Book: Черепаший вальс



Черепаший вальс

Катрин Панколь

Черепаший вальс

Посвящается Роману…

Часть первая

— Мне пришла посылка, — сказала Жозефина Кортес девушке в окошке почтового отделения на улице Лоншан, в 16-м округе Парижа.

— Из Франции или из-за границы?

— Не знаю.

— На чье имя?

— Жозефина Кортес. К-О-Р-Т-Е-С…

— У вас есть извещение?

Жозефина протянула желтенькую бумажку: «На ваше имя получена посылка…»

— Удостоверение личности, — устало попросила служащая, крашеная блондинка с блеклым лицом и блуждающим взглядом.

Жозефина достала удостоверение и положила на стойку перед девицей, которая тем временем завязала беседу с коллегой о новой диете на основе красной капусты и черной редьки. Наконец она взяла документ, приподняла одну ягодицу, затем вторую и, потирая поясницу, слезла со стула.

Вперевалку она направилась к коридору и исчезла из виду. Черная минутная стрелка ползла по белому циферблату стенных часов. Жозефина смущенно улыбнулась выстроившейся за ней очереди.

Я ведь не виновата, что мою посылку куда-то засунули и не могут найти, словно оправдывалась ее сгорбленная спина. Я не виновата, что она сперва попала в Курбевуа, а уж потом сюда. Да и вообще, откуда она взялась? Может, из Англии, от Ширли? Но ведь она знает мой новый адрес. В принципе это похоже на Ширли: взять и прислать тот самый чай, что она покупает в «Фортнум энд Мейсон» [1], пудинг и пару вязаных шерстяных носков, чтобы у меня не мерзли ноги, когда я работаю. Ширли всегда говорит, что любви как таковой не бывает: любовь состоит из мелочей. Любовь без мелочей — все равно что море без соли, салат без майонеза, ландыш без колокольчиков. Жозефина скучала по Ширли. Та уехала с сыном Гэри в Лондон. Видимо, насовсем.

Служащая вернулась, держа в руках пакет размером с обувную коробку.

— Вы собираете марки? — спросила она у Жозефины, взгромождаясь на стул, жалобно пискнувший под ее весом.

— Нет…

— А я да. И, скажу я вам, эти просто великолепны!

Сощурившись, она еще полюбовалась марками, потом придвинула пакет к Жозефине. Жозефина увидела на грубой оберточной бумаге свое имя и прежний адрес в Курбевуа. Пакет был перевязан не менее грубой бечевкой, лохматившейся на концах пыльными грязными кисточками: посылка явно не первый день валялась на почтовых полках.

— Не могла ее найти, вы же переехали. Она издалека. Из Кении. Вон какой путь проделала! И вы, кстати, тоже…

От ее язвительного тона Жозефина покраснела. Пробормотала что-то невнятное и извиняющееся. Она ведь не потому переехала, что ей не нравилось в пригороде, что вы, совсем нет! Она любила Курбевуа, любила свой квартал, и свою квартиру, и балкон со ржавыми перилами… и если уж начистоту, ей не нравится новое место жительства, она чувствует себя там чужой и лишней. Нет, она переехала только потому, что ее старшая дочь Гортензия не могла больше жить в предместье. А если Гортензии что-нибудь взбредет в голову, ничего не попишешь, приходится подчиниться, иначе она изничтожит вас презрением. Получив деньги за свой роман «Такая смиренная королева», Жозефина заняла еще солидную сумму в банке и смогла купить прекрасную квартиру. В прекрасном районе. На авеню Рафаэль, рядом с Ла Мюэтт. С одной стороны — улица Пасси и ее шикарные бутики, с другой — Булонский лес. Наполовину город, наполовину деревня: на это особенно упирал сотрудник агентства недвижимости. Гортензия бросилась Жозефине на шею: «Спасибо, мамулечка, благодаря тебе я начну новую жизнь, стану настоящей парижанкой!»

— Будь моя воля, я бы осталась в Курбевуа, — смущенно пролепетала Жозефина, чувствуя, что у нее пылают уши.

Что-то новенькое! Раньше я не краснела по любому поводу. Раньше я была на своем месте, может, не самом лучшем, зато своем.

— Ладно… Так что марки? Вы их оставите себе?

— Боюсь, мы испортим упаковку, если будем их срезать…

— Ну и бог с ними…

— Хотите, я вам их потом занесу?

— Да говорю же, бог с ними! Я просто так сказала, они мне показались красивыми… но я о них уже и думать забыла!

И она перевела взгляд на следующего в очереди, подчеркнуто перестав замечать Жозефину. Той ничего не оставалось, как убрать удостоверение в сумочку и самой убраться восвояси.

Жозефина Кортес всегда была робкой, не то что мать и сестра: те одним взглядом, одной улыбкой умели заставить себя слушаться или внушить к себе любовь. А Жозефина вечно терялась, краснела, заикалась и готова была провалиться сквозь землю. Одно время она надеялась, что успех поможет ей обрести веру в себя. Ее роман «Такая смиренная королева» вот уже больше года держался среди лидеров продаж. Но деньги не прибавили ей уверенности. Больше того, они стали наводить на нее ужас. Они изменили ее жизнь, ее отношения с людьми. И лишь одно не изменилось — мои отношения с самой собой, вздохнула она, оглядываясь в поисках кафе, где можно было бы присесть и вскрыть загадочный пакет.

Надо как-то найти способ не думать о деньгах. Деньги прогоняют страх перед завтрашним днем, но когда их становится много, с ними хлопот не оберешься. Куда их поместить? Под какой процент? Кто будет этим заниматься? Уж точно не я, подумала Жозефина, шагая по пешеходному переходу и чуть не попав под мотоцикл. Она попросила своего банкира, мсье Фожерона, положить деньги на свой счет и каждый месяц выдавать ей некоторую сумму, чтобы хватало на нормальную жизнь, на налоги, на покупку новой машины, на оплату школы и поездку Гортензии в Лондон. Вот Гортензия знает, как распоряжаться деньгами. И не будет впадать в ступор перед выпиской из банковского счета. Жозефина давно смирилась с тем, что ее старшая дочь в свои семнадцать лет разбирается в жизни лучше, чем она сама в сорок три.

На улице уже темнело: стоял конец ноября. Резкий ветер срывал с деревьев последние листья, они кружились в желто-рыжем вальсе и плавно опускались на землю. Прохожие шли, глядя себе под ноги, пряча лица от ледяных пощечин ветра. Жозефина подняла воротник пальто, посмотрела на часы. В семь они встречаются с Лукой в пивном ресторане «Петух», на площади Трокадеро.

Она посмотрела на пакет. Имени отправителя не было. От Милены? А может быть, от мистера Вэя?

По авеню Пуанкаре Жозефина вышла на Трокадеро и направилась к ресторану. До прихода Луки оставался еще целый час. С тех пор как она переехала в Париж, они всегда встречались здесь. Так она захотела. Надо же осваивать свой новый район. Она любила заводить привычки. «По мне, это место слишком буржуазное, слишком туристическое, — глухо ворчал Лука. — Нет в нем души, но коли вам так нравится…» По глазам всегда можно понять, счастлив человек или несчастен. Взгляд не спрячешь. У Луки были грустные глаза. Даже когда он улыбался.

Жозефина толкнула стеклянную дверь, вошла, уселась за свободный столик. Никто не обращал на нее внимания, и слава богу. Может, она все-таки становится настоящей парижанкой? Потянулась было снять светло-зеленую вязаную шапочку, купленную на прошлой неделе, но передумала. Если снимешь, волосы растреплются, а причесаться она не посмеет. Причесываться на людях неприлично. Так ее учила мать. Жозефина улыбнулась. Хоть и не видятся они с матерью, та все равно живет в ней. Миндально-зеленая шерстяная шапочка была похожа на гармошку из трех сдутых автомобильных шин и венчалась плоским вельветовым блином. Посреди блина торчала плотная фланелевая пимпочка, как на классических беретах. Этот головной убор она заприметила в витрине бутика на улице Фран-Буржуа в Маре. Зашла, спросила, сколько стоит, примерила. Шапочка придавала ей лукавый и непринужденный вид: этакая озорная курносая девчонка. Оттеняла золотистым отблеском карие глаза, скрадывала круглые щеки, облегчала силуэт. Да, эта шапка подчеркивала ее индивидуальность. Накануне она ходила к мадам Бертье, классной руководительнице своей младшей дочки, узнать, как Зоэ учится, как осваивается в новой школе. Прощаясь, мадам Бертье надела пальто и водрузила на голову миндально-зеленую трехэтажную шапку.

— У меня такая же, — сказала Жозефина. — Я ее не надела, не решилась.

— Непременно носите! Во-первых, она теплая, а во-вторых, очень необычная. Издалека видно!

— Вы ее купили на улице Фран-Буржуа?

— Да. В малюсеньком бутике.

— Я тоже. Вот совпадение!

Одинаковые головные уборы сблизили их куда больше, чем долгая беседа об учебе Зоэ. Они вместе вышли из школы и двинулись в одну сторону, продолжая разговаривать.

— Зоэ сказала, вы приехали из Курбевуа?

— Я там прожила почти пятнадцать лет. И мне нравилось. Там, конечно, свои проблемы…

— Здесь тоже свои проблемы, и создают их не дети, а родители!

Жозефина с удивлением посмотрела на нее.

— Они все считают, что произвели на свет гениев, а мы просто не умеем распознать в них новых шатобрианов и пифагоров. Таскают их по репетиторам, на музыку и теннис, отправляют на каникулы за границу в крутые школы, и измученные дети спят на уроках или разговаривают с вами как с прислугой…

— Неужели?

— А когда вы пытаетесь напомнить родителям, что это всего лишь дети, они глядят на вас свысока и заявляют, что другие — да, может быть, но уж не их ребенок точно! Что Моцарт в семь лет написал «Маленькую ночную серенаду» [2](жуткая тягомотина, между нами говоря), а их отпрыск ничем не хуже Моцарта! Не далее как вчера я сцепилась с одним папашей-банкиром: весь в дипломах и наградах, явился с претензиями, почему у его сына средний балл всего четырнадцать. Он, кстати, в одной группе с Зоэ… А когда я сказала, что это совсем неплохо, он воззрился на меня так, будто я его оскорбила. Его сын! Плоть от плоти его! И средний балл всего четырнадцать! Я думала, он на меня сейчас огнем дохнёт! Знаете, в наше время быть учителем опасно, и боюсь я не столько детей, сколько родителей!

Она расхохоталась и пришлепнула рукой свою шапку, чтобы ветер не унес.

У дома Жозефины они распрощались.

— А я живу чуть подальше, — сказала мадам Бертье, показав налево, на соседнюю улицу. — За Зоэ присмотрю, обещаю.

Она прошла несколько шагов и обернулась.

— А завтра наденьте свою шапку! И мы с вами узнаем друг друга даже издалека. Незаметной ее не назовешь!

Это точно, подумала Жозефина: шапка похожа на кобру, поднявшую голову из корзинки. Так и ждешь, что сейчас заиграет флейта и она начнет раскачиваться. Жозефина засмеялась, кивнула, да, она тоже обещает, прямо с завтрашнего дня будет ходить в своей шляпке-гармошке. Интересно, одобрит ли ее Лука.

Они встречались уже год, но по-прежнему были на «вы». Два месяца назад, в сентябре, попытались перейти на «ты», но было уже поздно. Вышло так, словно их уединение нарушили два незнакомца. Два чужих человека, которые говорят друг другу «ты». И они остались на «вы». Как ни странно, это их устраивало. Их совместная жизнь их тоже устраивала: каждый жил у себя. Независимость превыше всего. Лука писал для университетского издательства научный труд об истории слез со Средних веков до наших дней. Почти все время сидел в библиотеке. В тридцать девять лет он жил, как студент, в квартире-студии в Аньере, с вечной бутылкой кока-колы и сиротливым куском пирога в холодильнике, не имел ни машины, ни телевизора и в любую погоду ходил в синем полупальто с капюшоном. Пальто служило ему вторым домом: в его глубоких карманах умещалось все, что могло понадобиться в течение дня. У Луки был брат-близнец Витторио, его главная головная боль. По морщинке между бровями Жозефина всегда могла понять, есть ли плохие новости от брата. Когда морщинка превращалась в глубокую борозду, было ясно, что назревает гроза. Она не задавала вопросов. В такие дни Лука был мрачен и молчалив. Он брал ее руку и засовывал в карман своего полупальто, вместе с ключами, ручками, блокнотами, леденцами от кашля, билетами на метро, мобильником, бумажными носовыми платками и рыжим, потертым кожаным бумажником. Она научилась на ощупь узнавать каждый предмет. Даже могла определить, какие он купил леденцы. Они встречались по вечерам, если Зоэ ночевала у подруги, или на выходных, когда та уезжала в Лондон, в гости к своему кузену Александру.

Дважды в месяц, по пятницам, Жозефина отвозила Зоэ на Северный вокзал. А Филипп и его сын Александр встречали ее на вокзале Сент-Панкрас. Филипп купил для Зоэ проездной на «Евростар», и та каждый раз уезжала, горя нетерпением вновь оказаться у дяди в Ноттинг-хилле, в своей комнате.

— У тебя там собственная комната? — изумленно воскликнула Жозефина.

— И даже собственный шкаф с кучей одежды, чтобы не таскаться с чемоданом! Филипп обо всем подумал, он такой замечательный дядюшка!

Да, в этой заботе был весь Филипп, ее деликатный, отзывчивый зять. Когда у нее возникали проблемы или ей нужен был совет, она всегда звонила Филиппу.

Он неизменно отвечал: я здесь, я рядом, Жози, ты можешь попросить меня о чем угодно, ты же знаешь. Она слышала его участливый голос и тут же успокаивалась. Она бы с радостью погрузилась в волны тепла, исходившие от этого голоса, отдалась на волю нежности, появлявшейся в его тоне, стоило ей произнести: «Алло, это я, Жозефина…» — но внутри моментально включалась сигнальная лампочка: «Внимание, опасность! Это муж твоей сестры! Соблюдай дистанцию, Жозефина!»

Ее муж Антуан, отец Гортензии и Зоэ, погиб полгода назад. В Кении. Он связался там с одним китайским бизнесменом, мсье Вэем, разводил для него крокодилов. Дела шли из рук вон плохо, Антуан запил, вел странные диалоги с рептилиями, которые его в упор не замечали, не желали размножаться, продирали заграждения и пожирали служащих. Ночи напролет он вглядывался в желтые глаза крокодилов, мерцавшие над неподвижной поверхностью пруда. Он хотел говорить с ними, хотел стать их другом. Однажды ночью он вошел в воду, и один из них его сожрал. О его трагической гибели Жозефина узнала от Милены. Милена была любовницей Антуана. С ней он уехал в Кению на поиски приключений. Из-за нее он бросил семью. Нет, не из-за нее, думала Жозефина; он бросил меня потому, что больше не мог сидеть без работы, целыми днями слоняться по дому и жить на мои деньги. Милена была лишь предлогом. Строительными лесами для реконструкции личности.

Жозефине не хватило духу сказать Зоэ, что отец умер. Она объяснила, что папа уехал в джунгли осваивать новые крокодильи питомники, что там нет мобильной связи и что скоро он даст о себе знать. Зоэ покачала головой: «Значит, теперь у меня есть только ты, мамочка, лишь бы с тобой ничего не случилось», — и постучала по дереву, чтобы не сглазить. «Нет уж, со мной ничего не случится! Я непобедима, как королева Альенор Аквитанская: она дожила до семидесяти восьми лет, всегда оставалась сильной и никогда не жаловалась». Зоэ, немного подумав, подошла к делу практически: «А вдруг с тобой и правда что-нибудь случится? Я ведь сама ни за что не сумею найти папу!» Жозефина подумывала было слать дочке открытки «от папы», но мошенничать ей претило. Все равно рано или поздно придется сказать ей правду. Просто случая не подворачивалось. Да и какой, впрочем, может быть «удобный» случай объявить тринадцатилетней девочке, что ее отец окончил свои дни в пасти крокодила? Гортензии она сказала. Та сначала плакала, обвиняла Жозефину, но потом заявила, что так даже лучше, папа слишком страдал из-за своих неудач. Гортензия не любила переживаний, считала их пустой тратой времени и сил, сомнительными сантиментами, от которых недалеко и до жалости. У нее в жизни была лишь одна цель — добиться успеха, и никто, никто не мог сбить ее с пути. Она, конечно, любила отца, но ничем не могла ему помочь. Человек сам хозяин своей судьбы, папа оступился и дорого за это заплатил.

Что толку проливать потоки слез — его этим не воскресишь.

Это было в июне.

Жозефине казалось, что с тех пор минула целая вечность.

Гортензия блестяще сдала экзамены на бакалавра и отправилась учиться в Англию. Иногда они с Зоэ встречались у Филиппа и вместе проводили выходные, но обычно она врывалась, как ветер, целовала сестричку и тут же уносилась прочь. Она поступила в лондонский колледж Святого Мартина [3]и работала не покладая рук. «Это лучшая школа стилистов в мире, — уверяла она мать. — Это дорого, я знаю, но ведь мы сейчас не бедствуем, правда? Вот увидишь, ты не пожалеешь, что вложила в меня деньги. Я стану стилистом с мировым именем». Гортензия не сомневалась в этом ни минуты. Жозефина тем более. Она всегда верила в старшую дочь.

Меньше года прошло, а сколько всего случилось! За несколько месяцев в моей жизни изменилось все. Я была одинока, меня бросил муж, надо мной издевалась мать, я погрязла в долгах, меня преследовал банкир… И я только что написала роман, чтобы сестра, моя дорогая сестрица Ирис Дюпен, могла поставить на нем свое имя и блистать в обществе.



А теперь…

Теперь права на экранизацию моего романа купил Мартин Скорсезе, а на роль Флорины, главной героини, прочат Николь Кидман. Я уже потеряла счет зарубежным переводам моей книги, а недавно подписала первый договор на китайском языке.

Теперь Филипп живет с Александром в Лондоне, а Ирис лежит в клинике под Парижем, лечится от депрессии.

Теперь я ищу сюжет для нового романа, потому что издатель убедил меня писать еще. Ищу, ищу — и не нахожу.

Теперь я вдова. Смерть Антуана была засвидетельствована местной полицией, доведена до сведения французского посольства в Найроби, а затем Министерства иностранных дел Франции. Отныне я Жозефина Плиссонье, вдова Кортес. И могу без слез думать об Антуане, о его жуткой смерти.

Теперь я живу по-новому: вот жду Луку, чтобы пойти в кино. Лука купит «Парископ» [4], и мы вместе выберем фильм. Фильм всегда выбирает Лука, но делает вид, что отдает инициативу мне. Я положу голову ему на плечо, засуну руку в его карман и скажу: «Выбирайте вы». А он ответит: «Ладно, выберу, только потом не жалуйтесь!»

Она никогда не жаловалась. Наоборот, никогда не могла понять, что ему за удовольствие с ней общаться. Ночуя у него, чувствуя, как он засыпает рядом с ней, она забавы ради надолго закрывала глаза, а открыв, с удивлением, словно впервые, изучала спартанскую обстановку его комнаты, полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи, стопки книг на полу. На каждой стопке красовалась то забытая тарелка, то стакан, то крышка от кастрюли, то наполовину сползшая газета. Квартира старого холостяка. Жозефина наслаждалась ролью любовницы. Она у него дома, она спит в его постели. Она теснее прижималась к нему, легонько целовала его руку, сухую, как виноградная лоза, обвившая ее тело. У меня есть любовник. У меня, Жозефины Плиссонье, вдовы Кортес, есть любовник. У нее покраснели уши, и она пугливо оглядела кафе: вдруг кто-то на нее смотрит? Хоть бы Луке понравилась шапка! Если он сморщит нос, распорю ее и сделаю берет. Или суну в карман и никогда больше не надену.

Ее взгляд снова упал на пакет. Она развязала грубую бечевку, еще раз перечитала адрес. «Мадам Жозефине Кортес». Они не успели оформить развод. Да и неизвестно, решились бы на это или нет. Муж и жена. Брак заключают не для одних только радостей, брак заключают и ради ошибок, слабостей, уверток и обмана. Она больше не любила Антуана, но он по-прежнему был ее мужем, отцом Гортензии и Зоэ.

Она осторожно сняла бумагу, еще раз взглянула на марки, — сходить, что ли, отнести их девице на почте? — приоткрыла обувную коробку. Сверху лежало письмо.

«Мадам,

Вот все, что осталось от Антуана Кортеса, вашего супруга, все, что нам удалось найти после несчастного случая, стоившего ему жизни. Выражаем вам наше искреннее сочувствие. Мы сохраним самую светлую память о нашем товарище, он всегда был готов оказать услугу или всех угостить. Без него жизнь уже не будет такой, как раньше, а его место в баре в знак нашей дружбы отныне останется пустым.

Друзья и коллеги из кафе “Крокодил” в Момбасе».

Дальше шли совершенно неразборчивые подписи. Да и к чему ей было их расшифровывать? Она все равно не знала никого из этих людей.

Жозефина сложила письмо и развернула газетную бумагу, в которую были завернуты вещи Антуана. Достала часы для дайвинга — красивые часы с арабскими и римскими цифрами на большом черном циферблате; одну оранжевую кроссовку 39-го размера — Антуан стеснялся, что у него такая маленькая нога; крестильный медальон с ангелочком, задумчиво опершимся подбородком на руку; на оборотной стороне медальона были выгравированы имя, фамилия и дата рождения Антуана, 26 мая 1963 года. И наконец, длинную прядь каштановых волос, прилепленную скотчем к пожелтевшей картонке, на которой было написано от руки: «Волосы Антуана Кортеса, французского коммерсанта». Эта прядь волос потрясла Жозефину. Тонкие, шелковистые волосы так не вязались с образом, который выбрал для себя Антуан… Он не любил свое имя, называл себя «Тонио». Тонио Кортес. Это звучало шикарно. Он сразу чувствовал себя удальцом, охотником из прерий, а на самом деле все время боялся неудач, боялся оказаться не на высоте.

Она погладила прядь волос. Бедный мой Антуан, ты не был создан для этого мира; тебе бы подошел мягкий, пушистый опереточный мирок, где можно безнаказанно ходить гоголем, где ты бы живо распугал всех крокодилов своим бахвальством. А тут они тебя заглотнули и не поперхнулись. Не только те рептилии, колыхающиеся в болоте. Все крокодилы нашей жизни, поджидающие нас, разинув пасть. В мире полно этих мерзких тварей.

Вот и все, что осталось от Антуана Кортеса: картонная коробка у нее на коленях. По сути, она всю жизнь держала мужа у себя на коленях. Внушала ему иллюзию, что он главный, а отвечала за все сама.

— Ну, а вы, милая дама, что желаете?

Перед ней стоял официант.

— Колу-лайт, пожалуйста.

Официант удалился пружинистым шагом. Надо бы ей заняться спортом. Она опять стала расплываться. А ведь специально выбрала квартиру рядом с Булонским лесом, чтобы бегать по утрам. Жозефина выпрямилась, втянула живот и велела себе сидеть с прямой спиной как можно дольше, чтобы укрепить мышцы.

По улице спешили прохожие. Обгоняли друг друга, толкали. Не извинялись. Мимо прошла влюбленная парочка. Молодой человек обнимал девушку за плечи, она прижимала к груди стопку книг. Он что-то шептал ей на ухо, она слушала.

О чем же будет мой следующий роман? Из какой эпохи — из нашей или из моего любимого XII века? Его я хотя бы знаю. Знаю, как люди тогда чувствовали, знаю, как полагалось любить и как вести себя в обществе. А что я знаю про сегодняшнюю жизнь? Да почти ничего. Я только учусь. Учусь общаться с людьми, учусь обращаться с деньгами, всему учусь. Гортензия разбирается в этом куда лучше меня. Зоэ еще ребенок, хоть и меняется на глазах. Мечтает быть похожей на сестру. Я тоже, когда была маленькая, во всем подражала сестре.

Я боготворила Ирис. Смотрела на мир ее глазами. А сейчас она лежит, ко всему безучастная, в полумраке больничной палаты, и взгляд ее огромных синих глаз стал совсем пустым. Она меня почти не замечает, почти не слушает, погруженная в безбрежное море скуки. Однажды, когда я просила ее помягче относиться к персоналу, окружающему ее заботой, она ответила: «Я себя-то не выношу, что уж говорить о других», — и ее рука бессильно упала на одеяло.

Филипп ее навещал. Платил за лечение, за палату в клинике, за квартиру в Париже, выплачивал жалованье Кармен. Кармен, преданная и упрямая дуэнья, каждый день составляла для Ирис букеты и привозила в клинику: полтора часа в один конец на общественном транспорте, с двумя пересадками. Ирис раздражал запах цветов, их выносили из палаты, и они увядали за дверью. Кармен покупала ей пирожные в чайном салоне «Марьяж Фрер» [5], накрывала ее постель розовым кашемировым пледом, подкладывала ей на тумбочку книгу, прыскала в палате изысканным освежителем воздуха и ждала. Ирис спала. Около шести вечера Кармен на цыпочках выходила из палаты, а на следующий день приходила с новыми дарами. Жозефине больно было смотреть на молчаливую, преданную Кармен и бесстрастную Ирис.

— Ну подай ей знак, скажи хоть что-нибудь… Она приходит каждый день, а ты на нее даже не смотришь. Это невежливо.

— Мне не до вежливости, Жозефина, я больна. И потом, она меня утомляет своей любовью. Оставь меня в покое!

Порой ее немного отпускало, голос оживал, щеки розовели, и тогда она становилась очень злой. В последний раз, когда Жозефина ее навещала, их разговор, поначалу вполне нейтральный и безобидный, быстро перешел на повышенные тона.

— У меня был один-единственный талант, — заявила Ирис, разглядывая себя в карманное зеркальце, которое всегда держала под рукой. — Я была красива. Очень красива. И даже этого я скоро лишусь! Видишь морщинку, вот здесь? Еще вчера вечером ее не было. А завтра появится еще одна, и еще, и еще…

Она со стуком положила зеркальце на пластиковый столик и пригладила короткие черные волосы, постриженные под четкое каре. Эта прическа молодила ее лет на десять.

— Мне сорок семь лет, и я загубила свою жизнь. Загубила в себе женщину, мать, да и вообще все… И ты думаешь, я захочу проснуться? Чего ради? Лучше уж спать.

— А как же Александр? — еле слышно произнесла Жозефина без особой убежденности в голосе.

— Не строй из себя дурочку, Жози, ты прекрасно знаешь, что я никогда не была для него матерью. Так, какое-то явление, какая-то знакомая, даже не подружка: мне с ним было скучно и, подозреваю, ему со мной тоже. Он к тебе, своей тетке, ближе, чем ко мне, матери, так что…

А Филипп? Этот вопрос вертелся у Жозефины на языке, но она не решалась его задать. Ты не боишься, что он начнет новую жизнь, что он найдет другую? Не боишься остаться совсем одна? Нет, это было бы слишком жестоко.

— Ну, попробуй стать просто хорошим человеком… — заключила она. — Это никогда не поздно…

— Господи, какая же ты зануда, Жозефина! Прямо монахиня в борделе, пришла спасать заблудшие души! Даже тут ты меня достала, даже тут читаешь мне морали! В следующий раз не трать силы на дорогу, посиди лучше дома. Ты вроде переехала? В прекрасную квартиру в прекрасном районе? Мне наша милая мамаша сообщила. Между прочим, ей до смерти хочется к тебе зайти, только она не хочет звонить первой.

По ее губам скользнула слабая презрительная улыбка. Огромные синие глаза, за время болезни ставшие еще больше, потемнели от зависти и злобы.

— У тебя теперь есть деньги. Много денег. Благодаря мне. Это я обеспечила успех твоей книги, не забывай! Ты бы сроду не сумела найти издателя, не смогла бы давать интервью, выступать на публике и уж точно бы не позволила остричь себя налысо, чтобы привлечь к себе внимание! Так что избавь меня от своих проповедей и пользуйся деньгами. Пусть хоть одной из нас они послужат!

— Ирис, ты несправедлива.

Сестра выпрямилась. Прядь черных волос выбилась из безупречного каре, упала ей на глаза. Она закричала, наставив обвиняющий перст на Жозефину:

— Мы заключили договор! Я отдаю тебе все деньги, а вся слава остается мне! Я соблюдала условия! А ты — нет! Тебе нужно было и то, и другое: и деньги, и слава!

— Ты прекрасно знаешь, что это неправда. Ничего я не хотела, Ирис, вообще ничего! Ни книгу писать, ни деньги за нее получать! Мне хотелось только дать приличное воспитание Гортензии и Зоэ.

— Посмей мне еще сказать, что не ты подослала эту мелкую стерву Гортензию, чтобы она опозорила меня прямо на телевидении! «Это не моя тетя написала книгу, а моя мама…» Посмей только! Тебе очень даже кстати пришлось, что она все разболтала! Состроила из себя святую невинность и захапала себе все, даже меня поимела! И если я сейчас тихо подыхаю на этой гребаной кровати, в этом виновата ты, Жозефина, только ты!

— Ирис… Прошу тебя…

— И тебе все мало? Издеваешься надо мной? Что тебе еще нужно? Мой муж? Мой сын? Да бери их, Жозефина, бери!

— Что ты такое говоришь?! Ты так не думаешь. Это невозможно. Мы же так любили друг друга, по крайней мере я тебя любила и люблю до сих пор.

— Ты мне противна, Жози. Я была твоей самой верной союзницей. Я всегда была рядом, вечно платила за тебя, вечно приглядывала за тобой. Раз в жизни я попросила тебя что-то для меня сделать, и ты меня предала. Решила взять свое! Опозорила меня! Почему, как ты думаешь, я валяюсь в этой клинике и сплю целыми днями, одурев от снотворных? Потому что у меня нет выбора! Если я отсюда выйду, все станут показывать на меня пальцем. Лучше уж подохнуть здесь. Я умру, и моя смерть будет на твоей совести, посмотрим тогда, как ты сможешь жить дальше. Потому что я тебя так не оставлю! Буду являться по ночам и хватать тебя за ноги, за твои маленькие теплые ножки, прижатые к большим холодным ногам моего мужа, на которого ты втихаря заришься. Думаешь, я не знаю? Думаешь, не слышу, какие трели он пускает, когда говорит о тебе? Я еще не совсем одурела, чую, куда его тянет. Я не дам тебе спать, не дам поднести к губам бокал шампанского, который он тебе протянет, а когда его губы коснутся твоего плеча, я тебя укушу, Жозефина!

Рукава ее халата сбились, обнажив бледные, исхудалые руки, зубы были стиснуты, на скулах ходили желваки, а глаза горели лютой ненавистью, ненавистью ревнивой женщины к сопернице. От этой ревности, от этой дикой ненависти Жозефина похолодела. И прошептала, словно признаваясь сама себе:

— Да ведь ты меня ненавидишь, Ирис…

— Наконец-то дошло! Наконец-то мы не обязаны ломать комедию и изображать любящих сестер!

Она кричала, яростно тряся головой. Потом притихла и сказала, глядя горящими, безумными глазами прямо в глаза сестре и указывая на дверь:

— Убирайся!

— Но, Ирис…

— Я тебя больше видеть не хочу. И нечего сюда таскаться. Скатертью дорожка!

Она нажала на кнопку, вызывая медсестру, и откинулась на подушки, зажав руками уши, пресекая любые попытки Жозефины как-то продолжить разговор и помириться.

Это было три недели назад.

Она никому об этом не рассказала. Ни Луке, ни Зоэ, ни Гортензии, ни даже Ширли, которая всегда не слишком жаловала Ирис. Нечего другим судить ее сестру, она сама прекрасно знает ее достоинства и недостатки.

Она злится на меня, злится, что я заняла первое место, по праву принадлежавшее ей. Вовсе я не подучила Гортензию вынести эту историю на свет божий, вовсе я не нарушала договор. Но как сделать, чтобы Ирис приняла правду? Она совершенно убита и ничего не хочет слушать. Винит Жозефину в том, что та загубила ее жизнь. Всегда проще обвинять других, чем разбираться в собственных ошибках. Ведь это Ирис предложила ей написать книгу, чтобы выдать ее за свою, это Ирис соблазнила ее деньгами, это Ирис все обстряпала. А она лишь позволила собой манипулировать. Она всегда была слабее сестры. Но где, собственно, граница между слабостью и трусостью? Слабостью и двуличием? Разве она, Жозефина, не была счастлива, когда Гортензия заявила на телевидении, что на самом деле «Такую смиренную королеву» написала ее мать, а не тетя? Да, я была потрясена, но меня гораздо больше потряс сам поступок Гортензии, по-своему признавшейся мне в любви и уважении, чем восстановление меня в правах как писательницы. Да плевать мне на эту книгу. Плевать на эти деньги. Плевать на успех. Я хочу, чтобы все стало как раньше. Чтобы Ирис меня любила, чтобы мы вместе ездили в отпуск, чтобы она была самой красивой, самой блестящей, самой элегантной, и чтобы мы кричали хором: «Крюк хотел схрумкать Крика и Крока, а Крик и Крок схряпали Крюка!» — как в детстве. Хочу опять стать невзрачной, неприметной. В одежке преуспевающей дамы мне как-то неуютно.

И тут она заметила свое отражение в зеркале.

Сначала она себя не узнала.

Неужели эта женщина — Жозефина Кортес?

Эта элегантная дама в бежевом пальто с широкими коричневыми бархатными отворотами? Эта прелестная женщина с блестящими каштановыми волосами, красиво очерченным ртом, удивленными, сияющими глазами? Это она? Пухлая шапочка гармошкой завершала и подчеркивала новый облик Жозефины. Она бросила взгляд на незнакомку. Приятно познакомиться. Голубушка, как хороша! И как свободна! Мне так хочется быть на вас похожей, то есть хочется быть и в душе такой же прекрасной, сияющей, как это зыбкое отражение в зеркале. Странное чувство: смотрю на вас и словно раздваиваюсь. Хотя на самом деле мы с вами — одна и та же женщина.

Она так и не притронулась к своей кока-коле. Льдинки растаяли, края стакана запотели. Она не сразу решилась оставить на них следы пальцев. Ну почему я заказала колу? Я же терпеть ее не могу. Ненавижу пузырьки, они лезут в нос, как тысяча рыжих муравьев. Никогда не знаю, что заказать в кафе, вот и говорю, как все: кола или кофе. Кола, кофе. Кофе, кола.

Она подняла голову и посмотрела на стенные часы: половина восьмого! Лука не пришел. Она достала из сумки мобильник, набрала его номер, попала на автоответчик, который четко, почти по слогам произнес «Джамбелли», оставила сообщение. Значит, сегодня вечером они не увидятся.

Может, оно и к лучшему. Всякий раз, как она вспоминала ужасную сцену с сестрой, ее охватывало бессильное отчаяние. Ей ничего больше не хотелось. Разве что сесть на тротуар и смотреть, как мимо идут прохожие, незнакомцы и незнакомки. Неужели обязательно надо страдать, если любишь кого-то? Может, это цена любви, выкуп за нее? Она только и умела что любить. Но не умела сделать так, чтобы ее любили. Это совершенно разные вещи.

— Вы не пьете свою колу, милая дама? — спросил официант, поднимая поднос с соседнего столика. — Невкусно? Может быть, выдохлась? Хотите, я вам ее поменяю?

Жозефина слабо улыбнулась и покачала головой.

Она решила больше не ждать Луку. Поедет домой, поужинает с Зоэ. Уезжая, она оставила ей на кухонном столе куриную отбивную с салатом из зеленой фасоли, фруктовый творожок и записку: «Я в кино с Лукой, вернусь часам к десяти. Зайду поцеловать тебя перед сном, люблю тебя, моя красавица, любовь моя, целую. Мама». Жозефина редко оставляла ее одну по вечерам, но Лука очень настаивал на встрече. «Мне надо с вами поговорить, Жозефина, это очень важно». Она нахмурилась. Он ведь так и сказал, она совсем забыла.



Позвонила домой. Сказала Зоэ, что в итоге вернется к ужину, и попросила у официанта счет.

— Он под блюдцем, милая дама. Право, вы неважно себя чувствуете.

Она оставила ему щедрые чаевые и пошла к двери.

— Погодите! Вы забыли пакет!

Она обернулась: он протягивал ей посылку. Может, я бессердечная? Забываю последнее, что осталось от Антуана, предаю сестру, бросаю дочь одну, чтоб пойти в кино с любовником… что еще?

Она взяла пакет и спрятала за пазуху, под пальто.

— Я чего хотел сказать… у вас шляпка шикарная! — выпалил ей вслед официант.

Уши у нее под шапкой опять покраснели.


Жозефина поискала такси, но так и не нашла. Время неподходящее. В это время люди расходятся по домам или отправляются в ресторан, в кино, в театр. Она решила пойти домой пешком. Моросил холодный дождик. Она крепче прижала к себе пакет под пальто. Куда его девать? Не хранить же в квартире. Вдруг Зоэ найдет… Спрячу в подвале.

Уже совсем стемнело. На проспекте Поля Думера не было ни души. Она быстрым шагом прошла вдоль кладбищенской стены. Увидела автозаправку. Свет шел только от витрин магазинов. На перекрестках она с трудом различала названия боковых улиц, пыталась их запомнить. Улица Шлезинга, улица Петрарки, улица Шеффера, улица Тур… Кто-то ей говорил, что в этом красивом здании на углу улицы Тур Брижит Бардо родила сына. Всю беременность она просидела дома, задернув шторы: папарацци поджидали ее на каждом дереве, на всех окрестных балконах. Соседние квартиры сдавали за немыслимые деньги. Она была узницей в собственном доме. А когда ей все-таки случалось выйти, в лифте ее преследовала какая-то мегера, обзывала шлюхой, грозила выколоть глаза вилкой. Бедная женщина, подумала Жозефина, если это цена славы, лучше оставаться неизвестной. После скандала, устроенного Гортензией на телевидении, журналисты пытались подбираться к Жозефине, фотографировать ее. Она уехала к Ширли в Лондон, а оттуда они сбежали на остров Мустик, в большой белый дом Ширли. Вернувшись, она сменила квартиру и осталась незамеченной. Порой, когда она называла свое имя, Жозефина Кортес, К.О.Р.Т.Е.С, кто-нибудь поднимал голову, благодарил ее за то, что она написала «Такую смиренную королеву». Ее встречали тепло и доброжелательно. Никто пока не гонялся за ней с вилкой.

Проспект Поля Думера перешел в бульвар Эмиля Ожье. Жозефина жила чуть дальше, в парке Ренлей. Она заметила мужчину, который делал гимнастику, подтягивался на дереве. Такой элегантный мужчина, в белом плаще. Забавно он выглядел: такой франт, а висит на ветке, поднимается и опускается на руках. Лица его она не разглядела, он висел к ней спиной.

Неплохое начало для романа. Мужчина повис на ветке в парке. Темная-темная ночь. Он в белом плаще, подтягивается не торопясь, рассчитывая силы. Проходящие мимо женщины оглядываются и скорей спешат восвояси. Кто знает, что у него на уме, то ли хочет повеситься, то ли наброситься на кого-нибудь. То ли отчаявшийся бедняга, то ли убийца… Вот так и начнется эта история. Жозефина доверяла жизни, посылавшей ей знаки, идеи, детали для сюжета. Именно так она написала первую книгу. Глядя на мир широко открытыми глазами. Прислушиваясь, принюхиваясь, наблюдая. Только так можно не стареть. Стареешь, когда замыкаешься в себе, когда отказываешься видеть, слышать, обонять. Жизнь и творчество часто идут рука об руку.

Она шагала по парку. Вокруг темнота, ночь стояла безлунная. Она вдруг почувствовала себя так, словно заблудилась в глухом, враждебном лесу. Задние фары машин казались размытыми за пеленой дождя, их слабые, неясные отсветы пробегали по деревьям и кустам. Ветка, качнувшись под порывом ветра, задела ее по руке. Жозефина вздрогнула. Сердце на миг замерло, потом бешено заколотилось. Она пожала плечами и ускорила шаг. Что здесь может случиться, в этом районе? Все сидят по домам, едят вкусный суп из свежих овощей или всей семьей смотрят телевизор. Дети приняли ванну, переоделись в пижаму и режут в тарелках мясо, а родители рассказывают, как прошел день. Тут нет полоумных, которые рыщут по улицам, задирают прохожих и выхватывают нож. Она заставила себя думать о чем-нибудь другом.

Непохоже на Луку: не прийти и даже не предупредить. Наверное, что-то случилось с его братом. Что-нибудь серьезное, потому он и забыл об их встрече. «Мне надо с вами поговорить, Жозефина, это очень важно». Сейчас он, скорее всего, в полицейском участке, пытается вытащить Витторио из очередной скверной истории. Он всегда все бросал, когда надо было выручать брата. Витторио отказывался встречаться с ней: говорил, не нравится мне эта девка, прибрала тебя к рукам, и с виду абсолютная клуша. Ревнует, насмешливо заметил Лука. «И вы не вступились, когда он назвал меня клушей?» Он улыбнулся: «Да я привык, он хочет, чтобы я занимался только им… Раньше он таким не был, но с каждым годом становится все ранимее, все раздражительнее. Потому я и не хочу, чтоб вы виделись, он бывает очень неприятным, а я слишком вами дорожу». Она услышала только конец фразы и благодарно засунула руку ему в карман.

Значит, дражайшая матушка желает проинспектировать мое новое жилище, но не желает в этом признаться. Анриетта Плиссонье никогда не звонит первой. Ей подавай уважение и почет. Тот вечер, когда я сумела дать ей отпор, стал для меня первым вечером свободной жизни, первым шагом к независимости. Может, все и началось именно тогда? Статуя Великой Командирши рассыпалась, и Анриетта Гробз пала, лапки кверху. С тех пор на нее посыпались несчастья. Сейчас она жила одна в большой квартире, которую благородно оставил ей муж, Марсель Гробз. Он сбежал от нее к другой, более милосердной подруге, и та родила ему малыша — Марселя Гробза-младшего. Надо бы позвонить Марселю, подумала Жозефина, испытывавшая к отчиму куда более теплые чувства, чем к родительнице.

Ветви деревьев качались в угрожающем танце. Прямо какая-то пляска Смерти: длинные темные ветки похожи на лохмотья ведьм. Она поежилась. Ветер швырнул ей в глаза струи дождя, ледяные иголки впились в лицо. Она уже ничего не видела. Из трех фонарей на аллее горел только один. Бледная, размытая дождем полоска света тянулась к небу. Вода лилась сверху, летела со всех сторон, поднималась дымкой с земли. Брызгала, сыпалась, кружилась в воздухе мелкой пылью. Жозефина следила взглядом за мутным лучом, угасающим в темном небе, за дрожащими в луче капельками.

Она не заметила тени, крадущейся за ней.

Не услышала быстрых приближающихся шагов.

Лишь почувствовала, как ее тянут назад, как сильная мужская рука зажимает ей рот, а другая бьет со всей силы прямо в сердце. Она тут же решила, что у нее хотят отнять посылку. Левой рукой удерживая пакет, она вырывалась, отбивалась как могла, но быстро задохнулась. Зашлась в кашле, обмякла и повалилась на землю. Успела только заметить подошвы дорогих ботинок, гладкие, чистые, они лупили ее по всему телу. Она закрывалась руками, свернулась клубком. Пакет упал на землю. Мужчина шипел сквозь зубы проклятия: сука, сука, гадина, задница вонючая, доигралась, тварь, я тебе покажу, как выделываться, я тебе глотку поганую заткну, сучка, насовсем. Он осыпал ее бранью и ударами. Жозефина закрыла глаза. Лежала неподвижно, изо рта тянулась струйка крови… Страшные подошвы ушли, оставив ее распростертой на земле.

Она ждала довольно долго, потом встала на колени, упираясь локтями в землю, поднялась на ноги. Сделала глубокий вдох. Поняла, что кровь идет из разбитого рта и из левой руки. Нагнулась к пакету, лежавшему на земле. Подобрала его и обнаружила, что снизу он прорезан ножом. Первой ее мыслью было: Антуан спас меня. Если бы я не прижимала к сердцу эту посылку, все, что осталось от моего мужа, я была бы сейчас мертва. Кроссовка с толстой подошвой спасла мне жизнь… Ей вспомнилось, что в Средние века реликвии служили оберегами. Клали в медальон или ладанку лоскут платья святой Агнессы или обрывок подошвы святого Бенедикта, носили на шее и чувствовали себя в безопасности. Она поцеловала оберточную бумагу и поблагодарила святого Антуана.

Жозефина ощупала живот, грудь, шею. Нет, вроде не ранена. Внезапно она почувствовала резкую боль в левой руке: он порезал ей тыльную сторону кисти, из раны лилась кровь.

Ей было так страшно, что подкашивались ноги. Она спряталась за толстое дерево и, прижавшись к мокрой шершавой коре, попыталась отдышаться. Первая мысль была о Зоэ. Главное, ничего ей не говорить, ничего. Она не вынесет мысли, что мама в опасности. Это случайность, ошибка, это какой-то псих, он не меня хотел убить, это псих, ну кто может меня ненавидеть настолько, чтобы желать мне смерти, я тут ни при чем, это псих. Слова путались в голове. Она уперлась руками в колени, удостоверилась, что стоит на ногах, и побрела к деревянной лакированной двери своего подъезда.

На столике при входе лежала записка от Зоэ: «Мамочка, я в подвале с Полем, нашим соседом. Кажется, у меня появился друг».

Жозефина прошла в свою комнату, закрыла за собой дверь. Еле живая. Сняла пальто, бросила на кровать, сняла свитер, юбку, обнаружила, что рукав пальто испачкан кровью, а на левой поле — два длинных вертикальных разреза. Свернула его комом, нашла большой пакет для мусора, запихнула туда всю одежду и засунула в дальний угол шкафа. Потом она его выбросит. Внимательно осмотрела руки, ноги, плечи. Ни царапины. Отправилась в душ. Проходя мимо большого зеркала над раковиной, провела рукой по лбу и увидела себя. Бледную как смерть. Потную. С бегающими глазами. Она коснулась волос — а где же шапочка? Потеряла. Наверное, валяется где-то на земле. Слезы хлынули ручьем. Может, надо пойти и забрать шапку, чтобы не оставлять примет, по которым ее можно опознать? Нет, пока ей не хватит храбрости.

Он ударил ее. Прямо в грудь. Ножом. Тонким, острым лезвием. Она могла умереть. В какой-то газете она прочла, что в Европе ходит на свободе не менее сорока серийных убийц. Интересно, сколько их во Франции. Впрочем, из его брани было ясно, что он сводил какие-то счеты. «Доигралась, тварь, я тебе покажу, как выделываться, я тебе глотку поганую заткну». Его слова болью отдавались в мозгу. Он, наверное, с кем-то меня перепутал. Я получила за кого-то другого. Надо обязательно убедить себя в этом, иначе жизнь станет невыносимой. Она никому не сможет доверять. Будет всего бояться.

Она приняла душ, помыла голову, высушила феном, надела футболку, джинсы, на всякий случай накрасилась — вдруг выступят синяки, мазнула помадой по губам и попыталась улыбнуться своему отражению. Ничего не случилось, Зоэ не должна ни о чем догадаться, надо держаться весело, как будто все в порядке. Она не сможет никому об этом рассказать. Придется жить с этой тайной. Или рассказать Ширли? Я могу все рассказать Ширли. Эта мысль ее успокоила. Она шумно выдохнула, выталкивая из себя все напряжение, всю тревогу, разрывающую грудь. Надо принять арнику, чтобы не было синяков. Взяла в аптечке тубу, высыпала дозу гомеопатических шариков под язык, подождала, пока те рассосутся. Может, обратиться в полицию? Предупредить их, что в округе бродит убийца. Да, но… Тогда узнает Зоэ. Нельзя ничего говорить Зоэ. Она открыла люк под ванной и спрятала посылку от товарищей Антуана.

Туда уж точно никто не полезет.

В гостиной она налила себе большой стакан виски, выпила и пошла к Зоэ в подвал.


— Мама, познакомься, это Поль.

Мальчик, примерно одних лет с Зоэ, тощий, как цапля, с копной светлых курчавых волос, в черной майке в обтяжку, вежливо поклонился Жозефине. Зоэ не сводила глаз с матери, ища ее одобрения.

— Здравствуй, Поль. Ты живешь в нашем доме? — спросила Жозефина бесцветным голосом.

— На четвертом этаже. Моя фамилия Мерсон. Поль Мерсон. Я на год старше Зоэ.

Ему казалось важным уточнить, что он старше этой девчонки, глядевшей на него преданными восхищенными глазами.

— А как вы познакомились?

Она изо всех сил старалась говорить спокойно, не обращать внимания на резкие, отрывистые удары сердца.

— Я услышала шум в подвале — бум-бум, спустилась и увидела Поля, он играл на барабанах. Смотри, мам, он устроил в своем отсеке подвала музыкальную студию.

Зоэ потащила мать взглянуть на студию Поля. Он поставил там акустическую ударную установку — бас-барабан, малый барабан, три тома, джазовые тарелки и пару цимбал; картину дополнял черный вертящийся стул. На малом барабане лежали палочки, на стуле — ноты. Под потолком болталась лампочка, распространяя тусклый неверный свет.

— Здорово, — похвалила Жозефина, еле сдерживаясь, чтобы не чихнуть: от пыли щекотало в носу. — Отличные инструменты. Профессиональные.

Она городила первое, что придет в голову. Она ничего не понимала в барабанах.

— Нормальные. «Tama Swingstar». Мне их подарили на прошлое Рождество, а на следующее я получу тарелки от Paiste, «Ride Giant Beat».

Она слушала, поражаясь точности его ответов.

— А ты сделал звукоизоляцию в подвале?

— Ну да… Пришлось, ведь когда я играю, грохот получается тот еще. Я тут репетирую, а играем мы у приятеля, у него свой дом в Коломб. Там можно спокойно играть и никого не беспокоить. А тут народ напрягается… Особенно этот тип за стенкой.

Он показал подбородком на соседний отсек подвала.

— Может, звукоизоляция плохая? — предположила Зоэ, оглядывая стены подвала, покрытые толстой белой пленкой.

— Ну сколько ж можно! Это все-таки подвал. В подвале люди не живут. Папа сказал, что сделал все по максимуму, а тот дядька — профессиональный скандалист. Вечно всем недоволен. И на каждом собрании жильцов, кстати, обязательно с кем-нибудь собачится.

— Может, у него есть причины…

— Папа говорит, нет. Просто склочник. Бузит по любому поводу. Если кто-то поставит машину на пешеходном переходе, он закатывает дикую истерику! Мы-то его знаем как облупленного, мы здесь уже лет десять, так что сами понимаете…

Поль покачал головой — этакий умудренный жизнью взрослый. Он был выше и больше Зоэ, но лицо его пока оставалось детским, а плечи — по-мальчишески узкими.

— Черт! Легок на помине! Прячемся!

Он захлопнул дверь за собой и Зоэ. Жозефина увидела высокого, прекрасно одетого мужчину; он шел с таким хозяйским видом, словно весь подвал был его собственностью.

— Добрый вечер, — выдавила она, вжавшись в стену.

— Добрый вечер, — бросил мужчина и прошел мимо, не удостоив ее взглядом.

Он был в темно-сером деловом костюме и белой рубашке. Костюм подчеркивал каждый мускул мощного торса, широкий виндзорский узел галстука выглядел безупречно, из белоснежных манжет выглядывали две серые жемчужные запонки. Он достал из кармана ключи, открыл дверь в свой отсек и запер за собой.

Поль появился не сразу: сперва убедился, что мужчина ушел.

— Он ничего не сказал?

— Нет, — ответила Жозефина. — По-моему, он меня даже не заметил.

— Да уж, хорош гусь, времени на болтовню не тратит.

— Это твой папа так говорит? — спросила Жозефина; ее забавлял серьезный тон мальчика.

— Нет. Это мама говорит. Она всех в нашем доме знает. У него вроде как шикарный подвал. С мастерской и всякими инструментами. А дома у него аквариум. Огромный, с гротами, водорослями, флуоресцентной подсветкой, искусственными островами. А рыбок в нем нет!

— Твоя мама немало выяснила, я смотрю, — сказала Жозефина, убеждаясь, что из разговоров с Полем можно многое узнать про обитателей дома.

— А между прочим, он ее никогда к себе не приглашал! Она туда заходила один раз, вместе с консьержкой, когда никого не было дома, а у них сработала сигнализация и надо было ее выключить. Он был в дикой ярости, когда узнал. К ним никто не ходит. Я знаю их детей, но они меня никогда к себе не приглашают. Родители не дают. И их никогда не пускают гулять во двор. Выходят, только если родителей нет, а иначе торчат дома! А на третий этаж, к Ван ден Брокам, нас всегда приглашают, и у них здоровенная плазменная панель во всю стену гостиной, с двумя колонками и системой «Долби стерео». Когда у них чей-нибудь день рождения, мадам Ван ден Брок приглашает весь дом и печет пироги. Я дружу с Флер и Себастьяном, могу познакомить их с Зоэ, если она захочет.

— И что, они симпатичные? — спросила Жозефина.

— Да, просто супер! Он врач. А жена — хористка в Гранд-Опера. У нее шикарный голос! Когда она репетирует, слышно на лестнице. Она меня всегда спрашивает, как там моя музыка. Предлагала мне заходить поиграть на рояле, если я хочу. Флер играет на скрипке, Себастьян на саксе…

— Я тоже хочу научиться на чем-нибудь играть… — сказала Зоэ, которая явно почувствовала себя не у дел.

Она подняла на Поля покорное личико: словно ребенок, расстроенный, что взрослые не смотрят на него. Золотистые глаза под шапкой каштановых волос молили о помощи.

— Ты что, никогда ни на чем не играла? — с удивлением спросил Поль.

— Нет… — ответила Зоэ в полном замешательстве.

— Я-то начал с пианино, сольфеджио и прочей мутоты, потом меня это достало, и я стал заниматься на ударных, для группы это гораздо круче.

— У тебя группа? А как называется?

— «Бродяги». Это я придумал название. Здорово, да?

Жозефина слушала разговор ребят и чувствовала, как к ней постепенно возвращается спокойствие. Поль, такой уверенный в себе, имеющий собственное мнение обо всем на свете, — и Зоэ, на грани отчаяния, оттого что не удается привлечь его внимание: личико напряженное, брови нахмурены, губы сжаты. Жозефина буквально слышала, как она копается у себя в голове, выискивая по сусекам, чем бы набить себе цену в глазах мальчика. Зоэ очень выросла за лето, но ее тело пока не успело развиться, было по-детски мягким и пухлым.

— А ты не поиграешь нам немножечко? — попросила Зоэ, видимо, не находя других способов заинтересовать Поля.

— Боюсь, сейчас для этого не лучшее время, — вмешалась Жозефина, показывая глазами на соседний отсек подвала. — Быть может, в другой раз…

— А-а, — раздосадованно протянула Зоэ.

Она совсем сникла и понуро чертила на полу круги носком ботинка.

— Уже пора ужинать, — сказала Жозефина, — Поль наверняка тоже скоро поднимется к себе…

— Я уже ужинал. — Он закатал рукава, взял палочки, взъерошил волосы и принялся расставлять инструменты. — Вы бы не могли закрыть за собой дверь, если не затруднит?

— Пока, Поль! — крикнула Зоэ. — До скорого!

Она помахала рукой — одновременно робко и храбро, что означало: мне бы хотелось снова увидеться с тобой, если ты, конечно, не против.

Он не дал себе труда ответить. Ему было всего пятнадцать, в этом возрасте не ведутся на застенчивых, неоформившихся девочек. В этом сложном возрасте подростки обживают свои новые, непривычные тела и, чтобы придать себе значительности, могут вести себя жестоко, сами того не желая. Своим пренебрежительным обращением он ясно показал Зоэ, кто тут главный; если что, в роли жертвы будет выступать она, а не он.

Элегантный мужчина в сером костюме ждал у лифта. Он посторонился, пропуская их вперед, спросил, какой им этаж, нажал кнопку шестого; потом нажал еще пятый.

— Так это вы новые жильцы…

Жозефина кивнула.

— Добро пожаловать в наш дом. Разрешите представиться: Эрве Лефлок-Пиньель. Я живу на пятом.

— А я — Жозефина Кортес; это моя дочь Зоэ. Мы живем на шестом. У меня есть еще одна дочь, Гортензия, она живет в Лондоне.

— Я сам хотел жить на шестом, но когда мы въезжали, эта квартира была занята. Там жила пожилая чета, мсье и мадам Легратье. Они погибли в автокатастрофе. Хорошая квартира. Вам повезло.

Как сказать, подумала Жозефина. Ее смутил деловой тон, каким сосед говорил о смерти предыдущих жильцов.

— Я туда заходил, когда квартиру выставили на продажу, — продолжал тот, — но мы слишком долго сомневались, переезжать или нет. Сейчас я об этом жалею…

На его губах мелькнула улыбка, потом лицо опять стало бесстрастным. Он был очень высокий, суровый. Лицо точно высечено из камня — сплошные углы и впадины. Черные жесткие волосы разделены безупречным косым пробором, одна прядь спадает на лоб. Карие, очень широко расставленные глаза, брови густые, черные, нос чуть приплюснутый, с небольшой вмятиной на переносице. Белоснежные зубы без намека на кариес, хоть на рекламу дантиста. Какая же громадина, думала Жозефина, украдкой пытаясь прикинуть его рост — метр девяносто, не меньше. Широкий в плечах, стройный, с подтянутым животом. Она представила, как он с теннисной ракеткой в руках получает приз из рук судьи. Очень красивый мужчина. На ладонях у него лежала плашмя белая матерчатая сумка.

— Мы переехали в сентябре, как раз к началу учебного года. Поначалу хлопот было хоть отбавляй, но потом разобрались.

— Вот увидите, дом у нас хороший, жильцы в основном народ приятный, да и район спокойный.

Жозефина поморщилась.

— Вы так не считаете?

— Нет-нет, конечно, — поспешно ответила она, — но, по-моему, вечером аллеи плохо освещены.

Она вдруг почувствовала, что у нее взмокли виски и задрожали ноги.

— Это мелочи. Район красивый, мирный, здесь не бродят банды противных юнцов и никто не уродует стены проклятыми граффити. Мне так нравится светлый камень парижских зданий, терпеть не могу, когда его портят.

В его голосе зазвенел гнев.

— И потом, здесь деревья, цветы, лужайки, по утрам поют птицы, иногда видишь удирающую белку. Для детей важно соприкасаться с природой. Ты любишь животных? — спросил он у Зоэ.

Та стояла, уставившись себе под ноги. Наверное, помнила, что говорил ей Поль о соседе по подвалу, и из солидарности с новым другом держалась отчужденно.

— Ты что, язык проглотила? — спросил мужчина, наклонившись к ней с широкой улыбкой.

Зоэ замотала головой.

— Она стеснительная, — извинилась за нее Жозефина.

— Я не стеснительная, — возразила Зоэ. — Я сдержанная.

— О! — воскликнул он. — У вашей девочки большой словарный запас, и она чувствует оттенки речи.

— Ничего удивительного, я в третьем классе.

— И мой сын Гаэтан тоже… А в какой ты школе?

— На улице Помп.

— И мои дети тоже.

— Вам нравится школа? — спросила Жозефина, опасаясь, что неразговорчивость Зоэ может в конце концов показаться невежливой.

— Есть отличные учителя, а есть совершенно беспомощные. И их пробелы приходится восполнять родителям. Я хожу на все родительские собрания. Мы там наверняка увидимся.

Лифт остановился на пятом этаже, и он вышел, бережно неся свою сумку на вытянутых руках. Обернулся, поклонился с широкой улыбкой.

— Ты видела? — сказала Зоэ. — У него в сумке что-то шевелилось!

— Ну что ты! Наверное, нес окорок или ногу ягненка из морозилки в подвале. Он явно охотник. Помнишь, как он говорил о природе?

Но убедить Зоэ было не так легко.

— Я тебе говорю, оно двигалось!

— Зоэ, хватит все время выдумывать!

— А мне нравится выдумывать. Так жить веселее. Вот вырасту, буду писателем, напишу «Отверженных»…

Они наскоро поужинали. Жозефине удалось скрыть царапины на правой руке. Доедая творожок, Зоэ уже зевала во весь рот.

— Ты спать хочешь, малыш. Беги скорей, ложись.

Зоэ, спотыкаясь, поплелась в свою комнату. Когда Жозефина пришла поцеловать ее на ночь, она уже почти спала. Рядом на подушке лежал плюшевый мишка, изрядно потрепанный многочисленными стирками. Зоэ всегда спала с ним. Бывало, в приступе пылкой любви она спрашивала у матери: «Мам, правда Нестор красивый? Гортензия говорит, что он страшней атомной войны». Жозефине трудно было не согласиться с Гортензией, но она героически лгала, искренне пытаясь найти хоть каплю красоты в бесформенном, линялом, одноглазом куске плюша. Вообще-то в ее возрасте пора обходиться без него, подумала Жозефина, а то никогда не повзрослеет… Каштановые локоны дочери разметались по белой подушке, а обмякшая рука сонно гладила мизинцем то, что раньше было лапой Нестора, а теперь напоминало большую вялую смокву. Ну чисто мужское яичко, заявляла Гортензия под негодующие вопли Зоэ. «Мама, мама, она говорит, что у Нестора яички вместо лап!»

Жозефина приподняла руку Зоэ и стала по очереди целовать пальчики. Пальчик папин, пальчик мамин, пальчик Гортензии, пальчик Зоэ, а чей у нас мизинчик? Это был их ритуал. Долго ли еще дочь будет протягивать ей руку, ожидая магической считалочки, чтобы уснуть безмятежным, счастливым сном? Сердце Жозефины сжалось от нежности и грусти. Зоэ была еще совсем младенец: круглые розовые щеки, маленький носик, зажмуренные от удовольствия глаза, ямочки и перетяжечки на запястьях. Пресловутый трудный возраст еще не изменил ее тело. Жозефину это удивляло, но педиатр успокоила ее: все придет разом, просто ваша девочка не торопится, она так устроена. Однажды утром она проснется, и вы ее не узнаете. У нее вырастет грудь, она влюбится, перестанет с вами разговаривать. Не надо беспокоиться, радуйтесь, пока можно. А кроме того, не исключено, что она не хочет взрослеть. Сейчас все больше детей, которые увязают в детстве, как пчелы в тазу с вареньем.

Гортензия, суровый диктатор, долго смотрела на робкую младшую сестренку свысока. Одна была сама покорность, вымаливала ласку и похвалу, другая неумолимо прокладывала себе дорогу в жизни огнем и мечом. Зоэ светлая, нежная, Гортензия угрюмая, жесткая, непреклонная. Из моих девчонок получилась бы отличная устрица: Гортензия — ракушка, а Зоэ — моллюск.

— Тебе хорошо в новой комнате, солнышко?

— Квартира мне очень нравится, а вот люди нет… Я бы лучше вернулась в Курбевуа. В этом доме все какие-то странные…

— Они не странные, они другие…

— Почему они другие?

— В Курбевуа ты всех знала, у тебя были друзья на каждом этаже, вам было легко разговаривать, легко встречаться. Ходили из квартиры в квартиру без всяких церемоний. А здесь они более…

Она с трудом подбирала слова, глаза слипались от усталости.

— Более важные, надутые… Не такие близкие.

— Ты хочешь сказать, что они жесткие и холодные? Как трупы.

— Ну, я этого не говорила, но, в общем, ты права, детка.

— Тот господин в лифте, он внутри такой холодный, я чувствую! У него как будто все тело панцирем покрыто, чтобы его никто не трогал, а в голове только он один и есть…

— А Поль? Он тоже жесткий и холодный?

— О, нет! Поль…

Она помолчала, потом прошептала еле слышно:

— Поль — он прикольный, мам. Я бы хотела с ним дружить.

— Ты и будешь с ним дружить, малышка.

— А ты думаешь, он меня тоже считает прикольной?

— Во всяком случае, он с тобой говорил, предлагал познакомить тебя с Ван ден Броками. Значит, он хочет снова с тобой увидеться и считает очень даже милой.

— Ты уверена? А по-моему, я ему не больно-то интересна. Мальчишки вообще мной не интересуются. Вот Гортензия — она прикольная…

— Гортензия старше тебя на четыре года. Вот будешь большая, как она, тогда и увидишь!

Зоэ задумчиво смотрела на мать, словно и хотела ей поверить, но никак не могла себе представить, что когда-нибудь сравнится с сестрой в красоте и обаянии. Потом вздохнула, закрыла глаза и зарылась лицом в подушку, зажав в руке медвежью лапу.

— Мам, я не хочу становиться взрослой. Иногда, знаешь, я так боюсь…

— Чего ты боишься?

— Не знаю. И от этого еще страшней.

Точнее не скажешь. Жозефине стало жутко.

— Мам… А как я узнаю, что стала взрослой?

— Когда сможешь сама принять важное решение, ни у кого ничего не спрашивая.

— Вот ты точно взрослая… Даже очень взрослая!

Жозефине хотелось сказать, что она часто колеблется, действует наугад, наудачу, откладывает решение на потом. Полагается на интуицию, старается все исправить, если ошиблась, и вздыхает с облегчением, если угадала. А когда все получается как надо, считает, что ей повезло. Может, мы никогда до конца и не взрослеем, думала она, поглаживая щеки, лоб, нос и волосы Зоэ, слушая ее ровное, спокойное дыхание. Она сидела у изголовья дочки, пока та не уснула; черпала в ее мерном сопении силы, чтобы не думать о том, что случилось… Наконец встала и пошла к себе.

Легла, закрыла глаза, постаралась уснуть. Но всякий раз, проваливаясь в сон, снова и снова слышала брань того мужчины, чувствовала сыплющиеся на нее удары. Все тело болело. Она встала, порылась в целлофановом пакете, который дал ей Филипп. Там было снотворное, найденное в тумбочке Ирис. Не хочу, чтобы таблетки были у нее под рукой. Мало ли что… Возьми, Жози, пусть полежат у тебя.

Она взяла таблетку стилнокса, оглядела маленький белый цилиндрик: интересно, какова минимальная доза? Решила принять половину. Проглотила, запила водой. Не хотелось ни о чем думать. Спать, спать, спать.

Завтра суббота. Завтра она позвонит Ширли.

Она поговорит с Ширли и успокоится. Та умеет все расставить по своим местам.

Может, все-таки надо обратиться в полицию? Пойти и все рассказать, только попросить, чтобы они не разглашали ее имени? Вдруг ее обвинят в пособничестве, если она промолчит, а тот тип опять на кого-нибудь нападет? Она уже почти решилась, хотела встать, но неожиданно уснула.

На другой день ее разбудили вопли Зоэ: та скакала по ее кровати, размахивая какими-то бумажками. Жозефина прикрыла глаза руками, спасаясь от яркого света.

— Детка, а который час?

— Половина двенадцатого, мам, половина двенадцатого!

— Боже, это я столько проспала! А ты давно встала?

— Тра-ля-ля! Я только что проснулась, посмотрела под дверью, нет ли почты, и угадай, что я нашла?

Жозефина села в кровати, поднесла руку ко лбу. Зоэ махала целой пачкой конвертов.

— Рождественский каталог? Тысяча подарков?

— Нет, мамочка, вовсе нет! Гораздо лучше…

Господи, голова-то какая тяжелая! Будто по ней прошел полк солдат в кованых сапогах. Стоило пошевелиться, и все тело наливалось болью.

— Письмо от Гортензии?

Гортензия никогда не писала. Она звонила. Зоэ замотала головой.

— Холодно, мамочка, холодно. Вообще мимо.

— Ну, тогда сдаюсь.

— Всем сенсациям сенсация! Супер-пупер-макси-гипер— сенсация! Вот такой вышины, вот такой ширины! Такая огромная, прямо до самой луны! Kisses and love and peace all around the world! Да пребудет с тобой сила, сестра! Yo! Brother! [6]

При каждом вопле она топала ногой так, что подпрыгивал матрас: сущий вождь племени сиу, в боевом экстазе празднующий победу над врагом и потрясающий его скальпом.

— Хватит скакать, детка. У меня сейчас голова лопнет!

Взъерошенная, ликующая Зоэ плюхнулась на кровать, задрав ноги кверху, и объявила, сияя от счастья так, будто выиграла в лотерею:

— Открытка от папы! Открытка от моего папулечки! У него все хорошо, он все еще в Кении, пишет, что не мог с нами связаться, потому что заблудился в джунглях, а вокруг было полно крокодилов, но он ни на минуту, слышишь, мамуль, — ни на минуту не переставал думать о нас! И он крепко-крепко меня целует! Трам-парам-пам-пам! Папулечка наконец написал!

В очередном торжествующем прыжке она бросилась матери на шею. Жозефина скривилась от боли: Зоэ отдавила ей руку.

— Я так счастлива, мамуль, я так счастлива, ты не представляешь! Теперь уже можно тебе сказать: я боялась, что он умер. Что его крокодил съел. Помнишь, как я боялась туда ехать, боялась увидеть его среди всех этих мерзких тварей? Честно, я была уверена, что рано или поздно они сожрут его живьем!

Она разинула рот, защелкала зубами и громко зачавкала, изображая, как крокодил пережевывает добычу.

— Он жив, мамочка, он жив! Он скоро к нам приедет!

Вдруг она в ужасе замерла.

— Караул! Он ведь не знает нашего нового адреса! Он нас никогда не найдет!

Жозефина протянула руку и взяла открытку. Действительно из Кении, из Момбасы. Отправлена месяц назад, судя по штемпелю на конверте, и конечно же, на прежний адрес, в Курбевуа. Она узнала почерк Антуана, его разудалый стиль.

«Милые мои девочки,

Вот выдалась минутка черкнуть вам два словечка. У меня все хорошо, я вернулся к цивилизации после долгих скитаний по непроходимым и опасным джунглям. Я одолел все: и диких зверей, и лихорадку, и болота, и москитов, а главное, никогда, никогда не переставал думать о вас. Люблю вас всем сердцем. До очень скорого.

Папа».

В шестьдесят семь лет Марсель Гробз стал наконец счастливым человеком и не переставал этому удивляться. С самой зари он читал все благодарственные молитвы, какие знал, он возносил хвалы Господу, лишь бы не кончалось его чудное счастье. Благодарю тебя, Господи, благодарю за то, что Ты осыпал меня своими милостями, окропил счастьем, одарил усладами, указал мне путь к наслаждению, опоил сладострастием, ввергнул в блаженство, захлестнул волнами восторга! Благодарю, благодарю, благодарю!

Он произносил все это каждое утро, не успев спустить ноги с кровати. Повторял перед зеркалом, пока брился. Твердил, натягивая брюки. Поминал Бога и всех святых, завязывая галстук. Обещал подать десять евро первому встречному нищему, опрыскиваясь туалетной водой от «Герлен», удваивал сумму, застегивая пояс, потом обзывал себя жадной мускусной крысой и в приступе покаяния сулил утешить еще пару нищих. Ведь и я мог окончить свои дни под забором, если бы не вырвался из когтей Анриетты и меня не пригрела на своей мягкой груди Конфетка. Сколько бедолаг идут на дно только потому, что им вовремя не протянули руку помощи!

Наконец, умытый, побритый, подтянутый, благоухающий лавандой и альпийской полынью, он выходил на кухню, дабы воздать почести истинной виновнице всей этой благодати, сладчайшей из женщин, царице всех земных удовольствий, а именно своей подруге Жозиане Ламбер, в быту по праву именуемой Конфеткой.

Конфетка колдовала у плиты — литого чугунного чуда фирмы Aga с тройным стеклоэмалевым покрытием, — готовила яичницу своему мужчине. Окутанная розовой пеной пеньюара, сосредоточенная, важная, каждый жест отточен и полон величия. Никто лучше нее не умел выбить яйцо на горячую сковороду, припустить вязкий белок, слегка обжарить желток, проколоть его, помешать, потомить еще, а в самом конце изящным движением запястья сбрызнуть все бальзамическим уксусом и мягко стряхнуть на предварительно подогретую тарелку. За это время тостер Magimix, щелкнув четырьмя хромированными челюстями, выплевывал широкие поджаристые ломти цельнозернового хлеба с льняным семенем. В красивой, под старину, масленке покоилось знаменитое нормандское соленое масло, а белое блюдо с золотой каемкой украшали ломти ветчины на косточке и горка красной икры.

Вторгаться в этот священный ритуал было кощунством, но Марсель Гробз ничего с собой поделать не мог. Если он хотя бы двадцать минут проводил вдали от Конфетки, он бросался по ее следу, как охотничья собака, что гонит оленя, взрывая черным носом осенние листья, и делает стойку, учуяв его запах трепещущими ноздрями. И Марсель Гробз сделал стойку: положил руку на плечо Конфетки, ущипнул ее за талию и звонко чмокнул в плечико.

— Не мешай, Марсель, — пробормотала Жозиана, не сводя бдительного взора с почти готовой яичницы.

Он со вздохом отстранился и присел перед своим прибором у стола, покрытого белоснежной льняной скатертью. Великолепную картину довершали стакан свежевыжатого апельсинового сока, баночка витаминов «для тех, кому за 60» и деревянная лакированная ложечка с пыльцой каштана. Марсель прослезился.

— Вот это забота, вот это внимание, и как все изысканно! Знаешь, Конфетка, твоя любовь прекрасней всего на свете. Без нее я был бы как пустой горшок. Весь мир ничего не стоит без любви. Это немыслимая сила, а люди ею обычно пренебрегают. Только и думают, придурки, как бы набить кошелек! А вот если отдаешь все силы любви, смиренной каждодневной любви, и без оглядки всем ее раздаешь, тогда и сам расцветаешь, и от радости таешь, и прямо летаешь!

— Ты уже в рифму заговорил? — спросила Жозиана, поставив большую тарелку на белую льняную скатерть. — Скоро перейдешь на александрийский стих, а, Расин?

— Это от счастья, Конфетка моя. От счастья я делаюсь поэтом! Мне так хорошо, что я даже сам похорошел, тебе не кажется? Женщины на улице оборачиваются и смотрят мне вслед. Шучу, конечно, но я так рад, так рад…

— Да они пялятся на тебя, потому что ты разговариваешь сам с собой!

— Нет, Конфеточка, нет! От твоей любви я свечусь, как солнце! Они хотят прикоснуться ко мне, чтобы согреться. Смотри: с тех пор, как мы вместе, я хорошею, молодею, сияю, у меня вот даже мускулы появились!

Он похлопал себя по животу, не без труда втянув его, и сморщился от напряжения.

— Ну поехало! Хватит, Марсель Гробз… кончай муси-пуси разводить и давай пей апельсиновый сок, а то все витамины испарятся, и придется тебе их в воздухе ловить.

— Конфеточка! Я ведь серьезно. Я счастлив, так счастлив… Я бы, наверное, взлетел, только сдерживаюсь!

Он на секунду умолк, повязывая вокруг шеи салфетку, чтобы не запачкать белую рубашку, и тут же спросил с набитым ртом:

— А что наследник? Как ему спалось?

— Проснулся часов в восемь, я ему сменила памперс, покормила и хоп — сунула назад в кровать. Он еще спит, и попробуй мне только его разбудить!

— Ну только один поцелуйчик, самый легонький, в правую пяточку… — взмолился Марсель.

— Знаю я тебя. Откроешь свою пасть и так и проглотишь его целиком!

— А он это обожает. Прямо урчит от счастья на пеленальном столике. Я ему вчера три раза памперс менял! И мазал митозилом. Яички у него будь здоров! Прямо зверские! Из моего сыночка вырастет голодный волчище, он будет разить бедных девушек наповал, как африканским копьем, как стрелой из арбалета!

Он расхохотался, довольно потирая руки при мысли о грядущих победах сына.

— Покамест он спит, а у тебя встреча в конторе.

— В субботу, это ж надо! Назначить мне встречу в субботу, ни свет ни заря!

— Какое там ни свет ни заря, сейчас полдень!

— И мы столько проспали?

— Это ты столько проспал!

— Да, недурно мы вчера повеселились с Рене и Жинетт! Вот уж наклюкались! А Младший спал, как сурок! Ну… Конфеточка, миленькая, можно я его расцелую перед уходом?..

Марсель изобразил на лице страстную мольбу, молитвенно сложил руки, но Жозиана была непреклонна:

— Детям положено спать. Особенно в семь месяцев!

— Но он такой большой, я бы ему дал на год больше! Ты же видела: у него уже четыре зуба, а когда я говорю, он все-все понимает. Я тут давеча размышлял, стоит ли открывать еще один завод в Китае. Говорил вслух, думал, он с пальчиками на ногах играет — знаешь, как он их перебирает? считать учится, это точно! А он вдруг поднимает ко мне свою чудную мордашку и говорит: «да». Еще и повторил: «да-да»! Да, говорит, папка, вперед, клянусь тебе, Конфеточка! Я думал, у меня глюки.

— У тебя точно глюки, Марсель Гробз. Совсем крыша съехала.

— Мне показалось даже, что он сказал «go, daddy, go» [7]. Он ведь и по-английски умеет. Ты знала?

— В семь месяцев?

— В том-то и дело!

— Не иначе как твой «Assimil» [8]подействовал! Нет, ты сам-то веришь в эту чушь? Ой, Марсель, дурной ты стал, я уж беспокоюсь.

Каждый вечер, укладывая сына, Марсель Гробз ставил диск с курсом английского языка. Купил в книжном магазине «WH Smith» на улице Риволи, в детском отделе. Он ложился на ковер рядом с колыбелькой, разувался, клал под голову подушечку и повторял в темноте фразы из урока номер один. My name is Marcel, what’s your name? I live in Paris, where do you live? I have a wife… [9]Ну, то есть, a nearly wife, почти жена, поправлялся он в темноте. Нежный голос англичанки убаюкивал его. Он засыпал, так ни разу и не дослушав до конца первый урок.

— Согласен, он не то чтобы бегло болтает, но несколько слов точно лепечет. Во всяком случае, я точно слышал «go-daddy-go». Руку даю на отсечение!

— Спрячь сейчас же свою руку, не то останешься калекой! Марсель, опомнись. Твой сын — нормальный, совершенно нормальный малыш, что вовсе не мешает ему быть очень красивым, живым и смышленым… И нечего из него тут делать китайского императора, полиглота и бизнесмена! Или ты уже запланировал его выступление на совете директоров?

— Я тебе говорю только то, что сам видел и слышал. И ничего я не придумываю. Ты мне не веришь, это твое право, но когда он тебе скажет «hello, mummy, how are you?» [10]или то же самое по-китайски, ведь я собираюсь заниматься с ним китайским, как только он выучит английский, не урони его, пожалуйста, от ужаса. Я тебя просто предупреждаю.

И он принялся за яичницу, усердно макая в тарелку кусочки хлеба с маслом.

Жозиана, стоя к нему спиной, украдкой следила за его отражением в стекле. Он, такой веселый и бодрый, поглощал кусок за куском, орудуя руками, что тебе Тарзан. Улыбался чему-то, застывал с полным ртом, пытаясь уловить какой-нибудь звук из детской; потом, ничего не услышав, печально продолжал жевать. Жозиана невольно улыбнулась. Эти два Марселя, Старший и Младший, будут отличной парочкой сорванцов. У Младшего, надо признать, серого вещества хватает и котелок варит. В семь месяцев он вполне уверенно восседал на детском стульчике и повелительно указывал перстом на желанный предмет. Если она не слушалась, он хмурился и бросал на нее убийственные взгляды. Когда она говорила по телефону, он слушал, склонив голову набок, и кивал. Иногда казалось, что он хочет что-то сказать и сердится, потому что не находит слов. Однажды даже щелкнул пальцами! Она довольно смутно представляла себе, как должны вести себя младенцы, но не могла не признать, что Младший развивается очень быстро. Ей оставалось сделать лишь шаг, и она бы тоже стала утверждать, что малыш разбирается в финансовых делах отца. Но она не желала его делать. Марсель Младший будет расти постепенно, как все нормальные дети. Не хочу, чтобы он стал каким-нибудь вундеркиндом, тщеславным яйцеголовым умником. Хочу, чтобы он сидел в распашонке, перемазанный кашей, с голой попкой, а я его ласкала и тискала в свое удовольствие. Я слишком долго его ждала, чтобы отпустить во взрослый мир еще в памперсах.

Жизнь подарила Жозиане двух мужчин, большого и маленького, и они по кирпичику возводили ее счастье. И теперь пусть только попробует их у нее отнять! Она, жизнь, и так не больно-то ласково с ней обходилась. Один раз Жозиане крупно повезло, и она никому не позволит украсть у нее ни кусочка, ни крошечки счастья. У меня с ним свои счеты. И нынче на моей улице праздник. Пора уже мне получить свое, и не пытайтесь меня надуть. Прошли времена, когда я горе мыкала. Прошли времена, когда я была маленькой голодной секретаршей, когда я была одалиской для Марселя, моего шефа, владельца мебельной сети «Казамиа», сколотившего миллиарды на креслах, диванах, коврах, светильниках и прочих прибамбасах для дома. Марсель возвел ее в ранг спутницы жизни и оставил с носом первую жену, старую каргу Анриетту. Конец истории, начало моего счастья.

Она не раз видела Анриетту: та бродила вокруг их дома, пряталась за угол, чтобы ее не заметили. Но у нее на голове такой блин, что попробуй не заметь! Хочешь поиграть в сыщика, так хоть шляпу свою сними, не то тебя живо раскусят. И нечего делать вид, будто ходила по соседству в «Эдиар» [11]набивать брюхо деликатесами. Ну раз, ну два, но не три же подряд. И что эта долговязая мумия тут шатается, шпионит за их счастьем? Жозиана вздрогнула. Не зря она рыщет, ох не зря, что-то выискивает. Ждет удобного случая. Не дает развода, все чего-то еще добивается, все ей мало. Бьется за каждую пядь своей территории. Опасность, всюду опасность. «Тревога, внимание, тревога» — стучало в голове Жозианы. Вечно ей не везло, вечно она получала сплошные гадости, но теперь нашла тихую гавань и не даст сбить себя с толку и обобрать. Будь осторожна, привычно шептал ей внутренний голос. Будь осторожна, держи нос по ветру и жди, когда запахнет жареным.

Телефонный звонок вывел ее из задумчивости. Она протянула руку, сняла трубку.

— Здравствуйте, — сказала она машинально, еще вся во власти мрачных мыслей.

Это была Жозефина, младшая дочь Анриетты Гробз.

— Вы хотите поговорить с Марселем? — сухо спросила Жозиана.

И молча протянула ему трубку.

Когда выходишь замуж за немолодого человека, он тебе достается со всем семейным скарбом. А у Марселя был полный набор: от походной аптечки до старинного сундука. Анриетта, Ирис, Жозефина, Гортензия, Зоэ были его семьей так долго, что она уже не могла смахнуть их тряпкой, как пыль. Но как хотелось!

Марсель вытер рот и встал, чтобы взять трубку. Жозиана предпочла удалиться. Пошла в ванную, стала разбирать грязное белье: белое отдельно, цветное отдельно. Домашняя работа успокаивала. Анриетта, Жозефина. Кто объявится в следующий раз? Малышка Гортензия, перед которой мужики прыгают на задних лапках?

— Это Жози, — объявил Марсель, возникая на пороге. — С ней случилась странная история: ее муж, Антуан…

— Это которого крокодил сожрал?

— Он самый… Представь себе, их младшая дочка Зоэ получила от него открытку, посланную из Кении месяц назад. Он жив!

— А ты-то тут при чем?

— Ко мне в июне приходила любовница Антуана, некая Милена, наводила справки о деловой жизни в Китае. Хотела заняться торговлей косметикой, связалась с одним китайским финансистом и просила дать несколько полезных советов. Мы часок поговорили, и с тех пор я ее больше не видел.

— Точно?

Глаза Марселя загорелись. Ему нравилось, когда Жозиана ревновала. Он от этого как-то молодел, свежел, наливался силой.

— Точнее не бывает.

— И Жозефина хотела, чтобы ты дал ей координаты этой девицы.

— Именно. Они у меня в конторе где-то есть.

Он помолчал, поскреб пальцем дверной косяк.

— Можно как-нибудь вечерком позвать ее на ужин, я всегда любил эту девчушку…

— Да она старше меня!

— Ой, ладно тебе! Всего на годик или два…

— На годик или на два, это все равно называется старше! Или ты считаешь задом наперед? — обиженно возразила Жозиана.

— Но ведь я помню ее совсем крохой, Конфетка! Когда она еще бегала с косичками и играла в волчок! Эта малышка выросла на моих глазах…

— Да, ты прав! У меня что-то сегодня нервы шалят. Сама не знаю почему… У нас все слишком хорошо, Марсель, слишком хорошо, боюсь, как бы не влетела к нам в окно старая черная вонючая ворона и не накаркала нам беду.

— Нет! Нет! Это наше счастье, мы его ни у кого не украли! Теперь нам улыбнулась удача!

— А разве жизнь всегда честно воздает по заслугам? Разве она бывает справедливой? Где ты такое видел, а?

Она погладила Марселя по голове, и он даже засопел от удовольствия.

— Еще, Конфеточка, еще… Любви много не бывает. Я за тебя все готов отдать, даже левое яичко…

— А правое?

— Левое за тебя, а правое за Младшего.


Ирис протянула руку за зеркалом. Пошарила на тумбочке у кровати: нету, исчезло. Она села в постели, кипя от ярости. Украли. Боятся, что я его разобью и вскрою себе вены. За кого они меня держат? Что я, полоумная, резать себя на куски? И почему, интересно, я не имею права свести счеты с жизнью? Почему мне отказывают в этой последней радости? Чтобы сохранить мою жизнь? Да какая может быть жизнь в сорок семь с половиной! Она кончена! Морщины все глубже, кожа обвисает, повсюду скапливаются жировые тельца. Сперва прячутся, но втихаря ведут свою разрушительную работу. А когда покроют вас целиком, превратят в вялую, дряблую биомассу, тогда им уже нечего стесняться, и они на просторе довершают свое дело. Я каждый день за ними слежу. Беру зеркальце, осматриваю кожу под коленками и вижу, как там растет, пухнет слой жира. И никак его не сгонишь, ведь я день-деньской валяюсь в постели. Я медленно погибаю на этом одре. Лицо становится восковым, как потеки на церковной свечке. Я читаю это в глазах врачей. Они не смотрят на меня. Говорят со мной, как с пробиркой, в которую нужно налить лекарство. Я больше не женщина, я какой-то перегонный куб из лаборатории.

Она дотянулась до стакана и запустила им в стену.

— Я хочу себя видеть! — завопила она. — Хочу себя видеть! Верните мне зеркало!

Зеркало было ее лучшим другом и заклятым врагом. Оно отражало влажный, глубокий, переменчивый взгляд ее синих глаз — и замечало каждую морщинку. Иногда, если повернуть его к окну и поймать луч солнечного света, оно делало ее моложе. А если повернуть к стене, оно прибавляло ей лет десять.

— Отдайте зеркало! — взвыла она, молотя кулаками по одеялу. — Зеркало верните, не то я перережу себе горло! Я не больная, я не сумасшедшая, меня просто предала родная сестра. Такие болезни вы все равно не умеете лечить.

Она схватила столовую ложку, из которой пила лекарство, протерла ее краешком простыни и вгляделась в свое отражение. Но так лицо казалось распухшим, бесформенным, словно его искусал пчелиный рой. Ложка тоже полетела в стену.

Что же такое со мной случилось, почему я валяюсь здесь одна, без друзей, без мужа, отрезанная от всего мира?

И вообще, жива ли я еще?

Когда ты один, ты никто. Нет, у меня осталась Кармен… но она не считается, отмахнулась Ирис от этой мысли, она всегда меня любила и будет любить до конца дней. К тому же Кармен мне надоела. Верность надоедает, добродетель гнетет, тишина режет уши. Я хочу шума, взрывов смеха, шампанского в свете розовых абажуров, хочу страстных мужских взглядов, зависти и сплетен подруг. Беранжер ни разу ко мне не пришла. Ее мучает совесть, и потому она помалкивает, когда обо мне судачат в парижских гостиных, сперва помалкивает, а потом, не выдержав, присоединяется к своре с криком: «Какие же вы злые, бедняжка Ирис прозябает в клинике, она не заслужила такой жалкой участи, она просто была неосторожна…» — а в ответ раздается дружный визг: «Ах, неосторожна? Какая ты добренькая! Ты хотела сказать — непорядочна! Очень непорядочна!» И тогда, сбросив с себя бремя верности подруге, она, смакуя каждое слово, с наслаждением погружается в болото злословия: «Да, нехорошо она поступила. Очень нехорошо!» — и вливается в хор сплетников, где каждый на свой лад норовит вытереть ноги о ту, что не может теперь себя защитить. «Так ей и надо, — подводит итог самая ядовитая из змей. — Довольно уж она обливала нас презрением. Она теперь никто». Надгробная речь окончена, пора выбирать новую жертву.

И они правы, признала Ирис, разглядывая белые стены, белые простыни, белые занавески. Кто я на самом деле? Никто. Пустое место. Я сама все угробила, меня хоть в словарь вставляй, синонимом к слову «неудачница». Неудачница, женский род, единственное число, см. Ирис Дюпен. Надо бы вернуть себе девичью фамилию, скоро замужеству моему придет конец. Жозефина все у меня заберет. Мою книгу, моего мужа, моего сына, мои деньги.

Можно ли так жить? Отрезанной от семьи, от друзей, от мужа и ребенка? Да и от себя самой. Я скоро стану бесплотным духом. Растворюсь в небытии и пойму, что внутри меня всегда была пустота. Что я всегда была только видимостью.

Раньше я существовала потому, что другие смотрели на меня, наделяли мыслями, талантами, стилем, элегантностью. Я существовала потому, что была женой Филиппа Дюпена, потому что у меня была кредитка Филиппа Дюпена, связи Филиппа Дюпена. Меня боялись, меня уважали, мне пели лживые дифирамбы. Я могла утереть нос Беранжер, произвести впечатление на мамашу. Я имела успех.

Она запрокинула голову и дико захохотала. Чего стоит успех, которым ты обязан не себе, который не выковываешь сам, не строишь потихоньку, по кирпичику! Когда теряешь такой успех, впору скрючиться на тротуаре и просить милостыню.

Однажды вечером, не так давно, до болезни, она вышла из магазина, груженная пакетами, побежала к такси и чуть не налетела на нищего, сидевшего на пятках на тротуаре, понурив голову, не поднимая глаз. Всякий раз, когда монетка падала в его кружку, он глухо повторял: «Спасибо, мсье. Спасибо, мадам». Ей не впервой было видеть нищих, но почему-то именно этот привлек ее внимание. Она отвернулась, ускорила шаг. Нет у нее времени подавать милостыню, такси вот-вот уедет, а вечером они с мужем идут в гости, надо привести себя в порядок, принять ванну, выбрать платье среди десятков нарядов, причесаться, накраситься. Придя домой, она спросила Кармен: скажи, я не окажусь на улице, как тот нищий? Не хочу быть бедной. Кармен обещала, что такого никогда не случится, что она будет работать не покладая рук, лишь бы хозяйка могла блистать. Она поверила. Нанесла на лицо маску с пчелиным воском, расслабилась в горячей ванне, закрыла глаза.

А ведь теперь я скоро стану похожа на нищенку, подумала она, приподнимая одеяло в поисках зеркальца. Может, оно где-то тут. Просто я забыла положить его на место, и оно затерялось в постели.

Зеркало, мое зеркало, верните мне зеркало, я хочу себя видеть, хочу убедиться, что я существую, что я не испарилась. Что еще могу нравиться.

Лекарства, которые ей дали вечером, понемногу начинали действовать, она еще какое-то время бредила, видела отца, сидящего с газетой у нее в ногах, мать, проверяющую, хорошо ли булавки держат шляпу, Филиппа, ведущего ее, в белом подвенечном платье, по центральному проходу к алтарю. Я никогда его не любила. Я никогда никого не любила и хотела, чтобы все любили меня. Бедная девочка! Какая же ты жалкая. «Настанет день, когда мой принц вернется, настанет день, когда мой принц вернется…» [12]Габор. Он был моим прекрасным принцем. Габор Минар. Знаменитый режиссер, все его превозносят, его звезда сияет так ярко, что хочется полететь к ней, как бабочка на свет. Я готова была все бросить ради него: мужа, сына, Париж. Габор Минар. Она швырнула его имя в лицо самой себе, как обвинение, как упрек. Я не любила его, когда он был беден и безвестен, я бросилась ему на шею, когда он прославился. Я никогда не имела собственного мнения, мне во всем нужна была оценка других. Даже в любви. Тоже мне любовь, просто смешно.

Ирис обладала изрядной проницательностью, и от этого ей было еще хуже. В гневе она могла быть несправедлива, но быстро приходила в разум и проклинала себя. Кляла себя за трусость, за легкомыслие. Жизнь при рождении дала мне все, а я сама ничего не сделала. Только плыла по течению, качалась на волнах.

Будь у нее побольше самоуважения, эти озарения безжалостной ясности, когда она чернила себя даже больше, чем заслуживала, могли бы заставить ее исправиться, научиться любить себя. Но для самоуважения одного гонора мало, оно требует усилий, работы над собой, а от одной лишь мысли о работе и усилиях Ирис брезгливо наморщила нос. Да к тому же у меня и времени на это не осталось, деловито подумала она. В сорок семь с половиной поздно начинать жизнь заново. Можно залатать прорехи, заткнуть дыры, но ничего нового уже не построишь.

Нет уж, подумала она, пытаясь успеть принять решение, прежде чем погрузиться в сон, мне надо как можно скорее найти нового мужа. Побогаче, посильнее, повлиятельнее, чем Филипп. Величайшего из мужей. Чтобы я им восхищалась, чтобы я преклонялась и трепетала перед ним, как маленькая девочка. Чтобы он взял мою жизнь в свои руки и вернул меня миру. А мне вернул бы деньги, связи и светские рауты. Вот выйду отсюда и снова стану прекрасной, ослепительной Ирис.

«Первая позитивная мысль с тех пор, как меня тут заперли, — пробормотала она, подтягивая одеяло к подбородку, — может, я выздоравливаю?»

В воскресенье утром Лука наконец позвонил. Накануне Жозефина послала ему на мобильный три сообщения. Никакого ответа. Плохой знак, думала она, нервно постукивая ногтем по зубам. Еще она накануне звонила Марселю Гробзу, узнать координаты Милены. Надо поговорить с ней. Спросить, вдруг она тоже получила открытку от Антуана. Вдруг она знает, где он, чем занимается и жив ли он на самом деле. Не могу в это поверить, не могу поверить, твердила про себя Жозефина. В письме из посылки еще раз говорилось о его ужасной смерти. Это было письмо-соболезнование, а не поздравление с днем рождения.

Эта новость так потрясла ее, что она почти забыла, что стала жертвой нападения. По правде говоря, оба события смешались в голове, переполняя ее страхом и недоумением. Очень трудно было с Зоэ: в эйфории от скорого приезда папы та задавала тысячи вопросов, строила планы, воображала себе встречу с поцелуями и скакала по дому, не в силах усидеть на месте. Только что не канкан отплясывала, тряся своими детскими кудряшками.

Они как раз завтракали, когда зазвонил телефон.

— Жозефина, это Лука.

— Лука! Где вы были? Я вчера звонила вам весь день.

— Я не мог разговаривать. Вы свободны сегодня после обеда? Может, прогуляемся вдоль озера?

Жозефина быстро прикинула свои планы. Зоэ собирается в кино с одноклассницей, часа три у нее будет.

— В три, у лодочной станции? — предложила она.

— Договорились.

И повесил трубку. Жозефина какое-то время сидела с телефоном в руке и вдруг поняла, что ей грустно. Он был краток и сух. Ни капли нежности в голосе. Слезы навернулись на глаза, она зажмурилась.

— Что-то не так, мам?

Зоэ с беспокойством смотрела на нее.

— Это Лука. Боюсь, опять какие-то неприятности с его братом, ну, ты знаешь, Витторио…

— А… — облегченно вздохнула Зоэ: причиной маминого расстройства оказался чужой человек.

— Хочешь еще тостов?

— Да, да! Пожалуйста, мамуль.

Жозефина встала, отрезала хлеба, положила в тостер.

— С медом? — спросила она.

Она старалась говорить весело, оживленно, чтобы Зоэ не заметила грусти в ее голосе. Внутри образовалась пустота. С Лукой я счастлива урывками. Краду у него счастье, выцарапываю, подбираю по крошке. Вхожу к нему как вор. Он закрывает глаза, делает вид, что не видит, позволяет себя грабить. Люблю его как-то против его воли.

— Это тот вкусный мед, который любит Гортензия?

Жозефина кивнула.

— Она не обрадуется, когда узнает, что мы его ели без нее.

— Но ты же не съешь всю банку?

— Кто знает, — сказала Зоэ, плотоядно улыбнувшись. — Банка новая, да? Ты ее где купила?

— На рынке. Продавец сказал, что перед едой его надо немножко подогреть на водяной бане, тогда он не засахарится.

Идея доставить удовольствие Зоэ, устроить для нее эту медовую церемонию, отодвинула мрачные мысли о Луке на второй план, и Жозефина расслабилась.

— Ты такая хорошенькая, — улыбнулась она, потрепав дочку по голове. — Надо бы расчесаться как следует, а то колтуны будут.

— Я хочу быть коалой… И не надо будет причесываться.

— Выпрями спинку!

— Да уж, коалам живется куда легче! — вздохнула Зоэ, распрямляясь. — А когда вернется Гортензия, мам?

— Не знаю…

— А Гэри когда приедет?

— Понятия не имею, детка.

— А Ширли? О ней что-нибудь слышно?

— Я пыталась вчера ей дозвониться, но никто не подходил. Наверное, уехала на выходные.

— Я по ним скучаю… Скажи, ма, у нас как-то мало родственников, да?

— Да уж, родней мы не слишком богаты, — шутливым тоном ответила Жозефина.

— А Анриетта? Ты не можешь с ней помириться? Была бы хоть однабабушка… Пускай она и не любит, когда ее так называют!

Анриетту все звали просто по имени: ни «бабушкой», ни «бабулей», ни просто «ба» она быть не желала.

Зоэ подчеркнула слова « хоть одна». У Антуана тоже было туго с родней. Единственный сын, родители рано умерли, с тетками, дядьками и двоюродными братьями он перессорился и с тех пор не встречался.

— У тебя есть одиндядя и одиндвоюродный брат, это уже кое-что.

— Ну-у, это мало… У всех девочек в классе настоящие большие семьи…

— Ты правда скучаешь по Анриетте?

— По времени, да.

— «По времени» не говорят, говорят «временами» или «время от времени», любимый мой малыш…

Зоэ кивнула и замолчала. О чем она думает, удивилась Жозефина, глядя на дочь. Личико Зоэ помрачнело. Она размышляла. Казалось, всем ее существом завладела одна какая-то мысль, и она напряженно обдумывала ее в тишине, положив подбородок на руки и упрямо сведя брови. Жозефина молча следила за сменой выражений на ее лице, не хотела вторгаться в этот внутренний диалог. Глаза Зоэ то темнели, то прояснялись, лоб то хмурился, то вновь разглаживался. Наконец она подняла взгляд на мать и с тревогой в голосе спросила:

— Скажи, мам, тебе не кажется, что я похожа на мужчину?

— Нет, ни капельки! С чего ты взяла?

— А у меня не квадратные плечи?

— Нет! Что за глупости!

— Просто я купила «Элль». Его все девчонки в классе читают…

— И что?

— Не надо читать «Элль». Никогда. Там все девушки такие красивые… Я никогда такой не буду.

Рот у нее был набит: она жевала уже четвертый тост.

— Я, во всяком случае, считаю, что ты красивая и у тебя вовсе не квадратные плечи.

— Ну ты-то понятно, ты моя мама. Мамы всегда считают, что их дочери красивые. Разве Анриетта тебе это не говорила?

— Вообще-то нет! Она говорила, что я некрасивая, но если очень постараться, во мне можно найти что-то интересное.

— А какая ты была маленькая?

— Да ни кожи, ни рожи, на всех зверей похожа!

— А прикольная?

— Не думаю.

— А как же получилось, что ты понравилась папе?

— Наверное, он как раз и разглядел то самое, «интересное»…

— У папы глаз-алмаз, да, мам? Он когда вернется, как ты думаешь?

— Не имею ни малейшего представления, малыш. Тебе надо делать уроки на понедельник?

Зоэ кивнула.

— Надо сделать их до того, как пойдешь в кино, а то потом голова будет другим занята.

— А можно мы вечером посмотрим вдвоем какой-нибудь фильм?

— Два фильма за один день?

— Можно посмотреть какой-нибудь шедевр, тогда будет совсем другое дело, это будет для общего развития. Я, когда вырасту, стану режиссером. Сниму фильм по «Отверженным»…

— Что это у тебя сейчас все «Отверженные» да «Отверженные»?

— По-моему, это ужасно красивая история, мам. Я прямо плачу, когда читаю про Козетту, с этим ее ведром и с куклой… А потом у них такая красивая любовь с Мариусом, и все хорошо кончается. У нее больше нет в сердце ран.

«А что делать, если любовь наносит рану в сердце, большую, как воронка от снаряда, такую огромную, что сквозь нее небо видно? — думала Жозефина, спеша на встречу с Лукой. — Кто знает, что он чувствует ко мне? Я не осмеливаюсь сказать ему: “Я вас люблю”, боюсь, что это слишком громкое слово. Я знаю, что в моем “люблю” прозвучит вопрос “А вы любите меня?”, который я тоже не решаюсь задать, боюсь, что он повернется спиной и уйдет, сунув руки в карманы. Неужели влюбленная женщина непременно должна переживать и мучиться?»

Он ждал ее у лодочной станции. Сидел на скамейке, руки в карманах, ноги вытянуты, длинный нос смотрит в землю, прядь темных волос падает на лицо. Она остановилась, приглядываясь к нему, прежде чем подойти. Беда в том, что я не могу быть легкой, свободной в любви. Мне хочется броситься любимому на шею, но боюсь его напугать, если смиренно подниму к нему лицо, молящее о поцелуе. Я люблю украдкой. Когда он поднимает на меня глаза, ловит мой взгляд, я подстраиваюсь под его настроение. В любви я становлюсь такой, какой он хочет меня видеть. Пылаю на расстоянии, а как только он приближается, сдерживаю себя. Вы ничего не знаете, Лука Джамбелли, вы считаете меня пугливой мышкой, но если бы вы прикоснулись к любви, кипящей во мне, то получили бы ожог третьей степени. Я нравлюсь себе в этой роли: веселю вас, успокаиваю, чарую, преображаюсь в нежную и терпеливую сиделку, подбираю крошки, которые вам угодно мне уделить, и делаю из них сытные бутерброды. Мы уже год встречаемся, а я знаю о вас лишь то, что вы прошептали мне тогда, в первый раз… В любви вы похожи на человека, потерявшего аппетит.

Он заметил ее. Поднялся. Поцеловал в щеку легким, почти дружеским поцелуем. Жозефина вся сжалась: поцелуй пробудил в ней смутную боль. Надо поговорить с ним — именно сегодня, расхрабрилась она вдруг, как часто бывает с очень робкими людьми. Я расскажу ему о своих несчастьях. Что это за возлюбленный, если от него надо прятать свои беды и тревоги?

— Как дела, Жозефина?

— Бывало и получше…

Давай смелей, велела себе Жозефина, будь сама собой, расскажи, как на тебя напали, расскажи про открытку.

— У меня было два кошмарных дня, — заговорил он. — Мой брат исчез в пятницу после обеда, как раз когда мы должны были встретиться в этом ресторане, который вам так нравится, а мне так совсем нет.

Он повернулся к ней, насмешливо улыбнулся краешком губ.

— Он должен был прийти к врачу, который лечит его от припадков буйства, и не пришел. Его везде искали, но он явился только сегодня утром. В ужасном состоянии. Я уж боялся худшего. Простите, что подвел вас.

Он взял Жозефину за руку; прикосновение его длинных, горячих и сухих пальцев растрогало ее. Она потерлась щекой о рукав его полупальто, словно говоря: ничего страшного, я вас прощаю.

— Я подождала вас, а потом пошла домой и поужинала с Зоэ. Я так и поняла, что у вас какие-то неприятности с… эээ… с Витторио.

Ей показалось забавным, что она запросто называет по имени человека, с которым незнакома и который вдобавок ее ненавидит. Это давало ощущение какой-то фальшивой близости. С какой стати он меня ненавидит? Я ему ничего плохого не сделала.

— Когда он сегодня утром пришел домой, я его ждал. Весь вчерашний день и всю ночь я сидел у него на диване и ждал. Он посмотрел на меня так, словно первый раз видел. Совершенно не в себе. Ринулся в душ, не проронив ни звука. Я уговорил его принять снотворное и лечь спать, он на ногах не стоял.

Его рука стиснула руку Жозефины, словно пытаясь передать ей все отчаяние этих двух дней, когда он ждал и боялся худшего.

— Витторио меня тревожит, я уже не знаю, что с ним делать.

Рядом остановились две молодые стройные женщины, запыхавшиеся после бега трусцой. Обе помирали от хохота и глядели на часы: сколько еще осталось бегать? Одна еле проговорила сквозь смех:

— Ну вот я ему и говорю: ты чего, в конце концов, от меня хочешь? А он мне такое выдал, ни за что не угадаешь! Хватит, говорит, меня грузить! Это я-то его гружу! Короче, с меня довольно, я, наверное, завяжу. Видеть его больше не могу. Чего ему еще надо? Чтобы я ему гейшей была? И молчала в тряпочку? Готовила ему всякие вкусности и ножки раздвигала, когда он велит? Да лучше уж одной жить. По крайней мере спокойней, и хлопот куда меньше!

Молодая женщина решительно скрестила руки на груди, ее чуть раскосые карие глаза пылали гневом. Подружка, шмыгая носом, кивнула. И обе побежали дальше.

Лука посмотрел им вслед.

— Не только у меня проблемы, как я погляжу.

Самое время рассказать о своих несчастьях, встрепенулась Жозефина.

— У меня тоже… У меня тоже проблемы.

Лука удивленно поднял бровь.

— Случились две вещи, одна очень неприятная, другая невероятная, — произнесла Жозефина, стараясь говорить шутливым тоном. — С которой начинать?

Мимо них промчался черный лабрадор и плюхнулся в озеро. Лука отвернулся и стал смотреть на пса. На поверхности зеленоватой воды расплывались радужные бензиновые пятна. Пес плыл, разинув пасть, шумно дыша. Хозяин бросил ему мячик, и он старался изо всех сил. Его черная блестящая шерсть искрилась, от морды расходились буруны; утки разлетались во все стороны и опасливо садились поодаль.

— Нет, все-таки собаки — это что-то невероятное! — воскликнул Лука. — Смотрите!

Пес выскочил из воды, отряхнулся и положил мячик у ног хозяина. Гавкнул, завилял хвостом: просил поиграть еще. А действительно, с чего начать? подумала Жозефина, следя глазами за мячиком, который снова полетел в воду, и псом, который ринулся за ним.

— Так что вы говорили, Жозефина?

— Я говорила, что со мной случились две вещи: одна страшная, другая странная.

Она попыталась улыбнуться, чтобы как-то смягчить свой рассказ.

— Я получила открытку от Антуана… ну… Вы знаете, моего мужа…

— Но я думал, что он…

Он замялся, и Жозефина договорила за него:

— Умер?

— Да. Вы мне говорили, что…

— Я тоже так думала.

— Действительно странно.

Жозефина ждала какого-нибудь вопроса, предположения, удивленного вскрика, хоть какой-то реакции, чтобы обсудить эту новость, но он только нахмурился и спросил:

— А другая вещь, страшная?

«То есть как? — подумала Жозефина. — Я говорю ему, что мертвец пишет открытки, наклеивает на них марки, кидает в почтовый ящик, а он меня спрашивает, что еще случилось? То есть для него это нормально? Что мертвецы встают по ночам и пишут письма? Впрочем, не такие уж они и мертвые, коли бегают на почту; вот почему там вечно очереди!» Она сглотнула и выпалила единым духом:

— А еще меня чуть не убили!

— Чуть не убили, вас? Это невозможно!

А почему, собственно? Или из меня получился бы плохой труп? Может, я не подхожу на эту роль?

— В пятницу вечером, когда я возвращалась с нашего несостоявшегося свидания, меня пырнули ножом прямо в сердце. Вот сюда! — Она ударила себя кулаком в грудь, чтобы подчеркнуть трагизм фразы, и подумала, что выглядит смешно. Она не слишком убедительна в роли героини криминальной хроники. Он, наверное, думает, что она интересничает, хочет соперничать с его братом.

— Что вы такое рассказываете, это же совершенно невероятно! Если бы вас пырнули ножом, вы бы погибли…

— Меня спасла кроссовка. Кроссовка Антуана….

Она спокойно объяснила ему, что произошло. Он слушал, рассеянно наблюдая за голубями.

— Вы заявили в полицию?

— Нет. Я не хотела, чтобы узнала Зоэ.

Он непонимающе посмотрел на нее.

— Однако, Жозефина! Если на вас напали, вам надо обратиться в полицию.

— Как это «если»? На меня напали.

— Но этот человек может напасть на кого-нибудь еще! И эта смерть будет на вашей совести.

Мало того, что он не обнял ее, не успокоил, не сказал «не бойтесь, я с вами, я вас в обиду не дам», — он еще и обвиняет ее, думает о следующей жертве. Она беспомощно хлопала глазами: что же должно с ней произойти, чтобы он заволновался?

— Вы мне не верите?

— Верю… я вам верю. Я только советую вам пойти в полицию и подать заявление.

— Вы, похоже, знаток в этих делах.

— Я привык иметь дело с полицейскими, из-за брата. Почти во всех парижских участках побывал.

Она в изумлении уставилась на него. Он вернулся к своим делам. Сделал небольшой крюк, чтобы выслушать ее, и плавно вырулил назад, к собственной беде. И это он, мой любимый, мой прекрасный принц? Человек, пишущий книгу о слезах, цитирующий Жюля Мишле: «…драгоценные слезы, они текли в светлых легендах, в чудесных стихах и, возносясь к небу, застывали кристаллами гигантских соборов, устремленных к Всевышнему». Черствое сердце, да. Мелкое и сухое, как коринка. Он обнял ее за плечи, притянул к себе и прошептал ласково и устало:

— Жозефина, я не могу решать проблемы всех на свете. Не будем все усложнять, ладно? Мне хорошо с вами. Вы — мой единственный уголок веселья, нежности, смеха. Не надо его разорять. Пожалуйста…

Жозефина безропотно кивнула.

Они пошли вдоль озера, встречали других бегунов, и купающихся собак, и детей на велосипедах, и отцов, бегущих сзади, согнувшись в три погибели и придерживая их за сиденье, и какого-то потного черного гиганта с мощным голым торсом. Она подумала, не спросить ли Луку: «О чем вы хотели со мной поговорить, когда мы не встретились в кафе? Кажется, о чем-то важном?» — но не стала.

Рука Луки, медленно поглаживающая ее плечо, казалось, так и норовила соскользнуть.

В тот день кусочек ее сердца оторвался от Луки.


Вечером Жозефина сидела на балконе.

Подыскивая новую квартиру, она первым делом интересовалась не ценой, не адресом или этажом, не близостью от метро, не количеством света или состоянием жилья; первым делом она задавала агенту вопрос: «А там есть балкон? Настоящий балкон, где можно сесть, вытянуть ноги и смотреть на звезды?»

В новой квартире балкон был. Большой, красивый, с роскошными черными перилами; узоры пузатой кованой решетки походили на буквы, написанные на доске учительницей.

Балкон был нужен Жозефине, чтобы говорить со звездами.

Говорить со своим отцом, Люсьеном Плиссонье, умершим 13 июля [13], когда люди плясали на дощатых эстрадах и взрывали петарды, а в небе расцветал салют, до полусмерти пугая собак. Ей тогда было десять лет. Мать вышла замуж за Марселя Гробза; он был добрым и щедрым отчимом, но не знал, как ему приткнуться между сварливой женой и двумя девчушками. Так и не приткнулся. Любил их издалека, словно турист с обратным билетом в кармане.

Это стало привычкой — выходить на балкон каждый раз, когда смутно и тревожно на душе. Она дожидалась ночи, закутывалась в плед, выходила на балкон и говорила со звездами.

Все, что они с отцом не успели сказать друг другу, пока он был жив, они говорили теперь, через Млечный Путь. Конечно, признавала Жозефина, это не слишком рационально, конечно, меня можно назвать сумасшедшей, отправить в больницу, прилепить на голову присоски и шарахнуть током, но мне плевать. Я знаю, что папа здесь, он слушает меня и даже посылает мне знаки. Мы выбрали себе одну звездочку, совсем маленькую, на ручке ковша Большой Медведицы, и порой он зажигает ее поярче. Или гасит. Правда, не всегда так получается, это было бы слишком просто. Иногда он не отвечает. Но когда я действительно тону, он бросает спасательный круг. А иногда подмигивает лампочкой в ванной, фонарем на улице или фарой велосипеда. Он любит всякие светильники.

Она всегда следовала одному и тому же ритуалу. Садилась в углу балкона, подогнув ноги, клала локти на колени, поднимала голову к небу. Находила Большую Медведицу, потом маленькую звездочку на ручке ковша и начинала говорить. Стоило ей произнести коротенькое слово «папа», как у нее начинало щипать глаза, а сказав: «Папа! Милый мой папочка», — она начинала плакать.

И сегодня она снова уселась на балконе, вгляделась в небо, нашла Большую Медведицу, послала ей воздушный поцелуй, прошептала: папа, папа… у меня горе, большое горе, даже дышать трудно. Сперва нападение в парке, потом открытка от Антуана, а теперь еще странная реакция Луки, его холодность и вежливое безразличие. Что делать, когда тебя переполняют чувства? Если выразишь их неправильно, все полетит кувырком. Если даришь человеку цветы, не протягивай их вверх ногами, а то он увидит одни шипы и уколется. Вот и я так с чувствами: дарю их вверх ногами.

Она пристально смотрела на звездочку. Ей показалось, что та зажглась, потом погасла и засияла снова, как бы говоря: «Давай, дорогая, рассказывай, слушаю тебя».

Папа, моя жизнь превратилась в водоворот. И я тону.

Помнишь, как я в детстве чуть не утонула, и ты смотрел на меня с берега и ничего не мог поделать, потому что море разбушевалось, а ты не умел плавать… Помнишь?

Море было спокойным, когда мы поплыли: мама, Ирис и я. Мама плыла впереди мощным кролем, Ирис за ней, а я чуть позади, стараясь не отстать. Мне было лет семь. Вдруг налетел сильный ветер, волны усилились, нас понесло течением от берега, и ты стал маленькой точкой на пляже. Ты махал руками, ты сходил с ума. Мы все могли погибнуть. И тогда мать решила спасти Ирис. Может, она и не могла спасти нас обеих, но так или иначе выбрала Ирис. Подхватила ее под мышку и дотащила до пляжа, а меня бросила; я глотала литрами соленую воду, барахталась в волнах, швырявших меня, как камушек. Когда я поняла, что она меня бросила, я пыталась подплыть к ней, уцепиться за нее, а она обернулась и крикнула: «Отстань, пусти!» — и оттолкнула меня плечом. Не помню, как я выплыла, как оказалась на берегу, не знаю, мне казалось, что чья-то рука схватила меня за волосы и выволокла на сушу.

Я знаю, что чуть не утонула тогда.

И сейчас то же самое. Течение слишком сильное, меня уносит слишком далеко. Слишком далеко и слишком быстро. И я совсем одна. Мне грустно, папа. Грустно из-за гнева Ирис, нападения незнакомца, невероятного возвращения мужа, равнодушия Луки. Это слишком. Мне не хватает сил.

Звездочка погасла.

Ты хочешь сказать, что я напрасно жалуюсь, что все не так страшно? Это неправда. И ты это знаешь.

И отец на небесах как будто признал явную опасность, как будто вспомнил о скрытом преступлении: звезда вдруг засияла ярче прежнего.

А! Ты помнишь. Ты не забыл. Тогда я выжила, выживу ли сейчас?

Такова жизнь.

На жизнь все можно свалить. Вечно она не дает отдохнуть, знай подкидывает заботы.

А мы не затем живем на земле, чтобы бить баклуши.

Но я ведь вообще не знаю продыху. Верчусь, как белка в колесе. Все на моих плечах держится.

Жизнь порой баловала меня? Ты прав.

Жизнь меня еще побалует? Ты же прекрасно знаешь, мне плевать на деньги, на успех, мне нужна красивая любовь, человек, перед которым бы я преклонялась, которым бы дорожила… ты же знаешь. В одиночку я ни на что не способна.

Он появится, он здесь, неподалеку.

Когда? Когда, скажи, папа?

Но звездочка замолчала.

Жозефина уткнулась лицом в колени. Слушала ветер, слушала ночь. Ее окутала, укрыла благодатная монастырская тишина. Она представила себе длинный коридор, неровные плиты пола, круглые белокаменные колонны, зажатый меж стен внутренний дворик с зеленым пятном сада, сводчатую галерею, уходящую вдаль… Слышала далекий колокольный звон, мерные, чистые, прозрачные звуки, плывущие в воздухе. Перебирала в руке невидимые четки, читала неведомые ей молитвы. Читала не по требнику, сама придумывала заутрени и вечерни. Страх и сомнения ушли, она больше ни о чем не думала. Отдалась на волю ветра, услышала песню в шелесте веток и тихонько подпевала в такт.

И вдруг в голову пришла мысль: возможно, Лука считает, что все это неважно, потому что я сама считаю, что это неважно.

Возможно, Лука мало обращает на меня внимание, потому что я сама не обращаю на себя внимания.

Он относится ко мне так, как я отношусь к самой себе.

Он не почувствовал опасности в моих словах, не услышал страха в моем голосе, не ощутил удара ножом, потому что я сама его не ощутила.

Я знаю, что это случилось со мной, но ничего не чувствую. Меня пыряют ножом, а я не бегу в полицию, не прошу защиты, отмщения или помощи. Меня пыряют ножом, а я молчу.

Меня это не трогает.

Я излагаю факт, все слова на месте, я произношу их внятно и вслух, но в них нет чувства, они бесцветны. Мои слова немы.

Он их не слышит. И не может услышать. Это слова женщины, которая давно умерла.

Я мертвая женщина, я обесцвечиваю слова. Обесцвечиваю свою жизнь.

С того самого дня, когда мать решила спасти только Ирис.

В тот день она вычеркнула меня из своей жизни, вычеркнула меня из жизни вообще. Она словно сказала мне: ты не стоишь того, чтобы жить, а значит, и не живешь.

А я, семилетняя девочка, дрожавшая в холодной воде, я была совсем сбита с толку. Меня как громом поразил этот жест: ее локоть поднялся и отшвырнул меня в волны.

В тот день я умерла. Стала покойницей в маске живого человека. Все делаю машинально. Я не реальный человек, я виртуальный персонаж.

Когда я оказалась на берегу и папа унес меня на руках, обозвав мать преступницей, я сказала себе: она не могла поступить иначе, она не могла спасти нас обеих и выбрала Ирис. Я не протестовала. Считала это нормальным.

Меня ничто не трогает. Я ничего не требую. И ничего не беру в душу.

Получила диплом филолога — ну и ладно…

Попала в Национальный центр научных исследований — сто двадцать три кандидата на три места — ну и ладно…

Вышла замуж, стала тихой старательной женой, окруженной рассеянной любовью мужа.

Он мне изменяет? Это нормально, ему тяжело. Милена его успокаивает и поддерживает.

У меня нет никаких прав, мне ничто не принадлежит, потому что меня нет.

Но я продолжаю вести себя так, словно я живая. Раз, два, левой, правой. Пишу статьи, читаю лекции, печатаюсь, готовлю диссертацию, скоро стану ведущим научным сотрудником и достигну пика своей карьеры. Ну и ладно.

Мне от этого ни жарко ни холодно.

Я стала матерью. Произвела на свет одну дочь, потом вторую.

Тут я ожила. Я вновь обрела в себе ребенка. Ту дрожащую девочку на пляже. Я обняла ее, взяла на руки; я укачиваю ее, целую ей пальчики, рассказываю на ночь сказки, грею ей мед, отдаю ей все время, всю любовь, все сбережения. Я люблю ее. Я на все готова ради девочки, которая умерла в семь лет и которую я оживляю заботами, горчичниками, поцелуями.

Сестра попросила меня написать книгу, чтобы выдать ее за свою. Я согласилась.

Книга имела колоссальный успех. Ну и ладно…

Я страдала от этой несправедливости, но не протестовала.

Когда моя дочь Гортензия сказала на телевидении правду, вытащила меня на свет, я исчезла: не хотела, чтобы меня видели, не хотела, чтобы меня знали. Нечего тут видеть, нечего тут знать — я мертва.

Меня ничто не трогает, потому что в тот день в бурном море в Ландах я перестала существовать.

С того дня все, что со мной случалось, проходило мимо меня.

Я мертва. Я лишь изображаю жизнь.

Она подняла голову к звездам. Ей показалось, что Млечный Путь сияет ярче, подмигивает тысячей переливчатых огоньков.

Она решила пойти и купить белые камелии. Она очень любила белые камелии.

— Ширли?

— Жозефина!

В устах Ширли ее имя звучало как соло на трубе. Ширли делала ударение на первом слоге, а дальше взлетала к верхним нотам, выписывая голосом причудливые арабески: Жооозефиииина! И отвечать надо было в тон, иначе Жозефине грозил форменный допрос: «Что такое? Неприятности? У тебя плохое настроение? Ты что-то от меня скрываешь…»

— Шииииирли! Как я по тебе скучаю! Возвращайся в Париж, я тебя умоляю. У меня теперь большая квартира, можешь жить у меня со всей своей свитой.

— На данный момент влюбленного пажа у меня нет. Я надела пояс целомудрия. Мое сладострастие — в воздержании!

— Ну и приезжай…

— Кстати, не исключено, что я в ближайшие дни нагряну, заеду проведать спесивых лягушатников.

— Что значит заеду? Приезжай основательно, на целую Столетнюю войну!

Ширли расхохоталась. О, как Ширли умела смеяться! Ее смех заполнял всю комнату, раскрашивал ее яркими красками, повисал картинами на стенах и занавесками на окнах.

— Когда приедешь? — спросила Жозефина.

— На Рождество… С Гортензией и Гэри.

— Но ты хоть побудешь немного? Без тебя жизнь не в радость.

— Смотри-ка, прямо признание в любви.

— Признания в любви и в дружбе мало чем отличаются.

— Ну-у… Как обустроилась в новой квартире?

— У меня такое чувство, как будто я у себя в гостях. Присаживаюсь на краешек дивана, стучусь перед тем, как войти в гостиную, и сижу на кухне, там мне лучше всего.

— Чего ж еще от тебя ждать!

— Я выбрала эту квартиру ради Гортензии — а она уехала в Лондон…

Она тяжело вздохнула, что значило: с Гортензией всегда так. Свои подношения приходится оставлять перед закрытой дверью.

— А Зоэ такая же, как я. Мы с ней здесь чужие. Как будто переехали в другую страну. Люди тут холодные, чванные, равнодушные. В костюмах-тройках и с трехэтажными фамилиями. Одна консьержка похожа на живого человека. Ее зовут Ифигения, и она каждый месяц красит волосы в разный цвет, то они огненно-рыжие, то серебристо-голубые, вечно ее узнать нельзя, зато когда приносит почту, улыбка у нее настоящая.

— Ифигения! Она плохо кончит, с таким-то именем! Кто-нибудь принесет ее в жертву, или отец, или муж… [14]

— Она живет в привратницкой с двумя детьми, мальчику пять, а девочке семь. Каждое утро в половине седьмого выносит мусор.

— Дай угадаю: ты с ней подружишься. Знаю я тебя.

Не исключено, подумала Жозефина. Она поет, когда моет лестницы, танцует со шлангом пылесоса, надувает гигантские пузыри из жвачки, и они лопаются, залепляя ей лицо. Когда Жозефина однажды постучалась в дверь привратницкой, Ифигения открыла ей в костюме ковбоя.

— Я пыталась тебе дозвониться в субботу и в воскресенье, никто не подходил.

— Я уезжала за город, в Сассекс, к друзьям. В любом случае рано или поздно я тебе сама звоню. А как вообще жизнь?

Жозефина пробормотала, что могло быть и лучше… а потом выложила все в подробностях. Ширли то и дело вскрикивала в изумлении и ужасе: «Оh!.. Shit!.. [15]Жооозефииина!», выспрашивала каждую мелочь, потом подумала и решила разобраться во всем по порядку.

— Начнем с таинственного убийцы. Лука прав, надо пойти в участок. Он ведь и правда может еще на кого-то напасть! Представь, что он убьет какую-нибудь женщину у тебя под окнами…

Жозефина согласилась.

— Постарайся все хорошенько вспомнить, когда будешь подавать заявление. Иногда какая-нибудь мелочь может навести на след.

— У него были чистые подметки.

— Подметки ботинок? Ты их видела?

— Да. Чистые, гладкие подошвы, как будто ботинки только что вынули из коробки. Красивые ботинки, кстати, похожи на «Weston» или «Church».

— Нда, — произнесла Ширли, — это уж точно не бродяга какой, раз расхаживает в «черче». Но для следствия это плохо.

— Почему?

— От новых чистых подметок никакого толку. Не поймешь ни рост, ни вес преступника, ни где он до этого ходил. А вот по доброй стоптанной подошве можно узнать массу полезных вещей. Ты примерно представляешь, сколько ему может быть лет?

— Нет. Но он сильный и крепкий, это точно. А, вот еще! Он ругался в нос. Гнусавил. Очень хорошо помню. Вот так примерно…

И она загнусавила, повторяя слова того мужчины.

— А еще от него хорошо пахло. Я хочу сказать, он не вонял потом или грязными носками.

— Значит, он напал хладнокровно, не волновался. Подготовил свое преступление, обдумал его. И разыграл как по нотам. Видимо, хотел за что-то отомстить, поквитаться. Я часто с этим сталкивалась, когда работала в разведке. Так говоришь, потоотделения не было?

Словечко прозвучало неожиданно, но не удивило Жозефину. В этом «потоотделении» сказалось прошлое Ширли, ее тесное знакомство с миром насилия. Когда-то давно, чтобы скрыть тайну своего рождения, она работала в секретных службах Ее Величества королевы Англии. Окончила курсы телохранителей, научилась драться, защищаться, читать на лицах людей любые их помыслы и намерения. Общалась с настоящими головорезами, раскрывала заговоры, привыкла угадывать тайные мысли преступников. Жозефина восхищалась ее хладнокровием. Любой из нас может совершить преступление, странно не то, что это случается, а то, что это не случается чаще, обычно отвечала Ширли на расспросы Жозефины.

— Значит, это не мог быть Антуан, — подытожила Жозефина.

— Ты подумала на него?

— Потом… Когда получила открытку. Я долго не могла уснуть и все думала: а вдруг это он… Нехорошо, конечно…

— Если мне не изменяет память, Антуан всегда сильно потел, да?

— Да. Он обливался потом перед малейшим испытанием, был мокрый, хоть выжми.

— Значит, это не он. Разве что он изменился… Но ты так или иначе подумала на него…

— Мне так стыдно…

— Я тебя понимаю, действительно странно, что он опять возник. То ли он написал открытку и попросил отправить после своей смерти, то ли он и вправду жив и бродит где-то поблизости. Зная твоего мужа и его страсть к дешевым эффектам, можно подумать что угодно. Он вечно что-нибудь сочинял. Уж так ему хотелось выглядеть большим и важным! Может, он решил растянуть свою смерть, как те актеришки, что часами умирают на сцене, никак не кончат свой монолог, хотят всех затмить.

— Ширли, ты злая.

— Для таких людей смерть — это оскорбление: стоит отдать Богу душу, как тебя забывают, суют в яму, ты никто и ничто.

Ширли понесло, Жозефина уже не могла ее остановить.

— Антуан отправил эту открытку, чтобы урвать лишний кусок жизни на этом свете: пускай, мол, они и после смерти обо мне говорят, не забывают.

— Я была в шоке, это точно… Но это жестоко по отношению к Зоэ. Она же свято верит, что он жив.

— Да ему плевать! Он же эгоист. Я никогда не была высокого мнения о твоем муженьке.

— Перестань! Он же умер!

— Надеюсь. Не хватало еще, чтобы он торчал у вас под дверью!

Жозефина услышала в трубке свист чайника. Потом Ширли, наверное, выключила газ, потому что свист перешел в сиплый вздох. Tea time [16]. Жозефина представила, как Ширли на кухне, прижав трубку плечом к уху, льет кипяток на душистые листья. У нее была целая коллекция чаев в цветных железных банках; когда она снимала с банки крышку, по всему дому распространялся пьянящий аромат. Зеленый чай, красный чай, черный чай, белый чай, чай «Князь Игорь», чай «Царь Александр», чай «Марко Поло». Заваривать три с половиной минуты, потом вынуть листья из чайника. Ширли тщательно соблюдала все правила.

— А что до равнодушия Луки, тут вообще говорить не о чем, — продолжала Ширли, не отвлекаясь от темы. — Он такой был с самого начала, и ты сама его держишь на почтительном расстоянии. Ты водрузила его на пьедестал, умащаешь елеем и простираешься у его ног. Да ты всегда так вела себя с мужчинами, извиняешься за то, что смеешь дышать, благодаришь, что тебя удостоили взгляда.

— По-моему, я не люблю, чтобы меня любили, но…

— …но что? Давай, Жози, выкладывай…

— Такое чувство, будто я все время сижу разинув рот и жажду любви.

— Надо тебя вылечить!

— Вот именно. Я сама решила себя вылечить.

И Жозефина рассказала, что она сумела понять, глядя на звезды и разговаривая с Большой Медведицей.

— А ты по-прежнему говоришь со звездами!

— Да.

— Заметь, отличная терапия, и притом бесплатно.

— Я уверена, что он оттуда, сверху, слышит меня и отвечает.

— Ну, раз уверена… Лично мне и без всяких звезд ясно, что твоя мать — преступница, а ты — бедолага, об которую с самого рождения вытирали ноги.

— Знаешь, я только что это поняла. В сорок три года… Я схожу в полицию. Ты права. Так здорово с тобой поговорить, Ширли. Сразу в голове проясняется…

— Со стороны всегда виднее. А что новая книга, движется?

— Да не особо. Топчусь на месте. Ищу сюжет для романа и не нахожу. Днем придумываю тысячу историй, а ночью они все испаряются. Идея «Такой смиренной королевы» возникла в разговоре с тобой, помнишь? Мы сидели у меня на кухне в Курбевуа. Приезжай, помоги, а?

— Поверь в себя.

— Вера в себя — не самое сильное мое место.

— А куда тебе торопиться-то?

— Не люблю целыми днями сидеть сложа руки.

— Сходи в кино, погуляй, понаблюдай за людьми на террасах кафе. Отпусти на волю свое воображение, и в один прекрасный день сама не заметишь, как сочинишь историю.

— Ага, про человека, который по ночам в парке нападает на одиноких женщин с ножом, и об умершем муже, который шлет открытки!

— Ну и чем тебе не сюжет?

— Нет уж! Я хочу это все забыть. Хочу вернуться к своей хабилитации.

— К своей… что?

— К хабилитации… ну, то есть повысить докторскую степень, получить разрешение на научное руководство.

— И в чем состоит эта… штука?

— Надо представить всю сумму публикаций: диссертацию, все научные статьи, выступления, лекции. Тяжесть, между прочим, неподъемная: у меня уже почти семнадцать килограмм! И комиссия их рассмотрит.

— И зачем это надо?

— Чтобы занять профессорскую должность в университете, получить кафедру…

— И зарабатывать кучу денег!

— Нет! Университетские преподаватели не гонятся за деньгами. Они их презирают. Просто это вершина карьеры. Становишься важной шишкой, тебя уважают, приезжают к тебе со всего мира проконсультироваться. В общем, все то, что мне надо для самоутверждения.

— Ну ты даешь!

— Погоди, до этого далеко! Мне еще года два-три корпеть, прежде чем являться на комиссию.

А комиссия — это уже другая песня. Надо защищать свои труды перед брюзгливыми мужиками, по большей части мачистами. Они разбирают твое досье по косточкам и при первой же ошибке указывают тебе на дверь. Являться рекомендуется в жеваной юбке и в сандалиях без каблука, а главное — не брить ноги и подмышки, пусть оттуда кусты торчат.

Ширли, словно подслушав ее мысли, воскликнула:

— Жози, ты мазохистка!

— Знаю, над этим я тоже решила работать, надо научиться защищаться! Я приняла кучу верных решений, пока говорила со звездами!

— Млечный Путь наставил тебя на путь истинный! И какое же место на этом празднике серого вещества отводится любви?

Жозефина покраснела.

— Когда я кончила возиться с рукописями и уложила Зоэ…

— Так я и думала: с булавочную головку!

— Ну, не всем же улетать на седьмое небо с человеком в черном!

— Туше!

— Кстати, как он там, человек в черном?

— У меня не получается его забыть. Это ужасно. Я решила больше с ним не видеться: и сердце не хочет, и голова отказывается, но каждая пора моей кожи вопит от голода. Знаешь что, Жози? Любовь рождается в сердце, а живет под кожей. Он притаился у меня под кожей, сидит в засаде. Ох, Жози! Если б ты знала, как мне его не хватает!

Иногда он щипал меня за ляжку с внутренней стороны, вспомнила Ширли, оставался синяк, мне нравилась эта боль, нравилась эта синева на коже, я берегла этот его знак, память о мгновениях, когда я готова была умереть, потому что знала: после не будет ничего, только пресная скука, ничтожная докука, искусственное дыхание. Я думала о нем, когда смотрела на синяк, я его поглаживала, я за ним ухаживала, но этого я тебе не скажу, малышка Жози…

— И что ты делаешь, чтобы о нем не думать?

— Зубы стискиваю… И еще основала движение по борьбе с ожирением. Хожу по школам и учу детей правильно питаться. А то у нас скоро будет общество толстяков.

— Ну, это не про моих девчонок.

— Естественно… ты же им с младенчества стряпаешь натуральные сбалансированные вкусности. Кстати, твоя дочь с моим сыном прямо-таки не расстаются.

— Гортензия с Гэри? Ты хочешь сказать, у них роман?

— Не знаю, но видятся они часто.

— Расспросим-расспросим, когда они в Париж приедут.

— Филиппа я тоже на днях видела. В галерее Тейт [17]. Стоял перед какой-то красно-черной картиной Ротко.

— Один? — спросила Жозефина, с удивлением чувствуя, как у нее вдруг забилось сердце.

— Ммм… Нет. С какой-то молодой блондинкой. Представил мне ее как эксперта по живописи; помогает ему выбирать произведения искусства. Он коллекционирует картины. У него масса свободного времени с тех пор, как он отошел от дел.

— Ну и как тебе эксперт?

— Ничего себе.

— Не будь я твоей подругой, ты бы даже сказала, что она…

— Очень недурна. Тебе надо ехать в Лондон, Жози. Он обаятельный, богатый, красивый и ничем не занят. Живет сейчас вдвоем с сыном — идеальная добыча для голодных волчиц.

— Не могу, ты прекрасно знаешь.

— Из-за Ирис?

Жозефина закусила губу и не ответила.

— Знаешь, человек в черном… Когда мы встречались в отеле и он ждал меня, растянувшись в кровати, в том номере на седьмом этаже… Я не могла дождаться лифта. Мчалась по лестнице через две ступеньки, распахивала дверь и бросалась к нему.

— Я-то ползаю, как черепаха…

Ширли шумно вздохнула.

— Может, пора меняться, Жози?

— Становиться амазонкой? Если лошадь, не дай бог, поскачет, я тут же свалюсь.

— Разок свалишься, зато потом понесешься галопом.

— Ты что, считаешь, что я ни разу не была влюблена, по-настоящему влюблена?

— Я считаю, что у тебя впереди еще много сюрпризов, и слава богу. Жизнь — штука удивительная.

Если бы я с таким же усердием изучала жизнь, с каким пишу диссертацию, подумала Жозефина, я, наверное, была бы порасторопнее.

Она обвела взглядом кухню. Белая, чистая, прямо лаборатория. Вот схожу на рынок, развешу тут связки лука и чеснока, зеленых и красных перчиков, накуплю больших желтых яблок, корзин, всякой деревянной утвари, тряпочек и полотенец, обклею стены календарями и фотографиями, выплесну на них краски жизни. Разговор с Ширли успокоил ее, ей захотелось украсить кухню бумажными фонариками. Ширли была не просто лучшей подругой. Только ей можно было рассказать все без утайки, не опасаясь последствий: она не разболтает.

— Приезжай скорей, — шепнула она, прежде чем повесить трубку. — Ты мне очень нужна.


На следующее утро Жозефина отправилась в комиссариат. После долгого ожидания в коридоре, где пахло моющим средством с вишневой отдушкой, ее пригласили в узкий кабинет без окон; желтоватый свет лампы делал его похожим на аквариум.

Она изложила свое дело полицейскому чиновнику. Молодой женщине с каштановыми волосами, собранными в пучок, тонкими губами и орлиным носом. В бледно-голубой рубашке, синей униформе, с позолоченным колечком в левом ухе. На столе — табличка с фамилией Галуа. Имя, фамилия, адрес? Причина обращения в полицию? Ответы выслушала бесстрастно, ни один мускул не дрогнул на лице. Удивилась, что Жозефина так долго не заявляла о нападении, и явно сочла это подозрительным. Предложила обратиться к врачу, но Жозефина отказалась. Попросила описать того человека; не запомнила ли Жозефина какую-нибудь деталь, которая бы помогла в расследовании? Жозефина упомянула чистые гладкие подошвы, гнусавый голос, отсутствие запаха пота. Полицейская дама подняла бровь — эта деталь ее удивила, — и продолжала печатать протокол. Попросила уточнить, нет ли у Жозефины врагов, не имело ли место ограбление или изнасилование. Все это произносилось ровным механическим голосом, без всяких эмоций. Она констатировала факты.

Жозефине захотелось плакать.

Куда катится мир? Насилие стало таким обычным делом, что нельзя и головы поднять от клавиатуры, посочувствовать, подбодрить? — думала она, выходя на шумную, залитую светом улицу.

Она застыла, глядя на длинную вереницу нетерпеливо сигналящих машин. Улицу перегородил грузовик. Шофер неспешно, по одной, разгружал коробки, с довольным видом созерцая пробку. Какая-то женщина с ярко намазанными губами высунулась из машины и завопила: «Какого черта, что за бардак?! Сколько нам еще тут стоять?!» Она смачно выплюнула сигарету и обеими руками со всей силы нажала на гудок.

Жозефина грустно улыбнулась и пошла прочь от скандала, заткнув уши.


Гортензия перешагнула кучу одежды, сваленной на полу гостиной. Она снимала квартиру на пару с однокурсницей, анемичной бледной француженкой, которая имела привычку тушить сигареты где попало, всюду безжалостно оставляя обугленные дырочки. Джинсы, стринги, колготки, майка, водолазка, куртка: разделась и все побросала, где стояла.

Ее звали Агата, она училась вместе с Гортензией, но ни трудиться, ни убираться в квартире в ее планы не входило. Если она слышала будильник, то вставала, если нет — шла к следующей паре. В раковине громоздилась немытая посуда, грязное белье ровным слоем устилало то, что когда-то было похоже на диваны, телевизор работал круглые сутки, пустые бутылки валялись на стеклянном столике вперемешку с разодранными журналами, засохшими корками пиццы и коричневатыми окурками косяков из переполненных пепельниц.

— Агата! — заорала Гортензия.

И поскольку Агата, зарывшись в простыни у себя в комнате, не откликалась, Гортензия закатила целую речь, гневно обличая соседку в разгильдяйстве и подкрепляя каждую фразу ударом ногой в ее дверь.

— Так больше продолжаться не может! Мразь ты этакая! Можешь устраивать срач в своейкомнате, но не в местах общего пользования! Я вчера целый час оттирала ванную, в раковине до фига твоих волос, все засорилось, везде засохшая зубная паста, и до кучи юзанный тампакс валяется! В каком хлеву тебя воспитывали, а?! Ты здесь не одна живешь! Предупреждаю, я буду искать другую квартиру! Не могу больше!

Хуже всего, подумала Гортензия, что уйти я не могу. Аренда оформлена на нас обеих, плата внесена за два месяца вперед, да и куда уходить-то? И эта потаскуха отлично все понимает. Тварь бессмысленная, только одно и знает: как распалится, напялит джинсы и вертит задом перед старперами, а те слюни пускают.

Она с омерзением посмотрела на столик, взяла мешок для мусора и свалила в него все, что было на столе и под столом. Заткнув нос, завязала мешок и выкинула на лестницу — потом выбросит. Вот придется выуживать свои джинсы из помойки, будет знать. Да и то не факт, пробурчала она, купит себе новые на деньги своих похотливых дедков с мафиозными рожами, которые курят сигары в гостиной, покуда эта бледная немочь клеит себе в ванной накладные ресницы. И где она только таких берет? Как глянешь на их пальто из верблюжьей шерсти с поднятым воротником, сразу хочется взять ноги в руки и срулить подальше. Стремные, просто жуть берет. Она, дура, в конце концов очухается в каирском борделе, да поздно будет.

— Поняла, сучка?

Она прислушалась. Агата не подавала признаков жизни.

Гортензия натянула резиновые перчатки, взяла губку и «Доместос» — идеальноесредство против пятен и микробов, если верить рекламе, — и принялась драить квартиру. Гэри заедет за ней через час, не дай бог, увидит этот свинарник.

В длинном ворсе ковра запутались кусочки чипсов, шариковые ручки, заколки, использованные бумажные платки, шоколадное драже. Пылесос икнул, но благополучно проглотил расческу. Гортензия удовлетворенно улыбнулась: хоть что-то работает в этом доме. Вот будут у меня деньги, сниму квартиру для себя одной, бормотала она, пытаясь отлепить от ковра засохшую жвачку. Вот будут у меня деньги, найму домработницу, вот будут деньги…

У тебя нет денег, так что заткнись и убирай, тихонько буркнула она.

За квартиру и учебу, за газ и электричество, шмотки, телефон, сэндвич в парке на обед — за все платила мать. А Лондон — город дорогой. Два фунта «Тропикана» на завтрак, десять фунтов сэндвич на обед, тысяча двести фунтов двухкомнатная квартира с гостиной. В престижном месте, ясное дело. Ноттинг-хилл, Королевский округ Кенсингтон и Челси. Агатины предки явно не бедствуют; а может, ее содержат старперы в верблюжьих пальто. Гортензии так и не удалось это выяснить. Она скривилась от запаха моющего средства. Теперь вся провоняю «Доместосом», от него и перчатки не спасут.

Она подошла к комнате Агаты и еще раз пнула ногой дверь.

— Я тебе не нянька! Заруби себе на носу!

— Too bad! [18]— раздалось из-за двери. — Поздно спохватилась! Меня две няньки воспитывали, так что заткни пасть, голодранка!

Гортензия обалдело уставилась на дверь. Голодранка! Она осмелилась назвать меня голодранкой!

С какой стати я именно ее выбрала в соседки? Не иначе на меня в тот день помутнение нашло. Агата — мастерица пускать пыль в глаза. Видок у нее что надо, конечно. Надменная, самоуверенная, деловая, вся из себя упакованная, «Прада-Вюиттон-Гермес». Хотела большую квартиру в хорошем районе. Явно при деньгах и от скромности не умрет. Первым делом спросила, где Гортензия живет в Париже, и, услышав «в Ла Мюэтт», снисходительно кивнула: «О’кей, подходяще». Словно подачку кинула. Свезло, какую рыбку подцепила! — подумала тогда Гортензия. Ее бабки и связи очень даже мне пригодятся. Как же! Все, что я с нее имею — это могу без очереди попасть в «Cuckoo Club» [19]. Большое дело! Вот я дура набитая! Сама попалась на удочку, как деревенщина с косичками и в клетчатом передничке.

Гэри жил в большой квартире рядом с Грин-парком, за Букингемским дворцом, но тут однозначно облом: делить ее он ни с кем не собирался. «Зачем тебе одному сто пятьдесят квадратных метров, это же нечестно!» — бесилась Гортензия. «Возможно, ничего не поделаешь. Мне необходимы тишина и простор, я люблю читать и слушать музыку, люблю размышлять, спокойно бродить по дому, я не хочу, чтобы ты меня дергала, Гортензия, а ты, как ни крути, занимаешь немало места». — «Да я из комнаты не выйду, буду сидеть тихо, как мышка!» — «Нет, — отрезал Гэри. — И не настаивай, а то будешь похожа на всех этих кривляк и липучек, терпеть их не могу».

И Гортензия отступила. О том, чтобы быть на кого-то похожей, не могло быть и речи: она единственная и неповторимая и тратит массу сил, чтобы такой и остаться. И о том, чтобы потерять дружбу Гэри, тоже не могло быть речи. Этот парень точно был самым привлекательным в Лондоне холостяком ее возраста. В его жилах текла королевская кровь — об этом вроде бы никто не знал, но она знала. Подслушала разговор матери с Ширли. Ля-ля тополя, to make a long story short [20], Гэри был внуком королевы. Его бабуля жила в Букингемском дворце. Он ходил туда как к себе домой и знал все тамошние закоулки. Получал приглашения на закрытые вечеринки, на презентации бутиков, на всевозможные завтраки, ланчи и ужины. Эти приглашения валялись в коридоре у входной двери, и он небрежно сгребал их в кучу. Ходил всегда в одной и той же черной водолазке, бесформенной куртке и штанах с пузырями на коленках. Ему было наплевать на внешний вид. Наплевать на свои черные волосы, на большие зеленые глаза, на все свои достоинства, так много значившие для Гортензии. Он терпеть не мог мелькать в свете, выставлять себя напоказ. Ей приходилось умолять его куда-нибудь выбраться и взять ее с собой.

— Мне же надо завести связи, Гэри, без связей я никто, а ты знаешь всех в Лондоне!

— Не говори глупости! Это мать всех знает, а не я. Мне еще надо себя зарекомендовать, а у меня, знаешь ли, нет ни малейшего желания себя зарекомендовывать. Мне девятнадцать, я такой, какой есть, пытаюсь стать лучше, а это та еще работенка. Я живу как хочу, мне это нравится. И ради тебя меняться не собираюсь, sorry [21].

— Да тебе стоит появиться, и никаких рекомендаций не надо! — топнула ногой Гортензия, раздраженная его занудством. — Тебе это ничего не стоит, а мне надо позарез! Не будь таким эгоистом. Подумай обо мне!

— No way [22].

Сдвинуть его было невозможно. Она могла браниться, приставать — все напрасно: он надевал наушники и не обращал на нее внимания. Гэри хотел быть музыкантом, поэтом или философом. Брал уроки фортепиано, философии, актерского мастерства, литературы. Смотрел старые фильмы, жуя экологически чистые чипсы, записывал свои мысли в тетрадь в клеточку и разыгрывал этюды, подражая прыжкам белок в Гайд-парке. Иногда он так выскакивал в гостиную — лапки вместе, зубки наружу.

— Гэри! Ты смешон!

— Я — супер-белка! Король белок в сверкающей шубке!

Он изображал белку, читал наизусть отрывки из Оскара Уайльда и Шатобриана, диалоги из «Лица со шрамом» и «Детей райка». «Если богатым еще и любовь подавай, что же останется бедным?» Плюхался в кресло, в котором когда-то сидел Георг Пятый, и, потирая пальцами подбородок, размышлял над красотой этой фразы.

Нельзя было не признать: он блестящ, обаятелен, оригинален.

Презирал общество потребления. Мобильник, так и быть, признавал, но не желал знать никаких модных гаджетов. Покупая одежду, брал всегда одну вещь. Даже если на рубашки была акция — две по цене одной.

— Возьми вторую-то, ведь бесплатно! — уговаривала Гортензия.

— Гортензия, у меня только одно туловище!

И в придачу хорош собой, в который раз думала она, нюхая воняющие «Доместосом» перчатки. Высокий, красивый, богатый, знатный, и ко всему — сто пятьдесят квадратных метров с окнами на Грин-парк. Все само с неба упало. Нечестно.

Она прошлась пылесосом по подлокотникам старого кожаного кресла и подумала: конечно, за мной многие бегают, но они уроды. Или коротышки. Ненавижу коротышек. Самая злобная, желчная, сварливая порода на свете. Маленький мужчина — злобный мужчина. Он не может простить миру свой маленький рост. Гэри может быть флегматичным, беззаботным: ведь он великолепен. Ему не надо думать о хлебе насущном и вообще о жалкой реальности. Он от нее избавлен. За это я, кстати, и люблю деньги: они избавляют от реальности.

Вот будут у меня деньги, и я тоже избавлюсь от реальности.

Она склонилась над пылесосом и обомлела. В ворсе ковра кипела жизнь. Целая колония тараканов. Она раздвинула ворс и направила на них шланг пылесоса, представляя себе страшную смерть насекомых. Дело сделано! А мешок потом сожгу, чтобы они уж точно сдохли. Она представила, как тараканы корчатся, плавятся в огне, как скрючиваются их лапки, как они задыхаются от дыма. Эта мысль вызвала у нее улыбку, и она с наслаждением продолжила уборку. Еще бы засосать в пылесос Агату вместе с тараканами. Или медленно задушить ее колготками, раскиданными по всему дому. Она начнет задыхаться, высунет огромный раздувшийся язык, побагровеет, будет мучиться и умолять…

— Милая Гортензия, — сказал ей однажды Гэри, когда они гуляли по Оксфорд-стрит, — тебе надо сходить к психоаналитику, ты чудовище.

— Потому что говорю то, что думаю?

— Да вообще нельзя думать то, что ты думаешь!

— Ну уж нет, я тогда утрачу свой творческий потенциал. Не хочу быть нормальной, хочу быть гениальной невротичкой, как мадемуазель Шанель! Думаешь, она ходила к психоаналитику?

— Понятия не имею, но могу узнать.

— У меня есть недостатки, я их знаю, понимаю и прощаю. Вот и все. Когда сам себе не врешь, у тебя есть ответы на все вопросы. Кушетки психоаналитиков — это для тех, кто страдает фигней, а я себе нравлюсь. Я потрясающая, красивая, умная, талантливая девушка. Мне не надо лезть из кожи вон, чтобы понравиться людям.

— Вот я и говорю: ты чудовище.

— Знаешь, Гэри, я слишком часто видела, как кидали мою мать, и поклялась, что кину весь мир, прежде чем хотя бы волос упадет с моей головы.

— Твоя мать — святая, и она не заслужила такой дочери, как ты.

— Из-за этой святой меня теперь тошнит от доброты с милосердием! Она была для меня психоаналитиком наоборот, холила все мои неврозы. И кстати, я ей за это благодарна: только если я не буду похожа на нее, стану совершенно другой, избавлюсь от всех добрых чувств, вот тогда я добьюсь успеха.

— Какого успеха, Гортензия?

— Буду идти прямо к цели, не теряя времени, чтобы стать знаменитой, свободной, делать, что хочу, и зарабатывать кучу денег. Как мадемуазель Шанель, говорю тебе. Вот когда добьюсь успеха, тогда и буду доброй и милосердной. Заведу себе такое хобби, ради удовольствия.

— Будет уже поздно. Ты растеряешь друзей и останешься одна.

— Тебе легко говорить. Ты родился не просто в рубашке, а в целом выходном костюме с галстуком и запонками! А мне надо грести против течения, грести и грести.

— Для чемпионки по гребле у тебя маловато мозолей на руках.

— Мозоли у меня на душе.

— А, так у тебя есть душа? Приятно слышать.

Она оскорбилась и умолкла. Конечно, у меня есть душа. Я просто ее не выпячиваю, вот и все. Когда Зоэ позвонила и рассказала про открытку от папы, у меня сжалось сердце. А потом Зоэ спросила дрожащим голоском: можно я у тебя буду ночевать, когда в следующий раз приеду в Лондон? И я ответила: «Конечно, Заинька». Значит, у меня есть душа, правда?

Эмоции — пустая трата времени. Слезами горю не поможешь. Сейчас по телику люди чуть что, сразу плачут. Противно. Потому и вырастают целые поколения озлобленных неудачников, безработных, живущих на социальные пособия. Потому и появляются целые страны, вроде Франции, где все ноют и корчат из себя жертв. Она не выносила нытиков. А с Гэри можно было спокойно разговаривать, не изображая из себя филиал Красного Креста. Он часто спорил с ней, зато слушал и отвечал.

Она обвела взглядом гостиную. Идеальный порядок, приятно пахнет чистотой, Гэри может спокойно входить, не рискуя наступить на стринги или вляпаться в недоеденное пирожное.

Взглянула на себя в зеркало: тоже все идеально.

Гортензия вытянула длинные ноги, полюбовалась ими, взяла последний номер «Harper’s Bazaar». «100 секретов красоты: маленькие тайны звезд, профессионалов, подружек». Она просмотрела статью, не нашла для себя ничего нового, перешла к следующей: «Конечно, джинсы! Но какие?» Она зевнула. Наверное, уже трехсотый материал на эту тему. Пора прочистить мозги редактрисам модных журналов. Когда-нибудь интервью будут брать у нее. Когда-нибудь она создаст собственный бренд. В прошлое воскресенье на барахолке в Кэмдене ей повезло купить джинсы от Карла Лагерфельда. Продавец божился, что настоящие. «Почти новые, — хвастался он, — любимая модель Линды Евангелисты». «А теперь моя, — звонко объявила она, сбив цену ровно вдвое. — Кончай лапшу на уши вешать, не на такую напал!» Надо, конечно, эти штаны как следует апгрейдить, сделать из них событие: к ним нужны гетры, приталенная куртка, длинный струящийся шарф.

И тут из комнаты вылезла Агата с бутылкой «Мари Бризар». Прихлебывая прямо из горлышка, она, как сомнамбула, дотащилась до дивана, рыгнула, рухнула, попыталась нашарить рукой одежду, протерла глаза, хлопнула еще ликеру, чтобы проснуться. Накануне она не удосужилась смыть макияж, и на бледных щеках чернели потеки туши.

— Вау! Чистота! Ты отдраила квартиру?

— Лучше помалкивай, не то я тебя замочу.

— А куда ты дела мои вещи, позволь спросить?

— Те тряпки, что валялись на полу?

Бледная немочь кивнула.

— Они в помойке. На лестнице. Вместе с бычками, тараканами и объедками пиццы.

Немочь взвыла:

— Ты что, правда их туда сунула?

— Сунула и буду совать, пока убирать не научишься!

— Мои любимые джинсы! Дизайнерские джинсы за двести тридцать пять фунтов!

— Где ты взяла такие бабки, дохлятина?

— Не смей так со мной разговаривать!

— Я говорю, что думаю, и, между прочим, еще сдерживаюсь. Хочется тебя по-другому назвать, да хорошее воспитание мешает.

— Ты за это заплатишь! Вот натравлю на тебя Карлоса, он тебе покажет!

— Своего подавалу чумазого? Ты извини, он мне в пупок дышит!

— Смейся, смейся… Посмотрим, как ты будешь смеяться, когда он тебе сиськи клещами повырывает!

— Ой, боюсь-боюсь! Аж вся дрожу.

Агата поплелась к двери за своим добром, не выпуская бутылки. На пороге стоял Гэри, он как раз собирался позвонить. Прошел в гостиную, схватил «Harper’s Bazaar» и сунул в карман.

— Ты начал читать дамские журналы? — воскликнула Гортензия.

— Развиваю мое женское начало.

Гортензия кинула последний взгляд на соседку: та извлекала джинсы из помойки, стоя на четвереньках и визжа как поросенок.

— Все, валим отсюда, — сказала она, подхватывая сумочку.

На лестнице они столкнулись с пресловутым Карлосом: метр пятьдесят восемь, семьдесят кило, черные как смоль крашеные волосы, физиономия рябая от застарелых угрей. Он смерил их взглядом с головы до ног.

— Что это с ним? Хочет мое фото? — спросил Гэри, обернувшись.

Мужчины обменялись враждебными взглядами.

Гортензия схватила Гэри за руку и потащила на улицу.

— Не парься! Это один из ее старых перцев.

— Опять поругались?

Она остановилась, повернулась к нему, скроила самую нежную и умильную мордочку, какая водилась в ее арсенале, и спросила:

— Слушай, а может, я все-таки…

— Нет, Гортензия, и не мечтай! Сама разбирайся со своей соседкой. А я живу один, в тишине и покое!

— Она угрожала мне сиськи клещами повырывать!

— Не иначе тебе попалась такая же змея, как ты сама. Интересно будет поглядеть на матч. Оставишь мне местечко в первом ряду?

— С поп-корном или без?

Гэри прыснул. Эта девица за словом в карман не полезет. Не родился еще тот, кто мог бы ее заткнуть или приструнить. Он чуть не сказал: ладно, давай переезжай ко мне, но вовремя спохватился.

— С поп-корном, но только сладким! И сахару побольше!

Вокруг огромной, занимавшей полкомнаты кровати валялась одежда, которую они поспешно сбросили накануне. На окнах — набивные занавески с алыми сердечками, на полу — розовый акриловый коврик, над кроватью — полупрозрачный балдахин в средневековом духе.

«Где я?» — спросил себя Филипп Дюпен, обводя глазами комнату. Бурый плюшевый мишка, потерявший стеклянный глаз и потому явно расстроенный, гора вышитых подушечек, на одной из которых красуется надпись: «WON’T YOU BE MY SWEETHEART? I’M SO LONELY» [23], открытки с котятами в акробатических позах, постер Робби Уильямса с высунутым языком и целый веер фотографий хохочущих девиц, посылающих воздушные поцелуи.

Господи, сколько ж ей лет? Накануне в пабе он решил, что двадцать восемь — тридцать. Но посмотрев на стены, начал сомневаться. Он уже плохо помнил, как они познакомились. В голове всплывали обрывки разговора. Всегда одни и те же. Менялся только паб или девушка.

— Can I buy you a beer?

— Sure [24].

Они выпили по одной, второй, третьей кружке, стоя у бара; их локти синхронно поднимались и опускались, а глаза то и дело косились на экран телевизора — показывали футбольный матч. «Манчестер» — «Ливерпуль». Болельщики в майках своей команды орали, стучали кружками по барной стойке и пихали друг друга под бока при каждом голевом моменте. За стойкой суетился молодой человек в белой рубашке, он выкрикивал команды другому парню — у того, казалось, пальцы приросли к кофеварке.

У нее были светлые, очень тонкие волосы, бледная кожа и яркая помада, оставлявшая следы на стакане, фестончики из кроваво-красных поцелуев. Она вливала в себя пиво кружку за кружкой. Курила сигарету за сигаретой. В какой-то газете он прочел жутковатую статью: оказывается, многие беременные женщины курят, чтобы замедлить рост плода и рожать без боли. Он посмотрел на ее живот: плоский, даже впалый. Не беременна.

Потом он прошептал:

— Fancy a shag?

— Sure. My place or your place? [25]

Он предпочел пойти к ней. У него дома был Александр с няней Анни.

Странная у меня сейчас жизнь: просыпаюсь в незнакомых комнатах рядом с незнакомыми женщинами. Словно летчик, каждый день меняющий отели и партнерш. А если судить строже, то можно сказать, что я снова переживаю пубертатный период. Скоро окончательно впаду в детство, начну смотреть вместе с Александром «Спанч Боба», и мы разучим с ним диалоги кальмара Карло.

Ему захотелось вернуться домой, посмотреть на спящего сына. Александр менялся на глазах, становился взрослее, увереннее в себе. Очень быстро перестроился на английский лад. Пил молоко, ел кексы, научился правильно переходить улицу, сам ездил на метро и на автобусе. Учился он во французском лицее, но уже превратился в маленького британца. За несколько месяцев. Филипп настоял, чтобы дома говорили по-французски, иначе Александр вообще забудет родной язык. Нашел ему няню-француженку. Анни была родом из Бреста. Крепкая пятидесятилетняя бретонка. Александр с ней вроде бы отлично ладил. Сын ходил с ним в музеи, задавал вопросы, если чего-то не понимал, спрашивал, откуда люди знают заранее, что будет красиво, а что нет? Ведь когда, скажем, Пикассо начал писать все сикось-накось, большинство считало, что это уродство. А теперь считается, что это прекрасно… Почему? Иногда его вопросы бывали более философскими: мы любим, чтобы жить, или живем, чтобы любить? Или орнитологическими: а пингвины болеют СПИДом?

Для него была лишь одна запретная тема — мать. Когда они навещали ее в больнице, Александр всегда сидел на стуле, положив руки на колени и глядя в пространство. Филипп один раз попробовал оставить их наедине, решив, что своим присутствием мешает им поговорить.

В машине, когда они ехали домой, Александр предупредил его: «Ты больше никогда не оставляй меня одного с мамой, пап. Я ее боюсь. Правда, боюсь. Она вроде и здесь, а как бы и не здесь. Глаза у нее совсем пустые. — И добавил тоном бывалого врача, пристегивая ремень: — Она сильно похудела, ты не находишь?»

У него было сколько угодно времени, чтобы заниматься сыном, и он не лишал себя этого удовольствия. Номинально он оставался во главе своей парижской адвокатской конторы, но довольствовался ролью наблюдателя. Получал солидные дивиденды, но снял с себя все обязательства, которые еще год назад вынуждали его каждый день проводить массу времени в офисе. Если его просили, включался в работу над особо сложными делами. Иногда находил клиентов, иногда начинал дело, а потом передавал коллегам. Возможно, когда-нибудь к нему вернется желание бороться и работать.

Пока у него вообще не возникало особых желаний. Жизнь была как непроходящее похмелье. Разрыв с Ирис произошел и сразу, и постепенно. Он мало-помалу отдалялся от нее, привыкал к мысли, что вместе им не жить, а когда случилась та история с Габором Минаром в Нью-Йорке, оторвал ее от себя одним махом, как пластырь. Больно, зато какое облегчение… Он видел, как жена бросилась в объятия другого прямо на его глазах, словно его и на свете не было. Его это ранило, но он почувствовал себя свободным. На смену любви, которую он питал к Ирис все долгие годы их брака, пришло другое чувство — смесь жалости и презрения. Я любил образ, очень красивую картинку, но я и сам был всего лишь иллюстрацией. Иллюстрацией успеха. Сильный, самоуверенный, надменный мужчина. Мужчина, достигший вершин и гордый своим успехом. Висящий в пустоте.

А под пластырем оказался другой человек, лишенный всего напускного, внешнего, светского. Незнакомец, которого он пытался понять и который порой сбивал его с толку. Он спрашивал себя, какую роль сыграла Жозефина в появлении этого человека. Какую-то точно сыграла. По-своему, скромно и ненавязчиво. Она словно обволакивает тебя облаком доброты, и хочется дышать полной грудью. Ему вспомнилось, как он в первый раз сорвал у нее поцелуй в своем кабинете в Париже. Взял ее за запястье, притянул к себе и…

Он предпочел уехать в Лондон. Оставить свои парижские привычки, пересидеть в чужом городе, прояснить ситуацию. Здесь у него были друзья, вернее, приятели, здесь он ходил в клуб. И родители жили недалеко. А до Парижа — всего три часа езды. Он часто туда наведывался. Водил Александра повидаться с Ирис. Ни разу не звонил Жозефине. Еще не время. Странный у меня сейчас период. Словно чего-то жду. Застыл на перепутье. Я больше ничего не знаю. Мне надо всему учиться заново.

Он высвободил руку и поднялся. Нашарил на коврике у кровати свои часы. Половина восьмого. Пора домой.

Как же ее зовут-то? Дебби, Дотти, Долли, Дейзи?

Он натянул трусы, рубашку, собирался уже надеть брюки, как вдруг девица повернулась, моргнула, подняла руку, защищаясь от света.

— Сколько времени?

— Шесть.

— Ночь же на дворе!

От нее несло пивным перегаром; он отошел подальше.

— Мне пора домой, у меня… ну… у меня ребенок, он дома ждет и…

— И жена?

— Ну… да.

Она резко отвернулась и сжала руками подушку.

— Дебби…

— Дотти.

— Дотти… не грусти.

— Я и не грущу.

— Грустишь, у тебя на спине написано, что грустишь.

— Еще чего.

— Мне правда нужно домой.

— Ты всегда так с женщинами обращаешься, Эдди?

— Филипп.

— Снимаешь за пять кружек пива, трахаешь, а потом ни тебе здрасьте, ни мне спасибо?

— Да, это не очень красиво, ты права. Но я вовсе не хотел тебя обидеть.

— Мимо кассы.

— Дебби, знаешь…

— Я Дотти!

— Ты же сама согласилась, я тебя не принуждал.

— Ну и что? Все равно так не уходят — оттянулся и свалил тайком, как вор. Это невежливо по отношению к тому, кто остается.

— Но я действительно должен уйти.

— И как мне после такого на себя в зеркало смотреть? А? Облом на весь день! А если повезет, так еще и завтра грустить буду.

Она по-прежнему лежала к нему спиной и кусала подушку.

— Я могу что-нибудь сделать для тебя? Может, денег дать, или совет, или просто выслушать?

— Да вали ты на хрен, козел! Я тебе не шлюха и не больная на голову. Я, между прочим, бухгалтер в «Харви энд Фридли».

— ОК. Я по крайней мере попытался.

— Что попытался? — завопила девица, чье имя он так и не запомнил. — Попытался быть добрым две с половиной минуты? Мимо кассы.

— Послушай, эээ…

— Дотти меня зовут.

— Мы вместе ехали в такси и вместе спали ночь, никакой драмы здесь нет. Думаю, ты не в первый раз подцепила мужчину в пабе…

— НО У МЕНЯ СЕГОДНЯ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ! И Я ОПЯТЬ БУДУ ОДНА, КАК ВСЕГДА!

Он обнял ее. Она его оттолкнула. Он крепче прижал ее к себе. Она вырывалась что есть сил.

— С днем рождения, — прошептал он.

— Дотти. С днем рождения, Дотти.

Он подумал, не спросить ли, сколько ей стукнуло, но испугался ответа. С минуту молча баюкал ее; она уже не сопротивлялась, прижалась к нему.

— Прости меня, ладно? Честно, прости.

Она с сомнением посмотрела на него. Вид у него был искренний. И грустный. Она пожала плечами и высвободилась. Он погладил ее по голове.

— Пить хочу, — сказал он. — А ты? Мы вчера слегка перебрали.

Она не ответила. Разглядывала красные сердечки на занавесках. Он скрылся на кухне. Вернулся с куском хлеба: намазал его вареньем и воткнул пять спичек. Зажег спички одну за другой и пропел «Happy birthday…».

— Дотти, — прошептала она со слезами на глазах.

— Happy birthday, happy birthday, sweet Dottie, happy birthday to you… [26]

Она задула спички, он снял часы «Cartier», которые Ирис подарила ему на Рождество, и застегнул их на запястье восхищенной Дотти.

— Ну ты странный, чувак, точно…

Главное — не попросить у нее номер телефона. Не говорить «я позвоню, увидимся». Ни к чему врать и трусить. Они больше не увидятся. Она права, что не хочет мучить себя надеждой, это слишком сильный яд. Филипп знал об этом не понаслышке, сам вечно на что-то надеялся.

Он взял шарф, куртку. Она молча смотрела ему вслед.

Он захлопнул за собой дверь и вышел на улицу. Сморгнул, взглянув на небо. Интересно, в Париже сейчас такое же серое небо? Она, наверное, еще спит. Получила ли она мой подарок, белую камелию? Посадила ли у себя на балконе?

Нет, так ее никогда не забыть. Он по нескольку дней старался о ней не думать, но потом тоска разлуки снова начинала терзать его. Достаточно было любой мелочи. Серой тучи, белого цветка…

Рядом остановился грузовик. Начинало моросить. Не дождь, скорее туман, не промокнешь. Филипп поднял воротник и решил пойти домой пешком.

Блез Паскаль написал как-то: «Есть страсти, угнетающие и сковывающие душу, а есть такие, от которых она расправляется и рвется из груди». С тех пор как Марсель Гробз ушел к своей секретарше, Жозиане Ламбер, душа Анриетты Гробз задыхалась под гнетом одной-единственной страсти: жажды мести. Она могла думать лишь об одном: сторицей вернуть Марселю должок, унизить его стократ сильнее, чем он унизил ее. Мечтала, как однажды бросит ему в лицо: ты украл у меня положение в обществе, ты украл мое благополучие, ты разорил мое святилище — и вот тебе наказание, Марсель Гробз, я втопчу вас в грязь, тебя и твою потаскуху. Повыплачете все глаза, когда увидите, что ваш драгоценный сыночек растет среди отбросов, когда поймете, что вашим надеждам не суждено сбыться, — а я тем временем буду плясать на куче золота и обливать вас презрением.

Ей необходимо было как-то уязвить Марселя, заклеймить его каленым железом, как угнанную скотину, которая прежде принадлежала ей. «Как он посмел?!» — задыхалась она. Как он посмел лишить ее всех прав и привилегий, пожизненной ренты, которую она обеспечила себе, выходя замуж за этого грязного борова, привлекательного исключительно своим кругленьким состоянием! Она-то думала, что железобетонный брачный контракт навсегда обеспечит ей безбедное существование. А он взял да провернул какой-то фокус с документами и украл у нее золото. Кучу золота, над которой она неусыпно тряслась, как квочка над цыплятами.

Она не помнила его доброты и щедрости, не помнила, в какой ад превратила его жизнь, как попрекала его коркой хлеба и глотком воздуха. Она забыла, как унижала его, заставляя пользоваться за столом тремя разными вилками, носить тесные брюки и ломать язык витиеватыми фразами. Забыла, что отлучила его от супружеского ложа и сослала в клетушку, где едва помещались кровать и ночной столик. Она помнила лишь одно: этот несчастный до того обнаглел, что взбунтовался и улизнул со всеми деньгами.

Месть, месть! — взывало все ее существо, стоило утром открыть глаза. Открыть глаза и убедиться, что в пустынной квартире нет больше огромных букетов от флориста из «Вейра» [27], что повар не спрашивает, что она желает на обед, прачка не стирает ей белье, а прислуга не приносит кофе в постель. Что нет шофера и некому возить ее по Парижу, что кончились ежедневные визиты к портнихе, массажисту, маникюрше, парикмахеру. Она разорена. Накануне, покупая на Вандомской площади новый браслет для часов «Cartier», она чуть не упала в обморок, увидев чек. За кремом она теперь ходила не в парфюмерный бутик, а в аптеку, одевалась в «Заре», отказалась от ежедневников «Гермес» и шампанского «Рюинар Блан де блан». Каждый день приносил новые жертвы.

Марсель Гробз назначил ей содержание и оплачивал квартиру, но этого было мало ненасытной Анриетте, вкусившей истинного великолепия, когда достаточно лишь открыть чековую книжку, и все, что захочется, уже твое. Золотое перо с тихим шорохом выводит цифры на бумаге… Сумка последней модели от «Vuitton», вороха пушистых кашемировых шалей, нежные тени для ее слабеющих глаз, белые трюфели от «Эдиара», два билета в первом ряду на концерт в зале Плейель [28]— для нее и для ее сумки. Она не терпела тесноты. Деньги Марселя были волшебной палочкой, которой она пользовалась без зазрения совести и которую у нее вдруг отняли, как пустышку у ничего не подозревающего младенца.

Теперь у нее не было денег, и она была никто. А у другой было все.

Другая. Она снилась Анриетте каждую ночь, и та просыпалась в холодном поту. Гнев душил ее. Она выпивала большой стакан воды, чтобы залить бушующее в груди пламя, и при слабых отсветах зари вновь и вновь представляла себе в ярких красках свой реванш. Погоди, Жозиана Ламбер, я с тебя шкуру спущу, с тебя и с твоего ублюдка, шипела она, зарываясь в мягкие подушки. Слава богу, он хоть постельные принадлежности не забрал. Не хватало еще спать на подушках из супермаркета!

Пора положить конец этому позору. Новый брак тут не подходит, она уже не в том возрасте, когда можно кого-то охмурить своими прелестями, все-таки шестьдесят восемь лет. Надо что-то предпринять, восстановить свои права. Отомстить мудро и обдуманно.

Как? Она пока не знала.

Чтобы дать выход своей злости, она кружила возле дома соперницы, следила за ней, когда та прогуливала в английской колясочке наследника, утопающего в кружевах и красивых одеяльцах. Чуть позади ехала машина, за рулем сидел Жиль, все тот же шофер, на случай, если вдруг узурпаторша устанет ходить пешком. Анриетта задыхалась от бешенства, но не отставала от кортежа, семеня длинными тощими ногами и чувствуя себя в полной безопасности под неизменной огромной шляпой, скрывавшей лицо.

Она подумывала о серной кислоте. Облить мамашу и ребенка, обезобразить их, ослепить, оставить на их лицах непроходящие язвы. Эта мысль буквально преображала ее, она ликовала, ее сухая физиономия под слоем белой пудры расплывалась в широкой улыбке. Она разузнала, где можно достать кислоту, выяснила все последствия ее действия. Какое-то время эта идея грела ей душу, но потом она одумалась. Марсель Гробз сразу бы понял, чьих это рук дело, и гнев его был бы ужасен.

Нет, месть должна быть безликой, тайной, неслышной.

Тогда она решила произвести разведку на территории противника. Попыталась подкупить няню, служившую у Марселя, выяснить что-нибудь о друзьях, знакомых и родственниках ее хозяйки. Анриетта умела обращаться со слугами, разговаривать с ними на равных, подстраиваться под их взгляды, разделять мечты и раздувать воображаемые страхи; она льстила, изображала из себя подружку, свою в доску, лишь бы вызнать одну-единственную вещь: нет ли у этой самой Жозианы любовника?

— Ой, нет, что вы… — покраснела няня. — Мадам, она не такая… Она добрая. И еще очень искренняя. Коли у нее что на сердце, она сразу скажет. Скрывать не станет.

А может, сестра или какой-нибудь пропащий брат приходят клянчить деньги, стоит толстяку набить брюхо и отвернуться? Няня, пряча аккуратно сложенные купюры в карман куртки, отрицательно покачала головой: нет, едва ли, похоже, мадам Жозиана сильно его любит, и мсье ее тоже, они все время милуются, и если бы не Младший, так бы и кувыркались целыми днями — на кухне, в прихожей, в гостиной. Так что у них любовь, это точно. Они как две карамельки склеились.

Анриетта гневно топнула ногой:

— В их-то возрасте тискаться по углам?! Гадость какая!

— Нет, мадам, это так мило! Вы бы их видели! Смотришь и радуешься, начинаешь надеяться и верить в любовь. Мне нравится у них работать.

Анриетта удалилась, затыкая нос от отвращения.

Она попробовала было умаслить консьержку в их доме, выудить у нее какие-нибудь полезные сведения, но передумала. Она не видела себя в роли похитительницы младенца и не была готова оплатить наемного убийцу для его мамаши.

Они с Марселем еще не развелись, она чинила всевозможные препоны, пытаясь оттянуть роковую дату, когда Марсель станет свободным и сможет сочетаться законным браком со своей наложницей. Это был ее единственный козырь: она пока была замужем и не спешила разводиться. Закон на ее стороне.

Надо ковать железо, пока горячо, но действовать осторожно. Марсель тоже не лыком шит. Умеет быть безжалостным, если захочет. Она видела его в деле. Со своей ангельской улыбкой он обводил вокруг пальца самых страшных конкурентов и играючи расправлялся с ними.

Я что-нибудь придумаю, я придумаю, каждый день твердила она себе, семеня за коляской с ненавистным младенцем. Она исходила своими тощими ногами все окрестные проспекты — и авеню Терн, и Ниель, и Ваграм, и Фош. Эти прогулки выматывали ее. Соперница была моложе и бодрей, коляска резво катилась вперед. Анриетта возвращалась домой со сбитыми в кровь ногами и, расправляя затекшие пальцы в теплой ванночке с солью, думала, думала… Ну уж нет, я и не из таких переделок выбиралась, этот старый потаскун меня не раздавит.

Иногда на заре, когда слабый свет едва начинал пробиваться сквозь шторы, она позволяла себе редкую, а потому особенно ценную роскошь — слезы. Она проливала скупые холодные слезы над своей жизнью, которая могла бы быть такой яркой и сладкой, если бы фортуна не отвернулась от нее. Да, отвернулась, повторяла она, яростно всхлипывая. Мне попросту не повезло, ведь жизнь — лотерея, а я упустила свой шанс. О доченьках уж и не говорю, усмехалась она, растянувшись на постели. Одна, неблагодарная серость, не желает больше меня видеть, другая, избалованная кривляка, прошляпила свое счастье: лавры мадам де Севинье ей, видите ли, покою не давали. Что за дурацкая затея?! Кой черт ее дернул лезть в литературу? Ведь у нее было все. Богатый муж, прекрасная квартира, дом в Довиле, денег куры не клевали. И можете мне поверить, добавляла она, словно обращаясь к невидимой подруге, сидящей в ногах кровати, она сорила ими направо и налево. Нет, надо было ей погнаться за бесплодной мечтой, корчить из себя писательницу! Теперь вот тихо вянет в клинике. Не хочу ее видеть: она меня расстраивает. И потом, клиника так далеко, а общественный транспорт — брр! И как это люди могут каждый день давиться в этих вагонах с человеческим скотом? Нет уж, спасибо!

Однажды няня, у которой Анриетта выспрашивала, кто бывает в гостях у Марселя и его шлюхи — про себя она всегда называла Жозиану только так, — рассказала, что хозяева хотят пригласить на ужин Жозефину. Был такой разговор. Жозефина в тылу врага! Она могла бы стать моим Троянским конем. Надо срочно с ней помириться. Она такая простофиля, примет все за чистую монету.

Вскоре один случай укрепил ее в этом решении. Она стояла у перехода, дожидаясь зеленого сигнала светофора, чтобы продолжить слежку, как вдруг рядом остановилась машина Марселя.

— Что, старая, — гаркнул шофер Жиль, — гуляем, воздухом дышим? Вспомнила, как приятно пешком ходить?

Она отвернулась, стала разглядывать верхушки деревьев, уставилась на спелые каштаны, выглядывавшие из лопнувшей скорлупы. Она любила засахаренные каштаны. Покупала их у Фошона [29]. Она и забыла, что они растут на деревьях.

Он бибикнул, чтобы привлечь ее внимание, и продолжал:

— Не вздумайте хозяину подгадить, кончайте выслеживать его красотку с малышом. Думаете, я не заметил, как вы везде за ними таскаетесь?

Слава богу, вокруг не было ни души и никто не удивился странному разговору. Она смерила Жиля испепеляющим взглядом, и он, пользуясь этим, нанес последний удар:

— Валите-ка отсюда, да поживей, а то все хозяину расскажу. И плакал ваш чек за месяц!

С того дня Анриетте пришлось прекратить слежку. Но она без устали искала способ навредить — незаметно, анонимно. Отомстить на расстоянии, как будто она и ни при чем.

Она не позволит горю доконать ее: она сама убьет свое горе.


Выходя из дома, Жозефина проверила, на месте ли медальон, и только потом захлопнула дверь. Она помнила, какие меры предписывала соблюдать Хильдегарда Бингенская: чтобы уберечься от опасности, надо всегда носить в мешочке на шее мощи святого заступника или волосы, ногти, лоскут кожи умершего родственника. Она положила прядь волос Антуана в медальон и повесила на шею: раз Антуан с помощью той посылки спас ее от ножа убийцы, значит, он может защитить ее, если убийца появится снова. И пусть ее считают чокнутой, подумаешь!

В конце концов, вера в спасительную силу реликвий просуществовала во Франции достаточно долго, чтобы совсем с ней не считаться. Почему я не имею права верить в сверхъестественное? Только потому, что живу в наш якобы рациональный, научный век? В Средние века чудеса, святые, потусторонние силы были частью повседневной жизни. Дар исцеления приписывали даже собаке. В XIII веке в приходе Шатильон-сюр-Шаларон мученик-пес по имени Гинфорт был убит хозяином; одна крестьянка тайком похоронила его и каждый раз, оказавшись на той полянке, стала класть цветы на его могилу [30]. Однажды она взяла с собой полуторагодовалого сына, у которого был сильный жар и сыпь на лице, посадила малыша на могилу, а сама, как обычно, стала собирать полевые цветы. Когда вернулась, лицо мальчика было гладким и чистым, будто вымытым, он лепетал и хлопал в ладоши, радуясь избавлению от мучительной болезни. Крестьянка рассказала об этом происшествии, и все сочли его чудом. Деревенские женщины стали носить больных детей на могилу собаки. Возвращаясь, они распевали песнопения во славу пса-чудотворца. Вскоре на могилу Гинфорта стали привозить детей со всей Франции. Народ причислил его к лику святых. Святой Гинфорт, полай за нас. Ему молились, ему воздвигли алтарь, ему приносили дары. История наделала столько шуму, что в 1250 году монах-доминиканец Этьен де Бурбон запретил эти суеверия, но паломничества на могилу пса продолжались до ХХ века.

Сегодня она поработает в библиотеке, а потом, к половине седьмого, отправится к Зоэ в школу на родительское собрание. Ты не забудешь, мам? Не засидишься у себя в башне с лилией в руке? Жозефина улыбнулась и обещала не опаздывать.

В общем, она сидела в метро, лицом по ходу поезда, уткнувшись носом в стекло. Думала о том, как спланировать работу, какие книги оставить до завтра, на какие заполнить требования, о том, как она выпьет в баре кофе с бутербродом… Ей надо было написать статью о том, как одевались девушки в Средние века. В каждой местности был свой костюм, и по одежде всегда можно было понять, откуда женщина родом. Девушка-простолюдинка носила чепец, платье и пояс с привязанными к нему мешочками — в Средние века не было карманов. Поверх платья надевали сюрко — что-то вроде плаща, нередко подбитого беличьим мехом, причем нежным мехом с брюшка. Сейчас бы им «зеленые» руки-ноги пообрывали за шубку из беличьих брюшек!

Она повернула голову и бросила взгляд на соседа: тот был погружен в изучение конспектов по электротехнике. Что-то такое про трехфазный ток. Она попыталась разобраться в хитросплетении красных стрелочек, голубых кружков, дробей и квадратных корней… Заголовок, подчеркнутый красной ручкой, гласил: «Что такое идеальный трансформатор?» Жозефина улыбнулась. Она прочла: «Что такое идеальный мужчина?» Ее роман с Лукой постепенно сходил на нет. Она больше у него не ночевала: он забрал к себе брата. Витторио становился все беспокойнее. Лука опасался за его психику. «Боюсь оставлять его одного, а запирать не хочется. У него настоящая идея фикс — это вы. Приходится доказывать, что только он один для меня что-то значит». К тому же издатель решил выпустить его книгу о слезах раньше, чем предполагалось, и Лука срочно читал корректуру. Он звонил, говорил, на какой фильм или какую выставку они могли бы пойти вместе, но свидания не назначал. Он избегает меня, подумала Жозефина. Ей не давал покоя один вопрос: что же он хотел ей сказать в тот злополучный вечер, когда не явился на свидание? «Мне надо с вами поговорить, это очень важно…» Может, он имел в виду своего буйного братца? Может, Витторио грозил добраться до нее? А может, он напал на самого Луку?

После того как она рассказала про нападение в парке, в их отношениях появилась какая-то неловкость. Иногда она даже думала, что лучше было промолчать. Не досаждать ему своими проблемами. А потом спохватывалась и злилась на себя: хватит, Жози, сколько можно считать себя ничтожеством? Ты потрясающий человек! Надо приучить себя к этой мысли. Я потрясающий человек, я имею право на существование. Я себя не на помойке нашла.

Лука был для нее такой же загадкой, как трехфазный ток в конспекте соседа. Мне нужна схема со стрелочками, чтобы его понять, добраться до его сердца.

Напротив двое студентов изучали объявления о сдаче квартир, громко возмущаясь дороговизной.

Довольно симпатичные. Жозефине захотелось позвать их к себе — у нее была комната для прислуги на седьмом этаже, — но она вовремя удержалась. Один раз она уже поддалась порыву щедрости и посадила себе на шею мадам Бартийе с сыном Максом: их потом невозможно было выдворить из ее собственной квартиры. Что-то давно ничего не слышно про этих Бартийе.

Перед станцией «Пасси» метро выходило на поверхность. Это был ее любимый перегон: поезд выныривал из туннеля, из чрева земли, и устремлялся к небу. Она повернулась к окну в ожидании света. И перед ее глазами вдруг, разом, появились залитые солнцем платформы. Она моргнула. Этот переход всегда заставал ее врасплох.

Рядом остановился поезд, идущий в обратную сторону. Она стала рассматривать людей, сидящих в вагоне. Наблюдала за ними, придумывала каждому жизнь, любовь, сожаления. Пыталась угадать, кто женат, а кто нет, уловить по губам обрывки разговоров. Ее взгляд остановился на полной даме с насупленными бровями, облаченной в клетчатое пальто. Да, крупная клетка — не лучшая идея для толстухи, а уж брови у нее!.. Пускай это будет сварливая старая дева. Жених от нее сбежал, а она все поджидает его со скалкой, хочет научить уму-разуму. А вот другая женщина — худенькая, глаза подведены ярко-зеленым. Скорее всего, разгадывает кроссворд: склонилась над газетой, покусывая карандаш. Обручального кольца нет, на ногтях алый лак. Жозефина решила, что она программист, незамужняя и бездетная, и никогда не моет посуду. По субботам вечерами ходит в клуб, танцует до трех часов ночи и возвращается домой одна. Рядом, ссутулившись, сидел мужчина в красной водолазке и потертой, мешковатой серой куртке. Жозефина видела его со спины, но тут он вдруг подвинулся, пропуская какую-то женщину на свободное место, и повернулся лицом. Она застыла, как громом пораженная. Антуан! Это Антуан. Он смотрел куда-то в пространство, мимо нее, но это точно был он. Она стала колотить в стекло, крикнула: «Антуан! Антуан!», вскочила, стукнула еще раз, изо всех сил, мужчина обернулся, удивленно посмотрел на нее и слегка помахал рукой. Как будто ему неловко и он просит ее успокоиться.

Антуан!

На правой щеке большой шрам, левый глаз закрыт.

Антуан?

Она засомневалась.

Антуан?

Он явно ее не узнал.

Двери закрылись. Вагон дернулся, и Жозефина рухнула на сиденье, изо всех сил выворачивая шею, чтобы еще раз увидеть человека, похожего на Антуана.

Невероятно. Будь он жив, он пришел бы нас проведать. У него нет нашего нового адреса, прошептал внутри голосок Зоэ. Ну уж адрес найти несложно! Посылка-то дошла! У Анриетты мог спросить!

«Да она бы его на порог не пустила», — возразил голосок Зоэ.

Сосед перевернул страничку своих лекций про трехфазный ток. Студенты обвели красным фломастером адрес квартиры на улице Гласьер. Две комнаты, семьсот пятьдесят евро. Мужчина, вошедший на станции «Пасси», листал журнал о загородных домах. Цены и налоги. На нем была белая рубашка, серый костюм в голубую полоску и галстук в синий горошек. Человек, которого она приняла за Антуана, был одет в красную водолазку. Антуан ненавидел водолазки. Антуан ненавидел красный цвет, заявлял, что в красном ходят только дальнобойщики.

Она до вечера просидела в библиотеке, но сосредоточиться на работе не получалось. Перед глазами снова и снова проплывал вагон метро и люди в нем: толстая женщина в клетку, худышка с зелеными веками и… Антуан в красной водолазке. Она встряхивала головой и возвращалась к тексту. Святая Хильдегарда Бингенская, помоги, скажи, что я не сошла с ума. Зачем он вернулся мучить меня?

Без четверти шесть она сложила бумаги, книги и поехала на метро назад. На станции «Пасси» поискала глазами человека в красной водолазке. Может, он стал клошаром? Живет в метро. Выбрал шестую линию, потому что она — наземная и весь Париж перед тобой как на открытке, Эйфелева башня светится в ночи. Спит, завернувшись в старое пальто, под аркой метрополитена. В метро много бродяг. Он не знает, где я живу. Скитается, как отшельник. Потерял память.

Ровно в половине седьмого она вошла в коллеж Зоэ. Учителя принимали каждый в своем кабинете. Родители выстроились в коридоре, ожидая, когда подойдет их очередь обсудить проблемы или достижения своего чада.

Жозефина выписала на бумажку имена учителей, номера кабинетов и назначенное ей время. И пошла на первую встречу — с мисс Пентелл, учительницей английского.

Дверь была открыта, мисс Пентелл сидела за столом, на котором лежал журнал с оценками и записи о поведении учеников. По расписанию на каждую беседу отводилось не больше пяти минут, но часто обеспокоенные родители пускались в долгие споры, пытаясь повысить оценку своему отпрыску. Другие в это время топтались на пороге, вздыхали и выразительно поглядывали на часы. Иногда беседа проходила на повышенных тонах и даже оборачивалась перепалкой. Жозефине уже случалось видеть, как солидные папаши на глазах превращались в базарных крикунов.

Некоторые в ожидании читали газеты, мамаши болтали, обменивались адресами частных преподавателей и нянь, обсуждали, в какой лагерь отправить детей на каникулы. Другие висели на телефоне, а некоторые пытались пролезть без очереди, вызывая бури протеста.

Из кабинета вышел сосед Жозефины мсье Лефлок-Пиньель и дружески помахал ей рукой. Она улыбнулась в ответ. Он был один, без жены. Потом подошла ее очередь. Мисс Пентелл уверяла, что все прекрасно, у Зоэ богатый словарный запас, беглая речь и прекрасное произношение, в общем, язык Шекспира дается ей легко, она старательна и прекрасно ведет себя на уроках. В общем, никаких замечаний. Поток комплиментов смутил Жозефину, она покраснела и, вставая, опрокинула стул.

Та же история повторилась с учителями математики, испанского, истории, географии и природоведения, она переходила из класса в класс, купаясь в дифирамбах. Все поздравляли ее: какая у вас замечательная, умненькая, старательная дочь. И очень хороший товарищ. Помогает отстающему ученику. Жозефина принимала комплименты, чувствуя, что они относятся и к ней. Она тоже любила старательность, усидчивость, точность во всем. Сияя от счастья, она отправилась на последнюю встречу — к мадам Бертье.

У дверей кабинета ждал мсье Лефлок-Пиньель. Он кивнул ей, но уже не так приветливо, как в первый раз. Прислонясь к косяку открытой двери, он постукивал по нему пальцем; мерный назойливый звук явно раздражал мадам Бертье, она подняла голову и устало проговорила:

— Пожалуйста, можно не стучать?

На стуле рядом с ней покоилась по-прежнему пухлая зеленая шапка.

— Вы мешаете мне сосредоточиться и сами себя задерживаете, — пояснила мадам Бертье.

Мсье Лефлок-Пиньель постучал по циферблату часов, намекая, что она запаздывает. Она кивнула, беспомощно развела руками и склонилась к сидящей перед ней родительнице. У той во всем облике сквозило отчаяние: плечи сгорблены, ноги носками внутрь, руки прячутся в длинных рукавах пальто. Мсье Лефлок-Пиньель на мгновение затих, а потом снова принялся мерно постукивать согнутым пальцем.

— Мсье Лефлок-Пиньель, — сказала мадам Бертье, прочитав его имя в списке, — я буду вам весьма признательна, если вы наберетесь терпения и дождетесь своей очереди.

— А я буду вам признателен, если вы будете соблюдать расписание. Вы опаздываете на тридцать пять минут! Это недопустимо.

— Я буду разговаривать столько, сколько нужно.

— Что вы за учитель и чему можете научить, если сами не имеете представления о точности? Точность — непременное условие вежливости.

— Что вы за родитель, если неспособны выслушать других и чем-то поступиться? — парировала мадам Бертье. — У нас здесь не банк, мы здесь имеем дело с детьми.

— Вы не имеете права меня учить!

— Жаль, — улыбнулась мадам Бертье. — Я бы с удовольствием взяла вас в ученики, и вам бы пришлось сидеть смирно.

Он взвился, как разъяренный жеребец.

— Вот вечно так, — возмущенно сказал он Жозефине, ожидая от нее сочувствия. — Первые встречи еще туда-сюда, а дальше одно опоздание за другим. Никакой дисциплины! А она каждый раз нарочно заставляет меня ждать! Думает, я не понимаю, но я-то вижу!

Он повысил голос специально для мадам Бертье:

— Вы знаете, что она таскала детей в «Комеди-Франсез», вечером, прямо посреди недели, вы в курсе, да?

Мадам Бертье водила детей на «Сида». Зоэ была в восторге. Она променяла своих любимых «Отверженных» на стансы Сида и вышагивала по коридору, трагически завывая: «Ужели дерзкого мое украсит горе, и я, не отомстив, окончу дни в позоре?» [31]

Жозефине стоило большого труда удержаться от хохота, глядя на этого безусого дона Дьего в розовой пижаме.

— Они легли спать в двенадцать ночи! Это безобразие. Ребенку необходим сон. От этого зависит его умственное развитие и душевное равновесие.

Он говорил все громче. Еще какая-то мамаша подлила масла в огонь:

— И к тому же содрала с нас за это по восемь евро!

— Можно подумать, мы мало платим налогов! — вставил еще чей-то отец.

— А театр-то на госдотации. Нельзя, что ли, предоставить школьникам бесплатные билеты?

— Вот именно! — К группе недовольных присоединился еще один голос. — В этой проклятой стране заботятся только о бедных!

— А вы что молчите? — сердито спросил Лефлок-Пиньель у Жозефины.

Она покраснела, провела рукой по волосам, скрывая пылающие уши. Мадам Бертье встала и со стуком закрыла дверь.

— Она захлопнула дверь у меня перед носом! — вскричал Лефлок-Пиньель.

Он стоял бледный как мел и буравил дверь взглядом.

— Да чего вы хотите, сейчас учителей набирают из пригорода! — сказала какая-то мамаша, поджав губы.

— Какой может быть порядок, если элита осталась у разбитого корыта, — проворчал чей-то папаша. — Куда катится Франция?!

Жозефина готова была провалиться сквозь землю и решила спастись бегством.

— Думаю, пока суд да дело, я схожу к учителю… к учителю физкультуры!

Какая-то мамаша смерила ее презрительным взглядом, словно генерал солдата-дезертира. Она поскорей улизнула. Перед каждым кабинетом стояли возмущенные родители, взывая к тени Жюля Ферри [32]. Какой-то папаша грозил нажаловаться министру, с которым он хорошо знаком. Жозефина, посочувствовав учителям, решила облегчить их участь и не ходить на две последние встречи.

Она рассказала все дочке. И о том, как ее хвалили учителя, и о том, как взбунтовались родители.

— Ты хранила олимпийское спокойствие, потому что была довольна, — заметила Зоэ. — Может, у других родителей куча проблем с детьми, вот они и нервничают…

— Они все валят в одну кучу. Учителя-то тут при чем?

Жозефина понемногу успокаивалась. Зоэ подошла к ней и обняла за талию.

— Я очень горжусь тобой, девочка моя, — прошептала Жозефина.

Зоэ прижалась к маме покрепче.

— А когда папа вернется, как ты думаешь? — вздохнула она.

Жозефина вздрогнула. Она совсем забыла про того человека в метро.

Она отпустила Зоэ. Перед глазами снова всплыла красная водолазка. Шрам на щеке. Закрытый глаз. Она прошептала: не знаю, не знаю.

Наутро Ифигения принесла ей почту и рассказала, что накануне в Пасси нашли под деревьями труп женщины, убитой ножом. Рядом с телом лежала шапка, необычная такая, миндально-зеленая, пухлая. В точности как ваша, мадам Кортес!

Часть вторая

Если верить рецепту, это очень легко и быстро: три часа на подготовку и запекание. Был канун Рождества, и Жозефина готовила индейку. Индейку, фаршированную настоящими каштанами, а не каким-нибудь безвкусным замороженным пюре, которое вечно липнет к небу. Свежие каштаны нежные, душистые, а замороженные делаются пресными и клейкими. На гарнир — пюре из сельдерея, моркови и репы. Еще будут закуски, салат, сырное ассорти, которое она выбирала у Бартелеми, на улице Гренель [33], и рождественский торт-полено с грибками и гномами из безе.

Что со мной такое? Мне все трудно, все скучно. Я же всегда любила готовить рождественскую индейку, с каждым ингредиентом связана масса воспоминаний, я словно переношусь в детство. Стоя на табурете, я смотрю, как колдует у плиты отец в большом белом переднике, на котором вышито синими буквами: «Я ШЕФ-ПОВАР, И ВСЕ МЕНЯ СЛУШАЮТСЯ». Я сохранила этот передник, он и сейчас на мне, я трогаю выпуклые буковки и прикасаюсь к прошлому.

Ее взгляд упал на бледную, дряблую тушку индейки, лежащую на промасленной бумаге. Ощипана, крылышки сложены, брюшко раздуто, покрасневшая кожа в черных точках — не повезло бедняжке. Рядом покоился большой нож с длинным сверкающим лезвием.

Мадам Бертье убили ножом. Сорок шесть ножевых ударов прямо в сердце. Когда ее нашли, она лежала, бездыханная, на спине, ноги раскинуты в стороны. Жозефину вызывали в комиссариат. Полиция усмотрела связь между двумя преступлениями. Те же обстоятельства, то же оружие. Ей пришлось еще раз объяснять, как кроссовка Антуана уберегла ее от смерти. Капитан Галуа, та же, что и в прошлый раз, слушала ее с поджатыми губами. На ее лице явственно читалось: «Надо же, башмак ее спас!»

— Вы — прямо чудо ходячее, — подытожила она, качая головой, словно не могла в это поверить. — Мадам Бертье получила очень глубокие раны, десять-двенадцать сантиметров. Он сильный мужчина и умеет обращаться с холодным оружием, это не дилетант.

Услышав эти жуткие цифры, Жозефина крепко зажала руки между колен, чтобы унять дрожь.

— У вашей кроссовки на редкость толстая подошва, — заметила капитан Галуа, словно пытаясь убедить саму себя. — Он бил прямо в сердце. Как и вас.

Она попросила принести посылку Антуана на экспертизу.

— Вы знали мадам Бертье?

— Она была классным руководителем моей дочери. Один раз мы вместе возвращались из школы. Я заходила поговорить по поводу Зоэ.

— В вашей беседе не было ничего такого, что бы вам запомнилось?

Жозефина улыбнулась: сейчас она расскажет забавную деталь. Чего доброго, капитанша решит, что она над ней издевается или не воспринимает ее всерьез.

— Было. У нас были одинаковые шапки. Такие смешные, трехэтажные, немного экстравагантные. Я свою носить не решалась, а она уговорила меня ее надеть… Мне казалось, что я в ней слишком выделяюсь.

Капитан Галуа взяла со стола фотографию.

— Эта?

— Да. В тот вечер, когда на меня напали, я была в ней, — прошептала Жозефина, глядя на фотографию. — Я потеряла ее в парке… А вернуться за ней побоялась.

— Больше ничего не можете сказать о покойной?

Жозефина заколебалась — еще одна смешная деталь, — но добавила:

— Она не любила «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Называла ее тягомотиной. Немногие осмеливаются в этом признаться. А ведь мелодия и правда довольно заунывная.

Следователь взглянула на нее то ли раздраженно, то ли презрительно.

— Ладно, — заключила она, — оставайтесь на связи, мы вам позвоним, если вы понадобитесь.

Начиналась обычная работа следствия — выдвигать гипотезы, делать выводы, проводить границу между возможным и невозможным. Жозефина больше ничем не могла помочь. Пусть теперь работают мужчины и женщины из уголовного розыска. У них всего одна улика: зеленая трехэтажная шапка, общий знаменатель обоих нападений. Убийца не оставил ни следов, ни отпечатков пальцев.

Вот и мне надо сделать выводы, провести границу, за которую не стоит заходить, запретить себе думать о мадам Бертье и убийце. Может, он живет где-то рядом? Может, напав на мадам Бертье, он хотел зарезать меня? В первый раз не вышло, а во второй он перепутал жертву. Увидел шапку, решил, что это я, фигура и походка у нас тоже похожи… «Стоп! — мысленно завопила Жозефина. — Стоп! Так ты испортишь вечер!» Ширли, Гэри и Гортензия накануне уже прибыли из Лондона, а к ужину подъедут Филипп и Александр.

Надо укрыться в своей раковине. Как когда я читаю лекции. Работа успокаивает. Помогает сосредоточиться, отвлечься от мрачных мыслей. Даже кухня напоминает о моих любимых исследованиях. Ничто не ново под луной, думала Жозефина, обдирая руки о каштаны. Фастфуд существовал еще в Средние века. Далеко не все имели собственную кухню, городское жилье обычно было слишком тесным. Холостяки и вдовцы дома не ели. Трактирщики-профессионалы, или «кухари», расставляли столы на улице и торговали колбасами, пирожками и караваями навынос. Такие вот предки хот-догов и «Макдака». Кулинария составляла важный элемент повседневной жизни. Парижские рынки ломились от яств, там можно было найти все, что душе угодно: оливковое масло с Майорки, раков и карпов из Марны, хлеба из Корбея, масло из Нормандии, сало из Ванту… В зажиточных домах держали так называемого «служителя кухни», главного повара, который, стоя на возвышении, половником указывал каждому, что делать, и бдительно следил за поварятами, мальчиками на побегушках, норовившими втихаря стянуть кусок из котла. Повара носили имена «Обжора», «Вылижи-Горшок», «Сытое Брюхо», «Тайеван» [34]. В рецептах время мерили церковными мерками. Жарить на огне «с часа вечерни до темноты», равиоли с мясом варить столько, чтобы дважды прочесть «Отче наш», а вырезку столько, чтобы трижды прочесть «Аве Мария». Поварята на кухне молились, помешивали варево, пробовали его и опять молились, перебирая четки. У высшей знати было принято украшать блюда золотой фольгой. Трапеза превращалась в целую церемонию. Повара старались готовить разноцветные блюда: розовое рагу из дичи, белый торт, соус из рыжиков к жареной рыбе. Цвет возбуждал аппетит, белые продукты предназначались для больных, нуждавшихся в покое. Кушанья меняли цвет в зависимости от времени года: суп из требухи осенью был коричневым, а летом желтым. Верхом утонченности считался «небесно-голубой» итальянский соус. А чтобы ублажить гостей, повар рисовал на желе дворянские гербы, украшал блюда узором из гранатовых зерен или фиалками. Изобретал «ряженые блюда», достойные фильма ужасов. Сооружал фантастических зверей или забавные сценки, составляя вместе части разных животных. Делал, например, петуха в шлеме: рыцарь с петушьей головой восседал верхом на молочном поросенке. Были и закуски-сюрпризы: прятали в круглый пирог живых птиц, снимали верхнюю корку, и птицы разлетались к вящему изумлению и восторгу пирующих. Надо как-нибудь тоже попробовать, подумала Жозефина, невольно улыбнувшись.

Все ее терзания отходили на задний план, когда она переносилась в XII век. Во времена Хильдегарды Бингенской. Никуда от Хильдегарды не деться, она интересовалась всем на свете: растениями, едой, музыкой, медициной, влиянием состояний души на телесные силы… Если человек смеется, он становится сильнее, если печалится и брюзжит — слабее. «Когда мы следуем желаниям души, наши поступки прекрасны, а когда повинуемся желаниям плоти — дурны».

Плоть, мясо… «Приготовьте фарш. Смешайте каштаны с фаршем, мелко нарезанной печенью и сердцем, добавьте тмин, соль и перец». Пора вернуться к докторской. Нет у меня идей для нового романа. И охоты тоже нет. Надо верить: однажды сюжет родится сам собой, схватит меня за руку и засадит писать.

У меня полно времени, подумала она, счищая твердую скорлупу с каштанов и стараясь не порезать пальцы. Интересно, почему несъедобные каштаны называются «конскими»? Детали очень важны. Деталь закреплена в конкретном пространстве и времени, она создает атмосферу, позволяет ощутить цвет, вкус, запах. По деталям восстанавливают любую историю — и даже Историю вообще. Когда на раскопках находят развалины крестьянских домов, обнажаются целые пласты повседневной жизни Средневековья. Хижины позволяют узнать больше, чем любые замки. Ей вспомнились старые глиняные горшки, на дне которых обнаружили следы карамели. В Клюнийском аббатстве [35]раскопали водопровод, отхожие места и умывальни, похожие на наши ванные.

Мсье и мадам Ван ден Брок, узнав о смерти мадам Бертье, нанесли Жозефине визит. Позвонили в дверь и застыли на пороге, торжественные, как канделябры. Она — кругленькая, импульсивная, чудаковатая; он — тощий и серьезный. Она упорно пыталась остановить на чем-нибудь свои бегающие глазки; он хмурился и двигал длинными, сухими пальцами чернокнижника, словно огромными ножницами. Эта пара походила на союз Дракулы и Белоснежки. Какие-то они нереальные. Странно, как это у них получилось детей завести, удивилась Жозефина. Видно, мадам зазевалась, и мсье насел на нее, поджав острые когти, чтобы не поранить. Две неуклюжие стрекозы, спаривающиеся в небе. Нужно защитить наших детей, говорила мадам, если убийца нападает на женщин, он может приняться и за малышей. Да, но что же нам делать? Что делать? Мадам Ван ден Брок трясла круглой головой с жиденьким шиньоном, заколотым двумя длинными тонкими шпильками. Они предложили, чтобы отцы семейств патрулировали район с наступлением темноты. У меня такого товара не водится, улыбнулась Жозефина и, поскольку они явно не поняли, пояснила: я имею в виду отца семейства, я не замужем. Они замялись, переваривая информацию, и продолжали: от полиции ждать нечего, для них главное пригороды, только туда и смотрят, а до благополучных районов руки не доходят… В голосе соседа, серьезном и важном, зазвучала легкая горечь.

Жозефина извинилась, что не может участвовать в военных действиях; но оговорила, что жить в постоянном страхе тоже не хочет. Конечно, теперь она будет вести себя осторожнее, встречать Зоэ вечером, после уроков, но поддаваться панике не намерена. Она предложила забирать детей из школы по очереди: Лефлок-Пиньели, Ван ден Броки и Зоэ учились в одном коллеже. Решили обсудить это после праздников.

— Я скажу Эрве Лефлок-Пиньелю, чтобы он к вам зашел, он очень обеспокоен. Его жена теперь вообще не выходит из квартиры и не открывает дверь даже консьержке.

— Скажите, а эта консьержка, которая каждые три недели меняет цвет волос, она вам не кажется подозрительной? — забеспокоилась мадам Ван ден Брок. — Может, у нее есть дружок, который…

— Который только что вышел из тюрьмы и держит за спиной длинный нож? — перебила ее Жозефина. — Нет, не думаю, что Ифигения в этом замешана!

— А я вот слышала, что у ее сожителя нелады с законом…

Они ушли, пообещав прислать к ней Эрве Лефлок-Пиньеля, как только его увидят.

В конце концов ко мне весь дом прибежит за утешениями, вздохнула в тот вечер Жозефина, закрывая за ними дверь. Смешно: на меня напали, и я же всех успокаиваю! Хорошо, что я никому не сказала, а то бы стала местной диковиной, на меня бы таращились, как в зоопарке.

На втором этаже жили мать и сын Пинарелли. Ему под пятьдесят, ей лет восемьдесят. Он был худой, высокий, красил волосы в черный цвет. Похож на Энтони Перкинса в хичкоковском «Психо», только постарше. При встрече он странно улыбался уголком рта, словно показывая, что не доверяет вам и просит держаться подальше. Он не работал, был чем-то вроде компаньонки при своей мамаше. Каждое утро они отправлялись в магазин. Шли мелкими шажками, держась за руки. Он вез тележку с таким видом, словно выгуливал на поводке борзую, она сжимала в руке список покупок. Старушка была сухонькая и властная. Она не шамкала, говорила внятно и четко и нередко отпускала едкие замечания, подобно тем старикам, которые считают, что возраст дает им право пренебрегать правилами вежливости. Жозефина придерживала им дверь. Они никогда не благодарили ее, не здоровались, переступали порог гордо, как их королевские величества, перед которыми открывают ворота гвардейцы с саблями наголо.

Она не знала других жильцов, обитавших в корпусе «Б» в глубине двора. Их было больше, чем в корпусе «А»: здесь было по одной квартире на этаже, а в корпусе «Б» — по три. Ифигения рассказывала, что поскольку жильцы корпуса «А» богаче, обитатели корпуса «Б» ненавидят их, и на общих собраниях часто случаются бурные выяснения отношений. Ругаются из-за любой мелочи, обзывают друг друга. Жильцы корпуса «А» всегда берут верх, навязывают все новые расходы по содержанию дома, а те, что из «Б», спорят и отказываются платить.

Она бросила взгляд на большие настенные часы из «Икеа». Половина седьмого! Скоро вернутся Гортензия, Гэри и Ширли. Они вышли в магазин докупить продуктов. Зоэ закрылась у себя в комнате и готовила подарки. С приездом гостей из Англии дом наполнился шумом и смехом. Телефон звонил беспрерывно. Они прибыли накануне вечером. Жозефина показала им квартиру, гордая, что может всех разместить с удобством. Гортензия открыла дверь своей комнаты и с возгласом «Home, sweet home!» [36]повалилась на кровать, раскинув руки. Жозефина была тронута. Ширли попросила стаканчик виски, а Гэри, сидя на диване в наушниках, спросил: «А чем нас сегодня кормят, Жози? Что ты нам вкусненького приготовила?» Хлопали двери, перекликались голоса, из каждой комнаты неслась музыка. Жозефина поняла, что ей не нравилось в квартире — она была слишком велика для них с Зоэ. Наполнившись криками, смехом, раскрытыми чемоданами, она стала уютной и гостеприимной.

На плите уже закипала соленая вода — пора варить очищенные каштаны. Когда Жозефина возилась на кухне, ей всегда приходили в голову свежие мысли. И когда бегала вокруг озера — тоже. Руки двигаются, ноги двигаются, и голова, свободная от тысячи повседневных забот, выдает идеи пачками.

Каждое утро она надевала спортивный костюм, кроссовки и отправлялась в Булонский лес, на пробежку вокруг озера. До озера она трусила потихоньку, наблюдая за игроками в шары, велосипедистами, другими бегунами, стараясь не вляпаться в собачий кал и прыгая по лужам. Больше всего она любила скакать по глубоким выбоинам, полным дождевой воды, но только выбирая безлюдные места, вдали от осуждающих взглядов. Ей нравилось хлюпанье под ногами, брызги, летящие во все стороны. Добежав до места, откуда начиналась ее, говоря высоким штилем, «беговая дорожка», она ускоряла шаг. Обегала вокруг озера за двадцать пять минут. Потом останавливалась, запыхавшись, и делала упражнения на растяжку, чтобы завтра не болели мышцы. Каждое утро она выходила из дома в десять, и каждое утро в десять двадцать ей навстречу попадался человек, тоже двигавшийся вокруг озера, но шагом. Руки в карманах, нос уткнулся в поднятый воротник темно-синего плаща, шерстяная шапочка натянута до бровей, темные очки, шея замотана шарфом. Прямо мумия. Жозефина окрестила его «человек-невидимка». Он шагал размеренно и целеустремленно, как робот. Как будто выполнял предписание врача: «один-два круга вокруг озера, желательно по утрам, спина прямая, дыхание глубокое». Иногда они встречались дважды за утро — если он ускорял шаг или она решала пробежать лишний кружок. Уже две недели я тут бегаю, две недели его вижу, а он до сих пор не здоровается. Даже не кивнет в знак того, что меня заметил. Бледный, худой. Наверное, лечился от наркомании и недавно выписался из клиники. Или пережил любовную драму. Или попал в автокатастрофу и получил ожоги третьей степени. А может, он опасный преступник и сбежал из тюрьмы. Она терялась в догадках. Почему этот одинокий, нелюдимый мужчина каждый день между десятью и одиннадцатью упорно шагает вокруг озера? В его походке была какая-то почти свирепая решимость, словно он, накачивая мышцы, цеплялся за жизнь или сводил с кем-то счеты.

Капля кипятка из кастрюли брызнула ей на руку. Она вскрикнула и убавила огонь. Положила в воду первую порцию каштанов и стала чистить следующую.

«Варить 30 мин., вынуть из воды и сразу снять кожицу».

Папа надрезал каштаны крестообразно, чтобы их было легче чистить. Индейку на Рождество всегда готовил он. Незадолго до смерти записал рецепт на листочке. И подписался: «Человек, который любит свою дочь и кулинарию». «Свою дочь». А не «своих дочерей». Она заметила это только сейчас, хотя каждый год перед Рождеством доставала заветный листок. Я была его любимицей. Перед Ирис он, наверное, терялся. Именно меня он сажал на колени, когда слушал пластинки — Лео Ферре, Жака Бреля, Жоржа Брассанса. Ирис проходила мимо, смотрела на нас и недоуменно пожимала плечами.

Интересно, Филипп умеет готовить? Она поискала глазами бумажные платочки и почесала нос острым кончиком овощечистки. Филипп. Всякий раз, когда она думала о нем, ее сердце колотилось сильнее. Forget me not [37]. Его последние слова, тогда, на вокзале, в июне. С тех пор они не виделись. Узнав, что на Рождество они с Александром остаются вдвоем, она пригласила их к себе.

Сделать выводы, провести границу между возможным и невозможным, черту, за которую заходить запрещено. Будет проще, если я установлю для себя правила. Я люблю правила, я подчиняюсь законам. Как красному свету светофора. В жизни надо ставить границы. Держать дистанцию в отношениях с людьми. Чтобы выжить. Чтобы научиться понимать саму себя. Понимать то неясное чувство, какое влечет меня к нему, и контролировать его. Когда он далеко, я о нем даже не думаю. Но когда он рядом, все путается и вспыхивает огнем.

«Включите духовку и разогрейте ее на позиции 7 термостата в течение 20 мин.». Я сама не заметила, как изменились наши отношения. Из невзрачной я стала обаятельной, единственной, особенной, интересной, желанной, недоступной. А он из холодного и надменного стал для меня близким, понимающим, внимательным, опасно манящим. Это чудесное, исподволь развивающееся чувство постепенно подвело нас к краю пропасти. Белая камелия на балконе — еще одно нарушение границы. Я поливаю ее и думаю о нем. Шлю ему воздушный поцелуй. Он ничего не знает, я никогда ему не скажу.

Он будет считать меня сентиментальной клушей.

А я и есть клуша. Витторио постоянно твердит это Луке. Видел сегодня свою клушу? А что эта курица делает на Рождество? Отправится в Ватикан целовать туфлю папе? А хлеб она не крестит, прежде чем съесть? А перед сексом себя святой водой не кропит? Не стоило Луке мне все это повторять. Меня это задевает. Он говорит, что Витторио день ото дня все неадекватнее, все беспокойнее. Хочет сделать себе лифтинг, но денег не хватает. Говорит, потряси свою клушу, она как сыр в масле катается после своей книжонки. Клуши — они добренькие, душа нараспашку. Тоже мне, писательница! Лука вздыхал: я не виноват, что мы с вами редко видимся, ему нужна моя помощь.

В трех медных кастрюлях варились морковь, репа и сельдерей, из которых она собиралась делать пюре. Скоро и каштаны будут сварены и очищены. На закуску у нее фуа-гра и нарезка речного лосося. Зоэ обожала речного лосося. У нее был очень тонкий вкус, а по оттенку или блеску рыбы она сразу могла определить, сочная та или сухая, свежая или не очень. Перед рыбным прилавком она морщила нос. Это был сигнал: «Мам, здесь не бери. Лосось с фермы, чужих какашек наглотался». Зоэ любила вкусы и запахи, старалась как можно точнее выразить оттенок или воспроизвести звук, закрывала глаза и, причмокивая языком, придумывала целую гамму разных привкусов. Она любила зиму с ее холодами: в них она тоже знала толк. Колючий, резкий мороз, сырой холод, хмурый, нависший холод перед снегопадом, мягкий пушистый мороз, в который хорошо сидеть у камина… «Я люблю холод, мам, у меня от него на сердце тепло». Сейчас, наверное, доделывает свои подарки из картона, обрывков шерсти, лоскутков, скрепок, зажимок и блесток. Она делала замечательных кукол, картины, инсталляции. Словно барышня былых времен. В отличие от Гортензии, она не любила ничего покупать. И еще моя дочка не любит перемены, ей нравится, чтобы из года в год на праздник были одни и те же блюда, чтобы на елке висели те же шары и гирлянды, чтобы мы слушали те же рождественские песни. Ради нее я и соблюдаю весь этот ритуал. Дети не любят, когда посягают на их привычки. Они сентиментальны, и привычки придают им уверенности. Зоэ непременно лизнет рождественское полено, прежде чем откусить: она ищет в нем вкус всех рождественских пирогов в своей жизни, и особенно, наверное, тех, которые ела, когда отец еще был с нами. Как встретит Рождество тот человек из метро? Неужели это Антуан? У него шрам, глаз закрыт. Если он жив и разыскивает нас, то должен бродить вокруг дома в Курбевуа. А там теперь новая консьержка, она нас не знает. И в телефонном справочнике моего имени нет.

Зоэ попросила, чтобы за праздничным столом оставили одно свободное место.

— Увидишь, мам, это будет сюрприз, рождественский сюрприз.

— Она нам бомжа приведет! — предположила Гортензия. — Тогда я точно смоюсь!

— Если не Зоэ, то твоя мама уж точно приведет, — заметила Ширли, и глаза ее смеялись.

— Мне всегда так неловко праздновать, когда на улице столько…

— Кончай, мам, хватит! — воскликнула Гортензия. — Я и забыла, что еду к Матери Терезе! Может, тебе открыть сиротский приют для маленьких симпатичных негритят?

«Смешайте фарш с творогом и черносливом. Нафаршируйте индейку». Вот это я в детстве любила больше всего. Набивать индейку ароматным густым фаршем. Живот индейки раздувался, и я спрашивала у папы: как ты думаешь, она не лопнет? Ирис и мама кривились, а папа хохотал. Сегодня Ирис с нами не будет. И Анриетты тоже. Я не почувствую привкуса прежних праздников, с веточкой падуба на двери, тройной ниткой жемчуга на черном платье Анриетты, лиловой бархатной лентой в волосах Ирис и неизменным восхищенным возгласом матери: «Не стоило бы это говорить при малышке, но я никогда не видела глаз такой синевы! А зубы! А кожа!» Она смеялась от восторга, глядя на старшую дочь, так, словно получила в подарок сапфировое колье. А я? Я чувствовала себя уродиной, на которую никто и смотреть не станет. И эта рана не зажила до сих пор.

«Зашейте отверстие суровой ниткой. Обмажьте птицу маслом или маргарином, посолите, поперчите. Положите птицу на разогретый противень. Примерно через 45 мин. убавьте температуру в духовке. Запекайте индейку в течение часа, постоянно поливая растопленным жиром».

После смерти Люсьена Плиссонье потянулась череда грустных праздников, когда место главы семьи оставалось пустым, а потом появился Марсель Гробз в своих клетчатых пиджаках и галстуках с люрексом. На их тарелках выросли груды подарков. Ирис принимала их снисходительно, словно, так и быть, прощала Марселя за то, что он занял отцовский стул, а Жозефине хотелось броситься ему на шею, но она сдерживалась, опасаясь осуждающих взоров матери и сестры. Сегодня Марсель впервые празднует Рождество с Жозианой и сыном. Скоро она их увидит. У нее, наверное, будет ощущение, что она предает свою мать, перебегает во вражеский лагерь; ну и пусть.

В дверь позвонили. Коротко и твердо. Жозефина посмотрела на часы. Семь. Наверное, они забыли ключ.

Это был мсье Лефлок-Пиньель. Пришел с извинениями: возможно, вечером будет шумно, у них с женой семейный прием. На нем был смокинг, галстук-бабочка, белая плиссированная рубашка, широкий черный атласный пояс. Волосы напомажены и разделены четким пробором — прямо кусты во французском регулярном парке.

— Не стоит извиняться, — улыбнулась Жозефина, обкатывая метафору в голове и приходя к выводу, что небрежное очарование английских цветников ей нравится куда больше. — Боюсь, у нас тоже будет несколько шумно…

Наверное, я должна предложить ему бокал шампанского? Она замялась, но поскольку он явно не собирался уходить, пригласила его войти.

— Мне бы не хотелось отнимать у вас время, — извинился он, однако решительно шагнул в квартиру.

Она вытерла руки тряпкой и протянула ему чуть жирную от масла ладонь.

— Вас не затруднит пройти на кухню? Мне нужно следить за индейкой.

Он вежливо пропустил ее вперед, шутливо заметив:

— О! Я допущен в святая святых! Большая честь!..

Он явно собирался что-то добавить, но осекся. Она достала из холодильника бутылку шампанского и протянула ему, чтобы он открыл. Они пожелали друг другу счастливого Рождества и всего самого лучшего в наступающем году. Все-таки он очень обаятелен, даже с этим ландшафтным дизайном на голове. Интересно, что у него за жена? Никогда ее не видела.

— Я хотел у вас спросить, — начал он, понизив голос. — Ваша дочь… как она отреагировала на то, что случилось с мадам Бертье?

— Это был шок для нее. Мы много говорили об этом.

— Дело в том, что Гаэтан молчит. — Вид у него был озабоченный.

— А другие ваши дети? — спросила Жозефина.

— Старший, Шарль-Анри, ее не знал, он учится в лицее. А у Домитиль она никогда не вела… Меня беспокоит только Гаэтан. А поскольку он учится в одном классе с вашей дочерью… Может, они говорили об этом?

— Она мне не рассказывала.

— Я слышал, вас вызывали в полицию.

— Да. На меня тоже напали, совсем недавно.

— Таким же образом?

— Ох, нет! Не сравнить с тем, что случилось с бедной мадам Бертье.

— А вот комиссар полиции сравнил. Я ходил к нему, он меня принял.

— Знаете, полицейские часто преувеличивают.

— Не думаю.

Эти слова он произнес сурово, как будто подозревал ее во лжи.

— В любом случае это неважно, я же не умерла! Я здесь, пью с вами шампанское!

— Я боюсь, как бы он не взялся за наших детей, — продолжал мсье Лефлок-Пиньель. — Надо потребовать, чтобы дом взяли под охрану, чтобы здесь постоянно дежурил полицейский.

— Круглосуточно?

— Не знаю. Это я и хотел с вами обсудить.

— Почему надо устанавливать охрану специально для нашего дома?

— Потому что на вас напали. Вы же не будете это отрицать?

— Я не уверена, что это тот же самый человек. Не люблю все валить в одну кучу и делать поспешные выводы…

— Но, мадам Кортес…

— Можете называть меня Жозефиной.

— Я… нет… Я предпочитаю «мадам Кортес».

— Как вам угодно…

Их разговор был прерван приходом Ширли, Гэри и Гортензии, нагруженных покупками и раскрасневшихся от холода. Они притопывали, дули на замерзшие пальцы и громко требовали шампанского. Жозефина представила всех друг другу. Эрве Лефлок-Пиньель церемонно поклонился Ширли и Гортензии. «Рад с вами познакомиться, — сказал он последней. — Ваша мама много о вас рассказывала». «Вот новости, — подумала Жозефина, — я вообще ничего о ней не говорила». Гортензия наградила Лефлок-Пиньеля самой любезной из своих улыбок, и Жозефина поняла, что тот сразу раскусил ее дочь. Гортензия явно была польщена и прониклась к нему величайшей симпатией.

— Вы, кажется, изучаете моду?

«Откуда он знает?» — удивилась Жозефина.

— Да. В Лондоне.

— Если вдруг я смогу вам помочь, скажите, у меня много знакомых в этой среде. В Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке.

— Спасибо большое! Я запомню. Это очень кстати, мне скоро понадобится стажировка. Могу я записать ваш номер телефона?

Жозефина, не веря своим глазам, смотрела, как Гортензия пляшет вокруг Лефлок-Пиньеля, опутывает его паутиной, щебечет, кивает, записывает номер мобильного и заранее благодарит за помощь. Они еще поговорили о жизни в Лондоне, о системе образования, о преимуществах двуязычия. Гортензия рассказала, как она работает, принесла большую тетрадь, куда вклеивала образцы понравившихся тканей, показала наброски, которые делала, исходя из цвета и фактуры материи, вылавливая интересные силуэты среди прохожих. «Все, что ты нарисовал, надо уметь сшить. Это правило номер один нашей школы». Эрве Лефлок-Пиньель задавал вопросы, она отвечала неторопливо и подробно. Ширли и Жозефине достались роли статисток. Не успел он удалиться, как Гортензия вскричала: «Мама, вот мужчина для тебя!»

— Он женат, и у него трое детей!

— И что? Ты можешь с ним спать, а жене об этом знать не обязательно. И твоему исповеднику тоже.

— Гортензия! — возмутилась Жозефина.

— Отличное шампанское. Какого года? — спросила Ширли, чтобы сменить тему.

— Не знаю! Должно быть написано на этикетке, — рассеянно ответила Жозефина.

Что это еще за разговоры про соседа?! Нет, это надо прекратить, надо ей объяснить, что любовь — серьезная вещь, что нельзя кидаться на шею первому попавшемуся франту.

— Ну а ты, девочка моя, — спросила она, — ты сейчас… влюблена в кого-нибудь?

Гортензия отпила глоток шампанского и вздохнула:

— Ну вот! Снова здорово! Опять высокие слова! Ты хочешь знать, не встретила ли я красивого, богатого и умного мужчину, от которого потеряла голову?

Жозефина с надеждой кивнула.

— Нет, — проронила Гортензия после небольшой паузы. — Но зато…

Она протянула матери бокал за новой порцией шампанского и сказала:

— Но зато я повстречала парня… Красивого… Правда красивого!

Жозефина тихо ахнула.

Ширли следила за их разговором и молила про себя: «Не верь, моя Жози, не мечтай, опять налетишь на каменную стену». Гэри улыбался: он предвидел, каким ударом для сентиментальной Жозефины будет ответ ее дочери.

— И сколько это продолжалось?

— Две недели. Мы сплелись в душной страсти…

— А потом? — спросила Жозефина, еще на что-то надеясь.

— А потом все, стало неприкольно. Ни-че-го. Глушняк. Представляешь, однажды у него задралась штанина, и я увидела белый носочек. Белый носочек на волосатой лодыжке… Брр, чуть не стошнило!

— Боже правый! Ну у тебя и представления о любви! — вздохнула Жозефина.

— Да это не любовь, мама!

— Они сейчас сперва ложатся в постель, а потом уже влюбляются, — пояснила Ширли.

— Влюбленные мужчины такие скучные! — зевнула Гортензия.

— Но я в любом случае не собираюсь сплетаться в душной страсти с Эрве Лефлок-Пиньелем, — пробормотала Жозефина. Ей казалось, что все над ней смеются.

— А я бы на твоем месте не зарекалась, — хмыкнула Гортензия. — Он вполне в твоем вкусе и не сводил с тебя глаз. А глаза-то блестят! И он как будто ощупывал тебя, не касаясь, это было… неотразимо!

Ширли почувствовала, что Жозефине неловко. Пора кончать шутки, а то подруга воспринимает их слишком серьезно. Что случилось с ее чувством юмора? А может, этот человек ей и правда нравится? Он, my God, is really good looking [38].

— Уж не знаю, как это у мамы получается, но вокруг нее вечно вьются привлекательные мужчины, — примирительно заключила Гортензия, пытаясь свести все к комплименту.

— Спасибо, милая, — сказала Жозефина с натянутой улыбкой, чтобы закрепить это хрупкое перемирие. — А ты, Гэри? Ты романтик или потребитель, как Гортензия?

— Вынужден тебя разочаровать, Жози, но на данный момент я охочусь за жирной богатой телкой. Так что учусь быть жирным телком!

— Ясно. В общем, я одна среди вас такая клуша, как всегда…

— Ну нет, не одна! — проворчала Гортензия. — Есть же еще красавчик Лука! А кстати, почему он отсутствует? Ты его не пригласила?

— Он встречает Рождество с братом.

— Надо было и брата пригласить! Я видела его фотку в Интернете. Агентство «Сапфир», галерея Вивьенн. Этот Витторио Джамбелли обалденно красивый! Такой загадочный язвительный брюнет. Уж я бы его не упустила!

Их разговор прервал еще один звонок в дверь: явился Филипп с целым ящиком шампанского. За ним мрачно плелся понурый, тихий Александр.

— Шампанского на всех! — провозгласил Филипп.

Гортензия запрыгала от радости. «Рэдерер Розе», ее любимое шампанское! Филипп поманил Жозефину в прихожую — якобы помочь повесить их пальто.

— Надо поскорей развести кутерьму с подарками. Мы только что из клиники, это было ужасно.

— Стол накрыт. Индейка почти готова, через двадцать минут можно садиться. А потом подарки.

— Нет! Сперва подарки. Он тогда немного развеется. Поужинаем потом.

— Ладно, — согласилась она, удивленная его властным тоном.

— А Зоэ нет?

— Она у себя в комнате, сейчас позову…

— А ты-то как?

Он взял ее за руку, притянул к себе.

Она почувствовала тепло его тела под влажным шерстяным пиджаком, ее уши вспыхнули; она поспешно затараторила, скрывая замешательство: да-да, ничего, будь добр, разожги камин, а я пока переоденусь и причешусь. Он прижал палец к ее губам, постоял с минуту, пристально глядя на нее — Жозефине показалось, что прошла целая вечность, — и со вздохом сожаления отпустил.


В камине потрескивал огонь. На паркете, выложенном елочкой, сияла груда подарков. Компания разделилась на два лагеря: взрослые предвкушали лишь радость дарить и втайне надеялись, что не промахнулись, а молодое поколение нетерпеливо ожидало, сбудутся ли его сокровенные мечты. Одни слегка тревожились, а другие гадали, придется ли скрывать разочарование или можно будет предаться бурному и искреннему восторгу.

Жозефина не любила ритуал раздачи подарков. Каждый раз она испытывала какое-то необъяснимое разочарование, как будто разбивалась иллюзия бескорыстной любви, и каждый раз оставалась в уверенности, что не сумела выразить всю свою любовь. Ей хотелось разродиться горой, а на поверку почти всегда выходила мышь. Уверена, Гэри понимает мои чувства, сказала себе Жозефина, поймав его пристальный, ободряющий взгляд, говоривший: «Давай, come on [39], Жози, улыбнись, Рождество все-таки, ты нам весь вечер испортишь своей похоронной миной». «Что, так заметно?» — глазами спросила Жозефина, удивленно вздернув брови. Гэри утвердительно кивнул. «ОК, постараюсь», — кивнула она в ответ.

Она повернулась к Ширли, которая объясняла Филиппу, в чем состоит ее деятельность по борьбе с тучностью школьников.

— В мире каждый день умирают восемь тысяч семьсот человек, и все из-за этих торговцев сахаром! В одной только Европе что ни год становится больше на четыреста тысяч тучных детей! Сначала они морили рабов на плантациях сахарного тростника, а теперь взялись за наших малышей и обсыпают их сахарной пудрой!

Филипп успокаивающе поднял руку:

— Может, ты слегка преувеличиваешь?

— Они лезут в каждую щель! Ставят автоматы со своей газировкой и шоколадками в школах, у детей портятся зубы, они жиреют! Еще бы, там такие бабки крутятся! Просто позор! Тебе надо вложиться в это дело. В конце концов, у тебя сын, его это тоже касается.

— Ты считаешь? — спросил Филипп, взглянув на Александра.

Мой сын скорей погибнет от тоски, а не от сахара.

Первое Рождество Александра без матери.

Первое Рождество без Ирис за долгие годы брака.

Их первое холостяцкое Рождество.

Двое мужчин лишились женского образа, который так долго царил в их душах. Из клиники они вышли молча. Так же молча, руки в карманы, прошли по усыпанной гравием аллее, не отрывая взгляд от собственных темных следов на белой изморози. Двое сироток из приюта. Обоим очень хотелось взяться за руки, но они держались молодцом. Прямые, полные достоинства, окутанные горем, как плащом.

— Шесть смертей в минуту, Филипп! И тебе все равно? — Ширли тоже взглянула на угловатую фигурку Александра. — Ладно, ты прав: ему есть куда толстеть, я утихаю. По-моему, кто-то говорил, что пора открывать подарки?

Александр, казалось, не замечал груды блестящих пакетов под ногами. Его отсутствующий взгляд все еще блуждал там, в другой комнате, пустой и мрачной, где лежала безмолвная, бестелесная мать, сжимая на груди тонкие руки. Она разняла их на миг, лишь чтобы попрощаться с ним. «Приятно вам повеселиться, — прошипела она, почти не разжимая губ. — Если вам дадут время и возможность, вспомните обо мне». Александр ушел, унося в себе ненужный поцелуй, который хотел подарить матери. Глядя на пляшущие в камине языки огня, он пытался понять, почему мать так холодна. Может, она его никогда не любила? Может, вовсе не обязательно любить своего ребенка? От этой мысли в его душе разверзлась такая бездна, что у него закружилась голова.

— Жозефина! — крикнула Ширли. — Чего мы ждем? Пора открывать подарки!

Жозефина хлопнула в ладоши и объявила, что сегодня в порядке исключения подарки разрешается открыть до полуночи. Зоэ и Александр будут по очереди изображать Деда Мороза — наугад вытаскивать из кучи коробки и свертки. Рождественский гимн разнесся по комнате, набросив на печальный вечер священный покров. «Ночь тиха, ночь свята, в небесах горит звезда…» Зоэ зажмурила глаза и протянула руку.

— Гортензии от мамы, — объявила она, вытащив длинный конверт. И прочла надпись: — Счастливого Рождества, любимая моя девочка.

Гортензия схватила конверт и открыла — с некоторой опаской. Что там? Открытка? Назидательная записка с объяснением, что жизнь в Лондоне и учеба стоят дорого, что мама и так выложилась по полной программе, а потому новогодний подарок будет чисто символическим? Напряженное лицо Гортензии разгладилось и засияло, словно в нее вдохнули целое облако удовольствия: «Купон на день совместного шопинга, солнце мое». Она бросилась матери на шею.

— Ой, мамочка, спасибо! Спасибо! Как ты угадала?

Слишком хорошо я тебя знаю, хотела сказать Жозефина. Знаю, что безоговорочно, без всяких трений и умолчаний, нас может объединить лишь одно — неистовая гонка за покупками, пиршество трат. Она промолчала, растроганная благодарным поцелуем дочери.

— И пойдем туда, куда я захочу? На весь день? — изумленно спросила Гортензия.

Жозефина кивнула. Она угадала точно, хотя ее немного печалила собственная прозорливость. А как иначе выразить свою любовь к дочери? Почему она выросла такой жадной и пресыщенной, что только надежда провести целый день в магазинах может вызвать у нее прилив нежности? Что тому причиной — скромный образ жизни, который ей пришлось вести, или наше жестокое время? Нет, нельзя все списывать на эпоху, на других. Я тоже виновата. Моя вина родилась в ту минуту, когда я впервые не сумела понять и утешить ее, откупившись подарками. Я любовалась изысканным изгибом платья на ее стройной талии, изяществом облегающего топика, ее длинными точеными ножками, обтянутыми узкими джинсами, — а она радовалась подношениям, которые я складывала к ее ногам. Меня ослепляет ее красота, и я хочу оттенить ее, чтобы скрасить раны, нанесенные жизнью. Куда как проще творить этот мираж, чем дать совет, быть всегда рядом, залечить душу — для этого я слишком неуклюжа. Мы обе расплачиваемся за мои ошибки, дорогая моя, красавица моя, как же я тебя люблю…

И не выпуская дочь из объятий, она прошептала ей на ухо:

— Дорогая моя, красавица моя, как же я тебя люблю…

— Я тоже люблю тебя, мам, — выдохнула Гортензия в ответ.

Жозефина почти поверила, что это правда. Она выпрямилась, чувствуя, как радость возвращает ей силы. Жизнь обрела краски, жизнь вновь хороша, если Гортензия любит ее; она выпишет хоть двадцать тысяч чеков, лишь бы дочь снова шепнула ей на ушко признание в любви.

Раздача подарков продолжалась. Зоэ и Александр громко выкликали имена, оберточная бумага летала по гостиной и корчилась в камине, на полу змеились обрывки лент, оторванные этикетки липли к чему ни попадя. Гэри подбрасывал в огонь поленья, Гортензия рвала зубами непослушные узлы, Зоэ дрожащими руками открывала конверты с сюрпризами. Ширли получила шикарные сапоги и собрание сочинений Оскара Уайльда на английском, Филипп — длинный кашемировый шарф небесно-голубого цвета и коробку сигар, Жозефина — полную коллекцию дисков Гленна Гульда [40]и «айпод» («Ой, да я не знаю, как с этими штуками обращаться!» — «Я тебе покажу!» — обещал Филипп, обнимая ее за плечи). Зоэ тащила рассыпающуюся охапку подарков к себе в комнату; Александр восторженно улыбался, в нем снова проснулось детское любопытство, и он вдруг спросил, ни к кому особо не обращаясь:

— Интересно, а почему у дятла никогда не болит голова?

Едва все отсмеялись, Зоэ тоже решила не отставать:

— А скажите, если долго-долго с кем-нибудь говорить, он может в конце концов забыть, что у вас большой нос?

— А почему ты спрашиваешь? — удивилась Жозефина.

— Потому что я вчера вечером в подвале ухитрилась так заболтать Поля Мерсона, что он позвал меня в воскресенье в Коломб [41], на концерт своей группы!

Она сделала пируэт и склонилась в глубоком реверансе, готовая принимать поздравления.

Недавней грусти как не бывало. Филипп откупорил еще бутылку шампанского и спросил, как там индейка.

— О господи! Индейка! — подскочила Жозефина, отрывая взгляд от круглых раскрасневшихся щечек дочки-балерины.

Какой же у нее счастливый вид! Жозефина знала, как та дорожила дружбой с Полем Мерсоном. Она нашла его фотографию в еженедельнике Зоэ. Чтобы Зоэ прятала фотографию парня — такого еще не бывало.

Жозефина помчалась на кухню, открыла духовку, проверила, готова ли птица. Нет, еще слишком бледная, решила она, надо прибавить жару.

Она возилась у плиты в своем белом переднике, сосредоточенно прищурив глаза, старалась полить индейку соусом так, чтобы не капнуть на раскаленный противень, и вдруг почувствовала, что на кухне кто-то есть. Обернулась, не выпуская ложки из рук — и оказалась в объятиях Филиппа.

— Как я рад тебя видеть, Жози! Столько времени прошло…

Она подняла к нему лицо и покраснела. Он прижал ее к себе.

— Последний раз мы виделись на вокзале, ты провожала Зоэ, я возил их с Александром в Эвиан…

— Да, ты записал их на занятия конным спортом…

— Мы встретились на перроне… Было жарко, июнь, легкий ветерок гулял под стеклянными сводами вокзала…

— Как раз начались каникулы. Я думала — вот еще один школьный год позади…

— А я думал, не пригласить ли с нами и Жозефину?..

— Дети побежали купить какой-нибудь воды…

— Ты была в замшевой куртке и белой майке, на шее клетчатый платок, в ушах золотые сережки, а глаза — ореховые.

— Ты спросил, как дела, я сказала — ничего!

— И мне очень захотелось тебя поцеловать.

Она подняла голову и взглянула ему в глаза.

— Но мы не… — начал он.

— Нет.

— Решили, что нельзя.

— …

— Что это невозможно.

Она кивнула.

— И мы были правы.

— Да, — прошептала она, пытаясь высвободиться.

— Это невозможно.

— Абсолютно невозможно.

Он снова прижал ее к себе, провел рукой по ее волосам, сказал:

— Спасибо тебе, Жози, за этот семейный праздник.

И слегка коснулся губами ее губ. Она задрожала и отвернулась.

— Филипп, знаешь… я думаю… не надо бы…

Он выпрямился, непонимающе взглянул на нее, сморщил нос и вдруг воскликнул:

— Понюхай, Жозефина, тебе не кажется, что фарш вытек на противень? Не хотелось бы жевать сухую пустую птичку…

Жозефина обернулась к плите, открыла духовку. Он был прав: из индейки медленно сочился коричневый пузырящийся язык, края уже подгорали. Пока она соображала, как остановить это кровотечение, рука Филиппа легла на ее руку, и они вдвоем, осторожно орудуя ложкой, затолкали фарш обратно.

— Вкусно? Ты пробовала? — выдохнул Филипп ей в шею.

Она помотала головой.

— А чернослив ты вымачивала?

— Ага.

— В воде с капелькой арманьяка?

— Ага.

— Тогда ладно.

Он по-прежнему шептал ей куда-то в шею, она чувствовала, как слова отпечатываются на коже. Не выпуская ее руки, он потянулся к душистому фаршу, подцепил немного мяса, каштанов, чернослива, творога и медленно, медленно поднес полную, дымящуюся ложку к губам. Их губы встретились. Закрыв глаза, они попробовали нежный, тающий во рту чернослив. Потом вздохнули и вновь слились в долгом, душистом поцелуе.

— По-моему, соли маловато, — заметил он.

— Филипп… — взмолилась Жозефина, отталкивая его. — Мы не должны так…

Он прижал ее к себе и улыбнулся. Капелька соуса осталась у него в уголке губ, и Жозефине хотелось ее слизнуть.

— Ты такая смешная!

— Почему?

— Ты самая забавная женщина, какую я когда-нибудь знал!

— Я?

— Да, ты так невероятно серьезна, что хочется смеяться и тебя смешить…

И опять слова оседают на ее губах, как клочья тумана.

— Филипп!

— Кстати, фарш ужасно вкусный, Жозефина…

Он набрал еще ложку фарша, поднес к ее губам, наклонился, словно спрашивая: «Можно я попробую?» Его губы коснулись губ Жозефины, приникли к ним, его полные, ласковые губы, пахнущие черносливом с капелькой арманьяка, и ее пронзило ослепительное предчувствие счастья, она поняла, что больше ничего не решает, что перешла все границы, которые обещала себе никогда не переходить. Рано или поздно, подумала она, все равно понимаешь, что границы никого не могут удержать на расстоянии, что они не уберегают от проблем и искушений, а только отгораживают от жизни. Значит, надо выбирать: либо засохнуть, но держаться в рамках, либо вырваться из них и впитать в себя тысячи удовольствий.

— Я слышу, что ты думаешь, Жозефина! Прекрати сейчас же, оставь в покое свою совесть!

— Но…

— Прекрати, а то мне уже чудится, что я целуюсь с монашкой!

Но все-таки есть границы, за которые нельзя выходить, нельзя ни в коем случае, слишком опасно, а я ровно это и делаю, и, Боже мой, Боже, до чего же хорошо, когда эти руки обнимают тебя!

— Ну… — все же заикнулась она, — у меня такое чувство…

— Жозефина! Поцелуй меня!

Он стиснул ее и впился в губы, почти кусая. Поцелуй его стал грубым и властным, он прижал ее к раскаленной дверце духовки, она попыталась вырваться, он навалился на нее, терзая ее рот, обшаривая его, словно хотел отыскать еще немного фарша, который она месила своими руками, вылизать ее измазанные фаршем пальцы, у нее во рту разливался вкус чернослива, его рот исходил слюной, Филипп, простонала она, о, Филипп! Она подалась к нему, отвечая на поцелуй. Наконец-то, Жози, наконец-то… Он вцепился в ее белый передник, смял его, попытался сорвать, жадно целовал ее губы, шею, расстегнул блузку, ласкал горячую кожу, сжал грудь, стараясь дотянуться губами до каждого кусочка плоти, отвоеванного у блузки и фартука — наконец-то долгие дни мучительного ожидания позади.

Взрыв хохота из гостиной вернул их с небес на землю.

— Подожди, — зашептала Жозефина, высвобождаясь. — Филипп, они не должны…

— А мне плевать, ты даже не представляешь, насколько плевать!

— Хватит, остановись…

— Как это — хватит? — вскричал он.

— Пойми…

— Жозефина! Ну-ка назад, я не сказал, что мы закончили…

Голос был незнакомый. Вообще — совершенно незнакомый человек. Такого Филиппа она видела впервые. И покорилась, влекомая какой-то новой беззаботной отвагой. Он был прав. Ей было все равно. Ей не хотелось останавливаться. Так вот что такое поцелуй? Как в книжках, когда разверзается земля, рушатся горы и отступает смерть, эта сила отрывает ее от земли, заставляет забыть сестру в лечебнице, дочерей в гостиной, незнакомца со шрамом в метро, грустные глаза Луки — и броситься в объятия мужчины. И какого мужчины! Мужа Ирис! Она сжалась, он вновь притянул ее, прижал к себе всю, от ступней до ключиц, словно нашел наконец окончательную, прочную опору, опору на веки вечные, и прошептал: «А теперь больше ни слова, помолчим!»

На пороге кухни застыла Зоэ, прижимая к груди пакеты, которые несла к себе в комнату. Какое-то время она смотрела на мать в объятиях дяди, потом опустила голову и выскользнула в коридор.


— А теперь кого ждем? — спросила Ширли. — Это что, вечеринка иллюзионистов, исчезаете все по очереди!

Филипп и Жозефина вернулись в гостиную и наперебой рассказывали, как спасли индейку от высыхания. Их возбуждение решительно не вязалось с прежней сдержанностью, и в глазах Ширли мелькнуло любопытство.

— Ждем Зоэ и ее таинственного гостя! — вздохнула Гортензия. — Так и непонятно, кто он.

Она посмотрелась в зеркало над комодом, заложила прядку за ухо, поморщилась и вернула ее на прежнее место. Хорошо все-таки, что она не постриглась. У нее такие густые, блестящие волосы, их медный отлив прекрасно оттеняет зеленые глаза. Постричься — еще одна идея этой твари Агаты, она все должна делать по указке модных журналов! Интересно, где эта отмороженная справляет Рождество? С родителями в Валь д’Изере или в каком-нибудь лондонском клубе со своими бандюками? Ноги их больше не будет в моей квартире! Не выношу их сальные рожи. На Гэри и то пялятся!

— Может, это кто-то из соседей? — предположила Ширли. — Узнала, что человек встречает Рождество в одиночестве, и пригласила к нам.

— Вряд ли, таких вроде бы и нет. Ван ден Броки празднуют семьей, Лефлок-Пиньели тоже, и Мерсоны…

— Лефлок-Пиньель? — переспросил Филипп. — Я знаю одного Лефлок-Пиньеля, банкира. Эрве, кажется.

— Красавец-мужчина, — заметила Гортензия. — И не сводит с мамы глаз!

— Вот как… — протянул Филипп, глядя в упор на Жозефину, которая, естественно, тут же густо покраснела. — Он к тебе приставал?

— Нет! Гортензия городит неизвестно что!

— В любом случае, у него прекрасный вкус! — улыбнулся Филипп. — Но если это тот, с которым я знаком, то он не похож на дамского угодника.

— Он говорит со мной на «вы» и отказывается звать по имени — только мадам Кортес! Никаких вольностей, не говоря уж о флирте!

— Должно быть, тот самый, — сказал Филипп. — Банкир, красавец, суровый такой, у него молодая жена из очень хорошей семьи: ее отец — владелец инвестиционного банка и сделал зятя директором…

— Жену я ни разу не видела, — сказала Жозефина.

— Неприметная блондинка, тихая и скромная, почти не открывает рот, тушуется перед ним. У них, кажется, трое детей. Если мне не изменяет память, они потеряли еще одного ребенка, первенца, его задавила машина. Ему было девять месяцев. Мать принесла его в детском кресле на стоянку и поставила на землю, чтобы достать ключи, а тут кто-то проехал…

— Боже мой! — вскричала Жозефина. — Тогда понятно, почему ее не видно и не слышно! Бедняжка!

— Это было ужасно. В банке все на цыпочках ходили, боялись ему слово сказать, а если кто начинал бормотать соболезнования, он его просто испепелял одним взглядом!

— Вы с ним чуть-чуть разминулись, он приходил незадолго до тебя.

— Я в свое время имел с ним дело. Тяжелый человек, обидчивый, и при этом масса обаяния, воспитанности, культуры! Мы его за глаза называли Янусом.

— В смысле — двуликим? — засмеялась Жозефина.

— Знаешь, он, конечно, голова. Окончил Национальную школу управления, Политехнический, Горный… Каких только дипломов у него нет! Четыре года преподавал в Гарварде. Ему предлагали место в Массачусетсском технологическом институте. Все подчиненные смотрят ему в рот…

— Отлично! Он наш сосед и положил глаз на маму. Новая мыльная опера! — провозгласила Гортензия.

— Да куда там Зоэ подевалась? Лично я есть хочу, — сказал Гэри. — Так вкусно пахнет!

— Она понесла в комнату подарки, — объяснила Ширли.

— Я сейчас принесу лосося и фуа-гра, она сразу явится, — решила Жозефина. — А вы пока рассаживайтесь, я положила карточки с именами на тарелки.

— Я с тобой, а то я еще не исчезала! — заявила Ширли.

На кухне Ширли плотно прикрыла дверь и, нацелив на Жозефину указующий перст, решительно приказала:

— А теперь давай рассказывай! Неча на индейку пенять!

Жозефина покраснела, взяла блюдо и стала раскладывать фуа-гра.

— Он меня поцеловал!

— А, ну наконец-то! Странно, что так долго ждал!

— Он же мой зять! Ты что, забыла?

— Но тебе понравилось? Вас не было довольно долго. Мы еще гадали, чем это вы там занимаетесь.

— Это было здорово, Ширли, так здорово! Я и представить себе не могла! Вот, значит, что такое настоящий поцелуй! Я вся дрожала. С головы до ног. При том, что за спиной была горячая духовка!

— Лучше поздно, чем никогда.

— Издеваешься?

— Ни боже мой! Наоборот, снимаю шляпу перед столь пылким поцелуем.

Жозефина обдала кипятком нож, вынула из формы фуа-гра, выложила на блюдо в окружении желе и листьев латука и спросила:

— И что мне теперь делать?

— Подать с тостами…

— Да не с этим, дура! С Филиппом!

— Ты по уши в дерьме. Deep, deep shit! [42]Добро пожаловать в клуб невозможной любви!

— Я бы лучше вступила в какой-нибудь другой! Ширли, ну серьезно… что делать-то?

— Достать лосося, поджарить тосты, открыть бутылку славного вина, положить масло в красивую масленку, нарезать лимон для лосося… То ли еще будет!

— Спасибо, утешила! У меня мозг взрывается, правое полушарие говорит «молодец, расслабься и получай удовольствие», а левое вопит «тревога, опомнись, остановись»!

— Знаю, проходили.

Щеки Жозефины пылали.

— Я готова целоваться с ним все время, снова и снова. Ширли! Это так здорово! Так бы и не отрывалась никогда!

— Ай-ай-ай! Плохо дело.

— Думаешь, я буду страдать?

— Великие страсти — великие страдания.

— Уж ты специалистка…

— Да, я специалистка.

Жозефина задумалась, с нежностью глядя на духовку, и вздохнула:

— Я так счастлива, Ширли, так счастлива! Даже если мое великое счастье длилось десять с половиной минут. Не у всех наберется в жизни десять с половиной минут настоящего счастья!

— Счастливчики! Покажи хоть одного, чтоб я знала, от кого держаться подальше.

— А я богачка, у меня есть десять с половиной минут величайшего счастья в жизни! Я буду крутить и крутить в голове мой фильм про поцелуй, и мне ничего больше не надо. Буду перематывать, ставить на паузу, смотреть в замедленном режиме, снова отматывать назад…

— Будет чем заняться по вечерам! — фыркнула Ширли.

Жозефина прислонилась к плите и замечталась, обхватив себя руками, покачиваясь, словно баюкала свою грезу. Ширли встряхнула ее:

— Может, попразднуем немножко? Там нас уже хватились небось.


В гостиной все сидели и ждали Зоэ.

Гортензия листала собрание сочинений Оскара Уайльда и зачитывала вслух отдельные места. Гэри раздувал огонь в камине. Александр с неодобрительным видом нюхал подаренные отцу сигары.

— «Слезы — убежище для дурнушек, но гибель для хорошеньких женщин», — процитировала Гортензия.

— Very thoughtful indeed! [43]— заметил Гэри.

— «Женщины бывают только двух родов: некрасивые и накрашенные».

— Он забыл еще богатых телок! — хохотнул Гэри.

— «Нынешние молодые люди воображают, что деньги — это все. А с годами они в этом убеждаются».

Гэри насмешливо посмотрел на Гортензию:

— Неплохо. Как раз для тебя.

Она сделала вид, что не слышала, и продолжала:

— «В жизни возможны только две трагедии: первая — не получить того, о чем мечтаешь, вторая — получить…»

— Неправда! — воскликнул Филипп.

— Истинная правда! — ответила Ширли. — Мечта хороша, пока не осуществится. Она живет лишь на расстоянии.

— А моя мечта совсем рядом, — прошептал Филипп.

Жозефина и Филипп сидели на диванчике у огня. Он незаметно, за спиной, взял ее за руку. Она густо покраснела и взглядом умоляла отпустить ее, но не тут-то было. Он нежно ласкал ладонь, поворачивал, поглаживал между пальцами. Жозефина не могла отнять руку так, чтобы не дернуться и не привлечь к ним обоим всеобщего внимания. Оставалось только сидеть неподвижно, с пылающей рукой в его руке; она слушала, не слыша, цитаты из Оскара Уайльда и пыталась смеяться, когда смеются другие, но каждый раз слегка запаздывала, что в конце концов не осталось незамеченным.

— Мам, ты наклюкалась, что ли? — воскликнула Гортензия.

Именно в этот момент Зоэ вошла в комнату и торжественно объявила:

— Все по местам! И я гашу свет…

Все направились к столу, ища свои имена на карточках, разложенных у тарелок. Расселись. Развернули салфетки. И повернулись к Зоэ, наблюдавшей за ними, держа руки за спиной.

— А теперь все закрывают глаза и чур не подглядывать!

Все подчинились. Гортензия пыталась подсмотреть, что там делается, но Зоэ потушила свет, и она различила лишь что-то твердое и прямоугольное, что Зоэ волокла к столу. Что еще за фигня? Небось какой-то старый маразматик, который в придачу не держится на ногах? Приперла нам древние кости в виде почетного гостя. Хорош сюрпризец! Наблюет на нас, будет рыгать и пукать. Придется вызывать «скорую», пожарных… Счастливого всем Рождества!

— Гортензия! Ты жухаешь! Закрой глаза сейчас же!

Она подчинилась, но навострила уши. Человек волочился по полу и шуршал, как бумага. У него еще и обуви нет, ноги обернуты газетами! Бомж! Она притащила к нам бомжа! Гортензия зажала нос. Нищие воняют. Приоткрыла одну ноздрю, пытаясь уловить мерзкий смрад, но не унюхала ничего подозрительного. Наверное, Зоэ заставила его принять душ, потому и задержалась. Потом ноздри защекотал легкий запах свежего клея. Да еще это шуршание во тьме — словно кошка трется о мебель. Она безнадежно вздохнула и приготовилась ждать.

«Привела клошара, — думал Филипп, — одного из тех нищих стариков, что справляют Рождество на улице, укрывшись в картонной коробке. Я не против. С каждым из нас может случиться беда». Не далее как вчера, ожидая такси на Северном вокзале, он встретил бывшего коллегу, который шел, опираясь на палку. У него был артроз коленного сустава, крошился хрящ, и он с трудом стоял на ногах. От операции отказался. «Знаешь, Филипп, если не работать два-три месяца — это все, ты уже отстал». — «А я уже полгода ничего не делаю, и мне все равно», — ответил ему Филипп. Я наслаждаюсь жизнью, и мне это нравится, думал он, глядя, как тот удаляется, прихрамывая. Я покупаю произведения искусства, и я счастлив. А еще целую единственную женщину в мире, которую не имею права целовать. Он снова ощутил на губах вкус поцелуя, долгий, сочный, напоенный оттенками. Вкус чернослива, привкус арманьяка… Он блаженно улыбался в темноте. В следующий раз, как поеду в Нью-Йорк, возьму ее с собой. Будем жить там тайно, счастливо, любоваться прекрасными полотнами, вместе ходить по аукционам. За последние две недели в Нью-Йорке этого товара было продано на миллиард триста тысяч долларов: примерно такова сумма закупок Центра Помпиду за двести пятьдесят лет. Может, открыть частный музей, выставить свои приобретения? Я научу Александра покупать картины. На днях на аукционе «Кристис» счастливым обладателем скульптуры Джеффа Кунса «Cape Codder Troll» [44]стал десятилетний мальчик, восседавший между отцом, крупным торговцем недвижимостью, и матерью, известным психиатром. Детский каприз обошелся им в триста пятьдесят две тысячи долларов, но как они гордились своим чадом! Александр, Жозефина, Нью-Йорк, искусство — счастье зародилось словно ниоткуда, из поцелуя с каштанами, а теперь росло, росло, заполняя все его существо.

— Включаю свет, и можете открывать глаза, — объявила Зоэ.

Все ахнули. Вместо пустого стула у стола стоял… Антуан. Фотография Антуана в натуральную величину, наклеенная на пенопласт.

— Разрешите представить вам папу, — торжественно произнесла Зоэ. Глаза ее сверкали.

Все в замешательстве уставились на Антуана. Потом на Зоэ. Потом опять на Антуана, словно ожидая, что он вот-вот оживет.

— Он собирался приехать на Рождество, но ему помешали неотложные дела. Но он все равно должен праздновать с нами, потому что Рождество без папы — не Рождество. Никто не может заменить папу. Никто. И мне бы хотелось, чтобы все подняли бокал за здоровье папы и сказали, что ждут его с нетерпением.

Видимо, она выучила свою речь наизусть — ни разу не сбилась. И не сводила глаз с фигуры отца в охотничьем костюме.

— Я забыла! Наряд у него не самый шикарный, не рождественский, но он надеется, что вы его извините… После всего, что с ним случилось, ему не до элегантности. Ведь ему столько пришлось пережить!

На Антуане была бежевая спортивная рубашка, белый шейный платок и холщовые штаны цвета хаки. Из-под закатанных рукавов виднелись загорелые руки. Он улыбался. Короткие каштановые волосы, смуглое лицо, гордый взгляд: заправский охотник, лихой и отважный. Правую ногу поставил на убитую антилопу, но ни ноги, ни антилопы не видно за скатертью. Жозефина узнала фотографию: она была сделана незадолго до его ухода из фирмы «Ганмен», когда судьба еще улыбалась ему, когда еще не было и речи ни о каких слияниях и увольнениях. Эффект был потрясающий: у всех создалось ощущение, что Антуан и в самом деле сидит с ними за столом.

Александр в ужасе отшатнулся на стуле, отчего фигура Антуана покачнулась и рухнула на пол.

— Ты не хочешь его поцеловать, мам? — спросила Зоэ, гордо водружая на место изображение отца.

Оцепеневшая Жозефина мотнула головой. Невозможно. Неужели он и вправду жив? Может быть, он тайком от меня встречался с Зоэ? Кто додумался до этого кошмарного спектакля — он или сама Зоэ? Она застыла напротив фальшивого Антуана, пытаясь хоть что-то понять.

Филипп и Ширли переглянулись: оба, краснея и кусая губы, изо всех сил старались не расхохотаться. «Очень похоже на этого опереточного охотника — явиться и испортить нам праздник, — издевалась про себя Ширли. — Сам-то вечно обливался по́том со страху, если надо было два слова сказать на публике!»

— Какая ты негостеприимная, мам! Надо же поцеловать мужа в рождественский вечер. Вы, между прочим, все еще женаты.

— Зоэ… Ну пожалуйста… — пролепетала Жозефина.

Гортензия смотрела на портрет отца, теребя прядь волос.

— Это что за спектакль, Зоэ? Римейк «Захватчиков» [45]или «Возвращение папули»?

— Папа не смог к нам приехать, вот мне и захотелось, чтобы у него было место за столом и мы выпили за его здоровье!

— Ты хотела сказать «Плоский папа»! — бросила Гортензия. — Так эти штуки называются в Америке, и ты это прекрасно знаешь, Зоэ!

Зоэ и глазом не моргнула.

— Она не сама это выдумала, а вычитала в английских журналах. Flat Daddy! [46]Это американцы изобрели. Вернее, жена одного солдата, который служил в Ираке, приехал в увольнительную, а четырехлетняя дочка его не узнала. А потом семьи солдат Национальной гвардии тоже захотели такую штуку, и пошло-поехало. Теперь каждая семья американского военного, служащего за границей, может заказать себе «Плоского папу». В общем, идея не нова. Зоэ просто решила обломать нам кайф, вот и все.

— И вовсе нет! Я просто хотела, чтобы он был с нами.

Гортензия резко распрямилась, словно отпущенная пружина.

— Чего ты добиваешься? Чтобы мы все чувствовали себя виноватыми? Хочешь показать, что ты одна его не забыла? Что только ты его любишь по-настоящему? Не вышло, детка. Потому что папа умер. Полгода назад. Его сожрал крокодил! Мы тебе не говорили, щадили тебя, но это правда!

— Нет, это ложь! — завопила Зоэ, затыкая уши. — Никто его не съел, он прислал нам открытку!

— Да эта открытка завалялась на почте, ей сто лет!

— Врешь! Все ты врешь! Это новая открытка от папы, он живой! А ты грязная вонючая вошь, ты бы всех со свету сжила, чтобы остаться одной в целом мире! Вошь ты мерзкая! Вошь! — всхлипывая, кричала она что есть силы.

Гортензия откинулась на спинку стула, утомленно махнув рукой:

— С меня хватит. Я умываю руки.

Жозефина разрыдалась, отшвырнула салфетку и выскочила из-за стола.

— Гениально, Зоэ! — воскликнула Гортензия. — У тебя нет еще в запасе сюрприза, нас повеселить? Мы прямо умираем со смеху!

Гэри, Ширли и Филипп в замешательстве ждали, что будет дальше. Александр недоуменно переводил взгляд с одной кузины на другую. Антуан умер? Его съел крокодил? Как в кино? На блюде розовела печенка, тосты черствели, лосось сочился жиром. Из кухни запахло горелым.

— Индейка! — вкричал Филипп. — Мы забыли выключить плиту!

В комнату вошла Жозефина в белом переднике.

— Индейка сгорела, — морщась, объявила она.

Гэри горько вздохнул.

— Уже одиннадцать, а мы до сих пор не ужинали. Достали вы, Кортесы, со своими психодрамами! Чтоб я еще хоть раз праздновал с вами Рождество!

— Да что ж это такое, никак война?! — воскликнула Ширли.

— Я победила! — взвизгнула Зоэ, схватила «Плоского папу» и строевым шагом удалилась в свою комнату.

Гэри взял блюдо с лососем, положил два куска к себе на тарелку, потом проделал то же самое с фуа-гра.

— Вы уж извините, — произнес он с набитым ртом, — я, пожалуй, начну, пока не объявили следующий номер нашей программы. На сытый желудок мне его будет легче оценить.

Александр последовал его примеру, цапнув по кусочку прямо руками. Филипп отвернулся. Сейчас не время давать сыну уроки хорошего тона. Жозефина, без сил повалившись на стул, мрачно озирала закуски, поглаживая вышитые буквы на переднике. «Я ШЕФ-ПОВАР, И ВСЕ МЕНЯ СЛУШАЮТСЯ».

Филипп предложил забыть про обугленную индейку и перейти сразу к сырам и рождественскому полену.

— Начинайте без меня. Пойду посмотрю, как там Зоэ.

— Ну вот! Продолжаем играть в исчезающих людей! — вздохнула Ширли. — Надо, пожалуй, отведать фуа-гра, пока я не стала призраком!


Милена Корбье бросила свою сумку от «Гермес» — настоящую, купленную в Париже, не какую-нибудь подделку, что продают на каждом углу, — на красное кожаное кресло при входе и с удовлетворением оглядела обстановку. Как все красиво, прошептала она. Ну до чего красиво! И это мой дом! И я все это купила на СВОИ деньги!

Она уже полгода жила в Шанхае и не тратила времени зря. Квартира — тому доказательство. Просторная, с огромными окнами, с роскошными полотняными шторами и деревянными панелями на стенах, напоминающими Милене дом ее детства: она тогда училась на парикмахера и жила у бабушки в Лон-ле-Сонье. Лон-ле-Сонье, городок, известный лишь тем, что здесь родился Руже де Лилль [47]. Лон-ле-Сонье, стоянка поезда две минуты. Лон-ле-Сонье, вечная скука.

Квартира простиралась вдаль наподобие длинного лофта, разделенного высокими перегородками с жалюзи. На стенах — бело-желтая патина. «Шик-блеск», — вслух произнесла она, одобрительно прищелкнув языком. Ей приходилось говорить с самой собой, поделиться радостью было не с кем. Жить одной и так тяжело, а одной, да еще немой — вдвойне тяжко! Особенно сейчас, в праздники. И Рождество, и Новый год она будет справлять одна, в компании искусственной елки, заказанной по Интернету. И маленьких яслей под елочкой. Их подарила бабушка, провожая ее в Китай. «Не забывай каждый вечер молиться младенцу Иисусу! Он будет хранить тебя».

Покуда младенец Иисус исправно исполнял свои обязанности. Ей не в чем было его упрекнуть. Конечно, время от времени хотелось бы немножко общения, капельку ласки, но это предметы далеко не первой необходимости. Она вздохнула: знаю, нельзя иметь все сразу. Решила жить в Шанхае и делать деньги — отложи праздники на потом. Когда будешь богатой. Очень богатой. Сейчас она тоже богатая, но в меру. У нее прекрасная квартира, личный шофер на окладе (50 евро в месяц!), но вложиться в домашнего питомца она пока не решалась. Налог пять тысяч евро в год, если животное размером больше чихуахуа! А она хотела настоящую собаку, крупную, лохматую, с большой слюнявой пастью, не карманный вариант, который носят в сумке между кошельком и пудреницей. В этой стране надо платить за каждого лишнего обитателя на твоей жилплощади. Хочешь второго ребенка — плати штраф в размере твоего дохода за пять лет! Нет уж, пока лучше буду разговаривать сама с собой или смотреть телевизор. Если станет совсем уж одиноко, заведу золотую рыбку. Это разрешено. Она вроде бы даже талисман на счастье. Начну с золотой рыбки, сколочу состояние, а потом… Или куплю себе черепаху. Черепахи тоже приносят счастье. Симпатичную черепашку и дружка для нее. Они будут смотреть на меня своими выпуклыми глазами и качать морщинистой головой. Говорят, они очень привязчивы… да, но когда пугаются, пукают так, что в дом не войдешь!

В яслях были ослик и теленок, бараны, пастухи, селяне с вязанками хвороста на плечах. Святое семейство еще не появилось. Сегодня, ровнехонько в полночь, она положит младенца Иисуса в соломенную колыбельку, помолится, откроет бутылку хорошего шампанского и уляжется перед телевизором.

Спальню было видно уже с порога: широкая металлическая кровать с балдахином и белым покрывалом, светлый фанерованный паркет, вощеная мебель, большие китайские лаковые лампы. Она усвоила хороший вкус — вкус людей, наделенных врожденным чувством материала, цвета, пропорций. Штудировала журналы по дизайну. А дальше нужно было просто оплачивать счета. Оказалось, возможно все. То есть не просто все, а вообще все что угодно. Придумаешь какую-нибудь невероятную штуку, и тебе ее изготовят, точь-в-точь. Оп-ля! Они даже следы древоточцев делают на мебели, чтобы ее искусственно состарить.

Она проделала немалый путь с тех пор, как покинула свою жалкую квартирку в Курбевуа. «Да, девочка моя, жалкую! Не побоюсь этого слова!» — провозгласила она, сбрасывая туфли на каблуках, в которых вся ее фигура вытягивалась в струнку, как тореро перед быком. Мебель в кредит, узкая душная кухонька, смежная с единственной комнатой, служившей спальней, столовой, гостиной и гардеробом. Белое стеганое покрывало, разбросанные подушки, крошки хлеба, застревавшие в простынях и коловшие ей спину по ночам. Вечером, расставив гладильную доску, она могла дотянуться утюгом до носа телеведущего. Привет, Патрик, говорила она, разглаживая воротник белой блузки. И даже шутила по этому поводу: «Да я отлично знаю Патрика Пуавра [48], каждый вечер кадык ему глажу». Милена всегда была чистенькой и опрятной, она тщательно утюжила наряд на утро. Если у тебя в кармане пусто, это еще не значит, что ты сам пустое место, делилась она с ведущим, замогильным голосом повествовавшим об очередных несчастьях, которые обрушились на нашу планету.

Проклятое время! Она уповала только на чаевые, чтобы дотянуть до конца месяца, до следующей нищенской зарплаты. Не ужинала, чтобы не толстеть самой и не дать похудеть кошельку. Не снимала трубку, когда звонили из банка, и отворачивалась при виде официальных писем. Разве это жизнь? Она дошла до того, что всерьез думала, не заняться ли проституцией пару раз в неделю, просто чтобы не голодать. У нее были подружки, которые искали мужчин в Интернете. Это ее устраивало: по крайней мере сама все решаешь, подбираешь клиента, вид услуг, длительность свидания, тариф. Ты сама себе хозяйка. Так сказать, собственный маленький бизнес. Никто к тебе не лезет. Алле-гоп, и концы в воду, не пойман — не вор [49]. А куда деваться? Как на мои три копейки оплатить жилье, налоги, страховку, газ, электричество, телефон? Она чувствовала, как взгляды самцов впиваются в ее декольте. Самцы пускали слюни. Она прозвала их «Наобум Лазарями» и уже готова была уступить одному такому богатенькому Лазарю, как появился Антуан Кортес.

Спаситель. Антуан Кортес, рыцарь без страха и упрека. Он рассказывал ей об Африке и о тамошних хищниках, о бивуаках и выстрелах в ночи, о прибылях и успехе, вгрызаясь в замороженный пирог, который она разогревала ему в микроволновке перед тем, как сплестись в объятии под стеганым белым покрывалом.

Потом была Африка. «Крокопарк» в Килифи. Между Момбасой и Малинди. Грохот прибоя. Пляжи с белым песком. Кокосовые пальмы. Крокодилы. Наполеоновские планы. Дом со слугами. Абсолютно нечем заняться. Приезжали дочки Антуана. Очень милые. Особенно младшая, Зоэ. Милена дарила ей шмотки, завивала волосы, наряжала ее, как куколку. Старшая поначалу дичилась, но Милена ее быстро приручила. Пока они гостили, все было хорошо. Даже очень хорошо. Она безумно привязалась к девочкам. Едва сдерживалась, чтобы не налетать на них с поцелуями. Особенно с Гортензией, та не любила телячьих нежностей. Они ходили на пляж с корзинками, полными их любимых бутербродов, манго и ананасов, бутылок со свежевыжатым соком. Они играли в карты, стряпали, хохотали и орали во все горло. Однажды стали тушить мясо вапити с бататами, а оно пригорело и так приклеилось к котелку, что невозможно было отодрать, застыло, как цемент! Гортензия окрестила его «What a pity» [50]. «Когда опять будем есть What a pity?» — звонко вопрошала она на весь дом. Только отцу не говори, он и так считает, что я не умею готовить, умоляла Милена, пусть это будет секрет, наш маленький секрет, ладно? Ладно, согласилась Гортензия, а что я с этого буду иметь? Я тебя научу делать ланьи глаза с помощью накладных ресниц и сделаю тебе французский маникюр. Гортензия с готовностью протянула руки.

Но вот без них… Пустые, пустые дни — только и дел, что листать журналы да полировать ногти. Ждать Антуана, покачиваясь в гамаке. Антуана, усталого после работы, разочарованного, унылого. Не ладилось что-то с этими мерзкими тварями, они не желали размножаться и жрали работников почем зря. Мистер Вэй угрожал Антуану. Антуан перестал работать. Запил. Она скучала в гамаке. Ногти уже спилила до основания, скоро пальцы спилю! Не привыкла я к лени и праздности! Хочу работать, зарабатывать деньги. Он усмехался и пил дальше. Она взяла дело в свои руки. Села за его рабочий стол, разобрала бухгалтерию, выписала цифры в большую тетрадь, выучила, что такое доходы, амортизация, прибыль, поняла, как функционирует предприятие. Она копировала почерк Антуана — узкие, хилые ножки «м», стиснутое «о», понурое «с». Подделывала его подпись. Алле-гоп! Мистер Вэй ни о чем не догадывался. До того трагического дня, когда…

Она махнула рукой, отгоняя ужасное воспоминание. Жуть, кошмар, поскорее забыть все это, бедняга он… Она вздрогнула, тряхнула головой. Пошарила рукой по низкому столику, нащупала сигарету. Прикурила, затянулась. Курить она начала недавно. Вредно для цвета лица. Она назвала свою линию косметики «Парижская красавица», а тональный крем — «Французская лилия», с рельефным изображением белой лилии на крышке.

Это была ее гордость! Тональник, который одновременно отбеливает и разглаживает кожу, выравнивает цвет лица и придает ему чудный оттенок. Изнывая от безделья в «Крокопарке», она подумала, не заняться ли косметикой. Косметика — ее стихия. Ведь она кокетка и любит живопись. Особенно Ренуара и его пухлых розовых женщин. Они до сих пор впечатляют — не зря их писали импрессионисты, художники «впечатления». Она поделилась своей идеей с Антуаном, тот пожал плечами. Она поговорила с мистером Вэем, тот попросил «бизнес-план». «Ни фига себе! — подумала она. — Это еще что за штука такая?»

Для начала Милена опросила китаянок, работавших в «Крокопарке». Она вычитала в Интернете, что именно так поступают директора многих иностранных фирм, прежде чем выбросить свой товар на китайский рынок. Надо пообщаться с клиентом, выяснить его потребительские привычки. Разработчики из «Дженерал Моторс» приезжали в провинцию Гуанси и встречались с покупателями маленьких грузовичков прямо у них дома, на фермах. Сидели с ними на тротуаре и обсуждали, что им нравится и не нравится в их автомобиле. Она решила взять пример с «Дженерал Моторс». Поболтала с китаянками на скверном английском и поняла, что все их косметические мечты сводятся к единственному продукту — белилам. «Белий, белий», — лопотали они, касаясь ее щек. За баночку белил они готовы были отдать всю зарплату. У нее возникла гениальная идея: основа под макияж с отбеливающим эффектом. С небольшим содержанием аммиака. Совсем небольшим. Не факт, что это полезно для кожи, но эффект налицо. И мистер Вэй согласился стать ее партнером.

Здесь все было так просто! Производи что хочешь, надо только как следует объяснить, что тебе нужно, и — алле-гоп! — производственная линия уже на мази. Себестоимость, торговая наценка, прибыль, сколько, how much [51], все в расчете. И без всяких контрактов. Они не тестировали продукт, им было безразлично, вредит это коже или нет. Одна проверка, и если эффект есть — можно запускать в производство.

Мистер Вэй опробовал крем на работницах одного завода. Всю партию раскупили за несколько минут. Он решил наладить продажи в сельской местности, а затем по Интернету. Семьсот пятьдесят миллионов китайцев живут в деревнях, объяснял он ей, щуря глаза-щелочки, их уровень жизни неуклонно растет, ориентироваться надо именно на них. Он привел в пример компанию «Вахаха», ведущего китайского производителя напитков: они начали раскрутку именно с деревень. Весь их маркетинг состоял в том, что они рисовали свой логотип на стенах деревенских домов. Милена прикрыла глаза, представила себе королевскую лилию на саманных хижинах и с умилением подумала о Людовике XVI. Она как будто снова возвела его на трон.

— Международные компании сталкиваются с огромными проблемами, пытаясь наладить сбыт в китайской деревне. Не стоит уподобляться европейцам, которые работают только с городами.

Она доверяла ему. Он занимался производством, она — разработкой серии. По тридцать пять процентов прибыли каждому, остальное уходило посредникам. Чтобы они рекомендовали наш продукт, их надо подмазать. «У нас всегда так делается», — гундосил он. Иногда ей хотелось задать какой-нибудь вопрос. Тогда он начинал громко и неодобрительно кашлять, словно запрещая ей вторгаться на его территорию. «Надо держать ухо востро, — думала она, — нельзя класть все яйца в одну корзину». Марсель Гробз помог ей. Он еще пригодится, предосторожности лишними не бывают. Но и с Вэем ссориться не стоит, он помогает делать выгодные вложения. Посоветовал ей купить акции страховой компании «Чайна Лайф», которые за один день котировок вдвое поднялись в цене! Ей самой бы это и в голову не пришло.

Зато ей в голову приходило многое другое. Нынче утром, например, на нее нашло настоящее озарение — алле-гоп! — мобильник с тональником и помадой. С одной стороны клавиатура телефона, а с другой, на корпусе, коробочка-косметичка. Гениальная ведь идея, а? Надо ее застолбить. Позвонить адвокату Гробза. Здрасьте, это я, дочь Эйнштейна и Эсте Лаудер! А потом останется только шепнуть словечко Хитрому Мандарину.

Тот завтра отправляется в Килифи. Вот когда вернется, она с ним поговорит. Он нашел нового директора в «Крокопарк». Грубого, жестокого голландца, которому глубоко плевать, что крокодилы жрут служащих. И крокодилы снова стали размножаться. Голландец так заморил их голодом, что природные инстинкты взяли верх и рептилии стали бросаться друг на друга. После кровавого побоища самые сильные твари установили диктат над всей колонией. Самки безропотно позволяли покрывать себя. «Чуют, кто тут хозяин, и не рыпаются», — хвастался новый директор по телефону мистеру Вэю; тот удовлетворенно почесывал яйца. «Этот тоже пытается мне показать, кто тут хозяин», — подумала тогда Милена, выдавив из себя милую улыбку.

Надо дать ему с собой письмо, пусть там опустит в ящик. Она встала, подошла к столу, на котором торжественно высились фотографии Гортензии и Зоэ, открыла ящик, достала папку. Она хранила копии всех писем — боялась, что начнет повторяться. Вздохнула. Прикусила колпачок ручки. Не дай бог, ошибок наделает. Поэтому она обычно не писала слишком длинных писем.


— Во сколько они придут? — спросила Жозиана, выходя из ванной и потирая поясницу.

Последние две недели она плохо спала. Ломило затылок, в спину словно вонзались ножи.

— В половине первого! И Филипп придет. С Александром. И некая Ширли со своим сыном Гэри. Все придут! Я сейчас лопну от счастья! Я наконец смогу всем тебя представить, моя королева! Сегодня великий день!

— Ты уверен, что это хорошая идея?

— Не скрипи, пожалуйста! Жозефина сама предложила устроить этот обед. Она приглашала нас к себе, но я подумал, что тебе будет приятнее принять их у нас. Подумай о Младшем. Ему нужна семья.

— Это не его семья!

— Когда своей нет, и чужая сгодится!

Жозиана, полуодетая, бродила вокруг кровати, вытягивая шею, как подагрическая жирафа.

— Сейчас семьи не в моде, их ни у кого нет… — буркнула она.

Он ее не слушал, он переделывал мир. Строил свой Новый Мир.

— Они меня знали, когда я был затюканным, забитым, когда меня унижала Зубочистка. А сейчас предстану перед ними Королем-Солнцем в Зеркальной галерее! [52]Гей, глядите, поселяне, вот мой дворец, мои лакеи, мой Маленький Принц! Женщина, подай мой напудренный парик и туфли с пряжками!

Он шлепнулся на кровать как был, без штанов, в одной рубашке, раскинув в стороны руки и громадные ляжки. Марсель Гробз. Толстый клубок рыжей шерсти, жировых складок, веснушчатой розовой плоти, в котором сверкают ярко-голубые глаза, пронзительные, как острие шпаги.

Жозиана упала на кровать рядом с ним. Он только что побрился, от него пахло хорошим одеколоном. На стуле были аккуратно сложены костюм из серого альпага, синий галстук, изящные запонки.

— Гостям хочешь понравиться…

— Да я сам себе нравлюсь, Конфетка. Это разные вещи.

Она положила голову ему на плечо и улыбнулась.

— А раньше не нравился?

— Раньше я был мерзкой старой жабой. И что ты во мне углядела, ума не приложу…

Да, ее Марсель, прямо скажем, не Аполлон. Честно говоря, поначалу ее больше привлекала его кубышка, чем обаяние, но вскоре, узнав его поближе, она была поражена его жизненной силой, щедростью, благородством и стала его штатной любовницей, а потом и женщиной его жизни, матерью его ребенка.

— Да я особо не разглядывала, купила сразу весь набор!

— Ну да, про уродов всегда говорят, что в них море обаяния! Но мне плевать, сегодня я великий мамамуши [53].

— Ты даже сексапильней, чем сам великий мамамуши!

— Хватит, Конфетка, перестань меня возбуждать! Посмотри на мои трусы! Он торчит, как мачта корабля в бурю! Если мы опять начнем, быстро не закончим!

Его аппетит в постели ничуть не ослаб. Этот человек был создан, чтобы есть, пить, смеяться, наслаждаться, сворачивать горы, сажать баобабы, обуздывать громы и оседлывать молнии. А гадюка Анриетта хотела сделать из него комнатную собачку! Она порой снилась Жозиане. И что эта дрянь забыла в моих снах, а?

— Есть какие-нибудь новости от Зубочистки? — осторожно поинтересовалась она.

— По-прежнему не хочет разводиться. Ставит запредельные условия, но я так просто не сдамся! А ты чего о ней вспомнила, чтоб я охолонул, да?

— Я о ней вспомнила, потому что она является мне по ночам!

— Вот почему ты последнее время какая-то расстроенная…

— Мне так грустно, я как одинокий чулок на бельевой веревке. Ничего не хочется…

— Даже меня?

— Даже тебя, мой волчище.

Корабль в один миг лишился мачты.

— Ты серьезно?

— Я еле ноги таскаю, аппетита нет, почти не ем…

— Совсем беда!

— Спина болит. Как будто в меня ножи втыкают.

— Это ишиас. Наверное, нерв защемило во время беременности.

— Хочется только одного: сесть и плакать, плакать… Даже до Младшего дела нет.

— То-то он все морщится… Нахохленный такой.

— Скучно ему, наверное. Раньше я его успокаивала, утешала. Делала ему козу и сороку-ворону, устраивала родео на диване, плясала для него канкан…

— А теперь совсем скуксилась. К врачу не ходила?

— Нет.

— А к мадам Сюзанне?

— Тем более.

Марсель Гробз встревожился. Плохи дела, если она не хочет посоветоваться даже с мадам Сюзанной. Мадам Сюзанна предсказала подписание контракта с китайцами, переезд в большую квартиру, рождение Младшего, победу над Анриеттой и даже смерть родственника в зубастой пасти чудовища. Мадам Сюзанна закрывала глаза и видела будущее. Глаза лгут, утверждала она, внутреннее зрение гораздо важнее. Она никогда не ошибалась и если ничего не видела, так и говорила. И никогда не брала денег за пророчества, чтобы сохранить свой дар.

На жизнь она зарабатывала педикюром. Стригла ногти на ногах, снимала кусачками омертвевшую кожу, убирала заусенцы, проверяла работу внутренних органов, нажимая на нужные точки, и пока ее ловкие пальцы прощупывали фаланги и ступни, проникала в душу и читала Судьбу. Одним нажатием на свод стопы она добиралась до жизненно важных органов, и перед ней открывалась доброта или низость человека, чью ногу она держала в руках. Она распознавала белое свечение благородного сердца, угольную пыль лжеца, едкую желчь злодея, желтоватую язву ревнивца, льдисто-голубую расчетливость скупца, алый сгусток сладострастника. Склоняясь над клиновидными костями, она видела душу насквозь и прозревала будущее. Ее пальцы сновали туда-сюда, губы бормотали бессвязные фразы. Чтобы расслышать прорицание, приходилось напрягать слух. В особенно важных случаях она раскачивалась вправо и влево и, повышая голос, повторяла веления, которые нашептывал ей голос свыше. Так Жозиана узнала, что у нее будет сын, «статный мальчик, голова — как огонь, каждое слово на вес золота, ума палата, а руки горы свернут. И спорить с ним не след, ибо еще в пеленках он явит себя мужчиной».

А бывало и так, что, собрав свои щипчики, пилки и пинцеты, масла и лаки, она остановится на пороге и скажет: «Вряд ли я еще вернусь, душа у вас уж больно гнусная, воняет серой и гнилью, туда и навозный жук не проберется». Расслабленный, ублаженный клиент возражал с кушетки, что он чист и невинен, как ребенок. «И не спорьте, — отвечала мадам Сюзанна. — Вот раскаетесь, исправитесь, тогда я, может, загляну, помну ваши пятки».

Мадам Сюзанна со своим чемоданчиком и острым личиком вещуньи появлялась у них раз в месяц. Иногда Марсель, совершив какой-нибудь подвох или финансовую махинацию, пытался не подпустить ясновидящую к своей стопе: больше всего он боялся утратить ее уважение. Тогда мадам Сюзанна говорила, что в безжалостном мире бизнеса иногда приходится бороться с конкурентами их же методами, и если не обижать тех, кто слабее тебя, то плутовство простится.

— Меня как выпотрошили, — продолжала Жозиана. — Я как будто не в себе, как будто раздвоилась. Ты видишь меня, но это не я.

Марсель Гробз недоверчиво слушал. Никогда Конфетка не говорила ничего подобного.

— Может быть, у тебя депрессия?

— Все может быть. Только этой хвори у меня сроду не было. В наших краях она не водилась.

Он задумался. Положил руку на лоб Жозианы и покачал головой. Температуры не было.

— Может, у тебя легкая анемия? Ты сдавала анализы?

Жозиана сморщила нос.

— Ну тогда начнем с них…

Жозиана улыбнулась. Ее славный толстяк волновался. У него была такая озабоченная физиономия, что становилось ясно — она для него свет в окошке. Достаточно на него посмотреть.

— Скажи, Марсель, ты меня по-прежнему любишь, как Пресвятую Деву в постели?

— И ты сомневаешься, Конфетка? До сих пор сомневаешься?

— Нет. Но мне так нравится, когда ты это говоришь… Любовь питается повторениями!

— Так вот слушай, Конфетка, что я тебе скажу: ни дня не проходит, слышишь? — ни единого дня не проходит без того, чтобы я не возблагодарил небо за такое невероятное счастье — за тебя.

Они сидели на кровати, тесно прижавшись друг к другу. Думали о странной болезни, поразившей Жозиану, о непонятной тоске, которая обволокла ее, лишила аппетита, жизненных сил, желаний — всего того, что с детства било в ней фонтаном и не давало пропасть.

Обед удался на славу. Марсель Младший важно восседал во главе стола в детском стульчике, — ни дать ни взять король на троне. В руке он держал бутылочку с соской и стучал ею по подлокотникам, дабы изъявить свою высочайшую волю. Он любил, чтобы стол был накрыт по всем правилам, чтобы приборы лежали на своих местах, и если кто-то из гостей нарушал порядок, он долбил по стулу бутылочкой до тех пор, пока виновный не исправлял ошибку. Сосредоточенно насупив брови, он явно пытался следить за ходом беседы. И тужился от напряжения.

— По-моему, он какает, — шепнула Зоэ Гортензии.

Марсель положил в каждую тарелку подарок. Детям — по купюре в двести евро. Гортензия, Гэри и Зоэ разинули рты, достав из конвертов по большой желтой банкноте, сложенной пополам. Зоэ чуть не спросила: «А они настоящие?» Гортензия сглотнула и встала из-за стола, поцеловать Марселя и Жозиану. Гэри смущенно посмотрел на мать: не стоит ли отказаться? Ширли покачала головой — молчи, а то Марсель рассердится.

Филипп получил в подарок бутылку «Шато Шеваль Блан», премьер Гран крю класса А, Сент-Эмильон, 1947 год. Бережно поворачивая бутылку, он разглядывал ее, а Марсель рассказывал, как описывал вино владелец винного погреба: «Насыщенный рубиновый цвет, тонкий, изысканный, бархатный вкус. Виноград из терруара с гравийно-песчаной почвой, гравий днем накапливает тепло, а ночью отдает его ягодам». Филипп, улыбаясь, склонился в легком поклоне и пообещал, что они разопьют это вино вместе, на десятилетие Младшего.

Марсель Младший звучно рыгнул в знак согласия.

В тарелки Жозефины и Ширли Марсель положил по браслету белого золота, украшенному тридцатью гранеными алмазами, а в тарелку Жозианы — клипсы из крупных серых таитянских жемчужин с бриллиантами. Ширли начала спорить, она не могла принять такой дорогой подарок. Ни в коем случае. Марсель заявил, что уйдет из-за стола, если она откажется. Что для него это будет оскорбление. Она настаивала — он не уступал, она упрямилась — он упорствовал, она отнекивалась — он стоял на своем.

— Обожаю изображать Деда Мороза, у меня полный мешок подарков, надо же его время от времени вытряхивать!

Жозиана задумчиво гладила сережки.

— Ну, это слишком, дружок! Я буду похожа на новогоднюю елку!

Жозефина прошептала:

— Марсель, ты с ума сошел.

— Сошел с ума от счастья, Жози. Ты не представляешь, как я рад, что вы пришли, какой это для меня подарок. Я и не мечтал… Ты гляди-ка, малышка Жози, да я никак сейчас разревусь!

Голос его дрожал, глаза увлажнились, он моргал и морщил нос, не в силах справиться с переполнявшими его чувствами. У Жозефины тоже перехватило дыхание, а Жозиана украдкой всхлипнула.

И тут неожиданно выступил Младший. Он мигом разогнал тоску, изо всех сил стукнув бутылочкой по стулу, что явно означало: хватит нюни распускать, мне скучно, я требую действия!

Все удивленно обернулись к нему. Он широко улыбнулся и вытянул шею, словно предлагая поговорить.

— Кажется, он хочет что-то сказать, — удивился Гэри.

— Смотри, как шею тянет! — отозвалась Гортензия, отметив про себя, что малыш от этого выглядит сущим уродом: шея длинная, тощая, рот разинут, глаза вытаращены…

— С ним все время надо разговаривать, иначе он скучает… — вздохнула Жозиана.

— Это, наверное, выматывает, — произнесла Ширли.

— К тому же ему не расскажешь какую-нибудь ерунду, он начинает злиться! Его надо насмешить, удивить или научить чему-нибудь новому.

— Вы уверены? — спросил Гэри. — Он слишком маленький, чтобы вас понимать.

— Я тоже себе это каждый раз говорю и каждый раз удивляюсь!

— Представляю, как вы устали, — посочувствовала Жозефина.

— Погодите! — сказал Гэри. — Я сейчас скажу ему что-нибудь такое, чего он точно не поймет.

— Давай-давай, — подзадорил его Марсель, уверенный во врожденной мудрости своего отпрыска.

Гэри задумался, вспоминая что-нибудь умное — испытать сорванца. «До чего же у него забавная мордашка!» — не удержался он от мысли. Малыш не спускал с него глаз и взволнованно покрикивал от нетерпения.

— Придумал! — ликующе воскликнул Гэри. — Этого уж ты, старичок, точно не поймешь, сколько ни пытайся!

Младший поднял подбородок, как гладиатор, принимающий вызов, и выставил перед собой бутылочку, будто щит.

— Обезглавленный евнух рассказывает истории без заглавия и конца, — произнес Гэри по слогам, словно диктовал безграмотному ученику.

Марсель Младший слушал его, наклонившись вперед, вытянув шею, напряженный и сосредоточенный. На секунду он замер, сдвинув бровки, на щеках выступили красные пятна, он заурчал, заворчал — и вдруг обмяк, откинул голову назад и звонко расхохотался, захлопал в ладоши, затопотал ножками в знак того, что все понял, и провел ребром ладони по горлу и ниже пояса.

— Он на самом деле понял, что я сказал? — спросил Гэри.

— Безусловно, — ответствовал Марсель Гробз, с ликующим видом разворачивая салфетку. — И ему есть от чего хохотать, шутка и впрямь смешная!

Гэри ошарашенно уставился на рыжеволосого розового малыша в голубых ползунках, смеющийся взгляд которого ясно говорил: давай еще, еще расскажи, рассмеши меня, мне скучно от всяких детских штучек, ей-богу скучно.

— С ума сойти! — выдавил Гэри. — This baby is crazy! [54]

— Кррезззи! — повторил Младший, пуская слюни на ползунки.

— Этот мелкий просто гений! — вскричала Гортензия.

Услышав слово «гений», малыш довольно заурчал и в подтверждение того, что она совершенно права, указал бутылочкой на люстру и отчетливо произнес:

— Лампа…

Заливисто рассмеялся, глядя на их изумленные лица, лукаво сощурил глазки и добавил:

— Light! [55]

— Ничего себе…

— Невероятно! Я же вам говорил! — воскликнул Марсель. — А вы мне не верили!

— Luz… — продолжал Младший, по-прежнему указывая на свет.

— Еще и по-испански! Ну и ребенок!

— Deng!

— А, ну это уже просто лепет, — успокоилась Ширли.

— Нет, — поправил ее Марсель, — это «солнце» по-китайски!

— Караул! — вскричала Гортензия. — Мелкий к тому же полиглот!

Младший ласково посмотрел на Гортензию: благодарил, что она по достоинству оценила его заслуги.

— Какой же это мелкий, он просто великан! Смотри, какие у него ручищи и ножищи! — Гэри восхищенно присвистнул.

— Шушу! — завопил Младший, брызгая в его сторону водой из бутылочки.

— Это что значит? — спросил Гэри.

— Дядюшка по-китайски. Он тебя избрал в дядья!

— Можно взять его на ручки? — спросила Жозефина, вставая. — Я так давно не держала на руках младенца, а такого ребенка хочется рассмотреть поближе!

— Ты, главное, не привыкай, — буркнула Зоэ.

— Что, не хочешь маленького братика? — насмешливо спросил Марсель.

— А кто будет отцом, простите за нескромный вопрос? — поинтересовалась Зоэ, испепелив мать взглядом.

— Зоэ… — пролепетала Жозефина, теряясь перед напором дочери.

Она подошла к Жозиане, которая взяла на руки Младшего, и, склонившись над ним, собиралась поцеловать в рыжие кудряшки. Младший уставился на нее, сморщился и звучно срыгнул морковным пюре на рубашку Жозефины и шелковую блузку Жозианы.

— Ты что, Младший? — рассердилась Жозиана и шлепнула его по спине. — Жозефина, простите…

— Ничего страшного, — ответила Жозефина, вытирая пятно. — Это значит, у него хорошо работает желудок.

— Конфетка, он тебя тоже всю облил! — сказал Марсель, забирая у нее малыша.

— Словно он в вас обеих нарочно целился, — засмеялась Зоэ. — И правильно, представляю, как ему надоело, что все непременно хотят его целовать и тискать. Детей надо уважать, нечего к ним лезть без разрешения.

— Пойдемте в ванную, приведем себя в порядок? — предложила Жозефине Жозиана.

— Тем более что это дело начинает жутко вонять, — заметила Гортензия, зажимая нос. — Никогда не заведу ребенка, от него столько вони!

Младший обиженно посмотрел на нее: «А я-то считал тебя своим другом!»

В спальне Жозиана предложила Жозефине взять одну из ее чистых блузок. Та согласилась и стала раздеваться, смеясь:

— Это не отрыжка, а извержение какое-то! Вам надо было назвать сына Везувием!

Жозиана достала из шкафа две белые блузки с кружевным жабо, одну протянула Жозефине. Та поблагодарила.

— Не хотите принять душ? — смущенно предложила Жозиана.

Она вдруг поняла, что белое кружевное жабо совсем не в стиле Жозефины.

— Нет, спасибо… у вас просто поразительный сын!

— Иногда я сомневаюсь, нормальный ли он… Уж очень опережает свой возраст!

— Он мне напомнил одну историю… В Средние века ребенок защитил свою мать на суде. Женщину обвиняли в том, что она зачала дитя во грехе, отдавшись мужчине, который не был ее мужем. Ее должны были сжечь заживо, но она предстала перед судьей с ребенком на руках.

— Сколько ему было лет?

— Столько же, сколько вашему. И вот мать высоко подняла ребенка и обратилась к нему: «Возлюбленный мой сын, из-за вас я должна принять смерть, которой не заслуживаю, но кто поверит правде?»

— И что дальше?

— «Ты не умрешь по моей вине, — провозгласил ребенок. — Я знаю, кто мой отец, и знаю, что на тебе нет греха». При этих словах все кумушки, что присутствовали на суде, разинули рот от изумления, а судья, решив, что не расслышал, попросил ребенка разъяснить его слова. «Нельзя отправлять ее на костер, — провозгласил тот, — ибо если предавать огню всех, кто имел дело не только с законным мужем или женой, никто из присутствующих не избежит этой кары!»

— Он так хорошо говорил?

— Так написано в книге… А в конце он добавил: «И я лучше знаю моего отца, чем вы вашего», — чем заткнул рот судье, который тут же оправдал мать.

— Вы придумали эту историю, чтобы меня успокоить?

— Нет! Я прочла ее в одном из романов о рыцарях Круглого стола.

— Хорошо быть ученой. Я-то недалеко продвинулась в учебе.

— Зато вы знаете жизнь. И это полезней любого диплома!

— Вы добрая. Но мне иногда не хватает культуры, образования. И это уже не наверстаешь!

— Да почему же? Всегда можно наверстать, это точно, как дважды два — четыре!

— Это даже я знаю…

И Жозиана, успокоившись, шутливо пихнула Жозефину в бок. Та от удивления замешкалась — и дала сдачи.

Так они подружились.

Сидя на кровати и застегивая одинаковые блузки с жабо, они говорили обо всем на свете. О маленьких детях и детях взрослых, о мужчинах, которых считали большими и сильными, а они оказались маленькими и слабыми, и о том, что случается и наоборот. О, эти разговоры ни о чем… Просто чтобы узнать друг друга, одной фразой вызвать на откровенность или закрыть тему, поймать быстрый взгляд из-под пряди волос, улыбку — скупую или щедрую. Жозиана поправила жабо на блузке Жозефины. В спальне царили мир, покой и нежность.

— Хорошо у вас…

— Спасибо, — сказала Жозиана. — Знаете, я побаивалась этого обеда. Не хотела с вами встречаться. Я вас представляла совсем не такой…

— А какой? Вроде моей матери? — улыбнулась Жозефина.

— Да, я недолюбливаю вашу мать.

Жозефина вздохнула. Она не хотела плохо говорить об Анриетте, но при этом вполне понимала чувства Жозианы.

— Она обращалась со мной как со служанкой!

— Вы очень любите Марселя, правда? — вполголоса спросила Жозефина.

— О, да! То есть полюбила-то не сразу. Он был слишком нежный, мне прежде приходилось иметь дело со злыми, грубыми людьми. В благородство я не верила. А потом… у него такая чистая душа, что я под его взглядом будто в роднике отмываюсь. Он все мои беды с меня смыл. От любви я стала лучше, добрее.

Жозефина подумала о Филиппе. Когда он смотрит на меня, я чувствую себя могучей, прекрасной, отважной. Ничего больше не боюсь. Десять с половиной минут счастья… она непрерывно прокручивала в голове фильм о поцелуе над индейкой.

Она покраснела и вернулась мыслями к Марселю.

— Он так долго был несчастен с моей матерью… Она ужасно с ним обращалась. Мне было больно за него. Да и мне куда лучше живется с тех пор, как я перестала с ней общаться.

— Давно?

— Уже года три. Как раз когда ушел Антуан…

Жозефина вспомнила отвратительную сцену дома у Ирис: мать тогда просто раздавила ее своим презрением. Бедная моя дочь, не способна ни мужа удержать, даже такого жалкого, ни денег заработать, ни добиться успеха, как же ты теперь будешь выкручиваться одна с двумя детьми? В тот вечер Жозефина взбунтовалась. Выплеснула все, что накопилось в душе. С тех пор они ни разу не виделись.

— А моя мать умерла. Если такую можно назвать матерью… Ни ласки, ни поцелуя, одни тычки да ругань! Но на похоронах я плакала. Горе, оно как любовь, контролю не поддается. Перед открытой могилой на кладбище я думала о том, что это была моя мать, что какой-то мужчина любил ее и сделал ей детей, что она смеялась, пела, плакала, надеялась… Она вдруг стала для меня человечней.

— Знаю, я иногда говорю себе то же самое. Что надо бы помириться, пока не поздно.

— Вы с ней поосторожней! Так окрутит, живо в дураках останетесь…

— Я и так всю жизнь в дурах живу.

— Ну нет! — запротестовала Жозиана. — Это не про вас! Я читала вашу книгу, она уж точно не дурой писана!

Жозефина улыбнулась.

— Спасибо. Почему я вечно в себе не уверена? Может, это такая женская болезнь, а?

— Наверное, я знаю мало мужчин, которые в себе сомневаются… или они умеют это скрывать.

— Можно задать вам нескромный вопрос? — спросила Жозефина, глядя в глаза Жозиане.

Жозиана кивнула.

— Вы собираетесь с Марселем официально пожениться?

Жозиана удивленно поглядела на нее, потом резко мотнула головой.

— Зачем нам себя окольцовывать? Чай, не голуби!

Жозефина рассмеялась.

— А теперь моя очередь задать нескромный вопрос, — объявила Жозиана, хлопнув ладонью по покрывалу. — Если вам неприятно, не отвечайте, ладно?

— Ладно, — сказала Жозефина.

Жозиана набрала побольше воздуху и выпалила:

— Вы любите Филиппа, да? И он вас, это уж точно.

Жозефина подскочила как ужаленная:

— А что, так заметно?

— Ну, во-первых, вы очень похорошели… А это значит, ищи мужчину! Где-то рядом прячется в засаде.

Жозефина покраснела.

— А потом, вы так стараетесь не смотреть друг на друга, ни словом не перемолвиться, что хочешь не хочешь, а заметишь! Попробуйте вести себя естественно, будет не так бросаться в глаза. Я за ваших дочек беспокоюсь, мне-то он нравится, такому можно доверять. А уж красавец! Прямо пальчики оближешь!

— Он муж моей сестры, — выдавила Жозефина.

Я только это и твержу, когда говорю о нем. Пора бы придумать что-нибудь новенькое! Так ведь и имя его забуду, останется только «муж моей сестры».

— Тут уж ничего не поделаешь! Любовь приходит, не постучавшись. Она пронзает, лезет напролом, сметает все на своем пути… К тому же, глядя на вас, трудно заподозрить, что вы вешались ему на шею!

— Нет, конечно!

— Наоборот, изо всех сил давали задний ход!

— И до сих пор даю!

— Глядите, не перестарайтесь! Ведь если все развалится, заново не склеишь!

— А если это будет продолжаться, я сама развалюсь на части.

— Да ладно вам, в жизни так мало радостей, не надо все усложнять! Я спрошу про вас у мадам Сюзанны. Оставьте мне прядь волос, она ее потрогает и скажет, получится у вас или нет.

И Жозиана принялась расписывать таланты и добродетели мадам Сюзанны. А Жозефина — отнекиваться и морщить нос: нет-нет, я, знаете, не люблю гадалок.

— Ох, она бы обиделась, если бы ее назвали гадалкой. Она — ясновидящая.

— И потом, я не хочу все знать наперед. Неизвестность так прекрасна…

— Да вы в облаках витаете… Ладно! Я вас понимаю. Только будьте осторожны с девочками. Особенно с младшей, она прямо укусить готова.

— Да, что называется, переходный возраст. В самом разгаре. Остается только перетерпеть это несчастье! По Гортензии знаю. Однажды вечером они засыпают пухлыми ангелочками, а утром просыпаются чертями рогатыми.

— Вам виднее…

Жозиана, казалось, думала совсем о другом.

— Жалко, что вы не хотите встретиться с мадам Сюзанной. Она предсказала смерть вашего мужа. «Зверь с зубастой пастью…» Его ведь крокодил сожрал, так?

— Я сама так думала, но вот недавно в метро…

И Жозефина рассказала все. Про человека в красной водолазке, со шрамом и закрытым глазом, которого видела в метро, про открытку из Кении. Она полностью доверилась Жозиане. Та внимательно слушала, не сводя с нее ласковых, добрых глаз и задумчиво поглаживая белое жабо.

— Думаете, мне привиделось?

— Нет… но мадам Сюзанна видела его в пасти крокодила, а она редко ошибается. Не самая заурядная смерть, согласитесь.

— Да уж! Единственная незаурядная вещь, которая с ним случилась в жизни.

Жозефина нервно рассмеялась — и, смутившись, осеклась.

— Может, она правда его видела в пасти крокодила, но он не умер? — предположила Жозиана.

— Думаете, он сумел вырваться?

— Тогда было бы понятно, откуда закрытый глаз и шрам…

Жозиана на мгновение задумалась, потом, словно вдруг что-то поняв, воскликнула:

— Так вот зачем вы искали эту женщину, Милену!.. Спросить, нет ли у нее каких-нибудь известий о нем?

— Она была любовницей моего мужа. Если он нам написал, то ей наверняка написал тоже. Или позвонил…

— Я знаю, что она недавно звонила Марселю. Она часто говорит о ваших девочках. Спрашивает, как у них дела. Узнала у него ваш адрес, чтобы послать поздравительную открытку.

— Она чтит традиции. Я заметила, что таким вещам чаще придают значение, когда живут за границей. Во Франции об этом обычно забывают. Значит, у Марселя есть ее адрес…

— Он записал его на бумажке, сегодня утром мне показывал. Боялся, что забудет вам его дать.

Она встала, поискала на столике у изголовья кровати, нашла какой-то листок, взглянула на него и протянула Жозефине.

— По-моему, это он. Во всяком случае, это у Марселя были последние сведения о ней. Она ему иногда звонит, когда у нее какие-то проблемы…

— И вам это не нравится?

Жозиана улыбнулась и пожала плечами.

— Она хитрая девица… Вот я ей и не доверяю. Знаете, большие деньги всем к лицу… И мой плюшевый мишка в веночке из банкнот покажется прекрасным, как Аполлон!

На обратном пути — Филипп отвез их домой — Жозефина сказала, что ей очень понравилась Жозиана. Раньше, забегая изредка в контору Марселя на проспекте Ниель, она видела в ней всего лишь секретаршу — ну, сидит за столом какая-то женщина и жует жвачку. В придачу мать называла ее не иначе, как «эта грязная секретутка», — злобно, словно выплевывая каждый слог. Поэтому к образу манекена из приемной добавился другой: доступной, продажной, размалеванной куклы. А все наоборот, вздохнула она. Она добрая, мягкая, внимательная. Нежная.

Ширли и Гэри пошли прогуляться по кварталу Маре. Она возвращалась домой с Филиппом, девочками и Александром. Филипп молча вел большой седан. По радио передавали концерт Баха. Александр и Зоэ болтали на заднем сиденье. Гортензия тихонько поглаживала конверт с двумястами евро. Мокрый снег шлепался на лобовое стекло мутными кляксами, а дворники мерно и неотвратимо стирали их.

За окном проплывали озябшие деревья, увешанные яркими лампочками — рождественская иллюминация Елисейских Полей и улицы Монтеня. Рождество! Новый год! Первое января! Сколько ритуалов, сколько поводов украсить продрогшие деревья гирляндами! А мы — словно семья, которая воскресным вечером возвращается из гостей. Дети поиграют, мы приготовим ужин. Все только встали из-за стола, есть никто не хочет, но надо себя заставить. Жозефина закрыла глаза и улыбнулась. Даже мечты у меня такие супружески-добропорядочные, никакого порока. Скучная я женщина. Без всякой фантазии. Скоро Филипп вернется в Лондон. Завтра или послезавтра он поедет в клинику навестить Ирис. Что он ей рассказывает? Нежен ли он? Обнимает ли ее? А она? Как ведет себя она? И всегда ли с ними Александр?

Теплая, ласковая рука Филиппа легла на ее руку, погладила. Она сжала в ответ его пальцы — но тут же высвободилась, испугавшись, что заметят дети.

В холле они столкнулись с Эрве Лефлок-Пиньелем: тот бежал за своим сыном Гаэтаном с криком: «Вернись, вернись не-мед-лен-но, я сказал немедленно!» Он промчался мимо них, не останавливаясь, распахнул дверь и выскочил на улицу.

Они прошли через холл, вызвали лифт.

— Видал, какой встрепанный? — прошептала Зоэ. — А обычно весь из себя такой важный!

— Вид у него вообще малахольный, не хотел бы я быть на месте его сына, — чуть слышно ответил Александр.

— Тихо, они возвращаются! — прошипела Гортензия.

Эрве Лефлок-Пиньель шагал по просторному холлу, волоча сына за воротник рубашки. Он остановился у большого зеркала и заорал:

— Посмотри на себя, маленький засранец! Я запретил тебе к ней прикасаться!

— Но я просто хотел, чтобы она прогулялась! Она тоже скучает, даже она! У нас все дохнут со скуки! Никому ничего нельзя! И меня достали эти одинаковые цвета, я хочу носить рубашки в клетку! В клетку!

На последних словах он уже кричал. Отец сильно встряхнул его, чтобы заставить замолчать, и мальчик в испуге закрылся от него руками. При этом на пол упал какой-то круглый коричневый предмет. Эрве Лефлок-Пиньель завопил:

— Смотри, что ты сделал! Подними сейчас же!

Гаэтан наклонился, поднял круглую штуку и, стараясь не приближаться — вдруг ударит — протянул ее отцу. Эрве Лефлок-Пиньель схватил ее, ласково положил на ладонь и погладил.

— Она не двигается! Ты убил ее! Ты ее убил!

Он склонился над штукой и тихо заговорил с ней.

Жозефина, Филипп и дети наблюдали всю сцену в зеркале, оставаясь незамеченными. Филипп знаком приказал не шуметь. Они побыстрей скрылись в подъехавшем лифте.

— Во всяком случае, это тот самый Лефлок-Пиньель, которого я знал. Ни капли не изменился. Господи, до чего иногда доходят люди! — сказал Филипп, закрывая за собой дверь квартиры.

— Люди доходят до ручки, — вздохнула Жозефина. — Всюду сплошная агрессия. Я каждый день ее чувствую — на улице, в метро… мы словно совсем перестали выносить друг друга. Жизнь давит нас, как каток, и мы уже готовы толкнуть под него ближнего, лишь бы самому уцелеть. Заводимся из-за любого пустяка, готовы друг другу горло перегрызть. Страшно… Раньше я так не боялась.

— Как подумаешь, каково приходится бедному мальчишке, мороз по коже…

Они сидели на кухне; девочки и Александр включили телевизор в гостиной.

— Сколько ненависти было в его голосе… Я думала, он его убьет.

— Ну уж, не преувеличивай!

— Да точно тебе говорю! Я чувствую ненависть, она витает в воздухе. Тут все ею пропитано.

— Ладно! Давай откроем бутылку хорошего вина, наварим макарон и выбросим все из головы! — Филипп обнял ее за плечи.

— Не уверена, что получится, — вздохнула Жозефина, напрягшись. Дурные предчувствия сгущались, окутывали ее, накрывали черным плащом. Она теряла устойчивость. Она ни в чем не была уверена. И ей больше не хотелось прижаться к нему и все забыть.

— Расслабься, ну снесло крышу у человека, с кем не бывает. Никогда не поведу тебя на футбол. Ты там с ума сойдешь!

— Я плачу, когда вижу по телевизору рекламу «Рикоре»! [56]Мне всегда хотелось такую семью, как у них…

Она повернулась к нему с дрожащей улыбкой, пытаясь выразить свое отчаяние и бессилие.

— Я здесь, я не дам тебя в обиду… со мной тебе нечего бояться, — сказал он, привлекая ее к себе.

Жозефина рассеянно улыбнулась. Она думала о другом. Было что-то знакомое в сцене, развернувшейся на ее глазах. Злоба, резкий голос, замах руки, похожий на летящий по ветру шарф. Она порылась в памяти, но ничего не смогла вспомнить. Однако смутное ощущение угрозы не уходило. Еще какая-нибудь тайна из детства? Опять ее ждет новая драма? Сколько детских драм надо вычеркнуть из памяти, чтобы больше не страдать? За тридцать лет она забыла, что мать хотела ее утопить. А сегодня вечером в холле, среди зеркал и растений в горшках, перед ней замаячила новая опасность. Какая-то грозная, зыбкая тень, какая-то нотка, от которой у нее кровь застыла в жилах. Всего лишь нотка… Она поежилась. Никто не сможет понять, что за незримая опасность мне грозит. Каким словом передать тот призрачный страх, который окружает меня, обвивает кольцами?.. Я одинока. Никто не может мне помочь. Никто не может понять. Мы все одиноки. Хватит тешить себя сладкими сказочками и искать спасения в объятиях красавцев. Это не выход.

— Жозефина, что происходит? — В глазах Филиппа мелькнула тревога.

— Не знаю…

— Мне ты можешь рассказать все, ты же знаешь.

Она тряхнула головой. Внезапно, как кинжалом, ее пронзило понимание того, что она одинока и что ей грозит опасность. Бог знает, откуда взялась такая уверенность. Она сердито взглянула на Филиппа. И с чего это он так уверен в себе? И во мне тоже? Уверен, что в нем мое счастье? Если бы все было так просто! Его забота вдруг представилась ей наглым вторжением в ее личную жизнь, а тон, которым он предложил помощь, показался высокомерным до наглости.

— Ошибаешься, Филипп. Ты не решишь моих проблем. Ты сам для меня проблема.

Он изумленно уставился на нее:

— Что это на тебя нашло?

Она заговорила, глядя в пустоту широко раскрытыми глазами, словно читала большую книгу — великую книгу истины.

— Ты женат. На моей сестре. Скоро ты вернешься в Лондон; перед отъездом навестишь Ирис, это нормально, она твоя жена, но она еще и моя сестра, и это ненормально.

— Жозефина! Остановись!

Она знаком велела ему замолчать и продолжала:

— Между нами ничего не может быть. Никогда. Мы все выдумали. Мы жили в сказке, красивой рождественской сказке, но… я сейчас вернулась на землю. Не спрашивай меня как, я сама не знаю.

— Все эти дни… мне казалось…

— Все эти дни я жила как во сне. А теперь проснулась.

Так вот какая беда подстерегала ее, словно убийца с ножом? Она должна отказаться от него, так надо, но каждое слово, отсекавшее его, было ударом лезвия в сердце. Она отступила на шаг, потом еще и отчеканила:

— И не пытайся спорить! Даже ты не сможешь ничего изменить. Ирис всегда будет стоять между нами.

Он смотрел на нее так, словно видел впервые — впервые видел такую Жозефину, жесткую, полную решимости.

— Даже не знаю, что сказать. Может, ты и права… А может, нет.

— Очень боюсь, что права.

Она отошла еще дальше и в упор смотрела на него, скрестив руки на груди.

— По-моему, лучше все кончить сразу, одним ударом… чем жариться на медленном огне.

— Ну, если ты так хочешь…

Она молча кивнула и обхватила себя руками — чтобы не тянулись к нему… Отошла еще дальше, и еще. Внутри нее все молило: ну возмутись, заставь меня замолчать, заткни мне рот, обзови чокнутой, дурой набитой, милая моя, любимая дурочка, зачем ты говоришь это, дурочка, опомнись. Он неподвижно и угрюмо смотрел на нее, и в его взгляде читалось все, что случилось за последние дни, проведенные вместе: пальцы, сплетенные под обеденным столом, быстрые, тайные ласки в коридоре, у двери, у вешалки, поцелуи, застывшие на губах, и тот долгий-долгий поцелуй у плиты, со вкусом чернослива, фарша и арманьяка… Образы пролетали в его взгляде, как немое черно-белое кино: вся их история прошла перед ней в его глазах. Потом он моргнул, фильм кончился, он провел руками по волосам, чтобы не коснуться ее, и молча вышел. На миг задержался на пороге, собираясь что-то сказать, но сдержался и закрыл за собой дверь.

Из комнаты донесся его голос:

— Алекс, программа изменилась, мы едем домой.

— Но мы еще «Симпсонов» не досмотрели, пап! Всего десять минут осталось!

— Нет! Сейчас же! Надевай пальто.

— Десять минут, пап!

— Александр…

— Да ну тебя…

— Александр!

Он повысил голос. Властно, грубо. Жозефина вздрогнула. Ей незнаком был этот голос. Незнаком этот мужчина, отдававший приказы и требовавший повиновения. Она вслушалась в тишину, она вся превратилась в слух, надеясь, что вот сейчас откроется дверь, он войдет, он скажет: «Жозефина…»

Дверь приоткрылась. Жозефина подалась навстречу…

В кухню просунулась голова Александра.

— Досданья, Жози, — пробормотал он, отводя взгляд.

— До свиданья, мой хороший.

Хлопнула входная дверь. «Куда это они? — крикнула из гостиной Зоэ. — Мы же “Симпсонов” не досмотрели!»

Жозефина закусила кулак, чтобы не завыть от тоски.


Наутро в почте оказалась открытка от Антуана. Отправленная из Момбасы. Написанная толстым черным фломастером.

«С Рождеством вас, милые мои девочки. Постоянно думаю о вас и очень вас люблю. Мне уже лучше, но к путешествиям я пока не готов и приехать не смогу. Желаю вам в Новом году много-много приятных сюрпризов, любви и удачи. Поцелуйте за меня маму. До скорой встречи.

Ваш любящий папочка».

Жозефина внимательно изучила почерк: да, писал Антуан. Черточка от «Ж» у него всегда была ниже, чем надо, словно ему лень дотащить ее до середины, а «З» скручено не хуже, чем забинтованные ступни китаянок.

Потом она взглянула на штемпель: 26 декабря. Тут уж не скажешь, что письмо завалялось на почте. Она несколько раз перечитала открытку. Одна, наедине с почерком Антуана. Ширли и Гэри накануне вернулись поздно, девочки тоже еще спали. Она положила открытку на столик у входной двери, на виду, и пошла на кухню выпить чаю. Облокотившись на стол, она ждала, когда забулькает желто-зеленый электрический чайник, и тут ей в голову пришла мысль: а почему Антуан не дает возможности с ним связаться?

Уже второй раз он шлет письмо без обратного адреса. Хоть какого-нибудь: ни «до востребования», ни электронной почты, ни номера телефона, ни названия отеля. Может, он опасается, что его найдут и потребуют отчета? Или так обезображен, что боится вызвать отвращение? Или он живет в парижском метро? Если он живет в Париже, может, он отсылает письма своим приятелям из кафе «Крокодил» в Момбасе, чтобы их отправляли оттуда и девочки верили, будто он еще там? Или все это розыгрыш и он мертв, на самом деле мертв? Но тогда… кто решил его оживить? И зачем?

Чтобы напугать ее? Вытянуть из нее денег? Она теперь богата. А когда газеты пишут об успехе книги, они всегда упоминают миллионные гонорары автора.

Может, он узнал, что она — настоящий автор «Такой смиренной королевы»? Если он не погиб, то читает газеты. Или читал их в тот момент, когда Гортензия устроила скандал на телевидении. А если так, то нет ли связи между нападением на нее и появлением Антуана? Ведь случись с ней беда, все состояние перейдет по наследству девочкам. Девочкам и Антуану.

Нет, это бред, сказала она себе, глядя, как бурлит вода в чайнике. Антуан бы мухи не убил! Но ведь слабый всегда видит себя в мечтах крутым и сильным — так он спасается от реальности, от давления жизни, от неизбежного признания своей беспомощности. А в нынешнем обществе насилие — единственный способ самоутверждения. Если до Антуана дошли слухи о моем успехе, он наверняка воспринял это как личное оскорбление. Я, Жозефина, не от мира сего, средневековая дурочка, вечно сидевшая у него на шее, преуспела в жизни, став для него живым упреком, напоминанием о его собственных неудачах. В нем развился комплекс неполноценности, желание уничтожить источник фрустрации, а значит, устранить меня. Человек, загнанный в угол, моментально решает подобное уравнение.

Антуан верил в успех, в легкий успех. Он не верил ни в Бога, ни в Человека, он верил только в себя. В ослепительного Тонио Кортеса. Ружье у бедра, нога в солдатском ботинке на трупе антилопы, вспышка фотоаппарата — увековечить его славу. Сколько раз я ему говорила, что надо терпеливо строить себя и свое будущее. Не перепрыгивать через ступеньки. Успех приходит изнутри. Он не возникает по мановению волшебной палочки. Если бы не долгие годы исследований, мой роман не стал бы живым, играющим тысячей деталей, каждая из которых отдается в душе читателя. Да, все дело в душе. В душе скромной, терпеливой, ученой исследовательницы. Наше общество не верит в душу. Не верит в Бога. Не верит в Человека. Оно упразднило большие буквы и все пишет с маленькой, внушая слабым горечь и отчаяние, а остальным — желание бежать куда глаза глядят. Мудрые охвачены тревогой, но, сознавая свое бессилие, отступают в сторону, а на их место приходят жадные глупцы.

Да, но… почему он тогда убил мадам Бертье? Потому что на ней была такая же шляпка и он в темноте перепутал? Это возможно, только если он во Франции уже давно. Шпионит за мной, следит, знает мои привычки.

Она прислушалась к песне пузырьков в чайнике — медленное крещендо закипающей воды, затем сухой щелчок, — и залила кипятком черные листья чая. Чай надо заваривать ровно три с половиной минуты, учила Ширли. Если больше, он будет горьким, если меньше — безвкусным. Детали очень важны, важны во всем, не забывай, Жози.

Есть одна деталь… одна маленькая деталь не вписывается в картину. Я ее даже не увидела, а почувствовала. Она снова перебрала в уме события прошедших дней. Антуан. Мой муж. Умер в сорок три года, шатен, среднего роста, тридцать девятый размер ноги, на людях начинает обильно потеть, страстный поклонник Жюльена Лепера и его передачи «Вопросы для чемпиона», белокурых маникюрш, африканских бивуаков и ручных хищников. Мой муж, продававший карабины, никогда их не заряжая. В «Ганмене» его ценили за покладистый характер, хорошие манеры и умение поддержать разговор. Что-то не срастается. Со вчерашнего вечера у меня все в голове перепуталось.

Она постояла, грея руки над чайником, размышляя об Антуане, затем о человеке в красной водолазке, с закрытым глазом и со шрамом…

Антуан не убийца. Да, Антуан — слабый человек, но он не желает мне зла. Я живу не в дешевом детективе, а в своем обычном мире. Надо успокоиться. Возможно, он и правда в Париже, следит за мной, но не смеет подойти. Не хочет звонить в дверь — «здрасьте, это я!». Хочет, чтобы я сама нашла его, обогрела, накормила и спать уложила. Как обычно.

На перроне в метро…

Встретились два поезда.

Почему именно на шестой линии, по которой она ездит постоянно? Она любила эту линию, словно летящую над крышами Парижа, над слуховыми окнами, над кусочками жизни. Тут целуются влюбленные, там мелькает чья-то седая борода, женщина расчесывает волосы, ребенок макает тост в кофе с молоком. Эта линия играет с городом в чехарду, раз — прыгает вверх выше домов, два — вниз, раз — я тебя вижу, два — уже нет. Огромная гремящая змея, Лох-Несское чудовище Парижа. Она любила спускаться на станции «Трокадеро» или «Пасси», а в хорошую погоду — пройтись по мосту до станции «Бир-Хаким», через скверик, где поцелуи влюбленных отражаются в рыжем текучем зеркале Сены.

Она бросилась в прихожую за открыткой и прочитала адрес. Их адрес. Их нынешний адрес. Написанный его собственной рукой. А не надписанный сверху сердобольной почтовой дамой.

Он знал, где они живут.

Человек в красной водолазке оказался на шестой линии не случайно. Он выбрал ее потому, что был уверен: однажды они встретятся.

Спешить ему было некуда.

Она отхлебнула из чашки и поморщилась. Ну и горечь! Слишком долго заваривался.

В кухне зазвонил телефон. Она ответила не сразу. Вдруг это Антуан? Если он знает их адрес, то, наверное, и номер телефона тоже? Да нет, меня же нет в открытых списках абонентов! Успокоившись, она сняла трубку.

— Вы меня еще помните, Жозефина, или совсем забыли?

Лука! Она изобразила радость.

— Здравствуйте, Лука! Как у вас дела?

— Вы — сама любезность.

— Как провели праздники?

— Ненавижу это время… Все считают, что непременно должны целоваться и жарить вонючих индеек…

Она ощутила во рту вкус индейки и закрыла глаза. Десять с половиной минут мимолетного счастья, когда разверзалась земля и рушились горы…

— Я встретил Рождество с одним мандарином и банкой сардин.

— В одиночестве?

— Да. Такая уж у меня привычка. Ненавижу Рождество.

— Люди порой меняют привычки… Если они счастливы.

— Какое пошлое слово!

— Ну, как знаете…

— А вы, Жозефина, судя по всему, отлично повеселились…

Голос у него был мрачный и тоскливый.

— Вас же это не волнует?

— А я и не волнуюсь, просто я вас знаю, Жозефина. Вы приходите в восторг от любой ерунды. И любите традиции.

Последняя фраза прозвучала несколько снисходительно, но она не стала придавать этому значения. Она не хотела ссориться, она хотела понять, что с ней происходит. Что-то уходило из ее души. Отмирало, отваливалось от сердца, словно старая болячка. Она заговорила об огне в очаге, о блестящих глазах детей, о подарках, о сгоревшей индейке; она даже упомянула фарш с творогом и черносливом, упиваясь опасной темой и собственной смелостью и ощутив лишь радость от своего двуличия и от внутренней свободы, которая неудержимо росла в ней. Она вдруг поняла, что больше не испытывает к нему никаких чувств. Чем больше она говорила, тем больше расплывался, уходил вдаль его образ. Красавчик Лука… Она трепетала, стоило ему взять ее руку и сунуть в карман своего синего полупальто с капюшоном… Красавчик Лука таял в тумане, превращаясь в неясный силуэт. Вот так — влюбляешься, а в один прекрасный день просыпаешься и понимаешь, что больше не любишь. Она прекрасно помнила, с чего все началось. Прогулка вокруг озера, разговор девушек, отдыхающих после бега, лабрадор, отряхивающийся после купания, и Лука, не слушающий ее. В этот день их любовь дала трещину. Поцелуй Филиппа у плиты лишь расставил все точки над «i». Сама того не заметив, она сменила одного мужчину на другого. Сняла с Луки пышный наряд и облачила в него Филиппа. Любовь к Луке испарилась. Гортензия была права: обернешься на миг, заметишь какую-то мелочь — и все, уже «неприкольно». Значит, все только иллюзия?

— Хотите, сходим в кино? Вы вечером свободны?

— Ну… дело в том, что приехала Гортензия, я хотела бы побыть с ней…

Наступило молчание. Он обиделся.

— Хорошо. Позвоните, когда освободитесь… когда у вас не будет более интересных дел.

— Лука, ради бога, мне самой обидно, но она так редко приезжает…

— Я все понимаю: нежное материнское сердце…

Его издевательский тон вывел Жозефину из себя.

— Как ваш брат, получше?

— Состояние стабильное.

— А-а…

— Вы вовсе не обязаны о нем справляться. Вы слишком вежливы, Жозефина. Слишком вежливы, чтобы быть искренней.

Она почувствовала, как в ней закипает гнев. С каждым словом он все больше становился чужим, непрошеным гостем, с которым ей совершенно не о чем разговаривать. Она с удивлением и даже с удовольствием отметила это новое для себя чувство. Достаточно использовать этот гнев как рычаг, и Лука будет сброшен за борт. Утонет в море ее безразличия. Она чуть помедлила.

— Жозефина? Вы меня слышите?

Тон был игривым, насмешливым. Она собрала все силы и нажала на рычаг.

— Вы правы, Лука, мне абсолютно наплевать на вашего брата, который обзывает меня клушей, а вы соглашаетесь!

— Он страдает, он не может приспособиться к жизни…

— Вам это нисколько не мешало вступиться за меня. Мне неприятно, что вы никогда меня не защищаете. И в придачу все это пересказываете мне. Вам как будто приятно меня унижать. Мне не нравится, как вы ко мне относитесь, Лука, если быть точной.

Долго сдерживаемые слова неудержимым потоком рвались наружу. Сердце ее колотилось, уши пылали.

— Ах-ах! Наша монашка бунтует!

Он заговорил в точности как брат!

— До свидания, Лука… — выдохнула она.

— Я вас обидел?

— Лука, думаю, вам не стоит больше звонить.

Она поняла, что взяла верх. Нарочито медленно, упиваясь своим расчетливым равнодушием, обронила:

— До свидания.

И повесила трубку. Долго смотрела на телефон, как на орудие преступления, поражаясь собственной отваге, чувствуя смутное уважение к этой новой Жозефине, способной бросить трубку, разговаривая с мужчиной. И это я? Я это сделала? Она расхохоталась. Я порвала с ним! Первый раз в жизни сама ушла от мужчины! Решилась! Я, кулема и недотепа, серая библиотечная крыса, которую можно бросить ради маникюрши, задавить долгами, оскорблять, которой все вертят как хотят, я это сделала!

Она подняла голову. Было слишком рано, чтобы говорить со звездами, но вечером она им все расскажет. Расскажет, как выполнила свое обещание: никто больше не посмеет вытирать об нее ноги, никто не посмеет презирать ее, никто не сможет безнаказанно ее оскорбить. Она сдержала слово.

И побежала будить Ширли, чтобы сообщить ей хорошую новость.


Анриетта Гробз вышла из такси, оправила платье из натурального шелка и, наклонившись к дверце, попросила водителя подождать. Тот в ответ буркнул, что делать ему больше нечего. Анриетта сухо пообещала солидные чаевые; тот кивнул, вертя ручку радиоприемника в поисках нужной волны. «Я ему предлагаю деньги, чтобы он просто посидел за рулем своей колымаги, а он еще недоволен! — ворчала Анриетта, впечатывая квадратные каблуки в гравий аллеи. — Чтоб вам провалиться, бездельники!»

Она приехала за дочерью. «Хватит уже, отдохнула, нечего киснуть в больничной палате, это уже распущенность, и ничего больше; собери вещи и готовься к выписке», — заявила она ей накануне по телефону.

Врачи дали согласие, Филипп оплатил счет, дома ждала верная Кармен.

— И что мне теперь делать? — спросила Ирис, устроившись на сиденье и положив руки на колени. — Ну, кроме маникюра, конечно.

Она сунула руки под сумочку, пряча обломанные ногти.

— Мне было хорошо в той комнатушке. Никто меня не беспокоил.

— Ты будешь бороться. Вернешь мужа, положение в обществе, свою красоту. Совсем себя запустила, кожа да кости! Безобразие! Тебя и обнять страшно, того гляди уколешься. Женщина, которая не следит за собой, — это женщина без будущего. Ты слишком молода для затворницы.

— Моя песенка спета, — сказала Ирис спокойно, словно констатируя факт.

— Не болтай языком! Займешься гимнастикой, почистишь перышки, подкрасишься и вернешь мужа. Мужчину заарканить нетрудно, достаточно простого танца живота. Учись вилять задом!

— Филипп… — вздохнула Ирис. — Он навещал меня из жалости.

Я его стесняю, подумала она. Он не знает, что со мной делать. Нельзя стеснять человека, если он тебя больше не любит. Надо сидеть тихо и не высовываться, чтобы оттянуть разрыв. Ждать, пока тебя забудут, забудут все обиды и претензии. И надеяться, что, когда гроза минует, тебя примут обратно.

— Постарайся!

— Не хочется…

— Нет уж, изволь разохотиться, не то кончишь как я — будешь ходить в кусачих кофтах с распродажи да закупаться банками тунца и зеленого горошка по сниженным ценам!

Ирис выпрямилась, в ее глазах мелькнул насмешливый огонек.

— Ты поэтому меня отсюда вытащила? Потому что у тебя кончились деньги и ты решила ими разжиться у Филиппа?

— О! Как я вижу, тебе лучше, почти оклемалась!

— Не часто ты приезжала ко мне в клинику. Не перетрудилась.

— Не люблю больницы.

— А тут вдруг явилась, потому что я тебе понадобилась, а вернее, понадобились деньги Филиппа. Противно!

— Противно, что ты махнула на себя рукой, а вот Жозефина живет припеваючи. Она тут ходила обедать к этому борову Марселю. Под ручку с твоим мужем!

— Я знаю, он мне говорил… Знаешь, он ведь ничего не скрывает. Даже не дает себе труда… Лучше бы он мне врал, тогда оставалась бы какая-то надежда. Я бы думала, что он не хочет причинить мне боль, что он ко мне еще привязан.

— И ты спускаешь ему с рук?

— А что, по-твоему, мне делать? Плакать? Хватать его за фалды? В твое время это, может, и сработало бы. Сейчас нет смысла бить на жалость. Во всем конкуренция, даже в любви. Надо иметь стальные нервы, апломб и напор, а я уже так не умею.

— Неважно! Раньше умела и опять научишься…

— К тому же я даже не уверена, что люблю его. Я никого не люблю. Мне даже сын безразличен. Я не поцеловала его на Рождество. Не хотелось приподниматься, чтобы его поцеловать! Я — чудовище. Так что мой муж…

Она говорила непринужденным тоном, словно это признание ее скорее забавляло, чем печалило.

— Кто тебя просит его любить? Ты сама устарела, бедная моя девочка!

Ирис повернулась к матери: разговор становился интересным.

— Значит, папу ты никогда не любила?

— Что за глупости! Это был муж; никто не задавал себе лишних вопросов. Женились, жили вместе, иногда смеялись, иногда нет, но уж точно из-за этого не страдали.

Ирис не помнила, чтобы отец с матерью хоть раз вместе над чем-то смеялись. Смеялся он — своим собственным остротам. Чудной был мужчина! Занимал совсем мало места, говорил мало и умер так же, как жил — тихо и незаметно.

— В любом случае, — продолжала Анриетта, — любовь — это приманка для глупцов, ее придумали, чтобы продавать больше книг, журналов, кремов для лица и билетов в кино. На самом деле это что угодно, только не романтика.

Ирис зевнула:

— Может, тебе стоило подумать, прежде чем производить нас на свет? Сейчас-то слегка поздновато.

— Что касается секса, с которым вы нынче так носитесь, то об этом я даже говорить не хочу… Отвратительная повинность, которую приходится отбывать, чтобы удовольствовать пыхтящего сверху мужчину.

— Еще того лучше. По-моему, ты изо всех стараешься убедить меня вернуться в больничную палату!

— Но ты же вышла оттуда не для того, чтобы влюбляться! Ты вышла, чтобы вернуть себе положение, квартиру, мужа, сына…

— И счет в банке, чтобы разделить его с тобой! Ясно. Боюсь только, я тебя разочарую.

— Я тебе не позволю отчаиваться. Это слишком легко! Я за тебя возьмусь, девочка! Можешь быть уверена!

Ирис улыбнулась, спокойно и безнадежно, и повернула прекрасное печальное лицо к окну. Почему они все требуют от нее каких-то действий? Лечащий врач нашел ей преподавателя физкультуры, тот будет приходить к ней, чтобы «подключить ее тело». Ну и жаргон! Я же не штепсель, который нужно сунуть в розетку. Врач был молодой. Высокий, симпатичный шатен с круглыми карими глазами и бородкой печального барда. Человек ясный и понятный, как дважды два, с таким уж точно не придется страдать. Наверняка никогда никуда не опаздывает. Он называл ее «мадам Дюпен», она его — «доктор Дюпюи». В его глазах она читала, какой диагноз он ей поставит. Едва ли не названия лекарств, которые он пропишет. Она не вызывала в нем никакого волнения. А ведь раньше, до этой сонной клиники, я еще нравилась мужчинам. Их взгляды не скользили по мне равнодушно, как у этого Дюпюи. Мать права, надо взять себя в руки. Остается только врать, убавить себе лет пять и подкрепить эту ложь ботоксом.

Она нащупала в сумочке пудреницу и открыла ее, чтобы посмотреться в зеркало. На нее взглянули два серьезных ярко-синих пятна. Глаза! У меня еще остались мои великолепные глаза! Я спасена! Ведь глаза не стареют.

— А на воле совсем неплохо, — сказала Ирис, повеселев от мысли, что вновь обрела свою красоту. И воскликнула, разглядев наконец залитую дождем улицу:

— Какое уродство! Как только люди живут в этих клетушках? Неудивительно, что они их поджигают. Запрут людей в этих крольчатниках и удивляются, что тем невмоготу.

— Вот и подумай как следует. Если не хочешь жить в бетонной коробке, самое время привести себя в порядок и вернуть мужа. Иначе придется открыть для себя скромное очарование пригорода…

Ирис вяло улыбнулась и стала молча смотреть в окно.

Не очень-то она восприняла мои слова, подумала Анриетта, украдкой косясь на точеный профиль старшей дочери. Сталкиваясь с неприятностями, Ирис и не пытается их преодолеть, а всегда обходит стороной. Старается не замечать. Переносится в идеальный мир, где все беды и проблемы исчезают по мановению волшебной палочки. В мягкий, непроницаемый, ласковый мир, где не нужно прилагать усилий, достаточно просто присутствовать. Она готова поверить первому встречному шарлатану, который посулит продать ей самое что ни на есть доподлинное счастье — лишь бы все получилось само собой. Готова душой и телом предаться тому, кто исполнит ее желания, хоть Богу, хоть ботоксу. Она может стать монахиней, уйти в монастырь, только чтобы не бороться. Ее считают сильной, а она держится одними пустыми, дешевыми грезами. На все согласна, лишь бы не пачкать руки в житейских дрязгах. Но тут уж придется ей поднапрячься. Вернуть Филиппа будет ох как нелегко. Странная она все-таки девочка. Освещает вас своей ослепительной улыбкой, ярко-синим сиянием глаз, а сама вас и не видит. Ни во взгляде, ни в улыбке — ни капли тепла или интереса. Наоборот, она выставляет их перед собой как ширмы. И тем не менее никто перед ней не устоит: она такая красавица! Кому сказать — это я про собственную дочь! Можно подумать, я в нее влюблена. Как эта Кармен, которая ждет ее дома. Так или иначе, за такси я платить не буду. Разоришься такие концы делать!

«И как я стану жить?» — думала Ирис, водя пальцем по запотевшему стеклу. Мне придется выходить, общаться с людьми. С теми, чьи губы за эти месяцы пересохли от клеветы. Она буквально слышала, как шепчутся злобные сплетницы: красотка Ирис Дюпен загибается в клинике где-то под Парижем. Она вздохнула. Надо найти какой-то ход. Какого-то троянского коня, который вернет меня обратно, в жестокий и зловонный высший свет. Беранжер? Не тот размер, никакого веса. Кавалер? Да, богатый, влиятельный мужчина. Надо, чтобы видный мужчина меня увидел. Она усмехнулась. В нынешнем-то состоянии! Я ведь стала невидимкой… Остается одно: соблазнить собственного мужа. Мать права. Эта женщина часто бывает права. Она дальновидна и упряма. Значит, Филипп, другого выбора у меня нет. Он влюблен в эту курицу Жозефину. Та еще кулема, слон в посудной лавке. Не дай бог позвать ее в ресторан, все столы перевернет, да еще рассыплется в благодарностях перед гардеробщицей за то, что та повесила ее пальто. Вдруг Ирис выпрямилась и хлопнула обеими руками по сумке.

Как же она раньше не додумалась?

Ее троянским конем будет Жозефина! Ну конечно! Вот с кем надо выйти в свет. Кто лучше нее покажет парижскому обществу, что вся история с книгой была непомерно раздута? Очередной мыльный пузырь, коснись — и лопнет. Мы убедим всех сплетников, что это ужасное недоразумение, просто уговор двух сестер. Одна хотела написать роман, но не желала ставить свое имя и появляться на публике, а другая согласилась подыграть, потому что ее забавляла эта мистификация. Они хотели развлечься, вспомнить детские шалости. Задумали милую шутку, а вышел скандал. Они виноваты лишь в том, что не предвидели такого успеха.

Как же ей это раньше не пришло в голову? Все потому, что я валялась в этой клинике. Всю фантазию растеряла, отупела от разноцветных пилюлек. Первым делом надо завоевывать не мужа, а Жозефину. Она будет моей палочкой-выручалочкой, с ее помощью я вернусь в свет. Она наверняка мучается из-за нашей ссоры и сгорает со стыда при мысли, что соблазнила моего мужа. Адское пламя лижет ей пятки и жжет ее совесть. Приглашу ее пообедать в модный ресторан. Закажу столик на самом виду. Всем покажусь вместе с моей пресловутой жертвой — это укоротит змеиные языки. Она уже представляла себе диалоги за соседними столиками: а кто это там, те самые знаменитые сестры? Ну да! А я думала, они рассорились! Значит, все не так ужасно, раз они вместе обедают? И дело канет в Лету, благо память у людей дырявая, как шумовка. Слишком много гадостей они узнают каждый день, все их помнить — непозволительная роскошь. И я без всяких унижений, объяснений и оправданий займу свое законное место и утру сплетникам нос. Блестяще. Просто, как апельсин. Раз — и готово. Браво, Ирис! А потом, решила она, весело похлопывая по сумке от «Шанель», останется только вернуть мужа.

Она достала помаду и подчеркнула улыбающиеся губы.

Надо купить еще такую помаду.

Обновить гардероб.

Записаться к парикмахеру.

Нарастить волосы, чтобы были прежней длины.

Сделать маникюр и педикюр.

Ботокс.

Витамины для кожи.

Эпиляция, лучше всего «бразильская полоска».

А потом и танец живота, куда ж без него!

Пейзаж за окном изменился. Она увидела башни Дефанс, а за ними — деревья Булонского леса. Вместо бетонных коробок появились каменные дома, уличные фонари стали изящнее. Я всегда умела выходить сухой из воды. В этом мне не откажешь. Может, я и невелика птица, зато вертеть хвостом и заметать следы могу прекрасно.

Она раскинула руки и сладко потянулась.

— Похоже, тебе лучше, — заметила Анриетта. — Еще до дома не доехали, а уже стены помогают?

— В тихом омуте черти водятся, милая мамочка. Самые гнусные замыслы зреют в тишине и покое. Ты ведь и сама это знаешь, правда? Мы всегда не такие, какими кажемся.

Она наклонилась к водителю и попросила остановить.

— Думаю, дальше я дойду пешком. Проветрюсь немного, встряхнусь, как ты и хотела.

Анриетта бросила панический взгляд на счетчик. Ирис это заметила:

— Ты уж заплати, пожалуйста. У меня нет при себе денег. Увы и ах.

— Если б я знала, поехали бы на автобусе! — проворчала Анриетта.

— Не переоценивай свои силы… Ты же терпеть не можешь общественный транспорт.

— Да, там воняет носками и зеленым луком!

Ирис одарила ее своей знаменитой улыбкой. Улыбкой, которой нет дела до счетчиков и прочей повседневной суеты. В глазах ее мелькнула хитрая усмешка. Анриетта успокоилась. Ладно, она заплатит за такси, зато скоро будет вознаграждена сторицей. В последнее время она сильно поиздержалась, было немало непредвиденных расходов. Но если все пойдет так, как ей обещали, мерзкой секретутке не поздоровится. Небось уже сейчас перестала задирать нос.

А скоро и вовсе его повесит.


Дома, стоя в ванной перед зеркалом в длинной ночной рубашке, Анриетта Гробз размышляла. Если план А не даст результата, план Б, с Ирис, уже запущен. Так что день, несмотря на счетчик — девяносто пять евро без чаевых! — можно считать удачным.

Теперь ее голыми руками не возьмешь. С Марселем она допустила оплошность. Пустила все на самотек, решив, что ее жизнь установилась раз и навсегда. За что и поплатилась. Но усвоила урок: нельзя доверять иллюзии безопасности, надо все предвидеть, предупреждать заранее. В жизни домохозяйки действуют те же законы, что и на предприятии. Конкуренция повсюду, любой может вас растоптать! Она об этом забыла, и пробуждение было ужасным.

План А, план Б. Все на месте.

Она с нежностью взглянула на старый след от ожога. Маленький прямоугольник на ляжке, розовый и гладкий.

Подумать только, все началось именно с него! Мелкая бытовая травма вернула ее к жизни! Какая все-таки отличная мысль посетила ее тогда, в начале декабря, — самой уложить волосы в пучок! Она в очередной раз порадовалась за себя, поглаживая прямоугольник пальцем.

Она помнила все так ясно, словно это было вчера. В тот день она пошла в ванную за утюжком для волос. Сто лет им не пользовалась. Включила в розетку. Распустила длинные сухие лохмы, цеплявшиеся за расческу, как сено, разделила на равные пряди и стала терпеливо ждать, когда нагреется утюжок, чтобы выпрямить их и собрать на макушке в пучок. Приходилось учиться причесываться самой, без Динь-Динь, ее личной парикмахерши. В те благословенные времена, когда Марсель Гробз платил по счетам, Динь-Динь каждое утро забегала к ней, а потом шла на работу в салон. Анриетта прозвала ее Динь-Динь [57], потому что та своими ловкими пальцами творила чудеса, как фея. И потому, что вечно забывала, как ее зовут. И еще потому, что прозвище звучало ласково и возвышало неблагодарную девчонку в собственных глазах, а это позволяло уменьшить сумму чаевых.

Теперь услуги Динь-Динь были ей не по карману. Денежки счет любят, и она экономила на всем. Ходила ночью в туалет с карманным фонариком, а воду спускала через два раза на третий. Поначалу подобные ухищрения ее бесили и унижали, но потом она вошла во вкус и охотно признавала, что это привносит в ее серые будни какую-то изюминку. Например, утром она устанавливала сумму, в которую должна уложиться за день. Сегодня — не больше восьми евро! Иногда, чтобы не выйти из бюджета, приходилось проявлять чудеса изобретательности. Голь на выдумки хитра… Однажды утром в порыве отваги она решила: ноль евро. И даже икнула от удивления. Ноль евро! Что это на нее нашло? У нее оставалось несколько печенюшек, немного ветчины, лимонад, тостовый хлеб, но ради свежего теплого багета и губной помады «Буржуа» в супермаркете надо придумать какую-то хитрость. Она провалялась в постели до полудня. Подсчитывала, прикидывала и так и сяк, думала, где лучше поискать монеты на земле, представляла себе, как цилиндрик помады падает с прилавка, а она футболит его к выходу мимо охранника, она мурлыкала от удовольствия, морщила нос в давно забытой женственной гримаске, на ее сморщенных пергаментных щеках появились милые ямочки, она радостно хохотнула — о-ля-ля! Вот так приключение! И не медля ни секунды, вскочила, запихала волосы под шляпу, натянула блузку, юбку и пальто и с победным видом вышла на улицу. Смелей, говорила она себе, щуря глаза, слезившиеся от ледяного ветра. Стужа кусала ее за пальцы, она двумя руками вцепилась в плоский блин шляпы, все время норовившей слететь. Ноздри щекотал восхитительный аромат свежего хлеба из соседней булочной. Она огляделась в поисках спасительной идеи и внезапно пожалела о своем опрометчивом решении: ноль евро — это все-таки чересчур. Стиснула зубы, вздернула подбородок. И долго стояла неподвижно, ища глазами выход. Выхода не было. Уйти, не заплатив? Взять в долг? Жульничество. Стылые слезы обжигали щеки, она в отчаянии тряхнула головой — и вдруг, случайно опустив глаза, увидела нищего. Слепой бедолага с белой тростью сидел на земле, а рядом стояла деревянная плошка для подаяния. О радость! Плошка была полна. Спасена! В приступе жадности она искала в заоблачных высях то, что лежало прямо под ногами! С ее губ сорвался вздох облегчения. Анриетта задрожала от радости, мозг заработал спокойно и четко. Она утерла пот со лба и хладнокровно изучила диспозицию: улица была пустынна. Слепой, протянув тощие ноги на тротуар, постукивал палкой по асфальту, чтобы привлечь внимание прохожих. Она взглянула направо, взглянула налево — и быстрым движением высыпала на ладонь содержимое плошки. Девять монет по одному евро, шесть по полтиннику, три по двадцать и восемь по десять сантимов! Целое состояние! Она чуть не расцеловала слепого и помчалась домой. В ее морщинах затаился радостный смех, и, закрыв за собой дверь квартиры, она дала волю веселью. Лишь бы завтра он был на том же месте! Если придет, если ничего заметит, завтра я повторю свой рекорд в ноль евро!

Он нежданной удачи у нее приятно щекотало в животе. Даже есть больше не хотелось.

Назавтра он вернулся. Сидел на тротуаре — шапка надвинута на лоб, дымчатые очки, на шее драный шарф, жуткие, искалеченные руки. Она изо всех сил старалась не смотреть на него, чтобы упоительное ощущение опасности не сменилось муками совести, непривычной к воровству.

Благодаря погоне за нулевым балансом ее жизнь стала захватывающе интересной. Как часто забывают об этом преступном наслаждении бедняков, вынужденных красть, — думала она. Об этом запретном удовольствии, которое превращает каждую секунду жизни в приключение. Ведь если ей не повезет и нищий сменит место, придется искать новую жертву! Поэтому она каждый раз брала лишь несколько монет, оставляя ему на пропитание. И нарочно звякала мелочью в плошке: пусть думает, что она подает деньги, а не забирает.

В общем, в тот знаменитый день, дожидаясь, пока нагреется утюжок, она вдруг подумала: а что, если нищий сегодня не придет? В тревоге она вскочила — нужно было сию секунду убедиться, что ее хлеб насущный на месте, — и уронила раскаленный добела утюжок на голую ляжку. Ожог был ужасный, кожа слезала лоскутами, ободранная нога кровоточила. Она заорала не своим голосом и помчалась к консьержке: показала ей рану, умоляя сходить за мазью или спросить совета в аптеке на углу. И тогда-то славная женщина, которую она прежде заваливала подарками — на тебе, убоже, что мне негоже, — впустила ее в свою комнатку, схватила телефон и с таинственным видом принялась набирать какой-то номер.

— Через несколько минут ожог пройдет, а через неделю на месте раны будет новенькая розовая кожа! — с заговорщицким видом заверила она.

И передала ей трубку.

Все так и было. Жжение исчезло, вздувшаяся кожа разгладилась, словно по волшебству. Каждое утро потрясенная Анриетта убеждалась, что выздоровела в мгновение ока.

Правда, это обошлось ей в пятьдесят евро: сколько она ни морщилась, целительница на другом конце провода стояла на своем. Такова цена. Иначе она подует на телефон и боль вернется. Анриетта обещала заплатить. Потом, заполучив драгоценный номер, она позвонила женщине, которую про себя окрестила «ведьмой». Поблагодарила ее, спросила, по какому адресу выслать чек, и, уже прощаясь, неожиданно услышала:

— Если вы нуждаетесь в других услугах…

— А что вы еще лечите, не считая ожогов?

— Вывихи, укусы насекомых, отравления ядом…

Перечисляла она механически, словно зачитывала каталог услуг.

— Различные воспаления, бели, экзему, астму…

Анриетта прервала ее, осененная гениальной идеей:

— А души? Вы работаете с душами?

— Да, но это стоит дороже… Приворот, снятие депрессии, изгнание духов, снятие порчи…

— А навести порчу можете?

— Да, но это еще дороже. Мне надо создать охранные чары, чтобы не получить отдачу…

Анриетта поразмыслила — и записалась на прием.

Итак, в один прекрасный день, незадолго до Рождества, когда особенно горько чувствовать себя одинокой и бедной, она отправилась к Керубине. В обшарпанный домик на улице Виньоль, в ХХ округе. Четвертый этаж без лифта, зеленый коврик весь в пятнах и дырах, воняет прогорклой капустой, под звонком карточка: «ЕСЛИ У ВАС ГОРЕ, ЗВОНИТЕ». Ей открыла толстая женщина, и она вошла в крохотную квартирку, едва вмещавшую в себя габариты хозяйки.

У Керубины все было розовое. Розовое и в форме сердечка. Подушки, стулья, рамочки с фотографиями, блюда на столе, зеркала и бумажные цветы. Даже напомаженные прядки, спадавшие на выпуклый лоснящийся лоб Керубины, напоминали сердечки. Белые, рыхлые, как творог, руки выступали из широких рукавов розовой джелабы. Анриетте казалось, будто она попала в кибитку жирной цыганки.

— Она принесла мне фото? — спросила Керубина, зажигая розовые свечи на столике для бриджа, накрытом розовой скатертью.

Анриетта достала из сумки фотографию Жозианы в полный рост и положила перед могучей женщиной. Грудь целительницы вздымалась со свистом; лицо было мучнисто-бледным, волосы — жидкими и тусклыми. Она походила на растение, которому не хватает света. Анриетта засомневалась, выходит ли она хоть иногда из дома. Может, вошла сюда однажды, да так и не может выйти, вон какая толстая, а дверь узкая…

Подняв глаза — Керубина в это время доставала из-под стола шкатулку для рукоделия, — Анриетта заметила на краю комода большую статуэтку Девы Марии: молитвенно сложив руки, та клонила к женщинам голову под белым покрывалом, увенчанным золотой короной. Это ее слегка успокоило.

— Чего конкретно она хочет? — спросила Керубина, склонившись к ней с таким же благочестивым видом, что и Богоматерь.

Анриетта на секунду замялась, не вполне понимая, к кому обращается Керубина — к ней или к Богоматери; потом взяла себя в руки.

— Мне нужен не то чтобы приворот, — объяснила она. — Я хочу, чтобы моя соперница, женщина на фотографии, впала в глубокую депрессию, чтобы все у нее валилось из рук и чтобы муж вернулся ко мне.

— Вижу, вижу… — произнесла Керубина, закрыв глаза и скрестив пальцы на своей необъятной груди. — Это очень по-христиански. Мужчина должен оставаться с той женщиной, которую выбрал в спутницы жизни. Узы брака священны. Тот, кто расторгает их, навлекает на себя гнев Божий. Так что мы испросим порчу первой степени. Она не хочет ее смерти?

Анриетта заколебалась. Ее смущало это обращение в третьем лице. Она не понимала, с кем говорит Керубина.

— Я не хочу ее физической смерти, я хочу, чтобы она исчезла из моей жизни.

— Вижу, вижу… — нараспев повторяла Керубина; глаза ее по-прежнему были закрыты, она постоянно поглаживала грудь, словно массируя ее.

— Эээ… — рискнула спросить Анриетта. — А что, собственно, такое порча первой степени?

— Ну, эта женщина будет чувствовать бесконечную усталость, утратит вкус к жизни, к сексу, к пирожным с клубникой, к болтовне, к возне с детьми. Она поблекнет на глазах, как сорванный цветок. Утратит красоту, обаяние, разучится смеяться. Одним словом, будет медленно чахнуть, думать только о плохом, даже о самоубийстве. Как сорванный цветок, лучше не скажешь.

Уж не потому ли ее квартира уставлена бумажными цветами, подумала Анриетта. Одна жертва — один цветок…

— И муж вернется?

— Эта женщина будет распространять вокруг себя тоску и отчаяние, и он отвернется от нее — если только в нем нет той необыкновенной любви, которая сильнее судьбы.

— Отлично, — сказала Анриетта, пыжась от радости под своей шляпой. — Мне нужно, чтобы он был в форме, управлял фирмой и зарабатывал деньги.

— Значит, его побережем. Она должна принести мне его фото.

О господи, придется еще раз сюда возвращаться! Анриетта скривилась от отвращения.

— Есть ли у него дети от этой женщины?

— Да. Сын.

— Она хочет, чтобы над ним поработали тоже?

Анриетта заколебалась. Ребенок все-таки…

— Нет. Первым делом я хочу избавиться от нее…

— Превосходно. Теперь она может идти, я сосредоточусь на фото. Эффект проявится немедленно. Объект почувствует неодолимую тоску и недомогание, утратит ко всему интерес, жизнь ей станет не мила.

— Вы уверены? Правда уверены?

— Она может проверить, если у нее есть возможность… Керубина не знает поражений.

Она повернулась к гипсовой статуэтке Пресвятой Девы и молитвенно сложила руки.

— Женатый человек не должен бросать свою жену. Брак есть великое таинство. Она увидит, — добавила ведьма, оборачиваясь к Анриетте, — и сможет мне сообщить… У нее есть способ проверить силу судьбы?

Анриетта сразу вспомнила няню, которая гуляла с ребенком в парке и которую она уже несколько месяцев подмазывала, вызнавая новости о проклятой парочке.

— Да. Я могу оценить действенность вашей…

Она хотела сказать «работы», но не смогла. На нее давила душная атмосфера этого дома, ей казалось, будто вещи надвигаются со всех сторон, окружают ее.

— Это будет стоить шестьсот евро. Наличными. Я принимаю чеки на небольшие суммы, но крупные хочу получать наличными. Она поняла?

Анриетта поперхнулась. Она рассчитывала, что ведьма возьмет две, от силы три сотни евро.

— У меня с собой только триста…

— Нет проблем, она отдаст их мне, а остальное принесет вместе с фотографией мужа. Но вернуться ей надо быстро… — добавила она с оттенком угрозы в голосе. — Потому что если я начну работать…

Ее дыхание сделалось еще более свистящим. Положив руку на грудь, она испустила глубокий вздох, который перешел в завывание. Анриетта задрожала: пожалуй, она совершила большую ошибку, обратившись к этой женщине. Но образ Марселя и Жозианы, воркующих, как голубки, в огромной квартире, развеял все сомнения.

Она вынула банкноты, спрятанные в бюстгальтере, и положила на стол.

В тот день она вышла на улицу в полной прострации. Без гроша в кармане. С трудом прорвалась в забитое метро и вернулась домой мрачная и озабоченная. Придется почаще устанавливать себе лимит в ноль евро, чтобы заплатить остаток суммы Керубине.

Спустя три недели она отправилась в парк Монсо на поиски нянечки — и сразу увидела ее на скамейке. Она читала журнал, а малец в коляске был погружен в созерцание липкого фантика от конфеты.

— Здравствуйте, — сказала она, садясь рядом.

— Здрасьте, — ответила девушка, поднимая глаза от журнала.

— Надеюсь, вы хорошо провели праздники?

— Да так себе…

— Желаю всего наилучшего в новом году, — добавила Анриетта и подумала, что девица не слишком-то охотно поддерживает разговор.

— Спасибо. И вам того же.

— Что это он там делает? — спросила Анриетта, указав носком туфли на ребенка.

— Это обертка от «Карамбара», — объяснила девушка, склоняясь над малышом, чтобы вытереть ему перепачканные щеки. — Он обожает грызть «Карамбар», у него зубки режутся…

— Сейчас проглотит! — воскликнула Анриетта. — Вместе с оберткой!

— Он пытается прочесть прикол на фантике.

— Он что, читать умеет?

— Ну да! Это просто чудо-ребенок какой-то. Прямо не верится. Не знаю, о чем они думали, когда его делали, но уж точно не о какой-нибудь ерунде.

И няня принялась расписывать, как ребенок развивается не по дням, а по часам, какой у него бывает довольный или сердитый вид, какие у него чудесные зубы, крепкие ножки и регулярный стул.

— Только что не говорит! Но за этим дело не станет, уж поверьте!

Анриетта, изображая живой интерес, выслушала еще несколько удивительных историй о чудо-младенце и решила наконец заткнуть ее.

Сколько можно умиляться ублюдку Марселя, пускающему слюни над фантиком.

— А как поживает его мама? Что-то я давно ее в парке не видела…

— Ох, и не спрашивайте! У нее депрессия.

— И в чем это выражается?

— Жуткая тоска.

— Как это? Ей выпало такое счастье, а она тоскует?

— То-то и оно, не поймешь, — кивнула девушка. — Она целыми днями лежит в постели. Все время плачет. Однажды утром спустила ноги с кровати и вдруг говорит: кажется, у меня грипп, слабость ужасная, перед глазами все плывет. И легла обратно… Так с тех пор ей и неможется. Бедный мсье не знает, что и делать! Скоро дырку в черепе протрет, все чешет голову, как бы ей помочь. И малыш больше не щебечет. Уткнулся в свои бумажки, хватает что ни попадя, вот-вот сам начнет читать! А куда деваться, никто его теперь не развлекает, вот и читает со скуки!

Анриетта слушала, затаив дыхание. Она готова была расцеловать весь мир. Чары действуют! Как с ожогом! Значит, Жозиана скоро исчезнет.

— Боже мой! Какой кошмар! — воскликнула она звенящим от счастья голосом, тщетно пытаясь придать ему нотки сочувствия. — Бедный мсье!

Девушка кивнула и добавила:

— Он уж извелся весь. Она весь день лежит, никого не хочет видеть, даже шторы не дает открыть: у нее глаза болят от света. До Рождества было еще туда-сюда. На Рождество она даже встала, принимала гостей, но потом стало еще хуже!

Анриетта читала в словах девицы победные сводки с фронтов.

— Мне приходится заниматься всем сразу! Хозяйство, готовка, стирка, ребенок! Ни минуточки свободной! Разве что когда погулять выхожу… Хоть вздохнуть могу, книжку почитать.

— Иногда, знаете, такое бывает после родов. Называется послеродовая депрессия. Ну, по крайней мере, в мое время так называлось.

— Она не хочет идти к доктору. Вообще ничего не хочет! Говорит, у нее в голове летают черные бабочки. Ей-богу, так и говорит! Черные бабочки!

— Боже мой! — вздохнула Анриетта. — Уму непостижимо!

— Да уж поверьте! Я так долго не протяну. И невозможно ее урезонить! Говорит, само кончится! А я вам скажу, чем это кончится: все разбегутся!

— О! Но уж, конечно, не он! Он так любит свою Жозиану! — возразила Анриетта с еле скрытым злорадством.

— Много вы знаете мужчин, способных выдержать болезнь жены? Пару недель потерпят, не больше. А тут уже несколько недель такое! Ломаного гроша не дам за этот брак. Ребенка только жалко. В таких случаях они больше всех страдают…

Взгляд ее остановился на малыше, который пристально смотрел на них, словно стараясь понять, о чем это говорят у него над головой.

— Бедный цыпленочек, — засюсюкала Анриетта. — Такой миленький! Какие у него рыжие кудряшки и беззубый ротик!

Она наклонилась к малышу и хотела погладить его по голове. Тот пронзительно завопил, весь напрягся и отпрянул в глубь коляски, уклоняясь от ее руки. Хуже того: сложив большие и указательные пальчики в подобие ромба, он с угрожающим криком выставил их перед собой, не подпуская Анриетту.

— Ух ты! Как дьявола увидел! В «Экзорцисте» так изгоняли лукавого!

— Да нет, это он моей шляпы испугался. С детьми такое часто бывает.

— Да и верно, она странная. Прямо летающая тарелка. В метро, наверное, ездить неудобно.

Анриетте очень захотелось поставить нахалку на место. Я что, похожа на человека, который ездит в метро? Она поджала губы, чтобы с них не сорвалась какая-нибудь колкость. Эта девчонка ей нужна.

— Ладно, — сказала она, вставая, — оставляю вас наедине с вашей книжкой…

И вложила банкноту в приоткрытую сумку девушки.

— Ой, не надо, что вы! Я тут жалуюсь, а они очень добры ко мне…

Анриетта удалилась с довольной улыбкой. Керубина поработала на славу.

Дороговато, спору нет, рассуждала Анриетта, стоя в ночной рубашке и поглаживая розовый след от ожога на ляжке, но это тоже инвестиция. Скоро Жозиана совсем дойдет до ручки. Если повезет, она станет желчной, раздражительной. Пошлет куда подальше папашу Гробза, прогонит его из своей постели. Он растеряется и придет к ней. Он иногда бывает лопух лопухом! Ее всегда поражало, как этот безжалостный делец может быть таким простофилей в любовных делах. И потом, девчонка права: мужчины не любят больных женщин. Какое-то время терпят, а потом бросают.

Быть может, подумала она, скользнув в постель, пора переходить ко второму пункту моего плана: встретиться с Гробзом, как бы для обсуждения деталей развода, быть с ним ласковой, внимательной, пусть думает, что я раскаялась. Во всем винить себя. Усыпить его бдительность и захомутать покрепче. Уж на этот раз он от меня не уйдет!

А если не выйдет, всегда остается план Б. Ирис, похоже, возвращается к жизни. Вон с какой победной улыбкой выходила из такси! План А, план Б… Еще посмотрим, кто кого!


Гэри и Гортензия пили капуччино в «Старбаксе». Гэри зашел за ней в перерыве между лекциями; обмакивая губы в густую белую пену, они смотрели в окно, разглядывали прохожих. Стоял погожий зимний день — из тех, про которые англичане говорят: «Cлавный денек!» «What a glorious day!» [58]— роняют они с утра, самодовольно улыбаясь во весь рот, как будто это их личная заслуга. Синее небо, жгучий мороз, ослепительный свет.

Гортензия заметила мужчину, который на ходу вдевал одну руку в рукав пальто, а в другой держал недоеденный пончик. «Опоздаешь! Опоздаешь!» — пропела она, улыбаясь его походке — сущий пингвин-торопыга! Он был так поглощен своими мыслями, что не заметил прозрачную стенку автобусной остановки и врезался в нее на полном ходу. Сложился вдвое от удара и все выронил из рук. Гортензия расхохоталась и поставила чашку.

— Гм… Я гляжу, тебе везет! — мрачно произнес Гэри.

— А тебе что, нет? — спросила Гортензия, продолжая наблюдать за прохожим.

Теперь он стоял на четвереньках и пытался собрать содержимое своего «дипломата», рассыпавшееся по всему тротуару. Толпа расступалась, огибая его, и смыкалась снова.

— Вчера вечером меня вызывала бабушка…

— Во дворец?

Гэри кивнул. На верхней губе у него остались белые усики от пены. Гортензия стерла их пальцем.

— Зачем? — спросила она, не упуская из виду мужчину, который, стоя на коленях, что-то отвечал в телефон и одновременно пытался закрыть кейс.

— Говорит, хватит мне болтаться без дела, пора решать, чем я буду заниматься в этом году. Сейчас январь… Идет запись в университеты…

— И что ты ответил?

Мужчина кончил разговор и уже собирался встать, но вдруг принялся со всей силы хлопать себя по ляжкам и груди. Лицо его исказилось ужасом, глаза лихорадочно шарили по сторонам.

— Ну, ничего особенного. Знаешь, она поразительная. С ней держи ухо востро…

Гортензия едва сдерживала смех: что еще стряслось с этим недотепой?

— Она предложила мне выбирать между военной академией или юридическим факультетом, что-то в этом роде. Напомнила, что все мужчины в семье проходили военную службу, даже старый пацифист Чарли!

— Тебя обреют наголо! — ахнула Гортензия, не отрываясь от окна. — И оденут в форму!

Мужчина, похоже, уронил телефон и снова пополз на четвереньках — искать его под ногами прохожих.

— Я не пойду в военную академию, не буду служить в армии и не стану изучать право, бизнес и все такое прочее!

— Ну что, коротко и ясно. И в чем проблема?

— Проблема в том, что она от меня не отстанет. Будет давить.

— Но это твоя жизнь, тебе и решать! Надо ей сказать, чем ты на самом деле хочешь заниматься.

— Музыкой… Но пока не знаю, на каком инструменте. На фортепьяно. Пианист — это профессия?

— Ну, если ты талантлив и вкалываешь как сумасшедший…

— Мой препод говорит, что у меня абсолютный слух, что мне надо продолжать занятия, но… Не знаю, Гортензия… Не знаю. Я только восемь месяцев занимаюсь музыкой. Страшно в моем возрасте решать, что будешь делать всю жизнь…

Бедняга наконец нашел телефон; теперь, по-прежнему скрючившись на тротуаре, он старался поставить на место отскочившую батарею, но зажатый под мышкой кейс отнюдь не облегчал ему задачу.

— Иди спать, старина! — вздохнула Гортензия. — Сегодня не твой день!

— Спасибо, одолжила! — возмутился Гэри. — Можно подумать, сама ты мигом находишь ответы на все вопросы!

— Да я не тебе! Я вон тому типу на улице, который упал. Ты ничего не видел?

— Я думал, ты меня слушаешь! Нет, ты все-таки невозможный человек! Тебе наплевать на людей!

— Да нет… Просто я начала на него смотреть, когда ты еще не говорил. Больше не буду, честное слово…

Вот напоследок только гляну… Мужчина на тротуаре выпрямился и что-то искал на земле. Нет, не может быть, он же не хочет подобрать свой пончик? Она даже привстала, чтобы лучше видеть. Мужчина осмотрел тротуар, увидел валяющийся у автобусной остановки пончик, поднял его, отряхнул и поднес ко рту.

— Господи, свинья какая!

— Ну спасибо, Гортензия, — бросил Гэри, вставая. — Ты меня достала!

И вышел из кафе, хлопнув дверью.

— Гэри! — закричала Гортензия. — Вернись!

Она не допила капуччино и не хотела оставлять его на столе. Это был ее обед.

Она выскочила на улицу, высматривая, куда ушел Гэри. Увидела, как его высокая, плечистая фигура стремительно и яростно свернула на Окфорд-стрит. Догнала его и подхватила под руку.

— Гэри! Please! [59]Я вовсе не тебя свиньей назвала!

Он не ответил. Широким шагом мчался вперед, так что она за ним едва поспевала.

— Раз ты выше меня на восемнадцать сантиметров, значит, твои шаги на восемнадцать процентов длиннее моих. Если будешь двигаться в том же темпе, я быстро отстану, и мы не сможем поговорить…

— А кто сказал, что я хочу с тобой говорить? — буркнул он.

— Ты. Только что.

Он молча несся вперед, волоча ее за собой.

— Ты хочешь, чтобы я свалилась? — спросила она, запыхавшись.

— Отвали, достала.

— Это не аргумент! Права твоя бабушка, пора браться за учебу, у тебя словарный запас истощился…

— Задолбала уже!

— Еще того лучше!

Они шли и шли. «What a glorious day! What a glorious day!» — напевала про себя Гортензия. Утром она получила лучшую отметку в классе по стилю, а для вечерних занятий нарисовала элегантную бутоньерку. Другие ученики ее скоро возненавидят. У нее было врожденное чувство стиля, но она упорно работала над техникой; ей запала в голову фраза, вычитанная в журнале: «Стилист, пренебрегающий техникой, — всего лишь иллюстратор».

— Даю тебе время успокоиться до следующего перекрестка. Там наши пути расходятся. У меня каждая минута на счету.

Он остановился так резко, что она налетела на него.

— Я хочу заниматься музыкой, это единственное, в чем я уверен. Я не курю, не пью, не ширяюсь, не шатаюсь по магазинам за шмотками, не созерцаю свой пуп, уповая на Бога, мне не нужна роскошь, но я хочу заниматься музыкой…

— Ну вот так ей и скажи.

Он пожал плечами и гневно взглянул на нее с высоты своего немалого роста. Его взгляд походил на грозовую тучу.

— Я успею достать громоотвод или ты меня сразу испепелишь? — спросила она.

— Как будто все так просто, — сказал он, поднимая глаза к небу.

— А мама твоя что говорит?

— Делай, говорит, что хочешь, время пока есть…

— И она права!

Он присел на парапет, поднял ворот плаща, словно спрятался в него. Вид у него был трогательный и растерянный, черные кудри упали на глаза. Она села рядом.

— Слушай, Гэри, тебе крупно повезло — ты можешь делать все что угодно. У тебя нет проблем с деньгами. Кто, как не ты, может попытаться делать в жизни то, что действительно интересно?

— Она не поймет.

— С каких это пор ты позволяешь, чтобы кто-то другой решал, как тебе жить?

— Ты ее не знаешь. Она так просто не отступится. Начнет давить на маму, та начнет винить себя за то, что не занимается мной «всерьез», — он нарисовал в воздухе кавычки, — и вмешается.

— Попроси у нее отсрочки на год…

— Но одного года мало! Чтобы стать музыкантом, нужно время… Я же не на кулинарные курсы хожу!

— Запишись в музыкальную школу. Хорошую, солидную музыкальную школу…

— Она об этом и слышать не захочет.

— Не обращай внимания!

— Это легче сказать, чем сделать!

— Странно, до сих пор мне и в голову не приходило, что ты можешь быть лузером!

— Ха-ха-ха! Как смешно.

Он склонил голову, как бы говоря: ну давай, вперед, добивай лежачего, раздави меня презрением, ты в этом деле мастерица.

— Ты даже попробовать не хочешь. Раз это твое призвание, докажи, что все серьезно, и она тебе поверит. А так выходит, ты сдался, не успев выйти на ринг!

Они молча переглянулись.

— А ты всегда так и делаешь? — спросил он, не сводя с нее глаз, словно ее ответ мог изменить всю его жизнь.

— Да.

— И получается?

У нее даже мурашки побежали по спине — настолько серьезным был его взгляд.

— Всегда. Но надо вкалывать. Я хотела диплом с отличием — я его получила, хотела поехать в Лондон — поехала, хотела поступить в эту школу — меня приняли, и теперь я стану известным стилистом, а может, знаменитым модельером. Никто не заставит меня свернуть с пути ни на сантиметр, потому что я так решила. Я поставила себе цель, это довольно просто, ты сам знаешь. Когда ты всерьез что-то решаешь, это всегда удается. Если сам в чем-то уверен, то можешь убедить кого угодно. Даже королеву.

— А еще какие-то цели ты себе поставила? — спросил он, чувствуя, что нужно ловить момент, что она временно ослабила защиту.

— Да, — без колебаний ответила она, твердо зная, на что он намекает, но не желая отвечать.

Они по-прежнему смотрели друг другу в глаза.

— И какие же?

— Not your business! [60]

— Нет уж, скажи…

Она покачала головой.

— Скажу, когда добьюсь!

— А ты, конечно, добьешься.

— Конечно…

Он загадочно улыбнулся, словно уступая — да, возможно, она права, но судить об этом рано. Еще не время. Остались кое-какие формальности. И на миг оба замерли в торжественном молчании, оказались в доселе неведомом мире — мире самозабвения. Их души впитывали друг друга, они ощущали мягкое, бархатистое касание сердец и могли без слов сказать, что каждый из них думал. Они все сказали глазами. Так, словно ничего и не было или пока не должно было быть… В этом бархатном мире сердец они станцевали танго, их души нежно поцеловали друг друга в губы, а потом они выпали обратно, на улицу, где гудели машины, а прохожие поднимали с земли недоеденные пончики.

— Ладно, подведем итоги, — сказала Гортензия, ошеломленная этими немыми признаниями. — Для начала ты находишь хорошую музыкальную школу. Делаешь все, чтобы тебя туда приняли. Будешь работать, работать…

Он смотрел на нее и слушал, каким будет его будущее.

— Потом имеешь разговор с бабушкой и берешь верх… У тебя будут серьезные доводы, ты не сидел как пень, а делом доказывал, что это твое призвание, а не просто хобби. Это произведет на нее впечатление, и она тебя выслушает. Ты слишком беспечный, Гэри.

— Тем и симпатичен, — усмехнулся он, взмахнув над ней длинными руками, как будто продолжал немое танго.

Она отстранилась и серьезно продолжала:

— В девятнадцать лет — да. Но лет через десять ты будешь облезлым, циничным, никому не нужным симпатягой. Так что возьми себя в руки и докажи всем, что они могут тебе доверять…

— Иногда мне вообще ничего не хочется. Хочется быть белкой в Гайд-парке…

Поднялся холодный ветерок, у Гэри покраснел кончик носа. Он с силой засунул руки в карманы, словно хотел их прорвать, ковырнул ботинком землю, на миг задумался, явно завершая долгий внутренний монолог. Гортензия с любопытством наблюдала за ним. Они знали друг друга так давно; у нее не было человека ближе, чем он. Она подошла к нему, взяла под руку, положила голову на плечо.

— Ты-то никогда не отступишься… — проворчал он.

Она подняла голову и улыбнулась ему.

— Никогда! А знаешь почему?

— …

— Потому что не боюсь. Вот ты умираешь со страху. Говоришь себе, что в музыке много призванных, но мало избранных, и боишься оказаться не избранным…

— Не спорю…

— Страх не дает тебе действовать… И не даст твоей мечте воплотиться в жизнь.

Он слушал, взволнованный, даже слегка испуганный справедливостью ее слов.

— Может, сходим вечером в кино? — спросил он, чтобы разрядить обстановку.

— Нет. Мне надо вкалывать. Завтра сдавать работу.

— И ты весь вечер будешь вкалывать?

— Да. Но в выходные, если что, я буду посвободнее.

— Сколько я тебе должен за консультацию?

— Купишь мне билет в кино.

— Заметано.

Гортензия посмотрела на часы и вскрикнула:

— О господи! Опаздываю!

— Ты прямо как твоя мать, никогда не скажешь «Черт!».

— Спасибо за комплимент!

— Это действительно комплимент. Я очень люблю твою мать!

Она не ответила. Когда речь заходила о матери, она замыкалась. Он проводил ее до дверей школы.

— Знаешь, что еще сказала бабушка?

— Записала тебя в очередь престолонаследников?

— No way [61]. Я же сказал, я хочу быть музыкантом!

Гортензия слегка улыбнулась — «ответ правильный!» — и ускорила шаг.

— Заговорила о моих любовных победах — так она величает моих телок, — и изрекла с поистине королевским изяществом: «Милый Гэри, когда отдаешь тело, отдаешь и душу…»

— Впечатляет!

— Да, как ушат холодной воды! После таких слов и трахаться не тянет!

— Кончай ныть! Ты особенный. Не забывай об этом, никогда! Не так много по улице бегает королевских внуков! К тому же у тебя еще одно преимущество: никто не знает про твою королевскую кровь. Так что shut up! [62]

— Слава богу, что никто не знает. Представь, что это за жизнь, когда тебя всюду преследуют папарацци!

— Меня бы это вполне устроило. Я бы мелькала на всех фото и сразу прославилась! И запустила бы собственный бренд!

— И не мечтай! Я уплыву на необитаемый остров, и ты меня больше не увидишь!

Они остановились на площади Пикадилли, у школы Гортензии. Она чмокнула его в щеку и убежала.

Гэри смотрел, как она исчезает в толпе студентов у входа. Вот у нее талант улаживать все проблемы! Она не забивает себе голову душевными терзаниями. Факты, факты, ничего кроме фактов! И правильно. Он найдет музыкальную школу. Будет учить сольфеджио и играть гаммы. Гортензия дала ему пинка под зад, а пинок под зад всегда гонит тебя вперед. А еще гонит мрачные мысли. Ему больше не казалось, что он влачит свою жизнь как ярмо — нет, она лежала перед ним на тротуаре, а он разглядывал ее со стороны. Он мог направить ее в любую сторону — на север, на юг, на запад, на восток. Остается только выбрать. Волна веселья затопила его, он рванулся за Гортензией — расцеловать ее. Крикнул: «Гортензия! Гортензия!» — но она исчезла.

Он обернулся к площади, к ее прохожим, светофорам, машинам, мотоциклам, велосипедам — так, словно собирался ее штурмовать.

— What a glorious day, — обронил он, увидев красный двухэтажный автобус, величественно высившийся на фоне синего неба. Скоро его заменят на одноэтажный, но это не страшно, жизнь продолжается, жизнь прекрасна, он возьмет ее в свои руки и расчистит от всякого гнусного барахла, которое мертвым грузом висит у него на плечах.


Первой парой была история искусств.

Седовласый профессор с матово-бледным лицом говорил медленно, тягуче. Бордовый жилет обтягивал упитанное брюшко. Что за сквалыжный воротник у его рубашки, думала Гортензия, набрасывая эскизы на листке бумаги. Надо все сделать пошире: и воротник, и манжеты, и талию. Дохнуть на него морским простором. Он повествовал о том, что искусство и политика иногда идут рука об руку, а иногда тянут в разные стороны. Потом спросил у полусонных студентов, когда образовались первые политические партии.

— В мире? — спросила Гортензия, поднимая голову от тетради.

— Да, мадемуазель Кортес. Но если быть точным, в Англии, ибо первые партии, с вашего позволения, возникли именно в Англии. Демократия — не только ваше завоевание, несмотря на Французскую революцию.

Гортензия понятия не имела, когда они возникли.

— В Англии, — повторил он, потянув за уголки жилета. — В XVII веке. Вначале так называемые «агитаторы» произносили речи перед солдатами, а затем, в 1679 году, возник конфликт между парламентом и королевской властью. Страсти накалялись, противники обзывали друг друга «тори», скотокрады, и «виги», бандиты с большой дороги. Оскорбительные прозвища прижились, ими стали обозначать две главные политические силы Англии. Позднее, в 1830 году, была основана первая политическая партия — партия консерваторов, первая партия в Европе и, можно сказать, во всем мире…

Он перевел дух и самодовольно похлопал себя по пузику. Гортензия взяла карандаш и принялась наряжать его дальше. Такой образованный человек просто обязан быть элегантным. Нарисовала мужскую рубашку: покрой, воротник, манжеты, пуговицы, удлиненные полы, симметричные и асимметричные.

Она подумала о Гэри и набросала юношеский торс в ветровке с капюшоном. Принц Гэри. Гэри в окружении папарацци. Нарисовала рядом несколько мятых рубашек в тесных пиджаках, потом, улыбаясь, добавила к ним темные очки. Гэри на приеме в Букингемском дворце, подле королевы? Набросала романтическую рубашку со множеством складок, под смокинг. Складки не должны быть слишком широкими. Кончик карандаша сломался и рассыпался по белой бумаге. «О господи!» — вздохнула она. «Ты как мать, никогда не скажешь: “Черт!”» С матерью ей было трудно. Ее любовь весила целую тонну. Желание дать любимому ребенку все, что он ни пожелает, отравляет любовь. Сковывает ребенка обязательной благодарностью, вымученной признательностью. Мать не виновата, но нести этот груз тяжело.

Она не могла позволить себе такую роскошь, как эмоции. Чувствуя, что готова им поддаться, всякий раз ставила заслон. Щелк-щелк — запиралась на все замки. И никогда ни у кого не просила совета. Оставалась сама себе лучшей подругой. Беда с этими чувствами, они тебя атакуют отовсюду. Рвут на мелкие клочки. Стоит влюбиться — тут же начинаешь переживать, что ты слишком толстая, слишком худая, у тебя слишком маленькая грудь, слишком большая грудь, слишком короткие ноги, слишком длинные ноги, слишком большой нос, слишком маленький рот, желтые зубы, сальные волосы, что ты тупая, ехидная, прилипчивая, холодная, трепливая, бессловесная. И твоей дружбе с самой собой приходит конец.

Возвращаясь после шопинга, они с матерью ловили такси и заметили у дороги улитку: втянувшись в раковину, та пыталась спрятаться под сухим листом. Мать наклонилась, подобрала ее и перенесла через дорогу. Гортензия тут же замкнулась в молчаливом неодобрении.

— Что с тобой? — спросила Жозефина, немедленно улавливая перемену в выражении ее лица. — Ты не рада? Я думала, поход по магазинам доставит тебе удовольствие…

Гортензия раздраженно мотнула головой.

— Тебе непременно надо заботиться обо всех встречных улитках?

— Но ее бы раздавила машина!

— Откуда ты знаешь? Может, она три недели потратила на то, чтобы пересечь шоссе, и решила слегка передохнуть перед встречей со своим дружком, а ты за десять секунд вернула ее на исходную позицию!

Мать растерянно уставилась на нее, чуть не плача. Рискуя попасть под машину, она кинулась было за улиткой, но Гортензия схватила ее за рукав и втолкнула в такси. С матерью просто беда. Сплошной фонтан эмоций. И отец тоже. У него было все, чтобы преуспеть, но он буквально растекался лужей, едва почувствовав намек на враждебность, легкое облачко недоверия. Пот лил с него градом. Как она страдала в детстве, когда на обеде у Ирис или у Анриетты подмечала первые приметы катастрофы! Сжимала руки под столом, моля, чтобы наводнение прекратилось, и безучастно улыбалась, глядя в пустоту. Чтобы не видеть.

И тогда она научилась бороться. Бороться с потоотделением, бороться со слезами, с шоколадом, от которого толстеют, с сальными железами, от которых вылезают прыщи, с сахаром в конфетке, от которого начинается кариес. Она перекрывала любые лазейки для чувств. Отсекала девочку, которая хотела стать ее лучшей подругой, мальчика, который провожал ее и пытался поцеловать. Ограждала себя от любой опасности. Каждый раз, чувствуя, что поддается, вспоминала мокрый лоб отца — и эмоции отступали.

Не надо ей говорить, что она похожа на мать! Не надо подвергать сомнению дело всей ее жизни.

Она научилась владеть собой не только из отвращения к эмоциям, но и из чувства чести. Чести, потерянной ее отцом. Ей хотелось верить в честь. А честь, безусловно, несовместима с эмоциями. Когда в школе проходили «Сида», она с головой погрузилась в омут мучительной страсти Родриго и Химены. Он любит ее, она его: это эмоции, они делают их трусливыми и жалкими. Но он убил ее отца, она должна отомстить, дело идет о чести, и оба становятся сильными и гордыми. Корнель предельно ясен: честь возвышает человека. Эмоции унижают. Прямая противоположность Расину. Расина она терпеть не могла. Береника действовала ей на нервы.

Честь — товар редкий. Ее место заняло сострадание. Дуэли запрещены. А она бы любила драться на дуэли. Вызывать тех мужчин и женщин, кто не проявил к ней должного уважения. Пронзать обидчика ударом клинка. «С кем в этом сонном царстве мне бы хотелось скрестить шпаги?» — подумала она, оглядывая аудиторию.

Слева от нее, неподалеку, сидела соседка по квартире. Агата подпирала голову рукой, как будто записывала, а на самом деле дремала. Если смотреть анфас, казалось, что она внимательно слушает, но в профиль было видно — спит. Вернулась в четыре утра. Гортензия слышала, как ее рвало в ванной. Такие не дерутся. Такие пресмыкаются. Она ползает на брюхе перед своими мафиозными карликами. Они заходят за ней почти каждый вечер. Даже не звонят, чтобы предупредить. Заходят, рявкают: «Собирайся! Едем!» — и она бежит за ними, как собачонка. Никогда не поверю, что она в кого-то из них влюблена. Вульгарные, грубые, самодовольные гномы. У них странные голоса — какие-то палящие, жаркие, душные, от них мурашки бегут по спине. Она избегала карликов, но при встрече с ними училась подавлять страх. Держала их на расстоянии, представляла себе, что они от нее за целый километр. Это было трудное упражнение: несмотря на все их деланные улыбки, они внушали ужас.

А ведь девица была способная. Модельер от бога, рисовать не умела, но нутром чувствовала линию вещи, ее покрой. Добавляла незаметную деталь, делавшую талию у́же, силуэт изящней. Умела работать с тканью, но не умела трудиться, прилагать усилия. Из ста пятидесяти кандидатов на стажировку у Вивьен Вествуд [63]отобрали только их двоих. Но возьмут одну. Гортензия очень рассчитывала, что выберут ее. Осталось пройти последнее собеседование. Она изучила историю бренда, чтобы блеснуть знанием деталей и получить преимущество. Агата об этом точно не подумала. Она была слишком занята: тусовалась, танцевала, пила, курила, виляла задницей. И блевала по ночам.

«Story of her life [64]», — подумала Гортензия, дорисовывая последнюю пуговицу на белой рубашке Гэри, ужинающего в Букингемском дворце.


— Ты не хочешь ехать в Лондон?

Зоэ, потупившись, отрицательно помотала головой.

— Вообще больше не хочешь ездить в Лондон?

Зоэ испустила тяжелый вздох, означающий «нет».

— Ты поссорилась с Александром?

Зоэ смотрела куда-то вбок. По ее лицу никак нельзя было понять, сердится она, боится или тоскует.

— Ну скажи хоть что-нибудь, Зоэ! Иначе как я догадаюсь, в чем дело? — вспылила Жозефина. — Раньше ты прыгала от радости, когда ехала в Лондон, а теперь вообще туда не желаешь. Что случилось?

Зоэ гневно посмотрела на мать.

— Без пяти восемь. Я опоздаю в школу.

Она взяла ранец, надела на спину, подтянула лямки и открыла дверь. На пороге обернулась и крикнула с угрозой:

— И не входи в мою комнату! Запрещается!

— Зоэ! Ты даже не поцеловала меня! — прокричала Жозефина в спину дочери.

Она сбежала по лестнице через две ступеньки и догнала Зоэ в холле. Увидела в зеркале свое отражение — в пижаме и хлопчатом спортивном джемпере с надписью «Смерть углеводам!», подарке Ширли. Устыдилась, поймав взгляд Гаэтана Лефлок-Пиньеля, выходившего из дома вместе с Зоэ. Развернулась и кинулась в лифт, едва не налетев на молодую блондинку, выглядевшую не лучше ее самой.

— Вы мама Гаэтана? — спросила она, радуясь, что наконец познакомилась с мадам Лефлок-Пиньель.

— Он забыл банан, перекусить на перемене. У него иногда падает давление, нужен сахар… Ну, я и помчалась за ним… Не успела одеться, выскочила как есть.

Она была босиком, в плаще, накинутом прямо на ночную рубашку. Нервно потирала руки, стараясь не смотреть на Жозефину.

— Рада познакомиться. Вас никогда не видно…

— О! Это все муж, он не любит, когда я…

Она осеклась, словно их кто-то мог услышать.

— Он пришел бы в ярость, увидев меня раздетой в лифте!

— Да и я не лучше! — воскликнула Жозефина. — Я побежала за Зоэ. Она ушла, не поцеловав меня; не люблю начинать день без ее поцелуя…

— Да, я тоже! — вздохнула мадам Лефлок-Пиньель. — Детские поцелуи такие нежные!

Она сама была как ребенок: худенькая, бледная, с большими пугливыми карими глазами. Уставилась в пол и дрожала, запахивая полы плаща. Лифт остановился, она вышла и несколько раз повторила «До свидания», придерживая тяжелую дверь. Странно, подумала Жозефина, может, она хочет о чем-то со мной поговорить? Из ее жиденьких светлых косичек выбивались растрепанные пряди, она испуганно оглядывалась по сторонам.

— Может, зайдете ко мне выпить кофе? — спросила Жозефина.

— Ой, нет… Я не…

— Мы могли бы познакомиться поближе, поговорить о детях… Живем в одном доме и совсем не знаем друг друга.

Мадам Лефлок-Пиньель снова нервно потерла руки.

— У меня целый список дел на сегодня… Боюсь, не успею…

Она говорила так, словно смертельно боялась что-то упустить.

— Вы очень любезны. Может, в следующий раз…

Ее худенькая ручка по-прежнему держала дверь лифта.

— Если увидите мужа, не говорите ему, что застали меня в таком виде, полуодетую… Он слишком… Он очень педантичен в вопросах этикета!

Она смущенно хихикнула и потерлась носом о сгиб локтя, прикрывая лицо рукавом плаща.

— Гаэтан очень милый. Он заходит иногда… — Жозефина попыталась зайти с другой стороны.

Мадам Лефлок-Пиньель в ужасе уставилась на нее.

— Вы не знали?

— Я иногда ложусь поспать после обеда…

— Я мало знаю других ваших детей, Домитиль и…

Мадам Лефлок-Пиньель подняла брови и замялась, словно сама не могла вспомнить имя старшего сына. Жозефина повторила:

— Но Гаэтан очень милый…

Она не знала, что еще сказать. Хорошо бы странная соседка перестала держать дверь лифта. Тоненький джемпер «Смерть углеводам» не спасал от холода.

Наконец мадам Лефлок-Пиньель с видимым сожалением отпустила дверь. Жозефина дружелюбно помахала ей рукой. Ей бы надо попить транквилизаторы — дрожит как осиновый лист, подскакивает от малейшего шума. Должно быть, не слишком приятная спутница жизни и не особо внимательная мать. Никогда не видела ее ни в школе, ни в ближайшем магазине. Куда же она за продуктами ходит? Да что это я, спохватилась она. Наверное, та ездит в любимый магазин, как я — в супермаркет в Курбевуа. Я ведь до сих пор сохранила эту привычку. И дисконтную карту. У Антуана она тоже есть. Две карты на один счет. Еще одна ниточка, связывающая их.

Вернувшись домой, она решила отправиться на пробежку. Толкнула дверь в комнату Зоэ, но заходить не стала — слово надо держать. Недавно пришло новое письмо. Почерк Антуана. Она отдала его Зоэ, и та немедленно унесла его к себе. Жозефина услышала, как ключ дважды повернулся в замке: это означало «не беспокоить». Она не стала задавать вопросов.

Зоэ все время запиралась в своей комнате с «Плоским папой». Жозефина подслушивала под дверью: дочь советовалась с ним по поводу грамматики, просила помочь решить задачу, спрашивала, идет ли ей юбка или джинсы. И сама себе отвечала. Восклицала: «Какая же я глупая, ну конечно, ты прав!» И смеялась. Натужным, деланным смехом, от которого у Жозефины все переворачивалось внутри.

За ужином Зоэ молчала, избегала ее взглядов и вопросов.

«Что же мне делать?» — думала на бегу Жозефина, огибая озеро. Она поговорила с учителями: нет, все хорошо, она работает на уроках, играет на переменках, делает домашние задания, тетради у нее чистые и аккуратные. Жозефине не хватало мадам Бертье. Она бы предпочла посоветоваться с ней.

Расследование ее убийства зашло в тупик. Жозефина еще раз ходила к капитану Галуа. Та была не любезнее повестки в суд.

— У нас крайне мало улик. Не вижу смысла от вас это скрывать, — заявила она каким-то очень неприятным тоном.

Жозефина пробежала один круг, пошла на второй. И увидела того самого незнакомца, шагавшего ей навстречу: руки в карманах, шапка натянута до бровей. Он прошел мимо, даже не взглянув на нее.

Надо точно вспомнить, когда случилась эта метаморфоза с Зоэ. Ну да, в сочельник. Пока раздавали подарки, она была еще веселая, дурачилась. Все началось с появления «Плоского папы». С этого момента, с момента, когда Антуан оказался за столом вместе с нами, Зоэ сразу отдалилась. Как будто встала на сторону отца, против меня… Но почему? О господи, в сердцах подумала Жозефина, ведь это он сбежал со своей маникюршей! Надо все-таки позвонить Милене. Времени никак не хватает. Времени или желания? Почему-то ей не хотелось откровенничать с Миленой. Наверное, она просто не та женщина, которая может облобызать соперницу и стать ее лучшей подругой. Она остановилась. Слишком разогналась в маленькой бухточке, у причала, откуда можно добраться до острова.

Она потянулась, подняв руки вверх, и резко сбросила их вниз, опустив голову. Она соскучилась по нему. Она по нему соскучилась. Он все время возвращается. Находит лазейку в ее сознании и тут же занимает его целиком. Вернись, тихонько молила она, вернись, будем встречаться тайком, будем прятаться, воровать краткие мгновения счастья, пока не пройдет время, не выздоровеет Ирис, не вырастут девочки. Девочки! Быть может, Зоэ знает? Дети знают о нас такое, о чем мы и сами не догадываемся. Их не обманешь. Может, Зоэ знает, что я целовалась с Филиппом? Чувствует вкус его губ, когда я целую ее перед сном…

Она выпрямилась. Растерла икры, щиколотки. Еще раз потянулась. Надо поговорить с ней. Вызвать на откровенность.

Она не спеша побежала дальше, погруженная в свои мысли, и не успела сделать несколько шагов, как вдруг услышала, что ее кто-то окликает:

— Жозефина! Жозефина!

Она обернулась. К ней спешил Лука. Раскрыв объятия, улыбаясь во весь рот.

— Лука! — воскликнула она.

— Я знал, что застану вас здесь. Изучил ваши привычки!

Она смотрела на него в упор, словно не веря, что это действительно он.

— Как поживаете, Жозефина?

— Неплохо. А у вас как, получше?

Он с улыбкой взглянул на нее.

— Жозефина! Нам надо поговорить. Надо прояснить это недоразумение.

— Лука…

— Простите за наш последний разговор. Я, наверное, обидел вас, но я не хотел вас задеть и тем более насмехаться над вами.

Она помотала головой и, откинув волосы назад, вытерла мокрый лоб.

— Позвольте предложить вам чашечку кофе?

Она покраснела, отказалась взять его под руку:

— Нет, я вся потная, я бегала и…

Жозефина не могла опомниться: Лука, самый равнодушный мужчина в мире, бегает за ней! У нее подгибались ноги. Она не привыкла внушать страсть. Не знала, как себя вести. С одной стороны, она была ему благодарна за то, что почувствовала себя желанной, значительной. С другой, смотрела на него и думала, что красоты в нем не больше, чем в чурбане. Они зашли в бар у озера. Лука взял два кофе, поставил перед ней. Она сжала колени, убрала ноги под стул и внутренне собралась.

— У вас все в порядке, Жозефина?

— Да, вполне.

Она не умела держать мужчин на расстоянии. Не привыкла. Пусть лучше говорит он.

— Жозефина, я был к вам несправедлив.

Она махнула рукой — не берите в голову, я не сержусь.

— Я вел себя некрасиво.

Она смотрела на него и думала, что многие ведут себя некрасиво с теми, кто их любит. В этом он не одинок.

— Давайте забудем все это…

Его взгляд был открытым и искренним.

— Дело в том… — пролепетала она.

Она не знала, что сказать. Дело в том, что слишком поздно, что все кончилось, что с тех пор появился другой…

— У меня мало опыта в любовных делах. Я все-таки немного клуша…

И тихо добавила:

— Впрочем, это вы и так знаете…

— Мне вас не хватает, Жозефина. Я привык к вам, к вашему обществу, к вашему деликатному вниманию и самоотверженности…

— О! — удивленно воскликнула она.

Почему он раньше не говорил этих слов? Когда еще не было поздно. Когда она так надеялась их услышать. Она растерянно смотрела на него, и он уловил сожаление в ее взгляде.

— Вы больше ничего ко мне не чувствуете? Так?

— Просто я слишком долго ждала какого-нибудь знака, что вы… По-моему, я…

— Вы устали ждать?

— Да, некоторым образом…

— Только не говорите, что уже поздно! — обрадовался он. — Я готов на все… лишь бы вы меня простили!

Жозефина мучительно пыталась найти хоть каплю любви, нащупать хоть тоненькую ниточку, которую можно дернуть, распушить, разукрасить, превратить в пышный помпон. Она не отрываясь смотрела в глаза Луки и искала, искала… Не могло же все так просто взять и исчезнуть? Нужно нырнуть поглубже, поймать эту ниточку во взгляде, на губах, на плече, куда я так любила класть голову, когда мы ночевали вместе, я чувствовала его руку, удерживающую меня, и меня это умиляло, я закрывала глаза, чтобы сохранить в себе этот образ. Она ныряла еще и еще, высматривая конец этой ниточки… Не нашла и, задыхаясь, выплыла на поверхность.

— Вы правы, Жозефина. Я не случайно живу один как перст, в мои-то годы. Я никогда не мог никого удержать… У вас по крайней мере есть дочери…

Жозефина снова подумала о Зоэ. Я сделаю как Лука. Вывернусь перед ней наизнанку, попрошу — поговори со мной, я не умею выразить мою любовь, но я люблю тебя так, что если ты утром меня не поцелуешь, я весь день не могу дышать, не помню, как меня зовут, еда кажется мне безвкусной, работа — бессмысленной, а все вокруг — бесцветным…

— Но у вас есть брат… Вы ему нужны…

Он посмотрел на нее так, словно не понимал, о ком речь. Нахмурился, задумавшись, потом вдруг спохватился и рассмеялся:

— Витторио!

— Да, Витторио… Вы его брат, вы единственный, к кому он может обратиться в трудную минуту!

— Забудьте Витторио!

— Лука, я не могу забыть Витторио. Он всегда стоял между нами.

— А я вам говорю, забудьте о нем!

Его голос стал властным и гневным. Она даже отпрянула, пораженная такой переменой.

— Но он был связан с нами, с нашей историей. Я не могу его забыть. Я переживала за него, потому что я вас…

— Вы меня любили… Так, Жозефина? Когда-то. Давно…

Она смущенно потупилась. Какая же это любовь, если она так быстро улетучилась…

— Жозефина… пожалуйста…

Она отвернулась. Не надо ее умолять. Это невыносимо…

Помолчали. Он вертел в руках пакетик сахара, разминал его в длинных пальцах, скручивал, разглаживал.

— Вы правы, Жозефина. Я обуза. Я как булыжник. Всех тащу на дно.

— Нет, Лука. Это не так.

— Именно так.

Их кофе остыл. Жозефина поморщилась.

— Хотите, возьму новый? Или еще что-нибудь? Апельсиновый сок? Стакан воды?

Она жестом остановила его. Довольно, Лука, довольно, умоляла она про себя. Я не хочу видеть, как вы унижаетесь и заискиваете.

Он повернулся к озеру. Заметил отряхивающуюся собаку, улыбнулся.

— В тот день все и началось… Верно? Когда я вас не выслушал…

Она не ответила и тоже стала смотреть на собаку. Хозяин бросил мячик в озеро, и пес ринулся за ним. Хозяин ждал, гордый своим искусством дрессировщика, гордый, что стоит ему щелкнуть пальцами, и животное исполнит приказ. Он огляделся, ища в глазах окружающих признания его власти.

— Знаете, что мы сделаем, Жозефина?

Он выпрямился с решительным видом.

— Я оставлю вам ключ от своей квартиры и…

— Нет! — вскричала Жозефина, ужаснувшись ответственности, которую он собирался на нее взвалить.

— Я оставлю вам ключ от своей квартиры, и, когда вы простите мое равнодушие и хамство, вы придете, и я буду ждать вас…

— Лука, не надо…

— Нет, надо. Я никогда так не делал. Это доказательство моей… эээ…

Жозефина ждала слова, которое чуть не вырвалось у него… Он его не произнес.

— Это доказательство моей привязанности…

Он встал, нашарил в кармане ключ, положил его рядом с остывшим кофе. Поцеловал Жозефину в волосы и сказал:

— До свидания, Жозефина.

Она смотрела ему вслед. Взяла ключ. Он был еще теплым. Сжала его в ладони — ненужное доказательство умершей любви.


Зоэ разговаривать не захотела.

Жозефина дождалась, когда дочь вернется из школы. Сказала ей: «Детка, нам нужно объясниться. Я готова выслушать все. Если ты что-то сделала не так и раскаиваешься или стыдишься, скажи мне, я не рассержусь, потому что люблю тебя больше всего на свете».

Зоэ поставила ранец в прихожей. Сняла пальто. Зашла на кухню. Помыла руки. Взяла полотенце. Вытерла руки. Отрезала три куска хлеба. Намазала маслом. Убрала масло в холодильник. Нож — в посудомоечную машину. Отломила два квадратика черного шоколада с миндалем. Сложила все на тарелку. Вернулась за ранцем в прихожую и, не слушая Жозефину, повторявшую: «Нужно поговорить, Зоэ, так больше не может продолжаться», закрыла дверь комнаты и не выходила до ужина.

Жозефина разогрела цыпленка по-баскски. Специально приготовила: Зоэ любила цыпленка по-баскски.

Они поужинали вдвоем, в полном молчании. У Жозефины стоял комок в горле. Зоэ подбирала соус, ни разу не взглянув на мать. Дождь стучал в окна кухни, стекал по ним крупными каплями. Когда капли большие, тяжелые, они долго остаются на стекле и их можно сосчитать.

— Ну что я тебе сделала? — закричала Жозефина: у нее не оставалось ни сил, ни слов, ни аргументов.

— Ты сама прекрасно знаешь, — невозмутимо ответила Зоэ.

Она собрала свою тарелку, стакан и приборы. Сложила в посудомоечную машину. Протерла губкой стол — только там, где сидела сама, стараясь не задеть ни одной маминой крошки, сложила свою салфетку, вымыла руки и вышла из кухни. Жозефина вскочила со стула и кинулась за ней. Зоэ закрыла дверь комнаты. Ключ два раза повернулся в замке.

— Я тебе не служанка! — закричала Жозефина. — Хоть бы спасибо сказала!

Зоэ открыла дверь и произнесла:

— Спасибо. Цыпленок был очень вкусный.

И захлопнула дверь перед онемевшей матерью.

Жозефина вернулась на кухню. Села перед своей нетронутой тарелкой. Посмотрела на холодного цыпленка, застывшего в соусе. На сморщенные помидоры и пожухший перец.

Она долго ждала за столом, уронив голову на руки.

Из комнаты Зоэ донеслась песня «Beatles»: «Don’t pass me by, don’t make me cry, don’t make me blue, cause you know, darling, I love only you» [65]. Бесполезно. Ни к чему вызывать ее на откровенность. Нельзя бороться с мертвецом. Тем более с живым мертвецом. У Жозефины вырвался горький смешок. Такого смеха она за собой еще не замечала. Он ей не понравился. Мне надо работать. Искать научного руководителя. Защищать диссертацию. Наука всегда спасала меня в самых тяжких ситуациях. Когда жизнь выкидывает какой-нибудь фортель, на помощь каждый раз приходят Средние века. Чтобы скрыть страх перед завтрашним днем или вчерашнее горе, я рассказывала девчонкам о цветовой символике. Голубой — цвет траура, фиолетовый связывается со смертью, зеленый — цвет надежды, проросшего зерна, желтый означает болезнь или грех, красный — кровь и огонь, как крест на груди крестоносца или плащ палача, черный — цвет ада и мрака. Дочки слушали, испуганно разинув рот, и я забывала обо всех проблемах.

Ее размышления прервал телефон. Она долго не подходила, слушала, как он звонит, и наконец встала и сняла трубку.

— Жозефина?

Голос был радостный. Тон — беззаботный и веселый.

— Да, — выдавила Жозефина, стиснув трубку.

— Ты потеряла дар речи?

Жозефина смущенно хихикнула.

— Да нет, просто я настолько не ожидала…

— А я вот она! Вернулась к жизни… и, подчеркиваю, без всяких обид. Столько воды утекло, верно, Жози?

— …

— С тобой все в порядке? А то, по-моему, не совсем…

— Нет, нет. Все хорошо. А у тебя?

— Я в отличной форме.

— Ты где? — спросила Жозефина, пытаясь зацепиться за какую-то точку в пространстве, чтобы оживить для себя этот призрак.

— А что?

— Да ничего…

— Нет, чего. Я тебя знаю, Жози, ты что-то недоговариваешь…

— Нет! Честное слово… Просто я…

— В последний раз разговор вышел довольно бурный, это точно. Я прошу прощения. Мне правда очень жаль… И я тебе это докажу: приглашаю тебя пообедать!

— Мне бы очень хотелось, чтобы мы больше не ссорились.

— Бери карандаш и пиши адрес ресторана.

Она записала. Отель «Костес», улица Сент-Оноре, 239.

— Ты свободна в четверг, послезавтра? — спросила Ирис.

— Да.

— Значит, в четверг, в час дня… Надеюсь, ты придешь, Жозефина, для меня очень важно, чтобы мы снова были вместе.

— Знаешь, для меня тоже.

Она тихо добавила:

— Я по тебе скучала…

— Что ты говоришь? — переспросила Ирис. — Плохо слышно…

— Ничего. До четверга.

Она взяла плед и вышла на балкон. Подняла голову к небу и стала смотреть на звезды. Великолепное звездное небо, залитое сиянием полной луны, как холодным солнцем. Она поискала глазами маленькую звездочку из созвездия Большой Медведицы. Нашла ее на ручке ковша. Молитвенно сложила руки. Спасибо, что вернули мне Ирис. Спасибо. Я как будто снова дома. А еще постарайтесь вернуть мне Зоэ. Я не хочу войны, вы же знаете, жалкий из меня вояка… Помогите поговорить с ней. Сегодня я даю вам слово: если вы вернете мне любовь моей младшей дочки, обещаю, слышите, обещаю вам отказаться от Филиппа.

Звезды? Вы меня слышите?

Знаю, что слышите. Вы не всегда отвечаете сразу, но всегда берете мои слова на заметку.

Она обратила взор к маленькой звездочке. И забросила свою беду на нее, высоко-высоко, за миллионы километров. Нужно уметь отрешиться от проблемы, на расстоянии все становится яснее. Сразу видно, что за ней кроется. У себя под носом ничего не видишь. Не видишь красоты, не видишь счастья, которые на самом деле никуда не деваются, они рядом… За упорным молчанием Зоэ — любовь девочки к матери, к ней, к Жозефине. Она уверена в этом. Она просто перестала замечать эту любовь. И Зоэ тоже. Красота и счастье обязательно вернутся…

Надо только ждать и терпеть…

Он стал бездельником. Болтался по барам гостиниц с каталогами и журналами по искусству. Он любил бары в дорогих отелях. Наслаждался приглушенным освещением, уютной атмосферой, негромкой джазовой музыкой, звуками иностранной речи, скользящей походкой официантов. Он мог вообразить себя в Париже, в Нью-Йорке, в Токио, в Сингапуре, в Шанхае. Он был нигде и везде. Это его устраивало. Он выздоравливал от любви. Не самое мужественное занятие, думал он.

Напускал на себя суровый вид делового человека, занятого серьезным делом. А на самом деле читал Одена, Шекспира, Пушкина, Сашу Гитри. Все, чего никогда не читал в прежней жизни. Хотел разобраться в природе чувств. Вершить великие дела он предоставил другим. Тем, на кого походил когда-то. Когда был серьезен и озабочен, вечно куда-то спешил, расчесывал волосы на косой пробор, застегивал рубашку на все пуговицы, носил отглаженный галстук и держал в кармане два мобильника. Когда состоял из одних цифр и не ведал сомнений.

Теперь он сомневался во всем. Двигался вперед на ощупь. А ведь так намного интересней! Уверенность застит глаза. Сейчас он читал «Евгения Онегина» Пушкина. Историю молодого бездельника, сбежавшего в деревню, уставшего от жизни, погруженного в сплин. Евгений ему безмерно нравился.

По утрам он заходил в свой офис на Риджент-стрит и просматривал текущие дела. Звонил в Париж. Звонил тому, кто занял его место. Раньше все шло гладко, но теперь он улавливал в голосе преемника неприкрытый призыв вернуться. Ему надоела моя праздность. Надоело, что я получаю дивиденды, не проливая ни капли пота. Потом звонил Магде, своей бывшей секретарше, которая теперь работала на Жабу. Так за глаза называли нового начальника — Жабой. Магда говорила очень тихо, боясь, как бы Жаба не услышал, рассказывала последние сплетни. Жаба оказался сексуальным маньяком.

— Я его на днях чуть в окно не вышвырнула с его шаловливыми ручонками, — хихикала она.

Жаба засиживался в конторе до одиннадцати вечера, был невероятно уродлив, самодоволен, коварен и гнусен.

— Зато у него деловая хватка! С тех пор, как он начальник, клиентов стало вдвое больше, — говорил Филипп.

— Да, но поверьте, он себя еще не показал! Во всяком случае, будьте осторожны, он вас ненавидит! Всякий раз после разговора с вами просто лопается от ярости!

Филипп прибавил зарплату двум своим адвокатам, чтобы чувствовать себя в безопасности. С такими акулами надо держать ухо востро. Жаба был настоящей акулой — и блестящим адвокатом.

Филипп часто обедал с клиентами — теми, кого считал обеспеченными, образованными и интеллигентными. Проводил разведку, чтобы не терять времени даром. Начинал переговоры, а потом переадресовывал клиентов в Париж, к Жабе. А после обеда выбирал бар в дорогом отеле, хорошую книгу — и читал. К половине шестого заезжал за Александром в лицей, и они возвращались домой, беседуя по дороге. Иногда заходили в галерею или в музей. Или шли в кино. Это зависело от количества домашних заданий Александра.

Случалось, в баре к нему подсаживалась девушка. Профессионалка, из тех, что под видом туристки соблазняют одиноких бизнесменов. Он смотрел, как она подходит, виляя бедрами. Как делает вид, что читает журнал. Он не реагировал, уткнувшись в книгу. В конце концов она отступалась. Изредка какая-нибудь более предприимчивая девица пыталась завязать разговор. Он тогда отвечал одной и той же фразой:

— Простите, мадемуазель, я жду свою жену.

Когда он последний раз был в Париже, Беранжер, подруга Ирис, позвонила ему и пригласила выпить по стаканчику. Под тем предлогом, что ей нужно разузнать поподробнее об английских школах — для старшего сына. Сначала строила из себя озабоченную мамашу, потом придвинулась ближе. Выставляла вперед грудь в глубоком вырезе блузки, приподнимала волосы, податливо опускала голову, зазывно улыбалась…

— Беранжер, только не говори мне, что ты надеешься… как бы это сказать… на нашу близость?

— А почему нет? Мы давно друг друга знаем, к Ирис, думаю, ты ничего больше не испытываешь после того, что она сделала, а я смертельно скучаю с мужем…

— Но, Беранжер, Ирис — твоя лучшая подруга!

— Была, Филипп, была! Я с ней больше не общаюсь. Сожгла все мосты. Мне никогда не нравилось, как она вела себя с тобой! Отвратительно!

Он улыбнулся краем губ:

— Извини. Если хочешь, мы останемся…

Он не мог найти нужного слова.

— Останемся, как есть.

Спросил счет, оплатил и ушел.

Ему больше не хотелось терять время. Он решил меньше работать, чтобы на досуге размышлять, учиться. Нечего тратить это время на Беранжер и ей подобных. Он дал отставку своей консультантке по живописи. Как-то раз они были в галерее, владелец показывал им картины молодого многообещающего художника, а Филипп вдруг заметил гвоздь. Гвоздь в белой стене, ожидающий, когда на него повесят картину. Он сказал ей, что этот гвоздь выглядит смешно. Она ответила неодобрительно: «Не судите превратно, Филипп, с этого гвоздя начинается произведение искусства. Этот гвоздь сам по себе — часть прекрасного, этот гвоздь…» — «Этот гвоздь — всего лишь жалкий скучный гвоздь, на который повесят картину», — перебил он ее. «О нет, Филипп! Не могу согласиться с вами! Этот гвоздь есть, он существует, он взывает к вам…» Он выдержал паузу и сказал: «Дорогая Элизабет, впредь я обойдусь без ваших услуг. Я готов пасть ниц перед Дэмиеном Херстом [66], Дэвидом Хаммонсом [67], Раймондом Петтибоном [68], танцовщицей Майка Келли [69]или автопортретами Сары Лукас [70], но не перед гвоздем!»

Он создавал вокруг себя пустоту. Сбрасывал балласт. Может, поэтому Жозефина и не выдержала. Я для нее был слишком тяжел, перегружен. В этом она меня опередила, научилась отбрасывать все лишнее. И я научусь. Мне спешить некуда.

Ему не хватало Зоэ. Воскресных дней с Зоэ. Долгих пререканий между Зоэ и Александром, за которыми он следил краем глаза. Александр ни словом не упоминал кузину, но его грустный взгляд в пятницу вечером ясно говорил, что он соскучился. Она вернется. Он был в этом уверен. Они поторопились с тем поцелуем в рождественский вечер. Слишком многое еще не решено. К тому же есть Ирис… Он вспомнил последний вечер в Париже. Ирис вышла из клиники. Они «ужинали дома». Мы можем поужинать вместе, втроем? Как-то нелепо идти в ресторан! Она готовила сама. Получилось не ахти, но она очень старалась.

Он отложил книгу. Взял другую. Пьесы Саши Гитри. Закрыл глаза и решил погадать, какая фраза выпадет. Сосредоточился, открыл книгу, глаза его остановились на словах: «Можно смутить того, кто любит вас, но не того, кто желает вас».

Меня не смутить. Я подожду, но не отступлюсь.

Единственной женщиной, чье присутствие он выносил, была Дотти. Они встретились случайно, на приеме в «Нью-Тейт гэлэри» [71].

— Что вы здесь делаете? — спросил он, заметив ее.

Он опять забыл, как ее зовут.

— Я Дотти. Вы меня помните? Вы подарили мне часы, очень красивые часы, кстати, я их постоянно ношу.

Она задрала рукав, продемонстрировав ему часы «Cartier».

— Они стоят целое состояние, да? Я все время боюсь их потерять. Глаз с них не свожу.

— И правильно: это же часы, они для этого и сделаны!

Она расхохоталась, широко раскрыв рот с тремя полуразвалившимися пломбами.

— Что вы тут делаете, Дотти? — спросил он с легким оттенком превосходства, словно здесь ей не место.

И сразу пожалел о своем нахальстве, закусил губу.

Она обиженно ответила:

— А что? Я не имею права интересоваться искусством? Во мне нет того ума, того шика и…

— Туше, — признал Филипп. — Я идиот, самодовольный дурак и…

— Сноб. Козел. Задавака. Зануда.

— Хватит меня бить! Я покраснею.

— Все ясно. Жалкая бухгалтерша вроде меня просто НЕ МОЖЕТ интересоваться искусством. Девочка на одну ночь — трахнул и пошел.

У него был такой расстроенный вид, что она снова рассмеялась.

— А вообще-то вы правы. Меня сюда подружка притащила, а по-моему, все это бред и сплошные понты… Мне так скучно, вы себе не представляете! Ничего не понимаю в современном искусстве. Остановилась в своем развитии на Тёрнере. Может, лучше пивка выпьем?

Он повел ее ужинать в небольшой ресторанчик.

— Ишь ты, как меня повысили! Удостоилась ресторана и белой скатерти…

— Это только на один вечер. Потому что я хочу есть.

— Ах да, мсье, кажется, говорил, что он женат и не хочет обременять себя обязательствами.

— И с тех пор ничего не изменилось.

Она опустила глаза. Погрузилась в чтение меню.

— Итак… Чего у вас новенького после того неудачного дня рождения? — спросил Филипп, стараясь, чтобы в его голосе не прозвучала ирония.

— Одна встреча, один разрыв…

— О!

— Разрыв по эсэмэске. А у вас?

— Примерно то же самое. Одна встреча и один разрыв. Только без эсэмэски. И без объяснений. Молча. Ничем не лучше.

Она не спросила, имеет ли отношение пресловутая жена к истории его неудачной любви. Филипп был благодарен ей за это.

И вновь очутился у нее. Сам не понимая, как это случилось.

Она открыла бутылку «Шардонне». Коричневый плюшевый мишка с одним стеклянным глазом был на прежнем месте, равно как и подушечки с вышитыми надписями про любовь, и Робби Уильямс с высунутым языком на постере.

Они провели ночь вместе. Он был не на высоте. Она воздержалась от комментариев.

Наутро Филипп проснулся рано. Он не хотел ее будить, но она приоткрыла один глаз и положила руку ему на спину.

— Ты сразу побежишь или успеешь выпить кофейку?

— Побегу, наверное…

Она оперлась на локоть и посмотрела на него, как смотрят на чайку, вляпавшуюся в мазут.

— Ты влюблен, да? Точно влюблен. Ты на самом деле был не со мной этой ночью.

— Мне очень жаль.

— Нет! Это мне тебя жаль. Так что…

Она взяла подушечку и прижала к груди.

— Какая она?

— Ты правда хочешь, чтобы я рассказал?

— Ты не обязан, но так будет лучше. Раз нам не суждена бурная страсть, станем друзьями! Ну так какая она?

— Она с каждым днем все красивее…

— Это важно?

— Нет… С ней я начинаю по-другому смотреть на жизнь и становлюсь счастливым. Она живет среди книг и обожает прыгать по лужам…

— Сколько ей лет? Двенадцать с половиной?

— Ей двенадцать с половиной, и все вокруг на ней ездят. Бывший муж, сестра, дочери. Никто не обращается с ней так, как она заслуживает, а я хочу ее защитить, рассмешить, хочу, чтобы она взлетела от счастья…

— Ты втюрился по уши…

— А толку чуть… Ты сваришь мне кофе?

Дотти встала и принялась готовить кофе.

— Она живет в Лондоне?

— Нет. В Париже.

— И что вам мешает предаться вашей прекрасной любви?

Он встал и схватил рубашку.

— Все, довольно откровений. И спасибо за эту ночь. Я, прямо скажем, был жалок.

— Ничего, с каждым может случиться! Не стоит драматизировать…

Она пила кофе, после каждого глотка добавляя по кусочку сахара. Он поморщился.

— А мне так нравится! — сказала она, заметив его кислую физиономию. — Я могу съесть плитку шоколада и не прибавить ни грамма.

— Знаешь что? Давай еще встретимся. Ты не против?

— Даже если ты отнюдь не Тарзан и не король страсти?

— Это тебе решать!

Она задумалась, поставила чашку.

— Ладно, — сказала она. — Но при одном условии… Ты расскажешь мне про современную живопись, будешь водить меня в театр, в кино — в общем, будешь меня образовывать. Раз она в Париже, это ничему не помешает.

— У меня есть сын, Александр. Он для меня на первом месте.

— А нынче вечером вы с ним куда-нибудь идете?

— Нет.

— It’s a deal? [72]

— It’s a deal.

Они по-приятельски пожали друг другу руки.

Он звонил ей. Водил ее в оперу. Рассказывал о современном искусстве. Она слушала его чинно, как школьница. Записывала имена и даты. Была неизменно серьезна. Иногда он заходил к ней и засыпал в ее объятиях. Иногда, покоренный ее искренностью, наивностью и простотой, он целовал ее, и они валились в огромную кровать, занимающую почти всю комнату.

Он старался не делать ее несчастной. Очень старался. Зорко следил, не дрожат ли ее губы от сдержанного рыдания, не хмурит ли она брови, скрывая обиду. С ней он учился чувствам. Она не умела лгать и притворяться. Он говорил ей: дурочка ты! У тебя же все на лице написано, научись скрывать свои чувства!

Она пожимала плечами.

Он спрашивал себя, сколько это может продолжаться.

Она перестала искать мужчин по Интернету.

Он сказал, что не стоит прекращать поиски из-за него. Он — не тот, кто ей нужен. Кто возьмет ее под крыло. Она вздыхала: знаю, знаю. И представляла, какое горе ее ждет. Потому что все всегда кончается горем, ей ли не знать.

В конце концов он спросил, сколько ей лет. Двадцать девять.

— Видишь! Я уже не ребенок!

Как бы подразумевая: «Я умею постоять за себя и нахожу свою выгоду в наших странных отношениях».

Он был ей за это бесконечно благодарен.


В ожидании ответа от Вивьен Вествуд — кого берут на стажировку — отношения Агаты и Гортензии накалились. Они почти не разговаривали. Избегали друг друга на кухне и в гостиной. Прятали записи и рисунки. Агата вставала рано, ходила на занятия, больше никуда не убегала по вечерам. Она взялась за ум, в квартире воцарилась непривычная тишина. Гортензия была этому весьма рада. Теперь она могла работать дома без берушей: большой прогресс!

Однажды вечером Агата принесла ужин из китайского ресторана и предложила Гортензии разделить с ней трапезу. Гортензия засомневалась.

— Сначала ты попробуешь все блюда… — объявила она.

Агата залилась детским смехом и повалилась на диван, держась за живот.

— Ты и правда думаешь, что я тебя отравлю?

— С тебя станется! — буркнула Гортензия: она понимала, что выглядит несколько комично, но есть все равно не решалась.

— Ладно. Раз тебе так легче, я буду пробовать и передавать тебе тарелку. Раз ты мне не доверяешь…

— Совершенно не доверяю, если хочешь знать.

Они поужинали, сидя на ворсистом ковре. Агата ничего не опрокинула. Пила в меру. Собрала посуду. Сложила в раковину. Вернулась, села на ковер.

— Я так же психую, как ты, знаешь…

— Я не психую, — ответила Гортензия. — Я совершенно спокойна. Я выиграю. Надеюсь, ты сумеешь проиграть достойно!

— Завтра будет вечеринка в «Cuckoo Club». Там будет вся французская школа, ну ты знаешь, Эсмод…

Существуют ведь не только колледж Святого Мартина или «Парсонс-скул» в Нью-Йорке, есть еще парижская школа «Эсмод». Гортензия не стала поступать в эту школу только потому, что хотела уехать из Парижа, от матери. Ванина Весперини, Фифи Шашниль, Франк Сорбье, Катрин Маландрино — все вышли из этой школы. Хотя еще пять лет назад все говорили только о Лондоне, Париж постепенно вернул себе титул столицы моды. С французской спецификой — упором на мастерство модельера. В «Эсмоде» изучали различные техники рисунка по ткани, крой, построение выкройки. Нужные навыки, которым Гортензия очень хотела научиться. Она задумалась.

— Там будут твои дружки?

Агата скорчила гримасу, означающую: «А куда деваться…»

— Сама понимаешь, эти парни не подарок! Просто свиньи…

— Между прочим, они бывают очень даже милыми.

— Милыми?

Гортензия расхохоталась.

— Они мне иногда помогают, подбадривают, даже окрыляют…

— Выходит, это свиньи с крыльями! Они не валяются в грязи, они хотят летать, как гуси! А гусь свинье не товарищ!

В конце концов она согласилась пойти на вечеринку с Агатой.

Взяли такси. Агата назвала адрес, мало похожий на адрес клуба.

— Ничего, если мы сначала заедем к ним?

— К ним! — взвизгнула Гортензия. — Лично я туда не поднимусь.

— Ну пожалуйста, — взмолилась Агата. — С тобой мне будет не так страшно. У меня реально душа в пятки уходит, когда я с ними одна…

Вид у нее был и правда напуганный.

Гортензия, проклиная все на свете, поднялась с ней.

Они сидели в гостиной. Интерьер был образцом дурного вкуса: кругом мрамор, золото, канделябры, занавеси с золочеными шнурами, аляповатые стулья, пузатые кресла. Пять мужиков в черном. Восседают на своих жирных свинских задницах. Ей не понравилось, когда они разом встали и подошли к ней. Еще больше не понравилось, когда Агата свалила якобы в туалет.

— Ну что? Уже не выдрючиваешься? Мне кажется, Карлос, или девчонка обделалась? — спросил низкорослый крепыш.

Она не ответила, ожидая, когда Агата выйдет из туалета.

— Скажи-ка, детка, ты знаешь, зачем тебя сюда позвали?

Она попала в ловушку. Как последняя идиотка. Приглашение на вечеринку в «Cuckoo» — такой же бред, как хороший вкус у мафиози!

— Понятия не имею. Но вы мне наверняка объясните…

— Хотели одно дельце с тобой обсудить… А потом гуляй себе.

Они хотят сделать тебя проституткой. Чтобы ты торговала собой для этих грязных свиней, которые мечтают дружить с гусями. Которые жиреют, пока девчонки на них пашут. Вот откуда Агатины денежки, джинсы за триста евро, курточки от «Dolce & Gabbana».

— Я, кажется, догадываюсь, что вы имеете в виду, и могу сразу сказать: обломитесь.

— А по-моему, ты вообще ни о чем не догадываешься, — сказал тот, кто, по-видимому, был главарем — потому что росту в нем было как минимум метр семьдесят пять, и остальные ему в пупок дышали.

— Отчего же? Я не вчера на свет родилась…

Многие студентки приторговывали собой, чтобы оплатить занятия или съездить покататься на лыжах в Альпы. Существовали даже специальные агентства, через которые их можно было снять на уикенд. Они улетали в восточные страны, чтобы провести ночь с пашой, и возвращались с полными карманами.

— Мы хотим попросить тебя об особой услуге… И в твоих интересах нам ее оказать. Потому что иначе мы рассердимся. Очень рассердимся. Видишь там дверь ванной…

Гортензия запретила себе смотреть, куда он показывал, и стала разглядывать того, кто в глазах окружающих карликов, наверное, считался великаном. Весь волосатый, подбородок отливает синевой, отметила она, взглядом пытаясь оттолкнуть его подальше, а на радужке маленькое желтое пятнышко, словно капля майонеза.

— За этой дверью ванной ты рискуешь получить взбучку. И ручаюсь, это будет грязно и неприятно.

— Неужели? — отозвалась Гортензия, пытаясь говорить свысока, но чувствуя, как внутри белой ватой расползается страх и подкашиваются ноги.

— Вот что ты сделаешь… Ты подобру-поздорову выйдешь из конкурса и оставишь Агате место у Вивьен Вествуд.

— Никогда! — выпалила Гортензия; теперь она понимала, откуда взялся китайский ужин, приступ чистоплотности у соседки и рабочая обстановка, воцарившаяся в доме.

— Подумай хорошенько. Так горько думать о том, что ждет тебя за дверью ванной…

— Я уже все решила. Нет.

Агата не появлялась. «Дрянь, — подумала Гортензия. — А я-то думала, она решила исправиться! Права я была, нельзя доверять добрым чувствам».

Только не раскиснуть перед этими отморозками! Все из себя в черном и ботинки с узкими носами. Как из одного инкубатора.

— Даю две минуты на размышление. Дурой будешь, если дашь себя изуродовать!

Гортензия соображала быстро. Дурой я буду, если предоставлю вам бесплатный пропуск в этот мир. Вы используете эту мымру Агату и тихой сапой вползете в храм моды. На меня не рассчитывайте, парни. На меня не рассчитывайте.

Прошло пять минут. Гортензия изучала обстановку — внимательно, словно турист в Версале: позолоченные ручки и пузатые ящики шкафов, серебряный сервиз — кто ж поверит, что они пьют чай? — настенные часы с мерно качающимся маятником, зеркала с огранкой, натертый паркет. Да, она попала.

— Время вышло, — уточнила Гортензия, взглянув на часы. — Я вынуждена вас покинуть. Очень приятно было с вами познакомиться, надеюсь, мы больше не увидимся.

Она развернулась и направилась к двери.

Один из бандитов вскочил и преградил ей путь, оттесняя на прежнюю позицию. Второй выбрал компакт-диск, увертюру к «Сороке-воровке» Россини, и поставил на максимальную громкость. Ясно, будут бить. Я не закричу. Не доставлю им такого удовольствия. Прикончат-то ее вряд ли. Хороши они будут с трупом на руках!

— Ты ею займешься, Карлос, — приказал самый высокий.

— ОК, — ответил тот.

Он втолкнул ее в ванную, швырнул на пол. И вышел. Она встала, скрестила руки на груди, постояла. Он оставил меня здесь, чтобы я подумала. Но все решено. Не буду я тут киснуть.

Она вышла из ванной в гостиную, встала перед ними и спросила:

— Что, кишка тонка?

Высокий, мнивший себя главарем, побагровел. Ринулся на нее, втащил в ванную и швырнул на кафельный пол с криком «шлюха долбаная!». Дверь захлопнулась. Я его задела, подумала Гортензия. Один — ноль в мою пользу. Все равно будет больно, но по крайней мере я их предупредила. Меня так просто не возьмешь.

Она отряхнула блейзер, поправила юбку. Держаться прямо и достойно. Это все, что ей осталось. Белая вата внутри никуда не делась, к тому же ее начинало тошнить.

Главное — не поддаться страху. Отстраниться от него. Сосредоточиться на мелочах, на чем-то конкретном и практичном. Никаких абстракций, они сводят с ума и туманят мозги. Никаких пошлостей вроде «это несправедливо, это нехорошо, я буду жаловаться куда следует»… Это бы значило встать перед ними на колени.

Она услышала шаги пресловутого Карлоса. Ему, конечно, надо было шуметь и орать, чтобы предупредить о своем появлении. Он был здесь. В ванной. Вокруг все белое. Ни единой детали, за которую мог бы зацепиться взгляд, которая могла бы дать силы сопротивляться. Это был человек-куб. Метр пятьдесят пять на метр пятьдесят пять. Жирный плешивый куб. Настоящий гном. Не хватает только шерсти на носу, звериной пасти и остроконечных ушей. Хотя, если присмотреться, волосы на носу можно было увидеть. Даже сосчитать.

Его широченная фигура заслонила свет лампы под плафоном матового стекла. Его тень была всюду. В нем было столько злобы, что у нее все вылетело из головы. Его глаза сверкали такой яростью, что она не могла в них смотреть. Если она хочет сохранить хоть каплю хладнокровия, лучше смотреть на занавесь ванной. Белую-белую, как тот ватный страх, который душил Гортензию. И стены тоже белые. Зеркало, маленькое окошко, полка над раковиной. Белая раковина. Белая ванна. И коврик возле ванны тоже белый.

Он поднял руку, расстегнул ремень и потребовал спустить штаны.

— Размечтался! — бросила Гортензия, сжав зубы, из последних сил борясь с белым душным ужасом.

— Снимай, говорю, или возьму бритву…

Она сразу поняла: даже если она разденется, за бритву он возьмется все равно. Уступишь раз, и тебя уничтожат.

— Размечтался, — повторила она, пытаясь найти в этой белой ванной хоть одно цветное пятно.

Он положил ремень на край ванны, открыл шкафчик и достал бритву. Опасную бритву с черной рукояткой и длинным лезвием. Бритву мафиозо, как у Марлона Брандо в «Крестном отце». Она ухватилась за эту сцену, прокрутила ее в голове. У него белый подбородок, он проводит по нему бритвой и делает гримасу, жестокую и безвольную. Нет, не получается зацепиться за Марлона Брандо. Какой-то он ненадежный.

— Ой как страшно, — сказала она, заметив свернутое желтое полотенце в корзине для грязного белья.

«Меж зеленым и красным все желтое медленно меркнет». Аполлинер [73]. Мать читала им эти стихи, когда они были маленькие. Мать рассказывала им о значении каждого цвета. Голубой, зеленый, желтый, красный, черный, фиолетовый… Она недавно воспользовалась этими знаниями, когда писала работу на тему «Гармония и цвет». Получила высшую оценку. «Отличное знание истории культуры, интересные реминисценции, глубокие выводы», — сказал преподаватель. Она мысленно поблагодарила мать, двенадцатый век, Аполлинера, а заодно раскаялась в том, что так часто смеялась над всем этим в детстве.

Страх отступил на добрых десять сантиметров. Надо найти еще одну цветную деталь, и она спасена.

— Агата, иди-ка сюда! — проорал куб.

Вошла Агата — плечи сгорблены, глаза опущены. Мокрая от страха, как мышь. Гортензия попыталась поймать ее взгляд, но он ускользал, как угорь.

— Покажи свой палец на ноге! — пролаял куб.

Агата привалилась к белой стенке ванной, расстегнула туфлю и показала культю на месте мизинца. Маленькую сморщенную фитюльку — палец был отрублен почти под корень. Выглядело отвратительно: кусочек мяса, фиолетового с красным. Ногтя нет, зато есть красный цвет! Нечистый, с прожилками, но красный!

— Свободна! Вали отсюда!

Агата вышла так же, как пришла: тихонько, по стенке.

Гортензия слышала, как она всхлипывает по ту сторону двери.

— Поняла, как мы девок обламываем?

— Я не девка. Я Гортензия Кортес. И я вас в гробу видала!

— Ты поняла, или объяснить на пальцах?

— Валяйте. Я вас сдам. Схожу в полицию. Вы сами не представляете, в какое дерьмо влипли.

— Я тоже знаю нужных людей, детка. Они, может, не ангелы, зато сидят высоко.

Он положил бритву, взял ремень.

Последовал первый удар. Прямо в лицо. Она даже не успела заметить, как взлетел ремень. И не шелохнулась. Нельзя показывать им, что ей больно или страшно. Второй удар — она сжала зубы, не закричала, не отшатнулась. Тело от шеи до живота наполнилось дергающей болью, будто от уколов или электрических разрядов.

— Давайте, давайте… Мне плевать, как я решила, так и будет. Только время тратите.

Новый удар — по груди. Потом опять по лицу. Он бил изо всех сил. Она смотрела, как он отступает, замахивается. С серьезным, старательным видом. Он был смешон.

— Я предупредила своего парня, — задыхаясь, выговорила Гортензия, — если не вернусь до полуночи, он вызовет полицию. Я назвала ваше имя, имя Агаты и название клуба. Они вас найдут.

Она больше не чувствовала ударов. Думала только о том, чтобы выговорить следующее слово. Слова давали ей возможность отстраниться, взглянуть на все со стороны.

— Вы его знаете, — выплюнула она между двумя ударами. — Тот высокий брюнет, который все время ко мне заходит. Его мать работает в спецслужбах. Можете проверить. Она в личной охране королевы. Там слабаков не держат… С ними лучше не ссориться.

Он, должно быть, слушал, потому что удары стали слабее и не такие точные. Он как будто колебался. Она изо всех сил старалась не заорать, ведь если она заорет, он решит, что близок к цели, и совсем слетит с катушек. Ей казалось, что кожа слезает с нее клочьями, что отовсюду струится кровь, что зубы вот-вот выпадут. Она слышала, как удары отдаются в челюсти, в скулах, в шее. Из глаз ее текли слезы, но он их не видел. Было полутемно, к тому же он заслонял лампу своей звериной тушей, звериными ручищами, звериной башкой.

Она уже не ощущала ничего, кроме головокружения, и только слова, которые она старалась произнести как можно яснее, четче, решительнее, не давали ей потерять сознание и упасть. Пока она стоит, она может спорить. На равных. К тому же она на две головы выше этого гнома. Как же, наверное, он бесится от того, что для удара приходится вставать на цыпочки!

— Может, вы мне не верите? Если бы я не была так уверена в себе, то давно бы валялась у вас в ногах…

Она видела, как его брюхо поднимается и опадает при каждом вздохе. Он выставил ногу вперед, словно хотел удержать равновесие. Восстановить силы. Здоровье у него не ахти, успела она подумать, пока он отдыхал. Это ее рассмешило: она представила, как он падает с инфарктом после слишком сильного удара.

— Жалкое зрелище, старина! Вам бы спортом заняться, а то вы не в лучшей форме.

И плюнула ему в лицо.

Обрушившийся удар рассек ей верхнюю губу. Она икнула от неожиданности, из глаз неудержимо брызнули слезы. Ремень просвистел снова — карлик обезумел от ярости.

— Его зовут Уэстон. Пол Уэстон. Можете проверить. А его мать — Харриет Уэстон, телохранительница королевы. Ее последнего любовника отправили в Австралию, а собирались вообще в бетон закатать.

Ее голос прерывался от крови и слез, но она не сдавалась:

— А их главный… Их главного зовут Захария Горджак. У него есть дочь, Николь, она инвалид, поэтому он сильно не любит таких ребят, как вы. Потому что ее искалечил один из таких ребят. И с тех пор он таких ребят на дух не переносит. Давит их как клопов. И балдеет от этого звука. Клопы так противно хрустят, когда их давят. Не слышали? Скоро услышите…

Это была правда. Ширли рассказывала им, какой крутой парень этот Захария, как он уничтожает тех, кто пытается его запугать или обмануть. Хладнокровно разит их направо и налево. Еще она рассказала им с Гэри, как один негодяй, пытаясь отомстить, переехал на машине его дочь. Теперь она прикована к инвалидному креслу. А Захария стал еще безжалостнее, еще яростнее и упорнее охотиться на бандитов.

Куб дрогнул. Удары стали менее точными. Переносимыми.

— А Диана, это имя вам знакомо? Туннель под мостом Альма? Вас ждет та же участь. Потому что я знаю ваши имена. Я дала их своему приятелю, на всякий случай… Вы уже давно у меня на крючке. Я девушка покладистая, но не дура. Бывают такие, знаете ли. Упрямые и совсем не дуры. Так что вы ошиблись номером. Не на такую напали! А через Агату вас всегда можно найти… В клубах же ведется видеосъемка, вот вас и сняли рядом с ней. Это мой приятель сказал. И еще сказал, чтобы я вас остерегалась. Он был прав. На все сто! А сейчас он уже волнуется, где я, почему не звоню… Я вам не завидую…

Она уже не могла остановиться, говорила, говорила… Это помогало держаться на ногах. Она не сводила глаз с желтого полотенца, цеплялась за него, стирая окружающую белизну. Ей больше не было страшно. В боли одно хорошо: в какой-то момент ее перестаешь чувствовать. Только эхо, слабое эхо, которое растворяется в общей массе. Эта масса боли вздымается темной волной с каждым ударом, но ты ее больше не чувствуешь.

Она рассмеялась и снова плюнула ему в лицо.

Он положил ремень и вышел.

Она огляделась. Один глаз заплыл так, что она ничего не видела, не могла моргнуть без боли, зато другой был в рабочем состоянии. Ей казалось, что она в коробке. В белой и влажной коробке. Она все еще стояла — вдруг он вернется. Потрогала лицо, покрытое смесью крови, пота и слез. Лизнула эту густую, вязкую массу. Сглотнула соленый комок в горле. Они, наверное, совещаются в соседней комнате. Куб им повторяет все, что она наговорила. Секретные службы Ее Величества? Имя Захарии Горджака им наверняка знакомо.

Плевать, что она изуродована. Пусть бы и палец на ноге отрезали, не беда. А интересно, он не отрастает? Она где-то читала, что печень отрастает, значит, и палец тоже может.

Она подошла к раковине. Открыла краны. Огляделась. Если они вернутся, это может подать им свежую мысль. Например, сунуть ее головой в воду. Не факт, что она выдержит, если начнет задыхаться. Огляделась еще раз. Увидела задвижку на двери. Заперлась. Склонилась над раковиной, ополоснула лицо ледяной водой. Было так больно, что она едва не завопила.

Потом вгляделась в окно над ванной. Белое слуховое окошко. Она тихо открыла его. Окно выходило на террасу. Эти свиньи жили в хорошем районе, где на террасах растут цветы.

Она дотянулась до окна, просунула ногу, потом вторую, протиснулась наружу, аккуратно спрыгнула на землю, пробралась в темноте на соседнюю террасу, потом на следующую, еще на одну, — и наконец оказалась на улице.

Обернулась, запомнила адрес.

Подняла руку, подзывая такси. Лицо она закрывала, чтобы таксист не испугался. Не рожа, а картина Пикассо периода кубизма.

Она назвала шоферу адрес Гэри, морщась от боли: верхняя губа была серьезно повреждена. Прямо посередине зияла прореха шириной в палец.

— О господи! — простонала она. — А если я так и останусь с заячьей губой?

Рухнула на сиденье и разрыдалась.

Часть третья

Поль Мерсон целыми днями занимался на барабанах. У Поля Мерсона была своя группа, и по субботам Поль Мерсон играл на вечеринках.

Мать Поля Мерсона своей округлой фигурой и плавными колыханиями бедер сводила мужчин с ума. Она работала в пиар-отделе компании по производству спиртных напитков. Мсье Мерсон не был ревностным поборником супружеской верности, мадам Мерсон могла колыхаться сколько душе угодно и тешить колыханиями — сперва вертикальными, а потом и горизонтальными — своих деловых партнеров. Она извлекала из этого массу преимуществ, как презренным металлом, так и более тонкими изъявлениями благодарности, позволявшими ей удерживаться на столь вожделенном для многих коллег посту.

Поль Мерсон быстро смекнул, как можно употребить колыхания матери себе на пользу. Когда очередной клиент заходил за ней вечером и начинал пристраиваться поближе, Поль Мерсон тут же брал его в оборот и невинно интересовался, не знает ли мсье, где в ближайшее время устраивают небольшой праздник? Его группа создала бы на нем настроение за умеренное вознаграждение. Мы хорошие, даже очень хорошие, можем играть на заказ любую музыку, от ретрухи до самого свежака, запросы у нас скромные, большого праздника не потянем, а всякие там танцульки и детские утренники — самое то. Можем сыграть на разогреве, можем в конце. Школьнику живется непросто, вздыхал он, мы не в том возрасте, чтобы найти работу, но ведь так хочется обновить аппаратуру или просто пивка попить… У вас такие связи, вы наверняка в курсе, где какие презентации и прочее… Клиент, жадно следящий глазами за колыханиями мадам Мерсон, рассеянно говорил: «Ну да, конечно» — и вынужден был выполнять обещание.

Иначе колыхания прекращались.

Вот так Поль Мерсон с «Бродягами» стал играть на презентациях тракторов, чипсов и колбас. Воодушевленный своими успехами в качестве импресарио, Поль Мерсон превратился в смелого, наглого, деловитого парня, который открывал для себя мир и намеревался взять от него все что можно. Однажды вечером, когда у Жозефины было заседание рабочей группы и она собиралась вернуться поздно, он позвонил в дверь ее квартиры.

— Зоэ, не хочешь спуститься в подвал? Там Домитиль и Гаэтан. Их родаки свалили. В Оперу. Платье до полу и все такое. Раньше ночи, короче, не явятся… Флер и Себ не могут: какие-то семейные визиты.

— У меня уроков много…

— Кончай ботанку из себя корчить! Проблем хочешь?

Он угадал: в коллеже на Зоэ начали коситься. У нее уже дважды стащили пенал, ее толкали на лестнице, и никто не хотел возвращаться с ней вместе из школы.

— Ладно. Приду.

— Круто. Ждем.

Он повернулся на каблуках и пошел вразвалочку: походку он явно отрабатывал перед зеркалом. Вдруг остановился, двинулся назад, спросил, заложив большие пальцы в карманы джинсов и поигрывая бедрами:

— У тебя пивка в холодильнике не завалялось?

— Нет. А что?

— Да ничего… Захвати лед.

Зоэ стало не по себе. Гаэтан ей нравился, но Поль Мерсон ее подавлял, а с Домитиль Лефлок-Пиньель она чувствовала себя неуютно, сама не зная почему. Эта девица словно двоилась, и непонятно было, чего от нее ждать. С одной стороны, аккуратная, правильная, в плиссированной юбочке, с белым воротничком, а с другой — в глазах нет-нет да и мелькнет грязный огонек. Мальчишки, говоря о ней, хихикали, а когда Зоэ спрашивала почему, начинали хихикать еще громче и к тому же облизываться.

Она спустилась около половины десятого. Села в полумраке подвала, где горела одна-единственная свеча, и сразу предупредила:

— Я ненадолго…

— Лед принесла? — спросил Поль Мерсон.

— Все, что нашла… — ответила она, открыв пластиковый контейнер. — Коробку бы еще не забыть…

— Гляди, какая хозяюшка, — усмехнулась Домитиль, посасывая палец.

Поль Мерсон достал бутылку виски, четыре стаканчика из-под горчицы и налил каждому по полстакана.

— Увы, минералки у меня нету, — сказал он, вновь закрывая бутылку и пряча ее за толстую трубу, обмотанную черной изолентой.

Зоэ взяла стаканчик и с опаской поглядела на пахучую жидкость. Однажды вечером мать откупорила бутылку шампанского, чтобы отпраздновать успех книги, она попробовала — и помчалась в ванную отплевываться.

— Ты еще скажи, что никогда в жизни не пила! — фыркнул Поль Мерсон.

— Оставь ее в покое, — возмутился Гаэтан, — трезвость не порок.

— Но это так прекрасно, — сказала Домитиль, вытягивая ножки на бетонном полу. — Не представляю своей жизни без алкоголя!

«Ну и кривляка! — подумала Зоэ. — Строит из себя роковую женщину, а сама младше меня на год».

— Эй! А вы знаете, зачем нужна половина собаки? — спросил Гаэтан.

Они ждали ответа, посасывая льдинки. Зоэ нервничала. Если не выпьет, выставит себя овца овцой. Ей пришло в голову, не вылить ли незаметно содержимое стакана себе за спину. Темно, они не увидят. Она придвинулась к трубе, оперлась на нее, вытянула руку и медленно вылила виски.

— Чтобы быть поводырем одноглазого!

Зоэ искренне расхохоталась и от смеха как-то сразу успокоилась.

— А знаешь, в чем разница между пастисом «51» и пастисом «63»? [74]— спросил Поль Мерсон, злившийся, что Гаэтан переключил внимание на себя.

Они снова уткнулись носами в стаканы в поисках ответа. Поль Мерсон ликовал.

— Что-то, наверное, очень мерзкое, — сказал Гаэтан.

— Ты недалек от истины! Ну так догадались или нет?

Все трое замотали головами.

— Один пахнет анисом, а другой анусом!

Все прямо покатились со смеху. Зоэ закрыла лицо, делая вид, будто сдерживает дикий хохот. Поль Мерсон снова потянулся за бутылкой:

— Еще по маленькой?

Домитиль протянула свой стакан. Гаэтан сказал: нет, спасибо, не сейчас, и Зоэ последовала его примеру.

— Ээ… а колы нет случайно?

— Нет.

— Жалко…

— В следующий раз сама принесешь! В следующий раз каждый что-нибудь принесет, и оттянемся по полной. Можно даже музыкальный центр притащить, воткнуть в подвальную розетку. В общем, я займусь звуком, Зоэ жрачкой, а Гаэтан с Домитиль спиртным.

— Мы не сможем! Нам не дают карманных денег, — возразил Гаэтан.

— Ну тогда Зоэ отвечает за жрачку и бухло, алкоголя я тебе подкину.

— Но я…

— У вас бабла навалом! Мне мать говорила, книжка твоей мамаши пульнула еще как!

— Но это неправда!

— Определись уже. Ты с нами или чего?

Зоэ совсем не была уверена, что хочет быть с ними. В подвале воняло плесенью. Было холодно. Неудобно сидеть на остром гравии. Да и вообще дурацкое занятие — сидеть на земле, ржать над плоскими шутками и пить какую-то горечь. Отовсюду слышались странные шорохи: то ли крысы, то ли летучие мыши, то ли вообще змеи… Ей хотелось спать, она не понимала, о чем с ними разговаривать. Она никогда еще не целовалась с парнем. Но если она скажет «нет», с ней вообще никто не будет общаться. В конце концов Зоэ скроила гримаску, означающую «ладно».

— По рукам!

Поль Мерсон протянул ладонь, и она неуверенно хлопнула по ней. И где найти деньги на все эти покупки?

— А они что будут делать? — Зоэ указала на Гаэтана и Домитиль.

— Мы ничего не можем, у нас ни копья! — пожаловался Гаэтан. — С нашим отцом не разгуляешься. Знал бы он, что мы здесь, — убил бы.

— Хорошо хоть они иногда по вечерам уходят, — вздохнула Домитиль, посасывая краешек стакана. — Можно что-нибудь придумать, если узнать заранее.

— А брат вас не сдаст? — спросил Поль Мерсон.

— Шарль-Анри? Нет. Он за нас.

— А почему тогда он не спустился с вами?

— У него куча домашки, и потом, он нас прикрывает: вдруг они раньше придут… Скажет, что мы спустились во двор, потому что там какой-то шум, и придет за нами. Лучше пусть будет на стреме, потому что если нас накроют — ой, что будет!

— А у меня мамашка клевая, — сказал Поль Мерсон: он ненавидел, когда кто-то, кроме него, оказывался в центре внимания. — Все мне рассказывает, вообще ничего не скрывает…

— У твоей мамашки фигура что надо, — сказал Гаэтан. — Почему так выходит, что одни девчонки фигуристые, а другие — ни кожи ни рожи?

— Потому что когда люди трахаются как полагается, в удобном месте, не отвлекаются и лежат ровно, они чертят изящные, легкие линии, и они потом превращаются в красивое женское тело. А когда трахаются как попало, вверх ногами, корчатся от похоти, то линии ломаются, и получаются толстые кривоногие мымры.

Все расхохотались, а Зоэ подумала об отце и матери: они, наверное, трахались в удобном месте, когда зачинали Гортензию, и как попало, когда зачинали её.

— Если, к примеру, трахаешься на мешке с орехами, точно получится корявая целлюлитная коротышка! — продолжал Поль Мерсон, гордый своим объяснением и своими талантами комика.

— Я вообще не могу представить, чтобы мои родители трахались, — проворчал Гаэтан. — Разве что под страхом смертной казни! Под дулом пистолета… Отец вообще странный. Мы его боимся до жути.

— Да не дергайся! Его же провести проще простого, — обронила Домитиль. — Глазки потупил — и вперед, он и не заметит! У него за спиной можно делать что угодно. А ты вечно на рожон лезешь!

— А я однажды мать застукал, когда она трахалась, — поведал Поль. — Клево! Она себя не жалеет, пашет, как марафон бежит. Я не все видел, они потом закрылись в ванной, но потом она мне сказала, что тот чувак на нее пописал!

— Бррр! Гадость какая! — воскликнули хором Гаэтан, Домитиль и Зоэ.

— Она в самом деле дала ему писать на себя? — не поверила Домитиль.

— Ага! И он ей отстегнул сто евро!

— И она тебе сказала? — Зоэ вытаращила глаза.

— Я ж говорю, она от меня ничего не скрывает…

— А он свою мочу выпил? — поинтересовалась Домитиль.

— Не, он и так словил свой кайф, когда писал на нее.

— И она с ним потом встречалась?

— Угу. Но подняла цену! У нее губа не дура!

Зоэ чуть не вырвало; она сжала зубы, сдерживая позыв. Желудок выворачивался наизнанку, как перчатка. Теперь она не сможет пройти мимо мадам Мерсон, не зажав нос.

— А где твой папа был, когда на нее писали? — Домитиль явно интриговала семейная жизнь этой странной пары.

— Отец ходит в свинг-клубы. Предпочитает ходить туда один. Говорит, не любит выгуливать супружницу. Зато они друг с другом ладят. Никогда не грызутся, дурачатся, хохочут!

— Значит, тобой никто не занимается? — спросила Зоэ, не уверенная, что все поняла в его словах.

— Я сам собой занимаюсь. Давай пей, Зоэ, ты совсем не пьешь.

У Зоэ тошнота подступила к горлу. Она показала пустой стакан.

— Ого, гляди-ка, ты не дура выпить! — заметил Поль, наливая ей. — А слабо опрокинуть?

Зоэ в ужасе посмотрела на него. Что за новая фишка — опрокинуть?

— Такие штучки не для девушек, — заявила она, собрав в кулак остатки самоуверенности.

— Смотря для каких!

— Хочешь, я могу опрокинуть, — похвасталась Домитиль.

— Опрокинуть, а потом опрокинуться…

Домитиль повела плечами и идиотски хихикнула.

«О чем они?» — думала Зоэ. Как будто все в курсе какой-то истории, а я понятия не имею. Как будто проболела тему. Никогда больше не приду в этот подвал. Лучше дома сидеть. С «Плоским папой». Ей захотелось уйти. Она нащупала в темноте форму для льда и стала придумывать отговорку, чтобы объяснить свой уход. Ей не хотелось прослыть кретинкой и мокрой курицей.

Именно в этот момент Гаэтан обнял ее за плечи и притянул к себе. Поцеловал ее в макушку, ткнулся носом в лоб.

Она вся обмякла, ослабела, почувствовала, как набухла ее грудь и вытянулись ноги, и со сдавленным смешком счастливой женщины положила голову ему на плечо.


Гортензия все рассказала Гэри.

Она пришла к нему в два часа ночи, вся в крови. Он обронил лишь «Oh! My God!» и впустил ее.

Пока он обрабатывал ей лицо тряпочкой, смоченной перекисью водорода — извини, дорогая, у меня нет ни салфеток, ни ваты, я ведь старый холостяк, — она рассказала, в какую попала ловушку.

— …Только не говори «я же тебя предупреждал», все равно уже поздно, я только заору от ярости, и мне будет еще больнее!

Он промывал ей раны точными, мягкими движениями, миллиметр за миллиметром, а она с благодарностью смотрела на него и мало-помалу успокаивалась.

— А ты все хорошеешь, Гэри.

— Не шевелись!

Она глубоко вздохнула, сдерживая крик: было больно. Он ощупал верхнюю губу.

— Думаешь, я так и останусь изуродованной?

— Нет. Раны поверхностные, неглубокие. Несколько дней будет заметно, потом опухоль спадет и рана зарубцуется.

— С каких пор ты у нас стал врачом?

— Я во Франции ходил на курсы по оказанию первой помощи, если ты помнишь… Мама настояла, чтобы я продолжал заниматься и здесь.

— А я их прогуливала…

— Ну да, я забыл, заботиться о ближнем — не твое призвание.

— Именно! Я забочусь о себе… и это та еще работенка, доказательство налицо!

Она показала на свое лицо и нахмурилась. Улыбаться было больно.

Она сидела на стуле в большой гостиной. Разглядывала пианино, открытые ноты, метроном, карандаш, тетрадку по сольфеджио. Везде валялись открытые книги — на диване, на столе, на подоконнике.

— Надо поговорить с твоей матерью, пусть она мне поможет. Если их не приструнить, они возьмутся за старое. В любом случае к себе я больше ни ногой!

Она жалобно смотрела на него, умоляя ее приютить, и он кивнул — как тут откажешь.

— Можешь остаться… А завтра поговорим с матерью…

— А можно сегодня лечь спать с тобой?

— Гортензия! Это уж слишком…

— Не слишком. Иначе мне будут сниться кошмары.

— Ладно, но только сегодня… И строго на своей половине кровати!

— Договорились. Насиловать тебя, так и быть, не буду!

— Ты прекрасно знаешь, что не о том речь…

— Ладно, ладно!

Он выпрямился. Сосредоточенно осмотрел ее лицо. Еще пару раз провел по нему тряпочкой. Она скривилась от боли.

— Грудь трогать не буду. Сама справишься.

Он протянул ей пузырек с перекисью и тряпочку. Она встала, подошла к зеркалу над камином и обработала остальные раны.

— Завтра придется надевать темные очки и водолазку!

— Скажешь, что на тебя напали хулиганы в метро, только и всего…

— И этой мелкой твари скажу пару ласковых…

— По-моему, она больше в школу не придет…

— Думаешь?

Они легли спать. Гортензия устроилась в одном углу, Гэри — в другом. Она лежала с открытыми глазами и ждала, когда ее накроет сон. Если глаза закрыть, перед ними опять всплывет человек-куб, а она не горела желанием его видеть и вслушивалась в неровное дыхание Гэри… Довольно долго оба настороженно следили друг за другом, а потом Гортензия почувствовала, как на нее легла длинная рука, и услышала голос Гэри:

— Не парься, я здесь.

Она закрыла глаза и сразу уснула.


На следующий день к ним зашла Ширли. Увидев распухшее лицо Гортензии, она вскрикнула.

— Впечатляет… Тебе бы в полицию заявить.

— Не поможет. На них надо нагнать страху.

— Расскажи-ка все с самого начала, — сказала Ширли, взяв Гортензию за руку.

«Первый раз я с ней ласкова…» — подумалось ей.

— Я не назвала твоего имени, Ширли, для тебя и Гэри я придумала другие, зато я упомянула твоего начальника, Захарию Горджака… это его сразу утихомирило! Во всяком случае, после этого он отправился совещаться с остальными карликами.

— Ты уверена, что не называла Гэри?

Она думала о человеке в черном. Спрашивала себя, не замешан ли он в нападении на Гортензию. Не хочет ли таким путем подобраться к Гэри. Она по-прежнему тряслась за сына.

— Абсолютно. Я сказала только про Захарию Горджака… и все. А, нет, еще про то, что случилось с его дочерью, с Николь…

— Ладно, — подумав, сказала Ширли. — Я поговорю с Захарией. Думаю, после этого они будут тише воды, ниже травы… А пока будь осторожна. В школу пойдешь?

— Я не собираюсь уступать дорогу этой сучке! Сегодня же пойду на вечерние занятия! И с ней заодно разберусь!

— А жить пока где будешь?

Гортензия обернулась к Гэри.

— У меня, — сказал Гэри, — но потом ей надо найти квартиру.

— Ты не хочешь, чтобы она осталась здесь? Ведь места полно.

— Мама, мне необходимо одиночество.

— Гэри… — настаивала Ширли. — Сейчас не время быть эгоистом.

— Не в том дело! Просто мне надо много чего для себя решить, и для этого я должен быть один.

Гортензия молчала. И, похоже, признавала его правоту. Поразительно, как эти двое понимают друг друга, подумала Ширли.

— Или я оставлю квартиру ей, а сам куда-нибудь перееду… Мне без разницы.

— Об этом не может быть и речи, — сказала Гортензия. — Я скоро найду себе жилье. Дай мне просто в себя прийти.

— Договорились.

— Спасибо, — сказала Гортензия. — Ты очень славный. И ты, Ширли, тоже.

Ширли невольно восхищалась этой девчонкой: выстояла одна против пяти негодяев, вылезла в окно посреди ночи, все лицо и грудь истерзаны, а она не жалуется. Наверное, я была к ней несправедлива…

— Да, вот еще что, Ширли! — добавила Гортензия. — Ни в коем случае, слышишь, ни в коем случае нельзя ничего говорить матери.

— Но почему? — опешила Ширли. — Она должна знать…

— Нет, — отрезала Гортензия. — Если она узнает, она не сможет жить нормально. Будет волноваться по любому поводу, трястись как осиновый лист, перестанет спать и в придачу достанет меня по полной… А я девочка вежливая!

— Ладно, но при одном условии… — уступила Ширли. — Ты будешь рассказывать все мне. Только абсолютно все! Обещаешь?

— Обещаю, — ответила Гортензия.

Гэри был прав: Агата в школу не пришла. Гортензию обступили со всех сторон, посыпались вопросы, восклицания. Приходилось отвечать каждому, кто с ужасом или сочувствием осматривал ее. Ее просили снять очки, чтобы оценить масштабы бедствия. Гортензия решительно отказалась, заявила, что она не зверь в зоопарке и что вопрос закрыт.

На доске при входе она повесила объявление — ищу комнату в квартире на двоих; уточнила: соседка должна быть непьющая и некурящая. «И желательно девственница», — подумала она, прикрепляя кнопками листок.

Вернувшись к Гэри, она застала его за пианино. Вошла на цыпочках и неслышно прошмыгнула в свою комнату. Эту пьесу, «Time remembered» [75], она слышала в исполнении Билла Эванса [76]. Она вытянулась на кровати, скинула туфли. Мелодия была такая грустная… неудивительно, что щеки стали мокрыми от слез. Я ведь тоже не железная, я живой человек со своими переживаниями, серьезно и недоуменно подумала она: так удивляются люди, считавшие себя неуязвимыми и внезапно обнаружившие прореху в броне. Так, все, десять минут расслабляемся, а потом снова в бой. Она по-прежнему оставалась при убеждении, что эмоции вредны для здоровья.

Через неделю ей позвонили по объявлению. Девушку звали Ли Мэй, она была китаянкой из Гонконга и отличалась редкой принципиальностью: последнюю соседку выгнала за то, что та курила на балконе. Квартира была в удобном месте, прямо за площадью Пикадилли. Плата умеренная, этаж высокий. Гортензия согласилась.

Она пригласила Гэри в ресторан. Он изучал меню вдумчиво, словно бухгалтер перед ревизией. Никак не мог сделать выбор между морскими гребешками, запеченными в раковинах, и куропаткой со свежими овощами и пряностями. В конце концов предпочел куропатку и, завесившись черной прядью волос, молча стал ждать заказ. Ел медленно, торжественно, как просфору, смакуя каждый кусочек.

— По-моему, нам неплохо жилось вместе. Я буду скучать по тебе, — вздохнула Гортензия за десертом.

Он не ответил.

— Мог бы из вежливости сказать «Я тоже», — заметила она.

— Мне необходимо одиночество…

— Знаю, знаю…

— Нельзя уделять внимание сразу ДВОИМ: себе и кому-то еще. Тут поди разберись, чего сам хочешь…

— Ой, Гэри… — вздохнула она.

— И ты тому наглядный пример, Гортензия.

Она закатила глаза и сменила тему:

— Ты заметил, что я сегодня без темных очков? Гляди, как синяки заштукатурила!

— Я все про тебя замечаю. Всегда, — ровным голосом сказал он.

Она смутилась, потупилась под его пристальным взглядом. Взяла вилку, стала вертеть в руках, чертить параллельные линии на скатерти.

— А что Агата? О ней что-нибудь слышно?

— А я разве не говорила? Она бросила школу! Прямо посреди учебного года! Нам один препод сказал перед лекцией: «Агата Натье нас покинула. У нее неважно со здоровьем. Она вернулась в Париж».

Закрыв глаза, он смаковал кусочек запеченного в меду яблока с мороженым и кальвадосом.

— Я ей звонила, ее мать ответила, что она больна и никто не понимает, что с ней… Я сказала, что хотела бы с ней поговорить, мать спросила, как меня зовут, и пошла посмотреть, проснулась ли дочка — она, похоже, почти все время спит. Вернулась и сказала, что Агата не может говорить. Слишком устала. Ха, устала, скорее помирает со страху! Но я не теряю надежды. Однажды подкараулю ее у подъезда с зонтиком! Следы зонтика хорошо видны, как ты думаешь?

— Ну, следы ремня заметней!

— Тогда серная кислота?

— Самое оно!

— А где ее берут?

— Понятия не имею!

— Ты не доел десерт. Не понравилось? Невкусно?

— Ты что! Невероятно вкусно. Я просто растягиваю удовольствие… Спасибо тебе, Гортензия.

— У тебя рассеянный вид.

— Я думаю о матери и об этом Захарии.

Гортензия больше не говорила с Ширли на эту тему, но та заверила ее, что Захария Горджак сделал все, как надо. Коли так, все пятеро покоятся на дне Темзы с камнем на шее. Пятеро смуглых карликов в черных рубашках и с простреленными ногами. Надеюсь, перед погружением в пучину они успели спросить у Захарии, чем заслужили столь жестокое обращение, а он назвал мое имя.

Она достала несколько купюр и, пропев торжественное «Трам-та-та-там», заложила бумажки в счет, который принес официант.

— Впервые в жизни приглашаю парня на ужин! О боже, до чего я докатилась!

Они возвращались под руку, обсуждали биографию Гленна Гульда: Гэри недавно купил о нем книжку. Пошли через парк. Гэри поискал глазами белок, но те, наверное, спали. Ночь стояла прекрасная, звездная. Если он спросит, знаю ли я названия звезд, этот парень не для меня, подумала Гортензия. Ненавижу людей, которые знают звезды, столицы государств, иностранные валюты, горные вершины и прочую ерунду, написанную на коробках с кукурузными хлопьями.

— Некоторые на дух не переносят Гленна Гульда, — говорил Гэри. — Заявляют, что он всегда играет одинаково… А другие от него без ума, боготворят даже его сломанный стул.

— Ну, боготворить-то зачем… У всех есть свои удачи и провалы…

— Отец соорудил ему этот стул в пятьдесят третьем году. Он с ним никогда не расставался, даже когда стул развалился на части. Для него он был как плюшевый мишка…

Последние слова он произнес как-то неуверенно. Перехватил ее взгляд и спросил:

— Что ты на меня так смотришь?

— Не знаю. Мне показалось, ты ни с того ни с сего расчувствовался…

— Я? С чего бы?

Гортензия не ответила. Некоторое время они шли молча. Сколько я его уже знаю? Восемь лет, девять? Мы выросли вместе, но я не воспринимаю его как брата. А как было бы удобно, я бы не боялась, что он влюбится, по-настоящему влюбится в другую. Мне же пока нельзя расслабляться, слишком много надо успеть…

— Ты знаешь, как называются звезды? — спросил Гэри, задрав голову.

Гортензия застыла как вкопанная и заткнула уши.

— Что с тобой? — спросил он с тревогой.

— Нет, нет, все в порядке. Ничего страшного.

Столько нежности было в его глазах, столько волнения в голосе, что она растерялась. Пора съезжать. А то она становится сентиментальной до ужаса.


Из нескольких смежных залов доносились обрывки разговоров, возбужденные голоса. Жозефина на миг замешкалась при входе в ресторан. Обстановка напоминала пещеру Али-Бабы: широкие диваны, пухлые подушки, статуи женщин с обнаженной грудью, вьющиеся растения, бархатисто-белые орхидеи, восточные ковры, вычурные кресла с гнутыми ножками… Официантки словно сошли со страниц модных каталогов, чтобы, так и быть, поучаствовать часок в презентации. Меню, счет или карандаш в их руках казались модными аксессуарами. Длинноногие и равнодушные, они оделяли окружающих стандартной улыбкой, словно визитной карточкой, задевали Жозефину узкими бедрами, как бы говоря: «А вы, невзрачная женщина, как сюда попали?»

Жозефина нервничала. Ирис уже несколько раз переносила их обед. Звонила, ссылалась на сахарную эпиляцию, визит к парикмахеру или отбеливание зубов, и Жозефина чувствовала себя униженной. Вся радость от первого звонка сестры уже испарилась. Осталась только смутная тревога.

— У меня встреча с мадам Дюпен, — пролепетала Жозефина девушке на входе.

— Следуйте за мной, — ответствовало дивное создание с дивными ногами. — Ее пока нет.

Жозефина едва поспевала за ней, изо всех сил стараясь ничего не задеть и не опрокинуть. Пробиралась между столиками вслед за шикарной мини-юбкой и чувствовала себя тяжелой и неуклюжей. Она битых два часа копалась в шкафу, блуждая среди ненавистных вешалок, выбрала свой лучший наряд, но сейчас, оглядевшись, пожалела, что не натянула старые джинсы.

— Вы не сдадите пальто в гардероб? — удивленно спросило создание, словно Жозефина грубо нарушила протокол.

— Ну я вообще-то…

— Я пришлю гардеробщицу, — заявила девушка, переводя взгляд на более привлекательный объект.

В ресторан только что вошел известный киноактер, и она не собиралась тратить время на благотворительность.

Жозефина плюхнулась в приземистое красное креслице, такое низкое, что она чуть не повалилась на пол. Уцепилась за круглый стол, скатерть заскользила, рискуя увлечь за собой тарелки, бокалы и приборы. Жозефина с трудом взяла себя в руки и протянула пальто гардеробщице, безучастно взиравшей на ее падение. Перевела дух. Утерла пот. Нет, она больше не стронется с места, даже в туалет. Слишком рискованно. Чинно подождет за столиком, когда явится Ирис. Нервы были натянуты так, что она могла сорваться от любого косого взгляда, любой усмешки.

Она сидела и молила про себя, чтобы окружающие про нее забыли. За соседними столами парочки чокались шампанским и смеялись. Грациозно, легко. Где они научились так раскованно держаться? Нет, все не так просто, подумала Жозефина, под этой прелестной маской прячется коварство, ложь, бестактность, грязные секреты. Некоторые улыбаются друг другу — и держат камень за пазухой. Но они в совершенстве владеют искусством, в котором я полный профан: искусством притворяться.

Она спрятала ноги под стол (зря я надела эти туфли), руки за белой скатертью (ногти взывали о маникюре) и стала ждать Ирис. Пропустить ее она не могла. Их столик был на самом виду.

Значит, она снова увидит сестру…

В последнее время в голове у Жозефины кружился вихрь мыслей. Ирис, Филипп. Ирис, Филипп. Филипп… Само его имя излучало спокойное блаженство, неясное удовольствие, она смаковала его, как конфетку, перекатывала во рту — и в ужасе, чуть ли не с отвращением выплевывала. Невозможно, нашептывал вихрь, забудь его, забудь. Конечно, я должна его забыть. И забуду. Не так уж это трудно. Любовь не рождается за десять с половиной минут, из одного поцелуя у горячей духовки. Это смешно. Старомодно. Досадно. Получалась такая игра: она твердила слова, в которые не верила, пытаясь убедить саму себя. На какое-то время это срабатывало, она поднимала голову, улыбалась, замечала в витрине пару красивых туфель, напевала мелодию из фильма, но потом вихрь поднимался снова, завывая одно-единственное слово: Филипп, Филипп. Она цеплялась за это слово. Держалась за него упорно и нежно — Филипп, Филипп. Что он сейчас делает? О чем думает? Что чувствует? Вопросительные знаки окружали ее кривым частоколом. В нем появлялись все новые колья: может, он меня ненавидит? Не хочет больше знать? Забыл меня? Утешился с Ирис? Это была уже не мысль, это был оглушительный, назойливый припев, стучащий в ушах.

И тут появилась Ирис.

Восхищенная Жозефина смотрела, как сестра входит в ресторан. Вихрь утих, остался лишь еле слышный голосок: «Как она красива! Боже, как она красива!»

Она шла не спеша, беспечно, победно, как по завоеванной территории. Длинное пальто из бежевого кашемира, высокие замшевые сапоги, длинный темно-фиолетовый жилет вместо платья, широкий пояс на бедрах. Ожерелья, браслеты, длинные густые черные волосы, синие глаза, рассекающие пространство, как два ледяных острия. Она сбросила пальто на руки гардеробщице, ответившей ей подобострастным взглядом, с отсутствующим видом озарила улыбкой соседние столики, и, собрав дань восхищения, наконец направилась к столу, где дожидалась удрученная Жозефина.

Гордая и самоуверенная, Ирис одарила лучистым взглядом сестру, явно забавляясь, что та сидит так низко.

— Я заставила тебя ждать? — спохватилась она, словно только сейчас заметила, что опоздала на двадцать минут.

— О, нет! Это я пришла раньше времени…

Ирис вновь улыбнулась — безграничной, загадочной, величественной улыбкой. Распростерла ее, как разматывают рулон китайской парчи на прилавке. Слегка развернулась к соседним столикам, убедилась, что все ее видят, что все поняли, кто она и кто та женщина, с которой она будет обедать, помахала рукой, улыбнулась одному, кивнула другому. Жозефина смотрела на нее, как на портрет: очаровательная, элегантная женщина с правильными чертами лица, с невыносимо прекрасными глазами; прямая линия спины и изгиб шеи выдают гордыню, упрямство, даже жестокость — но миг спустя глаза этой женщины остановились на ней, и она увидела в них волнение, внимание, почти нежность. На лице Ирис читались все оттенки сестринской привязанности.

— Я так рада тебя видеть, — сказала Ирис, осторожно присаживаясь на такое же низкое сиденье и пристраивая сумку, чтобы она не опрокинулась. — Если бы ты знала…

Она взяла ее руку, сжала в своих ладонях. Потом приподнялась и коснулась губами ее щеки.

— Я тоже, — прошептала Жозефина сдавленным от волнения голосом.

— Ты не обиделась, что я откладывала встречу? У меня было столько дел! Видишь? У меня опять длинные волосы! Нарастили. Красиво, правда?

Она обволакивала, опутывала Жозефину своим бездонным взглядом.

— Мне так жаль. Я непозволительно вела себя тогда в клинике. Это все лекарства, я от них стала полным ничтожеством…

Ирис вздохнула, приподняла тяжелую массу черных волос. Последний раз, когда мы виделись, три месяца назад, у нее была короткая стрижка, очень короткая. А лицо заостренное, как лезвие ножа.

— Я всех ненавидела. Я была отвратительной, злой. В тот день я и тебя ненавидела. Наверное, наговорила тебе ужасных вещей. Но знаешь, я со всеми так себя вела. Мне много за что нужно просить прощения.

Губы ее сложились в брезгливую гримасу, брови приподнялись двумя параллельными прямыми линиями, подчеркивая ужас перед своим поведением, синий свет трепетал в глазах, переливаясь во взгляд Жозефины, вытягивая из нее прощение.

— Прошу тебя, забудем об этом, — пробормотала смущенная Жозефина.

— Нет, я настаиваю, чтобы ты меня простила, — произнесла Ирис, откидываясь на спинку кресла.

Она смотрела на сестру простодушно и серьезно, так, словно ее судьба зависела от великодушия Жозефины, и ждала знака, говорящего о том, что ее простили.

Жозефина протянула руки к Ирис, привстала и обняла ее. Вид у нее в этой позе был, наверное, дурацкий — ноги полусогнуты, зад оттопырен, — но ею двигало чувство, и она крепко прижала к себе Ирис в надежде найти мир и покой в кольце их сплетенных рук.

— Все забыли? Начинаем с чистого листа? Больше ни слова о прошлом? — предложила Ирис. — Мы снова Крик и Крок? Крик и Крок навсегда?

Жозефина кивнула.

— Тогда расскажи, как поживаешь, — велела Ирис, забирая меню у дивного создания, которое на ее фоне внезапно поблекло.

— Нет! Сначала ты, — возразила Жозефина. — У меня в принципе ничего нового. Опять готовлюсь к хабилитации, Гортензия в Лондоне, Зоэ…

— Это все я знаю от Филиппа, — прервала ее Ирис и небрежно бросила официантке:

— Мне как обычно.

— Мне то же, что сестре, — поспешно добавила Жозефина, в полной панике от перспективы копаться в меню и что-то выбирать. — А ты как?

— Ничего, неплохо. Потихоньку обретаю вкус к жизни. Я многое поняла, пока лежала в клинике, и теперь воплощаю это на практике. Я была глупой, легкомысленной, фальшивой и эгоистичной. Думала только о себе, кружилась в водовороте тщеславия. Я сама все разрушила. Так что знаешь, я теперь не гордячка. Мне даже стыдно. Я была скверной женой, скверной матерью, скверной сестрой…

Она продолжала каяться. Перечислять свои просчеты, предательства, пустые мечты о славе. Принесли салат из зеленой фасоли, потом белое мясо цыпленка. Ирис надкусила несколько стручков, ковырнула белое мясо. Жозефина не решалась есть из страха показаться черствой, безразличной к потоку откровений сестры. Всякий раз, оказавшись в компании Ирис, она вновь становилась ее служанкой. Подняла салфетку, которую уронила Ирис, налила ей красного вина, потом минералки, отломила крохотный кусочек хлеба, а главное — внимательно слушала, приговаривая «да, ну конечно, ты права, нет-нет, ведь ты в душе совсем не такая». Ирис собирала урожай комплиментов, роняя «ты очень добра, Жози» — и Жозефина таяла. Ссоры как не бывало.

Они заговорили о матери, ее тяжелой жизни после ухода Марселя, ее финансовых трудностях.

— Знаешь, — вздохнула Ирис, — когда привык к роскоши, отвыкать очень трудно. Конечно, по сравнению с тем, как живут миллионы людей, нашей матери не на что жаловаться, но в ее возрасте не просто менять привычки…

Она сочувственно улыбнулась и добавила:

— Я ведь тоже чуть не потеряла мужа и понимаю, каково ей…

Жозефина резко выпрямилась, у нее перехватило дыхание. Она ждала продолжения, но Ирис, выдержав паузу, спросила:

— Мы можем поговорить о Филиппе, тебя это не смущает?

Жозефина пролепетала:

— Нет, что ты… с какой стати?

— Да потому что, ты не поверишь, я к тебе ревновала! Да, да… Мне в какой-то момент показалось, что он в тебя влюблен. Видишь, до какой степени мне задурили голову эти лекарства! Он все время говорил о тебе, это было нормально — из-за Зоэ и Александра, а я все свалила в одну кучу, устроила трагедию… Такая досада, правда?

Жозефина почувствовала, как кровь приливает к голове и молотом стучит в ушах. Бешено грохочет, бьется, гремит… Она теперь слышала через слово. Приходилось напрягаться, тянуться чуть ли не к губам Ирис, чтобы разобрать слова, понять смысл слов.

— Я с ума сходила! Просто помешалась… Но когда он последний раз приезжал в Париж…

Она выдержала театральную паузу, словно собираясь сообщить нечто важное. Ее губы вытянулись трубочкой, она как будто смаковала во рту сладостную новость, прежде чем произнести ее вслух.

— Он был в Париже? — бесцветным голосом проговорила Жозефина.

— Да, и мы виделись. И все было как раньше. Я так счастлива, Жози, так счастлива!

Она захлопала в ладоши, изображая безмерную радость. Потом, спохватившись, добавила, суеверно постучав по столу:

— Я двигаюсь потихоньку, не хочу его торопить, он за многое должен простить меня, но, думаю, мы на правильном пути. В многолетнем союзе есть свои преимущества… Понимаешь друг друга с полуслова, прощаешь с полувзгляда — обнимешься, и все хорошо.

— Как у него дела? — выдавила Жозефина. Слова «многолетний союз», «обнимешься» вонзились в нее, как железные наконечники, и застряли в горле.

— И хорошо и плохо, я за него волнуюсь…

— Волнуешься? — переспросила Жозефина. — Почему же?

— Я расскажу, но ты никому ни слова, обещаешь?

Ирис напустила на себя обеспокоенный и заговорщицкий вид. Взяла стручок фасоли, пожевала, собираясь с мыслями, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость.

— Последний раз, когда он приезжал в Париж, и мы… ну как сказать… мы помирились, ну ты понимаешь…

Она смущенно улыбнулась, слегка покраснела.

— Я заметила какое-то противное пятно у него в паху. С внутренней стороны левой ляжки, в самом верху…

Она раздвинула ноги и показала пальцем на ляжку. Жозефина смотрела на этот палец — символ вновь обретенной близости супругов, любовников. Палец призывал ее к порядку: ты тут лишняя, куда лезешь?

— Я просила его сходить к дерматологу, настаивала, но он и слушать не хочет. Утверждает, что оно всегда там было, что врач его уже смотрел и ничего не нашел…

Жозефина больше ничего не слышала. Она изо всех сил старалась сидеть прямо и молча: больше всего на свете ей хотелось скорчиться и завыть. Они спали вместе. Филипп и Ирис спали, обнявшись. Слитые в поцелуе губы, его язык у нее во рту, их сплетенные тела, сбитые в кучу простыни, шепот блаженства, тяжелые черные волосы разметались по подушке, Ирис стонет, а Филипп… Образы вереницей проносились перед глазами. Жозефина поднесла руку к губам, чтобы сдержать жалобный крик.

— Что с тобой, Жози?

— Ничего. Просто ты говоришь так, словно…

— Словно что, Жози?

— Как будто с ним действительно что-то…

— Ну что ты! Просто я волнуюсь, и все… Скорее всего, он прав и там ничего серьезного. Не надо было тебе все это рассказывать, я забыла, какая ты впечатлительная. Бедная моя девочка!

Не хватало еще, чтобы она разревелась, занервничала Ирис. Все мои усилия пойдут прахом! Мне только с третьей попытки удалось заказать подходящий столик, пришлось настаивать, умолять, подгадывать, чтобы Беранжер и Надя точно оказались здесь, вон они, за пальмой, навострили уши, не хотят упустить ни слова из нашего разговора, чтобы раструбить о нем повсюду. Она так старалась, столько сил приложила — а эта сейчас заревет и все испортит!

Она передвинула кресло, обняла сестру и стала баюкать.

— Баю-бай, — шептала она. — Тише, Жози, тише. Я наверняка просто делаю из мухи слона…

Значит, я права, что-то между ними есть. Зарождающееся чувство, взаимное притяжение, смутное влечение… Никакой физической близости, не то она не посмела бы сюда явиться. Она слишком честная, не умеет врать и притворяться. Она бы не смогла смотреть мне в глаза. Но она влюблена в него, это точно. Вот и доказательство. Но он? Он любит ее? В ней есть своя прелесть, это несомненно. Она стала даже хорошенькая. Научилась одеваться, краситься, укладывать волосы. Похудела. Вид у нее такой… мило-старомодный. Надо держать ухо востро. Надо же, младшая сестренка, недотепа и мямля! Не следует им вырастать, этим младшим сестренкам.

Жозефина взяла себя в руки, высвободилась из объятий Ирис и сказала:

— Мне очень жаль… Прости.

Она не знала, что еще сказать. Прости, что влюбилась в твоего мужа. Прости, что целовалась с ним. Прости за вечные мои жалкие, наивные мечты. Наивность во мне — как сорняк, так просто не выдернешь.

— Простить? Но за что, сестричка?

— Ой, Ирис!.. — начала Жозефина, заламывая руки.

Сейчас она все ей расскажет.

— Ирис, — произнесла она, набрав побольше воздуху, — я должна тебе признаться…

— Жозефина! Я думала, мы все забыли, все начинаем с чистого листа!

— Да, но…

Сестры смотрели друг другу в глаза; одна была готова выдать свою тайну, другая отказывалась принять ее, и обе знали, какая опасная сила таится в словах. Произнеси их — и захлопнется тяжелая дверь. Тяжелая бронированная дверь. Они колебались, они ждали знака, который сделал бы откровенность возможной или, наоборот, невозможной, полезной или, напротив, излишней. «Если я сейчас все расскажу, — думала Жозефина, — я ее больше не увижу. Я выберу его. Его, который вернулся к ней… Если я все расскажу, я потеряю обоих. Потеряю любовь, друга, сестру, потеряю семью, воспоминания, детство… потеряю даже воспоминание о поцелуе у духовки».

Ирис видела колебания в глазах Жозефины. «Если она расскажет мне свою тайну, мне придется притвориться оскорбленной, негодующей, перестать с ней общаться. Разорвать отношения. И что? Я открою ей зеленую улицу! Она вольна видеться с ним. Нельзя, чтобы она заговорила, ни за что!»

Она внезапно прервала молчание:

— Должна тебе признаться, Жози: я слишком счастлива, что вернулась к жизни, и ничто, понимаешь, ничто не способно испортить мою радость. Так что начнем с чистого листа, как договорились…

Да, подумала Жозефина. А что еще остается? Да и что, собственно, такого произошло? Касания рук, быстрые взгляды, дрогнувший голос, улыбка в ответ на улыбку, горячие пальцы на запястье под рукавом пальто. Жалкие приметы испарившейся страсти.

— Ну а ты, все готовишься к своей хабилитации? Какая у тебя тема? Я хочу знать, мне все интересно… Смотри, я говорю-говорю, а ты ни слова! Все изменится, Жози, теперь все изменится. Потому что я приняла решение, знаешь, я теперь буду думать о других, не только о себе любимой. Скажи, как тебе кажется, я постарела?

Жозефина уже не слышала ее. Она смотрела, как уносится прочь ее любовь, скользя между грудастыми статуями и раскидистыми пальмами. Улыбалась жалкой улыбкой проигравшего. Она ничего не скажет. Она больше не увидит Филиппа.

Больше у нее никогда не будет поцелуев со вкусом арманьяка.

Впрочем, не в этом ли она поклялась звездам?


Жозефина решила пройтись пешком. Поднялась по улице Сент-Оноре, блаженно вздохнула, любуясь совершенной красотой Вандомской площади, прошла под аркадами улицы Риволи и вдоль набережной Сены, повернулась спиной к крылатым коням на мосту Александра Третьего и направилась к Трокадеро.

Ей нужно было прийти в себя. Общество Ирис лишило ее сил. Сестра словно забрала себе весь воздух в ресторане. Рядом с Ирис она задыхалась. «Довольно! — проворчала она, наподдав ногой по краю тротуара. — Я сравниваю себя с ней и чувствую себя ничтожеством. Я вступаю на ее территорию, территорию красоты, раскованности, последних писков моды, элегантных пальто, наращенных волос и разглаженных морщин, и сразу проигрываю. Но и у меня есть свое оружие: если я заговорю с ней о тонких, незаметных на первый взгляд вещах, о взглядах, что красноречивее слов, о любви, бьющей через край, о чувствах, переворачивающих душу, о тщете притворства, о том, как трудно понять, кто ты на самом деле, — то, может, чуть подрасту в собственных глазах и не буду валяться в углу, как грязный носок».

Она взглянула на небо: одно облако напоминало глаз. Ей показалось, что он похож на глаз Филиппа. «Быстро же ты меня забыл», — сказала она облаку, которое тотчас изменило форму. Глаз исчез. «Любовь — лишь капля меда средь колючек». Так пели трубадуры при дворе Альенор Аквитанской. Я теперь жую колючки. Полный рот колючек. Сама виновата — прогнала его, и он покорно вернулся к Ирис. Недолго ждал! Жозефину переполнял гнев. А вместе с ним проснулась надежда: она не согласна, она будет бороться!

Она вошла в парк и невольно пригнулась. Ничего не могла с собой поделать. Где-то здесь, чуть подальше, нашли мадам Бертье…

Она толкнула дверь подъезда и услышала крик в комнатке консьержки. Какой-то мужчина орал на Ифигению.

— Это безобразие! — орал он. — Вы за это ответите! Мерзость какая! Вы обязаны убираться каждый день! Там валяются пивные банки, пустые бутылки, носовые платки! Спотыкаешься о всякий мусор!

Не переставая вопить, мужчина вышел от консьержки, и Жозефина узнала сына Пинарелли. Смертельно бледная Ифигения укрылась за занавеской. Табличка на стеклянной двери с указанием ее часов работы была наполовину сорвана. Пинарелли вернулся, замахнулся, собираясь ударить консьержку, но та задвинула щеколду. Подоспевшая Жозефина схватила его за руку. Он вырвался и с неожиданной силой швырнул ее на пол. Жозефина сильно ударилась головой о стену.

— Да вы ненормальный! — в ужасе закричала она.

— Я запрещаю вам ее защищать! Ей за это платят! Она должна убираться! Сука!

По его трясущемуся подбородку стекала струйка слюны, лицо было в красных пятнах, кадык ходил ходуном.

Он развернулся и помчался вверх по лестнице через две ступеньки.

— С вами все в порядке, мадам Кортес?

Жозефина дрожала и потирала лоб, унимая боль. Ифигения позвала ее к себе.

— Может, выпьете чего-нибудь? Вид у вас больно бледный.

Она усадила ее и налила стакан колы.

— Что вы такое натворили, что он так взъелся? — спросила Жозефина, приходя в себя.

— Да я там убираю, на помойке. Честное слово. Я стараюсь… Но кто-то все время разбрасывает вокруг контейнеров такую гадость, что и сказать-то стыдно! И если я вдруг не зайду денек-другой, там уже такая грязища! Но дом-то большой, я же не могу разорваться!

— Вы знаете, кто это делает?

— Нет! Я-то по ночам сплю! Устаю. В этом доме, знаете, та еще работенка. А когда рабочий день кончается, надо еще с детьми заниматься!

Жозефина оглядела комнату. Стол, четыре стула, потертый диванчик, старый буфет, телевизор, облезлая кухонька, выцветший желтый линолеум, а в глубине, за бордовой занавеской, темный чулан.

— Там детская? — спросила Жозефина.

— Да, а я сплю на диване. Все равно как в вестибюле. Когда кто-то поздно возвращается домой, входная дверь хлопает прямо над ухом. Так и подпрыгиваю всю ночь на кровати…

— Надо бы тут покрасить и купить новую мебель… Мрачновато у вас.

— Потому я и крашу волосы во все цвета радуги, — улыбнулась Ифигения. — В доме появляется солнце…

— Знаете, что мы сделаем, Ифигения? Завтра в ваш обеденный перерыв съездим в «Икею» и все купим: кровати детям, стол, стулья, занавески, комод, буфет, диван, коврики, кухонный гарнитур, подушки… А потом заедем в «Брикораму», выберем красивые краски и все перекрасим! И вам больше не придется красить волосы.

— А на какие шиши, мадам Кортес? Показать вам мою зарплатную ведомость? Это слезы!

— Я все куплю.

— Сразу говорю вам — нет!

— А я говорю — да! Деньги же не унесешь с собой в могилу. У меня есть все, что мне надо, а у вас ничего. На то и деньги, чтобы заполнять пустоты!

— Ни за что, мадам Кортес!

— А мне плевать, я сама все куплю и поставлю перед вашей дверью. Вы меня еще не знаете, я упрямая.

Женщины молча смотрели друг на друга.

— Правда, лучше бы вам поехать со мной, чтобы вы сами выбрали. Может, у нас вкусы не совпадают.

Ифигения скрестила руки на груди и насупилась. На этот раз ее шевелюра была апельсинового цвета, местами с желтым отливом. В свете старого торшера казалось, что волосы горят огнем.

— Все-таки краски лучше смотрятся на стене, чем на голове, — усмехнулась Жозефина.

Ифигения провела рукой по волосам.

— Да знаю, я в этот раз запорола цвет… Просто все так неудобно, душ во дворе, там нет света, и я не всегда могу держать краску столько, сколько нужно. А зимой вообще все делаю наспех, иначе простужусь!

— Душ во дворе! — воскликнула Жозефина.

— Ну да… Рядом с помойкой…

— Это невозможно!

— Возможно, мадам Кортес, возможно!

— Ладно, — решила Жозефина. — Завтра и съездим.

— Не давите на меня, мадам Кортес!

Жозефина заметила, что в дверном проеме стоит маленькая Клара. Это была на удивление серьезная девочка с грустными, кроткими глазами. Рядом возник ее брат, Лео; каждый раз, как Жозефина ему улыбалась, он прятался за спину сестры.

— По-моему, вы изрядная эгоистка, Ифигения. Мне кажется, что детям бы понравилось жить на радуге…

Ифигения взглянула на детей и пожала плечами.

— Они уже привыкли.

— А мне хочется, чтобы комната была розовая… и чтобы покрывало ярко-салатовое… — сказала Клара, посасывая прядь волос.

— Ну уз нет! Розовый — это для девсёнок! — завопил Лео. — Хоцу комнату золтую, как цыпленок, а покрывало красное, с вампирами.

— Они не в школе? — спросила Жозефина, воздержавшись от ликования и давая Ифигении возможность сдаться достойно.

— Сегодня среда. В среду нету сколы, — ответил Лео.

— Ты прав. Я забыла!

— У тебя голова кругом идет, да? У нас так училка говорит…

— Да, действительно шла кругом, но теперь, когда я с вами, мне гораздо лучше, — сказала Жозефина, сажая его к себе на колени.

— Мам, а нельзя нам двухэтажную кровать? — спросила Клара. — Тогда бы я спала наверху и думала, будто я на небе… А еще письменный стол!

— А мне деревянную лосадку! Ты Дед Мороз?

— Глупенький! Где же у меня борода?

Он заливисто рассмеялся.

— По-моему, вы проиграли, Ифигения. Встречаемся завтра в полдень. Лучше не опаздывать, а то вернуться вовремя не успеем…

Дети повисли на матери, вопя от восторга.

— Скажи «да», ну мам, скажи «да»!

Ифигения стукнула ладонью по столу, требуя тишины.

— Тогда взамен я буду у вас убираться. Два часа в день. И никак иначе.

— Часа вполне хватит. Нас всего двое. Работы будет немного, и я вам заплачу.

— Нет, бесплатно, иначе не поеду ни в какую «Икею»!


На другой день ровно в двенадцать Жозефина ждала в холле. Они сели в ее машину. Ифигения держала на коленях хозяйственную сумку, а на голову повязала платок.

— Вы мусульманка, Ифигения?

— Нет, просто я легко простужаю уши. А потом начинаются отиты, и уши горят по поводу и без…

— У меня тоже самое! Чуть начинаю волноваться, сразу уши краснеют!

Они проехали Булонский лес и двинулись по направлению к Дефанс. Припарковались перед «Икеей», вооружились бумажным сантиметром, блокнотом, карандашом и ринулись в лабиринт магазина. Жозефина записывала, Ифигения чертыхалась. Жозефина заполняла блокнот, Ифигения растерянно вопила:

— Это уж слишком, мадам Кортес! Хватит!

— Почему вы не хотите называть меня Жозефиной, я же называю вас Ифигенией!

— Нет уж, для меня вы мадам Кортес. Нечего путать божий дар с яичницей.

В «Брикораме» они выбрали канареечно-желтую краску для детской, малиновую для общей комнаты, ярко-синюю для кухоньки. Жозефина заметила, как Ифигения косится на паркет, приоткрыв рот от восхищения. Она заказала паркет. Душевую кабину. Плитку.

— Но кто всем этим будет заниматься?

— Найдем плиточника и сантехника.

Жозефина заказала доставку, дала адрес. Они вышли и, отдуваясь, сели в машину.

— Вы совсем куку, мадам Кортес! Так вот, я вам так квартиру вылижу, что с пола можно будет есть!

Жозефина улыбнулась и лихо перестроилась в другой ряд, придержав руль одним пальцем.

— И к тому же отлично водите.

— Спасибо, Ифигения. С вами я прямо вырастаю в собственных глазах. Надо нам почаще видеться.

— Ой, что вы, мадам Кортес! У вас и без меня дел хватает…

Она уронила голову на подголовник и, счастливо улыбаясь, прошептала:

— Первый раз в жизни кто-то добр ко мне. Я имею в виду — просто так добр, без задних мыслей. Потому что бывали такие, что мне помогали, но потом всегда оказывалось, что им от меня что-то надо… А вот вы…

Она звучно фыркнула, выражая свое изумление. Ее лицо в обрамлении платка казалось ликом юной мадонны, наспех накрасившейся у кухонной раковины. От нее пахло марсельским мылом: не успела как следует смыть под холодным душем во дворе. Тонкий длинный нос, черные глаза, бледное лицо, ослепительные зубы и глубокая морщинка между бровями, доказывавшая (впрочем, Жозефина в этом и не сомневалась), что Ифигения — девушка с характером. Грузноватая фигура, бюст итальянской матроны, лицо по-детски серьезное: из месяца в месяц бьется, чтобы свести концы с концами, и счастлива, дотянув до следующей зарплаты.

— Хуже всех был мой муж… То есть это я его называю мужем, мы не расписаны. Бил почем зря все, что его не слушалось. В первую очередь меня. Выбил мне два зуба. Еле-еле на новые заработала. Он взрывался по любому поводу. Однажды врезал полицейскому, когда тот его остановил проверить документы. Дали шесть лет тюрьмы строгого режима. Я была беременна Лео. Честно говоря, обрадовалась, что его засадили. Он скоро должен выйти, но искать меня здесь ему в голову не придет. Боится богатых районов. Говорит, там фараоны кишмя кишат…

— Дети его не вспоминают?

Она снова выразительно фыркнула, на сей раз с презрением.

— Они его не знали, да оно и к лучшему. Когда они спрашивают, где папа и чем занимается, я говорю, что он путешественник, исследует Южный полюс, Северный полюс, Анды с Кордильерами, придумываю всякие истории про орлов, пингвинов и белых медведей. Если он когда-нибудь, не приведи господи, объявится, пусть приходит в шлеме и при бороде!

Пошел дождь, Жозефина включила дворники, провела рукой по стеклу.

— Знаете, мадам Кортес, я хочу сказать вам спасибо. Настоящее спасибо, от всего сердца. Меня так тронуло то, что вы для меня сделали… Просто до слез.

Она поправила выбившуюся из-под платка прядь.

— Не говорите соседям по дому, что это вы за все заплатили, ладно?

— Не скажу, но в любом случае вам незачем перед ними оправдываться!

— Просто помяните к слову на следующем собрании жильцов, что я выиграла в лотерею. Это их не удивит. В лотерею всегда выигрывают бедные, богатые не имеют на это права!

Они проезжали супермаркет «Интермарше», куда Жозефина ходила за покупками, когда жила в Курбевуа. Ифигения спросила, нельзя ли тут остановиться: ей нужен «Туалетный утенок» и новая швабра. В результате они подошли к кассе с полными тележками. Кассирша спросила, есть ли у них дисконтная карта. Жозефина достала карту, а заодно и оплатила покупки Ифигении. Та густо покраснела:

— Ах, нет! Хватит, мадам Кортес! Мы поссоримся!

— Так у меня будет больше баллов!

— Держу пари, вы ни разу не использовали ваши баллы!

— Ни разу, — призналась Жозефина.

— В следующий раз я пойду с вами, и вы их потратите! Сэкономите.

— Ага! — лукаво сказала Жозефина. — Значит, будет следующий раз! Не так уж вы и рассердились!

— Рассердилась! Но я отходчивая…

Под проливным дождем они добежали до машины, стараясь по пути не растерять покупки.

Жозефина высадила Ифигению перед домом и поехала ставить машину в подземный гараж, моля небеса оградить ее от неприятных встреч. С тех пор, как на нее напали, она боялась парковок.


Жинетт варила утренний кофе, когда в дверь постучали. Она заколебалась: прервать процесс и бежать открывать? Постояв секунду с туркой в руке, она решила, что процесс важнее таинственного гостя. Если кофе будет испорчен, у Рене на весь день испортится настроение. Из него слова не вытянешь, пока он не выпьет две чашки и не сжует три бутерброда из свежайшего хлеба, который сын булочника клал им на порог по дороге в школу. Жинетт за это давала ему монетку.

— А ты знаешь, — бранился Рене, — сколько стоил батон, когда мы здесь поселились, в семидесятом году? Один франк. А сейчас евро десять! Да еще комиссионные пацану… Мы едим самый дорогой хлеб в мире!

В те дни, когда мальчик не ходил в школу, она надевала пальто прямо на ночную рубашку и спускалась в булочную, выстаивала очередь. Ведь Рене — ее мужчина. Ее любимый и желанный мужчина. Они встретились, когда ей было двадцать. Она была на подпевке у Патрисии Карли [77], он монтировал декорации. Плечистый и стройный, лысый, как бильярдный шар, он был немногословен, но глаза его рассказывали илиады и одиссеи. Всегда готов и подраться, и посмеяться, безмятежен, как все люди, с рождения знающие, чего хотят и кем станут; в один прекрасный вечер он ухватил ее за талию и с тех пор не отпускал. Тридцать лет совместной жизни — но она и теперь трепетала в его объятиях. Рене, счастье ее ненаглядное! Лежа он умел дарить наслаждение, а стоя вызывал невольное уважение. Нежный и предупредительный, суровый и немногословный — именно такой, как ей нравилось. Больше тридцати лет они жили в квартирке над складом, которую им щедро предоставил Марсель в тот самый день, когда нанял Рене на работу в качестве «ну мы потом посмотрим, как будет называться ваша должность…». Сказано — сделано: они больше не обсуждали этот вопрос, но Марсель регулярно поднимал зарплату в зависимости от роста квартплаты, налогов и цен на свежий хлеб. Так и детей вырастили: Джонни, Эдди и Сильви. Как только дети встали на ноги, Марсель вовлек в работу на складе и Жинетт. Она отвечала за прием и отгрузку товара. И время летело год за годом, так что Жинетт не успевала оглянуться.

В дверь снова постучали.

— Одну минуточку! — закричала она, не сводя глаз с коричневой шапки над туркой.

— Не спеши! Это всего лишь я! — ответил голос Марселя.

Марсель? Что его принесло в такую рань?

— Что случилось? Ты забыл ключи от кабинета?

— Мне надо с тобой поговорить!

— Иду-иду, — повторила Жинетт, — буквально секундочку!

Она выключила плиту, сняла турку, взяла полотенце и вытерла руки.

— Предупреждаю, я еще в халате! — объявила она, прежде чем открыть.

— Мне наплевать! Хоть в стрингах, какая разница!

Жинетт открыла, и вошел Марсель с Младшим на пузе.

— Вот уж визит так визит! Два Гробза на пороге! — воскликнула Жинетт, приглашая Марселя войти.

— Ой, Жинетт, беда какая, — забубнил Марсель, — такой у нас ужас! Накрыло нас по полной! Что делать, ума не приложу…

— Может, начнешь с начала? А то я ничего не понимаю!

Марсель сел, вытащил Младшего из «кенгуру», посадил на колени и, отломив кусочек хлеба, сунул малышу в рот.

— Давай, сынок, поработай зубками, а я пока поговорю с Жинетт…

— Сколько твоему красавчику стукнуло?

— Скоро годик!

— Скажи-ка, а выглядит куда старше! Крупный какой парень! А что это ты его на работу приволок?

— Ой, и не говори! И не говори!

Вне себя от отчаяния он раскачивался на стуле. Небритый, на лацкане пиджака жирное пятно.

— Нет уж, давай именно что говори.

Он с унылым видом произнес:

— Помнишь, какой я был счастливый, когда мы с Жозианой последний раз ужинали у вас?

— Перед Рождеством? Да ты прямо светился! Хоть загорай!

— Я лопался от счастья, оно у меня изо всех дыр перло! Приходил по утрам в контору и просил Рене ущипнуть меня за ухо, хотел убедиться, что не сплю…

— А еще думал поставить детское креслице у себя кабинете, чтобы вводить малыша в курс дела!

— Хорошее было время, мы были счастливы. А теперь…

— А теперь вас и не видно. Как в воду канули…

Он беспомощно развел руками. Закрыл глаза. Вздохнул. Младший чуть не соскользнул у него с колен, он подхватил его и стал тискать. Мял круглый животик малыша мощными, заросшими рыжей шерстью руками, а тот терпел, болезненно скривив мордочку.

— Хватит, Марсель, он же не пластилиновый!

Марсель ослабил хватку. Младший вздохнул с облегчением и протянул руку Жинетт, благодаря ее за заступничество.

— Ты видел? — ошеломленно воскликнула Жинетт.

— Да знаю я, что он гений! Но скоро будет всего-навсего несчастным сиротой.

— Что-то с Жозианой? Она больна?

— Да у нее такая болезнь, что хуже не бывает: она как будто тонет во тьме. А с этим, красавица моя, ничего не поделаешь!

— Да ладно, — отмахнулась Жинетт. — Это послеродовая депрессия. У всех женщин бывает. Оправится!

— Да нет, все гораздо хуже!

Он придвинулся к ней и прошептал:

— А Рене где?

— Одевается. А что?

— То, что я хочу тебе сказать, должно остаться между нами. Ни в коем случае не говори ему.

— Скрыть что-то от Рене? — поразилась Жинетт. — Нет, у меня не получится. Храни свой секрет, я буду хранить своего мужа!

Марсель помрачнел. Снова вцепился в Младшего. Жинетт отняла у него ребенка.

— Отдай, ты ему печенку выдавишь!

Марсель тяжело оперся локтями на стол.

— Я на пределе. Не могу больше! Мы были так счастливы! Так счастливы!

Он весь дрожал, чесал голову, кусал руку. Стул стонал под его весом. Жинетт кружила по комнате с младенцем. Она давно не держала на руках малышей и разволновалась. Ее нежность к Марселю Младшему невольно распространилась и на Марселя Старшего, добряка Марселя, который грыз ногти и покрылся крупными каплями пота.

— Да ты сам болен, скажу я тебе! — заметила Жинетт, когда Марсель еще и побагровел.

— Я-то просто расстроен, а вот Жозиана… Если бы ты ее видела! Белее мела! Чистый призрак! Скоро взлетит прямиком на небеса.

Он весь обмяк и наконец разрыдался.

— Не могу больше, места себе не нахожу! Брожу по квартире, как старый олень посреди вырубленного леса. Не трублю призывно, а вою от тоски, совсем стал тряпкой. Я уже не вижу, что подписываю, как меня зовут-то едва помню, не сплю, не ем, отощал весь! От меня разит бедой. ПОТОМУ ЧТО БЕДА ВОШЛА В ДОМ!

Он приподнялся на локтях и буквально ревел. В этот момент в кухню вошел Рене — и от удивления даже ругнулся.

— Твою мать! Что стряслось со старым могиканином? Ишь ведь как расшумелся…

Жинетт поняла, что пора спасать ситуацию. Посадила Младшего на диван, обложила подушками, чтобы не свалился, поставила перед Марселем и Рене ароматную турку с кофе и сахарницу, нарезала хлеб, намазала маслом.

— Сперва вы позавтракаете, а потом я останусь с Марселем и буду его исповедовать.

— Ты не хочешь поговорить со мной? — недоверчиво переспросил Рене.

— Тут такое дело, — смущенно объяснил Марсель, — я могу поговорить об этом только с твоей женой.

— А я не имею права знать? — удивился Рене. — Я твой самый старый кореш, твое доверенное лицо, твоя правая рука, твоя левая рука, а иногда и твои мозги!

Марсель сконфуженно почесал нос.

— Это очень личное, — сказал он, изучая свои ногти.

Рене почесал подбородок и бросил:

— Ладно, давай! Исповедуй его, не то он лопнет…

— Сперва поешь. Потом поговорим.

Они позавтракали втроем. Молча. Потом Рене взял кепку и вышел.

— Теперь будет дуться?

— Ну, он обиделся, это точно. Но лучше, чтобы он сам разрешил: не люблю я хитрить.

Она взглянула на Марселя Младшего, который восседал среди подушек и внимательно слушал.

— Надо, наверное, чем-то его занять?

— Дай ему что-нибудь почитать. Он это обожает.

— Но у меня же нет детских книжек!

— Дай любую! Он все читает. Даже адресные книги.

Жинетт принесла телефонный справочник и протянула Младшему.

— Вот, нашлись только «Желтые Страницы»…

Марсель махнул рукой — неважно. Младший взял справочник, открыл, ткнул пальчиком в страницу и пустил слюну.

— Странный какой-то у тебя парень! Ты его доктору показывал?

— Если бы это была единственная странность в моей жизни, я был бы счастливейшим из людей!

— Давай рассказывай и кончай реветь, глаза отсыреют!

Он шмыгнул носом, высморкался в бумажный платок, который дала ему Жинетт. Опасливо взглянул на нее и выпалил:

— В общем, сглазили мою Конфетку. Навели порчу.

— Сглазили! Да такого в природе не бывает!

— Нет уж, точно, в нее иголок понатыкали!

— Марсель, бедняга! У тебя крыша поехала!

— Слушай… Сначала я, как и ты, отказывался в это поверить. Но потом пришлось убедиться…

— В чем? У нее что, рога выросли?

— Глупая! Тут все гораздо тоньше!

— Так тонко, что мне не разглядеть…

— Послушай, говорю тебе!

— Да слушаю я тебя, малахольный!

— Она больше ничего не хочет, чувствует себя пустой, как выеденная скорлупа, целыми днями лежит в постели и с малышом больше не возится. Вот он и растет так быстро… Хочет скорей вылезти из пеленок и ей помочь.

— Да вы все чокнулись!

— Отвечает односложно. Поднять ее с кровати — целое дело: говорит, что ей в спину словно вонзаются кинжалы, что она столетняя старуха, что у нее все тело болит… И так уже три месяца!

— И правда, непохоже на нее…

— Я в конце концов позвал мадам Сюзанну, ну ты знаешь, нашу…

— Эту, которую ты зовешь целительницей душ, а я гадалкой?

— Ну да. Она сразу сказала: Конфетку сглазили. С ней работали. Они хотят, чтобы она умерла, постепенно зачахла. С тех пор она пытается снять заклятие, каждый раз наступает улучшение дня на два, Конфетка начинает понемногу есть, улыбается, кладет голову мне на плечо, я замираю — а она снова падает. Говорит, ее как будто из розетки выключают. Жизнь вынимают из нее. Мадам Сюзанна уже не знает, что и делать. Говорит, это очень сильное заклятие. Что это надолго. А мы тем временем просто погибаем. Девчушка, которая у нас была няней, теперь присматривает за Конфеткой. Ей велено не спускать с нее глаз. Я все время боюсь, что она сделает какую-нибудь глупость. А я занимаюсь Младшим…

— Вы просто переутомились оба, вот и все. Кто же в таком возрасте заводит детей!

Марсель посмотрел на нее так, словно она плюнула ему в душу. Вся голубизна ушла из его глаз, они стали белыми от ярости.

— Ты не должна так говорить, Жинетт! Ты меня очень огорчила…

— Прости. Ты прав. Вы сильны, как два дуба. Два дуба, у которых слегка поехали кроны.

Она подошла к Марселю, погладила его бычью шею. Он уронил голову на руки и простонал:

— Помоги нам, Жинетт, помоги… Уж не знаю, что и делать.

Она продолжала массировать ему плечи и шею, приговаривая, какой он сильный и выносливый, какой умный и хитрый, какую он выстроил промышленную империю практически в одиночку, только благодаря своему чутью. Она выбирала самые мощные, мускулистые слова, чтобы прибавить сил его душе.

— А ты еще с кем-нибудь говорил?

Он растерянно взглянул на нее.

— С кем я могу поговорить? Все подумают, что я спятил.

— Это точно.

— Я сперва среагировал точно так же, когда мадам Сюзанна это сказала. Послал ее куда подальше. А потом стал наводить справки. Эти вещи реально существуют, Жинетт. О них не говорят, потому что они в голове не укладываются, но они существуют!

— Ну да, в странах вуду, где-нибудь на Гаити или в Уагадугу!

— Нет. Везде. Наводят порчу и связывают жертву несчастьем по рукам и ногам. Как паутиной. Она не может двигаться, стоит ей шевельнуться, как все идет наперекосяк. Тут на днях Конфетка решила погулять с малышом в парке, так что ты думаешь? Подвернула ногу, и у нее украли сумку! Когда она попыталась выгладить мне рубашку, загорелась гладильная доска, а два дня назад она взяла такси, съездить к парикмахеру, и попала в аварию на первом же перекрестке…

— Но кто может ее настолько ненавидеть, чтобы смерти желать?

— Не знаю. Я вообще не знал, что такие вещи бывают. Значит…

Он поднял руку и тяжело уронил ее на стол.

— Это и надо выяснить… Ты никому не насолил из конкурентов?

Марсель покачал головой.

— Не больше, чем обычно. Я же знаешь, я подлянки не кидаю.

— И ни с кем не цапался?

— Нет. Наоборот, всех облизывал с ног до головы. Я был так счастлив, мне хотелось всех вокруг осчастливить. Зарплата у моих сотрудников самая высокая в мире, от премий любой профсоюз растрогается, я открыл детский сад для детей работников, велел сделать во дворе площадку, чтобы в обеденный перерыв играть в шары… Не хватает только бара и пляжа, и будет вместо конторы курорт! Что, неправда?

Жинетт села рядом с ним и задумалась.

— Вот почему она больше не заходит, — наконец сказала она.

— А как бы она тебе все объяснила? И к тому же ей стыдно. Мы обошли всех врачей, сделали кучу всяких анализов и ультразвуков. Они ничего не находят. Ничего!

Марсель Младший на диване во все глаза таращился в справочник. Жинетт некоторое время наблюдала за ним. Чудной все-таки ребенок! В его возрасте малыши играют со своими ручками, с пальчиками ног, с плюшевыми мишками, а не копаются в телефонных книгах!

Он поднял глаза от книги. Такие же голубые глаза, как у отца.

— Пор-ча, — проурчал он, пуская слюни. — Пор-ча.

— Что он говорит? — спросила Жинетт.

Марсель выпрямился, тупо уставился на сына. Младший повторил; он изо всех сил напрягал голосовые связки, его шея пошла красными пятнами, на переносице вздулись жилки. Он все свои детские силы направил на то, чтобы они его поняли.

— Порча, — перевел Марсель.

— Мне тоже так показалось! Но как…

— Точно. Проверь. Он, наверное, увидел объявление какого-нибудь очередного доморощенного колдуна!

«Господи! — подумала Жинетт. — Да я сама скоро с ума сойду!»


Милена была расстроена: плитка в ванной отстала от стены, а дверная ручка отвалилась. «Вот срань! — выругалась она. — Всего-то девять месяцев живу в этой квартире, а она уже вся сыплется!» Уж не говоря о полке над кроватью, которая свалилась ей на голову, о проводке, которая испускала фонтанчики искр в ночи, грозя коротким замыканием, и о холодильнике, который спятил и начал греть на полную катушку.

Вызовешь мастера, он вроде починит, но стоит ему выйти за порог, как все начинается сначала. Надоело мне здесь жить. Осточертело разговаривать с собственной тенью и лопотать на ломаном английском, целыми вечерами смотреть визгливое караоке по телевизору, находиться среди людей, которые беззастенчиво харкают, рыгают, пукают прямо на улице, вляпываться в мусор и объедки на тротуаре. Народ здесь, не спорю, веселый и энергичный, и бабло, не спорю, валяется прямо под ногами, ходи да подбирай, — но я устала. Я хочу смотреть из окна на берег Луары, хочу встречать мужа после работы, хочу помогать детям делать уроки и видеть в ящике физиономию Патрика д’Арвора. Здесь это все хрен найдешь! Луара, конечно, петляет, но уж не до Шанхая, сколько я помню! Купить бы домик в Блуа, выйти замуж за работника газовой компании, выгуливать детей в садах епархии, печь им пироги и рассказывать историю династии Плантагенетов [78]. Она повесила план города в кухне и грезила, стоя пред ним. Приступы тоски по Блуа случались у нее все чаще. Ей виделись черепичные крыши, песчаные отмели, старинные каменные мосты, бумажки из страховой компании и багеты с пылу с жару из булочной на углу. Но больше всего она мечтала о детях. Долго смиряла в себе материнский инстинкт, откладывая на потом дело, ради которого пришлось бы завершить карьеру, но бороться становилось все труднее — лоно молило о плоде.

Вдобавок Шанхай, как нарочно, был переполнен детьми. Вечерами они горланили, играли, скакали на улицах. В центре она буквально пробиралась через толпу чудесных малышей, которые своей улыбкой напоминали ей, что биологические часы безжалостно отстукивают время. Тебе скоро тридцать пять, старушка! Если не хочешь остаться бесплодной смоковницей, найди самца-производителя. Ей не хотелось узкоглазого жениха. Как-то у нее не срасталось с китайцами. Она не понимала, почему они смеются, почему молчат, почему вдруг гневаются и корчат рожи. Загадочный народ. На днях она спросила у секретаря Вэя Элвиса, получившего это прозвище за пышные бакенбарды: «Почему у вас такой усталый вид? Вы не выспались? Может, вы заболели?» Он разразился таким хохотом, что не мог остановиться. Закатил глаза, икал, кашлял, рыдал от смеха. И она почувствовала себя трагически одинокой, одинокой раз и навсегда.

Ностальгия по родине, по семейной жизни навалилась сразу после праздников. Она подозревала, что причиной гормонального взрыва стала пластмассовая елочка, заказанная по Интернету. До Рождества она шла по жизни легко, подсчитывала барыши, придумывала новые формулы и новые товары. Мобильник с косметичкой произвел настоящий фурор! Счет в банке рос, Вэй соглашался на любое ее предложение, контракты подписывались один за другим, производственный процесс шел полным ходом, и в деревню вбрасывалась все новая продукция, превращающая китаянок в прелестных раскосых барби. Все происходило очень быстро.

Слишком быстро… Не успеешь дух перевести, все уже упаковано и готово к продаже, а прибыли уже подсчитаны. Нужно непрерывно изобретать что-то новое. Считать, пока не раскалится калькулятор. А ей хотелось тишины, передышки, неспешной жизни, анжуйского ласкового воздуха, суфле, поднимающегося в духовке…

Она пыталась объяснить свои переживания коммерческому директору Вэя, высокой и стройной, как лиана, брюнетке, и та смотрела на нее с интересом и беспокойством. «Зачем ты обо всем этом думаешь? — сказала она ей. — Вот я не думаю, не читаю газет, а когда мы собираемся с друзьями, то никогда не говорим о политике. По-моему, мы ни разу не произнесли имени Ху Цзиньтао!» Так звали председателя республики. Милена вытаращила глаза. «Мы во Франции только тем и занимаемся, что говорим о политике!» Черноволосая лиана пожимала плечами: «В восемьдесят девятом я вышла на улицу из-за событий на площади Тяньаньмэнь, меня все это волновало, но потом случилась трагедия, начались репрессии… Сейчас я думаю, что Китай развивается слишком быстро… Это возбуждает, но мне страшно: вдруг наша страна породит чудовище? Вдруг этим чудовищем станут наши дети?» Она на миг задумывалась и снова с головой уходила в дела.

Милена вздрогнула. Что, если она тоже превращается в чудовище? Она уже не успевала тратить деньги. Взгромоздится на шпильки, затянется в офисный пиджак и работает с утра до вечера. А зачем ей столько денег? С кем их тратить? С отражением в зеркале? Она отъелась, пресытилась и с тоской ждала момента, когда придет отвращение.

Она не привыкла к изобилию. Она помнила детство в Лон-ле-Сонье, медленную смену времен года, жемчужную капель с крыши, первый крик удивленной птицы по весне, раскрывающийся бутон, свинью, ворочающуюся на соломе, бабочку, вылупляющуюся из кокона, каштаны, лопающиеся на горячей решетке. И теперь что-то внутри нее криком кричало — слишком быстро, слишком пусто, слишком не знаю что!.. К тому же, если честно, ее угнетало одиночество.

В ее возрасте уже невозможно было привлечь молодых китайских миллиардеров, а все иностранцы, какие ей попадались, носили обручальное кольцо. Она пристроилась было к Луи Монбазье, производителю мелкой электроаппаратуры. Три вечера подряд они встречались, веселились, держались за руки, она уже мечтала, как переедет в Блуа и будет коротать с ним вечера перед телевизором… На четвертый вечер он сунул ей под нос пачку фотографий жены и сыновей. Ладно, все ясно, сказала она себе. И отказалась с ним целоваться, когда он проводил ее домой.

Первый серьезный сигнал тревоги прозвучал от мистера Вэя: он не позволил ей съездить в Килифи. Ей хотелось пройтись по следам прежней Милены, сбежавшей из Курбевуа, подышать ленивым воздухом Африки, поваляться на белом песке пляжа, снова заглянуть в желтые глаза крокодилов.

— Речь быть не может! — взвизгнул он. — Вы остаться здесь и работать.

— Но мне просто нужно проветриться…

— Не есть хорошо. Совсем не есть хорошо. Вы оставаться тут. Вы есть нестабилен. Вы есть опасный для вы сама. Я следить за вы для ваше благо. Я держать ваш паспорт в мой шкаф.

И он громко кашлянул в знак того, что вопрос закрыт. Такая у него была своеобразная манера хлопать дверью перед носом. Она была узницей старого жадного китайца, который подсчитывал барыши на счетах и чесал яйца у нее на глазах.

— What a pity! — ответила она.

«Вапити! Вапити!» — распевали две прелестные девчушки, размахивая кастрюлей с загубленным рагу. Гортензия и Зоэ возникли перед ее взором, как два чертика из табакерки. Как же я по ним соскучилась! Иногда, засыпая, она мысленно разговаривала с ними. Как будто она их мама. Как будто она пришивает им пуговицы, гладит брючки, поправляет челочки. Они, наверное, очень изменились. Я их и не узнаю. Они будут смотреть на меня холодно, недоверчиво, как на чужую. Я и стала чужой. Эмигранткой, изгнанницей…

Во французском еженедельнике за позапрошлый месяц она прочла репортаж о восстаниях в китайских деревнях. Крестьяне не хотели отдавать свои земли под заводы. Армия утихомирила мятежников, но явно ненадолго. Чудесные плакаты с лилиями наверняка посрывают с саманных стен. И это станет началом конца.

На следующее утро Милена Корбье решила, что пора приступать к новому этапу своей жизни — возвращению во Францию.

Для этого ей нужен был Марсель Гробз.


Анриетта ликовала. Сегодня она встретила в парке Монсо няню и Жозиану. И в каком виде! Краше в гроб кладут. Разве что савана не хватает. Она шла сгорбившись, еле переставляя туфли на толстых каучуковых подошвах. То качнется вправо, то качнется влево, темно-синее габардиновое пальто болталось, как на вешалке, жидкие тусклые волосы трепались по ветру. Няня не отходила от нее ни на шаг. На каждой скамейке они присаживались отдохнуть.

Колдовство работало! Чары Керубины творили чудеса. А я так долго ничего о них не знала! Сколько бы я могла сплести интриг, от скольких врагов избавиться… Сколько богатств накопить! У нее голова шла кругом. Если бы я знала, если бы я только знала… — приговаривала она, снимая свою жуткую широкополую шляпу. Взбила примятые волосы и лучезарно улыбнулась отражению в зеркале. Она только что открыла для себя новое измерение жизни — всемогущество. Отныне законы, по которым живут все смертные, писаны не для нее. Отныне она идет прямо к цели, держа в рукаве козырную карту, Керубину, для всяких грязных делишек, и скоро достигнет прежнего процветания. Скоро ей будут по карману и кошельки «Гермес», и мыло от «Герлен», и тонкий кашемир, и вода для утюга с запахом лаванды, и визитки «Кассгрен», и талассотерапия в отеле «Рояль»… ей останется только стричь счет в банке!

От счастья она была готова танцевать. Чуть поколебавшись, ухватила край юбки и закружилась, закружилась в бешеном порыве радости. Весь мир лежал у ее ног, а она, беспощадная владычица, распоряжалась его судьбой. Когда стану миллионершей, куплю себе друзей. Они будут во всем со мной соглашаться, водить меня в кино, в ресторан, платить за такси. Я просто поманю их будущими милостями, намекну на пункт в завещании, на кредит, и у меня в прихожей будет толпиться целый выводок друзей. Вальсы Штрауса звучали в ее голове, и она стала подпевать. Но ее скрипучий голос сразу развеял мечту. Она резко остановилась и приструнила себя: нет, нечего тешить себя пустыми мечтаниями, уймись и продолжай действовать по плану. Пока она не трогала папашу Гробза, но недалек был тот час, когда она снимет телефонную трубку и промурлычет: «Алло, Марсель, а что, если нам поговорить наедине, без адвокатов и посредников?» Он будет не в состоянии ей сопротивляться, она добьется всего, чего захочет. Ей больше не придется обирать слепого возле дома.

Хотя….

Это еще неизвестно.

Грабить каждый день беднягу и ни разу не попасться, сжимать в ладони тепленькие монетки — это наполняло ее жизнь волнением и страстью. Такого наслаждения она прежде и представить себе не могла. Ведь надо признаться, с возрастом количество удовольствий сокращается. Чем остается тешить себя? Сластями, сплетнями да телевизором. Она не любила сладкого, а ящик ее раздражал. Сплетни она любила, но это развлечение требует партнеров, а подруг у нее не было. Зато скупостью можно наслаждаться в одиночку. Скупость требует уединения, сосредоточенности, упорства и дисциплины. Не далее как сегодня она проснулась со словами: «Минус десять евро!» Она даже подскочила в кровати. Ей придется не только целый день ничего не тратить, но еще и раздобыть несколько монет, чтобы соблюсти уговор. Как быть? Она понятия не имела. Но знала, что идеи возникнут по ходу дела. С каждой новой кражей она становилась опытнее и хитрее. Вот недавно поутру, в час, когда она обычно бросала себе вызов, ляпнула: «А сегодня бесплатная бутылка шампанского!» И скорчилась от острого, до боли, наслаждения. Раскинула мозгами и сочинила хитроумный план.

Скромно одетая, без шляпы и каких-либо атрибутов богатой жизни, в старых потертых туфлях без каблука, она вошла со смиренной физиономией в бутик «Николя Фёйятт» [79], сложила руки и произнесла со слезой в голосе: «У вас не найдется маленькой бутылочки шампанского, самого дешевого, для двух стариков, празднующих золотую свадьбу? С нашей пенсией, знаете, не разгуляешься…» Она держалась робко, но с достоинством, словно девочка, вынужденная просить милостыню. Продавец в замешательстве покачал головой:

— У нас нет пробников, милая дама… У нас есть маленькие бутылочки, по пять евро, но мы их тоже продаем…

Она опустила глаза долу, прижалась животом к прилавку и стала ждать, когда он сдастся. Он не сдавался. Повернулся к клиенту, который заказывал ящик дорогого шампанского. Анриетта вошла в образ — в образ усталой, страдающей женщины. Эта роль доставляла ей наслаждение. Она расцвечивала ее все новыми вздохами и скорбными взглядами; склоняла голову, горбилась, слегка поскуливала. Но, видно, уж такой был день — продавец из «Николя Фёйятт» не уступал. Она уже готова была уйти, когда к ней подошла хорошо одетая дама.

— Мадам, извините меня, но я случайно услышала ваш разговор с продавцом. Для меня будет честью и удовольствием предложить вам бутылку этого чудесного шампанского… Выпьете ее с мужем.

Анриетта рассыпалась в благодарностях, в глазах ее заблестели слезы. Она научилась плакать так, чтобы не попортить макияж. И ушла, зажав под мышкой бутылку. Те, кто тратит деньги, не считая, сами не знают, каких радостей себя лишают. Ее жизнь била ключом. Каждый день приносил целый ворох случайностей, приключений, упоительных страхов. И каждый день становился ее триумфом. Она даже не была уверена, так ли уж хочет вернуть Марселя. Его деньги — да, но когда он состарится и разорится, она упечет его в дом престарелых. Не дома же держать!

По дочерям она не скучала. По внукам тем более. Разве что иногда по Гортензии. Она узнавала себя в этой девчушке, которая бесстрастно и неудержимо шла к намеченной цели. Но только по ней одной.

Ей страшно хотелось позвонить Керубине. Не затем, чтобы сказать ей спасибо или похвалить — эта нищебродка могла обнаглеть и зазнаться, — нет, просто убедиться, что она все еще с ней заодно. Из нее могла получиться отличная союзница. Анриетта набрала номер, в трубке раздался медленный, тягучий голос Керубины.

— Керубина, это мадам Гробз, Анриетта Гробз. Как поживаете, дорогая Керубина?

И не дожидаясь ответа, продолжала:

— Вы не представляете, как я счастлива! Я встретила на улице мою соперницу, ну, ту бесстыдницу, которая увела моего мужа, и…

— Мадам Гробз?

Анриетта, удивившись, что ее не сразу узнали, представилась еще раз и зачастила:

— Она в плачевном состоянии! Просто плачевном! Я ее едва узнала! Как вы полагаете, какой будет следующая стадия ее распада? Будет ли положен конец…

— Она, кажется, должна мне денег…

— Но, Керубина, я выплатила свой долг! — возмутилась Анриетта.

Она собственноручно отдала ей нужную сумму. В мелких купюрах. Претерпела ради этого поездку в метро, ее теснили со всех сторон потные бесформенные тела, она зажимала под мышкой сумку и шляпу…

— Она должна мне денег… Если она хочет, чтобы я продолжала работу, она должна заплатить. Кажется, она довольна моими услугами…

— Но как же так, я думала что мы… что вы… что я вам…

— Шестьсот евро. До субботы…

И в ухе Анриетты раздались короткие гудки.

Керубина повесила трубку.


По утрам, когда Зоэ уходила в школу, Жозефина проникала в святая святых дочери и садилась на кровать. На самый краешек, чтобы не оставлять следов. Она не любила заходить к Зоэ вот так, тайком. Она бы никогда не стала подглядывать в ее письмо или читать запись в блокноте: ей бы тогда казалось, что она обворовала собственную дочь. Ей просто хотелось быть поближе к Зоэ.

Она разглядывала комнату, видела беспорядок, брошенную футболку, испачканную юбку, одинокие непарные носки, но ничего не трогала. Ей убираться запрещено. Только Ифигения имела право заходить в комнату Зоэ.

Жозефина вдыхала запах ее крема «Нивея», свежие древесные нотки ее туалетной воды, теплое дыхание простыней. Читала вырезки из газет, которые Зоэ развесила по стенам. Броские заголовки криминальной хроники: «Убив обоих родителей, он унаследовал состояние», «Учитель покончил с собой на глазах у всего класса», фотокопии писем читателей, расчерканные маркером: «Меня тревожит судьба мира…», «Второй год сижу в седьмом классе…», «Я слишком молода для засоса…».

А в углу, с улыбкой попирая ногой поверженного зверя, высился «Плоский папа» в бриджах цвета хаки. Жозефине хотелось его пнуть. Она окликала его: «Ну, давай, не трусь! Выходи из сумрака, давай встретимся, хватит портить мне жизнь издалека! Чтобы задурить голову девчонке загадочными посланиями, много ума не нужно». Потом ей представлялся изувеченный труп, и ей становилось стыдно.

От него больше не было никаких вестей.

Завтра наступит весна. Первый день весны. Может, он нашел где жить… Поселился в нормальной обстановке.

Она размышляла, сидя на кровати. На душе грустно и пусто — как всегда, когда она чувствовала себя бессильной. Бессильной преодолеть барьер, поставленный Зоэ: в нем не было ни единой лазейки. Зоэ приходила из школы и закрывалась в своей комнате. Зоэ вставала из-за стола и спускалась в подвал слушать, как Поль Мерсон играет на барабанах. Вернувшись, небрежно роняла: «Спокойной ночи, мам» — и уходила к себе. Она выросла мгновенно, под свитером выступала маленькая грудь, бедра явно округлились… Она завела блеск для губ и тушь для ресниц. Скоро ей исполнится четырнадцать, скоро она будет такой же красивой, как Гортензия.

Жозефина заставляла себя не терять надежду. Можно всего лишиться — рук, ног, глаз, ушей, — но если у тебя осталась капелька надежды, ты спасен. По утрам она просыпалась с одной и той же мыслью: сегодня она со мной заговорит. Надежда сильней всего. Она не позволяет людям покончить с собой, оказавшись в беде, в нищете, в пустыне. Она дает им силу думать: пойдет дождь, вырастет банановое дерево, я выиграю в лотерею, приедет прекрасный принц на белом коне. Такая это штука — недорого стоит, а может изменить жизнь. Надежда умирает последней. Бывает, люди строят планы за две минуты до смерти.

Когда надежда готова была иссякнуть, когда Жозефина, проработав целый день, в изнеможении переставала понимать, что пишет, она закрывала компьютер и спускалась в квартирку Ифигении, где теперь работал мсье Сандоз. Вот-вот привезут мебель из «Икеи», надо было покрасить стены и положить паркет. Мсье Сандоза, маляра, прислало кадровое агентство из Нантерра. Жозефина показала ему фронт работ, и он ответил: «Нет проблем, я все могу: и красить, и плотничать, и электрику наладить, и сантехнику!»

Иногда она ему помогала. Клара и Лео, вернувшись из школы, присоединялись к ним. Мсье Сандоз вручал им кисти и смотрел на них, грустно улыбаясь и приговаривая: «Прошлое, настоящее, будущее, настоящее и прошлое, будущее и настоящее, будущее и прошлое». И встряхивал головой, словно эти слова тянули его в болото. По утрам он являлся в костюме и при галстуке, переодевался в робу маляра, а на время обеда вновь облачался в костюм и галстук, отмывал руки и шел в бистро. Он очень дорожил чувством собственного достоинства. Говорил, что чуть не потерял его несколько лет назад, но в последний момент удержался и теперь хранил его как зеницу ока. Он не объяснял, как чуть не утратил достоинство. А Жозефина не спрашивала. Она чувствовала в нем боль, горе, готовое вот-вот прорваться наружу. Ей не хотелось баламутить болотную тину ради праздного любопытства.

У него были очень красивые голубые глаза, голубые и полные грусти… И еще у него случались приступы меланхолии. Трудолюбивый и дотошный, он откладывал кисть и молча ждал, когда приступ пройдет, напоминая в эти минуты Бастера Китона, затерявшегося в толпе невест. Они порой подолгу беседовали, причем разговор начинался с какого-нибудь пустяка.

— Сколько вам лет, мсье Сандоз?

— Я в том возрасте, когда ты никому больше не нужен.

— А если поточнее?

— Пятьдесят девять с половиной… пора на свалку!

— Зачем вы так говорите?

— Потому что до недавнего времени я не понимал, что можно быть стариком, хотя в душе тебе двадцать.

— Но это же прекрасно!

— Ничего хорошего! Стоит мне повстречать прелестную женщину, я чувствую себя на двадцать лет, насвистываю, прыскаюсь туалетной водой, повязываю шейный платок, но когда я хочу ее поцеловать, а она отказывает — мне шестьдесят! Гляжусь в зеркало, вижу морщины, волосы в носу, седину, желтые зубы, обложенный язык, и пахну я уже плохо… Двадцать лет и шестьдесят плохо сочетаются.

— И вы чувствуете себя древним старцем…

— Я себя чувствую потерянным. Моему сыну двадцать пять, и я хочу быть двадцатипятилетним. Влюбляюсь в его подружек, бегаю в шортах, глотаю витамины, машу гантелями. Я жалок. Но другого выхода не вижу, потому что молодость нынче — не только один из этапов жизни, но и условие выживания. Раньше все было иначе!

— Вы ошибаетесь, — уверила его Жозефина. — В двенадцатом веке стариков выбрасывали на улицу.

Он опустил кисть, ожидая объяснений. Жозефина начала:

— Я знаю одно фаблио, в нем речь идет о сыне, который выставил отца из дома, потому что недавно женился и хочет жить вдвоем с молодой женой. Фаблио называется «Разрезанная попона». Там сын отвечает старику-отцу, который умоляет не выбрасывать его на улицу:

Идите хлеб искать на воле.

Уже двенадцать лет иль боле

Мы в этом доме кормим вас.

Теперь ступайте прочь от нас!

Кормитесь сами, как хотите,

Вставайте же и уходите! [80]

Видите, у стариков тогда жизнь была не сахар! Их никто не хотел знать, они сбивались в шайки и вынуждены были побираться или воровать.

— А вы откуда это знаете?

— Я изучаю Средние века. И развлекаюсь тем, что ищу сходства между тем миром и нашим. Их гораздо больше, чем кажется! Буйная молодежь, которая боится будущего и не ждет от него ничего хорошего, ночные попойки, групповые изнасилования, пирсинг, татуировки — все эти темы есть в фаблио.

— Значит, всегда были одни и те же беды…

— …И тот же страх. Страх перед меняющимся миром, который ты перестаешь узнавать. Мир никогда не менялся так сильно, как в Средние века. Хаос, а потом обновление. Никуда от этого не денешься…

Он брал сигарету, закуривал, измазав нос розовой краской. Жалко улыбался.

— А откуда вы знаете, что они боялись?

— Из старых текстов, а еще по предметам, которые находят археологи. Люди были буквально одержимы тем, чтобы себя обезопасить. Строили стены, чтобы отгородиться от соседа, за́мки и башни, чтобы дать отпор возможным захватчикам. Им надо было любой ценой внушить страх. Многие рвы, бойницы, укрепления защищали крепости чисто символически и никогда не использовались. Во время раскопок чаще всего находят замки́, запоры и ключи. На замок запиралось все: сундуки, двери, окна, калитки. А ключи хранились у жены. Она и была хозяйкой в доме.

— Уже тогда власть была в руках у женщин!

— Всех пугали изменения климата, наводнения, глобальное потепление. Только они, конечно, не говорили «глобальное»…

— Прямо как где-нибудь в деревне на берегу Юбе или Дюранс…

— Именно! А в тысячном году случился сильный перепад температур, было так жарко, что уровень воды в альпийских озерах поднялся больше чем на два метра! Многие деревни были затоплены, жители спасались бегством; хронист Рауль Глабер, монах из Клюни, писал, что дождь шел три года подряд: «нельзя было провести борозду, чтобы сеять хлеб, настолько размокла земля, и оттого произошел страшный голод, и озверевшие люди пожирали человеческую плоть».

Она говорила, говорила… И, что интересно, в разговорах с ним отрабатывала свою диссертацию, искала аргументы, проверяла их на нем.

У нее вошло в привычку приходить к консьержке с тетрадкой, куда она записывала свои мысли. А мысли приходили ей в голову, пока она орудовала кистью, или валиком, или скребком, или рашпилем, или стамеской, или когда обдирала себе пальцы о паркет. Здесь идей возникало куда больше, чем за компьютером. Если долго сидишь и думаешь, поневоле тупеешь. Мозг — часть тела, и именно тело дает мозгу энергию. Например, когда бегаешь по утрам. Может, тот незнакомец на озере потому и ходит кругами? Ищет слова для романа, песни, трагедии из современной жизни?

Под конец мсье Сандоз всегда говорил:

— Чудна́я вы женщина. Мне вот любопытно, что думают мужчины, когда с вами знакомятся?

Ей хотелось спросить: «А вы? Что вы обо мне думаете?» — но она не решалась. Еще подумает, что она напрашивается на комплимент. Или ждет, что он пригласит ее в кафе в обеденный перерыв, возьмет за руку, будет нашептывать нежные слова и поцелует. Она хотела целоваться только с одним мужчиной. Целоваться с которым было запрещено.

Они вновь принимались за работу. Шпаклевали, штукатурили, белили, красили, покрывали лаком, убирали строительный мусор.

Нередко их разговор прерывала Ифигения:

— А знаете, мадам Кортес, что можно сделать, когда все будет готово? Позвать в гости жильцов нашего дома. Это будет simpático, нет?

— Да, Ифигения, muy simpático… [81]

Ифигения с нетерпением ждала прибытия мебели. Спала, открыв все окна, чтобы выветрился запах краски. Наблюдала за эволюцией своего душа, из которого мсье Сандоз решил сделать ванную. Раздобыл где-то старую ванну и умудрился ее установить. Оставлял ей проспекты, чтобы она выбрала кран. Она колебалась между шаровым и керамическим смесителем.

— Ой, жильцы завидовать будут, придираться начнут…

— Потому, что вы из каморки сделали маленький дворец? Да им бы, наоборот, стоило возместить вам расходы! — возмущался мсье Сандоз.

— Плачу не я, это она за все платит, — шептала Ифигения, указывая на Жозефину, которая отрывала старый плинтус.

— Повезло же вам в тот день, когда вы тут поселились!

— Ну не может же все время не везти, это утомительно, — говорила Ифигения и, по обыкновению звучно фыркнув, выскакивала за дверь.


Однажды утром Ифигения позвонила в дверь Жозефины, чтобы отдать почту: письма, газеты и какую-то посылку.

— Мебель еще не привезли? — спросила Жозефина, рассеянно взглянув на всю эту кучу.

— Нет. Скажите, мадам Кортес, вы не забыли, что на следующей неделе собрание жильцов?

Жозефина покачала головой.

— Расскажете, что они будут говорить, ладно? По поводу праздника… По-моему, это для всех было бы хорошо. Некоторые тут по десять лет живут и до сих пор не знакомы. А вы, если хотите, позовите кого-нибудь из родных.

— Я позову сестру. Заодно она мою квартиру посмотрит.

— А закупаться для праздника поедем в «Интермарше»?

— Договорились.

— Приятного вам чтения, мадам Кортес: по-моему, это книжка, — добавила Ифигения, указывая на посылку.

Посылка была из Лондона. Почерк незнакомый.

Гортензия? Она переехала на новую квартиру, не ужилась с соседкой. Время от времени звонила. У нее все хорошо, стажируется у Вивьен Вествуд, уже три дня работала в ее мастерской и совершенно счастлива. Видела первые модели новой коллекции, но не имеет права рассказывать. Научилась делать стальные косточки для корсетов, обтягивать их тонкой тканью, мастерить огромные шляпы и кружевные манишки. Все пальцы в крови. «Уже думаю о следующей стажировке. Ты можешь спросить у Лефлок-Пиньеля, что бы он посоветовал, или лучше мне самой ему позвонить?»

Жозефина осторожно открыла посылку — что это? Выкройка платья, нарисованного Гортензией? Брошюра о пагубном влиянии сахара на английских школьников с предисловием Ширли? Альбом с фотографиями прыгающих белок от Гэри?

Это была книга. «Жили-были девять холостяков» Саши Гитри. Редкое издание в переплете из вишневой кожи. Она взглянула на форзац. На белом листе резко выделялись длинные буквы, написанные черными чернилами: «Можно смутить того, кто любит вас, но не того, кто желает вас. Я люблю тебя и желаю тебя. Филипп».

Она прижала книгу к груди и зажмурилась от ослепительного счастья. Он любит ее! Любит!

Она поцеловала обложку. Снова закрыла глаза. Она обещала звездам… Она станет монахиней-кармелиткой и скроется в вечном молчании за решетками монастыря.

Официантка была в белых теннисных туфлях, черной мини-юбке, белой футболке и маленьком передничке. Белокурые волосы собраны на затылке. Она сновала по кафе, кружила между столиками, скользила от клиента к клиенту, и казалось, что у нее две пары ушей — заказы сыпались со всех сторон, и две пары рук — она разносила по нескольку блюд, ни разу ничего не опрокинув. Час был обеденный, все спешили. В заднем кармане ее мини-юбки лежал блокнот, на котором болталась ручка. По лицу блуждала широкая улыбка, словно она, обслуживая клиентов, думала о чем-то своем. «О чем она думает, отчего так счастлива?» — спрашивал себя мсье Сандоз, изучая меню. Он решил взять дежурное блюдо, сосиски с пюре. Люди редко улыбаются просто так. Как будто знают какой-то секрет. Интересно, у всех есть какой-нибудь секрет, который делает их счастливыми или несчастными? И хочу ли я узнать секрет этой девушки? Да, конечно…

— Что будете заказывать? — спросила девушка, остановив на нем взгляд своих ясных серых глаз.

— Дежурное блюдо. И стакан воды.

— Вина не надо?

Он помотал головой. Он больше не пьет вина. Алкоголь затянул его в болото. Из-за него он потерял работу инженера, жену и сына. Сына недавно вернул и больше не выпьет ни капли. Каждое утро он вставал и говорил себе: продержусь до вечера, и каждый вечер ложился, повторяя: вот еще день продержался. Он не пил уже десять лет, но знал, что желание выпить никуда не исчезло. Рука сама собой, как автомат, тянулась к стакану…

— Валери! — раздался голос из-за стойки. — Два кофе и счет на шестой столик!

Блондинка убежала, кинув на ходу: «Одну порцию сосисок!»

Значит, ее зовут Валери. Валери — улыбку подари, Валери — со мной поговори, юная, не больше двадцати, приветливая, милая Валери. Валери склоняется к двум мужчинам, которые кончают обедать. Один красивый, хорошо одетый, ухоженный, хоть сейчас на первую страницу «Фигаро Экономик», зато второй похож на бешеную стрекозу. Дергается, вздрагивает, моргает, словно вылез из темноты на свет. Вцепился в приборы длинными, узкими, похожими на лезвия ножниц пальцами, навис тощим торсом над тарелкой. Кожа на лице — словно прозрачная пленка, все сосуды видны, а когда он сгибает руку, становится страшно, как бы она не переломилась.

Чудной какой-то тип, подумал мсье Сандоз. Чистый жук. Вид мрачный, почти зловещий. Что-то тихо говорит элегантному красавцу и вроде бы недоволен. У этих двоих тоже есть секрет, может быть, даже один на двоих. Они похожи на заговорщиков и, по-видимому, понимают друг друга без слов.

— Вы забыли мой кофе! — окликнул красавец Валери: та возвращалась с сосисками и чашечкой кофе, неся их в одной руке.

— Одну минутку! Уже иду! — ответила та, поставив блюдо перед мсье Сандозом и в последний момент подхватив едва не упавшую чашку кофе.

Мсье Сандоз улыбнулся, восхищенный ее ловкостью.

— Какая вы сильная! — сказал он.

— Это называется профессионализм, — сказала девушка, поворачиваясь к красавцу, нервно требующему кофе.

— Как бы то ни было, я поражен!

— Были бы все такие, как вы! А то попадаются такие зануды… Вон как тот, например, — добавила она, открывая в улыбке белоснежные зубы.

— Вы всегда такая веселая? — продолжал мсье Сандоз, не сводя с нее глаз.

Она улыбнулась — ласково, почти по-матерински. Прядь волос упала на глаза, она откинула ее движением головы.

— Открою вам секрет: я влюблена!

— Мадемуазель! В конце-то концов! Это недопустимо! — вскричал красавец, размахивая руками.

— Иду, иду… бегу, — сказала официантка, выпрямляясь и удерживая в равновесии чашку кофе. — А когда ты влюблен, видишь жизнь в розовом свете, правда?

— Это точно, — ответил мсье Сандоз. — Особенно когда взаимно…

Ифигения, казалось, не замечала его пылких взглядов. Когда он хотел с ней поговорить о них двоих, она быстро переводила разговор на отвертки, гвозди и кисти. Если он поддавался искушению и разглаживал пальцем морщинку на лбу Ифигении, та, увернувшись, убегала выносить мусор или мыть лестничные площадки. Он предпринимал робкие атаки, а она, казалось, не обращала на них внимания. В общем, мсье Сандоз прикрыл салфеткой белую рубашку, отрезал кусочек сосиски и поднес вилку ко рту, продолжая следить глазами за Валери. Та с чашкой кофе в руках приближалась к столику, где сидели красавец и стрекоза.

В этот момент какая-то женщина резко отодвинула стул и налетела на официантку так, что та чуть не упала. Кофе опрокинулся, забрызгав белый плащ элегантного господина; тот подскочил на стуле как ужаленный.

— Простите, мне очень жаль, — сказала Валери, схватив полотенце, висевшее у нее на плече. — Я не видела, как встала та дама и…

Она пыталась отчистить рукав от кофейных пятен: наклонившись, изо всех сил терла ткань.

— Вы меня обварили! — в ярости завопил красавец, выпрямившись во весь свой немалый рост.

— Ну уж не преувеличивайте… Я же извинилась!

— И к тому же вы мне нахамили!

— Я вам не хамила. Я принесла свои извинения…

— Весьма жалкие извинения!

— Но ведь никакой трагедии не случилось! Я же говорю, я не заметила ту даму…

— А я вам говорю, что вы мне нахамили!

— Ой-ой-ой, бедняжка… Зачем же так нервничать? У вас что, других проблем в жизни нет? Отнесете плащ в химчистку, вам это ни гроша не будет стоить! На то существует страховка!

Элегантный господин кипел от возмущения. Призывал в свидетели стрекозу, который, казалось, смотрел на Валери с искрой вожделения на своем пергаментном лице: должно быть, оценил красоту женщины в гневе. Официантка горячилась, ее бледные щеки порозовели. Рассердившись, она действительно стала еще красивее. Что она знала о жизни в свои двадцать лет? Да, она умела за себя постоять — но с каким юношеским пылом! И красавец, похоже, смутился.

Он встал, сунул плащ под мышку и направился к выходу, предоставив стрекозе разбираться со счетом.

— Ну и ладно… вот придурок! Я же сказала, у нас есть страховка! — повторила Валери, глядя ему вслед. — Честное слово, придурок!

Мсье Сандозу показалось, что красавец сейчас ее ударит. Он уж было замахнулся, но сдержался и, сплюнув от негодования, вышел на улицу.

Стрекоза остался на месте, дожидаясь счета. Когда Валери положила его на стол, он погладил ее руку своими длинными костлявыми пальцами.

— Скажите, какой похотливый Дракула выискался! И ты туда же! — вскричала она, испепелив его взглядом.

Он повесил нос, сделав вид, что огорчен, и испарился.

— Фу ты ну ты! Один другого хлеще! Все клинья подбивают, и хоть бы кто разрешения спросил!

Мсье Сандоз улыбнулся. Многие, наверное, к ней «подбивают клинья».

Он еще немного полюбовался ею. Она носила серебряные кольца на всех пальцах, получалось что-то вроде американского кастета. Чтобы защищаться? Отгонять назойливых клиентов? Двое мужчин у барной стойки тоже наблюдали за ней, и когда она подошла, поздравили ее с победой. Мсье Сандоз попробовал пюре: почти холодное; он поспешил доесть, пока совсем не остыло. Пюре было не настоящее, порошковое, а оно, как прекрасно знал мсье Сандоз, очень быстро превращается в замазку.

Когда он в свою очередь поднял руку, чтобы попросить кофе и счет, зал почти опустел. Официантка подошла, стараясь на этот раз ничего не опрокинуть.

— И часто у вас так? — спросил он, шаря в кармане в поисках мелочи.

— Уж не знаю, что в Париже с людьми творится — все такие нервные!

— А вы не здешняя?

— Нет! — воскликнула она; на ее лице снова заиграла улыбка. — Я из провинции, а в провинции, уж поверьте, никто так не кипятится. Там все делают не спеша.

— Зачем же вы сюда, к психам, приехали?

— Я хочу быть актрисой, работаю, чтобы оплатить уроки актерского мастерства… А ту парочку я давно приметила, вечно спешат, вечно всем недовольны, и ни гроша чаевых не дождешься! Словно я им прислуга!

Она поежилась, и ее счастливая улыбка снова испарилась.

— Да ладно! Ничего страшного… — сказал мсье Сандоз.

— Вы правы! — сказала она. — Вообще-то Париж красивый город, если не обращать внимания на людей!

Мсье Сандоз встал. Оставил на столе бумажку в пять евро. Она поблагодарила его широкой улыбкой.

— Ой, ну уж вы… Вы примирили меня с мужчинами! Потому что — открою вам другой секрет — не люблю я мужчин!


— Ну и как? Она тебе ответила? — спросила Дотти.

Сегодня вечером они собрались в оперу.

Прежде чем пойти к Дотти, он поужинал с Александром. «Звонила мама, она в пятницу хочет приехать, просила, чтобы ты ей перезвонил», — сказал сын, не поднимая глаз от прожаренного бифштекса и аккуратно отодвигая в сторону ломтики жареного картофеля. Бифштекс он ел из чувства долга, а свою любимую картошку оставлял напоследок.

— А-а… — протянул Филипп, застигнутый врасплох. — У нас были какие-нибудь планы на выходные?

— Да вроде нет, — ответил Александр, пережевывая мясо.

— Если ты хочешь ее видеть, пускай приезжает. Мы же не ссорились, ты знаешь.

— Вы просто не сошлись во взглядах на жизнь…

— Точно. Ты все правильно понял.

— А она может взять с собой Зоэ? Мне хочется повидаться с Зоэ. Вот ее мне не хватает…

Он сделал упор на слове «ее», словно игнорируя предложение матери.

— Посмотрим, — сказал Филипп и подумал, что жизнь стала невероятно сложной.

— На уроке французского нас попросили рассказать историю максимум в десять слов. Хочешь знать, как я вышел из положения?

— Конечно…

— «Его родители были почтальоны, и он всю жизнь держал марку…»

— Гениально!

— Я получил лучшую отметку. Ты идешь куда-нибудь сегодня вечером?

— Иду в оперу с приятельницей, Дотти Дулиттл.

— А-а… Когда я подрасту, возьмешь меня тоже?

— Договорились.

Он поцеловал сына на прощание, прогулялся пешком до дома Дотти, надеясь, что ритм шагов подскажет ему решение. У него не было никакого желания видеть Ирис, но он не хотел ни препятствовать ее встречам с сыном, ни торопиться с разводом. Как только она будет чувствовать себя лучше, я с ней поговорю, обещал он себе, звоня в дверь Дотти Дулиттл. Вечно он все откладывал на потом.

Сидя на краю ванны со стаканом виски в руке, он смотрел, как Дотти красится. Поднимая стакан, чтобы отхлебнуть виски, он каждый раз задевал локтем пластиковую занавеску и приводил в движение нарисованную на ней великолепную Мэрилин, посылающую воздушные поцелуи. Дотти в черном бюстгальтере и колготках колдовала над разноцветным скоплением баночек, пудрениц и кисточек и, промахнувшись карандашом или щеточкой, ругалась как извозчик.

И одновременно продолжала выспрашивать:

— Ну что? Ответила она или нет?

— Нет.

— Совсем ничего? Не послала даже реснички в конверте?

— Ничего…

— Я когда очень в кого-нибудь влюблюсь, пошлю ему по почте ресничку. Знаешь, как доказательство любви, потому что ресницы больше не отрастают. Рождаешься с определенным капиталом, и надо его потом не разбазарить…

Она зачесала волосы назад, заколола их двумя широкими заколками. Похожа на девочку-подростка, решившую втихаря намазаться маминой косметикой. Достала коробочку с какой-то черной массой, жесткую щеточку, плюнула на щетку и хорошенько повозила ею в черной массе. Филипп поморщился. Не отводя глаз от зеркала, она шлепнула на ресницы жирную кляксу. Плевала, терла, мазала — и начинала все сначала. В танце ее рук была и привычка, и ловкость, и натренированная женственность.

— За одну такую фразу когда-нибудь парень влюбится в тебя без памяти, — сказал он, напоминая, что этот парень — не он.

— Красивые парни уже давно не влюбляются в слова. Они растут на разговорах со своими геймбоями.

Капля воды из душа капнула ему за шиворот, он отодвинулся.

— У тебя душ течет…

— Не течет. Это я, наверное, плохо кран закрыла.

Разинув рот, закатив глаза и оттопырив локоть, она красила ресницы, стараясь, чтобы черная масса не потекла. Отступала на шаг, придирчиво оглядывала результат, морщилась и начинала все сначала.

— Она устояла перед духом Саши Гитри, — задумчиво продолжал Филипп. — А ведь фраза была красивая…

— Придумаешь что-нибудь еще. Я тебе помогу. Никто лучше женщины не знает, как соблазнить другую женщину! Вы, мужики, навык потеряли!

Она покусала губы, оценила свое отражение. Обернула палец бумажным платком и стерла черную краску из маленькой морщинки под глазом. Подняла веко точным жестом хирурга, поднесла к нему серую подводку, закрыла глаз, провела линию — ну прямо Нефертити! Обернулась к нему, слегка вильнув бедрами в ожидании комплимента.

— Очень красиво, — обронил он, бегло улыбнувшись.

— Так интересно, — сказала она, повторяя операцию на втором глазу, — тебе не кажется? Будем соблазнять женщину вдвоем!

Он смотрел на нее, завороженный порханием рук, полетом кисточек и щеточек, которыми она манипулировала с ловкостью жонглера.

— Ты будешь Кристиан, а я Сирано. В те времена мужчина нанимал другого мужчину, чтобы тот говорил от его имени.

— Просто мужчины давно разучились разговаривать с женщинами… Я вот по крайней мере не сумел. Думаю, никогда и не умел.

Новая капля упала ему на руку, и он предпочел пересесть на крышку унитаза.

— Ты дочитала «Сирано»? — спросил он, вытирая руку первой попавшейся салфеткой.

Он подарил ей «Сирано де Бержерака» по-английски.

— Потрясающе! Мне так понравилось! So French! [82]

И размахивая щеткой для ресниц, она продекламировала:

Philosopher and scientist,

Poet, musician, duellist —

He flew high, and fell back again!

A pretty wit — whose like we lack —

A lover… not like other men… [83]

Так красиво — умереть не встать! Благодаря тебе я вся трепещу. Засыпаю под сонату Скарлатти, читаю пьесы… Раньше я трепетала, мечтая о шубках, машинах, драгоценностях, — а теперь жду новую книгу, новую оперу! Я недорого обхожусь как любовница!

Слово «любовница» резануло слух, как верхнее «до», выданное примадонной, которая провалилась в оркестровую яму. Она произнесла его нарочно — посмотреть, как он отреагирует, проскочит ли у него это грубое слово, закрепляя за ней место, которое она день за днем отвоевывала в его жизни. Для него оно прозвучало первым оборотом ключа, на который его хотят запереть. Не отрывая глаз от зеркала, в котором отражалась задорная плутовская мордочка, она ждала, моля про себя, чтобы слово проскользнуло, чтобы можно было повторить его потом еще и еще, чтобы оно прижилось. А он размышлял, как бы выбросить его за борт, не ранив ее. Не дать ему прилипнуть к их отношениям, осторожно отклеить и отправить в мусорную корзину, ко всяким оберткам, бумажкам и ваткам. Уклончивое молчание затягивалось; наконец он сказал себе, что убрать слово-помеху можно только одним способом.

— Дотти! Ты не моя любовница, ты мой друг.

— Друг, с которым спят, — это любовница, — заверила она, памятуя о том, какой бурной была их прошлая ночь. Он ничего не говорил, но кричал ее имя, словно открывал новый мир. Дотти! Дотти! — так друзья не кричат, так кричат любовники на пике страсти. Она не впервые слышала этот крик и сделала соответствующие выводы. «Нынче ночью, — сказала она себе, — да, нынче ночью он капитулировал».

— Дотти!

— Да, — буркнула она, поправляя загнувшуюся ресничку.

— Дотти, ты меня слышишь?

— Ладно, — вздохнула она, не желая ничего слушать. — Так на что ты меня сегодня ведешь?

— Смотреть «Джоконду».

— Э-э?

— «Джоконду» Понкьелли.

— Супер! Скоро дорасту до Вагнера! Еще несколько таких вечеров, и я высижу всю «Тетралогию» и глазом не моргну!

— Дотти…

Она опустила руки, по-прежнему глядя в зеркало, в котором теперь отражалась поникшая, убитая физиономия, состроившая ей гримасу. От радости не осталось и следа, на щеке чернела полоска туши.

Он схватил ее за руку, притянул к себе.

— Ты хочешь, чтобы мы перестали встречаться? Я тебя прекрасно пойму, ты знаешь.

Она отвернулась и словно окаменела. Значит, ему все равно, будем мы видеться или нет? Я лишняя. Давай, старина, давай, убивай меня, вонзи поглубже нож в рану, я еще дышу. Ненавижу мужчин, ненавижу себя за то, что они мне нужны, ненавижу чувства, хочу быть биороботом, никого к себе не подпускать и лупить мужиков ногой, если они захотят меня поцеловать…

Дотти шмыгнула носом, по-прежнему отвернувшись и чувствуя себя деревянной куклой.

— Я не хочу, чтобы ты была несчастна… Но и обманывать тебя не хочу…

— Хватит! — завопила она, затыкая уши. — Все вы одинаковые! Достала уже ваша дружба! Хочу, чтобы меня любили!

— Дотти…

— Осточертело быть одной! Хочу, чтобы мне слали фразы из Саши Гитри, я бы тогда вырвала все ресницы до единой и отправила тебе в папиросной бумаге! А не строила козью морду!

— Да понимаю… Мне очень жаль…

— Хватит, Филипп, остановись, а то я тебя убью!

Говорят, мужчины бессильны перед плачущей женщиной. Филипп смотрел на Дотти с удивлением. «Мы же заключили договор, — думал он, словно рыцарь-бизнесмен, — я просто напоминаю условия…»

— Высморкайся, — сказал он, протягивая ей бумажный платок.

— Еще чего! Чтобы загубить тональник на миллион от Ива Сен-Лорана!

Он скомкал платок и бросил его в корзину.

Назревавшая гроза разразилась: тушь и тональник текли по щекам черно-бежевыми потоками. Он посмотрел на часы. Они уже опаздывали.

— Все вы одинаковые! Трусы! Подлые трусы, вот вы кто! Один другого лучше!

Она вопила так, словно вызывала на поединок всех самцов, которые попользовались ею одну ночь, а потом распрощались по эсэмэске.

«Если ты такого дурного мнения о мужчинах, то чему ты удивляешься? — подумал Филипп. — На что каждый раз надеешься? Должно быть наоборот: я их знаю и знаю, что ждать от них нечего. Я беру их и бросаю, выбрасываю, как использованный носовой платок».

Оба молчали, погруженные в свои проблемы, в свое одиночество, в свой гнев. Я хочу, чтобы рядом было тело, к которому можно прижаться, которое говорило бы со мной и любило бы меня, требовала Дотти. Я хочу, чтобы Жозефина вскочила в поезд и приехала ко мне, чтобы она подарила мне ночь, думал Филипп. «Филипп, please! Love me!» [84]— умоляла Дотти. «Черт подери, Жозефина, одну ночь, всего одну ночь!» — требовал Филипп.

Призраки, к которым они обращались, не давали ответа, и они в замешательстве стояли друг напротив друга, каждый со своей неразделенной любовью.

Филипп не знал, куда девать руки. Опустил их, взял пальто, шарф и вышел. Пойдет на «Джоконду» один, без дамы.

Дотти в последний раз всхлипнула и бросилась ничком на кровать, яростно расшвыривая подушки с надписью «WON’T YOU BE MY SWEETHEART? I’M SO LONELY». Все, никогда она не будет чьей-то милой. С мужчинами покончено. Она будет как Мэрилин: «I’m through with love» [85].

— Ну и убирайся! Скатертью дорожка! — выкрикнула она в направлении двери.

Встала, шатаясь, поставила DVD «В джазе только девушки» и снова зарылась в простыни. По крайней мере, эта история кончается хорошо. В последний момент, когда Мэрилин, затянутая в тонкий муслин, плачет и поет на сцене, Тони Кертис бросается к ней, целует взасос и увозит с собой.

В последний момент?

В ее душе забрезжила смутная надежда.

Она подбежала к окну, подняла занавеску, посмотрела на улицу.

И обругала себя за это.


«Жизнь прекрасна! Жизнь прекрасна», — напевала Зоэ, выходя из булочной. Ей хотелось танцевать на улице, кричать прохожим: «Эй! Знаете что? Я влюблена! По-настоящему! Почему я так решила? Да потому что я смеюсь сама с собой, потому что мое сердце готово разорваться, когда мы целуемся!»

А когда мы целуемся?

Сразу после уроков мы идем в кафе, забираемся в глубь зала, туда, где нас точно никому не видно, и целуемся. Сначала я не знала, как это делается, у меня все было в первый раз, но он тоже не знал. У него тоже все было в первый раз. Я открывала рот как можно шире, а он говорил — ты же не к зубному пришла… И мы стали все делать как в кино.

Эй! Знаете что? Его зовут Гаэтан. Это самое красивое имя на свете. Во-первых, в нем два «а», а я люблю букву «а». А еще в нем есть «Г», «Г» я тоже люблю. А особенно мне нравится сочетание «Га»…

Какой он?

Выше меня, светловолосый, глаза не очень большие и очень серьезные. Любит солнце и кошек. Ненавидит черепах. Он не качок, но когда он меня обнимает, мне кажется, что у него три миллиона мускулов. У него есть свой запах — не парфюм, нет, — он просто хорошо пахнет, я обожаю его запах. Он любит ходить пешком, не ездит на метро, а его девушку зовут ЗОЭ КОРТЕС.

Я не знала, что так будет: мне хочется выйти на улицу и вопить на весь мир! На самом деле нет, мне хочется шептать на ухо всему миру — как секрет, который я не в силах сохранить. Что-то я запуталась… Ладно, пускай будет секрет! Суперважный секрет, который я не вправе никому рассказать, но о котором хочется кричать во все горло! Судя по всему, мой секрет откроется сам собой, без всяких слов. У меня в голове все перепуталось. А еще — так странно! — я словно вся свечусь. Становлюсь выше ростом, старше, а еще я вдруг стала красивой. Никого теперь не боюсь! Даже модели из «Элль» мне до лампочки.

Сегодня по дороге из коллежа мы решили зайти в кино. Он придумал какую-то отговорку для родителей. А мне и не надо! Я ведь не разговариваю с матерью. Она меня очень-очень разочаровала. Когда я на нее смотрю, то вижу женщину, которая целовалась с Филиппом, и она мне не нравится. Совсем не нравится.

Но в конце концов, это неважно, потому что… Потому что я счастлива, счастлива!

Я не такая, как раньше. И при этом та же. У меня в груди как будто застрял большой воздушный шар, я как будто наполнена воздухом. Сердце куда-то улетает, стучит, как барабан, так я волнуюсь перед встречей с ним: а вдруг я недостаточно красивая, а вдруг он меня больше не любит или еще чего-нибудь? Все время страшно. На свидания иду на цыпочках: а вдруг он передумал?

Когда мы целуемся, мне хочется смеяться, и я чувствую, как его губы улыбаются тоже. Я не закрываю глаза, именно потому, что хочу видеть его прикрытые веки.

На улице он обнимает меня за плечи, и мы прижимаемся друг к другу крепко-крепко, и идем медленнее, а друзья орут, что мы всех тормозим.

Да, благодаря ему у меня теперь полно друзей!

Вчера я накинула на плечи свитер, а он обнял меня, и я заметила, что свитер упал, только когда было уже поздно… Это свитер Гортензии, она взбесится! А мне плевать.

Вчера он сказал: «Зоэ Кортес — моя девушка» с очень серьезным видом и крепко меня обнял, и я чуть не умерла от счастья.

Когда целуешься на ходу, вечно теряешь равновесие… Об этом можно песенку сочинить. Он подкалывает меня, потому что я краснею. Говорит: «Ни одна девушка, кроме тебя, не умеет ходить и краснеть одновременно».

Вчера мне вдруг захотелось его поцеловать, просто так, посреди фразы, прямо как муха меня укусила. Поцеловала, а он засмеялся, я надулась, а он объяснил: «Это я от удовольствия», и мне опять захотелось его поцеловать.

Мне все время хочется, чтобы он меня обнимал. Хочется не заниматься с ним любовью, а просто с ним быть. Впрочем, мы не занимались любовью. Мы об этом и не говорим. Мы сильно обнимаем друг друга — и улетаем.

Когда он меня обнимает, мне больше ничего не надо. Я могу так сидеть часами. Мы закрываем глаза и отрываемся от земли. Говорим друг другу: «Завтра будем в Риме, а в воскресенье — в Неаполе». У него слабость к Италии. Он надо мной посмеивается, потому что моя последняя любовь — это Мариус из «Отверженных». Он предпочитает актрис, блондинок. Он говорит, что я почти блондинка. У меня такой оттенок волос, что при определенном освещении я выгляжу блондинкой. Это глупо, но больше всего мне нравится расставаться. Кажется, как будто у меня сейчас что-то выскочит из груди и живота, настолько я счастлива. Что-то взорвется, и все увидят мои потроха.

В такие моменты рот у меня сам собой расплывается в улыбке, а в голове звучит крутая музыка. И в то же время у меня ощущение, что это все нереально, что это как будто не со мной. Мое заветное желание — чтобы он был рядом завтра утром, и послезавтра тоже, я все время боюсь, что все кончится.

Матери я ничего не сказала. Я просто умираю, когда думаю об этом. Интересно, у нее внутри тоже что-то взрывается, когда она думает о Филиппе? Интересно, любовь во всяком возрасте одинакова?


Жозефина толкнула дверь зала, где проходило собрание жильцов, как раз когда выбирали председателя. Она опоздала. Ширли позвонила ровно в тот момент, когда она уходила. Потом она ждала автобуса и крыла себя на все корки: столько зарабатываю, могла бы все-таки такси взять! Деньгам надо учиться. Учиться их зарабатывать и учиться их тратить. Ей всегда было неловко транжирить, позволять себе мелкие удобства и радости жизни. Она пока старалась тратить только на «важное»: квартиру, машину, учебу Гортензии, страховку, налоги. Ей претили расходы по пустякам. Она по три раза перепроверяла цену пальто и ставила обратно на полку духи за 99 евро.

В зале как будто шел экзамен. Человек сорок сидели перед откидными столиками с разложенными на них бумагами. Она уселась в задних рядах, возле круглолицего взъерошенного мужчины, развалившегося на стуле, как в шезлонге. Не хватало только зонтика и крема для загара. Он отбивал такт ногой, уставившись на носок ботинка. Потом, похоже, сбился с ритма: на миг замер, пробормотал: «Черт!» — и снова стал постукивать ботинком.

— Здравствуйте, — сказала Жозефина, плюхнувшись на соседний стул. — Я мадам Кортес, с шестого этажа.

— А я мсье Мерсон, отец Поля… и муж мадам Мерсон, — ответил он, и все его морщинки поползли вверх в радостной улыбке.

— Приятно познакомиться, — сказала Жозефина и покраснела.

У него был острый, словно проникающий сквозь одежду взгляд. Он как будто пытался прочесть этикетку на ее бюстгальтере.

— А мсье Кортес существует в природе? — спросил он, всем телом подавшись к ней.

Жозефина смутилась и сделала вид, что не расслышала.

Сын Пинарелли поднял руку, предлагая себя в качестве председателя собрания.

— Ты смотри! Явился без мамочки! Неслыханная смелость! — проронил мсье Мерсон.

Сидящая перед ним суровая дама лет пятидесяти обернулась и испепелила его взглядом. Тощая, костлявая, с черным шиньоном и угольно-черными кустистыми бровями — сущая Баба Яга.

— Будьте так добры, ведите себя прилично! — прокаркала она.

— Я пошутил, мадемуазель де Бассоньер, пошутил… — ответил он с широчайшей улыбкой.

Она пожала плечами и резко отвернулась. В воздухе словно пролетело лезвие бритвы. Мсье Мерсон скроил обиженную детскую гримасу.

— У них совершенно нет чувства юмора, вы скоро убедитесь!

— Я пропустила что-нибудь важное?

— Боюсь, что нет. Потасовки впереди. Пока мы на стадии холодных закусок. Шпаги еще в ножнах… А вы первый раз?

— Да. Я переехала сюда в сентябре.

— Тогда добро пожаловать на «Резню бензопилой» [86]местного разлива! Вам понравится… Море крови и запах мяса!

Жозефина оглядела зал. Она узнала Эрве Лефлок-Пиньеля, он сидел в первом ряду, рядом с мсье Ван ден Броком. Они обменивались какими-то бумагами. Там же, немного поодаль, сидел мсье Пинарелли. Они постарались сесть так, чтобы между ними было три пустых сиденья.

Синдик [87], мужчина в сером костюме, с блеклым взглядом и доброй, примирительной улыбкой, объявил, что председателем собрания будет мсье Пинарелли. Затем следовало выбрать секретаря и счетную комиссию из двух человек. Вверх потянулись алчные руки.

— Пробил час их славы, — прошептал мсье Мерсон. — Сейчас увидите, как опьяняет власть!

В повестке дня значилось двадцать шесть пунктов, и Жозефина всерьез задумалась, сколько же будет длиться их генеральная ассамблея. Каждый пункт выносили на общее голосование. Первым камнем преткновения стала елка, которую Ифигения поставила в холле накануне праздников.

— Елка за восемьдесят пять евро! — визжал мсье Пинарелли. — Эти расходы следует списать на счет консьержки, учитывая, что елку она поставила, безусловно, чтобы выпросить денежное вознаграждение к Новому году. И насколько я понимаю, мы, жильцы, не получили ни сантима из этих денег. Вношу предложение: отныне консьержка должна оплачивать елку и украшения. А в этом году — возместить соответствующие расходы.

— Совершенно согласна с мсье Пинарелли, — важно выпятила тощую грудь мадемуазель де Бассоньер. — И позволю себе выразить сомнения относительно этой консьержки, которую нам к тому же навязали.

— Ну знаете, — воскликнул Эрве Лефлок-Пиньель, — что такое восемьдесят пять евро, поделенные на сорок человек!

— Легко быть щедрым за чужой счет! — прошипела мадемуазель де Бассоньер.

— Опа! — подал реплику в сторону мсье Мерсон. — Первая демонстрация оружия. Они сегодня в ударе! Обычно дольше раскачиваются.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Эрве Лефлок-Пиньель, разворачиваясь к сопернице.

— Я хочу сказать, что куда как просто транжирить деньги, когда их не надо зарабатывать в поте лица своего!

Жозефина подумала, что Лефлок-Пиньель сейчас грохнется в обморок. Он резко отпрянул и побледнел как полотно.

— Мадам! Я требую, чтобы вы взяли свои слова назад! Это клевета! — вскричал он, задыхаясь и оттягивая воротник рубашки.

— Это уж как вам будет угодно, мсье Зять! — прокудахтала мадемуазель де Бассоньер, дернув носом, словно хотела склевать свой успех.

Жозефина наклонилась к мсье Мерсону и спросила:

— О чем это они?

— Она намекает на то, что он зять владельца банка, в котором работает коммерческим директором. Частный инвестиционный банк. Но она что-то в первый раз так распетушилась. Видать, в вашу честь. Это вроде обряда инициации… А заодно и предупреждение, чтобы вы с ней не связывались, иначе она начнет копаться в вашем прошлом. У нее дядя служит в Министерстве внутренних дел, и у нее есть досье на всех жильцов.

— Я не останусь на собрании, если мадемуазель де Бассоньер не принесет мне свои извинения! — взревел Лефлок-Пиньель, обращаясь к синдику, растерянно оглядывавшему зал.

— Размечтался… — ворчливо хорохорилась его противница.

— Обычное дело. Цепляют друг друга, статью меряются, — прокомментировал мсье Мерсон. — А вы знаете, что у вас красивые ноги?

Жозефина покраснела и прикрыла плащом колени.

— Мадам, мсье, прошу вас вести себя разумно, — вмешался синдик, вытирая вспотевший лоб. Первая же перепалка выбила его из колеи.

— Я жду извинений! — упорствовал Эрве Лефлок-Пиньель.

— Не дождетесь!

— Мадам, я не уйду, ибо восемнадцатый пункт повестки дня требует моего присутствия, но если бы вы не были женщиной, я бы потребовал сатисфакции!

— Ой, как страшно! Особенно если знать, откуда родом этот мсье! Деревенщина… Какая все-таки прелесть наш кондоминиум!

Эрве Лефлок-Пиньеля трясло. Вены у него на лбу вздулись так, словно сейчас лопнут. Он раскачивался на своих длинных ногах, готовый убить наглую старуху, а та в полном восторге выплюнула новую порцию яда:

— Хорош гусь, жена блуждает по коридорам, а дочка уже вовсю вертит задом!

Лефлок-Пиньель шагнул к старой ведьме. Жозефина испугалась, что он сейчас даст ей пощечину, но тут вмешался мсье Ван ден Брок. Он встал, что-то шепнул Лефлок-Пиньелю на ухо, и тот неохотно сел, хоть и испепелив гадюку взглядом. Странная какая-то ссора. Похоже на репетицию пьесы, когда каждый актер знает, чем все кончится, и тем не менее играет свою роль до конца.

— Ну и страсти кипят! — в ужасе воскликнула Жозефина. — Никогда бы не подумала, что…

— Каждый раз одно и то же, — вздохнул мсье Мерсон. — Лефлок-Пиньель пытается выжать из жильцов деньги на расходы, а Бассоньер жмется и бранится. Он старается держать марку, чтобы дом блистал по всем статьям, а она трясется над каждой копейкой. К тому же, судя по всему, она знает о его происхождении нечто такое, о чем он предпочел бы умолчать. Бог ты мой! Вы заметили? В обществе этих аристократов я изъясняюсь высоким штилем! Обычно-то я ругаюсь как извозчик!

Он смотрел на нее с широкой улыбкой, похлопывая себя по груди.

— И все-таки, какие же у вас тонкие запястья и лодыжки! Тонкие, красивые, так и хочется погладить…

— Мсье Мерсон!

— Люблю красивых женщин. По-моему, я даже всех женщин люблю. Особенно в момент страсти. Тогда… женская красота достигает почти мистической силы! Я считаю, это доказательство существования Бога. Женщина в экстазе всегда прекрасна.

Он возбужденно присвистнул, закинул ногу на ногу, сменил ноги и бросил на Жозефину плотоядный взгляд. Она не удержалась и прыснула.

А он, помолчав, продолжал:

— Как вы думаете, какова Бассоньериха в экстазе? Лежит деревянная, как бревно, или скукоженная, как дохлая мышь? Держу пари, что как мышь, да еще и в мышеловке! И сухая, как черствая корка! Ни тебе гладкости, ни тебе округлостей. Экая жалость!

И поскольку Жозефина молчала, он принялся рассказывать о прошлом семейства Бассоньер, нашептывая ей на ухо и прикрываясь ладонью, что придавало их беседе оттенок интимности, который не остался незамеченным окружающими.

Мадемуазель де Бассоньер принадлежала к обнищавшей дворянской семье, которая изначально владела всем домом и еще двумя-тремя домами в этом квартале. Ей было всего девять, когда она, подкравшись к дверям отцовского кабинета, подслушала глухие рыдания. Отец разорился. Он говорил жене, что их финансы в плачевном состоянии и придется продавать недвижимость, дом за домом. «Хорошо еще, если удастся сохранить хоть один, для виду», — сказал он. Перспектива расстаться с наследством, позволявшим ему держать лошадей и любовниц, а каждую среду по вечерам утолять свою страсть к покеру, повергла его в отчаяние. В то время семья жила на пятом этаже в корпусе «А», в той самой квартире, которую теперь занимают Лефлок-Пиньели.

Таков был первый удар, который получила в жизни Сибилла де Бассоньер. Долги отца росли; когда ей исполнилось восемнадцать, им пришлось переехать из корпуса «А» в корпус «Б», в темную трехкомнатную квартиру окнами во двор, где прежде жила их старая бонна, Мелани Биффуа, и ее супруг, шофер мсье де Бассоньера. А уж сколько она в детстве наслушалась шуточек в адрес бедняжки Мелани, которой много не надо! «Да, бедняки — они такие, — говорила мать, — им кинешь корку хлеба, и они тебе руки целуют! Главное их не баловать! Накормите бедняка досыта — и он взбесится!»

Оставшись без денег, мадемуазель де Бассоньер возвела свою нищету в культ. Она кичилась тем, что ни разу не уступила зову богатства, власти, славы, забывая, что у нее просто не было возможности поддаться какому-нибудь из этих искушений. Так она и осталась желчной, унылой старой девой. Злость на разорившего их отца превратилась в ненависть к мужчинам вообще: она считала их трусами, тряпками и мотами. Проработав много лет машинисткой в министерстве Военно-морского флота, она вышла на пенсию и теперь плевалась ядом на собраниях жильцов. Это была единственная разрядка, которую она могла себе позволить. Весь год ей приходилось экономить, чтобы оплатить безумные расходы, навязанные обитателями корпуса «А».

Взбесив Лефлок-Пиньеля, она взялась за мсье Мерсона, который парковал свой скутер в неположенном месте, помянула его разнузданную половую жизнь — он замурлыкал от удовольствия, — и, убедившись, что ее слова его не только не задевают, а даже веселят, переключилась на Ван ден Брока и пианино его супруги.

— И я бы хотела, чтобы прекратился этот вечный гром с вашего этажа!

— Это не гром, мадам, это Моцарт, — парировал мсье Ван ден Брок.

— Когда играет ваша жена, разницы я не слышу! — прошипела гадюка.

— Смените слуховой аппарат! В нем помехи.

— Возвращайтесь к себе в страну! Это вы для нас помеха!

— Но я француз, мадам, и тем горжусь!

— Ван ден Брок? Это французское имя?

— Да, мадам.

— Белобрысый чужак, вылез из грязи в князи, а теперь водит за нос доверчивых пациенток, заселяет им в животы своих ублюдков!

— Мадам! — вскричал Ван ден Брок: у него перехватило дыхание от такого чудовищного обвинения.

Измученный синдик окончательно сдался. Его маркер чертил круги и квадраты на первой странице повестки дня, а рука, похоже, с трудом удерживала голову на весу. Оставалось рассмотреть еще тринадцать пунктов, а часы показывали семь. На каждом собрании он наблюдал одни и те же сцены и задавался вопросом: как же эти люди живут бок о бок круглый год?

Поднялся возмущенный хор голосов, но мадемуазель де Бассоньер не так легко было сбить с толку обвинениями в расизме и призывами к толерантности. Она по-прежнему изливала потоки желчи, а если слегка выдыхалась, ее подбадривал мсье Пинарелли, сопровождавший каждую ее фразу словами: «Это им только на пользу!»

— Семейства Бассоньер и Пинарелли жили в этом доме всегда, а прочие вроде как захватчики. Мы для них иммигранты! — пояснил мсье Мерсон.

— Это опасная женщина! Она прямо пышет ненавистью!

— Ей уже дважды давали по морде. Один раз араб, которого она на почте обозвала социальным паразитом, второй раз — поляк: она заявила, что он нацист! Приняла его за немца. Но она и после этого не унялась, только еще больше озлобилась; считает себя жертвой, вопит о несправедливости, о мировом заговоре. Консьержек приходится менять каждые два года, и все из-за нее. Она их изводит, преследует, и синдик в конце концов уступает. Да и Пинарелли тоже хорош! Знаете, он ведь не выносит Ифигению, обвиняет в том, что она мать-одиночка. Мать-одиночка! Эка невидаль в наше время!

— Но у нее же есть муж! Проблема в том, что он в тюрьме, — фыркнула Жозефина.

— Откуда вы знаете?

— Она сама сказала…

— Вы с ней дружите?

— Да. Она мне очень нравится. И еще я знаю, что она хочет устроить небольшой праздник у себя в каморке, когда кончится ремонт… Это, похоже, непросто, — вздохнула Жозефина, оглядывая зал.

Мсье Мерсон расхохотался, что произвело на присутствующих эффект разорвавшейся бомбы. Все обернулись к нему.

— Это нервное, — оправдывался он с широкой улыбкой. — Но я хоть разрядил обстановку! Мадемуазель де Бассоньер, вы недостойны принадлежать к нашему товариществу жильцов.

При слове «товарищество» она захлебнулась яростью и плюхнулась на стул, бурча, что все равно слишком поздно, Франция катится к черту, зло свершилось, страна во власти порока и иностранщины.

По залу прокатился неодобрительный ропот, и синдик, пользуясь минутным затишьем, вернулся к повестке дня. По каждому пункту жильцы корпуса «Б» голосовали против, а жильцы корпуса «А» — за. Атмосфера снова накалилась. Ремонт дверей коммунальных построек, расположенных во дворе? Решение принято. Ремонт оцинкованных карнизов? Решение принято. Очистка помойки и установка баков для раздельного сбора мусора? Решение принято.

Жозефина подумала, что хорошо бы улететь к синему океану, пальмам, пляжу с белым песком. Она представила, как волны лижут ей ноги, солнце греет спину, песок щекочет живот, — и расслабилась. Откуда-то издалека до нее доносились обрывки фраз, варварские термины типа «установка спецоборудования», «порядок внесения поправок», «плотницкие и кровельные работы»; они врывались в ее солнечный рай, но не могли его разрушить. Она рассказала Ширли про фразу, написанную Филиппом на форзаце книги.

— Ну и когда ты решишься, Жози?

— Глупая ты!

— Сигай в «Евростар» и дуй к нему. Никто не узнает. Хочешь, могу предоставить свою квартиру. Вам даже не придется никуда выходить.

— Ширли, сколько раз тебе говорить, это невозможно! Я не могу.

— Из-за сестры?

— Из-за одной штуки, она называется совесть. Знаешь, что это?

— Это когда боятся небесной кары?

— Ну, примерно…

— Ой-ой-ой! By the way [88], могу рассказать тебе отличную историю.

— Не очень неприличную? Ты же знаешь, как я реагирую…

— Как раз очень… Слушай, я тут на одном рауте встречаю мужика: очень милый, красивый, обаятельный. Мы смотрим друг на друга, он мне нравится, я ему нравлюсь, вопрос — ответ, оба за, смываемся, идем ужинать, нравимся друг другу еще больше, пожираем друг друга глазами, примеряемся так и сяк и в конце концов оказываемся в постели. У него. Я всегда иду на территорию противника, чтобы можно было слинять, когда захочу. Так удобнее.

— Ширли… — простонала Жозефина, понимая, какие откровения сейчас последуют.

— Ну, ложимся мы, беремся за дело, и я вытворяю с ним всякие гадкие штучки, не буду тебе их описывать, у тебя слишком низкий уровень сексуального воспитания, и тут мужик начинает стенать и бормочет: «Oh! My God! Oh! My God!» [89]— и при этом бьется головой о подушку. Меня это в конце концов достало, я отрываюсь от своих занятий, приподнимаюсь на локте и уточняю: «It’s not God! It’s Shirley!» [90].

Жозефина горько вздохнула:

— Боюсь, я в постели такая кулема…

— Это потому ты отлыниваешь от ночи любви с Филиппом?

— Нет! Ничего подобного!

— Да точно, точно…

— Иногда я и правда думаю, что он привык к умелым женщинам, не мне чета…

— Вот он, источник добродетели! Я всегда считала, что добродетель берется либо от лени, либо от страха. Спасибо, Жози, ты подтвердила мои догадки.

Жозефине пришлось объяснить, что пора закруглять разговор, не то она опоздает на собрание.

— И красавец-сосед с пылающим взором там будет?

— Уж конечно…

— И вы вернетесь под ручку, мирно беседуя…

— Нет, ты озабоченная, честное слово!

Ширли и не отрицала. Нам так мало отпущено времени на земле, Жози, надо пользоваться! А мне, думала Жозефина, когда собрание подошло к концу и жильцы повставали с мест, мне необходимо по вечерам, стоя перед зеркалом, говорить своему отражению: «Сегодня все было хорошо, девочка, я горжусь тобой».

— Вы собираетесь тут заночевать? — спросил мсье Мерсон. — Все уже сваливают…

— Простите… Я замечталась…

— Я заметил, то-то вас слышно не было!

— Упс… — смутилась Жозефина.

— Ничего страшного. Не копи царя Соломона делили!

У него зазвонил телефон, он достал его, и Жозефина услышала, как он сказал вполголоса: «Да, моя крошка…»

Она отвернулась и двинулась к выходу.

Ее догнал Эрве Лефлок-Пиньель и предложил вернуться домой вместе.

— Вы не против пройтись пешком? Люблю ночной Париж. Часто гуляю. Это у меня вместо зарядки.

Жозефине вспомнился человек, который подтягивался на ветке в тот вечер, когда на нее напали. Она поежилась и слегка отстранилась.

— Вам холодно? — участливо спросил он.

Она улыбнулась и не ответила. Воспоминание о нападении всплывало часто, болезненными вспышками. Сама того не замечая, она думала о нем постоянно. Пока человек с чистыми подметками не арестован, он будет сидеть в ее мозгу как заноза, как предупреждение об опасности.

Они пошли по бульвару Эмиля Ожье, вдоль старых железнодорожных путей, и направились к парку Ла Мюэтт. На улице было по-весеннему свежо и ветрено, и Жозефина подняла воротник плаща.

— Ну, — поинтересовался он, — как вам понравилось первое собрание?

— Отвратительно! Не думала, что в людях может быть столько злобы…

— Мадемуазель де Бассоньер часто переходит все границы, — согласился он ровным тоном.

— Это мягко сказано. Она просто оскорбляет людей!

— Надо мне научиться держать себя в руках. Каждый раз наступаю на одни и те же грабли. Ведь знаю ее! И все равно срываюсь…

Он явно злился на себя.

— Мсье Ван ден Броку тоже досталось. А мсье Мерсон! Чего стоили намеки на его распутный нрав!

— От нее никому не скрыться! Но сегодня она что-то совсем разошлась. Наверняка хотела произвести на вас впечатление.

— То же самое сказал мсье Мерсон! Он говорит, у нее на всех досье…

— Я видел, вы сидели рядом с ним, и, похоже, изрядно веселились.

В его голосе прозвучало едва заметное неодобрение.

— По-моему, он смешной и довольно симпатичный, — возразила Жозефина.

Смеркалось, в небе сгустились лиловые тени. Каштаны, радуясь первому весеннему теплу, тянули к небу нежно-зеленые руки, словно прося о ласке. Жозефине представилось, что это великаны, которые купаются после долгой зимы. Из приоткрытых окон доносились обрывки разговоров, музыка, веселый шум, и эти живые звуки странно диссонировали с тишиной безлюдной улицы, в которой эхом отдавались их шаги.

Огромный черный пес перебежал дорогу и остановился под фонарем. Секунду смотрел на них, словно раздумывая, подойти к ним или не стоит. Жозефина тронула Лефлок-Пиньеля за рукав.

— Глядите, как он на нас смотрит!

— Какой урод! — воскликнул Лефлок-Пиньель.

Это был большой черный дог, гладкошерстный, высокий в холке, с желтыми косящими глазами. Его сломанное левое ухо повисло, а другое было неудачно обрезано и торчало жалким обрубком. На правом боку виднелся огромный шрам, затянутый розовой припухшей кожей. Пес глухо заворчал, словно приказывая им не двигаться.

— Думаете, его бросили? — сказала Жозефина. — Ошейника нет.

Она с нежностью разглядывала пса. А он, казалось, обращался только к ней, отделяя ее взглядом от Лефлок-Пиньеля и жалея, что она не одна.

— Черный Дог Броселианда [91]. Такое было прозвище у Дю Геклена [92]. Он был такой уродливый, что отец прогнал его с глаз долой. Он отомстил: стал самым яростным рубакой своего поколения! В пятнадцать лет уже побеждал на турнирах, а сражался в маске, чтобы скрыть свое уродство. — Она протянула руку к псу, но тот попятился, развернулся и потрусил в сторону парка Ла Мюэтт. Высокий силуэт растаял в ночи.

— Может, его хозяин ждет под деревьями, — сказал Эрве Лефлок-Пиньель. — Бродяга какой-нибудь. У них часто бывают большие собаки, вы замечали?

— Надо было бы оставить его под дверью мадемуазель де Бассоньер, — предложила Жозефина. — Вот бы она озадачилась!

— Она бы отвела его в полицию!

— Это точно! Он для нее недостаточно шикарный.

Он грустно улыбнулся, а потом вдруг спросил