это все. Я не прошу о большем.

– Когда вы в последний раз виделись с моим отцом? – спросила Эстер.

– Тридцать восемь лет назад.

– Вам, видно, пришлось тяжело.

– Да, нелегко, – сказала Люси. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, сломалась и какое-то время была способна только сидеть, подавшись вперед и впившись пальцами в колени под старым черным платьем. Содрогаясь всем телом, она пролепетала: – О, простите. Пожалуйста, простите меня.

– С ней все будет хорошо. Пусть приходит, – произнесла Эстер, к своему немалому удивлению.


Для человека, который всегда имел безупречный вид, граф Сент-Джеймс в этот день был сам на себя не похож. Он оделся в теплое пальто с пелериной, нацепил котелок и на ходу рассеянно обмотал шею красным шелковым шарфом. На улице быстро поймал кеб. Граф пребывал в таком состоянии, что даже забыл ключи. Только что, с трехнедельным опозданием, прибыли Барникель и «Шарлотта Роуз».

Последний месяц выдался безотрадным для Сент-Джеймса. С Нэнси вышла скверная история. Джентльмен не мог отказаться от своего слова, но и свадьба, конечно, сделалась невозможной. Он написал ей письмо, где дал понять, что некие обстоятельства личного прошлого – он не назвал их, но намекнул, что этого требует добропорядочность, – вынуждают его проститься. Мог бы добавить, что остался без гроша, но все случившееся настолько взбесило его, что черта с два. Хорошо хоть разорившийся бостонец наверняка уже не покажется в Лондоне и не доставит ему неприятностей. Единственной загадкой остался вскоре поползший слух, что мистер Доггет все же отправился в путешествие по Нилу.

Шли дни, и граф с нетерпением ждал новостей о клиперах. Удар был сокрушителен: в Кенте заметили приближение «Катти Сарк», затем клипер прибыл в Лондонский порт, и граф понял, что проиграл. После этого он изо дня в день томился, гадая, не потерял ли он заодно судно и своего друга Барникеля.

Тот, на верфи уже, объяснялся недолго. Старый моряк печально поведал, что угодил в шторм, пытаясь обогнать «Катти Сарк», лишился мачты и был вынужден зайти для ремонта в южноамериканский порт.

– Разок мы ее обошли! – Он перешел в оборону, но глянул на изящный трехмачтовый корпус «Катти Сарк», мирно стоявшей на рейде, и вздохнул. – Раньше не знал, а теперь знаю, что эту посудину не обогнать никому.

– Она разорила меня, – тускло вымолвил граф и пошел прочь.

Кеб медленно катил к дому, а он понимал, что надежд не осталось. Особняк у Риджентс-парка придется продать. Слишком дорог. Но мысль о соседстве с леди Мьюриел в доме поменьше не грела. Не податься ли во Францию? Английский фунт ценили на материке, и многие английские джентльмены из тех, что потерпели фиаско на родине, могли блистать в Италии и во Франции.

В мрачном, но задумчивом настроении он прибыл домой, где его ждала необычная, но приятная новость: сводная сестра куда-то ушла.

– Она не сказала, когда вернется, милорд, – добавил дворецкий.

Довольный случаем побыть наедине со своими мыслями, Сент-Джеймс поднялся в библиотеку и уселся в большое кресло.

Через несколько минут он заметил нечто странное. Дверца шкафа, где стоял сейф, была приотворена. Он медленно встал и пошел закрывать ее. И недоуменно нахмурился, увидев, что сейф открыт. Тот был вдобавок и пуст.

– Драгоценности! – завопил граф.

Как же сюда проник вор? Он было бросился за дворецким, но увидел ключи на столе. Рядом лежал листок бумаги, на котором крупным детским почерком были нацарапаны два слова: «Я ушла».

Завыв от бессильной ярости, несчастный граф Сент-Джеймс проклял всех до единого. Он предал анафеме Мьюриел, и Нэнси, и Горэма Доггета, и Барникеля.

– И тебя заодно! – крикнул он. – Будь ты проклята, «Катти Сарк»!


Графу повезло: он не слышал беседы Барникеля с Шарлоттой тем же вечером в Кэмбервелле. Накормив капитана, сварив ему любимый грог и уютнейшим образом усадив Барникеля у огня, она любовно погладила его седую бороду и сказала:

– Жаль, что так вышло, но есть одно утешение. Мы капельку заработали.

– Это чем же?

– Я сделала ставку. Ну ладно, не я сама, наш сын поставил.

– Ты поставила на меня? Как Сент-Джеймс?

– Нет, дорогой. Я поставила на «Катти Сарк».

– Женщина! Ты бьешься об заклад против мужа?

– Кому-то же надо. Я знала, что тебе не победить. На «Катти Сарк» слишком много парусов, – улыбнулась она. – Мы заработали тысячу фунтов!

Выдержав долгую паузу, капитан Барникель начал смеяться.

– Ты бываешь под стать твоему старому Папаше!

– Надеюсь, что да, – отозвалась она.


Эстер Силверсливз и Люси договорились очень просто. Как только к ним вернулось самообладание, Эстер обнаружила себя в состоянии мыслить с небывалой ясностью.

– Вы уверены, что девушка ничего не знает? – спросила она Люси.

– Абсолютно, – поклялась та.

– Тогда скажите ей, что разыскали меня через агентство, – велела Эстер. – Но вам придется объяснить, что, коль скоро моя девичья фамилия совпала с вашей, ей будет неудобно остаться Доггет. – Она задумалась. – Пусть станет Дукет. Это сгодится.

Люси нисколько не возражала. Но если та чего-то не поняла, то Эстер донесла до нее с пугающей страстностью:

– Но если она когда-нибудь хоть словом, любым намеком заявит о родстве с моим отцом или о… прошлом, то тут же вылетит на улицу, и без всяких рекомендаций. Это мое условие. – Она смягчилась только после того, как Люси преданно пообещала все исполнить. – Как ее, кстати, зовут?

– Дженни.

Так и вышло, что в начале февраля 1890 года Дженни Дукет, как звали ее отныне, поступила в услужение к миссис Силверсливз.


Весна 1892 года принесла небывалую радость в дом Эдварда и Мэри Энн Булл. На исходе марта Эдвард сообщил сногсшибательную новость.

– Граф Сент-Джеймс продает свое Боктонское поместье в Кенте, – объявил он за семейным обедом. – А я покупаю его, до последнего гвоздя! Завтра же можно въезжать! – Он улыбнулся родным. – Там есть олений заповедник и вообще отличный пейзаж. Думаю, вам понравится. – И ухмыльнулся сыну: – Да и тебе в самый раз, коль стал таким джентльменом!

– И нам! – завопили две его дочери.

Приличным молодым людям нравились девицы, отцы которых владели загородными имениями. И только Вайолет ограничилась слабой одобрительной улыбкой.

В последние недели она стала посещать лекции. Поначалу мать настояла сопровождать ее, но после трех-четырех долгих и утомительных дней в Королевской академии и других учебных заведениях сдалась и разрешила девушке самостоятельно посещать эти скучные, но уважаемые места. Она лишь гадала, чем все это закончится.

Мэри Энн поделилась подозрениями с Эдвардом:

– Похоже, она что-то задумала.

Однажды вечером в первую неделю апреля Вайолет вошла в ее комнату и притворила за собой дверь.

– Мама, – проговорила она спокойно, – тебе следует кое-что знать.

Мэри Энн устало ответила:

– Если это про университет…

– Нет. – Вайолет выдержала паузу. – Я выхожу замуж за полковника Мередита. – И возымела наглость улыбнуться.

Мэри Энн с минуту не могла произнести ни слова.

– Но… ты не можешь! – в конце концов выдавила она.

– Конечно могу.

– Ты не в том возрасте! Отец запретит тебе!

– Уже почти в том. В любом случае я всегда могу сбежать, если вы вынудите меня. Никто на свете не может этому помешать.

– Но ты его совершенно не знаешь! Как…

– Мама, я была на поэтическом вечере в «Хэтчардсе». На том, куда ты не пошла. С тех пор мы встречались как минимум дважды в неделю.

– Лекции…

– Именно. Хотя мы ходим и на лекции, и на выставки. А также на концерты.

– Но ты должна выйти за молодого! Боже, это даже хуже университета!

– Я в жизни не видела такого образованного и интересного человека. Другого уже не найду.

– Он проделал это тайком от нас. И он не посмел явиться к твоему отцу.

– Явится. Завтра.

– Отец выставит его за дверь.

– Сомневаюсь. Полковник Мередит богат, да к тому же джентльмен. И папа будет счастлив сбыть меня с рук. А если нет, – хладнокровно добавила Вайолет, – я закачу скандал. Ему это не понравится.

– Но, деточка, – взмолилась Мэри Энн, – подумай о его годах! Это противоестественно. Мужчина в этом возрасте…

– Я люблю его! У нас страстное чувство.

На слове «страстное» Мэри Энн невольно вздрогнула, затем ей вдруг стало дурно. Она посмотрела девушке в лицо:

– Ты, конечно, не имеешь в виду… – Голос у нее сел.

– Я не сказала бы, – ответила та обыденным тоном. – Зато, мама, одно я знаю наверняка. Тебе он точно не достанется.

Суфражетка

1908 год

Маленький Генри Мередит всхлипывал. Его только что не на шутку отлупили. Тот факт, что директор и учитель математики мистер Силверсливз приходился ему родственником, дела не менял. Не было необычным и наказание. В Англии, Америке и много где еще свободно применяли ремень, розги и трость. Если в Итоне и паре других заведений царил протестный дух индивидуализма, то Чартерхаус принадлежал к сонму привилегированных частных школ для мальчиков, главной задачей которых было выбивать дурь из своих подопечных. Добиться этого часто не удавалось, но там старались, и Силверсливз просто выполнял свой долг, понятный как ему, так и юному Мередиту.

Горе мальчика могло объясняться и второй причиной. Он был голоден как волк.

Школа Чартерхаус открылась в 1614 году – лет через семьдесят после того, как Генрих VIII выдворил оттуда последних монахов. В дальнейшем школа переехала в новое место, на тридцать миль к юго-западу от Лондона. Это было старое доброе учебное заведение, и родители платили приличные деньги за своих сыновей. Но странным образом не то не знали, не то не придавали значения тому, что детей, которых они, несомненно, любили, там почти не кормили. Рацион привилегированных учеников состоял из толстых ломтей хлеба с тонким слоем масла, крошечной порции рагу или овсянки, вываренной добела капусты и комьев почти несъедобного пудинга на сале. «Им нельзя давать спуску. Мальчики нуждаются в строгости». Выжившие будут править империей. Мередит попросту голодал бы, не посылай ему мать корзинки с едой.

Но Генри Мередит, вернувшийся на жесткую классную скамью за парту, изрезанную именами прошлых страдальцев, давился слезами не от жгучей боли и не от голодных колик. Все дело было в газетной статье, которую утром показал ему старший мальчик.


Осенним днем двуколка въехала в ворота Боктонского поместья, и Вайолет все еще было дико думать, что матери там нет. Мэри Энн умерла в прошлом году. Из четырех сестер Доггет в живых осталась только Эстер.

Подъездная дорожка тянулась долго, и Вайолет нервно сжимала ручонку шестилетней дочери. «Выше голову», – сказала она себе и сжала ту крепче при виде отца, ожидавшего их перед домом.

Старый Эдвард Булл был очень добр к ним, и от этого делалось только хуже. Поскольку Мередит оставался сильным и стройным, она полагала, что он проживет до ста лет. Полковник подарил ей двух сыновей, а вскоре после семидесятилетия еще и дочурку Хелен. Поэтому его внезапная смерть три года назад застала ее врасплох. Тяжелый сердечный приступ, полдня молчания, нежный взгляд, пожатие руки – и он скончался, оставив денег меньше, чем она думала. Они не обнищали, но средства с трудом позволяли ей держать подобающий штат прислуги и давать образование детям. Она была благодарна отцу, который вмешался и предложил оплатить обе школы.

За два часа, пока он гулял с ними по оленьему парку и играл с внучкой в старом, обнесенном стеной саду, Эдвард Булл не сказал ни слова по существу. И только когда экономка увела Хелен, оставив их в библиотеке наедине, взял сложенную газету, бросил ей на софу и произнес:

– Я вижу, ты говорила с премьер-министром.

Вайолет выждала, гадая, не предвещает ли это взрыва.

Тема, которой она донимала великого мужа, была не нова. После Акта о реформе от 1832 года демократия медленно завоевывала позиции. Еще два акта предоставили избирательные права среднему классу и зажиточной части рабочего. Теперь в Британии могли голосовать две трети взрослых мужчин, но не женщины.

Почтенная группа дам, известных как суфражистки, тихо протестовала против этой несправедливости в течение сорока лет. А пять лет назад на сцену вышла новая компания под предводительством неистовой миссис Панкхёрст. Вскоре эти новые крестоносцы переняли старое название, слегка изменив его на британский лад, и стали суфражетками. Они принялись действовать по принципу «Не слово, а дело». Начали с собственных цветов – фиолетового, белого и зеленого, которыми украсились их шарфы, флаги и плакаты. Устраивали митинги и вмешивались в парламентские выборы. И – беспардонно, по мнению Эдварда Булла, – обзавелись привычкой приставать к политикам на улице.

Неделей раньше две приличного вида эдвардианские леди в больших широкополых шляпах, украшенных перьями, вполне модные и словно пришедшие с прогулки по магазинам на Пикадилли, скромно остановились у резиденции премьер-министра на Даунинг-стрит и стали ждать. К восторгу заранее приглашенных репортера и фотографа из «Таймс», обе женщины при появлении мистера Эсквита метнулись к нему и шли по бокам через весь Уайтхолл, учтиво расспрашивая о его действиях в защиту женского избирательного права, пока тот не спрятался в здании парламента. На следующий день из газеты выяснилось, что одной была Вайолет.

– Тебе повезло, что не арестовали, – мягко произнес Булл.

Обосновавшись в Боктоне, Эдвард Булл размяк. Пивоварней заведовали сыновья, а ему была по душе жизнь сельского сквайра. Он даже выведал из архивов, что поместье когда-то принадлежало семье по фамилии Булл. «Конечно, без всякого отношения к нам», – сказал он весело. И даже не осерчал, когда Вайолет объявила о своих симпатиях к суфражеткам, хотя мнения не изменил ни на йоту. «Медицинская наука установила, что женский пол обладает меньшим мозгом», – победоносно сообщил ей отец. Булл полагал, что женщины должны заниматься хозяйством, и с ним соглашалось не только большинство мужчин, но и многие дамы. Появилась женская организация, выступавшая против избирательного права. В таком же духе писала выдающаяся новеллистка Уорд. Политика испортит женщин. Рыцарство отомрет. Оно стало забавной особенностью поздней Викторианской и Эдвардианской эпох – отчасти благодаря возрождению литературы о рыцарях короля Артура, отчасти же из-за того, что возраставший достаток предоставлял досуг все большему числу женщин, и даже представительницы среднего класса воображали себя утонченными и изнеженными, как светские леди XVIII века: идея, которая весьма удивила бы их предков.

– Все это потому, что я не позволил тебе идти в университет, – заключил отец.

– Нет, папа. – (Почему он никогда не принимал ее всерьез?) – Разве правильно, чтобы женщина могла быть мэром, медсестрой, врачом, учителем, да хоть бы и просто хорошей матерью, и не имела права голосовать? Пожалуй, даже в Средневековье было лучше! Тебе известно, что в те времена женщины состояли в лондонских гильдиях?

– Не глупи, Вайолет. – Эдвард знал Сити: сама идея о допуске слабого пола в ливрейные компании была абсурдной. Он удивился бы, узнав, что его собственная пивоварня досталась ему от дамы Барникель. Булл вздохнул. – В любом случае это пустая трата времени. Вас не поддержит ни одна политическая партия.

Увы, это было так. Голоса за и против звучали во всех партиях, но ни один лидер не знал, добавит ли ему политического веса женское избирательное право. Даже самые радикальные гораздо больше интересовались расширением прав рабочих, нежели женщин.

– Тогда мы будем продолжать, пока нас не поддержат, – ответила Вайолет.

– Что меня особенно бесит в вашей кампании, так это прескверный пример, – признался Булл. – Неужели тебе не понятно, что если люди вроде нас возьмутся за агитацию, то это лишь подстегнет другие классы заняться тем же? Бог свидетель, и без того пахнет жареным.

И с последними словами отца Вайолет могла согласиться. Старый век канул в прошлое вместе с королевой Викторией, и новый король Эдуард VII столкнулся с миром все более ненадежным. Война с бурами в Южной Африке была выиграна с трудом, а ее моральная оправданность вызывала сомнения. В Индии зрело недовольство британским правлением. Германская империя, хотя кайзер приходился королю Эдуарду племянником, довольно быстро и грозно наращивала колониальную и военную мощь. В жестокую конкурентную борьбу вступила и британская торговля, из-за чего даже такие убежденные сторонники свободной торговли, как Булл, уже подумывали о защите огромной Британской империи посредством тарифов. Проблема ирландского гомруля[78] расколола либеральную партию, что тоже повергло в политическую неопределенность людей вроде Булла. Но самое тревожное в новой, Эдвардианской эпохе уже подступило к порогу и стучалось в дверь.

Вопиющие неравенство и проблемы промышленной эры никуда не исчезли. Пока король Эдуард развлекал своих подданных – уж всяко не таких пуритан – колоритным двором и собственным блеском, тем все сильнее досаждало вышеуказанное. Хотя предсказанная Марксом великая социалистическая революция так и не грянула, тред-юнионы, возникшие в восьмидесятых годах, уже на рубеже веков собрали два миллиона членов, а вскоре ожидалось еще четыре. На недавних выборах они выставили собственную партию, которая превращалась в третью силу. Сейчас парламентские лейбористы, среди которых подлинными социалистами являлись лишь немногие, были готовы сомкнуться с либеральным кабинетом, где радикальное крыло под руководством блистательного валлийца Ллойда Джорджа обязалось ввести пособие для бедных.

– Но многого им не добиться, а консерваторы-лорды не пропустят и этого, – предсказал Булл. – И что тогда?

Именно этот смутный, но укреплявшийся страх общественных беспорядков настраивал его против демаршей суфражеток.

– Беда порождает беду. А ты подливаешь масла в огонь, – посетовал он. – О детях подумала? По-твоему, им это на пользу? Хороший пример?

Вайолет рассвирепела. Детей-то к чему приплетать?

– Дети мною гордятся! – вспылила она. – Они знают, что я занимаюсь добрым и праведным делом! Я учу их отстаивать правду. И уверена, они все понимают.

– Точно уверена? – откликнулся Булл.


Перси Флеминг считал, что его брат Герберт бывает изрядным болваном со своей клоунадой. Но что с него взять? Герберт застыл посреди Тауэрского моста, где уже собралась небольшая толпа.

– Решайся, Перси! – призвал он. – Пока не решишься, так и буду стоять, даже если мост разведут!

В толпе находилась молодая женщина, постарше Перси, может быть, на год или два, очень приличная. Интересно, что она думает?

– Ну? – крикнул Герберт, приняв мелодраматическую позу, как в мюзик-холле. – О Перси, ты меня убьешь?

– Убью, если так и дальше пойдет, – отозвался Перси. Сострил, как ему показалось. Он глянул на девушку – оценила?

Перси Флемингу везло. Четвертое поколение потомков Джереми Флеминга, служившего клерком в Банке Англии, насчитывало тридцать душ. Как во всякой семье, одни преуспели, другие – нет. Многие покинули Лондон. Отец Перси и Герберта держал табачную лавку в Сохо, восточнее Риджент-стрит. Теперь там было оживленное место. Когда Перси был маленьким, Комитет по социальным службам построил в Сохо две большие дороги: Чаринг-Кросс-роуд, протянувшуюся на север от Трафальгарской площади, и Шафтсбери-авеню, которая шла до Пикадилли-серкус, и вскоре место уже изобиловало театрами. Но если Герберту всегда нравился эпатажный, театральный Сохо, то Перси тянуло на более тихую сторону Риджент-стрит, на западе впадавшую в сонный Мейфэр. Там и по сей день попадались солидные старые фирмы гугенотских часовщиков и ремесленников, но главным занятием стал пошив одежды, которым занимались ателье, рассыпанные вокруг улицы Сэвил-Роу за старым Берлингтон-Хаусом.

Отец Перси, хотя и торговал табаком, знал многих оттуда. «Это место называют золотой милей, – говаривал он Перси. – Мне стоит только глянуть на покупателя, и если он в костюме из Уэст-Энда, я сразу узнаю». Когда же речь заходила о появившемся в продаже новомодном готовом платье, на вогнутом лице Флеминга появлялось тихое презрение и он вещал: «Господь не создавал людей одинакового размера. У каждого свои формы и стати. Знатно пошитый костюм сидит так, что человек его вовсе не замечает. А типовой не будет стильным, даже если перекроить». Перси видел, что отец даже прятал свои лучшие сигары от покупателей в готовых костюмах.

Золотая миля казалась Перси волшебным местом. Ребенком он наблюдал за подмастерьями и курьерами, разносившими образцы и служившими на побегушках. Благодаря отцу он познакомился с закройщиками, важнейшими птицами во всех кругах, чертившими на плотной коричневой бумаге индивидуальные выкройки, которые после сохраняли и вешали на веревочке на случай нового заказа. Никто не удивился тому, что Герберт натешился с театром и пошел в клерки. Зато Перси охотно отправился на пять-шесть лет в ученичество к портным. А когда, все сделав самостоятельно, уговорил мастера взять его и пришел сообщить отцу, старший Флеминг был искренне потрясен.

– Том Браун! – восхитился он. – Вот это, Перси, настоящий портной для джентльменов!

Перси провел у Тома Брауна шесть счастливейших лет, постигая портняжное искусство и обнаруживая столь славные способности, что на исходе срока мистер Браун предложил ему хорошее место. Но Перси решил иначе. Такие, как он, умелые портные нередко открывали собственное дело. Молодой человек был уверен, что Том Браун и впредь не откажется от его услуг, а он, работая на себя, сможет брать заказы и у других мастеров. С хорошими руками и при готовности трудиться долгие часы можно было сохранить независимость и выручить больше, чем под началом. Но главную роль сыграл Герберт.

– Мы редко видимся, Перси, – сказал тот, – а кроме тебя, родных уже и нет. – (Их родители умерли в конце минувшего века.) – Переезжай поближе к нам с Мейзи! В Кристалл-Паласе воздух намного чище. Тебе с твоим кашлем полегчает.

После Великой выставки громоздкий Кристалл-Палас демонтировали, группа предпринимателей купила его в разобранном виде и воссоздала в отличном месте на длинной гряде милях в шести на юг от реки, которая образовала южную губу Лондонского геологического бассейна. До недавних пор там были в основном леса и поля. Соседний Джипси-Хилл полностью соответствовал своему названию.[79] На южных склонах гряды дома и поныне быстро сменялись открытым пространством, которое, сколько хватало глаз, простиралось до лесистых хребтов Сассекса и Кента. Но верх, откуда открывался великолепный вид на Лондонский бассейн до дальних холмов Хэмпстеда и Хайгейта, теперь был занят улицами с особняками среди просторных садов повыше, скромными домами и загородными виллами пониже. Вдали от лондонского смога дышалось превосходно. Кристалл-Палас, как теперь назывался этот район, был лакомым местом, и Герберт с его женой Мейзи жили там с самой свадьбы.

– Станция рядом. Я каждое утро езжу поездом в Сити, – расписывал брат. – Но есть и другой, до вокзала Виктория. Точнехонько Уэст-Энд. Ты доберешься от двери дома до Сэвил-Роу за час.

Герберт был прав насчет кашля. Лондонские туманы в последнее время сказывались на Перси. А если он собирался уйти от Тома Брауна и работать на дому, ему не понадобится ежедневно ездить в Лондон. Но все-таки переезд предстоял нешуточный, и Перси колебался.

Иногда он встречался с Гербертом по субботам – тот работал в Сити и заканчивал в два часа пополудни. Сегодня братья перекусили в пабе и решили пройтись, благо осенний денек выдался на славу. Но Герберт не заговаривал о будущем Перси, пока не указал на большое сооружение напротив Лондонского камня, что на Кэннон-стрит:

– А ну-ка взгляни! Ты знаешь, что это такое!

Железнодорожный вокзал «Кэннон-стрит» внушал почтение. Он занял бо́льшую часть места, где, когда дорога еще называлась Кэндлвик-стрит, проживали ганзейские купцы. А тысячу лет назад – да, именно так – здесь стоял дворец римского губернатора. Оживленный вокзал располагал собственным железным мостом через реку.

– Отсюда, Перси, я еду до Кристалл-Паласа. – И его прорвало. Они миновали Биллингсгейт, дошли до Тауэра, а Герберт все уговаривал. – Перси, ты очень бледен. Тебе нужно уехать. Мейзи и жену обещала найти. Она говорит, что знает несколько милых девиц. Но все они хотят жить там. Ты и заработаешь больше!

И наконец, когда братья вступили на Тауэрский мост, вздумал валять дурака.

– Ох, да ладно! – воскликнул Перси. – Поеду.

– Решился! – издал вопль Герберт. И обратился к зевакам: – Леди и джентльмены, вы свидетели! Мистер Перси Флеминг сию секунду пообещал оторваться от корней и перебраться в целительную среду… – Он перешел на опереточный стиль. – То есть в изысканный край, чистый и светлый, обитель сливок общества, где кисельные реки и молочные берега, венец творения. Я говорю, разумеется, о Кристалл-Паласе…

Спору нет, Герберт был еще тот шутник.

Перси огляделся и с облегчением увидел улыбки. Но Герберт еще не закончил.

– Мадам, – он направился к девушке, которую уже приметил Перси, – не могли бы вы засвидетельствовать, что мой брат, знаете ли, весьма уважаемый человек и, – театральным шепотом, – нуждается в супруге – согласился на проживание в Кристалл-Паласе и передумать не вправе?

– Пожалуй, – улыбнулась она, и Герберт издал короткий победный клич.

– Ну так пожмите с ним руки, – потребовал брат; девушка нерешительно протянула затянутую в перчатку руку, и Герберт позвал: – Иди-ка сюда, Перси. Вот так!

Затем он взялся за другого зрителя – поразительно, как легко у него выходило, и люди не возражали, – а Перси остался наедине с девушкой.

– Извините за моего брата. Надеюсь, он вас не задел.

– Ничего страшного, – ответила та. – Он просто забавляется.

– Да, с ним это бывает.

Перси не знал, о чем говорить дальше. Подумал, что у нее очень красивые карие глаза. Но никакого кокетства, как у некоторых, – тихая, даже, пожалуй, замкнутая. Возможно, у нее были какие-то неприятности.

– Я-то поспокойнее, чем он, – признался Перси.

– Да, это видно.

– Вы не местная? – поинтересовался он.

– Нет, – чуть замялась она. – Я из Хэмпстеда.

– Вот как.

– До Кристалл-Паласа не близко, – заметила она.

– Ну да. – Перси потупился. – Я часто приезжаю по субботам, гуляю, иногда захожу в Тауэр, – соврал он. – Обычно сам по себе.

– Как мило, – отозвалась она.

Герберт уже был готов уходить, а с ним и Перси. Прощаясь, он чуть не выразил надежду на встречу в будущем, но счел это немного преждевременным.


Эдвард Булл умел подобрать ключик. Короткая прогулка с внуком в окрестностях Чартерхауса – и все выплывало наружу. Подначки не прекращались: «Как поживает премьер-министр, Мередит?» А то и злее: «Маму еще не арестовали? Может, ей сослаться на невменяемость?» Однажды он обнаружил над кроватью внука огромный плакат, гласивший: «Избирательные права для женщин!»

– Скверно получилось, мм? – осведомился Булл.

– Пришлось подраться с одним, – горестно признал Генри, и хоть он этого не сказал, было ясно: не считал повод достойным.

Но когда Булл предложил четверым мальчикам чая, все согласились. В Чартерхаусе не отказывались от еды. И в чайной он дал им отвести душу.

Пробыв боктонским сквайром двадцать лет, Эдвард, фигура и без того внушительная, приобрел небывалый авторитет. Мальчики благоговели перед солидным кентским землевладельцем. Что касалось Булла, тот не напрасно управлял пивоварней и быстро разобрался в мальчишках. Имея обширнейшие знакомства повсюду, он мало кого не мог раскусить, а потому небрежно обратился к одному из мальчиков:

– Ты Миллворд, говоришь? Я знаю брокера по имени Джордж Миллворд. Не твой ли родственник?

– Это мой дядя, сэр.

– Так-так. Передай ему мои наилучшие пожелания, когда увидишь.

Было совершенно понятно, что любезность оказывал именно Булл.

Он немного порассказал о Чартерхаусе в его бытность, выяснил, что охотился с отцом другого мальчика в Западном Кенте, которым ныне владел совместно с собственным сыном; главный же ход припас напоследок. Когда пир подошел к концу, Булл откинулся на спинку, задумчиво улыбнулся и обратился к Генри:

– Я сильно тоскую по твоему отцу, Генри. – И пояснил для мальчиков: – Полковник Мередит был, знаете ли, отличным спортсменом. – И восхищенно кивнул. – А тигров настрелял, наверное, больше всех в Британской империи.

А для мальчиков это было несомненным геройством. Перед уходом Булл выдал каждому по полкроны, а Генри – целую. На ближайший семестр он избавил внука от неприятностей.


Дженни Дукет сошла в преисподнюю, сама себе удивляясь. Еще и в холодный день! Правда, в туннеле оказалось не холодно.

Арнольд Силверсливз не дожил до минуты, когда сбылась его мечта о системе электрических туннелей. Горэм Доггет, изыскивавший средства на них целый год, заключил: «Поторопились лет на десять». И был не так уж не прав. На заре нового века за дело взялся другой американский предприниматель, мистер Йеркс из Чикаго, который спроектировал и построил бо́льшую часть лондонской подземки. Как в точности и предвидел Арнольд Силверсливз, электрические поезда пошли под землей, а на возвышенностях станции вроде «Хэмпстед» находились так глубоко, что спуск в них напоминал спуск в шахту.

От станции «Хэмпстед» Дженни доехала до «Юстон», где ей предстояло пересесть на поезд до Английского банка. А уж оттуда можно дойти пешком. «Но я буду выглядеть полной дурой, разгуливая по Тауэрскому мосту, пока не отморожу задницу», – повторила она себе.

Миссис Силверсливз теперь выходила редко, но если случалось, то у нее было два излюбленных места. Первым являлось кладбище в Хайгейте, где похоронили в согласии с его волей Арнольда Силверсливза, где он обрел последний приют под чугунным надгробием собственного дизайна. Другим был Тауэрский мост, ибо на склоне лет Арнольд Силверсливз настолько гордился участием в создании ферм для этого массивного железного сооружения, что Эстер спускалась к берегу, подолгу смотрела и говорила: «Вот истинный памятник моему мужу!»

Однако на прошлой неделе она занемогла и попросила Дженни:

– Сходи за меня. Поезжай, погуляй там и расскажи потом, как он выглядит.

Этим и занималась Дженни, когда повстречалась с братьями Флемингами.

Милая старая миссис Силверсливз! В память Дженни навсегда врезалось ее первое появление в большом доме, увенчанном щипцовой крышей. Она отчаянно нервничала из-за новой фамилии Дукет и наставлений бабушки Люси, звучавших в ушах. «Но ты получишь кров, Дженни», – сказала бабушка, и это в известном смысле сбылось.

Прислуге жилось тяжело. Дженни часто приходилось вставать в пять утра и покидать свою каморку в мансарде. По молодости ей поручали самую черную работу: таскать наверх ведерки с углем, отскребать каминную решетку, начищать латунь и оттирать полы. К ночи она валилась без сил. Но это был рай по сравнению с жизнью в Ист-Энде. Чистая одежда, свежие простыни, приличная еда. По воскресеньям ее заставляли ходить с господами в церковь, но девушка не расстраивалась. И если поначалу было трудно делать книксен перед мистером Силверсливзом и выказывать необходимое уважение экономке, то она понимала, что так заведено и ничего не попишешь. «Все мы, Дженни, должны сидеть в своих санях», – мягко напоминала ей миссис Силверсливз.

И постепенно произошли мелкие перемены. На Рождество всегда был подарок. Старый мистер Силверсливз научил ее распоряжаться скудными сбережениями, которые время от времени пополнял гинеей. Что до миссис Силверсливз, то Дженни по мере возвышения до горничной и наконец до камеристки осознала, что старая леди очень ее любила. То и дело звучало: «Дженни, возьми-ка этот шелковый шарф, пригодится на выходных». Или перчатки. Или даже пальто, часто почти неношенные. А пару раз она заподозрила, что и вовсе специально для нее купленные. Овдовев, миссис Силверсливз постоянно просила ее посидеть с ней в гостиной, почитать газету – она не разбирала мелкий шрифт – или просто поговорить. Запретной была лишь одна тема. Ни слова не говоря госпоже, Дженни два раза в год отправлялась в Ист-Энд проведать отца и брата. Если же ей случалось о том обмолвиться, старая леди замыкалась и отрезала: «Мы не хотим об этом слышать, Дженни».

Мужчин в ее жизни не было. В юности с ней заигрывали разносчики, но девушка их быстро отшила. С годами, общаясь с другой прислугой, она обзавелась несколькими друзьями и иногда встречалась с мужчинами. Был молодой кучер, были зеленщик и вагоновожатый – все они проявляли к ней интерес. «Понятия не имею, с чего вдруг, – поделилась она с кухаркой. – У меня и взглянуть-то не на что, кожа да кости». Но как только к ней начали подбивать клинья, она спокойно отвадила всех. У нее были на то причины. А в последние годы Дженни почувствовала, что старая миссис Силверсливз настолько привыкла во всем на нее полагаться, что бросить ее всяко было бы совестно.

Зачем же она пошла на Тауэрский мост? В лице Перси, вогнутом и немного печальном, но решительном, угадывалась надежность. А когда его брат сказал, что Перси нужна жена, Дженни вдруг ощутила, что все возможно. В пятницу она решила использовать выходной для прогулки до Хэмптон-Хит. И если сейчас, в субботу, она шагала все-таки к Тауэрскому мосту, то это, как убеждала она себя, не имело значения. «Его все равно там не будет».

И пришла в совершенное изумление, когда через час усмотрела его посреди моста. Он напустил на себя беспечный вид и притворялся, будто ничуть не замерз, пока ждал.

– Привет, – сказала Дженни. – Какая приятная встреча!


Для пользы детей Вайолет исправно водила их в несколько мест. В одних им нравилось больше, в других – меньше. Летом бывали хороши Ботанические сады Кью, благо туда они добирались на лодке. Полюбились и восковые фигуры мадам Тюссо. В Национальную галерею шли по обязанности, хотя с удовольствием кормили голубей на Трафальгарской площади. Самым популярным был Южный Кенсингтон.

Великая выставка, устроенная принцем Альбертом в 1851 году, принесла такую прибыль, что правительство смогло выкупить целый район от Гайд-парка до Южного Кенсингтона, и там по обе стороны широкого проспекта под названием Эксибишн-роуд разместилось несколько замечательных музеев. Уже был почти закончен новый Музей Виктории и Альберта, а напротив выросло огромное, подобное собору здание Музея естествознания, где были представлены всевозможные научные находки – ископаемые, окаменелости, чудесные изображения растений, подтверждавшие идеи Дарвина, которые воздействовали на умы двух последних поколений. Дети особенно любили огромные воссозданные скелеты давно вымерших динозавров.

Сама же Вайолет всем остальным предпочитала другую экскурсию – возможно, потому, что речь шла об огромном участке в центре Блумсбери, тихом георгианском районе с домами из красно-коричневого кирпича сразу к востоку от Тоттенхем-Корт-роуд. Именно здесь находились многие милые ей корпуса Лондонского университета. Там удалось собрать уникальную, лучшую в мире коллекцию предметов античного искусства и быта, и на каникулах Вайолет хотя бы раз, да приобщала троих детей к сокровищам Британского музея.

В этот пасмурный декабрьский день, когда они рассматривали египетские мумии и саркофаги – любимые экспонаты детей, – Генри небрежно спросил:

– Мама, ты же больше не будешь суфражеткой?

Вайолет опешила и уставилась на него. Как многие родители Эдвардианской эпохи, она полагала, что дети пребывают в невинном, не задающемся вопросами состоянии, а взрослыми становятся как-то вдруг. Она не обсуждала свою деятельность с Генри, сказав ему только, что женщины терпят великую несправедливость, а она с ее отважными соратницами пытается это исправить.

Двое детей из троих верили каждому ее слову. Маленькая Хелен, конечно, во всем подражала матери, но осенью, когда няня отводила ее в школу, заметила пару раз, что прочие няни как-то странно на них косятся. А Фредерик, слишком маленький для Чартерхауса, но уже посещающий подготовительный класс, едва ли внимал новостям о материнских эскападах. Для восьмилетнего ребенка мать была ангелом, милым образом, по которому он тосковал в часы одиночества. Но мальчик столь же естественно почитал за героя своего брата Генри. И если Генри с мамой спорили, то он полностью отгораживался от их слов.

– Смотря как поступит правительство, – ответила Вайолет.

– Ну а я хочу, чтобы ты это бросила, – сказал Генри.

Вайолет помолчала. Какое мучение остаться без мужа и не знать, как реагировать на такую, как она поневоле сочла, дерзость.

– Твой отец очень уважал женское избирательное право, – осторожно заметила Вайолет.

– Это да! – отозвался Генри. – Но разве он разрешил бы тебе бегать по улицам и приставать к премьер-министру?

А вот это было уже чересчур, тем более при других детях.

– Не смей так со мной разговаривать, Генри!

– Слышала бы ты, что говорят о тебе в школе, – буркнул тот.

– Тем хуже для них, – отрезала она. – Надеюсь, тебе понятно, что это правое дело.

– Но так думаешь только ты, – парировал он горько. – Разве нельзя помогать, не попадая в газеты?

– Мне очень жаль, что ты не понимаешь моего морального долга, – с достоинством произнесла она. – Быть может, поймешь с годами.

– Нет, мама, не пойму, – с неменьшей серьезностью произнес Генри.

Он отвернулся, и Вайолет показалось, что между ними внезапно и навсегда порвалась какая-то нить. И вновь она страстно пожелала, чтобы его отец был рядом и разделил ее бремя.

1910 год

Из тех, кто покупал костюмы в Уэст-Энде, лишь редкий человек сознавал, что верхом и низом почти наверняка занимались разные люди. Когда покупатели приходили к Тому Брауну, им выдавали пиджак, сшитый пиджачником; жилет – англичане говорили «жилетка», хотя портные и американские заказчики предпочитали старое слово «жилет»,[80] – жилетником, а брюки – американцы упорно называли их «pants» в честь панталон минувшей эпохи – брючником.

Перси Флеминг был брючником и к настоящему времени стал очень искусным мастером.

– Не знаю, как вы это делаете, – заметил ему на днях мистер Браун, – но за этот год мы не перешили ни одной пары брюк даже на последней примерке.

Его слова могли повторить и в других первоклассных ателье, а потому Перси стал хорошо зарабатывать. И очень кстати, так как собрался жениться.

Они с Дженни не торопили события. Вели себя осторожно, встречались не чаще раза в неделю, он и в дружбе-то первые месяцы сомневался. Но был настырен, и прошлой осенью она как будто оттаяла достаточно, чтобы назначить свидание самой.

– Я никогда не была в зоопарке, – сказала Дженни. – Сходим на следующей неделе?

Но это не помешало ей через месяц сослаться на занятость и не встречаться с ним три недели.

– Форсит и строит недотрогу, – бросил на это Герберт, когда Перси спросил совета.

Но тот сомневался. За ее подчеркнуто беспечным дружеским отношением он угадывал страх.

Перси жил на последнем этаже в доме на холме у Кристалл-Паласа с видом на вокзал Джипси-Хилл и дальше на луга и рощи вокруг предместья Далвич. Спальня была крошечной, зато имелась просторная, светлая мансарда, которую Перси превратил в мастерскую. Он кроил, шил и гладил, временами поглядывая в окно и обозревая Лондон до самых холмов Хайгейта и Хэмпстеда на другой стороне. Далеко, спору нет. Разные миры, сказало бы большинство. Странно, но с материальным прогрессом Викторианской эпохи Лондон все больше разделялся. Обособление зажиточного Уэст-Энда от нищего Ист-Энда восходило к временам Стюартов, однако в последние десятилетия наметился и раскол между севером и югом реки.

Это произошло из-за мостов и железных дорог. Раньше все сообщение осуществлялось по воде. Мост был один, зато работали буквально тысячи лодочников, перевозивших людей в театры, парки развлечений и другие увеселительные места на южном берегу. Однако с появлением мостов в XIX веке лодочники исчезли, и пестрое речное столпотворение тоже постепенно исчезло. Затем возникли железные дороги, и поезда уносили все разраставшееся население дальше и дальше, на север и юг, пока не выплеснули его за самые окраины – Хайгейт на севере и Кристалл-Палас на юге. Старые районы, такие как Бэнксайд и Воксхолл, покрылись сетью железнодорожных путей с вокзалами и станциями метро «Ватерлоо», «Виктория», «Кэннон-стрит», «Лондонский мост». Так два мира медленно разошлись по мере того, как разросся огромный мегаполис. Средний класс и чиновники потянулись из южных пригородов на службу в Сити и Уэст-Энд. В конце же дня поезда стремительно доставляли их домой за много миль. Рабочий люд, хотя для него имелся дешевый тариф, предпочитал жить поближе к местам работы в каком-то из двух миров. И главной разлучницей стала Темза.

Когда дневной свет тускнел и дальние холмы Хэмпстеда приобретали кирпичный оттенок, на Перси накатывала печаль. Ему хотелось к Дженни, сию секунду, видеть ее бледное лицо, ловить ее взгляд, просто быть рядом с ней. Но до этого оставалась неделя, а возможно, две или три.

Они всегда встречались где-нибудь в центре. Однажды Перси предложил прогуляться до Хэмпстед-Хилл, но она помотала головой и твердо ответила: «Нет. Слишком далеко для простой прогулки». И он понял: это явилось избыточным посягательством на ее территорию, намекало на чрезмерный интерес. После этого они встречались только в безопасной нейтральной зоне.

Перси затруднялся сказать, когда заметил перемену. Возможно, в Гайд-парке, где она впервые взяла его под руку. Их свидания всегда происходили днем: прогулка, заход в Тауэр, посещение чайной, однако в начале лета он осмелился на нечто большее и решил назначить встречу на вечер. Чем заняться, он понятия не имел, пока не выручил Герберт.

– «Палладиум», Перси, – посоветовал тот. – Последний крик моды.

Вот это был вечер так вечер! Огромный театр, только открывшийся на Пикадилли-серкус, давал блистательное музыкальное представление. Перси впервые видел Дженни такой возбужденной, она даже, как остальная публика, принялась подпевать. После спектакля Дженни, счастливая и разрумянившаяся, позволила ему проводить себя в кебе до Хэмпстеда.

У ворот высокого дома с щипцовой крышей разрешила поцеловать себя в щеку. Затем он пошел через теплую ночь до станции «Виктория» и опоздал на последний поезд; довольный, улегся на лавочку и на рассвете сел в первый.

Всю неделю простояла прекрасная погода. И, вставая по утрам, Перси смотрел на Лондон, где сверкали от росы сто тысяч крыш, а далекие гряды Хэмпстеда стали так зелены и искристо чисты, что он, казалось, мог дотянуться и потрогать их. С помощью карты он доподлинно установил на горизонте точку, где находился дом Силверсливзов. Он представлял, как Дженни встает и занимается делами; время от времени он устремлял туда взгляд и бормотал:

– Жду тебя, девочка.

Тем чудным вечером случилось еще одно событие неимоверной важности. Перед расставанием в Хэмпстеде Перси вырвал у нее обещание приехать в следующее воскресенье в Кристалл-Палас.

– Устроим ланч с Гербертом и Мейзи, – посулил он. – Я встречу тебя на станции.

– Ладно, договорились, – ответила Дженни, помедлив всего секунду.

Он был уверен, что все получится превосходно.


Ист-Энд. Без края и без конца. Убогие улицы, мрачные улицы, улицы без счета, улицы без смысла; улицы, которые все тянутся под пасмурным и унылым восточным небом, пока не канут, как эстуарий, в разлившееся нечто где-то за многими милями доков. Ист-Энд. Гиблый тупик. Ист-Энд не место, а состояние души.

Улочка, где теперь жила семья Дженни, представляла собой короткую череду одинаково неприглядных домов, которая заканчивалась высокой складской стеной. Три их комнаты на первом этаже убогого домика были заняты братом Дженни, его женой, тремя детьми, да еще и отцом, который решил, что больше не в силах работать, хотя ему исполнилось всего пятьдесят шесть лет.

Ничто не менялось. Дженни приходила, давала несколько шиллингов ему и на порядок больше – брату. Отец же с пьяной прочувствованностью изрекал: «Не забывает родню!» Брат не говорил ничего, но его мысли были прозрачны, как если бы он их высказал: «Может себе позволить, не убудет».

Брат обитал в доках; в иной день работа была, в иной – нет. Но жил он получше некоторых, ибо дружба с разбойной еврейской братвой, которую так не жаловала старуха Люси, обернулась удачей.

Торговля ношеной одеждой шла бойко. Если зажиточным слоям шили на заказ, то большинство лондонских бедняков одевались в обноски, которыми торговала масса истэндцев, обычно евреев. Этим же делом занялся дружок брата Дженни, и тот нередко зарабатывал тем, что возил тележку или караулил склад. Отец ходил в старом добротном пальто, когда-то принадлежавшем морскому капитану; у детей хотя бы имелась обувь более или менее по размеру. И если заработки брата не всегда бывали законными, а его жена бралась за все, что могла, то Дженни хорошо понимала: выбора у них особого нет.

Жена брата, облаченная в толстую кофту и заношенную юбку, увидела выстиранную, накрахмаленную одежду от миссис Силверсливз, уловила аромат чистоты, исходивший от Дженни, и печально заметила: «Пахнет лавандовой водой». При этом она посмотрела на собственные загрубевшие руки с обломанными ногтями и попыталась представить дом Дженни. Потом женщина глянула на свои комнатушки с потертыми коврами – и не могла не позавидовать. Как не сумел удержаться от ехидной нотки и брат, приветствовавший ее словами:

– А вот и сестренка Дженни, легка на помине. Как всегда, респектабельная.

Дженни не упрекала их, но ей было неловко. Она знала, что плохо скрывает свое отвращение. Жилье пропиталось капустной вонью; не лучше был и клозет на три семьи; все выглядело убогим и, самое страшное, устраивало жильцов. Нет, она не забыла такую жизнь. Дженни помнила несчастную бабушку, корпевшую над жалкими спичечными коробками, и голод похуже здешнего. Но в первую очередь вспоминала последние слова, которыми ее буквально заклинала старая Люси: «Не возвращайся, Дженни. Никогда, ни в коем случае не возвращайся туда, где была».

Респектабельная? Для Дженни респектабельность означала чистые простыни и одежду, мужа с постоянной работой, еду на столе. Респектабельность была нравственностью, а нравственность – правилом. Под респектабельностью понималось выживание. Неудивительно, что ее так ценил рабочий класс.

Сегодняшний субботний визит не отличался от остальных. Посидели, немного поговорили. Она принесла небольшие подарки для шестилетнего племянника и его сестренки. Поиграла с младшей, той исполнилось только два года. Дженни прикинула, не сказать ли о Перси, но говорить пока было, собственно, не о чем, хотя она и собиралась к нему завтра в Кристалл-Палас. И визит завершился бы скомканно, как всегда, не появись на пороге, едва она собралась уйти, бледная и костлявая женщина.

У нее были рыжие волосы – красивые, если бы не свисали грязными патлами, но Дженни больше поразило изнеможение в широко раскрытых глазах. На руках был чумазый малыш, который ревел белугой, потому что порезался. Быстрый осмотр показал – рана не опасна, но бедная женщина пожаловалась, что ей нечем ее перебинтовать. Что-то нашли, успокоили ребенка, а заодно и еще двоих, притащившихся за матерью. Когда они ушли, брат объяснил:

– Ее муж два года как помер. Четверо детей. Все понемногу помогают, но… – Он пожал плечами.

– А чем она занимается? – спросила Дженни. – Клеит спичечные коробки?

– Нет. Набивает на дому матрасы, это выгоднее. Но труд тяжелый, валит с ног. – Он покачал головой. – Без мужа осталась, понимаешь?

Вскоре после этого Дженни поцеловала на прощание отца и детей и вышла с братом, который вдруг надумал с ней пройтись. Сперва он молчал, но через четверть мили негромко сказал:

– Ты хорошо устроилась, Дженни. Я не завидую, нет. Речь о другом.

– Что ты имеешь в виду?

– Ты правильно сделала, что не вышла замуж, – качнул он головой. – Вот эта, которая приходила, у нее был муж с хорошей работой. Штукатур. И его не стало… – (Она молчала.) – Дженни, если что-нибудь случится со мной, присмотришь за моей малышней? Ну, чтобы не голодали и вообще? Ты же не замужем. Сумеешь?

– Пожалуй, – ответила она медленно. – Сделаю все, что смогу.


На следующий день она отлично повеселилась. Перси встретил ее на станции «Кристалл-Палас», сияя от счастья. Дженни надела милую соломенную шляпку, которую купила сама, и очень симпатичное бело-зеленое платье – простое, но из отличной материи, подаренной миссис Силверсливз. Взяла даже маленький зонтик, хотя раньше не делала этого никогда. Она заметила, что Перси гордится ею.

Дом Герберта оказался уютным, двухэтажным, с полуподвалом и каменным крыльцом в несколько ступенек. Перед домом маленькая лужайка, которую окаймляла живая изгородь из бирючины. В соседнем садике росла даже ель, чуть затенявшая участок, зато внутри все выглядело безупречно. Наметанный глаз Дженни мигом заметил, что каждый квадратный дюйм был вычищен до блеска. Познакомившись с Мейзи, она поняла причину.

Самое крупное социальное изменение, произведенное промышленной революцией в Лондоне, состоялось в предместьях. Для огромного числа торговых операций, множившихся банков, страховых компаний и имперской администрации викторианского и эдвардианского Лондона понадобилась целая армия чиновников. А с появлением поездов и потому, что жить в пригородах было дешевле и чище, этот неимоверно разбухший класс ездил на службу тысячами и десятками тысяч. Такие, как Герберт Флеминг, отцы и деды которых были лавочниками и ремесленниками, переодевались в костюмы и поездом отправлялись в конторы. Их жены, ранее жившие при мастерских или помогавшие в лавках, сидели дома, чувствовали превосходство над работавшими женщинами и понемногу, насколько могли себе позволить, перенимали манеры светских леди.

Мейзи оказалась невысокого роста. Дженни заметила маленькую родинку на шее, алый рот и крохотные острые зубы. У Мейзи была горничная, которую она загоняла до смерти, еще одна девушка приходила помогать. В гостиной на каждом кресле лежал антимакассар;[81] на окне красовалось большое растение в горшке, а на стене, чтобы всем было видно, висела картина с изображением горы. Этот пейзаж, по словам Мейзи, отец купил в Брайтоне. А Дженни бывала в Брайтоне? Она учтиво спросила об этом уже за столом, и та ответила отрицательно.

Столовая оказалась невелика. В центре стоял круглый стол, и Дженни сидела зажатая между соседями.

– Мне всегда нравились круглые столы. Этот еще из моего детства, хотя помещение было побольше. А вам они нравятся? – спросила Мейзи.

Дженни ответила, что нравятся.

Подали жареного цыпленка с разнообразным гарниром, и Герберт отметил это событие цветистыми выражениями.

Несмотря на высокие хозяйственные стандарты, вскоре выяснилось, что Герберт и Мейзи гордились своей развеселой жизнью. Раз в месяц они исправно посещали мюзик-холл.

– А через вечер Герберт повторяет мне все представление! – рассмеялась Мейзи.

– Она со своим театральным клубом не лучше, – отозвался тот.

– У Мейзи очаровательный голос, – вставил Перси.

Но летом их любимым занятием, как поняла Дженни, были воскресные велосипедные прогулки.

– А вы не пробовали? – поинтересовалась Мейзи. – Мы с Гербертом, бывает, проедем не одну милю. Рекомендую!

От Дженни не укрылось, что зоркие глаза Мейзи задумчиво обращались к ее одежде с того момента, когда она переступила порог. Едва с цыпленком было покончено и подали фруктовый пирог, та рассудила, что пора навести кое-какие справки.

– Итак, – начала она просветленно, – Перси говорит, что вы живете в Хэмпстеде.

– Это правда, – сказала Дженни.

– Красивое место.

– Да, – согласилась та. – Пожалуй.

– До покупки этого дома, – продолжила Мейзи, сделав легчайший акцент на слове «покупка», дабы Дженни уяснила их финансовое положение, – мы тоже хотели там поселиться.

Перед самым замужеством Мейзи унаследовала сумму в пятьсот фунтов. Не богатство, но хватило на дом, да еще и осталось. Получалось, что они с Гербертом устроились преотлично.

– Ваша семья всегда там жила? – осведомилась она.

Дженни вдруг поняла, что хозяева ничего не знают о ней. Перси им не сказал. Она взглянула на него, ища подсказки, но тот лишь улыбнулся.

– Нет, – честно ответила Дженни. – Не там.

До этого Перси никогда никого не знакомил с Гербертом и Мейзи, но смутно предполагал, что все они одинаковы. Он понимал, разумеется, что Дженни могла не произвести на Мейзи яркого впечатления, но не подумал, что та заметит ее неодобрение. Социальные амбиции Мейзи были весьма скромны и почти полностью удовлетворялись домом и любимым мужем. Но вдруг живущий по соседству брат мужа возьмет и женится не так удачно. Что будет с репутацией Флемингов в округе? Она вынашивала план – небольшой личный проект – подыскать ему милую девушку, которая устроит всех. Ей предстояло убедиться в приличии этой загадочной особы из Хэмпстеда.

– Тогда что же вас держит в Хэмпстеде? – настойчиво и ровно допытывалась Мейзи.

– Вот и я у нее спрашиваю, – подхватил Перси, решивший, что это будет умно. – Живет в такой дали, что нам и не свидеться.

И принялся подробно рассказывать, как неделю назад опоздал на последний поезд. Они с Гербертом изрядно над этим посмеялись. Мейзи безмолвствовала.

Что касалось Дженни, она лишь страдала. Никак Перси скрывал от родных, кто она такая? Зачем?

Трапеза завершилась, и стоило братьям выйти, как Мейзи спокойно и мягко к ней обратилась:

– Я знаю, чем вы занимаетесь. Вы служанка, да?

– Вы правы, – сказала Дженни.

– Так я и думала. Одежда, – кивнула Мейзи. – В нашей семье, конечно, никто не служил. И у Герберта тоже.

– Конечно. Да и вряд ли будет.

– Ах вот как. – Мейзи внимательно посмотрела ей в глаза. – Что ж, тогда все в порядке.

Часом позже в красивом парке, окружавшем Кристалл-Палас, Перси сделал ей предложение, и Дженни ответила:

– Не знаю, Перси. Честное слово, не знаю. Мне нужно подумать.

– Конечно. Сколько?

– Не знаю. Прости, Перси, но я хочу домой.


Эстер Силверсливз две недели откладывала разговор с девушкой. Она видела, что с той неладно, и за это время весьма встревожилась.

– Дженни, ты прожила здесь бо́льшую часть жизни. Пожалуйста, скажи мне, в чем дело, – сказала Эстер и стала терпеливо ждать ответа.

У Дженни было несколько подруг, но никого, чтобы довериться, а потому все это время она раздумывала в одиночестве. И чем больше размышляла, тем яснее видела, что ничего не выйдет. Во-первых, Перси. Она решила, что Мейзи с Гербертом уже успели его отговорить. «Наверное, он пожалел о предложении. Зачем ему такая старая и без гроша? – сказала она себе. – Мейзи найдет ему молодую, намного лучше». Во-вторых, ее брат с детьми. «Пусть я бедна, но если с ним что-нибудь случится, детей прокормлю. И милой миссис Силверсливз я тоже нужна. Получится, я и ее брошу».

– Помилуйте, ни в чем, – ответила Дженни.

– Расскажи мне о нем, – спокойно произнесла старая леди и пояснила при виде удивления Дженни: – В субботу ты ушла под вечер и при параде, а в следующее воскресенье – соломенная шляпка и зонтик. Как прикажешь понять? Ты же не думаешь, что я настолько глупа, что ничего не замечу, – добавила она, когда Дженни печально подняла глаза.

И Дженни, сбиваясь, выложила ей все. Она умолчала о брате и его близких, так как это была запретная тема, но поделилась кое-чем о Перси, его семействе и своих опасениях.

– Я не смогу уйти от вас, миссис Силверсливз. Я очень многим вам обязана, – заключила она.

– Мне? Обязана? – Эстер уставилась на нее, затем покачала головой. – Дитя мое, – ласково сказала она, – ты ничего мне не должна. Ты знаешь, что мне осталось недолго. За мной присмотрят. Теперь об этом Перси, – продолжила она твердо. – Его задние мысли – пока только плод твоего воображения. Если он любит тебя, ему не будет ни малейшего дела до мнения этой Мейзи.

– Но это его родня.

– Да черт с ней, с родней! – выпалила миссис Силверсливз, и обе так удивились, что рассмеялись. – Ну как, облегчила душу?

Нет, не облегчила. Она ежедневно вспоминала женщину, которую видела у брата, свое собственное беспросветное детство и последние слова бедной Люси: «Ни в коем случае не возвращайся». Насколько понимала Дженни, суровая действительность осталась неизменной. Брак с Перси, дети – все это было неплохо. Но что будет, если Перси умрет? Нищенская жизнь, как в Ист-Энде? Возможно, не настолько скверная, но тяжелая. Очень тяжелая. Брат говорил дело. У Силверсливзов ей жилось как у Христа за пазухой: хорошие рекомендации, скромные сбережения. После смерти миссис Силверсливз она найдет хорошее место. Может быть, даже экономки или камеристки.

Юные девушки шли замуж не думая; женщины вроде Дженни – нет, хотя ей нестерпимо хотелось быть любимой и жить с Перси.

Боли в животе начались неделю назад. Иногда чудилось, будто внутренности завязывались в узел. Дженни дважды тошнило, и она знала, что очень бледна. Поэтому ее не удивила забота миссис Силверсливз:

– Дженни, ты плохо выглядишь. Я позвоню врачу.


Если Мейфэр всегда слыл фешенебельным жилым кварталом, то за Оксфорд-стрит находился район более профессиональный. Западную сторону Бейкер-стрит обессмертил Конан Дойл, поселивший туда своего вымышленного сыщика Шерлока Холмса, но Харли-стрит близ стороны восточной снискала мировую славу самостоятельно.

Харли-стрит, если можно так выразиться, – это Сэвил-Роу для медиков. Люди, державшие там практику, были не заурядными врачами, а выдающимися специалистами и удостаивались титула не «мистер», а «доктор». Кроме этого, у них сложилась репутация грубиянов – по той простой причине, что это сходило им с рук. В конце концов, если врач лечит простуду, то терпеть его вздор не обязательно, но если он собрался отхватить кусок печени, то лучше ему потакать.

На следующей неделе Дженни, предчувствуя недоброе, дошла по Харли-стрит до двери с латунной табличкой, уведомлявшей, что здесь находится святая святых мистера Элджернона Тиррелла-Форда.

Семейный врач Силверсливзов не нашел у нее ничего серьезного, но миссис Силверсливз доложили, что он предпочел бы направить ее к специалисту, если Дженни может это себе позволить, – просто на всякий случай. Эстер была непреклонна.

– Дженни непременно пойдет! – заявила она. – Все счета посылайте мне.

И вопреки протестам Дженни отправила ее в экипаже.

Мистер Тиррелл-Форд оказался джентльменом рослым, тучным и бесцеремонным. Он резко велел ей раздеться и осмотрел. У Дженни осталось чувство неловкости и униженности.

– Ничего у вас нет, – констатировал он напрямик. – Конечно, я напишу вашему врачу.

– Вот как, – сказала она слабо. – Приятно слышать.

Девушка залепетала слова благодарности, но ему не было дела. Когда Дженни уже почти оделась, он небрежно заметил:

– Полагаю, вам известно, что у вас не будет детей.

Та в ужасе уставилась на него и смотрела, пока не выдавила:

– Но почему?

Врач просто пожал плечами, не видя смысла распинаться перед столь невзрачной особой, которая заведомо ничего не поймет.

– Такой уродились, – сказал он.


Перси прислал письмо с предложением встретиться на Тауэрском мосту, и Дженни согласилась, поскольку поняла: он выразил надежду на удачу.

Теперь она знала, что делать, испытывая чуть ли не облегчение. Девушка поделилась с миссис Силверсливз, но у той остались сомнения.

– Он, может быть, и не против, – предположила Эстер.

Но Дженни считала иначе.

– Он сказал, что хочет завести семью. Я знаю Перси, и если скажу ему правду, он ответит, что ничего страшного. Но это не так.

Старая леди вздохнула.

День был летний, но пасмурный. Перси, как Дженни и думала, ждал посреди моста. Она улыбнулась ему, дружески взяла под руку и машинально повела на южный берег, словно возвращала на его поле. Они немного прошли по Тауэр-Бридж-роуд, потом свернули направо к маленькой чайной у станции «Лондонский мост».

– И что же дальше? – спросил Перси.

– Просто выпьем по чашечке чая, – быстро ответила Дженни, и он заказал, после чего они пару минут болтали о ерунде, пока не подали ароматный напиток.

– Итак, – повторил он, взглянув теперь многозначительно, – что же дальше?

– Прости, Перси, – медленно произнесла она. – Я очень польщена, то есть это действительно большая честь для меня. Ты добрый и верный друг. Но я попросту не могу.

Он был потрясен.

– Это Мейзи чего-то наговорила…

– Нет, – перебила его Дженни. – Ничего подобного. Мне нет до нее дела. Я сама виновата. Мне очень нравится с тобой встречаться. И было приятно, честное слово. Но мне хорошо так, как есть. Я не хочу замуж. Ни за кого. – Она думала признаться ему, что у нее есть другой, и этим поставить точку, но поняла, что это вздор.

– Может быть, мне удастся тебя переубедить, – сказал Перси.

– Нет, – покачала она головой. – Думаю, какое-то время нам лучше не видеться.

– Что ж, – начал он, – мы все-таки можем…

– Перси! – Девушка осадила его весьма резко и не без жестокосердного нетерпения, в котором упражнялась несколько дней. – Я не хочу за тебя замуж. Никогда не хотела и никогда не выйду. Прости.

И прежде чем он осознал, что происходит, она поднялась и ушла.

Дженни быстро шагала назад к Тауэрскому мосту. Она добралась почти до середины и заметила, что приближается судно и мост вот-вот разведут. Девушка уже сбегала с северного крыла, когда ей послышался далекий крик позади.

Перси несся во весь опор. В чайной он так оторопел, что забыл расплатиться, и его вернули. К Тауэрскому мосту полетел уже пулей. Он увидел Дженни еще на подступах, выкрикнул ее имя и уже взбегал на огромное подъемное крыло, когда был остановлен дюжим полисменом.

– Извини, парень, туда нельзя, – сказал тот. – Мост разводят.

И Перси увидел, как дорога, движимая безупречным механизмом Арнольда Силверсливза, вставала на дыбы.

Развод Тауэрского моста – величественное зрелище. Он происходил раз по двадцать на дню. Перси показалось, что дорога взмыла стофутовой стеной, отрезав свет и с царственной бесповоротностью разлучив его с любимой.

– Мне нужно перейти сию секунду! – глупо крикнул он.

– Только одним способом, сынок, – усмехнулся полисмен и указал на мостки, протянутые на самом верху. Перси со страдальческим воплем помчался к ближней южной башне.

Задыхаясь и отдуваясь, он взбежал по ступеням, а их было больше двухсот. Хватая ртом воздух, он устремился по железным мосткам, казавшимся бесконечным туннелем. Затем спустился по лестнице северной башни.

Дженни попросту растворилась. Из-за деревьев слева вздымался лишь старый мрачный лондонский Тауэр, а справа безмолвно струились свинцовые воды Темзы.


Перси написал Дженни трижды. Ответ не пришел. Мейзи познакомила его с другой девушкой, но без толку. И он продолжал испытывать скорбь при взгляде в окно на далекие гряды.

1911 год

Хелен Мередит волновалась как никогда. Конечно, она привыкла одеваться нарядно. Как большинство девочек ее класса, Хелен должна была надевать пальто и белые перчатки даже для прогулки в Гайд-парке. Ребенок обязан одеваться подобающе. Но не в такой день. Любуясь в зеркало на длинное белое платье с поясом белого, зеленого и фиолетового цветов, она была крайне горда: вылитая мамочка. И они собирались шагать бок о бок в Женской коронационной процессии.

Эдвардианская эпоха, пусть и незабываемая, длилась всего десять лет. Когда скончалась королева Виктория, король Эдуард VII уже пребывал в почтенном возрасте; в последние годы он начал выказывать признаки нездоровья, и его смерть в прошлом году не стала полной неожиданностью. После положенного траура коронации удостоился корректный, верный браку и долгу Георг V с преданной женой Марией.

В субботу, 17 июня, за неделю до этого торжественного события, движение суфражеток решило устроить собственную коронационную процессию. Она обещала быть грандиозной.

Не подлежало сомнению, что за последние три года суфражетки добились невиданного успеха. Их тактика выглядела то возмутительной, то довольно коварной. Так, их трюк с приковыванием себя к оградам в общественных местах не только привлек внимание, но и позволил произносить длинные продуманные речи, покуда полиция пилила цепи. Обнаружив, что на тротуаре их могут задержать за помеху движению, они стали расхаживать с плакатами по обочинам, и полиция была бессильна им помешать. Слишком горячих, которые побили стекла в ответ на отказ правительства принять их делегацию, арестовали. В тюрьме они устроили голодовку, и многие сочли, что их задержали напрасно. Заволновалась же общественность после того, как представили доподлинные факты оскорбления и даже избиения демонстранток полицией, а также их насильственного кормления в тюрьмах. Движение добилось не только внимания. Правительство разработало детальный план его умеренного узаконивания и призвало активисток к мораторию на противоправные действия в период рассмотрения.

Но главным было то, что с годами пришла и поддержка. Движение обзавелось штаб-квартирой на Стрэнде и собственным издательским домом «Уименс пресс» на Чаринг-Кросс-роуд, стало широким и профессиональным. Филиалы множились по всей стране. И вот сегодня, в ознаменование начала нового правления, движение собралось показать свою зрелость всему миру.

– Идем, – улыбнулась мать. – Будем маршировать вместе.

Хелен испытала великую гордость, когда они отправились на станцию подземки «Слоун-сквер».

Белгравия, принадлежавшая знатному роду Гросвенор и находившаяся на востоке Гайд-парка к западу от стен Букингемского дворца и сразу за районом Найтсбридж, была преобразована архитектором и застройщиком Кубиттом в комплекс улиц и площадей с оштукатуренными белыми домами. Лишенные архитектурных изысков, они были внушительными, величественными и дорогими. Самой грандиозной выглядела площадь Белгрейв-сквер. За ней, западнее, длинный прямоугольник Итон-сквер с более скромными домами, куда переехала Вайолет после смерти полковника Мередита. До Слоун-сквер, разделявшей Белгравию и Челси, было недалеко, и там находилась станция подземки.

Минуя этот фешенебельный квартал, две суфражетки ловили на себе неодобрительные взгляды. Для Хелен это было впервые.

– На нас смотрят, – шепнула она матери.

Ответ запомнился ей на всю жизнь.

– Да неужели? – беспечно улыбнулась Вайолет. – Лично мне все равно. А тебе?

Хелен ощутила такую свободу, ей стало так хорошо и весело, что она покатилась со смеху.

– И по-моему, все они выглядят ужасно глупо, – бодро сказала Вайолет на входе в подземку.

Демонстрация, когда они вышли на дальней стороне Вестминстера, потрясла Хелен. Та в жизни не видела ничего подобного. Суфражетки, обвиненные в отсутствии женственности, усвоили урок и постарались принарядиться. Десятки тысяч женщин оделись в длинные, по преимуществу белые платья, уподобившись матронам или их дочерям строжайших времен республиканского Рима. Единственным исключением была дама на лошади, выступавшая впереди и наряженная Жанной д’Арк, которую движение считало своей небесной заступницей. Делегации стекались не только со всей Англии, но и из Шотландии, Уэльса и даже из Индии и прочих областей империи. Процессия растянулась на четыре мили. Они планировали пройти из Сити до Биг-Бена и парламента, после чего достигнуть Гайд-парка и провести большое собрание в Альберт-Холле. Все билеты были давно распроданы.

– И помни, – бросила мать перед тем, как огромная колонна тронулась с места. – Наше дело правое. Хелен, дитя мое, ты должна быть готова к борьбе за идеалы. Мы делаем это во имя нашей страны и светлого будущего.

Хотя Хелен не забыла ни этих слов, ни потрясающего зрелища тысяч женщин в белых платьях с разноцветными поясами и с транспарантами, ей прежде всего запомнилось небывалое чувство единения. Имея цель, шагая в ногу бок о бок с матерью, она вступала в новый мир.


В те годы наблюдались и другие предвестники новой эры. Комету Галлея, явившуюся в год смерти короля Эдуарда VII, сочли событием, имевшим сугубо научное значение. Пожалуй, важнее стало развитие автомобильного транспорта.

Англичане довольно медленно осваивали двигатель внутреннего сгорания. Уже появились немногочисленные автобусы и таксомоторы, но личные автомобили имели только очень богатые люди. «Роллс-ройсу» было всего полдюжины лет, но Пенни располагал им и ранним субботним утром 14 июня 1911 года приехал за стариком Эдвардом Буллом.

Семейство Пенни всегда сохраняло тесные отношения со своими родственниками Буллами. Благодаря женитьбе на Нэнси, дочери Горэма Доггета, и колоссальному успеху своей страховой компании Пенни разбогател не хуже Эдварда. Они собрались заехать в Чартерхаус за Мередитами, внуками Булла, и отвезти их в Боктон, а завтра Пенни доставит мальчиков назад к вечернему чаю. Поездка привела в тайное волнение даже Эдварда Булла, которому не доводилось ездить в автомобиле.

– Не знаю, правильно ли я делаю, что позволяю тебе, близорукому, везти меня в этой штуковине, – заметил он жизнерадостно.

День выдался погожий, проселочная дорога радовала глаз. За час они одолели почти двадцать миль и прибыли в Чартерхаус аккурат перед ланчем. Старый Эдвард, ничуть не устав, находился в прекрасном расположении духа. Он очень расстроился, когда Пенни, которому директор передал телефонное сообщение, заявил, что вынужден вернуться в Лондон.

У мальчиков тоже вытянулись лица. Казалось, что автомобильная прогулка не состоится и выходные потеряны, но Генри вдруг подался вперед и вежливо спросил:

– Дедушка, а можно мне кое-что предложить?


И двумя часами позже, когда «роллс-ройс» вкатил в Лондон, Булл подумал, что его внук Генри Мередит, бесспорно, славный юноша. Он знал, через какие испытания прошел тот в школе, и не только от него самого. Генри несколько раз дрался из-за младшего брата, которого подвергали беспощадным издевательствам после того, как в газетах появился портрет его матери. В итоге Генри заявил, что он и сам на стороне суфражеток – чего и в помине не было – и что любому, кому это не нравится, сперва придется иметь дело с ним.

– Я уважаю маму, потому что она верит в свою цель, – объяснил он деду. – Я даже не исключаю, что женщины должны иметь право голоса. Мне крайне не нравятся методы суфражеток, но я не могу ничего возразить, когда она говорит, что старые, приличные способы себя исчерпали. Я предпочел бы, чтобы она ушла от них или хотя бы поддерживала не так энергично, но у нее не получается иначе. Поэтому в конечном счете, дедушка, я за нее, поскольку она мне мать. – И предложил: – Если ты все равно возвращаешься в Лондон, то почему бы и нам не поехать? Переночуем дома, а завтра поездом вернемся в школу. – Он покосился на деда. – Мы видели газеты, дедушка, и знаем, что мама идет на марш. Давай мы их потом перехватим и сделаем Хелен сюрприз? Возьмем ее пить чай.


Вечерело, и у Хелен, когда они с матерью дошли до дому, уже не на шутку болели ноги. Но она торжествовала: побывали на марше в знаменательный день. Ее удивил перепуганный вид служанки, которая отворила им и буркнула матери что-то, чего она не расслышала. Затем из гостиной донесся знакомый голос.

– Хелен, иди в свою комнату, – шепнула мать.

Однако девочка не послушалась. Стараясь остаться незамеченной, она стала подглядывать в дверь.

В гостиной был дедушка, с ним Генри. Фредерика, если он тоже приехал, наверняка отослали в другую часть дома. Дед напустил на себя грозный вид, и даже Генри посерьезнел, сделавшись как бы старше. Первым заговорил дед:

– Правильно ли я понимаю, что ты нарядила суфражеткой Хелен, невинное дитя?

– Да. – Голос матери звучал вызывающе.

– И повела на демонстрацию, где могли произойти беспорядки?

– Она была совершенно мирной.

– Раньше такое случалось. Так или иначе, ребенку место в детской! Ты не имеешь права втягивать ее в такие мероприятия. Это не для детей. Она не должна даже слышать об этом!

– Мама, ей же всего восемь лет, – негромко добавил Генри.

– Ты полагаешь, что я и слова сказать не могу родной дочери о женском избирательном праве?

– Не вижу необходимости, – невозмутимо произнес Булл.

– Только потому, что ты не согласен с этим.

– Нет. Придет день, и она разберется сама. Но пока Хелен – ребенок. Детей положено ограждать от идей.

– Тогда ей и в церковь нельзя. Того и гляди идей наберется.

– Это богохульство, – спокойно ответил Булл. – Ты говоришь о нашей вере. Вайолет, я вынужден сказать тебе, – продолжил он жестко, – что, если ты еще хоть раз так обойдешься с ребенком, я заберу ее у тебя. Будет жить со мной в Боктоне.

– Ты не посмеешь!

– Думаю, справлюсь.

– Я засужу тебя, папа.

– А судья запросто согласится со мной и сочтет тебя неподходящей опекуншей.

– Чушь! Генри, скажи ему!

– Мама, если до этого дойдет, я выступлю против тебя. Извини. Ты не в себе. – И он расплакался.

Хелен вздрогнула от ужаса, когда сзади ее подхватили чьи-то руки и отнесли наверх в детскую.


Такого утра у Тома Брауна не припоминали. Хуже всего было то, что, когда все случилось, в примерочной находился сам лорд Сент-Джеймс. Вдруг он выйдет?

В ателье пришла леди.

Она была очень стара. И весьма респектабельна, с этим никто не спорил. Вся в черном, с тростью из эбенового дерева. Незнакомка спросила мистера Флеминга, который, как назло, ушел к заказчику с брюками.

– Может, спрятать ее в другую примерочную? – шепнул продавец.

– Не вздумайте, – хладнокровно ответил мистер Браун. – Дайте ей стул и постарайтесь, чтобы его светлость не вышел, пока не оденется.

Решение нелегко далось Эстер Силверсливз. Она уважительно отнеслась к готовности Дженни отказать Перси. Прошли месяцы, и тот наконец перестал писать, а она вздохнула, рассудив, что такова судьба. Летом Эстер предоставила девушке недельный отпуск и отправила взбодриться в Брайтон; казалось, что это помогло, но неделю назад пришло очередное письмо, и Дженни откровенно расстроилась.

– Это от Перси, – сообщила она. – Говорит, что год не решался написать, но снова хочет увидеться. Сугубо по-дружески. Пишет, что болел, но чем – не сказал, и я не знаю, серьезно это или нет.

– Ну и встреться с ним, почему бы и нет?

– Ох, мадам, я не уверена. Боюсь, что не вынесу. – И ее глаза наполнились слезами.

Эстер Силверсливз давно подумывала наведаться в Уэст-Энд. Двумя годами раньше американский джентльмен Сэлфридж открыл на Оксфорд-стрит огромный универмаг. В молодости Эстер любила в канун Рождества заглядывать в гигантский торговый центр «Хэрродс», находившийся в Найтсбридже. «Сэлфридж», как она слышала, не только вознамерился конкурировать с ним, но и был не меньше да в придачу располагал рестораном, и в этом универмаге можно было провести целый день. И вот она приказала кучеру высадить ее там в десять утра и забрать в три; дождавшись, когда тот скроется из виду, Эстер с неуклюжей чопорностью пошла по Риджент-стрит, направляясь к владениям Тома Брауна.

Она и лорд Сент-Джеймс не узнали друг друга, когда пэр вышел из примерочной, скользнул по ней веселым взглядом и зашагал в тихие холостяцкие кварталы Олбани, по соседству с которыми на Пикадилли он теперь проживал.

Перси прибыл в половине двенадцатого и несказанно удивился при виде миссис Силверсливз, которую знать не знал. По ее настоянию он проводил ее обратно в «Сэлфридж» и отвел в ресторан, где та заказала пирожное и чашку чая. Она справилась о его здоровье, неспешно кивая, а после спросила, по-прежнему ли он неравнодушен к Дженни. Удовлетворившись его ответом, она посвятила Перси в свои намерения.

– Дженни, мистер Флеминг, понятия не имеет о нашей встрече, и пусть это останется между нами. Но я хочу вам кое о чем рассказать. Конечно, вы вправе распорядиться услышанным по своему усмотрению.


Миссис Силверсливз пришлось поднажать, пока Дженни не согласилась. Дело решило второе письмо, в котором Перси сообщил, что уезжает на всю зиму лечиться. Дженни посоветовалась с Эстер, и та сказала: «По-моему, это будет доброе дело, если ты выдержишь». И вот через две недели Дженни вновь очутилась за чаем напротив Перси в уютном маленьком кафе «Айви» близ Чаринг-Кросс-роуд.

Он выглядел довольно бодрым, хотя и немного бледным. Для начала они обменялись обычными вопросами. У нее ничего не изменилось. Побывала в Брайтоне. Миссис Силверсливз чувствовала себя хорошо. Мейзи и Герберт участвовали в рождественском спектакле, поставленном в театральном клубе Мейзи. Ему жилось в Кристалл-Паласе как никогда хорошо. Дженни заговорила всерьез лишь после того, как выпила первую чашку.

– Значит, ты уезжаешь.

– Да, это так. – Перси задумчиво покачал головой. – По-моему, глупо, но врач заставил. – Он улыбнулся чуть болезненно. – Все дело в кашле. Подозревали туберкулез. – (Это был бич эпохи.) – Не нашли, но доктор говорит: «Хотите поправиться – поезжайте на зиму в теплые края».

– Перси, богатые так и делают. Ездят на юг Франции.

– Знаю, – улыбнулся он. – Довольно забавно, что так и я поступаю. Оказывается, маленькая гостиница во Франции обходится намного дешевле, чем в Англии. А я как раз поднакопил денег. Холостяку не на что тратиться. – Он снова улыбнулся с налетом грусти и заговорил бодрее: – Так что на следующей неделе – вперед! Пять месяцев отдыха на юге Франции! Мне обещали, что весной вернусь как огурчик.

– Ох, Перси! Parlez-vous?

– Нет. Ни слова не понимаю. Придется, наверное, научиться.

– С француженками познакомишься. – Ей удалось рассмеяться непринужденно, и она была довольна собой. – Привезешь француженку-жену.

Перси нахмурился и замялся. Бросив на нее странный взгляд, он обронил:

– Сомневаюсь, Дженни. – Он помолчал еще пару секунд. – Ты и сама не знаешь, насколько была права, когда дала мне от ворот поворот. Меня долго обследовали, пока выясняли, что со мной неладно, и сообщили кое-что еще. Жениться-то я могу, если ты понимаешь, о чем идет речь. Но на детей, похоже, рассчитывать не приходится. Маленьким Перси не бывать. Жаль, конечно, но ничего не попишешь, – кивнул он раздумчиво.

– Вот оно как, – проговорила Дженни.


Уже стемнело, когда старый Эдвард Булл покинул ложу и двинулся от Уолбрука к собору Святого Павла. Он собрался провести вечер в клубе.

В лондонском Сити всегда было великое множество франкмасонов. Кое-кто находил их тайные обряды, посвящения и секретное членство зловещими. Эдвард Булл не видел в них ничего страшного. Он стал масоном в молодости, перезнакомился в Сити со многими влиятельными людьми и считал масонство своеобразным клубом с довольно странными средневековыми правилами, но занятым в основном благотворительностью в духе гильдии средневекового Сити. Эти приятные ассоциации и привели его в Лондон весенним днем 1912 года на собрание ложи.

Дойдя до Уотлинг-стрит, он подцепил со стенда газету и увидел заголовок.


Булл нашел Вайолет в камере. Полицейские повели себя очень любезно с ним, немедленно пропустили к ней и даже предложили чая. Им, похоже, было жаль, что почтенный пожилой джентльмен наказан такой дочерью.

Увидев его, она удивилась.

– Я пыталась связаться с адвокатами, – объяснила Вайолет, – но у них уже закончился рабочий день. Папа, вызволи меня отсюда. Мне нужно домой, к Хелен.

– Насколько я понимаю, ты била стекла, – жестко ответил Булл.

После того как в прошлом ноябре правительство либералов, поддержанное достойным, но консервативным королем Георгом, проигнорировало все предложения о реформах и даже подлило масла в огонь тем, что расширило избирательные права рабочих, но только не женщин, суфражистки развернули кампанию и принялись бить стекла, а заодно разорять площадки для гольфа и даже совершать поджоги – правда, тщательно выбирая цели, чтобы никто не пострадал. Вайолет тогда объясняла, что это произвол и женщины отвечают на него произволом.

Сама она до сей поры не принимала в этом участия, да и в тот день не собиралась. Но, возвращаясь домой с собрания, стала свидетельницей грубого обращения полисмена с какими-то женщинами, довольно аккуратно разбившими стекло, а потому и сама в припадке ярости врезала по тому же окну зонтиком. Затем ситуация накалилась достаточно, чтобы ее задержали.

– Я уверена, ты сумеешь заставить их выпустить меня на ночь!

– Да, – мрачно согласился Булл и покачал головой. – Сумею. Но боюсь, Вайолет, что не стану этого делать.

– Но, папа! Хелен…

– Я заберу Хелен. Извини, но это положение неприемлемо. Она поедет со мной в Боктон.

– А я немедленно приеду и увезу ее обратно!

– Вряд ли. Куда вероятнее, что ты отправишься за решетку.

Он оказался прав. Вайолет получила три месяца.


Летом состоялась свадьба Перси Флеминга и Дженни Дукет, хотя в свидетельстве о браке, к удивлению Перси, было написано «Доггет». Присутствовали Герберт, ничуть не обрадованная Мейзи и старая миссис Силверсливз. Из-за последней – по крайней мере, так она объяснила себе – Дженни не пригласила ни отца, ни брата. Невесту подвел к жениху мистер Силверсливз, адвокат, по особому настоянию своей матери.

Сюрприз состоялся сразу после ухода старой леди, когда мистер Силверсливз отвел молодоженов в сторону.

– Моя мать поручила мне передать вам свадебный подарок, – пояснил он, – и обязала сделать это лично. Вот чек.

Тот был на шестьсот фунтов.

– Но… Нет, я не могу! – воскликнула Дженни. – Всего лишь за то, что я делала свою работу и ухаживала за ней…

– Она категорически настояла, чтобы вы его взяли, – возразил тот. – Так мне велено. – И хитро улыбнулся ей, давая понять, какие слова услышал от старой леди, когда тоже не согласился с суммой.

Так Дженни и Перси поженились и купили домик в районе Кристалл-Палас. Дженни было приятно взирать через Лондон и отыскивать место, где жила столь добрая к ней старая леди.

Но еще большая неожиданность случилась весной. Сначала Дженни помалкивала. Через месяц она, заподозрив, что с ней творится неладное, пошла к врачу. Когда она сказала, что этого быть не может, тот заверил ее в обратном. А Перси, будучи спрошен вечером, сперва вытаращил глаза, а после расхохотался.

Про себя-то он знал, что соврал ей, будто не мог иметь детей, но на ее способности не надеялся, и летом у них родился сын.

Знаменитый мистер Тиррел-Форд с Харли-стрит наговорил чепухи.

Блиц

1940 год

Утро

– Должно быть, я родился в рубашке.

Все было за то, что Чарли Доггету вот уже несколько часов как полагалось быть мертвым.

Солнце успело взойти. Над головой синело небо. Переезжая через Тауэрский мост, Чарли поднял глаза и увидел десятки чаек, носившихся над водой и наполнявших округу криком. Он и остальные пожарные сняли шлемы, подставив лицо свежему воздуху после бессонной и жаркой ночи. Позади еще дымились пожары, охватившие весь Ист-Энд и Сити. Дружина пережила очередную ночь бомбардировки Лондона гитлеровской авиацией – блица, и случай с Чарли казался чудом.

Но задним числом для жизнерадостного кокни с белой прядью в волосах все выглядело нормально. Даже в тяжелые годы, прожитые в Ист-Энде, он всегда видел светлую сторону. Взять хотя бы его отца и тетушку Дженни. «Твоя богатая тетя Дженни нас больше знать не желает. Даже на свадьбу не позвала!» – твердил отец. Эту волынку он заводил тысячу раз. Но тетушка всегда присылала на Рождество подарки, и Чарли воодушевлял сам факт ее существования. Если кому-то из их родни удалось выбраться из Ист-Энда и добиться успеха, то сможет и он.

Он понимал причины ожесточения отца и большинства знакомых. Работы в доках не хватало, а даже если бывала, то без гарантий. Отца однажды вытурили только за то, что он взглянул на бригадира.

– Что вылупился? – заорал тот. – Уволен!

И впредь отец уже не мог устроиться на то же место. Такое же творилось в доках повсюду, но люди слышали, что в других отраслях – хотя бы на рудниках – дела обстояли еще хуже.

Конечно, при наличии специальности жизнь была много лучше. Его закадычный друг детства стал штукатуром благодаря дяде, который подвизался на этом поприще и устроил его в ученики. Он преуспел и проживал теперь за пределами Ист-Сайда. Но Чарли на подобное никогда не хватало терпения. «Попытаю счастья в доках», – говорил он. «Там и останешься», – возражал друг. И ошибся. «Меня вышибли точнехонько в новую жизнь», – бодрился Чарли.

Женитьба на Рут – ну и скандал получился! Отец водился с евреями из Уайтчепела, но это одно дело, а Рут – совершенно иное. Друзья предупреждали Чарли: «Они чужаки, не забудь. Они не такие, как мы». Но подлинным бедствием оказался отец Рут. Это был лысый человечек со светло-голубыми глазами, владевший собственным мелким делом. В прошлом он вел себя довольно дружелюбно, но теперь поднимал крик, едва завидев Чарли.

– Ее отец обозвал меня вором, – доложил Чарли. – Сказал, что я похищаю Рут у ее веры.

– Вообще-то, он прав, – заметил отец. – Оставил бы ты ее в покое, сынок. Суешься не в свое дело.

– А Рут не против, – возразил Чарли.

После свадьбы семья Рут от нее отреклась. Ее покинули даже подруги детства, и она заявила:

– Чарли, я хочу уехать.

Штукатур, дружный с Чарли, свел их с человеком, сдававшим жилье в Баттерси: три комнаты наверху в доме, который возвышался над участком, где еще совсем недавно простирались поля округа Лавендер-Хилл. Молодожены нервничали. Чарли побаивался переезжать в место, где никого не знал, а Рут никогда не жила вне еврейской общины, хотя вполне годилась на роль белокурой и голубоглазой миссис Чарли Доггет.

Но Чарли снова повезло. Рут получила работу на соседнем заводе по изготовлению пианино, а он переключился на автобусы. И через год-другой, что было и вовсе славно, сумел снять уютный домик в самом благополучном квартале. В Шафтсбери существовал хорошо организованный рабочий район, построенный филантропом лордом Шафтсбери для приличных мастеровых.

Однако в целом простым людям приходилось не так уж сладко. Профсоюзы медленно улучшали положение работяг, а их парламентарии, составившие Лейбористскую партию, умножились настолько, что могли сформировать правительство. Но еще чувствовались последствия Великой войны, денег было в обрез. И некоторые мечтали о радикальных переменах и социализме. Однажды Чарли прослушал замечательную речь некоего Карпентера, члена социалистического Фабианского общества, который сулил дивный новый мир. Правда, Чарли, как большинство представителей лондонского рабочего класса, был настроен немного скептически.

– Про революцию не знаю, – говаривал он, – а вот зарплату хорошо бы побольше да условия получше.

Он только раз участвовал в крупной забастовке – всеобщей стачке 1926 года. Весь профсоюз присоединился к ней в знак солидарности с шахтерами, которые справедливо считали, что их обкрадывают.

– Мы выступим, дело ясное, – сообщил он Рут. – Не отвертишься.

Но Чарли предчувствовал, что толку не будет. В то время он работал кондуктором на автобусном маршруте № 137, который проходил от центра Лондона на юг до самого района Кристалл-Палас. Накануне стачки он вез оттуда двух братьев. Почтенных тружеников, как он запомнил, портного и клерка.

– Не выйдете на работу – пойдем пешком, – сказали они ему. – Нас не удержишь.

Он рассудил, что дело не выгорит, коль скоро портные, клерки и им подобные настроены против стачек. Сорвать забастовку помогали и светлые головы из высшего класса. Однажды Чарли с водителем шли по Клэпхем-Коммон, где курсировал автобус, за рулем которого сидел юнец, а сзади весело выглядывала светловолосая девица-кондукторша.

– Без пассажиров, – заметил приятель. – Народ солидарен с рабочим классом.

Но Чарли усомнился. Кто сядет к такому придурку?

И десяти дней не минуло, как всеобщая стачка сошла на нет. Однако улучшения медленно, но верно намечались. К востоку от Лондона возникли современные предприятия: фабрика Гувера, огромный автомобильный завод Форда; их владельцы создали рабочие места со стабильной зарплатой. В дома провели электричество, проселочные дороги заасфальтировали, люди обзавелись машинами, хотя запах показывал, что на любой лондонской улице еще хватало лошадей и колясок. Прогресс отвоевывал дюйм за дюймом. «Юнион Джек» развивался, как встарь, империя жила, а на троне был монарх, хороший и скромный малый. «Не так уж и плохо», – замечал Чарли.

В это сентябрьское утро они свернули от южного конца Тауэрского моста на запад и покатили вдоль Темзы. Миновали Вестминстер и утешились видом высокой башни Биг-Бена. Когда они добрались до Ламбета, им стали видны четыре огромные трубы электростанции Баттерси, что находилась милей дальше за железнодорожными путями и пакгаузами Воксхолла.

А транспортным средством, которым пользовались эти доблестные пожарные, было, как большинство пожарных машин во время блица, лондонское такси.

Размером и формой оно было моторизованной копией старого конного кеба: просторное и высокоманевренное. Снабженное лестницами на крыше и прицепным насосом, оно довольно ловко петляло средь полыхавших улиц. В любом случае это все, чем располагала Вспомогательная пожарная служба. Такие, как Чарли, добровольцы прошли суровую подготовку у лондонских пожарных, и когда началась война, многих сразу призвали в качестве полноправных членов с недельным жалованьем в три фунта. На первых порах было трудно: Чарли и его товарищей-новобранцев временно разместили в старом здании неподалеку от Воксхолла, где они подцепили чесотку и вшей. Моральным испытанием первых военных месяцев стало то, что добровольцев-пожарных заподозрили в уклонении от воинской службы, и многие ушли. Но нынче презренным пожарным представилась возможность показать свою доблесть. В сентябре сорокового, через год после официального объявления войны, Гитлер начал свое знаменитое наступление, дабы поставить Англию на колени: блиц против Лондона.

Чарли отлично помнил войну кайзера и налеты цеппелинов, тогда наводившие жуть. Все, разумеется, понимали, что это совсем другая история, но все равно не были готовы к происходившему. Блиц не просто налет, а самый настоящий ад. Бомбы сыпались на доки градом из ночи в ночь. Рафинадные и дегтеперегонные заводы, больше миллиона тонн древесины – все взлетело на воздух, породив огненную стену, с которой едва ли могли совладать экипажи переоборудованных такси. Но самые страшные пожары того мрачного сентября охватили огромные цилиндрические нефтяные резервуары. Дым стоял до небес и виден был чуть ли не за сотню миль из юго-западных областей.

Минувшей ночью Чарли находился на крыше такого резервуара и не слышал предупреждающих криков снизу. Парень заметил «мессершмитт», когда тот уже был в пятистах ярдах и мчался прямо на него. Повинуясь скорее инстинкту, он сделал единственное, что мог, и наставил на пилота шланг. Никто не понял, как так вышло, что через три секунды Чарли еще стоял, а бомбардировщик снова взмыл в небо.

– Умора! Я думал, с пожарными безопаснее, чем в чертовой армии! – изрек он весело, когда спустился.

Но на обратном пути в Баттерси его товарищи подумали, что человеку не может вечно так отчаянно везти и Чарли исчерпал запас.

День

– Что случилось? – Обычно Хелен спала еще час, и мать пристально взглянула, когда она вышла в гостиную дома на Итон-террас всего в два часа пополудни. – Иди полежи еще.

– Мне не уснуть. – У нее залегли тени под глазами.

– Вот как. – Вайолет помолчала, затем заботливо спросила: – Опять то же самое?

Хелен трудилась в карете «скорой помощи» среди ужаса и смерти, и гибельным предчувствиям удивляться не приходилось. Она признавалась матери, что бо́льшую часть времени не успевала об этом думать, но иногда такие мысли возникали, после чего Хелен уходила, слегка пожав ей на прощание плечо.

– С тобой это и раньше бывало, – мягко напомнила Вайолет. – А ты цела и невредима.

– Я понимаю. Пожалуй, пройдусь. Не возражаешь?

– Конечно нет. Иди спокойно.

Через минуту хлопнула дверь, и Вайолет осталась одна. Вокруг царила тишина. Она позволила себе сделать вдох лишь после долгой паузы, во время которой не слышала ничего, кроме тиканья часов.

Одного ребенка она уже потеряла. Теперь и второго?


Генри. Генри, так и не простивший ей деятельности, что причиняла ему страдания в школе; Генри, который встал на сторону старого Эдварда, державшего Хелен в Боктоне все восемнадцать месяцев ее шатаний из тюрьмы и обратно. «Он обеспечил близким дом, – бросил сын с горечью. – А ты – нет». И все-таки, несмотря на это, именно Генри посетил ее в тюрьме. Больше никто из родных.

С тех пор прошло четверть века, но для семидесятилетней Вайолет все было болезненно живо. Она трижды побывала в заключении. Многих участниц движения охватила тогда некая лихорадка. Разъяренные циничным презрением даже со стороны либералов, они все чаще практиковали тщательно выверенное насилие. Несколько зданий, включая дом Ллойда Джорджа, сгорели дотла. Эмили Уилдинг Дэвисон даже бросилась наперерез королевскому коню и погибла. Неумолимый отец засел в Боктоне, сыновья были против нее, и она вспомнила, как сказала единомышленнице: «Да мне хоть в воду, терять уже нечего». Через неделю после демонстрации ее снова арестовали. Дали три месяца, зато в компании с десятком знакомых женщин. Какой возник дух товарищества! Вскоре после освобождения они опять угодили за решетку – шесть бледных, решительных особ, претерпевших позор в борьбе с жестокой несправедливостью.

Тогда ее навестил Генри. Через неделю – боже, ей не забыть этого до смертного часа – они объявили голодовку. Прежде она не знала настоящего голода. А дальше было чудовищное насильственное кормление: сильные руки, разжимавшие стиснутые челюсти; угрозы выбить зубы. Шланг, грубо затолкнутый в глотку, невыносимая жгучая боль, сдавленные крики, саднящее горло после процедуры, час за часом, пока все не повторялось. На третий раз она лишилась чувств.

Выйдя наконец на волю, она, физически сломленная, с ужасом осознала, что страна идет к войне. Да, Германия могла теперь соперничать с Британией в имперских амбициях, но оба государства всегда казались друзьями. Король и германский кайзер были кузенами. Германия бывала завистливой и агрессивной, политика Центральной Европы уподоблялась пороховой бочке, но споры неизменно как-то улаживались. Кто мог предвидеть, что сумбур, устроенный негодной дипломатией и неправильным пониманием расстановки сил, приведет к вынужденному объявлению войны, которой никто не хотел? И кто мог предугадать, что после пары стычек вся эта дурь не иссякнет за несколько месяцев?

Заканчивался июль 1914 года, до войны оставалась неделя. Осенью Генри предстояло отправиться в Оксфорд, и никто не мог и подумать, что этому помешает война. После освобождения Вайолет в семье наступило перемирие. Отец был очень стар, его шокировало обращение, которому она подверглась в тюрьме, и он хотел одного: чтобы семья жила мирно. Все они воссоединились в Боктоне, и в последующие месяцы Вайолет редко наведывалась в Лондон. Но в одно из таких посещений она решила сводить детей в Британский музей. Как обычно, подвела их к величественному входу, но натолкнулась на отказ.

– Извините, мадам, – произнес привратник. – Леди не допускаются. Все дело в этих ужасных суфражетках, – признался он. – Мы боимся, что они подожгут музей или примутся бить витрины.

– Я могу поручиться за эту леди, – предложил Генри, и после некоторых колебаний их пропустили. Внутри он шепнул: – Между прочим, мама, какую витрину ты хочешь расколотить первой?

Милый Генри, через месяц он записался добровольцем и надел форму.

Она познакомилась с действием горчичного газа, когда он вернулся инвалидом после битвы при Ипре в 1915 году.

– Спасибо, что живой, – усмехнулся Генри криво.

Действительно, будь он старше, ему пришел бы конец.

– Сердца у этих молодых людей перенесут едва ли не все, – сказал ей врач.

Но Генри все равно превратился в безжизненную тень и остался таким на протяжении всей Великой войны, пока другие понапрасну гибли в окопах. К ее окончанию Вайолет не знала семьи, где не было бы потерь.

Война стала причиной великой перемены. Мужчин не хватало настолько, что их рабочие места заняли женщины – и это приветствовалось. Они трудились на военных заводах и железных дорогах, стояли за прилавками, обеспечивали телефонную связь, занимались тяжелым физическим трудом. На время войны суфражетки прекратили свои действия, и вскоре выяснилось, что их служение переломило общественный настрой. Взглянув на дела женских рук, даже самые упертые консерваторы обнаружили, что больше не в силах противиться женскому избирательному праву. А Вайолет поняла, что победила, когда старый Эдвард, который заболел и лег на несколько дней в больницу, поразился:

– Здесь одни женщины, Вайолет! Дежурные, водители «скорой» – все, кроме врачей. И отлично справляются!

В 1917 году премьер-министр Эсквит безропотно предоставил женщинам право голоса, заявив: «Они заслужили».

На следующий год Великая война закончилась, а с ней и страшная бойня, как сочла Вайолет.

В конце 1918 года вспыхнул испанский грипп, и неизвестно, чем была вызвана пандемия, – возможно, вирус оказался опаснее остальных, а может быть, люди просто ослабли после длительной травмы, нанесенной войной; так или иначе, он с удивительной скоростью охватил мир. Потери за полгода превзошли военные. В Англии умерло около двухсот тысяч человек. Среди них и Генри.

С той зимы, растворившейся в серой мгле, ее преследовало несчастное, бледное, опустошенное лицо сына. И годы напролет она задавалась одним и тем же вопросом: права ли была, посещая марши? Зачем причинила столько горя ребенку, которого больше нет?

И, сидя в одиночестве, она не могла избавиться от мрачной мысли, в которой не признавалась дочери. Предчувствием мучилась не только Хелен. Вайолет тоже.


Хелен пересекла Слоун-сквер и повернула на Слоун-стрит к Найтсбриджу и Гайд-парку. Ей все еще было странно видеть заклеенные от бомбежек окна и мешки с песком у каждой двери на улицах, которые знала еще дебютанткой. Стояла удивительная тишина, похожая на воскресную.

Когда она миновала Понт-стрит, упали первые капли дождя. А когда достигла Найтсбриджа, дождь превратился в ливень. Она укрылась в отеле на Бэзил-стрит и, полнясь печалью, стала смотреть на струйки, бежавшие по окну.

Ей не хотелось умирать. И смерти она ничем не заслужила. Разве она не делала хотя бы попыток служить какому-то делу? Девушка всегда была убеждена в правоте матери, сражавшейся за правду наперекор общему мнению. Когда Хелен ребенком забрали в Боктон, дед заявил, что маму якобы вызвали по неким срочным и таинственным делам, но Хелен знала от братьев, что та в тюрьме. Это не повлияло на ее уважение к старику: по почтению, с которым относились к нему окружающие, она понимала здравость его суждений, за исключением разногласий с матерью. Бывало, они сидели в старом саду или ходили смотреть на оленей, и он за отсутствием другого собеседника обсуждал с ней, крохой, события дня. И даже сейчас она слышала его мягкий голос, как будто дед был рядом:

«Настоящая угроза, Хелен, исходит не от немцев, а от социалистов. Попомни мои слова, этот бой случится на твоем веку. Не только в Британии, но и по всему миру».

Проживи он чуть дольше, до конца войны, то постиг бы всю правоту своих слов. Большевики. Русская революция. Хелен еще училась в школе, когда случился этот кошмар. Царя и всех его детей убили. По Европе прокатилась волна сострадания и отвращения. Когда отступили ужасы войны и несчастье, принесенное эпидемией гриппа, угроза большевизма стала темой любого серьезного разговора. Могло ли такое, как уверенно предсказали сами большевики, постичь Британию и погубить все, что она знала и любила?

В известном смысле – так говорила мать, так говорили все – в английском обществе уже началась революция. Налог на наследство, введенный Ллойдом Джорджем, нанес сильнейший удар по зажиточным классам. Когда старый Эдвард скончался в Боктоне, родным пришлось выложить крупные суммы. Часть аристократов и джентри распродали имущество. Коалиционное правительство, действовавшее в войну, время от времени возобновлялось и после. Вот только солдаты, вернувшиеся с фронтов и наделенные правом голоса, потребовали лучшего послевоенного мира, и это повлекло за собой великое расширение Лейбористской партии, поддержанной профсоюзами. К удивлению многих, в 1924 году к формированию правительства ненадолго привлекли даже лидера лейбористов Рамсея Макдональда. «Это не кровавая революция, нас просто лишат собственности и выселят», – предсказала Вайолет.

Некоторые, как знала Хелен, сочли за лучшее не обращать на это внимания. Для многих ее друзей атмосфера была наполнена предвкушением приключений. Война позади. И выжившие утешились и радовались жизни, а тем, кто, как ее младший брат Фредерик, был слишком молод для боев, не терпелось доказать свою способность к подвигам. Родители как могли убеждали себя в том, что мир возвращался к некоему подобию нормы. Хелен вышла в свет. Да, это было довольно старомодно и вычурно, но она понимала, что мать, скорбевшая о кончине Генри, решила обеспечить детям счастливую жизнь. И опасалась, что бурное прошлое настроит против нее других матерей, но все, похоже, было забыто. К тому же юный красавец Фредерик Мередит был желанным гостем на каждой вечеринке, особенно при послевоенной нехватке мужчин. И потому его сестренка Хелен, как говорится, показала себя во всей красе.

Вот было времечко! Устраивались, конечно, и традиционные балы, но дебютантки двадцатых годов вели себя бойчее матерей. Молодым людям дозволялись ранее немыслимые вольности. Хелен не знала девушек, «пошедших на все», но это не означало, что те не заходили очень и очень далеко. Она была хорошенькая – отцовская внешность вкупе с ярко-голубыми глазами и золотыми волосами Буллов, отличалась живостью и умом. К концу сезона трое предложили ей руку и сердце, и двое казались очень приличными кандидатами. Одна беда: ее не интересовали молодые люди.

– Тоска с ними, – жаловалась она.

Мать слабо возразила:

– Подумай хорошенько. Для меня главное, чтобы ты была счастлива.

– Ты-то нашла себе интересного, – напомнила Хелен.

Но где такого взять? Был один француз. Она познакомилась с ним через Фредерика, который увлекся летным делом. Брат перебросил ее через Канал на французский аэродром, и там, на редкость погожим летним днем, состоялось знакомство. У него был аэроплан. И шато. Она чудесно провела лето. Затем все закончилось. Появились другие интересные мужчины.

– Но интересным жениться не хочется, – уныло призналась она матери. Как жить дальше?

– Ох ты и ветреница, Хелен! – беззлобно подтрунивал Фредерик. – Эмансипе! Все ищешь острых ощущений!

Эмансипе – так называли ярких девиц двадцатых годов.

– А что? – спрашивала она. – Ты сам такой!

Фредерик, поступивший в армию, выглядел заправским гусаром, хотя она подозревала, что его периодические отлучки в Европу объяснялись иной, тайной жизнью. Но дело было не только в острых ощущениях: она хотела посвятить себя какой-то цели.

Казалось, что всеобщая стачка 1926 года предоставила такой шанс.

– Вот та самая революция, которой ждали большевики, – объявила Вайолет. – Нам придется сразиться с ними.

Хелен не знала никого, кто считал бы иначе. Как они трудились в те горячие дни! Она работала кондуктором в автобусе, который водил ее знакомый юноша из Оксфорда. Обслуживали маршрут № 137, ходивший от Слоун-сквер до Кристалл-Паласа. Другие вкалывали в подземке и прочих общественных сферах. Она благодарила Бога, что это Британия, где люди вели себя достойно и цивилизованно. Насилия было мало. Стачка сорвалась. И вся страна с профсоюзами заодно отшатнулась от страшной коммунистической угрозы.

После она поплыла по течению. Устроилась секретаршей к члену парламента. Работа тяжелая, но ей нравилось заниматься полезным делом. Что же касалось вещей посерьезнее, Хелен все больше разочаровывалась. Предстояли великие свершения. Она вдохновилась намерением Лиги Наций избавить мир от войн, но стала свидетельницей краха замысла. Девушка восхищенно следила за «Новым курсом» Америки, боровшейся с Великой депрессией. Но Англия, «мать всех парламентов», не выдвигала никаких инициатив для обновления мира. Практичный и скучный премьер-министр Болдуин предпочитал одну стратегию: существовать ни шатко ни валко и охранять Британскую империю, державшуюся лишь Божьим промыслом, от всяческих бед. Страстная натура Хелен втайне протестовала.

– У тебя было правое дело, а у меня его нет, – твердила она матери.

С этим помог Фредерик.

Когда в Германии пришел к власти Гитлер, Хелен, как и многие жители западного мира, сочла, что это к добру. Бытовало общее мнение: «Его сторонники неприятны, но послужат бастионом против коммунистической России». Когда он вошел в силу и поползли слухи об уродливости его режима, Хелен предпочла от них отмахнуться. Что касалось его военных устремлений, то когда неуживчивый Черчилль, удрученный своим смещением, открыл кампанию по перевооружению, Хелен предпочла верить премьеру. «Черчилль свихнулся, – заявила она. – Германия еще лет двадцать не сможет воевать».

Но в один из недолгих наездов в Лондон Фредерик развеял ее иллюзии. Годом раньше его направили в Польшу военным атташе при британском посольстве, и его оценка положения была недвусмысленна.

– Во-первых, Черчилль прав. Гитлер вооружается и хочет развязать войну. Во-вторых, моя дорогая Хелен, это является новостью только для английских обывателей. Об этом известно в любом европейском посольстве. Все военные атташе, и я в том числе, составляли подробнейшие доклады, которые Лондон старательно игнорирует. Нашего берлинского атташе, светлую голову, только что вытурили за сообщение о передислокации немецких войск, чему тот сам был свидетелем. Те политики, которые об этом знают, либо думают, что общественность не потерпит правды, либо убедили себя в том, что заключили с Гитлером сделку. Это форменный скандал!

– Но премьер говорит, что Германии еще двадцать лет не воевать! – возразила Хелен.

– Это расхожее мнение. Оно опирается на превосходный отчет военного министерства. Одна беда: он был составлен в девятнадцатом году.

После этого Хелен начала собирать сведения. Знакомые военные плюс один дипломат, даже пара человек из Вестминстера, расположенных к ней, предоставили ей факты, совпавшие с утверждениями брата. Хелен и Вайолет собрали подробное досье. Некоторые друзья, помнившие о бурном прошлом Вайолет, решили, что они не в себе, а потому улыбались и пожимали плечами. Вестминстерские секретарши, бо́льшая часть которых была родом из таких же семей, назвали эти старания крестовым походом Хелен, и вскоре она обнаружила, что у некоторых из них имелись родственники в дипломатических кругах, придерживавшиеся аналогичного мнения.

– Так поговорите об этом с начальством, как делаю я, – призывала Хелен. – В конце концов, оно сидит в парламенте, вы видитесь каждый день!

Однажды она и сама попыталась потолковать с премьер-министром. Когда в 1936 году разразился кризис отречения[82] и все только и знали, что судачить о новом короле и миссис Симпсон, Хелен только пожала плечами.

– Конечно, мне его жаль, – заявила она, – но вряд ли это важно, если Гитлер задумал агрессию.

Неудивительно, что посыпались жалобы.

– Вы пугаете людей и подстрекаете других девушек, – указал ей шеф. – Я вынужден потребовать, чтобы это прекратилось.

– Не могу, – ответила она.

Ее уволили. Хелен поискала другое место в Вестминстере, но не нашла. Тогда и решила отправиться в путешествие по материку с особенным вниманием к Германии. Она собралась написать небольшую книгу, но через месяц после ее возвращения в Европе грянул серьезнейший кризис и страна, как она и боялась, начала сползать к войне.

Когда все завертелось, Хелен вызвалась водить карету «скорой помощи». Это, конечно, было опасно и страшно, но она не тревожилась.

– Я одинока, мама, – обронила она на прошлой неделе. – Уж если кого убивать, так лучше меня.

Ничего равного ужасному блицу Лондон не видывал. Многие предсказывали, что современная война погубит мир. Хелен полагала, что если так продолжится достаточно долго, то вся столица будет лежать в руинах. Однако, отправляясь на работу, она об этом не думала. Не могла.

Когда дождь немного стих, Хелен покинула отель и направилась к Гайд-парку. Ее излюбленный маршрут проходил мимо озера Серпентайн, но сегодня она пошла налево и устремилась на запад, за Альберт-Холл по направлению к Кенсингтонским садам.

В парке с его тихими аллеями и просторными лужайками сохранилась атмосфера эпохи Стюартов и XVIII века. Узрев небольшой кирпичный Кенсингтонский дворец, стоявший безмятежно и скромно под бледным солнцем, а перед ним – лужайки, неброско блестевшие после дождя, Хелен почти ждала, что вот-вот оттуда выедет и скроется в роще карета. Но, оглядевшись, она отметила и наглядные признаки грубого XX столетия. Повсюду виднелись траншеи. Хелен прошла мимо зенитного орудия. Дойдя до открытого участка у Круглого пруда, она увидела в синем небе десятки аэростатов заграждения. Самым неуместным казался огромный огород, в который превратилась целая газонная секция. «Копай для победы!» – сказали лондонцам. Продовольствие приходилось обеспечивать любой ценой, пусть даже парк приспособят под овощи до последнего дюйма.

Пора было возвращаться. Хелен позволила себе запечатлеть безмолвный пейзаж – быть может, в последний раз. Она вздохнула. Жаль, если больше не доведется встретиться.

Вечер

Огромный стеклянный дворец сгорел четыре года назад, но район сохранил название Кристалл-Палас. Из садика Перси и Дженни был виден весь Лондон. Они стояли там с Гербертом и Мейзи, высматривая далекий Хэмпстед.

Небо на западе пламенело, предвещая беду. С востока от эстуария надвигалась ночная тень. Что до столицы, которая заполнила бассейн огромной кляксой, то в ней строжайше соблюдалось затемнение. Прежнего миллиона огней не было и в помине. Лондон стал черным пятном, дожидавшимся неразличимости.

Их осталось только четверо. Герберт и Мейзи были бездетны. Сын Перси и Дженни воевал, дочь вышла замуж и жила в Кенте. Мейзи и Дженни так и не сблизились, но со временем поладили и этим днем, желая отвлечься, ходили в кино на «Унесенных ветром». Прошлую ночь они простояли в саду, наблюдая за самолетами, волнами накатывавшими на Лондон, и пламенем, которое занималось там и тут, выбрасывая огромные клубы пепла во мрак ночного неба. Снова горел Ист-Энд. Куда упадут бомбы сегодня?

– Будешь смотреть? – спросила Дженни.

– Нет, не сегодня, – ответила Мейзи.

– Время, – сказал Перси.

Им с Гербертом было за шестьдесят. Ночами они помогали на соседней маленькой пожарной подстанции. «Не могу сидеть сложа руки и ждать», – объяснил Перси. Мейзи считала, что Герберту правильнее остаться с ней. «Им лучше быть вместе», – возразила ей Дженни.

– Тогда идем, – откликнулся Герберт.


Ровно в шесть часов Чарли снова ушел. До этого, правда, был спор. Тема не менялась с тех пор, как троих старших детей эвакуировали, а Рут отказалась покинуть Чарли. Он еженощно переживал за нее и младенца.

– И где же ты собираешься ночевать?

У Рут было три места на выбор. Первое – бомбоубежище. В центре Лондона таковыми становилось метро или какое другое подземное сооружение. Но в Баттерси под него отвели дом, обложенный мешками с песком и далеко не безопасный. Если бомба взрывалась по соседству, то ничего, однако прямое попадание означало гибель для всех укрывшихся. «Вопрос очередности», – сухо заметила Рут. Второй вариант – весьма надежное убежище Андерсона. Оно представляло собой половинную трубу из гнутых листов гофрированной стали достаточной высоты, чтобы войти пригнувшись. Его вкапывали во дворе, обкладывали мешками с песком и присыпали землей. Это спасало от авианалета, если опять же не случалось прямого попадания.

Война уже преобразила узкий задний двор дома, снятого Доггетами возле Лавендер-Хилла. Во-первых, вдоль асфальтовой дорожки срыли траву и разбили огород. Во-вторых, появился загончик с тремя курами. Дальше расположилось убежище Андерсона.

Рут ненавидела его.

– Я не могу сидеть закупоренной в такой тесноте, – жаловалась она. – Там сыро, ребенку туда все равно нельзя!

Она твердила об этом без умолку, хотя Чарли считал убежище совершенно сухим. Но он знал, что Рут не переспоришь. Поэтому существовал третий вариант: сидеть дома под лестницей. Чарли обложил мешками заднюю дверь и окно. Это было все, что он мог сделать.

– Если на бомбе напишут наши имена, никуда не спрячешься, – сказала ему Рут, и шесть лондонцев из семи думали так же.

Он все равно из ночи в ночь перед уходом уговаривал ее пойти в убежище Андерсона. Наконец сдался:

– Мне пора, я больше не могу спорить.

– Иди, – ответила Рут. – Ничего нам не сделается.

И Чарли Доггет, надев форму и прихватив сапоги и шлем, отправился на свою опасную ночную работу.


В четверть седьмого Хелен Мередит поцеловала мать и пожелала спокойной ночи. Форма ей очень шла, белокурые волосы были заколоты и убраны под шапочку.

– Выглядишь на двадцать пять, и ни днем больше, – улыбнулась Вайолет.

– Спасибо, – с улыбкой кивнула та.

– Хелен. – Мать придержала ее за руку. – Не волнуйся. Все будет хорошо.


Невилл Силверсливз с готовностью впрягался в любой воз. В том не было его вины: к нему обращались, а он качественно делал все, о чем просили. Еще в ранней молодости он унаследовал от отца почтенную старую юридическую контору «Одсток, Олдербери и Силверсливз». И в какое бы общество он ни вступил, через несколько лет его неизбежно звали в секретари. Он был высок, с редеющими черными волосами и очень длинным носом. «На этот нос, как мухи на липучку, слетаются всякие мелкие посты», – съязвил один ядовитый барристер.

Будучи верующим человеком, чья фирма помогала епархии, Невилл прислуживал в соборе Святого Павла и, в силу должности, попал в инспекторы добровольных пожарных отрядов, которые действовали в Сити и Холборне. За последние месяцы лондонцы невзлюбили этих блюстителей за беспощадные требования к режиму затемнения, но те лишь выполняли приказы. Они ошибочно полагали, что немецкие летчики способны засечь с пяти тысяч футов даже зажженную сигарету. В самом Сити проживали немногие, но под защитой оказалось столько банков, контор и церквей, что инспекторы занимались серьезным делом. Пожары и бомбы угрожали им в той же мере. Но Невилл Силверсливз считал это просто очередным бременем, назначенным ему судьбой.

Этой ночью он заступил на дежурство.


Подстанция братьев Флемингов находилась в восемьдесят четвертом секторе на внешней границе лондонской юрисдикции. Это была школа, ныне эвакуированная. Арсенал сводился к четырем такси с лестницами, трем прицепным насосам, фургону и двум мотоциклам.

Дружины собрались вскоре после шести, но им, возможно, предстояло протомиться часы, пока их не призовут на помощь измотанным бригадам, работавшим в центре. На подстанции расположились офицер из кадровых пожарных плюс сами бригады, все члены которых принадлежали к Вспомогательной пожарной службе. Перси и Герберт состояли в резерве, вдобавок Перси обычно присматривал за кухней.

В главном зале поставили доску для игры в дартс, а Герберт прославился исполнением на старом пианино популярных песен из репертуара мюзик-холла. Единственной проблемой, по мнению Перси, было питание.

К сожалению, руководство не сумело его толком наладить. В распоряжении Перси имелись только рис, капуста и зеленоватая, на его взгляд, солонина.

– Не разгуляешься, – заметил он Герберту.

Оставалось одно: сварить рис и дожидаться гула первой партии немецких самолетов, пролетавших на центр Лондона прямо над головой. Давно стемнело, и Герберт сосредоточенно наигрывал очередную легкую мелодию, когда Перси, выглянувший за дверь, услышал рокот одинокого мотора, который надвигался прямо на него, затем он увидел пару огней, а вскоре – что-то огромное и огненно-красное.

– Боже, – выдавил он, задрожав.


Адмирал сэр Уильям Барникель вымахал ростом шесть футов и три дюйма; его грудная клетка напоминала нос линкора, а борода была пышной и рыжей. Он выглядел истинным потомком своих викингов-предков.

– Мой дед Джонас был простой морской капитан, – отчитывался он скромно. – А до него – сплошные, как выяснилось, рыботорговцы.

Адмирал плохо знал Сити и не представлял себе веса, который имели члены этой старинной гильдии. Но стоило ему шагнуть на квартердек, и он превращался в командира ничуть не хуже своих пращуров.

Власти пошли на осознанный риск, назначив адмирала ответственным за значительную часть лондонской Вспомогательной пожарной службы.

– Он никудышный дипломат, – деликатно возразили отдельные бюрократы.

Барникель мог рыком остановить фрегат.

– Нам и не нужен дипломат, – ответил лично Черчилль. – Нам нужен человек, способный поднять боевой дух.

И вот неистовый темперамент адмирала Барникеля, подкрепленный большим и могучим сердцем, излился на Вспомогательную пожарную службу.

Его-то бороду и узрел Перси, когда адмирал, по своему обыкновению, нагрянул с неожиданной проверкой этого клочка своих обширных владений.

– О боже, – снова пробормотал он.

Пожарные в полном составе потянулись за адмиралом.

– Еще мешков к этой двери! – бодро командовал тот. Затем увидел пианино и взревел: – Песню!

Герберт выдал «Nellie Dean», и адмирал зычно подпел.

– Славно! – Он хлопнул Герберта по спине. – Лучше любого радио! Но что с пианино? Оно настроено?

– Не очень, – признался тот.

– Так настройте! – загремел адмирал.

Он осмотрел форму и обувь; по треснувшему шлему лупил кулаком, пока тот не развалился; принес из машины новый и всех назвал героями. Затем вошел в кухню:

– Кто ответственный?

Перси нервно выдавил, что очевидно – он.

– Готовите, что дают?

– Да, сэр, – честно ответил Перси и после возблагодарил Бога, что так сказал.

С отвращением глянув на рис и капусту, Барникель подверг инспекции солонину. В чем в чем, а в питании адмирал сэр Уильям Барникель знал толк. Он давно усвоил: если команда сыта, она и довольна. Ему было известно и то, что многие пожарные продолжали думать, будто всем на них наплевать. Поддев вилкой зеленоватый кусок, он осмотрел его и принюхался. Откусил, пожевал, скривился и выплюнул.

– Протухла! – взревел он. – И этим вас кормят? Боже правый, да вы отравитесь!

Тут Барникель рассвирепел всерьез и согнул вилку так, что чуть не завязал в узел. Кулачище врезался в столешницу с такой силой, что подломилась ножка. Схватив жестяной поднос с солониной, он промаршировал наружу и запустил его в небеса выше крыши – не иначе, до самого Берлина, так как поднос впоследствии не нашли. Затем отправился к телефону, позвонил в штаб и приказал немедленно доставить штатным транспортом нормальный обед.

– Мой ужин тоже прихватите! – Он повернулся к Перси. – Ваше имя?

– Флеминг, сэр.

Сверкая голубыми глазами, рыжебородый адмирал ткнул Перси в грудь здоровенным пальцем:

– Так вот, Флеминг, если вам еще раз доставят такие продукты, снимите трубку, позвоните в штаб и попросите лично меня. Если не захотят соединить, скажете, что я сам велел. Я поручаю это вам. Понятно?

– О да, сэр, – произнес Перси. – Понятно!

– Хорошо. А в следующий раз споем под это пианино. – Он посмотрел на Герберта. – Ужинать буду с вами.

Отдельно перебросившись парой слов с начальником подстанции, адмирал отбыл стращать и воодушевлять другие посты, не чуявшие грозы.


Чарли прислушался: гудят. Вскоре гул превратился в рев, когда они прибыли – «хейнкели» и «дорнье», волна за волной в сопровождении жужжавших «мессершмиттов». Начался артобстрел: взрывы, очереди и залпы слились в мощный хор, ночное небо озарилось вспышками; лучи прожекторов шарили в темноте, похожие на причудливые серебряные щупы. Первые несколько ночей орудия гремели, лишь создавая шум и показывая лондонцам, что оборона ведется, но дальше дело пошло на лад, и вражеские самолеты стали падать.

Вскоре донеслись взрывы фугасных бомб. Они падали ближе, чем прошлой ночью, и через несколько минут вполне ожидаемо проснулся телефон: первый вызов.

– Сити, серьезный пожар у Ладгейта. За дело, ребята!

Пожары бывали двух категорий. Большим пожаром называлось горение целого квартала, а серьезный относился ко второй категории, но все равно заслуживал тридцати насосов, что означало прибытие дружин со всего Лондона в помощь горстке настоящих пожарных машин.

Дружина Чарли пересекла реку по мосту Воксхолл, миновала здания парламента и достигла Уайтхолла, а после – Стрэнда. Промелькнул Сент-Клемент Дейнс. Затем они присоединились к веренице таких же машин, которые ползли по Флит-стрит мимо газетных редакций по направлению к церкви Сент-Брайдс.

Картина впечатляла. Должно быть, подумал Чарли, упала одна-единственная фугаска, но разнесла она два здания. Заодно свалилась и куча магниевых зажигательных бомб, которые и натворили бед. Сами по себе они были не очень страшны – горели, как шутихи; убрать их бывало легко, порой хватало и пинка, но зато часто застревали в местах практически недоступных, и пожар возникал раньше, чем до них добирались пожарные. В данном случае полыхало уже полдесятка домов. Последний по счету еще не занялся, но зажигалка была на крыше.

– Рукава! – скомандовал ответственный офицер. – Еще рукавов!

Они находились достаточно близко к реке, чтобы качать прямо оттуда. Дюжина брандспойтов уже работала.

– Полезли наверх, – позвал Чарли.

И пока остальные возились с лестницей, они со старшим взбежали по узким пролетам. Донесся треск соседнего здания, но стены толстые, и они знали, что, если пожар разгорится внизу, они пройдут по крыше или спустятся по приставной лестнице.

Очутившись наверху, они без большого труда нашли зажигательную бомбу. Та угнездилась возле трубы.

– Вот она, – сказал Чарли. – Сейчас подцеплю «кошкой».

Он полез к ней; один раз оступился, но успел схватиться за трубу.

– Прелестный пейзаж! – крикнул он и, когда напарник показал, что все чисто, примерился, отвел ногу и наподдал так, что бомба слетела с крыши на тротуар.

Они почти спустились, когда заметили дым, удивленно переглянулись, немного выждали, затем напарник вцепился в перила.

– Голова закружилась! – крикнул он, и Чарли пришлось его подхватить.

Чарли осклабился.

– Ну-ка, держись и идем со мной, – прошипел он.

Они спускались, пока не дошли до подвалов, которые, как часто бывало в этом районе, растягивались на несколько домов. Войдя, увидели пожар в цокольном этаже соседнего здания. Тлеющие угли грозили в любую секунду устроить в подвале пресловутый большой пожар. Пьянящий запах валил с ног, но его источник стал очевиден.

– Спиртное, – выдохнул Чарли.

Да, соседний цокольный этаж принадлежал винной лавке, и полыхали разбившиеся бутылки. Сверху доносились хлопки, и то же самое грозило распространиться на подвал с коробками.

– Не вынести, – буркнул напарник.

– Да, – кивнул Чарли, – но глянь-ка на это.

Шагах в двадцати стояла открытая коробка, полная миниатюрных бутылочек. Не сговариваясь, оба двинулись к ней.

Пожарный сапог широк и высок. Удивительно, сколько туда влезало. Рядом падали обугленные куски половиц, но они не обращали внимания, пока не закончили.

– Ну и везет тебе, Чарли, – шепнул его спутник.


Хелен ехала через Мургейт. Поразительно: на одной улице – адский пожар, на соседней – кромешная тьма. Дважды пришлось тормозить и объезжать воронки. Вторую они еле успели заметить. Их было двое в карете «скорой помощи» – прочном старом фургоне со стертыми метками по бокам. Он выглядел чуть примитивным, но вез носилки и полный комплект для оказания первой помощи. А это куда лучше тех дней, когда Хелен водила собственный маленький «моррис» и сама запасалась бинтами и ножницами.

Бомбежка на время стихла. Лучи прожекторов продолжали обшаривать небо, но гул самолетов растаял вдали. Разумеется, ненадолго. «Спитфайры» оставались в небе, выискивая добычу, но большинство вражеских машин не только израсходовало боезапас, но возвращалось на дозаправку для второго захода.

Показались многоквартирные дома. Единственный пожарный расчет трудился на углу, где бомбой аккуратно срезало участок стены, выставив интерьер, как в кукольном домике. Пожарные вынесли престарелую леди и уложили на одеяло в ожидании медиков. Хелен хватило секунды, чтобы определить серьезный перелом ноги. Несомненно, крайне болезненный. Но старушка вела себя необычно.

– Простите, милочка, что со мной столько хлопот, – попыталась улыбнуться она. – Надо было идти в убежище.

Хелен наложила шину и уже перекладывала старушку на носилки, когда пожарный поднял взгляд и прислушался к гулу новой волны бомбардировщиков.

– Поторопитесь, мисс, – посоветовал он.

Она взялась за носилки и тут заметила, что старушка отчаянно пытается что-то сказать. Хелен терпеливо склонилась над ней.

– Прошу вас, милочка, если меня повезут в больницу… Я только-только сообразила. Не пособите мне? Я забыла…

Хелен не пришлось дослушивать.

– Правильно, зубы.

Вечная история. О зубах забывали постоянно. И почти всегда хранили их на каминной полке. Взрывом их неизменно забрасывало куда-то еще. И Хелен, если было можно, всегда отправлялась на поиски. Сохранить зубы – сберечь частичку еще оставшегося у стариков достоинства. «Да и будут ли новые, когда идет война?» – сказал ей один.

Она вздохнула:

– Какой этаж?

– Налет начинается! – позвал пожарный.

– Бомба не падает дважды в одну воронку, – хладнокровно возразила Хелен, хотя не понимала, почему так.

Она вошла в дом, когда гул перешел в рев и где-то сверху заработали зенитки.


Предчувствие, допекавшее Вайолет, было размытым. Ее не посещало видение ни раненой, ни мертвой Хелен – нечто более общее: ощущение, будто заканчивалось что-то важное – она не знала что. Когда Хелен ушла пройтись, оставив Вайолет в кресле, та закрыла глаза и вдруг услышала отрывистый звук, словно захлопнули книгу. Она сказала себе, что ей послышалось, но не могла отогнать мысль о том, что люди склонны к некоторому безумию, едва оказываются на пороге судьбоносных перемен. С уходом Хелен это чувство окрепло.

И только по завершении первого ночного налета она смекнула, что оборваться могла жизнь не Хелен, а ее собственная. Белгравию бомбили мало – лишь несколько раз метили в Букингемский дворец, – но это не означало, что так будет и впредь. Вайолет задумалась, стоило ли ей что-нибудь предпринимать. Она вздохнула. Ей перевалило за семьдесят. Хватит ли сил?


Солонина была ни при чем, поскольку к ней не прикоснулись, но в чем бы ни заключалась причина, к полуночи выяснилось, что вспомогательный пожарный Кларк не в состоянии приступить к обязанностям. Дружина под номером три недосчиталась одного человека.

Получив сообщение о том, что бомба попала в пивоваренный завод Булла, офицер огляделся в поисках кандидата. Он старался не использовать людей пожилых, тех же Флемингов. Поскольку обоим было за шестьдесят, они проходили по ведомству отрядов местной самообороны и находились здесь, хотя не подозревали об этом, лишь потому, что офицер счел музыкальные упражнения Герберта полезными для боевого духа. Однако сейчас ему не хватало бойца, а пожар относился к категории больших. Задумчиво он посмотрел на Перси:

– Я полагаю, вы не хотите остаться в стороне?

– Давай, Перси! – загалдели остальные. – Удобный случай попасть на пивоварню! Закатим пир!

– Ну, тогда ладно, – ответил он. – Я пойду.


Теперь бомбили со всех сторон. Летели зажигательные бомбы – как магниевые, так и напалмовые.[83] Чарли то и дело слышал пронзительный визг, сменявшийся чудовищным разрывом фугаски. Одна упала в Блэкфрайерсе, другая – где-то у Гилдхолла. Небо полнилось расцветавшими вспышками, которые смахивали на фейерверк, устроенный сумасшедшими. От рева, треска и взрывов закладывало уши.

Из Ладгейта их бросили на Сент-Бартоломью. Они миновали высокий купол Олд-Бейли, здания уголовного суда, украшенного грациозной Фемидой с весами и бывшего достопримечательностью этого квартала Сити на протяжении последних тридцати лет. Проезжая мимо, Чарли с напарником обменялись ухмылками, думая о бутылках в сапогах.

Пожар в Сент-Бартоломью был невелик, с ним справились быстро. Но расслабляться не пришлось: через несколько минут мотоциклист связи велел им ехать за собор Святого Павла. Пожар возник в деловом здании между Уотлинг-стрит и Сент-Мэри ле Боу. Туда уже съезжался десяток дружин.

Едва отъехав, сидевший за рулем Чарли заметил что-то блестящее, ангельски-белое, медленно плывшее к ним над куполом Олд-Бейли.

– Здрасте, – обронил он. – Нам снова везет.

Пожалуй, самым разрушительным из всего, что сыпалось с неба во время блица, были фугасные мины. Бесшумно спустившись на парашюте, такая мина ударялась о землю, не зарываясь в нее, и после срабатывала. Одна запросто могла снести квартал небольших домов. Фугасные мины приводили к ужасающим потерям. К сожалению, при виде этих ангелов смерти люди часто бежали к ним, а не от них.

Дело было в шелковом парашюте. Если держаться подальше от мины и переждать взрыв, но после успеть первым, то можно урвать себе приличный кусок шелка. Из него получались отличные рубашки и платья.

Этой ночью удача и впрямь сопутствовала Чарли. Пока они пережидали в укрытии, мина послушно приземлилась на смитфилдском пустыре, где и оставила здоровую воронку, не причинив большого вреда. Не прошло и трех минут, как парашют исчез в перестроенном такси, а Чарли с его дружиной отправились навстречу очередной смертельной опасности.


Мейзи не смогла сомкнуть глаз до рассвета, когда зазвучал отбой воздушной тревоги, и нынче нехотя пожалела, что не осталась с Дженни.

В час пополуночи она выскользнула из дому и пошла к вершине гряды. Даже если Дженни спала, входная дверь не будет заперта. Но, дойдя до места, откуда дорога спускалась к Джипси-Хилл, она замедлила шаг.

Лондон, раскинувшийся внизу, пульсировал красным заревом, как будто произошел некий геологический катаклизм и мелкая впадина превратилась в вулканический кратер.

В ту же секунду над головой загудели вражеские самолеты. Впрочем, Мейзи не испугалась, ибо их целью был, несомненно, центр. Зенитки ожили слишком поздно, и она уже собралась повернуть к дому Дженни, когда различила воющий звук.

Истребители. Сперва она не заметила силуэтов полудюжины самолетов, но видела крошечные вспышки их пулеметов. «Мессершмитты» сопровождения взмыли, как разозленные шершни. Над Далвичем и дальше, над Клэпхемом и рекой, самолеты делали петли, заходили флангом и плевались во мраке смертью. В своем роде зрелище захватывающее.

Мейзи проследила за их полетом на Воксхолл, потом ей показалось, что два самолета – возможно, больше – отделились от остальных и понеслись обратно к району Кристалл-Палас. Неверные тени на фоне пламеневшего неба промелькнули над ней всего в сотнях футов, с ревом набрали высоту, вторично метнулись вниз, над самой ее головой выровнялись и повернули на восток.

Куда они делись? Завороженная, Мейзи смотрела в небо, округлив рот и выискивая мужчин, сражавшихся не на жизнь, а на смерть. Не помня себя, она замахала руками и крикнула:

– Давайте! Достаньте его! У вас получится!

Но над грядой уже появилось новое звено бомбардировщиков. Зенитки обезумели. Она вытянула шею, ища истребители. Вернутся ли? Небо мерцало разрывами. Она не увидела, не почувствовала, как осколок шрапнели ударил ее в затылок и голова лопнула, как спелая вишня.


Чарли знал, что в пекле нужно прятать лицо от огня. Жар стоял такой, что он нехотя вынул бутылки из сапог и положил в рытвину, чтобы не лопнули и не загорелись.

Главной опасностью, не считая рушившихся стен, был пепел. Эта горящая пыль могла легко и просто попасть в глаза и вызвать болезненные ожоги. Он уже дважды лечился. Чарли Доггет мог не побрезговать безобидной кражей, но, когда доходило до дела, в Лондоне не было пожарного отважнее. Старший офицер приказал ему взять паузу только после того, как он в течение получаса безостановочно проработал наверху лестницы лицом к лицу с пламенем.

От Сент-Мэри ле Боу тянулись пожарные рукава. Шагая вдоль них, Чарли свернул налево к угловому участку Чипсайда напротив собора Святого Павла. Он с благодарностью подставил лицо прохладному ветерку. Желая остудить голову, снял шлем, хоть это было не положено. На углу зияла большая воронка почти двадцати футов глубиной – все, что осталось от двух домов, уничтоженных прошлой ночью. Усевшись на каменную кладку, уцелевшую по краю, он сделал несколько глубоких вдохов и притих, созерцая собор, который высился западнее.

Пейзаж внушал благоговение. Каким-то чудом мощный свинцовый купол Рена остался цел. Горевшие крыши вокруг сливались в багряное озеро, и из него вырастал огромный лондонский храм – неподвижный, безмолвный, исполненный каменного равнодушия. Старинный собор, как почудилось Чарли, заявлял, что даже гитлеровские бомбардировки не сокрушат древнее сердце и душу Сити.

Через несколько минут Чарли заглянул в воронку. Она походила на прочие – пожалуй, шире и глубже, но в остальном такая же. Было ясно, что бомба пробила фундаменты недавно стоявших на этом месте зданий. Он различил и каменные кладки прошлых веков, залегавшие глубже. Чарли подумал, что в отсветах пожаров сумеет выломать фрагмент старинной плитки. Небольшой взрыв, случившийся в соседнем здании, высветил яму красным, и Чарли заметил, как что-то слабо сверкнуло на дне. Заинтересовавшись, он огляделся и перелез через край. Парой секунд позже он уже шарил во тьме. Блестело из-под какой-то крышки, присыпанной землей. Должно быть, он смотрел сверху аккурат под нужным углом. Чарли порылся, нахмурился, тихо присвистнул и осторожно вынул руки. Монеты были тяжелыми. Он счел их, скорее всего, золотыми, но разглядеть не хватало света.

Внезапно сверху ударил луч мощного фонаря, и Чарли мгновенно убедился, что и правда разжился пригоршней увесистых золотых монет. Металлическая крышка принадлежала какому-то ящику, и на свету он разглядел много еще, а также другие ящики по соседству. Чарли Доггет не мог знать, что нашел золото, похищенное римскими воинами солнечным днем почти семнадцать веков назад.

– Что вы там делаете?

Владельцем фонаря был высокий человек в каске инспектора Вспомогательной пожарной службы. При свете пожаров Чарли рассмотрел здоровенный нос.

– Мародерствуете! Это преступно, – произнес Невилл Силверсливз.

– Ничего подобного! Это клад, – парировал Чарли. – Я в своем праве!

– Здание является церковной собственностью, – сказал Силверсливз официальным тоном. – У вас нет никакого права. Живо вылезайте!

– К вашему сведению, – уверенно возразил Чарли, – сейчас начнется налет, и сматываться лучше вам, а не мне!

И в самом деле со всех сторон вдруг захлопали зенитки, а с неба донесся монотонный гул приближавшихся бомбардировщиков.

Чарли не собирался расставаться с золотом, а Силверсливз был столь же настроен стоять насмерть, чтобы пожарный чего не стащил. Уже рвались бомбы, но ни один не шелохнулся. Разрывы звучали все громче.

– Я подам на вас рапорт! – пригрозил Силверсливз.

– Да на здоровье! – огрызнулся Чарли.

Затем грянул взрыв. Чарли подумал, что бомба упала примерно в сотне ярдов позади Силверсливза. Вспышка и грохот оказались такими мощными, что он секунд двадцать не понимал, что стряслось. Затем осознал, что бесчувственное тело Силверсливза лежит на другой стороне воронки – на полпути от места, где он стоял.

– И шею хорошо бы сломал, – буркнул Чарли.

Он вернулся к монетам и начал быстро набивать ими сапоги. Десять, двадцать, тридцать… Парень зачерпнул в четвертый раз, когда понял, что ему крышка.

Фугасная бомба перед падением издает пронзительный вой. Чарли наслушался за последние пару недель. Он стал специалистом в предощущении их удара. Услышав над головой характерный визг, он сразу уловил тонкую разницу. Бомба летела прямо на него.

Доггет заполошно метнулся к стенке. Нагруженные золотом сапоги тянули вниз, но он бешено карабкался вверх, кроша щебенку и землю. Чарли все еще нелепо полз, когда бомба ударила точно в место, где он стоял двумя секундами раньше. Он продолжил лезть, пока не достиг вершины. Бомба так и не разорвалась.

Чарли присел на край и заглянул вниз. Его трясло. Бомба, все восемьсот ее фунтов, наполовину зарылась в землю именно там, где схоронили золото. Силверсливз так и лежал без сознания. Чарли глазел на бомбу, почти уверенный, что сейчас рванет. Неразорвавшиеся боеприпасы встречались и могли сработать в любой момент. Парень подумал, что надо бы кликнуть на помощь и вытащить Силверсливза, но вопрос, конечно, уперся в золото. Похоронило ли его бомбой целиком, или можно набрать еще? «Если мне повезло не погибнуть от „мессершмитта“ вчера и от бомбы сегодня, – подумал он, – то повезет и с золотом». Спустившись в воронку, Чарли двинулся к бомбе.

Стало светлее. Должно быть, пламя объяло соседние здания – стена огня вдруг встала позади него, достигнув небес. В ее свете он увидел возле бомбы одинокую золотую монету – и все. «Я знаю, в чем дело. Бог щадит мою жизнь, но хранит от соблазна, – подумал Чарли. – Едва я решаю, что заживу богачом, как Он хоронит деньги под восьмьюстами фунтами взрывчатки». Он медленно потянулся за монетой и аж подпрыгнул, когда за спиной раздался рев. Крутнувшись на месте, он поднял взгляд и узрел поистине яркое зрелище.

Сэр адмирал Уильям Барникель уставился в яму, стоя на краю воронки и став еще грознее и больше на фоне пламени, вздымавшегося к небесам, да с рыжей бородой, которая сама чуть не горела. Воздевши длань, он наставил ее на Чарли, как некое мстительное скандинавское божество.

«О боже, – пронеслось в голове несчастного Чарли. – Он застукал меня с поличным».

Но адмирал Барникель понятия не имел ни о Доггете, ни о его римском золоте. Доехав до собора Святого Павла, он увидел одно: фигуру Силверсливза, сброшенного ударной волной в воронку, да отважного тщедушного пожарного с белой прядью, который спустился к неразорвавшейся бомбе, чтобы спасти инспектора.

– Молодчина! – прогремел он. – Бог свидетель, вы достойны медали! Держитесь! Я иду! – Полезши в кратер собственной персоной, адмирал Барникель восклицал: – Вам, старина, в одиночку его не вытащить! Ну-ка, взялись!

Чарли ухватил Силверсливза за длинные ноги, Барникель – за руки, и они выволокли бесчувственного инспектора на проезжую часть, где адмирал остановил карету «скорой помощи» и приказал двум женщинам везти его прямиком в больницу Святого Варфоломея. Спустя секунду Хелен увезла Силверсливза, уложенного в задней части фургона и все не приходившего в себя.

– Ну а теперь давайте со мной! – бодро вскричал адмирал. – Назовите имя и станцию. – Он повел Чарли к своему автомобилю. – Да и отсюда лучше убраться, – понизил он голос. – Такую притихшую дрянь не поймешь. Бог знает, когда рванет.

Она рванула через тридцать секунд.


Изможденный Перси вернулся с большого пожара на пивоварне в девять утра. Дженни не сказала ему о Мейзи.

– Его не было всю ночь, и он захочет быть рядом. Пусть поспит, – настоял Герберт.

И брат остался в неведении до самого вечера.

Когда же домой возвратилась Хелен Мередит, ее ждало потрясение: дом полностью разрушила фугасная бомба. Ей с первого взгляда стало ясно, что выжить не мог никто. Она еще стояла среди руин, не будучи в силах осознать случившееся, когда из-за угла вышла Вайолет.

– Невероятно, моя дорогая, – объяснила она. – У меня было предчувствие сильнейшей опасности, и я отправилась в метро на Слоун-сквер. – И доверительно продолжила: – Как будто кто-то по могиле прошел. – Сказав так, она просияла, взглянув на обугленные развалины своего дома. – Ну разве я не везучая?


Доблесть военных поощрялась знаменитым крестом Виктории, который до недавнего времени не имел аналога для гражданского героизма. Этот недочет был исправлен учреждением креста и медали Георгия.

Если у кого-то существовали сомнения насчет отваги дружинников Вспомогательной пожарной службы времен блица, то они полностью рассеялись после награждения крестом Георгия многих и многих добровольцев. Одним из них, по личному представлению адмирала Барникеля, стал Чарли Доггет.

Чарли было отчаянно стыдно. Он не однажды заслужил медаль, что подтвердили бы товарищи, но только не эту. Да и что сказать? Даже Силверсливз, не помнивший ничего, что было до взрыва, настоял на визите и поблагодарил его лично. Ему написала и тетушка Дженни, узнавшая о событии из газет.

Из любопытства он побывал на памятном месте, но никакого золота не нашел. А те монеты, что собрал тогда, сложил в шкатулку и передал впоследствии сыну.

Река

1997 год

Сэр Юджин Пенни, председатель могущественной «Пенни иншуренс компани», член десятка советов и олдермен города Лондона, гордился своей добродетелью. Его драгоценнейшим родовым достоянием была коллекция речных пейзажей, многие из которых принадлежали кисти Моне. Отец приобрел ее сразу после Второй мировой войны в поместье покойного лорда Сент-Джеймса. И нынче он пожертвовал ее целиком.

Юджин скривился, подумав, что беда благотворительных советов и добрых побуждений крылась в том, что рано или поздно в них приходилось вкладывать средства. Попечитель Галереи Тейт не мог не вдохновиться ее планами насчет создания музея современного искусства в прекрасном классическом здании на реке. Как и намерением открыть огромную новую галерею в здании старой бэнксайдской электростанции на южном берегу, в непосредственной близости от воссозданного театра «Глобус». Когда другой член попечительского совета намекнул, что Моне заслуживает большей аудитории, ему пришлось согласиться. Подписав документы утром, он посетил выставку цветов в Челси, заехал в клуб на ланч и побывал у Тома Брауна, своего портного. И находился в великолепном настроении днем, когда направился в намеченное место на берегу реки.

В последние годы он увлекся Музеем Лондона. Этот интерес впервые возник на выставке, посвященной гугенотам. Пенни, будучи сам гугенотом, отлично знал французскую общину, по-прежнему располагавшую собственными ассоциацией и благотворительными организациями. Он даже знал, что у трех британцев из четырех в роду имелись гугеноты. Но выставка стала откровением. Шелкопрядильщики и полководцы, живописцы, часовщики, знаменитые ювелиры, как Агнью, фирмы вроде его собственной. Вкупе с показом прекрасных произведений искусства и ремесел представленные экспонаты вскрыли гугенотские корни множества предприятий, считавшихся исконно британскими. Да, выставка была так хороша, что он начал присматриваться к музею и чуть погодя, втайне надеясь получить новые доказательства гугенотского гения, пошел на следующую.

Выставка «Заселение Лондона» удалась на славу, но преподнесла и сюрприз.

– Я думал, мне все известно о моем британском наследии, – сказал Пенни жене. – А выяснилось, что нет.

Когда он был школьником, историю Англии – если не всей Британии – подавали как историю англосаксов.

– Мы, конечно, знали о кельтах. А потом были датчане и сколько-то норманнских рыцарей.

Но выставка, посвященная заселению Лондона, поведала совершенно иное. Англы, саксы, датчане, кельты – все они нашлись. Однако Пенни узнал, что еще при строительстве Тауэра в Лондоне жили норманнские и итальянские купцы, затем появились фламандские и германские.

– Фламандцы прибывали постоянно и расселялись по всему острову, не исключая Шотландии и Уэльса…

Потом возникла большая еврейская община, за ней – ирландская, а после потянулись и жители бывших колоний: индусы, выходцы с Карибских островов, азиаты.

– Но самое поразительное то, – заключил Пенни, – что даже средневековый Лондон был похож на кипящий котел. Чужаки быстро ассимилировались. Город ничем не отличался от того же Нью-Йорка. – Он усмехнулся. – Я знал, что родом из иммигрантов, но получается, что и остальные тоже!

– Значит, хваленая англосаксонская раса…

– Миф, – пожал он плечами. – На севере Британии сплошные датчане и кельты, и даже на юге англосаксонские предки составят едва ли четверть – я сильно удивлюсь, если окажется иначе. Мы, проще говоря, являемся нацией европейских иммигрантов с добавлением новых и новых прививок. Если угодно, генетическая река, питаемая множеством ручьев.

И музей издал на эту тему книгу. Пенни положил ее на видное место в гостиной.

– Кого же тогда считать лондонцем? – полюбопытствовала леди Пенни.

– Того, кто здесь живет. Это похоже на старое определение кокни: человек, родившийся в пределах слышимости колокола Сент-Мэри ле Боу. А иностранцами, англосаксы они или нет, считаются все, кто не попадает в эти границы, – добавил он, ухмыльнувшись.

А теперь, присмотревшись, он обнаружил тот же процесс в огромных офисах «Пенни иншуренс компани». После Второй мировой войны в Лондон началась массовая иммиграция выходцев из Индии и стран Карибского бассейна. Кое-где – в Ноттинг-Хилл-Гейт севернее Кенсингтона и в Брикстоне на юге реки – возникли трения и даже вспыхнули беспорядки. Однако недавно Пенни обошел офис и осознал, что все молодые джентльмены, с которыми он общался, – белые, чернокожие, азиаты – не только приобрели лондонский выговор, они увлекались одними и теми же видами спорта, имели общие взгляды и даже усвоили хамоватый юморок кокни, который он помнил с детских лет. «Они все лондонцы», – заключил Пенни.


В траншее царили тишина и покой. Сара Булл взглянула на коллег и мысленно улыбнулась. Она побывала на многих раскопках, но очень хотела попасть сюда, так как ими руководил доктор Джон Доггет.

Доктор Джон Доггет – лондонец до мозга костей. Однажды он поведал ей, что его дед был пожарным во время немецкого блица. Сам доктор был еще и куратором Музея Лондона, куда она недавно устроилась на работу.

Сара любила музей. Тот находился в большой пешеходной зоне в нескольких минутах ходьбы от собора Святого Павла. Окна музея выходили на крупный, красивый фрагмент древней римской стены, когда-то окружавшей Лондон. Наплыв туристов неуклонно возрастал. Здесь нравилось и школьникам, приходившим экскурсионными группами. Музей задумали как место для прогулки сквозь века от доисторических времен до дня сегодняшнего. Кураторы воссоздали целые сцены с сопровождением визуальным и звуковым: доисторическое стойбище, покои XVII века, улица XVIII века, викторианские магазины – даже макет старого Лондона, который вспыхивал под чтение отрывков о Великом пожаре из дневника Пипса. Каждая экспозиция дополнялась предметами соответствующей эпохи: от кремневых наконечников до настоящей, полностью укомплектованной тележки костермонгера.

Она знала, что все это опиралось на тяжкий труд ученых. Это ее и привлекло, благо она получила диплом археолога. Находки, а часто и крупные открытия не прекращались: сначала был найден маленький храм Митры, а всего несколько лет назад выяснилось, что старый Гилдхолл занимал место огромного римского амфитеатра. Исправно обнаруживались римские дороги и средневековые постройки. Недавно у древней стены нашли и вовсе нечто чудесное: монеты и мульды римского фальшивомонетчика, явно брошенные в спешке. Куратор сумел в точности показать, как изготавливали подделки.

Не стоило, конечно, забывать и о молодом докторе Доггете. Его знали все, ошибиться было трудно – всегда энергичный, с белой прядью в волосах. Забавно, у него перепончатые пальцы. «И плавать удобно, и копать», – сказал он Саре в шутку. Он был постоянно занят, а девушка, зеленый новичок, все надеялась, что на этих раскопках Доггет обратит на нее внимание. Одно интересно: нравились ли ему голубоглазые блондинки так же, как римские артефакты?

Траншея находилась на небольшой площадке с видом на Темзу. Археологам редко удавалось вести раскопки в лондонском Сити, но это можно было устроить при сносе здания и возведении на его месте нового. После блица, когда Ист-Энд и Сити лежали в руинах, построили столько всего, что качество зданий разнилось. По мнению Сары, кое-что было к лучшему – например, кипучее развитие территории доков после того, как огромные суда и контейнеры сместили их деятельность намного дальше по направлению к эстуарию. Она считала, что здание, являвшееся предметом раскопок, скрывалось ниже, и вдвойне радовалась строительству. Если археологи найдут нечто действительно ценное, то владельцы новой постройки были даже согласны защитить это место атриумом. Археологи уже углубились на десять футов ниже старого фундамента, и это означало, что если Сара стояла на дне, то на уровне ее глаз находился слой почвы, который лежал на поверхности во времена Юлия Цезаря.

Делегация во главе с сэром Юджином Пенни пожаловала в середине дня, когда на ясном весеннем небе появилось несколько барашковых облачков. Он тщательно осмотрел участок, спустился в траншею, внимательно выслушал объяснения доктора Доггета, задал пару вопросов – весьма толковых, как отметила Сара, – и отбыл, всех поблагодарив. Будучи представлен Саре, сэр Юджин вежливо пожал ей руку и больше уж на нее не смотрел.

В музее знать не знали, что ее семья владела большой пивоварней, и всяко не ведали, что олдермен сэр Юджин Пенни приходился ей родственником. Она предпочитала помалкивать. Но музею, как любому учреждению подобного рода, никогда не хватало средств на амбициозные проекты, и если кто-то, по ее мнению, мог изыскать их, то это был Пенни.

После его ухода Сара позволила себе прогуляться до безмятежной реки. Та была чище, чем веками до этого. В ней даже снова завелась рыба. За рекой зорко присматривали. Медленный, многовековой наклон суши, приводивший к повышению уровня воды, уравновесили элегантной дамбой. Лондон отчасти напоминал Венецию, но не собирался уходить под воду. Бросив последний взгляд на Тауэрский мост и собор Святого Павла, Сара вернулась на раскоп.

В Лондоне бывало поразительно тихо. Безмолвие воцарилось не только в крупных парках, но и за величественными стенами Темпла, и в старой церкви Святого Варфоломея, как будто время сдвинулось на столетия вспять. Даже здесь, в Сити, высотные деловые здания над узкими улицами создавали экран, не пропускавший шума лондонского транспорта. Сара глянула в небо. Нетронутая лазурь.

Доктор Доггет ушел. Еще одна женщина-археолог терпеливо расчищала поверхность. Сара спустилась в траншею помогать. Внизу она вспомнила слова Джона Доггета, обращенные к группе старшеклассников. Он рассказал им о работе музея и археологов. А после, желая поговорить о последних подробнее, произнес речь, которая ей очень понравилась.

«Представьте себе. Лето заканчивается, и падают листья. Они устилают землю. И кажется, что они разлагаются полностью, но не совсем. На следующий год это повторяется. И опять. Истонченные, сплющенные листья и другие растения образуют слои, которые напластываются год за годом. Это естественный, органический процесс.

Нечто похожее происходит с людьми, особенно в городах. От каждого года, каждого века что-то да остается. Оно, конечно, спрессовывается, исчезает с поверхности, как сам человек, но малая толика сохраняется. Римская плитка, монета, глиняная трубка шекспировских времен – все это покоится издревле. Мы копаем, находим, показываем. Не думайте, что это просто предметы. Монета и трубка кому-то принадлежали. Человеку, который жил, любил и ежедневно, как мы с вами, видел реку и небо.

И потому, вторгаясь в почву и находя на глубине то немногое, что осталось от мужчины или женщины, я стараюсь не забывать, что соприкасаюсь с колоссальными и бесконечными напластованиями жизней. И порой мне кажется, что мы попадаем в слой спрессованного времени и разворачиваем былую жизнь, пусть даже единственный день с утром, вечером, синим небом и горизонтом. Мы приоткрыли только одно из миллиона миллионов окон, сокрытых в земле».

Сара улыбнулась про себя. Она оценила. Глядя на место, где мог стоять Юлий Цезарь, потянулась и тронула почву.

Благодарности

Я нахожусь в глубоком долгу перед всеми, кто перечислен ниже. Каждый из них, будучи специалистом в своей области, снабжал меня сведениями, а многие вычитывали и помогали выправить текст. Все возможные ошибки остаются на моей совести. Итак: миз Сузан Бэнкс и мистер Дэвид Бентли из археологического отдела Музея истории Лондона; мистер Джон Кларк, куратор Музея истории Лондона; преподобный отец К. Каннингем, из церкви Святой Этельдреды, Эли-плейс; мистер А. П. Гиттинс из «Tom Brown, Tailor»; миссис Дженни Холл, куратор Музея истории Лондона; мистер Фредерик Хилтон; мистер Бернард Кернс, мировой судья; доктор Ник Мерриман, куратор Музея истории Лондона; миссис Лили Муди; мистер Джеффри Парнелл, куратор лондонского Тауэра; мистер Г. Пирс; мистер Ричард Шоу из справочной библиотеки Лавендер-Хилл; мистер Кен Томас, архивариус, пивоварня «Courage»; миссис Розмари Вайнштейн, куратор Музея истории Лондона; мистер Алекс Вернер, куратор Музея истории Лондона; мистер Р. Дж. М. Уиллоби.

Я благодарен директорам и сотрудникам библиотеки Гилдхолла, библиотеки Музея истории Лондона и, как обычно, Лондонской библиотеки за безграничную любезность и содействие.

Я не нахожу слов, чтобы в достойной мере поблагодарить миз Эймир Ханнафин и миссис Джиллиан Редмонд из «Magpie Audio Visual» за перепечатку и постоянную переделку рукописи.

Отдельной признательности заслуживают Дэвид Бентли и Сузан Бэнкс, составившие карты, а также Эндрю Томпсон из «Siena Artworks», Лондон, за оформление и напечатание карт.

Мои дела, как всегда, были бы плохи без моего агента Джил Коулридж и двух редакторов – Кейт Паркин из «Century» и Бетти А. Прешкер из «Crown Publishers». Я благодарен им за неустанную поддержку и содействие.

Спасибо моей жене Сузан, детям Эдварду и Элизабет и моей маме, которым я глубоко обязан за терпение, поддержку и доброе отношение.

Наконец, еще раз я должен отметить, что эта книга не была бы написана без помощи кураторов Музея истории Лондона, особенно Джона Кларка и Розмари Вайнштейн. Все время, пока я долго и бережно вынашивал роман, Музей истории Лондона оставался источником постоянного вдохновения.

Примечания

1

Плотник, пекарь, маляр и портной соответственно. – Здесь и далее прим. перев., кроме особо оговоренных.

2

Знатная и большая семья в романе «Крошка Доррит».

3

Силверсливз (Silversleeves) – «серебряные рукава»; в переносном смысле обозначает страдающего хроническим насморком человека, который утирается рукавом, оставляя на нем следы. Но главный герой, беря ее, не понял насмешку и расценил как признание его достатка.

4

Римское название сначала всех Британских островов; затем название только одного из них – Великобритании. Это название произошло от бриттов – основного населения страны.

5

Коракл – рыбачья лодка (сплетена из ивняка и обтянута кожей или брезентом).

6

Гай Юлий Цезарь. Записки о галльской войне. Перев. М. М. Покровского.

7

Там же.

8

13-й или 15-й день месяца. – Прим. ред.

9

Sextus и Julius соответственно.

10

Соответствующий свод законов известен как «Правда короля Этельберта».

11

Йоль – средневековый праздник зимнего солнцеворота у германских народов.

12

Эвокативный – напоминающий.

13

То есть западный кафедральный собор или монастырская церковь.

14

Речь идет о манориальных хозяйствах. «Сака» означала предмет спора, а «сока» – процесс передачи дела в суд сеньора.

15

Датское название руководящей должности вообще, сущность которой при тогдашнем английском дворе в настоящее время не всегда бывает понятна.

16

Мирской монах – это светское лицо, как правило воин, которого король назначает в подчиненное ему аббатство и который живет за счет этого аббатства.

17

Сладкая пшеничная каша на молоке с корицей.

18

Термин для обозначения особого типа средневекового замка, представляющего собой обнесенный частоколом двор, внутри которого или рядом находился увенчанный деревянной крепостью холм.

19

Брайд (Bride) по-английски имеет также значение «невеста».

20

Уборная (уст.).

21

Неофициальное название первого земельного кадастра «Земельная опись Англии».

22

Казначейство, или Палата шахматной доски (от англо-фр. escheker – шахматная доска) – название высшего финансового органа в средневековой Англии; происходит от клетчатого сукна, которым покрывали столы в зале, где заседали члены палаты.

23

Отрезок Темзы, примыкающий к Тауэрскому мосту в историческом центре Лондона; старейшая часть Лондонского порта.

24

То есть 9 часов утра.

25

Регулярные каноники, или каноники-августинцы, являются священниками, чьей жизни свойственны некоторые черты монастырского уклада, например общежитийный уклад и совместное пение на богослужениях.

26

Младший барон – то же, что впоследствии, много позже, – баронет. Промежуточное положение между бароном и рыцарем.

27

Турниры существовали и до этого, но не являлись ярким зрелищем, не были призваны развлекать, а предоставляли рыцарям возможность заработать.

28

Первоначально юридическая система в Англии была основана на общепринятых обычаях, привычках и обрядах и законы не были нигде записаны. Споры между гражданами и преступниками решались согласно местной интерпретации «общего закона». С XV столетия судебные дела решались по прецеденту, и мало-помалу вошли в обиход законы, написанные парламентом, statute law (статутное право).

29

Текст воспроизведен по изданию «Великая хартия вольностей (1215 г.). Конституции и законодательные акты буржуазных государств XVII–XIX». М.: Государственное издательство юридической литературы, 1957.

30

Вывеска в форме круглого щита, в котором изображен замок.

31

Непереводимая игра слов. Dog’s Head – Собачья голова – Дог-Хед – Доггет.

32

Первые упоминания о сержантах относятся к началу XI в. В Англии в те времена сержантами называли особый социальный слой землевладельцев, державших свои участки под условием исполнения определенной службы королю. В XII в. в Англии сержантами также называли служащих, выполнявших полицейские функции.

33

В Англии марка никогда не чеканилась как монета, однако активно использовалась как денежная расчетная единица. Впервые марка появилась в Англии в X в. и имела, вероятно, датское происхождение. В то время она была эквивалентна 100 пенсам. После Нормандского завоевания 1 марка стала соответствовать 2/3 фунта стерлингов, то есть 13 шиллингам и 4 пенсам (160 пенсов).

34

Английское «гроут» пошло от французского «грош». Был введен в 1279 г. королем Эдуардом I. Гроут стал первой неполновесной английской монетой. Вес в разные периоды сильно колебался. Выпуск был официально прекращен в XVII в.

35

Условное название, поскольку образцовым он был только формально – парламентарии от городов, рыцари и священники крайне редко его посещали.

36

Эдуард Вудсток (1330–1376); прозвище Черный принц возникло только в XVI веке, что было, вероятно, связано с цветом его доспехов. В 16 лет он уже командовал войсками в битве при Креси.

37

Изначально слово «джентльмен» означало мужчину благородного происхождения (это было базовым определением аристократа, следующим званием было – эсквайр), но потом так стали называть образованного и воспитанного мужчину, почтенного и уравновешенного (чопорного и невозмутимого).

38

Официальный титул супруги баронета или рыцаря.

39

И не только вдовы, но и многие замужние дамы вели свой независимый бизнес и состояли в гильдиях.

40

Мера веса, применяемая при взвешивании сыра и шерсти; равнялась 7–10 фунтам.

41

Ветка плюща в старой Англии вывешивалась как знак виноторговца.

42

Один из самых ранних примеров законодательства Англии, касающегося контрактов по найму; согласно статуту, рабочие должны были работать после окончания эпидемии чумы за ту же заработную плату, что была до эпидемии, несмотря на резкое изменение спроса и предложения.

43

Собирательный образ труженика – у Болла есть также Джон Возчик, Мельник и пр.

44

Имеется в виду казначей королевства Роберт Хелс, глава сборщиков налогов. У Болла, однако, «разбойник Роб» одновременно перекликается с собирательным образом разбойника, Hobbe the Robber, который (образ) появился, очевидно, во времена Робин Гуда.

45

Штат палаты делился на три ранга. Высшим являлись Короли гербов, которые в свою очередь делились на три категории: Подвязка (Garter), Кларенсо, Норрой и Ольстер. (Склизкова Е. В. «Геральдика в аристократических культурах Британии и России», автореферат. М., 2000.)

46

Они же – финифти и эмали.

47

Charge – устоявшегося русскоязычного варианта нет; помимо «нагрузки» используют слова «символ», «фигура» и даже «чардж».

48

Находится в Балингеме, неподалеку от Кале (тогда территория английской короны). Прозвание, которое получили место и сама эта встреча из-за необыкновенной роскоши свиты обоих королей.

49

«Судебные инны» – четыре корпорации барристеров в Лондоне.

50

Армада отправилась в плавание еще в мае, но из-за шторма вынуждена была укрыться в Ла-Карунье. Плавание было продолжено 22 июля.

51

Перевод А. Филиппова.

52

Речь идет о Сити.

53

Театральная труппа, известная сначала как труппа лорда Говарда, с 1576–1577 по 1603 г. существовала под патронажем Чарльза, лорда Говарда, 1-го графа Ноттингема, который в 1585 г. стал верховным лордом-адмиралом.

54

Адские врата, представленные в виде пасти чудовища, – изображение, которое впервые появилось в англосаксонском искусстве и распространилось по всей Европе.

55

Контора немецких ганзейских купцов, главный центр ганзейской торговли в Англии.

56

Общее название стран Восточного Средиземноморья: Сирии, Ливана и др.

57

Милосердие, Надежда, Вера, Терпение и Стойкость соответственно.

58

Торжественная лига и Ковенант – религиозно-политический договор между Шотландией и английским парламентом.

59

Общее обиходное название сторонников короля во времена Кромвеля и гражданских войн.

60

Министр – священнослужитель у пуритан.

61

В оригинале «atishoo» (апчхи) и соответственно «ashes» – по контексту все-таки больше «пепел», чем «прах».

62

Да (фр.).

63

Тогда (фр.).

64

В монархической традиции имя Джеймс соответствует Якову; брат Карла Яков, строго говоря, зовется до коронации Джеймсом.

65

В Англии одно из наименований лиц, отклоняющихся от официально принятого вероисповедания.

66

Строфы 1–4. Пер. В. П. Голышева.

67

Обозначение, принятое со времен Возрождения для обязательных поездок, которые в XVIII–XIX вв. совершали в образовательных целях сыновья европейских аристократов, а позднее – и отпрыски богатых буржуазных семей.

68

Отличительной чертой диалекта кокни является рифмованный сленг. Вместо того чтобы сказать одно слово, используют рифмованную пару слов, которая с ним созвучна. За «trouble and strife» (беда и спор) скрывается слово «wife» (жена); именно так, а не Сатаной называет свою жену Доггет. «Loaf of bread» = «head» (краюха хлеба = голова). Интересно и то, что слова похожи рифмуются не только по звучанию, они еще высмеивают то слово, которое хочет употребить говорящий.

69

«Cobbler’s awls» = «balls», то есть «сапожное шило» рифмуется с «тестикулами». В сленге «тестикулы» соответственно сокращаются до «cobblers» – «сапожники», что трудно передать по-русски.

70

Строгое требование (фр.).

71

Рынок, на котором наблюдается тенденция роста цен.

72

Шотландская пресвитерианская церковь.

73

Индийский бриллиант, ныне собственность британской короны, весом в 106 карат.

74

Дословный перевод четверостишия Джона Коллинса Боссиди «Бостонская здравница».

75

Катастрофическая по последствиям атака британской кавалерии под командованием лорда Кардигана на позиции русской армии во время Балаклавского сражения 25 октября 1854 г.

76

Разновидность жезла для помыкания слоном.

77

Актуарий – специалист по страховой математике.

78

Гомруль – движение последней трети XIX – начала XX в. за автономию самоуправление Ирландии при сохранении верховной власти английской короны.

79

В переводе с английского Джипси-Хилл означает цыганский холм.

80

Разница передана приблизительно, в оригинале – vest и waistcoat соответственно: жилет.

81

Тканевое покрытие, наброшенное на спинку кресла или дивана, чтобы предохранить их от жирных пятен, оставляемых напомаженными волосами.

82

Отречение в 1936 г. короля Великобритании Эдуарда VIII из-за намерения вступить в неравный брак с американской подданной Уоллис Симпсон.

83

Очевидно, ошибка автора. Напалм был впервые принят на вооружение в Вооруженных силах США в 1942 г. и впервые был применен в боевых условиях 17 июля 1944 г. во время налета истребителей-бомбардировщиков Р-38 ВВС США на немецкий склад топлива в Кутансе, Франция.


на главную | моя полка | | Лондон |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 10
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу