Book: Мария-Антуанетта



Мария-Антуанетта

Виктория Холт

Мария-Антуанетта

ФРАНЦИЯ: ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ… КОРОЛЕВСКОЙ КРОВИ

Революционный хаос погубил, как известно, не только русского монарха. Прогрессивные англичане были первыми, когда в 1649 году, в ходе своей буржуазной революции, отрубили голову королю Карлу I. Потом, правда, многие из них стали видеть в своей жертве безвинного мученика, и страну охватили монархические настроения… Спустя почти полтора века наверстали свое и французы. В 1793 году они сначала казнили Людовика XVI, потом, немного переведя дух, — его жену, Марию-Антуанетту, и, наконец, уморили в тюрьме их малолетнего сына, наследника французского престола. Наши радетели о «свободе, равенстве и братстве» раскачивались дольше, зато потом разом перестреляли в подвале Ипатьевского дома все царское семейство от мала до велика.

В судьбах Людовика XVI и Николая II, в их характерах было немало общего. Еще в старинной энциклопедии Брокгауза и Эфрона Людовик был представлен как «человек доброго сердца, незначительного ума и нерешительного характера». Воистину чем не агнец, предназначенный для заклания! Таким же показал себя и последний русский самодержец, а именно — человеком незлобивым, нерешительным, тяготившимся властью и легко поддававшимся чужому влиянию. Николая называли «заурядным офицером из хорошей семьи». Людовика можно было бы назвать «заурядным дворянином знатного происхождения». Вступление на престол Николая было ознаменовано Ходынской трагедией, когда в Москве при раздаче подарков по случаю коронации погибло в ужасной давке почти полторы тысячи человек. Подобная же трагедия произошла в Париже и при коронации Людовика. В правление обоих монархов их страны неотвратимо погружались в пучину политического и общественного кризиса. Оба монарха прилагали силы, чтобы выправить положение, имели самые благие намерения, шли на уступки, хотели как лучше, а получилось…

Наконец, в обоих случаях жестоко досталось «бедным немкам». Супругой Людовика, в ту пору еще дофина, то есть наследника престола, стала «австриячка» Мария-Антония, а цесаревич и великий князь Николай Александрович взял в супруги Алису Викторию Елену Луизу Беатрису Гессен-Дармштадтскую из немецкого дома великого герцога Эрнеста Людвига IV. Знали бы заранее эти благородные девицы, в какие «зачумленные» дома им придется переехать из своих милых немецких гнезд…


Поначалу, впрочем, будущее казалось прекрасным. Обе немки становились правительницами великих держав. Но, как показала История, земное величие монархий обычно дорого обходится как раз тем поколениям, что появляются на свет немногим позже самих великих монархов.

Во второй половине XVII и в начале XVIII века Франция принадлежала королю-Солнцу, несравненному Людовику XIV, который говорил: «Государство — это я». При нем Франция, как огромная туча с белоснежными вершинами и темным, грозовым «брюхом», висела над всем миром. Велись бесконечные войны на всех возможных фронтах, расходы двора были неисчислимыми, высокие налоги вызывали многочисленные народные восстания. Но Франция оставалась тогда великим средоточием творческой энергии и высокой европейской культуры.

Людовик XIV пережил всех своих прямых наследников, сыновей и внуков. После его кончины престол перешел к его пятилетнему правнуку Людовику XV (1715–1774). Этот король тоже показал себя великим… великим мотом. Именно он претворял в жизнь девиз «После нас — хоть потоп!». Однако еще долгое время военная мощь Франции казалась внушительной, а ее положение — как внутреннее, так и внешнее — весьма прочным. Потому-то великие Габсбурги, некогда владевшие едва ли не всей континентальной Европой, решили укрепить свои династические связи с французскими Бурбонами. Тогда, в тихом 1770 году, Мария-Антония, пятнадцатилетняя дочь Марии-Терезии Австрийской и императора «Священной Римской империи» Франца I, была отдана замуж за французского дофина, внука Людовика XV, и стала Марией-Антуанеттой. Надо сказать, брак был устроен против желания дофина, и лишь со временем Мария-Антуанетта завоевала его любовь. Дофин вообще был довольно нелюдим, избегал двор и терпеть не мог мадам Дюбарри, любовницу короля. Людовик XV также недолюбливал дофина и держал его вдали от политики, а тот любил проводить свое время на охоте и… в занятиях слесарным делом. Эта неспособность дофина вести государственные дела, разумеется, резко повлияла на положение страны, когда он наконец взошел на престол и стал шестнадцатым по счету Людовиком. Его предшественник, вечно окруженный многочисленными любовницами и министрами-казнокрадами, «подбросил» своему внуку-преемнику пустую казну. В стране был голод, происходили волнения из-за дороговизны хлеба (так называемая «мучная война» 1775 года). Искренние попытки короля провести «реформы» и организовать «кадровые» перестановки не давали результата.

В романе Виктории Холт Мария-Антуанетта представляется дамой, умудренной опытом и обладающей философским подходом к жизни. Возможно, она обрела эту мудрость в заключении, уже после казни своего супруга. Но в свою «золотую пору», при дворе, она часто проявляла поистине роковую легкомысленность. Она часто нарушала церемониал версальского двора, что давало повод к многочисленным сплетням. Особенно повредило ее репутации так называемое «дело ожерелья королевы», подробно описанное в книге. Честолюбивый кардинал Роган домогался королевы и хотел поразить ее дорогим подарком. Придворные мошенники устроили интригу таким образом, что на векселе, гарантировавшем оплату ожерелья (полтора миллиона франков — стоимость военного линкора!), была подделана подпись самой королевы, ничего не знавшей о затее. Скандал разразился. Виновные понесли наказание, но недовольные королевской властью взялись и за королеву. Париж прилепил ей кличку «мадам Дефицит». Гёте назвал это «дело об ожерелье» прологом революции.

Обстановка во Франции быстро накалялась. Тому способствовали и природные катаклизмы. В июле 1788 года поля Франции были опустошены невиданным градом. Версальские балы, которые так любила Мария-Антуанетта, теперь вызывали яростную ненависть к «австриячке».

Король пытался успокоить голодный народ, но вновь не добился успеха. Началась революция. С самого ее начала королева стала весьма активным противником конституционно-демократического режима и поддерживала враждебную реформам придворную партию.

Ища выход из положения, король согласился на созыв представительного собрания, Генеральных штатов, в мае 1789 года. Однако чуть позже депутаты от духовенства, дворянства и так называемого «третьего сословия» провозгласили себя представителями Национального собрания и поставили своей целью учреждение нового строя, а вместе с этим славным делом — выработку новой конституции. В угаре нововведений они вскоре переименовали себя в депутатов Учредительного собрания. Король попытался разогнать его, остановить силой эти опасные политические метаморфозы. В результате началось народное восстание. Кровавый хаос, захлестнувший страну и быстро разрушивший духовные основы общества, начался штурмом Бастилии 14 июля 1789 года и получил название Великой Французской буржуазно-демократической революции. В Истории люди нередко путали психоз с Божественным откровением…

Поначалу власть захватили представители крупной буржуазии и либерального дворянства, выступавшие за конституционную монархию. В этот период Мария-Антуанетта старалась побудить короля к решительным действиям и завязала отношения с графом Мирабо, депутатом от третьего сословия (!), который хотя и обличал абсолютизм, но в целом выступал за конституционно-монархический режим. Однако в конечном итоге возникшее у королевы недоверие к Мирабо только ухудшило положение королевской семьи. Оно стало еще более опасным после неудачной попытки бегства венценосных супругов в Лотарингию в июне 1791 года.

После этого провала Мария-Антуанетта старалась ускорить австро-прусское вторжение во Францию с целью спасения монархии, но все ее усилия только способствовали роковой развязке.

10 августа 1792 года монархия была свергнута под руководством Парижской Коммуны — органа городского парижского самоуправления, во главе которого стояли Шометт и Эбер, казненные потом другими энтузиастами революционного дела. Когда дворец Тюильри был захвачен, королева выказала спокойствие и достоинство. Вместе с мужем она была заключена в Тампль. В декабре их разлучили, и лишь в день казни Людовика (21 января 1793 года) им дозволили повидаться напоследок… Еще в июле королеву, несмотря на ее протест, отделили от сына, а позже перевели в тюрьму Консьержери, где ей были предоставлены только солдатская походная кровать, соломенное кресло и небольшой стол. 13 октября на заседании революционного трибунала Мария-Антуанетта была обвинена в измене, подстрекательстве к гражданской войне и в самых ужасных преступлениях против нравственности. Она выслушала смертный приговор без заметного волнения и 16 октября 1793 года была умерщвлена с помощью французского «национального инструмента» — гильотины…

Надо заметить, что к гибели королевской семьи приложили руки и члены королевского рода. Прежде всего следует указать на герцога Орлеанского, получившего прозвище Филипп-Эгалите (Филипп-Равенство) за популизм и заигрывание с народом. Этот масон и авантюрист королевской крови, голосовавший за казнь короля, в свою очередь, не избежал гильотины. Братья короля — граф Прованский (впоследствии король Людовик XVIII, занявший престол с помощью интервентов после падения Наполеона I) и граф д'Артуа (будущий король Карл X, сметенный революцией 1830 года), пригревшись в эмиграции, своими выступлениями еще более накаляли обстановку во Франции.

Осенью 1792 года органом законодательной и исполнительной власти во Франции стал Конвент, провозгласивший страну республикой. Депутаты партий Конвента — жирондисты и якобинцы — перегрызлись в зале заседаний, а их сторонники — по всей стране. Якобинцы одолели жирондистов и пустили им кровь. Потом якобинцы разделились «сами в себе» и снова перегрызлись: сторонники Робеспьера пустили кровь сторонникам Дантона. Но вскоре, в июле 1794 года, произошел новый переворот, положивший конец власти якобинцев. Головы Робеспьера и его сподвижников покатились следом, а страной стала править Директория — правительство пяти директоров.

Наконец Франция дождалась прихода твердой руки. 9 ноября 1799 года молодой генерал, провинциал, «воспитанник революции» Наполеон Бонапарт совершил переворот и установил в стране новую форму военной диктатуры — Консульство… а потом за первые полтора десятка лет нового века он положил на полях Европы весь цвет нации, всю «гвардию» страны — самых сильных, самых гордых и самых бесстрашных.


Дым великих сражений быстро заслонил непроглядной завесой тот «галантный век», эпоху Людовиков…

Далеким потомкам Людовик XVI и Мария-Антуанетта представляются в образах нарядных, дорогих кукол, которым «жестокие детишки», игравшие в свои безжалостные игры, попросту оторвали головы.

Но «нарядные куклы», однако, были людьми, сумевшими достойно посмотреть в глаза смерти и уже этим стать выше своих судей и оправдаться… хотя бы перед историей нации. Поэтому краткий очерк о той бурной эпохе мы и завершаем ярким описанием последних мгновений жизни королевской четы, которое дал когда-то выдающийся историк Томас Карлейль.

«Барабаны бьют. «Замолчите!» — кричит король страшным голосом. Он всходит на эшафот не без промедления; на нем коричневый камзол, серые панталоны, белые чулки. Он снимает камзол и остается в белом фланелевом жилете с рукавами. Палачи подходят к нему, чтобы связать его, он отталкивает их и противится; аббат Эджворт вынужден напомнить ему, что Спаситель, в которого веруют люди, покорился и дал себя связать. Руки короля связаны, голова обнажена — роковая минута наступила. Он подходит к краю эшафота. Лицо его горит, и он говорит: «Французы, я умираю безвинно; говорю вам это с эшафота, готовясь предстать перед Богом. Я прощаю своих врагов; желаю, чтобы Франция…» Генерал на коне, Сантер или какой другой, выскакивает вперед с поднятой рукой: «Барабаны!» Барабаны заглушают голос осужденного. «Палачи, исполняйте свою работу!» Палачи, опасаясь быть убитыми сами… хватают несчастного Людовика; на эшафоте происходит отчаянная борьба одного против шестерых, и его привязывают наконец к доске. Аббат Эджворт, нагнувшись, напутствует его: «Сын святого Людовика, взойди на небеса!» Топор падает — жизнь короля пресеклась. Был понедельник 21 января 1793 года. Королю было тридцать восемь лет, четыре месяца и двадцать восемь дней.

Палач Сансон показывает голову; дикий крик «Да здравствует Республика!» разносится, все усиливаясь; машут шляпами, фуражками, поднятыми на штыки; студенты из коллегии Четырех наций подхватывают этот крик на набережной, и он разносится по всему Парижу… Кровью короля смачивают носовые платки, концы пик. Палач Сансон, хотя впоследствии он отрицал это, продает пряди его волос; кусочки коричневого камзола долго еще носят в кольцах… (О, эта восторженная некрофилия просвещенно-революционых масс! — С.С.)

Во время суда Мария-Антуанетта, эта царственная женщина, не изменяет себе… Говорят, взор ее оставался спокоен, когда ей читали гнусный обвинительный акт, и «иногда она шевелила пальцами, как будто играя на клавесине». Ее ответы быстры, толковы, подчас лаконически кратки; в ее спокойных словах слышится решимость не без оттенка презрения, но не в ущерб достоинству… В среду, в четыре часа утра, после двух суток допросов, судебных речей и других неясностей дела, выносится решение: смертный приговор. «Имеете ли вы что-нибудь сказать?» Обвиняемая покачала головой, не проронив ни слова…

С десяти часов (утра) многочисленные патрули стали объезжать улицы… В одиннадцать показалась Мария-Антуанетта. На ней был шлафрок из белого пике; ее везли на место казни как обыкновенную преступницу, связанную, в обычной повозке, в сопровождении конституционного священника в гражданском платье и конвоя из пехоты и кавалерии. На них и на двойной ряд войск на протяжении всего своего пути она, казалось, смотрела равнодушно. На ее лице не было ни смущения, ни гордости. На крики «Да здравствует Республика!» и «Долой тиранию!», сопровождавшие ее на всем пути, она, казалось, не обращала внимания. С духовником своим она почти не разговаривала. На улицах Дю-Руль и Сент-Оноре внимание ее привлекли трехцветные знамена на выступах домов, а также надписи на фронтонах. По прибытии на площадь Революции взор ее обратился на национальный сад, бывший Тюильрийский, и на лице ее появились признаки живейшего волнения. Она поднялась на эшафот с достаточным мужеством, и в четверть первого ее голова скатилась; палач показал ее народу среди всеобщих, долго продолжавшихся криков: «Да здравствует Республика!»


Сергей СМИРНОВ



ЧАСТЬ I

Глава 1

ФРАНЦУЗСКОЕ ЗАМУЖЕСТВО

Людовик ХVI собирался написать собственные мемуары; об этом свидетельствовал порядок, в котором были систематизированы его личные бумаги. Королева вынашивала аналогичные намерения; она собирала и хранила обширную переписку и большое количество записей, сделанных по свежим следам событий.

Мемуары мадам Кампан

Единственное настоящее счастье в этом мире приходит со счастливым замужеством. Я могу сказать это, основываясь на своем опыте. И все зависит от женщины, которая должна быть добросердечной, ласковой и способной доставлять радость…

Мария-Терезия[1] — Марии-Антуанетте

Говорили, что, когда я родилась, над моей колыбелью появился «призрак трона и французского палача». Однако об этом заговорили много лет спустя — есть такая привычка вспоминать пророческие приметы и символы, когда время уже показало направление и курс событий. Мое появление на свет доставило матушке мало хлопот, поскольку оно произошло как раз перед самым началом Семилетней войны[2] и она была больше занята нависавшей угрозой, чем своей новорожденной дочерью. Почти сразу же после моего рождения она занялась государственными делами и вряд ли могла уделять мне внимание. Она привыкла рожать детей — я была пятнадцатым ребенком.

Разумеется, она хотела мальчика (хотя у нее уже было четверо сыновей), поскольку правители всегда хотят мальчиков, а еще оставалось семь дочерей, три умерли либо при своем рождении, либо в раннем детстве. Я любила слушать о том, как она поспорила со старым герцогом Тароука, какой будет у меня пол. Она побилась об заклад, что ребенок окажется девочкой. Поэтому Тароука должен был уплатить проигрыш.

Ожидая моего рождения, мама решила, что моими крестными должны стать король и королева Португалии. В более поздние годы считалось, что это было еще одним дурным знамением, поскольку в день, когда я родилась, в Лиссабоне произошло ужасное землетрясение, разрушившее город и унесшее жизни сорока тысяч человек[3]. Позже, много позже, говорили о том, что все дети, родившиеся в этот день, были несчастными.

Однако у немногих принцесс было более счастливое детство, чем мое. В те долгие радостные дни, когда мы с сестрой Каролиной вместе играли в парках дворца Шёнбрунн, никто из нас не задумывался о будущем; мне никогда не приходила в голову мысль, что такая жизнь не может продолжаться вечно. Мы были эрцгерцогинями, наша мать была императрицей Австрии, и, по сложившимся традициям, наше детство неизбежно сокращалось, и мы, девочки, уезжали далеко от дома, чтобы стать женами незнакомых нам людей. Другая судьба была уготована нашим братьям — Фердинанду, который шел между Каролиной и мной, и Максу, который был на год моложе меня и стал последним ребенком в семье. Они были в безопасности. Они женятся и привезут своих супруг в Австрию. Однако мы никогда не обсуждали эти вопросы в те далекие летние дни в Шёнбрунне и зимние — во дворце Хофбург в Вене. Мы были двумя счастливыми беззаботными девочками; единственное, что нас беспокоило, какая из наших собак принесет щенят первой и на что будут похожи эти маленькие милые создания. Мы любили собак — и она, и я.

Были уроки, но мы знали, как обращаться с нашей Эдзя, так мы называли нашу воспитательницу, которая для всех остальных была графиней фон Брандайс, внешне строгой и соблюдающей этикет, но она помогала нам, и мы всегда могли добиться того, что хотели. Я помню, как сидела в классной комнате и смотрела из окна в парк, думая о том, как все там прекрасно в то время, как я пытаюсь скопировать задание Эдзи. На листке были кляксы, а строчки всегда получались у меня неровными. Она подошла ко мне, цокнула языком и сказала, что я никогда не выучусь и ее отправят обратно домой по этой причине. Тогда я обняла ее за шею и сказала, что люблю ее — это было правдой — и что я никогда не разрешу, чтобы ее уволили — что было полным абсурдом, поскольку, если бы матушка приказала ей уехать, она сделала бы это немедленно. Немного успокоившись, Эдзя прижала меня к себе, затем усадила рядом с собой и тонким карандашом стала выводить на моем листке рисунок, мне оставалось лишь обвести ее карандашные линии чернилами. Потом это вошло в привычку: она писала карандашом мои задания, а я обводила текст ручкой, и в конечном итоге получалось, что я написала очень хорошо.

Меня называли Мария-Антония — в семье просто Антония; лишь после решения о моем отъезде во Францию имя было изменено на Марию-Антуанетту, и я должна была стараться забыть о том, что была австрийкой, — я должна была стать француженкой.

Матушка была в центре нашей жизни, хотя мы не очень часто виделись с ней; однако она всегда присутствовала среди нас в качестве главы королевской семьи, слово и желание которой было законом. Мы все ужасно боялись ее.

Как хорошо я помню зимний холод дворца Хофбург, где все окна должны были оставаться открытыми, потому что матушка считала, что свежий воздух полезен каждому. Во дворце обычно гулял пронизывающий холодный ветер. Я никогда не испытывала такого холода, как в венские зимы, и мне всегда было жалко прислугу, особенно бедную маленькую женщину-парикмахера, которая должна была вставать в пять часов утра, чтобы уложить волосы матушки, и стояла у открытого окна в ее холодной комнате. Она так гордилась, что матушка, убедившись в ее мастерстве, выбрала именно ее и доверила ей свои волосы!

Как-то я полюбопытствовала — поскольку у меня всегда были хорошие отношения со слугами, — не мечтает ли она иногда о том, чтобы руки ее были не столь ловкими и чтобы выбор пал на другого человека?

— О, мадам Антония, — ответила она, — это великолепное рабство.

Так все относились к матушке. Мы должны были повиноваться ей, и это казалось справедливым и естественным, да у нас и не появлялось мысли поступать иначе. Все мы знали, что она — верховная правительница, поскольку является дочерью Карла VI[4], у которого не было сына, и хотя наш отец считался императором, он был вторым после нее.

Бедный батюшка! Как я любила его! Он был беззаботным и непосредственным, и я предполагаю, что унаследовала от него эти качества. Может быть, поэтому я была его любимицей. У матери не было любимцев, и мы составляли настолько большую семью, что я едва знала некоторых своих братьев и сестер. Нас было шестнадцать, однако пятерых я никогда не видела, поскольку они умерли до того, как я могла узнать о них. Матушка гордилась нами и обычно показывала нас иностранным гостям.

— Моя семья не маленькая, — любила говорить она, и все ее поведение свидетельствовало, что она рада иметь так много детей.

Обычно раз в неделю врачи осматривали нас и проверяли наше здоровье, их заключения направлялись матушке, которая тщательно их просматривала. Когда нас вызывали к ней, мы испытывали подавленное настроение и были не похожи сами на себя; она обычно задавала нам вопросы, а мы должны были давать правильные ответы. Мне было легче, поскольку я была одной из младших, а некоторые из старших ужасно пугались — даже Иосиф[5], который был на четырнадцать лет старше меня и казался таким важным, — ведь в один прекрасный день он мог стать императором. Где бы он ни появлялся, каждый приветствовал его так, будто он уже стал императором, — только не в присутствии мамы. Однажды, когда он захотел покататься на санках в неподходящее время года, его слуги доставили для этого снег с гор. Он был очень упрямым и склонным к высокомерию, и Фердинанд рассказывал мне, что матушка ругала его за «необузданное желание делать все по-своему».

Я убеждена, что батюшка испытывал благоговейный страх перед ней. Он принимал незначительное участие в государственных делах, однако мы его видели очень часто. Он не всегда выглядел счастливым и однажды довольно грустно и с небольшой обидой сказал:

— Императрица и дети представляют двор, а я здесь простой человек.

Много лет спустя, когда я осталась одинокой и в тюрьме предавалась воспоминаниям о раннем детстве, я поняла свою семью гораздо лучше, чем в то время, когда ее члены окружали меня. Это напоминало рассматривание картины с некоторого расстояния. Все приобретало ясные очертания, и то, о чем я в свое время едва догадывалась, теперь стало понятным.

Я видела матушку — хорошую женщину, готовую сделать все для своих детей и своей страны, нежно любящую своего мужа, но полную решимости не уступать ему ни капли власти. Я видела ее не строгой правительницей, которую я слишком боялась для того, чтобы любить, а мудрой, проницательной матерью, которая постоянно обо мне заботилась. Как она, должно быть, страдала, когда я уехала на свою новую родину! Я была похожа на ребенка, идущего по туго натянутому канату, не сознающему, какая опасность ему грозит, а она, хотя и находилась очень далеко, хорошо все понимала.

Теперь батюшка. Можно ли ожидать от мужчины, чтобы он был доволен жизнью под властью женщины! Теперь я понимала, что перешептывания, которые я слышала, означали, что он не был верен ей, и это ее глубоко ранило. И все же, хотя она и сделала бы для него очень многое, она не дала ему желаемого — частицу своей власти.

Что касается меня, то я была ветреной, хотя можно сделать скидку на молодость. У меня всегда было хорошее настроение, я была здоровой и любила бывать на улице, любила играть… всегда играть. Я не могла усидеть спокойно в течение пяти минут, не могла сосредоточиться, мои мысли были сумбурными, все казалось смешным. Оглядываясь назад, я понимаю, какие большие драматические события происходили в нашей семье, а я, играя со своими собаками, делясь своими детскими секретами с Каролиной, не знала ничего о них.

Мне исполнилось семь лет, когда женился мой брат Иосиф, которому был двадцать один год. Жениться он не хотел и сказал:

— Я боюсь женитьбы больше, чем боевого сражения.

Это удивило меня, поскольку я не думала, что брак — это такое событие, которого следует опасаться. Но как и все остальное, что я слышала, эта фраза вошла в одно ухо, а вышла — в другое. Я никогда ни о чем не беспокоилась и ничем не интересовалась. Меня лишь заботило, какие ленты принесет Эдзя и смогу ли я поменяться ими с Каролиной, если мне не понравится их цвет.

В настоящее время я могу представить себе эту драму. Его невеста была самым восхитительным созданием, которое мы когда-либо видели. Мы все были белокурыми, а она была брюнеткой. Мама любила Изабеллу, и Каролина по секрету поведала мне о своей уверенности в том, что мама хотела, чтобы мы все были похожи на нее. Возможно, что так и было на самом деле, поскольку Изабелла славилась не только красотой, но и умом — качеством, которого мы были лишены. Однако у нее была еще одна характерная черта, которой не было у нас. Она страдала меланхолией. Возможно, я была легкомысленной, возможно, я мало читала, но была одна вещь, которую я знала, — я знала, как наслаждаться жизнью, а это было нечто такое, что, несмотря на всю ученость Изабеллы, находилось за пределами ее возможностей. Единственный раз я видела ее смеющейся с нашей сестрой Марией-Кристиной, которая была на год моложе Иосифа.

Изабелла выходила в парк, когда Мария-Кристина бывала там; они гуляли, взявшись за руки, и Изабелла выглядела такой счастливой! Мне было приятно, что ей нравится кто-то из членов нашей семьи; жалко, что не Иосиф, безумно влюбленный в нее.

Все волновались, когда она собиралась родить. Однако, когда ребенок появился на свет, он оказался слабеньким и жил недолго. У нее было двое детей, но оба умерли.

У Каролины и у меня хватало собственных забот, чтобы еще думать об Иосифе и о его делах. Я замечала, что он всегда выглядел печальным, и это, разумеется, производило на меня некоторое впечатление, если даже многие годы спустя это вспоминалось так отчетливо. Какая случилась загадочная трагедия! И все происходило под крышей того же дворца, где жила и я.

Изабелла постоянно говорила о смерти, о том, как она ее жаждет. Это казалось мне странным. Смерть представлялась чем-то, что имеет отношение к старым людям или крошечным младенцам. К нам она имела мало отношения.

Однажды, находясь за густой живой изгородью, Каролина и я слышали разговор между Изабеллой и Марией-Кристиной.

— Что я имею в этом мире? — спрашивала Изабелла. — Для меня нет ничего хорошего. Если бы это не было греховным, я бы покончила с собой. Я уже давно должна была сделать это.

Мария-Кристина рассмеялась. Она не была самой доброй из сестер и всякий раз в тех редких случаях, когда встречала нас, норовила сказать что-то язвительное, и поэтому мы избегали ее.

— Ты страдаешь от желания казаться смелой, — резко возразила она. — Это такой эгоизм!

Повернувшись, она пошла обратно, оставив Изабеллу одну разбираться со своими горькими мыслями.

Я раздумывала об услышанном очень долго — целых пять минут.

Изабелла все-таки умерла, как и хотела. Она прожила в Вене всего два года. Сердце бедного Иосифа было разбито. Он постоянно слал отцу Изабеллы в Парму письма, полные воспоминаний о ней: она была такой прекрасной, что с ней никто не мог сравниться.

— Я потерял все, — говорил он брату Леопольду[6]. — Моя любимая жена… моя любовь… угасла. Как я смогу пережить эту ужасную разлуку?

Однажды я увидела Иосифа с Марией-Кристиной. С ненавистью, пылавшей в глазах, она говорила:

— Это правда. Я покажу тебе ее письма. Они расскажут тебе все, что ты хочешь знать. Ты увидишь, что единственным человеком, которого она любила, была я — не ты.

Сейчас все стало на свои места. Бедный Иосиф! Бедная Изабелла! Я понимаю, отчего она была печальна и желала смерти, стыдясь своей любви и будучи не в силах противостоять ей; а Мария-Кристина, которая всегда хотела ей мстить, предала ее бедному Иосифу.

Поскольку в то время я была полностью погружена в свои собственные заботы, я видела эту трагедию будто через закопченное стекло. Однако мои собственные страдания сейчас превратили меня в совершенно другого человека по сравнению с тем беспечным созданием, которым я была в молодости. Я многое поняла и сочувствую тем, кто страдает. Я размышляла об их страданиях, возможно, потому, что мне было невыносимо разбираться в своих собственных.

Иосиф оставался безутешным долгое время, но он был самым старшим и более важным, чем любой из нас, и ему следовало иметь жену. Новая жена была подобрана ему матушкой и принцем Венцелем Антоном Кауницем[7], но это его настолько разозлило, что, когда та приехала в Вену, он едва перемолвился с ней. Она очень отличалась от Изабеллы, была низенького роста и толстой, с порчеными, неровными зубами и красными пятнами на лице. Иосиф сказал Леопольду, которому более, чем кому-либо другому, поверял свои мысли, что он несчастен и не собирается скрывать этого, поскольку не в его натуре притворяться. Ее звали Джозефа, и она, видимо, также была несчастна, поскольку муж приказал построить перегородку на балконе, на который выходили двери их комнат, чтобы никогда не встречать ее.

Мария-Кристина как-то сказала:

— Если бы я была женой Иосифа, я бы пошла и повесилась на дереве в парке Шёнбрунн.


Когда мне было десять лет, я узнала о трагедии, которая глубоко меня касалась.

Леопольд собирался жениться. В этом не было ничего интересного для нас с Каролиной, поскольку при столь многочисленных братьях и сестрах это была не первая свадьба, к тому же не в Вене, а в Инсбруке. Батюшка собирался на свадьбу, а матушка не могла покинуть Вену из-за государственных дел.

Я рисовала в классной комнате, когда вошел один из пажей и сказал, что батюшка хочет попрощаться со мной. Я удивилась, так как простилась с ним полчаса назад и видела, как он отъезжает со своими сопровождающими.

Эдзя забеспокоилась.

— Что-то случилось, — сказала она. — Иди немедленно.

Я отправилась следом за слугами. Батюшка сидел верхом на лошади и смотрел на дворец. Когда он увидел меня, в его глазах загорелось удовлетворение. Он не стал спешиваться, меня подняли, и он до боли крепко прижал меня к себе. Я чувствовала, что он хочет что-то сказать, но не находит слов, однако не спешит отпускать меня. Я подумала, не собирается ли он взять меня с собой в Инсбрук, хотя вряд ли это могло быть решено без мамы.

Он несколько ослабил объятия и нежно взглянул на меня. Я обняла его за шею и заплакала:

— Милый, милый папа…

В его глазах появились слезы. Крепко держа меня правой рукой, левой он погладил мои волосы. Он всегда любил гладить мои волосы, густые и светлые, или золотисто-коричневые, как некоторые называли их, хотя мои братья Фердинанд и Макс дразнили меня Морковкой. Его слуги внимательно смотрели на него: внезапно он подал знак одному из них, чтобы меня забрали.

Повернувшись к окружавшей его свите, он сказал прерывающимся от волнения голосом:

— Господа, знает только Бог, как я хотел поцеловать это дитя.



На этом все было кончено. Батюшка улыбнулся на прощанье, а я пошла обратно в классную комнату. Несколько минут я ломала голову над тем, что все это могло бы значить, а потом, как обычно, я забыла о случившемся.

Тогда я в последний раз видела его. В Инсбруке он почувствовал себя плохо, приближенные упрашивали его, чтобы он пустил себе кровь, а он договорился пойти в оперу с Леопольдом в тот вечер и понимал, что если пустит себе кровь, то должен будет лежать в постели, что расстроило бы Леопольда, который, как и все дети, нежно любил отца.

— Лучше пойти в оперу, — сказал он, — а позднее пустить кровь, не причиняя беспокойства сыну.

Итак, он пошел в оперу и там почувствовал себя плохо. С ним приключился удар, и он умер на руках у Леопольда.

Как и следовало ожидать, позднее стали говорить, что перед смертью у него появилось ужасное предчувствие в отношении моего будущего и именно поэтому он простился со мной таким необычным образом.

Мы все были безутешны, потеряв батюшку. В течение нескольких недель я была в унынии, а потом мне стало казаться, как будто его никогда и не было. Для мамы это было большое горе. Когда его привезли домой, она обхватила его мертвое тело руками и ее смогли оторвать только силой. Потом она закрылась в своих покоях и полностью отдалась горю и плакала так неистово, что врачи вынуждены были пустить ей кровь для того, чтобы облегчить ее ужасные душевные переживания. Она обрезала волосы — предмет своей постоянной гордости — и надела темное траурное платье, из-за чего стала выглядеть еще более суровой. В последующие годы я не видела, чтобы она одевалась по-другому.

Мне казалось, что после смерти отца матушка стала больше думать обо мне. Раньше она относилась ко мне, как и к другим дочерям, а теперь я стала замечать, что ее взгляд часто останавливается на мне в тех случаях, когда все мы должны были официально представляться ей. Это вызывает тревогу, но вскоре я обнаружила, что если улыбаюсь, то это смягчало ее, как милую старую Эдзю, хотя и не всегда. Разумеется, я старалась скрыть свои недостатки, используя ниспосланный мне свыше дар располагать к себе людей, заставляя их быть снисходительными ко мне.

Вскоре после смерти батюшки до меня стали доходить разговоры о французском замужестве. Между Кауницем и матушкой и ее послом во Франции постоянно сновали курьеры с письмами.

Кауниц был самым влиятельным человеком в Австрии. Щеголь и франт, он тем не менее был одним из проницательнейших политиков в Европе, и матушка очень высоко ценила его и доверяла ему больше, чем кому бы то ни было. До того как стать ее главным советником, он был ее послом в Версале, где ему удалось стать большим другом мадам де Помпадур[8], что обеспечивало ему хороший прием у короля Франции. Именно в Париже у него возникла идея о союзе между Австрией и Францией, закрепленном браком между домами Габсбургов и Бурбонов. Жизнь во Франции привила ему французские манеры, а поскольку он и одевался, как француз, то в Австрии его считали довольно эксцентричным. Однако в некоторых отношениях он был настоящим немцем — спокойным, дисциплинированным и точным. Фердинанд рассказывал нам, что Кауниц мазал лицо яичными желтками, чтобы придать коже свежесть, а для сохранения зубов всякий раз после еды чистил их губкой и щеточкой прямо за столом. Он неизменно пудрил парик со всех сторон, поэтому приказывал слугам выстраиваться в два ряда, между которыми он проходил, и дуть на него изо всех сил. Он покрывался облаком пудры, но это гарантировало, что его парик также хорошо напудрен.

Мы обычно смеялись над ним. Я не представляла себе, что, пока мы насмехались над его странными привычками, он определял мое будущее, и, если бы не он, я не была бы там, где нахожусь в настоящий момент.

Каролина узнала, что либо она, либо я можем стать женой короля Франции. Это нас очень рассмешило, поскольку королю было около шестидесяти лет, и мы полагали, что смешно заводить мужа старше нашей мамы. Но когда дофин[9] Франции, сын короля, который мог бы жениться на одной из нас, умер, дофином стал его сын; эта новость вызвала волнение, поскольку этому мальчику было на год больше, чем мне.

Иногда мы с Каролиной болтали о французском замужестве, а потом забывали об этом разговоре на несколько недель; однако постепенно мы все дальше и дальше уходили от детства. Фердинанд пытался серьезно беседовать с нами по этому поводу — как бы хорошо было для Австрии, если бы существовал альянс между Габсбургами и Бурбонами.

Вдова недавно умершего дофина, имевшая огромное влияние на короля, была против этого и хотела, чтобы принцесса из ее королевского дома вышла замуж за ее сына. Однако она внезапно умерла от туберкулеза легких, которым, видимо, заразилась, когда ухаживала за своим мужем, и матушка была этому очень рада.

Несчастная жена брата Иосифа умерла от оспы, а моя сестра Мария-Джозефа заразилась от нее и тоже умерла. Она была старше меня на четыре года и готовилась к отъезду в Неаполь, чтобы выйти замуж за неаполитанского короля. Наша мама решила, что союз с Неаполем необходим, поэтому невестой вместо нее должна была стать Каролина.

Для меня это вылилось в самую большую трагедию. Я любила своего батюшку и страдала, когда он умер, но Каролина была моей постоянной подругой, и я не могла себе представить жизни без нее; Каролина, которая все переживала глубже меня, была просто убита горем.

Мне было двенадцать лет, Каролине — пятнадцать, и поскольку Каролина была выбрана для Неаполя, матушка решила, что меня нужно готовить для поездки во Францию. Она объявила, что с этого момента меня будут называть не Антония — я буду Антуанеттой, или Марией-Антуанеттой. Это само по себе накладывало на меня иную роль. Теперь меня приводили в приемную матушки, где я должна была отвечать на вопросы важных людей. Я должна была давать правильные ответы, и меня заранее пичкали всякими сведениями, но я их быстро забывала.

Спокойная жизнь кончилась. За мной наблюдали, обо мне говорили, и мне казалось, что матушка и ее министры пытались представить меня совсем другим человеком — человеком, которым они хотели меня видеть или какой я должна была бы стать, по мнению французов. Я постоянно слышала разговоры о моем великодушии, обаянии и одаренности, которые изумляли меня.

В мою молодость при нашем дворе появился композитор Моцарт[10]; тогда он был совсем ребенком, но очень одаренным, и матушка поддерживала его. Когда он вошел в огромную гостиную, чтобы сыграть перед собравшимися, его охватило такое благоговение, что он споткнулся и упал, и все рассмеялись. Я выбежала вперед, чтобы узнать, не ушибся ли он, и посоветовала ему не обращать на придворных внимания. После мы стали друзьями, и он играл специально для меня. Однажды он сказал, что хотел бы жениться на мне, и поскольку я сочла, что это было бы очень мило, то согласилась на его предложение. Это вспоминали и считали одной из «очаровательных» историй.

Однажды матушка сказала, что, вероятно, со мной будет говорить французский посол, когда я появлюсь в приемной, и если он спросит, какой страной я хотела бы править, я должна ответить, что французами, а если он спросит, почему, то я должна сказать:

— Потому, что у них был Генрих Четвертый Добрый и Людовик Четырнадцатый Великий[11].

Я заучила этот ответ наизусть и боялась напутать, поскольку не знала, кто были эти люди. Однако мне удалось правильно ответить, и это стало еще одной историей, которую рассказывали обо мне. Предполагалось, что я буду учить французскую историю, я должна была практиковаться в разговорном французском языке. Все менялось.

Что касается Каролины, то она все время плакала и уже не была такой хорошей собеседницей, как прежде. Она очень боялась замужества и предполагала, что возненавидит короля Неаполя.

Матушка пришла в классную комнату и поговорила с ней очень строго.

— Ты уже не ребенок, — сказала она, — а я слышала, что ты очень раздражительна.

Я пыталась объяснить, что Каролина раздражительна потому, что напугана, но матушка не хотела понять этого.

Она взглянула на меня и продолжала:

— Я намерена разлучить тебя с Антуанеттой. Вы тратите время на глупые разговоры, хватит пустой болтовни, она должна немедленно прекратиться. Я предупреждаю вас, что вы будете находиться под наблюдением, а ты, Каролина, как старшая, будешь нести ответственность.

После этого она отпустила меня, оставшись наедине с сестрой, чтобы прочитать той нотацию, как ей следует вести себя.

Я ушла с тяжелым сердцем. Мне так будет недоставать Каролины! Странно, но в тот момент я не подумала о собственной судьбе. Франция была слишком далеко, чтобы воспринимать ее как реальность, и я предпочла следовать своей природной склонности — забывать то, что неприятно помнить.

Каролина наконец уехала — бледная, молчаливая, ни капельки не похожая на мою маленькую жизнерадостную сестричку. Сопровождал ее Иосиф, и я думаю, что он сочувствовал ей, несмотря на его высокомерие и напыщенность, в Иосифе было что-то доброе.

Несчастье поджидало и мою другую сестру, но я не восприняла его так остро, поскольку Мария-Амалия была на девять лет старше меня. Мы с Каролиной давно знали, что она любит молодого человека при дворе — принца Цвайбрюккена и надеется выйти за него замуж. Это было легкомысленно с ее стороны, поскольку она должна была знать, что ради блага Австрии мы должны выходить замуж за глав государств. Но у Марии-Амалии была такая же склонность, как у меня, — верить в то, чего хочется, поэтому она и верила, что ей разрешат выйти замуж за принца Цвайбрюккена.

Опасения Каролины подтвердились. Она оказалась очень несчастна в Неаполе. В письме домой она сообщала, что муж безобразный, но поскольку она не забыла напутствия матушки, то бодрится, и добавляла, что постепенно привыкает к нему. В письме к графине Лерхенфельд, которая помогала Эдзе воспитывать нас, она писала:

«Когда испытываешь страдания, они становятся еще больше, если приходится притворяться счастливой. Как я жалею Антуанетту, которой придется встретиться с этим. Я бы лучше умерла, чем сносить это. Если бы не мои религиозные убеждения, я бы покончила с собой, чем жить так, как я прожила эти восемь дней. Это был ад, и я желала умереть. Когда моя маленькая сестренка столкнется с этим, я буду оплакивать ее».

Графиня не хотела показывать мне письмо, но я просила и умоляла, и она уступила, как всегда, и я пожалела, что прочла его. Действительно ли все так плохо? Изабелла, жена моего брата, тоже говорила о самоубийстве. Мне, так любившей жизнь, было трудно понять это.

Я размышляла над письмом Каролины какое-то время, а потом оно стерлось в моей памяти, возможно, потому, что теперь матушка стала уделять мне все больше внимания.

Она устроила проверку моих успехов и пришла в ужас, убедившись, как мало я знаю. Писала я неровно и с большим трудом. Что касается разговорного французского, то я была беспомощна, хотя могла болтать по-итальянски, а писать грамматически правильно даже по-немецки не умела.

Матушка не ругала меня. Она просто расстроилась. Обняв меня, она объяснила мне великую честь, которая может быть мне оказана. Было бы замечательно, если бы план, над которым принц фон Кауниц работал здесь, в Вене, а герцог де Шуазель[12] — во Франции, осуществился. В первый раз я услышала фамилию герцога Шуазеля и спросила у матушки, кто он такой. Она рассказала мне, что это блестящий государственный деятель, советник короля Франции, но, важнее всего, он друг Австрии. От него многое зависело, и мы не должны совершать ничего, что могло бы его рассердить. Что бы он сказал, узнав, что я такая невежда, она не могла себе представить. Весь план, вероятно, провалился бы.

Она взглянула на меня так сурово, что я моментально потупила глаза. На меня возлагалась большая ответственность. Затем я почувствовала, что мое лицо выражает немой вопрос, поскольку не могла поверить в важность своей миссии. Матушка засмеялась и заявила, что месье де Шуазель не будет сильно сердиться, если я окажусь не очень умной.

Она крепко прижала меня к себе, а потом, отпуская, вновь строго взглянула. Она рассказала о могущественном короле-Солнце[13], который построил Версаль, самый большой, по ее словам, дворец в мире, о том, что французский двор является наиболее культурным и элегантным и что я — счастливейшая девушка в мире, раз у меня есть шанс поехать туда. Какое-то время я внимала ее рассказу о замечательных парках, прекрасных дворцовых залах, которые были великолепнее наших в Вене, но вскоре перестала ее слушать, хотя продолжала кивать головой и улыбаться.

Вдруг до меня дошел смысл ее слов: мои гувернантки больше не подходят, и мне нужны другие учителя. Она хотела, чтобы я за несколько месяцев научилась говорить по-французски, думать по-французски, чтобы все выглядело так, будто я — француженка.

— Однако никогда не забывай, что ты хорошая немка.

Я кивнула с улыбкой.

— Но ты должна говорить на хорошем французском языке. Месье де Шуазель пишет, что король Франции очень щепетилен в вопросах французского языка и что твое произношение должно быть изящным и чистым, чтобы не оскорблять его. Понятно?

— Да, мама.

— Поэтому ты должна трудиться очень и очень упорно.

— О да, мама.

— Антуанетта, ты слушаешь меня?

— О да, мама. — Я широко улыбнулась ей, чтобы показать, что ловлю каждое ее слово и отношусь к сказанному со всей серьезностью, на которую способна. Она вздохнула. Я знала, что маму волнует моя судьба, ее отношение ко мне было гораздо менее суровым, чем к Каролине.

— Сейчас в Вене находится театральная труппа французских артистов. Я уже приказала, чтобы два актера приходили во дворец и обучали тебя говорить по-французски, как говорят при французском дворе, а также учили тебя французским манерам и обычаям…

— Актеры! — воскликнула я в бурном восторге, вспомнив о веселых забавах зимой во дворце Хофбург, когда мои старшие братья и сестры играли в пьесах, танцевали в балетных сценках и пели в опере. Каролине, Фердинанду, Максу и мне разрешалось быть только зрителями, поскольку, как нам говорили старшие братья и сестры, мы были слишком маленькими, чтобы принимать во всем этом участие. А как я жаждала этого! Когда появлялась возможность, я проскальзывала на сцену и танцевала до тех пор, пока они не прогоняли меня.

Я любила танцевать больше всего на свете. Поэтому сообщение мамы о том, что сюда придут актеры, вызвало во мне восторг.

— Они придут сюда не для того, чтобы играть с тобой, Антуанетта, — сказала она строго. — Они будут здесь, чтобы обучить тебя французскому. Ты должна усердно заниматься. Месье Офрен будет ставить тебе произношение, а месье Сенвиль обучать французскому пению.

— Да, мама, — мои мысли были далеко — на любительских подмостках, когда Мария-Кристина приходила в ярость, что не она играет героиню пьесы, или когда Мария-Амалия не отрывала взгляда от принца Цвайбрюккена, произнося слова своей роли, а Макс и я прыгали от возбуждения на своих местах.

— А месье Новер придет, чтобы обучать тебя танцам.

— О… мама!

— Ты никогда не слышала о месье Новере, однако это лучший танцмейстер в Европе.

— Я полюблю его! — воскликнула я.

— Ты не должна быть такой импульсивной, мое дитя. Подумай, прежде чем говорить. Учителя танцев не любят. Но ты должна быть благодарна, что у тебя лучший в Европе танцмейстер, и должна неукоснительно следовать его указаниям.

Это было счастливое время. Я смогла отвлечься от мыслей о бедной Каролине в Неаполе и от других неблагоприятных событий в нашей семье, когда Мария-Амалия была отправлена в Парму, чтобы выйти замуж за брата Изабеллы. Ей было двадцать три, а он был еще мальчиком — ему было не более четырнадцати, и Мария-Амалия должна была распрощаться с принцем Цвайбрюккеном. Она не была такой смиренной, как Каролина, она рвала и метала, и я думала, что она сделает то, на что никто не осмеливался ранее, — пойдет на открытое неповиновение матушке. Однако она поехала, поскольку это было в интересах Австрии, и мы сохранили свой союз с Пармой. Таким образом, Мария-Амалия получила в мужья молоденького мальчика, а Каролина, которой едва исполнилось пятнадцать лет, — старика из Неаполя[14].

Произошло так много событий, что у меня едва оставалось время на то, чтобы подумать, чего ждут от меня. Матушка была в отчаянии из-за моих неспособностей к учению. Мои актеры-учителя никогда не заставляли меня заниматься, а когда я говорила по-французски, что была обязана делать все время, они ласково улыбались и обычно замечали: «Это очаровательно, очаровательно, мадам Антуанетта. Не по-французски, но очаровательно!» И мы все вместе смеялись, поэтому занятия с ними не были мне неприятны. Но наивысшее наслаждение я получала от уроков танцев. Новер восхищался мною. Я легко усваивала новые па, и он аплодировал мне почти с восторгом. Иногда я делала неправильное па, он останавливал меня, а потом кричал: «Нет. Мы оставим это именно так. Вы делаете это более очаровательным». Все мои учителя были добры. Они постоянно говорили мне комплименты и никогда не ругали меня, и у меня сложилось мнение, что французы самые восхитительные люди на земле.

Мое благоденствие продолжалось недолго. За мной пристально наблюдали, и маркиз де Дюрфор, французский посол при нашем дворе, обо всем сообщал в Версаль, поэтому там вскоре стало известно, что меня обучают месье Офрен и месье Сенвиль. Дофину Франции обучают бродячие актеры! Это было немыслимо. Месье де Шуазель должен был проследить, чтобы без промедления был послан соответствующий наставник. На следующий день после очередных занятий мои друзья получили расчет. Мне было очень жалко их какое-то время, но я уже стала привыкать к тому, что люди, с которыми у меня устанавливались хорошие отношения, неожиданно исчезают.

Матушка послала за мной и объяснила, что месье де Шуазель направляет мне нового преподавателя. Я должна забыть своих прежних и никогда не вспоминать о них. Мне оказывалась великая честь, поскольку епископ Орлеана нашел для меня французского наставника. Им оказался аббат Вермон.

Я сделала недовольную гримасу. Аббат, по-видимому, будет во многом отличаться от моих веселых актеров. Матушка притворилась, что не заметила моего огорчения, и прочитала мне целую нотацию о важности изучения языка и обычаев моей новой родины. Я без удовольствия ждала приезда аббата Вермона.

Но мое беспокойство оказалось напрасным. Как только я увидела его, стало ясно, что я смогу умасливать его так же, как своих гувернанток. В молодости я обладала способностью постигать человеческий характер; это было удивительным свойством моей неглубокой натуры. Не хочу сказать, что я могла глубоко проникать в побуждения людей, окружавших меня. Если бы я обладала таким качеством, то избежала бы значительных волнений. Я просто понимала, что с помощью безобидных ухищрений (мне кажется, из меня могла бы выйти хорошая актриса) могу добиться от людей того, чего хочу. Большинство моих братьев и сестер были умнее меня, но они не знали, как заставить матушку перейти от постоянных укоров к проявлению любви и привязанности, как это удавалось сделать мне. Возможно, это происходило из-за моего детского поведения и непосредственности, как они называли это, а еще, конечно, помогала моя внешность. Я была маленькой и походила на фею. Действительно, французский посол, который докладывал в Версаль о моей внешности, в письмах в Версаль называл меня «лакомым кусочком». Так или иначе, но каким-то путем мне удавалось оценить характер человека, чтобы определить, как построить отношения с ним. Поэтому как только я увидела аббата Вермона, я успокоилась.

Он был ученым, поэтому, естественно, вскоре должен был прийти в ужас от моего невежества — и пришел. Что я умела? Могла довольно сносно говорить по-итальянски и по-французски с использованием многочисленных немецких выражений; у меня был корявый, совсем некрасивый почерк; я знала немного историю и плохо — французскую литературу, которая, по мнению месье де Шуазеля, была так необходима. Я могла довольно прилично петь, любила музыку, могла танцевать «как ангел» — так говорил Новер. Я также была эрцгерцогиней по своему рождению, и когда находилась в приемной императрицы, мне казалось, что я инстинктивно знаю, с кем следует разговаривать, а кому просто ответить кивком головы. Это было врожденным. Действительно, в приватной обстановке своих собственных покоев я иногда бывала слишком фамильярна со служанками, и если у кого-нибудь из них были маленькие дети, я любила играть с ними, поскольку обожала детей, и когда Каролина сказала, что она ненавидит замужество, я напомнила ей, что замужество приводит к появлению детей, и, несмотря на все неудобства, они стоят того, чтобы их иметь. Хотя мое отношение к слугам было более дружественным, чем у остальных членов нашей семьи, поскольку это была моя врожденная манера поведения, они редко пользовались этим. Матушка знала об этом и, как мне казалось, считала, что лучше не предпринимать попыток что-то изменить.

Аббат Вермон был совсем некрасивым. Мне он казался старым, однако сейчас я бы сказала, что он был среднего возраста, когда прибыл в Вену. Он служил библиотекарем, и я быстро выяснила, что для него было большой честью оказаться выбранным мне в учителя. Я начинала понимать, насколько становлюсь важной персоной. Меня готовили стать дофиной Франции, которая могла очень быстро превратиться в королеву, а это было одно из самых высоких положений, на которое могла претендовать какая-либо женщина в мире; однако, по свойственному мне легкомыслию, я и не думала об этом.

Хотя аббата изумило мое невежество, он отчаянно стремился угодить мне. Актеры и мой танцмейстер хотели угодить мне, поскольку я была очаровательной девочкой, аббат Вермон же хотел угодить мне, поскольку в один прекрасный день я вполне могла стать королевой Франции. Я понимала разницу.

Вскоре стало ясно, что он совсем не привык к жизни во дворцах, и хотя наш Шёнбрунн и Хофбург нельзя было сранивать с Версалем или другими дворцами и замками Франции, он выдал себя, заявив, что они произвели на него громадное впечатление. Аббат вырос в деревне, где его отец был врачом, а брат акушером, он же стал священником и никогда бы не достиг занимаемого им положения, если бы не покровительство архиепископа.

Мы читали и занимались с аббатом в течение часа каждый день — этого, по его мнению, было достаточно, поскольку он знал, что больше я не смогу вынести, не уставая и не раздражаясь. Много позднее, когда я говорила о тех днях с мадам Кампан, которая к тому времени стала не просто первой фрейлиной королевы, но и ее ближайшей подругой, она указала мне на вред, который нанес Вермон. Он ей не нравился, и она считала, что на нем лежит часть вины за все, что случилось с нами. Вместо наших веселых совместных чтений ему следовало бы преподать мне основы знаний не только французской литературы, но и манер и обычаев этой страны. Я должна была, говорила она, получить подготовку для двора, в окружении которого мне предстояло жить. Меня нужно было заставлять заниматься весь день, если это было необходимо, каким бы непопулярным это ни делало месье Вермона; мне следовало выучить азы французской истории и что-то узнать о народе Франции; я должна была услышать о ропоте недовольства, который чувствовался задолго до того, как я приехала туда. Однако милая Кампан была от природы синий чулок, и она ненавидела Вермона и любила меня; более того, она отчаянно беспокоилась обо мне в то время.

Итак, хотя я должна была сменить моих актеров на священника, замена не была такой уж плохой и ежедневные занятия с Вермоном проходили достаточно весело.

Однако меня не оставляли в покое. Моя внешность постоянно обсуждалась. «Почему?» — думала я, вспоминая жену Иосифа с ее невысокой полноватой фигурой и красными пятнами на лице. У меня был прекрасный цвет лица с приятным нежным оттенком и пышные волосы; некоторые считали их золотистыми, другие — красновато-коричневыми, а третьи — рыжими. Пепельная блондинка, станут потом называть французы. В лавках Парижа появился шелк золотистого цвета под названием «волосы королевы». Большие опасения вызывал мой высокий лоб. Матушка была обеспокоена сообщениями нашего посла во Франции принца Шарембурга, в которых отмечалось: «Этот пустячный недостаток может оказаться значительным сейчас, когда высокие лбы уже больше не в моде».

Я садилась перед зеркалом, пристально рассматривая свой злополучный лоб, который, по моим наблюдениям, был таким же, как у всех людей. Вскоре из Парижа прибыл месье Ларсенер. Он посокрушался над моими волосами, неодобрительно посмотрел на лоб и приступил к работе. Он испробовал различные виды причесок и в конечном счете пришел к решению, что если мои волосы уложить в высокую прическу прямо ото лба вверх, то последний будет казаться меньше из-за высокой копны волос. Поэтому они натягивались так сильно, что было даже больно, и удерживались с помощью накладных волос того же цвета. К моему отвращению, я была вынуждена носить такую прическу, но как только месье Ларсенер уехал, я стала ослаблять шпильки. Некоторые из придворных матушки считали, что прическа не идет мне, но старый барон Нени сказал, что, когда я приеду в Версаль, все дамы будут носить прическу а-ля дофина. Замечания подобного рода всегда вызывали во мне приступ тревоги, поскольку напоминали о близящихся крутых переменах в моей судьбе, и я старалась забыть о них, живо интересуясь новыми прическами и танцевальными па, а также стараясь отвлечь аббата Вермона от совместного чтения книг, пародируя придворных.

Мои зубы также дали повод для беспокойства, поскольку они были неровными. Из Франции прислали зубного врача, он осмотрел их и нахмурился так же, как месье Ларсенер над моими волосами. Он пытался исправить мои зубы, но я не думаю, что добился многого, и в конце концов бросил свое занятие. Они стали выдаваться чуть-чуть меньше, в результате, по мнению некоторых, моя нижняя губа стала придавать лицу «презрительное» выражение. Я пробовала улыбаться, и хотя при этом обнажались неровные зубы, презрительное выражение лица исчезало.

Я должна была носить корсет, который ненавидела, и привыкать к высоким каблукам, которые мешали бегать по паркету с моими собаками. Когда я думала о расставании с ними, слезы душили меня. Аббат Вермон, утешая меня, говорил, что, когда я стану дофиной, у меня будет столько французских собак, сколько я захочу.

Когда приблизилось мое четырнадцатилетие, матушка решила торжественно отпраздновать его, посадив меня на главное место за праздничным столом. Собирался присутствовать весь двор. Это должно было стать одной из проверок того, сумею ли я должным образом держать себя, находясь в центре внимания.

Это не очень тревожило меня. Я не выносила только занятий. Поэтому без какого-либо смущения встречала гостей и танцевала, как меня учил Новер. Я знала, что пользуюсь успехом, поскольку даже Кауниц, который пришел не ради развлечения, а исключительно для того, чтобы понаблюдать за мной, отметил это. Мама после рассказала мне, что он сказал: «Эрцгерцогиня будет держаться хорошо, несмотря на свою детскость, если ее никто не испортит». Мама подчеркнула слова «детскость» и «испортит». Я должна быстрее становиться старше, настаивала она. Мне следовало оставить мысль о том, что все будут плясать под мою дудку, очарованные моей улыбкой.

Время шло. Через два месяца, при условии, что все приготовления будут сделаны и все разногласия между французами и австрийцами разрешены, я должна выехать во Францию. Матушка очень беспокоилась. Я была так плохо подготовлена, считала она. Меня вызвали к ней в приемную и сказали, что я буду спать в ее спальне, чтобы она могла уделять мне все свободное время. Эта ближайшая перспектива гораздо больше ужасала меня, чем перспектива начала новой жизни в новой стране, — в этом заключался весь мой характер.

Я все еще храню в памяти — а сейчас вспоминаю с ностальгией — те дни и вечера, наполненные дискомфортом и опасениями. Большая спальня императрицы была ледяной — все окна открыты для притока свежего воздуха, в комнате плавали снежинки, однако они не так докучали, как пронзительный ветер. Предполагалось, что и у всех нас окна растворены, но в своей комнате я заставляла слуг закрывать их. В спальне моей матери не было такого комфорта. Единственное теплое место было в постели, и иногда я притворялась спящей, когда она склонялась надо мной, стаскивая с моего лица одеяло — единственное, чем я могла защититься от пронизывающего холода. Ледяными пальцами она отводила волосы с моих глаз и очень нежно целовала меня, а я почти забывала, что «сплю»: мне хотелось вскочить и обнять ее.

Только теперь я понимаю, как она беспокоилась обо мне. Мне кажется, что я стала ее любимой дочерью не только потому, что родилась от моего папы, но и потому, что была маленькой, наивной, трудновоспитуемой и… ранимой. Позднее я поняла, что она постоянно думала о моем будущем, и благодарю Бога, что она ушла из жизни, не узнав моей судьбы до конца.

Я не могла постоянно притворяться, что сплю, и поэтому между нами происходили длинные диалоги, или, скорее, она вела монолог с указаниями, что мне надлежит делать. Вспоминаю один из них:

— Не будь слишком любопытной. Это меня в тебе очень беспокоит. Избегай фамильярностей в общении со слугами.

— Да, мама.

— Месье и мадам де Ноай были назначены королем Франции твоими опекунами. Ты должна всегда обращаться к ним, если не будешь знать, что делать. Настаивай, чтобы они предупреждали о том, что ты должна знать. И не стыдись спрашивать совета.

— Да, мама.

— Не предпринимай ничего без консультации в первую очередь с теми, кто облечен властью…

Я почувствовала, что мои мысли сбиваются. Месье и мадам де Ноай. На кого они похожи? В воображении стали возникать самые причудливые образы, и мне захотелось улыбнуться. Мама увидела эту улыбку и посмотрела на меня сердитым и вместе с тем любящим взглядом. Взяв за руку, она сокрушенно сказала:

— О, мое дорогое дитя, что станет с тобою? Там все будет по-другому. Французы так не похожи на нас, австрийцев… Они считают всех, кто не является французом, варварами. Ты должна вести себя как французская женщина, поскольку будешь француженкой. Ты станешь дофиной Франции, а через некоторое время и королевой. Однако не рвись к этому. Король заметит и, естественно, будет недоволен.

Она ничего не говорила о дофине, который должен был стать моим мужем, поэтому и я не думала о нем. Король и герцог де Шуазель, маркиз де Дюрфо, принц Штарембург и граф де Мерси-Аржанто — все эти важные лица, отвлекаясь от государственных дел, занимались мною. Потом вопрос обо мне превратился в самое важное государственное дело, которым им когда-либо приходилось заниматься. Это было настолько нелепо, что вызывало у меня смех.

— В начале каждого месяца, — говорила мать, — я буду посылать дипломатического курьера в Париж. В промежутках ты сможешь подготовить письма, чтобы их можно было передать курьерам и сразу же доставить мне. Мои письма уничтожай. Это поможет мне писать тебе более откровенно.

Я серьезно кивала головой. Все выглядело волнующе, как в пьесах, любимых Фердинандом и Максом. Я живо представила себе, как я получаю мамины письма, читаю их и прячу в потайных местах до тех пор, пока не смогу сжечь.

— Антуанетта, ты невнимательна! — вздыхала мама.

Это был ее постоянный упрек.

— Ничего не рассказывай о нашей жизни здесь.

Я вновь кивнула головой. Нет! Я не должна рассказывать им о том, как плакала Каролина, как она писала, что король Неаполя безобразный; что говорила Мария-Амалия о своем муже; как Иосиф ненавидел свою вторую жену и как его первая жена любила Марию-Кристину. Я должна все это забыть.

— Говори о своей семье правдиво и умеренно.

Следует ли мне рассказывать об этом, если меня спросят, раздумывала я про себя, однако матушка продолжала наставления:

— Всегда молись по утрам, обращаясь к святым на коленях. Каждый день читай Библию, слушай мессу и почаще беседуй с Богом.

— Да, мама, — я была полна решимости попытаться делать все, о чем она говорила.

— Не читай никаких книг и памфлетов без согласия своего духовника. Не слушай сплетен и не проявляй благоволения к кому-либо.

Это продолжалось бесконечно. Ты должна делать это и не должна делать то. Слушая, я вся дрожала, поскольку, несмотря на начало весны, в спальне по-прежнему было холодно.

— Ты должна научиться отказывать, это очень важно. Всегда отвечай любезно, если собираешься в чем-то отказать. Но самое главное — никогда не стесняйся попросить совета.

— Да, мама.

Потом я обычно ускользала либо на урок к аббату Вермону, что было не так уж плохо, или к парикмахеру, который занимался моими волосами, или бежала на урок танцев, который доставлял мне истинную радость. Между месье Новером и мной существовало соглашение, что не будем думать о времени, и мы оба выражали удивление, когда приходил слуга и говорил, что меня ждет месье аббат или парикмахер, или что я через десять минут должна быть готова для беседы с принцем фон Кауницем.

— Мы увлеклись уроком, — обычно говорил Новер в оправдание.

— Ты любишь танцевать, дитя мое, — отмечала матушка в холодной спальне.

— Да, мама.

— И месье Новер говорит мне, что у тебя блестящие успехи. Вот если бы ты так же продвигалась во всех других занятиях.

Я показывала ей новые па, она обычно улыбалась и отмечала, что у меня они получаются красиво.

— Танцы, в конце концов, тоже входят в необходимое образование. Однако не забывай, что мы находимся здесь не только для получения удовольствия. Удовольствия ниспосылаются Богом для облегчения.

Облегчение? От чего? Опять намек на то, что жизнь — это трагедия. У меня в мыслях возникла бедная Каролина, однако мама вывела меня из задумчивости:

— Ни в чем не нарушай обычаи Франции и никогда не ссылайся на то, что делается здесь, в Австрии.

— Да, мама.

— И никогда не намекай, что у нас в Вене что-то лучше, чем у них, во Франции. Ничто не может вызвать большего раздражения. Ты должна научиться восхищаться всем французским.

Я знала, что не смогу запомнить всего, что я должна и не должна делать. Мне следует положиться на свою судьбу и умение с помощью улыбки выходить из затруднительных положений.

В течение тех двух месяцев, когда я ночевала в спальне матушки, она чувствовала себя напряженно из-за опасений, что мое замужество может вообще не состояться, непрерывно совещалась с Кауницем наедине и их постоянно посещал маркиз де Дюрфо.

У меня появилась передышка от бесконечных наставлений в продуваемой насквозь спальне императрицы, ставших частью моей жизни. При дворе дебатировался вопрос: чьи имена должны стоять первыми в документах — матушки и брата или короля Франции?

Кауниц был невозмутим, хотя и встревожен.

— Вопрос о замужестве может отпасть, — говорил он матушке. — Смешно, но многое зависит от столь незначительных деталей.

Они вели споры об официальной церемонии моей передачи. На чьей земле она должна происходить: французской или австрийской? Необходимо было решить и эту проблему. Французы говорили, что это должно происходить на их земле, автрийцы настаивали, что на их. Матушка иногда рассказывала мне об этих трудностях:

— Ты должна знать о них.

Было затронуто так много вопросов! Величайшую важность приобретала проблема моих слуг: сколько их должно сопровождать меня во Францию. Временами у меня возникала уверенность, что никакого замужества не состоится, и я не знала, радоваться этому или огорчаться. Я была бы разочарована, если бы все это распалось, но, с другой стороны, считала, что хорошо было бы остаться дома лет до двадцати трех, как Мария-Амалия.

В последние месяцы я часто думала о тех ожесточенных спорах и невольно задавала себе вопрос, какой могла бы оказаться моя жизнь, если бы государственным мужам не удалось тогда прийти к соглашению.

Однако судьба решила иначе, и решение наконец было принято.


Маркиз де Дюрфо вернулся во Францию для получения инструкций от своего суверена. Во французском посольстве происходила спешная перестройка с целью его расширения, поскольку должно было собраться полторы тысячи гостей и было бы нарушением этикета оставить хотя бы одного из них на улице. Этикет! Я неоднократно слышала это слово.

До нас дошли слухи о том, что после перестройки посольства в Вене король Людовик решил соорудить в Версале оперный театр, в котором можно было бы отпраздновать свадьбу.

Матушка твердо считала, что я должна быть одета столь же пышно, как одевались французы. Я не могла сдержать восхищения всей этой суетой вокруг меня и иногда замечала ее добродушно-насмешливый взгляд. Сейчас я задаю себе вопрос, была ли она рада моему легкомыслию, которое не давало мне слишком сосредоточиться на предстоящем отъезде из дома. Если вспомнить убийственное настроение Каролины, то для нее это, вероятно, было утешением.

После возвращения маркиза Дюрфо в Вену все действительно вылилось в великолепный спектакль, в котором мне предназначено было играть самую важную и волнующую роль, поскольку начались официальные церемонии.

Наступил апрель, и на улице потеплело. Семнадцатого числа состоялась церемония отречения, когда я должна была отказаться от прав на наследование австрийского престола. Все это казалось мне лишенным всякого смысла, когда в зале Бургплатц я подписывала акт на латинском языке и давала клятву перед епископом Лейлаха. Церемония показалась мне утомительной, но понравился банкет и бал, последовавшие за ней.

Огромный балетный зал был ярко освещен тремя с половиной тысячами свечей, и, как мне сказали, восемьсот пожарных должны были постоянно стоять наготове и гасить мокрыми губками возможные искры. Когда я танцевала, то забыла обо всем и наслаждалась танцем. Забыла даже о том, что это один из последних балов в моей родной стране.

На следующий день маркиз де Дюрфо устроил прием для австрийского двора от имени короля Франции, и, разумеется, этот прием должен был быть таким же великолепным, если не более пышным, как и торжество накануне вечером. Поэтому для его проведения он снял дворец Лихтенштейна. Это был также замечательный вечер. Я помню, как мы туда ехали, — он находился в окрестностях Ролшшау. По всей дороге деревья были подсвечены. Между ними стояли дельфины с фонарями, озаряя волшебный пейзаж, заставлявший нас издавать возгласы изумления.

В бальном зале маркиз де Дюрфо приказал повесить красивые картины, символизирующие торжественность события, и я запомнила одну из них, на которой была изображена я сама по дороге во Францию. Передо мной расстилался ковер цветов, разбрасываемых нимфами, символизировавшими любовь. Были фейерверки и музыка. Великолепие того вечера превосходило наши приемы, несмотря на три с половиной тысячи свечей на одном из них. Девятнадцатого состоялся мой брак по доверенности. Для меня все это было частью какой-то игры, поскольку роль жениха и дофина Франции играл Фердинанд. Все это напоминало мне один из спектаклей, в которых актерами были мои братья и сестры, а я присутствовала в качестве зрительницы — только на этот раз я уже достаточно выросла, чтобы присоединиться к игре. Фердинанд и я склонили колени перед алтарем. Про себя я непрерывно повторяла: «Хочу и обещаю», чтобы сказать эти слова громко и правильно в нужный момент.

После церемонии стреляли из пушек на Шпитальплатц, а потом был банкет.

Двумя днями позднее мне предстояло покинуть родной дом. Неожиданно я осознала, что меня ждет впереди. Меня поразила мысль, что я могу больше никогда не увидеть матушку. Она призвала меня в свои покои и вновь и вновь повторяла свои наставления. Я слушала ее, и меня стали одолевать мрачные предчувствия. Она усадила меня за стол и приказала взять перо. Я должна была написать письмо королю Франции Людовику XV[15] — мой жених дофин был его внуком. Я должна угождать королю, должна повиноваться и никогда не вызывать его раздражения. Меня очень обрадовало, что я не должна составлять текст письма. Это было бы сверх моих сил, хотя писать под диктовку матушки было также не очень приятным делом. Она наблюдала за мной. Могу представить себе ее страхи. Я сидела, склонив голову набок, с недовольным сосредоточенным выражением лица, покусывая кончик языка, с неимоверными усилиями выводя детскими каракулями неровные строчки письма. Помню, что я просила короля Франции быть милостивым ко мне и просить от моего имени дофина также проявлять ко мне терпимость. Сделав паузу, я подумала о дофине, другом важном участнике этого… фарса, комедии или трагедии? Как я могла знать, во что это выльется? Позднее я пришла к мысли, что это было и первое, и второе, и третье одновременно. Что собой представлял дофин? Никто о нем подробно не рассказывал. Иногда сопровождавшие меня лица отзывались о нем, как о прекрасном герое — поскольку таковыми должны быть все принцы. Разумеется, он должен быть красивым. Мы будем с ним танцевать, и у нас будут дети.

Как я жаждала их иметь! Маленькие золотоволосые дети, которые будут обожать меня. Когда я стану матерью, я перестану быть ребенком. Потом мне пришла на ум Каролина — ее несчастные, жалостные письма: «Мой муж безобразен, но постепенно к этому привыкаешь…»

Матушка говорила со мной обо всем, с чем я могу встретиться при французском дворе, за исключением… моего жениха.

Потом она положила мне руку на плечо, прижала к себе и стала писать письмо королю Франции. Я смотрела на ее быстрое перо, восхищаясь легкостью, с которой оно порхало по строчкам. Она просила короля Франции заботиться о «ее дорогом, любимом ребенке». «Я прошу Вас быть снисходительным к возможным неосмотрительным поступкам моего дорогого дитяти. У нее доброе сердце, но она легко поддается воздействию и немного своенравна…» К моим глазам подступили слезы, поскольку мне стало жалко ее. Это казалось странным. Однако ее беспокойство было связано с тем, что она прекрасно знала меня и могла себе представить тот мир, в который меня бросали.


Маркиз де Дюрфо привез с собой в Австрию две кареты, которые французский король приказал изготовить специально для того, чтобы доставить меня во Францию. Мы слышали об этих каретах еще раньше. Они были изготовлены Франсьеном, лучшим парижским каретных дел мастером. Король Франции приказал не жалеть денег при их постройке. Франсьен оправдал свою репутацию — кареты были великолепны. Изнутри их оббили атласом и со вкусом расписали, снаружи красовались золотые короны, свидетельствовавшие о том, что это королевские экипажи. Мне предстояло сделать открытие, что они не только самые красивые из тех, в которых я когда-либо путешествовала, но и самые удобные.

Маркиз прибыл с отрядом личной охраны из ста семнадцати человек, одетых в разноцветные наряды; с гордостью отмечалось, что эта маленькая веселая кавалькада обошлась королю примерно в триста пятьдесят тысяч дукатов. Двадцать первого апреля началось мое путешествие во Францию.

В последние годы я часто вспоминала прощание с матушкой. Она знала, что в последний раз обнимает меня, в последний раз целует. Она вновь давала мне наставления — запомни это, не поступай так… Конечно, она уже говорила мне обо всем этом в своей ледяной спальне, но, зная меня, понимала, что половину из всего сказанного я к тому моменту уже забыла. Я слишком часто пропускала мимо ушей то, о чем она мне говорила. Теперь я знаю, что она молча молилась Господу и святым, прося их оградить меня. Она считала меня беспомощным ребенком, бредущим в дебрях.

— Мое прелестнейшее дитя, — шептала она.

Неожиданно мне не захотелось уезжать от нее, несмотря на уроки, болезненную процедуру прически и ее нотации в холодной спальне. В ноябре мне должно было исполниться пятнадцать лет, и я вдруг ощутила себя юной и неопытной. Мне хотелось попросить разрешения остаться на некоторое время дома, но великолепные экипажи месье де Дюрфо уже ждали меня; Кауниц с нетерпением ожидал моего отъезда и был доволен, что все переговоры позади. Только матушка была опечалена, и я гадала, можно ли мне остаться с ней наедине и попросить остаться. Разумеется, это было невозможно. Несмотря на всю ее огромную любовь ко мне, она никогда не позволила бы, чтобы мои капризы нанесли ущерб государственным интересам, а моя судьба предопределялась государственным интересом. Эта мысль заставила меня рассмеяться и в то же время доставила мне удовольствие. Я действительно была очень важным лицом.

— Прощай, мое любимейшее дитя! Буду писать тебе регулярно. Все будет так, как если бы я была с тобой.

— Да, мама.

— Мы будем жить врозь друг от друга, но до самой своей смерти я буду постоянно думать о тебе. Люби меня всегда. Это единственное, что может утешить меня.

Потом я села в карету с Иосифом, который сопровождал меня в первый день. У меня было очень мало общего с Иосифом: он был намного старше меня и преисполнился важности, став императором и соуправителем матушки. Он был добрым, но его помпезность показалась мне раздражительной; он все время давал советы, которые мне не хотелось выслушивать. Я предпочитала думать о своих маленьких собаках, заботиться о которых обещала моя прислуга. Когда мы проезжали дворец Шёнбрунн, я взглянула на желтые стены и зеленые ставни и вспомнила, как Каролина, Фердинанд, Макс и я наблюдали за старшими детьми, игравшими в пьесах, операх и балетных представлениях. Я вспомнила, как слуги приносили нам в парк лимонад, который, по мнению мамы, был полезен для детей, и маленькие венские булочки с кремом.

Перед моим отъездом мама вручила мне пакет бумаг, которые, как она сказала, я должна читать ежедневно. Мельком взглянув на них, я увидела, что они представляют собой правила и инструкции, о которых она уже говорила во время наших бесед. Прочту их потом, обещала я себе. А сейчас мне хотелось думать о старых временах — очаровании тех дней, когда Каролина и Мария-Амалия не были так несчастны. Взглянув на Иосифа, который перенес собственное горе, я подумала, что он уже от него оправился, поскольку невозмутимо восседал, откинувшись на великолепную атласную обивку.

— Всегда помни, что ты немка…

Мне захотелось зевнуть. Иосиф своим тяжеловесным слогом пытался донести до моего сознания важность замужества. Понимаю ли я, что мой эскорт состоит из ста тридцати двух лиц?

— Да, Иосиф, я уже слышала обо всем этом раньше.

— Фрейлины, твои служанки, дамские парикмахеры, портнихи, секретари, хирурги, пажи, меховщики, священники, повара и т. д. У твоего главного почтмейстера принца Паара в подчинении тридцать четыре человека.

— Да, Иосиф, это очень много.

— Не следует полагать, что мы позволим французам думать, будто не можем достойно проводить тебя. Знаешь ли ты, что у нас триста семьдесят шесть лошадей, которые должны меняться по четыре или пять раз в день?

— Нет, Иосиф. Но теперь ты сказал мне об этом.

— Ты должна знать эти вещи. Двадцать тысяч лошадей размещены вдоль дороги от Вены до Страсбурга, чтобы доставить тебя и твою свиту.

— Это огромное количество.

Мне больше хотелось, чтобы он рассказал мне о своей женитьбе и предупредил меня о том, чего можно ждать от моего замужества. Я устала от всех этих цифр и все время боролась с желанием расплакаться.

В Мёльке, куда мы прибыли после восьмичасовой езды, мы остановились в монастыре бенедиктинцев[16], где учащиеся поставили для нас оперу. Она оказалась скучной. Я очень хотела спать и, вспомнив о предыдущей ночи в спальне матушки в Хофбурге, готова была разрыдаться, когда подумала о комфорте, которым она окружала меня. Как это ни странно, несмотря на наставления, она успокаивала меня; не осознавая этого, я чувствовала, что, пока она, такая всемогущая и всеведущая, находилась рядом, я была в безопасности, окруженная ее заботой.

На следующий день Иосиф покинул меня, что не вызвало сожалений с моей стороны. Он был хорошим, любящим братом, но его разговоры утомляли меня и не позволяли сосредоточиться.

Каким долгим оказалось путешествие! Принцесса Паар ехала со мной в экипаже. Она пыталась успокоить меня разговорами о чудесах Версаля и о блестящем будущем, уготованном мне. Эннс, Ламбах и далее Нимфенбург. В Гюнсбурге мы отдыхали в течение двух дней у тетки принцессы Шарлотты. У меня сохранились смутные воспоминания о ней по Шёнбрунну, где, будучи членом нашей семьи, она одно время жила. Батюшка очень любил ее, и обычно они вдвоем совершали продолжительные прогулки. Матушку, наоборот, раздражало ее присутствие. В конце концов Шарлотта уединилась в Ремирмонте, где стала настоятельницей монастыря. Она с нежностью вспоминала о батюшке, и я ходила с ней раздавать продовольствие бедным, что оставило яркое впечатление после всех банкетов и балов.

Мы проехали Шварцвальд и прибыли в аббатство Шюттерн, где меня посетил граф де Ноай, который должен был стать моим опекуном. Он был старый и очень гордился обязанностями, которые ему поручил герцог де Шуазель. Мне он показался суетливым человеком, и я не была уверена, понравился ли он мне. Он недолго пробыл со мной, поскольку возникло новое затруднение, связанное с предстоящей церемонией. Опять встал вопрос, чья фамилия должна стоять первой на документе. Принц Штарембург, который должен был официально передать меня французам, по этому поводу находился в величайшем волнении; в таком же состоянии пребывал и граф де Ноай.

Мне было очень грустно в тот вечер, ибо я знала, что он станет последним на родной земле. Неожиданно я горько расплакалась в объятиях принцессы Паар. Сквозь слезы я снова и снова повторяла одну фразу: «Больше никогда я не увижу свою маму».

В тот день я получила от нее письмо. Она, вероятно, написала его сразу же после моего отъезда, и я знала, что писала со слезами на глазах. Сейчас в моей памяти всплывают некоторые отрывки из этого письма:

«Мое милое дитя, ты сейчас находишься там, куда определило тебя Провидение. Даже если не думать о величии твоего положения, ты самая счастливая из своих братьев и сестер. Ты найдешь заботливого отца, который одновременно будет тебе другом. Полностью доверяй ему. Люби его и будь ему послушной. Я не говорю о дофине. Ты знаешь мою деликатность в этом вопросе. Жена подчиняется своему мужу во всем, и у тебя не должно быть никакой иной цели, кроме как радовать его и исполнять его волю. Единственное настоящее счастье в этом мире приходит со счастливым замужеством. Я могу сказать это, основываясь на своем опыте. И все зависит от женщины, которая должна быть добросердечной, ласковой и способной доставлять радость…»

Я читала и перечитывали письмо. В тот вечер оно служило мне самым большим утешением. На следующий день мне предстояло переехать в мою новую страну, попрощаться со многими сопровождавшими меня людьми. Я так много должна узнать, так многого будут ждать от меня, а все, что я могла сделать, это плакать и мысленно призывать на помощь мамочку.

— Я больше никогда ее не увижу, — шептала я в подушку.

Глава 2

СМУЩЕННАЯ НЕВЕСТА

От такого союза наступит золотой век, и при счастливом правлении Марии-Антуанетты и Людовика-Августа наши сыновья будут продолжать беззаботную жизнь, которую мы вели при Людовике Возлюбленном[17].

Принц де Роган[18] в Страсбурге

На ничейном песчаном островке посреди Рейна было построено здание, в котором должна была состояться церемония моей передачи. Принцесса Паар внушала мне, что это самая важная из всех церемоний, поскольку во время ее проведения я переставала быть австрийкой. Мне предстояло войти в здание с одной стороны австрийской эрцгерцогиней и выйти с другой — французской дофиной.

Здание было не слишком впечатляющим, поскольку строилось поспешно — оно предназначалось лишь для этой цели. После прибытия на остров меня препроводили в своего рода прихожую, где моя прислуга сняла с меня всю одежду; стоя перед ними обнаженной, я чувствовала себя несчастной и, чтобы не разрыдаться, вспомнила свою строгую матушку. Одной рукой прикрыла ожерелье-цепочку, которое носила много лет, как бы пытаясь спрятать его. Однако спасти его мне не удалось. Несчастная вещица была австрийской, и поэтому ее нужно было оставить.

Я дрожала от холода, когда меня одевали во французское платье, но вместе с тем не могла не заметить, что оно было прекраснее того, что я носила в Австрии, и это подняло мое настроение. Платья очень многое значили для меня, и я никогда не переставала восхищаться новой тканью, новым фасоном или новым украшением. Когда процедура одевания была завершена, меня проводили к принцу Штарембергу. Крепко держа за руку, он ввел меня в зал, расположенный в центре здания. После маленькой прихожей он казался огромным. В центре стоял стол, покрытый темно-красной бархатной скатертью. Принц Штаремберг назвал этот зал «Салоном передачи» и заметил, что стол символизирует границу между моей старой родиной и новой. Стены помещения были завешаны прекрасными гобеленами, хотя сцены, изображенные на них, были ужасными, поскольку рассказывали об истории Ясона и Медеи[19]. Мой взор был прикован к ним во время короткой церемонии, и вместо того, чтобы слушать, я обращалась мыслями к детям, убиенным Ясоном, и пытающей колеснице фурий. Годы спустя мне приходилось слышать, что до церемонии в этом зале побывал поэт Гёте[20], в то время молодой студент факультета права Страсбургского университета. Поэт пришел в ужас от гобеленов, заявив, что не понимает тех, кто повесил их в комнате, где молодая невеста должна перейти в страну своего жениха. Эти картины, заявил он, изображают «самое омерзительное бракосочетание, которое можно себе представить». Люди будут воспринимать это как знамение.

К счастью, церемония оказалась короткой. Меня провели к другой стороне стола, и я стала француженкой.

Затем принц Штаремберг передал меня в руки графа де Ноая, тот проводил меня в прихожую на французской стороне здания, где представил своей жене — ей предстояло вместе с ним опекать меня. Я была в замешательстве и едва взглянула на нее. Единственное, что я испытывала, — это чувство одиночества и страха, и поняла лишь то, что эта женщина должна присматривать за мной. Поэтому, не раздумывая, я бросилась к ней в объятия с уверенностью в душе, что детская непосредственность и импульсивность понравятся ей.

Почувствовав, как она напряглась, я взглянула на нее. Она казалась старой… очень старой, ее лицо было покрыто морщинами и имело строгое выражение. На мгновение в ее лице отразилось удивление моим поведением, но затем она взяла себя в руки и сказала:

— Прошу разрешения покинуть мадам дофину для того, чтобы представить ей герцогиню де Виллар, ответственную за ее королевскую мантию…

Я была настолько удивлена, что не показала своей обиды. Чувство собственного достоинства, укрепленное во мне воспитанием и наставлениями матушки, было таким сильным, что проявлялось почти интуитивно, поэтому, осознав, что я могу рассчитывать лишь на слабое утешение со стороны мадам де Ноай, я повернулась к герцогине де Виллар, но увидела, что она тоже старая, холодная и равнодушная.

— …и фрейлин мадам дофины.

Они стояли здесь же: герцогиня де Пикиньи, маркиза де Дюра, графиня Сиель-Таван и графиня де Майи — и все они были старые. Общество строгих старых дам!

Я холодно ответила на их приветствия.


Покинув остров, блестящая кавалькада продолжила путь в Страсбург — владение Эльзаса, отошедшее к Франции при заключении Рийсвикского мирного договора около ста лет тому назад[21]. Жители Страсбурга радовались бракосочетанию, они жили в непосредственной близости от границы и спешили проявить свои чувства. Встреча, оказанная мне в городе, заставила позабыть холодный прием и представление дамам, подобранным для меня. Это был один из тех редких случаев, когда я развеселилась. На улицах города дети, одетые в костюмы пастушков и пастушек, преподносили мне цветы. Мне нравились эти прекрасные маленькие созданья, и я желала только одного — чтобы все важничавшие мужчины и женщины оставили меня с детьми. У жителей Страсбурга родилась хорошая идея выстроить вдоль пути следования маленьких мальчиков, одетых в форму наемных солдат-швейцарцев, — они выглядели восхитительно: когда я прибыла во дворец епископа, где мне предстояло остановиться на ночь, я спросила, могут ли эти мальчики стать моей охраной на ночь. Услышав об этом, они запрыгали от восторга и рассмеялись. Когда на следующее утро я выглянула украдкой в окно, они были на месте. Увидев меня, они закричали от радости. Таково мое самое приятное воспоминание о Страсбурге.

В кафедральном соборе меня встретил кардинал де Роган, древний старик, который двигался, как человек, страдающий острым ревматизмом. Потом последовали большой банкет и посещение театра. С одного из балконов дворца мы наблюдали за разукрашенными баржами на реке и смотрели фейерверк, который представлял собой захватывающее зрелище, особенно тогда, когда высоко в небе появилось переплетение моих инициалов с инициалами дофина. После этого — в постель под охрану моих маленьких швейцарских гвардейцев.

На следующее утро я пошла в собор послушать мессу, вновь ожидая встретить старого кардинала. Однако на этот раз он очень плохо себя чувствовал, и вместо него присутствовал его племянник, помощник епископа принц Луи де Роган, который, вероятно, станет кардиналом после смерти дяди, чего, судя по облику старого человека, оставалось ждать недолго.

Принц обладал одним из самых красивых голосов, которые мне когда-либо приходилось слышать, однако, возможно, мне только так казалось, потому что я еще не знала о любви французов к изящно произносимому слову. Спустя несколько дней я уже считала, что самый прекрасный голос в мире у короля Франции. Однако тогда меня очаровал голос принца Луи. Он был очень почтителен, но глаза его искрились странным тревожащим блеском. Под его взглядом я чувствовала себя совсем юной и неопытной, несмотря на то что даже матушка могла бы подписаться под всеми его словами.

— Для нас, мадам, — сказал он, — вы олицетворяете живой образ глубокочтимой императрицы, которой так давно восхищается Европа и будут восхищаться наши потомки. Дух Марии-Терезии объединяется с духом Бурбонов.

Это прозвучало великолепно, и было приятно услышать, что они такого высокого мнения о матушке.

— От такого союза наступит золотой век, и при счастливом правлении Марии-Антуанетты и Людовика-Августа наши сыновья будут продолжать счастливую жизнь, которую мы вели при Людовике Возлюбленном.

Когда принц произносил эти слова, мне показалось, что на лицах некоторых людей промелькнула улыбка, почти усмешка. Я еще подумала, что бы это могло значить, а потом склонила голову для получения благословения.

Позднее мне предстояло запомнить этого человека — моего врага. Моя дорогая Кампан считала, что во многом из-за его безрассудства и распущенности я очутилась там, где нахожусь в настоящее время. Но в тот раз он выглядел просто приятным молодым человеком, заменившим кардинала, болеющего подагрой, и я больше не вспоминала о нем, когда мы покинули Страсбург и продолжили свой путь по Франции.

Празднество следовало за празднеством. Во мне нарастала усталость от прохождения под триумфальными арками и от слушания хвалебных гимнов, за исключением случаев, когда их пели дети — тогда они мне нравились. Все выглядело очень странно, и меня часто охватывало чувство одиночества, хотя меня окружали толпы. Единственными людьми, которых я знала по прежней жизни в Вене, были аббат Вермон, которого решили оставить со мной на какое-то время, принц Штаремберг и граф Мерси-Аржанто — все серьезные пожилые люди, а я жаждала компаньонов моего возраста. Без своих фрейлин я вполне могла обходиться. Не было никого, совсем никого, с кем можно было бы просто поболтать и посмеяться.

Кавалькада продолжала движение. Впереди ехали две повозки со спальной мебелью. В каждом месте, где мы останавливались на ночь, эти повозки разгружали и в комнате, приготовленной для меня, ставили кровать, стулья и кресла. Мы следовали через Саверн, Нанси, Коммерси и Реймс, город, в котором французы короновали своих королей и королев.

— Надеюсь, — сказала я с большим волнением, — что пройдет много времени, прежде чем мне придется вновь приехать в этот город.


Пребывание в Реймсе напоминало мне, что в любое время я могу стать королевой Франции, поскольку ее нынешний король был уже старым шестидесятилетним человеком. Эта мысль встревожила меня. Во время путешествия меня не раз пробирала холодная дрожь, но мне удавалось отгонять свои опасения, и все вновь казалось похожим на игру.

Из Реймса в Шалон и далее… в Компьенский лес.

Четырнадцатого мая я впервые увидела своего мужа. Мы уже ехали около трех недель, и двор матери отдалялся все дальше и дальше. Теперь мне хотелось знать немного побольше о моей новой семье. Я предприняла попытки в этом направлении, но ничего не могла выяснить ни у мадам де Ноай, ни у моих фрейлин. Их ответы всегда были светски вежливыми и немножко холодными, как бы напоминающими о том, что по этикету не следовало задавать такие вопросы. Этикет! Это слово начинало утомлять меня.

Был чудесный день, из почек на деревьях показались листочки, кругом щебетали птички, и казалось, что великолепие природы безуспешно пытается конкурировать со скучными условностями двора.

Нетрудно было понять, что король Франции, а вместе с ним и мой жених находятся уже недалеко, поскольку трубили трубы и раздавалась дробь мушкетерских барабанов. Наступал волнующий момент. Мы находились на опушке леса, и деревья напоминали красивые декорации в театре. Впереди виднелись гвардейцы в парадной форме и слуги в блестящих ливреях. Моему взору предстали великолепно одетые мужчины и женщины, каких мне не приходилось видеть до сих пор. И я знала, кто та величественная персона, выделявшаяся среди ожидавших меня придворных. Мне не составило труда определить короля Франции по его одежде, а главным образом по манере держаться. Он обладал чувством собственного достоинства, изяществом обращения и королевским величием, которые унаследовал от своего великого деда, короля-Солнца.

Моя карета остановилась, и я сразу же вышла из нее, что шокировало мадам Ноай, которая, несомненно, считала, что, согласно этикету, я должна была подождать, чтобы кто-то взялся проводить меня к королю. А мне просто в голову не пришло ждать кого-то. В течение трех недель я страдала без истинной любви, и вот он передо мной — мой любимый дедушка, который, по заверениям матери, должен был заботиться обо мне, любить меня и быть моим другом. Я верила в это, и больше всего мне хотелось броситься ему в объятия и рассказать, как мне одиноко.

Ко мне приближался очень элегантный мужчина с радостной улыбкой на лице, которое напомнило мне мопса, когда-то бывшего у меня. Я улыбнулась, пробегая мимо. Казалось, он удивился, но тоже улыбнулся в ответ, и тут я сразу догадалась, что это герцог Шуазель, о котором так много говорилось и которого король послал, чтобы привести меня к нему.

Однако для представления королю мне никто не был нужен. Я приблизилась к нему и преклонила колени.

Он поднял меня и расцеловал в обе щеки, сказав:

— Однако… ты прекрасна, дитя мое. — Его голос был мелодичным и гораздо более красивым, чем у принца де Рогана, а глаза светились теплом и дружелюбием.

— Ваше величество так милостиво…

Он рассмеялся, удерживая меня на расстоянии вытянутой руки от своего великолепного мундира, украшенного самыми красивыми драгоценностями, которые мне когда-либо приходилось видеть.

— Мы счастливы, что ты наконец приехала к нам, — продолжил он.

Когда мы взглянули в лицо друг другу и он улыбнулся, мой страх пропал, а вместе с ним исчезло и тягостное чувство одиночества. Он был старый, однако в его присутствии никто не думал о возрасте. Держался он с королевским достоинством, был доброжелательным, его манеры были безупречны. Я покраснела, вспомнив о своем несовершенном французском языке. Мне так хотелось сделать ему приятное.

Он вновь обнял меня. Наверное, я действительно ему понравилась. Его глаза внимательно изучали меня с головы до пят. Тогда я не знала о его любви к молоденьким девочкам моего возраста. Я думала, что вся любезность, весь интерес и лестное внимание ко мне объяснялись только тем, что я должна была стать членом королевской семьи. Затем он немного повернул голову, и вперед вышел мальчик, высокий и неуклюжий. Он отвел от моего лица пристальный взгляд, как будто ни капельки не интересовался мною, и его безразличие после теплой встречи короля неприятно поразило меня. На нем было великолепное платье, но как он отличался от своего деда! Казалось, что он не знает, куда деть свои руки.

Король сказал:

— Мадам дофина удостоила нас своим присутствием и привела в восхищение.

Мальчик выглядел застенчивым и молча рассматривал носки моих ботинок. Мне казалось, что я должна преодолеть его равнодушие, и я на шаг приблизилась к нему и подняла голову для поцелуя — раз король поцеловал меня, почему я не должна поцеловать своего жениха? Он выглядел испуганным, отпрянул назад, потом двинулся ко мне, как будто принуждая себя выполнить неприятную обязанность. Моя щека ощутила прикосновение его щеки, однако его губы не коснулись меня.

Я повернулась к королю, и хотя он никак не показал, что поведение дофина выглядит странно, мне, всегда моментально чувствующей реакцию людей, показалось, что он рассердился. Безрадостная мысль пришла мне в голову: дофину я не понравилась. Потом мне вспомнилась Каролина, которую выдали замуж за неприятного старого человека. Однако я не была ни старой, ни уродливой. Сам король нашел меня очаровательной, многие люди находили меня прелестной. Даже старый Кауниц считал, что в моей внешности нет ничего такого, что могло бы сделать мой брак несчастливым.

Король взял меня под руку и представил трем самым странным старым дамам, которых я когда-либо видела. Это были мои тетушки, объяснил он мне, — Аделаида, Виктория и Софи. Все они были, на мой взгляд, очень несимпатичными и уродливыми. Они напомнили мне старых ведьм в одной пьесе. Самая старая из них, которая, по всей видимости, была главной, стояла на полшага впереди остальных, вторая была толстуха со сравнительно добрым лицом, а третья — самой безобразной. Однако все они были моими тетушками, и мне предстояло полюбить их, поэтому, подойдя к мадам Аделаиде, я поцеловала ее. Она подала знак мадам Виктории выйти на полшага вперед, что та и сделала, и я поцеловала ее. Затем наступила очередь мадам Софи. Они выглядели, как два солдата на параде, а Аделаида — как их командир. Мне хотелось рассмеяться, но я знала, что не посмею. Затем мне представилось, сколько было бы смеху, если бы я могла перенестись в свою комнату в замке Хофбург и рассказать Каролине о моих новых родственниках, копируя всех их по очереди. Я могла бы изобразить каждую из трех сестер, а также дофина.

Король сказал, что с остальными членами семьи я встречусь позднее, и, взяв меня за руку, сам помог мне сесть в его карету, где я разместилась между ним и дофином. Заиграли трубы, загремели барабаны, и мы тронулись по дороге в городок Компьен, где должны были остановиться на ночь, прежде чем продолжить путь в Версаль.

По дороге король разговаривал со мной, и его тихий голос ласкал слух. Он также ласкал меня, похлопывая и поглаживая мою руку. Он сказал, что уже любит меня, что я его любимая внучка, и он считает этот день одним из счастливейших в жизни, поскольку сегодня я вошла в их семью.

Я почувствовала, что меня разбирает смех. Я страшно боялась этой встречи, поскольку всегда слышала, как об этом человеке говорили с благоговением. Он — величайший монарх Европы, любила говорить матушка. Мне он представлялся суровым и непривлекательным, а в тот момент он держал меня за руку и вел себя почти как влюбленный, говорил очаровательные вещи о том, что я оказала ему великую честь, приехав сюда, чтобы выйти замуж за его внука, и его слова звучали в противоположность тому, что мне внушала матушка о великой чести, оказываемой мне. В то время как король непринужденно беседовал со мной и вел себя так, словно он-то и был моим женихом, дофин сидел рядом и угрюмо молчал.

Позднее мне предстояло многое узнать об этом короле, который всегда поддавался обаянию юности и невинности, то есть качествам, которыми я, несомненно, обладала. Возможно, он желал бы сделать меня своей любовницей, поскольку никогда не мог пропустить хорошенькую молодую девушку, не предприняв попытки соблазнить ее. Что касается дофина, то, увидев молодую девушку, он всегда стремился убежать от нее. Однако мое воображение рисовало то, чего в действительности не было. Не то чтобы король влюбился в меня или дофин меня возненавидел, как безрассудно я себе представляла, — ничего такого драматического не было. В те дни мне просто предстояло многое узнать о французах вообще и, в частности, о семье, членом которой я теперь стала.

Когда мы прибыли в Компьен, король сказал, что хочет представить меня некоторым своим кузенам, принцам королевской крови. В ответ я сказала, что мне нравится встречаться с людьми и что члены моей новой семьи представляют особый интерес для меня.

— А ты представишь особый интерес для них, — заметил он с улыбкой. — Они будут очарованы и восхищены, и мы всех их заставим завидовать скромному Бэри.

Дофин, который являлся герцогом де Бэри, полуотвернулся от нас, как бы подчеркивая, как мало его все это касается, а король слегка сжал мою руку и шепнул мне:

— Скромный Бэри, он переполнен мыслями о своем счастливом будущем!

Меня проводили в покои короля, и там произошла встреча с принцами, первым из которых оказался герцог Орлеанский, внук дяди короля; потом был герцог Пантьевский, внук Людовика ХIV (позднее я слышала, что его бабушка — мадам де Монтеспан — была любовницей этого короля), а после этого — принцы Конде и Конти. Все они казались очень старыми и неинтересными, однако мне представили в тот день и нескольких молодых членов семьи. Одной из них оказалась принцесса де Ламбаль. Ей был двадцать один год, и она показалась мне старой, но во мне она сразу вызвала интерес, и я почувствовала, что смогу полюбить ее, поскольку мне ужасно был нужен друг, которому я могла бы довериться. Она уже была вдовой. Брак ее оказался очень несчастливым, и хорошо, что продолжался всего два года. Как мне сказали, ее муж заболел после одной любовной истории, поскольку вел сумасбродный образ жизни, и позднее умер. Бедная женщина! В то время она была вынуждена постоянно сопровождать своего свекра, который отличался причудами и постоянно оплакивал своего сына; помимо этого, он интересовался только своей коллекцией часов и если не пребывал в состоянии меланхолии по случаю смерти сына, то постоянно возился с часами, заводил их и всем демонстрировал, наводя на придворных страшную скуку. Жизнь принцессы Ламбаль представляла собой бесконечные переезды из замка в замок со своим странным свекром и его часами. Однако я испытала удовольствие в тот момент, когда ее представляли мне, и она хорошо запечатлелась в моей памяти.

Все делалось с тщательным соблюдением этикета, даже примерка моего обручального кольца. Все должны были увериться, что оно мне подходит, поэтому церемониймейстер пришел в мои апартаменты вместе с королем. С ними пришли принцы королевской крови и тетушки, хотя единственная цель этой небольшой церемонии состояла в том, чтобы мне примерить двенадцать колец и выбрать наиболее подходящее. Когда это было выполнено, кольцо отобрали у меня, поскольку на мой палец его должен был надеть дофин. Король обнял меня и направился к выходу, за ним один за другим в порядке старшинства последовали остальные.

Я устала и мечтала поскорее лечь в постель. Когда мои служанки готовили меня ко сну, я подумала о дофине, который так отличался от всех других. Он почти не говорил со мной, и я смутно припоминала, как он выглядит. Однако я могла отчетливо представить себе выражение лиц короля и принцессы де Ламбаль.

— Мадам задумалась, — сказала одна из служанок.

— Она думает о дофине, — застенчиво шепнула другая.

Я улыбнулась двум девушкам; они казались веселыми и, по-видимому, были рады избавиться от присмотра со стороны мадам де Ноай и моих строгих фрейлин.

— Да, — призналась я, — я думала о нем.

При произнесении этих слов мне показалось, что я слышу голос матушки: «Не будь слишком фамильярной со своими подчиненными». Но ведь я должна с кем-то говорить! Я соскучилась по пустячным разговорам без всякого этикета.

— Вполне естественно, что невеста думает о своем женихе, — сказала я улыбаясь.

— Сегодня он проведет ночь в другом помещении, — хихикнула одна из девушек.

— Почему?

Они снисходительно улыбнулись мне в ответ, как это делали мои слуги дома, в Вене.

— Потому что он не может находиться в доме под одной крышей с невестой до наступления свадебной ночи. Он должен оставаться в доме графа де Сент-Флорантена, министра, государственного секретаря двора короля.

— Это интересно, — сказала я, сдерживая зевоту.

В кровати я продолжала думать о дофине. Мне было интересно, думает ли он обо мне, и если да, то что именно.

Спустя годы, зная его уже очень хорошо, я увидела, что он записал в своем дневнике в ту ночь. Ничего не значащие слова были для него характерны (но к тому времени я уже знала его секрет и причину странного поведения по отношению ко мне). Он сделал простую запись: «Беседа с мадам дофиной».

На следующий день нам предстояло выехать в замок Ля Мюет, где мы должны были остановиться на одну ночь, прежде чем на следующий день отправиться в Версаль.

Как только мы тронулись, я сразу почувствовала, что что-то произошло. Во-первых, король не сопровождал нас. Он уехал раньше. Меня заинтересовала причина этого. Как позднее я выяснила, она заключалась в том, что дорога на Версаль из Ля Мюета проходила через Париж, а король в своем государстве никогда не ездил вблизи своей столицы или через нее, если была такая возможность. В его намерения не входило лишний раз встретиться с враждебным молчанием народа. Вот почему я видела циничное выражение на лицах людей в кафедральном соборе в Страсбурге, когда принц де Роган назвал его Людовиком Возлюбленным. Его называли так, когда он был молодым человеком, а сейчас дело обстояло иначе. Население Парижа ненавидело короля. Оно было бедным, ему часто не хватало хлеба, людей бесило, что король безрассудно растрачивал огромные суммы денег на дворцы и любовниц, а народ остается голодным.

Однако это не вызывало большого беспокойства среди моих новых друзей. Мерси ничего не было известно, и он направил курьеров в Вену. Аббат выглядел встревоженным, как и Штаремберг. Я хотела, чтобы они объяснили мне, что произошло, но они, разумеется, не сделали этого. Однако на лицах некоторых своих служанок я заметила выражение лукавства. В Ля Мюете должно было что-то произойти.

По пути мы заехали в монастырь кармелитов[22] Сен-Дени, где меня должны были представить Луизе, четвертой тетушке — младшей сестре Аделаиды, Виктории и Софи. Меня она заинтересовала, ибо отличалась от трех других сестер, и хотя я вроде бы должна была посочувствовать ей, поскольку она хромала при ходьбе и имела искривленную, изуродованную фигуру с одним плечом выше другого, у меня не было оснований для этого — она выглядела счастливее трех своих сестер. Величественная, несмотря на одеяние настоятельницы монастыря, с манерами, выдающими в ней королевское происхождение, она проявила ко мне дружеское расположение и, казалось, чувствовала, что я нуждаюсь в доверительной беседе. Поэтому она задавала мне много вопросов и поведала о себе, рассказав, насколько счастливее она себя чувствует в монастыре по сравнению с дворцами и что истинные жизненные ценности там обрести нельзя. Она давно поняла это и пришла к убеждению, что жить следует в уединении во искупление грехов.

Я не могла себе представить ее большой грешницей, и это, вероятно, отразилось на моем лице, поскольку она горячо добавила:

— Моих собственных грехов и грехов других.

С моих губ готов был сорваться вопрос: чьих же? Однако всегда, когда мне хотелось задать нескромный вопрос, который, несомненно, повлек бы интересный ответ, мне виделось лицо матушки, предупреждающей меня против совершения неблагоразумных поступков, и я останавливалась.

По мере нашего приближения к Ля Мюету озабоченность Мерси возрастала. Я слышала, как он шепотом сказал Штарембергу:

— Мы ничего, ничего не можем сделать. Именно он выбрал это время — это непостижимо.

Мое внимание привлекали люди, выстроившиеся вдоль дорог, особенно по мере нашего приближения к Парижу. Мы не поехали в город, а обогнули его, и крики долетали до нас приглушенными. Поэтому я улыбалась и наклоняла голову, как меня учили, а люди кричали, что я «хрупкая», «нежная», и я позабыла о страхах Мерси, поскольку мне всегда нравились овации.

Я немного огорчилась, когда мы прибыли в Ля Мюет. Король был уже там, готовый представить мне братьев мужа. Графу Прованскому было четырнадцать лет от роду — он был всего на шестнадцать дней моложе меня и гораздо симпатичнее дофина, но немного склонен к полноте, как и его старший брат. Все же он был поживее, и я его, по-видимому, очень заинтересовала. Его брат, граф д'Артуа, был примерно на год моложе меня, однако у него был живой, умный взгляд, как бы делавший его старше своих братьев — я имею в виду, что в житейском плане он был более искушенным. Он взял мою руку и медленно поцеловал ее. Его смелые глаза были полны восхищения, а поскольку я всегда была отзывчива на поклонение, я отдала предпочтение Артуа из двух братьев, возможно, даже из трех. Однако мне не хотелось сравнивать дофина с ними. Я даже старалась не вспоминать о дофине, поскольку это очень смущало меня и немного угнетало. По правде говоря, я не знала, что и думать о нем, и мне поэтому, как всегда, удалось отвлечь свои мысли. Мне всегда удавалось жить в воображаемом мире.

После встречи с братьями своего мужа мне предстояло подготовиться к банкету, который должен был состояться в неофициальной обстановке как семейное торжество и поэтому пройти в более интимной атмосфере. На этот раз мне предстояло оказаться в самом центре моей новой семьи.

В мои апартаменты пришел король и сказал, что у него есть для меня подарок. Оказалось, это шкатулка с драгоценностями. Они вызвали у меня восторг, а он, в свою очередь, был счастлив видеть мою радость и без конца повторял, как это очаровательно — быть молодой и испытывать такое удовольствие от простых безделушек. Затем взял из шкатулки ожерелье и подержал в руке. Каждая жемчужина была размером с лесной орех, и все они были прекрасно подобраны по цвету.

— Его привезла во Францию Анна Австрийская[23], — сказал он мне. — Поэтому очень уместно, чтобы его носила другая принцесса из Австрии! Это ожерелье украшало мою мать и мою жену. Оно является собственностью всех дофин и королев Франции.

Когда он торжественно, собственноручно надевал на меня ожерелье, его пальцы задержались на моей шее, и он сказал, что жемчужины еще никогда не выглядели так прекрасно. У меня красивые плечи, и со временем я стану красивой женщиной, украшением трона Франции.

Поблагодарив его с наигранной скромностью, я взглянула на него и неожиданно обвила его шею руками. Это было неправильно, я это сразу поняла по реакции мадам Ноай, стоявшей рядом, которая едва не упала в обморок в ужасе от моей наглости, а мне было все равно и королю тоже. Он тихонько бормотал:

— Очаровательно, очаровательно… Я напишу в письме твоей матушке, что мы все очарованы ее дочерью.

Он ушел с улыбкой на лице.

Мадам де Ноай прочитала мне длинную нотацию, как я должна вести себя в присутствии короля Франции, но я не слушала ее. Мне пришло в голову, что если бы меня выдали замуж за него, как это когда-то предполагалось, то у меня было бы гораздо меньше опасений, которые я испытывала при мысли о том, что завтра состоится моя свадьба.

За ужином в интимной обстановке я увидела всех своих новых родственников. Моя шея была украшена ожерельем, которое застегнул сам король. Я села рядом с дофином, который ничего мне не говорил и не смотрел в мою сторону, а его брат Артуа улыбнулся мне и шепнул, что я выгляжу просто прелестно.

Мне сразу стала понятна напряженность атмосферы — мое внимание привлекла молодая женщина, сидевшая за столом и говорившая несколько громче, чем все остальные. Меня не представили ей, и мне трудно было понять, кто она такая. Она была очень красива — прекраснее всех женщин за столом. У нее были светлые, очень густые вьющиеся волосы и самый чудесный цвет лица, какой мне когда-либо приходилось видеть; голубые глаза были огромными и немножко навыкате. Одета она была великолепно и вся блистала драгоценностями — ни на одной из присутствовавших не было так много бриллиантов, как на ней. От нее невозможно было отвести взгляд, и даже король, сидевший во главе стола, не спускал с нее глаз; казалось, что ему очень приятно видеть ее за столом, и один или два раза я заметила, как они обменялись взглядами и улыбками, что привело меня к мысли, что они настоящие друзья. Но тогда у меня возникал вопрос, почему она была здесь нежелательна, если король так любовался ею? Тетушки перешептывались между собой, а Аделаида, как я заметила, бросала в сторону этой женщины взгляды, которые можно было охарактеризовать только как злобные. Король постоянно поворачивался и обращался ко мне и, когда слышал мои ответы на моем причудливом французском, улыбался, а за ним улыбались и другие. Он сказал, что мой французский очарователен, и все повторяли его слова. Я считала, что вечер проходит успешно, и не могла понять, почему так беспокоится Мерси.

Наконец мое любопытство стало нестерпимым и я спросила даму, сидевшую рядом со мной:

— Кто эта прелестная голубоглазая женщина?

Последовало краткое молчание, как будто я сказала что-то неприличное. Ожидание ответа затянулось, а потом я услышала:

— Это мадам Дюбарри[24], мадам дофина.

— Мадам Дюбарри! Она не была мне представлена.

Казалось, что каждый занят своей тарелкой, а некоторые пытались сдержать улыбку. Потом кто-то спросил:

— Мадам, что вы думаете о ней?

— Она очаровательна. Какие обязанности она несет при дворе?

И вновь пауза, появление легкого румянца на одном-двух лицах и улыбки в глазах:

— О, мадам, ее обязанность — развлекать короля.

— Развлекать короля! — улыбнулась я. — Тогда я хочу стать ее соперницей.

Что такое я сказала? Я просто сделала верноподданническое заявление. Почему оно было воспринято таким образом? На лицах я видела смешанное выражение ужаса и нескрываемой радости.


Мы покинули Ля Мюет на следующее утро и через некоторое время прибыли в версальский дворец. В карете я сидела, словно набрав в рот воды, поскольку моей спутницей была графиня де Ноай и во время поездки мне предстояло выслушать очередную нотацию. Мое поведение беспокоит ее. Я должна понять, что французский двор очень отличается от австрийского двора. Я никогда не должна забывать, что мой дед является королем Франции. Я слушала вполуха, поскольку все время думала, как будет выглядеть мое свадебное платье и не разочаровался ли во мне дофин; на какое-то время мне вспомнилась моя сестра Каролина, которая будет молиться за меня в этот день — и плакать тоже.

Наконец мы прибыли в Версаль.

Этот момент производил глубокое впечатление. В детстве я часто слышала это название, произносимое в приглушенных тонах. «Так делают в Версале» — это означало: «абсолютно правильно». О Версале говорили и Версалю завидовали при каждом дворе в Европе.

У ворот дворца собирались торговцы шпагами и шляпами. Потом я слышала разговоры о том, что Версаль — великий театр, где королевская семья дает домашнее представление. В этом была большая доля правды, поскольку любой мог прийти в зал Геркулеса — кроме собак, нищенствующих монахов и отмеченных свежими знаками оспы — при условии, что у него есть шпага и шляпа. Было смешно наблюдать за теми, кто никогда не носил шпаги до того, как взял ее напрокат у ворот, а сейчас важно расхаживал по дворцу. Разрешалось входить даже проституткам, если они не занимались своим ремеслом и не искали клиентов. Однако для того, чтобы попасть в более сокровенные покои дворца, необходимо было быть представленным ко двору. Естественно, в Версале трудно было найти уединение. При нашем дворе в Вене, где все было проще, я не привыкла ощущать за собой постоянное наблюдение, а здесь я была на виду большую часть дня.

Дворцовые ворота открылись, и мы проехали через строй гвардейцев — швейцарцев и французов, — которые были выстроены специально для того, чтобы приветствовать меня. Я испытывала странное ощущение возбуждения, смешанного с тревогой. Я не предавалась самоанализу, но в такие моменты у меня возникало беспокойное чувство, что я продолжаю выполнять странное предназначение, которое, хочу я того или нет, невозможно избежать.

Во внутреннем дворе замка уже выстроились экипажи принцев и знати. При виде красных султанов лошадей у меня вырвался возглас восхищения, поскольку моя любовь к этим животным столь же сильна, что и к собакам. Лошади нетерпеливо гарцевали и выглядели прекрасно с цветными лентами, вплетенными в их вьющиеся гривы.

Перед нами стоял дворец. В его бесчисленных окнах отражалось солнце, делая их похожими на сверкающие бриллианты, а за окнами скрывался целый замкнутый мир. Итак, я вступила в версальский дворец, который должен был стать моим домом на долгие годы — практически до тех черных дней, когда меня увезут из него.

По прибытии меня разместили во временных покоях на первом этаже, поскольку покои, которые обычно выделялись для королев Франции, были не готовы. Когда я думаю о Версале сейчас, мне вспоминаются во всех подробностях комнаты, которые мне предстояло занять после первых шести месяцев, — те прекрасные покои на втором этаже, которые выходили в Зеркальную галерею. Моей спальней пользовалась Мария-Терезия, жена Людовика ХIV, и Мария Лещинская[25], жена Людовика ХV. Из моих окон можно было смотреть на Швейцарское озеро и цветник с двумя лестницами, которые назывались «Лестницами святых ступеней» и вели в оранжерею, где росло двести апельсиновых деревьев.

Но когда я впервые приехала сюда, меня проводили в покои на первом этаже, где меня ожидали неумолимые фрейлины со свадебным платьем. Я разинула рот от радости, и мои мрачные мысли сразу исчезли при взгляде на него. Никогда раньше я не видела такого прелестного платья, меня очаровали корзины цветов на фоне белой парчи.

Как только я оказалась в своих покоях, появился король с тем, чтобы поприветствовать меня в Версале. Какие у него были очаровательные манеры! С ним пришли две маленькие девочки, сестры моего мужа — Клотильда и Елизавета. Клотильде, старшей, было около одиннадцати лет, она была предрасположена к полноте и держалась весьма дружественно; что касается маленькой Елизаветы, мне она показалась прелестной, я поцеловала ее и сказала, что мы должны быть друзьями. Король был доволен и шепнул мне, что чем дольше он меня знает, тем больше подпадает под мое обаяние. После его ухода вместе с девочками фрейлины бросились ко мне и стали готовить меня к свадьбе.

В час дня пришел дофин, чтобы проводить меня в дворцовую церковь. Было очень жарко, и хотя он весь сверкал в украшенном золотом костюме, великолепие одеяния делало его еще более суровым. Не взглянув на меня, он взял меня за руку и проводил в зал королевского Совета, где формировалась свадебная процессия. Помнится, я тогда обратила внимание на облицовку камина из красного мрамора и запах помады; в воздухе стояла дымка от свеженапудренных париков и слышалось шуршание шелка и парчи, когда знатные дамы в просторных и прекрасно скроенных юбках прохаживались по залу.

Процессию возглавлял главный церемониймейстер. За ним шли дофин и я. Он держал меня за руку. Его рука была теплой и влажной, и я чувствовала ее сопротивление. Мои попытки улыбнуться ему ни к чему не привели — он избегал моего взгляда. А сразу за нами следовала мадам де Ноай, поэтому я не могла сказать ему ничего, даже шепотом. За ней шли принцы королевской крови со своими сопровождающими, потом мои юные девери и король, за ними следовала маленькая принцесса, которую я в первый раз увидела в тот день, вместе с тетушками и другими принцессами двора.

Через Зеркальную галерею и парадные покои мы прошли к дворцовой церкви, где были выстроены швейцарские гвардейцы, и как только появился король, они затрубили в трубы и забили в барабаны, возвещая о его прибытии. Дворцовая церковь не была похожа на нашу из-за элегантной отделки. Я уверена, что матушка сочла бы украшение церкви непристойным, хотя сочетание белого цвета с позолотой и было очень красивым; но лепные ангелы представлялись скорее сластолюбивыми, чем святыми.

Мы с дофином опустились на колени на подушечки из красного бархата, обрамленные золотой каймой, и главный раздающий милостыню[26] Франции монсеньор де ля Рош-Эмон приступил к церемонии бракосочетания.

Моему жениху становилось все скучнее и скучнее, он что-то мямлил про себя, надевая кольцо мне на палец, и мне казалось, что он готов выбросить эти освященные главным раздающим милостыню золотые безделушки, которые он дарил мне во время церемонии.

Итак, мы сочетались браком. Архиепископ благословил нас, последовала месса, потом заиграл орган, и брачный договор был вручен королю на подпись. После дофина я должна была написать свое имя. Руки мои дрожали, и неровными каракулями я написала: Мария-Антуанетта-Иозефа-Анна. Капля чернил упала на бумагу, и я почувствовала, что все присутствующие пристально уставились на посаженную мной кляксу.

Позднее она также стала рассматриваться в качестве «предзнаменования». Если кляксы считать предзнаменованиями, то я свободно ставила их, выполняя домашние задания в течение многих лет. Однако эта клякса была особой. Ведь это был мой брачный договор!


Может быть, кто-то думает, что для одного дня вполне достаточно и одной этой церемонии. Не тут-то было! Теперь я стала настоящей дофиной Франции, и мадам де Ноай проводила меня в мои апартаменты, где в качестве первой обязанности мне предстояло принять челядь своего нового хозяйства и выслушать их клятву верности. Их было много: мои фрейлины, мой первый распорядитель, мой раздающий милостыню, мои конюшие, ведающие королевскими лошадьми и экипажами, мои врачи, у меня были даже аптекари и хирурги (два первых и четверо последних), хотя мне, при отличном здоровье, было непонятно, зачем их так много. У меня был свой часовщик и свой мастер по изготовлению гобеленов, а еще мастерица по парикам, которая также прислуживала мне в ванной. Я устала считать, как много людей ждали меня — сто шестьдесят восемь человек были заняты только тем, чтобы накормить меня одну.

Принимая клятвы верности от моих кладовщиков, искусных поваров, дворецких, поставщиков вин, я едва сдерживала смех и зевоту, поскольку все это выглядело абсурдно. Мне не приходила в голову мысль, что такое мое отношение вызовет возмущение. Я совсем не знала французов. Я обидела многих прежде, чем поняла свои ошибки, совершенные в те далекие дни, а когда я их осознала, многое уже нельзя было исправить. То, что являлось очевидным для более умного человека, для меня было непонятным; сюда же можно отнести и вопросы этикета, который, как я видела, в высших сферах соблюдается неукоснительно и который так же решительно проводится в жизнь и в более низких слоях населения. Мое легкомысленное, несерьезное отношение к французским обычаям рассматривалось с тем же недоумением, которое мадам Ноай выражала в беседах со мной.

А мне просто хотелось, чтобы эта процедура поскорее окончилась и уступила место свадебному торжеству, на котором должен был присутствовать король, от которого, зная уже о его щедрости, я ждала многого. И не была разочарована. Король подарил мне туалетный набор, украшенный голубой эмалью, игольницу, шкатулку и веер. Все предметы были усыпаны бриллиантами. Как я любила эти холодные камни, которые могли неожиданно загораться красным, зеленым и голубым огнем!

Взяв в руки игольницу, я сказала:

— Моя первая задача заключается в том, чтобы что-то сделать для короля. Я вышью для него жилет.

Мадам де Ноай напомнила мне, что я должна спросить разрешения Его величества. Рассмеявшись в ответ, я сказала, что это будет сюрприз. Потом добавила, что мне потребовались бы годы для завершения такой работы, поэтому, может быть, лучше сказать ему, что я делаю, а может, не говорить ничего, чтобы он не знал о моей благодарности и о моих планах использования его подарка.

Это вызвало ее раздражение. Бедная старая мадам де Ноай! Я уже окрестила ее мадам Этикет, и когда упомянула об этом в разговоре с одной из своих служанок, та громко расхохоталась. Это доставило мне удовольствие, и я решила, что буду при первом же случае смеяться над этикетом, поскольку для меня это был единственный путь переносить условности.

Король также вручил мне другие красиво сделанные вещицы. Когда я с восхищением рассматривала их, послышалось громыхание грозы. Только что безоблачное небо заволокло тучами, и в моей памяти сразу же всплыли бедные люди у дороги из Парижа в Версаль, которые пришли полюбоваться свадебными торжествами и праздничными фейерверками; теперь по причине дождя все будет испорчено.

Во время грозы мне удалось немного приоткрыть завесу над одной из странностей тетушек. Вернувшись в свои апартаменты, я увидела мадам Софи, оживленно беседовавшую с моей служанкой в самом дружественном тоне. Это выглядело странно, поскольку, когда меня представляли ей, она едва промолвила что-то в ответ, и вообще от нее слова было не дождаться, а некоторые ее слуги даже никогда не слышали, чтобы она разговаривала. И тем не менее именно она доверительно беседовала с бедной женщиной, которая выглядела очень смущенной и не знала, как ей себя вести. Когда я вошла, мадам Софи держала служанку за руки и нежно их сжимала. Увидев меня, она спросила, как я себя чувствую, не устала ли я, собирается страшная гроза, а она ненавидит их… Слова беспорядочно срывались с ее уст. Как раз в этот момент раздался страшный удар грома, от которого, казалось, пошатнулся дворец, и Софи бросилась в объятия женщины, с которой оживленно беседовала. Это была очень необычная сцена.

Позднее мадам Кампан рассказала мне, что мадам Софи боится грозы и ведет себя до смешного трусовато, заговаривает с каждым, даже с людьми самого низшего сословия, хватает их за руки и в страхе прижимается к ним, когда ее ужас достигает предела. Мне предстояло еще очень многое узнать о своих тетушках, но чаще всего информация доходила до меня слишком поздно.

По окончании грозы Софи повела себя как прежде — ни с кем не разговаривая и молча торопливо проходя по комнатам дворца. Мадам Кампан, которой тетушка Виктория поверяла свои тайны в течение многих лет, рассказала мне, что Виктория и Софи впервые испытали ужас в аббатстве Фонтевр, куда их в детстве посылали для получения образования, и что это сделало их очень нервными. Они сохранили нервозность, даже став взрослыми. Для покаяния их закрывали в склепы, где хоронили монахов, и заставляли молиться. А один раз послали в церковь молиться за одного из садовников, который сошел с ума и бредил. Его домик был рядом с церковью, и пока они находились там одни и молились, до них доносились леденящие кровь вопли.

— С тех пор мы подвержены припадкам страха, — объяснила мадам Виктория.

Гроза тем временем усилилась, и, как я и опасалась, люди из Парижа, приехавшие в Версаль посмотреть фейерверк, были разочарованы: при такой погоде не могло быть и речи о праздничном фейерверке. Еще одно плохое предзнаменование!

В Зеркальной галерее король давал прием, и мы все собрались там. Великолепие помещения захватывало дух; позднее я привыкла к его роскоши. Я вспоминаю канделябры, позолоченные и сверкающие, на каждом из которых горело по тридцать свечей, поэтому было светло как днем. Король, мой муж и я сидели за столом, покрытым зеленой бархатной скатертью с золотой бахромой, и играли в карточную игру каваньоль, которой меня, к счастью, весьма предусмотрительно научили, и я могла играть в эту глупую игру гораздо лучше, чем писать. Мы с королем улыбались друг другу через стол, а дофин сидел угрюмо, играл с таким выражением лица, как будто презирал эту игру; так оно и было на самом деле. Пока мы играли, толпы придворных окружали нас, и меня занимала мысль, должны ли мы им улыбаться. Но поскольку король их не замечал, то я последовала его примеру. В галерее могли находиться лишь приглашенные. Однако некоторые из тех, кого гроза не заставила вернуться домой, решили возместить потерю зрелища праздничного фейерверка, прорвались через заграждения и смешались с гостями. Привратники и охрана не смогли противостоять им, а поскольку никто не хотел осложнений, то мер принято не было.

Когда прием в Зеркальной галерее закончился, мы направились ужинать в новый оперный театр, построенный королем по случаю моего прибытия во Францию. По пути туда нас охраняли швейцарские гвардейцы в накрахмаленных жабо и форменных шапочках темно-фиолетового цвета, а также личные телохранители, разодетые в весьма красочные мундиры с серебряной тесьмой, в красных бриджах и чулках.

Настоящее предназначение этого прекрасного оперного театра было замаскировано. Был настелен пол, закрывающий зрительские кресла. На нем красовался стол с цветами и сверкающими бокалами. С соблюдением всех правил церемониала мы заняли свои места: во главе стола — король, по одну сторону от него села я, по другую — мой муж, рядом со мной — не знаю, кого за это благодарить, — разместился мой молодой деверь граф де Артуа, проявлявший ко мне большое внимание и провозгласивший себя моим защитником, намекая в своей решительной манере, что он готов поддержать честь Франции вместо дофина в любой момент, когда я пожелаю! Он был дерзок, но понравился мне с первого момента нашей встречи.

По другую сторону от Артуа находилась мадам Аделаида, явно наслаждавшаяся торжеством и не спускавшая глаз со своих сестер — Софи, сидевшей рядом с ней, и Виктории, находившейся за столом напротив нее, рядом с Клотильдой и пытавшейся говорить со мной, перебивая Артуа, одновременно бросая хитрые взгляды по сторонам. Она выразила надежду, что мы с ней сможем задушевно побеседовать вдвоем в ее апартаментах. Это была настоятельная просьба. Артуа, который прислушивался к нашему разговору, в удивлении приподнял брови, повернувшись ко мне, и я поняла, что мы с ним союзники. На краю стола, поскольку у нее был самый низший ранг изо всех двадцати одного члена королевской семьи, находилась молодая женщина, сильно заинтересовавшая меня во время моего первого представления новым родственникам, — принцесса де Ламбаль. Она очаровательно мне улыбнулась, и я почувствовала, что, имея в качестве друзей ее, короля и моего нового защитника Артуа, мне нечего опасаться за свое будущее.

Я была слишком взволнована, чтобы есть что-нибудь, но заметила, что у моего мужа аппетит хороший. Я не знала другого человека, который мог бы так уходить в себя, забывая об окружающем мире. Когда подавали «королевское мясо» (так называлось одно из многочисленных блюд) с соблюдением строжайшего церемониала, он мог сидеть, погрузившись в свои мысли и думая только о еде, готовый сразу же наброситься на нее, как будто он только что вернулся с трудной многочасовой охоты.

Заметив ненасытный аппетит своего внука, король довольно громко сказал ему:

— Ты ешь довольно усердно, Бэри. Тебе не следует перегружать свой желудок на ночь, особенно сегодня.

Потом заговорил мой муж, и все с нетерпением ждали, что он ответит, — я полагаю, они вообще редко слышали его голос.

— Я всегда сплю лучше после хорошего ужина, — сказал он.

Я понимаю, почему Артуа с трудом подавил свое удивление, а многие гости с необычайным интересом принялись изучать содержимое своих тарелок; другие с интересом заговорили со своими соседями, и все лица отвернулись от головной части стола.

Король взглянул на меня с некоторой печалью и вступил в разговор с графом Прованским через голову дофина.


Следующий этап церемонии был настолько нескромным, что даже теперь мне не хочется вспоминать о нем. Наступила ночь. Взглянув через стол и встретившись взглядом с мужем, я поняла, что его что-то тревожит и поэтому он отводит глаза. Потом я узнала, что он также сильно волновался. Я представляла, чего ждут от меня в эту ночь, и хотя такая перспектива не вселяла в меня большой радости, меня не покидала уверенность, что, несмотря на всю неприятность этого события, мне удастся добиться осуществления своего самого заветного желания. У меня будет ребенок, и ради того, чтобы стать матерью, можно перенести все на свете.

Во дворец мы возвращались пешком. И сразу же началась церемония приготовления новобрачных к постели. Герцогиня де Шартрез, замужняя дама самого высокого ранга, вручила мне ночную сорочку, и меня провели в спальню, где мой муж, которому помог надеть ночную рубашку король, уже ожидал меня. Мы сели на кровати рядом друг с другом, и за все время муж ни разу не посмотрел на меня. У меня возникла мысль, что он либо считает всю эту затею невероятно глупой, либо просто хочет спать после обильного ужина.

Пологи были отдернуты, чтобы все могли видеть нас и реймского архиепископа, когда он благословлял постель и кропил ее святой водой. Должно быть, мы выглядели странно — оба такие юные, почти дети: я, вся зардевшаяся от тяжелого предчувствия, и мой муж со своим скучающим видом. И вправду мы являли собой двух перепуганных детей.

Король заговорщически улыбнулся мне, как бы говоря, что он хотел бы быть на месте дофина, повернулся и вышел, оставляя нас одних. Все поклонились и последовали за ним, и мои служанки задернули полог постели, оставляя меня наедине с женихом.

Мы лежали в постели, глядя на занавески. Мне было одиноко с незнакомым мужчиной. Он не предпринимал никаких попыток дотронуться до меня и даже ничего мне не говорил. Я лежала, прислушиваясь к ударам своего — а может быть, его? — сердца, и ждала… ждала.

Наступил момент, ради которого происходила вся эта суматоха с приготовлениями: торжественная церемония в дворцовой церкви, блестящий банкет, показ меня публике. Мне предстояло стать матерью принцев и принцесс королевского дома Франции; в этой постели мне предстояло зачать будущего короля Франции.

Однако ничего не произошло… ничего! Я лежала с открытыми глазами. Это должно скоро произойти, думала я, но я все лежала молча, молчал и он, не проявляя никаких намерений прикоснуться ко мне и не говоря ни слова. Прошло много времени, и по его дыханию мне стало ясно, что он уснул. Мною овладело смущение и до некоторой степени разочарование.

Теперь я знаю, что он страдал так же, как и я. На следующий день он записал в своем дневнике одно короткое слово: «Ничего».

Глава 3

ЗНАМЕНИЯ

Вследствие пожара во дворце Людовика ХV, который произошел во время празднеств по случаю свадебной церемонии, дофин и его супруга передали полностью свои доходы за целый год для оказания помощи пострадавшим семьям, потерявшим своих близких в этот ужасный день.

Мемуары мадам Кампан

Легкомысленная молодая девушка, какой я была, почти ничего не знавшая о жизни, делала поспешные выводы из того, что видела на поверхности, не понимая, что новые соотечественники, с их любовью к этикету, их стремлением сохранять изысканные манеры при всех обстоятельствах, были искушенными в интригах.

Я думала, что мы с мужем станем счастливой влюбленной парой, будем бродить рука об руку по прекрасным паркам Версаля, что я буду безумно счастлива, и до того, как пройдет год моей замужней жизни, появится маленький сыночек, который принесет мне гораздо больше удовольствия, чем мои маленькие собачки. Но ниспосланный мне моей судьбой муж был ко мне, по-видимому, равнодушен.

Я была сбита с толку, и все исподволь следили за нами: король с невозмутимым спокойствием, тетушки — с истеричным любопытством, мои девери — со сдерживаемым удивлением; но Мерси, Штарембург и аббат Вермон были глубоко обеспокоены. Что-то было не так. Я не нравилась дофину, должно быть, я была в чем-то виновата.

В первые дни это не приходило мне в голову. Единственное, что я понимала, так это то, что брак оказался не таким, каким я ожидала. День после бракосочетания был заполнен различными церемониями, и у меня оставалось мало времени для размышлений. Вечером в новом помещении, специально предназначенном для театральных представлений, была показана опера. Постановка «Персея» могла бы оказаться сносной, если бы не попытка обновить ее добавлением балета. Все было не так. Постановщик сломал ногу во время генеральной репетиции и весь вечер провел на носилках; ни одна из декораций на сцене не соответствовала задуманному. Чтобы оказать мне любезность, решили поместить большое изображение орла — эмблему моего дома — высоко над алтарем Гименея[27], но это изображение свалилось на алтарь; Персей поскользнулся и упал к ногам Андромеды в момент освобождения[28], и постановщика пришлось сдерживать, чтобы он не покончил жизнь самоубийством.

Я так устала от этого представления, что не могла сдержать зевоту, но, зная, что за мной внимательно наблюдают, с тревогой подумала, не сообщат ли матушке о моем поведении. Я была уверена, что это будет сделано.

Я легла в постель вместе с мужем, и все было так же, как в предыдущую ночь, только на этот раз я не бодрствовала, слишком устав от предыдущей бессонной ночи и скучного представления «Персея». Я проснулась в одиночестве. Выяснилось, что мой муж поднялся с рассветом, чтобы отправиться на охоту. Каждый знал об этом и считал странным, что он предпочел поехать на охоту вместо того, чтобы побыть со своей молодой женой.

Вернувшись домой, он заговорил со мной, а поскольку делал это редко, я запомнила его слова и тон.

— Хорошо ли вы спали? — Это было сказано просто и холодно.

— Да, — ответила я.

Потом он чуть улыбнулся и ушел.

Аббат Вермон, бывший рядом со мной, выглядел очень печальным, поэтому я подняла одну из двух маленьких собачек, которых подарили мне по прибытии во Францию, и начала играть с ней, но потом я услышала шепот аббата: «Это разорвет мое сердце!» Я больше не сомневалась, что что-то не так. Обо мне все говорили, что я такая хорошенькая и грациозная, но не смогла увлечь дофина.

Граф Флоримон Клод де Мерси-Аржанто подошел ко мне и задал множество затруднительных вопросов. С тех пор как я покинула свою мать, он опекал меня. Матушка говорила, что я должна доверять ему во всем, прислушиваться к его советам, он будет мостиком, соединяющим нас. Я знала, что она права, но он был таким старым и угрюмым — маленький человек, довольно сутулый, очень умный; я испытывала неудовольствие, что за мной следят, — ведь никто не любит соглядатаев, какими бы они ни были и по какой бы причине ни шпионили.

Он был бельгийцем, уроженцем Льежа, и хотя напоминал француза, был полностью предан моей матери. Он задавал мне косвенные вопросы, но я точно знала, что именно он пытается выяснить: ему хотелось знать, что происходило в постели между мной и мужем, когда мы оставались наедине.

Я сказала ему, что, по-моему, мой муж равнодушен ко мне. Он засыпал, не прикоснувшись ко мне, а сегодня утром поднялся задолго до того, как я проснулась, чтобы отправиться на охоту.

— Однако это довольно странное поведение для новобрачного, — сказал он серьезно.

Я подтвердила, что так и думаю, хотя не уверена, чего следует ожидать от мужа.

— Я изучал медицину, — продолжал он, — и полагаю, что развитие дофина запоздало, поскольку его телосложение ослаблено неожиданным и быстрым ростом.

Так вот в чем дело!

Мне не нравился наставник моего мужа герцог де ла Вогюон, который, как я заметила, оказывал на него большое влияние. Не думая, я выпалила:

— Застенчивость и холодность моего мужа связаны с воспитанием, которое он получил. Я уверена, что дофин относится ко мне хорошо, но, думаю, влиянием месье де ла Вогюона объясняются его поведение и страх…

Мерси холодно посмотрел на меня. У него был пронзительный взгляд, под которым я чувствовала себя неловко.

— Я уверен, что императрице не понравится, когда она обо всем узнает. Я сообщу ей, что еще рано делать выводы, и передам ей свое мнение о дофине.

Я представила матушку в Шёнбрунне и содрогнулась, так как она обладала силой внушать мне благоговейный страх даже на расстоянии. Я знала, что не оправдала ее надежд, поскольку она ждала сообщений о моей беременности с большим нетерпением. Но как я могла забеременеть, если мой муж избегал меня!

Мерси сменил тему разговора и сказал мне, что я должна вести себя более осторожно по отношению к королю, не столь свободно и раскованно. Я ответила, что нет никакого сомнения в том, что я нравлюсь королю. Он не такой холодный и сказал, что я ему понравилась с момента моего появления, что все семейство очаровано мной.

Мерси ответил:

— Я скажу вам, что король Франции написал вашей матушке: «Я считаю, что супруга дофина очаровательна, хотя и очень незрелая. Но она молода и, без сомнения, повзрослеет».

Я почувствовала, как краснею. Итак, он написал… после всех комплиментов, которые он мне нашептывал, после всех ласковых слов, после всего этого!

Мерси улыбнулся моему смущению, но мне и вправду следовало усвоить важные для меня уроки. Он оставил меня в подавленном состоянии. Мой муж не любил меня, как и король, единственная разница заключалась в том, что один из них скрывал свои подлинные чувства, а другой — нет.

Мне еще предстояло многому научиться.

Тетушки были любезны со мной. Они намекали, что не прочь подружиться, поэтому когда я получила приглашение посетить днем мадам Аделаиду, то с радостью приняла его. Она нежно обняла меня, затем немного отстранила и заявила:

— Жена Бэри! — И прыснула со смеху. — Я позову Викторию, чьи апартаменты примыкают к этим, она пошлет за Софи, и у нас составится уютная партия… на четверых. Ну как?

Я заметила молодую женщину, сидящую за небольшим столиком, перед ней была книга. Я улыбнулась ей. Мимолетного взгляда было достаточно, чтобы заметить, как она безвкусно одета. Видя, что на нее обратили внимание, она немедленно поднялась и сделала реверанс, несколько покраснев.

— Это наша чтица Жанна-Луиза-Генриетта Жене, — сказала мадам Аделаида. — Она хорошо читает, и мы довольны ею.

Я попросила ее сесть и сразу же поняла, что, возможно, была не права, оказав ей внимание. Я никогда не должна нарушать сложный этикет. Однако Аделаида достаточно снисходительно посмотрела на это. Пришла Виктория.

— Ты позвала Софи? — спросила Аделаида.

— Да, прежде чем уйти, — ответила ее сестра.

Аделаида кивнула. Затем повернулась к молодой чтице и сказала, что той позволяется уйти; молодая женщина выскользнула тихо, как мышка; действительно, она напоминала мне мышь — небольшую, серую и пугливую. Но не успела я об этом подумать, как пришла Софи.

— Здесь жена Бэри, — сказала Аделаида, и Софи заставила себя посмотреть на меня. Я улыбнулась, подошла к ней и поцеловала, хотя мне это было неприятно, поскольку она была такой безобразной. Она не ответила на мой поцелуй, а стояла с опущенными руками и не смотрела на меня.

Аделаида рассмеялась громким неприятным смехом и сказала, что, несмотря на присутствие жены дофина, они могут сесть, на что я тоже рассмеялась; глядя на сестру, рассмеялась и Виктория, а потом и Софи, когда Аделаида подтолкнула ее локтем.

— Итак, — сказала Аделаида, — ты жена Бэри. Странный малый этот Бэри… — Она посмотрела на сестер, которые кивнули ей и попытались повторить выражение ее лица; бедная Софи, как всегда, опоздала с этим.

— …Не похож на других юношей, — продолжала Аделаида медленно, говоря мне почти в ухо. Она покачала головой, и все три сестры, как по приказу, повторили ее движение.

— Он не был похож на других мальчиков, — продолжала Аделаида мрачно, затем ее глаза озорно блеснули. — Но сейчас он стал мужем. Разве он не ваш супруг, мадам?

Она язвительно засмеялась, и остальные присоединились к ней. С чувством собственного достоинства я ответила:

— Да, он мой супруг.

— Я надеюсь, что он хороший муж, — сказала Аделаида.

— Я считаю, он хороший супруг.

Виктория рассмеялась, но замолкла под взглядом сестры, которая решила сменить тему разговора:

— Что вы думаете о незнакомке, которая прибыла к ужину в замок Ля Мюет?

— О, красивая женщина с голубыми глазами…

— И шепелявая.

— Я думаю, что она очаровательна.

Виктория и Софи посмотрели на Аделаиду, ожидая ее реакции. Глаза Аделаиды вспыхнули, и она приняла воинственный вид.

— Эта женщина доведет короля до погибели.

Меня это сильно удивило.

— Но каким образом? Я слышала, что ее обязанность заключается в том, чтобы развлекать его.

Аделаида разразилась громким кудахтающим смехом.

— Она путана. Вы знаете, что это такое?

— Я не помню, чтобы слышала это слово раньше.

— Она его любовница. Это понятно? — Я кивнула, Аделаида подошла ко мне, ее глаза сверкали. — Она работала в публичных домах до того, как попала сюда. Говорят, что она нравится ему, так как знает множество новых трюков. Все это почерпнуто в борделях, где она набралась соответствующего опыта.

Я в смущении покраснела.

— Этого не может быть…

— О, вы слишком молоды, моя дорогая. Вы невинны. Вы не знаете этот двор. Вы нуждаетесь в друзьях, вам необходим опытный человек, который бы руководил вами, помогал вам.

Она схватила меня за руку и приблизила свое лицо к моему. Две другие также подошли, кивая головами, и мне захотелось бежать, поспешить к королю и спросить его, правда ли это. Но я не знала короля. Он оказался не тем человеком, с которым можно было откровенничать. Я могла положиться на Мерси, он был единственным, в ком я могла быть уверена. И он говорил мне об этом.

Аделаида продолжала монотонным, тихим голосом:

— Король был не прав, пригласив ее на ужин… особенно в такое время. Это оскорбление… для вас. Ваш первый интимный ужин… и он выбрал именно этот момент, чтобы привести ее, хотя она никогда прежде здесь не появлялась.

Тут я поняла, почему Мерси и другие были так обеспокоены — они знали, что присутствие этой женщины, этой проститутки, за столом было оскорблением для меня. Я была глубоко потрясена — ничто не могло показать мне более ясно, что король не уважает меня. Я думала, что он полюбил меня, а он все время смеялся надо мной, над моей наивностью, и привел свою любовницу на ужин, чтобы оскорбить меня. Все это было заранее продуманной игрой, чтобы скрыть еще что-то ужасное и зловещее.

— Вам не следует беспокоиться, — заявила Аделаида. — Мы ваши друзья.

Она посмотрела на сестер, которые тут же кивнули головами.

— Вы можете приходить к нам когда пожелаете. Вы можете пользоваться собственным ключом к этим апартаментам. Вот! Разве это не показывает, как мы любим вас! Мы ваши друзья. Доверяйте нам. Мы научим вас, как сделать Бэри хорошим мужем. Но всегда приходите к нам, и мы поможем вам.

Аделаида приготовила кофе. Она гордилась своим умением и не позволяла слугам готовить его.

— Меня научил король, — сказала она. — Он раньше готовил его в своих апартаментах и приносил сюда, когда мы были моложе. Затем я приглашала Викторию, но прежде, чем прийти сюда, она вызывала Софи, а Софи вызывала Луизу… Это было до того, как та ушла в монастырь. Вы знаете, она постриглась в монахини не только для того, чтобы спасти свою душу, но и душу короля. Она постоянно молится за него, опасаясь, что он может умереть без отпущения грехов. Что, если он умрет в постели рядом с этой путаной! Луизе приходилось идти сюда длинными переходами, и когда она добиралась, король уже собирался уходить, поэтому часто у нее оставалось время только на то, чтобы поцеловать его. Это были счастливые дни… до того, как здесь появилась эта женщина. Конечно, до нее была Помпадур. Король всегда оказывался легкой добычей для женщин. Но было время… — Ее глаза стали задумчивыми. — Все мы взрослеем. Вы знаете, я была его любимой дочерью. Тогда он обычно называл меня Локи. Подразумевалось, что это уменьшительное имя. Он все еще называет меня так, а Викторию — Коше.

— Это потому, что я люблю покушать, — вставила Виктория. — Поэтому я стала немножко полной…

— Софи была Грейл, а Луиза — Чиффе. Наш отец любит давать людям прозвища. Он всегда называл жену нашего брата Бедная Пепа. А ее зовут Мария-Жозефина. Я редко слышала, чтобы он обращался к вашему мужу иначе, чем Бедный Бэри.

— Почему эти двое «бедные»?

— Пепу он называл бедной, потому что, когда она приехала сюда, ее муж и наш брат был холоден к ней. Он был раньше женат, любил свою первую жену и в брачную ночь плакал по первой жене в объятиях новой. Но она была терпеливой, и со временем он полюбил ее, ну а потом он умер. Поэтому она стала Бедной Пепой. А Бедный Бэри… Ну, он отличается от большинства молодых людей… поэтому он и стал Бедным Бэри.

— Интересно, не возражает ли он против этого?

— Бедный Бэри? Ему нет дела ни до чего, кроме охоты, чтения, замков и строительства…

— И еды, — добавила Виктория.

— Бедняжка Бэри! — вздохнула Аделаида, и остальные вздохнули вслед за ней.

Когда я уходила от них, то знала о королевской семье многое такое, чего не знала раньше. У меня появился ключ от апартаментов тетушек. Я буду часто пользоваться им, по крайней мере с ними я смогу избежать жесткого этикета мадам де Ноай.

Во время бала, который состоялся спустя несколько дней, из-за этикета возникла некоторая сумятица. Дело в том, что бал давался в мою честь, и принцы Лотарингии потребовали, чтобы им было отдано предпочтение по сравнению со всеми другими, поскольку мой отец был Франсуа Лотарингский, и они претендовали на родство со мной. Поэтому принцесса Лотарингская, которая была моей дальней родственницей, полагала, что у нее есть основания занять место в менуэте[29] впереди прочих дам. Герцогини из королевского дома были возмущены, и во всем дворце возникла большая сумятица. Король взволнованно расхаживал по своим апартаментам, обеспокоенный возникшей ситуацией. Отказать в притязаниях Лотарингским — нанести оскорбление Австрийскому дому, согласиться — означает оскор- бить дома Орлеана, Конде и Конти.

Никогда этикет не казался мне большей глупостью. Король разрешил мадам Дюбарри сидеть за столом рядом со мной, и все же считалось, что я буду оскорблена, если моя дальняя родственница не получит преимущества. Я решила, насколько это возможно, не становиться рабыней их глупого этикета. Однако споры продолжались, пока наконец король не решил их в пользу Лотарингии, после чего принцессы отказались явиться на бал, оправдываясь нездоровьем.

Я едва обратила внимание на их отсутствие. Я танцевала. Как я любила танцевать! Во время танца я чувствовала себя более счастливой, чем когда-либо. Я танцевала с мужем, который был очень неуклюжим и постоянно поворачивался направо, когда нужно было поворачиваться налево. Я громко рассмеялась, он смущенно улыбнулся и сказал:

— Я действительно плохо танцую! — И это отчасти расположило меня к нему.

Танцевать же с моим младшим деверем, прирожденным танцором, — совсем другое дело. Он сказал мне, что я выгляжу прекрасно, что Бэри самый счастливый человек при дворе, и он надеется, что тот понимает это. Казалось, тут скрывается какой-то вопрос. Я уклонилась от ответа, но мне все больше нравилось находиться в его компании. Прекрасно было общаться с человеком моего возраста, с которым у меня имелось нечто общее. Артуа смеялся надо всем, что казалось и мне смешным, и я была уверена, что мы станем друзьями. Затем я танцевала с молодым Шатрэ, сыном герцога Орлеанского, который мне совсем не понравился. Он был грациозен, но из-за холодного взгляда он напоминал мне змею. Впервые мы «сошлись» так близко, и, хотелось бы знать, не обманет ли меня предчувствие, сложившееся о нем в тот вечер, что он станет моим врагом.

Эти люди сильно отличались от моих собственных придворных, и, как бы они усиленно ни наряжали меня во французские одежды, как бы ни усвоила я их манеры и обычаи, я всегда оставалась австрийкой. Мы не были такими вкрадчивыми, были более естественными, хотя, возможно, не такими образованными; при сравнении мы могли показаться неотесанными; мы не были такими остроумными, но нас легко можно было понять: мы говорили то, что думали, и не скрывали наших подлинных чувств под маской этикета. Здесь же везде царствовал этикет. Я задыхалась. Мне хотелось закричать, что я устала от него; я хотела им пренебречь, надсмеяться над ним и сказать окружающим, что если они хотят его соблюдать, так это их дело, но освободите меня от него.

Откуда мне было знать, что этот бал, на котором я наслаждалась танцами с Артуа и даже с моим нерешительным мужем, окончится катастрофической неудачей и меня обвинят в ней. Лотарингцы были смертельно оскорблены и меня никогда не простили. В тот вечер они решили, что никогда не сблизятся со мной. Они никогда не демонстрировали привязанности ко мне, они только отдавали дань дофине Франции. Какой же маленькой дурочкой я была! И не было никого, кто мог бы помочь мне, за исключением Мерси, которого я старалась избегать, и моей матери, которая была далеко от меня. Я была одна и слепо шла навстречу опасности, только все французское в то время мне не казалось опасным, и я не знала, что мягкая, безобидная зеленая травка скрывает трясину… до тех пор, пока не увязла в ней так, что не могла выбраться. Даже умная женщина столкнулась бы с трудностями при подобном дворе. А какая надежда оставалась у легкомысленной, несведущей молодой девушки?

Прошло несколько недель после моей свадьбы, и за все это время мой муж сказал мне только несколько фраз. Когда бы я ни встретила короля, он бывал так любезен со мной, что я забывала о том, что сообщили мне Мерси и тетушки. Я считала, что он любит меня, и даже называла его отцом, сказав, что «дедушка» звучит по отношению к нему слишком старо.

Было так много празднеств и балов, что я забыла свои страхи. Меня всегда сопровождал мой деверь Артуа; я несколько раз посетила тетушек и уже избавилась от своих предыдущих сомнений и, возможно, просто не хотела о них думать. Гораздо лучше было оставаться веселой и считать, что все любят меня и что я добилась большого успеха.

Мне очень хотелось посмотреть на фейерверк, и Аделаида, всегда готовая вступить в заговор, объявила, что возьмет меня с собой. Я-то думала с надеждой о муже. Как было бы хорошо, если бы он был таким же весельчаком, как Артуа, мы бы переоделись и поехали туда вместе. Но он был все время чем-то занят; король пребывал в Бель-Вью с мадам Дюбарри, — поэтому почему бы мне не поехать с ними, заявила Аделаида, и мы отправились в ее карете. Я поехала в Париж инкогнито, поскольку мой официальный приезд в столицу, конечно, должен был носить церемониальный характер.

Без сестер Аделаида казалась совсем другой. Полагаю, что она специально напускала на себя необычный вид, чтобы произвести на них впечатление и утвердить свое превосходство над ними. Она была настроена очень дружелюбно всю нашу дорогу в Париж.

Это большое торжество, заявила она. Аделаида была наслышана обо всем, что делалось в мою честь. Вдоль Елисейских полей деревья увешали лампами, и, наверно, это изумительное зрелище, когда наступают сумерки. Центром празднества должен стать дворец Людовика ХV, где воздвигнут коринфский храм недалеко от статуи короля, там появились также фигуры дельфинов и большая картина, изображавшая меня и дофина. Берега Сены обрызгали бергамотом[30], чтобы перебить дурные запахи, иногда поднимающиеся от реки, фонтаны струились вином.

— Все это в вашу честь, моя дорогая, и в честь вашего мужа.

— Тогда я обязательно должна посмотреть на все это, — ответила я.

— Но инкогнито. — Она засмеялась резким, неприятным смехом.

— Было бы не по этикету, чтобы люди увидели меня до того, как я буду официально представлена им?

— Конечно, нет. Поэтому сегодня вечером мы будем просто двумя знатными женщинами, прибывшими посмотреть, как веселятся люди.

Когда мы подъехали к городу, небо неожиданно расцветилось фейерверком, хотя еще не стемнело. Я вскрикнула в изумлении, так как никогда не видела ничего подобного.

Мы были почти у дворца Людовика ХV, когда наш эскорт неожиданно остановился. Карета резко дернулась и встала. Я услышала пронзительные вопли и крики, с трудом различила массу народа, не имея никакого представления, что все это означает. Кучер развернул карету, и, окруженные стражей, мы с большой скоростью помчались в обратном направлении.

— Что случилось? — спросила я.

Мадам Аделаида не ответила. Она была перепугана и не проронила ни слова, пока мы мчались обратно в Версаль.

На следующий день я узнала, что произошло. Некоторые шутихи взорвались, и начался пожар; повозка пожарных, выехавшая на площадь, наткнулась на толпу людей и кареты, спасающиеся от огня; другая толпа ринулась на площадь, чтобы увидеть, что происходит, в результате возникла давка, затор был полным. На улицах Рояль, де ла Бонн-Морю и Сен-Флорентен скопилось сорок тысяч человек. Поднялась паника. Многие упали и были затоптаны; кареты опрокидывались, лошади пытались высвободиться. Люди, карабкавшиеся по телам упавших на землю, напрасно пытались выбраться, многие погибли. Про эту ночь рассказывали ужасные истории.

Несчастье было у всех на устах. Дофин пришел в нашу спальню, он был глубоко потрясен и от этого выглядел старше и оживленнее. Он рассказал мне, что предыдущей ночью погибло сто тридцать два человека. Я почувствовала у себя на глазах слезы, он посмотрел на меня и не ушел так быстро, как обычно.

— Это моя вина, — сказала я. — Если бы я не приехала сюда, ничего бы этого не произошло.

Он продолжал смотреть на меня.

— Я должен сделать все возможное, чтобы помочь им, — сказал он.

— О да! — пылко произнесла я. — Пожалуйста, сделайте.

Он сел за стол и начал писать, я подошла и взглянула из-за его плеча.

«Я узнал о несчастье, — писал он, и я отметила, как быстро его перо скользит по бумаге, — которое обрушилось на Париж по моей вине. Я глубоко потрясен и направляю вам сумму, которую король дает мне каждый месяц на мои личные расходы. Это все, что я могу дать. Я хочу помочь тем, кто пострадал больше всего».

Он взглянул мне в лицо и коснулся моей руки, но только на мгновение.

— Это все, что я могу сделать, — сказал он.

— Мне бы тоже хотелось пожертвовать тем, что имею, — заявила я ему.

Он кивнул и посмотрел на стол. Я поняла тогда, что я ему все же не слишком противна. Существовали какие-то другие причины, по которым он избегал меня.

Об этом несчастье долго говорили. Оно явилось еще одним знамением. Была буря, которая испортила празднование нашей свадьбы, клякса, которую я посадила, когда подписывала свое имя, и затем это несчастье, когда народ Парижа тысячами высыпал на улицы, чтобы отпраздновать мою свадьбу, а встретил давку и смерть.

Глава 4

СЛОВЕСНАЯ ДУЭЛЬ

Не вмешивайся в политику или в дела других людей. Ты не должна слишком близко к сердцу принимать их заботы. Никогда не будь раздражительной. Будь нежной, но ни в коем случае не требовательной. Если ты ласкаешь своего мужа, делай это сдержанно. Если ты проявишь нетерпение, то только ухудшишь положение.

Не вникай ни в чьи секреты и не проявляй любопытства. Мне неприятно писать об этом, но не доверяй никому, даже твоим тетушкам…

Мария-Терезия — Марии-Антуанетте

Я верю, что вы будете мною довольны. Вы можете быть уверены, что я всегда принесу в жертву свои личные предубеждения, если только от меня не будут требовать того, что может запятнать мою честь.

Мария-Антуанетта — Марии-Терезии

«Шуази.

Мадам, моя горячо любимая мамочка!

Я не могу выразить, насколько я тронута добротой Вашего величества, и я заверяю вас, что я еще не получала ни одного из ваших дорогих писем без слез сожаления, наполняющих мои глаза из-за того, что я разделена с такой доброй матушкой; и хотя я очень счастлива здесь, я искренне хотела бы вернуться, чтобы увидеть мою дорогую, очень дорогую семью, хотя бы на короткое время.

Мы здесь находимся со вчерашнего дня и с одного часа пополудни до одного часа ночи не можем вернуться в наши апартаменты, что мне очень не нравится. После обеда мы играли в карты до шести часов, затем смотрели представление, которое продолжалось до половины десятого; затем ужин; потом снова карты до часу ночи, иногда даже до половины второго. Только вчера король, видя, что я очень устала, милостиво отпустил меня в одиннадцать часов, к моему большому удовольствию, и я очень хорошо поспала до половины одиннадцатого.

Ваше величество очень добры, проявляя интерес даже к тому, как я обычно провожу время в Версале. Поэтому я скажу, что встаю в десять или девять утра и, помолившись после одевания, завтракаю, а затем иду к тетушкам, где обычно встречаю короля. Это продолжается до половины одиннадцатого. В одиннадцать я иду причесываться. В полдень созывается штат придворных, и всякий, имеющий достаточный ранг, может прийти. Я накладываю румяна и мою руки на глазах у всех, затем мужчины уходят, дамы остаются, и я переодеваюсь у них на виду. В двенадцать происходит месса, и когда король в Версале, я иду на богослужение вместе с ним, а также с мужем тетушки; если же его нет, то я иду с господином дофином, всегда в один и тот же час. После мессы мы вместе обедаем, обед кончается к половине второго, поскольку мы оба едим быстро. Затем я иду к господину дофину. Если он занят, то я возвращаюсь в собственные апартаменты, где читаю, пишу или вышиваю мундир для короля, работа не так уж быстро движется, но я верю, что через несколько лет с Божьей помощью она будет закончена. В три я иду к тетушкам, куда в это время обычно приходит король. В четыре ко мне приходит аббат, в пять — учитель игры на клавесине или учитель пения, которые занимаются со мной до шести. Вы должны знать, что мой муж часто заходит со мной к тетушкам. От семи до девяти мы играем в карты, а когда погода хорошая, то я выхожу на прогулку, и тогда игра в карты происходит в апартаментах тетушек, а не у меня. В девять ужин; когда король отсутствует, то тетушки приходят поужинать вместе с нами; если король здесь, то после ужина мы идем к ним и там ожидаем короля, который обычно приходит в четверть одиннадцатого; но я ложусь на софу и сплю до его прихода; когда его посещение не ожидается, в одиннадцать мы идем спать. Так я провожу свой день. Я умоляю, моя дорогая матушка, простить меня, если это письмо получилось слишком длинным, но мне доставляет большое наслаждение поддерживать подобным образом связь с Вашим величеством. Я также прошу прощения за это несколько неряшливо написанное письмо, я была вынуждена писать его, скрываясь в своей туалетной комнате, так как постоянные посетители отнимают слишком много времени; и если я не ответила точно на все вопросы, я полагаю, что Ваше величество простит меня хотя бы за то, что я послушно сожгла Ваше письмо. Я вынуждена заканчивать, так как должна одеться и пойти с королем к мессе. Остаюсь, Ваше величество, самой послушной Вашей дочерью.

Мария-Антуанетта»


Это письмо, которое я писала из Шуази, одного из королевских дворцов, который мы иногда посещали, дает представление об однообразии моих дней в то время. Я думала, что жизнь во Франции будет прелестной, полной новизны, но обнаружила, что она еще более уныла, чем в Шёнбрунне.

Во время этих первых месяцев моей жизни при французском дворе я часто тосковала по дому и моей матушке; когда я получала ее письма, я дрожала от нетерпения поскорее узнать их содержание. Я не догадывалась тогда, до какой степени Мерси следил за мельчайшими подробностями моей жизни. Он всегда казался суровым старым государственным деятелем, и я не могла подумать, что он будет интересоваться тем, что надела молодая девушка или сколько раз она смеялась с каким-либо слугой. Вот какой я была глупенькой. Я недалеко еще ушла от ребенка, бегавшего по паркам Шёнбрунна со своими собаками; я была слишком мало искушена в тонкостях придворной жизни, не понимая тогда, к моему несчастию, что дофина Франции, которая однажды станет королевой, не просто девушка или женщина, а определенный символ. От ее действий могут зависеть война или мир, ее глупости могут заставить задрожать трон. Когда я писала матушке, спрашивая ее, откуда она знает так много о моих самых незначительных проступках, она отвечала, что «маленькая птичка рассказала мне», и никогда не упоминала, что этой маленькой птичкой был Мерси. Конечно, об этом мне следовало бы догадаться. Но по крайней мере Мерси был мой друг, хотя и несколько неприятный, и я должна быть благодарна ему.

В течение этого времени произошло одно значительное событие, которое омрачило мою жизнь, необычные отношения между мной и моим мужем. Я знала, что каждый находящийся при дворе говорил об этом: некоторые — с полной серьезностью, но большинство — с удивлением и хихиканьем. Прованс, которого я никогда не любила, хотя его поведение было чрезвычайно корректным, был доволен. Я знала, что он, хотя и не был самым старшим, все же полагал — и многие соглашались с ним, — что был бы лучшим дофином, чем мой муж Людовик. Артуа был веселым и забавным, весьма любил пофлиртовать и постоянно глазел на меня с томным выражением, за которым проскальзывали дурные намерения. Мерси постоянно делал намеки, что я должна опасаться Артуа. Затем еще были тетушки, высказывавшие сотни предположений, всегда пытаясь выяснить, что происходит между Бедным Бэри и мной.

Но когда моя мама написала, что, возможно, лучше оставить все как есть, поскольку мы «оба так молоды», я почувствовала, что могу позабыть на какое-то время о всех этих трудностях и попытаться наслаждаться жизнью.

Один человек при дворе был мне другом — это герцог де Шуазель. Он страстно стремился к тому, чтобы мой брак увенчался успехом, поскольку именно он организовал его. К моему несчастью, я приехала во Францию, когда его влияние пошло на закат, а ведь он мог бы оказаться таким же полезным для меня, как Мерси, и даже более влиятельным, поскольку являлся главным министром короля. Он был довольно некрасивым мужчиной, но имел обаятельную внешность; он обладал особой обворожительностью и понравился мне с первого взгляда. Моя мама говорила, что я могу доверять ему, поскольку он друг Австрии, и это сближало нас. Но он оказался в опале. Мадемуазель Жене рассказала мне, что он установил дружеские отношения с мадам де Помпадур к их взаимной выгоде, но недооценил влияние мадам Дюбарри, и это стало одной из причин, почему он впал в немилость.

Хотя я сначала нашла мадам Дюбарри очаровательной, теперь я испытывала к ней отвращение, поскольку король разрешил ей присутствовать на нашем первом обеде в интимном кругу, а, по словам Мерси, это было оскорблением для меня. Я написала матушке: «Она глупая и наглая женщина», полагая, что, зная ее положение при дворе, моя матушка будет считать мое отношение к этой женщине правильным.

«Не вмешивайся в политику или в дела других людей» — таков был ее ответ, но я не поняла, что это касается мадам Дюбарри, и, подобно другим многим важным вопросам, этот совет вылетел у меня из головы. Я не хотела вмешиваться в политику. Я хотела наслаждаться жизнью. Я хотела видеть Париж, но мне не разрешали этого до тех пор, пока я не нанесу официальный визит, а это был вопрос, подлежащий рассмотрению со всех сторон, прежде чем его претворять в жизнь.

— Этикет! — тяжело вздыхала я. — По крайней мере, — заявила я Мерси, — мне могли бы доставить из Вены двух моих собачек.

— У вас уже есть две собаки, — отвечал он непреклонно.

— Да, я знаю, но я люблю тех, и они будут тосковать обо мне в Вене. Я знаю, маленький мопс будет. Пожалуйста, попросите прислать его.

Он хотел ответить отказом, но не мог слишком резко возражать против моих желаний. У меня было четыре собаки. Когда венские прибыли и мне не запретили с ними возиться, то мне захотелось завести еще больше, хотя Мерси намекал на их неопрятное поведение, к которому будут неприязненно относиться в изысканных покоях Версаля.

Во время этих первых недель герцог Шуазель часто посещал меня и тоже объяснял, как я должна вести себя по отношению к королю.

— Будьте серьезной и естественной, — заявил он, — но не слишком ребячливой, хотя Его величество не ожидает от вас знаний политики.

Я ответила, что рада этому, и рассказала ему о моей неприязни к чарам Дюбарри.

— Я не могу слышать ее глупую шепелявость, а она, кажется, считает себя самой важной дамой при дворе. Я всегда при встрече смотрю сквозь нее, как будто ее вообще не существует. И все же она всегда с надеждой глядит на меня, словно умоляя заговорить с ней.

Месье де Шуазель рассмеялся и сказал, что вполне естественно, — ей хочется продемонстрировать дружбу с дофиной.

— Она ее не добьется, — возразила я, и именно это месье де Шуазель хотел от меня услышать, поэтому я решила, что буду придерживаться сказанного слова.

Дорогой месье де Шуазель! Он был так очарователен и в то же самое время так искренен, когда дело касалось меня. Я уверена, что если бы он мог постоянно оставаться рядом со мной, то я не совершила бы многих опрометчивых поступков.

Когда я прибыла во Францию, неприятная Дюбарри уже стала центром партии своих сторонников, в нее входило несколько наиболее влиятельных министров, таких, как герцог Огильон, герцог де Вогюон и герцог Ришелье. Все эти лица были врагами Шуазеля и пытались свергнуть его. Это им удалось сделать весьма успешно, обвинив его в поражении в Семилетней войне, которая разразилась в тот год, когда я родилась, и в которую была вовлечена моя страна, а также в потере французских колоний, отошедших к Англии. Его обвиняли во всем; и после я поняла, что австрийское замужество являлось частью его плана восстановить свое положение при дворе. Он, должно быть, очень беспокоился, когда я встретила его, но не подал и виду; он был одним из самых веселых людей, которых я когда-либо встречала.

Для меня было большим ударом, когда он получил приказ об удалении от короля и был сослан в свой замок в Шантелу. Это произошло неожиданно накануне сочельника. Он просто исчез, а я не могла в это поверить. Плохо терять друга. В то же самое время происшедшее насторожило меня — ведь подобный удел может так неожиданно постичь кого-нибудь еще. Мне было особенно неприятно отношение Мерси к герцогу.

— Он ускорил свой позор своей неосторожностью, — заявил Мерси. — Меня бы удивило, если бы он продолжал занимать свой пост. Будем надеяться, что его не заменят еще более беспокойным человеком.

— Но он наш друг! — вскричала я.

— В настоящее время от него нет никакой пользы для нас, — цинично ответил Мерси.

Мне было очень больно слышать повсеместно разговоры о нем. Он жил очень пышно в Шантелу и рассылал свои куплеты о мадам Дюбарри, которую считал главным своим врагом. Она постоянно обнаруживала в своих апартаментах обрывки листков с непристойными стишками, но всегда смеялась над ними, и, казалось, они не оказали своего воздействия.

Письма из Вены продолжали прибывать, и каждый раз письмо от моей матушки, когда его передавали мне в руки, заставляло меня дрожать. Что я теперь должна делать? Я не носила корсет — мой ненавистный корсет на китовом усе, который вынуждал меня сидеть вытянувшись в струнку и портил мне самочувствие. Меня предупреждали, что я должна носить эти корсеты в своем возрасте. Я всегда должна помнить о том, как я выгляжу. Французы обращают очень большое внимание на внешний вид, и я всегда должна думать о том, чтобы нравиться мужу. Постоянно делались намеки на мои отношения с мужем:

«Ты не должна слишком торопиться, поскольку усиление его неловкости еще больше усугубит дело».

В другом случае она писала:

«Ты не должна принимать слишком близко в сердцу это разочарование. Ты не должна никогда показывать его. Никогда не будь раздражительной. Будь нежной, но ни в коем случае не требовательной. Если ты ласкаешь своего мужа, делай это сдержанно. Если ты проявишь нетерпение, то только ухудшишь положение».

Не только двор Франции, но все дворы Европы, кажется, обсуждали неспособность дофина довести до конца наши брачные отношения. Говорили, что он импотент и что если такая привлекательная девушка, как я, не может возбудить его, то дело безнадежно.

Это было чрезвычайно неприятно для нас обоих. Я делала вид, что в силу своего детского возраста ничего не понимаю, хотя все знала. Играя со своими собаками, танцуя, я притворялась, что не вижу ничего необычного в наших брачных отношениях. Мой муж напускал на себя равнодушие, хотя на самом деле было не так. Его защита заключалась в том, что он притворялся уставшим, запирался со своим слесарем и приятелями-строителями; он охотился, когда выпадала возможность, и ел от души, как будто ни о чем больше и не мечтал. Но я чувствовала, что он обеспокоен еще больше, чем я, поскольку был более серьезным и считал, что виноват именно он. В течение прошедших месяцев он всячески старался показать мне, как глубоко сожалеет, что не оказался хорошим мужем. Он был готов удовлетворить все мои прихоти, и хотя его вкусы были прямо противоположны моим, он никогда не пытался в чем-либо противоречить мне.

Он все больше начинал нравиться мне, и я думаю, что и в нем пробуждалось взаимное чувство. Но между нами оставалась эта неприятная ситуация. Секреты нашей спальни беспокоили Европу. Послы сновали туда и обратно из Версаля на Сардинию и в Пруссию, а также в Австрию. На улицах распевали песни о нас: «Может он или не может? Поимел он или нет?» Если неспособность моего супруга связана с каким-то психологическим затруднением, то возможно ли, что он когда- либо преодолеет его?

Матушка неустанно повторяла, чтобы я ее постоянно осведомляла о каждой подробности. Я должна была сообщать все, что говорил или делал дофин. Мне следовало прочитывать ее письма, а затем сжигать, что я и делала. Я знала, что окружена шпионами, и главным из них был наставник моего мужа герцог де Вогюон, друг мадам Дюбарри. Однажды, когда я была рядом с мужем, один слуга, находившийся в комнате, неожиданно открыл дверь, и там обнаружился герцог в склоненном положении — его уши, несомненно, были прислонены к замочной скважине. Возможно, слуга пытался предупредить нас. Герцог де Вогюон был очень смущен и пробормотал какое-то извинение, но не думаю, чтобы у Луи когда-либо восстановилось высокое мнение о нем.

Не в моем характере было предаваться размышлениям о моем положении. Я хотела просто наслаждаться. Больше всего я любила кататься верхом, но лошади мне были запрещены, поскольку матушка полагала, что бешеные скачки могут сделать меня неспособной к деторождению. И она, и Мерси решили просить короля запретить мне верховую езду.

Это был большой удар для меня. Мне хотелось закричать, что мне надоел французский двор и что когда я скачу на лошади и ветер бьет мне в лицо и развевает волосы, свободные от противных шпилек, которыми парикмахер мучает меня, то я счастлива.

Я пошла к королю, умоляла, называла его «дорогой папочка» и жаловалась, как я несчастна из-за того, что мне запретили кататься верхом.

Он был в затруднении. Мне следовало бы знать, что он не любит подобного рода ситуации и ненавидит, когда его просят принять решение, которое могло бы обидеть кого-либо, особенно хорошенькую девушку. Но он не подал вида. Он был сама приветливость. Откуда мне было знать, что он внутренне зевал над моими детскими проблемами и желал, чтобы я поскорее ушла? Он положил мне руку на плечо и объяснил очень нежно, что моя матушка не хочет, чтобы я ездила верхом. Разве я не хочу удовлетворить ее желание?

— О да, дорогой папа, я действительно хочу… Но я не могу обходиться без верховой езды.

— Считается, что лошади слишком опасны, и я согласен, что вы не должны ездить на них верхом. — Он поднял руки, и его лицо осветилось приятной улыбкой, которая, несмотря на мешки под глазами и многочисленные морщины, делала его все еще привлекательным. Неожиданно для себя самого он нашел решение. — Никаких лошадей… Но покатайся на муле.

Итак, я стала ездить верхом на муле, что считала унизительным. Тем не менее однажды я упала с седла. Это действительно был глупый случай. Мул стоял неподвижно, и я сидела расслабившись, но он вдруг резко повернулся — и я почувствовала, что лежу на земле. Я ни капельки не ушиблась, но сопровождающая меня свита очень перепугалась и все поспешили ко мне, хотя я лежала и смеялась.

— Не трогайте меня! — вскричала я. — Я ничуть не ушиблась. Я даже не испугалась. Я просто по-глупому свалилась.

— Не разрешите ли вы тогда помочь вам встать?

— Конечно, нет. Вы должны позвать мадам Этикет. Видите ли, я не совсем уверена в том, какой церемонии надо придерживаться, когда дофина падает с осла.

Они рассмеялись, и мы весело возобновили нашу прогулку. Матушка узнала об этом случае. Она была очень обеспокоена, что я продолжаю кататься верхом, хотя и на мулах. Теперь я знаю, что она боялась потерять свое влияние на меня. У нее не было желания повелевать, просто она глубоко понимала характер своей дочери и боялась за мою судьбу. Я представлялась ей невинной овечкой среди французских волков, и она, как всегда, была права. Она писала мне:

«Я слышала, что ты катаешься верхом на муле. Я говорила тебе, что мне не нравится верховая езда. Она принесет даже больше вреда, чем просто испортит твою фигуру».

Когда я читала письмо, то чувствовала себя виноватой, что вызвала ее недовольство, и поклялась, что не буду кататься верхом до тех пор, пока она не разрешит мне этого, когда я буду немного постарше, стану настоящей женщиной и докажу, что могу рожать детей. Но все опять пошло по-прежнему, я скоро забыла об этом и спустя несколько дней снова была в седле.

Я часто встречалась с тетушками, которые уделяли мне много внимания. Аделаида всегда на что-то сердилась. В поисках причины для битвы она старалась воспользоваться даже незначительным поводом. Основной ее целью была мадам Дюбарри, но, когда она узнала, что мне запретили кататься верхом на лошади, она взялась за эту тему.

— Это смешно! — заявила она. — Не кататься на лошади! Каждый должен ездить верхом на лошади. Осел для дофины Франции! Это — оскорбление.

Виктория кивала головой, спустя несколько секунд к ней присоединилась и Софи.

— Это все подстроили наши враги, — мрачно заметила Аделаида.

Я хотела напомнить, что это моя мать запретила мне катание и что Мерси и король поддержали ее. Едва ли я могла назвать их своими врагами. Но Аделаида ничего не слушала, когда у нее было с чем бороться. Со мной не должны плохо обращаться. Меня не должны унижать. Она и ее сестры будут моими защитницами, и у нее уже есть план.

Он заключался в том, что я должна продолжать, как обычно, кататься на своем муле. Но будет выслан конюх с лошадью, с которым я встречусь в заранее условленном месте. Затем я должна слезть с мула и пересесть на лошадь, покататься на ней и вернуться обратно на то место, где меня будет ждать мул, пересяду на него и поеду обратно во дворец. Все очень просто!

— Мы их всех перехитрим! — торжественно вскричала Аделаида.

Я колебалась.

— Это не понравится матушке.

— А как она узнает об этом?

— Все равно, я не хочу идти против ее воли.

— Она далеко, в Вене, не знает, что над тобой здесь смеются, когда ты едешь верхом на своем осле.

Они убедили меня, затем последовали тайные переговоры, и через некоторое время я отправилась верхом в сопровождении нескольких лиц из своей свиты и встретила конюха, который ожидал меня с лошадью. Все они немного боялись, так как знали, что сам король, а также моя матушка запретили мне ездить верхом на лошади, и мне неожиданно стало стыдно. Я согласилась не переходить на галоп, позволила конюху держать лошадь за уздечку и решила ехать только шагом. Но какой было радостью снова оказаться на лошади верхом! Я забыла, что вновь проявляю неповиновение, и рассмеялась до слез, когда представила себе, какое лицо будет у Мерси, если он увидит меня.

Я намекнула об этом одному человеку из своей свиты, и все они подхватили мой смех. Весело посмеявшись, мы вернулись к тому месту, где один из сопровождающих ждал нас с мулом, и я торжественно поехала обратно во дворец, в то время как конюх галопом ускакал на лошади.

Один из членов сопровождавшей меня свиты, смеявшийся вместе со мной, поспешил обо всем рассказать Мерси, и когда он появился в моих апартаментах, я поняла по его суровому виду, что моя уловка раскрыта. Мерси выглядел весьма огорченным. Я выпалила:

— Итак, вы знаете, что я ездила верхом на лошади?

— Да, — ответил он.

— Я собиралась рассказать вам об этом, — заявила я и добавила в оправдание: — Те, кто видел меня, были довольны, что мне предоставлено такое удовольствие.

— Я был бы унижен, — ответил он торжественным тоном, — если бы вы решили, что я присоединяюсь к членам вашей свиты. Я очень беспокоюсь за вас и был бы очень опечален, произойди с вами что-нибудь, что повредило бы вашему здоровью, а также доставило неприятность императрице.

Я испугалась, как всегда при мысли о маме, и быстро сказала:

— Я была бы в отчаянии, если бы огорчила императрицу. Но, как вы знаете, верховая езда — любимое развлечение дофина. Не должна ли я следовать тому, что доставляет ему удовольствие?

Мерси ничего не ответил на мои слова, заметив лишь, что он оставляет меня, чтобы я как следует подумала о возможных последствиях своего поступка.

Я раскаивалась в совершенном и чувствовала себя виноватой, но затем разозлилась. Все это так глупо! Почему мне нельзя кататься на лошади, если мне это нравится?

Я очень расстроилась. Но одна мысль засела в моей легкомысленной голове — мне было ясно, что никто другой на земле, кроме моей мамы, не заботится о моем здоровье. Ее, конечно, осведомили о моем своеволии, и она, должно быть, узнала, какую роль сыграли в этом деле тетушки, поскольку вскоре предупредила меня:

«Во всем придерживайся нейтральной позиции. Я хочу, чтобы ты была более сдержанной, чем когда-либо. Не вникай ни в чьи секреты и не проявляй любопытства. Мне неприятно писать об этом, но не доверяй никому, даже твоим тетушкам, которых я так уважаю. У меня есть основания так считать».

Да, были очень убедительные основания. Вероятно, их было даже больше, чем она тогда считала.

Спустя год после нашей свадьбы моему деверю, графу Прованскому, подобрали жену. Она прибыла в Версаль в мае, как и я, — Мария-Жозефа Савойская. Мне она сразу не понравилась, она была очень некрасивой, в ней полностью отсутствовало обаяние, и так считала не только я. Граф Прованский был весьма разочарован в ней. Каждый сравнивал ее со мной, а это доходило до ее ушей и приводило ее в ярость. Я знала, что она ненавидит меня, хотя и притворяется.

Мне было безразлично ее отношение ко мне, так как я подружилась с принцессой де Ламбаль, которую находила приятной и нежной, хотя аббат Вермон утверждал, что она глупая; но он просто не хотел, чтобы я с кем-либо дружила, кроме него. Я защищала принцессу.

— У нее хорошая репутация, — заявила я, — чего нельзя сказать о ком-либо при этом дворе.

— Она может потерять эту репутацию завтра же, — возражал он, — но ее репутация неумной женщины укрепляется с каждым днем!

Я смеялась над ним, но между нами поддерживались очень хорошие отношения.

Была еще одна женщина, с которой я подружилась, и хотя аббату Вермону она также не нравилась, он не мог пожаловаться на ее тупость. Это была Жанна-Луиза-Генриетта Жене, чтица, которая служила у моих тетушек. Я часто встречалась с ней в их покоях, и меня привлекало ее спокойное поведение и довольно строгое выражение лица. Это была тяга двух противоположных натур. Я чувствовала, что хотя она глубоко уважает моих тетушек, а также и меня, но, кроме того, я еще нравлюсь ей.

Я спросила у короля, могу ли я также пользоваться услугами чтицы моих тетушек, и он сказал: «Да, хоть сейчас». Поэтому я стала приглашать мадемуазель Жене в свои апартаменты, где она могла читать мне вслух, но предпочитала беседовать с ней, поскольку она знала разные истории о дворе, и я считаю, что узнала от нее гораздо больше, чем от кого-либо другого.

Она была только на три года старше меня, но казалась старше по крайней мере лет на десять — такой сдержанной, такой серьезной она выглядела. Я уверена, что матушка одобрила бы наше сближение. Иногда я даже думала, что приятная благоразумная Жанна-Луиза была бы значительно лучшей дочерью для моей матушки, чем я. Ее отец работал в министерстве иностранных дел, и там на него обратил внимание герцог де Шуазель — таким образом Жанне-Луизе дали место при дворе. Она была умным ребенком, удивлявшим всякого своими знаниями; одним из ее главных достоинств являлся голос — чистый и отчетливый; другое заключалось в том, что она могла читать вслух часами. Поэтому она и стала чтицей у моих тетушек.

Ей было пятнадцать лет, когда она попала ко двору, и я любила слушать о ее первых впечатлениях. Часто я отвлекала ее от книги и говорила:

— Хватит, мадемуазель чтица, мне хочется поговорить с тобой.

Она не торопясь закрывала книгу с виноватым видом, но я знала, что ей также нравилось беседовать со мной.

— Расскажи мне о первом дне, когда ты попала ко двору, — спросила я однажды, и она рассказала мне, как пришла в кабинет своего отца попрощаться с ним и как он заплакал, увидев ее в придворном одеянии.

— Я впервые надела тугой корсет и длинное платье с обручем из китового уса под кринолином. Мое бледное лицо было покрыто румянами и пудрой, что необходимо для вступления в придворную свиту…

— Этикет, — прошептала я и посмеялась над ней, поскольку мои свободные и раскованные манеры шокировали ее.

— Мой отец очень мудрый человек. Я понимаю это сейчас больше, чем когда-либо раньше. Он говорил мне: «Великие люди умеют грациозно даровать похвалу, но не позволяют, чтобы их комплименты возвышали тебя слишком высоко. Будь всегда осторожна, какие бы льстивые слова тебе ни нашептывали. Клянусь, если бы я смог найти для тебя другую профессию, я бы никогда не подвергал тебя опасностям жизни при дворе».

Ее слова были необычными, я находила их очаровательными. Она рассказала о дне своего прибытия ко двору, когда придворные были в трауре по королеве Марии Лещинской, во внутреннем дворе стояли кареты с лошадьми, на которых были большие черные султаны, а пажи и лакеи носили на плечах черные блестящие банты. Официальные апартаменты были завешаны черной материей, а над креслами сделали балдахины, декорированные черным плюмажем.

Она заставила меня взглянуть на короля с новой стороны.

— Он был самой импозантной фигурой, которую я когда-либо видела, его глаза непрерывно смотрели на меня все время, пока он говорил.

Я кивнула, соглашаясь с ней.

— Несмотря на его внешнюю привлекательность, он внушал какое-то чувство страха.

— Я не чувствовала никакого страха, — сказала я импульсивно.

Она улыбнулась своей спокойной, сдержанной улыбкой.

— Вы дофина, мадам. А я чтица.

— Говорил ли он с вами?

— Да, дважды. Однажды утром, когда он собирался на охоту, я была в апартаментах мадам, а он прибыл, чтобы повидать мадам Викторию, и спросил меня, где Коше. Я была сбита с толку, так как не знала данных им прозвищ. Затем он спросил, как меня зовут, а когда я ответила, он заявил:

— О, ты чтица. Меня заверили, что ты ученая и понимаешь пять языков.

— Только два, сир, — ответила я.

— Каких? — спросил он.

— Английский и итальянский, сир.

— Свободно?

— Да, сир.

Тогда он расхохотался и сказал:

— Этого вполне достаточно, чтобы свести мужа с ума.

Вся его свита смеялась надо мной, и мне было трудно преодолеть смущение.

— Это было не совсем любезно с его стороны, — сказала я.

Я изучала ее. Ее едва ли можно было назвать миленькой в простых платьях, и я предположила, что он не нашел ее привлекательной.

На другой день, когда она читала для тетушек, король пришел повидаться с ними. Она быстро удалилась в переднюю и, коротая время, закружилась в своем придворном кринолине и неожиданно преклонила колени, чтобы полюбоваться своей розовой шелковой нижней юбкой, которая обвилась вокруг нее. Но тут неожиданно появился король и был очень удивлен, увидев, что образованная маленькая чтица ведет себя как ребенок.

— Я советую тебе вернуться обратно в школу чтиц, которая выпускает тупиц, — сказал он.

И еще раз бедная Жанна-Луиза испытала смущение. Она не встречала короля в хорошем расположении духа, как это было со мной, и я вообразила, что она относится к нему слегка критически. Естественно, она не стремилась выдать свои чувства мне — и была права! Девушка, без сомнения, знала, что я могу разболтать, поэтому проявляла осторожность. Спустя много времени после смерти короля она рассказала мне, как он расставлял силки для птиц у своих апартаментов в Версале, а позднее наслаждался своим маленьким сералем в Оленьем парке, куда мадам де Помпадур поставляла молодых девочек моего возраста для удовлетворения его прихотей, а позднее ту же обязанность взяла на себя мадам Дюбарри. Если бы я знала об этих делах, то тогда могла бы понять его лучше.

И еще кое-что из того, что она рассказала мне значительно позднее, могло бы оказаться полезным для меня, если бы я знала это раньше. Но могла ли я воспользоваться таким знанием? Вот что она рассказала и что объяснила в своем дневнике, поскольку всегда испытывала страсть к фиксированию событий дня:

— Я слышала, как мой отец сравнивал монархию во Франции с прекрасной античной статуей. Он считал, что поддерживающий ее пьедестал разъедается и контуры статуи медленно исчезают за дикими растениями, постепенно покрывающими ее. «Но где, — спрашивал он, — найти достаточно искусного мастера для восстановления основания этой статуи без того, чтобы не повредить ее?»

Если бы она рассказала мне это раньше, я бы не поняла, о чем она говорит. Спустя годы, когда на нас обрушился террор, я поняла это слишком хорошо.

Меня очень заинтересовала мадам Луиза — тетушка, которую я увидела еще до прибытия в Версаль в кармелитском монастыре Сен-Дени. Мадемуазель Жене рассказала мне:

— Мне приходилось читать для нее в течение пяти часов в день, и мой голос зачастую изменял мне. Тогда принцесса готовила для меня подслащенную воду и извинялась, что заставила меня читать так долго. По ее словам, ей предписали курс чтения. Она хотела ознакомиться с историей, поскольку считала, что после ухода в монастырь ей разрешат читать только религиозные книги. Однажды утром она исчезла, и я узнала, что она отправилась в монастырь Сен-Дени.

— Вы опечалились, мадемуазель?

— Мне было очень горько, мадам. Я любила мадам Луизу. Она была…

Я лукаво посмотрела на нее. Я знала, что она собиралась сказать, что мадам Луиза была самой рассудительной, самой здравомыслящей из тетушек, но, конечно, чтица вовремя остановилась.

— Продолжайте, — приказала я.

— Мадам Аделаида рассердилась, когда я сказала ей, что мадам Луиза исчезла, она спросила: «С кем она убежала?» Она подумала, что та сбежала с любовником.

— Этого можно было ожидать от мадам Аделаиды. Ей нравится все драматическое, и, конечно, бегство с любовником выглядит более драматично, чем уход в монастырь. Я боялась, что мадам Виктория последует ее примеру.

Я кивнула головой. Моя маленькая чтица уже дала мне ясно понять, что из всех трех тетушек Виктория вызывает у нее наибольшую симпатию.

— Я сказала ей, что опасаюсь этого, а она рассмеялась и заявила, что никогда не покинет Версаль. Ей очень нравятся здешние яства, а также ее кушетка.

К сожалению, мадемуазель Жене и аббат Вермон не симпатизировали друг другу. И все же я решила держать ее при себе и по возможности вообще оторвать от тетушек и сделать своей служанкой.

Такой образ жизни продолжался в течение нескольких месяцев пребывания в Версале. Дружеские отношения с принцессой де Ламбаль укреплялись, письма от матушки прибывали регулярно. Мои встречи с аббатом, который пытался углубить мои познания; мои беседы с Мерси, пытавшимся повлиять на мое поведение; моя тесная связь с тетушками; моя дружба с королем; мое кокетство с Артуа — все это продолжалось, а кроме того, все больше возрастала моя привязанность к мужу. Но мы были постоянно на виду и понимали, что за нами наблюдают из-за каждого угла, поэтому наше положение не давало больших возможностей для перемен в наших отношениях. Мы даже ели на людях — обычай, который я ненавидела; но, кроме меня, никто против этого не возражал. Люди приезжали из Парижа, чтобы посмотреть на нас во время еды. Мы были похожи на зверей в высоко подвешенной клетке.

Когда наступало время обеда, приходили люди, чтобы посмотреть на моего мужа и на меня, как мы едим суп, а затем они спешили посмотреть, как принцы едят вареную говядину, а потом им приходилось бежать, задыхаясь, чтобы успеть увидеть, как мадам поглощает свой десерт. Для этих людей мы представляли собой какое-то диковинное зрелище.

Король специально показывал за столом особую ловкость, сбивая одним ударом вилки верхушку яйца, и об этом везде говорили — в Версале и Париже. Поэтому он был вынужден постоянно есть яйца, чтобы те, кто пришел посмотреть, как он это ловко проделывает, не испытали бы разочарования. Хотя он отказывался съездить в Париж, чтобы показаться народу, люди приезжали в Версаль, чтобы увидеть его, или, возможно, лишь для того, чтобы посмотреть на его фокус с яйцом. Он проделывал это чрезвычайно ловко, но для меня наиболее удивительная часть представления заключалась в том, что он вел себя так, как будто был совершенно один, подобно актеру на сцене, совсем не обращающему внимания на зрителей.

При дворе ходил слух, что некогда Аделаида родила ребенка. Он появился в апартаментах принцесс, сестры уделяли ему много внимания, и он напоминал людям о Людовике ХV в дни его молодости. Этот случай, потеря ее миловидности и презрение к ней со стороны короля, сменившее его привязанность, без сомнения, повлияли на характер Аделаиды и превратили ее в эксцентричную особу. Ходил даже более отвратительный слух, обвинявший короля в кровосмешении. Возможно, поэтому Аделаида с таким знанием дела и давала мне понять, что может посоветовать, как вести себя с мужем.

Я не нуждалась в советах. Я знала, что мой муж не испытывает отвращения ко мне, на самом деле он доволен мной. Меня обожали за мой внешний вид, мою грацию и обаяние, и на эти качества постоянно указывали. Единственная неприятность заключалась в том, что муж не мог приласкать меня или сделать мне комплимент без сильного смущения. Когда он был в охотничьей или рабочей одежде, он казался настоящим мужчиной, выглядел высоким и стройным, непохожим на себя, но как только он надевал одежды придворного кавалера, то становился трусом и шаркуном. Я пыталась вникнуть в вещи, которые интересовали его. Хотя я любила кататься верхом, мне было неприятно видеть, как страдают животные, поэтому я никогда не стремилась стать охотницей; в любом случае мне все еще не разрешали кататься на лошади. Я заходила к нему в мастерскую, и он пытался объяснить мне, что он делает здесь на токарном станке, но я не могла понять, и мне было трудно подавить зевоту.

Когда у него появлялось легкое недомогание — переедание за столом вошло у него в привычку, поскольку он приходил проголодавшимся с охоты или из мастерской, — то он спал в отдельной комнате, чтобы не беспокоить меня. В некоторых кругах это вызывало удивление, а в других испуг, поскольку всем все было известно. Наибольшая трудность заключалась в том, что за нами следил каждый и все наши действия комментировались и интерпретировались по-своему и зачастую неправильно. Для чувствительного юноши, знающего о своем несчастье, это действительно очень деликатная ситуация.

Но наша тяга друг к другу все возрастала. Он больше не отворачивался от меня. Иногда он мог взять мою руку и поцеловать ее или даже поцеловать меня в щеку. Я спрашивала его, не разочаровался ли он во мне, а он заявлял, что он очень доволен. Затем однажды он сказал:

— Не думайте, что я пренебрегаю обязанностями супружеской жизни. Я докажу это вам… скоро.

Я была взволнована. Все должно быть в порядке. Мне только оставалось ждать. Это правда, что мы оба еще слишком молоды.

Ожидание было вознаграждено, когда мы остались одни в наших апартаментах — это было как раз перед тем, как я собиралась посетить моих тетушек, — и он прошептал мне:

— Сегодня ночью я вернусь в нашу постель.

Я посмотрела на него с изумлением, а он взял мою руку, как всегда неуклюже, и поцеловал ее с выражением настоящей привязанности. Я сказала ему:

— Луи, я действительно нравлюсь вам?

— Как вы можете в этом сомневаться? — спросил он. — Я искренне люблю вас и уважаю все больше и больше.

Это едва ли можно было назвать страстным признанием любовника, но это было самое большое, на что он способен; и я пошла к тетушкам в состоянии сильного возбуждения, что было глупо с моей стороны, так как они тут же поняли, что что-то произошло.

— Ты только что оставила бедняжку Бэри, — сказала Аделаида. — Что-нибудь случилось?

— Он собирается сегодня ночью спать со мной.

Аделаида обняла меня, а Виктория и Софи посмотрели на меня с изумлением.

— Да, — объявила я торжественно, — он так сказал мне.

— Очень скоро ты расскажешь нам интересные новости, — заявила Аделаида лукаво. — Я уверена в этом.

— Я надеюсь, что так. О, как я надеюсь.

Какой глупышкой я была! К концу дня весь двор жужжал от новости: «Дофин собирается спать с дофиной. Сегодня будет знаменательная ночь». Циничные придворные заключали пари относительно успеха нашей встречи. «Захочет он? Не захочет ли он?» Об этом шептали везде. Хуже всего, что Аделаида пригласила Людовика в свои апартаменты, так как ей захотелось «дать ему совет».

Всю ночь я пролежала в ожидании мужа. Он не появился. В этом не было ничего удивительного. Моя опрометчивая болтовня все испортила.

Хотя этот вопрос вызывал теперь серьезное беспокойство, сомневаюсь, чтобы король ударил пальцем о палец, если бы не моя матушка. Она постоянно писала королю и умоляла его что-нибудь предпринять. Правда относительно дофина должна быть раскрыта; и если есть какое-либо средство, оно должно быть найдено.

В результате назойливых просьб с ее стороны король послал за моим мужем и имел с ним длительную беседу. В результате Людовик согласился подвергнуться обследованию королевским врачом монсеньором Лассоном, который сообщил, что неспособность дофина осуществлять наши брачные отношения вызвана не чем иным, как физическим дефектом, который нож может исправить. Если дофин согласится на эту операцию, то все будет в порядке.

Все обсуждали предстоящую операцию, но Людовик не говорил, согласится ли он на нее. Мы спали в одной кровати, и он вел себя как любовник; но наши попытки достичь физической близости всегда кончались неудачей, мы не могли достичь желаемого, и через некоторое время оба почувствовали, что подобное состояние является изматывающим и унизительным.

Больше не было никаких разговоров об операции. Король пожимал плечами; вопрос о ней был оставлен на рассмотрение Людовика, и мне стало ясно, что он настроен против нее. Он отчаянно пытался доказать, что не нуждается в операции, но безуспешно.

Я не могу понять, почему в то время он был против операции. Он не был трусом, но я предполагаю, что все это вызывало у него отвращение, как и у меня. Если бы мы были обычной супружеской парой, то могли бы урегулировать этот вопрос в течение весьма короткого времени; но мы не были ею, мы были дофином и дофиной Франции. О его импотенции говорили при дворе и в армии. Наших наиболее близких слуг постоянно расспрашивали, а когда мы узнали, что испанский посол подкупил одну из служанок, чтобы она осматривала простыни и рассказывала ему об их состоянии, то это было последней каплей. Хотя мы продолжали спать в одной кровати, Людовик удалялся на покой раньше и засыпал к тому времени, когда я приходила, а когда я просыпалась по утрам, то обнаруживала, что он уже ушел.

Подобная ситуация продолжалась, хотя я получала гневные письма от матушки, которая обращала гораздо больше меня внимания на унизительность моего положения.

И когда пошел второй год моей супружеской жизни, возникла еще одна ситуация, которая заставила всех забыть о трагедии нашей спальни.

Мое отношение к мадам Дюбарри определилось в тот момент, когда тетушки рассказали мне о ее истинном положении при дворе. Тогда я не понимала, что мне следовало быть более разумной и установить союз с ней, а не с тетушками, которые с самого начала были настроены против моего приезда, только я об этом не знала. Они были ярыми противницами союза с Австрией и на самом деле не были мне никакими друзьями, в то время как эта женщина из народа, вульгарная, что было неизбежно, имела доброе сердце, и хотя наш брак организовал Шуазель, ее враг, она не испытывала ко мне неприязни. Если бы я проявила хотя бы малейшие симпатии к ней, она вернула бы их сторицей. Но я была глупа. Подстрекаемая тетушками, я продолжала игнорировать ее, использовала свой дар подражания и слегка передразнивала ее, что всем доставляло большое удовольствие и о чем, естественно, ей сообщали. Я умела копировать ее манеры, ее вульгарный смех, ее безобидную шепелявость, и делала это с некоторым преувеличением, чтобы доставить еще большее удовольствие.

До меня не доходило, что она должна быть умнее, чем я, если поднялась на самое значительное место при дворе с улиц Парижа. Король выбрал ее; он разрешал ей садиться на подлокотник своего кресла на заседаниях Совета, вырывать у него бумаги, когда она хотела привлечь его внимание, называть его «Францией» развязным, фамильярным тоном. Все это он находил восхитительным, и если кто-нибудь осуждал ее, то он, бывало, говорил: «Она такая прелестная и она так нравится мне — и этого должно быть достаточно для вас». Поэтому каждый понимал, что если он хочет пользоваться расположением короля, то должен угождать мадам Дюбарри. Но я и так пользовалась его расположением. Как я считала, мне не было необходимости следовать обычным нормам поведения, и я решила, что никогда не буду стремиться завоевывать расположение какой-то уличной женщины, хотя она и является любовницей короля. Поэтому я вела себя так, будто не замечаю ее. Она часто искала возможности представиться мне, но не могла обратиться ко мне, прежде чем я сама не заговорю с ней, — этикет запрещал это, и даже она должна была преклонять колени перед этикетом.

Хотя она и не была женщиной, которая могла бы испытывать затаенную вражду, она все-таки не была бесстрастным человеком. Она дала мне прозвище «маленькая рыжая австрийка», и, поскольку оно было подхвачено другими, я очень разозлилась и с еще большим рвением продолжала пародировать ее манеры и всякий раз игнорировать ее, когда мы встречались. Подобное пренебрежительное отношение было таким явным, что вскоре весь двор заговорил о нем, а мадам Дюбарри пришла в такую ярость, что заявила королю, что больше не может переносить этого и что маленькой рыжей необходимо приказать заговорить с ней.

Король, ненавидя всякие неприятности, пришел в раздражение, а у меня не хватило такта понять, что он рассердился на меня за мои поступки. Его первым действием было послать за мадам де Ноай. Мадам де Ноай сразу же, как только король отпустил ее, в возбужденном состоянии явилась ко мне. Он начал, как она заявила, с одного или двух комплиментов в мой адрес, а затем пожурил меня.

— Пожурил! — вскричала мадам де Ноай в ужасе. — Видимо, вы очень рассердили его. Вы высказываетесь слишком вольно, и подобная болтовня может оказать неблагоприятное влияние на семейную жизнь, как он заявляет. Высмеивая членов семьи короля, вы раздражаете его.

— Каких членов?

— Его величество не назвало никого конкретно, но я думаю, что если вы скажете несколько слов мадам Дюбарри, то вы доставите ей удовольствие, а она сообщит об этом королю.

Я крепко сжала губы. Никогда! Я решила, что не позволю этой уличной женщине диктовать мне.

По глупости я тут же пошла к тетушкам и рассказала им, что случилось. Какое возбуждение поднялось в их апартаментах! Аделаида защелкала языком:

— Это наглость со стороны путаны! Получается, что дофине Франции диктует проститутка!

Она считала, что эта женщина ведьма и что она околдовала короля. Она не могла найти никаких других объяснений его поведению. Но как права оказалась я, придя к ним! Они защитят меня от короля, если в этом возникнет необходимость. Аделаида придумает план, а тем временем я должна вести себя так, как будто бы мадам де Ноай не говорила со мной. Я никоим образом не должна уступать этой женщине.

Аббат заметил мое возмущение и спросил о его причине, я рассказала ему. А он тут же пошел к Мерси и рассказал все тому. Мерси сразу осознал возможные опасные последствия и срочно послал курьера в Вену с полным отчетом о том, что происходит.

Моя бедная мама! Как она страдала из-за моих глупостей! Все, что требовалось, так это маленькое короткое слово, а я поскупилась на него. Тогда я была уверена, что права. Матушка была глубоко религиозной женщиной, которая всегда осуждала легкое поведение представительниц слабого пола и учредила комитет по вопросам общественной морали, чтобы любая проститутка, обнаруженная в Вене, была заключена в исправительный дом. Я была уверена, что она поймет и одобрит мои действия, и не могла предположить, что мой отказ говорить с мадам Дюбарри стал политической проблемой, — просто потому, что она была любовницей короля, а я была тем, кем я была. Я не понимала трудности положения, в которое поставила матушку. Она должна была либо отказаться от своего строгого морального кодекса, либо вызвать неудовольствие короля Франции, и хотя она была высоконравственным человеком, но в первую очередь она была императрицей. Я должна была бы понять серьезность ситуации, когда она не написала мне сама, а поручила это сделать Кауницу.

Срочный гонец вернулся с письмом от него ко мне. Он писал:

«Воздержание от проявления вежливости к лицам, которых король выбрал в качестве членов своего собственного окружения, является неуважением к этому окружению; и все лица должны рассматриваться как члены его, ибо монарх относится к ним как к своим доверенным лицам; никому не дано право ставить под сомнение его правоту, поступая подобным образом. Выбор правящего суверена должен безоговорочно уважаться».

Я прочитала его от начала до конца и пожала плечами. В нем не содержалось никакого явного указания относительно обращения с мадам Дюбарри. Мерси был рядом, когда я получила это письмо, и он также прочитал его.

— Я полагаю, — заявил он, — что вы понимаете серьезность этого письма от принца фон Кауница?

Все они ожидали от меня, что я заговорю с этой женщиной, поскольку совсем недавно весь двор узнал, что король проинструктировал мадам де Ноай. Они считали, что это будет моим поражением, а я была полна решимости избежать его. Я проявляла упрямство, поскольку считала, что права. Мадам Дюбарри ожидала, что я обращусь к ней. На каждом званом вечере или при каждой карточной партии она надеялась на это, но всякий раз я находила какой-либо предлог отвернуться при ее приближении. Нет необходимости говорить, что двор находил это весьма забавным.

Аделаида и ее сестры были в восторге от меня. Они бросали на меня многозначительные взгляды, когда мы бывали в обществе и мадам Дюбарри находилась поблизости. Они поздравляли меня с моим сопротивлением. Чего я не понимала, так это того, что, относясь пренебрежительно к любовнице короля, я тем самым отношусь пренебрежительно к королю, а этому нельзя было позволить продолжаться.

Король послал за Мерси, и Мерси пришел поговорить со мной, как он заявил, более серьезно, чем когда-либо.

— Король объявил настолько ясно, насколько это возможно, что вы должны заговорить с мадам Дюбарри. — Он вздохнул. — Когда вы прибыли во Францию, ваша матушка написала мне, что у нее нет никакого желания, чтобы вы оказывали какое-либо явное влияние на государственные дела. Она говорила, что понимает вашу молодость и легкомыслие, отсутствие у вас усердия, ваше неведение, она также знала о хаотическом состоянии французского правительства. Она не хотела, чтобы вас обвиняли во вмешательстве. Поверьте мне, сейчас вы вмешиваетесь в их дела.

— В государственные вопросы? Из-за того, что я отказываюсь говорить с этой женщиной?

— Это становится государственным вопросом. Я умоляю вас выслушать внимательно. Фридрих Великий и Екатерина Великая стремятся разделить Польшу[31]. Ваша матушка против этого, хотя ваш брат, император, склонен согласиться с Пруссией и Россией. Морально ваша матушка права, конечно, но ее могут вынудить уступить, поскольку не только ваш брат, но и Кауниц выступают за разделение. Ваша матушка опасается французской реакции на это. Если Франция решит выступить против разделения, то Европа может быть ввергнута в войну.

— А какое это имеет отношение к моему обращению с этой женщиной?

— Позже вы поймете, что большинство глупых поступков может вызвать неприятности. Внутренние домашние проблемы оказывают свое влияние на государственные дела. В данное время ваша матушка особенно стремится к тому, чтобы не оскорбить короля Франции. Он ожидает от нее урегулирования этой глупой ссоры между двумя женщинами, о которой говорят по всей стране, а возможно, и в других странах. Разве вы не видите опасности?

Я не могла ее видеть. Это казалось абсурдом.

Он передал мне письмо от мамы, и я прочитала его, а он в это время наблюдал за мной.

— Вокруг говорят, что вы на побегушках у этих королевских дам. Будьте осторожны. Королю это может надоесть. Эти принцессы ведут себя одиозно. Они никогда не знали, каким образом завоевать любовь своего отца, не могут они оценить и чью-либо другую любовь. Все, что говорится и делается в их апартаментах, становится известно. В конце концов, вы будете нести вину за все это, и только вы одна. Именно вы должны задавать тон по отношению к королю, а не они.

Она не знает, подумала я; ее здесь нет.

— Я должен немедленно написать императрице, — заявил Мерси, — и рассказать ей о моей беседе с королем. Тем временем я умоляю вас выполнить эту маленькую просьбу. Всего несколько слов. Это все, о чем она просит. Разве это много?

— Женщина подобного рода не ограничится несколькими словами. Тогда она всегда будет со мной рядом.

— Я уверен, что вы знаете, как предотвратить это.

— По вопросам примерного поведения мне нет необходимости просить у кого-либо совета, — холодно ответила я.

— Это правда, я знаю. Но не будете ли вы испытывать раскаяние, если австро-французский союз разорвется из-за вашего поведения?

— Я никогда не прощу себе этого.

Улыбка прорезала его старческое сморщенное лицо, и оно стало почти приятным.

— Теперь я знаю, — сказал он, — что вы воспользуетесь советом вашей матушки и тех, кто желает вам добра.

Но этот урок не пошел мне впрок. Когда я была у тетушек, я рассказала им о своей беседе с Мерси. В глазах Аделаиды засверкал огонь.

— Это безнравственно, — заявила она.

— У меня нет выбора. Моя мать желает этого. Она опасается, что король может быть недоволен не только мной, но и Австрией.

— Король зачастую сам нуждается в советах.

— Я должна сделать это, — сказала я.

Аделаида проявила спокойствие, ее сестры сидели в ожидании, глядя на нее. Я подумала: даже она понимает теперь положение. Мне бы следовало знать ее лучше.

По всему двору шептали: «Сегодня вечером дофина заговорит с Дюбарри. «Дамская война» закончена, победила любовница». Ну конечно, каждый, кто держал пари против подобного результата, оказался в дураках. Но не терпелось увидеть унижение маленькой рыжей и триумф Дюбарри.

В салоне дамы ожидали моего появления. Я обычно проходила среди них, перебрасываясь словами с каждой по очереди, и среди них была мадам Дюбарри. Я почувствовала ее присутствие, жадное ожидание, ее голубые глаза были широко открыты с чуть заметным чувством триумфа. Она не хотела оскорбить меня, а только желала разрядить невыносимую ситуацию.

Мне было нелегко, но я знала, что должна сделать. Я не могла позволить себе издеваться над королем Франции и императрицей Австрии. Только два человека отделяли меня от Дюбарри. Я скрепя сердце направлялась к ней, я была готова. И тут я почувствовала легкое прикосновение к моей руке. Я обернулась и увидела Аделаиду, ее глаза были лукавыми.

— Король ожидает вас в апартаментах мадам Виктории, — заявила она. — Нам необходимо прямо сейчас уйти.

Я колебалась. Затем я повернулась и вместе с тетушками покинула салон. Я ощутила тишину, которая установилась в зале, и почувствовала такое пренебрежительное отношение к Дюбарри, какого никогда раньше не испытывала.

В своих апартаментах тетушки щебетали от возбуждения. Посмотрите, как мы их перехитрили! Невообразимо, чтобы я, жена Бэри, заговорила с этой женщиной.

Я ожидала бури и знала, что она последует незамедлительно. Мерси посетил меня, чтобы сообщить, что король действительно рассердился. Он посылал за ним и холодным тоном заявил, что его планы не кажутся эффективными и что он возьмет это дело в свои руки.

— Я послал срочного курьера в Вену, — сказал мне Мерси, — с детальным отчетом о том, что произошло.

Матушка собственноручно написала мне:

«Боязнь и смущение, которые ты проявляешь в отношении к лицам, с которыми тебе рекомендовано заговорить, являются как смешными, так и несерьезными. Что тут страшного — поздороваться с кем-то! Что за смятение из-за обмена парой слов… возможно, о нарядах или каком-либо пустяке! Ты позволила себя закабалить настолько, что, по-видимому, даже чувство долга не в состоянии тебя переубедить. Я сама вынуждена написать тебе об этом глупом деле. Мерси сообщил мне о пожеланиях короля, а у тебя хватает смелости ослушаться его! Какие разумные причины ты можешь привести, поступая подобным образом? Никаких. Ты не должна относиться к Дюбарри иначе, чем к другим женщинам, принимаемым при дворе. Ты должна являть собою хороший пример; тебе следует показать всем придворным Версаля, что ты готова выполнять желания своего повелителя. Если бы у тебя просили какой-либо интимности или какой-либо низости, то ни я и никто другой не посоветовали бы тебе поступать подобным образом. Но ведь сейчас разговор идет о ничего не значащем слове, о простом любезном взгляде и улыбке не ради этой дамы, а ради твоего короля, который является не только твоим повелителем, но и благодетелем».

Когда я прочитала это письмо, то была смущена. Казалось, что все, за что выступала моя матушка, было отброшено из-за какой-то выгоды. Я вела себя так, как она воспитала меня, но оказывается, что я не права. Это письмо было ясным, как приказ.

Я написала ей, поскольку она ожидала ответа:

«Я не говорю, что я отказываюсь обратиться к ней, но я не могу согласиться на то, чтобы заговорить с ней в определенный час или в определенный день, известный ей заранее, чтобы она могла торжествовать победу».

Я знала, что это уход от прямого ответа и что я потерпела поражение.

Я заговорила с ней в новогодний день. Все знали, что это произойдет именно в этот день, и все были готовы. В строгой последовательности, определяемой званием и положением, придворные дамы шествовали мимо меня, и среди них была мадам Дюбарри. Я знала, что ничто не должно мне помешать на этот раз обратиться к ней. Тетушки пытались отсоветовать мне делать это, но я не слушала их. Мерси указывал мне, что, хотя они втихомолку ругают мадам Дюбарри, при встрече с ней высказываются довольно приветливо. Разве я не замечала этого? Разве мне не стоило быть немного осторожнее в отношении дам, которые могут поступать подобным образом?

Теперь мы оказались лицом к лицу. Она выглядела несколько виноватой, как бы говоря: я не хотела, чтобы для вас это было слишком трудным, но вы понимаете, что это необходимо сделать.

Если бы у меня было чувство благоразумия, то я могла бы понять, как она действительно себя чувствует, но я различала только черное и белое. Она была грешной женщиной, поэтому она нехорошая.

Я произнесла слова, которые заранее отрепетировала:

— Сегодня в Версале на приеме много людей.

Этого было достаточно. Красивые глаза были полны удовольствия, очаровательные губки нежно улыбнулись, но я прошла дальше.

Я сделала это. Весь двор говорил об этом поступке. Король обнял меня; Мерси был доволен; мадам Дюбарри была счастлива. Но я была обижена и раздражена.

— Я с ней один раз заговорила, — сказала я Мерси, — но это больше никогда не повторится. Никогда больше эта женщина не услышит звук моего голоса.

Я написала своей матери:

«Я не сомневаюсь, что Мерси сообщил вам, что произошло в новогодний день. Я верю, что вы будете довольны. Вы можете быть уверены, что я всегда буду отказываться от своих предубеждений, но лишь до тех пор, пока от меня не потребуют чего-либо, затрагивающего мою честь».

До этого я ни разу не писала своей матери в таком тоне. Я взрослела.

Конечно, весь двор смеялся над этим делом. Люди, проходя друг мимо друга по парадной лестнице, шептали: «Сегодня в Версале на приеме много людей!» Слуги хихикали об этом в спальнях. В тот момент фраза стала модной.

Но по крайней мере то, что они считали глупой ремаркой, остановило их поток предположений о том, что происходит в нашей спальне.

Я была права, когда заявила, что Дюбарри не удовлетворится этим. Она стремилась к установлению дружественных отношений. Я не догадывалась о ее желании показать мне, что у нее нет стремления использовать свою победу и что она надеется, что я не питаю никакой злобы после своего поражения. Она была женщиной из народа, которой посчастливилось стать богатой; ее домом теперь был дворец, и она была благодарна судьбе, которая поместила ее сюда. Она хотела жить в согласии со всеми, и я должна была казаться ей маленькой глупой девочкой.

Что она могла сделать, чтобы удовлетворить меня? Все знали, что я люблю драгоценности. Почему не подарить безделушку, которую я страстно желала бы иметь? Придворный ювелир стал показывать всем при дворе пару очень красивых бриллиантовых подвесок, надеясь, что они понравятся мадам Дюбарри. Они стоили семьсот тысяч ливров — это большая сумма, но они действительно были совершенны. Я видела их и пришла в изумление от их красоты.

Мадам Дюбарри послала одну из своих приближенных дам поговорить со мной относительно этих подвесок, естественно, как бы случайно. Она полагала, что они очень мне понравились. Я сказала, что это самые красивые подвески, которые я когда-либо видела. Затем последовал и намек — мадам Дюбарри уверена, что сможет уговорить короля купить их для меня. Я выслушала это в полном молчании и не дала никакого ответа. Пришедшая дама не знала, что ей дальше делать; тогда я сказала ей высокомерно, что она может идти.

Мои намерения были ясны. Мне не нужно никаких милостей от любовницы короля, и во время следующей нашей встречи я смотрела сквозь нее, как будто бы ее не существовало.

Мадам Дюбарри пожала плечами. Она уже услышала от меня несколько слов, и это все, что требовалось. Если рыженькая хочет оставаться маленькой дурочкой, так пускай ее. Тем временем каждый продолжал замечать, что «сегодня в Версале много на приеме людей».

Глава 5

ЛЮБОВЬ ПАРИЖАН

Мадам, я надеюсь, что монсеньор дофин не обидится, но там внизу находятся двести тысяч человек, которые влюбились в вас.

Маршал де Бриссак, губернатор Парижа, обращаясь к Марии-Антуанетте

Произошедшее дало один положительный результат — мне стало ясно, что с тетушками следует обращаться осторожно. Я поняла, что часто неприятности возникают из-за них. Мерси мрачно признал, что это должно послужить мне хорошим уроком, и поэтому об инциденте не стоит сожалеть. Я уже не была тем ребенком, который прибыл во Францию. Я подросла и не казалась больше маленькой; волосы потемнели, и в рыжих локонах появился коричневый оттенок, поэтому прозвище Морковка отныне не выглядело удачным. Король быстро простил мне непримиримость по отношению к мадам Дюбарри, и мое превращение из девушки в женщину радовало его. Было бы излишней скромностью с моей стороны не признать, что, перестав быть привлекательным ребенком, я стала еще более привлекательной женщиной. Хотя мне не кажется, что я была красивой. Высокий лоб, вызывающий такую озабоченность, остался, остались и неровные, слегка выступающие зубы — однако мне удавалось производить приятное впечатление без особых усилий, поэтому при моем появлении все взоры устремлялись в мою сторону. Я знала, что цвет лица у меня очень красивый; длинная шея и покатые плечи были очень грациозны.

Хотя мне нравились бриллианты и хорошие платья, тщеславной я не была. Привыкнув быть очаровательной на свой лад в Шёнбрунне и Хофбурге, я считала вполне естественным поступать таким же образом и здесь. Я не понимала, что именно те черты моего характера, которые снискали мне привязанность короля и восхищенные взгляды Артуа, одновременно очень часто будут вызывать мелкую зависть при дворе. Как всегда, я была беспечна и неосторожна. Всякий небольшой урок должен учить чему-то определенному, я же не могла приложить полученный опыт ни к чему. Так, после разоблачения вероломства тетушек мне никогда не приходило в голову, что и у других могут быть аналогичные недостатки.

Одна вещь мне доставляла радость — мои новые отношения с дофином. Он гордился мной. Медленная улыбка разливалась по его лицу, когда ему приходилось слышать комплименты моей внешности; иногда я ловила на себе его немного вопрошающий взгляд. Тогда я бывала счастлива, подбегала к нему и брала за руку. Это хотя и смущало его немного, но в общем было ему приятно.

Чувство гордости за него во мне возрастало. Наши отношения не были обычными, поскольку казалось, что он постоянно молча приносит мне извинения за то, что не может соответствовать понятию «хорошего мужа», а я пыталась довести до его сознания, что это не его вина. Он хотел, чтобы мне было известно, что он считает меня очаровательной, что я его полностью устраиваю и только простой физический дефект мешает достижению желанной цели нашего брака; и по мере нашего взросления мы все больше понимали это. Он уже не был равнодушен ко мне; ему нравилось ласкать меня; в нем пробуждались естественные желания, и он предпринимал попытки, которым я покорялась в надежде, что в один прекрасный день произойдет чудо.

Мерси докладывал матушке, что пока нет никаких признаков беременности, однако «на это долгожданное событие можно надеяться каждый день». Тем не менее доктор Ганиер, один из врачей короля, которые осматривали дофина, писал о моем муже следующее:

«По мере взросления дофина его усиливающееся воздержание и присутствие этой здоровой молодой девушки пробуждают чувства, дремлющие в нем, однако, в результате боли, вызываемой в определенный момент его недостатком, он должен будет отказываться от своих попыток. Врачи едины в своем заключении, что только операция может положить конец пыткам, являющимся результатом бесплодных и изматывающих экспериментов. Однако у него недостает мужества согласиться на нее. Природа позволила ему добиться некоторого прогресса, и теперь он не сразу засыпает, добравшись до постели с молодой женой. Он надеется, что она позволит ему сделать и большее и что ему удастся избежать скальпеля; он верит в неожиданное исцеление».

В нас возрастала нежность по отношению друг к другу. Я бранила его за то, что он ест слишком много сладостей и от этого полнеет. Я отбирала их у него в тот момент, когда он готов был положить их в рот. Делая вид, что сердится, дофин обычно смеялся и ему была приятна моя забота. Когда он приходил в наши апартаменты, которые ремонтировали и покрывали штукатуркой, то не мог не присоединиться к рабочим, за что я бранила его и советовала тщательнее выбирать маршруты следования, и это также вызывало у него улыбку удовлетворения.

Разумеется, Мерси спешно писал матушке:

«Дофине ничего не удается предпринять, чтобы отвратить дофина от странных привычек, связанных со строительством, кирпичной кладкой или плотницкими работами. Он всегда что-то переоборудует в своих покоях, работает вместе с мастеровыми, передвигает и носит материалы и камни для мощения улиц, временами доходя до изнеможения, и возвращается домой усталый больше, чем поденщик…»

Бывали периоды, когда муж неистово стремился достичь цели нашего супружества. В эти моменты мы физически и морально изматывались, а спустя какое-то время он опять возвращался к своей старой привычке и уходил спать на много часов раньше меня. Когда я приходила, он уже крепко спал, а утром вставал с рассветом, пока я еще находилась в объятиях сна.

Мне стало все надоедать. Чем мне было заняться, чтобы развлечь себя, если Мерси всегда вертелся рядом? Что бы сказала по тому или иному поводу матушка? Меня предупреждали, что я ем слишком много конфет. Разве я не знала, что это может привести к полноте и дородности? Моя элегантная фигура являлась одним из моих самых больших богатств. Моя легкомысленная натура, мое безрассудство, моя любовь к необдуманным развлечениям были подмечены и встречены неодобрительно; однако, по крайней мере, у меня была прекрасная фигура. Если я собиралась испортить ее, потворствуя этому… Нотации продолжались и дальше. Я не чищу регулярно зубы, и мои ногти не ухожены и не так чисты, как следует. В каждом письме, получаемом от матушки, выражалось какое-то недовольство.

— Она не может любить меня, — сказала я Мерси. — Она обращается со мной, как с ребенком, и собирается обращаться таким же образом, пока мне не исполнится… тридцать!

Он покачал головой и пробормотал, что мое безрассудство его тревожит. «Безрассудство» было таким словом, которым меня душили. Оно повсюду слышалось мне. Иногда мне снился сон, что мы лежим с мужем в постели и что моя кровать окружена любопытствующими слугами, которые пристально смотрят на нас и кричат: «…легкомысленные развлечения… этикет».

«Ты должна перестроить свой образ мыслей, — писала матушка, — больше читать благочестивые книги. Это необходимо — особенно тебе, поскольку ты ничем не интересуешься, кроме музыки, рисования и танцев».

Прочитав письмо, я разозлилась. Это произошло, возможно, потому, что нас разделяли тысячи километров, а если бы она была рядом, то у меня, я уверена, никогда не возникла бы подобная реакция. Мерси видел, как на моих щеках вспыхнул румянец возмущения. Подняв голову, я встретилась с его взглядом:

— Она, по-моему, думает, что я дрессированное животное. — Он выглядел настолько шокированным, что образ матушки сразу же возник передо мной и я ощутила себя виноватой. — Я, разумеется, люблю императрицу, — продолжала я, — но даже когда я пишу ей, то не чувствую себя раскованной.

— Вы изменились, — сказал в ответ Мерси. — Когда ваш брат император укорял вас, а это он делал довольно часто…

— О да, слишком часто! — вздохнула я.

— …Вы, кажется, не очень беспокоились. Вы улыбались и все забывали через минуту после его слов.

— Это было другое дело. Он был моим братом. Я что-то возражала ему в ответ, а иногда мы просто перекидывались шутками. Однако я никогда не смела возразить матушке — и никогда не позволяла себе шутить с ней.

Это было немедленно сообщено матушке, и в своем следующем письме она писала:

«Не говори, что я только ругаю тебя и занимаюсь проповедями, а лучше скажи: «Мама любит меня и всегда заботится о моем благополучии; я должна верить ей и не расстраивать ее, следовать ее добрым советам». Ты извлечешь из этого пользу, и тогда ничто не будет омрачать наших отношений. Я искренна и рассчитываю на чистосердечие с твоей стороны».

Однако она разочаровалась во мне, поскольку в то же самое время она написала письмо Мерси, а он, полагая, что оно послужит мне на пользу, показал его мне:

«Несмотря на всю Вашу заботу и проницательность в наставлении моей дочери, я очень хорошо понимаю, как неохотно она следует Вашим и моим советам. В наши дни нравятся только лесть и ирония, а когда, исходя из лучших побуждений, мы обращаемся к нашим молодым людям с серьезными увещеваниями, они обижаются и считают, что их, как всегда, ругают без оснований. Я это вижу на примере своей дочери. Тем не менее я буду продолжать предостерегать ее всякий раз, когда, по Вашему усмотрению, это будет целесообразно, добавляя при этом добрую толику лести, хотя я и не люблю такой стиль. Боюсь, что у меня мало надежды на то, что мне удастся отвлечь мою дочь от праздности».

Вот почему неприятные пилюли советов должны были подслащиваться тонким, очень тонким слоем лести.

Это письмо усилило мою боль, но матушку я любила. В отчаянии с моих губ могли сорваться жалобы, что со мной обращаются как с ребенком, но мне очень не хватало ее и хотелось быть рядом с ней. Временами меня охватывал настоящий страх, и тогда я действительно казалась себе маленькой девочкой, которая плачет по своей маме. Однажды, подойдя к своему бюро, я обнаружила, что оно открыто, хотя помнила, что закрывала его, когда последний раз была в комнате, поскольку это было одним из тех немногих дел, к которым я всегда относилась с большим вниманием. Кто-то, должно быть, брал ключи из моего кармана, когда я спала!

Я помнила предупреждения матушки о том, что надо сжигать ее письма, и следовала ему неукоснительно. Но поскольку запомнить все, о чем она писала, было трудно, я сохраняла их до тех пор, пока не отвечу на них. Во время сна они находились у меня под подушкой, и иногда ночью я рукой проверяла, на месте ли они.

— Кто-то лазил в мое бюро, — сказала я аббату.

Он улыбнулся:

— Вы, должно быть, забыли закрыть его.

— Нет, я не забыла, не забыла! Клянусь, что не забыла!

Однако он улыбался мне в ответ, не веря. Такая ветреная головка, в которой одни только развлечения! Разве не естественно, что она может позабыть закрыть свою конторку?

Я не могла никому доверить своих мыслей. Я знала, что Мерси и Вермон были моими друзьями, но все, что говорилось мной Вермону, он сообщал Мерси и не мог поступать иначе, поскольку сохранял свое положение благодаря расположению Мерси, а последний передавал это дальше — моей матушке.

Я искала утешения в веселых развлечениях. Артуа всегда был готов принять в них участие. Вместе с ним мы составили маленькую группу и отправились в Марли встречать рассвет. Нас было несколько человек; дофин не сопровождал нас, предпочитая валяться в постели. Это было восхитительное зрелище — солнце, появляющееся из-за горизонта и освещающее Марли! Однако затея была, разумеется, неправильной. Дофина, совершающая прогулки ранним утром! С какой целью? Никто не верил, что они совершаются только для того, чтобы просто полюбоваться восходом солнца.

Я подвергала себя опасности быть замешанной в скандале, не понимая этого, хотя общественное мнение пока продолжало оставаться расположенным ко мне. Я была ребенком, прелестным ребенком, пылким и склонным к приключениям. Однако дофина при муже, которого подозревают в импотенции, должна быть весьма осторожна. Безобидная прогулка в Марли была замечена, и мадам де Ноай указала мне, что такое безрассудное и рискованное приключение повторять больше не следует.

Что делать, чтобы освободиться от скуки? Если бы я могла ездить в Париж, насколько мое существование было бы интересней. В Париже кипела жизнь. Большой город, где происходили балы в театре оперы. Как я страстно хотела танцевать в маске, смешавшись с толпой, чтобы никто не узнал во мне дофину и чтобы на какое-то время освободиться от этих вечных церемоний!

— Ваше появление в Париже должно быть официальным, — сказала мне мадам де Ноай.

— Когда это будет? Когда? — приставала я с настойчивым вопросом.

— Решение об этом должен принять Его величество.

Я была в отчаянии. Великий город находился так близко, а мне не разрешалось посещать его. До него можно было добраться в карете немногим больше чем за час. Абсурдно и странно, что мне запрещено туда ездить!

О своем желании я рассказала тетушкам. Они больше не выглядели такими любящими, за исключением Аделаиды, которая хотя бы старалась делать вид. Что касается Виктории и Софи, то они не могли скрыть изменения своего отношения ко мне. Когда я находилась в апартаментах, они украдкой следили за мной. Но, последовав рекомендациям Аделаиды в деле с Дюбарри, я проявила глупость и неповиновение.

— Вы не можете поехать в Париж… просто так, — сказала Аделаида. — Это должно быть организовано.

Мой муж сказал, что, по его мнению, я поеду туда, когда придет время. Не мог бы он каким-то образом удовлетворить мое желание? Он всегда готов порадовать меня, когда это в его силах, однако этот вопрос решает не он.

Даже Артуа колебался. Я пришла к выводу, что никто из них не хотел, чтобы я поехала в Париж.

— На этот раз речь идет не об этикете, — пояснил Артуа. — Вы знаете, что дедушка никогда не ездит туда. Он ненавидит Париж, поскольку Париж больше не любит его. Если вы поедете, они будут радостно приветствовать вас, поскольку вы молоды и привлекательны, а приветствовать дедушку они не станут. Нельзя допустить, чтобы дофину приветствовали, а королю наносили оскорбление. Это не вопросы этикета.

Я решила, что спрошу короля сама, поскольку была уверена, что если выбрать удобный момент, то он не сможет мне отказать, так как с тех пор, как я заговорила с мадам Дюбарри и стала менее дружественна с тетушками, он стал относиться ко мне с большей нежностью. Когда я приходила к нему, он всегда тепло обнимал меня и не скупился на комплименты. Я становилась взрослее и все очаровательнее, говорил он. Иногда король приходил завтракать вместе со мной; в этих случаях он любил сам готовить кофе, а это значило больше, чем приготовление одной чашечки кофе — в соответствии с правилами этикета это говорило о том, что он воспринимал меня всем сердцем как одного из членов королевской семьи и что я ему очень нравлюсь.

Иногда я приносила и показывала ему жилет, который вышивала для него.

— Это великолепно, — говорил он. — Хотелось бы знать, когда я буду иметь удовольствие носить его?

— Возможно, лет через пять, папа… или десять, — шутливо отвечала я.

Поэтому, выбрав удобный момент, я сказала ему:

— Папа, вот уже три года, как я стала вашей дочерью и до сих пор не видела вашей столицы. Мне очень хочется поехать в Париж.

Помедлив некоторое время, он сказал:

— Естественно, ты поедешь туда… в свое время.

— Как скоро, папа? Как скоро?

Я подошла к нему и, обняв за шею, рассмеялась.

— Тебя это развлекло?

— При условии, что здесь не присутствует мадам Этикет и не видит, что я делаю.

Он тоже рассмеялся. Ему понравилось имя, которое я дала мадам де Ноай, поскольку он сам был большой любитель давать прозвища.

— Хорошо и для меня, — сказал он, задерживая мои руки на своей шее.

— Папа, я хочу поехать в Париж. Вы должны мне дать разрешение, которого требует Этикет.

— Ах, Этикет и мадам ля дофина — обеим трудно противостоять, но мадам противостоять труднее.

Это оказалось очень просто. Все, что мне потребовалось сделать, это ласково попросить его, и со всеми волнениями было покончено! Теперь я им всем покажу! Король дал мне свое разрешение!

— Предстоит такая большая подготовка, — сказала я. — Это несколько продлит работу над вашим жилетом.

— Тогда я не получу его и через десять лет.

Склонив голову, я улыбнулась:

— Обещаю вам, что буду трудиться еще усерднее и каждый цветок будет отделан с любовью.

— Я уверен, что цветы окажутся прекраснее шелка.

Потом я тепло обняла его, думая переубедить матушку с такой же легкостью, как и короля Франции.


Итак — в Париж. Придя к мужу с видом победительницы, я рассказала ему, что убедила короля. Он слегка удивился, но остался доволен, как это бывало всегда, когда удовлетворялись мои прихоти.

Я рассказала также Артуа:

— В Париж! Как я безумно хочу танцевать на балу в оперном театре. Ты знаешь, если бы король отказал мне, то я хотела просить тебя подобрать компанию и поехать со мной — тайно.

Глаза Артуа блеснули. По натуре он был склонен к риску, однако в нем, как и в тетушках, жила любовь к интригам. Артуа был симпатичен мне, он любил волнения ради них самих, и ему доставляло удовольствие, что в этом я похожа на него.

— Хорошо, — сказал он, — вы сейчас меня просите об этом?

— Но я собираюсь… с соблюдением всех церемоний, как этого требует мадам Этикет.

Он щелкнул пальцами при упоминании о мадам Этикет.

— Давайте обманем эту старую перечницу.

— А каким образом?

— Наденем домино и маски и уедем из Версаля. В масках нас трудно будет узнать, и мы свободно пойдем на бал-маскарад.

Я смотрела на него с удивлением, а он схватил меня и закружил в танце по комнате. Мне понравился этот план. Как интересно! Одурачить мадам Этикет! Тайно поехать в Париж без соблюдения тех формальностей, которых она требовала. Почему Артуа не придумал этого раньше?

Он поцеловал мои руки слишком пылко для деверя, его дерзкие глаза ласкали меня. Я решила, что мне следует убедить мужа поехать с нами.

Людовик был в замешательстве. Зачем ехать в Париж инкогнито, когда в скором времени я смогу поехать туда открыто?

— Потому что так гораздо интереснее.

Он нахмурил брови, пытаясь понять, почему мне такая поездка кажется более интересной. Милый Луи. Он не мог понять, почему это приключение нравилось мне, как и мне было трудно себе представить, почему ему нравится ходить обмазанным штукатуркой или разбирать на части замок охотничьего ружья.

Я взглянула на него с мольбой:

— Я хочу поехать и знаю, что ты хочешь, чтобы мне было весело.

Он согласился. Между нами существовало чуткое и безмолвное понимание. Он чувствовал себя виноватым за свою несостоятельность в спальне, несмотря на будоражащие его желания, и дал свое согласие потому, что был готов угождать мне во всем, в чем только мог. Он считал предложенный ему план сумасбродным, но, поскольку я собиралась поступать безрассудно, то будет благоразумнее, если он будет сопровождать меня.

Итак, дорогой и добрый Луи согласился присоединиться к нам. Поздно вечером, нарядившись в домино и надев маски, мы тронулись в Париж.

Это был один из самых волнующих вечеров, которые мне довелось провести. Возбуждение, царившее в Париже, полностью захватило меня. Я поняла, что напрасно потеряла целых три года, впервые увидев той ночью большой восхитительный город, который находился от нас всего в часе с небольшим езды. Артуа — я сидела между ним и мужем — показывал мне Дом инвалидов[32], Бастилию, ратушу, Тюильри[33] и готические башни Нотр-Дама. Я видела людей на улицах, поскольку Париж, по-видимому, никогда не спит. Видела мосты и реку, отражающую огни, но наибольшее впечатление на меня, как и следовало ожидать, произвел оперный театр.

Мне никогда не забыть охватившего меня волнения — толпы людей, музыка, танцы. Как я была счастлива! В кружении танцев я забывала все, а партнеры полностью отдавались своей страсти. Несколько человек пытались пригласить меня, но муж не разрешил, и я поразилась его спокойному достоинству, которое проявлялось в нем даже под маской. Поэтому я танцевала с ним и Артуа и некоторыми другими кавалерами из нашей небольшой группы искателей приключений, которые по приказу Людовика меня окружали плотным кольцом.

Оперный театр — он так ясно стоит сейчас в моей памяти: огромные канделябры, свет от тысяч свечей, запах помады для волос и легкая дымка от пудры с париков в воздухе. Для меня все это звучит романтично из-за одного человека, которого мне предстояло встретить там в не столь отдаленном будущем. Я всегда чувствовала, что оперный театр Парижа занимает особое место в самых милых моему сердцу воспоминаниях.

В ту ночь, благодаря огромному счастью, которого мы не заслужили, с нами ничего неприятного не случилось. На рассвете мы вернулись в Версаль. На следующее утро мы все присутствовали на мессе с ясными глазами и невинным выражением лица, говорившими о том, что мы не способны пойти на такое безрассудное приключение. Артуа и я поздравляли себя с тем, что мы натянули нос мадам Этикет.


Наступил день официального появления в Париже. Вспоминая ночной город со всеми его фантастическими контрастами, величественными зданиями и своеобразной атмосферой веселья, я всей душой стремилась туда.

Париж! Город, вначале полюбивший меня, потом уставший от меня и, наконец, с ненавистью отвергнувший меня. Он представлялся огромным кораблем, кормой которого был Нотр-Дам, а носом — Старый мост.

В тот день стояла чудесная погода. На голубом небе сияло солнце. Вдоль всей дороги от Версаля до Парижа стояли люди, ждавшие нашего проезда. При моем появлении они встречали нас радостными криками. Мой муж, сидевший рядом, откинулся назад, поэтому каждый мог меня хорошо видеть.

— Они приветствуют нас, — сказала я дофину. — Мы им нравимся.

— Нет, — возразил он. — Они приветствуют тебя.

Меня охватила радость, поскольку мне ничто так не нравилось, как восхищение мною. Я ответила на него — сидела выпрямившись, с улыбкой на лице, слегка наклонив голову, а они кричали, что я прелестна, как на картине.

— Да здравствует наша дофина! — кричали они.

Граф Прованский и Мария-Жозефина выглядели унылыми и не могли скрыть своей зависти, а я ослепительно улыбалась, вызывая все новые возгласы радости.

По мере приближения к городу я едва могла усидеть на месте — так велико было мое возбуждение. Масса лиц смотрела на меня, в мою карету летели цветы, повсюду развевались флаги и раздавались дружественные приветствия.

У городских ворот маршал де Бриссак, губернатор Парижа, ждал меня с серебряным блюдом, на котором лежали ключи от города. Под одобрительный гул толпы он вручил их мне. Затем от Дома инвалидов ударили пушки, за которыми последовали выстрелы от ратуши и Бастилии.

О, это было восхитительное зрелище! Все эти люди собрались, чтобы приветствовать меня в своем городе.

До меня доносились отдельные замечания:

— О, разве она не прелестна! Какая милая крошка! И грациозная, и прекрасная!

Милые люди! Как я любила их! От переполнявших меня чувств я посылала им воздушные поцелуи. В ответ раздавались восторженные крики.

Все маркитантки, одетые в самые лучшие платья из черного шелка, вышли на улицу, чтобы приветствовать меня. Они кричали, что рады видеть меня в своем городе. Меня поразил собственнический настрой всех этих людей. Этот город принадлежал им, а не королю. Если у короля нет любви к Парижу — ладно, Париж может обойтись без него. Париж принадлежал торговцам, маркитанткам, лавочникам, подмастерьям. Таково было общее впечатление, полученное мною в тот день. Это был их город, и они приветствовали меня в нем, поскольку я была молодая и симпатичная и показала им, что хочу, чтобы они меня любили. Я влюбилась в Париж, и поэтому Париж полюбил меня.

Какой это был кортеж! Нас сопровождали личные телохранители короля, а за нашим экипажем следовали еще три кареты с сопровождающими.

После вручения мне ключей мы въехали в город и направились к Нотр-Даму, где присутствовали на мессе. Затем проследовали в направлении академии Людовика Великого, где в аббатстве святой Женевьевы нас ждал аббат со своей паствой.

Выслушав его приветствия, поехали дальше; под триумфальными арками мы проезжали через весь Париж, чтобы все собравшиеся могли хотя бы мельком увидеть меня.

Это было одним из самых захватывающих событий в моей жизни. Я была по-настоящему счастлива. У меня было восхитительное ощущение, что все идет так, как мне мечталось. Наконец мы подъехали к Тюильри, где нам предстояло отобедать. Здесь в парке собралась такая большая толпа народа, какую мне никогда не приходилось видеть. Не успели мы войти в здание дворца, как люди стали громко вызывать нас.

Монсеньор де Бриссак сказал:

— Они не успокоятся, пока вы не покажетесь им.

— Тогда, — ответила я, — мы удовлетворим их желание, поскольку я не могу разочаровывать народ Парижа.

Мы вышли на балкон, и, когда толпа в парке увидела меня, раздались громкие приветствия, люди желали мне долгих лет жизни, а я улыбалась и кланялась им и была очень счастлива.

— Она достойна восхищения! — кричали люди. — Она прекрасна! Господи, благослови нашу прекрасную маленькую дофину!

Я была так счастлива! Страдая от многочисленных критических замечаний со стороны матушки и Мерси, я соскучилась по похвалам, и вот они обрушились на меня в таких огромных дозах!

— О, милые, милые люди! — плакала я. — Как я люблю их.

— Боже мой, какие толпы! Сколько их там!

Монсеньор де Бриссак, стоявший возле меня, улыбнулся, а затем с поклоном сказал:

— Мадам, надеюсь, монсеньор дофин не обидится, но там, внизу, находятся двести тысяч человек, которые влюблены в вас.

— Это восхитительно, — заверила я его, — со мной такого еще никогда не бывало.

Париж принял меня всем сердцем, а я отдала свое Парижу.


Я вернулась в Версаль как во сне. В моих ушах все еще звучали приветствия и похвалы.

Король пришел узнать, каким было мое путешествие, и мне было страшно рассказывать ему об оказанной мне чести из-за опасения доставить ему огорчение, поскольку понимала, как он может воспринять известие о моей восторженной встрече. Люди, кричавшие приветствия в мой адрес и в адрес моего мужа, не стали бы таким же образом приветствовать короля. Они ненавидели его и ждали его смерти. Людовик, бывший когда-то «Всеми любимым», превратился в Людовика «Всем ненавистного». Как это ни было печально для него, однако это, по-видимому, его не расстраивало. Он взял мои руки и поцеловал их.

— Я слышал, что тебя встретили с триумфом, — сказал он.

— Ваше величество довольны?

— Я бы отрекся от своих подданных, не прояви они хорошего вкуса и не вырази тебе своего восхищения.

О, эти французы! Как умело они прячут свой холодный цинизм в красивых словах!


В приподнятом настроении, вызванном пережитым триумфом, я засела за письмо к матушке:

«Дорогая матушка, невозможно описать, какое восхищение и любовь народ проявил к нам… Как мы счастливы, что нам так легко удалось завоевать его дружеское расположение. Я знаю, что такое расположение очень ценно. Я глубоко это сознаю и никогда не забуду».

Я наслаждалась, составляя это письмо. Теперь она будет знать, что я не неудачница. Мерси может многое не нравиться из того, что я делаю, но народ Парижа отнесся ко мне однозначно и не оставил никаких сомнений в своем дружелюбии.

Какой счастливой я чувствовала себя в ту ночь в постели! Мой супруг, лежавший рядом, быстро уснул. Пережитые церемонии утомили его и радостно возбудили меня.

Скуке бесконечных дней приходил конец. Париж открыл передо мной новый путь в жизни, и я вряд ли буду колебаться, чтобы ступить на него.

Глава 6

ЗАГАДОЧНЫЙ НЕЗНАКОМЕЦ

Мадам ля дофина разговаривала со мной очень долгое время, но я не распознал ее. Наконец, когда она сняла маску, все окружили ее, но она удалилась в свою карету. В три часа ночи я ушел с бала.

Из дневника Акселя де Ферзена[34]

Спустя несколько месяцев после моей поездки в Париж Артуа женился. Его невестой оказалась сестра Марии-Жозефы. Их отец Виктор Амедей, король Сардинии, естественно, хотел, чтобы мужем одной из его дочерей был дофин, поэтому сестры были обижены на меня.

Мария-Терезия была даже безобразнее своей сестры. Главной отличительной чертой ее был нос, и то благодаря своей длине; рот у нее был огромный, глазки маленькие, и ко всему прочему она слегка косила. Она была очень маленькая и абсолютно лишена изящества. Король дал ясно понять, что считает ее отталкивающей; что касается Артуа, то он не выражал своего разочарования и вел себя так, как если бы этот вопрос не имел для него никакого значения. Казалось, что Мария-Терезия хочет спрятаться от всех, и он был рад предоставить ей такую возможность. У него уже была любовница — очень красивая женщина, намного старше его, по имени Розали Дуте, которая обслуживала герцога де Шартра так же, как теперь она обслуживала Артуа.

Каждого забавляло положение Артуа, но никто не симпатизировал бедной маленькой невесте. Все симпатии были на стороне Артуа, поскольку он был поистине несчастен, имея такую жену.

В Версале ходил типичный каламбур: «Заработав несварение желудка на сладком пироге из Савойи, принц поехал в Париж отведать чайку»[35].

Я была одной из немногих, кто сочувствовал Марии-Терезии, и делала все, чтобы стать ее подругой, но она вела себя со мной весьма отчужденно и неприязненно.

Однако никогда еще после моего приезда во Францию я не проводила время так весело, поэтому мне не нужна была дружба моих невесток. Принцесса де Ламбаль стала моей близкой подругой, и мы болтали с ней так же, как раньше с Каролиной. В первый раз я действительно поверила, что мне удалось найти замену своей сестре.

Когда выпал снег, мне ненадолго показалось, что я вновь возвратилась в Вену. Однажды я нашла в конюшне Версаля старые сани. Поскольку со мной вместе была принцесса, я рассказала ей, как мы привыкли веселиться в Вене, и о том, как Иосифу привезли снег с гор, когда он уже растаял внизу, поскольку брат очень любил кататься на санках.

— А почему бы и нам не попробовать? — воскликнула я. — Не вижу никаких препятствий. Вот сани, а там снег.

Поэтому я приказала конюхам приготовить сани, запрячь лошадей в них, и мы с принцессой выехали.

Мы направились в Париж — всегда в Париж, и так весело было ехать по дороге. Наконец мы добрались до Булонского леса. Было очень холодно, но мы закутались в шубы и с восторгом чувствовали, как пылают наши лица.

— Это так же, как в Вене, — кричала я, — а ты напоминаешь мне мою самую дорогую сестру Каролину.

Однако в действительности это не было похоже на Вену, где саней насчитывалось множество, а здесь нашлась только одна дорога, по которой можно проехать. В Булонском лесу были только наши сани, и мы не путешествовали, а просто играли. Люди вышли на улицу и наблюдали за нами; они очень отличались от тех, кто приветствовал меня в городе летом. У этих людей были истощенные синие лица; они стояли и дрожали от холода, и контраст между ними, одетыми в разнообразные лохмотья, и нами, закутанными в шубы, был мучительно неприятным. Я понимала это, но пыталась не обращать внимания, поскольку это отравляло веселье.

Мерси пришел в мои покои суровым.

— Ваше новое приятное времяпрепровождение не нравится народу Парижа, — сказал он мне.

— Но почему?

— Такие развлечения здесь не приветствуются.

— О, — пробормотала я, — опять этикет.

Однако это имело гораздо большее значение, чем вопросы этикета, и я не горевала, отказавшись от этой затеи.

Таков был конец наших поездок на санях.

Напряжение в кругу семьи, которая увеличилась в связи с приездом жены Артуа, постепенно возрастало. Две сестры были объединены своей неприязнью ко мне, а два деверя — своим властолюбием. Из двух братьев Прованский, несомненно, был более честолюбивым. У Марии-Жозефы не было никаких признаков беременности, ходили слухи, что она страдает таким же бессилием, как и дофин.

Мерси предупреждал меня о «мелком утонченном надувательстве» со стороны моего старшего деверя, но поскольку он постоянно давал советы, я не обратила на это внимания. А теперь даже мне, склонной к игнорированию неприятностей и поискам новых развлечений, нельзя было не замечать растущего напряжения между братьями.

— Прованский властолюбив и стремится всеми путями стать наиболее влиятельным членом семьи, — сказал Мерси. — Я пишу об этом в письме к императрице. Мне редко доводилось встречать столь молодых и столь честолюбивых людей.

Такое честолюбие провоцировало ненависть к моему мужу. Мы шестеро часто бывали вместе. От нас этого требовал этикет. Однажды мы были в покоях Прованского. Мой муж находился у камина, а на каминной полочке стояла красивая фарфоровая ваза — Прованский коллекционировал хорошие фарфоровые вещицы. Муж всегда восхищался этой вазой, а я обычно наблюдала за ним и, смеясь, спрашивала, не хочет ли он поменять кирпичи и ружейные замки на фарфор. Он серьезно отвечал, что над этим стоит поразмыслить.

Поскольку руки Луи не были приспособлены для обращения с хрупкими предметами, Прованский очень опасался за безопасность своей вазы. Я наблюдала, как он следит за Луи, и с улыбкой воспринимала его беспокойство. Прованскому было не до веселья; он убрал руки за спину, чтобы никто не заметил, как его кулаки сжимаются в бешенстве.

И тогда… это случилось. Ваза упала на пол и разбилась на мелкие кусочки. Только в тот момент я осознала ненависть Прованского к дофину. Он прыгнул на него. Луи, застигнутый врасплох, свалился на пол. Он был тяжелым, и я встревоженно вскрикнула, когда он упал, но Прованский уже сидел на нем, вцепившись руками в горло моего мужа. Людовик вывернулся, и они покатились по полу в яростной схватке, словно намереваясь убить друг друга. Сестры стояли в сторонке и спокойно наблюдали; я не могла оставаться равнодушной — подбежав и схватив своего мужа за одежду, я закричала, чтобы они остановились.

Увидев, что я подвергаюсь опасности, муж крикнул:

— Осторожнее! Антуанетта может пораниться! — На моих руках появилась кровь из царапины, которую я получила во время их схватки; вид крови отрезвил их.

— Ты поранилась? — спросил муж, неуклюже вставая на ноги.

— Это пустяки, но я прошу вас больше не дурить.

Оба они выглядели глуповато, и им было стыдно за то, что они дали выход своей раздражительности по такому поводу. Мой муж извинился за свою неуклюжесть, а Прованский — за проявленную несдержанность. Однако сестры шептались между собой, как бы намекая, что я стремилась лишь обратить внимание на себя и поэтому сделала вид, что очень испугалась, вмешалась в схватку и получила царапину.

Как было трудно наладить дружественные отношения с такими женщинами! Однако по своему характеру я была дружелюбной и не могла поверить, что я им действительно не нравлюсь, поэтому и старалась думать над тем, как сделать их счастливыми. В конце концов, пришла я к выводу в беседе с принцессой де Ламбаль, нечего удивляться, что у них столь неприятный характер. Как бы мы себя чувствовали, если бы выглядели так же, как они? Бедные некрасивые маленькие создания.

Однако такое утешение не делало жизнь легче, поскольку король отдавал явное предпочтение мне. Когда мои невестки узнали, что он приходил завтракать со мной и собственноручно готовил кофе, они пришли в бешенство! Мария-Жозефа не проявляла его, поскольку была хитрой, а вот младшая сестра не могла скрыть своих чувств. Тетушки всегда стремились разжечь между нами неприязнь; я отказывалась их слушать, а мои невестки, я уверена, внимали их советам.

Король знал, что я люблю театр, и отдал распоряжение, чтобы каждый вторник и каждую пятницу ставились комедии. Мне это было приятно, и я всегда присутствовала на них, аплодируя артистам. Однако я мечтала о том, чтобы самой сыграть на сцене. У меня возникла идея, что мы должны сами поставить пьесу.

— Это запретят, если узнают, — сказал Прованский.

— Тогда, — возразила я, — об этом не должны узнать.

Это была отличная идея — когда мы разучивали свои роли и мизансцены, мои невестки забывали о своей ненависти ко мне. А мне было так приятно играть, что я забывала обо всем другом.

Я находила одноактные пьесы; а иногда мы отваживались играть и Мольера[36]. Мне навсегда запомнилось, как я сыграла Като из «Смешных жеманниц»[37]. Как я горделиво ходила по сцене, полностью отдаваясь исполнению роли. Когда я была на сцене, я любила всех. Сцена выявила лучшие качества моего деверя Прованского, который блестяще и легко выучивал свои роли и обладал настоящим талантом комедийного актера. Бывало, обняв его за шею, я кричала:

— Ты изумителен! Играешь свою роль очень жизненно.

Это было ему приятно, и он становился непохожим на того угрюмого молодого человека, который затаил злобу на судьбу, не сделавшую его дофином. Артуа, само собой разумеется, любил играть на сцене, и даже моим невесткам игра доставляла удовольствие.

Иногда мы разрешали играть юным принцессам Клотильде и Елизавете. Я настаивала на этом, хорошо помня, как меня отстраняли из-за малого возраста. Им, разумеется, это очень нравилось; я стала весьма гордиться маленькой Елизаветой, да и Клотильдой тоже, пока ее гувернантка не настроила ее против меня. Она была добродушной девочкой — немного ленивой, да к тому же и очень толстой. Король со своей склонностью давать прозвища уже перекрестил ее в Толстую Даму. Она не обращала на это внимания, была восхитительно добродушна и соглашалась на самые неблагодарные роли с улыбкой.

Все это было еще занимательнее потому, что нам приходилось устраивать себе сцену из ширм; приближение любого человека, не посвященного в наши секреты, означало, что их нужно быстро сложить в шкаф, и все мы делали вид, будто одеты в обычные платья и костюмы и ведем светскую беседу.

Мой муж, разумеется, был посвящен в эти тайны, однако не играл на сцене и поэтому изображал зрителей.

— Очень приятная роль, — шутила я, — поскольку каждая пьеса нуждается в своей аудитории.

Он улыбался и аплодировал чаще, чем засыпал. Про себя я отметила, что, когда я была на авансцене, он почти всегда бодрствовал.

Мы стали такими энтузиастами представлений, что я обратилась к монсеньору Кампану, моему секретарю и библиотекарю, услуги и осмотрительность которого мною ценились, и попросила его помочь подобрать соответствующие костюмы, которые потребуются для наших ролей. Он оказался очень полезным в этом деле, как и его сын, который присоединился к нам. Развлечение продолжалось, и каждый заметил, насколько ближе стали мы все шестеро; мы даже кушали вместе.

Любительские театральные представления были одним из способов времяпрепровождения. Я всегда доказывала, что мы должны ездить в город, обычно это были балы в Опера́. Я настаивала, чтобы мы ездили вместе, несмотря на то что мои невестки не были хорошими танцовщицами и не горели большим желанием. Парижане никогда не приветствовали их такими радостными криками, как меня. Казалось, что они забыли одну мою оплошность, свидетельствовавшую о моем плохом вкусе, — поездку в Булонский лес в санях, и вновь открыли мне свое сердце. Мне не приходила в голову мысль, что народ может любить свою дофину сегодня и ненавидеть завтра. Я ничего не знала о народе, и хотя много раз бывала в городе, мало знала Париж — по-настоящему большой город.

Сколько контрастов было в этом городе! Хотя в то время я, как слепая, не замечала их. Красивая площадь Дофины — и эти петляющие улицы: Жюиври, О'Фев и Мармузе, на которых живут воры и проститутки самого низшего пошиба бок о бок со знаменитыми красильщиками Парижа, из домов которых трубы выходят прямо на булыжную мостовую. Иногда, проезжая мимо, я видела красные, голубые и зеленые потоки, вытекающие их этих длинных и узких улочек. Мне сказали, что эти потоки от домов красильщиков, и я не стремилась ничего больше узнать о ремесле этих людей.

Это был шумный и одновременно веселый город. Его веселье бросалось в глаза. Иногда ранним утром, шумно возвращаясь после очередного бала в Версаль, мы видели крестьян, прибывающих с другой стороны шлагбаума со своими товарами, чтобы продавать их на центральном рынке Парижа. Мы встречали булочников из Гонасса, привозивших хлеб в Париж. Через несколько лет этим булочникам не будут разрешать увозить обратно ни одной непроданной булки хлеба, поскольку хлеб станет таким сокровищем, что власти установят строгий контроль за каждым куском хлеба, ввезенным в столицу. Хлеб! Вот слово, которому предстояло звучать в моих ушах похоронным звоном. Однако в то время простые булочники из Гонасса, которые дважды в неделю приезжали в Париж, открыв рот смотрели на наши кареты, возвращающиеся в Версаль.

Тогда я ничего не знала о буднях города, в который каждое утро приезжали шесть тысяч сельских жителей со своими товарами. Оперный театр, дома людей, так горячо любивших меня, столица государства, королевой которого я стану в один прекрасный день, — вот чем был для меня Париж.

Если бы мне рассказывали о Париже! Мадам Кампан часто высказывала сожаления по этому поводу. Она говорила, что Вермон преступно держал меня в неведении. Я могла бы так много узнать, если бы видела Париж за работой, то есть таким, каким он в действительности был для парижан. Я увидела бы чиновников, идущих на работу, торговцев на центральном рынке — этом «чреве Парижа», парикмахеров, покрытых мукой, которой они пудрили парики, адвокатов, одетых в гражданское платье и в мантии и направлявшихся в свои конторы в Шатле. Я узнала бы о разительных контрастах и смогла ощутить разницу между нами, в роскошных платьях, и бедными нищенками, теми унылыми созданиями, на лицах которых, изборожденных следами попоек и всяких превратностей судьбы, осталось мало человеческого; созданий полуживых и слишком потасканных для того, чтобы продолжать заниматься самой древней профессией, которые теперь годились лишь на то, чтобы исполнять поручения самых бедных проституток. Так много бедности на одной стороне, так много великолепия на другой! Париж, через который я беспечно и весело ездила, был местом с плодороднейшей почвой для вызревания революции.

В самом сердце Парижа находился Пале-Рояль. Наподобие небольшого богатого городка со своими порядками, он представлял собой закрытую со всех сторон площадь, куда с наступлением темноты собирались разного рода мужчины и женщины. Здесь происходило обсуждение произведений искусства, скандалов при дворе — мое замужество, вероятно, было одной из главных тем, — а с течением времени — вопросов неравенства, стремления к свободе, равенству и братству людей.

Я всегда чувствовала возбуждение, когда мы покидали Версаль и направлялись по дороге в Париж. Обычно мы ехали в каретах, часто с тщательно одетым ливрейным лакеем впереди, который показывал, насколько богатые и важные люди следуют за ним. Те, кто не был настолько богат, ехали в довольно громоздких экипажах, запряженных восьмеркой лошадей, или в колясках еще меньшего размера, которые называли «ночными горшками», более удобных для пассажиров, хотя и плохо защищавших от непогоды.

Меня всегда охватывал трепет, когда я въезжала в город. Он казался особенно таинственным с наступлением темноты, когда загорались уличные фонари, качавшиеся на длинных консолях. Когда проезжала наша коляска, от нее летели в стороны фонтаны грязи, поскольку Париж славился грязью. Она была особой и, как мне сказали, отличалась от другой грязи во Франции. У нее был характерный серный запах, и если она долго оставалась на одежде, то могла прожечь дырку. Несомненно, она образовывалась из отбросов, которые плыли по улицам. Поэтому иногда Париж называли Лютецией — городом грязи.

С наступлением Нового года пришла пора карнавалов, балов, маскарадов и комедий, опер и балетов. Я могла провести всю ночь на одном из них. Моя любовь к танцам была известна, поэтому балов-маскарадов было больше, чем обычно. Мы всегда уезжали инкогнито. Это выглядело забавным. В некоторых случаях я была одета в домино, а в других — в простое платье из тафты или даже газа или муслина. Мне доставляло величайшее удовольствие скрывать свою личность, но я никогда не ходила на такие балы без сопровождения мужа или деверей. Это было не только запрещено, но и опасно, что было понятно даже мне.

Наступило 1 января — этот день я никогда не забуду. Я выехала с Прованским и Артуа, моими невестками, придворными дамами и кавалерами. Мой муж не пожелал присоединиться к нам. Я не предпринимала попыток уговорить его, поскольку знала, что он не любит такие поездки.

На мне было черное шелковое домино, как и на многих танцующих, и черная бархатная маска, скрывавшая лицо; и едва появившись в бальном зале, мы пустились танцевать. Моим партнером был Артуа, которого выбрала я, — он был тонко чувствующий танцор, и, мне кажется, ему доставляло такое же удовольствие танцевать со мной, как и мне с ним. Это было захватывающе увлекательно, и я танцевала с Артуа много раз. Я чувствовала, что за мной наблюдают во время танца, хотя в этом не было ничего особенного. Я танцевала в своем собственном стиле, и разные люди из моего окружения говорили мне, что, как бы я ни маскировалась, они узнают меня по моей манере движений.

Ярко освещенный бальный зал, музыка, шуршание шелка, запах помады и пудры действовали возбуждающе, а больше всего будоражила анонимность.

Я заметила молодого человека, наблюдавшего, как я танцую, и хотя я отвела свой взгляд, но продолжала думать о нем. Он был без маски и красив на иностранный лад. Может быть, поэтому я и обратила на него внимание. Мужчина был высоким и стройным, с очень белокурыми волосами и темными глазами, которые делали его таким необычным. У него была прекрасная бледная кожа. Его лицо производило контрастное впечатление — в какой-то момент оно казалось прекрасным, как у женщины, а потом вы замечали темные густые брови, которые придавали ему большую выразительность.

Под влиянием внезапного порыва мне захотелось поговорить с ним, услышать его голос. А почему бы нет? Это был бал-маскарад. Откуда ему знать, кто я? На карнавалах манеры были свободными. Почему домино в маске не может переброситься несколькими словами с другим танцующим на карнавальном балу?

Мы кончили танцевать и присоединились к нашей группе. Я заметила, что незнакомый мужчина находится всего в нескольких шагах от нас, а инстинкт подсказал, что он также заинтересовался мной, как и я им, поскольку он приблизился к нам.

Я сказала:

— Подождите меня… минутку, — и подошла к незнакомцу, улыбаясь. — Забавный бал, — сказала я.

Произнося эту фразу, я дотронулась рукой до маски, чтобы удостовериться, что она на месте, и сразу же пожалела об этом. На руке были очень дорогие бриллианты. Знает ли он их стоимость? Потом я с удовольствием вспомнила, что у меня красивые руки, — я очень гордилась ими.

— Я тоже нахожу его очень забавным, — ответил он, и я сразу же уловила его иностранный акцент. Заметил ли он мой?

— Вы не француз?

— Швед, мадам, — ответил он. — Или мне следовало сказать — мадемуазель?

Я рассмеялась. Если бы он знал, с кем разговаривает, какова была бы его реакция?

— Можете называть меня мадам, — ответила я.

Прованс подошел ближе. Я видела, что незнакомец заметил его. Мне захотелось глазами иностранца посмотреть на Прованса. У последнего вид был очень титулованной особы. Даже когда он бывал на бале-маскараде, то не мог забыть, что он почти дофин.

Мне хотелось больше узнать о незнакомце, но я опасалась Прованса, стоявшего поблизости.

— Позволено ли мне будет сказать, — спросил незнакомец, — что мадам очаровательна?

— Вы можете так сказать, если действительно так думаете, — ответила я.

— Тогда я повторю: мадам очаровательна?

— Чем вы занимаетесь здесь?

— Я набираюсь культуры, мадам.

— На балу в оперном театре?

— Никогда нельзя сказать с уверенностью, где ее можно найти.

Я рассмеялась. Не знаю почему, но я была счастлива.

— Поэтому вы совершаете поездку по Европе с целью завершения образования?

— Я совершаю путешествие, мадам.

— Расскажите, где вы побывали до своего приезда во Францию.

— В Швейцарии, Италии.

— А потом вы вернетесь в Швецию. Мне интересно, какая из стран вам более всего понравилась. Посетите ли вы Австрию? Интересно, как вам понравится Вена. Когда-то я жила в Вене. — Казалось, что безрассудство овладело мною, и прерывающимся от волнения голосом я спросила:

— Как ваше имя?

— Аксель де Ферзен, — сказал он.

— Монсеньор… принц… граф?..

— Граф, — ответил он.

— Граф Аксель де Ферзен, — повторила я.

— Родственники моей матери происходят из Франции.

— Вот почему вы походите на француза, — заметила я. — Ваша белокурость от отца, а черные брови и темные глаза от матери. Я сразу поняла это.

— Мадам наблюдательна. — Он сделал шаг в мою сторону, и мне показалось, что он пригласит меня танцевать. Я еще подумала, как мне следует поступить, если он действительно обратится с такой просьбой, поскольку я не осмеливалась танцевать с незнакомцами. Прованс готов был вмешаться в любой момент. Артуа внимательно наблюдал. Если бы незнакомец сделал какое-то движение, которое можно было бы расценить как оскорбление королевского достоинства, а это было вполне естественно после моего благожелательного поощрительного разговора с ним, Прованс вмешался бы. Я заранее предчувствовала неприятности, и, как ни странно, это раззадорило меня вместо того, чтобы встревожить.

— Мадам задала много вопросов, — сказал граф де Ферзен, — и я ответил на них. Не будет ли мне позволено по справедливости также кое-что спросить?

Прованс нахмурился. Я действовала в своей обычной манере — без долгих размышлений. Подняла руку и сняла маску. Повсюду раздались возгласы изумления.

— Мадам ля дофина!

Я рассмеялась, скрывая свое приподнятое настроение и не спуская при этом глаз с графа де Ферзена. Мне было интересно, какие чувства возникают, когда узнаешь, что неизвестная женщина, за которой ты позволил себе ухаживать и разговаривать с ней, оказывается будущей королевой Франции?

Граф Аксель де Ферзен не смутился и повел себя с восхитительным спокойствием и величайшим достоинством. Он низко поклонился мне, и я увидела, как его белокурые волосы коснулись вышитого воротничка.

Вокруг стали собираться люди. Они смотрели на меня с любопытством. Многие могли догадываться, что я присутствую на балу, однако благодаря маске, скрывающей лицо, ни у кого не могло быть полной уверенности. Я выдала себя, поддавшись сиюминутному порыву, и устроила театральное зрелище в переполненном бальном зале.

Прованс был рядом со мной, с королевским достоинством он предложил мне руку. Поблагодарив, я взяла его под руку. В это время Артуа и сопровождавшие меня лица попросили толпу расступиться и освободить нам проход. Мы прошли прямо к каретам.

Ни Прованс с Артуа, ни их жены не упоминали о моем поступке, однако, перехватывая их взгляды, я знала, что они раздумывают над тем, как его оценить.

Мне тоже следовало об этом подумать. У меня тогда не возникало мысли, что эти молодые, любящие мирские блага люди могут истолковать мое поведение таким образом, что я устала от брака, не являющегося браком в истинном значении слова. Я была молодой и здоровой женщиной, не удовлетворенной в половом отношении, очень опасное положение для дофины, чьи отпрыски должны стать престолонаследниками Франции. Прованс решил быть повнимательнее. А что, если я заведу любовника? Что, если я рожу ребенка и выдам его за дитя, приобретенное от мужа? Вполне возможно, что внебрачный ребенок может лишить его короны. Размышления Артуа шли по другому направлению. Намереваюсь ли я заиметь любовника? Он думал о себе, ибо всегда считал меня очень привлекательной.

А их жены, которые начинали хорошо разбираться в своих мужьях, будут повторять их суждения.

Что касается меня, то я вновь переживала каждую из тех минут, когда разговаривала с незнакомцем. Я слышала его голос, вспоминала белокурые волосы на фоне темного костюма.

Я не думала, что когда-нибудь встречусь с незнакомцем вновь, но полагала, что запомню его надолго. И он никогда в жизни не забудет меня. Этого казалось достаточно.

Глава 7

КОРОЛЕВА ФРАНЦИИ

Страшный грохот наподобие грома послышался в передней комнате — это толпа придворных спешно покидала покои почившего монарха, чтобы поклониться новой власти в лице Людовика ХVI. Необычная суматоха подсказала Марии-Антуанетте и ее мужу, что они заступают на царствование; подчиняясь непроизвольному порыву, который глубоко тронул всех находившихся рядом, они пали на колени и со слезами в голосе воскликнули: «О Боже, просвети и защити нас! Ведь мы еще так молоды для того, чтобы править!»

Из воспоминаний мадам Кампан

Луи все более и более гордился мной, а я им. В письме к матушке я писала, что если бы могла выбрать себе мужа из трех братьев королевской крови, то выбрала бы Луи. С каждым днем я все более ценила его доброту и в то же время все критичнее относилась к моим деверям. Он был так же умен, как Прованс, хотя последний в силу способности легче высказывать свои суждения производил впечатление более разумного. Однако это было ошибочно. Артуа был абсолютно несерьезным; он был не только легкомысленным, что я, в отличие от большинства людей, могла простить, но и вредным, чего я не выносила. Мерси неоднократно предостерегал меня в отношении обоих моих деверей, и я начинала понимать, что он был прав.

Однако наша жизнь была слишком веселой для того, чтобы оставаться все время серьезной. Мерси в письмах к матушке отмечал, что мой единственный существенный недостаток — чрезмерная любовь к развлечениям. Я, конечно, любила их и всегда к ним стремилась. Однако я могла быть и внимательной и, если бы мне рассказали о страданиях бедного народа, могла бы проявить к нему большее сочувствие, чем многие из окружавших меня людей.

Такая моя склонность часто ставила мадам де Ноай в затруднительное положение, а однажды, когда мне довелось участвовать в охоте в лесу Фонтенбло, я совершила нарушение этикета, за которое ей было трудно сделать мне выговор.

Охотились за оленем, а поскольку мне не разрешали скакать верхом, я ехала в коляске. Какой-то крестьянин вышел из своего дома как раз в тот момент, когда мимо пробегал запуганный насмерть олень. Он оказался на его пути, и бедное животное серьезно ранило крестьянина, поддев рогами. Мужчина лежал на краю дороги, когда мимо него пронеслись охотники. Увидев его, я приказала остановиться, чтобы выяснить, насколько серьезно он ранен. Из дома выбежала его жена и бросилась к нему, ломая руки; вокруг стояли плачущие дети.

— Мы перенесем его в дом и посмотрим, насколько серьезную рану он получил, — сказала я, — и пришлем доктора, чтобы он присмотрел за ним.

Я приказала сопровождавшим меня мужчинам внести крестьянина в дом; меня поразило бедное внутреннее убранство. При воспоминании о блеске своих позолоченных апартаментов в Версале меня охватило чувство вины и появилось желание показать этим людям, что меня по-настоящему беспокоит их судьба.

Увидев, что рана неглубока, я сама наложила повязку и, передавая деньги, заверила жену, что пришлю врача, чтобы убедиться, что ее муж действительно вне опасности.

Женщина поняла, кто был перед ней, и смотрела на меня с чувством, похожим на обожание. Когда я уходила, она поклонилась мне в ноги и поцеловала подол моего платья. Это меня глубоко тронуло.

Я была более внимательной, чем обычно. «Милый, дорогой мой народ», — постоянно повторяла я про себя и, встретившись с мужем, рассказала ему о случившемся и описала бедность, царившую в этом доме. Он слушал внимательно.

— Я рад, — сказал он с редким душевным волнением, — что ты думаешь так же, как я. Когда я стану королем в этой стране, я хочу сделать все возможное для облегчения положения народа. Я хочу последовать примеру моего предка Генриха Четвертого.

— Я хочу помочь тебе, — горячо сказала я ему.

— Балы, маскарады… Эта неоправданная расточительность…

Я молчала. Почему, задавалась я вопросом, нельзя быть и доброй, и веселой?

Мое сострадание к бедным, как и все остальные чувства, было неглубоким. Однако когда мне приходилось видеть нужду своими глазами, это меня глубоко трогало. Так произошло, когда я попросила одного из слуг передвинуть какую-то мебель, и бедный слуга упал и поранил себя. Он потерял сознание. Позвав лиц из свиты, я попросила их помочь мне.

— Мы пошлем за кем-нибудь из его товарищей, мадам, — ответили мне.

Однако я сказала: нет! Я должна была сама убедиться, что о нем позаботятся, поскольку он поранился, выполняя мое приказание. Поэтому я настояла, чтобы его положили на кушетку и, послав за водой, сама промыла его раны.

Когда он открыл глаза и увидел, что я стою на коленях возле него, его глаза наполнились слезами.

— Мадам ля дофина, — прошептал он с недоверчивым удивлением и посмотрел на меня, как если бы я была каким-то божественным существом.

Мадам де Ноай могла бы сказать мне, что дофине не положено по этикету заботиться о слуге, но мне было наплевать на нее; я знала, что, если мне придется вновь столкнуться со случаями, подобными тем, когда были ранены слуга и крестьянин, я буду вести себя точно так же. Мои действия были естественными, и поскольку я постоянно действовала без долгих раздумий, полагаю, это было моей положительной чертой.

Об этих случаях судачили и, несомненно, преувеличивали их значение; и при моем появлении на людях приветствия в мой адрес становились еще неистовее. Обо мне создавалось такое представление, которое я никак не заслуживала. Я была молода и красива и, несмотря на толки о моем легкомыслии, слыла хорошей и доброй и заботилась о народе так, как никто о нем не заботился после Генриха Четвертого, который сказал: «У каждого крестьянина в воскресенье должна быть курица в горшке». Я придерживалась такого же мнения. Мой муж был также добрым человеком. Вместе мы вернулись во Францию к хорошим временам. Все, что нужно было сделать, — это подождать, пока умрет этот старый негодяй и наступит наше время.

О муже стали говорить, как о Людовике Желанном.

Это постоянно воодушевляло нас. Мы хотели стать добрыми королем и королевой, когда придет наше время. Однако мы помнили, что не выполнили своего первого долга — не дали стране наследников. Я догадывалась, что Луи думал о скальпеле, который мог бы освободить его от физического недостатка. Но освободит ли? Имеется ли в этом абсолютная гарантия? А если все окончится неудачей…

Были и другие постыдные моменты, о которых мне не хочется думать. Бедный Луи, его угнетало чувство ответственности, он был подавлен своей несостоятельностью и глубоко осознавал свои обязательства. Иногда я видела, как он бешено работал в кузнице, на наковальне, полностью изматывая себя, и, едва добравшись до кровати, словно мертвый засыпал.

Мы хотели быть добрыми, но столь многое противостояло нам… и не только обстоятельства. Мы были окружены противниками. Я никогда не переставала удивляться, обнаружив, что кто-то ненавидит меня. Мои наиболее легкомысленные беседы всегда обсуждались, и из них делались неправильные выводы. Тетушки злонамеренно следили за мной, хотя Виктория испытывала некоторую грусть. Она действительно верила, что они могли помочь мне и что я совершила большую ошибку, отнесясь с пренебрежением к Аделаиде в случае с Дюбарри. Мадам Дюбарри могла бы оказаться полезной, однако из-за моего отношения к ней она стала просто игнорировать меня. У нее были свои неприятности, и мне представляется, что в первые месяцы 1774 года эта женщина испытывала большое беспокойство.

В «Льежском альманахе», ежегоднике, который специализировался на предсказаниях будущего, было помещено краткое сообщение о том, что «в апреле знатная дама, которая является баловнем судьбы, сыграет свою последнюю роль». Все сходились во мнении, что речь идет о мадам Дюбарри. Была только одна возможность, когда она могла потерять свое положение, — смерть короля.

Первые месяцы того года были какими-то беспокойными, соединяя тревожные ожидания с самым безудержным весельем. Я посещала все балы в Опера́, которые можно было посетить, и постоянно думала о прекрасном шведе, который произвел на меня глубокое впечатление, и гадала, предстоит ли мне новая встреча с ним и как она пройдет, если я случайно действительно встречусь с ним. Однако больше я не видела его.

Я обнаружила новую противницу в лице графини де Марсан, гувернантки Клотильды и Елизаветы, которая дружила с моим старым недоброжелателем, гувернером Луи, герцогом де Вогюоном. Он ненавидел меня больше всего на свете, поскольку я застала его подслушивающим у двери. А когда Вермон критиковал опекунство мадам де Марсан над принцессами, в плохом влиянии на них обвинили меня. Некоторые мои служанки передавали мне высказывания мадам де Марсан, считая, что я должна быть в курсе дела.

— Вчера кто-то сказал, мадам, что у вас самая грациозная походка при дворе, а мадам де Марсан возразила, что у вас походка куртизанки.

— Бедная мадам де Марсан! — воскликнула я. — Она ковыляет, как утка!

Все от души рассмеялись, однако кто-то обязательно передаст мое высказывание мадам де Марсан, так же, как ее пренебрежительные высказывания в мой адрес были сообщены мне.

Все восхищались моей живостью.

— Она любит делать вид, что все знает, — прокомментировала мадам де Марсан.

Мне понравилась новая прическа, и я стала завивать волосы, локоны которых ниспадали на плечи, что мне очень шло, она напомнила мадам де Марсан о вакханках. Мой неожиданный смех оказывался «показным», а взгляды на мужчин — «кокетливыми». Я убеждалась — что бы я ни делала, все вызывало критику со стороны таких людей, как графиня, поэтому какая польза от попыток понравиться им? Мне оставался только один путь — быть самой собой.

Мы чувствовали необходимость стать более осторожными во время наших спектаклей. Понимая критическую настроенность мадам де Марсан, узнав о том, что тетушкам становилось известно о каждом моем неверном шаге, все время ощущая на себе всевидящие глаза мадам Этикет, я была уверена, что если было бы раскрыто, что мы выступаем в качестве гримасничающих актеров, то раздался бы открытый вопль возмущения и, что хуже всего, наше удовольствие запретили бы. Зная об этом, мы испытывали еще большую радость.

Монсеньор Кампан и его сын оказались важным приобретением для нашей маленькой «труппы». Кампан-отец мог играть роли, доставать нам костюмы и быть суфлером одновременно, поскольку так легко выучивал роли, что неизменно знал их все.

Мы устроили сцену и готовились к выступлению. Старший монсеньор Кампан был наряжен башмачником и прекрасно выглядел в своем костюме. Дотошный человек, он хорошо вошел в образ и смотрелся отлично со своими до блеска нарумяненными щеками, в щеголеватом парике.

Комната, служившая нам театром, редко использовалась — именно поэтому он подобрал ее; там была потайная лесенка, ведущая в мои покои, вниз. Поэтому когда я вспомнила, что забыла у себя плащ, который мог мне понадобиться, то попросила монсеньора Кампана спуститься и принести его мне.

У меня не было и мысли, что в это время кто-то может оказаться в моих покоях, однако какой-то слуга пришел с поручением и, услышав движение на лестнице, решил посмотреть, что там происходит. В полутьме перед ним возникла странная фигура из прошлого века, и, естественно, слуга подумал, что столкнулся с привидением. Вскрикнув, он опрокинулся на спину и кувырком скатился с лестницы.

Монсеньор Кампан поспешил к нему. Услышав шум, мы все спустились вниз, чтобы узнать, что случилось. Слуга лежал на полу, к счастью, невредимый, бледный и дрожал от страха. Он с испугом смотрел на обступивших его людей, и я уверена, что мы представляли странную картину. Монсеньор Кампан со свойственной ему добротой сказал, что ничего не поделаешь и что придется этому человеку все объяснить.

— Мы ставим спектакль, — объяснил он ему. — Мы не привидения. Посмотри на меня. Ты меня знаешь… и мадам ля дофину…

— Ты меня знаешь, — сказала я. — Видишь, мы играем пьесу…

— Да, мадам, — пробормотал он.

— Мадам, — сказал мудрый Кампан, — мы должны предупредить его, чтобы он молчал.

Я кивнула, и монсеньор Кампан сказал слуге, что он не должен ничего рассказывать о том, что видел.

Мы получили заверения, что тайна будет сохранена. Слуга ушел от нас в большом изумлении, а мы вернулись на «сцену», но весь интерес к игре пропал. Мы обсуждали происшедшее вместо того, чтобы играть на сцене, а монсеньор Кампан выглядел очень озабоченным. Вполне возможно, что слуга не удержится от того, чтобы не рассказать кому-то о том, что он видел. За нами начнут следить. Возникнут разного рода домыслы в отношении нашей невинной забавы; нас обвинят в оргиях; а как легко будет придать нашим театральным увлечениям низменный характер! Мудрый монсеньор Кампан, заботясь обо мне, придерживался мнения, что мы должны прекратить представления. Мой муж согласился с ним, и таким образом наши театральные забавы закончились.

Лишившись этого развлечения, я обратилась к другим удовольствиям. Незадолго до этого в Париж приехал мой прежний учитель игры на клавикордах Глюк[38]. Матушка прислала письмо с просьбой обеспечить ему успех в Париже. Я с удовольствием согласилась сделать это, поскольку в душе считала, что наши немецкие музыканты превосходят французских, но, несмотря на это, в Париже я всегда вынуждена была слушать французскую оперу. Естественно, у меня были теплые чувства к Моцарту, и я была полна решимости сделать все, что в моих силах, для Глюка. Парижская академия фактически отвергла его оперу «Ифигения», но Мерси настаивал на пересмотре решения.

В тот день, когда давали оперу, я придала нашему появлению официальный характер, упросив мужа сопровождать меня. С нами пошли Прованс с женой и несколько наших друзей, среди которых была и моя любимая принцесса де Ламбаль. Это был триумф. Народ радостными криками приветствовал меня, а я демонстрировала, как мне приятно находиться среди зрителей. По окончании представления Глюка в течение десяти минут не отпускали со сцены.

Мерси остался очень доволен. Он показал мне письмо, которое написал матушке:

«Я считаю, что приближается время, когда великое предназначение эрцгерцогини будет претворено в жизнь».

Я была склонна к самодовольству, однако Мерси не шутил. Он сказал:

— Король стареет. Заметили ли вы, как ухудшилось его здоровье за последние недели?

Я ответила, что, по-моему, он выглядит несколько усталым.

Затем Мерси перешел на совершенно конфиденциальный разговор:

— Может так случиться… в скором времени… что дофина призовут управлять страной; однако он недостаточно умен для того, чтобы справиться самому. Если вы не будете направлять его, то это сделают другие. Вы должны это понять. Вы должны ясно представлять себе влияние, которым можете обладать.

— Я? Но я ничего не смыслю в государственных делах!

— Увы! Это тоже правда. Вы боитесь их. Вы позволяете себе быть пассивной и зависимой.

— Я уверена, что никогда не пойму, чего ждут от меня.

— Найдутся те, кто сможет направить вас. Вы должны научиться осознавать свою силу.


Во время Великого поста аббат де Бова произнес проповедь, о которой вскоре заговорили не только в Версале, но, боюсь, что и в каждой таверне Парижа. Казалось, все предчувствуют, что дни короля подходят к концу, и как будто вся страна ждет его смерти. Наверняка аббат не осмелился бы на такую проповедь, если бы король чувствовал себя хорошо. Я совершила открытие, узнав, что, несмотря на весь свой цинизм и чувствительность, король был чрезвычайно набожным человеком. Под этим я подразумеваю его чистосердечную веру в ад для нераскаявшихся грешников. Он вел такую же развратную жизнь, как и несколько монархов до него, и считал, что если не получит отпущения грехов, то обязательно попадет в ад. Поэтому он и волновался. Он хотел покаяться, но не спешил с этим, поскольку мадам Дюбарри была единственным утешением его старости.

Поэтому аббат и осмелился в своей проповеди выступить против короля. Он сравнил его с престарелым царем Соломоном, пресытившимся излишествами и искавшим новых ощущений в объятиях блудниц.

Людовик пытался представить дело так, будто проповедь направлена против некоторых его придворных, таких, как герцог де Ришелье, который был известен в свое время как один из самых больших распутников, или кого-нибудь другого.

— Ага! — говорил Людовик. — Аббат бросает камни в твой огород, мой друг.

— Увы, сир, — хитро возразил Ришелье, — это попутно, а сколь много камней угодило в сад Вашего высочества!

Людовик смог лишь мрачно улыбнуться на такое возражение; однако это его серьезно беспокоило. Он пытался заставить замолчать беспокойного аббата единственным способом, доступным для него, — пожаловав ему сан епископа. Этот сан аббат с радостью принял, но в своих проповедях продолжал высказывать гневные предупреждения. Он даже зашел так далеко, что сравнил роскошь Версаля с жизнью крестьян и бедняков Парижа.

— Еще сорок дней, и эта Ниневия[39] будет уничтожена.

Смерть витала в воздухе. Мой очаровательный дедушка заметно изменился. За последние месяцы он сильно располнел, лицо его избороздили морщины, однако он сохранил свое обаяние. Я вспоминаю, как он был потрясен однажды при игре в вист. Один из его старейших друзей, маркиз де Шавелен, когда игра закончилась, поднялся из-за столика и пошел поговорить со светской дамой, сидевшей неподалеку. Совершенно неожиданно его лицо исказилось, он схватился за подбородок и… оказался лежащим на полу.

Дедушка поднялся: я видела, что он пытался что-то сказать, но слова застревали у него в горле.

Кто-то сказал: «Он мертв, сир».

— Мой старый друг, — пробормотал король и вышел из комнаты, направившись прямо в свою спальню. Мадам Дюбарри вышла с ним; она была единственным человеком, который мог утешить его; и все же я знала, что он боялся удерживать ее возле себя из-за опасения умереть так же внезапно, как его друг маркиз, — со всеми своими грехами.

Бедный король! Мне очень хотелось утешить его. Но что я могла сделать? Я олицетворяла молодость, а это неизбежно напоминало ему о собственном возрасте.

Все складывалось так, словно судьба смеялась над ним. Аббат де ля Виль, которого он недавно повысил в сане, пришел поблагодарить его за продвижение. Его допустили к королю, но прежде чем он успел начать благодарственную речь, с ним случился удар, и он упал замертво к ногам короля.

Это было выше того, что король мог вынести. Он заперся в своих покоях, послал за своим духовником, а мадам Дюбарри очень встревожилась.

Аделаида была в восторге. Когда мы с мужем посетили ее, она рассказывала о том, какую греховную жизнь вел король и что если он хочет получить место в царствии небесном, то должен заставить эту блудницу без промедления упаковать свои вещи. Она была настроена воинственно, как генерал, а ее сестры выступали в качестве послушных капитанов.

— Я говорила ему много раз, — заявляла она, — что время не ждет. Я направляла к Людовику посыльную и просила его удвоить молитвы. Мое сердце не выдержит, если, достигнув царствия небесного, мне придется убедиться, что мой любимый отец, король Франции, не допущен к вратам рая.

Однажды, вскоре после кончины аббата де ля Виля, королю по дороге встретилась похоронная процессия. Он остановил ее и пожелал узнать, кто умер. На этот раз оказалось, что это не старый человек, а молодая девушка шестнадцати лет, что тоже выглядело зловещим. Смерть могла поразить его в любой момент. Он находился на середине седьмого десятка.

Сразу после окончания Пасхи мадам Дюбарри предложила ему спокойно пожить несколько недель в Трианоне. Наступила весна, в парках было прекрасно. Это была пора, когда следовало забыть о мрачных мыслях и думать о жизни, а не о смерти.

Она могла всегда заставить его смеяться, поэтому он отправился с ней. Он даже ездил на охоту, однако ему очень нездоровилось. Мадам Дюбарри готовила ему лекарства, а он постоянно повторял, что ему нужен только отдых и ее общество.

На следующий день после его переезда я находилась в своих покоях и занималась игрой на арфе. Неожиданно вошел дофин. Лицо его было мрачно. Он тяжело опустился в кресло, и я подала знак своему учителю и его помощникам оставить нас.

— Король болен, — сказал он.

— Болен серьезно?

— Нам не скажут.

— Он в Трианоне, — сказала я. — Сейчас же отправлюсь к нему. Я сразу его вылечу. Он скоро будет вновь здоровым.

Муж посмотрел на меня с горькой улыбкой.

— Нет, — сказал он, — мы не можем пойти к нему, пока он не пошлет за нами. Мы должны дождаться разрешения посетить его.

— Этикет! — прошептала я. — Наш любимый дедушка болеет, а мы должны ждать, соблюдая этикет.

— Ла Мартиньер наблюдает за ним, — сказал мне Луи.

Я кивнула. Ла Мартиньер был главным врачом короля.

— Нам ничего не остается, как только ждать, — сказал муж.

— Ты очень встревожен, Луи.

— У меня чувство, что на меня словно свалился весь мир, — ответил он.


Ла Мартиньер после осмотра короля, несмотря на возражения мадам Дюбарри, со всей серьезностью настоял, чтобы он был перевезен обратно в Версаль. Это само по себе было знаменательным, и мы все поняли это. Если заболевание короля было бы легким, ему разрешили бы остаться в Трианоне до выздоровления. Однако нет, его необходимо вернуть в Версаль, поскольку этикет требует, чтобы короли Франции умирали в своих государственных опочивальнях в Версале.

Его провезли короткое расстояние до дворца, и я видела из окна, как он появился из своей кареты. Король был закутан в плотную мантию и был просто неузнаваем — весь дрожал, а лицо его было покрыто нездоровым румянцем.

Мадам Аделаида поспешила к карете и пошла рядом с ним, отдавая распоряжения. Ему предстояло переждать какое-то время в ее покоях, пока подготовят его спальню — распоряжение Ла Мартиньера о возвращении в Версаль было настолько срочным и неожиданным, что она еще не была подготовлена.

Когда король оказался в своей комнате, мы все собрались там, и мне с трудом удавалось удержаться от того, чтобы не разрыдаться. Было прискорбно видеть его странный взгляд, а когда я поцеловала ему руку, он даже не улыбнулся и, казалось, не обратил на меня никакого внимания. Создавалось впечатление, что в спальне лежит другой, незнакомый человек. Я знала, что он не является праведником, тем не менее я по-своему любила его.

Он никого из нас не хотел видеть, и только когда мадам Дюбарри появилась у его кровати, он немного стал походить на себя. Она сказала:

— Ты хочешь, чтобы я осталась, Франция? — Это звучало очень неуважительно, но он улыбнулся и кивнул, поэтому мы оставили ее с ним.

Тот день прошел как во сне. Все валилось из рук. Луи находился рядом со мной. Он сказал, что лучше нам быть вместе. Я испытывала тревогу, а он по-прежнему выглядел человеком, ожидающим, что на него вот-вот свалится весь мир.


Пять хирургов, шесть врачей и три аптекаря лечили короля. Они обсуждали причину его недомогания, а также, сколько вен следует вскрыть — одну или две. Эти новости облетели Париж: король болен, его перевезли из Трианона в Версаль. Принимая во внимание жизнь, которую он вел, его организм действительно должен был износиться.

Все это время мы с Людовиком ждали, когда нас позовут. Казалось, что он боится покинуть меня. Я безмолвно молилась о том, чтобы наш дорогой дедушка поскорее поправился. Я знала, что и Людовик молится об этом. В Ой-де-Бёф, этой большой прихожей, которая отделяла спальню короля от приемного зала и была названа так потому, что ее окна напоминали глаза быка, собирались толпы людей. Я надеялась, что король не знает об этом, — ведь они определенно ждали его смерти.


Среди окружавших нас людей чувствовалась едва различимая перемена в отношении ко мне и моему мужу. К нам обращались более осмотрительно и с большим почтением. Мне хотелось закричать:

— Не относитесь к нам по-другому, ведь король еще не умер!

Из комнаты больного поступали новые сведения. Королю поставили банки, но это не принесло ему избавления от болей.

Внушающие страх ожидания продолжались и на следующий день. Мадам Дюбарри все еще продолжала ухаживать за королем, однако за мужем и за мной пока не посылали. Тетушки решили, что они спасут отца, и поэтому совершенно не собирались позволить ему оставаться на попечении «этой блудницы». Аделаида привела их в комнату, где находился больной, несмотря на протесты врачей.

То, что они увидели, войдя в спальню короля, было настолько драматичным, что вскоре об этом заговорил весь двор. Аделаида военным шагом направилась к постели; в нескольких шагах за ней следовали сестры. В это время один из врачей держал перед губами короля стакан с водой; на его лице было выражение испуга:

— Поднесите ближе свечи. Король не видит стакан.

Потом те, кто стоял вокруг кровати, поняли, что́ напугало врача — лицо больного было покрыто красными пятнами.


У короля была оспа. Все вздохнули с облегчением, поскольку теперь по крайней мере каждый знал, че́м болен король, и можно было применить необходимое лекарство. Однако когда Бордо, врач, которого привела мадам Дюбарри и в которого она очень верила, услышал, как все радуются, он цинично заметил, что это происходит, возможно, потому, что от короля надеются получить кое-что в наследство.

— Оспа, — добавил он, — для мужчины в возрасте шестидесяти четырех лет с таким организмом, как у короля, представляет собой очень опасную болезнь.

Тетушкам сказали, что они должны покинуть спальню больного немедленно, однако Аделаида, выпрямившись во весь рост, спросила у доктора с королевским достоинством:

— Вы берете на себя смелость приказать мне уйти из спальни моего отца? Будьте осторожнее, чтобы я не уволила вас. Мы останемся здесь. Мой отец нуждается в сиделках, а кто, как не его собственные дочери, должен присматривать за ним?

Никто не осмелился насильно увести их, и они остались, фактически разделяя с мадам Дюбарри заботу о нем, хотя и умудрялись не присутствовать в спальне, когда она была там. Я не могла не восхищаться ими. Они трудились, чтобы спасти жизнь короля, подвергаясь ужасной опасности с преданностью сиделок. Я никогда не забуду храбрости моей тетушки Аделаиды, проявленной в то время, — конечно, и тетушек Виктории и Софи тоже, однако они лишь подчинялись своей сестре. Мужу и мне не разрешали приближаться к спальне больного.

Казалось, что дни тянутся бесконечно, как дурной сон. Каждое утро мы просыпались, спрашивая себя, какую перемену в нашей жизни принесет наступающий день. От короля нельзя было скрыть, что он болен оспой. Он потребовал, чтобы ему принесли зеркало. Взглянув в него, он в ужасе застонал, но потом успокоился.

— В моем возрасте, — сказал он, — никто не поправляется от такой болезни. Я должен привести свои дела в порядок.

Мадам Дюбарри стояла у его постели, но он печально покачал головой, посмотрев на нее. Самое большее огорчение причиняло ему расставание с ней, однако она должна покинуть его… ради нее самой и ради него.

Она ушла с неохотой. Бедная мадам Дюбарри! Человек, который стоял между ней и ее врагами, быстро терял силы. Король продолжал спрашивать о ней после того, как она ушла, и чувствовал себя неутешно без нее. С того времени я ей определенно сочувствую. Я бы хотела быть с ней более доброй и откровенной. Как горько она, должно быть, чувствует себя теперь, и ее горе смешивается со страхом, что станет с нею, когда уйдет ее защитник?

Он, вероятно, нежно любил ее, поскольку постоянно откладывал покаяние в грехах, на котором все настаивали, считая, что, исповедовавшись, он должен будет распрощаться с ней, поскольку только таким путем может получить отпущение своих грехов; все время он, вероятно, надеялся, что выздоровеет и сможет вновь послать за ней и попросить вернуться к нему.

Однако одним майским утром состояние короля ухудшилось настолько, что он решил срочно послать за священником.

Из своих окон я видела тысячи парижан, прибывающих в Версаль, чтобы присутствовать здесь в момент смерти короля. С содроганием я отвернулась от окна. Мне показалось неприглядным зрелище, когда продавцы продовольствия и вина, исполнители баллад и песен располагаются лагерем в парке, словно в праздник, а не в траурные священные дни. Парижане были слишком реалистичными людьми, чтобы притворяться скорбящими, они радовались, поскольку уходила одна власть, а все свои надежды они возлагали на новую.

В покоях короля аббат Мадо ожидал вызова. Я слышала, как кто-то сказал, что впервые более чем за тридцать лет — когда он был поставлен в духовники короля — его позвали выполнить свои обязанности. До этого у короля не было времени исповедоваться. Возникал вопрос: сможет ли вообще Людовик XV перечислить все свои грехи за один раз?

Если бы я смогла быть тогда с моим дедушкой! Мне очень хотелось сказать ему, как много для меня означала его доброта. Я бы сказала, что никогда не забуду нашей первой встречи в Фонтенбло, когда он так очаровательно вел себя по отношению к напуганной маленькой девочке-подростку. Несомненно, такая доброта говорит в его пользу. И хотя он вел постыдную жизнь, никого из тех, кто участвовал с ним в распутстве, не принуждали силой поступать подобным образом, и многие любили его. Мадам Дюбарри своим поведением показала, что он был не только ее покровителем, но что она любила его. Теперь она покинула его не потому, что испугалась его болезни, а потому, что хотела спасти его душу.

К нам доходили новости о том, что происходит в покоях смерти. Я слышала, что, когда кардинал де ля Рош Эмон в полном церковном облачении вошел в спальню, мой дедушка снял с головы ночной колпак и безуспешно пытался стать на колени в постели. При этом он сказал:

— Если мой Господь соблаговолит удостоить такого грешника, как я, своим посещением, я должен встретить его с почтением.

Бедный дедушка, который олицетворял собой высшую власть всю свою жизнь; став королем в пять лет, он теперь лишается славы мира сего и вынужден предстать перед лицом Того, Чья власть поистине безгранична.

Однако высшие прелаты церкви не дают отпущения грехов просто в обмен на несколько невнятно произнесенных слов. Это был не простой грешник. Это был король, который открыто пренебрегал законами церкви, и он должен принести публичное покаяние в своих грехах — только таким образом можно заслужить прощение.

Существовал ритуал, в котором мы все должны были принять участие для того, чтобы спасти его душу. Была организована процессия, возглавляемая дофином и мной, в которой приняли участие Прованс, Артуа и их жены. Мы следовали за архиепископом из дворцовой церкви к постели умирающего. В руках у нас были горящие свечи, на лицах — скорбное выражение, а в моем сердце и в сердце дофина — печаль и великий страх.

Мы остановились у дверей, а тетушки прошли вовнутрь; мы могли слышать голоса священников и ответы короля. Через открытую дверь мы видели, что ему дают святое причастие. Спустя некоторое время к двери подошел кардинал де ля Рош Эмон и сказал всем собравшимся:

— Господа, король поручил мне сказать вам, что он просит у Бога прощения за нанесенные им обиды и за тот дурной пример, который он, король, явил своему народу. Если его здоровье поправится, то он посвятит свою жизнь искуплению грехов, вере и обеспечению благосостояния своего народа.

Когда я услышала эти слова, мне стало понятно, что король оставил все надежды на жизнь. Я слышала, как он произнес заплетающимся языком и голосом, утерявшим ясные и музыкальные тона, поразившие меня по прибытии:

— Если бы у меня были силы, я бы хотел сказать это сам.


Это не было концом. Было бы лучше, если бы он тогда умер. Однако нам предстояло пережить еще несколько ужасных дней. Мой утонченный дедушка! Надеюсь, что он никогда не узнает, что случилось с его красивым телом, которое некогда нравилось многим. Его разложение началось до наступления смерти, и я чувствовала ужасное зловоние из спальни. Слуг, которые должны были ухаживать за ним, тошнило, и они теряли сознание от страха и отвращения. Тело короля почернело и распухло, но жизнь все не оставляла его.

Аделаида и ее сестры отказались покинуть его. Они выполняли наиболее трудные обязанности слуг, находясь около него днем и ночью, и были на грани полного истощения. Тем не менее они никому не разрешали подменить их.

Моему мужу и мне не разрешили приближаться к спальне больного, но нам следовало оставаться в Версале до тех пор, пока король не умрет. Как только он испустит последний вздох, мы должны были не мешкая покинуть Версаль, поскольку это место было рассадником инфекции. Некоторые из присутствующих в Ой-де-Бёф, когда короля привезли из Трианона, заболели и умерли. На конюшне все было готово: мы должны были выехать в Шуази.

В одном из окон горела свеча — это был сигнал. Когда свечка погаснет, это будет означать для всех, что жизнь короля оборвалась.

Муж увел меня в маленькую комнату; и там мы сидели в молчании. Никому из нас не хотелось говорить. Он всегда выглядел серьезным, но никогда не был таким сосредоточенным, как в то время.

Неожиданно мы услышали сильный шум. Приподнявшись с кресел, мы переглянулись. Мы не знали, в чем дело. Слышались голоса — отдельные возгласы и громкие выкрики — и этот все подавляющий шум. Дверь неожиданно распахнулась. В комнату вбежали люди, окружили нас. Мадам де Ноай первой подбежала ко мне. Она встала на колени, взяла мою руку и поцеловала ее. Она назвала меня «Ваше величество».

Я все поняла, и из моих глаз покатились слезы. Король умер. Мой бедный Луи стал королем Франции, а я — королевой.

В комнате собиралось все больше и больше народу, как будто происходило какое-то радостное событие. Луи повернулся ко мне, а я к нему. Он взял меня за руку, и непроизвольно мы опустились на колени.

— Мы слишком молоды, — прошептал он.

Казалось, что мы вместе молимся:

— О Боже, просвети и защити нас! Ведь мы еще так молоды, чтобы править!

Глава 8

ЛЕСТЬ И ПОУЧЕНИЯ

Я глубоко благодарна предначертанию судьбы, выбравшей меня, младшую из Ваших дочерей, быть королевой самого могущественного королевства Европы.

Мария-Антуанетта — Марии-Терезии

Вы оба так юны, а бремя власти так велико. Это меня очень беспокоит.

Мария-Терезия — Марии-Антуанетте

Больше нас ничто не удерживало в Версале; наша карета уже несколько дней стояла наготове.

Тетушки, которые ухаживали за болевшим королем и поэтому, без сомнения, заразились, должны были жить отдельно — считалось весьма важным, чтобы мой муж оставался здоровым.

Мы все были очень серьезны, когда уезжали из Версаля. В нашей карете находились граф Прованский и Артуа со своими женами. Мы говорили очень мало. Меня не оставляла мысль, что никогда больше не увижу своего деда и что я теперь — королева. Мы все действительно были убиты горем, и достаточно было пустяка, чтобы мы все зарыдали. Людовик был самым несчастным из нас, и я вспоминала его слова о том, что ему кажется, будто вся вселенная свалилась на него. Бедный Луи! Он выглядел так, словно она и в самом деле уже свалилась на него. Но, по правде говоря, наше горе было поверхностно. Мы все были так молоды. Девятнадцать лет — очень молодой возраст для королевы, к тому же еще от природы легкомысленной. Наверное, это грех, но я никогда не могла долго предаваться переживаниям, даже горю. Мария-Тереза высказала несколько замечаний, и ее необычное произношение заставило мои губы дрогнуть. Я посмотрела на Артуа — он также улыбался. Мы не могли удержаться. Это казалось так смешно. И затем неожиданно рассмеялись. Возможно, это был истерический смех, но тем не менее это был смех; и после этого, казалось, ужас смерти отступил.

В Шуази наступили дни, заполненные делами, особенно для Людовика. У него появилась новая осанка, он стал более величественным, как и подобает настоящему королю. Он искренне стремился делать то, что полагал необходимым, глубоко сознавая свою громадную ответственность.

Мне хотелось стать умнее, чтобы оказать ему какую-либо помощь. И я немедленно подумала о герцоге де Шуазеле, которого необходимо было возвратить из ссылки. Он был моим другом и сторонником Австрии, и я уверена, что моя мать хотела, чтобы, используя влияние на мужа, я вернула его. Но в муже я открыла действительно нового человека — когда я упомянула о герцоге де Шуазеле, его лицо приобрело упрямое выражение.

— Я никогда не питал любви к этому человеку, — заявил он.

— Но он же организовал наш брак!

Луи нежно улыбнулся мне.

— Это произошло бы и без него.

— Я слышала, что он очень умный.

— Мой отец не любил его. Прошел слух, что он причастен к его смерти.

— Причастен к смерти твоего отца, Луи? Но каким образом?

— Он отравил его.

— Ты не должен верить в это! Только не монсеньор де Шуазель!

— Но по крайней мере он не справлялся со своими обязанностями по отношению к моему отцу. — Он улыбнулся мне. — Ты не должна занимать себя подобными вопросами.

— Я хочу помочь тебе, Луи.

Но он лишь улыбнулся. Я слышала, как он однажды заявил:

— Женщины ничему не научили меня, когда я был молодым. Все, чему я научился, так это от мужчин. Я прочел мало исторических книг, но я усвоил из них, что любовницы и даже законные жены зачастую разрушали государства.

Он был слишком добрым, чтобы сказать мне об этом прямо, но он твердо придерживался этого убеждения. Однако его тетушки имели некоторое влияние на него. Хотя они занимали отдельный дом, им разрешалось посещать нас, что они и делали. Они могли рассказывать королю так много о прошлом, и он, казалось, верил им, поскольку выслушивал их.

Между Шуази и Парижем поддерживалась оживленная связь. Каждый интересовался, насколько будет велико влияние тетушек на нового короля, какое влияние буду иметь я и кого король выберет себе в любовницы. Последнее вызывало во мне смех. Разве они забыли, что даже жена представляет для короля слишком тяжелое бремя, какая уж тут любовница? Это напомнило мне, конечно, о нашей неприятной и сложной проблеме, которая теперь станет еще более острой.

В то время Людовик был занят подбором кандидатуры советника и полагал, что ему необходим человек с большим опытом, которого ему самому недоставало. Сначала он подумал о Жане Батисте д'Аровилле Машо, бывшем генеральном контролере финансов, снятом со своего поста в результате антагонизма с мадам де Помпадур. Он, конечно, обладал большим опытом, и только в результате интриг со стороны любовницы короля ему пришлось уйти в отставку — все это импонировало Людовику, который хотел бы видеть его в Шуази, жадно стремясь начать работу для страны.

Он писал это письмо, а я была рядом, когда объявили о прибытии тетушек. Аделаида заявила, что она немедленно поспешила на помощь своему дорогому племяннику, поскольку уверена, что может снабдить его информацией, в которой он нуждается.

— Видишь ли, дорогой Бэри… Ха, я теперь больше не должна говорить «Бэри», Ваше величество… Я жила так долго и так близко с твоим дедушкой… и я знаю так много такого, что может быть полезным для тебя.

Она одарила и меня своей улыбкой, а я была полна восхищения ею за то, как она ухаживала за своим отцом, и испытала чувство привязанности к ней.

— Вы посылаете за Машо. О нет, нет, нет.

Она придвинулась к королю и прошептала:

— Морепа. Морепа именно тот человек.

— Не слишком ли он стар?

— А Ваше величество до некоторой степени молод. — Она пронзительно рассмеялась. — Именно это позволит создать прекрасный союз. У тебя сила и энергия молодости. У него — жизненный опыт. Морепа, — прошептала она, — очень способный человек. Когда ему было двадцать четыре года, он управлял хозяйством короля, а затем адмиралтейством.

— Но его отстранили с этих постов.

— А почему? Почему? Потому что он не входил в число друзей Помпадур. Это была ошибка нашего отца. Какими бы способностями человек ни обладал, если такая влиятельная женщина не проявляет к нему благосклонности, то это означает конец.

Она стала перечислять достоинства Морепа, и в конце концов мой муж решил порвать письмо, которое написал к Машо, и вместо него написал Морепа. Письмо передавало много чувств, владевших им в то время:

«Помимо естественного горя, которое переполняет меня и которое я разделяю со всем королевством, мне предстоит выполнять важные обязанности. Я — король; это слово говорит о многих обязанностях. Увы, мне только двадцать лет (муж еще не достиг их, оставалось ждать почти три месяца до достижения двадцатилетия), и у меня нет достаточного опыта. Я не могу работать с министрами, поскольку они были с умершим королем во время его болезни. Моя уверенность в Вашей добропорядочности и знаниях заставляет меня просить Вас помочь мне. Вы доставили бы мне радость, если бы прибыли сюда как можно скорее».

Ни один король Франции никогда не всходил на трон с большим желанием самопожертвования, чем мой муж.

Добившись назначения Морепа, тетушки торжествовали, считая, что они идут к власти, скрывающейся за троном. Они с подозрением следили за мной, и я знала, что, когда я отсутствовала, они настраивали короля против разрешения его «фривольной маленькой жене» соваться не в свои дела.

Он был так добр, что немедленно приказал распределить двести тысяч франков среди бедных; муж был глубоко обеспокоен распущенностью двора и решил бороться с ней. Он спросил монсеньора де Морепа, каким образом можно привести двор, где мораль отсутствовала так долго, в состояние нравственности.

— Есть только один путь, сир, — был ответ Морепа. — Этот единственный способ заключается в том, что Ваше величество сами должны подавать хороший пример. В большинстве стран, особенно во Франции, люди берут пример со своего монарха.

Мой муж посмотрел на меня и улыбнулся — очень невозмутимо, очень уверенно. У него никогда не будет любовницы. Он любит меня, и если бы он только смог стать нормальным мужчиной, то у нас были бы дети, и мы были бы отличной парой.

Людовик был добрым. Он даже не мог проявить жестокость по отношению к мадам Дюбарри.

— Пусть она удалится от двора, — сказал он. — Этого будет достаточно. Она должна отправиться на некоторое время в монастырь, пока не будет принято решение, куда ее можно выслать.

Это было проявлением снисходительности, у Людовика не было никакого желания карать. Не было его и у меня. Я подумала о том времени, когда меня вынудили сказать ей эти глупые слова. Как разъярена я тогда была, но сейчас все это забылось, и я могла только помнить, что она оставалась с королем во время его болезни, подвергаясь опасности подхватить ужасную болезнь. Пусть ее отправят в ссылку. Этого достаточно.

Людовик быстро понял, что финансы страны находятся в расстроенном состоянии, и был полон решимости ввести строгую экономию. Я заявила, что я тоже буду жить скромно, и отказалась от своего «права пояса» — денег, даваемых мне государством для моего личного кошелька, который висел у меня на поясе.

— У меня нет в них больше необходимости, — заявила я. — Пояс больше не в моде.

Это высказывание было повторено при дворе, а затем на улицах Парижа.

Париж и вся страна были довольны нами. Я была их очаровательной маленькой королевой, а мой муж — Людовиком Желанным. А однажды утром, когда торговцы отправились в «чрево Парижа», ими было замечено, что ночью кто-то написал «Воскресший» на статуе Генриха IV у Нового моста.

Когда мой муж услышал об этом, его глаза засверкали от удовольствия и решимости. По мнению каждого француза, Генрих IV был самым великим королем Франции за всю ее историю, королем, который заботился о народе, как никакой другой монарх до или после него. Сейчас говорили, что в Людовике Желанном он вновь возродился.

В Шуази было легче забыть кошмары последних дней в Версале. Я стала королевой Франции, мой муж по-своему любил меня, каждый стремился засвидетельствовать мне свое почтение. Почему я испытывала чувство тревоги?

Я знала, что моя мать с нетерпением будет ожидать развития событий. Без сомнения, ей уже сообщили о том, как я вела себя во время болезни и смерти короля, но я и сама могла написать ей об этом.

С восторженным чувством я написала довольно самонадеянно (я могу извинить себя, поскольку только что начала познавать всю лесть, которая преподносится королеве):

«Бог избрал, чтобы я была рождена для высокого звания, и я глубоко благодарна предначертанию судьбы, выбравшей меня, младшую из Ваших дочерей, быть королевой самого могущественного королевства Европы».

Мой муж пришел как раз в тот момент, когда я писала это письмо, и я попросила его взглянуть. Он, улыбаясь, посмотрел через мое плечо. Он знал о моих трудностях в писании писем и сказал, что все хорошо.

— Ты должен что-нибудь добавить от себя, — сказала я. — Это бы порадовало матушку.

— Я не знаю, о чем написать ей.

— Тогда я тебе подскажу.

Я сунула перо ему в руку, вскочила и усадила его на свое место. Он рассмеялся, несколько смущенный, но довольный.

— Начнем так: «Мне очень приятно, моя дорогая матушка, воспользоваться возможностью выразить Вам мою признательность и почтение. Мне доставило бы большое удовлетворение воспользоваться Вашим советом в такое время, которое полно трудностей для нас обоих…»

Он все это быстро написал и смотрел на меня выжидающе.

— Ты значительно искуснее меня обращаешься с пером, — заметила я. — Конечно, ты можешь сам закончить письмо.

Он продолжал посмеиваться надо мной. Затем, как будто решившись поразить меня своим умением, начал быстро писать:

«… но я сделаю все от меня зависящее, чтобы удовлетворить Вас, и, поступая подобным образом, я продемонстрирую свою привязанность и благодарность, которую испытываю в отношении Вас за передачу мне Вашей дочери, которой я так доволен».

— Итак, — сказала я, — и вы довольны мной. Благодарю вас, сир. — Я сделала глубокий реверанс, выхватив затем перо из его рук. Ниже под его посланием я написала:

«Король пожелал добавить несколько слов до того, как это письмо отправится к Вам. Дорогая мама, вы увидите из комплиментов, которые он воздает мне, что он определенно обожает меня, но не балует меня высокопарными фразами».

Он выглядел озадаченным и несколько смущенным.

— Что бы ты хотела, чтобы я сказал?

Я засмеялась, выхватив у него письмо и лично запечатав его.

— Ничего, кроме того, что ты уже сказал, — ответила я. — Действительно, сир, судьба дала мне короля Франции, которым я не могла бы быть более довольной.

Это были наши типичные для того времени взаимоотношения. Он был доволен мною, хотя не хотел, чтобы я вмешивалась в политику. Он был самым верным мужем при дворе, но я не была уверена в то время, связано ли это с его привязанностью ко мне или с его несчастьем.


Матушка была до крайности потрясена внезапной смертью короля. Она отличалась умом и сожалела, что король умер. Если бы он прожил еще десять или хотя бы пять лет, то мы успели бы лучше подготовиться к предназначенной нам роли. А мы еще оставались просто двумя детьми. Моего мужа никогда не учили, как нужно править, а я бы никогда и не научилась. Так обстояли дела в тот период. И как права она была! Я часто удивлялась, что все окружающие нас люди мечтают об идеальном государстве, в которое, по их мнению, двое неопытных молодых людей сверхъестественным образом могут превратить эту страну, но моя мать из своего далека представляла себе картину более ясно. Ее ответ на мое беспечное письмо, к которому мой муж прибавил свои замечания, гласил:

«Я не поздравляю тебя в новом качестве. За это заплачена высокая цена, и ты будешь платить еще больше, если только не будешь жить тихо и спокойно, как жила с момента прибытия во Францию. Тобой руководил человек, который был тебе как отец, и благодаря его доброте ты смогла завоевать расположение народа, который сейчас стал твоим. Это хорошо, но ты должна научиться сохранить его одобрение и использовать на благо короля, твоего мужа, а также страны, которой ты правишь. Вы оба так юны, а бремя власти так велико. Это меня очень беспокоит».

Она была довольна, что мой муж присоединился ко мне в написании письма, и выражала надежду, что мы оба приложим все усилия к поддержанию дружественных отношений между Францией и Австрией.

Матушка была весьма обеспокоена в отношении меня из-за моего легкомыслия, моего «разбрасывания» (под этим она и Мерси понимали уделение мною слишком большого внимания делам, не имеющим большого значения), моей любви к танцам и болтовне, моего пренебрежения этикетом, моей импульсивности. Все эти качества, указывала она, вызывают сожаление в супруге дофина, но совсем недопустимы в королеве.

«Ты должна проявлять интерес к серьезным вещам, — писала она. — Было бы полезным, если бы король пожелал обсуждать с тобой государственные дела. Ты должна быть очень осторожной, чтобы не выглядеть экстравагантной и не заставлять короля быть таким. Сейчас народ любит вас. Вы должны стремиться сохранить это положение. Вы оба счастливы и должны оставаться такими в глазах народа. Это сделает счастливым и его».

Исполненная сознания долга, я отвечала, что понимаю важность своего положения. Я признавалась в своем легкомыслии и поклялась, что заслужу похвалу своей матери. Я написала ей все о проявляемом ко мне почтении, о всех церемониях, о том, как каждый стремится угодить мне. Она отвечала, иногда нежно, чаще распекая меня, но общий смысл ее ответов сводился к следующему: «Я предполагаю, что благоприятное время кончилось».

Спустя четыре дня после нашего прибытия в Шуази из дома тетушек, расположенного неподалеку, прибыл нарочный, чтобы сообщить, что мадам Аделаида заболела лихорадкой и страдает от боли в спине. Не приходилось сомневаться, что им, всем троим, не удалось избежать инфекции, и действительно скоро стало ясно, что у Аделаиды оспа, а Виктория и Софи всегда следовали за ней в любом деле и вскоре также заболели этой ужасной болезнью.

В Шуази началась паника. Я уже переболела в неострой форме, поэтому мне нечего было опасаться, но какая судьба ожидает короля? Я убедила его сделать прививку, которая, как я знала, может привести только к незначительному заболеванию и обеспечит иммунитет, и он согласился сделать прививку — вместе с графом Прованским, Артуа и его женой. Людовик всегда думал о других и немедленно отдал распоряжение, чтобы ни один человек, не переболевший оспой, не приближался к нему.

Прививка считалась опасной процедурой, но я была абсолютно уверена, что ее сделать необходимо. Однако Мерси предупредил меня, что если все окончится благополучно, то меня будут считать умной женщиной, но если будет иначе, то во всем обвинят меня. Я лишь посмеялась над ним и сказала, что уверена — мой муж и другие будут только благодарны мне за то, что я убедила их сделать прививку. Получилось так, что я оказалась права, но ведь я вполне могла и ошибиться.

Ликуя, я написала матери о том, сколько оспинок у моего мужа. Я также рассказала ей о тетушках:

«Мне запрещено посещать их. Это так ужасно, что им пришлось столь быстро расплачиваться за ту большую жертву, которую они принесли».

В эти дни наша популярность все возрастала. Народ так ненавидел Людовика XV, что полюбил бы моего мужа уже за то, что он другой. Людям нравились его молодость, его дружественное отношение к ним и его простота. Он заказал восемь костюмов из грубой ворсистой шерстяной ткани, и об этом говорили по всему Парижу. Не из шелка, парчи или вельвета, а из грубой ворсистой шерстяной ткани! Быть королем для него означало служить своему народу, а не принуждать обожать его; говорили, что он легче чувствует себя с народом, чем с дворянами. Однажды в Шуази он отправился один на прогулку, а когда вернулся, то я с невестками встретила его в парке, и мы уселись на скамейку, лакомясь земляникой. Люди подходили посмотреть на нас, и мы улыбались им. Они были восхищены, позднее я услышала, что мы являли собой очаровательную картину.

Иногда в Шуази мы бродили по аллеям, взявшись за руки, и люди говорили, что приятно смотреть на такое семейное счастье. Как отличается король, который может наслаждаться простым времяпрепровождением с супругой, от короля, который пренебрегает своей женой и ни о чем не помышляет, кроме как о своих любовницах.

Было решено, что с учетом заболевания тетушек оспой нам следует покинуть Шуази и отправиться в Ля Мюет. Я была, конечно, рада оказаться ближе к Парижу. Народ тысячами приходил смотреть на наш приезд, и мы были вынуждены выходить на балконы, улыбаться и кланяться людям. Во время правления дедушки ворота Булонского леса были закрыты, но мой муж приказал открыть их, чтобы народ мог гулять там, где ему нравится. Это привело всех в восхищение, и желающие могли приходить к замку уже к шести часам утра, надеясь хоть мельком взглянуть на нас. Поскольку Людовик ничего так не любил, как доставлять удовольствие народу, а мне больше всего нравилось, чтобы меня обожали, то мы были счастливы.

Людовик мог находиться среди народа без охраны, неофициально, прогуливаясь пешком. Однажды я выезжала из замка, а он возвращался домой. Когда я увидела его, то соскочила с лошади, передала ее одному из стражников и побежала навстречу мужу. Люди молча наблюдали за нами, а Людовик обнял меня и расцеловал.

Раздались громкие возгласы одобрения. Некоторые женщины стали вытирать глаза — их эмоции можно было вызвать так легко. Людовик взял меня за руку, и мы пошли обратно в замок, люди следовали за нами, а когда мы оказались в своих покоях, нам пришлось появиться на балконе, и народ продолжал приветствовать нас и не хотел отпускать.

— Да здравствуют король и королева! Да здравствуют Людовик Желанный и наша очаровательная королева!

Это было прекрасно. Людовик и я держались за руки, целовали друг друга, и я посылала воздушные поцелуи толпе. Это был очень счастливый день, и, конечно, о каждом подобном случае сообщалось моей матушке. Кажется, она наконец была довольна мною и писала:

«Я не могу передать свою радость и удовлетворение от того, что узнала… Королю — двадцать лет, королеве — девятнадцать, и они действуют с человеколюбием, благородством и осмотрительностью. Помни, что религия и нравственность необходимы для получения благословения Бога и для завоевания и удержания привязанности вашего народа. Я молю Господа, чтобы он не оставил вас без своего попечения творить добро вашему народу, о благополучии вашей семьи и твоей матери, которой вы подаете новую надежду. Как я люблю французов! Какая жизнеспособность в их могущественном государстве!» Как всегда, она добавляла: «Только одно замечание — в них слишком много непостоянства и фривольности. Путем исправления их морали можно осуществить счастливые перемены».

Она была, как всегда, права. Французы были, конечно, самым непостоянным народом в мире.

Естественно, первое, что я сделала, став королевой Франции, так это избавилась от нудной мадам Этикет, и свобода, я думаю, ударила мне в голову. Как королева я могла задавать тон при дворе. Народ обожал меня; я знала, что все молодые придворные с нетерпением ожидали наступления чудесного времени. Смех, который я могла так легко вызвать, звучал музыкой в моих ушах. Мне надоели все эти старые дамы. Я собиралась завести друзей — таких же молодых и жизнерадостных, как я. Я говорила множество глупостей и считала, что люди, которым больше тридцати лет, уже дряхлые старцы.

— Я не могу понять, — заявляла я легкомысленно, — как люди подобного возраста могут приезжать ко двору.

Меня поощряли мои знакомые дамы, которые от души смеялись надо всем, что я говорила. Как я не любила принимать пожилых дам, которые приходили выразить свои соболезнования. Как ужасно они выглядели! Я шептала из-за веера принцессе де Ламбаль, что столетние пришли повидаться со мной. Она хихикала, и мы были вынуждены скрывать наши лица за веерами, поскольку пришедшие выглядели как вороны в своих скромных платьях в «стиле святого Мавра»: все они носили черные чулки и черные перчатки, чепцы, как у монахинь, и даже их веера были сделаны из черного крепа.

И вот я со своими фрейлинами сидела в ожидании приема. Я слышала, как молодая маркиза де Клермон-Тонер хихикает за моей спиной. Она была веселым миниатюрным созданием, и я обожала ее за готовность смеяться по любому поводу. Я слышала, как эта легкомысленная женщина заявила, что ей надоело смотреть на старушенций и что она сядет на пол. Никто об этом не узнает, так как платье Ее величества и дам, стоящих в первом ряду, скроют ее. Когда самая черная из черных ворон склонилась в поклоне передо мной, я быстро взглянула через кринолин и не могла сдержать своих чувств, как ни старалась. Я приложила веер к губам, но этот жест был замечен, как я поняла по взглядам старых принцесс и герцогинь. Когда я заговорила, то в моем голосе звучали нотки смеха, я не могла пересилить себя.

Как только церемония закончилась, я удалилась в свои апартаменты, где мои фрейлины и я хохотали почти до истерики.

— Как вы думаете, Ваше величество, они видели? — спросила малышка Клермон-Тонер.

— Какое мне дело, если они и заметили? Должна ли королева Франции считаться с мнением… такого старья, как они?

Все сочли, что это очень смешно. Но несколько странно, что скоро весь двор заговорил о моем легкомысленном поведении на этой траурной церемонии, а пожилые дамы заявили, что они никогда больше не придут засвидетельствовать свое уважение «этой маленькой насмешнице».

Когда я услышала об этом, то громко рассмеялась. Я была королевой Франции, какое мне дело до этих старух? Они были такие чопорные, и если не появятся больше при дворе, то тем лучше для меня.

Мое поведение во время траурной церемонии обсуждалось повсеместно. Так же было и с моим глупым высказыванием относительно лиц в возрасте более тридцати лет, что они слишком стары, чтобы пребывать при дворе. Я забыла, как много людей свыше тридцати лет меня окружало.

Мои враги сочинили песенку, которую можно было расценить как предупреждение мне:

Малышка-королева лет двадцати,

Ты очень скверно обращаешься с людьми!

Если не проявишь смекалку,

Смотри, перегнешь палку!

Итак, если я буду дурно вести себя, то они выпроводят меня. Это должно было напоминать о непостоянстве людей.

Несмотря на то что я была легкомысленной особой, все предполагали, что я оказываю большое влияние на короля. Он явно потворствовал мне и всегда стремился любым способом доставить мне удовольствие. Я знала, что моя мать и Мерси хотят, чтобы я руководила им с их помощью, и я представляла себя в роли советника короля.

Как я узнала, этот неприятный маленький стишок распространялся друзьями герцога д'Агийона, несомненно, он и сам приложил к нему руку. Он был большой поклонник мадам Дюбарри, которую теперь благополучно поместили в монастырь для знатных дам, но сам он все еще находился при дворе, чтобы досаждать мне. Мой муж обещал отправить его в ссылку. Я не хотела этого, поскольку знала, что означает для мужчин, подобных ему, быть высланными из Парижа, поэтому я попросила короля лишь снять его с должности.

Как слепа я была! Он знал, что именно я виновна в его отставке, и не был благодарен за смягчение удара; в Париже он и его друзья начали клеветать на меня, прекрасно зная, как это делается. И этот куплет был лишь первым из десятков памфлетов и песенок, которые в течение последующих нескольких лет распространялись про меня.

Но в то время я была переполнена ощущением победы. Я добилась, что Агийон был смещен, вот теперь я смогу вернуть моего дорогого друга монсеньора де Шуазеля.

— Бедный монсеньор де Шуазель, — однажды сказала я мужу, когда мы были одни в наших апартаментах, — он так скучает в ссылке и стремится вернуться ко двору.

— Я никогда не любил его, — ответил мой муж.

— Он нравился твоему дедушке…

— И тот в свое время уволил его.

— Это все благодаря Дюбарри. Она все это затеяла. На Ваше величество не должна оказывать влияние женщина, подобная ей!

— Я всегда буду помнить, что он сказал мне как-то: «Монсеньор, возможно, однажды я окажусь, к несчастью, вашим подданным, но я никогда не буду вашим слугой».

— Мы все иногда говорим, не подумав. Я уверена, что и я так делаю.

Он нежно мне улыбнулся.

— Я уверен, что ты так поступаешь, — сказал он.

Я обняла его за шею. Он слегка покраснел. Ему нравились эти знаки внимания, но при этом он чувствовал себя стеснительно. Я думаю, что они напоминали ему о затруднительных моментах в нашей спальне. — Луи, — сказала я, — я хочу, чтобы ты разрешил мне пригласить монсеньора де Шуазеля вернуться ко двору. Можешь ли ты мне отказать в такой маленькой просьбе?

— Ты знаешь, что мне трудно отказать тебе в чем-либо, но…

— Я знаю, что ты не разочаруешь меня. — И я отпустила его, думая, что победила, и, не теряя времени, сообщила монсеньору де Шуазелю, что король дал разрешение на его возвращение ко двору, и монсеньор де Шуазель тоже не стал терять времени зря. Он был полон надежд, и хотя значительно постарел со времени нашей последней встречи, производил на меня впечатление очаровательного человека (хотя из-за необычного лунообразного лица с приплюснутым носом он никогда не выглядел привлекательным).

Мне пришлось кое-что понять в своем муже. Он оказался не из тех, кого можно было вести на поводу. Он обожал меня, гордился мной, но считал, что женщины должны стоять вне политики, и не собирался делать исключения даже для своей супруги.

Он холодно посмотрел на Шуазеля и заявил:

— Вы прибавили в весе с тех пор, как мы встречались последний раз, монсеньор герцог, и ваши волосы еще больше поредели.

Затем он отвернулся и отошел от ошеломленного такой встречей де Шуазеля — король не принял его.

Мне было жаль монсеньора де Шуазеля, я была готова оставить свои мечты о власти. Ничто серьезное, тем более политика, не могло привлечь мое внимание в течение длительного времени, и Мерси вынужден был сообщить моей матери, что король — это тот человек, который идет своим собственным путем, и что не следует ожидать пользы от моего вмешательства.

Мерси сообщил мне, что моя матушка не очень огорчена тем, что монсеньора де Шуазеля не оставили при дворе. Я попросила короля принять бывшего министра, и король проявил ко мне уважение, сделав это. Такой вариант удовлетворил ее. Что касается монсеньора де Шуазеля, то она не считала, что его характер позволит ему оказывать французскому народу значительную помощь на данном этапе его истории. В то же самое время, отметила она, я действовала ловко, чтобы устранить герцога д'Агийона.

Всегда приятно получить похвалу своей матери, а я долго не наслаждалась ее одобрением.

Глава 9

МРАЧНАЯ РЕПЕТИЦИЯ

Если цена на хлеб не снизится и министерство финансов не изменится, то мы подожжем с четырех углов дворец в Версале.

Если цена не будет снижена, то мы уничтожим короля и все потомство Бурбонов.

Плакаты, наклеенные на стене замка в Версале во время «мучной войны» 1775 года

Вскоре после того, как мы стали королем и королевой, Людовик преподнес мне подарок, который доставил мне больше радости, чем какой-либо другой.

Однажды он вошел в спальню и сказал довольно нерешительно, что в обычаи королей Франции входит дар королеве при ее вступлении на трон здания в ее полное распоряжение. Он решил подарить мне небольшой дворец Трианон.

Милый Трианон! Этот чудесный миниатюрный дворец! О, это было восхитительно. Мне он очень нравился. Ничто другое не могло сделать меня более счастливой, заявила я. Он улыбнулся, когда я крепко обняла его.

— Он очень маленький.

— Это кукольный домик! — вскричала я. — Возможно, он недостаточно велик для королевы Франции.

— Он прекрасен! — вскричала я. — Я не променяю его ни на один замок в мире.

Он начал довольно посмеиваться, как это часто делал, видя мой безмерный энтузиазм.

— Итак, он мой! — вскричала я. — Я могу там делать все, что мне угодно? Я могу там жить как крестьянка. По секрету скажу тебе одну вещь, Луи, что есть только один гость, которого не пригласят туда. Это — мадам Этикет. Пусть она останется в Версале.

Я вызвала принцессу де Ламбаль и с некоторыми из моих самых молодых придворных дам без всякого промедления отправилась посмотреть на маленький Трианон. Он производил несколько иное впечатление, чем при взгляде мимоходом. Возможно, из-за того, что теперь он полностью мой. Мне он понравился — небольшое убежище, расположенное достаточно далеко от дворца, чтобы стать надежным приютом, и не так далеко для тех, кто хотел сюда добраться.

Он был восхитительным. Именно так жили скромные люди. И как часто в жизни любая королева, утомившись от церемоний, хотела бы побыть в скромной обстановке. Малышка Клермон-Тонер вскричала, что это «приют радости» Людовика XV — маленькое любовное гнездышко, где он и мадам Дюбарри находили убежище от Версаля.

— Это все позади, — сказала я твердо. — Теперь он будет известен как убежище Марии-Антуанетты. Мы перестроим его. Мы сделаем его полностью моим домом, чтобы ничто не напоминало об этой женщине.

— Бедняжка. Не сомневаюсь, что она хотела бы обменять сейчас приют для знатных дам на Трианон.

Я нахмурилась. У меня никогда не было желания злорадствовать по поводу несчастий моих противников. Я никогда не делала этого. Я просто старалась забыть их.

В доме было всего восемь комнат, и мы все поразились хитроумному приспособлению, с помощью которого стол мог подниматься из подвального кухонного помещения прямо в столовую. Оно было создано специально для Людовика XV, чтобы, когда он привозил в маленький Трианон очередную любовницу, которая не желала, чтобы ее видели слуги, еда могла приготовляться в подвальном помещении и подниматься вверх в столовую без чьего-нибудь появления здесь. Мы от души хохотали, когда это дряхлое сооружение со скрипом поднималось и опускалось.

Дом был со вкусом обставлен мебелью. Вне всякого сомнения, король сам проследил за этим. Не думаю, что мебель с ее изысканно вышитой обивкой была выбором Дюбарри.

— О, она превосходна, превосходна! — вскричала я, перебегая из комнаты в комнату. — Как мне здесь будет хорошо!

Я подбежала к окнам и посмотрела на прекрасные лужайки и сады. Я многое могла бы тут сделать. Могла бы обставить дом новой мебелью, если бы пожелала, хотя имеющаяся обстановка мне нравилась. Здесь не должно быть никакой роскоши, которая напоминала бы мне о Версале. Здесь я буду принимать своих самых ближайших друзей, без деления на королеву и ее подданных.

Версаль был не виден из окон, что создавало дополнительное очарование. Насколько этот дом был милее по сравнению с большим Трианоном, который Людовик ХIV построил для мадам де Ментенон[40]. Я никогда не испытала бы в нем чувства счастья. Я едва могла дождаться возвращения в Версаль, чтобы рассказать мужу, как очарована его подарком.


В феврале меня навестил мой брат Максимилиан. Матушка послала его в поездку по Европе, чтобы он смог завершить свое образование, поэтому, естественно, он приехал повидаться со мной. Ему было восемнадцать лет, и как только я его увидела, то поняла, насколько годы пребывания во Франции изменили меня. Это был молодой Макс, который, бывало, сидел со мной и Каролиной в парках Шёнбрунна и смотрел, что делают наши старшие братья и сестры. У него и тогда были округлые щеки, а сейчас он стал полным и казался неуклюжим и совсем неотесанным.

Я испытывала чувство неловкости за него. Зная французов, я могла представить себе, что они говорят о нем, хотя его приняли довольно любезно. Но Макс не чувствовал их снисходительности, он просто не замечал своих ошибок, поскольку считал, что каждый, кто не согласен с ним, поступает неправильно. Он был похож на Иосифа, но без положительных качеств моего старшего брата.

Луи попросил его отужинать с нами в узком кругу и вел себя так, как будто это был его брат, а мне было приятно расспрашивать Макса о доме и моей матери. И чем дольше я слушала, тем больше понимала, насколько я удалилась от старой жизни. Прошло пять лет с тех пор, как я дрожала обнаженная в «Салоне передачи» на песчаном берегу Рейна. Я стала француженкой и когда смотрела на Макса, полного, неуклюжего, без чувства юмора, то не испытывала сожаления об этом.

Неизбежно пошли слухи относительно моего братца, всякий его неловкий поступок замечался и преувеличивался. При дворе его называли «главный дурак» вместо «эрцгерцог»[41], истории о нем распространялись моими врагами на улицах Парижа.

Макс не только не признавал французский этикет, но был полон решимости не следовать ему, и в результате возникали различные недоразумения. Будучи гостящим членом королевской семьи, он должен был нанести визит принцам королевской крови, и они ожидали от него этого визита, но Макс упорно заявлял, что он — гость Парижа и они должны посетить его первыми. Создалась трудная ситуация — обе стороны были непреклонны, ни одна не хотела уступать, и в результате Макс не встретился с принцами. Принцы Орлеанский, Конде и Конти заявили, что это умышленное оскорбление королевского дома Франции. Когда мой деверь граф Прованский дал банкет и бал в честь брата, все три принца королевской крови нашли благовидный предлог для отказа и покинули город. Это было явным оскорблением для Макса.

Само по себе это было достаточно плохо, но более того — когда принцы вернулись, усиленно афишируя свой приезд в Париж, народ высыпал на улицы, приветствуя их и высказывая шепотом свое недовольство австрийцами.

Когда принц Орлеанский появился при дворе, я упрекнула его.

— Король пригласил моего брата на ужин, — сказала я, — а вы ни разу этого не сделали.

— Мадам, — ответил принц Орлеанский высокомерно, — до тех пор, пока эрцгерцог не посетит меня, я не могу пригласить его.

— Этот вечный этикет! Он надоел мне.

Как импульсивно я высказалась! Это можно было бы интерпретировать так: «Она насмехается над французскими обычаями; она хотела бы заменить их австрийскими». Я должна была следить за своим языком. Следовало думать, прежде чем говорить.

— Мой брат прибыл в Париж на короткое время, — объяснила я. — Ему так много нужно сделать.

Принц Орлеанский холодно поклонился, а мой муж, увидев его, объявил с досадой о запрещении принцу Орлеанскому, а также Конде и Конти в течение недели посещать двор. Это было небольшим утешением, поскольку принцы постоянно появлялись на публике и народ их приветствовал, как будто они совершили какой-то очень храбрый и достойный одобрения поступок, отказавшись проявить любезность к моему брату.

Я не сожалела об отъезде Макса. Моя сестра Мария-Амалия вызывала своим поведением в Парме довольно шумные скандалы. Об этом говорили по всему Парижу, и считалось, что мои родственники имеют до некоторой степени дурную репутацию.

— А что можно ожидать от австрийцев? — спрашивали люди друг друга.

Не думаю, что после визита Макса народ Франции стал ко мне относиться более благосклонно, чем раньше.

В то время как я была занята Трианоном и ни о чем серьезном не думала, во Франции создалось очень угрожающее положение. Я не понимала этого, не знала, что король весьма обеспокоен. Он не хотел говорить со мной о неприятностях, поскольку мои усилия вернуть Шуазеля укрепили Луи во мнении держать меня вне политики. Ему нравилось видеть меня счастливой, занятой Трианоном.

Как я поняла, произошло следующее.

В августе Людовик назначил Анн Робера Жака Тюрго министром финансов. Это был очень приятный человек примерно сорока семи лет, с длинными волосами рыжеватого оттенка, свисавшими до плеч. У него была хорошая фигура и карие глаза. Мой муж обожал его, так как между ними было много общего. В компании они оба себя чувствовали стесненно. Однажды я услыхала, что, когда Тюрго был ребенком, он прятался за ширмой, если приходили гости, и появлялся только после того, когда они уходили. Он всегда был неуклюжим и легко краснел, и эти его черты сближали его с моим мужем.

Людовик был весьма доволен этим назначением и пытался поговорить о Тюрго, но я была слишком погружена в свои собственные дела, чтобы внимательно слушать, однако уловила, что финансы страны, по мнению мужа, находятся в весьма расстроенном состоянии и что Тюрго выдвинул программу из трех пунктов: никаких банкротств, никакого повышения налогов, никаких займов.

— Ты понимаешь, — говорил муж, — есть только один способ для осуществления программы Тюрго — строжайшая экономия с целью снижения расходов. Мы должны экономить двадцать миллионов в год и выплатить старые долги.

— Да, конечно, — согласилась я, а сама думала: «Бледно-голубой и бледно-вишневый цвета для спальни. Моей спальни! И одна кровать, на которой не будет места для мужа…»

Луи заговорил извиняющимся тоном:

— Тюрго сказал, что я должен пересмотреть свои собственные расходы и что моей первой обязанностью является забота о народе. Он сказал: «Ваше величество не должен обогащать тех, кого он любит, за счет расходов на народ». И я от всего сердца согласен с ним. Мне повезло, что я нашел такого способного министра.

— Очень повезло, — согласилась я, думая: «Никакого блестящего атласа. Никакой тяжелой парчи. Это приемлемо для Версаля. Но для моего дорогого Трианона… мягкий шелк в нежных тонах».

— Ты слушаешь? — спросил он.

— О да, Луи. Я согласна с тем, что монсеньор Тюрго очень хороший человек и что мы должны экономить. Мы должны подумать о бедном народе.

Он улыбнулся и сказал, что не сомневался в моей поддержке реформ, которые он намеревается осуществить, поскольку знает, что я беспокоюсь о народе, как и он. Я кивнула. Это было правдой. Я хотела, чтобы все были счастливы и довольны нами.

В этот день я написала своей матушке:

«Монсеньор Тюрго — очень честный человек и прекрасно подходит для роли управляющего финансами».

Теперь я понимаю, что одно дело — иметь хорошие намерения, а другое — претворить их в жизнь. Монсеньор Тюрго был честным человеком, но идеалисты не всегда практичны, и удача не сопутствовала ему — урожай в том году был плохим. Он ввел внутреннюю свободную торговлю, но она не смогла удержать цены на зерно из-за его нехватки. Более того, дороги были в плохом состоянии, и урожай нельзя было доставить в Париж. Тюрго решил бороться с создавшимся положением, выбросив на рынок зерно из королевских хранилищ, что привело к падению цен, но, как только запасы были исчерпаны, цена снова возросла, и народ стал проявлять еще большее недовольство, чем раньше.

Затем пронеслась страшная весть, что в различных частях страны люди голодают, и пошли нехорошие слухи о Тюрго. Новости становились все хуже. Возникли волнения в Бове, Моксе, Сен-Дени, Пуасси, Сен-Жермене; а в Виллер-Котре собралась толпа для разгрома рынков. Баржи, которые везли зерно в Париж, были взяты на абордаж и мешки с зерном распороты. Когда король узнал, что нападавшие не растащили зерно, а выбросили его в реку, он очень обеспокоился:

— Они похожи не на голодных людей, а на тех, кто решил вызвать беспорядки.

Тюрго, которого мучил острый приступ подагры и которого приходилось носить в апартаменты моего мужа, почти постоянно находился там. Я же пребывала в Трианоне, наслаждаясь картинами Ватто[42], которые украшали стены, и решая, что, пожалуй, не стоит менять резные, покрытые позолотой панели. Вернувшись во дворец, я застала мужа готовящимся отправиться на охоту. Он провел много часов в консультациях с Тюрго и сказал мне, что хотел бы уединиться на некоторое время, чтобы подумать о создавшемся положении. Тюрго и Морепа выехали в Париж, так как получили сообщение, что организованные подстрекатели собираются возглавить там погромы на рынках. Мой муж решил дать себе короткую передышку — ему всегда лучше думалось в седле.

Я находилась в своих апартаментах, когда король внезапно появился в дверях.

— Я не успел выехать из дворца, как увидел толпу, — заявил он. — Они идут из Сен-Жермена и направляются на версальский рынок.

Я почувствовала, как кровь ударила мне в голову. Толпа, направляющаяся в Версаль! Старый Морепа и Тюрго в Париже, и нет никого, кто остановил бы их. Никого, кроме короля.

Он выглядел бледным, но решительным.

— Мне тяжело переносить, что народ настроен против нас, — заявил он.

Я вспомнила момент, когда мы узнали, что стали королем и королевой Франции, и как мы оба тогда вскричали, что слишком молоды, — а вспомнив об этом, забыла о Трианоне. Я все позабыла, кроме одного — надо находиться рядом с Луи, поддержать его, влить в него силу. Я взяла его за руку, и он сжал мои пальцы.

— Нельзя терять ни минуты, — сказал он. — Необходимы действия, незамедлительные действия.

Потом на его лице появилось выражение сомнения в своих силах.

— Правильные действия, — добавил он.

В замке были принцы Бове и де Пуа, и он послал за ними — неравноценной заменой Морепа и Тюрго. Он вкратце объяснил положение, добавив:

— Я пошлю сообщение Тюрго, а затем мы вынуждены будем действовать.

Я чувствовала, что он молча молится, чтобы действие, которое он изберет, было правильным. И я молилась вместе с ним. Он сел и написал Тюрго:

«Версаль атакуют… Вы можете рассчитывать на мою твердость. Я послал стражу к рынку. Я доволен мерами предосторожности, которые Вы предприняли в Париже, но меня больше всего беспокоит то, что там могло произойти. Вы правы, арестовав людей, о которых Вы говорили, но, когда они окажутся у Вас, помните, что я не хочу никаких поспешных действий, пока им не будут заданы все нужные вопросы. Я только что отдал распоряжения о том, что нужно сделать здесь, а также в отношении рынков и мельниц, расположенных по соседству».

Я оставалась с ним и чувствовала, что он благодарен мне за это.

— Меня беспокоит, — сказал он, — что это похоже на организованный бунт. Это не народ. Положение не такое уж плохое. Нет ничего, что мы не могли бы предпринять — на данное время. Но это организовано, спланировано, людей подстрекают против нас… Почему?

Я вспомнила о том, как население приветствовало меня во время моего первого посещения Парижа, а монсеньор де Бриссак заявил, что двести тысяч людей влюбились в меня; я вспомнила о толпе, которая приветствовала нас в Булонском лесу.

— Народ любит нас, Луи, — сказала я. — У нас могут быть враги, но это не народ.

Он кивнул, и я снова поняла по тому, как он посмотрел на меня, что он рад моему присутствию.

Это был ужасный день. Я не могла ничего есть, чувствовала слабость и небольшое недомогание. Ожидание очень тяготило, и когда я услышала крики, приближающиеся к замку, то даже почувствовала некоторое облегчение.

Это было мое первое столкновение с разъяренной толпой. Они уже были в парке перед замком — неопрятные, в лохмотьях, размахивающие палками и выкрикивающие оскорбления. Я стояла чуть в стороне от окна, наблюдая за ними. Из толпы что-то бросали, и я увидела, как на балкон упал кусок заплесневелого хлеба.

Людовик сказал, что он поговорит с толпой, и отважно ступил на балкон. Наступила тишина, и он громко произнес:

— Мой верный народ…

Но его голос потонул в криках. Он обернулся ко мне, и я увидела слезы в его глазах.

— Ты пытался. Ты сделал все, что мог, — заверила я его, но не смогла утешить. Он был печален и подавлен, но стал совсем другим человеком по сравнению с Людовиком, которого я знала до этого. В нем появилась решимость. Я знала, что он не испугается, что бы ни случилось, и что у него только одна цель — дать дешевый хлеб народу.

Я увидела, как стража, возглавляемая принцем де Бове, стала заполнять внутренний двор. Едва он появился, как толпа начала забрасывать его мукой — той самой мукой, которая необходима для выпечки хлеба, — и он был покрыт ею с головы до пят.

— Мы должны продолжить наступление на замок, — раздался голос из толпы.

Принц закричал:

— Какую цену вы хотите на хлеб?

— Два су[43], — последовал ответ.

— Пусть будет два су, — сказал принц.

Раздались дикие возгласы восторга, и народ повернул от замка, чтобы поспешить к булочникам и потребовать хлеба за два су. Так закончились беспорядки в Версале, но некоторые из задержанных оказались вовсе не умирающими крестьянами, а состоятельными людьми, один из них был главным келарем Артуа. Некачественный хлеб, на который люди жаловались, был подобран, и оказалось, что в него подмешана зола. Это действительно вызывало беспокойство.

Людовик сразу же написал Тюрго:

«Сейчас у нас стало тихо. Беспорядки начали приобретать неистовый характер, но войска охладили толпу. Принц де Бове спрашивал людей, зачем они пришли в Версаль, и те отвечали, что у них нет хлеба. Я решил сегодня не выезжать — не из чувства страха, а для того, чтобы люди могли успокоиться, а страсти улечься. Монсеньор де Бове говорит мне, что достигнут нелепый компромисс, который позволил им иметь хлеб за два су. Нельзя было сделать ничего другого, утверждает он, кроме как позволить покупать его за эту цену. Итак, сделка заключена, но необходимо принять меры предосторожности, чтобы не дать возможности укорениться вере в то, что они могут диктовать свою волю. Жду Вашего совета по этому вопросу».

Тюрго немедленно вернулся в Версаль.

— Наша совесть чиста, — сказал он королю, — но необходимо восстановить прежнюю цену на хлеб, в противном случае может произойти катастрофа.

Несмотря на меры предосторожности, предпринятые Тюрго, в Париже возникли беспорядки; начальник полиции Ленуар действовал медлительно, вполне вероятно, что он не хотел зарекомендовать себя противником бунтовщиков.

Это все очень настораживало — Ленуар, отказывающийся выполнять свои обязанности, и значительное количество хлеба, покрытого плесенью в результате специальной обработки. Тюрго незамедлительно принял меры и заменил Ленуара человеком по фамилии Альбер, своим сторонником, который сразу же начал действовать. Были проведены аресты, и порядок восстановился; весь парламент был вызван в Версаль к королю.

— Я должен прекратить этот опасный разбой, — заявил тот. — Он может быстро перерасти в бунт. Я не допущу, чтобы пострадал мой славный город Париж, мое королевство. Я рассчитываю на вашу преданность и повиновение и решил предпринять такие меры, которые гарантировали бы, что во время моего правления их больше не придется предпринимать.

Король был полон решимости, как он сказал мне до приема членов парламента, восстановить в стране порядок, выявить и разобраться с действительными виновниками беспорядков.

Но волнения в Париже продолжались, и снова выяснилось, что арестованные вовсе не были бедняками, нуждающимися в куске хлеба, а имели деньги в карманах.

Людовик был весьма встревожен.

— Это заговор, — сказал он мне, — заговор против нас. Именно это меня так беспокоит.

— Но, Луи, ты ведешь себя как настоящий король. Я слышала, как об этом неоднократно говорили. Мне сказали, что слова, с которыми ты обратился к членам парламента, повсеместно вызвали симпатии.

— Мне всегда было легче обращаться к пятидесяти людям, чем к одному, — ответил он со своей застенчивой улыбкой.

Я воскликнула:

— Ты выяснишь, кто подготовил этот заговор, и тогда все будет хорошо. Я думаю, что французы будут счастливы, поняв, что у них сильный король, которому они могут доверять.

Он был доволен и тихо сказал:

— Ты совершенно права. Но для этого еще не настало время.

Да, время еще не настало. Когда мы выходили из его комнаты, то заметили записку, прикрепленную к двери. Я прочитала ее, и у меня перехватило дыхание. Она гласила:

«Если цены на хлеб не будут снижены, а министерство не будет заменено, то мы подожжем с четырех углов Версальский дворец».

Я в ужасе смотрела на нее. Затем взглянула на мужа, который побледнел.

— Луи, — прошептала я, — похоже, что они ненавидят нас.

— Это не народ! — вскричал он. — Я не поверю, что это народ.

Но он был потрясен. Как и я. По дворцу словно пронесся порыв холодного ветра.

Альбер сообщил, что произвел много арестов. За кражу были задержаны парикмахер и мастер по выделке кисеи, и было решено наказать их в назидание другим. Они были повешены на двух виселицах восемнадцати футов высоты, чтобы их было видно издалека.

Людовик находился в подавленном состоянии.

— Я хочу, чтобы нашли зачинщиков, — повторял он неоднократно. — Я не хочу, чтобы наказывали народ, который подстрекали.

Если бы он мог, то помиловал бы этих казненных, но Тюрго настоял, что они должны быть повешены в назидание другим; и вполне естественно, что казнь этих двоих охладила народ. Беспорядки стали стихать, «мучные войны» закончились.

Было ясно, что какая-то организация, какая-то тайная группа людей использовала нехватку зерна, чтобы вызвать революцию. К счастью, решительность короля и незамедлительные действия Тюрго, замена Ленуара Альбером и поддержка парламента позволили избежать этого.

Каждый высказывал предположения о том, кто же скрывается за всем этим. Некоторые говорили, что это принц де Конти, которого Макс так обидел во время своего визита. Шептались, что он ненавидит меня и мою семью так сильно, что хотел бы свергнуть монархию. Это казалось нелепым, но на самом деле беспорядки начались в Понтуазе, а у него там был дом. Я даже слышала, что Конти был членом тайной организации, подозреваемой во всех видах подрывной деятельности.

Мы должны были быть благодарны за жестокое предупреждение и не должны были оставаться спокойными до тех пор, пока не выясним правду обо всем. Конечно, это было не слишком трудно, если бы мы действительно попытались. Но мы все были слишком рады тому, что все относительно благополучно закончилось, и не хотели докапываться до причин. Мы хотели забыть все это.

Глава 10

КОРОНАЦИЯ

Когда мы слышим приветственные крики народа и видим проявления его любви, у нас появляется еще больше желания работать во имя его блага.

Мария-Антуанетта — Марии-Терезии

Моя обязанность — работать ради народа, давшего мне столько счастья. Я полностью посвящу себя этому.

Людовик ХVI в письме Морепа

Прошел месяц со времени окончания хлебных беспорядков, и все заговорили о коронации. Коронации были редкими событиями при таких королях-долгожителях, как Людовик XIV и Людовик XV, которые правили на протяжении многих лет. Людовик XVI опасался ее, поскольку всегда разного рода церемоний стремился избежать. Он бывал крайне неуклюжим в их самые важные моменты и ненавидел облачаться в парадные одежды. Церемония носила архаический характер — такой же, какой существовал на заре французской монархии, и Людовик многое бы отдал, чтобы избежать участия в ней.

Мерси и моя мать надеялись, что меня также коронуют, и, говоря по правде, я не разделяла страхи своего мужа относительно этой церемонии. Я чувствовала бы себя в своей стихии, принимая знаки почтения от своих подданных, и была тайно разочарована, когда было решено, что меня короновать не будут.

— Это вызвало бы еще бо́льшие расходы, — заявил Людовик, — когда нужна экономия во всем. Предстоят бракосочетание Клотильды и роды у жены Артуа…

Он чувствовал себя неловко при решении столь деликатного вопроса. Я чувствовала себя несчастной. Артуа был первым из братьев, готовящийся стать отцом. Как я завидовала своей невестке! Я с головой ушла в дела, связанные с переменами в Трианоне, надеясь забыться. Счастливая, счастливая женщина! Для меня уже было совершенно неважно, что она небольшого роста, некрасивая, косоглазая, с длинным тонким носом! Она собирается стать матерью!

— Итак, — сказал Людовик, — тебя не будут короновать вместе со мной. Я знаю, что и ты этого не хочешь. Как бы я хотел избежать всех этих волнений!

Но его коронация должна была состояться, и 5 июня я вместе с деверями и их женами выехала в Реймс. Была полночь, и мы увидели город, залитый лунным светом. Люди высовывались из окон, заполняли улицы и шумно приветствовали нас; они проявляли почти такой же энтузиазм, как и население Парижа, когда я впервые официально прибыла в этот город.

Поскольку мы приехали за день до короля, мне было очень интересно увидеть его прибытие. Луи прибыл в роскошной огромной карете, и мы видели, как он принимал ключи от города от герцога де Бурбона, бывшего губернатором Шампани.

Задолго до того, как король должен был прибыть в собор, я заняла место на галерее около высокого алтаря, чтобы иметь возможность следить за церемонией, и никогда в жизни не была так взволнована.

Я знала, что в семь часов начнется сложная церемония прибытия короля в собор и что епископы Бове и Лина, возглавлявшие процессию, прибыли в его апартаменты. Затем великий регент постучал в дверь, и обер-гофмейстер спросил его:

— Что вам нужно?

— Нам нужен король, — последовал ответ.

— Король спит.

Этот обмен репликами был повторен дважды, и затем епископ сказал:

— Нам нужен Людовик XVI, которого Бог избрал нашим королем.

Тут должна открыться дверь апартаментов, через которую можно увидеть Людовика, возлежащего на пышном королевском ложе в великолепных коронационных одеждах. После благословения и окропления святой водой процессия должна двинуться в собор.

Никогда не забуду, как мой муж поднимался к высокому алтарю. Он был одет в расшитые золотом малиновые одежды, его мантия была из серебряной ткани, а вельветовая шапочка украшена бриллиантами и перьями. Бывали моменты, когда он, глубоко понимая свое положение, действительно представал королем, сосредоточенным, благородным; он стоял перед недавно кровожадной толпой без всякого страха. Он мог быть застенчивым при большом скоплении людей, робким в компании, смущенным нашими взаимоотношениями в спальне, но он был храбрым мужчиной.

Я наблюдала, как его окропили из святого сосуда, которым пользовались еще в дни Хлодвига[44], первого короля франков; потом последовала коронационная клятва. Королю дали меч, и он преклонил колени перед алтарем. После этого он был готов к помазанию. Людовик надел одежды из пурпурного бархата, разукрашенного геральдическими лилиями, и сел на трон; на его голову возложили корону Карла Великого[45]. Я никогда ранее не видела такого великолепия. Я подумала, что эту корону носили все короли Франции, и подумала о своем дедушке, который был совсем молодым, когда ею увенчали его голову, — молодым и таким красивым, гораздо привлекательнее, чем нынешний Людовик; затем я вспомнила, когда видела его в последний раз лежащим на смертном одре — губы его потрескались, глаза широко открыты, и этот ужасный запах смерти в покоях.

Людовик взглянул на меня. Несколько секунд он вглядывался мне в лицо, как будто забыл о торжественной церемонии, обо всем, кроме нас, и я чувствовала себя так же. Это было изумительное мгновение. Поворотный пункт в нашей жизни, подумала я после. Мы были вместе, едины. И хотя я не испытывала большой и волнующей страсти к своему мужу, но знала, что люблю его, а он любит меня. Это была спокойная привязанность, связь, которая была достаточно прочной, хотя в ней отсутствовала страсть.

Неожиданно я почувствовала, что по моим щекам текут слезы.

Двери раскрыли настежь, и народ хлынул в собор. Я ощутила запах фимиама, слышала крики птиц, которых выпустили как символ мира. Прогремел салют, с громом пушек смешались звуки труб и барабанов.

Я присоединилась к королевской процессии, вышедшей из собора. Как только мы появились, раздались возгласы «Да здравствует король!».

Я писала своей матери:

«Коронация прошла с большим успехом. Все были довольны королем, а он ими. Я не могла удержаться от слез… Весьма неожиданно и приятно было хорошо быть принятыми после бунта, несмотря на все еще высокую цену на хлеб. Для французов характерно, что их можно увлечь дурными предложениями, но затем они сразу же вернутся к здравому смыслу. Когда мы слышим приветственные крики народа и видим проявления его любви, у нас появляется еще больше желания работать во имя его блага».

Мой муж пришел ко мне, когда я писала эти строчки, и я показала их ему. Он все еще немного смущался в моем присутствии, и мы оба были глубоко тронуты сценой в соборе.

— Это было прекрасно, — сказал он. — Я чувствовал себя так, как будто со мной говорил сам Бог.

Я кивнула.

— Вот о чем я написал в письме Морепа.

Оказывается, в нем говорилось о том же, что и в моем письме.

— Мы оба думаем одинаково, — сказала я.

Он взял мои руки и поцеловал их, затем сказал:

— Это была прекрасная церемония, не правда ли? Глубоко трогательная. И все же ничего меня так глубоко не тронуло, как твои слезы, я увидел их, когда посмотрел на галерею.

Я бросилась в его объятия.

— О, Луи, Луи… Я никогда не испытывала более трогательного момента в своей жизни.

В Реймсе Людовик совершил еще один ритуал — встречу с золотушными, другим старым обычаем, уходящим корнями к Хлодвигу. Для этой церемонии больные золотухой со всей Франции прибыли в Реймс, и вот две тысячи четыреста страдальцев выстроились в ряд вдоль улицы, преклонив колени, когда мимо проходил Людовик. Это было ужасное зрелище — множество людей страдало от этой страшной болезни, погода была теплой, и в воздухе стояло зловоние. Но Людовик до конца выполнил свой долг. Его глаза были полны решимости, его осанка была королевской. Как он умел держать себя в подобных случаях! Он касался лица каждого человека — от лба до подбородка, а затем щек, говоря при этом:

— Пусть Бог исцелит тебя, король касается тебя.

Две тысячи четыреста раз он произнес эти слова так, будто каждый раз произносил их по-новому. Ни один король Франции никогда не выполнял этот священный долг с большей искренностью, и бедные больные люди смотрели на него с чувством обожания. Я гордилась им — не только как королева Франции, но и как жена такого человека. Он не проявил никаких признаков усталости при исполнении долга, а граф Прованский и Артуа выполнили свою роль — подали сначала уксус для дезинфекции его рук, а затем душистой воды из цветов апельсинового дерева, чтобы король мог вымыть их.

Оставшись наедине с ним, я сказала, что он был прекрасен, и он чувствовал себя очень довольным. Он намекнул, что мы могли бы работать вместе, и я подумала, что если бы в этот момент я попросила его предоставить монсеньору де Шуазелю место в его правительстве, то он согласился бы. Я верю, что он сделал бы это, потому что не мог мне отказать ни в чем. Но монсеньор де Шуазель остался в прошлом, кроме того, моя матушка не хотела, чтобы он был восстановлен в должности.

Я хотела только одного от Луи — детей. Это единственное, что он не мог мне дать, но я знала, что он так же страстно желает этого, как и я.

Глава 11

БЕГСТВО ОТ ОДИНОЧЕСТВА

У нас здесь ходит множество едких памфлетов. Никто при дворе, включая и меня, не избежал их стрел. Особой изощренностью отличаются памфлеты в мой адрес. В них мне приписывают многочисленных любовников и любимчиков как мужского, так и женского пола.

Мария-Антуанетта — Марии-Терезии

До меня дошли вести, что ты купила браслеты за двести пятьдесят тысяч ливров и тем самым расстроила свои финансы… Я знаю, насколько расточительной ты можешь быть, и не могу об этом молчать, поскольку я слишком сильно люблю тебя и не собираюсь льстить тебе.

Мария-Терезия — Марии-Антуанетте

Мое страстное желание иметь детей становилось все сильнее и сильнее. Я увеличила свое маленькое семейство собак, но, несмотря на мою нежную любовь к ним, они не могли компенсировать мое непреодолимое желание стать матерью.

Когда моя невестка родила сына, мне очень хотелось быть на ее месте. Когда она кричала во время схваток от боли, мне хотелось, чтобы схватки были у меня. Она лежала обессиленная, но какая-то одухотворенная и совсем не была похожа на то непривлекательное маленькое создание, которое я знала до этого. С ней произошло чудо — она стала матерью. Я слышала ее голос, в котором надежда смешивалась с опасением, и могла себе представить, что она почувствовала, услышав ответ:

— Маленький принц, мадам…

Такие слова, вероятно, желает услышать каждая принцесса и королева.

— Боже! Как я счастлива! — в ответ промолвила она.

Как хорошо я ее понимала!

Ребенок был хорошеньким и здоровым. Его плач заполнил комнату — он казался мне самым прекрасным звуком в мире.

Мы покинули покои роженицы вместе с моими служанками, начальницей которых стала принцесса де Ламбаль, моя любимая подруга, которую я назначила вместо мадам де Ноай. С каждым днем я все больше и больше привязывалась к моей дорогой Ламбаль и не представляла своей жизни без нее. Теперь я стала пользоваться услугами Жанны-Луизы-Генриетты Жене, моей маленькой чтицы. Выйдя замуж за сына монсеньора Кампана, она стала мадам Кампан. Она была преданной и доброй, и я также не могла обойтись без нее. Однако по своему рангу она выполняла роль одной из моих доверенных служанок, а не близкой подруги, которая могла сопровождать меня на различные праздники и балы.

Когда мы проходили бесконечными дворцовыми переходами, нас встретила толпа женщин из «чрева Парижа». Сложился обычай, когда публика присутствовала при рождении королевских отпрысков, однако это относилось только к королеве. При рождении членов королевской семьи меньшего ранга допускалось лишь присутствие ее членов, поэтому народу не разрешили пройти в спальню графини, он был во дворце.

Когда я шла с принцессой де Ламбаль и следовавшей за нами в нескольких шагах мадам Кампан в свои покои, я увидела, что все женщины из «чрева Парижа» обернулись. Они смотрели на меня с откровенным любопытством, к которому я стала привыкать. Я старалась не отворачивать нос, почувствовав запах рыбы — передо мной были торговки рыбой, которые более всех торговок Парижа были известны своей несдержанностью в выражениях. Они столпились вокруг меня, прикасаясь к моему платью и рукам. Последние особенно их восхищали: мои пальцы были длинными и изящными, кожа нежной и белой, и, разумеется, все они были украшены моими любимыми бриллиантами.

Одна женщина, приблизив ко мне лицо и резко кивнув в сторону покоев, где лежала роженица, сказала:

— Вы должны были бы быть там, мадам. Вы должны принести наследников для Франции, а не ласкать своих светских подружек.

Я видела, как принцесса вздрогнула будто от удара, и ощутила, как вспыхнули от прилива крови мои щеки, но я попыталась с высоко поднятой головой пройти сквозь толпу.

— Вам следует спать с королем, а не танцевать ночи напролет до самого утра.

Эти женщины могли видеть меня, когда я возвращалась из театра Опера́ на рассвете, в то время как они спешили на рынок.

Кто-то со смехом сказал:

— Говорят, он не может… Это правда? — Грубый хохот. — Вы должны постараться, чтобы он смог, мадам…

Это становилось невыносимым. Зловоние, исходившее от этих женщин, оскорбительные слова, которые становились все грубее! Разве недостаточно того, что я должна была увидеть свою невестку с новорожденным сыном на руках? Неужели я еще должна выслушивать оскорбления, которых не заслуживаю?

Мадам Кампан была рядом со мной. Я видела, как она со спокойным достоинством прокладывает путь сквозь толпу. От моей любимицы Ламбаль было мало проку в таких ситуациях.

— Королева исчерпала свои силы, — сказала мадам Кампан.

Грубая насмешка заставила меня содрогнуться, однако довольно! Я все же королева Франции! С наивысшим королевским достоинством, на которое только была способна, я прошла сквозь толпу этих галдящих женщин, как будто не видя их и не слыша их оскорбления, словно они вообще не существовали. Когда я очутилась в своих покоях, мне были слышны их выкрики за спиной; я увидела заплаканное лицо принцессы и спокойное лицо мадам Кампан.

Я сказала:

— Оставьте меня… с мадам Кампан.

Когда дверь захлопнулась, я не могла больше сдержаться, упала на постель и зарыдала.


Я рассказала мужу об этом случае, и он опечалился.

— Это так несправедливо… так несправедливо… Разве это моя вина? — Увидев его изменившееся лицо, я поправилась: — Разве это наша вина?

Он пытался утешить меня, и я шепнула ему:

— Есть только один выход — маленькая операция.

— Да, — ответил он, — да.

Я схватила его за плечи, мое лицо озарилось надеждой.

— Ты согласен?

— Я согласен подумать.

Я вздохнула. Он так долго думал. Прошло около шести лет. Чего он боялся? Скальпеля? Конечно, нет. Он не был трусом. Он боялся унижения. Людям захотелось бы все знать, получить замечательный повод посудачить и быть в курсе наших интимных дел. Даже сейчас, когда он приходит в мою спальню, они наверняка подсчитывают количество часов, которые он провел там. Именно такое постоянное и назойливое наблюдение отравляло нашу жизнь. Если бы нас оставили в покое!

— Ты собираешься… ты собираешься показаться врачам?

Он кивнул. Он хотел дать мне все, что я прошу, а я ясно дала понять, что больше всего хочу детей.

Когда он ушел, я села за письмо к матушке, в котором писала:

«У меня большие надежды на то, что мне удастся убедить короля согласиться на пустяковую операцию, которая даст столь необходимый результат».

В ответном письме матушка просила держать ее в курсе, и я подчинилась ей. Я рассказывала ей обо всем, но не думаю, что она могла понять, как на меня действовала такая ситуация. Мне было двадцать лет. Я была молода и совершенно здорова. Моя жизнь не была похожа на жизнь девственницы — достаточно вспомнить постоянные разочаровывающие попытки, кончающиеся неудачей. Я измучилась и была несчастной. Я отворачивалась от мужа, а потом вновь обращалась к нему. Он показывался врачам, подробно расспрашивал о предполагаемой операции, осматривал инструменты, которые должны будут использоваться, а потом вновь приходил ко мне.

— Я верю, что это в свое время пройдет само собой.

Сердце у меня падало. Он не мог пойти на операцию. И нам предстояло продолжать двигаться тем же старым мучительным путем.

Всякий раз, когда он направлялся в мои апартаменты через Ой-де-Бёф, многочисленные придворные, находившиеся там, наблюдали за ним. Множилось число памфлетов и злых куплетов. Мы уже не были юными королем и королевой, которые собирались сотворить чудо и превратить Францию в страну обетованную; у нас уже была позади «мучная война»; мы представляли собой молодого бесплодного короля и легкомысленную молодую женщину. Сознание того, что эти люди строили предположения о том, чем мы занимаемся, оставшись наедине, выводило нас из душевного равновесия. Мы оба стали бояться этих встреч. У меня возникла идея построить потайную лестницу между спальней короля и моей спальней, чтобы он мог тайно приходить ко мне. Мы построили ее, и это нас утешило, но положение оставалось прежним, и я знала, что так будет продолжаться до тех пор, пока он не согласится на операцию.

В письме матушке я писала:

«Весьма и весьма прискорбно, что по самому грустному вопросу, который так волнует мою дорогую мамочку, я не могу сообщить ничего нового. Я уверена, что это не моя вина. Мне остается уповать лишь на терпение и желание короля сделать меня счастливой».

Вместе с тем я спешила ее заверить, что, хотя муж не удовлетворяет меня в самом важном, в других отношениях мне не на что жаловаться. О да, я любила Людовика, но он не оправдывал моих надежд.

Нет никакого достойного объяснения тому, как я вела себя на следующем этапе жизни. Я уверена, что это сильно напугало матушку, которая внимательно наблюдала за мной издалека. В оправдание можно лишь сослаться на мою молодость, пробудившиеся во мне чувства, которые никогда не удовлетворялись, и нездоровую атмосферу, в которой мне приходилось жить.

Мне нужны были дети. Ни одна из женщин не была больше меня предназначена быть матерью. Каждый раз, когда я бывала в сельской местности и видела играющих малышей, я завидовала женщинам из бедных крестьянских домов с маленькими детьми, которые цеплялись за материнские юбки. Все мое существо тосковало по детям. Если у какой-то из моих служанок они были, я просила приводить их ко мне и затевала с ними и с моими собаками веселую возню, что, по мнению Мерси, было очень неприлично.

Что мне оставалось в таких условиях, кроме погони за вечными развлечениями? Не тратить же время на то, чтобы размышлять о своей неудовлетворенной жажде.

У меня появились сильные головные боли, головокружения, я стала нервной. Мерси все это называл «нервным притворством». Он не верил, что я могу заболеть. Действительно, я выглядела очень здоровой. У меня было много энергии. Я танцевала до полуночи, но иногда могла расплакаться по пустякам. Это было самым тревожным.

Я жаждала проявления нежных чувств — активного проявления, чего мне не мог дать Людовик, и я начинала понимать всю опасность моего настроя. Я была окружена красивыми молодыми людьми, которым доставляло удовольствие делать мне комплименты и которые многочисленными способами показывали мне, что желают меня. Их обходительные манеры и задерживающиеся на мне взгляды возбуждали, а я все время слышала внутренний голос, звучащий как матушкино предостережение: «Это опасно! Дети, которые у тебя появятся, будут престолонаследниками Франции. Преступно, если их отцом будет кто-то другой, а не король».

Я не могла воздержаться от маленького легкого флирта. Возможно, мадам де Марсан и была права — я была кокетлива по натуре, однако я никогда не позволяла себе оставаться наедине с кем бы то ни было из молодых людей. Мне было известно, что за мной наблюдают и что в моем окружении находятся люди, только и ждущие, чтобы я быстрее попала в беду; я знала, что обо мне пишут шокирующие вещи и что существует много людей, убежденных, что я веду распутный образ жизни.

Мерси укоризненно указывал мне на мою неугомонность. Я никогда не ложилась до рассвета. Казалось, жизненная энергия во мне неиссякаема. Я окружала себя молодыми и легкомысленными придворными, и у меня не оставалось времени для тех, кто мог дать мне совет и оказать помощь.

Я пыталась все объяснить Мерси, поскольку чувствовала, что могу быть откровенной с ним. По крайней мере он не станет снабжать уличных певцов материалом для пасквилей.

— Мое положение ставит меня в тупик, — плакала я в отчаянии. — Вы видели, как король оставляет меня одну. Я боюсь, что мне это надоест, боюсь сама себя. Для того чтобы отогнать от себя неотступные мысли, я должна постоянно находиться в движении и меня всегда должно окружать новое.

Он строго на меня посмотрел и, разумеется, сразу же пошел к себе писать моей матушке о моем настроении.

Я должна была кому-то отдавать все силы своей нерастраченной любви. Я любила маленькую Елизавету и старалась всегда, когда это было возможно, держать ее возле себя. Клотильда уже вышла замуж и покинула нас. Моей самой дорогой подругой была Мария-Терезия-Луиза, принцесса де Ламбаль. Я находила ее обворожительной, поскольку она была ласковой и приятной, хотя некоторые считали ее глупой. У нее было обыкновение падать в обморок, которое аббат Вермон называл притворством; она теряла сознание от удовольствия, когда получала в подарок цветы, или от ужаса при виде лягушки. Она сообщила мне по секрету, что так страдала до своего вступления в брак, что стала бояться собственной тени. Бедная любимая Ламбаль! В те далекие дни неопределенности она была моей неизменной спутницей. Она была мне искренне преданна; говорила, что с радостью стала бы одной из моих собак, чтобы каждый день сидеть у моих ног. Мы привыкли гулять с ней по парку рука об руку, как две школьные подруги, что, разумеется, шокировало всех, кто видел нас, поскольку королева так не должна появляться на публике. Однако чем больше росло мое разочарование, тем больше укреплялась решимость продемонстрировать презрение к этикету.

Именно тогда я встретила графиню Жюли. Она была самым прелестным созданием, которое я когда-либо видела. У нее были томные голубые глаза и густые темные вьющиеся волосы, ниспадавшие на плечи. Она не носила никаких драгоценностей, и, как я узнала, у нее их и не было; однако в первый день, когда я ее увидела, у нее к корсажу была приколота красная роза.

Ее золовкой была графиня Диана де Полиньяк, фрейлина графини д'Артуа; именно Диана представила ее ко двору.

Увидев ее, я сразу же пожелала узнать, кто это, и приказала представить ее мне. В момент нашей первой встречи ей было двадцать шесть лет, но она выглядела так же молодо, как я. Ее звали Габриелла-Иоланда де Поластрон; в семнадцать лет она вышла замуж за графа Жюля де Полиньяка.

На мой вопрос, почему я не видела ее при дворе раньше, она откровенно ответила, что слишком бедна для того, чтобы жить при дворе, и это ее, по-видимому, не волновало. Милая Габриелла (другие знали ее под именем графини Жюли) была совершенно лишена честолюбивых замыслов. Может быть, поэтому она мне так понравилась? Ее не волновали драгоценности и почести, она была немного ленива, как я потом выяснила, и меня все это приводило в восхищение. Когда она разговаривала со мной, то заставляла меня думать, что перед ней не королева, а простой человек, и ее тянуло ко мне, так же как и меня к ней.

Она говорила, что скоро покинет двор, но я упросила ее не делать этого. Я постаралась устроить так, чтобы она осталась при дворе, чувствуя, что мы станем друзьями. Она не верила, что ей будет интересна жизнь при дворе. Однако я была настойчива, и, поскольку Полиньяки представляли, возможно, самую честолюбивую семью при дворе, им вскоре удалось убедить Габриеллу принять почести, которые я ей навязывала.

Эта встреча оказалась важной, поскольку она положила начало изменениям в моих делах.

Я уже не скучала. Я хотела, чтобы Габриелла была со мной постоянно. Она приводила меня в восторг; у нее был любовник — граф де Водрей; она рассказала мне о нем, объяснив, что у всех светских дам есть любовники, а у их мужей — любовницы. Это в порядке вещей при дворе.

Возможно, для светских дам двора, но не для королевы.

На мой взгляд, у де Водрея был ужасный характер. Он был креол[46], и Габриелла рассказала мне о нем, приведя меня в полное восхищение, хотя она и боялась его. Я заметила, какие у него были обходительные манеры, однако вспышки его ревности были неистовыми. Мне предстояло узнать, что он к тому же чрезвычайно честолюбив.

Принцесса де Ламбаль, естественно, ревновала меня к новой фаворитке и постоянно осуждала ее, что, боюсь, выводило меня из терпения. Однако я по-прежнему продолжала любить ее и держала возле себя, хотя и была в полном восхищении от моей прелестной Габриеллы.

Полиньяки образовали вокруг меня круг заинтересованных лиц, несомненно, чтобы использовать меня для достижения своих целей, а я была слишком глупой, чтобы понять это.

Разумеется, все, что я делала, было неразумным. Мою дружбу с женщинами замечали и обсуждали. По моим предположениям, доклады об этом направлялись моей матушке, и я стремилась первой все сообщить ей, не дожидаясь, пока это сделают другие: «У нас здесь ходит множество едких памфлетов. Никто при дворе, включая и меня, не избежал их стрел. Особой изощренностью отличаются памфлеты в мой адрес. В них мне приписывают многочисленных любовников и любимчиков как мужского, так и женского пола».

Моя проницательная матушка, вероятно, думала над тем, какое влияние она может оказать на моего мужа, чтобы положить конец этому трудному положению.

Пожаловав графу Жюлю де Полиньяку должность королевского конюшего, я добилась, что Габриелла может находиться при дворе и около меня. Теперь меня захватили радости жизни. Пропала скука. Тон всему задавала Полиньяк. Я объединяла веселых молодых людей и была самой веселой среди них. Комнаты Габриеллы были наверху, у мраморной лестницы, рядом с моими собственными покоями, и я могла встречаться с ней без церемоний. Не соблюдая никаких формальностей! Это то, к чему я всегда стремилась.

Я считала этих людей интересными и необычными. Среди них была принцесса де Гимене, которая стала гувернанткой молодых принцесс после мадам де Марсан. Мне она нравилась какое-то время; она была обворожительной, любила, как и я, собак, и мне было приятно навещать ее и смотреть на них — кажется, у нее было двадцать прелестных маленьких созданий, которые, по ее клятвенному утверждению, обладали особой энергией, помогавшей ей вступать в контакт с другим миром. Она оставила своего мужа, принца де Гимене, и ее любовником был герцог де Куаньи.

Куаньи был очарователен. Мне он казался старым (ему было лет тридцать восемь), однако у него были изысканные манеры, и я уже не была настолько глупой, чтобы считать, что никто старше тридцати лет не должен появляться при дворе. Затем был принц де Линь, поэт, и граф де Эстергази, венгр, с которыми я считала необходимым встречаться, поскольку они были рекомендованы матушкой. В наш кружок входили также барон де Безенваль и граф де Адемар, герцог де Лозан и маркиз де Лафайет, который был очень молодым, высоким и рыжим и которого я окрестила «блондинчиком». Все эти люди собирались в покоях Габриеллы, и я приходила к ним, убегая от удушающего церемониала своих личных покоев.

Принцесса де Ламбаль первая обратила мое внимание на Розу Бертен. Герцогиня де Шартр также рекомендовала ее. Она была замечательной портнихой и имела свою лавку на улице Сент-Оноре, ее популярность была очень велика.

Увидев меня, она пришла в восторг от моей фигуры, цвета кожи и волос, моей утонченности и природного изящества. Она была бы счастлива одевать меня. С собой Бертен принесла самые изысканные материалы, которые мне когда-либо приходилось видеть, и примеривала их ко мне, почти не спрашивая моего разрешения. По сути, у нее совершенно отсутствовала почтительность, к которой я привыкла, и она вела себя так, будто шитье дамских платьев более важное дело, чем дела королевы. Я была для нее не столько королевой, сколько совершенной моделью для ее творений. Она сшила мне платье, которое я считала самым элегантным из всех, которые у меня когда-либо были. Я сказала ей об этом, и на следуюший день она нашла другой материал, «созданный для меня»: ни у кого не должно было быть платья из него; если он мне не понравится, то она его выбросит. Она пустит этот материал на платье только для королевы Франции.

Она меня забавляла. Никогда не ожидая в приемной, она приходила прямо в мои апартаменты. Когда кто-либо из моих приближенных обращался с ней как с портнихой, она возмущалась:

— Я художница, — возражала она.

Она действительно была мастером своего дела. Ее разговоры о различных сортах шелка и парчи, об их оттенках восхищали меня. Она приходила ко мне регулярно с моделями, и я иногда делала свои замечания.

— Если бы мадам не была королевой Франции, то она была бы модельершей! Она должна согласиться продемонстрировать двору свои шедевры!

Мои наряды становились все элегантней и элегантней. В этом не было никаких сомнений. Мои невестки пытались копировать меня. Роза Бертен втихомолку смеялась в моих апартаментах:

— Разве у них фигуры Афродиты? Разве у них небесная походка? Разве у них грация и очарование ангелов?

Этим они не обладали, однако были достаточно богаты, чтобы использовать таланты Розы Бертен.

С ее помощью я стала законодательницей моды при дворе. Всегда, когда я появлялась в зале, все с затаенным дыханием смотрели, во что я одета. Потом шли к Розе Бертен и просили ее сшить похожий наряд.

Отбор клиенток у нее был тщательный, говорила она мне. Эта была слишком худой, та — слишком толстой, а третья — слишком неуклюжей.

— Что вы думаете, мадам, вчера, набравшись наглости, ко мне в мастерскую зашла жена торговца. Не смогу ли я поработать для нее? Какая самонадеянность! Хотя она жена очень богатого торговца, я сказала ей: «У меня нет времени разговаривать с вами. У меня назначена встреча с Ее величеством!»

Это придавало жизни новый интерес, и когда приходили счета, я мельком смотрела на крупные суммы, стоявшие внизу, и небрежно писала: «Оплатить».

Роза Бертен была очень довольна мной, а я — ею.

О, безрассудство тех дней! Я переставала понимать, что происходит в мире вокруг меня. Я не прислушивалась к разговорам о сложных отношениях Франции с Англией, которые могут привести к войне в любой момент, и, совершенно забыв о своем муже, танцевала до трех-четырех часов утра или играла в карты, становясь заядлым игроком.

Я сделала очень многое для того, чтобы отменить этикет, однако, естественно, мне удалось не все. Когда я просыпалась, одна из моих служанок приносила мне в постель альбом, в котором были все модели моих платьев. Моим первым делом после пробуждения было решить, что я буду носить в течение всего дня, в зависимости от ожидавших меня дел — свиданий, встреч и приглашений: скажем, платье для приема утром, домашнее платье на послеобеденное время и роскошное платье от Бертен на вечер. Другая служанка стояла у постели, держа в руках поднос со шпильками и булавками, и, когда платье было выбрано, я подбирала к нему булавки. После этого альбом уносили, и платья готовились к назначенному часу.

Церемониал вставания был утомительным. Я страстно мечтала о Трианоне и решила как можно чаще оставаться там. Что за прелесть просыпаться в своей собственной маленькой комнате! Выпрыгнуть из постели и взглянуть из окна на парк, который создавался мною по собственному плану, а возможно, и выбежать на крыльцо, накинув халат поверх ночной сорочки. Какое восхитительное чувство — ощущать босыми ногами прохладную траву! В этом была одна из прелестей Трианона.

Насколько это отличалось от Версаля, где церемонии, казалось, душат меня и гасят мою энергию.

Однажды зимним утром мое вставание после сна затянулось. Чтобы одеться, около меня должны находиться фрейлина с одной стороны и камеристка — с другой, а если этого недостаточно, то камеристка и фрейлина должны были прислуживать мне вместе с прислугой более низкого ранга.

Процедура была длительной, и в то холодное утро она не доставила мне никакого удовольствия. В обязанности камеристки входило надевать на меня нижнюю юбку и подавать платья, а фрейлина выполняла более интимные задачи — надевала нижнее белье и лила воду при умывании. Однако в присутствии принцессы из королевской семьи фрейлина должна была уступить ей право передачи мне моего белья, и это должно было педантично соблюдаться, поскольку могли быть случаи, когда присутствуют две или три принцессы, и если одна из них посягала на права другой, демонстрируя свой более высокий ранг, то это являлось серьезным нарушением этикета.

В тот день я была еще не одета и ожидала, когда мне передадут предметы нижнего белья, и уже была готова принять его от фрейлины, как вдруг дверь в спальню отворилась и вошла герцогиня Орлеанская. Увидев, что происходит, она сняла перчатки и, взяв белье у фрейлины, передала его мне. Однако в этот момент появилась графиня Прованская.

Я глубоко вздохнула, и во мне стало нарастать раздражение. Я стояла неодетая в результате появления герцогини Орлеанской, а тут еще появляется моя невестка, которая будет глубоко оскорблена, если кто-нибудь, помимо нее, поможет мне одеться. Я вручила ей свое белье, сложила руки на груди и с выражением покорности на лице стала ждать, благодаря судьбу лишь за одно — больше не могла прийти никакая дама в ранге выше, чем у моей невестки, и повторить эту глупую процедуру.

Мария-Жозефа, видя мое нетерпение и понимая, что мне холодно, подошла ко мне, и, не снимая перчаток, надела на меня через голову рубашку, сбив при этом мой чепец.

Я больше не могла сдерживаться.

— Позор! — пробурчала я. — Как утомительно!

Потом я рассмеялась, чтобы скрыть свое раздражение, и во мне окрепла решимость поломать этот глупый церемониал. Я понимала, что лучше всего это сделать во время какого-нибудь события, имеющего государственное значение, но откладывать надолго представлялось нелепым.

Таким образом мне удалось привести Розу Бертен в мои личные покои, куда раньше ремесленники и торговцы не допускались. А я все больше и больше времени проводила в Трианоне.

Укладка моей прически представляла настоящий ритуал. Разумеется, у меня был лучший парикмахер Парижа, а возможно, и мира. Монсеньор Леонар был таким же важным лицом в своей области, как Роза Бертен в своей. Каждое утро он приезжал из своей мастерской в Версаль для укладки моих волос, и люди обычно выходили из домов, чтобы полюбоваться его каретой, запряженной шестеркой лошадей. Неудивительно, что росло недовольство в связи с моей расточительностью. Роза Бертен изобретала лишь для меня новые фасоны платьев, а он трудился над новыми прическами. Много лет назад мой высокий лоб стал причиной недовольства, теперь мода требовала высокого лба, и прически постепенно становились все более и более фантастическими. С помощью различных помад волосам придавалась упругость и они поднимались прямо вверх, а затем на высоте примерно пятидесяти сантиметров сооружалась прическа из волос того же цвета. Монсеньор Леонар проявлял оригинальность — он создавал с помощью волос цветы, птиц и даже корабли и миниатюрные пейзажи с искусственными цветами и лентами.

Моя изысканная внешность была постоянной темой разговоров в Версале и Париже, о ней писали и шутили, но сожалели о моем расточительстве.

Мерси, разумеется, обо всем сообщал матушке, однако она знала об этом и без него.

С неодобрением она писала мне:

«Я не могу не затронуть тему, о которой я узнаю из многих газет, а именно: о стиле твоих причесок. Говорят, они достигают высоты девяноста четырех сантиметров от основания волос, а наверху еще перья и ленты!»

В своем ответе я написала, что высокие прически вошли в моду, и никто в мире не считает их сколько-нибудь странными.

И опять она пишет мне:

«Я постоянно была того мнения, что модам нужно следовать, но не до безрассудства. Красивая королева, которая наделена привлекательностью, не нуждается во всей этой чепухе. Простота в одежде еще более возвышает ее и гораздо более присуща особам высокого звания. Поскольку королева задает тон, весь свет будет повторять ее ложные шаги. Но я люблю свою маленькую королеву, наблюдаю за каждым ее шагом и поэтому, не колеблясь, буду обращать внимание на все ее легкомысленные поступки».

К этому времени тон писем матушки стал другим. Она предупреждала, а не приказывала, и постоянно повторяла, что все ее советы продиктованы любовью ко мне.

Мне следовало уделять ей больше внимания; но прошло уже так много времени с тех пор, когда мы расстались, что ее влияние стало постепенно уменьшаться. Меня больше не охватывала дрожь при виде ее почерка — в конце концов, если она императрица, то я королева — королева Франции. Теперь я стала взрослой и могла поступать как мне нравится. Я продолжала консультироваться с Розой Бертен, мои счета за одежду достигали огромных размеров, а прически становились день ото дня все экстравагантнее.

Кроме того, Артуа и его кузина Шартр поощряли меня к азартным карточным играм. Мы играли в фараона[47], где можно было проиграть огромные суммы. Деньги, которые мне давал король для оплаты моих счетов каждую неделю, оставались на карточном столике. Я не понимала, что такое деньги, все, что я должна была сделать, это написать «Оплатить» на представленных мне счетах и предоставить остальное моим слугам.

Мой муж был снисходительным. Наверное, он понимал, что мною движет главное желание — избежать скуки, не останавливаться и не думать; во всем он винил самого себя. Вероятно, он слишком часто думал об операции, которая могла бы перевернуть мою жизнь и на которую не мог решиться, поэтому оплачивал мои долги и никогда не упрекал меня. Однако он пытался запретить азартные карточные игры — не только мои, а вообще при дворе.

Больше, чем одежда, азартная карточная игра, танцы и прически, меня волновали бриллианты. Как я любила эти ярко сверкающие камушки, которые шли мне как ничто другое! Они были холодными, но в то же время полными огня, такой же была и я. Я никогда не позволяла, чтобы молодой человек остался наедине со мной; говорили, что я холодная; однако в глубине моей души за этим холодом скрывался огонь.

У меня было много драгоценностей, некоторые из них я привезла с собой из Австрии, была шкатулка, подаренная мне дедушкой в качестве свадебного подарка. Новое драгоценное украшение всегда восхищало меня. Если народ жаловался на мою расточительность, то торговцы ею восхищались. Придворные ювелиры Бомер и Бассандж, которые приехали во Францию из Германии, были так же довольны мной, как Роза Бертен и Леонар. Они доставляли мне свои красиво ограненные камни, которые выглядели так восхитительно в шелковых и бархатных коробочках, что мне их все непреодолимо хотелось приобрести. Когда они показали мне пару бриллиантовых браслетов, я пришла в восхищение и не думала о цене, сразу же решив, что должна заполучить их. Это вызвало протест со стороны матушки:

«Я слышала о том, что ты купила браслеты за двести пятьдесят тысяч ливров, выйдя тем самым за рамки своего бюджета, и наделала долгов… Такие сообщения разрывают мое сердце, в особенности когда я думаю о твоем будущем. Королева унижает себя, экстравагантно наряжаясь, и еще больше унижает себя, наряжаясь роскошно. Я хорошо знаю твой дух расточительства и не могу об этом молчать, так как сильно люблю тебя и не собираюсь льстить тебе. В результате своего легкомысленного поведения не потеряй доброго имени, приобретенного тобой после приезда во Францию. Хорошо известно, что король не расточителен, поэтому всю вину возложат на тебя. Надеюсь, что мне не придется дожить до катастрофы, которая неминуемо последует, если ты не изменишь своего поведения».

Прошло немного времени, и до нее дошли сообщения о моих карточных долгах:

«Азартная карточная игра, несомненно, одно из самых опасных развлечений. Она привлекает дурное общество и вызывает кривотолки… Позволь мне просить тебя, моя любимая дочь, не давать ходу этой страсти. Позволь мне также просить тебя совсем отказаться от этой привычки. Если я узнаю, что ты пренебрегла этим советом, мне придется обратиться за помощью к королю, дабы уберечь тебя от еще большего несчастья. Я знаю слишком хорошо, какие могут быть последствия. Ты потеряешь уважение не только у народа Франции, но также и за границей, что причинит мне глубокую боль, поскольку я тебя столь сильно люблю».

Мне хотелось порадовать ее, и я попыталась на какое-то время изменить свое поведение, но вскоре вернулась к старому. Когда Мерси укорял меня, я отвечала:

— Не думаю, что матушка может представлять себе трудности жизни здесь.

Я думаю, что он представлял их, находясь со мной рядом, как и аббат Вермон. Возможно, поэтому они были менее суровы при осуждении моих безрассудных поступков.

Трианон вселял в меня восторг. Я заново разбивала парк с помощью принца де Линя, который создал для себя один из живописнейших парков во Франции в Бель-Ой. В то время была мода на все английское. Французы старались, подражая англичанам, носить длинные, плотно прилегающие камзолы, толстые чулки и старые шляпы — разумеется, не при дворе, где они выступали великолепно одетыми. Мы встречали их на улицах Парижа. На лавках висели вывески: «Здесь говорят по-английски», продавцы лимонада теперь продавали пунш, а излюбленным напитком стал чай. Артуа ввел во Франции скачки, и я часто ездила с ним на бега. Это был еще один повод для азартной игры. Поэтому у меня в Трианоне должен быть, разумеется, английский сад. Я планировала построить небольшой храм в парке, внутри которого хотела поместить изящную статую бога любви Эроса скульптора Вушардона. Я остановилась на коринфских колоннах. Это сооружение я назову храмом Любви. Мне стало ясно, что принц де Линь влюбился в меня; это было очень печально для меня, поскольку его общество мне очень нравилось, однако я не позволила, чтобы эта дружба получила дальнейшее развитие.

Мое отношение к нему было замечено, и матушка в письме написала, что, по ее мнению, он не должен столь много времени проводить в Версале, поэтому я сказала ему, чтобы он на какой-то период вернулся в свой полк, а потом приехал сюда обратно. К моему удивлению, меня огорчил его вынужденный отъезд. Однако было ясно, что я должна проявлять осторожность.

Ко мне пришел Мерси и провел со мной строгую беседу. Я завела много новых друзей и постоянно нахожусь в их компании. Ему кажется, что нравственный облик этих людей сомнителен. Поступаю ли я благоразумно?

Я лукаво на него посмотрела, поскольку знала, что у него есть любовница, оперная певица, мадемуазель Розали Левассер; он живет с ней уже много лет, и, хотя эти отношения им и не афишировались, церковью-то они все равно не приветствовались бы! Я не стала упоминать об этом, ограничившись легкомысленным возражением, что каждый должен наслаждаться жизнью, пока он молод.

— Когда я стану старше, я буду серьезнее, и тогда мое легкомыслие пройдет.

Я была удивлена, что старый Кауниц понимает мое положение гораздо лучше, чем мама или брат. Он написал Мерси:

«Мы еще молоды, и я боюсь, что такими же останемся в течение долгого времени».


Это время было трудным и для моего мужа.

Королевская осанка, которую он демонстрировал во время коронации, исчезла; он заимел странные манеры. Ему нравилось бороться со слугами. Часто, приходя в его покои, я видела его катающимся на полу. Он всегда брал верх над своими соперниками, потому что был гораздо сильнее их. Это, должно быть, позволяло ему испытать чувство превосходства, в котором он так нуждался.

Людовик представлял собой полную противоположность мне. Не жалуясь на мою расточительность, сам был настолько экономным, что выглядел бедняком; в нем не было никакой хитрости. Иногда он делал зверское выражение лица и направлялся к одному из придворных. Бедняга должен был отступать, пока не оказывался у стенки. Людовику часто нечего было сказать, он громко смеялся и уходил прочь.

Аппетит у него был отменный. Я видела, как за завтраком он съедал цыпленка и четыре котлеты, несколько кусочков ветчины и шесть яиц, запивая все это половиной бутылки шампанского. Он работал в кузнице, которую устроил на верхнем этаже, выделывая железные коробки и ключи. Последние были его страстью. Там у него был рабочий по имени Гамен, который обращался с ним как с собратом по ремеслу и даже отпускал язвительные замечания по поводу его промахов, на что Людовик реагировал доброжелательно, заявляя, что в кузнечном деле Гамен разбирается лучше его.

Во время процедуры укладывания в постель он проявлял такое же отвращение к церемониалу, как и я. Он срывал свою голубую перевязь и бросал ее ближайшему слуге. Раздетый до пояса, он чесался перед придворными, и когда самый знатный из присутствующих пытался помочь ему надеть ночную рубашку, он начинал бегать по комнате, перепрыгивая через мебель и заставляя придворных гоняться за ним, что они и делали до тех пор, пока не падали от усталости. Только после этого он проявлял к ним жалость и разрешал им выполнить свою обязанность. Когда ночная рубашка была надета, он вовлекал их в разговор, разгуливая по спальне в бриджах, спущенных почти до лодыжек.

Сколь сильно мы с Людовиком отдалились друг от друга, заставил меня осознать герцог де Лозан. На приеме в доме принцессы де Гимене он появился в блестящей форме — на его шлеме был прикреплен великолепный плюмаж с пером цапли. Мне он очень понравился, и я, не удержавшись, сказала об этом. Буквально на следующий день от принцессы де Гимене пришел посыльный с пером и запиской, в которой она сообщала, что герцог де Лозан просил, чтобы она убедила меня принять это перо. Я находилась в затруднительном положении, однако понимала, что если я верну перо, то глубоко обижу его, и поэтому, не раздумывая, решила, что один раз надену перо.

Монсеньор Леонар использовал его в моей прическе, и когда Лозан увидел ее, его глаза засветились от удовольствия. На следующий день он появился в моих апартаментах и попросил встречи со мной. Мне прислуживала мадам Кампан, и я согласилась. Он хотел бы, сказал Лозан, поговорить со мной с глазу на глаз, если я окажу ему такую честь.

Я взглянула на мадам Кампан — она знала этот сигнал. Войдя в приемную, она оставила дверь открытой, поскольку ей было известно, что я никогда не остаюсь наедине с мужчинами.

Как только она скрылась из вида, он бросился на колени и стал целовать мои руки.

— Меня переполнила радость, — плача, говорил он, — когда я увидел вас с плюмажем, в котором было мое перо. Это был ваш ответ — ответ, которого я страстно ждал. Вы сделали меня счастливейшим мужчиной в мире…

— Остановитесь, — сказала я. — Вы с ума сошли, монсеньор де Лозан?

Пошатываясь, он встал на ноги, лицо его побледнело, и он сказал:

— Ваше величество были достаточно милостивы и дали мне понять с помощью нашего символа…

— Вы уволены, — заявила я.

— Но вы…

— Извольте уйти, монсеньор де Лозан! Немедленно! Мадам Кампан, войдите сюда!

Лозану оставалось только одно — он поклонился и ретировался.

Я сказала мадам Кампан:

— Этот человек никогда не должен появляться у меня на пороге.

Меня всю трясло от дурных предчувствий. Я была рассержена и встревожена. Я понимала, что часть вины лежит на мне, поскольку мое поведение было кокетливым и я по легкомыслию надела этот плюмаж. Почему эти люди не могли понять, что мне просто хотелось развлечься!

Лозан не простил мне этого. Он питал ко мне по-настоящему глубокие чувства и, не сделавшись моим любовником, мог стать моим врагом. И он стал им — тогда, когда я так нуждалась в друзьях.

Были периоды, когда я страстно желала удалиться от двора; и тогда Малый Трианон был готов приютить меня. Иногда мне хотелось бежать как можно дальше, я хотела уехать куда-нибудь в своей коляске и побыть одной. Не в полном смысле одной. Существовал церемониал даже для таких неофициальных выездов — меня должны были сопровождать кучер и форейторы.

Мы проезжали через деревни, и я смотрела на играющих детей — прелестных созданий, которых я была бы счастлива назвать своими. Однажды из дома прямо под копыта лошадей выбежал маленький мальчик. Я закричала, кучер резко осадил лошадей; мальчик лежал, распластавшись, на дороге.

— Что с ним? — закричала я, высовываясь из коляски.

Когда один из форейторов поднял ребенка, тот сильно закричал и начал отчаянно брыкаться ногами. Форейтор усмехнулся:

— Я не думаю, чтобы с ним было что-нибудь серьезное, Ваше величество. Он просто испугался.

— Принеси его ко мне.

Его принесли. Одежда на нем была ветхая, но не грязная; когда я взяла его, он перестал кричать и взглянул на меня с любопытством. У него были большие голубые глаза и светлые вьющиеся волосы. Он был похож на маленького херувима.

— Тебе не больно, дорогой? — спросила я. — Никого не бойся.

Из дома вышла женщина, за ней выбежали другие дети.

— Мальчик… — начала женщина и взглянула на меня в удивлении. Я не была уверена, знает ли она, кто перед нею. — Жак, что ты делаешь?

Малыш отвернулся от нее и поудобнее устроился на моих коленях. Это заставило меня принять окончательное решение — он мой. Провидение подарило его мне. Кивком головы я подозвала к себе женщину, и она подошла ближе к коляске.

— Вы его мать? — спросила я.

— Нет, мадам, я бабушка, а его мать, моя дочь, умерла прошлой зимой, оставив на моих руках пятерых детей.

Я торжествовала: «На моих руках!» Это было знаменательно.

— Я возьму маленького Жака. Усыновлю его и воспитаю как своего ребенка.

— Он самый непослушный из них…

— Он мой, — сказала я, поскольку уже любила его. — Отдайте его мне, и вы никогда об этом не пожалеете.

— Мадам… вы…

— Я королева, — сказала я. Она сделала неуклюжий реверанс, а я продолжила: — Вы получите вознаграждение. — При виде ее благодарности мои глаза наполнились слезами, поскольку, как и мой муж, я любила помогать бедным, узнав о трудностях их жизни. — А этот малыш будет как мой собственный ребенок.

Малыш неожиданно сел и начал плакать:

— Не хочу королеву. Хочу к Марианне…

— Его сестренка, мадам, — сказала бабушка. — Он очень своенравный. Он убежит.

Я поцеловала его.

— Не от меня, — сказала я. Однако он попытался вывернуться. Я подала знак мадам Кампан, чтобы она записала имя женщины и напомнила мне о том, что для нее нужно что-нибудь сделать, и распорядилась о возвращении во дворец.

Маленький Жак брыкался всю дорогу и пронзительно кричал, что хочет к Марианне и своему братику Луи. Он был смелым малышом.

— Ты не представляешь, дорогой, какой это счастливый день для тебя, — говорила я ему, — и для меня тоже.

Я рассказывала ему об игрушках, которые у него будут, о собственном маленьком пони. Что он думает об этом? Он остановился и сказал:

— Хочу Марианну.

— Это преданный малыш, которого не подкупишь, — сказала я и крепко обняла его. Он стал вырываться, словно дикий зверек. Его шерстяной чепец свалился, и я пришла в восторг, поскольку без него он оказался еще прелестнее. Я думала, насколько привлекательнее он будет выглядеть в одежде, которую я придумаю для него. Скоро мы снимем это красное платье и маленькие деревянные сабо.

Во дворце удивились, увидев меня ведущей за руку маленького крестьянского мальчика. Он был так поражен при виде всего окружающего, что перестал плакать.

Это назвали самым последним безрассудным поступком королевы. Но мне было все равно. Наконец-то у меня был ребенок, пусть даже не от моей плоти и крови. Я немедленно нашла для него няньку, жену одного из моих слуг, у которой были свои дети и которая, по моему мнению, была хорошей матерью. Я отдала распоряжение о том, чтобы он был одет соответствующим образом, поскольку в его жизни наступил новый этап. Затем с помощью мадам Кампан я занялась приготовлениями к тому, чтобы отправить братьев и сестер моего нового любимца в школу.

Те дни были самыми счастливыми в моей жизни за долгое время. Когда я видела своего приемыша в белом, отделанном кружевами платье с поясом розового цвета, украшенном серебряной бахромой, и в маленькой шляпе с пером, он казался самым красивым созданием, которое мне приходилось когда-либо видеть.

Прижав его к груди, я плакала над ним, и на этот раз он не противился. Он смотрел мне в лицо своими изумленными красивыми голубыми глазами и называл меня «мама».

Я называла его Арман. Это была его фамилия, и мне казалось, что она больше подходит при дворе, чем имя Жак. Каждое утро его приносили ко мне, и он сидел на моей постели до церемонии вставания; мы вместе завтракали, а иногда и обедали. Изредка к нам присоединялся и король; постепенно его любовь к маленькому Арману росла.

Его капризы могла усмирять только я. Он любил сидеть на постели и играть перьями и украшениями моих головных уборов. Когда я особенно тщательно одевалась к какому-либо балу или банкету, я специально показывалась ему.

Раз я любила его, то и он любил меня? Мне не приходила в голову мысль, что у ребенка могут быть глубокие эмоции — возможно, более глубокие, чем мои собственные.

Ни у кого не было сомнений в том, что отношения между мужем и мной неудовлетворительны. Хотя он никогда не проявлял ко мне никаких чувств, кроме доброты, было очевидно, что компанию с другими он предпочитает моему обществу. Больше всего времени он проводил с Гаменом. Я совершенно не касалась политики. Людовик ясно дал понять, что, несмотря на снисходительность ко мне — он терпел мою расточительность, оплачивая мои долги, экономил, чтобы сбалансировать мои расходы, и даже разрешил мне приблизить к себе крестьянского ребенка, — он не соби- рался позволять мне вмешиваться в государственные дела.

Беспокойство матушки, Мерси, Вермона и Кауница было очевидным. У нее имелись враги в Европе, главным из которых был Фридрих Прусский, прозванный многими Великим, а матушкой — Извергом.

У Фридриха повсюду были шпионы, поэтому он был хорошо осведомлен о неспособности короля Франции вести нормальную супружескую жизнь, и ему пришла в голову мысль, что опытная женщина может добиться того, что не удалось неискушенной девице. Такой женщиной была хорошо известная актриса театра «Комеди Франсез» Луиза Конта. Она была более чем красива: чувственная, опытная, с огромным обаянием; за ней ухаживали многие придворные вельможи.

Такая любовница — Фридрих был уверен в этом — могла бы помочь королю. Во всяком случае, стоило попытаться. Но прежде чем поощрять такую любовную связь, необходимо было удостовериться, что восхитительная Конта будет дружественна по отношению к Пруссии. Если бы не бдительность Вермона и Мерси, я не знаю, что получилось бы из этого, но в одном уверена: мой муж никогда не изменял мне.

Мерси, однако, вскоре написал об этом матушке. Какое волнение должно было подняться в Хофбурге! Я представляю совещания между Иосифом и мамой. Самомнение Иосифа стало проявляться более, чем когда-либо, и в качестве главы семьи он считал, что его долг состоит в том, чтобы следить за благополучием в ней и сохранением доброго имени ее членов.

Он посетил Неаполь и встретился с Каролиной; ее поведение не понравилось ему. Бедная Каролина! Что́ годы сделали с нею? В Неаполе она позорила своего мужа, за которого с такой неохотой вышла замуж. Иосиф сделал ей массу внушений. Каролина оправдывалась тем, что она не заводила любовника до тех пор, пока не забеременела от своего мужа. То есть до тех пор, пока не обеспечила законное наследование престола, а остальное не имеет значения. Мария-Амалия вела скандальную жизнь в Парме с момента своего приезда туда. И вот я во Франции поражаю весь мир легкомыслием и расточительностью, однако, по крайней мере, остаюсь верной мужу, хотя, если верить слухам, меня можно обвинить во всех смертных грехах.

Теперь дошла очередь и до моего дома. Блестящая и привлекательная артистка может похитить любовь моего мужа и будет вечно благодарна злейшему врагу матушки, который поднимет ее до такого высокого положения. Необходимо принять действенные меры. Это нужно было сделать давно.

Мой брат Иосиф собирался приехать в Версаль, чтобы разобраться в положении дел и подумать, что можно предпринять.

Глава 12

ВАЖНЫЙ ГОСТЬ

Говоря по правде, я очень боюсь за твое счастье, поскольку полагаю, что так долго это больше не может продолжаться… Перемены могут быть жестокими и, возможно, по твоей собственной вине.

Император Иосиф — Марии-Антуанетте

Моя семейная жизнь приняла надлежащую форму. Вчера попытка была повторена, и она оказалась даже более успешной, чем в первый раз… Я не думаю, что уже забеременела, но надеюсь, что это случится в любой момент.

Мария-Антуанетта — Марии-Терезии

…Надеюсь, что следующий год не пройдет без того, чтобы я не подарил Вам племянника или племянницу… Именно Вам мы обязаны этим счастьем.

Людовик ХVI — императору Иосифу

До меня дошли новости, что мой брат прибыл в Париж и остановился в австрийском посольстве, где его принимает Мерси. Я хотела бы знать, что Мерси говорит обо мне моему брату в данный момент. Едва ли что-нибудь лестное. Я вспомнила обо всех наставлениях, полученных из Вены. Ничего не скрывалось от моего брата, императора Австрии, правящего вместе с матушкой.

Последний раз я видела его, когда прощалась со своим домом и он на первом этапе поездки в Париж сопровождал меня. Я вспомнила, как зевала, слушая его рассуждения о моем блестящем будущем, о том, как много лошадей подготовлено для моей поездки. Тогда мне было не жалко распрощаться с Иосифом, но сейчас я была очень рада увидеть члена своей семьи.

Иосиф дал указание не устраивать никакой суматохи, никаких церемоний в связи с его приездом. Он даже совершал поездку не как император Австрии, а как граф Фалькенштейн, и прибыл в посольство под сильным дождем в открытой карете. Конечно, в этом не было необходимости. Он мог прибыть и с государственным визитом.

Я догадывалась, что он будет читать мне нравоучения по поводу моей экстравагантности, — это было именно то, о чем он особенно сожалел, так как сам вел спартанский образ жизни. Он всегда стремился быть правителем, чьи первые помыслы посвящались улучшению жизни народа, и часто совершал поездки инкогнито, тайно творя добро, но злые языки говорили, что он всегда любил, чтобы его узнавали в самый разгар приключений. Тогда он мог патетически заявить: «Да, я император».

Я отказывалась верить в это — мало ли злопыхательских сплетен, но в конце визита Иосифа я уже не была так уверена в обратном.

Сегодня, подумала я, будет важный день.

Я находилась в своей туалетной комнате. Мои волосы свободно спадали на плечи, так как монсеньор Леонар еще трясся по дороге из Парижа в Версаль, когда я услышала звук копыт во дворе. Было половина десятого, и я не обратила на это внимания, поэтому крайне удивилась, узнав, что прибыл аббат Вермон и с ним посетитель, который хочет видеть меня. Этот посетитель не стал ждать, чтобы о нем объявили, и без церемоний зашел в комнату.

— Ты… — вскричала я. — Это и вправду ты, Иосиф!

Я почувствовала себя ребенком, словно перенеслась в Шёнбрунн. Я подбежала к нему и обняла, Иосиф также был растроган, и, когда он заключал меня в объятия, в его глазах стояли слезы.

— Моя маленькая сестренка… Моя красивая маленькая сестра!

— Иосиф, как я рада видеть тебя! Это было так давно… Я так много думала о тебе и о нашей дорогой мамочке, о доме…

Я бессвязано заговорила на немецком, неосознанно перейдя на родной язык.

Иосиф сказал, что рад меня видеть, и совсем не напоминал строгого брата, который отчитывал меня за проделки в Вене. Мы, немцы, сентиментальные люди. Живя так долго среди французов, я совсем забыла об этом.

Мы продолжали болтать. А как дорогая мамочка? А что с парками Шёнбрунна? Так ли играют фонтаны, как раньше? Что с нашим маленьким театром в Хофбурге, где мы обычно ставили пьесы? Как слуги? Что с моими собаками, которых я оставила?..

Мы смеялись и плакали, и Иосиф сказал, что я выросла красавицей. Я была миленьким маленьким созданием, когда уезжала, теперь я стала красивой женщиной. Если бы он смог встретить такую же красивую женщину, как я, то снова бы женился.

В общем, наше свидание было волнующим. Прошел целый час или около того, прежде чем он приступил к неприятной задаче, которая привела его во Францию. Конечно, она заключалась в том, чтобы прочитать мне нравоучения, покритиковать меня и научить, как исправить глупости.

Когда моя почти истерическая радость прошла, я взглянула на него более спокойно и, должна признать, несколько критически. Едва ли его можно было считать привлекательным. Он был одет подчеркнуто просто. Цвет его костюма был известен при дворе как красновато-коричневый, поскольку Роза Бертен сшила мне платье такого же оттенка, но только из шелка, и король, увидев его, вскричал, что это цвет блохи. С того момента красновато-коричневый цвет стал модным. Но он едва ли подходил моему брату. Мне не нравились его ботинки, придававшие ему облик простолюдина. А его прическа определенно не подходила императору. Он ссутулился и значительно постарел с того времени, когда я видела его последний раз.

— Ты думаешь о том, что я не похожу на императора Австрии. Признайся.

— Ты выглядишь как мой брат Иосиф, и этого достаточно.

— А, они научили тебя говорить модные комплименты, но я прямой человек и люблю откровенность. Теперь давай побудем совершенно одни — я хочу поговорить с тобой.

— Не проводить ли тебя к королю, который очень хочет встретиться с тобой?

— Все в свое время, — сказал Иосиф. — Во-первых, я хотел бы услышать из твоих собственных уст, есть ли в слухах правда. Ты должна быть откровенна со мной, поскольку именно из-за этого я в Версале, по этому и по другим вопросам. И я должен знать правду — всю, без утайки.

Я провела его в небольшой кабинет и заперла дверь.

— Вся Европа, — заявил он, — судачит о вашей супружеской жизни. Правда это или нет, что король не способен осуществлять брачные отношения?

— Это правда.

— Хотя он делал много попыток?

— Он сделал много попыток.

— И доктора исследовали его и нашли, что необходимо хирургическое вмешательство, чтобы сделать его нормальным мужчиной?

Я кивнула.

— Он уклоняется от операции?

Я снова кивнула.

— Понимаю. Его нужно убедить, чтобы он выполнил свой долг.

Иосиф принялся ходить по комнате взад и вперед, разговаривая сам с собой. Несмотря на его простую одежду, у него был вид члена императорского дома. Я начала сомневаться, такой ли уж Иосиф простой человек, за какого выдает себя. Он задал много интимных вопросов, и я откровенно на них отвечала. Он сказал:

— Я приехал вовремя.

Я послала служанку сообщить королю, что во дворце мой брат, и я предлагаю привести его без промедления, затем взяла Иосифа под руку и повела в апартаменты короля. Людовик поспешил навстречу моему брату и обнял его.

Я отметила, что король выше, и хотя он никоим образом не был самым элегантным человеком при дворе, он выглядел привлекательнее рядом с Иосифом. Но у Иосифа были манеры старшего брата. Ему, возможно, нравилось путешествовать инкогнито, но он сразу же давал понять, что, по его мнению, король Франции стоит ниже императора Австрии. Людовик был одет в пурпурный бархат, так как носил траур по королю Португалии, который скончался незадолго до этого.

Они обменялись любезностями, и Людовик заверил моего брата, что весь дворец в его распоряжении, на что Иосиф, засмеявшись, покачал головой:

— Нет, брат, я предпочитаю жить как простой человек. Мое жилье в Версале меня вполне устраивает. У меня две достаточно хорошие комнаты в доме одного из ваших банщиков.

— Там вы, конечно, не найдете комфорта, к которому привыкли.

— Я не уделяю много внимания комфорту, брат, и я не привык к нему, как вы. Походная кровать и медвежья шкура — вот все, что мне надо.

Во время разговора он осматривал покрытое позолотой помещение, и его взгляд стал печальным, как будто он увидел что-то греховное в нашем великолепии.

Он должен встретиться с членами королевской семьи и с некоторыми из его министров, сказал король. Ну и, конечно, с монсеньором Морепа. И все утро было посвящено приему людей и их представлению Иосифу. Я чувствовала себя несколько неудобно — мои волосы не были причесаны, и не было времени для этой продолжительной процедуры. Бедный монсеньор Леонар, догадывалась я, был в отчаянии, но, естественно, я не могла покинуть брата. Если бы он сообщил время прибытия — это было бы удобнее для всех! Но простые привычки Иосифа осложняли нашу жизнь во время его пребывания в Париже.

Мы пообедали в моих апартаментах. Никаких церемоний, потребовал Иосиф. Поэтому внесли стол, и мы сидели на стульях, что было не совсем удобно. Обед проходил в высшей степени неофициально, но ни один из нас не чувствовал себя раскованным, и я была уверена, что и Людовик, и я держались бы менее напряженно, если бы мы ели в нормальных условиях.

В течение следующих нескольких дней мы много беседовали. Иосиф приехал во Францию с тройной целью: убедить меня отказаться от легкомысленного поведения, укрепить союз между Францией и Австрией, и, возможно, наиболее важным делом было выяснить правду о нашей неудовлетворительной супружеской жизни и выправить положение. Иосиф считал, что он способен справиться со всеми тремя задачами.

В первые дни мы испытывали сентиментальные чувства от нашей встречи, хотя я замечала, что он считает французский двор весьма экстравагантным местом и настроен критически.

На второй день брат ужинал в узком кругу с семьей в апартаментах Элизабет. Я хотела, чтобы Элизабет понравилась ему, как нравилась мне — она превращалась со временем в обворожительное создание. Мне пришла в голову мысль, что Иосифу нужна жена, он уже пережил два несчастливых брака — первый с красивой и странной Изабеллой, которую любил, а затем с женой, которую ненавидел. Его единственный ребенок умер. Он был императором Австрии, и ему необходим наследник, хотя, конечно, у него есть братья-наследники.

Мне показалось, что Артуа смеется над моим братом за его спиной. Он и граф Прованский могли посчитать Иосифа неэлегантным и некультурным. Поэтому это была нелегкая церемония принятия пищи. О, Боже, как я хотела, чтобы Иосиф вел себя как нормальный представитель королевского дома, прибывший с визитом!

В этот вечер, кажется, что-то произошло со всеми тремя братьями. Позволю себе предположить, что это было вызвано высокопарностью Иосифа. Когда мы поднялись, граф Прованский вытянул ногу. Людовик споткнулся и упал на графа, и они стали бороться. К ним присоединился Артуа. Это была не более чем игра, но она показалась Иосифу необычной. Я видела и ранее, как мой муж и его братья поднимают возню, чаще в шутку, но порой доходило до гнева, поскольку граф Прованский так ревниво относился к Людовику, что борьба давала отдушину его чувствам. Что касается самого Людовика, он всегда наслаждался подобного рода игрой, возможно, потому, что обычно выходил победителем. Артуа, конечно, был достаточно вредным, чтобы удивить и шокировать посетителя.

Элизабет и я с ужасом обменялись взглядами, но Иосиф проигнорировал возившихся молодых людей и заговорил с нами, не проявляя ни малейшего удивления.

Позднее я сказала ему:

— Мадам Элизабет уже вполне созревшая женщина!

А он ответил твердо:

— Лучше бы король был вполне мужчиной.

Мне очень хотелось показать Иосифу Малый Трианон, и на следующий день я взяла его туда в сопровождении только двух дам, сказав Иосифу:

— Трианон — мое убежище, где я могу жить просто.

С гордостью я показала ему английский парк, который был почти завершен. Он не проявил никакого интереса и снова начал читать мне нравоучения. Разве я не понимаю, что иду к катастрофе? Я окружила себя мужчинами и женщинами сомнительной морали. Не будет ничего удивительного, если подвергнут сомнению и мою собственную нравственность.

— У тебя пустая голова! — вскричал он. — Ты ни о чем не думаешь, кроме развлечений.

— Я должна чем-то занять свое время.

— Тогда занимай его с толком.

— Если бы у меня были дети…

— А, вот в чем вопрос. Но твое поведение по отношению к королю мне не нравится.

— Тебе не нравится!

— Жена должна подчиняться мужу. А ты не пытаешься даже ублажать его. Ты должна ухаживать за ним. Ты должна без посторонней помощи удовлетворять его.

— Его вкусы весьма отличаются от моих.

— Ты должна сделать его вкусы своими.

— Можешь ли ты представить меня в кузнице? Можешь ли ты представить меня делающей замки́, борющейся на полу со своими невестками? Мне невозможно следовать вкусам короля.

— Конечно, ты не должна этого делать. Но ты должна быть более послушной. Ты должна показывать, что находишь удовольствие в его обществе. Ты можешь многое сделать, чтобы он стал нормальным.

Я замолчала. А Иосиф продолжал читать мне нотации относительно моих танцев на протяжении всей ночи, о моих азартных играх, о моем выборе друзей и о моей экстравагантности. Я жалобно сказала:

— Я попытаюсь изменить свое поведение, Иосиф.

И действительно, с тех пор, как я усыновила маленького Армана, я немного изменилась в лучшую сторону. Но хотя я и любила этого мальчугана, он только еще больше разжигал во мне страстное желание иметь своих собственных детей.

Иосиф отказывался покинуть свои меблированные комнаты и заявил, что хочет познакомиться с Парижем как гость, путешественник, а не как император. Он мог выехать из Версаля в открытой маленькой карете, скромно одетый в простое пальто красновато-коричневого цвета, взяв с собой двух слуг в неброском сером одеянии. Когда он доезжал до столицы, то оставлял карету и бродил по улицам, надеясь, что его примут за человека из народа, но как-то так получалось, что большинство людей догадывались, какая это важная персона, а поскольку было известно, что мой брат находится здесь с визитом и ему нравится быть неузнанным, его быстро узнавали.

Он мог заходить в лавки, делать покупки, и он сам нес их, пока лакеи ждали снаружи. Если он слышал шепот: «Это император», — то делал вид, что не слышит его. Он возвращался из подобных поездок немного забрызганный, но довольный. Я видела, что Париж начинал очаровывать его. Он говорил о закате солнца на набережной Бурбонов и о производящем сильное впечатление силуэте Нотр-Дама. Вид Парижа — захватывающее зрелище, говорил он мне. Взглянула ли я когда-нибудь сзади на шпиль Святой часовни у башенки Консьержери[48]? Нет, отвечал он за меня. В Париже есть только одно место, к которому я проявляю какой-то интерес, — театр Опера́, где я танцую.

Он также читал наставления и Людовику. Что он знает о своем народе? Долг правителя заключается в общении со своим народом. Инкогнито, конечно. Людовику следовало бы встать однажды утром пораньше и посмотреть на крестьян из провинции, прибывающих в «чрево Парижа» со своими товарами. Он мог бы пообщаться с булочниками, увидеть зеленщиков, катящих в город ручные тележки, полные фруктов и овощей, мелких чиновников, спешащих на работу, и торговцев, подающих ранним покупателям кофе с булочками. Он должен купить кофе у одной из продавщиц, несущих кофейники на спине, остановиться на улице и выпить из глиняной чашки. Ему следовало бы проехаться в дешевых наемных экипажах. Вот способ для короля узнать, что его народ думает о своем правительстве и своем короле. И он должен все это проделать инкогнито.

Действительно, казалось, что Иосиф был более заинтересован в народе Франции, чем любой из членов королевской семьи. Он включал в маршруты поездок музеи, типографии и фабрики; он хотел увидеть, как приготовляют красители, бродил по улицам Жюиври и Мармузе и в подобных неприятных местах, чтобы поболтать с рабочими. Его акцент, его решимость остаться неузнанным выдавали его. В очень короткое время население Парижа узнало, что среди горожан ходит император Австрии, и они искали с ним встречи. Они сразу узнавали его по простой красновато-коричневой одежде, по ненапудренным волосам, его простым манерам и по искреннему стремлению показать, что он один из них и обходится без всяких правил этикета. Они восхищались им, и он скоро стал весьма популярным. В редких случаях, когда его видели вместе с нами, все приветствия были адресованы только ему.

Я заметила его тайное удовлетворение и поняла тогда, что его любимая роль — быть императором, которого узнавали бы как императора.

Из мыловарен он направлялся к мастерам по гобеленам, в ботанические сады и больницы. Это интересовало его гораздо больше, чем театры и балы в опере, хотя он и снизошел до посещения «Комеди Франсез». Он нанес визит мадам Дюбарри, которая в то время была в Лувесенне, куда переехала с помощью старого друга Морепа после двух с половиной лет пребывания в женском монастыре. Поступок брата я не поняла, если только это не было простым любопытством взглянуть на очень красивую женщину… или желанием показать, что он ко всему относящийся терпимо свободномыслящий человек и его не шокирует образ жизни, который она вела. Удивительно, что у него не нашлось времени для герцога де Шуазеля, хорошего друга Австрии, ответственного за подготовку моего брака, до момента его отставки.

Смешно, что народ, который критиковал меня за пренебрежение к французскому этикету, обожал Иосифа за аналогичные действия.

Но мой брат не ограничивал себя посещениями Парижа, он также пытался навести порядок в нашей семье. Не только я выслушивала нотации, которые, без сомнения, заслуживала, но также и мои девери. Он заявил Артуа, что тот щеголь. Ему не следует думать, что младший брат может вести легкомысленный образ жизни. Он должен быть более серьезным. Во время своего пребывания он, Иосиф, попытается чаще беседовать с Артуа, и тот должен обсудить с императором свои затруднения, чтобы воспользоваться императорскими советами. Я могу представить себе реакцию Артуа! Он реагировал с внешней серьезностью, но я слышала, как он смеялся в своих апартаментах, развлекая друзей.

К графу Прованскому Иосиф не навязывался со своими советами, но предупредил меня:

— В нем есть что-то холодное. Что касается его жены, то она интриганка. Она груба и безобразна, но не думай, что она из-за этого не играет никакой роли при дворе, и не сбрасывай ее со счетов.

Естественно, что тетушки стремились быть в его обществе. Им нужно так многое рассказать ему, заверяла Аделаида, а Иосиф никогда не упускал возможности заполучить информацию. Однако он был весьма озадачен, когда Аделаида пригласила его в небольшую комнату «показать некоторые картины», а там обрушилась на него и заключила в страстные объятия. Иосиф удивился ее ласкам, но она заверила его, что все в полном порядке — подобные вольности могут быть позволены старой тетушке.

Иосиф, рассказывая мне это, потребовал, чтобы я гарантировала, что он никогда больше не окажется наедине с какой-либо из тетушек.

— Они всегда ведут себя немножко странно, — сказала я ему.

— Действительно, это так, но при дворе они не играют никакой роли. Ты должна быть осторожной с другими. Граф Прованский, холодный, как змея, и его жена- интриганка. Другой брат короля слишком легкомысленный, и тебе его компания не подходит. Он относится к тем, кто способен только на то, чтобы обрюхатить тебя, а когда я объясню твоему мужу, как преодолеть нерешительность и ты забеременеешь, то тогда и вовсе не следует проявлять излишне дружеское расположение к Артуа. Ты слишком часто бываешь в его обществе. Это может дать повод для сплетен.

Я заверила брата, что мне тоже не нравится Артуа, но он самый веселый член семьи, всегда готов развлечь меня, а мне это так необходимо.

— Эх ты! — сказал Иосиф. — Следует знать, что в жизни есть многое помимо развлечений.

Поучительные наставления Иосифа начали нам всем надоедать. Мне хотелось, чтобы он был немного более легкомысленным, играл и проигрывал в азартные игры, участвовал в обычных, вовсе не предосудительных развлечениях двора. Но это было совсем несвойственно его натуре.

Спустя некоторое время он стал критиковать меня в присутствии придворных дам, что мне совсем уже не нравилось. Он мог зайти, когда я занималась туалетом, и неодобрительно отозваться о моих искусно сделанных платьях. Если мне на лицо наносили румяна, он смотрел на меня с циничным удивлением. Я могла бы заявить, что румяниться так же необходимо, как носить придворные платья. Даже Кампан, когда она впервые попала ко двору в качестве скромной чтицы, была вынуждена заниматься косметикой.

Он посмотрел на одну из моих придворных дам, которая была сильно нарумянена, и заявил:

— Немножко больше. Немножко больше. Нанесите побольше, как это нравится мадам.

Я была так раздражена, что решила попросить брата избавить меня от его критики в присутствии придворных. Когда мы одни, то я не возражаю против его замечаний, но, конечно, не подобает королеве Франции выслушивать выговоры в присутствии подданных, как будто она ребенок. Что может нанести бо́льший ущерб ее престижу, чем это?

До крайности возмущенная, я сидела перед зеркалом, пока монсеньор Леонар причесывал меня.

— Ах, мадам, — сказал он, — у нас будет такая прическа, что она должна понравиться самому императору.

Я в зеркало улыбнулась Леонару, который продолжал демонстрировать свое мастерство, как вдруг с обычной бесцеремонностью вошел Иосиф.

— А, брат, тебе нравится этот стиль? — спросила я.

— Да, — ответил он скучным голосом.

— Это звучит не слишком похвально. Ты думаешь, это мне не к лицу?

— Ты хочешь, чтобы я сказал откровенно?

— А ты разве говоришь не откровенно?

— Хорошо. Я думаю, что эта прическа слишком нежная, чтобы выдержать корону.

Монсеньор Леонар посмотрел так, как если бы мой брат был виновен в самом ужасном преступлении. Мои придворные и друзья были шокированы, что мой брат говорит со мной подобным тоном в их присутствии, поскольку речь шла как-никак о королеве Франции.

Когда я возразила, он ответил:

— Я откровенный человек. Я не могу кривить душой и говорю то, что думаю.

Мерси чувствовал себя немного неловко из-за поведения Иосифа. Я представила себе, как Кауниц давал советы брату, как вести себя со мной, а братец, конечно, не мог принять совет ни от кого. Иосиф забыл, что прошло семь лет с тех пор, как я покинула Австрию, он все еще представлял меня глупенькой маленькой девочкой, его младшей сестренкой.

Иосиф сам рассказал мне, что Кауниц подготовил письменный документ с инструкциями, которые он должен был передать мне.

— Но я не нуждаюсь в документах, — сказал брат. — Я приехал сюда, чтобы повидаться и побеседовать с тобой. И я теперь располагаю сведениями из первых рук о том, что происходит.

Он дал мне ясно понять, как я огорчаю мать своим поведением, он пытался объяснить мне всю неразумность моего поведения. Он бывал среди парижан, видел их трудности и нищету. А что, если эти люди узнают о моей экстравагантности? Он вызвал у меня слезы раскаяния в своем поведении.

— Я стану другой, Иосиф, — заявила я. — Умоляю, расскажи маме, что она не должна беспокоиться. Я буду более серьезной. Обещаю.

Я действительно так думала.

К несчастью, когда он сопровождал меня в апартаменты принцессы Гимене, там произошла сцена. Он не хотел идти, но я убедила его. Они играли в фараона, и свободные отношения между полами шокировали моего брата. Их оживленный разговор был довольно фривольным, и, что всего хуже, мадам де Гимене обвинили в жульничестве. Иосиф пожелал уйти.

— Это не что иное, как игорный притон, — заявил он.

За этим последовало длинное нравоучение об опасностях азартных игр. Я должна бросить играть. Из этого ничего хорошего не выйдет. Друзей следует выбирать с бо́льшей осмотрительностью.

Что бы мы ни делали, всегда находился предлог для нравоучений, но мы выслушивали Иосифа — ведь многое из того, что он говорил, было правильно. Он часто беседовал наедине с моим мужем, поскольку целью его визита было укрепление австро-французских отношений, и, конечно, другие вопросы.

Я не знала, что он говорил Людовику, но не сомневаюсь, что он указывал на его долг, говорил ему об опасности для монархии при отсутствии наследников. У Артуа есть сын, но граф Прованский идет перед ним. Возникают ревность и антагонизм, когда престолонаследие не идет от отца к сыну.

У самого Иосифа не было сына, но это обстоятельство не мешало ему поучать короля. И Людовик признался, что бесконечно сожалеет о том, что у него нет детей.

Самое важное значение визита заключалось в том, что брат вырвал у Людовика обещание больше не мириться со сложившимся положением вещей. Необходимо что-то предпринять, и Людовик постарается это сделать.

Иосиф уехал в конце мая, пробыв с нами с середины апреля. На прощанье он потребовал, чтобы я не вела себя слишком легкомысленно и не была «бестолочью», чтобы как можно больше усвоила из разговоров с ним. Сожалею, но и вправду во время его нудноватых поучений иногда думала совсем о другом. Поэтому он записал свои «инструкции», и я должна была внимательно изучить их после его отъезда.

Довольно странно, что, хотя он нередко меня раздражал, сейчас, когда уезжал, я была полна печали. Брат был частью моего дома и детства и вызвал во мне множество воспоминаний. Он говорил о нашей маме, и она стала ближе мне. Я горько плакала, расставаясь с ним.

На прощание он тепло обнял нас — меня и короля. И когда Иосиф вышел, Людовик повернулся ко мне и сказал с искренней нежностью:

— Во время его посещения мы чаще и больше проводили время вместе. Поэтому я испытываю к нему чувство благодарности.

Это был приятный комплимент, и в глазах моего мужа зажглись незнакомые мне раньше огоньки.


Когда я осталась одна, то прочитала инструкции Иосифа. Они были на нескольких страницах.

«Теперь ты выросла, и больше нельзя делать скидки на детство. Что случится с тобой, если ты станешь колебаться? Тебе никогда не приходило в голову спросить саму себя? Несчастливая женщина — это несчастливая королева. Используешь ли ты все возможности? Искренне ли ты отвечаешь на привязанность, которую король проявляет к тебе? Холодна ли ты или сдержанна, когда король ласкает тебя? Не кажешься ли ты утомленной или испытывающей отвращение? Если это так, то как можно ожидать, что мужчина с холодным темпераментом может заигрывать и любить тебя со всей страстью?»

Я серьезно задумалась над этим. Прав ли Иосиф, при всей своей напыщенности тонкий наблюдатель? Не предала ли я свои чувства? Я часто испытывала возбуждение, когда король приближался ко мне.

«Поощряла ли ты когда-нибудь его желания и подавляла ли свои собственные? Пытаешься ли ты убедить его, что любишь? Жертвовала ли ты чем-нибудь ради него?»

На некоторых страницах он резко критиковал меня за мое отношение к мужу. Он обвинял меня в существующем положении, хотя и соглашался, что я не виновата в физическом недостатке мужа, но все же подразумевал, что его можно преодолеть проявлением симпатии и понимания с моей стороны.

Мои отношения с определенными лицами при дворе носят скандальный характер. Я обладаю способностью привлекать к себе недостойных лиц.

«Задумывалась ли ты когда-нибудь над впечатлением, которое могут произвести твои дружеские связи? Вспомни, что король никогда не играет в азартные игры, поэтому и тебе не следует предаваться дурным привычкам… Потом подумай о непредвиденных осложнениях, с которыми ты можешь встретиться на балах в Опера́. Я думаю, что из всех твоих развлечений это наиболее опасное и непристойное, особенно твои сопровождающие, о которых ты рассказывала мне, твой деверь, который ни с чем не считается. Какой смысл ездить на эти балы инкогнито и притворяться, что ты — это не ты?..»

Я улыбнулась. Какой смысл, братец Иосиф, в твоем переодевании? «Моя маскировка делается ради того, чтобы помешать людям узнать, кто является их благодетелем, твоя направлена на то, чтобы получить сомнительное и опасное удовольствие».

«Не думаешь ли ты и в самом деле, что тебя не узнают?»

Не всегда, дорогой брат, не чаще, чем тебя!

«Каждый знает, кто ты, и когда ты в маске, люди делают различные замечания в твоем присутствии и говорят вещи, которые тебе непристойно слышать… Почему ты хочешь находиться в одной толпе с распутниками? Ты ездишь туда не просто потанцевать. К чему это неподобающее поведение?.. Король остается в Версале на ночь один, в то время как ты развлекаешься в толпе с этим парижским сбродом».

Разве я забыла совет своей мамы? Разве она не умоляла меня с тех пор, как я покинула Вену, взяться за ум? Я должна заняться чтением, серьезным чтением, конечно. Я должна читать по крайней мере в течение двух часов в день.

Затем я прочитала показавшиеся мне странными слова:

«Говоря по правде, я боюсь за твое счастье, поскольку полагаю, что так, как сейчас, долго продолжаться не может. Революция будет ужасной, и, возможно, вы будете ее причиной».

Тогда я обратила внимание на эту странную фразу, но сейчас я отчетливо вижу эту бумагу, и это слово, кажется, выпрыгивает из страницы, написанное красным — цветом крови.

После отъезда Иосифа я действительно пыталась изменить свой образ жизни. Я знала, что он прав — я не должна играть в азартные игры, мне следует вести себя так, как подобает королеве. Я даже пыталась читать.

Я написала матушке, что следую разумным советам брата. «Я ношу их в моем сердце», — заявляла я возвышенно. Я не так часто посещала театр, стала даже реже бывать на балах и пыталась пристраститься к охоте, во всяком случае, несколько раз выезжала охотиться вместе с мужем и всегда старалась выглядеть любезной перед старичками и публикой. Я действительно усердно старалась.

Мой муж Луи также сдержал обещание, данное Иосифу, и небольшая операция была проведена. Она прошла успешно. Мы были в восторге. Я написала матушке:

«Я добилась полного счастья, имеющего самое большое значение для всей моей жизни… Моя семейная жизнь приняла надлежащую форму. Вчера попытка была повторена, и она оказалась даже более успешной, чем в первый раз. Сначала я подумала о направлении специального курьера к моей любимой матушке, но испугалась, что это могло бы вызвать слишком много сплетен… Я не думаю, что уже забеременела, но надеюсь, что это случится в любой момент».

В моем муже произошла значительная перемена. Он был в восторге, он вел себя как любовник, хотел все время быть со мной, и у меня вовсе не было причин избегать его. Я все время повторяла про себя: скоро моя мечта осуществится. Теперь у меня столько же шансов стать матерью, как и у любой другой женщины.

Луи сказал, что он должен написать моему брату, которому он всем этим обязан.

«Я надеюсь, что следующий год не пройдет без того, чтобы я не подарил Вам племянника или племянницу… Именно Вам мы обязаны этим счастьем».

Новость распространилась по всему двору. Тетушки пожелали услышать все в деталях. Аделаида была в очень большом возбуждении и старалась доходчиво объяснить все своим сестрам.

В порыве откровения Людовик заявил тетушке Аделаиде: «Я нахожу в этом большое удовольствие и сожалею, что столько лет был лишен его».

Король находился в приподнятом настроении. Двор наблюдал за этим с интересом и заключал пари, когда появятся доказательства мужской состоятельности короля. Граф Прованский и его жена пытались скрыть свое недовольство, но я знала о нем. Артуа своими насмешками пытался спровоцировать короля, делая шутливые намеки о его новой доблести.

Наша жизнь, конечно, проходила на виду у окружающих. Не было никакой возможности уединиться. Было замечено, что по утрам я выгляжу утомленной, что вызывало хихиканье и подглядывание. Следил каждый.

Мне было все равно! Я с нетерпением ждала того дня, когда смогу объявить, что стану матерью.

Глава 13

МЕЧТЫ НАЧИНАЮТ СБЫВАТЬСЯ

…Поток назойливо любопытных людей, вливавшийся в комнату, был настолько большим и напористым, что едва не погубил королеву. Ночью король предпринял меры предосторожности, укрепив огромные гобеленовые ширмы, стоявшие вокруг постели Ее величества, специальным шнуром. Если бы не такая предусмотрительность, то эти ширмы вполне могли быть опрокинуты на нее. Окна были наглухо законопачены; король открыл их с силой, которую ему придала в тот момент любовь к королеве.

Из записок мадам Кампан

Мы должны иметь дофина. Нам нужен дофин, наследник трона.

Мария-Терезия — Марии-Антуанетте

Каждый день меня не покидали новые надежды. С нетерпением я ждала появления признаков беременности и стремилась неукоснительно следовать всем инструкциям Иосифа, постоянно думая о том, как лучше понравиться мужу. В равной степени и с его стороны проявлялась исключительная внимательность. Наше желание было общим. Мои мечты витали вокруг маленького дофина. Когда он появится, мне больше ничего не нужно будет от жизни. Во мне не угасало страстное желание иметь ребенка.

В августе того года я устроила праздник в Трианоне — в парке была развернута ярмарка с торговыми ларьками, которые я разрешила установить парижским лавочникам. Я играла роль продавщицы лимонада и была одета служанкой — прекрасное муслиновое платье с корсетом было специально сшито для меня всегда изобретательной Розой Бертен. Все говорили, что еще никогда не видели такой продавщицы лимонада, и настаивали, чтобы я обслужила их. Мне и моим придворным дамам было очень весело поить всех лимонадом. Король находился все время со мною рядом, и все видели, как мы нежно относимся друг к другу.

В течение всего года я надеялась и мечтала, однако ничего не происходило. Мне стало казаться, что этого никогда не случится. По-прежнему каждое утро ко мне приносили маленького Армана. Он восхищал меня, поскольку рос очень ласковым ребенком, и его огромные голубые глаза наполнялись глубокой печалью, когда мне приходилось покидать его. Однако он всегда заставлял меня с еще большей любовью думать о собственном ребенке.

По мере того как год подходил к концу, мне все чаще и чаще приходила в голову невеселая мысль о том, что, хотя наши брачные отношения и стали нормальными, они могут оказаться бесплодными.

Я была в отчаянии и стремилась найти утешение в старых развлечениях. Артуа, всегда находившийся рядом, был готов вывести меня из моего подавленного настроения и заставить вновь наслаждаться жизнью: «Давайте скроем свою внешность под маской, давайте поедем на бал в оперный театр»…

Было время карнавалов, и я мечтала попасть на бал, однако когда муж спрашивал, собираюсь ли я поехать, мой ответ был отрицательным — мне было ясно, что он предпочитает, чтобы я не ездила. Он поспешно добавлял при этом, что не стремится лишить меня удовольствий и что я могу поехать на бал, поскольку меня будет сопровождать граф Прованский. Так вновь начались мои танцы. Я опять стала посещать покои принцессы Гимене и азартно играть в карты. Предупреждения Иосифа были отброшены в сторону, и я вернулась к своим старым привычкам.

Мы играли в карты, шутили и разыгрывали друг друга. Артуа всегда любил розыгрыши, и мы с принцем де Линем решили подшутить над ним. У нас часто бывали музыкальные вечера в оранжерее. Там высоко в нише одной из стен находился бюст Людовика XIV. Когда концерт оканчивался и мы уходили из оранжереи, Артуа всегда низко кланялся статуе и громко восклицал: «Добрый вечер, дедушка!» Я подумала, что если бы статуя ответила ему, то он испытал бы настоящее потрясение. Поэтому мы договорились, что достанем лестницу и принц де Линь заберется наверх и ответит Артуа мрачным загробным голосом.

Мы покатывались со смеху, представляя, как всполошится Артуа, решив, что своей легкомысленной шуткой он вызвал из могилы тень своего великого и грозного предка.

Однако принц отказался в последний момент, поскольку один из его друзей сказал ему, что кто-то задумал продлить шутку дальше и не приносить обратно лестницу, по которой он мог бы спуститься вниз, а он не испытывал большого желания провести ночь в оранжерее, сидя в нише возле бюста Людовика XIV, и розыгрыш не состоялся. Вот какой жизнью мы жили.

Когда я находилась в безысходном отчаянии, думая, что у меня никогда не будет ребенка, мне вдруг показалось, к моей великой радости, что я забеременела. Меня охватило такое возбуждение, что я едва могла заниматься своими обычными делами. Меня ужасала мысль, что я могу ошибиться, и поэтому я решила ничего никому не говорить, пока не буду уверена. Вначале каждый пристально за мной наблюдал, а потом это прекратилось, чему я была рада.

Мне ничего не хотелось делать, только мечтать о ребенке. Я притворилась, что заболела — одно из моих «нервных притворств», чтобы побыть одной, наедине со своими мыслями.

«Монсеньор де дофин», — твердила я себе сотню раз на день.

Я пристально рассматривала свое тело, однако пока не замечала никаких изменений. Я стала очень осторожно входить и выходить из ванны, чтобы не поскользнуться. Моя ванна имела форму деревянного башмачка. В интересах благопристойности я принимала ванну в длинной фланелевой рубашке, застегнутой на все пуговицы до шеи. Когда я выходила из ванной, то всегда заставляла одну из служанок держать платье передо мной, чтобы меня не видели. Теперь мне представлялось это необходимым вдвойне.

Проходили недели. Я продолжала хранить свой секрет. Наконец я почувствовала, что ребенок шевельнулся во мне.

Мужу следовало рассказать об этом первому. Я была столь взволнована, что не знала, как преподнести такую новость. Я знала, что и его переполнит душевное волнение. Разве он не желал этого так же, как я?

Я пришла к нему в покои с глазами, в которых сквозь слезы пробивалась радость. Увидев меня, он поднялся и обеспокоенно подошел ко мне. Улыбаясь сквозь слезы, я сказала:

— Сир, я пришла, чтобы подать жалобу на одного из ваших подданных.

— Что случилось? — встревоженно спросил он.

— Он ударил меня ногой.

— Ударил тебя ногой! — На его лице появилось выражение возмущения и ужаса.

Я разразилась смехом.

— Там, в животе, — ответила я. — Он еще очень мал, поэтому я надеюсь, что Ваше величество не будет слишком строгим…

Он взглянул на меня, и на лице его отразилось удивление, сменившееся восхищением.

— Может ли это быть? — шепотом спросил муж.

Я кивнула. Тогда он обнял меня, и в течение нескольких минут мы стояли, прижавшись друг к другу.

Мы были так счастливы, что оба заплакали.


Своей матушке я написала:

«Мадам, моя дорогая мамочка, моим первым побуждением, которому я, к сожалению, не последовала несколько недель тому назад, было написать вам о своих надеждах. Меня остановила мысль об огорчениях, которые могут быть причинены вам, если они не оправдаются…»

Я стала воздерживаться от танцев — это могло плохо отразиться на ребенке. Мне хотелось сидеть и мечтать.

Испытывала ли я когда-нибудь большее счастье? Не думаю. Ребенок — плоть от плоти моей!

Когда Арман пришел посидеть на моей постели, я была немного рассеянной и не замечала его. В моем воображении возникал образ другого ребенка. Моего собственного. Моего маленького дофина.

Я часто писала матушке о всех своих чаяниях, как я собираюсь заботиться о моем дофине, что я готовлю для него. За собой я следила. Стала медленно прогуливаться в парке Версаля и около Трианона; мне нравилось сидеть и вести спокойную беседу в своих апартаментах, слушая спокойную музыку и занимаясь каким-нибудь рукоделием. Я придумывала одежду для ребенка. Мне так много хотелось сделать для него своими руками, и уже невмоготу было ждать его рождения.

Своей матушке я писала:

«Теперь детей воспитывают несколько по-другому. Их жестко не пеленают. Они должны находиться в легких люльках или на руках. Я узнала, что как можно быстрее их нужно выносить на улицу для того, чтобы они привыкали к любой температуре и находились на свежем воздухе целый день. Думаю, что это полезно для здоровья. Я распорядилась, чтобы мой ребенок находился внизу, где будет меньше ограждений от остальной части террасы. Это поможет ему научиться раньше ходить…»

Но каким долгим казалось ожидание! Я так уставала от этого; иногда мне просто нездоровилось от нетерпения.

Мой ребенок должен был родиться в декабре, а лето тянулось бесконечно. Именно тогда произошло странное событие, которое на короткое время заставило меня позабыть о будущем малыше.

Шел август. Вместе с мужем, деверями и невестками я находилась в переполненном дворцовом зале и почувствовала некоторую усталость. Я знала, стоит мне лишь только встретиться взглядом с Людовиком, он тут же распустит собравшихся. Он всегда проявлял заботу о моем самочувствии и очень боялся, как и я, что можно нанести вред ребенку.

Тогда это и произошло. Он находился на близком расстоянии от нас, и никто не знал его — ни мой муж, ни его братья. А я знала. Было достаточно одного взгляда на это необычное и самое прекрасное лицо, на резко контрастирующие белокурые волосы и темные глаза, чтобы я перенеслась на давнишний бал в оперном театре, где, еще будучи дофиной, я танцевала в маске… пока не раскрыла себя.

— А, — воскликнула я непроизвольно, — здесь присутствует один старый знакомый.

— Мадам! — Он стоял передо мной, низко склонившись к моей руке. Я почувствовала прикосновение его губ к своим пальцам и была счастлива.

— Граф де Ферзен, — произнесла я неосторожно.

Он был счастлив, что я помнила его. Другие наблюдавшие за мной — разве они не всегда наблюдали за мной? — были удивлены и, разумеется, не оставили этот факт без внимания.

Он немного изменился с нашей последней встречи, но ведь я тоже изменилась. И я, и он повзрослели. Я попросила его рассказать, что с ним произошло после того бала в оперном театре.

Он сказал, что побывал в Англии, затем в северной Франции и Голландии, прежде чем вернулся в Швецию, в свой замок Лёфстад.

— И вы были рады вернуться домой?

Он улыбнулся; у него была самая очаровательная улыбка, которую мне когда-либо приходилось видеть.

— Двор Швеции показался мне немного скучным после двора Франции.

Я была довольна, поскольку любила похвалы.

— Но ведь это ваш дом, — напомнила я ему.

— Я так долго отсутствовал… Брюссель, Берлин, Рим, Лондон, Париж…. особенно Париж.

— Я польщена, что наша столица понравилась вам.

— Здесь есть что-то такое, что… очаровывает меня, — сказал он, твердо глядя на меня.

Я была взволнована и знала, что он имеет в виду.

— У вас все же есть семья… Большая семья?

— Младший брат и сестры, но их никогда нет дома. У них у всех есть должности при дворе.

— Естественно. Однако я знаю, что значит жить в большой семье и потом покинуть ее…

Я не осмелилась говорить с ним дольше, поскольку на нас обращали внимание. Он был в достаточной степени аристократичен, чтобы понимать это.

— Мы еще с вами поговорим, — сказала я заговорщически.

На этом разговор с ним оборвался, он мне поклонился, а я повернулась к моим невесткам, стоявшим поблизости. Мария-Жозефа оказалась в этот момент совсем рядом, и у меня сложилось твердое убеждение, что она подслушала каждое наше слово.


Что это были за странные дни. Кажется, я никогда еще не была столь счастлива за всю жизнь. Я часто просыпалась ночью, клала руки на живот и чувствовала своего ребенка; в моем воображении возникали картины, как я держу этого малыша на руках или учу его ходить и говорить «мама».

Потом я думала о графе Акселе де Ферзене с его необычайно красивым лицом и страстным взглядом. Конечно, я была счастлива. Мне никогда раньше не приходилось ощущать в себе движения ребенка. Я никогда раньше не знала мужчину, с которым я чувствовала бы себя так спокойно. У меня появлялись странные мысли, возможно, это бывает у женщин в период беременности. Мне хотелось жить в маленьком доме с мужем, похожим на Акселя де Ферзена, и детьми… многочисленными детьми. Мне казалось, что если бы это могло случиться, то ничего больше от жизни не было надо. Чего сто́ят все эти азартные игры, танцы, розыгрыши, великолепные шелка и парча, фантастические головные уборы, бриллианты, корона — что стоит все это по сравнению с простой жизнью в полном согласии?

Теперь я могу быть честной сама с собой и могу сказать, что если бы я прожила простую жизнь, то была бы счастлива. Сейчас я вижу в себе обычную женщину, не умную, не проницательную, сентиментальную, женщину, которой больше всего подходило стать матерью. А мне по ошибке поручили сыграть роль королевы.

Было приятно узнавать об Акселе де Ферзене все новые и новые подробности. Его любовь к музыке восхищала меня. Он получал от меня приглашения на концерты, а иногда и некоторые его близкие друзья. Я играла для них на клавесине и временами пела. У меня был не очень сильный, но довольно приятный голос, и все от души аплодировали мне. Но пела я только ради него. Мы никогда не могли остаться наедине, поскольку за каждым нашим шагом следили. Я вспомнила предупреждение моего брата Иосифа в отношении невестки Марии-Жозефы. Она была ревнива и постоянно настраивала людей шпионить за мной. Прованс не мог иметь детей, поэтому его единственная надежда заключалась в том, что я умру бездетной и расчищу ему путь к трону. Теперь я ждала ребенка, следовательно, могли быть и другие дети.

Хотя Аксель не оставался со мной наедине, мы наслаждались нашими частыми беседами. Он подробно рассказал мне о своей любящей матери, об отце, которого глубоко уважал и который, как он сам признавал, был немного скуповатым и все спрашивал, когда же сын собирается прекратить странствия по Европе и заняться своей карьерой. Он даже рассказал мне о мадемуазель Леель, шведской девушке, которая жила в Лондоне и к которой его послали, чтобы он за ней поухаживал.

— Ее огромное богатство очень привлекло мою семью, — сказал он.

— А вас? — спросила я.

— Я испытываю отвращение к браку по расчету.

— А она красива?

— Считается, что да.

— Меня интересуют ваши приключения в Лондоне. Расскажите о них поподробнее.

— Я был гостем в роскошном дворце ее родителей.

— Это, должно быть, было весьма приятно.

— Нет, — сказал он, — нет.

— Но почему «нет»?

— Поскольку я не был ее восторженным поклонником.

— Вы удивляете меня.

— Это правда. Я находился в мире грез. Однажды со мной что-то произошло… много лет назад… в Париже. В оперном театре.

Мне было трудно говорить с ним, поскольку я опасалась молчаливого наблюдения со стороны моих невесток.

— И что же? Вы не попросили ее руки?

— Я просил ее. Это было желание моего отца, и мне хотелось доставить ему удовольствие.

— Итак, вам предстоит женитьба на этой богатой и интересной женщине?

— Ни в коем случае. Она отказала мне.

— Отказала вам?

— Ваше величество не верит? Она оказалась мудрой, почувствовав, что я не отвечаю ее требованиям.

— Мы бы не хотели, чтобы вы уехали в Лондон… так быстро. Ведь вы только что прибыли в Париж, — весело рассмеялась я.

Так проходили дни. В мире происходили важные события, но я не обращала на них внимания. И только позднее до меня дошло их значение. При дворе оживленно обсуждался конфликт между Англией и ее колонистами в Америке, причем с нескрываемым ликованием, поскольку всем французам было приятно, что их старые враги англичане попали в беду. Хотя в Париже продолжали рабски следовать английским привычкам, по отношению к нашим соседям по другую сторону пролива существовала застарелая ненависть.

Французы не могли забыть унижений Семилетней войны и всех уступок англичанам в результате поражения. И с 1775 года, еще в начале нашего правления, мы аплодировали американцам. Многие французы даже серьезно считали, что Франция должна объявить войну Англии. Я припоминаю, как муж говорил мне, что если бы мы объявили ей войну, то очень вероятно, что это могло бы привести к примирению Англии со своими колониями. В конечном счете все они были англичанами и могли бы сплотиться в случае нападения иностранной державы. Людовик никогда не желал прибегать к войне.

— Если бы я начал войну, — говорил он, — то не смог бы дать моему народу тех благ, которых я желал.

Тем не менее, когда Америка объявила независимость 4 июля 1776 года, мы все радовались и желали поселенцам всего самого наилучшего. Я вспоминаю, что в то время во Францию приезжали три американских представителя — Бенджамин Франклин, Силас Дин и Артур Ли[49]. Какими торжественными они были! И какой у них был скромный вид в простеньких костюмах и при ненапудренных волосах. Они странно выделялись на фоне наших разодетых щеголей, но их везде принимали, и они пользовались популярностью, а когда маркиз Лафайет[50] выехал в Америку, чтобы встать на сторону колонистов, многие французы последовали за ним. Они требовали, чтобы король объявил войну, однако Людовик продолжал выступать против этого, хотя секретно мы помогали Америке оружием, боеприпасами и даже деньгами. В это время произошло сражение между нашим кораблем «Бель Поль» и английским «Аретуза», и Людовик с неохотой был вынужден объявить Англии войну — хотя бы на море.

Я прислушивалась к тому, что Аксель говорил мне об американской борьбе за независимость. Он был горячим сторонником свободы, и я повторила его аргументы мужу. Это был один из тех редких случаев, когда я проявила интерес к государственным делам.

В то время Людовик стремился угождать мне, и я верю, что мой голос, добавленный к требованиям других, в определенной степени сыграл свою роль и привел его к решению объявить войну на море.

Я повсюду восторженно говорила об американцах и выступала против англичан. Однако когда кто-то попросил моего брата Иосифа высказать свое мнение, он ответил:

— По профессии я монархист.

Мерси передал мне это высказывание. Оно звучало как предупреждение, что я открыто поддерживаю тех, кто выступает против монархии.

Погода в то лето была очень жаркой, и моя беременность стала сказываться. Будучи не в состоянии много заниматься моционом, я любила в вечерней прохладе сидеть на террасе при свете луны или звезд. Терраса хорошо освещалась, а в оранжерее каждый вечер играл оркестр. Публике разрешалось свободно гулять по парку, и она пользовалась этим правом, особенно в теплые летние вечера.

Мы с невестками любили сидеть вместе на террасе. В этих случаях на нас всегда были простые белые платья из муслина или батиста и большие соломенные шляпы с легкими вуалями, которые скрывали наши лица. Поэтому нас часто не узнавали. Иногда к нам подсаживались люди и разговаривали с нами, не зная, кто мы такие.

Разумеется, время от времени это приводило к нежелательным происшествиям. Однажды, когда стемнело, со мной рядом сел молодой человек и стал делать мне авансы. Я разговаривала с ним, не понимая его намерений, а потом была вынуждена подняться и уйти, когда он ясно дал понять, что знает, что перед ним королева.

Такие происшествия были крайне нежелательны, особенно потому, что поблизости находились мои невестки. Наверняка они все расскажут либо тетушкам, которые осуждали все, что бы я ни делала, либо послу Сардинии, который будет рад приукрасить эту историю и распространить ее за границей. Определенно станут говорить, что я поощряю влюбчивых незнакомцев. Они выдумывали теперь обо мне самые скандальные истории, казалось, что это их любимейшее времяпрепровождение.

Когда пришла осень, я решила, что мне следует больше уединяться и не бывать в людных местах. У меня были все основания для этого. Поэтому все чаще и чаще я стала оставаться в своих покоях в окружении лишь самых близких друзей, моих дорогих мадам де Полиньяк, принцессы де Ламбаль и принцессы Елизаветы, которая с годами все более сближалась со мной.

Аксель де Ферзен часто бывал на этих собраниях, мы пели, музицировали и вели беседы. Это были очень славные дни. Что касается мужа, то он находился в состоянии постоянной тревоги, и я смеялась над ним, поскольку по десять раз на день он приходил ко мне в покои и обеспокоенно спрашивал, как я себя чувствую, или вызывал врачей и акушеров, подробно расспрашивал их, желая знать, все ли идет как нужно.


Муки родов! Теперь они предстоят мне. Для любой женщины рождение первенца — пугающее, хотя, по-моему, и возвышающее испытание. А для королевы, кроме того, еще и общедоступный спектакль. Я могла дать жизнь наследнику короны, и поэтому вся Франция имела право смотреть, как я это делаю.

Город Версаль был полон любителей достопримечательностей. Было невозможно нигде найти комнату, начиная с первой недели декабря. Цены резко подскочили. Все были полны решимости стать свидетелями рождения ребенка.

Был холодный декабрьский день — я хорошо это запомнила, — когда начались схватки. В городе немедленно зазвонили все колокола, извещая, что у меня начались роды. Принцесса де Ламбаль и фрейлины поспешили в мою спальню, муж находился в состоянии крайней тревоги. Наш брак в течение многих лет служил темой постоянных пересудов, и поэтому он опасался, что к родам королевы будет проявлен излишний интерес. Он самолично укрепил большие гобеленовые ширмы вокруг моей постели специальным шнуром.

— Чтобы их нельзя было опрокинуть, — сказал он.

Насколько он оказался прав, сделав это! Покончив с ширмами, он направил гонцов в Париж и Сен-Клу, чтобы созвать всех принцев королевской крови, которые, в соответствии с традицией, должны были присутствовать при родах.

Не успели те приехать, как зрители штурмом взяли дворец, и многим удалось пробиться в спальню. Несмотря на все усилия воспрепятствовать нашествию посторонних, по крайней мере человек пятьдесят были полны решимости посмотреть роды королевы.

Схватки усиливались и становились чаще. Я пыталась успокоить себя. Наступил тот момент, которого я ждала всю свою жизнь, — я становилась матерью.

Я договорилась с принцессой де Ламбаль, что она даст мне знать о поле ребенка условным знаком. В комнате было нестерпимо жарко, окна были наглухо законопачены от холодного зимнего воздуха. Однако никто не предполагал, что мне придется лежать в переполненной народом спальне. Люди стояли вплотную друг к другу, некоторые поднялись на скамейки, чтобы лучше видеть происходящее, при этом всей тяжестью опираясь на гобеленовые ширмы, которые могли бы опрокинуться на постель, если бы не предусмотрительность мужа, скрепившего их толстым шнуром. Я почувствовала, что мне нечем дышать. Приходилось преодолевать не только родовые схватки, но и мечтать о глотке свежего воздуха. Запах уксуса и духов, смешанный с запахом человеческого пота, и жара были невыносимы.

Всю ночь я провела в страшных муках, изо всех сил стараясь дать жизнь ребенку и… спасти свою собственную жизнь. Только утром 19 декабря в 11.30 произошли роды.

Я откинулась назад в полном изнеможении, но вспомнила, что должна узнать, кто родился. Я перевела взгляд на принцессу, стоявшую около постели, она покачала головой — это был сигнал, о котором мы договорились.

Девочка! Я почувствовала легкое разочарование. И вслед за этим стала задыхаться. Как в тумане я видела вокруг себя лица… море лиц… лица принцессы де Ламбаль, акушера, короля.

— Боже мой, дайте ей воздуха! Ради Бога, отодвиньтесь… И дайте ей глоток воздуха! — выкрикнул кто-то.

После этого я потеряла сознание.

Позднее я узнала от мадам Кампан, как все происходило. Никто из женщин не смог протиснуться через толпу и принести горячей воды. Смертельно не хватало воздуха, и все врачи сошлись во мнении, что я оказалась на пороге гибели от удушья.

— Освободите спальню! — кричал акушер. Однако люди не сдвинулись с места. Они пришли посмотреть спектакль, а он еще не закончился.

— Откройте окна! Ради Бога, откройте окна!

Однако окна были заклеены полосками бумаги, и не так-то просто было их открыть.

В жизни моего мужа бывали моменты, когда он умел преодолеть свою робость и вел себя по-королевски. Он проложил себе дорогу через толпу и с силой, которой не предполагали в нем, распахнул окна; холодный свежий воздух ворвался в комнату.

Акушер сказал хирургу, что мне немедленно нужно пустить кровь, не дожидаясь горячей воды, и у меня на ноге был немедленно сделан надрез. Мадам Кампан после рассказывала мне, что, как только заструилась кровь, я открыла глаза, и все поняли, что моя жизнь спасена.

Бедная Ламбаль упала в обморок, как этого и следовало ожидать, и ее вынесли. Король приказал освободить комнату от зевак; несмотря на это, некоторые не хотели уходить, и тогда слуги и пажи были вынуждены насильно вытаскивать их за шиворот.

Но я была жива, я родила ребенка, хотя и дочку.

Когда я пришла в сознание и стала понимать, что вокруг происходит, то почувствовала на своей ноге повязку и спросила, в чем дело. Король подошел к постели и рассказал, что случилось. Мне показалось, что все плакали и обнимали друг друга.

— Это от радости, — сказал он мне, — потому что вы пришли в себя. Мы опасались…

Продолжать он не мог. После некоторой паузы король сказал:

— Этого никогда больше не повторится. Клянусь.

— Ребенок… — прошептала я. Король кивнул головой, девочку принесли и положили мне на руки. С того самого момента, как я увидела дочь, я полюбила ее, и это чувство к ней навсегда осталось неизменным. Я была совершенно счастлива.

— Бедная малышка, — сказала я, — несмотря на то что мы с таким нетерпением ждали мальчика, от этого ты не станешь менее дорогой для меня. Сын скорее принадлежал бы государству, а ты будешь принадлежать мне. Тебе принадлежит моя безграничная любовь, ты разделишь со мной счастье и утешишь меня в невзгодах.

Я назвала ее в честь матушки — Мария-Терезия-Шарлотта, однако с самого начала при дворе ее стали называть маленькой королевой.

Во все концы Европы были направлены гонцы. Муж лично написал письмо в Вену. В Париже царило общее ликование с шествиями и иллюминацией, ночью было светло как днем, и отзвуки фейерверков и пушечных салютов доносились до дворца.

Народ, собравшийся вокруг Версаля, требовал, чтобы каждый день вывешивались бюллетени о моем самочувствии. Я была чрезвычайно счастлива. У меня появился ребенок. И народ так интересовался моим самочувствием, что потребовал постоянных сообщений о моем здоровье. Король был в бурном восторге. Ему нравилась роль отца — он постоянно приходил в детскую посмотреть на свою дочь и безмерно восхищался ею.

— Какое она чудо! — повторял он шепотом. — Посмотри на эти пальчики… У нее есть даже ноготочки, целых десять, и все они безупречны… безупречны.

Я смеялась над ним, но сама чувствовала то же самое. Мне очень хотелось неотрывно смотреть на нее и восхищаться ею — моя собственная дочь, плоть от плоти!

Мы были молоды. У нас еще родится много детей. Следующим будет дофин. Я не сомневалась в этом.

Странный случай произошел спустя несколько дней после рождения моей малышки. Дворец посетил кюре церкви святой Магдалины, который попросил встречи с монсеньором Кампаном. Оставшись с ним наедине, кюре вынул коробочку, которая, по его словам, была передана ему в исповедальне, и поэтому он не может сообщить имя человека, передавшего ее. Внутри коробочки находилось кольцо, которое, согласно исповеди, было украдено у меня для колдовского заговора, чтобы я не могла иметь детей.

Монсеньор Кампан принес мне кольцо, в котором я узнала то самое, что потерялось семь лет назад.

— Нам следует попытаться выяснить, кто сделал это, — сказал монсеньор.

— О, не надо ничего предпринимать. Ко мне вернулось кольцо, а заклинания не подействовали. Я не боюсь их.

— Мадам, разве вы не хотите знать имя вашего врага, желавшего вам несчастья?

— Я предпочитаю не знать тех, кто так меня ненавидит, — покачала я головой.

Было видно, что монсеньор Кампан не согласен с этим и считает, что нам следует что-то предпринять, но моя неприязнь к различным волнениям восторжествовала, и я распорядилась предать этот вопрос забвению. Возможно, я снова была не права. Ведь если бы я провела расследования, на которых настаивал монсеньор Кампан, то смогла бы выявить врагов в моем ближайшем окружении.

Я очень быстро забыла о кольце — в мире было много интересных вещей, которые занимали меня. Королю и мне предстояла поездка в Париж для очистительной молитвы. В этот день выходили замуж сто бедных девушек, и я всем раздала приданое. Когда я прибыла в церковь, они все уже собрались там; их волосы были весьма причудливо завиты. Церемония бракосочетания происходила в Нотр-Даме. Мы прибыли в карете короля. Впереди нас следовали трубачи, возвещавшие о нашем появлении, а двадцать четыре лакея в сверкающих ливреях и шесть пажей ехали верхом на лошадях. Прево подошел к дверце кареты и произнес краткую речь, на которую ответил король.

Вся процессия проследовала через Париж. На балконе дома по улице Сент-Оноре Роза Бертен выстроила всех своих помощниц, а сама встала во главе их. Они все сделали глубокий реверанс, когда мы проезжали мимо. Из Нотр-Дама мы поехали в церковь святой Женевьевы и на площадь Людовика XIV. Приветственных криков почти не было слышно, хотя из домов вышло много народа, провожавшего нас взглядами. Мной овладело смущение. Чего же они хотят? Они получили фейерверки, буфеты с холодным мясом и вином, а невесты — приданое; были освобождены некоторые заключенные. Я родила первую престолонаследницу Франции. Что с нами случилось? Почему такая холодная встреча? Почему такие угрюмые взгляды?

Когда мы вернулись во дворец, я призвала Мерси и рассказала ему об оказанном нам приеме.

— Это невероятно, — сказала я, — чего они хотят?

— Они наслышаны о вашем расточительстве. Ходит много скандальных историй. Вряд ли хоть один день обошелся без того, чтобы о вас не распространялась новая песенка или стишки. Ваше легкомыслие и мотовство служат поводом для этого. Сейчас идет война, а вы думаете только о своих развлечениях. Вот почему народ против вас, — ответил он.

Его слова причинили мне боль и немного напугали. Было тревожно проезжать по улицам среди безмолвной массы народа.

— Я изменюсь, — твердо сказала я. — Откажусь от этих слишком бросающихся в глаза развлечений. Ведь я теперь стала матерью…

Матушка была рада, как она написала из Вены, что роды прошли благополучно и что дочка здорова.

«Однако у нас должен быть дофин, — писала она. — Нам нужен дофин и наследник трона».

Глава 14

УТРАТЫ

Я должен признаться Вашему величеству, что граф де Ферзен был настолько хорошо принят королевой, что это обидело некоторых лиц. Меня не оставляет мысль, что она имеет определенное влечение к нему; слишком явные признаки, свидетелем которых я являюсь, не оставляют у меня никаких сомнений на этот счет. Молодой граф де Ферзен вызывает восхищение скромностью и сдержанностью.

Шведский посол в Версале — королю Швеции Густаву III

Моя дорогая матушка может быть спокойна в отношении моего поведения. Я очень хорошо понимаю необходимость иметь детей… Кроме того, я в долгу перед королем за его внимательное отношение ко мне и за его доверие, за что я ему весьма благодарна.

Мария-Антуанетта — Марии-Терезии

Я была действительно глупой, как сказал мой брат Иосиф. Случай с кольцом должен был предупредить меня, что в ближайшем окружении у меня есть враги. Меня должны были насторожить хмурые взгляды людей. Шла война[51], а войны приводят к повышению налогов и к тяжелым временам в жизни людей. Когда же подданные слышат о расточительстве королевы и видят доказательства этого своими собственными глазами, они приходят в негодование. Нет, это слишком мягкое слово. У них появляется кровожадная ненависть. Меня обвиняли в их бедности, меня, глупую маленькую королеву, не думающую ни о чем, кроме танцев, покупки красивых платьев и драгоценностей. Поведение короля сотни раз свидетельствовало о его заботах о бедных; он даже одевался скромнее, чем большинство щеголей при дворе. Но он находился под моими чарами, разрешал мне все, что разрешает страстно влюбленный супруг своей прелестной жене. Моя чрезмерная любовь к развлечениям и безразличие к нуждам людей привели к росту цен на хлеб. Вдобавок ко всему я была иностранкой.

В народе стали называть меня «австриячкой». Какое у меня право, иностранки и австриячки, приехавшей во Францию, управлять французами?

Волна злых памфлетов захлестнула Париж. Каждый мой легкомысленный шаг расценивался как пример моей расточительности и равнодушия к народу, а главным образом — как пример безнравственности. Стоило мне переброситься одним словом с человеком, как молва превращала его в моего любовника; стоило мне улыбнуться какой-то женщине — и мои отношения с ней считались противоестественными.

Я не могла не знать об этом. Но я ничего не принимала во внимание, как и те предупреждения, которые мне делали всю жизнь.

Казалось, что у меня большие способности наживать врагов и выбирать таких друзей, которые могут лишь еще ухудшить мою репутацию. Перед собой я оправдывалась, говоря, что я лишь обыкновенная женщина, которой навязали сыграть экстраординарную роль, для чего мне не хватило таланта. Если бы я была серьезной и прислушивалась к предупреждениям моих истинных друзей — короля, матушки, Мерси и Вермона, а также моей милой Кампан, то смогла бы изменить линию своего поведения. Да, я уверена, что тогда у меня еще оставалось время. Передо мной была наклонная плоскость, скольжение по которой началось в счастливом неведении, однако пока не произошло безудержного падения вниз, когда невозможно остановиться.

Возможно, что если бы мой муж был другим… Однако мне не следует винить его. На его воспитание не обращали внимания, его никогда не обучали сложному искусству управления государством. Я часто вспоминаю, как он заплакал, впервые узнав о том, что стал королем: «Меня ничему не научили!» А его дед, Людовик XV, видя, что кончина не за горами, как-то заметил: «Я понимаю работу этой государственной машины, но не знаю, что с ней станет, когда я уйду, и как Бэри будет выпутываться из этого положения». Бедный мой муж, добрый и неудачливый, за исключением тех редких моментов, когда он мог отбросить в сторону все свои сомнения.

Однако в то время я этого не понимала. Оскорбительные стишки. Ложь. Скандальные истории. Их всегда было много. Мне не приходило в голову поинтересоваться, кто стоял за этим, кто распространял их. Я не могла и подумать, что это могут быть мои собственные девери и невестки, принцы Конде, Конти, Орлеанский, которых я обидела.

Катастрофа неотвратимо надвигалась, но я не чувствовала этого.

Многие вещи делали меня счастливой. Моя любимая маленькая дочурка; Аксель де Ферзен, следовавший за мной как тень и всегда находившийся возле меня, а если его не было поблизости, я неизменно ощущала на себе его взгляды, которые он бросал на меня из соседней комнаты. Был король, благодарный мне, поскольку я родила ему дочь, всегда добрый и внимательный, особенно теперь. Был обожаемый Трианон, который постепенно утрачивал характер уютного любовного гнездышка, в котором Людовик XV принимал своих любовниц. Это был мой дом. Я перепланировала парк. У меня была библиотека, выкрашенная в белый цвет, украшенная занавесями из тафты светло-зеленого цвета. На полках стояли пьесы, поскольку я намеревалась устраивать в Трианоне театральные представления. Таковы были у меня планы. Я строила театр и уже намечала, кого следует пригласить в мою маленькую труппу. Я не задумывалась над тем, сколько это стоит, никогда не думала о деньгах и требовала, чтобы работы были закончены в рекордно короткие сроки.

— Не жалеть никаких расходов, мадам?

— Нет. Заканчивайте работы, и все.

За год мои украшательства Малого Трианона обошлись казне более чем в триста пятьдесят тысяч ливров. А страна пребывала в состоянии войны, и население Парижа жаловалось на высокие цены на хлеб! Вероятно, я действительно утратила всякое чувство реальности.

Однако я была счастлива. Через два месяца после рождения дочки во мне проснулось сильное желание поехать на бал в оперный театр. Было Прощеное воскресенье[52], и я сказала Людовику, что мне очень хочется поехать туда на танцы. Он сказал, что из большой любви к жене он поедет вместе со мной.

— И ты поедешь в маске? — спросила я. Он ответил утвердительно, и мы поехали вместе. Никто не узнал нас, и мы смешались с танцующими. Однако я заметила, что ему было скучно.

— Пожалуйста, Луи, — попросила я, — давай поедем на следующий бал, который будет во вторник, на Масленой неделе. Сегодня было так весело.

Как это часто бывало, он согласился, но без особого желания; однако в понедельник отказался, сославшись на множество государственных дел. Я была настолько разочарована, что он сразу же предложил мне поехать с одной из фрейлин, но при этом позаботиться, чтобы меня не узнали. Я остановила свой выбор на принцессе Дэнин, весьма порядочной женщине, и договорилась, что мы подъедем к дому герцога де Куиньи в Париже, где пересядем в обычную карету, которую он подготовит для нас. Все было оговорено так быстро, что герцогу удалось подыскать лишь старую карету без каких-либо эмблем. В результате она сломалась прежде, чем мы достигли оперного театра. Наш лакей сказал, что он наймет фиакр[53], а пока принцесса и я должны пройти в лавку. Это было интересно, поскольку мне никогда не приходилось ездить в городских повозках, и я не смогла удержаться от того, чтобы не похвастаться этим перед своими друзьями. Как я была глупа! Это послужило идеальной основой для скандальной истории. Королева разъезжает по Парижу в фиакре. Она заезжала в дом герцога де Куиньи! Зачем? Могут ли быть какие-либо сомнения? История приобрела известность как «приключение с фиакром», причем передавалась в различных версиях.

Мое счастье зависело во все возрастающей степени от Акселя де Ферзена. Люди стали замечать, насколько мое настроение зависит от его присутствия. Я любила слушать его рассказы о сестрах Фабиане, Софии и Гедде, о доме в Швеции и о путешествиях в разные страны. Я была менее скрытной, чем он. Он понимал, что за нами наблюдают, и старательно оберегал мою репутацию, зная, что я окружена врагами и шпионами, но не говорил мне об этом, поскольку мы придерживались версии, что в наших отношениях нет ничего особенного. Он был просто путешествующим иностранцем при дворе, и поэтому мои предупредительность и гостеприимство выглядели естественно.

Мы оба понимали, что наши отношения не могут перерасти во что-то большее, но и такими они были для нас очень дороги. Он не мог стать моим любовником. Мой долг заключался в том, чтобы рожать наследников престола Франции, и их отцом должен был быть король. Однако мы позволяли себе самые смелые, светлые, прекрасные мечты. Это напоминало любовь трубадура к знатной даме, которой он мог восхищаться только издалека.

Это отвечало моему расположению духа, и я не заглядывала в будущее. Я приглашала его на свои карточные вечера, а когда узнала, что он пришел на вечер, на котором я решила не присутствовать, то выразила ему в письме свое сожаление. Я слышала, что он является капитаном подразделения легких драгун своего короля, и выразила пожелание увидеть его в форме. Буквально при следующей встрече со мной он появился в ней. Мне никогда не забыть его вид в той романтической одежде — голубой камзол поверх белой блузы и плотно облегающие кремовые замшевые бриджи, цилиндрический военный головной убор, украшенный двумя перьями, голубым и желтым.

Некоторые заметили переполнившие меня чувства, когда я увидела его, а я не могла оторвать от него глаз. С нежной кожей, белокурыми волосами и лучистыми темными глазами он был похож на бога. Я подумала, что никогда еще ни один человек не вызывал во мне столь глубокого волнения.

После этого случая мое дружеское расположение к нему обсуждалось открыто, и он был назван одним из моих любовников. Чары рассеялись, и вскоре после этого он сказал:

— Оставаясь здесь, я могу принести вам только вред.

Меня охватило холодное отчаяние, и я ответила, что уже привыкла к клеветническим слухам. Если к ним прибавятся еще несколько сплетен, то это не принесет мне вреда.

— Я вызову на дуэль любого, кто скажет против вас хотя бы одно слово в моем присутствии.

Герой рыцарского романа! Он был совершенным в любом отношении. Он был готов умереть ради меня, и я знала об этом. Ради меня он даже готов уехать.

Габриелла де Полиньяк пыталась утешить меня.

— Как я несчастна, что ко мне относятся таким образом, — сказала я и рассмеялась. — Если люди, независимо от моего безупречного поведения, приписывают мне множество любовников, глупо было бы и в самом деле не завести хотя бы одного.

Габриелла, разумеется, считала, что я веду себя странно: разве женщины нашего круга могут обходиться без любовников? Несомненно, меня подозревали в том, что я веду себя как другие. Даже Габриелла была любовницей Водрея. Говорили, что все любовники этих женщин также и мои любовники, поскольку мне приходилось с ними часто встречаться в покоях моих друзей. Но мне приносило радость общение с принцессой де Ламбаль и моей дорогой маленькой золовкой Елизаветой.

Аксель, который всегда выступал решительным сторонником американской независимости, решил поехать в Америку, чтобы содействовать ее дальнейшему утверждению. Я была убита горем, но должна была делать вид, что просто сожалею, прощаясь с человеком, который был мне так близок. Однако это никого не обмануло.

— Что? — воскликнула одна герцогиня, когда услышала, что он уезжает. — Вы отказываетесь от своего завоевания?

Я сделала вид, что не расслышала замечания, и продолжала безучастно улыбаться Артуа, который недобрыми глазами следил за мной.

— Если бы оно у меня было, — ответил Аксель, — я ни за что не покинул бы Париж. Я уезжаю, не оставляя никого, кто пожалел бы о моем отъезде.

Он солгал ради меня, поскольку знал о моих чувствах.


Итак, он уехал. Ну что же, я посвящу себя ребенку.

Не только боязнь иметь ребенка от другого мужчины заставила меня примириться с отъездом Акселя. Определенную роль при этом сыграло желание быть верной женой, достойной своего мужа. Я знала, что он никогда не изменял мне, что у него никогда не было любовниц. Разве он не король Франции, стремящийся к такой добродетели? Сколько женщин при дворе могли бы сказать, что у них верный муж? Нежность короля ко мне, его желание радовать меня, постоянные ласки — все это, разумеется, требовало какого-то вознаграждения, не правда ли? Кроме того, у нас был ребенок.

Моя маленькая королева! Как я обожала ее! Теперь я видела маленького Армана меньше. Он был сбит с толку и выглядел опечаленным. Я неожиданно поняла это и послала за ним, позволив ему поваляться на моей постели, и кормила его конфетами. Однако положение изменилось. Он уже не был моим маленьким мальчиком. Он был просто Арманом, за которым ухаживали слуги. Все свое свободное время я посвящала моей маленькой дочери. Его хорошо кормили, и он был окружен тем же комфортом, что и прежде. Мне не приходило на ум, что я действовала в своей обычной неосмотрительной манере, когда взяла его из дома, баловала и ласкала, а затем отвергла. Я позабыла об этом, а он не забыл. Он вспомнит об этом в последующие годы и станет одним из моих злейших врагов, которые старались в меру своих возможностей уничтожить меня.

Поэтому даже когда я по-настоящему хотела быть доброй, я способствовала созданию огромной силы, которая в конечном счете обращалась против меня, опутывала меня и влекла к катастрофе.

Письма от матушки продолжали приходить часто. Она писала об одном: должен быть дофин! Она слышала от Мерси, что я по-прежнему ложусь спать поздно. Разве это приведет к появлению дофина? Король ложится рано и встает рано. Я ложусь поздно и встаю поздно. До нее также доходят слухи, что в Трианоне, где я часто бываю, я сплю одна. Матушка не одобряла такого образа жизни. Каждый месяц она ждала вестей о моей беременности, но таких счастливых сообщений не приходило.

Казалось, я никогда не смогу дать удовлетворительного ответа. Между тем матушка в своих письмах продолжала настаивать: должен быть дофин!

К великой радости, я почувствовала, что беременна опять. И на этот раз я решила никому не говорить об этом, кроме короля и нескольких своих друзей. Невозможно было удержаться, чтобы не шепнуть об этом Габриелле, не сказать принцессе де Ламбаль, моей любимой Елизавете и мадам Кампан. Я заставила их поклясться, что они будут держать это в тайне до тех пор, пока я не буду абсолютно в этом уверена.

Потом случилось ужасное. Во время поездки в карете я неожиданно почувствовала холодный ветер. Не раздумывая, я быстро вскочила на ноги, чтобы закрыть окно. Моих сил оказалось недостаточно, я перенапряглась и в результате через несколько дней у меня произошел выкидыш.

Я была убита горем и горько плакала. Король плакал вместе со мной.

— Однако мы не должны приходить в отчаяние, — сказал он, утешив меня, а я порадовалась тому, что не сказала никому о моем состоянии за исключением тех, кому могла доверять. Я представляла себе, что по этому поводу могли бы сказать тетушки или мои невестки. Они обвинили бы меня, говорили бы о моей любви к удовольствиям, моем пренебрежении к долгу — все, что могло бы опорочить меня.

Потом я подхватила корь, и поскольку король не болел ею, уехала в Трианон, чтобы побыть одной. За мной последовали только те, кто уже переболел корью, или те, кто пересилил страх заразиться — Артуа и его жена, графиня Прованская, принцесса де Ламбаль и Елизавета. Никто не считал, что мы должны оставаться без мужской компании, и туда прибыли герцоги де Гине и де Куиньи вместе с графом де Эстергази и бароном де Безанвалем. Эти четверо мужчин постоянно находились в моей спальне и делали все возможное, чтобы развлечь меня. Это, естественно, породило многочисленные толки и слухи. Мужчин называли моими медицинскими сестрами, говорили даже, что никакой кори не было и что это была простая отговорка. Спрашивали, кого из светских дам король выбрал бы ухаживать за ним, если бы заболел.

На этот раз Мерси сказал, что он не видит никакого вреда в том, что мои друзья присутствуют в Трианоне, чтобы развлекать меня и помогать мне быстрей поправиться. Король также не находил в этом ничего плохого, поскольку все знали, что короли и королевы могли принимать посетителей в своих спальнях. Такова была традиция.

Поправившись, я оставалась в Трианоне. Последовали протесты из Вены, а Мерси сказал мне, что с разрешения моей матушки он хочет напомнить мне, что к большому двору должны иметь доступ многие люди. В противном случае появятся подозрения и зависть, возникнут неприятности.

Я слушала его зевая и думая о пьесе, которую я скоро поставлю в своем театре. Я сыграю в ней главную роль. Конечно, все согласятся, что она больше всего мне подходит. Но все же в результате этой беседы я написала матушке письмо и заверила, что больше времени буду проводить в Версале.

Однако двор в Версале не посещали многие люди, которые были обижены на меня. Например, я редко видела герцога де Шартра. Он удалился в Пале-Рояль и там принимал своих друзей. Мне неизвестно, что они обсуждали и даже не пришло в голову поинтересоваться. Поэтому казалось бессмысленным держать двор в Версале. Почему мне не проводить больше времени в Малом Трианоне, где жизнь гораздо более веселая и где я окружена друзьями по своему выбору?


Удар обрушился на меня неожиданно. Я даже не знала, что она болела.

Аббат Вермон пришел в мои апартаменты и сказал, что должен поговорить со мной наедине. Глаза его были безумны, губы дрожали.

— Что случилось? — спросила я.

— Ваше величество должно быть готово к великому несчастью, — ответил он.

Я встала, не отрывая от него пристального взгляда. Увидев в его руках письмо, я поняла.

— Императрица…

Он кивнул головой.

— Она умерла, — сказала я безучастно, ибо знала, что это правда. Я ощутила ужасное одиночество, какого никогда прежде не испытывала.

Он опять кивнул головой.

Я не могла говорить и оцепенела. Я чувствовала себя ребенком, который потерялся и уже не надеется когда-либо ощутить себя в полной безопасности.

— Этого не может быть, — прошептала я.

Однако он заверил меня, что несчастье действительно произошло.

— Я хочу побыть одна, — сказала я потерянно.

Кивнув головой, он ушел. Я села на постель и стала вспоминать ее в Вене. Я увидела матушку перед зеркалом, когда служанки делали ей прическу; смогла почувствовать резкий холодный венский ветер; представила ее склоняющейся над моей постелью, когда я притворялась, что сплю. Мне слышался ее голос: «Ты должна поступить так… ты должна делать то… такая легкомысленная и сумасбродная… ты несешься к своей гибели. Я опасаюсь за тебя».

— О, храни меня, мамочка, — шептала я, — ведь без тебя мне так одиноко.

Пришел король и плакал со мной. Перед тем как войти, он обождал с четверть часа. Я услышала его голос в приемной, где ожидал аббат, уважительно отнесшийся к моей просьбе побыть одной.

— Благодарю вас, монсеньор аббат, за только что оказанную мне услугу, — сказал муж. И тогда я узнала, что это он послал аббата передать мне страшную новость. Потом он вошел в комнату и обнял меня.

— Моя дорогая, — сказал он, — это очень печальная весть для всех нас, а особенно для тебя.

— Я не могу поверить в это, — сказала я. — Только недавно она писала мне письма.

— Да, тебе будет не хватать ее писем.

— Да, теперь все уже будет по-другому, — кивнула я.

А когда он сел рядом со мной на постели и взял меня за руку, мне показалось, что я, как всегда, слышу ее предупреждающий голос: я не должна печалиться — у меня есть муж, есть дочь, и я не должна забывать, что Франции нужен наследник престола.


Распорядившись объявить при дворе траур, я сама облачилась в траурную одежду и закрылась в своих апартаментах. Я никого не принимала, за исключением членов королевской семьи, герцогини де Полиньяк и принцессы де Ламбаль. Таким образом, в течение нескольких дней я находилась в отдалении от двора и все это время я постоянно думала о ней.

Когда у меня на приеме был Мерси, он рассказал мне, что слышал о ее кончине. Она очень серьезно болела с середины ноября, и доктора говорили, что она страдает от уплотнения в легких. 29 ноября она сказала прислуге, которая подошла к ее постели:

— Это мой последний день на земле, и мои мысли с детьми, которых я оставляю после себя.

Всех нас она перечислила по именам, как обычно, простирая руки к небу. А когда очередь дошла до меня, она не переставала шептать: «Мария-Антуанетта, королева Франции», — и разрыдалась; плакала долго и горестно.

В течение всего дня она была спокойна и только в восемь часов вечера стала задыхаться. Иосиф, находившийся с ней рядом, прошептал:

— Вы очень больны.

— Все кончено, я умираю, Иосиф, — ответила она и подала знак врачам. — Теперь я ухожу, — сказала она. — Молюсь, чтобы вы зажгли поминальную свечку и закрыли мне глаза. — Взглянула на Иосифа, который взял ее за руки, и так умерла.

Глава 15

МЕЧТА СБЫЛАСЬ: СЫН!

Сегодня утром я видела нашего маленького дофина. Он прекрасно выглядит и красив как ангел. Бурный восторг народа продолжается. На улицах только скрипки, пение и танцы. По-моему, это трогательно, я не знаю более благожелательной нации, чем наша.

Мадам де Бомбаль в письме к мадам Елизавете

Еще раз я оказалась в постели роженицы. Шел октябрь. Миновал почти год со дня смерти матушки. Мне очень не хватало ее писем, которые регулярно приходили в течение десяти лет. Как часто за прошедший год мне хотелось получить их! Как бы мне было приятно сообщить ей, что я забеременела еще раз.

Я мечтала о сыне, но у меня не хватало духу, чтобы думать только об этом. Я не могла любить будущего ребенка больше, чем любила свою маленькую дочку. В своих молитвах я просила: «Боже, пошли мне сына, но если Ты соблаговолишь послать мне дочь, то и за нее буду Тебе бесконечно благодарна».

На этот раз роды проходили в совершенно другой обстановке. Король сказал, что посторонние допущены не будут, чтобы не подвергать меня опасности, как в прошлый раз. Поэтому присутствовали только члены королевской семьи и шесть моих фрейлин, включая принцессу де Ламбаль, которая также была членом этой семьи, вместе с акушером и врачами.

Схватки начались, когда я проснулась утром — это было 22 октября, — и они были настолько слабенькими, что мне удалось принять ванну. К середине дня боли усилились.

По сравнению с рождением маленькой королевы эти роды были более легкими. Однако, когда ребенок появился на свет, я была в полусознательном состоянии и слишком слаба, чтобы отчетливо понимать происходящее.

Я чувствовала, что вокруг постели стоят люди. Казалось, в комнате царит глубокая тишина, и я побоялась спрашивать о ребенке. Король дал знак, чтобы никто со мной не разговаривал. Он проявлял очень большое беспокойство во время последних недель моей беременности и отдал распоряжение не говорить мне, какого пола новорожденный, поскольку, если он окажется девочкой, то я была бы разочарована, а если это будет дофин, то слишком обрадуюсь. В любом случае волнение может быть вредным для меня после родов.

Вокруг царила тишина, и я подумала, что родилась девочка. Или еще хуже: мертвое дитя. Нет! Я услышала крик младенца. Мне хотелось крикнуть: «Дайте мне моего ребенка. Какая разница, если…»

И тут я увидела короля — в его глазах стояли слезы, казалось, он переполнен радостью.

— Ты видишь, как я спокойна. И не задаю никаких вопросов, — сказала я ему.

— Наследный принц имеет честь представиться, — сказал он прерывающимся голосом.

Сын! Моя мечта сбылась. Я протянула руки, и мне вручили его. Мальчик… очаровательный мальчик!

В спальне и в прилегающих покоях, где ожидали министры и члены нашей семьи, возникло возбуждение. Уже после я слышала, что все присутствовавшие начали обниматься и целоваться. Мне были слышны возгласы: «Дофин! Говорю вам, что это правда. У нас есть дофин!» Даже мои противники были охвачены возбуждением. Мадам Гимене, которой было поручено заботиться о нем, сидела в кресле на колесиках, и он был вручен ей. Ее отвезли в покои, располагавшиеся поблизости, и тотчас же вокруг нее собрались люди, чтобы взглянуть на ребенка. Они хотели дотронуться до него, коснуться шали, в которую он был завернут, или хотя бы дотронуться до кресла, в котором сидела принцесса.

— Он должен стать христианином немедленно, — сказал король.

Наш маленький дофин был окрещен в три часа утра.


Сейчас же прогремел сто один пушечный выстрел, чтобы Париж знал о том, что родился мальчик. Это стало сигналом для начала бурного веселья в городе. Звонили колокола, организовывались процессии, ночью жгли праздничные костры и пускали фейерверки. Мне едва верилось, что с такой радостью веселится народ, представляющий действующие лица в отвратительных памфлетах. Теперь парижане просили Бога защитить меня, мать их дофина, танцевали, пили за мое здоровье и кричали: «Да здравствует король и королева! Да здравствует дофин!» Как и говорила матушка, они были импульсивными людьми.

Я восхищалась малышом. Я приказала привести маленькую королеву, чтобы она могла познакомиться со своим маленьким братиком, и мы стояли рука об руку возле его колыбели и восторгались им. Ей было три годика, она была очень смышленой и с каждым днем становилась все прелестнее.

Перехватив сердитый взгляд Армана, стоявшего у двери и смотревшего на нас, я улыбнулась ему, но он опустил глаза. Проходя мимо, я взъерошила ему волосы. Он уже не выглядел таким очаровательным, как когда-то, возможно, однако, что я сравнивала его со своими собственными крошками.

Набатные колокола звонили в течение трех дней и ночей. Просыпаясь, я слышала их звон, и чувство великой радости переполняло меня. В Париже был объявлен двухдневный праздник. На улицах бесплатно разливалось вино, были устроены мясные буфеты, люди надевали на шею гирлянды искусственных цветов и, обращаясь друг к другу, в качестве приветствия произносили: «Да здравствует дофин!»

Каждая из гильдий направила в Версаль своих представителей, церемонии продолжались в течение девяти дней. Их встречал весь двор. Всех развеселил дар гильдии изготовителей паланкинов, которая прислала паланкин с искусно сделанными фигурами кормилицы и дофина. Кормилица была очень похожа на ту женщину, которую мы недавно наняли и которая быстро получила прозвище мадам Пуатрин[54]. Нам также преподнесли модель трубы, на которой сидели маленькие трубочисты и пели хвалебные песни новорожденному наследнику престола. Портные подарили миниатюрную военную форму, кузнецы — наковальню, на которой молоточки выстукивали мелодию. Маркитантки, одетые в черные шелковые платья, которые они хранили годами и надевали только по поводу торжественных событий, пропели хвалебные гимны в мою честь и в честь маленького сына. Но самый необычный подарок из всех преподнесли слесари, которые считали, что они ближе других королю по духу, принимая во внимание его интерес к их профессии. Они принесли огромный замок, который вручили королю, и их старейшина спросил, не желает ли Его величество попытаться отпереть замок. Это может сделать лишь настоящий слесарь, и если король пожелает, то один из них мог бы взять эту задачу на себя, однако, зная искусство Его величества… и так далее. Король, которому был брошен вызов, решил сделать это сам и под громкие аплодисменты очень скоро справился с задачей. Когда он отпер замок, из него выскочила маленькая стальная фигурка, представляющая собой изумительно тонко выполненного крошечного дофина.

Празднества продолжались. Когда я проезжала по улицам Парижа, народ приветствовал меня радостными криками. Казалось, все мое безрассудное поведение забыто, поскольку страна получила от меня то, что хотела — наследника престола, маленького дофина.


Оглядываясь назад, я считаю, что именно в тот момент достигла наивысшего удовлетворения судьбой. Король разделял мои чувства. Почти каждая произносимая им фраза содержала слова «мой сын» или «дофин». Все слуги обожали ребенка, люди часами ждали возможности хоть краешком глаза взглянуть на него. Он был замечательным малышом, красивым и веселым, центром нашей жизни. Людовик со всеми был приветлив, с жадностью прислушиваясь к разговорам людей, — разумеется, если они касались дофина; каждый раз, когда речь заходила о ребенке, в его глазах появлялись слезы, так что, как нетрудно догадаться, слезы у него не просыхали. Елизавета рассказала мне, что во время крещения — она была крестной матерью — король не мог оторвать глаз от новорожденного.

Мадам Пуатрин заняла важное место в нашей жизни. Прозвище очень подходило ей — она была огромной, и врачи придерживались единодушного мнения, что молоко у нее отличное. Она была женой садовника и считала дофина своим ребенком, а поскольку он был самым важным лицом во дворце, ей принадлежало второе место в нем. Голос у нее был громкий, как у гренадера, она часто божилась, однако отличалась замечательным спокойствием, и ни я, ни король не могли нарушить его. Она обычно говорила: «Не трогайте его сейчас. Я только что его покормила и не хочу, чтобы его тревожили». Такая забота очень забавляла нас, а вместе с тем и удовлетворяла. Она принимала от нас в подарок одежду, кружева и хорошее белье, пожимая при этом плечами, но решительно отказываясь использовать помаду и не хотела пудрить волосы. Она просто не привыкла к этому и говорила, что не понимает, какую пользу это принесет ребенку.

Годы спустя Елизавета показала мне письмо, полученное ею в то время от своей подруги мадам де Бомбаль. Оно так ясно напомнило о тех днях, что мы обе заплакали над ним.

«Сегодня утром я видела нашего маленького дофина. Он прекрасно выглядит и красив как ангел. Бурный восторг народа продолжается. На улицах только скрипки, пение и танцы. По-моему, это трогательно, я не знаю более благожелательной нации, чем наша».

О да, тогда народ был счастлив и доволен нами. Куда все это ушло?

ЧАСТЬ II

Глава 1

АВСТРИЯЧКА

Франция с австрийским лицом, опустившаяся до того, чтобы покрыть себя тряпкой.

Подпись под портретом Марии-Антуанетты, одетой в простую креольскую блузку

Я оглядываюсь на прошедшие годы и стараюсь понять, можно ли было предотвратить трагедию. Ведь был же какой-то путь избежать ее?

С тех пор как я стала королевой, меня периодически посещали очень умные придворные ювелиры Бомер и Бассандж. Мадам Дюбарри восхищалась их работой. Для нее они создали фантастически прекрасное колье. Они подобрали самые лучшие камни в Европе, вложив в дело весь свой капитал. К сожалению для них, король Людовик ХV умер прежде, чем они смогли показать колье, а после, разумеется, у них не осталось никакой надежды на то, что мадам Дюбарри приобретет его.

Они были в отчаянии, и первая их мысль была обо мне. Колье ослепило меня великолепием драгоценных камней, но я считала, что ожерелье, походившее на ошейник рабыни, было несколько вульгарным. Вопреки расчетам ювелиров, у меня не возникало большого желания приобрести его; возможно, меня не привлекало, что его делали специально для мадам Дюбарри.

Зная мою страсть к бриллиантам, ювелиры были удивлены моим отказом от изделия.

Они показали ожерелье королю, который позвал меня и спросил:

— Тебе нравится?

В то время я в очередной раз пребывала в настроении кающейся грешницы после серьезного выговора от матушки за мое расточительство и сказала, что нам больше нужен корабль, чем бриллиантовое колье.

Король согласился со мной, но тоже был удивлен. Ювелиры говорили, что должны продать ожерелье, что они надеялись на меня. Но моя позиция была твердой — я не собиралась вводить мужа в расходы и навлекать гнев матушки (она наверняка узнает о покупке). Да и не хотела тратить деньги на то, что мне не очень нравилось.

Король сказал, что если я хочу приобрести колье, то он до копейки очистит свой личный кошелек, чтобы порадовать меня.

Я рассмеялась и поблагодарила его. Он такой добрый, сказала я, но у меня достаточно бриллиантов. Один миллион шестьсот тысяч франков за одно украшение, которое будет носиться лишь четыре или пять раз в году, — это нелепо.

О колье забыли, но несколько лет спустя, когда я сидела со своей маленькой дочкой, зашел Бомер и попросил принять его. Полагая, что он хочет показать какую-то маленькую безделушку, которая могла бы понравиться моей дочке, я решила выслушать его. Как только он вошел, я сразу же поняла, что он чем-то расстроен. Он упал на колени и произнес сквозь слезы:

— Мадам, я буду разорен, если вы не купите мое колье.

— То колье? — воскликнула я. — Я думала, что мы уже покончили с этим вопросом.

— Я на краю гибели, мадам. Если вы не купите колье, я утоплюсь в реке.

Дочка прижалась ко мне, схватившись за подол платья, и с ужасом смотрела на истерику мужчины.

— Встаньте, Бомер, — сказала я. — Мне не нравится такое поведение. Честные люди не просят на коленях. Я буду сожалеть, если вы покончите жизнь самоубийством, но на мне не будет лежать никакой ответственности за вашу смерть. Я не заказывала колье и всегда говорила вам, что не хочу его. Пожалуйста, не говорите мне о нем. Постарайтесь разобрать его и продать драгоценные камни по отдельности вместо того, чтобы распространяться о том, что вы утопитесь. Мне неприятно, что вы устраиваете такую сцену в моем присутствии и в присутствии моей дочери. Прошу вас не допускать подобного в будущем, а теперь идите.

Он ушел, и после этого я избегала его. Однако я слышала, что он отчаянно пытался продать свое изделие, и попросила мадам Кампан поинтересоваться его делами, поскольку мне было жаль этого человека. Однажды мадам Кампан сообщила мне, что колье продано султану Константинополя, который купил его для своей любимой жены. Я вздохнула с облегчением:

— Как я рада услышать в последний раз об этом вульгарном колье.


Все больше и больше времени я проводила в Малом Трианоне. Строительство театра было закончено, и мне не терпелось поставить какие-нибудь пьесы. Я сформировала труппу. В нее вошли Елизавета, Артуа и некоторые из его друзей, Полиньяки и их друзья. Моя невестка Мария-Жозефа отказалась присоединиться к нам, заявив, что выступления на сцене ниже ее достоинства.

— Но если может выступать королева Франции, то и вы, разумеется, можете.

— Да, я не королева, — ответила она, — но я состою из такого же материала, из которого сделана и она.

Это рассмешило меня, но она все же отказалась присоединиться к нам, оставаясь в числе зрителей. Монсеньор Кампан оказывал большую помощь в качестве суфлера и сорежиссера-постановщика, как и раньше, во время наших тайных представлений в одной из комнат Версаля. Теперь все было по-другому. Это был настоящий театр. Я отдавалась игре с бурным восторгом. Мы поставили несколько пьес и комических опер. Мне запомнились названия некоторых из них: «Англичанин в Бордо», «Колдун», «Роза и Коля́». В «Потерянных башмачках» я играла Бабетту, которую на сцене целовал ее любовник, Артуа играл роль любовника. Об этом много говорили и писали, как об оргиях.

Казалось, люди позабыли о преданности мне, которую они проявили во время рождения дофина. Памфлеты появлялись с тревожной быстротой, и я всегда была в них центральной фигурой. Я не могла понять, почему меня избирают главным действующим лицом, и считала, что основная причина в том, что я не француженка. Французы ненавидели Екатерину де Медичи не за ее репутацию развратницы, а потому что она не была француженкой. Они называли ее «итальянкой», а теперь меня — «австриячкой».

«Любовь Шарлотты и Туанетты[55]» — так называлась маленькая популярная брошюрка, в которой якобы подробно излагалась история моих отношений с графом Артуа. Мое имя связывали с ним с моего приезда во Францию.

Однажды король нашел в своих апартаментах тоненькую книжечку «Частная жизнь Антуанетты», которая свидетельствовала о том, что враги у меня есть даже во дворце — один из них, должно быть, и подбросил ее.

Я отказывалась читать памфлеты. Они были настолько абсурдны, говорила я, что любой человек, который знает меня, просто смеется над ними. Я не понимала, что мои враги пытаются создать у народа превратное представление обо мне, а многие поверили, что я такая и есть.

Одна брошюра была якобы написана мной, поскольку речь шла от первого лица. Она была глупее всех остальных — ведь нелепо думать, что, если бы я была виновна во всех преступлениях, которые приписывались мне, я бы публично призналась в них в таких словах: «Екатерина де Медичи, Клеопатра, Агриппина, Мессалина, мои преступления превосходят ваши[56], и если память о ваших постыдных делах все еще вызывает содрогание у людей, то какие чувства мог бы вызвать рассказ о преступной и похотливой Марии-Антуанетте из Австрии… Некультурная королева, не соблюдающая супружескую верность жена, осквернившая себя преступлениями и распущенностью…»

Увидав брошюру, я расхохоталась и разорвала ее. Никто не воспримет ее серьезно. Однако это постыдное писание, озаглавленное «Исторический очерк из жизни Марии-Антуанетты», продавалось, переиздавалось несколько раз и находится в киосках сейчас, когда я пишу эти строки.

Почему я не понимала, что есть люди, которые хотят верить, что я такая? Я могла бы опровергнуть их смехотворные утверждения лишь одним способом — спокойной и нерасточительной жизнью. А что делала я?

С чувством отвращения я уединялась в Малом Трианоне. Это был мой маленький мир. Даже король мог прийти туда лишь по моему приглашению. Он относился к этому с уважением и серьезно ожидал приглашения. Он получал удовольствие от таких посещений, поскольку для него, занятого решением трудных государственных дел, было настоящим благом ускользнуть от различных церемоний и утомляющих бесед с государственными деятелями.

Когда мы не были заняты в представлениях, мы играли в детские игры. Самая любимая игра — жмурки. Один из играющих высылается из комнаты: когда он или она уходит, остальные закутываются в простыни. Затем вызывают того, кто находится за дверью; по очереди мы дотрагиваемся до него, а он должен отгадать, кто его трогает. Самое интересное в этой игре — штрафы, которые подлежали оплате и которые становились все безумнее и безумнее. Обо всем, что мы делали, разрастались слухи, и простое развлечение в глазах посторонних превращалось в римскую вакханалию.

Другая игра называлась «поражение в ногу». Она заключалась в том, что все садились верхом на палочки и боролись друг с другом. Она приводила к шумной возне; и хотя королю нравилась борьба и он любил шумные игры, эту игру он не очень жаловал.

Заботы о парке занимали большую часть моего времени. Мне хотелось, чтобы он был как можно меньше похож на Версаль. Я желала, чтобы это был естественный парк. Как это ни странно, это обходилось значительно дороже, чем симметричные насаждения и фонтаны, которые принесли славу Людовику ХIV. У меня были растения со всего света, работали сотни садовников по созданию естественного ландшафта.

Мне хотелось, чтобы по лужайке протекал ручеек, однако поблизости не было родника, который мог бы дать воду.

— Вы не можете найти воду? — воскликнула я. — Но ведь это смешно!

И воду доставили по трубам из Марли. Говорили, что живописный маленький ручеек в Трианоне наполняет золотая вода. Через ручей были построены маленькие мостики, появился пруд и остров, и все это должно было создать впечатление созданного самой природой.

Стоимость всех работ оказалась ошеломительной, только я не думала об этом. Цифры у меня всегда вызывали зевоту. Однако мысли о том, как улучшить мой маленький мир, никогда не оставляли меня, и я решила создать деревню, поскольку сельский пейзаж выглядел незаконченным без людей.

Я вызвала монсеньора Мике, одного из наиболее известных архитекторов, и рассказала ему о своих планах. Он пришел в восторг от этой идеи. Потом я попросила художника Убера Робера поработать вместе с Мике. Они должны построить для меня восемь маленьких фермерских домиков с соломенными крышами и даже с навозными кучами рядом. Фермы должны быть очаровательными, но естественными.

Два художника с энтузиазмом взялись за проект, не жалея расходов. Они постоянно вносили улучшения в проект, и мои совещания с ними доставляли мне удовольствие.

Когда фермерские домики были готовы, я заселила их по своему выбору. Естественно, не возникло трудностей с подбором крестьян, которые были счастливы поселиться там. Ведь у меня были коровы, свиньи и овцы. Здесь выделывалось сливочное масло. Крестьяне стирали белье и вывешивали его для сушки на изгороди. Все, говорила я, должно быть естественным.

Так возник мой хутор. Я не задумывалась над его стоимостью, а позднее считать не осмелилась. Однако я была счастлива. И даже стала проще одеваться. Роза Бертен заверила меня, что простоты без вульгарности добиться гораздо труднее, чем вычурности, и поэтому она, естественно, стоит дороже.

В простом муслиновом платье я бродила вдоль ручья или сидела на поросшем травой берегу, который был сделан столь искусно, что никто не мог подумать, что его никогда там не было. Иногда я ловила рыбу и жарила ее. В моем ручье было полно рыбы, как и должно быть в хорошей деревне. Иногда я доила коров. Пол в коровнике всегда был выметен, а коровы вычищены щетками до блеска. Молоко лилось в фарфоровую чашу с моей монограммой. Все это было восхитительно и замечательно. У коров были маленькие колокольчики, и мы с фрейлинами выводили их, держась за голубые и серебряные ленты.

Это было какое-то колдовство. Иногда я собирала цветы, приносила их в дом и сама расставляла. Потом я любила прогуливаться около фермерских домиков и смотреть, как живут мои дорогие крестьяне, убеждаясь, что ведут они себя естественно.

— По крайней мере, — говорила я с удовлетворением, — люди на моем хуторе довольны.

Казалось, что это очень хорошее дело и оправдывает те огромные суммы денег, которые продолжали идти на совершенствование этого уголка, который я постоянно стремилась сделать еще более привлекательным.


От Иосифа приходили письма, но они не оказывали такого воздействия, как письма матушки. В них не чувствовалась самозабвенная любовь ко мне. Иосиф считал меня безрассудной — и в этом он был, разумеется, прав. Он отчитывал меня, но он отчитывал всех.

Разумеется, он направлял письма Мерси, а тот по-прежнему, как и при матушке, вел за мной наблюдение.

Мерси, который всегда был нелицеприятным человеком и никогда не выбирал выражений, показывал мне, что он писал Иосифу:

«Маленькая королева ни на шаг не отходит от своей матери, и серьезные дела постоянно прерываются детскими шалостями, а это настолько отвечает врожденной нерасположенности королевы проявлять внимательность, что она едва прислушивается к тому, что говорят, и не предпринимает никаких попыток понять, о чем идет речь. Мне кажется, мы далеки друг от друга более, чем когда-либо».

Он вздыхал, когда я читала это без всякого внимания, раздумывая, не будет ли бледно-розовый пояс более подходящим для моей любимой крошки, чем голубой.

Бедный Мерси! Он пал духом после смерти матушки. Или он наконец начал понимать, что уберечь меня от ошибок невозможно?


Деньги! Постоянная и утомительная тема разговоров! В государственных доходах ощущался явный дефицит, и его необходимо было исправить — так говорил монсеньор Неккер[57], который был назначен главным инспектором финансов. Политика Тюрго провалилась, за ним последовал Клуни де Нюи. Последний не добился успеха, несмотря на то что имел поддержку парламента (главным образом потому, что попытался свести на нет все, что сделал Тюрго). Он учредил государственную лотерею, которая не дала желанных результатов, а предложенные им методы вели к финансовой катастрофе. Когда он умер, раздался вздох облегчения, и муж обратился к Неккеру.

Неккер был швейцарцем — и был всем обязан самому себе. Он владел банком «Теллассон энд Неккер» с отделениями в Лондоне и Париже. Он на деле доказал свои финансовые способности и в то же самое время был любимым в кругу философов после того, как выиграл премию Академии наук Франции по литературе.

Он был протестантом, а со времен царствования Генриха IV протестантам не разрешалось занимать государственные должности. Из правила было сделано исключение, и это свидетельствует о том впечатлении, которое Неккер произвел на короля. Людовик, став королем, предпринимал огромные усилия, чтобы разобраться в государственных делах. Поэтому он был совершенно уверен, что стране нужен Неккер.

Неккер был человеком крупного телосложения, у него были густые брови, высокий лоб и длинная прядь волос на лысой голове, желтый цвет лица и плотно сжатые губы, словно он подсчитывал стоимость каждой вещи. Он выглядел несуразным в костюме из прекрасного бархата. Я сказала Розе Бертен, что он лучше бы выглядел в костюме швейцарского буржуа, и посоветовала ей сшить ему такой костюм.

— Мадам, — ответила она, — мне приходится отбирать клиентов с величайшей осторожностью. Поскольку я обслуживаю королеву Франции, это мой долг.

Неккер, изыскивая пути сокращения расходов, обратил внимание на королевский двор. У нас было слишком много слуг. Окружение только маленькой королевы состояло из восьмидесяти человек. Никто из нас не мог сделать и шага, если его не сопровождал эскорт слуг. В первый день решительных действий Неккера потеряли работу четыреста шесть человек, за ними последовали другие. Однако такое решение казалось не самым лучшим, поскольку уволенные стали безработными.

Неккер и его жена очень ревностно относились к состоянию больниц, а король был всегда готов оказать содействие в таком добром деле. Условия в парижской больнице Отель-Дюё были действительно ужасными. Муж инкогнито посетил больницу и побывал в палатах. Он вернулся в слезах. Однако Франции нужны были не слезы, а действия. Король знал это и запланировал снести старое больничное здание, а взамен построить четыре новых. Но где взять деньги? Он вынужден был отказаться от такого грандиозного проекта и удовлетвориться расширением старого здания еще на триста коек.

А пока все это происходило, мои счета за хутор продолжали расти.

Почему я не могла понять своей глупости? Почему все проявляли снисходительность ко мне? И было ли это во благо? Не означало ли это, что мне помогали скатываться к роковой черте? До рождения дочери муж потакал моим прихотям потому, что чувствовал вину за то затруднительное положение, в которое он меня поставил, а позднее он не мог отблагодарить меня за то, что я доказала всему миру его способность стать отцом.

Но почему я должна винить других? Меня предупреждали, но я не прислушивалась. Я плакала, когда слышала об условиях в больнице. После рождения маленькой королевы я задалась вопросом, могу ли я основать родильный дом. И я осуществила это. И успокоилась. Я отогнала мысли о таких неприятных вещах, как смерть пожираемых паразитами людей на полу в Отель-Дюё, через которых перескакивают крысы и за которыми никто не ухаживает, оставляя без пищи.

Неккер постоянно пытался осуществить реформы — его заботили больницы, тюрьмы, бедные. Он ввел новый закон о займах, а не о налогах, и народ приветствовал его радостными криками, но положение людей не облегчилось.

Неккер никогда не критиковал меня. Теперь я знаю, почему: хотя Неккер хотел принести пользу Франции, больше всего он хотел добиться власти. Без поддержки короля это было невозможно, поэтому Неккер продолжал угождать королеве.

Недостаток денег, по-видимому, затрагивал всех. Произошел большой скандал, когда принц Гимене оказался банкротом. Это привело к разорению нескольких торговцев, которые долгое время были его поставщиками. Огромная свита его слуг пришла в отчаяние. Естественно, его жена не могла оставаться гувернанткой наследников престола Франции. На ее место я выбрала мою дорогую Габриеллу. Она не спешила принять предложение. Она была ленивой и больше всего любила валяться на лужайках в Трианоне со мной или с несколькими нашими самыми близкими друзьями. Она заявила, что не подходит для этой должности — ведь дофину нужна няня, которая постоянно наблюдала бы за ним.

— Но за ним буду наблюдать и я, его отец, и многие другие. Мы будем вместе больше, чем когда-либо. Ты должна согласиться, Гарбиелла, — убеждала я.

И все же она раздумывала. Однако когда ее любовник Водрей узнал об этом, он настоял, чтобы она заняла эту должность.

Дружба с Габриеллой была одной из главных причин недовольства мною. Как это странно! В действительности все было так прекрасно — нежная дружба, желание двух людей, у которых много общего, быть вместе. Что в этом плохого? Однако это истолковывали неправильно. Я уж не говорю о злонамеренных искажениях причин нашей дружбы. Я не обращала на это внимания, ведь клевета была такой нелепой. Однако члены рода Габриеллы были честолюбивыми, и я убедила Людовика сделать мужа Габриеллы герцогом. Это означало, что она получает «право на табурет», то есть теперь ее семья выделяла одного из своих членов, чтобы занять пост при дворе. Теперь этой семье постоянно выплачивались огромные суммы из непрерывно сокращающихся запасов казны.

Опять деньги!


В один из восхитительных июньских дней, находясь в своей позолоченной комнате, я играла на клавесине, но мои мысли были далеки от музыки. Я размышляла над тем, что становлюсь старше. Мне уже около двадцати восьми! Моей маленькой дочери исполнится пять лет в декабре, а маленькому дофину — два года в октябре.

Да, вздохнула я про себя, я уже не молодая, и мной овладела печаль. Я не могла представить себя старой. Что я буду делать, когда не смогу танцевать, играть и выступать на сцене? Организовывать браки своих детей? Отдать мою прелестную девочку какому-то монарху из далекой страны? Я содрогнулась. Не приведи Господи быть старой, молила я.

В дверь тихо постучали. Вошел швейцар и сказал, что ко мне посетитель.

Увидев его в дверях, я вздрогнула. Он значительно постарел, но от этого не стал менее привлекательным. Он выглядит еще более утонченным, подумалось мне. Ко мне приближался граф Аксель де Ферзен. Я встала и протянула руку, он ее поцеловал.

Внезапно я почувствовала, что жизнь снова возвращается ко мне. Все мрачные мысли о приближающейся старости исчезли.

Он вернулся!

Какие прекрасные дни! Он постоянно приходил ко мне, и, хотя мы никогда не оставались одни, мы могли разговаривать, да нам и не нужны были слова, чтобы передать наши чувства.

Когда он рассказывал мне об Америке, то очень воодушевлялся. Он получил «Крест Цинциннатуса» за храбрость, но не носил его. Это было запрещено Его величеством королем Швеции Густавом, однако он произвел Акселя в полковники.

— Теперь, — сказала я, — вы на определенное время останетесь во Франции.

— Для этого должен быть какой-то предлог.

— А у вас нет его?

— В сердце я нахожу для этого основание, но не могу об этом сказать открыто. Здесь должны быть две причины…

Все стало понятно. Его семья настаивает, чтобы он вернулся в Швецию и жил там. Он должен жениться… Должен позаботиться о своем будущем…

Он рассказал мне о своих трудностях, и мы обменялись улыбками по поводу его безвыходного положения. Никогда с самого начала мы не верили, что можем стать настоящими любовниками. Как мы могли? Я очень отличалась от той женщины, которая изображалась в памфлетах. Я была разборчивой. Спальня нисколько не манила меня. Я верила в любовь — любовь, представляющую собой услужение, преданность, бескорыстие… Идеалистическую любовь. Мне казалось, что Аксель все это давал мне. В своей форме шведской армии он выглядел великолепно по сравнению со всеми другими мужчинами. Я не ждала скоротечных ощущений, удовлетворения преходящего желания. Я хотела бы быть простой знатной женщиной, выйти за него замуж и жить идеальной жизнью в небольшом домике в сельской местности наподобие моего хутора, где коровы чистые, а масло сбивается в севрских тазах, где овцы украшены серебряными колокольчиками и лентами. Я не хотела, чтобы что-то грязное появилось в моем раю.

Кроме того, у меня маленькие дети. Для меня они прекрасные. Это дети Людовика.

В моих мечтах не было никакой логики. Я мечтала о рыцарском романе, а он не строится на реалиях жизни. И все же я хотела удержать Акселя во Франции. Я обрадовалась, когда Людовик показал мне письмо от Густава из Швеции. В нем говорилось следующее:

«Монсеньор, мой брат и кузен граф де Ферзен, имея соответствующее разрешение, служил в армейских подразделениях Вашего величества в Америке и доказал, что достоин вашей благосклонности. Поэтому я не считаю, что моя просьба о предоставлении под его командование полка королевских войск покажется нескромной. Его происхождение, богатство, положение, которое он занимает при мне, убеждают меня в том, что его кандидатура может быть приемлемой для Вашего величества, и поскольку он в равной степени будет оставаться прикомандированным к моей армии, он будет делить свое время между службой во Франции и службой в Швеции…»

Не потребовалось много времени, чтобы убедить Людовика в достоинствах этой идеи. Аксель получил возможность чаще бывать в Версале, не вызывая никаких кривотолков. Он мог приходить во французской военной форме.

— Мой отец недоволен, — сказал он мне. — По его мнению, я зря трачу время.

— Увы! — ответила я. — Боюсь, что и я тоже.

— Я никогда не тратил его более счастливо.

— Сегодня вечером состоится концерт. Надеюсь, что вы придете.

Все шло в том же духе.

Отец Ферзена был энергичный человек. Если его сын решил терять время во Франции, он должен жениться. Нашлась очень достойная молодая женщина, превосходно подходящая ему. Она была состоятельна, ее отец считался влиятельным человеком во Франции. Все, что ей было нужно, — это муж, высокий по происхождению и титулу. Дочь инспектора финансов Жермена Неккер[58] — таково было имя подобранной ему невесты.

Когда Аксель рассказал мне об этом, я встревожилась. Если он женится, то наши романтические отношения разлетятся вдребезги. Да, я была замужем, да, у меня не было никаких шансов выйти замуж за Акселя. Но кто когда-нибудь слышал о женатом трубадуре? Каким образом он сможет постоянно находиться при мне, если женится и его женой станет Жермена Неккер, женщина демократических и реформаторских убеждений и твердых принципов, унаследованных от своих родителей?

— Этого не должно быть, — сказала я.

Ферзен согласился со мной, но опечалился. Неккеры уже знали о таком плане и считали его отличным. Мадемуазель Неккер была бы смертельно оскорблена, если бы он не сделал ей предложения выйти за него замуж.

— Мы должны найти для нее другого поклонника, — объявила я, — который понравился бы ей больше.

Но меня охватил ужас: как может женщине нравиться кто-то больше, чем Аксель?

Жермена Неккер была очень решительной женщиной. Она выйдет замуж только за того, кто ей нравится, заявила она. Мне показалось странным, что она не собиралась выходить замуж за Акселя. Но она была влюблена в барона де Сталя и решила выйти за него замуж. Поскольку она была очень энергичной молодой женщиной, то через весьма короткое время превратилась из Жермены Неккер в мадам де Сталь.

Аксель показал мне письмо, написанное им своей сестре Софи, которую он очень любил и с которой всегда был откровенным. Он заверил меня, что Софи поймет его настоящие чувства.

«Я никогда не свяжу себя узами брака. Это против моей натуры… Поскольку я не могу быть вместе с женщиной, которой я хочу принадлежать и которая действительно любит меня, я не женюсь ни на ком».

Романтическая любовная история продолжалась.

Он не мог оставаться во Франции долгое время. Семейные дела требовали, чтобы он вернулся в Швецию. Через несколько месяцев он вернулся в Париж вместе со своим господином — королем Густавом. Мне хорошо запомнился день, когда мы получили эту новость. Людовик был на охоте и остановился в Рамбуйе. Когда стало известно о прибытии Густава, мой муж собирался настолько поспешно, что принимал гостя в разных ботинках: на одной ноге ботинок с красным каблуком и золотой застежкой, на другой — с черным каблуком и серебряной застежкой. Густав, который безразлично относился к собственному внешнему виду, не обратил на это внимания.

Важно, что Аксель был снова во Франции. Я выдала свои чувства, сразу же объявив, что мы должны устроить празднество в Трианоне в честь короля Швеции. Я была решительно настроена устроить праздник, какого еще никогда не было. Люди из моего окружения выражали недоумение, хихикали и шептались украдкой — в честь кого устраивается этот праздник?

Мне никогда раньше не нравился Густав, поскольку во время своего предыдущего приезда во Францию — я была в то время дофиной — он подарил бриллиантовый ошейник любимой собаке мадам Дюбарри. Это было и глупо, и вульгарно, говорила я тогда, он оказывал большее почтение любовнице короля, чем будущему королю Франции. Однако теперь он был королем Акселя, и я хотела дать прием в его честь, поскольку одновременно принимала и Акселя.

В театре Трианона мы показали пьесу Мармонтеля[59] «Чуткий сон». После окончания спектакля все перешли в английский парк. Светильники были спрятаны в листве деревьев и кустарников. Я приказала вырыть борозды позади храма любви и заполнить их вязанками хвороста. Когда они загорелись, создалось впечатление, что храм покоится на языках пламени.

По словам Густава, у него создалось впечатление, что он побывал на блаженных Елисейских полях, другими словами — в раю[60]. Именно такое впечатление мне и хотелось создать, поэтому я приказала, чтобы все облачились в белые одежды и прогуливались, как обитатели рая.

В такой романтической обстановке мы с Акселем могли быть ближе, чем всегда. Мы могли коснуться друг друга, могли даже поцеловаться. В белых одеяниях, в сумерках той волшебной ночи можно было поверить, что мы находимся в ином, фантастическом мире, где отсутствуют долг и реальность.

Когда начался ужин, мы больше не могли быть вместе. Я переходила от столика к столику, наблюдая за тем, чтобы моим гостям досталась дичь, которую король убил на охоте, а также осетры, фазаны и все другие деликатесы. Все было так, как я хотела. Несмотря на все великолепие — а ведь никогда не было столь великолепных приемов даже при этом дворе! — мне хотелось сохранить иллюзию простоты жизни в Трианоне.

Несколько дней спустя после приема Аксель и я вместе с Густавом и другими придворными и лицами из окружения шведского короля смотрели, как Полатр де Разье и человек по имени Пруст высоко поднялись над нашими головами на воздушном шаре. Шар назывался «Мария-Антуанетта». Я с трудом могла поверить своим глазам. И другие находились под большим впечатлением, ожидая неминуемой катастрофы, но шар пролетел от Версаля до Шантийи и дал повод поговорить о чудесах науки.

Однако я больше думала об Акселе и о том, что вскоре нам предстояло еще одно расставание, а каждое следующее становилось труднее предыдущего. Мне захотелось подарить ему что-нибудь на память. Я преподнесла ему маленький календарь, на котором написала: «Вера, Любовь, Надежда — навеки с нами».

Он вернулся в Швецию со своим королем.

Мадам Виже де Брюн рисовала мой портрет. Это была очаровательная элегантная женщина. Мне нравилось разговаривать с ней, когда она работала. Я наблюдала, как на полотне постепенно вырисовывается картина. Однажды я спросила:

— Если бы я не была королевой, можно было бы сказать, что я выгляжу высокомерной. Вы не думаете так?

Она уклонилась от ответа, а могла бы ответить, что, по мнению многих, я выгляжу высокомерной и надменной. Недовольная нижняя губа, которая была замечена еще в ту пору, когда моя внешность оживленно обсуждалась французскими посланниками при дворе моей матушки, стала более резко выраженной. Это была наследственная черта моих габсбургских предков. Я рассказала мадам де Брюн об этом, она же с улыбкой заметила, что не может воспроизвести цвет моего лица.

— У вас такая чистая, такая безупречная кожа, что я никак не могу подобрать нужные краски.

Лесть королеве? Но у меня действительно был прекрасный цвет лица, и было бы ложной скромностью отрицать это.

В это время в Париже и в Версале оживленно обсуждались мои платья. Обнаружилось, что за одно из них я уплатила шесть тысяч ливров. Мадам Бертен брала дорого, мне было известно об этом, однако она была самой прекрасной портнихой Парижа, была модельером моих платьев и моих шляп. У меня были свои швеи, специальные портнихи по шитью одежды для верховой езды и пеньюаров, были изготовители обручей для кринолинов, специалисты по небольшим воротничкам из меха и кружев, специалисты по воланам и оборкам и нижним юбкам.

Разговоры о моем расточительстве были очень популярны, поэтому я решила, что мадам Виже де Брюн должна нарисовать меня в галльской одежде, то есть в свободной блузке, какую носят креольские женщины. Она была простой, как ночная рубашка, и шилась из дешевого батиста.

Картина получилась хорошая и была показана на выставке. Люди толпами собирались вокруг нее. Вскоре стало ясно, что все, что я делаю, неправильно.

— Королева играет под горничную, — комментировали одни.

— Она стремится разорить торговцев шелком и ткачей Лиона и помочь торговцам мануфактурой из Фландрии. Разве они не являются подданными ее братца?

А наиболее существенным, подрывающим мою репутацию комментарием оказалась корявая подпись под портретом в выставочном зале: «Франция с австрийским лицом, опустившаяся до того, чтобы покрыть себя тряпкой».

Глава 2

БРИЛЛИАНТОВОЕ КОЛЬЕ

Кардинал использовал мое имя как подлый и грубый обманщик. Возможно, что он поступил так под давлением обстоятельств и срочной потребности в деньгах и верил, что сможет рассчитаться с ювелиром и никто ничего не узнает.

Из письма Марии-Антуанетты к императору Иосифу

Жил один человек, имя которого было у всех на устах. Писатель Бомарше[61], автор пьесы «Женитьба Фигаро», которая вызвала огромный интерес при дворе и, я полагаю, в стране. У автора возникли трудности с постановкой пьесы на сцене, поскольку лейтенант полиции, мировые судьи, хранитель печати и — довольно странно — король придерживались мнения, что ее показ не принесет стране никакой пользы.

Мне показалось, что будет очень забавно поставить ее в моем театре в Трианоне, и Артуа согласился со мной, видя себя в роли цирюльника. Он порхал в моих апартаментах, повторял проказы цирюльника в жизни. Поэтому нечего было удивляться, что люди предполагали, будто мы с Артуа более близки, чем позволяют приличия. Мы с ним почти одинаково смотрели на такие вопросы. Он не мог понять, почему мы не должны играть, если нам хочется.

Теперь я, конечно, понимаю, что диалоги пьесы полны намеков, понимаю, что Фигаро — представитель народа, а граф Альмавива — старого режима, шатающегося здания аристократии. Почти каждая фраза в диалогах имеет подтекст. Эта пьеса не о графе, который совершает прелюбодеяние с такой же естественной легкостью, как ест или дышит; это не рассказ о природной проницательности лукавого цирюльника. Она показывала Францию — никчемность аристократии, растущее самосознание народа, положение страны; она была задумана с таким расчетом, чтобы заставить поразмыслить, как вылечить Францию.

Я размышляла над отдельными отрывками диалогов:

«— Я был рожден, чтобы стать придворным.

— Я понимаю, что это трудная профессия.

— Получать, брать, спрашивать. Есть свой секрет в этих трех словах. Обладая характером и умственными способностями, в один прекрасный день вы можете вырасти в своем учреждении.

— Умственные способности помогают продвижению? Ваша светлость смеется надо мной. Будьте банальным и раболепным, и можно проникнуть всюду.

— Разве вы принц, чтобы вам льстили? Выслушайте правду, несчастный, поскольку у вас нет денег, чтобы вознаградить лжеца.

— Благородство, богатство, чин, должность — вот что делает вас гордым! Что вы сделали ради этих благ? Вы потрудились родиться, и больше ничего».

Я была слишком погружена в свои собственные дела, чтобы полностью осознать распад общества, в котором мне приходилось жить. Поэтому ничего взрывоопасного в этих фразах не усмотрела. Мне они казались весьма забавными. Однако муж сразу увидел в них опасность.

— Этот человек смеется надо всем, что следует почитать в государстве.

— Значит, ее действительно не поставят? — разочарованно спросила я.

— Нет, определенно нет, — ответил мой муж довольно резко. — Ты можешь быть уверена в этом.

Теперь я часто думаю о нем, бедном Людовике. Он видел так много того, чего я не могла понять. Он был умным, он мог бы стать хорошим королем. Он обладал самой сильной волей, был самым добрым, самым благожелательным из мужчин. Он ничего не искал для себя. У него были министры: Морепа, Тюрго, которого заменил Неккер, а того, в свою очередь, сменил Калони, — однако никто из этих министров не был достаточно умелым, чтобы перенести страну через пропасть, быстро расширяющуюся у нас под ногами. Дорогой Людовик хотел всем угодить. Однако угодить всем было очень трудно. А что делала я? Я была орудием честолюбивых клик и палец о палец не ударила, чтобы помочь своему мужу, который хотел угодить мне и своим министрам и который колебался в нерешительности между разными группами. В этом состояло его преступление, а не в жестокости, не в безразличии к страданиям других, не в распутстве — всех тех преступлениях, которые подорвали монархию и привели к разрушению столпов, на которых она была основана; виной всему его нерешительность, в которой ему помогала его легкомысленная и беспечная жена.

История с пьесой ярко свидетельствует о слабости Людовика и о моем легкомыслии.

Когда постановку «Фигаро» запретили, все очень заинтересовались этой пьесой. Бомарше, объявив, что только мелкие люди боятся пустячных сочинений, поступил очень мудро. Как хорошо он понимал человеческую природу! Никто не хотел, чтобы о нем думали как о «мелком человеке», и поэтому повсюду у Бомарше появились сторонники. Габриелла сказала мне, что ее семья считает: пьесу следует поставить. Что это за общество, где художникам не разрешают выражать свои мысли! Пьесу нельзя ставить, но почему народу запрещают читать ее?

— Вы читали «Фигаро»? — повсюду можно было слышать один и тот же вопрос. Если вы не читали, если вы не начинали немедленно восхищаться пьесой, то вы были либо «мелким мужчиной», либо «мелкой женщиной». Так сказал мудрый Бомарше.

Часть общества твердо поддерживала Бомарше. Екатерина Великая и ее сын великий князь Павел[62] одобрили пьесу и заявили, что поставят ее в России. Но наиболее важным ее сторонником был Артуа. Думаю, он мечтал, чтобы мы сыграли ее. Он был такой же легкомысленный, как и я, и зашел так далеко, что потребовал генеральной репетиции в собственном театре короля — «Монплезире». На этот раз мой муж проявил твердость. Когда стали прибывать зрители, он направил герцога де Вильке с приказанием запретить представление.

Вскоре после этого граф де Водрей, этот любовник Габриеллы, заявил, что не видит оснований, почему пьесу нельзя поставить на частной сцене. Он собрал у себя актеров и актрис из театра «Комеди Франсез» и поставил пьесу в своем замке Женвилье. Артуа был там и видел постановку. Все присутствовавшие заявили, что это шедевр, и потребовали, чтобы им объяснили, что произойдет с французской литературой, если великих художников заставят замолчать.

Бомарше высмеял цензуру:

«При условии, что в своих сочинениях я не пишу о власти, религии, политике, морали, представителях влиятельных организаций, о других зрелищах, о ком бы то ни было, кто имеет претензии к чему бы то ни было, — тогда я могу все печатать свободно под надзором двух-трех цензоров».

Многие заявили, что этого нельзя терпеть. Франция была центром культуры. Любая страна, которая не может оценить своих художников, совершает культурное самоубийство.

Людовик начинал колебаться, а я неустанно повторяла в разговорах с ним все те аргументы, которые слышала. Если убрать определенные оскорбительные моменты…

— Возможно, — сказал король, — посмотрим.

Это была победа наполовину. Я знала, что скоро его можно будет убедить.

И я оказалась права. В апреле 1784 года в театре «Комеди Франсез» была поставлена пьеса «Женитьба Фигаро». Достать билеты было чрезвычайно трудно. Люди из аристократических семей стояли целый день в театре, чтобы обеспечить себе места, а толпа снаружи ринулась в помещение, как только двери открыли; были заполнены все проходы между рядами, и представление слушали затаив дыхание.

«Фигаро» вызывал бурный восторг Парижа; его цитировали по всей стране.

Победа культуры! Аристократия не понимала, что это еще один шаг по направлению к гильотине.

Мне казалось справедливым, что я добавила свой голос к тем, кто пытался воздействовать на короля. Мне хотелось показать, что я ценю Бомарше, поэтому я предложила, чтобы моя маленькая труппа друзей сыграла его пьесу «Севильский цирюльник» на сцене Трианона, а я выступила бы в роли Розины.


В мае 1785 года я испытала большую радость, родив своего второго сына. В спальне, где я рожала, разрешалось присутствие строго в соответствии с этикетом, так же, как и при рождении моего маленького наследного принца. Муж объявил, что я никогда не буду больше подвергаться опасности, испытанной при рождении дочери.

Людовик подошел к моей постели и взволнованно сказал:

— У нас появился еще один мальчик!

За ним шла моя любимая Габриелла с новорожденным на руках.

Я попросила, чтобы мне дали его подержать. Сын… Прекрасный малыш! Я заплакала, король плакал, все плакали от радости. Муж отдал распоряжение направить депеши в Париж с этой новостью. Мой маленький сын, так же, как и его брат, был окрещен в Нотр-Даме кардиналом де Роганом и получил имя Луи-Шарль. Распевались древние христианские гимны «Тебя, Господи, славим», звонили в набатные колокола, звучали пушечные салюты.

В течение четырех дней и ночей в Версале царило веселье.

Я была счастлива. Мои мечты осуществлялись. У меня было два сына и одна дочь. Очень часто я склонялась над крошкой в его красивой колыбели.

— Ты будешь счастлив, — говорила я ему. О, если бы я могла предвидеть страдания, на которые обрекла это несчастное дитя! Было бы гораздо лучше, если бы он совсем не родился!


В начале августа 1785 года, уже после рождения моего обожаемого Луи-Шарля, я вновь появилась в Трианоне, где намеревалась остаться до праздника святого Людовика. Все это время я собиралась играть в «Севильском цирюльнике».

Там мне было лучше, чем где бы то ни было. Я вспоминаю прогулки по парку и любование цветами, а также теми новшествами, которые ввели мои работники, — в Трианоне всегда проводились изменения. Я неизменно останавливалась перед моим театром, чтобы взглянуть на его конические колонны, поддерживающие основание скульптуры Купидона с лирой и лавровым венком в руке. С трепетом вспоминаю, как я вступала в театр, каждый раз охваченная радостным чувством при виде его белого с золотом убранства. Над занавесом, скрывающим сцену, две очаровательные нимфы держали мой герб, а потолок был изысканно расписан Лагрене[63]. Театр выглядел очень большим благодаря занавесу, скрывающему сцену. Сцена представляла источник моей гордости и восторга — она была громадной, и на ней можно было ставить любые пьесы. И пусть даже место, предусмотренное для зрителей, было недостаточным, но ведь театр был семейным, и поэтому нам не нужен был такой зрительный зал, как в обычных театрах.

Помимо театра больше всего мне нравились в Трианоне так называемые «воскресные балы». На них мог присутствовать любой человек, только одетый соответствующим образом. Мне очень нравилось разговаривать с матерями и воспитательницами о здоровье детей и их забавах. Я говорила с детьми и рассказывала им о своих ребятишках. В такие минуты я была счастлива. Иногда я танцевала кадриль, переходя от партнера к партнеру, чтобы показать людям, что в Трианоне в отличие от Версаля ведут себя без соблюдения строгого этикета.

В то время я была особенно счастлива и совершенно не чувствовала надвигающейся бури. А почему я должна была это чувствовать? Все началось так просто.

Король собирался вручить своему племяннику герцогу Ангулемскому подарок в виде бриллиантового эполета и пряжек и заказал их у придворных ювелиров Бомера и Бассанджа. Он просил передать подарок мне.

После недостойного поведения Бомера в присутствии моей дочери в случае с бриллиантовым колье я приказала, чтобы его не пускали ко мне, и поручила заняться с ним камердинеру.

Когда мне доставили эполет с пряжками, я в присутствии мадам Кампан репетировала роль из «Севильского цирюльника». Камердинер, принесший их, сказал, что монсеньор Бомер вместе с драгоценностями передал письмо для меня.

Со вздохом я взяла его, думая о своей роли.

— Какой надоедливый мужчина, — сказала я. — Мне кажется, что он все же немного сумасшедший.

И продолжила разговор с мадам Кампан:

— Как вы полагаете, я достаточно выразительно произношу это последнее предложение? Попробуйте, как вы произнесете его, дорогая Кампан.

Кампан сделала это блестяще. Какая у нее была дикция! Насколько она была не похожа на Розину, моя дорогая серьезная Кампан!

— Отлично! — сказала я и распечатала письмо. Я пробежала его, зевая. Бомер всегда вызывал у меня зевоту.

«Мадам.

Мы счастливы и осмеливаемся полагать, что последняя договоренность, достигнутая по компромиссному решению, которое мы, со своей стороны, выполнили со всем усердием и уважением, является новым доказательством нашего неукоснительного подчинения приказаниям Вашего величества, и мы по-настоящему рады, что самые красивые бриллианты будут принадлежать самой великой и самой лучшей из королев…»

Оторвавшись от письма, я передала его мадам Кампан.

— Прочтите и расскажите, что этот человек имеет в виду.

Она прочла и была в таком же недоумении, как и я.

— О, дорогая! — вздохнула я, забирая у нее письмо. — Этот человек рожден, чтобы мучить меня. Бриллианты! Больше ни о чем он не думает. Если бы он не продал свое несчастное колье султану Турции, я уверена, он продолжал бы докучать мне. Теперь у него какие-то новые бриллианты, и он хочет, чтобы я их купила. Право же, Кампан, когда вы в следующий раз увидите его, передайте, что мне не нужны сейчас бриллианты, и пока я жива, я больше не буду покупать их. Если бы у меня были лишние деньги, я бы скорее увеличила свою собственность в Сен-Клу, купив земли вокруг города. Попытайтесь довести это до его сознания. Сообщите ему то, что я сказала вам, и постарайтесь, чтобы он понял.

— Желаете ли вы, Ваше величество, чтобы я специально встретилась с ним?

— О нет, в этом нет необходимости. Просто поговорите с ним, когда появится возможность. Специальная беседа с ним может породить новые мысли в его сумасшедшей голове. Несомненно, у него появится какая-нибудь навязчивая идея с изумрудами, если он подумает, что мне больше не нужны бриллианты. Но, пожалуйста, разъясните ему… не создавая впечатления, что я специально просила вас об этом.

— Он часто посещает моего свекра, мадам. Я вполне могу его встретить в доме свекра.

— Это отличная идея, — улыбнулась я ей. — Вы настолько осмотрительны, настолько надежны. Я вам так благодарна, дорогая мадам Кампан.

У меня в руках все еще было письмо Бомера, и я взглянула на него с отвращением. Потом я поднесла его к пламени свечки и смотрела, как оно сгорает.

— Теперь, — сказала я, — нет больше ни монсеньора Бомера, ни его бриллиантов.

Как я ошиблась!

Мадам Кампан покинула на несколько дней Версаль, чтобы погостить в загородном поместье своего свекра в Криспи.

Меня захватила пьеса. Это должно было стать одним из лучших наших представлений. Роль Розины была превосходна для меня. Мне нравилось описание ее, данное Бомарше: «Представьте себе прекраснейшую в мире маленькую женщину, мягкую, ласковую, веселую, свежую, привлекательную, подвижную, стройную, с округлыми плечами, со свежими юными устами и такими руками, такими ножками, такими зубками, такими глазками…»

Тетушки заявили:

— Разве такая характеристика подходит для королевы Франции? Она скорее уместна для кокетки. Для королевы Франции было бы недостойным уподобляться на сцене людям незнатного происхождения.

Я посмеялась над ними. Людовик чувствовал себя несколько смущенно, но мне всегда удавалось убеждать его в своей правоте. Он знал, как сильно я хотела, чтобы «Цирюльник» был поставлен на сцене, и что я была бы очень огорчена, если бы не приняла участия в этом. Поэтому он отказался слушать возражения своих тетушек и был счастлив, видя, как я радуюсь своей роли. В конечном счете, разве не я дала ему второго сына?

Не прошло и нескольких дней после отъезда мадам Кампан, как монсеньор Бомер появился в Трианоне и попросил аудиенции у меня, ссылаясь на то, что мадам Кампан посоветовала ему незамедлительно встретиться со мной.

Это мне передала одна из моих служанок, добавив, что он выглядит очень взволнованным.

Я не могла понять, почему он явился, если мадам Кампан передала ему мое сообщение правильно. Разумеется, она все сделала правильно, а он, истолковав это как мою незаинтересованность в покупке бриллиантов в дальнейшем, решил предложить мне изумруды, сапфиры или какие-то другие драгоценные камни. Он мне уже надоел со своими бриллиантами, и я не собиралась разрешать ему устраивать новое представление с другими драгоценностями.

— Я не смогу встретиться с монсеньором Бомером, — сказала я. — Мне нечего сообщить ему. Он сумасшедший. Передайте ему, что я не смогу встретиться с ним.

Спустя несколько дней я решила, что Кампан нужна мне для репетиции, и послала за ней. Если бы я не была так сильно поглощена пьесой — а я не только хотела сыграть все основные сцены, но и осуществляла контроль за костюмами, мизансценами и подготовкой декораций, — я заметила бы, что мадам Кампан была очень взволнована. Когда я пробежала свою роль, то сказала ей:

— Этот идиот Бомер был здесь и просил встречи со мной, ссылаясь на ваши рекомендации. Я отказалась встретиться с ним, однако что все это значит? Что ему нужно? Что вы думаете на этот счет?

С большим волнением она ответила:

— Мадам, в доме моего свекра произошло нечто странное. Я хотела рассказать вам об этом сразу же, как только мне разрешили к вам прийти. Можно мне все рассказать вам?

— Пожалуйста, прошу вас.

— Когда монсеньор Бомер пришел обедать к моему свекру, я сочла, что мне представляется отличная возможность передать ему ваши слова. Мадам, мне трудно описать его удивление. Потом он с запинкой произнес, что написал вам письмо, а ответа не получил. Я поняла, что это было письмо, которое пришло вместе с подарком короля монсеньору де Ангулему. Я сказала ему, что видела его и что оно не показалось мне особо вразумительным. Он ответил, что оно было адресовано не мне, а королева должна была все понять. Прибывали другие гости, я помогала встречать их, поэтому я извинилась, однако монсеньор Бомер спросил, не разрешу ли я ему поговорить со мной позднее. При этом он выглядел так необычно, что я предложила в подходящий момент выйти в парк, чтобы он мог рассказать мне все, что хочет.

— Этот человек определенно не в своем уме, я уверена в этом.

— Мадам, это очень необычная история, но он клянется, что это истинная правда.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Он сказал: «Королева должна мне огромную сумму денег».

— Я уверена, что это неправда. Его счет был оплачен.

— Мадам, дальше он сказал: «Королева купила мое бриллиантовое колье».

— О нет! Опять это колье. Оно у султана Турции.

— Он сказал, что это не соответствует действительности, мадам. Это просто выдумка, которую его просили распустить. Я сказала ему, что он, должно быть, грезит: «Королева давно отказалась покупать колье, и я точно знаю, что Его величество предлагали ей купить эту вещь, а она все же не согласилась». Он ответил: «Она передумала».

— О, Кампан, что означает вся эта ерунда?

— Не знаю, мадам, но Бомер рассказывает очень странную историю. Он заверяет, что вы купили ожерелье. Я ответила, что это невозможно. Что я никогда не видела его среди ваших драгоценностей. Бомер сказал, что ему сообщили, будто вы должны были надеть его на Троицын день, и был очень удивлен, что не увидел его на вас.

— Дорогая Кампан, это абсолютная бессмыслица. Говорю вам, что Бомер сошел с ума.

— Да, мадам, но он говорит об этом серьезно. Он кажется вполне разумным и совершенно убедительным. Я спросила его, когда вы сообщили ему о своем решении купить ожерелье, поскольку знаю, что вы не видели ювелира и не встречались с ним в течение довольно продолжительного времени. Тогда он сказал весьма странную вещь, мадам. Он сказал, что от вашего имени с ним говорил кардинал де Роган.

— Кардинал де Роган? Тогда он действительно сошел с ума окончательно. Я испытываю отвращение к Рогану. Я не разговаривала с ним в течение восьми лет.

— Я сказала Бомеру об этом, мадам, а он ответил, что Ваше величество делает вид, что находится в плохих отношениях с Роганом, а на самом деле вы очень большие друзья.

— О, это становится все нелепее и нелепее.

— Мне так показалось, мадам. Я обратила на это внимание Бомера, однако он настаивал, что говорит чистую правду, и если, мадам, он действительно сошел с ума, то очень хорошо играет, показывая себя в здравом рассудке. У него были ответы на все вопросы. Он сказал, что распоряжения Вашего величества передавалось ему в письмах, которые были подписаны Вашим величеством и которые он был вынужден использовать для того, чтобы успокоить своих кредиторов. Колье должно было быть оплачено в рассрочку, и он уже получил тридцать тысяч франков, которые Ваше величество вручили кардиналу для передачи ему, Бомеру, при вручении ожерелья.

— Я ничего не понимаю! — воскликнула я, однако это уже не казалось шуткой. Происходило нечто весьма странное. — Я считаю, что Бомер вполне мог стать жертвой великого мошенничества. Мы в этом должны разобраться до конца. Я немедленно пошлю за ним.

И направила посыльного в Париж с приказом, чтобы ювелир незамедлительно прибыл в Трианон.


— Монсеньор Бомер, — начала я, — я хочу знать, почему от меня ожидают, что я соглашусь с сумасшедшими утверждениями, будто вы продали мне колье, которое я много раз отказывалась покупать.

— Мадам, — ответил он, — я вынужден заниматься этим неприятным делом, поскольку должен рассчитаться с моими кредиторами.

— Не могу понять, какое отношение ко мне имеют ваши кредиторы?

— Мадам, — возразил он в большом недоумении, — теперь слишком поздно притворяться. Если Ваше величество не соблаговолит подтвердить, что колье находится у вас, и не даст мне какую-то сумму денег, я должен буду объявить всем о своем банкротстве и о его причинах.

— Вы говорите загадками, монсеньор. Я ничего не знаю об этом колье.

Мужчина был почти в слезах.

— Мадам, — сказал он, — простите меня, но мне нужны мои деньги.

— Повторяю: я вам ничего не должна. Я не покупала вашего колье. Вы знаете, что я не видела ни этого колье, ни вас в течение долгого времени.

— Мадам, кардинал де Роган заплатил мне первый взнос, когда я вручил ему ожерелье. Я должен получить причитающиеся мне деньги…

Мне было трудно смотреть на этого мужчину. Я сказала:

— Здесь какое-то мошенничество. С ним необходимо разобраться. А теперь идите, монсеньор Бомер, обещаю вам, что займусь этим вопросом безотлагательно.

После его ухода я удалилась в спальню. Я вся дрожала от дурных предчувствий. Что-то очень странное происходило вокруг меня, а в центре всего находится зловещий человек — кардинал де Роган.

Разумеется, это было мошенничество. Кардинал был негодяем. Он приобрел бриллиантовое колье и создал впечатление, что его купила я.

Я много слышала о нем после того, как он отслужил мессу в Страсбурге, когда я впервые приехала во Францию. Матушка постоянно писала мне о нем, когда он был послом в Австрии, и настоятельно просила предпринять все возможное, чтобы его отозвали.

«Все наши молоденькие и простоватые женщины в восхищении от него, — писала она. — У него чрезвычайно непристойный язык, он ведет себя злобно в качестве проповедника и официального представителя. Он нагло использует такие фразы, невзирая на компанию, которая его окружает. Его свита берет с него пример — для них нет ничего святого или нравственного».

Ни я, ни Мерси не были в состоянии убрать его из Вены. Однако, когда мой муж стал королем, положение изменилось. Матушка написала, что она рада окончанию его «ужасного и позорного посольства». В письмах она предупреждала, что мне следует опасаться этого человека, он не принесет мне ничего хорошего, хотя он льстец и может быть очень забавным. Я считала его страшным человеком и отказывалась принимать его. Мое отношение к нему не стало теплее после того, как я узнала, что он написал письмо герцогу де Огильону о моей матушке и что мадам Дюбарри зачитывала его вслух на одном из своих салонов. В нем он сообщал:

«Мария-Терезия оплакивает страдания угнетенной Польши, однако она очень хорошо умеет скрывать свои мысли и может пустить слезу по желанию. В одной руке у нее платок, чтобы вытирать слезы, а в другой — меч, чтобы выступить третьим участником раздела этой страны».

Это письмо пришло, когда я, отказываясь разговаривать с мадам Дюбарри, тем самым усугубляла обстановку, а моя матушка, вводя, с одной стороны, суровые законы против проституции в Вене, с другой — настойчиво убеждала меня не осложнять отношения между Францией и Австрией отказом разговаривать с любовницей короля мадам Дюбарри.

Я чувствовала отвращение к Рогану и уклонялась от разговоров с ним, считая, что мое желание найти свой путь к добродетелям мучило его. Чем больше я игнорировала его, тем больше он пытался завоевать мое расположение, а я была решительно настроена ни в чем не менять своего отношения к нему.

Он одержал победу надо мной только в одном — вопреки моему желанию получил пост альмосеньора — главного раздающего милостыню Франции. Я была раздосадована, когда услышала, что он крестил моих детей, но что можно было поделать, если он занимал такой высокий пост?

Мадам де Марсан, кузина Рогана, просила моего мужа без моего ведома, чтобы эту должность отдали Рогану, и Людовик, который любил доставлять людям удовольствие, дал свое слово. Я хотела помешать этому, поскольку об этом же меня особенно просили матушка и Мерси. Я сказала Людовику, что он не может позволить, чтобы на должность главного раздающего милостыню Франции был назначен человек, оскорбивший мою матушку. К сожалению, сказал муж, он обещал мадам де Марсан и не видит, каким образом может взять свое слово назад.

— Я вижу! — воскликнула я. — Этот человек оскорбил меня — в лице моей матери. Можете ли вы быть расположенным к человеку, который оскорбил вашу жену?

— Не могу, разумеется…

— Тогда вы должны сказать ему, что он не может занимать такую должность. Вы король.

— Моя дорогая, я дал слово…

Если бы мне не удалось настоять на своем, матушка сказала бы, что я не имею никакого влияния на своего мужа. Я принялась плакать. Я не имею никакого значения для своего мужа, который предпочитает дарить свою благосклонность другим женщинам, а не мне, причитала я.

Слезы всегда действовали на Людовика. Это не так, возражал он. Он сделает все, чтобы радовать меня. Как насчет тех сережек в виде паникадила, которыми я восхищалась? В них одни из самых лучших бриллиантов Бомера.

Я не сдавалась. Я не хочу бриллианты. Я хочу, чтобы он забыл о своем обещании мадам де Марсан. Разве это такая большая просьба?

Он сказал, что сделает это. Он скажет мадам де Марсан, что ей следует забыть о его обещании.

Она горько сетовала. Король дал слово. Разве она не должна была полагаться на слово короля?

— Мадам, я не могу удовлетворить ваше желание, — сказал ей Людовик. — Я дал слово королеве.

Людовик был добрым, поэтому он был также и слабым. Разве стали бы его дедушка или Людовик ХIV объявлять, что они нарушают свое слово, их решение было бы принято как закон. А с моим мужем было по-другому. С ним были готовы спорить, даже критиковать. А в данном случае даже угрожать ему.

— Я уважаю желания королевы, сир, — сказала нетерпеливая де Марсан, которая всегда ненавидела меня, — однако Ваше величество не может давать слово дважды. Королева, вероятно, не захочет, чтобы король ради удовлетворения ее желания делал то, что под страхом смерти не заставишь сделать самого подлого человека. Поэтому при всем своем высочайшем уважении осмелюсь заверить Ваше величество, что после обещания, данного мне королем, я буду вынуждена заявить, что король нарушил свое слово, чтобы ублажить королеву.

Как объяснил мне Людовик позднее, ему не оставалось ничего другого, как уступить, поскольку он действительно ранее дал ей слово.

Я рассердилась, но знала, что ни слезы, ни мольбы не помогут, поэтому смирилась с положением и забыла об этом — до теперешнего случая.

Однако кардинал де Роган был их тех, кого я никогда не стану принимать. Тогда я фактически перестала о нем думать. Теперь же он з