Книга: Мать ветров: рассказы



Мать ветров: рассказы

Кришан Чандар

Рассказы

ВЕРАНДА

Отель, в котором я в то время жил, носил название «Фирдаус» — рай. Это было трехэтажное деревянное здание, издали похожее на старый корабль. Я занимал комнату на втором этаже на западной стороне отеля, и с моей веранды открывался прекрасный вид на отели Гульмарга и на бунгало, разбросанные среди кедров. За ними виднелась возвышенность Кдаланмарга, а еще дальше — снеговые вершины. Отсюда хорошо было любоваться закатом, восхитительным закатом Гульмарга, и именно поэтому я так любил свои комнаты. Многие из тех, кто не дал себе труда подумать хорошенько, прежде чем выбрать комнату в отеле, впоследствии бросали завистливые взгляды в сторону моей веранды и просили разрешения прийти ко мне любоваться заходом солнца. Благодаря этому я получил возможность встретиться с самыми разными людьми, о которых я хочу рассказать в этом письме. Среди моих новых знакомых были банкиры и коммерсанты, подрядчики и многодетные матери, студенты, жаждущие знаний, и люди, жаждущие развлечений. Среди них были маратхи и парсы, англо-индийцы, пенджабцы и делийцы, люди, говорившие на разных языках, одетые в разную одежду, люди, высказывавшие странные мысли, люди, улыбавшиеся чудесными улыбками, люди, смеявшиеся непонятным смехом, — мне казалось, что все чудеса вселенной собирались на моей веранде полюбоваться закатом.

Все эти люди совершенно лишены романтики; единственное, к чему они стремятся в жизни, — это деньги, и все же они приехали за две тысячи миль сюда, в Гульмарг, полюбоваться закатом. В наш машинный век каждый стремится к тому, чтобы нажить побольше денег. Капитализм сделал жизнь людей горькой, сердца их подлыми, а души — грязными и все же не смог уничтожить в людях любовь к прекрасному. В каком-то далеком уголке человеческого существа бьется и трепещет эта любовь, как раненое животное. Если бы этого не было, зачем бы люди так стремились взглянуть на заход солнца?

По вечерам все они наблюдали закат, а я наблюдал за их лицами и видел, что на этих морщинистых, голодных и ужасных лицах разливается сияние удивительных, ранее невиданных лучей. Я видел, как от покоя появляется радость на этих лживых лицах и в этих преступных глазах. Они смотрели на заходящее солнце, и глаза их напоминали глаза ребенка, который вдруг увидел наяву дворец принцессы фей, созданный им в своем воображении. Мать пятерых детей, на лице которой деспотизм мужа уже провел морщины, снова обретала свою украденную красоту. В эти минуты трепет ее полураскрытых губ и прелесть зарозовевших щек делали ее действительно похожей на сказочную царицу страны фей.

Как отрадно убедиться в том, что в сердце человека еще теплится огонек, что до сих пор еще живы поэт человеческого сердца, дитя человеческого воображения и царица страны прекрасных фей! До тех пор пока они живы, жив и человек, и ни капитализм, ни гнет общественного строя, ни империализм, ни фашизм, ни самая мрачная реакция на свете не в силах уничтожить его! Я верю в будущее человека!

С точки зрения богатых туристов отель «Фирдаус» был довольно плохоньким дешевым отелем. Мне же он казался дорогим.

Что поделаешь? Все индийские отели были переполнены, и мне поневоле пришлось остановиться в «Фирдаусе». Больше половины постояльцев были европейцами, остальные — местные жители. Прислуга говорила на каком-то немыслимом языке, который явно не был ни английским, ни индийским, а скорее всего являлся незаконным отпрыском обоих. Ели в отеле при помощи ножей и вилок, однако ножи большей частью бывали тупыми, а вилки — облезлыми. В суп клали на индийский лад столько красного перцу, что несчастные няньки и мамки, приехавшие из Ланкашира, обжигали себе языки и бежали «благодарить» метрдотеля, а тот радовался и еще больше выпячивал крутую грудь. Он рассуждал так: чем больше постояльцы ругают официантов, тем больше они довольны, метрдотеля же нужно ругать самыми грязными словами, иначе он останется неудовлетворенным, — ведь он же не простой официант. Если так пойдет дальше, то в один прекрасный день он может вообще уйти из отеля.

Ругательства и чаевые — вот основа всей жизни лакея. Иногда он сначала выслушивает ругательства, а потом получает на чай, иногда ему сначала дают чаевые, а уж потом ругают его, но в обоих случаях он остается одинаково доволен. Самая серьезная ошибка английской политики в Индии заключается в том, что англичане судят обо всем индийском народе по нескольким лакеям и пробуют обращаться с индусами, как со своими лакеями. Но индусы — упрямый народ, и они почему-то не бывают довольны ни ругательствами, ни чаевыми.

Управляющим отеля был кашмирский мусульманин по имени Ухадджо. Тощий кашмирец, губы которого казались посыпанными пеплом безнадежности, а глаза были полны тоски о несбывшихся мечтах. Хозяин отеля, плотник по профессии, платил ему сорок рупий жалованья. Хозяин когда-то сам построил это здание и вложил много труда в то, чтобы наворовать достаточно лесу в окрестностях. Сам вор, он считал вором и управляющего и ежедневно проверял все счета по отелю, лично выдавал на кухню молоко, масло и мед, но, несмотря на все это, не чувствовал себя спокойно. Для усиления контроля он нанял еще одного служащего — молодого сикха, надеясь, что мусульманин и сикх между собой не столкуются. Подозрительность породила недоверие, и управляющему и сикху стал чудиться подвох в каждом слове. Они становились действительно несчастными, в их сердцах бушевала буря сомнений и подозрений, глаза их потеряли прежнюю красоту и ясность, они привыкли на все смотреть искоса, сердце разучилось желать смерти ненавистного врага, теперь гнев прятался в неестественной улыбке. Понемногу дело дошло до того, что все только следили друг за другом, а всеми делами отеля стал заправлять метрдотель. Таким образом, в отеле «Фирдаус» снова повторилась история Индии.

Метрдотель постоянно улыбается, особенно когда ему дают на чай. Он напоминает мне весы-автомат: бросаешь анну — и в следующее мгновенье машина лязгает и выбрасывает билетик, на котором обозначен вес. Метрдотель очень похож на эту машину — суешь ему чаевые в руку, и в следующее мгновение он с лязгом обнажает все тридцать два зуба в почтительной улыбке. В конце концов мне эта улыбка даже стала нравиться, и я частенько давал ему на чай только для того, чтобы вызвать этот механический эффект. О боже, с какой быстротой обнажал он зубы в улыбке — он работал быстрее самой совершенной машины! Тем, кто считает, что человек не может работать, как машина, нужно просто прийти в отель «Фирдаус» и посмотреть на тамошнего метрдотеля.

Старшего водоноса отеля «Фирдаус» звали Абдуллой. Это был грубый кашмирский крестьянин, уродливый и неуклюжий. Под глазами его залегли черные круги, щеки изрезаны глубокими морщинами, передних зубов нет. Абдулле уже за шестьдесят. У него есть сын, который производит впечатление сироты. Ему лет одиннадцать — двенадцать, руки и ноги его страшно грязны, он носит короткие до колен штаны и рубаху с продранными локтями. Но глаза его похожи на лотос, пронизанный светом, — огромные глаза на невинном личике. Давно не стриженные волосы вечно спутаны, на шее — грязь в несколько слоев. Он напоминал мне нежный цветок, тонущий в грязи нищеты и взывающий о помощи. Постояльцы называли его «маленький водонос», а отец звал его Гариб, что значит «бедняк». Странное имя! Я весь затрепетал, когда впервые услыхал его. Нищета — самый страшный из грехов этого мира, поэтому ни один отец не смеет дать своему ребенку имя Гариб. Но, может быть, Абдулла просто не желал обманывать себя и весь мир, называя своего сына «маленьким раджой», он просто хотел сказать правду?!

В отеле работал еще один водонос, по имени Юсуф. Ох и глуп был этот водонос! Его били каждый день, а он все равно, пока не обругаешь, за работу не принимается! Кроме того, он не брезговал чарасом[1] и женщин поставлял всем желающим. Дружил он с младшим официантом, человеком серьезным и сдержанным, очень исполнительным и молчаливым. Никто не слышал, чтобы он произнес что-нибудь, кроме обычного «джи хан».[2] И тон его и весь вид были настолько маслеными, что он был похож на комочек топленого масла. Его манера держаться и говорить была тоже льстивой и угодливой до такой степени, что каждому порядочному человеку становилось противно. Я никогда в жизни не встречал человека настолько изощренного в искусстве лести и угодничества! Он тоже поставляет женщин, но занимается исключительно англичанками и англо-индийскими девушками. Только изредка, в виде исключения, он оказывает услугу какой-нибудь индийской киноактрисе. Зовут его… Да как же его зовут? Совсем простое имя, и на тебе, — на уме вертится, а вспомнить не могу! Да, вспомнил! Заман-хан! Его зовут Заман-хан! Я для того пишу здесь его имя, что тебе, может быть, тоже когда-нибудь захочется побывать в «Фирдаусе», так ты не забывай — Заман-хан. Единственный грешник в раю — «Фирдаусе».

Описание нашего похожего на корабль отеля не будет полным, если я не упомяну об одном из постоянных его обитателей, о старике ирландце, который вот уже десять лет безвыездно живет в Гульмарге, в этом отеле. Бородатый, с головой, напоминающей голову Эйнштейна, с широким лбом, над которым вздымается копна непокорных волос, с еврейским рисунком губ и носа, с небольшой бородавкой у правой ноздри, которая подчеркивает проницательность всего его облика. Я никак не мог определить, какого цвета у него глаза: иногда они казались голубыми, как небесная синева, а иногда становились зеленоватыми, как вода в озерных глубинах.

По временам лицо старика окутывало облако неведомого тумана. Это облако бывало похожим на те нежные легчайшие хлопья, которые иногда вплывали в мою комнату откуда-то из Гульмарга… Иногда туман совершенно окутывал лицо О'Брайена (так все называли старика), а иногда только легкой дымкой скользил по нему.

О'Брайен много пил, и только дорогие вина. Опьянев, он говорил замечательные вещи, разрешал самые запутанные философские вопросы, зло шутил, и шутки его всегда касались самых сокровенных глубин его индивидуальности. Он мог говорить часами, так же, как мог часами молчать. Он не интересовался охотой, не обращал внимания на женщин и, самое удивительное, был вегетарианцем. Правда, О'Брайен очень любил сыр и частенько говаривал:

— Я десять дней могу прожить на одном кусочке сыру. Ты еще мальчишка, вот когда ты достигнешь моего возраста, тогда поймешь, что в самом буйном расцвете женской красоты нет той свежести, которую дают кусочек сыру и капля вина. Пей и снова пей! Пей и любуйся прекрасным закатом, кипящие кровавые краски которого сделали небо на западе вдвойне прекрасным!

О'Брайен был философом «Фирдауса». Если ты поедешь в Гульмарг, обязательно разыщи его. Он расскажет тебе о той правде жизни, которую он познал на опыте собственных ран. Горьким будет его рассказ, но ведь и раны его еще сочатся болью; страшной и ядовитой будет его правда, но по волнам яда скользит тень его губительной усмешки — и ты не сможешь не полюбить этого человека! Ведь если говорить правду, что есть в нашей жизни, кроме этого?

Сынишка водоноса Абдуллы очень любит писать и читать. Он выучил уже всю грамматику урду и теперь читает свою первую книжку, на которую его отец часто ставит свою хукку.[3] Как только у Абдуллы выдается свободная минутка, он забирается в свою каморку и наслаждается там хуккой. Если же он видит, что и я свободен, он иногда приходит ко мне на веранду. Я даю уроки его сыну, а он рассказывает мне невеселую повесть своей жизни. Он рассказывает ее мне кусочками, ломтиками, перемежая ее слезами и улыбками, кашляя и сплевывая в таз и борясь с приступами одышки. История жизни Абдуллы — это не романтическая любовная повесть и не трагическая поэма, это самая обыкновенная жизнь обыкновенного крестьянина, в которой было немного радостей и без счета слез.

Абдулла раньше был крестьянином, имел несколько бигхов земли. В молодости любил, потом женился. Несколько лет все было хорошо, и Абдулле казалось, что танец жизни прекрасен. Бывали, конечно, и неприятности, но горячая кровь молодости быстро смывала их. После смерти родителей Абдулле удалось выплатить долг ростовщику, и он стал задумываться над тем, как повысить урожайность своей земли. Часть земли он отделил и разбил на ней плодовый сад. Сердце его полнилось надеждами, он мечтал о том, что станет заминдаром… Однако ему пришлось снова немного занять у ростовщика. Потом два года подряд дождей выпадало так мало, что сад его не смог подняться. Начался голод, и землю пришлось продать. Старший сын умер, жена тоже не вынесла голода и умерла, и Абдулла навсегда ушел из деревни, прижимая к груди своего младшего, последнего сына. Щеки его утратили румянец, в глазах угас прежний блеск, да еще оттого, что Абдулла таскал тяжеленные мешки угля в одной лавке, он заболел одышкой и теперь все кашляет, и ему трудно дышать от слизи в горле. После пяти-шести лет скитаний Абдулла возвратился на родину, потому что родная земля всегда зовет душу странника, как бы далеко он ни забрел. Вот уже шесть лет он работает в этом отеле.

— Благодать, а не жизнь! — говорил мне Абдулла. — Слава богу, два раза в день дают хлеб, иногда господа на чай дадут. Да и сиротка мой, Гариб, бог да продлит дни его жизни, если вырастет здесь, кто знает, может быть, не просто водоносом будет. Выучится читать, вот жизнь у него и будет красивей, чем моя… А вас господь вознаградит за него, господин! Учите, учите его, а я пойду, мне нужно приготовить воду для господина Валима — он сейчас будет купаться.

О, до чего раздражает меня эта покорность судьбе! Как только человек живет такой жизнью! А ведь так живут сотни тысяч, миллионы. Каждая страна, каждый народ в любом уголке земного шара, за исключением нескольких человек и некоторых кругов, гордятся своей цивилизацией, своей религией, своей культурой, своей сознательностью, своим умом…

Все это позолота! Нет предела человеческой лжи и стремлению человека обмануть самого себя.

Взять того же Абдуллу. Он несчастен, все время кашляет и все же продолжает жить в надежде на то, что тот самый мир, который не дал ему расцвести, то самое общество, несправедливость которого лишила его всех радостей жизни, схватила за горло и превратила в забитое животное, дадут расцвести его сыну… Но ведь в конце концов Абдулла человек, и жизнь его — борьба, как жизнь всех людей. Что ж, борись, борись хоть за мечту. Твой сын подрастет и станет юношей, и тогда ты воскреснешь в исполнении его расцветших желаний, снова забьется твое сердце в чистоте его юности, в цветистых песнях его любви и красоты, в славе его радости.

Из встреч на веранде сердце мое хранит воспоминание о молодой парочке, которая казалась очень счастливой. Оба они были совсем еще юны, красивы и образованы. Они недавно поженились и приезжали в Гульмарг, чтобы провести здесь свой медовый месяц. Заняты они были тем, что смотрели друг на друга.

— Дорогая, как красив этот закат! — говорил юноша, глядя в глаза своей любимой.

— И воздух пропитан ароматом цветов… — отвечала она, касаясь его плеча своей нежной ручкой.

Эта парочка целыми днями умирала от восторга, они умирали перед закатом, умирали перед цветами, умирали перед красотой окрестностей, умирали перед лунным светом, умирали перед кедрами, умирали перед горными пони… В конце концов мне начало казаться, что они по целым дням только и знают, что умирают. Зато по ночам они оживали… Они жили на третьем этаже, и комната их находилась как раз над моей. Иногда ночью до меня доносился то звук разбивающегося стакана, то поскрипывание кровати, то кошачье мурлыканье. О'Брайен говорил, что они, наверное, видят одинаковые сны, не сознавая, что на самом пороге этих волшебных снов из «Тысячи и одной ночи» стоит суровая действительность.

— Старик, старик, — возражал я, — что же плохого в том, что люди женятся? Поженились, теперь дети пойдут у них. Те сны, которые они сейчас видят, прибавят еще один дом к прекрасному городу человечества.

— Ничего плохого нет в том, что люди женятся, — отвечал О'Брайен, — плохо, когда разбиваются их мечты, а разбиваются они очень скоро. Природа расставляет ловушки человеку, для этого она дарует цветам аромат, кабарге — мускус, а женщине — красоту. Но как только природа добьется своего, цветы увядают, кабарга падает мертвой, а женщины стареют… Так разбиваются мечты людей.

— Помнишь, как я разбила стакан ночью? — спрашивала утром молодая женщина, лукаво поглядывая на мужа: во взглядах влюбленных таилось сладостное воспоминание о каком-то событии, известном только им двоим.

— Что разбила? — поинтересовался я.

Оба рассмеялись.

— Я уронила ночью стакан, — объясняла она, — он разбился, и вода потекла по полу. Пол деревянный, а внизу — ваша комната.



— Ах, вот в чем дело! Моя кровать-то ничего, но вот на ковре до сих пор мокрое пятно.

— Дорогой, посмотри, какая прелестная птичка! — сказала она, обращаясь к мужу, тут же забыв обо мне, как о ненужном разбитом стакане… Они оба взялись за руки и залюбовались какой-то птичкой.

— Красота не вечна! — сказал я, и меня охватил гнев на вселенную и на ее создателя. — Почему, почему она не вечна? — И тут же ответил сам себе: — А кто сказал, что она не вечна? Красоту нужно рассматривать не с точки зрения отдельного человека, а с точки зрения общества. Посмотри сам: цветы вечно улыбаются, мускус вечно благоухает, женщины…

Я взглянул на молодую женщину и не закончил свою мысль. Глаза О'Брайена приобрели густой зеленый оттенок…

— Не может умереть красота! Она частица времени, она его эстетическое выражение. До тех пор пока не умрет время, будет жива и красота; красота женщины будет жить в ее дочери, аромат цветка — в его бутоне, мускус кабарги — в его благоухании.

— А Абдулла в своем сыне! — съязвил О'Брайен.

Мы долго сидели молча. Молодые супруги ушли, после их ухода снова воцарилось безмолвие.

Потом вошел лакей, поставил перед нами чай и снова удалился. Все так же молча принялись мы за чаепитие. Дымка, окутывавшая горы, становилась все плотней, и вскоре из Гаф Корса выскользнули нежные и хрупкие руки тумана. Вот они достигли веранды и начали касаться наших щек, эти нежные и хрупкие руки…

Больше всего Гульмарг чаровал меня именно этим — легкими прикосновениями белых пальцев тумана… Этим, да еще своим ландшафтом, который напоминал мне мою родную деревню… О'Брайен казался погруженным в воспоминания. Неожиданно он прервал молчание:

— Вот вино никогда не стареет! Пожалуй, это единственное, что вечно на земле. Когда-то я любил одну женщину, но она отвергла меня. С тех пор много лет я старался сохранить воспоминания о любовном опьянении тех дней вечно юными, но и они состарились, — и я ничего не мог поделать. Я пытался вернуть им юность, но каждое мгновение проводило новые морщины на их лицах, и в один прекрасный день они умерли.

— А что же с женщиной? Где она сейчас?

— Не знаю. Живет где-нибудь. Теперь я уже не хочу видеть ее, как не хочу возвращаться на родину. Последний раз я видел ее двадцать лет тому назад. Она тогда сидела за роялем и играла что-то очень красивое…

И О'Брайен стал тихонько насвистывать… Где-то в тумане затерялись молодые супруги…

Любовь в «Фирдаусе» выглядела довольно странно. По воскресным дням из Тангмарга сходились сюда сиделки и няньки, а по средам давали выходной официанткам, поэтому к этим дням в «Фирдаусе» готовились особо — запасали побольше еды и привозили побольше вина. Кроме того, неизвестно откуда по этим дням в отель собирались белые солдаты, среди которых было много американцев. У них были совсем еще невинные детские лица, по крайней мере такими они мне казались. И солдаты нравились мне, несмотря на всю их показную грубость, несмотря на покрой их брюк, лихо надетые кепи и круто выпяченную грудь. На их лицах отражались какие-то желания, поиски чего-то, они выглядели голодными или жаждущими, им явно чего-то не хватало.

Им не хватало любви, и эту нехватку восполнял своими стараниями Заман-хан — торговец любовью в «Фирдаусе». Торг происходил примерно так:

— Эй, официант!

— Да, сэр.

— Как дела?

— Все в порядке. Из Тангмарга пришла одна новенькая мисс. Но господин управляющий требует, чтобы она вернулась в бунгало к четырем часам утра.

— Ладно, все будет в порядке, ты у нас молодец.

Или имел место следующий диалог:

— Послушай, дорогая, — говорит он.

— Фи, свинья! — отвечает она.

— Пойдем со мной!

— Глупый какой!

— Не валяй дурака, пойдем!

— Нахал.

— Ну ладно, заткнись!

После этого очаровательного и изысканного знакомства оба отправляются в кедровую рощу собирать фиалки.

О'Брайен всегда извинял этих бедняг, старающихся скрыть свой голод. Ведь они приезжали сюда в отпуск всего на несколько дней, а потом снова уходили на фронт, и в эти немногие дни они старались насладиться всем счастьем, которое было отпущено на долю их юности, старались наполнить свои объятия всей негой красоты, которая была им доступна, старались насытить мир своих желаний медом поцелуев и наслаждений… А потом — снова пески, снова степи, снова окопы и вражеские засады в лесах.

— Солдату все можно простить. Что из того, что он посягнет на честь одной женщины, если он тысячи женщин спасет от гибели.

Я до сих пор помню эти слова О'Брайена. Какой-то подрядчик, видимо один из тех, что бежал из Бирмы, ответил ему:

— Женщины начинают думать о чести после того, как их накормят. Когда я бежал из Бирмы, со мною была вся моя семья — жена, взрослые дочери и младшие дети. Все они умерли дорогой. Я своими глазами видел, как мою жену и детей трясло от голода при виде кусочка хлеба. Я своими глазами видел, как мои дочери продавали свою честь на залитой кровью улице, чтобы получить хоть что-нибудь, что утолило бы их голод. А вы говорите — честь. — И подрядчик выругался. — Честь? — добавил он. — Дурак тот, кто верит в эти вещи! Обо всем этом хорошо думать, когда сыт!

Он говорил еще долго, и лицо О'Брайена как будто затянулось дымкой.

— Прикажите принести вина! — наконец, сказал он. — Вино — вот единственное, что никогда не старится, вот то единственное, что никогда не бывает неблагодарным и никогда не обманывает! Вино — не человек, и оно не бывает насильником, о нет, никогда, клянусь богом, клянусь сыном пресвятой девы!

В темноголубом небе заблистали звезды. Потом вдруг пригорок у отеля осветился рядами фонарей, и вскоре огни засветились везде. Казалось, кто-то подбросил в воздух букетик фиалок и они рассыпались по земле. На западе показалась луна, застенчивая, влюбленная в последнюю полоску заката, как тот луноподобный виночерпий, который впервые поднял чашу неба своей серебристой рукой.

О'Брайен продолжал пить, и глаза его были теперь темноголубыми и ясными, как небо.

В седьмом номере жил старик итальянец со своей дочерью Марией. Она целыми днями сидела в своей комнате, играя на рояле, а по вечерам обычно ходила гулять с отцом. В чертах этой девушки было что-то азиатское, может быть поэтому она мне и нравилась.

Старый итальянец прожил в этих местах не меньше тридцати лет. Он был владельцем небольшой лавочки на базарной площади и содержал библиотечку, которая в основном состояла из детективных и порнографических романов, рассказов о привидениях и другой литературы такого же рода, которая пользовалась успехом среди солдат и грамотной части местной аристократии. Старик давал читать эти книги за невысокую плату. Сам же он книг не читал — он очень любил вырезать трости и делал это так искусно, что они постепенно стали считаться одним из сувениров Гульмарга. Туристы охотно покупали их и увозили с собой на родину. Кроме того, у итальянца была еще одна страсть — он любил играть на концертино. По вечерам, после ужина он часто пел под собственный аккомпанемент, а Мария тихонько наигрывала что-то на рояле. Хорошо она. играла! До войны ее приглашали во многие почтенные английские семейства давать уроки музыки. Однако, как только началась война, отец и дочь были интернированы. Правда, их освободили после того, как им удалось доказать, что они индийские подданные, но продолжали держать под полицейским надзором.

До войны лавочка старика называлась «Итальянский магазин», но, когда началась война, итальянец поспешил переименовать его в «Антиитальянский магазин», а после того как им с дочерью пришлось побывать в концентрационном лагере, — в «Союзнический магазин». Бедный старик не вдавался в политику! Я думал тогда, что если бы вдруг Гульмаргом стали править лесные медведи, то старик переименовал бы свою лавочку в «Медвежий магазин» и заказал бы вывеску, на которой крупными золотыми буквами было бы написано: «Здесь выдают медведям бесплатный мед». Однако в то время не было никаких оснований предполагать, что может наступить медвежье царство.

После того как началась война, Марию перестали приглашать к почтенным английским детям, и теперь она больше не могла давать им уроки музыки, а значит, не могла и зарабатывать. «Итальянский», он же «Антиитальянский», он же «Союзнический», магазин почти перестал приносить доход, и положение старика и Марии становилось все более затруднительным. Видя это, Заман-хан обратил на Марию свое благосклонное внимание, однако девушка не поддалась уговорам. Бедняки часто бывают упрямы, и Мария, видимо, как раз и была из этой породы. Это обстоятельство чрезвычайно огорчило Заман-хана, но оно же расположило к Марии и ее отцу старшего водоноса. Абдулла хорошо понимал их — разве сам он не был ограбленным крестьянином, разве не билось в груди его раненое сердце? Из-за этого и подрался он с Заман-ханом и с младшим водоносом, которые умышленно перестали обслуживать седьмой номер. Вместо того чтобы заниматься номером, Заман-хан занимался Марией и заставлял ее злиться. В драке пострадал Абдулла — его страшно избили, а потом еще и управляющий отругал его за то, что он сует нос в чужие дела, — ведь знает же он, что обслуживание седьмого номера поручено Заман-хану и Юсуфу, зачем же он вмешивается?! Если он и впредь попытается выразить свое сочувствие обитателям седьмого номера таким образом, то ему придется распрощаться со своим местом!

Мне нравилась Мария. Нравилось ее изящество, ее личико, цветущее, как юный лотос, опасная невинность ее взглядов, стройные линии тела и ясная улыбка губ…

Но мне очень не нравилось спокойствие Марии. Я так страстно желал, чтобы девушка перестала быть спокойной, чтобы в невинных глазах блеснули искорки кокетства, чтобы на лепестках лотоса заплясал смех, а ясная улыбка ударила бы вдруг молнией озорства. О, если бы сделать так, чтобы трепет прошел по всему ее телу, чтобы он разбудил все ее существо, чтобы душа ее вышла из берегов, подобно реке во время бури!

Мария, Мария… Однажды она сидела за роялем, наигрывая мотивы из «Щелкунчика», и я смотрел на нее до тех пор, пока не почувствовал, что больше не могу молчать.

— Либо ты дура, Мария, самая обыкновенная дура… — взорвался я.

— Либо? Ну, продолжай же!

— Что ты за человек, Мария? Когда я слышу эту музыку, мне хочется танцевать, а ты сидишь, спокойная и равнодушная ко всему на свете! Ну что это такое? Расшевелись ты, наконец, встань, двигайся, бегай, танцуй, танцуй!

Схватив ее за руки и покружив несколько раз по комнате, я резко остановился, и девушка оказалась в кольце моих рук. Я стал целовать ее губы. Немного погодя я спросил:

— Скажи, Мария, что ты думаешь об этой войне?

Она высвободилась из моих объятий и, слегка ударив меня по губам, тихонько прошептала:

— Какой дикарь!

— Я хотел посмотреть, как ты злишься. Если бы ты знала, как меня раздражает эта твоя невозмутимая улыбка! Ты совсем непохожа на итальянку, в тебе нет кипучей жизнерадостности итальянских девушек, ты никогда не прыгаешь, не дурачишься и не смеешься без причины, как они. Нет в тебе всего этого, ты не женщина, ты мраморная статуэтка, или же ты нарочно прячешься под покрывалом своей угрюмой серьезности и исподтишка очаровываешь людей! Поди сюда, поди ко мне!

— Ты поймешь, почему я такая, когда узнаешь, сколько мне лет, — сказала в ответ Мария.

— Я лет на десять старше тебя! — возразил я.

— Я имела в виду духовный возраст — единственный возраст, который следует принимать во внимание. Может быть, ты действительно старше меня на десять лет, но все равно по сравнению со мной ты еще цыпленок.

— Цыпленок? Ну хорошо же!

И я обнял ее за талию.

— Шаловливый цыпленок! — сказала Мария и улыбнулась все той же улыбкой — спокойной и немного грустной.

— Ты мне так и не ответила, когда я спросил, что ты думаешь об этой войне.

— Война… война… Как ты хорошо целуешься! Война — страшное зло. Я женщина, поэтому я могу понять поцелуи мужчин, но я никогда не пойму их кровавых страстей. К чему вся эта резня? Мой брат в плену, он был солдатом…

Глаза девушки наполнились слезами.

— Ты меня, конечно, извини, — снова начал я. — Но ведь эту войну затеяли твои фашисты.

— А какое отношение к ним имею я? — вспыхнула Мария. — Мой брат не фашист, и отец мой тоже не фашист. Отец любит вырезать трости и петь под концертино по вечерам. Я люблю свой рояль, я всегда была свободной и беспечной и никогда не думала о политике. Я ненавижу фашистов, я родилась в год подписания Версальского договора и потом всю жизнь прожила в Индии. Я не сочувствую Муссолини. Единственное, что он сделал для меня, — помешал мне давать уроки музыки.

Слезы стояли в ее глазах.

— Зачем ты говоришь все это мне? Я ведь не из полиции.

— Со мной все обращаются как полицейские, — с горечью ответила Мария. — Я уже привыкла к этому. Наша ошибка заключалась в-том, что мы за распеванием веселых песенок, за игрой на концертино не находили времени для политики и сами не заметили, как развязали руки фашизму.

Голос Марии прервался. Я нежно коснулся ее подбородка и сказал:

— Ну ладно, забудем это. Все равно, это ведь еще не последняя война. Если мы с тобой проживем еще лет двадцать пять — тридцать, то обязательно увидим новую войну, намного более страшную и отвратительную. Эта война навсегда покончит с фашизмом, но ведь она не разрешит сложнейших проблем взаимоотношений между Востоком и Западом… Потом нужно помнить и о том, что этот мир не может заложить основ социалистического общества, а пока не будет построено такое общество, человек не может по-настоящему бороться против голода, болезней и невежества… Сыграй-ка лучше «Лунную сонату», девочка, и давай хоть ненадолго перестанем думать о том, что мы живем в трудное время, когда так далеки от человечества все самые светлые идеалы…

Мария вытерла слезы и села к роялю.


Была лунная ночь. После ужина мы с О'Брайеном вышли на веранду, и каждый из нас начал строить в своем воображении волшебные замки сказочной страны фей. Я перенесся в прекрасный дворец, стоявший посредине озера, окруженного со всех сторон снежными вершинами. Во дворце я видел себя, и Марию, и огромный рояль из серебра… Платье Марии было заткано чудесными цветами… Никого… только мы вдвоем… я и Мария… и… больше никого… О дурак! Люди с голоду умирают, два сира муки стоят целую рупию, а здесь господин изволит мечтать о серебряных роялях и о дворцах посреди озера!

Озеро! Дворец! И всегда так получается — прекрасные сны разбиваются быстро и неумолимо. Но почему человек видит эти прекрасные сны? Что за странное создание — человек! Вот Абдулла, он тоже человек, он тоже видел прекрасные сны, он и теперь еще день и ночь мечтает о будущем своего сына. Почему так дорог человеку его мир мечтаний? И почему он не пытается воплотить их в жизнь? Если бы земля и все ее богатства принадлежали всем, как солнце, вода, луна и воздух, тогда бы каждая хижина превратилась в стеклянный дворец, сверкающий волшебными мечтами. Почему же люди не добиваются этого? Почему они действуют поодиночке, а не сообща? Неужели они не могут понять таких простых вещей?

О'Брайен стряхнул пепел с сигары и сказал:

— Умер сын Генри Форда.

— Ну и что? — спросил я. — Повлияло это как-нибудь на производство автомобилей? Или, может быть, по случаю его смерти шелковица перестанет давать плоды?

— Нет, не в этом дело, — задумчиво ответил О'Брайен. — Просто я подумал о том, что он был единственным сыном Форда, того самого Форда — одного из столпов американского капитализма. Вот я и думаю — а счастлив ли этот столп? Был ли он счастлив, будет ли?

Зачем ему все эти деньги? На что он может их потратить, если он в день не осиливает двух бисквитов со стаканом молока?

— Генри Форд очень большой человек. Он столько работает, что у него на еду, наверное, просто времени не остается.

— А Эверест очень высокая гора. Каждый из них двоих велик по-своему, но величие Форда — искусственное, и сам он — смертен, а Эверест в своем величии похож на невинного ребенка, играющего в снегу. Эверест — вечен.

— А Ганди? Что вы думаете о нем? — поинтересовался я.

— Было время, когда я ненавидел черных, а иногда эта ненависть поднимается во мне еще и сейчас. Мне не нравится цвет их кожи, не нравится их приниженность, их льстивые манеры. Я всегда считал и продолжаю считать, что они все хитры, как кошки, и лживы, как лисы. Что касается негров, то я долго вообще отказывался признавать их людьми. Ганди тоже черен, поэтому он никак не может стать другом белого человека. Я слышал от многих, что Ганди чист душою, как Иисус Христос, — я не согласен с этим. Ваш Ганди — заклятый враг всей белой расы.

— Но ведь он пытается добиться только того, чтобы Индией правили сами индийцы! — возразил я.



О'Брайен перегнулся через перила веранды и тихо проговорил:

— Может быть, я не совсем беспристрастен в своих чувствах — я ведь тоже белый. Поймите, в настоящее время Ганди создает для нас невероятные затруднения. Вся Индия в огне, а мы должны бороться и с этим и г японцами одновременно.

Как раз в эту минуту до нас донеслись громкие звуки горна и стук лошадиных копыт — мимо нашей веранды скакал отряд английской кавалерии. Всадники были вооружены, впереди скакали два горниста.

Отряд проскакал мимо нас и умчался в горы.

— Недоверие порождает недоверие, — заметил я. — Это закон жизни. Англичане не верят Индии, а индийцы не верят в то, что англичане относятся к ним справедливо и сочувственно. В Гульмарге нет никаких волнений, а все же отряды рыщут по горам, переезжая от одного бунгало к другому, смотрят, как бы какой-нибудь конгрессист не вздумал бросить бомбу!

Со стороны Серклар-род показались две парочки. Они медленно шли в нашу сторону, облитые лунным светом. Внизу мисс Джойс тоскливо пела народную песню своего родного Ланкашира, а ее очередной любовник пьяно бормотал:

— Дорогая, я т-тоже из этого, как его, из Л-ланка-шира…

Одна из парочек была теперь совсем близко. Юноша обнял свою спутницу, которая в неверном лунном свете казалась белой статуэткой, и нежно ее целовал.

Женщина внизу вдруг расплакалась.

— Я хочу домой, хочу на родину, мой мальчик, мой дорогой, увези меня!

— Человек еще не освободился от географии любви, — заметил О'Брайен. — Ганди — индиец, поэтому он любит Индию. Эта женщина родом из Ланкашира, вот ее и тянет в Ланкашир, хотя по сравнению с Гульмаргом этот ее Ланкашир…

О'Брайен покачал головою и умолк.

— Позавчера я встретил в лавке одну англичанку, портниху, — сказал я. — Она член лейбористской партии, и, когда мы с нею стали говорить о Ганди, она говорила о нем и хорошее и плохое. Ей кажется, что и в Гульмарге могут начаться беспорядки, и она говорит, что те, кто сегодня приносит нам продавать мед, лепешки и репу, завтра могут наброситься на нас с палками. Она говорит, что предпочла бы все же быть убитой соотечественниками, а не чужими ей людьми!

— И вы приняли все это всерьез?

— Это все совсем не смешно. Ганди никогда не хотел никого убивать, никаких англичан, почему же эта портниха — член лейбористской партии — испытывает такой ужас перед индийцами? Не оттого ли она нам не верит, что и сама не без греха?

Женщина внизу теперь визжала:

— Я в Ланкашир хочу, глупый мальчишка, я в Ланкашир хочу!

— Этого же хочет и Ганди, — усмехнулся О'Брайен.

В это мгновение на веранду влетел сын Абдуллы — Гариб и, не переводя дыхания, закричал:

— Бабу-джи, отцу стало плохо! Он только что был здоров и курил хукку, а потом вдруг закашлялся и сразу замолчал. Я его звал, а он не отвечает, он ничего не отвечает, бабу-джи!

Я побежал вниз. Мертвый Абдулла лежал в своей каморке, глаза его закатились и зрачки смотрели вверх, как будто он и сейчас все еще чего-то ждал.

Сколько безнадежности было в выражении этих мертвых глаз — сны, которые они видели, так и не сбылись.

К двери каморки торопливыми шагами подошел управляющий. Даже не взглянув на Абдуллу, он обратился к Гарибу:

— Воды для господина майора. Горячей воды и поживей!

Он исчез.

Гариб положил на землю учебник и взялся за ведро.

— Разбудите, пожалуйста, отца, — застенчиво попросил он, но в голосе его прозвучало беспредельное отчаяние. — Разбудите отца, а я пока принесу воды для господина майора.

Из комнаты неподалеку доносился чей-то голос. Очередной любовник женщины из Ланкашира целовал ее, приговаривая в виде утешения пьяным голосом:

— Я ув-везу тебя в Л-ланкашир, д-дорогая…

Почему Абдулла умер именно сегодня? Именно в эту чудесную лунную ночь? Влюбленные юноша и девушка все еще купались в потоке лунных лучей; налетал порывами легкий ветерок, принося с собою благоухание лесных цветов. Не мог разве Абдулла умереть через несколько лет после этой лунной ночи? Может быть, тогда его сын успел бы стать образованным человеком и исполнить заветную мечту, мечту всей жизни отца. Да и как он умер? Разве так умирают? Умер, таская полные ведра воды для господ. О, почему он не умер в своем глинобитном домике, среди родных полей и садов? Почему, спрашиваю я? Чья это шутка? Как он смел умереть таким образом? Почему он умер, вечно голодая, вечно страдая и видя свои маленькие сны?! Почему? Почему в мире каждый день и каждую ночь умирают сотни тысяч и миллионы людей, подобных Абдулле? Зачем такие, как он, вообще рождаются на свет? Зачем они живут? Что это, чья это шутка, какой из богов пожелал этого?!

— Эй, Абдулла! Где ты, сын свиньи! — донесся откуда-то издалека голос управляющего. — Господин майор требует горячую воду!

Да скажи же ты мне, сын свиньи, человек с закатившимися глазами, грязный, старый, лысый и полунагой, человек с загрубевшими руками и ногами, человек, истерзанный голодом, скажи ты мне, Человек, неужели даже смерть не научит тебя отвечать на ругательства?!

Удивительные лица приходят мне на память, когда я вспоминаю о «Фирдаусе».

Я вспоминаю сикха и его красавицу жену, которые приехали полюбоваться Гульмаргом и, разочаровавшись, уехали, так как оказалось, что в Гульмарге, кроме гор, и смотреть-то не на что!

— Ведь здесь одни только горы! — восклицала красавица, кокетливо дотрагиваясь пальчиком до подбородка. — Нет, мне совсем не понравился Кашмир! Одни горы и горы!

Я вспоминаю уличных собак.

Вспоминаю старика, жившего на пенсию, и армейского священника, который проповедовал слово Христово в правительственной армии. Бедняга всегда чувствовал себя приниженным; его грызло сознание того, что он только священник, а не купец, солдат, актер или министр! Сколько беспомощности было всегда в его глазах, в его неспокойных и потерянных глазах…

Я вспоминаю отставного министра, который все время говорил о своем сыне, жившем в Шотландии и воспитывавшемся в шотландской семье, несмотря на то что он был индийцем. Его отец всегда с гордостью останавливался на этом факте в разговорах со знакомыми по отелю.

— Мой сын Джамал… Джамал живет в Шотландии… Джамал… Шотландия…

Больше он ни о чем не мог говорить.

У него была еще одна дурная привычка — приходить на веранду, не спрашивая моего позволения, да еще пользоваться моей ванной комнатой, которая была расположена совсем рядом с верандой.

Рассерженный, я однажды сказал ему:

— Господин, вы не смеете пользоваться моей верандой и ванной без разрешения!

— Почему? — спросил он, крайне недовольный.

— Потому, что у вас есть сын Джамал, потому, что он живет в Шотландии, потому, что я принял очень опасное решение — вышвыривать с веранды и вас и вашего друга священника, всякий раз, как вы там появитесь до тех пор, пока ваш сын не изволит пожаловать обратно в Индию.

— Вы меня еще не знаете! — завопил разгневанный экс-министр. — Здесь все большие люди — мои друзья! Я был министром, я даже бывал в гостях у вице-короля! Да я вас в тюрьму упеку! Вы знаете, с кем говорите?! Мой сын живет в Шотландии…

В ответ на это я показал ему кулак и решительно сказал:

— Было бы лучше, если бы вы тоже отправились в Шотландию. На моей веранде во всяком случае вам лучше не показываться, а то…

Уже собралось несколько любопытных, которые с интересом наблюдали за всем происходящим.

— Что же это такое? — растерянно лепетал этот важный господин, обращаясь к зрителям. — Как он смеет так позорить меня? Я министр на пенсии, мой сын Джамал живет в Шотландии…

Священник еле увел своего друга.

Потом в отель приехала девушка индуска, которая заняла сорок восьмой номер. Странная девушка — она не походила ни на актрису, ни на учительницу, ни на проститутку, ни на замужнюю женщину. Но приехала она одна, в одиночестве пожила немного в Гульмарге и так же одна уехала.

— Эта девушка оживила в моем сердце память о той, которую я когда-то любил… — сказал о ней О'Брайен.

Вид, открывавшийся с веранды, дал мне возможность познакомиться с девушкой. О'Брайен однажды спросил у нее:

— Скажите, а вы не были ирландкой в одно из своих прежних существований?

— Не помню, — просто ответила она.

Девушка была так безыскусственна и так красива, что О'Брайен совсем потерял голову и говорил мне:

— А может быть, это действительно она? Может быть, теперь она приняла облик индусской девушки, чтобы обмануть меня? Если она проживет здесь еще несколько дней, я умру. Вся моя философия летит к черту! Как она ответила: «Не помню»… О боже!

Через несколько дней девушка уехала.


Сияющий полдень. На веранду падали не жаркие уже лучи ласкового солнца, заливавшие своим светом яблоки я сладкую алычу на тарелках, золотистые руки Марии и пальцы, гибкие и нежные, как лепестки.

— А ты помнишь тот пикник в Фирозпуре? — заговорила Мария. — Помнишь, как мы безуспешно пытались ловить рыбу, а какой-то чиновник пришел и хотел нас арестовать за то, что мы ловим без разрешения…

— Помню… — ответил я.

— Ведь неплохой был пикник, правда? — Мария поднесла ко рту алычу. — Давай еще раз съездим, только сначала возьми разрешение на рыбную ловлю.

— Мне больше всего запомнился тогда золотой цвет орехов и та ивовая рощица, где даже ручеек кажется уснувшим, а ивы клонятся над водой низко-низко.

— А листья чинар! Они были совсем винного цвета… — мечтательно вспоминает Мария.

— Совсем как твои губы?

— Ребенок! Увидел сладкое и тянешься к нему! — Мария ласково отстранила меня. — Ты совсем не умеешь любить… — Она улыбнулась своей серьезной улыбкой и добавила: — Наверное, поэтому ты мне так нравишься…

Мы долго молчали, я гладил ее загорелую руку.

— После войны я уеду на родину, — наконец, заговорила Мария. — Стану членом социалистической партии и буду вести политическую работу. Одной только игрой на рояле немногого можно добиться… Скорей бы кончилась проклятая война, а потом мы все постараемся сделать так, чтобы не было больше войн. Правда?

— А меня ты возьмешь с собой?

— Конечно! — обрадовалась Мария. — Знаешь, наша деревня в Ломбардии… Там много виноградников, там растет и шелковица, а обочины полей там поросли кустами… К тому времени и мой брат будет на свободе: мы все вместе будем работать в поле, а папу усадим в высокое кресло и дадим ему настоящее итальянское вино… И больше никогда не будет войны!

На следующий день Марию и ее отца снова отправили в концлагерь. Они были арестованы в соответствии с законом о безопасности. В конце концов война есть война, и в такое время не то что трудно, а просто невозможно отличить итальянца-социалиста от итальянца-фашиста. Хотя власти и не сомневались в этих двух лицах, тем не менее осторожность всегда необходима.

На прощанье отец Марии подарил мне одну из тростей своей работы.

— А мне что подарить тебе, шаловливый цыпленок? — с невеселой улыбкой спросила Мария.

— Сыграй для меня «Весеннюю песню», потому что я уверен, весна придет.

Мария играла. Из глаз ее катились слезы, а в музыке звучали песни звонкоголосых птиц, шелестели под ветерком цветущие ветви, радостно перешептывались листья шелковицы, пели соловьи, счастливым смехом заливались женщины и беспечно щебетали дети… Весна, весна, весна…

Слезы лились все сильней, а музыка говорила:

— Весна придет, она придет для всего человечества! Весна придет, твои слезы не напрасны…

ВЕТКА ЭВКАЛИПТА

Ветка эвкалипта склонилась над его головой. Обычно эта ветка никогда не опускалась так низко, наоборот, она тянулась вверх и, тихонько покачиваясь, глядела в небо.

Что ж тянуло ее вниз, какая земная любовь? Когда доктор, измученный, выходил из больницы в сад и садился под эвкалиптом, ветка сразу склонялась над ним так низко, что он мог протянуть руку и коснуться пальцами ее продолговатых трепещущих листьев.

Он был молод, даже слишком молод для врача, и ему недоставало ни жизненного опыта, ни практических знаний. Новичок в медицине, он до сих пор испытывал страх и неуверенность, свойственные всем начинающим.

Однако это не мешало ему трудиться, не жалея сил. В районе, где было сто восемьдесят деревень и сорок тысяч населения, он был единственным врачом. Он был тут и терапевт, и хирург, а при случае и акушер. Временами он приходил в отчаяние. Случалось, что в больнице не хватало медикаментов и ему приходилось помогать своим пациентам больше состраданием, чем лекарствами. В такие дни он начинал испытывать такое же глубокое сострадание и к самому себе.

«Что я могу сделать один? — думал он. — До каких пор на район с населением в сорок тысяч человек будет отпускаться всего лишь семьсот пятьдесят рупий в год? До каких пор бюджет министров будет из года в год повышаться, а бюджет врачей урезываться?» Долго ли он сможет продержаться один? Ведь ему необходимы помощники — сестра, фельдшер, акушерка. Ему нужна отдельная палата для заразных больных. До тех пор пока они не будут изолированы, эпидемия не прекратится, смерть, подобно вражеским солдатам, будет разбивать среди людей свои палатки. Сам доктор был солдатом другого лагеря. Но как мог он, один, противостоять все возрастающему натиску смерти?

У него было так мало помощников, так мало оружия. Временами ему начинало казаться, что он идет по неверному пути, пытаясь лечить различные болезни по-разному. В те дни, когда в районе вспыхнула эпидемия дизентерии и начала распространяться, словно чума, он потерял голову и не знал, что делать. Стоило ему вылечить больного, как тот снова успевал заразиться и заболеть. Он лечил его снова, но тот заболевал опять. И заболевал он не потому, что у него был слабый кишечник, а потому, что у него был слаб карман. В деревнях не было хлеба, и крестьяне голодали. Люди варили траву и листья, ели кору. Дизентерия была неизбежна. Если бы у человека не было кишек, то дизентерия поразила бы его желудок, легкие, может быть даже уши. Но она бы все равно была. Она не могла не быть.

От подобных размышлений им овладевал гнев: «Какой я доктор? Я попросту цирюльник! — думал он. — Я не лечу больных, я только обрезаю их отросшие волосы. Проходит время, и эти волосы отрастают снова!»

Он действительно был скорее не врач, а цирюльник. Он не был солдатом армии жизни, он был косарем. И нельзя было сказать, чтобы доктор не любил косарей и цирюльников. Напротив, как врач, он относился к их профессии с большим уважением. Однако он был противником смешения специальностей. «Раз уж ты врач, — думал он, — так выполняй свои обязанности и не лезь в дела косарей!»

Вконец встревоженный этими мыслями, он вышел в сад. Опуская на ходу засученные рукава рубашки и вытирая платком капли пота, выступившие на лбу, решительными шагами он направился к холму, на котором рос эвкалипт. Когда он уселся под деревом, прислонившись спиной к стволу, он увидел только красную крышу больницы да тюльпаны, росшие по склону холма. Ему казалось, что тюльпаны улыбались, кивая своими золотыми головками. Доктор улыбнулся, оторвал взгляд от крыши больницы и стал смотреть прямо перед собой. В эту минуту гибкая ветка эвкалипта склонилась над ним и коснулась его щеки своими трепетными листочками, гибкими и нежными, словно пальцы красавицы. Доктор притянул к себе ветку и прижался щекой к этим шелковистым листочкам. Но ветка вырвалась и, оставив в его руке несколько листочков, взлетела вверх. Она грациозно покачивалась вверх и вниз, а ее листочки о чем-то оживленно шептались друг с другом. Доктор глубоко вздохнул и перевел взгляд на долину, расстилавшуюся под его ногами. Потом он стал смотреть на синие горы, поднимающиеся стеной по ту сторону долины. Высокие кедры, каштаны и эвкалипты, росшие по склонам гор, напоминали собой минареты древних мечетей, и казалось, что они, проникшись почтением и святостью, прислушиваются, не зазвучит ли призыв муэдзина. «Как прекрасен этот мир, — подумал доктор, — и на сколько бы он мог быть прекрасней, если бы…»

Нет, нет, сейчас он не хочет думать об этом, не хочет и не может! Он безумно устал, он ничего не ел с утра, и ему еще предстоит осмотреть до вечера около двухсот больных. Он просто закроет глаза и на несколько минут постарается забыть обо всем. Журчит ручей, шелестит ветер в ветвях эвкалипта, листья окутали его своим зеленым анчалом.[4] Глаза сами собой закрываются, голова клонится вниз, он засыпает. Он уснул…

Неожиданно он проснулся и сел, протирая глаза. Нет, это не сон. Перед ним стоит девушка и в испуге смотрит на него. Откуда могла взяться такая красавица в этом гнилом районе, охваченном эпидемией дизентерии? Рассыпавшиеся по плечам голубые волосы, ясные, как солнечные лучи, черты лица, огромные черные, как ночь, глаза, брови, как стрелы, и прямой тонкий нос с чувственными ноздрями. Лицо белое, как снег, а губы красные, как зерна граната. Казалось, что вся кровь отхлынула от лица и собралась в ее губах. Взглянув на губы девушки, доктор вздрогнул, а девушка стыдливо потупила глаза. Девушка была изумительно сложена. На ней была одета голубая кофточка и голубые шаровары. Кофточка на плече была слегка разорвана, и проглядывало тело ослепительной белизны.

Доктор еще раз протер глаза. Нет, это не сон. Она стоит перед ним и, увидев, что он проснулся, сама испугалась своей дерзости. Она отступила назад и стыдливо потупила взор.

— Простите меня, доктор, за то, что я вас разбудила, — тихо сказала она. — Но мне очень нужно лекарство!

Доктор пригласил девушку жестом сесть рядом с собой. Она сделала шаг вперед и стала рассказывать. Он и слушал ее и нет, а в душу его тем временем закрадывалось непривычное волнение.

— Я пришла издалека, — говорила девушка. (Должно быть, из страны звезд, — подумал доктор.) Моего отца зовут Фатах Дин. (Живой, веселый человек с темной бородкой и обязательно с серпом в руках.) Меня зовут Назан. (Назан, Назан, твое имя можно повторять только в любовной тоске! Назан, твое имя нежно, как легкое дыхание ветерка!) Мой отец заболел кровавым поносом. (О, говори о чем-нибудь другом.) Сегодня пятнадцатый день, как он не поднимается с постели. (Нет, нет, говори о чем-нибудь другом! Разве ты тоже земное существо? Разве у твоего отца нет темной бородки? Разве он не весел и жизнерадостен, а так же, как и все, стонет и корчится от болей?) У нас в доме ничего нет. У всех крестьян нашей деревни нет хлеба. (Нет, нет, перестань! Я заткну уши. Говори о сияющем месяце, о сверкающей на небе радуге!) Помещик открыл благотворительный дом. (Назан, не своди меня с ума! Посмотри, как прекрасно небо. Оно таинственно и неизведано, как поэзия!) Каждое утро он дает нам немного хлеба. (О боже, опять этот хлеб! Взгляни на озеро, вода его словно зеркало. А тюльпаны? Они улыбаются тебе. Воздух напоен ароматами цветов и трав.) Сначала нам давали по целой булочке, теперь по половинке, а с четверга, говорят, будут давать только одну четвертую часть. Что с нами будет, доктор? Что с нами будет?! Мой отец так ослаб, что не может даже говорить! Я прошла пешком пятнадцать косов.[5] Доктор, дайте мне самое лучшее лекарство, чтобы мой отец поправился. Если он умрет, я останусь совсем одна. Кроме него, у меня нет никого, на всем белом свете! Доктор, почему вы молчите? Доктор! Доктор!

Доктор встал и, не говоря ни слова, пошел к больнице. Назан шла за ним, вытирая слезы.

От дизентерии доктор лечил больных микстурой № 17. Эта жидкость бурого цвета хранилась в большой стеклянной бутыли, горлышко которой было прикрыто куском марли. Доктор уже было наклонил бутыль, чтобы налить девушке лекарство, но вдруг остановился.

«Неужели я и ее обману? — мелькнуло в его мозгу. — Ведь, давая это лекарство, я лишь обманываю больных. Назан, в твоем лице столько простоты и наивности! Неужели ты и вправду думаешь, что от этой микстуры, которая не в состоянии помочь даже белке, поправится твой отец? А почему бы мне тебя не обманывать? Разве меня не для этого назначили и не платят мне за это деньги? Должен же я выполнять свой долг! Возьми этот пузырек, Назан, я налью в него микстуру № 17. Сотни больных пьют ее каждый день и остаются довольны!»

Но доктор отошел от бутыли с микстурой № 17. «Я не смогу вынести благодарной улыбки Назан, — думал он. — Эта улыбка будет вечно жечь мою совесть». Он вышел из больницы. На лице Назан отразилось отчаяние.

— Вы не дадите мне лекарства, доктор? Я знаю, вы хотите денег, но у меня нет ни пайсы![6]

Не говоря ни слова, доктор отсыпал в мешочек десять сиров[7] риса, приложил к нему пачку соли и черного перца, завязал все это в узел и положил на голову Назан, сверкающую под лучами солнца, как цветок подсолнуха.

— А лекарство? — растерянно спросила Назан.

— Это и есть лекарство, — сказал доктор.

Они стояли и молча смотрели друг на друга. Возможно, они хотели что-то сказать друг другу. Возможно, они ничего не хотели сказать, так как у обоих не находилось слов. И минута, которая наступает раз в жизни, минута, которая необыкновенно хрупка, нежна и недолговечна, минута, в которую человек может протянуть другому руку помощи, согреть его жизнь пламенем своего сердца, претворить его мечты в действительность, эта минута прошла. В следующую минуту они стали чужими. Она поблагодарила его, он вежливо ответил. Она поклонилась ему на прощанье, он сделал то же самое.

— Если вам случится побывать в нашей деревне, обязательно заходите к нам. Мой отец всю жизнь будет благословлять вас. Мы вам так благодарны, так благодарны! До свидания, до свидания!

Ласточка улетела, и небо опустело.

Когда Назан была уже далеко, доктор обрел утраченное мужество. «Сейчас я догоню ее, — подумал он. — Я прижму ее к своей груди, я осыплю ее лицо поцелуями. Я скажу ей о своей любви. Я наговорю ей тысячу нежных слов».

Доктор в тоске протянул к ней руки, но не тронулся с места. Руки опустились, и он, устыдившись своего внезапного порыва, повернулся и уныло побрел в больницу.

Вечером он писал своему начальнику. Он доказывал ему, что больницу в этом районе следует закрыть, а вместо нее открыть благотворительный дом. Только тогда можно будет прекратить свирепствующую здесь эпидемию.

Результаты этого письма не замедлили сказаться. Ему было предложено оставить деревню и переехать в город. Хорошо еще, что так обошлось, его могли совсем уволить за подобную смелость.

Переехав в город, доктор почти забыл о событиях в деревне. В городе жили другие люди — начальники, помещики, лавочники, их дети и семьи. Они одевались в белые одежды, много пили и ели и хворали другими болезнями. Эпидемии здесь тоже были другими. Доктор с головой окунулся в работу. Постепенно его начала мучить одна мысль: зачем он писал начальству и скомпрометировал себя? Зачем ему было вмешиваться в это дело? Разве он не получает каждый месяц жалование? Разве его не обещали на будущий год повысить в должности? Разве начальство не уважает его? А он хотел бросить все это и взять в руки знамя безработицы. Хорошую бы службу он сослужил своему народу, своей стране!

Теперь, когда он смотрел перед собой, он видел только крыши. Каким миром и покоем веет от этих голубятен! И доктор, как настоящий голубь, повел плечами, погладил гладко выбритый полный подбородок и вошел в больницу.

Однажды, когда он сидел у себя в кабинете и в восьмой раз перечитывал письмо своего отца, в котором тот сообщал ему, что подыскал для него невесту, его позвали к телефону.

— Доктор, умоляю вас, приезжайте поскорей! — говорил министр Фироз Чанд. — Дело очень важное. Я уже выслал за вами машину.

Доктор сложил письмо отца и убрал его в карман. Потом он положил инструменты в чемоданчик и вышел. Машина министра ждала его у подъезда.

Вилла министра находилась за городом на живописном холме. Вокруг был разбит виноградник, в котором стояли пчелиные ульи. В воздухе, напоенном ароматом плодов и трав, гудели пчелы, навевая сон. И сам воздух, казалось, находился в дремотном опьянении, словно он впитал в себя весь хмель виноградных кистей. Доктор тоже начал дремать и проснулся только тогда, когда автомобиль остановился у виллы и слуга, одетый в расшитую золотом одежду, распахнув дверцу машины, сказал:

— Прошу вас, господин!

Доктор вздрогнул, открыл глаза и схватился рукой за свой чемоданчик. Министр, стоя в дверях, радушно приветствовал его:

— Входите, доктор-сахиб, входите!

Выхоленное улыбающееся лицо министра, его приветливость, крепкое пожатие руки — все это подействовало на доктора, как глоток хорошего вина. На лице его появилась счастливая улыбка. А министр, дружески обняв его за плечи, повел в комнаты.

Как прекрасно они были обставлены. Ноги утопали в пушистых дорогих коврах, на стенах висели редкие картины древних раджпутских художников, тяжелые, шитые золотом занавеси и драпировки.

— Я рассмотрел ваше прошение о повышении в должности, доктор-сахиб, — любезно говорил министр. — Завтра вы получите официальное подтверждение.

Доктор поклоном выразил свою благодарность: «Поистине, министр Фироз Чанд необыкновенный человек! Сколько в нем благородства и внимательности. Он не забывает даже о ничтожных мелочах».

Министр, смеясь и шутя, провел доктора через мужскую половину дома, через помещение для слуг и подвел его к женской половине. Здесь он остановился и подал знак служанке, стоящей у дверей. Та, униженно кланяясь, распахнула дверь и жестом пригласила их войти. Министр взял доктора под руку и повел его в комнату. Несколько служанок бросились бежать в разные стороны, зажимая руками рот, чтобы не рассмеяться. Доктор увидел только, как мелькнули их разноцветные одежды.

Теперь они стояли в комнате с золоченым потолком, с которого свисала огромная хрустальная люстра. На резной кровати из черного дерева, под легким прозрачным пологом, шитым золотом и жемчугом, спала женщина. Сердце доктора бешено заколотилось. Это была Назан!

Он увидел ее лицо. Тонкая изогнутая бровь, длинные густые ресницы, бросающие на щеки тень, уголок нежных пунцовых губ, маленькое розовое ухо и локон, упавший на щеку, нежный изгиб шеи, словно выточенной из слоновой кости. И вдруг перед глазами доктора появилась ветка эвкалипта. Потом в глазах его потемнело, и он уже ничего не видел перед собой.

— Я побеспокоил вас ради нее, — сказал Фироз Чанд. Доктор молчал.

— Вот уже три дня, как она ничего не может есть. Стоит ей съесть хоть маленький кусочек, как ее сразу же начинает тошнить. Все ночи она не спит, а сейчас только что уснула. Стоит ли нам ее будить?

Последнюю фразу министр произнес просительно, и было ясно, что он надеялся на то, что доктор сжалится над ним.

— Разбудить придется, — сухо сказал доктор. — Иначе как же я стану ее осматривать?

Несколько минут министр умоляюще смотрел на доктора, но, поняв, что тот непреклонен, потихоньку направился к кровати. Он осторожно раздвинул полог и потрогал локон спящей, потом тихонечко похлопал ее по щеке и потряс за плечо.

Назан потянулась, зевнула и открыла глаза. Заметив стоящего перед ней министра, она протянула к нему руки, но в ту же минуту увидела доктора. Вскрикнув, она отпрянула назад.

— Не бойся, дорогая, — засмеялся Фироз Чанд. — Это же не чужой, это наш доктор. Он пришел лечить тебя.

— Оставьте нас ненадолго одних! — резко сказал доктор.

— Конечно, конечно! — заторопился Фироз Чанд и, смеясь, вышел из комнаты.

Доктор присел на край постели. Он повернул голову, избегая смотреть на Назан, которая, потупив глаза, нервно перебирала пальцами конец простыни.

— Что с вами? — спросил доктор.

После долгого молчания Назан сказала едва слышно:

— Живот.

— Что еще?

Но снова наступило молчание. И волны чувств, разбушевавшись, захлестнули их обоих. А потом в сердце доктора пришла ночь и он почувствовал, как тьма разливается по его крови.

— Министр сахиб хочет, чтобы я сделала аборт, — чуть слышно проговорила Назан.

— А вы?

Снова воцарилось молчание. И доктору показалось, что за эту минуту перед его глазами прошла вся его жизнь. Когда капля становится морем, сколько слез можно увидеть в одной улыбке! Сколько веков помещается в одном мгновенье! Что же это за минута?

— Я тоже этого хочу, — сказала Назан и, повернув лицо, стала смотреть в окно.

— Почему?

— Да потому, что я его любовница! Девка!

Все встало на свое место. Стены и потолок перестали кружиться, люстра перестала раскачиваться. Ковры больше не улыбались. Теперь доктор видел лишь одну комнату, одну постель и одну женщину.

— Где твой отец? — спросил доктор.

— Он умер во время той эпидемии.

Доктор открыл чемоданчик, но тут же снова закрыл его и взял руку Назан. Потом он отпустил ее, и она бессильно упала на одеяло. Назан так посмотрела на доктора, что ему показалось, будто в ее глазах скрывается потайная лестница, по которой она приглашает доктора взойти. «Смотри, доктор, — казалось, говорили ее глаза, — он ведь только прикасался ко мне, но моя душа никогда не принадлежала ему. Моя душа осталась прежней. Посмотри, я все та же простая, застенчивая Назан, какой была всегда. Доктор, неужели ты не видишь, что я осталась прежней Назан, дочерью пламенного солнца!»

И вдруг она разрыдалась, закрыв лицо руками.

— Почему вы не пришли тогда в мою деревню, доктор? — говорила она сквозь слезы. — О, почему вы не пришли тогда ко мне?! Доктор! Доктор!

Молча вышел он из комнаты.

Вечером, еще раз перечитав письмо своего отца, он разорвал его и бросил. Потом сел и написал прошение об отставке на имя министра.

Прошло много лет. Доктор состарился, обрюзг и потолстел. Волосы его стали совсем седыми, но он не оставлял своей практики, хотя был уже богат.

Он так и не женился. Взяв к себе сына своего младшего брата, он воспитал его, дал ему образование, и племянник, недавно успешно защитив диплом врача, получил назначение и уехал на работу в деревню.

Сейчас письмо племянника лежало перед старым доктором. Он развернул его дрожащими руками и стал читать. Мусавуд благодарил дядю за его доброту и настойчиво звал приехать к нему в деревню. Присутствие Мусавуда стало для старого доктора необходимым. Он не мог далее выносить разлуки с ним. На глазах старика показались слезы. Он снял очки и вытер их. Потом позвал слугу и приказал ему подготовить все для отъезда.

По мере того как доктор подъезжал к деревне, сердце его билось все сильней и сильней. Да, это была та самая деревня, в которую он еще молодым человеком уехал на работу. Та же река, те же рисовые поля, те же горные склоны, поросшие кедрами и каштанами, те же горные вершины, покрытые нетающими снегами. С каждым шагом своего пони он приближался к прошедшей молодости.

Подъехав к больнице, он слез с пони и, передав поводья слуге, пошел пешком. Вот аптека, вот бунгало врача. Да, то же самое бунгало. И то же грушевое дерево, но каким большим и раскидистым оно стало! Доктор прошел в сад. Вот и эвкалипт, но как он окреп, каким он стал могучим!

И вдруг сердце его остановилось. Под деревом он увидел девушку. Она стояла, держась рукой за ветку, и раскачивала ее. Девушка, как две капли воды, походила на Назан. Те же голубые волосы, то же белое лицо, та же точеная фигурка. На ее голубой кофточке горели серебряные пуговицы, на шее переливалось серебряное ожерелье. Назан! Нет, не Назан! А может быть, и Назан!

В это время из дверей больницы выбежал Мусавуд и заключил дядю в объятия. Старый доктор дрожащими руками прижимал племянника к груди и поцеловал в лоб.

— О, я не думал, что вы приедете! — сказал радостно Мусавуд. — Я так рад, так рад, дорогой отец!

Слова «дорогой отец», услышанные из уст племянника, растрогали старого доктора до слез.

— Пойдемте в дом, — сказал Мусавуд, беря доктора под руку.

И тут он увидел ту, которая стояла под деревом и раскачивала ветку. Только на минуту Мусавуд помедлил, а потом, решительно повернувшись к доктору, сказал:

— Пойдемте же в дом, дорогой отец!

— Нет, сынок, — сказал доктор. — Прежде ты пойди туда. — И он кивнул головой в сторону эвкалипта.

Племянник смутился.

— Никто не знает, что случится завтра, — продолжал доктор. — Или даже в следующую минуту… Однажды в моей жизни наступила такая минута, но я ее прозевал. Теперь ты можешь совершить такую же ошибку. Иди, сын мой, иди и помни, что даже бог может ждать, но любовь не может! Потому что бог — творец времени, любовь же — только его улыбка. Иди, мой сын, и скажи ей все то, что я когда-то не мог сказать.

Лицо Мусавуда озарилось улыбкой. Он гордился своим приемным отцом. Мусавуд повернулся и пошел к старому эвкалипту. Доктор смотрел ему вслед до тех пор, пока он не подошел к девушке и не взял ее за руку. Только тогда он отвернулся. Глаза его затуманились слезами. Он снял очки и протер их. А потом, прислонившись к стволу груши, долго смотрел на горы. И ему казалось, что сегодня весь воздух был напоен ароматом локонов Назан, и что на устах вечерней зари играла краснота ее губ, и что ее голубая кофточка простиралась далеко, далеко до самого горизонта. А величественные кедры и каштаны, росшие на склонах гор, походили на минареты древних мечетей.

ВЕЧЕР В ГУРДЖАНЕ

Прости, что так долго не писал тебе. Право, не сумею объяснить почему — должно быть, я старался забыть об измене Аоши или был поглощен созерцанием последнего акта трагической любви Джагдиша.

«Как, — скажешь ты, — Джагдиш, этот толстяк (хотя, впрочем, не так-то уж он толст), с его вечной улыбкой на губах, этот страстный охотник, поклонник бриджа и пива, тоже может любить? Неужто такой человек способен испытывать пылкие чувства любви?»

Дорогой мой, на это я могу ответить, что… Впрочем, нет, лучше сначала я расскажу тебе о тех краях, где мы с ним провели последние полтора месяца. Окружающая нас обстановка играет большую роль не только в любви, но и во всей нашей жизни. Насколько тесно связаны друг с другом любовь и обстановка, можно воочию увидеть на примере влюбленного безумца Меджнуна,[8] обреченного на блуждания по пустыне, на примере «пробивателя гор» Фархада.[9] Впрочем, зачем далеко ходить? На твоей родине, в Пенджабе, могучие струи Ченаба[10] хранят заложником любви прекрасную историю страсти Сохни и Махинвала,[11] а очаровательная, трогающая сердце история привязанности Хир и Ранджхи,[12] кажется, висит распятой на кресте диких обычаев и кастовых предрассудков. Но, впрочем, если говорить правду, то мы по большей части не умеем отдавать всю свою любовь одному избранному существу. Если мы и любим, так только самих себя.

Человеческая любовь сама по себе в сущности нечто совершенно ничтожное, неуловимое и неосязаемое! Ну, что такое любовь? Слияние двух бьющихся сердец и только. И лишь обстановка, окружающая влюбленных, способна вознести их любовь до мудрых философских высот или низвергнуть ее в бездну отвратительных низостей. Отказ от великой роли окружающей нас обстановки равносилен отказу от величия жизни. То же самое говаривал, бывало, и бедняга Джагдиш, но теперь прочти об этом в его глубоко запавших, обведенных темными кругами глазах. В глубине их затаилась невыносимая скорбь и мука, которые можно прочесть только в глазах затравленной и брошенной на произвол судьбы трепещущей газели.

Но прежде всего я хочу рассказать тебе об этом месте. Оно расположено на высоте семнадцати тысяч футов над уровнем моря. На таком возвышенном месте человеческая любовь тоже делается возвышенной. В мыслях и впечатлениях непроизвольно, помимо сознания происходит совершеннейший переворот. Человеком вдруг овладевает удивительный восторг, экстаз, дыхание учащается, и он испытывает такое ощущение, как будто сбросил с плеч груз, который ему до сих пор приходилось тащить на себе. Посмотришь вверх — так и хочется воспарить в небесную синь, а глянешь вниз — далеко-далеко, на многие мили тянутся цепи высоченных обрывистых гор. Скользнув по горным кручам и долинам, взгляд в одно мгновение переносится на равнины, лежащие далеко внизу, и последнее, что можно увидеть в необъятной дали, это сверкающий, словно серебряная струна, Джелам.[13] Забравшись на такую высоту, человек сразу забывает о всем низком, вульгарном и пошлом и начинает чувствовать себя чистым и незапятнанным, как этот белый снег, в ослепительном блеске которого таятся и безмолвие смерти и чистота природы.

Только здесь я почувствовал, сколь жалка и отвратительна любовь Аоши, сколь она ограниченна! Это та любовь, которая может теплиться лишь где-нибудь в гостиной, и, словно нежный тропический цветок, распускается только на узенькой грядке, под стеклянным колпаком, и постоянно нуждается в искусственном свете, искусственном тепле и искусственном подкармливании. Гостиная, шелковые сари, искусственный смех, искусственные, надуманные фразы! Право, сейчас я начинаю задумываться — действительно ли я любил Аошу, или это было всего лишь результатом окружающей ее искусственной обстановки? Стоило мне только вырваться оттуда на открытый вольный простор, как я тотчас же позабыл об этой любви! Здесь ослепительно блистают молнии, небо раскалывает гром, с высот низвергаются потоки дождя, выпадает град, глаза ослепляет снег. Но вот несколько быстрых и сильных порывов ветра — и восток уже чист. Небо прекрасное, голубое. Солнце сияет высоко над головой, словно круглый золотой таз, широко раскинув крылья, парит прекрасный, как небесная гурия, горный орел.

Мы откидываем сетчатый полог палатки. В руках у нас пиалы с дымящимся кофе, за плечами ружья. Мы выглядываем наружу. Всюду снег. Воздух недвижим. Небо чистое. Медленно, не торопясь, мы пьем кофе, а потом, надев поверх кожаных ботинок неуклюжие сапоги, сплетенные из рисовой соломы, отправляемся на поиски дичи. Ее здесь сколько душе угодно — дикие козы, медведи, мускусные олени, волки. Последние, между прочим, занимаются тем, что охотятся на сбившихся с пути усталых охотников. И часто ночной порой несчастный сторож, оставленный стеречь палатку, и его отважная собака, сидя у пылающего костра, с отчаянием смотрят друг на друга. За стенами палатки в непроглядной тьме свистит ветер, воют волки. Затем вдруг раздается ужасный, леденящий душу грохот падения снежного обвала, который словно заполняет собой всю вселенную. Потом наступает безмолвие — великое безмолвие, смерть и покой. Охотник не вернулся, охотник никогда больше не вернется. Гоняясь за дичью, он сам стал добычей! Кости его погребены глубоко под огромной толщей снега, а над его снежной могилой пляшут волки!

Но не беспокойся, друг! Мы живы, здоровы и невредимы и успели уже промыслить около дюжины медведей, мускусных оленей и волков!

Ниже, к западу, в каких-нибудь двух милях от того места, где мы раскинули охотничий лагерь, находится очаровательное место Гурджан. Никогда в жизни не приходилось мне видеть более прелестного местечка. До него не будет и двух миль, но как тяжела туда дорога! В некоторых местах так скользко, что если путник поскользнется и не сумеет удержать равновесия, то в мгновение ока он оказывается на дне глубокой, в несколько сот футов глубиной, засыпанной снегом пропасти. Правда, к этому времени мы уже успели в какой-то мере познакомиться с дорогой, но из-за постоянных снегопадов и дождей нам каждый день приходится прокладывать новую тропинку. Сколько ни привыкай, но даже, когда спокойно и неторопливо продвигаешься вперед и взгляд ненароком скользнет вправо или влево, то по всему телу невольно пробегает дрожь при виде разверзшихся у ног бездонных пропастей!

В летнюю пору не найти, пожалуй, лучшего места для отдыха, чем Гурджан. Удивительно, что тысячи пилигримов, которые каждый год направляются к Гульмаргу,[14] даже и не подозревают, что оттуда до Гурджана рукой подать. В Гурджане повсюду видны лежащие на горных вершинах шапки снега, а между гор втиснуты ровные низины, на которых летней порой растет нежная и мягкая, словно шелк, трава. Кое-где, в лощинах между горами, высятся кряжистые массивные тунговые деревья, которые в ливень и снегопад отлично заменяют путнику палатку.

Здесь есть пять озер — они невелики и удивительно красивы! Самое большое из них называется Нандан Сар. Площадь его — мили две с половиной на три. Поверхность его десять месяцев в году бывает закована льдом, но в ту пору, когда мы увидели его, оно представляло собой ровную темно-синюю гладь в оправе берегов, усыпанных яркожелтыми цветами. Озера эти, очевидно, одни из наиболее высокогорных в мире, напоминают о тех временах, когда вся земная поверхность была скрыта под водой. Много позже, когда исполины Гималаи постепенно поднялись ввысь, озера эти так и остались на их вершинах в глубоких расселинах.

Зрелище солнечного заката над Нандан Сэром необычайно величественно и прекрасно. Ничего подобного не увидишь даже на озере Дал или на озере Дуллар.[15] Здесь нет ни отелей, ни охотничьих домиков, ни пилигримов, ни автомобилей. Здешние дороги трудно проходимы, и доступными они бывают только три-четыре месяца в году. По этим дорогам трудолюбивые пастухи-кочевники пригоняют свои стада на тучные пастбища Гурджана, но уже в первую неделю августа они спешат возвратиться с ними вниз в долины, к обжитым местам. Редко-редко забредет сюда какой-нибудь паломник, заядлый охотник или любитель уединения! Мало кому из них посчастливится уйти отсюда живым и невредимым. Тут же, где-нибудь под снежной толщей, в желудке волков или возле кряжистых могучих тунговых великанов они находят свою могилу! В этом отношении за Гурджаном с давних пор укрепилась недобрая слава. Что касается пастухов, то они почитают Горного духа, владыку Гурджана. Он обитает на вершине горы, где мы разбили наш лагерь. Таинственного владыку Гурджана никому еще не удавалось видеть, однако говорят, что он терпеть не может чужеземцев, путешественников и паломников Он не хочет, чтобы в его владениях жил кто-нибудь, кроме горных пастухов, которые поклоняются ему. Пастухи знают, что когда горный дух Гурджана разгневается на кого-нибудь, то наказывает его смертью. Если же он кем-то доволен, то прибавляет молока в вымя его коз, покрывает его овец нежной, красивой, шелковистой шерстью и бережет его стадо в снегопад, бурю и ураган!

Был один из тех восхитительных вечеров, которыми так славится Гурджан. Я, Джагдиш и Рива (охотник-горец, которого мы захватили с собой из Тераи[16]), всласть поохотившись, возвращались в свой лагерь и по дороге решили сделать привал возле озера Нандан Сар. Солнце уже клонилось к западу. Воздух был столь неподвижен, что, казалось, легкий выдох и тот мог бы взволновать плавно опускавшиеся на землю легкие снежинки. Над вершиной Гурджана нависали ослепительно сверкающие белые облака. При взгляде на облака и заходящее солнце могло показаться, что на голубом основании сказочно-прекрасного дворца возвышается золотая колонна и подпирает собой белую мраморную арку. Джагдиш швырнул в спокойную синь озера камешек. Поверхность воды затрепетала, прекрасный сказочный дворец и золотая колонна заколыхались и разбились на тысячи алмазных осколков! Сталкивались и разбивались друг о друга мириады солнц. Протянув руку, Джагдиш сорвал целый пучок яркожелтых цветов и сделал из них букетик. Прикрепляя его к петлице своей куртки, он воскликнул:

— Какие чудесные цветы! Какой яркий цвет! Какой волшебный опьяняющий аромат! Рива, как называются эти чудесные цветы?

Рива беспокойно шевельнулся. Он был прирожденным следопытом, медведя он чуял за целых две мили, его голубые глаза были зорки, как у орла, который никогда не промахивается, когда он бьет налету стремительных горных птиц, но как называются эти цветы, он не знал. Хороший охотник никогда не бывает хорошим поэтом. Его смуглые, опаленные горным солнцем щеки стали темно-бронзовыми, он, запинаясь, ответил:

— Я… не люблю… цветы!

Смущение Ривы доставило Джагдишу величайшее удовольствие.

— Да, конечно! — негромко сказал он. — Вовсе не обязательно знать, как называются эти цветы. Может быть, у них вовсе и нет названий. Кроме того, прекрасное не нуждается в названиях, красота не поддается определениям и классификации!

— Ловлю на слове, — с улыбкой сказал я, — ты повторяешь мои слова!

Рива беспокойно завозился на своем месте.

— Фу! — насмешливо фыркнул Джагдиш. — Ловлю на слове! Ты, видно, думаешь, что сидишь в гостях у Аоши! Э, дорогой друг, здесь Гурджан! Понимаешь ты это или нет? Гурджан!

Не успел Джагдиш закончить фразу, как неожиданно грянул гром. Здесь удивительно непостоянная погода. Только что ярко светило солнце, а уже в следующую минуту лепит снег пополам с дождем. Рива бросил пристальный взгляд на облака, что быстро обволакивали вершину Гурджана. Раздув ноздри, он принюхался к дувшему с севера ветру и, застегивая пуговицы охотничьей куртки, сказал:

— Скорее в путь. Надвигается буран!

Мы отыскали в буйных зарослях цветов наши бараньи шапки, нахлобучили их на головы и быстро двинулись в путь. Хотя солнце все еще светило, белые облака уже начали кое-где бросать тени на склоны вершин и провалы горных долин. Воздух с каждым мгновением становился холодней, а нам еще нужно было карабкаться далеко вверх, где стояла наша палатка. Спешно, не говоря друг другу ни слова, мы карабкались по знакомой тропе. Тучи, окутывавшие вершину Гурджана, спускались все ниже и ниже. Воздух дрогнул. В лицо нам ударил легкий порыв ветра, повсюду, пересекая нам дорогу, поползли рыхлые, белые, словно хлопковая вата, клочья тумана. Мы ускорили шаг. Однако через каких-нибудь три четверти часа буран настиг нас. Заморосил слабый дождик, повеяло сыростью, и почти тотчас же начал падать снег. Рива шел впереди, за ним следовал Джагдиш, я замыкал шествие. Пояса всех троих были обвязаны одной и той же веревкой. Рива вел нас за собой. Прошли еще минут пятнадцать — двадцать, как вдруг веревка, обвязанная вокруг моего пояса, рванула меня вперед, рванула с такой силой, что если бы я на миг потерял присутствие духа и в руках у меня не было ледоруба, то несомненно потерял бы равновесие. Опираясь на ледоруб, я изо всех сил старался устоять на ногах, потому что веревка тянула меня в левую сторону.

Ничего не было видно. Все кругом было затянуто туманом.

— Эй, держись, держись! — донесся откуда-то сверху голос Ривы.

— Что случилось? — крикнул я.

— Я упал в снег, — услышал я голос Джагдиша, — ой, как больно! Не могу встать, сильно ушиб ногу!

— Встань, попытайся встать! — налегая на веревку, прокричал я.

Буран с каждой минутой крепчал все больше. Туман был белый, но он был хуже темноты. Где-то посередине между мной и Ривой лежал в снегу Джагдиш, и мы никак не могли поднять его.

— Держи равновесие! — донесся до меня голос Ривы. — Тащи веревку вправо. Раз… два… три!

Я изо всех сил потянул веревку, однако Джагиш не смог подняться.

В конце концов, держась за веревку и вырубая ледорубом ступеньки, я, Рива и Джагдиш — все трое собрались вместе. Карабкаясь вверх, я добрался до Джагдиша. Джагдиш лежал на снегу и стонал.

— Что с тобой, Джагдиш? — спросил я, наклонясь над ним и пытаясь поставить его на ноги.

Ухватившись за меня, Джагдиш сделал попытку встать на ноги, однако тотчас же снова сел в снег.

— Видимо, я не смогу идти дальше, ушиб ногу! — проговорил он.

Густой белый туман окутал все вокруг. С дикой неистовой силой дул ветер, сплошной пеленой беззвучно летел снег.

«Хо… ааа… ааа… ооо… ааа!..»

Рива дважды свистнул. Резкий тревожный свист, словно кинжал, рассек бурю и замер где-то вдали, и снова ничего не было слышно вокруг, кроме воя и гудения ветра.

«Хо… ааа… ааа… а!..»

Подождав немного, Рива снова свистнул. Может быть, кто-нибудь отзовется?

Через некоторое время Рива опять засвистел, и мы с колотящимися сердцами чутко прислушались — не ответит ли кто-нибудь? Однако наши уши не слышали ничего, кроме злобного сатанинского хохота крепнущей бури. С каждым мгновением становилось все холодней и холодней. Руки и ноги начали коченеть от стужи. Одолевал сон, сами собой слипались глаза.

— Не спи, Джагдиш, слышишь? — говорил Рива.

Я тоже чувствовал какую-то странную тяжесть в глазах. Непреодолимо, сами собой смыкались веки. Я понимал, что спать нельзя, знал, что эта непонятная тяжесть в глазах и расслабленность во всем теле — предвестники смерти, и все-таки, как я ни силился отогнать от себя сон, глаза неодолимо закрывались. А Джагдиш, бедняга, совсем клевал носом.

Рива оглядел нас обоих.

— Слушайте меня, слушайте, что я вам скажу! — проговорил он. — Возьмите в руки снег и сжимайте его изо всех сил!.. Ну-ка!..

«Хо… ааа… ооо… ааа… а!..» — бесновался ветер.

Откуда-то издали, снизу, до нас донесся чуть слышный свист. Рива что было мочи засвистел в ответ. Нам казалось, что свист Ривы разносится далеко-далеко вокруг, призывая на помощь, словно сигнал бедствия. Сколько в нём было тревоги, сколько мольбы, сколько боли и надежды! Мы напрягли слух, стараясь услышать ответ. Неужто на самом деле кто-то ответил на свист Ривы? Или, может быть, нам просто почудилось?

Но нет! Откуда-то издалека снизу опять донесся свист. Далекий, едва слышный, но обнадеживающий свист в этот миг показался нам, заблудившимся в буране, маяком, ярко вспыхнувшим в непроглядной мгле!

Подождав немного, Рива свистнул опять. На этот раз мы услышали ясный ответ. Рива свистел. Свист его, казалось, говорил: «Мы попали в беду и находимся здесь!», а кто-то издалека отвечал: «Не бойтесь! Идем на помощь!» Ответный свист, раздавшись поблизости, затем неожиданно зазвучал откуда-то издалека. Людям, шедшим на помощь, видимо трудно было добраться до нас.

Так прошел час, потом — еще полчаса. Шедший на выручку был теперь где-то совсем близко. Еще несколько минут нетерпеливого ожидания, и вот перед нами выросла фигура пожилого горца, похожего на гнома. На груди у него висел привязанный к шее фонарь. Слабый мерцающий свет фонаря с трудом пробивался на каких-нибудь один-два газа сквозь окружавший нас плотной пеленой густой туман. Рядом с ним стоял другой горец — высокий худощавый юноша, однако в тумане невозможно было рассмотреть хорошенько их лица — оба они казались привидениями.

— Что случилось? Как это вас угораздило попасть в бурю? — спросил нас пожилой горец.

— Наш товарищ ушибся и… — начал Рива и не докончил фразы.

Несколько минут горец не говорил ни слова. Он тяжело дышал. Грудь его вздымалась и опускалась, словно кузнечный мех.

Отдышавшись, он указал своему высокому молодому спутнику на Джагдиша и приказал:

— Взваливай его на себя. Мне с ним трудно будет отыскивать дорогу.

Высокая тень несколько секунд помедлила. Потом юноша склонился над Джагдишем, сильными руками обхватил его и вскинул себе на спину, ближе к шее, а пожилой привязал ноги Джагдиша к его талии. Потом он затянул конец веревки вокруг пояса и обвязал ею своего молодого товарища. Когда очередь дошла до меня, я тоже обвязался веревкой и передал ее свободный конец Риве, и тот крепко-накрепко обвязал ее вокруг пояса.

— Ну, теперь пошли! — подбадривая нас, проговорил пожилой горец. — Крепче опирайтесь на свои ледорубы. Раз… два… три!

И вот сквозь непроглядную ночную тьму, по океану таящего на каждом шагу гибель снежного наста, караван наш снова двинулся в сторону Гурджана.


Жилище горца приютилось под большим тунговым деревом. Когда мы добрались до него, старый горец живо выволок из хижины несколько шкур и расстелил на земле, а молодой уложил на них Джагдиша, который был без сознания — должно быть, спал снежным сном. Пожилой горец вошел затем в низенький деревянный погребок и вышел оттуда, держа в руках что-то похожее на небольшую свернутую кожаную сумку. При свете яркого костра я увидел, что это был мускусный мешочек мускусного оленя.

— Погаси-ка фонарь, Зи Ши, — обернулся он к юноше, который отдыхал, сидя в темноте в стороне от огня. Из темноты послышался тяжкий вздох, и спутник пожилого горца подошел к костру. Когда, выйдя из темноты, он встал возле костра, я увидел, что это была совсем молоденькая девушка. На голове у нее теперь не было мохнатой бараньей шапки, которая до сих пор скрывала ее длинные волосы. Глаза у нее от сильной усталости закрывались сами собой, лоб был покрыт испариной. Сильными руками она отвязала фонарь от пояса горца, одним дуновением погасила его и, склонив голову, опять скрылась в темноте, унося с собой фонарь.

Горец встал на колени перед Джагдишем, склонился над ним и стал прислушиваться к его дыханию. Затем он налил немного горячего молока в большую деревянную ложку, добавил мускуса, взболтал и влил в рот Джагдишу. Потом он принялся нагревать еще что-то в другой ложке. По-видимому, это был жир какого-то животного. От него исходил чрезвычайно неприятный запах. Когда жир растопился, горец добавил в него немного мускуса и, размешивая в ложке пальцем, снова позвал Зи Ши.

— Что тебе? — не выходя из темноты, откликнулась она. Голос у нее был усталый. Видно было, что она совсем измучена.

— Поди-ка сюда, детка! Возьми этот жир и втирай ему в виски.

Зи Ши сняла с головы Джагдиша ушастую шапку, прислонила его голову к груди и принялась неторопливо растирать ему виски. А пожилой горец сидел, привалясь спиной к дереву. В ярком пламени костра было хорошо видно его иссеченное морщинами лицо. Подбородок у него был крепкий, крутой, на шее резко выделялись набухшие вены. Дыхание у Джагдиша было неровное — то тихое, едва заметное, то частое и порывистое. В дыхание его порой вплеталось какое-то бульканье, которое можно слышать, когда смазывают механизм часов из маленькой масленки.

Девушка продолжала медленно натирать виски Джагдишу. Под ее руками рождался какой-то странный, нагоняющий сон шуршащий звук. Отгоняя от себя дремоту, я наблюдал за Зи Ши. Она так низко склонилась над Джагдишем, что одна половина ее головы была в тени, а другая освещена ярким пламенем костра. Теперь я мог хорошенько рассмотреть ее лицо — оно было прекрасно. Смешение арийских и монгольских черт, очаровательное сочетание цветов шафрана и розы. Веки ее были так низко опущены, что глаза казались закрытыми. Зи Ши… Вдруг мне стало казаться, будто все, что я сейчас вижу, — только сон. Девушка, горец, похожий на гнома, ствол тунгового дерева и ярко пылающий костер — все это только долгий, долгий сон. Должно быть, я лежу на софе в гостиной Аоши и вижу все это в сновидениях. Вот-вот войдет в комнату сама Аоша, одетая в красивое голубое сари, и, увидев меня погруженным в сон, разбудит насмешливым: «Эй, лентяй, вставай-ка живей! Уже половина шестого!» Спустя минуту я открыл глаза и снова увидел перед собой ту же картину — горец дремал, прислонясь спиной к дереву, девушка неторопливо растирала виски Джагдишу. Дыхание Джагдиша было теперь ровное и глубокое. Пламя костра горело уже не так ярко, — он медленно угасал. То почти погружаясь в сон, то силясь стряхнуть с себя дремоту, изо всех сил моргая глазами, я глядел на эту прекрасную картину. А потом все медленно, незаметно исчезло, растворилось в навевающей покой туманной дымке!

Проснувшись утром, я открыл глаза и не увидел ни Джагдиша, ни молодой девушки. Исчез куда-то и старик горец. Я лежал под развесистым тунговым деревом. В сердце закралась мысль, что все виденное и перечувствованное мною вчера — просто прочитанный рассказ. Протирая кулаками глаза, я осмотрелся. На глаза мне сначала попалась та самая землянка с деревянной дверью, потом стада, пасущиеся вдали на залитой солнцем равнине. Я решил, что все виденное мною вчера было наяву.

— Джагдиш!.. Эй, Джагдиш! — громко крикнул я. Несколько пасшихся в стаде коз подняли головы и поглядели в мою сторону.

— Джагдиш!.. Эй, Джагдиш, где ты, бестолковая голова! — снова закричал я.

Из дверей лачуги показался улыбающийся старик горец.

— Милостью Горного духа — владыки Гурджана, вы вчера сохранили свои жизни!

Я быстро поднялся на ноги и, глядя на горца, поблагодарил его:

— Спасибо тебе и твоей отважной дочке, тысячу раз спасибо! Как ее зовут, Зи Ши?

— Да, да! Ее зовут Зи Ши. Она хорошая славная девушка, моя маленькая Зи Ши! Горный дух, владыка Гурджана, очень благоволит к ней. Она знает все дороги среди снегов. Горный дух никогда не причиняет ей зла. Когда умерла ее мать, она была совсем маленькой. Ее вырастил сам Горный дух — владыка Гурджана, он очень любит мою Зи Ши!

«Разве только он один? — подумал я. — В нее любой влюбится без памяти!»

— А Джагдиш где? — спросил я у этого горного карлика.

Горец рассказал, что, когда Джагдиш проснулся утром, растяжения ноги у него словно и не бывало, и он отправился погулять немного по берегу Нандан Сара. Вместе с ним пошла и Зи Ши. Оба они, должно быть, скоро вернутся.

— Хорошо ли вам спалось?

«Отлично, — подумал я, — мне небось никто всю ночь виски не тер!» При словах «оба они» меня словно что-то больно укололо в самое сердце. Я почувствовал раздражение. Уж этот мне негодяй Джагдиш! Вечно он во всем обскакивает меня!

— А далеко ли отсюда до Нандан Сара? — тихо спросил я горца.

— Какой-нибудь кос, не больше. Оно вон там, в той стороне!

— Пожалуй, пойду искупаюсь и я.

Сказав это, я отправился на озеро. Я шел и думал:

«Джагдиш не хром, как лорд Байрон, и не обладает красотой Дон Жуана, и тем не менее просто удивительно, как липнут к нему эти проклятые женщины — ну, прямо так и кидаются ему на шею! А я-то что, аскет, отшельник? В груди у меня тоже бьется живое чуткое сердце. И оно, как полагается, полно огня, любовного трепета и страсти. Однако женщины упорно обходят меня своим вниманием. Почему такая несправедливость? Чего хорошего находят они в Джагдише? Разве назовешь прекрасным лебедем человека, который прячет за стеклами очков рачьи глаза и ходит, вытянув голову, словно петух? Эта ведьма Аоша, тоже, бывало, так и таяла, на него глядя! Негодяй!» Я шел, погруженный в эти мысли, кряхтел и сетовал на свою судьбу. Вдруг я услыхал мелодичный веселый смех, а вслед за ним громкий хохот. Я поднял голову и поглядел вверх. Навстречу мне с пригорка шли Джагдиш и Зи Ши. Оба были одеты в овчинные куртки, на головах красовались меховые шапки, с прикрепленными к ним букетиками яркожелтых цветов. Громкий смех Джагдиша показался мне сейчас просто непереносимым.

— Дрых до сих пор? — задал мне вопрос Джагдиш.

В голосе его звучала откровенная насмешка.

— А ты вскочил ни свет ни заря? — в свою очередь съязвил я, стараясь вложить в мой вопрос как можно больше сарказма.

— Купаться пошел? — спросил Джагдиш.

— Как твоя вывихнутая нога, прошла? — спросил я.

Зи Ши звонко расхохоталась и, взяв меня за руку, сказала:

— Давайте сходим к Нандан Сару еще раз, все втроем, хорошо?

По дороге, пока мы шли к озеру, Джагдиш усердно протирал свои очки, а я в глубине души говорил, обращаясь к Зи Ши: «Эй ты, очаровательная красавица! Ты понравилась нам обоим. Раньше или позже тебе придется принять решение — ты должна будешь выбрать одного из нас!»

И решение было вынесено почти тотчас же. Пока я полоскался в Нандан Саре, Джагдиш и Зи Ши, едва видные сквозь буйно растущие цветы и травы, оживленно о чем-то разговаривали, смеялись, шептали друг другу на ухо, рвали цветы и кидались ими. Потом Джадгиш что-то сказал Зи Ши, и та вскочила на ноги. Она кинулась бежать, словно ослепленная любовью олениха в весеннюю пору. Джагдиш тоже вскочил и бросился вслед за ней. От его растяжения и следа не осталось! Гоняясь за Зи Ши, Джагдиш описал несколько кругов, приминая буйно цветущие травы, но Зи Ши никак ему не давалась. Ее длинные иссиня-черные волосы так и развевались по ветру. Подпрыгивая, она словно стрела летела по склонам заросших цветами пригорков и, наконец, убежала так далеко, что скрылась из виду. Следом за ней исчез и Джагдиш, и на берегу передо мной остались только две большие меховые шапки да примятый цветочный ковер!

Я окоченел в холодной как лед воде, губы мои посинели. После купания я долго лежал, греясь на солнце. Над вершиной Гурджана, на которой обитал Горный дух, не видно было сейчас ни облачка. Я старался разглядеть ложбину, в которой стояла наша палатка, но с этой стороны ее не было видно. «Куда это запропастились Джагдиш и Зи Ши?» Подумав об этом, я почувствовал, что к щекам моим приливает кровь. Видно, нам придется надолго разбить лагерь здесь, в Гурджане. Сегодня же надо будет сказать Риве, чтобы он взял с собой нескольких рабочих, разыскал нашу палатку и принес ее сюда вместе со всеми остальным снаряжением. Эта низина с ее тунговыми великанами куда более удобна и безопасна, нежели занесенная снегом ложбина на горе. Кто знает, может быть, Горный дух — владыка Гурджана — решит следующей ночью полностью оправдать свою недобрую славу и мы опять попадем в такой же снежный буран!

Я хорошо прогрелся под солнечными лучами. К глазам начал подбираться сон. В голове словно гудели пчелы. Я встал, оделся и пошел прочь от озера. По дороге мне снова повстречались Джагдиш и Зи Ши. Щеки Зи Ши пылали, глаза у ней были потуплены. Джагдиш больше чем обычно выпячивал грудь — ну точь-в-точь новоиспеченный лейтенант! Идя рядом со мной, Зи Ши на этот раз не взяла меня за руку. Я шел и утешал самого себя: «Что ж, ничего не поделаешь! Крепись, парень! Что толку горевать? Не первый раз проглатывать тебе такую пилюлю!»

Жизнь в Гурджане проходит как во сне. По всей долине раскиданы бесчисленные луга мягкой шелковистой травы. Тут и там на этих луговинах возвышаются могучие тунговые деревья. Под ними находят приют пастухи и их стада, которые целыми днями пасутся на тучных лугах. Козы и овцы прыгают, скачут и блеют. Иногда охваченные гневом животные, пригнув головы, кидаются друг на друга, сшибаются и в кровь полосуют друг друга рогами. Пастухи развлекаются тем, что стравливают баранов, держа пари — кто из них победит. Они наигрывают немудреные мелодии на пастушьих дудках, играют в «шаканджа». А когда наступает вечер и на западной стороне горизонта тает последняя алая полоска заката, они пригоняют свои стада обратно к тунговым деревьям. Сидя вокруг костров, они едят. Пища у них простая: молоко, масло и маисовые лепешки. Иногда они приносят с собой из поселков, что лежат далеко внизу за пределами Гурджана, соль, гур,[17] иногда — лук и стручки красного перца. А нет, так они довольствуются только молоком и маисовыми лепешками, кислым молоком, маслом и сыром. В Гурджане от каждого пастуха и пастушки остро пахнет сыром, и запах этот в большинстве случаев кажется жителям больших городов нестерпимым.

Здесь своя косметика и свои моды. Вместо румян, пудры и губной помады пастушки пускают в ход все те же масло и молоко. Вместо бриолина — опять молоко. В Гурджане редко увидишь глиняную посуду. Животных доят в кожаные сосуды и в них же хранят молоко. Во время дойки пастушки спорят — чья коза даст больше молока, кто его больше выпьет. Когда, чтобы утолить жажду, пьешь парное молоко, то испытываешь такое наслаждение, что забываешь о чае и какао. По-моему, в жизни нет ничего лучше, чем проводить дни под тунговым деревом на высоте в двенадцать тысяч футов над уровнем моря, пасти коз, играть на пастушьей дудке и поминутно освежаться вкусным парным молоком.

Очень интересно наблюдать, как здесь пахтают масло. Глиняных корчаг тут не водится, и масло не сбивают, как в других местах, а делают так: в бурдюк до половины наливают молоко, потом пастушка крепко завязывает его горловину, кладет на траву и принимается месить его точь-в-точь так же, как месят тесто. Волосы у пастушки рассыпаны по плечам, лицо румяное, глаза блестят, на устах звонкая горная песня, а она все месит и месит бурдюк. Не пройдет и получаса, как глядишь — в бурдюке сбилось масло. Потом оставшееся Молоко сливают в другой бурдюк, а масло руками извлекается наружу.

Молоко бывает и обычное и густое. В густом молоке больше масла, чем воды, и когда пьешь его, то кажется, будто это легкое, удивительно вкусное масло. После такого молока сильно клонит ко сну.

Здесь вся жизнь похожа на сновиденье, — ведь таких мест, как Гурджан, найдешь немного. Мир все больше и больше переполняется горечью и печалью. Искусственное молоко, фальшивая любовь, фальшивый гуманизм. Вся жизнь человека проходит между заводом и грязным двором, между грязным двором и грязным заводским цехом. Родившиеся среди таких условий дети ведут взрослые речи. Но здесь, в Гурджане, старики и юноши простодушны и наивны, словно дети. Пастушки сидят у костра и при слабом свете потрескивающих тлеющих углей вяжут что-то из шерсти. Жужжат веретена. Руки, лица и глаза пастушек движутся в такт веретенам, и они похожи на ярко раскрашенных марионеток.

Один из пастухов ведет рассказ — он рассказывает легенду о Рем и.

Реми была самой красивой девушкой во всем Гурджане. Колыбель ее качалась под тунговыми деревьями, под их тенью она выросла, и прекрасные глаза ее сияли синевой, словно воды озера Нандан Сар. Высокий лоб ее был бел, словно снег, лежащий на вершинах Гурджана, и лучи заходящего солнца, целуя щеки девушки, дарили им сияние вечности. Такая девушка могла быть женой только какого-нибудь бога. Ни одному молодому пастуху не следовало домогаться ее любви. Тень Горного духа — владыки Гурджана — была простерта над девушкой. Целыми днями она была в одиночестве. Иногда она бесстрашно взбиралась на самую высокую вершину Гурджана — должно быть, встречалась там с Горным духом. Отец и мать души в ней не чаяли, да только вот беда — они никак не могли выдать ее замуж.

Датту был простой пастух, но он страстно полюбил Реми. Он сам знал, что этим обрекает себя на смерть. Его не раз предупреждали об этом мудрые старики пастухи, да только он их не слушал. Не раз предостерегал его и сам гурджанский Горный дух. Пастуху, рассказывающему эту историю, доподлинно известно, что Датту пришлось однажды встретиться с владыкой Гурджана в горной долине Лак Сар. Была светлая лунная ночь. Горные ущелья, вершины гор, долины были объяты великим безмолвием. Не было ни ветерка, ни звука, ни облачка на небе. Во всей вселенной, исполненной неподвижности и молчания, бились только два сердца — Датту и Реми. Датту, набравшись храбрости, взял руку Реми, и в тот же самый миг он увидел перед собой летящий в воздухе большой снежный шар. Датту испугался и отпустил руку Реми. Снежный шар, паря в воздухе, понесся ввысь в глубину неба, и перед глазами Датту от земли до неба протянулась снежная полоса. Реми стояла, закрыв глаза, лицо у нее было белое-белое, а Датту, вздрагивая, смотрел на эту снежную полосу. Только Датту не отступился от Реми и любил ее сильнее прежнего. Владыка Гурджана — Горный дух — предостерег его еще раз. Рассказчику доподлинно известно, что однажды он заставил Датту целую ночь напролет проплутать в снежном буране. Это была страшная ночь. Датту то слышал гневный голос владыки Гурджана: «Отступись от Реми! Реми никогда не будет твоей!», то ему чудилось, что он слышит блеяние овец и коз и что где-то рядом под тунговым деревом ярко пылает костер. Все это было делом рук Горного духа — владыки Гурджана. Всю ночь проплутал Датту в буране, когда же на другой день он вернулся домой, то все узнали, что он перестал видеть одним глазом, а большие пальцы его ног навсегда почернели. Но Датту по-прежнему страстно любил Реми.

— Ну, а потом что? — вздрагивая, спрашивает рассказчика один из пастухов.

Такие рассказы можно постоянно слышать в Гурджане. Они повествуют о любви, в них полно детской фантазии, наивностей, почтения и страха перед суровой, полной угроз, непонятной природой. В них нет ни искусных художественных приемов, ни кульминационного пункта, ни сюжета. Что придет в голову пастуху, о том. он и рассказывает. Рассказ свободно, вольно льется сам собой. Как блестящая красивая нить разматывается с шелкового кокона, так фантазия рассказчика яркими штрихами рисует какую-нибудь удивительную историю, и, таким образом, мало-помалу рождается рассказ. Рассказчик до этого никогда и ни от кого его не слышал, и ему самому не известно, «что было потом», но он продолжает рассказывать. Кругом — ночная тишина, горит костер, а в воображении занятых вязанием пастушек возникают прекрасные образы Датту и Реми.

Но Риве нет никакого дела до подобных поэтических историй, он не любит их слушать, он недоволен тем, что, оставив горные вершины, мы избрали местом стоянки этот крохотный поселок в долине. Его зоркие орлиные глаза находят большее удовольствие в выслеживании дичи среди гор. Его не интересуют ни эти женщины, похожие в отблесках костра на раскрашенных марионеток, ни пастухи, играющие на своих дудках, ни рассказы о недобрых проделках владыки Гурджана. Словно горный солдат, он нетерпеливо стремится в сражения с природой, ураганами и самой смертью. Он ничего не знает о том, какой огонь запалила в моей душе неверность Аоши, не ведает о том, что здесь, в заснеженной долине Гурджана, вспыхнуло пламя еще одного костра. Он рад хвалить только один-единственный аромат. Когда ему удается иногда подстрелить мускусного оленя, он тотчас же крепко нажимает кулаком на его мускусную железу, и тогда из мускусного мешочка исходит крепкий мускусный запах. Олень бьется в смертельной агонии, жизнь вместе с запахом мускуса уходит из его тела. Рива наклоняется над своей добычей, крепко перехватывает рукой мускусный мешочек, ножом подрезает его края и отделяет от туловища зверя. Говорят, что если, подстрелив мускусного оленя, тотчас же не перехватить рукой его мускусную железу, то мускус вскоре уходит в тело животного. От железы в таком случае не исходит никакого аромата, и мускус в ней — не мускус, а что-то вроде комочка жира. Рива готов хвалить только мускус. Острый запах сыра вызывает у него отвращение. Волосы Зи Ши, ее одежды, все ее тело пропитано этим острым запахом. Рива никак не может понять, как это такой сахиб, как Джагдиш, может любить Зи Ши. Да и сам Джагдиш, должно быть, был удивлен этой новой страстью. До этого не раз и не два оба мы влюблялись в женщин горянок, но за любовь эту мы всегда платили деньгами, одаривали женщин шелковыми платочками и называли эту любовь поэтическим увлечением или временной женитьбой. Но на деле это было всего лишь: «увидел, победил и бросил».

Должно быть, тот снежный буран был повинен в несчастье Джагдиша; увидав тогда Зи Ши, он так увлекся, так полюбил ее, что, кроме нее, для него перестало существовать все остальное. Джагдиша не интересовали ее приданое, образование и благовоспитанность. Да и Зи Ши, должно быть, не имела обо всем этом ни малейшего представления. Он собирался жениться на Зи Ши. Жениться! Понимаешь ли ты, друг! Джагдиш хотел жениться на этой отважной девушке горянке, которая в глаза не видала даже самой обыкновенной софы, у отца которой нет ни клочка земли и которая по своим повадкам походила на вольную дикую птицу. Наверное, никогда еще ни с кем не сыграл Горный дэв — владыка Гурджана — более злой шутки. Но Джагдиш ничего не мог поделать. Сколько раз принимался я уговаривать его: «Ты что, с ума спятил? Жизнь в Гурджане — это пастушья бездомная жизнь. Современный человек уже далеко ушел от такой дикой примитивной жизни. Он не живет под тунговыми деревьями, а строит для себя большие города. Он не довольствуется теперь одними только маслом да сыром, ему стали доступны сотни других прелестей жизни. Зи Ши — все равно что горная муха. Спустишься с ней вниз, в долины, и палящее солнце тотчас же обожжет ей крылья, ты ее тогда просто возненавидишь. Подумай, что ты делаешь! В условиях, к которым ты притерпелся, такой человек, как Зи Ши, не сумеет прожить и дня — она задохнется там. Небо городской жизни узко и ограничено. Там нет ни заснеженных горных вершин, ни зеленых лугов. Зи Ши скорее подойдет как экспонат для зоопарка, а не для того, чтобы быть твоей женой. А кроме того — принимается ли в расчет любовь в нынешних браках? Конечно, в былые времена любовь, может быть, и имела место, но разве может иметь место любовь в современной жизни, при ее теперешней организации? В обществе, в котором мы живем, вполне возможно просунуть верблюда сквозь игольное ушко, однако любовь в нем не принимается в счет. Вот вернешься из Гурджана, вспомнишь мои слова! Вспомнится тогда тебе Аоша. Ведь Зи Ши не знает даже, что такое кино. Что ты мне ведешь ребячьи речи? Все начнут потешаться над тобой. Люди станут говорить, что, мол, Джагдиш раздобыл какого-то зверя из зоопарка!»

Но Джагдиш ничего не мог поделать с собой. Может быть, впервые в жизни он полюбил по-настоящему, и любовь эту он не купил за шелковый платок. Любовь его походила на какое-то удивительное пламя, которое освещало изнутри все уголки его души. Это была болезнь, справиться с которой ему было не по силам.

Джагдиш и Зи Ши теперь не разлучались ни на минуту. Сначала Зи Ши ходила вместе со всеми на охоту. Она быстро научилась владеть ружьем и за короткий срок сделалась прекрасным охотником. Глаза ее ничуть не уступали в остроте орлиным глазам Ривы. Но потом Джагдиш и Зи Ши стали уходить на охоту вдвоем, а мы с Ривой отправлялись в другую сторону. Изредка мы случайно сталкивались с ними где-нибудь в узкой долине. Они шли, взявшись за руки, ружья были закинуты за плечи, в сумках — дневная добыча, в глазах светилась любовь друг к другу. Порой на склоне дня я замечал их на краю какого-нибудь высокого обрыва. Они стояли спиной ко мне, рука Джагдиша обнимала талию Зи Ши, а голова Зи Ши лежала на его плече. Черные стволы их ружей издалека походили на тонкие деревца, держась за которые они стояли там у обрыва. Они пристально смотрели вдаль, на долины, которые начинали уже понемногу затягиваться туманом. Расплавленное золото солнца, казалось, плавало в его белых волнах. Вокруг была разлита первозданная тишина, и в этой тишине слышалось только биение двух сердец. Я слышал песню их сердец.

Но Рива неожиданно вскидывает ружье, раздается гром выстрела, и, сраженная пулей, на землю падает снежная куропатка. Джагдиш и Зи Ши вздрагивают, словно по золотым струнам их мечтаний вдруг изо всех сил ударили молотом. Гром выстрела, многократно повторяясь в долинах, разносится далеко кругом, словно это гневный голос самого Горного духа — владыки Гурджана!

Джагдиш не мог ничего поделать с собой. Конечно, он сознавал, что любовь его не сможет процветать там внизу, и он хотел продолжить до бесконечности свой прекрасный сон. Но сновиденья в конце концов остаются сновиденьями. Это особый абстрактный мир. Когда сновиденья сталкиваются с реальным миром, в котором мы живем, то они лопаются, словно дождевые пузыри, и даже не слышно, как они лопаются. Некоторые, живя в этом мире, делают попытки вечно продлить свои золотые сны. Истинная любовь, истинная гуманность, истинное братство, истинное равенство… дождевые пузыри, столкнувшись с каменной скалой общества, в котором мы живем, разлетаются в прах. Эти люди не отдают себе отчета в том, что подобные явления не могут иметь места, не могут развиваться в отравленной атмосфере нашего общества. Для них необходима иная, чистая, атмосфера. Для того чтобы они могли жить, нам нужно стереть, вычеркнуть, словно неверно написанную букву, весь этот старый мир и построить на его месте новый. Джагдиш знал, что сказать это легко, но очень нелегко сделать!

Иногда мне начинает казаться, что Джагдишу и на самом деле удалось на века продлить свой прекрасный сон. Никогда не забыть мне той бурной ночи, когда, сидя под тунговым деревом, я, Рива и старик гном всю ночь напролет ожидали возвращения Джагдиша и Зи Ши. Удары бешеного ветра тесно сбили в одну кучу стадо, животные лежали, спрятав морды под брюхо друг другу, и стонали. А над тунговым деревом ревел ураган, и изогнутые стрелы молний, словно огненные смерчи, двигались по земле. Это было страшное зрелище, от которого леденела душа. Исступленно гремел гром, безумствовал ветер, слышался адский грохот низвергающихся с высот снежных лавин. В тот день Рива ранним утром предупредил всех нас, что надвигается снежная буря, однако Джагдиш и Зи Ши со смехом отклонили все наши уговоры. Зи Ши не боялась снежных бурь, а кроме того, она хотела подстрелить мускусного оленя. Мускусные олени бродили по горным вершинам Гурджана. Привязав за спиной котомки с едой, Джагдиш и Зи Ши ранним утром отправились на охоту к тем самым грозным высотам, где раньше был наш охотничий лагерь, а я и Рива попрощались с ними и на прощанье помахали им платками.

Это было наше последнее прощанье. В ту ночь ужасный Горный дух — хозяин Гурджана — навеки привлек к ледяной груди свою возлюбленную, а соперника поразил прямо в грудь одной из молний, которые всю ночь, словно гигантские огненные метлы, мели землю. Это была месть Горного духа — владыки Гурджана! Когда на следующий день, взяв с собой нескольких пастухов, мы отправились на поиски Джагдиша и Зи Ши, мы нашли их в расселине одной из гор Гурджана. Оба они были мертвы и обледенели. Глаза обоих были открыты, — они умерли, глядя друг на друга. Зи Ши лежала на снегу. Джагдиш положил ее голову себе на колени. С краев ресселины всю ночь текла вода и, замерзая, образовала вокруг них что-то вроде ледяного саркофага. Глаза Зи Ши были темноси-ние, словно воды Нандан Сара, а у Джагдиша глаза запали глубоко внутрь. Вокруг них полегли темные круги. Нагнувшись, я заглянул вглубь его глаз. В них были страдание и боль, словно это были глаза раненой, беспомощно трепещущей газели. Когда наши золотые сны сталкиваются с реальным миром, то они лопаются, словно дождевые пузыри в лужах…


Непроглядная тьма обступила тунговое дерево. В узком пространстве, которое отвоевал у нее огонь костра, видно спящее стадо. Пастушки прядут и что-то вяжут из шерсти. Пастухи сидят у костра, подперев подбородки руками, и, затаив дыхание, слушают очередную историю. Один из них рассказывает: «Много дней тому назад под этим тунговым деревом жил-был старик горец, похожий на горного карлика. Дочь его была очень красива. Звали ее Зи Ши. Зи Ши полюбил Горный дух — владыка Гурджана. И случилось так, что в один прекрасный день пришли к этому тунговому дереву три охотника…»

Какой-то пастух, затаив дыхание слушавший рассказчика, спрашивает:

— Что ж было потом?

ДЕЛИ — ВОСТОЧНЫЙ ГОРОД

Не успел я выйти из вагона, как на меня набросились агенты, выкрикивая названия своих гостиниц.

— Отель «Кардниш».

— Отель «Пенджаб».

— Отель «Дилькаш».

— Отель «Ригал», специально для господ.

— Сахиб, поезжайте в отель «Стандарт», там прекрасные комнаты, отдельная ванная, изобилие воды, а какое обслуживание!

— Господин, послушайте меня, поезжайте в отель «Арам»,[18] — сказал кто-то шепотом и, наклонившись, добавил: — Это прекрасное место.

Я посмотрел на агента безразличным взглядом. У этого человека, кривого на один глаз, была жиденькая бородка, и он, как и все, жевал бетель. Все это делало его довольно смешным, но мне почему-то понравилось, как он говорил со мной. Голос его звучал уверенно и даже таинственно, будто он предлагал мне посетить не гостиницу, а один из великолепнейших гаремов времен Великих Моголов.

Какой-то человек, видя, что я очертя голову бросаюсь в колодец, хотел остановить меня:

— Господин, не ходите туда. Разве это отель! Его следовало бы назвать не «Отдых», а «Беспокойство».

— «Беспокойство»! — воскликнул агент отеля «Ригал». — Да его вообще нельзя назвать отелем. Порядочный человек не захочет даже пройти мимо такого отеля.

В этот момент я увидел расплывшееся в улыбке лицо человека с жиденькой бородкой. Его скромность и эта улыбка подействовали на меня больше, чем красноречие агента отеля «Ригал». И я бросился в колодец.

И действительно, это заведение имело только вывеску отеля. Говорят, что раньше оно работало легально, но во время восстания,[19] когда все летело вверх тормашками, оно прикрылось вывеской отеля «Арам».

Отель находился в небольшом переулочке, недалеко от вокзала. По очень узенькой лестнице я поднялся на пятый этаж. Мне казалось, что лестница никогда не кончится. На каждом этаже на дверях висели землистого цвета шторы. Кругом была мертвая тишина. На пятом этаже мой провожатый открыл одну из комнат. Мы вошли. Он зажег свет, и я увидел просторную комнату, окна которой выходили на двор и на улицу. В ней стояли две больших старых кровати, стол, у которого было, как у человека, только две ножки, два стула, сидения которых провалились от времени, на стене висело зеркало. Угол его был отбит, и поэтому казалось, будто и оно кривое на один глаз, как мой провожатый. Казалось, оно говорило мне, улыбаясь: «Этот отель „Арам“ — прекрасное место».

Я повернулся и увидел, что одноглазого уже нет. Кругом тишина. Куда же исчез одноглазый? Что это за место? Меня охватило неприятное чувство.

— Есть кто-нибудь? — сказал я громко.

Эхо прокатилось по всему пятиэтажному дому, на этажах закачались землистого цвета шторы и снова тишина.

— Есть кто-нибудь? — спросил я снова.

— Что прикажете?

От неожиданности я вздрогнул. На пороге комнаты стояла пожилая женщина, которая появилась внезапно и тихо. Она была небольшого роста, полная. Нависшие веки и толстые губы придавали ее лицу непривлекательное выражение. Но видно было, что она следит за собой.

Я посмотрел на нее испуганно и даже отступил на два шага.

— Кто вы? — спросил я.

— Я управляющая этим отелем, — ответила она, жуя бетель.

— Есть ли здесь кто-нибудь из мужчин? — спросил я, заикаясь, — и где тот господин, который привел меня сюда?

— Не волнуйтесь, сейчас я пришлю к вам слугу. А тот господин ушел на станцию за другими клиентами. Эта комната стоит полторы рупии в день. За вентилятор отдельно четыре анны. Я пришлю вам со слугой листок, будьте любезны заполнить его.

Сказав это, она подняла свои тяжелые веки и осмотрела меня с головы до ног таким взглядом, как паук смотрит на попавшую в паутину муху. Затем она поправила дхоти и, покачивая бедрами, исчезла на лестнице. Когда я подошел к зеркалу, чтобы снять галстук, то оно, подморгнув мне одним глазом, как бы сказало: «Опасайся этой женщины, она кровожадная».

На лестнице послышались шаги. Должно быть, это поднимался слуга. Да, это был он. Слуг можно очень легко узнать. Руки их всегда в золе, которой они чистят кастрюли, одежда если и чистая, то от нее всегда пахнет кухней, волосы длинные и спутанные. Эти люди обычно приезжают из других городов. Например, если такой человек работает в Дели, то это значит, что он приехал из Сахаранпура, Лахора или из Альморы, но если он делиец, то он никогда не будет работать в Дели. Если вы живете в Лахоре, то слуги там будут из Дели, Калуки, Кабула и других городов, но вам никогда не встретится лахорец, и ведь верно, кто же будет позорить себя в своем-собственном доме.

Хотя моя любимая родина и потеряла очень много в период многолетнего рабства, но честь свою сохранила. Так или иначе, но теперь она в безопасности, которая укрепляется с каждым днем.

Слуга, который вошел ко мне в комнату, был из Альморы. У него был широкий лоб монгольского типа и смеющееся лицо. Я никак не мог понять, когда он смеется, а когда плачет, потому что у него не хватало трех передних зубов. Вообще трудно различить, когда бедные люди плачут, а когда смеются. Войдя, он поклонился мне. И вот тут-то мне пришла в голову глупая мысль изобразить из себя господина. Надо сказать, что я происходил из самой низшей прослойки среднего класса и мне не нравилось, когда какой-нибудь слуга или клерк кланяется мне. Итак, я приказал ему:

— Выньте из портпледа мою постель и постелите.

Он исполнил.

— Повесьте костюм на вешалку, дайте мне полотенце, вычистите ботинки, повесьте зеркало в другое место, налейте в стакан воды.

Утром я побрился и пошел умываться, взяв с собой пузырек с маслом для волос. Случайно пузырек выскользнул из рук и упал на пол. У него откололось горлышко. Масло разлилось. Слуга быстро схватил пузырек и нечаянно разрезал палец. Потекла кровь. Я даже выругался про себя — невежда, дурак, ты испортил мне масло.

— Есть у тебя какой-нибудь пустой пузырек? — спросил я его.

Слуга принес мне свой, предварительно вылив из него масло. Палец его был перевязан куском грязной тряпки, оторванной, видимо, от носового платка.

Был полдень. Я только что написал несколько писем и собирался лечь отдохнуть. В дверь кто-то тихо постучал.

— Войдите, — сказал я.

В дверях стояла худая женщина, одетая в сари, на белом фоне которого были вышиты красивые павлины. Руки ее были украшены зелеными стеклянными браслетами.

— Нет ли у вас спичек? — спросила она улыбнувшись.

Секунду я молчал, разглядывая незнакомку. Глаза ее были подведены каджалом и горели, как после бессонной ночи. Губы были слегка накрашены, но, несмотря на это, выглядели сухими и вялыми, будто из них высосали всю кровь.

— Вы разрешите войти? — сказала она медленно. Браслеты ее звякнули, когда она хотела переступить порог. Я ответил, что не курю, и закрыл дверь.

Проснулся я уже вечером. Отель шумел, как потревоженный улей. На дверях качались землистого цвета шторы. Откуда-то доносились пьяные голоса. Где-то играла гармонь. На улице стоял школьник и вытирал платком пот с лица. Кто-то спросил его:

— Теперь когда придешь?

Мальчик ничего не ответил. Вошел слуга с чаем. В это время откуда-то снизу донесся громкий крик. Кричал мужчина. Он просил защитить его от какой-то женщины, которая била его. Я испугался и спросил у слуги, что там происходит.

— Господин, — ответил он, — это та самая женщина, которая приходила к вам днем просить спички…

У слуги не было трех зубов, и теперь он действительно смеялся. Я покраснел.

— Так в чем же дело? — спросил я недоуменно. — Ведь я же не курю.

— Дело в том, господин, что она выпила и теперь избивает своего мужа, который служит агентом в этом отеле.

Так вот оно что. Это тот самый одноглазый с жиденькой бородкой, который говорил, что отель «Арам» — это прекрасное место.

— Пока я пью чай, ты уложи мой чемодан, — сказал я слуге.

— Вы уходите? — спросил он удивленно. — Вам здесь не нравится?

Когда я оплачивал счет, управляющая, удивленно глядя на меня, тоже в свою очередь спросила, почему я ухожу и почему мне не нравится это место. Я ответил, что действительно ухожу, потому что я устал и мне нужен покой, а в этом отеле я не могу уснуть. Она громко расхохоталась.

— Вы удивительный человек, сахиб. Кто же приходит в отель спать!

Я решил отправиться к моему родственнику, который живет в Карольбаге.[20] Его дом самый крайний на улице. За ним начинается чистое поле, вокруг которого расположены хижины чамаров,[21] поэтому это место называют «чамри» — кожаный. В Дели есть еще два таких места, но там живут не чамары, а только служащие и клерки. И те и другие выходцы из одной среды, но живут по-разному.

Дом у моего родственника очень большой. Он разделен на три части. В одной живет сам хозяин, вторая — пустует, третья — сдается. Чамари,[22] девушки-подростки, старухи — все целый день носят воду. Чамары — народ очень веселый: любят попеть, повеселиться. А когда бывает свободное время, даже шьют обувь. Большую же часть своей жизни они работают на дому у кредиторов, ноют, веселятся, ссорятся, дерутся и торгуют детьми (девочками). Среди них есть и индусы и мусульмане, а за деньги они даже христианами становятся. В конце концов что такое религия! И все эти люди живут в одном поселке. Если не хватает места, то они могут по пятьдесят — шестьдесят человек жить в одной хижине. Мне довелось видеть такие хижины во многих городах.

Как-то в Карольбаге я встретил девушку из касты чамаров, которая мне очень понравилась. На этот счет у меня пролетарский вкус. Ее звали Аджая. Очень красивое имя. Ее опрятный вид, правильные черты и серьезное выражение лица покорили меня. Когда она грациозно наклонялась, чтобы набрать воды, линии ее гибкого тела обозначались еще яснее, а на ногах звенели пайл.[23] Все утро я думал о ней, однако днем за обедом мой родственник в одно мгновение отрезвил меня. Он рассказал, что Аджая жена одного чамара, который имеет лавку, и любовница пенджабца, который служит в каком-то департаменте и получает четыреста пятьдесят рупий в месяц. Услышав это, я спокойно вздохнул и подумал: «Значит, еще раз душа моя спасена». Если голова у молодого человека работает нормально, то в его жизни могут быть не только подобные щекотливые минуты, но даже и любовь с первого взгляда, которая тут же и лопается, как мыльный пузырь, ну, а если голова у него не в порядке и он не может владеть своими чувствами, то каких только глупостей он не наделает. Например, он может полюбить женщину всей душой и даже жениться на ней. Ну, а потом картина ясная: у них рождаются дети, он работает клерком и умирает от страсти, восклицая: «О жизнь!»

В тот день в Каролъбаге чуть-чуть не произошла драка. Муж Аджаи был страшно ревнив и однажды сильно избил ее, когда она поздно вернулась домой. Аджая спросила, в чем она виновата, ведь это хозяин задержал ее так долго. После этого все знали, что у Аджаи было два мужа: один законный, другой — любовник. Муж ее, бедный лавочник, торговал мукой, хлебом, маслом и курил опиум. Хозяин же получал четыреста пятьдесят рупий в месяц и дарил ей сари, кофточки, юбки, шелковые лифчики, туфли на высоком каблуке, серебряные пайл. Права мужа на жену всегда бывают меньше, чем права хозяина, — таковы уж законы человеческого общества. Хозяину стало известно, что муж побил Аджаю палкой. Это уже был вопрос чисто национального характера. Дело в том, что на нашей любимой родине живут не только индусы и мусульмане, но и много других народностей, исповедующих разные религии. Например, пенджабцы, бенгальцы, бихарцы, берарцы, пурби и другие, между которыми часто происходят стычки. До убийства, правда, дело доходит редко, но кровь все же проливается, а огонь ненависти и злобы продолжает гореть из поколения в поколение.

В самом начале драки, запыхавшись, прибежал маленький мальчик.

— Дяденька, чамары собираются драться, идите туда скорее, — сказал он.

Мой родственник взял крепкую палку и побежал, я последовал за ним. Около лавки мужа Аджаи собралось много пенджабцев и пурби. Пенджабцы ворвались в лавку и вытащили хозяина на улицу. Началась драка. Женщины плакали и били себя кулаками в грудь. Тут вмешались примирители. Бедные чамары попросили извинения. Я спросил у клерка-пенджабца, из-за чего начался скандал. Он ответил, что этот чамар оскорбил пенджабского господина, который является директором учреждения и получает четыреста пятьдесят рупий в месяц.

— Вы видите, какие наступили времена, даже чамары начали плевать нам в лицо, но мы им вправим мозги. Если в Карольбаге оставить такое положение, то жить будет невозможно.

— Да, но ведь вы тоже применяете силу, — возразил я.

— Нет, господин, здесь вопрос чести — чамары это чернь.

Дело дошло до того, что сообщили в полицию. Хотя чамары и извинились, но господин все еще гневался. Несколько дней обе стороны ходили в полицейский участок. Вызывали и Аджаю. Наконец, состоялось примирение.

Но когда доктор из квартала, где живут пурби, узнал об этом случае, он пришел в бешенство.

— Эти подлецы пенджабцы растоптали нашу честь. Именно поэтому мы и не пользуемся правом самоуправления. Они проклинают нас, но мы разорвем их на куски, — заявил он.

Я попытался объяснить своему родственнику причину ссоры пенджабца и пурби.

— Ссора эта произошла из-за женщины, — начал я, — и пока на земле будут женщины, будут и такие ссоры. Два года тому назад у меня появилось желание иметь фазанов. Я поймал в лесу двух самцов и одну самку. Затем мне пришла в голову мысль научить их драться. Я взял самцов и посадил их в маленькую клетку, рассчитывая, что они начнут драться. Но не тут-то было, они не только не думали драться, более того, прижались друг к другу и мирно стояли, как братья. Тогда я вынул их из клетки, поставил друг перед другом и стал натравливать, но фазаны стояли без движения, не имея намерения драться и скорее ожидая патоки или зерна. Внезапно меня осенила мысль. Я вынул самку из клетки и посадил ее перед самцами. Фазаны тут же подняли клювы и начали так драться, что вскоре оба были в крови. Самка же в это время тихо стояла в стороне и наблюдала.

Таким образом, ясно, что причиной драки между мужчинами является женщина.

— Ты с ума сошел, — сказал мне мой родственник. А жена его предупредила меня, что сегодня мне придется остаться без обеда.

Шел мелкий осенний дождик. Женщины качались на качелях и пели песни, а чамары оделись во все чистое, подвели глаза каджалом и отправились гулять на базар. Голые ребятишки наслаждались еще незрелыми плодами манго и джаман.[24] Обе младшие снохи Дхании пристали к свекрови, чтобы она купила им на несколько пайс джаман и на полрупии манго. Добившись своего, они, очень довольные, вместе со своими молодыми мужьями пошли качаться на качелях, а Дхания, глядя на них, была вне себя от радости. Я подумал, как было бы хорошо, если бы и я вот в таком же возрасте женился. Как приятно гулять с женой, взяв ее нежно за руку, посасывать косточки манго, есть джаман, сбивая его прямо с деревьев, и петь песенку о том, как мальчуган играет во дворе в чижика. Наблюдая все это, убеждаешься, насколько лучше женитьба в более раннем возрасте. В Европе, правда, бывают случаи, когда женятся и шестидесятилетние старики, но это все шалости природы. Такие люди уже никогда не испытают того счастья, которое испытывают молодые.

Медленно надвигалась серая масса тумана. Такими же серенькими были и мои мысли. В этот момент мой родственник воскликнул:

— Какая прекрасная погода! Поедем в Кутуб Минару. Возьмем с собой манго и джаман и поедем.

— А как же жена? — спросил я.

— Молчи.

Кутуб Минар изумительно красив. Недалеко от него находятся старые развалины Хауз Хаса. В этом месте много древних гробниц. Вообще в Дели столько могил, что говорят, будто под городом живет больше людей, чем в самом городе. Давным-давно в Хауз Хасе был большой пруд, теперь он запустел. В разрушенном здании нам повсюду встречались люди. Некоторые пришли сюда, захватив с собой даже еду. Одни пришли с женами, другие с любовницами, третьи просто покурить и пожевать бетель. Кто-то играл на саранги,[25] кто-то смеялся. Какая-то веселая компания устроила пикник. Большая часть пруда высохла, и там играли в футбол. По таинственной витой лестнице мы начали подниматься к куполу башни. Кое-где по стенам текла вода. На одном из поворотов лестницы нам встретились две женщины. Это место было настолько узкое, что разойтись не было никакой возможности. Или мы должны были пятиться назад, или они. Что же делать? Оставался единственный выход: мы легли, а они прошли через нас, как по мостику. Поднимаясь выше, мы услышали веселый девичий смех, а затем увидели, как в таком же узком месте двое юношей загородили дорогу двум девушкам. Какая прекрасная любовь! Мы подумали, что юноши сейчас сделают то же самое, что сделали мы. Но вдруг девушки повернулись и побежали наверх, а юноши последовали за ними.

Ну вот мы и поднялись на самый верх. Внизу ребятишки играли в футбол, а веселая компания, что встретилась нам, побежала искать другую витую лестницу.

Прекрасное зрелище представляет собой Кутуб Минар. Его построил Кутуб-уд-дин Айбек. Таково было желание покойного императора — построить здесь великолепную мечеть с четырьмя башнями. Местные жители часто устраивают здесь пикники.

Надо сказать, что у нас считается предосудительным ходить в обнимку мужчинам с женщинами, но на лестницах Кутуб Минара такую картину вы можете наблюдать каждый день. Всю ночь в саду около Кутуб Минара гуляют парочки и восторгаются изумительным творением древних архитекторов.

— Какая высокая, какая прекрасная башня! Какая тончайшая роспись! — Так незаметно наступает утро. Делийцы действительно очень любят своих предков так же, как лахорцы свои грязные улицы.

Вечером базары и даже грязные улицы Лахора сверкают множеством огней. А Дели… Магазины на Коннот Плейс[26] закрывают в половине девятого. После девяти часов на Чандни Чаук[27] появляются ночные сторожа и раздается лай собак. В этот час улицы безлюдны. Весь город спит. Много раз в это время мне приходилось ходить по улицам, и всякий раз я думал, куда идут люди: в кино, в театр или просто прогуляться по базару Виран. Ведь если даже будешь искать, то и тогда не найдешь ни танцплощадки, ни ресторана, ни кафе. Господи, почему люди так любят стены своих старых домов?

Теперь я понял, что ошибался. Когда жизнь на делийских улицах и базарах замирает, то начинают оживать гробницы и их блеск не уступает красоте лахорского базара Анар Кали или калькуттского Нью-Маркит. Куда бы вы ни пошли ночью, везде вы увидите опустевшие мертвые улицы, переулки и базары, но у Кутуб Минара веселье только начинается, в Хауз Хаусе раздается звонкий смех, в развалинах дворца Фируз Шаха пируют теплые компании, в гробнице Хамаюна веселье в полном разгаре, а там, где лежит прах предка Тимуров наваба Джаман Шаха, расположилась группа студенток. Слышится пение мисс Азры Джан. А вот чамар из Кароль-бага прогуливается с чужой женой. Какие-то подозрительные юноши смотрят по сторонам голодным взглядом.

Гробница Хамаюна удивительно тихое место. Направляясь сюда, люди берут с собой бетель, кальяны, коврики и даже шелковую постель и газовые лампы.

— Отстань, дурак! — вдруг услышали мы слова, сказанные одной из студенток своему дружку, который, улыбаясь, пытался обнять ее и поцеловать.

— Вот на этих самых ступеньках Хамаюн когда-то потерял власть. Здесь же он и вернул ее.

— Да отстань же ты!

— А наваб Джаман Шах говорил здесь своей возлюбленной, что ему не нравятся ни кино, ни театры.

— Да, мы действительно не любим всего этого.

— В этом я с тобой согласна…

— Индийцы — самый религиозный народ. Они могут отдать жизнь за религию, могут и убить за нее. Они благородны. Они не любят кино, театр и танцплощадки, они только умеют почитать своих предков и целые ночи проводить в молитвах. Кутуб-уд-дин Айбек мечтал построить еще четыре таких же башни — четыре места для любовных встреч. А что говорится в письменах времен Ашоки? — «Живи честно».

— Отстанешь ты, наконец, или нет!

После описанных здесь событий прошло много времени. Как-то на Чандни Чаук происходил митинг. Выступавший оратор говорил:

— Индусы и мусульмане — братья! Между нами не должно быть расовой дискриминации. Все мы жители одной страны, простирающейся от Пенджаба до мыса Каморин. Мы одной нации, у нас один язык, мы все индийцы…

Я подумал тогда, что все мы действительно индийцы, но, несмотря на это, многие продавали свою родину арийцам, римлянам, арабам, туркам, англичанам. А теперь некоторые хотят продать ее западным империалистам и японцам…[28]

Лжецы, обманщики!

Поэтому лучше возьмем с собой барабан, таша и нафери[29] и пойдем к гробнице Хамаюна.

ДУХИ ДЛЯ МУЖЧИН

— …И от пота женщины исходит нежный, едва ощутимый аромат, — читал Наратам Бхаи Пандьяя.

Сетх[30] Мохан Лал, который одевался не иначе как в одежды из домотканной материи, пил только виски и спекулировал на черном рынке, прервал чтеца на полуслове:

— Подожди, Пандьяя, что ты сказал насчет аромата?

— Я сказал, что от пота женщины исходит нежный, едва ощутимый аромат.

— Я что то не пойму, разве женский пот хорошо пахнет?

— А как же? Если не верите, спросите у мисс Премы!

Мисс Према смущенно заулыбалась, а сетх, подойдя к ней, деловито потянул воздух носом. Према душилась дорогими духами, и на сетха пахнуло тонким, очень приятным незнакомым запахом.

— Правда, пахнет! — сказал сетх, весьма довольный. — Да неужели пот каждой женщины издает подобный аромат?

— Конечно, нет, — сказал Пандьяя с видом знатока. — Только пот незамужних девушек.

Лицо мисс Премы зарумянилось от удовольствия, сетх тоже был очень доволен. Сейчас он обдумывал план создания нового кинофильма и в связи с этим пригласил сценариста Пандьяю и мисс Прему, которую прочил в героини своего фильма.

— Слушайте дальше, сетх джи, — сказал Пандьяя, вновь принимаясь за сценарий.

Но сетх Мохан Лал вынул из ящика письменного стола чековую книжку, выписал чек на пятьсот рупий и, протянув его Пандьяе, сказал:

— Твой сценарий хорош, но вторую половину мы послушаем завтра. Я думаю, что все будет хорошо, а если сценарий не устроит нас с какой нибудь стороны, мы его сами переделаем. А теперь ступай.

Мохан Лал весьма недвусмысленно намекнул и Преме, что хотел бы остаться один. И они оба, откланявшись, ушли.

После их ухода сетх долго сидел в кресле, погруженный в свои мысли, и о чем то сосредоточенно размышлял.

Вечером жена сетха, выйдя из кухни с подносом, на котором был собран ужин, поставила его на низенький столик перед мужем и сказала:

— Ешь!

Она всегда говорила с мужем в резких повышенных тонах. Надо сказать, что от постоянного ношения обруча на лбу один ее глаз был выше другого. Сетх отвечал ей тем же, но сегодня, взглянув на ее перекошенную физиономию, улыбнулся и, поймав жену за руку, усадил ее рядом с собой. Сказать правду, он просто хотел ее понюхать.

— Что ты делаешь? — воскликнула жена. — Что скажут люди, если увидят!

— Жена, твой пот дурно пахнет! — сказал сетх, несколько раз потянув носом воздух.

— С ума спятил, старый дурак! Не думаешь ли ты, что пот пахнет духами?

— А когда ты была девушкой, — продолжал сетх, — не замечала ли ты, чтобы твой пот издавал аромат?

— Какую чушь несет! Меня выдали за тебя, когда мне было семь лет. Я всю жизнь провела на кухне! Когда мне было нюхать, чем от меня пахнет? А что это ты сегодня разговорился? Думаешь, раз открыл студию, то и за актрисами можешь волочиться? Ты у меня смотри, а то я тебя так веником отделаю, что…

— Что ты, что ты! — замахал руками сетх. — Я ведь просто так спросил! — И он поспешно принялся за ужин.

Однако женщина заметила, что муж ее чем то глубоко озабочен. Несколько раз рука его застывала на полпути, и кусок так и не попадал в рот.

— О чем ты все время думаешь? — окликнула его жена. — Нехорошо думать во время еды!

Восклицание жены вернуло Мохан Лала из мира грез в реальный мир.

— Да нет, ничего, — поспешил он успокоить жену. — Я просто наслаждаюсь кушаньем. Смакую каждый кусочек.

— Есть чего смаковать! — раздраженно заметила супруга. — Каждый день готовлю эти тушеные овощи! — И она пошла на кухню, чтобы принести стакан воды.

На следующий день Пандьяя явился в контору сетха в точно назначенное время. Мохан Лал и Према уже дожидались его.

Пандьяя открыл свой кожаный чемоданчик, вынул оттуда сценарий и уже было приготовился читать, как Мохан Лал снова остановил его:

— Послушай, Пандьяя, вчера я долго думал над твоим сценарием, и у меня зародился блестящий план.

Пандьяя и Према насторожились.

— Я думал, — продолжал сетх, — почему бы нам одновременно со съемкой картины не заняться изготовлением духов из женского пота?

— Духов из женского пота? — переспросила Према удивленно.

— Ну да, именно! — радостно подтвердил сетх. — Пот женщины издает аромат, следовательно из него можно приготовить духи! Ведь получают же духи из лепестков роз, я же получу их из женского пота! Я ассигновал на это дело сто миллионов. Я построю громадную фабрику, найму сотни тысяч работниц. Я заставлю их целыми днями стоять на солнце, буду собирать их пот, а из пота делать духи!

— А если выдастся ненастный день? — спросила Према.

— И об этом я подумал! — радостно сверкнул глазами сетх. — Я выпишу из Америки огромные прожектора и направлю их на девушек, которые будут служить на моей фабрике. Я одену их в теплую шерстяную форму, чтобы пот выделялся обильней. Пот будет литься с них градом. А чем больше пота мы соберем, тем больше сможем приготовить духов. Работы на моей фабрике будут вестись в две смены: днем — на солнце, ночью при свете прожекторов. Я уверен, дело пойдет отлично! За месяц я получу с каждой девушки по меньшей мере один сир духов. Я уже все подсчитал. В случае если я открою фабрику с сотней тысяч девушек, то через два года я оправдаю уже все расходы, а па третий год получу чистой прибыли не меньше трехсот миллионов.

— Как же вы этого добьетесь? спросила Према.

— С помошыо рекламы! — торжествовал сетх. — С помощью рекламы в наши дни можно сделать все. не говоря уж о таких пустяках, как духи из женского пота. Мисс Према, подумайте сами, найдется ли такой мужчина, который не захочет купить мои духи! Единственно о чем я сожалею, это о том, что мужской пот не содержит в себе аромата, иначе я стал бы продавать женские духи мужчинам, а мужские — женщинам, и получил бы двойную выгоду. Но что поделаешь, нет так нет! Я послал рекламные афиши в типографию. Завтра же я приступлю к организации концерна. Акции я буду распределять, конечно, только между своими родственниками. Я уже составил несколько текстов для реклам. Послушайте, Пандьяя, как вам это понравится: «Нет больше необходимости бегать за девушками, употребляйте женские духи!» Или вот еще одна: «Я избавлю вас от расходов на свадьбу, пользуйтесь женскими духами!»

Хочу обратить ваше внимание на то, что в нашей стране сотни и сотни мужчин в силу стесненных денежных обстоятельств не могут себе позволить жениться и словно бродяги мыкаются по свету. Для них мои духи явятся спасением. Надушится такой молодой человек моими духами и пойдет в кино смотреть картину. Он увидит кинозвезд, будет нюхать мои духи. Короче говоря, получит полное удовольствие! Ну, как вам нравится мой план? Вот я и думаю, не стоит мне связываться с киностудией, а заняться лишь производством духов!

— Не поступайте так, сетх джи! — горячо возразил Пандьяя. — Вы совершите величайшую неосмотрительность!

— Неосмотрительность? Почему?

— Да потому, что киностудия сулит вам огромные прибыли!

— Не понимаю почему?

— А вот слушайте. Вы собираетесь применять прожектора на своей фабрике. Такие же точно прожектора нужны на киностудии. Теперь подумайте, на фабрике вы будете делать духи из пота работниц, на студии из пота актрис. Подумайте сами, вы выпускаете духи «Наргис», или духи «Мадхубала», или, допустим, «Нали», или «Дживнат». А потом, почему вы должны ограничиться только одной Индией? Создайте международный фильм и выпустите соответствующие духи. Говорю вам положа руку на сердце, заработаете на этом деле не менее ста тысяч! Двух зайцев убьете. И фильм снимете и из пота актрис, снимающихся при свете мощных прожекторов, приготовите духи. Люди пойдут смотреть картину с участием Наргис и надушатся ее духами, пойдут смотреть картину с Мадхубалой — надушатся ее духами. Не далее как сегодня я прочел в газетах, что один влюбленный обожатель Мадхубалы скончался в кругу своих друзей, непрестанно повторяя ее имя. А теперь представьте себе, если бы этот несчастный имел духи Мадхубалы, он был бы наверху блаженства, обладая не ею самой, так хоть ее запахом. Жизнь несчастного была бы спасена. Уважаемый сетх, открыв этот концерн, вы осчастливите всю нацию, спасете жизнь сотням юношей, а еще большее число оградите эт безнравственности!

Сетх Мохан Лал вырвал из своей чековой книжки еще один чек в две тысячи рупий и, торжественно вручив его Пандьяе, сказал:

— Ты подал мне превосходную, блестящую мысль! Я тобой очень доволен. Я решил оставить тебя при себе навсегда.

— У меня есть еще одна идея, сетх джи, — сказал Пандьяя, убирая чек в карман. — С женщин, которых вы примете к себе на фабрику, вы сможете получать еще дополнительную прибыль.

— Выражайся точнее!

— Заморозив, например, женские слезы и придав им форму женской фигуры, вы сможете успешно торговать этими фигурками на рынке. Или так же можно будет выделить соль из женских слез.

— Да, да! — радостно закивал сетх. — Это возможно, вполне возможно! Хоть это и дорого будет стоить, но кое какую прибыль тоже можно будет извлечь! Я, пожалуй приму тебя в свой концерн.

— Вы очень добры! — сказал Пандьяя кротко.

Према, которая до сего времени молчала, не спуская внимательного взгляда с сетха Мохан Лала, вдруг спросила:

— Так, значит, на свою фабрику вы будете принимать только незамужних женщин?

— Да, ведь только их пот ароматен!

— А если какая нибудь из них захочет выйти замуж?

— Это исключается! Они не будут иметь на это права. Вначале я открою такую фабрику в Индии, а потом и в других странах. В Америке, в Англии, во Франции. Там мои духи будут в большой цене. Однако повсюду я буду принимать девушек лишь при том условии, что они должны будут навсегда отказаться от мысли выйти замуж.

— Значит, сотни тысяч девушек во многих странах мира по вашей милости будут лишены права выйти замуж?

— Что поделаешь, что поделаешь? Это бизнес!

Мисс Према улыбнулась про себя.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил сетх.

— Да так, — уклончиво ответила мисс Према. — Мне пришла в голову одна мысль.

На несколько минут в комнате водворилось молчание.

— Все, что мы тут говорили, совершенно верно, — вдруг сказал сетх Мохан Лал. — Однако не следует забывать, что мы живем в век науки. Прежде всего необходимо произвести научные исследования и все хорошенько уточнить и проверить. От какого типа девушек исходит аромат и какой именно, в каком возрасте он наиболее силен, в каком возрасте, наоборот, слабее всего. Для разрешения всех этих вопросов я нанял одного ученого. До этого он служил в Публичной библиотеке и получал пятьсот рупий в месяц. Я предложил ему две тысячи, и вопрос был улажен. Его зовут доктор Абдул Хафиз, он молод, имеет ученую степень и, я уверен, будет работать на совесть. Сейчас он дожидается в соседней комнате.

Пандьяя открыл рот, собираясь что то сказать, но мисс Према опередила его:

— Мы позовем его, не правда ли?

Сетх Мохан Лал позвонил. Ученого ввели в комнату. Когда ученому объяснили суть дела, он сказал:

— Для этой работы мне понадобится не менее шести месяцев.

— Что вы говорите! — воскликнул сетх. — Я печатаю рекламы, создаю корпорацию, выписываю оборудование из Америки, а вы говорите, что вам на исследовательскую работу нужно шесть месяцев! Я не могу столько ждать! Даю вам три месяца сроку, по истечении которых вы явитесь ко мне в контору и доложите обо всем подробно. Вот возьмите это ваше вознаграждение за три месяца вперед! — И сетх Мохан Лал протянул ученому чек в шесть тысяч рупий. Ученый, распрощавшись, ушел.

Ровно через три месяца доктор Абдул Хафиз позвонил у дверей конторы Мохан Лала. Его сразу же провели к сетху. При виде ученого Мохан Лал от изумления открыл рот. Щеки доктора ввалились и обросли густой щетиной, под глазами темнели синие круги, волосы поседели.

— Что с вами случилось? — воскликнул сетх.

Мисс Према и Пандьяя в испуге таращили глаза на доктора.

— Это все из за вашей работы, — уныло сказал доктор. — Я приступил к исследованиям в тот же день, как вы мне это поручили. Я полагал, что прежде всего нужно установить, какой именно аромат исходит от пота женщины. С этой целью я направился к киноартисткам и попытался понюхать Наргис. Но она, не разобравшись в чем дело, закатила мне такую пощечину, что я еле ноги унес. Тогда я пошел к Мадхубале, но она не пожелала меня даже принять. Подобным же бесчестным образом обошлись со мной и другие кинозвезды. Но все же мне удалось понюхать несколько актрис. Подробный отчет об этом вы найдете в моем докладе. После этого я обратился к обыкновенным девушкам. Но это целое несчастье. Всякий раз, как я пытался понюхать их, они снимали с ног сандалии и протягивали их мне. Однажды, прогуливаясь по базару, я попытался понюхать одну девушку, но меня забрали в полицию. Неделю я просидел под стражей до суда. Суд приговорил меня к трем месяцам и девяти дням тюремного заключения. Сейчас я пришел к вам прямо из тюрьмы. Однако, несмотря на все несчастия, я закончил свой доклад. В общей сложности мне удалось обнюхать около шестисот девушек, и я пришел сюда, чтобы сказать…

— Что? Что? — нетерпеливо перебил его сетх.

— Что женский пот не содержит в себе аромата!

— Черт возьми! — воскликнул сетх Мохан Лал.

— Ни пот девушек, ни пот замужних женщин не содержит в себе и следа аромата, а имеет такой же неприятный запах, как и пот мужчин. Тогда я решил установить причину дурного запаха пота. Правда, вы поручили мне заняться обратным, но я полагал, что если мне удастся разузнать кое что о дурном запахе — быть может, я нападу и на след аромата. Но и это исследование мне ничего не дало, так как я установил, что в состав женского пота входят нижеследующие элементы: зловонная жидкость, несколько ядовитых веществ, мочевина, мочевая кислота и хлористый натрий. А как известно, ни одно из этих веществ благоухать не может!

— Я ограблен! — закричал сетх Мохан Лал, ударяя себя кулаками в грудь. — Я уже вложил в это дело двадцать миллионов рупий! Я построил здание фабрики.

— Подождите, подождите, — взволнованно заговорила мисс Према, обращаясь к доктору Абдул Хафизу. — Если нельзя получить духов из женского пота, то ведь можно же получить соль из их слез?

— И в отношении этого вопроса я произвел необходимые исследования, — сказал доктор Хафиз. — Соль получить можно. Но я подсчитал, что это предприятие не принесет ни малейшей выгоды, потому что если сто тысяч женщин будут непрерывно плакать в течение года, то из их слез можно будет получить не более двух унций соли.

— О, я окончательно разорен! — причитал сетх. — Теперь уже не осталось никакой надежды. О проклятый Пандьяя, ты меня разорил вконец! И ты, мерзкий ученый. Сейчас же убирайтесь оба прочь!

В конторе остались только сетх Мохан Лал и мисс Према. Мисс Према сидела, положив локти на стол, и задумчиво улыбалась.

— Чему вы улыбаетесь? — взревел сетх.

— Так, ничему, своим мыслям.

— Каким?

— Я думаю о том, как хорошо, что природа не наделила женский пот ароматом, а то бы вы, капиталисты…

ГОРЫ

Он встал и подошел к краю поля. Солнце светило так ярко, что он невольно прикрыл рукой глаза. Перед ним раскинулось необозримое море цветов хлопка. Оно опускалось вниз по склону, заполняло все пространство между горами и снова, насколько хватало глаз, поднималось вверх, теряясь вдали. Посредине белые цветы хлопка, а по краям золотисто-желтый лен. Это море цветов волновалось. Причудливые валы, которые катились вверх по склонам, постепенно ослабевая, раскачивали золотистые головки цветов льна. На вершине горы он увидел пастуха, который гнал стадо к деревне, лежащей в живописной лощине, почти у самой вершины горы. Радж Сингх закрыл руками уши и громко крикнул:

— Эй, парень! Па-а-а-рень!

Далеко вверху пастух обернулся и посмотрел. Голос Радж Сингха все еще гудел в скалах и ущельях. Он положил руки на голову. Потом, как Радж Сингх, закрыл уши руками и крикнул:

— Э-э-э-й!

Коровы остановились, повернули головы и стали смотреть вниз, туда, где стоял Радж Сингх. Радж Сингх опять закричал:

— Э-э-й, парень! Скажи у меня дома, что приехал Радж Сингх!

— О, здравствуйте, дядя. Обязательно скажу! С огромной радостью!

Крик его разносился на две мили вокруг. И радостный звук его Голоса, казалось, наполнил всю долину песней счастья.

— Где Якуб? — немного погодя спросил пастух.

— Не знаю, где он сейчас. Но живет он неплохо и, наверное, скоро приедет. А ты, парень, передай нашим, что я уже здесь.

Радж Сингх задохнулся от крика. Лицо его покраснело, вены на шее вздулись.

С некоторых пор он привык к разговорам по телефону и совсем разучился пользоваться деревенским телефоном, без проводов и электричества, который может работать на расстоянии пяти-шести миль. Здесь разговаривали не так, как в городе. Этот язык имел свою особую грамматику, предложения произносились слитно, как очередь из пулемета, но раскатисто, так как они должны были греметь в долине. Иначе телефон не будет действовать. Кроме того, чтобы пользоваться им, нужна вся сила легких и большое напряжение голосовых связок. Радж Сингх вытер лицо платком и улыбнулся. Раньше он мог очень долго вести такой разговор с теми, кто стоял на вершине или внизу, у подножья горы. В детстве, когда крестьяне спускались вниз пахать поля, он в полдень кричал:

— Хле-е-еб иде-е-е-т!

И его отец отвечал ему с поля:

— Неси скорей, сыно-о-ок!

Помнил он и о том, как перед войной здесь строилось шоссе. Он стоял на краю поля и, повернув голову назад, смотрел на канал, по берегу которого проходило шоссе. В его памяти ожило воспоминание о том времени, когда здесь был разбит лагерь, рабочие били камень и дробили щебень. Один красивый брахман взял это шоссе в аренду и приехал сюда из Равальпинди. Он тоже жил в большой палатке. С ним вместе ненадолго приехали жена и дети. Его жена была бирманкой и не знала языка горцев, а дочери знали и часто разговаривали на нем, когда не хотели посвящать мать в свои секреты. Обе сестры, Аджанта и Саджанта, были такими же дерзкими, бойкими и свободолюбивыми, как и все бирманские женщины. И Радж Сингх вспомнил о том, как он однажды пробрался на это поле и поймал Аджанту, ворующую трири.[31] Внизу на берегу канала строилось шоссе, и по нему двигался паровой каток, измельчая камень и укатывая дорогу. Около большой палатки сидел в кресле и дремал отец Аджанты. Его управляющий — англичанин в ночной пижаме, с полотенцем, накинутым на голову, — шел к реке купаться. А в воздухе кружились сизые голуби, казавшиеся золотистыми в лучах солнца.

Радж Сингх, который нес хозяину еду, услышав в поле шелест, притаился и замер. Хотя было уже около двенадцати часов, в воздухе все еще чувствовалась ночная свежесть, роса на траве еще не высохла, и приятный запах трири ударил ему в ноздри. Снова послышался шорох, и Радж Сингх побежал в этом направлении. Аджанта испугалась и хотела бежать. В руках у нее были свежие, зеленые, гибкие, нежные и мягкие стебли трири. Он поймал ее на месте преступления, и ее лицо густо покраснело, глаза лихорадочно блестели, а маленький носик выглядел очень смешным. Ее маленькая полная фигурка показалась в тот момент Радж Сингху очень похожей на гибкую, нежную и теплую трири. Он схватил Аджанту за руку и сказал:

— Ешь, сама ешь.

Она выдернула руку, и трири рассыпались по земле. Потом побежала, прыгнула вниз на дорогу и спряталась в палатке. А Радж Сингх засмеялся и понес обед хозяину.

Аджанта долго еще чувствовала прикосновение его руки, и близость Радж Сингха, его сила, его молодость, его смех, его здоровый мужской запах подчинили себе ее женское сердце. И она захотела назавтра опять пойти воровать трири, хотела, чтобы руки Раджа опять схватили или даже побили ее. Отец бил ее несколько раз. Но это, наверное, совсем другое ощущение. Иначе почему же она хотела, чтобы Радж Сингх побил ее? В эту ночь она спала очень плохо. Какие-то удивительные запахи, тени, шумы волновали нежный мир ее снов и, превратившись в нежную сладостную песню, проникали к ней в душу. Когда она встала утром, все тело у нее болело, как побитое. И когда она, как и вчера, пошла в поле на то же место, в то же самое время, чтобы увидеть Раджа и сознательно воровать трири, хотя она и не признавалась себе в этом, ее мучила совесть.

Радж спросил:

— Саджанта — твоя старшая сестра или младшая?

— А как ты думаешь?

— Я слышал, что ты младшая.

— Да, — сказала Аджанта радостным голосом, — а у тебя есть старший брат?

— Нет, есть младшая сестра. Но она очень маленькая. Ей восемь лет.

— Чем ты занимаешься?

— Я учился в школе при Гардаи-колледже, в Раваль-пинди. Потом умер отец. Он был инспектором в этом районе. Дед занимается земледелием. Мы подали прошение в канцелярию.

— А почему ты сам не работаешь?

— Дед не разрешает. Говорит, что устроит меня чиновником. Как отец. Дед очень крутой человек. Я ничего не могу сделать против его воли.

— И заниматься земледелием тоже не можешь?

— Не могу.

— Так иди к нам работать. Есть место секретаря.

— Дед говорит, что позволит мне поступить только на государственную службу. После уборки урожая поедем к помощнику комиссара.

— Мой отец тоже знает помощника комиссара, Каялат-сахиба.

— Мой отец умер. А когда он был жив, мы приглашали Каялат-сахиба сюда на охоту.

— На охоту?

— Да. Я очень хорошо стреляю из ружья. И дед мой тоже. А отец стрелял без промаха.

Они замолчали и долго смотрели друг на друга, не опуская глаз. Аджанта, казалось, говорила: «Я женщина, я девушка, я полна силы жизни, ее аромата, ее нетронутой красоты. Мой отец богат, он арендует шоссе. На него работает управляющий-англичанин. Моя мать свободная бирманская женщина. А ты кто? Дикий, некультурный, бедный, безработный. Но мое сердце тянется к тебе». А сердце Раджа говорило: «Во мне тоже есть силы жизни, ее аромат, бездонное море молодости. Иди, я возьму тебя в глубины этого моря. Ты девушка, я тоже девственен, и чувство мое такое же чистое, как спящие цветы хлопка на рассвете».

У Раджа было такое чувство, как будто само молчание тоже говорит: «Пойдем разбудим их, пойдем разбудим их». И Радж схватил ее, поднял на руки и начал целовать ее губы. Это мгновение ожидало их. Оно ожидало их вечно, с тех пор как родилась земля и появилось небо, как возникла вселенная. Ожидало, затаив дыхание, зачарованное, затерянное в таинственной тишине. Со дня сотворения мира оно ожидало, что они придут и их губы встретятся. Тогда оно проснется, мир зацветет и улыбнется, небо наполнится песнями, и это тихое мгновение ожидания, как цветной шарик, полетит и растает в воздухе.

Радж удивленно сказал:

— Почему я… целую… твои губы?

В ответ Аджанта закрыла глаза и вздохнула. Вздохнула так, как будто она чувствовала не счастье, а боль, только боль, боль всей жизни женщины, боль материнской любви, трепет созидания, муки рождения новой жизни. Она вздохнула так же, как вздыхает почка, выпуская только что народившийся листочек, который подставляет свое нежное пушистое личико навстречу капле дождя. Глаза Аджанты были закрыты, а губы открыты, и между ними были видны жемчужины зубов. Ее волосы рассыпались. Радж спросил:

— Почему сверкают эти молнии? Куда падают эти девственные семена? И почему они так же, как острие плуга, глубоко проникают в землю?

Дыхание у него начало замирать, и он с силой прижал Аджанту к своей груди. В этот момент послышался громкий голос деда:

— Сыно-о-к, неси скорей хлее-е-е-б!

Голос гремел, звенел и разносился далеко вокруг, врывался и проникал в глубину чувства Раджа. Он осторожно отстранил Аджанту и, схватив обед, побежал.

Аджанта долго стояла, глядя ему вслед, потом в изнеможении упала на траву. Сердце у нее замирало, голова кружилась, небо и земля перемешались, и в центре этого круговорота звенела песня флейты, которая поднималась все выше и выше. Она сорвала трири и, откусив, начала жевать. Радж, нагнувшись, увидел ее. Она сидела на том же месте. Он прошел вперед и вновь нагнулся. Она сидела на том же месте, и когда он, накормив деда, вернулся, она была там же.

И снова Радж Сингх вспомнил те три красивых месяца, которые почти стерлись в его памяти и превратились в одно счастливое мгновение, когда они с Аджантой, переживая чувство первой любви, бродили по полям, купались в лунном свете, встречались в укромных местах в горах. Они встречались и в дождь, когда быть близко друг к другу было так хорошо, когда дыхание одного казалось другому ароматом духов, когда чувство не цветет, а только расцветает, и при встречах в воздухе раскрываются почки и бутоны цветов, раскрываются и охватывают всю вселенную, и в центре ее бьются только два сердца, когда мир можно охватить одним взором, когда этот взгляд превращается в целую вселенную, и ни впереди, ни сзади, ни выше, ни ниже ничего нет. Только любовь. Она властвовала над миром, и все тонуло в безбрежном океане ее красоты.

До чего красиво было это мгновение! И сейчас, при воспоминании о нем, у Раджа замирало сердце.

Когда они вдвоем вдали от деревни купались в пруду, они с удивлением подолгу рассматривали друг друга. Сколько чистоты было в этих телах! Какой изумительно смелый полет красоты! Как ветки сгибаются под тяжестью плодов, так и взгляды Аджанты не могли сдержать переполнявшей ее любви. Но в них не было бесстыдства, не было чувства вины, не было и оправданья своей красоты. В них была и глубокая чистота, и целомудрие, и надежда, чего он никогда не видел в девушках. Он часто купался на морском побережье с красивыми женщинами. Он часто вспоминал их в Иране, в Багдаде, в Египте, в Палестине, в Италии. Но почему он не вспоминал о них сейчас? Они значили для него не более чем пылинки, летающие в воздухе. Ему совсем не хотелось вспоминать их.

А она стояла среди хлопковых полей, полная той чистоты, которая была в ней несколько лет назад. Она улыбалась ему. Она нашла его.

Над долиной пронесся крик:

— Эй-й! Парень, иди домой!

На вершине стояла девушка и махала ему рукой.

Потом она начала спускаться. Она бежала очень быстро и была уже у подножья. Вот она уже прыгает по полю, вот совсем близко — вот она бросилась к нему на шею.

— Брат!

Радж Сингх крепко обнял свою сестренку и поцеловал ее в лоб. Он был дома.

— Моя маленькая сестра, — сказал он грустно. — Дорогая Каммо. Как ты выросла. Тебя не узнать.

— Сынок, иди скорей домой, — звал дед.

Вся деревня собралась на вершине. Они стояли на фоне голубого неба. Над их головами проплывали облака, и все вокруг было залито нежным теплом солнца. Сама земля, казалось, звала его к себе.

— Иди домой, сынок. Иди домой! — кричали ему.

Он взял Каммо за руку, и они побежали по полю, поднимаясь по склону. И когда они достигли вершины, жители деревни бросились к Раджу. Загремел барабан, и крестьяне начали танцевать. Здесь, на вершине, люди казались легкими, тонкими, как куклы. А над ними светило улыбающееся солнце. Земля, видя радость своих детей, расцветала от счастья. Поля превратились в море цветов хлопка. Золотистый лен был берегом этого моря.

Со станции Сихаса доносился лязг буферов подошедшего поезда, и его навевающий дремоту ленивый гудок прозвучал над горами, как чужая, незнакомая песня.

ГОСТИНИЦА В АЛААБАДЕ

Добравшись до Пир Панджала, я почувствовал, что смертельно устал. Подъем был крут, да и дорога — неровной. В шесть часов пополудни солнце уже светило тускло, как будто оно тоже устало. Ложившиеся на дорогу тени ореховых деревьев спустились и стали длиннее. В воздухе повеяло вечерней прохладой. Мои ноги в стременах давно уже онемели и сейчас давали о себе знать легким покалыванием в ступнях. Это покалывание усиливалось и, поднимаясь вверх, добралось до икр. Я соскочил с мула. Мой слуга, ехавший за мной на другом муле, тоже спрыгнул на землю. Теперь мы оба молча пешком поднимались на гору Пир Панджала. Вот уже и вершина, где находится могила Пира. Неподалеку стояло безлистое дерево, на ветвях которого висели сотни узелков. Их вешали сюда паломники, приходящие на могилу Пира. К мулам подошел погонщик и расседлал их. Потом, почтительно поклонившись могиле, направился в лавочку напротив пить чай. Другой погонщик снял мои вещи с третьего мула и повалил его на землю. Он, наверное, так же устал, как и я. Слуга налил мне чаю из бутылки. Положил в рис масло и патоку, полил все фруктовым соком и накормил меня. Потом он долго растирал мне ноги, и сон начал смыкать мои веки. Я повернулся спиной к могиле и задремал.

Ко мне подошел погонщик и разбудил меня, сказав:

— Господин, это могила Пир-сахиба, нельзя спать к ней спиной.

Мой слуга тоже вмешался:

— Послушайтесь меня. Не надо спать. Уже вечер наступает, а нам еще нужно добраться до алаабадской гостиницы. Дорога туда идет через густой лес…

Я взглянул вниз. Мы находились на высоте тринадцати тысяч футов. Вокруг нас тянулись высокие горные цепи. На фоне голубого неба их холодные, снежные вершины сверкали в лучах заходящего солнца, как золотые кубки. А на шесть тысяч футов вниз уходила, ужасающая пропасть. Дальше начинался Алаабадский лес, где была прекрасная охота на леопардов, медведей и оленей. Там, в лесу, на небольшой поляне стояла Алаабадская гостиница. Одинокий лес мерцал, как драгоценный голубой камень, среди бархатистой зелени лугов.

— Алаабадская гостиница недалеко, — сказал я, — вон она внизу, и потом почему мы должны бояться леса? Ведь у нас есть ружья.

— Мулы испугаются, — ответил другой погонщик. — Кто сможет пойти в этот лес ночью, сахиб? Это опасно для жизни.

— Не надо спать, господин, — сказал мой слуга, — отдохните еще минут пятнадцать — двадцать, и поедем.

— Хорошо, — сказал я спокойно и, встав, чтобы скрыть свое недовольство, направился к склону, по которому мы поднялись сюда.

— Я сейчас вернусь, только схожу к роднику.

В тени деревьев маленькой лощинки, в трехстах — четырехстах футах от вершины, тихо журчал этот красивый родник. Вода в нем была холодной и сладкой, а берега густо поросли кустами ягод. Я срывал ягоды и ел их. Вдруг где-то неподалеку в кустах раздался шорох. Я насторожился. Эти серые и темнокоричневые ягоды были любимым лакомством медведей. Может, и сейчас медведь лакомится ими или лесным медом. Я внимательно посмотрел в чащу кустов. Там двигалось что-то черное. Медленно, стараясь не шуметь, я начал отступать назад. Вдруг это черное выпрямилось, и я решил, что пришел мой конец.

Но это был не медведь. Это была красивая девушка гуджератка в черной одежде. У нее был белый, как снег, подбородок, румяные, как яблоко, щеки, и глаза нежные, как цветы нарцисса.

Удивительно, почему на высоте в двенадцать тысяч футов каждый предмет становится таким красивым. Возьмите тех же женщин. Женщина — это домашнее животное. Крик, ссоры день и ночь. Увидишь ее и сразу вспоминаешь жир на лице, пот, ее запах, кухню. Вероятно, на высоте в двенадцать тысяч футов земля находится очень близко от неба. Поэтому и вода в роднике такая прозрачная и сладкая, и воздух так чист и напоен ароматом цветов, и даже эта гуджератка, которая внизу бывает смуглой до черноты, толстой, как буйволица, и некрасивой, здесь такая тонкая и изящная, и все краски такие нежные и золотистые, как будто лучи солнца купаются в утренней дымке и сверкают на капельках росы.

— Ты меня испугала, — сказал я девушке, — я подумал, что это медведь.

Она рассмеялась:

— Вы не здешний и поэтому так говорите. Вы же знаете, здесь могила Пира, и сюда не забредет ни один зверь.

— Почему?

— Им нельзя сюда ходить.

— А гуриям можно?

Она была польщена и спросила:

— Будете молоко пить?

Я не расслышал и хотел подойти ближе, но девушка побежала к кустам. Когда я подошел к ним, ее уже не было видно. Я вошел в кусты и увидел, что она доставала кувшин с молоком, который обычно весь знойный день лежал в земле под кустами и который только вечером вынимали оттуда. Земля на такой высоте служила холодильником. Девушка подняла крышку кувшина. Молоко было белое как снег и настолько густое, что на стенках кувшина даже образовалось масло. От него исходил тонкий запах лесных цветов.

— Пейте, — сказала она, наклоняя горлышко кувшина ко мне. Я стоял не двигаясь и смотрел на ее волосы: несколько локонов выбилось из-под платка и касалось щеки, чистой и бархатистой, как груша. А ниже, там, где кончается шея, была видна прелестная ямочка с чуть трепещущей жилкой. Мое дыхание участилось, а ее белое лицо сначала слегка покраснело, а потом она вся зарделась и шепнула:

— Пейте.

Но я прижался губами к ее губам, и кувшин медленно выскользнул из ее рук на землю, а меня обожгло пламя ее губ. Она вся горела в этом огне…

— Что ты сделал? — удивленно спросила она. — Могила Пира так близко, а ты…

— А я поцеловал тебя в губы.

— Как тебе не стыдно?! Теперь мне придется пожертвовать пять пайс. Видишь, что случилось.

— Что пять пайс, я дал бы пять рупий.

Она подняла кувшин и начала пить молоко не переводя дыхания.

— Я тоже выпью, — сказал я, пододвинувшись к ней. На губах у нее были капельки молока.

— Ой, нет, не надо! Ведь у меня нет десяти пайс.

— Возьми у меня.

— Нет. Пей молоко.

Я выпил.

— Ну как? Понравилось? — спросила она.

— Твои губы лучше.

— Вот разобью кувшин об твою голову, тогда узнаешь!

— Не надо. Давай лучше еще раз попробуем. Иди ко мне.

— Пусти меня.

— О чем ты думала здесь в кустах?

— О чем? — На ее чистое лицо набежала какая-то дымка, легкое облачко печали, и она грустно сказала: — Я вспомнила мужа.

— Мужа?

— Да, он на службе. Уже четыре года. Он очень похож на тебя. Сначала мне даже показалось, что это он.

Ее грудь часто задышала. Она подняла кувшин и поставила его на голову. Теперь ее глаза уже не смотрели ни на землю, ни на небо, ни на меня.

— Значит, я не должен был тебя целовать?

— Нет, этот поцелуй был не тебе.

Она повернулась и пошла, унося с собой и капельки росы и цветы жасмина.

— До свидания! — крикнул я ей вслед. Она не обернулась, ничего не сказала. Кувшин покачивался на голове, и туман окутывал ее с каждым шагом. Далеко внизу из-за леса доносилась песня. Это шли и пели солдаты.

Долго я стоял там, а потом поднялся на вершину горы. Солнце уже зашло, и багровые облака на горизонте стали темносиними. Быстро темнело, и я подумал, что нужно поскорей ехать.

Подойдя к могиле, я положил пять рупий. Служитель с удивлением уставился на меня. Слуга тоже изумился:

— Господин, разве вы когда-нибудь… Бог свидетель, что я никогда-никогда не замечал за вами такое… то есть ничего не могу понять, господин.

— Мой брат служит в армии, — отвечал я, — а сестра ждет его… В общем, поехали!

Через некоторое время я спросил у слуги:

— Ты веришь гуриям?


В Алаабадском лесу, густом и страшном, темнота наступила еще до того, как мы въехали в него. Наш проводник громко запел песню горцев, чтобы прогнать страх. Песня была печальной, полной боли, впитавшей в себя всю усталость унылой жизни. Такими были ее слова, таким был ее мотив, и звон колокольчиков на шеях мулов таким же печальным. Песня оставляла такое гнетущее впечатление, будто на свете не было весны, не было надежды, не было радости. Кругом только одна темнота, печаль, никогда не исчезающая жажда, голод.

Я ехал на муле, держа в руках ружье. Неожиданно откуда-то близко, спереди донесся женский голос, а потом раздался страшный крик мула, как будто он падал вниз по склону. Крик становился все слабее, и, наконец, внизу послышался всплеск воды от падения тяжелого тела. И снова наступила тишина, бесконечная тишина.

Я соскочил с мула и выстрелил.

— Это ведьмы, сахиб, — дрожал мой слуга, — ночью здесь всегда слышны человеческие крики. И это был женский крик. Не ходите туда, сахиб. Там ведьмы, не гурии, а ведьмы, сахиб.

— Иди за мной, — крикнул я ему.

— О Пир, защитник. О господин. О великий аллах, — бормотал он. Пройдя немного вперед, я увидел стоявший на дороге маленький караван. Какая-то женщина лежала без сознания, а другая хлопотала над ней. Двое мужчин стояли как глухонемые. Мулы прижались к дереву на краю дороги. Погонщик около них плакал навзрыд.

— В чем дело? — спросил я.

— Бедняга мул, — плакал погонщик, — я заплатил за него сто пятьдесят рупий.

— Так в чем же дело? — повторил я свой вопрос.

— Госпожа сидела на муле, а он испугался какого-то зверя и понес. Госпожа упала на дорогу, а мой мул — с обрыва, мы чудом спаслись. Наверное, этого хотел бог.

— Сильно ударилась? — спросил я у другой женщины.

— Нет, совсем не ударилась. Когда мул понес, то она вынула ноги из стремени и спрыгнула. Самое большее у нее может быть вывих, а сознание она потеряла от страха.

— Кто же она?

— Молодая госпожа. Жена Чандука. Ехала из колледжа на каникулы.

Я поднял ее, посадил на переднего мула и велел слуге дать мула другой женщине.

— Далеко отсюда жилье? — спросил я у него.

— Еще полмили, господин.

От спутанных волос женщины, которая еще была без сознания, пахло духами «Царица ночи». Ее овальное лицо лежало на моем плече. Нежные ноздри красивого носа слегка трепетали. В одной руке у меня были поводья, а другой я обнимал ее стройную талию, чтобы она не упала с мула. Через некоторое время сознание начало возвращаться к ней.

— Чандук? — тихо спросила она.

— Нет, это не Чандук, это его брат Мадхук, — ответил я.

— Какой Мадхук? — забеспокоилась она.

— Сидите спокойно. Если будете много двигаться, то мы очутимся там же, где сейчас ваш мул.

— Остановите мула, я слезу.

— А куда вы пойдете? Ваш дом далеко. Это Алаабадский лес.

— Кто вы?

— Я исполнитель ваших желаний.

— Что?

— Я раб прелестной птички.

— Что за вздор вы болтаете? Уберите вашу руку.

— Я та самая карта, которая выигрывает любую безнадежную игру. Если бы я не пришел, то даже утром нельзя было бы найти вашего трупа. Если вы так хотите, то я уберу руку. Я только поддерживаю вас. А ваша талия мне совсем не нравится.

— Вы наглец.

— Какой хороший запах, — сказал я, касаясь ее волос. — Мне очень нравится «Царица ночи», обязательно достану. В каком же колледже вы учитесь? Откуда у вас такая любовь к ночным путешествиям? И почему не приехал за вами ваш достопочтенный муж?

Она неожиданно расплакалась, и мое плечо стало совершенно мокрым.

— Пускай он умрет, пускай у него черви в голове заведутся. Я дала телеграмму, но он не приехал встречать меня. Такой плохой человек. Вы только подумайте, у него в доме десять женщин. Как бы я хотела ошпарить его физиономию. И почему только меня не убили родители? Разве мне было плохо в Лакнау?

— А! Так вы учитесь в Ламартинии!

— Как вы…

— Моя жена тоже там учится и каждый год ездит в Таль. Вам не приходилось встречать ее — миссис Канвар Будх Прасад Сингх.

— А! Так вы ее… Нила Мани, Нила Мани!

— …драгоценный муж, здравствуйте.

— Канвар Будх Прасад Сингх!

— Зовите просто Бадхо. Меня все называют Бадхо Я ваш слуга. Пожалуйста, переложите голову на другое плечо, а то это бедное плечо устало, и хотя вы легки, как цветок, но мы, горожане, все изнежены.

В этот вечер в Алаабадской гостинице не было никого из проезжающих. Сторож зажег свечи в столовой и ушел, сказав «салам». Слуга поставил бутылку сухого шампанского, два хрустальных бокала, попрощался и тоже ушел.

— Выпейте. — Я наполнил бокал шампанским и протянул моей спутнице.

— Я не пью.

— Вы бывали в Непи Тале?

— Да, каждый год. Но на этот раз моя несчастная судьба привела меня сюда, в Кашмир.

— Тогда выпейте обязательно. Ну пейте же.

Я смотрел на овал ее лица, ее прямой нос, нежную золотистую кожу, влажные губы, на долины, ущелья и луга ее спутанных волос, ее широкие бедра под тонкой талией, на веселые волны сари из французского шифона и вспоминал горную реку. Умственное развитие как у десятилетнего ребенка. Я выпил первую рюмку и сказал:

— Да! Кашмир — это не Непи Таль. Вы помните там красивый танцевальный зал, наши собрания, кружки… и как вы только забрались в эти горы.

— Судьба, дорогой, судьба, — ответила она.

Выпив вторую рюмку, я задумчиво произнес:

— Если бы я увидел тебя три года назад в Ламартинии, то в мире бы не нашлось силы, способной отнять тебя у меня.

— Три года назад… Ах, Бадхо! — говорила она, допивая бокал. — Ты пробудил во мне одно воспоминание. Три года назад в мою жизнь вошел любимый. Он был инспектором полиции. Его звали мистер Брайт.

— Почему же ты не вышла за него замуж?

— Мать и отец были против и запретили нам встречаться. О дорогой Брайт!

— Ты в самом деле царица ночи, — говорил я ей после пятой рюмки. — Эта грациозность твоей талии и волна твоей груди. Ты вся прекрасна: и бедра и талия. О, эта тонкая талия, она напоминает бокал шампанского. Да ты вся, как этот хрустальный бокал.

Выпив шестую рюмку, она задумалась.

— Нила Мани… Нила Мани — твоя жена, но берегись ее. Когда-нибудь она даст тебе яду. Ведь она за тебя вышла замуж только из-за денег. Извини меня, дорогой, я просто сочувствую тебе, иначе я бы не говорила об этом. Кто не знает ее в Непи Тале. Извини, дорогой, но я слышала о ней так много плохого, что душа не хочет верить. Но ведь людям глаза не закроешь. Я очень предана своему мужу, предана всей душой и навсегда.

— Я очень несчастен, дорогая, очень несчастен, — рыдал я. — И почему у меня не такая преданная жена, как ты.

— Не плачь, Бадхо, — говорила она, обнимая меня и вытирая мне слезы. — Не надо плакать. Такова судьба, Бадхо. Иначе мы бы не встретились. На, выпей шампанского.

После десятой рюмки мы открыли вторую бутылку. Свечи уже начали плясать в глазах. Ее косы расплелись и упали на плечи. Огромные глаза стали глубокими. С плачем мы откупорили третью бутылку. Я сетовал на свою неверную жену, а она жаловалась на мужа. Рассказывала о его жестоком обращении. В конце концов мы решили, что лучше умрем, чем расстанемся.

— Я брошу Нила Мани.

— А я ошпарю Чандуку лицо.

— Любимая моя!

— Дорогой!

— Мы всегда будем вместе.

— Всегда, всегда, дорогой.

Никогда не бывало такой ночи в Алаабадском лесу. Одинокий дом. Неожиданно вспыхнувшая страсть И эта милая застенчивость, которую нужно победить, победить…

Наступило утро, и весь лес наполнился веселым гомоном птиц. Наступило утро, и мы оба удивились. Исчез очаровавший меня чудесный овал ее лица. Оно было каким-то вытянутым. Подбородок весь в прыщиках, а губы, казавшиеся мне вечером такими прекрасными, стали зелеными. Как это произошло? Глаза ввалились, и талия уже не была такой тонкой. Я очень удивился, и она тоже. Ее взгляд упал на мой гладкий лысеющий лоб, скользнул на большие уши и остановился на них. Они сразу же стали пунцовыми от стыда, ведь мои уши действительно большие, как у осла. Губы толстые, как у негра. Челюсть выпирала вперед. Она брезгливо поморщилась и быстро вышла в другую комнату.

Завтракали мы молча, никто так и не произнес ни слова. После завтрака она села, крутя край сари…

— Так ты поедешь к Чандуку? — улыбнулся я.

— Да, — тихо ответила она.

— Очень хорошо, — довольно сказал я. — Возьми моего мула. Только, пожалуйста, верни его до вечера. Я задержусь здесь на день-два. Буду охотиться. Я бы проводил тебя, но будет неудобно ехать вдвоем. Что об этом подумают!

— Прощай, — вздохнула она спокойно.

— До свидания!

После обеда я спросил у слуги:

— Так ты говорил, что в Алаабадском лесу водятся ведьмы?

ЖЕЛТУХА

Подобно некоторым ученым, утверждающим, что луна не светит, некоторые врачи считают, что желтуха это не болезнь. Такого рода утверждения являются не чем иным, как невежеством. Действительно, разве можно отрицать, что существует такая болезнь, как желтуха, и что лунный свет холодный. Вы можете мне, конечно, не поверить, что желтуха это болезнь, и, на минуту вспомнив о ней, тут же забыть. Тем не менее я прошу вас поверить мне на слово, что желтуха — это не просто болезнь, а болезнь, причиняющая огромные страдания. Но если вы все-таки не согласны со мной, то этот рассказ не принесет вам никакой пользы.

Итак, я был болен желтухой. Подобно слепому, которому весной все кажется зеленым, больному желтухой все представляется желтым, будто какая-то невидимая рука облила весь мир шафраном. Это начальная стадия. А потом болезнь переходит в другую стадию, когда пелена спадает, и больной начинает все видеть в истинном свете. Так было со мной, холостяком, порядочным человеком.

Разговор о желтухе был лишь началом этого короткого рассказа. Теперь я уже не болен, и Шама не приходит навещать меня. Я хочу вам откровенно рассказать о Шаме, потому что я люблю ее, а она любит своего мужа, который работает табельщиком на кирпичном заводе в Чаквале, в цехе, где обжигают кирпичи, и получает двадцать рупий в месяц. Иногда он писал письма своей красавице жене, в которых часто приводил выдержки из невинных стихов Сеф Ульмулук Шах Бехрама и Хусн Бану. Часто я читал ей эти письма, потому что она неграмотна, а она краснела от стыда. А когда я объяснял ей содержание этих возвышенных стихов, то она волновалась, смущалась и в этот момент казалась прекрасной: щеки ее горели, глаза блестели, губы дрожали. Затем раздавался ее приятный нежный голосок:

— Почему вы не читаете дальше?

Да, да! Почему я бросил читать и так долго смотрел на нее? Что это — любовь или воображение больного?

Однажды (я очень хорошо помню тот день) я лежал в постели и наблюдал за бабочками шелковичных червей, которых разводил мой сосед, с большой выгодой продававший коконы. В прошлом году только за два месяца он заработал триста рупий. Мой младший братишка попросил у него с десяток таких коконов, из которых потом вывелось пять бабочек. Интересно, что эти бледно-желтые бабочки ничего не едят и не пьют, живут только семь дней, в течение которых самцы оплодотворяют самок и умирают, а самки откладывают маленькие, желтого цвета круглые яички величиной с маковое зернышко и тоже умирают.

Из этих пяти бабочек было четыре самца и одна самка с большими желтыми крыльями. Она сидела, не двигаясь, и только пристально смотрела на самцов. Кого же она выберет? Кому из них выпадет счастье стать возлюбленным этой красавицы? Да, битва жестокая! Самцы были похожи на рассерженных пчел. Они летали вокруг нее, как мотыльки вокруг лампы, иногда сталкиваясь друг с другом. Когда мне казалось, что один из них должен погибнуть, я быстро разнимал их. Некоторое время они сидели, совершенно не двигаясь, и казались абсолютно равнодушными, но красота снова притягивала их, и они опять начинали трепетать крылышками. То один, то другой подлетал к самке и выражал ей свою любовь, а она, негодная, иногда отвечала взаимностью, а иногда безразлично поворачивала голову и отодвигалась в сторону, и отвергнутый улетал ни с чем…

Почему у женщин такая двойственная натура? Женщина может больно ранить и тут же будет залечивать рану; она может заставить сердце трепетать и сейчас же будет успокаивать его; она может быть жестокой и милосердной…

Думая об этом, я закрыл глаза. В этот момент послышались чьи-то тихие шаги. Кто-то подошел ко мне.

— Мама!.. Ты принесла далия?[32] — спросил я, не открывая глаз.

— Это я, Шама.

Если бы внезапно разорвалась бутылка с водой, которая лежала у меня на животе, и то я бы так не удивился. С тех пор как я заболел, прошло уже три месяца. За это время она ни разу не пришла ко мне хотя бы для того, чтобы узнать, не пришло ли письмо от мужа.

— Шама, ты? — спросил я, не скрывая удивления.

— Да, я. А это вам. Кушайте. Они уже совсем зрелые и сладкие. — Она развязала платок и высыпала на постель абрикосы.

Самым желанным для меня во время болезни были Шама и абрикосы. И вдруг в один день и то и другое вместе. Ведь это же счастье. Да, в тот день я был действительно счастлив. Я приподнялся и, отодвинув в сторону газету с бабочками, пригласил ее сесть.

— Ну, как дела? — спросила она, устроившись в ногах.

— Хорошо.

Некоторое время мы сидели молча. Я не знал, что сказать, хотя чувства мои лились через край. Я хотел ей излить свой гнев и печаль, но язык как бы присох и не поворачивался. Я хотел поругать ее, но рот не открывался, будто кто-то сшил мне губы. Сердце мое трепетало, но глаза, которые видели ее прелестное лицо, светились радостью…

— Из Чакваля есть письмо? — наконец, спросил я.

— Нет. А вы сильно осунулись. И глаза такие желтые стали. Я очень жалею, что не смогла прийти к вам раньше: мать была нездорова. Почему вы не едите абрикосы? Кушайте.

Я посмотрел на нее с благодарностью и положил в рот абрикос.

«Эх, ты! — ругал я себя. — Ну скажи хоть что-нибудь. Если уж не хватает храбрости поругать ее, то говори о любви. Ну что ты только смотришь на нее влюбленными глазами? Учись выкладывать все начистоту. Даже женщинам, переживающим вторую молодость, и то не нравится немая любовь».

— Шама, ты… — начал было я, но тут же осекся. — Смотри, какие красивые бабочки.

— Просто прелесть. Откуда вы их достали? — спросила она, подвинув к себе газету. — Вот самка, а это самцы. Как интересно! Теперь они оба уже тянутся друг к другу. Смотрите, они отделились ото всех. А интересно было бы послушать, какие сладкие речи говорит ей сейчас этот краснобай. Да чего там! Все мужчины одинаковы. А что же будет с этими тремя несчастливцами? Как они волнуются.

Я посмотрел на Шаму. Она была похожа на статую, сделанную из золота: рот был слегка приоткрыт, влажные алые губы блестели, как лепестки роз.

— Как ты красива, Шама! — сказал я с восхищением. — Ты даже не представляешь себе, как ты красива. На глазах моих сейчас желтая пелена, но, даже несмотря на это, ты кажешься мне прекрасной. А когда эта пелена спадает, то разве твоя ослепительная красота не вылечит мои глаза… У тебя такие ясные, голубые глаза, они похожи па распустившийся лотос.

В это время вошла мать и принесла далия.

— Что ты говорил о лотосе, сынок?

— Ничего, мама… Я… Ты знаешь, я слышал, что лотос очень полезен при желтухе.

— Да, мы только что говорили с ним об этом, — подтвердила Шама, — не знаю только, поможет он или нет.

— Нет, дочка, я не верю в местные лекарства. Даже врачи…

Между ними завязался разговор, а я слушал и ел далия.

Шама была очень красива, поэтому многие ухаживали за ней. Она вышла замуж и осталась жить с родителями, потому что муж уехал работать в другой город. Вскоре отец ее умер, а мать старалась сохранить молодость и весело жить. У Шамы было очень много поклонников, но, несмотря на это, она осталась чистой и непорочной.

Наш городок очень маленький. В нем всего лишь пять лекарей: три врача да два практиканта; есть одна палатка, где продают газированную воду, и, кажется, одна, где продают мороженое. Продавец мороженого, молодой энергичный человек, ухаживает за Шамой, а мать ее пользуется этим и каждый день съедает у него бесплатно сто — двести грамм мороженого… В городе только двое портных. Один из них очень хороший простой человек. Он бывает страшно рад, когда ему за шитье рубашки дают две анны. Другой — резко отличается от пего. Он приехал из Равальпинди, где учился мастерству в известном английском ателье. За работу он берет столько же, сколько стоит сама материя, но, несмотря на это, наша молодежь очень любит шить именно у него.

Есть у нас одна средняя школа, причем старшие классы открылись только в этом году. Учитель новый. Это красивый веселый молодой человек. У него благие намерения: он хочет из школы сделать колледж. Он хорошо поет — правда, издали почему-то кажется, что это играет граммофон. Проходя мимо дома Шамы, он часто напевает песенку «Теперь я твой, а ты моя», исполняемую певцом Пияром. Когда Шама слышит эту песенку, на лице ее появляется удивительная улыбка. Несмотря на то, что он мой соперник, я отношусь к нему вполне хорошо.

В нашем городе находится резиденция помощника сборщика налогов. Он одновременно и судья и лекарь. Все очарованы его хорошим знанием персидского языка. Он даже сам пытается писать. На Шаму он смотрит, только как на истинное произведение искусства, будто она вовсе и не Шама, да и вообще не живая женщина, а красивая мраморная статуя или ласкающая глаз картина.

Довольно известным местом в нашем городе считается храм Тхаман Гира. Верующие женщины называют его не иначе, как «святой отец». Это высокого роста, худой белокожий человек уже преклонного возраста, но он еще старается выглядеть молодым, веселится, употребляет наркотики, пьет вино и по уши влюблен в Шаму.

Наступил саван.[33] В это время начинаются дожди, молодежь устраивает качели. Души поэтов наполняются вдохновением, как реки водой, страсти разгораются, кровь начинает играть. Меня тоже захватила эта буря. Я переселился в сад. Моя кровать стояла под навесом, а рядом на чинаре младшая сестренка устроила себе качели. Многие девушки приходили сюда качаться, приходила и Шама. Это было прекрасное зрелище.

Но когда Шама, раскачиваясь, скрывалась на миг в зеленой листве высокой чинары, сердце мое готово было выскочить из груди — так я боялся, что она упадет.

Однажды я и мой слуга Рали сидели в саду. Он массажировал мне ноги, а я наблюдал за Шамой.

— А что, если она упадет, Рали? — спросил я его.

— Кто упадет, господин?

— Шама.

Он посмотрел на меня удивленно и, конечно, ничего не понял. Разве он знал, что такое любовь?

Вообще Рали хороший слуга, по иногда он работает с ленцой. У него есть отец, но сам он считает себя бездомным, потому что мачеха выгнала его из дома. Когда-то и его любили родители, а теперь…

— Ты не понял меня, Рали, — сказал я после долгой паузы.

В это время прибежала мать Шамы.

— Господин! Разрешите Рали пойти со мной на мельницу принести муку. Я вам буду очень благодарна. Сегодня обязательно будет дождь, — сказала она, взглянув на небо. — Смотрите, какие тучи в горах. Если Рали не поможет мне сейчас, то потом река разольется, и через нее уже будет трудно перебраться.

— Я сейчас же вернусь, господин.

— Ну что ж, я не возражаю.

Рали быстро встал и отправился. Несчастный Рали, какой же он все-таки хороший человек! Я посмотрел на небо: оно совсем потемнело. Над горами нависли черные свинцовые тучи, скрывая вершины. «Будет наводнение», — подумал я. Горную речку во время дождя можно, пожалуй, сравнить со слабым человеком: он очень быстро выходит из себя и также быстро охлаждается. А вот река — это уже совсем не то. Она быстро разбухает и разливается на много миль вокруг, затопляя деревни и нанося огромный материальный ущерб. В месяц саван в ней всегда тонут несколько человек.

— Пошли в дом, сынок, — сказала мать, подойдя ко мне. — Сейчас пойдет дождь. Смотри, какая туча надвигается. А где Рали?

— Мать Шамы попросила его сходить на мельницу за мукой. Теперь уж, наверно, возвращается обратно. Иди, я сейчас приду.

Девушки качались, качались на качелях, да так и не заметили, как начался дождь. Это был настоящий ливень. Вскоре уже мост через реку залило водой. Я сидел в спальне и слушал, как бушевала река.

Пробило десять часов, а Рали еще не вернулся. В комнату вошла мать. Ее беспокоило, почему так долго нет Рали.

— Ну зачем ему нужно было идти как раз в такой момент? — спросила она.

— Это я разрешил ему.

— Да ты с ума сошел. Как же он дойдет в такой проливной дождь. Послушай, как ревет река… И почему он до сих пор не вернулся. Не понимаю. Мельница не так уж далеко — всего четыре мили. Ему бы следовало уже прийти. Ведь не остался же он на том берегу.

— А что, если он решил переплыть реку, — сказал я и даже вздрогнул. — Он очень хороший пловец…

— Молчи, сынок. Что за мысли у тебя в голове. Да благословит его бог.

Пробило двенадцать часов, а я все не мог заснуть. Пламя в лампе медленно колыхалось. Мать так и заснула на стуле. Вдруг во дворе послышался звук шагов. Кто-то тяжело вздохнул.

— Рали, ты? — спросил я.

— Я.

— Принес муку?

— Да, господин. У них в доме все спали, так я разбудил Видву и отдал ей.

— Да нет же. Я спрашиваю, как ты донес ее?

— В кожаном мешке, господин. Она совсем не намокла. Река очень бушует, но господь охранял меня.

— Глупец, зачем же ты спешил. Ты же мог подождать на том берегу.

— Я подумал: а что, если Шаме нечего будет есть…

Его ответ меня страшно удивил.

«Какая у него благородная душа», — подумал я.

— Ну, а если бы ты утонул…

Некоторое время он молчал. Зубы его стучали от холода.

— Что значит моя жизнь, господин, кому она нужна? Я сам себе хозяин.

— Несчастный Меджнун был такой же безумец, как ты.

— Что вы сказали, господин?

— Ничего. Иди спать.

Желтое пламя лампы уже не колыхалось. Вокруг него кружился мотылек. Глаза слипались. Мотылек… лампа… Рали… Шама… мотылек… Рали… Я заснул.

Храм отца Тхаман Гира, окруженный небольшим садом, находился на берегу реки недалеко от кладбища. К реке спускались ступеньки, на которых обычно стирают белье. Отец Тхаман и его ученик Сомнатх целый день проводят в молитвах. Каждый год река разливается, но до храма обычно вода не доходит. В прошлом году даже ступеньки были залиты, но каким-то чудом и, видимо, благодаря молитвам святого отца храм остался невредим.

Каждый день Видва, мать Шамы, ходит на поклон к святому отцу. Иногда она берет с собой и Шаму. Именно в том саду я и увидел ее впервые. Волосы ее были украшены жасмином. Ах, этот жасмин!

С момента первой встречи прошло много времени, но и теперь еще я совершенно ясно вспоминаю ее взгляды и этот букетик жасмина, приколотый к волосам. Да, к сожалению, мы можем повернуть назад только стрелки часов, но вернуть прошлое невозможно. Если бы я мог вернуть ее первые взгляды, которые вызвали в душе моей целую бурю; если бы я мог хотя бы на миг вернуть тот день, который разбудил во мне спящую реку любви. Но теперь об этом можно только мечтать. Вернуть это так же невозможно, как вернуть ушедшие сумерки или радугу…

— Ты сможешь достать жасмин из церковного сада? — спросил я массажировавшего мои ноги Рали.

— Так ведь дождь идет, господин, — возразил было он, но тут же молча встал и вышел на улицу.

Лил проливной дождь. Снова вспомнился ее первый взгляд. Сердце, переполненное чувствами, бешено билось в груди. Я закрыл глаза и окунулся в мир грез, в мир, который никто не может у меня отнять. Этот мир — моя единственная отрада, мое единственное сокровище, он мой и будет моим до последнего вздоха. Вот я, подобно лодке, несусь по волнам. Волны играют, смеются, а пурпурные лучи заходящего солнца нежно ласкают меня. Внезапно набежавшая волна подхватила мою лодку и понесла куда-то в неведомую даль. В этот момент я находился в каком-то изумительном, ни с чем не сравнимом состоянии.

Не помню, долго ли я так мечтал, только внезапно почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо.

— Проснись, сынок. Смотри, Рали пришел.

— Он принес цветы, мама? — спросил я.

— Так это ты его посылал? — не отвечая на мой вопрос, спросила она. — Несчастный Рали, он сломал себе руку и разбил голову. Сейчас он на веранде.

Я быстро встал и пошел к нему. Он лежал на кровати с закрытыми глазами и тяжело дышал. Правая рука и. голова его были перевязаны.

— Глупый! Ты что же, дрался со святым отцом? Если он не разрешал взять, нужно было вернуться назад. Зачем же ссориться? Сомнатх тоже бил тебя? Ну, конечно, каков учитель, таков и ученик.

— От храма уже ничего не осталось, сынок. Дождь, льет третьи сутки подряд. Он уже сделал свое дело, пора бы ему и кончиться. Река так сильно разлилась, что даже трудно представить себе. Послушай, как шумит. Когда. Рали пошел за цветами, вокруг храма уже была вода.

— Да я его просто так послал. Если там была вода, то не нужно было идти. Я такую…

— Как же не нужно было идти, — прервала меня мать, — ведь там Шама…

— Что ты сказала?

— А… а святой отец и его ученик, — продолжала она, не расслышав мой вопрос, — какими же они оказались мерзавцами. Им даже и в голову не пришло, что…

— А как же Шама? — спросил я, перебивая ее.

— …Так я и говорю, сынок, что Шама пришла туда помолиться. Потом она гуляла в саду и собирала жасмин. Внезапно пошел дождь. Она укрылась в храме, решив переждать там, но небольшой дождь мгновенно перешел в страшный ливень. Вскоре залило ступеньки, и вода начала подступать к храму. В этот момент святой отец вместе с учеником убежали.

— А Шаму оставили там? — спросил я быстро.

— Да что там говорить — каждому дорога только своя жизнь. Когда Рали пришел туда, то вода уже дошла до ступенек храма, на которых стояла Шама и страшно кричала, а святой отец и его ученик плыли, спасая свою шкуру.

— Подлецы, — сказал я в сердцах.

В это время кто-то постучал. Мать пошла открыть дверь. Это был помощник сборщика налогов. Он прошел прямо на веранду и сел около Рали.

— Сегодня ваш слуга совершил мужественный поступок. Он спас Шаму из полуразрушенного разъяренной водой храма. При этом он был ранен. Я отправил его к врачу, где ему оказали первую помощь. Сегодня вечером доктор снова придет… Ничего, Рали, ты скоро поправишься, — сказал он, обращаясь к нему.

Рали молчал. Когда я взял его руку и пощупал пульс, он горько заплакал.

— Что ты плачешь, Рали? — спросил я.

— Голова очень болит, — сказал он еле слышно.

— Я сейчас же пойду и немедленно пришлю сюда доктора, — сказал помощник сборщика налогов, вставая. — По-моему, он дня через два встанет. Он не сильно ушибся. Не беспокойтесь. Мужу Шамы уже сообщили, завтра он приедет.

Он ушел, а я молча сидел у постели Рали. В ушах звучали слова: «Завтра приедет муж Шамы… Завтра… Не беспокойтесь… Ушибся не сильно». Если бы он знал, что это был не только мужественный поступок…

Вошла мать с горячим молоком. Из глаз ее лились слезы. Я начал поить Рали из ложки.

Через пять дней после этого случая Шама вместе с мужем уехали в Чакваль. Перед отъездом она пришла ко мне проститься.

— Я уезжаю сегодня, — сказала она.

Лицо ее было бледно, ярко-красные губы напоминали цветок граната. Я молча взглянул на нее.

— Да сохранит господь тебе счастливое замужество, — молилась мать.

— А где Рали? — спросила она. — Я не могу уехать, не простившись с ним.

— Он пошел за водой. Вот-вот должен прийти.

Прошло около часа, но Рали не возвращался.

— Он, наверно, не придет, Шама, — сказал я как можно ласковее.

Она быстро встала, как бы поняв мою мысль.

— Будьте здоровы, — медленно сказала она, поклонилась матери и, не поднимая головы, как преступница, молча вышла.

«Человек в своих надеждах подобен пушинке, гонимой ветром, — подумал я. — Как бы он ни старался, жизнь делает по-своему. Что представляет из себя эта ничем необъяснимая надежда и зачем вообще она зарождается, если ее можно зажать в кулаке, как комок сухой земли, и растереть в порошок, а потом дунуть, и пылинки разлетятся во все стороны так, что и поймать их будет невозможно. Зачем она?… Для чего она нужна?…» В голове был целый рой бессвязных мыслей.

Рали пришел поздно. На голове он нес кувшин с водой. Лицо его осунулось, губы посинели.

— Где ты пропадал, Рали? — спросил я, когда он сел у моих ног и начал их массажировать.

— Я задержался, господин. Простите, пожалуйста.

Некоторое время мы сидели молча.

— Вы тогда просили меня достать жасмин. Можете взять этот букетик, — сказал он, доставая его из кармана и передавая мне. Цветы завяли, листья пожелтели, но все еще пахли.

— Возьми его, Рали, возьми и держи при себе, — сказал я, вспоминая слова помощника сборщика налогов.

— Нет, господин, я не могу его взять.

— Почему?

Рали молчал.

— Я не знал, Рали, что у тебя такая чувствительная поэтическая душа, — сказал я, смеясь каким-то нервным смехом.

Он сидел молча, как изваяние, опустив голову, и медленно массажировал мои ноги. Я почувствовал, как на ногу упали две горячие слезы.

Странная это вещь — жизнь! Шама… Видва… Святой отец… Рали… Сомнатх… бабочки шелковичных червей…

Да! Очень странная!

ЗЕМЛЕВЛАДЕЛЕЦ

Все жители деревни собрались на площади под смоковницей. У самого ствола дерева, обмотанного красными лентами, стояло множество изображений богов, окрашенных киноварью. Выступал Ачария-джи. У него было вытянутое продолговатое лицо, сморщенные щеки и небольшая бородка. Стекла его очков состояли из двух половинок: верхней — для того чтобы смотреть вдаль, нижней — для чтения. Во время выступления глаза его перебегали с одной половины на другую.

— Я авторитетно заявляю, — говорил он, — что если крестьяне не получат землю, то в стране наступит революция. Я утверждаю: нашим толстым заминдарам нужно передать землю крестьянам в постоянное пользование. Для спасения самих себя, для спасения нашей страны от посмешища — дайте крестьянам землю. Если земля будет передана крестьянам, то это будет самым великим актом милосердия.

Все великие люди мира сего являются для спасения кого угодно от чего угодно. Ачария-джи также причислял себя к лику великих людей. Он также был ниспослан в этот мир для спасения. Ачария-джи занимался спасением заминдаров от крестьян, крестьян от революции, а революции от коммунистов. Для всех великих людей спасение является долгом. Но, к несчастью, он понял свой долг так же, как и то, что разница между словами марз и фарз[34] заключается лишь в одной букве.

Ачария-джи закончил свою речь. За ним поднялся его ученик Бачария-джи. С пятидесяти лет Бачария-джи целиком отдал свою жизнь этому движению. В руках он держал листок бумаги, на котором были записаны имена заминдаров, передавших крестьянам какую-то часть своей земли.

Бачария-джи восторженно оглашал имена заминдаров, а собравшиеся крестьяне с еще большим восторгом хлопали в ладоши.

Баней Лал — полбигха.

Харпаршад — пять марла.

Готам Панде — один бигх.

Тарбхун Сингх — два бигха.

Шиванарайн Сингх — два акра.

Всякий раз, когда Бачария-джи произносил чье-нибудь имя из этого списка, крестьяне шумно аплодировали. Они хлопали и в честь Баней Лала, и Харпаршада, и Готам Панде, и Тарбхун Сингха, но, услышав имя Шиванарайн Сингха, оцепенели от изумления. В этом оцепенении они забыли даже захлопать. Ведь Шиванарайн Сингх был самым крупным и самым жестоким заминдаром. Но именно он, Шиванарайн Сингх, больше всех передавал земли. В эту минуту никто не мог поверить, что Шиванарайн Сингх мог так быстро измениться. Все молчали. Не было слышно ни одного хлопка.

Бачария-джи повторил еще раз:

— Шиванарайн Сингх — два акра.

На этот раз громко захлопали несколько заминдаров, а за ними осторожно начали хлопать крестьяне. Жестом остановив Бачарию-джи, поднялся Ачария-джи:

— Мне кажется, вы очень удивились, услышав имя Шиванарайн Сингха. Но его поступок говорит сам за себя: душа человека меняется. Революция изменяет общество снаружи, а передача земли изменяет сердце.

Батрак Раму повернулся к Кальве:

— Так что, неужели у заминдаров действительно изменилась душа?

— А разве она была у них раньше? — спросил Кальва. Оба рассмеялись.

— Да тише вы, — раздался голос одного из заминдаров.

— А почему следует молчать, брат? — Раму обернулся к заминдару. — У меня никогда не было своей земли, и вряд ли я когда-нибудь буду иметь ее. Здесь какой-то обман.

— Замолчи ты в конце концов, — заорал заминдар.

На широкий лоб Бачарии-джи упали пряди волос. С пятидесяти лет он занимался только тем, что руководил. Другие люди становятся врачами, инженерами, затем уходят на покой и выбирают себе тихий уголок. Между руководителем и инженером разница заключается в том, что человек любой профессии может уйти на покой, а руководитель никогда. Поэтому, услышав возражение Раму, он во всем величии руководителя уже что-то собирался сказать. Но Ачария-джи знаком остановил его и сладко заулыбался:

— Что ты говоришь, брат?

Раму, поднявшись над собравшимися, сложил руки перед грудью.

— Разве я когда-нибудь получу эту землю?

Раму помолчал немного.

— Нет, ее у меня никогда не будет, — продолжал он, — вся надежда только на самого себя.

Все засмеялись и несколько оживились. Ведь каждому в деревне было известно, что у Раму не было ни гроша.

Ачария-джи перевел взгляд на Шиванарайн Сингха:

— Сахиб тхакур, не можете ли вы передать ему эти два акра земли? — Ачария-джи кивнул в сторону Раму.

Шиванарайн Сингх вынул дарственный акт на передачу двух акров земли и протянул его Ачария-джи, а тот в свою очередь вручил бумагу Раму.

Раму задрожал:

— Нет, нет, господин.

— Возьми, — улыбаясь, проговорил Ачария-джи, — возьми же.

Дрожащими руками Раму взял дарственную.

— Ну, а теперь-то ты веришь? — Ачария-джи продолжал улыбаться.

На глазах Раму выступили слезы, и он бросился к ногам Ачарии-джи. Встав на ноги, Раму быстро спрятал дарственную на груди. Благородством Ачарии-джи восхищалась вся деревня.

Возвращаясь с площади, Раму и Кальва начали уговаривать Дукхну, Бхаджву и Багвалию пойти вместе с ними выпить тари[35] в честь полученной земли. Подошли Рам Бхаджна, Пхагвания и Бхакхана. Все они были батраки у Шиванарайн Сингха и приятели Раму. Немного поспорив, они договорились сначала пропустить по стаканчику тари, а потом отправиться посмотреть землю.

Сегодня Раму не хотелось пить. Как только он покинул площадь, его первым желанием было сразу же пойти и посмотреть землю. Но он дал слово друзьям и не мог теперь отказаться.

Все направились пить тари в деревенскую лавку. И сегодня лавочник никак не мог отказать им, потому что с сегодняшнего дня Раму не был больше батраком, — он стал землевладельцем. Сегодня лавочник даже сам заставлял их пить.

Пхагвания извлек откуда-то дхолак,[36] ударил по нему и запел Кадпари — песню праздника холи.

Но Багвалии эта песня не понравилась. Он вырвал из рук Пхагвании дхолак и, постукивая ладонями по барабану, запел новую веселую песню…

Раму заткнул пальцами уши.

— Стойте, вы не так поете, — запротестовал он и затянул сначала. Друзья подхватили, и нестройная песня понеслась.

Было уже за полночь, когда приятели вышли из лавки. Опираясь на друзей, в середине шагал Раму. Его руки крепко прижимали к груди дарственную на землю. Выходя из лавки, они, заплетая ногами, весело смеялись, но как только очутились на улице, их глазам представилась удивительная картина. Стояла прохладная лунная ночь, воздух был напоен чарующим ароматом цветущего манго, вдали, за старым замком, несла свои воды Джамна, а еще дальше, за Джамной, тянулись поля деревни Самгруни. За ними раскинулся военный лагерь и виднелся железнодорожный мост, по которому сейчас с грохотом проходил поезд.

Едва Раму вышел из лавки, как в его ноздри, наполненные винными парами, ударил одуряющий аромат цветущего манго, подобно молнии в ночной темноте. Раму тихо и медленно что-то напевал.

На тихое пение Раму никто не обратил внимания. Багвалия, Пхагвания, Бхакхана, Рам Бхадисна и другие батраки с тоской провожали глазами проходивший через мост железнодорожный состав.

— С этим поездом уехал в Палакхвар Ачария-джи, — задумчиво проговорил Бхакхана.

В тот момент было очень тоскливо. Полный печали взор как бы говорил: разве было бы плохо, если бы и мне дали дарственную на землю. Тогда бы Бхакхана забыл свой постоянный голод, пропали бы все его мучения и страдания, исчезли бы все болезни.

— Да, — сказал Рам Бхаджна, — на долю Раму выпало огромное счастье.

— Теперь я один понемногу смогу работать на этой земле, — ответил Раму, — да и вы мне, наверное, поможете.

— Ну, пойдемте взглянем на его участок, — проговорил Багвалия.

— А что его сейчас смотреть? — бросил Бхаджна. — Это та земля, которая находится у старого особняка, — заброшенная и дикая.

— Нет, нет, — запротестовал Раму, — мы посмотрим ее сегодня обязательно. Ведь, наверное, эта земля сегодня будет казаться самой прекрасной в мире.

Бхаджна говорил правду. Участок был диким и заброшенным. Он зарос кустарником, везде бугры, груды развалин старого особняка, густые заросли кишели змеями, здесь нашли приют белки и зайцы. Раму и раньше видел эту землю. Когда он ходил работать на рисовые поля помещика к берегам Джамны, он тысячи раз смотрел на этy землю. Но сегодня эта тысячи раз виденная им земля казалась незнакомой женщиной, таинственной и красивой. Сегодня какая-то удивительная сила заставляла его взглянуть на эту землю. Лунный свет собственного сердца, сияющий своим матовым блеском и трепещущий вместе с сердцем, окутывал все пространство.

— Это моя, моя собственная земля, — проговорил Раму.

— Наша земля, — одновременно ответили Бхакхана, Пхагвания и Багвалия.

— Да, — согласился Раму, — наша. И мы все будем на ней работать.

— Но что из этого выйдет? — перебил его Рам Бхаджна. — Ты бы только посмотрел на эти бугры, заросли кустарника, глубокие ямы, камни, развалины старого дома.

— Все очистим и приведем участок в порядок, — уверенно сказал Раму.

— Два года назад, — вмешался в разговор Рам Бхаджна, — наш тхакур, чтобы привести в порядок этот участок, пригласил подрядчика, а тот запросил с него три тысячи рупий. Конечно, ткахур отказался, и земля остается такой же, какой и была раньше.

Пхагвания засмеялся.

— Это даже лучше. Если бы участок привели в порядок, разве тхакур отдал бы его теперь?

— Но даже если мы сумеем обработать этот участок, то что же мы вырастим? — возразил Бхаджна. — Ведь Джамна течет намного ниже, среди полей тхакура, а здесь рис никогда не уродится, да и что вырастет на этом высоком каменистом поле?

Раму разозлился:

— Для других мы можем работать, а для себя не можем? Если я в день очищу один дхур земли, то за двадцать дней смогу очистить целый катха,[37] а сколько всего в этом участке? От силы сорок два — сорок четыре катха.

— Да, больше не будет, — согласился Пхагвания, — но ты имей в виду: очень много места занимают развалины старого особняка. Каждый день ты не сможешь работать на своем участке. Нужно каждый день есть, а для этого необходим хлеб, — добавил Бхакхана, облизывая свои сухие губы.

— Но хлеб ты можешь взять у помещика, — продолжал Кальва, — днем будешь работать на полях тхакура, а по ночам, пока светит луна, работай на своем поле.

— Правильно говоришь, Кальва, — согласился Раму. — Сейчас магх, потом пхагун, чет, бойшакх, — принялся он считать на пальцах месяцы. — До сева остается еще три месяца, а за эти три месяца можно очистить по крайней мере десять катха…

Стоя в безмолвной тишине, он на миг увидел свою мечту. Луна медленно уходила за рощу деревьев, растущих среди развалин старого особняка. Словно испугавшись чего-то, Кальва тронул Раму за руку:

— Ты не идешь домой? Дасий, вероятно, заждалась тебя.

Услышав имя дочери, Раму встрепенулся:

— О, как быстро прошла ночь. Ведь Дасия совсем одна, а я и не подумал об этом.

— А думаешь ли ты вообще о ней? — засмеялся Пхагвания. — Тебе нужно только тари да развлечения, а есть еда или нет — это тебе все равно.

— Нет, это не так, — запротестовал Раму, — с тех пор как умерла Бахури, меня не тянет в эту старую лавку, мне даже неприятно там бывать.

— Если бы сейчас была жива Бахури, как бы она обрадовалась, — сказал Багвалия.

Раму вздохнул: бедняга Бахури умерла от голода.

— А мой сын тоже умер от голода, — проговорил Бхакхана.

— В то же время умер и мой отец, — медленно произнес Рам Бхаджна.

Наступившее молчание прервал Пхагвания.

— Почему мы все умираем от голода? — спросил он. Все молчали. Пхагвания сам ответил: — У меня огромное желание умереть от какой-нибудь другой болезни, но только не от голода. Если за мной придет смерть, пусть она явится с чем-нибудь другим, только не с голодом. Я слышал, что в городе есть какие-то новые болезни, от которых человек умирает, если он ест молочную рисовую кашу.

— Молочную рисовую кашу? — Багвалия облизал губы и посмотрел на луну, которая казалась чашей, полной молока. Одна только мысль о молоке и хлебе заставила Багвалия задрожать.

— Слушайте, друзья, — обратился ко всем Раму, — с завтрашнего дня мы будем урывать время и работать на этой земле. И до тех пор пока мы не вырастим на этом поле урожай, мы не возьмем в рот ни капли тари. Поклянемся же.

Все поклялись. Неожиданно «чаша, наполненная молоком», скрылась в листве деревьев, в кустах затрепетала птица и тут же замолкла.

Пхагвания мечтал, чтобы сегодняшняя ночь осталась такой навечно.

Но взоры его друзей как бы говорили: нет, нам снова придется вернуться в царстве тьмы, в зловонные прогнившие хижины, где нет благоухания, нет луны, не слышно звуков, а есть только один взгляд, который пристально и молчаливо падает на выпившего мужа как вынужденное жестокое обвинение. Это обвинение не имеет ни губ, ни души. У него есть только взгляд, который как бурав проникает в самую глубину сердца. Не смотри на меня так, не смотри. Да, да, я пил тари, да, да, я оставил детей голодными. Ты тоже осталась голодной. Но я вынужден так делать. Я буду пить тари даже тогда, когда у меня пересохшее горло и пустой желудок, и все потому, что вокруг меня глубокий мрак. Мои песни не находят пути, и меня все время преследует благоухание цветущего манго. Разреши мне уйти назад.

Но Пхагвания не может это сказать, он может только бить свою жену.


На следующий день очищать участок пришли только Раму, его дочь Дасия и Кальва. Остальные батраки работали на поле тхакура. В доме Шиванарайн Сингха Раму выпросил три мотыги, и работа закипела. Во время работы Раму понял, как трудно возделать новое поле. Пахать, сеять, жать было привычным делом для Раму и поэтому казалось легким. Но здесь на каждом шагу встречались трудности. Сначала пришлось поджечь заросли кустарника, потом выковыривать мотыгами камни и валуны, складывать их в кучи, срывать бугры, засыпать глубокие ямы. Три месяца продолжалась эта работа. Иногда приходили помогать Рам Бхаджна, Пхагвания, Бхакхана, Дукхна и другие батраки, но они бывали редко, потому что работы на полях тхакура было так много, что совсем не оставалось свободного времени. К тому же они так уставали к вечеру, что приходили больше для того, чтобы поболтать, а не работать.

В первый же день, закончив работу, Раму увидел, что он сделал очень мало. Сегодня первый день. Задумавшись, он тут же отогнал эту мысль. Но сразу же пустой желудок заставил его подумать о еде. Где же взять что-нибудь поесть сегодня вечером? Если он пойдет работать на поле тхакура, то там получит немного хлеба. Что же делать? Если он будет работать на тхакура, то не сможет расчищать свой участок, а если будет работать на своем поле, то останется голодным.

Наконец, Раму нашел выход. Он отправился к Шиванарайн Сингху и боязливо стал рассказывать тхакуру о своей беде.

— Получил землю, а все-таки идешь ко мне, — засмеялся тхакур.

— Но, хозяин, — проговорил Раму, — моя земля еще ничего не принесла мне. Что же мне есть?

Тхакур захохотал:

— Ну, ладно, иди возьми четыре мана и приложи в книге палец. Но запомни, снимешь урожай, отдашь мне шесть манов зерна.

— Семь манов отдам, хозяин. Весь месяц буду трудиться так, что сам господь бог позавидовал бы мне, и на моем поле вырастет и ячмень, и сахарный троатник, и пшеница, и горох, и многое другое.

— Бог сделал бы то же самое, — смеясь, сказал тхакур.

Вскоре Раму построил новую хижину на своем поле, а для этого пришлось занять у тхакура немного денег, которые тот дал ему не без удовольствия. Ведь Раму был хозяином двух акров земли. Затем Раму подумал о том, что для Дасии, его дочери, нужно сшить пару платьев, и снова он занял у тхакура небольшую сумму. Он купил небольшой деревянный сундучок, заботливо положил в него, кроме двух новых платьев дочери, дарственный акт па землю. Когда дочь укладывалась спать, Раму часто усаживался рядом и начинал мечтать о растущем на его земле богатстве. Иногда сердце его начинало тревожно биться: что, если дарственная на землю пропала? А если это так, то что же будет? И Раму стремительно бросался к сундуку, быстро открывал крышку и, осторожно извлекая из складок платья бумагу, водил пальцами по напечатанным строчкам с такой любовью и нежностью, как будто бы гладил по головке своего маленького сына. Немного спустя он успокаивался, несколько раз еще прижимал к себе бумагу и, наконец, совсем успокоившись, открывал сундучок и прятал дарственную в складки нижнего платья. Закрыв сундучок на замок, он ложился и спокойно засыпал.

До конца месяца бойшакх Раму очистил уже семь катха земли, и теперь его самым заветным желанием было посеять на этом клочке ячмень. Но для того чтобы сеять, нужно иметь семена, по крайней мере две пары быков и два плуга. А где же все это взять? Подходило уже время сева, а если он не посеет ячмень, то все его труды пропадут даром. Где же в конце концов достать семена, взять плуги? Да и быки ведь сами не придут. После долгих размышлений Раму снова пошел к тхакуру Шиванарайн Сингху.

— Так, значит, тебе нужны и быки, и плуги, и семена, — засмеялся помещик, услышав просьбу Раму. — А деньги есть?

— Вся беда в том, что нет, хозяин.

— Так какой же ты владелец земли? — насмешливо спросил тхакур. — Ты же сам знаешь, что, для того чтобы вести хозяйство, одной земли мало, нужно еще и многое другое.

— Это верно, хозяин, но мои родители…

— Хорошо, хорошо, — перебил его тхакур, — иди и передай управляющему, что я приказал дать тебе пару быков, два плуга и семена. Потом приложи палец в долговой книге.

Раму припал к ногам помещика:

— Спасибо, хозяин, большое спасибо.

Он был уже на пороге, когда тхакур остановил его:

— Слушай-ка, Раму, в женской половине дома очень много работы. Ты бы прислал сюда свою Дасию помочь по хозяйству.

— Хорошо, хозяин, я пришлю ее, — сказал Раму, складывая перед грудью руки.


Тот день, когда Раму, наконец, вспахал свое поле, был прекрасен. Был замечательным и тот день, когда на поле был посеян ячмень. Великолепным казался и тот день, когда его дочь Дасия шла за плугом и помогала разравнивать почву бороной. Небо было облачно. В глазах Дасии уже отражалось будущее. Дасия шла за быками, тащившими бороны, и пела…

А самым лучшим был тот день, когда они наконец-то собрали урожай ячменя, целых девять манов с семи катха.

Раму был счастлив.

— Ну, сегодня, конечно, выпьем по стаканчику тари? — спросил Пхагвания.

Раму покачал головой:

— До тех пор пока не очищу весь участок, капли в рот не возьму.

— Ладно, ты не пей, — согласился Пхагвания, — но мы обязательно выпьем. Ведь сегодня очень радостный день. Дай нам немного зерна, мы обменяем его у лавочника на тари.

Раму начал отсыпать зерно, но вдруг остановился. Шиванарайн Сингх с управляющим и приказчиками верхом приближались к полю Раму. Сердце Раму тревожно сжалось. Шиванарайн Сингх, потянув поводья, остановил коня:

— Сколько собрал?

— Девять манов, хозяин.

— Управляющий, забери у него семь манов, два можешь оставить.

— Но, хозяин… — запротестовал Раму.

— Возьми восемь манов.

Бхагвания потянул Раму за рукав. Раму притих.

Управляющий и приказчики забрали восемь манов, помещик тронул поводья и мимо развалин старого особняка быстро поехал дальше, к берегам Джамны.

Бхагвания проводил помещика глазами:

— Если бы ты еще что-нибудь сказал, он отнял бы у тебя весь урожай.

После короткого молчания Раму со злостью бросил:

— Теперь эти развалины стали для меня мачехой!

Развалины старого особняка находились на земле Раму. Говорили, что змеи, обитающие там, очень ядовиты. Каждый в деревне знал, что внутри старого дома живет огромный удав. Рассказывали, что много лет тому назад в этом особняке удав проглотил деда прадеда Шиванарайн Сингха. После этого его потомки покинули старый замок. Шиванарайн Сингх теперь живет в новом доме, от старого же остались лишь стены, да и они торчали всего лишь на полтора-два фута над землей. Кое-где сохранились ниши для дверей. Там, где когда-то был просторный двор, росло старое яблоневое дерево.

— Послушай, Раму, здесь где-то живет большая змея, и тебе нужно работать как можно осторожнее, — предупредил своего друга Кальва.

Дасия забеспокоилась:

— Отец, почему ты не бросишь этот кусок поля?

— Бросить? — рассердился Раму. — После того как я разрушу такой большой дом, участок увеличится по крайней мере на полкатха.

С этими словами Раму поднял мотыгу и пошел к замку.

В следующие шесть месяцев Раму очистил разрушенный замок от хлама, убив при этом пятьдесят — шестьдесят змей. Разобрав стены дома, он сложил из кирпичей и камней межевую границу. Только развесистую яблоню пощадил Раму.

Работы было так много, что в обычных условиях ее хватило бы на целый год. Но Раму был не одинок. Друзья так дружно помогали ему, что однажды сам тхакур приехал взглянуть на их работу. Но в это время на участке не было ни Кальвы, ни Раму, никого, кроме Дасии, которая, взобравшись на дерево, ела яблоки.

Тхакур был удивлен. Ведь шесть месяцев назад здесь еще высились стены дома, виднелись груды всякого хлама, развалины. А теперь на этом месте было поле. Правда, его еще не вспахали и кое-где виднелись горки камней. Но развалины замка исчезли, было только поле. А ведь именно за эту работу тот несчастный подрядчик просил три тысячи рупий.

— Что вы ищете, хозяин? — кусая яблоко, спросила Дасия.

Услышав смелый и независимый голос Дасии, тхакур повернулся, взглянул на верхушку яблони и увидел Дасию, сидевшую на суке и собирающую яблоки. Но разве это та Дасия, которая еще совсем недавно была какой-то смуглой, некрасивой и худенькой девочкой? Вся она как-то удивительно посветлела, на щеках появился нежный румянец, и эта цветущая, как яблоневая ветка, красота вызвала в глазах задравшего голову тхакура жадный блеск. Он улыбнулся:

— Вот смотрю, куда делся замок.

Дасия весело расхохоталась.

Ее смех удивил тхакура. Тронув лошадь, он подъехал вплотную к дереву.

— Я тоже люблю яблоки, Дасия.

Дасия сорвала несколько яблок и бросила их вниз.

Сидя на лошади, Тхакур ел яблоки.

А Дасия запела:

Было дерево,

Была ветка, полная плодов,

А к ветке полз червь.

Второй год работал Раму на своем участке. Но его положение не изменилось, даже как будто стало хуже. Однако, несмотря ни на что, он трудился так же, как и раньше. Друзья заметили, что чем хуже становилось его положение, тем упорнее он продолжал работать. Теперь он превратился в безумца и с упорством обрабатывал свой участок. И именно в этом году дождей прошло мало. Год оказался засушливым. Земля Раму была расположена на холме и дала плохой урожай. Об урожае риса нечего было и говорить. Ведь если зерна не набухнут, рис не может взойти. Была какая-то надежда, что хоть уродятся пшеница и ячмень. Но засуха убила и эти надежды. Несмотря на это, Раму пытался спасти хоть что-нибудь. Ему помогали его друзья Пхагвания, Бхакхана, Рам Бхаджна и другие батраки. На небе появились облака, но они прошли мимо, не подарив ни капли дождя. Раму пришел в отчаяние. В голубом сияющем небе он увидел картину своего безнадежного положения, и в диком смехе на него взглянуло лицо жестокого и кровожадного тирана. Стоя со своими друзьями на холме, Раму с тоской смотрел вниз на Джамну, которая несла свои воды мимо бескрайных полей тхакура.

С тоской взглянул он на друзей.

— Как бы мне хотелось взять в руки Джамну, прижать ее к груди и принести сюда.

Пхагвания молчал. А Бхаджва, взглянув вверх на высохший участок Раму, перевел взгляд на зеленеющие в низине поля тхакура.

— Какой хитрый этот тхакур, подарил землю, а она бесплодная. А как восхвалял нашего тхакура этот Бачария-джи, пусть он попробует приехать в нашу деревню еще раз.

— Я хорошо знаю Бачарию-джи, — отозвался Кальва. — Он бывает в доме моего тестя в деревне Надхуни. Вся жизнь его прошла в распутстве. Ездил за границу, там женился на европейке, стал важным. Теперь он постарел и ни на какую работу не способен, вот и отдал свою пустую жизнь тхакуру, как тот отдал свою бесплодную землю.

— Этот подарок никак не укладывается у меня в голове, — задумчиво сказал Ракхна.

Раму оживился.

— А что здесь понимать? Дали два акра земли. Теперь у меня есть поле, ты это видишь своими глазами; за полтора года я очистил двадцать пять катха земли. Ты сам видишь, как изменился участок. Кем я был раньше? Батраком? А сейчас?

— А кто ты сейчас, по правде говоря? — со злостью бросил Кальва. — Какие ты дворцы воздвиг? Плуги, быков, семена, хижину, еду, одежду — все это ты взял в долг у помещика. Ты запутался в этом долге. Твоя дочь моет в его доме грязную посуду. А когда у тебя не бывает хлеба, ты бросаешь работу на своем участке и бежишь работать на поле тхакура. Разве я говорю неправду? Разве висел над тобой такой долг, когда ты был батраком? Иногда мы вместе заходили выпить по стаканчику тари… А теперь ты задрал нос, сам стал помещиком. Хоть бы раз за полтора года ты выпил с нами?

— И не буду пить, — насупился Раму, — не буду до тех пор, пока не возделаю весь участок. Капли в рот не возьму. Все вы, как и я, дали клятву. Но вы нарушили свое слово, я же не сделаю этого. Через полгода вы увидите, как все мое поле от высохшего ручья до тех холмов и от яблони в старом доме до полей Хар Прасала будет зеленеть. Вы увидите здесь и ячмень, и пшеницу, и горох, и многое другое. Все это скоро будет. На поле будут колыхаться золотистые колосья пшеницы, и все вместе мы будем убирать урожай, петь барахмаса.[38]

Мы вернем весь долг помещику, а для тебя, Кальва, мы построим здесь дом, и для Багвания, и для Рам Бхаджна, и для Бхакханы — для всех вас мы выстроим здесь дома, а потом сыграем пышную свадьбу нашей Дасии.

Раму так пылко и восторженно говорил, что лица его друзей засияли радужными надеждами, теми надеждами, которые навеки вселяются в души людей. На их изможденных лицах появился румянец, на глаза навернулись слезы, и перед их взором предстала картина, нарисованная Раму, о которой они мечтали веками, из поколения в поколение.

В глазах Раму была земля, его Сита, отнятая у него богом Хари. С мотыгой на плече Раму плутал по непроходимым джунглям в поисках своей Ситы. И, наконец, после многолетних поисков он встретился с Ситой. Своей мотыгой он вскопает эту землю, и во всем мире наступит весна. Каким прекрасным и сладостным был этот сон, и в отражении этого золотого видения лица пятерых батраков казались совсем одинаковыми. Эти сияющие глаза, эти сжатые кулаки, эти безмолвные губы — все было одинаково. Казалось, будто это стоял не один, а пять одинаковых Раму.

Неожиданно раздался громкий плач Дасии.

— Отец, отец, подохли наши быки.

Раму изменился в лице. Дасия подбежала ближе.

— Отец, кто-то отравил наших быков.

Что делать? Нужно было вспахивать участок. Горько поплакав над смертью быков, Раму сообщил в полицию, об этом происшествии. Он проклинал того человека, который отравил его быков. Быки были очень нужны. Но Раму решил больше не ходить к Шиванарайн Сингху и ничего не просить у него в долг. Он лучше займет две пары быков у какого-нибудь другого помещика. Но все отказали, и Раму волей-неволей снова пришлось идти к Шиванарайн Сингху.

— Ну, как, Раму, — встретил его Шиванарайн Сингх, — ты узнал, кто отравил твоих быков?

— Нет, хозяин.

— Говорят, ты снова ищешь быков?

— Но ведь быки-то очень нужны, хозяин.

— А что тебе сказал Тарбхун Сингх?

Раму удивленно взглянул на тхакура. В безмолвии темной ночи, тайно, он ходил к Тарбхун Сингху просить двух быков. Но как об этом мог узнать Шиванарайн Сингх? Раму сложил перед грудью руки:

— Что вы, хозяин, разве я пойду к нему когда-нибудь? Вот пришел к вам. Мне необходимо по крайней мере две пары быков. Если можете, дайте больше.

— А семена тоже нужны?

— Да, хозяин. Вы же знаете, в этом году урожая не будет.

— А как же будешь отдавать долг?

— Отдам, хозяин. Много горя мне принесла очистка участка. Теперь же эта земля даст хороший урожай. В три-четыре урожая я расплачусь с вами, отдам все до последней пайсы.

— Ладно, я скажу управляющему, — на лице Шиванарайн Сингха заиграла улыбка. — Приложи палец в книге и возьмешь быков и семена.

Раму упал к ногам тхакура в знак благодарности. Сегодня он окончательно поверил, что сердце Шиванарайн Сингха стало другим. Разве это тот жестокий помещик, которого еще так недавно боялись все жители деревни? Ведь теперь он такой любезный и щедрый…

И теперь Раму казалось, что бог стал, наконец, милостив к нему. Высоко поднялись и пшеница и ячмень. Все обещало богатый урожай. Даже крестьяне из соседней деревни Сангруни приходили взглянуть на посевы Раму, хотя через их деревню в течение всего года текла река, а поле Раму лежало намного выше долины Джамны, приносившей воды всего лишь шесть месяцев в году.

Урожай был такой великолепный, что все деревенские заминдары, мелкие и крупные, начали завидовать счастью Раму. А во время уборки участок Раму был самым оживленным. И его старый приятель Кальва, и Дасия, и Дукхна, и Бхаджна — все были здесь. Пришли помочь и их жены. Рядом с Дасией работали жена Пхагвании, жена Бхукхана, жена Рам Бхаджны, жена Кальвы, пришли даже две подруги покойной жены Раму. Дружно и весело они убирали урожай.

— Самое малое, мы соберем тридцать манов пшеницы, — говорил Раму.

— А кхисари[39] будет никак не меньше пятнадцати манов, — отозвался Дукхна.

Пхагвания разогнул поясницу и выпрямился. Случайно его взгляд упал на дом тхакура, и он увидел отъезжавшую от дома группу всадников. Несколько минут он пристально вглядывался.

— Сюда едет тхакур вместе со своими приказчиками, — обернулся он к Раму.

— Э, теперь урожай богатый, бояться нечего, — беззаботно отозвался Раму.

Немного спустя подъехал Шиванарайн Сингх вместе с управляющим и приказчиками. Женщины прекратили петь, батраки, оставив работу, подошли к хижине Раму. Шиванарайн Сингх спешился перед хижиной. Крестьяне заметили, что с ним приехали не только его приказчики, но и три самых отъявленных в деревне хулигана: Пучва, Харигва и Махабула. Батраки кланялись тхакуру, но присутствие хулиганов внушало им страх.

Шиванарайн Сингх кивнул хулиганам в сторону Раму:

— Схватите его.

Тхакур повернулся к управляющему:

— Взгляни в книгу, сколько он должен.

Управляющий раскрыл долговую книгу:

— На сегодня его долг вместе с процентами составляет семьсот пятьдесят рупий девять анн и шесть паи.

— Столько, Раму? — заорал Шиванарайн Сингх.

— Вероятно, столько, хозяин.

— Так всыпь ему десять ударов, — крикнул Махабуле Шиванарайн Сингх.

На голову Раму посыпались удары.

— Ну как, Раму, — спросил ткахур после десятого удара, — когда заплатишь мне этот долг?

Раму молчал.

— Не хочешь отвечать? — вскипел Шиванарайн Сингх. — Всыпьте ему еще двадцать ударов.

И снова на голову Раму посыпались удары.

— Заберите его урожай, — приказал тхакур, — весь урожай.

— Нет, нет, господин, — закричала Дасия и, подбежав к тхакуру, сложила перед грудью руки: — Пожалейте нас, хозяин.

На губах Шиванарайн Сингха мелькнула улыбка.

— Заберите и ее, — кивнул он Харигве и Махабуле.

Они схватили Дасию. Остальные женщины бросились бежать к своим домам.

Дасия боролась с хулиганами, пытаясь освободиться. Тхакур смеялся:

— Махабула, что ты смотришь? Бери ее, я даю тебе эту девушку в награду. Ведь я же подарил Раму землю, так почему же теперь не взять у него дочь?

Махабула потащил девушку. Схватив мотыги, Раму, Кальва и Пхагвания бросились за ним вдогонку. Но приказчиков тхакура было больше. Они схватили крестьян, избили, подожгли хижину Раму, забрали весь собранный урожай и оставили своих людей сторожить еще не сжатую пшеницу.

Лицо Раму было окровавлено, но он не плакал. Все было отнято, но глаза Раму были сухие. Раму слышал крики Дасии, но не уронил ни одной слезинки. Перед ним догорала его хижина, а там оставалась дарственная на землю. На его поле был урожай. Иногда здесь, перед хижиной, пела его девочка. Но теперь эта земля уже не принадлежит ему, дочь тоже не его, урожай забрали чужие. Но Раму не плакал. Он понял, что слезы здесь бесполезны. Разве они чему-нибудь помогут? Ведь слезы не кинжал, который можно было бы вонзить в грудь Шиванарайн Сингху, они не щит, который мог бы защитить его девочку от позора, они не огонь, который мог бы охватить погребальный костер мучителя. Так к чему же плакать? Зачем проливать слезы? Кто поймет всю их глубину? Никто. Так какая же польза от слез?

Он молча смотрел вслед группе во главе с Шиванарайн Сингхом. Дом Сингха был новый. Но так ли это? Разве это не тот старый дом, который он разрушил на своем участке вот этими руками? Ведь он не оставил камня на камне, разрушил все до основания. С каким трудом он разрушал его, вспахивал землю. Но тем не менее он снова поднялся в другом месте, и Раму видит его. Почему? Как же он мог ошибиться?

Раму стер кровь с щек и задумался.

А в это время Шиванарайн Сингх, лишив Раму земли, радостный и довольный, возвращался в свой особняк. Управляющий, сложив перед грудью руки, наклонился к нему:

— Господин, надо отдать должное этим несчастным. За какие-то полтора года они превратили этот участок в плодороднейшее поле. Наши люди не смогли бы сделать такую работу и за десять лет.

Тхакур засмеялся:

— Я поразмыслил малость и решил провернуть это дельце. В убытке я не остался. Самое малое я добавил к своей земле еще тридцать пять катха. Там, где раньше были заросли кустарника, сейчас растет пшеница.


Спустя два года, вечером Раму снова сидел под деревом у своей хижины. Со всех сторон его окутывала тьма. Но сегодня не доносились голоса его приятелей. До сих пор их сочувствие не могло тронуть сердце Раму. Теперь его сердце было закрыто для всех. Они заставляли его пить тари, и он пил, не ощущая его вкуса. Он пил тари так же, как воду. Его чувства и мысли витали где-то в облаках.

Показался Пхагвания. Он вошел в старую хижину, поискал там что-то и, наконец, вышел, держа в руках старую, покрытую ржавчиной консервную банку. Ударяя по банке, он запел…

Ему подтянули, как вдруг откуда-то из темноты вынырнул Багвалия:

— Нашли труп Дасии, она не вынесла позора и утопилась в Джамне.


Через два года, в связи с движением за передачу земли крестьянам, Ачария-джи и Бачария-джи вновь приехали в эту деревню. На той же самой площади, под той же самой смоковницей состоялось их выступление.

Теперь их поддерживали уже крупные государственные деятели, правительственные чиновники следовали по их стопам и в отдаленных селениях готовили для них торжественные встречи. И на этот раз тхакур Шиванарайн Сингх показал всем свою щедрость — снова он выделял два акра земли.

И снова выступил Бачария-джи:

— Смотрите, вот так меняется душа заминдаров. Мы приезжали сюда два года назад, и тогда тхакур Шиванарайн Сингх выделил из своей земли для передачи крестьянам в постоянное пользование два акра. Через два года мы снова приезжаем сюда, и снова он передает крестьянам два акра. Я скажу заминдарам, что если они и в дальнейшем так будут выделять землю крестьянам, то создадут нашему движению колоссальный успех. Это действительно настоящая помощь крестьянам. Я прошу вас, дайте им источник жизни, дайте им возможность стать собственниками. Нам ничего не нужно жалеть для того, чтобы крестьяне имели свою собственную землю.

— Собственную землю! Ха-ха-ха-ха! — кто-то внезапно громко захохотал позади собравшихся. Бачария-джи гневно взглянул туда. Ачария-джи делал какие-то знаки рукой, стараясь заставить замолчать этого человека. Но тот продолжал хохотать.

— Не обращайте, пожалуйста, на него внимания, — крикнул заминдар Хар Прасад. — Это наш деревенский сумасшедший Раму. Он сошел с ума после смерти своей дочери.

— Ха-ха-ха, собственная земля, — громко и безудержно смеялся Раму.

— Может быть, ты что-нибудь хочешь сказать, брат? — осторожно спросил Ачария-джи.

Раму замолк.

— Я тоже хочу что-нибудь подарить, — заговорил он.

— Разве у тебя есть земля?

— Нет, земли у меня нет, господин. Но у меня осталось вот это лангути, и я хочу его подарить. Больше у меня ничего нет.

И с этими словами Раму сорвал лангути, единственную тряпку, прикрывавшую его тело, и громко закричал:

— Возьмите в дар мое лангути, возьмите его.

Заминдары схватили Раму и потащили вон из толпы. Но долго еще на площади слышался его крик:

— Ха-ха-ха, собственная земля… собственник… Источник жизни… Ха-ха-ха.

ИРАНСКИЙ ПЛОВ

Сегодня ночь была моей. А все оттого, что у меня не было денег. В те дни, когда у меня бывают деньги, мне начинает казаться, что ночь не принадлежит мне. В такие дни она принадлежит автомобилям, которые несутся по асфальту набережной, мерцающим фонарям, людям, танцующим на крыше отеля Эмасидор.

Но сегодня ночь безраздельно принадлежала мне. Все звезды ночного неба, все улицы Бомбея были моими. Когда у меня есть хоть немного денег, город действует на меня угнетающе. Он нависает надо мной, словно меч завоевателя. И тогда кажется, что каждая вещь подозрительно косится на тебя. И все они, начиная с шерстяных брюк и кончая великолепным радиоприемником, говорят: «Держись от меня подальше!» Но когда денег нет, кажется, что весь город построен только для тебя. На каждом камне мостовой, на каждом фонарном столбе я читаю: «Построено для Башана, голодного писателя».

В такие дни меня не страшит ни полиция, ни возможность попасть под колеса машины. И я иду в состоянии блаженного бездумия, слегка опьяненный голодом, и мне кажется, что я не иду сам, а улицы Бомбея, подхватив меня, несут на себе. Перекрестки улиц, закоулки базаров и темные уголки огромных зданий приглашают меня: «Зайди сюда, посмотри на нас, побудь с нами. Ведь ты уже восемь лет живешь в Бомбее, а ведешь себя все еще, как чужестранец. Иди сюда, подай нам руку».

Сегодня ночь была моей, и она не внушала мне страха. Боятся те, у кого в кармане много денег. В стране людей с пустыми карманами следует бояться только тугосумов. Да и что у нас есть такое, что можно было бы отнять?

Я слышал, что существует закон, запрещающий ходить по улицам Бомбея после двенадцати часов ночи. Почему? По какой причине? Что такое происходит в Бомбее после двенадцати часов ночи, что они хотят скрыть от нас? Я должен узнать и узнаю, что бы мне это ни стоило. Я увижу тех, кого от нас прячут, я увижу их и подам им свою руку.

В таких размышлениях я прошел улицу, начинающуюся от станции Чёрч Гейт, и вышел на площадь Юниверсити Граунд. Я намеревался пересечь площадь и подойти к зданию большого телеграфа, помещающегося на другой стороне площади, а оттуда пройти к базару. Однако, переходя площадь, я увидел группу мальчиков, сидящих в маленьком сквере на углу площади. Они сидели в кругу на траве, хлопали в ладоши и пели:

Я в тебя, ты в меня,

Оба мы влюблены…

Один из мальчиков, зажав в коленях деревянный ящик, отбивал на нем дробь, как на барабане, другой пытался извлечь звуки из деревянной флейты. Все они покачивались в такт песне и пели.

— Кто здесь у вас в кого влюблен? — спросил я, подходя поближе.

Дети перестали петь и с минуту внимательно меня разглядывали. Я не знаю, каким я кажусь людям, однако с первой же минуты они обычно проникаются ко мне таким доверием, что начинают считать меня чуть ли не самым близким другом. Они охотно раскрывают передо мной свою душу и изливают все горе и печаль своего сердца. В моей одежде и внешности нет ничего примечательного. Самое обыкновенное лицо, на котором вы не увидите и следа высокомерия, напыщенности и тщеславия, свойственных людям, носящим дорогие костюмы. Я ношу самые обыкновенные сандалии, рубашку и брюки из грубой материи. Правда, рубашка обычно бывает грязной на спине. Происходит это по двум причинам. Во-первых, дома я сплю на полу, а во-вторых, не могу избавиться от дурной привычки прислоняться спиной к стене, когда я сижу. Кроме того, в моей жизни встречается больше грязных стен, чем чистых. Рубашка, как правило, быстрей всего изнашивается на плечах. И вы часто сможете увидеть там заплаты. Эти заплаты, как известно, призваны соединять между собой края образовавшейся прорехи. Люди часто пытаются стянуть края порванной одежды, так как не каждый может пришить розу к черному платью. Ведь между двумя этими видами шитья существует огромная разница, не так ли? В мире нет двух людей с абсолютно одинаковой внешностью. Ежедневно я вижу в Бомбее разные лица, сотни тысяч людей с разными лицами, однако заплаты на плечах у всех у них одинаковы. Сотни тысяч заплат тщетно стараются стянуть края старых жизней.

Один критик, прочитав мои произведения, сказал: «Я не увидел в них ни одного человеческого лица!» Да, я признаю за собой этот недостаток. Я почти не показываю лица своих героев, я рассказываю об их жизни, борьбе, об их повседневном труде, без чего не может быть создан ни один правдивый социальный роман, ни одна повесть, ни один рассказ. Поэтому меня всякий раз охватывает чувство радости, когда люди принимают меня за клерка, продавца старой мебели или торговца расческами. Никто еще до сего времени не принял меня за министра или за жулика. Поэтому я рад, что сотни тысяч маленьких людей принимают меня за равного, быстро сходятся со мной без всяких официальных формальностей и смотрят на меня, как на своего друга.

Здесь произошло то же самое. После недолгого изучения моей персоны мальчики улыбнулись, и один из них сказал:

— Подсаживайся к нам, брат, и, если хочешь, пой вместе с нами.

Сказав это, высокий худенький мальчик вновь обратился к своему деревянному ящику, а все остальные начали петь:

Я в тебя, ты в меня,

Оба мы влюблены…

Но вот высокий мальчик отбросил ящик и обратился к товарищу, который сидел, скорчившись и пригнув голову к коленям:

— Эй, Мадхубала, а ты почему не поешь?

Мадхубала поднял голову. Лицо его было далеко не так красиво, как у знаменитой киноактрисы Мадхубалы. Правая его щека была изуродована шрамом, который пересекал щеку от подбородка к виску. На лице отчетливо выделялись рябинки оспы. Его маленькие глаза на круглом лице напоминали две черных узких щелки. Облизнув пересохшие губы, он сказал:

— Отстань от меня! У меня живот болит!

— Опять ел иранский плов, балда?

— Ел, — со вздохом признался Мадхубала.

— Зачем?

— Что поделаешь, сегодня я вычистил только четыре пары ботинок.

Второй мальчик, который казался старше всех — на его верхней губе и подбородке уже пробивался темный пушок, — почесав нос, обратился к Мадхубале:

— Ступай, Мадхубала, побегай вокруг площади. Вставай, вставай, я тоже пойду с тобой. После двух кругов живот перестанет болеть.

— Да отстаньте вы от меня!

— Вставай лучше сам, а то я подниму!

— Право, Кокку, оставь меня, мне уже лучше!

— Вставай, говорю, подлец, ты нам только песню портишь!

Кокку поднял Мадхубалу и потащил его к площади. Сидевший рядом со мной мальчик сказал, почесав в затылке:

— Черт знает что получается, поешь иранского плова — плохо, не поешь — тоже плохо!

— Что ты говоришь, брат? — вмешался я. — Иранский плов очень вкусная штука, как может от него болеть живот?

Все мальчишки покатились со смеху. Один из них, на котором была изорванная в клочья рубашка и короткие штанишки и которого, как я еще раньше слышал, называли Кульдип Каур, сказал, обращаясь ко мне:

— Да ты, видать, никогда не ел иранского плова?

И, расстегивая пуговицы на своей рубашке, он рассказал мне, что иранским пловом они попросту называют объедки, которые покупают в иранском ресторане. В те дни, когда у мальчиков бывало мало клиентов и им не удавалось заработать достаточно денег, им приходилось есть иранский плов. Все, что остается за день на тарелках посетителей — кусочки мяса, рис, хлеб, кости, объедки овощей и фруктов, — повар собирает в отдельную посуду и варит адское кушанье, которое продает по две анны за порцию. Эту стряпню называют иранским пловом.

— Даже самые бедные люди в нашем квартале не едят его, — сказал Кульдип Каур, — однако повар все же продает в день по нескольку порций. Больше всего этот плов покупаем мы, а также мальчишки, подгоняющие такси прохожим, торговцы старой мебелью, строительные рабочие и безработные.

— Почему тебя зовут Кульдип Каур? — спросил я мальчика.

Кульдип Каур, который уже успел снять с себя рубашку и теперь, растянувшись на траве, с наслаждением поглаживал свой черный живот, услышав мой вопрос, принялся хохотать. Потом, оборвав смех, сказал одному из мальчиков:

— Принеси-ка мой ящик!

В ящике Кульдипа лежали принадлежности для чистки ботинок. На каждой коробочке с ваксой была наклеена картинка, изображающая Кульдип Каур.

— Покажи ему свой, — сказал Кульдип, обращаясь к другому мальчику.

На крышке коробочек этого мальчика были наклеены фотографии киноактрисы Наргис, вырезанные из газет и журналов.

— Вот этот балда называется у нас Наргис, вот этот — Нами, а этот Зария. Мы все, сколько тут нас есть, наклеиваем на свои коробочки с ваксой фото какой-нибудь кинозвезды и называемся ее именем.

— Зачем?

— Да затем, что идиотам-клиентам это нравится. Мы им говорим: «Сахиб, кого вы предпочитаете: Наргис, Нами, Зарию, Мадхубалу?» Какая артистка ему больше по душе, того мальчишку он и зовет. Ну, например, одному нравится Наргис, другому Мадхубала… Нас всего восемь человек, и мы все сидим здесь на автобусной остановке возле станции Чёрч Гейт. Наши дела идут неплохо, да и работать так интересней.

— А полицейский ничего не говорит, что вы здесь сидите напротив иранского отеля? — спросил я.

— А что он скажет, подлец? Мы платим ему за это!

И за то, что спим здесь, — тоже платим! — горячо воскликнул Кульдип Каур.

Он лежал на спине, но теперь вскочил и, щелкнув пальцами, сделал вид, что подбросил что-то в воздух. Потом он схватил воображаемый предмет, разжал руку, но она была пуста. Он улыбнулся и, не говоря ни слова, снова опрокинулся на спину.

— А я знаю, — сказал мне Наргис, — ты чистишь ботинки в Дадаре, правда? Мне кажется, я видел тебя около отеля «Низдан».

— Да, — сказал я. — Пожалуй, до некоторой степени я тоже чистильщик.

— Как это, до некоторой степени? — вмешался Кульдип Каур. Он сел и пристально уставился на меня. — Что ты темнишь, идиот, говори прямо, кем ты работаешь?

Он назвал меня идиотом, но я не обиделся. Наоборот, я был польщен. В устах этого мальчика грубое слово «идиот» приобретало иной смысл. Я воспринял его как дружеское обращение и понял, что мальчики принимали меня в свою среду.

— Видишь ли, — сказал я. — До некоторой степени я действительно чистильщик. Только чищу я не ботинки, а слова. А иногда и лица и даже старую грязную кожу. Я очищаю ее от грязи и смотрю, что у нее там есть в заплесневелых уголках.

— Перестань темнить, сука! — в один голос закричали Наргис и Нами. — Говори прямо, кто ты?

— Меня зовут Башан, — сказал я. — Я пишу рассказы и продаю их в газеты.

— О, так ты бабу! — воскликнул Нами.

Нами был самым младшим из мальчиков, но его мордашка была живой и смышленой. И так как он продавал газеты, я вызвал у него живой интерес.

— В какую газету ты пишешь? — спросил он, подсаживаясь ко мне поближе. — В «Фри пресс», «Сентрал Тейдж» или в «Бомбей Кроникл»? Я знаю все газеты!

— Я пишу в «Шахрах», — сказал я.

— «Сахрах»? Это что еще за газета?

— Она выходит в Дели.

— В делийской типографии? — У Нами широко раскрылись глаза.

— И в газете «Красивая литература», — сказал я, желая произвести на него еще большее впечатление.

— Что ты сказал? — захохотал Кульдип Каур. — «Вшивая литература». Ха-ха-ха! Послушай, Нами, советую тебе изменить свое имя и с этого дня называться «Вшивая литература». Замечательное имя! Ха-ха-ха!

Когда все мальчики, насмеявшись вдоволь, замолкли, я сказал серьезно:

— Не «Вшивая литература», а «Красивая литература». Она выходит в Дели. Это очень хорошая газета.

— Ой, подлец, насмешил, — сквозь смех проговорил Наргис, мотая головой. — Пусть будет «Красивая литература». Нам все равно. Мы ведь газеты не читаем. Мы продаем их, чтобы заработать на жизнь!

— Да, — сказал Кульдип Каур, вытирая слезы. — По виду бы я ни за что не сказал, что ты писатель! Ты выглядишь не лучше нас, грешных! Ха-ха-ха!

И все они снова принялись хохотать. Мне ничего не оставалось, как засмеяться вместе с ними.

Но вдруг Кульдип Каур оборвал смех и обратился ко мне серьезно:

— А сколько ты… сколько ты получаешь за эти свои рассказы?

— Да примерно столько же, сколько и ты. А чаще всего — ничего. Написав рассказ, я несу его редактору. А тот заберет рассказ, поблагодарит меня, но денег не дает. Такой порядок способствует блеску и процветанию газеты.

— Зачем же ты тогда занимаешься такой ерундой? Почему не чистишь ботинки, как мы? Вот что я тебе скажу, бросай-ка ты свои рассказы и приходи к нам. Мы примем тебя в свою компанию и станем звать Бадбекха Латиф. Согласен? Давай руку!

И Кульдип Каур крепко пожал мою руку.

— Но имей в виду, что каждый день тебе придется Давать по четыре анны полицейскому. А если в какой-нибудь день ты не сможешь их заработать, то… Это никого не касается, откуда ты их возьмешь. Хоть воруй, но четыре анны отдай! Кроме того, раза два в месяц тебе придется посидеть в полицейском участке.

— Это еще зачем?

— Этого и мы не знаем. И хотя каждый из нас и дает полицейскому по четыре анны, все равно он два раза в месяц ловит нас и отводит в участок. Такой уж у него порядок. Он говорит: «Что я могу поделать?»

— Ну хорошо, два раза в месяц в полицейский участок.

— Раз в месяц побываешь в суде, где будут разбирать твое дело и приговорят тебя к штрафу в две или три рупии.

— Но почему же? Ведь я даю полицейскому четыре анны?

— Э, друг, полицейскому ведь тоже надо жить! Не понимаешь, что ли, Вшивая литература?

— Вшивая литература все понимает, — сказал я, хитро подмигнув Кульдип Каур, и мы оба принялись хохотать.

В это время к нам подошли Мадхубала и Кокку. Они обливались потом и едва переводили дух.

— Ну как, перестал болеть живот? — спросил я Мадхубалу.

— Перестал, только теперь очень есть захотелось!

— И мне тоже, — сказал Наргис.

— Может быть, поедим иранского плова? — предложил Нами.

— А потом снова заболит живот, — сказал Кульдип с горечью. — Снова пойдем бегать и снова захотим есть?

— Я могу дать две пайсы, — сказал Нами.

— Я вношу анну, — сказал я.

Каждый дал сколько мог, и набралось четыре анны. За пловом послали Нами. Во-первых, потому, что он был самым маленьким, а во-вторых, потому, что повар из ресторана симпатизировал ему и мог дать сверх двух порций третью или порции положить побольше.

Когда Нами ушел, я спросил ребят:

— Вы каждую ночь здесь ночуете?

— Да, все, кроме Мадхубалы, — ответил Кокку. — Мадхубала обычно ночует дома, но сегодня он остался с нами.

— Где ты живешь? — спросил я Мадхубалу.

— В Сайене. Там у меня мать.

— А отец?

— Отец? Откуда мне знать отца? Возможно, какой-нибудь сетх из соседнего квартала.

Понемногу все мальчики затихли. Они сидели пришибленные, словно кто-то им дал пощечину. Дети, у которых не было опоры, не было родителей, не было имени и дома, пытались заполнить недостаток любви и ласки песнями из кинофильмов:

Я в тебя, ты в меня,

Оба мы влюблены…

Где ты, мой любимый? Где мой отец? Где мать? Где брат? Где вы и кто вы? Зачем вы произвели меня на свет и бросили на безжалостные камни мостовой, чтобы всю жизнь терпеть побои и оскорбления!

Побледневшие, осунувшиеся лица мальчиков исказились ужасом. Они схватились за руки и прижались друг к другу. Им неоткуда было ждать помощи. Сейчас каждый дом, каждый переулок пугал их. Они казались им страшными чудовищами, которые готовы были навалиться на них и раздавить. Этот страх и заставил их взяться за руки и искать поддержки друг у друга.

В эту минуту они показались мне жалкими, напуганными и беспомощными, словно маленькие дети, заблудившиеся в джунглях. Мне и раньше казалось, что Бомбей не город, а джунгли, в которых безвестные потомки человека бродят в поисках дороги, прокладывая себе путь сквозь путаницу бесчисленных улиц и переулков. А когда они не находят дороги, то садятся под первым попавшимся деревом и закрывают глаза.

Но теперь я знаю, что это не так. Бомбей не джунгли. Бомбей город. Говорят, что в Бомбее даже существует муниципалитет. Есть в нем и улицы, и базары, и магазины, есть в нем дороги и дома, — словом, есть все, что должно быть в любом цивилизованном городе. Я люблю этот город, я преклоняюсь перед ним. Я знаю много зданий, памятников, площадей и базаров, и я всей душой люблю их. Но я не могу закрывать глаза на то, что в Бомбее есть еще столько улиц, из которых нет выхода, столько дорог, которые никуда не ведут, столько детей, у которых нет крова!

Наше молчание было прервано появлением Нами. Он подбежал к нам, запыхавшись, с тремя порциями иранского плова. От плова шел ароматный пар.

Когда Нами поставил плов на траву и уселся рядом с нами, мы увидели, что глаза его были полны слез.

— Что случилось? — спросил Кульдип Каур.

— Повар очень сильно ударил меня вот сюда, — проговорил мальчик, всхлипывая, и показал нам правую щеку.

На щеке пламенело большое красное пятно.

— Какая сволочь! — выругался Кульдип Каур.

И все мальчики принялись за плов.

КРАСОТА И ЗВЕРЬ

В летучей, редеющей дымке рассвета он подошел к небольшому ручью, разделся донага и вошел в воду. В некоторых местах вода доходила ему до пояса. Его ноги то касались шелковистой глины на дне, то нежного песка, то скользили по ярко-голубым камешкам. Рыбки весело вились в воде, изгибая свои изящные серебристые тела. Некоторые камни были покрыты серым, зеленым или черным налетом водорослей, и, когда он нечаянно касался их ногой, странное чувственное наслаждение пронизывало все клеточки его тела, заставляя его смеяться от радости. Он набирал воду в рот и булькал, разбрызгивал воду фонтанами, смеялся, пел и плясал в воде, а иногда протягивал вперед обе руки, как будто пред ним стоял близкий друг или любимая.

Но он был один в эту пору у ручья, если не считать красного краба, который, выбравшись на край груды камней, наблюдал за забавными движениями человека своими китайскими глазками и явно наслаждался зрелищем такой диковины. С трех сторон ручей был окружен горами, в четвертую он тек, впадая в Джелам. За Джеламом расстилались высокие горные цепи, разрывая их грудь, причудливо извивалась автомобильная дорога, похожая на сброшенную кожу змеи. Стояла тишина, полное безмолвие. Его не нарушал ни звук автомобильных моторов, ни шелест деревьев, ни пение птиц. Даже вода в ручье казалась уснувшей, и только кое-где, пробегая мимо камней, она тихонько журчала, но звук этот был так нежен, что гармонически сливался с безмолвием утра. Закрыв глаза, он нырнул и открыл глаза уже под водой. Несколько мгновений он наслаждался красками и ароматом подводного мира, а когда у него не хватило дыхания, он выставил голову на поверхность и долго прислушивался к нежному, чарующему журчанию, которое казалось ему то возвращением безмолвия вселенной и мелодией ее дыхания, то легким прикосновением утра.

Он купался до тех пор, пока ему не показалось, что маленькие иголочки покалывают все поры его тела и пока он не увидел, что солнце облило кипящим золотом края облаков над истоком ручья, — тогда он вспомнил о двадцатимильном путешествии, которое ему предстояло сегодня совершить. Завтра утром ему предстояло занять место старшего учителя в дхалерской средней школе. Дороги он не знал, но предполагал, что она будет нелегкой. Придется спрашивать дорогу у встречных… Поколебавшись еще немного, он решительно вышел из воды, достал полотенце из узелка и вытерся. Потом вынул свой завтрак и начал есть, усевшись на большом камне. Крошки хлеба, сыпавшиеся в воду, привлекли внимание рыбешек, которые окружили камень, подобно тому, как окружают магнит притянутые железные крупинки.

«Хлеб — вот самый сильный магнит на свете, — подумал он, глядя на красного краба, который теперь подплывал к крошкам, медленно пошевеливая своими бесчисленными лапами. — Путешествие в двадцать миль, а в конце его все тот же кусок хлеба, который притягивает меня…»

И вдруг дорога представилась ему в виде удочки, на конце которой прикреплен крючок с насаженным на него кусочком хлеба, а сам он был глупой и беспомощной рыбешкой, в горле которой застрял крючок. Он закашлялся, и на его глазах выступили слезы. В следующую минуту он уже смеялся над игрой своего воображения. Облака над истоком ручья зарозовели, — казалось, что за ними бурно кипит жидкое золото. Скоро оно прорвется сквозь облака, зальет все небо, и наступит день. Пора идти.

Когда он уже уходил, краб поймал маленькую рыбку и теперь радостно поглядывал на нее своими китайскими глазами.

Первые пять миль ему предстояло круто идти в гору. Тропинка извивалась, но упрямо лезла все вверх и вверх. Казалось, что она только тогда переведет дыхание и успокоится, когда коснется неба. Глупая тропинка, разве может кто-нибудь коснуться неба? Его очень раздражало это безрассудное стремление тропинки. Если бы она поднималась вверх не торопясь, спокойно, то путник не уставал бы так скоро, его дыхание не прерывалось бы, а тело бы не промокало насквозь от пота… Но все это было именно так, тропинка продолжала настойчиво лезть вверх, все вверх, пока не коснется неба. Желание тропинки было подобно всем желаниям, которым не суждено исполниться, потому что ведь в действительности никакого неба не существует, это просто мираж, а как можно коснуться того, чего нет на свете? Но тропинка…

«Во всяком случае, мне нужно поберечь силы, — подумал он, — мне еще двадцать миль идти по ней».

Грехи тропинки да пребудут на путниках, которые идут по ней, — об этом ясно сказано в евангелии. Лучше всего немного отдохнуть под деревом.

Он уселся под горным инжиром, прислонившись спиною к его стволу. Напротив росло другое такое же дерево. За ним проглядывалась небольшая долина, и в ней — два поля, засеянных кукурузой, а дальше — невысокий холмик. Еще дальше, на фоне голубого неба, высились горные цепи, по груди которых извивалась автомобильная дорога. Он долго смотрел на эту картину, пока ему не показалось, что все, что он видит, — ненастоящее. Какой-то художник пришел и набросал вкривь и вкось несколько рисунков на синеве неба, рисунков, в которых не было ни жизни, ни изящества, ни красоты…

Вдали показался грузовик, который, как муравей, полз по ленте дороги. В небе, широко раскинув крылья, парил коршун. С холма спустились мужчина и женщина, они прошли к полям и исчезли в высокой кукурузе. Две птицы сели на дерево напротив него, попрыгали и начали целоваться. Повсюду теперь было движение, повсюду трепетала жизнь, застывшая картина ожила. В безмолвии зазвучал гимн, и синева неба стала глубокой, как море.

— Материя порождает движение, а движение дает жизнь сознанию, — медленно размышлял он, — взять хотя бы эту тропинку. Было бы преступлением не отдать должное ее смелости, отваге и красоте ее устремления. А взять меня — прошло всего полчаса, а я уже отдыхаю… Мужчина с женщиной до сих пор еще не вышли из кукурузы, должно быть — поле орошают…

Птицы над его головой расхохотались: «Чун-чун-чун! Мы знаем все лучше тебя, иди своим путем, не губи наши маленькие радости…»

…Он встал на колени, поднялся и зашагал дальше.

Тропинка была желтого цвета, на ее обочине печально поникла зеленая трава. Кое-где раскрылись лесные цветы, но и они опустили свои головки, как будто и их сморила усталость томительного путешествия, как будто им хотелось пить, а вокруг не было никого, кто мог бы напоить их. Он продолжал шагать вперед, лоб его блестел от пота. Теперь тропинка шла межой большого поля. Он поднял голову и огляделся. Стройная изящная козочка паслась на меже. Он провел языком по пересохшим губам. Козочка посмотрела на него искоса, проблеяла и отвернулась. Ему показалось, что козочка сказала: «Проходите дальше, почтенный, здесь воды нет! Правда, мои соски полны молока, но ведь оно принадлежит моему хозяину!» — «Очень хорошо, мадам, — ответил он козе, — ваше тело принадлежит вашему мужу, а ваше молоко — вашему хозяину. У вас типичный образ мыслей индийской женщины. В этой стране никто не жалеет изнемогающих от жажды путников, и именно поэтому в этой стране путешествие считается не приятным развлечением, а несчастьем, которое выпало на долю человека. А путешествие в Европу считается уже просто грехом. Очень хорошо, мадам, пусть так оно и будет. Прошу прощения».

Ему казалось, что жажда сухими колючками царапает его горло, а тропинка продолжала упрямо подниматься все вверх и вверх. Показался крестьянин, он шел навстречу путнику.

— Брат, нет ли где-нибудь здесь родника? — спросил путник.

— Есть-то есть, да только до него еще мили три вверх взбираться придется.

— Мне очень хочется пить. Нет ли какого-нибудь родника поближе, я тебя отблагодарю, скажи!

Крестьянин опустился на землю, отвязал свой узел, который он нес на палке, раскрыл его. и достал оттуда большой, сочный и свежий плод шафранового цвета. Он разделил плод пополам и сказал, протягивая ему одну половинку:

— Ты пей сок, прямо с семечками пей, а мякоть раздели на кусочки и ешь по дороге. С божьей помощью, тебе этого хватит на три мили.

Путник выпил приятный, чуть кисловатый сок, и блеск вернулся в его глаза, потом он съел кусочек мякоти и поблагодарил крестьянина.

— Ты куда идешь? — уже по-приятельски спросил тот.

— В Дхалер.

— Правильно, по этой дороге быстрей всего и дойдешь.

— А ты куда?

— В Кохале. Говорят, там нужны кули на строительстве дороги. Урожай-то в этом году неважный…

Последовал обычный рассказ: налоги, взятки старосте, жена, дети… Крестьянин снова увязал свой узел, взвалил его на плечо и стал спускаться вниз по тропинке.

Это другой полюс магнита. Это крючок, который застрял в горле самой жизни.

Ему больше не хотелось пить, и он на ходу откусывал кусочки душистой мякоти плода. Неожиданно он увидел под деревом старика крестьянина с маленькой девочкой.

Старик, смеясь, подражал кудахтанью курицы:

— Куд-куда, куд-куда!

Девочка, заливаясь смехом, просила:

— Папочка, еще, еще, папочка!

— Куд-куда, куд-куда!

Увидев плод в руках путника, девочка захныкала:

— Я тоже хочу! Я тоже!

Путник уселся с ними под деревом.

— Привет тебе, путник! — приветствовал его старик.

— Привет тебе, отец.

— Я тоже хочу! — просила девочка.

Путник протянул девочке плод, и ее розовые щечки запылали от удовольствия. Тогда он взял ее на руки, и она, усевшись поудобней, принялась за еду.

— Какая хорошенькая! Это твоя дочка? А как ее зовут?

— Джари. Это дочь моего сына, но она привыкла звать отцом меня. Сына моего призвали в армию, когда ей было месяца три-четыре.

Призвали в армию. Война. Война и это прелестное округлое личико, розовые щечки, блестящие невинные глаза и треск пулеметов, воющие бомбы, человеческие внутренности на телеграфных проводах… Он стал думать о той жажде, для утоления которой требуются человеческие жизни, а не сочные плоды. Однако плод — это нечто мертвое, а человек — это живущая и трепещущая вспышка материи, породившей движение, которое дало жизнь сознанию. Сознанию… Сознание этих людей и сознание тропинки… Противоположные полюсы магнита.

— Куд-куда, куд-куда!

Старик уходил, развлекая свою маленькую внучку.


Поднявшись вверх еще на три мили, он, наконец, достиг родника. Здесь, на берегу ручья, в тени небольшой рощицы отдыхало много путников. У родника был укреплен деревянный желоб, по которому стекала сильная струя воды. Он подставил под нее ладони и начал пить воду. Ему показалось, что вода не только стекает вниз через гортань, но и поднимается к его глазам, наполняет его целиком. Освежившись и вымыв ноги, он отправился в рощицу, где сидело много людей. Кое-кто занялся приготовлением пищи; некоторые покупали муку и патоку в лавке, которая виднелась неподалеку от рощи. На лугу паслись мулы. Один из путников ел кукурузный хлеб с патокой: три раза откусив от лепешки, он запивал свою трапезу двумя глотками воды. Кукурузные лепешки были почти у всех, кое-кто прихватил с собою и перец, размолотый с солью, кое-кто — лук. Ни у кого не было ни салана [40], ни маринадов, ни варенья, ни сливочного масла. Эти люди были так же неприхотливы в еде, как их мулы. Все сидели и сосредоточенно двигали челюстями.

Он хорошо знал, что кукурузная лепешка — очень сухая пища и ее невозможно проглотить, смочив одной только слюной. Поминутно кто-нибудь вставал и шел к желобу напиться. Когда нет настоящего салана, тогда и вода превращается в салан. За многие тысячи лет развития экономики и культуры человечество сумело добиться только того, что дает большей части населения земного шара сухой хлеб и воду. Сухой хлеб, вода, челюсти движутся, как челюсти мулов, а в глазах — ни искорки…

Он подумал о том, как хорошо было бы сломать тысячелетнюю традицию и раздать крестьянам, которые сидят здесь, в тени деревьев, вкусный и свежий пшеничный хлеб, да еще намазать его вареньем, раздать им маринованные овощи, и сливочное масло, и фрукты… Потом он вспомнил, что ему еще осталось пройти пятнадцать миль сегодня, и подумал о том, что тысячелетний голод кусочком хлеба с вареньем не утолить…

Когда он снова связал свой узелок и уже совсем собрался уходить, взгляд его упал на группу людей, которая спускалась с тропинки, направляясь к роднику. Двое из вновь пришедших были одеты в костюмы цвета хаки, на головах у них были желто-красные тюрбаны, а на плечах поблескивали погоны. Они вели молодого крестьянина, и скоро он разглядел, что руки парня были скованы за спиной наручниками. За ними шел еще один человек, который улыбался своей молодой спутнице и что-то оживленно говорил ей. Девушка шла неверными шагами, опустив глаза. Все крестьяне встали при приближении этой группы и приветствовали ее поклонами. Лавочник выбежал из лавки и, сложив руки в почтительном приветствии, приблизился к вновь прибывшим. Вдруг, что-то вспомнив, он бросился назад в лавку и через минуту вышел оттуда, неся несколько раскладных стульев. Еще раз сбегав в лавку, он вернулся с чистыми подстилками, которые разостлал на стульях, и только после этого пригласил гостей садиться. Льстивый и угодливый вид лавочника говорил о том, что люди эти обладают какой-то таинственной силой, которой не обладают другие. Один из них, тот, который, судя по всему, был главным, велел девушке присесть в сторонке под деревьями, потом приказал тем двоим, которые вели крестьянского парня:

— Даула, Шахбаз! Освободите пока этого мерзавца и дайте ему воды!

— Хузур [41], — заговорил лавочник, — что прикажете подать для вас? Принести воды? Может быть, шербету? Сладкий, холодный шербет. Может быть, сластей, хузур? Мне недавно прислали из Кохата.

Даула и Шахбаз сняли с парня наручники и повели его к роднику, к тому месту, где только что один из погонщиков поил своего мула.

— Да, почтеннейший, шербету я выпью, — отвечал хузур лавочнику, — да и покушаем мы тоже, пожалуй, здесь. Курица у тебя найдется или еще что-нибудь?

— Да, хузур, конечно, хузур, я сейчас распоряжусь. — Лавочник почтительно складывал руки, кланялся и показывал все зубы в угодливой улыбке.

Погонщик мулов напоил своих животных и принялся вьючить их. Даула и Шахбаз напоили парня и отвели его к своему господину.

— Возьми себя за уши! — приказал тот. Молчание.

— Я сказал, возьми себя за уши!

Парень продел руки под коленями и схватил себя за уши, а один из стражников выбрал камень потяжелее и навалил ему на спину. Стон слетел с губ скрюченного человека. Губы девушки дрожали. Хузур попивал шербет. Он сделал еще несколько глотков и лениво бросил:

— Шахбаз, навали-ка еще один камень на эту скотину.

Из глаз девушки хлынули слезы, и она спрятала лицо под яркоалым покрывалом.

Казалось, что вот-вот спина парня переломится пополам, не выдержав напряжения.

— Ну, говори, — приказал начальник стражников, — теперь ты сознаешься или нет? Ты соблазнил и увез эту несовершеннолетнюю девушку или не ты?

— Нет! — медленно прохрипел парень. — Нет, она уже достигла зрелости, и она сама пришла ко мне.

— Ах ты мразь! Ты и теперь еще отпираешься?! Шахбаз, навали-ка на него еще один камень!

Погонщик мулов с ужасом смотрел на сцену, которая разыгрывалась перед его глазами, путники побледнели, казалось — все та же таинственная сила околдовала их. Вдруг девушка вскрикнула:

— Отпустите его! Я у ног ваших прошу — отпустите его, ведь он умрет! Отпустите его, он ни в чем не виноват! Я сама толкнула его на это! И не он меня увез из дому, а я сама убежала к нему! Это я увезла его из дому! Отпустите его!

— Скажите пожалуйста, адвокат какой! — усмехнулся хузур. — Ты погоди немного, дай мне с ним разделаться, а потом я и тебя выучу уму-разуму. У ты, сын совы!

— Я… я… не… соб… лазнял… ее… — задыхаясь, еле выговорил сын совы.

— Оставьте его так! — объявил начальник свое решение. — Пусть так и сидит, пока мы не покушаем.

Он отвернулся и заговорил с лавочником:

— Я сейчас возвращаюсь из Дхеркота. Этот молодец обольстил хорошенькую девчонку и удрал с ней. Четыре дня я их искал, и вот сегодня нежные влюбленные в моих руках! Схватил, когда они пытались удрать из Кохале! Но я-то знал, что все равно поймаю их. Я нюхом чую ту дорогу, по которой хоть раз прошел преступник! А теперь этот негодяй еще сознаваться не желает! Совершил преступление да еще упрямится!

— Хузур! — лавочник почтительно сложил руки. — Мы день и ночь возносим молитвы о благоденствии хузура! Вашими трудами в округе стало совсем спокойно. Не слышно ни о кражах, ни о похищениях. Крестьяне эти — нахальный и бесстыжий народ. Вы только подумайте, какая наглость — пялить глаза на чужих жен и дочерей! А потом еще и соблазнять их, увозить! Рам, рам! Поистине, хузур, этот преступник должен понести суровое наказание.

— Закон гласит, почтеннейший… — рассеянно сказал начальник стражников, глядя на девушку, — закон гласит, — а мы только слуги закона, — что каждый, кто соблазнит девушку или коснется рукой чужой жены или дочери, — преступник, который должен понести наказание. А как там насчет курицы, почтеннейший? Зарезали вы ее или нет? Шахбаз, сходи к почтеннейшему, поймай там курицу и зарежь!

Лицо молодого крестьянина почти касалось земли, пот ручьями тек с его тела. Все путники уже ушли, остался только один. Он думал:

«Что это за сила, которая заставляет молодого крестьянина сгибаться под тяжестью камней, почему лавочник так злорадствует? И почему погонщик мулов с таким ужасом смотрел на все это?»

Два розовохвостых соловья неожиданно выпорхнули из кустов и, что-то радостно прощебетав, взвились в воздух.

Наверное, эти соловьи тоже соблазнили друг друга, тоже увезли друг друга из дому и теперь наслаждаются любовью, но никто не наказывает их за это, не наваливает камни на них! Почему же здесь наваливают камни на всякого, в чьей груди затеплится огонь любви к себе подобному? Это так несправедливо!

Шахбаз нес пойманную курицу, курица вырывалась и отчаянно кудахтала. Путник вспомнил старика, который кудахтал по-куриному, чтобы развлечь свою маленькую внучку. Ее отца призвали в армию… Молодой крестьянин, видно, больше не мог выносить пытку, его шея почти касалась земли, парень стонал:

— Боже мой… боже мой…

Боже мой! Но незримая сила вселенной не откликалась на мольбы парня. Наивная надежда на то, что его спасет эта невидимая сила… Она похожа на бесплодное стремление тропинки — ведь на самом деле никакого неба нет, это просто мираж… Никто не может добиться того, чего не существует на свете…

Девушка тоже не могла дольше терпеть. Она бросилась к молодому крестьянину и освободила его от камней. Парень осторожно распрямил спину — он был весь мокр от пота, — и девушка прильнула к нему.

— Сознайся, — плача шептала она ему, — ради бога скажи, что ты во всем сознаешься! Ведь я умру и ты тоже умрешь! — Она продолжала, обращаясь теперь к начальнику стражников: — Не трогайте его больше! Я сознаюсь, я во всем сознаюсь! Он совратил меня и силой увез из дому, я не хочу дольше оставаться с ним, я ненавижу его, я вернусь домой к своим родителям, только не трогайте его больше! Я повторю это перед всеми, только, ради бога, оставьте его!..

Шел уже третий час, и тень гор ложилась на долины внизу. Путник чувствовал, что очень устал. Его щиколотки и ступни болели, все суставы ныли от усталости. Ему казалось, будто ноги его одеревенели. Вот уже несколько часов, как он идет один по дороге. Мысли его становились все более и более тоскливыми, а воображение бродило на грани безумия… Человек перестал быть человеком. Не может быть, чтобы та война, которая сейчас ведется во имя свободы, цивилизации и справедливости, была последней. Нет, последняя война будет против этого гнета, который заставляет людей заваливать камнями родник человеческой любви, который заставляет их стремиться иссушить самый источник человеческой жизни. О, когда же начнется эта война? Когда же, когда? Может быть, он не доживет до этого? Даже наверное не доживет и никогда в жизни не сможет дать волю буйному чувству мести, которой так жаждет каждый атом его существа! И глаза его наполнились слезами гнева и боли. Шаги его стали тяжелыми.

По дороге он встретил несколько групп рабочих. которые шли цепочкой. Каждый из них нес на плечах корзину соли. Они несли ее домой. В горных деревнях соль так дорога, что крестьянам не по средствам покупать се у лавочника. Pie по средствам? А что же им по средствам в конце концов? Ведь даже любовь им не по средствам! «Но я не имею права предаваться таким горьким размышлениям, — подумал он, — ведь я молод, здоров, холост. Завтра я займу место старшего учителя в средней школе. Все радости жизни доступны мне! Завтра я уже должен приступить к работе. Буду воспитывать детей говори всегда правду, уважай отца и мать, исполняй приказания властей, а когда вырастешь большим, не соблазняй девушек… Как кудахтала та курица, когда стражник пес ее…»

Навстречу ему шел погонщик со своим мулом. Спина животного была покрыта рваной попоной, по вьюка не было. Видно, погонщик отвез куда-то груз и теперь возвращался порожняком.

— Куда путь держишь? — спросил он погонщика.

— К Кхаранскому ущелью.

— А это не по пути в Дхалер?

— В пяти милях оттуда.

— Сколько возьмешь за то, чтобы подвезти меня на своем муле?

— Дашь сколько не жалко. Я ведь все равно мула гоню.

— Восемь анн.

Погонщик утвердительно кивнул, и путник взобрался на мула. Мул попробовал было выразить недовольство — поводил ушами, фыркал, но, убедившись в том, что все это бесполезно, двинулся вперед.

Погонщик запел, голос у него был приятным.

В Кхаранском ущелье он распрощался с погонщиком и, расспросив у него, как ему идти дальше, снова отправился в путь. Однако вскоре он сбился с дороги, или, может быть, ему показалось, что сбился и попал в волшебный мир. Тропинка попала в плен небольшой лощины, заросшей лесными цветами. На большом камне, одетом в зеленый мох. сидели две девушки и пели о Ладжу.

Ладжу пришел,

Ладжу пришел…

При виде путника они сначала звонко расхохотались, но потом смутились, перестали петь и приумолкли. Путник со вздохом уселся поближе к ним и завел разговор:

— Спойте еще, девушки, мне очень понравилось, как вы пели про Ладжу! И он тихонько замурлыкал мелодию.

Ладжу пришел,

Ладжу пришел…

Ты и сам пришел, как Ладжу в песне! — несмело проговорила одна.

— Меня и в самом деле зовут Ладжу! — весело соврал он. — А вас как зовут, девушки?

— Бану! — сказала одна.

— Бири… — прошептала другая.

— Ну вот и хорошо, а теперь спойте про Ладжу! — продолжал настаивать он.

Несколько минут Бану и Бири о чем-то перешептывались, и он подумал, что они собираются выкинуть какую-нибудь шалость. Но тут девушки стройно запели звонкими голосами, а он стал хлопать в ладоши, отбивая такт.

Ладжу пришел,

Ладжу пришел…

Песня прервалась новым взрывом смеха. Путник, который от души наслаждался их непосредственным весельем, тоже засмеялся и сказал:

— После того как Бану и Бири так замечательно пели, если они попросят, чтобы я поцеловал их башмачки, я и от этого не смогу отказаться!

Преподнеся им столь изысканный комплимент, он посмотрел на девушек и увидел на их щеках те же лесные цветы, которые покачивались вокруг них на своих стебельках.

Долго после этого он то пел песни девушкам, то они пели все втроем, и, лишь когда солнце склонилось за вершины горных цепей, он встал и снова собрался в путь.

— Не уходи сегодня, — медленно проговорила Бану, — переночуй здесь! Мы отведем тебя в деревню и уложим спать. Тебе ведь и нужно-то немного — кровать да одеяло, правда?

Голос Бану чуть заметно дрожал, а лицо девушки покрылось необычайно ярким румянцем. Бири лукаво поглядывала на путника.

Путник смотрел на них — на луноликих горных фей и говорил своему сердцу:

«Нет, я не останусь. Я должен избегать всех этих осложнений. Я не останусь, хотя мне кажется, что я знаю тебя с детства. С самого детства я знал, понимал и любил тебя. Может быть, я друг твоего детства или товарищ игр твоего беспечного и смелого брата. Я — Ладжу из твоей песенки, это я плавал вместе с тобой в голубой воде горной речки, это я, играя, дергал золотой узел твоих волос, да так, что ты иногда взвизгивала от боли! Сколько раз мы с тобой танцевали, взявшись за руки, сколько раз мы бегали с тобою рвать фрукты, сколько раз мы украшали друг друга гирляндами лесных цветов! А помнишь, как я ждал тебя, когда луна выплывала из-за рощи ореховых деревьев и колеблющиеся пятна лунного света играли с темнотой? Я обнимал твою гибкую талию и прижимал к своей груди трепещущее девичье тело. Я знаю вкус твоих губ — ярких и нежных, как лепестки цветов, знаю негу твоего легкого дыхания и сияние твоих глаз, блестящих, как черные жемчужины. Но я не останусь с тобой, я не хочу всего этого. Я хочу навсегда сохранить в сердце этот ясный огонек, и пусть он горит за стеклами этого фонаря, как прекрасный цветок».

Путник отвел взгляд и стал смотреть на деревню, видневшуюся внизу. Деревня засыпала на берегу тихой речки, окруженная горами с трех сторон. Бесшумно колыхалась кукуруза па полях, высокая, начинающая желтеть трава, казалось, ждет крестьянских рук и песен серпов. На крышах глинобитных домиков лежала сероватая баджра [42], кое-где виднелись круглые связки красного перца. Путник снова перевел взгляд на Бану и Бири.

— Далеко отсюда до Дхалера?

— Мили три-четыре. — Голос Бану прозвучал печально.

— День уж на исходе.

Это сказала Бири.

— Прощайте, девушки, — сказал путник, вставая, — у меня еще есть время дойти до следующей деревни.

И путник снова пошел по тропинке. Тропинка то сбегала с гор и пряталась в лесах, то снова карабкалась наверх и па последнем повороте сливалась с небом. Он подумал, что устремление тропинки было не таким уж бесплодным — казалось, что тропинка не скрывается за горой, а идет все прямо и прямо в небо! Странная радость переполнила сердце путника — ему показалось, что, идя по этой тропинке, он придет в небо, в неведомый мир красоты. Гора, за которой скрывается тропинка, — это берег огромного синего озера. Он взмахнет своими сильными руками и переплывет его. Он поплывет по синей воде, радостно переворачиваясь в ней… А может быть, это на самом деле небо и он, превратившись в легчайшее облачко, заскользит по его удивительной синеве, а сердце его переполнится радостью, которая растопит его самого и сольет с небесным простором. Удивительное чувство охватило путника, ему почудилось, что тело его становится невесомым и бессмертным, и он помчался вперед по тропинке.

Вдруг что-то заставило его остановиться и оглянуться назад.

Солнце скрылось за вершинами горных хребтов. Опираясь на лозы лесных цветов, на него глядели две золотистые фигурки… В безмолвии вечерней зари даже ветерок, овевавший его, казался немного печальным, печальным и сладостным, словно он впитал в себя медвяную сладость лесных цветов. Все вокруг было напоено ароматом этих цветов и залито закатными красками. Он долго смотрел на две маленькие фигурки, потом помахал рукой, посылая им привет, и решительно пошел дальше.

Место необычайной радости в его сердце теперь заняла грусть, и шаги его стали тяжелыми. Он остановился и, застыв на границе радости и грусти, подумал о том, что не женщины прекрасны, и не дикие лесные цветы, а эти вот быстролетные мгновенья, которые ясными звездами сияют в непроглядном мраке жизни.

КУПОНЫ

Салам Бхаи, живущий в собственном доме, был одержим страстью собирать купоны. Если он и верил во что-нибудь, кроме бога, так только в купоны.

Несколько дней тому назад я завтракал у Салама Бхаи. На столе, рядом с печеньем, я увидел коробку сигарет.

«Как бы из-за любви хозяина к купонам мне не съесть сигареты вместе с печеньем», — подумал я и спросил, обращаясь к нему:

— Что это такое? Как сюда попали сигареты?

— Это не сигареты, — сказал Салам Бхаи, открывая коробку, — это банка из-под масла.

Техника упаковки товаров в XX веке достигла такого совершенства, что банку масла невозможно отличить от коробки сигарет. Игрушки выглядят совсем как настоящие, а женщины — как искусственные. Больше того, в женских манекенах, одетых в капроновые чулки и выставленных в витринах магазинов, намного больше жизни и привлекательности, чем в наших обычных женщинах. Купоны — несомненно чудо промышленного века, а Салам Бхаи — их горячий приверженец.

— Неужели вы каждый день покупаете новую коробку к завтраку? — поинтересовался я.

— Да, с ними дают купоны, — ответил он.

— Для чего?

— Как для чего! Да за них можно бесплатно получить множество разнообразных вещей.

— Бесплатно? Ну что вы, дорогой. Как же это может быть?

— Да! Совсем бесплатно. Например, если вы соберете пятьсот купонов, то получите взамен керосиновый фонарь «Харикейн».

— Что я с ним буду делать? Ведь сейчас век электричества.

— Не хотите фонарь, можете взять что-нибудь другое. В списке много всего. «Есть фонарь, — читал он, глядя в список, — серебряная зажигалка, туфли, нейлоновые чулки, десять тюбиков французской губной помады „Коти“».

— Я не пользуюсь помадой, хотя в наше время студенты в колледжах превзошли женщин в вопросах употребления косметики, и, наконец, Салам Бхаи, это же бесполезная трата денег. Ведь для того чтобы собрать пятьсот купонов, нужны немалые деньги, правда?

— Вы правы, — сказал Салам Бхаи. — Но масло же — необходимая вещь. Вы покупаете масло и вместе с ним получаете бесплатно купон. Таким образом, собрав пятьсот купонов, вы получаете право взять фонарь; собрав тысячу купонов — трость с серебряным набалдашником, две — паркеровскую авторучку, десять тысяч — проигрыватель.

— Во сколько же обходится банка масла с купоном? — спросил я.

— В одиннадцать с половиной анн.

На следующий день я тоже купил банку. Мне очень хотелось иметь проигрыватель. Поэтому я начал покупать масло по четыре раза в день. Масло я не любил, но я хотел получить проигрыватель. Что же мне оставалось делать? Покупать масло, чтобы получить проигрыватель. В день я покупал по четыре — шесть банок масла и пытался есть его, однако это не всегда удавалось. Поэтому купоны я вынимал и складывал себе в карман, а масло нес к Салам Бхаи. Он бывал очень недоволен и говорил:

— Масло оставьте и купоны тоже.

— Помилуйте, Салам Бхаи, — отвечал я, — ведь мне нужен проигрыватель. Поэтому я и ем масло. И вы тоже не стесняйтесь, кушайте.

Домашних я тоже насильно заставлял кушать масло. И вот вскоре у меня начались колики в животе. На лечение ушло сто пятьдесят рупий, а купонов собралось двести штук. Я подумал, что до получения проигрывателя еще далеко. Нужно пойти и отдать эти купоны. Я взял их и понес в магазин. Там мне показали список и сказали:

— Выбирайте, что вам понравится.

Список был такой:

1. Деревянная лошадка для шестилетнего ребенка.

2. Набор черепаховых гребней для волос.

3. Губная помада.

4. Машинка для выжимания сока из плодов.

5. Щипцы для завивки волос.

6. Изящная ложечка из пластмассы для мороженого.

Сначала я решил, что ни одна из этих вещей мне не годится, но позже, присмотревшись к ложечке, я взял ее и пошел кушать мороженое в итальянский ресторан. Здесь я съел этой красивой ложечкой сразу шесть порций мороженого.

И что же я увидел, расплачиваясь по счету! На тарелке вместе со счетом лежал купон.

— Что это такое? — встревоженно спросил я.

Официант, рассмеявшись, пояснил:

— Кто скушает у нас сразу шесть порций, тому мы даем один купон.

— Да, но что мне с ним делать?

— Возьмите его, — успокаивал меня официант, — купон — очень полезная вещь и вдобавок вы его получаете даром. Отдайте этот купон одному из своих друзей; я уверен, что он будет вам благодарен. Вот послушайте, сахиб, — начал он, разворачивая список. — Если у вас есть дюжина таких купонов, то мы вам дадим красивый портрет Греты Гарбо в рамке. Если есть двадцать купонов — то крем для ращения волос…

— Но я ведь не лыс!

— Если пятьдесят купонов, то вы получите аптечку в кожаном чемоданчике…

— Для чего?

— Там имеются лекарства от расстройства желудка и вообще от всех болезней. Если соберете пятьсот, то получите двухместный маленький автомобиль марки «Фиат».

— Что!!! — подскочил я на месте, — ну-ка дай, дай мне купон!

После этого я принялся за мороженое и за два месяца набрал триста купонов. Следующий месяц принес еще пятьдесят. Но я уже теперь не мог кушать мороженое. Мне казалось, что я ем купоны или грызу части моего будущего «Фиата», а не мороженое. Скоро прибавилось еще пятьдесят купонов. Эти купоны я съел уже с большим трудом, то есть я хочу сказать, что ел мороженое с большим трудом, и днем и ночью меня мучила изжога, тряс озноб. Уже все друзья и знакомые отговаривали меня, но желание собрать эти пятьсот купонов было еще очень велико. А ведь оставалось всего сто и, когда уже не хватало только двадцать пять, я почувствовал, что у меня поднялась температура. Ночью я был без сознания, и к утру мое положение не улучшилось, если бы не обратились за помощью к врачу. Выяснилось, что от злоупотребления мороженым я заболел воспалением легких. Лечение затянулось на два месяца и обошлось мне в полторы тысячи рупий. Ладно. Когда я поправился, то собрал все купоны и принес в магазин. Однако там я узнал, что могу получить что-нибудь только за четыреста или за пятьсот купонов, но не за четыреста семьдесят пять.

— Тогда давайте за четыреста купонов.

— Пожалуйста, вот список. Посмотрите.

Я взглянул на него:

1. Вешалки для пальто — 24 шт.

2. Утюги — 2 шт.

3. Электробритвы — 2 шт.

4. Чулки — 4 пары

5. Европейская женская шляпка.

6. Сандалии на высоком каблуке — 2 пары.

7. Курительная трубка из корня вереска с серебряной крышечкой.

— Так, значит, за четыреста семьдесят пять купонов вы не дадите «Фиат»?

— Нет, он идет за пятьсот. Вы соберите еще двадцать пять. Что тут трудного?

— Что трудного?! — закричал я. — Да у меня от мороженого воспаление легких, а вы не можете сделать скидку на двадцать пять купонов.

— Мы, конечно, очень сожалеем, но…

— Тогда возьмите за эти купоны запасное колесо, снимите передние фары, или тормозный рычаг, или руль, но — о аллах! — дайте мне эту машину. У меня ведь воспаление легких от вашего мороженого.

Он отказал наотрез.

— Хорошо, — сказал я, — дайте мне сандалии на высоком каблуке из этого списка, но с одним условием. Вы сами приспособите их на мою ногу.

— Как же это сделать?

— Как хотите, это уже ваше дело. Если не согласны, то дайте женскую шляпку, я одену ее и буду танцевать перед вашим рестораном. За время болезни я потерял службу и теперь буду просить милостыню.

Он рассмеялся: «Вы очень веселый человек», и, глядя на меня умоляющими глазами, сказал:

— Возьмите эту трубку. Посмотрите, какая прекрасная вещь.

— Но я не курю.

— А вы закурите и тогда увидите. Для успокоения нервов она просто необходима.

— Ну что ж, — сказал я, беря трубку, — только давайте и табак.

— Господин, мы даем только трубку, а табак вы можете достать в любой табачной лавке.

Взяв трубку, я пошел в табачную лавку и купил там две пачки табака «Ред Скватр». Очень ароматный табак. Я заплатил за две банки десять рупий и вместе с ними получил… купон.

— Нет, нет! — в ужасе закричал я. — Я не возьму этот купон. У меня до сих пор воспаление легких. Вы хотите, чтобы все мои внутренности сгнили. О аллах, когда же, наконец, я избавлюсь от этих купонов!

Продавец объяснил, что к двум банкам дается один купон. К четырем — три купона. А к восьми — шесть. Когда же наберется больше шести, то начинается список премий.

Я закрыл глаза и в отчаянии сказал:

— Не буду смотреть его.

Тогда продавец начал громко читать список:

— Французское жемчужное ожерелье, дорогой аквариум для золотых рыбок, теплая шапка из настоящего меха, чайное ситечко, современные противозачаточные средства, крем для выпадения волос, черный мужской костюм, холодильник.

— Холодильник! — я вздрогнул и открыл глаза. Какие красивые холодильники у моих друзей. Они, как снег, охлаждают все что угодно. А летом удовольствие от еды получаешь в два раза больше. Сколько же за него нужно купонов? — спросил я. Мой голос слегка дрожал.

— Всего пять тысяч.

— То есть сколько же мне придется выкурить табаку?

— Купите в этом году двадцать тысяч банок. Через год эти купоны уже будут недействительны.

— Двадцать тысяч банок! А сколько же это все-таки будет табака, уважаемый?

— Две тонны.

— А как вы думаете, останусь ли я в живых, если выкурю две тонны табака?

— Попытайтесь.

Чуть помедлив, он сказал:

— В прошлом году один сахиб получил холодильник. — Запнувшись на мгновение, он печально добавил: — Но на следующий день умер. У него была чахотка. Ах, бедняга! Очень хороший был покупатель.

Тогда, протянув ему купон, я с расстановкой сказал:

— Возьмите его!

— Нет, его нельзя возвращать назад. Подождите. Я вам сейчас кое-что скажу, а вы сделайте так: купите шесть купонов. За них мы даем билет в кинотеатр «Нью Полаз». Сходите посмотрите какой-нибудь фильм.

— Но я не думал сегодня ходить в кино и потом вдруг мне не понравится картина. Вообще я сегодня не хочу смотреть кино.

— Это неважно. Вам все равно придется на что-нибудь потратиться. А так вы выберете себе место по вкусу и смотрите картину. Голову откиньте на спинку кресла, закройте глаза и медленно, спокойно пускайте через нос дым нашего лучшего табака. И вы не найдете большего удовольствия в жизни.

Тишина. Покой. Как умело нарисовал он, мой мучитель, прекрасную картину интеллектуального наслаждения! И я, конечно, согласился. Купил еще четыре пачки табака, — взял билет и пошел в кино.

У входа на места первого класса стоял служитель в форме. Он взял у меня билет, оторвал половину и вернул билет с… купоном.

— Как! — подпрыгнул я от удивления. — Опять купоны?! О аллах, что за злой рок!

Служитель улыбнулся и лениво показал мне на висевшую передо мной большую доску объявлений. Я сразу же закрыл глаза:

— Нет, довольно! Что бы ни случилось, я даже не взгляну на нее!

— Вы нигде не найдете лучше этого списка, — сказал служитель. — Ни в одном учреждении или предприятии нашей страны. Здесь за купоны получают поцелуи.

— Поцелуи? Что вы говорите? — воскликнул я, быстро открыв глаза и облизнув от волнения губы.

— Читайте объявление, — сказал служитель. Робко, еще не веря, я подошел к прикрепленной на стене доске. Огромными ясными буквами на ней было написано:

СПИСОК ПРЕМИЙ

Здесь вы можете получить поцелуи в обмен на купоны

Смотрите кино и получайте поцелуи

Ниже следуют фамилии киноактеров и актрис, чьи поцелуи вы можете получить.

Бегам Чатхара — 500 купонов

Мисс Сатья нас Байта — 2000 купонов

Мисс Пхутрия — 100 т. купонов

БибиХурАсман — 50 т. купонов

Андалиб Кумар— 10 т. купонов

АшокКумар — 300 т. купонов

Утверждено цензором Бюро фильмов, Джай Хинд!

Да. Список был длинный и подробный. Я удивился высокой плате за поцелуй Ашок Кумара. Она была выше, чем даже плата за поцелуй Наргис.

— В чем дело? — спросил я у слушателя.

— Что я могу сказать, сахиб? Девушки обожают Ашок Кумара. Они заполнили все помещение, и все хотят получить поцелуй именно Ашок Кумара, как будто с ума посходили.

— Ну что вы! Это неверно, — сказал я убежденно. — Мы индийцы, потомки древнего народа. Застенчивость всегда была свойственна нашему характеру. Поэтому наши девушки не могут быть такими бесстыдными.

— Сердце не хочет этому верить, — отвечал он, — но войдите в зал и увидите, что восемьдесят процентов всех присутствующих — девушки, и все они ищут Ашок Кумара. Я даже слышал, что он, бедняга, собирается бежать.

— Почему?

— Это секрет, но вам я открою его, только об этом никому ни слова, — он приложил палец к губам.

— Никогда, никому! — схватил я себя за оба уха и, ударив кулаком в грудь, сказал: — Умру, но тайну кинопромышленности никогда не выдам.

— Одна старая иранка, — доверительно наклоняясь ко мне, рассказывал он, — в Ашок Кумара… Ну, вы понимаете! Очень богатая старуха. Вдова уважаемого Хорсана — владельца мулов.

— Постойте! Это не та, у которой девяносто миллионов?

— Так вы ее знаете! Да, на недостаток денег она не может жаловаться. Она отдает внаем соседний кинотеатр на год, чтобы заполучить все купоны. А за них она надеется получить поцелуй Ашок Кумара. Точно так же несколько спекулянтов из Буджерата и Мирвара сдают другой кинотеатр на полгода и получают все купоны — часть для актеров и актрис, а часть для кого-нибудь другого.

— Наверное, для того чтобы преподнести их в подарок, когда будет справляться серебряный или золотой юбилей?

— Ни о чем не спрашивайте.

И он, вспомнив о своих обязанностях, начал торопить публику:

— Проходите в зал, пожалуйста! Зал уже полон! Скорее, господа!

Потом, повернувшись ко мне, сказал:

— Удивительная жизнь.

— Хорошо, — сказал я. — Наверное, большинстве людей стремятся купить купоны Наргис, мисс Пхутрин или мисс Чатхара?

— Нет, сахиб.

— Подождите, почему нет? Я думаю, что…

— Вы ошибаетесь, сахиб. Шумиха поднялась сейчас вокруг мисс Мусибта Леви и Кокиля Рани.

— Почему вокруг них? Ведь их время уже прошло. Да и в списке-то их нет, — сказал я, показывая на доску.

— Потому что, кроме поцелуев, у них можно получить еще и купоны.

— Они дают купоны сами? Что вы говорите?

— Да, и друзья собирают их, чтобы…

— Чтобы, — догадался я, — собрав сто тысяч купонов, поцеловать мисс Пхутрию…

— А двести тысяч — Наргис… Поэтому, сахиб, такие люди, как прачки, зеленщики и безработные киносценаристы вроде вас, бегом бегут…

Я сжал кулаки и начал пробираться к выходу.

— Куда вы? В первый класс сюда. Куда же вы?

— К Кокиля Рани за купонами, — на бегу ответил я и выскочил из кинотеатра.

В эту промышленную эпоху в Индии все можно получить за купоны. Бога, любимую, славу, службу, дом.

Все за купоны! И почему бы нельзя, если купоны на бензин, как и вежливость, распространены повсюду.

ЛИЦО

Мы осмотрели развалины древнего исторического памятника в Грузии километрах в сорока от Гори и теперь возвращались домой. Мы ехали по горной дороге. Высокие скалы с двух сторон сжимали узкую долину. В прохладном воздухе немного пахло снегом, а вода в речушке была такого удивительного голубого цвета, как будто это само небо текло по земле.

Впереди показалась деревня, маленькие домики которой, как ульи, повисли высоко в долине. Чинары, стоявшие на склоне, уже стряхнули листья. Облетели и золотистокоричневые листья кленов и лип, а тополя стояли, как старые, закаленные в боях солдаты, выставив штыки своих ветвей. Берега реки местами густо поросли камышом, и, казалось, камышинки, переплетаясь между собой, о чем-то тихонько перешептываются, как старухи. Легкий деревянный мост, переброшенный через речку, переходит в утоптанную тропинку, которая ведет к двухэтажному зданию деревенской школы. Из нее с шумом выбегали ребятишки.

Много-много лет я мечтал увидеть маленькую советскую деревеньку. Я видел много больших городов, видел много крупных заводов и обширных ферм, но мне всегда хотелось посетить какую-нибудь маленькую и безвестную деревеньку, в которой живут маленькие и безвестные люди. Они живут в ней так, как живут маленькие люди во всех уголках земного шара, — тихо и мирно, вдали от шумных потрясений. Я хотел побывать в деревушке, окруженной полями, в деревушке, где есть долина, есть речка, есть скромные домики, есть песни, есть свое маленькое горе и свои маленькие радости, в деревушке, где утром открываешь глаза, разбуженный пением птиц, а вечером засыпаешь, убаюканный негромкой колыбельной песенкой речки. Годами зрело в моем сердце желание увидеть такую советскую деревушку.

И вот, наконец, я вижу ее перед собой. Я попросил остановить машину и обратился к одному из своих спутников:

— Вот эту деревню я хотел бы посмотреть!

— Но здесь и смотреть-то нечего, — возразил он, немного удивившись. — Самая обыкновенная деревня, ничего интересного здесь нет.

Я улыбнулся в ответ:

— Вот именно поэтому я и хочу осмотреть ее.

Мой спутник ничего не понял, но мы все же вышли из машины и стали взбираться по склону, направляясь в деревню.

Очень скоро кудахтанье потревоженных за околицей кур и кряканье уток возвестили о нашем прибытии и предупредили об этом крестьян, как бы сказав им:

«Посмотрите, ведь в деревню кто-то пришел!»

Первыми нас окружили деревенские ребятишки. Смотреть на нас и трогать машины, в которых мы приехали, было немалым удовольствием для них. В это время из стоявшего неподалеку белого дома вышел, поглаживая бороду, краснолицый старик и с любопытством посмотрел в нашу сторону. Мой спутник окликнул его и, когда он подошел к нам, что-то сказал ему по-грузински. Старик внимательно оглядел меня с ног до головы и что-то проворчал в ответ. Тогда мои спутники снова заговорили по-грузински. Голоса их звучали просительно. Мне показалось, что суровый старик несколько смягчился, — нечто вроде легкой усмешки появилось на его лице. Теперь лицо его казалось приятным и добрым.

Взяв мою руку, сердечно пожимая ее, он сказал:

— Ты прости меня, сынок. Обычно путешественники в нашу деревню не заглядывают. В наши края если и ездят, то только за тем, чтобы осмотреть древние развалины, а возвращаясь оттуда, минуют нашу деревню так, как будто ее и вовсе нет на свете. А ведь наша деревня…

— Ваша деревня очень красива! — перебил я его.

Лицо старика расцвело от радости, и он обрадованно переспросил:

— Нет, ты скажи, она действительно тебе нравится?

— Очень нравится, — ответил я, — она напоминает мне о моем Кашмире.

Старик обнял меня и сказал:

— Пойдем, я познакомлю тебя со своим старшим сыном. Он у меня председатель колхоза.

Здание, где находилось правление колхоза, было сложено из больших камней и окрашено в голубой цвет. В конторе, куда нас провели, стоял длинный стол и десятка два стульев. Мы все уселись. Напротив длинного стола стоял другой стол, поменьше, весь заваленный бумагами. За этим столом сидел совсем еще молодой человек с глубокими черными глазами, черной бородкой, одетый в черный костюм. Это и был старший сын старика. Старик с гордостью представил его мне. Когда я прижимал его руку, мне показалось, что его лицо мне знакомо, что я где-то встречался с ним раньше. Но где? В первую минуту я не мог вспомнить, где я видел его. Мы начали беседовать. Он произнес несколько приветственных фраз, и я отметил, что голос у него низкий, а говорит он очень серьезно, отчетливо произнося каждое слово.

— Мы живем в узкой долине. Колхоз наш маленький, земли у нас немного. Ничего интересного…

Старик рассерженно стукнул кулаком по столу:

— Это почему у нас «ничего интересного нет»?! Где еще ты найдешь такой виноградник, как у нас? В прошлом году мы заняли первое место по винограду! И все это тебе кажется неинтересным?!

И старик снова стукнул по столу, вызвав общий смех. В глазах сына засверкали искорки радости. Он тоже улыбнулся и обратился ко мне:

— Может быть, вы хотите о чем-нибудь спросить меня?

— Сколько человек живет в деревне?

— В деревне шестьсот двенадцать человек, но работать из них могут около четырехсот.

— Сколько урожаев вы снимаете в год?

— Один, — ответил молодой председатель, — везде в Советском Союзе снимают один урожай в год. Пока один. Пока у нас зимой ничего не может расти.

— А что вы выращиваете?

— Две трети земли у нас занято под кукурузу, а на остальной площади мы выращиваем виноград, который приносит нам все больше и больше дохода.

— Сколько приблизительно зарабатывает в год крестьянская семья?

— Это зависит от числа членов семьи и от того, как они работают, — ответил председатель.

— Ну хоть в среднем! — настаивал я.

Черные брови юноши сдвинулись, и он неторопливо и серьезно начал:

— В нашем колхозе даже самая маленькая семья получает в год не меньше пяти тысяч рублей, но есть и такие семьи, которые в месяц зарабатывают две — две с половиной тысячи рублей. Поэтому я думаю, что не ошибусь, если скажу, что в среднем каждая семья зарабатывает от семисот до девятисот рублей в месяц.

Тем временем в комнату вошли еще несколько колхозников, которые с большим интересом прислушивались к нашей беседе. Один из вновь вошедших, высокий, стройный парень, очень смуглый, но с огненными волосами, стряхнув пепел со своей сигареты, добавил:

— Это еще не все. Каждый из нас получает доход и от своего приусадебного участка, который предназначен для выращивания зелени и овощей для дома. На этом участке мы выращиваем и виноград, на котором совсем неплохо зарабатываем. Возьмите меня: я в прошлом году продал винограду на две тысячи рублей.

— Но ведь вы целый день работаете на колхозных полях, когда же вы обрабатываете свои приусадебные участки? — заинтересовался я.

— Свои? — спросил рыжий и засмеялся. — Теперь у нас вся земля своя. И колхозная — своя, и своя — своя. Вся земля теперь у нас советская. Пять дней в неделю мы работаем на колхозной земле, а два дня — на приусадебной!

— Сколько грамотных в деревне?

— Все. В нашем колхозе есть и своя небольшая библиотека, в ней три тысячи томов. Хотите взглянуть?

В этой маленькой библиотеке маленькой деревни я нашел книги Тагора — «Гитанджали» и «Садовник».

— Я очень люблю Тагора! — сказал молодой председатель, бережно перелистывая страницы книги. Он нашел то, что искал, и с вдохновением прочел отрывок из «Садовника».

Закрыв книгу, он сказал:

— Очень хорошо!

Я осмотрел семь домов в этой деревне, стараясь заходить в те из них, которые снаружи выглядели самыми грязными и непривлекательными. Перед каждым была деревянная веранда, стены домов были сложены из камня, крыши — черепичные. Над верандами были протянуты веревки, на которых сушилось белье. Кое-где спали собаки. При виде чужих они начинали лаять, но потом, разглядев знакомые лица жителей деревни, унимались. Снаружи те дома, в которые мы зашли, не представляли собой ничего особенного, но внутри было очень чисто и опрятно. Каждый дом состоял из двух комнат и кухни, в каждом доме я видел радиоприемники, деревянные или металлические кровати с хорошими пружинными матрацами, кровати были застланы чистыми и нарядными покрывалами; на стенах — картины; на окнах и дверях висят кружевные занавески, часто сделанные вручную женщинами. В трех домах из семи я видел швейные машины. Книги я видел в каждом доме, но в двух домах я нашел книги только по сельскому хозяйству, а в остальных пяти — художественную литературу, и в большом количестве. Я видел книги русских и грузинских писателей, а из иностранных — книги Фучика и Драйзера.

На веранде около каждого дома висел маленький рукомойник с горячей водой, около него лежало мыло, рядом висело полотенце.

— Не покормив, мы тебя теперь не отпустим! — сказал мне белобородый старик.

Но мои спутники решительно запротестовали.

— Нет, нет, это невозможно! Ведь заранее было решено, что обедать вы будете в Гори! Там уже все приготовлено!

Но старик не уступал и упрямо качал головой:

— Первый раз к нам в колхоз приехал гость из Индии, и мы не отпустим его голодным! Так нельзя!

Старик произнес это с такой силой, что моим спутникам волей-неволей пришлось замолчать и согласиться. Старик повел нас к себе.

Нас было ни много ни мало — одиннадцать человек, поэтому из соседних домов сбежались на помощь женщины, и вскоре из кухни к веранде начал распространяться аппетитный запах курицы. Женщины пекли пирожки с мясом и разогревали лепешки. В одной комнате сдвинули столы так, что получился один длинный стол для гостей. Женщины стали накрывать на стол: курица, мясо в подливе двух видов, лепешки, сладости, виноградные вина трех сортов. Гости и хозяева стали провозглашать заздравные тосты, началась застольная беседа. Очень скоро мы все сидели, смеялись и болтали, как члены одной семьи.

Председатель колхоза, который сидел недалеко от меня, сказал мне:

— Вы все время на меня смотрите. В чем дело?

И на несколько минут я забыл обо всем. Я забыл о том, в какой стране я нахожусь, забыл о том, где я сижу. Что это за люди сидят вокруг меня? На несколько минут я перенесся из этой деревни в другую деревню — к себе на родину — в маленькую кашмирскую деревеньку, где прошло мое детство.

Я вспомнил долину, по которой текли две реки. Пространство между ними поросло травой. Долина заросла деревьями дикого граната и шелковицы; нежные фиалки, как пугливые девственницы, прятались среди камней. Часто я и мой друг Бхаду лежали на траве, глядя на ласточек, летящих высоко в небе. Куда ушли те годы, когда каждое утро было открытием, а каждый вечер — чудом. Как далеки от меня теперь волшебные месяцы и годы моего детства. Исчезла голубая река из долины воспоминаний.

— Ты похож на Бхаду, — со вздохом сказал я.

— На какого Бхаду?

— На Бхаду, друга моего детства!

— А где он сейчас?

— Где он сейчас? Так много лет прошло с тех пор! Отец Бхаду был арендатором у одного помещика — брахмана. У него был крохотный клочок земли и глинобитный домишко, два больших дерева джиды отбрасывали на него свою густую тень. Мы с Бхаду частенько уплетали ярко-красную джиду, сидя под этими деревьями; а когда нам случалось до крови наколоть палец о колючки, мы утешали себя тем, что старались заглушить боль от ранки сладостью плодов. Это средство хорошо знают все мальчишки, которые рвут с деревьев плоды.

— Но что же было потом с Бхаду? — с беспокойством спросил меня председатель колхоза.

— Однажды Бхаду не пришел в школу. Нам сказали, что его мать умерла от чахотки. Месяца три после этого он совсем не показывался в школу — ему пришлось помогать своему отцу. Однако дружба наша оставалась по-прежнему прочной. Каждый день после уроков я приходил к нему, и мы вдвоем убегали на берег реки играть, бегать и ловить бабочек. В то время бабочки были удивительно красивых цветов. Знать бы, куда они девались теперь — прелестные бабочки моего детства… Они даже разговаривали с нами…

— А что же потом?

— Прошла весна. Миновало и лето. Пришла и ушла осень. В один из первых зимних снежных дней, когда в школе начались каникулы, я побежал к Бхаду, но его не оказалось дома. Домик был со всех сторон занесен снегом, дверь была открыта настежь и негромко хлопала под порывами снежного ветра. В очаге не было огня, постель не застлана одеялом. В доме никого не было, он был пуст.

— Бхаду! Бхаду! — громко позвал я.

Сильный порыв ветра подхватил мой голос и далеко разнес его. Он зазвучал в окрестностях домика и прозвучал над вершинами деревьев. Но Бхаду не откликнулся на мой зов — его нигде не было. Все было тихо.

— Куда же девался Бхаду?

— Не знаю. На другой день люди рассказали, что наш помещик согнал отца Бхаду с земли и он ушел из деревни, взяв с собой сына, ушел на заработки. Тогда я понял, почему дом Бхаду был открыт, а очаг холоден, почему на снегу остались следы двух пар ног — больших и маленьких. Одиноко стояли два дерева, и ветви их казались покрытыми колючками из снега…

— Бхаду был очень похож на тебя, — сказал я председателю колхоза. — У него был такой же лоб, такие же волосы и глаза, он так же смеялся, как ты. Понимаешь, мне на минутку показалось, что мой Бхаду приехал в Советский Союз.

Глаза председателя казались печальными. Он слегка улыбнулся, и я увидел, как эти влажные глаза засветились огоньком радости. Он негромко заговорил:

— И мое детство было похоже на детство Бхаду. Но теперь… Никто не станет отрывать такого Бхаду от школы. В нашей стране никто не может согнать крестьянина с земли. Все, что ты видишь вокруг, — это все принадлежит нам, и мы посеяли все это своими собственными руками и вырастили все это своим трудом. — Он поднял свой бокал и, чокаясь со мной, сказал: — Я пью за Индию, за ее новую жизнь! И я желаю тем Бхаду, которые там живут, чтобы труд на их полях был благодатным, чтобы деревья их тяжелели плодами, а очаги никогда не оставались холодными!

Обед наш очень затянулся. Не раз провозглашались тосты за дружбу между Индией и Советским Союзом. Когда вечерние тени уже начали ложиться на землю, глава семьи — крепкий, седобородый старик — поднялся со своего стула.

— Я хочу предложить последний тост — за мир во всем мире!

Все молча ждали продолжения.

— Почему я хочу мира? — продолжал старик. — Сегодня я хочу рассказать вам об этом. До революции у меня не было дома, не было земли, до революции я не знал радостей жизни. Все, что вы видите у меня теперь, — все это мне дала революция: и дом, и все, что в нем; мои дети никогда не знали голода; мои внуки учатся в школе. Я хочу мира потому, что я счастлив. Может быть, в других странах людям живется счастливей, чем мне. Этого я не знаю. Счастье ведь не измеришь. Об этом я не могу вам сказать. Я старик, я — старый солдат революции, и я счастлив сегодня. Мне достаточно того, что у меня есть, поэтому я и хочу мира.

Мы живем в маленькой деревушке, в маленькой узкой долине, у нас есть немного земли и с горсточку счастья, — но все это принадлежит нам. Мы сами создали этот мир для себя, и мы будем наслаждаться всеми его плодами. Мы не хотим отнимать счастье у других, но если какой-нибудь дурак попробует протянуть лапу к нашему миру и счастью, то…

Старик умолк, но его глаза, пылавшие гневом, говорили о многом. Он обвел нас всех тяжелым взглядом, и мне показалось, что в эту минуту он видит перед собой весь мир. Вдруг взгляд его смягчился, теперь он был нежным и печальным.

Старик тихо сказал:

— Два моих сына погибли под Сталинградом, но если понадобится — оставшиеся в живых снова пойдут умирать за мир и радость жизни. Поднимите бокалы, друзья…

* * *

Я смотрю в окно гостиницы в Москве и думаю: «В чем же подлинная мощь Советского Союза?» И мне на ум приходит многое из того, что я слышал и знал, я вспоминаю многих людей… Но над всем этим я вижу одно лицо — лицо старого солдата революции, который живет в маленькой безвестной деревушке, километрах в сорока от Гори.

МАТЬ ВЕТРОВ

Много лет прошло с тех пор, когда я впервые услышал сказку о четырех братьях ветрах: брате Северном Ветре, брате Южном Ветре, брате Восточном Ветре и брате Западном Ветре, которые жили вместе со своей матерью в огромной пещере.

Весь день летали ветры над миром, а с наступлением вечера возвращались домой. Прежде чем покормить сыновей ужином, мать сажала каждого из них в отдельный мешок, потому что ветры были беспокойными детьми и всякий раз начинали ссориться за столом, и это причиняло миру большой вред. Волей неволей приходилось матери прибегать к этой мере и рассаживать драчунов по разным углам пещеры. Мать ветров была женщина властная, высокая и сильная, и, когда она стучала кулаком по столу, призывая к порядку своих непослушных сыновей, ветры дрожали от страха.

Но это дело давних дней. В то время я был ребенком, — читая подобные сказки, я верил им. Теперь же, когда я стал взрослым и детство осталось далеко позади, я читаю другое и верю другим вещам. Однако сегодня я вспомнил эту сказку потому, что она имеет прямую связь с тем, о чем я сейчас собираюсь вам рассказать.

В тот вечер, о котором идет речь, я допоздна засиделся в гостях. Я жил в двух милях отсюда за густым кедровым лесом, по ту сторону высокого горного ущелья, покрытого нетающими снегами. Распрощавшись с другом, я вышел от него в ту минуту, когда солнце только что скрылось за горизонтом и небо еще светилось, озаренное его последними лучами. Мне предстояло пройти около двух миль по очень трудной горной дороге, и поэтому я не обратил внимания на тяжелые черные тучи, собирающиеся на севере. Я бодро зашагал по дороге, размахивая палкой.

Стояли последние дни осени. Крестьяне уже сняли урожай, и теперь на полях, разбросанных по склону горы, торчала густая щетина жнивья. Пастух, наигрывая на дудочке, гнал стадо в деревню. На шеях буйволов мелодично позванивали колокольчики, а пыль, которую животные поднимали ногами, сверкала в последних лучах заходящего солнца, словно червонное золото. Воздух был чист и прохладен, но еще не наступили зимние холода, во время которых кажется, будто кто то щиплет тебя за нос ледяными пальцами, что, кстати говоря, мне очень нравится.

Размахивая палкой, насвистывая, разговаривая сам с собой, я незаметно прошел половину пути и очутился на опушке кедрового леса, росшего по склонам ущелья Канденала. Едва я вошел в лес, как нос с носом столкнулся с почтальоном. Он сообщил мне, что сегодня меня дома ожидает много писем. Это известие меня очень порадовало, так как в наш далекий горный район почта приходила только два раза в неделю.

Человек, живущий в этом заброшенном уголке, где деревни отстоят далеко друг от друга и сообщение между ними очень плохое, получая письма, испытывает такое чувство, словно на него пахнуло порывом свежего ветра городской цивилизации. И время тогда тянется не так томительно долго. Когда же письма долгое время не приходят, человеку кажется, что его по горло окунули в снег ущелья Канденала.

Распрощавшись со мной, почтальон быстрым шагом отправился в ту сторону, откуда я только что пришел. Небо все более и более заволакивалось тучами. Я запахнул пальто и, войдя в лес, двинулся в сторону горного ущелья. Я торопился, потому что подул холодный ветер и тучи, двигавшиеся на меня с севера, имели весьма угрожающий вид.

«Хорошо бы мне попасть в ущелье раньше, чем туда придут тучи, — подумал я, — в противном случае я рискую стать жертвой снежной метели».

Вскоре ветер усилился. Порывисто целовал он мои щеки ледяными губами. Ветер пронзительно свистел в ветвях деревьев, и я почему то вспомнил сказку Андерсена, о которой я только что упоминал. Закутавшись поплотней в свое легкое пальто, я сказал сам себе:

«Прилетел один из братьев, брат Северный Ветер!»

— Жжж, жжж! — гневно свистел Северный Ветер, пригибая к земле стволы молодых кедров и ломая сучья. И вдруг хлынул дождь с градом. Град барабанил по земле, ветер сердито завывал, трещали ломающиеся деревья, бешено клокотали потоки воды, срывающиеся с вершины горы камни с грохотом летели в пропасть, а над всем этим хаосом оглушительно хохотал Северный Ветер, резвился так, словно бы это была всего лишь веселая детская забава.

Вскоре совсем стемнело. В двух шагах уже ничего нельзя было различить. Несколько раз я едва не сорвался в пропасть. Вся моя одежда и ботинки промокли до нитки, и я дрожал от холода. Но, несмотря ни на что, я решил идти вперед, хотя по заснеженному каменистому склону идти было трудно и даже опасно. В лесу негде было укрыться от бури, а мой дом был по ту сторону ущелья. В нем меня ждал отдых и весело потрескивающий в печке огонь, и это придавало мне силы. Сбиться с дороги я не боялся, в течение многих лет я ходил по ней и знал здесь каждый камешек. Я ни минуты не сомневался, что она приведет меня к дому.

Долго брел я в тумане. Он становился все плотней, а темнота все непроглядней. И по мере того как сгущалась темнота, усиливалась и буря, а лесу не было видно конца. Мне стало казаться, что он никогда не кончится и я не дойду до горного ущелья.

В ущелье Канденала было одно место, где эхо повторяет твой голос в пяти местах.

— Хо хо хо! — громко закричал я.

Мой крик, подобно намокшей под дождем птице, слабо затрепетал и потерялся в темноте ночи. Эхо не повторило его.

— Го го го! — закричал я снова.

— Ха ха ха! — захохотал в ответ Северный Ветер.

Сомнений не оставалось, — я действительно заблудился! Впереди дороги не было. Густой туман окутывал каждое дерево, каждый куст, заполнил все ямы и впадины. Казалось, что перед тобой ровная земля. Идти вперед стало опасно — смерть подстерегала на каждом шагу. Но тем не менее я должен был идти. Я страшно продрог, но если бы я остановился, я мог бы замерзнуть совсем.

И вдруг я увидел огромную дверь, которая словно висела в тумане. С радостным криком я бросился к ней и постучался. Через несколько минут дверь открылась, и я увидел высокую старуху с фонарем в руках. Она подняла фонарь, внимательно посмотрела на меня, а потом спросила весьма неприветливо:

— Кто ты?

— Путник. Я заблудился, а по дороге меня застала буря.

Внезапно порыв северного ветра распахнул дверь настежь. Старуха, помедлив, сказала:

— Войди!

Я последовал вслед за ней и очутился в огромной пещере в несколько сот футов высотой. Почти у самого потолка скалы немного отступали назад, образуя как бы естественные окошки, сквозь которые были видны высокие ледяные столбы на улице. Я огляделся по сторонам, и пещера показалась мне немного знакомой. В одном ее углу зияла глубокая расселина, в которую сверху низвергался водопад. Вдоль стен росли кусты удивительной красоты, с потолка свисали огромные ледяные сосульки, сверкавшие, словно хрустальные, посередине пещеры стоял стол, а за ним сидел юноша, одетый во все белое. Когда юноша улыбался, глаза его вспыхивали, подобно молниям, когда он смеялся, изо рта у него падали тюльпаны.

— Это мой сын, Северный Ветер, — сказала старуха. — Он только что прилетел вместе с тобой.

И вдруг я все понял. Я находился в пещере четырех братьев ветров, и сейчас передо мной сидел брат Северный Ветер и улыбался.

— Здорово я напугал тебя сегодня? — сказал Северный Ветер и весело засмеялся. — Хотел было я столкнуть тебя в пропасть, но потом раздумал.

— Попробовал бы только! — сказала старуха. — Я бы тебя живо упрятала в мешок!

Только теперь я заметил, что на стене висели четыре больших мешка.

— А где твои остальные три сына? — спросил я старуху.

— Откуда ты знаешь, что у меня есть еще сыновья? — спросила она хмуро.

— Я уже однажды был в этой пещере, — сказал я.

— Что ты болтаешь? Когда это ты был здесь?

— В сказке!

— Жаль, что для таких дураков, как ты, у меня не припасены мешки, — сказала старуха, — а то бы я и тебя туда посадила. В этой пещере никто никогда не был. Только потому, что ты пришел в одно время с моим сыном, ты нашел эту дверь, в противном случае ты бы ее никогда не заметил. Ну, раз уж пришел, проходи и садись поближе к огню, а то холод проберет тебя до костей. Я дам тебе молока с медом.

— Я тоже очень проголодался, мама, — сказал Северный Ветер, облизывая губы.

— И тебя покормлю, только сначала расскажи мне подробно обо всем, что ты делал сегодня, — сказала старуха, подавая мне две чашки, наполненные до краев молоком и медом.

— Я прилетел с северного полюса, — начал свой рассказ Северный Ветер. — Я долго играл с северным сиянием, бегал взапуски с белыми медведями, любовался глетчерами, наполовину погруженными в воду, и ледоколом, который медленно продвигался вперед, разрезая носом льды. Я попробовал состязаться в скорости с самолетом, который летел к полюсу, но вскоре отстал. Это был первый самолет людей, пролетавший над полюсом и проложивший кратчайший путь из Старого Света в Новый.

Старуха с большим вниманием слушала рассказ сына.

— Потом я спустился вниз и полетел над сибирской тайгой, — продолжал ветер. — Я летел вместе с быстро мчавшимися собаками, впряженными в деревянные нарты. Вся Сибирь в строительных лесах, мама. Повсюду строятся новые города, новые фабрики и заводы. Посевы продвинулись далеко на север, и люди первый раз в жизни снимают там богатые урожаи. Сотни тысяч людей работают там рука об руку.

У старухи даже глаза заблестели от радости. Она уже открыла рот, собираясь что то сказать, как в это время раздался сильный стук в дверь.

— Это мой второй сын, Южный Ветер, — сказала она, обращаясь ко мне. — Я всегда узнаю его по стуку. Это мой самый любимый, самый желанный сынок. Он прилетает с южных морей и непременно приносит мне какой нибудь подарок.

И старуха торопливо побежала открывать дверь, так как в дверь снова постучали.

Воспользовавшись уходом матери, Северный Ветер поспешно схватил кувшин с молоком и в одну минуту осушил его до дна. Так же быстро он расправился и с медом. А потом уселся на свое место как ни в чем не бывало.

В это время со стороны двери послышался душераздирающий крик. Мы в страхе повернулись в ту сторону. Перепуганная старуха, заботливо поддерживая своего сына, вела его к столу.

У Южного Ветра были большие голубые глаза и широкий ясный лоб. На голове у него была надета маленькая шапочка из перьев зеленого попугая, на шее ожерелье из раковин и гирлянда из красных цветов, какие носят танцовщицы с островов Южного моря. На его груди росла зеленая трава Пампасов, а на щиколотках ног были привязаны голубые колокольчики, растущие на просторах южных лугов.

Однако теперь Южный Ветер выглядел очень странно. Зеленая шапочка из перьев попугая обгорела, цветы завяли, трава на груди пожелтела, а колокольчики на его ногах при каждом шаге издавали печальный и заунывный звон. Южный Ветер подходил к столу неверными, спотыкающимися шагами, опираясь на свою мать. И я заметил, что вся правая сторона его лица и рука были обожжены и покрыты страшными волдырями.

— Кто тебя так изуродовал, брат?! — закричал Северный Ветер, вскакивая со своего места. — Скажи мне, кто этот негодяй, я ему голову оторву! Я его живого снегом засыплю!

Южный Ветер, дрожа всем телом, бессильно опустился на стул. Мать со всех ног бросилась подавать ему ужин. Выпив молока с медом, Южный Ветер немного приободрился. Тогда мать сказала:

— До сего времени никому не удавалось победить моих сыновей ни на небе, ни на земле. Скажи мне, кто тот злодей, который нанес тебе эти страшные раны? Я из него всю кровь выпью!

— Сначала выслушай меня, — сказал Южный Ветер, насильно усаживая мать на стул. — Я прилетел с Южного полюса. Сначала я помог рыбацкой шхуне, застрявшей во время штиля. Я погнал волны по морю, направил теплое течение в холодные волны и перемешал их. Потом на южных островах я играл в ветвях кокосовых пальм и любовался танцами прекрасных женщин. Собрав облака, я пригнал их в леса Бразилии. Я бегал там взапуски с табунами диких мустангов до тех пор, пока не устал. И так как время приближалось к полудню, я решил, что мне пора возвращаться домой. Я пролетел уже примерно половину пути, как вдруг послышался страшный взрыв, за которым последовала ослепительная вспышка, перед которой и тысячи молний показались бы тусклыми. В следующую минуту я ощутил страшный жар. Мне показалось, что само солнце упало на землю. Меня окутало оранжево коричневое облако едкого дыма. Я начал задыхаться. Чихая и кашляя, я вырвался из него. Но посмотри, все мое тело обожжено, оно покрылось волдырями, и кожа слезает, словно чулок.

Мать, преисполненная жалостью к сыну, хотела обнять его, но он закричал:

— Не прикасайся ко мне! Люди говорят, мама, что этот дым очень ядовитый. Если ты коснешься меня, у тебя тоже будет слезать кожа.

Мать хотела что то сказать, как в дверь снова постучали. Она отправилась открывать дверь, и вскоре мы услышали ее крик, еще страшнее, чем первый. Женщина, громко рыдая, била себя в грудь, а позади нее плелся, прихрамывая, ее третий сын — Восточный Ветер. Но что у него был за вид! Волосы его совершенно поседели, кожа на теле вздулась волдырями, из ссадин на руках и ногах сочилась кровь, один глаз вытек. Восточный Ветер был самым мудрым, самым рассудительным и самым почтительным сыном. Впечатления, о которых он рассказывал матери каждый вечер, были самыми интересными, потому что ему многое довелось видеть на своем веку. Он был свидетелем горя и рабства, человеческой жестокости и несправедливости; он видел господство одной нации над другой, видел, как ради получения золота, железа, олова, угля и чая люди продают и покупают себе подобных. Он видел много слез и горя, но ему были ведомы и тысячи маленьких человеческих радостей — сверкающая, как крошечный светлячок, песня после трудового дня, улыбка влюбленных глаз, нежное прикосновение пальцев возлюбленной. Человек, пережив множество бед и несчастий, остается жить. Кровью и муками завоевывает он себе полную жизнь. И теперь на Востоке уже взошли молодые побеги новых надежд. На огромных пространствах Китая, Японии, Бирмы, Индонезии, Индии и Цейлона маленькие люди живут дружно и самоотверженно трудятся. Они восстанавливают разрушенные дома, засевают опустошенные поля, роют каналы, с большим искусством выводят деревянными палочками свои иероглифы.

Цветы Японии рассказывали Восточному Ветру свои сказки, китайские матросы пели ему свои песни. Он с нежностью перебирал пальцами колосья риса на цветущих полях Бирмы, на индийских фабриках он видел рабочих, которые с поразительным мастерством ткали изумительные по красоте материи. Каждый день он рассказывал своей матери о жизни, труде и любви этих людей. Его улыбка была всегда немножко грустной, и от него веяло ароматом неведомых цветов и трав, растущих в дремучих джунглях, в голосе его сквозила страсть восточных женщин, а когда он говорил о вероломстве и неверности, из глаз его лилось презрение, словно лава, низвергающаяся из вулкана.

Третий сын старухи, Восточный Ветер, не походил на своих братьев. За всю свою жизнь он ни разу ни с кем не поссорился, и мать никогда не сажала его в мешок. Но сегодня, как видно, он вступил с кем то в страшную битву и потерпел поражение.

— Что с тобой случилось? — воскликнула мать в ужасе. — Ведь ты ни разу ни с кем не дрался, а сегодня ты вел себя не лучше своих братьев. А я то считала тебя самым умным, самым хорошим сыном!

— Мне очень больно, мама, — сказал Восточный Ветер, тяжело вздохнув. — Со мной еще никогда не случалось такого несчастья.

— Кто тебя так изуродовал? — спросил Северный Ветер, дрожа от гнева.

— Не знаю.

— Как не знаешь? — воскликнул Южный Ветер, выходя вперед. — Ты должен знать!

— Все началось совсем обычно, — начал Восточный Ветер. — Я летел вдоль берегов Ганга, где видел крестьян, работавших на рисовых полях. Потом я полетел в Японию, где долго слушал веселые песни пастуха. Я раздувал паруса японских джонок и, поиграв с волнами, стал звать рыб. День был такой чудесный, а море — такое тихое и ласковое, что, глядя на его прозрачные глубины, где по дну, точно дорогой ковер, стелились водоросли и плавали остроносые рыбы, мне захотелось спать. Вдруг взрыв необыкновенной силы подбросил морскую воду на многие сотни газов[43] вверх, а внизу на этом месте образовался гигантский водоворот. На моих глазах маленький зеленый островок, утопавший в тени кокосовых пальм, был затянут в этот водоворот. На острове жили славные, трудолюбивые люди, веселые черноглазые девушки… У меня до сих пор звучат в ушах вопли этих несчастных!

Восточный Ветер схватился руками за голову и повалился на стол. На несколько минут в пещере воцарилась полнейшая тишина, нарушаемая лишь шумом падающего водопада.

Потом Восточный Ветер поднял голову, в его уцелевшем глазу блестела слеза.

— В следующую минуту, — продолжал Восточный Ветер, — налетел смерч. Словно гигантский кочан капусты, закрутился он в воздухе, распространяя вокруг себя оранжево коричневый ядовитый дым. Я стал задыхаться и полетел, стараясь поскорей выбраться из этого страшного облака. Из Японии я полетел в Корею, оттуда на Филиппины. И вот по дороге из Филиппин в Сингапур я видел точно такой же взрыв в Австралии. Та же вспышка, тот же дым, те же разрушения. Вот эти волдыри, которые вы видите на моем теле, я получил во время этих двух взрывов.

Южный Ветер подошел к брату и молча показал ему свои ожоги на лице и руках.

— Разве в твоем районе тоже были такие взрывы?

Южный Ветер с горечью кивнул головой.

— Что только творится в этом мире! — взволнованно воскликнула мать. — Мои сыновья были свидетелями людских войн и прежде. В воздухе звенели деревянные стрелы, свистели стальные пули, но они не ранили моих сыновей. А теперь… Что это за пламя, которое сжигает все живое на многие сотни миль вокруг?! С тех пор как сотворен мир и до сего времени еще никто не ранил моих детей… Но теперь… Что происходит теперь?

— Что с нами будет? — с тревогой спросил Северный Ветер.

— Мы все умрем! Все четыре брата! — раздался чей то голос.

Все невольно обернулись назад и увидели четвертого сына, Западного Ветра. Он стоял на пороге, одетый в великолепно сшитый костюм, и, приподняв шляпу, вежливо приветствовал нас.

Западный Ветер был самым молодым и самым красивым из братьев. В его улыбке было много очарования, глаза озорно поблескивали, ноги не стояли на месте. Напевая новую модную песенку и приплясывая в такт ей, он подошел к столу и, вынув из кармана брюк серебряную фляжку, приложился к ней губами. Потом достал из кармана надушенный платок и вытер им губы.

— Все умрем! — сказал он серьезно. — Люди всех убьют в этой войне, а потом погибнут и сами!

— Что ты говоришь, сынок? — испуганно воскликнула мать. — Ну и вечер сегодня выдался! Все мои сыновья приносят весть о смерти!

— Видишь ли, — сказал Западный Ветер, — там, откуда я сейчас прилетел, день и ночь строятся крепости, возводятся укрепления, роются окопы. Каждый день открываются новые военные заводы, выпускающие самолеты, орудия, бомбы, ядовитые газы. Как видно, люди собираются взлететь на воздух от одного огромного взрыва. Поэтому, братишки, давайте выпьем перед смертью и попляшем в свое удовольствие! — И Западный Ветер вторично приложился к своей фляжке.

— Кто же останется жить, если умрем мы, братья ветры? — сказал Восточный Ветер. — Мы разбрасываем семена на полях, мы разносим ароматы цветов, мы сажаем лес на горах, а в засушливые земли приносим дождь. Мы смягчаем трескучий мороз и освежаем знойные пустыни своим дыханием. Мы — весна, мы — небо, мы — закваска хлеба, мы — виноградное вино! Если юноша поет под окнами своей возлюбленной, мы доносим до ее ушей эту песню, поэтому мы — песня, и радуга тоже мы! Мы нужны человеку не меньше, чем рыбе вода. Поэтому если человек отравит нас ядовитым газом, как же он сам сможет жить?

Все четыре брата посмотрели на меня.

— Что скажешь ты, человек? — спросила Мать ветров. — Скажи, как помочь горю, ведь иначе мы все умрем!

Западный Ветер, немного захмелев, снова запел.

— Сейчас же прекрати это безобразие! — крикнула мать, погрозив ему пальцем. — Иначе я посажу тебя в мешок!

— Больше не буду! — согласился Западный Ветер.

Теперь все пятеро смотрели на меня. Я от смущения заерзал на своем стуле. Молчать дальше было нельзя, и я сказал, что толком и сам ничего не знаю, но слышал от стариков, что где то между небом и землей есть рай и в этом раю растет дерево знания. Это то самое дерево, с которого Адам съел яблоко и был изгнан из рая.

— Да, да, — оживился Северный Ветер. — Я знаю, ты говоришь о саде Рамы[44]. Каждые сто лет я являюсь туда с докладом. Как раз завтра я опять лечу туда.

Тогда я стал просить ветер, чтобы он взял меня с собой. Я стал говорить, что, возможно, на этом дереве я найду ответ на их вопрос и узнаю, что нужно сделать для того, чтобы предотвратить войну.

— Не собираешься ли ты съесть запретный плод с этого дерева? — сказал Северный Ветер, неодобрительно глядя на меня.

— Ты только донеси меня туда, — сказал я. — А все остальное я сделаю сам.

Северный Ветер вопросительно посмотрел на мать.

— Возьми его, — сказала она, кивнув сыну головой. — Ведь дело идет и о его жизни.

На следующее утро Северный Ветер посадил меня к себе на плечо и мы полетели над морями, пустынями, горами и лесами. Мы летели на большой высоте, и под ногами то и дело мелькали зеленые поля, тонкие серебристые полоски рек, голубело море.

— А что, — спросил я Ветра, — сад Рамы находится на небе?

— Нет, под землей, — ответил он. — Но об этом мало кто знает из людей. Вход в него сторожит птица. Одно из ее крыльев — крыло жизни, другое — крыло смерти. У ворот, ведущих в сад Рамы, две створки. Одна из них — день, другая — ночь. Одна половина арки над воротами сделана изо льда, другая — из солнца. Это удивительные ворота: когда человек выходит из них, ему кажется, что он только что вырвался из пасти смерти и идет по направлению к жизни.

— Я хочу увидеть дерево знания, — сказал я.

— Это дерево, — сказал Ветер, — ничем не примечательно на первый взгляд. Ствол его очень толстый и весь покрыт острыми шипами. На нем нет ни одной ветки, ни одного сучка, и поэтому человеку, решившему взобраться на него, приходится надеяться только на свое мужество, желание и настойчивость. На самой вершине дерева есть одна ветка, а на ней листочек, один единственный листочек. Так выглядит запретное дерево знания.

— Отнеси меня туда! Отнеси поскорей! — взмолился я.

— Мы уже почти прилетели, — сказал Северный Ветер и нырнул в облака.

На меня пахнуло дивным ароматом цветов, вокруг зазвучали органы. Одуряющий аромат алоэ и амбры притупил все мои чувства, и я закрыл глаза. А когда через несколько минут я открыл их, то увидел, что стою в саду Рамы. У всех цветов сада Рамы были глаза, и эти цветы, порхая, словно бабочки, перелетали со стебелька на стебелек. А все животные висели на ветвях, словно плоды. Там было и павлинье дерево, на ветвях которого вместо листьев висели павлиньи крылья. Там было и соловьиное дерево, все плоды которого пели, как соловьи. Было и обезьянье дерево, все ветви которого походили на обезьян и прыгали по стволу с места на место. Я протянул руку, желая коснуться одной из веток, но она тут же перебралась выше. Каждый запах в саду Рамы имел свой цвет. По саду, словно тени, скользили красавицы феи, и, несмотря на то, что все они были одеты, как земные женщины, тела их просвечивали насквозь. Самая красивая из них, по видимому, королева фей, подошла ко мне и сказала:

— Северный Ветер сказал мне, что ты хочешь увидеть дерево знания, правда ли это?

Я утвердительно кивнул головой.

— Чтобы увидеть дерево знания, — сказала фея, — необходимо принести жертву. Готов ли ты?

— Да!

— Тебе придется забыть о любви.

— Забуду!

— И о сне!

— Согласен.

— Тебе придется голодать.

— Я не боюсь!

— Острые шипы изорвут твою одежду, будут вонзаться в твое тело.

— Это не имеет значения!

— Ты не будешь знать ни дня, ни ночи, ты не сможешь ни погреться на солнышке, ни посидеть в тени, ты не увидишь ни снега, ни лунного света, ты никогда не услышишь песни. Если ты решишься на это, следуй за мной!

Дерево знания было очень высоким. Его вершина парила где то в облаках и, как мне казалось, поднималась еще выше и разговаривала со звездами. Около самой вершины была одна ветка, которая торчала в сторону, словно человеческая рука, а на самом ее конце трепетал один единственный листочек, имевший форму листа бетеля, или, говоря иначе, форму человеческого сердца.

— Это и есть запретное дерево? — спросил я.

— Да, — ответила фея.

— И на этом листочке написан ответ на наш вопрос, — сказал Северный Ветер. — Запомни, Ветры умрут, если ты не достанешь его!

Взбираться по дереву было очень трудно, поднимешься не два метра — и на метр скатываешься назад. На пути мне встретилось множество искушений. Первой пришла любовь. Та, что была светом моих очей, улыбкой моей души, песней жизни. Взбираясь по этому дереву, человек растрачивает все свои слезы. У него не остается ни любви, ни улыбки, ни желаний, за исключением одного. Потом ко мне пришли времена года. Весна манила меня своими цветами, лето терзало нестерпимой жаждой. И, наконец, пришла зима. Холод леденил кровь в жилах, все мои чувства замерзли и, подобно ледяным сосулькам, вонзились в сердце. Когда прошли времена года, меня стала манить слава.

— Ветры умрут! Ветры умрут! — кричал мне снизу Северный Ветер.

Если человек устоит против соблазна славы, на него нахлынут мысли: «Что пользы в моем поступке? Ради чего я приношу эту жертву? Что получу я взамен погубленной жизни?» В ушах начинает звучать сладкая музыка. Звон бубенчиков на ногах танцовщиц, страстные, пламенные взоры, богатейшие в мире сокровища, рассыпав перед тобой свои богатства, начинают манить к себе. Но человек упорно продолжает подниматься вверх.

— Ветры умрут! Ветры умрут! — кричал снизу Северный Ветер.

И вот все искушения отступили назад. Наступила полнейшая тишина, и мной овладело чувство безысходной тоски и одиночества. Я одинок, совершенно одинок! Со мной нет рядом ни друга, ни товарища, ни единого живого существа, с кем бы я мог разделить свое одиночество. После этого наступает апатия. Человек ощущает такую усталость, что не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Мы не можем идти дальше, — говорят руки и ноги. Остановись, отдохни, ведь до вершины осталось не больше фута. Отдохни, закрой глаза, спускайся вниз. Как приятно спускаться вниз!

Я протянул руку и сорвал листочек. И в эту же самую минуту дерево знания пошатнулось и рухнуло вниз, увлекая меня за собой.

Придя в себя, я увидел, что стою в пещере Ветров, в руках у меня листочек в форме человеческого сердца, а на нем написано всего лишь одно слово: «Мир».

— Что нам проку от этого слова? — воскликнул я, изумленно глядя на листок.

— Слушай меня, — долетел до моих ушей чей то нежный голос.

Я оглянулся и увидел царицу фей из сада Рамы, которая стояла рядом со мной. Я протянул ей листочек, и фея, поставив под ним свою подпись, вернула мне его обратно, сказав:

— Иди с этим листочком по свету и собирай подписи под словом «Мир».

— Но что пользы в этих подписях? — спросил я.

— Когда буква соединяется с буквой, — улыбнулась фея, — рождается Шекспир, когда кирпич соединяется с кирпичом — возникает Тадж Махал, когда подпись соединится с подписью, получатся цепи, в которые мы закуем поджигателей войны!

Постепенно я начал понимать. Прижав к груди листочек с дерева мудрости, я вышел из пещеры. Буря утихла, и солнце заливало землю своими золотыми лучами. Передо мною простиралась бескрайняя долина, на которой нежно звенели мирные колокольчики.

МНЕ НЕКОГО НЕНАВИДЕТЬ

Давно уже не видал я Малика-сахиба. Когда последний раз, три месяца тому назад, я встретил его, он был настолько поглощен идеей создания кинофильма, что ни о чем больше не хотел слушать. С тех пор мы с ним не виделись. И вот сегодня, после завтрака, я вдруг подумал, что неплохо было бы съездить к нему в Дадар, расспросить его о житье-бытье.

Однако, когда я приехал в Дадар, Малика-сахиба не оказалось дома. Его жена сказала мне, что он ушел к себе в контору.

— А где эта контора? — спросил я.

— Рядом с оперным театром, — ответила жена Малика-сахиба. — Повернете в переулок направо и там увидите большое здание братьев Лалджи и Мулджи Дхокевала, войдете в вестибюль и на втором этаже найдете его контору.

«Вот это да! — подумал я про себя. — Наконец-то Малик-сахиб обзавелся своей киностудией. Что ж, придется пойти поздравить его по этому поводу». С этой мыслью я встал со стула и собрался уже выйти из комнаты, но тут жена Малика-сахиба сказала:

— Может, сначала выпьете чаю?

— А у вас есть сахар?

— Сахар?! — удивилась она. — Нет, что вы. Разве вы не знаете, что его дают только по карточкам, да и то очень мало. Уж если вам хотелось выпить у нас чаю с сахаром, так взяли бы с собой немного из дому.

— Что ж, в следующий раз обязательно последую вашему совету, — сказал я и вышел из комнаты.

Жена Малика-сахиба проводила меня до дверей. Спускаясь по лестнице, я споткнулся и больно ушиб себе ногу.

— Эй, что вы там делаете? — встревоженно закричала жена Малика-сахиба. — Нельзя ли поосторожней, лестницу сломаете. Она и так чуть дышит. Если где сломается, хозяин дома ни за что не будет еще раз ремонтировать.

Молча потирая ушибленное колено, я спустился вниз.

Когда я подошел к зданию братьев Лалджи и Мулджи Дхокевала, то сначала не заметил ни малейшего намека на то, что в этом доме помещается киностудия. Но затем я увидел на стене объявление, написанное большими жирными буквами:

ЛЕЧЕНИЕ МАСЛАМИ

Ароматное масло: патентованное средство от всех болезней

Изобретатель — доктор Малик

Прочитав это объявление, я быстро поднялся на второй этаж и вошел в контору. Здесь, за большущим столом, сидел Малик-сахиб, вернее доктор Малик и, положив голову на стол, повидимому, спал. О том, что дела в этой конторе идут неважно, я понял с первого взгляда. Малик-сахиб, смущенный моим внезапным появлением, поднялся из-за стола и, крепко обняв меня, сказал:

— Можешь меня поздравить, я скоро разбогатею.

— Каким же образом? — спросил я.

Малик-сахиб посмотрел на меня и улыбнулся: у него был очень добрый и мягкий характер. Сейчас, стоя передо мной, он размахивал руками, вертел пальцами, не произнося ни слова, открывал и закрывал рот, крутил головой, пожимал плечами и вообще вел себя так, словно собирался держать речь в присутствии своей жены. Кстати сказать, на формирование характера мужчины очень сильное влияние оказывает его жена. И если бы не это, мужчинам, пожалуй, пришлось бы очень плохо. Очевидно, поэтому, когда Малик, таинственно подмигнув мне, сказал: «Я скоро разбогатею», голос его дрожал, и казалось, что он оправдывается перед женой за какой-то проступок.

— Скажи, наконец, брат, в чем дело? — не вытерпел я. — Ведь ты же собирался открыть киностудию, откуда взялось это лечение маслами?

— Ты видишь в шкафу колбочки? — спросил Малик-сахиб. — В них лечебное масло. Его изобрел я. Это ароматное масло — крупнейшее изобретение нашего века. — Затем, слегка улыбнувшись, продолжал: — Натрешь им лоб — пройдет головная боль; закапаешь в нос — и насморка как не бывало; зальешь в уши — и никакой серы там не останется. Это масло и перхоть уничтожает и росту волос способствует.

— Как же это так? — удивился я.

— Если помажешь этим маслом голову днем — не будет перхоти, а если на ночь — у тебя будут расти волосы. Кроме того, этим маслом можно светлые волосы выкрасить в черные, блондина можно сделать брюнетом. Чаще всего его употребляют как наружное лекарство, но, если надо, можно принимать и внутрь, потому что в его состав входит касторовое масло, которое помогает при расстройстве желудка и очищает кишки. Таким образом, как видишь, это масло вылечивает все болезни, является одновременно и превосходной краской для волос и ароматным слабительным.

Закончив перечисление всех качеств своего масла, Малик-сахиб снова кинулся обнимать меня. Я дружески положил ему на плечо руку и спросил:

— Сколько же тысяч бутылок этого чудодейственного масла ты продал?

— Пока всего лишь три бутылки. Но ведь реклама… Ты знаешь, что в нынешний век реклама…

Малик-сахиб хотел пуститься в рассуждение о значении рекламы, но в это время вошел Махмуд — наш общий друг и большой фантазер. Он служит продавцом в магазине готового платья сетха Хусейна Мирагхевала, а в свободное время пишет киносценарии. Однако до сих пор ему не удалось продать ни одного из них. Поэтому вы легко можете догадаться, что он из себя представлял. Сегодня, очевидно, в надежде на то, что наступят другие, лучшие дни, он выглядел очень довольным.

— Махмуд, дорогой, в чем дело? — спросил я. — Тебя просто не узнать! С работы, что ли, выгнали?

— Нет, брат, — ответил Махмуд, — с работы меня не выгнали. Дело в том, что меня осенила блестящая идея. Скоро мы с вами станем миллионерами!

— За сколько дней? — быстро спросил Малик-сахиб. — Говори скорее, Махмуд, за сколько дней можно стать миллионером? Это очень важный вопрос! Возьми, например, мое масло. За три месяца я продал три бутылки. Если дело и дальше будет идти в таком же темпе, то я уверен, что лет через двести, дай мне бог здоровья, наверняка стану миллионером.

— Конечно, конечно! — кивая головой, воскликнул Махмуд. — Но для этого необходимо также, чтобы в каждом году было пятьдесят тысяч дней.

— Верно, верно! — согласился Малик-сахиб, разводя руками, затем, посмотрев на Махмуда, снова спросил: — Сколько дней? Сколько надо дней, чтобы стать миллионером?

— Да что-нибудь около года.

— А что же делать целый год? Продавать масло?

— Конечно, конечно! — не раздумывая, выпалил Махмуд. Но затем, поразмыслив, сказал: — Э-э, нет, Малик-сахиб! По моему плану, сначала мы будем получать доход в сотни рупий, потом в тысячи. А уж через год будут и сотни тысяч.

— Так говори же скорее! — в нетерпении закричал Малик-сахиб.

— Ну ладно, слушайте. Дело вот в чем, Малик-сахиб. Ты, насколько я знаю, очень любишь литературу. Это ничего, что сейчас в силу неблагоприятных обстоятельств тебе приходится продавать свое масло, а мне — торговать одеждой. Нам все равно больше всего нравится заниматься литературой, а наш друг, — он кивнул в мою сторону, — уже известный поэт. Кстати, брат, что ты получил на последнем литературном конкурсе? — обратился он ко мне.[45]

— Да всего лишь третью премию — десять рупий. Как раз хватило на содовую воду и папиросы.

— Неплохо, — с довольным видом сказал Малик-сахиб, взглянув на меня.

— Конечно, конечно! — вскричал Махмуд, обшаривая взглядом мои карманы.

— Расскажешь ты, наконец, о своем плане или нет? — нетерпеливо оборвал Махмуда Малик-сахиб.

Махмуд открыл было рот, но тут в контору по продаже лечебных масел вошел Гирдхари — наш четвертый друг. Сегодня Гирдхари был почему-то очень мрачно настроен. Глядел он на нас сердито, нахмурив брови, вены на шее вздулись, рубашка его насквозь промокла от пота, ноги были грязные, в пыли. Однако, несмотря на мрачное настроение нашего друга, мы и его решили посвятить в новый план. А план Махмуда оказался настолько же прост, насколько бывает прост всякий план — как стать миллионером.

— Каждый из нас напишет по одному киносценарию, потом мы вместе будем продавать их, а деньги поделим поровну. Таким образом, мы создадим своего рода сценарный синдикат, в котором кинопоставщики могут получить какие угодно сценарии, на любую тему, любой сюжет, любого содержания. Можно написать, например, о том, как герой выгоняет героиню из дому, а потом их обоих выгоняет какой-нибудь негодяй. В общем, можно использовать все что хочешь, даже твое лечение маслами.

— Конечно, конечно! — кричал, размахивая руками, Махмуд.

— Стоющее дело, — сказал Гирдхари, изо всей силы ударив кулаком по столу. — Вполне можем на этом миллион рупий заработать. Разве нет? Что нам мешает? Голова у нас есть, мозгами шевелить мы пока еще в состоянии, знаний хватит, в искусстве разбираемся; у нас даже есть лечение маслами!

— Конечно, конечно!

— Заткнись ты со своими «конечно», Махмуд, — раздраженно сказал Гирдхари, еще раз ударив кулаком по столу. — Не зли меня!.. Теперь нам, друзья, необходимо крепко держаться друг за друга и действовать сообща. Пока мы не создадим свое объединение, с нами никто не захочет иметь дела. Возьмите, например, Аббаса. Стоило ему создать такое объединение, и он сразу начал зарабатывать, а теперь миллионами ворочает. А почему? Да все потому, что у него есть свое объединение. А ты что, глупее Аббаса, что ли, Махмуд? Или ты, Малик? Или, к примеру, я? Или ты, «непризнанный» великий поэт? Да ты куда лучше его пишешь. А кто тебя ценит? Эх, брат! В этом мире нужно действовать только сообща. А этот Аббас — болван! Я ему еще укажу его место! Я ему покажу! А тебя, Махмуд, назло ему сделаю председателем объединения. Вот увидишь! Он меня век не забудет. В ножки поклонится, умолять, рыдать станет, но я его ни за что не прощу. Слишком много возомнил о себе, болван! Я его так проучу, так опозорю…

— В чем дело, Гирдхари? — спросил Махмуд. — Что тебе сделал Аббас?

— Ты ничего не понимаешь, — не унимался Гирдхари. — И вообще не называй ты при мне имени Аббаса…

— А кто его называет? — возразил я. — Ты сам все время говоришь о нем, а я просто стою и слушаю, хотя он и друг мне.

К счастью, Малик-сахиб во-время переменил тему разговора, приступив к обсуждению деталей плана Махмуда, иначе, верно, не миновать бы нам ссоры.

В конце концов мы договорились о том, что, кроме сценариев, каждый будет попрежнему заниматься своим делом: Малик-сахиб — «врачевать» больных своим ароматным маслом, Махмуд останется у сетха Хусейна Мирагхевала и будет торговать одеждой; Гирдхари, который уже шесть месяцев ходит без работы, должен еще раз обойти все конторы и постараться найти себе место. А если меня за это время пригласят в какое-нибудь литературное объединение, то я должен устроить так, чтобы туда взяли и трех моих друзей, и писать за них стихи.

Когда план был продуман во всех деталях, было уже половина третьего.

Так как денег у меня с собой было немного, я думал, после того как Махмуд и Гирдхари уйдут, пригласить Малика-сахиба в какой-нибудь ресторан пообедать. Но не тут-то было. Беседа хотя и вяло, но продолжалась, и казалось, ей не будет конца. Губы у Гирдхари запеклись коркой, Махмуд, как заведенный, не переставая, кивал головой и повторял свое «конечно, конечно», а Малик-сахиб все пожимал плечами.

Наконец, когда пробило половину четвертого, я не выдержал и сказал, обращаясь к Малику-сахибу:

— Ого! Времени-то сколько! За разговорами совсем забыли, что пора обедать. Пошли-ка в какой-нибудь ресторан, пообедаем.

— Спасибо, брат, — ответил Малик-сахиб, вставая со стула. — Ты уж извини меня, но мне совершенно не хочется есть.

Махмуд и Гирдхари тоже поднялись.

— Ладно, пойдем, Малик-сахиб! — сказал Махмуд. — Я ведь тоже не голоден, но раз уж «непризнанный» приглашает, как можно отказываться?

— Я уже обедал, — недовольно пробурчал Гирдхари.

— Ну и что, посидим за компанию на три-четыре каури.[46]

— Сказал нет, значит нет, — рассердился Гирдхари. — Я пообедал как раз перед приходом сюда.

С большим трудом мне, наконец, удалось уговорить его.

Сначала я думал, что мы вдвоем с Маликом-сахибом пойдем в какой-нибудь недорогой ресторан. Теперь же нас было не двое, а четверо, что было мне явно не по карману. Поэтому, поразмыслив, я решил, что лучше будет зайти в закусочную Бхайяджи — там ничего не подают, кроме пури,[47] картошки да простой воды, так что больше шести анн на человека вряд ли истратишь. Однако так как Малику-сахибу «совершенно не хотелось есть», то он съел двадцать пури, Махмуд — двенадцать, я — пятнадцать, а Гирдхари, который «пообедал как раз перед уходом из дому», съел всего лишь двадцать пять пури. Кроме этого, ему пришлось еще заказать большую тарелку простокваши. В результате, когда нам подали счет, то оказалось, что мне придется выложить все деньги, которые у меня с собой были. В моем кармане осталось лишь анн пять мелочи. Едва мы вышли из закусочной, как Махмуд вспомнил о каком-то неотложном деле, а Малику-сахибу совершенно необходимо было идти куда-то, чтобы продать бутылку своего ароматного масла. Итак, мы простились с обоими «миллионерами».

— А знаешь, — сказал мне Гирдхари, когда мы остались одни, — ведь сегодня я поел первый раз за три дня.

— Может быть, выпьешь кофе? — спросил я.

— Что ж, можно, — согласился Гирдхари.

— Тогда зайдем в кафе.

Войдя в кафе, Гирдхари прежде всего направился в уборную и вытряс пыль из туфель, в подошве которых зияла огромная дыра. Потом он вымыл ноги и лицо, причесался, и мы сели за стол. Официант поставил перед нами две чашки кофе.

Гирдхари взял чашку в руки. От кофе исходил приятный аромат. Из чашки поднимался, закручиваясь спиралью, пар и таял где-то под потолком.

Лицо Гирдхари подобрело, морщины на лбу разгладились, вены на шее уже не выделялись так, как раньше, запекшиеся прежде губы стали мягкими, а во взгляде появилось какое-то доброе, мечтательное выражение.

— Ну, а теперь скажи, — нарушил я, наконец, молчание, — за что ты так ненавидишь Аббаса?

— Ненавижу? — спокойным тихим голосом переспросил Гирдхари. — Кто тебе сказал? Мне некого ненавидеть. Сегодня я сыт.

Когда я взглянул на лицо Гирдхари, мне показалось, что повеял нежный восточный ветерок и повсюду распространился какой-то чудесный аромат, словно на давно заброшенном поле взошли вдруг молодые побеги пшеницы.

МОЙ СЫН

Это мой сын. Полтора года тому назад его еще не было на свете. Он жил тогда в мечтах своей матери, спал в моем остром и страстном желании, как спит дерево в семени, но на свете полтора года тому назад его не было. Странно, что я испытываю такое наслаждение, когда смотрю на него, обнимаю его или убаюкиваю па руках. Необычайное наслаждение, совсем непохожее на то, которое испытывает влюбленный, держа возлюбленную в своих объятиях, или на наслаждение, которое дает сознание успешно завершенного любимого труда; непохожее и на наслаждение ребенка материнской лаской. Странное наслаждение! Наверное, такое чувство должен испытывать человек, нога которого ступила на доселе неизвестный остров, человек, увидевший неведомое ему море, человек, познавший новые горизонты. Мой сын — это тоже новый горизонт… В старом всегда бывает скрыто новое, но никто не может знать его до тех пор, пока оно не пробудится к жизни. Эта непрерывность развития и есть основа материи, суть ее вечности. Я еще не видел этот новый горизонт, но любовь к нему уже жила в моем сердце, я еще не знал его, но любовь к нему уже была частицей моего Я, так же как теперь мой сын — частица моего Я. Любовь, ребенок и я. Тримурти — три лика страсти к созиданию.

Все любят детей. Я тоже люблю своего сына. Может быть, его я люблю немножко больше, чем всех остальных, чужих детей. Я не могу сказать, что он мне дороже жизни, но ведь существуют на свете другие вещи, кроме жизни, другие желания, кроме желания жить. Есть на свете такие вещи, которые мне дороже сына. В этом нет ничего странного или удивительного. Весь день я работаю, и мысли о сыне не идут мне на ум, но зато, когда малыш сидит напротив меня, мне не идет на ум работа.

Все это вполне естественно, и каждый отец знаком с этим чувством. В нем нет ничего нового, оно старо как мир, но всякий раз приход ребенка в мир поражает нас своей новизной. Каждый ребенок, будь то маленький принц или сын нищего дровосека, это чудо для всего человечества, для культуры, для настоящего и для будущего. Ребенок — это набросок, которому еще предстоит заиграть красками, стать рисунком, основу которого заложит общество. Когда я смотрю на этот набросок, в моем сердце поднимается волна удивления, любопытства и воображения. Всегда, когда смотришь на старика, воображение твое уходит в прошлое, а когда смотришь на ребенка — в будущее. В старике воплощено старое, в ребенке — новое. Если первый олицетворяет прошлое, то второй — будущее, и поезд воображения постоянно курсирует между этими двумя станциями по рельсам непрерывности.

Какое удивительное явление этот маленький ребенок! Он обладает своим собственным Я, но, кроме этого, в нем смешались еще два Я. В нем — его мать и его отец, и кто знает, сколько чего в нем еще есть! Все это тесно переплелось, смешалось и дало миру новую жизнь. Какой будет эта жизнь? Никто не может ответить на этот вопрос. Когда я смотрю на малыша, который сейчас радостно гулькает, потом смеется и с увлечением принимается сосать большой палец маленькой ножки, я вижу, что у него моя улыбка, мой подбородок, губы и лоб. Брови и глаза у него, как у матери, и уши такие же, но все это, несмотря на сходство, не совсем такое, как у меня и у его матери. Похоже, но не то. Не совсем то. Просто похоже. В каждой черте крохотного личика сквозит что-то новое. Новое выражение лица, повое лицо! И мы почти с удивлением смотрим на это новое лицо, а оно смотрит на нас. Может быть, в нем заключена гордость индусской культуры, может быть, в нем честолюбивые устремления отца смешиваются с простотой и нежностью матери? Никто не может ответить на этот вопрос. Ребенок — новое, создавшееся из старого, как разные сочетания молекул металлов дают в результате новый металл, и трудно заранее сказать, каким этот металл будет.

Когда человек видит что-нибудь новое, незнакомое, он всегда пытается найти в нем черты старого и привычного.

Так бывает всегда. Наверное, поэтому я и ищу в сыне свои черты, стараюсь сам заполнить красками этот набросок. Многие наброски в мире заполняются таким образом, так создастся прошлое, настоящее и будущее. Мир ребенка населен красками самых различных оттенков, некоторые из них смешиваются сами, другие смешивают мать и отец, а кое-что и он сам. Так постепенно набросок превращается в портрет. Но окончательно завершить его никогда не удается, ведь смерть — это тоже краска, только черпая, поэтому никто не может положить последний мазок на судьбе человека или на судьбе вселенной — нет и не может быть последнего звена в цепи прогресса.

Когда же появляются первые краски? Вот малыш заплакал, и няня дает ему полакомиться медом — это кисть делает первые мазки. А вот он впервые надел одежду… Мать поет ему колыбельную на родном языке… Отец в шутку пробует говорить с ним по-английски, а друг отца — мусульманин — берет его на руки и подолгу гуляет с ним… Так, мазок за мазком, набросок заполняется красками. Прошлое старо, настоящее неудовлетворительно, а будущее… Каким оно будет? К чему идет мой сын?

Вопрос этот далеко не нов. Этот вопрос встает перед человечеством каждое столетие, каждый год, каждый день, каждый час и каждое мгновение. Что несет в себе каждое новое мгновение, которое переступает линию горизонта, выразителем какого исторического явления пришло оно в этот мир? Кто может сковать пламя, кто может обуздать его языки? Может быть, перед простыми людьми, перед каким-нибудь Имам-уд-дином или Ганга Рамом этот вопрос вообще не встает. Сын Имам-уд-дина будет Фатах-уд-дином, а сына Ганга Рама назовут Джамна Рам. Так бывает всегда — новое связывают со старым, и это так легко. Старое — это давно знакомая и понятная повесть, старое — это нечто испытанное и уже пережитое, старое — это нечто завершенное. Все, что было в нем хорошего и плохого, уже осмыслено, все теперь так легко и хорошо, что мир охотнее всего занимается старым и старается потихонечку удавить стремление к новому, и правду, и добро, и прогресс.

Может быть, и я должен поступить так. Но я до сих пор еще не освоился с ребенком и боюсь даже прикоснуться к этому наброску, боюсь сделать решительный мазок. Взять хотя бы имя ребенка. Родные мне покою не дают, жена каждый день пристает — как его зовут? Да назови же его как-нибудь, дай ему имя, говорят мне. Имя? — думаю я, — как я дам ему имя? Начать с того, что я не имею никакого права делать это! Ну как я могу навязать другому имя, выбранное на мой вкус?! Все это очень сложно… Предположим, что я все же решился сделать эту глупость. Как же мне назвать ребенка? Его бабушке нравится имя Ширван Кумар. Его матери нравится имя Дулин Сингх. Мне самому нравятся три имени: Ранджан, Ислам и Генри. Все три имени чудесно звучат, по крайней мере так мне кажется. Однако звучание еще не решает дела — с именами связаны осложнения политического и религиозного характера. О, если б нашлось имя, свободное от всех этих осложнений, такое имя, которое просто отражало бы характер человека, носящего его! Так пет же! Ранджан — это индус, Ислам — мусульманин, а Генри — христианин. И почему люди так ограничили выбор имен! Так и кажется, что это не имена, а петли, которые всю жизнь висят на шеях людей. Я хотел бы дать своему сыну свободное имя, а не имя, несущее в себе политическое, религиозное или общественное рабство. Да, по как же все-таки назвать ребенка? Как только дело доходит до решения этого вопроса, в доме начинаются ссоры, грызутся родные, вмешиваются друзья… А я думаю: «Зачем я стану вообще давать ему имя; вот вырастет большой и сам выберет то, которое ему понравится. И пусть он тогда зовется Хари, Рам, Камал Гандхар или Абдул Шукур — не все ли равно?»

Кисть в движении, в какую же краску ее окунуть? Давайте оставим в покое имя и поговорим о религии мальчика. В семье, вскормленной на традициях индусской культуры, ребенка будут кормить тем же. Потомок приверженца ислама наверняка вырастет мусульманином. Родители обычно ничего другого и не желают. Но каково бывает их удивление, если их дитя, которое до двадцати пяти лет покорно шло привычной тропой, вдруг взбунтовалось бы! Индус стал мусульманином, мусульманин — христианином, христианин — коммунистом! Мировоззрение человека складывается из его жизненного опыта, а не из того, чем набьют ему голову! К несчастью, в жизни все же нередко наблюдается второе. Религия передается по наследству: дед был индусом, отец — индус, индусом будет и сын. Сначала он неуверенно делает первый шаг, потом второй и третий, а потом уже уверенно идет проторенной тропой. Идет и не видит, что по сторонам дороги растет трава, качают головками золотистые цветы, стоят красавицы сосны. На скалах звонкоголосые птицы блестят яркими перьями. Воздух опьяняет, а в небе медленно плывут сотканные феями облака… Нет, все это для него не существует. Для него, как для мула, есть только бесконечная цепь шагов и понукание хозяина. Отец погоняет сына, а тот, как мул, бредет по истоптанной дороге… Как же выйдет он на новую дорогу, на нехоженые тропы? Наверное, мне не придется понукать моего сына…

Ладно, бог с ними, с именем и религией. Давайте подумаем о том, где его родина и кто его народ. Это установить нетрудно, если обратиться к прошлому. Мальчик родился в Индии — значит, он — индиец. Родители его происходят из Северной Индии — следовательно, по национальности он — ариец. Все правильно. Так всегда считалось, считается и будет еще долго считаться в этом мире. И все же мне кажется, что каждое новое мгновение, которое приносит миру нового ребенка, требует внимательнейшего рассмотрения этого вопроса. Что такое индиец? Кто такие арийцы и откуда они пришли? Может быть, они пришли из Средней Азии, смешав в своих жилах монгольскую и арийскую кровь. Переселившись в Индию, арийцы смешались с дравидийскими племенами. Потом страну завоевали мусульмане и слили с кровью местного населения поток семитской крови. Скажите же мне теперь, кто такие индийцы и откуда они ведут свой род? Вот это — Индия, но она включает в себя и Туркестан, и Россию, и Китай, и Иран, и Турцию, и Аравию, и Европу, а теперь еще и Пакистан. Кровь, национальность, страна, — какие все это условности. И подумать только, что человек сознательно надел на себя эти цепи! Я так люблю своего сына, как же могу я заковать его в них?

Кисть запротестовала. Пока еще ни одна краска не прибавилась к рисунку. Мысль моя устремилась к другому — какое воспитание должен получить малыш?

И здесь я столкнулся с затруднениями. То образование, которое дают в наших школах и колледжах, до такой степени связано со старым, что в нем просто нет места новому опыту. Что же мне, заставить сына учить ту историю, которая сеет общинные раздоры среди людей и проповедует религиозную нетерпимость; ту историю, которая пространно описывает развратную жизнь царей и поет хвалу их дуракам-министрам? Заставить моего малыша изучить ту географию, которая не знает толком, где находятся северный и где южный полюса? Дать в руки своему сыну ту литературу, которая воспевает любовные похождения разгульной знати и пьяных поэтов? Для чего моему сыну забивать голову экономикой, которая не может дать представления о том, в чем заключается сущность капитала? Для чего моему сыну учить арифметику, задающую ему, например, такие премудрые вопросы: если лошадь в час может проскакать две мили, то сколько проскачет она в двадцать четыре часа? Глупая и невежественная наука, которую преподают в наших школах и колледжах! Как далека она от современности! Почтенная наука стара — ей больше сотни лет, а мой мальчик совсем еще малыш, и, может быть, когда-нибудь весь народ преподнесет ему урок жизни.

Возможно, этого и нельзя сделать, но я хочу совсем не давать ему имени, не связывать его ни с какой верой, национальностью или страной. Что, если просто сказать моему сыну:

— Мальчик мой, ты — человек! Человек по своему рождению, человек по судьбе. Это ты — творец земли! Ты больше любой нации, любой страны, любой религии. Ты моложе нас всех. Подними же дух человечества до новых высот! Нас с тобой связывают не только те чувства, которые обычно связывают отца с сыном, нас с тобой связывает огромная любовь. То, что связывает океан с его волной, язык пламени с огнем, ветер с его порывом, то же связывает и нас с тобой в этом мире, сын! Прошлое, настоящее и будущее — все это мы с тобой!

Малыш усердно сосал большой палец ноги и с удивлением посматривал на меня.

МУБИ

Муби был уроженцем штата Огайо. До призыва в армию он занимался адвокатурой в Нью-Йорке. Это был добродушный парень, ростом чуть повыше шести футов, с густыми красивыми волосами огненнокаштанового цвета и с таким ярким золотом веснушек на лице, каким бывает покрыта кожа хорошо созревших яблок в сентябре, отчего и щеки Муби казались похожими на два таких яблока. В его голосе и во всем его поведении всегда сквозили беспечная развязность и бесцеремонность. Но это было первое впечатление, и, приглядевшись, можно было ясно увидеть всю ребяческую наивность его души, все простодушие и доброту его молодости; а крохотная родинка на носу придавала его лицу выражение еще более откровенной наивности и простодушия. Эта родинка делала его похожим на ребенка, который, готовя уроки, посадил себе на нос чернильную кляксу. Из-за этого маленького черного пятнышка Провиз дал ему прозвище «Чумазый Муби», что всегда очень сердило Муби, и между ними происходили ссоры, доходившие иногда до размолвок.

Провиз и Шам познакомились с Муби в киностудии, где они работали; и, с тех пор как Муби вернулся из своей поездки в Ассам и Бенгалию, он все свое свободное время в течение нескольких месяцев проводил в их обществе.

Знакомство началось так.

В начале декабря Муби целыми днями одиноко слонялся по военному лагерю или колесил из одного конца города в другой на своем велосипеде. Но скоро ему все надоело. Ему опротивел коммерческий дух, охвативший всех людей в лагере, начиная от рядовых и кончая старшими офицерами. Он не мог без тошноты смотреть стандартные голливудские кинофильмы, которые в таком изобилии демонстрировались в их кинотеатре. Было видно, что дирекция кинотеатра считала военных людьми, не способными иметь какие-либо другие интересы или желания, кроме интересов, связанных с публичным домом, и желания видеть обнаженные женские тела…

Когда Муби думал об этом, его часто охватывало такое отвращение к фильмам, что он целыми неделями не подходил близко ни к одному кинотеатру. Нельзя сказать, чтобы он питал природную неприязнь к кино. Муби очень любил смотреть те фильмы, в которых правдиво рассказывалось о жизни людей, о человеческом обществе. Но такие картины здесь можно было увидеть редко.

Чаще всего на экране мелькали голые женские ноги, бешеные танцоры с наглыми лицами или полуобнаженные бесстыдные красавицы. Казалось, что от всего этого нет никакого спасения. Вот почему Муби предпочитал подобным фильмам длительные прогулки по улицам города на велосипеде. Несколько раз он проезжал мимо индийской киностудии, и, хотя ему всякий раз хотелось зайти туда, однако он всегда подавлял в себе это желание. Тем не менее желание посмотреть индийскую киностудию все росло, и с ним все труднее было бороться. И вот неожиданно ему представился случай посетить студию.

Наступили рождественские дни. Муби чувствовал себя самым одиноким и несчастным человеком на свете. Как-то в эти дни, катаясь на велосипеде, Муби раза два проехал мимо студии, внимательно разглядывая постройки за оградой. Медленно крутя педали машины, он размышлял:

«Говорят, что этим индийцам ни в чем нельзя доверять, будто бы это дикие, невежественные, низкие люди с натурами рабов. Однако эти люди способны создавать свои фильмы! Правда, в техническом отношении их кинокартины мало совершенны… Но они делают их так много, что по количеству выпускаемых фильмов Индия стоит сейчас на втором месте в мире после Голливуда!.. В самом деле, это странно…» Потом он подумал: «Нет, все же не годится встречаться с этими людьми! Все говорят, что индийцы очень вероломны и неблагодарны. К тому же они слишком бедны… Их женщины выглядят более худыми, чем кошки у нас в Америке.

А философия этих людей! Это же философия полного безразличия к жизни! И, кроме того, всегда чувствуешь какую-то внутреннюю неприязнь к темному цвету кожи…»

Размышляя таким образом, Муби возвратился в лагерь, где неожиданно нашел письмо на свое имя. Оно было от Камио. Одно время он и Камио работали над изобретением такого стекла, которое, если его надеть на объектив киноаппарата, превращало черно-белый фильм в многоцветный. Камио, с его способным еврейским умом, смог добиться успеха в этом деле, и ему удалось через посредство Муби получить патент на свое изобретение. Теперь Камио писал, чтобы Муби переговорил с владельцем индийской киностудии и индийских кинотеатров относительно продажи этого изобретения.

Прочитав письмо, Муби подумал:

«Что ж! В конце концов если я могу разговаривать с индийскими метельщиками, поварами, слугами и разносчиками, то почему бы не поговорить с владельцами киностудии?»

Вскочив на велосипед, он помчался к студии. В воротах дорогу ему преградил рослый привратник-патан, решительно потребовавший от Муби письменного разрешения на право входа в студию. Откуда у Муби могло быть такое разрешение? Его возмутила наглость привратника, и он, толкнув вперед велосипед, громко сказал:

— Эй, ты, прочь с дороги! Мне нужно пройти туда.

Голос его был властным и надменным, однако привратник не отступил. Между ними завязался спор. Вокруг быстро начали собираться прохожие.

За воротами, недалеко от них, куря сигарету, стоял какой-то господин в элегантном европейском костюме и с индийскими чертами лица. Шум привлек его внимание. Он медленно подошел к воротам студии и, увидав бранящегося американского солдата, спросил у привратника:

— Что тут случилось?

Лицо привратника было красным, как плод кандагарского граната. Указывая на Муби, он воинственно закричал:

— Господин хочет пройти в студию! Прошу показать бумагу — нет бумаги! Говорит мне свое имя! Зачем мне его имя! Нет бумаги, — как я могу пустить его?

Муби обратился к господину, который был, очевидно, служащим студии:

— Этот привратник — большой наглец.

Тот ответил ему с холодной вежливостью:

— Что делать! Он тоже является человеком свободной страны и не приучен к рабству.

Написав разрешение на вход в студию, он отдал его привратнику и предложил Муби войти. Привратник, вертя в руках листок бумаги, мрачно ворчал себе под нос о том, что «они еще не знают, что такое кандагарский патан», и что «вряд ли есть на свете такой человек, которого испугался бы кандагарский патан», что «он приехал не откуда-нибудь, а из самого Кабула» и что «люди в их стране сами себе господа; и, подумаешь, какая важность — белый человек! В их стране и белым приходится ездить в одних вагонах с цветными» и т. п.

— Что он там бормочет? — спросил Муби. Когда служащий студии перевел ему слова патана, Муби рассмеялся и сказал:

— Хорошо, что я не связался с ним. Мне всегда говорили о том, что никогда, ни при каких обстоятельствах не следует ввязываться в драку с индийцем.

Его спутник ответил ему:

— Да, вы хорошо сделали, последовав этому совету, потому что это не индиец. Это афганец.

— Афганец? — с удивлением повторил Муби. — Какая же разница между индийцем и афганцем?

— Если бы он был индийцем, то он безропотно проглотил бы вашу пощечину и после этого целый день униженно ходил бы за вами, чтобы вечером попросить у вас вознаграждения за свою покорность. Но этот привратник — афганец. А между афганцем и индийцем разница в том, что у афганца всегда при себе нож, тогда как у индийца — его «салям».

— Я не хочу заводить с вами разговора на политические темы, — улыбнулся Муби. — Однако объясните мне, почему для охраны вашей студии вы наняли афганца?

— У нашего народа такой обычай. Для того чтобы оборонять свою страну, мы держим англичан, а для охраны своей собственности нанимаем афганцев.

— Почему же вы не охраняете сами себя?

Уязвленный таким вопросом, собеседник Муби резко ответил ему:

— Если бы мы так поступили, то это явилось бы приглашением для вас, американцев, нагрянуть из-за океана в нашу страну.

Примирительным тоном Муби сказал:

— Оставим этот разговор. Я американский солдат. Меня зовут Муби. Мне хотелось бы посмотреть вашу студию.

В ответ спутник Муби с гордостью произнес:

— Добро пожаловать. Мое имя Провиз. Вы хотите осмотреть студию? Но ведь сегодня не рабочий день! Владельцев студии сейчас здесь нет, и потом… ведь сегодня рождество. Почему вы решили осмотреть студию именно сегодня? Сегодня лучше было бы пойти в какой-нибудь танцевальный холл…

Муби серьезно и твердо сказал:

— Я не люблю танцевать.

Провиз посмотрел на него удивленно. Потом заговорил другим тоном:

— Идемте, я познакомлю вас с моими друзьями.

На веранде они увидели несколько человек, сидевших в плетеных тростниковых креслах. Некоторые играли в шахматы. Провиз представил их Муби. Женщин звали Азра и Мумтаз, мужчин — Хамид, Пракаш и Шам.

Все они ожидали автобуса, принадлежавшего студии, чтобы поехать в кино.

— Какую кинокартину вы собираетесь смотреть? — спросил Муби.

— Некоторые люди любят смотреть не только американские, но и индийские фильмы. Вот и мы поедем смотреть индийскую кинокартину, не правда ли, друзья?

— О, конечно!

После короткого молчания Муби сказал:

— Мне еще ни разу не приходилось смотреть индийские фильмы. Я бы очень хотел увидеть что-нибудь.

— Тогда поедемте с нами, — пригласили его. Подошел автобус, и они отправились в путь. Когда они взяли билеты и вошли в зал, до начала сеанса оставалось еще Довольно много времени. Поэтому вся компания решила пойти в буфет обедать. На столах появились самые разнообразные восточные кушанья: варенье с пряностями, бобы, картофель и жареное мясо с острым соусом, всевозможная зелень, и за всем этим следовал неизбежный бетель. Несколько раз Муби пытался вытащить из кармана деньги, чтобы заплатить за обед, но всякий раз новые знакомые останавливали его, говоря:

— О, нет, нет, не беспокойтесь! Мы знаем, что американские солдаты — богатые люди. Когда-нибудь, в другой раз, мы постараемся разорить вас, но не сегодня. Ведь сегодня рождество!

После кино кто-то из компании спросил Муби, понравилась ли ему картина. Муби учтиво похвалил ее.

— Но, — прибавил он, — в ней очень много песен. Вероятно, это музыкальный фильм?

— У нас каждый фильм является музыкальным, да было бы вам известно, миштер Муби! — резко отрезал Шам. Он повернулся к Муби и глубоко затянулся дымом сигареты.

— Почему же миштер? — спросил его Муби.

— Я выражаюсь так, как мне нравится! Да, именно так, как мне нравится, понятно ли это вам, мистер «чумазый».

— Чумазый? Что это значит? — удивился Муби.

— Не все ли равно, что это значит? Я просто шучу, понимаете ли вы, Муби-Луби, Чучи-Мучи!

И Шам, неожиданно протянул руку к голове Муби, взъерошил его волосы.

— Хорошо! — весело сказал Муби. — Теперь я тоже буду называть вас не Шам, а Шимми.

— Шим, Шим! — подхватил Хамид, расхохотавшись.

— О, пхате мунх![48] — невольно вырвалось у Шама.

— Фате му? — повторил Муби.

— Это еще одно бранное слово. Этот тип — пенджабец и не произносит иных слов, кроме бранных, — пояснил Хамид.

Прервав Хамида, Шам положил на плечо Муби руку и сказал:

— Как вы смотрите на то, чтобы пойти сейчас в какой-нибудь укромный китайский ресторан и отпраздновать там рождество? Отвечайте скорее!

— Пхате му! — подбросив в воздух кепи, воскликнул Муби. — О, отныне я буду звать так своего полковника! Непременно, вот увидите!

В китайском ресторане, куда они вошли, было безлюдно. Под причудливыми, на манер китайских волшебных фонариков, электрическими лампочками, струившими мягкий, рассеянный свет, были чинно расставлены вдоль стен маленькие изящные столики. Со стены на вошедших смотрели портреты Чан Кай-ши, Черчилля и Рузвельта. Все дышало атмосферой таинственности и загадочности.

Глаза Чан Кай-ши казались тревожными, а на лице запечатлелись следы многих страстей и переживаний.

Рузвельт, как и подобает руководителю страны, выдвигающейся на главное место среди великих держав мира, выглядел самодовольным и удовлетворенным.

Черчилль крепко сжимал во рту сигару. Жесткое и властное очертание его поджатых губ, устремленный куда-то в пространство холодный самоуверенный взгляд, — все как бы говорило: «Я был, есть и буду повелителем, чья воля определяет судьбы стран и народов…»

Когда Пракаш внимательно посмотрел на портреты, ему показалось, что в выражении лиц Черчилля и этой коричневой мумии — Чан Кай-ши есть какое-то поразительное сходство. Несмотря на все внутреннее и внешнее различие между ними, существовало что-то неуловимо общее для них обоих. Та же холодная жестокость во взгляде, то же хищное выражение в чертах лица того и другого…

На мгновенье Пракаш даже остановился, вглядываясь в портреты… Вдруг он почувствовал, что хотел бы увидеть на стене портрет другого человека… Кого?…

Сегодня рождество. Все крыши, стены домов и все вокруг разукрашено флагами союзников… Пракаш несколько раз принимался искать глазами другие флаги. Чьи флаги?…

Не было нигде ни тех портретов, ни тех флагов. Пракаш подумал:

«Почему все усиливается в сердце эта тоска? Почему мне чудится, будто на лицах этих блестящих американских и канадских летчиков начертано выражение самодовольства и высокомерной гордости? Даже вон тот китаец, который с карандашом и листом бумаги в руке почтительно стоит в ожидании заказа, — даже в нем чудится еле уловимое выражение самодовольства… Наверное, это обман зрения, бред расстроенного воображения…»

Шам тоже молчал. Никто из компании не произносил ни слова, неизвестно — почему…

Муби сказал, нарушив это молчание:

— Как красивы эти низкие бокалы. Мне они очень нравятся. А вам, Шимми?

Шам вздрогнул.

— Очень! — тихо сказал он и, взяв один из бокалов с вином, опрокинул его себе в рот. Потом посмотрел вокруг. Ни за одним столом не было видно индийцев.

«Да, мало здесь наших соотечественников, — подумал он. — Да и откуда здесь быть индийцам? — мелькнула у него мысль. — Они сейчас — в Бенгалии, в Ориссе, в Андхре, в Мадрасе — мрут весной от голода!.. Ведь они — дикари!..» У него перехватило горло.

Пракаш, пытаясь завязать разговор, сказал:

— В китайском плове нет той деликатности, какая бывает в американском, не правда ли?

— И питательности тоже мало… — добавил Хамид.

— Я тоже очень люблю американский плов! — подхватила Мумтаз.

— Благодарю вас! — польщенно сказал Муби. — Я расцениваю эту похвалу, как самый лучший рождественский тост в мою честь.

Проходившие мимо канадские летчики остановились. Муби, заметив их, обрадованно вскочил и подтащил обоих к столу.

— Это Жан и Том. Оба из Монреаля, — представил он летчиков своим индийским друзьям. Поздоровавшись, летчики подсели к столу.

— Есть мы не будем, — сказал Том, — мы только что пообедали.

Несколько мгновений длилось молчание. Из китайской радиолы лилась мелодичная песня.

— Как далеко от родины приходится встречать рождество, Жан, — тихо сказал Муби.

Жан ничего не ответил. После короткой паузы отозвался Том:

— Так хочется увидеть сейчас запушенные снегом сосны! А здесь поглядишь — одни лишь звезды блестят на небе…

Жан крикнул слуге:

— Принесите стакан воды!

Муби продолжал:

— Да, вы вот живете вместе со своими маленькими братишками и сестренками. А у моей матери, с тех пор как умер мой отец, никого не осталось в мире, кроме меня. Ах, Жан, сначала мы жили с нею очень близко друг от друга! Но и тогда я боялся лишний раз вспомнить о матери…

Том сказал:

— Сейчас, наверно, дома горят восковые свечи… Рождественская елка… На улице играет аккордеон… Эх, сейчас бы послушать аккордеон!

Ни к кому не обращаясь, Муби тихо проговорил, как о чем-то сокровенном:

— А я благодарю судьбу за то, что пришлось провести эти дни не в одиночестве…

Он подавленно замолчал. Откинувшись на спинку стула, Жан спросил:

— Господин Провиз, сколько вы зарабатываете?

— Восемьсот.

— Неужели? — удивился Жан. — У нас столько зарабатывает шахтер. Восемьсот рупий!

Хамид сказал:

— Здесь это считается большой суммой. Обычный дневной заработок человека в Индии не более шести пайс.

— Да, это очень бедная страна, — беспечно отозвался летчик из Монреаля и затем обратился к Муби: — Пойдем в лагерь?

— Не хочется. Вы идите, а я еще подожду.

Попрощавшись, летчики ушли. Вслед за ними поднялась и вся компания. Муби долго настаивал на том, что теперь его очередь платить по счету. Шам упорствовал и даже обругал его каким-то новым ругательством, но, наконец, сдался. Муби расплатился с официантом, и они вышли из ресторана. Провиз, Пракаш, Хамид, Азра и Мумтаз стали прощаться с Муби:

— До свиданья, не забывайте нас!

— До свиданья!

Шам и Муби остались вдвоем. Они побрели по улице. Над ними сверкали рекламы английских кинотеатров. В воздухе носились запахи вина и духов, на губах людей звучали веселые мелодии европейских песен.

Около магазина, торгующего спиртными напитками, толпились люди. Какой-то служитель культа в военной форме обращался к стоявшим вокруг солдатам с христианской проповедью:

— Мы — грешники! Мы все — грешники! Пойдемте, упадем к ногам нашего Христа!

Проходившие мимо американские, канадские, австралийские и английские солдаты, останавливаясь на минуту, молча прислушивались к страстным призывам проповедника и продолжали свой путь. Несколько индийцев с большим интересом внимали речи проповедника и переводили ее своим соотечественникам, стоявшим рядом: полуголому нищему, прокаженному и какому-то слуге, державшему на цепочке тощую ободранную собаку.

— Идемте! Бросимся к ногам Христа! Мы все — овцы Христовы! — восклицал служитель культа.

— Овцы или волки? — негромко спросил Шам, ни к кому не обращаясь.

— Ваш намек относится, конечно, к войне? — сказал Муби. — Действительно, война приносит много бед, этого нельзя отрицать. Однако я думаю, что ради интересов человеческого прогресса вполне разумно проливать кровь.

— Ради чьих интересов? — переспросил Шам. — У богатых — одни интересы, у бедных — другие. Одни интересы у белых, другие — у цветных. Вы думаете, что война ведется для цветных? Вы думаете, что война служит интересам и тех и других? Нет, интересы и тех и других различны, как различны их цели. Мне иногда представляется, что это не просто война, а что это битва двух мировоззрений.

— Вы не совсем правы, — ответил Муби. — Это действительно битва мировоззрений, но не мировоззрений черных и белых людей. Мы выступаем против того мировоззрения, которого придерживаются фашистские лидеры. Такое мировоззрение, которое проповедуют Гитлер и другие фашистские деятели, — это черное мировоззрение. Такова наша точка зрения, и в этом — одно из доказательств ошибочности вашего утверждения.

— О нет, я тоже отлично знаю, как страшно такое мировоззрение! Я тоже ненавижу его! Но в чем доказательство того, что и вы не придерживаетесь этого мировоззрения?

— Доказательство этому — вся история нашей Америки! — гордо и горячо воскликнул Муби. — Англичане хвалятся своим демократизмом, русские — прославляют свою социалистическую систему, Китай — это международная колония, которую Сун Ят-сен хотел превратить в свободную страну. Наша система — так же ясна, как и наша душа!

— А Индия? Что вы скажете об Индии? — раздраженно спросил его Шам. — Очевидно, никакие моральные удары не смогут оказать сколько-нибудь заметного воздействия на непробиваемую броню ваших взглядов относительно целей войны!..

Муби ответил:

— Я являюсь гостем в Индии. Ваше правительство пригласило нас сюда. Мне мало что известно о вашей стране. Да и очень трудно мне понять все эти запутанные политические отношения. Я знаю только, что, когда недавно я был в Бенгалии и видел там тысячи людей, умирающих от голода, я очень удивлялся тому, как люди, видя, как на их глазах умирают их соотечественники, не протянут им руку помощи, не дадут и горсти риса гибнущим, и в их глазах это горе не вызывает ни одной слезы!.. Я никогда и нигде не видел людей с такими каменными сердцами! Разве это не порок вашей нации? Мне кажется, Шимми, что это не одна страна, а несколько различных стран. Все люди у вас — чужие друг другу, и каждый борется с другим за свое право жить.

— А разве кто-нибудь другой помог Бенгалии? — спросил Шам. — Разве можно считать помощью те жалкие несколько сот тысяч рупий и несколько мешков зерна, которые официально или неофициально присланы в дар стране или на имя правительства? Этого хватило лишь для бенгальского комитета по борьбе с голодом! Эта помощь была подобна капле влаги для сотен умирающих от жажды людей! Бенгалия сама спасла Бенгалию! Если бы это было не так, то сегодня вы не увидели бы ни одного живого бенгальца. Голод — всеобщее бедствие. Но ведь и помощи есть границы. Может ли помочь другим человек, который сам каждый день голодает? А в ваших домах — благополучие и довольство, у вас — обилие хлеба… Да, вы в состоянии помогать своим ближним без всякого опасения, что сами останетесь голодными. Вы можете и слезу пролить над горем своих бедняков. А вот когда у бедняка самого ничего нет за душой, — чем может он помочь своему ближнему? Слезами? Находясь в таком положении, только и остается одно — лить слезы. Но ведь чтобы плакать, тоже нужны силы, нужен хоть кусок хлеба! А когда нет ни крошки хлеба, тогда у человека нет даже слез, чтобы оплакивать горе своих ближних… Да, мы действительно не являемся единым народом, у нас много разных народов. Но ведь и в Европе тоже много народов. Говорят, им всегда готовы оказать помощь. Почему же для нас нет этой помощи? Да что там — для нас! Когда голодали балканские народы, особенно Греция — с какой неохотой союзники выделили для них небольшое количество зерна! А тут еще мы просим: дайте нам хлеба! И получаем вместо мешков с зерном ящики с виски!..

Засмеявшись, Муби сказал:

— О, хватит, пощадите! Я так часто слышу об этом!

— И что же в результате?

— Слушаю, стараюсь понять… Но что я могу сказать? Ничего.

— Почему же?

— Нам даны такие инструкции: слушать все, что говорят, и не говорить ничего самому. Особенно по этому вопросу! Сейчас я вспомнил еще один интересный факт. Мне часто говорили: не берите ничего в подарок от индийцев! Если же и возьмете, то лишь недорогой подарок.

— Почему?

— Мне рассказывали, что у индийцев есть такой обычай: подарив тебе дешевую безделушку, они требуют взамен дорогостоящую вещь.

Шам тихо сказал с горечью:

— Пусть это правда… Но… знаете ли вы, что подобные же инструкции и наставления получали уже сто пятьдесят лет назад служащие Ост-Индской компании, когда их направляли в Индию. И нам пришлось тогда отдавать им «в подарок» свои дома… Много ли выгоды мы от этого получили, — знает весь мир. История — свидетель тому, что к нам в Индию все время приходили грабители, чтобы грабить нашу страну, но индийцы не шли грабить другие страны и народы. А теперь на нас снова клевещут. И кто же? Наследники и потомки тех грабителей, которые отняли у «вероломных туземцев» всю их страну! Об этих истинах вас, конечно, не инструктировали. Вам не говорят о том, что Индия никогда не грабила другие народы, а что другие народы всегда грабили Индию!

Смутившись, Муби спросил нерешительно:

— Чего же ваш народ хочет в конце концов?

— Того, что вы обещаете для зависимой от вас Европы — свободы и хлеба. Даже меньше того: дайте нам одну лишь свободу, и тогда мы сами обеспечим себя хлебом.

— Свободу нельзя дать. Ее нужно уметь получить самим.

— Но почему же не может получить ее сама покорная вашей воле Европа? Почему вы не предоставите ей возможность самой решать свои дела?

— Но ведь ваша свобода — это ваша собственная проблема. Она от нас не зависит, и мы не можем и не имеем права вмешиваться в нее.

— Оставьте эту учтивость европейцам! Она вам не подходит. Вам, американцам, очевидно, трудно доказать что-нибудь логически; однако поймите, что в моральном отношении вы тоже крайне несовершенны. Ведь человеческое общество — это единый организм. Если в ноги его проникает яд, то его мозг не может не оказать помощь ногам. Сейчас вы, должно быть, еще не осознаете этой истины. Но после нескольких кровопролитных войн вы тоже поймете, что свобода неотделима от человеческого общества так же, как с понятием «война» всегда неразрывно связано понятие «мир». Все это наследие и достояние всего человечества. И до тех пор пока свобода не будет принадлежать всему человечеству, — до тех пор мы будем рабами, и вы до тех пор будете вынуждены посылать каждого своего двадцатипятилетнего юношу на войну и на смерть! И ваши молодые жены будут оставаться вдовами, а ваши дети — сиротами! Ваши политические деятели вынуждены будут проявлять поистине чудеса изворотливости, чтобы правдоподобно объяснить вам все происходящее. По-моему, это похоже на самоубийство!

— Том говорил правду, — засмеялся Муби. — Не следует заводить разговора с образованным индийцем, ибо он обязательно все свернет на политику.

Шам вдруг утратил всю свою горячность и озлобленность. Смущенно он произнес:

— Хорошо, давайте говорить о другом. О чем вы хотите?

— Фате му! — громко воскликнул Муби ему в ответ, и оба они весело рассмеялись. Наступивший было между ними минутный разлад снова исчез. Шам положил руку на плечо Муби и сказал:

— Знаете что? Пойдемте поговорим с моими друзьями. Сначала я расскажу обо всем нашему учителю, потом познакомлю вас с ним. Знаете, как его зовут? — Аму…

Невидящим взглядом Шам смотрел перед собой… Было видно, что он настолько почитал своего учителя, что даже не м. ог полностью произнести его имени, словно опасаясь, что оно растворится в воздухе, подобно тонкому аромату драгоценного благовония.

Он с таким почтением произносил имя своего учителя, что Муби показалось, будто нежное веяние чьего-то дыхания ласково коснулось его щеки…

Ночь вокруг стала еще более безмолвной, в вышине еще ярче засверкали звезды, и воздух наполнился упоительным ароматом. Война сразу ушла куда-то бесконечно далеко. Муби внезапно захотелось покоя, безмятежного и бесконечного покоя. Положив руку Шаму на плечо, он тихо произнес:

— Повтори еще раз это имя, Шимми. Оно так нежно звучит, когда ты его произносишь…

Шам, улыбнувшись, крепко пожал руку Муби, и они побрели дальше по улице, подобно двум друзьям, взяв друг друга за руки, под смутным мерцанием звездной пыли, под бесконечной темнотой вселенной, по которой разбросаны отдаленные миры, два человека, оставшиеся еще в живых в этом мире…

* * *

Вскоре Хамид и Азра пригласили Муби принять участие в пикнике в долине Отхаль Вари, и Муби вновь встретился с этими людьми. Собравшись все вместе, они отправились в Отхаль Вари. Новые друзья обратили внимание на то, что лицо и шея Муби были багровыми и на них виднелись следы кровоподтеков и ссадин.

— Очевидно, вы занимаетесь дрессировкой кошек? — иронически спросил его Хамид. Муби добродушно засмеялся и шутливо ответил:

— В Нью-Йорке у меня осталась одна кошечка, которую я всегда старался приручить… А это просто следы джиу-джитсу.

— Нет, это не то. Я изучал эти приемы раньше, когда был в Японии.

— Как по-вашему, что лучше: джиу-джитсу или бокс?

— Видите ли, между ними большая разница. В боксе требуется мужество, в джиу-джитсу — хитрость; в боксе — справедливость, в джиу-джитсу — притворство; в боксе борьба является прямой и открытой, в джиу-джитсу требуется уловить момент внезапности и суметь обмануть противника, — перечислил Муби по пальцам.

— Эти два вида борьбы являются выражением национального духа двух различных народов, — сказал Пракаш.

Провиз настойчиво повторил:

— И все же, что вы считаете лучшим?

Азра, вмешавшись в их разговор, обратилась к Провизу:

— Ты так спрашиваешь Муби, словно он должен выбрать, какую страну из двух он больше любит: Японию или Америку.

Все засмеялись.

— По-моему, джиу-джитсу — такой вид борьбы, — заговорил Хамид, — в котором надо уметь правильно определить точку приложения силы. Правильно определив точку приложения силы, борец непременно победит своего противника. Поистине, в этом мире — великое дело уметь правильно определять точку приложения своих сил. Даже один из древнегреческих философов подтверждал эту мысль, говоря: «Дайте мне точку опоры, — и я переверну земной шар».

Пракаш сказал:

— Японцы и пытаются это сделать, но не совсем понимают, что, для того чтобы перевернуть всю землю, нужно к точке опоры приложить еще и определенную силу.

— А сила есть лишь у того, кто занимается боксом, — добавил Муби. Он решил переменить тему разговора: — А знаете, Азра, та постановка в пользу голодающих Бенгалии, в которой вы играли, очень понравилась нам!

— Где же вы сидели? — с сожалением спросила его Мумтаз.

— В четвертом ряду. Я был там вместе со своим полковником.

— Пхате мунх! — завопил Шам.

— Фате му! — расхохотался Муби и воскликнул: — А знаете, Шимми, я назвал своего полковника — «фате мy», — и он остался очень доволен. Честное слово, только поэтому он и назначил меня руководителем группы джиу-джитсу! И знаете еще что: в тот день, увидав вашу игру, Азра, он сказал мне: «Поразительно! Это поразительно! Я не знал, что индийская драма достигла такой высоты и является настоящим искусством!..» Он сказал мне также: «Теперь я обязательно буду смотреть индийские кинофильмы». И вот вчера мы, под влиянием такого настроения, отправились смотреть «Сакунталу»! Да, Азра! Ваши танцы являются душой вашей драмы.

Шам прервал Муби:

— И ты даже не подумал о том, что я являюсь постановщиком этой драмы!

— Фате му! — насмешливо протянул в ответ ему Муби. Шам прыгнул в его сторону, Муби увернулся от него и бросился прочь. Они схватились среди зеленых зарослей кустарника. Муби пустил в ход один из приемов джиу-джитсу, затем бокс. Шам применил прием индийской борьбы, — и в мгновенье ока Муби оказался внизу, а Шам сидел на нем. Затем оба засмеялись и встали, отряхиваясь.

— Послушайте, Муби, — сказал Пракаш, — джиу-джитсу не помог вам.

— Учитесь индийской борьбе, дорогой, — добавил Шам. — Предложите это своему полковнику и возьмите меня обучать ваших солдат. Против индийской борьбы не устоит ни бокс, ни джиу-джитсу.

— Однако эта борьба не помогла вашей стране, — нанес Муби ответный удар. И он увидел, что попал в цель. Лица у всех омрачились, побледнели. Шам, который только что был таким веселым и беззаботным, стоял теперь, наклонив голову.

Азра тихо и серьезно сказала:

— Давайте сядем и выпьем чаю, а потом пойдем на берег реки, и там Провиз споет нам.

Все молча сели. Стояла глубокая тишина. Вокруг расстилался необъятный простор долины Отхаль Вари. Чудесная красота природы наполняла душу покоем. Под влиянием этой красоты Муби захотелось забыть все прошлое, забыть обо всем, что тревожило и навевало мрачные мысли… Он забылся и полностью отдался волшебному обаянию этой природы. Исчезло все, что железной паутиной опутывало душу и мысли. Все его существо прониклось очарованием красоты Отхаль Вари, но это очарование не было ни резким и острым, как яд, ни пьянящим, словно вино; это было чистое, радостное, безмятежное чувство. Оно давало новые силы, будило новые светлые мысли… Муби растянулся на земле под манговым деревом, забросив руки за голову и глядя на ряды раскидистых деревьев, огромные и яркие цветы которых, отражаясь в медленном течении реки, сверкали, словно разноцветные электрические огоньки. Тихо журчала река, напоминая мелодичную, чуть слышную песню; трепетали и переливались в ясной воде отражения пестрых цветов… И ему вспомнился танец Азры, вспомнилось, как она, ласково улыбаясь, кружилась в ореоле света. Такая знакомая улыбка!.. И эти рождественские восковые свечи, трепетным пламенем которых была освещ-гна сцена… Он не мог понять, почему лица двух индийских женщин, сидевших тут, рядом с ним, кажутся ему такими близкими и давно знакомыми… Почему вся эта страна будто знакома ему издавна?… Ему казалось, что эти люди связаны с ним кровными узами братства. Эти деревья, эта земля, эта грустная трава, эта река, цепи синих вершин Западных Гхатов на горизонте, которые, словно стройные девушки с кувшинами на голове, спускались в объятия тихой долины, — все казалось ему близким и родным с давних пор… Что это: Отхаль Вари или, может быть, Иерусалим?…

Вблизи над рекой сверкали золотом купол и крест белого храма. Да, все это так знакомо! Этот уединенный храм на берегу реки, этот пламенеющий вечерний закат, отражающийся в водах спокойной реки; эти крестьяне, медленно идущие за плугом на своих полях, разбросанных по берегам реки, — как же все это, знакомое ему уже целые столетия, могло до этих пор казаться чужим и неизвестным? Какая простая и родная сердцу картина: склонившиеся над плугом крестьяне, бесконечный простор, зеленые заросли кустов и деревьев, река, ясное золото зари вдалеке, и этот храм, исполненный святой тишины… О, почему во всей этой картине столько очарования, вдохновенной красоты, — почему, почему?…

Неожиданно Провиз сказал:

— Знаете, Муби, когда я смотрю на этот храм на берегу реки, у меня появляется невольное желание молиться…

— Молиться? Кому? — с насмешкой в голосе спросила Мумтаз.

— Шимми, Шимми! — закричал Муби. — Идите же быстрей сюда, вас восхитит это прекрасное зрелище!

Шам поодаль в кустах собирал полевые цветы. Он принес целую охапку цветов в платке и незаметно высыпал их на головы Мумтаз и Провиза. Схватив руки Мумтаз и Провиза, Муби быстро соединил их и, подражая священнику в храме, торжественно пропел несколько строк из венчального песнопения. Мумтаз быстро отдернула свою руку, и все рассмеялись.

Неподалеку от храма прошли вереницей маратские девушки с медными кувшинами в руках, направляясь к большому колодцу, расположенному около реки. По каменным ступенькам девушки спустились к самой воде. Их яркие одежды мелькали над зеркалом воды, словно разноцветные осколки упавшей с неба радуги…

Пракаш глубоко вздохнул и сказал:

— Когда женщина улыбается, то на каждом цветке начинает сверкать солнце, а родники звенят, словно серебряные колокольчики.

Хамид спокойно возразил:

— Глупости, мой мальчик! Где нет женщин! Все, что ты говоришь, — это лишь пыл твоего мужского воображения.

Азра большими укоризненными глазами взглянула на Хамида.

Девушки, неся на голове полные кувшины воды, пошли к деревне. Туда через долину вилась среди зеленых зарослей оранжевая тропинка. Легкая пыль, поднимаясь из-под босых загорелых ног, кружилась в воздухе. Внезапно звучным вдохновенным голосом Пракаш запел:

— Благодатна долина Отхаль Вари! Повсюду в ней сверкают хрустальные источники, а в земле ее растворен сахар. Поэтому вырастающий на ней сахарный тростник так сладок, а девушки так нежны и цветущи. Пойте песню об Отхаль Вари. Нет деревень прекрасней в нашем краю, чем деревня Отхаль Вари!

Когда Пракаш кончил песню, Муби вскочил и сказал:

— Шимми, если никто не будет возражать, я спрячусь незаметно в тех кустах и сфотографирую девушек.

— Зачем? — строго спросил Шам.

— Друг мой, все, что я вижу тут, так удивительно и так прекрасно! Я бы хотел сохранить это на память о вашей стране.

Шам молча кивнул головой. Быстро приготовив фотоаппарат, Муби осторожно стал пробираться сквозь кусты. Наконец, он снова скрылся из виду. Несколько минут все было тихо. Все смотрели в ту сторону, где исчез Муби. В долине зазвенела песня, это пели девушки, возвращавшиеся с реки. Внезапно из кустов показалась голова Муби. Он громко и отчаянно закричал: «Змея! змея!», — и снова исчез в густых зарослях. Все вскочили и в замешательстве бросились к кустам, закричав растерянно и испуганно: «Змея, змея!» Песня девушек смолкла. Когда все подбежали к Муби, они увидели его сидящим на земле. Лицо его было очень бледным. У ног лежала небольшая змея с раздавленной головой. Прерывающимся голосом Муби сказал:

— Она укусила меня… вот сюда…

На ноге, повыше щиколотки, виднелось небольшое зеленое пятнышко — след укуса змеи.

Шам оторвал ремешок от фотоаппарата и крепко перетянул им ногу Муби повыше колена. Мумтаз отдала Шаму свой платок и дрожащим голосом сказала:

— Лук, к ране нужно приложить лук!

Она бросилась обратно к манговому дереву и лихорадочно стала рыться в вещах, разыскивая лук. Одна из деревенских девушек, стоявших неподалеку, тихо сказала:

— Но ведь это эфа! О горе!..

— Ах, если бы сейчас где-нибудь поблизости была машина! — взволнованно воскликнул Хамид.

— Машина не придет до семи часов вечера, — ответил Пракаш.

— Но ведь это же эфа! Через пять минут уже будет поздно… — сказала другая девушка. Положение Муби становилось отчаянным.

В этот момент одна из девушек, молоденькая и тонкая, как тростинка, нерешительно подошла поближе, сняла кувшин с головы и поставила его на землю. Затем она внимательно начала рассматривать крохотную ядовитую ранку, вокруг которой кожа становилась уже зеленовато-синего оттенка. Прежде чем кто-либо успел сообразить, что происходит, она нагнулась, приложила рот к змеиному укусу и принялась высасывать из ранки яд, выплевывая его на землю. Муби хотел было отдернуть ногу, но девушка крепко держала ее. Он рванулся сильнее. Медный кувшин, стоявший рядом, перевернулся и, подпрыгивая и звеня, покатился по склону. Вскочив с земли, девушка бросилась за ним. Она догнала его у самого берега реки, поймала и, спустившись к воде, обмыла кувшин от приставшего к нему песка. Затем, разыскав среди густой травы какое-то растение, очевидно обладающее известными ей целебными свойствами, она положила ею в рот и начала жевать. Потом в колодце снова наполнила кувшин водой и пошла вверх по тропинке.

— Послушай! — крикнул ей Муби. — Как тебя зовут?

Девушка остановилась, робко поглядела на него и, опустив голову, ничего не ответила. Одна из ее подруг засмеялась и тихо сказала:

— Ее зовут Мохани. Но она немая.

Мохани стояла, потупив глаза.

— Тогда я хочу увидеть ее родителей! — сказал Муби.

Кто-то ответил ему:

— Ее родители умерли. Она живет у своего дяди.

Муби обратился к Шаму:

— Но ведь эту девушку нужно немедленно отправить в госпиталь вместе со мной!

Шам, стараясь скрыть волнение, охватившее его, с шутливой грубостью воскликнул:

— Да замолчи ты!

Девушки быстро пошли прочь. Словно зачарованный, Муби долго смотрел им вслед…

В госпитале доктор сказал Муби:

— Эта девушка поступила очень хорошо, высосав у вас яд из раны! Иначе вас не удалось бы спасти.

— Но ведь я сделал прививку против укусов змей, как только приехал в Индию.

— Да, но в этой прививке не было противоядия против такого вида змей. — Доктор, посмотрев на раздавленную голову змеи, прибавил: — Теперь можете идти, вам больше не угрожает опасность.

Когда они вышли на улицу, Муби тихо прошептал:

— Мохани!

— Замолчи! — крикнул ему Шам.

* * *

В последний раз Муби пришел к Шаму, когда японцы уже напали на Ассам. Он получил приказ и должен был уехать в Ассам на следующее утро.

Когда он пришел, вся компания уже была в сборе. Муби узнал, что Пракаш тоже вступил в армию и должен завтра уехать на фронт. Настроение у всех было подавленное. Мумтаз, отвернувшись, молча смотрела в окно, глаза у нее были заплаканные. Хамид вместо обычных сигарет курил сигару. Большие глаза Азры были широко раскрыты и казались еще более серьезными.

Муби, который всегда беззаботно шутил и смеялся, сегодня был до неузнаваемости молчалив.

Закуривая сигарету, Провиз сказал:

— Муби, вы воевали за Пирл Харбор. А вот Пракаш, — за что он едет сражаться?

Вместо Муби заговорил Шам:

— Может быть, сегодня я тоже одел бы военную форму. Только нет уже в сердце ни мужества, ни воинственного пыла, ни воодушевления… Да и кому мстить за наше рабство? Японцам, потому что они фашисты? Англичанам? Те в своей стране не фашисты, а у нас они ведут себя так, что при всей учтивости трудно не назвать их фашистами… Муби, скажи откровенно, за что ты едешь воевать? Ведь ты же единственный сын у своей матери…

Муби вдруг встал, взял свой вещевой мешок и, развязав его, вытащил несколько банок с пивом. Он поставил их на стол и сказал:

— Я берег это пиво для какого-нибудь знаменательного дня. Сегодня этот день настал.

Шам складным ножом сделал небольшое отверстие в одной из банок, и струя пива брызнула ему в лицо. Он быстро направил золотой поток в стаканы. Над их краями, зашипев, белой шапкой поднялась пена, похожая на ту, которую море оставляет на прибрежном песке.

— Почему ты не ответил на мой вопрос? — спросил Шам.

Пракаш раздраженно заговорил:

— Спроси меня, и я тебе отвечу, почему я еду сражаться!

— Потому, что ты еще глуп, — прервал его Провиз.

Англичане не отдадут индусам Индию, а мусульманам Пакистан. Они дурачат и тех и других, зная, что и те и другие — дикари…

— Дай ты ему сказать! — вмешалась Мумтаз. — Пусть он тоже скажет то, что думает!

В глазах у нее снова заблестели слезы. Пракаш благодарно посмотрел на нее и сказал:

— Я еду на смерть! Я знаю, что не вернусь обратно. Я еду, чтобы пролить свою кровь в борьбе с японским фашизмом! — Муби слушал молча. Пракаш продолжал: — Сегодня впервые после долгого времени мне хочется выпить. Так мучает жажда!..

Хамид насмешливо сказал:

— Хорошее желание, мой мальчик! Пей вволю перед тем, как умереть!

Пракаш продолжал, не обращая никакого внимания на его слова, словно размышляя вслух:

— Когда я думаю обо всем, что творится вокруг, я часто спрашиваю себя: «Что же мне делать?» Ни английский фашизм нехорош, ни японский. Что же делать? Оставаться безмолвным? Всегда, всю жизнь оставаться безмолвной жертвой этого рабского страха, наблюдая, как в моей стране бесчинствуют и грабят мой народ англичане, а за ними японцы? Видеть разоренными и опустошенными поля, деревни и города моей родины и сидеть сложа руки? Когда рабскому терпению и покорности наступает конец, им на смену приходит дерзновение и упорство. Когда народ бывает низведен до самой низшей степени рабского состояния, в нем умирают все человеческие чувства, все страсти, желания и чаяния, кроме двух: ненависти к рабству и стремления к свободе. Но кто, будучи безмерно угнетаем, бесстыдно и упрямо продолжает мириться со своим рабским положением, тот недостоин свободы и никогда не сможет получить ее! Вот почему я хочу пролить свою кровь, сражаясь против японского фашизма! Решаясь на этот шаг, я выступаю против всей разбойничьей системы фашизма, потому что она, несомненно, существует в каждой части мира. И хотя лицом к лицу, в открытом бою с нею бьются пока лишь немногие из наших союзников, однако несомненно то, что и моя борьба и моя смерть сделает этот фашизм более слабым, фашизм, заразное дыхание которого доносится уже и до ваших домов!

Пракаш внезапно замолчал. Он взял стакан пива и, отвернувшись к окну, начал пить его медленными глотками.

Провиз спросил его:

— Тогда почему же ты не идешь воевать с англичанами? Они ведь тоже не лучше японцев и тоже грабят твою страну.

Хамид, смеясь, сказал:

— Наверное, Пракаш не хочет одновременно воевать на два фронта. Вспомните только, как туго приходится Гитлеру, допустившему такую оплошность!

Все засмеялись. Один Муби продолжал молчать. Шам снова обратился к нему:

— Ты так и не заговоришь?

Муби тихо сказал:

— До тех пор пока разговор будет касаться политики, я буду молчать, ибо мне даны на этот счет особые инструкции. Но я хотел бы, не нарушая этих инструкций, все же сказать кое-что о том, что я сейчас думаю… Когда я приехал в Индию, мне рассказывали очень много всяких вещей и об индийском народе и о вашей стране. Многое из этого, как я после понял в результате собственных наблюдений, оказалось вымыслом. Я, вероятно, не решился бы сегодня здесь на такое откровенное признание, но ведь завтра я уезжаю на фронт…

Все слушали его в глубоком молчании.

— Мне говорили, что индийские женщины слишком застенчивы и пугливы, что они живут, постоянно скрывая свое лицо под покрывалом, и боятся даже и тени белого человека. Теперь я знаю правду… Конечно, они закрывают свое лицо покрывалом, конечно, они застенчивы… Но не пугливы, нет! Они гораздо храбрее, чем ваши мужчины. Они смогут бороться даже с самой смертью! Если потребуется…

— Ого! — иронически воскликнул Хамид. — Это говорит не Муби, это в нем заговорил змеиный яд!

Муби тихо и проникновенно продолжал:

— Всякий человек стремится узнать о других не только все хорошее, но и все плохое, — и даже склонен больше верить плохому, — такова уж природа человека. Так и я слышал о вас очень много плохого и верил всему этому… Шимми, ты помнишь тот разговор о подарках? Может быть, ты подумаешь сейчас обо мне с отвращением… Но это так: я до сих пор продолжал испытывать всех вас тем же самым пробным камнем… Какой я был дурак, как я ошибся!

— Ошибся? — что ты! — сказал Шам. — А этот напиток, которым ты нас сейчас напоил? Это чудесное, неповторимое пиво стоит, наверное, не менее сорока рупий! А ты говоришь, что мы не получили никакой выгоды! Наверное, ты совсем опьянел от этого изумительного пива!

Муби улыбнулся:

— Я очень плохо разбираюсь в политических вопросах. Но я знаю человеческое сердце. О, сердце человека я вижу хорошо и знаю, каково оно! Я до конца изучил ваши сердца и хорошо вижу их… Когда я вернусь в Америку…

— То что вы сделаете? — спросил его Провиз.

— Ничего, — ответил Муби. — Слушайте! Кажется, где-то поет соловей?

— Поет соловей? Где? Муби, это все ваше воображение. Здесь, в Западных Гхатах, соловьи не поют, — возразил Провиз.

После короткой паузы Муби медленно сказал:

— Однако… совершенно такие же звуки. Это откуда-то издалека доносится песня…

Словно зачарованный, он смотрел через окно далеко-далеко, туда, откуда долетали в торжественной вечерней тишине звуки песни, похожие на мелодичные соловьиные трели.

— Из Нью-Йорка? — ласково и шутливо спросил его Шам.

— Да, может быть, и из Нью-Йорка. Там живет моя любимая. И из Огайо, где живет моя мать… — Муби говорил тихо и медленно, словно забыв, что его слушают все вокруг: — Посмотрите на белые бутоны магнолий. Они свежи, как щеки моей любимой… Священны, как седые волосы моей матери… — И Муби коснулся белых лепестков магнолий, стоявших в вазе на столе, коснулся тихо, нежно, ласково, словно был влюблен в них. Пракаш глубоко вздохнул. Вдруг Муби обратился к Шаму: — Шимми, я говорю правду: я сражался не за Пирл Харбор, нет!.. — Он на минуту задумался, затем продолжал: — Наверное, я сражался вот за эти прекрасные белые цветы…

И Муби осторожно прижал нежные лепестки магнолии к своему лицу… Все молчали. Ночь тоже была безмолвна. Чуть слышно шипело пиво в стаканах.

И далеко, где-то очень далеко, казалось, звенела и переливалась соловьиная песня…

* * *

Прошло несколько месяцев. От Муби не было ни одного письма. Вероятно, их задерживала цензура.

Вскоре стало известно, что в боях с японцами был убит Пракаш.

От Муби попрежнему не было писем. Однажды Провиз сказал:

— Вот, надейся на этих американцев! Пока жил здесь, еще помнил о своих друзьях, а как уехал!..

И, не договорив, Провиз швырнул прочь окурок сигареты. Но про себя он пожелал Муби счастья на долгие-долгие годы.

Еще в течение нескольких недель в широко раскрытых глазах Мумтаз трепетала немая тревога… Потом и она забыла Муби.

Шам тяжело заболел. Как-то раз, когда он еще не оправился от болезни, ему пришло письмо, проверенное цензурой. Оно было из Огайо. Вскрывая конверт, Шам подумал:

«Бродяга, вернулся-таки в Огайо…» И он начал читать письмо:

«Дорогой сынок!

Я называю вас своим сыном, потому что вы были другом моего Муби. Потому-то я и пишу вам это письмо. Может быть, вы не откажетесь помочь мне, вашей матери?

Незадолго до смерти Муби написал завещание, в котором сообщал, что в Отхаль Вари есть одна девушка, которую он считает своей сестрой. Имя этой девушки Мохани. Муби писал также, что вы легко можете найти эту девушку.

Скажите, можно ли сделать так, чтобы теперь, когда Муби уже больше нет со мной, вы прислали бы ко мне мою дочь? Если же это почему-либо невозможно, напишите мне, и я сама приеду в Индию. Я приеду непременно, если только все будет благополучно. Я очень хочу встретиться с Мохани и, если можно, взять ее к себе. Как вы думаете, возможно ли это?

Но, может быть, вы сочтете эти рассуждения неизвестной вам американской женщины ошибочными и вздорными, а мои чувства глупыми… Знайте же: это мои искренние чувства, они не выдумка, не прихоть! Это голос той правды, которую понял мой сын, когда он жил в вашей стране и наблюдал ваших людей, и за которую он отдал свою жизнь. Он был моим единственным сыном!

В своем последнем письме Муби писал, что в тот день, когда Мохани спасла его от смерти, высосав яд змеи из его ноги, ему показалось, будто Мохани высосала этот яд не только из его тела, но и из самой его души, — тот яд, который разъединяет черных и белых людей, делает одного человека врагом другого. Тогда он ясно понял, что любовь всех народов друг к другу является главным и непременным условием счастливой жизни для каждого человеческого общества и что ни одно общество не может процветать и развиваться без такой любви.

В долине Отхаль Вари он в первый раз почувствовал, что для любви не существует ни различий в цвете кожи, ни в религии, что любовь — это главная и вечная цель жизни.

Перед своим отъездом в Ассам он хотел рассказать вам обо всем этом, но он был так застенчив, дитя мое!.. Он хотел рассказать вам о том, что он воевал ради этой любви, которая рождается из благородного человеческого гуманизма, что он воевал против той заразы, имя которой — фашизм.

Он думал, что когда он вернется с войны, то обязательно расскажет обо всем этом вам и своим соотечественникам…

Но теперь тело его скрыто в земле одной из долин Ассама и бедный крест стоит над его могилой…

Каждая мать горько скорбит о смерти своего сына. Кроме того, он ведь был у меня единственным сыном! Такова уж, видно, была воля бога, чтобы сын ушел от меня…

Но, когда я читаю его последнее письмо, мне кажется, что я не потеряла его, что он и сейчас стоит рядом со мной и, улыбаясь, говорит мне: „Смотри, мама, я привел тебе дочь…“

Читая его письмо, я снова чувствую ту великую боль и ту великую радость, которые переполняли мою душу в тот день, когда я родила мое дитя…

Больше я не могу писать… Прощайте!..

Ваша мать Эстер».

Наклонясь над письмом, Провиз читал его вместе с Шамом, сжав руку друга. Затем из его груди вырвалось:

— Муби!..

Шам крепко стиснул зубы. Смахнув слезы, дрожащими руками он взял со стола белые цветы магнолии и прижал их к лицу.

Была безмолвная ночь. Никто не произносил больше ни слова, и только казалось, что откуда-то издалека доносятся звонкие трели соловьиной песни…

НА ДОРОГЕ

Я медленно иду по дороге, не отрывая взгляда от прекрасного озера, недвижная гладь которого сверкает под ослепительным солнцем.

Много лет не был я в этих краях, но по-прежнему мой старый друг — озеро — посылает мне навстречу свежий ветер. И по-прежнему в темно-голубой воде, которую стремительно рассекают красноперые птицы, отражается старый храм.

Белые цветы лотоса мирно спят невдалеке от берега. Иногда птицы задевают их крылом, и долго потом покачиваются они на длинных тонких стеблях.

Откуда-то из-за озера доносится песня паломников:

Наш край, наш мир — цветущий сад,

Я опьянен его красою.

Я счастлив, несказанно рад,

Что снова встретился с тобою.

Да, он остался все тем же, мой старый Кашмир. Его сыновья, пройдя через годы лишений и бед, сохранили любовь к труду и жизни, сохранили улыбку на устах.

…Старый, знакомый Кашмир. Я иду по краю дороги, передо мной расстилается необъятный мир, и мне кажется, что дорога уходит в бесконечность.

Она проходит мимо горящих под солнцем чинар, искривленных миндальных деревьев, раскидистых яблонь.

Давно стаял снег, и повсюду виднеются островки зеленой травы — предвестницы смены сезона.

Цветут яблони, и нежный аромат их одуряет и тянет к себе. Под большой яблоней, там, где звенит кристальный родник, красивая пастушка поит из ручья пеструю корову.

— Красавица, — говорю я, — отведи в сторону свою корову, дай напиться путнику, которого мучает жажда.

— Моя корова тоже очень хочет пить, — отвечает она независимо, — отойди, она боится твоей тени.

— Но сначала должен напиться я.

— Сначала напьется корова, — настаивает она и угрожает: — Смотри, я выбью палку из твоих рук.

— О, — говорю я, улыбаясь, — ты, я вижу, бойкая девушка, да и неглупая. Что это ты стала пастушкой?

— Чтобы пастушкой быть, надо тоже иметь голову. Приходится и за стадом смотреть и от некоторых прохожих отделываться.

И она лукаво смотрит на меня. Мы оба смеемся.

— Я уверен, что тебя зовут Бегаман,[49] — говорю я.

— Нет, у меня простое имя — Зейнаб, — улыбается она, — и я вовсе не пастушка, я обучаю детей в здешней школе.

— Чему же ты их обучаешь? Как пасти коров?

— Это корова не моя. Она принадлежит слепому мальчику, родителей которого убили во время резни[50]в Пенджабе. Они ушли из нашей деревни и отправились на заработки в Пенджаб, но не нашли там своего счастья.

— Кто же спас мальчугана? Как он попал сюда?

— После того как мальчик лишился глаз, разъяренная толпа сжалилась над ним и оставила его в живых. Но и теперь он часто просыпается по ночам с криком: «Спасите меня!»

— С тех пор прошло уже много времени…

— Да, но никогда уже этот ребенок не увидит света так же, как я никогда не увижу моего мужа.

— Твоего мужа?!

— Да, он тоже был учителем в нашей школе. Мы очень любили друг друга. Он тайно обучал меня грамоте, потому что мои родители не хотели и слышать о нашей свадьбе. Они мечтали увидеть меня женой сына сборщика налогов и в конце концов почти добились своего. Но, когда был уже назначен день моей свадьбы, в деревню вернулся слепой мальчик. Увидев этого несчастного ребенка, все индусы пришли в ужасную ярость…

Зейнаб продолжала свой рассказ, и перед моими глазами встала страшная картина тех дней.

Я представил себе разъяренную толпу, собравшуюся с криками о мщении на деревенской площади: Мужчины потрясают кулаками, женщины причитают над слепым ребенком и призывают проклятия на головы мусульман.

А немногие мусульмане бегут на огороженный школьный двор в надежде найти защиту хоть там.

В школе в это время идет урок и молодой учитель диктует:

— Пишите, дети: «Вера не должна разделять людей».

Неожиданно в открытые окна школы врывается дикий крик:

— Убить! Всех убить! Затоптать в землю!

Учитель выбегает на порог. Десятки рук мусульман, собравшихся во дворе, тянутся к нему:

— Спаси нас, спаси! Мы никому не сделали зла!

Один из мальчиков подбегает к учителю:

— Дорогой учитель, ведь мы учили, что все люди братья?!

Учитель прижимает руки к груди:

— Люди, послушайте меня! Если вы хотите пролить кровь, пусть это будет моя кровь. Но не губите этих невинных людей. Они никогда не делали вам зла.

Но толпа не может успокоиться.

— Посмотри на этого ребенка, — кричат они. — Они выкололи ему глаза, убили его отца и мать. Мы должны отомстить! Уйди с дороги!

— Я сегодня учил детей, что вера не должна разделять людей. Я не отступлюсь от своих слов.

Но толпа непреклонна в своей ярости. С дикими воплями она кидается к школе…

…Зейнаб продолжает рассказывать медленно и печально:

— Они убили его, и кровь обагрила белые стены Школы. Но, увидев учителя мертвым, люди ужаснулись. Наступило молчание, Оно длилось долго, и постепенно все начали расходиться. Стыд охватил тех, кто еще недавно требовал крови невинных людей… С тех пор в нашей деревне все тихо, все живут в мире…

— Теперь вам, наверно, придется стать женой сына сборщика налогов? — спросил я.

— Что вы, — удивилась Зейнаб, — тот единственный, кто мог стать моим мужем, умер лишь для других. А для меня он жив. Каждое утро я вместо него учу теперь детей в школе. И, как и он, я считаю их своими собственными детьми.

Она замолчала. Замолчал и я, охваченный думами о прошлом и будущем.

Неожиданно она спросила:

— А где живешь ты, незнакомец?

— На дороге, — улыбаюсь я, — прямо на дороге. Хожу, смотрю на людей, когда хочу пить — пью прямо из ручья. Но уведи, наконец, свою корову, она уже принялась за мой рукав.

Она смеется, и смех ее похож на звон тонкого колокольчика. Этот звон долго висит в воздухе.

Я продолжаю свой путь. Дальше дорога ведет в Матан — святое для индусов место, куда стекаются тысячи паломников.

Сотни лет живут в Матане индусы, в основном из касты брахманов, занятые чтением религиозных книг. У них в Матане — свой храм.

Но мусульмане, живущие в окрестных деревнях, никогда не имели в Матане своей мечети, — это мне хорошо известно.

И вдруг рядом с индусским храмом я вижу маленькую новую мечеть.

Удивительные вещи происходят в этом мире! Без раздумий я направляюсь в мечеть.

Меня встречает мулла с большой бородой. Его глаза смело смотрят из-под мохнатых бровей. Одна рука у него подвязана.

— Добро пожаловать, незнакомец, — говорит он.

После долгих приветствий я с нетерпением спрашиваю:

— Уважаемый мулла, когда построена эта мечеть?

Мулла улыбается:

— В дни раздела страны, в дни великих раздоров.

Я в недоумении:

— Но в те дни храмы и мечети разрушались, а не строились.

— Наша страна, Кашмир, большая и удивительная страна. Поэтому в ней происходят удивительные события.

— Но каким образом здесь оказалась мечеть?

— Видишь ли, незнакомец, в то трудное время многие мусульмане из нашей округи решили разрушить матанский храм в отместку за преследования мусульман в других местах.

— Но ведь храм остался на месте.

— Не торопись, незнакомец, наберись терпения. Когда мусульмане сговорились разрушить храм, они пришли ко мне за разрешением. Но я — старый человек, я прожил много лет и знаю, что вражда не нужна ни мусульманам, ни индусам, она ведет к разорению страны. И я не дал им на то мое разрешение.

— И они ушли с миром?

— Они ушли очень недовольные мною. Пошли разговоры о том, что старый мулла продался брахманам, изменил исламу. И те, кто подбивал их на это нехорошее дело, в конце концов добились своего: огромная толпа, кипящая яростью, пришла к старому храму, чтобы разрушить его. Но я успел собрать честных людей, и мы встали на ступенях храма, чтобы не допустить разрушения и спасти растерявшихся брахманов, взывавших о помощи.

— Как это, наверное, было ужасно!

— Да, незнакомец, до сих пор вспоминаю я их проклятия, жажду крови в их глазах. Была большая беда, один человек стремился лишить жизни другого человека. Но мы все же отстояли храм. Видишь, незнакомец, мою руку — на ней следы этой дикости.

— Но мечеть, — не могу успокоиться я, — откуда мечеть?

— Крестьяне поняли, что те, кто пользуется их простотой, не друзья им. И они разошлись по своим домам. Но не их одних вразумил господь. Поняли с тех пор и брахманы, что мы не враги им. И, собрав с паломников пожертвования, они выстроили эту мечеть. О незнакомец, если бы ты видел, как быстро росла она!

— Уважаемый мулла, — говорю я, — ты большой человек.

— Я человек маленький, — отвечает он, — но народ, весь народ — велик.

Я снова в пути. Опять старая дорога бежит передо мной, ведет меня по знакомой стране. Но это уже не тот Кашмир, который я знал.

Это новый Кашмир. Кашмир учителя, любившего всех детей своей страны, юной Зейнаб и старого муллы.

НА ЛОДКЕ ЧЕРЕЗ ДЖХИЛАМ

Жара стояла невыносимая. Автобус был переполнен, поэтому путь до Гатиялиян[51] показался мне страшно мучительным. Я ехал во втором классе (теперь в автобусах, так же, как и в поездах, места делятся на несколько классов) и проклинал судьбу за то, что она не послала мне легковой машины, — вот тогда ехать было бы просто приятно. Кроме того, в автобусе не было ни одной симпатичной девушки, с которой можно было бы пофлиртовать. Справа от меня восседал тханедар[52] в чалме с пестрой, как павлиний хвост, кисточкой. Впереди, на одном из мест первого класса, находящихся рядом с шофером, расположился тахсильдар.[53] Он находился в полном душевном спокойствии, о чем свидетельствовала его слегка распустившаяся чалма. Напротив меня сидели четыре женщины. Две из них были уже в преклонном возрасте, а две — средних лет. Та, которая сидела прямо против меня, была некрасива, но моложе остальных. На руках у нее был ребенок. Лицо ее было закрыто чадрой, но, несмотря на это, иногда я ловил на себе ее взгляды. Что там говорить, каждый в этом мире ищет что-то красивое. Мои глаза тоже бегали в поисках красивой женщины. Я поправил галстук и оглядел всех сидевших в автобусе, но, к сожалению, не увидел ни одного приятного лица, которое бы пришлось мне по душе. Мужчины курили, а тханедар обмахивался веером из павлиньих перьев. «Да! В этом автобусе есть все, кроме красоты», — подумал я, закрыв на миг глаза. Когда я открыл их, то увидел, что молодая женщина, которая сидела против меня, ласково уговаривала своего ребенка посидеть у меня на коленях.

— Ах, как я устала. Мне тяжело дышать, — сказала она и стерла со смуглого лба капли пота.

«Несчастная бедная женщина», — подумал я и взял к себе ребенка. Женщина по природе своей несчастное слабое существо, а эта тем более потому, что она была некрасива и даже шелковое сари не красило ее.

Она посмотрела на меня с благодарностью, затем высунулась в окно, и ее тут же начало тошнить.

Я быстро передал ребенка тханедару и, подойдя к шоферу, попросил его остановить машину.

— Господин, какой смысл останавливать здесь машину, — сказал он. — До Гатиялиян осталось каких-нибудь три четверти мили. Там и остановимся у таможни. От прохладного речного ветерка ей станет лучше.

Так мы и сделали.

На берегу реки Джхилам, отделяющей местечко Гатиялиян от города Джхилам, расположена таможня, поэтому здесь обычно собирается огромная толпа: целая вереница путешественников, отправляющихся в Джаму, и столько же идущих из Джаму в Джхилам; нагруженные багажом волы и ослы; бесчисленное количество машин, ожидающих проверки, и, наконец, длинные рыбачьи лодки, привязанные к берегу, дополняли картину этой маленькой пристани. В этой толчее я потерял своих спутников, тханедара, тахсильдара и женщину с ребенком. Багажа у меня было очень мало, поэтому таможенники быстро проверили его. Я нанял кули и отправился к реке.

Как я уже говорил, вначале путь до Гатиялиян был очень трудным, и у меня разболелась голова. Но, по мере того как мы спускались к реке, все больше ощущалась приятная речная прохлада, дышать становилось легче. Ну, а когда мы добрались до берега, у меня появилось желание раздеться и броситься в воду. На берегу росла высокая трава, от которой исходил приятный нежный запах. Далеко-далеко была видна лишь одна вода, по которой бесшумно скользили, легко рассекая воду, Маленькие лодочки и длинные рыбачьи лодки; слышались громкие песни матросов. Это было прекрасное зрелище.

Низкорослый сухощавый кули положил мой багаж около дерева, в тени которого сидели юноша и девушка, вероятно, в ожидании лодки. У них было очень много багажа. Я дал кули две анны и спросил, как его зовут.

— Абдула, — ответил он.

— Ну, вот что, Абдула, достань-ка где-нибудь лодку, только обязательно.

— Господин, у меня есть собственная лодка, — сказал он, улыбнувшись. — Подождите немного, сейчас я позову своего младшего братишку, и мы переправим вас на тот берег. Это будет стоить три с половиной рупии.

Абдула ушел, а я сел под деревом и начал смотреть по сторонам: вокруг были видны лишь песчаные холмы да небольшие рощи, над рекой кружились чайки. Наконец, мой взгляд снова упал на девушку и юношу. Она сидела ко мне спиной и смотрела на реку. На ней было темно-зеленое сари с золотистой каймой внизу. Юноша был одет в коричневую куртку, украшенную красивым галстуком, и короткие штаны защитного цвета.

— Куда вы едете? — спросил он, заметив, что и я смотрю на него.

— На том берегу есть одна деревня. Вот там я и живу. А вы? — в свою очередь спросил я, указывая взглядом на девушку.

— Это… моя сестра. Мы едем в Лахор. Вернее, я провожаю ее. Она учится там в колледже, а сам я учусь в Джаму. В пути нам пришлось испытать много трудностей, а тут еще с матросами никак не договоришься. Уже полчаса сидим в надежде достать какую-нибудь маленькую лодочку, чтобы перебраться на тот берег. Матросы говорят, что маленьких лодок нет, есть только большие, рыбачьи, а они стоят очень дорого, восемь — десять рупий. Это ведь грабеж среди белого дня. Как все это сложно!

— Ну, ну, ничего, не волнуйтесь. Лодка сейчас будет, — сказал я, успокаивая его. — Я уже все сделал, и мы спокойно переправимся на тот берег.

В этот момент девушка повернулась ко мне, и я увидел ее лицо. Если я скажу, что до сегодняшнего дня никогда не видел такого простого и в то же время красивого лица, как у нее, то это будет неправда, но я, ни секунды не колеблясь, могу сказать, что в лице ее было столько очарования и удивительной красоты, что я в тот же миг был околдован. Она смотрела на меня только одно мгновение, а затем опустила глаза, опушенные густыми ресницами. У нее был изумительный цвет лица. Она была высокого роста и прекрасно сложена. Такие красавицы даже в Кашмире встречаются редко. Но больше всего, больше, чем ее красота, меня поразили печаль и тоска в ее глазах. В тот миг мне казалось, будто я с молниеносной быстротой погружаюсь в бездонный океан. Это удивительное состояние продолжалось всего лишь одно мгновение. Когда я пришел в себя, она уже снова пристально смотрела на реку. Лицо ее просветлело, а моему утомленному всякими переживаниями сердцу внезапно стало немного легче.

Тем временем к дереву подошли еще двое. Один из них был старик с седой бородой. Он шел, опираясь на палку. Подойдя, он поздоровался и сел около меня. Второй оказалась та самая некрасивая женщина с ребенком, с которой я ехал в автобусе. За ней шел кули, неся узел и чемодан. Она подошла к нам и села рядом с девушкой. Ребенок сразу же потянулся к зеленому сари.

Вскоре пришел Абдула, а еще через некоторое время его младший брат подогнал к берегу лодку.

— Пожалуйста, садитесь, — сказал улыбающийся Абдула, обращаясь ко мне.

— Возьмите и меня, — попросил старик. — Да благословит вас бог.

— Если вы не обидитесь, я тоже поеду на этой лодке, — сказала, вставая, женщина с ребенком. — Мне сегодня обязательно нужно быть в Гуджранвале. Если вы меня не возьмете, то… Уже вечер наступает, а я совсем одна.

Короче говоря, все мы уселись в лодку. Кули уложили багаж. Абдула и его брат, засучив рукава, взяли по веслу и встали по бортам лодки.

Наконец, помолившись аллаху, мы тронулись в путь. Абдула запел:

О мой друг, о мой возлюбленный,

Вспомнив о тебе, я забываю все невзгоды.

— Вы ничего не имеете против того, что я пою? — спросил вдруг он, прерывая пение.

— Нет, нет! Что вы, пойте. У вас очень хороший голос, — быстро сказал юноша.

Абдула снова запел. И пел он эту старую песню с большой душой. В ней говорится о том, как несчастная красавица совсем уже отчаялась найти своего возлюбленного. Она страшно устала. И вдруг она видит в пустыне всадника на верблюде. Она молит его взять ее с собой и соединить с разлученным возлюбленным.

О мой друг, о мой возлюбленный,

Возьми меня с собой.

— Как он здорово поет! — тихо произнес юноша. — Какая красивая мелодия! Я очень люблю пение. Слушайте…

Я посмотрел на девушку. Она сидела вполоборота ко мне, положив голову на плечо брату. Медленно она закрыла глаза, и на губах ее появилась улыбка, выражающая полное отчаяние. Затем она сложила на груди руки, поджала ноги и легла на скамейку так, что я мог видеть только половину ее лица, красивые руки и тонкие щиколотки ног.

О мой друг, о мой возлюбленный,

Я хочу вернуть твою любовь.

Полный страсти голос Абдулы глубоко взволновал меня. Сердце радостно щемило. На душе было легко и приятно. Казалось, что это поет душа какой-то отвергнутой красавицы, а безграничная водная гладь Джхилама превратилась в пустыню, в которой плывет наша лодка для того, чтобы найти и помирить поссорившихся влюбленных.

Я заметил, как девушка украдкой смахнула слезу. Неужели эта прекрасная песня навеяла ей воспоминания о прошедшей любви? А если нет, то почему эти слезы? Мне не терпелось узнать ее тайну. Может быть, она плакала о разлученном с ней возлюбленном? Мне хотелось вытереть ее слезы мягкими нежными лепестками роз и спросить: «Скажи мне, красавица, чем ты опечалена?»

Вместо этого я перехватил на себе нескромные взгляды некрасивой женщины. Заметив, что я смотрю на нее, она смутилась, опустила глаза и склонилась к ребенку.

Мерно опускались весла. Лодка плыла все дальше и дальше. Солнце уже заходило, утопая в реке и освещая ее безмолвную гладь каким-то удивительно мягким, нежным, волшебным светом. И мне казалось, что это не закат солнца, а волшебство, что это не запад, а восток, что это величественный источник света и что те люди бессмертны, которые плывут на этой никогда не тонущей лодке ради того, чтобы встретиться со своим вечным возлюбленным.

…Я хочу вернуть твою любовь, —

пел Абдула.

Уже наступил вечер, а лодка все еще плыла. Абдула молчал. Темнота начала сгущаться. Появился белый, как молоко, круглый диск луны. Вода вокруг покрылась легкой зыбью, а казалось, будто это расцвели сотни тысяч цветов лотоса. Я смотрел на воду и вспоминал лотосы в озере Дал.

Старик тихо молился. Некрасивая женщина изредка, украдкой бросала на меня взгляды. Юноша смотрел на спящую сестру.

— Бедняжка, Шама. Это путешествие ее сильно утомило, вот она и заснула, — сказал он, обращаясь ко мне. — Да! Нам пришлось очень тяжело.

Действительно ли она спала, или думала о чем-нибудь, закрыв глаза, не знаю. Только она совершенно не шевелилась и в этот момент была похожа на мраморную статую. А может быть, забывшись в коротком сне, среди бесконечного мира звезд увидела своего возлюбленного, или снова ее одинокая душа, витающая в лунном свете, искала кого-нибудь. Но кого?

Наконец, Абдула нарушил это долго длившееся молчание.

— Вот мы и добрались, — сказал он, размахивая веслом.

Сойдя на берег, я попросил юношу достать где-нибудь повозку, а сам занялся багажом. Он тут же отправился на стоянку, до которой было не более двухсот метров.

— Найди-ка где-нибудь кули, — сказал я Абдуле.

— Да откуда же сейчас в такое время на берегу будут кули, господин.

— Что же мы будем делать?

— По-моему, мы с братом сможем перенести весь багаж за несколько раз. За каждую носку возьмем четыре анны.

— Хорошо. Так и сделаем. Берите багаж и несите на стоянку, да за одно отведите туда и ее, — сказал я, указывая на женщину с ребенком.

Когда Абдула вернулся, отнеся последний груз, луна взошла уже так высоко, что даже был виден другой берег реки. Я встал и пошел к лодке, чтобы разбудить спящую девушку.

Не успел я произнести первое слово, как она быстро встала. При лунном свете она казалась желтой, как цветок шафрана, а на губах была все та же улыбка, выражающая полное отчаяние.

— Не сможете ли вы разменять мне рупию? — спросил я.

Она открыла сумочку и подала мне деньги. Ее нежные тонкие пальцы были холодны, как лед.

Я заплатил Абдуле. Он поклонился и сел в лодку.

Мы шли молча. Впереди нас, опираясь на палку, шагал старик.

— Почему вы плакали в лодке? — наконец, спросил я, набравшись смелости.

Она ничего не ответила.

— Поверьте, я задал вам этот вопрос только из дружбы. Я очень хочу, чтобы вы рассказали мне о своем горе. Может быть, я смогу вам чем-нибудь помочь?

Глаза ее были влажны. Она уже собиралась было от-в тить мне, но вдруг, что-то услышав, слегка вскрикнула и остановилась. Если бы я не поддержал ее, она бы упала. Слышно было, как пел Абдула:

…Зачем мириться с той, которая нечестна…

Казалось, голос его бежал по волшебной лунной дорожке, которая пролегла по безграничным просторам Джхилаа. Он пел с огромным воодушевлением, однако в каждом слове сквозила явная насмешка, которая больно отдавалась в сердце. Я посмотрел на Шаму: она дрожала и старалась идти как можно быстрее. Может быть, она хотела убежать от этой грустной песни, которая преследовала ее потревоженную душу?

Остаток пути мы прошли молча. Наконец, они сели в повозку.

— Благодарю вас, — сказал юноша, пожимая мне руку. — Очень благодарю. Мы доставили вам столько беспокойства… А ваша деревня близко отсюда?…

— Мили три-четыре. Прямо по этой тропинке… Я пойду пешком…

Некрасивая женщина сложила руки в знак прощания и поклонилась. Я сделал то же самое. Шама посмотрела на меня каким-то двусмысленным печальным взглядом и тоже поклонилась. Может быть, она хотела этим взглядом открыть мне свою душу? Не знаю. В глазах ее только на один миг блеснул огонек и тут же погас, будто красивый камешек, сверкнув, исчез в голубой воде океана. Она еле заметно махнула мне рукой. Слегка звякнул браслет, на мгновение вспыхнув огнем, подобно тому как с неба падает звездочка… Она опустила глаза и стала поправлять сари.

— Прощайте! — сказал я быстро.

— Прощайте! — ответил юноша, махая рукой. Повозка тронулась.

Тропинка шла прямо через поля, а на небе между звезд пролегла точно такая же тропинка…

«Когда же началось это путешествие? — подумал я… — Кончится ли оно когда-нибудь? Куда ведут эти обе тропинки?…»

ПЕСНЯ И КАМЕНЬ

Ненависть тоже своего рода любовь. Вот, например, Иджав Хусейн Зеди.

Зеди ненавидит женщин. Он некрасив и болезненно переживает этот недостаток. Кроме того, он очень маленького роста, почти карлик. В его походке тоже есть какой-то дефект, который невольно вызывает смех. И когда люди, чтобы утешить его, не смеются над ним, а наоборот, оказывают ему свое уважение и бывают приветливы с ним, особенно когда они стараются посадить его рядом с собой, он еще больше сердится и раздражается. В душе он, наверное, очень хочет, чтобы люди называли его некрасивым, маленьким, карликом, ругали бы его, сторонились его. Я часто замечал, что он хорошо относится к тем, кто его ругает, и недолюбливает тех, кто старается сдерживаться. И чем лучше люди старались относиться к нему, тем сильнее он всегда раздражался. Впервые я встретил человека, который так любит страдать, который постоянно сознательно издевается над собой. Зеди живет в XX веке, поэтому он работает помощником директора кинокомпании. Если бы он жил в XVI веке, он был бы монахом-католиком или ревностным муллой, но XX век сделал его помощником директора.

Он даже наслаждается тем, что он так несчастен. Люди радуются красивым вещам, получают удовольствие от приятных разговоров, восхищаются хорошими манерами. Зеди интересуется болью, муками и страданиями, уродством и всем тем низменным, что скрывается во мраке.

Небо, верхушка дерева, полет голубя, то есть все то, что тянется вверх, к свету, его не трогает. Он сторонник зла, порока, ненависти. Он почти дух зла.

Зеди смертельно ненавидит женщин. Он ненавидит даже их тень. Он называет их самыми низкими тварями и не выносит их присутствия.

В студии, там, где собираются женщины, всегда можно увидеть остановившихся около них мужчин, но Зеди вы там никогда не найдете. Если ему когда-либо приходится проходить мимо девушек, он весь вытягивается, как будто каждая частица его тела взывает к женщинам.

Голод, когда он обостряется до такой степени, превращается в ненависть. Голод в сущности является признаком жизни, движения, деятельности. Но последней ступенью голода является смерть, неподвижность, спокойствие.

Чувственность Зеди настолько обострилась, что назвать его мужчиной было бы, пожалуй, преувеличением. Его влечение к женщинам умерло из-за его уродства, которое, натолкнувшись на чувство эстетического женолюбия, превратилось в ненависть. Теперь он не мужчина и не женщина. Он — это ненависть, мятущаяся душа, которая запутала себя, завязала такие узлы, которые очень трудно развязать. И теперь он, вероятно, не знает, как держать себя. Этим он очень похож на руководителей нашей страны. Если сказать Зеди, что такой-то женщине надо присутствовать на распределении ролей, он рассердится. Если повторить, то он так накинется на вас, как будто вы, сказав это, совершили какой-то позорный поступок. Если же вы будете настаивать, то он убежит и пошлет вместо себя курьера или слугу.

Когда же ему самому приходится идти, то он, остановившись перед девушкой и не глядя на нее, скажет ей: «Идите на сцену». И быстро уйдет. В такие моменты его движения были безжизненными. Вообще в жизни есть определенный порядок. В каждом действии чувствуется последовательность. И если бы вы взглянули на Зеди в этот момент, то вы бы почувствовали, что это не человек, а бездушная машина. В его поведении, в разговоре, в манерах было что-то механическое, неживое. Даже действия автомашины и то были бы, наверное, более живыми.

Женщины, конечно, производят немалое впечатление на мужчин. И до тех пор пока мужчина будет мужчиной, это влияние будет чувствоваться. Но такого впечатления, какое производят эти создания на Зеди, я никогда не видел. Кажется, что каждая частичка тела и души Зеди превращается в глаза и, увидев женщину, начинает трепетать. Люди смотрят на женщину двумя глазами и умирают. Зеди смотрит на нее миллионами глаз. Что же станет с его сердцем? Я понимаю, что, войдя в него, любовь превращается в ненависть, жизнь в смерть.

Когда к нам в студию впервые пришла Рамбха, все, начиная от постановщика и кончая боем, были рады ей. Действительно, красивая женщина — это мгновение счастья; она приходит на нашу грешную землю из садов рая. Так разве не стоит умереть за то, чтобы найти это мгновенье, поймать его и насладиться им? Рамбха была именно такой женщиной. Она была как игривая волна, как молодая веточка, как благоухающий цветок, как радуга, заискрившаяся в воздухе, а потом исчезнувшая, но даже и после этого продолжающая сверкать в воображении всеми своими цветами. Такой была Рамбха. Женщины бывают молодыми, бывают красивыми, бывают поэтичными, нежными, как музыка. Но Рамбха воспринималась совсем не так, как другие женщины. Ощущение ее красоты приходило не сразу, не в тот момент, когда вы ее видели, а когда она уже ушла. Как будто что-то сверкнуло в темноте. Она проходила мимо, и потом появлялась мысль. Нет, даже не мысль, а картина: гирлянды цветов, смех детей, сверкающая всеми своими цветами радуга, мерцающий в ночи Млечный Путь, нитка жемчуга. Все эти видения проносились перед вашим взором, когда вы смотрели на нее.

Ее красота была преходяща, но память о ней оставалась надолго. Картины, порожденные ею, были вечны. Большей похвалы красоте быть не может.

При виде ее вы не думали о том, что эта женщина киноактриса, жена, мать, что она знакома с печалью и беспокойством. Красота ее пылала так ярко, что неосторожные бабочки, приблизившись к ней, падали на землю с опаленными крыльями. При ее появлении в Зеди не могла не вспыхнуть ненависть. Да и почему обитателю подземного мира не ненавидеть высоту? Если ненависть — это любовь, то и глубина — это особая, перевернутая высота. В своем воображении он никогда не отрывался от мрачной действительности и не поднимался на ту высоту, где сверкали молнии, а оставался на том уровне, где человек живет среди мрака и грязи и в мыслях копошатся черви.

Как плюс и минус, Зеди и Рамбха были далеки друг от друга на съемках. Как вода всегда сохраняет свою поверхность горизонтальной, так и человек всегда остается верен своей природе. Рамбха не могла ненавидеть. Она как луч той луны на небосклоне, которая восходит, блуждает по темному небу и, смущенно улыбнувшись, исчезает. Она стала так нежна с Зеди, что он ни в чем не мог упрекнуть ее. Когда Рамбха, смеясь, разговаривала с ним, он отвечал ей очень серьезно, когда она просила послать за чаем, он сознательно не делал этого. Она говорила: «Зеди-сахиб! На вас грязный костюм», и он приходил на следующий день в еще более грязном костюме. Она говорила: «У вас уже борода, Зеди-сахиб, вам нужно бриться каждый день». И Зеди нарочно отпускал бороду. Такую же, как у Мадлена Абу Аль Калама, очень густую и похожую на лопату, которая до неузнаваемости изменяла его лицо.

Рамбха говорила: «Зеди-сахиб, это очень хорошая картина, идемте посмотрим». Зеди, не отвечая, шел смотреть другую картину, хотя буквально час назад он сам хотел идти смотреть эту картину с друзьями. Все силы его души и тела восставали против Рамбхи. Он, казалось, думал: «Пусть мое безобразие причиняет мне боль, но я не признаю себя побежденным». О силе его сопротивления говорил безумный блеск его глаз. А Рамбха не менялась. Нельзя сказать, что она чувствовала к Зеди какую-нибудь привязанность. Конечно, она интересовалась им, потому что во что бы то ни стало хотела победить его ненависть к женщинам. И настойчиво стремилась к этому. Она была изумительно красива, а красота сама обладает тем свойством, что она не может вынести такой ненависти. Я думаю, что красота сама сверкает, она настолько чиста, что ей нужно только сверкать. Это вытекает из самого ее существа. Вражда в Зеди была как пламенеющие угольки, которые вспыхивали, если их раздували. Рамбха же все время горела. Для этого ей не нужно было вражды. Она сама была огонь. Она понимала, что однажды она сгорит, поэтому она веселилась, смеялась, была нежной, как хлопковое волокно. Она с таким же упорством овладевала сердцем Зеди, с каким наседка высиживает цыплят. Под влиянием ее теплоты каменная оболочка начала спадать с души Зеди. Все это делалось так незаметно, так наивно и просто, что ненависть Зеди еще более возросла. До сих пор ненависть Зеди выражалась в том, что он почти не смотрел на нее, был занят только собой и не обращал на нее внимания. Теперь ненависть его возросла настолько, что он начал заговаривать с ней: «сюда не садитесь», «это хороший стул», «тот человек плохой», «эта мысль ошибочна», «эта точка зрения неправильна». Простыми короткими фразами, сухо, резко, отрывисто, как механизм, как говорил бы камень с бутонами розы.

Ненависть особенно ярко загорелась в нем, когда Рамбха сблизилась с Шанатом. Шанат был героем, она — героиней. Любовь была так же необходима, как пища два раза в день, как необходимость носить сари. И Зеди делал все для сближения. Он давал им возможность бывать вместе. Уходил до окончания съемок и оставлял наедине. Вместо чая приносил им в чашках вино, так как пить вино во время съемок запрещено, а чай пить можно. Поэтому если говорилось «без молока!», значит нужно было вино. И Зеди сам приносил этот «чай без молока». Так Зеди удовлетворял свою ненависть — слепотой Рамбхи и Шаната.

Вероятно, он был убежден в том, что женщины так же невежественны, как и медведи, и удивлялся, как они могут любить такую пустую куклу, как Шанат, как быстро изменяют. Эти женщины достойны ненависти. По мере того как росла ненависть Зеди, он все более и более сближался с Рамбхой. Теперь грубость исчезла из его разговоров. Он весело смеялся, когда бывал с ней, пересказывал ей шутки из юмористического журнала «Панч», приносил читать книги.

Рамбха становилась с ним все нежнее. Раньше, когда приходил ее муж, Зеди втягивал его в разговоры и давал этим возможность Рамбхе и Шанату сходить в кино одним. Какая женщина! Зеди смеялся в душе. Уродство победило красоту. Так развивалась эта ненависть до тех пор, пока не наступил последний день работы над картиной. Зеди не пришел на просмотр. Картина закончилась. Аплодисменты, букеты цветов, сладость счастья. Послезавтра Рамбха уедет к своему мужу. Шанат страдает, как профессиональный любовник, не бреет бороду, взлохматил волосы, вздыхает перед ней. А она смеется над впечатлением, которое производит ее красота. Потом она спросила у кого-то: «А где же Зеди?» Спросила так же небрежно, как небрежно человек, говоря о каком-то важном деле, гладит свою собаку. Где Зеди, где жемчуг, где ложка, где бедный, некрасивый, разочарованный страдалец. Она пошла искать его. Зеди не было ни в проекционной, ни в съемочной, ни в звуковой комнате, ни в конторе, ни в его собственном кабинете. Наконец, она подошла к музыкальной комнате. Света там не было. Всмотревшись в высокое и темное окно, она увидела, что Зеди сидит за роялем и поет:

Что мне делать, если в сердце боль,

Что мне делать, если в нем тоска…

В его голосе не было страсти, не было призыва, не было певучести. Но была тяжесть, какой-то груз, как будто камень создал песню и сдавил грудь, как будто мрак смерти победил луч света и начинает охватывать всю вселенную, как будто скала ненависти начинает рассыпаться и превращается в пшеничные зерна любви.

Зеди пел, пел, потом уронил голову на крышку рояля и заплакал. Цветок уродства распустился. Рамбха стояла, стояла и тоже заплакала. Один день и одну ночь он был узником в этом море мук и страданий любви. В действительности же он не был узником. Он освободил себя от всего темного и мрачного, что еще вчера окружало его, для этого мира страданий и мук любви. И вся жизнь с ее болью и тоской, с ее мелочными заботами была вне этого мира. И он, свободный от всего, слушал плач своей души.

Что мне делать, если в сердце боль,

Что мне делать, если в нем тоска…

День и ночь он пел эту песню. И его уродство исчезло. Двери музыкальной комнаты были закрыты и не открывались ни на стук людей, ни на крики Рамбхи. И когда она ушла, люди выломали окно и проникли внутрь. Зеди полумертвый лежал на рояле. Он до крови ободрал себе пальцы, и на белых клавишах остались кровавые следы. Тайник своего уродства он превратил в уголок красоты, и на слепой ненависти он взрастил чудесные и нежные цветы любви.

Его глаза, щеки и борода были мокрыми от слез.

Через несколько дней Зеди получил от Рамбхи письмо:

«Дорогой Зеди! Ты глупый. Я просто поинтересовалась тобой, а ты подумал не знаю что. Это было твоей ошибкой. Я замужем. У меня двое детей. Я люблю своего мужа и детей. И такие глупые мысли не могли даже прийти мне в голову. Посылаю тебе серебряный портсигар».

Зеди порвал и сжег письмо, серебряный портсигар бросил в колодец и медленно пошел в музыкальную комнату.

ПОД СВОДАМИ МОСТА

Вдоль ограды станции Гранд Роуд вырос целый лес лавчонок, сооруженных из бамбуковых шестов, обломков досок и обрывков парусины. Здесь продавались американские лезвия, японские чашки, английское мыло, французские духи и индийская нищета. Здесь с вас могли запросить втридорога и, наоборот, продать за анну вещь, стоящую рупию.

Торговец фруктами предлагал вниманию покупателей иранские финики, ливанский инжир, кандагарский виноград, австралийские яблоки. В иранском ресторане посетителям подавали американские конфеты, канадское варенье, английские сигареты, голландское сгущенное молоко.

На книжных лотках преобладали американские книги и журналы. Обычно на обложке такой книги или журнала была изображена полуголая красавица, которая по мере развития сюжета окончательно раздевалась. К этому по существу и сводилось все содержание книги.

Между рядами расхаживали торговцы, продающие всякую мелочь. Каждый из них держал перед собой перевернутый вверх раскрытый зонт, в котором были разложены заграничные носовые платки, губная помада, бюстгальтеры. Торговцы криками зазывали к себе покупателей.

Все, что здесь продавалось, было заграничное. Товаров отечественного производства здесь нельзя было встретить, а если случайно и попадалась индийская вещь, то ее тут же переправляли на черный рынок. Все индийские капиталисты изготовляют свои товары исключительно для черного рынка. Поэтому и в мануфактурных лавках вы найдете любую материю, только не индийскую. Там есть и японский креп, и английский ситец, и бельгийская кисея, но индийской материи вы не достанете там ни за какие деньги. На базаре Гранд Роуд свободно продаются только две индийских вещи — бетель и цветы. Да и то лишь потому, что они являются творением природы, а не продукцией фабрик индийских капиталистов. Не то и они бы были уже на черном рынке. Да, есть еще одна вещь индийского производства, которая продается на этом базаре. Это индийские лезвия. Но о них следует сказать, что они вдвое дороже лезвий «жилет» и годятся скорей для бритья лошадей, нежели для своего прямого назначения.

Есть здесь еще одна лавка, торгующая редкой мурабадской посудой, но эта посуда так дорога, что ни один честный человек купить ее не может. Разве что американским туристам она по карману. К лавке с мурабадской посудой прилепилась лавчонка цветочника Садашива. Сразу же от нее начинается арка моста Гранд Роуд. По одну сторону моста раскинулся большой оживленный базар, по другую квартал парсов[54] — торговцев овощами и фруктами. В квартале парсов царит мертвая тишина. И кажется, что каждый дом в этом квартале навеки умолк и стоит, затаив дыхание, покрытый немой белизной известки. Вдоль обочин тротуаров, словно престарелые пенсионеры, дремлют покрытые пылью автомобили. В темных углах лестниц ютятся тощие бездомные собаки. В верхних этажах домов бледнолицые, тонкорукие женщины поливают цветы, подвешенные в горшках на балконах. Увядающие цветы, увядающие женщины, спящие собаки, прелый запах гниющих овощей делают тишину на улицах еще более гнетущей. По одну сторону моста — оживленный шум, по другую — немая тишина, а посередине узкие, темные своды моста, под которыми, казалось, шум и безмолвие заключили союз, протянув друг другу руки. Когда человек, пройдя под сводами моста, попадает в квартал парсов, он на минуту останавливается, не в силах побороть изумления. Ему кажется, что он из бурной, бьющей ключом жизни попал на кладбище. Человек же, идущий с обратной стороны, испытывает невольное ощущение, что он после поисков могилы попал на веселый, шумный праздник. А между этих двух миров раскинулся мост, хранящий на своей спине перепутавшиеся следы бесчисленных ног.

День и ночь по мосту проносятся сотни автомобилей, автобусов, трамваев, повозок. Через каждые десять минут к станции Гранд Роуд с грохотом подкатывает поезд. Словно от землетрясения, дрожат древние кирпичные своды моста и сверху сыплется земля. Но поезд проходит, и снова наступает тишина, которую нарушают лишь крики продавца цветов Садашива:

— Купите цветы! Прекрасные розы для подарка!

Мост выглядит очень старым. Сверху его еще иногда ремонтируют, потому что по нему проходит трамвайная линия, но никто никогда не видел, чтобы его ремонтировали снизу. Местами штукатурка отвалилась, а там, где еще держится, так отполировалась от бесчисленного прикосновения к ней рук и плеч, что в нее теперь можно смотреться, как в зеркало. В местах, где штукатурка обвалилась, виднеются черные кирпичи, бывшие когда то красными. Жена Садашива Парвати вбила между ними гвозди и протянула веревку для сушки белья. Выше она прибила цветную картинку, изображающую бога Вишну. Вишну лежит в океане на кольцах свернувшейся змеи, а у него из пупка в виде цветка лотоса поднимается богиня Лакшми.[55]

Каждое утро Парвати, едва открыв глаза, устремляет свои взоры на эту картинку. Потому что людям, которым не дано видеть самое богиню, приходится довольствоваться созерцанием ее изображения. Затем, взяв бронзовый кувшин, Парвати отправляется за водой в бунгало мастера Рустам а. Для этого ей приходится перелезть через изгородь, которой обнесена территория моста. Вокруг бунгало разбит крохотный садик, для поливки которого проведен кран. Кран находился в полном владении Рахму, старого садовника мастера Рустама. Садик был огорожен крепкой изгородью, особенно тщательно со стороны моста. Одну из планок старый Рахму отломал и вынимал ее. когда требовалось. Рано утром он уже стоял у пролома и, получив с приходящих по две анны за кувшин, пропускал их к крану. Ограда садика подходила вплотную к железнодорожному полотну. Поэтому, если человеку требовалось пройти туда за нуждой, ему тоже приходилось проходить через этот садик. Ведь людям, ночующим на улице, некуда идти за этим делом, кроме как на полотно железной дороги. Если пойти на станцию, то нужно купить перонный билет за две анны да еще одну анну дать подметальщику. Таким образом, это удовольствие обойдется в три анны. А когда и на еду трех анн не наберешь, откуда же взять три анны на такое дело? Да к тому же еще неизвестно, как долго тебе осталось жить. Что такое твоя жизнь? Это уходящая вдаль линия рельс с нечистотами по сторонам. Еще хорошо, если в таких случаях старый Рахму пропускает через свой садик задаром, не берет за это ни пайсы. Стоит только крикнуть:

— Рахму, мне нужно пройти к Бирле!

Рахму понимающе улыбается и, тряся своей седой бородой, подходит к изгороди, вынимает сломанную планку и пропускает тебя на полотно.

Много людей живет под сводами моста. Да почему бы им и не жить там? Где еще в Бомбее можно найти более удобное и надежное место? Гладкий цементный пол, крепкие толстые стены, кровля, ежедневно выдерживающая на себе тысячи тонн груза. Найдете ли вы хоть один такой прочный дом? А сколько еще в Бомбее таких мест — арок, мостов, темных уголков в больших зданиях или просто каменных скамеек в городских парках и садах, где ночует половина населения Бомбея, не платя за это ни пайсы.

Люди, живущие под мостом Гранд Роуд, тоже ничего за это не платят. Некоторые бывают здесь только днем, другие, наоборот, только ночью. Есть и такие, что проводят здесь целые сутки. Например, слепой и хромой нищий. Скорчившись на своей подстилке из лохмотьев, он только наполовину помещается под мостом. Этот нищий всегда просит одну анну. Люди, приезжающие в Бомбей, удивляются, почему это бомбейские нищие не просят, например, пайсу или две, а меньше одной анны и брать не хотят. В Бомбее уважающий себя нищий меньше двух анн не берет. Он прямо говорит: «Иди, уважаемый, я тебя прощаю!» И это не потому, что нищим здесь хорошо живется, а потому, что дешевле, чем за две анны, хлеба не купишь. Так что по существу вопрос о двух аннах сводится к вопросу о хлебе. Однако наряду с хлебом человеку нужна еще и похлебка — значит, следует прибавить еще одну анну. А вода, как известно, тоже нужна каждому, будь он даже нищий. Без воды человек не может прожить.

Если слепой нищий почти все время проводит под мостом, то торговец игрушками приходит сюда только на ночь. Торговец игрушками спит как раз напротив нищего у противоположной стены моста. Он тоже только наполовину помещается под мостом. Вообще то места для него бы хватило, но ведь ему нужно еще оберегать корзину с игрушками. В этой корзине вся его жизнь. Она — его труд, его богатство, его настоящее, его будущее. В ней — усталость его ног, его надтреснутый голос, отрада его сердца. Каждый день с этой корзиной он отправляется бродить по городу, а потом выходит к морю и, опустившись на песок, глубоко задумывается:

«Куда девались те дети, которые так весело играли, копаясь в песке?» Его игрушки осиротели.

Оторвавшись от своих грустных размышлений, он снова начинает кричать:

— Купите игрушки!

Но никто их у него не покупает. Игрушечный старик с белыми щеками, зеленая лягушка, маленький трескучий барабан, свисток, поющий птицей, выглядывают из корзинки и с возрастающей тревогой смотрят по сторонам. «Почему этот мир день ото дня становится мрачней? Что происходит с ним? Как долго мы томимся в этой корзинке! Возьмите нас, освободите нас из тюрьмы». Однако такой случай им представляется редко. Игрушки покупают мало. Каждый день уставший продавец игрушек возвращается к ночи под мост и, поставив корзину с игрушками в головах, засыпает тяжелым, неспокойным сном. Корзина занимает много места, и потому сам кукольник только наполовину укладывается под мостом. Те ноги, которые целый день без устали шагают по улицам, ночью зябнут от сырости.

Неподалеку от кукольника спит Азам, а рядом с ним его мать Биби. Последние тридцать лет Биби проработала на текстильной фабрике Раджгира. Седина посеребрила ее голову, а время наложило свой отпечаток в виде тонкой сетки морщинок вокруг глаз. Когда то это лицо было румяным и свежим, а огромные глаза, подведенные каджалом,[56] сияли такой любовью и радостью, что муж, возвращаясь вечером с поля усталый, обняв жену, забывал обо всех горестях и печалях. Постепенно здоровье ее мужа стало заметно ухудшаться. Изнурительный труд в поле и плохое питание подорвали его здоровье. А к тому же был еще и помещик, на которого нужно было отрабатывать бегар,[57] получая за это лишь побои и оскорбления. Но хуже всего, когда помещик покушается на честь семьи — она навсегда лишается чести. И вот, чтобы спасти свою честь, муж Биби забрал жену и, навсегда покинув родную деревню, переехал в Канпур. Сначала они жили в соломенной хижине, потом построили себе домик из бамбуковых шестов и старой мешковины. А потом муж Биби устроился на кожевенный завод. Потекла тяжелая и безрадостная жизнь, напоминавшая собой сморщенную, пересушенную кожу. Биби перестала подводить глаза каджалом, и на лбу у нее появились первые морщинки. Вскоре муж Биби заболел и умер. Она забрала своего сына и, переехав в Бомбей, поступила работать на текстильную фабрику Раджгира. Работая наравне с мужчинами, она получала жалование вдвое меньше. Но Биби не теряла мужества. Она только плотней сжимала губы и стойко переносила все превратности судьбы. Она работала день и ночь, берегла каждую копейку и все таки смогла отдать сына в школу и доучить его до конца. И в тот день, когда Азам сдал последний экзамен и его имя было напечатано в газетах первым по списку, мать была на вершине блаженства. Она гладила газетный лист дрожащими пальцами с такой нежностью, словно это была не обыкновенная газета, а мягчайший и драгоценнейший из шелков. В этот день после тридцати лет беспросветной нужды и лишений солнечный луч впервые озарил ее жизнь. И она нежилась, согретая его теплыми, благодатными лучами. Теперь ее сыну не придется испытать того, что перенесли они с мужем, — думала она. Теперь ее сын будет носить дорогую одежду, кожаные ботинки, он будет жить в роскошном доме, залитом электрическим светом. Он приведет своей матери невестку, прекрасную, как луна. Она застенчиво войдет в дом, поднимет покрывало с лица и упадет к ногам своей свекрови. Нежно и мелодично зазвенят ее браслеты, словно прекрасная мелодия песни гор.

Но этому не суждено было случиться. После окончания школы Азам не нашел работы. Закатилось солнце, разлетелись, как дым, ее прекрасные мечты о доме и красавице невестке. Три года Азам был без работы, и за эти три года она состарилась на тридцать лет. Лицо ее сморщилось и обрюзгло, и, глядя на нее, казалось, что тот волосок, на котором еще держится ее жизнь, вот вот оборвется и она полетит в пропасть, в объятия смерти.

Садашив и Парвати спали в той части моста, к которому прилегала их лавчонка, иными словами справа от слепого нищего. Они находились в лучшем положении по сравнению с остальными обитателями моста. Однако за аренду лавки им приходилось платить муниципалитету. И если торговец малабарской посудой оставался все таки хоть с небольшой, но прибылью, то Садашиву едва удавалось сводить концы с концами. Кроме арендной платы, существовало другое затруднение — дороговизна цветов. Цветы дорожали день ото дня. Конечно, иногда удавалось договориться с дядюшкой Рахму и купить цветы подешевле в садике мастера Рустама. В такие дни Садашив бывал с прибылью. Поэтому справедливости ради следует сказать, что жизнь еще иногда улыбалась ему.

Парвати была веселой, работящей женщиной. Она смеялась так весело и заразительно, что казалось, вместе с ней смеются ее жемчужное кольцо, продетое в нос, и тонкая золотая цепочка, подпрыгивающая на ее груди поверх лиловой кофточки с короткими рукавами.

Парвати и Садашив пришли сюда из деревни, расположенной неподалеку от Кольхапура. Там у них были родители, немножечко земли и огромное множество долгов. Приехав в Бомбей, Садашив и Парвати стали работать и постепенно расплатились с долгами. У них был маленький сын Бхима. Он учился в школе, а по вечерам чистил ботинки на улице Гранд Роуд. По воскресеньям он работал целый день и зарабатывал до пяти рупий. Правда, чистыми у него оставалось не больше двух рупий, так как ему приходилось платить полицейскому и другим любителям чужого заработка для того, чтобы ему позволили работать.

Весь день до поздней ночи Садашив просиживал в своей лавке. А Парвати, устроившись на своем месте под мостом, связывала желтые цветы ниткой, плела из них гирлянды и собирала крошечные надушенные букетики, которые обычно покупают влюбленные.

Днем цветы покупают мало. Но к вечеру покупатели появляются, так как базар, находящийся по соседству, спит днем и бодрствует ночью. Душа коммерсанта всегда требует веселья, музыки и цветов. Легкие сандалии поднимают по темным лестницам грузные тела дельцов и сбрасывают свой груз в объятия подушек. И вот тогда из жирных пупков в виде цветка лотоса появляется богиня Лакшми. И не одна богиня, а сотни тысяч богинь поднимаются, позванивая золотом черного рынка. И обитатель темных сводов моста Садашив думает: «Почему богиня Лакшми не жалует своим посещением тех, кто трудится день и ночь? Им остается только горечь и обида, а Лакшми приходит совсем к другим».

Но, не найдя ответа на свой вопрос, он закрывает глаза и засыпает. А у него в ногах, положив под голову узлы, засыпают его жена и маленький сын Бхима. Мальчик засыпает с мыслью о том, что у него нет учебника по географии и что ему завтра надо будет встать пораньше, чтобы успеть до школы почистить несколько пар ботинок на станции Чёрч Гейт. На эти деньги он и купит себе книжку по географии.

Между двумя рядами спящих людей остается узкий проход. Здесь на своей веревочной кровати спал Химат Рао, инвалид второй мировой войны. Лицо его высохло и сморщилось, как пергамент, глаза глубоко запали. Вместо кисти на левой руке у него был железный крючок, правая нога по колено была отрезана. Он ходил на костылях и пугал людей своим крючком. Медали, которые позванивали у него на груди, помогли ему завести дружбу с полицейским. Химат Рао не работал, все, что ему было положено сделать, он сделал на войне. Он получал тридцать рупий пенсии, а также, пользуясь своим положением ветерана войны, собирал при содействии полицейского плату за ночлег с обитателей моста. Ни один закон не давал ему права на это, однако все платили, запуганные его угрозами. Да и полицейский ведь был на его стороне. Многие подозревали, что они делят собранные деньги пополам. Но подозрение оставалось подозрением, а деньги все же приходилось платить. А то, чего доброго, Химат Рао пожалуется полицейскому, а тот в свою очередь сообщит в полицию, и тогда всех прогонят с этого места. Куда тогда идти, под каким мостом искать убежища? К тому же кто может поручиться, что под другим мостом не будет другого Химат Рао, не будет другого полицейского, не будет кого нибудь другого, кто силой и угрозами будет вымогать плату за ночлег? Поэтому Садашив с женой покорно платили по четыре рупии, все остальные по две, а слепой нищий только одну. Но он ведь был всего лишь нищий, и не было бы особого греха, если бы он платил только пол рупии.

Прежде Химат Рао не был плохим человеком, да в сущности он и теперь неплохой. Но что поделаешь? Разве может человек существовать на тридцать рупий в месяц? Да к тому же теперь он и работать не может. Поэтому ему ничего больше не оставалось делать, как пускать в ход угрозы, чтобы хоть как то сводить концы с концами.

До начала второй мировой войны Химат Рао был красивым молодым человеком. У него была невеста по имени Аджана — самая красивая девушка в деревне, которая его горячо любила. Как только началась война, Химат Рао ушел в армию, не успев жениться на красавице Аджане. И это было его самой большой ошибкой. Разве кто нибудь слышал, чтобы красивые девушки дожидались кого нибудь? Если даже они сами этого захотят, то родители никогда им не позволят. Так случилось и с Аджаной. В то время когда Химат Рао лежал раненый в госпитале, с повязкой на глазах, его Аджану просватали за другого, а когда ему отрезали ногу и к руке приделали железный крючок, его любимая уже готовилась к свадьбе. Когда же Химат Рао, нацепив па грудь медали, появился в родной деревне, ему сказали, что его Аджана вышла замуж и муж увез ее с собою в Бомбей. С тех пор раджпут Химат Рао, сжигаемый жаждой мести, разыскивает свою неверную невесту по всему Бомбею. За это время он свел дружбу с полицейскими, познакомился со всеми жуликами, бандитами и ворами, которые знают наперечет, что имеется в любой бомбейской квартире, но на след Аджаны так и не напал. Отчаявшись, он превратился в беженца, нашедшего себе пристанище под сводами моста. Целыми днями он просиживал на своем месте и лишь раз в месяц выходил за пенсией. В остальное время он болтал и сплетничал. Он знал до мельчайших деталей историю каждого сражения, он был на всех участках фронта и повсюду проявлял чудеса храбрости. Каждый вечер он принимался рассказывать новый рассказ, который хоть и отличался от предыдущего, но по существу являлся все тем же рассказом, героем которого всегда неизменно оказывался сам Химат Рао. В конце рассказа он представал перед слушателями в ярком сиянии славы, под свет которого они засыпали.

Семейное благополучие Садашива раздражало Химат Рао. Он часто придирался к нему по мелочам и затевал ссору. Однажды он чуть не убил Садашиву, если бы вовремя не подоспел полицейский. В другой раз он сильно толкнул их маленького сына. Но когда разъяренная, как тигрица, Парвати, страшно сверкая глазами, прибежала на помощь сыну, Химат Рао в страхе отступил.

Несмотря на большое количество обитателей, под мостом еще оставалось одно свободное место. Но в мире пустота всегда заполняется. На этом месте спали поочередно двое вновь прибывших. Днем здесь спала Рама, девушка из Бенгалии. По ночам она куда то уходила и день ото дня становилась все слабее и слабее. Ночью на этом месте спал Рам Сингх, беженец из Пенджаба, откуда он бежал во время пенджабской резни. У него ничего не было, кроме изорванной одежды, надетой на нем. Правда, у него была еще флейта, на которой он не очень хорошо играл, но все же его изредка приглашали то в кино, то на какую нибудь вечеринку. В большинстве случаев к нему обращались те, кто прежде не слыхал его игры. В другой раз его уже не приглашали. И не потому, что он так уж плохо играл, а потому, что во время игры так увлекался, что расходился с оркестром. Оркестр играл сам по себе, а он — сам по себе. Этот его недостаток и вынуждал его ютиться под темными сводами моста, в то время как другие флейтисты имели свой дом, а некоторые даже и коляску. Однако Рам Сингх не терял надежды. Он был твердо уверен, что рано или поздно с помощью своей флейты он добьется высокого положения и женится на своей Балу с улицы Монтгомери 244, которой поклялся в любви.

Однако появление Рам Сингха под мостом сопровождалось небольшим инцидентом. Обитатели моста считали, что раз уж Химат Рао взимает с них плату за ночлег, то он не допустит, чтобы здесь ночевал посторонний. И вот однажды вечером, когда у моста очутился уставший Рам Сингх и, увидав свободное место, на котором днем спала Рама, уже собирался было улечься на нем, его остановил окрик Химат Рао:

— Ты кто такой?

— А ты кто? — спросил Рам Сингх.

— Я солдат.

— А я пенджабец.

— Ты здесь спать не будешь!

— Как это не буду? Обязательно буду!

— Попробуй только лечь, я перерву твою глотку этим крючком!

— А я оторву тебе последнюю ногу!

Они стояли друг против друга, в любую минуту готовые подраться. Но в это время показался полицейский, совершавший обход.

— Зачем драться, Химат Рао, — сказал он примирительно. — Почему бы ему здесь не остаться? Он, бедняга, беженец. Ведь правда, ты будешь платить за ночлег? — спросил он Рам Сингха и добавил, обращаясь к Химат Рао: — Получи с господина за ночлег. Что вы на это скажете, господин?

— Вот подлецы, — сказал Рам Сингх. — Никогда не слыхал, чтобы люди платили за право переночевать на голой земле! У нас в Пенджабе даже собака не станет спать в таком месте. Но что поделаешь, такие наступили времена! Придется, видно, платить. Только не сейчас, а когда деньги будут. Сколько же с меня причитается?

— Две рупии в месяц.

— Ну что ж, — сказал Рам Сингх, осмотревшись по сторонам, — место, кажется, неплохое. К тому же приближается сезон дождей. Буду платить две рупии.

Сказав это, Рам Сингх растянулся на земле и, подложив футляр флейты под голову, уснул.

ПОСЛЕДНИЙ АВТОБУС

Последний автобус, следующий до станции Варсава, был готов к отправлению. Было уже около двенадцати часов ночи, а после двенадцати автобусы на этой трассе не ходят. И все, кому нужно добраться до Варсавы, должны либо идти пешком, либо нанять тонгу или такси, а это стоит две-три рупии.

До Варсавы около трех миль. Дорога проходит по безлюдной и пустынной местности. По обеим сторонам дороги тянутся густые заросли кустарника — прекрасное убежище для грабителей и всякого рода темных личностей. Каждый день на этой дороге кого-нибудь грабят и раздевают. К тому же эта дорога — излюбленное место для самоубийц, которые приезжали сюда издалека, даже из самого Бомбея.

О подобных происшествиях часто писали в газетах. Поэтому все погонщики тонг и шоферы такси на этой дороге были по преимуществу патанами[58] из Соединенных провинций или уроженцами Синда — людьми смелыми и отважными. Да и они отправлялись в дорогу не иначе, как захватив с собой кинжал. Люди избегали ходить здесь в одиночку из опасения встретиться с грабителями.

Поэтому я тоже, как только вылез из вагона, побежал к автобусной остановке, надеясь захватить последний автобус. Машина была переполнена, да и вообще это был не пассажирский автобус, вмещающий тридцать пять человек, а грузовой, рассчитанный всего лишь на восемнадцать пассажиров с багажом. Войдя в машину, я потихоньку пересчитал людей, — со мной оказалось двадцать два человека.

«Согласится ли кондуктор взять всех? — подумал я. Но тут же успокоил себя. — Ведь это последний автобус, а когда дело касается последнего автобуса, кондуктор не слишком строго придерживается правил и обычно сажает сверх нормы четыре-пять человек».

Во избежание недоразумений, я незаметно проскользнул в уголок и занял свободное место возле окна. Я небрежно посвистывал, глядя в окно и стараясь всем своим видом показать, что я вошел в автобус чуть ли не самым первым.

Минут через десять вошел кондуктор и, пересчитав пассажиров, громко сказал:

— Четыре человека сверх нормы! Прошу сойти!

— Кондуктор-сахиб! — взмолились все разом. — Войдите в наше положение! Ведь это последний автобус! Как же несчастные будут добираться пешком? Кондуктор-сахиб!

Кондуктор улыбнулся и позвонил. Шофер занял свое место и стал заводить машину. Он выключил освещение и нажал стартер. Мотор чихнул несколько раз и заглох. Шофер зажег лампочки и, подняв капот, стал копаться в моторе. Лица пассажиров вытянулись.

— Через пять минут все будет в порядке! — утешал нас кондуктор.

Он тоже вылез из машины и пошел к шоферу.

Я поднял голову и оглядел пассажиров. Каждый день с последним автобусом возвращались примерно одни и те же люди. Я узнал несколько знакомых лиц. Среди них был доктор Мата Прашад. На его круглом, полном лице, словно кнопка электрического выключателя, смешно торчал маленький нос. Доктор выглядел усталым и измученным.

«А что, если нажать ему нос — может быть, его лицо, словно лампочка, засветится изнутри светом?» — подумал я про себя и, обращаясь к нему, сказал:

— Сегодня вы поздно возвращаетесь, доктор-сахиб!

Доктор взглянул в мою сторону и улыбнулся.

— Что поделаешь? — сказал он, разводя руками. — В наши дни конкуренция так сильна. Дела идут неважно, поэтому приходится засиживаться допоздна у себя в кабинете.

Зубоврачебный кабинет доктора Мата Прашада помещался на углу улиц Фарс Роуд и Чини Гали. На улице Чини Гали помещался также другой зубоврачебный кабинет доктора Ча-вана. Старый китаец в течение тридцати лет занимался этим ремеслом. У него были две дочери, которые помогали ему, а сам он весьма искусно делал зубные протезы. И, несмотря на то, что доктор Мата Прашад вот уже несколько раз понижал расценки, ему не удавалось угнаться за китайцем.

— Что толку от моих дочерей? — жаловался Мата Прашад. — Я решил подольше не закрывать свое заведение, но и здесь не смогу обогнать проклятого китайца, — он ночует у себя в кабинете! А я же не могу сидеть до утра! В двенадцать часов я по закону обязан закрыть свое заведение. К тому же мне надо успеть на последний автобус. Я так далеко живу!

Я молчал.

— Что только творится в этом мире! — воскликнул раздраженно доктор, и его маленький нос, похожий на кнопку электрического выключателя, смешно сморщился.

Я с трудом подавил в себе желание нажать на его нос пальцем и посмотреть, что из этого получится, но, вспомнив, что это последний автобус, что от конечной остановки мне еще минут пятнадцать надо идти до дома пешком, что я не электромонтер, чтобы возиться с выключателями, я отказался от этой затеи. «Пусть он идет ко всем чертям, этот доктор!» — подумал я.

Но доктор, печально глядя на меня, продолжал:

— За целый день не зайдет ни один клиент. Зато вечером, когда на улице Фарс Роуд появляются матросы, то И дело возникают скандалы и драки. Здесь их зубы летят направо и налево. В такое время мой кабинет становится как бы пунктом по оказанию первой помощи. Я сговорился с одним бродягой с улицы Фарс Роуд, что он за небольшое вознаграждение будет приводить клиентов ко мне. Но пока что из этого ничего хорошего не получается.

Мата Прашада слушали трое лавочников, которые сидели с ним рядом. Двое из них были уроженцами Синда, третий — пенджабец. Из разговора я понял, что их магазины расположены по соседству друг с другом. Все трое жаловались на свои дела:

— С утра до вечера сидишь в лавке и за весь день заработаешь не больше двух рупий!

Все трое в один голос жаловались на кондитера Мохан Лала:

— Открыл свой магазин на самом углу, и все покупатели идут к нему. А нам остается смотреть им в спины. И только тогда, когда он распродаст все свои конфеты, кто-нибудь из покупателей еще заходит к нам. Так и подмывает меня подпалить его лавку! Сегодня за весь день заработал только двенадцать анн.[59] Как стану дальше жить, ума не приложу!

Постепенно их разговор принял другой оборот. Они говорили о доме, который один из них бросил в Карачи после раздела страны, о еде, которая была в Лахоре.

— Какое молоко! Какое масло! А климат! Наше правительство ничего не делает для беженцев, в то время как братья-мусульмане…

Они продолжали говорить, а я повернулся и стал смотреть на редактора киножурнала «Филмроз». Он сидел у окна и с ненавистью смотрел на всех пассажиров. Его худое лицо с рябинками оспы выражало крайнюю усталость и раздражение. Вдруг он хлопнул рукой по связке журналов, которые вез с собой, и заговорил желчно:

— Каждый день этот автобус задерживается! Каждый день! По десять часов в день я должен торчать в издательстве, выслушивать придирки начальства, по полтора часа выстаивать в длиннейшей очереди на автобус в Бури. Наконец, добираешься сюда и узнаешь, что автобус, видите ли, сломался! Это издевательство! Это безобразие! Эту автобусную компанию давно следовало бы закрыть!

В автобусе находился рабочий автомобильной компании.

— Что ты болтаешь вздор? — не выдержал он.

— Закрыть ее надо! Закрыть! — кричал редактор, ударяя кулаком по журналам.

— Почему закрыть? — спросил рабочий. — Если мотор иногда капризничает, разве компания в этом виновата?

— А если компания не виновата, так, значит, виноваты вы! — кричал редактор. — С тех пор как вы, рабочие, организовали союз, вы повредились в уме! Я все прекрасно понимаю!

— Что ты понимаешь? — рассердился рабочий.

— Вы устраиваете забастовки, вы требуете увеличения жалования, прибавки на дороговизну! А откуда идут эти денежки, вы подумали? Из наших карманов! Из наших! Вы, рабочие, живете в свое удовольствие, а мы подыхаем с голоду!

В спор ввязалось еще несколько пассажиров в белых одеждах. Некоторых из них я знал. Громче всех кричали сетх Хаджи Дауд, имевший пятнадцать домов в Джохаре, которые он сдавал внаем, заместитель редактора газеты «Hay Бхарат» Чече Шах, возвращавшийся со своей женой из кино, и малаяламец Карпан Джан, который два года тому назад, сдав экзамен на бакалавра искусств, целыми днями слонялся по городу в поисках работы. Из-под его черных усов сверкали ослепительной белизны зубы, и, глядя на него, трудно было понять, смеется он или сердится.

— Вот послушайте, — кричал он. — Я сдал экзамен на бакалавра искусств, а работы найти не могу! А этот подлец с четырехклассным образованием имеет нахальство еще указывать мне! Он, не закрывая рта, болтает о своем социализме. Походить бы ему, как я, без работы, сразу бы весь социализм вылетел из башки!

Назревала ссора. Рабочий стал было засучивать рукава, но его сосед, слесарь железнодорожных мастерских, одетый в такой замасленный синий комбинезон, что пассажиры сторонились его, боясь запачкаться, схватил рабочего за руку и сказал, сверкнув глазами, которые, словно два уголька, горели на его чумазом лице:

— Не связывайся ты с ними! Разве они могут понять нас? Подожди немного, вот тронется автобус и холодным ветерком продует мозги этого бабу.[60] Глядишь, он и поумнеет!

— Так ты что же думаешь, что мои мозги не в порядке? — взревел Карпан Джан. Он закусил нижнюю губу, и мне показалось, что он вот-вот рассмеется.

Рабочему железнодорожных мастерских стало смешно, и он отвернулся, чтобы не рассмеяться ему в лицо.

— Тебе понравилась Бэтти Девис? — спросил Чече Шах свою жену.

Жена посмотрела в глаза Чече Шаху и улыбнулась.

Ее улыбка говорила, что она опьянена искусством знаменитой артистки не меньше, чем глотком хорошего вина. Чече Шах сжал руку жены и сказал ей на языке гуджерати:

— Твои глаза ничуть не хуже, чем у Бэтти Девис!

Жена смущенно потупила глаза и ответила мужу на гуджерати:

— Замолчи, сумасшедший!

И вдруг все пассажиры хором начали изливать свои жалобы на автобусную компанию:

— До каких же пор будет продолжаться это безобразие? Когда мы приедем домой? Компания должна немедленно предоставить в наше распоряжение другой автобус! Они обязаны держать на базе запасной автобус! Эти негодяи просто какие-то дикари, они ничего не хотят понять!

Один делец из Мервары начал было рассказывать об автобусах в Швейцарии:

— Когда я был в Швейцарии… — но голос его потонул среди всеобщего крика возмущения. И когда кондуктор, услышав крик, вошел в автобус, пассажиры набросились на него, как голодные псы. Лица их дышали злобой, вены на лбу вздулись. Долгие часы бесплодного ожидания покупателей, горечь разочарования, отчаяние и усталость нашли себе выход. Каждый стремился сорвать злость на кондукторе.

Кондуктор тоже устал к концу рабочего дня.

— Так что же, вы думаете, что я умышленно задерживаю машину? — вспылил он. — Или что я не хочу поскорей попасть домой? Вы, может быть, думаете, что меня не ждут дома жена и дети? Вы-то сейчас приедете домой, а мне еще надо ехать на базу! Об этом вы подумали? Знаете только орать без толку!

— Это кто орет? — возмутился Чече Шах.

Все пассажиры поддержали его:

— Это мы орем? Так, значит, вы утверждаете, что мы орем?

— Возьмите сейчас же обратно свои слова! — закричал редактор. — Иначе завтра же я помещу об этом статью в газете! Вы знаете, кто я такой?

— Ты? — зло огрызнулся кондуктор. — Да не меньше, чем губернатор штата Бомбей!

— Я Чече Шах! Редактор газеты «Hay Бхарат!» А ты меня смеешь позорить?! Болван! Осел!

— Да заткнитесь вы! — закричал кондуктор.

— Заткнитесь? — завизжал, задыхаясь от злости, Чече Шах и бросился на кондуктора с кулаками.

Рабочий железнодорожных мастерских встал между ними. В это время к станции подошел следующий поезд, и приехавшие пассажиры, увидев, что последний автобус еще не ушел, побежали к нему.

— Заходите, заходите! — кричал торговец манго и, сунув корзинку с плодами под лавку, освободил возле себя место.

Люди кинулись в автобус. Кондуктор попытался было их задержать, но пассажиры были злы на кондуктора и поэтому назло ему всячески помогали вновь прибывшим сесть. Скоро в автобус набилось около сорока человек.

— Я не возьму ни одного человека сверх восемнадцати! — мрачно сказал кондуктор, выходя из машины.

— Всех заберешь! — кричал Чече Шах.

— Да, да, всех заберешь! — поддержали его остальные.

— Что вы зря кричите? — вмешался рабочий железнодорожных мастерских. — Автобус рассчитан на восемнадцать человек. Кондуктор согласился взять двадцать два, а вы назвали сюда всех приехавших на последнем поезде! Автобус не может взять всех! Зачем ерунду говорить?

— Да, конечно, вся мудрость мира досталась только на твою долю! — издевался торговец манго, выразительно указывая глазами на одежду рабочего. И, высунувшись из окна, стал звать пожилую женщину, стоявшую возле автобуса: — Заходи, мать! Заходи и ты! Этот автобус всех заберет!

Все пассажиры покатились со смеху, а кондуктор, скрипнув зубами, сказал:

— Сейчас я позову полицейского! — И, повернувшись, пошел в иранский ресторан звонить по телефону в полицейский участок.

— Веди, веди полицейского! — кричал ему вслед флейтист Дарбар Асангх, который был немножко навеселе. — Ты думаешь, мы его испугаемся? Или, быть может, ты думаешь, что мы и кондукторов боимся? Дарбар Асангх никого не боится! В праздник холи я так разукрасил физиономию одному мадрасцу… Негодяй грозился убить меня, а я раскроил ему череп палкой! Насилу ноги унес, подлец! На другой день я встретил его в автобусе. Вся голова в бинтах. Я сказал ему: «Ты мадрасец, а я Дарбар Асангх, и я разбил тебе голову. Беги, зови полицейского, я тебе при всех голову оторву!»

Чалма Дарбар Асангха развязалась, лицо покраснело от выпитого вина. На коленях он держал футляр с флейтой.

— Почему этот проклятый автобус стоит? — заорал он.

— Кондуктор пошел за полицейским, — ответил ему кто-то из пассажиров.

— Пусть приводит! — кричал он. — Дарбар Асангх всем головы поотрывает!

— Храбрый человек Дарбар Асангх! — стали поддразнивать его пассажиры. — Сильный, бесстрашный, один с десятерыми справится!

— Спросите этого мадрасца, — продолжал польщенный Дарбар Асангх. — Спросите его, он вам скажет, кто кого побил! Я его тогда побил и завтра побью! Меня зовут Дарбар Асангх, флейтист! Меня весь Бомбей боится!

— Ну, этот проклятый кондуктор нас попомнит! — сказал Чече Шах.

А уже через несколько минут пассажиры мирно беседовали друг с другом и каждый стремился рассказать историю, из которой бы явствовало, насколько он силен и бесстрашен.

В разговоре не принимали участие только рабочий железнодорожных мастерских и пара молодоженов, приехавшая с последним поездом. Они были так заняты собой, что не замечали ничего вокруг себя. Отрешившись от всего земного, они не сводили друг с друга влюбленных глаз.

«До чего же она прекрасна! — думал я, позабыв о происшествии в автобусе. — Десять лет назад я встретил такую же красавицу. Увидев ее, я вылез из автобуса и долго шел, не зная куда и зачем».

В моем сердце распустились розы, которые когда-то были ее губами, нежные бутоны, которые когда-то были ее словами! Эти поцелуи, которые когда-то были моими! Неужели этот родник до сих пор не иссяк? Неужели ее стан не склонился, подобно ветви яблони, отягощенной плодами? Неужели в ее сердце сохранился бутон моей любви? Неужели на синем небе ее глаз до сих пор мерцает звезда моего сердца? Где ты, моя прошедшая любовь, и почему ты сегодня пришла в этот поздний час в последний автобус, чтобы разбудить мое сердце? Возьми свои воспоминания обратно, ибо у меня нет сейчас ни бутонов, ни роз, моя жизнь — автобусная остановка, и я жду отправления последнего автобуса.

Я смотрел на молодых людей, которые сидели у окошка, тесно прижавшись друг к другу, и о чем-то шептались.

«Нет, нет, мне нельзя на них смотреть!»

Я отвернулся и стал смотреть в окно. Я увидел кондуктора, который подходил в сопровождении полицейского и трех солдат из станционной охраны.

Все пассажиры сразу же притихли. На их лицах отразился испуг. Чече Шах и Дарбар Асангх, которые кричали больше всех, притихли, и, глядя на них, можно было подумать, что их змея понюхала. Чече Шах вытирал платком пот со лба, жена успокаивала его, что-то говоря на языке гуджерати.

— Это почему же сюда набилось столько народа? — грозно сказал полицейский, появляясь в дверях автобуса. — Выходите все!

Пассажиры не проронили ни слова.

— Кто вошел последним? — спросил полицейский.

Все молчали.

— Ну, тогда говори ты, — обратился полицейский к кондуктору, — кого нужно высаживать?

— Вот этот сел позже всех! — сказал кондуктор, показывая на Чече Шаха.

— Он врет! — дрожа от злости, проговорил Чече Шах. — Он бесстыдно врет, инспектор-сахиб! Я вместе со своей женой сел одним из первых в этот автобус! Спросите у нее, инспектор-сахиб! — И он показал на свою жену.

— И все же вам придется сойти! — сказал полицейский улыбаясь.

— Но…

— Никаких «но»!

— Но ведь со мной моя жена!

— Я доеду одна, — поспешно сказала женщина. — А ты сойди, не затевай ссоры!

Чече Шах пристально поглядел на свою жену, а потом сказал неуверенно:

— Я редактор газеты «Hay Бхарат», я народный представитель. Я думаю, что…

— Послушайте, — сказал полицейский, — я устал. Я только что сменился с дежурства и уже собирался идти домой, когда кондуктор позвал меня сюда. Не мучьте меня, говорите скорей, кто зашел последним?

Пассажиры молчали.

Кондуктор взглянул в сторону Джанаркара, продавца манго, и сказал:

— Вот этот тоже зашел одним из последних!

— Я? Я? — закричал взволнованно Джанаркар. — Инспектор-сахиб, да я самый первый сел в этот автобус! Я вошел сюда, когда здесь ни одной живой души не было!

— Выходите! — приказал полицейский.

— Это Дарбар Асангх, — продолжал кондуктор, который знал, как зовут флейтиста.

Дарбар Асангх, не дожидаясь приказания, молча забрал свою чалму и флейту и вышел из машины.

Кондуктор посмотрел на меня. Я побледнел, но через силу улыбнулся. Однако кондуктор прошел мимо меня и высадил зеленщика Пастанаджи.

Когда же кондуктор проходил мимо прачки Кутти Лала, тот злобным шепотом сказал ему:

— Ну, попадись ты мне около Сат Бунгало, я тебе покажу!

— Инспектор-сахиб, — сказал кондуктор. — Он грозит мне!

— Что ты сказал, подлец? — закричал инспектор, хватая Кутти Лала за плечо, и, обращаясь к охранникам, добавил: — Отведите его в полицейский участок и вложите ему ума дубинками!

— Нет, нет, простите меня, сахиб, — взмолился Кутти Лал. — Я ваш покорный раб!

Кондуктор снова взглянул на меня. Я ответил ему улыбкой и пальцем поманил к себе. Когда он приблизился ко мне, я зашептал ему на ухо:

— Видите того человека, который сидит у окна? — И я показал на доктора Мата Прашада. — Он приехал с последним поездом!

Кондуктор подошел к Мата Прашаду и, потрепав его по плечу, сказал:

— Выходите!

— Но… Я? Да я самый первый сел в автобус! Спросите хоть его! — И доктор показал на меня. Но я сидел и смотрел в окно.

У кондуктора так и не хватило духа высадить молодоженов. Он несколько раз подходил к ним, останавливался, но всякий раз отходил. Они были так поглощены друг другом, глаза их сияли таким счастьем, что кондуктор просто не решался постучаться в дверь их сердец. Он решительно прошел мимо них и стал высаживать других пассажиров. Люди призывали в свидетели бога и аллаха, но кондуктор оставался глух к их мольбам. Сейчас он слышал только гимн моря.

— Теперь посчитайте! — сказал полицейский кондуктору.

Кондуктор пересчитал пассажиров. В автобусе осталось девятнадцать человек. Я был уверен, что теперь кондуктор меня не высадит — между мной и ним установился немой контакт. Взгляд кондуктора остановился на пожилой женщине из Синда, которая позднее всех вошла в автобус. Все пассажиры ее знали. Она была учительницей в вечерней школе. Это была бедная вдова, которая всегда одевалась в белое сари, много раз штопанное и перештопанное. При ней была сумка, в которой она носила картофель, помидоры, перец и другие овощи.

— И вы тоже сойдите! — обратился к ней кондуктор.

— Да как же я доберусь тогда до дому? — спросила женщина полицейского.

— Что ж я поделаю! — развел руками полицейский. — Таков приказ муниципалитета.

— Но, сынок, ведь у меня нет денег на такси! Разве я смогу пройти три мили пешком, да еще ночью? Умоляю тебя, сынок, позволь мне остаться! — И женщина, наклонившись в поклоне, дотронулась пальцами до сапог полицейского.

— Я человек подневольный! — забормотал полицейский, поспешно поднимая ее. — Я ничем не могу вам помочь! Кондуктор говорит, что не повезет больше восемнадцати человек. Вам придется сойти!

— Ради бога, позвольте мне остаться! — молила старая женщина. — Занятия в школе кончаются в десять часов. В одиннадцать я только добираюсь до остановки. А когда я приеду домой, мне нужно еще сготовить обед! Сжальтесь над несчастной вдовой, сахиб! — И женщина заплакала.

Полицейский оглядел пассажиров и, обращаясь ко всем, сказал:

— Если кто-нибудь из вас согласится сойти и уступит свое место женщине, я не стану возражать!

Однако никто не поднялся со своего места — ни хаджи Дауд, ни редактор, ни я, ни тот сетх, который только что вернулся из Швейцарии. Все сидели на своих местах и, повернув головы, смотрели в окно, делая вид, что слова полицейского к ним не относятся.

— Никто не хочет уступить вам своего места! — сказал полицейский, обращаясь к женщине. — Придется вам сойти!

Женщина, плача, собирала свои вещи. Еще раз посмотрев на всех пассажиров, которые так безжалостно обошлись с нею, она пошла к выходу.

Но в это время со своего места поднялся рабочий в синем замасленном комбинезоне и, остановив женщину, сказал:

— Садитесь на мое место, я сойду!

Окинув презрительным взглядом всех пассажиров, он хотел что-то сказать, но раздумал и, сильно хромая и опираясь на палку, пошел к выходу. Правая нога его была в бинтах.

И хотя он вышел из автобуса, но казалось, что он незримо присутствует среди нас. Он поступил так, что в людях заговорила совесть. Чечек Руганджан, сотрудник бомбейской студии звукозаписи, не выдержав, повернулся ко мне и сказал доверительным тоном:

— Брат, а ведь ты вошел последним!

— Что ты врешь! — огрызнулся я. — Я вошел одним из первых!

Чечек Руганджан опешил от моей грубости, но, поборов смущение, сказал:

— Вы правы, сахиб, я ошибся. Вы вошли первым!

— Вы всегда ошибаетесь! — проворчал я недовольно.

Руганджан умолк. Никто из пассажиров не проронил ни слова.

Автобус повернул за угол, и рабочий скрылся из виду. Все пассажиры, словно сговорившись, отвернулись от окон. Однако в сердце каждого из нас, словно удары молота, отдавался стук палки рабочего. Каждый из нас сидел на своем месте, пристыженный, словно побитая собака, поджавшая хвост.

И вдруг мне показалось, что наш автобус идет не вперед, а назад, и что этот рабочий намного опередил всех нас.

РАЗБИТЫЕ ЗВЕЗДЫ

Ночная усталость давила на плечи, стучало в висках, голова казалась налитой свинцом, мучила жажда от выпитого вчера на почтовой станции в Трейте пива. Он то и дело облизывал пересохшие губы, стараясь избавиться от неприятного горького привкуса во рту. И хотя его мутные с похмелья глаза выражали одну лишь апатию, это не мешало ему с большим искусством вести маленькую, рассчитанную на двух человек машину по извилистой горной дороге с крутыми опасными поворотами, потому что он помнил их так же хорошо, как азбуку.

С одной стороны дороги, по которой неслась его машина, высились отвесные скалы, с другой была пропасть, на дне которой виднелись белые завитки пены грохочущей Джхилам. Быстрая езда по горной дороге радостно щемила сердце. Прохладный утренний воздух был напоен ароматами лесных цветов и трав, росших по склонам высоких гор. Какой чудесный, нежный, бесподобный запах! Он воскрешал в памяти губы Нихало и счастливые минуты прошедшей ночи…

В пивной кружке отражались лучи заходящего солнца… Пиво было такое приятное… Где-то далеко в предутренней тишине раздавалась трель соловья… Казалось, тишина и пение соловья перекликались друг с другом… и он никак не мог понять, где кончается тишина и где начинается пение… В лучах восходящего солнца цветы на яблонях были похожи на улыбку Нихало… Ее губы даже после поцелуя оставались невинными. Казалось, ни одна живая душа в мире не может коснуться их. Какое удивительное чувство! Но теперь гостиница осталась далеко позади… Ночью красота Нихало казалась вечной и неземной… Ее губы, ее теплые глаза, ее черные густые волосы, такие же мягкие, как предутренняя тишина. К ним было приколото несколько только что распустившихся яблоневых цветков, таких же нежных, как соловьиная трель в предутренней тишине. И он никак не мог понять, где же начинается тишина и где кончается пение… Но теперь эта гостиница осталась далеко позади и представлялась каким-то райским замком.

Машина петляла по горной дороге, блестевшей подобно серебристой ленте, а в его воображении мелькали губы Нихало, лесные цветы, трель соловья и золотистое пиво. Внизу гневно ревела Джхилам, а на яблонях начали распускаться сотни тысяч бутонов. «Что, если повернуть машину в эту бездонную пропасть и подняться в воздух, как птица?» — подумал он. Едва эта мысль пронеслась в голове, как по телу пробежала дрожь, и он широко открыл глаза.

Он остановил машину у родника и долго умывался, напевая песенку, потом прополоскал горло. Наконец, он почувствовал себя лучше. Опьянение прошло, вкус пива исчез. В глазах засветился огонек. Захотелось есть и пить. Он налил из термоса горячего чая, намазал маслом кусок поджаренного хлеба и начал есть. По телу разлилось тепло, и он почувствовал прилив сил. Усталость начала проходить. Он внимательно, с интересом рассматривал проходящих по дороге людей и проезжающие автомобили, в которых купцы-марвари из Бикенара[61] везли своих толстых жен на прогулку в Пхальгам.[62]

Вот промчалась легковая машина, которую вел европеец. Одной рукой он обнимал жену, которая в этот момент подкрашивала губы; а вот проехал автобус, в котором сидели больные клерки со своими полумертвыми женами. Дети высовывались в окна и страшно шумели… Автобус вел сикх. Чалма его распустилась, и он, казалось, дремал. «А что, — подумал он, — если через несколько миль этот сикх попытается направить машину в пропасть, а на следующий день прочитает в газете небольшую заметку о том, что на Марри Кашмир-роуд произошел несчастный случай: в пропасть упал автобус. Все пассажиры погибли. Шофер едва спасся…»

В этом же автобусе находилась веселая компания пенджабских борцов. Вероятно, кокетство женщин и кашмирские груши привели их в такой восторг. Но разве они знали, что через несколько миль им придется участвовать в необычайном состязании — бороться со смертью. Разве они знали, что скоро они будут кричать душераздирающим криком, как кричат женщины в минуту отчаяния, и полетят в пропасть, как летят на землю сбитые с дерева груши…

Некоторые женщины, сидевшие в автобусе, были в шелковых паранджах, которые шелестели на ветру. У некоторых лицо было открыто. Одна из них, в красивой парандже, сильно, по-мужски, сплюнула накопившуюся от бетеля слюну, которая шлепнулась недалеко от родника. Ему пришлось отодвинуться в сторону.

Мимо прошли три носильщика, на ногах у них были сандалии. Бритые головы едва прикрывали тюбетейки. На плечах они несли большие корзины с солью. Ноздри их раздувались, лица раскраснелись. Глядя на них, он подумал: «Кашмир славится красивыми женщинами и сильными рослыми мужчинами».

Быстро прошли две молодые загорелые красивые гуджри,[63] еще совсем девочки, но уже сочные, как джаман.

Какой-то шофер остановил машину у родника, чтобы охладить мотор и покрышки. В машине сидел толстый купец с собакой, до смешного похожей на своего хозяина. Увидев человека, собака начала лаять.

— Перестань, Томи! Томи, замолчи! — несколько раз сказал ей хозяин, но собака продолжала лаять до тех пор. пока машина не скрылась за поворотом.

Время близилось к полудню, когда он надумал ехать, решив, что к вечеру, пожалуй, доберется до какой-нибудь гостиницы. До Гархи[64] ему уж сегодня не доехать.

Он зачерпнул рукой чистой родниковой воды, собираясь напиться, как вдруг увидел, что к нему совсем тихо подошла молодая, но уже немного полная женщина в синих шароварах и черной кофточке, под которой отчетливо вырисовывались полные груди. Вода из пригоршни вылилась. Когда он посмотрел на ее тонкие, пересохшие от жары алые губы, ему стало все ясно. Она зачерпнула рукой воды и долго жадно пила… губы ее были влажны. Грудь и даже вьющиеся волосы около ушей намокли. Взгляды их встретились. Она улыбнулась и начала плескать в лицо холодную воду.

— Куда вы идете? — спросил он.

— Я была тут недалеко, у своих родителей, а теперь иду в Буландкот[65] к мужу.

— Буландкот! Где это?

— Нужно идти по этой дороге километров двадцать — двадцать пять, затем через лес в горы. Наша деревня расположена очень высоко. Там так прохладно.

— Чего же вы забрались так высоко. Смотрите, как здесь хорошо, да еще такая вкусная холодная вода.

— Мы скотоводы, — сказала она, улыбнувшись, — пасем овец, коз, буйволов. Там, наверху, очень хорошие пастбища, которые начинают зеленеть сразу же, как только стает снег. Скот с большим удовольствием ест эту нежную мягкую травку. Есть у нас и родники. А вода в них немного холоднее и вкуснее, чем в этом.

— Вы катались когда-нибудь на автомобиле? — спросил он, чтобы переменить тему разговора.

— Да, один раз, когда выходила замуж.

— И давно это было?

— Два года тому назад.

Он начал готовиться к отъезду. На носу у нее все еще висели две капельки воды. Мокрый завиток волос прилип к правой щеке.

— У вас на носу две капли воды, — сказал он. И как-то сразу оба рассмеялись. Две капли, два года, две полные груди…

— Садитесь в мою машину. Километров двадцать — двадцать пять я смогу вас подвезти.

Он взял ее за руку, но она колебалась. Тогда он втолкнул ее в машину, а затем… Разве эта машина не была приспособлена для двоих? Совершенно машинально он обнял ее. По всему ее телу пробежала легкая дрожь, подобно тому как случайный порыв ветра нагоняет небольшую зыбь на спокойную гладь океана. От быстрой езды у нее захватило дух. Огромное удовольствие и радостный трепет разоблачили ее ложь о Буландкоте.

Сумерки надвигались уже со всех сторон, когда он, наконец, добрался до гостиницы. Гора впереди была похожа на стену огромного замка, а верхушки деревьев — на ружья сторожей. Он снова был один. Им овладел страх. Он боялся самого себя, деревьев, тишины, темноты. Этот страх заполз к нему в душу. Болото меланхолии засасывало его все больше и больше.

— Откройте-ка бутылку Вайт Хорс,[66] — сказал он хозяину гостиницы и сунул ему в руку десять рупий. Что такое десять рупий по сравнению с приятным времяпровождением: презренный клочок бумаги. Увидев перед собой бутылку с вином, он подумал: «Теперь я спасен, теперь уже это болото больше не засосет меня», и крепко взял бутылку за горлышко, чтобы она не убежала.

— Эй, хозяин, — позвал он.

— Слушаю, господин.

— Поджарь курицу. Да смотри, чтоб не была худая.

— Будет сделано, саркар.[67]

— Да, вот что. Приведи-ка… — и он дал ему еще пять рупий, — и смотри, чтоб тоже не была худая. Получишь премию.

Губы у хозяина расплылись в улыбке. Глаза заблестели. Вены на шее надулись, как у мясника.

— Господин будет доволен. Такого цыпленочка принесу, что…

— Иди, иди, — перебил он его и налил себе полный стакан.

В саду, о чем-то переговариваясь, весело щебетали птички.

— Пин, пин, пин, — пела одна.

— Трри… ри… ри, — отвечала ей другая.

И вдруг обе смолкли: где-то захлопал крыльями невидимый хищник. Затем снова: трри… ри… ри… пин… пин… пин… пи., пи. А он все пил и пил. На душе становилось все тоскливее и тоскливее.

В гостинице никого не было, и у него появилось желание пойти в гараж, прижаться к своей машине и сказать ей: «Я совсем одинок, вся моя жизнь в тебе, я люблю тебя, люблю оче… нь…»

Пить было больше нечего. Голова уже готова была упасть на стол, когда кто-то тронул его за плечо. Он открыл глаза: около него стоял хозяин, а рядом с ним женщина.

— К-кто ты? — спросил он, заикаясь.

— Меня зовут Зубеда, — с дрожью в голосе ответила она.

Он встал, опираясь на стул и покачиваясь, направился в комнату. Хозяин хотел помочь ему, но он оттолкнул его.

— Я сам дойду.

В этот момент ему казалось, что он идет по глубокому снегу, а по обе стороны от него бездонная пропасть.

В комнате был полумрак и только в углу горела одна маленькая лампочка.

«Может быть, теперь моя душа будет спасена», — подумал он, направляясь к свету. Вдруг он услышал звук поворачиваемого в замке ключа. Это хозяин закрывал снаружи дверь. Он повернулся и увидел прижавшуюся к двери женщину.

— Иди сюда, сюда. Здесь свет, — позвал он ее. Она медленно подошла. Волосы ее были расчесаны на прямой пробор, который блестел, как серебристая лента дороги. В ушах у нее висели серебряные серьги.

— Почему ты печальна?… Как тебя звать? — склонив голову к ней на плечо, спросил он ласково.

— Зубеда, — едва слышно ответила она.

— Шубеда… Шубеда, — смеялся он. — Шубеда… какое краси…

Он нежно гладил ее блестящие, напомаженные волосы, повторяя:

— Шубеда… Милая Шу… Шубеда… Эта помада делается из тех лесных цветов. От нее волосы становятся краси… красивые… красив… Шубеда… а… а…

Он истерически засмеялся.

— Ты очень красива, Шубеда, — сказал он, поглаживая ее нежные, похожие на розы щеки. Но вдруг он быстро отпрянул от нее. — Ты… Шубеда?… Нет, ты моя мать. Ха-ха-ха!

Он приблизился к ней, взял ее за руку, но она быстро отдернула ее, будто ужаленная змеей. — Да, да, Шубеда, ты моя мать! — закричал он. — Ты моя сестра, Шубеда… Шу… Шу… Шубеда, я преступник. Зачем ты пришла сюда?

— Я бедная, поэтому и пришла, — сказала она тихо.

— Бедная? Ха-ха-ха!

— У меня болен сын. Мой крошечный мальчик. Доктор сказал, что у него воспаление легких. Он требует четыре рупии, а здесь мне дали только три. Ради бога, дайте мне еще одну рупию.

— Воспаление легких? Ха-ха-ха!.. Отведи его в бла… благо… благотворительный госпиталь… Воспаление легких… крошечный…

— Здесь всего один госпиталь, — сказала она жалобно. — О боже! Что мне делать? Я готова целовать ваши ноги. Ради бога, дайте мне еще одну рупию. Только одну.

— Перестань, хватит. Не думай об этом, маленькая Шубеда. — Он обнял ее за шею. — Я не могу жить без тебя, прекрасная Шубеда… Я одинок… Я люблю тебя. Спаси меня, Шубеда. — Он положил голову к ней на плечо и зарыдал.

Ночью он спал, крепко обняв ее за шею, будто держал за горлышко бутылку виски. Огонь в лампе едва мерцал. В ночной тишине все еще слышалось щебетание невидимых птичек, но их уже никто не слушал.

Утром он проснулся совершенно трезвым. Лампа погасла. Птички замолкли. Почти совсем раздетая, она лежала в его объятиях. Напомаженные волосы спутались. На белой шее отчетливо были видны следы его поцелуев. Он осмотрел с ног до головы ее точеную фигуру и начал гладить. По телу ее пробежала легкая дрожь, будто ветерок всколыхнул спокойную водную гладь. С губ ее сорвался вздох отчаяния.

— Мой любимый маленький мальчик… — произнесла она в беспамятстве и сложила губы так, как бы собиралась поцеловать своего дорогого сына.

— Мой маленький?…

Он вскочил как ошпаренный. В голове его мелькали события прошедшей ночи: маленький мальчик… Воспаление легких… Доктор… Он вздрогнул. Три рупии… четыре рупии… только одну рупию. Ему казалось, будто он провел ночь с собственной матерью.

Он слез на пол и удивленно посмотрел на просыпающуюся женщину, которая всю ночь провела в его объятиях.

— Накройтесь одеялом! — закричал он. — Убирайтесь прочь с моих глаз! Почему вы так смотрите на меня? Вы что, не слышите?! Вставайте, вставайте с моей кровати!.. Возьмите это. — И он бросил ей одну, две, три, четыре рупии. — Возьмите все. Бегите! Бегите! Бегите отсюда!

Он сорвал с нее одеяло, кинул ей в руки одежду и выставил за дверь.

Долго он сидел на кровати, обхватив голову руками. Мысли его сбивались, путались, они волновали его, но он никак не мог привести их в порядок. Теребя свои длинные спутанные волосы, он пытался разорвать эту сеть, которая опутала его мозг и сердце. Наконец, вошел хозяин и сказал, что приготовлена горячая вода. Он как-то неохотно встал и отправился в ванную. Настроение было неважное, во рту противно, как обычно бывает после выпивки, плечи тяжело ныли.

Вымывшись, он прошел на веранду в ожидании завтрака, сел за стол и, подперев голову руками, стал ругать себя.

Сметливый хозяин принес к завтраку бутылку пива. Приятная жидкость медленно, но уверенно изменяла ход его мыслей. Настроение улучшилось. Он даже начал насвистывать какую-то мелодию. Вспоминались счастливые, радостные мгновения двух ночей: блестящие, напомаженные волосы… черная кофточка, под которой отчетливо вырисовывались круглые груди… Неземная красота Нихало, трель соловья, птичий щебет, цветы на яблонях и вкусная холодная родниковая вода. Он громко расхохотался и тут вспомнил о своей машине, которая ожидала его в гараже.

Отдав хозяину обещанное, он встал и спросил, далеко ли отсюда до почтовой станции в Гархи.

— Сто десять миль, господин, — ответил хозяин.

— Так! А как звать там хозяина?

— Хадим Шах.

— Хм!

— Очень хороший человек. Преданный слуга господ.

За поворотом мелькнул голубой автомобиль, подъезжающий к станции. Машину вел тучный с двойным подбородком мужчина. На голове у него была греческая феска. Одной рукой он обнимал женщину. Она была одета в голубые шаровары и черную кофточку, под которой отчетливо вырисовывались круглые груди. Взгляд ее был пустой и безжизненный, как у закоренелых преступников. Он улыбался.

Бедные женщины, ради того чтобы хоть мысленно представить себя чистыми и непорочными, выдумывают разные Буландкот и свекровей, расположенных, в зависимости от обстоятельств, то у одного родника, то у другого, то у одной почтовой станции, то у другой. В душе он тысячу раз поблагодарил бога, который создал бедных женщин, а ему дал возможность наслаждаться. Зубеда, Байт Хорс, жареная курица… Господи! сколько радостей ты создал…

Почтовая станция в Гархи представилась ему чем-то прекрасным, и он поехал еще быстрее.

Впереди и позади него вилась серебристая лента мощеной дороги. Она бежала через густые сосновые леса, мимо родников с холодной вкусной водой, мимо почтовых станций. Это та самая серебристая лента, которая омрачает сердца людей, губит женщин, уродует жизнь общества.

САМЫЙ ТЯЖКИЙ ГРЕХ

Когда Шанкар встал с постели, лучи утреннего солнца едва пробивались сквозь густую листву растущих перед домом манго. Шанкар распахнул окно и, перепрыгнув через подоконник, выскочил на веранду. Вдруг взгляд его упал на лежавшую на подоконнике газету. Шанкар быстро взял газету, но едва он открыл ее, как в глаза ему бросился жирный заголовок. Сердце тревожно дрогнуло в груди Шанкара, на глаза против воли навернулись слезы. Он пытался получше разглядеть заголовок, но за сверкающей пеленой застилавших его глаза слез буквы сливались, словно он смотрел на них сквозь толщу воды. Шанкар ничего не мог прочесть и лишь молча стоял на веранде.

В это время в комнату с чашкой чая в руках вошла его жена Баля.

— Опять всю ночь готовился к лекции? Неужели и до сих пор еще не кончил? — недовольно спросила она.

— Я… нет… но… — бессвязно пролепетал Шанкар.

— Что «но»? — сказала Баля, забирая у него из рук газету. — Быстрее собирайся. Если ты тут долго еще будешь размышлять, мы так и не выберемся из дому. Ты что, забыл, что мы собрались сегодня на прогулку? Ведь у тебя же сегодня нет занятий в колледже.

— Но…

— Не хочу слышать никаких «но». Ты уже три месяца никуда не водил нас. И я вовсе не собираюсь лишаться сегодняшней прогулки. Дети давно уже готовы и ждут. Давай быстрее. Посмотри, какой сегодня чудесный день, — уже мягче сказала Баля, подходя ближе к Шанкару.

Шанкар поднял голову и посмотрел на улицу.

День был такой же, как все предыдущие дни, такой же чистый, ясный, теплый, сверкающий, весь пронизанный золотыми солнечными лучами, словом — прекрасный день. Ярко сияло солнце. Белые, как снег, облачка расправили свои паруса и, словно величественные лебеди, медленно плыли по небу.

Некоторое время спустя Шанкар вместе со всем своим семейством уже ехал в автобусе по направлению к Чаупати.[68] Все они — и Шанкар, и его жена Баля, и сын Ранджан, и старшая дочь Дэви, и младшая Канта — сидели на втором этаже автобуса. Ветви склонившихся над тенистой улицей деревьев шелестели о стенки автобуса, мелькали мимо его окон, временами просовывая в них свои лапы. Вдруг Ранджан, сидевший у окна, ухватился за доносившуюся мимо ветку, она тут же вырвалась у него из рук, и в кулачке его остался лишь сухой манговый лист.

— Папа, папа! — радостно закричал Ранджан, показывая отцу лист манго. — Золотой листочек!

— Не золотой, а манговый, — поправил его Шанкар.

— Но он совсем как золотой, — возразил Ранджан, высовывая из окна руку. — Смотри, как он сверкает на солнце.

И мальчик отпустил трепещущий лист. Ветер подхватил листочек на свои плечи, и тот долго еще, танцуя, кружился в воздухе, пока не скрылся за поворотом. Автобус ехал дальше.

Шанкар задумался…

Повернувшись к заднему сиденью, на котором сидели его сестренки, Ранджан сказал:

— А мы сначала поедем в зоопарк.

— Нет, Ранджан, сначала мы поедем в Чаупати. Папа взял билеты до Чаупати, — возразила своему младшему брату рассудительная Данта.

Черные жесткие, с трудом поддающиеся гребню волосы Ранджана упали ему на лоб, в глазенках заблестели слезы, а надувшиеся губы стали похожи на маленький красный бутончик.

— Папа, ведь мы же сначала поедем в зоопарк, правда? — спросил он отца, теребя его за руку.

— Нет, сначала в Чаупати, — упрямо сказала Дэви.

— Нет, в зоопарк, — грозно посмотрев на старшую сестру, сказал Ранджан, — он был еще упрямее Дэви.

— Замолчите вы или нет! — раздраженно крикнула мать. Характер у нее был еще более упрям и вспыльчив, чем у детей. Ее громкий крик привлек внимание сидевшей в автобусе публики. Кондуктор улыбнулся.

Теперь наступила очередь до сих пор молчавшей Канты. Она была очень спокойной девочкой, и на ее лице всегда играла улыбка, однако она любила дразнить и злить других.

— А автобус идет в Чаупати, в Чаупати, — хитро улыбаясь, пропела она. — Билеты у нас до Чаупати, до Чаупати. В зоопарк мы не пойдем, не пойдем.

Это окончательно вывело Ранджана из себя, и он, обернувшись, ударил Канту. Та тут же дала ему сдачи. Когда Дэви попыталась было разнять драчунов, удары посыпались на нее с обеих сторон. Баля надавала подзатыльников всем троим, и автобус огласился дружным ревом.

— Остановить автобус? — спросил кондуктор, обращаясь к Шанкару.

— Нет, не надо, брат, — безучастно ответил Шанкар. — Это ведь ежедневное представление, не стоит останавливать.

— Очень уж шумливые у вас детки, — сказал кондуктор.

— Что правда, то правда, брат.

— А ты что, не можешь ничего сказать им, что ли? — сердито обернулась к Шанкару жена. — Разве тебя это не касается? С самого утра смотрю, как они на головах ходят и слушать ничего не хотят, а ему и дела нет!

— Не хочу-у-у в Чаупа-а-ати, — ныл Ранджан, — в зоопа-а-арк хочу-у-у… Не хочу-у в Чаупа-а-ати… в зоо-па-а-арк хочу-v-y…

— Остановите, пожалуйста, автобус, — сказал Шанкар, обращаясь к кондуктору.


В зоопарке росли привезенные из Африки деревья, за решетками больших клеток лежали львы, на просторных огороженных лужайках паслись жирафы, важно расхаживали страусы. Были здесь звери из Бирмы, бенгальские пантеры, бурые медведи из Кашмира, в водоемах лежали и ползали крокодилы, повсюду летали голуби с ярким оперением, печально стояли похожие на клерков верблюды, без умолку, словно завзятые ораторы, болтали попугаи, лежали, развалившись, как эмиры, толстобрюхие кабаны.

Зацепившись хвостом за перекладину, качались на трапециях черно-бурые павианы из штата Уттар Прадеш. Были здесь и бесхвостые обезьяны с Танганьики, про которых говорят, что если бы человек отличался от обезьяны только отсутствием хвоста, то людей тоже можно было бы засадить в клетку. В одном углу клетки сушила на солнце свою длинную золотистую шерсть горилла.

Ранджан бросил ей земляной орех, но горилла не обратила на него никакого внимания. Она сидела в высокомерной, безразличной ко всему позе, лишь изредка мигая своими голубыми глазами.

— Все обезьяны едят земляные орехи, почему она не хочет? — спросил мальчик у отца.

— У нее, наверно, живот болит, — ответил Шанкар. — А может быть, она принадлежит к какой-нибудь чистой благородной касте и не может брать орехи из рук какого-то черного мальчика.

— Ишь какая, — презрительно сказал Ранджан и отошел от клетки.


На небольшой лужайке, огороженной решеткой, рядом с густыми зарослями бамбука, дремал на солнышке леопард. Неподалеку от него самка леопарда играла со своими детенышами. Ее глаза сонно слипались. Время от времени она лениво поднимала лапу и, тихо рыча, скидывала с себя чересчур разыгравшихся малышей. На ветке бамбука сидели два попугая — самец и самка — и оживленно обсуждали на своем попугайском языке входивших в зоопарк посетителей. Заросли бамбука кишели птицами: тут были и коричнево-пестрые куропатки, и павлины с красивыми радужными хвостами, и прекрасные музыканты майны,[69] горлицы, ласточки, соловьи и какие-то неизвестные птицы с высокими пурпурными султанами. Дэви, Канта и Ранджан с интересом разглядывали их. У Ранджана восторженно блестели подведенные каджалом глаза. Косы Дэви расплелись, и, чтобы не потерять розовые шелковые ленты, она отдала их на сохранение матери. В руках у Шанкара были сандалии Канты, которой захотелось босиком побегать по траве. Все трое ребят были очень довольны, поэтому довольны были и родители.

Взяв Шанкара за руку, Баля сказала:

— Я покатаюсь с детьми на слоне, ладно?

Она нежно и в то же время настойчиво посмотрела на Шанкара — так смотрит на отца заупрямившаяся девочка. Когда Шанкар взглянул на нее, ему и впрямь показалось, что перед ним стоит маленькая упрямая девочка.

— Что скажут люди? — улыбнулся он. — Ведь ты же мать троих детей…

— Подумаешь! А что они скажут? Другие женщины тоже катаются. Посмотри, вон сколько их на слоне вместе с детьми. Мы тоже сядем вместе. Я еще никогда не каталась на слоне…

— Ладно, ладно, иди, — улыбаясь, согласился Шанкар.


И вот Баля, Ранджан, Дэви и Канта уселись на слона. Шанкар отвернулся и стал молча созерцать лотос, распустившийся на голубой глади пруда, затем он перевел взгляд на стоявшего за расположенной неподалеку оградой оленя. Маратхская девушка, нежная и прекрасная, как мечта, с цветком чампака, вплетенным в ее волосы, кормила оленя горохом со своей маленькой ладошки; другой рукой она ласково гладила его по голове. Рога оленя были покрыты нежным пушком, похожим на мох. которым обрастают старые камни на берегах озер. Когда горох кончился, олень своим мягким красным языком стал лизать ладонь девушки, и глаза ее засветились материнской любовью.

Вдруг в ушах Шанкара, словно свист крыльев пролетевшей мимо ласточки, внезапно прозвучал звонкий детский смех. Шанкар обернулся и увидел, что Ранджан, который только что слез со слона, отнял у Канты нож и, пронзительно визжа, побежал к нему. Следом за мальчиком бежала Канта, пытаясь догнать его.

— Отдай ножик, — на бегу кричала она.

— Не отдам.

— Отдай.

— Не отдам.

— Не отдашь? — Канта догнала Ранджана и ударила его по щеке.

— Нет, — упрямо повторил Ранджан, отвечая ударом на удар.

И в следующее мгновение дети принялись нещадно колотить друг друга.

Косички у Канты расплелись, платьице перепачкалось. Узелок на конце дхоти Ранджана развязался, и на землю посыпались зеленые кислые плоды ююбы[70] — Баля взбеленилась, едва увидела их. Поймав Ранджана за ухо, она надавала ему пощечин. Ранджан заревел во все горло, слезы, окрашенные каджалом, потекли по его щекам, оставляя на них грязные следы. Баля схватила Ранджана и, подтащив его к водопроводной колонке, принялась смывать с его лица подтеки каджала. Затем она выбросила в бассейн плоды ююбы. Долго еще всхлипывал Ранджан, глядя, как сверкают, подобно изумрудам, лежащие на дне бассейна зеленые шарики ююбы. И до тех пор пока мать не купила ему оранжевый воздушный шар, он ни за что не хотел отойти от бассейна. Получив шар, он тут же забыл о кислых плодах ююбы. Потом Баля успокоила Канту и уговорила ее позволить Ранджану поиграть один день ее ножом. Канта согласилась.

Ранджан держал в руке длинную нитку, к концу которой был привязан шар. Наполненный водородом, он летал высоко-высоко. Забравшись на парапет фонтана, из которого били четыре сильные струи воды, Канта, Дэви и Ранджан, словно змеев, пускали свои шары, и они летали выше фонтана. Ранджан все время пытался запустить свой шар в среднюю, самую сильную струю. И вдруг шар, попав, наконец, в струю воды, с треском лопнул. Ранджан завизжал от восторга.

В Чаупати было полно народу. Канта, боясь потеряться, крепко уцепилась за руку матери. Дэви и Ранджан шли, ухватившись за Шанкара. Усевшись прямо на песке и поставив перед собой тарелочки из пальмовых листьев, женщины ели руками севчиври.[71] В другом месте семи-восьмилетние дети дружно дудели в рожки из папье-маше. Некоторые из них нацепили себе на нос очки с зелеными или красными стеклами. Другие бегали по берегу, таская на веревочках сделанных из папье-маше черепах, лягушек, рыбок. У ларька амритсарского мороженщика стояла парочка молодоженов и ела мороженое. Подцепляя ложечкой мороженое со своих тарелочек и поднося его ко рту, они, не отрываясь, смотрели друг на друга. Мороженое таяло у них во рту, во взглядах таяли взгляды. В глазах светились нежность и любовь.

— На четвертом месяце, — тихо сказала жена Шанкара, отводя глаза от молодой женщины.

— Откуда ты знаешь? — удивился Шанкар.

— Вах! Что же, по-твоему, я не мать, что ли? — с гордостью посмотрев на своих детей, сказала Баля и вдруг, подхватив Дэви, крепко поцеловала ее. Потом, взяв Шанкара за руку, произнесла: — Можно мне поесть сегодня пури?

— Но ведь доктор не разрешил тебе.

— Ну только сегодня.

— Хорошо.

— И еще немножко кисленького качалу,[72] и простокваши, и…

— Ладно, ладно, и самоса,[73] и печенье, и тминную воду — сегодня тебе все можно.

— Что с тобой случилось? — удивленно спросила Баля, взглянув на мужа. — Сегодня ты соглашаешься со всем, что бы мы тебя ни попросили. Какой-то ты сегодня странный.

Шанкар молча улыбнулся. Вдруг перед его глазами снова возник заголовок в утренней газете.

Жена Шанкара облегченно вздохнула и произнесла:

— Какой сегодня чудесный день!

А день был действительно чудесен — прозрачноголубой, сияющий, полный какой-то солнечной радости. По берегу катались на осликах и пони мальчики. Два китайских фокусника, окруженные изумленной толпой, показывали свои удивительные фокусы. Пара молодоженов, отойдя от ларька мороженщика, стояла теперь у ларька с фруктовыми водами и пила апельсиновый сок.

Из-за башни парка Муфитлал появилась молодая женщина, одетая в купальный костюм. Выйдя на берег, она, словно птица крыльями, быстро взмахнула руками и в следующее мгновение исчезла в воде, а впереди, простираясь от берега и до самого горизонта, тихо дремал старик океан. Временами, когда детский гам несколько затихал, с моря доносилась протяжная песня рыбака. Далеко-далеко, там, где океан сливается с небом, словно последняя надежда, появилась лодка. Возможно, она направлялась к берегам Индо-Китая, где растут тиковые деревья и высятся огнедышащие горы, где мужчины, согнув спины, работают на рисовых полях, а женщины с золотистой кожей, одетые в коричневые одежды с вышитыми на них лотосами, под аккомпанемент тамбуринов поют песни любви.


Солнце уже клонилось к закату, когда они вернулись домой. Жена Шанкара подала на стол кофе и настежь распахнула высокое французское окно, выходящее на веранду и, словно склонившийся в молитве правоверный мусульманин, обращенное к западу. Кофе был великолепен.

На западном склоне неба, за рощей кокосовых пальм, облака воздвигли свои оранжевые шатры. Ветер доносил песни женщин, возвращающихся домой с работы. В доме Шанкара воцарились мир и спокойствие. Жена Шанкара, положив голову на колени мужа, сказала:

— Какой сегодня прекрасный день. И ты сегодня какой-то необычный — красивый, ласковый и делаешь все, о чем тебя ни попросишь. Если бы ты всегда был такой, то другого такого мужа нельзя было бы найти во всем мире.

— Да, сегодня я действительно хорошо себя вел, — в раздумье проговорил Шанкар. — Сегодня я не ссорился с тобой, не сердился на детей и весь день мы провели вместе. А знаешь, почему я такой сегодня?

— Нет, — произнесла Баля, поднимая голову и удивленно глядя на Шанкара.

— Сегодня казнили Эттель Розенберг и ее мужа, — сказал Шанкар.

— Что? — воскликнула пораженная Баля.

Ранджан, который собирался было завести патефон, подошел ближе, держа пластинку в руках.

— Да, — снова сказал Шанкар, — сегодня в Америке казнили двух ни в чем не повинных людей.

— Но что же они сделали, папа? — спросила отца Канта.

— В Нью-Йорке, в одном из кварталов улицы Мунро-стрит, — начал Шанкар, — жила женщина, которую звали Эттель Розенберг. Ей было тридцать четыре года. У нее был муж — Джулиус Розенберг и двое сыновей: Робби — с большими и глубокими, словно море, голубыми глазами, и Майкл, на губах которого постоянно играла светлая, словно луч солнца, улыбка. Эта семья, подобно множеству проживающих в Нью-Йорке семей, жила мирно и счастливо. Джулиус Розенберг был инженером и имел небольшую мастерскую, в которой он трудился с утра до вечера, едва зарабатывая на то, чтобы прокормить свою семью. Жена его, Эттель, вела хозяйство и воспитывала детей. Порой, когда Джулиусу не удавалось ничего заработать, семье приходилось туго, но Эттель все же не отчаивалась и была довольна, потому что знала, что муж трудолюбив и любит ее.

В этот уютный маленький домик не раз заходил и Дэвид Гришрас — младший брат Эттель. Однако он был беспутным и испорченным человеком. Во время второй мировой войны, когда он служил в армии, он неоднократно попадался в воровстве.

Дэвид работал механиком, но из-за своих дурных наклонностей нередко оказывался в затруднительном денежном положении и часто просил у Джулиуса денег. По этому поводу между ними подчас происходили ссоры, порой едва не доходившие до драк. Однажды он попросил у Джулиуса четыре тысячи долларов. Джулиус отказался дать ему такую крупную сумму. «Ну, ладно, ты еще пожалеешь об этом!» — с угрозой ответил ему Дэвид.

Случилось это в июне 1950 года. А через несколько дней Джулиус и Эттель Розенберг были арестованы. Как стало впоследствии известно, Дэвид пошел в ФБР и заявил там, что он шпион и шпионит в пользу иностранных государств. Он сказал, что по наущению Джулиуса и Эттель Розенберг он, Дэвид, и его жена Рут выкрали в «Лас Аламас Проджект» секретные данные об атомной бомбе, а потом передали их Джулиусу и Эттель Розенберг, которые должны были переправить эти сведения в Советскую Россию.

Дэвид стал официальным свидетелем по делу Розенбергов. Вскоре его жену Рут освободили из тюрьмы, а Эттель и Джулиус Розенберг были приговорены к смертной казни. Так брат, спасая свою жизнь, отправил на смерть собственную сестру.

Когда стало известно о решении по этому бесчестному делу, возмущение охватило весь мир, потому что каждому серьезному, здравомыслящему человеку было ясно, что обвинение фальсифицировано и что Эттель и Джулиус Розенберг являются жертвенными животными, обреченными на заклание. Апелляционный суд, куда тысячами поступали письма с просьбой о помиловании, вынес решение: «Если заявление официального свидетеля не будет подтверждено, преступление не будет считаться доказанным». И правительственный свидетель Дэвид Гринграс заявил: «В 1945 году я передал Джулиусу Розенбергу чертеж атомной бомбы и технические данные о ней, написанные на двенадцати страницах. Все эти сведения (несмотря на свое всего лишь среднее техническое образование) я составлял по памяти».

По поводу этого показания один известный ученый сказал: «Заявление Дэвида свидетельствует лишь о том, что у него великолепно подвешен язык».

Когда начался процесс, правительственный адвокат, для того чтобы доказать состав преступления, представил суду список, в котором было сто тридцать свидетелей. В этом списке значились, во-первых, имена всемирно-известных ученых-атомников, во-вторых, имена агентов и следователей ФБР и, в-третьих, имена друзей Розенбергов, которые якобы «помогали им в шпионаже».

Однако ни один из перечисленных свидетелей суду лично представлен не был. Показания правительственного свидетеля и его жены сочли вполне достаточными. Да и как можно было допустить в суд столько свидетелей?! Ведь секретные сведения, касающиеся атомной бомбы, и в самом деле являются секретными!..

Следует, однако, напомнить, что в докладе американской комиссии по контролю за атомной энергией, опубликованном в декабре 1949 года, то есть за несколько месяцев до этих событий, было сказано: «Комиссия по контролю за атомной энергией опубликовала секретные документы, которые свидетельствуют о том, что секрет создания атомной бомбы был известен Советской России еще в 1940 году».

Если эта тайна перестала быть тайной уже в 1940 году, так как же двух ни в чем не повинных людей обвинили в ее разглашении в 1950 году и приговорили за это к смертной казни?

Но разве всегда казнят именно настоящих преступников? Разве подчас не идут на эшафот ни в чем не повинные люди?

Кому-то угодно было развязать войну в Корее и отправить на смерть сотни тысяч американских юношей. Кому-то угодно было бросить бомбу на Хиросиму, и этот «кто-то» на весь мир кричит теперь о своей монополии на атомную энергию и производство атомных бомб. Когда же на насилие накладывается запрет и когда ученые других стран силой своего собственного ума тоже проникают в тайны природы, этот «кто-то» злится и старается хоть на ком-нибудь выместить свою злобу, хоть кого-нибудь сделать козлом отпущения, ему совершенно необходимо предать смерти ни в чем не повинных людей. Именно для того и была нужна ему смерть Эттель и Джулиуса Розенберг, чтобы сделать сиротами детей и породить в сердцах людей страх перед шпионажем. Смертной казнью Розенбергов необходимо было доказать, что они действительно были шпионами.

Именно поэтому, чем усиленнее доказывали Розенберги свою невиновность, тем яростнее обрушивался на них в прессе ураган клеветы. Когда до приведения приговора в исполнение оставалось несколько дней, даже несколько часов, им сказали, что если они признаются в своей шпионской деятельности, то смертный приговор им заменят пожизненным заключением.

Но Розенберги ответили на это: «Мы не хотим быть ни мучениками, ни героями, мы не хотим умирать — мы хотим жить. Мы молоды, а молодости смерть не кажется прекрасной. Мы хотим вырастить и воспитать своих детей — Робби и Майкла. Каждая частичка нашего существа просит нас снова соединиться со своими детьми и зажить с ними одной дружной, хорошей семьей.

Мы знаем, что, если мы признаем себя виновными в том, в чем нас сейчас обвиняют, то для нас, возможно, откроются двери освобождения от смерти. Однако этот путь закрыт для нас, потому что мы не виновны. Мы с самого начала отрицали предъявленное нам обвинение и говорили только правду. И от этой правды мы не можем отказаться никакою ценой. Даже наша жизнь теряет перед ней всякую цену, потому что та жизнь, которая куплена ценой продажи души, уже не жизнь! Мы по-прежнему утверждаем, что мы не виновны, и требуем, чтобы нам предоставили почетное право снова вернуться в то общество, из которого нас вырвали силой. Мы хотим, чтобы нас выпустили на свободу и мы смогли бы принять участие в созидании такого общественного устройства, в котором для каждого человека были бы мир, хлеб и цветущие розы».

Слишком уж опасные у вас мысли, Эттель и Джулиус: «Мир, хлеб и цветущие розы»!


Шанкар умолк. Он не знал, поняли ли что-нибудь его дети, не мог он сказать также, все ли поняла жена. Но если слезы смогут когда-нибудь стать языком сердца, — подумал он, — то этот рассказ слезой стыда задрожит на ресницах истории!

— Какой хороший сегодня был день, — сквозь слезы произнесла Баля. — Таким же хорошим он был, наверно, и в Америке — такой же прекрасной была земля, таким же чистым — небо, таким же был дом Эттель, такими же, наверно, были ее дети… И страшно подумать, что теперь они уже никогда не смогут увидеть эту землю, никогда не смогут взглянуть на небо, они никогда больше не войдут в свой дом и не будут ласкать своих детей. Теперь их души, наверно, уже в раю, но кто знает, где, во тьме какой ночи плачут осиротевшие дети, на какую подушку упали их горькие слезы. Никогда уже не поцелует их нежно отец, не прижмет к своей груди мать. Никто не купит им мороженого, не сводит их в зоопарк; никто не покатает их в Чаупати на осликах… — И жена Шанкара вдруг зарыдала, крепко прижав к себе своих детей.

Шанкар медленно встал и вышел на веранду.


Скрылась на западе золотая полоска вечерней зари, исчезли пурпурные кони и темнооранжевые шатры, и наступил вечер, прохладный и освежающий, словно только что сорванные виноградные листья. Легкое, нежное и какое-то печальное дуновение ветерка, казалось, доносило прекрасный аромат любви Эттель Розенберг и ее мужа, тот аромат, который существует для Шанкара, для его жены, для их детей. А повсюду в этом мире живут люди, играют дети, мужчины и женщины любят друг друга… И для всех этих людей издалека, с электрического стула, доносится чудесный аромат любви Розенбергов.

Сегодня снова умер Иисус, но не это опечалило так Шанкара: ведь Иисус Христос умирает уже не первый раз. Он умирал и в 1920 году, когда американские капиталисты приговорили к смерти двух итальянских рабочих, Сакко и Ванцетти. Эти двое, так же как и Розенберги, были ни в чем не виновны, и тогда, так же как и теперь, в сердцах всех людей земного шара поднялась буря скорби и печали. Иисус умер еще до Иисуса, а после Иисуса умрет еще какой-нибудь Иисус. Шанкар страдал от того, что, если римляне распяли на кресте только Иисуса Христа, то теперь американцы предали казни и Марию.

Когда Розенберга привязали к электрическому стулу, он не видел ничего — он не видел ни земли, ни неба, ни сидящих перед ним американских стражников; взгляд его, казалось, был устремлен куда-то далеко-далеко…

Эттель же умерла не сразу… Первый удар, второй, третий, четвертый… Лишь пятый, ужасный удар электричества проник в ее тело. И при каждом ударе тяжко, с хрипом вздымалась ее грудь… Она не кричала, ни одного стона не сорвалось с ее губ. Невыразимо страдая, она даже не прошептала: «О боже. Почему ты оставил меня», потому что она была Марией, потому что она была матерью Иисуса.

Освежающий, словно только что сорванные виноградные листья, вечер посвежел еще больше.

Жена Шанкара ушла на кухню. Оттуда доносились запахи гвоздики, кардамона, тмина, шафрана, однако Шанкар не замечал их: они были слишком привычны; его ноздри улавливали все тот, другой аромат, с сегодняшнего дня казавшийся ему давно-давно знакомым.


Когда-то стал жертвой ярости папских священников и умер в безвестности и нищете ученый Коперник. В течение тридцати лет он неустанно трудился над книгой, в которой впервые рассказал миру, что Земля не есть нечто застывшее, неподвижное, он доказал, что она вертится — вертится вокруг своей оси и вместе с тем вокруг солнца, доказал, что не земля — центр вселенной, а солнце. Солнце является центром нашей солнечной системы, а вокруг него движутся другие планеты, среди множества которых движется по своей строго определенной орбите и наша Земля.

Теперь мы прекрасно знаем об этой простейшей истине, поэтому нет необходимости много писать об этом. Однако четыреста лет тому назад Джордано Бруно пришлось пожертвовать своей жизнью, чтобы доказать ее.

Бруно был обыкновенным священником в Неаполе. Но, когда он прочел книгу Коперника, мир, ограниченный религией, показался ему тесным и маленьким. Только для того, чтобы рассказать людям о том, что Земля не является неподвижной, что она вертится, он объехал всю Европу. И повсюду он становился мишенью узких взглядов священников, закоснелых взглядов ученых и произвола невежественных, грубых правителей.

Чтобы избежать преследования, ему пришлось покинуть Неаполь и переехать в Женеву, из Женевы — в Париж. Но и здесь он не оказался в безопасности. Из Парижа пришлось уехать в Оксфорд, оттуда в Лондон, затем в Вюртемберг… А Земля все-таки вертится! Прага, Хайгденберг, Франкфурт… А Земля все-таки вертится!

Однако мозг людей оставался недвижим, потому что они все еще продолжали считать, что Земля неподвижна.

В Вене его схватили и отправили в Рим. И здесь инквизиция подвергла его ужасным пыткам. Бруно обещали отпустить, если он откажется от своей «ереси», если он скажет, что Земля не вертится, что она неподвижна. Но Бруно не сдался, и тогда его живым возвели на костер.

Семнадцатого февраля 1600 года гражданин города Неаполя Джордано Бруно был заживо сожжен на костре. Среди зрителей, присутствовавших при его казни, находились папа и пятьдесят его святейших кардиналов. Сейчас нам кажется совершенной нелепостью и тупоумием считать преступлением мысль о вращении Земли и заживо сжигать проповедника этой идеи на костре. И все же, несмотря на это, и в наше время, в наши дни тоже произошло такое событие. Сегодня два ни в чем не повинных существа по ложному обвинению заточены в тюрьму и сожжены на электрическом стуле. И преступление их заключалось лишь в том, что они хотели мира во всем мире.

Сегодня, 19 июня 1953 года, в глазах некоторых людей слово «мир» является самым тяжким грехом — таким же тяжким, каким в шестнадцатом веке считалось утверждение о том, что «Земля вертится».

Мир, хлеб и цветущие розы!


Настала ночь. Глубокое безмолвие, объявшее землю и небо, воцарилось вокруг. Даже воздух, казалось, оцепенел.

Шанкар сидел задумавшись.

— Что-то делают сейчас дети Розенбергов? — тихо проговорила Баля.

Шанкар молча протирал носовым платком запотевшие очки. Ранджан, Дэви и Канта, прижавшись друг к другу, сидели на диване, освещенные ярким светом электрической лампы; перед ними лежала книга, но они не читали ее, а о чем-то шептались. Затем все трое вдруг встали и подошли к отцу. Ранджан вышел вперед и положил руку на спинку стула, на котором сидел отец.

— В чем дело? — спросил Шанкар.

— Папа! Пригласи, пожалуйста, к нам Робби и Майкла, — сказал Ранджан.

— Зачем?

— Они будут у нас жить.

Баля взглянула на мужа.

— А ты не будешь драться с ними? — спросил Шанкар.

— Нет, папа, не буду, — тихо сказал Ранджан и, вынув из кармана нож, добавил: — Я подарю Робби свой ножик.

— А я подарю Майклу эту новую книжку сказок, — сказала Дэви.

— Они будут нашими братьями, папа, — продолжал Ранджан. — Напиши им, пожалуйста, письмо. Я возьму их с собой в школу, а потом в университет. Я научу их считать до десяти — уан, ту, фри, фор, файв, сикс, севен, ейт, найн, тен.[74]

Сосчитав до десяти, Ранджан спросил:

— Как ты думаешь, папа, умеют они считать до десяти?

Мать Ранджана молча прижала к себе сына.


Слушайте, дельцы Нью-Йорка, Чикаго, Сан-Франциско! Сегодня Ранджан, мой сын, стал братом сыновей Розенбергов. Сегодня все дети мира объединились, чтобы бороться против вас. Можете ли вы считать до десяти, банкиры с Уолл-стрита?! Может быть, вы даже умеете считать до ста или до ста тысяч? Тогда сосчитайте, сколько сотен тысяч, сколько десятков миллионов детей порвали с вами в эту ночь и объединились с сыновьями Розенбергов. Когда же вас вздернут на виселицу? Кого из вас посадят на электрический стул?

Глупцы! Если папа не смог остановить вращение Земли, так как же вы сможете остановить движение за мир?

Так думал Шанкар.

Коперник и Бруно… Сакко и Ванцетти… Эттель и Джулиус Розенберг… Робби и Ранджан… Считайте! Считайте, пока вы можете считать. Это не доллары, которые вы можете зажать в своем кулаке. Это дети человечества. Разве мог кто-нибудь, со времен испанской инквизиции и до нынешнего электрического стула, остановить их?


Полночь. Спят дети, спит их мать, спит весь дом…

Никогда прежде не жгло так глаза, никогда прежде не были они так сухи. И хоть бы одна слезинка, чтобы оросить иссохшее сердце!

Шанкар встал и вышел из спальни. Пройдя в гостиную, он достал пластинку Поля Робсона «Святая ночь» и завел патефон.

«Тихая ночь. Святая ночь!» Глубокий, сильный голос Поля Робсона лился широко и просторно, освежал сердце Шанкара, словно живительный дождь. Дышать становилось легче.

«Тихая ночь. Святая ночь!» Тихая и святая, как жизнь Розенбергов, отданная ими во славу мира и справедливости.

Уснули розы, пышные кусты которых окружали веранду. Словно часовые на посту, застыли кокосовые пальмы. Вдали, за деревьями, смутно белела пена, венчавшая гребни морских волн.

ТЕНЬ ВИСЕЛИЦЫ

Почему нас страшат последние минуты жизни? Должно быть, потому, что только жизнь имеет смысл, только жизнь прекрасна.

Я вспоминаю последние минуты жизни Фироза, которого должны были казнить за убийство. В те дни я учился в колледже и ехал на летние каникулы к моему другу в Рамгарх. В вагоне третьего класса было очень тесно. С большим трудом я нашел место, где можно было спокойно стоять. Путь был долгий. Я простоял так несколько часов. Передо мной на скамье сидели две маленькие девочки и мальчик, которому было не более восьми-девяти лет. Рядом сидела их мать. Другую скамейку занимала женщина средних лет, одетая в шелковое сари серого цвета, и ее сыновья — два чисто одетых мальчика в маленьких муслиновых шапочках. Скорей всего это была семья какого-нибудь богатого сетха. Круглое надменное лицо женщины было печальным. Мальчики временами поглядывали на мать маленьких девочек, затем, отвернувшись, хватались за край материнского сари. Невольно привлекало внимание выражение их грустных испуганных лиц. Лицо другой матери было бледным. Из ее глаз, не переставая, текли слезы. Она вытирала их концом черной домотканной шали и все время смотрела в окно. На станциях ее сын покупал сахарный тростник, стебли сладких водяных растений и кормил своих сестренок.

Сыновья сетха с завистью смотрели на них и тут же начинали выпрашивать что-нибудь у своей матери. Нагнувшись, она доставала из-под скамейки корзину и, открыв крышку, вынимала яблоки, груши, виноград и давала мальчикам. Они с торжествующим видом смотрели на своего соседа и принимались за еду.

До Рамгарха было еще далеко. Я устал стоять и начал играть с маленькой девочкой, сидящей на краю скамейки. Я предложил ей конфеты, купленные на одной из станций. Девочка была очень милой. Скоро я уже сидел на ее месте, а она устроилась у меня на коленях.

Дотронувшись ручонкой до моего носа, она спросила:

— Ты куда едешь?

— В Рамгарх.

— Мама, мама! — закричала девочка, — он тоже едет в Рамгарх.

Мать взглянула на меня. Жена сетха и ее мальчики тоже посмотрели на меня. Но вскоре они снова перестали обращать на меня внимание. Только одна маленькая девочка по-прежнему проявляла ко мне интерес, — я был ее попутчиком, мы оба ехали в Рамгарх.

— А как зовут твоего отца? — спросил я у девочки.

— Фироз, — ответила она.

— Твой отец в Рамгархе?

— Да, он в тюрьме.

— В тюрьме? — переспросил я. Это не укладывалось у меня в голове. Теперь уже все пассажиры заинтересовались нашим разговором.

— Да, в Рамгархской тюрьме. Завтра его повесят, — спокойно ответила девочка, посасывая сахарный тростник.

— В тюрьме? Повесят?

В вагоне сразу воцарилась тишина. Мать девочки плакала, закрыв лицо черной шалью. Тишину нарушали лишь ее приглушенные рыдания. Жена сетха прижала к груди своих детей. На лице всех присутствующих отразился ужас, словно здесь, в вагоне, они увидели виселицу и каждый почувствовал, как веревка затягивается на его шее.

— Мама! Ведь правда, нашего папу повесят? — приставала девочка к матери.

Мать схватила ее с моих колен и ударила по лицу. Потом прижала к груди и закутала своей шалью. Девочка долго плакала, уткнувшись матери в плечо. Жена сетха с детьми поднялась со своего места и отошла в сторону. Двое крестьян, сидевших на полу, тоже встали и отошли в противоположный угол купе, приговаривая: «О Рам, Рам». Вмиг пассажиры окружили семью Фироза стеной презрения. За этой стеной остались лишь Фироз, его жена и дети, да какой-то иностранец, стоявший у двери. Все вернулись к прерванным занятиям. А поезд шел дальше.

В тот вечер в десяти милях от Рамгарха мой друг давал званый обед. Была чудесная лунная ночь. Свет месяца терялся в темноте. В такие ночи хочется куда-то бежать. Все вокруг проникнуто таинственностью. Даже лица самых близких друзей кажутся незнакомыми.

В тот вечер все присутствующие представлялись мне удивительными и загадочными, особенно женщины. Они пришли сюда как бы из другого мира. Даже смех был какой-то неестественный. Меня томила неведомая грусть.

— Почему ты молчишь? — спросил друг.

— Вероятно, устал.

— Тебе не нравится танец этой девушки?

— Мне хочется спать.

Я откинулся на сиденье машины и закрыл глаза. Засыпая, я ощущал сладковато-горький вкус вина во рту. Девушка танцевала и пела. Ее нежный голос растворялся в звоне колокольчиков. Потом мне вспомнились чьи-то полные слез глаза.

Друг разбудил меня, потрепав по плечу. Вечер окончился, и мы возвращались в Рамгарх. Приближался рассвет, и многочисленные звезды потускнели. Но несколько звезд все еще сияли. Вдруг появилась какая-то очень яркая красивая звезда. Где-то вдали прокричал петух, пять раз пробил колокол.

— Я ведь не знал, что ты приедешь таким усталым, — сказал друг. — Этот вечер я устроил в честь твоего приезда, а ты уснул.

— Извини меня, — сказал я, пытаясь отогнать сон. — У меня не было денег. Никогда их проклятых не бывает. Я приехал третьим классом. А теперь ты объясни…

— В третьем? — перебил меня друг. — Ну, брат, не строй из себя аристократа.

— И не думаю, но пойми, что… ладно, скажи, куда мы сейчас едем?

— В тюрьму!

— В тюрьму?

Бом! Ударил в последний раз колокол, внося смятение в мою душу. Кровь стучала у меня в висках. Тук, тук, тук — слышалось ее биение. Мне казалось, что я задыхаюсь. Я хотел что-то сказать, но кровь говорила сама и не давала говорить мне. Я схватился за горло.

— Послушайте, — обратился друг к шоферу, — не знаете ли, на какое время назначена казнь?

— На половину шестого, господин.

— Поезжайте быстрее.

До половины шестого оставалось несколько минут. Когда мы въезжали в ворота тюрьмы и повернули в сторону виселицы, там уже находились служащие тюрьмы, врач и несколько офицеров. На небольшой площадке стояла виселица. По обеим сторонам темного колодца возвышались два черных столба, а над колодцем был построен деревянный помост, также окрашенный в черный цвет. Два шнура, которые спускались параллельно столбам на расстоянии полутора-двух футов друг от друга, тоже были черного цвета. Площадка была обнесена высоким забором, утыканным сверху острыми кусками стекла. А вдали на востоке виднелись неясные очертания горных вершин. Небо заволакивало тяжелыми хмурыми облаками.

Мы пошли навстречу врачу. Офицеры, увидев сына министра, поспешили поздороваться. Лица присутствующих казались серыми. Тень от ближайшей стены падала на них, подобно черному покрывалу. Кто-то курил. Табачный дым плавал в воздухе.

Я искал на небе яркую звезду, словно ребенок, который, испугавшись чего-то во сне, ищет грудь матери. Но небо затянули черные тучи. Стал накрапывать дождь. Открылось несколько черных зонтов. Дождь все шел и шел, покрывая землю словно капельками росы. Звезд нигде не было видно.

Мне стало не по себе.

— Уйдем, — сказал я другу.

— Чудак, ты же никогда не увидишь такого зрелища.

Открылись железные ворота. Из них вышел человек среднего роста, одетый во все белое, и направился к виселице. Он был обрит наголо. На лице чернела редкая бородка. Он прошел очень близко от нас. Его бледное лицо казалось измученным. Руки были связаны за спиной. На миг он остановился около нас и, обратившись к конвоирам, сказал, показывая на черные столбы виселицы:

— Она пришла за мной.

Сколько горечи было в его улыбке! Его голос дрожал, как принесенный в жертву ягненок, над которым занесли нож. Он шел нетвердой походкой. Его ноги, казалось, одеревенели. И все же он нашел в себе силы без чьей-либо помощи подняться на помост виселицы и начал молиться высоким чистым твердым голосом.

Какую силу он призывал?

— Где палач? — спросил я.

И словно, в ответ на мой вопрос, какой-то высокий человек, в белой одежде и черных ботинках, вышел вперед и направился к виселице. Он остановился около правого столба и положил руку на железную катушку, на которой была намотана шелковая веревка. В другой руке он держал белое покрывало.

— Старые времена прошли, — сказал мой друг. — В настоящее время трудно найти палача. Раньше было проще. Если какой-нибудь убийца соглашался стать палачом, ему сохраняли жизнь и назначали на официальную должность палача.

— А теперь? — спросил я.

— Теперь другое дело. Теперь закон не разрешает прощать пролитую кровь за то, что убийца станет палачом.

— По-моему, люди вообще считают низкой профессию палача.

— Почему же? Ведь мы любим убивать. Мы сами приговариваем человека к повешению, если он совершил убийство, и не видим в этом ничего плохого. Что же плохого видим мы в профессии палача? Мы не нашли людей, которые согласились бы стать палачами. Предлагали жалованье, различные льготы, и все-таки никто не согласился занять это место. И это теперь, когда работа палача стала столь легкой — делом всего лишь нескольких минут…

— Для казни Фироза, — продолжал мой друг, — тоже было очень трудно найти палача. Наконец, согласился этот человек. Он служит аптекарем в этой самой тюрьме и сам несколько раз сидел за взяточничество. Среди аптекарей ему нет равного в жестокости обращения с больными.

. — Пришел ли ответ на мою телеграмму? — вдруг спросил Фироз.

— Нет, — сказал врач, покачав головой. — К сожалению, Фироз, на вашу телеграмму не получено никакого ответа. Последняя просьба о помиловании тоже отклонена. Вы можете увидеться с женой и детьми.

Снова открылись железные ворота. Вошли две женщины. Одна из них в черной шали с двумя маленькими девочками и мальчиком; другая с двумя мальчиками в муслиновых шапочках.

Женщина в черной шали остановилась у правого столба, у левого — жена сетха с сыновьями.

— Кто это? — спросил я.

— Это вдова убитого сетха и его сыновья, — ответил мой друг.

— Что, маленькие господа, пришли посмотреть, как будут вешать убийцу вашего отца? — насмешливо сказал Фироз.

— К чему такая жестокость, — сказал я. — Зачем им разрешили прийти сюда?

— Раньше не только в этом княжестве, но и во всем мире казни устраивались публично, чтобы показать всем, что ждет преступника.

— Маленькие господа будут теперь удовлетворены, — резко сказал Фироз.

Справа стояла его жена с детьми и не сводила глаз с него. Но он даже не взглянул на них, продолжая смотреть на жену сетха и ее детей.

Вдруг маленькая девочка закричала, протянув ручонки к отцу:

— Папа!

Фироз на миг обернулся и посмотрел на восток. На небе не было ни звездочки. Кругом были лишь тучи. Моросил дождь.

— Нельзя было приводить сюда детей. Это жестоко.

— Папа, папа, папа, — повторяла девочка.

— Набросьте на меня покрывало, — тихо сказал Фироз палачу. — Я не могу видеть моих детей.

Мой друг сказал что-то тюремному надзирателю, и тот приказал удалить женщин и детей.

Железные ворота открылись еще раз. Вышла жена сетха с сыновьями. Жена Фироза вдруг остановилась, оглянулась и, вскрикнув, хотела броситься к мужу. Но часовые схватили ее, зажали рот и вытолкнули за ворота.

Я посмотрел на часы: до половины шестого оставалось четыре минуты.

— Не хотите ли что-нибудь сказать, Фироз? — спросил врач.

— Помолитесь! Помолитесь за меня! Все молитесь за меня! — Голос Фироза звучал так глухо, словно доносился из глубокого колодца.

Палач набросил на него петлю и подтянул веревку, чтобы она плотней облегала шею. Веревка, восстанавливающая справедливость!

Фироз начал громко и быстро молиться своему богу. Какую силу он призывал?!

Прошла одна минута, вторая, третья. Прошла четвертая минута. Бом! Пробил тюремный колокол. Звук его замер в воздухе.

Доктор взмахнул белым платком. Поворот катушки, и в середине помоста виселицы образовалось отверстие. И в тот же миг Фироз исчез на глазах. Он умирал в темном колодце под помостом, покачиваясь на шелковой веревке.

Тело трепетало в течение нескольких секунд, словно через него пропускали электрический ток, содрогалось, подобно кораблю, застигнутому бурей в открытом море, подобно лаве, извергаемой вулканом и падающей на землю огненным дождем. Потом оно вздрогнуло так, словно в каждой капле крови, в каждой клетке тела взорвался порох. Нет, ни с чем нельзя сравнить трепет, с которым расстаются душа и тело при такой смерти. Этот трепет, подобно молнии, пронзил мою душу. Я увидел себя умирающим, увидел, как рушится моя вера, как быстро, словно сухой хворост, сгорает моя цивилизация.

Тот человек, его бог, его цивилизация, которые придумали виселицу и захотели брать кровь за кровь, никогда уже не займут прежнего места в моем сердце. Я не помню лица Фироза, но навсегда в моей памяти сохранился помост виселицы и человек во всем белом, с покрывалом на лице и связанными за спиной руками.

Он возникает передо мной, как безмолвный упрек, когда я остаюсь один, и спрашивает: «Ты узнаешь меня? Я человек, олицетворение добра и зла, вечный и бессмертный человек. Ты повесил меня на шелковой веревке, в темном колодце. Неужели я никогда не избавлюсь от нее?»

УТРО

День обещал быть чудесным. Чуть забрезжил рассвет. По всему небу над холодными, темными вершинами гор неслись вереницы облаков. На западе облака сгущались и девственно-белые вершины прятались в их черные шапки, как белоснежная грудь девушки скрывается под черным лифчиком. С севера они тянулись длинной цепью далеко на восток и там обрывались, багровея в первых лучах восходящего солнца. Заря чуть занималась и была похожа на пламя свечи. Но ночь еще спала, разбросав свои черные локоны по склонам гор.

Заря разгоралась. Орошенные росой уста горных вершин оторвались от облаков с таким трудом, как будто они хотели, чтобы этот поцелуй длился вечно. Потом на небе заиграла нежнозолотистая зорька. Это ночь улыбалась во сне легкой веселой улыбкой. Вот откуда-то донесся крик птицы: ку-ку, ку-ку, ку-ку. В нем еще чувствовалась сладкая истома ночи, как в первых звуках, произносимых ребенком, когда его будят. Тихо пролетела стая журавлей, похожая на гигантские ножницы, и вдруг со всех сторон зазвучал разноголосый птичий хор: каркала ворона, пел соловей, слышалось фырчание куропатки, раздавался резкий, как хлопок в ладоши, крик удода. Хор все ширился и звучал все громче и громче. Разгоравшийся на востоке свет наступал на ночь, и она бежала к западу, все охотнее уступая ему свои владения. Сразу заметно посветлело. Но солнце еще не взошло.

Это был свет лучей, возвещавших восход солнца, когда ночь прячется от света, а рассвет мягкими шагами подходит к постели и застенчиво смотрит на еще не проснувшийся день. Его огромные глаза блуждали по всему небу и по всей земле, а его мягкая усмешка наполняла весь мир. В этот предрассветный час небо было чистое, нежно-голубое и прозрачное, как стекло. Это голубое стекло дрожало в лучах, и казалось, вот-вот упадет на землю, ожидавшую этого. И хотя оно не падало, но было таким тонким, что становилось страшно за то, что его могут пробить острые клювы журавлей, ворон и голубей. Тогда бы иссякли эти сверкающие лучи, пролившись в сделанные птицами отверстия. Прошло немного времени, и эта голубая завеса слегка приподнялась. Яркожелтая полоса пролегла по вершинам гор, как будто цветы шафрана распустились в светлых предрассветных лучах. Она разрасталась и скоро окрасила весь горизонт.

Село еще спало. Монотонно журчал источник, падая из деревянного желоба на камни бассейна. Туман плотно окутывал кусты и деревья. Капли росы, сливаясь друг с другом, ползли вниз по стволам, омывая на своем пути голубые камни, лежащие у подножья деревьев. Земля, утоптанная многочисленными животными, была влажной и наслаждалась покоем в ожидании трудового дня. Она дышала полной грудью, и это дыхание чувствовалось в воздухе, наполненном предрассветным туманом. Спал и дом. За домом, на ветвях кедра, был сделан навес из травы, под которым помещался скот. Оттуда не доносилось ни звука. Во дворе на кровати спала под одеялом бабушка. Когда наступило время утренней молитвы и удод начал кричать в персиковых деревьях перед домом, бабушка повернулась набок и закашляла.

— Бахтиар! Бахтиар, сынок! Уже утро.

— Сейчас, встаю, — завозился кто-то на постели, и снова послышался храп.

— Какой странный сон, — бормотала бабушка. — Мне снилось, как будто весь скот умирал от голода, а в доме все спали. Бахтиар! Бахтиар! Вставай, сынок, утро наступило!

— Папа! — позвал кто-то спросонья.

— Бегаман! Бегаман, вставай сейчас же!

— Сейчас. Встаю, — зашевелилась в своей постели Бегаман и прижала к груди ребенка, спавшего с ней.

Ребенок так сладко начал сосать ее грудь, что глубокий сон снова окутал ее.

— Марджана, дочка! Фикро, поднимайся! Эй, встал кто-нибудь?

Марджана спала с открытой головой. Рот ее тоже был открыт. А в глубоком вырезе рубашки была видна ослепительно белая красивая ложбинка между высокими грудями. Она поражала своей красотой, как солнце на небе, и это солнце Марджана прятала у себя под рубашкой. Она спала, спокойно раскинув руки, не сознавая своей молодости и красоты. Бабушка долго смотрела на нее, а потом сердито шлепнула. Марджана испуганно открыла глаза.

— Что случилось? В чем дело?

— Как ты спишь? Даже рубашку не можешь как следует натянуть, лентяйка. Совсем раскрылась, бесстыдница.

— А что я могу сделать, бабушка? — сказала Марджана, прикрывая руками грудь, выглядывающую сквозь рваную рубашку.

— Вставай! Вымой горшок и подои корову.

Марджана медленно встала. Браслеты на ее руках зазвенели. Стеклянные бусинки на голове ударялись друг о друга, и их звон смешивался в воздухе с ее смехом.

— О бабушка. Ты очень рано меня разбудила, а я видела такой хороший сон.

— Сон видела? Нужно меньше кушать вечером. Вот съела бы только несколько кусочков хлеба с маслом, тогда бы сны и не снились и никаких ангелов бы тогда не видела.

Марджана взяла кувшин и пошла доить корову. По дороге она споткнулась о столб, и кувшин вывалился у нее из рук. Она обернулась к бабушке и, притворно плача, сказала:

— Бабушка, кувшин разбился!

— Я это вижу. Бог тебя еще накажет за это, и ты умрешь за пряжей. Но тебя никакая смерть не берет. Иди возьми другой кувшин.

Марджана побежала в хлев, что-то бормоча себе под нос. Бабушка начала кашлять изо всей силы, но никто в доме не встал, только грудной ребенок заплакал, испугавшись этого скрипучего кашля. Бегаман ласково успокоила его и продолжала кормить.

— Когда же ты, наконец, накормишь этот кусок своего сердца, — закричала на нее бабушка. — Наверное, солнце зажжет огонь в доме. Ах, Бегаман, я в твоем возрасте…

Бегаман, прижимая ребенка к груди, вышла из дома.

— О! На самом деле уже рассвело, — произнесла она, пораженная ярким рассветом, — сейчас и солнце покажется. Возьми ребенка, мама! Я схожу за водой к источнику.

Она подняла кувшин и побежала со двора.

— Эй! Не беги. После родов еще и двух месяцев не прошло, а ты бегаешь. Иди медленно, — кричала гневно бабушка.

Бегаман, рассмеявшись, замедлила шаги.

— Аллах поймет теперешних женщин. У нее уже пятый ребенок, а ума все еще нет. Один аллах знает, когда он появится. Бай, бай, спи, мой малышка, спи, сынок маленького Бахтиара.

А маленький Бахтиар, которому было не меньше сорока лет, до сих пор еще храпел на кровати. Край одеяла закрывал его рот и шевелился от дыхания. Когда Бахтиар выдыхал воздух, то одеяло оттопыривалось, а когда вдыхал, оно втягивалось в рот. Бабушка долго стояла, убаюкивая ребенка и смотря на своего сына Бахтиара. Густая борода скрывала его впалые щеки. В уголках глаз начинались лучики морщинок. На лбу морщины были глубокими. Но в этот момент он казался бабушке маленьким ребенком. Она вспоминала его невинные детские шалости, юношеские проделки, его свадьбу, его сильные руки, которые вытащили ее, когда она упала в канал.

— Вставай, сынок, — нежно тронула она его плечо.

— Сейчас, — повернулся он на бок.

— Встанешь ли ты, наконец, — тормошила она его.

Бахтиар вздохнул с такой силой, что край одеяла очутился глубоко у него во рту. Потом зевнул несколько раз подряд и начал протирать глаза. Бабушка положила ребенка на кровать и, взяв 'метлу, пошла подметать двор. Две курицы, кудахча, подбежали к ней. Она замахнулась метлой и прогнала их со двора. Их встретил петух и стал допрашивать.

— Что вы там делали у порога? Ведь ты же знаешь, что туда нельзя ходить, — клевал он старую курицу. Она вырвалась и побежала, за ней побежала молодая курица, и петух тоже важно последовал за ними. Подбежав к диким сливам, они начали клевать их.

Ребенок сначала сосал кольцо, а потом так горько заплакал, как будто на него обрушилась целая гора несчастий.

— Бабушка, успокой его, — проснулся Фикро.

— Нет, пускай кричит, а то ты будешь спать, пока солнце не взойдет. Вставай, уже пора. Вот лентяй. Говорит, что работает целый день, а в доме ничего не прибавляется. Да и как прибавится? Аллах видит, — солнце уже взошло, а ты еще сны досматриваешь. Так тебе бог не пошлет счастья. Вот когда, спасибо аллаху, был жив твой отец, то он вставал в три часа утра по первому крику петуха, брал плуг и шел работать на поле. А когда приходила пора сажать рис, он по колено в холодной воде, согнувшись, возился с рассадой. А ты! И толку от тебя никакого и смерть тебя не берет.

Фикро встал, слушая брань бабушки, потянулся всем телом и беспечно улыбнулся. Имя Фикро означало «здравый смысл», но нигде еще не видели такого легкомысленного крестьянина. Его родители умерли в детстве, и бабушка воспитала его как собственного сына. Высокого роста, хорошо сложенный, с сильными руками и ногами, широкой могучей грудью, крепкой челюстью, он был опорой этого дома. Работал за десятерых, пел, танцевал, смеялся и снова брался за работу.

Бахтиар поднял плуг и вышел во двор.

— Здравствуй, мама, — приветливо сказал он и посмотрел на Фикро.

— Иди, — махнул Фикро рукой, — а я возьму упряжь для буйволов, накормлю скотину и приду. Я сегодня заспался.

— Я тебе тысячу раз говорила, чтобы ел поменьше. Ведь в доме есть зерно и земля тоже есть, она же никуда не денется. А ты вчера, как голодающий, кусков десять хлеба съел, как будто бы хлеба никогда не видел.

— Я вчера очень проголодался, бабушка, — ответил Фикро.

— Иди, иди работай.

Фикро встал, поглаживая свой крепкий подбородок, вышел со двора и присел под грушевыми деревьями за нуждой.

— Эй! А ну иди оттуда! Аллах тебя накажет. Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты там не присаживался. Деревья-то плодоносят. Вставай! Уходи оттуда, а то все деревья погибнут. И вот так каждый день.

Фикро сразу встал и пошел в кусты сандала. Он вышел оттуда, улыбаясь, полил себе на руки воды из кувшина и умылся.

— Бабушка, дай немного хлеба, а то я сильно проголодался от твоей брани.

— Сейчас Бегаман принесет воды. Подожди, пока придет, тогда дам хлеба и воду с молоком. Иди пока работай. И как только там одна Марджана справится со всем скотом!

Ребенок опять заплакал. Бегаман с кувшином на голове шла к дому. Она сохранила в своих движениях все очарование молодости, несмотря на то что у нее уже было пятеро детей. Стройная, как лесной олень, она не нуждалась в румянах и каджале, глаза у нее и без того были большими и темными. Ее упругая и высокая грудь была похожа на горную вершину. Услышав плач ребенка, она сердито поджала губы. Вода выплескивалась из кувшина на голову и стекала по щекам. От гнева она раскраснелась и часто дышала. А ребенок захлебывался от плача, лежа одиноко на кровати. Бабушка в это время будила других детей, поднимала их за уши с постели, раздавала направо и налево подзатыльники, стаскивала с них одеяла. Дети кричали, плакали, смеялись, вертелись вокруг нее. Кукарекал петух, блеяли козы, мычали коровы.

Бегаман вошла в дом, сняла кувшин с головы и, взяв плачущего ребенка на руки, прижала его к груди. Дети, поплясав вокруг бабушки, выбежали во двор. Бегаман, пылая гневом, смотрела на мать:

— Ребенок был один.

— Да, — зло ответила бабушка.

— Плакал на кровати один, и никто не слышал?

— Я слышала, — ответила бабушка.

— А если бы его кто-нибудь унес?

— Да, как же. Именно за ним волк придет.

— Волк не за ним придет, а за такой старухой, за такой дрянью, как ты, — кричала в ответ Бегаман.

— Это я-то старуха, я дрянь, да?! А ты очень молодая. У тебя пятеро детей, а ты как шестнадцатилетняя девушка заигрываешь со всеми. И смотришь на каждого так, как будто все село по тебе умирает. А о чем ты сегодня говорила с Джафар Али у источника?

— Мама! Как тебе не стыдно, что ты врешь! Ведь Джафар Али столько же лет, сколько и тебе. Он спрашивал меня о детях. Какое у тебя грязное сердце, мама.

— У меня грязное сердце! Я старуха, дрянь! А ты, наверное, пери, гурия, хорошо ведешь себя. Я кормлю твоих детей, бужу их, смотрю за твоим домом, подметаю двор, готовлю на всех, и после этого у меня грязное сердце, да! — Бабушка начала плакать.

На глазах Бегаман тоже навернулись слезы.

— Но ведь ты первая начала ругаться. Я только увидела, что ребенок плачет, и сказала тебе про это. Он плакал так громко, что я издали его слышала.

— А что я могу поделать? Разбудила весь дом, подмела двор, подняла твоих детей и должна была накормить их всех, а ты такую бурю подняла. И когда только будет конец этому, — плача, жаловалась бабушка.

Ребенок опять расплакался. Бабушка взяла его у Бегаман и, плача, тихо запела, чтобы он успокоился. Бегаман невольно улыбнулась. Эта улыбка сквозь слезы сверкала, как луч солнца в бурном водовороте.

— Иди приготовь все, — сказала бабушка и пошла к кедрам, растущим за домом.

В хлеву было темно. Едкий дым горящей в печке сухой травы резал глаза. Марджана облегченно вздохнула, очутившись в тепле нагретого воздуха. Потом она поставила кувшин на широкую полку и начала кормить скот. Накормила коров, погладила телят, покормила буйволов, приласкала буйволят, а потом пошла к загородке, за которой были козы, и почесала им головы. Ей очень нравился маленький козленок. Она взяла его к себе на колени и долго ласкала, затем, вспомнив, что ей нужно доить коров, сняла кувшин с полки, отдала козленка матери-козе и присела около вымени старой коровы. Едва только первая капля молока ударилась о дно кувшина, он весь наполнился приятным звоном. Дхур-дхур, дхан-дхан, дхур-дхур, дхан-дхан, — стекало парное молоко тоненькими струйками в кувшин. Когда кувшин наполнился больше, чем наполовину, Марджана подставила свой рот под эти струйки. В этот момент кто-то обнял ее сзади. Молоко уже попадало не в рот, а на глаза и растекалось по лицу. Она крепче сжала коленями кувшин с молоком и, не оборачиваясь, сказала:

— Пусти, Фикро.

— Я тоже хочу молока, — ответил Фикро.

— Ну и пей. Вон сколько коров и буйволиц стоят, пожалуйста, пей. Зачем ты меня трогаешь?

— Нет, я хочу молока от этой коровы.

— На, — сказала Марджана, отойдя от коровы и поставив кувшин на полку. Фикро приблизился к ней. По левой щеке Марджаны до сих пор еще текла струйка молока. Фикро поцеловал эту щеку.

— Какая сладкая, — улыбнулся он.

— Грубиян, нахал, — ударила его Марджана.

С быстротой молнии Фикро схватил ее, прижал к себе и начал целовать с такой силой, что голова ее запрокинулась назад, волосы коснулись пола, а шея изогнулась, как ручка кувшина. Ее руки беспомощно заскользили по телу Фикро и безжизненно повисли. Потом Фикро резко отстранил ее от себя, и она, бессильно падая, еще не овладев своим голосом, зашептала:

— Я… Я… сейчас… сейчас… бабушку… маму позову.

— Ради бога, — испугался Фикро, — ради бога не надо.

— Нет, позову. Бабушка!

Фикро быстро закрыл ее рот ладонью:

— Клянусь…

— Хорошо, только обещай, что больше никогда не будешь.

— Обещаю, больше никогда не буду.

— И что купишь мне на ярмарке ожерелье?

— Обещаю, что куплю тебе на ярмарке…

— А что купишь? — спросила она, недоверчиво глядя на Фикро. — Уже забыл, да?

— Ну это самое… ожерелье куплю.

— Вот, правильно, — успокоилась Марджана. — Идем, я тебя напою молоком старой коровы. Но смотри, — погрозила она ему пальцем, — если будешь еще баловаться, то быть тебе битым.

Марджана долго доила корову в рот Фикро, а потом он доил ей в рот. Они смеялись, разговаривали и долго не замечали бабушку, стоявшую в дверях и наблюдавшую за ними. Хмельные от радости и счастья, они и не подозревали о ее присутствии. Наконец, бабушка сердито закричала на них:

— Сначала нужно свадьбу справить, а потом… — и отвернулась от них, ругаясь себе под нос. Но они взглянули на нее только раз. Марджана побежала в другой конец хлева и начала снова доить буйволицу в рот Фикро, который уже был там и, наклоняя голову, ловил струйку молока. Бабушка продолжала ругаться, но в ее брани уже не было ни гнева, ни злости, В ней даже чувствовалась нежность. В воздухе внезапно, как начинает бить фонтан, зазвучала какая-то красивая мелодия, и на глазах бабушки появились слезы. Она подняла своего внука и медленно пошла за сарай, чтобы скрыть их.

Взглянув глазами, полными слез, на небо, Она вдруг увидела сверкание восходящего солнца. Вся деревня проснулась, проснулась и земля. Нежные и щедрые лучи поднимающегося на востоке солнца зажгли все вокруг своим ярким светом.

Я ВСПОМИНАЮ…

Весною тысяча девятьсот двенадцатого года мне исполнилось семь лет. В то время мы жили в долине Ангпур — одном из красивейших мест Кашмира, но я в те дни не видел в нем ничего особенного. Это легко объяснить. Наша семья совсем недавно переехала в эти края. Наша семья — это я, мой старший брат Рам, мать, отец и тетя Камни, которой в то время было уже за шестьдесят.

Я начал ходить в школу. Ребята знали, что я сын богатого человека, и за это терпеть меня не могли! Они били меня при каждом удобном случае. Кроме того, я был, наверное, самым большим тупицей в школе, поэтому оба учителя — и старший и младший — невзлюбили меня… Не находилось ни одного дружелюбно настроенного и сострадательного человека, который посочувствовал бы семилетнему мальчику… Моя мать была занята сердечными делами отца, а тетя Камни вечно беспокоилась обо мне и говорила:

— Опять ты сегодня ел зеленые сливы, ну хорош же…

Цепко ухватив меня за шею и прижав к себе, она заставляла меня раскрыть рот и вливала в него снадобье, которое она сама готовила из фиалок, выросших на склонах гор, корней жасмина и еще каких-то трав. До чего же горьким, кислым и противным было это снадобье!.. А когда тетя Камни пыталась вылечить меня насильно, я отчаянно булькал снадобьем в горле, стараясь не глотать его. Иногда среди этих безуспешных попыток мне удавалось укусить тетю Камни за палец, но тогда мне, кроме снадобья, доставалась еще трепка. О, нет справедливости в этом мире, некому выслушать несчастного мальчика!..

Однажды, тронутый собственными мыслями о несправедливости, я решил не ходить в школу. «Будь что будет, — думал я, — что ж в конце концов, имею я право жить на этом свете, как мне нравится!» Решившись, я торопливо уложил в портфель грифельную доску, тетрадь и книги и отправился в путь. Когда наш дом скрылся за деревьями, я свернул с дороги на тропинку, которая сбегала по склону горы и шла вдоль берега реки к рисовым полям. Тропинка вела к водяным мельницам, к прохладным источникам, к зелени, вела туда, где пастухи и пастушки целыми днями пасли стада.

Я первый раз убежал из дома, поэтому и радовался и боялся; чувствовал себя как будто свободным и в то же время немного опечаленным. Я все время раздумывал над тем, куда мне спрятать свой портфель. Ходить с ним было величайшей глупостью — если бы кто-нибудь увидел меня, то немедленно отвел бы в школу или домой. Что же мне делать, куда девать их? Я спустился вниз по склону и спрятал портфель и доску под большим кустом акации. Место это заросло высокой травой, а распростертые на земле ветки какого-то стелющегося растения были покрыты яркосиними и нежнокрасными цветами, которые выглядывали из-за широких листьев, как маленькие граммофонные трубы… Вдруг я увидел хорошенькую белку и полез за ней на акацию, которая обвивалась вокруг дерева. Но белка обманула меня и скрылась где-то среди широких листьев, а я занялся разглядыванием растущих на дереве стручков, семена которых были зелеными, как изумруд, и такими же твердыми. Я сорвал несколько стручков и попробовал их есть, но они оказались очень горькими. Семечко, которое я разгрыз, было противней хинина. Разочарованный, беспрестанно отплевываясь, я слез с дерева. Моя рубашка порвалась у локтя, на штанах появились какие-то бурые пятна: я терся коленками о ствол. Ну вот, слез я с дерева, потянулся… Как скучно!

Как скучно в этом мире! В те дни я еще не был ни поэтом, ни писателем, я вообще не умел писать и читать… В те дни для меня не существовало ни прелести заката, ни нежности ветерка, ни ароматов. Цветы были только цветами, они существовали для того, чтобы их рвать; белки — для того, чтобы их ловить; бабочки — для того, чтобы бегать за ними; женщины — чтобы их кусать за пальцы, когда они вздумают поить меня противным снадобьем; мужчины — чтобы наказывать маленьких мальчиков и вести их за ухо в школу. Поэтому я со вкусом потянулся еще разок и подумал: «Ну, что ж мне теперь делать? Куда пойти?» Ни в школу, ни домой мне идти не хотелось, и я подумал, что хорошо бы перевалить через эти горы и пойти далеко-далеко, туда, где живут добрые люди, где есть принцы и принцессы, туда, где воздвигаются волшебные замки, где пери, смеясь, летают над голубыми озерами… Да, туда я и пойду!

Приняв решение, я снял башмаки, спрятал их вместе с портфелем и доской и зашагал босиком, топча цветы, похожие на раструб граммофона. Как нежно ласкала босые ноги мягкая трава! Я громко засвистел. Что бы сказала тетя Камни, если бы она увидела, как я иду, насвистывая… Я огляделся по сторонам. Тети Камни нигде не было видно. Да и какое мне дело до нее! Я успокоился и снова засвистел.

Вдруг кто-то с силой ударил меня, я подпрыгнул от страха и опрометью бросился бежать. Много времени спустя я оглянулся и убедился, что тетя Камни не гонится за мной, а ударила меня какая-то шальная птица, которая, радостно вскрикивая, то взмывала вверх, дерзко распустив крылья, то, сложив их, ныряла в воздухе. Дрянь такая, как она меня напугала! Я подобрал с земли горсть камешков и начал швырять их в птицу; но ни разу не попал в нее, а она, как будто издеваясь надо мной, преспокойно полетела к реке. Ну, подожди же, вот я отниму у волшебника его волшебную палочку, тогда еще потолкую с тобой. Я еще спрошу тебя, зачем ты кричала над моей головой…

В конце спуска, там, где начиналась долина, были два родника, у которых всегда толпилось много деревенских девушек. Я подумал, что если кто-нибудь из них увидит, как я разгуливаю, то непременно расскажет об этом дома. Поэтому я остановился на полдороге и зашагал в другом направлении, прячась за кустами и деревьями. Мне были прекрасно видны и родники и девушки с наполненными кувшинами, но мой путь проходил как бы параллельно их тропинке, и мы нигде не могли встретиться. Мне захотелось подобрать несколько камешков и бросить в девушек, чтобы расколотить их кувшины… Вся вода потечет на девушек, вымочит насквозь их одежду! Но потом я подумал, что если меня поймают, то… А ведь мне нужно идти далеко, в далекую страну пери, о которой мне по ночам рассказывала сказки тетя Камни. По ее сказкам выходило, что эта страна находится за горной цепью… Я остановился: в кустах радостно запели две птицы. Потом они вылетели оттуда. Я увидел еще одну белку, которая сидела на тоненькой веточке и приглашала меня помериться с ней ловкостью. Но мои штаны промокли от росы и были в клочья изодраны о колючки, поэтому я счел за благо отправиться дальше. Пройдя несколько шагов, я увидел фазана, толстого-претолстого пестрого фазана, который преспокойно прогуливался перед самым моим носом, прямо на тропинке. Я остановился и, спрятавшись за стволом дерева, стал обдумывать, как поймать его. Разработав план военных действий, я двинулся вперед, но продвигался очень медленно — медленно полз на четвереньках, чтобы не поднимать шуму, но все же каждое мгновение немного приближало меня к цели. Вдруг фазан повернул голову и посмотрел прямо на меня. Мое сердце застучало. Он сделал легкое движение крыльями, и я с отчаянием подумал, что все пропало — сейчас пестрый фазан улетит… Границ не было моему счастью, когда я увидел, что, даже заметив меня, фазан продолжает по-прежнему прогуливаться. Я подумал, что это, наверное, ручной фазан, который убежал на волю, или просто он еще совсем маленький и не умеет летать. А что, если он ранен, если какой-нибудь мальчишка подшиб его камнем?… Я стал продвигаться быстрее. Фазан тоже ускорил шаг. Я поднялся с коленок и, встав во весь рост, побежал за ним, но в тот самый миг, когда я был уже готов схватить его, фазан распустил крылья и, неторопливо поднявшись на воздух, начал кружиться надо мной. От неожиданности я налетел на дерево, запутался в кустах и, покатившись на скользкой траве, смог задержаться только у большой сливы…

Какой-то мальчишка копал землю складным ножом. Увидев, на кого я похож, он встал и расхохотался, уперев руки в бока. Я тоже встал, отряхиваясь, и, хотя мои руки и ноги, израненные о колючки, страшно белели, я сжал кулаки и направился к нему, спрашивая:

— Ты чего смеешься?

— У тебя такой вид, будто ты удрал из школы! — ответил он, продолжая смеяться.

— А тебе что? — Я продолжал сжимать кулаки. — Что, может, школа твоему отцу принадлежит?

Он расхохотался еще громче.

— Думаешь, ты смог бы удрать из школы, если бы она принадлежала моему отцу? У моего отца пятьдесят лошадей. Ни одна не убежала!

Я-то не лошадь! сердито сказал я.

— Ха-ха-ха!

Он неожиданно выступил вперед и, схватив меня за руку, притянул к себе:

— А ты знаешь, зачем я копаю землю?

— Клад какой-нибудь ищешь, — ответил я равнодушным тоном, в котором все же чуточку сквозила заинтересованность.

Хотя я был зол на мальчишку, но не расспросить про спрятанные сокровища я не мог.

— Нет, не клад!

— Ну, тогда, наверно, ищешь волшебную палочку! — предположил я.

— И не волшебную палочку!

— А что же тогда?

— Кровавую луковицу! Вот что!

— Кровавую луковицу?

— Да! Ты ел лук когда-нибудь? Вот эта кровавая луковица как раз и похожа на такую, но только снаружи. А внутри в ней кровь.

— Кровь? А чья кровь? Какого-нибудь джина?

— Никакою не джина и не духа — в ней человеческая кровь, — таинственно ответил он. У меня мурашки побежали по спине.

— А что делать с человеческой кровью?

— Пить.

— Пить? — пораженный, переспросил я с ужасом.

— Да, она очень вкусная, и папа говорит, что если выпить кровь из этой луковицы, то полетишь. Высоко… Тогда уж и ковер-самолет не нужен.

— Ой… — Я захлопал от радости в ладоши и сказал, отнимая у него нож: — Дай-ка я немного покопаю!

— Отойди! — сердито оттолкнул он меня. — Это моя луковица, и я сам выпью из нее кровь.

— Нет, я! — возразил я. — А то не дам тебе копать здесь!

— Ну, ладно! — согласился он. — Тогда давай копать по очереди. А когда выкопаем луковицу, половину крови выпьешь ты, а половину — я. Потом вместе и полетим.

— Ладно! — обрадовался я. — Мы с тобой полетим далеко-далеко, в страну, где живут пери. Тетя Камни говорила мне…

Мальчишка пристально посмотрел па меня:

— Значит, ты живешь в бунгало?

В голосе его звучало презрение.

— Да, — немного смутившись, ответил я. — А ты где живешь?

— Во-он на той высокой горе. У нас глиняный дом, двухэтажный. А в вашем бунгало только один этаж. У моего отца пятьдесят лошадей. А зовут меня Амджад.

Мне очень нужна была кровавая луковица, и я решил не затевать с ним драку и поэтому ничего не ответил на его хвастовство. Потом мы принялись по очереди копать землю. Находили улиток, маленькие ракушки, красные, желтые и зеленые камешки, которыми мы набивали карманы. Наконец, из-под большого корня показалось что-то похожее на луковицу.

— Кровавая луковица! — вскрикнул я.

— Отойди, дай посмотреть! Где она? — закричал Амджад, отпихивая меня в сторону. — Дай лучше мне нож, а то ты еще порежешь ее, и вся кровь вытечет в землю. Отойди!

Он очень осторожно начал раскапывать землю вокруг луковицы.

Наконец, он извлек целой и невредимой бурую луковицу, которая теперь раскачивалась в его пальцах, как ковер-самолет… Амджад принялся медленно и осторожно счищать землю с ее кожицы.

— Ты держи ее хорошенько, — посоветовал я, — а то как бы не улетела.

— А ты откуда знаешь, что она улетит?

— Знаю.

Амджад кончил чистить луковицу и спросил:

— Как мы ее разделим пополам?

— А вот как! Сделай в ней ножом маленькую дырочку, а потом надави пальцем, и кровь закапает прямо в рот. Одна капля мне, одна тебе. По очереди. И поторопись, потому что мне нужно слетать в страну пери!

Амджад продырявил луковицу ножом. Потом подставил рот, чуточку отодвинул палец в сторону и… закапала человеческая кровь.

Первая капля… Мне так не терпелось увидеть ее, что и я невольно раскрыл рот, как будто эта капля должна была попасть мне.

Но она не попала.

Амджад немного сдвинул палец с дырочки. Потом еще немного! И еще немного… Потом совсем сдвинул палец.

О! Из луковицы не вытекло ни одной капельки крови!

Луковица была немедленно разодрана на мелкие кусочки, но нигде не обнаружилось даже следов крови. Самая обыкновенная луковица, и ничего в ней не было, кроме кожуры. Потом мы ее попробовали. Фу, какая горькая!

Амджад отшвырнул луковицу в сторону и сказал:

— Она еще зеленая, потому в ней нет крови!

……………………………………………………………

Мы с Амджадом долго плыли вдоль берега реки. Когда уставали — выбирались па берег и валялись на песке. Горячие лучи солнца и теплый песок согревали паши тела. Чтобы из ушей вылилась вода, мы прикладывали к ним широкие камни.

На берегу собралось мною мальчиков и девочек — маленьких пастухов и пастушек, которые так ловко управляли стадами огромных буйволиц, коров, лошадей и ослов, что я диву давался. Громадные богоподобные животные, пасущиеся на лугу, исполнены уважения к своим крохотным пастухам и беспрекословно повинуются каждому их жесту.

Мы с Амджадом валялись па песке. Пару лежала около Амджада, а за ней несколько других мальчиков и девочек… Темнокаштановые волосы Пару в лучах солнца приняли густозолотой оттенок, который мне очень понравился. Купаясь, мы все время плавали рядом, брызгая друг на друга водой. Устав, вместе забирались па камни, которые отделяли бурное течение реки от заводи, где мы купались. Когда мы сидели па этих камнях, я сказал:

— А я могу переплыть реку!

— Неправда! — возразила она.

— А еще — я умею летать!

— Ну-ка взлети, покажи, как ты умеешь!

— Я сегодня собираюсь отправиться в страну пери. Тетя Камни говорила мне…

Пару как-то странно поджала нижнюю губу и сказала:

— О, значит, ты живешь в бунгало! Да?

— Да! И около нашего бунгало растет огромный куст желтых роз. Ты видела когда-нибудь желтые розы?

— Нет!

— Тогда я дам тебе много-много роз. Я сплету из них гирлянду для тебя.

— Хорошо, — сказала Пару, отжимая воду из своих растрепавшихся локонов, — хорошо, тогда я лучше выйду замуж за тебя, а не за Амджада.

— Амджад? — переспросил я. — Амджад нехороший, он даже в школу не ходит!

В это время Амджад подплыл к нам и, схватив нас за ноги, стащил в воду. И снова мы начали плавать и брызгаться. Мы набирали воды в ладони и быстрым движением сжимали их, — вода рассыпалась высоко в небе сверкающим полукругом, били ногами по поверхности воды, вспенивая ее и устраивая искусственные водопады.

Потом мы все улеглись на песок, наслаждаясь солнечными лучами. Пару легла совсем рядом со мной, но этот противный Амджад оттолкнул ее и втиснулся между нами. Он валялся, уткнувшись подбородком в песок. Его жесткие черные волосы были пересыпаны песком и перемазаны глиной, в ушах остались комочки грязи. Он поглядывал то на меня, то на Пару из-под полуопущенных век.

— Мы с Пару решили пожениться, — сказал я.

Пару тихонько захихикала.

Амджад сердито посмотрел на Пару. Потом посмотрел на меня.

Я продолжал:

— И Пару пойдет со мной в страну фей.

Мне показалось, что в глазах Амджада запрыгали капельки крови из той кровавой луковицы. Он посмотрел на меня ненавидящим взглядом, потом погрузил пальцы в песок и, стискивая его в кулаках, спросил:

— Это правда, Пару?

Пару прикусила белыми зубами золотой завиток, который трепетал у ее щеки, и беззвучно засмеялась.

Амджад высоко занес руки, наполненные песком. Он уже был готов швырнуть этот песок мне в глаза, но с берега реки раздался чей-то голос:

— Пастухи, обедать!

В ту же минуту я почувствовал, что сильно хочу есть. Амджад разжал кулаки, выбросил песок, и мы все побежали по берегу к высокому дереву. Почти из каждого дома пастухам принесли на обед кукурузный хлеб и овощи, но были и такие дома, откуда пастухам прислали только хлеб, молотый красный перец и соль. Родители Пару прислали ей, кроме хлеба, еще три луковицы. Она растерла их па большом плоском камне и, добавив к ним перцу, соли и лесной мяты, приготовила чатни [75]. Она намазала им хлеб; первый кусок протянула мне, второй — Амджаду и последний взяла себе. Амджад сердито кусал губы, а мне хлеб казался удивительно вкусным. На смуглозолотом личике Пару играла улыбка — невинная и вызывающая, кокетливая и простодушная в одно и то же время. Я и сейчас еще помню это личико и эту улыбку…

После обеда мы напились прямо из реки, и тут Амджад дал мне такого тычка, что я свалился в воду. Пару испуганно вскрикнула, а я плеснул на Амджада водой. Кое-как выбравшись из воды, я полез в драку.

— Убирайся отсюда к себе в бунгало! — кричал Амджад. — Катись отсюда! На Пару женюсь я!

— Нет, я! — возражал я. — Ты ведь мусульманин, как ты можешь жениться на ней!

— Ну и что? А ты чужой! Ты пенджабец, а мы — кашмирцы! А потом — твой отец живет в бунгало!

Услышав слово «бунгало», пастухи начали смеяться.

— И ты ходишь в школу каждый день! В школу!

И Амджад продолжал, обращаясь уже ко всем пастухам и пастушкам:

— Видели? Посмотрите на него — он каждый день ходит в школу!

Упоминание о школе вызвало новый взрыв громкого хохота. Я вспылил и изо всех сил ударил Амджада. Он меня… Скоро мы оба катались по земле. Наши тела тесно переплетались, а детвора окружала нас тесным кругом и шумно подзадоривала. Я вскоре начал выдыхаться, и Амджад положил меня на обе лопатки. Потом он уселся на меня верхом. Я проиграл сражение. В моих глазах был песок, в ушах — песок, в горле тоже песок… Амджад не отпускал меня до тех пор, пока я, изловчившись, не укусил его за руку.

— Это уж не по правилам! — вмешался один из мальчишек. — Он укусил Амджада.

— Да, — подтвердил другой, — и это уже нельзя считать честной дракой!

— Правильно! Правильно!

Какая-то девочка предложила:

— Нужно наказать его за то, что он нечестно дрался!

— Да, — подхватила Пару, — пусть он оставит здесь свою одежду! Зачем он укусил Амджада? Кто он, мальчик или бешеная собака?

И вся толпа подняла крик:

— Бешеная собака! Бешеная собака!

Мои глаза и раньше горели от попавшего в них песка, а теперь я почти ослеп от горя и гнева. Голый, плача в три ручья, отправился я к себе в бунгало, а пастухи и пастушки еще долго приплясывали и кричали мне вслед:

— Бешеная собака из бунгало! Бешеная собака!

Пропала моя одежда. Пропали башмаки. Пропал портфель. Везде мне попало — и на речке, и в школе, и дома… Но я ни на кого не злился — ни на Амджада, ни па домашних, ни на учителя… Только на Пару! И никак не мог забыть обиду! Ведь это она, бессовестная гадина, сказала: «Отнимите у него одежду!»

О, не было у меня тогда волшебной палочки, а то бы я мигом превратил эту дрянь в крысу!

Пару была моим первым любовным поражением. Другое дело, что я в то время не мог понять, почему мне это поражение принесло столько боли и слез… Но… когда я иногда оглядываюсь назад, на длинную цепь неудач и поражений, то всегда далеко-далеко, куда только достигает взор, я вижу смуглозолотое личико Пару. В ее ясных и простодушных глазах невинность смешивается с вызовом; она прикусила белыми зубами золотой завиток и беззвучно смеется…

На следующий день был праздник, и я, наряженный во все новое, стоял перед бунгало у куста желтых роз. Я надеялся, что сейчас выйдет мама с фотоаппаратом и сфотографирует меня. В это время меня заметил Амджад, который пробегал мимо с рогаткой в руке. Он сразу остановился и небрежно поинтересовался:

— Ты что стоишь здесь?

Я отвернулся.

Он обратил внимание на ярких бабочек, которые порхали среди роз:

— Какие у тебя красивые бабочки, а ты их не ловишь!

Он сказал это так, как будто он просил у меня прощения. Мое сердце немного смягчилось, но я продолжал молчать. Амджад заложил в рогатку камешек и с силой выпустил его.

— Видел? снова заговорил он. — Этот камень теперь полетел до самого дома Пару. Знаешь, Пару сегодня надела новое платье!

Я молчал.

— Мы пойдем с нею в храм, и там у нас будет свадьба.

Я уже раскрыл рот, чтобы ответить ему, как вдруг увидел Пару, которая приближалась к нам. Одетая в светлое платьице, она шагала, держась за палец своего отца. С ними был какой-то маленький мальчик в бархатной шапочке, расшитой звездами необычайно красивого зеленого цвета, и в новеньких поскрипывающих башмаках.

— Это ее двоюродный брат.

Я не спрашивал Амджада ни о чем, он сам сказал мне это.

Пару еще раньше заметила, что мы стоим под розовым кустом. Она посмотрела на нас долгим взглядом, потом отвернулась с гордым видом и, смеясь, о чем-то заговорила со своим двоюродным братом. Они взялись за руки и весело побежали впереди отца Пару, который любовался ими.

Амджад побелел. Он поднял с земли камешек, тщательно зарядил им рогатку и с шумом выстрелил в Пару и ее спутника. Девочка оглянулась и с вызовом посмотрела на нас. Потом она улыбнулась и, прикусив белыми зубами локон, весело побежала дальше…

Амджад схватил меня за руку и сказал тоном сообщника:

— Какая все-таки дрянь эта Пару!

— Гадина! — подтвердил я.

— Отец у нее лысый. Как будто его череп обтянули гнилой кожей!

— А ты заметил, какой у нее нос? Как карела [76]!

— А на кого похож этот мальчик? У него морда, как продранный барабан!

— А как он ходит!

Я передразнил его походку.

— О, посмотри, какая бабочка! — вскрикнул Амджад.

И мы дружно бросились за рубиновой бабочкой, которая плавно танцевала над садиком.

Примечания

1

Чарас — наркотик, изготовляемый из цветов конопли.

2

Хан — хорошо, господин; джи — уважаемый, почтенный

3

Хукка — трубка для курения, типа кальяна

4

Алчал — шаль или конец сари, который индийские женщины накидывают на голову.

5

Кос — мера длины, около 3,5 км

6

Пайса — мелкая индийская монета.

7

Сир — мера веса, около 900 г.

8

Меджнун — герой знаменитой поэмы Низами «Лейли и Меджнун».

9

Фархад — легендарный иранский скульптор, герой поэмы Алишера Навои «Фархад и Ширин».

10

Ченаб — одна из рек Пенджаба, берущая начало в Гималаях.

11

Сохни и Махинвал — герои пенджабского народного эпоса — образец преданных друг другу возлюбленных.

12

Хир и Ранджха — герои подобного же пенджабского эпоса.

13

Джелам — одна из пяти рек Пенджаба.

14

Гульмарг — долина в Кашмире, славящаяся своей красотой.

15

Дали Дуллар — озера в Кашмире.

16

Тераи — предгорья Гималаев.

17

Гур — сахарная патока.

18

Арам — отдых.

19

Имеется в виду сипайское восстание 1857 года.

20

Карольбаг — название района.

21

Чамар — мужчина из касты кожевников.

22

Чамари — женщина из касты кожевников.

23

Пайл — ножные браслеты с колокольчиками.

24

Джаман — фрукт, по форме напоминающий нашу сливу, но более сладкий.

25

Саранги — музыкальный инструмент.

26

Коннот Плейс — название квартала.

27

Чандни Чаук — название базарной площади.

28

Автор имеет в виду события, относящиеся к периоду второй мировой войны.

29

Таша и нафери — музыкальные инструменты.

30

Сетх — богатый торговец.

31

Трири — плоды.

32

Далия — зерна хлебных злаков (преимущественно пшеницы), разрезанные на мелкие кусочки и посыпанные сахаром.

33

Саван — название четвертого месяца у индусов. Соответствует июлю — августу.

34

Марз — болезнь; фарз — долг (урду).

35

Тари — пальмовое вино.

36

Дхолак — маленький барабан.

37

Дхур — 6 кв. м.; катха — 20 дхуров.

38

Барахмаса — индийская песня, рассказывающая о двенадцати месяцах года и особенностях каждого месяца.

39

Кхисари — овощ.

40

Салан — острый соус.

41

Хузур — господин.

42

Баджра — сорт индийского проса.

43

Газ — мера длины, около 90 см.

44

Рама — герой древнеиндийской эпической поэмы «Рамаяна», почитается как божество.

45

В Индии часто проводятся открытые состязания поэтов — мушаэры, на которых поэты по несколько часов подряд читают свои стихи перед многочисленной аудиторией. Победителем считается тот поэт, которого слушатели ни разу не прервали во время чтения стихов. Принять участие в мушаэрах в качестве поэта или слушателя имеет право каждый желающий.

46

Каури — морская ракушка, имеющая хождение в Индии в качестве самой мелкой разменной монеты.

47

Пури — лепешка, жаренная в масле.

48

Пхате мунх — заткнись (урду).

49

Бегаман — королева.

50

Во время раздела Индии имели место многочисленные столкновения между индусами и мусульманами

51

Гатиялиян — название местечка в Кашмире.

52

Тханедар — начальник полицейского участка.

53

Тахсильдар — сборщик налогов.

54

Парсы — представители религиозной общины огнепоклонников, по происхождению персы. Большая часть парсов занимается торгово ростовщической деятельностью.

55

Лакшми — в индийской мифологии богиня счастья и богатства.

56

Каджал — сажа, смешанная с сурьмой.

57

Бегар — принудительная отработка на помещика.

58

Патаны — индийское наименование афганцев.

59

Анна — индийская монета.

60

Бабу — господин.

61

Бикенара — название района в Кашмире.

62

Пхальгам — название курортного места в Кашмире.

63

Гуджри — девушка из скотоводческой касты в Пенджабе.

64

Гархи — название местечка.

65

Буландкот — название местечка.

66

Байт Хорс — название виски.

67

Саркар — господин.

68

Чаупати — парк на набережной Бомбея.

69

Майна — индийский скворец

70

Ююба — кустарник со съедобными, но невкусными плодами.

71

Севчиври — мелкие мучные катышки, поджаренные с орехами и посоленные.

72

Качалу — сладкий картофель, приготовленный особым способом.

73

Самоса — маленькие треугольные пирожки с начинкой из изюма или миндаля.

74

Уан, ту… найн, тен — раз, два… девять, десять (англ.).

75

Чатни — индийское блюдо наподобие салата из тертых овощей.

76

Карела — очень горькое на вкус растение; в индийском фольклоре употребляется как синоним чего-либо неприятного, некрасивого.


на главную | моя полка | | Мать ветров: рассказы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу