Book: Четыре сезона



Четыре сезона

Андрей Шарый

ЧЕТЫРЕ СЕЗОНА

Автор благодарит за помощь в работе над книгой своих коллег и друзей — Алексея Кусургашева. Марину Маркову и Ольгу Подколзину.

ШЕРОХОВАТЫЙ ШЕЛК

Блин — штука столь простая, что теряешься в поисках верного определения. В иных поваренных книгах о блинах вообще нет упоминания; похоже, это ниже достоинства авторов. Еще бы: печь блины так легко, что и советовать нечего. Поэтому составители рецептов, дабы выдержать объем текста, вынуждены добавлять дурацкие рекомендации вроде «удостоверьтесь в том, что у вас чистая сковородка». Расхожее «как блины печет» — синоним туповатого занятия с правилами голливудского боевика: обязательно со страшным (комом) дебютом и непременно со счастливым (объелся) финалом. Блины, в отличие от тех яств, что считаются утонченными, не вошли в историю, блинам не посвящали поэм. Блины если и обогатили мировой фольклор, то разве что немудреным анекдотом, смысл которого сводится к просьбе не путать их с салфетками для лица. Даже словарь Ожегова подчеркнуто лаконичен: «Тонкая лепешка из жидкого теста, испеченная на сковороде».

Блин обижен. Человечество недооценило его, причем недооценило как раз из-за многочисленных достоинств: легкости приготовления, универсальности, невероятно расширяющей область применения, космополитизма, ведь нет в мире такой страны, где так или иначе не пекут хоть каких-нибудь блинов. Философия блина — в простоте, позволяющей ему комфортно чувствовать себя в любой кулинарной компании. Блин — гладкий брат хлеба; он подходит ко всему, а потому и сам может стать основой всего. Он будничен, как понедельник, и первороден, как грех; он растекается по планете от полюса к полюсу, не оставляя пустот, словно тесто по сковороде. И пусть на Балканах блин — пита, а в Мексике — тортилья, это не мешает ему повсюду оставаться блином.

Блин, если хотите, — знак условности понятий «восток» и «запад», он сближает север с югом, потому что не признает сторон света и распространяется по всем направлениям сразу. Не зря именно блин считается эталоном плоскости. Помните иллюстрацию из школьного учебника истории, как Птолемей представлял себе мироздание? Оказавшийся на последней грани блинноплоской тверди пилигрим просовывает голову сквозь мыльный пузырь небесной оболочки, чтобы поглазеть на вращающиеся вокруг Земли другие блины, поменьше и побольше, — звезды и кометы. Через много столетий Николай Коперник объяснил Клавдию Птолемею, что тот не прав, но современные карты звездного неба и земных полушарий свидетельствуют: древний грек все-таки не был полным идиотом, раз эллипсоидную поверхность до сих пор не научились по-другому изображать на бумаге, кроме как в форме блина, символа только двух измерений. У блина, как у Вселенной, нет начала и нет конца, именно блин, может быть, когда-то и надоумил человека изобрести отраду путешественников — колесо; блин, в конце концов, и разогревом, и круглостью, и цветом — вылитое солнце. А научная логика добавила к птолемеевскому блину-путешественнику другого кулинарного странника — «коперниковский» колобок.

В общении с человечеством блин эксплуатирует категорическую пресность, лишь иногда чуть разбавленную сахаром или солью. Он кичится совершенством простоты, он подчеркивает любой вкус, как белый цвет оттеняет все краски радуги, как тишина делает объемным каждый звук. Вот вам и сравнительный ряд, способный задавать многие культурологические аналогии. Вкус, цвет, звук — для этой книги я отберу, исключительно на свой вкус, в качестве ключевых понятий критерии чувственные. Ведь если признак развитой культуры — многообразие деталей, то в мастерстве их сочетания и гармонии их взаимоотношений культура скрывает свои достоинства. Природа наделила людей равными способностями и правами, каждому дала всего по семь нот и по семь цветов радуги, но климат и законы Коперника сделали всеобщее человеческое равенство относительным. Оттого так различается цветовая гамма мировосприятия эскимосов и бедуинов; и поэтому тоже песни горца и моряка звучат по-разному; в том числе по этим причинам турок и китаец из одинаковых продуктов готовят кушанья совершенно разного вкуса.

Повсюду, где обитает человек, он ест блины, а остальное лишь детали, пусть иногда существенные. Европу, например, блинная география условно делит на три зоны влияния. Запад континента принадлежит crêpes и galettes, в центральноевропейской империи господствуют Palachinken. А восточнее Березины — языческое царство масленицы; хоть на неделю в году и хотя бы в одной северной стране блину удается напомнить человеку, кто на Земле главный посланник Солнца. Наш родной «блин» — старославянское понятие, в русском языке время сменило первую букву с «м» на «б», отдалив от глагола «молоть» и скрыв исконный смысл: «приготовленный из молотого». Любопытно, что в других славянских языках, сербском или чешском, например, слово «mlin» («mlyn») сохранилось в неприкосновенности, только обозначает оно другое понятие — «мельница».

А вот во французском написание и произношение слова «crêpes» совпадает с дефиницией одной из самых элегантных тканей — крепа, шелка с шероховатой поверхностью. Одно это избавляет блин от его природной простодырости. Французские блинчики волнуют, как вечерний наряд красавицы. Ни в одной другой стране, кроме Франции, выпечка блинов не стала самостоятельной отраслью кулинарии. В каждом уважающем себя французском городе есть несколько ресторанов-crêperie. Это недорогие харчевни: простой интерьер, никакой роскоши, скатерти на столах, коли они вообще есть, накрыты квадратом стекла или прозрачного пластика. Здесь не готовят и не подают ничего, кроме блинов. Десятков сортов блинов.

Блины — утонченная пицца Франции; к блинам здесь добавляют что угодно, от, шпината до дикой малины, от ванили до ломтиков тунца, от кусочков вареной картошки до тигровых креветок. Изысканными французские блинные блюда делает не плита, а сервировка. Как-то в маленькой crêperie в Пикардии мне попался каталог компании «Crêpe de France». Фирма, специализирующаяся на технических и научных аспектах блинного промысла (есть и такие), напоминала десять самых распространенных вариантов укладки продукта — «подушкой», конусом, «газетой» (пополам), восьмиугольником, треугольником, прямоугольником, «четвертинкой», «самолетиком», в форме мешочка… «Crêpe de France» знает сотни способов наполнения блинов, перечислю лишь некоторые, чтобы стало понятно, о чем речь. Блины из сладкого теста: crêpe caramélisée (с карамелью), crêре willamine (с ломтиками вымоченной в спиртовой настойке груши), crêpe glacée а l'orange (с апельсиновым мороженым), crêpe aux fruits cuits (с нарезанными фруктами). Блины из соленого теста: crêpe oceane (с океанскими устрицами), crêpe champignons des bois (с лесными грибами), crêpe lardons-gorgonzolа (с кусочками сала и сыром горгонзола)…

Не подумайте лишнего: в маленькой пикардийской crêperie ничего этого не было. Меню попалось традиционное: ветчина, сыр, яйцо, луковая паста, яблочное пюре, лимонный сок. На тарелку помещался только один королевских размеров рябой блин, подвернутый с четырех сторон наподобие конверта, внутри или сверху — наполнитель; чтобы в горле не застряло — глоток сидра или красного вина.

Настоящая crêperie — это отдельная торговая марка. Во французской провинции еще встречаются заведения, скопированные из фильмов Годара, удивительно, что не Жан Габен дремлет за стойкой над стаканом вина. Хриплый голос Брассанса из радиоприемника, старик хозяин, брюзжащий на официантку, что фартуком смахивает со стола несуществующую пыль… Завсегдатаям здесь подают галеты, galettes, разновидность подсоленных блинов из темной гречишной муки. Классический рецепт — galette parisienne, с начинкой из тонкого слоя твердого растопленного сыра и ветчины, можно добавить яйцо или томаты. Технические ухищрения компании «Crêpe de France» кажутся тщетными — ну что еще, скажите, изобретешь в блинной индустрии? Десятилетиями в этом деле не появляется новых технологий, да и старые не очень-то разнообразны. Кулинары пробуют свежие рецепты, но и придуманное остается вариацией уже признанного и проверенного, вроде блинчиков рататуй (со смесью тушеных баклажанов и помидоров) или итальянских блинчиков каннелони (в виде толстенных макаронин).

Crêperie завоевали запад континента, хотя не смогли переправиться через Ла-Манш. А на востоке галльский блинный натиск угасает в долинах Альп и на левом берегу Рейна. Блинная столица Центральной Европы — Вена, и если вы пройдетесь по кафе в любом относительно близком к границам современной Австрии городе, от Праги до Любляны, от Кракова до Загреба, от Будапешта до Львова, то поймете, что великие империи не умирают, а только засыпают на время. В любом из этих городов на площади у оперного театра отыщется заведение, где вам предложат Palachinken, с германской прямолинейностью выпеченные по схожим рецептам.

Прямую линию ведут чуть ли не от римской традиции, этимологию названия относя к латинскому placenta. Это тонкие, много тоньше французских crêpes, почти кружевные, воздушные блинчики, обычно посыпанные смешанной с толченым грецким орехом сахарной пудрой или политые горячим вязким шоколадом, как правило, сложенные крыльями бабочки или скатанные тонкими трубочками.

Знатоки утверждают: секрет качества Palachinken в том, что на сухой сковороде предварительно прокаливают несколько кристалликов соли и только потом пускают в дело тесто и масло. В муку можно добавить минеральную воду, сметану, растопленное сливочное масло, а то и несколько граммов спиртного. Palachinken, в отличие от своих предпочитающих индивидуализм крупных французских собратьев, всегда подают парами, иногда, как коробку дамских батистовых платков, по нескольку штук сразу. И если crêpes питает добропорядочная сельская традиция, крестьянский уклад выживший и в предместьях мегаполисов, то Palachinken своим появлением на свет обязаны чинной буржуазной цивилизации; не домашнее вино в пыльной бутылке только что из погреба, но исключительно колониальный кофе или заморский чай в посуде тончайшего фарфора; не грубый деревянный стол, а изящный предмет мебели штучной работы.

Культура Palachinken предлагает обступающему ее с севера, юга, запада и востока миру безупречный мещанский стиль и общую точку отсчета. Не зря именно на территории Австро-Венгрии, в нынешней Словакии, ученые вычислили центр Европы, от которого и следует определять стороны света и прочерчивать вектор путешествий. Место жительства и зона профессиональных интересов определили и мою дорожную практику. Вышло так, что ее контурная карта осталась без настоящего севера, а в качестве точки отсчета я получил строгий европейский центр, Прагу. Вообще, если бы только могли, центральноевропейцы наверняка переименовали бы Средиземное море в Южноземное, восстановив заодно с исторической справедливостью и географический баланс. В самом деле, недоумевают в центре, если немцы, норвежцы и датчане живут на североморских берегах, то по каким причинам теплолюбивые греки и италийцы поместили себя в середину европейской цивилизации, а не на крайнем юге, как были бы должны?

Palachinken — благородные родственники варварски набитых фаршем или курагой уродцев-полуфабрикатов, что мерзнут в холодильниках супермаркетов. Palachinken — флажки австро-венгерской империи, через столетие после исчезновения державы очерчивающие гастрономическую зону влияния монархии Габсбургов, дотягивающуюся и до Берлина. Они — константа центральноевропейской истории. В венском кафе «Централь» такие Palachinken заказывал Лев Троцкий, на дунайской набережной Пешта ими лакомился Ференц Лист, а в пражской «Славии» над тарелкой с такими горячими кружевами уныло сиживал Франц Кафка. Глядя на белый порох сладкой пудры, на приторные разливы шоколадных рек, невозможно представить себе, что это ведь о блинах народ сложил пусть и верные, но, увы, напрочь лишенные элегантности пословицы и поговорки типа «блин не клин, брюха не расколет» или «блин животу не порча».

Но мы-то знаем: блин достоин уважения. Непонятый, он превращается в дежурную закуску для случайной компании в безымянной пищеточке на углу у вокзала.



ЗИМА. ЦЕНТР

Маленькая ночная музыка

Allegro

Никто не знает, когда и почему Вольфганг Амадей Моцарт написал свое самое знаменитое и самое популярное произведение. Музыковеды гадают: это случилось предположительно в Вене, менее вероятно — в Праге, скорее всего в 1787 или 1788 году, в пору работы над «Дон Жуаном». Что послужило поводом для вдохновения — и это неизвестно. Может, Моцарт просто раз поутру проснулся в хорошем настроении, чтобы к ночи сотворить шедевр.

Серенада К.525 «Eine Kleine Nachtmusik», «Маленькая ночная музыка», состояла из пяти частей, одна из которых, увы, утеряна безвозвратно. К счастью, не утеряны остальные, и первые такты этой блистательной вещицы, Allegro — пам, пам-пам, па-ра-ра-рам-пам-пам! — и сейчас, двести с лишним лет спустя, уверенно насвистит любой продвинутый школьник. Allegro, Romanze, Menuetto, Rondo — автор снисходительно назвал такую музыку «маленькой». Какая же тогда большая? Так вот в чем, наверное, упрек Антонио Сальери: «Ты, Моцарт, недостоин сам себя…»

Три города связал со своей судьбой великий композитор. Моцарт родился и вырос в Зальцбурге, но всегда стремился в Вену, где и провел лучшие годы, но где, увы, не оценили по достоинству его талант. Как ни странно, крепче всего любили и лучше всего понимали Моцарта в тогдашней провинции, в Праге. Историки находят этому простое объяснение: в Богемии Моцарту легче дышалось. Прагу не сковывал дворцовый церемониал, поэтому художнику здесь позволялась большая творческая свобода и вольные отступления от канонов искусства.

Характер композитора определяет его музыка, нрав города определяет его архитектура. Помпезный венский дворец Хофбург, суровый зальцбургский замок Хохензальцбург на холме Мехенсберг или все-таки Пражский Град и изящное барокко пражских кварталов? Где город Моцарта?

Талант — штука капризная, восприимчивая к посторонним воздействиям. Быть может, Моцарт в предчувствии близкой кончины не написал бы столь впечатляюще мрачный «Реквием», не проведи он юность при суровом дворе князя-архиепископа Сигизмунда Кристофа фон Шраттенбаха (одно имя чего стоит, если еще соединить с лязгом Хохензальцбурга и Мехенсберга!). Роскошь столицы Габсбургов наверняка прибавила парадного блеска «Коронационной мессе» и мощи симфонии «Юпитер», а «Масонская траурная музыка» и «Волшебная флейта» не дышали бы тайнами вольных каменщиков, не вступи Моцарт в ложу «Новая венценосная надежда». А вот это, «скрипка и немножко нервно», оказывается, и про Моцарта, и про чешскую столицу удачно сказано. Совсем не случайно именно в романтической Праге переживавший душевный подъем композитор заканчивал оперу «Дон Жуан», по заслугам определяя наказание севильскому обольстителю.

Так где же город Моцарта? Скажу так: Menuetto Моцарта — это Зальцбург, его Rondo — Вена, а Прага — его Romanze. Поэтому каждый из трех великолепных городов в рождественскую ночь имеет полное право с пылом и гордостью слушать маленькую музыку Вольфганга Амадея.

Зальцбург, Menuetto (Allegretto)

Сижу в кафе «Моцарт» на площади Моцарта и смотрю, как снежные хлопья планируют с небес на бронзовые плечи памятника Моцарту, у памятника разинули рты японские туристы — они прячутся от непогоды под зонтами, разрисованными нотами увертюры к «Женитьбе Фигаро». Экскурсовод машет флажком с красным солнышком за угол: там — дом 9 на улице Гетрейдегассе, где родился Моцарт. А за другим углом — дом на Макартплатц, где Моцарт жил. А в двух кварталах от площади — концертный зал Моцартеум, где каждый год в конце января, к очередному дню рождения маэстро, с помпой открывается фестиваль «Неделя Моцарта».

Рюмку сладкого ликера «Моцартино» я закусываю конфеткой «Моцарткугельн». Официант словоохотлив: историческую конфету зальцбургский кондитер удачно придумал еще сто с лишним лет назад. А всего-то науки: обмакнуть насаженный на палочку шарик марципана в ореховый крем и шоколад! Компания «Мирабель Эхте Зальцбургер Моцарткугельн» выгодно производит миллионы бордово-золотых шоколадных шариков, один «кугельн» стоит пол-евро и продается в Зальцбурге повсюду и вроссыпь, как семечки на колхозном рынке.

Зальцбург сегодня — это и есть Моцарт, и странно даже, что название город получил от расположенных рядом соляных шахт. Диву даешься, с какой изобретательностью горожане эксплуатируют имя и дело славного земляка. Amadeus — и лозунг в газете, и обложка рекламного проспекта, и гипсовый бюст в витрине, и виньетка на парадном подъезде, и музыкальная фраза из репродуктора на площади. Магазин «Мир Моцарта» — два этажа сувениров. Спортивные костюмы и махровые купальные халаты, на спинах которых маленький Моцарт на скрипке играет; керамические ночные горшки и хрустальные бра, парики и кафтаны «под Моцарта»; штопоры и зажигалки; фарфоровые безделушки в стиле «бидермайер» и мраморные статуэтки в стиле «модерн», юный музыкант чарует наивную пастушку. Вольфганг-копилка. Амадей — латунная медаль. Моцарт — коробка ванильного печенья. Можно просунуть голову в прорезь размалеванной под эпоху Просвещения фанерной фигуры, и не отличишь себя от знаменитого композитора.

О, Зальцбург понимает, как ему повезло: ведь моцарты не рождаются повсюду. Этот город прославился не двенадцатью веками своей истории, а одним ее мигом, тем самым мгновением, в которое гений явился свету. В знак благодарности Зальцбург как умеет, расчетливо и с большой для себя пользой, любит Моцарта. А вот Моцарт родной город не любил, в письмах к друзьям часто жаловался на тоску, царившую в этой чопорной провинции. Именно тут четырехлетний чудо-ребенок заиграл на клавесине, как раз здесь он пяти лет от роду принялся сочинять музыку, а в восемь написал первую симфонию. Но местной публике, превыше всего ставившей благовоспитанность и традицию, была непонятна нежность «Волшебной флейты». Повзрослевший Моцарт служил концертмейстером и органистом при дворе князя-архиепископа с железным именем, но из этой духовной обители неизменно уезжал, стоило только появиться деньгам или возможностям: то на гастроли в Париж и Лондон, то на учебу в Рим и Болонью, наконец и навсегда — в столь же чопорную, но зато столичную Вену. И, сколь бы паточным ни был вкус ликера «Моцартино», горькой судьбы не обмануть: время в Зальцбурге остановилось в тот день, когда город покинул Моцарт.

Прага, Romanze (Andante)

И двести, и сто лет назад, и ныне только в одном городе мира оперы Моцарта исполняют не в одном, не в двух, а сразу в нескольких вариантах. Еще в конце XVIII века «Волшебная флейта» звучала в Праге на трех языках: на оригинальном немецком, на итальянском и на чешском. Отношение к Моцарту в столице Чехии слегка иррационально. Наряженные в кафтаны и парики студенты старательно отлавливают туристов в центральных кварталах, пытаясь соблазнить их каким-нибудь моцартовским камерным или симфоническим концертом. Ежевечерне маленькая и большая ночная музыка великого австрийца звучит в пражских концертных залах и католических храмах, от возвышенно-холодного «Рудольфинума» до какой-нибудь уютной церквушки Святых Петра и Павла, где, впрочем, вдоволь наерзаешься на жесткой деревянной скамье. Моцарт за тридцать лет творчества написал шестьсот произведений, и вряд ли хотя бы одна его соната или кантата выпала из репертуара в невероятном количестве расплодившихся в Праге еще в социалистические времена музыкальных коллективов.

Но в Праге Моцарт не раскрученная торговая марка, а предмет творческого поклонения. О том, что именно в местном Сословном театре состоялась мировая премьера оперы «Наказанный распутник, или Дон Жуан», вы узнаете уже в пражском аэропорту из гигантского рекламного объявления. В Праге не случайно не поставили Моцарту памятник: это было бы слишком просто. Монумент — мертвый камень, а память о Моцарте в душах пражан живет вечно. «Оскар» за кинофильм о Моцарте получил не какой-нибудь другой режиссер, а чех Милош Форман, и снимал он этот фильм не где-нибудь в Зальцбурге или Вене, а именно в Праге.

Моцарт приезжал в Прагу четыре раза, гостевал подолгу, и едва ли не каждый день его пребывания в этом городе восстановлен местными летописцами чуть ли не поминутно. «Знаменитого венского учителя музыки» здесь встречали тепло, пражские импресарио охотно заказывали заезжей знаменитости музыку к спектаклям для местных театров. Заказы эти вечно стесненный в средствах композитор с удовольствием принимал. Провинциальная Прага хотела казаться столицей: уже тогда в городе давали оперные представления на трех сценах. Премьера «Дон Жуана» в конце 1788-го стала для Богемии событием не культурным, а историческим. Моцарт не раз дирижировал в Праге «Женитьбой Фигаро», одна его симфония называется «Пражская», здесь он ставил к коронации императора Леопольда II оперу «Милосердие Тита».

Композитор останавливался то во дворце местного мецената графа Йохана Иозефа Туна (в этом здании теперь располагается британское посольство), то в доме «У Трех львов» на Угольном рынке, то навещал летнюю усадьбу композитора Франтишека Ксавьера Душека, где полвека назад чехословацкие власти в пику австрийцам организовали музей Моцарта.

Хозяйке Бертрамхофа (по-чешски название звучит проще: «Бертрамка»), известной в ту пору певице Йозефине Душковой, Моцарт посвятил не одну музыкальную тему. В том числе — великолепную арию «Bella mia fiamma», в звучании которой биографы уловили «немало аллюзий на бурные эмоциональные отношения». Прекрасная дама, по всей видимости, отвечала взаимностью: «Она дала понять своему другу, что отныне усадьба является его королевством». Рядом, конечно, имелся муж, тоже друг Моцарта, композитор-инструменталист. Но иногда мужья не мешают. «Франтишек Душек в целом работал на высоком профессиональном уровне, но недостаток вдохновения не позволял ему преодолевать композиционные клише».

Сестра Моцарта Мария Анна однажды сказала, что Моцарт давал уроки молодым девушкам, только если бывал в них влюблен. Наблюдения друзей композитора и сохранившиеся письма свидетельствуют об обратном: Моцарт хранил верность супруге Констанце. Но также верно и то, что на Констанце он женился не то чтобы не по своей воле, но скорее благодаря светским козням будущей тещи: муза юных лет Моцарта — старшая сестра Констанцы Алоизина Вебер.

От Бертрамхофа до Сословного театра — час с небольшим пешей прогулки, и Моцарт все-таки был прав, предпочитая коляску. В ту пору Смихов считался близким пригородом Праги, живописной деревней, а нынешнее Старое Малостранское кладбище, наверное, называлось тогда Самым Новым. Теперь же чуть ли не дверь в дверь с усадьбой Душковых — цивилизация: отель «Мовенпик», гигантский торговый центр, автострада с гремучим тоннелем. Нет, не та музыка… Серенада Моцарта звучит дальше, на берегу еще не схваченной к Рождеству льдом Влтавы, за древней водонапорной вышкой с черепичной крышкой-колпачком, за Стрелецким островом. А оттуда уже видны шпили Пражского Града, видна карамельная Староместская башня и недвижимые фигуры святых королей на Карловом мосту… Вот он, моцартовский Romanze: черная брусчатая мостовая, неверные тени фонарей на снегу. Нежный свет рождественской ночи в большом городе. Вот тут, вот сейчас музыка и впрямь звучит немножко нервно: «Скрипка издергалась, упрашивая, и вдруг разревелась так по-детски…»

Вена, Rondo (Allegro)

Вена столь великолепна и велика, что в своем величии и великолепии утопит любого. Габсбурги заботились о том, чтобы как следует войти в историю. Это им удалось: невероятных размеров трон, на котором сидит монументальная Мария-Терезия, уступает разве что совершенно нелошадиных пропорций бронзовому же крупу жеребца принца-всадника Евгения Савойского. На этом фоне почему-то покрашенный в золото Вольфганг Амадей неподалеку от здания не построенной еще в его времена Оперы выглядит, мягко говоря, скромно. Моцарт как-то кажется недостойным сиятельной Вены, впрочем, в такой же степени, в какой столица империи Габсбургов недостойна Моцарта.

Даже домашнее по духу Рождество в Вене — царский, сверх-торжественный праздник. И это — несмотря на элегантность расцвеченных елочными огнями и дорогущими витринами Грабен и Кернтнерштрассе. Между этими витринами, от кофейных столиков к кондитерским прилавкам, прогуливаются немолодые горожанки, обязательно в туфлях на «шпильках», непременно со свежеуложенной прической и неброской косметикой, очень часто — в самом популярном венском зимнем наряде, норковой шубе до пят. Это шикарный, лощеный, сытый, холодный город.

По большому счету, в окружении считавшего себя покровителем искусств императора Иосифа II Моцарта не приняли и не поняли, хотя в конце концов он и получил место придворного композитора. Но и в этом чудится привкус унижения: композитора не главного, а так называемого «камерного музыканта» с обязанностью всего лишь сочинять танцы для маскарадов. Оперы Моцарта в столице Австрии особым успехом не пользовались (как желчно заметил чешский искусствовед Томислав Волек, «из-за не столь развитого вкуса театральной публики»). Спектакли на музыку Моцарта «на ура» шли только в Венском пригородном театре, где собирался народ попроще, безразличный к светскому глянцу и математическим законам итальянской оперы, которые Моцарт с таким удовольствием нарушал. Но Моцарт-то жаждал успеха, славы, денег, положения не в пригороде, не где-нибудь в милой Праге или скучном Зальцбурге, а непременно на сцене Императорского оперного театра! Как знать, может, как раз в этом и заключается трагедия его жизни, драма маленькой ночной музыки.

…Великого композитора, скончавшегося в нищете, отпевали за три недели до Рождества Христова в боковом приделе огромного мрачного собора Святого Стефана. Благословение священника, как полагают, слушал и Сальери, но от собора до кладбища Святого Марка далеко, и провожать Моцарта в последний путь никто не пошел, да и погода была плохая, дождь со снегом. Моцарта похоронили в общей могиле, надгробный камень не поставили: вдова испытывала финансовые затруднения и посчитала, что о памяти ее мужа должна позаботиться церковь.

Вена спохватилась только через полвека, когда стало понятно, что слава Моцарта пережила его самого. Но никто не поручится, что мраморный монумент венчает теперь именно ту могилу, которую нужно. Вот уж этого Прага никогда не простит: столица империи была так перенаселена талантами и знаменитостями, что после смерти Моцарта осталась к нему еще более безразличной, чем при его жизни. А в Праге на заупокойной мессе по Моцарту в соборе Святого Микулаша собрались сотни друзей композитора и поклонников его творчества… Правда, любой скорби есть утешение. В конце концов, единственное, что осталось этому миру от Моцарта, если не считать его музыки, хранится все-таки в Праге. Это локон, подаренный сыном композитора его первому биографу Франтишеку Немечеку. Как говорят в Бертрамхофе, «волосы бессмертного Вольфганга Амадея».

ЗИМА. ЗАПАД

Испанский каприз

Дон Ветчина

Ветчина — вот настоящая

закуска для счастливчиков.

Камило Хосе Села

Учтите: jamon iberico, испанская ветчина, — не просто кулинарное развлечение, а одно из высших проявлений национальной культуры. Точно такое же, как картина кисти Гойи, книга пера Сервантеса, скульптура работы Миро, здание постройки Гауди. Иберийская ветчина ничуть не менее изысканный деликатес, чем черная икра, марочное вино или гусиный паштет. Признак уважения к самому утонченному гастрономическому продукту нации — в названиях испанских магазинов и лавок, торгующих ветчиной: «Дом ветчины», «Музей ветчины» или вот так, с простым благородством, «Don Jamon». Я много раз бывал в этих музеях, их экспозиция состоит из тысяч съедобных экспонатов, подвешенных за увенчанные копытцами ножки к потолочным балкам; там столько ветчины и она такая разная, что страшно покупать, ведь выбрать невозможно.

Как правильно выбрать настоящую испанскую ветчину

Настоящий ветчинный окорок весит не менее четырех с половиной килограммов. Окорок — удлиненной формы с сечением в виде буквы V, непременно с печатью с надписью «Real ibenco» («подлинная испанская ветчина»), а также датой (неделя и год), когда было забито животное, и периодом изготовления продукта (обычно от 20 до 28 месяцев). Наклейка обязательно должна быть пронумерована, а копытце — чистым и без волосков.

Учтите: свиньи отлично слышат, у них тонкое обоняние, они уверенно плавают. Свинья — самое плодовитое и скороспелое сельскохозяйственное животное. Если свинью вовремя и вдосталь кормить, если за день свинья съедает пять или шесть килограммов спелых желудей, и еще добавить подножной травы, то месячный привес составит треть центнера. Так за что же, позвольте спросить, к свиньям установилось такое пренебрежительное, почти брезгливое отношение? Трудно даже представить себе судьбу бескорыстнее и незавиднее: кормиться и расти, питаться и толстеть, насыщаться и прибавлять в весе только для того, чтобы в один прекрасный день быть убитой. Не сыщешь судьбы печальнее: есть, чтобы в итоге быть съеденной. Но если это животное способно виртуозно превращать желуди и полевые травы в такие замечательные продукты, как копченая колбаса с красным перцем, филейная вырезка, сосиски, ветчина, то свинья должна, просто обязана быть существом мифологическим.



И правда: в Древнем Египте свинью считали священным животным и забивали только в праздничные жертвенные дни. Ислам и иудаизм, как известно, строго запрещают употреблять свинину в пищу. В католических книгах я читал: один из патриархов монашества, Святой Антон, повсюду водил за собой поросенка, который защищал хозяина от козней дьявола. В Испании до сих пор соблюдается средневековая традиция: на шею поросенку, которого так и называют «cerdo de San Anton», надевают колокольчик, позволяют свободно передвигаться по окрестностям да еще бесплатно кормят всей деревней. В католических странах насчитывается аж шесть десятков подвижников церкви, имена и деяния которых так или иначе связаны со свиньями. В летописях, правда, не сохранилось разъяснений о том, как святые и блаженные относились к ветчине. Может, потому, что святые и блаженные не хотели показаться слабыми.

Как правильно дегустировать настоящую испанскую ветчину

Жировые прожилки на срезе окорока — непременно белого цвета с легким желтоватым налетом, а весь ветчинный срез окружен тонким слоем нежного и мягкого жира. Постное мясо тускло отсвечивает, его оттенки зависят от содержания внутримышечного жира. Гарантия высокого качества — проблеск кристалликов тироксина (гормон щитовидной железы) среди волокон. Чем дольше вялилась ветчина, тем больше жидкости она теряет. Нормативное содержание воды — около 45 процентов, такой состав обеспечивает идеальную волокнистость. Чем сочнее ветчина, тем она лучше. Иберийскую ветчину из-за долгого процесса созревания отличает солоноватый привкус, другие оттенки вкуса — сладкий и горьковатый. Ну а с запахом легко разобраться без всяких советов.

Лучшую ветчину на Пиренеях производят в центральных районах и на юго-западе полуострова, в провинциях Андалусия, Эстремадура, Саламанка, Альгарве и Алентехо (это уже Португалия). Назову эти знаменитые хозяйства не из-за любви к праздному перечислению, а из простого желания, чтобы в названиях свиноферм прозвучало благородное испанское слово, послушайте только, как звучит: Guijuelo, Dehesa de Extremadura, Jamon de Huelva, Los Pedroches.

В каждом районе — свои традиции животноводства, особые климатические условия, неповторимые пастбища, а потому и мясо повсюду получается разным. Кабанчик живет недолго, но отведенные ему полтора или два года проводит в сплошной беззаботной неге. Ему некуда спешить, смерть, за которой настанет перерождение в ветчину, придет сама. Секрет качества прост: свинью нужно холить и отлично кормить, а свиноводство высокого класса — почти высшая математика. Только если годами, десятилетиями все правильно считать и учитывать — особенности породы, способ выпаса, рацион, даже сезон рождения, — получится то, что называется суперпородой. Между прочим, специалисты уже потеряли интерес к селекционной работе: многочисленные попытки скрещивать местных, иберийских, свиней со знаменитыми породами, английскими например, заметного результата не дали. Что выросло под этим белесым небом и на этих щелкучих желудях — то и выросло. Божий промысел усовершенствованию не подлежит.

Чтобы мясо оказалось вкусным, свинья должна как можно меньше волноваться, а в последние сутки жизни она не должна волноваться вообще. Поэтому накануне со свиньей обращаются с особой деликатностью, ее перевозят с повышенной осмотрительностью, как бы чего не заподозрила. Да и сама кончина свиньи максимально милосердна, быстра и безболезненна (раньше и до сих пор в селах — от укола ножа в шейную вену, ныне на скотобойнях — от разряда электрического тока). Если эта смерть-избавление, то избавление всего лишь от правильного, неизбежного, бесконечного толстения. Если эта смерть — жертва, то жертва во имя посмертного служения человеку. Это философская смерть, метафора вечного покоя в той же степени, в какой существование иберийской — метафора неспешности, в какой единственным смыслом жизни является жизнь как таковая. В Испании есть пословица, которую свиньи, если б могли различать пословицы, сочли бы верхом цинизма: «Для каждой свиньи наступает день Святого Мартина». На календаре — 11 ноября, день, когда откормились и отхрюкались навсегда, когда пришло время превращаться в ветчину и колбаски. А человек за преданность расплачивается тем, что занимается изготовлением продукта бережно, тщательно и долго. Дольше, чем длится короткая свиная жизнь.

Как производят настоящую испанскую ветчину

После разделки мясо в течение суток проветривают в холодильной камере при температуре от нуля до трех градусов, потом просаливают, потом промывают и снова оставляют на холоде в подвешенном состоянии, меняя температуру и постепенно уменьшая влажность: два месяца — при температуре от нуля до 6 градусов; три месяца — при температуре от 6 до 16 градусов; еще три месяца — от 16 до 26 градусов; потом в течение 115 дней — слегка в прохладу, от 12 до 22 градусов.

С начала весны до конца лета окорока подвешивают на просушку в помещении с естественным освещением, ориентированном с севера на юг. Световой режим, режим вентиляции, влажность и температура регулируются с помощью окон, которые то открывают, то закрывают. Окорок медленно «пропотевает», жир проникает в волокна мяса; там рождаются непередаваемые ветчинные вкус и запах. В период «созревания» вырабатывается грибок пенициллин — поверхность окорока покрывается чем-то вроде мха, который, несмотря на неприглядность, не удаляют до поступления продукта в продажу.

В сентябре ветчинные окорока вывешивают в подвалы и смазывают маслом для дезинфекции. В подвале ветчина выдерживается, в зависимости от сорта, от шести до восемнадцати месяцев. За это время мясо усыхает — девятикилограммовый окорок после полугодовой выдержки теряет до трети веса.

Учтите: настоящая испанская ветчина, Don Jamon, самодостаточна. С настоящей ветчиной ничего нельзя делать: ни жарить, ни парить, ни разогревать. Ветчину можно только есть, нарезая ее продолговатыми, очень тонкими, почти прозрачными, едва ли не невесомыми пластинами. Втягивая в себя ее чудесный сладко-солоноватый запах. Помня о том, что широкая часть окорока сочнее, чем та, что ближе к копытцу. Разные справочники дают разные советы сопровождения: красное вино — tinto, скажем, rioja, урожая такого-то года, из определенного виноградника, причем обязательно из старого подвала. Но вот однажды в крошечном городишке Виктория-де-Гумьель посередине плоской, как блюдо, равнины, посередине всей Испании, мне довелось попробовать jamon real iberico с кукурузными лепешками и ключевой водой. Тогда я и понял, что ветчина пригодна еще для одного занятия.

Ею можно просто восхищаться.

Территория сидра

Сидр, если вдруг не знаете, — это алкогольный напиток из яблок. Напиток совершенно особый, не вино и не «как вино», не сок, не водка, не морс, не квас. Сидр — это просто сидр, хотя даже простой, но настоящий сидр изготовить без специальных знаний непросто. Язык сидра богат; территория сидра размечена множеством знаков, на нее наложена густая сеть координат; история сидра снабжена захватывающими подробностями.

Лет триста назад в английском графстве Оксфордшир жил некто Дж. Филипс, поэт. Не Шекспир, но вклинился абзацем в учебники, что уже немало. Как ни обидно стихотворцу, помнят Джона Филипса не столько в силу его дарования, сколько потому, что он правильно выбрал тему главного труда своей жизни: в 1708 году написал двухтомную эпическую поэму под названием «Сидр». Филипс известен и на соседнем побережье — во Франции и Испании, в Бретани и Астурии, хотя и испанцы и французы английский сидр, sonsam, по традиции не терпят. Однако забыть человека, бросившего свои способности на то, чтобы воспеть лучший в мире напиток, им кажется неблагодарным. Не каждый скажет так о яблоке: «Мне не жаль набухших почек, проливающих аромат и твердеющих в плод, как не жаль исчезновения быстрых ручьев, превращающихся в полноводную реку».

Так вот, для сидра первым делом требуются яблоки, в обязательном порядке зрелые, с полностью сохранной кожурой; яблоки, в которых содержится особый ферментирующий элемент. Кислые плоды разрезают пополам, после чего растирают в специальных ступках («мельницы для сидра»), мякоть помещают в мешок, теперь обычно нейлоновый, а прежде заворачивали в солому. То, что получается в мешке, на яблочном жаргоне именуется «сыр». Этот сыр выжимают под прессом, получают неферментированный сок, который оставляют недели на две в большой негерметичной бочке, наподобие винной. Потом бочку закупоривают на три месяца, и только зимой сидр разливают по бутылкам. Если из-за брожения объем напитка уменьшился, в бочку доливают свежий яблочный сок. Эстеты иногда добавляют к тому, что получилось из яблок, примерно четверть того, что получилось из груш, а также ваниль, мед или сливы. Но коли играть по строгим правилам — одни яблоки. Только яблоки.

Первые сведения о культивации яблочных деревьев — в долине Нила — относятся к 1300 году до нашей эры. Но когда в 55 году до нашей эры римляне принялись завоевывать Британию, они обнаружили, что кельты уже вовсю пьют хмельной напиток из яблок. Этот напиток, утверждают историки, любил Цезарь. Вот англичане и считают себя родоначальниками традиции, с чем спорят французы и испанцы. В Бретани и Нормандии напоминают: о развитии производства сидра заботился Карл Великий, и заботы его не пошли прахом. Употребление сидра в западных районах Франции стало повсеместным, производили его и в монастырях, и для благородных господ, и в лачугах простолюдинов. К середине XVII века сидр стал столь популярным напитком, что составил конкуренцию вину, но долго выдерживать такую борьбу оказался не в состоянии, хотя вместе с эмигрантами перебрался даже за океан. Тем не менее за пределами трех западноевропейских стран территория сидра невелика: кое-что в Германии, Бельгии, Ирландии… Так, яблочные брызги.

Испанский писатель Хосе Уриа Ирасторца утверждает, что в Стране Басков еще в VII веке появились имена, однокоренные слову «sagar» (яблоко). Носителей этих яблочных имен я наблюдал как-то на празднике сидра в Астурии. На Сан-Лоренцо, городском пляже города Хихон, несколько тысяч зрителей, и я в их числе, собрались поглазеть, как несколько сотен умельцев разливают сидр из бутылок в стаканы. Астурийцы вообще народ гордый, столь гордый, что считают себя как бы дважды испанцами. Есть у них такая поговорка: «Быть испанцем — это честь, быть астурийцем — это дворянское достоинство». Даже невысокую горную гряду, отделяющую область от остальной Испании, здесь называют не как-нибудь, а Вершины Европы. Всю народную гордость, без остатка, астурийцы распространяют на свой главный напиток — сидр, который производят только из яблок специальных сортов, manzana sidrera asturiana. В Хихоне или Овьедо от вас не отстанут, пока не докажут, что сидр — самый натуральный в мире напиток после воды. То обстоятельство, что этот божественный нектар изобретен далеко от Вершин Европы, астурийцы объясняют своими не вполне испанскими, а немного кельтскими корнями. С французами они обошлись проще: легкий, газированный, шампанский сидр тут не ставят в грош, обидно называют «сладкой шипучкой». А в Астурии, так же как в Галисии и Стране Басков, производят натуральный, негазированный сидр, в этой своей натуральности иногда кислый до такой степени, что у неподготовленного дегустатора челюсти сводит намертво, как у акулы-убийцы.

Escanciador (разливающий) держит тяжелую, мутного стекла бутылку в поднятой над головой руке, стакан размером с детское ведерко под легким наклоном — в другой руке, опущенной до уровня бедра. Задача вроде простая, но для обычного человека невыполнимая: перелить, не расплескав, наполнить до края, попасть точно в донышко, не растерять ни капли. Все для того, чтобы до предела насытить благородный яблочный напиток пенным кислородом, как умно говорят спецы, улучшить органолептические качества продукта. Кстати, пять или семь градусов алкоголя не покажутся вам такой уж малостью, если escanciador — мастер, если венчик яблочной пены в стакане окажется пышным. Чем качественнее напиток, тем меньше размер этих покрывающих стенки стакана и без того мельчайших воздушных пузырьков, тем тоньше рисунок паутинной сетки на стекле, которую испанцы называют «pegue». В Астурии сидр разливают гордо и изящно, здесь это, как тавромахия, мастерство подчеркнуто мужское, фрейдистское даже. В тот день, когда за искусством точной струи следил я, сухими остались штаны у разливающих компаний Sidra Menendez, Sidra Frutis, Sidra Castanon, Sidra Camin. Им и вручили призы, их имена и занесли в почетную книгу Музея сидра, что неподалеку от площади Принца Астурийского.

Место, где делают сидр, место, где сидр правильно употребляют, место, где сидром упиваются, по-испански именуется sidreria. В настоящих сидрериях (они обычно расположены где-нибудь в горных деревушках) с точным разливом не выбражают, хотя прочие традиции блюдут строго. Самая знаменитая в стране яблочная тропа, а их довольно на Вершинах Европы, все-таки не в Астурии, а в Стране Басков: на узкой горной дороге между городками Эрнани и Астригаррага раскидано не меньше десятка сидрерий. В горы за сидром надо ехать зимой, сезон яблочного напитка открывается в начале февраля, а завершается с наступлением католической Пасхи. После праздника можно найти только бутылочный сидр. Сидрерия — это не ресторан, но и не магазин, в одиночку сюда не ходят, но особо, как в гости, не наряжаются. Для чужих тут — своя коммерция: если вам нравится сидр и вы покупаете литр-другой на вынос, с вас не берут денег за то, что вы выпили в компании хозяина. В полутемном и прохладном помещении (сидр не любит высокой температуры) стоят простые деревянные столы, стульев обычно нет, не сидеть же пришли. Пол цементный, на полках у стен красуются здоровенные стаканы. Хозяин издает короткий приглашающий возглас «Чоч!», потом резко, до отказа открывает кран — подставляйся, стакан, вздымайся, пена! Вот она, золотая яблочная кровь, пронизанная солнцем и воздухом. Хозяин наливает часто, да понемногу: знатоки пьют только то, что с пеной — «culete», ополоски принято выливать прямо на пол либо в специальные кадушки. Закуска, народное меню, никогда не меняется: яичница с треской, треска с перышками зеленого перца, жареное на решетке мясо, на десерт — грецкие орехи, сыр, пастила из айвы.

Класс профессионала-дегустатора — не только в том, чтобы различить национальную принадлежность сидра, распознать район производства (это и дилетанту иногда под силу, тем более что на бутылочной этикетке указывается: кислый напиток или сладкий, газированный или нет), определить сорт яблок. Все дело в оценке «palu» — тонкостей яблочного букета. В сидрерии меня учили: важнее всего — ароматическая гамма, не вкус даже, а тень, оттенок вкуса, он должен остаться на губах, ты чувствуешь, ты слышишь эту гамму? Я старательно учился, стакан за стаканом. И яблочная гамма сидра прозвучала — сладкими и горькими нотами аромата и вкуса. Как в стихах Дж. Филипса: «Деревья, люди словно, подвластны страсти: сама природа дарит им любовь, внушает отвращение и очерняет вечным злом…»

Капли тишины

Считается, что испанцы любят острую пищу. Есть на сей счет и легенда: апостол Иаков, покровитель Испании, как-то раз встретил дьявола, которому вздумалось дразниться своим длинным мерзким языком. Строгий Иаков сыпанул негоднику в пасть острого перца, дьявол так и остался навсегда с высунутым языком. Индустрия туризма не спит, и в меню многих ресторанов Мадрида и Барселоны вы найдете такое блюдо — макрель по-дьявольски: рыба обжарена в сухарях, смешанных с горчицей и кайенским перцем.

Считается, что испанская музыка полна страстной энергии чувственности. Есть на сей счет и поверье: гитару не случайно изобрели в Андалусии, в краю жгучей оперной эротики, на родине Кармен; в таинстве фламенко смешаны меланхолия цыганских напевов canto hondo и ритмы арабской провинции Аль-Андалус. Гармония гитары была неполной до конца XVII века, пока мастер Пахес не добавил ей шестую струну. Воротилы шоу-бизнеса не дремлют: в любом супермаркете вы купите компакт-диск «Вкус Испании» из серии «Классические обеды». И поймете, что настоящий обед по-испански — совсем не настоящий обед, если он не сопровождается гитарой Андреса Сеговии или «Гойесками» Энрике Гранадоса.

Союз трапезы и музыки требует серьезного отношения. Речь ведь идет не о том, чтобы ритмично жевать под «латинскую попсу»; не о том, что фламенко улучшает пищеварение, хотя, быть может, и в таком утверждении сыщется доля правды. Когда вы отдаете себе ясный отчет в том, что именно вкушаете и какую именно музыку слушаете, — встаете из-за стола не отяжелевшим обжорой, а счастливчиком, вступившим в общение с несколькими музами сразу. Вам откроется иная, нелинейная геометрия жизни. В мелодии и гастрономии важнее всего гармония и соразмерность; одинаково ценны следование традиции и осторожное новаторство; в равной степени необходимы знание классики и дар импровизации. Если вы отнесетесь к этому с усмешкой, то отправляйтесь в «Макдоналдс» набивать брюхо гамбургерами под песенки Дженнифер Лопес.

Испанское королевство — это семнадцать автономных областей. Строго говоря, в каждой из них своя кухня, блюд которой вполне хватит для отдельной кулинарной книги. Самой утонченной считается кухня Страны Басков, самой пикантной — каталонская, самой пряной — андалусийская, лучшее вино именуется так же, как и область Риоха, а почти по соседству, в Астурии, вина почти не пьют, а пьют, как вам уже известно, сидр. В столичном Мадриде, который грамотно расположился строго в центре страны, несметные тысячи поваров превращают своеобразие регионов в единство нации. В котлах и кастрюлях, в жаровнях и тиглях, в печах и духовках, шипя и булькая, варясь и парясь, рождается то, чего в действительности не существует в качестве целого, — испанская кухня. Верно говорят: в любой стране может быть только один королевский город. Скипетр династии Бурбонов объединил в Мадриде не только разные языки, обычаи, традиции. И об этом тоже писал поэт Эрнандо Акунья: «Одна паства, одна вера, один властитель, один меч!»

Испания долго не дарила миру выдающихся композиторов-классиков, источники для вдохновения за Пиренеями искали иностранцы. «Кармен» и «Болеро» сочинили французы, а «Испанское каприччо» — каприз русского морского офицера Римского-Корсакова. Лишь в конце XIX века, на рубеже новейшей истории, состоялось испанское музыкальное возрождение, renacimiento. Идеология единства нации победила и здесь: откуда бы родом ни были гранды испанского композиторского искусства, они неизменно бережно собирали осколки в целое, объединяя новую технику композиции с народной мелодикой. Философия фламенко стала основой творчества отца национальной музыкальной школы Исаака Альбениса. Он сочинил почти 300 произведений для фортепиано, и чуть ли не половина из них носит географические названия — «Испанская сюита», циклы пьес «Испания», «Иберия», оркестровая рапсодия «Каталония». Альбенис не писал произведений для гитары, но множество его фортепианных пьес транскрибированы и занимают видные места в гитарном репертуаре. Под магический струнный перебор — «Севилья», «Кадис», «Гранада», «Кордова» — вы и путешествуете по этому краю знойной романтики, который захватчики-мавры звали Аль-Андалус.

Обедать начнем с юга. Самый знаменитый испанский суп, гаспачо, из Андалусии. Гаспачо существует во множестве вариантов, но все его рецепты основаны на смешении помидоров, оливкового масла и чеснока; в разных комбинациях в пюре добавляют огурцы, маслины, сырой лук, красный перец, зелень, вареные вкрутую яйца, хлеб, яблочный и винный уксус. До того как в Европе появились вывезенные испанцами же из Нового Света помидоры, гаспачо, говорят, готовили с белым виноградом и перетертым в ступке миндалем.

Когда-то гаспачо лакомились нищие крестьяне: сытно, дешево и быстро. Это теперь за порцию бедняцкой похлебки вы выкладываете в ресторане десяток евро. Все действительно просто: очищенные от кожуры томаты рубятся, смешиваются с мелко-мелко нарезанными овощами и чесноком, заправляются оливковым маслом, уксусом и специями. Секрет успешного гаспачо тоже прост, собственно, этих тайн всего-то две. Во-первых, чем тщательнее нашинкованы овощи и чеснок, тем тоньше в итоге аромат. Во-вторых, перед обедом гаспачо следует держать в холоде, некоторые кулинары советуют разбавить пюре стаканом ледяной воды или подавать суп со льдинками в тарелке. Все остальное — вопрос пристрастий. Гитара звучит тихо, гитара медленно умирает вместе с последним исторгнутым ею стоном, и только на ваших губах еще живет капля андалусийского солнца.

В тридцатые годы прошлого века Европу настигла лихорадка популярности песни Хосе Падильи «Валенсия». От Берлина до Лондона, от Стокгольма до Афин не было бара, не было кафе, ресторана, где не звучало бы страстно:

Valencia es la tierra de las flores, de la luz y del amor.

Valencia, sus mujeres todas tienen de las rosas el color.

Неважно, была ли в действительности Валенсия обетованной землей «цветов, света и любви», но кого, скажите, не отправит в мечту этот образ, кому не хочется туда, где «все женщины цвета роз»? Так мучительно, как Падилья, не споет никто; так заманчиво, как в Валенсию, никуда не позовут.

Местечко Ла-Альбуфера расположено в пятнадцати километрах южнее Валенсии. Пресноводное озеро отделено от моря широкой полосой поросших соснами песчаных дюн. Здесь великолепные закаты, а в прибрежных камышах гнездятся стаи диковинных певучих птиц. Тут же, в харчевнях неприметных деревушек Эль-Пальмар и Эль-Перельонет, — еще одна драгоценность, лучшая в мире паэлья. Ла-Альбуфера — птичий и рисовый рай. Птицы сюда прилетели сами, а рис, как и многие другие достижения цивилизации, завезли арабы. Интересно, что еще сто с небольшим лет назад рисоводство, а с ним, естественно, и паэлья, находились под угрозой: испанские власти запрещали выращивать рис из-за эпидемий малярии, и, похоже, только достижения медицины спасли для человечества это удивительное испанское кушанье. Хотя некоторые наглецы и смеют утверждать, что паэлья родом из Индии.

В Эль-Пальмаре и Эль-Перельонете вам, естественно, объяснят, почему настоящую паэлью можно попробовать только здесь. Дело даже не в рисе (ни в коем случае не китайский и не дегидрированный!), не только в рецепте, но в основном в пьянящем воздухе, в аромате сосен и моря, в пении Хосе Падильи и щебете птиц в камышовых зарослях. Вот без этого паэлья — не паэлья. Ну и, совсем напоследок, с напускной скромностью: конечно, чтобы правильно приготовить, нужны люди особых талантов. А где еще таких найдешь? В этих краях — все повара, споры о паэлье велись даже в валенсийском парламенте. Депутаты не сошлись во мнениях, какие сорта перца нужно добавлять в это блюдо, а без каких можно и обойтись. На кулинарных сайтах в Интернете предмет острой дискуссии — как правильно, paella или paellera, называть широкую плоскодонную кастрюлю, в которой разогревается оливковое масло и куда затем последовательно добавляют рис, пряности, фасоль и горох, кусочки мяса.

Валенсия — край классической паэльи: слой риса — не выше семи сантиметров, мясо — только курятина или крольчатина. К рыбным добавкам (в Аликанте, например, паэлью готовят с треской, в Андалусии с мидиями, креветками, крабами, устрицами и каракатицами) тут относятся как к странной забаве, а смешанную паэлью считают глупым изобретением для туристов. Назвать в Валенсии паэлью пловом, чтобы, пытаясь понять, упростить, — это как сквернословить в храме Божьем. Вообще неосторожность, добавление любых «посторонних» продуктов, вроде свинины, говядины или пряных колбасок chorizos, только вредят, размывают концепцию пазльи. Вот ответ валенсийцев: серьезная паэлья должна быть классической, как классическая серьезная музыка. До последнего зернышка риса. Звук и вкус нуждаются в чистоте, они не терпят фальши. Пуристы вообще рекомендуют рис подавать отдельно от наполнителей, чтобы оттянуть до последнего сладкий миг смешения ингредиентов.

Жизнь самого многообещающего испанского композитора начала XX века, Панталеона Энрике Гранадоса-и-Кампиньи, оборвалась трагически. В марте 1916 года пароход «Сассекс», на котором Гранадос с супругой возвращались в Европу из Америки, потопила в проливе Ла-Манш германская подводная лодка. Двумя месяцами ранее в Нью-Йорке с шумным успехом состоялась премьера оперы Гранадоса «Гойески», идею которой композитору навеяли впечатления от рисунков Франсиско Гойи и Испании той поры. «La maja de Goya» — так называется знаменитая пьеса Гранадоса, пьеса, посвященная «женщине цвета роз», сама встреча с которой — удача, выпадающая в жизни далеко не каждому. На диске «Вкус Испании» «La maja de Goya» числится под номером восемь, она приходится ровно на середину трапезы, на время паэльи. Всего-то без малого четыре минуты гитарных перезвонов. Капризная гитара звучит все тише, гитара замолкает, и вот уже на ваших губах замирает капля валенсийской тишины.

ЗИМА. ВОСТОК

Год от года привлекательнее становится Калининград. Нравится калининградским ребятам здание городского Дворца пионеров. Оригинален облик здания областного совета профсоюзов.

Из путеводителя по Калининграду, 1990

Город как вещь в себе

Как утверждают историки, день 12 февраля 1804 года в Кенигсберге выдался ясным. Блистало холодное балтийское солнце, только одно легкое облачко парило в вышине. Кто-то сказал: «Смотрите, это душа профессора летит к Богу». 12 февраля 1804 года в своем доме в квартале Грубе скончался основатель немецкой классической философии Иммануил Кант. Если верить тем же историкам, Кант умер счастливым; прежде чем испустить дух, он прошептал «Es ist Gut». В переводе на русский — только одно слово, «Хорошо».

Старого ученого похоронили в профессорском склепе кафедрального собора на острове Кнайпхоф, разделившем на два рукава илистую речку Преголь. Собор построили давно, еще в XIV веке, для вознесения хвалы Господу и упокоения знатных рабов Его, вроде герцога Альбрехта или великих магистров Тевтонского ордена. Профессура Альбертины, университета Кенигсберга, служила Знанию и после смерти: в просторном склепе не только погребали, но и торговали диссертациями и другими научными сочинениями. Позже на месте склепа соорудили вначале крытую галерею «Кантиана», затем — надгробную готическую часовню. В 1924 году у южной стены собора появилась строгая, без пышных украшений и убранства, колоннада, на ее внутренней площадке установлен серый гранитный саркофаг, под которым и покоится философ. А кафедральный собор, весной 1945 года разрушенный авиабомбами союзников, восстановить еще и не успели. Реставрация продвигается медленно, в основном на немецкие гуманитарные деньги.

Давным-давно не существует и квартала Грубе. Он стал районом советских многоэтажек, универсама «Московский» и редкого уродства здания Дома Советов, которое заложили в последнюю социалистическую пятилетку, да так и не достроили, хотя и переназвали в Бизнес-центр. Бизнес-центр, циклопический каменный скелет с ржавыми перекрытиями-ребрами и пустыми глазницами окон — выразительный памятник минувшей эпохи, как надо бы написать в новом путеводителе. Он явно не нравится калининградским ребятам.

«Кенигсберг» означает «королевская гора», а вовсе не «город Калинина». Всесоюзный староста даже помереть сумел своевременно: Президиум Верховного Совета уже принял Указ «Об образовании Кенигсбергской области в составе РСФСР» на месте Восточной Пруссии, но подходящее название столице края еще не подобрали. Тут и подоспели похороны Михаила Ивановича. «Волею исторических судеб в 1946 году бывший Кенигсберг стал советским городом-садом, столицей Янтарного края», — сообщают учебники истории. Но учебники историю не обманут: Кенигсберг стал Калининградом не волею судеб, а волею людей. Эти люди, стирая с лица земли многовековое наследие европейской культуры, совершили над городом в том числе и топографическое насилие. На калининградской карте советское прошлое и теперь соседствует с военным, улица Чекистов — с Танковой, Октябрьская — с Пехотной, Пролетарская — с Артиллерийской. Социалистическая ирония сквозит в названиях Лесопильная, Ремесленная, Физкультурная, да и то, что придумано с изыском, — Юношеская, Ясная, Светлая, Счастливая, — вызовет скорее сострадание, коли пройтись по этим улицам, увы, не ведающим ни счастья, ни порою даже света. Немецкая культура всплывает кочками на болоте: есть в Калининграде улицы Вагнера, Генделя, Шиллера (Маркса и Тельмана — пропускаю), а Брамса, что превращается в Димитрова, прежде называлась товарища Жданова.

Улицы Канта в этом городе нет. Профессор прожил в родном Кенигсберге всю долгую, без малого восемьдесят лет, жизнь, за исключением десятилетия, проведенного в качестве учителя в состоятельных семьях, владевших пригородными поместьями. Философ, по свидетельству многих биографов, вел однообразное существование, оттого, может быть, что напряженной работе его мысли был необходим хотя бы какой-то контраст. Впрочем, по молодости, вспоминают современники, Иммануил Кант казался франтом и даже заслужил прозвище «изящный магистр», поскольку не отворачивался от моды и имел учтивые манеры. Жениться ему, по-видимому, помешала щепетильность: Кант не считал возможным соединить свою судьбу с женщинами того круга, в котором вращался, с дамой из высшего общества — в силу собственного неблагородного происхождения и скромного достатка. Отец ученого был простым шорником, к тому же последователем строгого пиетистского течения в лютеранстве, того вида религиозного благочестия, что призывает к непрестанному углублению веры, а не к пустым развлечениям. Тем не менее Кант не считал себя затворником, его часто видели в городском театре Аккермана. Захаживал профессор и на музыкальные вечера в особняк графини Кайзерлинг, но долго там не задерживался, предпочитая музыке беседы, предшествовавшие концертам. По силе, вызывающей душевное волнение, Кант ставил музыку на второе место после поэзии, хотя в целом его отношение к искусству было прагматичным: «Под некоторую музыку я люблю думать». В юности Кант даже писал романтические стихи, но серьезно к этим своим опытам не относился. Что ж, любовь — эмоция, противоположная чистому разуму.

Словечко «Кениг» нет-нет да и возвращается в Калининград, хотя по-прежнему даже фонетически два мира роднит совпадение звуков «к», «н» и «г», а разделяет — пропасть между цивилизациями. Частная транспортная компания называется «Кениг-турз», за оттопыренную пластиковую панель в кабине гостиничного лифта втиснута визитная карточка эскорт-службы «Кениг-престиж». Тут-то вариантов нет: в названии фирмы, где служат девочки по вызову, Калинина неупомянуть. Местный молодежный шик — прогулка «по Кенигу» с бутылкой «Кенигсберга» в руке. На волне перестройки Калининграду намеревались снова перепридумать имя: предлагали, скажем, Балтийск или Кантоград. Дальше намерений дело не двинулось, но памятник Канту в сквере у здания университета, преподавателем которого философ пробыл почти полвека, восстановили.

Но прошлое все равно не вернуть, разве что осколки его, да и нужно ли, возможно ли возвратить? Наверное, об этом думают, прогуливаясь по Серпуховской улице и вспоминая пролегавшую некогда здесь Философенздамм; стоя на углу набережной Карбышева и Октябрьской улицы и представляя на этом месте рынок Оксенмарт, немощные немецкие старички. Их и их предков давным-давно депортировала армия победителей, Сталин сполна рассчитался с немцами за Великую Отечественную. Победители словно знали: появится в будущем такой источник пополнения бюджета Калининграда, «ностальгический туризм». Считается, что по характеру калининградцы похожи на американцев: та же психология переселенцев, то же смешение крови и традиций, та же теория «плавильного котла». Прежде у города был другой норов, наверное, отличный от нынешнего так же, как характер М. И. Калинина отличается от характера германских курфюрстов и магистров Тевтонского ордена.

При социализме в прусском котле выплавилось что-то не то. Войны ведутся, чтобы захватывать чужое; штурм Калининграда весной 45-го года оплачен кровью полутора тысяч советских гвардейцев. Восточная Пруссия была плацдармом гитлеровского похода на восток, и не зря Кенигсберг, где веками строили фортификационные сооружения, считался лучшей крепостью Европы. Стыдно не за то, что когда-то завоевали. Стыдно за то, во что чужое, ставшее своим, превратили. Наказывали врагов, словно действуя с категорическим императивом разрушения; закопав в землю, разворовав, запустив, развалив то оставшееся немецкое, что не стерла в порошок авиация.

Привнесенное свое сплошь оказалось уродливым, как недостроенный Дворец Советов, как скульптура «Новая эпоха» в местном Музее янтаря, тоже неуютном, поскольку организована экспозиция в казематах старого форта «Дер Дона», того, что штурмом брали в победоносном апреле советские солдаты. «Новая эпоха» — янтарный земной шар в янтарных руках янтарного рабочего; к янтарному постаменту прислонен янтарный молот. А новая эпоха старого Кенигсберга — в названии Калининград.

…Почти всю жизнь философ Кант испытывал материальные затруднения. Научные трактаты принесли ему славу, но не богатство. Канту приходилось читать лекции по многим дисциплинам — философии, логике, антропологии, географии, механике, метафизике, математике, минералогии и даже фортификации. Он не без труда получил звание приват-доцента, внештатного преподавателя, лекции которого оплачивали студенты, за 62 талера в год подрабатывал в университетской библиотеке. Продвижение по служебной лестнице оказалось медленнее полета научной мысли, хотя в конце концов Кант стал профессором, а потом и ректором Альбертины. Собственный дом он смог купить только к 60-летию. В том же 1784 году Кант получил от студентов и коллег памятную медаль, на аверсе которой был выбит портрет философа, а на реверсе красовалось изображение Пизанской башни с сидящим у ее подножия сфинксом. Надпись на медали гласила: «Истину укрепляет исследование ее основ». Юбиляра, как утверждают современники, подарок земляков не растрогал, может, потому, что признание несомненных заслуг показалось ему запоздалым. Ведь Канта давно и настойчиво приглашали на профессорские должности почтенные немецкие университеты, Эрлангенский, Йенский, ему предлагали выгодные условия, но ученый отказывался, ссылаясь на привязанность к родному городу.

В 1789 году Канта посетил Николай Карамзин. Вот воспоминания русского писателя: «Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: „Я — русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить мое почтение Канту“. Он тотчас попросил меня сесть, говоря: „Я писал такое, что не может понравиться всем: не многие любят метафизические тонкости“».

«Не всем» нравилась убежденность Канта в том, что жизнью движут не политика и деньги, а законы нравственности и морали. Ученый не стеснял себя в суждениях, открыто критикуя вполне конкретных и очень влиятельных лиц. Он, например, предостерегал прусского короля Фридриха от намерения открыть боевые действия против России (Фридрих в итоге войну проиграл); опубликованная философом в конце жизни книга «Религия в пределах только разума», размышления о сущности влечения к Богу, вызвала столь сильное недовольство двора, что Кант до конца жизни оставался в опале. Его максимы и сейчас звучат вполне злободневно: если рассчитывать только на чудо, если ждать помощи от внешних сил, от Господа лишь путем почитания его, по принципу «я — Тебе свечку, Ты — мне благо», лучше не станешь и счастья не добьешься.

…«Типичные для Западной Европы мотивы сменяются видами, обычными для современных советских городов», — пишут в путеводителе. И впрямь: памятник Фридриху Шиллеру, наверняка единственный в России, на проспекте Мира стоит напротив поросячьего цвета здания областного драмтеатра. Драмтеатр, как и весь проспект, в превращенном в руины городе поднимали немецкие пленные. И теперь в этих типовых, с некрашеными коммунальными проплешинами домах на улице Кутузова не угадаешь очертания вилл квартала Амалиенау, а в разделенных пустырями серых коробках вдоль берега ледяного Верхнего пруда — жилой комплекс Марауненхоф, проектировщик которого, инженер Хартман, слыл одним из самых продвинутых архитекторов Европы. Вот кирха памяти королевы Луизы, ее в 1901 году освятила кайзерская чета — тут теперь кукольный театр. В кирхе Святого Семейства — концертный зал филармонии, а Юрипенская кирха, старейшая в крае, стала православным Святоникольским собором. Все изменилось к русскому. И продолжает меняться: за мощной спиной монумента Ленину (он как-то раз проехал через Кенигсберг) построится еще один огромный Божий храм. А вот примета постсоветской жизни — рекламная вывеска «Аварийное вскрытие» с указанием адреса и телефонов. Речь, не подумайте страшного, идет об автомашинах.

…Иммануил Кант написал несметное количество научных трактатов, и занудными кажутся только те из них, что когда-то приходилось конспектировать согласно требованиям институтской программы. Достаточно сейчас полистать «Грезы духовидца», «Наблюдения над чувством прекрасного и возвышенного», «Основы метафизики нравственности», и становится ясно: и те, кто когда-то замышлял из Кенигсберга порыв на восток, и те, кто этот порыв прервал, вряд ли когда-то давали себе труд читать Канта. Даже в вульгарном изложении его принципы, подернутые пеленой времени, выглядят чистой воды схоластикой. Главный философский закон, который доказывал Кант, — правило автономности морали, не зависящей от внешних обстоятельств. Иными словами, человек и размышлять даже не должен о том, позволяют ли ему обстоятельства быть порядочным, он просто обязан следовать нравственному закону. Цель жизни происходит из морали, а не наоборот. Суть этой теории Кант сформулировал в знаменитой чеканной фразе, которую вот уже полтораста лет копируют в свои дневники романтические особы: «Две вещи наполняют душу всегда новым и более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, — это звездное небо надо мной и моральный закон во мне…»

Интересно, что к этой мысли философ пришел примерно в те годы, когда Кенигсберг впервые в своей истории стал русским городом. В ходе Семилетней войны Восточную Пруссию оккупировали войска императрицы Елизаветы Петровны, и Кант вместе с другими преподавателями университета даже присягал ей на верность. Номинальную преданность философа и других жителей Кенигсберга императрице гарантировали, помимо прочих, генерал-губернатор города Александр Суворов и солдат его гарнизона Емельян Пугачев. Среди слушателей лекций Канта тогда появились русские офицеры. Жизнь ученого от всего этого мало изменилась, как не менялась она под воздействием других формальных обстоятельств: прихотей капризных правителей, злословия бездарных коллег или восторгов почитателей.

Не знаю, всегда ли Иммануил Кант на деле следовал своему нравственному принципу. Но, согласитесь, достаточно было просто сформулировать такой закон, чтобы получить право в любой солнечный день умереть счастливым.

ЗИМА. ЮГ

Вставало теплое солнце. Туманная завеса редела. Налево проступили такие же, как туман, легкие очертания Стамбула — минареты, висящий в воздухе купол Айя-Софии, парная ей мечеть Сулеймана, пирамидальные тополя, квадратные башни древней Византии. У мокрых перил разговаривали:

— Ах, какая красота, Ваня, да посмотри же!

— Совсем как на папиросной коробке, даже узнать можно.

— Вот тебе и Царьград. Здравствуйте. Прибыли.

Алексей Толстой, «Похождения Невзорова, или Ибикус»

Последняя любовь Константинополя

Здравствуйте. Прибыли. Стамбул и впрямь словно туман, город-лакомство для импрессионистов, открытка из отпускного альбома: мягкий свет, полутона, дымка над водой, приглушенные звуки. Зимой здесь почти нет ярких красок, даже знаменитые стамбульские базары — всего лишь двуцветные, золотые и серебряные, золотые от туристской мишуры и серебряные от мерцания сувенирных кинжалов, кувшинных боков и исчеканенных мушиными арабесками мельхиоровых подносов. Россказни о кричащей пышности — вздор, ведь Турция, наверное, не зря подарила миру так много символов безупречного вкуса. Вишни, тюльпаны, инжир, абрикосы, миндаль; образцы утонченной, хрупкой красоты, знаки непорочности природы — все отсюда. Союз спокойных и свободных тонов, букет запахов, вкусов, оттенков: тускло-красное свечение тюльпана; благородная горечь миндаля; темное бордо кислой вишни; кремовая приторность мякоти абрикоса; лиловый отблеск лопнувшего от спелости плода инжира.

Варварская страна; жестокие янычары; сатрап, отправляющий на страшную казнь толпы пленников; султан, умертвляющий по восшествии на престол своих братьев, — если это и было, то было в забытом прошлом. Вспомним о другом: одна великая цивилизация в буквальном смысле слова стоит в Турции на руинах другой. Хеттов сменили персы, на развалинах империи Александра Македонского обосновались римляне и парфяне, Византию сокрушили турки-сельджуки и основанная Османом на шесть с лишним веков султанская династия. Православный собор Святой Софии, превращенный в мечеть, — самый наглядный, но далеко не единственный пример малоазийского многообразия миров. Местный политический идол Мустафа Кемаль Ататюрк заложил на обломках рухнувшей под собственной тяжестью исламской деспотии светское государство, столь же европейское, сколь азиатское, открытое всем ветрам, доступное всем влияниям — не в силу внутренней слабости, а потому, что пласт многовековой, разноцветной турецкой культуры теперь невероятно прочен и, кажется, способен вынести любые потрясения. Назым Хикмет сравнивал малоазийский полуостров с головой кобылицы, галопом летящей в волны Средиземного моря. Сонное имперское величие ушло навсегда, и сейчас Стамбул — «всего лишь» Стамбул, вещь в себе, капризный и переменчивый город в тумане, парадигма непостоянства. «…Огромный город, выстроенный на трех морях и четырех ветрах, на двух континентах и над зеленым стеклом Босфора», — писал Милорад Павич.

Стамбул-Константинополь не случайно двадцать веков играл ключевую роль в определении мировых судеб, даже в периоды упадка этот город оставался великолепным, роскошным, манящим. Его жителям все еще по душе определения превосходной степени, связанные с блеском, светом, цветом: несравненный, сияющий, блистательный. Империю Османов называли Сиятельной Портой, а стамбульские мечети в стародавние времена нарекали цветными именами — Голубая, Зеленая, Радужная.

Силуэты Стамбула заданы мечетями с их высокими минаретами. Минареты вызывающе изящны и способны побудить к рискованным сравнениям. Милитарист сочтет их похожими на готовые к пуску ракеты (один турецкий политик назвал минареты «штыками ислама»), последователь Фрейда отыщет в их очертаниях фаллическую символику, а для романтического наблюдателя минарет — стебель ириса или пшеничный колос. Темной зимней ночью в плохо освещенных центральных кварталах Стамбула минареты, украшенные яркими лампами, напомнили мне свечи. Над гигантским городом нависла похожая на блюдо из базарной лавки луна — такая же, как и сто, как и пятьсот лет назад. Серые купола мечетей плыли в небе над застроенными вдоль и поперек холмами, над развалинами крепостных стен, над столпотворением великого азиатского города, прибившегося к европейскому берегу.

…Одним из немногих бессмысленных турецких султанов был сын Сулеймана Великолепного и восточнославянской рабыни Роксоланы Селим II. Он продержался у власти всего несколько лет, не оставив после себя ни возвышенных сказаний, ни героических поэм, ни благодарности в сердцах подданных, ни даже ужаса в душах покоренных народов. Летописцы дали Селиму прозвище «Пьяный» — он окружал себя художниками и учеными, любил шумные праздники и вино. Как-то раз после обильных возлияний султан поскользнулся, потерял равновесие и вскоре скончался от последствий падения на мраморный пол турецкой бани.

Несмотря на бесславную кончину, Селим сумел увековечить свое имя. Султан повелел построить мечеть, превосходящую размерами и роскошью саму Айя-Софию. Так в городе Эдирне и возникла Селимие, мечеть Селима. «Помощью Аллаха и милостью султана мне удалось возвести купол диаметром на четыре локтя, а высотой на шесть локтей больше», — написал, окончив в 1575 году строительство, архитектор Синан. Именно Синан, а не пьяный султан, достойно вошел в историю: не спесь тирана, а гений художника позволил исламу одержать великолепную победу над христианскими создателями храма Премудрости Божией. Главный православный собор славил Христа первые девять веков своей истории. Когда после падения Константинополя Византия склонилась перед знаменами Мехмеда II, победитель повелел оставить дом Божий домом Божиим, изгнав из святых стен чужого Бога. С той поры в Айя-Софии и славят Аллаха.

Купол святого храма — как купол небес, проливающих на землю божественный свет. Эту связь небесного и духовного исламские архитекторы уловили задолго до Синана. Плоскую кровлю древней мечети Улуджами в Бурсе, например, нарушают 19 опирающихся на колонны куполов. Один купол отсутствует: отверстие защищено стеклом, под которым бьет фонтан. Благодаря свету и тонкой игре со светом мечети кажутся еще более величественными и просторными, чем они есть на самом деле. Эту игру и довел в своих творениях до совершенства Синан. Он перенял у византийцев искусство создания свободного купольного пространства, добившись новых решений за счет перенесения наружу опорных столбов. Синан шел от общей формы к частной: невесомый купол становился не завершением, а началом, не крышкой над головой, а окном в небесный мир, задавал ритм пространства. В отличие от своего современника Микеланджело, Синан новых масштабов не искал, может быть, оттого, что владела им заветная мечта. И в конце концов турецкий зодчий все-таки вознесся к свету — выше Святой Софии, образца его подражания и объекта его духовного желания. На дворе стоял честолюбивый XVI век, век Тициана и Ивана Грозного, Коперника и Кортеса, Рабле и Нострадамуса, столетие Возрождения и Варфоломеевской ночи, время света и тьмы. По приказу султана Мимар Синан, православный грек, нареченный Иосифом, перестроил главный константинопольский храм, не тронув сам собор, но добавив к его архитектурному комплексу четыре высоких минарета. Перестройка пусть величественного, но чужого не приносила удовлетворения: Синан жаждал сам построить нечто еще более великолепное.

Путь к исполнению мечты занял почти всю жизнь, а прожил Мимар Синан без малого столетие. Он был сыном простого сельского каменщика из Каппадокии. Христианская кровь рано смешалась в нем с «турецкой верой»: юношу рекрутировали в янычары и обратили в мусульманство. Он обучился ремеслу плотника; участвовал в походах султанских армий на Вену, Багдад, Корфу, в Молдавию. В должности придворного архитектора Синан прослужил ровно пять десятилетий; под его руководством от Сараева до Дамаска построено более трехсот зданий — мечети и гробницы-тюрбе, школы и медресе, благотворительные кухни и богадельни, больницы и зернохранилища, акведуки и караван-сараи, дворцы и крытые источники, бани и фонтаны. Синан оставил память о себе и на территории бывшего Советского Союза: под его руководством возведены мост через реку Прут и красивая Джумаджами (Пятничная мечеть) в Евпатории.

Ступени ремесла Синан обозначил себе сам, уже стоя на вершине профессии: мечеть Селимие он назвал «мастерской», стамбульскую мечеть Шехзаде, построенную в честь рано умершего султанского сына Мехмеда, — «ученической работой», мечеть Сулеймана — «пробной работой». Сулейманджами зовут еще «мечетью света»: ее причудливо украшенный мрамором интерьер освещается с помощью почти полутора сотен окон. Как раз «пробная работа» Синана (а занимает мечеть Сулеймана целый квартал — помимо молельного зала с пристройками, это еще и благотворительная кухня, и библиотека), как считают специалисты, и есть настоящий образец таланта этого архитектора. Над характерным, словно двухъярусным, куполом блистает исламский полумесяц, а внутри, в древних стенах, на которых начертаны золотой краской аяты — священные стихи Корана, невнятно причитает паломник, отбивающий земные поклоны в сторону Мекки. Молельный зал Сулеймание, самый светлый и ясный в Стамбуле, отделан бледными мраморными плитами, и камень отполирован так тщательно, что, кажется, светится изнутри. Сюда могут вместиться до 10 тысяч человек одновременно. И до каждого доносится негромкий голос имама-хатиба, ученого богослова, наставника мусульманской общины. Синан распорядился вмуровать в стены и купол мечети полые резонирующие кувшины, так что молитва слышна повсюду: «Свидетельствую, что нет Бога, кроме Аллаха! Свидетельствую, что Мухаммед — посланник Аллаха!» Во времена Синана и султана Сулеймана под этим куполом потрескивали четыре тысячи свечей, но сама мечеть была такой же. Свободный союз выверенных размеров, сечений и пропорций, букет света и камня в замкнутом пространстве. Даже в неяркий день нетрудно заметить, как столпы света словно поддерживают легкий, невесомый почти, купол мечети. Выше этого купола — только небо. А там другое свечение, там сам Бог Вседержитель.

Многие стамбульские мечети Синана, и те, что я уже перечислил, и мечеть Рюстема-паши, и мечеть Михримах, прекрасно видны либо с переброшенного через залив Золотой Рог моста Галата, либо с высокого холма, на котором, в двух шагах от Айя-Софии, расположен сераль — роскошный султанский дворец Топкапы («Высокие ворота»). В дворцовой бане, где некогда убился злосчастный Пьяный Селим, устроена теперь сокровищница, там хранится один из крупнейших в мире алмазов, «Ложечник», весом 82 карата, еще один наглядный символ красоты света. Помимо чистой воды бриллиантов, дворец набит и другими реликвиями: тут и волосы из бороды пророка Мухаммеда, и гигантский, как след снежного человека, отпечаток его ступни, и фрагменты его святых писем. Просторный гарем по соседству, к постройке нескольких корпусов которого тоже приложил руку архитектор Мимар Синан, дает досужим посетителям другие поводы для развлечения: вокруг специальные комнаты для обрезаний да спальни белых евнухов. Рядом, в оружейной, выставлены острые мечи с невеликими рукоятями: у славных витязей были маленькие ручки, таившие в себе огромную силу, что позволяла разрубать вражеского всадника от маковки до чресел. Вот тут мощь и богатство завоевавших полмира Османов предстают во всем размахе величия; тут приходит на ум вопрос о том, чему служили талант и мастерство зодчего.

Именно Мимар Синан — Светлейший османской архитектуры, но, как ни странно, к числу его творений не принадлежат ни самая большая мечеть в Турции, ни самая главная мечеть Стамбула. Хотя и та и другая к славе и наследию Синана имеют прямое отношение. Гигантскую мечеть Коджатепе, подземные помещения которой вместили просторные чайные залы и большой универмаг, в турецкой столице Анкаре построили «в стиле Синана» в самом конце XX столетия. А мечеть Султан-Ахмед-джами, названную Голубой из-за расцветки бесчисленных мраморных и керамических изразцов, возвел всего-то через четверть века после смерти мастера, в строгом соответствии с его заветами, ученик Синана Мехмед-ага. Стамбул все еще воевал с духом Константинополя: султан Ахмед повелел построить грандиозный храм напротив Святой Софии, на месте бывшего дворца византийского императора. Голубая мечеть, в молитвенной нише которой хранится осколок священного черного камня Каабы из Мекки, не принесла счастья султану, имя которого ей суждено носить до сих пор: Ахмед умер в возрасте 27 лет от тифа. А возведенный учеником Синана великолепный храм стоит рядом с храмом, который Синан перестроил.

Виктор Гюго утверждал, что архитектура — это литература неписьменного века. Книга как средство передачи информации грядущим поколениям пришла на смену зодчеству только в эпоху всеобщей грамотности. Мысль француза Гюго развил сербский писатель Милорад Павич, которому тоже не по нраву линейность, однонаправленность книжного творчества. Архитектура многообразнее литературы, утверждает Павич, потому хотя бы, что памятник открыт со всех сторон, его можно изучать, по своему вкусу выбирая угол зрения. Если руководствоваться такой вот системой координат, то мечети Мимара Синана, построенные в ту пору, когда самостоятельное чтение Корана было под силу немногим, — точно не проза жизни. Это — стихи, это — поэма, это — светлый торжественный гимн.

Блаженство постигает посетителя не только в исламских храмах духа, хотя, строго говоря, мечеть вовсе не окружена привычным для христиан, когда речь идет о церквах, ореолом святости. По-арабски мечеть зовется «масджид», дословно — «место, где отдаются земные поклоны», это скорее общественное здание для коллективных молений. По схожему с мечетями принципу Синан строил и храмы тела — общественные бани. Одна из них, Чемберлиташ, считается той высокой ступенью зодчества, о которой Синан, создавая ведущую в небо лестницу своих достижений, предпочел умолчать. В отличие от мечети, в бане ты не стоишь на коленях, уткнувшись лбом в пол, а возлежишь на подогретом мраморном камне, счастливо уставившись в потолок. От турецкого неба отделяет лишь невесомый купол Синана — купол испещрен круглыми стеклянными отверстиями в шесть рядов, число стекол в каждом ряду кратно шести, как кратно шести все, что придумал архитектор в этом здании. В центре купола стеклянные звезды Синана сливаются в одно стеклянное солнышко, и, глядя на него, осознаешь, в чем заключается загадка мастерства зодчего. Тот свет, что наполняет построенные Синаном здания, не отгораживает человека от неба. Напротив — объединяет с ним.

По всему Стамбулу, по всей Османской империи раскидывал Синан светлые шатры своих мечетей. Он строил во имя Аллаха, во славу султана, но все-таки — и для обычных, покорных судьбе людей тоже. С минаретов Синана без малого пять столетий по пять раз в день, от зари до зари, взывает к свету взыскующий голос: «Во имя Бога, милостивого, милосердного, слава Богу, Господу миров, милостивому, милосердному, держащему в своем распоряжении день суда! Тебе поклоняемся и у Тебя просим помощи: веди нас путем прямым, путем тех, которых Ты облагодетельствовал, не тех, которые под гневом, не тех, которые блуждают…»

Спешите на молитву, призывает голос. Ищите спасения!

Сладость сладости

В ту же минуту звонок Безуглова.

— Тебе повезло, — кричит, — нашли узбека. Где? Да на Кузнечном рынке. Торговал этой… как ее… Хохломой.

— Наверное, пахлавой?

— Ну, пахлавой, какая разница… А мелкий частник — это даже хорошо. Это сейчас поощряется. Приусадебные наделы, личные огороды и все такое…

Я спросил:

— Ты уверен, что пахлава растет в огороде?

— Я не знаю, где растет пахлава. И знать не хочу.

Но я хорошо знаю последние инструкции горкома… Короче, с узбеком порядок.

Сергей Довлатов, «Приличный двубортный костюм»

Нет на свете ничего слаще ленивых азиатских сладостей. Все дело, конечно, в тамошнем жарком в любой сезон солнце, дающем умение неспешно жить. Вот рецепты сладкой южной жизни: текучий расплавленный сахар, благовонная патока, полупрозрачный густой мед; наполненный душной ванильной пудрой ветер; воздух, пропитанный карамельными вкусом и запахом, тягучая резина нуги, приторные камешки цукатов. Слабое движение, сонливая нега в рябой тени. Нельзя заполнять каждое мгновение действием; обязательно нужны совершенно бесполезные часы, нужны скука, ожидание того, что ничего не случится. Когда из головы выбрасываешь заботы и обязанности, исчезает и время, а взамен солнце дарит возможность хотя бы пару часов спокойно подождать, пока эти часы пройдут.

Вот философия сладкой кухни, вот символ этой восхитительной жизни, сладость сладостей, пирог с ореховой начинкой, пахлава.

Литератор-кулинар Вильям Похлебкин составил самое грамотное в русскоязычных поваренных книгах описание пахлавы. Перо знатока подтверждает: важно не то, что ты готовишь, имеет значение — как; важен не тупой процесс варки-жарки-насыщения, значение имеет кулинария как искусство. Вкус и качество пахлавы, учат знатоки, зависят от начинки. Турецкая, бакинская, нахичеванская, шушинская, боснийская, болгарская, сдобная, слоеная, лапшевидная и прочие (а их десятки) виды пахлавы как раз начинками и различаются. Географический пояс южной сладости — это Балканы и Крым, Кавказ и Закавказье, арабский мир и Средняя Азия. Итак, начинка и еще, может быть, форма ограничивают поле для импровизации, остальное давно уже, веками, почти канон.

В качестве прослойки между тончайшими лепестками слоеного теста (слоев бывает и четыре, и восемнадцать) — тертая стружка грецких орехов и фисташек. Грецкие орехи толкут с сахарной пудрой (это, оказывается, лучше, чем с сахаром), их смешивают при желании с миндалем или фундуком. В начинку добавляют, например, кардамон, корицу, кондитерскую крошку или сырое яйцо. Начинку раскатывают на мраморной доске или толстом стекле. Для приготовления заливки мед разводят в воде (стакан на килограмм меда) и уваривают до тонкой нитки. В сахарную заливку добавляют лимонную или апельсиновую цедру, имбирь, гранатовый сок. В выпечке пахлавы (40 минут в духовке) необходим перерыв для дополнительного внесения масла.

В Советском Союзе пахлаву большими партиями производил Гвардейский комбинат хлебобулочных изделий, ответственный перед родиной также за выпуск других «изюмно-ореховых, мармеладно-ореховых и крахмально-сахарных изделий». Название предприятия звучит как оскорбление прославленного лакомства. Это знакомо, как знакомо и довлатовское «короче, с узбеком порядок»; узбек продает хохлому пополам с пахлавой в пакете с нарисованным на нем гвардейским значком. Но ведь должно быть не так, настоящее искусство любит нежное, бережное обращение, пахлава не растет в огороде. Украинский писатель Сергей Троян пришел в восторг от пахлавы, отведанной на алуштинском пляже, и попытался разобраться в лингвистических особенностях понятия: «Якщо розибратися, що це за слово, треба зробити невелике дослидження прямо на берези, поруч з морем и татарочками, яки носят блюда з горами пахлави. И в пахлави: „халва“, „лав“, „хвала“; „пах“; „вал“, „хап“; „вах!“. Розбий „пахлава“ на литери й склади свий ряд! Пахлава — це райська спокуса».

Ласковый украинский язык, пахлава «поруч з морем и татарочками» — лучше гвардейского молодечества. Но и это далеко от той серьезности, которой в стародавние времена было окружено приготовление… — нет, создание, рождение, возникновение! — пахлавы в кухнях Османской империи. Столетия назад при султанском дворе на кухню выделялись громадные средства. Я бывал в этом храме священнодействия, огромные помещения расположены в нескольких зданиях под десятью куполами Топкапы, там теперь музей, где выставлены не сковороды и поварешки, а тончайший японский, китайский, турецкий фарфор. Четыреста лет назад штат султанской кухни насчитывал около 1300 человек; каждый из сотен поваров специализировался на приготовлении только одного, строго определенного ему начальством и судьбой блюда. Ежедневно эта кухня кормила 10 тысяч придворных, и если султан вдруг решал оказать особое расположение кому-то из сатрапов, то приказывал отослать счастливчику, иногда на другой конец великой империи, поднос с каким-нибудь удачным блюдом. Так что символика восточной кухни совсем негастрономическая. В каждой дивизии султанского войска, например, имелся огромный котел для приготовления плова. Всякий раз, когда янычары требовали изменений в кабинете султана или великого визиря, они опрокидывали этот котел. Выражение «опрокидывать котел» до сих пор используется в Турции для обозначения волнений или восстания.

Есть прелестная турецкая поговорка, которая в вольном пере воде звучит так: «Душа жаждет не кофе и не кофейни, душа просит общения, а кофе — это всего лишь предлог». У турецких женщин испокон веков существует и до сих пор соблюдается традиция еженедельных встреч за чашкой чая или кофе. Подруги по очереди приглашают друг друга на собрания. Основные хлопоты берет на себя хозяйка, так как, по традиции, на столе должны стоять несколько разновидностей пирожных, печений, пирожков домашнего приготовления. И, естественно, пахлава.

Турецкая кухня, пусть не очень изысканная, не страдает ни эмоциональной бедностью, ни отсутствием фантазии. Рискуя превратиться в приманку для пчел, я пробовал пахлаву везде, где только мог, передвигаясь по южному поясу сладости. Вместе с ее медово-ореховым вкусом мне открылось философское значение здешнего понимания женской красоты, другого лакомства, в котором не привыкли себе отказывать сластолюбивые правители. Эта эстетика не случайно воспевала тот женский тип, который позже в Европе назовут рубенсовским. Проще говоря, худушек в гаремах не любили, ведь сдоба — парадигма чувственной сладости. Пахлава перестанет быть пахлавой, если вдруг потеряет свою мягкость, сочность, невероятную сахарность.

В любом, в том числе и гастрономическом, мире есть понятие метрополия. Самую вкусную пахлаву я пробовал не на пляжах Алушты, не в сараевском квартале Башчаршия, не на площади у мечети в Шуше, а в безымянной кофейне у тех самых бань Чемберлиташ, в двух шагах от ворот стамбульского Большого базара. Передо мной на маленьком медном подносе дымилась чашка кофе и запотевал стаканчик с ледяной водой. Медовое озерцо на узорном блюдце окружало, обнимало, пропитывало ореховый остров, разрезанный тончайшими пластинами воздушного теста. Время вокруг меня замерло; мысли застыли, словно мед; память превратилась в сладкую вату. Изнывая от банной, парной лени, медленно и с удовольствием засахариваясь, я глазел на знаменитую Константинопольскую колонну, от которой когда-то расходились все дороги Византийской империи. В ту пору полагали, что Адама, святого покровителя пекарей, после изгнания из Рая научил печь хлеб архангел Гавриил. Очевидно, эту тайну Адам как-то успел передать тем турецким поварам, что мастерят пахлаву в кофейне на углу у старой бани.

Белое солнце бедуина

Во-первых, в Сахаре живут дикие племена, во-вторых, львы, в-третьих, ядовитые змеи так и кишат под ногами. Все время необходимо быть начеку.

Ю. и В. Постниковы, «Истории о Карандаше и Самоделкине»

Каждую зиму в египетской Восточной пустыне поднимается пыльный ветер хасмин. С отрогов горы Гебель Хамата горячий зимний ветер гонит на северо-восток клубы красноватой песчаной взвеси. Едва хасмин наберет силу, раскаленная пыль столбами поднимается к небу и застит солнце. Тогда солнце меняет цвет, теряет свирепый белый отблеск, от которого в пустыне слепнут те, кто попал сюда впервые, и становится похожим на всевидящее красное око. Эта каменистая пустыня (арабы еще называют такие хамад, прямо из песка здесь растут голые, как сахарные леденцы, черные горы) — восточный «предбанник» Сахары. Отсюда, от египетского берега, на многие тысячи километров, до самого Атлантического океана, простирается великое песчаное море.

День в пустыне имеет астрономическую строгость: начинается с восхода солнца и завершается закатом. Солнце определяет не только ежедневный ритм пустынной жизни, но и жизнь вообще: дарит тепло, изнуряет зноем, подсказывает дорогу, ограничивает время. С солнцем не поспоришь, альтернатива ему — не огни большого города, не пыхтящие домны теплоцентралей, не снопы прожекторного света, а дрожащий мотылек свечи, пламя разведенного на клубках верблюжьей колючки костра, неверный лунный блик. Каждое утро в Восточной пустыне выпадает обильная роса, поскольку по ночам здесь холодно. Стоит взойти солнцу — на почве тут же образуется серая пылевая корка.

Арабы, больше тысячи лет назад пришедшие в Сахару, дали точное название кочевым племенам, издревле населявшим эти жаркие вольные просторы. «Бедоуи» значит «обитатель пустынь», проще-то и не скажешь. Если бы бедуины, перенявшие от арабов язык и религию, но не отказавшиеся от кочевого образа жизни, решили вдруг поклоняться другому богу, кроме Аллаха, им не пришлось бы долго искать — достаточно поднять голову к солнцу. Но Бог един, и служить ему можно хоть в нищете, хоть в роскоши. Поэтому и в великолепной белокаменной мечети султана Калауна в Каире, и в примитивной молельне кочевника, сложенной из жердей и верблюжьих шкур, молитвенная ниша мирхаб развернута в сторону Мекки. И в нищей молельне — чистота, под ногами пусть плохонькие, но выстиранные половики, а в мирхабе на месте какой-нибудь драгоценной реликвии, которыми щеголяют респектабельные святилища, простенький плакат с блестящим полумесяцем.

Судьба кочевников — богобоязненность. Они боятся Бога, потому что пустыня учит: человек ничтожен и слаб, а Всевышний, должно быть, суров и капризен, коль созданное Им солнце может быть таким злым. Чтобы понять это, не обязательно проводить в пустыне годы, хватает и нескольких дней, нужно только почувствовать жгучее дыхание раскаленных песков, ветров и скал.

Кроме Аллаха и солнца, нет поводырей у бедуинов. Они свободны от обязательств перед родиной, не платят налогов, не голосуют на выборах и не служат в армии. Египетская родина в ответ считает себя почти свободной от обязательств перед 200 тысячами своих пустынных граждан: их детей не учат в школах, им неизвестно, что такое пенсия, зарплата или страховка. Насколько это только возможно, Египет и бедуины оставили друг друга в покое и потому соседствуют в странной гармонии безразличия. Кочевникам не по нраву городская жизнь; они не любят работать так, как этот процесс понимает машинная цивилизация. Если жизнь твою, от рассвета до заката, определяют не электронные часы, а солнце, тебе некуда спешить. Верблюд шагает мерно и медленно.

За два с половиной тысячелетия кочевья по барханам бедуины привыкли к белому солнцу. Жилище бедуина — сложенная из камней хижина или крытый тряпьем и соломой хлипкий шатер. Пища бедуина — вяленое мясо и пресные, раскатанные тонкими кругами хлебные лепешки, в которые лишь иногда для вкуса и пышности добавляют козье молоко. Слова «верблюд» и «красота» в арабском языке однокоренные; младенцев кочевники иногда называют «мой дорогой верблюжонок».

Бедуины живут в своем мире — без телевизоров и телефонов, без электричества и водопровода, без банковских счетов, компьютеров, Интернета и утренних газет. Их мир плотно накрыт голубой чашкой солнечного неба. Герой фильма Бернардо Бертолуччи «Под покровом небес» сказал верно: это небо кажется твердым. Под покровом этих небес женщины в одиночестве уходят рожать в пустыню, а непоенный сутками бактриан остается последней надеждой в поисках подземного источника. Племена кочевников жили так всегда, и до сих пор бедуины следуют обычаям предков, словно опасаясь расплескать в желтый песок свою веру в белое солнце пустыни. Они объединяют прошлое с настоящим, потому что сами бедуины — это далекое вчера, непостижимым образом перебравшееся в сегодняшний день.

В начале зимы, лишь повеет хасмин, те кочевники, что не кормятся за счет готовых платить за сахарскую экзотику туристов, отправляются подальше от приткнувшихся к кромке пустыни морских курортов — на поиски пастбищ для верблюдов и овец, а лето пережидают в деревнях поближе к водным источникам. Они живут большими кланами из десятка семей и часто заключают браки между собой, поэтому на многих лицах отпечатаны признаки вырождения. Эти косоглазые, глухонемые бедуинские дети и кривозубые, иссушенные бедуинские взрослые счастливы малым, поскольку у них нет почти ничего. Но зато бедуины обладают тем, чего нет ни у кого больше; ни у кого в мире нет такого солнца и света. Все в африканской пустыне: песок, дюны, камни, скалы, холмы — поражает многообразием солнечных оттенков, которые бывают и желто-коричневыми, как охра, и белыми, и золотыми, и пурпурными, и какими угодно еще. Лингвисты установили: названия этих нюансов света существуют только в диалекте кочевников.

Пустыня — это дорога, ведущая во все стороны и вызывающая желание двинуться к далекому горизонту. Цель жизни и есть движение налегке. Арабский путешественник XIV века Ибн Баттута за тридцать лет странствий проделал путь протяженностью в 130 тысяч километров, ни разу не повторив маршрута. Самый первый из своих знаменитых походов магрибский странник не случайно совершил через пески Сахары. «Я отправился в путь в одиночестве, без товарища, без каравана, — вспоминал Ибн Баттута паломничество в Мекку. — Меня побуждали только решимость, сильное стремление души да страстное желание увидеть благородные святыни». В пустыню он ушел юношей, домой в Танжер вернулся умудренным старцем, обойдя весь исламский мир. Поклонение святыням Мекки и теперь остается доблестью бедуинов. Бедняка никто не осудит, если он так и не выберется из своей пустыни в Аравию, но состоятельный кочевник, владелец нескольких верблюдов, к примеру, выкупивший жену за пригоршню золотых украшений, обязан совершить хотя бы один хадж.

Ученые уверяют, что еще два тысячелетия назад климат на севере Африки был куда более благоприятным. На месте пустынь расстилались плодородные равнины с полноводными реками и озерами, с богатым растительным и животным миром. Геродот писал о существовании где-то в этих краях страны кочевников гарамантов, а еще далее к центру Сахары — древних царств атарантов и атлантов. Но белое солнце бедуинов побеждает: век за веком, десятилетие за десятилетием, год за годом Сахара расширяется, захватывая новые территории в сотни, тысячи квадратных километров.

Могучую силу солнце теряет лишь за мгновение до заката. За горизонт огромный пылающий диск уходит в считанные секунды, словно проваливается в бездну. С вершины черной горы видно, как быстро пожирает пустое пространство тень. Эта живая тень легко догоняет джип, во весь опор несущийся прочь от заката, накрывает и бедуинскую деревню, и одинокую бессильную чинару. И меня. До утра Восточная пустыня остается одна.

Под покровом небес.

ВЕСНА. ЦЕНТР

Конец света

Эрцгерцог Карл Людвиг, младший брат императора Австро-Венгрии Франца Иосифа, открыл пражскую техническую выставку в воскресенье, 15 мая 1891 года, в 10 часов. Яркое утро обещало теплый день. На торжество собралась вся городская знать; чопорные господа в сюртуках прятались от солнца под черными шляпами, оживленные разнаряженные дамы — под легкомысленными цветными зонтиками. Конные экипажи оставляли на площади, у павильона с забавным названием Лапидариум (здесь позже разместится выставка чешских каменных скульптур) или у входа в только что отстроенный Промышленный дворец. Под его увенчанным башней с часами куполом гости проходили на просторную террасу, куда ветерок доносил свежесть близкой Влтавы. На террасе и выставили столы с шампанским и снедью.

Публика попроще в предвкушении праздника прогуливалась неподалеку, по дорожкам ухоженного лесопарка Стромовка. Издавна здесь, в речной пойме к северу от городской черты, размещался Королевский олений заповедник — охотничьи угодья императорской семьи. Постепенно лес стал парком: в одной его части разбили пышные клумбы, понаставили резных беседок и нарядных летних шатров. Выставку не случайно решили строить на опушке Стромовки, растущий город и тут подобрался к Влтаве вплотную. Самые отважные горожане на эту выставку добирались из города на железном самоходе — трамваем, только-только пущенная линия которого наконец-то вывела Прагу в долгий ряд европейских метрополий. Теперь не только Париж, не только Мюнхен, но и главный город Богемии имел все основания гордиться выставкой собственных достижений.

Заканчивался XIX век, который принес множество технических открытий, казавшихся его современникам великими. Человечество поставило себе на службу напор пара, мускул машины, энергию радиоволн, даже опасную силу электричества. Изобретатели уже не считались безобидными бессмысленными чудаками, они были в цене; их принимали при дворе, знакомством с ними хвастали в обществе, их кабинеты стали чем-то вроде церковных альковов (как точно сказано — храмами науки!), а их открытия стали новой религией будущего. Казалось, воля и разум человека, а не его происхождение отныне двигали жизнь вперед; даже дворцы принялись строить не во имя монархии, а во имя Промышленности.

Прага ценила внимание императорской семьи и визит самого Карла Людвига, подчеркивавший заботу Вены о делах провинции, но все же не эрцгерцог был главной достопримечательностью выставки. В центре всеобщего внимания находился плотный бородатый мужчина с грубоватыми повадками, явно из разночинцев. Франтишек Кржижик и впрямь был сыном сапожника и служанки из заштатного местечка Планици-у-Клатов. Но природа не принимает во внимание ни географию, ни родословную; гении часто рождаются там, где их никто не ждет.

Главный аттракцион запланировали на вечер, и это был не банальный фейерверк. Когда стемнело, знатная публика снова собралась на дворцовой террасе, за которой поблескивала гладь большого бассейна. Дирижер требовательно поднял палочку, медный оркестр грянул во всю силу легких. Почти сразу музыку приглушил капельный шум, и в столбах цветного света в небо взметнулись десятки водяных струй. Зрители восторженно замерли, а фонтан — под каждый такт, послушный взмахам дирижера, — вспыхивал все новыми цветами, пульсировал, кружился в вальсе, замирал, рассыпался мириадами радужных брызг и разбивался миллионами радужных капель.

«Ах!» — ошеломленно вздохнули дамы. Чудо невиданное! Первый в Европе цветомузыкальный фонтан! И сконструировал его тот самый симпатичный бородач, пражский инженер Франтишек Кржижик. Наутро в газетах написали: «Сущность этой завораживающей игры света заключается в потоках воды, подсвеченных электрическими прожекторами с цветными стеклами сквозь прозрачное дно водоема. Воду в фонтаны гонит паровая машина при помощи скоростного насоса. За секунду фонтан извергает 250 литров воды».

Да, подходил к концу XIX век, и этот fin de siècle, объявивший войну академизму и классике на всех фронтах, по всем направлениям, от инженерной мысли до архитектуры и живописи, позволил себе даже эпизод сецессии, обособления, отхода от нормы. Кто знает, быть может, верхом этого легкомыслия казалось соединение практичного и прекрасного — технического прогресса с достижениями искусства; порочный союз гаечного ключа и флейты, странная свадьба электрической розетки и дирижерского фрака, мезальянс венского вальса и парового насоса. Геометрическую ясность рисунка при общей свободной декорации — вот что воспел в симфонии воды и света инженерный ум Франтишека Кржижика, вот как он воспринял каноны венского сецессионстиля.

Да разве он один добивался в ту пору перехода в новое качественное состояние, соединения прежде не соединимого, сочетания прежде не сочетаемого?! Дарвин и Маркс поставили под сомнение устоявшиеся представления о происхождении видов; эскадры флотоводцев раздвинули границы мира, который куда в большей степени, чем Божьим, становился миром человечьим. Человек искал новой гармонии с природой, и скорый успех этого поиска повсюду, и в Праге тоже, обещали детали. Уверенный купол Промышленного дворца архитектора Мюнцбергера; взятая из ничего, из проводов, энергия движения трамвая; да сама идея технических выставок, демонстрирующая превосходство изобретательности над обстоятельствами, диктовали новую моду.

Мода сецессиона — это мода на элегические пастельные тона, кокетливые дамские туалеты, на трогательные букеты живых цветов по поводу и без повода. Это время, когда запретная, скрытая сексуальность находила самое неожиданное выражение, например, в мощно подсвеченных красным столбах воды, с сумасшедшей силой бьющих из скрытых от неопытного глаза форсунок. Болезненная эротика, через столетие пожмут плечами снобы. Еще бы, они-то не пережили целомудренной викторианской эпохи…

В маленькой, да к тому же несамостоятельной, Чехии Франтишеком Кржижиком (его фамилия и по-русски звучала бы совсем просто — что-то вроде «Крестиков») гордились необычайно и звали «нашим Эдисоном», к тому же эти два электротехника были ровесниками. Для начала Кржижик изобрел железнодорожный семафор с дистанционным управлением. Потом, в 1880 году, разработал так называемую дифференциальную дуговую лампу, которую с триумфом представил на Парижской выставке. Иногда кажется, что в тогдашней Праге все, что только можно было придумать, придумал пан Кржижик. Именно он осветил и электрифицировал половину центральноевропейской империи. И первый электрический локомотив, и первый электрический молот, и первый электромобиль, и первый пражский трамвай (тот самый, от Летенских садов до выставки), и иллюминация столичных проспектов, и первая в Австро-Венгрии электрифицированная железная дорога, 25 километров стальных путей с искрой, от городка Табора до местечка Бехине, и сейчас раз в год по этой магистрали катает ротозеев «ностальгический поезд» — все это его, пана Франтишека, рук дела. К концу века Кржижик стал промышленником, на его заводах выпускали им же сконструированные локомотивы, бодро тянувшие время вперед.

Но минул fin de siècle. Время сменило цвет.

Новое время наполнили новые злые символы: стремление к прогрессу обернулось страшными мировыми войнами, в ходе которых и нашли применение всяческие технические новинки, а предприниматель Кржижик разорился. Он прожил почти сто лет, скончавшись уже после того, как Прагу оккупировали нацисты, и в последний раз напомнил о себе накануне Второй мировой, сочинив радиописьмо Альберту Эйнштейну под названием «Сумрак войны». Не помогло: хотя Кржижик сызмальства и работал с искрой и светом, его век завершился сумрачно.

И старый трамвай, и электрифицированная ж/д с семафором, и дуговая лампа, золотая медалистка Парижа, — навеки среди музейных экспонатов. Да и сам пан изобретатель давно бы уже превратился в бородатый портрет на стене школьного кабинета физики, не будь его чудесного фонтана. Конечно, не одного Кржижика занимало исследование таинства связи музыки и света, над проблемой этого светосинтеза бились многие.

В 1909 году русский композитор Александр Скрябин, теперь признанный во всем мире пионером теории светомузыкального искусства, написал симфонию «Прометей», в партитуру которой впервые в мировой практике была введена специальная строка «Luce» (свет), записанная обычными нотами для инструмента под названием «световой клавир». Одержимый идеей всеобщего художественного единения, считавший инструментальную музыку «бледным сколком Всеискусства», Скрябин полагал себя обладателем шестого чувства — синтетической системы цветного слуха. Композитор был так убежден в универсальности этого дара, что, увы, не оставил в партитуре своей «световой симфонии» указаний на то, какие цвета соответствуют нотным знакам в «Luce». Несмотря на это, «Прометей» неоднократно исполнялся со световым сопровождением, правда, не на фонтане Кржижика, предназначенном для куда более простых упражнений.

Навстречу композиторам шли художники. Учебником по цветомузыкальной классике считается работа Василия Кандинского «О духовном в искусстве». Вот аналогии Кандинского: «Голубой цвет, представленный музыкально, похож на флейту, синий, делаясь все темнее, на чудесные звуки контрабаса; в глубокой торжественной форме звучание синего можно сравнить и с низкими нотами органа. Красный цвет напоминает средние и низкие звуки виолончели, несущие элемент страстности. Когда холодный красный цвет светел, он приобретает еще больше телесности, но телесности чистой, и звучит, как чистая юношеская радость, как свежий, юный, совершенно чистый образ девушки. Этот образ можно легко передать музыкально чистым, ясным пением звуков скрипки». Но еще раньше Скрябина и Кандинского Франтишек Кржижик, наверняка не столь сведущий в художественных тонкостях, вычертил эту связь между цветовым и музыкальным звучанием почти математически. Наверное, поэтому его гармония радуги и гаммы выдержала проверку временем.

За одиннадцать десятилетий никто не смог — по крайней мере, на практике — изобретательнее сыграть со светом, нотой и каплей. Křižíkova světelná fontána остается, так и книги свидетельствуют, «уникальным объектом, в котором визуальный эффект водных фонтанов умножается музыкой классических и современных композиторов». Мне доводилось видеть каскады цвета и музыки фонтанов Барселоны на горе Монжуик — впечатляет, но совсем по-другому: это яркий праздник городской иллюминации. А московский цветомузыкальный фонтан в ЦПКиО, любимая ванна пограничников и десантников, — всего лишь лепесток пражского водяного цветка.

Меняя прохудившиеся от времени трубы, фонтан Кржижика год за годом исправно исполнял оперные увертюры и зажигал огни, пока наконец изрядно не обветшал. Капитально отреставрировать огромную игрушку-брызгалку смогли лишь к столетию пражской выставки. Продолжить дело инженера Кржижика взялся инженер Сташек. Теперь музыку со световыми эффектами здесь соединяет компьютерная хореография. В распоряжении нового фонтана — 3000 форсунок-брызгалок и 1248 подводных рефлекторов разных цветов, от холодно-белого до кроваво-красного. Разве что черного нет; занавес и декорации этой сцены — ночное небо. Снова листаем книгу Кандинского: «Представленное музыкально, черное является полной заключительной паузой, после которой идет продолжение подобно началу нового мира, так как, благодаря этой паузе, завершенное закончено на все времена — круг замкнулся».

50 мощных насосов по двухкилометровой системе труб подают воду в бассейн размером в половину футбольного поля. Зрители располагаются не на террасе, как во времена Кржижика, а по другую сторону фонтана, в амфитеатре. В этой толпе, увы, не увидишь ни светлых зонтиков, ни черных котелков; и дети теперь не так наивны, как взрослые той славной поры.

Фонтан инженера Кржижика — вернее, три тысячи его больших и маленьких фонтанищ и фонтанчиков, стал лабораторией, старшие и младшие научные сотрудники которой, как отмычки к хитрому замку, подбирают цвет к музыке, периодически сверяясь со Скрябиным и Кандинским. Бледно-лиловый с оттенками охры — это оперный дивертисмент Джузеппе Верди; солнечно-желтый и мягкая синева — саундтреки к фильмам «Титаник» и «Армагеддон»; снежно-белая водяная стена с чуть резковатым золотым подбоем — олимпийский дуэт Монсеррат Кабалье и Фредди Меркюри; тревожные багровые сполохи воды на аспидном небе — «Кармен-сюита» Родиона Щедрина. Менеджер эксплуатирующего фонтан агентства «Орфей» Милослав Яничка в прошлой профессиональной жизни был дирижером Западно-чешского симфонического оркестра. Теперь по четыре раза в неделю, по три раза за вечер, он дирижирует спектаклями музыки и воды. Тут ставят даже оперы и балеты: пасторальное «Лебединое озеро» (нежно-голубой) и элегическая «Русалка» Дворжака (цвет морской волны) чередуются с пацифистским, резкой раскраски мюзиклом «Волосы». Живую музыку используют редко, только по большим праздникам одну из трибун амфитеатра занимает симфонический оркестр.

Фонтан давно уже — не чудо из чудес, а грамотно устроенное коммерческое предприятие. На спектаклях воды и цветомузыки хотя бы раз побывал каждый пражский ребенок, но подавляющее большинство зрителей — иностранные туристы, из России или Германии, кому как организуют экскурсионный тур. Рыночный закон требователен и точен: пятьдесят минут композиций Вангелиса или Гершвина (рапсодия в голубом), фонограммы Джексона или Бочелли, музыка не слишком сложная, обязательно узнаваемая, яркие цвета, световые эффекты, немножко романтики, доля иронии.

Ты глазеешь на водяной веер павлиньих цветов и в воображении волен рисовать на этом веере, на белой стене воды и черном куполе неба, собственные художественные узоры под стон капель искусственного дождя. Композитор Скрябин наивно, как понятно теперь, мечтал о «слиянии мира и духа», надеясь, что следствием этого единения станет новая эра, когда человек, победивший зло и страдания, станет равным Богу. Если на миг поддаться скрябинской наивности и допустить, что все в этом мире слагается в один сгусток творческой энергии, то логичен вывод: отказ одного элемента системы губителен и для другого.

И вот спектакль завершен. Минул еще один fin de siecIe. Время снова сменило цвет. Кончилась музыка. Умер фонтан. Бессильно упали на гладь бассейна последние капли воды. Наступил конец света.

Свет без конца

Они дали своей затее великолепное название, придумали имя из трех слов, каждое из которых оказалось ключевым понятием. «Оркестр» — потому что рок-музыку, которую им хотелось сочинять, способен был исполнить только оркестр. «Электричество» — потому что именно таким, таинственным электрическим образом просто энергия преобразуется в энергию света и энергию звука. «Свет» — потому что главный затейник, Рой Вуд, как неведомый ему, по всей вероятности, русский композитор Скрябин, считал: то, что могут услышать глаза, должны увидеть уши.

В рок-культуре они создали светомузыку, они попытались соединить образ и звук, зрение и слух, ухо и глаз, ноту и блеск, вспышку и взрыв, краску и крик, струну и цвет, искру и треск. Они скрестили щелчок выключателя — click! — с аккордом гитары — bang!

У них получилось. Группа называлась ЕСО. Electric Light Orchestra. Оркестр электрического света. С таким же успехом талантливый чешский инженер в один прекрасный день изобрел для городской выставки Лампу популярной музыки.

В истории человечества шестидесятые годы XX века стали еще одной эпохой полетов, обернувшихся падениями. По пражской брусчатке гремели гусеницами советские танки. Американские десантники напалмом боролись за демократию во Вьетнаме. Астронавты шагали по Луне, не подозревая о будущей трагедии «Челленджера». Физики укрощали мирный атом, не зная о том, что существует местечко Чернобыль. Дети цветов бежали к реке и несли венки, юноши и девушки праздновали очередную, сексуальную, революцию. Время яркого звука и громкого света.

Пластиковую гитару с одной струной Джеффри Линн получил от своих родителей в возрасте пятнадцати лет. Отец Беверли Бевана сам был барабанщиком. А Роя Вуда судьба отметила печатью незаурядности. К двадцати годам он уже стал знаменитым — в Британии середины шестидесятых его знали как лидера рок-группы с концептуальным (иного эпоха не позволяла) названием «Движение». Еще оставаясь в «Движении», Рой, Джефф и Бен два года копили деньги на осуществление своего главного проекта, проекта музыки электрического света. Суть идеи: создать рок-группу с десятком участников, со струнной секцией, со скрипками, альтами и виолончелями, с охотничьим рожком и пианино, а потом до одури играть симфонический рок. При сильном электрическом освещении.

Язык не поворачивается называть ELO группой. Даже по названию ELO и есть оркестр.

Классический звук символизировали скрипки и виолончели симфонического коллектива. Энергию вырабатывали электрические инструменты. Дирижер и аранжировщик Луис Кларк, пригласивший к сотрудничеству с рокерами оркестр из сорока музыкантов, правильно настоял на том, чтобы первый «взрослый» альбом, «Эльдорадо», сопровождался подзаголовком «Симфония в исполнении ELO». Ударник Бен Беван неспроста единственный сольный альбом своей карьеры назвал «Пусть будут барабаны!». А Джефф Линн не случайно сознался в одном интервью, что главной целью его жизни является извлечение из музыкальных инструментов «звуков, чистых, как снег в сугробе». Вот вы смогли бы так сформулировать задачу творчества?

Дебютный альбом ELO окрестили «Нет ответа», но не потому, что жизнь в двадцать с небольшим лет от роду кому-то представляется вопросительным знаком. Секретарша фирмы звукозаписи должна была по телефону уточнить название диска, но не дозвонилась, куда следовало, поэтому просто положила начальнику на стол листок бумаги с надписью «No Answer». А тот решил: молодежь оригинальничает.

С тех пор Рой Вуд, которому ELO обязан идеологией творчества, наверное, уже тысячи раз отвечал на вопрос, по каким таким причинам через неделю после выхода первого «гиганта» он принял решение оставить маленький бирмингемский Оркестр. Может быть, потому, что привык только сам, только лично реализовывать планы, в отличие от Джеффа Линна, который немедленно принимался активно искать талантливых исполнителей рожденных Роем идей. Вуд, к тому времени получивший от журналистов прозвище «музыкальный шизофреник», вскоре собрал новую группу (естественно, с концептуальным именем — «Мудрец») и уступил место лидера ELO Линну, который в течение пятнадцати лет делал все от него зависящее для того, чтобы прославить фирменный громкий свет и яркий звук. Линн превратил ELO в шипящий, грохочущий, сверкающий локомотив нового музыкального стиля — помп-рока, и трудно найти такой электрический инструмент, которому в партитурах Оркестра не нашлось бы применения. Впечатляет даже простая инвентаризация машинного парка фабрики ELO образца середины семидесятых. Фабрика производила снежной чистоты звуки (альбом насмешливо называется «Новый мировой рекорд»): с помощью электрического пианино Вурлитцер ЕР200, системы мини-микшеров, системы макро-микшеров, светомузыкальной установки Концерт Спектрум, Ямаха С7 Гранд Пиано да еще какого-то Маэстро Фэйз Шифтер…

Все это было неспроста. Вокруг грохотала история, и яркий свет, не просто свет, а целый сноп света, луч лазера, прожектора, пульсар стробоскопа, вообще лампа, люстра, светильник, свеча казались естественным сопровождением этого сумасшедшего темпа технотронной жизни. Классика бередила или успокаивала, рок-н-ролльный барабан и синтезатор стучали и звучали в ритме 120 ударов в минуту, в ритме возбужденного биения человеческого сердца.

Джефф Линн всегда больше работал со звуком и светом, чем со словом. По сути, тексты песен ELO — обычное для молодых интеллектуалов причитание над ускользающим смыслом жизни, но и тут главные символы — в игре времен, обозначений цвета, звука и света. Летние дни уходят, ясное дело, вместе с мечтами. Тучи скрывают небо, конечно, заодно с солнцем. «В моих снах дикий бык резвится в чистом поле, и я забываю, что это такое — дождливый день»; «Мистер Королевство, помоги мне отыскать конец радуги в стране, где небо опускается на землю»; «Мои слезы превратятся в дождь, который мягко стучит в твое окно». Не зря, наверное, Линн однажды признался журналистам: «Голова у меня всегда полна музыкой для оркестра, нотами для хора, для всего чего хотите, отличный звук, но слов — нет. Некоторые тексты я сочиняю за пять минут до начала записи». У этого времени был звук и свет, но ему не хватало слов.

Вряд ли, продумывая концепцию ELO, его создатели занимались философствованием: рок все-таки — это искусство стадионов, а не научных штудий. ELO менял составы, его альбомы выходили «золотыми» и «платиновыми» тиражами, Оркестр год за годом с аккуратностью электрического компостера штамповал мелодии, зачислявшиеся в хиты и становившиеся в равной (ну, в почти равной) степени популярными на обоих берегах Атлантики, по обе стороны «железного занавеса», и на верхних ступеньках, и у подножия социальной лестницы. Я помню, как тоскливо замирало мое сердце старшего школьника, когда на признанном меломанском «толчке», в туалете московского магазина ГУМ, обернутый в хрустящий, выпущенный к 200-летию США пакет (пакеты бесплатно раздавали тем, кому достанется, на американской выставке в Сокольниках), от меня навсегда и неизвестно куда уплывал диск ELO «Неизвестно откуда», в англоязычном названии которого «Out Of Тне Blue» цвет обещал восхитительную мелодию. Ну откуда, скажите, мне было взять 80 рублей, восемь советских червонцев, чтобы купить музыку электрического света? Из небесной голубизны конверта выныривал громадный космический корабль ELO, полный чудесных, удивительных, цветных песен, я и сейчас помню их почти все наперечет: «Герой Дикого Запада», «Превращенный в камень», «Ночь в городе», «Кит», «Мистер Голубое Небо» и еще, кажется, «Звездный свет». Звездный свет, но все равно электрический. Я, конечно, не знал, что Джефф Линн собирался назвать свой двойной альбом «Прочь из этого мира», только потом передумал, но как же мне самому хотелось тогда вырваться прочь из этого мира!.. Из мира, в котором невозможно было даже представить себе, что где-то рождается космическая концепция света и чудесной музыки помп-рок.

Эксперимент с оркестром ELO — огромным космическим кораблем Джефф Линн успешно повторял много лет. Лазерных и световых эффектов напридумывали — не пересчитать, по сцене между дымовых столбов вышагивал говорящий и поющий робот, на сцену опускалась летающая тарелка, со сцены били разноцветные прожекторы. Слияние рок-н-ролла и Пятой симфонии Бетховена, впервые опробованное ELO еще на заре карьеры, не теряло свежести и в ее закатные часы. «Мы будем играть рок-н-ролл в оперном театре до самого утра», — пообещал Линн в одной из песен.

Он и не собирался обманывать. Но утро все-таки настало: в конце концов Джефф решил, что у Оркестра иссякает вдохновение. Начали с чистого листа: Линн серьезно увлекся продюсированием, другие участники ELO разбрелись по музыкальному миру, барабанщик Беван открыл студию звукозаписи «Хеви Хед Рекордз» и основал футбольную команду «Heavy Head Records Eleven». Голова у Бева осталась легкой: его книга «История ELO» стала почти таким же бестселлером, какими были лучшие альбомы Оркестра.

Когда принимаются за мемуары, значит, просто время пришло. Эпоха сверкающих лампочек кончилась. В год выхода последнего альбома ELO с участием Линна «Баланс силы» прогрохотал Чернобыль. Потом в небесной голубизне взорвался «Челленджер». Баланс сил в мире Электрического Света был нарушен, приходилось искать другие вызовы. Светомузыка вдруг устарела, симфонический рок, казалось, даже в твердом гитарном варианте отжил свое. А отщепенец Рой Вуд где-то совсем в другой жизни успешно писал музыку для телевидения и играл в группе с концептуальным названием «Геликоптер».

На переломе девяностых самый деловой — Беван — решил возродить ELO для эксплуатации его светлой идеи прежде всего в тех странах, где когда-то пластинки Оркестра продавались из-под полы в туалетах государственных универмагов. Линну затея не понравилась, и поэтому старые электрические шлягеры вживую зазвучали для повзрослевших и постаревших меломанов — в Праге, Софии, Москве, Киеве — только спустя несколько лет, уж очень долго пришлось договариваться об авторских правах на творческое наследие. Линн в итоге получил половину доходов от первых двух альбомов старого-нового Оркестра — ELO. Часть II.

Вскоре в продажу поступил первый альбом нового Оркестра. С полным электрического света названием «Стремительный взлет».

ВЕСНА. ЮГ — СЕВЕР

Сердце Ромео

Не будь любовь слепа,

она так метко

Не попадала б в цель.

Уильям Шекспир, «Ромео и Джульетта»

Пьеса Шекспира, если помните, называется «Два веронца». А один веронец — это я, один временный веронец. Солнечным весенним утром один временный веронец высадился из миланского поезда на вокзале Вероны. В недалекой перспективе открывался широкий проспект Порта Нуова. Над этими «Новыми воротами», напоминающими о почти уже не существующих старых городских стенах, сиял великолепный день, который мне предстояло провести с Вероной наедине.

История самым щедрым образом одарила этот город: при желании здесь можно рыдать от восторга над любым камнем, поскольку каждый брусок мостовой помнит если не железный шаг римских легионов, если не дробь копыт венецианских всадников, то уж победную поступь наполеоновской «старой гвардии» — наверняка. Немного найдется в мире городов, где, как в Вероне, кружение эпох заставляет идти кругом голову: из-за угла базилики XIV века, на фоне фасада венецианского палаццо, выглядывает античная колоннада. Этот восторг не способен оценить практичный путеводитель, разрезающий живую городскую ткань на мертвые лоскуты прошлого: вот античная Верона, зеленым цветом окрашен квартал времен вольного торгового города, или Веронской лиги; под цифрами 7, 16 и 17 — памятники периода власти знатной фамилии делла Скалла; где красными кружками помечено — венецианская эпоха. Но к черту путеводитель с его бездушием прозектора: история не для того, наверное, громоздила тут, как этажи, здания разных эпох, чтобы потом одинокие веронцы сомнамбулами бродили между ними, уткнувшись носами в туристические проспекты.

Верона хоть нехотя, но отдает дань патриотической традиции: как почти повсюду в Италии, на площадь выезжает на монументальном жеребце народный освободитель Гарибальди, а в близком соседстве сосредоточенно пересчитывает круги ада мраморный Данте. Но даже при всей своей архитектурной роскоши этот город вряд ли считался бы одной из жемчужин Италии, не воспитай Англия поэта, талант которого на много столетий обогнал время и победил историческую логику. В Вероне развивается действие трагедии «Ромео и Джульетта» — и как раз поэтому, едва добравшись до центра, я отправился не в великолепный кафедральный собор с живописью Тициана, не на восхитительную площадь Трав и не в замок Кастельвеккьо, зубчатые стены которого удивительно напоминают кремлевские мерлоны — напоминают ровно до того момента, как узнаешь, что замок этот построен на столетие раньше Кремля. Нет и нет: минуя шумную виа Маззини с ее чередой соблазнительных для толстых кошельков магазинов, я поворачиваю строго направо в поисках дома номер 23 на виа Каппелло.

Потому что именно здесь, как считается, пятьсот с лишним лет назад жила благородная семья Капулетти. Потому что, насколько известно, именно под этим балконом в ожидании своей четырнадцатилетней возлюбленной стенал юный Ромео Монтекки: «Ужель любовь нежна? Она жестока, груба, свирепа, ранит, как шипы».

Да, история щедро одарила Верону, но Уильям Шекспир, никогда в этом городе не бывавший, все испортил. Итальянцы, конечно, могут утешаться тем, что рассказы о трагической любви отпрысков двух враждующих фамилий известны с античных времен; тем, что английский литератор с подозрительной фамилией Брук, произведением которого Шекспир пользовался как главным источником, всего лишь перепел в своей поэме мотивы романтических новелл авторов эпохи Возрождения Мазуччо и Банделло… Все тщетно, факт остается фактом: талант гениального одиночки оказался весомее меди и бронзы римских легионов, сильнее власти и денег светских и духовных правителей. Как некогда сердце Ромео оказалось сильнее предательства Тибальта. Во дворе дома номер 23 по виа Каппелло всегда толпится народ, а на какую-нибудь Арко дель Гави, шедевр римской архитектуры первого столетия нашей эры, на какой-нибудь роскошный палаццо Маффей никто и внимания не обращает. Верона, как может, борется с такой несправедливостью, пытаясь защитить хотя бы достоинство громадной античной арены, с трибун которой две тысячи лет назад двадцать две тысячи зрителей наблюдали за боями гладиаторов и представлениями актеров на котурнах. Не случайно городская газета называется не «L’Amore», а «L'Arena», а в сувенирных киосках добросовестно продают календарики, тарелочки, открыточки, платочки с изображением древнеримского амфитеатра…

Но простенькая легенда о любви и смерти побеждает великую славу империи. В Вероне — настоящий рай имени Уильяма Шекспира. Карминное сердце — вот настоящий символ этого города; День святого Валентина — вот его подлинный праздник; романс о влюбленных — вот его главная песня. «Назови меня любовью — вновь меня окрестишь, и с той поры не буду я Ромео!» Куда там тарелочкам с переводилкой «полуразрушенный амфитеатр» — за этим, если уж хотите, отправляйтесь в Рим! Лучше купите себе и своей избраннице на виа Каппелло, 23 самое настоящее сердце: деревянное — изогнутый характерной волной красный карандаш, железное — магнит на дверцу холодильника, бумажное — блокнот для пустячных записей, фарфоровое — в виде наперстка, керамическое — чайную чашку. А также купите: кухонный фартук — с двумя сердечками сразу, духи «Запах Джульетты», книжку про Шекспира и пикантные мужские трусы «Ромео и Джульетта». На всех прочих предлагаемых к продаже картинках, аппликациях и рисунках Ромео бесстрашно лезет к возлюбленной на балкон. Делом доказывая: с настоящей страстью бороться невозможно. «Но страсть даст силы, время даст свиданье и сладостно смягчает все страданья».

Почти в такой же степени Вероне невозможно, очевидно, бороться и с шекспировским словарем: улица Капулетти пересекается с улицей Монтекки, за углом налево — улица Шекспира, гостиница почти по соседству называется, конечно же, «Джульетта и Ромео», ресторан рядом с ней — естественно, «Каса Капулетти», мужского вида сандвич с ветчиной «Ромео» в этой харчевне заедается по-девичьи нежным пирожным — угадаете, каким? — «Джульетта».

Но все это не раздражает. Оказывается, романтизм Шекспира не в силах опошлить даже самая мощная туристическая промышленность на свете. Не смущает и то, что не Ромео теперь поет в Вероне серенады под балконом любимой: афиши оповещают о концерте вечнозеленого Джанни Моранди. В задумчивости бреду себе дальше прекрасными элегическими улицами Вероны, которые выводят на набережную мутноватой, теряющей на равнине стремительность горного потока реки Адидже, опоясывающей городские кварталы причудливой петлей. На мосту с очередным захватывающим дух названием — Понте делла Виктория или Понте Алеарди — вспоминаю собственную первую, и, ясное дело, трагическую, любовь… «Но нет печальней повести на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…» И осмеливаюсь спорить с классиком: да ведь, черт побери, и мне тогда было ох как невесело… Почему же только — сердце Ромео?..

С площадки самой высокой башни замка Кастельвеккьо открывается прекрасный вид на панораму Вероны. На этой высоте любовь Ромео и Джульетты получает еще и географическое измерение: прекрасно видно, что от виа Каппелло до печальной девичьей могилы — едва ли минута голубиного полета. Вскоре убеждаюсь: управление туризма Вероны трагедию Джульетты оценило чуть дороже, чем ее короткое счастье, — чтобы взглянуть на могилу юной Капулетти, нужно набрать монет на семь евро. Может, перепад стоимости и не случаен: у дома Джульетты туристический дым с утра до вечера стоит коромыслом, а смиренный склеп неподалеку от набережной и здания областного министерства финансов почти всегда молчалив и пустынен. Так, значит, вот здесь добрейший брат Лоренцо «предчувствовал ужасную беду»? Значит, на этом самом месте, под этими вот мрачными сводами фамильной усыпальницы, и разыгрался последний акт шекспировской трагедии: «Увы, твой балдахин — земля и камни… Вот так я умираю с поцелуем…» Значит, как раз тут раскаявшийся и поверивший в любовь Монтекки-отец поклялся своему вчерашнему заклятому врагу отцу-Капулетти: «Из золота ей статую воздвигну. Пусть людям всем, пока стоит Верона, та статуя напоминает вновь Джульетты бедной верность и любовь…»

Памятник Джульетте воздвигла сама чувствительная Верона. Не золотая, но бронзовая девушка печально стоит во дворе своего дома, а у постамента то и дело фотографируются смешливые влюбленные парочки. Стены патио — почти до самого балкона — сплошь изрисованы цветными мелками. В каждом таком меловом сердечке, копии сердца Ромео, — инициал с точечкой, шекспировской силы клятва в верности. Я, одинокий временный веронец, не стал нарушать традицию и тоже нарисовал сердечко с буквой внутри. Но никому, даже единственной, не признаюсь, с какой именно буквой. В конце концов, Шекспир прав: настоящая любовь — это сладостная мука незнания.

Душа Гамлета

Жизнь человека — это молвить: «Раз».

Уильям Шекспир, «Гамлет, принц Датский»

В восьмидесятистраничной книжке о замке Кронборг персонажу, ради которого все в этот Кронборг и едут, уделено четыре коротких абзаца. Пассаж открывается утверждением о том, что Гамлет — чисто литературная фигура, а то, не дай бог, посетители лишнего вообразят. Это вам не Верона, серьезным и спокойным датчанам чужого не надо, но и своего они не отдадут. Свое — это не вымышленный иностранцем принц, а древний рыцарь Хольгер Датчанин, местный Илья Муромец, сидящий сиднем ровно до той поры, пока отечество не окажется в опасности. Мишень школьных экскурсий, каменный Хольгер работы скульптора с игривой фамилией Педерсен-Дан, вечно ждет своего часа в подземельях замка, скрестив руки на груди и опершись мощным локтем на круглый щит. Настоящий Хольгер, вычислили историки, был принцем задолго до Гамлета, в ту пору, когда датчане еще назывались викингами; несчастного юношу отправили заложником к императору Карлу Великому. Хольгер возмужал и храбро сражался против сарацин в Испании, да и теперь готов немедленно вступить в бой за родину.

Ни один из сотни датских королей не был отравлен коварным родственником соком белены и не бродил по этому замку бестелесной тенью. В череде монархических имен и портретов на стенах залов Кронборга нет ни Клавдия, ни Фортинбраса, ни отца принца Гамлета, тоже Гамлета. Кстати, название «Эльсинор» — не то замок, не то, может быть, город — в трагедии Шекспира, если не считать указания места действия под списком действующих лиц, упомянуто лишь трижды. Английский Эльсинор — и тогда и теперь датский город Хельсингер. В энциклопедии упомянуто что-то про пищевую и легкую промышленность, но невооруженным глазом индустрию в Дании не разглядишь, даром что любых товаров и услуг здесь навалом. А в воскресный полдень на чистеньких улицах Хельсингера вообще никого не встретишь — ни людей, ни призраков.

Путь к Гамлету начинается у горвокзала, рядом с которым, у причала маленького порта, томятся два краснобоких буксира-близнеца, один — «Нептун», другой — «Меркурий». В двух шагах — краснокирпичный монастырь кармелиток с островерхой kirke.

Ни сувенирных лавок, ни театральных афиш о постановках бессмертной трагедии; от Шекспира — ни звука, ни духа. Кафе на полдороге к замку называется не «Эльсинор» и не «Бедный Йорик», а попроще, пусть тоже с трагическим намеком, — «Титаник». Улыбчивая датская смуглянка Мелисса, разливая пиво, разъясняет старательно кивающим посетителям-японцам, что местная газета опубликовала репортаж о ее заведении с фотографией хозяйки. Вон она, газета, прикноплена с внешней стороны барной стойки. Нет, видно, не обуревает жителей этого города законная гордость оного, что их местные обстоятельства взволновали вдохновение гения.

Прохладное отношение датчан к своему шекспировскому соотечественнику становится понятнее, если внимательно перечитать текст пьесы. Просто так ведь на это не обратишь внимания: выясняется, что Данию Шекспир вовсе не жаловал и о нравах ее народа, пусть и средневековых, отзывался без всякого почтения. Кроме знаменитого «…подгнило что-то в Датском государстве» в «Гамлете» есть, например, и такие строки:

…можно жить с улыбкой и с улыбкой

Быть подлецом; по крайней мере — в Дании.

Выдуманный полубезумный принц, ставший международным литературным идолом, обзывает совершенно неповинную в его душевных страданиях родину «тюрьмой, одной из худших в мире, со множеством затворов, темниц и подземелий». Мать Гамлета, королева Гертруда, глубоко аморальная женщина, возлегшая с братом и убийцей своего мужа, называет подданных «дрянными датскими собаками». И так на протяжении без малого двухсот страниц! Ну кому в Копенгагене или в Хельсингере, скажите, понравится читать все это, вышедшее из-под пера человека, и с датчанами-то, скорее всего, не бывшего знакомым? О том, что есть такой английский драматург Шекспир, почтивший своим талантом здешнее северное захолустье, свидетельствует только вмурованная в стену внутреннего дворика замка мемориальная доска.

Кронборг (поначалу замок назывался «Кроген» — «Крючок») возвели лет шестьсот назад на плоской гранитной скале среди дюн на самом севере острова Зеландия, напротив шведской крепости Хельсингборг. Строили замок вовсе не в качестве места, где «постель датских королей стала ложем блуда и кровосмешений», как замечает Шекспир, а чтобы охранять от пиратов пролив Эресунн. Идея в конце XIV века пришла в голову самой предприимчивой из датских королев, Маргрете I. В более-менее нынешний вид Кронборг два с лишним века спустя, как раз в шекспировские времена, привел самый продвинутый из «державных Датчан», Кристиан I. Этому Кристиану, бессменно просидевшему на престоле шестьдесят лет, Дания обязана и роскошью исторических кварталов Копенгагена, и появлением упомянутой сказочником Андерсеном Круглой башни, и элегантным дворцом Росенборг, и садами вокруг него, да и всей славой маленькой, но самодостаточной и оттого почти всегда миролюбивой морской державы. Любитель дорогой элегантности, Кристиан попытался превратить Кронборг в достойную престола резиденцию, но суровая военная мысль оказалась здесь сильнее беспечной праздности придворных. Основательный, как бабушкин сундук, Кронборг без удовольствия принимал кутежи и балы, зато надежно защищал пролив и побережье от неприятелей, а с транзитных судов датчане драли за это немилосердную пошлину.

Светская жизнь в Кронборге захирела к концу XVIII столетия, к той поре датские генералы окончательно вытеснили из замковых пределов датских принцев. Военные отплатили за гостеприимство как могли: фортификационную линию вокруг высокого прямоугольника замковых стен построили в виде огромной короны. Странноватый архитектурный стиль, жемчужиной коего и слывет Кронборг, смесь витых игривых башенок с неприступными редутами и контрфорсами, окрестили «северным ренессансом». Такой была старая датская догма.

Эти могучие стены ни приступом не взять, ни пушечным ядром не пробить. Не королевское Кронборг место, таких мрачных строений еще поискать, хотя хватает вокруг и каменных завитушек, и мраморных статуй Нептуна и Меркурия, символов мореходства и торговли, двух опор датского королевского могущества. На протяжении тысячелетней истории самой старой в Европе монархии датчане куда больше торговали, чем воевали, и кронборгские солдаты, «друзья страны и люди датской службы», находили время даже для того, чтобы выращивать цветы для королевского стола. Военных из Кронборга восемьдесят лет назад выдавила новая политическая география, и с той поры в замке — не благородные покои и не солдатские казармы, а музейные экспозиции. Изящный кассир с манерами, заставляющими вспомнить имя автора скульптуры Хольгера, пробует на паре британского типа рябых дам рыночный подход: «Вас интересует shipping?» — хищно полуутверждает он, явно намереваясь отправить теток в морской музей. Те не сдаются, они ведь на Гамлета приехали смотреть, а в свободное от истории и литературы время им явно куда больше по душе shopping. Но и большой сувенирный магазин в Кронборге их разочаровывает. Единственный след, оставленный здесь Гамлетом, — синий декоративный рисунок: тридцатилетний принц-мальчик держит в вытянутой руке череп бедного королевского шута.

Считается, что Шекспир создал эту бессмертную трагедию в 1600 году. Сюжет он позаимствовал, вероятнее всего, у английского писателя Томаса Кида, который в свою очередь переписал сочинение одного французского автора, а тот воспользовался сказанием из датской хроники о принце Амлете начала XIII века. Так или иначе, в Кронборге вымысел оказался сильнее реальности: самых доверчивых туристов возят сюда плакать над несуществующими могилами Гамлета и Офелии, а довольствоваться им приходится лишь сведениями о том, что в этих исторических декорациях бессмертную трагедию играют уже без малого двести лет. За вдохновением в Хельсингер-Эльсинор приезжали лучшие Гамлеты мирового театра, Лоуренс Оливье и Ричард Бартон.

С людской любознательностью, даже лишенной оснований, ничего не поделаешь. Туристы ищут Гамлета и там, где его нет. Принц Датский тенью встал в общий ряд достопримечательностей Копенгагена и окрестностей: «Кронборг (замок Гамлета, казематы) — $3–9; обед или ужин в турецком ресторане — $12; музей скульптора Торвальдсена — бесплатно; зоопарк — $4–8; пивоваренный завод „Карлсберг“ + дегустация пива — бесплатно».

Все в мире преходяще, кроме датской монархии. Нынешнего принца Датского зовут Фредерик; этот-то понапрасну не терзался гамлетовскими вопросами и уже женился. Под венец, к алтарю копенгагенского собора Пресвятой Богоматери, 35-летний кронпринц отвел простую австралийскую девушку Мэри Элизабет Дональдсон, дочь университетского профессора математики и секретарши. Нравы наследника престола долго беспокоили нацию — в молодости Фредерик чрезмерно дружил с фотомоделями, но в конце концов остепенился. А Мэри всем, кроме цвета крови, оказалась хороша; в частности, и тем, что в ее прошлом даже самые дотошные журналисты не нашли компрометирующих обстоятельств. Первые тридцать лет биографии новоявленной принцессы расцветило разве что увлечение ветеринарией, а самую «спорную» характеристику Мэри дал ее школьный учитель: «симпатичная девочка с приятной улыбкой». Так что проклятие современных королей — женитьба принца на буфетчице или стюардессе — семью датской королевы Маргрете II и принца Хенрика из династии Глюксборгов счастливо минуло. «Великие в желании не властны», — утверждал Шекспир в «Гамлете», но разве справедливо это теперь?

…В Кронборге тянет покурить не в подземных казематах, а за последним крепостным валом, на высоком берегу над холодной весенней водой Эресунна. Жиденькое солнце безуспешно старается согреть стальную балтийскую волну. Как ни кутайся в плащ, от порывистого ветра не убережешься, зажигалка настойчиво, раз за разом, гаснет, хоть кремень сточи. «У паруса сидит на шее ветер», — во-он косой белый треугольник, легкая яхта меняет галс и несется прочь, быть может, к проливам с гортанными нордическими названиями Каттегат и Скагеррак, за которыми — Северное море. Самая удобная скамейка, лицом к Швеции, установлена на спине равелина Береговой батареи, наверное, как раз отсюда замковые канониры целили в пиратские шхуны. Справа и сзади, за Свиной башней — «площадка перед замком», которую Шекспир, будь он знаком с планом Кронборга, отрядил бы для первой встречи Горацио с призраком отца Гамлета. Но шекспировский Эльсинор — конечно, не датский Кронборг, и вот эту гамлетовскую строфу:

У тех, кто с этой кручи смотрит в море

И слышит, как оно ревет внизу,

Там поневоле сами возникают

Отчаянные помыслы в мозгу, —

следует воспринимать всего лишь как литературное преувеличение. Не сыскать в окрестностях Кронборга ивы, со сломанной ветви которой сорвалась «в рыдающий поток» несчастная Офелия. Каменные и земляные крепости вокруг замка окружены похожим на чинный графский пруд тишайшим водяным рвом, по стекольной глади которого скользят лебединые пары. Не видно и кладбища, где жонглировал черепами безутешный принц, воспевая «государыню Гниль», где он на последней странице трагедии уснул навеки, «убаюкан пением херувимов». Да и херувимов тоже не видать.

Конечно же, трагедия Шекспира — не про Данию, не про Эльсинор, не про Гамлета, а про бессмертную человеческую душу и ее бессилие в борьбе со злом. Как витиевато сказал советский критик, «даже собственноручно казнив преступного узурпатора, Гамлет не может вправить на место суставы вывихнутого времени». Но и не один Гамлет бессилен.

Сигарета выкурена до фильтра, ветер пронизывает до костей. Настроение, даром что день ясный, невеселое. Обратно, от замка к городу, дорога ведет краем закованного в бетон моря. На обочине стоит странный памятник современного искусства: веселящиеся рыбы клюют тела утонувших рыбаков. Шекспир не был в Дании. Гамлет, к вящей радости датчан, не жил ни в Кронборге, ни в Хельсингере. Гамлет не жил вообще, Гамлета нет и не было.

Вот завершающая авторская ремарка трагедии: «Похоронный марш. Все уходят, унося тела, после чего раздается пушечный залп».

ВЕСНА. ВОСТОК

Чужая речь

…От московского берега были перекинуты два громадных моста. Один цепной, тяжкий, Николаевский, ведущий в слободку на том берегу, другой — высоченный, стреловидный, по которому прибегали поезда оттуда, где очень, очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва.

Михаил Булгаков, «Белая гвардия»

В мире, уверен, нет другой страны с населением в пятьдесят миллионов человек, столичные жители которой так привычно и легко, без малейших признаков стеснения, говорили бы друг с другом на иностранном языке. Киев, быть может, и думает по-украински, но изъясняется все еще по-русски, родная речь и после многих лет независимости здесь не в моде. Вывески с названиями улиц и учреждений на украинском да прилавки книжных магазинов, где, кроме школьной классики и специальной литературы, остальное — и Чейз, и Маринина, и Тополь — в знакомых обложках без всякого акцента лишь подтверждает тезис о добровольной лингвистической недостаточности. Украинский язык звучит на государственных телевидении и радио, но куда более динамичный коммерческий эфир забит русскими шлягерами. Зубоскальство москалей по тому поводу, что в украинских учебниках литературы Гоголь считается зарубежным писателем, в Киеве из непритязательной шутки превращается еще и в подтверждение раздвоенности национального сознания. Два гетмана, Хмельницкий и Мазепа, тянут потомков каждый в свою сторону. И самый знаменитый среди москвичей киевлянин, Михаил Булгаков, в родном городе не прижился. Как немецкоязычный еврей Кафка в Праге, Булгаков, русский с татарскими корнями, стал для воспетого им Города чужеродной туристической аттракцией.

На Киеве по-прежнему стоит печать «матери русских городов», и в этом прозвище все еще скрыт не один только непреложный исторический факт, но и оттеночек скабрезной иронии советских времен, вовсе не из-за Софийского собора или Печерской лавры, конечно. Вот что писала в ту пору, когда Украина звалась Малороссией, популярная городская газета: «В ряду величественных ступеней, ведущих в храм единой России, Киев — ступень предпоследняя. Выше его, на последней ступени, — зовущая, умоляющая и венчающая Москва». Несмотря на новые границы, несмотря на то что «единый храм» разрушен, Москва и теперь, пусть скорее как фантом, «издалека раскидывает свою пеструю шапку» над вечно вторым Киевом. Это и порождает непреодолимое стремление к сравнениям, к бесконечному соревнованию, к желанию наконец подняться на верхнюю ступень, встать на географической карте не у края, а поближе к центру.

Киеву, как ни старайся, не дано переплюнуть Москву — ни широтой проспектов, ни высотой этажей, ни яркостью витрин. Украинская столица подкупает другими красками, и никак не желтой и голубой: зеленью парков и синевой Днепра. Государственного вида Крещатик — и теперь центральный проспект сталинско-хрущевской республики, его пропорции строго соразмерны ранжиру всесоюзного братства: круче Харькова, пышнее Львова, монументальнее Тбилиси, узорчатее Минска, но и только.

Украинская сила и сейчас — не в помпезности, и попытки державных экспериментов лишь подтверждают их бессмысленность. От безвкусицы монумента Победы на Майдане Незалежности (бывшая площадь Октябрьской революции) ежатся не только приезжие. Высоченная барочная стела на фоне тепличных крыш торгового комплекса и послевоенного классицизма отеля «Украина» (бывшая гостиница «Москва») если и добавляет площади иностранной особинки, так только странной эклектикой, которую, к счастью, кое-как скрывают кроны каштанов. Кстати приходится цитата из Ильи Эренбурга: «В Киеве были огромные сады, и там росли каштаны; для московского мальчика они были экзотическими, как пальмы». Да, в центре Киева царят экзотические, как пальмы, каштаны и — в отличие от времен Эренбурга — пиво «Оболонь», яркая этикетка постсоветского поведения. На склоне дня на столичных улицах и площадях пиво из пузатых бутылочек прямо на ходу потягивают и ладные полковники украинской армии в фуражках с высокими тульями, и вчерашние школьницы в незаметных, до того коротки, юбках, и чиновники в убитых мышиных галстуках.

В дорогом отеле «Крещатик», в интерьеры которого навсегда, как угольная пыль в ладони шахтера, въелась убогость советской гостиницы, москвича-иностранца узнают тут же, не успеешь и рта раскрыть. За стойкой регистратуры фальшблондинка с пронзенной шпильками прической встречает маминой улыбкой. Ощущение неловкости гостя, вовсе не ждущего от хозяев особой чести, приходит еще в киевском аэропорту Борисполь, чуть ли не у трапа самолета. Подоспевший в зале прилета распорядитель такси, радушно провожая к окошечку, где зачем-то выписывают предварительный чек на оплату поездки, успевает сбивчиво рассказать, что его сестра до сих пор живет в Калуге, да и вообще делить русским и украинцам решительно нечего. Интересно, как завлекал бы распорядитель поляка или шведа? Воспоминаниями о проклятых ляхах и Полтаве? «Людмыла Пэтроуна, — горячо шепчет он табельщице. — Выпишите до центра товарищу из Москвы!»

Это вполне может оказаться случайностью, но украинских переводов Михаила Булгакова в киевских книжных магазинах я не обнаружил. Книг Булгакова в Киеве много, но все они на родном для писателя русском языке.

«Народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие прапорщиками, здоровенные сыны пчеловодов, штабс-капитаны с украинскими фамилиями… Все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без панов, без офицеров-москалей…»

Теперь эта волшебная страна должна бы стать реальностью, должна избавляться от последних следов колониализма вроде ресторана «Санкт-Петербург», не нужного в любом городе, не только в Киеве, потому что ресторан этот неуютен, как вокзальный зал. В украинскую независимость я приехал впервые, но не перескочил из одной эпохи и из одной страны в другую — забор родной для меня речи оказался слишком высоким.

Михаил Булгаков крещен в Киево-Подольской Крестовоздвиженской церкви — ее можно увидеть и сегодня, если, спускаясь на Подол, свернуть на Воздвиженскую улицу. Имя будущему великому русскому писателю дали, как пишут биографы, скорее всего, в честь хранителя города архангела Михаила. К дому Булгакова идешь от Бабиного Торжка, из Верхнего Города, мимо стройного голубоглавого собора. От церковной площадки змейкой по Андреевскому спуску — парад туристических прелестей: бойкая продажа матрешек, армейских ушанок с кокардами Советской армии, латунных бюстов Юрия Гагарина и других типично киевских сувениров. Памятник персонажам комедии «За двумя зайцами», среди которых легко узнать молодого Олега Борисова, оказывается предупреждением о том, что в сотне метров от монумента — ресторан с аналогичным пьесе Михаила Старицкого названием. Досталось и Булгакову: открыть на Андреевском спуске бистро «У Турбиных» рестораторы пока не додумались, но кафе «Бегемот» с наглым котом на коньке над подъездом уже существует.

Двухэтажный дом номер 13 построил в конце последнего монархического века России богатый купец. Второй этаж, квартиру номер два, хозяева специально планировали под сдачу. Большая семья Булгаковых переехала сюда в 1906 году и заняла все семь комнат. Музей здесь открыли к столетию писателя, за полгода до развала последней московской империи, но покаяться не успели: в советской литературной истории Булгаков так и остался, по существу, нереабилитированным, хотя он вовсе не был активным диссидентом и свободу творчества, пусть и от безнадежности, искал в письмах и телефонных звонках правительству. От советской власти Булгаков так ничего и не дождался ни при жизни, ни после смерти. Измученный театральными критиками, невозможностью писать и ставить в театре то, что хочется, а не то, что требуется, невозможностью не то что навсегда бежать из страны, но хотя бы на время из нее уехать, Булгаков решился даже написать пьесу о Сталине, но и такой жест примирения власти не приняли.

Булгаков совершенно не случайно стал кумиром советской интеллигенции через четверть века после смерти, во второй половине шестидесятых, по замечанию Мариэтты Чудаковой, «на излете общественного подъема, переходившего в судорогу». Либералы искали объект поклонения, при этом символу веры приписывали те ценности, в которых сами нуждались, этим ценностям в лице Булгакова и поклонялись. Поэтому нечего удивляться сейчас при взгляде на московские афиши: театры торопятся ставить «Мастера…» и «Мольера», потому что пришло новое судорожное время.

Московский квартал Булгакова — Патриаршие пруды, не любимая им самим, но возведенная его поклонниками в ранг мавзолея квартира на Большой Садовой да пошлое кафе «Маргарита» на углу Малого Козихинского, заповедник для восторженных иностранцев. А киевский мир Булгакова — лубочный Андреевский спуск; улица, как и московский Арбат, потерявшая сердце и душу.

Дом номер 13 — это 13 булгаковских лет и 47 дней Турбиных в Киеве. Одновременно — пространство любимых героев Булгакова Турбиных и пространство семьи Булгаковых. Музейная концепция, рожденная победившей обстоятельства и нехватку средств изобретательностью, выдержана строго: мебель белого цвета — «турбинская», остальная, «цветная», — подлинная «булгаковская». Вот в этой комнате, в маленькой спальне с окнами на веранду, умер отец писателя, как раз эту комнату Булгаков отдал Алексею Турбину. В соседней гостиной — пианино с раскрытыми нотами оперы «Фауст», на них автограф Булгакова. Рядом медицинский кабинет, где принимали пациентов и сам Булгаков, и доктор Турбин. «Бедно и тесновато, но уютно», на стене — диплом «лекаря с отличием», на столе — булгаковские очки и расписание лекций медицинского факультета Университета св. Владимира на осеннее полугодие 1913 года. Дальше, если помните, — «половина Тальбергов» с книжной и столовой.

Каким чудом, должно быть, казался Киев начала XX века! Мещанский лоск шляп-канотье, магазин «верхних и нарядных туалетов мадам Анжу» с правильным названием «Шик Паризиен», кабаре «Би-Ба-Бо» с песенками Александра Вертинского «Лиловый шар» и «Кокаинетка», танцы в парке Владимирская горка под «оркестр военной музыки», премьера в местном театре мелодрамы «Любовь и предрассудки»… Вместе со своей первой женой Тасей студент-медик, а потом молодой доктор Булгаков заходил в кафе на углу Фундуклеевской улицы или в соседний ресторан «Ротце». Их любимым магазином считалась гастрономическая лавка «Лизель», где продавались чудесные сосиски и колбаса.

Похоже, пору своего городского расцвета Киев и переживал именно тогда, хотя и был столицей всего лишь имперской провинции, хотя и его не миновала мерзость политики вроде убийства премьер-министра Петра Столыпина. Булгаков успел застать эту, по крайней мере, внешне легкую эпоху, «ту жизнь, о которой говорится в шоколадных книгах», а потом, после Гражданской войны, уничтожившей милый его душе мягкий монархический свет, описывал совсем другой Киев, непредсказуемый, неясный, вибрирующий от революции. Вот они, шоколадные довоенные воспоминания: «Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город… Цепочками, сколько хватало глаз, как драгоценные камни, сияли электрические шары, высоко поднятые на закорючках серых длинных столбов…. С приятным ровным гудением бегали трамваи с желтыми современными пухлыми сиденьями, по образцу заграничных…. Играл светом и переливался, светился, и танцевал, и мерцал Город по ночам до самого утра, а утром угасал, одевался дымом и туманом. Казалось, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой нехолодный, нежесткий, крупный, ласковый снег…»

Но — только казалось. И в разграбленном модном магазине мало что осталось от киевского «парижского шика», только под входной дверью, если открыть ее, «звенел великолепный звоночек — бррынь-бррынь, напоминающий счастливые времена мадам Анжу».

Теперь в Киеве нет улицы Фундуклеевской и кабаре «Би-Ба-Бо», нет площади Октябрьской революции и гостиницы «Москва». Но этот город, ставший таки в конце концов столицей волшебной страны из шоколадной книги, не избавится от потребности и привычки говорить на очень близком, но все же чужом ему языке.

ВЕСНА. ЗАПАД

Голландская мечта

Вид на море в Схевенингене

Тонкая, как голландская сельдь, мамаша вошла в кабинет к толстому и круглому, как жук, папаше и кашлянула. При входе ее с колен папаши спорхнула горничная и шмыгнула за портьеру.

Антон Чехов, «Папаша»

Несколько лет назад злодеи выкрали из амстердамского музея Ван Гога картину «Вид на море в Схевенингене». Преступники проникли в здание через маленькое окошко, выходящее во двор, а на стену до уровня второго этажа поднялись по приставной лестнице, неблагоразумно оставленной на ночь рабочими-ремонтниками. больше полиции ничего выяснить не удалось, картину так и не нашли. Винсент Ван Гог написал этот пейзаж масляными красками на полотне в конце лета 1882 года. В ту пору художник жил в Гааге в абсолютной нищете, перебиваясь с хлеба на селедку, и был влюблен в проститутку Син. По мнению искусствоведов, особую убедительность изображению темного неба и бурного моря с качающимся на волнах рыбацким судном на этом полотне придала виртуозная техника мастера, использование грубой кисти и мелких, плевочками, мазков. Художнику, утверждает биограф, мешала работать ветреная погода, к влажному полотну прилипали песчинки. Некоторые песчинки Ван Гог так и не счистил, они навсегда остались плыть в нарисованном море и парить в нарисованном небе.

Теперь в Схевенингене другой вид на море. Это чопорный курорт, куда без риска получить тепловой удар съезжаются на отдых респектабельные пенсионеры. Вдоль блеклого моря под линялым небом выстроились в шеренгу шезлонги, устойчивость которых не в силах победить тот ветер, что мешал творить Ван Гогу. Ветер в пустом раздражении бьется о тенты над террасой отеля «Курхаус», пугая толпу туристов в белых панамках.

Раз в год, в последнюю субботу мая, курорт Схевенинген торжественно вспоминает о своем рыбацком прошлом. Схевенинген спохватывается: ведь на его городском гербе — три селедочки, накрытые золотой короной. В последнюю субботу мая на Северном море открывается сезон ловли сельди. В Голландии это национальный праздник Vlaggetjesdag, День флага. Радугу флагов поднимают над схевенингенской бухтой, отправляясь на промысел, рыболовецкие суда. Цвет флагов от времени года не зависит, а вот сельдь в конце мая, что бы ни писал Чехов, особенно жирна.

Знатоки подтвердят: чем жирнее спинка — тем вкуснее селедка.

В День флага Схевенинген превращается в главный сельдяной порт морской Голландии, потому что рядом, в Гааге, — королевская резиденция. Бочка из улова судна, первым вернувшегося в этот день к берегу, преподносится в дар королеве Нидерландов, а капитану полагается денежный приз. Второй бочонок продают на аукционе, победителю выдают сертификат, удостоверяющий покупку. Праздничный улов, о качестве которого газеты начинают судачить за недели, раскупается в считанные минуты. Все, кроме собственно селедки, которой уже все равно, веселы и довольны, пиво течет рекой, флаги над Голландией реют гордо.

Но голландский праздник мешает радость с грустью, так уж в этой стране соотносятся природа и человек. Если на закате дня, когда лоточники начинают сворачивать свою вкусную торговлю, выйти на песчаную полосу Схевенингена между кромкой моря и бетонной набережной, если, закутавшись в плед устроиться в шезлонге лицом к волне, в душе появляется непонятная сосущая тоска. На далеком горизонте маячит запоздавший рыбацкий баркас. Пленку серого мокрого пространства кое-где подернет рябью волна; воздушный поток погонит прочь, под низкое облако, глупую безымянную птицу. Море в Схевенингене не бывает голубым, а небо не бывает синим. В полукилометре от пляжа череду отелей сменяет череда песчаных дюн, стянутых колючим кустарником. Сюда еще не добралась цивилизация; тут, в уголке отчаяния, вполне мог бы и сейчас трудиться Ван Гог, копировать на холст пески и море. Здесь, кстати, художник написал еще один пейзаж, «Пляж в Схевенингене в тихую погоду». В тихую погоду его побережье выглядит ничуть не радостнее, чем во время шторма. Фестивалей выловленной селедки, картинок всенародного удовольствия Ван Гог не рисовал.

В России у селедки трудная судьба и запятнанная советской пищевой промышленностью репутация. Помните присказку: «Осторожно! Это сельдь, он приносит детям смерть»? А тронутые ржавчиной консервные банки на сиротских полках универсамов? Не забыли о ложке рыбьего жира после завтрака? О селедочном масле? В Голландии сельди тоже веками приходилось искать себе оправдание, эта рыбка и там долго не считалась пищей, достойной порядочных людей. Сельдь не жаловали из-за тяжелого запаха прогоркшего жира и неприятного вкуса. Она была едой нищих и монахов. Король Людовик IX посылал селедку как милостыню в колонии для прокаженных. Сельдь считали символом всего грязного и вонючего, но, как показал опыт, безосновательно.

Для того чтобы наладить с этой рыбой устойчивые кулинарные контакты, потребовалось понять, что после правильной чистки и правильного соления сельдь сохраняется годами и ее можно перевозить на любые расстояния. В противном случае жир быстро окисляется под воздействием кислорода, придавая рыбе паршивые вид и вкус. Один из секретов добычи в том, что сельдь должна «дышать» во время хранения, причем через емкость, через рассол а металлическая баночная тара ей строго противопоказана. Передовой способ чистки и консервирования изобрел в 1385 году рыбак Виллем Якоб Бейкельцон из зеландской деревушки Биерфлит. В его честь лучшая голландская сельдь до сих пор называется «бейклинг». Бейкельцону пришло в голову, едва вытащив сеть с уловом, отсекать сельди жабры, которые, оказывается, и вырабатывают вещества, придающие рыбе горечь. Выпотрошенную сельдь Бейкельцон пересыпал солью и укладывал в бочки прямо на палубе ведущего промысел судна.

За минувшие шесть веков трудолюбивые голландцы понастроили дамб и на несколько километров отодвинули море от Биерфлита. Больше в этой заштатной деревушке на холодном голландском юге, кажется, с той поры ничего не происходило, разве что появилась пожарная команда. Могилу Якоба Бейкельцона на местном кладбище (он скончался через 12 лет после того, как сделал свое историческое открытие) бережно сохраняют, иногда праху его приезжают поклониться даже коронованные особы. На центральной площади Биерфлита, у кирхи, красуется памятник хитроумному рыбаку. Бронзовый Бейкельцон не стоит за штурвалом, сурово глядя в будущее. Скульптор знал свое дело: сурово глядя в будущее, бронзовый Бейкельцон потрошит рыбу.

Это будущее у тех, кто промышляет сельдь, оказалось прекрасным: мировой улов ныне превышает пять миллионов тонн, причем ученые утверждают, что никакой угрозы вымирания вида не существует. Сельдь распространена в разных широтах, от умеренных до тропических, плавает и в великих океанах вроде Тихого, и в невеликих морях вроде Азовского. Какое бы имя сельдь ни носила, хоть пузанок, как на Каспии, хоть полосатая кибанаго, как в тропиках, эта глупая рыба повсюду одинаково охотно идет в большие сети, поскольку совершает сезонные миграции по проторенным маршрутам бессчетными стаями. Кормится сельдь планктоном, которого особенно много бывает с мая по август. Потому и День флага (флага с тремя селедочками и одной золотой короной) голландцы назначили на конец весны.

В 1390 году селедку, засоленную новым способом, впервые вывезли в большие торговые города. Спрос на «рыбу нищих» быстро вырос по всей Европе, купцы стали вкладывать деньги в организацию лова, и в Нидерландах построили целый «сельдяной флот». Голландцы, сколько могли, берегли рецепт засолки и таким образом диктовали законы промысла. В конце концов Бейкельцона рассекретили и догнали, но к тому времени «малосольное золото» уже обогатило страну, да и таинство мастерства определяет прежде всего традиция. С XV века купцы привозили голландскую сельдь в Великий Новгород, при Петре деликатес поставляли и к императорскому столу, но в России царской рыбой селедка не стала.

Центральное блюдо Дня флага называется matjesherren — «майская сельдь». Свежайшее филе малосольной сельди продают прямо в порту, прямо на пляже, во всех прибрежных ресторанах и тавернах, на всех рынках и базарах, со всех лотков и прилавков, в каждой лавке и в любом магазине. Освобожденную от чешуи и косточек рыбку достают из рассола, берут за хвостовую часть и, посыпав мелко нарезанным луком, отправляют прямиком в рот. Запивают пивом или можжевеловой водкой жиневр, заедают серым голландским хлебом. Что скажешь? Простая народная еда. Божественное блюдо. Рыба, тающая во рту.

Если в matjesherren добавить сахар и специи, она теряет соленый привкус, зато набирает в жирности — и меняет название на shmaltz («толстая селедка»). Рыбу холодного копчения голландцы именуют kipper, а селедка, маринованная в соли и уксусе, по всей Европе известна под фамилией bismarck. Оказывается, Железный Канцлер всем прочим рецептам предпочитал именно этот. По большей части сельдь нашла себе применение в кухне холодного стола, перед употреблением в пищу ее рекомендуют, по крайней мере, несколько часов вымачивать, лучше всего в молоке, но существуют и горячие блюда. Однако свежевыловленную сельдь жарят (в растительном масле, завернув в грубую бумагу, чтобы устранить запах) только в портовых городах и только на открытом воздухе. Эксперименты по разогреванию баночной сельди, которые, как гласит молва, иногда проводят в московских общежитиях студенты из Вьетнама, славы Бейкельцона принести не могут.

Однажды День флага, утопивший всю Голландию в проливном дожде, застал меня, по местным меркам, далеко от моря, в городке с невероятным названием s'-Hertogenbosch. Это родина другого великого голландского живописца, Иеронима Босха, родина, которую художник почитал так, что взамен фамилии ван Акен выдумал себе псевдоним из последних букв городского имени. Хертогенбос и картины Босха — произведения одного и того же художественного стиля, равноценная (вернее — бесценная) «пламенеющая готика», напоминающая бесконечный органный аккорд; любой архитектурной линии противопоставлена контрлиния, каждая деталь прорабатывается без устали и без конца.

Босха, как и Ван Гога, считают гениальным безумцем. Наверное, закон природной компенсации все же берет свое, ведь нет в мире другой страны, жизнь в которой была бы в такой точности, как в Голландии, до таких незначительных мелочей приведена в соответствие со здравым смыслом и самыми благонамеренными представлениями о человеческом удобстве и процветании. Об этом парадоксе я и думал, глядя на величественные крепостные башни Хертогенбоса, на пряничные бюргерские дома, на радостную речку Доммель, подпитанную каналами и перепоясанную мостами. Отчаянием тут и не пахло. Зато отчетливо, дурманяще веяло малосольной селедочкой, которую уже успели доставить в десятки торговых точек под огромными белыми зонтиками. Дождевая туча зацепилась за шпиль расписанного Босхом собора Святого Йоганна и проливала потоки воды на рыночную площадь. Но это никого не смущало. Тогда не стал смущаться и я.

Если с неба сквозь тучи, помимо Бога, на Голландию в День ее рыбного флага смотрел Якоб Бейкельцон, он наверняка остался доволен.

Все поколения «Heineken»

Пиво не терпит суеты и ценит традицию. Пивоварение, как и владение королевствами, — привилегия династий. А самая знаменитая династия пивных монархов — голландская семья Хайнекенов. Основателя фирмы Герарда Адриаана журналисты называют Хайнекен Первый, продолжателя его дела Генри Пьера — Хайнекен Второй, а Альфреда Генри, одного из самых удачливых и противоречивых предпринимателей минувшего века, — Хайнекен Третий. Да и цитадель Хайнекенов, гигантское здание центрального завода концерна в Амстердаме, столь же величаво, столь же неприступно и даже построено из почти такого же темно-красного кирпича, как настоящая королевская резиденция потомков Вильгельма Оранского — Биеннехоф в Гааге.

До поры до времени Интернет-страница пивной корпорации приглашала посетителей к знакомству от имени самого Хайнекена Третьего, так сказать, от первого лица фирмы. Ну что же, очень трогательно: «Мой дед сто лет назад принял решение… Мой отец полвека спустя постановил… А мне оставалось только приумножать наследие, но даже я не смогу перечислить вам все достижения семейного бизнеса». Вот дорога промышленной славы: дед, Хайнекен Первый, заложил основы; отец, Хайнекен Второй, боролся за качество. А сам он, Хайнекен Третий, сын и внук, свято верил в магическую силу рекламы и часто делился с коллегами юношескими воспоминаниями от посещения заводов «Филипс»: «Эти люди производили электрические лампочки, но продавали дневной свет». Альфред Хайнекен извлек уроки из чужого опыта: он торговал не просто пивом в бутылочках зеленого стекла; он продавал воздушную чистоту каналов Зеландии, напыщенность голландской королевской столицы, бойкость ветряных мельниц, свежий запах сена, холодное небо над Северным морем и утонченный разврат амстердамских «красных кварталов». Все это — в каждом глотке напитка под названием «Хайнекен».

Герард Адриаан, статный мужчина с усами и бородой метелкой, по моде своего века, стал заводчиком в 22 года. Деньги на покупку первого производства, амстердамского пивзаводика «De Hooiberg» («Стог сена»), дала матушка Хайнекен, которую раздражали местные выпивохи, поглощавшие жидкую дрянь в окрестных забегаловках. В погоне за успехом Хайнекен Первый разъезжал по Европе, закупал оборудование, открыл на своем заводе уникальную по тем временам контрольную лабораторию. В результате умельцы вывели отдельную культуру дрожжей (известную как сорт Хайнекен А), которая применяется до сих пор и остается единственным секретным ингредиентом пива. При Герарде Адриаане и пиво принялось путешествовать: с 1880 года «Хайнекен» стал продаваться за границами Голландии. А сейчас продается в 170 странах мира.

Генри Пьер, солидный господин с усиками денди, не походил на отца. Настоящая «акула капитализма»: жесткое хищное лицо, решительный подбородок, колючий взгляд. Именно его «Хайнекен» раньше других европейских концернов возобновил поставки алкоголя в Соединенные Штаты — сразу после отмены там «сухого закона». При Генри Пьере семейная пивная империя пережила разруху двух мировых войн, именно Генри Пьер придумал и претворил в жизнь новый лозунг фирмы: «Жизнестойкость и нововведения».

Все остальное — начиная с 1953 года — за весь «Хайнекен» и семью Хайнекенов придумывал Альфред Генри. Придумал купить заводы главного конкурента на внутреннем рынке, корпорацию «Амстель». Придумал разливать две трети производимого пива в бутылки. Придумал цвет и форму этих бутылок. Придумал открыть в городке Зутервоуд крупнейший в Европе завод. Придумал теннисный турнир «Heineken Open», джазовый пивной фестиваль и пивной премиальный фонд. Придумал вместо прямолинейного папиного свой фривольный девиз: «Хайнекен освежит даже те части тела, куда не дойдут другие сорта пива».

Много напридумывали и о самом Альфреде Хайнекене. О нем написана не одна книга — и бульварные бестселлеры, и освященные благословением самого главного героя жизнеописания, смахивающие на Библию. Как и все святые сказания, биография Хайнекена состоит из разных эпических поэм — трогательных и забавных. В этих поэмах он предстает настоящим человеком голландской мечты. Хайнекен, гласит одна легенда, решив овладевать рынками сбыта с помощью современных методов, начал с того, что собственноручно приколотил к дверям кабинета табличку с надписью «Отдел рекламы». Многократно пересказана самая скандальная история из жизни Альфреда Хайнекена — история его похищения в 1983 году бандой гангстеров. Другие анекдоты повествуют о прижимистости одного из самых богатых людей Европы. О том, например, как Хайнекен пытался выторговать у городских властей Амстердама снижение копеечного налога за содержание домашней собаки, объясняя свою позицию тем, что его пес — не четвероногий друг, а наемный охранник жилища.

Таланты всегда противоречивы. Дарования промышленника и менеджера сочетались в характере Хайнекена с неуживчивостью, вздорностью и страстью к невинным порокам вроде коллекционирования океанских яхт и спортивных самолетов. Его называли «красным пивоваром», поскольку Хайнекен то и дело пытался улучшить условия существования рабочих. В то же время именно прокатившаяся по пивзаводам в начале восьмидесятых годов волна забастовок в конце концов привела главу концерна к нелегкому решению: он продал часть акций компании и устранился от руководства ее ежедневными делами.

Автор лучшей, по признанию специалистов, биографии пивного магната, журналист из Амстердама Барбара Смит проконсультировала меня по нескольким требующим тонкого понимания специальным вопросам. Но и Барбара, которая знает о прошлом и настоящем Хайнекенов едва ли не больше, чем они сами, похоже, тоже ищет ответ на вопрос: в чем же заключается главная загадка этой семьи — самых богатых, самых целеустремленных, самых удачливых голландцев на свете?

Хайнекен Третий скончался, не дав друзьям и подчиненным возможность пышно отпраздновать его восьмидесятый юбилей. После себя пивной король оставил всемирную славу, гигантское состояние и одну из самых раскрученных торговых марок. Но не оставил главного — Хайнекена Четвертого, сына, который продолжил бы дело и династию. Контрольный пакет акций пивоваренной компании, капитал в 3,5 миллиарда долларов перешел в руки единственной дочери Хайнекена Шерлен, которой пришлось забыть о хлопотах домашней хозяйки и занять место в совете управляющих фирмы. Шерлен старается укрепить фамильный дух бизнеса, ведь последняя воля усопшего звучит так: «Пусть компания останется в руках семьи».

…Правильно пиво «Хайнекен» пьется так: охлажденный до шести градусов напиток наливается в непременно чистый бокал емкостью 0,3 литра сначала на высоту всего полутора-двух сантиметров. Только через минуту, когда пена осядет на золотой пивной поверхности тонкой кружевной пеленой, когда повеет свежим ячменным ароматом, когда стекло и ячмень соприкоснутся и «почувствуют» друг друга — вот тогда… Не торопитесь понапрасну. А если умираете от жажды, то лучше плесните себе минералки.

0,3 литра охлажденного пива в чистом бокале с пятиконечной красной звездочкой на боку. Все поколения «Heineken».

Пятьдесят тысяч огней

Вечером весь город был иллюминирован, солдаты палили из пушек, мальчишки — из хлопушек, а во дворце ели, пили, чокались и плясали. На площади были выставлены три жареных быка с начинкой из уток и кур; в фонтанах било чудеснейшее вино, а в булочных каждому, кто покупал кренделей на два гроша, давали в придачу шесть больших булок с изюмом.

Ганс-Кристиан Андерсен, «Дорожный товарищ»

Вечером в этом городе сияют пятьдесят тысяч огней. Едва заходит солнце, как зажигаются уличные фонари, загораются витрины магазинов, вспыхивает сигнальный прожектор на шпиле радиобашни Маркело, включают свет в окнах жилых домов. Как и повсюду в Голландии, здесь никто не прячется за шторами, и если после наступления темноты вам взбредет в голову побродить по улицам, то чужая семейная жизнь поневоле станет частью вашей собственной. Вечера жители Мадуродама проводят чинно и скучновато, как и подобает буржуа. Вокруг безлюдно; разноцветные вывески ресторанов отражаются в темной воде каналов; желтой пунктирной строкой проносятся огоньки спешащего к вокзалу Гронинген поезда. Мерцает Амеландский маяк, салютуя идущему в порт сухогрузу. Как костер — небо над стадионом, где начинается матч с участием «Аякса». В ожидании свистка арбитра команда выстроилась на почти потерявшем травяной оттенок от резкого света «юпитеров», тщательно выстриженном шашечками газоне.

Рост самого высокого футболиста, как и рост самого высокого зрителя, — семь с половиной сантиметров.

Идею создания кукольного мира предложила в 1950 году известная в Голландии общественная деятельница, госпожа Боон ван дер Старп. Сия почтенная дама мечтала о строительстве «маленького города, крошечные жители которого были бы счастливы, города-чуда, в котором все воспринимается с улыбкой, гости которого чувствуют себя детьми и смотрят на мир детскими глазами». Через два года в пойме ручья на опушке лесопарка на окраине Гааги возник самый маленький и самый знаменитый город королевства Нидерланды, потому что Мадуродам — это вся Голландия сразу, все лучшее в Голландии, это Голландия в миниатюре. Тысяча зданий, исторических или современных, существующих на самом деле или в проектах архитекторов, выполнены в масштабе 1:25. Макетных дел мастера «собрали» в Мадуродаме карликовые копии известных в стране архитектурных ансамблей и промышленных предприятий. Садовники вырастили карликовые рощи. Кукольники изготовили тысячи крошечных человеческих фигурок, маленьких автомобилей, игрушечные железнодорожные составы, самолеты, катера, корабли, велосипеды, отары овец, стада коров и одну совершенно настоящую, размером с мыльницу, золотую карету для королевы Нидерландов. Если не пожалеете десятицентовой монетки, это хозяйство придет в движение: под колокольный бой потянется в тот самый огромный (едва ли не с целую комнату) собор Святого Йоганна из города Хертогенбос процессия с новобрачными во главе, под марш военно-морского оркестра тронется к Рыцарскому залу в Гааге роскошный монарший кортеж, а на площади у памятника принцессе Вильгельмине грянет армейский парад. Машины мчатся по хайвеям, торговые суда минуют шлюз имени принцессы Беатрикс, самолеты рулят к причалам аэропорта — вот это уже совершенно бесплатно, за счет городских властей.

В старой части Мадуродама самое высокое здание — Городская башня из города Утрехт, в два «настоящих» человеческих роста. За углом — Большая церковь из Миддельбурга, дальше — и знаменитый амстердамский квартал Йордаан, и здание Лейденского университета, и Сырный рынок в Алькмааре. В искусственном водоеме у Национального морского музея бросил якорь трехмачтовый бриг «Амстердам». Его прототип, настоящий «Амстердам», в 25 раз больше размерами, затонул на пути в Индию лет двести пятьдесят назад. Бриг косит игрушечными пушками на Португальскую синагогу и семиэтажную мельницу «Де Валк».

Раньше мадуродамские дома мастерили исключительно из дерева, но теперь широко применяют гипс, папье-маше и разные пластмассы. Если за поворотом вы вдруг заметите свободную площадку, не удивляйтесь, значит, объект находится на реставрации, после окончания которой, до «возвращения в строй», качество работ проверит мэр города. Больше четверти века, со дня совершеннолетия до дня восшествия на трон, серебряная цепь с гербом Мадуродама, символ городской власти, принадлежала нынешней королеве Нидерландов Беатрикс. В 1952 году юную принцессу назначила на эту должность ее мать, королева Юлиана. Теперь о состоянии улиц и зданий, о распределении средств из казны заботятся депутаты городского совета, старшеклассники, которых ежегодно выбирают на высокие посты ученики гаагских школ. Мадуродам, кстати, приносит неплохие доходы, за счет которых содержатся несколько благотворительных организаций. Как раз в эту копилку падают гривенники, которыми расплачиваются за движение мадуродамской толпы любознательные посетители. За полвека существования игрушечного города его посетили больше 50 миллионов человек.

Первым дизайнером Мадуродама был известный в Голландии архитектор Боума. В середине девяностых годов, когда, как это всегда бывает в жизни, город перерос свои границы, за его расширение взялась компания «Куипер Компаньонз». На окраинах Мадуродама появились современные кварталы — суперзастройка юго-восточных районов Амстердама, коттеджи из Зоетермеера с солнечными батареями на крышах, «кубические» особняки из Хелмонда. Рядом выросла внушительная индустриальная зона — пивной завод «Ораниенбом» из Бреды, судостроительная верфь, корпуса нефтеперерабатывающего завода «Эссо», знаменитый мост «Эразмус» через гавань Роттердама с башней «Евромаст» по соседству, электростанция в Ниймегене. Все это дает Мадуродаму вдосталь угля и стали. Судя по состоянию городского хозяйства, Мадуродам — зажиточный город, ничуть не беднее Гааги, взявшей его в сплошное кольцо. Мадуродам и дальше строится: за те же десять центов вы заставите работать любой подъемный кран.

Игрушечный город получил имя в честь лейтенанта королевской армии Нидерландов Георга Мадуро. Он, не дожив до 30 лет, погиб незадолго до окончания Второй мировой войны в концлагере Дахау. Надпись на мемориальной доске у входа в Мадуродам гласит: «В лице Георга Мадуро Нидерланды воздают почести всем героям войны». На улицах Мадуродама есть и модель дома, в котором в 1916 году родился Георг: аккуратный двухэтажный особняк кирпичного цвета с тропического острова Кюрасао, бывшей голландской колонии.

Придумывая Мадуродам, его создатели моделировали счастье, как представляет себе счастье любой ребенок. Ежедневный поход на работу тут вовсе не обременителен, он столь же захватывает, как, к примеру, сеанс анимации. Жители Мадуродама избавлены от нудных обязанностей, зато развлекаются с удовольствием и изобретательностию. Для простого человеческого счастья в этом городе есть все — от парка аттракционов до зоологического сада с водопадами и альпийскими горками, от песчаного пляжа с купальщиками и загоральщиками до ярмарки с колесом обозрения, от помпезного королевского дворца до легкомысленной торговой улицы и гольф-поля. Все голландские праздники — и Рождество, и День королевы, и День флага, и Пасха, и Сырная пятница — в Мадуродаме собраны воедино, сцеплены, как вагоны игрушечного поезда, в бесконечную череду наслаждений. Чего тут нет и быть не должно — так это напоминаний о человеческих бедах и пороках. Нет свалок и помоек, нет психбольницы и сиротского приюта, нет борделей и домов престарелых, нет пьяных, нищих, нет бездомных и несчастных. Нет внутренних и внешних врагов, видно, мир надежно бережет оловянная армия, вечно устраивающая построение у казармы имени Георга Мадуро. Машинная цивилизация щедро одарила город своими достижениями, но уберегла от назойливых недостатков вроде чада заводских труб или засилья рекламных плакатов. В Мадуродаме жизнь царствует без смерти: рядом с госпиталем нет морга, рядом с церковью нет кладбища. Свет в этом городе — не пожар, а фейерверк, свечи в Мадуродаме горят только на праздничных столах. Кукольное существование не замкнешь в логический круг. Граждане счастливого города рождаются из папье-маше, как Гурвинек, их выстругивают из деревяшки, как Буратино, они не старятся и не умирают; они молятся Богу, но не возносятся к нему; они играют свадьбы, но не скорбят на похоронах; им не к чему бояться вечности, потому что они не знают, что это такое. Их рост — всегда семь с половиной сантиметров. И если кукольные радости и достижения — в масштабе один к двадцати пяти, то горя и страданий Мадуродаму не отмерено вовсе. Все правильно: страдания не предусмотрены детством. Или в то солнечное весеннее утро, когда вам как раз исполнилось шесть, когда впереди — согретый маминой лаской день, вы не задали родителям вопрос: «Ведь правда же, мы будем всегда?»

Конечно, малыш, мы будем всегда. Мы всегда будем гулять в мадуродамском городском парке. Всегда будем лопать вкуснющее клубничное мороженое со взбитыми сливками на площади в старом квартале. Всегда будем глазеть на разводные мосты, на жадные до воды шлюзы, на размашистые крылья мельниц, на шарманщиков и торговцев засахаренными орехами, на поливальные машины, на вечерние огни в окнах чужих домов. Нам всегда будет хорошо вместе, и нам навсегда останется шесть, двенадцать, двадцать восемь или сорок пять лет; столько, сколько было в тот момент, когда кассирша у входа в Мадуродам вернула нам сдачу за билеты. Жизнь в этом городе слишком хороша, и нет ни тени сомнения в том, что она никогда не кончится.

Кончается только ваше пребывание в Мадуродаме. На обычную, а не на игрушечную улицу вы выходите в сумерках, прямо к трамвайной остановке. И уже через четверть часа пьете кофе в бистро на берегу пруда у темнокирпичного здания парламента. Прохладно, еще не лето; мощно бьет в высоту фаллическая струя фонтана, ветер развевает ее макушку в веер. Это воскресенье в Голландии — не День королевы, поэтому из-за дворцовых стен не слышно литавр и труб оркестра морских пехотинцев. Солнце спряталось за шпили Рыцарского зала, но педантичная Гаага тут же выставляет на борьбу с темнотой легионы фонарей. Вы подзываете официанта, чтобы расплатиться. Вы знаете: где-то вдалеке, в нескольких трамвайных остановках от реальной жизни, греет небо светом пятидесяти тысяч крошечных электроламп чудесный город Мадуродам.

ЛЕТО. ЦЕНТР

Преступный праведник

В училище, откуда он был исключен за отвратительное поведение, ему дали прозвище Подлец.

Лучшими друзьями детства он считал двух сыновей старого раввина.

Повзрослев, он вступил в нацистскую партию, стал агентом немецкой разведки и шпионил против страны, в которой родился.

Он обладал невероятной изворотливостью, чудесным даром договариваться с людьми и невероятным шармом, который заставлял многих женщин отдаваться ему, не задумываясь о последствиях, а многих мужчин — участвовать в его самых сомнительных деловых операциях.

Он сказочно разбогател, купив в Кракове фабрику за деньги ее бывших хозяев-евреев, которые считали за счастье работать на этой фабрике, потому что иначе их ждала смерть в газовых камерах Освенцима.

Он спас сотни рабочих, растратив на их содержание и взятки чиновникам и офицерам гестапо чуть ли не все свое состояние.

Он был свидетелем преступлений, от которых стынет кровь в жилах, он каждый день общался с убийцами и палачами, улыбался им, пил с ними эльзасские вина.

Его завод по производству артиллерийской амуниции не выпустил ни одного годного для стрельбы снаряда.

Он слыл пьяницей и распутником, и через двадцать пять лет после его смерти вдова публично называла его лгуном и мерзавцем.

При жизни его провозгласили Праведником.

На родине многие считают его военным преступником.

Его звали Оскар Шиндлер.


Сто лет назад из каждых ста жителей городка Цвиттау в Австро-Венгрии девяносто семь были немцами. Теперь в городе Свитавы, Северная Моравия, живут практически только чехи. Цвиттау и Свитавы — это одно и то же; та же просторная центральная площадь, окруженная пряничными цветными домиками; тот же «чумной столб» и та же продирающая тонким шпилем небо колокольня; та же наивная прелесть тихой центральноевропейской провинции. Два с половиной миллиона судетских немцев, считавшихся пособниками нацистов, после окончания Второй мировой войны были выселены из Чехии, всю их собственность конфисковали еще до прихода к власти коммунистов. Это были месть и страх, память о которых еще и сейчас жива в Чехии. Вместе с остальными лишили чехословацкого гражданства и Оскара Шиндлера, самого знаменитого гражданина Цвиттау-Свитавы.

В местном краеведческом музее Шиндлеру посвящена целая экспозиция. Чем внимательнее рассматриваешь и читаешь, тем устойчивее ощущение: никакого восторга в связи с существованием великого соотечественника тут не испытывают. Любят нехотя, гордятся сквозь зубы: «Город Свитавы тщательно взвесил исторические факты и принял решение почтить деятельность Оскара Шиндлера созданием в 1994 году посвященного ему мемориала». На гранитной стеле с вырезом в форме звезды Давида, украшенной букетом свежих гвоздик, на немецком и чешском языках высечена надпись: «Незабвенному спасителю жизней 1200 гонимых евреев». Через несколько лет после открытия памятника власти города Пардубице, центра области, к которой относятся Свитавы, составили список своих почетных граждан. Имя Оскара Шиндлера в этот список не включили.

«Мой отец тоже был заключенным концентрационного лагеря, — рассказывает местный историк Йитка Грунтова, автор книги „Оскар Шиндлер: легенда и факты“. — Знаете, как он оттуда выбрался? Семья продала машину и два дома. Один наш знакомый, юрист, подкупил на эти деньги гестаповца, и отца освободили. Моя дочь сказала: мама, ты должна быть вечно благодарна этому гестаповцу, если бы не он, ты не родилась бы на свет. Но я не чувствую благодарности, я не понимаю, как можно испытывать благодарность к подлецу, наживающемуся на чужом несчастье». Йитка Грунтова не верит в гуманизм Шиндлера; она утверждает, что не смогла отыскать в немецких, чешских, польских архивах ни одного документа, доказывающего: этим предпринимателем-нацистом, уберегшим от смерти сотни людей, двигало одно только сострадание. Она сожалеет, что в городе Свитавы ему воздвигли памятник, потому что считает: историческая правда о Шиндлере — другая. Эта правда — свидетельство ловкости торгаша, в последний момент вставшего на сторону собственных жертв.

На столе передо мной — список Шиндлера. Один из тех, в которых числятся имена людей, спасенных из концентрационных лагерей владельцем фабрики по производству эмалированной посуды «Вугеыру Emailwarenfabrik — D.Е.F». Зия Абрамочек, номер 69091. Йозеф Абуш, номер 69109. Целых 11 человек Гроссов, семейство или однофамильцы, от Абрахама до Сельмы. Хельга Хирш. Леопольд Пфеффенберг. Ицхак Штерн. Последняя, тысяча девяносто восьмая по счету, — Ента Звецшенстиль. Польские, венгерские, словацкие, голландские, российские (Хайм Дризин и Эли Дубников), чешские, английские, югославские, датские, французские, итальянские евреи. Если верить утверждениям некоторых исследователей, по миру живут около шести тысяч потомков этих людей.

В Польше, где до начала Второй мировой войны насчитывалось около трех с половиной миллионов евреев, сейчас их официально — всего около четырех тысяч. Славным навсегда Оскара Шиндлера сделал получивший в 1994 году семь статуэток «Оскар» фильм Стивена Спилберга «Список Шиндлера». К тому времени Шиндлер двадцать лет как лежал в могиле на католическом кладбище на горе Сион; когда-то посаженное на Аллее Праведников в Иерусалиме, в знак признательности еврейского народа своему спасителю, деревце уже разрослось и дало пышную крону, книга австралийского писателя Томаса Кинелли «Ковчег Шиндлера» уже десятилетие была обладателем Букеровской премии. Но во всемирно известных героев даже очень достойных людей в наше время могут превратить только телевидение и кино. Спилберг, самый богатый и коммерчески успешный режиссер Голливуда, давно мечтал об «Оскаре». К пятидесяти годам, на пути к главному жизненному перевалу, в нем проснулась ортодоксальная национальная память. И Спилберг снял блестящий фильм на волнующую его тему, с отличными актерами Лиамом Нисоном, Беном Кингсли и Ральфом Файнсом в главных ролях, по великолепному сценарию Стивена Зэйллиэна. Сцена ликвидации нацистами в марте 1943 года краковского гетто, когда в одночасье были расстреляны, повешены, забиты прикладами четыре тысячи человек, наверное, может считаться одной из самых сильных в истории кино. Именно это событие, дает понять режиссер, стало поворотным в судьбе «человека успеха» Оскара Шиндлера, случайно ставшего свидетелем побоища. Зрители режиссеру верят. Спилбергу не верят историки.

Литературной основой голливудского фильма стала книга Кинелли, первое издание которой вышло не как сугубо документальное исследование, а с подзаголовком «роман». Основой для труда Кинелли стали воспоминания Леопольда Пфеффенберга, владельца кожгалантерейной мастерской в Лос-Анджелесе, в детстве — еврея под номером 69006 из списка Шиндлера. Американский историк Дэвид Кроув, тоже автор книги о Шиндлере, посетовал: «После того как вышел в свет фильм о Шиндлере, кроме публицистической книги о нем, я не смог найти ни одного источника информации». Чешский коллега Кроува, пражский исторический авторитет номер один, Иржи Валента, подтвердил: «С научной точки зрения проблема Шиндлера остается открытой — это проблема источников. Личные свидетельства субъективны. Ученый должен избегать соблазна эмоционального подхода к личности Шиндлера, который спасенным им людям представлялся как рыцарь без страха и упрека, почти как ангел».

Так что скептики задают вопросы. Не оставался ли Шиндлер убежденным нацистом почти до самого конца войны, пока не стало окончательно ясно, что Германия проиграет? Не обогатился ли он поначалу за счет шиндлерюден, а потом вновь использовал их жизни для того, чтобы спасти репутацию? Ради чего предприниматель с такой легкостью расставался с деньгами, а член нацистской партии проникался состраданием к евреям? Был ли подвиг, если Шиндлер спасал человеческие жизни во имя эксплуатации? Или весь его героизм состоял в добровольном отказе от нажитого капитала, потому что за деньги можно купить жизнь? Зачем после войны Шиндлер бежал в Аргентину, куда бежали от суда нацистские преступники? Не потому ли, наконец, в Тель-Авиве в 1962 году Шиндлера провозгласили Праведником, что тогда же приговорен к смерти нацистский палач Адольф Эйхман и Израилю требовалось показать всему миру: наряду с плохими немцами бывают и хорошие?

На все эти вопросы существует только один ответ. Оскар Шиндлер спас жизни многих людей, так какая разница, почему он это сделал. Ведь уцелевшие — дороже погибших, хотя и о погибших нужно скорбеть.

«Мне в жизни нужны три вещи: хороший врач, снисходительный священник и умный бухгалтер», — говорит Шиндлер в начале фильма Спилберга своему деловому партнеру и подчиненному, счетоводу Ицхаку Штерну. «Власть — это когда у нас есть основания убить, но мы этого не делаем», — говорит Шиндлер в середине фильма гауптштурмфюреру Амону Готу по прозвищу Кровавый Пес, коменданту концентрационного лагеря Плашов, который по утрам развлекался тем, что расстреливал из снайперской винтовки заключенных с балкона своего особняка. Евреи из этого лагеря за сущие гроши работали на заводе Шиндлера (и потому предприятие было прибыльным), детей и стариков из Плашова он обманом и подкупом оформлял через липовую картотеку на места квалифицированных слесарей и металлистов. Когда в октябре 1944 года этот концлагерь ликвидировали и всех его заключенных отправили в Освенцим, Шиндлер добился открытия в моравском городке Бруннлиц (Брненец) нового, военного, производства, куда перевели из Кракова прежних работников в точном соответствии с «директорским списком». Потом к ним добавили еще сотню — и число людей, спасенных от печей Освенцима, составило 1200 человек.

Вот одна из последних сцен «Списка Шиндлера»: в знак признательности спасителю в последний день своих мучений, в день поражения Рейха и победы антигитлеровской коалиции, шиндлерюден дарят Шиндлеру благородный перстень, отлитый из страшного пожертвования — чудом и хитростью убереженных от нацистов золотых зубных коронок одного из заключенных. На перстне начертано изречение из Талмуда: «Тот, кто спасает одну жизнь, спасает целый мир». Как утверждают некоторые историки, оказавшись в эмиграции в Аргентине, от разорения, горя и отчаяния Оскар Шиндлер пропил подаренный ему спасенными евреями перстень с вещей надписью из Талмуда. Но когда Шиндлер, неудачно пытавшийся заняться в Латинской Америке разведением нутрий, вернулся в Европу, шиндлерюден подарили ему новый.

Дотянуться до небес

Воздушный шар кого хочешь может утешить. Если шар будет зеленый — они подумают, что это зеленый листок. А если шар будет синий — он будет похож на кусочек неба.

Винни-Пух

Воздушный шар ОК-1731 окрашен в бело-голубые цвета и несет на боку рекламу фирмы «Минольта». В небо над Прагой он поднял троих — чешского пилота Иржи Пасека, моего давнего московского друга Андрея Кулакова и меня. Те, кто остались на земле, с Винни-Пухом не согласились: воздушный шар даже на двухсотметровой высоте не похож на кусочек неба. Он похож на летящий над городом воздушный шар.

Магия шара заключается в его практической никчемности. За два с лишним века воздухоплавания человечество, как могло, пыталось приспособить воздушный шар для практических потребностей: перевозки груза и пассажиров, проведения научных опытов, бомбометания и рассекречивания вражеских объектов. Но извлеченная польза неизменно оказывалась несоразмерной с затратами и опасностями. В итоге воздушный шар оставили в покое. Он так и остался приятным пустячком, диковинным небесным цветком, посредником между человеком, небом и ветром. Несомый волей стихий, воздушный шар куда в большей степени есть символ человеческих слабостей, нежели знак превосходства людского гения над природой. Человечество, по-видимому, настолько сильно, что может позволить себе роскошь хоть в чем-то остаться слабым.

Усатый пилот облачен в просторный джинсовый комбинезон и широкополую соломенную шляпу, словно на бахчу собрался. Волнений новичков Иржи не разделяет, он летает без малого четверть века раз по двадцать в году. То, что для нас с Андреем — романтика, для Иржи — ремесло. Романтические будни. Оказывается, в полуторамиллионной Праге — два десятка воздушных шаров, владельцы которых кормятся туристскими и рекламными полетами.

Меня не беспокоят светофоры. Как Карлсон, я лечу, куда хочу. Над рекой и холмами. Над мостами и площадями. Над проспектами и парками. Над черепичными крышами с их уютными чердаками и чумазыми дымовыми трубами, с их хитросплетениями рыжих плоскостей и остроугольных коньков. Один чудак на открытом балконе развешивает на просушку белье, другой на террасе поливает цветы, третий загорает на крыше.

Геометрия пражских улиц — как линии на ладони. С высоты подтверждается информация из музея: лет двести пятьдесят назад Прага была не единым городом, а пятью независимыми поселениями, разбросанными по холмам в долине Влтавы. Время давно залатало исторические швы: там, где проходили крепостные стены, протянулись проспекты, теперь и Градчаны, и Вышеград, и Новый город, и Мала Страна — самый что ни на есть центр. Только с воздуха просматриваются еще кое-как очертания того, что иным способом увидеть уже не дано.

Гигантский план города ковром расстелен на земле. Под ногами медленно проплывают застроенные частными особняками кварталы Браник и Крч с аккуратными голубыми квадратиками бассейнов во двориках, среди цветущих миндальных и яблочных деревьев. Под автомостом, несущим на асфальтированной спине магистраль из Праги в Брно, раскинулся квартал Нусле. С Нусельского моста, где иногда сводят счеты с жизнью несчастные влюбленные, конфигурацию балконов и крыш изучить попроще, чем с воздушного шара. Но мы и так летим низко: автомашины — со спичечный коробок, пешеходы — как муравьи.

А вон — Национальный театр с похожей на перевернутую салатницу крышей. Вдали, толстой ниткой через серебряную от солнца Влтаву — Карлов мост, вдоль моста двумя шеренгами солдат выстроились бронзовые скульптуры святых. В 1393 году по велению Вацлава IV под мостом безжалостно утопили главного пражского викария Яна из Помука, отказавшегося открыть императору тайну исповеди его четвертой супруги. За смерть во имя веры церковь воздала мученику должное: несчастный викарий причислен к лику святых под именем Яна Непомуцкого, и именно к подножью его статуи, гласит поверье, должен прикоснуться турист, загадывая на Карловом мосту желания.

У меня в настоящий момент желания такие: все рассмотреть, благополучно долететь и удачно приземлиться. Желательно не вон там, не на крутом берегу, в парке Летна, рядом с монументальным фундаментом, на котором когда-то стоял исполинских размеров памятник другому святому — Иосифу Сталину. Когда политическая мода переменилась, монумент взорвали, а сейчас на его месте качается стрелка гигантского метронома, размышляет о причудах времени.

Знак качества любого города — в продолжительности его истории. Любоваться Прагой с высоты — словно смотреть на увядающую актрису с последних рядов зрительного зала: как же она до сих пор хороша. Секрет вечной молодости — в расстоянии, отделяющем зрителя от красоты и изящества. Не видно морщин, не заглянешь на стройплощадки и в мусорные контейнеры, не разглядишь ни дряблой кожи, ни трещин в асфальте. Вот и получается: Прага — древний юный город, как сказал бы не склонный к романтике оценщик, город в отличном состоянии.

Рождение воздушного шара — волнующее событие. Капроновый мешок, спрятанный в автомобильном прицепе, превращается в упругий колышущийся купол. И шар становится больше дома. На какой-то момент, если встать прямо под купол, — больше неба. Плетеная гондола тесна, в ней, заставленной баллонами со сжиженным пропаном, едва развернуться троим пассажирам. Стоишь, высовываясь по пояс, чтобы рассмотреть уходящую из-под ног твердь. Воздушное впечатление — совершенно из детства, вернее, из детского сна: плавный, бесшумный, неспешный полет. Пока капитан не включит рацию и газовую горелку.

Воздушный шар — штука красивая, но весьма строптивая. Легким и подвижным он кажется только со стороны. Возможности путешественников ограничены. На команды пилота шар реагирует с замедлением — воздух в куполе от газовой горелки нагревается не сразу. Капитан открывает вентиль, но по инерции гондола еще довольно долго движется вперед и вниз, и только через десяток секунд медленно, словно нехотя, начинает подниматься. Если нет ветра, только движение по вертикали и возможно: опускаясь-поднимаясь, ловишь воздушный поток. Можно неподвижно зависнуть, например, над оврагом. Или над городским кварталом, а баллона хватает на два часа. Еще хуже — если попадешь в зону турбуленции, где сходятся воздушные потоки. Гондола может попросту впрыгнуть внутрь купола, тогда жди неприятностей.

Лечу и убеждаюсь: облик Праги и весь ансамбль ее архитектуры определен и сформирован Влтавой, обнимающей город широкой петлей. Как политики вокруг президента, городские кварталы вынуждены позиционировать себя по отношению к реке. Улицы сбегают к реке ручьями, слепо тычутся в перекрестки на набережной, наталкиваются на гранитные парапеты, делают вид, что Влтавы не замечают, пытаются обойтись без нее, с помощью мостов. На глазок, левому берегу повезло чуть больше, чем правому, — парковый пояс кое-где, у острова Кампа, даже выходит прямо на песчаную, без бетонных оков косу. Здесь Прага и начиналась, с ремесел, связанных с рекой, тут строились бесчисленные плотины, мельницы, лодочные причалы, общественные бани, водонапорные башни, купальни, водокачки. Теперь от всего этого остались одни названия да исторические, музейные внутри, здания: Совиная мельница, которая уже сто лет не мелет муку, Малостранская водокачка, которая давно не качает воду.

Влтава — это не только привольная серая волна, это каскад плотин и шлюзов, восемь нарушающих плавное течение реки островов и восемнадцать скрепками стягивающих берега мостов. Из гондолы под куполом мне видны девять: от Баррандовского железнодорожного, по которому как раз бежит поезд из Смихова во Вршовице, до, кажется, Главкува моста, проложенного через речной остров Штванице в начале прошлого века. Когда-то пражане, склонные к приятным преувеличениям, называли этот остров Большой Венецией, потому что участки земли разделялись здесь неглубокими каналами. Сравнение, честно говоря, не выдерживало критики: в пражской Венеции располагались в основном огороды да охотничьи загоны, где местная знать развлекалась травлей диких зверей. Каналы давно засыпаны, но склонность к молодецким забавам сохранилась: на Штванице теперь — старый Зимний стадион, там еще до войны проходил чемпионат мира по хоккею, да Центральный дворец тенниса.

Оба стадиона сильно пострадали во время небывалой силы наводнения 2002 года, когда Прагу не спасли от взбесившейся реки ни плотины, ни дамбы, ни миллионы укрепивших берега мешков с песком. Под гондолой воздушного шара как раз Детский остров, а на северной его оконечности — скульптура Влтавы, к которой по традиции возлагают цветы в память о жертвах стихии. История Чехии никогда не была патриархальна: Прага — мать городов, Влтава — старшая сестра чешских рек, самая почитаемая в стране святая — Анежка Чешская, даже основала столицу молодая красавица, княгиня Либуше.

Искусство превратило воздушный шар в сладкую муку мечтателей — на странице и в кадре он появляется в основном как приспособление для неудачников: чтобы лопнуть, рухнуть, оторваться и улететь, загореться и не взлететь. Вспомните: Жюль Верн превратил в несчастливых воздухоплавателей чуть ли не половину персонажей своих книг. Федор Хитрук влепил парящему у пчелиного улья Винни-Пуху пробкой под зад. Символом попыток России взлететь стал наполненный дымом пузырь из звериных шкур в «Андрее Рублеве» Тарковского. Даже коротыша Незнайку и его друзей безжалостный Николай Носов обрек на крушение.

Литература и кино, впрочем, только копируют жизнь. Пионер воздухоплавания, француз Пилат де Розье, погиб всего через два года после первого в истории успешного полета над Парижем — его шар лопнул над проливом Ла-Манш. Кругосветный беспосадочный одиночный полет — мечта воздухоплавателей, для исполнения которой потребовалось более двух веков. «Это последний великий вызов, который природа оставила человечеству», — заявил несколько лет назад австралийский пилот Джон Уоллингтон. Он прав, ведь воздушный шар — это всего лишь увеличенная копия мыльного пузыря, хотя и превосходящая его по прочности. Не случайно любимый тост воздухоплавателей — за четыре стихии: за воздух, по которому шар летает, за огонь, который этот воздух согревает, за ветер, по воле которого шар движется, и за землю и воду, на которые шар возвращается. Уоллингтону не удалось перехитрить четыре стихии, как он ни пытался, несмотря на то что его «Одиссей» поднимался на высоту до 40 километров, туда, где просто не бывает плохой погоды. Удача улыбнулась самому упорному: чикагский миллионер Стив Фоссет покорил земной шар с шестой попытки, потратив на свои усилия без малого шесть лет. Не раз он рисковал жизнью. Застигнутый как-то бурей над Тихим океаном, его «Одинокий дух» рухнул с высоты девять тысяч метров, а после приводнения гондола загорелась и стала тонуть. Фоссет тогда выжил чудом. Мировой рекорд он поставил летом 2002 года на воздушном шаре «Дух свободы» и при этом опять едва не погиб.

Я лечу, я парю, я — это пронизанный солнцем воздух, я — облачко в синеве над городом. Сверху прекрасно видно, как же все-таки хотелось человеку дотянуться до небес: Прага с высоты, доступной только нам да ангелам, — сплошные башни, башенки, колокольни, ратуши, шпили, пожарные каланчи, антенны, купола, флюгеры. В многовековом движении по вертикали технология, конечно, победила историю: великолепнейший собор Святого Вита на целых 120 метров ниже уродливой телевизионной башни в Жижкове, но мудрая история взяла свое — и числом, и качеством, и, главное, красотой. Прагу не случайно называли стобашенным королевским городом. Теперь, как утверждают краеведы, количество башен перевалило за 500, правда, короли кончились. Прага, город на холмах, на зависть другим столицам обзавелась десятком смотровых площадок. С каждой из них путеводители обещают «вид с высоты птичьего полета», но мы-то с вами понимаем, что все они врут, ведь птицы летают примерно там, где парят воздушные шары.

Каменная жизнь у башен, как и у людей, складывается по-разному. Сиротская судьба, например, у костела Святого Ильи — шестьсот с лишним лет назад в церкви случился пожар, и с той поры пражане так и не нашли времени, чтобы поднять шпиль на храмовой башне. Северную башню костела Девы Марии Торжествующей помешал построить Иосиф II Габсбург — император закрыл монастырь, не пожалев его смиренных обитательниц, монахинь из ордена босых кармелиток. А костел Яна Непомуцкого еще при царе Горохе превратили в военный склад и довели до такого состояния, что в конце концов решено было от греха подальше снести его обветшавшую башню.

Есть, конечно же, и башни-счастливчики, отмеченные красной печатью истории. На Шитковскую водонапорную надо подняться потому, что она — почти как Пизанская, с отклонением 68 сантиметров от перпендикуляра. Из башенных окон Новоместской ратуши в Х веке выбрасывали неугодных власти политиков, именовался этот способ сведения счетов с мягким итальянским акцентом — «дефенестрация». Стоит подняться и на колокольню собора Святого Микулаша на Малой Стране — оттуда в социалистические времена контрразведчики не в колокола били, а с помощью хитрой аппаратуры шпионили за западными дипломатами. На Звездной, Гвездаренской башне Клементинума, самого большого здания Старого города, раньше вывешивали флаг — как сигнал артиллеристам на Марианской крепостной стене производить залп, извещавший о наступлении полудня. А на башне костела Рождества Христова установлены куранты с 27 колоколами, и триста лет назад, и сейчас ежечасно исполняющими гимн Пресвятой Деве «Тысячекратно славим тебя, Мария».

Но я не слышу колокольных гимнов. Я лечу прямо над рекой, над мостами и прогулочными пароходиками, над Гребным островом, где нашел приют городской яхт-клуб; глазею на плоскую крышу своего любимого греческого ресторана «Дельфы» с выходящей прямо на реку просторной террасой в тени могучих кленов; оставляю позади Вышеградский холм со старой крепостью, собором Петра и Павла и кладбищем с могилами Антонина Дворжака, Альфонса Мухи и Карела Чапека (когда-то здесь витал и их дух тоже). Прямо по курсу — объект, куда не долететь: Пражский град, туда по воздуху не приблизится ни самолет легкокрылый, ни шар воздушный, но лишь неподотчетная государственной безопасности влтавская чайка.

Воздушный шар — понятие не реалистическое, а романтическое. Не случайно долгие годы законодателями воздушной моды оставались французы, которых лишь в эпоху жестких управляемых воздушных конструкций — дирижаблей в небе потеснили немцы. На протяжении веков воздухоплавание оставалось делом личным, интимным. Монгольфьер, Цеппелин — это ведь все имена собственные. Поэтому, думаю, гигантский пассажирский дирижабль «Гинденбург», считавшийся венцом технической мысли, сгорел в 1937 году не случайно. Это был Божий промысел: нельзя тиражировать романтику. Эпоха практичных дирижаблей кончилась пожаром — символом трагедии. Небесные парусники оказались долговечнее небесных крейсеров, хотя сохранили их не для пользы, а для забавы.

Лет тридцать назад фантастические романы Александра Беляева, в изобилии населенные летательными аппаратами, главным из которых все же был дирижабль, в моем мальчишеском воображении соединились с чудной музыкой британского ансамбля «Led Zeppelin» — «Управляемый дирижабль». Звонкое название группы дополнило книжный, смысловой ряд звуковыми образами. Энеигичное сочетание согласных — «эл», «дэ», двойное «пэ», снова «эл» — казалось мне удивительно подходящим сопровождением для самых захватывающих и самых опасных приключений. В те же годы, помню, по телевизору без конца показывали советско-итальянский фильм «Красная палатка», об отважных полярниках из экспедиции Нобиле. Они отправились по воздуху на Северный полюс и, естественно, потерпели крушение. А лучшей песней «Цеппелина» я и теперь считаю композицию «Лестница в небо». Ну и что из того, что Роберт Плант поет о любви? Ведь и в его песне есть слова о звездах, вдруг оказавшихся совсем близко — рукой подать.

Ничего, кроме книг

Единожды — это все равно что никогда. Если нам суждено проживать одну-единственную жизнь, это значит, что мы не жили вовсе.

Милан Кундера, «Невыносимая легкость бытия»

Однажды я написал Милану Кундере уважительное письмо — с обычной для журналиста просьбой о встрече. Письмо отправилось в Париж, в издательство «Галлимар», в единственный почтовый ящик, через который знаменитый писатель общается с теми, кто не входит в круг его учеников и друзей. Ответа, конечно, я не получил, да и знал, что вряд ли получу: уже много лет Кундера не позволяет себя фотографировать, не дает интервью и избегает журналистов. Давным-давно, в 85-м, парижский затворник напоследок так объяснил свой выбор: «Диалог — известная литературная форма, и я не буду отрицать, что получал удовольствие от публикации нескольких продуманных, хорошо выстроенных и с моим участием отредактированных бесед. Но так, как обычно делаются интервью… Во-первых, журналист задает вопросы о том, что интересно ему, а не мне. Во-вторых, он выбирает из ответов только то, что ему подходит. В-третьих, мои мысли он пересказывает своими словами, своим способом мышления. Итог? Никогда ни одного интервью».

Последовательность — внушающая уважение черта характера. Привычкам писатель Кундера не изменяет, общаясь только с теми, с кем хочет. В 1992 году, когда в Париж приехал друг и соперник его молодости Вацлав Гавел, Кундера в прямом смысле слова убежал от чешских репортеров. В интеллигентных домах Брно, родного города Кундеры, куда после «бархатной революции» писатель изредка приезжает (конечно, инкогнито), рассказывают такой анекдот. Один из поклонников Кундеры увидел своего кумира в фойе театра на спектакле по пьесе Беккета — увидел и узнал, несмотря на то что Кундера был в темных очках. Писатель упорно не признавался, что он — «тот самый» Милан Кундера, а на обиженный вопрос собеседника, почему он пытается отказаться от своего имени, ответил в лоб: «Потому что я не хочу с вами разговаривать». Даже друзья Кундеры опасаются делиться с широкой публикой подробностями его биографии, поскольку боятся гнева мэтра и того, что в отместку он исключит их из числа сотрудников собственной тайной службы в Чешской республике. Правда, кое-что журналистам рассказывает двоюродный старший брат Кундеры, Людвик. А рассказывает кузен примерно следующее: писатель не хочет оставлять после себя в этом мире ничего, кроме книг.

Как Уильям Фолкнер.

В молодости Кундера хотел быть скульптором или художником — он прекрасный график. Публично, правда, никогда рисунков не выставлял, хотя иногда предлагал свои работы в качестве иллюстраций к собственным произведениям. Кундера мог бы стать и композитором, потому что его отец, ректор Академии музыкальных искусств, дал сыну прекрасное образование пианиста. Кундера даже написал несколько классических произведений, от которых впоследствии отрекся, так же как и от своих ранних, «незрелых» литературных опытов. Пражский журнал «Магазин днес» порекомендовал исследователям творчества Кундеры: «Читать ранние стихи Кундеры полезно для того, чтобы избежать искушения писать о нем как о молодом человеке с головой мудреца». Есть у Кундеры и еще одна профессия: он великолепный, по отзывам учеников, знаток истории и теории литературы, с многолетним опытом преподавания в знаменитой Пражской академии изящных искусств ФАМУ и во французских университетах.

Но, по всему судя, Кундеру в жизни давно интересует только одно: его личное литературное творчество. Из всех своих многочисленных талантов он выбрал писательский, причем талант письма на чужом языке. Через десятилетие после отъезда в эмиграцию, в 1986 году, он, давно признанный литературный мастер, объявил себя французским писателем. Завистники говорили: чешский язык Кундеры обеднел, жаждущий славы автор якобы в основном заботился о том, чтобы его было легче переводить. Но те, кто симпатизировали Кундере, указывали на его старые романы и возражали: простота языка позволяет ему точно передавать образы.

Точность, вернее неточность, все и решила. Инструментарий чешского языка, посчитал Кундера, не годится для эстетики его творчества, а французский как раз дает богатство нюансов и точность образов. Другой писавший на неродном французском языке автор, Сэмюэл Беккет, точно так и сказал однажды: «Писать по-французски — означает располагать большей творческой сосредоточенностью на точности понятий». Кстати, когда в середине семидесятых Кундера уезжал из Праги в Ренн, он весьма средне говорил по-французски. Сейчас, как свидетельствуютлитературоведы, его язык исключительно богат, хотя говорит он по-прежнему с акцентом. Давным-давно вот с этим самым акцентом он заметил: «Когда я говорю по-чешски, слова плывут сами собой. Когда говорю по-французски — не тут-то было». Свое отношение к французскому он сравнил с любовью четырнадцатилетнего мальчика к Грете Гарбо: кинозвезда недостижима, а потому любима еще больше.

Главным сотрудником «собственной тайной службы Кундеры» вот уже больше сорока лет остается его вторая жена Вера Грабанкова (первый брак писателя оказался эпизодом), его взыскательный критик, ассистентка и литературный агент. В Чехии книги Кундеры выпускает только одно издательство — «Атлантис». Писатель лично проверяет редактуру всех своих книг, причем переводить себя с французского не позволяет: «Видеть, как кто-то другой делает перевод моей книги на мой же язык — бессмыслица». Парадокс в том, что чехам, которые хотят познакомиться с французским периодом творчества своего знаменитого соотечественника, не остается ничего другого, как последовать совету, который Кундера когда-то настойчиво давал студентам: учите иностранные языки.

Похоже, всю жизнь Милан Кундера жил только так, как считал нужным, и делал только то, что считал правильным. Он — вечный диссидент, а потому врагов и недоброжелателей у него примерно столько же, сколько обожателей и поклонников. В далекой уже молодости, в памятные для Чехословакии шестидесятые годы, Кундера не занимался политикой, однако тогдашний президент ЧССР Антонин Новотны называл его «одним из главных творцов идеологии, которая проявилась в антисоциалистической деятельности Союза писателей». После поражения Пражской весны Кундера затеял дискуссию с Вацлавом Гавелом о смысле реформ: первый считал, что какой-то смысл в этих провалившихся реформах все-таки был, а второй это начисто отрицал. Кундера сгоряча обозвал Гавела «скептическим интеллектуальным святошей». Помирились они почти четверть века спустя, для этого потребовалось, чтобы Гавел публично признал: Кундера был прав. Когда власти социалистической Чехословакии лишили Кундеру гражданства, он, вопреки ожиданиям многих, отказался участвовать в диссидентском движении. Злопамятные правозащитники не простили: самую знаменитую книгу Кундеры, «Невыносимая легкость бытия», они провозгласили «китчем эмигрантской литературы», обвинив писателя в коммерциализации трагической чехословацкой реальности. Припомнили и рекламный лозунг в книжных магазинах: «Роман о любви на фоне русских танков». Кундера действительно с умом использовал успех, выпавший на его долю после выхода в свет книги, и особенно — после экранизации романа в Голливуде, хотя Нобелевская премия в области литературы, на которую он дважды претендовал, так и остается мечтой. Теперь Кундера воюет с французскими критиками, расплачиваясь за обретение второй родины. Вот что писала о нем парижская «Ле Журналь»: «Может быть, он больше удивлял нас как диссидент из коммунистической страны. Как и хотел, Кундера стал французским писателем. То, что он пишет, похоже на все остальное. Он француз, и это делает Кундеру скучноватым».

Но Кундера предпочитает строить свою единственную жизнь так, как это интересно ему самому, а не всем. Как живут герои его книг — все сплошь диссиденты если не в политическом, то в духовном, сексуальном, социальном, моральном, черт знает каком еще смысле. Он хочет оставаться человеком-фантомом, предлагая ценителям своего творчества обожествлять Загадку Кундеры, как четырнадцатилетний мальчик обожествляет недоступную Грету Гарбо.

ЛЕТО. ЮГ

Подается с маслинами

Начала и корень всякого блага заключены в удовольствии желудочном, и от него же исходит как мудрость, так и вздор.

Эпикур

Эпикур прав.

Конечно же прав, он прав вне всякого сомнения. От «желудочного удовольствия», которое доставляют пригоршня каламатских маслин, ломоть еще теплого хлеба и кувшин отдающего сосновой смолой вина-ретцины, вздора исходить не может. И греки не стали бы детьми великой цивилизации, не впитай ее культура изысканное в силу своей логики, тонкое в силу своей простоты отношение к трапезе. Именно эллины назвали пир симпозиумом, это они первыми сказали: цель еды — парадоксальная игра со вкусами.

За последние двадцать веков, если не учитывать турецкого влияния, греческая кухня мало изменилась. Да и Греция, сверимся с древними летописцами, все такая же — страна немного волнистого бело-голубого моря, чуть линялого бело-голубого неба и слегка голубоватого грубого камня. Скудная земля и палящее солнце дарят скромные плоды, не лишенные, впрочем, ни качества, ни разнообразия. Греки и тогда и теперь чтят три натуральных продукта: хлеб, вино и маслины. Вокруг маслины, вокруг оливкового масла, вокруг оливкового дерева и масличной рощи вращается эллинская гастрономическая вселенная.

Для консервирования незрелых плодов отбирают оливки максимального размера светло-зеленого или зеленовато-желтого цвета. Несозревшие оливки давят тяжелым предметом, стараясь не разбить косточки. Давленые зеленые оливки кладут в посуду с водой, добавляют дольки лимонов и ореган, четыре дня спустя заливают рассолом.

Греция без масличных садов была бы столь же нелепа, как Россия без березовых рощ. Греки иногда называют оливки «масляной вишней». Как-то я собирал незрелые «вишни» на греческом севере, в Македонии, в растущем на красной земле саду у приморской деревни с невероятным названием Метаморфозес. Срывал, боясь порезать руки о жесткие, тонкие серебристо-серые листья, трепещущие на ветру. Хозяина сада звали Йоргос, еще пять лет назад он был Георгием и жил в греческом селе в ста километрах от Тбилиси. Если обобрать дерево до маслинки, получишь двадцать, а то и сорок килограммов плодов, сказал Йоргос. Но без специальной машины такого результата не добиться. Я надкусил одну зеленую оливку (или маслинку, это одно и то же, в России повелась традиция зеленые плоды называть оливками, фиолетовые — маслинами) и тут же выплюнул: противная горечь по-научному называется гликозидом и вымывается временем либо водой.

Искусство оливкового масла — одного возраста с виноделием, и с той поры технология промысла, по всему судя, мало изменилась, если, конечно, забыть о машинах. Раскопки в Помпеях показали: уже в то время на Средиземноморье мариновали зеленые оливки. Лучшее масло, пояснил свободный от исторических сомнений Йоргос, получают из белых маслин так называемым холодным отжимом, после прессования удаляют твердые остатки, а потом давят и давят опять. Словно нефть, оливковое дерево дает продукт разных фракций: желтоватое масло первого сорта, девственно чистое, его где угодно, кроме Греции, называют прованским; масло желто-зеленоватого оттенка; столовое масло качеством еще ниже; наконец, светло-желтое, опаловое масло для промышленных целей.

Закон природы прост: чем спелее плоды, тем больше в них масла. Такие маслины для простого употребления в пищу не годятся, слишком жирные. Масляные вишни становятся жирными, по мере того как перестают нестерпимо горчить.

Твердые и черные маслины перемешивают с солью и кладут в грубую мешковину. Сверху надавливают груз, чтобы крупная соль проколола плоды и из них вышел весь сок. Маслины начинают сморщиваться. Через месяц примерно, когда сок перестает истекать, маслины вынимают из мешковины и перемешивают с маслом и ореганом.

Оливковое дерево живет лет триста или четыреста, бывают, говорят, и старцы возрастом за два тысячелетия. Одно такое дерево мне показывали в Черногории, говорили: вот самая древняя олива Европы. Путеводители уверяют, что за оливковой стариной нужно ехать в Алжир или на Корсику. Греки с этим, ясное дело, не согласны, только высокомерно пожимают плечами: поглядите лучше на наши парфеноны! Осмотр парфенонов позволяет сделать вывод, что оливки в Греции произрастают всюду, что маслин в Греции куда больше, чем греков. А знаменитых маслин примерно столько же, сколько знаменитых греков, самые известные — маслины Каламаты, Амфиссы, Агринио, из садов полуострова Халкидики и острова Тасос. В мире греческих маслин легко запутаться, одних только сортов — сотня, большинство — «маслянистые оливки», из которых производят масло, но есть, конечно, и столовые сорта.

Греческие маслины — лучшие в мире, уверенно заявил Йоргос, забросив на бронзовое плечо тяжеленную корзину, у нас тут с этим согласны все дегустаторы. Я не стал спорить, но подумал, что такая категоричность вряд ли понравится в Испании, Италии или на юге Франции, в Провансе. Но иначе было бы странно: плох тот, кто не считает лучшим в мире предмет своего труда.

Черные маслины Каламон без вмятин надрезают острым ножом с двух сторон, стараясь не доставать лезвием до косточки. Затем на двадцать дней кладут в посуду с большим количеством воды, чтобы вышла горечь. Воду меняют ежедневно. Готовят рассол, добавляя в воду уксус и соль, рассолом заливают маслины в банках. Через месяц в банки — до покрытия маслин — добавляют масло. Вкус маринованных маслин, соленый, терпкий, пикантный, зависит от способа консервирования (в масле, в соли, в уксусе, с косточкой или без). Вместо косточки в маслину иногда вкладывают каперсы, кусочки перца или сардинки.

Под рукой у меня — известная в Греции, много раз переизданная, в том числе и на русском языке, книга Александра Валаваниса «Традиционная греческая кухня». В ней — рецепты почти двухсот блюд, и едва ли два десятка из них можно приготовить без оливкового масла или маслин. Полчашки масла — во всех салатах, от аркадийского деревенского «Хорьятики салата» до баклажанного «Мелидзанес». Полчашки масла — в кастрюле супа из чечевицы, в кастрюле пасхального бараньего супа «Майирица» и даже в кастрюле с тушенной в соусе из собственных чернил каракатицей. На оливковом масле греки жарят, масло сбивают с уксусом, йогуртом, яичными желтками и белками, лимонным соком, маслом смазывают противни до жарки пирогов и сами пироги — после того, как вынут их из печи. Оливковое масло и лимон, «сбитые в пену», добавляют к шашлыку из рыбы-меч. Столовые маслины, в подсоленной воде или уксусе, давленные или пересыпанные специями, сморщенные или надрезанные, сопровождают все дневные трапезы.

И если сделано странное исключение из правил и вам показалось, что удалось как-то неожиданно обойтись без плодов священного дерева, все равно в последней строке рецепта вы встретите скромную в своем достоинстве надпись: «Блюдо подается с маслинами».

Зеркало грехов

Здесь нашел я райское спокойствие совести, но для плоти — свинцовый крест.

Из писаний Сергея Святогорца, 1866

Источников борьбы было два: сомнение и плотская похоть.

Лев Толстой, «Отец Сергий»

Святую Гору приступом брали каталонцы и генуэзцы, на эту землю совершали набеги латиняне, крестоносцы, сарацины, турки, не знающие веры и национальности средиземноморские пираты. В год падения Константинополя здесь, на Айон-Оросе, на восточном выступе трехпалого полуострова Халкидики, утвердились было османы. Тогда православные храмы от разрушений уберег не Бог, но монастырские богатства; монахи откупились, сребром спасая христианский крест. Случались здесь не только беды, но и чудеса. В 1545 году, например, рыбаки вытащили из моря утраченную несколькими веками ранее икону Николая Чудотворца. Мозаичный образ уцелел, только к лику святого приросла перламутровая раковина, от которой на иконе осталась глубокая, как бы кровавая, до зрачка левого глаза Чудотворца, язвина. Из одной половины этой раковины патриарх Иеремия повелел сделать блюдо для просфоры, из другой — панагию, а икона стала, наряду с частью животворящего древа Креста Господня, одной из реликвий обители Ставроникита.

Так что за многие столетия своей истории монастырские стены видали всякое, недаром застыли они в скорбном молчании. Кое-какие главы этой истории уже забыты, но главное не подвергается сомнениям: Афон на протяжении веков остается непоколебимым хранилищем истинной веры. И, твердо убеждены здесь, таковым символом веры Святой Горе суждено быть до скончания мира. Не случайно же на волю Всевышнего ссылался в наставлении епископ Порфирий: «Богу угодно создать в Царстве Христовом обширный Эдем. И Бог создал его, поселил на Афоне, счастливо стоящем под звездами Фракии, в водах Эгейских. Туда собрались с четырех сторон света небесные человеки и земные ангелы, чтобы непрестанно славословить Бога и жить преподобно».

И так стало.

Человеки небесные, ангелы земные

В двадцати монастырях Святой Горы, в скитах и келиях, в пещерах и земляных хижинах теперь обитают тысяча или полторы «небесных человеков и земных ангелов» — православных иноков, обретших здесь строгую религиозно-созерцательную жизнь. Пора расцвета Афона, когда монашескую республику населяли десятки тысяч рабов Божьих, когда весь полуостров Айон-Орос с восемьюдесятью иноческими обителями представлял собой огромный монастырь, уже навсегда в прошлом, потому что безвозвратно меняется мир и вместе с миром меняется человек. Но вера по-прежнему крепка; ее сила теперь не в многочислии адептов, а в их духовной стойкости.

Полторы тысячи лет, с тех пор как дочь византийского императора Феодосия Великого, царевна и дева Плакидия, услышала здесь воспрещающий глас иконы Божьей Матери, женщинам закрыт доступ на полуостров; да не только женщинам, но и всякой живой твари женского пола. В распоряжение монахов Афон передал в конце VII века император Константин, и с той поры светской власти, как и суду людскому, Святая Гора неподотчетна. И сейчас необходимое для любого постороннего, любого мирянина условие пребывания здесь — диамонитрион, подорожная грамота, которая выдается с санкции Святой афонской общины. Так что праздные туристы не тревожат спокойствия монахов, разве что неслышно клацают фотокамерами с катеров, держащихся на почтительном расстоянии от берега. А коли ты (хоть, может, и не дарована тебе еще Господом благодать истовой веры) получишь диамонитрион, то из туриста превратишься в паломника. Коли попадешь сюда, на полуостров молитв о спасении мира, то ощутишь чудесное откровение.

Беспокоиться о мелочах здесь смысла нет: на Святой Горе ангел-хранитель чрезвычайно заботлив. Шум суетной жизни Афону неведом, тут каждый переступает невидимый порог, за которым — отказ от неутолимой собственной воли. Здесь славен не тот, кто высок по человеческим меркам, но тот, кто носит в себе Духа Святого. От монастыря к монастырю, от келии к келии, принято передвигаться пешком, чтобы возвратить себе первозданное телесное здоровье, чтобы дух воспарил от восторга. Вокруг — зеленый лесной океан. Запахи леса, голубизна неба, чистота воздуха кружат голову. Недаром говорят: на Святой Горе все земное возвышается до небес и все небесное снисходит до земли. Кто без коня — иди пеш. И помни: Афон — это не место. Это — путь.

В главный порт полуострова, Дафни, паломники добираются из «пограничного» греческого местечка Урануполис («Небесный град») на паромах, один из которых, трехпалубный «Доксиа эсти» («Достойно есть»), носит благолепное название чудотворной иконы. С пристани, даже если отойти от нее на лодке подальше в море, еще не видна гора Афон, на двухтысячеметровую вершину которой когда-то восходил для уединенной молитвы один из самых почитаемых здешних святых, инок Афанасий. По инициативе Афанасия в конце X века и устроен на отрогах горы главный монастырь Афона, Лавра. Крест и посох Афанасия бдительно хранятся здесь как вещественное подтверждение его неустанных духовных борений и трудов.

В античной древности эту гору называли Аполлониадой (по храму Аполлона), да и мирских поселений на полуострове хватало. Но условия природы (или воля Божья?) не дали водвориться житейской деятельности. Потом эту местность назвали Афосом по имени местного языческого прорицателя, а когда «миновали темные века заблуждений и воссиял свет евангельской истины», языческие святилища сменились храмами истинного Бога. Колонизация полуострова не удалась, учат святогорские жития, потому что предназначена Святая Гора для высшего духовного промысла. Не зря же Господь устроил тут православный заповедник, взрыхлив громадное поле благочестия, размерами без малого восемьдесят километров на двадцать.

Обет молчальника

Сказано: настоящая духовная брань — не во внешнем мире, а в сердце человеческом. Этому испокон века учили отцы Церкви: путь к совершенству лежит через внутреннее созерцание, а для него не нужны слова. «О молчание и в тишине пребывание! Ты мать живого духа и зеркало грехов. В тебе нам соприсутствуют и нас поучают ангелы» — так когда-то прославила уединение отшельница Феодора. Основы афонского затворничества заложил на рубеже VII и VIII веков Петр Святогорский. Однажды во сне ему, принявшему постриг после арабского плена солдату-греку, явилась Божья Матерь. Она внушила иноку «пылающую веру» и поведала, что Афон станет величайшим центром духовной жизни. Петр тут же отправился на Айон-Орос и прожил там в пещере пятьдесят три года, пока не почил в бозе.

Петра Святогорского считают одним из первых безмолвников-исихастов. Именно исихия («покой», «тишина»), завещал Петр, поднимает человека на высшую ступень созерцания, ведет к духовному экстазу. К боговедению. Традиции исихии в Средневековье то крепли, то ослабевали и набрали особую силу к XIV веку. Оплотом заветов о молчальничестве и непрестанном творении молитвы как основах «умного внутреннего делания», чувственного постижения божественной энергии путем отрешения стали монастыри Святой Горы. На этих обетах полного духовного очищения поныне зиждется концепция православной аскезы.

Имена всех безмолвников ведает только Господь, но пастве в наущение он оставил сведения о некоторых подвижниках: иноки Григорий Синаит, Григорий Палама, Николай Кавасила, опытом которых («О безмолвии в молитве», «Наставление безмолвствующим») дано питаться их наследникам. Итальянец Никифор Исихаст, монах, обратившийся из католичества в православие, даже сформулировал в специальном трактате психосоматические методы для сосредоточения внимания в «умной молитве» путем дисциплины дыхания. Согласованное с ритмом вдохов и выдохов моление, указал Никифор, становится постоянным. Позже Сергей Святогорец написал: «Молитву слово Божие не ограничивает ни временем, ни местом. Господь молитву сердца ставит наряду с дыханием груди». Поэтому и сейчас в афонских монастырях иноки порой спят всего по четыре часа в сутки, но не менее десяти пребывают в разговоре с Всевышним.

На Руси массовому распространению исихии способствовал во второй половине XV века «начальник скитожительства» Нил Сорский. Вот как описаны деяния Нила в монашеских житиях: «Кто мог исчислить его коленопреклонения, упражнения в псалмопении и ненасытном чтении Святого Писания? Каких подвигов самопонуждания, воздержания, поста, алчбы и жажды, воздыхания, сетования не показал он? Каких не испускал молений, слез и стенаний из глубины сердца? Каких не преодолел браней от гнева похоти, взимающегося на разум Божий возношения и лютого для безмолвника уныния? Каких не претерпел злостраданий, немощей и скорбей душевных и телесных, каких не вел сражений с недоумением, безнадежием и отчаянием и страшных жизненных борений, наносимых от зависти бесовской? Но взамен он наслаждался Божественной любовью в душеспасительном и радостнотворном безмолвии». И не безмолвником ли был великий иконописец Андрей Рублев? Не молчальничеством ли прославили Афон и Православную церковь в только что минувшем веке иноки Силуан, Тихон и Паисий? Тихон, скончавшийся в 1968 году, полтора десятилетия прожил в пещере, питаясь раз или два в неделю сухарями. Еженощно он клал по 600 поклонов; рукоделием его было плетение четок, которые, кстати, инок и выменивал на сухари.

На такие вершины аскезы, как Тихону или афонскому живописцу Дамаскину, неисходно прожившему на Святой Горе 90 лет, конечно, дано взойти не всякому. Потому они и остались в истории православия как великие подвижники, хотя и новейшие времена иногда дают примеры подлинного аскетизма. Один русский паломник пришел в Афон пешком из Владивостока, получил неожиданное покровительство и постриг у игумена Великой Лавры и до сих пор живет в отшельничестве в самой дикой части полуострова, на обрывах Карули. Монахи-карулиоты ютятся в маленьких пещерах на крутом морском берегу. Пятачки земли, куда они забираются на веревках, совсем крохотные, приходится в буквальном смысле изворачиваться, чтобы не упасть в пучину. Один из карулиотов, отец Афанасий, поведал колоритную деталь монашеского быта. Дабы содержать в чистоте пещеру, приходится, будучи занятым нуждою, подвешиваться на веревке: «Висишь над морем и молишься, Господи, не возьми меня в сей момент. Ведь в чем застанешь, в том и осудишь!» Так что каждый инок следует своим обетам. Кто-то, например, не моет тела, как это веками было принято на Афоне; другой, становясь молчальником, пробивает язык острым шипом, дабы не вводить себя в искус пустого слова.

Еще сложнее беспрерывного разговора с небом непрестанный разговор с самим собой. Сложность и в том, чтобы научиться, не осуждая себя, осудить свой грех. Смысл монашеского затворничества — служение Богу в борении с гордыней. Но слава о подвигах такого борения, умножающая привлекательность веры и зовущая в обитель новых насельников, кажется, противна самой природе подвига. Ведь чем меньшее значение имеет мнение людей, тем сильнее чувствуется Бог. Не зря Лев Толстой поставил едва ли не самого знаменитого отшельника светской литературы, отца Сергия, перед выбором: или освобождение от грехов похоти — или еще худшая яма славы людской. По Толстому, в монастырях хозяйничают «святые, воспитанные рабством», в монастырях царят парадность и мнимая святость, поэтому мучительное затворничество и оказывается для князя Степана Касатского ненужным усилием. «Нет успокоения ни тому, который живет для мирских целей среди людей, ни тому, кто живет для духовной жизни один, — размышлял Толстой в дневниках, и тут же предлагал выход: — Пусть человек живет для служения Богу среди людей». Но и из толстовского народничества ничего не вышло, и его протест не разрушил ни монастырей, ни веры православной.

В покаянии сладость

Какую бы форму иночества ни выбрал идущий к Богу — отшельничество или монашеское общежитие, он знает и помнит: сияя светом дел своих, каждый должен хранить смирение. Ведь монах, человек, желающий отречься от мира, обладает лишь пятью добродетелями (молчание, воздержание, бодрствование, смирение, терпение), а брань ведет сразу с восемью страстями, что заграждают путь к духовному восхождению (блуд, чревообъедение, гнев, печаль, сребролюбие, уныние, тщеславие, гордость). Старославянское слово «инок» и означает-то «иной», «другой». Не такой, как все. Поэтому привычные добродетели остаются за вратами монастыря. За этими вратами остается и прошлое. Главным, определяющим словом становится «послушание»: младший слушается беспрекословно, старший благословляет. Не зря словом приветствия благочестивым обитателям Афона служит греческое восклицание «Евлогите!», «Благословите!», а ответом на него — «О Кириос!», «Господь благословит!». В жизни духовной даже словам возвращена их первобытная суть. «Бесстрастие» здесь означает отказ от суетного мира, от страстей его. «Преуспевание» есть не финансовый успех, не взлет гордыни, а очищение от искушения, начало пути к обожению.

Правильное для инока соотношение созерцательной прелести уединения и практической жизни нашел еще в IV веке Василий Великий, аскетические творения которого содержат богословское и пастырское обоснование киновии, монашеского общежития. К тому времени иноческое отречение широко распространилось в Верхнем Египте, в Палестине, Сирии и на Синайском полуострове, и высокомудрый Пахомий Великий уже составил устав, по прописям которого разрозненно подвизавшиеся отшельники соединились в монашеское общежитие. Эти принципы через четыреста лет развил монах константинопольского монастыря Студион Феодор Студит. Его устав получил распространение в православном мире, был воспринят и на Святой Горе, а позднее — на Руси.

Монастырская община не разделяет имущества, иноки ведут общее хозяйство, у них одинаковая для всех пища и одежда, монастырские работы распределяются между всей братией. Бог ни от кого не требует подвигов свыше силы. Его евангелие не зря — в духе убеждений и под условием: если кто захочет. В монастырях подвигов духовных, пусть и в разной степени, жаждут все. Не случайно, поступая сюда, насельники отказываются от земных благ и радостей. Гласит Евангелие от Матфея: «В общежитии хотя и есть низшие, но высший не смотрит на это, а почитает себя ниже их и через это делается большим, ибо больший тот, кто предупредил других в отправлении самых низких работ. Там не говорят: это твое, это мое! Отсюда изгнаны слова сии, служащие причиной бесчисленного множества распрей». И тысячу лет назад, и теперь смысл монашеского общежития не в общей трапезе и не в общей одежде, но «паче в том, да будет сердце у всех едино, и воля едина, и желание едино».

Едины иноки и в смерти своей, потому что их жизнь после жизни тоже неразделима. Над почившим святогорцем братия читает Псалтырь, совершает последнее целование, настоятель произносит разрешительную молитву. Обвитое мантией тело усопшего, без гроба, покоится на кладбище три года, а потом останки переносятся в костницу, которую имеет каждая афонская обитель. При открытии могилы особое внимание обращают на цвет костей: белый означает, что инок спасен, желтый — что он особо угодил Господу, черный (темный) — что душа почившего отягощена грехами и требует усиленных за нее молитв. Особую тревогу вызывает загробное состояние монаха, тело которого за три года не разложилось и которого поэтому вновь приходится хоронить. Надписи с табличек на крестах русские монахи обычно переносят на череп, причем одни и те же кресты и таблички используют неоднократно, такова уж монастырская экономия. Черепа иноков с эпитафиями на лбах («Убит разбойниками», «Прожил более ста лет», «Утонул в море», «Хорошо знал греческий язык», «Бывший агроном») выстраивают рядами на полках в склепе, кости аккуратно составляют в общую груду, мелкие косточки хранят в подполье. От такой загробной арифметики перехватывает дух, но взглянем на прикрепленный к стене усыпальницы лист с написанным на нем от руки стихом:

Помни всякий брат:

Что мы были как вы,

И вы будете как мы.

Смерть инока есть избавление от земных хлопот. «Он уже на небесах, а нам здесь еще мучиться», — часто жалуются монахи на похоронах. И потому они не льют слезы, что знают: промысел Божий неисповедим, а знамения Всевышнего пусть и благотворны, но подчас тягостны и почти необъяснимы. В сентябре 2004 года у берегов Святой Горы рухнул в море вертолет, на борту которого находился уважаемый пастырь православной церкви, Александрийский патриарх Петрос. За какие прегрешения его, славного угодными деяниями, строителя церквей в Африке, мудрого проповедника слова Божьего, поглотила морская пучина? За полгода до этого несчастья, едва занялась весна, в сербском монастыре Хиландар случился грандиозный пожар, равного которому по ярости и разрушительной силе на Святой Горе не было с начала XX столетия. Огонь, бушевавший целую ночь, сожрал половину древнего строения, и братия спасла только те святыни, что смогла спасти. Специалисты утверждают: северная стена монастыря годами медленно и незаметно проседала из-за непрочности почвы и в конце концов пошла трещинами. Пламя вырвалось из одной такой трещины плохо прочищенного дымохода в игуменской келье. Но монахи этому рациональному объяснению не верят, ведь на все, и на несчастья, и на радости, есть воля Божья, а потому причина пожара — людские грехи и несовершенство людское. Все в мире случается, все в мире меняется, кроме любви Господа к людям. А коли так, то и самая страшная напасть — всего лишь Его предостережение. Да и как же можно печалиться, если Христос воскрес?

На византийской почве Святой Горы слились воедино молитвенные подвиги различных народов — греков, грузин, славян, румын. До XIII века на Афоне существовал даже итальянский монастырь. Славянские иноки, русские, сербы, болгары, появились здесь в XI веке. Первой русской обителью был монастырь Ксилургу, а в 1167 году русским отдан монастырь Святого Пантелеимона. Святой великомученик Пантелеимон, «безмездный целитель недугов силою Иисуса Христа», совершал подвиги в Никомидии. Казнил святого медика в 305 году узнавший о его христианских убеждениях нечестивый царь Максимилиан. Сначала он приказал повесить обнаженного мученика на дереве и железными когтями строгать его тело, опаляя ребра свечами, но Христос только укреплял Пантелеимона в вере, и «омертвели руки мучителей». Тогда несчастного бросили в котел с кипящим оловом, но огонь угас и олово остыло. Тогда Пантелеимону навязали на шею камень и утопили в море далеко от берега, но он всплыл, воспевая Бога. Тогда его отдали на съедение диким зверям, но Господь укоротил их, и хищники лизали святому ноги. Тогда Максимилиан выбрал, наконец, простое решение: несчастному отрубили голову. Пантелеимон преставился ко Господу, и монахам есть на кого равняться. Честная голова Пантелеимона, переданная монастырю в XIV веке сербским деспотом Душаном Сильным, — одна из самых почитаемых афонских святынь. Кстати, к восторгу верующих, в 1996 году ковчег с этой головой был на время принесен в Россию.

Нынешний Русский на Афоне монастырь Святого Великомученика целителя Пантелеимона (монастырь еще называют «Новый Руссик») построен во второй половине XVIII века. Еще через сотню с лишним лет, ко времени падения турецкого владычества, Святая Гора утратила первоначальный эллинизм: из десяти тысяч монахов половина были русскими. Треть русских монахов обитала в Новом Руссике, самом крупном афонском монастыре той поры. Этот монастырь и теперь больше похож на город, рассчитанный на то, чтобы принять многие тысячи постоянных насельников и пришлых богомольцев. Почти столь же велик Андреевский скит, главная церковь которого и поныне остается крупнейшим храмом на греческой территории. Греческие паломники называют Пантелеимоновский монастырь «Прасини мони», «Зеленый монастырь», по необычному цвету крыш. На Афоне зеленый цвет для русского богомольца становится родным.

Попущением Божьим времена расцвета минули, российское монашество на Афоне потеряло многие свои учреждения. Монастырь Святого Пантелеимона, и теперь поражающий убранством храмов, простором трапезных, мощью крепостных стен, богатством библиотеки, населяют всего четыре десятка монахов. Когда-то русская братия выпускала здесь журнал «Душеполезный собеседник», ежегодно Святую Гору посещали больше 30 тысяч паломников из России. Но и это в прошлом; в начале девяностых годов перешли в руки греческих насельников русские прежде Андреевский и Ильинские скиты. Но не у одних русских безлюдье: в сербском Хиландаре, на другом побережье Айон-Ороса, обитают тридцать иноков, теперь погорельцев, в болгарском монастыре Зограф, спрятанном в лесной чаще в часе ходьбы от моря, — всего десять. Так что и русские, и болгары, и сербы — не первые среди равных. Но и в этом есть подвиг их смирения.

Иноческие поселения Святой Горы составляют особую общину — Священный Кинот. Право управления принадлежит Протату, Собранию, в которое входят по одному представителю от каждого монастыря. Даже до этого уголка святости доносятся церковные раздоры: в последние десятилетия иноки монастыря Эсфигмен не поддерживают духовного общения с другими монахами, объявив себя зилотами, особыми ревнителями чистоты православия. Потерявший таким образом одного из своих членов Протат заседает в административном центре полуострова — городке Карея, где расположены подворья всех монастырей, действует церковная школа, есть почта, полиция, медпункт, лавки, кофейни. Старейшие обители (Лавра, Ватопед, Ивер, Хиландар, Дионисиат) составляют Пентаду, из членов которой избирается председатель Собрания. В церковных вопросах монашеская республика подчиняется Константинопольскому Вселенскому патриарху. Государственный язык на полуострове — греческий, все монахи имеют греческое гражданство.

Россию и Святую Гору связывают прекрасные и сложные отношения. Здесь, в одной из обителей, был в 983 году пострижен основатель монашества на Руси, преподобный Антоний Печерский, известный в миру как Антипа из города Любеч. До сих пор цела (и озарена духовным светом) келья, которую он занимал. Вернувшись на Русь, Антоний поселился в пещере на берегу Днепра, где жил в добродетели, не показываясь навет Божий. Чистота его подвижничества оказалась столь притягательной, что вскоре на днепровской круче возник первый русский монастырь, Киево-Печерская лавра. С Афона благословлял своих учеников, подвизавшихся более чем в ста обителях, причем самых славных и строгих (Оптина пустынь, Валаамский монастырь, Глинская пустынь, Белобрежская обитель), старец Паисий Величковский.

Святая Гора окармливала Россию пищей духовной, взамен не без основания рассчитывая на вспомоществование русских царей. Не раз подаяние православных правителей спасало афонские монастыри от разорения. Когда после падения Константинополя Россия осталась единственным не попавшим под османскую пяту православным государством, церковная роль Москвы изменилась. «Ныне наши монастыри словенского языка в греческой земле пребывают в чуждостранствии, и мы алчем, и жаждем, и наготуем без своих царей и ктиторов», — писали афонские старцы русскому царю Ивану IV. Заступничество Александра I спасло Святую Гору от гнева султана Махмуда II, который после того, как иноки приняли участие в греческом восстании 1821 года, собирался срыть монастыри до основания. Но случались в афонском мире православия и внутренние раздоры. В XVII веке после раскола Никона монахов-славян на Афоне зачислили в еретики, поскольку они оспаривали справедливость греческого обряда. В начале XX столетия численность русских иноков на Святой Горе резко сократилась как раз из-за того, что часть монахов, объявивших себя имяславцами, депортировали. Сейчас, кажется, черные времена позади. В Москве действует Подворье монастыря Святого Пантелеимона, теплится монашеская жизнь в Ново-Афонском Симоно-Канонитском монастыре, что основан в качестве отделения Святогорской обители полтора века назад в двадцати километрах от Сухуми. Да и не о склоках надлежит думать вступающему на афонскую землю. Думать здесь надлежит о вере.

Север Эгейского моря, как и всю Грецию, Господь окрасил в мягкие цвета. Тихое море, в котором монахам купаться не положено, здесь почти сливается с небом. Почва Святой Горы Афонской камениста и суха, и только в распадках холмов найдутся небольшие участки плодородной земли, вскормленные трудом иноков. Вода на Афоне — щедрый дар Богородицы, поэтому родники и колодцы — приметы всех монастырских дворов. Трапеза инока скромна и даже в самых хлебосольных монастырях не всегда обильна: свежий каравай, маслины, лук, помидоры, яблоки, холодная вода, молодое вино. Не тело, а дух есть та часть человеческой природы, которая после умерщвления всего земного приходит к блаженному состоянию через постоянное нравственное усилие и работу совести. Таков Айон-Орос: в Соборном Храме Успения Пресвятой богородицы, самом древнем на Афоне, тихая молитва творится двадцать четыре часа в сутки. Давно уже молчит громадный колокол на звоннице собора Святого Пантелеимона, второй по величине в мире, весом тринадцать тонн и диаметром почти три метра. Иногда только в какой-нибудь обители слышны быстрые удары по деревянному билу; некогда из-за боязни привлечь внимание турок и пиратов афонцы перестали пользоваться колоколами, и только русские иноки вновь ввели звоны. Но тишину здесь принято беспокоить крайне редко. В сладком безмолвии работают иконописцы в монастырских мастерских. Символом иноческого обета молчания кажется святыня монастыря Ивер — губы Иисуса Христа.

И в вечном молчании Христа есть величие его духа.

ЛЕТО. ВОСТОК

Неумирающий[1]

Жестокий и благородный, фатально притягательный, он страстно вожделеет власти, он есть и останется навсегда бессмертным литературным чудовищем.

Из аннотации к роману Брема Стокера «Дракула», «Penguin Popular Classics», 1994

Дракула появляется в лунную полночь. Появляется, чтобы насладиться живой кровью. Защититься от вампира можно, повесив себе на грудь связку чесночных головок, пронзив нечестивцу сердце осиновым колом или осенив его чело святым распятием. Так гласит легенда, известная каждому если не по книгам, то по фильмам. Интерес к Дракуле не умирает, как не умирает и он сам — мрачный элегантный аристократ, зловещая привлекательность которого лишь дополняет зловещий образ убийцы. Вампиры живут, только если пьют свежую кровь; чтобы встать из гроба в обличье человека, они должны совершать преступления. И этому дает объяснение легенда.

Дракоша

Наука же объясняет иное: небылица рождается из были.

Реальность, создавшую сказку о вампире, стоит искать в истории Валахии, средневекового княжества на территории нынешней Румынии. Столетиями Валахия боролось за самостоятельность, то попадая в зависимость от венгерского королевства, то становясь вассалом Османской империи. Прототип знаменитого вампира, Влад Цепеш, или Влад Дракула, жил в середине XV века и, как написано в учебниках, сыграл видную роль в защите суверенитета родных земель от турецкой экспансии.

Имя «Дракула» Влад получил во младенчестве от отца, тоже Влада. Венгерский король Сигизмунд в 1431 году посвятил Влада-старшего в рыцари ордена Дракона, кавалеры которого давали обет непримиримо сражаться с турками. Имя Влад Дракул — означает в переводе Влад Дракон (хотя у слова «dracul» существует еще одно значение — «черт»). «Дракула» — это отпрыск, сын Дракона. В детском сказочном лексиконе есть слово «дракоша», дракон побезобиднее и размером поменьше. Влад Дракула — это «дракоша». Правда, средневековая реальность сотворила «дракошу» куда более свирепым, чем его отец.

На фамильном гербе династии красовался крылатый огнедышащий ящер. Прозвище «Цепеш», под которым и остался в румынской истории этот человек, происходит от слова «teapa», «цяпа» — кол, колючка. Допустимо перевести имя «Влад Цепеш» как «Влад, сажающий на кол» или «Владколосажатель».

Исторические сведения об этом человеке перемешались с небылицами. Для Восточной Европы того времени характерно отсутствие надежных источников информации, необязательными считались и придворные летописцы. Поэтому остались неизвестными многие подробности жизни Влада, его политических интриг и семейных отношений. Однако ученые единодушно подтверждают: он был виртуозом бесчеловечности.

Беспощадность Влада Дракулы сродни жестокости других тиранов эпохи Возрождения. В Европе того времени уровень политической этики был чрезвычайно низок. Драматическим оказался и жизненный опыт самого Дракулы, который провел за решеткой почти в два раза больше времени, чем на троне, причем даже в периоды властвования ему грозили разные опасности. На престол Влад Цепеш поднимался трижды; самый продолжительный, второй, период его правления продлился шесть лет. Как раз это время Влад Цепеш ознаменовал неслыханными злодействами.

Прибегая во многих случаях к сажанию на кол как верному и впечатляющему средству избавления от недругов, Дракула использовал и множество других приемов для расправы с врагами — например, сжигал несчастных на костре, обваривал их кипящей водой, сдирал кожу с еще живой жертвы, отсекал руки и ноги. Жуткие забавы валашского господаря иногда имели политический смысл. Когда посланники турецкого султана осмелились не снять головные уборы в его присутствии, Цепеш распорядился приколотить тюрбаны гвоздями к головам иноземцев.

Армия Дракулы не только оборонялась от турок, но и усмиряла внутренние смуты. Столь же жестоко, как с иноверцами, Влад боролся за шаткий трон с родственниками и держал в невероятной строгости подданных. Есть такая историческая легенда о процветании Валахии под скипетром Дракулы: на центральной площади княжеской столицы Тырговиште, рядом с колодцем, стоял золотой кувшин, которым мог зачерпнуть воды любой простолюдин. Дело не в сказочном богатстве Тырговиште и не в особой честности горожан, а в наглядных поучениях о пагубности воровства, выставленных на всеобщее обозрение, — долгий ряд плохо обструганных тупых кольев, на которых в корчах умирали те, кто осмелился вызвать гнев господаря. «Дракула оставлял за крупом коня поля посаженных на кол» — такую страшную запись читаем в хрониках победоносного похода Влада Цепеша на турок. Ученые, однако, подвергают сомнению факты, приведенные одним папским легатом, утверждавшим, что за несколько лет правления Дракула уничтожил 100 тысяч соотечественников: в то время население Валахии не превышало полумиллиона человек. Не заслуживают доверия и сведения о том, что по приказу Цепеша в дворцовой крепости Тырговиште перебиты 20 тысяч бояр. Измерения, произведенные во дворе этого мрачного замка, показывают, что там уместились бы лишь несколько сотен человек. Зато сразу в нескольких источниках находит подтверждение такой факт: оказавшись пленником венгерского короля Матиаша Корвина в крепости Вышеград, Влад развлекался тем, что обстругивал маленькие колышки, на которые забавы ради насаживал пойманных в силки птиц и мелких грызунов.

Следы Влада Цепеша в Румынии и сегодня отыскать несложно. На толстенной стене трехэтажного дома в небольшом средневековом городке Сигишоара, где, как считается, родился Дракула, красуется мемориальная доска (правда, в честь Влада-старшего). В самом доме располагается стилизованная под старину пивная, и ее посетители о ночных ужасах думать явно не склонны. Княжеская резиденция Влада Цепеша, замок Поенарь на крутом берегу реки Арджеш, уже не первый век лежит в руинах, хотя, коли есть охота, можно преодолеть полторы тысячи ведущих на вершину сонной горы ступенек, чтобы полюбоваться оттуда величественной карпатской панорамой. Туристов возят в другую крепость, готический замок Бран, где Влад Цепеш якобы несколько раз останавливался отдохнуть от славных дел. В начале девяностых годов Бран «привели в порядок», окружили ресторанами и палатками торговцев всякой туристической дребеденью. Нам довелось побывать в замке еще раньше, когда Бран пребывал в запустении и оттого, казалось, надежнее хранил воспоминания о жестоких княжеских нравах. Замшелое, мрачное, пугающее своей подлинностью местечко.

Интересно, что изучение личности Влада Цепеша кое в чем основывается на русских источниках. Это летописи, составленные в конце X века монахом Белозерского монастыря Евфросинием, переписавшим воспоминания дьяка посольского приказа в Буде (так именовалась в ту пору венгерская столица) Федора Курицына. Его «Повесть о воеводе Дракуле» считается одним из самых полных сборников сказаний о валашском господаре.

Жизнь Цепеша была жуткой — закономерно жуткой оказалась и его смерть. В 1476 году Дракула, в очередной раз вернувшийся к власти, погиб от удара османского копья в бою под Бухарестом. Отсеченную голову воеводы законсервировали в меду и привезли султану в подарок, чтобы выставить насаженной на кол у врат Стамбула. Тело Цепеша, как гласит предание, погребли в монастыре Снагов, на маленьком острове посередине одноименного озера близ Бухареста. Настоятель распорядился похоронить останки Дракулы, не сохранившего безусловную верность ни католической, ни православной вере, не в храме, а у входа в монастырь, под тяжелой плитой, чтобы любой входящий попирал прах нечестивца. Но и после смерти Дракула, казалось, продолжал свои жестокие деяния. Над монастырем словно нависло проклятие: Снагов то разрушало землетрясение, то испепелял пожар. В эту мистику зла верят, конечно, не все. В 1922 году бухарестский студент-археолог Константин Гуреску раскопал одно из старинных захоронений, и вскоре было объявлено: найдены настоящие останки Цепеша. Научных подтверждений тому, однако, не последовало.

…Осенние листья с невыразимой печалью опускаются на каменную плиту, которая словно вросла в землю у входа в монастырь Снагов. Если в полночь постоять рядом, то теряешь ощущение реальности: ты по эту сторону плиты, или по ту. В этом растворенном во тьме и прежде неведомом состоянии вдруг услышишь, как отходит тяжелый камень… Ты выбираешься из могилы, перелетаешь озеро, видишь с берега свой силуэт на фоне неба, слышишь шелест собственных крыльев. Воспоминания уносят тебя вдаль, в родную Сигишоару, где помнят не сказки о Дракуле, но хранят память о нем самом. В старом замке, где родился Влад Цепеш, можно увидеть седого старика, который приблизится к вам и торопливо, не дав заглянуть в свое лицо, полушепотом сообщит: «Dracula s'а intors asta noaptea». И не сразу его слова дойдут до сознания, только первые лунные сумерки коснутся вашего плеча упругим дуновением ветра. И тогда смысл услышанной фразы вдруг прояснится, даже если вы ни слова не знаете по-румынски: «Минувшей ночью к нам вернулся Дракула».

Князь ночи, кровь да любовь…

Турецкий султан Мехмед II адресовал Владу Цепешу такой комплимент: «Вот человек, способный покорить вселенную». Тем же стремлением наградил вампира Дракулу ирландский писатель Брем Стокер, и надо отдать должное созданному им образу — этот литературный герой действительно покорил весь мир.

Стокер — не первый и не последний писатель, обратившийся к образу аристократа-кровопийцы. Осмыслением загробной романтики занимались многие именитые литераторы, от Эдгара По и Теофила Готье до Николая Гоголя, Александра Дюма, Артура Конан Дойля и Алексея Толстого. Всех их в той или иной степени интересовала загадка Дракулы. Однако именно Эйбрахам, Брем Стокер, который месяцами корпел в Британской библиотеке над средневековыми рукописями и выслушивал многочасовые консультации знатока фольклора, венгерского профессора Арминиуса Вамбери, сделал валашского господаря знаменитым. Есть, впрочем, и другая версия, согласно которой Брем Стокер — псевдоним, за которым скрывалась британская романистка Мария Карелли. И это возможно — ведь женщины куда лучше мужчин умеют сочинять страшные сказки. Считается, что Стокер, приступая к работе, находился под влиянием книги Эмили Джерард «Земля за лесом». Так переводится слово «Трансильвания», область в румынских Карпатах, что соседствовала с землями, некогда именовавшимися Валашским княжеством.

Эмили Джерард пересказывала народные истории о вампирах. В Трансильвании издавна считали: люди, на которых лежит проклятие, после смерти становятся бродячими мертвецами, сосущими человеческую кровь до тех пор, пока церковь не дарует им отпущение грехов. Не забыты еще легенды о существах под названием «стригои» («strigoi»), ночных птицах-демонах, лакомящихся человеческой кровью. По законам этих сказаний некоторые люди, например незаконнорожденные или седьмые сыновья седьмых сыновей, обречены на то, чтобы стать вампирами. Вампиры обладают способностью обращаться в волков или летучих мышей, их не берет пуля, они не отражаются в зеркалах, не выносят солнечного света, запаха чеснока и изображения креста.

Воодушевленный этими бодрящими сведениями, Стокер, который поначалу собирался поселить своего героя в австрийской области Штирия, решил перенести действие в «землю за лесом». Видимо, тут-то и пришла ему в голову идея соединить фольклорные сказания с личностью Влада Цепеша. Не случайно в книге Стокера граф Дракула хвастливо рассказывает о своем воинственном предке, который доблестно сражался против турок.

Роман Стокера вышел в свет в 1897 году и немедленно стал бестселлером. Еще до конца XIX столетия появилась театральная постановка о Дракуле, а в двадцатые годы прошлого века на экраны вышел немой фильм немецкого режиссера Фридриха Вильгельма Мурнау «Носферату, или Симфония ужаса». Дракула, тезка или однофамилец Влада Цепеша, утратил даже ту слабую родственную связь с валашским господарем, которой наделил его Стокер, и превратился в популярнейший объект массовой культуры. Невозможно составить полный перечень книг, фильмов, театральных спектаклей, комиксов, героем которых стал неумирающий граф в одном из многих своих обличий. Поставлен даже балет об отвратительном кровососе; на киноэкране Дракуле приходилось быть и темнокожим кровопийцей, под именем Блэкула, и вампиром-женщиной. Румыния тщетно пыталась очистить имя князя-патриота от загробной символики: валашский князь, это правда, пролил много крови, соглашались в Бухаресте, но не выпил ни капли! Однако снятый в шестидесятые годы на киностудии «Дачия-фильм» героический фильм на темы румынской истории попросту утонул в море голливудской кинопродукции.

Классикой жанра до сих пор считается созданный в 1931 году режиссером Тодом Браунингом фильм, в котором роль Дракулы сыграл актер Бела Лугоши. Лугоши тысячи раз выходил в облике смертельного графа на бродвейские подмостки, столь убедительно перевоплотившись, что в конце концов сам стал объектом масскульта; много лет спустя актера даже хоронили в костюме Дракулы. Но смерть Лугоши, конечно, не стала смертью вампира. Несколько лет назад американский композитор Филип Гласс написал саундтрек к знаменитому фильму, чем вызвал очередной всплеск интереса к старой киноленте, подарив трансильванскому графу еще одну вечную жизнь. Среди мастеров кино, у которых Дракула выпил по капле таланта, — Фрэнсис Коппола, Том Круз, Клаус Кински, Изабель Аджани, Роман Полански, Лоуренс Оливье.

История, ставшая легендой, положила начало серьезной научной дисциплине — дракулистике. С 1996 года по инициативе Министерства культуры и туризма Румынии регулярно проводятся Всемирные конгрессы, на которые приезжают ученые из многих стран. Самые авторитетные дракулисты современности — американские ученые Раймонд Макнелли и Раду Флореску, авторы фундаментальных исследований о Владе Цепеше и превращении его в кровавого сказочного вампира. Их книги «В поисках Дракулы» и «Лики Дракулы» — школьный курс для тех, кто хочет разобраться в таинствах вампиров и подробностях биографии Цепеша. Вот как профессор Макнелли, сейчас, увы, уже покойный, ответил несколько лет назад на наш вопрос о том, почему именно Дракула, а не другой злодей из преисподней стал всемирно известным: «Вампир — это ходячий мертвец, если хотите, бывший человек, нечто такое, что каждый может себе легко представить. Он — не видение, не звероподобное чудовище. Во-вторых, речь идет о крови, к которой большинство людей относятся небезразлично. Кровь связана с жизнью: вытекает кровь — уходит жизнь, а в легендах о вампирах, напротив, кровь возвращается в тело». Продолжим мысль: поскольку умирающие слабеют от потери крови, легко предположить, что выпитая кровь живых способна вернуть покойника с того света.

Книга Стокера — одно из явлений в искусстве, давших толчок превращению мистики крови в высокую моду, конечно, моду не только литературную или кинематографическую. Австрийский художник Герман Ницш вот уже лет тридцать устраивает в заброшенном альпийском замке шабаши для избранной публики. На этих мероприятиях умерщвляют различных животных, от куриц до быков. Их кровью маэстро рисует гигантские полотна. Несмотря на протесты защитников животных, Ницш заставил искусствоведческий свет говорить о себе как о продолжателе «трансильванской традиции эстетики крови». Не обошел этот жанр стороной и российскую художественную сцену. Московский аукционист Олег Кулик несколько лет назад в рамках ритуального арт-акта зарезал в галерее «Реджина» свинью по кличке Пятачок. Целью акции провозглашался протест против смертной казни в России, однако мистика живой крови была подлинной. Кровопускание ради искусства практикуют и берлинские артсалоны: художник предлагает нарисовать портрет из крови заказчика, которую нужно заранее высосать шприцем из вены.

«Кровавый» интерес подпитывается и скрытой чувственностью, присущей всему, связанному с Дракулой. Среди тех, кто сделал почин, и Брем Стокер: в викторианскую эпоху подавления сексуальности литераторы нередко выражали эротические чувства в скрытой форме. Стокер, похоже, подсознательно сублимировал сексуальные мотивы, примешав к описаниям кровавых атак вампира страстное желание чувственного опыта в таинственной ночной обстановке. Полистаем книгу. Неискушенный помощник поверенного Джонатан Харкер не остается равнодушным, когда к нему приближается троица юных последователей Дракулы: «У всех троих были блестящие белые зубы, сиявшие как жемчуг меж сладострастных рубинов губ. В них было нечто волнующее, вызывавшее томление и одновременно смертельный страх. Я почувствовал в сердце преступное желание ощутить поцелуй этих алых губ…»

Это «преступное желание» обернулось целой чередой пошлейших фильмов, в которых Дракула предстает кусающимся сексуальным гигантом, без устали эксплуатирующим порочную тягу к настоянной на загробной мистике эротике. Дракула навсегда соединил любовь со смертью, еще и поэтому он вечен.

Земля за лесом

Когда Румыния пришла в себя, избавившись от диктатуры Николае Чаушеску, власти вспомнили, что в их распоряжении находится перспективнейший туристский брэнд. Мало найдется персонажей истории или литературы, на имени которых можно было бы собрать больше доходов, чем на имени неумирающего графа. Уже не первый год в Бухаресте разрабатывают концепцию «Дракула-парка», который должен превратить родной город Влада Цепеша Сигишоару из захудалой провинции в объект паломничества полчищ «кровожадных» туристов. Проект предполагает строительство на обширной территории, помимо прочего, замка Дракулы с высокими башнями, дома вампиров, лаборатории алхимиков, камеры пыток, нескольких каскадов искусственных пещер, сети отелей, поля для игры в гольф, амфитеатра для представлений на 10 тысяч мест, а также открытие Международного института дракулистики. При этом институте планируется создать библиотеку, отдельный зал в которой займут фолианты самого графа Дракулы с данными о генеалогии известных вампиров и свидетельствами их деяний. Общая стоимость «Дракула-парка» превышает 30 миллионов долларов, однако, как считают оптимисты, затраты могут окупиться уже через год с небольшим после введения туристского комплекса в эксплуатацию.

Не все в Румынии восприняли этот план на ура. Экологи предупреждают: резкое увеличение числа туристов (сейчас Сигишоару посещает ежегодно около 100 тысяч человек) нанесет ущерб местному природному заповеднику с его уникальными лесами. Представители духовенства убеждены, что город запрудят оккультисты, сатанисты и прочая нечисть. Стали поговаривать и о том, что создание Дракула-парка не в Сигишоаре, а в районе озера Снагов может оказаться куда более целесообразным. Как бы то ни было, гордости по поводу того, что Брем Стокер именно Трансильванию избрал полем для воплощения творческой мечты, многие румыны, похоже, не испытывают. Да что говорить: знаменитый роман переведен на румынский язык только в начале минувшего десятилетия.

Живы ли потомки Дракулы — не вампира из сказки, а его исторического прототипа? Известно, что по мужской линии род прервался в XVII веке, последним представителем семейства был князь Петр Хромой. А вот по женской линии, как сообщил профессор Макнелли, потомки сохранились. Среди них, рассказал ученый, есть и некто Цепелуш, житель Стамбула. Хотите верьте, хотите нет, этот Цепелуш — сотрудник центра по переливанию и хранению крови.

Несколько лет назад одному из нас довелось познакомиться с человеком, которого многие исследователи считают потомком Влада Цепеша. Это теперь уже бывший художественный директор миланского театра Ла Скала, композитор, дирижер, знаток музыковедения, профессор Роман Влад. Он прожил интересную жизнь: родился в 1919 году в Черновцах, тогда на румынской территории, в тридцатые годы перебрался в Италию, где и стал музыкальной знаменитостью. Миланский профессор, по его словам, никогда не чувствовал зова крови Дракулы. Роман Влад — страстный поклонник немецкой музыкальной традиции, выше прочих он ставит Баха, Бетховена, Шопена. «Вот они наверняка мои если не кровные, то духовные родственники, — с иронией сказал профессор. — А документов, подтверждающих прямое родство с князем Цепешем, в моем распоряжении нет. Есть свидетельства того, что я — потомок другой знатной румынской семьи, молдавского господаря Димитриоса Кантемира. Того самого, что был союзником Петра Первого, занимал пост российского посла в Париже, а потом, оказавшись в Стамбуле, написал книгу об истории оттоманской музыки. Так что уверенно заявлять о том, что среди моих предков Влад Цепеш, не буду, хотя мне приходилось слышать о родстве его рода и семейства Кантемиров».

Другие мнимые или истинные потомки Дракулы выражают отношение к прошлому куда категоричнее. Румынская княгиня Александра Караджа-Крецулеску, например, безапелляционно утверждала, что является наследницей рода Цепешей. В середине девяностых престарелая дворянка скончалась в Париже, так и не уверив сомневающихся в обоснованности своих претензий. Сомневающихся, помимо прочего, и в том, кого именно княгиня имела в виду: безжалостного валашского вельможу, ради удовлетворения патологических прихотей сажавшего на кол друзей и врагов, или утонченного графа в похожем на крылья летучей мыши плаще, полночного аристократа с мертвенно белым лицом, в уголках губ которого поблескивают капельки чужой крови. Без злодеев не кажутся столь симпатичными добряки и благородные рыцари. Психологи утверждают, что соприкосновение с темнотой и страхом необходимо человеку так же, как и соприкосновение с радостью и светом. Одно без другого просто не может существовать.

ЛЕТО. ЗАПАД

Сбившаяся мечта

Как поедешь на ярмарку в северный край,

Где ветра бьют в ставень и стынет кровь,

Мой привет кой-кому передай — пускай

Вспомнит она про мою любовь.

Боб Дилан

Они одевались в лохмотья, жили коммунами, питались чем Бог пошлет. Они верили в дзен, в сказку о магическом союзе анархии и любви, они верили в радугу, которая в ту пору еще не считалась символом гомосексуалистов. Их свободой были нирвана и вечный секс, их кумиром — Иисус Суперзвезда, а Богом их стала марихуана. Они курили пахучие восточные травы, медитировали под голос Леннона, забывались под бренчанье ситаров и аромат палочек из эбенового дерева.

Они и называли себя «детьми цветов». А их называли хиппи.

Их мечта была триединой: куст конопли — лист конопли — табак из конопли. Мечта вдруг сбылась в начале семидесятых, когда уже стало ясно, что этому длинноволосому племени не одолеть армию отутюженных банковских клерков, а Джиму Моррисону и Джанис Джоплин не перекричать симфонические оркестры. Хиппи отвоевали заповедник для своей свободы, хотя им и пришлось удовольствоваться не целым миром, а островком мечты, да не в Индии, не в кампусе Кентского университета, где студенческую демонстрацию в начале семидесятых жестоко разогнала национальная гвардия, а в самой скучной и добропорядочной европейской стране, Дании.

Казармы Бадсмандстрадес для военных моряков на острове Амо построили в первой половине XVII века по приказу датского короля Кристиана IV. С той поры с юго-востока Копенгаген защищен десятком равелинов и бастионов, а бастионы и равелины защищены рвами, каналами, проливами, озерами и земляными насыпями. Когда военная опасность миновала, казармы остались заброшенными, так и стояли, пока над бастионами Левенс и Ульрике их новые обитатели не подняли совсем не датские флаги. Летом 1971 года хиппи из Северной Европы проводили в Копенгагене очередной фестиваль, выставку под игривым названием «Дай и возьми», для продажи нехитрых поделок натурального ремесла. Поскольку ночевать всей этой бродячей публике было негде, то родилась идея использовать ставшие мирными казармы; в одну прекрасную ночь сквоттеры просто проломили забор и заняли пустующие здания. Так и возникла Христиания, получившая имя не в благодарность мученику Христу, а в память о предприимчивом короле Кристиане.

…В белоснежном свитере — мускулистый мулат в шапке из тысячи тонких, туго заплетенных косичек. В драных джинсах — полупрозрачная, как лепесток, северная девчонка, конопатую худобу которой пронзают тысяча нержавеющих колечек, от пупа до мочек ушей. В сливающейся с цветом кожи майке в обтяжку, и не поймешь сразу, где кончается рукав, — здоровенный, хоть и низкорослый, бритый негр, вокруг бычьей шеи — дутая цепь фальшивого золота из тысячи звеньев. В очочках и ярких панамках — пара пугливых туристов со сложными дигитальными камерами, ценой под тысячу долларов каждая. Случайный серьезный велосипедист — со всей тысячей мелочей, которые положено иметь в дальней поездке. В герметичных кожаных штанах — заморенный стилем цветноволосый панк. В персиковом — еще свежая блондинка под охраной плечистого кавалера. Влюбленные немецкие студенты — непонятно, в чем. В шляпе как у ковбоя — постаревший рокер, грубые высокие ботинки, крепкие кулаки. Все мы сидим на одинаковых широких лавках за широкими деревянными столами на площадке у кафе «Немоленд», пьем пиво или кофе, ловим всегда нежаркое датское солнышко. Ветерок доносит из колонок сумрачный балканский джаз и вяло полощет тенты с одинаковыми надписями: «Скажи „Нет!“ тяжелым наркотикам».

Остальным наркотикам Христиания сказала «Да!!!!!» Для этого коммуна и была создана, для произвольного расширения общественного сознания. Вот и мы курим, если хотим, кто что припас, за исключением велоспортсмена, конечно. У мулата — казачья люлька с ароматическим зельем, у девушки с пирсингом — ямайских цветов плетеный кисет, у рокера — почтенная сигара, студенты по очереди затягиваются свежей папироской, у темнокожего уже лезут из орбит радужные глаза. Я с пачкой «Мальборо» выгляжу неважно, но это легко поправить. В ста метрах от «Немоленда» главная улица Христиании Пушерстрит (где запрещается фотографировать, где разрешается курить) утыкается в хорошо организованный, чистенький базарчик.

Вот тут-то все и продается; марихуаны и гашиша, конечно, на прилавках нет — надо спрашивать отдельно. А прочая около-наркотическая утварь в достатке: тонкая папиросная бумага разных сортов, смоляные палочки, мириады зажигалок, портсигары, гигантские спички, сигаретницы, маленькие мельницы для «травки», плетеные мешочки, разные ножнички и ножички, морбидного вида пепельницы, самоклеящиеся картинки с похожим на «адидасовский» конопляным листом, кальяны, тигли и спиртовые таблетки, табак листовой, резаный и плитками, костяные мундштуки, ароматические свечи, смеси и порошки. Все это в окружении копеечной дребедени — мистика смерти, революции и востока. Черепа и скелеты вперемежку с китайскими головастиками «инь-янь», индийской и африканской мишурой, портретами Че Гевары, Джимми Хендрикса и Махатмы Ганди, чернилами для tattoo, большими и маленькими шарфами и платками, мутными камушками по счету знаков Зодиака, слониками по семь штучек и обезьянками по три, кожаными амулетами, компакт-дисками с музыкой этно, буддистскими флагами, крестами со смелой надписью «Fuck The World», пацифистскими жетонами из алюминия («птичья лапка в кружочке») на долгих шнурках, грифелями-мелками и иными важными предметами ритуала. В этом слегка потустороннем мире психоделическим счастьем торгуют разноцветные продавцы — курчавые арабы, улыбчивые девушки из Нигерии и Конго, желтоватые вьетнамцы, кофейная братва с островов Вест-Индии. Тут можно быстро и дешево упаковаться так, что ваше тотальное свободолюбие никогда и ни у кого не вызовет сомнений. Но отовариваются, кажется, одни туристы.

Все, что продается на рынке, — это только торговая марка, это всего лишь стиль Христиании, игрушки взрослых детей, подсказки, как справедливо и легко устроить трудную и несправедливую жизнь. Ну и доход для торговцев и бюджета коммуны, конечно. Идеология хиппи гласит: семья, государство, обязательный труд ради приобретения материальных ценностей есть формы порабощения человека. Так вот в чем смысл существования вольной общины: власть здесь заменена самоуправлением, парламент и правительство — прямой демократией, закон — здравым смыслом. Христиания не считает себя собственностью большого мира, один из входов в коммуну даже устроен в виде бревенчатой арки, на перекладине которой красуется надпись: «Вы покидаете территорию Европейского Союза». Конституцию из ста страниц сменил набор из пяти запретов: нет — оружию, нет — насилию, нет — частным автомобилям, нет — торговле жилплощадью, нет — тяжелым наркотикам. Все остальное — восточные дудочки, тамтамы, гашиш — не возбраняется. И любовь — сколько хватит души и сердца.

Пятнадцать «микрорайонов» Христиании выставляют против буржуазной сытости Копенгагена, как пушки с бастионов морских казарм, аккуратную штопаную бедность. Освобождение от излишеств автоматически означает проигрыш в удобстве: не пышный розовый цветник у мраморного парадного подъезда, а луковая грядка рядом с деревянным крылечком. Диоген был счастлив тем, что не имел ничего, кроме бочки для ночлега. Датские сквоттеры, поначалу устроившись лишь чуть комфортнее древнего философа, в конце концов сделали уступки цивилизации: нарожали детей, завели пусть и незарегистрированные, но семьи, прикупили сателлитные антенны, бензопилы, газовые плиты. Кто, несмотря на запреты, ширялся белой дурью, давно помер от передозировки; кто жег печень алкоголем, давно насмерть спился; кто не выдержал невзгод полуполевой и полупоходной жизни, давно уехал. К проверенным ветеранам движения свободы присоединились люди, выброшенные (или выбросившиеся) из общества. Одни мечтали обрести безделье, другие хотели безбоязненно курить марихуану, третьи следовали заповеди Михаила Бакунина: «Свобода других продлевает мою собственную до бесконечности». В конце семидесятых идеологию хиппи разбавили панки, в конце девяностых — антиглобалисты. Теперь с мировоззренческой точки зрения Христиания — огромная неправительственная организация, борющаяся за всяческие свободы и права, вступающаяся за всех угнетенных и обиженных подряд еще и потому, что сама уязвима.

В Дании запрещены любые наркотики, не только тяжелые, а с политической точки зрения, что бы там ни бренчали гитары, Христиания — это все же часть королевства. Если в коммуне кого поймают с героином или ЛСД, выгонят обратно «в большую жизнь», вот и все наказание, а в «остальной» Дании законы, конечно, куда более суровые. Тридцать лет противостояния власти и группы свободных граждан уродились хрупким компромиссом: датское и городское правительство много раз намеревались закрыть коммуну, да так и не решились. Подчеркнутая чистота и аккуратность территории, зеленые насаждения, ни гадкого запаха, ни гниющей мусорной кучи — это еще и знаки отпора возможным претензиям: мы способны навести порядок без постороннего вмешательства. Христиания — социальный эксперимент, охраняемый и на Пушерстрит, и на базаре, и вообще повсюду полицейскими патрулями. Полицейские вполне добродушные, но на всякий случай хорошо вооружены и экипированы: пистолеты-дубинки, бронежилеты, ранцы, шлемы как у мотоциклистов.

Компания за спасение самих себя — это акция нон-стоп в Христиании, хотя эмиграция, как известно, не географическое понятие, а состояние души. В коммуне создана инициативная группа, разрабатывающая альтернативный вариант выживания: если власти нарушат перемирие, Христиания переместится из Копенгагена на датские выселки, на пустынный остров Борнхольм. Но это как из квартиры в тихом центре переехать в далекий спальный район. За пару часов у кафе «Немоленд» я успел подписать две петиции в защиту коммуны. «Христианию хотят уничтожить, чтобы понастроить здесь домов для богатых», — пояснил мне вполне накуренный активист кампании гражданского неповиновения. Живет еще наивная идея о всеобщем равенстве, которое можно защитить одной только силой своего хотения.

Поборники лозунга личной свободы и чувствуют себя свободно. За три десятилетия они создали небольшую экономику вольной Христиании: магазины, торгующие семенами и экологически чистыми продуктами, свечной заводик, кустарная фабрика природной косметики, типография, конюшня, пекарня «Солнечный свет», десятки разных ремесленных мастерских, студия звукозаписи, овощные лавки. В Христиании — один из лучших в Европе скейтпарков, несколько дешевых кафе, ресторанчиков и музыкальных клубов, главный из которых смешно называется «Музыкальная блоха». Есть своя ФМ-радиостанция, своя прачечная, три детских сада, почтовое отделение, где можно получить письмо, но откуда нельзя письмо отправить. В Христиании странные адреса, дома здесь без номеров, зато с вывесками, поэтому и на конвертах положено писать просто: «Ричарду из Дома на дереве», «Матильде из Дома башмаков», «Францу из Дома оперы». Дом на дереве — это строительный вагончик у большого вяза над гладью канала; Дом башмаков — крыло старой казармы, где устроили обувную мастерскую; «Опера» — музыкальный клуб, видавший не только выступления Боба Дилана и Аланис Морисетт, но даже концерты русского альтернативного рока. Самый старый жилой дом Христианин расположен в бывшем пороховом складе постройки 1688 года и, кстати, как и другие «казарменные» здания, принадлежит министерству обороны.

Коммуна, как ни свободолюбива, все же сделала несколько шагов в сторону общества потребления: в поселок провели электричество и водопровод (приходится платить за коммунальные услуги), здесь открыли аптеку и небольшую больницу, даже общественную баню, куда, правда, «с улицы» не попасть («Только для жителей Христианин и их друзей»). Вывозом мусора и уборкой территории заняты специальные «зеленые бригады». Говорят, зарплаты здесь повыше, чем в Копенгагене, поэтому устроиться официантом в кафе на Пушерстрит или продавцом в велосипедный магазин не против и «обычные» жители датской столицы. Те, кто предпочитают не работать (примерно половина из тысячи постоянных обитателей Христиании существуют на социальные пособия) или просто сегодня не заняты ничем другим, возят или пилят дрова, копаются в огородах или палисадниках, рисуют наивные картинки или скручивают специальные сигаретки. Как и все вольные художники, они выглядят почти счастливыми и немного чокнутыми.

Настроения этому дачному празднику добавляют разноцветные граффити — везде, где найдется квадратный метр площади. Эти полотна рисуют мастера с незамутненным условностями художественной школы сознанием. Главные источники их творчества — сочный куст марихуаны, сломанный и перечеркнутый шприц с героином («Скажи „Нет!“ тяжелым наркотикам!») и флаг Христиании, три последовательных желтых круга-солнышка на густо-красном полотнище. Кажется, в буддизме этот знак — я видел похожий в монгольских дацанах — называется «колесом жизни». Колесо фантазии никто и не собирается останавливать, лишь бы получалось красиво и ярко: изображения фараонов, русалок, чертей, чудо-юдо-рыб и чудо-юдо-птиц, диких и ядовитых цветов невероятных цветов, улыбка Мерилин Монро и усмешка Бьорк соседствуют здесь столь же причудливо и столь же мирно, как разноплеменные товары на базарных прилавках. А самое впечатляющее настенное полотно — огромная композиция кисти (вернее, флакона со спреем) Марианны Ридваль, посвященная 30-летнему юбилею коммуны: яркокрасочные символы Христиании утопают друг в друге.

Идею надоедливой поденной работы, концепцию промышленной цивилизации Христиания отменяет, культивируя взамен полеты духа и необременительный кайф на лоне природы: ты малюешь рисунок или машешь топориком, пока дети бегают по лужайке босиком. Глядя на добропорядочных толстоватых мамаш, на их супругов, деловито выравнивающих поленницы у околицы, как-то не верится, что эти люди способны коротать часы в наркотическом дурмане. От агрессии датского (в данном случае, не важно какого — любого!) государства они обороняются арт-акциями, от полицейских рейдов — художественными выставками, самая знаменитая из которых, еще конца семидесятых, гостила в королевском дворце Шарлоттенбург, даром что называлась «Любовь и хаос». Может, не случайно это царство равенства возникло именно в Дании, либеральном и терпеливом к чужим причудам тридевятом царстве, явившем свету образец организованного буржуазного достатка, в стране стопроцентно положительной, стопроцентно пресной, для которой самая сильная пощечина общественному вкусу — лишняя бутылка пива или ночной поход на стриптиз?

Турагентства для солидных господ обходят Христианию стороной, в маршруты степенных прогулок вольная коммуна не включена. Чинные немецкие пенсионеры и семейные пары с американского восточного побережья боятся конопляного листа, даже если этот лист в значительной мере утратил наркотическую мощь, превратившись в знак абстрактной свободы, как превратился в расхожий символ спортивных побед трилистник «Адидаса». От мира, где ценят этот лейбл, до Христиании, сбывшейся мечты хиппи всех стран и народов, — рукой подать: от парламента шагайте мимо биржи, через мост Книппельс, а потом еще пару кварталов по Принцессегаде.

Минут за двадцать дойдете.

Тень кочевника

Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет,

И душный, смертный плоти запах…

Александр блок, «Скифы»

Повелитель гуннов умер так, как не отказались бы свести счеты с жизнью многие мужчины: Аттила скончался во время брачной ночи, в объятиях новой, пылкой и покорной, жены. Судьба вдруг проявила снисхождение к этому жестокому азиатскому вождю, самым логичным концом биографии которого кажется лютая смерть в бою. Но последнее, что довелось испытать Аттиле, — томление страсти и любовный экстаз, а не ужас поражения и не боль от пронзившего грудь копья; последнее, что он услышал, не злобный рык торжествующего врага, а чувственный шепот наложницы. Дикие орды Аттилы оставили за собой десятки опустошенных государств и сотни сожженных городов. Он двадцать пять лет правил союзом степных племен, сначала вместе со своим старшим братом Бледой, а потом, убив брата, единолично. За эти четверть века полчища гуннов смели и смяли под копытами своих коней все живое на пути от Приуралья к Атлантике, и обескровленная набегами кочевников Восточная Римская империя, чтобы не погибнуть, вынуждена была выплачивать Аттиле огромную дань. Именно поход гуннских племен на запад, как считают историки, дал толчок Великому переселению народов. Именно тогда, в V веке, к Европе, тоже вполне дикой, обернулась описанная русским поэтом свирепая «азиатская рожа». Гуннов остановили только на крайнем западе континента, в Галлии — Аттила был разбит в 451 году, незадолго до своей счастливой кончины, в битве на Каталаунских полях.

Еще целое тысячелетие после этого Европа принимала набеги с востока, волну за волной, — сарматы, скифы, монголы, джунгары, татары, турки… Азиатские волны накатывали, а отхлынув, вместе со страшными разорениями оставляли за собой песчинки чужой культуры, чужих традиций, чужого языка.

Гунны, казавшиеся великим народом, постепенно исчезли, растворившись в других кочевых цивилизациях. История не сохранила о них другой памяти, кроме названия племен и имен вождей, кроме нескольких поэтических легенд, вроде той, о смерти Аттилы, да стихов, написанных, в общем-то, совсем о другой эпохе: «…когда свирепый гунн в карманах трупов будет шарить, жечь города и в церковь гнать табун…» Остались лишь тени кочевников. Вот он, и теперь леденящий европейскую душу облик всадника, не знающего покоя и усталости, не ведающего жалости и страха, покрытого копотью, пылью и кровью своих жертв. Весь он — частичка азиатской тьмы, ткань бесконечного множества множеств; в его сердце жестокость, в его колчане зазубренные стрелы, у него под седлом маринованный в поту жеребца кусок конского мяса…

Через полторы тысячи лет после набега гуннов на Галлию в качестве изысканного лакомства в лучших французских ресторанах вам подадут сырой говяжий фарш, едва приправленный специями. Это дикое кушанье называют без почтения перед Аттилой и его гуннскими воинами так: стейк-тартар, мясо по-татарски. Одного своего знакомого, знатока татарской традиции, я спросил, почему этому блюду присвоили именно такое, национальное имя. Лучше бы и не спрашивал. «В татарской кухне, — сухо отрезал оскорбленный знакомый, — такого блюда не было и нет». А за гуннов кто теперь ответит?

…Едва начинается курортный сезон, как во французском городе Биарриц, как и десять, и пятьдесят, как и сто пятьдесят лет назад, собирается знать, самый что ни на есть crème de la crème, представители аристократических фамилий мира. Конечно, богатых и знаменитых влекут сюда, на юг залива Бискайя, и великолепный песчаный пляж Chambre d’Amour («Комната любви»); и дивная набережная Promenades, обе оконечности которой обрываются в океан крутыми утесами; и романтические аллеи, что в тени тамарисков ведут к связанной с материком ненадежными подвесными мостками скале Святой Девы, Rocher de la Vierge; влекут сюда даже рассольные ванны из вод близких минеральных источников Бриску. Но куда важнее прочего — комфорт, роскошь, традиции, слава. Виктор Гюго, посетивший этот городок в компании своей возлюбленной, актрисы Жюльетты Друэ, безнадежно вздыхал, понимая, наверное, что нашествие цивилизации остановить еще сложнее, чем натиск диких гуннов. «Надеюсь, — писал Гюго, — что Биарриц никогда не войдет в моду». Но его надежды, конечно, не оправдались.

Живописную баскскую деревушку, жители которой когда-то кормились китобойным промыслом, сделала модным курортом императрица Евгения, супруга Наполеона III. По приказу монаршей четы, в чинной праздности проводившей здесь лето за летом, на гряде песчаных дюн в 1854 году возвели шикарную виллу «Евгения». На ее месте через полвека, когда особняк пострадал от пожара, а Франция забыла о монархии, построили великолепный Hôtel du Palais. И в ту пору, и сейчас это один из самых изысканных отелей мира. Его построили недаром: жаркий климат Биаррица в той же степени уравновешен атлантическими ветрами, как мнимая пляжная демократичность — аристократизмом пляжников. Не зря же именно в Биаррице король Испании Альфонс XIII познакомился со своей будущей супругой, принцессой Викторией Баттенбергской. Как раз здесь канцлер Отто фон Бисмарк без памяти влюбился в графиню Орлову; здесь бывали императрица Мария Федоровна, Хемингуэй, Киплинг, Мериме, здесь давали бал «Петрушка» в честь Сергея Дягилева и его труппы. Здесь великие русские князья перегостили в таком множестве, что для их духовного успокоения в Биаррице в конце концов построили православный храм Покрова Пресвятой Богородицы и Святого Александра Невского.

Сейчас в Hôtel du Palais — три ресторана, из окон самого большого из них, под названием «Вилла Евгения», открывается чудесный вид на мыс Сен-Мартен, на Променад, на небо над голубым, как кровь постояльцев отеля, морем, на маяк на скале… «Удачно выбрали столик, monsieur, — одобрительно склонил четкий пробор официант, — именно отсюда, как считают у нас, часто любовался закатом Чарли Чаплин». Да, Hôtel du Palais — квинтэссенция представлений об элегантной, изысканной роскоши, об атмосфере спокойного счастья, о хорошем тоне высшего света, о непрекращающемся, пока не прекращаются деньги, курортном празднике. Одним словом, это Биарриц, «царь пляжей и пляж царей». Вот и здесь, в Биаррице, на западном берегу западной цивилизации, к обеду и ужину охотно и быстро подают стейк-тартар, остро приправленное молотое сырое мясо, мясо по-татарски.

Прямо из-под седла Аттилы-воина? Но эта невинная уловка, эта тень гуннов, не делает запад диким. Впрочем, так ли уж далеки в действительности друг от друга стороны света? Ведь если и есть послание исчезнувших навсегда кочевников, то читается оно просто: сырые продукты заряжают человека, хоть всадника, хоть пляжника, бесконечной энергией жизни.

В одной жестокой поваренной книге тартар назвали «могильным курганом каннибалов». В меню «Виллы Евгении» такого зверского определения, конечно, не сыскать. Но даже здесь, за столиком Чарли Чаплина, steak tartar отдаленно смахивает на предмет материальной культуры усопших языческих предков: холмик молотого мяса со срезанной верхушкой и впрямь чуть похож на курган. Главный залог успеха в приготовлении любого тартара, хоть в чопорном ресторане нобль Hôtel du Palais, хоть на скромной кухне подмосковной многоэтажки, — полкило свежего, качественного, без жировых прожилок фарша. Другие обязательные ингредиенты — мелко нашинкованная половинка луковицы, столь же тщательно нарезанные корнишоны, две ложки сладкой (дижонской, например) горчицы, каперсы, перец-соль, укроп-петрушка. Все это смешивается с фаршем до гомогенного состояния, а капля коньяка или уксуса, оливкового масла, кетчупа или соуса табаско добавляется по вкусу. Затем кулинар придает тому, что получилось, форму детского куличика с плоским верхом, ложкой аккуратно продавливает углубление, в которое помещает яичный желток. Готовый тартар с полчаса держат в холоде, перед подачей на стол тарелку украшают листом салата и, опять же по желанию, колечками лука. Единственное возможное отступление от классического рецепта — добавлять желток в мясо вместе со всем остальным, чуть усложняя работу повара, зато упрощая задачу едока. Заедают тартар грубоватым, серым или черным, хлебом, сопровождают обычно крепкими напитками, водкой, например.

Есть у тартара и рыбный вариант, это уж чистой воды европейское изобретение, без тени степной мистики: маринованный два-три дня в крупной соли, апельсиновом соке и коньяке с добавлением укропа лосось сдабривается соусом из белого вина, рыбного бульона, сливок, муки и специй, а потом украшается сметанной пеной и «дробью» из черной икры. Итак, мясной и рыбный тартар — в меню от берегов Атлантики до восточной границы европейского изящества.

Мясо по-татарски перебрасывает короткий мост между двумя частями света, между восточной и западной цивилизациями, между половинами Евразии: если сырая молотая говядина — это мясо по-татарски, то жареная молотая говядина — не что иное, как чемпион поп-культуры гамбургер. Впрочем, если, не разобравшись в гастрономических тонкостях, как это случилось с одним моим знакомым, вы потребуете от официанта замены блюда путем простого превращения сырого мяса в жареное, то отведаете в итоге самый дорогой гамбургер в мире. Steak tartar хоть и прост в приготовлении, да изыскан. Добавлю, вспомнив о тени Аттилы: теперь изыскан. А изысканность, изысканность сегодняшнего дня, не только в сиятельном Биаррице стоит недешево.

ОСЕНЬ. ЦЕНТР

По часам Луны

Возьмите все, но мне оставьте

Спокойный ум, притихший дом,

Фонарный контур на асфальте

Да сизый тополь под окном.

Сергей Гандлевский

Пассаж «Луцерна» сто лет назад проектировал в модном в ту пору стиле арт-нуво дедушка будущего (а теперь бывшего) президента Чехи и Вацлава Гавела, тоже Вацлав. На строительство в самом центре Праги, у Вацлавской площади, зажиточное семейство не пожалело средств, все устроили в соответствии с представлениями о приличиях высшего света: синематограф с популярной кондитерской, Мраморный зал для банкетов и танцевальных вечеров, ресторан «Черный конь» с кафе «Пони», подземный Гранд-холл для балов и концертов, модные лавки и магазины. Именно так и должен был выглядеть образцовый центр покупок и развлечений в респектабельном, уважающем традиции, но открытом для перемен городе в центре Европы. Мореное дерево в отделке, красный плюш в обивке; мягкая тяжесть портьер; вощеные с блеском паркетные полы; тусклая медь оркестра; вальсирующие пары перед премьерой фильмы с Максом Линдером.

Под потолком, тронутым пороком лепнины, — электрическая люстра в сотню свечей. «Луцерна» в переводе с чешского означает «уличный фонарь». Этот уличный фонарь и сто лет спустя красуется над входом, сияет в ночной темноте лимонным глазом.

Названия новостроек той поры не были случайными, как и популярность женского имени Луция. У парадного подъезда отеля «Палас» два полуобнаженных атланта и сейчас держат в вытянутых мускулистых руках, словно мечи, по громадному матовому фонарю. В этой каменной мощи — вызов прошлому готики и барокко, тому времени, когда темнота в ночном городе была морем, а огни в нем — всего лишь островками.

Города, и большие, и малые, веками вставали с постели и ложились спать по законам Солнца и прихотям Луны. Тот, кто допоздна задерживался на дружеской пирушке или у прекрасной дамы, вынужден был тащиться домой с масляным фонарем или коптящей лучиной в руке, другого света на улицах не было. Только богатеи, как и во все времена, жили полегче — впереди от заката до рассвета шествовали слуги с горящими факелами. «Кто идет по мосту, пусть светит себе сам», — написали в пражском городском уложении еще в 1322 году. В домах чадили масляные коптилки или свечи из животного жира, ведь восковые были дороги и горели только в церквах, белый воск привозили из Италии. Жир горожане покупали у мясников; факельную смолу поставляли смолокуры.

Спящий в темноте город — легкая добыча для неприятеля. В сентябре 1623 года, в пору Тридцатилетней войны, пражанам было приказано держать наготове пропитанные смолой венцы соломы, которые по условному сигналу, колокольному звону, следовало запалить в обмазанных глиной корзинах у стен домов. Конечно, даже тогда Прага, как и другие европейские города, не оставалась на ночь в кромешной темноте. Над дверями гостиниц, трактиров и постоялых дворов горели повешенные на цепях масляные фонари; прямо в выемки в стенах устанавливали жировые плошки с тлеющими пеньковыми фитилями. Огненными каплями Божьими мерцали лампады у статуй католических святых. Имена кое-кого из старых мастеров, изготавливавших такие святые фонарики, каменная история города удержала в памяти. У подножья распятия на Карловом мосту сохранилась даже мраморная плита с надписью: «Лампада работы Карела Адама из Ржичан 1681 года». Лампады у статуй святого Непомуцкого мастерили в форме пятиконечника, ставшего чем-то вроде фирменной марки этого мученика. У любого бронзового или гранитного изваяния Яна Непомуцкого красуется такая лампада-звезда. Давно погасшая.

Старые века ставили знак равенства между светом и святостью; чернь жила во тьме — в прямом и переносном смысле, а каждой святости в пару полагался негасимый огонь. Фигуры святых воздвигали не только в храмах и у храмов, но и в чистом поле, и на перекрестках улиц, и на стенах домов, чтобы хранили от напастей, и повсюду в темное время суток великомучеников подсвечивали. Зажигали масляные фонари прямо из окон, крепили железные огненные цветки в специальных гнездах на подвижных кронштейнах, тугих, чтобы устояли под порывами ветра. Похоже, кое-где в Праге такие огни можно зажечь и сейчас, например, у распятого Христа на Янской улице или у статуи Пресвятой Девы Марии на острове Кампа, достать бы только настоящего масла из льна или рапса, чтобы все было как в старину.

Рудольф II, переместивший двор Габсбургов из Вены в Прагу и мечтавший превратить столицу Богемии в блестящую европейскую метрополию, понимал значение ночного освещения. Император повелел повесить на стену каждого дома масляный фонарь. Из этой затеи ничего не вышло, потому что разводить открытый огонь и тогда было делом небезопасным. Но хотя бы отчасти монаршая воля к власти в конце концов победила, и по знаменитому маршруту движения императорских кортежей (так называемая «королевская дорога»), от Пороховой башни на Целетной улице через Староместскую площадь и Карлов мост к Граду, в начале XVIII века установили-таки 120 масляных фонарей. Их полагалось зажигать в течение четверти часа после удара колокола на городской ратуше, а забывчивых или недобросовестных домовладельцев городские власти штрафовали. В Праге, где почти все особняки в центре, как люди, носят собственные имена — «У единорога», «У неба», «У павлина», «У дикой утки» — изящные фонари быстро стали модой. Это теперь на Целетной или на Нерудовой, той улице, что ведет наверх к Граду, — похвальное электрическое однообразие. Раньше хватало охотников плести тонкие железные кружева.

Теми фонарями, что украшали стены общественных, а не частных зданий, ведали «скромные, добрые и аккуратные» работники, профессия которых по-чешски забавно именовалась «лампарж». Ближе к эпохе индустриальной революции лампаржей окрестили «инспекторами ночной иллюминации», но их романтическая на первый взгляд специальность не стала от этого безопаснее. По ночам не спали не только выпивохи и влюбленные, но и бандиты-хулиганы, которых не останавливало и то, что за порчу казенного имущества можно было угодить в тюрьму. За поломку одного фонаря, в частности, полагалось четыре недели принудительных работ на строительстве. В Праге уже было что разбивать: к концу XVIII века число уличных фонарей подскочило до тысячи. Но растущий город всегда оказывался больше — и по ночам, чуть свернешь с «королевской дороги», оставался темным.

Уличный фонарь принципиально новой конструкции, с круглой горелкой, позволявшей воздуху попадать «внутрь» пламени, отчего огонь становился устойчивее, изобрел незадолго до Наполеоновских войн швейцарский физик Жак-Эйме Арган. Но до провинциальной, пусть и элегантной, Праги новшество добралось с опозданием, император уже томился в изгнании на острове Святой Елены. Когда у Сословного театра и по соседству, на Рыцарской улице, установили первые в городе «лампы Аргана» работы жестянщика Роучека, главные европейские столицы, и Париж, и Лондон, вовсю щеголяли шикарным газовым освещением. Прага не попала в такт; жадноватый городской совет долго не решался совершить еще один прыжок в будущее, только-только крупно потратившись на «лампы Аргана». Пытались экономить, как могли, разработали правила освещения, принимавшие во внимание множество природных факторов: график восхода и захода солнца, фазы Луны, время года, облачность, силу ветра. За соблюдением правил следила сначала полиция, затем для контроля над «инспекторами иллюминации» создали специальную городскую комиссию. Магистрат попытался взимать с домовладельцев налог за освещение улиц, но те сопротивлялись, как могли, старались найти отговорку: то зданию нужен ремонт, не до фонарей, то квартиранты не платят, то — «у моего дома и так светло».

Свет мало-помалу побеждал тьму. В 1847 году в пражском районе Карлин построили первую газовую станцию, и на улицах Праги вспыхнули 200 газовых фонарей. Производство луцерн стало массовым, над осветительными проектами работали лучшие пражские архитекторы — Никлас, Шульце, Зитек, Фанта. Счет фонарикам, фонарям и фонарным столбам пошел на многие тысячи; из диковинки они становились повседневностью, к ним привыкли, на них перестали обращать внимание. Именно с той поры уличный фонарь, «фонарный контур на асфальте» — из числа немногих, так приятных сердцу жизненных констант. В 1881 году прогресс одержал очередную победу: Гибернскую улицу по случаю прибытия в Прагу кронпринца Рудольфа расцветили электрическими лампами. Но в укромных городских уголках, где-нибудь вдалеке от шумных проспектов, еще почти полвека разгоняли ночную тьму подслеповатые масляные фонари, которые аккуратно, по лунным часам, зажигали, гасили и чистили лампаржи. А последние газовые луцерны исчезли с улиц города только в шестидесятые годы прошлого столетия.

Человечество так долго прозябало в темноте, что теперь транжирит свет, убеждая природу в том, что изобретения инженеров сильнее ее законов. На ночном пражском небе не разглядишь звезд, и даже в ясную ночь Луна — всего лишь один из многих осветительных приборов. Луна сияет ничуть не ярче уличного фонаря у входа в пассаж «Луцерна».

На донышке мира

«Пещера была настоящим лабиринтом извилистых, перекрещивающихся между собой коридоров, откуда не было выхода. Говорили, что можно целыми днями и ночами блуждать по запутанной сети расщелин и провалов; что можно спускаться все ниже и ниже в самую глубь земли и там встретить все то же — лабиринт под лабиринтом, и так без конца. Никто не знал всей пещеры, это было немыслимое дело». Том Сойер ориентировался в пещере Мак-Дугала не лучше, чем другие, поэтому мальчик и его спутница Бекки Тэтчер быстро заблудились в подземном лабиринте. Не знаю, существует ли близ городка Сент-Питерсбурга такая пещера, или Марк Твен ее выдумал, как и другие приключения Тома Сойера. Но вот забавное совпадение: в том самом 1884 году, когда американский писатель закончил работу над знаменитой повестью, герои которой едва не погибли в подземелье без света и пропитания, на юге Европы, за многие тысячи километров от Миссисипи, провели электрическое освещение в огромную Постойнскую пещеру, и она перестала быть царством тьмы. Многочисленные посетители избавились от необходимости пользоваться свечами или факелами. Уже в ту пору Постойнская пещера считалась самым привлекательным природным памятником Австро-Венгрии — ежегодно в ее лабиринты спускались почти 10 тысяч человек.

Одним из первых, и самым высокопоставленным туристом, стал престолонаследник Фердинанд, посетивший Постойну через полтора года после того, как в апреле 1818 года словенский пастух Лука Чеч обнаружил в глубине известнякового грота бездонный лаз. Эти пещеры были известны давно, наскальные росписи свидетельствовали, что люди здесь обитали чуть ли не с каменного века, но в подземелье-то чего им соваться? Другое дело — если во славу династии Габсбургов. Любознательность пастуха окупилась сторицей: в заброшенной деревушке на полпути между побережьем Адриатики и городом Лайбахом (теперь — Любляна) расцвели и наука, и туризм. Словенцы до сих пор ужасно гордятся тем, что именно они дали международное название этому природному явлению — карсту, ведь плато Крас (или Карст) находится на территории Словении, а описание Постойнских пещер 1854 года считается первой в мире спелеологической монографией.

Но ни один спелеолог не скажет наверняка, какая подземная пещера самая длинная, никто этого не может знать. Так и пишут в исследованиях и путеводителях: «одна из самых обширных карстовых систем». С мировыми рекордсменами — пещерами Флит-Ридж в Америке и Хеллох в Швейцарии — Постойне с ее 27-километровыми коридорами в любом случае не сравниться, но ее лабиринт соединен с другими каскадами пещер, вымытыми за миллионы лет подземной рекой. Несколько столетий назад эту реку назвали Пивка, о чем река и не подозревает, не прекращая медленное дело: мгновение за мгновением, век за веком в подземной темноте каждой своей каплей она точит, точит камень. Потом вдруг меняет русло, и на месте буйного потока остаются пустоты. Когда-то река впадала в праисторическое Паннонское море. Море давным-давно ушло под землю, теперь «посередине суши» находят окаменевших морских гадов; равнина была ложем морским. А подземную известковую толщу река использует для своих странных художеств.

Сталактит — известковая сосулька, свисающая с потолка пещеры; сталагмит — известняк, растущий из пещерного пола. Под землей время ничего не значит, чтобы сталактит и сталагмит соединились в столп из известковых солей, требуется вечность. Исследователи не поленились посчитать: самым старым сталактитам и сталагмитам Постойнской пещеры — около 300 тысяч лет. Определить возраст (рискуя промахнуться лишь на десяток-другой тысячелетий) несложно: известно, что за 100 лет сталагмит прибавляет в росте от одного до десяти миллиметров. А вот проверить эти вычисления труднее, спелеологии от роду меньше двух веков. Значит, даже первый из научно измеренных каменных леденцов не мог с начала спелеологических времен вырасти больше чем на пару сантиметров. В Постойнской пещере я видел восьмиметровый белый сталагмит, похожий на огромный стакан мороженого. Знатоки объяснили: это молодой сталактит, потому и белый, а старые великаны — ржаво-красноватого цвета. Кап, кап — вода реки Пивка оставляет известняковые следы на головах сталагмитов. Словенцы нашли правильное славянское слово для обозначения подземных столбов и подвесок: kapnik. Кап, кап, капник.

«Поблизости от входа поднимался над землей сталагмит, выросший в течение веков из капель воды, которые падали с висевшего над ним сталактита. Узник отломил верхушку сталагмита и положил на него камень. В этом камне он выдолбил неглубокую ямку, чтобы собирать драгоценные капли, падавшие через каждые три минуты с тоскливой размеренностью маятника — по десертной ложке каждые двадцать четыре часа». Злой индеец Джо так и умер в пещере Мак-Дугал от голода, умер в полной темноте, сожрав десяток свечных огарков и нескольких летучих мышей, которых ухитрился поймать. Марк Твен пугает Тома и Бекки в лабиринте только кромешной тьмой, одиночеством да маленькими летучими зверьками, которые, сцепившись в клубок, висят под сводами пещеры. Твен никогда не бывал в Постойне, наверное, и не слышал о ее подземных обитателях, а то бы придумал своим героям новые увлекательные развлечения.

…У этого существа нет глаз, зато есть рот. У существа крохотные скорее не лапки, даже не плавники, а ручки и ножки, верткий чуть расклешенный хвост и гибкое тулово червяка. Существо бесцветно, и оно не знает, что такое свет. Оно безгласно, ему не к чему издавать звуки. У него нет панциря, чешуи, шкуры, когтей — не от кого обороняться. Оно — не рыба, не саламандра, не маленький дракон, хотя люди в страхе и думали так, если существо волей случая, когда поднимался уровень грунтовых вод, попадало к ним из подземелья. Зачем его, такого, родила природа? Не у кого спросить.

Или объяснение — в другом: пока Господь не додумался создать солнце, он творил мир в темноте, и первым делом, наверное, шутки ради, придумал эту Божью тварь. Двести лет назад ее выловил из реки с жидким именем Пивка естествознатель с рыбьей фамилией Ершинович. Существо назвали proteus anguinus, «человеческая рыбка». А как, скажите, его еще назвать, этого хвостатого слепого червячину, иногда размером в 30 сантиметров, да еще с ручками и ножками? Подводным кротом?

Теперь proteus anguinus — биологическая знаменитость, гордость словенского естествознания. Его именем назвали дорогую гостиницу, его изображение выбито на словенских монетах. В Постойне человеческой рыбки наловили целый бассейн и предъявляют зевакам как чудо природы. Это не единственное, хотя и самое впечатляющее, подземное одушевленное колдовство — спелеобиологи обнаружили в пещерах почти 200 видов живых существ, козявок и жучков, приспособленных эволюцией к вечной ночи и вечной сырости. Летучих мышей, чтобы не пугали туристов, конечно, выгнали и извели. Но с темнотой так просто не справиться.

«Они шли по темным коридорам, осматривая уже знакомые чудеса пещеры, чудеса, носившие очень пышные названия: „Гостиная“, „Собор“, „Дворец Аладдина“. Скоро им попалось такое место, где маленький ручеек, падая со скалы и мало-помалу осаждая известь, в течение столетий образовал целую кружевную Ниагару из блестящего и прочного камня. В одном месте они набрели на подземную пещеру, где с потолка свисало много сталактитов, толстых, как человеческая нога. Вскоре Том нашел подземное озеро, которое, тускло поблескивая, уходило куда-то вдаль, так что его очертания терялись во мгле. Тут в первый раз придавило их своей холодной рукой глубокое безмолвие пещеры». В отличие от пленившей Тома Сойера глухой пещеры, в Постойне теперь — роскошное, светлое подземелье, фонарь на фонаре. Но ужас кромешной тьмы и глубокого безмолвия и здесь не оставляет ни на миг, прячется где-то в уголке сознания. Хочется заглушить это неприятное чувство — например, громко засмеяться, встать поближе к прожектору, но каменные стены делают голоса гулкими, как колокола, а любая фигура, оказывается, отбрасывает под землей нечеловеческие тени. Большую часть подземного путешествия туристы совершают в маленьких смешных поездах. Открытые вагончики тянутся за электромобилем из ниоткуда в никуда, их то сжимают узкие коридоры и низкие своды, то стискивает темнота, подступающая из-за спин могучих известковых колонн. От исторической капели не спасает плащ, с зонтом под землей ходить глупо. Подмокший, минуешь просторные освещенные залы, крутые обрывы, в глубине которых журчат невидимые потоки. Здесь всегда прохладно, восемь градусов, за пару последних сотен тысячелетий температура заметно не менялась. Здесь всегда влажно, и мокрота, как холодный пот, проступает на стенах и потолках.

Разноцветная подсветка дает лица вытесанным по одной мерке сталагмитам, превращает их то в диковинных животных, то в сказочных персонажей, то в исторических героев. У Постойнской пещеры, конечно, свой перечень имен и названий, свои загадки для простаков. Вот этот каменный мост через неглубокий провал, разделяющий два каскада пещер, строили под землей в годы Первой мировой войны русские военнопленные, он так и называется — Русский мост. Вот в этом гигантском зале с высоченными сводами выступают симфонические оркестры, такой акустике позавидует любая студия звукозаписи. А вот здесь человеческий гений — зря говорят, что ночь не победить! — создал освещение ярче, чем на центральной площади Любляны. Но под землей в человеческий гений не веришь. Свет здесь — лишь тусклый отблеск пещерной темноты. Бессмысленно мериться силами с природой, ведь она, только если захочет, позволяет существовать рядом с собой, да смеха ради расцвечивать это соседство лампочками-мотыльками. Тут, на дне земли, на самом донышке мира, ясно: свету не суждено победить тьму, а символ вечности не обязательно сияние звезды.

Каменный колокол

Но даже сейчас часть меня все еще летает

Над Дрезденом на «Ангеле-один-пять»,

И никому не приходит в голову, что за моим сарказмом

Скрываются горькие воспоминания.

Pink Floyd, «Возвращение героя», 1983

Достоинство династии

Достоинство саксонского рода Веттинов лучше других памятников Дрездена символизирует «Княжеская процессия». Стометровое панно выполнил на фарфоровых плитках стены Длинной Колоннады художник с пистолетной фамилией Вальтер. Торжественная вереница тридцати пяти саксонских владетелей — кто пеший, кто конный, но все одинаково державные и напыщенные, окруженные сподвижниками и «птенцами гнезда», вооруженные символами власти, тяжелыми знаменами, широкополыми шляпами, — шествует, шествует, шествует от католического кафедрального собора к площади Новый рынок, Неймаркт. Веттины знают, чем могут гордиться. Первые из них еще в XII веке захватили полабские земли у славянских племен, другие добились признания за Саксонией статуса одной из важнейших территорий Священной Римской империи германской нации, третьи отвоевали право называться не курфюрстами, а королями. И только последний представитель монархического семейства оказался несчастливым. Фридрих Август III вынужден был отречься от престола революционной и для Германии осенью 1918 года. Он и замкнул фарфоровую процессию, из пышной парадной колонны превратив ее в скорбный караван.

Главным соперником Саксонии веками оставалась пусть и родственная, но от этого не менее опасная Пруссия. Берлин в конце концов поглотил Дрезден. Саксонской столице так и суждено бы остаться скромным центром провинции, если бы не смелые мечты самых спесивых ее хозяев, княживших друг за другом. Фридрих Август I, известный как Август Сильный, и сын его Фридрих Август II не любили Пруссию, зато обожали Италию, ее и приняли за архитектурный эталон. Спокойная Эльба почему-то напоминала курфюрстам венецианский Canale Grande, и на саксонских берегах в первой трети XVIII столетия они с размахом расчертили новое барочное царство. Первый и Второй Августы были поудачливее Третьего.

Идеологическое обоснование проекту обеспечил венецианский художник Бернардо Белотто по прозвищу Каналетто. Выписанный к саксонскому двору не слишком известный отпрыск семейства знаменитого живописца Антонио Канале, он мастеровито производил один городской пейзаж за другим. Современникам и потомкам Каналетто подстроил оптический обман: гондолу на серебристой глади художник заменил рыбацкой лодкой с косым парусом, карнавальные толпы на campo San Polo — коробками марширующих по брусчатке Неймаркта краснокафтанных гвардейцев, череду венецианских дворцов и колокольню San Marco с золотой статуей Архангела Гавриила — панорамой галерей и павильонов Цвингер да башней земельного парламента с золотой фигурой Саксонии. Остальное — дрожащий предвечерний воздух, игра красок на небе и на воде, тонкая патина, что бросает романтический флер на любую, самую что ни на есть бытовую сцену, — это уже вопросы владения ремеслом живописца, а не знаниями географа. Август Сильный поместил ведуты Каналетто в свою картинную галерею. Эти полотна и сейчас красуются по соседству с «Сикстинской мадонной».

Надо отдать должное обоим Августам: в Дрездене у заезжего il pittore с каждым годом появлялись новые и новые основания для сравнительного изучения северного и южного барокко. Однако для полной победы над логикой исторического развития Первому и Второму не хватило амбиций, времени и денег. Попытка скрестить немецкую расчетливость с италийским шиком провалилась: натуру не обманешь, копия не бывает лучше оригинала, как ни строй на Эльбе Флоренцию — получится Дрезден.

Вершиной этих архитектурных сверхусилий стал воздвигнутый на центральной площади столицы Саксонии самый большой в немецких землях протестантский храм — Фрауэнкирхе, собор Богоматери. Август Сильный забраковал первоначальный замысел архитектора Георга Бара, который, сплоховав, решил положить в основу храмовой конструкции греческий крест. Курфюрсту ведь ни к чему были лишние выдумки: Август полагал, что над архитектурным ансамблем Дрездена должна доминировать родная сестра его любимой венецианской церкви Santa Maria della Salute. И в 1726 году на Неймаркт снесли древний собор, в котором веками крестили и отпевали Веттинов, а на его месте заложили фундамент нового храма. Строили по-немецки быстро и добротно, рачительно используя только один материал, песчаник из местных каменоломен в Пирне, ни дерева, ни импортного мрамора. Всего через семнадцать лет Каналетто получил возможность формировать композицию своих полотен вокруг огромного каменного купола Фрауэнкирхе. Эта церковь была высока, величава и холодна; ее так и называли в народе — «Каменный колокол».

Над куполом, на почти стометровой высоте, водрузили сверкающий на солнце крест. Увы, до торжества идеи не дожили ни Август Сильный, ни Георг Бар. Архитектора похоронили в склепе, на цокольном этаже спроектированного им храма. Эпитафия на могиле Бара гласит: «Это здание поднято мною и надо мной». А вот прах Августа Сильного погребать в соборе Богоматери было нельзя.

Желая получить польскую корону, Веттины переменили веру, и получилось так, что самый грандиозный протестантский собор современности возводился по прихоти католических монархов. Это не всем нравилось, и, уступая давлению Ватикана, Август, сын Августа, повелел построить в Дрездене еще и католический храм, размерами и великолепием не уступавший Фрауэнкирхе. Колокола этой церкви зазвонили всего на десятилетие позже «каменного». Так что создатель «Процессии князей» погрешил против истины: Веттины в его колонне хотя и идут от собора Пресвятой Троицы к храму Богоматери, на самом-то деле их земной путь окончился под скорбной сенью католического, а не протестантского креста. 49 членов княжеской фамилии упокоены под сводами Католише Хофкирхе; там же хранится сердце Августа Сильного. Сам доблестный саксонский курфюрст, он же польский король, похоронен в Кракове. Чтобы сохранить достоинство династии, Август не остановился даже перед тем, чтобы после смерти быть разрезанным на части.

«Огненный шторм»

…Новую тактику авиаударов по большим немецким городам разработал маршал Военно-воздушных сил Ее Величества Артур Харрис. Его изобретение получило название «огненный шторм» и сочетало массированные бомбардировки с применением зажигательных снарядов, наполненных легковоспламеняющимися веществами, например, напалмом или магнезием. Вызванные этими бомбами пожары распространялись по жилым кварталам моментально, тушить их, особенно в ветреную погоду, не имело смысла. Спасения от них не было.

Именно так англичане и американцы бомбили Дрезден. К началу 1945 года население этого, в первой половине века седьмого по величине, города Германии почти удвоилось. Дрезден наводнили больше полумиллиона спасавшихся от наступления Советской Армии беженцев. В ночь на 13 февраля и западные союзники продемонстрировали свои возможности: 800 британских самолетов «Ланкастер» нанесли страшный удар по центру Дрездена; еще два дня город атаковали тяжелые американские бомбардировщики.

Историки считают, что в «огненном шторме» погибли от 25 до 40 тысяч человек. На репродукциях старых черно-белых фотографий, которые теперь в Дрездене продаются в любом сувенирном ларьке, — горы сваленных в штабеля дымящихся трупов. В наших школьных учебниках именно так, почти привычно, выглядели жертвы преступлений фашизма. Но это — жертвы преступлений антигитлеровской коалиции; женщины, дети, старики. В своих мемуарах маршал Харрис оправдывал жестокие авианалеты на немецкие города военной необходимостью и тем обстоятельством, что решение о бомбежках принималось на высоком государственном уровне, а он лишь выполнял приказы. Командование союзников полагало, что бомбардировки в конце концов вызовут у противника «кризис гражданской морали».

Когда осенью 2004 года Германию с официальным визитом посетила Елизавета II, бульварные немецкие газеты требовали от британской королевы публичных извинений за гибель гражданского населения в Дрездене, называя бомбардировку города «бессмысленной кровавой катастрофой», не имевшей значения для уже предопределенного к тому моменту исхода Второй мировой. Правительство Германии с просьбами подобного рода к высокой гостье не обращалось; королева ограничилась заявлением о том, что во время войны «народы обеих стран жестоко страдали», и присутствием на концерте классической музыки, средства от которого направлены в фонд восстановления Дрездена.

Понятно, отчего во многих немецких городах такие привольные улицы, такие широкие проспекты, столь свободная планировка центральных кварталов, где лишь иногда встречаются барочные или готические здания, с любовью отреставрированные, а потому тоже словно новенькие. Когда-то центр Берлина, Франкфурта, Дрездена тоже был хитросплетением узких средневековых улочек, правда, теперь в это трудно поверить. Но Берлин, Франкфурт, Дрезден стали мишенями ударов возмездия, и для авиапилотов-антифашистов не существовало разницы между военными заводами и древними храмами, между армейскими казармами и жилыми районами.

13 февраля 1945 года стоявший на площади Неймаркт памятник Мартину Лютеру снесло с постамента взрывной волной. Оторванные бронзовые ноги вождя немецкой Реформации валялись отдельно. А огромный собор Богоматери каким-то чудом устоял. Но никто не удивлялся: ведь напасти всегда обходили эту церковь стороной. Она уцелела во время Семилетней войны, когда столицу Саксонии расстреляла из пушек и сожгла прусская армия Фридриха Великого; убереглась и весной 1849 года, в пору разрушительного Дрезденского восстания, спалившего полгорода. Но на этот раз «каменный колокол» Фрауэнкирхе пережил старый Дрезден всего на два дня. В полдень 15 февраля, к ужасу разбиравших завалы горожан, собор с невероятным грохотом обрушился. Символ Дрездена стал грандиозной кучей строительного мусора с сиротливо торчащими к небу обломками двух галерей.

Богоматерь покинула Дрезден. И десятилетие спустя после победы над нацизмом на просторном травяном пустыре, который, правда, по-прежнему назывался площадью Неймаркт, паслись овцы.

Из-под глыб

Немцы стыдятся гитлеровского прошлого своей страны. О трагедии Дрездена говорят сухо, без эмоций, с использованием безличных глаголов: «бомбили», «было разрушено». Кто бомбил? почему? за что? — понимаешь только из контекста. Из такого, например, факта: в восстановлении Фрауэнкирхе принимал участие английский город Ковентри, побратим Дрездена. Ковентри «побратался» с Дрезденом, поскольку пал первым объектом гитлеровских ковровых бомбардировок. Авианалет «Люфтваффе» 14 ноября 1940 года сровнял с землей древний городской центр и превратил в руины тамошний средневековый собор. Ударом на удар — две трагические истории похожи. Новый крест для Фрауэнкирхе отливали в Великобритании на деньги, собранные благотворительным фондом «Дрезден — доверие», которым управляет кузен королевы Елизаветы герцог Кентский. Литейными работами руководил сын пилота британских ВВС, бомбившего Дрезден в феврале 45-го. Дети часто не только продолжают дело своих отцов, но и исправляют их ошибки.

Собор Богоматери пролежал в руинах почти полвека. При социализме в Дрездене успели отстроить заново городской оперный театр, католический кафедральный собор Пресвятой Троицы, павильоны Цвингера, начали реконструкцию дворца курфюрста. Для восстановления Фрауэнкирхе не хватало средств или политической воли, только полуразрушенный алтарь укрепили специальной защитной стеной. Новая рыночная площадь стала еще новее: по периметру понастроили панельных многоэтажек, один вид которых вызвал бы у Каналетто дрожь отвращения. Каждый год, в ночь на 13 февраля, горожане зажигали на пепелище храма свечи. Сейчас говорят, что таким образом немцы не только поминали погибших, но и тихо протестовали против существования ГДР. Германская Демократическая Республика повторила судьбу Фрауэнкирхе, она обрушилась столь же драматически, как собор Богоматери. И немцы опять приступили к методичному строительству новой Германии.

В середине девяностых годов я прогуливался по Неймаркт меж бесчисленных рядов специальных хранилищ-лесов, на полках которых были разложены сотни и тысячи каменных блоков. Их с немецкой педантичностью выгребли из руин Фрауэнкирхе, очистили от грязи-пыли и пронумеровали. Из двадцати двух тысяч кубических метров строительного мусора реставраторы отсортировали 8400 фрагментов фасада церкви и 87 тысяч «кирпичей». Гигантскую груду камней предварительно тщательно фотографировали, фиксируя график разборки завала. Самую крупную глыбу, весом в 90 тонн, получившую за свою форму название «бабочка», под аплодисменты и счастливое улюлюканье толпы зевак извлекали из руин подъемным краном. При разборке развалин применяли тонкую компьютерную технологию, с помощью которой определили точное местоположение каждого уцелевшего «кирпича» в храмовом здании, сверяясь с детальным фотоописанием собора, составленным в 1942 году при последнем капитальном ремонте. Все, что очистили и признали годным к повторному употреблению (примерно треть материала), решили вновь пустить в дело. Фрауэнкирхе так и собирали из фрагментов и кусочков, словно гигантский «пазл», оттого собор получился «рябым»: старые «кирпичи» — темно-серые, цвета пыли; новые, из тех же каменоломен в Пирне, — светло-бежевые.

От алтарной стены собора — всего-то пара сотен метров до высокого берега Эльбы, до знаменитой террасы, которой Август Сильный присвоил имя своего премьер-министра Генриха фон Брюля. В наши дни здесь не увидишь дам в кринолинах, по просторной террасе Брюля бродят, лавируя между столиками бесчисленных кафе, туристы в легкомысленных майках. Отсюда, с «европейского балкона», как окрестил этот очаровательный променад Генрих Гейне, открывается достойный кисти не одного только Каналетто вид на правобережные кварталы Дрездена. Во-он, за мостом Августа — площадь, в центре которой бронзовый курфюрст в золотой тоге римского императора поднимает на дыбы норовистого жеребца. Ему суждено вечно скакать на восток, в направлении Польши, но и легкого поворота благородной головы Августа Сильного было бы достаточно, чтобы он мог бросить властный взгляд на творение рук своих, на детище своего тщеславия. Вот она, венецианская панорама Дрездена: за террасой Брюля красуется — снова на века — каменный колокол Фрауэнкирхе. Крест, привезенный из разбомбленного немцами Ковентри, воздвигли над храмом в разбомбленном англичанами Дрездене весной 2004-го. Через десять лет после начала реконструкции и почти через шестьдесят — после окончания войны.

ОСЕНЬ. ЮГ

Оркестры для свадеб и похорон

Был вой трубы — как будто лили

любовь и похоть медью труб.

Владимир Маяковский

Безымянный цыганский оркестрик состоял из четырех исполнителей. Скрипач, потный барабанщик с видавшей виды, но все еще громкой «бочкой» на плечевом ремне и два пыхтящих трубача в ярких рубахах играли душевно, но с завываниями и нестройно — да и как иначе сыграешь по такой-то жаре, даром что уже осень? Македонская столица тонула в пыльном октябрьском мареве, свадьбу гуляли на террасе ресторана, что выходит к Вардару почти напротив старой турецкой крепости Кале. Праздник толком еще не начался, ждали новобрачных, и цыганский ансамбль (завывание трубы и визг скрипки под барабанный бой называется здесь «жестяная музыка», «limena muzika») встречал гостей и собирал с них грошовую дань у входа в ресторан.

В оркестре Бобана Марковича — двенадцать музыкантов, одни мужики, все франтоватые, наряженные в белые до хруста костюмы. Публика в модном пражском клубе «Рокси» ревом встречала каждый цыганский аккорд. Трубачи прижали медь к губам, неистовый барабанщик крутанул палочки между пальцами, и Бобан едва заметным кивком отправил оркестр в новую импровизацию. Тронулись. Энергетика такая, что духовой напор, того и гляди, вдавит в стену, за которой неистовая трубная музыка плавила ранний не по календарю чешский снег.

Горан Брегович исполняет эти диковатые наигрыши в лучших концертных залах Европы: во франкфуртской «Альте Опер», в «Барбикан-холл» в Лондоне, в римской Академии «Санта-Чечилия». На сцене — полсотни музыкантов: постного вида дядьки из польского симфонического оркестра, в котором прихоть композитора заменила гобои и кларнеты на балканские коровьи рожки, свирели и дудочки; смычковая группа сокращена, а в ролях трубачей и валторнистов во фраках — жестяная цыганская капелла. Худые, аспидные брюнетки из Болгарии поют в сопровождении православного мужского хора в 15 голосов. А Брегович только изредка берет в руки гитару. Да и зачем ему играть чаще? Он удачно составил оркестр, точно по размеру своей музыки. Обычно маэстро Горан сидит на ребре большого барабана посередине сцены, прищелкивает пальцами в такт и потягивает виски.

Я был гостем на македонской свадьбе, я танцевал в неформальной толпе клуба «Рокси» под молодой оркестр Бобана Марковича, а концерт Горана Бреговича слушал в мюнхенском цирке «Кроне», где, признаться, чувствовал себя неуютно в компании почтенных господ и их спутниц в сверкающих бриллиантами колье. Всюду, слушая одну и ту же музыку, и думал об одном и том же: если верно говорят, что самое большое искусство жизни заключается в умении получать удовольствие от работы, то эти ребята с трубами и барабанами — большие искусники.

В конце XX века Балканы напомнили о себе миру взрывом злых политических страстей. Привычно для европейцев зазвучали славянские названия разрушенных и взорванных городов — Вуковар, Мостар, Сребреница. В парижских ресторанах вновь, как и почти столетие назад, вошли в моду салаты «macedonne», рецепт которых составлен с хаотичностью балканских этнических карт. Но в ужасе югославской войны Европа вдруг ощутила прилив чистой, дикарской энергии творчества. Всемирный бум стиля этно открыл дорогу к славе исполнителям из скромных по классическим музыкальным меркам стран, и Югославии в их числе. Рок-н-ролл в девяностые годы не умер, кажется, потому только, что новое дыхание ему дали чувственные морны с островов Кабо Верде, бретонские и кельтские баллады, бешеная ритмика африканских барабанов и приперченные туретчиной балканские мелодии коло и севдах. С юго-востока, с Босфора и Дарданелл, началось нашествие на западный мир музыки сербов и цыган. Впереди этой армии — в белом костюме, чуть ли не в белом венчике из роз, со стаканом виски в руке — идет модный композитор Горан Брегович.

На родине он знаменит, сколько себя помнит. В истории югославского рока нет группы, популярность которой была бы сопоставима со славой «Белой пуговицы», «Bjelog Dugmeta», и лидера ее, Горана Бреговича. без малого два десятилетия, почти до самой трагической кончины большой страны, «Белая пуговица» и Горан Брегович оставались властителями южнославянских свободных дум. Это теперь Брегович называет родное Сараево «проклятым маленьким городом», а песни, которые когда-то исполнял с неистовым рвением, — «убогим провинциальным роком». Это теперь он считает главным не следование модному чужому канону, а естественность простонародной традиции: «То, что играют мои трубачи, не сыграл бы столь виртуозно и Майлз Дэвис». Четверть века назад ему, «золотому мальчику» из сербско-хорватской семьи, естественно, казалось: для того чтобы стать свободным, достаточно просто играть рок-н-ролл. Брегович наигрался к концу восьмидесятых: вышел на «музыкальную пенсию», купил квартиру в Париже, дом на адриатическом острове, ловил рыбу и собирался выращивать виноград. Устал от принудительной славы поп-звезды.

Одна знаменитая рок-баллада «Белой пуговицы» называлась «Тайная связь»: «Нас берегут в жизни невидимые связи, как хранит лодку якорь, чтобы она не стала добычей шторма». Что имел в виду двадцатипятилетний сочинитель? В конце концов все тайные связи в судьбе Бреговича распались: «Война освободила меня от огромного балласта. Я потерял все, что имел, все, что дала мне „Белая пуговица“: славу, имущество, собственность. Что осталось? Десяток друзей, тридцать важных для работы знакомств. Не осталось даже обязанности быть знаменитым». Брегович, конечно, лукавит: час его рабочего времени стоит столько же, сколько час работы Эннио Морриконе. Вот эту-то европейскую славу Бреговичу, как и Морриконе, принесла работа над музыкой для кино — прежде всего для фильмов сараевского же режиссера Эмира Кустурицы «Время цыган», «Аризонская мечта», «Подполье». Кстати, когда Горан Брегович, выпускник музыкальной школы по классу скрипки и студент философского факультета, пребывал в статусе молодежной иконы, Эмир Кустурица, известный как «Куста», развлечения ради тренькал на бас-гитаре в группе «Курить воспрещается!». Это потом его стало занимать другое творчество.

Как и Бреговича, впрочем. «Новая музыка Горана Брегович соединяет цыганские духовые инструменты, болгарскую полифонию, звучание гитары, ударных инструментов в сопровождении флейтистов и мужского хора», — поясняет биограф композитора. «В мире, где музыку пишут с использованием компьютера и отрывков чужих мелодий, великое воображаемое объединение балканского архипелага теперь вполне материально в музыке Бреговича», — разъясняет сопроводительный текст к альбому «Книга песен». На обложке альбома объединительная идея материализуется так: черноглазый контрабас мокнет под брызгами бурного дождя на невыносимо зеленом травяном поле.

Балканская вселенная — слегка организованный хаос, ее мир не стабилен, а случаен, он находится в вечном нервном движении, от рождения к свадьбе, от свадьбы к похоронам. В сербской, боснийской, балканской культуре вообще, как и в цыганской, только две главные жизненные вехи, два главных момента — церемония бракосочетания и траурная церемония. В этом перепаде высот народной культуры Кустурица и Брегович удобно разместили одну из своих многочисленных творческих концепций. «Luda kreativnost», «безумная креативность» — если комедия, то непременно «черная», если веселье — обязательно неистовое, если горе — всегда с надрывом, если смех — не иначе как сквозь слезы. Белая невеста, черный покойник. Хохот трубы, рыдание трубы. Скрипичный восторг, жалоба скрипки. Задор барабанной дроби, цветущая юность, всхлип медных тарелок, вот она, кончина. Простая народная музыка для народной жизни и народной смерти.

Такую играют и в затрапезной харчевне посередине Балкан, и в прокуренном ночном клубе посередине Европы, и в концертных залах самых блестящих мировых столиц. Разные слушатели, разные исполнители, а послание одно, как предсказывал Булат Окуджава: наша судьба то гульба, то пальба. Вообще-то, такие песни должны звучать прямо за окном, в соседнем дворе. В Оркестре для свадеб и похорон у Бреговича все музыканты, хотя и в силу разных причин, чувствуют себя прекрасно: скрипачи — потому что у них отличное классическое образование, хористы — потому что они тренировали спевку в православных храмах, трубачи — потому что они действительно исполняют все эти песни на всамделишных свадьбах и похоронах. Без подделки. Брегович говорит: работать мешает только то, что люди вокруг меня не всегда понимают тексты, которые я пишу на родном языке. Разные это вещи: сочинить песню «На заднем сиденье раздолбанной машины» или композицию под названием «In the Deathcar». И хотя балканский музыкальный круг широк — от Стамбула до Будапешта, от Триеста до Кишинева, от Варны до Ларнаки, чуть ли не полконтинента, — Брегович нет-нет да и перешагивает за его пределы: то аранжирует морны для Сезарии Эворы, то вспоминает о дружбе с Игги Попом.

Одна из самых крепких музыкальных традиций в Югославии — традиция военных оркестров. Все эти жестяные трубачи сохранились с начала XX века, когда ухающая музыка так нужна была армии. Музыкальных академий в ту пору в Сербии не существовало, а духового сопровождения требовали и победы, и поражения. В полковые музыканты набирали цыган: солдаты из них получались неважные, зато за полдня цыгана можно обучить играть на чем угодно. Когда кончалась война, не кончались женитьбы и похороны. Так и шла жизнь только двумя маршами — свадебным и траурным. На пересечении этих маршрутов Брегович и нащупал нервное сплетение для своего нового творчества, отыскал наркотик для публики из скучающих европейских городов. Композитор утверждает, что в основе его творческого поиска — постоянное движение между свободой и порядком. Поэтика вихря, энергичного песенного пространства, музыка пьяного горького вина. Как будто про его оркестр для свадеб и похорон простонал поэт революции: «Грудь наша — медь литавр». Это прямолинейное мужицкое начало полковой меди Брегович уравновешивает самым тонким, самым эротичным музыкальным инструментом — женским вокалом. Получается яркая музыкальная картинка в строгой раме, разухабистый мотив, облагороженный гитарным аккордом, увенчанный тихой, в меру, фразой флейты, оформленный чувственным девичьим вздохом. Брегович мастерски пишет такие картинки на любой вкус. Как-то раз вместе с неаполитанским музыковедом Роберто де Симоне он сыграл «Большую свадьбу в Палермо», собрал сотню исполнителей из разных стран, которых окрестил «музыкальными пастухами». Под написанные Бреговичем мелодии к центру Палермо сошлись 80 новобрачных пар разом.

В Сараеве и Загребе такие проказы нравятся далеко не всем: «Брегович занимается цыганским маркетингом, сбывает лубочный балканский фолк». В Сараеве и Загребе часто рисуют неприглядный портрет маэстро: самовлюбленный, капризный человек, торгующий музыкальной клюквой. Маэстро отбивается: «Хотел бы я знать, когда я ворую мелодии, а когда выдумываю собственные. Все зависит от того, насколько хитрым я кажусь людям из-за того, что достиг успеха, о котором они и мечтать не могут». Брегович утверждает, что теперь — наконец-то! — он получил возможность заниматься только тем, что ему интересно: искать новое прочтение народной традиции, а слава и почитание придут сами собой. Хотя после пятидесяти, наверное, уже поздно страдать по популярности.

Так вот оно, оказывается, какое — счастье богатых, знаменитых, талантливых! Оно кроется в возможности делать то, что тебе хочется, не обращать внимания на общественный вкус, вести счет времени по своим, а не по башенным часам. Все искушения жизни — слава, деньги, женщины — уже остались позади, и теперь ты творишь себе в удовольствие, помня о том, что на свадьбах и похоронах играют одни и те же оркестры. Когда вы молоды, то обязаны идти вперед, а когда постареете, спешить некуда, ведь понятно уже, что жизнь коротка и с этим ничего не поделаешь. Можно позволить себе даже растолстеть. Единственное условие для такой элегантной осени — долгая весна: прежде чем приятно состариться, нужно прожить бурную молодость. Кажется, от счастливых занятий музыкой Бреговича может отвлечь только виноградарство, в котором так силен был его отец: «Когда-нибудь, как папа, я буду ежегодно разливать по тысяче бутылок вина. Как раз тысячу бутылок мой отец каждый год выпивал с друзьями. Надеюсь, и у меня найдется, с кем столько выпить».

ОСЕНЬ. ВОСТОК

Сибирская корона

Мундир английский, погон французский,

табак японский, правитель омский…

Большевистская частушка

Настанет день, когда наши дети, мысленно созерцая позор и ужас наших дней, многое простят России за то, что все же не один Каин владычествовал во мраке этих дней, что и Авель был среди сынов ее.

Иван Бунин, «Памяти адмирала А. В. Колчака»

Против течения, мимо старых и новых кварталов Омска, мимо пыльного речного порта и развлекательного центра «Атлантида», нас неторопливо тянет по Иртышу теплоход «Святая Елена», названный так владельцем, местным бизнесменом, в увековечение имени своей благоверной. Только от причала — хватили водки за знакомство. Вместо закуски — радушные разъяснения местных коллег: у нас в области, ты, наверное, не слыхал, самое северное в мире гнездовье пеликанов, в Иртыше — самая мелкая в Сибири и оттого особо качественная стерлядь, а на берегу Иртыша — самый большой в России нефтеперерабатывающий завод. Кто-то толкает тостующего под локоть: ну, пусть не во всей России, нехотя поправляется тот, но что самый большой за Уралом — точно.

Под вторую рюмку в низком небе над Иртышом медленно проплывают железные ребра главной городской стройки последних десятилетий, метромоста. И метро бы давно в Омске построили, не уйди деньги в соседний Новосибирск. Советская-то власть наказала не только адмирала Колчака, но и его белую столицу. Здешняя интеллигенция убеждена: расцвет Новосибирска, его роскошный Академгородок, даже его ветка метро, появившаяся на излете соцэпохи, словом, статус сибирской столицы — все это, не случись в России Колчак, было бы у нас в Омске. От наследия Верховного Правителя советский город отмывал руки тщательно — ни памятника, ни букета цветов, ни книжки в магазине.

В последние годы Омск исправляет кое-какие исторические перекосы, хотя местная власть, видимо, считает, что основательным сибирякам не к чему торопиться. С идеологически нейтральными знаменитостями проще: омские картинные галереи дружно носят имя Михаила Врубеля. Художник, правда, покинул родной город в трехлетнем возрасте, и в местном музее изобразительных искусств (имени Врубеля) коллекция его подлинных полотен исчисляется тоже всего лишь тремя единицами. Но не Врубель был и остается главным Демоном Омска.

Как-то залпом, сразу двумя памятниками, в преддверии нового тысячелетия город вдруг вспомнил писателя Достоевского, отбывшего в здешнем остроге, том самом «мертвом доме», четыре года сибирской каторги. Бронзовый Федор Михайлович из сквера на задах театра драмы согбенно тащит крест на улицу Ленина, навстречу главному бесу. Другой Достоевский, из камня, в образе умудренного годами старца маячит за Тарскими воротами крепости, одними из двух, что от крепости сохранились. Правда, настоящие Тарские ворота в конце пятидесятых годов прошлого века, как гласит городское предание, по указу секретаря обкома партии своротил бульдозер. Жителям элитного, как бы сказали сейчас, дома по соседству мешали народные гулянья у ворот. Восстановили постройку в начале девяностых, и теперь снова можно наглядно представлять себе, как через Тарские к Иртышу гремел кандалами арестант Достоевский, шагая на казенные работы. И не предполагал, что в новой России улице его страданий присвоят имя беглого раба Спартака.

Омск и сейчас, и в прошлом — город с пограничной психологией. В начале XVIII века он и основан на слиянии Оми и Иртыша форпостом русской борьбы с джунгарскими племенами; Омск и строился как населенная казаками, купцами да «подлым сословием» крепость «на линии», у Киргизской степи. Характерное для России смешение каторжных порядков и вольницы беглых людей ощутимо и теперь, хотя история смолола в муку и перетерла в порошок старые обычаи и традиции. Омск — Сибирь, но еще без тайги; Омск — Европа, но уже в сотнях километров за Уралом.

Город, как мог, десятилетиями боролся с Тобольском и Томском за благосклонность Санкт-Петербурга; иногда проигрывал, опускаясь в уездное захолустье, но в итоге победил, добившись звания административного центра Степного генерал-губернаторства. В новое время Омск всегда шагал в неспешном ритме, хотя дыхание истории, пусть и с запозданием, все равно докатывалось до здешних степных берегов. Листаю летописи: первый духовой оркестр в городе организован в 1813 году из военнопленных поляков; пароходное движение по Иртышу открылось в 1861-м; первая газета, «Акмолинские ведомости», вышла десятилетием позже; железнодорожный вокзал построили в 1895-м; первый кинотеатр с символическим названием «XX век» фотограф А. А. Антонов открыл в 1909-м; тогда же по омским улицам прокатился первый дилижанс. Летом 1911-го силами местного купечества организована Первая Западно-Сибирская сельскохозяйственная, лесная и торгово-промышленная выставка. Вот тут-то Омск позволил себе почти столичный шик: неподалеку от павильона местного промышленника Антона Эрлингера из цинковых ведер соорудили копию Эйфелевой башни в цветах российского флага. На снимке все того же омского просветителя А. А. Антонова на ведерную башню глазеет стайка барышень в белых гимназических передничках. Еще через пару лет, накануне Первой мировой, Омск отметил столетие Сибирского кадетского корпуса, выпускники которого — Лавр Корнилов, Валериан Куйбышев, Дмитрий Карбышев — сыграли в истории России совсем разные роли.

Игрой обстоятельств и прихотью судьбы пусть не лишенный купеческого лоска, но тем не менее провинциальный Омск на целый год (или всего на год?) очутился в водовороте национальной истории, оказался центром небольшевистской России, стал, как писал белый генерал барон Будберг, «случайной головой страны». В июне 1918-го здесь учреждено Временное Сибирское правительство, через четыре месяца власть перешла к сформированной общими усилиями антиленинских сил Директории, а в ноябре того же года в результате государственного переворота вернувшийся из Америки и Японии на родину вице-адмирал Александр Васильевич Колчак назначен Верховным Правителем России. Блестящий офицер, полярный исследователь, ученый-океанограф и изобретатель, герой Порт-Артура и войны против немцев на Балтике, лучший в Европе специалист по морскому минированию, командующий Черноморским флотом, Колчак был человеком фанатичной преданности своим идеалам. Вот что писал о нем тот же Будберг: «Это большой и больной ребенок, чистый идеалист, убежденный раб долга и служения России; личного интереса, личного честолюбия у него нет, в этом отношении он кристально чист». Но правление Колчака, почитавшего своим долгом уничтожение большевизма, оказалось кратким, его власть — слабой, его союзники — ненадежными, его почти полумиллионная армия — плохо организованной и, что бы ни вдалбливали поколениям маленьких россиян школьные учебники, недостаточно жестокой для того, чтобы противостоять движению стальной машины коммунизма.

В окаянную пору Колчака Омск и пережил свой ужасный расцвет; население города, в который хлынули беженцы со всей России, петербургские чиновники и белые офицеры, превысило 600 тысяч человек. Но не радость, а обреченность сквозит в рассказе очевидца: «На каждом шагу в Омске — или бывшие люди царских времен, или падучие знаменитости революционной эпохи. И грустно становится, когда смотришь на них, заброшенных злою судьбой в это сибирское захолустье: нет, увы, это не новая Россия, это не будущее. Это отживший, старый мир, и не ему торжествовать победу». Вот отрывок из воспоминаний публициста Камского, автора путевых заметок о жизни Сибири в 1919 году: «Все-таки, хотя в городе имелись министерства, ставка и Любинский проспект, Омск выглядел непрезентабельно… Толпа Любинского проспекта состояла главным образом из союзников, чиновников, военных и дам. Тут можно было видеть великолепные туалеты, отлично сшитые френчи, фуражки всех ведомств, безукоризненные панамы, ослепительное белье. Но Любинский проспект был только узеньким ручейком среди всего остального Омска. О, этот люд, набившийся в Омске со всех уголков России! Кого только не было тут: продавцы лотерейных билетов, шарманщики, трактирные гармонисты, шулера, какие-то брюнеты в стоящих колом голубых рубахах, продавцы кораллов, субъекты в кепках с поднятыми воротниками пальто… Все они хотели есть, но есть даром и хорошо, все любили весело пожить и в то же время ничего не делать… Рестораны были средоточием всей жизни и деятельности Омска. Здесь-то особенно ярко вспоминались, приобретая еще более уродливый и нелепый смысл, жалкие разговоры о воссоздании страны, Учредительном собрании, борьбе за культуру и цивилизацию, и в пьяном шуме и крике, в сладострастных звуках тустепа и танго тонули и бесследно исчезали слова Колчака о спасении родины, правах народа, все те красные слова, из-за которых на фронте лилась в это время кровь».

Любинский проспект, который упоминает Камский, гордость досоветского Омска, — ныне улица Ленина. Лишенная имени, улица чудесным образом все еще хранит обаяние русского купеческого города (таким же, наверное, был и Симбирск в пору юности Володи Ульянова); соблюдает симметричность невысокими аккуратными зданиями, степным небом и спокойным движением Иртыша на север. Эти дома — галантерейный магазин Марии Шаниной, Московские торговые ряды, даже генерал-губернаторский дворец — строили в ту пору, когда человек еще не считал себя умнее и сильнее природы, когда главным ориентиром его высоты был крест на куполе храма. Люба, Любовь Федоровна — умершая в 1852 году совсем молоденькой супруга омского градоначальника Гасфорда, — теперь, бронзовая, тихо сидит на скамеечке, украшая собой новый городской пейзаж. Хороший, соразмерный человеку, а не величию его идеи памятник. Любовь Федоровна — самый почетный гражданин Омска; ранняя смерть поставила ее вне времени и вне политики. Когда в середине XIX века в городе разбили первый общественный парк, его назвали «Любина роща».

На бывшем Любинском проспекте бывшая гостиница «Россия» — уже давно и все еще «Октябрь». Справа от отеля, слева через дорогу и наискось, у автовокзала, — временные и постоянные пивные павильоны. И Омск переживает дурной расцвет пивного потребления; гостю города по утрам кофе, скажем, выпить затруднительно, а вот пивом хоть залейся, от «Клинского» до местной знаменитой марки, «Сибирской короны». Купеческие традиции живы: рекламные плакаты на городских улицах просты и убедительностью дадут фару столичным: «Упакуем и слона!» (гофроящики под овощную продукцию), «Рыба всегда!» (торговля в розницу по ценам опта), «Без шума и пыли!» (пластиковые окна).

За углом в прежнем здании омского Офицерского собрания — и теперь Дом офицеров. Отличие символизируют крашенные олифой статуи у входа: танкист в шлеме и пехотинец с биноклем. Но это — не верьте цвету! — красные командиры. А от белых офицеров, от тех, о ком сочувственно сказала Марина Цветаева, —

Белая гвардия, путь твой высок:

Черному дулу — грудь и висок, —

не осталось и следа. Поэтесса оказалась права, теперь здесь — другая эпоха, другая страна.

В Омске, как, впрочем, и повсюду в России, по сей день Гражданская война воспринимается не как национальная трагедия, не как упущенный страной исторический шанс избежать диктатуры, а как апофеоз победы добра над злом. Верным считается тон большевистской листовки: «Собрались бывшие царские генералы и офицеры и провозгласили: „Да здравствует его Величество, Верховный Правитель всея Руси генерал Колчак!“ „Ура! Ура!“ — закричали в один голос попы, купцы, фабриканты, помещики и офицеры…» Как сыпанули пригоршней красного на карту Омска — улицы Красный Пахарь, Красных Зорь, Красной Звезды, Красный Путь, — так и оставили.

«Столица Сибири — большой город с тремя соборами, — писал о русской смуте генерал британского экспедиционного корпуса, — Омск перенаселен и страдает от лишений Гражданской войны. Канализация замерзла, в городе свирепствует тиф». Когда вместе с Колчаком англичан из Омска прогнали, справились с тифом, а потом и церкви повзрывали. На месте собора Святого Ильи Пророка к сорокалетию революции воздвигли громадный памятник Ильичу. Взорвали Успенский кафедральный собор, первый камень в фундамент которого заложил во время визита в столицу Степного края цесаревич Николай Александрович. На площади, где когда-то стоял этот храм, струится фонтан, по замыслу архитектора — цветомузыкальный, но, поскольку оборудование неисправно, цвета и музыки нет, а есть просто тихое журчание струи. Рядом с фонтаном установили большой крест, под которым омская молодежь прогуливается, веселится и пьет пиво монархической марки «Сибирская корона». На месте Воскресенского военного собора, первого каменного здания омской крепости, — жилые кварталы. Больше повезло Никольской войсковой казачьей церкви. В храме, где когда-то хранилось знамя Ермака, в советское время устраивали и концертный зал, и склад, и общественный туалет, но теперь церковь снова принимает набожных казаков. Жива и лютеранская кирха: в семидесятые годы разобрали островерхую готическую башню, но здание уцелело. В бывшей кирхе устроили музей областного УВД. Почтили память тех, кто разбирал и взрывал.

Колчак, придя к власти, решил устроить из прифронтового Омска мирный Петербург: министерства по штату императорских, экспедиция к Карскому морю. Время не дало адмиралу шанса: правда большевиков оказалась проще колчаковской. Впрочем, все свои ошибки, весь свой идеализм и все свои прегрешения Александр Колчак искупил — если не любовью к Родине, если не безошибочной политикой, так хотя бы мученической смертью. Зимой 1920 года его, бежавшего из перестающего быть сибирской столицей Омска, расстреляли без следствия и суда; как говорят теперь историки, не по приговору иркутского ревкома, а по прямому указанию Ленина. Труп адмирала спустили в прорубь под лед Ангары, чтобы не осталось могилы и чтобы не осталось памяти. Расчет оказался правильным — так и случилось, памяти не осталось.

Памятник Александру Колчаку воздвигли осенью 2004-го не в Омске, а в Иркутске, после многолетней дискуссии. Четырехметровый бронзовый адмирал в задумчивости над судьбами родины возвышается над фигурами опустивших штыки красноармейца и белогвардейца. Однако не вызывает сомнения, кто кого заколол; в день открытия монумента группа революционно настроенных горожан намеревалась приковать себя наручниками к постаменту в знак протеста против установки памятника. Столица Колчакии Омск 130-летие со дня рождения адмирала встретила скромнее: на доме купцов Батюшкиных, где несколько месяцев прожил Верховный Правитель, открыли мемориальную доску. При советской власти в этом особняке разместилась ВЧК.

В начале XX века Колчак, еще не адмирал, а лейтенант, принимал участие в полярной экспедиции барона Толля — той самой, что искала мифическую землю Санникова. Именем Колчака тогда были названы северный остров и мыс в Таймырском заливе. В сталинскую пору полярную географию, конечно, тоже подправили, и сыну адмирала Ростиславу, мальчиком спасшемуся в эмиграции в Париже, через десятилетия только и оставалось сетовать с горечью: «Упоминаний об адмирале Колчаке в России больше нет. Только среди фотографий при книге моего отца „Льды Карского и Сибирского морей“ имеется снимок острова Колчака. Это одинокая безлюдная скала, закованная в полярные льды».

ОСЕНЬ. ЗАПАД

Короткая история о любви

Откуда, Санд, взяла ты сцену для романа,

где Нун с любовником в постели Индианы

так наслажденьем упиваются вдвоем?

Альфред де Мюссе

Бархатные глаза

Мавританского стиля башню-колокольню венчает колпачок из майолики цвета неба. С балкона башни видна живописная долина, пробивающая между скалистыми холмами узкий путь к далекому морю. И небо над долиной — цвета монастырской башни. Вальдемоссу окружают оливковые рощи, деревья в которых столь стары, что для них безразлично время. «Здесь все растет и цветет в том совершенстве, какого только мог пожелать Создатель. Когда копоть и туман Парижа делают мою жизнь невыносимой, я закрываю глаза и снова, как во сне, вижу эти поросшие зеленью холмы и живописные скалы». Много лет назад по этой долине гуляли Жорж Санд и Фредерик Шопен, от скуки посещая нехитрые крестьянские карнавалы и сельские свадьбы, на которых бесконечно исполнялся один и тот же народный танец — болеро. В местечке Вальдемосса на балеарском острове Мальорка знаменитая писательница и гениальный музыкант провели зиму разочарований.

Сонная деревушка обязана вселенской славой этому блестящему роману, не написанному, нет, а вспыхнувшему в парижском салоне жены Ференца Листа красавицы Марии Д'Агу, где в тридцатые годы XIX века собирался «цвет самых высоких умов Франции и Европы» — среди прочих Бальзак, Дюма, Гейне, Проспер Мериме, Мицкевич, Эжен Сю, Полина Виардо. Здесь баронесса Аврора Дюдеван, известная под мужским литературным псевдонимом Жорж Санд, и познакомилась с изгнанником из Польши, пианистом Фредериком Шопеном. Аврора, модная светская львица, только-только пришла в себя после депрессии, вызванной болезненным разрывом с адвокатом Луи-Кристозомом Мишелем, который, кстати, в свое время защищал ее на бракоразводном процессе с бароном Дюдеван. А Шопен никак не мог забыть об увлечении молодой полькой Марией Водзинской, помолвку с которой пришлось расторгнуть по настоянию ее родителей, испуганных болезненностью композитора.

Им обоим нравилось соединение природы и любви. Осенью 1838 года, после сильной простуды, у Шопена открылся сильный кашель. Доктора рекомендовали солнечный климат и детям Жорж Санд, 15-летнему Морису и 10-летней Соланж. Решено: они все вместе отправляются в путешествие.

Испания в ту пору уже превратилась из великой империи в европейскую провинцию, а Балеарские острова и теперь считаются едва ли не самым глухим уголком Испании. Так что Мальорка — это провинция провинции, да еще оторванная от континента. Но красота нетронутой природы, как может показаться на первый взгляд, с лихвой восполняет отсутствие цивилизации. Поздней осенью, я видел это своими глазами, на Мальорке вовсю цветут лимонные деревья и заросли мирта. «Это — зеленая Швейцария под небом Калабрии с торжественным молчанием Востока. Тишина здесь гуще, чем где бы то ни было на свете», — восхищалась Жорж Санд. В ту пору ночную тишину нарушали разве что колокольчики мулов и смутный шум моря, далекий и слабый. Теперь к этим естественным звукам прибавился рев мотоциклов, несущихся по единственной на острове автомагистрали.

И нынче Мальорка — рай для любителей безмятежного скучного времяпровождения. Это на соседнем острове Ибица расположились самые веселые во всей Европе дискотеки, это там за грош продают наркотики на каждом углу. А здесь победили спокойные колонизаторы. После финикийцев, римлян, вандалов, мавров, Наполеона на Мальорке воцарились пожилые немецкие туристы. Они дружно пришли сюда владеть отелями, ресторанами и пляжами, и пришли, кажется, навсегда.

Здания старого монастыря выглядят внушительно и аскетично, как и полагается скорбной обители. К моменту появления в Вальдемоссе Санд и Шопена монахов-картузианцев отсюда выселили, а бывшие кельи сдавали внаем. Но монастырскую тоску так просто не изгонишь. В комнате Шопена, на стенах которой еще можно различить духовные изречения на латыни, стоит его пианино французской фирмы «Плейель». Клавиатура открыта, словно вот-вот придет маэстро и сыграет что-то свое трагическое, вот хоть известный всему рыдающему миру «Похоронный марш», когда-то витиевато названный советским наркомом просвещения товарищем Луначарским «Монбланом музыкальных Альп». На клавишах лежат свежие гвоздики цветов польского флага. Под шелком самого флага — мраморный Шопен, грустно глядящий в окно не на Монблан, а на пальмы и апельсиновые деревья из цветущего монастырского сада.

«Поэтика этой обители вскружила мне голову», — писала Жорж Санд. Но в суровой повседневной жизни островитян поэтики было маловато. Выяснилось, что даже сильная характером Санд с трудом могла выдержать этот образ жизни: ухаживать за больным, готовить, ходить по лавкам, бродить под дождем с детьми, да еще переделывать старый роман «Лелия» и писать новый, «Спиридион», так как кончались деньги, а издатель Бюлоз уже требовал рукопись в набор. Как утверждает один из биографов Санд Андре Моруа, «только ночи окупали все. Над постелью любовников летали орлы. Ни одно другое жилище в мире не было столь романтичным».

Внутренняя свобода, столь непривычная для молодой особы той эпохи, сделала Жорж Санд одной из самых выдающихся женщин своего времени. Аврора Дюдеван всеми силами протестовала против доминации в обществе мужчин, а потому изменила и свое имя, и весь облик. В любви эта женщина искала чужую слабость и свою силу, каждому избраннику хотела стать и заботливой хозяйкой, и сестрой милосердия, и особенно матерью, не меньше, чем любовницей. Почти все ее возлюбленные были моложе Санд; Бальзак, превративший амурные приключения Жорж Санд в сюжеты для своих произведений, заметил, что ею словно двигал инстинкт двусмысленного материнства: «Она мальчишка, она художник, она большой человек, великодушный, преданный, целомудренный, это мужской характер; она не женщина».

Аврора Дюдеван не была красива в классическом смысле слова; приятели даже дразнили все ее семейство «пиффьолями» — «длинноносыми». В письмах друзьям Шопен признавался, что был совершенно покорен обаянием этой женщины, «выражением ее больших бархатных глаз, молящих и вопрошающих, ее умом и образованностью, а также ее грустью, прячущейся за внешним возбуждением». Чувственного внимания Жорж Санд не минули многие парижские кавалеры; Шопен был пусть и пламенной, но далеко не единственной страстью. Для Жорж Санд существовал один финал отношений: «Дружба между людьми разного пола возможна, если у них уже позади все житейские перемены и случайности; тогда каждый из них будет просто заканчивать свою жизнь, как старые люди заканчивают свой день, сидя на скамеечке, на закате солнца». Но в год путешествия на Балеары ей исполнилось всего 34. Всю жизнь она переходила от мужчины к мужчине, от надежды к надежде. Надежде так и не суждено было сбыться. На склоне лет, в многотомной «Истории моей жизни», Жорж Санд написала: «Я хотела бы, чтобы побудительной причиной многих моих поступков была не страсть, а доброта». И, наверное, не случайно героиня ее лучшего и самого знаменитого романа, еще не написанного в ту меланхолическую зиму разочарований на Мальорке, получила испанское имя Консуэло.

«Консуэло» значит утешение.

Бархатные пальцы

…В скромной мальорканской столице Пальме, не говоря уж о богобоязненной Вальдемоссе, они, должно быть, производили шокирующее впечатление: бледный, с пышными волосами и пылающим чахоточным взглядом, порывистый Шопен — и энергичная французская баронесса с двумя детьми, в мужском одеянии и с сигарой. Санд нравился как раз такой тип мужчины — независимый, гордый и бледный. Моруа пишет, что Шопен был несчастным изгнанником, тоскующим о Польше, о семье, а главное, о нежной материнской любви. Санд вспоминала его с легкой иронией: «Ласковый, жизнерадостный, очаровательный в обществе — в интимной обстановке больной Шопен приводил в отчаяние. У него была обостренная чувствительность; загнувшийся лепесток розы, тень от мухи — все наносило ему глубокую рану. Все его раздражало под небом Испании». Санд, впрочем, тоже быстро пришла к выводу о том, что «человек не создан для жизни среди деревьев и камней, под одним только чистым небом, окруженный горами и цветами». Спустя несколько лет после путешествия она опубликовала книжку очерков «Зима на Мальорке», где, воздав должное природным красотам, наградила местных жителей самыми нелестными характеристиками. У Жорж Санд — быстрое, умное, смелое, хотя и назидательное, перо, не проявляющее почтения ни к привычкам местной знати, ни к религиозным святыням. О монахах она отзывается с той же издевкой, с какой описывает беспросветное существование забитых испанских крестьян. Писательница жалуется на отсутствие комфорта, ее выводит из себя лень мальоркинцев: «Есть одна причина, по которой они никогда не торопятся: жизнь так длинна! И если уж вы подождали шесть месяцев, почему бы вам не подождать следующие шесть? Если вам не нравится эта страна, зачем вы сюда приехали? Мы прекрасно обходимся без вас. Но если уж вы оказались столь глупы, что приехали, единственный выход — отправиться восвояси. Или набраться огромного терпения; „mucha calma“, это судьба Мальорки».

Огромного терпения не было ни у Жорж Санд, ни у ее чувствительного спутника. На Мальорке Шопен, несмотря на болезнь, работал над большим циклом прелюдий. В свои 26 лет он уже был признанным гением, автором прославленных «Вариаций на тему Моцарта», блестящих фортепианных концертов, «Революционного этюда», в котором прославлял несчастную Польшу. Родина не забыла такой пылкой гражданственности: у стен монастыря Вальдемосса теперь красуется памятник Шопену, открытый супругой польского президента и испанской королевой.

А вот памятника Жорж Санд на своей земле Мальорка не потерпит. Гнев балеарской знати на книгу французской писательницы оказался столь яростным, что 40 ведущих адвокатов Пальмы даже вознамерились подавать на Санд в суд за клевету. Самая лучшая месть — это забвение, но по причинам утилитарным Мальорка не может себе позволить вычеркнуть из истории упоминание о Санд. Вальдемосса еще хранит очарование прежних времен, которое не смогла до конца уничтожить туристическая индустрия, в первую, во вторую и в третью очередь обязанная своими доходами Шопену. О жестокой женщине с мужским именем здесь вспоминают мельком: пара открыток-портретов в сувенирных лавках да «Зима на Мальорке» в переводах на немецкий и испанский. Туристы прогуливаются по дивному саду, вяло слушают пианорецитал в каминном зале, глазеют на окрестные горы. Прекрасная декорация для бурного романа, вздыхают немецкие пенсионеры.

…В январе погода испортилась, беспрерывно шли дожди. Пребывание на острове превратилась для обитателей Вальдемоссы в пытку скудостью и скукой. Шопен и не думал выздоравливать, хорошего врача не было. Жизнь на Мальорке доказала Санд, что ее избранник не создан для любовных утех, которые сильно отражались на его здоровье. Они уехали домой до срока, уехали без сожаления. В своих мемуарах Санд не скрывает, что, несмотря на мольбы Шопена, она очень скоро принудила его к умеренности, а затем и к полному воздержанию, хотя их невенчанная семья существовала еще без малого десятилетие.

Любовь начинается с больших чувств и оканчивается мелочными ссорами. Разрыв отношений, последовавший в 1848 году, как считают биографы, ускорил смерть Шопена. Он скончался, так и не повидавшись перед смертью с Авророй, в Париже, где и похоронен. Сердце музыканта, согласно его последней воле, перевезено в Варшаву и замуровано в одной из колонн костела Святого Креста. Говорят, во время похорон кто-то вспомнил сцену почти пятнадцатилетней давности в парижском салоне Марии Д'Агу: Фридерик Шопен импровизирует за роялем, а Жорж Санд стоит рядом, положив на его плечо руку, и ласково шепчет: «Смелее, бархатные пальцы!» Кто знает, пишет Моруа, сочинил бы Шопен столько выдающихся произведений за свою короткую жизнь, не будь на его плече этой чарующей руки?

Жорж Санд провела осень жизни в родовом поместье Ноан. В изящном бумажном саше она до конца своих дней хранила локон Шопена. Последним ее любовником был гравер Александр Мансо, на тринадцать лет моложе своей избранницы.

Санд пережила и его.

Короткие истории о смерти

Почтовый адрес парижского кладбища Пер-Лашез — Rue de Repos, улица Покоя, 15. За два века здесь упокоились сотни тысяч людских тел и душ. Многие из тех, кто похоронен на Пер-Лашез, были столь знамениты (а потому недоступны для простых смертных), что и теперь они как бы не мертвы. За успех, талант, богатство, известность, за свои добродетели и пороки они платили тем, что любили и страдали напоказ. События их жизни, иногда даже вполне незначительные, их победы и поражения, их романтические похождения и сердечные драмы, их безденежье и их расточительство, их подлость и их благородство, их ссоры с друзьями и их конфликты с детьми, в общем, все то, чем наполнено ежедневное существование каждого человека, становились сначала светскими сплетнями и развязными фельетонами, потом — почтительно написанными биографиями, еще позже — то правдоподобными, то невероятными, но почти всегда поучительными легендами. Правда, на Пер-Лашез у славных и у безвестных одинаково простые адреса, номер кладбищенского сектора да номер захоронения, но только знаменитым нет покоя после смерти: к ним на могилы из праздного любопытства приходят толпы посторонних. Похоже, лишь жизнь в скромности гарантирует спокойствие в вечности. Этих людей уже нет, но некоторые все-таки еще есть, потому что они не забыты ни современниками, ни потомками. В руки статуям великих на Пер-Лашез часто вкладывают живые розы.

Пер-Лашез — богатый квартал загробной скорби. Это скорбь состоятельных и состоявшихся дворян и буржуа, ее основательные и тяжеловесные символы — увядший гранитный цветок, мраморная складка савана, бронзовое крыло ангела. Это элегантное кладбище, эпитафии на французском выдержаны в безупречном стиле: «Nos coeurs unis a jamais en Dieu», «Наши сердца навсегда связал Бог».

В погожий осенний день такие изречения читают сотни туристов. Они бродят по аллеям кладбища, целенаправленно и целеустремленно, от Бальзака — к Прусту, от Крейцера — к Россини, от Ива Монтана — к Жильберу Беко. Прежде чем склонить голову над знаменитым надгробьем, туристы, словно играя в «охоту на лис», склоняются над картой маршрутов Пер-Лашез. От писателя — к писателю, от композитора — к композитору, от певца — к певцу.

Три столетия назад в парке на холме Шамп Эвек стоял дом призрения ордена иезуитов, настоятелем которого был духовник короля Людовика XIV Père а Chaise. Монашеский сад с фонтанами, оранжереями, гротами, водопадами превратился в уголок романтических встреч столичной аристократии, но потом иезуиты разорились, и память о папаше Лашезе сохранилась ныне только в названии самого большого парижского кладбища. При Наполеоне участок земли на Шамп Эвек приобрели муниципальные власти, и вскоре архитектор Броньяр принялся разбивать здесь новые цветники, аллеи и клумбы. Но теперь садовники работали не ради земных услад. Первое время этот парк воспоминаний не пользовался популярностью, мало кто из добропорядочных горожан хотел покоиться на непрестижном Восточном кладбище. Чтобы выправить положение, в 1817 году на Пер-Лашез перенесли останки французских знаменитостей, в том числе Мольера, Лафонтена, Абеляра, и тогда кладбище стало модным. Через пять лет здесь насчитывалось уже 33 тысячи захоронений. Сейчас в списках покойников множество бессмертных имен.

Пер-Лашез способен рассказать десятки душещипательных мелодрам. Ведь история каждой смерти — это история свершившейся судьбы, роман о любви, почти всегда несчастной. Вот здесь, на могиле рано скончавшегося от менингита художника Амедео Модильяни, свела счеты с жизнью его возлюбленная Жанна Эрбутери; она нашла вечное успокоение в нескольких метрах от своего избранника. Вот усыпальница подруги Робеспьера Элеоноры Дюпле, на сером камне которой безответно влюбленным девушкам положено оставлять записки с заветными желаниями. Вот склеп умершей в 1818 году в расцвете молодости и красоты княгини Елизаветы Демидовой, настоящий храм смерти. Мрачные своды подпирают десять колонн, на которых изображены символы княжеского рода, головы волков и выдр. Безутешный супруг, мот и гуляка Николай Демидов, потомок русского заводчика, истратил на помпезную усыпальницу целое состояние, замаливая грехи перед женой, которую сам же свел в могилу. Над демидовским пантеоном витают загробные легенды. Княгиня якобы оставила завещание: тот, кто решится провести в склепе в одиночестве 365 ночей, получит огромное состояние. Поэтому дух парижской «Пиковой дамы» не уснул: по преданию, призрак княгини восстает из гроба, очевидно, чтобы познакомиться с претендентами на наследство.

Урна с прахом другой благородной особы, американской танцовщицы Айседоры Дункан, установлена в стене колумбария, в ячейке под номером 6796. На сотню номеров влево замурован прах вожака украинских анархистов Нестора Махно, на десять тысяч номеров вправо — ячейка с останками певицы Марии Каллас. И Каллас, и Махно умерли своей смертью, а вот кончина Дункан исполнена недоброго мистического романтизма. Судьба танцовщицы была трагической. Двое ее детей-подростков нелепо погибли во время обычной прогулки: шофер вылез из машины, чтобы проверить заглохший мотор, двигатель внезапно заработал, и автомобиль скатился в Сену. Ни один из многочисленных мужчин, с которыми Дункан пыталась связать свою жизнь, не задержался рядом с ней надолго. После разрыва с Сергеем Есениным (роман с ним, кстати, был в буквальном смысле бессловесным — супруги не понимали друг друга, а потому общались через переводчика) Дункан завладела депрессия. Прощаясь, Есенин прислал из России короткую записку: «Я люблю другую, женат, счастлив». Айседору преследовали потусторонние видения: то слышался траурный хорал, то появлялось предчувствие смерти, то мерещились детские гробы. Последним возлюбленным пятидесятилетней танцовщицы стал молодой русский пианист Виктор Серов. Ревность довела Дункан до попытки самоубийства, впрочем, неудачной. Однако темные предчувствия ее все же не обманули: через несколько дней Айседора, повязав эффектный красный шарф, села за руль машины; шарф попал в ось колеса и, затянувшись, сломал ей шею.

О многих людях их смерть способна сказать не меньше, чем их жизнь. На своем надгробном памятнике бронзовый Феликс Фор, седьмой президент Франции, покрыт национальным флагом, как простыней, он сжимает древко знамени, как сжимал бы руку любимой. 58-летний глава Третьей республики скончался в 1899 году в Елисейском дворце, скончался на посту, только не на политическом: президент Фор, почтенный отец семейства, умер от сердечного удара в объятиях любовницы. Что ж, истинно французская смерть, удивится не помнящий о гуннском вожде Аттиле посетитель. И неспешно направится от знаменосной могилы к другому надгробью. На этом могильном камне распростерта фигура красивого юноши, почти мальчика, щегольски, вовсе не для похорон, наряженного. 22-летнего журналиста Виктора Нуара убили на дуэли в 1870 году — за дерзкую статью в газете, высмеивающую знатного сановника. Роковой выстрел, гласит молва, заставил уронить слезу не одну парижанку, и до сих пор Виктор Нуар остается символом трагической любви. Теперь молва гласит: на бронзовую фигуру юноши (вернее, вон на ту ее часть, что от частых прикосновений блестит на солнце) украдкой садятся сторонницы фаллического поклонения и женщины, страдающие бесплодием. Говорят, некоторым помогает.

На кладбище Пер-Лашез прославленная певица Эдит Пиаф носит свое предсмертное имя: ее зовут мадам Ламбукас. За грека-парикмахера Тео Ламбукаса уже тяжело больная певица вышла замуж меньше чем за год до кончины. Ему было 27 лет, ей — 47, они познакомились в больнице, откуда у Пиаф хватало сил выбираться только для того, чтобы давать концерты. Для нее, женщины с распухшими суставами, почти без волос и почти нищей, изуродованной алкоголизмом и наркоманией, этот мимолетный брак оказался счастливым — счастливым тихим светом осеннего дня, теплого тем более потому, что впереди зима. Как раз в ту пору Пиаф пела (радиозапись делали на Эйфелевой башне): «Non, je ne regrette rien». Нет, она ни о чем не жалела понапрасну и своему молодому избраннику дала имя Сарапо, что в переводе с греческого значит «Я тебя люблю». Эта любовь стоила Сарапо дорого. Над гробом Пиаф епископ Парижский преклонил колена лишь в качестве частного лица, потому что Ватикан запретил отпевать грешницу в храме. В той же могиле спустя семь лет упокоился и Тео, погибший в автокатастрофе. Он успел осуществить мечту своей жизни — стал певцом, но не добился успеха. Пиаф покинула этот мир, задолжав 45 миллионов франков, и мир не простил долгов. Все заработки Ламбукаса во Франции подлежали аресту в счет уплаты расходов его супруги. Тео редко бывал на могиле жены, но теперь он здесь — навсегда. Вместе с Пиаф, под одним распятьем черного мрамора.

Плита белоснежного, девственно чистого камня — над могилой Мари Трентиньян. 41-летняя актриса скончалась летом 2003 года от побоев, нанесенных ее любовником, Бертраном Канта, в номере вильнюсской гостиницы «Домино Плаза». Дочь знаменитых родителей, актера Жана Луи Трентиньяна и режиссера Надин Трентиньян, в молодости Мари подавала большие кино-надежды, но стать «звездой» первой величины ей помешали взбалмошность и, наверное, очень уж бурная личная жизнь. Мари родила четверых детей от троих мужей и со всеми своими супругами сохранила дружеские отношения. Ее отец писал: «Мари жила страстями и, когда чувство изживало себя, уходила в никуда, не боясь одиночества». Ее роковой страстью стал лидер рок-группы «Noir Desire», «Черное желание», Бертран Канта. Он отличался болезненной ревностью и неуравновешенным характером, темная сторона его натуры, те самые «черные желания», которые он старательно подавлял в себе, иногда вырывались наружу. Ради Мари Бертран оставил верно любившую его жену Кристину. Новая избранница стала сниматься в комедийной мелодраме, режиссером которой был один ее бывший муж, а партнером на съемочной площадке — другой. В Вильнюсе, куда Мари отправилась пробоваться в новой роли, Бертран вначале сделал ей предложение (и получил согласие), а затем бешено приревновал к бывшему супругу, не вовремя позвонившему по телефону. Сразу после того, как смертельно избитую Мари увезли в клинику, Бертран попытался покончить с собой, проглотив пригоршню таблеток, которые нашел в аптечке гостиничного номера. В тюрьме он плакал сутками напролет и отказывался принимать пищу, однако не признал себя виновным в умышленном убийстве, заявляя, что во время ссоры произошла трагическая случайность. Мари Трентиньян скончалась, так и не очнувшись от комы; ее едва успели привезти в Париж.

А в Литву прилетела Кристина Канта. Она дежурила у всех дверей, за которыми находился ее бывший муж. Однажды, когда Бертрана выводили с допроса, Кристине удалось погладить его по голове. Фотография этой мимолетной ласки потрясла мир не меньше убийства, которое совершил Бертран Канта. Через семь месяцев после смерти Мари решилась судьба ее жестокого любовника: восемь лет тюремного заключения. Литовский государственный обвинитель не стал требовать максимального срока наказания в пятнадцать лет; и его, наверное, тронула история этой дикой и страстной любви. «Если бы в сердце Канта присутствовала хоть капля жалости, он бы остановился после первого же удара и позвал на помощь, — срывающимся голосом взывала к судьям мать погибшей. — Я не верю в его раскаяние. Я говорю от имени всех женщин мира: даже дикий зверь не убивает себе подобного». Когда оглашали приговор, все три бывших мужа Мари сидели в зале суда.

На Пер-Лашез у Мари Трентиньян достойные соседи. Она похоронена рядом с великим шансонье Жильбером Беко, совсем неподалеку — усыпальница великой актрисы Сары Бернар. Это все, что принесла Мари ее последняя любовь, все, кроме белой мраморной плиты на сорок пятом секторе кладбища Пер-Лашез.

Есть в этом парке воспоминаний могилы, ставшие капищами истового поклонения. У надгробья основателя спиритизма Алена Кардека ежедневно собираются медитировать десятки последователей его философского учения. Те, кому дорого революционное прошлое, отправляются к могиле Огюста Бланки или к северо-восточной стене Пер-Лашез, где в мае 1871 года расстреляны 147 парижских коммунаров. Их главный палач, командующий версальской армией Адольф Тьер, похоронен в двадцати минутах неспешной прогулки по главной кладбищенской аллее. Всегда много живых людей в секторе номер шесть, где находится едва ли не самое знаменитое парижское захоронение. Уже три десятилетия над этой могилой звучит музыка группы «Doors». Здесь вспоминают Джеймса Дугласа Моррисона. Джим Моррисон скончался в ванной комнате своей парижской квартиры, если положиться на полицейский протокол, от сердечного приступа (в двадцать-то семь лет!), если верить биографам, от передозировки наркотиков. В задумчивости стоят над гробом кумира влюбленные в него девушки семидесятых годов и потрепанные бедовой судьбой лысоватые рокеры, и в дыму их сигарет легко уловить совсем не табачный аромат. Эта могила — мир психоделической любви, в котором те, кто похоронен рядом, чувствуют себя неуютно. Поговаривали даже, что по истечении срока аренды могилы прах певца будет перенесен на другое кладбище, чтобы любители «Doors» не беспокоили спокойствия пер-лашезских мертвых. Но из этой идеи ничего не вышло. В декабре 2003 года шестидесятую годовщину со дня рождения Моррисона здесь собрались отметить тысячи его поклонников.

И все же группе «Doors» ни на одном кладбище мира не переиграть Фредерика Шопена. Его Marche Funerable, третья часть второй фортепианной сонаты, и на Пер-Лашез звучит почти ежедневно, и вовсе не над могилой композитора, всегда украшенной бело-красными, как на клавиатуре пианино фирмы «Плейель», цветами. Мало кто помнит, кстати, что одну из самых смешных мелодий нашего детства, «Вальс для маленькой собачки», тоже написал Фредерик Шопен. Эта славная музычка пришла ему на ум по прихоти Жорж Санд, обожавшей свою лорнетку. Альфред де Мюссе, парижский поэт, ставший любовником Авроры Дюдеван за три года до ее знакомства с Фредериком Шопеном, лежит в земле Пер-Лашез всего в паре сотен метров от своего счастливого соперника. В отличие от фамилии Шопена, имя де Мюссе на кладбищенской карте не выделено жирным шрифтом; здесь он — знаменитость второй категории.

Историки, составляющие такие карты, утверждают: темные пятна, чуть ли не сплошь покрывающие монументальный памятник на могиле Оскара Уайльда, — следы губной помады, следы тысяч поцелуев, оставленных бесчисленными поклонницами ирландского писателя. Другие знатоки свидетельствуют, что привинченная к монументу табличка «Уважайте память Оскара Уайльда и не наносите урона его могиле» — следствие борьбы с письменными мольбами о ниспослании однополой любви. В кончине Уайльда, между тем, было мало романтики: вышедший из заключения сломленным человеком, писатель не нашел себе места на родине и уехал в Париж, где и догорел, как свеча. Из Британии его гнали тяжелые воспоминания о Редингской тюрьме, куда он попал за преступление, в ту стыдливую эпоху названное «нарушением законов нравственности». В пору пребывания Уайльда во Франции опубликовано его последнее крупное произведение, знаменитая тюремная баллада о кавалеристе Королевской Конной гвардии Ч.Т.В., казненном за убийство любовницы. Строки из тоскливой поэмы Уайльда на Пер-Лашез можно вспоминать едва ли не у каждой могилы.

Любимых убивают все,

Казнят и стар, и млад,

Отравой медленной поят

И Роскошь, и Разврат,

А жалость в ход пускает нож,

Стремительный как взгляд.

При жизни эти блестящие строфы не принесли их автору ни денег, ни славы, Оскар Уайльд умер в постыдной нищете. Несчастного упокоили на неприметном кладбище Баньо, похоронили, как хоронят бродяг, как, кстати, на другом берегу Ла-Манша когда-то похоронили кавалериста Ч.Т.В. — бросили нагое тело в яму с негашеной известью. Но после смерти бедность вдруг отступила: через десятилетие у Уайльда появилась богатая могила в престижном секторе главного парижского некрополя, на которой скульптор воздвиг внушительное, но странноватое, как для фараона, надгробье. Мощная стена украшена динамичной фигурой обнаженного мужчины, вылепленной в египетском стиле. Интимные места статуи прежде прикрывал фиговый, но каменный листок, который вскоре сорвали хулиганы. Может, оттого и появилась предупредительная надпись? Живые беспокойнее мертвых, даже скорбь дает им повод для озорства. Впрочем, в ту пору, когда Уайльд сохранял способность радоваться наступлению каждого дня, он писал: чтобы не бояться смерти, к ней нужно относиться с иронией. Но об этом, стоя у могил, не думаешь. На Пер-Лашез все истории любви, рассказанные смертью, неизменно развиваются по одной и той же убийственной логике, а сама смерть предстает всемогущей, внушающей трепет и поклонение. Строки из последней баллады Уайльда выбиты именно на той грани его могильного памятника, куда солнечный луч не попадает даже в самое ясное утро.

В зеленых листьях дуб и вяз

Стоят весной, смеясь,

Но древо есть, где листьев несть,

И все ж, за разом раз,

Родится плод, когда сгниет

Жизнь одного из нас.

Примечания

1

Глава написана в сотрудничестве с журналистом Владимиром Ведрашко.


home | my bookshelf | | Четыре сезона |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу