Book: Шахиня



Шахиня
Шахиня

Леопольд фон Захер-Мазох

Шахиня

Дочь Петра Великого

1

Ледяной дворец

Зима тысяча семьсот тридцать девятого года в Санкт-Петербурге выдалась необычайно ранняя, лютая стужа, какой не припоминали даже старожилы, сковала все живое. Птицы, замерзая на лету, падали на землю, часовых наутро находили окоченевшими, по ночам никто не решался в одиночку выходить из дому. Небывалой толщины лед на Неве предоставил охочему до затей любимцу царицы Анны[1], герцогу Бирону[2], желанный случай явить миру никогда прежде не виданное зрелище.

На искрящейся тверди Невы он велел возвести ледяной дворец, будто перенесенный сюда из восточных сказок. Под руководством камергера Татищева[3] в начале ноября принялись за строительство, и поразительное здание уже достигло значительной высоты, когда под его тяжестью замерзший покров реки начал проседать. Это поспешили приписать внезапно наступившей на несколько дней оттепели.

По распоряжению Бирона в декабре строительство было возобновлено, на сей раз на суше, – между возведенным еще Петром Великим фортом Адмиралтейства[4] и нынешним Зимним дворцом[5], – и за первую половину января тысяча семьсот сорокового года полностью завершено.

Из невского льда вырубались нужного размера прямоугольные параллелепипеды и по всем правилам зодчества подгонялись друг к другу, при этом вместо строительного раствора использовалась речная вода, которая тотчас же замерзала и накрепко спаивала необычные строительные элементы. Длина ледяного дворца составила пятьдесят два фута[6], ширина шестнадцать, а высота двадцать. Кровля, также сделанная изо льда, легла на возведенные стены, которые, впрочем, без труда ее выдержали.

Вечером двадцать первого января тысяча семьсот сорокового года близ монастырской ограды Александро-Невской лавры сидел пожилой крестьянин в грязном, видавшем виды овчинном тулупе, надетом прямо поверх рубахи, в прохудившихся сапогах, едва спасавших от стужи ноги, обмотанные дырявыми суконными онучами, и бормотал молитвы, больше походившие на проклятия, ибо он при этом тяжко вздыхал, бил себя кулаком в грудь и время от времени в нетерпении громко взывал к небу, что там наверху-де его мольбы никто не хотел услышать.

К нему подошел солдат гвардии Преображенского полка и хлопнув его по плечу, спросил:

– Ну, чего приуныл, батюшка? Что там у тебя не складывается?

– Ах, не хотят меня больше носить мои ноги, господин солдат, – ответил мужик, – я вот притащился в город, чтобы поглядеть на чудо-дом, который немцы построили, как сказывают, из чистой воды! Бедовые парни, эти немцы-то, н-да... Однако мне, похоже, придется жизнью поплатиться за свое любопытство, отморозил я, брат, совсем свои старые ноги на лютом морозе, какого люди давненько уж не припомнят; с места теперича не могу сдвинуться.

– Давай-ка вместе попробуем, батюшка.

Гвардеец поднял старца на ноги и помог ему пройти несколько шагов, после чего полуокоченевший мужичонка снова принялся жалобно причитать.

– Ничегошеньки не выходит, совсем оставил меня святой Николай, можно подумать, что иноверные святые на небесах оттеснили наших православных святых, как иноземцы потеснили нас, русских, здесь, на нашей собственной земле. Худые времена настали-то, господин солдат.

– Погоди горевать, старик, – сказал гвардеец, – мы сейчас заберемся с тобой на чьи-нибудь сани, их тут под звон бубенцов ишь сколько мимо проносится.

– Да кто ж нас, голубчик, возьмет-то, – пробормотал старик недоверчиво, – чай, не этот же с большой звездой, который вон там, гляди, катит?

В непритязательных санях сидел человек с мрачным каменным лицом, он был закутан в толстую шинель, из-под которой как бы невзначай сверкала орденская звезда.

Солдат стал во фронт и отдал честь; когда мрачный человек проехал, он негромко сказал:

– От него, конечно, доброго слова не дождешься, это один из тех чужаков, которые нас так жестоко притесняют с тех пор, как не стало нашего великого царя Петра. Это был министр граф Остерман[7], правая рука императрицы и герцога.

– Вот видишь, – вздохнул старик, – для нашего брата нет ни саней, ни подмоги. Однако что там сверкает вдали? Должно быть, сама царица?

– Да это же великая княжна Елизавета Петровна[8], – воскликнул солдат, поглядев в ту сторону, – я ее вороных за версту узнаю, теперь нам, кажется, повезло, она нас прихватит.

– Великая княжна, ну ты придумал?! Разве что кнутом угостит, – промолвил крестьянин, – однако как красиво она сидит в санках-то, чисто ангел.

– В ней и добра столько же, сколько красоты, – ответил гвардеец, – настоящая русская женщина, в ней нет ничего чужеземного, воистину достойная дочь Петра Великого, сердечно расположенная к нам, простому народу, ну, батюшка, ты сейчас глаза выпучишь от изумления.

Служивый уже издали принялся махать княжеской упряжке, словно на крыльях подлетавшей по снежному насту все ближе.

– Пресвятая Богородица, чем это кончится! – воскликнул крестьянин, перекрестившись.

Черные украинские кони фыркали уже совсем рядом; в роскошных санях, формой напоминавших лебедя, на бурых медвежьих шкурах, с головы до ног облаченная в белоснежный дорогой горностай, восседала молодая красивая дама, с виду чуть более двадцати лет от роду, ее гордую головку украшала казацкая шапка из горностая, из-под которой выбивались напудренные добела локоны.

– Останови! – крикнула она симпатичному крепкому мужчине в мундире Преображенского гвардейца, сидевшему впереди нее, и тот на полном скаку, натянув поводья, с трудом осадил разгоряченных рысаков.

– Чего вам? – закричал он стоявшей у обочины паре.

– Да здесь вот старый полузамерзший человек, Елизавета Петровна, – крикнул солдат. – Сжальтесь, матушка, и дозвольте нам постоять на запятках.

– Устраивайтесь, – ответила великая княжна с доброй улыбкой, которой давно уже завоевала сердца народа.

– Господь тебе воздаст, – воскликнул мужик, с помощью солдата, вставшего рядом с ним, забравшись сзади на сани принцессы, которые в следующее мгновение снова рванули с места и стрелой полетели дальше.

Группа солдат расквартированного в Петербурге гвардейского полка со стороны наблюдала за необычной сценой и теперь громким криком приветствовала цесаревну.

– Вот такой должна бы быть царица, чтобы нами править, – произнес затем седой капрал, провожая ее взглядом, – с ней к нам бы вернулись времена Петра Великого, старые добрые времена, когда русский человек еще чувствовал себя хозяином в собственном доме.

– Но ведь сам же Петр сначала и привел в страну этих чужеземцев, – заметил другой солдат.

– Правильно, – вступил в разговор третий, – но он сделал это для того, чтобы мы извлекали пользу из их искусств и наук, научались у них, а не для того, чтобы они нами правили и притесняли нас, эти голодранцы, которые у себя дома куска хлеба добыть не могут, а здесь, у нас, поди ж ты, едят сладкие пироги. Разве великий царь не собственноручно построил первую шхуну, в качестве примера для нас, русских? Это знак того, что он уважал в иноземцах только то, что достойно было в них уважения, и равнялся на них там, где это было полезно, но он ни одному из них не позволил себя превзойти, ни голландцу, ни французу, ни, скажем, немцу. Нынче же все они, точно ненасытное воронье слетелись. Помоги нам, Господи!

– Это не Шубин правил лошадьми великой княжны? – спросил седой капрал.

– Да, то был Шубин, – в один голос откликнулось несколько его товарищей.

– Подвалило ему счастье, прохвосту, – засмеялся симпатичный барабанщик, – великая княжна назначила его своим казначеем, а если верить тому, что бают люди...

– То он ее любимец, – подхватил капрал, – и что в том дурного, коли они не дают ей мужа, те, что при дворе, из страха, понимая, что тогда она могла бы что-нибудь предпринять против них, поскольку она обладает преимущественным правом на трон. Разве такая женщина, созданная для владычества и любви, должна прогоревать весь свой век? По крайней мере, она выбрала себе не какого-нибудь курляндского конюха, как императрица Анна, а русского, да к тому же из наших рядов.

Пока солдаты таким немудреным образом расточали свои похвалы великой княжне Елизавете, ее сани уже приблизились к Адмиралтейству и остановились перед ледяным дворцом.

Гибкая и величавая молодая красивая женщина, выпроставшись из темных медвежьих шкур, спрыгнула на снег и пока ее провожатый передавал поводья лошадей одному из стоявших рядом солдат, чтобы следовать за ней, она подошла к сказочному строению, перед которым в восхищении замерла.

Оно было уже полностью готово и теперь являло собой образец гармоничной красоты и утонченности вкуса. Каждый из ледяных параллелепипедов был не только обтесан по всем правилам, но и декорирован орнаментом. Окна и дверь были оформлены в античном стиле, над дверью празднично сверкал роскошный фронтон с наглядными примерами возвышенного ваяния и статуями изо льда. В обе стороны от него расходилась галерея, окаймлявшая крышу, четырехгранные пилоны и выточенные на токарном станке стойки которой были из того же необычного материала.

Перила из ледяных стержней и четырехгранные промежуточные опоры, все без исключения выделанные с поразительной правильностью, окольцовывали весь дворец. По обе стороны от входа лежали два ледяных дельфина, подобно огненной воде извергавшие из широко раскрытых глоток струи пылающей нефти и тем самым придававшие всему хрустально-прозрачному зданию ощущение прямо-таки фантастического видения. На одной линии со входом перед перилами стояло шесть пушек и две мортиры: первые – размером с шестифунтовый оригинал, вторые – не уступали восемнадцатифунтовому бомбометательному орудию, кроме того, стволы, лафеты и колеса, – и все это было изготовлено изо льда.

В то время как Елизавета с почти детским восторгом обращала внимание своего спутника, сержанта Шубина, на каждую из деталей ледяного дворца, к ней неожиданно подошел высокий, ладно сложенный мужчина с красивыми и властными чертами лица. Он был одет в дорогой полушубок из зеленого бархата, подбитый и щедро отороченный собольим мехом, на обтянутых узкими белыми панталонами ногах его были высокие черные сапоги. Мужчина снял с головы треуголку, украшенную белым пушистым пером, и, низко опустив ее, с грациозной почтительностью поклонился.

– Какая приятная неожиданность, – заговорил он на прекрасном немецком, – наше многосложное творение не могло бы быть вознаграждено более блестящим образом, чем освящение его взором прекраснейшей принцессы. Вы первая дама, ваше императорское высочество, которая оказывает мне честь посещением этой завершенной чудесной постройки. Однако нет ли у вас желания проследовать со мной внутрь?

– Весьма охотно, дорогой герцог, – ответила великая княжна нежным мелодичным голосом, чудесный звук которого облагораживал каждую человеческую душу. Она без лишних церемоний приняла руку Бирона, – ибо это был всесильный и обычно такой надменный фаворит императрицы Анны – теперь столь любезно и предупредительно протянутую ей, и пошла с ним вверх по наружной лестнице ледяного дворца. Герцог, который, как и все другие, не мог устоять перед ее чарами, обходительно давал пояснения. Они вместе вступили в небольшой вестибюль, на каждой стороне которого располагались парадные комнаты, обустроенные самым тщательным образом, отсутствовал только потолок, и над головой видна была крыша, сквозь которую, заливая внутреннее пространство, падал магический голубой свет луны.

Прежде всего герцог обратил внимание принцессы на окна, застекленные тончайшими ледяными пластинками, прозрачными как самое качественное стекло. Сотни свечей горели в ледяных люстрах и канделябрах, стоявших перед гигантскими стенными зеркалами, затопляя ярким светом все помещение. Вся богатая обстановка – столы с часами и подсвечниками, диваны, табуреты, стулья и шкафы, сервант с прелестным сервизом, бокалами и чайной посудой, все было изготовлено изо льда и искусно расписано в живые цвета, подобно севрскому фарфору.

Больше всего Елизавета изумилась камину, в котором ледяные дрова, покрытые нефтью, казались горевшими, а также замечательной кровати с балдахином, ажурные ледяные занавеси которой не уступали брюссельским кружевам.

– Здесь так уютно, – проговорила она, – что даже самая изнеженная дама могла бы здесь с удовольствием поселиться, только вот спать здесь, похоже, было бы несколько холодновато.

– О, я убежден, – быстро возразил Бирон свойственным той эпохе фривольным тоном, – что я бы, например, не замерз, если бы вы, принцесса, пожелали разделить со мной это ложе, бог Амур уж позаботился бы о том, чтобы пламя любви ни на минуту не угасало.

Елизавета улыбнулась, ибо ее тщеславию льстил любой знак внимания, даже такого прямолинейного.

Покинув ледяной дворец, Бирон повел ее теперь к ледяным пирамидам, возвышавшимся перед фасадом. В нишах этих пирамид были установлены разрисованные причудливыми фигурами светящиеся фонарики, к тому же медленно вращающиеся. Между пирамидами и сооружениями были расставлены цветочные горшки с экзотическими растениями и апельсиновыми деревьями изо льда, а также несколько елей, на ветвях которых сидели ледяные птицы, в сиянии яркой подсветки казавшиеся выточенными из больших алмазов. Справа от дворца великая княжна увидела огромного белого слона, на его спине восседал перс. Днем гигантский зверь брызгал из хобота струей воды, а ночью, подобно дельфинам, горящей нефтью. Слева была возведена изо льда настоящая русская баня, которую можно было даже топить.

К Бирону подошел гвардейский офицер и сообщил ему что-то такое, чем герцог остался явно доволен.

– Вы появились здесь очень вовремя, великая княжна, – обратился к Елизавете герцог, – чтобы поприсутствовать на зрелище, которое станет единственным в своем роде, как и этот дворец, к которому оно имеет непосредственное отношение. Ибо для окончательного его оформления мне требуется несколько изваяний в античном вкусе, а поскольку все попытки высечь их изо льда не увенчались успехом, я пришел к мысли использовать для этой цели соучастников раскрытого, как вы знаете, несколько дней назад заговора, который был направлен против меня.

– Как это?

– Очень просто, – с дьявольской улыбкой ответил Бирон. – Я раздену этих знатных патриотов, злейших моих врагов, с министром Волынским[9] во главе, и, поливая водой, так долго велю держать их неподвижно в тех позах, какие художники придали античным творениям, пока все они не превратятся в ледяные статуи.

– Но это же чудовищно, – пробормотала княжна. – Не лучше ли вам приказать прежде убить несчастных?

– О нет, прекрасная принцесса, – возразил Бирон, – в таком случае фигуры утратят необходимые, согласно законам красоты, гибкость и округлость форм; и стало быть, я велю обливать их живыми, а еще затем, чтобы позабавиться, глядя на ужас и смертельный страх своих противников.

– Вы очень жестоки, герцог, – едва слышно выдохнула Елизавета, которую бросило в дрожь от задумки жаждущего мести тирана.

– Разумеется, – воскликнул Бирон, – и мне остается только удивляться, что и вы не такая. Жестокость и сладострастие, как утверждают ученые, одного поля ягоды, и такая красивая женщина, как вы, просто созданная внушать любовь до ее высшего восторга и наслаждаться этим, должна была бы – я в этом уверен – и в жестокостях превосходить всех других женщин.

– Не знаю, – опустив глаза вниз и на мгновение погрузившись в себя, промолвила Елизавета, – возможно, на дне моей души действительно до поры до времени дремлет что-то такое, что в один прекрасный день, должно быть, поразит и меня саму, и весь мир; но пока у меня нет желания присутствовать на этом жутком зрелище. Кровь у меня самой, думаю, застынет в жилах, если я увижу, как в такую лютую стужу живых людей обливают водой.

– Ой, не скажите! – засмеялся Бирон. – Когда сам человек, вот как мы с вами, закутан в дорогой теплый мех, он может совершенно спокойно наблюдать за этим.

– Нет, нет, – воскликнула великая княжна, протягивая ему руку, к которой он, с почтительностью и нежностью одновременно, приложился губами. Она торопливо уселась в сани и окликнула Шубина, который совсем не прочь был бы поприсутствовать на оригинальной экзекуции приговоренных к смертной казни заговорщиков. Он недовольно пожал плечами и сказал, что с отъездом можно б повременить.

– Нет, Шубин, поехали, – воскликнула Елизавета, – потому что я не желаю смотреть, как людей, да к тому же русских, так безжалостно истязают лишь за то, что они слишком сильно любят свое отечество.

– А я хочу все это видеть, – ответил сержант с циничной улыбкой, – такое не каждый день можно посмотреть.



– Я тебе приказываю немедленно занять свое место, – гневно сказала Елизавета, – мы едем.

– Мы не поедем, – сухо обронил Шубин.

– Ты что, малый, не слышишь, – обратился в этот момент к наглецу маленький бойкий человек, одетый хотя и просто, но по последней парижской моде. – Поторопись!

– Я здесь ничьих, кроме своей госпожи, приказов не исполняю, – дерзко заявил в ответ Шубин.

– Тогда повинуйся ей.

– Когда мне будет угодно, – отрезал сержант.

– Дорогой Лесток, – обратилась Елизавета к человеку, который отчитывал Шубина, – поехали со мной.

– Я не решусь, – сказал Лесток, лейб-медик великой княжны, маленький болтливый француз, умный и очень подвижный, – мы, чего доброго, оба сломаем шею.

– Тогда я поеду одна, – воскликнула Елизавета, сама схватила поводья и взмахнула плетью.

Жертвы герцога, раздетые донага, уже стояли перед фасадом дворца и в ожидании своей страшной участи, дрожа от холода и смертельного страха, были вынуждены под ударами прикладов принимать самые грациозные позы. Елизавета еще успела увидеть, как на них начали литься потоки воды, она услышала их страдальческий вой и посылаемые ими проклятия и увидела Бирона в роскошной шубе, который, злобно улыбаясь, стоял рядом и подгонял палачей. Затем она хлестнула лошадей и унеслась на санях прочь. Огромная толпа народа собралась вокруг и, затаив дыхание, застыла в зловещем оцепенении, то в одном, то в другом конце раздавались вздохи, а там, где поблизости не было ищеек тирана, слышался ропот.

– Их убивают за то, что они хотели освободить нас от засилия чужеземцев, – сказал один гвардеец другому, – а мы стоим здесь и глазеем на их мучения.

– Что же мы можем сделать? – вздохнул второй.

– По крайней мере, повернуться спиной к этим палачам, как поступила великая княжна; она не пожелала смотреть, как благородных патриотов умерщвляют таким дьявольским способом, – сказал третий. – Давайте тоже уйдем.

– Это все хваленые европейцы, – снова заговорил первый солдат, – которые, вроде, должны нести нам образование и способствовать подъему. А я до сего времени видел их изобретательными только по части мучений и жестокого обращения; до тех пор как правит эта слабая безвольная императрица или, точнее говоря, вознесенный ею из конюхов в герцоги любимчик Бирон и с ним его ставленники, – этот Остерман, этот Миних[10], – мы будем видеть только, как кровь, бесконечная кровь, льется на священную землю России. Те, кто из старой родовой знати не были истреблены, томятся сейчас в Сибири, и напрасно царица уже не раз на коленях умоляла герцога пощадить хотя бы ее друзей. Ее слезы ничего не смогли изменить. И, стало быть, правление этой слабой женщины оказывается гораздо кровавее и пагубнее, чем правление самого грозного тирана.

– Но разве не она стяжала нам также и славу, – воскликнул второй солдат, – разве мы не одержали победы над турками, вызвав восхищение во всем мире?

– Но какую пользу они принесли нам! – согласился первый. Добрая царица Анна хотела пойти по стопам великого царя Петра и продолжить его триумфы. Мы выиграли славные битвы, но сколько потеряли земель, но лишились вдобавок еще и персидских провинций, добытых для России царем Петром[11]. Скверные времена! Скверные времена! И никакой надежды на будущее.

– Это почему?

– Да потому что, после смерти императрицы, чего следует ожидать при ее подагре, нами опять будут править чужеземцы.

– Кто, например?

– Герцог Брауншвейгский[12] и его супруга, как поговаривают.

– Ну, это мы еще посмотрим, в нас пока жив дух Петра Великого, и, может быть, еще наступит тот час, когда он совершит чудо, которое избавит нас от этой напасти.

– Какое-то чудо непременно должно случиться, – промолвил старый гвардеец, – потому что при таких обстоятельствах, как сейчас, ни на что хорошее надеяться не приходится. Я знаю только одну личность, которая могла бы спасти нас.

– И кто же это?

– Великая княжна Елизавета, дочь Петра Великого.

Раскаты дикого хохота раздались в этот момент. Жестокое творение Бирона было завершено. Ледяные статуи были установлены и с явным удовлетворением осмотрены своенравным деспотом. Затем в своих роскошных санях он отбыл к императрице.

Ледяной дворец теперь был достроен во всех деталях.

2

Две княжны и гренадер

На следующее утро Лесток, лейб-медик великой княжны Елизаветы, застал ее в слезах. Она успела уже завершить весь туалет, и оттого вид этой повелительной особы, по-царски одетой в шелка и бархат и буквально усыпанной бриллиантами, производил весьма комичное впечатление – она сидела надув губки и горько плакала, словно ребенок, каприз которого не желают исполнять.

– Что с вами случилось? – спросил маленький француз своим пронзительным голосом. – Ведь ваше императорское высочество знает, что я настрого запретил вам всякие волнения.

– А как мне оставаться спокойной, – ответила Елизавета, поднимая на него большие красивые глаза, наполненные слезами, – когда меня не слушаются и даже насмехаются надо мной и моими приказами?

– Это кто же себе такое позволяет?

– Шубин, – промолвила Елизавета, – этот жалкий человечишко, которого я подобрала из самых низов и так высоко вознесла.

– Именно поэтому вспомните, – ответил Лесток, – не достаточно ли часто я предостерегал вас?

– Да.

– Ну, так в чем же дело? С такими наглецами, как господин сержант гвардии Преображенского полка, не следует обходиться мягко, а следует – коли уж непременно хочешь с ними развлекаться – охаживать плетью как собаку, которую дрессируешь ради собственного удовольствия.

– О, с каким наслаждением я бы истязала его, – воскликнула великая княжна, – но теперь уже слишком поздно, он относится ко мне безо всякого благоговения; вы только подумайте, он дуется на меня за то, что давеча я уехала без него. Я велю ему передать, чтобы он явился ко мне. А он не приходит. Я приказываю ему быть готовым отвезти меня во дворец императрицы. А он отвечает, что я-де могла б и одна поехать – ведь я так замечательно правлю лошадьми.

– Да гоните вы его в шею со службы! – в сердцах закричал Лесток.

– Не могу я этого сделать, – вздохнула Елизавета, – я не в состоянии видеть его и при этом сохранять безразличие, его следовало бы вовсе выслать из Петербурга, чтобы он мне на глаза больше не попадался.

– Так и следует поступить.

– Нет, не могу, потому что я питаю большую слабость к этому человеку.

– Ну хорошо, тогда посмотрим, не сумеем ли мы приструнить этого молодца, – промолвил француз, взял шляпу и спустился вниз. Он нашел Шубина в комнате для прислуги, где тот играл в карты с кучером и камердинером.

– Запрягай, – сказал Лесток с напускным спокойствием. Никто даже не двинулся с места.

– Ты что не слышишь, coquin[13], – уже более напористо продолжал француз. – Тебе нужно запрягать.

Кучер посмотрел на Шубина.

Тут маленький лекарь потерял терпение, он подскочил к кучеру, схватил его за волосы и изо всей силы принялся колотить его упругой тростью, приговаривая при каждом ударе:

– Запрягай, мерзавец, запрягай!

Тогда перепуганный кучер выскочил из-за стола, и в считанные минуты сани великой княжны с двумя украинскими рысаками уже стояли перед крыльцом маленького дворца, в котором она жила, а Шубин держался в сторонке.

– Хорошо, теперь приготовься, – продолжал Лесток, обращаясь к кучеру, – ты повезешь великую княжну.

– Я? – удивленно переспросил кучер. – А я думал... – он посмотрел на Шубина.

– Ну, не этот же человек! – презрительным взглядом скользнув по сержанту, обронил Лесток. – Сегодня такие субъекты пользуются благосклонностью, а назавтра никто даже не потрудится пнуть их ногой. Шубин впал у великой княжны в немилость и возить ее больше не будет.

– Это мы еще посмотрим! – крикнул зазнавшийся фаворит, схватил поводья и сам взлетел на козлы.

Лесток улыбнулся, он достиг своей цели и возвратился с известием, что Шубин с санями готов. Обрадованная Елизавета протянула ему руку. Лесток поцеловал ее и затем галантно подал шубу, в меха которой красивая влюбленная женщина вскользнула с грациозной гибкостью. Когда она устроилась в санях, Шубин размашисто щелкнул длинным кнутом, не преминув при этом задеть по спине маленького француза. Лихие кони неистово рванули с места, а вскипевший от ярости французик крикнул вслед дерзкому выскочке:

– Ты у меня, подлец, еще за это поплатишься!

Прибыв к императрице, великая княжна застала ее уже в окружении всего двора, все присутствующие, – закутанные, как ни странно, в шубы, – были готовы в любой момент поспешить к распахнутым окнам и на балконы, поскольку ожидалось одно из тех сумасбродных зрелищ, какие изобретательная жестокость Бирона любила время от времени устраивать для увеселения своей коронованной рабыни.

Царица Анна, крупная, дородная дама с заурядными, но добродушными чертами лица, накинув на ноги роскошную шкуру, восседала в кресле-качалке и зябко куталась в большую шубу из красного бархата, отделанную горностаевым мехом. Царевна Елизавета поспешила к ней и, точно пользующийся особым предпочтением ребенок, опустилась перед ней на колени, целуя ей руки, а в это время губы измученной подагрическими болями царицы нежно коснулись ее красивого лба.

– Славно, что ты пришла, Лиза, – промолвила она на тягучем курмаркском наречии, – твое приветливое личико всякий раз подбадривает меня, и мне всегда хочется, чтобы ты была рядом. А как хорошо ты сегодня выглядишь, милая, меха, которые всех нас делают такими неуклюжими, тебе очень к лицу, тебе они придают пышность и даже величие. Ах! Кабы я была еще такой молодой!

– Ну, а вы как себя чувствуете? – спросила Елизавета, продолжая стоять перед ней на коленях. – Надеюсь, лучше?

– Получше, но все же нехорошо. Ох, эта ужасная подагра! – вздохнула царица. – Ты вот, Лизонька, такая здоровая, я могла бы тебе завидовать, кабы так не любила тебя.

Императрица Анна и в самом деле относилась к молодой и красивой цесаревне благосклонно. Этому в немалой степени способствовало образование Елизаветы. Ведь Анна, подобно матери Елизаветы, Екатерине I[14], долгое время не умела ни читать, ни писать, и лишь в зрелом возрасте была научена Остерманом, которого только за это так высоко и ценила, читать и выводить свое имя.

На то, какую важность она придавала образованию, указывает один из ее рескриптов от тысяча семьсот тридцать седьмого года, под угрозой наказания предписывавший всем молодым дворянам научиться читать, писать, считать и танцевать.

Познания же Елизаветы намного превосходили этот школярский уровень: она прекрасно танцевала, читала, писала и бегло говорила по-русски, по-немецки и даже немного по-французски, кроме того, неплохо разбиралась в географии и истории, но, прежде всего, превосходно играла на клавесине и обладала дивным, поставленным по лучшей итальянской методе певческим голосом.

Когда очаровательная молодая женщина, унаследовавшая живой характер от своей матери, сидя у Анны в ногах, читала ей вслух или, аккомпанируя себе на клавесине, пела ей чудесные песни, императрица была беспредельно счастлива, а поскольку она оставалась бездетной, Елизавета не сомневалась, что облюбована ею на роль наследницы короны.

Тем сильнее было ее разочарование, когда императрица, нежно гладя ее, продолжала:

– Ты, Лизонька, вообще очень счастливый человек, тебе неведомы муки правления и, слава Богу, ты их никогда не узнаешь, вся твоя жизнь может быть посвящена удовольствиям и... любви, – едва слышно закончила она.

– А я бы с большим желанием посвятила себя отечеству и моему народу, – быстро промолвила Елизавета, – мои дни проходят однообразно и лишены смысла, точно дни какой-нибудь обыкновенной купчихи, растрачиваемые только на то, чтобы придумывать наряды; какое чувство может сравниться с тем, когда правишь огромной державой, когда в твоих руках сосредоточено счастье миллионов подданных, когда ты можешь совершать деяния, которые обессмертят твое имя.

– Все это красивые фантазии, которые у тебя быстро развеялись бы, – вздохнула царица. – Мы, бедные женщины, не созданы для того, чтобы властвовать, мужчины умеют подчинить нас, носим ли мы крестьянский сарафан или горностаевую мантию властительницы.

– Напротив, – возразила Елизавета, – если бы я обладала верховной властью, то скипетр стал бы в моих руках волшебным жезлом, который исполнял бы мое любое, даже самое сумасбродное, желание, что же касается мужчин, то каждого из них я превратила бы в своего раба.

– Как Шубина, например, – едва слышно отозвалась царица. Елизавета густо покраснела и промолчала.

– Поверь мне, – продолжала императрица, – если тебе и хочется носить горностаевую мантию, то лишь потому, что это украшение еще больше подчеркнуло бы твою властную красоту. Сейчас ты беззаботна и весела, а тогда узнаешь, что такое бессонные ночи, когда из ночной тьмы нам являются призраки и обвиняют нас. – Императрицу передернуло от нахлынувших видений. – С меня хватит. Хотя вины за собой я не чувствую, но кровь, проливаемая Бироном, вопиет против меня…

Звуки оглушительной музыки вовремя отвлекли несчастную женщину от ее кошмарных снов.

– Свадебный поезд идет, – воскликнула великая княжна, точно шаловливый ребенок, вскочила на ноги и выбежала на балкон. Императрица, с трудом и неохотно двигавшаяся из-за подагры, была тоже медленно вывезена на свежий воздух двумя камергерами, этими родовитыми слугами монархини, некоторые придворные обступили обеих царственных женщин, другие торопливо устремились к окнам.

– Впервые выходит так, что я соглашаюсь с Бироном, – сказала царица, – за преступление, какое совершил этот князь Голицын, следовало бы, на мой взгляд, покарать даже еще суровее.

– Что же такого он натворил? – полюбопытствовала Елизавета Петровна.

– За границей он перешел в лоно римской церкви[15], – ответила Анна с выражением крайнего негодования, – по закону я должна была бы наказать его публичной поркой или отправить в Сибирь, но Бирон, который, как тебе известно, просто неутомим на всякие выдумки…

Елизавете вспомнилась сцена минувшей ночью, и холодок пробежал у нее по спине.

– Бирон, – между тем продолжала Анна, – придумал ему исключительно забавное наказание, чтобы одним махом поставить на место всю эту старорусскую знать, которая настроена к нам так враждебно. Этот спесивец, князь Голицын, должен жениться на простой прачке. Ну разве это не достойная расплата? На эту свадьбу каждая народность нашей державы должна была представить по нескольку пар своих представителей, которые за наш счет справили себе новые национальные костюмы, а после шествия, праздничного застолья и бала, Голицын должен провести первую брачную ночь со своей прачкой в ледяном дворце.

– Да ведь они ж там замерзнут! – испуганно сказала Елизавета.

– Ах! Им будут предоставлены одеяла, подушки и меха, – возразила царица, – великолепная шутка! Но, впрочем, вот и они.

Оркестр странствующих музыкантов возглавлял процессию.

Новобрачные, – князь, еще красивый мужчина лет сорока, и миловидная девушка из народа в дорогих мехах, в которые она была наряжена по указанию императрицы, так что теперь никто не распознал бы в ней прачку, – следовали за музыкантами на спине слона. Далее шли пары в национальных костюмах (всего триста человек всех народностей) необъятной России. Здесь были и малороссы в высоких шапках из черного каракуля, и башкиры в кумачовых тужурках, за молдаванами, в длиннополых, обшитых мехом кафтанах очень походившими на турок, следовали болгары, арнауты, бухарцы, татары, калмыки, киргизы, самоеды, греки, уральские и причерноморские казаки, венгры, армяне, ненцы, цыгане, чуваши, ногайцы, туркмены и остяки. Некоторые двигались верхом на верблюдах, тунгусы – на северных оленях, камчадалы сидели в нартах, которые тащили собаки, тогда как другие запрягли в свои сани баранов, волов и даже свиней.

По главной улице Петербурга они проследовали до бироновской школы верховой езды, где за счет царицы им было предложено угощение: каждой народности приготовили ее любимые кушанья. Затем состоялся бал, на котором каждая из экзотических пар исполнила свои лучшие национальные танцы. Все это пестрое смешение физиономий, фигур, национальных нарядов и обычаев казалось ожившей сказкой, зрелищем, какое может предложить зрителю только одна мировая империя, только Россия.

Под занавес новобрачных препроводили в ледяной дворец и выставили перед ним караул, чтобы те не смогли покинуть его до утра.

Когда великая княжна, утомленная обилием пестрых сцен этого оригинального празднества, собралась домой, Шубина нигде не оказалось. Она тщетно расспрашивала о нем, но никто его не видел. Один из кучеров императрицы отвез Елизавету во дворец. На следующее утро царевна первым делом спросила о Шубине. Но он со вчерашнего вечера так и не появлялся.



Великая княжна разослала своих людей на поиски исчезнувшего возлюбленного, искали в казармах, в трактирах, на променаде и у ледяного дворца. Поиски результатов не дали – его нигде не было. Когда же он не объявился и на следующий день, Елизавета обратилась к полиции. Не помогла и полиция, Шубин исчез бесследно.

Безутешная княжна однажды вечером навестила царицу.

– Что с тобой, мое милое дитя? – спросила та озабоченно. – Ты выглядишь совершенно убитой.

– Куда-то пропал мой казначей, – вздохнула Елизавета.

– А, тот смазливый гренадер, как-то бишь его звали?

– Шубин.

– Ну да, Шубин, – сказала Анна, – я полагаю, ты должна только радоваться, что избавилась от него.

– Да, когда бы только была спокойна за его судьбу, – ответила княжна, – а то вдруг его где-то убили.

– Успокойся, – улыбнулась царица, – он жив-здоров и чувствует себя замечательно.

– Где?.. Где он теперь?

– В данный момент Шубин находится уже довольно далеко по дороге в Сибирь.

– В Сибирь? О Господи! Что же такого он натворил? – всплеснула руками Елизавета.

– Он был груб с тобой, дитя мое, разве этого недостаточно?

– Но я же все-таки любила его, – вздохнула Елизавета.

– Ах! Давай не очень сокрушаться по этому поводу, – утешила ее царица, – на белом свете еще осталось достаточно гренадеров.

– Но ни одного, столь желанного, – пролепетала со слезами Елизавета.

3

Самая красивая женщина России

В первый день, после известия о ссылке Шубина, Елизавета заперлась в будуаре и горько плакала; на второй она сердито металась по комнате, по-прежнему не впуская к себе никого, даже Лестока, обычно имевшего доступ к ней в любой час; на третий день ее начала одолевать скука, и она несколько раз принималась одеваться, чтобы затем в ярости снова срывать с себя дорогие наряды. Наутро четвертого дня она, наконец, впервые улыбнулась своей камеристке, потом велела оседлать лошадь и со всей тщательностью профессиональной кокетки, которая вознамерилась кого-то очаровать, занялась туалетом. Когда она сидела на лошади в платье для верховой езды из бархата цвета анютиных глазок, поверх которого был надет плотно облегающий ее тонкую талию жакет из такого же материала, щедро подбитый и опушенный горностаем, в казацкой шапке поверх белого парика, то всякий, кто ее видел, не мог не признать правоту народной молвы, считавшей ее самой красивой женщиной России. Она это знала, очень этой славой гордилась и относилась к ней крайне ревностно. С сияющими глазами, требующими от каждого обожания, она стрелой вылетела из дворцовых ворот, сопровождаемая только одним из своих верховых казаков.

Она гарцевала по центральным улицам столичного города, с уважением и симпатией приветствуемая повсюду как знатью, так и самым низким людом и простыми солдатами; иногда ее красивые глаза то там, то здесь задерживались на фигуре какого-нибудь привлекательного мужчины, сословное положение и платье которого не имели для нее абсолютно никакого значения, – молодой, ладно сложенный торговец домашней птицей или продавец ликеров находили в ее душе бόльшую заинтересованность, чем уродливый князь. Достигнув невского берега, она пришпорила лошадь и до тех пор подгоняла ее хлыстом, пока та не понеслась во весь опор вдоль набережной, высекая подковами снопы искр; но тут на всем скаку внезапно лопнула подпруга, и Елизавета соскользнула вниз, под брюхо взмыленного животного, рискуя погибнуть под его копытами.

Прежде чем отважная женщина, однако, успела осознать всю опасность создавшейся ситуации, красивый элегантный мужчина, ехавший верхом ей навстречу, схватил ее лошадь за узду, заставил остановиться и, быстро спешившись, освободил Елизавету из ее двусмысленного положения. Когда он поднимал ее, она на мгновение приникла к его груди, и сердце ее учащенно забилось. Как ни странно, но царевна мгновенно забыла о случившемся, о страшной опасности, которой она подверглась, – первый взгляд ее больших красивых глаз предназначался ее спасителю.

Елизавета узнала в нем графа Лёвенвольде[16], обер-гофмаршала императрицы Анны, мужчину, на которого она до сих пор едва ли обращала внимание.

В голове у нее молнией пронеслась мысль, что когда-то он был удачливым любовником ее матери, Екатерины I, и сейчас, когда ее голова покоилась на плече спасителя, и она боязливо, но с любопытством смотрела на него снизу вверх, ей вдруг он показался столь же красивым, сколь благородным и интересным. Пока Елизавета смущенно лепетала слова благодарности, очаровавший ее мужчина стоял перед ней со снятой шапкой в руке и объяснял, как беспредельно он счастлив сослужить службу дочери незабвенной Екатерины. Граф тут же предложил свою лошадь, которую она приняла с любезной улыбкой. Ни секунды не колеблясь, кокетка оперла ногу о галантно подставленную им ладонь, и с его помощью вспорхнула в седло.

– А как же вы, граф? – быстро спросила она. – Теперь вам придется добираться пешком. Впрочем нет, так дело не пойдет. Возьмите лошадь моего казака и проводите меня.

Лёвенвольде отвесил поклон и послушно воспользовался предложением. Пока казак, ведя под уздцы лошадь хозяйки, медленно возвращался во дворец великой княжны, маршал с Елизаветой поехали по набережной вдоль здания Адмиралтейства. Теперь великая княжна сидела в седле по-мужски и в этой позе, многих других делавшей прямо-таки смешными, казалась вдвойне привлекательной. Она пустила лошадь шагом, по-видимому, чтобы иметь возможность подольше непринужденно поболтать с Лёвенвольде. Когда они наконец добрались до дворца, Елизавета, протягивая ему на прощание руку, сказала:

– Отныне я хотела бы чаще видеть вас у себя, граф, надеюсь, вы меня правильно понимаете, я не приму никаких оправданий. Государственные дела и двор теперь должны будут иногда отступать на второй план, если речь зайдет о том, чтобы исполнить волю дамы, – при этом она, конечно, имела в виду себя, самую красивую женщину России.

– Ваше желание для меня непререкаемый приказ, ваше императорское высочество, – ответил граф, взял маленькую руку принцессы и собрался было поднести ее к губам.

– Нет, погодите, – воскликнула Елизавета с присущей ей обворожительной непосредственностью, проворно отнимая ее. Затем она стянула тонкую желтую перчатку с манжетой и только после этого протянула ему красивую нежную руку. – Вот так, теперь целуйте.

Восхищенный любезностью царственной красавицы, Лёвенвольде несколько раз с пылом поцеловал ей руку, глубоко поклонился, вскочил на лошадь и был таков.

Она долго смотрела ему вслед и, когда он уже сворачивал за угол, помахала ему носовым платком.

Затем, перекинув через руку длинный шлейф амазонки, она взбежала по лестнице и прямиком направилась в комнату своей близкой подруги, придворной дамы госпожи Куряковой.

– Ах, Катенька, – вбегая воскликнула она с порога, – я так счастлива, передать тебе не могу, как я счастлива!

Госпожа Курякова, от неожиданности не находя слов, молча смотрела на великую княжну.

– Ты удивлена?

– Признаться, да.

– Ты себе представить не можешь, как мне хочется сегодня смеяться, а ведь еще вчера я капризничала, позавчера лила горькие слезы и вообще была самой несчастной на свете, – продолжала Елизавета. – Но все вдруг в один миг переменилось, я благодарна императрице, что она отправила Шубина в Сибирь, а также Лестоку, который, я уверена, подговорил ее на это. Я, Катенька, познакомилась с таким мужчиной, по сравнению с которым Шубин просто неотесанный чурбан, и не с гренадером каким-нибудь, нет, а с аристократом в духе Людовика Четырнадцатого, впрочем, я его, собственно говоря, знала уже давно, но сегодня я впервые по-настоящему его разглядела, поговорила с ним и безумно в него влюбилась.

– И кто же этот счастливчик?

– Граф Лёвенвольде.

– И он точно так же любит тебя?

– Я полагаю, это само собой разумеется, – молвила Елизавета, с неописуемым удовольствием разглядывая себя в большое стенное зеркало. – Ну, разве я не принцесса? Разве не называют меня самой красивой женщиной России?

– О! Вы восхитительны, ваше высочество, – ответила близкая подруга, – но из этого еще не следует...

– Ты, Катенька, не волнуйся, – засмеялась Елизавета, – не пройдет и недели, как этот Лёвенвольде будет лежать у моих ног, точно герой-любовник из какой-нибудь французской пасторали; я его изрядно помучаю, я буду с ним безжалостна, чтобы потом мы с еще большим блаженством насладились нашей любовью. О, сейчас у меня снова проснулся аппетит, сейчас я снова начну петь, как весенняя птица, и буду одеваться, как богиня.

– Ну, богини, положим, совсем не одеты, – улыбнулась госпожа Курякина.

– Это мы тоже сможем однажды испробовать, – воскликнула Елизавета. – Когда, посмотрев прекрасные полотна Тициана[17] и Веронезе[18] в императорском дворце, я вижу потом наших дам в широченных юбках на обручах из китового уса или стальных полос, то всегда не могу удержаться от смеха. Из нашего двора вышел бы жалкий Олимп, во главе с царицей в роли ревнивой Юноны[19].

– Но вы-то можете каждый день без всякого опасения являться перед царевичем Парисом[20] в образе богини любви, – сказала близкая подруга, восторженным взглядом окидывая роскошные формы великой княжны.

– И все это теперь принадлежит этому гадкому человеку, – вздохнула Елизавета, – вероятно, любившему уже сотню других женщин, которые, все вместе взятые, недостойны были бы получить не то что яблоко, но даже зернышко от него. Но ему предстоит узнать меня. Впервые в жизни я хочу быть жестокой.

С беспокойством и трепетом молодой влюбленной ждала галантная великая княжна визита Лёвенвольде, четыре дня прошли для нее в томительном нетерпении и нарастающем волнении, когда он, наконец, пожаловал. Но безуспешно пыталась она соблазнить его утонченным искусством своего туалета, столь же мало трогали его ее кокетливо-томные взгляды, и даже прикосновения ее маленькой белой руки, казалось, нисколько не взволновали его – он неизменно сохранял дипломатическую сдержанность, учтивость и исключительную почтительность, а она тем охотнее приняла бы подобное поведение, если бы он уделил ей хотя бы чуточку больше внимания как женщине. После его отъезда, она сказала близкой подруге:

– Как же все-таки грустно быть цесаревной. Каждый, кто приближается к нам, от благоговения теряет дар речи, он не осмеливается задеть даже краешка наших одежд, не говоря уже о том, чтобы дотронуться до кончиков наших пальцев. Этого Лёвенвольде, похоже, нынче оставила вся его храбрость, он разговаривал со мной так, будто речь шла о государственном договоре, а ведь я его так вдохновляла!

Минула неделя, а граф так больше и не появлялся. Этот срок показался бы слишком долгим для каждой влюбленной женщины, а уж тем более для столь горячей и деспотичной дочери Петра Великого, привыкшей видеть, чтобы любое ее желание невзирая ни на что исполнялось. И она приняла решение одним смелым ударом разрубить затянувшийся узел.

Письмецо госпожи Куряковой приглашало Лёвенвольде навестить ее еще до конца текущего дня. Когда граф прибыл во дворец, близкая подруга принцессы приняла его в своем маленьком уютном будуаре, тогда как сама великая княжна, укрывшись в примыкавшей к нему спальне придворной дамы, тайком следила за разговором Куряковой с гостем.

– Простите, ради бога, господин граф, – начала эта мастерица любовной дипломатии, – что я отнимаю ваше драгоценное время, но должна вам признаться, что я умерла бы от любопытства, если бы в ближайшее время не нашла удобного случая познакомиться с человеком, которым сейчас так беззаветно увлечена моя госпожа.

– Сударыня, вам великая княжна обо мне рассказала? – спросил Лёвенвольде, очевидно, неприятно задетый намеком придворной дамы.

– Разумеется, – ответила госпожа Курякова, на полных парусах устремляясь к намеченной гавани, – она только о вас почти и говорит. О, она очень к вам расположена...

– Доброта великой княжны общеизвестна, – отозвался Лёвенвольде.

– О! Это больше, чем доброта, – продолжала свое придворная дама. – Вам можно позавидовать, ибо прекрасная цесаревна, дочь Петра Великого, во сне и наяву грезит только вами.

– Вы, надо полагать, шутите...

– Бог с вами, как я посмела бы, – быстро ответила подруга, которую создавшаяся ситуация начинала заметно тяготить, – чувствительность Елизаветы не уступает ее красоте...

– Великая княжна и в самом деле очень красивая женщина, – подтвердил Лёвенвольде.

Придворная дама облегченно вздохнула, а занавес на дверях, резко было зашелестевший, теперь тоже успокоился.

– Она, бесспорно, самая красивая женщина в России, – заявила госпожа Курякова.

Лёвенвольде пожал плечами и улыбнулся.

– Вы не разделяете мое мнение? – почти возмущенно воскликнула подруга. – Может, вы знаете кого-то еще красивее?

– Конечно, знаю.

Елизавета была готова выскочить из укрытия, но сдержала себя и ограничилась тем, что изорвала в клочья свой носовой платок.

– Вот как! Мне было бы крайне любопытно узнать, кто же она, – пробормотала придворная дама.

– Это госпожа Лапухина, – в ответ пояснил граф.

– А-а, припоминаю, припоминаю, – молвила придворная дама. – Жена камергера Лапухина. Она живет очень уединенно. Мне доводилось слышать похвалы в адрес ее исключительной красоты, но собственными глазами видеть мне ее не случалось. И вы любите эту женщину?

Лёвенвольде снова улыбнулся, и на этой улыбке встреча с глазу на глаз закончилась. Когда он покинул будуар, туда ворвалась пылающая гневом Елизавета и принялась мерить комнату большими шагами. Она долго не могла найти слов, совершенно потеряв самообладание из-за того, что ее унизил мужчина, к которому она намеревалась приблизиться подобно олимпийской богине, из рога изобилия щедро изливающей на него счастье. Злополучный Лёвенвольде без всякой задней мысли, даже не подозревая этого, глубоко ранил душу этой доброй по природе, но сладострастной и деспотичной женщины, нанес рану именно туда, где она была наиболее уязвима, где о прощении и забвении уже не могло быть и речи, – он уязвил ее безграничное тщеславие и ее женское самомнение.

Стало быть, в России есть женщина, которая могла оспорить у нее мужчину, любимого ею, и, что в ее глазах выглядело еще кощунственнее, которая могла оспаривать у нее звание первой красавицы.

Она обязана была познакомиться с этой женщиной. Такой была ее первая мысль, а вторая была – месть. Вечером того же дня она отправилась к императрице и пустила в ход все свои чары, чтобы пленить слабовольную женщину: она пела для нее самые лучшие свои арии и развлекала ее всяческими дурачествами; напоследок она как обычно уселась у ног царицы и принялась рассказывать ей разные пикантные истории из придворной жизни.

Вдруг она схватила обе руки монархини, осыпала их поцелуями и воскликнула:

– Когда-нибудь ты должна исполнить и мою просьбу. Ты всех осыпаешь своими милостями, и только я всегда остаюсь ни с чем.

– Ну и чего же тебе хочется? – спросила Анна, поглаживая ее.

– Только пообещай сначала, – засмеялась принцесса, – тогда я тебе скажу.

– Ага! Ты хочешь получить обратно своего гренадера!

– Нет, нет!

– Ну, так и быть, я обещаю тебе исполнить твое желание, каким бы сумасбродным и несправедливым оно ни оказалось, – согласилась царица.

– Бирон собирается устроить для нас в ледяном дворце грандиозное празднество, – начала Елизавета.

– Да, действительно собирается.

– Так вот, я хочу, чтобы на этом празднестве непременно появилась госпожа Лапухина, которая, точно римская весталка, сторонится двора и вообще всех увеселений.

– Такое едва ли выполнимо, – сказала в ответ Анна. – Эта Лапухина живет только для Лёвенвольде, который, говорят, молится на нее как на святыню, а для всего остального мира она, похоже, совсем умерла.

– Я думаю, она сразу оживет, как только ты ей прикажешь.

– Полагаешь?

– Ты мне дала слово.


На грандиозное карнавальное торжество в ледяном дворце действительно собрался весь двор и вся столичная аристократия. Чтобы гости не замерзли, герцог пригласил их явиться туда в старинных московитских нарядах, которые дали теперь мужчинам и женщинам удобный случай блеснуть всем великолепием драгоценностей и роскошной пушнины. Императрица в зеленом бархате с горностаем предстала рядом с Бироном, одетым в те же цвета, великая княжна была в гладком багряном бархате, дополненном мехом голубой лисы. В кавалеры ей герцогом был выбран камергер граф Шувалов[21], самый красивый мужчина при дворе Анны.

Госпожа Лапухина, принадлежавшая к недовольной и всеми кровавыми средствами тирании преследуемой старорусской партии, до сих пор избегала царицы и ее двора. С тем большим удивлением и даже испугом восприняла она повеление императрицы, приглашавшей ее на устраиваемый праздник. Чутье подсказывало ей, что все это неспроста и не сулит ничего хорошего. Она посоветовалась с Лёвенвольде, но этот умный, равно как и верный друг в данном случае не мог сказать ей ничего иного, кроме того, что она и без него прекрасно знала. И она вынуждена была подчиниться.

С тревожно бьющимся сердцем появилась она на балу под руку с обер-гофмаршалом, оба скромно одетые в черный, отороченный темным соболем бархат. Однако этот почти мрачный туалет лишь еще больше подчеркнул ее привлекательность в окружении всеобщего блеска бриллиантов, рубинов и изумрудов, ослепительного горностая и пламенеющего яркими красками бархата, и стоило ей переступить порог, как все взоры тотчас же обратились к ней. Госпожа Лапухина была действительно сказочно красива, гораздо красивее великой княжны Елизаветы. В то время как последняя ослепляла и опьяняла скорее своей свежестью и величественной пышностью, во внешнем облике Лапухиной тонкое грациозное сладострастие сочеталось с самой благородной духовной возвышенностью. Когда ее представляли царевне, та сама почувствовала, в какую глубокую тень отодвигается она своей соперницей, и не смогла выдавить из себя ничего, кроме нескольких чопорных слов, адресованных госпоже Лапухиной, к которой в ее сердце тут же вспыхнула дикая ненависть. Кроме того, заносчивая горделивая женщина вынуждена была наблюдать, как мужчина, которого она по-своему страстно любила, ни на шаг не отходил от ненавистной ей особы, как этот мужчина одной только ей уделял самое нежное внимание, тогда как ее, дочь Петра Великого, он едва удостоил взгляда.

Это переполнило чашу.

Когда Лёвенвольде танцевал с возлюбленной полонез, по залу вдруг пронеслось, что великая княжна почувствовала недомогание и покинула бал.

Только сейчас граф начал смутно догадываться, что он натворил, однако оставаясь слепым к прелестям царевны, он ни на мгновение не раскаивался в том, что не позволил превратить себя в раба ее прихотей.

В то время как дельфины и белый слон перед ледяным дворцом наперегонки извергали пламя, треск фейерверков на гладком зеркале Невы перемешивался с бурными звуками четырех музыкальных хоров, заряженные порохом ледяные пушки ко всеобщему изумлению давали салют, а ледяные мортиры взметали высоко в зимнее небо снаряды из пакли. Елизавета без сна ворочалась на своей по-азиатски пышной постели и вынашивала планы – как извести мужчину, который ее унизил, и как погубить женщину, которая совершила государственное преступление, оказавшись красивее ее.

4

Прирученный медведь

Был уже полдень, когда граф Иван Шувалов постучал в дверь своей жены. Довольно долго усилия его оставались тщетными, хотя в этот час даже самые изнеженные любительницы поспать обычно бывают уже одеты. Однако, когда жена наконец впустила его, он застал ее в совершеннейшем неглиже или, если быть до конца точным, в совершеннейшем полунеглиже.

– Да чем же это ты тут занимаешься? – начал он возмущенно.

– Зеваю и отдыхаю, – ответила его очаровательная супруга, с неописуемой вальяжностью снова удобно вытягиваясь на настоящей турецкой оттоманке с мягкими подушками.

– Отдыхаешь от хлопот, которые, вроде балов, катания на санях и оперы, являются твоей жизненной стихией, – молвил граф, усаживаясь в кресло рядом с молодой супругой, – что же тогда говорить о нас, мужчинах, которые кроме своего туалета и ваших развлечений должны заботиться еще и о государстве.

– Если вы заботитесь о государстве не лучше, чем о наших развлечениях, – возразила графиня, – то мне очень жаль бедное государство.

– Ты, как маленькая обезьяна, никогда не упустишь случая злобно куснуть, – воскликнул Шувалов, – и все-таки ты – моя милая и симпатичная обезьянка, не правда ли?

Он обнял жену за голову и крепко поцеловал в свежие губы, меж тем как ее большие темные глаза смотрели на него с плутоватой улыбкой. Так балагуря друг с другом, они, бесспорно, выглядели самой милой парой, какую только можно себе представить. Граф Иван – высокий, хорошо сложенный мужчина с греческими благородными чертами лица, голубыми глазами и белокурыми волосами; графиня Лидвина – миниатюрная, но, при всем изяществе, обладавшая пышной округлостью форм женщина, лицо которой украшал дерзкий курносый носик над маленьким алым ртом и лучистые косульи глаза с легкой монгольской раскосинкой, что придавало их выражению оттенок своенравной пикантности, и от природы одаренная настоящим водопадом черных как смоль волос, в волны которых она, точно в темный мех, могла кутать члены своего точеного тела.

– Ты по-прежнему остался мне верен?

– Со вчерашнего праздника? Разумеется, – улыбнулся Шувалов, – но, быть может, в мечтах я...

– Не шути, – воскликнула графиня, – я тебя знаю, ты этим убьешь меня; нет, серьезно, я удивляюсь, как не сошла сума, когда увидела тебя вчера беседующим с великой княжной. Спору нет, она очень красива, настоящая Венера, а я всего лишь маленькая безобразная обезьяна.

– Ну, как такое могло прийти тебе в голову, – с шутливой укоризной воскликнул Шувалов, привлекая ее к себе на колени. – Есть обезьянки, которые милее всего, они гораздо привлекательнее мертвых каменных богинь с белыми глазами. Однако позволь сказать тебе несколько слов серьезно. До сих пор я был тебе беспримерно верен...

– Поклянись!

– Ты ведь знаешь, что я никогда не клянусь...

– Потому что твоя клятва всегда была бы лживой.

– Итак, до сего дня я был тебе верен, до смешного верен, – продолжал Шувалов, – но со вчерашнего вечера я испытываю неодолимое стремление...

– Стать мне неверным!? – с возмущением закончила его фразу Лидвина.

– Да.

– Я прикончу тебя.

– Вот как раз этого-то я попросил бы тебя не делать!

– А эта несчастная, можно узнать, кто она? – спросила графиня Лидвина с едва сдерживаемой яростью.

– Разумеется, потому что не любовь толкает меня на то, чтобы упасть к ее ногам, а... политика.

– Итак, кто же это? Императрица?

– Ну как такое могло прийти тебе в голову.

Возникла короткая пауза.

– Со вчерашнего дня я принял решение поухаживать за великой княжной Елизаветой Петровной, – произнес наконец граф.

– И ты, подлый, хочешь уверить меня в том, что в объятия самой красивой женщины России тебя бросает политика? – вскричала миниатюрная женщина и зарылась лицом в подушки, как казалось, чтобы скрыть слезы.

– Но ты только представь себе, Лидвина, какую выгоду мы извлечем, если я стану официальным фаворитом Елизаветы, а она взойдет на престол.

– Ты отлично знаешь, что она никогда на него не взойдет.

– Почему же нет? Если мы ей в этом поможем...

– Ты мог бы пойти на такое? – не веря своим ушам воскликнула ошеломленная графиня.

– Вот видишь, – продолжал Шувалов, – сейчас я у тебя в руках, и если тебе вздумается отомстить мне, ты выдашь меня Бирону.

– С этим я пока торопиться не буду, – быстро ответила графиня Лидвина, – однако я точно так же позволю кому-нибудь ухаживать за собой.

Шувалов остолбенело воззрился на нее.

– Да, да! – воскликнула она. – И, пожалуйста, не смотри на меня такими глазами, ты еще не знаешь, на что в приступе ревности способна женщина.

– Я, однако, тебе запрещаю...

Лидвина начала громко и от всего сердца смеяться и не умолкала до тех пор, пока возмущенный супруг в негодовании не покинул спальню, изо всей силы хлопнув за собой дверью. Продолжая смеяться, она заперла ее за ним на ключ, а затем отворила другую, ведшую в гардероб. Оттуда вышел молодой симпатичный мужчина и порывисто заключил ее в свои объятия. Это был Воронцов, камергер великой княжны Елизаветы.

– Разве я не хорошо сыграла роль ревнивой жены? – весело спросила графиня Лидвина.

– Даже слишком хорошо, – ответил Воронцов, – ты чересчур ласкова со своим мужем.

Графиня снова залилась озорным смехом.

– Похоже, мне удалось заставить и тебя ревновать, а это уже дорогого стоит. Двух таких больших симпатичных мух, как Шувалов и ты, прихлопнуть одним ударом.

– Ну, а теперь поговорим серьезно, – сказал камергер графине, уже кокетливо покачивающейся у него на коленях. – Идея Шувалова приволокнуться за царевной просто великолепна.

– Потому что расчищает тебе дорогу...

– Нет, потому что при том благорасположении, каким он пользуется у русской партии, да при его осторожности и отваге, он оказывается именно тем человеком, который проторит Елизавете путь к трону, отчего мы все только бы выиграли.

– Итак, налицо первые нити заговора, – пошутила графиня. – Замечательно, как только муж и поклонник слишком наскучат мне, достаточно будет шепнуть словечко Бирону, и я одним махом освобожусь от того и другого.

– У тебя поднялась бы рука...

– Разумеется, так что тебе придется приложить много усилий, чтобы быть любезным и, главное, забавным.

Пока графиня Шувалова и ее поклонник перешучивались таким манером, граф Иван Шувалов заехал к великой княжне Елизавете и попросил доложить о себе. Княжне всю ночь напролет на ее пышном ложе снились сны о Лёвенвольде, отвратительные, мучительные сны, и, уже проснувшись, она долго еще продолжала размышлять об этом ненавистном теперь человеке. Но постепенно образ молодого красивого мужчины, который на вчерашнем балу был ее кавалером, победоносно заслонил все остальное, и она начала упрекать себя за то, что так поспешно и пренебрежительно покинула давеча ледяной дворец и Шувалова.

Камеристка как раз закончила искусную прическу Елизавете, когда доложили о графе. Ни о каком продолжении туалета теперь не могло быть и речи, она быстро накинула поверх ночной сорочки, облегавшей ее точно кружевным инеем, богато расшитую золотом и отделанную горностаевым мехом домашнюю шубку из синего бархата и пригласила Шувалова войти.

– Я очень рада видеть вас у себя, граф, – начала она, с небрежной величественностью указывая ему на место рядом с собой. – Я должна искренне извиниться перед вами за то, что так внезапно покинула вчерашний праздник.

– Вы не подозреваете, ваше высочество, – ответил Шувалов, – какой многопудовый груз сняли с моей души ваши благожелательные слова. Я-то вообразил себе, что это мое поведение послужило невольной причиной вашего неожиданного ухода, что я, против собственной воли, чем-то обидел вас. Поэтому и явился, чтобы предстать перед вами как пред судьей, ожидая от вас оправдательного или смертного приговора, ибо во всей России, даже на всем белом свете, нет женщины, которую я бы почитал так как вас.

– Вы мне льстите...

– Я лишь облекаю в слова восторженные ощущения своего сердца, – продолжал граф, – которое со вчерашнего дня целиком лежит у ваших ног, и если не я был тем, кто вас обидел, то заклинаю вас, ваше высочество, назвать мне имя этого человека, чтобы я мог отомстить ему за вас.

– Предоставьте это, пожалуйста, мне, – ответила Елизавета, и ее красивые брови при этом мрачно нахмурились, – истинное наслаждение местью заключается в ее самоличном осуществлении. Да и что иное вы могли бы, в конце концов, в данном случае сделать, кроме как биться за меня с кем-то? Поставить вашу жизнь на карту? Нет, нет и еще раз нет! Прежде всего, я хочу действовать наверняка, хочу быть уверенной в успехе, а потом... – она кокетливо взглянула на Шувалова из-под полуприкрытых век, – а потом вы мне слишком дороги, чтобы я могла столь легкомысленно принести вас в жертву.

– Ваши слова наполняют меня гордостью, – прошептал граф, порывисто хватая ее красивую руку, – участие, которое вы во мне принимаете, является самой сладостной наградой за чувство того безграничного обожания, какое я к вам испытываю.

– Я не из тех лицемерок, граф, – живо откликнулась Елизавета, – которыми кишит так называемый высший двор и которые, публично похваляясь добродетелью, самым пошлым образом ежедневно насмехаются над нею в своих будуарах. Я совершенно не скрываю от вас ни своей симпатии, ни своего нерасположения. И не лгу, говоря, что вы мне приятны, Шувалов, очень приятны...

– Вы слишком милостивы...

– Разумеется, слишком, – ответила Елизавета, – потому что мужчины не заслуживают того, чтобы с ними обходились по-доброму. Эти хозяева жизни похожи на медведей: пока им протягиваешь сладкий мед любви, они лижут тебе пальцы, но потом дикость их проявляется с тем большей свирепостью.

– О! Есть такие медведи, которые позволят себя приручить, – заверил Шувалов, – вам, во всяком случае, позволят с восторгом.

– Ладно, поживем-увидим, – улыбаясь промолвила Елизавета. И на этом завершила аудиенцию, легким взмахом руки отпустив графа.

Вечером того же дня, когда прекрасная великая княжна уже как раз собиралась отойти ко сну, перед окнами ее дворца внезапно раздались громкие звуки музыки.

– Серенада какая-то, – воскликнула госпожа Курякова.

– Для кого бы? – спросила Елизавета.

– Надо думать, для вас, ваше высочество, а для кого же еще.

– Кто бы это мог все затеять?

– Шувалов.

– Ты, похоже, права.

Набросив на плечи шубу, Елизавета вышла на балкон и тотчас же залилась громким смехом, ибо вид, который представляла из себя собравшаяся внизу труппа странствующих музыкантов, был очень потешным. Пятьдесят больших белых медведей с факелами в лапах образовали широкий круг, внутри которого был очерчен второй, составленный из такого же количества бурых медведей, вооруженных всеми мыслимыми инструментами и исполнявших оглушительный янычарский марш. В центре обоих кругов стоял огромный полярный медведь, который почтительно поклонился высокой даме и затем бросил ей букет… свежих фиалок, зимой в Петербурге... Цветы упали к ее ногам, Елизавета подняла их и с улыбкой поблагодарила.

Музицирующие медведи исполнили еще две пьесы, а затем веселым факельным шествием замаршировали дальше, сопровождаемые несметной толпой зевак, в то время как полярный медведь попросил доложить о себе великой княжне. Когда она приняла его в своем будуаре, он с глубоким реверансом, вызывающим неудержимый смех, приблизился к ней и с немой покорностью вложил в ее руку конец длинной серебряной цепи, обвивавшей его косматую шею.

– Означает ли это, что отныне ты становишься моей собственностью, Михаил Топтыгин? – спросила Елизавета, которой весь этот маскарад доставлял огромное наслаждение.

Медведь густым добродушным рычанием ответил утвердительно.

– Стало быть, есть медведи, готовые на подобную безрассудность, – пошутила Елизавета, – и они, подобно влюбленным мужчинам, целиком отдают себя в руки женщины, даже не задумываясь о том, что их впереди ожидает.

Медведь кивнул.

– А что бы ты сказал, мой милый медведь, если б я захотела попробовать выдрессировать тебя, – продолжала великая княжна, – научить тебя танцам и всяким подобным кунштюкам?

Медведь рыком выразил согласие.

– Тебе это представляется легким, – промолвила Елизавета. – О! ты еще не знаешь, как обламывают когти медведям; их муштруют побоями, понимаешь? Принеси-ка мне большой арапник, Катенька.

Госпожа Курякова торопливо выскользнула из комнаты и спустя несколько секунд вернулась с большой нагайкой, вид которой, казалось, все-таки несколько встревожил медведя, ибо рычанием и жестами он попытался объяснить принцессе, что дрессировка ему совершенно не требуется. Однако она озорно покачала красивой головой, взмахнула плетью и несколько раз весьма ощутимо прошлась ею по спине бедного медведя, только сильнее возбуждаясь от его испуганного рычания.

– Да ведь он через толстую шкуру ничего не чувствует, – подсказала придворная дама.

– Ты права, – согласилась с ней Елизавета, прекращая порку, и, обращаясь к медведю, добавила, – изволь повиноваться, месье, в противном случае мне придется придумать для тебя другие чувствительные наказания.

Медведь прорычал изъявление покорности.

– Ты будешь моим рабом? – спросила красивая женщина, по-прежнему с плеткой в руке опускаясь в кресло.

Вместо ответа он бросился перед ней ниц, и она без долгих размышлений поставила на него ногу.

Это, казалось, очень ему понравилось, потому что он издал рык, звучавший одновременно так ласково и так до смешного нежно, что обе дамы от души громко расхохотались.

5

Завещание царицы

Лето тысяча семьсот сорокового года для хворающей подагрой царицы Анны и для жизнерадостной великой княжны Елизаветы проходило очень по-разному. В то время как цесаревна в обществе красивого и остроумного графа Шувалова получала удовольствия, страдания императрицы день ото дня усиливались. Она часто лишалась чувств и тогда лежала в кошмарном бреду, терзаемая ужасными видениями и призраками. Немногими приятными часами, еще остававшимися у нее, оказывались те, когда после гнетущей ночи и короткого дремотного сна под утро она видела красивую княжну, с ласковым взором сидевшую у ложа ее мучений.

Двадцать седьмого октября врачи, приглашенные в Государственный совет, объявили, что императрице осталось жить всего несколько дней. После этого сообщения Бирон со своими соратниками, Остерманом, Минихом и Лёвенвольде, уединились в кабинете.

– Настало время, – начал он, – приступать к активным действиям. Императрица составила завещание, в котором назначает наследницей трона свою племянницу, герцогиню Мекленбургскую[22]. Ее супруг, герцог Брауншвейгский, наш общий противник, при таком повороте событий вместе с ней захватил бы в свои руки бразды правления. Тогда нас ждет отставка, если не ссылка в Сибирь. Я принял решение этого не допустить.

– Что вы намерены предпринять, герцог? – спросил Миних.

– Я призываю вас, господа министры, – ответил Бирон, – вместе со мной обратиться к царице и предложить ей на подпись новое завещание, в котором она назначит престолонаследником сына герцогини Брауншвейг-Мекленбургской, царевича Ивана[23].

– Понимаю, – кивнул Миних, – младенческий возраст царевича послужит основанием для долголетнего регентства, которое вы, герцог, и осуществляли бы, и тем самым мы могли бы какое-то время чувствовать себя в безопасности.

– Даже более того, мой дорогой Миних, – с вкрадчивой благосклонностью в голосе произнес Бирон. – Я позаботился бы о том, чтобы еще основательнее укрепить фундамент своей власти, а для этой цели назначил бы вас верховным главнокомандующим всеми нашими сухопутными и морскими вооруженными силами.

Миних, перед которым вдруг так отчетливо замаячило воплощение его давнего и самого заветного желания, покраснел от радости и с выражением глубокой преданности отвесил герцогу поклон.

– Все выиграли бы от этого, все, – продолжал рассуждать последний, глядя на Остермана и Лёвенвольде.

– В чем же заключается наша задача? – спросил Миних с неподдельным энтузиазмом. – Мы ждем ваших приказов, герцог.

– Я берусь склонить императрицу к подписанию нового завещания, – ответил Бирон. – Остерман и Лёвенвольд должны будут пустить в ход все свое влияние в Сенате, чтобы тот поручил мне регентство, а вам, Миних, прославленному победителю турок и любимцу солдат, будет нетрудно заинтересовать войска. Но первым делом – к императрице.

Бирон двинулся вперед, остальные последовали за ним.

Когда они вошли в покои царицы, несчастная женщина лежала в глубоком бреду. Возле нее не было никого, кроме ее лейб-медиков и графини Шуваловой в качестве дежурной гофдамы. Бирон знаком приказал им покинуть комнату, потом очень тихо подошел к ложу больной, тогда как другие остались стоять в дверях. Уже начинали сгущаться сумерки, свечей зажечь не успели, и тяжелые гардины на окнах еще больше затемняли покои.

Анна на какое-то время очнулась и задержала взгляд полуостекленевших глаз на своем любимце, затем едва слышно спросила:

– Кто тут?

– Я, Бирон, ваше величество!

– Ты?

– Я пришел узнать, как ваше величество себя чувствует.

– Получше, Бирон, получше, – пробормотала царица, – только почему ты называешь меня «величеством»?

– Мы не одни...

– Не одни? – бедная, запуганная кошмарными видениями женщина привстала в постели и огляделась по сторонам; заметив в глубине комнаты неясные очертания трех мужчин, она издала пронзительный крик и вцепилась в герцога. – Что им нужно, – в страхе прошептала она, – это Долгоруковы, которых ты велел обезглавить, они обвиняют меня и тебя, Бирон, тоже.

– Что это тебе пришло в голову.

– Вот смотри, смотри, – закричала царица, – князь Василий[24] держит в руках свою голову и приглашает нас сыграть ею в кегли. Почему пол такой красный, Бирон, откуда здесь так много крови, я не проливала ее, я ведь на коленях умоляла тебя пощадить его, что им от меня нужно, прикажи позвать гренадеров, пусть они в них стреляют. Прочь с глаз моих! Прочь!

– Успокойся, – проговорил потрясенный Бирон, – то, что ты видишь там, вовсе не призраки; это Остерман, Миних и Лёвенвольде, твои преданные друзья, они пришли справиться о твоем самочувствии.

– Действительно, – пробормотала Анна.

– В самом деле, ваше величество, – промолвил Остерман, подходя ближе.

Императрица какое-то время оцепенело вглядывалась в него, потом начала, казалось, что-то искать, роясь в подушках.

– Где мое завещание? – спросила она наконец. – У меня забрали его.

– Завещание у меня в руках, – сказал Остерман, – запечатанное большой государственной печатью, в том виде, в каком ваше величество и передало его мне.

– Что говорит народ о моей болезни? – внезапно воскликнула Анна. – Он уже знает, что я вот-вот умру?

– Народ надеется, что ваше величество еще долго всем нам на благо процарствует, – молвил в ответ государственный канцлер.

– Так, – пробормотала Анна, – а почему он на это надеется?

– Потому что любит тебя, – быстро ответил Бирон, – но, с другой стороны, он опасается, что ты выберешь такую наследницу, от которой можно ожидать мало хорошего.

– Ты имеешь в виду герцогиню Брауншвейгскую? – спросила Анна.

– Да.

– Ее не любят? – опять спросила царица.

– Не любят уже по той причине, что она чужестранка, – сказал Бирон, – а вот ее сына Ивана, который родился в России и которого, как следует надеяться, воспитают русским, напротив, с удовольствием видели бы твоим преемником на троне.

– Но я хочу, чтобы мне наследовала герцогиня, – крикнула царица с плаксивым упрямством ребенка.

– Тогда ты хочешь погибели ее и всех нас, – возразил Бирон.

– Как только она вступит на престол, следует опасаться кровавой революции, которая всем нам может стоить жизни, – добавил Остерман.

– Что же мне теперь делать? – спросила Анна, беспомощно стараясь преодолеть охватившее ее слабоумие.

– Я составил текст нового завещания, которое учитывает пожелания твоего народа... – начал Бирон.

– Да ведь Иван еще лежит в колыбели, как же он сможет править, – сказала Анна и начала хрипло смеяться.

– В действие будет приведен механизм регентства...

– Понимаю, – пробормотала Анна.

– Ты подпишешь его?

– Да.

Бирон зажег свечу, Остерман обмакнул в чернила перо и подал его царице, которая попыталась было писать.

– У меня не получается, – в бессилии сказала она.

Бирон расстелил завещание на ночном столике и, водя ее рукой, помог ей. Когда он торопливо прятал у себя документ, перо выпало из ее слабой руки, и чернила разбрызгались по шелковому одеялу.

– Погоди! – внезапно закричала она. – Оставь! Что это я там подписала? Дай мне бумагу обратно, злодей, я больше не желаю подписывать смертные приговоры. Хватит, довольно, довольно! – она упала на подушки и какое-то время не подавала признаков жизни.

– Она мертва? – спросил Остерман.

Бирон склонился над ней и неуверенно пожал плечами, после этого он отворил дверь и позвал лейб-медика и ее придворных дам. На несколько мгновений ее снова привели в чувство, потом горячечный бред возобновился у нее с удвоенной силой. Бирон со своими ставленниками теперь оставил покои царицы, чтобы на месте незамедлительно отдать все распоряжения в случае смерти императрицы.

Последовала страшная ночь. Императрице виделось, как из земли вставали все жертвы ее жестокого царствования и бесконечной чередой проносились мимо нее по воздуху. Люди с отделенными от туловища, окровавленными головами, другие с растерзанными спинами и еще другие, нашедшие себе могилу в снегах Сибири. Они рыдали и клялись, что были ни в чем не виновны… Утром следующего дня, двадцать восьмого октября тысяча семьсот сорокового года, императрица Анна умерла. Завещание было без промедления обнародовано и Иван Шестой провозглашен императором. Час спустя делегаты от Сената, духовенства и знати под предводительством Остермана явились к Бирону и в подписанном всеми письме смиренно просили его взять на себя бремя регентства при несовершеннолетнем еще царе, что бывший конюх[25] милостиво и пообещал им сделать.

Население Петербурга было сильно возбуждено. Императрицу Анну не любили, но к герцогу испытывали отвращение и ненавидели его.

Тысячи людей толпились перед императорским дворцом, безбоязненно выражая свое недовольство.

– Вот так подарочек мы получили, – говорила симпатичная, крепко сбитая торговка яйцами, в пару к цветастой юбке надевшая овечий полушубок и торговавшая своей снедью из глубокой овальной корзины, – сперва нас напугали этой заморской герцогиней, чтобы потом сделать еще хуже и все передать этому кровопивцу.

– Теперь он потребует именовать себя их императорским величеством, точно великий князь, – резонно вставил мужчина с русой бородой, несший на голове поднос с ликерами, – вот прохвост.

– Я все никак не могу взять в толк, почему гвардейцы-то ведут себя так спокойно, – прошептал купец в длинном, подпоясанном синим кушаком армяке и широкополой фетровой шляпе на голове, – на кой ляд нам сдались чужаки, разве у нас русских людей нет с настоящей царской кровью?

– Кого вы имеете в виду? – спросил крестьянин с коротким обушком за поясом и волосами, остриженными в кружок.

– Кого же еще, как не великую княжну Елизавету Петровну, – вмешался в разговор какой-то солдат.

– Конечно, зачем нам невесть откуда взявшиеся пришельцы, – пробормотал продавец ликеров, – когда у нас есть законная императрица, дочь Петра Великого?

– Если бы хоть кто-нибудь решился начать, – раздались голоса в кучке солдат, – вся армия и весь народ последовали бы за ним, но ведь и генералы-то все сплошь иноземцы и сговорились с этим тираном, чтобы сгубить нас.

– Боже, помоги нам, – вздохнула торговка яйцами.

– Бог далече, милая женщина, – возразил купец, – а пословица недаром гласит: «Бог-то бог, да сам не будь плох».

6

Макиавелли[26] в женском обличье

Едва Бирон захватил в свои руки бразды правления, он не стал заигрывать со своими подданными, повел себя еще более высокомерно и самовластно, чем прежде. Он ежедневно унижал старую знать, к которой питал жгучую ненависть, так как она отказывалась принять его, выскочку, в свой круг, и так увлекся мыслью о мести, что забыл даже вознаградить приверженцев. Напрасно в первую очередь Миних ждал обещанного ему назначения на пост верховного главнокомандующего армией и флотом. Прождав три дня, он решил напомнить Бирону о его посулах.

– Это дело сейчас не самое срочное, – выслушав его, возразил герцог с насмешливой улыбкой, – мы при случае еще вернемся к разговору на эту тему.

– Когда я смогу напомнить об этом вашему императорскому высочеству? – с прежним верноподданнейшим смирением спросил гордый победитель османского полумесяца.

– Когда у меня для этого будет более подходящее настроение, – ответил Бирон, – может, завтра, а может быть, только через год.

– Это последнее слово вашего высочества? – запинаясь, пробормотал побледнев Миних.

– Уж не собираетесь ли вы, генерал, мне предписывать, – закричал Бирон, внезапно вскакивая с кресла, – как мне следует вознаграждать своих слуг? Я никому не позволю диктовать себе, я не императрица Анна, я буду управлять вами так, как вы того заслуживаете – железным скипетром.

Миних хотел было что-то возразить.

– Ни слова больше, – приказал регент, – я господин, вы слуга, и не забывайте, пожалуйста, этого. Ступайте.

Миних ушел, но ушел прямо к герцогине Брауншвейгской, которой и предложил свои услуги.

Несмотря на свое низкое происхождение и поверхностное образование[27], Бирон понял, что Миних покинул его заклятым врагом, однако он твердо решил не выпускать из собственных рук командование на суше и на море, этот важнейший палладиум[28] любого владычества.

Он, впрочем, не строил иллюзий насчет преданности и остальных своих сторонников – все они были, конечно, люди талантливые, но не более чем космополитичные искатели приключений, чужеземцы, приехавшие в Россию на поиски счастья и за деньги, титулы и влияние готовые служить любому правительству. Бирон искал себе надежных союзников, он сблизился с русской партией, начав с того, что в качестве секретаря привлек к себе на службу графа Бестужева[29]. Тем же вечером, закутавшись в плащ и, как он надеялся, никем не замеченный, он под покровом темноты навестил великую княжну Елизавету.

Красавица в траурном платье из черного бархата сидела в маленьком салоне у пылающего огня камина и играла в домино с Иваном Шуваловым, когда в комнату без доклада вошел регент. Она не меньше удивилась его визиту, чем он, присутствию здесь графа.

Елизавета тонким женским чутьем поняла смысл взгляда, брошенного герцогом на Шувалова, и поспешила рассеять его сомнения.

– Граф является моим доверительным другом, – сказала она, – это человек, преданности которого у меня достаточно доказательств.

– Очень хорошо, – произнес Бирон, – нам такие люди вскоре, вероятно, потребуются. А сегодня, Шувалов, я прежде всего рассчитываю на то, что вы будете держать язык за зубами. Ни одна душа не должна узнать, что я был здесь.

Граф почтительно поклонился.

– Теперь же оставьте нас, пожалуйста, наедине, – продолжил Бирон. Шувалов не без тревоги представил себе любимую женщину за разговором тет-а-тет с мужчиной, который, при всей своей грубости и кровожадности, – или, возможно, именно благодаря им, – имел огромную власть над женскими характерами, однако ему не оставалось ничего другого, как дожидаться поблизости результатов переговоров могучего соперника с Елизаветой.

Заняв место на диване рядом с царевной, Бирон с исключительной нежностью взял ее руку и, пожирая Елизавету горящими глазами, произнес:

– О, как же вы красивы, великая княжна, как очаровательны! Вы знаете, насколько сильно и уже давно я почитаю вас, но с той поры, как императрица обрела вечный покой, желания, которые я тщетно пытался подавить в себе, заговорили во мне с новой силой.

– Вы галантны, – улыбнулась Елизавета.

– Нет, нет! Я испытываю к вам то, чего еще никогда не испытывал ни к одной женщине, – продолжал Бирон. – Глубокое уважение, даже поклонение. Однако хватит об этом. Я не хочу, подобно влюбленному юному мечтателю, рассказывать вам о своих чувствах, я прихожу, как то подобает мужчине, с перспективами и предложениями, которые лучше всего вам покажут, какие намерения созрели в моей груди относительно вас. Я предлагаю вам трон.

Елизавета чуть не вздрогнула, настолько неожиданным оказался для нее такой поворот. Она ожидала заурядного объяснения в любви, какие выслушивала едва ли не ежедневно, и уже мысленно взвешивала, каким образом она могла бы приручить этого кровожадного тигра и без особых хлопот присоединить его к остальному влюбленному зверинцу. Сейчас она теряла самообладание, кровь прилила к ее щекам, а ее ладонь в руке герцога задрожала.

– Мое предложение приводит вас в замешательство, – прошептал он.

– В самом деле, – ответила Елизавета, немного успокоившись, – я об этом пока не думала.

– О! Вы, надо полагать, шутите, – обронил Бирон с легкой усмешкой. – Вы, умеющая с таким вкусом и достоинством одеваться, не могли не знать, что вашей величавой красоте, дабы обрести абсолютное и всепокоряющее значение, просто необходима горностаевая мантия.

– Но завещание царицы...

– Разве оно стало бы первым, которое отменили, – живо перебил ее регент. – Давайте смотреть на вещи реально. Русский народ ненавидит владычество чужаков, и войска ждут только первого удобного случая, чтобы положить ему конец. Иван Шестой симпатиями не пользуется, а вас, дочь Петра Великого, любят. Все, что для русских есть святого в воспоминаниях, связано с вами, как и все, что сулит лучшее будущее.

– Вы приобретете сердца, я – могущество, кто тогда сможет противостоять нам, если мы объединимся? Итак, я еще раз предлагаю вам трон, а сам удовольствуюсь тем, что буду вашим первым слугой.

– Бирон, привыкший повелевать, может оказаться способным перед кем-то склониться? – не без иронии заметила Елизавета.

– Ни перед кем, кроме вас, – ответил регент.

– А награду, какую вы потребуете для себя награду, герцог?

– Моей наградой были бы вы, – воскликнул Бирон.

Елизавета опустила глаза, казалось, она размышляет.

– Я не собираюсь делить с вами власть, – продолжал герцог, – роль, какую я играл рядом с императрицей Анной, была лишь справедливой компенсацией за безрадостное существование рядом с больной, слабой и нелюбезной особой. Вы же такая женщина, которая может одарить высшим блаженством, поэтому стать вашим рабом гораздо соблазнительнее, нежели быть повелителем какой-нибудь Анны. Я хочу владеть вами со всеми священными правами супруга, чтобы в качестве вашего мужа постоянно оставаться лишь самым преданным из ваших подданных. Теперь, великая княжна, вы знаете, чего я от вас за это требую. Решайтесь же!

Елизавета подняла на Бирона глаза и долго, не говоря ни слова, смотрела на него. Она сознавала, что герцог был таким мужчиной, какого она могла полюбить, красивым мужчиной, сила и энергия которого ей импонировали и дьявольская жестокость которого возбуждала ее сладострастие. В это мгновение она не думала ни о Шубине, ни о Лёвенвольде, еще меньше того о Шувалове, она думала лишь о себе. Она знала, что достойна была носить горностаевую мантию, она ощущала в себе от природы данную силу, которой покоряются люди, которая может подчинять себе целые народы, но именно по этой причине она хотела властвовать безраздельно.

Насколько благосклонно она, возможно, восприняла бы поклонника Бирона, настолько резко ее деспотичный темперамент восставал против него как супруга.

– Ваше предложение, герцог, оказалось для меня такой неожиданностью, – промолвила она наконец, – что мне потребуется время на то, чтобы собраться с мыслями и подумать об этом! Я не сомневаюсь в вашей способности сделать меня счастливой, я давно уже хорошо, даже очень хорошо отношусь к вам, однако я сомневаюсь в себе, в собственной энергии, в собственных силах. Задача, которую вы передо мною поставили, трудна, но еще более велика ответственность.

– И сколько же времени вам потребуется на обдумывание, великая княжна? – спросил регент. – Именно в настоящее время, должен заметить, у нас в запасе минимум времени.

– Так, сегодня у нас шестое ноября, – размышляя, пробормотала Елизавета, – стало быть, до послезавтра.

– Я самолично, если вы мне категорически не запретите, заеду за вашим решением, – резюмировал Бирон. – Будьте же милосердны, великая княжна.

– Я приложу все усилия, чтобы не быть такой, – с плутовской улыбкой ответила Елизавета. На это Бирон обнял ее за плечи и поцеловал в лоб. Она спокойно позволила это.

– До послезавтра, – прошептала она.

Когда Бирон ушел, она изящной рукой слегка оперлась о каминную полку и на несколько минут замерла, глубоко задумавшись. В такой позе ее и застал Шувалов.

– Бирон предложил вам корону? – начал он, охваченный лихорадочным возбуждением мужской ревности.

– Да.

– А за это он потребовал вашей руки.

Елизавета промолчала.

– Вы не отказали ему, – продолжал Шувалов, – я догадываюсь, я чувствую, хотя благоразумие и долг самосохранения требовали от вас этого.

Елизавета звонко расхохоталась в ответ.

– Вы мне не верите, – пробормотал граф, – вы думаете, что во мне говорит только любовь, эта неистовая любовь к вам, которая якобы лишает меня последних остатков разума. Не смейтесь. Положение Бирона уже не столь прочно, как вы полагаете. Против него настроены все партии, одного дуновения ветерка достаточно, чтобы его свалить. Я знаю, что Миних ведет переговоры с герцогиней Брауншвейгской. И если они пронюхают, что вы на стороне Бирона, вас тоже не пощадят. Вы окажетесь у них в лапах...

– Бедный Шувалов, – сказала Елизавета. – Вы ужасно ревнивы, – и красавица-цесаревна снова начала от всего сердца смеяться.

Пока граф собирался с ответом, неожиданно объявился союзник его точки зрения в лице лейб-медика Лестока, который, даже не доложив о себе, влетел в комнату.

– Великая княжна, у вас был Бирон, – возбужденно начал он. – Любая сделка с ним может иметь для вас самые пагубные последствия. Вновь говорят о каком-то заговоре во главе с Минихом, который после смерти Петра Второго[30] помешал вам взойти на престол и который поэтому усмотрел бы для себя крайне серьезную угрозу в вашей связи с Бироном. Его шпионы неусыпно следят за вами и за всеми, кто здесь бывает. Ручаюсь головой, ему уже донесли, что Бирон был у вас, и он со всех ног спешит к герцогине Брауншвейгской, чтобы настроить ее против вас и одновременно подтолкнуть на решительные действия.

– Бирон предложил мне трон, – ответила Елизавета.

– На который вам стоит только сесть благодаря ему, чтобы закончить свои дни в Шлиссельбурге или в Сибири, – крикнул Лесток.

– Кто бы на такое осмелился? – с царственным достоинством промолвила Елизавета.

– Миних на все осмелится, – быстро перебил ее маленький француз. – Доверьтесь, пожалуйста, мне и хоть на сей раз последуйте моему совету; дайте мне и Шувалову поручение растрезвонить повсюду, что Бирон предложил вам корону, а вы решительно от нее отказались.

Елизавета принялась нервно расхаживать по комнате, наконец она остановилась возле Лестока и сказала:

– Я хочу вам верить и предлагаю прямо сейчас начать действовать сообразно обстоятельствам. Спешно отправляйтесь в город и расскажите всем, что я отклонила предложенный мне герцогом союз. – После этого она обернулась к Шувалову и тоном, каким обычно разговаривают со слугой, коротко бросила:

– Мои сани, потом мою шубу.

– Куда вы собрались? – спросил граф.

– Что вы задумали? – воскликнул Лесток.

– Не спрашивайте, – оборвала их красавица, все существо которой дышало кипучей энергией. – Выполняйте!

Лесток тут же покинул их, чтобы отправиться к французскому посланнику, а от него к другим влиятельным лицам, намереваясь как можно скорее распространить важную весть о том, что дочь Петра Великого «с презрением», как он выражался, отвергла корону и руку Бирона.

Спустя несколько минут Шувалов доложил, что сани поданы, и с немым смирением помог великой княжне надеть шубу.

И в самом деле, когда Елизавету препроводили в кабинет герцогини Брауншвейгской, она застала там кроме супруга последней еще и генерала Миниха. С первого взгляда оценив ситуацию, она вмиг решила принести в жертву своей безопасности мужчину, губы которого еще совсем недавно касались ее чела. Эдаким Макиавелли в женском обличье приблизилась она к своим противникам с той подкупающей сердечностью, которая изумила их и сбила с толку.

– Что привело вас ко мне в такой поздний час, принцесса? – промолвила герцогиня, указывая ей место рядом с собой.

– Событие в высшей степени важное, – ответила Елизавета, усаживаясь. – Однако могу ли я безбоязненно говорить об этом при генерале?

– Миних наш преданнейший друг, – успокоила ее герцогиня.

– Тем лучше, – продолжала Елизавета. – Следовательно, он сможет нам посоветовать, что делать. Итак, совсем недавно у меня был регент...

– Бирон?.. – смущенно пролепетала герцогиня Анна Леопольдовна и обменялась с Минихом многозначительным взглядом; откровенность принцессы, на которую никто здесь не рассчитывал, привела всех в замешательство, даже Миних на мгновение утратил свое дипломатическое хладнокровие.

– Вы нам говорите об этом? – брякнул он.

– Почему я не должна этого делать? – ответила Елизавета с хорошо разыгранным простодушием. – Вы ведь знаете, генерал, как я ненавижу все, что может угрожать моему покою, что я желаю лишь наслаждаться жизнью, и боюсь всего, что хоть как-то связано с политикой.

– Правда? – с сомнением спросил генерал.

– Разумеется, – непринужденно промолвила в ответ Елизавета. – Итак, слушайте. Только что меня тайком навестил Бирон и предложил мне корону при условии, что я отдам ему свою руку.

– И вы ему отказали? – не утерпела герцогиня.

– Разве я могла поступить иначе? – ответила великая княжна с выражением совершенной невинности. В этот момент она окончательно убедила герцогиню в своей бесхитростности и целиком завоевала ее сердце.

– Да нет же! Вы поступили абсолютно правильно, – произнесла Анна Леопольдовна, целуя Елизавету в лоб.

– Нет человека, к которому я испытывала бы большее отвращение, чем к Бирону, – продолжала Елизавета, – ну и потом, я вовсе не собираюсь выходить замуж, так мне живется гораздо веселее.

Сколь ни серьезной была ситуация, но при сем наивном признании галантной принцессы все присутствующие начали от души смеяться.

– Нет, кроме шуток, – укрепила Елизавета свое прежнее высказывание, – а о правлении я не хочу больше ничего даже слышать, я вдоволь насмотрелась на это во времена покойной царицы Анны. Лучше жить в крестьянской избе, чем сидеть на троне. Однако я опасаюсь, что теперь Бирон будет мстить мне, так как очень в меня влюблен, и в конце концов заточит меня в какой-нибудь монастырь, а это было бы ужасно.

Последнее замечание снова вызвало дружный смех.

– До тех пор, пока вы действительно будете жить только в свое удовольствие, великая княжна, – взял затем слово Миних, – я обещаю вам, что никто не посмеет вас потревожить.

– Но Бирон, похоже, что-то затевает, – воскликнула Елизавета, – вы, герцогиня, тоже должны быть начеку.

– Мы все начеку, – с тонкой усмешкой ответил Миних, – положитесь на нас и спите себе спокойно. Я стою на страже за всех.

7

Государственный переворот

Был ранний вечер восьмого ноября тысяча семьсот сорокового года, вечер того дня, когда Бирон должен был получить ответ прекрасной Елизаветы; буря неистово завывала в дымоходах и сотрясала оконные рамы. Елизавета сидела у камина в своем уютном маленьком будуаре, на скамеечке у ее ног поместился Шувалов и читал ей вслух какой-то французский роман, когда в комнату стремительно вошел Лесток.

– Начинается, – пробормотал он, едва успев переступить порог, – Миних сейчас находится в казарме полка Преображенской гвардии и старается склонить его к участию в своем отчаянном предприятии. Бьюсь об заклад, что сегодня ночью мы станем очевидцами некоторых событий.

– Это очень кстати, – ответила Елизавета, намеренно и с безжалостным кокетством держа пухлые руки на плечах Шувалова. – Если победит Миних, тогда мы будем в совершенной безопасности, если же одолеть своих противников удастся Бирону, то завтра у меня будет еще достаточно времени вынести решение в его пользу.

– Вы думаете об этом? – запинаясь, пролепетал испуганный обожатель.

– Разумеется, и очень серьезно, – ответила Елизавета. – Бирон красивый мужчина, да и корона тоже чего-то стоит.

– Вы жестоки...

– Лишь умна, мой дорогой Шувалов, – улыбнулась великая княжна. – Однако с чем это к нам идут? – Она увидела испуганную госпожу Курякову, входившую в комнату.

– Дворец оцеплен солдатами, – прошептала придворная дама, – у входа стоит офицер, который желает говорить с вашим императорским высочеством.

– Ну, так пригласите его, – ответила Елизавета, которой ни на миг не изменило ее спокойствие.

Через несколько мгновений офицер уже стоял перед ней и по-военному отдавал честь.

– Меня прислал генерал Миних, ваше императорское высочество, – начал он, – я поступаю в ваше распоряжение. Назревают серьезные события, и генерал чувствовал бы себя весьма неспокойно, если бы оставил ваше высочество без охраны.

– Я очень обязана генералу за заботу, – промолвила Елизавета с неподражаемым достоинством, – и целиком полагаюсь на вас, господин капитан. Я немедленно побеспокоюсь о том, чтобы у вас и ваших людей ни в чем не было недостатка, а через некоторое время лично проверю посты.

Когда офицер покинул будуар, она с улыбкой повернулась к присутствующим:

– Итак, меня заключили под стражу, – сказала она, – под предлогом моей же sauve garde[31], как вам это нравится.

– Миних и в самом деле очень предусмотрительный человек, – засмеялся Шувалов.

После этого Елизавета отдала необходимые распоряжения как угостить солдат и спустя час действительно появилась в импровизированном караульном помещении, чтобы доверительно поболтать с гренадерами о том о сем и выпить за их здоровье; затем в сопровождении офицера и двух солдат с факелами она совершила обход постов, милостиво заверив капитана, что полностью удовлетворена его результатами.

– Ваше высочество может спать спокойно, – галантно ответил тот.

– Что я и сделаю. Всего хорошего!

Вскоре под прикрытием ночи ко дворцу регента, обвязав соломой обувь, бесшумно и быстро начали стекаться колонны гвардейцев Преображенского полка во главе с генералом Минихом. Дворец был окружен, караул, состоящий из подразделений этого же полка, не оказал сопротивления. Дворец бескровно был захвачен Минихом.

Герцог проснулся только тогда, когда Миних уже стоял у его постели.

– Вы здесь, генерал? – удивленно спросил он, одновременно увидев примкнутые штыки гренадеров, и только теперь осознал опасность, в которой оказался.

Он вскочил на ноги и хотел было схватиться за шпагу, намереваясь защищаться, но один из офицеров опередил его и овладел ею.

– Вы мой пленник, герцог, – с холодным военным спокойствием произнес Миних.

– По какому праву, генерал? Вы отдаете себе отчет в том, что вы мятежник? – крикнул Бирон.

– Мне случилось оказаться свидетелем сцены, которой вы обязаны своим саном, – ответил Миних, – поэтому избавьте меня от своих апелляций. Я арестовываю вас именем соправительницы Анны Брауншвейгской.

Герцог презрительно усмехнулся.

– Вот, стало быть, как выражается ваша преданность и благодарность, в коих вы неоднократно заверяли, – пробормотал он.

– Совершенно верно, это мое «спасибо» за верховное командование армией и флотом, – парировал Миних с пренебрежительным сарказмом.

Бирону дали ровно столько времени, сколько ему потребовалось, чтобы одеться и закутаться в дорожную шубу, затем гренадеры окружили его, и он пленником покинул дворец, в котором еще совсем недавно безраздельно господствовал. Сначала его доставили в форт Адмиралтейства, а уже спустя час сани, под конвоем казаков, уносили его по дороге в Шлиссельбургскую крепость, в то время как герцогиня Брауншвейгская[32] со своим супругом и сыном Иваном Шестым въезжала в царский дворец.

Тирана так ненавидели, что никто не поднялся на его защиту, и государственный переворот, стоивший ему господства и свободы, был осуществлен без единого выстрела и совершенно бескровно.

Наутро Петербург и Россия к своему изумлению проснулись при новом правительстве. Анна, герцогиня Брауншвейгская, объявила себя соправительницей, своего мужа Антона Ульриха Брауншвейгского назначила командующим войсками, а Миниха – своим первым министром.

Но в недрах власти уже начался глубокий разлад. Миних крайне неохотно передал командование супругу соправительницы при условии, что в указе о назначении на эту должность будет дословно значиться следующее: «Хотя вследствие выдающихся боевых заслуг первостепенным и главнейшим правом на этот сан обладал фельдмаршал Миних, он по собственному почину, однако, уступает оный отцу императора».

Никого, кроме Бирона, не арестовали, за исключением его секретаря Бестужева, единственного человека, которого с некоторым основанием можно было считать его сторонником. Обоих по приказу соправительницы отправили в Сибирь.

Первой, кто после ухода гренадеров, поздравил соправительницу с успехом, была Елизавета.

– Ах, вы даже не представляете, герцогиня, – воскликнула она, целуя ей руки, – как я вам благодарна. Вы спасли всех нас и меня особенно. Вообразите только, если бы я стала супругой этого ужасного человека, этого конюха, он ни за что бы не допустил, я убеждена, чтобы у меня были поклонники.

Соправительница улыбнулась этим словам, она была совершенно уверена в искренности и преданности великой княжны, она видела в ней только большого ребенка, которому для счастья ничего другого, кроме игрушек, не требуется, правда, игрушек живых, но уж в них-то недостатка у нее быть не могло, пока при дворе имелись мужчины и смазливые гренадеры среди гвардейцев, а сама Елизавета находилась в полном расцвете молодости и красоты.

Менее доверчивым проявил себя Миних. Когда в ночь государственного переворота он держал призывную речь перед гвардией, та поначалу довольно решительно требовала возведения на престол великой княжны Елизаветы. Во второй раз перекрыл ей Миних дорогу к трону, и потому у него были все основания опасаться момента, когда она достигнет-таки могущества. Народу опостылело владычество чужаков, настроение это день ото дня начинало все более усиливаться, и взоры людей все чаще обращались на дочь Петра Великого, на прекрасную амазонку, которая, казалось, живет только ради любви и удовольствий, но в которой опытный в державных интригах фельдмаршал по праву видел опаснейшую претендентку на престол. Поэтому он опутал ее сетью шпионов, он крупными суммами подкупал людей из ее прислуги, за плату его шпионы следили за каждым ее шагом, когда она покидала свой небольшой дворец, за теми, с кем она поддерживала тесные отношения: за Шуваловым, Воронцовым и, прежде всего, за Лестоком, который вызывающе часто наведывался в гостиницу, где располагалась французская миссия.

Однажды Миних, здоровье которого оставляло желать лучшего, использовал недомогание, чтобы проконсультироваться с Лестоком и таким образом под видом безобидного разговора лично повыспрашивать маленького лекаря, известного своим хвастовством и болтливостью. После того как Лесток выписал больному длиннющий, больше походивший на ресторанное меню рецепт, Миних начал признаваться ему в своих симпатиях к Елизавете.

– Жаль, – сказал он в заключение, – что принцесса испытывает такую непреодолимую антипатию ко всякого рода государственным делам, поскольку она обладает самыми разносторонними качествами превосходной правительницы.

– О, вы глубоко ошибаетесь, – отозвался Лесток, видевший Миниха насквозь, – великая княжна самая падкая на развлечения и ленивая женщина, какие только бывают на свете. Я просто диву даюсь, как у нее еще хватает энергии одеваться и раздеваться. Только ее неуемное желание нравиться, так я думаю, поддерживает ее в необходимости ежедневно заниматься своим туалетом. Она слышать ничего не желает ни о правительственных делах, ни о государственных вопросах, да и ума, чтобы вникать в них, у нее недостаточно. Она настолько неосведомлена о мире политики, что оказалась бы, я убежден, в весьма затруднительном положении, если б ей предложили назвать имя сегодняшнего короля Франции или сказать, кто в нынешней войне командует прусской армией.

– Зато в ее окружении есть личности, которые тем более проявляют интерес к политике...

– Кто бы это мог быть? Уж не Шувалов ли?

– Нет, – ответил Миних, – конечно же, не Шувалов, а вы, Лесток.

– Я? – маленький француз разразился нахальным смехом.

– Что-то вы зачастили к французскому посланнику.

– Я бываю там дважды на дню, – воскликнул Лесток, – утром, поскольку имею честь быть его лечащим врачом, и вечером, поскольку в Петербурге нигде так приятно не побеседуешь, не поешь так вкусно, не выпьешь всласть и не сыграешь такую партию, как у маркиза де ля Шетарди.

Миних был обезоружен мнимой бесхитростностью Лестока.

– Все вы там шайка неисправимо легкомысленных людей.

– Что верно то верно, генерал, – воскликнул французик, – но ведь Господь не для того послал нас в этот прекрасный мир и не для того дал нам в компанию женщину, чтобы мы корчили серьезные лица и нас за это же упекали в, как я слышал, даже зимой неотапливаемую Сибирь, а для того, чтобы развлекаться как можно веселее. Если уж мне пришлось бы заявить о приверженности какому-нибудь философу, то я бы объявил себя сторонником Эпикура[33].

8

Тихая жизнь великой княжны

С того момента, когда Елизавета через Лестока узнала, что Миних подозревает лично ее и ее маленький двор в политических планах и судя по этому держит их всех под строгим надзором, она еще больше, чем до сих пор, отдалилась от общественной жизни. Ее небольшой дворец в Петербурге все лето тысяча семьсот сорок первого года являл картину совершенной идиллии.

Она неизменно вставала с рассветом и, пока роса, серебрясь, еще лежала на листьях и травах, спешила пройтись по обсаженным деревьями аллеям своего тенистого парка, и ее красивый голос тогда, вступая в состязание с птицами, разливаясь звенел среди зелени. В эту раннюю пору она, как ей представлялось, еще не бралась толком за свой туалет, что, впрочем, не мешало ей всегда быть одетой, соответственно времени суток и ситуации, с большой тщательностью и роскошным великолепием. Ночью она, подобно олимпийской богине, покоилась в облаке драгоценных брюссельских кружев среди белых шелковых подушек, а проснувшись, совала ноги в пару прелестных домашних туфель из красного бархата, набрасывала на плечи утренний халат из белого шелка с большой байтовой складкой сзади и маленькой наколкой, придававшей ее облику еще большую грациозность, схватывала непослушную россыпь пышных волос. Затем она пила шоколад на террасе, и ее белые пальцы были заняты тем, что отщипывали от мякиша белого хлеба маленькие кусочки и бросали их зябликам, черным дроздам, воробьям и малиновкам, с чириканьем окружавшим ее и нередко с забавным ожесточением сражавшимся за ее дары. Иной раз там или здесь по темному стволу ели сбегала игривая белка, закручивала кверху пушистый хвост и с любопытством разглядывала ее черными бусинками глаз.

Насытившись детской игрой с всевозможной порхающей и щебечущей живностью, она вторично принималась за свой туалет. На сей раз она одевалась в темные, исполненные достоинства цвета, ибо наступало время, когда с придворной дамой она отправлялась в церковь.

С благоговением помолившись, поскольку она была столь же набожна, как и жизнерадостна, великая княжна надевала узкое платье для верховой езды и маленькую треуголку на напудренный белоснежный парик. Граф Шувалов к тому времени подобно рабу, смиренно дожидавшемуся своей прекрасной повелительницы, уже стоял с лошадьми во дворе дворца. Елизавета приветствовала его легким кивком, он протягивал ладонь для опоры, она ставила на нее маленькую свою ножку и таким образом с неподражаемым проворством вспархивала в седло. Сидя верхом на лошади, она напоминала молодую победоносную царицу амазонок, и когда лихо скакала вдоль берега Невы, пожалуй, всякий человек, завидев ее, останавливался, чтобы проводить взглядом отважную красавицу, умеющую так изящно покачиваться в седле. На обратном пути она нередко задерживалась возле казармы Преображенской гвардии, к которой выказывала особое расположение, преображенцы же, в свою очередь, с искренним воодушевлением отвечали ей взаимностью.

Как только Елизавета показывалась на горизонте, гренадеры, солдатские жены и дети высыпали на улицу, и стоило ей осадить своего взмыленного рысака, как ее мгновенно обступала их большая военная семья; со всех сторон тогда раздавались крики: «Матушка Елизавета Петровна, как-то ваше здоровьечко?»; здесь какой-то гвардеец похлопывал ее лошадь по холке, там сержантская баба стряхивала пыль с ее шлейфа, а за спиной солдатская ребятня бурно выражала свой восторг.

Только вернувшись с верховой прогулки царевна, всерьез принималась за туалет. Потом в великолепном шелковом платье французского пошива, украшенном кружевами и тянущимся позади него длинным, как на придворном балу, шлейфом, она выходила к обеду, который обычно проходил наедине с госпожой Куряковой, поскольку любила поесть весьма сытно, запивая обильно вином изысканные блюда своего французского повара. После трапезы она спала. Затем переодевалась для приема своих ежедневных гостей: Шувалова и Лестока. С этой парой и с придворной дамой проводила она послеполуденные часы в саду за такими, которые совершенно успокаивали бдительность миниховских шпионов. Пока имелся запас новостей, анекдотов или происшествий скандальной хроники, все весело болтали друг с другом, причем любящий посплетничать языкастый французик с его шутками неизменно играл здесь первую скрипку. Елизавета никого так охотно не слушала как его, потому что была настоящей женщиной, для которой складные выдумки значили куда больше, нежели аргументы. Когда эта материя иссякала, они шли играть в воланы на небольшом травянистом корте, и при этом великая княжна всегда находила удобный случай прирожденной грацией и неподражаемой привлекательностью движений всякий раз как-то по-новому привести в восторг своих обожателей. Иногда маленькая веселая компания запускала воздушного змея или играла в прятки в густых кустарниках и на аллеях. Если гремела гроза или лил дождь, они устраивались в маленьком салоне наверху и перекидывались в карты.

По окончании ужина оба господина откланивались и удалялись, однако Шувалов лишь для того, чтобы спустя некоторое время воротиться обратно через заднюю калитку сада и потайную дверь во дворце. Когда великая княжна заканчивала свой кокетливый туалет на ночь, она нажимала скрытую в стене спальни кнопку, настенная драпировка подавалась назад, и в комнату входил любовник, чтобы броситься к ногам упоительно прекрасной женщины, поджидавшей его в ослепительном неглиже.

Этот уютный покой и радостное счастье любви царевны были на короткое время нарушены единственный раз, когда соправительница Анна Леопольдовна вызвала ее вдруг к себе и сообщила ей, что Тахмас Кули-хан, известный также под именем Надир-шаха[34], могущественный и баснословно богатый владыка Персии, добивается ее руки. Слава о ее исключительной красоте докатилась до самых отдаленных уголков Среднего Востока и побудила великого шаха отправить в Петербург посланцев с богатыми дарами, которые должны были убедить царевну последовать за ними в их сказочную страну.

Ответом Елизаветы был заливистый смех.

– Вы недостаточно серьезно воспринимаете это, царевна, – начала Анна Леопольдовна. – Надир-шах самый красивый мужчина, какого вы только можете себе представить, он просто создан для того, чтобы удовлетворить самую необузданную фантазию жаждущей любви, наслаждений и блеска женщины. Неизмеримые сокровища заполняют его возведенный с азиатской роскошью дворец, который уже сам по себе является целым городом. Тысячи рабов с предупредительным смирением ожидают знака своего повелителя, мгновенно кидаясь исполнить любое его желание. Став владычицей одной из крупнейших держав Востока, вы проложили бы России дорогу в Центральную Азию и таким образом сумели бы блестящими успехами увенчать политику своего великого и незабываемого отца...

– Но герцогиня, – перебила ее Елизавета, – я ведь уже столько раз вам говорила, что так же мало подхожу для государственных дел, как и для брака. Я не могу поверить, что вы хотите сделать меня несчастной...

– Напротив, – сказала Анна Леопольдовна, – все мы, не исключая и Миниха, все мы в ваших же интересах желаем, чтобы вы благосклонно выслушали персидских посланцев, ибо вы без сомнения достойны трона, так почему же вы отказываетесь от одного из самых могущественнейших, который столь лестным образом вам предлагается?

Анна Леопольдовна говорила царевне правду, однако не полную правду, ибо сколь бы малоспособной к рискованным политическим предприятиям она ее ни считала, она тем не менее, точно так же как и Миних, предпочла бы все-таки видеть Елизавету скорее в далекой Персии, нежели в Санкт-Петербурге.

– Я не гожусь для трона, – ответила великая княжна, – оставьте мне, герцогиня, ту веселую и беззаботную жизнь, которую я веду, и дозвольте мне отклонить сватовство шаха. Если же вы хотите, чтобы я покинула Россию, то я предпочла бы отправиться во Францию или Италию и там точно так же жить в свое удовольствие, как живу здесь.

– Как вы могли такое подумать! – поспешила теперь оправдаться Анна Леопольдовна, с материнской нежностью целуя Елизавету в лоб. – Я же вас очень люблю и желаю вам только добра.

– В таком случае никогда больше не заводите речь о замужестве, герцогиня, – воскликнула Елизавета, – и еще менее о короне. Я вполне всем довольна.

– Ах, вам можно только позавидовать, – вздохнула соправительница.

Спустя несколько недель чрезвычайная миссия персидского шаха прибыла в столицу России. Невиданная доселе фантастическая пышность их кавалькады взбудоражила все петербургское население, несметные толпы народа заполнили улицы и теснились перед дворцом великой княжны Елизаветы, к которому со своими сокровищами направлялись персы. Казалось, настоящая армия была послана в далекий поход, чтобы доставить сюда атрибуты сватовства и подарки Тахмас Кули-хана. Впереди шагал хор музыкантов, затем следовали конные и пешие воины и тысяча белых, богато одетых невольников, которых шах посылал в подарок великой княжне, позади них грузно ступали четырнадцать слонов; первый, белый, был навьючен только драгоценностями, жемчугом, золотом и серебром, прочие несли на спине чудесные индийские и персидские ткани, ковры и ценные меха. Потом влачилась тысяча черных, словно из эбенового дерева выточенных рабов, которые несли в руках попугаев или вели на серебряных цепях прирученных львов, тигров либо пантер. Сто невольников исключительно красивой наружности следовали за ними с опахалами из страусовых перьев, посланцы же на горячих конях, в пестрых восточных нарядах, усеянных алмазами, и второе подразделение воинов замыкали шествие.

Елизавета принимала необычных сватов в большой зале дворца. На ступенчатом возвышении, устланном красным бархатом, стоял своеобразный позолоченный трон, на котором и восседала цесаревна. На ней было белое, вытканное золотом платье со шлейфом, с ослепительных плеч ее волнами ниспадала горностаевая мантия, а на величавом челе сверкала бриллиантами диадема.

Посланцы шаха в сопровождении толмача вошли в залу, трижды, падая на колени, поклонились до земли прекрасной великой княжне, дважды в дверях, третий – непосредственно у ее ног, затем, продолжая стоять на коленях и скрестив на груди руки, они изложили ей свою просьбу, которую толмач перевел царевне.

Услышав через него, что шах прослышал о ее красоте, равной которой не существовало на белом свете, и с той поры лишился сна, что теперь он не найдет покоя, пока чудесная северная звезда не засияет на небосклоне его державы, Елизавета польщенно улыбнулась. Шахские эмиссары восприняли эту улыбку благоприятным для себя знаком и начали было торопливо раскладывать у ее ног сокровища, присланные ей Тахмас Кули-ханом, но тем сильнее было их разочарование, когда через толмача им был дан ответ цесаревны.

Если бы она вообще собиралась вступать в брак, гласил ответ, то наверняка не выбрала бы никого иного, кроме шаха, о телесных достоинствах, редком гостеприимстве, могуществе и богатстве которого слышала столько соблазнительного, однако она никогда не пожертвует своей свободой ради мужчины, даже самого лучшего, какого только можно себе представить, и, таким образом, видит себя вынужденной с благодарностью отклонить руку шаха. Но чтобы не слишком обижать Тахмас Кули-хана, она принимает его подарки, драгоценности, жемчуга, ткани и меха, а невольников и слонов все-таки отсылает ему обратно. В знак же своей признательности она просит персов передать их монарху свой портрет, убранный бриллиантами.

По мере того как толмач говорил, лица посланцев все больше и больше вытягивались. Они опять трижды упали перед Елизаветой ниц и, вздыхая, с очаровательным портретом жестокой красавицы воротились к своему господину, который среди райских цветов и газелей своего гарема безуспешно пытался забыть холодную и гордую звезду Севера.

9

Незаменимый

В то время как в своем маленьком дворце, этом втором гроте Дидоны[35], Елизавета, казалось, жила только любовью, раскол внутри нового правительства становился день ото дня все глубже.

Миних, самооценка которого намного превосходила его пусть и значительные заслуги, ежедневно давал понять соправительнице, что исключительно ему она обязана своей властью, и он сейчас является ее единственной опорой; с ее супругом, герцогом Брауншвейгским, он обходился просто-таки с презрением. Анна Леопольдовна состояла в интимных отношениях с графом Линаром[36], и вследствие этого царственные супруги относились друг к другу более чем резко, что ежедневно порождало при дворе трения и конфликты, которые только поддерживали Миниха в характере его обращения с герцогом.

Несмотря на то, что последний являлся главнокомандующим всеми вооруженными силами России, распоряжения самого Миниха, которые тоже непосредственно касались армии, очень редко доводились до его сведения, что не один раз выводило из себя вспыльчивого герцога; еще тяжелее, однако, отсутствие лада между власть имущими сказывалось на внешней политике. Миних принадлежал к горячим почитателям прусского короля Фридриха Великого[37], тогда как соправительница столь же резко была настроена против него.

И таким образом выходило, что Россия никак не могла окончательно решить для себя, как же ей все-таки действовать. Анна Леопольдовна отказывалась поддержать прусские планы, в то время как Миних всякий раз, когда она предпринимала попытку стать на сторону Австрии, с полдороги разворачивал ее обратно, ибо личное влияние этого безусловно гениального и энергичного человека на соправительницу было настолько сильным, что в конце концов он все-таки склонил ее к подписанию, – правда, скорее формального, – союза с Пруссией.

Это, как оказалось, стало его последним успехом. Вскоре после этого он заболел и на долгое время вынужден был отойти от всех государственных дел. Вместо того, чтобы сожалеть о потере этого преданного и способного человека, Анна Леопольдовна почувствовала себя свободной и поспешила до основания разрушить все выстроенное Минихом здание. В этом ее поддержал Остерман, который не хотел упускать соблазнительную возможность целиком перехватить в свои руки кормило государственной власти. Головкин[38] и Лёвенвольде объединились с ним для свержения Миниха.

Соправительница вместе с ними принадлежала к гарантам Прагматической санкции[39].

Не спрашивая Миниха, даже очевидно вопреки его воле и намерению, она заключила альянс с дворами Вены и Дрездена[40], направленный именно против Фридриха Великого, в тот момент вторгшегося в Силезию.

Когда Миних узнал об этом акте соправительницы, он в резкой форме потребовал своей отставки.

– Вот увидите, – с высокомерным смехом сказал он своему секретарю, закончив диктовать тому упомянутый документ, – это сигнал предупреждения, что они сами и все их махинации будут повержены. Да и что бы они вообще без меня делали.

Он считал себя незаменимым, хотя должен был бы по собственному опыту знать, что незаменимых людей нет.

Его просьба уйти в отставку не только не вызвала ожидаемого эффекта, но, напротив, была поспешно принята Анной Леопольдовной. Миних был уничтожен, хотя его поразил не сам удар, сколько тот факт, что люди, которые нанесли его, позабыв всякую благодарность к человеку, приведшему их на вершину власти, оказались вдобавок не способными понять, к чему это может их привести.

Уже в тот же вечер, как стало известно об отставке Миниха, записка маркиза де ля Шетарди вызвала лекаря Лестока в гостиницу французской миссии.

– Мой дорогой друг, – начал маркиз, закрывшись в своем кабинете с лейб-медиком принцессы Елизаветы, – хотя вы по профессии не дипломат и даже не политик, я, тем не менее, полагаю, что в вас скрываются все те качества, которые позволяют вам стать проводником политической интриги.

– Весьма лестно слышать, ваше превосходительство, – улыбаясь, ответил Лесток, – но прошу не забывать, что это те самые качества, которые делают человека кандидатом в Сибирь, и даже, возможно, на эшафот.

– Разумеется, мой дорогой Лесток, – продолжал де ля Шетарди, – предприятие, которое сулит его участникам исключительные выгоды, могущество, чины и богатство, не может быть безопасным. Однако все как раз и зависит от того, чтобы добиваться цели разумным и осмотрительным способом – когда шансы на успех намного превышают шансы на неудачу и когда возможность плохого результата сводится к минимуму.

– Понимаю.

– Я откровенен с вами, Лесток, – продолжал маркиз, – не только потому, что вы кажетесь мне столь же верным, как и умным, но преимущественно потому, что считаю вас хорошим французом.

– И не без основания, ваше превосходительство, – с присущим его нации воодушевлением воскликнул Лесток, – я лучше потерял бы голову, чем предал Францию!

– Итак, слушайте, – сказал маркиз, – существуют такие интересы нашего отечества, которыми в данный момент мы только и должны руководствоваться. Вы знаете, что Миних отстранен от дел, поскольку победу при дворе одержала австрийская партия. Заключается союз с Марией-Терезией[41], и супруг соправительницы, жаждущий ратных лавров, настаивает на его незамедлительном воплощении в жизнь. Не сомневаюсь, что уже скоро против Пруссии будет выставлена армия. Военный успех, если Россия начнет энергично действовать на фланге прусского короля, наверняка склонится на сторону наших противников. Предотвратить эту унижающую нас катастрофу – вот моя и ваша, мой друг, задача.

– В какой мере моя? – удивленно спросил Лесток. – Что я, ничтожный лекарь, в состоянии сделать?

– Поразмыслите-ка, Лесток, над тем, нет ли какого средства разом расстроить интриги наших врагов, у вас толковая голова, вот и пораскиньте мозгами.

Лесток уселся на стул, упер локти в колени и подпер ладонями голову.

– Есть одно-единственное средство, – произнес он наконец, пристально посмотрев на маркиза.

– И какое же?

– Мы должны свергнуть нынешнее правительство, – продолжал маленький лекарь, – и императрицей России сделать великую княжну Елизавету.

– Угадали, Лесток, – воскликнул французский посланник, – теперь-то вы, надеюсь, понимаете, какое задание вам предстоит выполнить?

Лесток кивнул в знак согласия.

– Первым делом вам необходимо заинтересовать нашими планами царевну, а затем организовать сам заговор. Народ сыт по горло господством инородцев, симпатии солдат уже давным-давно принадлежат дочери Петра Великого. Стоит одному полку встать под ее знамена, как все остальные тут же последуют его примеру. Необходимые для этого деньги я дам.

– Все это очень красиво, господин маркиз, – пробормотал Лесток, – но вот моя голова, моя бедная голова-то как?

– Вы оказались бы первым французом, которому не хватило отваги, когда речь зашла о чести его страны, а для него самого о славе и выгоде, – быстро проговорил де ля Шетарди.

– Не считайте меня, пожалуйста, трусом, но эта задача представляется мне чересчур неподъемной для моих хилых плеч.

– Именно вы являетесь таким человеком, какой нам нужен, – возразил маркиз. – Если вы позволите перехватить инициативу какому-нибудь генералу или государственному деятелю, дадите им советоваться с друзьями и толковать с солдатами, то это тотчас же вызовет подозрение, и заговор будет раскрыт еще прежде, чем они успеют его, собственно говоря, начать. А вот то обстоятельство, что центральной фигурой тронного переворота являетесь вы, никому просто и в голову не придет, именно в вашей кажущейся ничтожности, на мой взгляд, и заключается самый верный залог успеха. К тому же Миних был единственным человеком, кто неусыпно караулил великую княжну и от кого даже при малейшем поводе можно было бы ожидать решительных шагов против нее. Никогда еще стечение обстоятельств не складывалось для Елизаветы настолько благоприятно. Остается только смело воспользоваться подвернувшимся моментом, и мы победители.

Лесток все еще молчал.

– Итак, у вас действительно недостает храбрости? – с презрительной улыбкой спросил маркиз.

– Я поговорю с великой княжной, – прервав затянувшуюся паузу, промолвил Лесток.

– Ну, наконец-то! – воскликнул маркиз. – Я буду с нетерпением ожидать результатов этой беседы, используйте все средства, Лесток, чтобы убедить принцессу и поскорее, как можно скорее, возвращайтесь ко мне.

Пожав друг другу руки, они расстались. Этим людям предстояло оказать заметное влияние на судьбу России, даже Европы: высокородному маркизу, послу Людовика Пятнадцатого, и незаметному лекарю, в одно мгновение ставшему политическим авантюристом.

Лесток застал великую княжну с Шуваловым и придворной дамой уже за ужином.

– Что это значит? – завидев его, гневно воскликнула Елизавета. – Почему вы так поздно? За это вас следует наказать. Итак, кто придумает достойную кару для этого безрассудного государственного преступника?

– Он должен быть приговорен к изучению немецкого языка, – воскликнул Шувалов.

– Боже упаси, – взмолился Лесток, который, как все французы, испытывал благоговейный ужас перед непреодолимыми трудностями немецкой грамматики.

– Пусть он весь вечер не пьет ничего, кроме воды, – предложила придворная дама.

– Нет, это было бы слишком жестоко, – засмеялась Елизавета, – лучше я лично проведу экзекуцию. – Она скатала салфетку в увесистый батожок и поманила к себе Лестока, который, изобразив на лице раскаяние, покорно опустился перед ней на колени. Получив несколько крепких ударов нежной рукой принцессы, он был амнистирован и пожалован бутылкой сотерна[42].

Когда по окончании трапезы господа вместе, как каждый вечер, покидали дворец, Лесток взял графа под руку и посвятил его в свой план. Шувалов радостно одобрил его и в знак готовности на все протянул руку. Для начала следовало организовать встречу с глазу на глаз маленького лекаря с великой княжной, не привлекая при этом к себе излишнего внимания, ибо у Миниха еще оставались шпионы среди прислуги. Для этого коварный Шувалов изобрел верный способ. Когда в назначенный час Елизавета, облачившись в пленительное неглиже, нажала скрытую в драпировках кнопку, она была крайне озадачена, что вместо ожидаемого любовника в ее опочивальню проник Лесток.

– Что все это значит? – спросила она.

– Это, сударыня, значит, что вы со всех сторон окружены соглядатаями, – ответил французик, – поэтому мне пришлось воспользоваться шляпой, накидкой и ключом Шувалова, чтобы неузнанным пробраться к вам, ибо я должен сообщить вам нечто очень важное и безотлагательное.

– Отставка Миниха, – приступил он к изложению, – означает для вас первый шаг к трону...

– Вы же, Лесток, знаете, – перебила его живо Елизавета, – что я ничего не желаю слышать о политике.

– В данный момент это было бы крайне аполитично, – быстро нашелся Лесток. – Вы – красивая женщина, дочь Петра Великого, любимица солдат – имеете все шансы взойти на российский престол и утвердиться на нем. С горностаевой мантией на плечах вы сможете превратить свою волю в закон огромного государства, исполнить любое свое желание и благодаря своей несравненной красоте наслаждаться высшими радостями любви, все, что только может мечтать женщина получить от жизни, будет для вас исполнено как для монархини. Вы обретете счастье и величие. Ваше сердце открыто народу. Вы пойдете по стопам своего гениального отца и поведете Россию к новым победам, новым успехам на поприще прогресса, к более высокой ступени культуры и положите конец застою, уже несколько лет царящему во всех отношениях. Ваше имя будет золотыми буквами начертано на скрижалях истории. Неужели все это вас не воодушевляет, неужели все мы, кто от вас и только от вас ожидает лучшего будущего, в вас обманулись?

– Не стану лукавить, Лесток, – вздохнула Елизавета, – что охотно стала бы царствовать, но государственный переворот противен самому моему существу. Прежде всего, я никогда не хотела бы проливать кровь, и потом – каким опасностям я подвергаю себя, становясь во главе заговора?

– Да об этом и речи не может быть! – воскликнул Лесток. – Вы предоставите нам только свое имя. Все остальное мы за вас сделаем. Если наше предприятие удастся, то вы взойдете на трон, а в случае провала вы отречетесь от нас, пожертвуете нами, чтобы сохранить себя для своего народа.

– Нет, Лесток, я на такое пойти не могу, – ответила прекрасная княжна, – я смогла принести в жертву Бирона, но я не в состоянии видеть, как мои друзья расплачиваются за меня кровью.

– Но как быть, если другого выхода из создавшегося положения у вас нет? – буравя ее взглядом, молвил Лесток.

– Я вас не понимаю...

– Миних, благороднейший ваш противник, устранен, теперь поле боя свободно, – продолжал Лесток, – за нами никто не следит, никто не ожидает от нас какого-нибудь отважного предприятия. Сейчас нам успех обеспечен. Однако кто может поручиться за то, что такое счастливое стечение обстоятельств продлится достаточно долго? Навсегда ли соправительница в вас уверена?.. Нет! Почему вас хотели выдать замуж за персидского шаха? Чтобы удалить из России! Я знаю из достоверных источников, что совсем недавно Миних снова носился с мыслью упечь вас в какой-нибудь монастырь...

– Какая мерзость, – воскликнула Елизавета, – меня в монастырь!

– Да, и к тому же вдобавок не в мужской, – продолжал гнуть свою линию Лесток. – Падение Миниха на некоторое время расстроило этот замысел, но кто вам сказал, что им не воспользуется и, рано или поздно, все-таки не осуществит, скажем, Остерман, когда недовольство вокруг неуклонно нарастает, и ваше имя все снова и снова произносится как имя избавительницы?

– Пожалуй вы правы, Лесток, – пробормотала великая княжна, – я нахожусь под постоянной угрозой и многое отдала бы за то, чтобы освободиться от теперешнего двусмысленного положения.

– Для этого мы и протягиваем вам руку... – поспешил вставить французик.

– Кто конкретно?

– Я, Шувалов, Преображенская гвардия и Франция в лице своего посланника, маркиза де ля Шетарди, разве этих союзников недостаточно?

– В самом деле, – согласилась великая княжна, – однако при всем том главную ответственность я беру на себя. До сих пор моя совесть была чиста.

– Она такой и останется, мадам, – заверил Лесток, – предоставьте нам обо всем позаботиться.

– Невозможно, чтобы такой переворот обошелся без человеческих жертв, – воскликнула Елизавета.

– А я гарантирую вам, – молвил в ответ Лесток, – что революция, которая возведет вас на престол, будет такой же бескровной, как и та, которая свергла Бирона.

– Хорошо, при таких условиях я даю согласие, – сказала великая княжна.

– Наконец! Наконец-то! – крикнул Лесток, стремительно рухнул к ее ногам и принялся целовать ей руки. – Я знал, что быть такого не может, чтобы ваше великое сердце позволило заглушить себя мимолетным радостям; эту страну, которую вы любите, этот добрый народ, который с воодушевлением взирает на вас, который много ждет от вас, вы не можете оставить в нынешнем безотрадном состоянии, в руках корыстолюбивых чужаков с низкими помыслами. Благослови вас Господь за это возвышенное решение!

Уже той же ночью Лесток доложил французскому посланнику о желанном успехе.

10

Крещение на барабане

Вечером следующего дня Лесток тем же тайным путем, каким накануне сам попал к княжне, провел в ее опочивальню французского посла. Если до того времени Елизавета еще твердо не решила встать во главе отчаянного предприятия, то после разговора с де ля Шетарди она согласилась на это бесповоротно. И здесь она продолжала идти на поводу своего женского начала. Так ее убедили не столько доводы и неопровержимая диалектика находчивого и сладкоречивого французского государственного деятеля, сколько его личность. Маркиз был красив, элегантен и остроумен. Он понравился ей, и только по этой причине она благосклонно внимала его политическим предложениям. Она дала обещание, что став монархиней не выступит против Пруссии и Франции, а де ля Шетарди в свою очередь предоставлял в ее распоряжение свою помощь и необходимые для достижения трона суммы.

Непосредственно после того, как маркиз покинул ее, Елизавета собрала около себя своих приверженцев. Это были всего несколько совсем молодых людей, до сих пор не игравших ни политической, ни вообще сколько-нибудь заметной роли. Кроме Лестока и графа Ивана Шувалова в число собравшихся входили камергер Воронцов, Астроцкий, подпоручик гвардии Преображенского полка, и Николай Баттог, студент петербургской Академии художеств[43] и друг Астроцкого.

Великая княжна сняла с шеи большой усыпанный бриллиантами крест и призвала всех присутствующих присягнуть на нем в преданности, повиновении и, прежде всего, в неразглашении тайны. Затем, небрежно опершись полной рукой о край камина, она начала излагать свои виды на будущее.

– Я дочь Петра Великого, – в заключение своей речи сказала она, – мое право на русский престол в любом случае гораздо весомее права этих иноземцев: этого Ивана и его родителей. Я приняла решение не терпеть более того факта, что меня этого права лишают, я свергну нынешнее правительство, которое никто не любит, и на благо России и ее народа возьму бразды царствования в свои руки. Если при этом я рассчитываю на вашу поддержку, то происходит это из-за убеждения, что удачное воплощение в жизнь моего плана только облегчит мне возможность воздать каждому за проявленную мне преданность и щедро вознаградить вас за те опасности, которым вы подвергаете себя в служении мне. Итак, прошу объявить, хотите ли вы предоставить в мое распоряжение свои руки и даже самое жизнь.

– Я принадлежу вам, – воодушевленно воскликнул Шувалов.

– И я, и я... мы все, – раздалось из уст остальных.

– Сим клянусь я в верности вам как своей монархине, – промолвил Шувалов, опускаясь перед ней на колено. – Да здравствует Елизавета Петровна, императрица России!

Другие последовали его примеру, и хор их голосов слился в здравице.

– Благодарю вас, – сказала Елизавета, – я вижу, что не обманулась ни в ком из своих друзей. Поднимайтесь, и теперь выслушайте приказы, которые я отдам вам. – Она села за стол и принялась что-то писать. – Вот здесь для вас, Лесток, поручение, которое оплатит маркиз де ля Шетарди. – С этими словами она передала ему лист с еще непросохшими чернилами. – Ваша задача заключается в том, чтобы распределить деньги среди солдат расквартированных здесь полков. Вы, Астроцкий, будете склонять офицеров, в то время как Шувалов и Воронцов осторожным образом будут настраивать в мою пользу знать, а вы, Баттог, самый подходящий человек, чтобы составить среди своих товарищей тайный заговор вокруг себя, без какой-либо взаимосвязи со мной, исключительно с целью исподволь возбуждать народ в Петербурге. Преображенскую гвардию я беру на себя.

Заявив о своей готовности взяться за выполнение поставленных перед ними задач, все присутствующие уже далеко за полночь разошлись.

Великая княжна сделала Шувалову знак остаться, и когда весь дворец погрузился в мертвую тишину, торопливо спустилась с ним в темноте по наружной лестнице и заняла наблюдательный пост неподалеку от входных ворот.

– Что вы задумали? – прошептал граф.

– Вы это вскоре увидите, – ответила она.

Долго им ждать не пришлось. Вот они услышали со стороны двора приближение чьих-то крадущихся шагов, вот ключ осторожно повернулся в замке и ворота медленно отворились. В это мгновение Елизавета с проворством тигрицы метнулась на человека, в столь поздний час собиравшегося покинуть дворец, и крепко схватила его за грудки.

– Куда это ты собрался? – спросила она таким тоном, от которого ее пленник задрожал как осиновый лист.

– Я... мне... надо было... кое-что забрать в городе, – пролепетал задержанный, оказавшийся одним из ее лакеев.

– Так поздно? Очень странно, – с издевкой заметила Елизавета. – Граф, закройте, пожалуйста, ворота.

Затем великая княжна дернула за колокольчик. Его громкий звон взбудоражил весь дом. Слуги и казаки с фонарями в руках стремглав сбежались к воротам и оказались свидетелями редкой сцены.

– Этого вора, которого я лично поймала прямо на месте преступления, немедленно связать, – приказала Елизавета. Ее люди схватили провинившегося и связали ему руки за спиной. – Хорошо, – сказала энергичная женщина, – теперь отведите его в садовый павильон и принесите туда свечи, я сама произведу суд над ним, и притом безотлагательно.

После того как приказания ее были исполнены, она предстала перед несчастным, который трепеща ожидал ее, а своим людям велела дожидаться поблизости. Возле нее остался только Шувалов.

– Я не вор вовсе, – с мольбою в голосе начал было лакей.

– Мне это известно, – коротко оборвала его Елизавета, не позволив ему договорить, – и тем не менее ты обкрадывал меня, ты злоупотреблял моим доверием и похищал мои тайны, чтобы продавать их генералу Миниху, мерзкий шпион.

– Я... матушка... я ничего не знаю, – запинаясь, пробормотал негодяй.

– Только чистосердечное признание может тебя спасти, – строго сказала царевна. – Назови своих сообщников.

– Пусть мне бог поможет, но я знать ни о чем не знаю! – жалобно запричитал слуга.

– Ты не хочешь сознаваться?

– Я не могу.

– Ну, тогда мы тебе поможем, – обронила Елизавета, и в уголках рта ее мелькнула язвительная улыбка. Она кликнула своих людей, распорядилась привязать миниховского шпиона к дереву в саду и снять с него одежду до пояса. Затем приказала двум казакам сечь его плетью до тех пор, пока он не признается. Сама же стояла рядом и смотрела, как каждый удар ее длинной нагайки рассекает его плоть и из ран начинает тонкими струйками сочиться кровь; она оставалась глуха к его мольбам и стенаниям, даже подзадоривала его истязателей, пока он наконец не запросил пощады и не пообещал признаться во всем. Тогда его отвязали и привели обратно в павильон.

– Итак, ты шпион генерала? – начала она снова допрос.

– Да, – вздохнул предатель.

– Кто еще в моем доме, кроме тебя, служит Миниху?

– Горничная Анастасия и конюх Николай.

Оба были тотчас же схвачены и приведены пред ее очи.

– Что худого я сделала вам, что вы меня продали, – задыхаясь от гнева, крикнула Елизавета, – или я не осыпала вас благодеяниями, разве не ухаживала за вами, когда вы болели, вот, значит, какова ваша благодарность?

Напрасно виновные бросились великой княжне в ноги и взывали к жалости, но как была она добра с ними прежде, так теперь, когда они оскорбили ее, она не знала пощады. Она точно так же велела выпороть обоих до крови и потом прогнать со двора.

– Так, теперь я избавилась от шпионов, – сказала она после этого Шувалову, – и мы можем без опасений составлять заговор.

Все участники описываемого комплота[44] развили отныне бурную деятельность: Шувалов и Воронцов в салонах и будуарах, Лесток и Астроцкий в казармах, а Баттог в компании с несколькими студентами и сыновьями торговцев, которых посвятил в свои планы, по столичным трактирам.

Вскоре в это дело оказались втянуты уже несколько сот человек, и все они вели себя так, точно речь шла о каком-то карнавальном увеселении; от осторожности, проявлять которую так настоятельно рекомендовал французский посланник, от соблюдения тайны, что торжественно обещали они великой княжне, при проведении операции в целом и следа не осталось. Лесток, человек хотя смелый и предприимчивый, но такой же болтливый, легкомысленный и хвастливый, находил удовольствие в туманных намеках на предстоящие крупные перемены, которые вроде бы должны принести ему исключительные почести, другие заговорщики, галантные прожигатели жизни и просто пьяницы, поступали не намного лучше. На лбу заговора был написан провал.

Когда приближающаяся зима вновь собрала вместе всю палитру петербургского общества, в его ассамблеях уже открыто, как о чем-то само собой разумеющемся, чему никакая сила уже не в состоянии была воспрепятствовать, говорилось о революции, которая в скором времени должна была возвести на престол великую княжну. Каждый верил в наличие для этой цели широко разветвленного заговора, не верила в него только соправительница Анна Леопольдовна. Слишком часто прежде в ее окружении Елизавету без каких-либо на то оснований обвиняли в рискованных планах свержения, чтобы теперь, когда дело приняло действительно нешуточный оборот, она могла в это поверить. Даже дружеские отношения царевны с преображенскими гвардейцами были не в состоянии встревожить ее, поскольку она не забыла, что своего первого фаворита Елизавета выбрала именно из их рядов, да и всегда оставалась солдатам своего рода матерью.

Двадцатого ноября тысяча семьсот сорок первого года к великой княжне обратился солдат этого полка и в смиренной, но вместе с тем сердечной форме, свойственной простому русскому человеку, попросил ее стать крестной матерью его только что родившегося ребенка. Наделенная отзывчивым сердцем Елизавета, и при обычных обстоятельствах не отказавшаяся бы выступить в роли крестной, сейчас с радостной поспешностью ухватилась за счастливую возможность, столь удачно представившуюся ей, и дала отцу согласие при условии, что обряд крещения состоится не в церкви, а на казарменном дворе в присутствии солдат.

На следующее утро в отороченном горностаем одеянии из красного бархата, прекрасная как богиня, она в сопровождении придворной дамы подкатила к казарме, двор которой уже был заполнен солдатами и офицерами всех чинов. Приветственный возглас всеобщего ликования встретил княжну как только она выпрыгнула из саней. С благосклонной улыбкой прошествовала она между шеренгами гвардейцев, справляясь у одного о здоровье, с другим заговаривая о службе, третьего спрашивая о жене его, а еще следующих – довольны ли те офицерами и своим жалованьем.

Когда принесли солдатского ребенка, симпатичного мальчугана, она взяла его на руки и поцеловала. Солдаты образовали вокруг нее круг, и священник приступил к церемонии, во время которой великая княжна нашла удобный случай показать себя столь же верной дочерью родной церкви, сколь и большой подругой солдат.

По ее знаку младенец был помещен на барабан и на нем окрещен. Когда священнодействие было завершено, царевна еще раз высоко подняла ребенка и воскликнула:

– Господь благословляет тебя на то, чтобы ты стал бравым солдатом и верно служил царю и отечеству!

– Дай Бог, чтобы он послужил вам, Елизавета Петровна, – крикнул пожилой солдат с седыми усами, еще с Петром Великим участвовавший в сражении под Полтавой.

– Конечно, дай этого Бог, – поддержали его криками офицеры и солдаты.

– Ну, с Божьей помощью может статься такое, – совершенно забываясь от прилива эйфории, сказала Елизавета, – что сегодня еще кажется невозможным.

– Да здравствует Елизавета Петровна! – закричали солдаты.

В качестве подарка крестнику княжна положила в колыбельку солдатского младенца сверток с пятьюдесятью дукатами и затем в плотном окружении солдат, которые с воодушевлением целовали ей края одежды и ноги, села в сани.

Когда, махая на прощанье рукой, она уезжала оттуда, преображенские гвардейцы бросали в воздух шапки и кричали ей вслед:

– Да здравствует наша царица! Да здравствует Елизавета Петровна!

11

Сила слез

Несколько дней спустя после демонстрации в казарме Преображенской гвардии расхворавшийся Остерман, уже несколько недель кряду прикованный к постели, велел на носилках доставить себя в императорский дворец, чтобы предостеречь соправительницу. Он сообщил ей все, что знал сам и о чем судачила вся невская столица: что во дворце великой княжны и в гостинице французского посланника ежедневно проходят-де подозрительные встречи, что, по слухам, вынашивается заговор с целью свержения Ивана Шестого вместе с ее регентством и возведения на престол дочери Петра Великого, на которую во всех слоях населения нынче возлагают самые радужные надежды, что солдаты-де подкупаются французскими деньгами, по трактирам среди черни открыто агитируют за Елизавету, что недовольство с каждым днем нарастает, и настроение вследствие всего вышеизложенного весьма благоприятно для осуществления великой княжной предполагаемой затеи. Анна Леопольдовна, однако, слушала его крайне рассеянно, и когда он закончил, даже не подумала что-нибудь ответить ему. Она просто встала и принялась показывать ему новую одежку, только что полученную ею из Парижа для сына, маленького царя Ивана Шестого.

Остерман какое-то мгновение оцепенело смотрел на нее – теперь он знал, что эта женщина, которую они с Минихом поставили во главе огромной империи, была не в состоянии не только противостоять опасности, грозящей ей и ее сторонникам, но даже едва ли осознавала ее. Поэтому в немногих, но убедительных выражениях он еще раз попытался красочно обрисовать ей сложившуюся ситуацию и настоятельно попросил полномочий, чтобы принять меры, которые в отношении заговора он считал бы безотлагательными.

– Полномочий? Для какой цели? – спросила соправительница. – Что, собственно говоря, вы собираетесь предпринять?

– Прежде всего я отправлю великую княжну в монастырь какой-нибудь из внутренних губерний России, – пояснил Остерман, – затем арестую Лестока, Ивана Шувалова и Воронцова, а маркиза де ля Шетарди вышлю из страны.

– Что это вам вздумалось, – промолвила Анна Леопольдовна, – обращать внимание на городские сплетни?

– Это больше чем сплетни!

– Нет, Остерман! – крикнула соправительница. – С тех пор, как я встала у кормила государственной власти, мне постоянно рисуют великую княжну эдакой опасной заговорщицей, в то время как в действительности это самое безобидное создание на белом свете. Ее интересуют только удовольствия и любовь, все остальное ей глубоко безразлично и даже ненавистно. Разве иначе стала бы она отвергать предложение Бирона и отказалась бы от персидского трона? Впредь никогда больше не заговаривайте со мною об этом деле.

– Заклинаю вас, герцогиня! – взмолился убеленный сединами государственный деятель.

– Я и слышать ничего не желаю, – резко оборвала его Анна Брауншвейгская. – Довольно об этом. Скажите-ка мне лучше, как вам нравится одежка для маленького царя.

Четвертого декабря посланники Австрии и Англии[45], интересы которых благодаря союзу Елизаветы с Францией оказались всерьез поставленными под угрозу, неожиданно явились к соправительнице и были приняты ею.

– Мы считаем своим долгом, ваше императорское высочество, – начал британский дипломат, – обратить ваше внимание на вещи, которые подготавливаются в непосредственной близости от вас, возможно, чтобы погубить вас, но уж во всяком случае вам во вред. По совпадающим донесениям наших агентов, равно как и по высказываниям беспристрастных людей из всех кругов общества, существует заговор против нынешнего правительства, во главе которого стоит великая княжна и наиболее деятельными органами которого является маркиз де ля Шетарди и лекарь Лесток. Мы умоляем ваше императорское высочество принять, пока не поздно, решительные меры, чтобы дать отпор нависшей угрозе революции.

– Я весьма признательна вам за выраженную преданность, которая с несомненностью явствует из предпринятого вами шага, – возразила Анна Брауншвейгская, – однако этот призрак, похоже, пугающий всех, возникал слишком уж часто, чтобы не вызвать сейчас у меня только улыбку.

– Простите, пожалуйста, герцогиня, – вступил в разговор австрийский посланник, – но разве недавно великая княжна не выдала себя сама во время крестин солдатского младенца в казарме преображенских гвардейцев?

– Так как в данном случае вела себя великая княжна, – ответила соправительница, – ведут себя, как правило, только простодушные, а стало быть, легкомысленные люди. Заговорщики очень осмотрительны.

– Если вы не хотите делать ничего другого, – предложил английский дипломат, – то, по крайней мере, потребуйте от царевны объяснений. Она так плохо умеет притворяться, что наверняка выдаст себя при неожиданно брошенном упреке и, возможно, даже в чем-то откровенно признается, если ей намекнуть, что она может рассчитывать на сочувствие и пощаду.

– Быть по сему, – промолвила соправительница после некоторого раздумья, – так я и сделаю, чтобы вас успокоить, поскольку сама я так же мало верю в этот заговор, как и в сотню других, которые Миних с Остерманом, как им казалось, уже открыли. У моих министров по отношению к царевне очень нечистая совесть, вот и всё, а то, что пугает их, не более как плод их фантазии, время от времени представляющейся им явью. Бьюсь об заклад, что в данный момент Елизавета не думает ни о чем другом кроме как о своем наряде к ближайшему придворному балу и о большой прогулке на санях, которую на днях затевает граф Линар.

Едва лишь оба представителя союзных ей держав покинули дворец, соправительница приказала камергеру Румянцеву отправиться за великой княжной; но в тот момент, когда он уже кинулся было исполнять распоряжение, другой камергер доложил о визите царевны. Она впорхнула в залу с непринужденностью, которая обезоружила бы даже самого искушенного интригана, и с наивной сердечностью поцеловала руку соправительнице. Когда обе дамы остались наедине, Анна Леопольдовна, подводя Елизавету к софе, сказала:

– Вы весьма кстати пожаловали...

– Вы угадали, я собираюсь поговорить с вами о санной прогулке, – оживленно подхватила ее слова великая княжна. – Мне стало известно, что каждая пара, берущая себе сани, должна быть согласованно одета, однако необходимо, на мой взгляд, договориться не только в своей паре, но также и со всеми другими, иначе может случиться, что сходные цветовые сочетания будут повторяться слишком часто, что для меня, по крайней мере, было бы крайне досадно. Я хотела бы отличаться от прочих и иметь свой собственный оригинальный наряд, а именно белый бархат с голубой лисой.

Анна Леопольдовна улыбнулась.

– С каким, однако, энтузиазмом вы увлекаетесь подобными вещами, – проговорила она, – для вас существуют только красивые ткани, меха и...

– Красивые мужчины, – засмеялась Елизавета, – к чему мне отрицать это?

– Похоже, вы действительно не имеете ни малейшего понятия о том, что под прикрытием вашего имени происходит в Петербурге, – продолжала соправительница.

Елизавета слишком хорошо поняла намек, именно поэтому «Макиавелли в обличии прекрасной женщины» ни на мгновение не растерялся и полностью овладел ситуацией.

– Что-то происходит? – спросила она с наивностью, способной сбить с толку любого. – Ой, расскажите же мне поскорее, я с удовольствием слушаю такие анекдоты...

– Вы ошибаетесь, это не анекдот, это... речь, короче, идет о заговоре, – вымолвила соправительница, пристально глядя прямо в глаза Елизавете.

– Ах, ну это меня совершенно не интересует, – ответила Елизавета самым безразличным тоном.

– А вот меня более чем, – возразила Анна Леопольдовна, – ибо говорят, что этот комплот направлен к тому, чтобы посадить на престол вас, царевна.

– Меня? – Елизавета громко расхохоталась. – Да я воистину просто не знала бы, что мне на этом престоле делать! И как это люди до сих пор не могут взять в толк, что для меня подобные вещи тягостны, что я не желаю никаких изменений, вообще ничего не желаю кроме того, чтобы меня оставили наконец в покое. Если так будет продолжаться и дальше, то меня, чего доброго, прогонят из Петербурга.

– Стало быть, вы отрицаете всякую свою причастность к этому плану? – продолжала допрос правительница.

– Да я впервые об этом слышу, – молвила Елизавета в ответ. – Однако ваш вопрос доказывает мне, что вы считаете меня способной принять участие в предприятии, ставящем себе целью вырвать из ваших рук бразды правления, которыми вы так энергично и мудро распоряжаетесь. Следовательно, вы сомневаетесь в моей верности вам и в моей правдивости. Я не могу найти слов, чтобы выразить боль, которая пронизывает меня от сознания того, что я как-то превратно понята, да к тому же особой, которой я в очень серьезный момент доказала уже свою преданность. Я знаю, что народ любит меня, что солдаты питают ко мне симпатию, что есть партия, которая хотела бы видеть на моей голове корону, но их желания не мои. Если бы у меня когда-нибудь было намерение воспользоваться своими правами, то для этого уже был подходящий момент, когда Бирон предложил мне царствование; никогда я не имела более серьезной перспективы на успех. Спрашивается, почему же я отклонила его посулы? Да потому, что ни власть, ни блеск не смогут заменить мне мой покой и мою беззаботность. Я ни за что на свете не хотела бы отказаться от той жизни, которую нынче веду. Но все эти воображаемые комплоты нарушают мой мир не меньше, чем ваш. Что же мне делать? Нужно ли мне оставить Петербург? Или, может быть, я должна сама себя прогнать из Петербурга? Уже тогда, когда моей руки добивался персидский шах, мне показалось, что вы желали моего удаления. Я хотела убраться с вашей дороги, почему вы не позволили мне уехать, герцогиня? О! Вы отплатили мне злом за мою откровенность. Вы не имели по отношению ко мне ни честных, ни добрых намерений!

Вместо того, чтобы обвинять, соправительница сама оказалась под градом обвинений.

– Царевна, успокойтесь, пожалуйста, – промолвила она, пытаясь смягчить ситуацию. – Я никогда в вас не сомневалась и мое доверие к вам и сегодня непоколебимо, однако мои министры, равно как и посланники Австрии и Англии, сообщили мне о существовании серьезного заговора, девизом которого является ваше имя, и потребовали от меня принятия энергичных мер.

– Ну, так арестуйте же этих людей, если они известны, – все более возбуждаясь, кричала великая княжна, – и устройте им очную ставку со мной, а тогда видно будет, подбивала я их на эти безумные шаги или нет. Но я вижу истинную причину происходящего: Миних и Остерман уже давно являются моими непримиримыми врагами, хотя я никогда их ничем не обидела, и они не угомонятся до тех пор, пока не упрячут меня в какой-нибудь монастырь. О, лучше умереть прямо сейчас!

Она начала рыдать.

– Но царевна, как вам такое могло прийти в голову, – воскликнула соправительница, беря обе ее ладони в свои.

– Если вы считаете меня изменницей, – продолжала Елизавета, – то лучше пошлите меня на плаху, только, ради Бога, не в монастырь.

Она бросилась перед Анной Леопольдовной на колени, плача и ломая в отчаянии руки.

Соправительница, как всякая слабая женщина, беззащитная перед силой слез, привлекла принцессу к груди и поцеловала.

– Ах, я так несчастна, – воскликнула Елизавета, – что же я всем этим людям сделала, что они так меня преследуют?!

– Ну, успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, – просила герцогиня, – я ведь говорю вам, что убеждена в вашей невиновности, что у меня и в мыслях не было отправлять вас в монастырь.

Ничего не помогало, Елизавета продолжала плакать.

– Я вижу, что меня хотят сделать монашенкой, – с тяжелым вздохом выдавила она из себя. – Ну хорошо, я не стану дожидаться, когда это произойдет, отныне я больше никогда не покажусь на людях, перестану посещать придворные балы, а катания на санях тоже могут вполне и без меня состояться.

Обливаясь слезами, она покинула Анну Леопольдовну, обливаясь слезами, Елизавета воротилась во дворец и бросилась на шею доверенной подруге.

– Мы пропали, Катенька, – воскликнула она, – герцогиня прознала про все, заговор раскрыт полностью, нас упекут в монастырь, о, я самая несчастная женщина на белом свете!

Когда пришел Шувалов, она протянула руки ему навстречу и, вздыхая, сказала:

– В скором времени нас разлучат, Ваня, мы преданы.

– Это еще как сказать, – беззаботно возразил граф, – правительство, как обычно, знает все и ничего.

– Но соправительница меня напрямик спрашивала, – заявила Елизавета.

– Неуклюжая ловушка, – улыбнулся Шувалов, – не более. И что же вы ответили?

– Совершенно ничего, я расплакалась.

– Расплакались? Тем лучше. Слезы для женщины аргумент более убедительный, чем сотни документов.

12

Монарший венец и монашеский покров

На следующее утро великая княжна уже позабыла и сцену с соправительницей, и слезы, которые сама проливала, она проснулась с улыбкой и, когда госпожа Курякова подошла к ее роскошному ложу, первым ее вопросом было:

– Мой утренний халат готов?

Выпив по обыкновению шоколаду, красавица поспешила подняться с постели и примерить это выдающееся достижение портновского искусства. Утренний халат этот был выполнен в том стиле, какой мы встречаем на грациозных полотнах Ватто, Миньяра и Ванлоо[46]: впереди он сходился в осиную талию и затем распадался по обе стороны бедер, так что взору открывалась украшенная богатой вышивкой нижняя юбка, сзади же он завершался большой сборкой и переходил в шлейф.

Материалом для него послужил желтый шелк, а оторочка была сделана из узких полос черного меха. Во всем туалете пышность гармонично сочеталась с оригинальностью, и когда Елизавета, заново напудрив роскошные волосы, встала в нем перед большим стенным зеркалом, она могла быть вполне довольна увиденным отражением, которому очаровательно кивнула в знак одобрения. В то время, когда она как раз возилась с укладкой сборок, в комнату вошел Лесток и, ни слова не говоря, остался стоять у дверей.

– Я вижу, мадам, что вы в прекрасном расположении духа, – наконец произнес он, – и меня радует, что вчерашний инцидент не смог испортить вам настроение, не нарушил ваши повседневные привычки и никак не повлиял на культ вашей красоты.

– О каком инциденте вы говорите? – рассеянно промолвила Елизавета, приглаживая на мягко вздымающейся груди тускло мерцающую пушнину. – Ты не находишь, Катенька, что этот темный мех чрезмерно оттеняет мою бледность?

– Своей белизной, коли на то пошло, – воскликнула госпожа Курякова, – вы посрамили бы даже каррарский мрамор.

– Я говорю о вчерашней неприятной сцене во дворце соправительницы, – продолжал Лесток.

– Об этом уже знают? – спросила Елизавета. – Но к этому неглиже, Катенька, подойдет только украшение из черного жемчуга; среди подарков несчастного влюбленного шаха есть одно такое, принеси-ка мне его.

– Я прошу вас, ваше высочество, все-таки меня выслушать, – раздраженно заметил Лесток, – ситуация сложилась совсем нешуточная, у нас у всех есть причины проявить сейчас осторожность и энергичность, решительными действиями мы должны отвести от себя угрожающую нам опасность, и притом без промедления.

– Вы намерены говорить о своем заговоре, Лесток, – возразила Елизавета, хмуря красивые брови, – а я намерена простить вас за то, что вы скомпрометировали меня и наполовину уже отдали на растерзание соправительнице и моим врагам, но с этого момента я больше ничего не желаю слышать об этом комплоте и о ваших сумасбродных прожектах...

– Напротив, – перебил ее Лесток, отбрасывая в сторону все правила этикета, – сегодня вы еще внимательнее, чем когда-либо, послушаете о нашем плане.

– Но если я вам запрещаю...

– Вы не можете этого сделать, – воскликнул Лесток, – мы зашли слишком далеко, и я, верно, очень ошибусь, если предположу, что вы сами считаете себя в безопасности на продолжительный срок.

– Мои слезы вчера обезоружили герцогиню...

– Я знаю, однако надолго ли? Вы не успеете оглянуться, как будете арестованы...

– Это невозможно, – на полуслове резко прервала его Елизавета, – соправительница мне доверяет, и я ее доверия не обману.

– Соправительница всего лишь женщина, да к тому же еще слабовольная, легко раздражающаяся женщина, – настаивал маленький француз, – именно успех, которого вы вчера достигли у нее своими слезами, и делает ее опасной. Женщина, которая так легко позволяет себя переубедить, может однажды оказаться настроенной своими министрами и иностранными посланниками на совершенно другой лад и тогда подпишет приказ о вашем аресте, а уж коль скоро тот попадет Остерману в руки, вам уже нечего будет рассчитывать на пощаду.

– Вы опять все видите в чересчур черном цвете, – улыбнувшись, промолвила в ответ Елизавета.

В этот момент доверенная подруга вернулась с украшением. Две нитки драгоценного черного жемчуга царевна надела на запястье своей лилейной руки и еще одну обвила вокруг шеи.

– А последнюю, – сказала она Куряковой, – давай укрепим в волосах, она придаст им завершающее великолепие. Но что-то мне не очень нравятся эти локоны, они сюда не подходят. Сделаем-ка мы, Катенька, другую прическу.

Великая княжна скинула утренний халат, совершенно новый еще шелк которого при этом громко зашуршал, набросила на плечи косметическую пелеринку и присела к туалетному столику. Придворная дама распустила мягкие волны ее волос и принялась по-новому их укладывать.

Лесток между тем уже был близок к тому, чтобы заявить легкомысленной женщине о своем уходе со службы, так возмутило его ее беспримерное равнодушие к судьбе своих друзей и к своей собственной, когда его внимание привлекла игральная карта, лежавшая рядом с пудреницей на туалетном столике; это был червонный туз. Он хорошо знал великую княжну и помнил, что увлекательная импровизация значит для нее все. Мгновенно приняв решение, он взял со стола эту карту и начал что-то рисовать на ней в свойственной ему развязно-карикатурной манере, которая уже создала ему множество врагов и, впрочем, такое же количество друзей.

– Что вы делаете, Лесток? – поинтересовалась великая княжна, некоторое время наблюдавшая за его действиями.

– Я рисую назидательную картину для одного великовозрастного ребенка, – дерзко обронил в ответ маленький француз.

– Стало быть, для меня? – засмеялась Елизавета.

– Для вас.

Закончив, Лесток положил карту перед собой и с тонкой ироничной улыбкой поглядел на нее. На лицевой стороне ее можно было увидеть Елизавету в горностаевой мантии и с короной на голове, внизу был изображен сам Лесток с большой орденской звездой.

– Что это должно значить? – воскликнула принцесса.

– Теперь переверните ее, пожалуйста, – попросил Лесток.

На оборотной стороне карты Елизавета увидела свой портрет в одежде монахини и колесо. Она с недоумением посмотрела на Лестока.

– Для нас больше нет обратной дороги, – воскликнул тот со всей серьезностью, какой одарила его природа, – выбирайте, от этого мгновения зависит все: корона или монашеский покров и колесо. Одно из двух! Монастырь для вас, колесование для меня.

У Елизаветы даже губы побледнели, она встала, несколько раз прошлась по комнате и наконец остановилась перед лейб-медиком.

– Итак, в самом деле больше нет никакого выхода?

– Никакого.

– Вы всерьез требуете от меня принять решение?

– Да, и притом незамедлительно. Если завтра ваши плечи не будет украшать горностаевая мантия владычицы, то уже послезавтра на вашу голову ляжет покров монахини.

– Неужели и вправду нет никакого выхода? – пробормотала Елизавета.

– Никакого.

Она уселась на оттоманку, подперла голову двумя руками и погрузилась в размышления. Внезапно она живо вскочила на ноги, все существо ее теперь дышало энергией и отвагой.

– Быть по сему, – произнесла она, – я хочу доказать миру, что я нечто большее, чем манекен для одежды, что я дочь Петра Великого; слишком уж долго я жила удовольствием и любовью. Я хочу вступить на престол, который подобает мне по праву и по закону и который присуждает мне глас моего народа, или лучше прямо сейчас погибнуть. Я приняла решение, Лесток, мы наносим удар, и притом сегодня же.

– Итак, сегодня ночью? – обрадованно воскликнул Лесток.

– Сегодня ночью, немедленно оповестите об этом остальных.

Час спустя все главные фигуранты заговора – Лесток, Шувалов, Воронцов, Астроцкий и Баттог – собрались во дворце принцессы.

– Само небо благословляет принятое вами решение, ваше высочество, – воскликнул Астроцкий, когда Елизавета вошла в комнату. – Нетерпение Преображенской гвардии уже едва удается сдерживать. Ее верные солдаты хотят видеть вас увенчанной древней царской короной и лучше лишиться жизни, чем дальше сносить правление этих иноземцев.

– Итак, вы уверены, что на этот полк мы можем рассчитывать? – спросила Елизавета, все существо которой, казалось, внезапно преобразилось.

– На этот можно положиться до последнего, – ответил Астроцкий, – но я ни на миг не сомневаюсь и в рвении других.

– Правда, это обошлось нам в кругленькую сумму, – улыбнулся Лесток.

– Я решила уже сегодняшней ночью отважиться на смелый шаг, – провозгласила великая княжна с энергией, придавшей ей новое очарование, – я поступаю так в убеждении, что в своих притязаниях опираюсь на обоснованное право и на любовь нации, и рассчитываю в этом на своих друзей; я рассчитываю на их осторожность и послушание не менее, чем на их мужество и презрение к смерти. Если мы хотим, чтобы наше предприятие удалось, никто отныне не смеет, – будь то из усердия или по причине небрежности, – действовать по своему усмотрению, но каждый в отдельности должен подчиняться распоряжениям, которые может вырабатывать только одна голова и диктовать одна воля. Вы все присягаете в безусловном повиновении мне?

– До последнего дыхания! – крикнул Шувалов.

Все подняли пальцы в знак клятвы.

– Я же со своей стороны даю вам обет, – проговорила Елизавета, – выстоять или пасть вместе с вами и никогда не отделять своей судьбы от вашей! А теперь слушайте мои приказания. В полночь я в сопровождении Лестока и Воронцова прибуду в казарму Преображенской гвардии. В то же самое время вы, Шувалов и Астроцкий, известите другие гвардейские полки о том, что я во главе Преображенской гвардии выступаю в поход против правительства, и призовете их присоединиться к революции, тогда как Баттог и его товарищи начнут возбуждать народ. Все, кто встанет на нашу сторону, должны направляться вами к императорскому дворцу, там мы и встретимся, если с нами Бог, победителями, либо пленниками соправительницы, если он нас оставит.

Пока заговорщики договаривались между собой, великая княжна о чем-то старательно советовалась с близкой подругой; внезапно она повернулась к Шувалову и крикнула:

– Как же мне одеться, Иван, что ты на этот счет думаешь?

Все присутствующие с трудом удержались, чтобы не расхохотаться. В момент, когда ее судьба решалась в пользу высшей власти или самого болезненного унижения, а для ее приверженцев речь шла, возможно, о смерти, эта красивая самовлюбленная женщина еще могла размышлять о своем туалете.

Поскольку Шувалов от неожиданности замешкался с ответом, она переадресовала свой вопрос Астроцкому:

– Может быть, мне появиться в мужском костюме, к примеру, в мундире Преображенской гвардии?

– Ни в коем случае, – быстро вмешался уже оправившийся Шувалов, – нас, мужчин, женщина прежде всего пленяет своей заманчивой женственностью.

– Ведь и своему наряду, не лишая его подкупающей грации дамского туалета, вы вполне можете придать военный характер, – воскликнул Лесток.

– Вы правы, – одобрила его мнение госпожа Курякова.

– Прежде всего мне нужен головной убор, – сказала Елизавета. – Астроцкий, вы не одолжите мне свой?

Молодой офицер поспешил с готовностью исполнить желание царевны и протянул ей свою офицерскую шапку, которую она с кокетливой удалью тут же надела на свой парик, чтобы затем с полным удовлетворением полюбоваться на свое отражение в зеркале.

– Я очень хорошо буду выглядеть гренадером, – заключила она.

Все опасности, навстречу которым ей предстояло отправиться, были сейчас позабыты, желающая нравиться женщина лишь вскользь попрощалась со своими приверженцами, которые торопливо расходились выполнять ее приказания, и затем тотчас же снова начала рыться в своем гардеробе.

– Не забудьте, пожалуйста, что ночью сильно похолодает, – напомнила ей придворная дама.

– Верно, мне надо прихватить с собой шубку, – ответила великая княжна.

После долгих поисков ее выбор в конце концов остановился на подбитой и отороченной собольим мехом накидке из зеленого бархата, нашив на которые красные отвороты и золотые позументы, она сумела придать вид вполне военного мундира.

Когда ближе к вечеру к ней явился Лесток с донесением, что к началу выступления все уже готово, она с серьезностью, комичной для данной ситуации, сказала:

– И мой костюм тоже готов, следовательно, можно без лишних разговоров приступать к делу, – после чего с неподражаемой грацией юркнула в мягкий мех своего импровизированного солдатского камзола.

– Ну, как я выгляжу, Лесток?

– Неотразимо, – с улыбкой ответил маленький француз, – именно так, как необходимо, чтобы с удовольствием ради вас застрелиться.

– И вот такую красивую женщину, – воскликнула она, – собирались запереть в монастырь! Мерзавцы, вы мне за это заплатите!

13

Революция

Соправительница Анна Брауншвейгская как раз беседовала в будуаре со своим любовником, графом Динаром, когда в дверь резко постучали. Сначала она никак не отреагировала на стук, однако когда затарабанили еще ожесточеннее, раздраженно крикнула:

– Кого еще там принесло в такой поздний час?

– Это я, Анна, – ответил голос из-за двери.

– Мой муженек, – расплылась Анна Леопольдовна в неописуемой улыбке.

– Его высочество, должно быть, очень ревнив? – спросил Линар.

– Как вам такое могло прийти в голову, скорее пьян, – шепотом ответила герцогиня.

– Ну, открой же наконец, – снова начал за дверью Ульрих Брауншвейгский.

– С какой стати? – возразила соправительница. – Я уже легла и не хочу, чтобы меня беспокоили. Торопиться некуда, чай, не пожар.

– Пожар, да еще какой, моя дорогая! Я знаю из надежных источников, что среди солдат и петербургской черни против нас затевается комплот, и хотел просить тебя незамедлительно принять соответствующие меры, – проговорил герцог.

Анна Леопольдовна расхохоталась.

– Сейчас, когда на дворе уже почти ночь, что это тебе взбрело в голову? Ты, по-моему, слишком много выпил, у нас достаточно времени, чтобы утром во всем разобраться.

– Возможно, достаточно, а возможно, и нет. У меня есть доказательства...

– Я тебе во всем и на слово верю, однако сейчас я хочу спать, утром мы продолжим разговор об этом деле, – ответила соправительница. – Спокойной ночи!

Было слышно, как герцог после этого удалился.

– Вот таков он всегда, – сказала герцогиня Линару, – будит меня среди ночи, чтобы поговорить о тесьме, которую собирается заменить на камзолах наших солдат.

– Однако этот заговор, похоже, не мог появиться у него совсем уж на пустом месте, – заметил Линар.

– Ах! Все эти небылицы люди выдумывают, чтобы как-то скоротать время, если у них нет более серьезных дел и им нечем заняться, – воскликнула Анна Леопольдовна. – Когда мы с Минихом сговаривались свергнуть Бирона, ни одна живая душа об этом не ведала...

Наступила ночь пятого декабря тысяча семьсот сорок первого года. Ударил сильный мороз, и стужа усилилась почти до невыносимых пределов. В двенадцатом часу все главные фигуранты заговора в последний раз собрались в маленьком дворце великой княжны. На внешнем фасаде его не было видно ни света, ни вообще чего-нибудь необычного. Все, казалось, погрузилось в сон. Только маленький салон, выходящий окнами в сад, да примыкающий к нему будуар принцессы были освещены. В первом вполголоса переговаривались между собой заговорщики, тогда как в последнем Елизавета занималась своим туалетом с такой тщательностью и кокетством, как будто ей предстояло отправиться на придворное празднество или принять возлюбленного. Наконец царевна быстрым шагом вышла оттуда с гордой улыбкой на губах, ибо она знала, что была необычайно красива. Поверх серой бархатной юбки, которая доходила ей только до щиколоток и позволяла лицезреть ее маленькие ножки в черных, отороченных узкими полосками собольего меха полусапожках, на ней был надет камзол из зеленого бархата, подбитый собольим мехом, который благодаря красным бархатным отворотам и золотым позументам приобрел теперь вид мундира Преображенской гвардии, а также мужское жабо и белые перчатки с манжетами. Осиную талию ее перехватывал пояс из белой кожи, на котором висела офицерская шпага и за который была воткнута пара пистолетов. Ее красивую повелительную голову в белом как снег парике увенчивала офицерская шапка Астроцкого, в руке она держала нагайку.

Возглас искреннего восхищения встретил появление цесаревны и, казалось, сам по себе гарантировал ей успех; она знала, что сегодня более чем когда-либо задачей ее было очаровывать и пленять, и она в самом деле была восхитительно хороша. Милостиво протянув каждому из своих сторонников руку, она подписала отданные ею приказы и вручила им бумаги.

– Вы видите, я меньше всего думаю о себе, я отвечаю за все, что вы совершите от моего имени, – произнесла она с благородной гордостью, – мы или победим вместе, или вместе погибнем. Я хочу лишь, чтобы кровь пролилась только в крайнем случае.

Первым, кто удалился, чтобы присоединиться к собравшимся в трактире друзьям, был студент Баттог, в половине двенадцатого на свои посты отправились Шувалов и Астроцкий.

Когда колокола на башне соседней церкви пробили последнюю четверть часа до полуночи, Лесток встал и торжественно проговорил:

– Пора, княжна, отныне каждое мгновение принадлежит мировой истории.

– Предоставьте мне еще несколько секунд, – ответила Елизавета.

Она торопливо прошла в свою опочивальню, тускло освещенную только падавшим через оставленную приоткрытой дверь светом, и опустилась здесь на скамеечку для коленопреклонений.

Она молилась с благоговением и проникновенностью, как прежде еще никогда не делала, она молила о ниспослании ей победы, но точно так же от чистого сердца и о том, чтобы ей суждено было добиться короны без кровопролития, не принося в жертву человеческих жизней. Елизавета торжественно поклялась, если Господь услышит ее мольбы, никогда не приговаривать к смертной казни ни одного человека во все время, пока она будет царствовать.

Когда она поднялась, в дверях стоял Лесток.

– Нам нужно поторапливаться, ваше высочество, – сказал он.

– Я готова, – ответила Елизавета с величественной твердостью, которой от нее никто бы не ожидал, – с Богом, вперед!

С помощью придворной дамы быстро завернувшись в большую горностаевую шубу, она торопливо спустилась по лестнице. Внизу уже с санями поджидал Воронцов, он сам взялся править вожжами; великая княжна и Лесток сели в сани, лихая тройка рванула с места и полетела, но не как обычно, под веселое пощелкивание кнута и звон бубенцов, а беззвучно; никто не проронил ни слова. Снег высокими сугробами лежал на улицах, крыши, окна, острые зубцы стен и выступы – все было увешано ледяными сосульками, а темный небосвод точно переливающееся золотое шитье сверкал над головой мириадами звезд. Вокруг не было видно ни души, только в постовой будке, стоя, обняв ружье, спал солдат. Между деревянными ставнями какого-то трактира промелькнул робко колеблющийся огонек свечи.

Великая княжна обратила взор к торжественно-спокойному полуночному небу, и в этот миг эта борьба за преходящую земную власть и величие показалась ей такою убого-мелкой, и даже вся Земля, на которой, самоуничтожаясь, беспокойно копошится, подобно муравьиной куче, человеческий род, едва ли стоящей заботы и внимания. Это было высокое священное настроение, и в этом-то настроении обыкновенно такая жизнерадостная, жаждущая наслаждений женщина прибыла к казарме гвардии Преображенского полка. Сани остановились у входа.

Лесток вылез первым и подал условный сигнал, рукояткой пистолета три раза постучав в ворота. Два унтер-офицера, которых он привлек на свою сторону значительной суммой денег, уже дожидались этого знака и без промедления отворили.

Сани въехали во двор, Елизавета легко и элегантно выпрыгнула на снег и сразу же попала в окружение солдат, смиренно прикладывавших к губам краешек ее шубы.

– Будите своих боевых товарищей, – промолвила она с неподражаемым достоинством, – скажите им, что я здесь и хотела бы говорить с ними.

Солдаты поспешили выполнить ее поручение, вскоре казарма ожила, на окнах появились свечи, офицеры и гвардейцы быстро спустились во двор и приветствовали всеми любимую принцессу радостными возгласами. Когда весь полк был в сборе, Елизавета сбросила горностаевую шубу на руки Воронцову и в мундире Преображенской гвардии вступила в солдатский круг.

– Гляди-ка, на ней наш камзол, – тихо и радостно говорил один другому, – это хорошая примета.

– Я пришла к вам, мои дорогие друзья, – начала обращение великая княжна, – потому что нуждаюсь в помощи и защите. Вы знаете, как я люблю вас, и смею надеяться, что вы с той же преданностью привязаны ко мне; поэтому я прошу вас спасти меня от моих врагов, которые горят желанием погубить меня, хотя никому из них я ничего плохого не сделала. Вы хотите за меня заступиться, хотите?

– Да, да, хотим! – кричали одни.

– Будем биться не на живот, а на смерть! – кричали другие.

– Мерзкий расчет соправительницы и ее министров раскрыт, – продолжала Елизавета, – эти чужеземцы, которые закабаляют вас и дурно с вами обращаются, которые отнимают у вас добро и имущество, чтобы его проматывать, они слишком хорошо понимают, что я, дочь Петра Великого, вашего лучшего царя, являюсь последней и единственной надеждой русских людей. И чтобы безбоязненно осуществлять свои гнусные планы, они решили изолировать меня физически и заточить в монастырь.

– Мошенники, негодяи, – возмущенно закричали солдаты, перебивая друг друга, – не будет такого, мы этого не допустим.

– Слава Богу, – воскликнула великая княжна, – я нахожу в вас ту преданность и отвагу, в которые верила и на которые уповала. Итак, вы готовы меня защитить и постоять за мои права?

– Да! Да! – в едином порыве ответили гвардейцы.

– Тогда нам не следует терять времени, – продолжала цесаревна, – потому что мои враги намереваются уже с восходом солнца арестовать меня. Мы должны опередить их и незамедлительно захватить в плен эту пришлую герцогиню и ее сыночка, которые в нарушение всех законных оснований овладели русским престолом, тогда как согласно завещанию моего отца, утаенному инородцами, только я могу претендовать на него. Мы должны одновременно взять под стражу всех этих чужаков, которые бессердечно вели себя по отношению к нам, русским, ибо нам совершенно ни к чему ни заморский царь, ни такие же министры и генералы.

– Именно так, долой их! – перекрикивая друг друга зашумели солдаты.

– Все, кто выступит против нас, должны подвергнуться справедливой каре, – воскликнула Елизавета, – тогда как тех, кто вместе со мной встанет на защиту священного дела России, я хочу вознаградить по-царски. Беритесь же за оружие, собирайтесь вокруг нашего народного знамени и следуйте за мной, я лично поведу вас, и если в вас столько же мужества, как у меня, слабой женщины, то уже к наступлению дня мы станем хозяевами столицы и всего государства.

– Да, веди нас, матушка, мы последуем за тобой! К оружию, товарищи, да здравствует Елизавета Петровна, наша императрица!

– Спокойно, друзья мои! Нам не следует раньше времени будить своих противников, – быстро проговорила Елизавета, – мы нападем на них сонных, потому что я хочу избежать кровопролития.

Солдаты поспешили в казарму и вскоре вернулись обратно в полном снаряжении: с ранцами за спиной и с ружьями на плече. Офицеры расставили роты, после чего Елизавета прошла вдоль полкового строя и впервые победоносное, покрытое славой русское знамя склонилось перед ней.

Она остановилась перед одной из рот на правом фланге и велела командующему ею капитану разбить ее на небольшие отряды особого назначения, которые послала под предводительством офицеров арестовать фельдмаршала Миниха, министров Остермана и Головкина, обер-гофмаршала Лёвенвольде, а также некоторых других высокопоставленных сторонников регентства. Затем она снова уселась в сани и встала во главе Преображенской гвардии, которая тут же ускоренным шагом потянулась за ней длинной колонной.

Заговорщикам удалось незамеченными добраться до самого императорского дворца и окружить его, когда часовые у ворот, сообразив что к чему, призвали к оружию и по тревоге выбежал караул, оказывать сопротивление было уже поздно. Елизавета соскочила с саней и поспешила навстречу командующему им офицеру.

– Я легитимная царица, – воскликнула она, – кто против меня, тот против России.

– Наш долг, – заявил офицер, – защищать свои посты до последнего дыхания.

– Значит ты предатель, – величественно промолвила Елизавета в ответ. – Я даю тебе минуту времени, чтобы присягнуть мне на верность, не больше.

Офицер, не раздумывая, надел свою шапку на кончик поднятой шпаги и крикнул:

– Да здравствует Елизавета Петровна!

Караул подхватил здравицу и присоединился к восставшим. Подразделения Преображенской гвардии под предводительством Лестока и Воронцова проникли во дворец. В этот момент с различных сторон начали надвигаться темные колонны.

– Что это? Неужели нас предали? – крикнула великая княжна, хватая в руки знамя Преображенской гвардии и с презрением к смерти выступая навстречу подходящим войскам. К ней на взмыленном коне подлетел всадник: это был Астроцкий.

– Победа! Победа! – крикнул он. – Я привел вам Тобольский полк!

Одновременно подоспел и Шувалов с кавалерийским полком лейб-гвардии, их белые мундиры с красной опушкой можно было распознать уже издали. Прибыли и другие подразделения. Когда в войсках увидели великую княжну в хорошо всем знакомом мундире, стоявшую перед ними со шпагой в одной руке и святым дорогим русским знаменем в другой, разом запели горны, ударили барабаны, и раздался крик многих тысяч глоток:

– Да здравствует царица! Да здравствует Елизавета Петровна!

В этот момент из дворца вернулся Лесток с донесением, что безо всякого сопротивления арестована соправительница со своим супругом, герцогом Ульрихом, и одновременно захвачен маленький царь Иван.

– Я не желаю их видеть, – быстро ответила Елизавета. Она приказала на своих санях и под конвоем лейб-гвардейцев доставить знатных пленников к себе во дворец[47].

Лишь после того, как это было исполнено, она победительницей и повелительницей России сама вступила под своды императорского дворца, где еще совсем недавно дрожала и плакала, точно пойманная за руку преступница.

Одни за другими теперь отовсюду поступали известия, что схвачены Миних, Остерман, Головкин, Лёвенвольде и другие главные фигуры правительства и друзья Анны Леопольдовны. Революция стала хозяйкой дворца и столицы, а значит, и хозяйкой огромной империи. Никогда еще ни один режим не был свергнут так неожиданно, так быстро и таким минимумом средств, что не прозвучало ни единого выстрела и не пролилось ни капли человеческой крови, как был свергнут режим герцогини Брауншвейгской и ее супруга, которые вместе столь нерасторопно и вопреки народному духу пользовались браздами правления государством.

Санкт-Петербург мало-помалу проснулся, и ликующие горожане столпились вокруг императорского дворца. Впервые после смерти Петра Великого тронная революция в России приветствовалась населением с единодушной радостью.

Пока наверху, в покоях, где умер ее великий отец[48], Елизавета принимала поздравления своих приверженцев, толпы собравшегося под окнами дворца народа бурно выражали требование увидеть новую царицу.

Однако императрица, в душе которой в момент триумфа, казалось, впервые вспыхнула сатанинская мстительность, не желала этого слышать. Скрестив руки на волнующейся груди, она ходила взад и вперед по комнате и кричала:

– Сейчас они все в моей власти, ни один от меня не уйдет; ну-ка посмотрим, думают ли еще Миних и Остерман о том, чтобы упрятать меня в монастырь... но прежде всего Лёвенвольде поплатится за нанесенное мне оскорбление, я готова кричать от восторга, как летящий к солнцу орел, что его судьба отныне зависит от моей прихоти казнить или миловать. – Она вдруг замерла на месте и о чем-то задумалась. – Я дала клятвенное обещание, что во время моего царствования никто не будет караться лишением жизни, и я его сдержу, – сказала она, – я вообще отменю смертную казнь, но мои пленники до поры до времени ничего об этом не должны знать; пусть они заглянут в лицо смерти, я хочу позабавиться их смертельным страхом.

Буря голосов под окнами дворца тем временем становилась все громче, тысячи и тысячи людей звали царицу.

– Ваш народ жаждет лицезреть вас, ваше величество, – сказал Лесток.

Елизавета быстро накинула на плечи горностаевую мантию и так, украшенная атрибутом своего могущества и власти, сияя гордой красотой, вышла на балкон.

Тысячеголосое ликование взорвалось при ее появлении, солдаты надели свои кивера на острия штыков, чернь бросала в воздух шапки, все барабаны рассыпались дробью, а знамена взметнулись вверх.

– Да здравствует царица! Да здравствует Елизавета Петровна! – кричал народ и войска, а та, кому эти крики предназначались, благосклонно кивала головой, и солнечная улыбка играла на ее сладострастных губах; так она стояла здесь, обольстительная, с печатью тиранической красоты на челе, в длинной горностаевой мантии, подобно шаху в женском обличии.

14

Елизавета Петровна, императрица всея Руси

На следующее утро, шестого декабря тысяча семьсот сорок первого года, вышел высочайший манифест, в котором объяснялась легитимность притязаний великой княжны Елизаветы на русской престол и доказывалась незаконность и нелегитимность предшествующего правительства. Это было первое публичное заявление новой государыни, и оно произвело самое благоприятное впечатление на все слои населения, которое увидело в этом долгожданное падение многолетнего господства иностранцев. Уже в тот же день Елизавета была торжественно провозглашена самодержавной правительницей всех россиян, а народ и военные присягнули ей на верность.

Войска выстроились вдоль Адмиралтейства на берегу Невы, в то время как петербургское население заполнило все улицы, ведущие туда от императорского дворца. Царица в длинном платье из красного бархата с горностаевым шлейфом и в плотно облегающей красной бархатной шубе, украшенной горностаевым мехом, в казачьей горностаевой шапке с плюмажем из перьев белой цапли, верхом на молочно-белом коне, в сопровождении Лестока, Шувалова и Воронцова проехала по этим улицам, затем вдоль солдатского строя, приветствуемая повсюду, и той же дорогой вернулась обратно во дворец.

Ее ближайшей заботой, естественно, было обустроиться в императорском дворце. Впервые на российский престол взошла женщина, соединившая с могуществом короны высшую власть красоты. Не горностай украшал ее, а она придавала ему небывалый доселе блеск. Если прежде, великой княжной, она завоевала все сердца своей привлекательностью и добротой, то сейчас, когда она носила императорскую корону, все лежало у ее ног, и вполне понятно, что такая красивая монархиня окружила себя азиатской роскошью, которая любому представлялась единственно достойным и естественным обрамлением ее величественно-обольстительных прелестей.

Елизавета и всегда-то одевалась тщательно и с превосходным вкусом, теперь же она этому уделяла еще большее внимание. Сотни рук трудились в гардеробе новой императрицы над тем, чтобы изготавливать бесчисленные туалеты, которые она без устали изобретала.

Между тем первые правительственные акты царицы Елизаветы обнаруживали как благоразумие ее, так и умеренность.

Соправительница с мужем, вопреки совету Лестока и Шувалова, настаивавших на смерти последних, были сначала отправлены в Шлиссельбург, затем перевезены на северодвинский остров в районе Белого моря и в конце концов сосланы в Сибирь[49].

Маленького царя Ивана Шестого, которому пошел только второй год, из колыбели переместили в темницу. Его содержали в заключении в Шлиссельбургской крепости[50]. Два офицера составляли ему общество и охраняли его, они имели строжайший наказ – в случае попытки освободить маленького царя убить его. Монеты с портретом Ивана Шестого[51], отчеканенные в период регентства его матери, Анны Леопольдовны, были незамедлительно изъяты из обращения и переплавлены, чтобы навсегда стереть в народе память о нем, и все охотно меняли червонцы с изображением слабоумного личика ребенка на те, которые украшала голова красивейшей владычицы всех пяти частей света и ее пышный бюст в обрамлении императорского горностая.

Сколь ни велики были надежды и ожидания ее друзей и сподвижников, но Елизавета их не обманула. Один ею самолично составленный указ отменял смертную казнь, другой амнистировал всех приговоренных при предшествующих правительствах. Из всех темниц и крепостных казематов в один день были выпущены на свободу несчастные жертвы тирании, которые уже потеряли всякую надежду на это, из одной только Сибири возвратились двадцать тысяч ссыльных, все они прославляли новую царицу и отныне, рассеянные по всем губерниям, составили круг ее верных и непоколебимых почитателей. Поскольку большинство из освобожденных молодой императрицей деятелей принадлежало к старорусской партии, то сразу по возвращении их в столицу был учрежден ряд комиссий, чтобы возобновить и продолжить начатый еще Петром Великим труд по созданию законодательства и по проведению реформ во всех отраслях государственной жизни. В отличие от неблагодарной Анны Леопольдовны не забыла Елизавета и своих близких друзей, людей, которым была обязана восхождением на вершину власти в своем достославном отечестве. Сколь неблагодарной оказалась в свое время Анна Леопольдовна, столь благодарной проявила себя Елизавета, верная народному характеру.

Лестока она произвела в графы, присвоила ему чин тайного советника и назначила своим первым лейб-врачом, а также президентом Медицинской коллегии, и дала дотацию в значительной сумме; Шувалов и Воронцов[52] стали камергерами и одновременно получили значительные подарки в виде поместий и денег, жена Шувалова стала первой придворной дамой, а госпожа Курякова – обер-гофмейстериной; Астроцкий был произведен в полковники и теперь командовал гвардии Преображенским полком, все гренадеры которого были пожалованы в дворянское достоинство. Студент Баттог получил имение и должность в департаменте финансов.

В зените своего счастья Елизавета вспомнила и давно забытого друга. Сержант Шубин, ее бывший любовник, сосланный еще императрицей Анной Ивановной, был призван ко двору, однако выяснилось, что найти его не смогли; тщетно искали его по всей Сибири. Напрасно царица возобновляла свои приказы – несчастный бесследно пропал.

Чтобы основательно привлечь на свою сторону русскую партию, которую до сего дня сплачивало глубокое недовольство[53] и из среды которой выдвинулись все видные заговорщики против царицы Анны Ивановны, герцога Бирона и герцогини Брауншвейгской, Елизавета назначила главу ее, Черкасского[54], великим канцлером.

Однако Черкасский был все же неспособен стать чем-то большим, нежели номинальным начальником министерства. Поэтому, когда царица настояла на том, чтобы высшие государственные должности были заняты русскими, и вместе с другими изгнанниками из ледяных просторов Сибири был возвращен домой также и граф Бестужев, бывший секретарь Бирона, Лесток рекомендовал царице этого умного дипломата и тонкого царедворца, и та передала ему важный пост вице-канцлера. В его лице Елизавета, разумеется, обрела верного слугу, преданного ей и России, а вот Лесток, сам того не предполагая, опаснейшего противника; ибо насколько сам он был настроен в пользу Франции и Пруссии, настолько Бестужев с первых же шагов обнаружил, что выгода России требует согласованных действий с Австрией и Англией и в этом смысле начал оказывать влияние на своих коллег и императрицу.

Широким жестом отблагодарив всех, кто помог ей занять трон, Елизавета приступила к расправе над ее противниками. Арестованным в ночь с пятого на шестое декабря приверженцам Анны Леопольдовны было предъявлено обвинение в измене интересам безопасности государства, и они предстали перед судебной палатой, членами которой были генерал-прокурор князь Трубецкой[55], генералы Ушаков[56] и Левашов, обер-шталмейстер князь Куракин[57], тайный советник Нарышкин[58] и, в соответствии с Елизаветинским актом о помиловании возвращенный из изгнания, бывший президент юстиц-коллегии граф Михаил Голицын[59].

Следствие по данному уголовному делу вел Трубецкой, непримиримый противник бывших государственных деятелей, которые в апогее своего могущества не раз из высокомерия наносили ему обиды.

Остерману было предложено ответить по восемнадцати пунктам. Его обвиняли в том, что после смерти Петра Второго он коварными интригами оттеснил с помощью Сената легитимную престолонаследницу великую княжну Елизавету и привел к власти неспособную герцогиню Курляндскую, Анну Ивановну, свою ученицу, чтобы под ее прикрытием иметь возможность управлять государством по личному усмотрению; что в последний год ее царствования он послужил причиной смертной казни и ссылки Долгоруковых. Ему был брошен упрек в том, что он превратил герцогиню Брауншвейгскую в неограниченную правительницу при малом сыне Иване и в то же самое время вынашивал планы заточить законную императрицу Елизавету в монастырь, а также устранить с дороги юного герцога Голштейнского[60], который после нее обладал наиболее обоснованным правопритязанием на трон. Наконец, он довел до упадка русский флот, чтобы тем самым вынудить Россию искать дружбы с другими морскими державами.

Аналогичные упреки были обрушены на фельдмаршала Миниха. Но его еще более странно обвинили в том, что во время государственного переворота против Бирона солдаты были введены им в заблуждение, поскольку он заморочил им голову уверениями, что речь идет о возведении на престол великой княжны Елизаветы, и таким образом заставил служить своим целям.

Большинство из предъявленных обвинений были недоказуемыми, ибо в самой природе интриг заключается то обстоятельство, что тайные нити их можно обнаружить и ухватить только в исключительно редких случаях.

Когда Миних не признал того факта, что злоупотребил доверием гвардии, ему устроили очную ставку с солдатами Преображенского полка, которые сказали ему в лицо, что он обманул их.

Остерман в свою очередь объяснил, что за все, что с первого и до последнего дня он делал на посту министра, он с чистым сердцем может нести ответственность, поскольку, будучи связанным долгом и присягой правительству, он неизменно жертвовал в интересах последнего всеми прочими соображениями.

Бестужев был не согласен как с процессом в целом, так и с образом действий судебной палаты, в обвиняемых он видел людей, которые, несмотря на ошибки, имели большие заслуги перед Россией, и возмущенно высказывался в том смысле, что большинство членов судебной палаты руководствовались в этом деле только личной местью. Под предлогом недомогания он самоустранился от заседаний и вышло так, что обвиняемые, лишившись своего последнего друга, не только все оказались приговоренными к смертной казни, но сверх того, по настоянию Черкасского и Трубецкого, Остермана должны были заживо колесовать, а Миниха четвертовать.

29 января этот жуткий приговор, который, несмотря на недвусмысленную отмену ею смертной казни, императрица ни секунды не колеблясь утвердила, должен был быть приведен в исполнение. Рано утром приговоренных доставили из цитадели в здание Сената. Около десяти часов траурная процессия пришла в движение. Впереди маршировал солдатский отряд, затем, в оцеплении гренадеров, следовали обреченные на смерть. Остерман, возраст и болезнь которого делали для него невозможным проделать эту дорогу пешком, сидел в простеньких крестьянских санях, запряженных только одной лошаденкой. На нем была старая долгополая шуба на подкладке из красно-бурой лисы, а поверх парика надета черная бархатная шапочка от домашнего костюма. За его санями шли фельдмаршал Миних, вице-канцлер граф Головкин, барон Менгден, обер-гофмаршал Лёвенвольде и статский советник Димиразов. Головкин и Менгден дрожали от стужи и смертельного страха; Миних шагал мужественно и твердо, даже гордо, между солдатами, с которыми непринужденно беседовал. Лёвенвольде, лицо которого выражало глубокую скорбь и опустошенность с трудом превозмогая болезнь, казался таким же невозмутимым и приветливым. Проходя мимо императорского дворца, он увидел в окне царицу, горькая улыбка мелькнула на его бледных губах и он дважды как-то странно кивнул головой.

Гренадеры, которые сейчас вели своих бывших командиров к лобному месту, не могли удержаться от проявлений сочувствия и всячески простодушно подбадривали их.

– Ведь все это скоро позади будет, батюшка, – говорил Миниху старый капрал, когда-то участвовавший под его началом в турецкой войне.

– Хорошо, что вас позволили везти, – молвил другой, убеленный сединами гренадер, обращаясь к Остерману, – когда доживешь до наших годочков, ноги тебя больше не носят.

Запрудившая улицы и обступившая эшафот чернь, напротив, была радостно возбуждена, когда увидела ненавистных министров и генералов, идущими дорогой к смерти, ее брань и громкие проклятия в их адрес мешались с криками бурного ликования и прославлениями царицы.

Прибыв на место казни, приговоренные были помещены внутрь каре, образованного гренадерским полком. Четверо солдат подняли Остермана на руки и перенесли на эшафот, где усадили его на плохонький деревянный стул.

Когда секретарь Сената начал зачитывать ему приговор, седой государственный деятель обнажил голову, даже в такой тяжкий и печальный момент он отдавал дань уважения закону, пусть и объявлявшему его виновным в совершении преступления. Приговор же заключался в том, что Остерман должен быть заживо колесован, а затем обезглавлен мечом. Он выслушал его, даже не поведя бровью.

Теперь солдаты положили его на землю лицом вниз. Палачи оголили ему шею и затем переложили его на ужасную «кобылу» для пыток, один крепко держал его голову за волосы, тогда как другой достал из мешка блестящий топор. Остерман вытянул руки.

– Прижми руки к себе, батюшка, – сказал один из солдат.

Остерман скрестил их на груди – так он ожидал смерти.

В этот момент сенатский секретарь развернул другую бумагу и огласил из нее одну только фразу: «Господь и императрица даруют тебе жизнь».

Тогда солдаты подняли мужественного старца, у которого только в этот миг начали слегка дрожать руки, и снесли его вниз с эшафота обратно в сани.

Вслед за тем и остальным осужденным на смерть зачитали приговор судебной палаты и помилование царицы. Чернь, до сих пор затаив дыхание ожидавшая казнь, выразила крайнее недовольство подобным исходом дела. Сперва Миниха посадили в закрытые придворные сани императрицы и под конвоем четырех гренадеров отправили в цитадель. Остерман и все прочие последовали за ним в простых извозчичьих санях.

Состояния и имения осужденных были конфискованы, а сами они уже в тот же день отправлены в ссылку, куда за ними последовали верные жены и слуги. Остермана отправили в Березов, Миниха в Пелым, чтобы обжить тот самый дом, который по его указанию был в свое время построен там для свергнутого им герцога Бирона.

Миних, сопровождаемый супругой и домашним священником, в предместье Казани повстречался с герцогом Бироном, который наряду с другими помилованными Елизаветой изгнанниками возвращался из Сибири. Они посмотрели друг на друга и, не проронив ни слова, разъехались в разные стороны.

Какой поворот судьбы! Какая знаменательная встреча!

15

Женская дипломатия

Едва правительство окрепло, как в недрах его сразу начали формироваться партии и, отчасти откровенно, отчасти тайными интригами, вести с ним борьбу за свои интересы. Наибольшие разногласия при дворе царицы Елизаветы вызвала внешняя политика. Лесток, пользовавшийся серьезным влиянием на монархиню, был однозначно настроен в пользу Франции и, следовательно, Пруссии, тогда как Бестужев выступал за ориентацию на морские державы и Австрию. И тот, и другой пытались создать себе сторонников среди людей, окружавших императрицу и пользовавшихся ее благосклонностью.

Уже вскоре после своего назначения придворной дамой графиня Шувалова считалась признанной фавориткой Елизаветы. Вместе со своим обожателем, камергером Воронцовым, она придерживалась ориентации Бестужева, тогда как Лестоку удалось склонить на свою сторону премьер-министра России, великого канцлера Черкасского.

Для обеих партий важно было прежде всего заручиться поддержкой любимца царицы, до сих пор занимавшего нейтральную позицию графа Ивана Шувалова, в интимных отношениях которого с Елизаветой заключался секрет его необыкновенного влияния на нее. Лесток, знавший безмерное корыстолюбие графа, похоже, нащупал для этого верный путь, убедив маркиза де ля Шетарди выделить тому солидное годовое содержание из резервов французского двора, и, казалось, Шувалов действительно склонился на прусскую сторону. Это обстоятельство всерьез обеспокоило противников, и вице-канцлер решил пустить в ход все средства, лишь бы только заполучить себе такого важного союзника. Графиня Шувалова, при всем своем очаровании, не имела ни малейшего влияния на своего супруга, и все же именно женщине, красивой и остроумной женщине, было под силу склонить чашу весов в данном противоборстве в пользу австрийской партии, ибо Шувалов был не менее чувствителен к женским прелестям, чем к деньгам. Бестужев все снова и снова перебирал в голове дамский пасьянс своей партии, и всякий раз выбор его останавливался на той, которую он считал единственно способной пленить своим женским благорасположением избалованного и непостоянного графа, – на своей собственной жене.

Графиня Бестужева, наряду с императрицей Елизаветой и госпожой Лапухиной, бесспорно, принадлежала к числу самых красивых женщин в тогдашней России, эти трое могли бы в любой час взойти на гору Ида[61] и бросить вызов приговору Париса.

Но она была не просто красива, она заметно превосходила обеих соперниц умом и образованностью, она обладала манерами и осанкой галантной маркизы при Версальском дворе, к ногам которой с равным успехом падали на колени как поэты и художники, так и государственные мужи и герои. Ревность императрицы к красоте его жены подсказала Бестужеву, казалось, абсолютно верный путь, и искушенный царедворец недолго колебался в решении сделать ставку на женскую дипломатию в той политической игре, в которую нужно было втянуть Шувалова.

Когда он пришел посвятить супругу в эти сколь важные, столь и веселые планы, та как раз кормила попугая конфетами.

Дело было утром, прекрасная графиня еще не успела напудрить и уложить волосы – они были по-домашнему собраны под очаровательный чепчик, а утренний халатик из розового шелка лишь слегка прикрывал нежные округлости ее форм.

Сперва она с удивлением посмотрела на мужа, а потом начала хохотать.

– Твое неприличное требование, надо полагать, не более чем хорошая шутка? – воскликнула она.

– Отнюдь, мое сокровище, – возразил Бестужев, – я говорю совершенно серьезно, ибо считаю тебя достаточно красивой и умной, чтобы поймать Шувалова в свои сети, и достаточно гордой, чтобы не ставить себя в один ряд с его куртизанками.

– Это для меня весьма лестно, – ответила прелестная графиня, – лестно для моего тщеславия и лестно для моей добродетели, ибо Шувалов красивый и опасный мужчина. По крайней мере, сейчас я узнала, как далеко простирается твое доверие ко мне.

– Боже мой, на что только не пойдешь ради политики, – вздохнул министр.

– Итак, хорошенько подумай о том, что ты мне предлагаешь, – сказала красивая женщина, – я ни секунды не сомневаюсь, что смогу выполнить дипломатическую часть порученного мне тобою задания к твоему полному удовлетворению, однако то, что может случиться помимо этого, тут я никаких гарантий давать тебе не берусь, мое сокровище.

– Я тебе доверяю...

– Но я не доверяю себе самой, – засмеялась графиня, – да-да, мое сокровище!

– Да-да, мое сокровище! – повторил за ней попугай и встряхнул красно-голубым оперением.

– Давай все-таки попытаемся, – решил в конце концов Бестужев, – и если для тебя возникнет какая-нибудь угроза, у нас еще есть возможность вовремя отказаться от задуманного.

Графиня насмешливо пожала плечами.

Несколько дней спустя двор и аристократия собрались в императорском дворце на блестящий бал-маскарад, где в роскоши и оригинальности костюмов дамы постарались превзойти самих себя. Царица появилась в замечательном историческом убранстве московской княжны времен Ивана Грозного, графиня Шувалова принарядилась китаянкой, фрейлина Воронцова в облачении ворожеи-шаманки привлекла к себе всеобщее внимание украшенным оленьими рогами головным убором и увешанным колокольчиками изваянием кумира, которое держала в руке, тогда как юная графиня Трубецкая в маске камчадалки, возбудив любопытство всех, подъехала к дворцу на маленьких нартах, запряженных парой крупных белых собак.

Однако всех затмила одна вакханка, великолепные формы которой – более подчеркиваемые, нежели скрываемые античным одеянием, – и прежде всего чудесной округлости плечи, с которых ниспадала шкура пантеры и на которые волнами ложились полураспущенные густые волосы, увитые виноградными листьями, произвели среди обезображенных корсажами из китового уса и кринолинами красавиц прямо-таки завораживающее действие на окружающих.

Императрица, заметив это необычайно обольстительное видение, досадливо наморщила красивый лоб. Она тут же дала Шувалову поручение проследовать за ней и потом сообщить, кто же это такая.

Вскоре Шувалов как бы случайно оказался рядом с ожившей во всей своей прелести представительницей античной древности, которая сильно его заинтриговала.

– Приветствую тебя, – обратилась она к нему, подавая руку, – я ждала тебя.

– Меня? – недоверчиво спросил граф.

– Да, тебя, – утвердительно кивнула она, – я ведь, можно сказать, только ради тебя сюда и явилась. Олимпийские боги послали меня в эти суровые северные края, чтобы подвергнуть тебя испытанию. По-прежнему ли отдано твое сердце, – продолжала вакханка, – все так же лежишь ты у ног самой могущественной женщины России, благосклонность которой вознесла тебя над всеми твоими соотчичами?

Теперь Шувалов был убежден, что Елизавета подослала его к прекрасной вакханке, чтобы проверить на ней его преданность, и улыбнулся такой неуклюжей ловушке.

– Я никогда не скрывал своего почтения к императрице, – проговорил он в ответ, – да, я обожаю ее, и любая женщина рядом с ней кажется мне совершенно непривлекательной.

– О! Как ты умеешь лгать, – засмеялась вакханка, – тебя лучше знают, ты ветреный красивый мотылек, и все-таки тебя любят, несмотря на твое непостоянство.

– Ты меня любишь? – поспешил воспользоваться моментом Шувалов, ободренный словами античной красавицы, и взял руку незнакомки в свою.

– Осторожно, – прошептала она, – царица наблюдает за нами, она, похоже, гораздо меньше убеждена в твоей верности, чем ты сам.

– А ты? – спросил граф.

– Я? Я думаю, что увидела бы тебя у своих ног, стоило бы мне только этого захотеть, – прошептала вакханка.

– О, ты не знаешь меня, моя верность...

– Как раз я очень хорошо тебя знаю, – перебила его красивая женщина с формами Венеры, – но если ты настолько тверд в своих принципах, считаешь себя таким неуязвимым, ладно, тогда я вызываю тебя на дуэль.

– Ты слишком рано открываешь карты, очаровательная дипломатка ревности, – сказал Шувалов.

– Сейчас я не понимаю тебя.

– Ты действуешь по поручению царицы.

– Поэтому ты так осторожен? – с издевкой спросила вакханка. – Ты ошибаешься, я действую лишь по поручению собственного сердца, которое будет принадлежать тебе, если ты сумеешь его завоевать.

– Тогда предоставь мне такую возможность...

– Хоть сегодня, проводи меня на моих санях.

Шувалов задумался.

– Откуда вдруг эта трусость, эх ты, прославленный герой будуаров, – насмешливо поддразнила его очаровательная маска.

– Пусть будет так, я поеду с тобой, коли ты приказываешь, – наконец проговорил он.

– Итак, через час у Адмиралтейства.

– Я буду.

Граф быстро воротился к императрице и сообщил ей, что привлекательная вакханка не кто иная, как старшая княжна Меншикова, выбравшая эту личину, чтобы одурачить всю галантную молодежь. Елизавета, казалось, успокоилась.

В назначенный час Шувалов у Адмиралтейства отослал свои сани. Долго ждать ему не пришлось. Вскоре подкатили другие, закрытые, и остановились подле него. Отворилась дверца и нежная рука, приобнажившись из темного меха, призывно поманила его. Он забрался вовнутрь и обвил рукой чудесную женщину, которая пододвинулась, освободив для него место. Сани рванули с места и полетели дальше. Опасная красавица, похитившая его, теперь настояла на том, чтобы он позволил завязать себе глаза, и Шувалов слишком уж глубоко запутался в сетях ее прелестей, чтобы отказываться. С помощью платка она сделала его незрячим, и не успел он оглянуться, как она связала ему и руки. Теперь он стал ее пленником.

Проделав довольно долгий путь, сани наконец остановились, и мягкая теплая рука его спутницы провела графа вверх по лестнице и через коридор в какую-то комнату, устланную коврами и приятно протопленную.

Сначала с его глаз упала повязка. Шувалов увидел, что находится в небольшом, с роскошью обставленном помещении, а вакханка, уже скинувшая меха, возлежит на турецком диване.

– Должна заметить, вы крайне неосторожны, дорогой Шувалов, – заговорила она, – а что, если б я действовала по поручению царицы или, чего доброго, оказалась бы просто мошенницей, заманившей вас в воровской притон? Поэтому знайте, сейчас я могу делать с вами все, что мне заблагорассудится.

Граф почувствовал какое-то беспокойство, однако не подал виду.

– Кому под силу сохранять осторожность, когда в его чувствах царит полный сумбур, – с улыбкой произнес он.

– Ага! Стало быть, вы уже на пути, чтобы влюбиться в меня? – насмешливо спросила очаровательная маска.

– Вы одержали надо мной верх, – воскликнул Шувалов, – и я сдаюсь на милость победителя.

– Но ведь вы даже не видели моего лица, – рассмеялась вакханка.

– Такое тело, как ваше, может дополняться только чертами несравненной красоты, – воскликнул граф.

Чаровница поднялась, освободила его от пут и одновременно сама сбросила маску.

– Вы, графиня?! – в смешении восторга и смущения пролепетал Шувалов.

Это была, конечно же, прелестная супруга Бестужева, полные нежные руки которой в тот же момент обвили его и увлекли на мягкие подушки дивана.

– Что вы собираетесь со мной делать? – продолжал Шувалов.

– Я делаю вас своим рабом, – прошептала победоносная кокетка.

– Да, вы правы, – воскликнул Шувалов, – я чувствую себя настолько покорным, настолько предоставленным вашей воле, что отныне я не что иное, как ваш раб. О! Как же вы прекрасны! Все дамы нашего двора блекнут на вашем фоне, как блекнут звезды на фоне солнца.

– Правда? И Елизавета тоже?

– Императрица тоже! Я потерял голову и сойду с ума, если вы не проявите сострадание ко мне и к моей страсти, – ответил Шувалов, падая перед графиней Бестужевой ниц и обнимая ее колени. Она посмотрела на него странным взглядом, в котором ясно читалось жуткое удовлетворение.

– Таким я и хотела вас видеть, – произнесла она затем, – я хотела сама убедиться как далеко простирается ваша верность Елизавете, и я очень рада иметь рабом такого прославленного мужчину, как вы, однако жалости вы от меня не ждите.

– Вы отвергаете мое преклонение, – запинаясь, пробормотал Шувалов.

– Испуг и разочарование, отразившиеся на его красивом лице, необыкновенно развеселили графиню Бестужеву.

– Нет, нет, – поспешила заверить она, – напротив, вы продолжайте меня любить, мне это поможет как-то скоротать время, но на ответную любовь никогда не рассчитывайте.

– Только на милость.

– И того менее.

– Вы можете быть такой жестокой?

– Я не жестока, – ответила красивая женщина, поигрывая распущенными косами, – и чтобы доказать вам это, я разрешаю вам завтра в полдень, когда я буду совершать свою обычную прогулку в санях, меня...

– Сопровождать, – перебил ее Шувалов вне себя от счастья.

– Нет, только увидеть, – сказала она с кокетливой строгостью; она знала, что так он для нее наиболее безопасен. – А теперь вы должны покинуть меня.

Шувалов сделал было попытку обнять ее, однако деспотичный взгляд ее больших глаз остановил его.

– Дозвольте мне, по крайней мере, поцеловать вашу руку, – взмолился он.

– Это было бы слишком.

– Ну, тогда ногу...

– И это еще чересчур много.

Он стоял в растерянности. Она начала громко хохотать.

– Я позволяю вам поцеловать землю в том месте, которого сейчас касается моя нога, – промолвила она затем, отодвигая ее назад, и избалованный любимец женщин, возлюбленный самой красивой монархини, упал перед ней на колени и прижался губами к ковру, там, где незадолго до этого стояла ее нога. Затем он поднялся, отвесил низкий поклон кокетливой красавице и быстро удалился.

Закрытые сани графини Бестужевой доставили его домой.

На следующий день Шувалов с бьющимся сердцем поджидал красавицу неподалеку от Адмиралтейства. Она могла быть вполне довольна одержанным над ним триумфом; с ним еще никогда не случалось, чтобы женщина осталась к нему равнодушной, обычно он при первом же свидании наедине овладевал любой и так же быстро, впрочем, забывал. Первая женщина, которая отвергла его и даже высмеяла, должно быть, околдовала его каким-то средством, с каким ему прежде не приходилось сталкиваться, и его чувство к прекрасной супруге вице-канцлера было, скорее, похоже на чувство робкого кадета или школяра, нежели на чувство светского льва, прославленного Шувалова. Как же он был счастлив только увидеть пролетавшую мимо в причудливых санях, укутанную в меха графиню. Она едва обратила на него внимание, лишь легким высокомерным кивком головы ответила на его смиренный поклон, и, тем не менее, он ощутил в этот момент удовлетворение, какого никогда не испытывал в объятиях своей прекрасной владычицы. Гордая холодность графини возбуждала его так, как никогда не возбуждала еще ни одна женщина. Он поспешил уже в тот же день нанести ей визит, однако не был принят надменной красавицей. Она сказалась усталой. В другой раз она отговорилась тем, что не успела еще сделать туалет, и, наконец, просто отказала ему безо всяких объяснений.

Его нервное напряжение достигло уже высшей точки, когда он встретил жестокую на концерте. Пока царица исполняла какую-то итальянскую арию и все, затаив дыхание, слушали, он внезапно перегнулся через спинку стула графини Бестужевой и начал шепотом делать ей безумные любовные признания.

– Вы говорите, что любите меня, – в конце концов, с улыбкой ответила красивая женщина, – однако я отношусь к этому с большим недоверием, и как же вы намерены в таком случае убедить меня в истинности своих чувств?

– Я готов сделать все, что вы от меня потребуете, – пробормотал граф Шувалов.

– А если бы я действительно захотела подвергнуть вас испытанию? – чуть слышно ответила графиня.

– Я прошу об этом.

– Хорошо, я ловлю вас на слове, – продолжала графиня, – так вот, ходят слухи, что императрица собирается заключить союз с Пруссией, а своим преемником на троне назначить Петра Голштейнского. И то и другое оскорбляет мои чувства, ибо вам, граф, следует знать, что я прежде всего русская. Таким образом, вы должны не откладывая, уже сегодня пустить в ход все свое влияние на царицу, чтобы переубедить ее. Вы это сделаете?

– Когда вы приказываете, мне не остается ничего иного, как повиноваться, – ответил Шувалов.

– Я жду вас завтра вечером у себя, – сказала напоследок очаровательная женщина, одарив его благосклонным взглядом, – приходите, сударь, поведать мне об успехе предпринятых вами шагов.

– Вы делаете меня самым счастливым человеком на свете...

– О! До этого еще далеко, – засмеялась прекрасная дипломатка.

16

Гонение на женщин

«Этот Бестужев, видимо, не ревнивец», – подумал Шувалов, вечером следующего дня застав красивую супругу министра в одиночестве. Он поспешил опуститься перед ней на колени и, пылая страстью, поднести к сухим губам ее руку, с готовностью предоставленную ему.

– Ну, чего вы добились? – спросила деятельница женской дипломатии.

– Ничего, – ответил Шувалов до смешного боязливым тоном проштрафившегося мальчишки, которому учиняют допрос, – императрица подняла меня на смех. Так-то вот, и даже более того.

– То есть?

– Она поинтересовалась, сколько морские державы мне заплатили за то, чтобы я высказался против принца Голштейнского и в пользу Австрии.

– Это ровным счетом ничего не значит, – промолвила графиня Бестужева, – вы не должны сейчас опускать руки и только по этой причине отказываться от намеченного дела, каждый день говорите об этом с Елизаветой и в конце концов это произведет впечатление. Вы мне это обещаете?

– Все, что угодно, графиня, – прошептал Шувалов, – но что вы, в свою очередь, сделаете для того, чтобы сохранить мне жизнь, ибо я ведь поклялся умереть, если вы и впредь будете оставаться ко мне такой неприступно холодной.

– Вы будете видеть меня ежедневно, – сказала красавица.

– Ну, слава тебе господи! – возликовал Шувалов.

– Уже этим я смогу каждый день напоминать вам о задании, – продолжала кокетливая женщина, – однако встречаться здесь было бы невозможно, поскольку мой супруг, при всем его спокойствии политического деятеля, все же не какой-нибудь чурбан. Вы меня понимаете?

– Абсолютно.

– Тогда поступим так, – молвила она, – на Ямской проживает одна добрая старая женщина, которая, как я слышала, любезно предоставляет свой дом людям из высшего петербургского света для галантных приключений. Заручитесь поддержкой этой особы. Вы почти наверняка должны были бы ее знать.

– Вы имеете в виду так называемый желтый домик вдовы Драенковой?

– Разумеется.

– И когда я могу надеяться увидеть вас там?

– Завтра.

– В котором часу?

– Скажем, в семь вечера. На мне будет светло-голубая накидка с темным мехом и капюшон, который я обычно никогда не ношу, из той же материи, – сказала графиня.

Когда граф Шувалов покинул ее, в комнату вошел Бестужев.

– Ну, чего ты достигла? – нетерпеливо поинтересовался он.

– Всего и ничего.

– Не томи меня.

– Я опутала Шувалова по рукам и ногам, – ответила прелестная женщина, увлеченно разглядывая кончик своей изящной ноги, – я верчу им как хочу. Он отстаивает твои интересы в борьбе против Петра Голштейнского и против Пруссии, но пока без видимого успеха. Царицу невозможно переубедить. Упрямство, женские причуды... Она буквально высмеяла его.

– Это на первый раз, на второй она его выслушает, на третий примется спорить с ним на эту тему и в конце концов сделает то, что он требует, – улыбнулся Бестужев, – я в любом случае премного тебе благодарен, мое сокровище.

– Не благодари меня...

– Почему же не благодарить?

Графиня пожала плечами.

На следующий вечер она в скромном одеянии из серого шелка и описанного Шувалову меха, набросив на голову капюшон и прикрывшись вуалью, пешком покинула свой дворец, по дороге села в извозчичьи сани и поехала в них на Ямскую. Возле небольшого желтого дома она вышла, отослала кучера и тяжелой деревянной колотушкой постучала в узенькие воротца. Они были мгновенно распахнуты одноглазым малым в затрапезном казачьем костюме и снова заперты за вошедшей. У подножья крыльца ее поджидала тучная женщина в платье русской купчихи и, не проронив ни слова и не оглядываясь, быстро провела ее в бельэтаж, указала рукой на низкую дверь, возле которой под иконой Николая Угодника тускло мерцала красноватая лампадка, и тотчас исчезла. Вдова Драенкова определенно знала свое ремесло, при котором главным делом было молчать и как можно меньше видеть.

Графиня нажала щеколду и к своему изумлению оказалась в покоях, обставленных с изысканным вкусом и исключительной роскошью, где ее ждал Шувалов. Когда он услужливо помог ей снять капюшон и шубу, она с улыбкой огляделась в этом замечательном приюте любви и потом расположилась в кресле, стоявшем у камина.

– Подбросьте-ка, пожалуйста, дров, – попросила она своего раба.

– Да здесь и так от жары задохнуться можно, – возразил было Шувалов.

– Это вам, граф, жарко, потому что вы влюблены, – промолвила она, – но вы, верно, забыли, что я-то не влюблена.

– У вас нет сердца.

– Для вас нет.

– И тем не менее вы пришли?

– Чтобы потешиться вашими муками.

– Стало быть, вы не услышите моей мольбы?

– Разумеется, я услышу ее, но лишь затем, чтобы потом заставить вас еще более изнывать от снедающего вас томления, – рассмеялась красавица.

– Я думаю, что второй такой женщины, как вы, на свете не сыскать, – пробормотал Шувалов.

– Надеюсь, – сказала графиня Бестужева, – и именно поэтому вы будете боготворить меня как никакую другую.

– Вы в этом уверены?

Она с улыбкой кивнула в ответ и затем вдруг раскрыла ему объятия:

– Ну?

Со всей страстью молодого человека, который любит впервые и впервые любим сам, он кинулся перед ней на колени, и она безмолвно прижала его к своей груди.

Шувалов во второй и в третий раз говорил с императрицей о престолонаследнике, но вопреки ожиданиям она оставалась непреклонной. Ее собственноручно написанное письмо, приглашающее герцога Карла Петра Ульриха Голштейн-Готорпского, которому исполнилось только четырнадцать лет, в Россию и ко двору, было-таки отправлено некоторое время назад уже без ведома Бестужева и Шувалова. В начале февраля тысяча семьсот сорок второго года мальчик прибыл в Санкт-Петербург и был принят и обласкан царицею самым сердечным образом. На сей раз победу одержали Лесток и де ля Шетарди, но одержали не потому, что им, скажем, удалось убедить Елизавету своими аргументами, а потому, что она сама считала герцога обладателем преимущественного после себя права на российский престол, и ее юридическое чутье и симпатия на этот раз оказались сильнее всех козней и даже влияния, ходатайств и просьб собственного фаворита. Последнему же тем временем французский посол совершенно не собирался легко прощать его дезертирство. Он окружил его шпионами, которые следили за каждым его шагом, и уже через непродолжительное время был в состоянии сообщить Лестоку, что в небольшом желтом домике на Ямской Шувалов устраивает рандеву с какой-то дамой. Кто же эта дама такая, ищейкам де ля Шетарди, несмотря на все их усердные старания, установить до сих пор так и не удалось.

Когда Лесток появился на ближайшем утреннем приеме царицы, лицо его сияло триумфом.

– Ну что там у вас? – спросила его Елизавета, оставшись наедине с ним. – По вам видно, что вы готовы преподнести что-то очень приятное или о чем-то сообщить.

– Я сомневаюсь, ваше величество, – ответил склонный к интригам маленький лейб-медик, – что то, что я собираюсь доверить вам, станет для вас очень приятным сюрпризом, однако вы могли бы разделить со мной удовольствие, которое я испытываю всякий раз, когда мне удается вывести на чистую воду какого-нибудь лицемера и подвергнуть заслуженному наказанию какого-нибудь преступника.

– О! Похоже вы собрались очернить кого-то из моих друзей! – воскликнула Елизавета.

– Я обвиняю только в том случае, когда у меня имеются доказательства.

– Доказательства? Я готова их выслушать.

– Если только ваше величество прежде пообещает мне, во-первых, сдержать себя, а во-вторых, меня не выдавать.

– Договорились, – кивнула царица, – так кто же из ваших противников, стало быть, является причиной победоносного выражения на вашем лице, Бестужев?

– Нет-с, Шувалов.

– Шувалов лицемер и преступник?

– Об этом вашему величеству лучше судить самой, – ответил Лесток. – Я же ограничусь лишь изложением фактов, которые мне стали известны о графе.

– Надеюсь, вы не всерьез полагаете, что Шувалов вероломно изменил мне?

– Не как монархине, нет, но как женщине...

– Что? – глаза красивой женщины вспыхнули гневом ревности.

– Вот уже некоторое время Шувалов ходит на тайные ночные свидания с одной дамой.

– Кто эта дама?

– Этого я пока узнать не сумел.

– Но вы знаете место, где она его принимает?

– Разумеется. Это давно уже пользующийся дурной славой дом на Ямской.

– И мои министры как ни в чем не бывало терпят такие дома? Полиция что, ослепла? Кто-нибудь вообще следит за моралью в моей столице? – в крайнем возмущении воскликнула императрица; она поднялась и, пылая гневом, начала торопливо расхаживать взад и вперед по комнате, тяжело дыша. Наконец она топнула ногой и приказала немедленно вызвать в ее кабинет начальника полиции.


Вскоре после того как Лесток, с выражением приговоренного к смерти, покинул монархиню, вдова Драенкова была арестована и доставлена в его канцелярию, где кроме него находилась еще какая-то высокого роста дама в дорогих мехах и вуали, скрывающей ее лицо.

Начальник полиции приступил к допросу.

– Ты, верно, старая греховодница, понимаешь, почему ты здесь оказалась?

– Нет, батюшка ваше превосходительство, даже ума не приложу.

– Прекрати лгать, не разыгрывай из себя святую. Полиции все известно. Известно, что ты сдаешь свой дом для запретных свиданий, известно, что у тебя устраиваются сходки всяких недовольных заговорщиков. Это может стоить тебе головы, старая.

– Пресвятая Богоматерь Казанская, – в страшном испуге запричитала маленькая толстая вдова, – да у меня сроду, чай, никого другого, акромя какой-иной любовной парочки, не бывало.

– В этом ты признаешься, – удовлетворенно улыбнулся начальник полиции, – это именно то, что мы и хотим знать. Итак, к тебе таскаются любовные парочки, и ты покрываешь их, предоставляешь дом и помогаешь испорченным дочерям обманывать родителей, а безнравственным женам мужей? Так-так, ну погоди, уж мы положим конец твоим проискам.

Вдова Драенкова задрожала как осиновый лист и начала жалобно выть.

– Тебя ждет суровое наказание, старая, – вмешалась в ход дознания прикрытая вуалью дама, – и спасти тебя может только чистосердечное признание.

– Я все, все скажу, – громко заплакала вдова.

– Ты знаешь графа Ивана Шувалова? – продолжила допрос дама под вуалью.

– Да, матушка.

– Он посещал твой дом?

– Да.

– С какого времени?

– Поди уж несколько недель миновало.

– Он встречается в твоем доме с дамой?

– Конечно, матушка.

– Ты эту даму знаешь?

– Никак нет, матушка. Она завсегда укутана с головы до пяток и носит еще густую вуальку, вот как у тебя, я ее столечко же знаю, как знаю тебя.

– Ну, а догадка у тебя есть какая-нибудь?

– Ой, господи-святы, да что мне догадываться-то, легкоперых девиц у нас в Петербурге полным-полно, – вздохнула Драенкова, – и кто их всех знать-то может. То, что она была дамочка не благородного звания, это как пить дать, она и одета-то была не так, и никогда на чай ни копеечки не жаловала. А приезжала-то завсегда на простых санках с извозчиком.

– Пока суд да дело, подержите эту особу взаперти, – сказала дама под вуалью начальнику полиции, – я еще подумаю о ее дальнейшей судьбе. Ваша же задача заключается в том, чтобы уже сегодня изолировать всех подозрительных женщин. Я должна досконально вникнуть в это дело, вы понимаете.

Начальник полиции со смирением поклонился, и завуалированная дама с гордым видом покинула канцелярию.

По распоряжению монархини, для которой любое оскорбление ее тщеславия было равносильно государственной измене, с этого дня в Петербурге начало происходить настоящее гонение на женщин. Любая симпатичная женщина или девица, которую сочли привлекательной для мужчин, задерживалась и подвергалась допросу с пристрастием; им грозили ужасными наказаниями, чтобы заставить сознаться в галантных приключениях, а протоколы, составляемые по их показаниям, должны были ежедневно ложиться на стол императрице. Всем, найденным сколько-нибудь виновными, царица велела остригать волосы и потом заключать в исправительные дома. Большинство несчастных жриц Венеры угодили таким образом в Прядильный дом[62], располагавшийся в Петербурге в конце Фонтанки.

Вдова Драенкова была сослана в Орел.

Над Шуваловым императрица решила произвести суд самолично. В ожидании его появления она готова была отдать приказ засечь его плетьми до смерти у себя на глазах, но в тот момент, когда он предстал перед ней, она расплакалась и, всхлипывая, опустилась на стул.

– Елизавета, меня оклеветали перед тобой, – начал государственный изменник ее красоты.

– Я все знаю... в... в желтом доме, – запинаясь, проговорила она сквозь слезы.

– Ну что ты знаешь? Что я разговаривал там с женщиной? – сказал Шувалов.

– Да, все, все.

– Нет, не все. Ты не знаешь, кто была эта женщина.

– Так кто же она была?

– Это был мужчина...

– Мужчина?

– Вот именно. Один шведский офицер, которого русская партия в Стокгольме прислала ко мне, чтобы раскрыть мне интриги Франции и Пруссии, который был вынужден встречаться со мной, переодевшись женщиной, чтобы сбить с толку недремлющих ищеек де ля Шетарди и Лестока.

– Шувалов, ты лжешь, – промолвила Елизавета, глаза у которой уже высохли, и с сердитой нежностью посмотрела на изменника.

– Я никогда не лгу, и всего меньше тогда, когда говорю тебе, что ты самая красивая женщина на белом свете, – воскликнул граф, – что я боготворю тебя и принадлежу тебе до последней капельки крови.

– Я хочу поговорить с этим шведом, – сказала царица, запустив пальцы в густые локоны возлюбленного.

– Это невозможно, поскольку он уже покинул Петербург!

– Ах! Похоже, я вынуждена поверить тебе, – вздохнула бедная влюбленная деспотиня, – потому что я слишком сильно тебя люблю.


Тайны горностая

1

В Кремле

Несмотря на то, что императрица пришла к полному примирению со своим любимцем, и впредь тот выступал откровенным противником Лестока, последний, тем не менее, удержал за собой влияние на Елизавету и, как он сам при всяком удобном случае заявлял, был в нем абсолютно уверен; и не потому, надо сказать, что прекрасная женщина, которую он возвел на трон, ежедневно его в этом заверяла, а потому, что он очень хорошо понимал, что она, пока он жив, никогда не решится доверить себя другому врачу и прежде всего не доверит кому-то другому пускать себе кровь.

До сих пор маленький энергичный француз по-прежнему добивался от нее всего, и это лишало его противников возможности отвоевать для себя хотя бы самый скромный плацдарм. Бестужев, ненавидевший прусского короля и усматривавший единственную выгоду России только в альянсе с Голландией, Англией и Австрией, тщетно пытался склонить императрицу к своей точке зрения. Лесток, состоявший на французском денежном содержании, всякий раз решительно перечеркивал любые его политические интриги как в отношении Шведской, так и в отношении Силезской войн[63] , последняя как раз разгорелась между Фридрихом Великим и Марией-Терезией.

И в то время, когда министрам нередко приходилось ждать целую неделю, чтобы в итоге удостоиться пятнадцатиминутной аудиенции у царицы, та ежедневно по многу часов проводила в обществе Лестока, что значительно облегчало ему возможность расстраивать все планы Бестужева и других противников.

Борьба партий стала гораздо ожесточеннее к тому времени, когда в марте тысяча семьсот сорок второго года царица в сопровождении принца Голштейнского и всего двора отправилась в Первопрестольную, где должна была состояться ее торжественная коронация. То, в какой форме политические интриги инсценировались при дворе прекрасной шахини, нередко приобретало характер бурлескного комизма. За время путешествия Бестужеву и Шувалову удалось-таки настроить императрицу против Пруссии. Однако вскоре после прибытия в слободу, где располагалась ее резиденция, на их беду у царицы случились жестокие колики. Тут снова на первом месте оказался Лесток, «милый добрый Лесток», и уже через несколько дней он действительно сумел организовать маркизу де ля Шетарди тайную аудиенцию в спальных покоях монархини. Когда же по выздоровлении к ней впервые допустили министров, и Бестужев, уверенный в своей полной победе над влиянием Швеции и Пруссии, начал было опять крутить свою антифранцузскую шарманку, он был перебит Елизаветой и к вящему своему удивлению услышал от нее заявление, что она-де считает дружбу с Францией сколь искренней, столь и полезной; она получила, в частности, так много доказательств приверженности ей маркиза де ля Шетарди, что отныне больше не сомневается в нем.

Бестужев прекрасно знал, что за симпатию царицы французским посланником в свое время было отвалено шесть тысяч дукатов, выданных ей в качестве задатка в тот момент, когда она решилась захватить в свои руки бразды правления, и что ее склонность к Франции является результатом происков Лестока, неустанно старающегося объяснить ей, равно как и ее окружению, все преимущества этой связи. Вице-канцлер, однако, сам не отважился открыто выступить против маленького француза, но использовал для этой цели запальчивого, а потому неосторожного великого канцлера Черкасского. Он до тех пор внушал ему мысль, что его достоинство страдает от происков лейб-медика, пока великий канцлер в конце концов не потребовал у императрицы аудиенции и, закусив удила, не бросился в лобовую атаку на Лестока, уже не считаясь ни с кем. Он доказывал, что дукаты, которые тот проигрывал тысячами, были получены им от маркиза де ля Шетарди, называл того оплачиваемым Францией шпионом и государственным изменником, он просил Елизавету либо запретить Лестоку всякое вмешательство в государственные дела, особенно в вопросы внешней политики, либо, если уж вследствие собственного доверия она ставит его на одну доску с министрами или тем паче отдает ему предпочтение перед ними, лучше сразу же пригласить его в Государственный совет, чем ежедневно из-за его уловок ставить под вопрос работу министерства. Бестужев был достаточно умен, чтобы до поры до времени занимать нейтральную позицию, ибо он ясно осознавал, что при всеобщем ожесточении против Лестока положение того в перспективе достаточно шатко.

Воспользовавшись ближайшим удобным случаем, Елизавета потребовала от Лестока объяснений, однако тот защищался весьма искусно. Его враги, заявил он, ничего другого не могут поставить ему в вину, кроме его общения с маркизом де ля Шетарди. Однако он совершенно никакого секрета не делает из того, что любит хорошее общество, какое лучше, чем у французского посла, не найти, там можно в свое удовольствие побеседовать, вкусно поесть, выпить и поиграть в карты; он также открыто признает, что считает себя очень обязанным маркизу за те денежные авансы и услуги, которые тот оказал его повелительнице. И наконец, он просто убежден, что только слепота и своекорыстие могли бы столь активно противиться дружбе России с Францией. Выгода последней целиком быть на стороне царицы. Что же касается порядочности самого великого канцлера, то и одного примера, было б достаточно, чтобы представить его в правильном свете.

Не так давно, чтобы продлить действие существующих с Россией договоров, к императорскому двору прибывала миссия башкиров. И совершенно очевидно, что политическая мудрость требовала предупредительного обращения с представителями этих богатых и могущественных орд. Тем не менее, Черкасский более двух месяцев продержал посланцев в томительном ожидании, не допуская их на аудиенцию к царице, пока те в конце концов не обратились, дескать, к нему, Лестоку, и не поведали ему свои беды. Нынче ему удалось выяснить причину столь странного, на первый взгляд, поведения великого канцлера. Ларчик открывался просто. Астраханский губернатор Татищев отправил великому канцлеру тридцать тысяч рублей, поскольку опасался, что башкирские посланцы могли подать при дворе ряд справедливых жалоб на его административные злоупотребления. Великий канцлер вообще крайне нерадиво занимается делами, тогда как вице-канцлер, с одной стороны, слишком нерешителен, чтобы самому взяться за них, а с другой, казался совсем не той толковой головой, за которую он поначалу его принимал. Кроме того, он заинтересован австрийским посланником, графом Ботта, блюсти виды его правительства и получил от венгерской королевы двадцать тысяч рублей, чтобы привести Россию в ее лагерь. Время верно покажет, был ли подкуплен он или Бестужев, и чей совет оказался лучше. Ведь именно от австрийского двора в свое время исходил совет объявить Елизавету лжеребенком Петра Великого и упрятать в монастырь.

Елизавета осталась удовлетворена пояснениями дерзкого француза, и дело на сей раз было исчерпано. Тем временем, пока обе партии продолжали враждовать друг с другом, и Россия по этой причине никак не могла занять определенную позицию в австро-прусском споре, царица жила в Москве, целиком посвятив свой досуг удовольствиям, кокетству и любви. Она простила Шувалова, но ее привязанность к неверному начала сильно ослабевать, хотя праздничная атмосфера коронационных недель не позволила ей так быстро осознать произошедшую перемену. Великолепные шествия и военные парады чередовались с развлечениями и праздниками; при этом Елизавета чувствовала себя по-настоящему в своей стихии, она успевала пять-шесть раз в день менять туалеты, самый роскошный надевая всегда после обеденной трапезы, и опять бросалась в водоворот бурных удовольствий, переходя от одного возбуждения к другому.

Самым блестящим праздником оказался тот, который шестого мая тысяча семьсот сорок второго года был устроен в прославление ее коронации и на котором также присутствовал облюбованный ею в наследники ее трона принц Петр Голштейнский. Все европейские державы прислали в Москву своих представителей; больше всего восхищенного любопытства падкой до всякой экзотики толпы вызвал персидский посланник, разодетый с невиданной роскошью. Гостеприимство императрицы по отношению к нему приобрело воистину восточный, расточительнейший характер. До первого июля, когда он давал свой прощальный прием, на него и его бесчисленную свиту было израсходовано триста тысяч рублей.

Единственное в своем роде зрелище представляла собой иллюминация Москвы, устроенная в тот день, когда императрица возвращалась из Кремля в слободу, где находилась ее резиденция.

Озорное настроение подсказало жизнерадостной женщине мысль переодеться этим вечером в мужское платье и в таком виде проехаться верхом по старинному великолепному городу, превращенному в ее честь в море огней. Своим намерением она поделилась с Лестоком, одновременно присовокупив, что во время прогулки завернет и к нему.

Маленький, склонный к интригам француз без долгих размышлений решил воспользоваться в своих целях благоприятным случаем, предоставленным ему прихотью монархини, и продемонстрировать противникам, а заодно и народу, какой высокой благосклонностью пользовались он и французский посол у Елизаветы.

Специально для этой цели царица велела изготовить себе очень изящный костюм; вечером она стояла в нем и с большим удовлетворением рассматривала себя в зеркале. На ней были высокие черные сапоги со шпорами, просторные складчатые панталоны и длиннополый сюртук из зеленого бархата, тесно облегавший ее красивые формы. Последний был богато расшит золотыми шнурами и перехвачен в талии черным кожаным поясом, белый парик венчала казацкая шапка. В таком виде, с нагайкой в руке, вскочила она на коня и нанесла нечаянный визит в дом своего лейб-медика. Лесток весь засиял от удовольствия; он бросился перед милостивой госпожой на колени и поцеловал кончик ее сапога, что она, улыбнувшись, восприняла как нечто само собой разумеющееся; затем он ввел в комнату маркиза де ля Шетарди, а когда царица собралась ехать дальше, для него и Лестока уже стояли наготове две лошади, и они не отказали себе в удовольствии сопровождать прекрасную амазонку в ее верховой прогулке по улицам Москвы.

Сама Елизавета не видела в подобном эскорте ничего дурного, однако этот случай взбудоражил-таки население и с новой силой озлобил противников Лестока.

Вернувшись в слободу, царица сказала своей фаворитке, графине Шуваловой:

– Не знаешь, Лидвина, почему я себе так нравлюсь в этой одежде?

– В этом нет ничего удивительного, – ответила маленькая графиня, – вы выглядите в ней просто неотразимо, все наши кавалеры рядом с вами умерли бы от зависти и ревности.

– Стало быть, ты находишь меня симпатичной, – польщенно промолвила царица.

– Ах, и отчего бы не быть на свете такому красивому мужчине, как вы сейчас, – вздохнула графиня Шувалова, – я бы все отдала за то, чтобы он влюбился в меня!

– Тогда представь, что я и есть этот мужчина, – пошутила Елизавета, – теперь я стану часто появляться в этом костюме и велю изготовить себе и другие мужские одежды, и все только затем, чтобы совершенно очаровать тебя и потом не на жизнь, а на смерть ухаживать за тобой. Шувалов, должно быть, совсем голову потеряет от ревности.

Она присела рядом с прелестной придворной дамой, обняла ее и начала целовать. Если бы в эту минуту кто-нибудь вошел в комнату, он без сомнения бы решил, что застал врасплох любовную парочку, настолько убедительно Елизавета подражала модному пустословию галантных мужчин своего времени и их заверениям в поклонении.

Она опустилась на колени у ног графини, клялась ей в любви и вообще вела себя так, как мог вести себя разве только сгорающий от страсти паж. Воронцов стоял за дверью и слышал сладкую любовную болтовню двух озорничающих женщин, однако войти не осмелился. Через некоторое время к нему присоединился Шувалов. Они по очереди заглядывали в замочную скважину и советовались между собой, что же им предпринять, пока императрица, до сих пор видимая им только со спины, не поднялась наконец и не подошла ближе к двери. Тут ревнивое напряжение обоих разрешилось гомерическим хохотом, они постучали и, получив приглашение войти, кинулись наперебой рассказывать о забавном обмане зрения, заставившем их мучительно страдать добрые четверть часа.

– Да, Иван, – воскликнула Елизавета, – отныне я буду ухаживать за твоей женой и не потерплю соперников; таким образом, я пойду тем же путем, что и ты.

Они еще какое-то время поболтали о том о сем. Наконец красивый казак в зеленой бархатной куртке удалился рука об руку с Шуваловым, а Воронцов остался с прелестной супругой графа. При дворе шахини было все дозволено.

Спустя несколько недель после коронационных торжеств маркиз де ля Шетарди был неожиданно отозван своим двором на родину. Лесток был весьма неприятно озадачен таким поворотом событий, тогда как его противники праздновали триумф; перед отъездом маркиз был буквально засыпан дарами царицы. Кроме положенного министру его ранга прощального презента в двенадцать тысяч рублей, он получил орден святого Андрея, усыпанный бриллиантами редкой величины, крест которого вместе со звездой оценивался в тридцать пять тысяч рублей, благодаря Лестоку табакерку с портретом Елизаветы и перстень с бриллиантом в двадцать один карат, общей стоимостью в тридцать тысяч рублей, и роскошную карету для дальних поездок в придачу; наконец, царица выкупила у него за двадцать тысяч рублей серебряный сервиз и снаряжение для конюшни. В целом он увез с собой во Францию свыше ста пятидесяти тысяч рублей, но зато и несчетные проклятия народа. Старорусская партия, к которой принадлежали Черкасский и Трубецкой, взирала на происходящее при дворе с нарастающим негодованием и прилагала всевозможные усилия к тому, чтобы вывести царицу из-под влияния Лестока и ему подобных временщиков и удержать ее в Москве, где постоянно проживала подавляющая часть русской знати. Лесток же, наоборот, беспрестанно представлял монархине, что в Москве она будет окружена одними недовольными, что здесь она с большей вероятностью, нежели в Петербурге, может пасть жертвой какого-нибудь заговора, и в конце концов склонил-таки ее назначить отъезд на время установления санной дороги.

Между тем гвардейцы в Москве и Санкт-Петербурге, подстрекаемые русской партией, начали творить сущие безобразия. Когда среди них возникло подозрение, что принц Гомбургский и другие нерусские офицеры тайно доносят на них царице, они собрались толпой и принялись угрожать, что ежели происки чужаков не прекратятся, они изрубят на куски всех инородцев.

Таким образом, уже в первый год царствования Елизаветы та основа, на которой зиждился ее трон, начала трещать по всем швам. Она и сама это очень хорошо ощущала, однако не обрела пока силы, необходимой для того, чтобы отбросить в сторону все чувства симпатии и благодарности, владевшие ее добрым сердцем, и с непреклонностью следовать только голосу государственной мудрости.

2

Раб графини Шуваловой

Праздничный шум затих, и жизнь при дворе снова покатилась по наезженной колее. По воле веселого случая сложилось так, что царицу Елизавету и ее прелестную фаворитку одновременно начала одолевать скука: последней наскучил ее обожатель, камергер Воронцов, а первой – красивый супруг подруги. Графиня Шувалова стала первой из двух женщин, нашедшей в себе мужество распрощаться со своим рыцарем. Чтобы проделать это как можно непринужденнее и избежать постоянных и неминуемых встреч с ним при дворе, она в первых числах сентября покинула слободу и переселилась в ничем не примечательный, но обставленный с азиатской роскошью деревянный дворец в Китай-городе, полученный ею в наследство от отца.

Устроившись здесь, она собрала в большой, украшенной портретами предков зале всю домашнюю прислугу, чтобы ознакомить ее со своим образом жизни и распорядком. Дворецкий по очереди представлял ей крепостных слуг, называя их обязанности и описывая их таланты и свойства. Несколько в стороне от челяди, стоявшей со смесью смирения и любопытства перед госпожой, она заметила молодого человека редкой красоты, который тотчас привлек к себе ее внимание. Ладный, крепкого телосложения, с тонкими, напоминающими восточные чертами загорелого лица, обрамленного длинными темными волосами и черной округлой бородкой, он, несмотря на простую одежду, казалось, не принадлежал к слугам, но все же его скромное, едва ли не робкое поведение не позволяло причислить его и к людям свободным.

– Кто этот юноша там? – вполголоса спросила графиня дворецкого. – Он не похож на крепостного, однако пришел меня приветствовать вместе с другими.

– Это его обязанность, – ответил старик, – ибо, будучи, без сомнения, лучше всех остальных слуг, он, тем не менее, тоже всего лишь твой холоп, покорный твоей воле.

– Как его зовут, и откуда у него этот костюм, эта благородная осанка и это осмысленное поведение? – продолжала расспрашивать графиня.

– Его имя Алексей Разумовский[64] , – молвил в ответ дворецкий, – сын украинских крестьян, он был привезен в Москву нашим милостивым барином, твоим покойным батюшкой, потому что тот обнаружил в нем редкие дарования и изумительный голос. Алексей стал ему вместо сына, хорошие учителя преподавали ему науки и обучали пению; милостивый барин очень его любил.

– Как же так получилось, что он не выправил ему отпускную грамоту?

– То, что он собирался освободить его, об этом в доме было известно каждому, но, как то часто случается с подобными намерениями, у барина все никак не доходили до этого руки, а потом он вдруг скоропостижно скончался.

– Стало быть, Алексей мой холоп?

– Да, так оно и есть, на законном основании.

– Хорошо.

Графиня продолжила отдавать людям распоряжения. Закончив, она отпустила их, а Разумовскому велела остаться.

– Подойди ближе, – приказала она.

Он повиновался и остановился в двух шагах от нее.

– Ты производишь впечатление образованного человека, – сказала она, – как я слышала, ты усвоил многие знания, чем едва ли могут похвастаться наши графы и князья.

– Да, госпожа, твой покойный батюшка был ко мне очень милостив.

– Почему же в таком случае он не подарил тебе волю?

– Он и без того предостаточно облагодетельствовал меня.

– Каким образом?

– Он открыл мне слово Божье и сделал доступным людской мир, он позволил мне заглянуть в прошлое, познакомил меня с древними историями нашей державы, чужеземных стран и народов.

– И это представляется тебе счастьем?

– Несомненно.

– А я считаю это подлинным несчастьем в твоем положении, – воскликнула графиня Шувалова. – А вот, если бы я оказалась не столь милостивой к тебе, как мой отец, и, невзирая на твое образование, просто использовала бы тебя для службы себе наравне с остальными, что тогда?

– Тогда истина все же осталась бы истиной, – проговорил Алексей Разумовский с серьезностью, в которой слышалось что-то торжественное, – а знание осталось бы знанием и помогало бы мне легче переносить свою участь.

– Ты полагаешь? – молвила графиня. – Твое упорство подзадоривает меня сделать такую попытку, ибо ты прекрасно знаешь, что ты мой холоп.

– Я это знаю.

Графиня позвонила. Появился седой дворецкий.

– Сию же минуту одень этого холопа в ливрею, – приказала она, – он мне нравится больше всех остальных, поэтому я хочу, чтобы мне прислуживал он, тебе ясно?

Старик поклонился.

– Ну, что ты теперь думаешь? – обратилась прекрасная повелительница к Разумовскому.

– Разве раб должен думать? – спокойно ответил Разумовский.

– Конечно, ему этого делать не следует, – сказала графиня, – однако ты все-таки думаешь, и я желаю знать твои мысли. Ты слышишь?

– Я думаю, что ты поступаешь правильно, барыня, – ответил Разумовский, – выбирая для службы себе того из своих холопов, кому твой покойный отец оказал больше всего благодеяний.

Этого ответа красивая женщина, со скуки затеявшая жестокую и легкомысленную игру со своим холопом, понять не смогла. Она только с удивлением посмотрела на Алексея и затем повернулась к нему спиной. Разумовский с дворецким покинули залу.

– Бедный друг, – пробормотал старик, – времена сильно переменились, похоже, мы все очутились под порядочной розгой.

– Из этого вытекает, что нам еще больше обычного нужно проявлять свою добрую волю, – сказал Разумовский, – и доказывать свою преданность.

– У тебя на все есть доброе объяснение, – проговорил седовласый старец, – потому что ты слишком благородно думаешь о людях.

– Возможно, – пробормотал Разумовский, – однако мне представляется, что я был бы менее счастлив, если бы вынужден был плохо думать о них.

На следующее утро Разумовский начал свою службу с того, что на серебряном подносе подал графине, еще нежившейся на пышных подушках, шоколад. Он опустился перед ее ложем на одно колено, и она принялась за завтрак, как казалось, не обращая на него внимания.

– Тебе очень к лицу этот служебный наряд, – промолвила она наконец, как бы только сейчас заметив его. Следует отметить, что на Разумовском была не форменная одежда с галунами по французскому образцу, а изящный костюм казака. – Ты умеешь ездить верхом?

– Да, барыня.

– Хорошо, тогда будь готов сопровождать меня на верховой прогулке.

Разумовский поспешил повиноваться приказу своей прекрасной повелительницы, и когда та спустилась по лестнице, он уже стоял во дворе с оседланными лошадьми, помог ей сесть в седло и затем последовал за ней на расстоянии нескольких шагов, подобно оруженосцу. Графиня, у которой было намерение помучить его и в случае, если ему вздумается противиться, наказать как подлого крепостного, сейчас была удивлена тем, как быстро, как умело и терпеливо ее высокообразованный холоп приспособился к своему новому положению. Его поведение только усилило интерес, который она с самого начала испытывала к нему, и по возвращении с верховой прогулки она решила избрать для него лучшую участь, однако прежде еще подвергнуть его трудному испытанию.

Ее супруг и ее обожатель Воронцов, который чем пренебрежительнее она с ним обращалась, тем большей страстью пылал к ней, в этот день обедали у нее, и Разумовский назначен был им прислуживать. Старый дворецкий, очень расположенный к любимцу прежнего барина, посвятил его во все тонкости сервировочного искусства, и теперь он подавал к столу с редким проворством и элегантностью.

Шувалов вскоре обратил на него внимание.

– Что это за человек у тебя здесь? – поинтересовался он у жены. – У императрицы среди ее придворной челяди не найти ни одного, кого можно было бы поставить с ним рядом, он наверняка француз, уж во всяком случае никак не русский.

– Нет, мой дорогой, он не только не француз, – ответила графиня, – но к тому же крестьянского происхождения, крепостной.

– Невероятно, – воскликнул Шувалов, – и такое сокровище ты зарыла здесь, в Москве, вдали от столицы? Подари его мне, я нашел бы ему превосходное применение...

– И не подумаю даже...

– Ну, тогда продай мне его...

– Еще меньше желания, – сказала графиня, – я сама подберу для него более подходящее занятие.

– Ну, и кем же ты собираешься его сделать? – спросил Шувалов.

– Своим секретарем, – ответила маленькая коварная женщина, не упустившая случая нанести этой стрелой рану и своему супругу, и своему обожателю. – А может быть, даже своим фаворитом.

Оба гостя, проглотив язык, оцепенело уставились на нее.

– Да вы только понаблюдайте за ним, – шепнула графиня Воронцову, указывая глазами на входящего с новым блюдом Разумовского. – Найдется ли при дворе хоть один мужчина, способный сравниться с ним? Какие благородно красивые черты, какая достойная дворянина фигура!

– Я ни при каких условиях не могу признать красивым слугу, – произнес глубоко уязвленный Воронцов.

– Почему? Разве царица Анна не сделала своим любимцем конюха, возвысив его до герцога Курляндского? – ответила графиня Шувалова. – Он пробудет слугой ровно столько, сколько я сочту для себя полезным; но если мне вздумается, то завтра уже он может стать капитаном, а послезавтра графом; вы же знаете, что я нахожусь в большой милости у императрицы. Воронцов изменился в лице и замолчал.

– Ты говоришь мне все это прямо в лицо, – раздраженно бросил жене Шувалов, – прошу не совсем забывать, что я твой муж, священные права которого...

– Ты каждый день топчешь ногами, – прервала его графиня. – Если царица любит тебя, своего подданного, то почему я не могу осчастливить своего холопа?

Подошедший к столу, чтобы снова наполнить бокалы, Разумовский положил конец этой дискуссии. После обеда графиня в сопровождении супруга поехала в слободу засвидетельствовать свое почтение царственной подруге. Разумовский, сидевший на облучке, открыл дверцу и помог ей выйти из кареты, когда она возвратилась обратно.

Для вечера графиня сменила роскошный дворцовый туалет на удобный шлафрок. Переодеваясь, она звонком вызвала в гардероб Разумовского.

– Сними-ка с меня башмачки, – велела она, странным взглядом посмотрев на него, но к своему удивлению обнаружила, что ее холоп увидел в этом приказе не унижение, а благосклонность. Он опустился на колени, и, когда маленькая ножка молодой прелестной госпожи оказалась в его ладони, на лице его промелькнула едва заметная улыбка.

– Теперь подай мне вон те домашние туфли, – продолжала она.

Он надел на нее изящные вышитые серебром по синему бархату пантуфли и в ожидании следующих приказаний остался стоять перед ней на коленях.

– Иди! – распорядилась она. – Ты мне больше не нужен.

Он покинул комнату. Графиня уселась за клавесин и попыталась играть, однако весьма скоро оставила это занятие. Ее охватило непонятное возбуждение, мысленно она все снова и снова возвращалась к своему холопу: красивому, образованному и благородному мужчине, целиком и полностью предоставленному ее произволу. Это обстоятельство, казалось, рассердило ее, она с досадой топнула маленькой ножкой, но ей, тем не менее, не удалось отогнать от себя его образ. Тогда она взяла новую французскую книжку, которую принес ей Шувалов, восторженный почитатель французской литературы, и принялась читать.

Внезапно где-то рядом раздалось пение, чудесная меланхолично-сладостная мелодия и великолепный мужской голос, от которого с невиданной силой сжалось сердце себялюбивой, совсем не сентиментальной женщины. Какое-то время она, затаив дыхание, прислушивалась, затем вскочила и дернула колокольчик. В комнату вошла камеристка.

– Кто это поет? – поинтересовалась графиня.

– Алексей Разумовский, – ответила камеристка, на мгновение вслушавшись, – никто другой в Москве не обладает таким голосом, который, кажется, вырывает у тебя из груди сердце, слушая который можно заплакать, и который все-таки так обнадеживает.

– Позови его ко мне.

Спустя несколько секунд Разумовский вошел в комнату и скромно остановился у двери.

– Ты пел? – не глядя на него, начала графиня.

– Да, барыня.

– Что это была за песня?

– Малорусская крестьянская песня, какие поются у нас на Украине.

– Тогда у вас поют песни гораздо более красивые, чем итальянские арии.

– Мне маэстро то же самое говорил.

– И он научил тебя петь?

– Он только придал моему дарованию законченную форму, – ответил Разумовский, – но научил меня Господь Бог по бесконечной своей доброте.

– Спой мне эту песню еще раз.

Разумовский начал. Раздольные, красивые звуки полились из его груди, и каждый, казалось, поднимался из самой интимной глубины и потому с доброжелательной и одновременно тревожной силой трогал всякую до поры бесплодную и бесчувственную человеческую душу. Когда он закончил, обычно такая своевольная женщина вдруг обратила к нему лицо, глаза ее были полны слез.

– Ты можешь простить меня? – промолвила она, одновременно протягивая ему красивую трепещущую руку.

– Что, госпожа, что именно я должен тебе простить? – чуть слышно спросил он, не прикасаясь к ее руке.

– Ту жестокость, с какой я с тобой обращалась.

– Ты имела право.

– Нет, нет, – воскликнула графиня, – это было мерзко с моей стороны такого человека, как ты, человека с твоим образованием, твоим восприятием, нарядить в одежду прислуги и заставить прислуживать двум дурацким щеголям, моему мужу и моему гостю Воронцову. Прости меня, я прошу тебя об этом.

Разумовский рухнул на колени перед своей госпожой, которая уже не могла скрыть слез, и прижал ее руку к губам.

– Я выправлю тебе отпускную грамоту, которую не успел составить для тебя мой отец.

– Чем могу я заслужить эту милость? – пробормотал Разумовский.

– Тем, что попытаешься вычеркнуть из своей памяти сегодняшний день, – проговорила графиня, поднимая его с колен, – и чтобы облегчить тебе эту задачу, я хочу признаться тебе, что мучила тебя так лишь для того, чтобы заглушить в себе голос, с самого первого мгновения говоривший мне в твою пользу, что такую низкую должность я определила тебе лишь потому, что мое сердце еще прежде, чем позволила моя гордость, отвело тебе совершенно другое место, самое высокое из тех, какое может предоставить женщина.

– Ради Бога, – взволнованно воскликнул Разумовский, – не играй со мной, повелительница, не разжигай в моей груди чувства, которые я сумел подавить только ценой неимоверных усилий! Ты так прекрасна, что любому мужчине трудно рядом с тобой оставаться хозяином своих чувств.

Графиня привлекла Разумовского к себе на диван и испытующе заглянула в его увлажнившиеся глаза, в которых вспыхнула вдруг страсть.

– Ты способен был бы меня полюбить? – быстро спросила она. – Полюбить так же глубоко, как душевно ты поешь?

Разумовский молчал.

– Ты еще пока мой раб, – воскликнула графиня, – и я приказываю тебе ответить.

– Кому, находясь рядом с тобой, было бы под силу в тебя не влюбиться, – пробормотал Разумовский, забываясь все более. – Я знаю, что мне это будет стоить головы, однако я одним ударом освобожусь от безумного чувства, которое многопудовым бременем лежит на мне, которое грозит раздавить меня насмерть, и ради этой награды я приношу в жертву свободу и жизнь. Да, госпожа, я люблю тебя, и мое сердце делает меня твоим рабом гораздо сильнее, нежели закон.

– Ты любишь меня, – прошептала графиня, – повтори это сладкое признание, до сих пор я все время только пользовалась успехом, но никогда не была любимой, догадываешься ли ты, какое счастье ты даришь мне в это мгновение?

Красивый раб в порыве немой преданности бросился к ней, и она, увлеченная естественной силой своего чувства, обвила его руками. Она долго прижимала его голову к своей груди не находя слов. Наконец она сказала:

– Теперь, Разумовский, я уж тем более не дам тебе отпускную грамоту. Я слишком тебя люблю, меня бросает в дрожь от одной мысли предоставить тебе свободу. Ты мой, целиком мой, и никакая сила земная не сможет отнять тебя у меня!

– Да, позволь мне оставаться твоим рабом, – воскликнул Разумовский в упоении высшего восторга, – позволь мне служить тебе, страдать для тебя, умереть ради тебя!

– Не умереть, а жить ты должен ради меня, – возразила графиня, – я ведь люблю тебя, люблю так, как не любила еще ни одного мужчину.

Ее уста коснулись его уст, а белые пальцы зарылись в его темных локонах.

В таком положении их застал ее муж, неожиданно вошедший в ее будуар.

Первым побуждением Шувалова было броситься на дерзкого холопа своей жены и растоптать его ногами, но она с достоинством, какого он в этот момент меньше всего от нее ожидал, встала ему навстречу и потребовала от него объяснений:

– Как может граф Шувалов, фаворит императрицы, осмелиться без доклада войти в мою комнату? – холодно и властно начала она.

– Я думал... я не знал... – запинаясь пробормотал в замешательстве галантный супруг.

– Тем лучше, – резюмировала она с тонкой иронией, – тогда теперь ты узнаешь, что я не та женщина, которая позволит безнаказанно себя оскорблять, и что я, следуя высокому примеру Елизаветы, тоже захотела когда-нибудь испытать, что значит покоиться в объятиях раба, ибо ты, вероятно, отдаешь себе отчет в том, что ты сам тоже всего лишь раб своей царственной возлюбленной, как этот красивый юноша здесь раб мой.

– Неверная, и ты еще осмеливаешься надо мной насмехаться, – закричал Шувалов, впрочем, тут же беря себя в руки. – Ну ладно, ты еще узнаешь меня!

Графиня сделала еще шаг в его сторону и затем начала громко хохотать. Этот смех еще больше лишил негодующего мужа присутствия духа, чем до того ее спокойное величие. Он пробормотал несколько невразумительных слов, и жена указала ему на дверь.

– Немедленно оставьте меня, господин граф, – приказала она со спокойной улыбкой, – или даю вам слово, что завтра же расскажу императрице об этой сцене.

– Ты могла бы...

– Я могла бы столь наглядно обрисовать Елизавете пламя вашей ревности, сударь, что она наверняка отослала бы вас в Сибирь несколько поостыть.

Шувалов гневно топнул ногой, но ему не оставалось ничего другого, как подчиниться; стоило б только Елизавете узнать хоть об одной искорке его чувства к другой женщине, пусть даже эта другая – его законная жена, и ему было бы несдобровать. Он хотел уйти, не удостоив свою супругу даже взглядом, однако так просто отделаться ему не удалось.

– Какая невоспитанность, сударь, поблагодарите же меня за урок, который я вам преподала, – с издевкой промолвила, задерживая его, графиня, – поцелуйте мне руку, это вам всегда дозволяется.

Шувалов галантно поднес к губам кончики ее пальцев и затем, преследуемый язвительным смехом своей коварной маленькой жены, поспешил ретироваться из ее будуара.

3

Тысяча и одна ночь в Москве

Унылый дождливый день поздней осени, свинцовое небо тяжелым грузом лежит на крышах домов и нескончаемыми струями хлещет землю, потоки желтой от глины воды текут по московским улицам, а ураганный ветер время от времени трясет и сгибает исполинские тополя перед слободой, точно березовые веники в русской бане. В теплых уютных покоях императрица Елизавета сидит у клавесина и скучая перебирает пальцами клавиши. Она уже в шестой раз сменила туалет, в десятый поколотила свою собаку и теперь с глубоким безразличием слушает болтовню графини Шуваловой о последних событиях и тайнах высшего света. Очаровательная маленькая гофдама во время этого неблагодарного занятия сидит на расшитой скамеечке у ног своей всесильной подруги и выглядит настолько вызывающе-радостной, что царицу это в конце концов начинает бесить.

– Ты чем-то, похоже, очень довольна, Лидвина, – начала она, резким диссонансом обрывая свою игру.

– Отчего же мне не быть довольной, ваше величество, – ответила маленькая благоразумная змея, – коль скоро вы так милостивы ко мне.

– А я вот счастлива только когда влюблена, – вздохнула Елизавета. Теперь графине сразу стала ясна причина дурного настроения монархини, которое она до этого момента объясняла отвратительной ненастной погодой. Ибо в конце концов всегда наставал день, когда прекрасная деспотиня оказывалась невлюбленной, когда, несмотря на могущество императорской власти и женские чары, совмещенные в ее персоне провидением, она чувствовала себя несчастной. За словами императрицы последовала небольшая пауза, во время которой две женщины пытливо смотрели друг на друга; затем Елизавета положила ладони на плечи своей фаворитки и промолвила:

– А правду говорят, что ты влюблена, Лидвина, влюблена в одного из своих холопов?

Маленькая графиня постепенно залилась краской до кончиков ушей.

– Ну что в этом особенного, чтобы так конфузиться, – меж тем продолжала царица, – если он, конечно, красив. Он красив?

– Да, ваше величество, но это не самое главное, – запинаясь проговорила придворная дама в неописуемом замешательстве.

– Вот как? Не самое главное! Стало быть, этот холоп настоящее чудо света! – воскликнула Елизавета, любопытство которой было возбуждено еще сильнее.

– Он не только самый красивый мужчина, какого я когда-либо видела, – ответила графиня, – но еще и получил изящное образование. Он прекрасно поет, и в пении его заключена какая-то чудодейственная колдовская сила.

– Тебе можно позавидовать!

– О, и это все еще не самое главное.

– То есть?

– Я нашла в нем что-то такое, чего до сих пор не знала.

– И что же ты нашла?

– Любовь!

– Любовь! – эхом отозвалась Елизавета.

– Никакое счастье не могло бы сравниться со счастьем быть любимой, – воодушевленно воскликнула маленькая графиня.

– Странно, – пробормотала Елизавета, сосредоточившись на какой-то мысли, – об этом я еще никогда не задумывалась, однако внутренний голос подсказывает мне, что ты права, мужчины нашего круга не умеют любить, и воистину печально все время только давать и никогда ни от кого не получать. А твой холоп, стало быть, тебя любит?

– До безумия!

– А ты?

– Я? – графиня, казалось, опомнилась.

– Ты? Ты тоже любишь его?

– Даже не знаю, я знаю только, что еще ничего на свете так не занимало меня, как страсть этого сына природы, напоминающая бурю в степи. Но боюсь, придет время, когда несчастный наскучит мне вместе со своими прекрасными и благородными чувствами.

– Неблагодарная, – воскликнула царица.

– Я не могу притворяться, – засмеялась придворная дама, – я сама удивляюсь, что к этому мужчине, который без сомнения достоин был бы целиком завладеть сердцем всякой женщины, я испытываю только своеобразное любопытство. Да, бывают мгновения, когда меня это трогает до слез, но, возможно, лишь потому, что я так остро ощущаю, что он в тщетном безрассудстве растрачивает свои чувства на женщину, которая, пожалуй, способна их оценить, однако не в состоянии на них ответить.

Царица покачала красивой головой, поднялась, подошла к окну и долго всматривалась в струи проливного дождя и в серый туман, собиравшийся в какие-то фантастические фигуры.

– Я хочу познакомиться с твоим холопом, – внезапно произнесла она.

– Велеть ему явиться? – спросила графиня, обрадованная тем, что отыскала хоть что-то, способное увлечь ее высокую подругу.

– Нет, нет, не сегодня, – ответила царица.

Снова воцарилась пауза.

– Этот несносный дождь, – промолвила Елизавета, – никакой возможности даже прокатиться верхом.

– Почему же не прокатиться, – воскликнула придворная дама, – если ваше величество решит облачиться в мужское платье, которое так вам к лицу. Я до сих пор не могу забыть вечер иллюминации.

– Правда? – тщеславная женщина обвила руками шею своей фаворитки и нежно поцеловала ее. – Ты, однако, права, давай нарядимся казаками и поедем гулять верхом.

– Мне тоже нужно быть в мужской одежде, ваше величество? – попыталась увернуться графиня. – На подобное можно отважиться только при высоком росте и вашей стройности, я же буду производить просто ужасное впечатление!

– Но если я так хочу, Лидвина, – сказала Елизавета.

Графиня вздохнула и подчинилась. Женщины быстро совершили над собой необходимые метаморфозы и после этого, эскортируемые лишь одним верховым конюхом, вскочили на лошадей и пустились вскачь. Небо проявило галантность, тотчас же перекрыв по этому случаю все свои шлюзы; капало только с крыш и деревьев, когда две прелестные амазонки скакали по древнему почтенному городу. На обратном пути они проезжали мимо дворца князя Куракина и к своему изумлению увидели, что вся улица перед ним запружена разгоряченной и бесчинствующей толпой народа.

– Что здесь происходит? – остановив коня, спросила царица дородную, крепко сбитую бабу, энергично ораторствующую в кругу работников.

Дворецкий князя Куракина приказал забить плетьми до смерти крепостного человека, – выкрикнула баба из гущи народа, – поэтому вся прислуга собралась вместе и с помощью удалых людей осадила князя и дворецкого – этого кровопийцу, этого проклятого тирана – в комнате князя, где заперлись оба негодяя.

– И что же они собираются делать дальше? – быстро спросила Елизавета.

– Они взломают дверь и отправят на тот свет этих извергов, под властью которых так долго терпели немыслимые издевательства.

К счастью, вовремя подоспел генерал-майор Бутурлин[65] , который в этот час находился с визитом у князя и поспешил за подмогой, он явился уже с гренадерами и спас особ, находившихся под угрозой расправы.

Он как раз, оттеснив толпу, арестовывал зачинщиков бунта, когда перед дворцом появилась царица. Чернь, узнав ее, закричала:

– Помоги, матушка Елизавета, помоги, нас всех норовят перебить!

Царица сделала знак генерал-майору, который поспешил приблизиться к ее лошади, и приказала ему немедленно освободить задержанных.

– Не они виноваты, – сказала она, – а князь и его дворецкий. Я не хочу, чтобы мой народ так бесчеловечно угнетали и притесняли. Я самолично проведу расследование всего инцидента и тех, кто послужил причиной его, строго накажу.

Слова монархини вызвали громкий крик ликования, и она, напутствуемая пожеланиями и благословениями, покинула место подавленного в зародыше бунта.

– Сегодня я обнаружила то, чему я не рада и что доставляет мне серьезное беспокойство, – сказала она по дороге графине, – когда в свое время я отменила смертную казнь и повелела обращаться с крепостными гуманно, то я не предполагала, что в отношении моего народа начнут применять такие меры, которые со временем должны с неизбежностью породить недовольство и даже мятеж. А на кого в конечном итоге падает ответственность за подобные бесчинства моей знати? На меня! Следовательно, благоразумие требует, чтобы я поостереглась заблаговременно, в противном случае я ни одного дня не буду чувствовать себя в безопасности от беспорядков и тайных заговоров. Как же мне сделать так, чтобы быть в курсе страданий, нужд и пожеланий моего народа?..

Монархиня погрузилась в размышления.

Случаю было угодно уже тем же вечером вложить ей в руки французское издание сказок «Тысячи и одной ночи», некоторое время назад поднесенное ей Лестоком. Она перелистывала книгу и в конце концов, увлеченная одной из очаровательных историй, углубилась в чтение. Внезапно она обратилась к графине.

– Я придумала, – радостно воскликнула она, – я буду действовать, как калиф Гарун аль-Рашид[66] , под покровом темноты я буду бродить по Москве в мужском одеянии и таким образом узнавать все, о чем не говорят мне министры.

– Великолепная мысль, – живо отреагировала графиня, – а я могу сопровождать вас?

– Нет, моя маленькая, – ответила Елизавета, – боюсь, что в тебе сразу распознают женщину. Мне придется выбрать для этой цели кого-то другого.

Когда на следующее утро царица садилась в карету, чтобы ехать в церковь, среди солдат, несущих караул в слободе, ее внимание привлек пожилой гренадер с огромными седыми усами. Она велела ему, как начнет смеркаться, явиться к ней в кабинет.

– Как тебя зовут? – начала она беседу.

– Кирилл Петрович Карцев.

– Как давно ты служишь?

– Что-то около сорока лет будет, матушка.

– Стало быть, в военных кампаниях участвовал?

– Знамо дело, случалось, матушка, против перса ходил при покойном царе Петре и против турка под водительством генерала Миниха.

– Ты слышал что-нибудь о вчерашнем происшествии у князя Куракина?

– Так точно.

– Что ты об этом думаешь?

– Да то, матушка, думаю, что у нас в России кое-что не так, как должно быть.

– И я того же мнения, – кивнула царица, – и охотно устранила бы недостатки; однако как я могу это сделать, если не знаю, что именно требуется исправить. Министры и сановники мне об этом не докладывают.

Старый гренадер выразительно пожал плечами.

– Итак, слушай, Кирилл Петрович, что я решила. Я хочу, переодевшись, посетить те места, где можно услышать, что народ откровенно говорит между собою, а ты должен при этом сопровождать меня. Согласен?

– Конечно, согласен, – ответил старый служака, – и пока я рядом с тобой, ни один волос не упадет с твоей головы, матушка.

После этого Елизавета облачилась в костюм простого казака, уложила волосы так, как обычно носят их русские люди низкого звания, и, завернувшись в темную накидку, рука об руку с верным гренадером покинула слободу. Старик обещал отвести ее туда, где она скорее всего смогла бы достичь своей цели. Они прошли по городским улицам и в предместье вошли в какой-то трактир, где царила очень оживленная атмосфера. За длинными столами из неструганных досок сидели лотошники, мастеровые, батраки, слуги из богатых домов, простые солдаты, все они пили чай или водку, играли или обсуждали событие дня – бунт против князя Куракина.

Царица со своим спутником подсела к компании из двух гвардейских солдат и молодого торговца в сдвинутой на затылок шапке и с высоко закатанными широкими рукавами.

– Ну что, как идут дела, Иван Александрович, – завел разговор старый гренадер, хлопая торговца по плечу, – небось опять кошелек полон?

– Где там! Наш друг как раз основательно поистратился, – воскликнул один из гвардейцев, – сегодня он просадил последний рубль, и все-то на игру в кости да на баб.

– Да, удовольствие стоит денег, – рассмеялся бесшабашный торговец, – однако скоро фортуна опять повернется ко мне лицом.

– Как? Каким образом? Клад что ли думаешь найти? – в один голос засмеялись солдаты.

– Разумеется, нечто подобное, – ответил торговец самоуверенно, – вы думаете, что вчерашнее происшествие у князя Куракина на этом так и закончится?

– Ну, и что же именно из него получится?

– Такой вопрос может задать только желторотый неопытный юнец, – произнес торговец с чувством собственной значимости, – народ, похоже, уже по горло сыт тиранией вельмож, и толковые головы уж сумеют воспользоваться этой ситуацией.

– Ты рассуждаешь прямо как заговорщик, – воскликнул один из солдат.

– И в самом деле ничего мудреного не случилось, если бы при подобных обстоятельствах люди объединились, лишь бы свергнуть нынешнее правительство и привести к власти другое, – сказал молодой торговец.

– Вы, значит, собираетесь лишить трона императрицу? – осторожно попытал старый гренадер.

– «Вы», я-то тут ни при чем... – ответил торговец, – однако есть некоторые, кто поумнее нас всех здесь вместе взятых, о них-то я и толкую.

– Ты их знаешь? – спросила царица с самым безразличным выражением лица на свете. – И как ты думаешь, нам тоже могло бы кое-что перепасть, если б мы к ним примкнули?

– Молодой человек, ты не такой наивный, как спервоначала мне показалось, – сказал торговец, – звать-то тебя как?

– Сергей Петрович! Мой родственник, – нашелся гренадер, – умная голова, несмотря на молодые лета.

– Ну, чтобы на что-то рассчитывать, нам, ясное дело, следовало бы присоединиться к недовольным, мой друг, – продолжал торговец.

– И каковы же у этих людей намерения? – допытывался гренадер.

– Об этом не спрашивают, – ответил торговец с насмешливым превосходством, – да человеку такое и не скажут. Ты просто держишься их, а награда тебя не минует.

– А если бы нашлись люди, готовые присоединиться к такому предприятию, – сказала царица, – к кому тогда следовало бы обратиться?

– Сам я совсем немного посвящен в подробности этого дела, – промолвил в ответ торговец, – но ежели вы хотите узнать поболе, приходите завтра в это же время и встретите здесь кое-кого, кто, вероятно, сможет предоставить вам сведения на сей счет.

– Как ты, товарищ, думаешь, – спросил один гвардеец у другого, – мы придем завтра?

– Мне моя голова дороже всех персидских сокровищ, – ответил его напарник.

– Да, а вот я приду, – шепнула Елизавета торговцу.

– А твой старик, он что скажет на это? – поинтересовался торговец.

– Я приведу его с собой, положись на меня.

– Хорошо, мой друг, очень хорошо, – пробормотал торговец. – Водочки нам подай-ка, старая, ты ждешь, чтоб мы от жажды тут перемерли, – крикнул он затем хозяйке трактира.

– Ты, Иван Александрович, мне за прежнее расплатись, и так уже задолжал слишком много, – огрызнулась в ответ старуха.

– Я заплачу, – сказала царица и бросила на стол серебряный рубль с собственным профилем.

– Надо же, у молодого человека деньжата водятся, – с комическим пафосом произнес торговец, – мое почтение молодому человеку.

Появилась водка, и одновременно к столу подошел мужчина в приличном, дорогом платье русского покроя.

– Легки на помине, батюшка, – увидев его, заговорил торговец, – здесь вот два хороших человека тянутся к нам.

Незнакомец пристально посмотрел на гренадера и императрицу.

– Откуда-то я тебя знаю, – обратился он затем к последней, – я тебя уже где-то видел.

– Вполне возможно, – сказала царица, даже не поведя бровью, – и мне твое лицо тоже кажется знакомым.

– Сейчас у меня встреча с двумя гвардейскими офицерами, – шепнул незнакомец молодому торговцу. – Попроси обоих прийти завтра.

– Уже сделано, – отрапортовал торговец.

– Кто это? – спросила царица, когда незнакомец покинул трактир.

– Отставной офицер, с которым обошлись очень несправедливо, – сказал торговец.

– Кто обошелся? Царица?

– Об этом прежде всего саму царицу надо спросить, – засмеялся торговец, – она себе развлекается и позволяет своим министрам делать все, что тем заблагорассудится. Генерал Апраксин[67] отстранил его от должности за то, что он собирался предать гласности некоторые злоупотребления, царящие в его полку, так-то вот вознаграждают у нас на Руси патриотов.

– И так нерадивые слуги монархов лишают их доверия и любви народа, – присовокупила Елизавета.

– Весьма мудро подмечено, молодой человек, – промолвил в ответ торговец, – однако и сами монархи должны быть чуть поменьше озабочены красивыми нарядами и любовными приключениями, а чуть больше внимания уделять правлению.

– На сей раз твоя правда, – воскликнула царица с очаровательной улыбкой.

– Знаешь, старик, твоего молодца можно сейчас было бы вполне принять за переодетую бабенку, – заметил торговец, – уж больно он миловиден. Старый гренадер и оба гвардейца разразились звонким смехом, который с непринужденным видом подхватила и сама императрица.

– Подари-ка мне поцелуй, юноша. Ты мне, ей-богу, нравишься, – нежно проговорил торговец.

– Я целую только девушек, – молвила в ответ Елизавета, – да и то только симпатичных.

Все сидевшие за столом снова рассмеялись. В этот момент мимо проходила хозяйская дочь – миловидная, светловолосая и румяная девица. Царица вскочила из-за стола, крепко сжала той голову и поцеловала. Симпатичная девушка вскрикнула, хозяйка принялась браниться, а гости громким ликованием выразили одобрение.

– Сорвиголова твой парень, – засмеялся торговец, – за его здоровье!

4

В логове заговорщиков

Никогда еще лейб-медик граф Лесток не был во время своего обычного врачебного утреннего визита принят так не дружелюбно, как на следующий день. Во всем облике Елизаветы сквозило крайнее возмущение министрами и генералами, но прежде всего своими собственными друзьями и приверженцами.

– Моим доверием злоупотребляют таким беспардонным образом, которому не может быть никакого оправдания, – воскликнула она, – я изо дня в день слышу, как мой народ доволен, как все действия правительства только на то и направлены, чтобы всемерно умножать его счастье, в то время как мои подданные посылают в мой адрес проклятия, которые, собственно говоря, должны предназначаться моим слугам. Как, находясь во дворце, куда не проникает голос народа, я должна узнавать, в чем он нуждается, если вместо того, чтобы добросовестно меня информировать и осведомлять, меня намеренно вводят в заблуждение. Вы называете себя моими друзьями, но на самом деле вы мои злейшие враги да к тому же и слепые идиоты, ибо даже не задумываетесь о том, что существуете только благодаря мне и рухнете вместе со мною!

– Я не очень понимаю, ваше величество, что вас так привело в такое состояние, – возразил Лесток, – однако если вы сомневаетесь в моей преданности, то вы просто неблагодарны.

– Это вы неблагодарны, как и все остальные, – перебила его Елизавета. – Или я недостаточно щедро одарила вас всех титулами, должностями и богатствами? Но вы в вашей презренной алчности ненасытны и продаете меня, вашу благодетельницу, продаете державу, которая всех вас кормит! Вы принимаете французские деньги, Бестужев – английские, кому же я могу теперь верить? О! Если бы только Господь послал мне человека, проникнутого честными намерениями по отношению ко мне и к России, тогда вы все меня бы узнали. Что вы можете возразить мне по поводу фактов, ставших причиной народного буйства, невольной свидетельницей которого я вчера оказалась?

– Исключительный случай, который ровным счетом ничего не доказывает, – увернулся находящийся всегда начеку дерзкий француз.

– Он исключительный в том смысле, что вызвал-таки открытое возмущение бедного люда, – воскликнула Елизавета, – но в том, что касается обращения хозяев со своими крепостными, это правило. Для чего я издаю законы, если их игнорируют? Всякий подчиняется только голосу собственного азарта, своего желания обладать и своего произвола, патриотически настроенных офицеров, пытающихся вскрывать нарушения в армии, отстраняют от должности и подталкивают к заговору...

– Сказки все это... – насмешливо обронил Лесток.

– Да, сказки из «Тысячи и одной ночи», – ответила царица, – которые я, вторая Шахерезада, в скором времени собираюсь рассказать министрам, однако они, вероятно, гораздо меньше развлекут их, чем те. Я решила положить конец всей этой сутолоке интриг и взять бразды правления в свои руки. При этом я абсолютно ничем не рискую, потому что хуже, чем вы руководили государством до сих пор, я при всей моей неумелости сделать уже не смогу. По крайней мере, станет известна моя добрая воля, а уже одно это чего-нибудь да стоит.

Лесток сделал было еще одну попытку урезонить царицу, однако та оборвала его на полуслове и предложила уйти. В течение первой половины дня министры добивались аудиенции, однако допущены не были. Не был принят даже Шувалов.

С наступлением темноты царица в сопровождении своего старого друга, гренадера, покинула слободу. Перед трактиром стоял укутанный в шинель человек, поджидавший их.

– Все в порядке? – спросила Елизавета.

– Так точно, – сказал человек.

Только после этого оба наших героя вошли в трактир, а встретивший их мгновенно растворился во тьме. В тускло освещенном углу низкого закоптелого помещения за длинным столом сидело пятеро мужчин, которые, завидев царицу и ее спутника, жестами подозвали их к себе. Елизавета приблизилась энергичной походкой и протянула руку торговцу, которую тот сначала крепко пожал, а потом с улыбкой рассмотрел.

– Какая изящная лапка у нашего юноши, – пробормотал он.

– Ну, познакомь нас со своими друзьями, – сказала царица, подсаживаясь к заговорщикам, но так, чтобы иметь возможность в любой момент выскочить из-за стола. Возле нее с воинским достоинством опустился на лавку старый гренадер.

– Этого господина вы, пожалуй, знаете со вчерашнего вечера, – произнес торговец, указывая на отстраненного от должности офицера, затем он назвал по именам остальных: молодого помещика из окрестностей Москвы и двух гвардейских офицеров.

– Агосович только куда-то запропастился, – в завершение сказал он.

– Агосович? Что это за человек? – спросила царица. – Не камер-лакей ли императрицын?

– Он самый, – вмешался уволенный в отставку подпоручик, – он одна из важнейших опор нашего предприятия, поскольку все время находится рядом с тираничной особой и без особых трудностей сможет в любой час провести нас во дворец.

– Следовательно, вы задумали убить царицу? – прошептала Елизавета.

Уволенный в отставку офицер предпочел не отвечать на вопрос завербованного новичка.

– Но неужели она действительно такая тиранка? – продолжала Елизавета.

– Она относится с доверием именно к тем людям, которые заживо сдирают с нас кожу, – ответил помещик.

– Если мы решили принять участие в вашем покушении, господа, – заговорил теперь гренадер, – то вы уж будьте добры сообщить нам подробности. Затея может стоить нам головы, поэтому надобно все-таки знать, как и почему?

– С вас достаточно знать, – сказал уволенный офицер, – что планируемая нами акция послужит во спасение нашего отечества и что вас, равно как и других, неминуемо ожидает большая награда. Детали операции каждому станут известны только тогда, когда дело созреет настолько, что о неудаче уже и думать будет нельзя.

– В таком случае скажите нам еще вот что, – попросила царица, – ваше намерение относится к личности монархини или к тому, как она правит?

– У нас в России, где верховный правитель является самодержцем, а следовательно, деспотом, – промолвил в ответ отставной офицер, – эти вещи невозможно отделить друг от друга. Если хочешь избавиться от ненавистного режима, необходимо убирать с дороги тех, в ком он персонифицируется.

– Большего нам ничего знать и не требуется, – сказала Елизавета, – теперь вы можете рассчитывать на нас.

– А вы, господин подпоручик, стало быть, глава всего заговора, – полюбопытствовал гренадер.

– В той мере, в какой мне оказывают доверие все участники, – ответил уволенный в отставку офицер.

– Не слишком ли, однако, нас мало, чтобы захватить императрицу и ее приверженцев? – вставила вопрос Елизавета.

– Чем больше число посвященных, тем вероятнее предательство, – сказал помещик.

– В Москве наберется еще достаточно тех, кто нам сочувствует, – вмешался в разговор торговец, – совершенно надежный, как и мы, народ, люди, которым терять нечего, а выиграть могут все.

– В предприятии такого рода все определяется только сообразительностью и хитростью, – добавил отставной подпоручик, – ни в первом, ни во втором у нас нет недостатка. Вспомните, с какой легкостью Миниху удалось свергнуть Бирона, сколь ничтожно малыми средствами Елизавета добилась короны. Мы тоже отпразднуем победу, если будем преданно держаться друг друга и в решающий момент не позволим ни страху, ни каким-либо предрассудкам парализовать себя. С нами обращаются бесчеловечно, мы тоже не должны испытывать жалости.

– Однако царицу-то, такую красивую и любезную женщину, нам все же следовало бы пощадить, – сказал гренадер.

– Ее-то как раз меньше всего, у нее по-прежнему масса приверженцев в армии и народе, – воскликнул один из гвардейских офицеров, – до тех пор, пока она жива, мы не можем быть уверенными в успехе.

– Тут вы не ошибаетесь, – обронила Елизавета и как-то странно на всех посмотрела.

– Она должна пасть от наших рук, как Цезарь под кинжалами республиканцев, – произнес уволенный офицер.

– Цезарь? А кто это? – спросил торговец.

– Один бывший великий князь Московии, – поспешил блеснуть эрудицией помещик.

– Это был римский полководец, который вопреки всякому праву захватил верховную власть и попрал ногами свободу, – поправил его уволенный подпоручик.

– Да, да, совершенно верно, римский полководец, – согласился помещик, – а вот, кстати, и Агосович.

Камер-лакей императрицы, благодаря черной каракулевой шапке, натянутой на самые уши, и мохнатой накидке изменившийся до неузнаваемости, подошел к столу, предусмотрительно огляделся по сторонам и затем подсел к недовольным напротив царицы.

– Насколько далеко вы уже продвинулись, господа? – начал он. – Время торопит.

– Почему? – спросил торговец.

– Потому что француз, лейб-медик, пускает в ход все уловки, чтобы возвратить императрицу в Петербург, – сказал камер-лакей, сопровождая свои слова жестом, перенятым им у одного министра. – В конце концов она-таки дала ему обещание с установлением санного пути покинуть Москву, а как видно по сегодняшней погоде, первого снега ждать уже осталось недолго. Вон и вороны слетаются сюда со всех сторон, будто почуяли в Москве крупную падаль.

– Ну, скоро им действительно будет чем здесь поживиться, – воскликнул помещик.

– Если мы хотим, чтобы наш удар достиг цели, он должен быть нанесен в ближайшие дни, – продолжал камер-лакей.

– Я готов, – заявил уволенный офицер.

– А я тем более, – ответил камер-лакей, – у меня сделаны слепки со всех ключей, которые нам потребуются, и по ним изготовлены дубликаты. Один из казаков личной охраны тоже присягнул нашему делу. Когда царица ляжет спать, я через потайную дверь, которой для своих визитов к ней пользуется граф Шувалов, проведу вас в ее опочивальню.

– Итак, назначаем день, – предложил помещик, – затем я предоставлю в ваше распоряжение всех своих людей, двадцать человек, хорошо вооруженных и готовых на все.

– Стало быть, послезавтра, – сказал уволенный офицер.

– А почему не завтра? – возразил торговец. – Не следует излишне затягивать. Мы слишком многих уже посвятили в это предприятие, как бы беды не случилось.

– Ты прав, – поддержала царица.

При звуке ее голоса камер-лакей насторожился и с недоумением посмотрел на нее.

– Кто это? Сдается мне, что я его откуда-то знаю, – прошептал он торговцу.

– Один молодой человек, родственник старого гренадера, сидящего рядом с ним, как его зовут мне, правда, неизвестно, – ответил тот.

– И таким людям, которых толком никто не знает, вы доверяете наши тайны, – пробормотал камер-лакей. – Вы поступаете очень легкомысленно в крайне опасном деле.

– Итак, завтра, – сказал один из гвардейских офицеров.

– Итак, сегодня, – решил главарь заговорщиков.

– Боюсь, что и сегодня окажется слишком поздно, – сказала Елизавета, извлекая из кармана обильно усыпанные бриллиантами немыслимой ценности часы, по форме представляющие собой яйцо, и глядя на них.

– Сегодня поздно? – воскликнул торговец. – Ну, это ты, брат, перемудрил!

– Уже слишком поздно, – повторила царица таким тоном, который мигом всех озадачил, – говорю вам я.

С этими словами она встала из-за стола.

– Что это значит? – непонимающе пробормотал помещик.

– А это значит, что не вы арестуете царицу, – воскликнула Елизавета, – а сами с этого момента находитесь в руках своей повелительницы, которую вы предаете, которую хотите убить, мерзавцы!

Первым вскочил на ноги камер-лакей и пристально вгляделся в лицо Елизаветы, другие заговорщики, быстро и едва слышно перекинувшись между собой несколькими словами, тоже последовали его примеру.

– Предатель! – прошипел уволенный офицер. – Он у меня живым из трактира не выйдет.

– Царица, – ахнул камер-лакей и в ужасе отступил на два шага.

– Царица?! Где? – наперебой закричали другие.

– Да вот же она, – воскликнул камер-лакей, – заколоть ее!

Он ринулся было на Елизавету, однако решительная и мужественная дочь Петра Великого схватила его за грудки и нанеся удар по голове, что он рухнул перед ней на колени, в то время как старый гренадер перехватил удар кинжала, который собирался уже нанести ей в спину уволенный офицер. Тут же зазвенели разбитые стекла, и изо всех дверей и окон на заговорщиков уставились ружейные дула.

Гренадеры, приведенные Салтыковым[68] , окружили трактир и теперь с ружьями наперевес ворвались в помещение.

– Разве я не сказала вам, что уже слишком поздно, – воскликнула царица с достоинством, – вы в моих руках!

– Мы пропали, – пробормотал торговец.

– Все мятежники разом повалились на колени перед отважной красивой женщиной.

– Смилуйся! – взмолился уволенный офицер.

– Как можете вы ждать милости там, где сами не хотели ее проявить? – ответила Елизавета, исполненная величия. – Если с вами поступили несправедливо, дорога ко мне всегда открыта для каждого. Вы могли бы прийти ко мне со своими жалобами, я бы все расследовала и нашла бы способ помочь беде. Однако вы предпочли стать предателями и государственными преступниками, и как вы не пожалели бы меня, если бы ваше черное дело удалось, так не можете вы ждать от меня снисхождения и сострадания. Уведите их!

Арестованных заговорщиков связали и отправили в цитадель, а царица вскочила на лошадь генерала Салтыкова и во главе своих верных солдат, сопровождаемая ликующей толпой народа, вернулась во дворец.

Старый верный гренадер был ею в тот же день произведен в офицеры и одарен значительной суммой.

5

Пение сфер

Графиня Шувалова только что встала с постели и начала приводить в порядок волосы, когда в ее туалетную комнату неожиданно вошла царица.

– Ваше величество, вы приводите меня в отчаяние, – воскликнула маленькая резвая придворная дама, – я еще не одета и не причесана...

– Не беспокойтесь, пожалуйста, моя дорогая, – промолвила царица, опускаясь на табурет, – ваш упрек, если таковой есть в ваших словах, справедлив и заслужен мною. В такую рань дамам нашего положения визитов, как правило, не наносят, кроме, разумеется, осчастливленного поклонника, пользующегося привилегией любоваться богиней в неглиже. Действительно еще очень рано, однако сегодня мне особенно не терпелось повидаться с вами. Вы ведь единственный человек, которому я полностью доверяю. Знаете, моя дорогая, какой страшной опасности нам всем удалось избежать вчера?

– Понятия не имею...

– Мы бы все пропали, если бы я сама не открыла глаза на то, к чему оказались слепы мои министры вкупе с полицией, – принялась рассказывать императрица, – так вот, я раскрыла гнусный заговор и самолично арестовала виновных.

– Батюшки святы, да как такое возможно?

Елизавета в красках описала близкой подруге все происшествие и в заключение добавила:

– Я испытываю потребность поблагодарить Бога за то, что он столь знаменательным образом защитил меня и оберег от такого большого несчастья, но сделать это я хочу и смогу не в какой-нибудь из наших церквей среди тысяч любопытных, которых в храм божий приведет не благоговение, а неуемное желание поглазеть на меня и мой двор. Я же хочу помолиться от всей души, наедине с вами, в вашей часовне. У вас есть священник?

– Разумеется.

– Хорошо. Тогда пусть он отслужит нам святую обедню, только для нас двоих, вы слышите, графиня.

Придворная дама дернула за колокольчик, на звон которого появился дворецкий. Повелительница вполголоса отдала ему соответствующие распоряжения. Затем она принялась наскоро завершать свой туалет, а монархиня между тем объясняла ей, насколько она недовольна государственными деятелями, которым до сей поры оказывала всемерное доверие.

– Теперь я знаю, что все они, будь то Лесток или Бестужев с Черкасским, имеют в виду только свои личные корыстные интересы и нисколько не заботятся о благе государства и о моей пользе, – сказала она под конец, – я бы всех их немедленно уволила, если бы знала кого-нибудь, кому могла бы доверять, но у меня нет никого, никого! – Она печально уставилась в пол. – Взять хотя бы твоего мужа, – внезапно вспылила она, – он тоже берет взятки от Англии и поэтому держит сейчас сторону Бестужева, как прежде, когда он получал годовое содержание из шкатулки маркиза де ля Шетарди, поддерживал Лестока; всюду, куда только ни посмотрю, царят корыстолюбие, алчность и предательство. Но вы меня еще узнаете, как только провидение пошлет мне человека, того единственного, который мне нужен. Преданную чистую благородную душу, человека, который полюбит меня и для которого отечество дороже нескольких тысяч рублей. Да, я хочу возблагодарить Господа и одновременно просить его вызволить меня из лап этих иуд!

– Ну вот, я в вашем распоряжении, ваше величество, – сказала придворная дама, завершив наконец туалет.

– Тогда пойдем.

Обе женщины спустились по лестнице и вошли в домашнюю часовню графини, где никого не было, кроме них и священника в пышном облачении русской церкви, уже поджидавшего их. После того, как Елизавета преклонила колени на обитой алым бархатом молельной скамеечке, а графиня сделала то же самое в нескольких шагах позади нее, началось богослужение, согласно восточному канону сопровождаемое только пением.

Закрыв лицо ладонями, царица молилась с таким рвением, на какое способна только сильная и страстная душа, она благодарила Господа за милость, которую он оказал ей, возведя ее на престол, и вот сейчас опять, когда спас ее от рук решительных заговорщиков; затем она начала умолять его помочь ей избавиться от всех приспешников, теснящихся вокруг нее к несчастью ее самой и ее народа, она умоляла спасти ее самое через соединение с чистой, большой и готовой на жертвы человеческой душой. И когда она так молилась, и крупные слезы, выступавшие у нее на глазах, катились по ее щекам, на хорах вверху началось пение, и у нее сразу родилось ощущение, что это и был ей ответ с небес. Зазвучал великолепный голос, сперва чуть слышно и умиротворяюще, затем все выше воспаряя и увлекая за собой, он, казалось, наделил ее сверкающими крыльями херувима и теперь возносил над всем бренным в высшие, лишь смутно предугадываемые эмпиреи; звук этого голоса вдруг пробудил в груди деспотичной царицы все то доброе, что дремало в ней, веру в человечность, надежду и любовь. Она молилась с нарастающим благоговением, но вскоре слова, чтобы говорить с Богом, у нее иссякли, она просто замерла на коленях в немом блаженстве и внимала новому чудесному откровению. Наконец, она в какой-то судороге полубессознательно повернула голову и взглянула вверх, на хоры, откуда, казалось, давал ей ответ заветный спасительный голос. Однако она никого не увидела.

Вот пение смолкло. Служба окончилась. Царица быстро встала и, подойдя к графине, с лихорадочной поспешностью схватила ее за руку.

– Это был голос ангела, – промолвила она, – пение небесных сфер, кто был этот певец?

– Мой холоп, ваше величество, – ответила графиня, – Алексей Разумовский.

С одной стороны, Елизавета была очень глубоко тронута его пением, но с другой, оставалась человеком практичных решений, поэтому она сразу же загорелась желанием поближе познакомиться с ангелом, которого, как она в этот момент была твердо убеждена, послал сам Господь.

– Я хочу на него взглянуть, – быстро сказала она.

Графиня направилась было к выходу.

– Нет, нет, – воскликнула императрица, – не так. Я просто жажду познакомиться с ним, и все же у меня не хватает смелости показаться ему на глаза. Предчувствие подсказывает мне, что в этот великий священный час этот голос недаром, подобно лучу света с небес, упал в мою душу, меня охватывает что-то похожее на страх перед человеком, которым Бог воспользовался, чтобы дать ответ на мой скромный вопрос, на мою смиренную просьбу. Я хочу на него посмотреть, но посмотреть так, чтобы он не видел меня, понимаешь.

Императрица скрылась за густой металлической решеткой, огибающей алтарь, здесь ее никто заметить не мог, тогда как сама она без помех могла наблюдать за всем происходящим.

Спустя несколько мгновений Алексей Разумовский уже стоял перед графиней.

– Сегодня ты пел особенно красиво, – улыбнувшись, сказала она.

– Охотно верю, – ответил Разумовский, – когда я стоял на хорах среди других певчих, меня вдруг охватило какое-то неземное вдохновение, и возникло ощущение, что я выполняю чье-то великое задание; мне представилось, будто отворились врата небес и моей песне вторит сонм ангелов.

– Странный человек, – пробормотала графиня, с глубоким участием рассматривая его.

Разумовский улыбнулся.

– Я не странный, – произнес он чуть слышно, – но временами меня пронизывают ощущения, сродные чуду.

– Ты, вероятно, прав, – ответила его повелительница. Она, казалось, мгновение размышляла о чем-то, затем милостивым жестом руки отпустила его, чтобы без промедления поспешить к императрице.

– Такого мужчину мне еще видеть не приходилось, – с каким-то потерянным видом промолвила Елизавета.

– Красив, стало быть?

– Не это в нем главное.

– Выходит, я была права.

– Думаю, он способен на то, чего мы все не умеем, он способен любить, – сказала царица.

– Конечно.

– И он любит тебя?

– Кто это знает?

– Я могла бы из-за него тебе позавидовать, – немного помолчав, пробормотала царица.

– Он будет вашим, достаточно вам только приказать, – воскликнула графиня.

Императрица с немым недоумением посмотрела на фаворитку.

– Я вам его подарю, ведь он же мой холоп...

– И ты могла бы?..

– А почему нет?

Елизавета на мгновение уставилась в пространство невидящим взором, потом сказала:

– Пойдем. Мне нужно на свежий воздух. Здесь так душно, что я, кажется, задохнусь.

Однажды вечером Разумовский как обычно появился в будуаре своей прекрасной госпожи, чтобы спеть с ней и почитать ей вслух. Однако войдя, он застал там молодого человека исключительной красоты, который тет-а-тет доверительно общался с хозяйкой. Он хотел было тихо удалиться, но было слишком поздно, графиня увидела его и велела подойти ближе.

Красивый незнакомец остановил на нем взгляд своих глаз, которые до глубины души потрясли Разумовского, его сразу охватили все муки ревности, но одновременно с ними родилось чувство, природу которого он затруднился бы себе объяснить; он ощутил нечто вроде ненависти к сопернику, ибо таковым он посчитал молодого человека, с аристократической небрежностью откинувшегося на мягких подушках оттоманки, однако не только ненависть. Вопреки собственной воле он почувствовал симпатию к своему противнику, он, можно сказать, был обезоружен его взглядом, усмирен и покорен. Он почел бы за лучшее тотчас же опуститься перед ним на колени и молить его: «Ты такой красивый, ничего подобного я отродясь не видел. Любая женщина, на которую падет твой взор, принадлежит тебе, так оставь же мне эту, эту единственную, которая моя, мое все, мой мир. Не грабь меня так жестоко, богач, меня, бедняка».

– Мне говорили, что ты очень красиво поешь, Алексей Разумовский, – произнес незнакомец голосом, исполненным сладостного благозвучия, – где ты этому научился?

– Я всегда пел, сколько себя помню, – ответил Разумовский.

– Ты мне нравишься, – продолжал прекрасный юноша и снова посмотрел на него таким взглядом, от которого холоп графини Шуваловой вынужден был опустить глаза.

– Спой нам одну из своих малорусских песен, – приказала графиня.

Разумовский глубоко вздохнул – на груди у него будто лежал камень, а тут ему надо петь. Но ведь он был всего лишь холопом, он не должен чувствовать как другие люди, он обязан повиноваться, и он запел. Казалось, он всецело отдался своей песне и своей боли в песне, с такой щемящей душу печалью она зазвучала, так разрывала сердце. Графиня молча и не отрываясь смотрела на него, тогда как незнакомец время от времени наклонял голову, чтобы скрыть слезы, выступившие у него на глазах. Когда Разумовский закончил высокой рыдающей нотой, похожей на последний отчаянный вскрик истерзанной, обреченной на смерть души, красивый юноша вскочил на ноги, обнял графиню, запечатлел горячий поцелуй на ее устах и опрометью кинулся из комнаты.

– Кто этот человек? – возбужденно спросил теперь Разумовский.

– Граф Безбородко, мой двоюродный брат, – холодно ответила графиня.

– Твой поклонник, – с усилием выдохнул холоп.

– Почему бы нет, – глумливо произнесла графиня, – разве он не красивый, на редкость красивый мужчина?

– Ты любишь его!

– Возможно.

– О! Я знаю, ты его любишь, – вскричал Разумовский.

– Что это все означает, – строго оборвала его графиня, – уж не собираешься ли ты разыгрывать мне сцену ревности? Не забывай, кто ты и кто я... холоп!

– И в самом деле... я забылся, – с горечью пробормотал Разумовский, и как бы шутя опустился перед возлюбленной на одно колено. Она, однако, только того и желала, ибо одобрительно кивнула головой и сказала:

– Вот таким ты мне нравишься, Разумовский, это именно то место, которое тебе подобает, всяким другим ты обязан лишь моей милости. Моя прихоть возвысила тебя, однако она же может в любой момент снова опустить тебя до того низкого положения, из которого она привлекла тебя к моему сердцу. Будь начеку и не серди меня!

6

Подаренный

Зима укутала Москву алмазной пеленой снега. В камине графини Шуваловой запылал первый огонь, наполняя небольшой уютный покой отрадным теплом. Очаровательная повелительница этого фешенебельного помещения возлежала на бархатных подушках оттоманки, а у ног ее устроился красивый холоп Разумовский; он не сводил с ее глаз восторженного взгляда, ибо сегодня она была к нему благосклонна, чего давно уже не случалось. Она с улыбкой на лице щедро наградила его всем высшим блаженством любви и теперь занимала себя тем, что наблюдала за восторгом, которым как будто изнутри освещалось его лицо.

– Ты сегодня счастлив, Разумовский? – проговорила она наконец.

Он утвердительно кивнул.

– Совершенно?

– Совершенно.

– А что бы ты сказал, если бы это счастье, уже достигшее, судя по твоим глазам, высшего предела, оказалось последним, каким мы наслаждаемся вместе? – спросила графиня, начиная наступление из засады.

– Последним? Как это понимать? – пробормотал Разумовский, охваченный внезапным страхом. – Ты меня больше не любишь? А! Я догадался, ты больше не принадлежишь мне, ты принадлежишь кому-то другому.

– Нет, Алексей, до сего дня я хранила верность тебе, – простым и правдивым тоном ответила графиня.

– Однако хочешь осчастливить другого... – воскликнул раб, сердце которого, казалось, готово было выскочить из груди.

– И кого ж, например? – поинтересовалась графиня, которую веселило своеобразие создавшейся ситуации.

– Того красивого молодого человека, графа, твоего двоюродного брата.

– И не думаю.

– Ты его не любишь?

– Нет.

– Ты не променяла меня на него? – с ликованием в голосе вскричал красивый холоп.

– Нет, Разумовский, не променяла, – сказала графиня со злобной усмешкой, – я просто подарила тебя ему.

– Подарила?! – в ужасе закричал Разумовский. – Подарила! – повторил он, дрожа всем телом.

– Ну, чему ты удивляешься, – продолжала графиня, – ты ему понравился, он желает владеть тобой, а ты моя собственность. Следовательно, у меня есть право отдать тебя ему. Не так ли?

– Конечно, я ведь твой холоп... – пробормотал уничтоженный Разумовский.

– А теперь ты будешь его холопом, – сказала графиня, – таким образом, твое положение нисколько не изменится, разве что тебе придется немного собраться с силами, ибо такой доброй хозяйки, какой для тебя была я, в нем ты уже не найдешь. До сего дня ты чувствовал себя как чувствует свободная личность, а вот теперь ты узнаешь, что значит находиться в зависимости от другого человека, да к тому же такого, который потребует повиновения и раболепства и, если понадобится, добьется желаемого принуждением, тебе понятно?

– О! Мне понятно, что ты никогда не любила меня, – вздохнул Разумовский, – если в состоянии подарить меня, точно какое-то животное.

– Ты ошибаешься, я любила тебя, – сказала графиня, подавляя легкую зевоту, – но сейчас я от тебя устала.

– Выходит, в желании подарить меня ты руководствовалась жестокостью.

– Нет, Алексей, я делаю это со скуки. Несчастный уткнулся лицом в ладони и заплакал. В это время почти неслышно отодвинулась гардина, и к оттоманке, на которой с озорной улыбкой на устах лежала графиня Шувалова, а перед ней на полу ее убитый горем холоп, приблизились шаги. Чья-то маленькая рука энергично коснулась плеча Алексея, он выпрямился и увидел стоящего перед ним красивого молодого человека, собственностью которого он теперь был.

– Ты уже знаешь, что твоя хозяйка подарила мне тебя? – с высокомерной снисходительностью проговорил он. – И что отныне ты мой раб?

Разумовский не нашелся с ответом, он поднялся на ноги и отступил на два шага.

– Он плакал, – сказал его новый хозяин, бросив на графиню какой-то странный взгляд, – разлука с тобой, стало быть, ему тяжела.

– Кажется, что так, – ответила графиня и расхохоталась.

– Ну, теперь мне предстоит позаботиться о том, чтобы излечить его от этих чувств, которые крепостному совершенно ни к чему, – с твердостью, не сулящей Разумовскому ничего хорошего, заявил юноша.

– Он считает себя достойным лучшей участи, – заметила графиня, – потому что умеет читать, писать и петь. Сомневаюсь, что он так безропотно подчинится, мой дорогой, тебе придется изрядно повозиться, чтобы запрячь его в свое ярмо.

– Он будет вынужден покориться, а хочет ли он или не хочет, об этом я его совершенно не собираюсь спрашивать, – ответил красивый молодой человек, смерив своего холопа презрительным взглядом, – есть, слава Богу, средства делать упрямых ручными.

– Слышишь, Разумовский, – насмешливо обратилась графиня к своему подаренному возлюбленному.

– Как ты хочешь сломить человеческую волю? – спросил тот, быстро подступая к новому хозяину. – Бог сотворил нас всех равными и свободными. Если я не захочу подчиниться, все твои средства окажутся бессильными, а я не захочу никогда, я высмею твои угрозы и твою беспомощную ярость.

– Это мы еще поглядим, герой, – с улыбкой холодной жестокости на полуслове оборвал его новый хозяин, – посмотрим, как ты будешь надо мною смеяться, когда я возьмусь за плетку!

От гнева и боли Разумовский затрепетал всем телом и, горько разрыдавшись, с мольбою бросился к ногам возлюбленной:

– Лучше убей меня прямо сейчас, только не отдавай этому чудовищу!

Графиня ответила на мольбу ясной улыбкой. В тот же миг красивый деспот хлопнул в ладоши, в покой вошли четыре дюжих казака, схватили строптивого холопа и, не успел он опомниться, связали ему руки за спиной. Он успел еще бросить последний, исполненный упрека и боли взгляд на лютую любимую женщину, и его уволокли прочь.

В молчаливом смирении Разумовский отдался теперь на волю судьбы. После того, как ему завязали глаза платком, он ощутил, что его посадили в сани, услышал щелканье кнута, фырканье лошадей и по дороге тихий разговор между собой конвоировавших его казаков. Продолжалось это недолго, вот сани остановились. Вероятно, он был у цели, полностью во власти своего мучителя, которому столь опрометчиво бросил вызов и оскорбил. Его провели вверх по какой-то лестнице, по коридору, затем отворилась дверь, и по теплой душистой атмосфере он понял, что находится сейчас в комнате.

Путы, стягивавшие за спиной его руки, были развязаны, прикрывавшая глаза повязка упала, и казаки ушли, оставив его одного.

Разумовский увидел себя в залитой светом множества свечей небольшой зале, обставленной с расточительной роскошью, пол ее был устлан персидскими коврами, в мраморном камине пылал яркий огонь. На стене висел написанный в натуральную величину портрет красивой дамы, чертами лица очень похожей на нового хозяина, вероятно, решил Разумовский, это его сестра. Он подошел ближе, чтобы вглядеться попристальнее. То же лицо, которое у молодого человека возбудило в нем ненависть и ревность, с нежной неодолимой силой привлекало его в этой даме, он вынужден был признать, что никогда прежде ему не доводилось видеть такую величавую женщину. Мог ли он надеяться когда-нибудь познакомиться с ней? Почему нет? Но она могла, в конце концов, оказаться и матерью красивого безжалостного тирана, который собирался с улыбкой попирать его ногами, возможно, останки ее уже давным-давно покоятся под холодной каменной плитой могилы, или же некогда роскошные волосы уже высеребрил снег старости. Пока, стоя перед полотном, он размышлял об этом, в комнату вошел его повелитель и неожиданно остановился рядом с ним.

– Тебе нравится картина? – спросил он со странной улыбкой.

– Чудесная женщина, – скромно ответил Разумовский.

– Ты мог бы ее полюбить?

– Конечно, так же пылко, как я ненавижу тебя, – произнес холоп с достоинством, которому позавидовал бы любой князь.

Его хозяин рассмеялся.

– В этом ты волен выбирать, – сказал он, – однако подчиняться ты будешь мне, я тебя уверяю, несмотря на всю свою ненависть; я человек, способный приказать засечь тебя до смерти при малейших признаках неповиновения или упрямства. Ты меня теперь знаешь; намерен ты мне подчиняться?

– Я попытаюсь... – спокойно ответил Разумовский.

– Значит, ты уже готов ступить на правильный путь, – воскликнул красивый молодой человек, усаживаясь в кресло возле камина. – Тем лучше, ты можешь прямо сейчас приступать к своим обязанностям и начинать служить мне. Прежде всего я хочу устроиться поудобнее. Потяни-ка за шнур колокольчика!

Разумовский послушно выполнил распоряжение. В дверях появился лакей.

– Мою домашнюю шубу, пантуфли и затем чай, – приказал ему повелитель. Через несколько минут лакей вернулся с указанными вещами и, по знаку своего господина, передал все это Разумовскому.

Красивый деспот поднялся, сбросил надетый зеленый бархатный камзол и затем с грацией, заключавшей в себе какую-то обворожительную чувственность, юркнул в объятия домашней шубки, которую уже держал наготове его новый слуга. Когда Разумовский увидел своего мучителя в длинном и просторном, напоминающем османский кафтан одеянии из красного бархата, отороченном волнистым горностаем и обильно им же обшитым изнутри, в душе его родилось странное ощущение; благодаря светлым краскам дорогой благоухающей пушнины в красивом юноше вдруг появилась какая-то женственность, какая-то сладострастная мягкость, которая привела его в замешательство и заставила сердце учащенно биться. Его повелитель, казалось, почувствовал это и догадался о впечатлении, произведенном им на своего холопа, потому что он улыбнулся ему точно тщеславная и кокетливая, привыкшая к преклонению женщина, и еще некоторое время наблюдал за ним с любопытным вниманием, после чего снова расположился у камина.

– Ты находишь меня красивым, – произнес он наконец.

Разумовский опустил глаза и промолчал.

– Да ты трепещешь, будто стоишь перед красивой женщиной, – с улыбкой продолжал он. – Тогда тебе будет легко служить мне.

С озорной небрежностью он с этими словами протянул ему ногу, и Разумовский, повинуясь его взгляду, опустился на одно колено, стянул с него высокие сапоги и надел розовые бархатные домашние туфли, опушенные горностаевым мехом.

– Так... я доволен тобой, – проговорил после этого его повелитель, – теперь принеси-ка мне чай.

Разумовский хотел было покинуть залу, но в этот момент появился лакей с подносом, он поспешил поставить перед хозяином столик и налил ему чаю.

– И все же было жестоко со стороны графини дарить тебя, – начал прекрасный деспот, – с этой минуты я запрещаю тебе и дальше любить ее.

– Этого нельзя запретить, – гордо ответил холоп.

– Это мы еще посмотрим, – почти гневно воскликнул его хозяин, – теперь ты принадлежишь мне, а следовательно, моим чувствам и моим мыслям. Таким образом, я приказываю тебе отныне думать о другой женщине, хотя бы вон о той, на стене, она ведь тебе нравится?

Разумовский промолчал.

– Ну, так нравится или нет?

– Да.

– Ты уже сегодня сможешь с ней познакомиться.

Разумовский с удивлением посмотрел на юношу.

– Да, да, уже сегодня, – продолжал тот, – и даже, возможно, ее полюбишь.

– Боже мой, – пробормотал чуть ли не в ужасе Разумовский.

– Может быть, тебе это будет трудно?

– Конечно, непросто.

– Разве она не красивая, не желанная женщина?

– О, разумеется! И я мог бы полюбить ее до безумия!

– Тогда в чем же дело.

– Но разве можно так быстро вырвать чувства из своего сердца и на их месте заронить другие?

– Ты должен суметь это сделать, коль скоро я так хочу.

– Я этого не могу.

– Следовательно, ты любишь графиню?

– Да, я люблю ее.

– И ты будешь всегда ее любить?

– Боюсь, что так.

Красивый деспот вскочил на ноги, он вмиг переменился, дыхание его участилось, а глаза метали гневные искры.

– Тогда я эту любовь из тебя плеткой вышибу, – закричал он, – ты слышишь, холоп?

– Не требуй невозможного, – попросил Разумовский.

Его мучитель разразился громким язвительным смехом и схватил большую плетку, которая, видимо, заранее приготовленная для его нового строптивого раба, лежала на каминной полке среди толстых фарфоровых китайцев и французских овечек севрской выработки.

– Поклянись мне никогда больше не любить графиню!

– Как я могу это сделать?

Красивый деспот быстро подошел к нему и замахнулся плетью.

– Не тронь меня, – закричал Разумовский, – я этого не перенесу, меня еще ни разу не били!

– Тем лучше, – воскликнул его господин.

– Лучше убей меня, – взмолился Разумовский.

Однако тот с лютой улыбкой уже поднял плетку, Разумовский прыгнул было на него, чтобы вырвать ее из рук хозяина, и тут произошло невероятное: он наткнулся на взгляд красивого деспота, и взгляд этот буквально поверг его; в следующую секунду он, словно лев, укрощенный глазами дрессировщика, лежал у его ног, и повелитель начал полосовать его.

От чувства неслыханного позора, претерпеваемого им сейчас совершенно незаслуженно, и от бессилия Разумовский заплакал навзрыд и, когда его победитель уже отложил плетку в сторону, остался лежать так, уткнувшись лицом в землю, пока его не привел в себя шелест женских одежд.

Он приподнялся и, все еще стоя на коленях, увидел стоящую перед ним даму пленительной красоты, очаровательную женщину с портрета, которая улыбалась ему.

– Ты узнаешь меня? – произнес хорошо знакомый голос.

– Кто ты? – спросил Разумовский, вглядываясь в нее. – Эти черты, этот голос, да не спятил ли я?

– Нет, мой друг, ты пока еще в здравом уме, – промолвила красивая дама; поверх ее белого атласного платья со шлейфом была накинута все та же красная шубка с горностаем, в которой еще совсем недавно щеголял его мучитель.

– Мой господин, – запинаясь, пролепетал Разумовский.

– Да, твой господин, а ты мой раб, – подтвердила красивая дама, – раб женщины, ты доволен обменом?

– И ты меня высекла?

– Да, я, – с улыбкой промолвила жестокая, – я хотела подвергнуть тебя испытанию и должна сказать, что как ни велико и ни беспощадно оно оказалось, ты его все же выдержал, ты полюбил меня в то мгновение, когда я истязала тебя, однако сейчас женщина с портрета должна вознаградить тебя за те муки, которые заставил тебя пережить твой лютый повелитель. Вставай!

Красивая дама подошла к камину и теперь уселась в то же самое кресло, в котором еще несколько минут назад сидел его красивый мучитель.

– Однако ты не сможешь меня любить, – сказала она лукаво.

– Да разве возможно было бы не полюбить тебя? – ответил Разумовский с искренним воодушевлением. – Если бы я уже не был твоим рабом, я сделал бы это добровольно!

– Правда? – промолвила красивая женщина, с очевидным удовольствием поглядев на него. – А что, если я дарую тебе свободу?

С этими словами она протянула Разумовскому документ. Тот развернул его, это была отпускная грамота.

– Ну, теперь ты доволен мной? – спросила она.

– Нет, сейчас меньше всего, – воскликнул Разумовский.

– Как так?

– Я хочу остаться твоим рабом. – Он разорвал отпускную грамоту и швырнул ее в пламя камина. – И вот я опять твой раб!

– Разумовский!

– Называй меня своим рабом! – Он бросился перед ней наземь и взглядом своих горящих восхищением глаз впился в ее глаза.

– Ладно, пусть так, мой раб, – сказала она, еще больше похорошев от блаженной улыбки, и, протянув к нему великолепные руки из мягко переливающегося меха шубки, обняла его за шею и привлекла к своей волнующейся груди.

Он стоял перед Катериной, как он сам назвал ее, на коленях.

– В какое место мне поцеловать тебя, – спросил ее раб, рыжеволосый, веснушчатый и самый пригожий для Катерины, – куда я должен тебя целовать? Скажи мне.

Катерина сказала в ответ:

– Войди в меня, очень легонько, а потом все глубже, все глубже.

Он был возбужден как никогда.

– Мне нужно себя сдерживать, – говорит, он во время одной из коротких пауз. – Я не хочу, чтобы у меня это случилось до срока. Сначала ты должна пережить это, пережить дважды, трижды, четырежды.

Четырежды этим ранним вечером его Катерина уже испытала оргазм в их любовной утехе. И оргазмы эти всякий раз половодьем затопляли ее, унося затем мощной волной в полусон. Но она не позволяла себе слишком долгих передышек. Сколько же увертюр последние часы даровали ей?

Увертюра: она на коленях перед постелью, уткнувшись лицом в скрещенные предплечья, порой зажимая ладонью или затыкая пальцами рот, чтобы ее крик не был слишком громким и не привлек любопытства горничной.

Еще одна увертюра: находящийся позади нее раб движется в ней с быстротою молнии до тех пор, пока ее соки не исторгаются. Его собственный оргазм еще впереди. Бережливый и благоразумный, он выжидает.

Вторая часть их увертюры, «игра в толкание тележки», завершилась, и теперь Катерина ожидает последнего и самого жгучего соития с мужчиной, принадлежащим ей пламеннее любого супруга.

Снова раб спрашивает:

– Как тебе сейчас хочется?

И поскольку она знает, что сильнее и обостреннее всего он переживает оргазм в самой древней позиции всех влюбленных, то говорит:

– Ляг, пожалуйста, на меня.

Его глаза сияют. Хотя он уже не раз овладел Катериной, он неизменно радуется вновь предстоящему покорению вершины. Он просит:

– Ты будешь сдавливать меня как тисками?

Она обещает ему. В такие мгновения Катерина обещает все и исполняет обещанное.

Он всей тяжестью тела лежит на Катерине, он неистово целует ее в уста. Потом он уже вообще не поднимает голову. Его язык нашел ее язык. Два блаженных создания теперь играют друг с другом. Язык-невеста и язык-жених, гладко и прохладно, прохладно и горячо, влажно-чувственно. Она предоставляет ему свободу действий для полного удовлетворения.

Ему больше не нужно приглашать ее. Она и так знает, что сейчас является ее долгом. И она исполняет его с огромной радостью, ибо он научил ее этому, и нынче это возбуждает ее точно так же, как и его. Катерина начинает методично сжимать свои самые внутренние мышцы, при этом ей приходится сдерживать себя, чтобы не нарушить такта самой и не позволить это сделать ему. Вот она ослабляет стискивающий захват бедер, снова сжимает их и опять ослабляет. Щеки раба, касающиеся ее лица, раскаляются и пылают.

– Ты нынче такая сильная, – шепчет он и покрывает поцелуями ее лоб и щеки, широкие могучие ладони его проскальзывают под ее ягодицы и теперь, прижавшись к возлюбленной, он продолжает двигаться в ней, а она отвечает ему стискивающими и ослабляющими движениями бедер.

Сжимать, выжимать должна она его фаллос. В этих ритмичных движениях двух тел отражается ритм всего мироздания.

Его удары становятся все более напористыми и быстрыми. В последний момент она подбадривает его просьбой не ждать ее и сейчас целиком следовать зову собственного эгоизма. В отличие от него, все другие мужчины, с которыми ей до сих пор доводилось сходиться, в постели думали прежде всего о себе.

– Катенька, я вот-вот взорвусь. Мне точно не ждать тебя? – сквозь сбивчивое учащенное дыхание спрашивает он.

– Не жди больше, милый, не жди, пожалуйста, – молит она.

Он шепчет, и из шепота рождается говорение, отрывистое, спешащее, громкое, почти безумное в экстазе:

– Ты великолепна, Катюша. Великолепна. Сегодня у тебя чудесно получается все, благодарю тебя, я люблю тебя, я хочу только тебя, и только ты должна впиваться пальцами в мою плоть и делать мне больно, очень больно...

Катерина царапает его ногтями... и тогда раздается великий блаженный стон исполнения. Он тяжестью претворенного остается лежать на Катюше, все еще конвульсивно подрагивая, в благодарном поцелуе снова надолго сливается своими устами с ее.

– Теперь ты мой, теперь я сделаю с тобой все, что захочу, – говорит она наконец. – Сейчас я могла бы вонзить тебе нож в грудь.

Он еще продолжает постанывать от наслаждения.

– Говори, – просит он, – не останавливайся. Я бесконечно счастлив, потому что знаю, что нам известна тысяча и одна любовная позиция и что мы сможем изобрести еще больше. Впереди нам предстоит еще долгая жизнь в любви, нам принадлежат все ночи нашей грядущей жизни.

7

Дуэт

День за днем пролетал для счастливых подобно кратким блаженным часам в сладостной болтовне и неумирающем наслаждении любовью, которая не имеет границ, ибо отдается безудержно и безмерно воспринимается. Любящие не расставались с утра до вечера и с вечера до утра. Они, казалось, не могли досыта наглядеться на красоту желанного человека, не могли вдоволь наслушаться мелодии своих голосов, вдосталь нацеловаться и належаться на груди друг у друга.

– Только теперь я знаю, что такое любовь, что такое счастье, – говорила гордая красивая женщина верному мужчине, который устроил голову у нее на коленях и с улыбкой смотрел на нее с восторгом упоения, – ты научил меня этому, любя меня, подарив мне все сердце и не спрашивая, что я дам взамен! Ты почувствовал бы себя еще счастливее, как мне кажется, если бы я сделала твое сердце своей игрушкой, даже если бы я на него наступила, и то, что я могу думать об этом, не дает мне возможности скрывать от тебя хоть что-нибудь из того, что составляет меня. Поэтому все мое «я» принадлежит тебе, целиком и навсегда твое!

И Разумовский с благодарностью поцеловал ее красивые руки, а потом опустился перед ней на колени, чтобы с той же нежностью поцеловать ее ноги. Он не спрашивал, кто она, он вел себя подобно тем из древнегреческих героев или пастухов, к которым нисходили богини, он чувствовал себя вознесенным до небес, откуда она, казалось, происходила, что еще ему было нужно?

– Тебе не хотелось бы однажды спеть вместе со мной? – спросила счастливая женщина.

– Если ты прикажешь... – сказал он.

– Тогда прямо сейчас...

– Хорошо.

Они встали и после того, как прелестная богиня заняла место за клавесином, вместе запели итальянский дуэт; было чудесно слышать, как великолепные голоса их гармонично и проникновенно сливались воедино так же, как сливались их души. Они раскачивались, подобно чете переливающихся всеми цветами радуги мотыльков, которая то поднимается плавно, то убаюкивающе опускается потоками теплого воздуха, на нежных волнах волшебной мелодии, пока вдруг чей-то пронзительно-наглый голос не вырвал их из объятий сладкозвучных грез.

– Вот так дела, мадам, – вскричал маленький, с чрезмерной роскошью одетый мужчина, который, отчаянно жестикулируя, внезапно предстал перед ними, – прямо пастушеская идиллия, как я погляжу, при этом мы и общество напрочь забыты, как будто солнце снова остановилось, словно в день битвы Иисуса Навина. К счастью, я разыскал ваше убежище, Венера Пенорожденная, и, подобно хищному зверю, счел возможным ворваться в ваше solitude[69] и застать рядом с вами прекрасного Адониса[70] .

– Как вы посмели сделать это вопреки моей воле? – сказала дама, мрачно хмуря решительно очерченные брови.

– На что я осмеливаюсь, я всегда осмеливаюсь исключительно ради вашего блага, – перебил ее пронзительный голос неустрашимого нарушителя спокойствия, – промедление опасно; со времени последнего заговора брожение в этой проклятой Москве угрожающим образом распространяется, пора возвращаться в Петербург и прежде всего публично наказать кого-нибудь в назидание прочим. Вам следует отдать распоряжение о казни заговорщиков...

– Я торжественно обещала не подписывать смертные приговоры, – воскликнула богиня.

– Даже в том случае, если это непосредственно касается вашей безопасности? – возразил маленький человек. – Вы слишком легко наплодили недовольных своими гуманными ордонансами[71] , этому народу нужно наконец снова показать серьезность, он должен однажды снова увидеть, как льется кровушка.

– Вы, значит, в самом деле думаете, что мне не следует щадить заговорщиков?

– Весь свет против этого.

– Хорошо, – сказала красавица, в глазах которой вдруг блеснула какая-то бесовщинка, – тогда их нужно высечь кнутом, а потом вырвать языки.

– Этого недостаточно, они должны умереть.

Богиня коротко и звонко рассмеялась, и от этого смеха Разумовского от ужаса просто передернуло.

– Ах, какие же вы, мужчины, несообразительные. Сколько ударов кнута может выдержать человек?

– Если дюжий, ударов двести, – ответил мужчина с пронзительным голосом.

– Тогда назначьте им триста, – решила богиня.

– Понимаю, – пробормотал он.

– Теперь вам моя воля известна, ступайте, – закончила разговор дама.

Маленький человек молча поклонился и вышел.

– Кто ты такая, – спросил Разумовский, снова оставшись наедине с возлюбленной, – что можешь решать вопросы жизни и смерти? Я страшусь тебя, словно какой-то зловещей тайны.

Богиня с улыбкой достала серебряный рубль и протянула его Разумовскому.

– Ты знаешь, кто здесь изображен?

– Это царица.

– Ну, ты не находишь никакого сходства?

– Боже мой! – почти в ужасе вскрикнул красивый раб. – Ты же не...

– Я императрица Елизавета.

В тот же миг Разумовский рухнул перед ней на колени.

– Ну? Теперь ты меня больше не любишь? – спросила царица с улыбкой, вернувшей ему мужество. – Отныне ты троекратно обязан меня любить: как обожатель возлюбленную, как раб повелительницу и как подданный свою императрицу.

– Боже мой, неужели все это правда? Да разве такое может быть правдой? Ты, моя госпожа, моя императрица, наместница Бога на земле, решающая вопросы жизни и смерти, ты снисходишь до того, чтобы меня, последнего из твоих слуг... – голос бедняги пресекся.

– Чтобы любить тебя, да, Разумовский, – продолжила его слова Елизавета, – и таким образом я повелеваю тебе любить меня, твою царицу, как, пока ты не знал моего имени, моего высокого сана, ты любил во мне женщину, потому что я тоже уже не могу обойтись без тебя, без твоей верности и любви, как без воздуха, как без света солнца. Итак, ты будешь меня любить?

– Да, моя императрица, – дрожащим голосом пообещал Разумовский.

– Преданно?

– Преданно.

– До гробовой доски?

– До самой гробовой доски.

Императрица ласково посмотрела на него сверху, ее еще недавно такое суровое выражение лица озарила радостная улыбка, и, медленно нагнувшись к нему, она с мягкой нежностью поцеловала в лоб своего раба, последнего из ее подданных. Он обвил руками ее колени и, словно перед своим господином, перед своим божеством, в немой покорности опустил лицо на ее ноги, прижавшись к ним полными слез глазами.

И когда Катерина ощутила вожделение, когда захотела это вожделение утолить, она снова была всего лишь женщиной, как и любая другая.

Теперь она лежала в его объятиях, ощущала на себе его вес, чувствовала льющийся дождь его поцелуев.

Вся трепеща, она прислушивалась к тому, как его ладони, коснувшись ее грудей, поглаживая, заскользили вниз вдоль ее тела. Вот его руки исчезли в расщелине между ее ляжек. Его руки продвигались по возлюбленной, скорее, ощупывая, так, точно он хотел возбудить ее еще сильнее. Затем он чуть заметно улыбнулся ей и спросил:

– Тебя уже когда-нибудь целовали там, внизу? – Его палец, задвигавшийся при этом более энергично, не оставлял сомнения в том, что он имеет в виду.

– Да, – ответила Катенька.

– Тебе хотелось бы этого?

– Да. Это мне нравится.

Он соскользнул с ее груди и вложил голову меж ее ног. Он насколько возможно широко раздвинул ей колени и изогнулся в противоположном ей направлении.

Затем она ощутила, как его язык быстро проник внутрь и задвигался, нанося удары совершенно так, как если бы это был не язык, а благородный большой член.

Движения его губ по внешнему саду ее храма любви доводили ее почти до исступления. Даже его жесткие волосы, которыми он терся о ее ляжки, когда шевелил головой, действовали на Катерину несказанно возбуждающе.

Волны глубокого сладострастия затопили Катюшу. Это было самое невероятное ощущение из пережитых ею до сих пор.

Она без остатка отдалась ему, в каком-то диком хаосе всех чувств металась головой из стороны в сторону.

Внезапно ее любовник на мгновение прервал свои ласки.

Катя вопросительно взглянула на него. Он же с ребяческим выражением лица обратил к ней сияющие глаза и спросил:

– Ты тоже так поиграешь со мной, мое сокровище?

Катерина тотчас же поняла, о чем идет речь.

– Конечно, – улыбнулась она. – Я сделаю все, что доставит тебе радость.

Он продолжил лизать и посасывать ее киску, вызывая в ней этим неземные переживания.

– Не сдерживай себя, Катенька, – попросил он возлюбленную.

Катерина только согласно кивнула в ответ, потому что голос в этот момент отказал ей. Она знала, что ему хотелось ощутить во рту ее соки.

В неистовом пароксизме внезапно обрушившегося оргазма она позабыла обо всем на свете и долго еще лежала под ним, совершенно не в состоянии ни о чем думать.

Только когда он ласково поцеловал ее в пупок, она очнулась от полуобморока, потому что щекотка, вызванная этим поцелуем, заставила ее засмеяться. Она с благодарной нежностью обняла его, желая показать, сколько удовольствия он ей подарил.

Он вел себя тихо, пока не улеглось возбуждение. Затем, одной рукой взяв ее за плечо, а другой придерживая за голову, он осторожно начал сдвигаться вниз, пока плечи ее не уперлись в его бедра и она не оказалась в непосредственной близости от его потрясающе массивного пениса, ожидающего ее губ.

Она с блаженством взяла его в рот, хорошо зная, что ее сокровище скоро опять примет надлежащую форму, чтобы с новым рвением любить ее и суметь опять довести ее до экстаза.

И все, что она сейчас делала, совершалось для того, чтобы поскорее приблизить этот миг. Она сосала, сосала истово и жадно, ибо никак не могла достаточно наиграться этим копьем. В какой-то момент у нее защекотало в затылке, стремясь избавиться от помехи, она внезапно так покачала головой, что его напряженный член едва не выскользнул у нее изо рта. Спровоцированный этим резким и страстным движением, он излил свой любовный сок между ее пухлых губ.

Это произошло неожиданно, несмотря на то, что конвульсивные подергивания его тела и его глубокие постанывания ясно указывали на скорое приближение у него высшей точки, апофеоза.

Конечно, она надеялась, что он сумеет-таки сдержаться, чтобы оросить ее лоно; но теперь эта надежда рухнула. Он снова вытянулся возле нее, прижался к своей любимой.

– Правда, хорошо получилось? – самодовольно спросила его Катюша.

– Гм-м.

На больший ответ у него не хватило энергии. Но она и этим была довольна. Так они некоторое время лежали рядом в счастливом единстве. Только она испытывала некоторые опасения, не иссякли ли уже его силы, поскольку сама еще горела желанием и всем существом тянулась к нему. Она была готова, она могла бы навсегда остаться лежать здесь и любить, любить.

Но вдруг он снова взялся за Катерину. Он лег ей на живот и обхватил ее груди. Затем его опять упругий член длинными и спокойными толчками проник в нее. Это была весьма продолжительная, исполненная нежности игра, не такая спешная, как первая; не такая потрясающе азартная, как вторая, но ласковая и осознанная, соответствующая послеураганному состоянию их чувств.

Ах, какая энергия, какая страсть, какое блаженное переживание! В это мгновение она верила, что это было все, чего она ждала в своей жизни. Ее пронизывал горячий трепет сладострастия. Ей приходилось сдерживать себя, чтобы не разразиться теми пронзительными, высокими и дикими криками вожделения, которые в начале ее любви стали песней безумных ночей. Тяжело дыша, они искали теперь обратную дорогу в действительность.

Уже в тот же день монархиня официально объявила Алексея Разумовского, своего крепостного, сына малорусских крестьян, своим фаворитом. Неожиданный поворот событий поразил двор, министров и партии как гром среди ясного неба. Прежде всего за свой авторитет испугался Лесток и посему с самого начала проникся к Разумовскому ненавистью, которую выражал беспримерно презрительным с ним обращением.

Когда в один из ближайших дней Лесток явился к императрице, чтобы похлопотать о назначении ее престолонаследником принца Голштейнского, что соответствовало интересам прусско-французской партии, он сбросил свою дорогую шубу на стул, чтобы по возможности комфортнее поболтать с монархиней. Склонив-таки в конце концов все еще находившуюся под его влиянием слабую женщину установить дату торжественного провозглашения великого князя, он собрался было покинуть ее, когда в кабинет вошел Разумовский и с неприхотливостью, которая так украшала его, остался стоять у двери.

– Поди-ка, братец, сюда! – крикнул Лесток. – И помоги мне надеть шубу.

Разумовский бросил взгляд на царицу, беспардонная выходка лейб-медика заставила его смертельно побледнеть, однако если бы та, которой он поклонялся словно божеству, ему приказала, он оказал бы рабскую услугу даже самому ненавистному человеку.

– Ты никому не обязан подчиняться кроме меня, – проговорила Елизавета, и Лестоку, таким образом, пришлось с позором удалиться.

Война между ним и новым фаворитом была отныне объявлена. Поскольку преемник маркиза де ля Шетарди, новый французский посол д'Аллион не сумел добиться ни малейшего влияния на императрицу[72] , чаша успеха, благодаря проявленной Разумовским солидарности против Лестока, все больше склонялась в пользу проавстрийской партии, особенно когда после воспоследовавшей пятнадцатого ноября тысяча семьсот сорок второго года смерти великого канцлера Черкасского этот пост занял Бестужев.

Последний, долгие годы прожив за границей и не получив там никакого мало-мальски значимого опыта государственно-политического управления, был теперь подлинным вождем старорусской партии и все глубже и глубже отодвигал в тень ограниченного и малоспособного генерал-прокурора Трубецкого. Только в вопросе о престолонаследии все усилия этой партии повернуть дело к своей выгоде неизменно разбивались об упрямство Елизаветы.

Герцог Петр Голштейнский сразу по прибытии в Санкт-Петербург вследствие собственной нерасторопности не сумел снискать симпатии нации. От природы не лишенный задатков, он, однако, был груб и невежественен, подобно большинству европейских принцев того времени. Ему дали в превосходные учителя профессора Штелина, но толку от этого оказалось мало, у него была склонность только к солдатским забавам, унаследованная им от отца. Окружение его составляли преимущественно голштейнские офицеры, которые, пройдя прежде юнкерскую выучку на прусской службе, привили ему то болезненное пристрастие ко всему прусскому, которое позднее сыграло столь пагубную роль в его судьбе, лишив трона и жизни. Все русское вызывало у него отвращение, и он выказывал сколь неумное, столь и необоснованное пренебрежение к обычаям и церкви своего нового отечества. Он даже не попытался толком выучить его язык. В религиозные наставники ему был выбран будущий пласковский архиепископ, монах Тодорский, который четыре года проучился в Галле и принадлежал к числу наиболее одухотворенных теологов своей эпохи. После того, как последний в общем и целом ознакомил его с уставными положениями православной церкви, в дворцовой часовне Кремля был осуществлен его торжественный переход в ее лоно, и уже в тот же день императрица Елизавета провозгласила о назначении своего племянника Петра Федоровича великим князем и наследником престола Российской империи.

В годовщину своего восшествия на престол, шестого декабря тысяча семьсот сорок второго года, царица пожаловала солдатам роты личной охраны обещанные им дома и крестьян, а потом откушала с ними в большой зале Кремля. За двумя длинными, поставленными по сторонам столами расположились Преображенские гвардейцы, общим числом в триста шестьдесят человек, за столом в центре сидела императрица с офицерами и унтер-офицерами.

Тринадцатого декабря был оглашен и без промедления приведен в исполнение приговор по делу заговорщиков, которых так отважно арестовала сама Елизавета. Уволенный в отставку подпоручик, главарь конспиративной шайки, и обанкротившийся молодой торговец, равно как и двое других осужденных, умерли под кнутами. Камер-лакей и оба гвардейских офицера были высечены на площади позади Кремля, и затем первому вырезали язык, а остальным порвали ноздри. После понесенного наказания их сослали в Сибирь.

Елизавета наблюдала за экзекуцией из кремлевского окна. В тот момент, когда душераздирающие крики подвергнутых истязанию смолкли, она внезапно обнаружила рядом с собой Разумовского. Тот был смертельно бледен, и странно-лихорадочный взгляд его глаз был устремлен на возлюбленную монархиню.

– Что с тобой? – быстро спросила она. – Ты прямо сам не свой.

– То, что я только что увидел и услышал, было слишком ужасно, – проговорил фаворит. – Мне становится жутко при мысли, что это ты приказала так люто мучить и убить этих людей и что при этом ты еще и наслаждалась их страданиями.

– Почему бы нет? – возразила царица. – Изменники не заслуживают сочувствия. И высшая милость небес заключается в дарованных нам, монархам, праве и власти вознаграждать и карать. Никогда не забывай об этом, мой возлюбленный! Горе тебе, если ты однажды нарушил бы верность мне, я хладнокровно приказала бы вырвать у тебя язык, который говорил о любви какой-нибудь другой женщине. Ты еще не знаешь меня. Я желаю быть самодержицей во всем, и, следовательно, в любви мне остается быть такой же деспотичной, как и на троне. Однако не удручайся так тем, что увидел, Разумовский. Мужчине, в преданности которого я уверена, как в твоей, нечего меня бояться. Когда я раскрыла этот заговор, я впервые заметила, насколько ненадежны и вероломны все мои слуги и мои друзья, и после этого я со смиренным усердием обратила молитву к Создателю и в глубоком душевном страхе просила его послать мне человеческую душу, которая бы полюбила меня, которой бы я доверяла, которой могла бы верить, и я обрела ее, нашла в тебе, мой друг, поэтому ты должен безбоязненно относиться ко мне, ибо я требую от тебя не только любви и преданности, но прежде всего правды, абсолютной и неприкрашенной правды во всем, ты слышишь, правды!

– Ты можешь в любое время найти ее у меня, – ответил Разумовский с благородным достоинством, – ибо я не умею лгать.

8

Полтава

Частью рокового наследства, полученного Елизаветой от своих предшественников по царствованию, была война со Швецией, вспыхнувшая в период регентства герцогини Брауншвейгской. Со времен Ништадтского мира[73] для северных соперников России, казалось, не было более благоприятного момента вернуть обратно утраченное при Петре Великом, чем тот, когда Фридрих Второй вторгся в Силезию и в его и Франции интересах теперь было борьбой со Швецией удержать Россию от солидарных с Марией-Терезией действий.

Война началась для Швеции под лозунгом: «Дружба Франции, спасение Польши, унижение России». В Стокгольме были настолько уверены в успехе затеянного, что готовы были на худой конец ограничиться только Петербургом, Кронштадтом, Шлиссельбургом и запретом России на будущее держать свой флот, но совершенно иначе закончилась эта схватка двух держав. Русские одержали под Вилманстрандом блестящую победу и затем в районе Гельсингфорса блокировали шведскую армию, вынудив ее сложить оружие. Елизавета продиктовала условия Абоского мира[74] , по которому Россия получила ряд крепостей и в целом территорию в сто девять квадратных миль.

Во второй раз уже грозный когда-то противник совершенно поверженным лежал у ног России. Радость по случаю победы была всеобщей и продолжительной, она разбудила в народе великие воспоминания о царе Петре, одолевшем Карла Двенадцатого, под Полтавой.

В ту пору как раз вернулся в Россию человек, которого новое время с полным правом окрестило «русским Лессингом»[75] , создатель обновленного русского письменного языка, отец современной русской литературы, Михаил Васильевич Ломоносов.

Родившийся в тысяча семьсот одиннадцатом году в деревне Денисовка Архангельской губернии, сын крестьянина, он летом помогал отцу рыбачить, а долгой полярной зимою обучался у старого дьяка (церковного певчего) грамоте.

Чтение Библии и пение псалмов в церкви пробудило дремавший в нем поэтический образ мыслей. Однажды он услышал, что в Москве есть учебное заведение, в котором преподают греческий и латинский, немецкий и французский языки. Эта весть подобно запальной искре упала в его жаждущую познания и науки душу. Он тайком покинул отчий дом, дошел до Москвы и там с гениальным простодушием потребовал, чтоб его учили. Его отослали в Киев, а после того, как он получил здесь необходимое начальное образование, – в Петербург, в Академию изящных наук. В январе тысяча семьсот тридцать шестого года он отправился в Германию, где штудировал в Марбурге математику, а во Фрайбурге изучал горное дело и немецких поэтов. Во время путешествия через Брауншвейг он попал в лапы тамошних вербовщиков и подобно множеству других был вынужден надеть мундир прусского гренадера и взять в руки мушкет. Однако вскоре ему удалось дезертировать, и в тысяча семьсот сорок первом году он через Голландию морем вернулся на родину, где поначалу оставался совершенно незамеченным.

Только теперь и его охватило вдохновение, и он сочинил свою знаменитую оду на победу под Полтавой.

Алексей Разумовский к тому времени уже был назначен обер-егермейстером и даже пригласил ко двору своего брата Кирилла[76] .

К этому могущественному нынче вельможе, который, как и он сам, происходил из крестьян и считался столь же верным сыном своего народа, сколь и привилегированным любимцем царицы, обратился теперь Ломоносов и нашел у него то, чего, вероятно, не встретил бы ни у одного человека тогдашнего изысканного и образованного общества России: сердце, чувствовавшее пылко и благородно, и живое понимание поэзии.

Когда Ломоносов прочитал Алексею Разумовскому вслух свою поэму, тот в порыве воодушевления заключил стихотворца в объятия и немедленно повел его к императрице.

Елизавета как раз хлопотала над оформлением нового бального платья и поначалу, казалось, была вовсе не в восторге от того, что Разумовский отвлекает ее от этого важнейшего из всех дел какой-то там одой, однако влияние преданного и честного человека на нее было уже столь сильным, что она все-таки соблаговолила выслушать Ломоносова и не без напряженного внимания расположилась в кресле, тогда как поэт скромно встал перед ней.

По приветливому знаку Разумовского он выразительным голосом и с благородным патриотическим подъемом начал декламировать оду «Полтава».

Величественные стихи музыкой полились из его уст, и впервые музыкой зазвучал русский язык, презренный слог крестьян и простолюдинов, в ушах монархини. Елизавета слушала с нарастающим участием, не спуская глаз с одаренного человека, тогда как ее фаворит с благородным торжеством наблюдал за тем глубоким воздействием, какое оказала на нее русская поэзия.

Когда Ломоносов закончил, возникла короткая пауза; все присутствующие были слишком глубоко тронуты, чтобы говорить, они как будто подбирали слова, подходящие настроению. Разумовский первым нарушил молчание.

– Ну, ваше величество, что вы скажете по поводу услышанной поэмы, разве она не прекрасна, не достойна лаврового венка?

– Безусловно достойна, насколько я вправе судить, – ответила царица, – и признаюсь, она понравилась мне гораздо больше, чем напыщенные французские стихотворения. Я думаю, что мы присутствуем при рождении русской поэзии, при возникновении отечественной литературы; дай Бог, чтобы мы не ошиблись в этом. Ты заставил меня пережить великое священное мгновение, Ломоносов. Я не могу воздать тебе по заслугам, такое под силу только Господу; но я сделаю все, что в моей власти, чтобы создать тебе и музам надежное и любезное убежище в Петербурге.

С этими словами она протянула поэту руку, которую, опустившись на одно колено, тот почтительно и благодарно поцеловал.

После ухода Ломоносова Елизавета обернулась к Разумовскому и с улыбкой проговорила:

– Твой протеже делает тебе честь, мой друг.

– И не только мне, скоро он, буде на то воля Господня, сделает честь тебе и своему отечеству, не менее, – ответил фаворит.

– Я с удовольствием делала бы для искусств и наук поболе, – сказала царица, – когда б только на это не требовалось так много денег.

– На такую благую цель всегда должны находиться деньги, – живо парировал Разумовский, – не Беллона и Марс, а Аполлон[77] и музы делают народ великим, и только тот властелин может быть уверен в неувядающей памяти потомков о себе, который дает своей державе необходимые познания и произведения искусства, что доставят несравненную радость современникам и потомству. Тебе, как едва ли кому из правителей, покровительствует фортуна. Поле всякой духовной жизни лежит у нас невозделанным, так дай же нам теперь, после блестящих побед и завоеваний, разнообразные науки и искусства, дай нам русскую литературу, и грядущие поколения еще возблагодарят тебя! В Германии взрасли великие мыслители. Но кто заботится о них и их опекает? Крупнейший среди германских венценосцев преклоняется перед образом мыслей и произведениями французов. Докажи, что ты лучше понимаешь свою эпоху, чем Фридрих, докажи, что ты любишь свой народ и его богатый великолепный язык, и поэзия встанет у твоего трона рядом с Правосудием, обвивая его карающий меч лаврами и пальмовыми ветвями.

Ничего не ответив Разумовскому, Елизавета встала и тут же начертала декрет, которым назначала Ломоносова директором минералогического кабинета в Петербурге и членом Академии; одновременно она распорядилась напечатать за свой счет оду «Полтава» и распространить ее по всему государству российскому.

– Теперь ты доволен мной? – спросила она своего фаворита, вручая ему документ.

– Еще не вполне, – с улыбкой ответил тот.

– Тогда позволь узнать, в чем еще ты, честный рупор своего народа, можешь меня упрекнуть.

– Ты сетуешь на нехватку денег, чтобы в должной мере покровительствовать искусствам и наукам, этим фундаментальнейшим устоям любого государства, – сказал Разумовский, – а между тем, для своих туалетов и на расточительное содержание двора у тебя неизменно отыскиваются необходимые суммы.

– В этом ты прав, – улыбнувшись, кивнула Елизавета, – однако изменить здесь ничего невозможно.

– При недостатке доброй воли, разумеется, – продолжал Разумовский. – И чтобы упомянуть только об одном факте, спрошу, к чему этот разорительный переезд всего двора каждый год из Петербурга в Москву и обратно, для которого требуется девятнадцать тысяч одних только лошадей; их приходится сгонять сюда со всех уголков страны, даже из Казани. Издержки на этот переезд составляют семьсот пятьдесят тысяч рублей, приплюсуй к этому еще двести тысяч рублей платы за прогоны из твоей личной кассы. Общее число кочующих, включая все правительственные коллегии, составляет восемнадцать тысяч персон, которые из года в год совершенно без всякой пользы таскаются туда и обратно между двумя столицами.

– Этим злоупотреблениям должен быть положен конец, – согласилась Елизавета, подавленная тяжестью приведенных цифр. – Я попрошу тебя набросать для меня свои соображения по этому вопросу и представить проект на утверждение. Ну, что там еще накопилось у тебя на сердце? Выкладывай!

– Твои советники убедили тебя подписать указ, предписывающий евреям под угрозой вынесения смертного приговора убираться из страны, – продолжал Разумовский, – и более тридцати тысяч наиболее смышленых, прилежнейших и богатейших твоих подданных вследствие этого бесчеловечного распоряжения[78] уехали из России; их проклятия заклеймят тебя и державу позором в глазах всей Европы.


– Ты выбираешь крепкие выражения, Разумовский!

– Я не могу иначе.

– Это дело уже решенное и снова отменить его, без ущерба для достоинства государства, не представляется возможным, – сказала царица, – однако я обещаю тебе впредь всегда сперва выслушивать твое мнение, прежде чем выносить важное решение.

– А теперь самое главное, ибо это касается благополучия и славы России, – продолжал Разумовский. – Не позволяй развлечениям отвлекать себя от государственного строительства, потому что перепоручая государственные дела, ты отдаешь на откуп продажным и своекорыстным временщикам наше будущее.

– Кому, например? – перебила своего фаворита Елизавета, однако молния в ее прекрасных глазах, которой она сопроводила эти слова, была не в силах принудить неустрашимого человека к молчанию.

– Прежде всего, Лестоку...

– Я люблю его...

– Ты никого не должна любить, кроме своего народа.

– Даже тебя?

– Даже меня только после отечества.

– Так что там, собственно говоря, такое с Лестоком?

– Он состоит на содержании Франции, – объяснил Разумовский, – той самой Франции, которая натравила на нас шведов, чтобы парализовать нас в большой европейской схватке. Теперь война для нас счастливо завершена, шведы на долгое время усмирены, и, таким образом, наступил момент, когда мы должны положить на чашу весов наш меч. Этого требует политическое благоразумие и честь России.

– Я мало что смыслю в этом, – уклончиво сказала царица.

– Уж во всяком случае больше, чем этот знахарь, который вдобавок ненавидит все русское, – произнес в ответ Разумовский.

– Да, в этом я вынуждена с тобой согласиться, – смеясь воскликнула Елизавета, – если б Лесток мог разом погубить всех моих русских одной ложкой яда, он сделал бы это не задумываясь и с удовольствием.

– И такому человеку ты позволяешь вмешиваться в государственные дела?

– Я ему многим обязана.

– Разве он вознагражден недостаточно? Одаривай его как хочешь, но не жертвуй ради него ни государством, ни своей собственной выгодой.

Скрестив руки на груди, Елизавета отошла к окну и погрузилась в размышления.

– Что-то нужно предпринять, – сказала она наконец, – это я осознаю. Я хочу переговорить с Бестужевым. Ну, а теперь ты доволен?

– Да, – сияя от радости, ответил Разумовский, – я благодарю тебя от имени всех тех, кто желает добра отечеству.

– Напротив, это я должна быть тебе благодарна, – промолвила Елизавета, хватая его за обе руки, – ты верный добрый человек! Ты – моя совесть, мой добрый гений!

Через два часа после того, как императрица пообещала своему фавориту больше чем до сих пор уделять внимания вопросам внешней политики и вмешаться в австро-прусский раздор, Лесток уже знал об этом и в крайнем возбуждении явился к французскому посланнику д'Аллиону.

– Ну и кашу нам заварили эти шведы, – воскликнул он, – императрица всерьез подумывает о том, чтобы послать Марии-Терезии вспомогательные войска. Пока это все тайна, однако в скором времени мы, вероятно, кое о чем узнаем побольше; и все это дело рук презренного холопа!

– Ваша задача состоит в том, чтобы переубедить царицу, – ответил французский дипломат, – или ваше влияние уже не простирается настолько далеко, господин Лесток...

– Пожалуйста, граф Лесток...

– Итак, господин граф Лесток, – улыбнувшись, продолжил посланник, – в таком случае Франция аннулирует годовое содержание, выплачиваемое вам. Вы сами понимаете...

– Я понимаю только то, что именно сейчас мне нужно больше денег, чем когда-либо, – раздраженно крикнул Лесток, – и что с вашей стороны было бы бесчестно скупиться, когда речь идет о пользе нашей дорогой Франции. Мне требуется немедленно получить десять тысяч дукатов.

– Для какой цели?

– Этот Разумовский должен быть устранен, – сказал Лесток, – а это возможно осуществить только с помощью нового или еще лучше прежнего фаворита. Нам нужно разыскать Шубина.

– В этом что-то есть.

– Царица его очень любила, – продолжал Лесток, – и если он нежданно-негаданно объявится, то в ней может и даже должна последовать резкая и неожиданная перемена, иначе она не была бы женщиной. Но для этого мне требуются деньги.

– Целых десять тысяч дукатов?

– Да, месье, десять тысяч дукатов.

– Хорошо, вы их, вероятно, получите, Лесток, но это будет в последний раз, если вы не выполните своих обещаний.

– Я доберусь до Северного полюса, чтобы выкопать этого Шубина из вечной мерзлоты, – воскликнул Лесток, – а потом я свергну Разумовского и снова накрепко привяжу Россию к Франции, не будь я Лесток, граф Лесток.

9

Воскресший из мертвых

Однажды вследствие радостей застолья, которыми она увлекалась без меры, царица снова почувствовала себя плохо, и Лесток, который в подобные часы недомогания становился «милым добрым Лестоком», завел в ее опочивальне далеко идущий разговор.

– Вашему величеству прежде всего необходимо отвлечься и переключиться на что-то другое, – воскликнул он своим пронзительным голосом. – Такая женщина, как вы, в избытке наделенная от природы красотой и здоровьем, нуждается в том резком приливе крови, который для других оказался бы гибельным. Без любви, без страсти вы живете только наполовину.

– Да разве ж я не люблю, Лесток? – сказала монархиня. – Напротив, я впервые вижу себя захваченной таким чувством, по сравнению с которым все мои прежние увлечения кажутся всего лишь легкомысленной забавой.

– Однако без этой забавы вы обойтись не можете, – ответил Лесток, который пользовался любой, даже незначительной возможностью прямо или косвенным образом действовать против Разумовского, – этот простоватый и честный крестьянский сын начинает надоедать вам.

– Ах, вы бы только посмотрели, как он меня любит, – с сияющими от счастья глазами проговорила прекрасная деспотичная повелительница.

– Это его обязанность, – перебил ее лейб-медик, – да и кто вас не любит? Кто не почел бы за счастье обладать самой красивой женщиной в Европе, даже, надо думать, на всем белом свете?

– Вы мне льстите...

– Я не льщу, – продолжал Лесток, – Разумовский любит вас по-своему, и вы отвечаете на этот прекрасный, однако утомляющий со временем душевный порыв. Пусть. Однако помимо Разумовского вам необходимо иметь еще какое-нибудь увлечение, какую-нибудь связь, которая развлечет вас.

– Вы полагаете?

– Как врач я прописываю вам нового любовника, понимаете, мадам, а рецепты врача следует выполнять неукоснительно.

– Но я оскорбила бы Разумовского, – быстро возразила Елизавета, – когда бы последовала вашему предписанию, и, вероятно, лишилась бы его беззаветной любви.

В ответ Лесток не совсем пристойно расхохотался.

– Какими же наивными и невинными все-таки делает нас любовь, – насмешливо произнес он. – Неужели вы действительно позабыли, ваше величество, что ничто так скоро не гасит наши самые пламенные чувства как взаимность, тогда как холодность, жестокость является их вечно подстегивающим стимулом. Разве абсолютно преданной нам женщине мы когда-нибудь поклоняемся так, как вероломной? Чем больше вы любите этого славного Алексея, мадам, тем меньше вы должны давать ему понять это, в противном случае он вскоре утомится, и станет, возможно, таким же неверным, как Шувалов.

Чтобы навсегда заручиться его преданностью, нет, конечно, лучшего средства, чем дать ему почувствовать, что вы можете обойтись без него, показать ему, что ваша благосклонность достается не только ему. Когда он будет ежедневно видеть угрозу нового соперника, он останется пылким обожателем и покорным рабом, чего вы так сильно желаете.

– Что это за принципы вы мне, Лесток, проповедуете.

– Здоровые принципы, ваше величество.

– Откуда мне в одночасье взять другого обожателя, не из-под земли же его выколдовать волшебной палочкой? – воскликнула Елизавета, уже, казалось, почти обращенная этим сладкоголосым змием в новую веру.

– Для российской императрицы, самой могущественной женщины на свете, нет ничего невозможного, – сказал лейб-медик, – тем более, когда у вас есть верные слуги, такие как поносимый многими недоброжелателями Лесток, которые умеют повиноваться даже невысказанным намекам.

– То есть?

– Что бы вы сказали, ваше величество, если бы по вашему повелению из-под земли и в самом деле появился вдруг один обожатель, если б могила вернула вам одного покойника?

– О ком вы говорите, Лесток?

– Да о ком же еще, как не о Шубине.

– Шубин... он жив... где он? – воскликнула Елизавета в возбуждении, радость которого давала склонному к интригам маленькому французу основание для самых смелых надежд.

– Шубин жив, и даже более того, – гордо ответил он, – он уже на пути к вашему придворному ложу.

– И организовали все это вы, Лесток? – спросила царица, вскакивая с постели и похлопывая в ладоши от удовольствия.

– Я и только я, – победоносно заверил лейб-медик. – Вздох, который приподнимает вашу красивую грудь, именно для меня значит больше, чем для остальных ваших слуг категорический письменный приказ. С того часа, когда я узнал, что вы неохотно расстались с Шубиным, моей неустанной заботой стало разыскать этого человека. В конце концов мне удалось выяснить, что ордер на его задержание в свое время выдавал фельдмаршал Миних. Я тут же послал к нему в Сибирь собственного курьера, чтобы порасспросить старика, и таким образом стало наконец известно место его изгнания. Шубин все эти годы находился в пятнадцати тысячах верст от нас, на самом дальнем краю Камчатки.

– Ах, бедненький! – глубоко вздохнула Елизавета, и ее прекрасные глаза наполнились слезами. – Я вам так обязана, Лесток, так обязана.

– Надеюсь, что ваше величество снова убедились в моем усердии и моей преданности вам, – ответил лейб-медик, – и впредь не станет больше прислушиваться ко всяким сплетням и нашептываниям против меня.

– О, конечно же не стану, мой милый добрый Лесток, – воскликнула царица, хватая его за руки, – я так рада, так счастлива, и все это – результат ваших стараний.

Через некоторое время после этой сцены в спальные покои вошел Шубин, гвардии сержант и бывший любимец принцессы Елизаветы. Он был встречен императрицей с такой сердечностью, которая позволяла ожидать при дворе и в правительстве нового поворота событий. Ему отвели жилье во дворце, а царица даже собственноручно вручила ему орден святого Александра. Несколько дней спустя он был представлен гвардии Семеновскому полку в качестве премьер-майора, каковое звание соответствовало чину армейского генерал-майора.

– Ну, что ты скажешь на то, что Шубин воскрес из мертвых? – спросила царица Разумовского.

– Я этому радуюсь, – спокойно ответил ее фаворит.

– Возможно ль такое?

– Мне передают, что ты радуешься его возвращению, а все, что доставляет тебе удовольствие, наполняет меня высочайшим счастьем, – пояснил Разумовский.

Елизавета была обезоружена такой реакцией, сбита с толку и не находила слов, чтобы выразить то, что она почувствовала к преданному благородному человеку в это мгновение, однако уже через час все было прочно забыто, и она старательно обсуждала со своей первой гофдамой, графиней Шуваловой, каким именно образом она собирается использовать Шубина, чтобы подвергнуть своего фаворита жестокому испытанию ревностью.

– Боюсь только, ваше величество, – возразила графиня, – что от этой бесхитростной, еще неоскверненной грехами души отскочат все ваши стрелы, и смею полагать, что все, предпринимаемое вами с целью поддразнить и привязать Разумовского, совершенно излишне, потому что и без того он ведь думает только о вас, и уж сама надежда обладать вами единолично была бы в его глазах кощунственной самонадеянностью.

– И все-таки я хочу попробовать, удастся ли мне довести его до такого состояния, когда он позабудет свою чрезмерную скромность, – ответила царица.

– Он будет при этом страдать, – сказала графиня, – но молчать и с трогательной терпеливостью сносить все.

– Не оказывается ли это спокойствие, в конце концов, еще большим высокомерием, чем смирение? – воскликнула Елизавета.

– Я не берусь об этом судить с уверенностью, – промолвила в ответ первая гофдама, – во всяком случае, можно сказать только то, что он не боится Шубина и даже посмеивается над ним.

– Он мне за это ответит, – пробормотала Елизавета, – позови-ка мне Шубина... нет... все же... сперва Разумовского... он узнает меня, и причем немедленно.

Уже наступил вечер, когда графиня покинула будуар императрицы, чтобы передать двум соперникам ее приказ явиться туда. Первым пришел Разумовский, как всегда остановился у двери и, подобно слуге, сразу же с верноподданнической готовностью справился о желании царственной возлюбленной. Та взглянула на него с язвительной улыбкой и затем коротко и повелительно проговорила:

– Я считаю полезным, чтобы теперь Шубин на некоторое время занял твое место, Алексей, ты же на этот срок останешься только моим слугой, моим холопом, тебе понятно?

– Понятно.

– А сейчас я прежде всего хочу заняться туалетом, чтобы по достоинству принять своего фаворита, – продолжала царица, – сними-ка с меня обувь.

Разумовский молча опустился на колено и исполнил ее приказание, затем по ее знаку он надел ей вышитые золотом домашние туфли, помог избавиться от громоздких одежд и облачиться в отороченную и подбитую горностаем удобную шубку из зеленого бархата. Елизавета подошла к большому стенному зеркалу и с удовлетворением полюбовалась своим отражением.

– Ты не находишь, что я очень хорошо выгляжу, – сказала она.

– Обворожительно.

– Шубин будет просто счастлив, – продолжала она.

Разумовский оставил эту реплику без ответа.

– Ты ему не завидуешь?

– Как я могу на это осмелиться.

– Ты должен осмелиться, – воскликнула Елизавета, топнув ногой. – Так, стало быть, ты не ревнуешь?

– Разве раб может ревновать?

– Ты прав. Зажги висячую лампу у меня в спальне. Разумовский повиновался. Вернувшись снова в будуар царственной возлюбленной, он увидел Шубина, сидящего рядом с ней на диване. Елизавета, казалось, хотела насквозь пробуравить Разумовского взглядом, однако ей не удалось обнаружить в нем даже намека на беспокойство или зависть, в то время как Шубин, смущенно поднявшийся при его появлении, покраснел как рак.

– Погаси светильники, – сказала царица вставая с дивана, затем она с нежной улыбкой взяла Шубина за руку и повела в спальню. Разумовский накрыл свечи золотыми колпачками и замер в ожидании дальнейших распоряжений своей жестокосердой возлюбленной.

– Теперь можешь идти, – раздался ее голос из-за портьеры.

Раб безмолвно и тихо покинул покои, ни один вздох не вырвался из его верной груди.

Шубин не откладывая приступил к делу. Он резко привлек Катерину к себе, порывисто обнял ее, и они рухнули на постель.

– О, моя Катюша, я хочу любить тебя всю оставшуюся жизнь, так часто, сколько тебе пожелается, но не заставляй меня больше томиться.

Он склонился над ней и поцеловал в уста, лег между ее бедер, и его пика коснулась живота Катерины.

– Я мог бы взять тебя силой, сладкая моя, но я не хочу этого делать, потому что люблю тебя и хочу, чтобы ты делила со мной мой восторг.

– Ты и в самом деле любишь меня? – спросила Катерина и нарочно провела ладонью по его скипетру.

– Видишь, я молод и крепок, и я люблю тебя.

Он всем телом изогнулся над нею и, опорой положив ей под голову левую руку, протянул правую к своему копью, чтобы направить его на верный путь.

– Когда он у тебя такой крепкий, мне почти страшно становится, – ответила Катерина.

– Я хочу всегда делать только то, чего хочешь ты, – ответил Шубин. – А теперь позволь мне приступить.

На лице Катерины снова отчетливо отразились сменяющие друг друга ощущения: легкая боль и сладострастные переживания.

– О, ты делаешь мне больно, любимый, – со вздохом вымолвила она и слегка подалась назад, когда он, увлеченный страстью, бурно проник в нее. Выдержав мгновенную паузу, он продолжил затем с той же энергичностью.

Теперь Катерина уже не отступала, а без сопротивления вбирала в себя его копье, мало-помалу проникающее все глубже.

Лишь через несколько часов услады любящие постепенно пришли в себя. Катерина медленно открыла ласковые голубые глаза, подернутые пеленой сладострастного наслаждения. Она обеими руками обняла Шубина, прижала его к себе и какое-то время даже не могла найти слов, ибо несказанное удовольствие напрочь лишило ее дара речи и спутало ясность мыслей.

Он молча отвечал на ее ласки и объятия. Потом произнес:

– Полно, душа моя, теперь тебе нужно поспать. Я позабочусь о том, чтобы тебя не тревожили.

На следующий день Разумовский уже считался отвергнутым, а Шубин назначенным фаворитом императрицы. Лесток торжествовал победу, однако ликование его длилось недолго. Через доносчиков, недостатка в которых при деспотичном дворе шахини ощущалось еще меньше, чем в прочих дворцах, Шубин вскоре проведал, что именно Лесток был тем человеком, благодаря которому он в свое время угодил в ссылку и несколько лет провел в безысходном камчатском изгнании. С этого момента он открыто выступил злейшим и непримиримейшим противником маленького склонного к интригам француза и предпринимал все возможные усилия для его свержения. Между тем самого Лестока такой поворот событий совершенно не испугал, и им был срочно составлен новый план, чтобы удержать под своим контролем монархиню. В гвардии Семеновском полку наш лейб-медик познакомился с унтер-офицером по фамилии Павлов, который своей атлетической красотой намного превосходил всех прежних поклонников царицы, и вот его-то он и решил ей подсунуть.

Он пригласил Павлова к себе и за бутылкой превосходного сотерна изложил ему свои намерения.

– Стоит мне замолвить словечко, – сказал он ошарашенному гвардейцу, – и ты станешь официальным любимцем императрицы, окруженным богатством и роскошью. Власть и чины будут в твоем распоряжении, и все, кто сегодня взирают на тебя сверху вниз, будут пресмыкаться перед тобой. Однако ты никогда при этом не должен забывать, сколь изменчива благосклонность женщины, тем более благосклонность неограниченной монархини. Добиться ее легко, удержать бесконечно трудно. И то и другое ты сумеешь только с моей помощью. Фавориты меняются, а безусловно необходимый личный врач остается, мое влияние на царицу несокрушимо. Оно к твоим услугам до тех пор, пока ты будешь мне благодарен и предан, но как только ты отплатишь мне неповиновением, неблагодарностью или тем паче враждебностью, ты пропал, я свергну тебя точно так же, как до этого сверг Шубина, Шувалова и Разумовского, и как нынче еще раз выбью из седла Шубина.

– Вы можете безоговорочно рассчитывать на меня, на мою благодарность и преданность, ваше превосходительство, – ответил красивый унтер-офицер, – но у меня есть только одно-единственное сомнение.

– Какое?

– Это обстоятельство весьма деликатного свойства, – запинаясь, нерешительно проговорил Павлов.

– Доверие на доверие, мой дорогой, – воскликнул Лесток, – иначе мы ни на шаг не продвинемся вперед.

– У меня есть амурная связь, ваше превосходительство, – начал Павлов.

– Разве это может служить препятствием? – засмеялся лейб-медик. – Ты незамедлительно прекращаешь эти отношения и кончено!

– Здесь так легко не получится.

– И почему же?

– Потому что дама эта очень вспыльчивая, очень ревнивая, и в своей ревности способная на все, – объяснил в ответ Павлов.

– Ну, до поры до времени пусть она ни о чем не подозревает.

– Но как только она узнает, что их величество благоволит ко мне, – продолжал Павлов, – она пустит в ход все средства, чтобы стереть меня в порошок.

– И кто же сия могущественная дама?

– Госпожа Грюштайн.

– Ну надо же, добродетельная госпожа Грюштайн, – насмешливо обронил Лесток, – однако будь спокоен, мой друг, она не сможет нам ничем повредить. Нет такой женщины в России, которая была бы в состоянии перечеркнуть наши планы, такое не под силу даже графине Шуваловой. Итак, Павлов, договорились.

– Я к вашим услугам, господин граф.


Во время утреннего врачебного визита на следующий день лейб-медик заметил в императрице некоторое расстройство, какое-то внутреннее разочарование и как всегда дерзко и напрямик пошел к цели, воскликнув:

– Мадам, вам наскучил Шубин, похоже, на сей раз я ошибся в выборе лекарства, давайте-ка, не откладывая, пропишем вам другое.

После некоторых колебаний, следуя настояниям Лестока, царица призналась, что Шубин действительно утратил для нее прежнюю привлекательность и больше не удовлетворяет ее; он меньше всего может послужить ей для изначально поставленной цели, а именно: раззадорить Алексея Разумовского, который один ее любит, и потерзать его муками ревности.

Лесток охотно согласился с тем, что Шубин слишком уж явно уступает малороссу, чтобы тот стал бы беспокоиться и испытывать зависть; страх совершенно потерять Елизавету со всей жгучей силой может охватить его только в том случае, если он увидит рядом с ней мужчину, который затмевает его прежде всего физическими достоинствами.

– Но где же мне взять такого мужчину? – вздохнула Елизавета.

– У меня уже есть один на примете, – с беззастенчивой гордостью заявил Лесток.

– Вы лжете.

– Я никогда не лгу, когда речь идет о благе моей царственной благодетельницы, – ответил Лесток.

– И кто же он?

– По чину простой гвардейский унтер-офицер, однако мужчина, рядом с которым все кавалеры вашего двора покажутся неотесанными и уродливыми мужиками, – заверил Лесток.

– Приведите ко мне этого мужчину, – возбужденно воскликнула Елизавета, – я хочу, я должна увидеть Разумовского в отчаянии ревности валяющимся у моих ног. Приведите его ко мне немедленно.

Лесток тут же откланялся, а Елизавета торопливо занялась туалетом. Покончив с ним, она в качестве завершающего штриха вколола в напудренные добела волосы рубиновую розу и затем поинтересовалась у камеристки:

– Лесток здесь?

– Он ожидает в приемной.

– Пригласи его.

Появившийся лейб-медик с улыбкой фавна ввел Павлова в небольшой салон, где в кресле сидела Елизавета. Она в лорнет рассмотрела молодого унтер-офицера и знаком велела Лестоку исчезнуть.

В роскошно обставленном будуаре она избавилась от мешающего ей платья и затем принялась неторопливо и с удовольствием от совершаемого действа раздевать красивого воина. Наконец он предстал перед ней совершенным Адамом.

Она залюбовалась его пропорциональным телосложением, его мускулатурой и здоровым оттенком кожи. В конце концов взгляд ее уперся в главную деталь ее приключения. Она увидела изящного, однако крупного и импозантного волка, внушительно вставшего перед ней на задние лапы. Сердце Катерины учащенно забилось, поскольку этот зверь обещал ей не один замечательный поединок.

Она пригласила его полностью освободить ее от остатков одежд и подивилась той ловкости, с какой он проделывал эту волнующую работу.

– У тебя это получается лучше, чем у моей горничной, – похвалила она его.

Раздевая ее, его руки попутно исполняли прелюдию, обещавшую настоящий шедевр.

Вид ее обнаженного тела все сильней и сильней волновал его кровь. Он глубоко вдыхал пьянящий аромат ее духов. Лихорадочно дрожа, он снял с нее последнюю деталь одеяния, бросил императрицу на постель и тотчас последовал за нею.

Какое-то время он просто лежал на ней, целуя ее уста, шею и, наконец, ее пышные оголенные груди. Когда кончик его языка поиграл с ее грудными сосками и те вскоре круто поднялись, он почувствовал, что теперь она уже готова к любви.

Однако бравый воин решил действовать наверняка и проявить себя во всем блеске, предложив ей для начала все меню любовной гастрономии a la francaise[79] . Поэтому он отвел свой алчущий член в резерв и сперва разок-другой кряду довел ее до кульминационной точки.

Как же выворачивалась она от вожделения под градом его ласк! Никогда еще не лежала она в объятиях такого любовника. Этот мужчина подготовил ей совершенно новые удовольствия. Подобно талантливому стратегу, он атаковал ее одновременно по всему фронту. Пока его язык усердно трудился внизу, руки продолжали играть набухшими до твердости сосками груди. Время от времени он ласкал ее повлажневший грот одним или двумя пальцами.

И чтобы довести дело до финала, он в завершение бросился на нее и ввел свою колонну в ее жаждущие своды. Однако он ни на секунду не сосредоточивался только на собственном удовольствии, а внимательно следил за тем, чтобы осчастливить ее, ибо придавал совершенно особое значение тому, чтобы сейчас они единым духом достигли оргазма. Вот тела их судорожно приподнялись, и в этот упоительный миг они забыли обо всем на свете.

Теперь им обоим потребовался отдых, и некоторое время они неподвижно лежали на постели. Однако продолжалось это недолго. Катерину охватило безудержное желание еще раз насладиться этим любовником.

Исполненная томительных упований, она вновь устремилась в его объятия, перевернула его на спину и похотливо осмотрела великолепный памятник его мужественности.

Потом, не теряя времени попусту на особые приготовления, она нанизалась на него и с дикой необузданной страстью приникла к телу партнера. Она зубами впилась ему в плечо, и ее бедра в нарастающем темпе заскользили вверх и вниз.

В конце концов она, перевернувшись, откинулась на постели и тесно прижалась к этому превосходнейшему из своих солдат. Сладострастие настолько переполняло ее, что все тело ее буквально вибрировало, такого он еще ни у одной женщины прежде не встречал.

В эту ночь он приложил все старания, чтобы утолить эту ненасытность. Лишь с наступлением рассвета бравый солдат возвратился с поля боя, куда отправлялся капралом и победоносно покинул генералом. А что Катерина?

Когда вечером того же дня Лесток в числе многих других явился во дворец поиграть в карты, она оживленно подошла к нему и шепнула лейб-медику на ухо:

– Я влюблена, Лесток, на сей раз вы удачно подобрали лекарство.

10

Опасная игрушка

Пока опьяненный внезапным взлетом из низов до даже не снившихся ему высот унтер-офицер Павлов беспрерывно рисовал в своем воображении самые заманчивые картины могущества и блеска, от внимания его боевых товарищей не ускользнула произошедшая с ним перемена. Они заметили, что он все более и более отдалялся от них и их обычных занятий, всякий свободный час проводя вне казармы, вдруг перестал посещать трактиры, куда, как правило, наведывался до сих пор, и они начали приглядывать за ним и следить за каждым его шагом. Вскоре им стало известно, что он посвящает время не только госпоже Грюштайн, но и наносит продолжительные визиты в императорский дворец.

Наконец один солдат из его полка даже рассказал, что видел, как закутавшийся в шинель Павлов выходил из покоев царицы, когда он стоял в карауле у монархини. Теперь они знали вполне достаточно.

И когда на следующий вечер Павлов покидал дворец, его неожиданно остановили четыре унтер-офицера Семеновского полка.

– Ты, стало быть, здесь теперь развлекаешься, – начал разговор один из них, – сторонишься нашей компании, потому что она, очевидно, стала недостаточно подходящей для царского фаворита, и как послушный пес лежишь у ног той самой женщины, которую еще совсем недавно называл тиранкой и в союзе с нами готов был свергнуть ее с престола.

– Вы ошибаетесь, друзья, – ответил Павлов, безуспешно пытавшийся скрыть свое замешательство, – я навещаю тут одну камеристку...

Громкий хохот не позволил ему договорить.

– О, мы просто диву даемся, каких успехов ты уже достиг по части придворной изворотливости, – воскликнул один из унтер-офицеров, – ты лжешь уже так же ловко как заправский дипломат, однако нас тебе, Павлов, не провести, и горе тебе, коли ты попытаешься это сделать!

– Ладно, – сказал Павлов, – только не делайте из мухи слона, в этом деле не стоит поднимать лишнего шума. Признаюсь вам, что иду прямо от императрицы.

– Вы только поглядите на этого прохвоста, он еще и хвастается своим предательством, своим позором, – проговорил один из его сослуживцев.

– Да он над нами просто потешается, – добавил другой.

– Сначала все-таки выслушайте меня, – перебил Павлов возмущенных товарищей. – Я не отрицаю, что мое поведение может вызывать подозрение, однако все, что я делал с тех пор, как перестал принимать участие в ваших сходках, происходило по хорошо продуманному плану и было направлено только к тому, чтобы приблизиться к осуществлению нашей цели.

– Так-так, недурно задумано, – сказал один из унтер-офицеров, – однако чем ты можешь нам доказать, что это действительно так, как ты говоришь, что благосклонность монархини нужна тебе лишь для того, чтобы поближе к ней подобраться и таким образом послужить делу нашего заговора; где гарантия, что ты, напротив, не носишься с мыслью при первом же удобном случае предать нас этой свирепой деспотине и бросить нас в руки ее палачей?

– Что за гнусное предположение, – в крайнем негодовании возразил Павлов.

– Однако предположение, которое напрашивается само собой и, пожалуй, не без основания, – произнес один из сослуживцев, – ты был бы не первым, кто жаловался на монархиню и проклинал ее на чем свет стоит, пока вместе с другими страдал под гнетом ее тирании, и начинал служить ей, едва она возводила его в ряды своих ставленников.

– Вы подвергаете сомнению мою любовь к отечеству? – возразил Павлов. – Вы позабыли о той лютой ненависти, которую я питаю к царице?

– Мы прежде всего не забыли того, что жуткая деспотиня одновременно является красивой женщиной, а ты, как и все мы, весьма слаб-с по части женских прелестей.

– Клянусь вам...

– Не надо клятв, – сказал другой из числа недоверчивых товарищей, – не надо обещаний, мы будем руководствоваться исключительно линией твоего поведения. Ни на минуту не забывай, что за каждым твоим шагом ведется наблюдение, что ты знаешь только немногих из тех, кто принадлежит к нашему сообществу, и что, если ты окажешься предателем, сотни рук готовы будут тебя покарать.

– Моя совесть чиста, – ответил Павлов, которому его положение начинало казаться зловещим. – Мне нет нужды бояться ваших взглядов, но я прошу об одном: не судите обо мне по внешнему виду.

– Ты уж сам побеспокойся о том, чтобы твой внешний вид не стал видом предателя, – возразил один из унтер-офицеров.

На этом разговор был закончен, и на какое-то время Павлов мог облегченно вздохнуть. Остаток ночи он провел в мучительных думах, вихрь противоречивых мыслей и чувств кружился в его голове. Мог ли он решиться на то, чтобы дать отпор своим прежним товарищам? Должен ли он воспользоваться благосклонностью монархини, чтобы погубить их и приложить свою руку к вынесению приговора этим недовольным? Прежде всего, собственное его положение оставалось по-прежнему неопределенным и недостаточно прочным, чтобы легко и решительно разыгрывать собственную партию, и таким образом он пришел к выводу, что сначала следует с достоверностью убедиться в том, насколько далеко простирается его власть над Елизаветой и чего он может ожидать от ее благосклонности. Ведь через несколько дней после того, как Лесток ввел к ней Павлова, она отстранила Шубина от его эротической службы, однако требовалось еще убрать с дороги Разумовского, и до тех пор, пока это не будет достигнуто, новый фаворит не может рассматривать себя победителем в борьбе за сердце прекрасной деспотини.

Во время следующего свидания Павлова с царицей он воспользовался первым удобным случаем, предоставленным ему интимной нежностью последней, чтобы избавиться от своих мучительных сомнений.

Он как раз сидел на низком табурете у ног Елизаветы, которая наряжала его точно милого ребенка. Она посыпала его парик свежей пудрой и теперь повязывала ему вокруг шеи отделанное кружевами жабо, которое сама выбрала из несметного количества принадлежащих ей такого рода вещей. Павлов поймал ее руку и страстно поцеловал.

– Ты меня любишь, Павлов? – спросила императрица, тщеславию которой чрезвычайно льстило пусть даже малозначимое выражение преклонения.

– Кто может не боготворить вас, ваше величество, – со вздохом ответил осчастливленный унтер-офицер, – однако меня беспрестанно терзает страх, что я неспособен вселить в вас чувство к себе.

– Разве ты получил еще недостаточно доказательств моей благосклонности? – промолвила в ответ Елизавета.

– Конечно, ваше величество, однако я охотно променял бы весь блеск, излучаемый милостью могущественнейшей монархини, на любовь прекраснейшей женщины на свете. Если бы мне случилось потерять вас, чего я постоянно вынужден опасаться, если б я больше не имел права целовать ваши маленькие ножки и смотреться в небеса ваших очей, я предпочел бы вообще умереть.

Императрица молчала и теребила воротник его мундира.

– Елизавета, – пробормотал Павлов тоном лихорадочной страсти, – вы меня любите?

– Разумеется, mon ami[80] .

– Почему же тогда вы не решаетесь принадлежать мне, мне одному?

– Как это?

– Я ревную к этому Разумовскому, – прошептал Павлов.

Елизавета громко расхохоталась.

– Ревнуешь? – сказала она. – Мне это нравится. Поскольку мне никак не удается увидеть страдающим Разумовского, то я, по крайней мере, получу удовлетворение от того, что помучаю тебя.

– Стало быть, вам только того и нужно, чтобы мною вызвать ревность у Разумовского? – спросил Павлов, которого внезапно ледяная дрожь пробрала от ужаса.

– Разумеется, цель у меня такая, – промолвила Елизавета, – но этот человек непробиваемый чурбан, камень бесчувственный.

– И, следовательно, меня вы не любите?

– Да нет, люблю!

– Но не так, как того?

– Как Разумовского?

– Да.

– Ты задаешь слишком много вопросов, Павлов.

– У меня должна быть уверенность, – продолжал он, – я сойду с ума, если мне и дальше придется переносить эту муку, я неспособен делить с кем-то другим ваше сердце и обладание вами.

– Какая смелость, – процедила Елизавета, гордо и грозно нахмурив брови.

– Если вы меня любите, удалите прочь этого Разумовского, – взмолился Павлов.

– Что это тебе пришло в голову.

– Значит, вы не любите меня? – запинаясь проговорил Павлов; голос его прозвучал сдавленно, грудь порывисто вздымалась.

Императрицу, похоже, изрядно развлекали его мучения, жестокая улыбка играла на ее пухлых сладострастных губах, а зрачки расширились, как у хищного зверя.

– Дайте мне, пожалуйста, правды, Елизавета, заклинаю вас, лишь один глоток правды изнемогающему от жажды, – вскричал Павлов.

– Правда горька, – проговорила царица с холодной небрежностью, которая совершенно уничтожила Павлова и со всех его небес свергла во прах. – Я люблю Разумовского и только его одного.

– А я, – застонал Павлов, – что же тогда я для вас?

– Ничего, – рассмеялась Елизавета, – или, во всяком случае, очень немного, так, раб моей прихоти, игрушка.

– Игрушка, – эхом отозвался Павлов, побледнев как смерть, и неподвижно уставился взором в пол.

– Ну, что с тобой, – воскликнула Елизавета спустя короткую паузу, – ты становишься скучным, слышишь?

– Что же я должен делать...

– Помогать мне проводить время.

– Для этого я, следовательно, еще достаточно хорош вам, – пробормотал Павлов.

– Сегодня да, а завтра, возможно, уже и нет, – отшутилась Елизавета. – Иди сюда, я дозволяю тебе поцеловать меня.

Павлов вскочил на ноги и стремительно заключил было красивую непостоянную женщину в объятия.

– Не так, – сказала она, – игрушка всегда должна быть очень учтивой и очень послушной, и никогда не делать больше того, чего от нее требуют.

Затем она велела ему опуститься на колени и принялась оглаживать и целовать его, как обычно унимают раскапризничавшегося ребенка.

Когда Павлов покинул царицу, на его губах не играла, как обычно, радостная улыбка, глаза его мерцали зловещим блеском из-под широких полей надвинутой глубоко на лоб шляпы, а спрятанные в складках плотно запахнутой на нем шинели руки были судорожно сжаты в кулаки. На сей раз он и дорогу выбрал совершенно другую, и пошел не к казарме гвардии Семеновского полка, а быстро повернул по направлению к Васильевскому острову. Сначала он двигался торопливо, точно преследуемый правосудием преступник, однако вскоре его шаг замедлился и стал тверже, и когда он наконец остановился перед небольшим серым домом с образующими выступ колоннами и дернул у входа за колокольчик, его лицо снова было абсолютно спокойно и опять приобрело свежий здоровый цвет. Он, очевидно, принял какое-то решение, которое его удовлетворяло. Ему открыл хорошо знакомый пожилой слуга.

– Святой Николай, какая приятная неожиданность, – пробормотал он, завидев гостя, – господин Павлов, сударыня очень обрадуется.

– Другие тоже здесь? – спросил любимец царицы, пока старик освещал ему ведущую наверх лестницу.

– Да-с, они здесь, – ответил слуга. – Пресвятая Богородица, радость-то какая, вот так радость.

В тот момент, когда Павлов положил было руку на дверную щеколду, в коридоре зашелестел кринолин и маленькая миловидная женщина лет около тридцати со свечой в руке удержала его за локоть:

– Какой редкий визит, – язвительно сказала она, – не соизволит ли сударь на минуточку задержаться здесь.

С этими словами она отворила дверь в свои спальные покои.

– Только без сцен, если позволите, мадам, – пробормотал Павлов.

– О, никаких сцен! – ответила хозяйка дома. – Всего лишь несколько слов по секрету.

Она втянула сопротивляющегося гостя в комнату.

– Ты негодяй, Павлов, тебе это известно?

– Чем же, простите, я заслужил подобное определение? – холодно произнес Павлов. – Держите себя в руках, пожалуйста, госпожа Грюштайн.

– Я должна держать себя в руках? – закричала возбужденная до крайности миниатюрная женщина. – Разве я не была тебе верна, разве я не любила тебя всей душой, всем жертвуя ради тебя, жалкий человек, а ты так постыдно бросил меня, чтобы спутаться с этой Елизаветой!

Трепеща всем телом, она так схватила изменника за волосы, что в воздух взметнулись облака пудры, и затем быстро дала ему две увесистые пощечины.

– Мадам! – смущенно пролепетал Павлов.

Бедная ревнивая женщина бросилась на постель и начала громко плакать навзрыд.

– Я пришел, чтобы снова наладить наши отношения, – произнес Павлов, – однако ваше поведение исключает для меня такую возможность.

– Немедленно оставь меня, – закричала госпожа Грюштайн, – я тебя видеть больше не желаю, но ты... ты в связи с этой историей еще обо мне услышишь, жалкий человек! Мерзавец!

Иронически пожав плечами, Павлов покинул плачущую красавицу и через несколько комнат прошел в ту, где время от времени, как он знал, собирались его однополчане и другие недовольные, чтобы обсуждать планы свержения нынешнего правительства. Он стремительно распахнул дверь и воскликнул:

– А вот и я, боевые товарищи и добрые друзья, весь к вашим услугам.

– Павлов!.. Да вот же он!.. Никакой он не предатель!.. – перебивая друг друга закричали вокруг несколько голосов.

– Я так хорошо сыграл свою роль, – продолжал Павлов, – что императрица прониклась ко мне полным доверием. Мне в любой час открыт доступ к ней. Теперь достаточно принять мужественное решение, больше ничего, и мы становимся хозяевами империи.

– Госпожа Грюштайн, – позвал один из присутствующих, – да где же она? Павлов здесь, госпожа Грюштайн!

– Пусть себе выплачется, – улыбнулся Павлов, – она немножко сердится на меня.

Товарищи засмеялись.

– Ну, завтра все опять будет хорошо, – воскликнул строевой подпоручик. – Ведь женские слезы недорого стоят.

– Столько же, сколько и женская благосклонность, – пробормотал Павлов. – Игрушка! Ну надо же! Теперь-то она узнает, что и игрушки бывают опасными.

11

Любовная ночь деспотини

Был вечер, Елизавета, шахиня России, отложила на сегодня все правительственные заботы и разрешила еще более серьезные для кокетливой женщины проблемы нарядов, она разделась и заново оделась уже в шестой раз, и теперь ожидала Павлова, который нынче странным образом заставлял себя ждать. Деспотиня начинала терять терпение, она попросила свою фаворитку, графиню Шувалову, читавшую ей вслух какой-то французский роман, захлопнуть книгу и дернула за колокольчик. Появилась одна из ее придворных дам и получила задание вызвать в будуар Разумовского.

– Оставь меня наедине с ним, Лидвина, – сказала императрица, но когда графиня собралась было удалиться, остановила ее вопросом, – как тебе нравится мой туалет?

– О, ваше величество всегда одевается богато и со вкусом! – промолвило в ответ льстивое существо.

– Но сегодня я хочу выглядеть особенно обольстительно, хочу вызывать бурю восторженных чувств, ты понимаешь? – спросила Елизавета.

– Чтобы достичь этого эффекта, – ответила графиня, – вам можно обойтись вообще без наряда!

– Правда?

Царица подошла к зеркалу.

– Ну, я собою довольна, ты можешь идти, любовь моя.

Фаворитка удалилась. Когда через несколько мгновений в небольшие, наполненные благовониями и с восточной роскошью обставленные покои вошел Разумовский, Елизавета покоилась на пышных подушках турецкого, обтянутого белым атласом дивана, кокетливо опираясь на обнаженную руку, из-под края ее длинного вечернего платья выглядывала ее маленькая ножка в отороченной горностаем домашней туфельке из красного бархата. И возлежа так с небрежной величественностью, когда формы ее не были искажены фижмами и кринолином, в накинутой поверх текучего блеска белоснежного атласного одеяния длиннополой с обилием складок домашней шубке из вишнево-красного бархата, щедро обшитой и подбитой царственным горностаем, когда чудесные глаза ее под напудренными добела волосами казались еще лучистее и выразительнее, она и в самом деле представлялась самой прекрасной женщиной, какую только может нарисовать фантазия.

– Я ожидаю Павлова, – произнесла она с безжалостным равнодушием, – а пока он не появился, я дозволяю тебе помочь мне скоротать время.

– Как мне сделать это, что прикажет моя милостивая госпожа? – ответил Разумовский, совершенно не подавая виду, что его хоть как-то задевает эта ситуация.

– Расскажи мне о себе.

– Да разве это может заинтересовать мою императрицу?

– Ты слышишь, я требую этого.

– Но в этой истории нет абсолютно ничего забавного, – чуть слышно промолвил в ответ Разумовский.

– Ага, стало быть, ты страдаешь, – воскликнула Елизавета, оживленно приподнимаясь, – тебя терзает, что я одариваю своей благосклонностью еще кого-то кроме тебя. Признайся мне, признайся откровенно, это меня бы порадовало. Ты страдаешь? Скажи мне.

В этот момент раздался едва слышный, но отчетливый стук в стену.

– Тихо, – сказала царица, – это Павлов, оставь нас одних. Завтра ты непременно должен рассказать мне о муках ревности, которые изводят тебя, это доставит мне удовольствие. А вот тебе посошок на дорожку: Павлов самый красивый мужчина в моей империи, и я до смерти в него влюблена. Ну, чего ты смотришь так мрачно, так грустно, я не хочу делать тебе слишком больно, Алексей...

Елизавета вскочила с дивана и положила ладонь ему на плечо.

– Я до сего дня молчал, потому что боялся, что ты можешь принять за зависть и недоброжелательство то, что на самом деле является лишь скорбью до конца дней своих преданного тебе сердца, – серьезно проговорил верный мужчина, – я тревожусь за тебя, за твою корону, даже за твою жизнь, ты доверяешься таким людям, как этот Павлов, которых совершенно не знаешь и которые, может быть, замышляют недоброе.

– В тебе говорит ревность, – улыбнулась царица.

– Нет, клянусь богом, нет, – прошептал Разумовский, – но разве в наше время так уж невероятно, чтобы осчастливленный сегодня обожатель назавтра превратился в инструмент недовольных, даже в убийцу? Вспомни о московском заговоре.

– Благодарю тебя, Алексей, – сказала Елизавета, протягивая ему руку, – но на этот раз ты видишь все в слишком мрачном свете. Этот Павлов невинен как агнец.

Снова раздался стук.

– А теперь иди, иди!

– Заклинаю тебя, будь осторожна, – с мольбой в голосе еще раз попросил Разумовский и вышел из будуара, а Елизавета нажала кнопку потайной двери, чтобы впустить Павлова.

– Почему так поздно? – обратилась она к вошедшему.

Павлов попытался было извиниться.

– Ни слова, – перебила его деспотиня, – давай не будем отравлять чудесные часы, подаренные нам, всякими препирательствами, а будем радостно наслаждаться ими, однако потом ты непременно получишь свое наказание.

– Так строго!

– Разве ты не заслуживаешь кары?

– Не могу этого отрицать.

– Вот видишь! Пойман на месте преступления, да к тому же еще и собственное признание, – пошутила очаровательная женщина, – что еще требуется, чтобы вынести приговор.

– И какому же наказанию, таким образом, подвергнет меня мой судья? – спросил Павлов, сняв шинель и шляпу.

– Сперва давай поглядим, какой ты заслуживаешь милости, – сказала Елизавета.

– За что я могу удостоиться такой чести? – воскликнул Павлов.

– За то, что будешь еще крепче чем прежде любить и ублажать меня.

– Хочу попробовать, – ответил Павлов и увлек горящую вожделением женщину на мягкие подушки дивана.

– Какой ты, однако, сегодня смелый, – с насмешкой заметила Елизавета, – моя игрушка начинает, как кажется, зазнаваться.

– Я позабыл, что являюсь всего лишь игрушкой, ваше величество, – запинаясь, проговорил он.

– Ты собираешься на меня дуться? Смотри же! – прикрикнула деспотиня. – Сейчас я приказываю тебе вести себя как любовник, и притом как очень галантный и очень пылкий любовник. Allons[81] !

Павлов опустился перед монархиней на одно колено и погладил ладонью мерцающий мех, волнами покрывающий божественный бюст.

– Как вы сегодня прекрасны, ваше величество.

– Я приказываю тебе обращаться ко мне на «ты», – перебила его царица.

– Такой красивой как сегодня я тебя еще никогда не видел, жестокая, – с нежностью продолжал Павлов. – Ты, наверно, так очаровательно принарядилась, чтобы окончательно свести меня с ума, а затем еще безжалостнее растоптать меня, точно игрушку.

– Может быть.

Павлов устремил долгий странный взгляд на деспотичную красавицу, которая попыталась отгадать его мысли.

– Ты говоришь, что я бессердечна, – продолжала она, – если я такова, то такой меня сделал только лицемерный и лживый род современных мужчин. Такие как вы не заслуживают ни сердца, ни верности, ни самоотдачи, лишь насмешки и пинка.

– Ты полагаешь?

– Хочешь стать немного лучше других?

– Моя любовь к тебе не имеет границ, – поклялся Павлов, обнимая ее.

– Иди за мной и докажи это, – с фривольным смехом воскликнула Елизавета.

Она поднялась и, увлекая его за собой, пошла впереди в свою спальню, тускло освещенную лишь одной, свисающей с потолка маленькой лампой. На высоком помосте, к которому вели устланные коврами ступени, стояло по-восточному пышное ложе деспотичной сладострастницы. Четыре косматых фавна с лукавыми ухмылками на козлиных мордах несли на своих плечах кровать и вместе с ними четыре красивые, облаченные только в пантеровые шкуры вакханки, крепкие руки которых одновременно, казалось, поддерживали балдахин, в то время как кажущийся парящим в воздухе маленький Амур стягивал наверху его складки. Царица уронила с плеч роскошную домашнюю шубку. В тот же миг Павлов в порыве жаркой страсти подхватил ее на руки и понес вверх по ступеням. Никогда еще не был он таким нежным, таким энергично-неистовым как сегодня, однако прекрасная деспотиня под градом его поцелуев странным образом почему-то все время вспоминала предостерегающие слова верного Разумовского, а когда взглянула на маленького проказливого бога любви наверху, его золотая стрела любви вдруг почудилась ей сверкающим кинжалом, занесенным над нею.

А что, если человек, на груди которого она сейчас покоилась, был убийцей? Эта страшная мысль внезапно пронзила ее с демонической силой, и она задрожала всем телом.

– Что с тобой, любимая? – спросил Павлов.

– Ничего, ничего.

– Странно. Ты трепещешь, тебя что-то пугает? – продолжал удивленный фаворит.

– Меня ничего не пугает, – ответила царица, быстро овладевшая собой, – если у кого здесь и есть причины испытывать страх, так это у тебя.

– У меня? Объясни мне, что ты подразумеваешь, – сказал Павлов.

Елизавета указала наверх и испытующе посмотрела ему в глаза, он покачал головой и улыбнулся, он не понял смысла ее необычного поведения.

– Если ты меня больше не любишь, – прошептал наконец он, – то трепетать, конечно, следовало бы мне.

– Отчего?

– От мысли, что могу потерять тебя, ибо после того, как я обрел твою милость, мне уже невозможно жить без тебя.

– Можешь успокоиться, – проговорила деспотиня и пухлыми руками обняла его за шею, чтобы торопливо поцеловать.

– Стало быть, ты любишь меня?

– Да, но это для тебя, однако, не повод избежать наказания, которое ты заслужил, неаккуратный поклонник.

– Ну, тогда накажи меня.

– Дождаться не можешь? – пошутила царица.

– Быть наказанным твоей рукой доставит больше наслаждения, чем быть услышанным любой другой женщиной, – пробормотал опьяненный любовью Павлов.

– Ты думаешь?

В этот момент кто-то энергично постучал в дверь.

– Что случилось? Кто там? – раздраженно спросила царица.

– Ваше величество, откройте, пожалуйста, сообщение крайней важности, – крикнул из-за дверей хорошо знакомый голос.

Елизавета узнала графиню Шувалову. Она поднялась, привела в порядок волосы и велела своему фавориту подать ей шубку, в которую и облачилась с недовольной медлительностью.

– Подожди меня, – сказала она затем и вышла в будуар.

Павлов услышал, как две женщины чуть слышно о чем-то поговорили, затем графиня удалилась, а царица вернулась обратно к нему.

– Итак, мы остановились на моем наказании, – с бравадой начал он.

Красивая деспотиня взглянула на него и затем разразилась коротким и звонким смехом.

– Какой ты, однако, нетерпеливый. Разве у тебя, Павлов, мало причин бояться моей мести? Что ты скажешь, если я обойдусь с тобой гораздо свирепее, нежели ты ожидаешь?

– Повторяю тебе, что твоя жестокость станет для меня наслаждением, – ответил Павлов, обнимая ее.

– О, такое наслаждение я тебе доставлю! – быстро проговорила Елизавета. – Подойди, подойди ко мне!

Она быстрым движением развязала шелковый шнур, которым была подпоясана ее шубка.

– Что ты собираешься делать? – с любопытным удивлением поинтересовался Павлов.

– Связать тебе руки, – ответила Елизавета.

– С какой целью?

– Чтобы ты не смог сопротивляться, когда я буду доставлять тебе удовольствие, наказывая тебя.

Павлов со смехом протянул ей обе руки.

– Не так, – сказала Елизавета, одновременно заходя к нему сзади и крепко связывая ему руки за спиной.

– Ты еще можешь пошевелиться? – спросила она.

– Так же мало, как человек в руках своего палача, – ответил Павлов.

– Ты в руках твоего палача и находишься, – твердым голосом промолвила царица.

– Ты будешь жестокой?

– Такой жестокой, как ты того заслуживаешь, негодяй, – воскликнула Елизавета, с повелительной строгостью стоявшая перед ним в горностаевой шубке из красного бархата, уже больше не сладострастная возлюбленная, но только величественная судия, безжалостная деспотиня.

– Что это означает? – испуганно пробормотал Павлов.

– Вот видишь, теперь дрожишь ты, – с жестоким сарказмом продолжала царица, – изменник, убийца!

И совершенно так же как поступал в аналогичных случаях с заговорщиками ее великий отец, она стиснутым кулаком с размаху ударила его в лицо и затем за волосы пригнула его к земле, чтобы пнуть ногой.

В это время в покои вошла графиня Шувалова в сопровождении гвардейских гренадеров.

– Признавайся в своей вине, – крикнула царица Павлову, который с искаженным от смертельного страха лицом стоял перед ней на коленях.

– Мне не в чем признаваться, – пробормотал он.

– Ты лжешь, – с ледяным спокойствием обронила красивая деспотиня, – здесь находится твоя обвинительница.

Только теперь Павлов заметил преданную им любовницу, госпожу Грюштайн, которая выступила вперед из группы солдат и смерила его язвительным взглядом.

– Осознай, что у нас есть доказательства и что твое отпирательство тебя не спасет, – продолжала царица, – ты вкупе с другими недовольными составлял против меня заговор и взял на себя задачу убить меня.

– Гнусная клевета ревнивой бабы, – простонал Павлов.

– Ты думаешь? – возразила Елизавета с холодной улыбкой, которая заставила Павлова содрогнуться от ужаса. – Ну, мы в этом еще разберемся. Следует немедленно подвергнуть его пыткам безо всякого снисхождения и пытать до тех пор, пока он не сознается.

– Прояви милосердие! – закричал Павлов.

– Что это тебе пришло в голову, думай во время пыточных мук, что это я налагаю на тебя наказание, и ты получишь исключительнейшее удовольствие, – с насмешкой бросила деспотиня, запахивая порывисто вздымающуюся грудь в роскошный горностаевый мех.

– Помилосердствуй! Прояви сострадание! – жалобно скулил Павлов.

– Уведите его, – приказала Елизавета, – и скажите палачу, чтобы он проявил на этой редкой птице все свое мастерство.

Спустя час царица получила известие, что под пытками Павлов сознался во всем. Она распорядилась, чтобы он предстал не перед обычным судом, а по примеру других заговорщиков был наказан негласно, царственная возлюбленная взялась самолично выступить и его судьей, и его палачом.

12

Добродетельный фаворит

Приговор, который императрица вынесла своему бывшему обожателю, заговорщику Павлову, дословно гласил: «Павлова наказать кнутами безо всякой пощады и в завершение сего выжечь ему клейма на обоих висках; кроме того надлежит вспороть ему нос и вырвать предательский язык. Сей приговор должно привести в исполнение тайно во дворе цитадели, а именно в двенадцать часов дня, поелику я буду присутствовать при экзекуции и не желаю беспокоить себя ранним вставанием. Елизавета».

На следующий погожий и солнечный день было назначено приведение в исполнение лютого приговора. Царица появилась в цитадели ровно в полдень. Легко и грациозно, с любезной улыбкой на устах, словно речь шла об участии в каком-нибудь русском зимнем развлечении, прекрасная женщина, вдвойне величественная в сером бархатном платье с длинным шлейфом и собольей шубе из зеленого бархата, в казачьей шапке из того же меха на голове, вышла из саней и проследовала во двор цитадели. Графиня Шувалова и два камергера составляли ее небольшую свиту.

Палач со своими подручными уже был на своем месте и с видимым удовольствием поджидал знатную жертву. Царица сделала ему знак подойти поближе. Он приблизился, со скрещенными на груди руками и покорный как собака, опасающаяся удара, к ней на три шага и опустился на колено перед могущественной повелительницей.

– Я хочу, чтобы этот Павлов под кнутами умер, понимаешь, – промолвила царица, – я слышала, что ты обладаешь способностью убить осужденного тем по счету ударом, каким тебе заблагорассудится, это правда?

– Так и есть, матушка Елизавета Петровна, – сказал палач, – я могу, коли захочу, убить его десятым ударом, но коль скоро мне это понравится, то могу только сотым.

– Хорошо. Я хочу, стало быть, чтобы этот жалкий человек умер, но лишь после того, как получит двести кнутов. Потерзай его как следует и ты будешь по-царски вознагражден.

– Уж я изо всех сил постараюсь заслужить твое одобрение, – ответил палач с благодушной ухмылкой, – а вот и наш человечек пожаловал.

Павлов, конвоируемый гренадерами, вступил во двор. Он был в гвардейском мундире, с тяжелыми цепями на ногах и руках, искаженное смертельным страхом лицо его было мертвенно-бледным. Увидев царицу, он задрожал всем телом, она же смерила его презрительным взглядом.

Член судебной палаты зачитал приговор. Услышав его, несчастный бросился на колени, так что зловеще лязгнули цепи, и закричал во все горло:

– Пощади! Пощади!

Елизавета ограничилась тем, что отрицательно покачала головой. Тогда палач и его подручные подхватили Павлова, сдернули с него мундир и сорочку, обнажив до пояса, и, освободив от цепей, связали ему руки и ноги. Затем один из помощников палача взвалил его на спину, кнутобойца быстро продернул вокруг него веревку и таким образом накрепко привязал его к живому столбу для пыток, тогда как два других его помощника держали Павлова за ноги так, что он не в состоянии был даже пошевелиться.

– Господи помилуй[82] , – вздохнул Павлов.

Палач встал в четырех шагах позади него, затем сделал два шага вперед и взмахнул своим страшным кнутом. Каждый удар вырывал кусок плоти, но несчастный любовник царицы не издавал ни звука, хотя кровь текла по нему ручьями; лишь на двадцатом ударе он закричал, то был ужасный истошный крик, заставивший содрогнуться всех присутствующих, но только не палача, который улыбнулся деспотине и та, подбадривая его, одобрительно кивнула в ответ.

– Пощади! Пощади! Ради бога! Помилуй! – кричал Павлов.

Елизавета подошла поближе, теперь она могла заглянуть в его перекошенное от боли и смертельного страха лицо и с изуверской радостью наблюдала за ним.

– Пожалей, Елизавета! – простонал бедолага.

– Никакой жалости, – язвительно ответила царица, – ты умрешь под кнутами, мой дорогой.

Вскоре парализованный невыносимой болью Павлов мог только как безумный неразборчиво бормотать что-то да охать. После сотни ударов даже показалось, что он мертв. Царица укоризненно посмотрела на палача.

– О, он еще живехонек, – поспешил заверить тот и продолжил свою ужасную работу.

Его удары, казалось, сыпались теперь на какую-то бесчувственную массу.

После того, как Павлов получил свыше двухсот кнутов, его отвязали и как бревно бросили на землю.

– Он еще жив? – спросила Елизавета, свирепость которой все еще не насытилась.

– Конечно, – ответил палач.

С этими словами он рывком приподнял Павлова за волосы и один из его подручных выжег клейма на обоих его висках.

Несчастный по-прежнему не подавал признаков жизни, но когда палач раскаленными щипцами раздирал ему ноздри, он открыл глаза, и из груди его исторгся глубокий вздох.

– Поторопись теперь и вырви ему язык, – крикнула Елизавета, – пока он еще в сознании.

Палач с радостной услужливостью повиновался.

Еще раз закричал Павлов в тот момент, когда раскаленные щипцы захватили его язык, затем он безжизненно сник. Палач приложил ухо к его сердцу.

– Вот теперь он мертв, – сказал он через некоторое время с видимым удовлетворением, – надеюсь, ты довольна, матушка.

Царица вручила ему сверток золотых и затем покинула жуткое место и, мурлыча под нос веселую песенку, села в сани.

Прибыв во дворец, Елизавета вызвала к себе Алексея Разумовского.

– Ты можешь быть спокоен, – воскликнула она, – твой соперник Павлов только что испустил свой предательский дух под кнутом палача.

Фаворит ничего не ответил.

– Я должна еще раз поблагодарить тебя, – продолжала Елизавета, – ты был первым, кто предостерег меня от этого негодяя, о, если бы я всегда была способна следовать твоим советам, но каждый говорит мне что-то другое, как мне тут не сойти с ума?

– Всегда следуй голосу своей совести... – сказал Разумовский.

Царица с удивлением посмотрела на своего раба, его слова были явно не в ее вкусе.

– Если бы только ты нашла в себе силы не поддаваться губительному влиянию этого француза! – выдержав некоторую паузу, произнес Разумовский. – Он всех нас предает и продает.

– Я очень сердита на Лестока, – гневно вспылила царица, – он подсунул мне этого Павлова и чуть было не выдал меня на расправу.

– Но не пройдет много времени, – заметил Разумовский, – и твое недовольство им снова превратится в любовь и доверие.

– Ах, если бы только нашелся повод взять его за горло, – воскликнула Елизавета, – ты бы тогда узнал меня.

– В таких поводах касательно Лестока никогда недостатка не было.

– Какой, например?

– Даже если бы не было ничего другого, за глаза хватило бы его отношений с фрейлиной Менгден, чтобы он навсегда попал у тебя в немилость, – сказал Разумовский.

– Что за отношения?

– Каждому встречному и поперечному известно, что эта дама, твоя придворная фрейлина, является его содержанкой, – ответил Разумовский, – само по себе уже довольно печально, когда народ знает, какая безнравственность царит среди важных людей твоей империи и при твоем дворе, но когда свои пороки к тому же кем-то еще нагло и вызывающе выставляются напоказ, как делает это Лесток, когда публично щеголяют своими заблуждениями, а ты благодаря своей снисходительности, создается впечатление, молчаливо одобряешь происходящее, то тебе не следует удивляться, если уважение к достоинству монархини ежедневно все более падает, все сдерживающие скрепы порядка кажутся сломанными и что ни день рождаются новые заговоры с целью свержения правительства, новые покушения на твою жизнь.

– Стало быть, ты считаешь наказуемыми любые такого рода отношения? – спросила озадаченная его словами царица.

– А для чего бы тогда был введен и освящен брак, если бы подобное дозволялось? – возразил добродетельный фаворит.

– Таким образом ты порицаешь и мой образ жизни? – быстро сказала Елизавета, грозно нахмурив брови.

– Да, – без тени страха ответил раб.

– Я тоже, по-твоему, выставляю напоказ свои пороки, не так ли? – все более горячась воскликнула Елизавета.

Разумовский оставил этот вопрос без ответа.

– Говори! – приказала императрица, топнув ногой. – Я хочу знать все твои самые сокровенные обо мне мысли, понимаешь.

– Я полагаю, что для тебя лично и для твоего народа было бы лучше, – проговорил Разумовский, – если бы ты вступила в брак.

– Не с тобой ли? – засмеялась царица. – В тебе, Алексей, говорит ревность, меня это радует, о, ты очень забавен!

– Как раб мог бы отважиться ревновать тебя, – с глубокой серьезностью продолжал Разумовский, – или тем более помыслить о том, что ты отдашь ему свою руку. Я не сумасшедший, напротив, я вижу гораздо зорче всех тех, кто тебя окружает. Твое монаршье достоинство, равно как и государственная мудрость требуют, чтобы ты обуздала свои прихоти.

– Ты хочешь сказать, что я должна быть верна тебе, – с иронией промолвила царица. – Да, да! Ты ревнив, Алексей, и из ревности проповедуешь мне мораль. Я уже давно заметила, что с некоторого времени, а именно с момента возвращения Шубина, ты переменился; пелена какой-то печали заволокла твои прежде такие лучезарные, светившиеся только счастьем и веселым настроением глаза. Я сделала тебе больно только потому, что слишком сильно люблю тебя и ревностью намеревалась обеспечить себе твою верность. Прости меня.

– Мне не за что прощать тебя, госпожа, – сказал Разумовский, – не благосклонность, которой ты одарила Шубина и Павлова, так глубоко задела меня, меня угнетает только моя собственная связь с тобой.

Елизавета, казалось, на мгновение лишилась дара речи от удивления. Таких высказываний ей еще слышать не доводилось.

– Как, – пробормотала она наконец, – ты жалуешься на свое положение, ты, выходит, меня не любишь?

– Если ты называешь любовью то, что испытывают к тебе твои фавориты, или то, что ты чувствуешь к ним, – ответил Разумовский, – то я тебя не люблю. Моя любовь другая, я поклоняюсь тебе как божеству, и потому хотел бы видеть тебя вознесенной подобно божеству над страстями и слабостями заурядных людей.

– Ты отклонился от темы, – перебила его Елизавета. – Ты жалуешься на свою связь со мной; поскольку я дала тебе все, что только может дать женщина и владычица мужчине своего сердца, кроме моей руки, то ты, очевидно, стремишься к этому. Неблагодарный, твое честолюбие еще не утолено, ты хочешь носить корону Российской империи, крестьянский сын!

– О! Как же мало ты меня понимаешь, – заговорил с грустной улыбкой Разумовский. – Не честолюбие, а совесть говорит во мне. Мне больно, что твой образ жизни оскорбляет нравственные чувства народа и что я тоже невольно способствую тому, что уважение, которое народ питает к тебе, ослабевает, и мое чувство противится тому, чтобы я и впредь оставался не чем иным как рабом твоих прихотей, твоей игрушкой. У меня разрывается сердце, когда я вынужден появляться рядом с тобою на публике, и люди показывают на меня пальцем: «Смотрите! Это тот самый Разумовский, который из бедного крепостного вознесся до высших ступеней трона, потому что удостоился милости царевны, а теперь, подобно всем другим фаворитам, обирает и продает нас». Но я бы спокойно переносил этот позор, спокойно вынес бы поношения своих земляков, если сам не мог бы сказать себе: «Ты негодяй!» О, этот голос, который так громко и все громче звучит во мне, который обвиняет и проклинает меня, этот голос приводит меня в отчаяние и заставляет краснеть от стыда. Раздавай свои почетные должности, свои ордена и свои богатства тем, кто этого жаждет, а мне снова верни спокойствие моей совести и чистоту моего сердца. Отпусти меня, скажи мне, что я должен уехать обратно на родину, в свою бедную деревушку на Украине, и я буду тебе благодарен как никто из тех, кого ты подняла из низов до высших почестей и чинов, я хочу благословлять память о тебе всю свою оставшуюся жизнь до последнего часа.

Разумовский опустился перед императрицей и, обняв ее колени, спрятал лицо в мерцающих волнах ее бархатного платья.

– Алексей, – смущенно пролепетала Елизавета, глаза которой наполнились слезами, – ты хочешь меня покинуть? Но я не в силах больше жить без тебя.

Несколько минут оба молчали. Могущественная женщина тихо плакала, и слезы ее падали на любимого раба.

– Хочешь остаться со мной? – продолжила она спустя некоторое время. – Я сделаю все, что ты требуешь, я даже выйду за тебя замуж, если ты хочешь...

– О! Боже мой! – вне себя от счастья вскричал Разумовский.

– Пусть свет насмехается надо мной, царской дочерью, которая, будучи монархиней, отдала руку крестьянскому сыну, холопу, лишь бы только ты был моим. Ты, которого я люблю больше всего остального, больше своей империи и своего сана.

Елизавета наклонилась к Разумовскому и ласково прижала его голову к своей груди.

– Нет, Елизавета, – с благодарным воодушевлением сказал тот, – ты не должна никого стыдиться из-за того, что поступаешь правильно и как следует поступить, чтобы успокоить свою и мою совесть. Если в своей безграничной милости ты хочешь снизойти до того, чтобы возвысить в свои супруги раба, то это нужно совершить тайно. Свет ни к чему оповещать об этом, довольно и того, что мы сами знаем, что наш союз больше не является запретным, что Господь освятил его через свою церковь, а потом... потом позволь мне как прежде быть только твоим самым верным подданным, скамейкой для твоих ног, твоим рабом!

13

Mariage de conscience[83]

С того момента, как она пообещала Разумовскому освятить церковным обрядом узы связывающей ее с ним любви, царица, казалось, совершенно преобразилась. Она, которая благодаря красоте и склонностям была Венерой эпохи рококо, до сей поры жившей только удовольствиями, сразу же взялась в присущей ей тиранической манере давать двору уроки добродетели и начала прямо с месье Лестока. Склонный к интригам лейб-медик, вызванный категорическим приказом монархини, ничего не подозревая вошел в ее кабинет. Увидев грозно нахмуренные брови и строгий испепеляющий взгляд, которым его встретила Елизавета, он хотя и сообразил, что ему предстоит пережить бурю, однако ожидал чего угодно, только не проповеди об аморальности его отношений с фрейлиной Менгден.

– Я должна, наконец-то, откровенно и серьезно поговорить с вами о скандале, который вы вызываете связью с одной из моих придворных фрейлин, – заговорила императрица. – Впредь я не намерена больше терпеть, чтобы при моем дворе так бесстыдно попирались нравы и правила приличия.

Лесток вытаращил глаза и от удивления потерял дар речи.

– Эти заговоры, которые возобновляются чуть ли не ежедневно, чтобы тревожить мой покой и угрожать моей безопасности, – продолжала Елизавета, – порождены прежде всего недостатком уважения к господствующим кругам. Дурной пример, который подает мой двор и высокопоставленные лица моей империи, мало-помалу убивает нравственные чувства народа, которые только и могут служить прочной основой трона и государства. Я приняла решение положить конец этой деморализации и не допускать далее, чтобы у меня под боком таким образом глумились над нравственными устоями и правилами приличия.

– Но ваше величество, почему вы негодуете именно из-за меня, – возразил Лесток, – почему начинать необходимо непременно с меня?

– Потому что вообще надо с чего-то начать...

– Ну, начало можно было бы поискать и поближе... – попытался было спорить маленький дерзкий француз.

– О! Я знаю, что вы хотите сказать, Лесток, – оборвала его Елизавета. – Вы имеете в виду, что мне следовало бы начать с себя, однако ваше напоминание слишком запоздало, я давно решила сделать первый шаг в этом направлении тем, что вступлю в брак.

– В брак, – с трудом вытолкнул из себя Лесток, который был явно не готов к такому повороту. – В брак, – повторил он еще раз, – и с кем же, мадам, позвольте спросить.

– Попробуйте угадать, Лесток, – промолвила царица, любуясь его замешательством.

– Понятия не имею.

– Обычно вы в подобных вещах были более расторопны.

– Итак?

– С Шубиным.

– Как вы могли такое подумать.

– Да неужто с... – у маленького француза перехватило дух.

– Вот именно, – утвердительно кивнула царица. –

– Я вступаю в брак со своим холопом Алексеем Разумовским.

– Категорически и бесповоротно?

– Категорически и бесповоротно.

Лесток глубоко вздохнул.

– Однако бракосочетание состоится в глубокой тайне, – продолжала царица.

– Стало быть, мariage de conscience, – вздохнув на этот раз облегченно, сказал Лесток.

– Совершенно верно, и именно поэтому никто не должен об этом знать, – ответила Елизавета. – Вы первый, кому я сообщаю о своем решении, и если хоть что-то станет известно свету, я буду наверняка знать, что это ваш болтливый французский язык разгласил тайну, и поступлю с вами соответственно.

– Мой рот будет на замке, – поспешил заверить Лесток.

– А теперь давайте, однако, поговорим о вас, мой дорогой, – с сарказмом произнесла монархиня. – Я не желаю впредь больше терпеть этот скандал с госпожой Менгден. Вы должны немедленно жениться на ней или отослать ее к отцу в Лифляндию.

– Мне нужно принять решение, ваше величество?

– Разумеется, и притом немедленно.

– Ну, тогда с чертовой, пардон, я хотел сказать с божьей помощью я женюсь на крошке, – воскликнул Лесток.

– В течение двух недель, Лесток, все должно быть в порядке, – решила монархиня.

Маленький француз молча отвесил поклон и отпущенный коротким жестом императрицы покинул ее кабинет.

Через несколько дней после своей беседы с монархиней он поздним вечером был вызван к ней. В небольшой дворцовой гостиной он застал своих противников, Алексея Разумовского и камергера Воронцова. Они холодно и официально поздоровались и принялись молча дожидаться появления царицы.

Наконец зашелестела портьера и из-за нее в черном бархатном платье без всяких отличительных знаков своего сана вышла Елизавета.

– Господа, я должна сделать вам важное сообщение, – обратилась она к Воронцову и Лестоку, – моя совесть давно говорит мне, что мой союз с Алексеем Разумовским больше не может обойтись без церковного освящения, таким образом я приняла решение тайно обвенчаться с этим благороднейшим и преданнейшим из моих подданных, а вас обоих выбрала присутствовать при этом акте в качестве свидетелей. Священник уже готов. Сейчас я приглашаю вас проследовать за мной.

Она подала руку Разумовскому и вместе с ним пошла впереди, Лесток и Воронцов двинулись следом.

В маленькой часовне царского дворца священник поджидал необычную пару: императрицу и ее холопа, которого она собралась возвысить до своего супруга. Елизавета с Разумовским встали перед алтарем, а оба свидетеля остановились на некотором отдалении позади. Когда дело дошло до обмена кольцами, Разумовский опустился перед монархиней на одно колено и в такой позе принял из ее рук символ любви и верности. После завершения церемонии царица точно так же как пришла, под руку со своим холопом, ставшим отныне ее супругом, вернулась обратно в свои апартаменты и здесь отпустила Воронцова и Лестока, строго-настрого наказав им держать в глубочайшей тайне произошедшее событие. Затем попросила мужа подождать ее в спальне и покинула его, чтобы сменить туалет. Прошло немного времени, и он услышал в соседней комнате сулящий блаженство шелест ее вечернего платья, вот она медленно раздвинула портьеры и с озорной улыбкой на красивом лице заглянула в спальню.

– Сегодня я хочу совершенно очаровать тебя, – начала она, – иначе сила моего воздействия на тебя иссякнет. Императрица больше не имеет над тобой власти, отныне ты мой супруг и, как сказано в Писании, господин жене своей, но за это женщина наложит на тебя свое сладостное ярмо, противиться которому даже самому неустрашимому мужчине будет тщетно и малодушно. Ну, как я тебе нравлюсь?

С этими словами она вошла в комнату, и он к своему восторгу увидел, что она была одета точно так же как в тот вечер, когда его сердце впервые воспылало к ней. Как и тогда на ней было белое атласное платье с длинным шлейфом, и та же самая шубка из красного бархата волнами горностаевого меха облегала сейчас ее шею, руки и грудь. Блаженство, которое ощутил верный мужчина, с головой погрузившийся в созерцание любимой женщины, было настолько безмерным, что он не находил слов; в немом обожании опустился он на колени перед своей супругой, своей госпожой, и прильнул губами к ее маленькой ножке, выглянувшей из-под мерцающего края ее атласного платья.

– Ты доволен теперь, Алексей? – между тем продолжала Елизавета. – Твоя совесть теперь успокоилась, есть ли у тебя еще какое-нибудь желание?

– Никакого, – ответил он, – кроме того, чтобы и для супруга ты оставалась бы той же милостивой повелительницей, какой всегда была для своего раба.

– Ну, давай, однако, повеселимся по-настоящему, Алексей, – сказала она, – и отпразднуем нашу свадьбу.

Она подняла возлюбленного с колен и со страстной нежностью поцеловала его. А затем повела его в небольшую залу, где только для них двоих был накрыт стол, и расположилась за ним вместе с супругом.

По звону колокольчика вошли двое слуг, сервировавшие изысканный ужин. Супруги насладились отменной кухней, выпили вина и всласть наговорились.

После десерта Елизавета попросила мужа спеть для нее несколько его великолепных малорусских песен, которые всегда слушала с большим удовольствием. Он охотно согласился, и она поспешила занять место за маленьким клавесином, клавиши которого были отделаны перламутром. Затем она тоже спела одну из итальянских арий, которые знала на память, и наконец устало опустила руки на колени и сказала сквозь полуопущенные веки сонно прищурившись на возлюбленного:

– А теперь пойдем отдыхать.

Она пошла вперед в свою спальню, а Разумовский последовал за ней. Когда она прилегла на оттоманку, он опустился перед ней на колено, чтобы снять с ее ног розовые бархатные туфельки.

– Как галантно для женатого мужчины, – шутливо заметила Елизавета, мягкими руками обняла за шею дорогого человека и долго-долго смотрела ему в глаза.

– Только ты показал мне, что такое любовь, – прошептала она, – настоящая, истинная и преданная любовь. Мне почти стыдно становится, когда я мысленно обращаюсь в прошлое и вижу, какой я была, однако с этим покончено, ты вернул мне женское достоинство, ты, бывший крепостной, крестьянский сын. Тебе я обязана тем, чего не сумели сделать все важные персоны моей империи и эти французы вкупе с прочими иностранцами, сверху вниз с презрением взирающие на моих русских, несмотря на их высокое образование, которым они не устают хвастаться перед нами. Народ, в котором бьются такие сердца как у тебя, обладает, даже отставая сегодня в науках и искусствах, превосходным ядром, которое следует ценить даже в его грубой оболочке, потому что оно обещает нам в будущем замечательные цветы и плоды. История когда-нибудь с восхищением заговорит о бедном малорусском крестьянине, которого не сумел опьянить ослабленный благовониями, затхлый воздух двора, который среди придворных льстецов, подхалимов и интриганов неизменно помнил только о благополучии своей государыни и своего отечества, ведя свою монархиню по новому лучшему пути; ибо я обещаю тебе, мой возлюбленный муж, что сегодняшний день станет поворотным пунктом не только в моей жизни, но и в истории России. Впредь я больше шагу не сделаю, не испросив твоего совета, потому что ты намного умнее и прежде всего намного лучше, намного благороднее меня.

– Ты меня смущаешь, – едва слышно проговорил Разумовский.

– Напротив, у тебя есть все основания гордиться, – прервала его царственная супруга, – ибо ты являешься живым воплощением моей совести, моим добрым гением.

Она с любовной душевностью заключила его в объятия и покрыла его лицо поцелуями, несказанное счастье наполнило их сердца и заставило учащеннее биться рядом друг с другом, они были настолько упоены своим блаженством, что им было безразлично, что их окружает роскошный ли дворец или прокопченные стены какой-нибудь крестьянской хижины.

С того дня оба супруга, казалось, и в самом деле совершенно преобразились. Императрица теперь во всем демонстрировала прежде чуждую ей серьезность, тогда как меланхолия Разумовского сменилась радостью. Теперь царица вплотную занялась нравственностью или, точнее, безнравственностью при своем дворе и с деспотической строгостью преследовала всякое проявление фривольности. Чтобы на примере кого-то преподать остальным блестящий наглядный урок, месье Лестоку было повторно приказано вступить в брак с придворной фрейлиной фон Менгден.

Маленькому французу пришлось покориться без лишних протестов, однако он не прочь был бы при этом последовать примеру императрицы и провести церемонию бракосочетания тайно, поскольку не без основания опасался во время нее показаться смешным. Однако монархиня выразила свое недовольство по поводу этого намерения. Она хотела, чтобы венчание ее близкого друга привлекло к себе как можно больше внимания и вызвало общественный резонанс, а потому повелела, чтобы означенная церемония была проведена публично, торжественно и пышно.

– Коль скоро женщине, которая к тому же еще является безраздельной правительницей, что-то втемяшится, – говорил, вздыхая, Лесток, – то ничего другого не остается, как повиноваться.

Венчание прошло с невиданной помпой в присутствии императрицы и всего двора. Необозримые толпы народа заполнили церковь и прилегающие улицы, по которым в роскошных, сказочного вида санях двигалась свадебная процессия. Лесток стоял перед алтарем рядом со своей избранницей, даже не пытавшейся скрыть своего триумфа, с миной приговоренного к смерти, и, глядя на него, царица не могла удержаться от смеха.

– Вы не выглядели бы более жалко, если бы вас вели на казнь, Лесток, – сказала она ему, когда он, под руку со своей супругой, принимал по окончании церемонии поздравления присутствовавших.

– Ах, ваше величество, женитьба – дело куда более досадное, нежели казнь, – вздохнул в ответ Лесток, – там ты преодолеваешь все муки одним махом, а здесь получается, что тебя будут таскать с веревкой на шее всю жизнь.

14

Желанный заговор

Граф Лесток вступив в брак, следуя примеру своей повелительницы, тоже стал образцом морали и даже организовал для забавы своеобразную полицию нравов, которая давала ему возможность о всяком нарушении морали и правил приличия тотчас же ставить в известность монархиню, которая и наказывала провинившихся безо всякого снисхождения. Правда, нравственное усердие, равно как и институт, служивший ему, в руках злокозненного француза опять превратился всего лишь в новое оружие против его недругов, Бестужевых и их сторонников. При всей осмотрительности, какой требовали от него близкие отношения супруга императрицы с этой партией, он все же никогда не упускал случая косвенным образом бросить на них тень подозрения или представить в глазах императрицы в невыгодном свете. И вот однажды он, сияя от радости, появился у нее на утреннем приеме и попросил выслушать его без посторонних.

Отослав придворных дам, царица удобно расположилась в кресле и с улыбкой спросила:

– Ну, что же у вас нового и важного для меня?

– Нечто действительно в высшей степени важное, – с таинственным видом ответил Лесток, – хотя и ничего нового, так, старая история. Помнит ли еще ваше величество о тех ночных свиданиях, которые граф Шувалов в свое время имел с неизвестной замаскированной дамой?

– О, разумеется, как не помнить! – воскликнула Елизавета. – Я ему тогдашнюю гнусную измену и по сей день не забыла.

– Так вот, ваше величество, что бы вы сказали на то, если б сегодня я смог приподнять завесу над этой пикантной тайной?

– Вы установили, кто эта дама?

– Да, я разыскал ее, ваше величество.

– Не тяните, кто она такая? – спросила Елизавета, в которой живо проснулось любопытство.

– Это не кто иная как графиня Бестужева.

– Лесток, вы лжете.

– О, у меня имеются доказательства.

– Лакейские сплетни наверное?

– Нет, ваше величество, собственноручные письма графини к Шувалову.

– Как они к вам попали?

– Это мой секрет.

– Покажите мне эти письма, – приказала царица.

Лесток вручил ей небольшую стопку посланий на розовой бумаге, которые Елизавета быстро пробежала глазами.

– Какая мерзость! – пробормотала она, завершив чтение. – Просто отвратительно! Однако ж я найду удобный случай наказать и ее и его.

– Графиня мне вообще подозрительна, – продолжал Лесток. – Последнее время она водит тесную дружбу с госпожой Лапухиной, той самой, которая...

– О, не напоминайте мне, пожалуйста, о том позоре, который я пережила благодаря этой женщине, – гневно вспылила Елизавета. – Мало того, что она похитила у меня сердце Лёвенвольде, она еще осмеливается сегодня оспаривать у меня первенство в красоте. Я обещала Разумовскому никогда больше не поступать несправедливо, никоим образом не давать волю своей ненависти и гневу, однако отныне я буду ежедневно молить Господа, чтобы эта ненавистная особа сама дала мне удобный случай под предлогом строгого правосудия отомстить ей.

– Ну, я думаю, что такой случай представится гораздо раньше, чем вы, вероятно, можете предположить, ваше величество, – с высокомерной улыбкой произнес склонный к интригам француз.

– Как?

– Мои важные известия на этом еще не исчерпываются.

– Тогда поскорее переходите к делу, – нетерпеливо потребовала Елизавета.

– Дело пока не совсем прояснилось, – ответил Лесток, – так что, ваше величество, я могу в ваших интересах говорить о нем только при том условии, что вы пообещаете мне и никому об этом не сообщать, тем более своему супругу.

– Я вам в этом ручаюсь, – ответила царица.

Заручившись гарантией, Лесток приступил к подробностям и принялся шепотом рассказывать, что подпоручик Бергер из расквартированного в Петербурге кирасирского полка получил недавно приказ сменить офицера, который до сего времени нес караульную службу при сосланном в город Соликамск Пермской губернии графе Лёвенвольде. Узнав об этом, госпожа Лапухина послала своего сына, камер-юнкера, к Бергеру и через него попросила кирасирского офицера передать Лёвенвольде заверения, что она-де его не забыла, что образ мыслей ее в отношении графа нисколько не изменился и, в заключение, добавляла, чтобы он не падал духом, а уповал бы на лучшие времена. Курляндец Бергер, будучи беззаветно преданным монархине человеком, тотчас же уведомил об этом Лестока.

– Ну, в общем я пока не вижу здесь никакого преступления против Императорского величества, – промолвила Елизавета.

– Я ведь уже предупреждал ваше величество, что дело еще не до конца ясно, – поспешил возразить француз, – однако для такой головы, как моя, порой бывает достаточно какого-нибудь незначительного на первый взгляд выражения, чтобы тотчас же окинуть взором всю сеть замышляемой интриги. Когда Лапухина говорит о лучших временах, на которые следует надеяться графу Лёвенвольде, то для меня это является прямым указанием на то, что запущен механизм какого-то события, способного эти самые времена приблизить, то есть заговора...

– Ваши выводы несколько смелы, – сказала царица, – и именно потому, что я так ненавижу эту женщину и повсюду о моей ненависти знают, я не хочу проявлять излишней торопливости. Стало быть, расследуйте и далее это дело, Лесток, уполномочьте этого подпоручика для видимости согласиться с намерениями Лапухиной и таким образом разузнать о них.

– Это уже сделано, ваше величество, и я надеюсь, что уже завтра смогу доложить вам обо всем, – ответил француз.

– Если вам удастся передать эту женщину мне для справедливого наказания, – воскликнула царица, – я буду вечно вам благодарна, Лесток, однако упаси вас боже меня скомпрометировать. Я еще раз рекомендую вам действовать с крайней осторожностью.

Затем императрица его отпустила, а сама продолжила заниматься своим туалетом.


Уже тем же вечером подпоручик Бергер в сопровождении капитана Фалькенберга навестил молодого Лапухина и пригласил его распить где-нибудь бутылочку вина. Они отправились в винный погребок и там, усердно подливая ему в бокал, заставили пуститься на откровения. Бергер в крепких выражениях начал критиковать царицу и ее ставленников.

– Вы поручили мне, дорогой Лапухин, – заключил он, – передать графу Лёвенвольде, чтобы он надеялся на лучшие времена. Ну, а в чем, собственно, состоит смысл ваших надежд? Я и мой товарищ здесь, подобно многим другим офицерам в армии, сами жаждем каких-то перемен и при известных обстоятельствах даже охотно приняли бы в этом участие, чтобы только приблизить их.

– Наши надежды были связаны главным образом с прежним австрийским посланником при здешнем дворе, маркизом Ботта, – ответил Лапухин. – В доме моей матери он высказывался в том духе, что нынешнее правительство долго не устоит и не успеем мы оглянуться, как оно будет свергнуто. Предполагают, что его правительство именно поэтому направило его в Берлин, где он сейчас аккредитован в качестве посла, чтобы склонить короля Пруссии к восстановлению в правах брауншвейгской династической линии.

– И это все, что вы знаете, мой юный друг? – с разочарованием в голосе спросил подпоручик Бергер.

– Я полагаю, этого достаточно, чтобы ожидать от будущего чего-то лучшего, чем предлагает нам настоящее, – промолвил в ответ Лапухин. – Рассуждения маркиза Ботта позволяют догадаться, что между ним и влиятельными лицами здесь достигнуто соглашение и что конечной целью последнего является свержение императрицы Елизаветы.

– Стало быть, речь идет о заговоре, главой которого оказывается маркиз Ботта, – вставил Бергер.

– Я такого не говорил, – прошептал Лапухин, – но в любом случае что-то непременно должно будет произойти, ибо я не могу поверить, что маркиз взял свои утверждения с потолка.

Попрощавшись с Лапухиным, Бергер сразу же заглянул к Лестоку и доложил ему о результатах своей беседы с камер-юнкером, выразив при этом сожаление по поводу того, что не может рассказать ничего более существенного.

– О! Вы напрасно так думаете, – воскликнул Лесток, – высказываниям этого Лапухина просто цены нет, положитесь теперь на меня. – И далее подумал: «Уж я-то совью из них хорошенькую веревку, на которой смогу подвесить всех своих противников».

Он поспешил к царице и сообщил ей, будто Лапухин проболтался подпоручику Бергеру в присутствии капитана Фалькенберга, что существует широко разветвленный заговор против жизни царицы и для свержения нынешнего правительства, главой которого является не кто иной, как сам бывший австрийский посланник Ботта, отъезд которого приостановил на данный момент задуманное покушение, а потому еще есть время принять меры и захватить виновников. Елизавета увидела, что ее трон действительно находится в опасности, и немедленно отдала распоряжения, которые Лесток посчитал необходимыми. Коварный француз снова торжествовал, он одним ударом бросил подозрение на Австрию и на Бестужевых, и сверх того еще отдал в руки императрицы ее обеих ненавистных соперниц.

В ночь с четвертого на пятое августа тысяча семьсот сорок третьего года госпожа Лапухина и ее сын Иван были арестованы. На следующий день в расположенном между Петергофом и столицей поместье взяли под стражу графиню Бестужеву с дочерью. Когда придворная дама Лапухина-младшая, любимица престолонаследника, ехала с ним в карете, она под предлогом того, что ее мать внезапно смертельно заболела и хотела бы видеть ее, была заманена в другую карету и доставлена к прочим арестованным во дворец, где еще будучи великой княжной проживала царица. Позднее госпожу Лапухину, ее сына и графиню Бестужеву перевели в крепость, а барышень, их дочерей, посадили под арест в родительских домах.

Елизавета торжествовала. Наконец она нашла обоснованный предлог погубить обеих своих соперниц.

– Вот, пожалуй, скоро некому будет сомневаться в том, что я самая красивая женщина России, – сказала она Лестоку, – я позабочусь, чтобы в будущем больше не восхищались физиономией этой Лапухиной, а смотрели на нее с содроганием и гадливостью. Месть – такое же сладострастие, и любовное наслаждение не может идти ни в какое сравнение с тем чувством, когда ты видишь своего врага целиком и полностью зависящим от твоей воли.

Она как раз подписывала указ о создании следственной комиссии по делу о так называемом боттанском заговоре, членами которой назначались генерал Ушаков, Лесток и Трубецкой, вновь сплотившиеся в общей ненависти к Бестужевым, и статский советник Демидов, когда в кабинет вошел Алексей Разумовский. Елизавета несколько смутилась при его появлении, потому что опять взялась действовать, не испросив прежде, как она обещала, его мнения. Желая опередить его упреки, она как о чем-то само собой разумеющемся начала рассказывать супругу о раскрытом заговоре и о принятых ею в связи с этим мерах. Разумовский выслушал ее, и ни один мускул не дрогнул у него на лице.

– Я боюсь только, – сказал он затем, – что вы опять слишком поторопились с практическими выводами, ваше величество. Весь этот комплот, как мне представляется, существует только в голове тайного советника Лестока, который, как мы все знаем, является злейшим врагом Бестужевых.

– Как ты их другом, Разумовский, – бросила царица. – А я хочу остаться вне партийных страстей и не хочу никому из вас верить на слово, я желаю расследовать дело и затем поступить строго по справедливости.

– Дай бог, чтобы так, – ответил Разумовский, – однако я знаю, что в этом вопросе вы не можете сохранить беспристрастность и справедливость, ваше величество, я знаю, что на этот раз справедливость, видимо, уступит мести свой карающий меч, и с прискорбием предвижу, как в результате этого процесса ваше величество будет опять скомпрометировано в глазах народа.

– Так чего ж вы хотите? – сказал Лесток. – У каждого есть право голоса, есть оно и у вас, говорите.

– Я беспокоюсь, что из обвиняемых под пытками вырвут признания и затем пошлют на эшафот за преступление, которого они никогда не совершали, – ответил Разумовский.

– Стало быть, вы беретесь заступаться за этих изменников, – раздраженно воскликнула Елизавета.

– Напротив, – сказал Разумовский, – я ничего другого, кроме вашей пользы, не подразумеваю, ваше величество, мне не хотелось бы видеть вас заклейменной позором как перед собственным народом, так и в глазах Европы из-за кровавого акта ужасного кабинетного права.

– Вас удовлетворит, – после некоторого размышления спросила царица Разумовского, бросив на него какой-то странный подстерегающий взгляд, – если я пообещаю вам, что сдержу клятву, данную мной при восшествии на престол, и сохраню жизнь обвиняемым, сколь бы велика ни оказалась их вина?

– Нет, ваше величество, я требую большего, – ответил ее супруг, – я заклинаю вас не позволять допрашивать обвиняемых под пыткой, в противном случае могут сказать, что они были невиновны и только благодаря мучениям, какие не в силах вынести человек, а тем более слабая, хрупкая и избалованная женщина, они признались в государственной измене.

– Итак, я даю вам честное слово, – сказала царица, – что обвиняемые не подвергнутся пыткам и не будут казнены. Теперь вы довольны?

– Да, ваше величество, – промолвил в ответ Разумовский, – поскольку я всегда был уверен в вашей справедливости и снисходительности.

Когда супруг покинул ее, царица разразилась громким демоническим смехом, на сей раз мстительная женщина все же перехитрила умного мужчину, ибо она с самого начала не собиралась убивать госпожу Лапухину и графиню Бестужеву, однако не потому, что была излишне снисходительна, а потому, что была слишком жестока. Она придумала для своих жертв совсем другое, более изощренное и чувствительное наказание. Здесь уже не монархиня хотела совершить акт возмездия, а мстила уязвленная в своем кокетливом тщеславии женщина.

15

Допрос с пристрастием

Следственная комиссия без промедления приступила к действию. Уже на первом допросе обвиняемые добровольно сознались во всем, что им действительно можно было поставить в вину. Они не отрицали ни того, что по разным поводам резко и нелицеприятно отзывались об императрице и ее распутной личной жизни, ни того, что они решительно осуждали бесчинства ее фаворитов и насмехались над ними. Они повинились далее в том, что нередко обсуждали между собой всеобщее недовольство и требование восстановить прежнее правительство и в качестве причины этого указывали на безучастность монархини ко всем общественным вопросам и вытекающие отсюда злоупотребления властью ее министрами и слугами. Каждый, с кем они когда-нибудь перемолвились хоть несколькими словами об этом, был тотчас же изолирован. Вскоре уже никто в Петербурге не чувствовал себя в безопасности. И все же несмотря на терроризм, применяемый этой новой инквизицией во главе с Лестоком, дело никак не продвигалось вперед, так что не останавливающийся ни перед какими средствами француз подталкивал царицу подвергнуть обвиняемых допросу с пристрастием.

Хотя Елизавета сохраняла твердость в том, чтобы сдержать данное Разумовскому слово, она тем не менее размышляла, как бы его обойти, и вдруг, обращаясь к Лестоку, сказала:

– Я нашла решение, дайте мне только его выполнить, и уж я заставлю этих мерзавок сделать признание.

На следующий день, вечером, в тюрьму, где содержался молодой Иван Лапухин, вошел офицер, приказал надеть на него кандалы и посадить в стоявшие наготове крытые сани. После недолгой поездки они вышли в подворотне совершенно незнакомого арестанту здания, и по коридору, через анфиладу комнат офицер провел его в маленький, обставленный с уютной роскошью покой, где велел ему подождать. Сначала появился пожилой слуга, который освободил его от цепей, затем из соседней комнаты вышла рослая дама, закутанная в просторную накидку из черного шелка и под такой густой вуалью, что сквозь плотную завесу сверкала только пара больших повелительных глаз, взгляд которых был устремлен на него.

– Ты до сих пор так стойко выдерживал испытания, выпавшие на твою долю, мой друг, – начала дама, опустившись на стул с высокой спинкой, – что мы можем относиться к тебе с полным доверием. Так вот знай, что я тоже принадлежу к разветвленному заговору против существующего правительства, который повсюду имеет сторонников; офицер, доставивший тебя сюда, тоже наш человек. Ты свободен, свободен благодаря нам, но мы надеемся, что свою свободу ты, примкнув к нам, посвятишь только одной цели: свергнуть эту ужасную тиранку, сидящую на российском престоле.

– Но ведь я ничего не знаю, – простодушно ответил молодой Лапухин, – и не желаю ни о чем знать. Я достаточно натерпелся страху в своей темнице. На меня в этом гибельном деле не рассчитывайте.

– Однако твоя мать, как тебе известно, замешана в заговоре, – быстро сказала дама под вуалью.

– Возможно, – ответил Лапухин, – хотя я в этом сомневаюсь.

– Разве она при всяком удобном случае не поносила царицу?

– Конечно, но это же еще не государственная измена.

– Ты полагаешь? – промолвила дама. – Стало быть, ты одобряешь, когда кем-то затрагивается честь императрицы, ты, вероятно, тоже ненавидишь ее, эту галантную и ветреную женщину.

– Я осуждаю только тот факт, что она предоставляет так много власти своим фаворитам во вред государству.

– И поэтому ты испытываешь к ней отвращение и даже, вероятно, сам считаешь ее настоящей уродиной, в противном случае ее красота, о которой вокруг столько разговоров, превозносящих ее, должна была бы обезоружить тебя.

– Я тоже считаю царицу красавицей, – произнес Лапухин.

– Желанной красавицей? – быстро спросила дама под вуалью.

– Конечно.

– Так что ты, следовательно, не отказался бы сам стать одним из ее фаворитов?

– О! Конечно не отказался бы, я был бы даже счастлив.

– Почему же ты так ни разу и не сказал ей, что она красива и что ты был бы счастлив пользоваться ее милостью? – продолжала дама.

– Мне не представился удобный случай, – ответил Лапухин.

– Ну, так скажи ей это сейчас, – воскликнула дама и с этими словами сбросила с себя накидку и вуаль.

Лапухин вскрикнул от изумления; перед ним стояла царица во всей своей обольстительной красоте, такой он ее еще никогда не видел, складки серебристо-серого шелкового платья стекали с ее бедер до самой земли, тесно прилегающий жакет из голубого шелка, щедро отороченный царским горностаевым мехом, подчеркивал совершенное великолепие ее мраморного бюста и рук. Она улыбнулась и протянула ему ладонь.

– Ну, ты выглядишь скорее испуганным, чем обрадованным, Лапухин.

– Я не знаю, что и думать, – запинаясь, пролепетал юноша в неописуемом смятении.

– Ты должен думать, что я желаю тебе добра, – ответила царица, – и что тебя ждет такое счастье, какое выпадает на долю очень немногих, но и тебе тоже следует быть благодарным своей монархине за ту благосклонность, которую она проявляет к тебе, и немедленно рассказать все, что ты знаешь о сговоре твоей матери и графини Бестужевой с маркизом фон Ботта и о чем ты до сих пор умалчивал.

– Я ничего не утаил, ваше величество, – промолвил Лапухин дрожащим голосом.

– Ты боишься, что твои признания могли бы погубить тебя? – живо откликнулась императрица. – Хорошо, я гарантирую тебе, и твоей матери тоже, полное освобождение от ответственности, но за это я требую, чтобы ты не щадил никого.

– Но ваше величество, клянусь вам, что я уже добровольно рассказал все, что мне было известно, – промолвил в ответ бедный, дрожащий как осиновый лист молодой человек.

– Ты ошибаешься, если полагаешь, что твое упрямство принесет тебе какую-то пользу, – сказала императрица, грозно хмуря красивые брови, – если я увижу, что моя доброта к тебе пропадает зря, то в моем распоряжении есть и другие средства, чтобы развязать тебе язык.

– Боже мой, да мне и в самом деле больше не в чем признаваться, – пролепетал Лапухин.

– Стало быть, тебе хочется испытать на себе строгость?

– Ваше величество, клянусь вам...

– Сознавайся! – закричала на него эта властная красивая женщина, повелительно подступая к нему вплотную.

– Я ровным счетом ни о чем не знаю...

– Ну, это мы еще увидим. – Царица отдернула портьеру и сделала знак палачу, который стоял за ней наготове со своими подручными. – Здесь вот один гусь, которому ты должен развязать язык, – жестоко пошутила она, – займись-ка им.

Подручные схватили и связали Лапухина, затем палач накинул на шею несчастного петлю и в таком виде потащил его из комнаты в расположенный рядом с нею зал судебных заседаний, где, сидя за длинным столом, его уже поджидала следственная комиссия. Царица последовала за ними.

– Итак, ваше величество позволит нам теперь допросить его под пытками? – начал Лесток.

– Нет, – ответила быстро царица, – но есть и другие средства.

– Какие, ваше величество?

– Кнут.

– Об этом мы действительно как-то не подумали, – сказал Трубецкой.

– А вот я подумала, – улыбнулась Елизавета, – его надо сечь до тех пор, пока он во всем не сознается.

– Помилосердствуйте, ваше величество, – взмолился Лапухин, бросаясь ей в ноги, – я ничего не знаю, я сознался во всем, я невиновен.

Однако царица осталась глуха к его слезам и просьбам, она сделала знак палачу приступать к допросу с пристрастием. Его подручные подняли Лапухина с полу и за вытянутые руки подвесили его к балке, обычно используемой для пыток, палач подошел к нему сзади, держа в жилистой руке кнут, и нанес ему удар по спине. Лапухин охнул.

– Старательней, батенька, старательней, – прикрикнула царица, занявшая место на стоявшем поблизости стуле.

Посыпались быстрые и немилосердные удары.

– В чем еще вы можете сознаться? – спросил обвиняемого Трубецкой.

– Я признался уже во всем, мне нечего больше добавить, – жалобно простонал тот.

– Вы не помните никаких других эпизодов, касающихся соучастия в этом деле маркиза Ботта? – крикнул Лесток.

– Нет.

Палач продолжил работать кнутом.

– Пощадите, – голосил Лапухин, – я ничего не знаю кроме того, что уже было занесено в протокол, стал бы я щадить постороннего после того, как так тяжко обвинил собственную мать? Подумайте хоть об этом, пожалуйста, и проявите милосердие!

Трубецкой поглядел на царицу, которая, однако, приказала продолжать порку. Лишь после того, как Лапухин получил пятьдесят ударов, но не изменил-таки своих показаний, она велела остановиться и развязать его. Горемыка без чувств осел на пол и в таком виде был отправлен в темницу. Теперь в зал ввели его мать, госпожу Лапухину. Сначала царица некоторое время с жестокой усмешкой пристально смотрела на свою злополучную соперницу, затем громко приказала подвесить ее на жуткой балке и допрашивать под кнутами. Бедная женщина, жертва собственной красоты, уже висела на пыточном столбе, уже палач замахнулся было кнутом, однако она сохраняла твердость и на вопрос генерал-прокурора ответила: пусть ее на куски разорвут, но она ни за что на свете не станет наводить на себя напраслину и не может больше ничего добавить к тому, в совершении и знании чего она призналась ранее.

Ее достойная удивления непоколебимость, казалось, даже понравилась императрице, ибо по ее знаку Лапухину снова отвязали, так и не дав отведать кнута. Аналогичным образом была допрошена графиня Бестужева и, когда она точно так же, не испугавшись, только подтвердила свои прежние показания, тоже была отвязана.

Процесс после этого шел своим чередом. Лестоку прежде всего было важно представить главою заговора австрийского посланника маркиза Ботта, и таким образом навсегда связать внешнюю политику императрицы с интересами Франции. Обвиняемым дали понять, что сами они могли бы рассчитывать на пощаду, обвинив Ботта в качестве главного зачинщика всех козней, и, в конце концов, удалось-таки подвигнуть их к признанию того, что австрийский посланник призывал к освобождению ссыльных и к свержению существующего правительства. Попытка же Лестока скомпрометировать Бестужевых, напротив, осталась безуспешной. Все обвиняемые в один голос заявили, что они никогда не сообщали о своих планах ни министру, ни обер-гофмаршалу Бестужеву. Когда же Лесток тем не менее не удержался и вскрыл бумаги обер-гофмаршала, то это привело лишь к тому, что полностью подтвердилась невиновность последнего.

Когда все способы выпытать еще какие-то сведения оказались исчерпанными, императрица созвала большой Совет, чтобы вынести приговор. Он гласил: смерть через колесование. Манифест объявлял женщин Лапухину и Бестужеву государственными изменницами, которые с помощью маркиза Ботта пытались подстрекать народ к бунту.

Императрица же подарила всем обвиняемым жизнь и заменила смертный приговор поркой кнутом.

16

Под кнутом

Вечером, накануне дня приведения в исполнение приговора, вынесенного обеим соперницам царицы, в ее будуар был вызван палач. Мрачный человек смиренно вошел в комнату и бросился на колени перед монархиней, в небрежной позе расположившейся в кресле с высокой спинкой вблизи камина.

– Завтра ты будешь наказывать кнутом Лапухину, – заговорила красивая и жестокая деспотиня, поигрывая висевшим у нее на шее медальоном.

– Так точно-с, с Божьей помощью, матушка царевна, – с глубоким вздохом ответствовал палач и, когда Елизавета, на которую его близость, казалось, производила зловеще-брезгливое впечатление, отодвинула от него ногу, поцеловал то место на полу, которого она только что касалась.

– Ты мастер своего дела, – продолжала императрица.

– Слишком великой милости удостоился, – кротко заметил кровавый человек с улыбкой, которая, однако, указывала, что и ему подобные тоже могут чувствовать себя польщенными.

– Занимаясь одним бедолагой, Павловым, ты сумел великолепно исполнить мои требования...

– Ну, в таком особенном случае нужно ведь прикладывать все старания, – пробормотал виртуоз кнута.

– Итак, завтра соберись с силами, – проговорила царица, понизив голос до шепота, как будто в этот момент у нее были причины быть кем-то услышанной, – для тебя есть образцовая работенка. Эта Лапухина не только мятежница и преступница государственного масштаба, она одновременно и мой злейший враг. Тем не менее она не должна умереть. Она должна изведать все мучения, какие ты способен ей причинить...

Палач согласно кивнул.

– И... – в нерешительности помедлив, закончила оскорбленная в своем тщеславии женщина, – и... быть обезображена на всю оставшуюся жизнь; прежде всего разукрась для меня ее миловидное личико так, чтобы впредь оно стало похоже на совиную морду. Ты понимаешь, однако будь исключительно внимателен, чтобы ее не убить.

– Да, да, матушка, я все понимаю, – закивал кровавый человек со зверской ухмылкой, – ужо я-то ее разукрашу, будьте покойны, так, что ты от души порадуешься.

Кошелек с золотыми полетел к бравому мастеру, умеющему так замечательно удовлетворять намерения своей повелительницы, он поймал его обеими руками, еще раз поцеловал след царицыной ноги и затем неслышно выскользнул из помещения. Императрица осталась сидеть в размышлении, красивое лицо ее светилось радостью хищницы.

Она стояла у заветной цели. Еще день, и никто уже не посмеет ставить под сомнение тот факт, что она была самой красивой женщиной России, ибо не за государственную измену собиралась она покарать госпожу Лапухину, а только за преступление, суть которого заключалась в оспаривании у нее первенства в красоте.

На следующее утро царица проснулась гораздо раньше обычного, она явно не могла дождаться жуткого зрелища и сегодня одевалась с особой тщательностью, потому что в тот момент, когда она будет наконец освобождена от своей ненавистной соперницы, ей хотелось предстать во всей своей пленительной красоте и импозантной величественности.

Завершив туалет, она велела позвать Разумовского и спросила его, хорошо ли она выглядит.

– Обворожительно, – промолвил в ответ супруг.

– Уже пора, – сказала она теперь, взглянув на часы, – идем.

– Прости, но я прошу тебя избавить меня от участия в этой печальном действе, – ответил Разумовский.

Елизавета закусила губу, пожала плечами и отправилась без него к месту казни. Напротив здания Сената был возведен помост, вокруг которого строй гренадеров образовал каре. Огромные толпы народу и любопытных со всех сторон заполняли площадь. Сама императрица наблюдала за происходящим из окна сенатского здания. Приговоренные, – госпожа Лапухина, ее супруг, генерал-лейтенант Лапухин, ее сын Иван, графиня Бестужева, гвардии подпоручик Машков, князь Путятин[84] и статский советник Зыбин, – прибыли на открытых повозках под конвоем кирасиров и были препровождены внутрь каре.

У основания помоста им зачитали приговор. Они все до единого приговаривались к смертной казни, замененной на наказание кнутом и последующую ссылку; четверым первым кроме того еще должны были вырвать язык. Все с какой-то апатией выслушали весть о жестокой судьбе, уготованной им, и только госпожа Лапухина один раз глубоко вздохнула. Ее первой подручные палача и схватили, раздели до пояса и отвели на эшафот, где привязали к страшному пыточному столбу.

– Господи, сжалься надо мной, – пробормотала она, за тем начал работать кнут.

Вначале несчастная женщина держалась на редкость стойко, когда же беспощадные удары палача обрушились на ее нежную грудь, шею и лицо, она сперва начала дрожать, затем плакать и, наконец, громко душераздирающе кричать.

В этот момент на холодном мраморном лице царицы промелькнула улыбка, и пока стоны безумной боли ее жертвы приятно ласкали ей слух, она самодовольно считала удары. И всякий раз, когда удар палача опять попадал по лицу несчастной Лапухиной, она оживленно обращалась к свите и громко восклицала:

– Вот этот был хорош.

В завершение палач вырвал Лапухиной язык, затем прежде такая прелестная женщина, вся в крови, изуродованная, была снесена с эшафота. За ней на помост вывели графиню Бестужеву. Когда палач привязывал ее к столбу, она чуть слышно сказала ему:

– Если ты отрежешь мне только кончик языка, то будешь по-царски вознагражден.

После наказания кнутом палач и в самом деле отрезал ей лишь кончик языка, и очнувшись в повозке на обратном пути от обморока, она сунула ему в руку драгоценный, усыпанный бриллиантами золотой крестик, до той поры хранившийся у нее на груди.

Теперь настал черед и остальным отведать кнута. Царица отошла от окна – экзекуция, очевидно, больше не развлекала ее. Однако, когда молодой Лапухин, едва зажившие раны которого были снова разорваны кнутом, громко взмолился о пощаде и закричал точно дикий зверь, она вновь выглянула из окна и не отводила глаз от несчастного до тех пор, пока он не свалился без чувств.

Только теперь жестокость ее была утолена полностью, тщеславное, мстительное сердце оскорбленной женщины удовлетворилось, и она вместе с придворными вернулась во дворец, чтобы весело и с необычайным аппетитом отобедать.

Злополучные жертвы ее тирании и ревности после экзекуции были доставлены в деревню, расположенную в десяти верстах от Петербурга, где им позволили попрощаться со своими детьми. Потом их по двое усадили в крытые сани и отправили в изгнание.

Весь процесс был затеян, собственно говоря, только ради того, чтобы удовлетворить ненависть Елизаветы к обеим соперницам, подлинные же инициаторы всего дела, Лесток и генерал-прокурор, совершенно не достигли своей цели. Ведь они заварили всю эту кашу, чтобы, во-первых, бросить тень подозрения на братьев Бестужевых и таким образом найти предлог свергнуть их, и, во-вторых, для того, чтобы расстроить дружественный союз, объединявший петербургский двор с двором венским. Когда же они увидели, что обманулись в своих ожиданиях по обеим позициям, им не оставалось делать ничего другого, как гипертрофировать вину обвиняемых строгим приговором, вопреки представлению о ней в глазах света, насколько только возможно. Фридрих Великий тоже, само собой разумеется, поспешил заработать себе капитал на так называемом заговоре Ботта. Его посланник при русском дворе, фрайгерр фон Мардефельд[85] , доверительно признался царице, что его король, не дожидаясь сведений актов громкого процесса, «из уважения к Их величеству императрице» запретил маркизу фон Ботта находиться при своем дворе.

Кроме того, Ботта дали понять, что ему следует, дабы избавить от этих хлопот Фридриха, самому походатайствовать об отзыве с поста. Но и этого показалось недостаточно, ибо вскоре после этого русский посланник при прусском дворе, Чернышев, доносил в Петербург, что в строго конфиденциальной беседе Фридрих Великий дал ему поручение сообщить царице, что в намерении свергнуть нынешнее правительство в России марких фон Ботта несомненно руководствовался недвусмысленными предписаниями своего двора. Поэтому король хотел бы, при его искреннем и преданном расположении к царице, дать ей только один совет: дабы загасить и последние искры все еще тлеющей под пеплом опасности, следует переправить заехавшего в Динабург принца Ивана, равно как и его родителей, подальше во внутренние районы империи, и притом в такую уединенную местность, чтобы память о них исчезла навсегда.

Таким маневром Фридрих Великий, который был таким же выдающимся дипломатом как и полководцем, надеялся навсегда отдалить императрицу от австрийской политики и самому войти к ней в доверие.

Между тем результатом его шахматного хода оказалось лишь то, что мать принца Ивана, бывшая соправительница, и ее супруг были сначала вывезены из Динабурга в Ораниенбург в Воронежской губернии, и позднее переправлены в Холмогоры под Архангельском, в то время как сам маленький претендент на корону был заключен в Шлиссельбургскую крепость. Чтобы стереть всякую память о нем, императрица, очевидно, распорядилась сжечь по всей территории государства хранившиеся в органах власти письменные свидетельства дававшейся в свое время присяги на верность Ивану.

Мария-Терезия, получившая сведения о хитроумных интригах в Петербурге сочинителя «Анти-Макиавелли», проявила себя не менее толковой, чем ее великий противник. Как бы ни старалась она обычно держаться подальше от всякой несправедливости, на сей раз она вполне пожертвовала своими личными чувствами в интересах страны. И хотя она была совершенно убеждена в невиновности своего посланника, она все-таки велела посадить его под арест в замок и написала царице, что всецело предоставляет последнего ее судебному решению и что только от нее теперь он вправе ожидать помилования или немилости.

Год спустя королева Богемии и Венгрии опять заявила в Санкт-Петербурге устами своего нового посла, графа Розенберга, что считает поведение генерала Ботта в российской столице гнусным преступлением и дальнейшую его участь целиком и полностью оставляет на усмотрение императрицы Елизаветы. Царица же к тому времени уже абсолютно успокоилась и ответила королеве, что предала все это дело полному забвению и по своей императорской милости никакого зла упомянутому Ботта не помнит, а освобождение его соизволяет предоставить только на благоусмотрение самой государыни, королевы Богемии, после чего генерал маркиз фон Ботта был тотчас же из-под стражи отпущен.


Елизавета и Фридрих Великий

1

Интриги

В связи с так называемым заговором Ботта и процессом Лапухиной императрица на данный момент, казалось, настроилась против венского двора и склонилась в пользу прусских интересов.

Ибо за последнее время Лесток одержал над Бестужевым две победы, значение которых невозможно было переоценить. Сначала ему удалось подвигнуть царицу на то, чтобы она высказала пожелание снова увидеть при своем дворе маркиза де ля Шетарди в качестве представителя Франции. Поскольку этот ловкий дипломат как никто другой умел расположить ее к себе, оказывая на нее очень большое влияние, то его возвращение в Петербург дало русской партии серьезное основание для беспокойства, тогда как Лесток даже не старался скрывать своего торжества.

Еще более значительного успеха Лесток добился в отношении выбора будущей супруги для престолонаследника.

Фридрих Великий имел ясное представление о том, какое влияние в то время родственные отношения дворов еще оказывали на внешнюю политику. И он стал первым монархом, который полностью освободился от этой зависимости, но тем не менее он сам колебался, чтобы извлекать из этих отношений выгоду для себя при других дворах. Как только он узнал, что Елизавета озаботилась устройством брачного союза великого князя Петра, он привел в действие все рычаги в Петербурге. Австрия поддерживала сватовство саксонского двора, который предложил в жены российскому престолонаследнику принцессу Марианну, вторую дочь Августа Третьего[86] .

Ничто не могло более противоречить прусским интересам, чем подобная комбинация. Между тем Лесток интриговал в пользу короля Пруссии и действовал настолько успешно, что царица теперь присмотрела для своей цели старшую сестру Фридриха Великого, Луизу-Ульрику. Однако это оказалось гораздо больше того, чего желал добиться Фридрих, он был совершенно не расположен пожертвовать прусской принцессой только ради того, чтобы вывести из игры принцессу саксонскую. А посему он поспешил порекомендовать царице Анхальт-Цербстскую принцессу Софью Августу Фридерику, ставшую впоследствии российской императрицей Екатериной Второй. Эта принцесса, в ту пору еще не достигшая пятнадцатилетнего возраста, казалось, во всех отношениях соответствовала планам как Пруссии, так и России. Ее отец был прусским генералом и комендантом Штеттина[87] , сама же она вместе с матерью, Иоганной Елизаветой, урожденной принцессой Голштейнской и сестрой наследника шведского престола, равно остроумной и склонной к интригам женщиной, в то время как раз находилась в гостях при берлинском дворе.


По тайному поручению короля Пруссии брат герцогини, Фридрих Август, отправился с миссией в Санкт-Петербург. Его лучшим оружием был написанный знаменитым художником Песнэ[88] портрет красивой принцессы.

Сначала ему удалось совершенно очаровать им своего племянника, великого князя престолонаследника, затем он попытал счастья у императрицы, и та тоже оказалась покорена прелестным обликом принцессы, короче, все складывалось именно так, как и ожидал король Пруссии. Когда же амурный дипломат присовокупил к этому портрету красочное и благоприятное описание характера и задатков своей племянницы, Елизавета еще быстрее, чем можно было ожидать, приняла решение в ее пользу, тем более что и прусский посланник, барон Мардефельд, крупной денежной суммой подтолкнул и без того уже тесно связанного с прусскими интересами Лестока употребить всю власть, какой он снова обладал над царицей, в поддержку такой комбинации.

– Наилучшим вариантом я всегда считала, – сказала царица Бестужеву, сообщая ему о сделанном ею выборе, – подыскать такую принцессу, которая была бы протестантского вероисповедания и при этом происходила бы хотя и из светлейшего, однако все же настолько маленького дома, что ни иные связи его, ни свита, которую она бы взяла с собой, не смогли бы возбудить в среде русской нации излишних кривотолков или ревности. На эту роль больше всего подходит принцесса Цербстская, тем более, что она кроме того связана родственными узами с голштейнским домом.

Как опытный государственный чиновник, Бестужев не стал открыто возражать против решения царицы, однако сделал так, чтобы Синод, когда он по обыкновению должен был высказаться по поводу предполагаемого соединения, выступил с заявлением о его невозможности ввиду близкого родства. К такому повороту событий франко-прусская партия готова, разумеется, не была, однако она из-за этого вовсе не отказалась от своего плана, а попыталась с помощью подарков убедить в своей правоте членов собрания высшего русского духовенства и в первую очередь духовника царицы, что и в самом деле удалось сделать.

В феврале тысяча семьсот сорок четвертого года принцесса Анхальт-Цербстская вместе с матерью прибыли в Москву, и ее личное появление, ее любезность и обаяние ее необычайной красоты позволили быстро и без проблем преодолеть последние сомнения и затруднения, какие еще оставались. Царица была от нее в восторге, а престолонаследник вел себя совсем как страстный влюбленный.

Наконец Синод признал препятствия к бракосочетанию «несущественными» и девятого июля состоялся ее переход в православную веру, во время которого она была наречена Екатериной Алексеевной, а на следующий день последовало ее торжественное обручение с престолонаследником. Приблизительно в то же время Фридрих Великий добился аналогичного успеха. С согласия российской императрицы шведский кронпринц в августе того же года вступил в брак с прусской принцессой Луизой-Ульрикой в Дроттнингхольме[89] .


Теперь, кажется, настал подходящий момент подвести итог этого семейного объединения. Поэтому Фридрих Великий через своего посланника предложил царице создать оборонительно-наступательный союз. Однако ему пришлось столкнуться с тем фактом, что Бестужев крепче, чем полагали все его противники, стоял на ногах. В компании с Алексеем Разумовским, который, подобно Бестужеву, усматривал в возрастающей мощи Пруссии угрозу для России, он попытался уговорить Елизавету, как важно было бы для нее на случай новой войны не связывать себе опрометчиво руки, и таким образом барону фон Мардефельду пришлось удовольствоваться тем, что возобновлялся уже существующий между Россией и Пруссией трактат и к нему лишь добавлялась сформулированная в двусмысленных выражениях «Гарантия прусских штатов» со стороны России.

Только теперь стало видно, что старания Лестока и его партии свергнуть Бестужева потерпели полный провал. Успех последнего в борьбе против Пруссии сделал русского министра смелее и уже через несколько дней после подписания вышеупомянутого трактата его посетил супруг монархини, первый патриот России, чтобы обсудить с ним средства и пути свержения Лестока и де ля Шетарди.

Разумовский верно следовал принципу, выраженному малорусской пословицей: «Меньше говори да больше слушай», и поэтому всегда давал вволю высказываться другим. Вот и теперь он, подперев подбородок рукой, молча и внимательно выслушал изложение министра и когда тот, наконец, закончил, ограничился несколькими словами.

– В удалении Лестока я вижу единственное средство направить нашу политику в здоровое русло, следовательно, можете рассчитывать на меня, – произнес он в своей серьезной и прямодушной манере.

– На сей раз я просто уверен в успехе, – ответил Бестужев. – Наши противники сами дали мне в руки оружие против себя.

– Чем?

– Да этим пресловутым ботта-лапухинским процессом, – продолжал министр, – с помощью которого они намеревались погубить нас и который их самих ставит сейчас под удар.

Разумовский с сомнением поглядел на министра.

– Вы, верно, полагаете, что я рано радуюсь, – сказал Бестужев, – однако не забывайте, что я отнюдь не легкомысленный мечтатель и, главное, не француз. Мы, русские, испытываем почти непреодолимое недоверие к другим, часто не доверяя даже себе, и это, вероятно, одно из наших лучших качеств, потому что оно предохраняет нас от тех заблуждений и самообманов, которым в такой степени подвержены другие. Итак, выслушайте, пожалуйста, меня, а потом сами решайте, есть ли у меня основания считать нашу партию выигрышной. Сразу после начала процесса против Лапухиной я, как это обычно водится в подобных случаях, испросил высочайшего разрешения нашей императрицы перлюстрировать всю отправляемую корреспонденцию как иностранных посланников, так и частных лиц. После вынесения и приведения в исполнение приговора я не стал торопиться и отказываться от предоставленного мне бесценного права, и таким образом в моих руках накопился сейчас материал, которого вполне достаточно, чтобы разоблачить и уничтожить всех наших противников, всех этих негодяев, без устали добивающихся своих эгоистических целей и выгод за счет России.

– Это, разумеется, кое-что, – заметил в ответ Разумовский.

– О, этим мы многого достигли, очень многого, – с живой радостью воскликнул Бестужев. – После того как советник юстиции Гольбах еще некоторое время назад разгадал шифр прежнего французского посланника д'Аллиона, ему сейчас наконец удалось раскрыть и шифр маркиза де ля Шетарди. Содержания всех этих писем с лихвой хватит, чтобы раз и навсегда открыть императрице глаза и доказать ей, что со времени своего восшествия на престол она оставалась всего лишь игрушкой в руках нахальных и корыстолюбивых авантюристов.

– Вы позволите мне взглянуть на эти письма? – спросил супруг царицы.

– Вот копии, – ответил Бестужев, поспешно вручая бумаги Разумовскому.

Тот принялся разворачивать и прочитывать их одну за другой, и по мере чтения все серьезнее становилось выражение его лица, обычно столь гармоничного и радостного, все с большим негодованием глаза его вглядывались в документы.

– Это и в самом деле доказательства, которым царица не сможет долго сопротивляться, – сказал он, завершив просмотр бумаг. – Я не только готов всеми силами поддержать вас в этом деле, но хочу, если вы находите это правильным, немедленно просить монархиню меня выслушать и вместе с вами, господин граф, предъявить ей эти кощунственные бумаги.

Бестужев с радостью принял великодушное предложение благородного малоросса, и уже спустя час оба коленопреклоненно умоляли царицу выслушать их обвинения против маркиза де ля Шетарди и Лестока, и просмотреть депеши д'Аллиона, де ля Шетарди и других лиц, на которые те опирались.

Елизавета была глубоко потрясена тяжестью фактов и аргументов, которые один за другим с неопровержимой логикой представлял ей первый государственный чиновник, и настоятельно попросила его прочитать ей эти письма вслух, после чего сама в заключение еще раз пробежала их глазами, потому что ей трудно было поверить в то, что сейчас, столь убедительно и оскорбительно одновременно, лежало перед ней.

Депеши д'Аллиона в Париж, Стокгольм и Копенгаген, и тамошних французских посланников к нему содержали достаточно мало компрометирующего материала и в большинстве своем были направлены скорее против Бестужева, чем против самой царицы.

В них неизменно выдвигалось обвинение против русского министра в том, что он мол подкуплен Австрией и Англией. И что Франции в России рассчитывать не на что, доколе Бестужев остается у руля власти. Однако благодаря стараниям Лестока можно в любое мгновение ожидать его падения.

Одно письмо английского премьер-министра Кертрета к посланнику Уайчу в Петербург содержало поручение предупредить русских министров об интригах французской миссии, которая на основании компилятивных извлечений из речи барона Гюлленстерна в шведском риксдаге намеревается бросить на Бестужева тень подозрения в предательстве.

Зато весьма компрометирующими для франко-прусской партии при дворе оказались письма маркиза де ля Шетарди.

Вскоре после своего возвращения к царскому двору он писал: «Его надежды свергнуть вице-канцлера Бестужева как единственную политическую фигуру, стоящую у него на дороге, с каждым днем обретают все более прочное основание, тем более, что прусский посланник барон фон Мардефельд действует при этом в том же направлении и даже давал ему читать секретный приказ, в котором ему поручается договориться с княжной Цербстской. Уезжая в свое время из Берлина, она пообещала королю Пруссии содействовать свержению вице-канцлера, и, объединившись с ней, он надеется добиться возможно быстрого в этом успеха. Поскольку авторитет английского двора он уже свел до самого низкого уровня, он тем более надеется в скором времени играть роль наставника во всех пьесах при русском дворе, потому что и без того управляет всеми, кто имеет влияние. Лесток предан ему душой и телом, однако, чтобы еще сильнее подстегнуть его, он увеличил предоставленный тому д'Аллионом годовой пенсион еще на две тысячи рублей. Госпоже Романцевой, поскольку та приставлена к юной принцессе Цербстской и отныне даже живет при дворе, он добавил тысячу двести рублей, а госпоже Шуваловой – шестьсот. Сейчас он прежде всего намерен выведать замыслы и планы императрицы, чтобы иметь возможность извлекать выгоду из ее суеверных предрассудков и деньгами переманивать на свою сторону наиболее влиятельные фигуры из числа русского духовенства, в особенности духовника царицы. С помощью такого средства было, к примеру, достигнуто особое разрешение и согласие Синода на задуманное бракосочетание великого князя престолонаследника с принцессой Цербстской. В качестве проверки, насколько далеко он может зайти в своих действиях, он хочет сослаться на то, что, когда на днях созывался большой совет по вопросам взаимоотношений со Швецией, генерал Романцев и генерал-прокурор были сперва им лично проинструктированы о том, что им надлежало там говорить. И по завершении тайного совета они сообщили ему весь ход заседания вплоть до мельчайших подробностей».

В другом письме де ля Шетарди пытался защищаться, когда французский министр Амелот упрекнул его в том, что он до сих пор ничего существенного не добился. «В том нет его вины. Уже в то время, когда нужно было осуществить свержение нынешней императрицы, он доносил, что ничего нельзя будет сделать без постоянных денежных затрат. Несмотря на это, долго не решались потратить даже пять тысяч дукатов, которые тогда настоятельно требовались принцессе Елизавете, и он, почти до последнего часа, был вынужден только ласкать ее слух сладкими речами и обещаниями. Сейчас его снова заставляют, как и тогда, торчать без дела. Другие дворы умеют лучше расходовать деньги, и барон фон Мардефельд доверительно сообщил ему, что когда его король первый раз вступил в Силезию, он тряхнул в Петербурге мошной на добрые сто пятьдесят тысяч рублей, лишь бы отвратить этот двор от поддержки королевы Богемии и Венгрии. Более того, его поэтому даже нельзя ни в чем обвинить, когда все идет не так гладко, как это частенько видится, ибо здесь он имеет дело с женщиной, на которую решительно нельзя положиться. Еще будучи принцессой, царица не стремилась приобрести никаких познаний и идей, а став царицей и того менее, и внимание уделяет только тому, что в правлении есть для нее приятного. Поэтому она целый день только тем и занимается, что выдумывает любовные связи, сидит перед зеркалом, наряжается и забавляется детскими пустяками. Она может в течение нескольких часов вести беседу о какой-нибудь табакерке или мушке. Когда же кто-нибудь, напротив, заводит разговор о чем-то серьезном, она обращается в бегство. Чтобы избавиться от всякого стеснения и иметь возможность действовать безо всякого удержу, она сколь возможно избегает общения с людьми образованными и порядочными и находит зато величайшее удовольствие, когда в отдельной беседке или в ванной комнате вокруг нее теснится не только ее прислуга. Лесток, правда, опираясь на влияние, оказываемое им на нее уже долгие годы, время от времени еще позволяет себе взывать к ее совести, однако то, что при этом входит у нее в правое ухо, тут же снова вылетает через левое. Ее ленивая беззаботность настолько всеохватна, что если сегодня ей, казалось бы, указали правильный путь, уже назавтра она снова идет на попятную, и не успеваешь опомниться, как она начинает общаться так же приветливо и принимать у себя тех, кто представлялся ее опаснейшими врагами, как с теми, к которым она только что обращалась за советом».

Императрица была до крайности возмущена содержанием этих писем.

– Я им докажу, этим язвительным французам, – воскликнула она, разрывая в клочья носовой платок, – что я не такая ленивая и беззаботная, как они думают, и что мои настоящие друзья могут на меня положиться.

И действительно, с этого часа вместо высокой благосклонности, которую царица до сих пор проявляла к маркизу де ля Шетарди, она стала демонстрировать ему самое категорическое нерасположение. Она избегала разговаривать с ним и, если он тем не менее оказывался рядом, искала защиты от него в беседе с Бестужевым. Княжне Цербстской она тоже показала свою неприкрытую ненависть и даже переселила ее во дворец, в котором сама прежде жила еще будучи великой княжной, чтобы совершенно прекратить всякое близкое общение с ней.

От княжны, равно как от Лестока и маркиза, не ускользнуло означенное изменение в настроении царицы. Тогда они попытались привлечь Воронцова, только что вошедшего в состав министерства, и, поскольку он считался любимцем монархини, планировали с его помощью выбить Бестужева из седла. Склонной к интригам матери юной принцессы Екатерины удалось заинтересовать его своими планами, но... слишком поздно.

Разумовский и Бестужев тем временем склоняли царицу невзирая ни на что принять меры против ее противников.

– Итак, что вы посоветуете мне сделать с маркизом? – спросила государыня своего министра.

– Ваше величество имеет право арестовать его и выслать за пределы страны, – ответил Бестужев.

– Но не будет ли это нарушением международного права? – возразила Елизавета.

– Ничуть, – ответил вице-канцлер, – маркиз до настоящего времени еще не воспользовался своей аккредитацией в ранге посланника и как частное лицо целиком и полностью зависит от вашей воли, и ваше величество только проявит исключительную снисходительность, если за подобные выходки не прикажет засечь его до смерти или отправить в Сибирь.

– А Лестока вы не боитесь? – спросила Елизавета.

– Я никого не боюсь, когда речь заходит о достоинстве моей монархини и о чести России, – ответил Бестужев.

– Ну, вы его не знаете, – воскликнула царица, – в припадке бешенства он в состоянии пустить вам пулю в лоб.

– О своей жизни я забочусь меньше всего, – поспешил заверить мудрый государственный муж, – но меня бросает в дрожь при мысли о том, что человек с таким темпераментом имеет непосредственный доступ к персоне вашего величества, ведь он же способен...

– Я уже думала об этом, – перебила канцлера Елизавета, – и решила никогда больше не брать в рот ни капли его лекарств.

Покидая позднее кабинет вместе с супругом царицы, Бестужев вполголоса сказал Разумовскому:

– Теперь с влиянием Лестока покончено, он был незаменим для нее только как врач. Однако с того момента, когда она уже не рискует принимать его препараты, он свою пагубную роль отыграл.

Царица действительно дала свое согласие на предложенные Бестужевым меры, но велела приступить к их реализации только после того, как совершила паломничество в расположенный в шестидесяти верстах от Москвы Троицын монастырь. Пока она жила там, по-видимому, богослужениями и молитвами, Бестужев даром времени не терял.

Семнадцатого июля тысяча семьсот сорок четвертого года, в шесть часов утра, назначенная государыней чрезвычайная комиссия прибыла к месту жительства маркиза де ля Шетарди. Тот, отговариваясь недомоганием, сначала отказывался открывать дверь, однако, осознав безвыходность положения, вынужден был наконец нехотя впустить приехавших. Увидев входящего в дом главного инквизитора, генерал-аншефа Ушакова, одно имя которого заставляло людей трепетать, он сразу же потерял самообладание и сник. После того, как ему предъявили список его прегрешений, заимствованных из его же собственных депеш, главный инквизитор сообщил маркизу, что из особой милости императрица желает в данном случае ограничиться лишь его немедленной высылкой из страны.

Маркиз, при этом известии побледневший как полотно, обрел наконец дар речи:

– Я слишком долго служу на этом поприще, – с трудом проговорил он, – чтобы не понимать, что не имею права апеллировать в свою защиту к международному праву, поскольку своевременно не воспользовался аккредитацией и не имею официального статуса посланника короля Франции.

Уже той же ночью маркиз под конвоем двадцати солдат был выдворен за пределы государства.

Людовик Пятнадцатый проявил достаточно сообразительности, чтобы не раздувать международный скандал по поводу высылки его посланника, истолковал это как чисто личное дело пострадавшего, поскольку маркиз не успел еще получить статус дипломатической персоны, более того, король даже поспешил дать царице известное уведомление, запретив де ля Шетарди доступ к своему двору, а д'Аллиону, снова занявшему прежнее место, отдал распоряжение письменно нотифицировать признание императорского титула государыни, чего до сих пор не происходило.

Когда в день возвращения императрицы в Москву Лесток поджидал ее в слободе у подножия дворцового крыльца и попытался было приблизиться к ней, Елизавета так холодно и отчужденно взглянула на него, что он замер на месте как вкопанный, не сумев обратиться к ней ни единым словом.

Незаменимый Лесток впал в немилость.

2

Три котильона

В честь победы над Швецией и в ознаменование закрепленного Абоским миром триумфа России пятнадцатого июля тысяча семьсот сорок третьего года в Москве были устроены грандиозные торжества. Елизавета не преминула воспользоваться этим удобным случаем, чтобы вознаградить своих верных приверженцев и даже по отношению к своим врагам повела себя снисходительно и великодушно. За выдающиеся заслуги Бестужев был возведен ею в великие канцлеры империи, а вице-канцлером на его место она назначила Воронцова. Алексей Разумовский, благороднейший фаворит, знавший историю всех стран и народов, его брат Кирилл, а также генералы Андрей Ушаков и Алексей Романцев были удостоены произведением в графское достоинство. Находящиеся с Елизаветой в родстве по линии ее матери, Екатерины Первой, графы Мартын Скавронский и Андрей Хенриков были отмечены званием камергеров и награждены орденом Александра Невского. Принц Гомбургский, граф Романцев, князь Никита Трубецкой, обер-гофмейстер барон Миних, равно как и оба брата Шуваловы, были пожалованы поместьями, а два последних одновременно произведены в генерал-лейтенанты.

Манифест о высочайшем помиловании освобождал от наказания всех приговоренных к смертной казни, к каторжным работам и ссылке лиц духовного, военного и гражданского звания, равно как и всех государственных чиновников, допустивших прегрешения в исполнении служебных обязанностей. Все долги короне были прощены.

Этот акт редкой доброты и либеральности был с неописуемым ликованием встречен по всей России и многих, кто до сих пор считался противником существующего правления, примирил с ним.

Все свое влияние на царицу, которого Бестужев и Разумовский достигли и которого во всех отношениях заслужили, они теперь использовали на то, чтобы вынудить ее к занятию решительной позиции по отношению к европейским странам, и на то, чтобы положить конец установленной французской партией вялости и пассивности России, наносящей ущерб авторитету этой могущественной державы. Потребовались годы, чтобы полностью убедить и перенастроить Елизавету и подвигнуть ее на враждебный шаг против Фридриха Великого. Россия, впрочем, хотя и заключила договоры с Англией и Польшей, однако когда Георг Второй и Август Третий после возобновления войны между Австрией и Пруссией, которая из-за вступления в нее Франции как союзницы Фридриха превратилась в войну европейскую, захотели получить от Елизаветы обещанные вспомогательные войска, им пришлось удовольствоваться лишь ее дружескими заверениями.

Все слои русского населения были настроены против вмешательства в европейские дела и поэтому выступали против войны. Все больше и больше ощущалось, что Россия образует собой совершенно самодостаточный мир, который может спокойно обойтись без участия Европы, и что она была в состоянии на своей собственной территории, не оказывая воздействия и не заботясь о западной цивилизации, выполнять свою великую миссию для себя. И хотя это было правильно, однако некоторые просвещенные государственные деятели, как Бестужев и Разумовский, взор которых простирался гораздо дальше, пользовались своим влиянием, чтобы утвердить свою точку зрения, заключавшуюся в том, что именно эта Россия, которая так надежно защищена от вмешательства Европы в свои дела, имеет призвание говорить решающее слово по всем вопросам европейских государств и это призвание могла бы исполнять безо всякой опаски.

В ту эпоху, однако, личные интересы и настроения монархов влияли на принимаемые решения во внешней политике гораздо сильнее, чем соображения пользы или вреда для государства. Точно так же как Кауниц[90] в Версале после заключения Ахенского мира, с целью добиться создания альянса Франции и Австрии, прежде всего старался настроить галантного короля Людовика Пятнадцатого и его всевластную содержанку, маркизу де Помпадур, против личности короля Пруссии, Бестужев и Разумовский тоже вовсю пытались вызвать к нему ненависть в глазах Елизаветы.


В Петербурге использовалось то же средство, что и в Версале. Из-за своей сатирической жилки Фридрих Великий сам давал своим противникам в руки бесценное оружие против себя. То, чего достигало его незаурядное умение управлять государством, сводилось на нет его ядовитыми шутками и стихотворениями. В ряде хлестких эпиграмм победитель в сражениях под Молвицем и Кессельдорфом бичевал короля Франции, Помпадуршу и царицу с не меньшим сарказмом, чем своих противников: Георга Второго, Марию-Терезию и Августа Третьего. Поэтическое тщеславие побуждало его читать вслух эти небольшие верси-фицированные колкости в остроумной компании своих ближайших сподвижников и передавать их своим литературным друзьям в Париже. Вот эти-то эпиграммы и настроили против него как Людовика Пятнадцатого с мадам Помпадур, так и императрицу России, что в конечном итоге привело к созданию альянса Франции и России с Австрией против Пруссии. Едва только Фридриху Второму стало известно об успехах Кауница в Версале и Бестужева в Санкт-Петербурге, он еще безудержнее дал волю своей едкой насмешливости и, под громкие рукоплескания и хохот своих друзей в Сансуси, окрестил новоиспеченный альянс трех держав «союзом трех котильонов» (т. е. трех нижних юбок).

Марию-Терезию он отныне величал не иначе как «Котильоном Первым», Елизавету – вторым, а Помпадуршу, соответственно, третьим. О любом подобном высказывании, однако, незамедлительно доносили Елизавете и этим только еще пуще распаляли ее гнев на короля Пруссии. Когда однажды находившийся в дружеских отношениях с прусским послом бароном Мардефельдом статский советник Репульев отважился заступиться за Фридриха Великого, императрица крикнула:

– Не будь на его голове короны, его знали бы только по кличке Плут.

Чашу терпения переполнило возвращение в Россию нескольких гайдуков, состоявших на службе у короля. Они рассказали одной камеристке царицы, что Фридрих Великий постоянно отзывается о последней только в самых презрительных выражениях. Камеристка поспешила донести об этом своей повелительнице и тем самым заставила ее еще больше метать громы и молнии.

Австрия в ту пору, совершенно в духе своих прежних и последующих традиций, обладала отменным дипломатическим корпусом. Кауниц в Париже и барон фон Претлах в Санкт-Петербурге превосходили самих себя в тонкости и находчивости, чтобы использовать в своих целях слабые места своего противника. Введенный Разумовским в интимный придворный круг царицы любезный и галантный посол Марии-Терезии быстро добился благосклонности Елизаветы, которая, все снова и снова побуждаемая к тому Бестужевым, наконец заключила второго июля тысяча семьсот сорок седьмого года союзнический договор с Австрией и в одной из тайных статей его пообещала Марии-Терезии оказать ей помощь во время отвоевывания у Пруссии утраченных провинций. Англия и Саксония присоединились к нему, и таким образом уже тогда была брошена искра, которая десять лет спустя привела к вспышке Семилетней войны[91] .

Тридцатого ноября тысяча семьсот сорок седьмого года была заключена дальнейшая конвенция между Англией, Голландией и Россией, в соответствии с которой сорок тысяч русских солдат через Польшу, Моравию и Богемию выдвинулись на театр военных действий. Между тем Ахенский мир положил конец этой фазе борьбы, и на сей раз войска Елизаветы не вступили в сражение. После подписания мира последовала совершенная перегруппировка в позиции европейских держав относительно друг друга. Кауницу удалось договориться о создании большого альянса между Австрией, Россией, Францией, Саксонией и Польшей против Фридриха Великого, в то время как непримиримый, казалось бы, противник Пруссии, Англия, теперь стала ее союзницей.

В то время как на политической арене Швеции доминировала враждебная России партия «шляп», дипломатическим представителям царицы удалось втянуть Данию в европейское объединение против Пруссии и склонить ее к подготовке к войне.

Поскольку великий князь престолонаследник считался решительным сторонником и даже поклонником Фридриха Великого, Бестужев попытался не только подорвать его авторитет в глазах императрицы, но прямо вынашивал план не допустить Петра на престол. Чтобы добиться отъезда княжны Цербстской, в которой он по праву видел прусского агента, Бестужев постарался по возможности ускорить бракосочетание ее дочери Екатерины с престолонаследником. Сама царица с особым пристрастием занималась теперь приготовлениями к предстоящему событию.

По желанию Елизаветы русская миссия в Париже прислала подробное описание церемоний и торжеств, которыми сопровождалось бракосочетание дофина с испанской инфантой, аналогичным образом из Дрездена был затребован детальный отчет о великолепных свадебных празднествах Августа Третьего. Елизавета намеревалась воспользоваться этим удобным случаем и организовать все с невиданной помпой. Летом тысяча семьсот сорок пятого года руководимый курфюрстом Саксонским имперский викариат объявил Петра совершеннолетним, и первого сентября того же года состоялось его венчание с Екатериной. Десятидневные торжества, пышность которых напоминала восточную сказку, сопровождали его.

С самого начала, однако, обозначился серьезный и зловещий разлад в отношениях между наследником престола и его юной столь же смышленой, как и красивой, супругой. В то время как первый при всякой подвернувшейся возможности проявлял запальчивость, своенравие и ребячливость и со своего рода презрением отвергал все русское, Екатерина сумела медленно, но уверенно завоевать симпатии и двора, и народа. Чарующее впечатление ее индивидуальности, привлекательности и любезности только еще больше усиливалось благодаря ее редкой духовности, жажде знаний и сочувствию всему, что касалось ее новой родины. Она поспешила выучить русский язык и в скором времени совершенно свободно говорила и писала на нем.

Она так же быстро усвоила все обряды русской православной церкви, как и обычаи народа. Она умела прислушиваться ко всем слабостям царицы и шла навстречу любому ее капризу.

Только слишком рано, несмотря на свою молодость, Екатерина обнаружила, что ее супруг идет прямой дорогой к тому, чтобы вызвать к себе ненависть нации, даже, возможно, лишиться трона, и начала использовать по отношению к нему ту силу, которая рано проявилась в ней и благодаря которой она позднее подчинила себе огромную империю; хотя он тоже питал к ней сильное нерасположение, Петр тем не менее вскоре оказался целиком под ее влиянием и был неспособен что-либо скрыть от нее. Екатерина сколь возможно старалась удержать его теперь от всех безрассудных поступков, которые лишали его всяких симпатий, и с другой стороны, пыталась все больше и больше забирать в свои руки бразды политической интриги.

Сначала Бестужев был ей таким же противником как и противником ее мужа. Молодой двор находился буквально под надзором полиции. Один камердинер престолонаследника был подкуплен сообщать все, что происходило в маленьком дворце молодой великокняжеской четы, и даже похищал бумаги из письменного стола Петра, чтобы передавать их великому канцлеру.

В апреле тысяча семьсот сорок восьмого года Екатерина лично разоблачила предателя и, когда у Петра не хватило мужества наказать виновного, приказала связать его и собственноручно высекла. Потом она отправилась к Бестужеву и форменным образом потребовала от него объяснений.

С этого момента Бестужева точно подменили, он проникся своеобразным почтением, даже предпочтением к юной великой княжне и начал вынашивать мысль сделать ее наследницей Елизаветы.

3

Слишком рано

В ночь на двадцать шестое августа тысяча семьсот сорок девятого года вся Москва, – как двор, так и сам город, – пришла в неописуемое смятение и возбуждение. Из уст в уста переходила весть о том, что царица Елизавета опасно занемогла и находится при смерти. Народ толпами собирался на улицах и перед слободой, ходили слухи, что Лесток отравил монархиню, чтобы расчистить дорогу к трону великому князю Петру, настроенному в пользу союза с Пруссией. Большинство собравшихся склонялось к тому, чтобы отправиться к дому ненавистного француза и устроить над ним самосуд, а некоторые даже высказывали намерение захватить наследника престола. Однако вовремя появился супруг монархини, граф Разумовский, и его заверения, что о серьезном беспокойстве за жизнь Елизаветы не может быть и речи, несколько успокоили взбудораженные массы. Прямо среди ночи отважный человек затем поспешил к Бестужеву, где, как он знал от одного доверенного лица, собрались в этот час министры, генералы и прочие влиятельные персоны, чтобы посоветоваться и принять решение о том, как следовало бы действовать в случае смерти императрицы.

Сперва прислуга отказывалась впускать Разумовского, однако когда тот пригрозил вернуться с гвардейским полком и пробиться силой, ему наконец отворили двери. Он застал Бестужева в тот момент, когда канцлер собирался изложить блестящему собранию вредные последствия и опасности, которые угрожали бы как империи в целом, так и каждому отдельному человеку в случае восшествия Петра на русский престол. Глаза его пылали пророческим огнем, когда он предсказывал то, что позднее и в самом деле произошло, когда великий князь стал императором Петром Третьим. Он красочно описал его слепую любовь к королю Пруссии и ко всему прусско-германскому, его достойную смеха склонность к солдатским забавам, его непонимание России, русской церкви и русского характера, его упрямство и граничившие с болезнью капризность и непостоянство, при этом он не забыл особо подчеркнуть жажду власти и честолюбие его молодой, но наделенной от природы весьма опасными дарованиями супруги.

Свою речь он подытожил предложением тотчас же принять все меры к тому, чтобы иметь возможность вовремя взять под стражу великого князя Петра и великую княжну Екатерину и тем самым обеспечить себе свободу рук, потому что после кончины Елизаветы России не от кого больше ждать благополучия и спасения, кроме как от томящегося сейчас в шлиссельбургской темнице принца Ивана. Начались прения, спорили за и против до тех пор, пока генерал Шувалов не выставил неоспоримый довод, что от назначенного царицей наследника можно ожидать только высокомерия и произвола, тогда как от того, кого они сами возведут на престол, освободив из заключения, лишь благодарности и податливости. Эта точка зрения и была в конце концов поддержана всеми, и присутствующие единогласно согласились с планом Бестужева. И тот уже готов был отдать необходимые распоряжения, но тут взял слово Алексей Разумовский.

– Я всецело присоединяюсь к вашему толкованию событий и к вашему заключительному решению, – сказал он, – однако оно принято слишком рано, поскольку императрица не умирает.

– Вы наверняка это знаете, граф? – спросил Бестужев.

– Да, я совершенно убежден в том, что говорю, – ответил Разумовский, – и именно поэтому даю вам, господа, совет заниматься не столько престолонаследием, сколько покушениями, которые как раз сейчас замышляются во дворце великого князя Петра.

– Как? Что там происходит? – воскликнуло несколько голосов.

– Лесток, влияние которого на царицу вконец упало, в этот час находится в кабинете великой княжны Екатерины, чтобы предложить ей свои услуги, – продолжал Разумовский. – Безусловно, он слишком поторопился решиться на этот шаг и таким образом дал нам удобный случай окончательно сорвать с него маску.

– Вы опасаетесь покушения на жизнь монархини? – воскликнул Бестужев.

– Разумеется, – промолвил в ответ Разумовский, – и именно поэтому я призываю вас как первого государственного министра выполнять свои обязанности и понаблюдать за великой княжной, тогда как сам я буду стоять на страже возле императрицы.

– Если царица не умирает, – сказал теперь принц Гомбургский, – то это собрание здесь крайне компрометирует нас, и поскольку ни один из нас предательством ничего бы не выиграл, а все мы в одинаковой степени лишь проиграли бы и свели бы знакомство с кнутом, то я предлагаю, чтобы все присутствующие под присягой обязались друг перед другом хранить гробовое молчание.

Все собрание одобрило это мнение и принесло предложенную принцем клятву. Разумовский со своей стороны пообещал ни словом не обмолвиться царице о случившемся, после чего преждевременные спасители государства разошлись. Теперь Бестужев поспешил окружить дворец великого князя своими людьми, а верховые дежурили поблизости, чтобы в любой момент без промедления принести ему сообщение о любом происшествии.

Между тем Разумовский вернулся во дворец императрицы. Он застал Елизавету в бессознательном состоянии, возле больной в большом замешательстве хлопотали ее приближенные и в своей назойливой манере суетился Лесток.

– Я не могу позволить вам находиться здесь, – пронзительным голосом крикнул маленький француз супругу императрицы, увидев, как тот подошел к постели Елизаветы, – здесь прежде всего необходим покой, я вынужден настаивать на том, чтобы меня оставили наедине с Их величеством.

– Этому не бывать, – с серьезным, торжественным достоинством ответил Разумовский, – я вообще удивляюсь, что вы тут, господин Лесток.

– Разве я не лейб-медик Их величества? – выпалил в ответ Лесток.

– Я подозреваю, что во дворце великой княжны, откуда вы как раз и явились, вы гораздо нужнее, там ваше мастерство сумеют оценить лучше, чем здесь, где я отныне запрещаю вам его демонстрировать, – холодно проговорил Разумовский.

– Я не подчиняюсь ничьим приказам, кроме приказов самой царицы, – сквозь стиснутые от ярости зубы прошипел Лесток.

– Вы немедленно покинете это помещение, – настойчиво предложил супруг государыни.

– Нет, я этого не сделаю, – закричал Лесток.

– Ну, это мы еще посмотрим, – проговорил Разумовский, позвал караульного офицера и приказал ему вывести Лестока.

– Я только покоряюсь насилию, – бормотал лейб-медик, гневно вращая маленькими глазками, – но если императрица умрет, то ответственным за это я объявлю вас.

– Если императрица умрет, – в сердцах воскликнул Разумовский, мрачно нахмурив брови, – то ее убийцей будете вы, господин Лесток, и мы потребуем с вас за это отчета, уж можете быть в этом уверены.

Бледный от бешенства, трясясь всем телом, француз удалился. Вскоре после этого явились два других врача, которых Разумовский пригласил к ложу высокопоставленной женщины, и пустили в ход все свое искусство, чтобы вернуть ее к жизни.

– Она получила яд? – вполголоса спросил Разумовский.

– Нет, – ответил один из врачей, – но лекарства, которые были применены, отчасти неверно подобраны, отчасти недостаточны, в целом же это устаревшие знахарские приемы.

– Существует ли надежда, что она будет жить? – снова спросил Разумовский.

– Я ручаюсь, что она не умрет, – ответил второй врач.

Разумовский облегченно вздохнул. И в самом деле в течение следующей четверти часа Елизавета полностью пришла в себя. Она по-прежнему оставалась еще слишком слабой и ей трудно было говорить, однако она уже различала все предметы и людей, окружавших ее, и когда, отбросив в сторону всякий этикет, Разумовский с переполняющей сердце радостью ласково склонился над ней, она улыбнулась ему.

Вскоре она погрузилась в спокойный глубокий сон, и когда проснулась наутро, врачи объявили, что угроза миновала.

Графиня Шувалова, состоявшая на денежном содержании Франции, поспешила сообщить императрице о случае, произошедшем с Лестоком, в таких красках, которые должны были представить Разумовского в самом невыгодном свете. Между тем Елизавета спокойно выслушала свою фаворитку и потом с улыбкой сказала:

– Если Разумовский что-нибудь делает, то это наверняка правильно и полезно, он самый преданный человек, какого я знаю. Лесток же общается и дружит с моими врагами и бог его знает, что у него на уме, я считаю его способным на всякую пакость. Может быть, он собирался дать мне яд.

Тщетно старалась графиня расположить свою царственную подругу в пользу лейб-медика, он был и остался в немилости. Когда же, напротив, в спальные покои вошел Разумовский, она уже издалека протянула ему навстречу руки, которые он, опустившись перед ее постелью на колени, покрыл поцелуями.

– Я подверглась серьезной опасности, мой друг, – прошептала она, – дело уже шло к тому, что я покинула бы тебя навсегда, однако Господь был на этот раз ко мне милостив и поставил на страже подле меня твои верные глаза, тебе я обязана жизнью, я знаю. – Царица с ласковой преданностью посмотрела ему в глаза и маленькой ладонью погладила его по щеке. – Ты испугался за меня, Алексей? – спросила она. Сейчас, когда она уже была вне опасности, она радовалась той заботе и боли, которые проявил он.

– Да, Елизавета, – ответил супруг, – я переживал за тебя так же невыразимо, как сейчас радуюсь тому, что снова вижу тебя здоровой и веселой.

В то время как оба супруга в ничем не нарушаемом блаженстве обменивались словами и поцелуями, на балконе маленького дворца, в котором жил великий князь, стояла молодая, цветущая женщина, глаза которой лучились жаждой власти и честолюбием, и подставляла лихорадочно пылающие щеки остужающему дуновению свежего утреннего ветерка; она долго смотрела перед собой невидящим взором, затем вдруг оторвалась от мыслей, мучивших ее.

– Слишком рано, – пробормотала она, – слишком рано!

4

Кадетский театр

То пристрастие к искусству, которым простой человек в России обладает едва ли не в большей степени, чем, скажем, в Италии, казалось, персонифицировалось в крепостных сыновьях украинских крестьян Алексее и Кирилле Разумовских. Особенно первый из них в этом, как и в любом другом отношении, оказал на царицу Елизавету самое благотворное влияние. Что до сих пор упускала из виду высшая знать России, того достиг человек из народа – он заложил основы русской национальной литературы и русского театра. В лице Ломоносова, этого пользующегося покровительством протеже Разумовского, тогдашняя Россия обрела поэта, которым и по сей день можно по праву гордиться. Попечение о науках находилось главным образом в руках учрежденной в Петербурге царицей Екатериной Первой по образцовому плану Петра Великого Академии. Верная русскому национальному характеру, который своей склонностью к самопомощи и устремленной к вещам нужным и полезным в жизни смекалке имел так много схожего с характером североамериканским, она преследовала не только научные, но и сугубо практические цели. До тысяча семьсот сорок второго года ею было издано девять томов научных изысканий, в которых выделялись преимущественно естествоиспытатели и математики: Бернулли, Делиль и знаменитый Леонард Эйлер[92] из Базеля, а также российские историки Байер[93] и Мюллер.

История и география России, равно как и русский язык разрабатывались с исключительной тщательностью. Последний исследовался с филологических позиций, он оформлялся и совершенствовался в грамматическом направлении. Назначенная Академией комиссия проводила еженедельно по два заседания, на которых оценивались и исправлялись в соответствии с выработанными нормами все сочинения, подготавливаемые к печати на русском языке. По инициативе правительства и побуждаемые собственным научным энтузиазмом члены Академии неоднократно покидали тихую обитель своих рабочих кабинетов и отправлялись в самые отдаленные провинции русской всемирной империи, чтобы непосредственно на месте проводить исследования и знакомиться со своеобразием различных земель и племен. Так называемая Камчатская экспедиция, учеными членами которой были профессора Гмелин[94] , Мюллер и Делиль, провела в путешествии более десяти лет и в целях научного исследования посетила все подвластные России народы Азии до самых границ Китая и Японии.

Присылаемые ею на русском и латинском языках наблюдения достигли того уровня, на какой могла рассчитывать тогдашняя наука, и таким образом на их основе было составлено превосходное, одновременно теоретическое и ценное с практической точки зрения описание Сибири, какого в то время не существовало ни во Франции, ни в какой-либо другой стране цивилизованной Европы. Так называемая Оренбургская экспедиция стараниями советников Ятышева, Кириллова[95] , Хайнцельмана и флотского капитана Элтона в те же годы собрала едва ли менее важные сведения о южных провинциях в регионе Каспийского моря.

Под руководством эльзасца Шумахера[96] возникли и быстро расцвели академическая библиотека, художественный и естественно исторический музеи, а также нумизматический кабинет.

В тысяча семьсот сорок шестом году императрица назначила Кирилла Разумовского президентом Академии, погасила долги этого заведения и по просьбе братьев Разумовских дала свое согласие на ежегодную прибавку в пятьдесят три тысячи рублей для развития замечательных научных и художественных отделений Академии. Последние были в тысяча семьсот пятьдесят восьмом году отделены от Академии наук, снабжены значительными средствами и организованы в особую Академию художеств, руководство которой осуществлял знаменитый Штелин[97] .

В нее были приняты сорок содержавшихся за счет короны воспитанников, которые обучались здесь ваянию, живописи и зодчеству.

Из всех искусств императрица в первую очередь покровительствовала музыке. Она сама обладала весьма красивым голосом и прошла превосходную вокальную школу. Кирилл Разумовский разделял ее предпочтение. Когда после смерти Даниила Апостола[98] он получил остававшийся вакантным сан казачьего гетмана, сопряженный с постоянным доходом в сто тысяч рублей, то употребил эти деньги на то, чтобы содержать в своем глуховском дворце состоящий почти исключительно из русских камерный оркестр в сорок певцов и музыкантов, которые сделали бы честь в любом месте.

Вместе с придворным музикусом Марешем и обер-егермейстером Нарышкиным он основал оркестр русских рожковых инструментов, который своим исполнением привлек к себе внимание и вызвал восхищение всей Европы.

Двор в то время содержал только итальянскую оперу и балет. В тысяча семьсот сорок восьмом году в Петербург прибыла на гастроли труппа немецких актеров[99] и добилась у публики во всех отношениях сенсационного и примечательного успеха.

Мало того, что ее представления объединили в аудитории царицу, ее двор и всех, кто тянулся к духовности и образованию, но прежде всего они породили среди русских желание обладать своим самостоятельным и своеобразным зрелищем. Несколько молодых и целеустремленных кадетов[100] , вдохновленных этим примером, оказались теми подвижниками, которые впервые заложили фундамент русского национального театра, а Алексей Разумовский, сын малороссийских крестьян, супруг императрицы, стал их меценатом.

Однажды вечером, когда немецкие комедианты давали спектакль и привели в восторг всю избранную публику, кадет Александр Сумароков[101] , сын тайного советника, сказал одному из своих юных товарищей:

– Ах, какой бесценный дар заключается в том, чтобы вот так ежедневно видеть на сцене великие деяния минувшего или обычные события повседневной жизни, которые то серьезно и печально, то веселя и радуя, проходят перед твоими глазами и которые одним этим фактом могли бы оказывать чудесное воздействие на развитие нашего родного языка. Я завидую немцам и французам за то, что у них есть их драмы и их актеры.

– Не завидуйте им, а делайте как они, – внезапно вмешался в разговор сидевший неподалеку от двух беседующих кадетов граф Разумовский. – У всех наций были свои amateurs[102] , сперва подражавшие чужим образцам и затем создавшие таким образом национальную сцену. Для вас это тоже могло бы стать прекрасной задачей, молодые люди.

– Конечно, ваше превосходительство, – ответил Сумароков, – мы, пожалуй, набрались бы смелости, чтобы воплотить в жизнь эту прекрасную идею, если могли бы при этом рассчитывать на вашу высочайшую поддержку.

– Положитесь на меня, – поспешил заверить Разумовский, – я поклонник муз и, прежде всего, с удовольствием увидел бы, что и у нас наконец появился свой самостоятельный театр. Хорошая пьеса для образованных людей то же, что церковная проповедь для народа.

Зерно было брошено в благодатную почву. Уже тем же вечером Сумароков обсудил весь круг вопросов с несколькими товарищами, и они безотлагательно приступили к осуществлению задуманного.

Алексей Разумовский и Шувалов дали необходимые деньги, в короткий срок были возведены подмостки, нарисованы декорации и изготовлены костюмы, а спустя месяц наши кадеты уже впервые играли перед царицей и высшим петербургским светом. Молодые люди, среди которых исполнительским мастерством особенно выделялся сам Сумароков, играли настолько хорошо, что их маленький кадетский театр вскоре стал душой социальной и духовной жизни северной столицы.

Первое время кадеты играли на французском языке, поскольку тотчас же обнаружили на нем богатый и подходящий им репертуар, и изрядно отточили свой талант как на Расине и Корнеле, так и на Мольере. И сразу же с первых шагов русского театра выявился отрадный поворот его от пустой декламации и фальшивого пафоса подражающей античной драме трагедии той эпохи к естественности и реальной жизни.

Правда, французская комедия, поскольку большинство русской знати в ту пору владело только русским языком, нашла у зрителя весьма сдержанный отклик, интерес публики снизился настолько, что по особому распоряжению императрицы все придворные, чиновники и военные подписанием циркулярного ордера обязывались являться на представления. Когда однажды зрительный зал оказался почти полупустым, княжна Гессен-Гомбургская и прочие придворные дамы и господа были разбужены среди ночи так называемыми ездовыми и спрошены о причине их отсутствия с добавлением, что в будущем любой, кто без уважительного оправдания не придет на спектакль, будет оштрафован полицией на пятьдесят рублей. Это, возможно, выглядело по-диктаторски, однако имело самые положительные последствия. Высшее дворянство России, по примеру своей красивой и любящей искусство монархини, было выведено из состояния безразличия и начало все живее и живее интересоваться театром, музыкой и поэзией.

В один прекрасный день Сумароков был вызван к императрице, которая в присутствии графа Разумовского приняла его исключительно милостиво и в качестве причины плохой посещаемости театральных представлений назвала исполнение пьес на французском языке.

– Не лучше было бы, на ваш взгляд, – спросила она в заключение, – если бы мы попробовали показать какую-нибудь русскую комедию?

– Я не сомневаюсь, ваше величество, – ответил Сумароков, – что успех был бы намного большим, однако у нас нет таких пьес.

– Следовательно, их надо написать, – воскликнула царица, – вот неплохое задание для Ломоносова, не так ли, граф Разумовский? А вы, молодые люди, – обратилась она к кадету, – разве у вас совсем нет таланта, разве вас не вдохновляет мысль создать на нашем замечательном родном языке тоже, что делают другие европейские нации?

– Желание вашего величества, пожалуй, извинит мою дерзость, – проговорил Сумароков, – если я отважусь на попытку написать пьесу на русском языке.

– Ну, тогда за работу, мой друг, – воскликнула царица, – в поощрении же и вознаграждении недостатка с моей стороны не будет.

Сумароков действительно поспешил осуществить замысел красивой монархини и написал русскую пьесу, которая при постановке на сцене вызвала такую бурю аплодисментов, что молодой поэт вскоре, вдохновленный успехом, сочинил и вторую и третью. В тех придворных и аристократических кругах, где образованность и французская утонченность считались синонимами, конечно, осуждали манеру, в какой Сумароков писал свои комедии, и полагали, что те рассчитаны скорее на вкус подлого люда, нежели на вкус публики образованной, однако императрица и Разумовский тотчас же осознали, что молодой кадет ступил на правильную дорогу и что крепкий народнический тон, взятый им, предвещает русскому театру автономное и здоровое развитие. Пьесы Сумарокова стали предтечами той национальной комедии, которая позднее расцвела в «Горе от ума» Грибоедова и в гоголевском «Ревизоре».

Государыня, вдохновленная на это Разумовским и Шуваловым, основала русский национальный театр и его директором назначила Сумарокова.

Среди русских актеров, которые демонстрировали поразительную правду природы в исполнении своих ролей, особенно, – как редкой благообразностью внешности, так и гениальностью своей игры, – выделялся сын ярославского купца, Федор Волков[103] . За короткий срок он стал любимцем не только зрителей, но также и самой царицы, которая ввела его в свой придворный кружок и при всяком удобном случае оказывала ему особое внимание.

5

Благосклонность женщины

Благожелательность Елизаветы, которой лишился лейб-медик Лесток, перешла к канцлеру Бестужеву. Правда, доверию и благосклонности монархини он был обязан совершенно иным мотивам, нежели маленький злокозненный француз. Влияние Лестока на красивую капризную женщину было личного свойства, он умел быть для нее одновременно незаменимым и приятным, умел польстить ей и помочь скоротать время. Бестужев же был далек от такого рода магического воздействия. Царица была расположена к нему, потому что ее супруг, Алексей Разумовский, постоянно поддерживал предложения великого канцлера и потому что она мало-помалу прониклась убеждением, что отстаиваемая им система являлась для России наиболее благотворной. Следовательно, авторитет Бестужева у монархини базировался на его государственной деятельности, а потому тот мог по праву рассчитывать на его продолжительность. Под влиянием Разумовского Елизавета очень изменилась, но царица всю жизнь старалась избегать утомительной рутины правления, поэтому Бестужев снискал ее расположение тем, как он умел улаживать дела, а также своим старанием и минимумом хлопот, какие он доставлял ей, самостоятельно решая большинство вопросов.

Положение Бестужева, казалось, стало совершенно незыблемым к тому времени, когда ему удалось устроить бракосочетание своего сына с юной графиней Разумовской. И хотя Алексей Разумовский никоим образом прямо не вмешивался в дела правления, никто все же не сомневался, что сама царица в решении любого важного вопроса в первую очередь прислушивается к его мнению и что его голос всегда имеет определяющее значение.

Теперь Бестужев официально причислялся царицей к числу друзей и едва ли не каждый вечер привлекался к ее маленьким parties de plaisir[104] , так что отныне у него всегда была возможность высказывать свои взгляды в выгодном свете перед обычно такой труднодоступной жизнерадостной женщиной. Но несмотря на это столь умудренный государственный деятель все же не чувствовал себя абсолютно уверенным до тех пор, пока окончательно не обезвредил Лестока и не удалил его от государыни, ибо он слишком хорошо знал, какая изменчивая штука женская благосклонность.

По всякому поводу Бестужев не уставал представлять монархине склонного к интригам француза как самого опасного человека в России, как беспокойную, безрассудную голову, он указывал на его бессовестный, мстительный и корыстолюбивый характер, от которого следует ожидать самых больших неприятностей, особенно сейчас, когда из-за немилости царицы его постоянные доходы значительно сократились, потому что дворы Версаля, Берлина и Стокгольма, платившие ему крупные пенсионы, отчасти снизили их, а отчасти и совсем прекратили. Письма, которые, как и прежде, вскрывались и расшифровывались великим канцлером в Петербурге и по ходатайству петербургского посла Претлаха австрийским правительством в Вене, каждый день доставляли новый тяжкий обвинительный материал против Лестока, как прежде давали против маркиза де ля Шетарди. Елизавета долго не решалась принять кардинальные меры против своего бывшего доверенного друга, и в том, что удерживало ее от этого поступка, проявлялась благородная черта ее натуры.

– Я все-таки за многое ему благодарна, – сказала она Разумовскому, когда тот представил ей доказательства того, что Лесток с самого начала был ни чем иным как агентом и шпионом Франции и по сей день еще субсидируется тамошним двором. – Он и без того даже заикнуться мне не смеет больше о государственных делах, – добавила она, – и поэтому мы можем только посмеяться над тем, что Франция зря старается и впустую расходует свои деньги.

Но когда из собственноручных писем Лестока она опять и опять узнавала, как он называл идиотскими и бессмысленными все мероприятия Бестужева, даже те, на которые уже имелась ее санкция и согласие, неприязнь ее к французу заметно возросла.

В конце концов великий канцлер затеял легкую игру, когда принял решение нанести сокрушительный удар и бесповоротно разделаться с Лестоком.

Дело было вечером за игрой в карты, и он использовал доверительную обстановку совместного пребывания с царицей, чтобы добить своего противника.

– Сегодня я сделал новое важное открытие о махинациях Лестока, – заговорил он, – и спешу сообщить о том вашему величеству, поскольку промедление весьма опасно.

– Ну-ка, Бестужев, рассказывайте, – откликнулась императрица.

– Не стану особо заострять внимание на том, – продолжал теперь Бестужев, – что Лесток как ни в чем не бывало продолжает вместе с моими заклятыми врагами открыто плести нити заговора против меня, ибо отвожу своей персоне второстепенную роль, однако у меня есть письмо Лестока к французскому министерству, в котором он извещает о скором перевороте в России. Поскольку в другом месте указанного письма недвусмысленно сказано, что от вашего величества ждать мол теперь больше нечего, то не подлежит сомнению, что Лесток и его товарищи, поддержанные французскими и прусскими деньгами, намерены совершить революцию.

– Где это письмо? – воскликнула Елизавета.

Бестужев протянул ей лист, и она прочитала сию эпистолу с раздражением, какое с ней случалось крайне редко.

– Вы правы, – промолвила царица, завершив знакомство с бумагой, – Лесток созрел для виселицы. Что вам еще известно об этом комплоте?

– Мои источники в Петербурге докладывают, что в последнее время Лесток чуть ли не каждый день совещался с посланниками Франции, Швеции и Пруссии.

– Ах, неблагодарный! – вскричала Елизавета, вскочила с места и принялась широкими энергичными шагами расхаживать по комнате. – Он за свое предательство поплатится. Однако нам следует проявлять исключительную осторожность, Бестужев, потому что Лесток не только хитер как лис, но чертовски смел. Нам нужно спланировать все так, чтобы захватить в свои руки всех одновременно, чтобы ни один от нас не ускользнул, а уж потом я на их примере дам такой наглядный урок, о котором будут вспоминать долго. А пока что вам следует позаботиться о том, чтобы Лесток и его секретарь, капитан Шапьюзо, ни на секунду не оставались без присмотра, и ежедневно сообщайте мне, удалось ли вам проникнуть в замыслы заговорщиков и выявить участников этого гнусного посягательства.

Бестужев, не мешкая ни минуты, окружил Лестока сетью шпионов. Двадцатого декабря тысяча семьсот сорок восьмого года Лесток со своей женой обедал у одного прусского купца. Кроме них за столом присутствовали еще Шапьюзо, два шведских министра Вольфеншерна и Хепкен, а также граф и графиня Финкенштайн. Направляясь после застолья домой, Шапьюзо заметил в вечерних сумерках какого-то человека в поношенной ливрее, который следовал за ним по пятам и которого он замечал возле себя уже в течение нескольких дней. У капитана возникло подозрение и мгновенно созрел свой план. Он пошел медленнее и, когда услышал шаги незнакомца прямо у себя за спиной, резко обернулся, схватил того за воротник и приставил к его груди острие шпаги. Таким приемом он заставил своего пленника повернуть обратно и привел его в дом купца, где застал Лестока за игрой в карты. Тот выслушал рассказ секретаря о случившемся и затем с напускным негодованием обратился к нему.

– Как вы можете так грубо обращаться с беднягой, – воскликнул он, – разве по человеку не видно, что он желает нам добра и преследовал вас только затем, чтобы сообщить нам кое-что важное. Не правда ли, мой друг, ты хочешь подзаработать деньжат, ведь именно ради этого ты на улице и топтался, а эти пятьдесят рублей сделают тебя куда разговорчивее, чем острие шпаги. – С этими словами он положил на стол деньги. – Смотри, они будут твоими, если ты скажешь нам, кто тебе поручил шпионить за нами.

– Я ничего не знаю, ваше превосходительство, – ответил шпик, – я шел себе совершенно безобидно и в хорошем настроении за этим господином, а он вдруг приставил мне к груди шпагу. Я принял его сначала за уличного грабителя, а теперь вижу, что дело здесь совсем в другом, чего я абсолютно не понимаю.

– Ну-ну, мой друг, – как ни в чем не бывало продолжал Лесток, наливая своему пленнику бокал вина, – кто тебе заплатил, великий канцлер, не правда ли, или кто-то другой?

Когда пойманный шпион продолжал настаивать на своей полной невиновности, француз резко изменил тон, снова сунул деньги в карман и приказал Шапьюзо привести двух солдат из домашнего караула. Когда капитан вернулся с ними в комнату, настроение пленника заметно испортилось.

– Что вы собираетесь со мной делать? – воскликнул он. – Я честный невинный человек.

– Если ты немедленно не сознаешься, кто тебя подослал, – сказал Лесток, – я велю этим людям бить тебя батогами до тех пор, пока твоя предательская душонка не расстанется с твоим жалким телом.

Только теперь шпион признался, что состоит на службе у одного гвардейского офицера и по его приказу должен был вести наблюдение за Лестоком и Шапьюзо.

Лесток велел солдатам отвести пойманного к себе домой, а сам поехал к императрице, которая сначала не хотела его впускать и только после многочисленных просьб приняла его в присутствии Разумовского и графини Шуваловой. Лесток как одержимый вбежал в помещение и бросился прямо в ноги Елизавете.

– Я только что раскрыл гнусный заговор против себя, ваше величество, – завопил он во все горло, – меня со всех сторон обложили шпионами, меня хотят убить, меня, вашего преданнейшего слугу, которому вы обязаны троном и который так часто спасал вам жизнь. Некоторые, видно, забыли, но моя великодушная монархиня еще ведь помнит мои заслуги, я знаю, и потому взываю к ней о справедливости и молю об удовлетворении.

Тогда царица попросила его рассказать обо всем произошедшем по порядку и, хотя причиной этого случая с Лестоком послужило ее собственное распоряжение, у нее, чисто по-женски, не хватило мужества сказать это Лестоку прямо в лицо и тем самым дать ему наконец понять, что она о нем на самом деле думает. Напротив, она пообещала ему самолично разобраться в этом деле и наказать виновных, так что маленький француз, покидая царские покои, победоносно взглянул на Разумовского. Но едва он скрылся за дверью, царица гневно топнула ногой и поклялась, что этот раз, когда она выслушала-таки Лестока, был последним.

– Если бы совесть его была чиста, – сказала она супругу, – ему не нужно было бы опасаться каких-то шпионов. Да как он смеет по собственному произволу арестовывать человека и его допрашивать! Я хочу переговорить с Бестужевым и притом немедленно.

Впрочем, к моменту появления великого канцлера ее гнев в значительной степени уже улегся, так что она снова отказалась от своего первоначального решения немедленно арестовать Лестока, однако отдала распоряжение взять под стражу его секретаря Шапьюзо вкупе со слугами, препроводить их в крепость и подвергнуть допросу с пристрастием. Бестужев был достаточно умен, чтобы попросить императрицу подписать приказ о задержании, дабы в любой момент быть готовым действовать по обстоятельствам, однако до поры до времени не выполнять его, поскольку не без основания опасался преждевременно встревожить Лестока и его сторонников. Обычно такой смышленый француз на сей раз чувствовал себя настолько уверенно, что еще двадцать второго декабря справлял в веселой компании годовщину своей свадьбы.

На следующий вечер грандиозный торжественный бал в честь бракосочетания фрейлины Салтыковой собрал у нее все петербургское общество. Среди приглашенных был и Лесток. Во время исполнения менуэта в зале под руку с Разумовским появилась императрица. Давно уже эту прекрасную женщину не видели такой радостной и милостивой, даже Лесток удостоился нескольких снисходительных и дружеских слов ее.

Около полуночи она кивком подозвала к себе Бестужева и спросила, дал ли уже Шапьюзо признательные показания, компрометирующие Лестока.

– Новые сведения, которые я получил о комплоте, – ответил быстро сориентировавшийся в обстановке великий канцлер, – заставили меня отложить исполнение приказа о задержании. Было бы рискованно брать под стражу его людей, а самого Лестока, в руках которого сосредоточены все нити, оставлять на свободе. То, что у нас есть на него сейчас, послужило бы для него только предостережением и, возможно, навсегда избавило бы его от карающей десницы правосудия.

– Хорошо, тогда арестуйте и Лестока тоже, – решила государыня.

Улыбка скользнула по обычно таким строго-холодным чертам Бестужева. Он был близок к цели. После того, как императрица отпустила его, он тотчас же откомандировал офицера с необходимым отрядом на выполнение задания. Они взяли под стражу Шапьюзо с четырьмя слугами Лестока в его доме и доставили их в крепость.

Между тем у Салтыковой продолжали танцевать, нисколько не подозревая о надвигающейся катастрофе, которая уже в скором времени переполошит весь Петербург. Когда под утро гости начали разъезжаться, Лесток со своей женой и шведским посланником Вольфеншерна отправились в отель последнего, и там с несколькими дамами и офицерами они играли в карты и кутили до десяти часов утра.

Когда в одиннадцать часов Лесток возвратился к себе домой, ему сообщили об аресте его доверенного лица и слуг; он решил спешно ехать к царице и принести жалобу на содеянное, однако уже у подножия лестницы был остановлен генералом Апраксиным, который по повелению монархини уже окружил его дом солдатами и объявил Лестоку, что тот арестован.

Сначала Лесток попытался было в своей обычной манере криком и хвастовством благосклонности к нему императрицы произвести на генерала впечатление, однако когда Апраксин предъявил ему собственноручно подписанный ею приказ, он побледнел и на подгибающихся ногах снова поднялся рядом с генералом по лестнице. Предварительно его заперли в комнате и приставили к нему караул из офицера и шести солдат. Все острые предметы были оттуда предусмотрительно удалены, и даже для еды ему не позволено было пользоваться ножом. Пока все это происходило, его жена находилась в церкви, где принимала причастие. Когда она вернулась домой, то тоже была арестована и, без позволения даже повидаться с мужем, изолирована в особую комнату.

После того, как двадцать шестого декабря императрица в сопровождении Разумовского отправилась в Царское Село, Лестока и его жену в ту же ночь перевели в крепость. Когда его ввели в камеру, обычно такой неустрашимый и легкомысленный француз со вздохом произнес:

– Благосклонность женщины! Благосклонность женщины! Кто тебе доверится, сам сунет голову в петлю. Теперь наша партия проиграна окончательно. О, какое несчастье! Какая горькая участь!

6

Два спектакля

Со времени смерти генерала Ушакова председателем тайного инквизиционного суда[105] стал генерал Шувалов.

Для ведения процесса над Лестоком ему был придан находящийся в большой милости у императрицы друг Бестужева, генерал Апраксин. Тем самым судьба Лестока была предрешена.

Сначала допросу был подвергнут Шапьюзо. Он добровольно и с такой непосредственной откровенностью признался во всем, что только знал, что вопрос о каких-либо пытках отпал сам собой с самого начала. От него узнали, что Лесток получал деньги от прусского двора, часто проводил тайные и даже ночные встречи со шведским и прусским посланниками, равно как и с различными доверенными лицами и другими недовольными, среди которых в первую очередь выделялись вице-канцлер Воронцов, генерал-прокурор Сената Трубецкой и генерал Романцев. Шапьюзо также совершенно не отрицал, что Лесток был очень недоволен нынешним правительством и при каждом удобном случае крайне неприязненно отзывался о Бестужеве и Разумовском, и в своих оценках не щадил также царицу. Более, даже если бы это стоило ему жизни, он ничего к уже сказанному добавить не мог, поскольку Лесток никогда полностью не доверял ему, а с некоторого времени даже стал относиться к нему с известной подозрительностью.

Высказываний Шапьюзо между тем было для императрицы вполне достаточно, чтобы самой запустить против Лестока механизм инквизиции.

Сначала попытались выудить из него признания хитростью. Императрица пообещала его жене, если та склонит его к признанию, полное помилование как для нее самой, так и для ее супруга.

Однажды вечером ее привели в камеру Лестока и оставили с ним наедине. Бывший доверительный друг и любимец императрицы сидел на нарах в старом шлафроке и сперва, словно на привидение или призрак, долго с удивлением смотрел на свою жену.

– Вот как нам довелось свидеться, – заговорила она.

Лесток пожал плечами.

– Разве я виноват в чем-то? – произнес он как можно громче, ибо был убежден, что их разговор подслушивают. – Тебе ли не знать этого, – вдруг вскипел он и, вскочив с нар, одним прыжком оказался возле нее, – ты же не спятила, ты знаешь меня уже достаточно долго, чтобы не понимать, что я всегда был преданнейшим слугой императрицы, неизменно имел в виду только ее благополучие и благополучие государства, и потому только вызвал к себе враждебность и ненависть кучки завистников, государственных изменников, которым я мешал достигать их эгоистических целей и бессовестные интриги которых я так часто перечеркивал. О! Я знаю их всех, кто упрятал меня за решетку и продал нас Австрии: этого Бестужева, которого я сделал великим канцлером, которого я, ослепленный его гнусным лицемерием, порекомендовал монархине назначить на этот пост; этого Апраксина, которого мое заступничество подняло из низов, этих неблагодарных людишек, которые теперь сговорились погубить меня и затем, лишив монархиню ее единственного настоящего друга и не сдерживаемые больше ничем, продать Россию и втравить ее в европейскую войну, которая приведет страну на край пропасти, а Елизавету сбросит с престола.

– Мой милый, – промолвила жена, – кто был бы более склонен верить в твою невиновность, чем я? Но Шапьюзо признался, что ты оплачивался Францией и Пруссией, дабы воспрепятствовать альянсу с Марией-Терезией, что ты состоял в непозволительных отношениях с чужестранными правительствами.

– Такое сказал Шапьюзо? Разумеется, эту ложь из него выдавили грубой силой, пытками...

– Нет, его не пытали, потому что он вполне добровольно во всем признался.

– Тогда он, конечно, выдумал это и наговорил с три короба от страха перед мучениями, которыми ему пригрозили, – воскликнул Лесток, – с целью выгородить самого себя, чтобы все подозрения и всю вину свалить на меня одного. Разве это люди? Этот Шапьюзо, как же быстро он позабыл мои благодеяния! Он ведь был ничтожеством – бедный, понукаемый офицерами сержант, а я продвинул его по службе до капитанского чина. А теперь?!

– Это не относится к делу, – продолжала жена Лестока. – Теперь Шапьюзо рассказал такое, что существенно усугубляет твое положение, да вдобавок к тому же шведский министр Вольфеншерна внезапно покинул Петербург. А это еще больно усиливает подозрение. Если ты будешь все отрицать, тебя начнут бить кнутами, станут пытать, в то время как чистосердечное и покаянное признание могло бы спасти нас.

– Но ведь мне не в чем признаваться, – в сердцах крикнул Лесток, – ты сама не соображаешь, что говоришь, моя совесть абсолютно чиста. Если они хотят убрать меня с дороги, эти подлецы, эти предатели, для чего им тогда вообще надо мое признание? Они, конечно, могут отрубить мне голову, но моя кровь будет на них, а царица слишком поздно узнает, что потеряла своего единственного друга.

– Императрица все еще склонна отнестись к тебе милостиво, – ответила его жена.

– Действительно? – воскликнул Лесток, его желтое, удрученное горем лицо озарил луч надежды, в глазах его вспыхнул огонь. – Ну, тогда скажи ей правду, скажи ей, что я невиновен, попроси ее дать мне возможность поговорить с ней.

– Императрица хочет объявить помилование, – промолвила в ответ госпожа Лесток, – но лишь в том случае, если бы ты полностью сознался.

– О Господи, да я же говорю тебе, что не совершил никакого преступления и потому мне не в чем признаваться.

Жена пожала плечами.

– Я тебе все сказала, – проговорила она затем, – все, что мне было поручено тебе передать. Если ты будешь упорствовать в своем отрицании, настаивать на своей невиновности, то у тайного инквизиционного суда, разумеется, хватит средств, чтобы развязать тебе язык. Подумай-ка хорошенько об этом.

– Я не могу ни в чем сознаться, коль скоро я невиновен, – пробормотал Лесток.

Его жена поднялась и покинула камеру, даже не протянув ему на прощание руки.

Теперь последовала череда допросов, во время которых Лесток продолжал настаивать на том, что он совершенно невиновен и все, что он делал, делалось во имя служения императрице и государству.

– Всеми своими несчастьями я обязан только Бестужеву, – кричал он, – этому мерзавцу, которого я в свое время возвратил из ссылки, который всем обязан мне и в награду пытается лишить меня состояния и самой жизни.

Императрице ежедневно докладывали о результатах очередного допроса; когда же дело так и не сдвинулось с места, она потеряла терпение и без долгих колебаний объявила о своем согласии с предложением Шувалова допросить обвиняемого с пристрастием.

На следующий вечер Лестока как обычно привели в зал судебных заседаний, где его встретила та же презрительная улыбка графа Шувалова, Апраксина и других инквизиторов, сидевших за длинным, покрытым черным сукном столом. Для проформы ему еще раз предложили все те вопросы, что задавались ему с самого начала процесса, и он так же спокойно и беззастенчиво, как делал это до сих пор, снова отказался признать свою вину.

Допрос еще не закончился, когда в зал вошла императрица в роскошном туалете. Лесток воспринял ее появление как благоприятный знак и поспешил упасть перед ней на колени.

– Какая великая милость, ваше величество, – воскликнул он, – что вы лично соизволили прийти сюда, чтобы порасспросить своего преданнейшего слугу и убедиться в его невиновности.

Елизавета ничего не ответила, только лоб ее гневно нахмурился.

– Как вы смеете, – прикрикнул сейчас же Шувалов, – обращаться к их величеству. Вы здесь обвиняемый, вы преступник, и должны говорить только тогда, когда вас спрашивают.

Императрица уселась в приготовленное для нее в конце судебного зала кресло, обитое красным бархатом, и затем с холодной величавостью обратилась к Лестоку, по-прежнему стоящему перед ней на коленях.

– Я пришла сюда как ваш судья, Лесток, справедливый, но строгий судья, от которого вам не следует ожидать ни снисхождения, ни пощады. Только одно могло бы спасти вас и побудить меня проявить милосердие: чистосердечное признание.

– Мне не в чем сознаваться, ваше величество, – ответил Лесток, – у вас не было более преданного слуги...

– Избавьте нас, пожалуйста, от этих фраз, которые ничего не доказывают, по крайней мере, ничего в моих глазах, с которых уже давно спала повязка, которой вы ослепили их, – перебила царица своего бывшего доверенного друга. – Подумайте хорошенько, что говорите, прежде чем ответить мне еще раз. С какой целью Франция платила вам значительное ежегодное содержание?

– Я никогда не получал от французского двора никаких иных сумм, – ответил быстро Лесток, – кроме той, которая потребовалась, чтобы проложить вашему величеству дорогу к трону.

– Ваше величество имеет теперь возможность лично убедиться в бессовестности обвиняемого, – вмешался Шувалов.

– Зачитайте ему, пожалуйста, признание Шапьюзо, – крикнула Елизавета.

– Я отвергаю это признание, ибо оно было вырвано только под страхом пыток, – воскликнул Лесток.

– Тогда уличите обвиняемого его собственными письмами, – раздраженно бросила царица.

По ее знаку Апраксин разложил на столе стопку бумаг. Лесток поднялся с колен и просмотрел их – это были его перехваченные в Петербурге и в Вене письма к французскому министру иностранных дел в Париж и французскому послу при дворе Марии-Терезии. Увидев их, он побледнел, однако быстро взял себя в руки.

– Только теперь я могу разгадать ту паутину лжи, которой опутали мою добрую государыню, – сказал он наконец, – все эти письма поддельные.

– Ваше величество видит, что обвиняемый не заслуживает снисхождения, – перебил Шувалов лейб-медика, – тем более после того, как уже доказано, что он собирался отравить ваше величество, чтобы поставить у кормила власти престолонаследника.

– Да кто осмеливается утверждать такое? – крикнул Лесток.

Однако не был удостоен ответа.

– Стало быть, допросите его под пыткой, дорогой граф, – сказала царица.

– Вы не можете приказать это всерьез, ваше величество, – вскричал Лесток, в ужасе отступая на шаг.

– Я говорю это совершенно серьезно, – ответила Елизавета, – не вы ли сами, вспомните, посоветовали мне допросить с пристрастием молодого Лапухина, его мать и графиню Бестужеву, когда они упорно не сознавались. Следовательно, вы вполне принимаете справедливость и полезность такого метода расследования. И если тогда, когда основания для подозрений были самые незначительные, я все же дала свое согласие на его применение, то почему сегодня, когда вы так основательно уличены как признанием своего доверенного лица, так и своими собственными письмами, я должна колебаться в выборе средств дознания.

Шувалов позвонил. В зал вошел палач со своими помощниками и занялся Лестоком, который, когда ему связывали руки и ноги, дрожал всем телом и выкрикивал проклятия в адрес Бестужева. Но брань его, как прежде его отпирательства, была напрасной, помощники отволокли его к жуткой балке, на которую и подвесили его за заведенные назад руки.

– Предложите ему еще раз все вопросы по порядку, – приказала императрица.

– В каких отношениях вы находились с де ля Шетарди, д'Аллионом и французским двором? – начал допрос Шувалов.

– Я посещал их как посещают добрых друзей, у которых всегда найдешь изысканный стол и приятное общество, – проговорил в ответ Лесток, – с версальским же двором у меня совершенно никакой связи не было.

– Второй вопрос, – продолжал Шувалов.

– Погодите, давайте-ка остановимся на первом, – вмешалась царица, – пока он не ответит на него удовлетворительно.

– Я все сказал, – простонал Лесток, превозмогая боль.

– У нас имеются доказательства, – возразила царица, – и уж мы-то заставим вас сделать признание, будьте в этом уверены.

Однако, несмотря на все страдания, которые он испытывал, Лесток оставался непоколебимым.

– Мои намерения по отношению к вам всегда были честными, ваше величество, я всегда жертвовал собой ради вас, – сказал он, – тогда как вы еще не раз раскаетесь в том доверии, которое сейчас оказываете Бестужеву, ибо он негодяй, прожженный мерзавец.

После получаса безуспешной пытки Шувалов заявил, что теперь настало время прибегнуть к аргументам кнута.

Елизавета коротким кивком подтвердила свое согласие. Палач опустил Лестока до земли, но не развязал его, а принялся бить кнутом. Однако и теперь маленький француз не потерял мужества и стойкости, какие сохранял до сих пор. После того, как он получил более пятидесяти ударов, императрица приказала освободить его.

Другие, когда их в такой ситуации развязывали, обычно валились на пол без чувств, Лестоку же даже не потребовалась посторонняя помощь, когда его отводили обратно в тюрьму.

– Какое упрямство, – сказал Шувалов, – мне кажется, что он скорее расстанется с душой под ужасными истязаниями, чем позволит выжать из себя хоть одно слово, которое он нам говорить не хочет.

– Ну, это мы еще посмотрим, – молвила императрица, – не думайте, что на сегодня я прекратила его мучения из сострадания, нет, просто подошло время спектакля, а его без меня не начнут.

Елизавета милостивым кивком головы попрощалась с инквизиционным судом и поспешила сесть в карету, доставившую ее в театр.

Весь Петербург с нетерпением ожидал первого представления новой комедии Сумарокова и новой роли в ней Волкова. Зрительская аудитория состояла из знатных красивых женщин, офицеров и кавалеров, а также из купцов в национальных костюмах, студентов и людей из самых низких слоев населения.

Императрица появилась в театре под руку с графом Разумовским и заняла место в своей ложе. Оркестр заиграл увертюру, затем поднялся занавес и спектакль начался. Елизавета с таким веселым участием следила за ходом действия, как будто еще совсем недавно перед ее глазами не разворачивался совершенно другой, жуткий спектакль, и первая хлопала в ладони. После первого акта она пригласила к себе сидевшего в партере Ломоносова и принялась оживленно обсуждать с ним разыгрываемую пьесу, а также успешную игру актеров.

В это же время на сцене стояли Сумароков и Волков и через небольшое отверстие в занавесе разглядывали публику.

– Я никогда еще не видел в нашем театре такого количества красивых женщин как сегодня, – сказал Сумароков, – когда вот так сверху взираешь на лилейные округлости грудей и на эти пары глаз самых различных цветов, которые, кажется, сверкают наперебой, смеются и по кому-то тоскуют, хотелось бы хоть на один день стать султаном.

Волков улыбнулся:

– Меня очаровывает только одна.

– И кто же?

– Царица.

– Попытай у нее свое счастье! Она никогда не отличалась суровостью, как ты знаешь.

– Ах! К несчастью, я слишком поздно появился на свет, – посетовал Волков. – Вступи я на эти подмостки лет на десять пораньше, она, возможно, сделала бы меня самым блаженным человеком под солнцем. Но сейчас приходится отказаться от всяких надежд. С тех пор как она вышла замуж, она, похоже, стала олицетворением добродетели, стала такой холодной, гордой и неприступной. А все дело в христианской морали, которая всех нас делает жалкими, в этом иудействе, которое разрешает нам иметь только одного бога, равно как и только одну женщину или единственного мужчину. В этом вопросе я разделяю позицию древних греков, которые умели жить счастливо и гармонично. Разве не смертный грех, когда такая женщина как царица связывает себя с одним мужчиной? Красивая баба, как и красивое стихотворение или картина, должна принадлежать всему миру.

– Ты все перевернул бы с ног на голову, если б от тебя это зависело, – сказал в ответ Сумароков, – благо для всех нас, что своим фантазиям ты можешь давать волю, слава Богу, только на сцене. Однако все же попытай счастья у императрицы, она ведь благосклонно к тебе относится.

– И тем не менее, если бы я в отношении ее забылся, она вполне могла бы приказать высечь меня как Лестока, – проговорил молодой актер, – а потом улыбаться так же беззаботно, как в этот момент она улыбается Ломоносову.

По окончании пьесы императрица сама поднялась на сцену, чтобы выразить поэту свою признательность. Волков стоял за кулисами на почтительном расстоянии и пожирал ее взглядом. Когда императрица внезапно обратилась к нему и похвалила его характерную игру, он сперва побледнел под слоем грима, потом покраснел и запинаясь пробормотал что-то, чего никто не понял. От опытной женщины не ускользнуло его замешательство и ей тут же стала ясна его причина, однако она не помогла молодому гениальному актеру выйти из затруднительного положения, а легко шлепнула его веером по щеке и сказала:

– Как так получается, Волков, что у вас хватает смелости выступать перед всей публикой, а когда дело коснулось...

Она не закончила фразу, однако он быстро опустился перед ней на одно колено и воскликнул:

– Мне весь мир не страшен, но женщина вашей красоты нечто большее, чем весь мир.

Царица улыбнулась.

На следующий день тайный трибунал снова принялся за допрос Лестока и пригрозил ему самыми мучительными пытками. Однако тот невозмутимо возразил:

– Коли я уже попал в руки палача, то на милость мне рассчитывать не приходится.

К нему еще раз подослали его жену. Однако и ей оказалось не под силу склонить его к признанию.

Разумовский, самый большой противник Лестока, оказался тем человеком, кто теперь настраивал императрицу проявить мягкость. Он высказал предположение, что те бумаги, которыми можно было бы неопровержимо доказать его государственную измену, шведский посланник Вольфеншерна, по-видимому, увез с собою в Стокгольм, и посоветовал ограничиться тем, что этот опасный интриган нынче разоблачен и навсегда обезврежен.

Таким образом был, наконец, вынесен приговор, согласно которому имущество Лестока подлежало конфискации, а сам он, публично высеченный кнутом, ссылался в Великий Устюг в Архангельской губернии, куда за ним последовала и супруга.

Так честолюбивый лекарь на себе испытал ту участь, которую в свое время уготовил Лапухиным и замышлял Бестужеву.

7

Мир наизнанку

Царица заперлась в кабинете со своей фавориткой, графиней Шуваловой. Похоже, шло очень серьезное и важное совещание, ибо как очаровательно и свежо ни выглядела Елизавета в обвитом белыми кружевами домашнем халате из розового шелка в духе полотен Ватто, все же светлую гармоничность ее лица несколько нарушали морщинки глубокого размышления, а ее обычно такие живые глаза то и дело сосредоточенно и огорченно смотрели в паркет.

– Тебе ничего не приходит в голову, Лидвина? – заговорила монархиня, прервав затянувшуюся паузу.

– Ничего, ваше величество, – ответила графиня.

– Абсолютно ничего?

– Абсолютно ничего.

– Ты, видно, не очень стараешься, – рассердилась царица.

– Ах! У меня уже голова раскалывается от всех этих размышлений и раздумий, – быстро возразила фаворитка, – и все напрасно. Мы перебрали уже весь реестр удовольствий, и я не думаю, что в этом огромном мире есть еще что-то для меня новое.

– У меня та же картина, – вздохнула Елизавета, – мне также ничего не приходит на ум и я многое отдала бы сейчас за оригинальную мысль; если дело пойдет так и дальше, мы, того гляди, помрем от скуки и меланхолии.

– А как ваше величество посмотрит на то, – внезапно предложила графиня, – если мы еще кого-нибудь привлечем к совещанию.

– Да кого же тут привлечешь? Разумовский слишком серьезен, чтобы придавать значение увеселениям нашего двора, твой муж стал слишком тяжелым на подъем, Воронцов занят только политикой...

– Нет, никто из них, разумеется, не подходит, – оживленно затараторила маленькая графиня, – это должен быть молодой человек, смышленый и остроумный, он должен быть не из нашего придворного круга, ибо все наши господа в том, что касается выдумок, совершенно исчерпали себя, либо с малолетства были слишком трезвы и тупы, чтобы изобрести что-то стоящее. Как вы полагаете, а не пригласить ли нам Волкова?

– Великолепная идея, – воскликнула Елизавета, радостно захлопав в ладоши. – Да, Волков поможет нам выпутаться из безвыходной ситуации, пусть тотчас же пошлют за ним, он должен быть здесь немедленно.

Графиня поспешила отправить придворного лакея с каретой, которому было поручено доставить молодого актера в императорский дворец. Две дамы между тем оставили все попытки выдумать развлечения для двора и играли в домино, пока не доложили о прибытии Волкова.

– Пусть войдет, – распорядилась Елизавета.

Дежурный камергер отворил двери и ожидаемый визитер вошел в кабинет. Такой уверенный и смелый на сцене, такой элегантный в общении в придворном кругу, куда был привлечен, сейчас, когда он впервые вступил в апартаменты богоподобной женщины, которой он поклонялся и которая одновременно была его неограниченной владычицей, молодой актер оказался крайне смущенным, даже неуклюжим, и отвечал на вопросы обеих дам с тем заиканием, которое у обычно столь красноречивого человека производило неподражаемо комичный эффект. В конце концов императрица громко расхохоталась ему прямо в лицо, а графиня безжалостно над ним подшутила, и все это лишь затем, чтобы привести его в еще большее замешательство.

Волков стоял посреди кабинета как провинившийся мальчик, в с