Книга: Хороший отец



Хороший отец

Ной Хоули

Хороший отец

Hoah Hawley

THE GOOD FATHER


© 2011 by Noah Hawley

© Галина Соловьева, перевод, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2017

* * *

Кайль и Гвиневере – в доказательство, что жизнь хороша

Он купил пистолет на Лонг-Бич, в ломбарде «У Лаки». 9-миллиметровый «Троян». Это из сообщения полиции. Так как спусковой механизм заржавел, он сменил его, использовав купленный через Интернет набор. Это было в мае. Он еще живет в Сакраменто: косящий мальчик с облупленными губами целые дни корпит в публичной библиотеке над книгами о знаменитых убийцах. До того он жил в Техасе, Монтане и Айове. Нигде не провел больше четырех месяцев. Иногда спал в машине. Так он путешествовал. Каждая миля пути приближала его к концу.

«Троян» – один из трех пистолетов, купленных им в последние месяцы перед событием. Он держал их в багажнике своей машины – желтой «хонды», которую полиция потом найдет на стоянке у спорткомплекса «Стейплз» в пригороде Лос-Анджелеса. Одометр показывал 210 000 миль. Он много наездил за пятнадцать месяцев после ухода из колледжа. Иногда подрабатывал за наличные: поденная работа в фастфудах или на стройках. В Сеть не выходил. Все в один голос говорили: он был тихий, замкнут в себе, чуточку упертый. Это уже потом, после многозубого следствия, таблоиды задокументировали его путь, тщательно воссоздав каждый шаг. Теперь есть таблицы, готовятся к выпуску книги. Но в первые часы после события никто ничего не знал. Что за молодой человек? Откуда взялся? Говорят, природа не терпит пустоты, но CNN ненавидит ее еще сильнее. Спустя мгновения после первого выстрела журналисты уже рылись в поисках предыстории, прокручивали заново записи, анализировали углы и траектории. Сразу раздобыли имя и снимки. Молодой человек, блестящие глаза, молочно-белая кожа, щурится на солнце. Ничего столь разоблачительного, как Ли Харви Освальд за чисткой винтовки. Но сквозь призму случившегося и эти снимки выглядели пророческими, как детские фотографии Гитлера. Хищный блеск глаз. Хотя можно ли сказать наверняка? В конце концов, это были всего лишь фотографии. Чем ближе их подносишь к глазам, тем они зернистее.

Как в любом событии, заслуживающем называться историческим, некоторые подробности остаются непроницаемой тайной. Даже теперь, по прошествии месяцев, остались пустоты, дни, о которых ничего не известно, – иногда целые недели. Мы знаем, что в августе, за год до того, он работал волонтером в Остине, в Техасе. Организаторам запомнился как толковый, трудолюбивый паренек. Десять месяцев спустя он чинил крыши в Лос-Анджелесе, ходил тощий, с черными от вара ногтями, цеплялся за покатые листы крыш и дышал дымом.

К тому времени он больше года провел в странствиях. Один из дубленых хобо, затерявшихся в великом американском равнодушии. Где-то в пути сменил имя. Стал называть себя Картер Аллен Кэш. Ему нравился звук этого имени, его вкус на языке. Прежде его звали Дэниел Аллен. Ему было двадцать лет. Мальчиком он никогда не склонялся к бездумной мужской агрессии. Не собирал игрушечные пистолетики, не превращал в оружие все, что попадало в руки. Он спасал выпавших из гнезда птенцов. Делился. И все же оказался в маленьком тире, пристреливая автоматический пистолет на одном из двух узких огневых рубежей, забросанных окурками.

Ясными майскими ночами он, наверное, сидел в номерах мотелей, собирался с мыслями. Брал в руки патроны, открывал коробки, хрустел ими. Он был человеком-стрелой, летящей к неизбежному. В новостях показывали политиков, выступающих на провинциальных банкетах и пыльных фермах запада. Шла предвыборная война, избиратели и кандидаты, советники и деньги сливались в великое демократическое цунами. Сезон праймериз заканчивался. Впереди маячили партийные съезды. Сидя на полу в номере мотеля, Картер Аллен Кэш воображал, как проголосует пулей.

В семь лет он жил ради качелей. Разгибал ноги и задирал пятки к небу, вопя: «Еще, еще!» Ему всегда было мало, он не умел останавливаться, а его непоседливость вызывала у окружающих морскую болезнь или ступор. Ночью он лежал на сбившейся постели, в съехавшей пижаме, наморщив лоб и сжав кулачки, как полностью обессилевший танцор. Кем был тот мальчик и как он стал мужчиной, играющим патронами в номере мотеля? Что заставило его бросить комфортную жизнь и пойти на насилие? Я читал сообщения, смотрел репортажи, но ответ мне не давался. А я больше всего на свете хотел понять.

Я, видите ли, его отец.

Он мой сын.

1. Дома

По четвергам у Алленов готовили пиццу. Последний прием в тот день у меня был назначен на одиннадцать утра, а в три я должен был сидеть в поезде на Вестпорт, просматривать карточки пациентов и отвечать на звонки. Мне нравилось, как отступает город, как кирпичные здания Бронкса скользят назад вдоль путей. Медленно вырастают деревья, победно врывается солнечный свет – словно крики ура при свержении старой тирании. Каньон становится долиной, долина переходит в поле. В поезде я чувствовал простор, слово бежал от судьбы, представлявшейся неизбежной. Странно, ведь я вырос в Нью-Йорке, дитя асфальта и бетона. Но уже давно я стал задыхаться среди прямых углов и вечного воя сирен. Поэтому десять лет назад я перевез семью в Вестпорт штата Коннектикут. Мы поселились в пригороде, обзавелись мечтами и надеждами, свойственными семьям из пригородных домиков.

Я был ревматологом – заведовал отделением ревматологии в Пресвитерианской больнице Колумбийского университета на Манхэттене. Мало кто разбирается в моей специальности – она слишком часто ассоциируется со слезящимися глазами и влажным кашлем от острой пыльцовой аллергии. А на самом деле ревматология – подраздел терапии и педиатрии. Термин происходит от греческих корней «ревма», означающего «текучее, как река или поток», и «логос», означающего «учение». Ревматологи имеют дело с заболеваниями суставов, мягких тканей и сопутствующих осложнений на соединительные ткани. Мы часто оказываемся последним бастионом, к нам попадают пациенты с необъяснимыми симптомами, охватывающими целые системы организма – нервную, дыхательную, кровообращения. Ревматолога зовут, когда не удается поставить диагноз.

Я был диагностом по профессии – врачом-детективом: анализировал симптомы и результаты анализов, отыскивал стойкие последствия заболеваний и забытые травмы. За восемнадцать лет эта работа мне не наскучила, и я часто брал ее с собой в постель, перечитывая истории болезней в минуты между явью и сном, отыскивая смысл в хаосе симптомов.

16 июня было солнечно, не слишком жарко, но угроза нью-йоркского лета висела в воздухе. Уже чувствовалась поднимающаяся от дорожек душная влага. Скоро любой бриз станет похож на горячее дыхание незнакомца. Скоро автомобильный выхлоп можно будет, дотянувшись, размазывать по небу, как масляную краску. Но пока это была лишь угроза: легкая духота, испарина под мышками.

Я в тот день поздно вернулся домой. Дневной прием затянулся дольше обычного, и с поезда я сошел почти в шесть часов. Прошел пешком девять кварталов до дома между рядами ухоженных газонов. Над почтовыми ящиками висели американские флаги. Белый штакетник оград, и гостеприимный, и отстраняющий, мелькал на краю поля зрения, как велосипедные спицы. Чувство движения – мимо щелкает одно, другое… Здесь жили состоятельные люди, и я в их числе: врач-специалист, лектор, преподаватель из Колумбийского.

Я защитил диплом в эпоху до ГМО, до девальвации врачебного звания, и вполне состоялся. Деньги обеспечивали некоторую свободу и роскошь. Дом на четыре спальни, несколько акров всхолмленной земли с плакучими ивами и линялым белым гамаком, лениво раскачивавшимся на ветру. В такие теплые вечера я, проходя тихим пригородом, ощущал покой и завершенность – не мелочное самодовольство, а глубокое человеческое чувство. Триумф марафонца после забега, ликование солдата по поводу завершения долгой войны. Человек принял вызов, справился с ним и от этого стал лучше, мудрее.

Фрэн, когда я вошел, уже занималась тестом – раскатывала его на мраморной столешнице. Близнецы терли сыр и подбирали крошки начинки. Фрэн – моя вторая жена: высокая, рыжая, с плавными изгибами ленивой реки. После сорока ее красота из атлетического блеска волейболистки перешла в томное сладострастие. Вдумчивая и уверенная в себе, Фрэн любила планировать все заранее, подходила к любой проблеме без спешки. В этом она напоминала мою первую жену, хотя та была при этом порывиста и носила в себе вагоны эмоций. Хочется думать, что я умею учиться на своих ошибках. И если предложил Фрэн брак, то потому, что мы, за неимением более романтического понятия, совместимы в лучшем смысле этого слова.

Фрэн работала виртуальным секретарем, то есть, не выходя из дома, согласовывала встречи и бронировала авиабилеты для людей, которых ни разу не видела. Вместо серег она носила наушники блютуз – вставляла их, едва проснувшись, а вынимала, только ложась в постель. Большую часть дня со стороны она выглядела так, будто ведет долгую беседу с самой собой.

Близнецам, Алексу и Вэлли, в этом году исполнилось десять. Дружные братья, но совсем непохожие. У Вэлли заячья губа и вид чуть угрожающий, словно мальчик только и ждет, когда вы повернетесь к нему спиной. На самом деле из двоих он более милый ребенок и более простодушный. Из-за генетической ошибки он родился с расщепленным нёбом, и, хотя операция это исправила, лицо осталось несовершенным, неточным, уязвимым. Его брат Алекс, при сравнительно ангельской внешности, в последнее время имел неприятности из-за драк. Для него эта проблема ненова – он еще в песочнице мигом вступал в бой со всяким, кто насмехался над его братом. С годами инстинкт защитника развился в непреодолимую потребность отстаивать изгоев: толстяков, «ботаников», детей со скобками на зубах. Несколько месяцев назад – после того как меня третий раз за полугодие вызвали в дирекцию, – мы с Фрэн, угощая его обедом в кафе, стали объяснять, что одобряем защиту слабых, но ему нужно научиться действовать не одной силой.

– Если ты хочешь, чтобы задиры усвоили урок, – говорил я, – должен их чему-то учить. А насилием, поверь мне, ничему научить нельзя.

У Алекса всегда был острый ум и хорошо подвешенный язык. Он очень быстро стал первым в классе спорщиком. Теперь каждое требование доесть овощи или помочь в уборке он обращал в аристотелевский диспут.

Мне некого было винить, кроме самого себя.

Это наша первичная семья. Отец, мать и двое сыновей. Дэниел, сын от моего первого барка, в трудном подростковом возрасте год прожил с нами, но отбыл так же внезапно, как и появился: разбудил меня однажды на рассвете и попросил подкинуть до аэропорта. Когда мы с его матерью разошлись, ему было семь, и, когда я уехал на восток, он остался с ней на западном побережье.

Через три года после короткого пребывания у нас восемнадцатилетний Дэнни поступил в колледж. Но бросил, не проучившись и года, сел в машину и поехал на запад. Позже он станет говорить, что хотел «посмотреть страну». Нам он не сообщил об отъезде. Я сам послал ему в общежитие открытку, которая вернулась со штампом: «Адресат больше не проживает». Так у него велось с детства. Маленький Дэнни никогда не задерживался там, где его оставили, а выныривал в самых неожиданных местах. Теперь мы нерегулярно созванивались и перебрасывались электронными письмами через интернет-кафе в равнинных штатах Среднего Запада. В минуты летней ностальгии он мог накорябать открытку. Но всегда как было удобно ему, а не мне.

В последний раз я виделся с ним в Аризоне. Прилетел туда на медицинскую конференцию. Дэниел был проездом, по пути на север. Я угостил его завтраком в хипстерском кафе неподалеку от своего отеля. Он отпустил длинные волосы и ел оладьи без пауз – вилка двигалась от тарелки ко рту как паровозный шатун.

Он рассказал, что много жил в палатках на юго-западе. Днем ходил пешком, ночами читал при свете фонарика. Он выглядел счастливым. Когда вы молоды, нет идеи привлекательнее свободы – безграничной уверенности, что можешь быть где хочешь и заниматься чем хочешь. И, хотя меня все еще тревожило, что он полгода назад бросил колледж, зная его, я был не слишком удивлен.

Дэниел рос в пути. Подростком он, как цыганенок, мотался между мной и матерью, Коннектикутом и Калифорнией. Дети разведенных родителей по самой природе соглашения о разводе оказываются самостоятельными. Сколько рождественских вечеров он провел в аэропортах, сколько летних каникул метался челноком от мамы к папе! Казалось, Дэниела это не травмировало, но я все-таки тревожился, как свойственно родителям. Не скажу что не спал ночами, но каждому дню эта тревога добавляла немного сомнений, чувства потери, ощущения, будто забыл что-то важное. Хотя он всегда был самодостаточным и к тому же толковым, обаятельным мальчишкой. И я убедил себя, что, куда бы он ни отправился, с ним ничего не случится.

Прошлой осенью, сидя напротив меня в той аризонской кофейне, Дэниел посмеивался над моим пиджаком и галстуком. Не понимал, зачем это надо в субботу.

– Я на конференции, – напомнил я. – Должен поддерживать профессиональную репутацию.

Эта мысль его рассмешила. Для него взрослые дяди и тети, послушно подделывающиеся поведением и одеждой под общепринятые представления о профессорах, выглядели нелепо.

Прощаясь, я дал ему пятьсот долларов, но он не взял. Сказал, что денег хватает – подрабатывает понемногу, и что не привык иметь при себе столько денег.

– Это выведет меня из равновесия, понимаешь?

Он обнял меня на прощание – крепко и надолго. Немытые волосы пахли мускусом, как у всех хобо. Я опять спросил, не передумает ли он насчет денег. Он только улыбнулся. Я смотрел ему вслед с чувством полного бессилия. Он был моим сыном, но я больше не имел над ним власти – если когда-нибудь имел. Я стал посторонним, зрителем, следящим за его жизнью с края поля.

На углу Дэниел обернулся и помахал мне рукой. Я махнул в ответ. Потом он шагнул на переход и затерялся в толпе. С тех пор я его не видел.

Теперь, в кухне нашего коннектикутского дома, Фрэн подошла и поцеловала меня в губы. Руки, испачканные в муке, она держала на отлете, как я, когда несколько часов назад работал в клинике Колумбийского университета.

– Алекс опять подрался, – сказала она.

– Не подрался, – поправил Алекс. – Драка – это когда кого-то бьешь, и он бьет в ответ. Это была скорее куча-мала.

– Мистер Умник на три дня отстранен от занятий, – сообщила она мне.

– Я намерен рассвирепеть, – сказал я Алексу, – как только напьюсь. – И достал из холодильника пиво.

Фрэн опять занялась пиццей.

– Мы решили сегодня делать с грибами и пепперони.

– Мне-то что, – заметил я.

Фрэн, словно некстати, произнесла:

– Да, рейс семь пятнадцать на Таксон.

Таксон? Я только теперь заметил голубой огонек.

– Да, машина нужна.

Я хотел заговорить, но Фрэн подняла палец:

– Прекрасно. Сообщите мне по е-мейлу? Благодарю.

Огонек погас, палец опустился.

– Чем могу помочь? – спросил я.

– Сядь за стол. И через десять минут вынешь – я все еще боюсь этой духовки.

Телевизор в углу показывал «Смертельный риск». Это тоже был наш домашний ритуал – смотреть игровые шоу. Фрэн считала, что детям полезно тянуться за участниками телеконкурсов. Я никогда не понимал, в чем тут польза, но каждый вечер после семи в нашем доме разражалась какофония бездоказательных споров.

– Джеймс Гарфилд! – сказал Вэлли.

– Мэдисон, – поправила Фрэн.

– Это вопрос, – сказал Вэлли.

– Кто такой Джеймс Гарфилд? – спросил Вэлли.

– Мэдисон, – поправила Фрэн.

– Кто такой Джеймс Мэдисон?

Я привык к ежевечерним перепалкам и даже ждал их. Семья определяется обыденными делами. Когда подхватить, где высадить. Футбол и дискуссионный клуб, визит к врачу и вылазка за город. Каждый вечер надо поесть и прибраться. Проверить, сделаны ли домашние задания. Твоя очередь выключать свет и запирать дверь. По четвергам оставляем машины на дорожке, по пятницам загоняем внутрь. За несколько лет даже размолвки становятся одинаковыми, словно раз за разом проживаешь один и тот же день. Это и успокаивает, и сводит с ума. Фрэн, как виртуальный секретарь, питала воинственное пристрастие к порядку. Мы были для нее не только семьей, но и вверенным подразделением. Она посылала нам сообщения почти ежечасно – корректировала расписание на ходу. Дантист перенес прием. Игровой клуб заменили на каток. В армии и то меньше порядка. У Алленов было заведено дважды в неделю сверять часы, как у спецназовцев при подготовке к взрыву моста. Поднимавшееся во мне временами раздражение смирялось любовью. Пережив неудачный брак, начинаешь понимать себя глубже и без сантиментов. Сходит флер стыда за свои слабости, особенности, и ты свободно выбираешь человека, который идеально подходит тебе настоящему, а не идеальному образу, созданному в собственной голове.



Это и привело меня к Фрэн после восьми лет брака с Эллен Шапиро. Хотя я долго считал себя непосредственным и открытым человеком, после того как наш брак распался, понял, что на самом деле являюсь сторонником упорядоченности и рутины. Я не переносил оплошности и забывчивости. Наивная безалаберность хиппи, привлекавшая к Эллен с первого взгляда, скоро начинала бесить. А Эллен угнетали и наводили скуку те самые качества, которые делали меня хорошим врачом: скрупулезность, перестраховка, усидчивость в работе. Дело было не столько в моих или ее поступках, сколько в нас самих. И разочарование, которое мы обращали друг на друга, было досадой на себя за неудачный выбор. Это было поучительно. И хотя наш брак породил Дэнни, союз был из тех, которым лучше распасться, пока не случилось худшее.

Я достал из буфета стакан и перелил в него остатки пива. Голова была занята пациенткой, из-за которой я сегодня задержался в клинике, – Элис Краммер. Она обратилась ко мне две недели назад с жалобой на боли в ногах. «Как огнем жжет», – сказала она. Боли появились за два месяца до того. Несколько недель назад начался кашель. Поначалу сухой, потом с кровью в мокроте. Раньше она бегала марафон, а теперь ее утомляла даже короткая прогулка.

До меня она обращалась к другим врачам. Ходила к терапевту, неврологу и пульмонологу. Но окончательный диагноз поставить не удалось. Несмотря на все наши усилия, слабость и одышка у нее сохранялись.

Если не считать кашля, она казалась здоровой. В легких чисто. Умеренная слабость мышц правого бедра, но суставы, кожа и мускулатура в норме. Симптомы предполагали нарушения в нервной и дыхательной системе. Это необычно. Не синдром ли Шегрена? При этом заболевании иммунная система атакует собственные железы, производящие жидкость. Однако пациенты с синдромом Шегрена обычно жалуются на боль в глазах и сухость во рту, а у нее этого не было.

Или склеродермит, вызванный перепроизводством коллагена? При этом состоянии возникает утолщение кожи, могут страдать и другие органы. Я направил ее сделать анализ крови и, ожидая результатов, вернулся к истории болезни. Как врач последнего бастиона, ревматолог должен свежим взглядом пересмотреть все подробности. Я изучил сканы осевой томографии и МРТ. На томограмме грудной клетки заметил легкое помутнение в обоих легких. Само по себе оно ничего не значило, но в контексте остального обретало смысл. Когда я просмотрел снимки, на место встал еще один кусок головоломки.

Я заказал биопсию легочной ткани. Результат показал воспаление. Когда образец ткани вернулся, я вместе с патологом пересмотрел слайды под бинокуляром. И на них увидел ключ к загадке: гранулему – клеточное образование, клетки которого в сто раз превышают нормальную величину. Такие встречаются в легких при очень немногих заболеваниях. Чаще всего при саркоидозе и туберкулезе. А поскольку у пациентки не имелось симптомов туберкулеза, я уже не сомневался, что она страдает саркоидозом – хроническим заболеванием, сопровождающимся воспалением тканей.

Сегодня днем я сообщил ей диагноз. Элис расплакалась. С первого проявления симптомов прошел не один месяц. Она обращалась к десятку врачей, многие из них говорили, что болезнь у нее в голове. Но моя работа – верить обратившимся ко мне пациентам, брать не сходящиеся фрагменты и складывать головоломку.

Телеконкурс прервало новостное сообщение. Огромный анонс, тревожные цвета. Сначала никто из нас не обратил на это внимания. Мы были поглощены обрядом над пиццей. Раскатывалось тесто. Накладывались слои сыра и соуса. Детей укоряли в неумеренности по части начинки.

– Я не инженер, – сказал я, – но ни один круг такого веса не выдержит.

Вэлли принялся рассказывать, что выучил за день: Фредерик Дуглас был рабом-вольноотпущенником. Джордж Вашингтон Карвер изобрел арахис.

– Вряд ли изобрел, – заметила Фрэн.

– Открыл?

– Думаю, тебе стоит заглянуть в тетрадь, – посоветовал я, допив пиво и потянувшись за новой бутылкой.

Фрэн спохватилась первая. Обернулась к телевизору, а там вместо ехидных ведущих и азартных участников показывали трансляцию какого-то митинга. Камера дрожала.

– Что такое? – спросила она.

Мы все стали смотреть. На экране была съемка какого-то политического собрания в Лос-Анджелесе. Мы видели кадры с толпой, красно-бело-синие знамена на стенах. Кандидат в президенты произносил речь на сцене. Звука не было: дети привыкли, пока крутят рекламу, убирать звук, предоставляя актерам восхвалять товар пантомимой. У нас на глазах политик вздрогнул и качнулся назад. За его спиной двое агентов Секретной службы достали оружие.

– Звук! – сказала Фрэн.

– Где пульт? – Я пошарил вокруг.

На поиски ушли драгоценные секунды, еще много времени заняли поиски кнопки. Дети орали над ухом – нажми ту, нажми эту. Когда мы наконец включили громкость, диктор говорил: «…сообщают, что неизвестный сделал два выстрела. Сигрэм доставлен в ближайшую больницу. О тяжести ранений пока не сообщают».

На экране повторили те же кадры. Кандидат на трибуне, звук выстрелов из толпы. На этот раз кадры задерживали долго, давали приближение.

– Мы пытаемся подобрать лучший ракурс, – сказал ведущий.

Я переключил канал. На CNN то же самое. И на ABC, и на NBC.

– Повторяем: полчаса назад Джей Сигрэм, сенатор-демократ от Монтаны и лидер президентской гонки, был ранен выстрелом неизвестного.

– Тэд, мы слышали, что сенатор Сигрэм в операционной. У него как минимум два пулевых ранения – в грудь и шею. Прогноз пока не дают.

Вот как бывает: ничего – и вдруг что-то. Семья готовит ужин, смеется, и внезапно врывается внешний мир.

Фрэн отослала детей в гостиную. Им рано такое смотреть. Она расстроилась. Она слушала выступление Сигрэма в нашем городе. Он был молод, красив, говорил авторитетно. Она поверила, что этот, как она выразилась, «настоящий».

– Кто мог это сделать? – спросила она.

Я, как врач, понимал, что Сигрэму нелегко будет пережить эту ночь. По сообщениям репортеров, первая пуля пробила легкое, вторая повредила сонную артерию. Скорая помощь быстро доставила его в больницу, но такие ранения ведут к массивной кровопотере. Потеря крови нарушит кровообращение, затруднит дыхание и без того пострадавших легких. Чтобы исправить такой ущерб вовремя, нужен искусный хирург.

Мы ели пиццу в разных комнатах – каждый прилип к своему экрану. Фрэн сидела за кухонным столом, искала последние слухи в Сети на своем лэптопе. Дети в гостиной любовались, как диснеевские пираты ищут приключения в бурных морях, и гадали, надолго ли мы зависли на своих новостях. Я каждые несколько минут заглядывал проверить, все ли у них в порядке. Так всегда в трудные времена – хочется проверить, все ли хорошо у тех, кого любишь.

Свидетель на экране рассказывал: «Я смотрел на них, и вдруг – блям-блям-блям…»

Три выстрела? В новостях говорили о двух.

– Два часа, – сказала Фрэн, – но вам придется сделать пересадку в Далласе.

Сидя за компьютером, она совмещала два дела. Горел огонек на наушниках, а на мониторе в одном окне был открыт сайт авиалиний, в другом – политическая программа в прямом эфире.

– Включи MSNBC, – крикнула мне Фрэн, оторвавшись от монитора. Я переключил канал и успел увидеть кадр, снятый под другим углом. Обычной видеокамерой из дальнего правого угла сцены.

– То, что вы сейчас увидите, весьма наглядно и может причинить вред детям.

Я проверил, в гостиной ли ребята. Камера на экране дала приближение, сфокусировалась на лице говорящего Сигрэма. Аудиозапись была нечеткой, любительской. На этот раз от звука первого выстрела я подскочил. Казалось, снимающий стоит у самой сцены. Сенатор пошатнулся, из его груди брызнула кровь. Снимающий обернулся, и на долю секунды мы увидели, как над толпой поднимается пистолет. Стрелок был в белой рубахе на пуговицах. Движение смазало его лицо. Люди на заднем плане с воплями разбегались. У нас на глазах стрелок развернулся и стал проталкиваться к двери. Агенты Секретной службы прыгнули в толпу, бросились за ним.

– На кого-то он похож, – сказала Фрэн. – На какого-то актера? У тебя такое бывает? Чувство, будто ты видел человека раньше. Или он кого-то напоминает. Может, просто дежавю.

Камера дико заметалась. Зрители схватили стрелка. Подоспели агенты и полиция. Камера их потеряла.

Я подошел ближе к экрану, но вблизи рассмотреть было еще труднее.

– Нам сообщили, – сказал ведущий, – что полиция установила личность стрелка.

В дверь позвонили.

Мы с Фрэн переглянулись. Я мысленно перебрал все несчастья своей жизни. Смерть отца, автомобильную аварию в старших классах и три операции после нее, распад первой семьи, каждую смерть пациента. Я взвешивал каждое, сравнивал. Стоял теплый весенний вечер, я был доволен жизнью и счастлив. Счастливчик, привыкший ждать только хороших известий. Я вытер руки салфеткой и пошел открывать.

Перед дверью стояли двое мужчин в костюмах, на газоне еще несколько человек. На дорожке я увидел несколько машин: маячки вспыхивали то красным, то синим, сирены молчали.

– Пол Аллен, – заговорил один из мужчин.

Высокий белый мужчина, невероятно чисто выбритый. От воротничка к его левому уху тянулся проводок в пластиковой изоляции. Стоявший рядом с ним был черный, широкоплечий. Возможно, когда-то играл в полузащите.

– Я – агент Мойерс, – сказал белый. – Это агент Грин. Мы из Секретной службы. Просим проехать с нами.

В том, что я видел, не было никакого смысла. И в его словах.

– Извините, – сказал я, – вы уверены, что не ошиблись домом?

Фрэн тихо подошла сзади и остановилась в коридоре, глядя круглыми глазами. Блютуз из уха она вынула. Из гостиной до нас добрался оркестровый проигрыш капитана Джека Воробья.

– Они говорят, это Дэниел, – сказала Фрэн. – По телевизору. Говорят, он стрелял.

Я взглянул на секретных агентов. Те бесстрастно смотрели на нас стальными глазами.

– Мистер Аллен, – повторил Мойерс, – вам следует проехать с нами.

Я чувствовал себя боксером, получившим апперкот от невидимого противника.

– Подождите, возьму пиджак, – сказал я.

И вернулся на кухню, шагая как под водой. Подумал о выпитом пиве, о поездке домой. Подумал об изгородях, газонах и о соседях, знакомых много лет. Как они теперь будут на меня смотреть. По телевизору показывали фото моего сына. В нашем мире такие скорости: не успеваешь опомниться, а все уже случилось. После выстрелов прошло меньше часа. Где они достали фотографию? Этой я не помнил: Дэниел стоял на широкой лужайке в свитере и джинсах. Щурился, глядя против солнца; поднял руку, заслоняясь от света. На вид лет восемнадцати. Может, снимали в колледже? Я вспомнил день, когда отвез его в Вассар – тощего мальчишку, уложившего все свое имущество в сундучок. Мальчика, который с четырнадцати лет отращивал усы, но обзавелся только несколькими кошачьими волосинками по краям губ.

«Что ты наделал?» – думал я. Но, спрашивая, не знал, обращаю вопрос к Дэниелу или к самому себе.


Я один сидел на заднем сиденье внедорожника. Запах новой машины добавил подступающей тошноты. Другая машина шла впереди, еще одна сзади. Ехали быстро, включив сирены и мигалки. Агент Мойерс с агентом Грином сидели впереди, Мойерс за рулем. В первые минуты, пока мы тащились по улицам поселка, на скорости подскакивая на «лежачих полицейских», они молчали.

Я представлял Дэниела таким, каким видел в последний раз: длинные волосы, медвежьи объятия, прощальный взмах руки, – и свои чувства – чувства человека, который смотрит непонятный ему фильм. Почему я его отпустил? Надо было тащить в отель, заставить вернуться домой вместе со мной. Отмыть, постричь, подкормить. Жить в семье, среди любящих людей – разве это не глубочайшая из человеческих потребностей? А я просто смотрел, как он уходит.

– С моим сыном все в порядке? – спросил я.

Они не ответили. Я смотрел, как убегают назад дома моих соседей с теплыми огоньками окон. Семьи по своим логовам, слушают музыку, смотрят телевизор. Они уже видели фото Дэниела? Узнали его?

– Мой сын, – повторил я. – Как он?

– У вашего сына пуля в бедре, – ответил агент Мойерс.

– В каком бедре? Бедренная артерия не задета? Прошу вас, я врач…

Грин обернулся с пассажирского места. Мне был виден наушник у него в ухе. Под цвет кожи белого человека. Я задумался, не раздражает ли его, что никто не считает нужным подгонять лучшие технические средства для людей его расы.

– Когда агенты Секретной службы слышат выстрелы, – начал Грин, – то встают во весь рост, чтобы представлять собой удобную мишень.

Я настолько не видел смысла в его словах, что усомнился, по-английски ли он говорит?

– Мы стараемся оттянуть огонь на себя – от объекта, – продолжал он. – Если вы пересмотрите запись, увидите, что так поступили и агенты в Лос-Анджелесе. Они бежали навстречу выстрелам.

– К сожалению, – сказал Мойерс, – ваш сын был хорошим стрелком.

– Прошу вас, – взмолился я, – тут, должно быть, какая-то ошибка.

Грин отвернулся.

– Нам велели доставить вас в расположение службы для опроса, – сказал он. – Остальное нас не касается.

– Он мой сын.

– Доктор Аллен, ваш сын убил будущего президента Соединенных Штатов.

Его слова вспыхнули и охватили меня пламенем. Я слышал гул – кровь билась в ушах.

– Он умер?

– Мы доставим вас в расположение, – повторил он.

– Моя семья…

– Вашей семье ничего не грозит, – заверил Мойерс. – К дому приставлены агенты. В подобных случаях люди теряют самообладание. Действуют неразумно.

– В каких случаях?

– Политических убийств. Выборы – это надежды.

Мы уже выехали на шоссе, вой сирен заглушил рокот мотора. Спидометр показывал 106 миль в час.

– Простите, – сказал я. – Вы сказали «Выборы – это надежды»?

Он не ответил. Я закрыл глаза, глубоко подышал. За годы работы в неотложной помощи я научился: чтобы ясно мыслить в хаосе, нужно замедлить ход вещей. Подходить к проблеме шаг за шагом. Как ученый, я должен был оставаться в стороне, накапливать факты. Я не мог позволить себе эмоции, они замутняют сознание, делают безрассудным. Я попытался пересмотреть факты. Мой сын в Лос-Анджелесе. Арестован на политическом митинге и обвинен в покушении на сенатора. Есть видеозаписи, но пока ни на одной не было его лица. Стрелок сделал два выстрела или три и скрылся в толпе. Возможно, полиция ошиблась. Схватили не того.

Проносясь по шоссе, я думал о депутате Конгресса из Феникса. О женщине, в которую стреляли у супермаркета. Как ее звали – Гиффордс? Солнечный январский день. Расставляют карточные столики. «Приходите на встречу со своим представителем!» Собирается толпа. Женщина выходит на солнце, улыбается, машет рукой. Пожимает руки своим избирателям, и тут бледный круглолицый мужчина подходит сбоку и открывает огонь из полуавтоматического пистолета – одна пуля в упор пробивает женщине голову. Убиты еще шестеро. Тринадцать раненых – в 9-миллиметровом «Глоке» больше тридцати патронов.

Я вспоминал сумасшедшего убийцу. Джаред Лофнер, двадцати двух лет. В первые недели после покушения его можно было видеть повсюду. Диковатая улыбка на пухлом лице подозреваемого – похож на толстяка, выигравшего первый приз на праздничной ярмарке. Почему-то от его вида делалось холодно. Желтые вспышки камер придавали его коже болезненный оттенок сходящего синяка. Лысая голова выглядела неестественно: уродливая, как опухоль. И на его лице с немигающими глазами – один в тени – застыла шутовская ухмылка. Он не был нормальным человеком. Сумасшедший, «браток» из «Заводного апельсина».

Я попытался представить в этой роли сына – маньяком с навязчивой идеей, – но мозг буквально отказывался их совмещать. Дэнни – нормальный ребенок из нормальной семьи. Допустим, пережил развод родителей, но разве в наши дни это не норма? Пятьдесят процентов пар разводятся, и не заметно, чтобы их дети вырастали безумными убийцами. Нет, это ошибка. И я ее исправлю.

– Послушайте, – сказал я, – я требую, чтобы моему сыну немедленно оказали медицинскую помощь.

– Со всем почтением, сэр, – сказал Грин, – идите вы со своим сыном…

Больше он до конца пути не сказал ни слова.

Через двадцать восемь минут мы подъехали к неприметной офисной многоэтажке в Стэмфорде штата Коннектикут. Охранник с автоматом молча пропустил нас в ворота. Мы затормозили у заднего хода. Вооруженные агенты выбирались из всех трех машин, дверцы хлопали, как выстрелы. Ночь была теплой. Воздух пах фритюром – аромат выплывал из забегаловки по ту сторону шоссе. В вестибюле мы разминулись с людьми, вооруженными пехотными винтовками. В лифте поднимались молча: шестеро мужчин следили, как меняются светящиеся цифры. На пятом этаже я увидел механизированную сутолоку – мужчины и женщины в строгих костюмах говорили по телефонам, склонялись над клавиатурами, вели переговоры онлайн, собирали данные. Атмосфера упорядоченной паники. Все ходили так быстро, что галстуки хлопали по груди. По коридорам метались женщины с распечатками срочных факсов.



Агенты провели нас по коридору. Через открытую дверь конференц-зала я увидел белую доску, исписанную подробностями жизни сына: всеми, что успели собрать за два часа федеральные агенты. История моей семьи в банковских счетах и сведениях из федеральной базы данных. Здесь она выглядела нереально. Даты и события, когда мы их проживали, назывались жизнью, а для этих людей, собирающих ее по кусочкам, это были просто факты, данные посмертной экспертизы. Следственная информация: наши решения; дома, в которых мы жили; люди, которых мы знали.

Я рассмотрел снимки Дэниела, рапорт об аресте, черные завитки отпечатков пальцев. Были еще стоп-кадры, снятые в зале. Позже я узнаю, что по ним его и опознали. Отпечатки позволили установить имя – его недавно арестовали за бродяжничество и жизнь под чужим именем. Начатая таблица – события жизни: дата рождения, годы учения в школе. Были снимки из школьных альбомов, переснятые и увеличенные. Все это я увидел с десяти шагов, проходя мимо открытой двери.

Из командного центра услышал голос: «А мне плевать, кто ее отец. Никто не выйдет из зала без подробного досмотра».

Меня ввели в комнату без окон и сказали ждать. На полу – коричневый ковролин, на дальней стене – раковина. Странно для офиса. «Не здесь ли выбивают признания?» – подумал я. Хотя глупо стелить ковер в комнате, где проливается кровь.

Сидя там, я вспоминал все, что знал о молодых людях, стрелявших в политиков. Хинкли, Чепмен, Освальд. Подробности их преступлений помнились смутно. Лофнер яснее других, он был недавно. Меня, как и всех, потрясла жесткость преступления, я читал статьи и смотрел бесконечные репортажи. Двадцатидвухлетний студент с 9-миллиметровой пулей, вытатуированной на предплечье. Благополучный юнец с пунктиком на новой валюте. Это не мой Дэнни. Лофнер однажды явился в колледж, напившись так, что его отправили в больницу. Писал в Фейсбуке, что его любимые книги – «Майн Кампф» и «Коммунистический манифест». Подростком он нервировал людей улыбкой, когда улыбаться было нечему. Агрессивный юнец, пытавшийся вступить в армию, но забракованный из-за наркотиков.

Я сидел там и пытался найти что-то общее между Лофнером и сыном. Может, ребята из Вассара тоже считали Дэнни чокнутым? Может, и мой сын буянил на занятиях и угрожал учителям за критику его работ? Если так, я об этом ничего не слышал. Я несколько раз бывал в колледже, встречался с деканом. Дэнни учился средне, вел себя адекватно. Все говорило, что он нормальный студент, не особенно одаренный, но и без отклонений.

Между тем Лофнера исключили из местного колледжа без права на восстановление, пока он не представит справку от психиатра, что не опасен. К двадцати годам симптомы душевной болезни были очевидны: из трудного подростка он вырос в полноценного параноидального шизофреника.

Дэнни был спокойным ребенком – немного замкнутым, но ничто не позволяло заподозрить в нем душевную болезнь. Газеты писали, что, когда Лофнер входил в местный банк, кассиры держали пальцы на тревожных кнопках. Он производил пугающее, угрожающее впечатление. Лофнер считал, что женщин нельзя пускать во власть. Татуировщику, набивавшему пулю у него на предплечье, он сказал, что проводит в грезах от четырнадцати до пятнадцати часов в день. Говорил, что не управляет своими фантазиями.

Это не мой сын.

В ночь перед тем, как открыть огонь на политическом собрании, Лофнер снялся в красных стрингах и с «Глоком» в руке. Когда наутро таксист высаживал его у супермаркета, попросил разрешения пожать ему руку. А потом достал пистолет и начал убивать.

Это не мой мальчик.

Сидя в холодном люминесцентном свете, я поймал себя на том, что начинаю сердиться. Атмосфера этих помещений не запугала меня. Я смотрел в лицо смерти во всех ее проявлениях. Я врач и привык контролировать ситуацию. Мои решения спасали людям жизнь. Я не спасую перед правительственными чиновниками. Если Дэниел ранен, его обязаны лечить. Он американский гражданин, у него есть права. Я жалел, что не позвонил своему адвокату, Мюррею Берману. Дэниелу немедленно нужен защитник. Я достал телефон, начал набирать номер. Дверь открылась. С Мойерсом и Грином вошел пожилой человек в сером костюме. С крупными зубами, пожелтевшими от многолетнего курения.

– Мистер Аллен, меня зовут Клайд Дэвидсон. Я заместитель директора Секретной службы. Я пришел поговорить о вашем сыне.

– Я доктор Аллен.

– Конечно, доктор Аллен.

– Мне сказали, что сын ранен. Заявляю для протокола: я не отвечу ни на один вопрос, пока не буду уверен, что ему оказана помощь.

Дэвидсон сел, расправив складки штанин. Он был тяжеловесный, с короткими седыми волосами. В его возрасте следовало больше двигаться, сбросить вес. И немедленно бросить курить. После пятидесяти начинаются проблемы с сердцем: кровь в артериях тромбируется, резко возрастает угроза инсульта и инфаркта.

– Доктор Аллен, все произошло слишком быстро. Думаю, нам обоим нужно глубоко подышать.

Я рассматривал его, как интерна, только со студенческой скамьи.

– Мне сказали: ранен в бедро. Как о мелочи. Но пуля буквально сминает ткани. Пуля большого калибра могла порвать бедренную артерию. Малого калибра – срикошетив от кости, уйти в таз и нижнюю часть живота.

Дэвидсон оглянулся на Мойерса. Тот кивнул и заговорил себе в запястье. Дэвид выставил перед собой ладони – жест, изображающий великодушие.

– Вашему сыну немедленно окажут помощь, – сказал он.

– Я хочу говорить с его врачом.

Дэвидсон откинулся назад и скрестил ноги:

– Доктор Аллен, позвольте мне объяснить. Я за пятнадцать секунд могу связаться с президентом. Таков мой уровень полномочий. Когда я что-то приказываю, приказ исполняют.

Я подумал над его словами.

– Дэниел не мог этого сделать.

– У нас есть видео и фотографии. Его взяли с оружием в руках. Баллистические тесты и сравнение отпечатков еще проводятся, но вашего сына и так опознали с уверенностью.

– Ему нужен адвокат.

– Ему двадцать лет. Если он хочет получить адвоката, должен сказать сам.

Я чуть развалился на стуле, потер виски. До меня начинало доходить, что здесь я не властен и, в сущности, нигде не был властен. Контроль ситуации – иллюзия, игра ума. Если они не ошиблись, я создал жизнь, и эта жизнь отняла другую жизнь. Легкая тошнота, мучившая меня весь этот час, поднялась волной. Я стиснул зубы, сдерживая ее.

– Вы когда-нибудь слышали от сына имя Картер Аллен Кэш? – спросил Дэвидсон.

– Нет. Кто это?

– Так последние шесть месяцев называл себя ваш сын. Всех подробностей мы еще не знаем, но, кажется, он регистрировался под этим именем в мотелях Далласа в Техасе и Сакраменто в Калифорнии.

Картер Аллен Кэш. Имя как у исполнителя в стиле кантри.

– Мы называли его Дэниелом или Дэнни, – сказал я.

– Когда вы в последний раз разговаривали с сыном?

– Не помню, может три недели назад. Он был в разъездах. Я на прошлое Рождество купил ему сотовый, но он потерял.

– Вы с его матерью в разводе – так?

Я потер глаза:

– Мы развелись, когда Дэнни было семь.

– Он учился в колледже Вассар?

– Недолго. Бросил прошлой весной, не сказав нам.

– Вы могли бы сказать, что близки с сыном, доктор Аллен?

Я искал следы сарказма в его голосе и не нашел. На мгновение я увидел себя его глазами: равнодушный отец, который месяцами не видится с сыном, неделями не разговаривает. Слишком занят карьерой, чтобы быть отцом.

– Агент Мойерс сказал, что сенатор умер от ран, – заговорил я.

– Около получаса назад. Первая пуля пробила не только легкое, но и аорту. Доктор Харден сделал все возможное.

– Я знаю доктора Хардена. Хороший хирург.

– Недостаточно хороший, – вставил Мойерс.

Дэвидсон взглядом заставил его замолчать.

Я подумал, во что превратилось тело Сигрэма. Пуля входит в тело человека ударом кувалды. Пробитая грудная полость быстро заполняется кровью, сжимает легкие, удушая раненого. Если еще задето и сердце, у Сигрэма не было шансов.

– Его жена, – сказал я.

– Ехала с ним в машине «Скорой помощи». Двое детей дома в Монтане.

Двое детей: десятилетний Нил и тринадцатилетняя Нора. Их фото показывали в новостях. Теперь они будут расти без отца – дети будут спать, положив под подушку фото покойного.

– Что будет с моим сыном? – спросил я.

– Возможны варианты, – ответил Дэвидсон. – Формально ваш сын террорист.

– Кто?

– Политическое убийство приравнивается к террору. Это дает федеральным властям большую свободу в определении наказания и формулировке обвинения.

Он помолчал, давая мне усвоить эту мысль. «Что превращает преступление в терроризм?» – думал я.

– Вам следует знать, – сказал я, – что издатель «Нью-Йорк таймс» – мой пациент.

Если мои слова и произвели впечатление, Дэвидсон этого не показал.

– Если хотите, – продолжал он, – мы можем отнести вашего сына к военнопленным. Его может судить трибунал. Это позволит нам ограничить его доступ к адвокату. Позволит задержать его, если не до бесконечности, то, по крайней мере, оттягивать суд на годы.

– Я не позволю, – сказал я.

– Как мило, – сказал Дэвидсон, – что вы считаете себя в силах нам помешать.

Мы смерили друг друга взглядами.

– Вам повезло, – продолжал он, – что правительству нужна победа. Слишком много следствий по делам террористических групп заканчиваются безрезультатно. Не хватает улик, задержание производится до преступления. Умысел на совершение чего? А тут у нас свидетели, не остывшее оружие и мертвый сенатор. Тут дело верное.

Глядя на него, я впервые начал понимать, что означает это событие. Кандидат в президенты убит. Дэнни обвиняется в его убийстве. За долю секунды мой сын стал достоянием публики. Орудием в политической борьбе, жертвой на алтарь. Для большинства он уже не ребенок, даже не человек. Действовать надо быстро, пока мой сын не стал рабом истории.

– Я имею в виду, – сказал Дэвидсон, – что за Дэниела можете не волноваться. Или лучше звать его Картером? В наших интересах сохранить ему жизнь и здоровье.

«Не спеши! – приказал я себе. – Хладнокровнее».

– Я где-то слышал, – сказал я, – что в этой стране человек невиновен, пока его виновность не доказана.

Дэвидсон пожал плечами:

– Этот вопрос мы и пытаемся решить. С кем дружил ваш сын? Зачем приехал в Техас? Почему в Сакраменто? Где встречался с инструктором? Мы должны знать, действовал ли ваш сын в составе группы.

– Не знаю, – ответил я. – В последний раз, когда звонил, он сказал, что в Сиэтле.

– Насколько нам известно, – сообщил Дэвидсон, – в Сиэтле ваш сын не бывал.

Мойерс, стоявший у двери, тронул ухо пальцем и, подойдя к Дэвидсону, прошептал что-то.

– Любопытно, – заметил тот. – Оказывается, ваш сын волонтером участвовал в агитационной компании Сигрэма в Остине, Техас. Вы знали?

Я не знал. Оказывается, я ничего не знал о сыне.

Мойерс снова зашептал. Выслушав его, Дэвидсон встал:

– Простите.

Меня оставили одного. Я сидел, сцепив зубы, рубаха под мышками промокла. Во рту стоял вкус металла. Я слышал гнусавое гудение люминесцентных ламп, сливавшееся с приглушенным гулом голосов из командного пункта за стеной. Я представил, что сына сунули в допросную, за грубый барьер. Ему придется отвечать на вопросы под дулом пистолета, в окружении злобных мужчин с намозоленными кулаками. Если слишком долго думать об этом, потеряешь сознание. Неужели и правда с последнего нашего разговора прошло три недели? Хуже, может быть, и пять. У меня заболел бок. Возможно ли, что Дэнни стрелял в сенатора?

В медицине, когда случаются серьезные ошибки, принято проводить экспертизу и посмертную консультацию. В Колумбийском университете такие собрания проводились по четвергам, в пять дня. Присутствие обязательно. Там разбирались все ляпы. Экстренная трахеотомия, случайная передозировка обезболивающих. Мы заново рассматривали симптомы, хронологию событий. Оценивали решения хирурга и резидентов. Мы не искали виноватого, а пытались учиться на ошибках. Это единственный способ совершенствоваться. Врачи знают: рано или поздно каждый допускает роковую ошибку. Такова природа нашей профессии. Врач за свою карьеру занимается тысячами пациентов, принимает тысячи решений, от которых зависит жизнь или смерть. Как же его не защищать? Тайну посмертных консультаций защищает закон. Сказанное там не может быть использовано в суде. Разве могли мы наказывать других за то, что каждый день совершаем сами? Вот почему в больницах наказывают только за самые вопиющие случаи халатности. Мы принимаем свои ошибки как уроки.

Сидя в той комнате, я позволил струйке сомнения подточить мою решимость. Что, если он это сделал? Что, если они правы: мой ребенок – убийца? Почему он совершил такой ужасный поступок? Из-за политики? Или это болезнь? Или моя вина? Или его матери? Она сломала его, безнадежно лишила детства? Слишком много вопросов, слишком много мучительных вариантов. Едва эта дверца приоткрылась, я твердо захлопнул ее.

Не спеши. Продумай все. Для постановки диагноза недостаточно данных.

Надо увидеться с Дэниелом. Надо познакомиться с уликами. Пока я не увижу картину в целом, могу быть уверен в одном: мой сын был в той толпе и теперь арестован. Я доберусь до дна. Я – человек, который ничего не принимает на веру; человек без предрассудков, не позволяющий эмоциям встать на пути фактов. Пока власти не предъявят неопровержимые доказательства вины моего сына, я сохраню объективность. Буду собирать факты и делать обоснованные выводы. Меня всю жизнь этому учили.

Чтобы узнать все, понадобилось много месяцев.


Есть качество, которым обладают не все политики. Величие. Они будто заполняют собой пространство. Говорят, таким был Джек Кеннеди. То же самое говорили о Рональде Рейгане и Билле Клинтоне. Такие мужчины (обычно именно мужчины) в каждую, самую будничную беседу привносят остроту и сосредоточенность. Мои друзья, общавшиеся с Клинтоном, отмечали, что он как никто умел вцепиться в каждое слово собеседника и полностью сосредоточиться на нем даже в короткой и незначительной встрече. Его внимание ошеломляло, приводило в смущение, помещало человека, пусть и на секунду, в центр чудесной вселенной. Такой разговор хотелось продолжать и продолжать.

Тем же качеством обладал Джей Сигрэм. До прихода в политику он служил федеральным прокурором и вел крестовый поход за то, чтобы каждый преступник, будь то физическое лицо или корпорация, нес наказание. Сын матери-одиночки, он рос в бедности. Первый раз пробился в Сенат в возрасте тридцати четырех лет. Красавец шести футов ростом. Умел улыбаться и говорить с пылом баптистского проповедника. За годы работы с судами присяжных он усвоил, что манера преподнесения не менее важна, чем содержание речи. За шесть лет в Сенате он вырос в лидеры демократов. Был скор на шутку, с ним люди чувствовали себя свободно. В комнате, полной пустых улыбок, его улыбка оказывалась настоящей. 20 января, когда он объявил, что выдвигает свою кандидатуру, над страной словно включили свет, и светофоры на всех перекрестках загорелись зеленым.

Молва гласила, что на него вся надежда.

Многие: и демократы, и республиканцы – чувствовали, что наша страна сбилась с пути. Были уверены, что власти лгут. Политический дискурс последних лет был дискурсом варваров и акул. Мы стали нацией врагов, мстительных и бесправных. В это всеобщее недоверие ворвался Сигрэм, бесхитростный кандидат, говоривший то, что думает, и ведущий бой с открытым забралом.

Избиратели видели в Сигрэме человека, который женился на своей школьной любви: Рэйчел, миловидная брюнетка с добрыми глазами, председательствовала теперь в Красном Кресте. В их взглядах, когда они смотрели друг на друга, была любовь. Газетные фотографы постоянно подлавливали их, когда пара рассеянно держалась за руки или урывала украдкой поцелуй. Но их семья пережила трагедию. Первый сын, Натан, утонул в шесть лет: провалился под лед во время зимнего отдыха в Вермонте. После этого Сигрэм на три недели слег. Не мылся. Не брился. Не ел. Вырвавшись из депрессии, он решил отдать все силы служению обществу. Чувствовал, по его словам, сильную потребность отдать долг.

В Сенате его прозвали «сенатором-благотворителем». Он спонсировал программы искоренения бедности в стране и за рубежом. Говорил, что не успокоится, пока не покончит с голоданием детей в разных городах страны. Но в душе он оставался прокурором и давал немилосердный отпор преступникам, внешней угрозе. Он снова и снова голосовал за дополнительное финансирование военного сектора, но всегда настаивал, чтобы в него включалось финансирование программ помощи ветеранам. Он считал, что необходимо думать о будущем, а не только бороться с бедами сегодняшнего дня.

Лично я относился к Сигрэму настороженно. Мне не хотелось бы пускать в Белый дом законника. На мой взгляд – взгляд врача, стоимость лечения в нашей стране так выросла за последние два десятилетия именно из-за лавины бессмысленных обвинений. Врачи, опасаясь, что им вчинят иск, без нужды назначали анализы и процедуры. Мы позволяли пациентам самим определять курс лечения в надежде снизить страховые убытки. Кроме того, я опасался, что Сигрэм, придя к власти, поднимет налоги. Он никогда не произносил этих слов, но весной 20.. года американская экономика еще не оправилась, а Сигрэм призывал американцев к «ответственности», что обычно означает призыв взять финансовую ношу на свои плечи.

Однако я бы солгал, говоря, что не поддался его риторике и обаянию. В стаде скучных, как здоровое питание, кандидатов Сигрэм выделялся искрой величия, харизмой политического гиганта. А я тоже изголодался по реформам.

С приближением выборов становилось ясно, что Сигрэм станет кандидатом от демократов. Он покорил партийный съезд в Айове и праймериз в Нью-Гемпшире, легко выиграл Супервторник. Он был кандидатом, который устраивал всех: демократов и республиканцев, молодых и старых. И вот утром 16 июня он прилетел в Лос-Анджелес, чтобы встретиться со спонсорами кампании и произнести речь перед студентами в кампусе Калифорнийского университета.

Жена прилетела с ним. В самолете спала, положив голову ему на колени. Двое детей остались дома в Хелене, чтобы не пропускать школу. Сигрэм говорил с ними через Интернет перед самым выходом на трибуну. Позже остававшаяся с детьми домработница опишет эту сцену перед полным залом Конгресса. Дети хвастались, шутили. Дочь Нора сказала папе, что у него усталый вид. Сын Нил прочитал сонет, который написал в классе.

Он сказал: «Слушай, пап! Корова с белкой едят мороженое. Корова спрашивает: „Нравится? Это из моего молока“. Белка говорит: „Страшно подумать, откуда в нем орешки!“» Сигрэм посмеялся. Обещал вернуться в понедельник и сводить их в парк. «Я вас очень люблю», – сказал он.

В три пятнадцать, после того как известный голливудский актер произнес вступительное слово, Сигрэм под шквал оваций вышел на трибуну.

Ему было сорок шесть лет.


Мои часы показывали 9:45. Я полчаса просидел в одиночестве. Достал мобильный, позвонил. Мюррей ответил со второго гудка.

– Мюррей, это Пол.

– Господи, – отозвался он. – Я слышал.

– Послушайте, я прошу вас связаться с кем-нибудь в Лос-Анджелесе. Дэнни нужен адвокат.

– Какая глупость, – сказал Мюррей. – Вокруг столько республиканцев, зачем было стрелять в этого парня?

Мюррей представлял меня на двух разбирательствах по обвинению во врачебной ошибке. Его фирма заверяла мое завещание и вела дела с недвижимостью. Седовласый юрист, пятьдесят один год, недавно развелся. Теперь стал надевать под костюм нелепые джемпера с воротом-хомутом и высокие сапоги. Водил «порше». Гонялся за девушками, которые годились ему в дочери.

– Ему нужен адвокат, – повторил я. – В него стреляли. Я не уверен, что его лечат.

– Я созвонюсь кое с кем, но в таких делах…

– Ко мне домой явилась Секретная служба. Я сейчас у них в Стэмфорде. Они сунули меня в комнату с раковиной. Как думаешь, что это значит?

– Не говорите больше ни слова, я выезжаю. Уже оделся.

– Я не знаю адреса. Где-то в районе Грин-стрит.

– Я знаю, кому позвонить. Буду через сорок пять минут.

– Я хотел позвонить Олверсону, – сказал я.

Он помолчал, словно раздумывал:

– На его месте я бы держался от этого подальше. Позвоните Кену Саншайну. Вам понадобится представитель в прессе.

– Нет.

– Дружище, послушайте меня. Ваш сын только что застрелил самую популярную личность в Америке.

– Он невиновен.

– Для суда, но не для прессы. Сейчас он – лес, который им легко поджечь. Репортеры будут преследовать вас месяцами, если не годами. Будут пресс-конференции. Вас будут винить во всем. Вам понадобится советчик. И чтобы для Дэнни это не кончилось летальной инъекцией, понадобится доброжелательное жюри.

Я обдумал его слова. Месяцами на лужайке перед домом будут стоять машины прессы, копы будут задавать вопросы, по почте будут приходить угрозы и оскорбления. Это уже слишком.

– Добудьте ему адвоката, – сказал я.

Повесив трубку, набрал домашний номер. Фрэн ответила со второго гудка.

– Пол, – спросила она, – ты в порядке?

– Все хорошо. Как ребята?

– Наверху, подглядывают из-за ставней. У крыльца репортеры из Испании.

– Из Испании?

– Отовсюду. CNN, NBC, BBC. Столько прожекторов, что на дворе белый день.

– Не выходи к ним. Никому ничего не говори. Я звонил Мюррею, он едет.

– По телевизору сказали, что полицейский стрелял в Дэнни. Показали кровь на ковре в зале.

– Он ранен в бедро. Я этим занимаюсь.

Я слышал страх в ее дыхании. Мы прожили с ней двенадцать лет, я знал ее до последнего дюйма.

– Эллен звонила. Твоя первая жена.

– Я знаю, кто такая Эллен.

– Она просила тебя позвонить.

– Не сейчас. Придется и этим заняться.

– Звонят люди.

– Знакомые?

– Есть знакомые, есть незнакомые. Ничего хорошего не говорят.

– Не бери трубку. Я пришлю тебе сообщение на мобильный, когда что-то узнаю.

– Я тебя люблю.

– И я тебя люблю.

Я повесил трубку. Нашел в списке номер Дина Олверсона. Дин почти десять лет лечился у меня: он страдал ревматоидным артритом. Его жена подружилась с Фрэн, и мы временами бывали у них в гостях.

При Билле Клинтоне Дин был заместителем госсекретаря. Ушел в отставку после долгой и успешной дипломатической карьеры. Если кто-то и мог мне помочь увидеться с сыном, только он.

Дин ответил с первого гудка.

– Пол, – сказал он, – я не могу с тобой говорить.

– Он мой сын, Дин. Я должен знать, что с ним все нормально.

– Он застрелил кандидата в президенты. Уверяю тебя, о нем позаботятся.

Этого было мало. Отец Дэнни с каждой минутой все глубже увязал в бюрократических лабиринтах.

– Мне этого мало, – сказал я. – Его объявили террористом. Ему нужен адвокат. Нужно справедливое разбирательство. Он никак не мог этого сделать. Мой сын всегда был либералом и демократом. Состоял в Гринпис. Ради бога, он же в Техасе работал на этого типа. Стал бы такой мальчик стрелять в Джея Сигрэма?

Молчание было таким долгим, что я испугался, не разъединили ли нас.

– Жди звонка, – сказал мне Олверсон и повесил трубку.


Джей Сигрэм не был первым политиком, убитым теплым июньским вечером в Лос-Анджелесе. 5 июня 1968 года в кухне отеля «Амбассадор» застрелили Роберта Кеннеди. Это случилось через несколько минут после полуночи. Он только что победил в праймериз Калифорнии и уже считался будущим президентом Соединенных Штатов. В своем выступлении он сказал: «Итак, благодарю вас всех, продолжим в Чикаго и давайте победим и там». Сошедшего с трибуны Кеннеди провели через буфетную и кухню при бальном зале. Маленький темноволосый человечек преградил ему дорогу со словами: «Кеннеди, сукин ты сын!» Он сделал несколько выстрелов из автоматического пистолета 22-го калибра. В Кеннеди попали три пули: две – в туловище, одна – в голову.

Убийцу свалили наземь присутствующие, среди которых были футболист Рузвельт Гриер и писатель Джордж Плимптон. Плимптон позже вспоминал «огромные умиротворенные глаза» молодого человека. В больнице Доброго самаритянина Кеннеди сделали переливание крови. Врачи провели срочную трахеотомию, после чего – операцию на мозге с целью удаления пули.

Он умер через двадцать четыре часа.

Арестованный убийца отказался назвать свое имя.

«Я желаю сохранить инкогнито», – сказал он.

Говорил о бирже и задавал философские вопросы о природе справедливости. Его описывали как «темнокожего, с курчавыми волосами». Кто-то считал его филиппинцем, другие мексиканцем или кубинцем. Позже, когда фотографию показали по телевизору, его опознал брат Адиль. Убийцу звали Серан Серхан. Он был иммигрантом из Палестины, уроженцем Иерусалима. Пятый из девяти детей, Серхан в возрасте двенадцати лет иммигрировал с семьей в Америку. Он признавал себя антисемитом и ненавистником Израиля. Посещал школу Джона Мюира и городской колледж Пасадены. Некоторое время работал на бегах в Санта-Аните и в магазине здорового питания в Пасадене.

После опознания полиция отправилась к нему домой, где нашла подробные записи уличающего содержания. В дневниковой записи от 18 мая 1968 года Серхан писал: «Моя решимость уничтожить РФК все неколебимее… РФК должен умереть… РФК должен умереть. Роберта Ф. Кеннеди необходимо убить до 5 июня 68». Воспитанный в ненависти к Израилю, которая в месяцы перед убийством стала маниакальной, он говорил: «За кулисами повсюду евреи». И признавался, что он «не псих, если речь не идет о евреях».

Отец Серхана был властным человеком, склонным к физическому насилию. В 1957 году, через год после переезда в Америку, он, бросив семью, вернулся в Иорданию. Серхану было тринадцать. Больше он не виделся с отцом.

После убийства друзья Серхана рассказывали, что он часто восхищался Адольфом Гитлером и его «решением» еврейского вопроса.

Через десять лет после отъезда отца, 5 июня 1967 года, Израиль и Египет начали войну. Иордания, подписавшая с Египтом пакт о взаимной обороне, атаковала Израиль с востока. За шесть дней Израиль захватил контроль над Синайским полуостровом, сектором Газа, Западным берегом и Голанскими высотами. Египет и Иордания проиграли войну, проигрывать которую не имели права.

Той осенью безработный Серхан почти все время проводил в библиотеке Пасадены, читая все, что мог найти, о Шестидневной войне. Он читал «Вестник Бнай-Брит», чтобы отслеживать, как он выражался, «замыслы сионистов». Он прятал ярость в своей спальне, словно зверя, – кормил, питал, растил…

26 мая 1968 года Роберт Кеннеди произнес в синагоге Портленда в Орегоне речь в поддержку продажи Израилю новейших военных самолетов. Через неделю, 4 июня 1968-го, Серхан увидел газетное объявление о марше по Уилширскому бульвару в память первой годовщины победы Израиля в Шестидневной войне. Это стало для него «важным знаком, чем-то вроде основания… во мне разгорелся огонь… Я думал, что сионисты, или евреи, или кто они там, бахвалятся тем, что побили арабов».

На суде Серхан говорил: «Это вернуло меня к шести июньским дням прошлого года… я к тому времени был страшно зол на американскую справедливость. Во мне разгорались те же эмоции, те же чувства, тот же огонь… при виде того, как эти сионисты, евреи, израильтяне бахвалятся прошлогодней победой над арабами… увидев то объявление, я решил пойти туда и разобраться, что затевают эти собачьи дети».

После долгой беседы с Серханом дипломированный психиатр Джордж И. Эйб назвал его политические взгляды иррациональными. Он сказал, что Серхан параноидален, особенно в области политики, но прямых свидетельств бреда или галлюцинаций нет.

Психиатр от защиты уверял, что Серхан страдает параноидальной шизофренией и в момент убийства находился в диссоциативном состоянии. Обвинение возражало, что повторяющиеся в записях восклицания «РФК должен умереть!» свидетельствуют о предумышленности и планировании.

На суде Серхан показал, что возненавидел Роберта Кеннеди после телевизионного репортажа о его участии в праздновании Дня независимости Израиля. На вопрос своего адвоката, не вложил ли кто-то ему в голову мысль, что Кеннеди «плохой человек», Серхан ответил: «Нет, нет, это все я сам… я поверить не мог… лучше умереть… чем жить с этим… меня это потрясло… унижение и все эти разговоры о торжестве евреев…»

В апреле 1968 года, за два месяца до убийства, Серхан говорил о ненависти к РФК своему приятелю, мусорщику-афроамериканцу. Альвин Кларк под присягой свидетельствовал, что Серхан хотел застрелить Кеннеди.

По словам Кларка, Серхан услышал по радио передачу, где Кеннеди выступал, по словам ведущего, «в том еврейском или сионистском клубе в Беверли-Хиллз». Кеннеди говорил: «Мы полны решимости сохранить Израиль. Мы полны решимости противостоять любой попытке уничтожить Израиль, от кого бы она ни исходила. И мы не можем и не должны допустить, чтобы наша решимость поколебалась». Серхан вышел, зажимая уши руками и чуть не плача.

По словам одного из адвокатов, после той передачи «Серхана тревожило, что его мать и братья не видят в Кеннеди того опасного, преступного злоумышленника, какого видит он, и, кажется, по этому поводу произошло несколько ссор».

5 июня 1968 года, ровно через год после начала Шестидневной войны, Серан Серхан отправился в отель «Амбассадор». На кухне он дослушал до конца речь Кеннеди. А потом, когда Кеннеди проходил через кухню, достал восьмизарядный 22-миллиметровый «Ивер Джонсон» и, преградив ему дорогу, выстрелил.

Таковы факты. Однако, если Серан Серхан стоял перед Кеннеди, каким образом он трижды попал ему в спину?


Мюррей приехал в половине одиннадцатого. Я слышал, как он орет в коридоре. Через несколько минут Мойерс ввел его в комнату.

– Берите пиджак, – сказал мне Мюррей.

В лифте мы молчали. Я хотел заговорить, но Мюррей приложил палец к губам.

Температура упала на несколько градусов, поэтому я задрожал, проходя через стоянку к его машине.

– Существует миф, – заговорил Мюррей, – что агенты Секретной службы клянутся на крови защищать президента не щадя жизни. На самом деле такой клятвы нет.

Мы сели в его «порше», я пристегнулся.

– В вашей машине всегда чувствую себя пилотом истребителя.

Он завел машину и вырулил за ворота, на ходу показав охраннику средний палец.

– Последние новости, – сказал он. – Я связался с министерством юстиции. Меня послали в госбезопасность. Я позвонил в госбезопасность, там сказали – звоните в Секретную службу. Тогда я позвонил своему знакомцу из ФБР. Тот сказал, что Дэнни держат в центре Лос-Анджелеса. Ему оказали первую помощь, но в больницу не отправили. Насколько известно моему знакомому, пуля еще в ноге.

– Он может лишиться ноги, Мюррей.

– Спокойнее. Тогда я позвонил другому знакомому, из CBS, и слил ему сюжет о том, как Секретная служба отказывает Дэнни во врачебной помощи. Это попадет в одиннадцатичасовой выпуск новостей.

Опустив глаза, я увидел на своей рубашке красное пятно. Порезался? Потом я вспомнил, как мы с Фрэн жевали пиццу перед телевизором. Кажется, двести лет прошло.

– Мой приятель сказал еще, что на некоторые фотографии попал Дэнни, спускающий курок, – продолжал Мюррей. – Это точно он, ручаюсь.

Я не верил. Этот мальчик плакал, когда умер соседский кот. Пока сам не увижу снимки, не поверю, что он не оказался рядом случайно.

– Его кто-то подставил, – сказал я.

Мюррей поднял бровь, словно успокаивая: «Конечно-конечно». Но я видел, что он уверен в обратном.

Как врач, я спросил себя, что могут дать фотографии. Сын с пистолетом или сын, стреляющий из пистолета. Это разные вещи. Мальчик был в толпе. Убийца стреляет, завязывается схватка со зрителями, мой сын затерт в свалке. В его руках оказывается пистолет. Правдоподобно? Нет, но возможно, а в моей профессии маловероятное иной раз оказывается правдой.

Два года назад у меня был пациент, который обратился в больницу с болями в груди. Обследование показало воспаление перикарда. Он жаловался на потерю веса и аппетита. Клинический анализ крови показал повышенное СОЭ, повышено было и давление. Осматривавший его резидент диагностировал классическое заболевание сердца и вызвал кардиолога. Две недели ему лечили сердце, а состояние ухудшалось. Заметив на его плечах и бедрах ливедо ретикулярис, лечащий врач вызвал меня.

Мы вместе пересмотрели симптомы. Потом я побеседовал с пациентом. Он рассказал, что несколько месяцев назад перенес острый гепатит В. Когда исследование функции почек показало азот мочевины более сорока миллиграммов на децилитр, я понял, что дело не в сердце. Пациент страдал узелковым полиартериитом – при этой болезни неизвестной этиологии иммунные клетки атакуют стенки артерий. Мы назначили ему преднизон и циклофосфамил, от чего состояние сразу улучшилось.

Все смотревшие его врачи уверяли, что проблема в сердце. Но в медицине не следует останавливаться на простейших допущениях. Факты бывают обманчивы. Люди склонны замечать только те симптомы, которые подтверждают предполагаемый диагноз, между тем обращать внимание следует на те, которые в него не вписываются.

Мы ехали на север по трассе I-90. У меня зазвонил мобильный. Я ответил. Звонил Дин.

– Тебе забронирован рейс из Кеннеди на Лос-Анджелес. Через час. Успеешь?

Я посмотрел на Мюррея:

– Аэропорт Кеннеди.

Он ушел на три полосы вправо, на пятидесяти вышел к развороту, надавил гудок, развернулся и погнал по шоссе в обратном направлении. Сердце у меня билось в подмышке.

– Дэнни увезли в больницу Седарс-Синай, – говорил Дин. – Утром переведут в федеральную тюремную, и тогда, чтобы добиться свидания, у тебя уйдет не одна неделя. Если успеешь до того, тебя наверняка пустят его повидать.

– Спасибо, Дин.

– Моего имени не называй, – сказал он. – Я всю жизнь служу демократической партии. Мне не хотелось бы, чтобы об этом проведала пресса.

– В могилу унесу, – пообещал я.

– Ну, – отшутился Дин, – в могилу не стоит. В такую даль ничего не стоит нести с собой.


Мы добрались до аэропорта с запасом в пятнадцать минут. Мюррей, высадив меня, сказал, что поедет прямо ко мне домой. Обещал беречь мою семью как свою. По его глазам было видно, что он подсчитывает, сколько часов проставить в счете. По пути к терминалу миновал три поста охраны. Чемодан Мюррею пришлось ставить на ленту не один раз, а дважды. Один из проверяющих объяснил, что госбезопасность повысила уровень угрозы с желтого до красного.

– Из-за того мальчишки, что застрелил сенатора, – сказал он.

«Тот мальчишка». Сюжет складывался. В нем были герой и злодей. Еще немного – и моего сына будет уже не спасти.

Аэропорт бурлил безумным котлом. Люди метались, выпучив глаза. Повсюду вооруженная охрана, военные. В наше время путешествие по воздуху и без того сравнимо с мытарствами беженца. Сегодняшний перелет был и того отчаяннее. Мы, путешествующие американцы, походили на африканцев, которых гонит по пустыне жажда; на албанцев, под оглушающие разрывы бомб бегущих в палаточные города. Мы раздевались, проходя через сканеры, наш багаж тщательно перебирали, суровые люди в форме обводили щупом наши тела, нас стерегли солдаты и собаки, обученные вынюхивать взрывчатку. Мы предъявляли проездные документы и паспорта, молясь о том, чтобы наши имена не всплыли в каком-нибудь списке.

Я, отец прославившегося на всю страну стрелка, не сомневался, что очень скоро меня опознают, и люди в белых рубашках с автоматическим оружием препроводят меня в темное нутро своей машины. Однако бюрократия славится нерасторопностью и несогласованностью действий. Я все ждал, что меня попросят отойти в сторону, а прошел досмотр почти без запинки. На самом деле мое имя попало в списки только через несколько недель – факт, вызывающий как облегчение, так и обеспокоенность по поводу способности государства обеспечить нам безопасность.

«Боинг-747» летел до Лос-Анджелеса без посадок. Дин взял мне билет в первом классе. Подавали закуски, была подушка под шею. Я пытался уснуть, но из головы не шли мысли о сыне. Самолет вывел наружу то, о чем я долго пытался забыть. Страшные и горестные воспоминания. Память с болью и чувством вины. В восемь лет Дэниел чуть не погиб в авиакатастрофе: он летел из Нью-Йорка в Лос-Анджелес. Это был первый год после развода с его матерью, и он прилетал ко мне на Рождество. Летел, как обычно, один, доверенный заботам замотанной стюардессы. В аэропорту он познакомился с девочкой, тоже летавшей на праздники между разведенными родителями. Ее звали Дженни Уинджер. Дженни месяц как исполнилось одиннадцать. Дети сидели рядом, в середине салона: Дэниел – у окна, Дженни – у прохода.

Я часто задумывался, чем были те перелеты для сына. Вероятно, он невольно их романтизировал: маленький мальчик без присмотра взрослых, наслаждающийся приключением. Разлука далась нелегко, но мне хотелось думать, что я помогаю сыну увидеть мир и что развод родителей ускоряет его взросление. Когда другие родители укоряли, что я отпускаю его одного, я указывал, что мой сын гораздо самостоятельнее, чем их балованное потомство. Разве не в этом наша родительская обязанность? Как можно лучше подготовить детей к самостоятельной жизни во внешнем мире?

Тот перелет случился в начале нашего развода. Кажется, Дэнни в третий раз летел один. Если приключения в аэропорту его когда-нибудь и пугали, мне он об этом не говорил. Рейс был ночной, вылет из Нью-Йорка около шести. Небо над аэропортом Кеннеди было чистым, но над Средним Западом не первый день ходили грозы: ливни, снег с дождем, снегопады. Я довез Дэнни на такси и заплатил водителю за ожидание. Провел Дэнни через досмотр до самых ворот, где нас встречала стюардесса. Сказал ей, что сын летит один и я прошу в целости доставить его в Лос-Анджелес. Стюардесса показала на Дженни, которая сидела одна и смотрела за стеклянную стену на вспышки огней у дорожек. Стюардесса сказала, что дети легче путешествуют по двое. И подмигнула Дэнни: может, заведешь подружку!

Я сам тогда жил один – разведенный мужчина, желавший и опасавшийся женщин, – и, признаться, обратил внимание на профиль стюардессы, когда та повернулась. Отметил обтягивающую юбку, блестки пирсинга в ухе – намек на мятежный характер и легкий сексуальный анархизм. Она была молодая, грудастая, светловолосая. Смешливая. Я сказал, что работаю врачом, и упомянул, что сын летит к бывшей жене. Стюардесса пообещала особо позаботиться о Дэниеле. И пожала ему плечо.

Дэниел взял в самолет «Спрайт» и крекеры в виде зверушек. Его ранец был набит одеждой, игрушками, комиксами. Всем, что, на мой взгляд, помогло бы ему скоротать долгий перелет. В салоне показывали «Титаник» – странный выбор для вида транспорта, который летает на молитвах и вере. После первой воздушной ямы капитан включил предупреждение «Пристегните ремни» и приказал стюардессам занять свои места. Он искал высоту, на которой не болтало бы. Самолет тряхнуло второй раз, третий. От четвертого толчка открылись несколько багажных ящиков над головами, вывалился багаж, разлились напитки. Одного пассажира ударило по голове чужим лэптопом. Тогда прозвучал первый крик.

За окнами пассажирам были видны вспышки молний. Дождь колотил по крыльям и фюзеляжу. Свет моргал и загорался снова. Потом отказала вся электрика. В кабине включилась сирена. Самолет начал неконтролируемое снижение. Что чувствуют те, кто падает с неба? Ужас невесомости. Насилие скорости. Самолет без управления горой рухнул вниз. В главном салоне визжали. Люди начали вскрикивать, молиться.

В кабине капитан пытался вывести машину из пике. Он знал, что на исправление ситуации у него секунды, потом машина и все, кто на борту, погибнут. Его помощник остолбенел. Капитан понимал, что без электричества ему не удержать машину в воздухе. Единственная надежда – отключить все и заново запустить двигатели, в надежде, что вместе с ними включится и электричество. Он безумно рисковал. До земли оставалось семь – десять минут. Отключенные двигатели могли не запуститься, но другого выхода не было. Он с каждой секундой терял высоту, погружаясь в сердце бури. Капитан гаркнул приказ экипажу, коротко взмолился и протянул руку, отключая всё.

Мой сын в салоне вцепился в подлокотники. Ему было восемь лет. На последний день рождения мы купили ему пирог в «Карвеле» и сводили на игровые автоматы. Голубая лазурь пирога налипла ему на губы, превратив в крошечного бледного зомби. Дэнни это показалось смешным, и я с ним согласился. Я не был суеверным. Я знал, чем живой ребенок с голубой глазурью на губах отличается от трупа.

В подарок Дэниел получил от матери скейтборд, от меня – набор для опытов. Он выглядел счастливым. Казалось, его вовсе не тревожит, что отец с матерью не выносят друг друга. Что им, чтобы вести вежливый телефонный разговор, нужно разъехаться на три тысячи миль. В тот вечер он отправился в постель с липкими пальцами, гораздо позже обычного времени. И сказал, что он счастлив. Но правду ли сказал? Или уже тогда говорил мне то, что я хотел услышать?

Тогда, на высоте двадцать пять тысяч футов над Огайо, в свободном падении, мой сын вцепился в подлокотники мертвого самолета, падавшего комком бумаги, брошенным в мусорный бачок. В кабине капитан сосчитал до пятнадцати и включил запуск двигателей. В первый миг ничего не изменилось. Его молитвы не услышали. Команда и пассажиры уже мертвы. Потом взревел правый двигатель, за ним – левый. Электричество мигнуло раз, другой, и свет загорелся. Капитан с первым помощником вместе выводили машину на высоту. Мир стабилизировался. Вопли в кабине понемногу затихли, а потом еще не верившие в спасение пассажиры восторженно завопили. Кричал ли ура мой сын? Радовался ли он? Или плакал? Ребенок, совсем один перед лицом смерти. Стошнило ли его, или он описался? Я в тот вечер услышал в новостях о самолете, в котором отключилось электричество. Не в силах проглотить ком, вставший в горле, позвонил матери Дэниела, которая сказала, что с ним вроде все хорошо. Самолет сел вовремя, а на вопрос, как летел, Дэнни ответил: «Долго».

Я всю ночь проплакал, представляя смерть сына. Мой бедный мальчик. Перед таким ужасом никто не должен быть один.

Я думал о нем теперь, представляя пристегнутым наручниками к кровати, с пулей в ноге, арестованным за убийство, которого он не совершал. Какой страх хуже? Правда ли, что с возрастом страх смерти растет? В этом отношении у ребенка есть преимущество перед взрослым. И все же, какой отец не желал бы оградить сына от всех страхов, скрыть от него правду о смерти? После того рейса я поклялся, что никогда больше не отправлю его одного.

Несколько месяцев мы пытались разговорить Дэнни: спрашивали, что случилось, что он чувствовал. Он отвечал без интереса. Самое большее, признавался, что было «страшновато», когда самолет стал падать, но что он был занят и старался, чтобы Дженни «не слишком развизжалась». Каким героем он мне тогда казался: мальчик, сохранивший хладнокровие в опасности, первым делом заботившийся о других. Я гордился им и чувствовал себя в чем-то вознагражденным тем, что у меня растет сильный, невозмутимый сын.

А сейчас, сидя в салоне первого класса и летя в неизвестность, я гадал, не случилось ли в том рейсе через всю страну чего-то еще. Какого-то глубинного сдвига. В миг перед верной смертью мой сын оказался лицом к лицу с отверженностью. Не понял ли он в падающем самолете, что одинок в жизни, что родители, которым полагалось защищать от всех опасностей мира, бросили его в пустоту? Не застыло ли в ту минуту в восьмилетнем мальчике что-то такое, чему следовало оставаться мягким и хранить надежду? Какой взгляд на мир родился в ту минуту – не тот ли, который разделил его как раз с теми людьми, что должны быть самыми близкими? Не потому ли он бросил учебу и пустился бродяжничать? Не потому ли не звонил и не писал? Не тогда ли я потерял его?

И, если так, как я мог быть таким слепым, чтобы этого не видеть?


Я приземлился в Лос-Анджелесе в три ночи. На выходе из терминала меня приветствовал выхлоп какой-то колымаги. Я взял такси и назвал водителю адрес. Мы молча ехали по залитым желтым светом городским улицам. Здесь я был резидентом при медицинском центре Святого Иоанна в Санта-Монике. Там и познакомился с Эллен на вечеринке у другого резидента. Зеленоглазая девчонка курила самокрутку на балкончике. Я был резидентом по второму году, прямо с двух суток дежурства. Даже не снял хирургический комбинезон.

– Меня не предупредили, что здесь карнавал, – сказала она.

– Не карнавал, – ответил я. – Я врач.

У нее было тело девушки, которая знает, как попасть в беду.

– Спорим, ты репетировал эти слова перед зеркалом, – сказала она.

И протянула мне самокрутку. Я покачал головой.

– Ну а я не врач, – сказала она. – Зато я ипохондрик.

– Небеса создали нас друг для друга, – сказал я.

Эллен была фотографом и работала в магазине одежды. Она выросла в муниципальном районе Беркли, ела льняное семя и плоды рожкового дерева, поклонялась мученикам Рабочей партии, пока ее отец, Бертран, не бросил мать, Молли, ради сестер Хеннеси, чем раз и навсегда доказал, что «свободная любовь» – просто новое оправдание для мужчин, таскающихся за собственным членом.

Эллен вместе с матерью, неожиданно оказавшейся матерью-одиночкой, переехала в дешевый район Глендейл. Эллен тогда было девять. На завтрак они ели хрустящие хлебцы, а днем смотрели телешоу о разочарованных бездельниках. Мать Эллен не спешила найти работу и не интересовалась образованием дочери. Как минимум дважды в неделю она находила предлог не пускать дочь в школу, чтобы не сидеть дома одной.

Молли воображала себя художественной и возвышенной натурой в стиле Гертруды Стайн и потому поощряла художественные наклонности дочери. Но учила следовать своим капризам, а не трудиться. В результате Эллен так и не приобрела настырности и трудолюбия, необходимых художнику, чтобы пробиться в современном мире. Не выработав дисциплины, она оказалась в числе тех, кто бесконечно ждет «настроения» и сражается с неотступным ощущением провала и своей ненужности. Она была из мечтателей, а не из деятелей, и, хотя поначалу меня привлекло именно это качество, со временем оно стало меня бесить.

В годы резидентуры я жил в домике у моря. В редкие разы, когда ночевал дома, бегал утром по песку, вдоль полосы прибоя, заливавшего мне лодыжки. Через два месяца Эллен перебралась ко мне. Говорила, что не знает другого способа со мной видеться. Я обычно вваливался домой, засыпая на ходу. Эллен наливала мне ванну, подавала выпивку и укладывала в постель. Ей эта роль чувственной няньки, кажется, подходила. Но продолжалось это недолго. Она слишком много времени проводила с призраком впавшей в депрессию матери. Как многие единственные в семье дети, Эллен болезненно переносила одиночество. Если бы она не забеременела, сомневаюсь, что мы продержались бы хоть год.

Мое такси остановилось перед медицинским центром Седарс-Синай в четверть пятого. В самолете я постоянно проигрывал в голове эту минуту. Дэнни был внутри: испуганный, раненый. Нас разделял необоримый вес федеральных властей и наша непростая история. Будет ли он рад меня видеть? Станет ли ему легче? Или он увидит в этом очередной раз, когда отец опоздал прийти на помощь? Я готов был исправить все, чего не сумел сделать в прошлом. Добиться, чтобы мой сын выжил. Добиться для него успеха. Бывают случаи, когда каждый мужчина ринется в бой с развернутыми знаменами. Для меня сейчас настал такой момент. Чем большим злодеем выглядел сын в глазах других, тем больше он значил для меня. Его спасение становилось для меня чашей Грааля.

Я задержался у входа, оправляя мятый костюм. Как врач, я знал, что персонал больниц часто отмахивается от родственников. Учитывая важность дела, мне лучше появиться на месте в роли доктора Аллена, а не взволнованного отца.

В вестибюле навстречу мне встал молодой человек в синем костюме. Он убрал в карман фотокарточку.

– Доктор Аллен, я Дэвид Толан из администрации. От нашего общего друга.

Я кивнул и пожал ему руку. Дин – хороший человек. Жаль, что ему пришлось так рисковать ради меня. Рука у меня дрожала. Теперь, на месте, я плохо представлял, что скажу сыну. Я говорил с сотнями пациентов в десятках больниц. И всегда точно знал, что сказать, даже если надо было преподнести им смертный приговор. Но здесь? Что бы я ни сказал, много ли изменят мои слова?

– Как он?

– Пусть вам врач скажет, – ответил Толан. – Но пулю вынули, и он, кажется, спокойно отдыхает. Спокойно, насколько возможно, когда ты пристегнут к кровати наручниками.

В лифте, кроме нас, никого не было.

– Я согласовал ваш визит с Секретной службой, – говорил Толан. – Они согласились из любезности к администрации президента. У вас будет десять минут, не больше. Вас попросят поделиться любыми его словами, которые могут пролить свет на случившееся, но я не удивлюсь, если вы промолчите. Единственное условие встречи – чтобы о ней не стало известно прессе. Если вы сообщите журналистам, что виделись с сыном, мы будем это отрицать.

Я кивнул и сказал:

– Хотелось бы выразить соболезнования жене сенатора.

– Она не ответит на ваш звонок. Не удивлюсь, если после сегодняшнего никто не будет отвечать. Ваше имя выпачкали в грязи.

Мои мысли метались. Как выглядит Дэнни? Что он скажет? Я обдумал фразу «имя выпачкали в грязи». Ее, насколько я знал, произнес доктор Сэмюель Мадд – хирург времен Гражданской войны, вправлявший сломаннную ногу Джону Уилксу Буту после убийства Авраама Линкольна. За помощь Буту его судили как сообщника убийцы и приговорили к заключению. Его имя стало символом позора, внушало отвращение. В тишине лифта я пытался разгладить заломы на пиджаке. Жалел, что без галстука. В начальной школе нас учили, что внешность – визитная карточка. «Будь я при галстуке, – подумалось мне, – я бы справился с чем угодно».

– Доктор Аллен, – заговорил Толан, перед тем как открылась дверь лифта, – не хочу вас обидеть, но после того, что сделал ваш сын, я надеюсь, он попадет на электрический стул.

Северную часть пятого этажа освободили от пациентов. Все крыло занимал один Дэнни. Я увидел у сестринского поста агентов Секретной службы, стерегущих выходы. Среди сестер и врачей замешались служащие полиции Лос-Анджелеса и люди в костюмах – как я догадывался, из Службы или ФБР. Плотнее запахнув пиджак, чтобы скрыть пятно на рубашке, я почувствовал себя маленьким и беспомощным перед превосходящими силами.

– Я хочу видеть медкарту сына, – сказал я.

Толан переговорил с одним из агентов Службы. Тот велел мне поднять руки. Меня охлопали с ног до головы и обвели щупом металлоискателя. Я отдал мобильный и пейджер, бумажник и ключи, ремень и шнурки от ботинок. Они боялись, что я пронесу к сыну что-то, что поможет ему причинить себе вред или бежать. Когда обыск закончился, подошел Толан с немолодым человеком в лабораторном халате.

– Это доктор Коппола, – представил он.

Я протянул руку. Коппола чуть помедлил, прежде чем ее пожать.

– Я читал вашу прошлогоднюю статью о фибромалгии, – сказал он мне.

Я кивнул. Он подал мне карту Дэнни.

– Вашего сына доставили с пулевым ранением левого бедра. Пуля располагалась вблизи бедренной артерии. Кроме того, множественные ушибы лица и рук, полученные, как я полагаю, при задержании полицией.

Я не дал воли гневу.

– Кровотечение?

– Минимальное, – ответил доктор Коппола. – Я обошелся местным наркозом при удалении пули, зашил рану. Мы его наблюдаем, но я считаю, что заражения не будет и через несколько дней пациент сможет вставать.

Я ощутил облегчение. И следом – панику. Когда о его здоровье позаботились, подступили более насущные заботы.

– Кто в него стрелял? – осведомился я.

– Точно не знаем, – ответил мне Толан. – Присутствовавшие на месте сотрудники силовых структур не докладывали о применении огнестрельного оружия. Согласно первым сообщениям, в свалке Дэниел сам нечаянно выстрелил себе в ногу.

«Дэнни выстрелил». Как нелепо это звучало. Мой сын ненавидел оружие. Терпеть не мог охотников. Два года в старших классах придерживался вегетарианства.

– Значит, по вашим словам, он сам себя ранил? – переспросил я.

– Пока мы полагаем, что так.

«Удобная теория», – подумал я.

– Он просил адвоката?

– Насколько мне известно, – сказал Толан, – с момента ареста ваш сын не произнес ни слова.

Я смотрел на их лица. Я видел это в их глазах. Все считали, что он виновен. Видели в нем монстра, а во мне, его отце, в лучшем случае грустного жалкого человека, в худшем – отца, виновного в почти преступном небрежении. В конце концов, монстрами не рождаются. Их создают в лабораториях домашнего насилия и равнодушия. И кто в этом виноват, как не родители? Даже Толан, проявлявший максимальное сочувствие, старался не подходить ко мне слишком близко.

– Я хочу его видеть, – сказал я.

Толан переговорил с агентом Секретной службы. И в 4:37 17 июня меня провели к сыну.


В день убийства Роберта Кеннеди конспирологические теории бурлили, как рвущиеся из-под земли токсичные воды. С убийства его брата Джека прошло всего четыре года, и много месяцев после того шли разговоры о неустановленных стрелках, хобо из железнодорожных вагонов и боевиках с Кубы. Всего за два месяца до убийства РФК снайпер застрелил из «Ремингтона 780» стоявшего на балконе мемфисского отеля Мартина Лютера Кинга. Джеймс Эрл Рэй был задержан, но никто не верил, что он действовал в одиночку.

В такой атмосфере произошло убийство РФК. И хотя его застрелили в тесной кухне при десятке свидетелей, хотя убийство, пусть и не попавшее на кинопленку, сохранилось на аудиозаписи, никто не верил, что этот одинокий маленький араб убил золотого мальчика Америки. Кеннеди, что ни говори, был противоречивой фигурой. Он вел долгую и шумную войну с Дж. Эдгаром Гувером, пресловутым главой ФБР. В президентство своего брата он был генеральным прокурором и преследовал итальянскую мафию. Заметный человек. У него были враги – в этом никто не сомневался.

Очень скоро возникли вопросы. В пистолете, отнятом у Серана Серхана, было восемь патронов, но некоторые свидетели показывали, что слышали, по меньшей мере, десять выстрелов. Странным было и расположение ран: две пули попали Кеннеди в спину под правой лопаткой, и оба выстрела произвели снизу вверх. Третья пуля вошла в голову сзади, под правым ухом и пробила мозг. Все свидетели сходились в том, что Серан Серхан стоял перед Кеннеди. Как же он умудрился попасть ему в спину?

Еще была «девушка в платье в горошек». Несколько свидетелей заявили, что видели ее выходящей из отеля с каким-то мужчиной почти сразу после выстрелов. Сандра Серрано, участвовавшая в предвыборной кампании и сидевшая на пожарной лестнице отеля, вспомнила, как девушка выбежала из дверей с криком: «Мы его убили!» Серрано уверяла, что с девушкой были двое мужчин.

Винсент Ди Пьерро, официант в отеле «Амбассадор», показал, что видел девушку в платье в горошек рядом с Серханом перед самой стрельбой.

Таксист Мелвин С. Холл показал, что посадил в машину девушку и двух мужчин через несколько минут после события.

Организатор кампании Букер Гриффин описывал высокого мужчину и девушку, которых видел в кухне перед стрельбой.

Список был длинным. Что он означал? Нас, медиков, учили методике дифференциальных диагнозов – предполагать все возможные объяснения представленных симптомов. Нас учили упорядочивать историю болезни: основные жалобы, сопутствующие симптомы, прошлые заболевания, существенные сведения о жизни, терапию, полученную в прошлом и текущую. Эти критерии помогали диагностировать болезнь, но не каждый симптом оказывался связан с заболеванием. Бывают побочные симптомы. Работа врача – учесть все данные и определить, какие симптомы существенны, а какие нет.

В кухне было множество народа – и мужчин и женщин. Девушка в платье в горошек. Она выходит из отеля с двумя мужчинами. Свидетели слышат ее крик: «Мы его убили!» Но, возможно, она кричала: «Там его убили!»

Доктор Томас Ногучи, коронер Лос-Анджелеса, осматривал тело в первые часы после смерти. Он извлек одну целую пулю и несколько фрагментов. При вскрытии присутствовали три судебных патологоанатома из Института вооруженных сил и два городских коронера. В отчете Ногучи писал, что пуля, убившая РФК, «прошла через сосцевидный отросток височной кости на дюйм ниже правого уха и, отклонившись вверх, рассекла ответвление верхней мозжечковой артерии». Самый крупный фрагмент этой пули застрял в стволе мозга.

Вторая пуля вошла Кеннеди в подмышку и вышла в верхней части груди под углом пятьдесят девять градусов. Коронер писал, что Кеннеди должен был в момент выстрела поднять руку. Третья пуля прошла на полтора дюйма ниже предыдущей и засела в шее, возле шестого шейного позвонка. Именно эту пулю извлекли целой.

Пуля, убившая Кеннеди, – та, что попала в заднюю часть шеи, раскололась и осталась в стволовой части мозга, – была выпущена в упор, так что на коже остался пороховой ожог. По оценке Ногучи, с расстояния не больше полутора дюймов. Но Серан Серхан стоял перед Кеннеди на расстоянии не менее полутора футов.

Выпущены восемь пуль. Три попали в Кеннеди. Стрелок стоял впереди. Пули попали в спину. Как такое возможно? Может быть, первый выстрел прошел мимо, и он повернулся, чтобы бежать? Каковы симптомы? Какого заболевания?

Конспирологи быстро вспомнили Тейна Юджина Сезара, в последнюю минуту нанятого телохранителем Кеннеди. Именно этот человек в форме и с оружием в кобуре, по описаниям, вел Кеннеди под правую руку. Известно, что у него был пистолет 22-го калибра. Был ли он при нем в ночь убийства? Не он ли после первых выстрелов Серхана обнажил оружие и трижды выстрелил в Кеннеди снизу? Если так, на кого работал Сезар?

Обвинения против Сезара чисто умозрительны, и тот, конечно, отрицал всякое участие в убийстве Кеннеди. Но совпадения наводили на размышления и запускали работу аналитической мысли.

Пациент страдает обмороками. Кровяное давление понижено. В последнее время появились головные боли, правая нога опухла. Врач должен решить: все ли эти симптомы относятся к заболеванию, вызывающему обмороки? А может быть, у пациента подагра? Она объясняет отек, но не обмороки. Отбросим отек, вернемся к остальным симптомам. Ключ к диагнозу в том, чтобы найти взаимосвязь в море камуфлирующих факторов.

Девушка в платье в горошек. Нанятый в последний момент телохранитель. Восьмизарядный пистолет. Запись, на которой слышно, по меньшей мере, десять выстрелов. Что здесь важно, а что нет? Для постановки верного диагноза необходимо отказаться от предвзятости. Не подгонять симптомы под условие. Выводить заключение по симптомам. Ваши убеждения несущественны. Как и ваше самолюбие. Это научный вопрос, вопрос фактов.

Так меня учили думать. При постановке диагноза врач создает древо клинических решений. Стрелка от основного симптома разветвляется к другим симптомам, результатам анализов, семейной истории. Повышена ли температура? Страдали ли от подобных симптомов другие члены семьи? Точное следование до конца этих разветвлений должно привести к верному диагнозу и соответствующему лечению. На практике, имея дело с живым человеком, приходится полагаться на опыт. Врач обдумывает диагноз, едва пациент вошел в кабинет, а потом ответы на вопросы и результаты исследований помогают уточнить решение. Такое сокращение поиска врачи называют «иерархическим».

Но скачки в рассуждениях бывают опасны. Вот почему диагностика – рискованная игра. Буквально соблюдая методику, рискуешь ограничить воображение, подсказывающее скрытую болезнь. Излишне положившись на интуицию, рискуешь забыть о важных критериях.

Пациент страдает смертельным заболеванием. Он сознательно и искусно скрывает симптомы. Без верного диагноза ему грозит смерть. Он уже госпитализирован. Состояние ухудшается. Я как специалист должен пересмотреть данные анализов и исследований – рентгенологии, МРТ. Меня ждут тупики, ошибки мышления. Будут появляться новые симптомы, опровергающие предварительный диагноз. Я, его врач, не вправе сдаваться. Чем сложнее диагностика, тем упорнее я обязан работать и тем более творчески подходить к делу.

Так хороший врач становится великим.

Так я узнаю правду о том, что случилось.


Дэнни был пристегнут к кровати наручниками. Это первое, что я заметил. Наручники скользили по металлической раме с таким звуком, будто сдвигали занавеску в душе. Открыть – закрыть. Открыть – закрыть. Он сидел, уставившись в установленный под потолком телевизор. Лицо было в синяках. На щеке царапины, кожа вокруг левого глаза потемнела. Его белая рубаха порвалась и пестрела брызгами крови. Дэнни смотрел прогноз погоды так, словно ничего важнее на свете не было. Как обычный парень, строящий планы на завтрашнее утро. Но Дэнни не придется выходить на улицу. Скоро он станет обитателем тесных камер, холодных беспощадных плоскостей – металла и бетона, помещений, которые легко отмыть от крови, мочи и экскрементов. И погода для него будет меняться только внутри – бури раскаяния или гнева на просторах души.

У его кровати сидел агент Секретной службы. Когда Дэвид Толан ввел меня в палату, агент встал.

– Десять минут, – сказал он и прошел мимо нас к выходу.

Толан, задержавшись в коридоре, закрыл за мной дверь. Впервые за несколько месяцев я остался наедине с сыном.

Во рту пересохло. Я вспомнил новорожденного Дэнни. Шесть фунтов десять унций, голубые глаза. Я отогнал эту мысль. Дешевые мысли, легкие слезы. Сейчас не время упиваться горем. Надо было спасать.

– Я пытаюсь добыть тебе адвоката, – заговорил я.

На экране щеголеватый синоптик с гримом под загар рассказывал, что готовит эта неделя Цинциннати и окрестностям.

– Когда уйду отсюда, собираюсь повидать твою мать, – сказал я.

Шторы были закрыты, люминесцентные лампы отбрасывали плоские тени. Я бывал в тысячах больничных палат, говорил с тысячами пациентов. А сейчас не знал, куда девать руки.

Он шевельнулся на кровати, брякнул наручниками о раму.

– Единственный канал, по которому этого не показывают без конца, – объяснил он.

Я кивнул. «Этого». Не показывают этого. Как будто преступление, в котором его обвиняют, – мелкое неудобство, испортившее просмотр любимой передачи.

– Публичное событие, – кивнул я. – Сотни студентов с камерами, репортеров, операторов местных и крупных каналов. Это месяцами будет в новостях, с фотографиями…

Метеоролог на экране сказал: «Сильные ветра в равнинных штатах, возможны воронкообразные облака».

– Ты не мог бы раздобыть мне второе одеяло? – попросил он.

Я ловил его взгляд, пытался установить между нами связь, но он приклеился глазами к экрану, словно прогноз погоды определял его судьбу.

Я нашел в шкафчике тонкое полотняное покрывало, укрыл его. Я не знал, что сказать. Не было слов для трагедии такого масштаба. Такие события затмевают солнце. Для них нужно изобретать новые слова, новые идиомы. А все же я должен был спросить. Напрямик. Он ведь скажет мне правду, да? Я ведь его отец. Но я не мог. Что-то во мне отказывалось знать.

– Ты что-нибудь ел? – спросил я.

Он мотнул головой. Я прошел к раковине и очень тщательно вымыл руки. Вытер их бумажным полотенцем, подошел и проверил повязку у него на бедре. Хоть какое-то конкретное дело. Я надеялся, что привычная работа врача даст мне опору, успокоит бьющееся сердце.

– Рана хорошо выглядит, – сказал я. – Может быть, даже шрама не останется.

Он улыбнулся одними губами.

– Жаль. Там, куда я попаду, пожалуй, пригодились бы несколько шрамов. Шрамы и носок, набитый монетами.

Стройный паренек, среднего роста, хорош собой. Как называли красавчиков осужденные в фильмах о тюремной жизни? Петушками.

– Мне сказали, ты побывал в Остине, – заговорил я.

– Все там объездил, – помолчав, отозвался он. – Горы, пустыню. Совершено потрясающие места.

«Ты любил природу, поэтому выстрелил в политика», – хотелось сказать мне. Но я не стал. Здесь не место сарказму. Кроме того, он был невиновен. Я хотел, чтобы было так.

– Дэнни…

– Я теперь Картер, – сказал он.

– Я с таким не знаком, – возразил я. – Но Дэниела Аллена я знаю. Я знаю своего сына. Я знаю, что он не мог такого сделать. Застрелить человека. Я это знаю. Просто расскажи, что случилось. Тот человек стоял рядом с тобой. Он достает пистолет. Делает несколько выстрелов. Ты выхватываешь у него пистолет как раз перед тем, как попадаешь в кадр. Такое часто случается.

Так ли? Произнесенное вслух, это звучало бредом. Мы живем под объективами. Прозвучал выстрел, и стрелок тотчас попал на пленку. Где место для ошибки?

Мы оба помолчали. Завтра в Оклахоме и в некоторых районах юго-запада будет жарко. В Портленде штата Орегон ожидаются грозы.

– Не хочу об этом говорить, – сказал он.

– Как это понимать? – спросил я. – Ты арестован за убийство сенатора. Он шел в президенты. Самое время об этом говорить, стучать кулаком по столу и кричать, что ты невиновен.

Дэнни смотрел на метеоролога.

– Я устал, – сказал он.

Я осторожно присел на край постели. Чувствовал, как разделяет нас прошлое. Я отец, который развелся с его матерью, когда ему было семь лет. Отсутствующий отец, который забывает поздравить по телефону в день рождения, прислать подарок. Папа на выходные, папа на каникулы. Лицемер, твердивший: «Не связывайся с наркотиками». Советовавший не слишком серьезно относиться к девушкам и погулять, прежде чем жениться. Таких отцов обсуждают с психотерапевтами. Чем он мне обязан? С какой стати я ждал прямого ответа?

– У нас мало времени, – сказал я. – Десять минут. Ты же слышал. Дай мне хоть что-то. Что передать твоей матери? Что сказать мальчишкам? Скажи, что это не ты, и я буду драться за тебя до последнего дыхания.

Он повернулся ко мне. Левый глаз наполовину закрылся. Под носом засохла кровь.

– А если это я? – спросил он. – Будешь драться?

Я слышал слова, но мой мозг их не распознавал.

«А если это я». С тем же успехом он мог спросить: «А если солнце состоит изо льда?» Или: «А если дождь падает вверх, а не вниз?» Разве такое возможно? Разве возможен мир, в котором мой сын способен на убийство?

Нет. Я понял, это проверка. Он проверяет безусловность моей любви, ищет доказательств, что я в любом случае его отец, что не отступлю и не брошу. Когда-то мы были близки, потом разошлись, и он проверяет, в самом ли деле я остался отцом.

– Да, – сказал я, – конечно. Ты мой сын.

Он обдумал эти слова. Я видел по лицу: он не знает, верить ли. Потом снова положил голову на подушку и закрыл глаза. Повторил:

– Я устал.

Я хотел взять его за руку, но он ее отдернул.

– Прости, – сказал я.

Он молчал. Я потянулся к его щеке. Повторил:

– Прости.

Дверь открылась. За ней стоял Толан с двумя агентами. Их лица сказали все. Время вышло. «Драться, – подумалось мне. – Вцепиться в сына и отказаться уходить. Дайте мне занять его место! Я отбуду срок, это я виноват».

Я взглянул на Дэнни. Он открыл глаза и смотрел на агентов в костюмах, с кобурами на ремнях. Потом перевел взгляд на меня и пожал плечами:

– Слишком поздно.


Я встретился с Эллен в столовой в Малибу. По телефону она просила не приезжать домой. Сказала, что операторы расположились перед крыльцом. Она решила выйти задним ходом, перелезть через соседский забор и выбраться по оврагу. Было восемь утра. Я сидел за столиком в глубине зала и смотрел, как качаются на волнах серферы. Из головы не шло лицо Дэнни. На столике передо мной лежали сегодняшние газеты. «Нью-Йорк таймс» отдала событию большую часть первой полосы. Огромный заголовок кричал: СИГРЭМ УБИТ. СТРЕЛОК РАНЕН, ЗАДЕРЖАН.

Я просмотрел статью: искал нестыковки, расхождения в подробностях. Записал имена свидетелей. Джейн Чепмен восемнадцати лет рассказала, что стояла за спиной мужчины в белой рубашке, который сделал три выстрела по сцене, развернулся и побежал. Лица она не видела. Оскар Делрой двадцати двух лет рассказал, что слышал выстрелы и видел, как мужчина в белой рубашке проталкивался сквозь толпу в его сторону. Других студентов и преподавателей на момент сдачи номера в печать еще опрашивали федеральные агенты. Я полагал, что завтра появятся новые факты. И новые фотографии.

На восьмой странице нашел схему Ройс-холла. На ней было отмечено место на сцене, где стоял Сигрэм, и место, где зрители видели Дэнни. Как он пронес в зал пистолет? Это оставалось вопросом. Все должны были пройти рамки металлодетектора. После Феникса меры по охране политиков резко усилили. Больше агентов, дальше от зрителей, никаких выступлений под открытым небом. И все равно оказалось мало.

Люди с оружием находили способы. По этому поводу провели слушание в Конгрессе. На утренних программах политики требовали ответов.

Я дважды перечитал статью. В ней были факты, но информации недостаточно. Мне нужны были донесения полиции, секретные доклады. Нужно прочесть показания свидетелей, пересмотреть каждый кадр записей. Наверняка в море улик отыщется доказательство, что мой сын невиновен.

Вошла Эллен. На ней был свитер с капюшоном, бейсбольная кепка и темные очки. К ней оборачивались, принимая за известную актрису инкогнито. Она проскользнула между столиками, подошла ко мне. Я не виделся с Эллен больше пяти лет. Она отрастила длинные курчавые волосы. И еще что-то с собой сделала – может, убрала морщины, подтянула подбородок.

– Господи боже, – сказала она и заказала двойной эспрессо. – Проклятый мальчишка.

– Он не мог этого сделать, – сказал я.

– Знаю. Просто так сказала. Его еще маленького было невозможно упросить прихлопнуть муху.

– Я его видел, – сказал я.

– Что за черт! Со мной Секретная служба даже не разговаривала.

– Его держат в Седарс. Пуля в бедре. Он в норме. В бинтах, но это неопасно.

Она сняла очки. Глаза были красные. Плакала. Это было на нее непохоже. За время женитьбы я ни разу не видел ее плачущей. Она была настоящим «зеленым беретом».

– Он звонил мне на прошлой неделе, – рассказала она. – Сказал, что собирается в Лос-Анджелес. Я звала его остановиться у меня. Он ответил, что будет жить у друга.

За эти слова я ухватился. Подсказка. Имя.

– У какого друга?

Она пожала плечами.

– Я сказала: «Позвони, когда будешь в городе». Он не звонил. Он в порядке? Меня убивает, что нельзя… я же его мать. Должны… должен быть закон. Каждый имеет право видеться с матерью.

Она потерла глаза. Я уехал из Калифорнии, когда Дэнни было семь лет, перебрался в Нью-Йорк. С тех пор он был сыном Эллен в такой мере, на какую я никогда больше не осмелюсь претендовать. Да, я навещал сына, и он приезжал ко мне. На выходные. На лето. На рождественские каникулы. Мы раз в неделю говорили по телефону. Но заботилась о нем Эллен. Она его одевала, кормила, собирала в школу. Мерила температуру, когда он болел, и целовала ушибленные места. Я был голосом в телефонной трубе. Письмом в почте. Я был «папочкой», образом отца, мифом о божестве или демоне.

Мы с Эллен постарались разойтись мирно. Ни она, ни я не хотели затягивать Дэнни на минное поле своих руин. Но это было непросто. Эллен чувствовала себя преданной и брошенной. В месяцы перед разводом она была требовательной и капризной. Добивалась, чтобы я больше времени проводил дома. Говорила, что чувствует себя матерью-одиночкой. А я обижался, мне казалось, что меня принуждают и лишают свободы. Переезд в Нью-Йорк был столько же ради того, чтобы нас с ней разделить, сколько ради карьеры. Я уговаривал себя, что это временно. Что через год-другой я вернусь в Калифорнию. «Обещаю, – сказал я Дэнни. – Я никуда от тебя не денусь».

Но временное место в Нью-Йорке стало постоянной карьерой. Я все больше погружался в работу больницы, начал читать лекции в Колумбийском. В Нью-Йорке я почувствовал себя цельным, состоявшимся. А потом познакомился с Фрэн, мы полюбили друг друга и поженились. Мысль о возвращении в Калифорнию стала чужой и устаревшей. Она принадлежала другому человеку в другой жизни.

И все же я, как религиозный обряд, соблюдал разговоры с Дэнни раз в неделю. Брал его на выходные и каникулы. Фрэн обращалась с ним как с любимым племянником, старалась, чтобы он чувствовал себя как дома, даже когда в нашей семье появились еще двое мальчиков. Когда Дэнни бывал у нас, я освобождал время от работы. Водил его в парк, в цирк. Я стремился сделать так, чтобы ему хотелось приехать еще, чтобы он получал справедливую долю отцовской заботы.

Оставшаяся в Лос-Анджелесе Эллен пережила несколько неудачных связей. Похоже, она без конца перебирала диеты и методики самосовершенствования. От работы дизайнера одежды перешла к работе на адвоката по развлекательным мероприятиям, потом прошла курс ландшафтного дизайна.

«Если бы мне как-то организовать свое время, – повторяла она. – Хотя бы перевести дыхание. Сбросить десять фунтов, не встречаться больше с неподходящими мужчинами. Но мать-одиночка никому не нужна. Мужчинам легче. Одинокие отцы сексапильны. Одинокие матери – горгоны. Один неосторожный взгляд – и ты навеки застрял».

Я оплатил для Дэнни частную школу, оплачивал уроки гитары и новую цифровую камеру, когда он (на десять минут) решил, что хочет стать фотографом. Чувствуя вину перед ним, я всегда принимал его сторону в любых спорах с матерью. К ней у меня осталось не много любви, так что я без труда убеждал себя, что она неправа, а сын прав.

Теперь я задумался. Может, поддерживай я ее, ничего этого не случилось бы? Может, если бы я не осуждал ее, не подрывал ее авторитет, не делал тысячи вещей, которые делал в роли отца, Дэнни был бы сейчас нормальным двадцатилетним пареньком, заканчивал бы второй курс в Вассар-колледже, а не бродяжничал год, закончив его за решеткой, под обвинением?

Так много «может». Не из них ли будет состоять отныне моя жизнь? Бесконечные ночи за сочинением альтернативных историй и повторов игры, за поиском выхода из лабиринта?

В тот год, когда Дэнни жил у нас, мы с Фрэн из сил выбивались, чтобы он чувствовал себя своим, членом семьи. Но Дэнни не привык к правилам семейной жизни, общим обедам и совместному отдыху. С Эллен они жили так же, как она раньше – со своей матерью: как заключенные в общей камере. Такие отношения основаны на неформальности, на «дружбе». Эллен больше всего хотелось сделать Дэнни своим наперсником, соучастником преступления. В его детстве это получалось, но подростком Дэнни взбунтовался. Причуды матери стали выглядеть для него сумасшествием, и он сбежал в Нью-Йорк, чтобы прочувствовать, что такое настоящая семья.

Сидя в столовой, я вдруг ощутил, как меня захлестывает изнеможение. У него был вкус океана горя, ожидавшего впереди; цунами эмоций, поднимавшихся над темным горизонтом, загибающихся гребнем, вздыбливающихся, чтобы опрокинуться на берег и снести все на своем пути. Я помешивал кофе, стараясь не замечать этого чувства. Я должен был оставаться собранным, не терять остроту мысли.

– Надо узнать, у кого он останавливался.

– ФБР наверняка уже знает, – отмахнулась она. – Это ведь их работа.

Я отпил кофе. Не спал больше суток. Когда час назад позвонил домой, Фрэн сказала, что Мюррей спит на диване, а Кен Саншайн сидит на кухне, вырабатывает стратегию общения со СМИ. Я сказал, чтобы не пускала детей в школу. Пусть сколько хотят играют на компьютере.

Эллен принесли эспрессо. Она стала пить.

– Он в порядке? – жалким голосом повторила она.

Я кивнул. Она опять плакала. Я подумал, не коснуться ли ее руки, утешая, но не стал. Эта жена спала с официантом и двумя любителями серфинга, пока я был на выездной работе.

– Как Гарви? – осведомился я.

Гарви звали ее любовника. В прошлом году они оба подписали рождественскую открытку. Он носил красный свитер с картинкой Санты. Эллен говорила, что «у него бизнес». Какой-то продюсер.

– Мы разошлись, – сказала она. – Этой ночью. Он сказал, для него это слишком реально. Ему следует думать о своей компании. Их фильм выдвинут на премию режиссерской гильдии. Плохая пресса ему сейчас не ко времени.

– Не чудо ли – Лос-Анджелес? – поморщился я.

Она смотрела в окно, на чаек.

– Что нам делать?

– Найдем адвоката, – сказал я. – Не говорить ничего, что может повредить Дэнни.

– Адвокат мне не по карману.

– Возьми в долг, – отрезал я. – Часы тикают. Они будут добиваться смертного приговора. Им иначе нельзя. Я скорее продам все, что у меня есть, чем допущу это.

Она смотрела на меня из-под челки, как в первую нашу встречу.

– А если это он?

– Это не он. Ты сама сказала – он мухи не убьет.

– Друзья не хотят со мной разговаривать, – пожаловалась она. – Они очень политически активные. В восторге от Сигрэма. Как будто Дэнни в самого Иисуса стрелял.

– Он ни в кого не стрелял. Перестань.

– Ты не понимаешь. Это Малибу. Люди обнимаются с деревьями. Годами не снимают гневных стикеров с бампера. Этот парень был нашим спасением.

– Не расклеивайся, – посоветовал я. – Дэнни не помогут кадры с нервным срывом его матери-хиппи.

На нас уже несколько минут посматривали сидевшие за соседним столиком старики. Эллен отвечала им ледяным взглядом.

– Ты куда смотришь? – Я покачал головой. – О чем я сейчас говорил?

Она пожала плечами. Эллен всю жизнь претендовала на звание артистической натуры. Она еще не создала ни одной скульптуры, ни одной картины – ничего.

Я не знал тогда, что в следующие недели мы с ней будем возвращаться к каждому году жизни Дэнни в поисках подсказки. Она будет звонить мне среди ночи, часто в слезах.

«Помнишь, у него был жар в два года?»

Или: «Как звали того толстого мальчишку? Знаешь, Дэнни иногда возвращался из школы с синяком под глазом или разбитым носом, но мне не рассказывал, что случилось. Как те ребята из «Колумбайн», да? Их унижали в школе, пока они не пришли с полными ранцами оружия».

Я буду уносить телефон в ванную и оттуда успокаивать ее.

«Наш сын невиновен, – буду твердить я ей. – Он ни в кого не стрелял».

«Но ведь что-то есть, – будет возражать она. – У него с головой не в порядке. Кто бросает учебу ради года бродяжничества? Он часто сам не знал, куда едет и что с ним происходит».

«Если ты его любишь, – буду уговаривать я, – просто поддержи. Не слушай никого».

Будто любовь сильнее фактов, общественного мнения, жажды крови.

Сейчас, в столовой, она утерла слезы и постаралась собраться. Спросила:

– Как Фрэн?

– Хорошо. И близнецы тоже. Но, боюсь, нам придется переехать. Что ждет ребят в школе, где все про них знают?

– Куда вы денетесь? Всюду будут знать. Разве что в Бирму.

– В Мьянму.

– Что?

– Она теперь называется Мьянма.

Она не нашлась с ответом. Мы смотрели, как взлетают и скользят вниз серферы, черные точки на белых гребнях. Для них это был прекрасный калифорнийский денек. С их точки зрения, есть прибой – и все просто. Мне всегда хотелось научиться серфингу. Я втайне фантазировал, как где-нибудь после сорока сбегу в Мексику качаться на прибое, буду питаться рыбными тако, спать на песке. Теперь я знал, что этого не будет. Воздушные шарики мечты сдулись навсегда. Мир стал пустыней, где надо выживать, а не наслаждаться жизнью. Не прошло и суток, как все мои фантазии рухнули.

– Когда он был маленьким, – заговорила Эллен, – любил спать у меня на животе. Мы с ним дремали на диване, пока ты был на работе. Я и теперь чувствую, как он лежит и мурлычет словно котенок.

Мы сидели под теплым калифорнийским солнцем и смотрели на серферов – врач и его первая жена, контуженная, как сбитый машиной олень.

– Это все ты виноват, – вдруг сказала она.

– Я?

– Это твой негодный дядюшка. Это в генах.

Я уставился на нее. Она говорила о сводном брате моего отца, который попал в тюрьму за непредумышленное убийство. В начале пятидесятых он убил кассира при неудачном ограблении магазина.

– Прежде всего, – сказал я, – наш сын никого не убивал. Дальше, Элрой был деревенским ребенком с заметной умственной отсталостью. Между ними нет ничего общего. А если бы и было, нет абсолютно никаких научных данных в пользу наследственности убийства.

– Тогда как это объяснить? Он был хорошим мальчиком. Мы были хорошими родителями. Ведь были, разве нет? Не идеальными… развод и вообще… жизнь. Но разводятся многие, а их дети не…

Она закрыла лицо руками. Я на минуту оставил ее в покое. Подошла официантка, налила мне свежего кофе.

– Я нанимаю Дэнни защитника, – сказал я, когда девушка отошла. – И экспертов, сколько бы это ни стоило. Мы будем драться.

– Я боюсь, – призналась Эллен. – Знаешь, бывают моменты, когда кажется, что все рухнуло. Знаешь, от них уже не оправиться, и через пять лет в какой-нибудь местной газетенке появится заметка «Где они сейчас», и в ней ты будешь спившимся обитателем трейлера. А я не смогу. У меня аллергия на запах фанеры.

– Эллен!

Она смотрела на меня. Я всегда был благоразумным. Она всегда была мечтательницей.

– Ты его мать, – сказал я. – Для него ты должна быть сильной. Мы сумеем все исправить.

– Нет, – сказала она, – думаю, не сумеем.

2. Айова

Он бросил колледж в марте. Решил, что зря тратит время. Он много спал, пропускал занятия. Это не депрессия, говорил он. Просто скучно. Его сосед по комнате, беседуя с Секретной службой, сказал, что ни разу не видел, чтобы Дэниел сплевывал, почистив зубы. Сказал, что Дэнни просто гонял по рту воду с зубной пастой и проглатывал. Правда ли? Где Дэнни этому научился? Сказано ведь на упаковке: «Не глотать».

Утром во вторник, 12 марта, за пятнадцать месяцев до расстрела Сигрэма в Лос-Анджелесе, Дэнни собрал вещи. Подвел свою потертую желтую «хонду» к главному входу общежития. Отказавшись от помощи ребят в холле, стянул сундучок по лестнице и проволок через площадку. Длинный прямоугольный ящик, который он кантовал со стороны на сторону, разбудил студентов по всем комнатам.

Дэниел завел в колледже друзей. Встречался с девушками – с некоторыми по нескольку месяцев, но ни одну не предупредил, что уезжает. И нам, родным, не позвонил. Просто в десять пятнадцать свежего мартовского утра он загрузил сундучок в багажник горбатой «хонды» и уехал.

Он двигался на запад, через мост Среднего Гудзона по трассе 9W. Держал на север вдоль реки Гудзон до самого Олбани. Потом свернул на I-90 на запад через Сиракузы. Там еще лежал снег. Солнце стояло над горизонтом твердым плоским диском. Он подумывал взять севернее, к озеру Онтарио. Хотел посмотреть, как льдинки бьются о берег, но все же остался на дороге к западу. Проехал так близко от озера Эри, что ощутил летящий над водой арктический ветер. Проспал ночь на продавленной кровати мотеля «Кроун-Инн» в Миллбери, Огайо. Тогда он еще пользовался кредитными картами.

Судя по чекам, машину он заправил под Буффало штата Нью-Йорк. По чекам же, в ту ночь смотрел кино, «Апокалипсис» Мела Гибсона, – заплатил за просмотр в 1:15 ночи 13 марта. О чем он думал, когда смотрел в плоском вымерзшем Огайо тропическую картину о гибели цивилизации? Я сам потом несколько раз пересмотрел этот фильм. Молча смотрел на головы, катящиеся по ступеням древнего храма Майя. Видел пугающее рождение воды и атаку черной пантеры. Персонажи носили набедренные повязки и говорили на мертвых диалектах. Что это означало? Почему он выбрал этот фильм? О чем должен был думать Дэнни, когда лежал в полудреме, еще видя убегающую под колеса дорогу и чувствуя в мышцах вибрацию мотора?

На первом году колледжа Дэнни завел привычку начинать и не заканчивать дела. Серия комиксов, которую он начал для студенческой газеты, скончалась через три недели, самостоятельная работа по культуре изгоев на Диком Западе (начатая по его желанию) заглохла: сперва он пропускал встречи с преподавателем, потом стал придумывать разные предлоги вплоть до подделки справок от врача. Для симпатичного, скромного и зачастую остроумного парня он встречался со слишком неприглядными девушками – серыми мышками, не надеявшимися на внимание звезд и членов студенческого братства. Он, как колибри, порхал от девицы к девице, возбуждая себя новизной лиц, неповторимым снегопадом смешков, – и скоро терял к ним интерес. Обычно переспав, но часто и до того. Однажды даже во время соития – он тогда просто откатился от несчастной девушки, подхватил брюки и вышел в коридор. Через пять минут он уже катил на велосипеде в город покупать волчок.

Дэнни постоянно опаздывал на занятия, носил одежду не по росту, отпустил длинные волосы, ходил в дырявом свитере. Все это играло на его образ любителя серых мышек и придавало обаяния отверженного поэта. В кафетерии он ел обычно готовые завтраки, часто без молока, пальцами вылавливая их из тарелки, не отрываясь от книги (сначала это были книги о Джесси Джеймс и Билли Киде, потом футуристические прогнозы о войнах роботов, потом философы – Руссо, Фома Аквинский, Кьеркегор), затрепывая уголки и сваливая их потом в кучу у кровати.

По такому кругу чтения представляется серьезный молодой человек с научными амбициями – если бы не тот факт, что ни одной книги он не дочитал до конца. Его осеняла идея: «Буду учить японский!» – и две недели или месяц он занимался им в ущерб остальным занятиям. Потом настроение так же внезапно уходило и появлялась новая идея – «А теперь буду учиться фехтовать». Он бросался за ней, оставив недочитанные книги и недодуманные мысли.

Он понимал, что в этом похож на свою мать с ее вспышками одержимости, сменявшимися долгой эпической скукой. Ему это свойство в себе не нравилось. На самом деле, это сознание его подавляло, на несколько дней погружало в глубокое беспокойство – в такие дни он не вставал с постели, сутками лежал, отвернувшись к стене. В такие долгие монотонные дни он много думал. Чувствовал, что сознание разбивается на части. Боялся, что останется дилетантом, мечтателем, не способным ничего довести до конца. То, что колледж скорее поощрял подобное «экспериментаторство», заставило Дэнни усомниться в мотивах учебного заведения. На чем держался колледж? На строгом контроле посещаемости, на оценках? Он вырос почти без правил, и, хотя по его отношению к учебе могло показаться, что этого ему и надо, в дни бездеятельности он понял, что без направляющей руки собьется с пути.

И тогда эта мысль – сбиться с пути – захватила его. Превратилась в очередную манию. Может быть, в этом и ответ – потерять себя – не вполсилы, как теряют ключ от машины или бумажник, а в фундаментальном, глубоком смысле. Буквально пропасть, потеряться среди незнакомых мест, где не утешат знакомые лица. Идея была романтической и сравнительно обычной для его возраста – хотя тогда он этого не знал.

Он потеряется до конца и таким способом найдет себя. Свое настоящее «я». Раз и навсегда.

От мотеля он поехал дальше на запад и за четыре часа добрался до Чикаго. В университете Де Поля у него были друзья по школе – два брата, с которыми он учился в старших классах. Крейг и Стивен Формены. Они жили в доме на Вест-Хаддок, у реки Чикаго. Это та речка, которую на день Святого Патрика красят в зеленый цвет. В 1887 году, в предвидении Всемирной ярмарки, героические градостроители изменили ее течение, в основном чтобы избавить озеро от стока нечистот. Ныне она течет из озера Мичиган в реку Миссури.

Дэнни провел ночь, выпивая с братьями Формен в «Слоне и замке». Расплачиваясь картой Visa, он накупил на двести с лишним долларов спиртного. И Крейг, и Стивен утверждали, что Дэнни был в ту ночь в прекрасном настроении, веселом и приподнятом. По их словам, около четверти двенадцатого он познакомился в баре с девушкой и ушел с ней. Агенты Секретной службы выяснили у бармена, что девушку звали Саманта Хьюстон. Двадцать два года, училась на медсестру в Чикагском университете.

Дэнни провел в Чикаго двенадцать дней. Из них четырежды ночевал у Саманты, восемь раз – в доме Форменов. 17 марта он смотрел матч «Быков» с «Гризли» в спортивном центре, на третьем ряду: отец подарил Стивену и Крейгу сезонный абонемент. Я видел запись той игры. В середине второго периода в кадр попало лицо Дэнни. Когда «Гризли» взяли тайм-аут, камера переключилась на толпу и поймала смеющееся лицо моего сына. Он держал в руке пиво и щурился, блестя глазами. Кадр длился 3,1 секунды. Я смотрел его больше ста раз. Мой сын выглядел на нем веселым и легким. Что, если бы он остался в Чикаго? Мог бы перевестись в Де Поля. Уровнем ниже Вассара. Мы бы посердились, но поняли. Он мог бы жить с Форменами и ухаживать за Самантой. Они могли пожениться, завести детей. Он стал бы думать по-чикагски, одеваться по-чикагски: шляпы, перчатки, пиджаки с широкими плечами…

Вместо этого утром 28 марта он забрался в свою «хонду». Стало теплее, весна уже прокрадывалась в северные холода. Простоявшая девять дней машина не заводилась, Крейгу пришлось дать ей прикурить от аккумулятора своей «Тандры».

Загрузив свой побитый сундучок, Дэниел Аллен двинулся на запад по трассе 80 к городу Айова.


Меня разбудил ветер. Открыв глаза, я посмотрел на часы: четверть четвертого ночи. Сердце часто билось. В комнате было тихо. Мне снился Дэнни. Фрэн спала рядом, сбросив одеяло. Подушку она зажала между коленями, голые бедра были гладкими и теплыми. Сколько ночей я спал головой у нее на животе? Темнота была живой, наполнялась ее легким дыханием. Я взглянул на панель сигнализации. Мы установили ее после ареста Дэнни. Были угрожающие звонки, письма. У дома круглые сутки вертелись незнакомые машины. Но огонек на стене горел зеленым светом – пока нам ничего не грозило.

Я встал с постели. На миг закружилась голова, и я придержался за стену. Был сентябрь, после убийства Сигрэма в Лос-Анджелесе прошло три месяца – три месяца, как я сидел на больничной постели, касаясь щеки сына. Где содержат Дэнни, не сообщали. Я написал запрос, сославшись на Акт о свободе информации, но мне ответили, что информация совершенно секретная. Неделю назад министерство юстиции предъявило ему обвинение – в убийстве первой степени и двадцати двух террористических актах. Первое публичное слушание предстояло в четверг в федеральном суде Лос-Анджелеса. Мы летели туда завтра. Фрэн решила взять близнецов. Мюррей обещал, что перед судом нам разрешат встретиться с Дэнни, и она хотела, чтобы мальчики его повидали.

Как он будет выглядеть? Бородатый скелет? Джон Уокер Линд после месяца в афганской темнице?

Стараясь не разбудить Фрэн, я вышел в прихожую. Дети спали в своих комнатах. Я смотрел, как они дышат, и мне хотелось лечь рядом, обнять их и никогда не отпускать. Но я медленно, держась за перила, стал спускаться вниз. Мое пятидесятилетие промелькнуло в хаосе после убийства. Фрэн хотела устроить мне праздник, но я велел ей не глупить. Пятьдесят лет. Возраст расцвета для мужчины, силы и бодрости. Я держал себя в форме, каждый день разрабатывал тонкую моторику. Но за месяцы, прошедшие с ночи, когда я сидел на кровати Дэнни, стал замечать перемены. Волосы на лобке поседели. Кожа под подбородком стала отвисать. Вполне естественно для человека моего возраста, но я невольно видел в этом знак поражения. В глубине души я сдался.

Когда мы стареем, наши мышцы теряют силу и гибкость. Метаболизм замедляется, становится труднее поддерживать вес. По ночам, когда не спалось, я лежал, представляя, как ветшают мои моторные нервы. Я с каждой секундой терял скорость реакции. Утрачивал координацию глаз-рука, чувство равновесия тоже. Пока все давалось легко, но через десять лет я, может быть, не сумею без чужой помощи вдеть нитку в иголку.

Я прошел в кухню, включать свет не стал, ориентируясь на ощупь и по памяти. Открыл холодильник, подумал, не выпить ли молока. Мои кости ежесекундно теряли кальций. Я каждый день принимал витамины. Пил больше молочных продуктов, чем в детстве. Это лишь давало отсрочку, оттягивало исполнение приговора. Но ведь именно этого мы добиваемся от неизбежного. Прошли дни, когда я, надев шорты, бегал по району. В первые недели после события мы попали под жесткую атаку прессы. Нас донимали, ломали почтовый ящик. Ветровое стекло моей машины залили краской из баллончика. Наш номер телефона удалили из справочника, но все равно нам звонили фанатики, обливали ненавистью и невнятно угрожали. Когда пошли слухи о скором суде, пресса удвоила число операторов. Они хотели знать, что мы чувствуем, чем держимся. Говорили ли с сыном? Программы новостей требовали пищи двадцать четыре часа в сутки. Интернет-сети стремились поддерживать активность пользователей. Стоило выглянуть из-за шторы, и я видел минимум один фургон видеосъемки и скучающих репортеров, дожидавшихся, чтобы хоть что-то произошло.

Через десять лет после того как два ученика расстреляли своих одноклассников в средней школе Колумбайн, мать одного из убийц, Сьюзен Клеболд, нарушила молчание. Она писала: «Все это время я испытывала страшное унижение. Я месяцами не могла прилюдно назвать свою фамилию. Я прятала глаза. Дилан был плодом всей моей жизни, но его последний поступок показывал, что он так и не научился отличать добро от зла».

Оглядываясь назад, она писала: «Была ли я слишком строгой? Или недостаточно строгой?» По ее словам, каждый раз, увидев в супермаркете ребенка, она думала о том, «как одноклассники моего сына провели последние минуты жизни. Дилан изменил все мои представления о себе, о Боге, о семье, о любви».

Стоя в кухне, я слушал тиканье часов, отсчитывающих секунды бессонной ночи. Месяцами после убийства всплывали новые подробности – показания свидетелей, кадры съемки, видео. Теперь я точнее представлял, что происходило в Ройс-холле в минуты до и после убийства. И все же не было неопровержимых доказательств, что стрелял мой сын. В зале стояла темнота, прожекторы освещали Сигрэма. Снимки, которые я видел, были, в лучшем случае, расплывчатыми. На видео ясно различалось происходящее на сцене, но съемки толпы оказывались темными и зернистыми.

Баллистическая экспертиза доказала, что убийство совершено из пистолета, который держал мой сын, но двое свидетелей (Элис Хадер тридцати четырех и Бенджамин Саид девятнадцати лет, «Нью-Йорк таймс», № 13 от 23 июня 20..) описывали схватку: в первые мгновения после выстрелов человек в белой рубашке боролся с другим мужчиной. Описания второго не было, и его даже не вызывали для дачи показаний.

Дэнни, когда его арестовали, был в белой рубашке. Кто второй?

Через шесть дней после стрельбы журнал «Тайм» опубликовал фото, о котором говорил Мюррею его знакомый из ФБР. На нем, хоть и расплывчато, был виден Дэнни с пистолетом в руке. Схвачен в движении, агент Секретной службы обеими руками вцепился ему в запястье. Толпа отчасти скрывает их. На лице агента ярость, он что-то кричит. На лице Дэнни страх и боль, что неудивительно: он только что получил пулю в ногу.

Я каждый день перерывал газеты в поисках новых подробностей. Кто тот таинственный мужчина, с которым дрался мой сын? Не он ли стрелял? Если нет и если он невинный посторонний, почему не дал показаний?

Я все еще не верил, что мой сын убийца, но был вынужден признать, что потерял с ним контакт. Почему-то, покинув дом, он был одинок и неспокоен. После ареста я неделями, снова и снова, мысленно возвращался к его детству. Что сделал я, его отец, чтобы он стал таким, каким стал? Что я мог бы изменить?

Я сидел за кухонным столом, пил чай и вслушивался в ночные шумы дома. Включилась система вентиляции. Загудел холодильник. Хрустнули, когда я встал ополоснуть чашку, мои колени. Так бывает, когда стареешь. Тело, которое годами было надежным и удобным домом, обращается против тебя. Ты уже не в состоянии поддерживать внутреннюю температуру. В последние полгода я заметил, что все время мерзну. Стал носить свитера. Дети ворчали, потому что я устанавливал температуру комнат на семьдесят два градуса. Я превращался в собственного дедушку.

В первые недели после ареста Дэнни меня захватил вихрь дел. Мы с Фрэн отвечали на вопросы всевозможных силовых структур. Мы выступали на пресс-конференциях и делали публичные заявления. Мы говорили миру, что видим в убийстве сенатора Сигрэма страшное злодеяние. Что мы соболезнуем его семье. Но, говорили мы, мы любим своего сына и верим в его невиновность. Были уверены, что суд присяжных признает его невиновным, и нам оставалось только надеяться, что настоящий убийца Сигрэма будет вскоре задержан и наказан за содеянное.

Мы в одночасье стали публичными персонами. Я, не задумываясь, отказывал в интервью всем сетевым журналам подряд. Фрэн меня поддерживала. Нельзя было превращать семью в цирк. Нам приходилось защищать двоих детей – детей, которые не могли ходить в школу, потому что их преследовали репортеры. Фрэн забрала их из школы и стала учить дома. Теперь они проходили такие предметы, как «книги, которые есть у нас на полках», и «математика, с которой справляется наша мама».

Фрэн пока не жаловалась на давление, под которое попала наша семья, но я иногда слышал, как она плачет в ванной. Обычно поздно ночью. Но плакала она за закрытой дверью, и я, уважая границы ее личной свободы, не стучался и не спрашивал, что с ней.

Каждый день я, как обычно, вставал и ехал на поезде в город. Я более чем когда-либо нуждался в работе. Я проводил утренние обходы, а иногда и вечерние. Я выслушивал легкие и расшифровывал рентгенограммы. Но ловил себя на том, что отвлекаюсь. Мозг отказывался устанавливать обычные связи. Я заметил, что чаще завожу с пациентами разговоры об их семьях. Мне хотелось слушать о счастливой жизни, смотреть хранящиеся в бумажниках снимки: «Мой сын врач. Мой сын адвокат». Мне хотелось видеть уверенных счастливых детей, которые растут героями.

Мои пациенты, большей частью, не подозревали во мне отца известного на весь мир преступника. Они жаловались на боли в позвоночнике и перебои в сердце, не подозревая, к кому обращаются. Они оплакивали трагедии своей жизни, не представляя, что мог бы рассказать я. Если кто-то из пациентов узнавал меня, я старался перевести разговор на другую тему, отвести его от сына. Это давалось легко: болезнь каждого делает эгоцентриком. В боли, страдании, страхе мы обращаемся внутрь себя. Глядя в лицо собственной смертности, перестаем заботиться о будничных драмах мира.

С врачами было по-другому. Коллеги, знакомые много лет мужчины и женщины, переставали со мной разговаривать. Поднимались по лестнице, чтобы не оказаться в лифте с отцом обвиняемого. Когда я впервые вернулся на работу, заведующий медицинской частью заглянул ко мне в кабинет. Он был серьезен.

– Послушайте, – сказал он, – и вы, и я знаем: что бы ни сделал ваш сын… виновен он или невиновен, неважно. Ваше положение в больнице это не изменит. Но в то же время я просил бы вас в ближайшие несколько месяцев держаться поскромнее.

Я был в числе выступающих на ежегодном собрании спонсоров больницы, но после смерти Сигрэма мое имя тихо удалили из списка и посоветовали мне остаться дома. С одной стороны, я был в ярости: я отдал больнице больше десяти лет, спас жизнь многим важным для всего мира людям, а теперь оказался парией. С другой стороны, я испытывал благодарность. За то, что мне дали остаться дома, не подставили под понимающие взгляды, избавили от неловкого молчания и слишком непринужденной болтовни.

Однажды утром в подземке мне в локоть вцепилась незнакомая женщина. Когда я обернулся, она прошипела мне в лицо: «Стыд и позор!»

Медсестра расплакалась, когда я заговорил с ней в больничной комнате отдыха. И отпрянула, когда я хотел ее утешить. «Не трогайте меня!»

Один врач, с которым я несколько раз играл в сквош, подошел ко мне в ресторане. При встрече в больнице он бывал со мной вежлив. Но сейчас выпил. Подошел к столику, за которым мы сидели с друзьями Фрэн, соглашавшимися показаться с нами на людях.

– Имейте в виду, – сказал он, – что каждый в больнице, глядя на вас, видит то, что сделал он. Надеюсь, вы счастливы!

И добавил для ровного счета: «Пидар». После чего, пошатываясь, двинулся в сторону мужского туалета.

Друзья постарались меня успокоить. Говорили, что он пьяный дурак и нечего его слушать. Я сказал, что все нормально и что каждый имеет право на свое мнение. Но больше не ел вне дома.

Нам звонили со скрытых номеров репортеры, добивались цитат. Задавали провокационные вопросы, пытаясь вывести из равновесия.

– Как вы себя чувствуете, зная, что множество людей ненавидят вашего сына?

– Если его приговорят к казни, вы пойдете в тюрьму на это смотреть?

Я перестал отвечать на звонки. Звонок телефона стал пугать, от его механического визга учащался пульс.

За эти три месяца я всего дважды разговаривал с Дэнни. Оба раза по телефону. Во время разговора механический голос напоминал, что в целях безопасности разговор записывается.

– Мне нельзя говорить, где я, – сказал Дэнни, – но могу сказать, что здесь жарко.

– Август, – ответил я, – сейчас всюду жарко.

– Кажется, я хочу домой, – сказал он.

– Кажется? Ты в тюрьме! Каждый хотел бы домой. Ты как?

– Они никогда не выключают свет. Приходится спать, закрывшись ладонью.

– Это противозаконно, – сказал я. – Они не имеют права.

Дэнни минуту помолчал и сказал:

– Адвокат советует мне просить оправдания по причине невменяемости.

– А ты что думаешь?

– Я думаю, что в целях безопасности разговор записывается.

Когда он повесил трубку, я сидел в кухне и смотрел, как в микроволновке кружится чашка с моим чаем. Я признавал виновность сына не больше чем в первый день, но сомнение иногда закрадывалось. Фотография Дэнни с пистолетом в руке была убедительным доказательством виновности, но я знал: не все, что выглядит раковой опухолью, ею является. Я гасил тревогу работой. Мой сын хороший. Добрый. И если такой человек способен на такое преступление, значит, я ничего не понимаю в людях.

В бессонные ночи я рылся в газетах, ища подсказку. Вырезал статьи о Дэнни и складывал их в папку. Часами разыскивал подробности, показания свидетелей – все, что могло пролить новый свет на случившееся в тот день. Я собирал архив и стал хранителем этого дела. Каждую новую деталь вносил в каталог. Если находил что-то существенное, звонил Мюррею, будил его.

– Господи, Аллен, – говорил тот, – сейчас без четверти три. Позвоните завтра. Через пятнадцать минут последние пропойцы отправятся по домам.

Я послал ему статью из «Таймс», в которой свидетель описывал, как Дэнни дрался с неизвестным. Наверху подписал: «Сумеем его найти???» Если мне попадалась фотография или сообщение, заставлявшие усомниться в официальной версии, посылал Мюррею СМС или е-мейл. Он поначалу отвечал развернуто, но со временем ответы становились все более скупыми и наконец свелись к одному слову: «Интересно».

Когда я указал Мюррею на неизвестного, он немного покопался – позвонил автору статьи и добрался до свидетеля. Но ничего нового о противнике Дэнни не узнал – только что тот был высокого роста и одет в темную куртку.

Первые конспирологические теории появились очень скоро. Сигрэм был председателем комиссии по бюджетным ассигнованиям. В последние дни жизни он собирал голоса за билль, требовавший от администрации на 30 процентов урезать военные расходы. Еще он требовал назначить прокурора для расследования деятельности частных военных компаний, наживавшихся на конфликте. Такой билль положил бы конец бизнесу на войне. А потом Сигрэма убили. Голосование, состоявшееся через неделю после убийства, провалило билль, зато был принят новый, предполагавший лишний триллион долларов на военные расходы. Ясно, писали блогеры, что администрация, желая продолжать войну, должна была его убить. Или его казнил военно-промышленный комплекс, скрывая неоправданно высокие траты.

Появился капрал, клявшийся, будто видел Дэнни на секретной военной базе в пустыне Нью-Мексико за три месяца до Ройс-холла. Капрал Уолтер Ганновер якобы охранял тренировочный комплекс сверхсекретных частей особого назначения. Он говорил, что Дэнни привозили на базу в марте. Там, по словам Ганновера, сын обучался обращению с пистолетами и методам инфильтрации. Ганновер утверждал, что видел Дэнни шесть раз за три месяца. Его слова попали в несколько больших газет, их обсуждали по радио. Армия отрицала само существование такой базы. Ганновера проверили на полиграфе, но результаты оказались неясными. Тогда армия опубликовала его досье, и мир узнал, что он не только никогда не служил на базе в Нью-Мексико, но и был с позором отставлен с поста в Форт-Стоктоне за сбыт казенного бензина.

Кое-кто уверял, что военные подделали досье, чтобы скрыть правду, но большинство серьезных новостных агентств на этом закрыли тему. Эти статьи я, как и прочие данные по делу, вырезал и хранил вместе с распечатками комментариев онлайн. На отдельном листке в своем дневнике записал: «Нью-Мексико». Я составлял историю болезни. Каждый симптом, каждый результат анализа попадал в каталог. Так я выстраивал дифференциальный диагноз.

В августе в «Вашингтон пост» я прочел о пожаре в комнате для хранения улик в министерстве юстиции. Пропало несколько коробок с материалами по открытым делам. Я стал маниакально охранять свои записи. Прерывался каждые полчаса, чтобы сохранить их на диске и в Сети.

Фрэн говорила, что боится за меня. Такая одержимость – это нездорово. Мне нужно бы высыпаться. Я отвечал, что речь идет о моем сыне. Что мне делать? Она сказала, что думать надо о том, как примириться со случившимся. Пора принять тот факт, что Дэнни, возможно, виновен.

– А с кем тогда он дрался? – спросил я. – Двое свидетелей показали, что после стрельбы он боролся с другим мужчиной.

– Это был агент Секретной службы.

– Нет. Свидетели точно сказали, что это был другой человек. Агенты еще не подоспели.

– Ты уверен? – спросила она. – Была такая неразбериха, все бегали.

– Я читал то, что читал, – отрезал я.

Она вздохнула, набираясь терпения. Понимала, что судьба нашего брака реально зависит от поведения в подобных разговорах.

– Ты видел снимки, – сказала она. – Агент повалил Дэнни на пол. На орудии убийства остались его отпечатки.

– Фотографию могли подделать, – возразил я. – Отпечатки пальцев больше не считают решающей уликой.

Она погладила меня по щеке. В ее взгляде было сочувствие, и ничего кроме.

– Думаю, тебе стоит с кем-нибудь посоветоваться, – сказала она. – С психотерапевтом. Тебе нужно понять, что это не твоя вина.

– Что именно не моя вина? – спросил я. – Что Дэнни пошел на политический митинг? Что он много разъезжал?

– Пол, – сказала она, – я тоже его люблю, но ты доведешь себя до болезни. А ты нужен семье. Нужен мне.

Но я не мог так это оставить.

Я уже привык видеть лицо Дэнни в газетах. Снимки больше меня не поражали. Через две недели после стрельбы я ехал в поезде на Вашингтон, на заседание Конгресса, посвященное убийству. Десять кварталов от станции «Юнион» прошел пешком, высадившись с «Амтрака», который провез меня мимо кирпичных городов и фабрик, мимо реки, ручьев и ржавеющих плавильных печей. Солнце горело в небе рубином. От станции передо мной протянулись торжественные улицы столицы: тенистые газоны, памятники в окружении ярких цветов, монументальные парки под алой и багровой листвой дубов. Над головой развевались американские флаги, хлопали красно-бело-синие полотнища. Все здесь, кажется, создавалось, чтобы внушать трепет или благоговение.

Никогда раньше я не бывал в Капитолии, хотя за время практики лечил нескольких конгрессменов и сенаторов. Я, конечно, следил по телевизору за слушаниями по Уотергейту и Иранской операции. Я знал силу эти залов, множества камер, груза истории, надежд толпы.

За моей спиной мужчина разговаривал по мобильному:

– Бесплодие, но они считают, что это излечимо.

Я пересек улицы D и С, отметив, что на них нет обычного городского многоцветья мусора, прошел мимо здания Сената, мимо сенаторов и охраны у входа. Полиция Капитолия в белых рубашках и черных шляпах патрулировала просторный проспект Конституции. После 11 сентября подъезды к правительственным зданиям перегородили шлагбаумами и бетонными укреплениями на случай террористической атаки. Вдоль пешеходных дорожек торчали тяжеловесные бетонные клумбы-кашпо. «Вот как действует страх, – подумалось мне. – Он все уродует».

На лужайке за Капитолием репортеры устанавливали освещение и камеры, направляя их на купол. При виде их меня охватила паника. Хотелось пройти неузнанным. Мюррей достал мне пропуск на галерею зала заседаний. Я оделся в бесформенный пиджак и неприметную мужскую шляпу. Не хотелось сидеть в первых рядах, попадать в объективы, видеть под своими фото подпись: ПОЛ АЛЛЕН, ОТЕЦ ОБВИНЯЕМОГО ДЭНИЕЛА АЛЛЕНА. Я натянул шляпу на уши.

Операторы видеотехники пили купленный где-то кофе. Комментаторы в дорогущих синих костюмах сидели на раскладных стульях и читали газеты в ожидании событий, достойных запечатления. На подходе к Капитолию – ступени, колонны, квадраты и треугольники – я уголком правого глаза заметил памятник Вашингтону, как порез в трепещущей синеве неба. В тот же миг я услышал первое стрекотание камер, извещающее о неизбежном нашествии туристов: пожилых пар в ярких нейлоновых футболках, японских бизнесменов, нагруженных новейшей техникой, разжиревших американских семейств и мясистых немцев, выстраивающихся перед бархатом веревочных ограждений в ожидании стерильной речи экскурсовода.

Глядя на ступени Капитолия, я начинал ощущать, что значит для людей власть друг над другом. Я чувствовал, что Вашингтон – не просто географическое понятие. Образ этих зданий проник в глубину моего сознания посредством бесчисленных фотографий, кинофильмов, показов в новостях. В этом широком мускулистом здании чувствовалось что-то нечеловеческое. Оно вызывало в памяти кладбище слонов или медвежью берлогу.

Я чувствовал это каждым мускулом и суставом.

Женский голос за моей спиной произнес: «Я уже разложила свою жизнь по полочкам». Мужчина в выпачканном краской комбинезоне шмыгнул к парковке, за ним погнался полицейский. Разом вспыхнули и щелкнули сотни цифровых камер, волосы у меня на загривке встали дыбом. Обступившие меня монументы не умещались в объективы, слова и рамки фотографий. Разница была – как следить за работой художника или увидеть репродукцию картины в журнале. Быть здесь означало признавать власть духа места. И признавать всю кощунственность преступления моего сына.

Джей Сигрэм был не просто человеком. Он был сенатором, кандидатом в президенты. Он сам был зданием, символом – непомерным, как окружавшие меня стены и обелиски. Атака на президента – это атака на институт президентства. Атака на кандидата – это атака на саму демократию. «Выборы – это надежда», – сказал мне агент Секретной службы. Мой сын обвиняется в убийстве надежды. Надежды страны и мира.

Я показал охраннику документы. Он округлил глаза, поняв, кто я такой, но промолчал – выписал мне пропуск и указал на лестницу.

Внутри я держался с краю, стараясь не привлекать внимания. Люди в костюмах стояли группами. Повсюду расхаживали полицейские в форме.

Зал был огромен. На возвышении в его передней части заняли свои места лишь несколько конгрессменов. Остальные переходили с места на место, совещаясь с помощниками. Я нашел себе место в конце зала.

В тот год председателем комитета был Марк Фостер. Он призвал зал к порядку в пять минут десятого. Произнес вступительную речь, перегруженную патриотизмом и гневом.

Слушания, как пояснил Фостер, – не суд. Дэниел Аллен предстанет перед судом в свое время. Это заседание должно изучить причины неудачи служб безопасности, охранявших кандидата. После покушения Лофнера в Фениксе, сказал он, возглавляемый им комитет потребовал ужесточить стандарты безопасности. Представительницу конгресса ранили на митинге перед супермаркетом. Жизнь каждого политика вдруг оказалась под прицелом. Наши избранники стали законной добычей, мишенью беззаконных стрелков. Убийство Сигрэма еще больше усилило опасения, что служба обществу становится профессией повышенного риска.

– Откровенно говоря, – сказал Фостер, – мы хотим знать, кто запорол охрану и что можно сделать, чтобы подобные трагедии не повторялись впредь.

Глава Секретной службы, Майкл Майлз, выступил перед комитетом. В аудио-видео-презентации он предъявил членам комитета виртуальную модель Ройс-холла. Показал оранжерею, в которой перед событием отдыхал Сигрэм. Оттуда он говорил с детьми через веб-камеру. Майлз вывел на экран хронологию событий.

После убийства Роберта Кеннеди безопасностью кандидатов занималась Секретная служба. Каждого охраняла группа агентов. В нее входили люди, заранее осматривавшие место выступления и проверявшие соблюдение мер безопасности. Кроме того, рядом с Сигрэмом постоянно находились двое агентов. Во время переездов перед и за его машиной двигались машины Службы. Дополнительную охрану обеспечивала местная полиция.

В два тридцать Сигрэм с женой прибыли в университет, проехав через главные ворота, мимо ухоженных газонов, на которых читали студенты. Большая толпа сторонников собралась приветствовать его. Была и группа протестующих. Тех и других не подпускали к выходившему из машины сенатору ближе чем на двадцать футов. Он вышел, обернулся, подал руку жене. Они задержались, чтобы помахать толпе, и прошли внутрь.

Я читал, что Ройс-холл был построен в 1928 году – это одно из четырех первых зданий университета. В нем размещался выставочный центр университета Лос-Анджелеса и еще несколько факультетских помещений, лекционных залов. Главным в здании был театр на 1800 мест с широкой галереей и несколькими рядами лож.

В два сорок пять двери открылись, начали впускать студентов и преподавателей. Согласно требованиям Секретной службы, каждый проходил через металлодетектор. Исключений не делали ни для кого. Здесь возник самый насущный вопрос: как убийце удалось пронести пистолет?

– Первичное исследование оружия, – сказал Майлз, – показало остатки эпоксидного клея, какой, по заключению экспертизы, наносится на обычную клейкую ленту. Тщательный осмотр здания после атаки установил, что такие же следы имеются на задней части найденного там огнетушителя.

Он указал на схеме место – в коридоре второго этажа.

– Значит, – спросил сенатор Фостер, – вы полагаете, что оружие было спрятано в здании до события?

– Мы считаем, что так, сенатор, – сказал Майлз. – Мы предполагаем, что стрелок или известное ему лицо получил доступ в здание накануне и оставил там пистолет. В день выступления убийца незаметно пробрался наверх и забрал его.

Он показал сделанную Секретной службой фотографию огнетушителя: большой красный цилиндр в нише на стене. Нишу отгораживала стеклянная дверца с замком.

– Вы сказали, «известное ему лицо», – продолжал сенатор Фостер. – Означает ли это, что вы подозреваете заговор?

Я встрепенулся.

– Мы продолжаем изучать ситуацию, сенатор. Пока нет сведений об участии в убийстве кого-либо, кроме Дэниела Аллена.

Бездоказательно. Я записал в блокноте: «Сообщник? Остатки ленты».

– Каким образом Дэниел Аллен проник в здание накануне события? – спросил сенатор от Южной Калифорнии.

– Ройс-холл был заперт с трех часов дня накануне, – сообщил Майлз. – Никто не мог войти или выйти без предъявления документов и проверки на металлодетекторе. Значит, оружие должны были пронести в здание до того.

Сенаторы поинтересовались, задолго ли было известно о предстоящем выступлении.

– По моим сведениям, – ответил Майлз, – митинг в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса был назначен 24 мая.

– За три недели.

– Да, сенатор.

– Кто мог располагать этой информацией?

– В отличие от визитов президента, – стал объяснять Майлз, – предвыборные митинги – публичные события. О них широко извещают, чтобы собрать больше народа. Об этом митинге впервые сообщили 9 июня, за неделю.

– Следовательно, за шесть дней между объявлением о событии и днем, когда Служба закрыла здание, стрелок…

– Или известное ему лицо.

– Стрелок или известное ему лицо пронесли пистолет и спрятали его за огнетушителем.

– Да, сэр.

– Верно ли, что Дэниел Аллен работал волонтером на предвыборных мероприятиях Сигрэма?

– Да, сэр. В Остине штата Техас он шесть недель раздавал листовки и регистрировал избирателей.

– А верно ли, что начальник его группы из Остина позже стал участвовать в национальной кампании?

– Да, сэр. Его имя – Уолтер Багвелл.

– И мистер Багвелл был в Лос-Анджелесе в день убийства?

– Да, сэр. Он присутствовал в Ройс-холле во время стрельбы.

– Есть ли сведения, что Дэниел Аллен в дни перед событием контактировал с мистером Багвеллом?

– Мы беседовали с мистером Багвеллом. Он утверждает, что не общался с мистером Алленом по меньшей мере три месяца.

Сенатор Фостер снял очки и потер лоб:

– Что там произошло, мистер Майлз? Как такое могло случиться?

– При осмотре места события были допущены промахи.

– Промахи…

– Ошибки.

– Агенты, ответственные за эти ошибки, наказаны?

– Сенатор, позволю себе заметить, что охрана кандидата в президенты – гораздо более сложная задача, чем охрана президента. Кандидаты требуют от Секретной службы невидимости. Они не хотят, чтобы их с избирателями разделяла стена. Кроме того, встречи с избирателями часто назначают в последнюю минуту, что не оставляет времени на подготовку.

– Это звучит как оправдание.

– Я не оправдываюсь, сенатор. Таковы факты. Агенты, охранявшие сенатора Сигрэма, – хорошие, добросовестные специалисты. Скажу правду: чтобы полностью исключить повторение подобных трагедий, нам нужно втрое больше людей, чем сейчас. Нам пришлось бы за три дня закрыть Ройс-холл и ежедневно прочесывать здание. Такой уровень безопасности невозможен во время политических кампаний, когда митинги назначаются за несколько дней, если не часов.

– Вы хотите сказать, что стрельба была неизбежна?

– Нет, – ответил Майлз, – но, чтобы ее предупредить, нам нужна была удача. Не повезло.


Мой сын родился в шесть вечера 9 апреля 19.. года. Весил шесть фунтов десять унций. Когда акушерка стала прочищать ему дыхательные пути, он железной хваткой вцепился ей в халат. Мы были в центре здоровья Сент-Джона, я там заканчивал резидентуру. Эллен рожала уже девятнадцать часов, и врач наконец провел кесарево по жизненным показаниям. Моего ребенка вырезали из матери под яркими стерильными лампами – первый разрез был сделан быстро, и первый крик послышался уже через несколько секунд. Я сидел рядом и шептал Эллен на ухо, успокаивая, – она все тянулась посмотреть на сына. Руки ей пристегнули в позе распятой. Нашего сына поднесли и приложили ей к щеке, потом жену укатили в палату приходить в себя, а я погнался за акушеркой. Мне было тридцать лет, я ночь накануне провел на вызовах и в сестринской чуть не уснул, стоя над кроваткой. В то же время я испытывал прилив энергии. Я стал отцом. У меня был сын. Своего отца я потерял рано. Рос, как и сенатор Сигрэм, с одной матерью. Откуда мне было знать, как должны себя вести отцы?

Дэниел таращил на меня огромные глаза. Он был теперь сухим и теплым, открывал и закрывал ротик, шевелил руками и ногами, освобожденными из околоплодной жидкости. В этот момент он был чистой надеждой. Идеей бессмертия. Любовь, которую я ощутил, была неразрушима. Все, что было в моей жизни случайного, стало целенаправленным. Все шаги укладывались в великий план мастера. Вся история Земли, все ее войны и катастрофы, голодные годы и потопы, вели к этому, единственному мгновению, к этому, единственному ребенку, лежавшему на мягкой простынке перед склонившимся над ним отцом.

Со временем он научится смеяться. Станет пить сок из кружки. Научится свистеть. Все будет новым. Глядя на меня, слушая мой усталый голос, он протянул крошечную ручонку. Он узнал меня, хотя никогда не видел. И я узнал его. Он был любовью, которую я тщился выразить всей своей жизнью.

В два года Дэниел три недели температурил. Лихорадка была дьявольским врагом, жестоким и беспощадным. Огромной печью, которую лекарствам удавалось пригасить, но не уничтожить. Мы каждый день надеялись, что болезнь отступила, и каждый день столбик термометра снова забирался на невозможную высоту: 104, 105, 106. Я был тогда резидентом, молодым и неопытным врачом. Болезнь Дэнни дала мне мотивацию. Я теребил коллег и корпел над медицинскими журналами. Чем дольше сохранялся жар, тем хуже были прогнозы, которые я перебирал в голове: лейкемия, Эпштейн-Барр, менингит… Мы с Эллен мотались от специалиста к специалисту. Врачи брали кровь, заглядывали ему в уши и орущую глотку. Дэнни был слишком мал, чтобы понимать, что происходит; слишком мал, чтобы видеть: родители лишь пытаются ему помочь, а не в союзе с мучителями. Ему в задний проход вставляли термометр. Прижимали язык шпателем. Ассистенты могучими руками запихивали его в холодные механизмы рентгена, ища затемнения в легких.

Мы так и не нашли диагноза, объясняющего все симптомы. Просто однажды все кончилось. Спала температура, и все стало как обычно. Педиатр объявил это величайшей тайной своей жизни. Мы с Эллен просто радовались. И Дэнни будто бы вышел из этого испытания, не переменившись. Бегал, играл и смеялся, как всегда. Но теперь, задним числом, диагност во мне гадал, не изменила ли та необъяснимая болезнь что-то в организме моего сына. Не вызвала ли глубинные изменения в мозгу, хромосомах, химическом балансе.

Потому что, даже будучи уверенным, что сын невиновен, я уже не мог скрывать от себя, что он не укладывается в общие представления о норме. В двадцать лет Дэниел был перекати-полем, замкнутым как отшельник. Цыганом, одиноким художником, который отрезал себя от общества и от всех человеческих связей.

Если раньше я знал его, знал его надежды и мечты, его мысли и чувства, то время прошло. Теперь он вел себя как незнакомец. Его поступки были симптомами общего заболевания – болезни Дэниела – и мне оставалось только верить, что, если я расшифрую эти симптомы, воспроизведу его решения, слова и поступки, распознаю их причину, я сумею понять сына.

Как ученый я знал: то, что мы называем личностью, – в действительности комбинация физических и физиологических факторов. Нами управляют гормоны и гены. Мы – продукты своего химического баланса: недостаток дофамина – и мы в депрессии, перебор – приближаемся к шизофрении. И потому, чтобы понять решения Дэниела, я должен был исходить из предположения, что часть решений принимали за него, что он был не только независимым носителем свободной воли, но и жертвой биологии.

Современная наука только начинает разбираться в сложностях формирующегося мозга. Возвращаясь к его детской болезни, я не мог не думать: что, если повышение температуры включило в моем сыне что-то такое, что в норме осталось бы выключенным? Что, если нераспознанная болезнь дремала в нем, чтобы со временем произвести невидимый глазу ущерб? Паразиты годами скрываются в тканях кишечника, чтобы однажды вырваться в организм и погубить его. Приступы малярии возвращаются, когда больной давно считает себя исцеленным. Что, если характер моего сына, его замкнутость и потребность в одиночестве – продукт не личности, а болезни? Могла ли болезнь сделать его убийцей?

Я сидел в гостиной, рассматривая старый фотоальбом, когда вниз спустилась Фрэн. В футболке, едва доходившей до бедер.

– Сколько времени? – спросила она.

– Поздно, – ответил я.

Она подошла к окну, выглянула за штору. Рубашка задралась, открыв круглые ягодицы.

– Расселись, стервятники, – сказала она.

– Славная попа.

Она обернулась и одернула футболку. На лице не дрогнул ни один мускул, но я видел улыбку в ее глазах.

– Чем занимаешься? – спросила она. – Ложись-ка спать.

Я покачал головой:

– Все равно через час вставать.

Она подошла, отобрала у меня альбом и села на диван, из скромности бросив подушку на колени. Перелистнула страницы.

– Мне всегда странно ее видеть, – заговорила она. – Твою бывшую. Она существует где-то, как суперзлодей. Моя Немезида. Смотрю на тебя и не понимаю, как ты мог жениться на такой женщине?

– На какой?

– Дерганой, неверной распустехе.

– Тогда мне это нравилось.

Она положила ноги на кофейный столик.

– Иногда мне кажется – зря нам позволяют выбирать себе мужа или жену. Моя сестра не станет встречаться с мужичиной, если за ним нет полицейского досье или комплекса жертвы. У моего отца шестая жена. Шесть жен! «Что ты все время женишься?» – спрашиваю я. Отвечает: «Как тебе сказать? Я оптимист!»

Я погладил ее по голове. Мой первый брак закончился тринадцать лет назад. Он ушел далеко в прошлое, как резидентура, и существовал в краткосрочной памяти только в виде фильма, который я много лет назад посмотрел раз-другой – хорошо запомнил, но никак с собой не связываю.

– Она была хорошей матерью, – сказал я, подумал и поправился: – Она делала все, что могла.

Фрэн листала альбом. Я придвинулся к ней, и она положила голову мне на плечо.

При виде фотографий семьи во мне мелькали вспышки чувств: гнева, страха… А бывают чувства постоянные – высочайшие взлеты, ссоры, прожигающие тебя до сердцевины. Легче вспомнить случившуюся десять лет назад автомобильную катастрофу, чем долгую поездку, которая к ней привела.

И все же я боролся с искушением взвалить вину на Эллен, демонизировать одинокую мать, растившую моего сына. Хотя у меня были основательные проблемы с Эллен и ее отношением к жизни, я признавал: мое мнение о ее родительских способностях – не более чем мнение. Главное, она любила Дэниела, всегда любила: яростно, может быть слишком яростно, – одинокая женщина, воспитавшая сына, которому слишком рано пришлось стать главой семьи.

Но и это было только симптомом, одним из факторов, определивших, кем стал Дэниел. Он не потому бросил колледж, что мать его слишком любила, как не потому пятнадцать месяцев прожил в машине, что отец в семь лет променял сына на Нью-Йорк.

Фрэн взяла меня за руку.

– Ты хороший папа, – сказала она.

Хотелось бы мне, чтобы это было правдой. Я опустил голову на спинку дивана.

– Алекса и Вэлли мы растили по расписанию, – напомнил я. – В полвосьмого в постель – и никаких. Отдых после завтрака, послеобеденный сон. Дэнни жил как кочевник: просыпался ночью, засыпал днем. Ничего постоянного.

– Думаешь, это на него повлияло?

– Трудно сказать. Думаю, он рано усвоил – ни на что нельзя полагаться. И время сна, и еда не постоянны. Родители тоже. Перемены неизбежны. Думаю, когда мы с Эллен разводились, она хотела, чтобы я забрал Дэнни, стал его опекуном. Но понимала, как это будет выглядеть: мать бросает сына. Когда получил работу в Колумбийском, я хотел его забрать. Моя мать жила рядом, и няню я мог бы нанять. Но Эллен не желала оставить меня победителем.

– Сука.

Она сказала это с улыбкой. Для нее это подтверждало то, что требовало подтверждения. Что она – лучшая жена, чем Эллен, и лучшая мать. Что я теперь счастлив. Что наша семья сохранится. Что этот брак будет для меня настоящим. Что она будет спать со мной рядом на небесах.

По лестнице на резиновых ногах спустился сонный Алекс.

– Спать не даете, – проворчал он. – Что за разговоры ночью?

– Простите, ваше величество!

Фрэн подвинулась, освобождая ему место между нами. Он ввинтился в щель и подтянул нас поближе. Ему всегда нравилась теснота: узкие щели, тяжелые одеяла.

– Это кто? – ткнул он в фотографию Дэнни.

– Твой брат, когда ему было столько же, сколько тебе, – объяснила Фрэн.

Алекс подтянул альбом поближе:

– Вы всегда знали, что он ненормальный?

– Почему ненормальный? – возразила Фрэн. – Что ты такое говоришь?

Алекс промолчал, рассматривая снимок.

– А это кто? – показал он.

– Ты сам знаешь.

– Эллен. – Алекс поморщился.

– Верно.

Он уронил альбом на пол и удобнее устроился между нами:

– Когда мы полетим, можно, я сяду у окна?

Фрэн потрепала его по затылку:

– Можете меняться.

Он зевнул и уткнулся носом ей в бок.

– Так и сидите, – приказал он нам.

Мы смотрели, как он засыпает. Дышит ровно, как маленький зверек. Младенцем Алекс любил спать на животе, прижавшись ротиком к матрасу. Мы никак не могли понять, как он дышит, но стоило перевернуть малыша, он разражался криком, так что приходилось снова класть его на живот. Небо за окном светлело. Скоро утро. Мы с Фрэн переглянулись. В нашем доме жила любовь, единение. То, чего не хватало мне в первом браке. То чувство, когда, что бы ни случилось, все хотят одного.

– Хотел бы я, чтобы это было и у Дэнни, – сказал я.

– Понимаю, – ответила она.


Джон Хинкли родился 29 марта 1955 в Ардморе, Оклахома. Отец работал в нефтяной компании. Мать боялась выходить из дома. Он вырос в Техасе и учился в далласской средней школе Хайленд-парка. В начальной школе был популярен как полузащитник футбольной команды. Однако в старших классах он все больше замыкался в себе. Часами просиживал один в своей комнате, играя на гитаре и слушая «Битлз». Родители объясняли это застенчивостью. Одноклассники говорили, что он был «незаметным». С их точки зрения, его все равно что не было.

В апреле 1976 года, в возрасте двадцати одного года он переехал в Лос-Анджелес, где надеялся стать автором песен. Самой популярной песней того сезона была «Нас свяжет любовь» («Love Will Keep Us Together») Кэптана и Тенниля. Пол Саймон исполнял «Пятьдесят дорог, чтобы уйти от любви» («Fifty Ways to Leave Your Lover»). Июньским вечером Джон купил билет в голливудский кинотеатр и посмотрел «Таксиста». В главной роли блистал Роберт Де Ниро, игравший Тревиса Бикла, полубезумного ветерана вьетнамской войны, влюбившегося в малолетнюю проститутку Айрис. Ее играла Джоди Фостер. В фильме Бикл начинает коллекционировать оружие и выбривает себе на голове ирокез.

Он ведет такси по ночным улицам.

– Двадцать девятого июня, – говорит он. – Надо вернуть себе форму. Сидячая жизнь губит тело. Насилие продолжается слишком долго. Отныне каждое утро пятьдесят отжиманий и пятьдесят подтягиваний. Хватит таблеток и вредной еды, разрушающей тело. Отныне – полная организованность. Каждый мускул во мне окрепнет.

Хинкли, открыв рот, слушал его из темного зала. Каждое слово словно было писано про него. Фильм кончается тем, что Де Ниро лежит на полу борделя с пулей в виске. Камера отворачивается от него и показывает сверху осторожно входящих в комнату вооруженных полицейских.

В то лето Хинкли смотрел этот фильм пятнадцать раз – сидел в полупустом зале с пакетиком недоеденного попкорна на коленях. С ним что-то происходило. Преображение. На экране Де Ниро привязывает к предплечью взведенный револьвер. Он берет под контроль неконтролируемое. Он говорит: «Дни тянутся и тянутся. Им нет конца. Все, что мне нужно в жизни, – это цель, к которой идти. Не верю, что жизнь следует посвятить угрюмой заботе о себе. Тогда, по-моему, люди станут неотличимы друг от друга».

Хинкли возвращался в свою кишащую тараканами квартирку, похожую на жилье героя фильма. Он сидел в темноте, перебирал струны гитары в надежде, что его осенит вдохновение. В письмах родителям он описывал выдуманную подружку по имени Линн Коллинз, делая ее похожей на одну из героинь фильма.

С утра он рано вставал, чтобы занять очередь на утренний сеанс.

Через месяц Хинкли вернулся домой в Техас. Работал кондуктором автобуса, пытался примириться с жизнью маленького человека. Но Тревис преследовал его. Темная, скользкая дорога мужского сознания.

Хикнли поступил на технические курсы в Лаббоке. Старался вести обычную жизнь. Повадился пить персиковый бренди и носить зеленую армейскую куртку. Друзей не заводил. Сокурсники редко видели его в компании других людей. Но друг у Хинкли был – только он жил на экране.

«Одиночество преследовало меня всю жизнь, – говорил ему Тревис, – повсюду. В барах, в машинах, на тротуарах и в магазинах – повсюду. От него нет спасения. Бог создал меня одиноким».

В августе 1979 Хинкли купил свой первый пистолет – 38-го калибра. Учился стрелять в цель: твердо ставить ноги, правой рукой держать рукоять, ладонью левой придерживать ствол, чтобы смягчить отдачу. Он предпочитал мишени в виде человеческих фигур. Целил в голову, стараясь опустошить разум перед спуском курка, как делают йоги.

В декабре Хинкли снялся с пистолетом у виска. Поздно ночью, сидя у родителей на кухне, он вставил в обойму один патрон. Свет не горел, уличный фонарь бросал тени на линолеум. Хинкли прокрутил барабан. Он старался не шуметь, чтобы не проснулись родители. Прижимая ствол к виску, спуская курок, он даже не закрыл глаза.

В 1980 он купил еще больше оружия. Начал страдать головными болями. У него все время болело горло. Он обратился к врачу, который выписал голубые и желтые таблетки. Предполагалось, что они помогут ему засыпать и не так мрачно смотреть на мир. Иногда Хинкли бросал их в коку и смотрел, как они растворяются.

В мае он узнал, что Джоди Фостер – актриса, сыгравшая малолетнюю проститутку Айрис, – поступила в Йельский университет. Хинкли взял у родителей взаймы 3600 долларов и поехал в Коннектикут. Записался на курс писательского мастерства. Днем уверенно расхаживал по кампусу, не забывая о лежащих в багажнике его машины пистолетах. Он узнал, на каких она бывает занятиях. Он выслеживал ее в кафетерии. Она была такой хорошенькой, что зубы сводило. Он бросал ей в почтовый ящик любовные послания. Он писал стихи. Для него не было ничего более поэтичного, чем звук бойка, ударяющего по капсюлю патрона.

Он стал чувствовать, что в истории есть место и для него – место в ложе для важных персон. Трон.

На экране Тревис идет на свидание с Бетси – Сибилл Шепард сыграла девушку, агитирующую за политического кандидата. Он ведет ее на порнографический фильм. В жизни становится все меньше смысла.

В кампусе Хинкли раздобыл телефонный номер Джоди Фостер. Он не знал, о чем с ней говорить, и полтора часа просидел у телефона, прежде чем набрать номер. Айрис была так красива, что он чувствовал себя не в своей тарелке. Джоди. Ее звали Джоди. Она отвечала по телефону тепло и открыто. «Ты получила мои письма?» – спросил он. Она была застенчива, чуть флиртовала. Его это подкосило. Он сказал девушке, что неопасен. Почему он это сказал?

Был год выборов. Хинкли поймал себя на том, что не сводит глаз с Джимми Картера на экране. Зубы президента виделись ему могильными камнями – большими, важными. Хинкли пошел в банк и снял со счета триста долларов. Купил авиабилет в Вашингтон. Из Вашингтона купил билет в Коламбус, Огайо. Он следовал за президентом с митинга на митинг.

Он написал стихи: «Пистолет – моя забава!»

«Видишь эту живую легенду? Одним нажатием курка я положу его к своим ногам, стонать, молить, стенать и умолять как бога. Оружие дает порнографическую власть. Мне стоит захотеть, и президент погибшей половины мира станет глядеть на меня, не веря своим глазам, и это потому, что мне принадлежит дешевый пистолет. Пистолеты – моя любовь, пистолет – моя забава. Ты счастливец, если в твоих руках пистолет».

В Тегеране пятьдесят два американских дипломата попали в заложники в американском посольстве. Хинкли сидел у окна в самолете из Коламбуса в Дейтон. Он сочинял письмо Джоди. В кинофильме своей жизни он был главным героем, которому достается девушка. Мысленно он уже достиг всего. Он подойдет к президенту и пожмет ему руку. В другой руке у него будет пистолет. Каждая выпущенная им пуля стает ангелом, который воссядет рядом ним на небесах.

Позже на видео дейтонского митинга увидят Хинкли, стоявшего менее чем в двадцати футах от президента.

В фильме Тревис говорил Бетси:

– Надо обзавестись таким плакатиком: «Однажды я стану организозованным».

– В смысле «организованным»?

– Организозованным. Организозованным. Это шутка. Ор-Га-Ни-Зо-Зо-Ван-Ным!

– Ах, организозованным… Как таблички в офисах с надписью: «Не… откладывай!»?

6 октября в Нешвилле, Теннесси, Хинкли задержала полиция аэропорта – в его багаже нашли пистолеты. Оружие конфисковали, а Хинкли оштрафовали на 62 доллара 50 центов. Он полетел в Даллас и купил новые пистолеты.

20 октября Хинкли улетел домой к родителям. Он нутром чувствовал, что ему не угнаться за вращением мира. Он не справлялся со своими побуждениями, и солнце иногда слепило так, что он не выходил из дома. Однажды ночью он высыпал в ладонь голубые таблетки, смешал их с желтыми. Проснулся он в больнице. По настоянию родителей стал посещать психиатра.

Психиатр счел Хинкли эмоционально незрелым. Он советовал родителям давать ему меньше денег.

4 октября 1980 года Рональд Рейган был избран сороковым президентом Соединенных Штатов, победив в 44 штатах на 489 избирательных участках, против 49 у Джимми Картера.

В декабре Хинкли улетел в Нью-Йорк. Это был город Тревиса Бикла, маленьких проституток и крови на мостовой. В канун Нового года он обдумывал самоубийство перед домом «Дакота», на том самом месте, где Марк Дэвид Чепмен недавно стрелял в Джона Леннона. Казалось, куда ни глянь, увидишь такого молодого человека с рассеянным взглядом и пальцем, зудящим от желания нажать на курок. Хинкли несколько часов простоял под ярко светящимися окнами. Куртка на нем была жиденькая, он замерз и вернулся в отель.

В ту же ночь он наговорил на магнитофон: «Джон Леннон мертв. Миру конец. Забудь о нем. Будет просто безумием, если я продержусь в нем первые несколько дней… Я все еще жалею, что должен уйти с 1981-м… не понимаю, зачем люди хотят жить. Джон Леннон мертв… Я все думаю… все время думаю о Джоди. На самом деле, ни о чем другом не думаю. О ней и о том, что Джон Леннон мертв. Они как будто связаны…

Я смертельно ненавижу Нью-Хейвен. Я бывал там много раз – не выслеживал ее, просто искал… Я собирался сводить ее куда-нибудь, но не знаю… я даже на это не способен… этот город станет городом самоубийц. То есть мне-то все равно. Только Джоди еще что-то значит. Если я что сделаю в 1981-м, то только ради Джоди Фостер.

Я одержим Джоди Фостер. Я должен, должен найти ее и поговорить, лично или еще как… Я хочу одного – чтобы она знала о моей любви. Я не хочу ей зла… Кажется, лучше бы мне вовсе не встречаться с ней, не на этой земле, чем она будет с другими. Я не хотел бы оставаться на земле без нее».

Отец Хинкли встретил его в аэропорту Колорадо. Это было 7 марта 1981-го. Он дал сыну 200 долларов, которыми Хинкли расплатился за мотель в Денвере. Он сидел в номере и смотрел телевизор, пока деньги не кончились.

Впоследствии, на суде, Джек Хинкли выдавит: «Я – причина трагедии Джона. Мы выгнали его из дома, а он не мог жить один. Я всей душой хотел бы сейчас поменяться с ним местами». Он расплачется в носовой платок, а его жена с плачем покинет зал суда.

Отцы и сыновья. Чего бы мы не отдали, чтобы поменяться местами с нашими мальчиками, взять на себя их страдания, облегчить их боль.

На следующий день мать Хинкли отвезла его в аэропорт. Они вместе просидели десять минут в зале отправления, и оба молчали. Наконец Джон открыл рот. Он сказал: «Хочу поблагодарить тебя, мама, за все, что ты делала для меня все эти годы». Это звучало как последнее слово.

Он на один день полетел в Голливуд. Солнце светило слишком ярко, на улицах было полно ненормальных. 26 марта он сел в автобус на Вашингтон. Земля разворачивалась перед ним, как человеческий язык. Три дня спустя он зарегистрировался в вашингтонском «Парк-отеле». В багаже у него были пистолеты. На ночь он клал один под подушку, второй на тумбочку у кровати, со взведенным курком. 30 марта он позавтракал в «Макдоналдсе». Возвращаясь в отель, купил «Вашингтон Стар». На газетном листе увидел, что президент Рейган через несколько часов будет выступать перед рабочим съездом в вашингтонском «Хилтоне». От этих слов перед глазами у него заплясали цветные пятна.

Он принял душ и проглотил таблетку валиума; испугался, что одной будет мало, и выпил еще одну. Он зарядил «Ром RG-14» разрывными пулями, купленными за девять месяцев до того в магазине Лаббока. Потом сел и написал последнее письмо женщине своей мечты.

«Милая Джоди, вполне возможно, я сегодня погибну, пытаясь добраться до Рейгана. Именно поэтому я сейчас пишу тебе это письмо. Как ты уже знаешь, я тебя очень люблю. Я оставил тебе десятки стихов, писем и признаний в любви в слабой надежде, что ты мной заинтересуешься. Мы пару раз говорили по телефону, но я так и не осмелился подойти к тебе и представиться. Не только от застенчивости, но и потому, что не хотел докучать тебе своим навязчивым присутствием. Я понимаю, что множество писем, оставленных у твоих дверей и в почтовом ящике, – тоже навязчивость, но считал, что это менее болезненный способ выразить свою любовь к тебе. Я очень рад, что ты хотя бы запомнила мое имя и знаешь о моих чувствах. А болтаясь у твоего общежития, я понял, что стал темой для болтовни, хотя бы и полной насмешек. Как бы то ни было, знай, что я всегда буду любить тебя. Джоди, я бы и думать забыл убивать Рейгана, если бы мог завоевать твое сердце и прожить с тобой до конца жизни, хотя бы и в полной безвестности. Признаюсь, что совершаю эту попытку только потому, что мне не терпится произвести на тебя впечатление. Я должен как-то заставить тебя понять, без тени сомнения, что делаю это ради тебя! Жертвую свободой, а возможно и жизнью, чтобы ты переменила свое мнение обо мне. Это письмо написано за час до того, как я уйду к отелю «Хилтон». Джоди, я прошу тебя, пожалуйста, загляни в свое сердце и дай мне хотя бы шанс заслужить этим историческим деянием твое уважение и любовь.

Твой навсегда, Джон Хинкли»


Позже, на предварительном слушании Джоди Фостер будет давать показания как свидетельница. Прокурор встанет перед ней.

– А теперь относительно этого Джона В. Хинкли, – скажет он. – Посмотрев на него сегодня в суде, вы припоминаете, что видели его раньше?

– Нет.

– Вы отвечали на его письма?

– Нет, не отвечала.

– Вы чем-либо поощряли его внимание? – спросит прокурор.

– Нет.

– Как бы вы описали свои отношения с Джоном Хинкли?

– Я не имею никакого отношения к Джону Хинкли, – ответит актриса.

При этих ее словах Хинкли метнет в нее шариковую ручку и взвизгнет: «Я до тебя доберусь, Фостер!»

Маршалы выведут его из зала.

Позже, когда запись этого эпизода будет проиграна в суде, возбужденный Хинкли вскочит на ноги и вскинет руку, словно защищаясь от удара. Он бросится к двери, и маршалы побегут за ним.

В час тридцать он взял такси. Сказал шоферу: «Отель „Хилтон“». На такси туда было не больше десяти минут. «Однажды хлынет настоящий дождь и смоет всю грязь», – думал он. Револьвер лежал у него в кармане – сверкающее орудие правосудия. Рука Господа.

В кино Тревис Бикл говорил:

– Ты настолько здоров, насколько себя чувствуешь.

Он полчаса простоял под дождем. Перед отелем собиралась толпа. У обочины ждал президентский лимузин. Полицейские были, но не слишком много. Хинкли опускал руку в карман куртки, подбадривал себя ощущением тяжести «Рома». Он понемногу протиснулся в ряд прессы. В 1:45 Рональд Рейган с сопровождением вышел из отеля. Он улыбался и махал левой рукой.

В кино Тревис Бикл говорил:

– Теперь я ясно вижу – вся моя жизнь была нацелена на одно. У меня не было выбора.

Репортер из группы прессы выкрикнул:

– Мистер президент, мистер президент!

Рейган, улыбаясь, обернулся к нему.

Хинкли достал из кармана пистолет. Принял позу стрелка и выпустил шесть пуль, как мог быстро. Первая пробила мозг пресс-секретаря Джеймса Бреди. Вторая ранила в спину полицейского Томаса Делаханти. Третья прошла мимо президента в стену. Хинкли пытался успокоить дыхание. Он все испортил. Он не справлялся. Четвертая пуля попала в грудь агенту Секретной службы Тимоти Маккарти. Хинкли видел, как агенты бросаются к нему, обнажив оружие. Еще не конец. Пятая пуля ударила в непробиваемое стекло президентского лимузина. Агент Секретной службы затаскивал Рейгана в машину, когда шестая, срикошетив от дверцы, попала президенту в грудь. Она расколола ребро и засела в легком, в нескольких дюймах от сердца.

Хинкли еще щелкал курком, когда агенты Секретной службы сбили его с ног.


Мы летели в Лос-Анджелес как обычная семья. Мать и отец по очереди занимались детьми. Надо было следить за багажом и тащить его через терминал. Мы купили на дорогу журналы, а не газеты, в которых на первой полосе были фотографии Дэнни. Мы отвлекали мальчиков и старались не давать им слишком много сладкого. Они плохо переносили полет, а сахар их возбуждал. Фрэн не жалела усилий, чтобы они не расклеились.

На борту самолета я старался не вспоминать перелет трехмесячной давности – ночную гонку к Дэнни, пока власти не упрятали его в темную дыру, где он был заперт с тех пор. Я смотрел в круглый иллюминатор на геометрическую сеть Среднего Запада, пролетавшую под крылом. Дэнни месяцами разъезжал по этим землям, наматывал мили дорог на машине. Мне казалось, если хорошенько сосредоточиться, я увижу его маршрут: зеленые линии, переходящие в желтые, оранжевые, красные. Но, как ни всматривался, я ничего не увидел.

Мы остановились в отеле «Беверли-Уилшир». В Лос-Анджелесе было пасмурно, моросил дождь. Дети как сумасшедшие скакали на гостиничных кроватях. Пока Фрэн купалась, чтобы избавиться от дорожной усталости, я разобрал чемоданы. Привез с собой целый портфель документов. Разложил по хронологии газетные вырезки и диски с записями событий той ночи. У меня был список вопросов, на которые нужно найти ответы, и соображения для защиты. Предварительное слушание по делу было назначено на завтра, я рассчитывал передать все собранное адвокатам Дэнни.

Как всегда, Лос-Анджелес встретил меня предчувствием неудачи. Казалось, так и должно быть, что для Дэнни все рухнуло здесь, где встретились и поженились его родители. В городе, где они скатывались к разочарованию и гневу вплоть до горького развода, после которого мальчик, вместо того чтобы стать наследником двух домов, превратился в бездомного. Этот город в конце концов притянул его к себе – словно жертва вернулась на место, где мы совершили над ним преступление. Мы описали полный круг.

Через два часа, оставив мальчишек службе присмотра за детьми, мы поехали выпить с адвокатом Дэнни. Мюррей сидел на веранде отеля «Эрмитаж» с Кэлвином Дугласом, главным советником Дэнни. Дуглас был профессором юриспруденции в Стэнфорде и всю жизнь защищал обвиняемых в резонансных убийствах. У него была непокорная седая шевелюра и пакет с нарезанной морковкой в портфеле.

– Сразу скажу, – начал он, – федеральные власти показали мне не все улики.

– Что за улики? – спросил я.

– Откуда мне знать, если я их не видел? – возразил Дуглас. Он открыл молнию пакетика и достал кусочек моркови. Оглядел его, прежде чем надкусить. – Я отправил претензию, – продолжил он. – Поскольку власти утверждают, что часть материалов по делу совершенно секретна, будет отдельное заседание, где выяснят, что я вправе видеть.

– Какие материалы?

– Опять же, точно не знаю, – сказал Дуглас. – Но, на мой взгляд, показания свидетелей слишком легковесны, и недостает некоторых подробностей о передвижениях Сигрэма. А на мой запрос по террористической активности в районе на момент стрельбы ответили молчанием.

– Вероятно, это важно, – заметил Мюррей. – Какие действовали иностранные ячейки? Какие переговоры прослушивало ФБР? Если настоящий стрелок на свободе, как мы его найдем без этих сведений?

Я делал заметки в своем блокноте. Они отправятся в папку, и позже я поразмыслю, как вписать их в дело.

– Дэнни говорил, что вы советовали ему ссылаться на невменяемость, – сказала Фрэн.

– Временную невменяемость.

– Это нелепо, – сказал я. – Мой сын невиновен.

– Я в этом уверен, – ответил Мюррей, – но на орудии убийства его отпечатки. И один парнишка заснял его на телефон с пистолетом в руке за миг до того, как подоспела полиция.

– Я видел тот снимок, – кивнул я. – Он не доказывает, что стрелял Дэнни.

– На его руках нашли следы пороха.

– Потому что, когда он боролся с полицией, пистолет выстрелил ему в ногу. А как насчет свидетеля, который показал, что сразу после выстрелов Дэнни схватился с каким-то мужчиной?

– Мы почти уверены, что это был первый оказавшийся на месте агент, – сказал Дуглас. – Послушайте, я смотрел записи. Ваш сын снят стоящим перед сценой за несколько мгновений до выстрелов. На нем белая рубаха на пуговицах. После первого выстрела камера захватила человека в такой же рубашке, проталкивающегося к выходу. Пистолет виден ясно.

– Что ж, на Дэнни была такая же рубашка, как на убийце, – сказал я. – Ручаюсь, в зале было человек пятьдесят в белых рубашках.

– Но пистолет был лишь у одного, – закончил Дуглас.

– Вы на чьей стороне? – рассердился я.

Фрэн положила руку мне на локоть. Дуглас скрестил ноги, показав бледную безволосую икру. И съел еще кусочек моркови.

– На стороне вашего сына, – сказал он. – А это значит, что моя работа – спасти его от казни.

Я положил на стол портфель, открыл его.

– Я составил хронологическую таблицу, – начал я, доставая лист. – Составил список противоречий в показаниях свидетелей. Думаю, из них вытекает серьезный вопрос: что в действительности произошло в тот вечер?

Дуглас просмотрел мои бумаги:

– Все это у нас есть. И это не доказывает невиновность Дэнни.

Мюррей, молча посасывавший «маргариту», махнул официанту, прося добавки.

– Скажите ему о списке, – посоветовал он.

– О каком списке? – встрепенулся я.

Дуглас нахмурился.

– У Секретной службы, – пояснил он, – есть список лиц, угрожавших президенту, потенциальных маньяков.

– Дэнни в этом списке не было, – добавил Мюррей.

– Конечно, не было!

– А Карлос Пека был, – сказал Дуглас.

– Какой Карлос Пека?

– Безработный кровельщик, посылавший электронные письма с угрозами нескольким членам Конгресса, – сказал Дуглас.

– Он тоже был в зале в тот вечер, – добавил Мюррей.

– Даже если был, – перебил Дуглас, – это ничего не доказывает.

Фрэн взглянула на меня и нахмурилась. По моему лицу она поняла, что я ждал именно такую новость.

– Пол, – попросила она, – не слишком на это рассчитывай.

– Нет сведений, что Дэнни купил пистолет, убивший Сигрэма, – напомнил я.

– Пистолет числится украденным в Сакраменто за три месяца до того, – сказал Дуглас. – По сведениям Секретной службы, Дэниел в то время находился именно в Сакраменто.

– А Пека? – спросил я. – Он бывал в Сакраменто?

Дуглас пожал плечами.

– По сведениям ФБР, в месяцы перед убийством Дэнни купил два других пистолета.

– Но не этот, – настаивал я. – А если это был пистолет Карлоса? Если с этим Карлосом и дрался мой сын? Что, если он застрелил Сигрэма и попытался сбежать. Дэнни схватил его и вырвал пистолет.

– Тогда почему Дэнни молчит? – спросила Фрэн. – Если он невиновен, почему не оправдывается?

Повисла неуютная пауза. Мы переглянулись.

– Возможно, – предположил Дуглас, – вашему сыну нравится быть в центре внимания.

– Что за бред? – не удержался я.

– Одно из двух, – рассуждал Дуглас. – Либо это сделал Дэнни, и он молчит, чтобы не выдать себя, либо он невиновен и молчит по какой-то другой причине.

– Он напуган, – сказал я.

– Допустим на минуту, что он не убивал Сигрэма, – предложил Дуглас.

– Не убивал, – сказал я.

– Мальчик бросил колледж, менял бесперспективные работы, нигде не останавливался надолго. Проявлял признаки депрессии, возможно пограничного расстройства личности. Известно, что он волонтерил для Сигрэма в Остине. Одинокий мальчик, ищущий связи с миром. Ребенок, опасающийся, что мир его забудет.

– И вот, когда Сигрэм убит, – продхватил Мюррей, – пистолет буквально упал Дэнни в руки, и он приписал это дело себе. Теперь он – не пустое место. Всякий, кто вспомнит Сигрэма, вспомнит и Дэнни.

Я задумался. Возможно ли такое? Мог ли мой сын выбросить на ветер свою жизнь ради места в истории?

– Возможно также, – продолжал Дуглас, – что он винит себя в чем-то другом и так наказывает себя.

– В чем же? – спросила Фрэн.

– Как знать? – ответил ей Дуглас. – Может, разбил сердце какой-нибудь девушке. Может, сбил пешехода и не стал дожидаться полиции. Я сделал запрос на психиатрическую экспертизу. Обвинение возражает, но в делах такого рода психиатрическая экспертиза довольна обычна.

Сидя рядом со мной, Фрэн рвала на полоски салфетку.

– Если этот Карлос Пека был под наблюдением Секретной службы, – спросила она, – как он проник в Ройс-холл?

– Вам нужна версия заговора? – сказал Мюррей.

– Нет.

– Человеческий фактор, – объяснил Дуглас. – Судя по списку посетителей, Пека записался Карлосом Фуэнтесом. У него было поддельное удостоверение. В зале тысяча восемьсот мест. Сигрэм не числился среди политиков, которым угрожал Карлос. Он просочился, вот и все.

– Однако Секретная служба о нем не упоминала, – заметил я, – поскольку это вышло бы для них неловко. Убийца был в списке «не пропускать», а его пустили.

Дуглас доел морковные палочки, застегнул пакетик, убрал его и закрыл портфель.

– Теории хороши, – заключил он, – но факт остается фактом: ваш сын взят с орудием убийства в руках.

Я покачал головой. У меня в портфеле лежали документы в хронологическом порядке. Списки, карточки, фотографии и DVD.

– Если ваша ЭКГ дает картину сердечного приступа, – начал я, – это не значит, что у вас больное сердце. Существует полдюжины трудно диагностируемых заболеваний, которые можно перепутать с сердечным приступом. Я имею в виду, что учитывать надо все симптомы, а не выбирать один.

Сняв очки, я потер глаза. А когда открыл их, увидел, как смотрят на меня Дуглас и Фрэн. Такие взгляды я видел у врачей, говорящих с родственниками, когда те отказывались верить, что брат или сестра, мать или отец умерли. Отрицание. Они считали, что я прохожу стадию отрицания.

– Мой сын не убивал, – сказал я.

Мюррей, встав, бросил на стол пятидесятидолларовую банкноту.

– Как насчет прогуляться? – предложил он.

Подумав секунду, я закрыл портфель. Вставая, почувствовал себя усталым. Болели суставы. Я старик, отец опозоренного сына. Это теперь навсегда? Я превращусь в заядлого спорщика, то и дело повышающего голос? В конспиролога, одержимого сбором фактов, сыплющего датами и событиями так, будто количество совпадений способно доказать существование Бога?

Мы молча прошли через вестибюль.

– Я не сумасшедший, – заговорил я.

– Я не называл вас сумасшедшим.

За дверью отеля он отдал рассыльному парковочный талон.

– У Дэнни были сложности, – начал я.

– Сложности… – повторил он, стараясь не выдать своего отношения.

– Проблемы. У него были проблемы. Не спорю. Но он не убийца. Тот человек, Пека, не раз угрожал людям.

– Он отбыл срок, – добавил Мюррей. – За покушение.

– Господи, – вырвалось у меня. – Как же вы не видите! Вот вам доказательство. Почему власти не занимались этим типом?

Мюррей поцокал языком:

– Дуглас прав. Тот факт, что Пека там был, не доказывает, что он убил Сигрэма.

Я сжал кулаки. Мир словно закрутился не в ту сторону. Кружилась голова. На мгновение показалось, что я упаду в обморок. «Не спеши, – сказал себя я. – Обдумай все как следует».

– Сомнение толкуется в пользу обвиняемого, – напомнил я. – Мы не обязаны доказывать, что Пека виновен. Достаточно выявить неувязки, которые помешают присяжным осудить Дэнни.

Рассыльный подвел машину. Мюррей прошел к водительской дверце и дал ему двадцатку. Я стоял на тротуаре и смотрел на него. Из-за туч проклюнулось солнце.

– Ну, – сказал Мюррей, – чего вы ждете? Едем, поговорим с Карлосом Пекой.


Тэд и Бонни Киркленды жили на Лакендер-авеню, за городской чертой Айовы. Дом был бревенчатой постройкой на столбах и стоял в паре сотен футов от их же магазина. На участке за домом, кроме огорода, они разводили кур и мясных свиней. Дочь училась на востоке. Дэниел Аллен первого апреля заглянул к ним в магазин в поисках работы. Его носило, как листок по ветру. В колледже он встречался с девушкой по имени Кора. Она рассказывала ему о детстве в Айове, о родителях, Тэде и Бонни, о том, какие они добрые и щедрые. Рассказывала о протянувшихся, насколько видит глаз, кукурузных полях, собственном огороде и поездках на велосипеде сквозь сентябрьские сумерки. В таких местах люди не запирают двери на ночь и видят простые крестьянские сны.

Дэнни приехал 28 марта по трассе 88 из Чикаго. Он вел машину, не закрывая окон. Был первый по-настоящему весенний день. Выезжая из Иллинойса, он почувствовал, что приближается к земле обетованной. В воздухе пахло полями: землей, удобренной навозом.

К магазину Кирклендов он подошел во время обеда. На нем была старая футболка и ботинки «Док Мартенс». Немытые волосы торчали иголками. Парень походил на заблудившегося горожанина, и, когда остановился посреди просторного как склад магазина, Тэд подумал, что он хочет спросить дорогу, и подошел, вытирая руки ветошью:

– Чем могу помочь?

Тэд был высоким широкоплечим мужчиной. В детстве его ударила копытом лошадь, и часть проломленной черепной кости заменили пластиной. Подвыпив на вечеринках, он забавлял приятелей, прилепляя к черепу магнитики для холодильников. На Бонни он женился двадцать лет назад – они познакомились еще подростками. Он работал на ферме, а она была хозяйской дочкой.

– Я ищу работу, – сказал Дэнни.

– Работу… – повторил Тед. – Я думал, дорогу.

– Дорогу я знаю. Сюда и ехал.

Тэд оглядел Дэнни. Он только что закончил пополнять ветеринарную аптечку: пакетики с дорамицином-10, глистогонное «Алтгар» для свиней, болус для телят.

– Ну, – сказал он, – мы сейчас помощников не нанимаем.

Дэнни кивнул.

– Дело в том, – сказал он, – что я ехал от самого Вассара.

– В Нью-Йорке?

Дэнни кивнул.

– Моя знакомая, подружка, говорила, что у ее родителей магазин кормов в Айове. Сказала, что они сдают гостевую комнату над гаражом. Тэд и Бонни Киркленды. Говорила, если я попаду в Айову, чтобы их навестил.

Тэд оценил стоявшего перед ним юношу. Не опасен ли? Не мошенник ли? Из тех, что втираются в твою жизнь и разносят ее по кирпичику. Его крестьянское лицо осталось невозмутимым.

– Ну что ж, сэр, – сказал он, – все так. Так и есть. Как звали девушку, вашу приятельницу?

– Кора.

– А вас?

– Дэниел Аллен, – назвался Дэнни и протянул руку.

Тэд ее пожал. Он так и не решил, что думать о пареньке. Извинился и отошел позвонить Коре. Та рассмеялась в ответ на его рассказ: не верилось, что Дэнни в Айове и стоит перед отцом. Он был ее парнем всего несколько недель. Дэнни ей нравился, но был такой рассеянный. Он одиночка, а ей было куда пойти. Так что однажды ночью за пиццей они решили расстаться. Дэнни как будто не возражал, и они остались друзьями. Сейчас она попросила позвать его к телефону.

– Дэнни, – начала она, – ты что там делаешь?

– Я бросил колледж – ответил он. – Мне нужны были перемены. Думал несколько месяцев поработать в поле.

– Мои родители в поле не работают, – сказала она. – Они торгуют кормом для лошадей и сельскохозяйственным инвентарем.

– Ну, – сказал он, – это тоже подходяще.

Иной раз посреди занятий любовью Дэнни отвлекался на что-то другое: утыкался в телевизор или принимался готовить сэндвич. Кора видела в нем кого-то вроде младшего брата.

– Мне это подходит, – сказал он. – К тому же мне здесь нравится. Свежий воздух.

– Пахнет навозом.

– Разве свежий воздух не всегда так пахнет? – спросил он.

Он поселился в квартирке над гаражом. Там не было кухни, зато имелась плитка и старая водопойная бадья вместо ванны. Ночами он выбирался на крышу и любовался звездами. Он раньше не знал, как их много. В первую ночь, лежа на двуспальной кровати, смотрел, как по дощатому потолку мельтешат тени листьев. Он слушал ветер и на несколько часов почувствовал себя другим человеком.

Днем он разгружал грузовики. Одевался в черный комбинезон и прочные холщовые перчатки. Загружал полки. Учил названия товаров: рабочие сапоги Chore и Muckmaster. Смазка Neatsfoot предохраняет и смягчает кожаные изделия. Спрей Red Hot – особая смесь мыла, пряностей и ароматизаторов, чтобы животные не жевали бинты, повязки и лубки.

Он ел безвкусные гамбургеры из фастфуда вместе с другими рабочими. В основном, мексиканцами. Он совершенствовал свой испанский, пополняя его бранными словечками. Chingar – глагол, входит в выражение chinga tu madre. Manoletiando – онанировать. Hoto – название для геев. Pendejo – идиот. Он любил есть жаркое холодным. Мексиканцы считали его чокнутым и называли Cabryn. Он только потом узнал, что это означает «задница».

Каждый вечер он ужинал с Кирклендами. На этом настаивала Бонни. У этой крошечной брюнетки была коллекция оружия. Отец с детства приучил ее охотиться, и ей нравилось ощущать руками оружейную смазку. За неделю до того она долго говорила с Корой о Дэнни. Выясняла, не опасен ли тот. «Боже мой, нет, – сказала Кора. – Просто немножко заблудился». С заблудившимися Бонни умела обращаться. Она как-никак была матерью, а заблудившийся ребенок взывает на всех частотах, слышных материнскому уху. Она взяла Дэнни на себя. Проверяла, сыт ли он и помылся ли. Занималась его физическим и духовным здоровьем.

Они ели то, что готовили из собственной свинины и урожая с соседских полей. Самая свежая пища, какую доводилось едать Дэнни. Он чувствовал вкус земли в овощах – желудевый компот почвы. В блюдах из летней тыквы он мог бы подсчитать каждую напоившую ее дождевую каплю.

Его расспрашивали о семье. Он отвечал уклончиво. Родители в разводе. Мать живет в Лос-Анджелесе, отец – в Коннектикуте с новой семьей. Дэнни девятнадцать. Ему хочется путешествовать, посмотреть мир.

– Ну, – заметил Тэд, – Айову я бы «миром» не назвал, но нам она по душе.

Они отдали ему старый, ржавевший в сарае велосипед. Дэнни его отчистил, купил новое седло и шины. Он ездил на нем по часу утром, до работы – гонял по грунтовым дорогам, глядя, как встает солнце. Привыкал к земле, искал на ней свое место. По воскресеньям выбирал какое-нибудь направление и уезжал на целый день: до обеда ехал на север, потом разворачивался. Десять фунтов, которые он набрал в колледже на сладких завтраках и пиве, растаяли. Мышцы икр и бедер натягивали штанины джинсов. Ежедневные десять часов перетаскивания мешков с кормом придали его спине и плечам плотность и определенность.

Однажды вечером он поехал с мексиканцами в город выпить пива. Они подъехали к салуну «Урод» рядом с университетом. Один из мексиканцев клеился к студентке, Мэйбл. Толстушка с курчавой гривой волос. Но смеялась она хорошо, и, по словам Жоржи, голова у нее была светлая. Четверо мексиканцев с Дэнни сидели за угловым столиком. Они приставали к девушкам, обзывали их разными испанскими словечками. Мексиканцы рассказывали Дэнни, что, если он когда-нибудь попадет в Мексику, там, чтобы затеять драку, достаточно сказать кому-нибудь: «Chinga tu madre». Они научили его прятать нож за голенищем. Толстушка пришла с тремя подругами. Она была похожа на Оливию Ойл из старого мультфильма про Папая. Девушки взяли себе жидкого пива. Жоржи поставил на музыкальном автомате сальсу. Дело шло к заварушке. Дэнни не запомнил, как оказался рядом с Оливией Ойл. Она пыталась завязать разговор, а он ни слова не слышал.

Он отошел сыграть в бильярд и нечаянно сцепился с крутым парнем, проходившим оздоровительную программу местного колледжа. Тот был на фут выше и каждый раз, оборачиваясь, задевал Дэнни кием. В первый раз извинился. На второй выбил из руки Дэнни кружку с пивом. Мексиканцы тут же обступили их. Жоржи бросил в лицо парню кое-что из словечек, которым учил Дэнни: maripso, maricyn, mariquita. У здоровяка нашлись друзья – мужики с квадратными затылками из местной команды регби. Здоровяк спросил Дэнни, не берет ли он с собой рабов, когда идет в туалет. Дэнни невесело улыбался. Его сердце колотилось, как никогда прежде. Он увидел, как Жоржи тянется к ножу за голенищем. Вышибалы почти успели: плечистые ребята, выращенные на фермах Свишера и Норт Либерти, расталкивали толпу.

– Concha de tu madre, – сказал Дэнни и ребром ладони ударил крутого по горлу.

После, когда закончилась общая свалка, и вышибалы, не жалея пудовых кулаков, разогнали драчунов, они присели на обочину, попивая пиво из бутылок в бумажных пакетах. Дэнни сплюнул в канаву кровью. Жоржи похлопал его по спине. Он теперь был своим, почетным мексиканцем. Дэнни сказал им, что он – наверное, единственный в Америке парень, который лезет по социальной лестнице не вверх, а вниз. Мексиканцы решили, что он не в себе.

В ту ночь он позвонил с таксофона Саманте Хьюстон, девушке, с которой познакомился в Чикаго. Почему ей, почти незнакомой? Может быть, в непривычном окружении, вдали от всех, кого знал, Дэнни стало одиноко. А может быть, спиртное и насилие взбудоражили его. Как бы то ни было, звонил он за полночь. Мексиканцы отвели его в бар у магистральной трассы, где сели пить текилу и шумно болеть за футболистов на телеэкране. Он стоял в коридорчике перед туалетом, зажимал пальцем одно ухо и кричал в трубку.

– Я в Айове! – крикнул он.

– Почему вы кричите?

– Месяц назад я бы Айову и на карте не нашел, – сказал он.

– Кто это говорит? – спросила она.

– Это Дэнни. Здесь известен под именем «Кабрин».

– А ты знаешь, что это значит «задница»?

– Вот как? Сучьи дети… – Он ухватился за стену, чтобы не упасть.

– Слушай, – сказала она, – я сейчас говорить не могу. Мой парень вышел за сигаретами.

– Парень, – повторил он.

Она не рассказывала ему о своем парне.

– Я к тому, что с тобой было весело. Не подумай чего, но ты же не здешний. А мой парень учится на юриста. Девушка должна думать о будущем.

– Как это верно! – воскликнул он. – Полностью согласен.

От текилы стены начали кружиться. Он сказал:

– Если попаду в Чикаго, загляну к тебе.

– Будь добр, – отозвалась она, – не заглядывай.

Он вернулся в бар. Мексиканцы орали и топали ногами. На экране плясала и размахивала руками мексиканская команда. Дэнни сел на табурет у стойки и стрельнул сигарету у одноглазого ковбоя. Он не курил.

Он цедил свое пиво и думал о том, чему здесь научился. Он мог перечислить шесть марок уборочных комбайнов. Знал, что такое вспашка, и умел опознать чизельный плуг. Отличал камнеуборочную машину от нивелировщика. Умел подобрать щипцы или нож для удаления камешка из подковы. Мог посоветовать для нервной лошади пасту или порошок «Квилтекс». Все это были земные, конкретные знания. В колледже его учили идеям, эфемерам. Здесь он нашел, за что держаться. Здесь при ходьбе земля тянулась навстречу твоим подошвам.

Подошел Жоржи и хлопнул его по плечу. У него на скуле красовался синяк от локтя регбиста. Жоржи сказал, что поблизости есть puticlub. За двадцать пять долларов можно вставить verga в женскую culo. Дэнни ответил, что у него осталось всего восемнадцать долларов. Жоржи пожал плечами. Остальные вместе с ним шумно вывалились к машине, оставив Дэнни расплачиваться по счету.

Возвращаясь домой пешком, Дэнни ощущал тяжесть звездного неба. Свет словно лился на него дождем. Он ковылял по обочине, рокот проходивших грузовиков отзывался в теле дрожью. Он корнями зубов слышал цикад – неумолчный хитиновый стрекот. Какой-то браток швырнул в него из кузова жестянку пива. Дэнни сошел с дороги и побрел полем. Луны отсюда не было видно – только смутное сияние сквозь тесно обступившие кукурузные стебли. По его расчетам, до дома Киркленда оставалась миля – самое большее, две.

Как вырос мир за эти недели! Раскинулся широко: иди куда хочешь; делай что хочешь.

Что-то ударило его в лицо. Что-то большое и царапучее. Он отмахнулся и тут же получил удар в живот. Дэнни закрутился, отмахиваясь. Он всегда боялся жуков. А теперь они были кругом, бились в него, запутывались в одежде, в волосах. Он открыл рот, чтоб закричать, и на зубах что-то хрустнуло. Его охватила паника. Он упал на колени, его стошнило, потом он закрыл голову руками. Огромные твари бились в него – слепые агрессоры размером с кулак. В темноте ему казалось, будто его едят заживо, и там, куда пришлись удары, тело превращается в кукурузу. Он покатился по земле, как человек, на котором загорелась одежда. Только через час стая рассеялась. Он, задыхаясь, лежал на земле. Вокруг шелестела кукуруза. Встав, Дэнни понял, что не знает дороги. Он отряхивал волосы и одежду, избавляясь от следов атаковавших его здоровенных кузнечиков. После текилы кружилась голова. От полученного удара ныла челюсть. Была суббота. Через несколько часов встанет солнце.

Он впервые почувствовал себя по-настоящему счастливым.

Лег на землю посреди поля и уснул.


Карлос Пека жил в обветшалом многоквартирном доме восточнее авеню Хайланд. У входа, под пальмой, лежал грязный матрас. С другой стороны улицы из-за сетчатой изгороди лаял питбуль. Мюррей остановил взятый на прокат автомобиль у подъезда. Мы оба были в костюмах и минуту сидели, разглядывая здание.

– Вот такие минуты, – произнес Мюррей, – помогают отличить одно от другого.

Поднявшись на крыльцо, мы изучили список жильцов. «Пека К. квартира 4F». Мюррей позвонил. Мы подождали. Дверь загудела. Мюррей толкнул ее. Посреди бетонированного внутреннего дворика был бассейн. В нем плавало пластиковое кресло.

– В Лос-Анджелесе, – заговорил Мюррей, – определяющее настроение – отчаяние. Чувство, что кто-то где-то получил то, чего заслуживал ты.

Я посмотрел на окна. Здесь все напоминало мотель. К ограде были пристегнуты велосипеды. Лифт не работал, и мы по наружной лестнице поднялись на четвертый этаж. К концу подъема Мюррей запыхтел.

– Удвою счет за тяжелый труд, – сказал он.

Мы остановились перед квартирой F. Мюррей попробовал заглянуть в окно, но на нем были жалюзи.

Он постучал. Дверь открылась сразу, напугав нас. Карлос Пека прятал правую руку за косяком. Он был тощий, лицо изрыто оспинами.

– Копы? – спросил он.

– Я адвокат, – ответил Мюррей, – а он врач.

Карлос подумал и отступил, пропуская нас.

– Извиняюсь за беспорядок, – сказал он. – Подружка моя, когда сердита, все ломает.

В гостиной был разгром. На ковре осколки, кофейный столик перевернут. В софе торчала, кажется, ручка мясного ножа.

– Вы правда врач? – спросил Карлос.

Я кивнул. Он задрал штанину шортов.

– У меня тут саднит.

Кожа на левом бедре припухла и покраснела.

– Похоже на потертость, – сказал я.

Он подумал и будто вспомнил:

– Ах да. Ну ничего.

Он смахнул с дивана тарелки и журналы и жестом предложил нам сесть. Ручка ножа торчала в трех дюймах от моего левого плеча. Вздумай Карлос напасть, я мог бы его выдернуть и воткнуть ему в живот.

Мюррей довольно долго расправлял морщины на брюках.

– Мой клиент, – сказал он, – отец Дэниела Аллена.

Карлос взглянул на меня:

– Это кто такой?

– Он также известен под именем Картер Аллен Кэш.

– Парень, что застрелил сенатора, – улыбнулся Карлос.

– Предположительно, – поправил Мюррей. – Предположительно застрелил.

– Нам известно, – вмешался я, – что вы были в Ройс-холле во время стрельбы.

Карлос вдруг встал и ушел в спальню. Мы с Мюрреем переглянулись.

– Что будем делать? – одними губами выговорил я.

Он пожал плечами. Я дотянулся до рукояти ножа. Она была липкой. Карлос появился из спальни с коробкой в руках. Я медленно опустил руку. Он сел в выпотрошенное кресло-кровать и поставил коробку на колени.

– У моего брата стоял калоприемник, – сказал он.

Ни я, ни Мюррей не нашлись, что на это ответить.

– Он в Фаллудже наступил на пехотную мину. Ногу удалось спасти, но внутренности разворотило.

Он поставил коробку на стол перед нами.

– Врачи обещали, он сможет срать нормально. Может быть, со временем. После нескольких операций. Дали ему надежду. Так что он был очень несчастен, пока ему приходилось срать в мешок. Целыми днями мечтал посидеть на горшке, по-человечески. Когда, погадив, чувствуешь себя как после отпуска в круизе. Он оперировался, лечился. И ничего не помогало. Прошло два года, а он все срал в мешок. Поэтому однажды взял пистолет и вышиб себе мозги. Мама вернулась домой, а его мозги по всей комнате. Мы его кремировали и сложили прах в коробку.

Он постучал по коробке на столе.

– А я каждый день достаю эту коробку и смотрю на нее, – продолжал он. – И знаете, что думаю?

Мюррей покачал головой. Я тоже.

– Принять – значит быть счастливым, – сказал Карлос. – Если бы врачи сказали брату, что он всю жизнь будет срать в мешок, он бы это принял. Сумел бы стать счастливым. Но ему вместо этого дали надежду. Пообещали лучшую жизнь. И он целыми днями ненавидел ту, которая у него была.

Он смотрел на меня. Лицо у него было как пицца с пепперони.

– Вы меня понимаете?

– Нет, – сказал я, хотя его слова эхом отдавались у меня в голове.

– Вам нужно покориться правде, – сказал он. – До тех пор вы не будете счастливы.

– И какова же правда? – надтреснутым голосом спросил я.

– Что вы потеряли сына. Что вы его не знаете. Что он проведет остаток жизни в тюрьме. И этот остаток может оказаться не слишком долгим.

– Вы дрались с моим сыном в Ройс-холле? – жестко спросил я. – Он у вас что-то отобрал?

Карлос улыбнулся:

– Дрался? Дрался ли я?

Мы, не мигая, смотрели друг на друга. Он улыбался все шире, но радости в его улыбке не было. Жизни тоже.

– Расскажите о письмах, которые вы посылали, – попросил Мюррей.

– О каких письмах?

Карлос не сводил с меня глаз.

– Конгрессменам, сенаторам.

– У меня есть мнение, – сказал Карлос. – Есть мысли. Я их высказываю. Держать в себе вредно для здоровья.

– Эти мысли, – заметил Мюррей, – иногда бывают угрожающего характера?

– Это как? – спросил Карлос. – Что значит «угрожающего характера»?

– Что вы делали в Ройс-холле? – спросил Мюррей.

Карлос перевел взгляд на него.

– Здесь вы ничего не добьетесь, – сказал он.

– У нас есть фотография, где вы в белой рубахе на пуговицах, – сказал я. – Вы стояли всего в десяти футах от сцены.

Карлос встал.

– Я показал вам коробку, – сказал он, – а теперь покажу пистолет.

Мюррей встал и сделал мне знак. Я тоже встал. Вместе мы справились бы с ним, не так ли? Двое на одного. Еврей-адвокат и ревматолог, который ни разу никого не ударил.

– У вас много пистолетов, Карлос? – спросил Мюррей.

– Не пистолет убивает, – сказал Карлос, – а пуля.

Я оглянулся на нож. Почему рукоять липкая? Не кровь ли на ней?

– Идем, – сказал я Мюррею.

Тот достал деловую визитку.

– Если передумаете и захотите что-то сказать, позвоните мне.

Карлос взял и осмотрел карточку.

– Добавлю в список интересующих меня персон, – пообещал он.

Мюррей забрал карточку.

– Я передумал. Я сам вам позвоню.

Мы спустились вниз, прошли мимо бассейна. Когда приблизились к машине, Мюррей уже держал в руке ключи. Мы сели, заперли дверцы и сидели молча несколько минут. Снова пошел дождь, брызги на ветровом стекле стекали мутными ручейками.

– Ну, – заговорил Мюррей, – это кое-что.

– Что нам…

– Присматривать за ним. Я поставлю знакомого частного детектива за ним следить.

– Это он сделал, – сказал я. – Вы тоже так думаете?

Мюррей поразмыслил.

– Мог, – признал он. – Но есть разница между пырнуть ножом диван и застрелить кандидата в президенты. На свете полно психованных ублюдков, Пол. Не слишком на это надейтесь.

Зачем он это повторял? Как будто во мне еще осталась надежда. Я жил в мире негативных сценариев: мой сын – убийца, либо он невиновен, но скрывает это по причинам, которых я даже представить себе не могу.

– Дело не в надежде, – сказал я. – Дело в фактах. В том, чтобы разобраться, что на самом деле произошло в тот день, и почему мой сын не хочет об этом говорить.

Мюррей минуту скептически меня рассматривал. Я видел, как он подбирает слова, но потом решает промолчать. Он постучал пальцами по рулю:

– Как вы думаете, в коробке действительно прах его брата?

Я покачал головой. Я знал только, что, если мы не найдем доказательств невиновности Дэнни, у меня появится такая же коробка.


Тимоти Маквей для последней трапезы попросил две пинты мороженого с шоколадной крошкой, обрызганного шоколадным сиропом. Такое иногда называют «джимми». Мороженое с грязью. Он особо подчеркнул насчет брызг сиропа. Мороженое для него было средством доставки сиропа, не более. Был вечер 9 июня 2001 года. В то утро его перевели из камеры восемь на десять в федеральной тюрьме «Тер Хот» штата Индиана в кирпичное здание для исполнения наказаний в пятистах футах от нее. Мало кто из заключенных попадал в это красное здание. И никто из него не возвращался. В 5:19 утра он стоял в своей камере голый. Охранники осмотрели его зад. Велели нагнуться и развести ягодицы. Здесь это было обычным делом: в любой тюрьме люди в форме заглядывают тебе в зад.

В краснокирпичном доме казней Маквея поместили в одиночку, на один последний день. Она располагалась в ста футах от камеры для казней – большая пустая комната с последней кроватью, на которой ему довелось полежать. В час дня охрана принесла ему последнюю трапезу. Он съел две пинты мороженого без передышки. Какая разница, не заболеет ли потом? Он к тому времени будет мертв. Охранник наблюдал за ним в дверной глазок. Маквей смотрел телевизор, сидя на койке. На последний день ему дали свободный доступ к кабельным программам. Маквей пристрастился к новостным сетям, смотрел CNN, MSNBC. Он видел на экране самого себя: гуляющим по тюремному двору в оранжевом тренировочном костюме, шесть лет назад. Ведущий с искусственным загаром сказал, что казнь Маквея назначена на восемь часов завтрашнего утра по нью-йоркскому времени. Взяли интервью у обозревателя, толковавшего о завершении. Показывали родных его жертв: матерей, чьи дети погибли, когда детский сад разнесло пятитысячефунтовой бомбой в припаркованном снаружи грузовике «Райдер».

Они не понимали. Никто не понял. Шла война. Он был солдатом. Маквей собрал остатки сиропа и облизал ложку. Он вырос в семье католиков из Локпорта в штате Нью-Йорк, хотя после первой войны в Заливе, где он стрелял из 25-миллиметрового ствола на легком броневике «Бредли», перешел к религии калибров и силы.

По телевизору показывали хронику осады Вако. Неужели прошло восемь лет? Эксперты рассуждали о его мотивах. Говорили, что у Маквея все началось с Вако. Там было посажено семя. Маквей в камере вспоминал первые репортажи 1993-го. Жилой дом в осаде федералов. Женщины и дети, слезоточивый газ. В тот момент он увидел, что идет война: соседа с соседом, человека с государством. Маквей поехал в Вако и купил наклейку на бампер своей машины. Он купил несколько уцененных экземпляров «Дневников Тернера» Уильяма Пирса. Осада продолжалась пятьдесят один день, а потом власти сожгли людей. Они расстреливали выбегавших из огня. Женщины и дети корчились в агонии.

Он присоединился к рекламному аттракциону, демонстрировавшему и продававшему оружие в разных городах. Он вместе с байкерами, владельцами ранчо и прочими борцами за свободу стоял на стрелковом рубеже в пустыне. Они запросто продавали базуки. «Это ничего», – говорил он покупателям, показывая им роман Пирса о грядущей межрасовой войне. Он стрелял из автоматического оружия средней дальности, зубы крошились от отдачи. Но пули казались ему слишком мелкими. Стволы – это сдержанное заявление. А вот бомба… Бомба – это крик.

Он связался со старым армейским приятелем Терри Никольсом. Они сидели в барах, толкуя, как было бы хорошо перенести войну в дом к властям. Говорили о последних временах и о том, что все летит к черту. Посмотрели бы они тогда на лицо Клинтона.

Восемь лет спустя Маквей лежал на кровати в камере для смертников. Впервые за много лет ему было видно ночное небо. Он лежал под крошечным оконцем и смотрел, как плывут, заслоняя луну, низкие облака. Это было похоже на любовь.

По телевизору он увидел отца, Билла. Папа постарел, опустился. Ушел с завода по выпуску радиаторов, где проработал больше десяти лет. На его гараже оранжевыми буквами было написано: «СМИ входа нет!» Репортер рассказал, что Билл, большей частью, работает в саду. Показали зеленый огород с клубникой, спаржей, горохом, луком, кукурузой, бобами и капустой. Там было все, кроме цветной капусты, которая, как сказал Билл, просто не хотела расти.

Когда Маквея судили, адвокат показывал фотографию 1992 года, где Билл с Тимоти сидели на кухне своего дома. Отец и сын обнимали друг друга за плечи и широко улыбались. Адвокат обратился к Биллу: «Тим Маквей на этом фото – тот Тим, которого вы знаете и любите?» Билл сказал: «Да, это он». Тогда его спросили: «Вы и теперь любите сына?» «Да, – сказал Билл, – я люблю сына». Адвокат спросил: «Вы любите того Тима Маквея, который сидит в зале суда?» Билл сказал: «Да». Тогда ему задали последний вопрос: «Вы хотите, чтобы он жил?» «Да, – сказал он, – хочу».

Ему все равно вынесли смертный приговор. Слишком тяжелым было преступление. Что мог противопоставить один отец несчастью 168 отцов?

Маквей с каменным лицом слушал показания своего отца. Он будет сильным и не заплачет. Не то что вчера, когда свидетелем вызвали его мать. Слезы текли из глаз против воли. Но разве можно винить за это парня, когда его мать плачет, рассказывая, как любит сына и как ей страшно?

Сейчас, с телеэкрана, отец говорил: «Я стараюсь думать, что это день как день. Я понимаю, что это за день, но…»

На суде адвокат Маквея показал собранные защитой видеозаписи. Старые домашние записи, сделанные дедом; Билл вел рассказ за кадром. Тим – мальчик, его школа. Фотография: он, причесанный, в воскресном костюме стоит перед церковью.

– Мне кажется, он любил школу, – говорил отец. – Он хорошо учился, хотя, по-моему, всегда получал оценки ниже своих возможностей. В старших классах он получил награду за то, что не пропустил ни одного дня. За четыре года ни одного пропуска. Работать Тим начал, помнится, в последнем классе. Устроился в «Бургер Кинг». Окончив школу, получил стипендию штата – 500 долларов. Поступил в «Брайнт и Страттон». Это бизнес-школа. Но ему показалось, что ничему новому его там не научат, поэтому снова стал работать. Еще позже получил работу в локпортском «Бургер Кинге». Работал у них… не помню, может быть год, а потом получил работу в охране парка, водил бронеавтомобиль. Получил эту работу, потому что у него было разрешение на ношение оружия. Тим закончил учебу и сказал, что многие ребята идут служить. Пришел как-то домой и сказал, что уходит в армию, а я спрашиваю: «Когда?» – и он говорит: «Завтра». Больше ничего не могу вам сказать о том, как он попал в армию и Персидский залив. Он, кажется, был не против и готов к тому, что их пошлют в Кувейт. Помнится, это было в самом конце девяносто первого, на Рождество или около того. А когда он вернулся, мне казалось, что он счастлив вернуться домой.

Маквей стоял у окна и смотрел на облака. Жить ему оставалось меньше двенадцати часов. Ведущий по телевизору сказал, что у матери Маквея после того взрыва было три нервных срыва. От этих слов Маквею стало не по себе. Возникло странное ощущение в желудке – неприятное ожидание. Может быть, от мороженого. Или от мысли об игле, которая войдет в руку. Когда показали фото печальной и бледной матери с поредевшими волосами, ему пришлось отвести взгляд.

В камере смертников были коричневые стены, кровать, раковина и унитаз. Адвокат Маквея зашел к нему около трех. Они обсудили последнюю апелляцию, хотя оба не надеялись на нее.

14 августа 1997 года Маквей сделал последнее заявление перед судом, приговорившим его к смерти. Он сказал: «С позволения суда, я хотел бы, чтобы за меня сказали слова судьи Брандайза из его особого мнения по делу Олмстеда: «Наше правительство – могучий, вездесущий учитель. Добру и злу оно учит людей своим примером».

Маквей помолчал.

«У меня все», – сказал он.

Смотря передачи CNN, Маквей написал несколько писем. Он называл взрывы «законной тактикой» войны против тирании властей. Писал, что ему «жаль погибших, но такова природа зверя». В интервью, данном журналу «Тайм» после ареста, он сказал: «Не думаю, чтобы удалось обкорнать мою личность и снабдить ее ярлыком, как хочется многим. Они пытаются добиться этого психологической экспертизой, исследованиями почерка et cetera, et cetera, и все это такая псевдонаука, что я смеюсь, читая. Я такой же, как все. Я люблю кино с приключениями, комедии, научную фантастику, шоу. Я с каждым могу поговорить. Ошибка – считать меня одиночкой. Да, я считаю, что каждому нужно иногда побыть наедине с собой. Но это вовсе не значит, что я одиночка, как пресса называет интровертов. Это совершенно не так. Женщины, общение. Я люблю женщин (он хихикнул). Не думаю, что в этом есть что-то дурное».

По телевизору опять показывали его отца. На этот раз с Биллом сидел мужчина в очках, с добрым лицом. Маквей его знал. Это Бад Велч, отец Джули Мэри Велч, которая в двадцать три года погибла от взрыва. После суда Билл с Бадом сошлись в непростой дружбе. Две стороны монеты смерти: отец убийцы и отец жертвы.

Бад говорил: «В первые месяцы после смерти Джули я, как многие, добивался мести тем, кто лишил меня дочери. Я курил и пил, чтобы смягчить боль. Я сердился на Бога, который допустил такой ужас. Но через несколько месяцев мне стал слышаться голос Джули. Я вспомнил, как несколько лет назад, еще совсем девочкой, она говорила, что казни лишь учат людей ненависти.

Ощутив, какая ужасная ноша – потеря ребенка, я стал понимать, что отец Маквея, Билл, скоро столкнется с такой же болью – когда власти казнят его сына. Я поговорил с Биллом и его дочерью Дженнифер, и этот разговор укрепил меня в убеждении, что в нашей стране нельзя применять смертную казнь.

Мои убеждения просты: я уверен, что новое насилие – не то, чего хотела бы Джули. Новое насилие ее не вернет. Новое насилие только сделает общество еще более жестоким».

В 6:45 утра пришла охрана и начала последние приготовления. Маквея снова обыскали и надели наручники. Он в последний раз взглянул на луну, полумесяц светлого спасения, потом вышел в коридор и без поддержки прошел несколько шагов до камеры казней. Там наручники сняли. Он посмотрел на галерею, где сидели свидетели, но она была закрыта занавеской. Ему было важно показать им, что он не боится. Что умирает не проигравшим, а мучеником.

Его пристегнули к столу и накрыли серой простыней. Священник дал ему причастие для болящих. Оно должно было принести утешение и прощение перед последней чертой. Только когда он проглотил облатку, занавеску отдернули, и он увидел лица свидетелей. Была установлена камера, чтобы родственники, не присутствующие здесь, могли следить за казнью на телеэкране. Маквей поднял голову, взглянул в объектив. Он видел изогнутое стекло, немигающий глаз. Родственникам в зале почудилось, что Маквей смотрит им в души.

Билл не пришел. Не мог заставить себя смотреть, как умирает сын – тощий мальчишка, смеявшийся так звонко. Застенчивый паренек, не умевший заговорить с девушкой. В последние месяцы при встречах Маквей отказывался его обнимать. Для него он был уже мертв.

В камере казней Маквея спросили, хочет ли он сказать последнее слово. Он хотел сесть, но ремни держали крепко. Он процитировал английского поэта Вильяма Эрнста Хенли, сказал: «Я хозяин своей судьбы. Я капитан своей души».

Палач за стеной подошел к механизму. Он нажал кнопку и повернул ключ. Система вливала три вещества: первым пентонал, вызывающий сон, затем панкурония бромид, парализующий дыхание, и последним – хлористый калий, останавливающий сердце.

Если ввести их неправильно или в неточных дозах, заключенный еще не спит, когда в его вены вливается панкурония бромид. Он парализован, но ощущает мучительное жжение. Случилось ли так с Маквеем? Ощутил ли он боль, которую пережили его жертвы, когда взрыв пламени пожирал их заживо? Или он ушел с миром, утонув в похмельном сне? Мы никогда этого не узнаем. Знаем лишь, что, когда около семи часов десяти минут препараты начали вливаться в вену на его правом бедре, кожа Маквея стала бледнеть. Через несколько минут, по словам свидетелей, они видели несколько судорожных движений.

В 7:14 по местному времени он был объявлен мертвым.


Съездить в Ройс-холл предложил Мюррей. Я боялся этого места и его власти. Оно было отягощено прошлым, связями, с которыми я не мог разобраться. Мы отъехали от дома Карлоса Пеки. В машине сохранилось неприятное ощущение грязи и страх запачкаться, будто сумасшествие похоже на грипп, который можно подхватить от чихнувшего. Я размышлял над его словами. Приятие. Не в нем ли ключ? Значит, мне не быть счастливым, пока я не приму, что мой сын убил человека? Однако, о моем ли счастье речь, пока мой сын в тюремной камере? Когда его ждет суд, ему грозит смертный приговор? Я, его отец, с радостью променял бы свое счастье на его жизнь.

Мы проехали по бульвару Сансет через западный Голливуд, пересекли бульвар Ла-Синега и въехали в Беверли-Хиллз.

– Я позвоню знакомцу из ФБР, – говорил Мюррей, – чтобы там снова занялись Пекой. Мясной нож в диване! Жуткий тип.

Я сквозь окошко в крыше смотрел на кроны пальм над головой.

– Я много читал о других покушениях, – сказал я. – Убийства Линкольна, Мак-Кинли, Кеннеди…

– Которого Кеннеди? – спросил Мюррей.

– Обоих. У моей кровати стопка книг, чтения хватит не на один месяц. Не знаю, зачем. Это как-то поможет?

– Вы врач, – сказал Мюррей. – Изучаете сходные случаи. Я сам, как адвокат, всегда изучаю прецеденты. Помню, как поссорился со своей бывшей: поздно прихожу домой и пахнет от меня стриптизершами. А когда только познакомились, ей это нравилось – моя непредсказуемость. Я стою на кухне, мне в голову летят кастрюли, а я аргументирую в свою защиту, будто рядом судья, который может призвать ее к порядку, примирить мой брак со стриптизом. Тут ничего не поделаешь, профессия накладывает отпечаток.

Мы проехали отель «Беверли-Хиллз». Снова показалось солнце, раскрасило радугой дома богачей.

– Я читаю их биографии, – сказал я. – Серана Серхана, Ли Освальда…

– Вы ищете сына. Джон Хинкли двадцать семь раз пересмотрел один фильм и стал преследовать несовершеннолетнюю актрису. Вы думаете: «А с моим сыном так могло быть?» Ли Харви Освальд работал на Россию. Он главный американский коммунист, раздавал на перекрестках Нового Орлеана листовки с требованием «справедливости для Кубы». Вы это читаете и пытаетесь вообразить Дэнни потеющим в забегаловках Луизианы.

Изучение историй болезни? Этим ли я занимался? Женщина с одышкой. Пульс ослаблен. Ей трудно поднимать правую руку. При осмотре я рассматриваю эти симптомы в контексте всех случаев, с которыми имел дело. Всех пациентов, проявлявших один или несколько из этих симптомов. Изучаю истории. В чужих диагнозах кроется решение для каждого пациента.

– В Далласе стреляли трое, – сказал я.

– Возможно. И мы уверяем себя в этом, потому что Освальд слишком мелок. Как мог такой слабак, сопля, убить первого звездного президента? Вспомните Рейгана. Тот был ковбоем, Джоном Уэйном с ядерным пистолетом, а какое-то жирное ничтожество подбило его, как фальшивый пенни.

Мюррей остановился на красный свет. Нас догнал розовый «феррари», за рулем сидела блондинка без лифчика.

– Я после стрельбы Гиффорда читал одну статью, – вспомнил Мюррей. – Статистика говорит, что у всех этих ребят неуравновешенная психика и отсутствует четкий политический план. Политики выбираются наугад. Согласно последним публичным отчетам Секретной службы, политические убийства делятся на четыре основных типа. В первом убийца считает, что жертвует собой ради политической идеи. Вторые – болезненные, агрессивные эгоцентрики, нуждающиеся в приятии, признании и статусе. Третьи – психопаты или социопаты, считающие, что их жизнь нестерпимо бессмысленна и бесцельна, поэтому необходимо уничтожить общество и себя вместе с ним. Для четвертых характерны серьезные эмоциональные и когнитивные расстройства, выражающиеся в галлюцинациях и бреде преследования и(или) величия.

Он повернулся ко мне:

– Вы считаете, ваш сын попадает в одну из этих категорий?

Я покачал головой. Дэнни не был психопатом. Не был радикалом. Не жаждал внимания и не страдал шизофренией. Если симптомы не соответствуют диагнозу, диагноз неверен.

– Он этого не делал, Мюррей, – сказал я. – Повидав Пеку, я уверен в этом больше прежнего.

– Дело не в уверенности, – напомнил Мюррей. – Нужны достаточные доказательства.

Мы подъехали к университету ко времени окончания лекций. Газоны были полны студентов: мальчиков в школьных футболках, девочек в полотняных юбках и сапожках угги.

– Как ни стараюсь, – заметил Мюррей, – всегда воображаю в таких местах свальный грех, сплетение тел. Большие и маленькие груди, ноги бегунов. Им все это еще не надоело. Им нравится вкус члена и чувство, когда он давит им на бедро.

– Вам бы полечиться нужно, – сказал я.

Перед входом в Ройс-холл был устроен импровизированный мемориал. Груды цветов, прощальные карточки, отклики. Университет подумывал переименовать здание в честь Сигрэма. Во всяком случае, здесь будет памятник. Или табличка. Мы вошли через главный вход. Торжественное здание из светло-красного кирпича, с портиками и арками. По сторонам треугольной крыши поднимались две башенки.

Мы остановились в большом вестибюле. По видеозаписям я знал, что сын вошел через среднюю дверь. Камеры показали, как он проходил металлодетектор в 14:51. Я представил, что помещение заполнено студентами, в воздухе разлито волнение толпы, пульсирует энергия. Перед нами были двери в зрительный зал. Я помнил, что их открыли ровно в три. Справа и слева лестницы. Та, что справа, вела в коридор, где Секретная служба якобы нашла огнетушитель со следами клея от липкой ленты. Обвинение будет доказывать, что Дэнни сразу, как вошел, поднялся по этой лестнице. Дождался, пока на втором этаже никого не оказалось, и забрал из тайника пистолет.

Я попытался представить и это: мой сын срывает ленту, проверяет обойму – на месте ли патроны? Неужели он сунул его за ремень, как обычный уличный громила? Этого я не мог представить. Но, может быть, это моя слабость. Как врач, я не мог себе позволить исключить тот или иной диагноз. Не мог позволить эмоциям властвовать над рассудком.

– Войдем, – предложил я.

Освещение было притушено. Мы вошли сзади и двинулись к сцене по устеленному красно-желтыми коврами проходу к сцене. Я пытался представить, что все места заняты, в воздухе гул голосов. Распорядитель программы Сигрэма просит, чтобы студентам позволили стоять перед сценой, иначе в записи не будет заметно интереса зрителей. Им нужны были снимки как с рок-концерта: сотни фанатов, рвущихся к звезде в надежде коснуться любимца.

Высота сцены была пять футов. Перед началом выступления Сигрэм вышел на просцениум и пожал протянутые к нему руки. Из динамиков гремела песня «Смэшинг Пампкинс» – «Сегодня».

«Сегодня»…

«Сегодня величайший день. Я не могу дожить до завтра. До завтра слишком долго ждать». Я вспомнил виденные хроники. Сигрэм касается протянутых вверх рук. Стоит посреди сцены, вбирая улыбки, купаясь в аплодисментах. Он вел кампанию больше года. Победил на партийном съезде в Айове и на праймериз в Нью-Гемпшире. Победил на супервторнике и теперь шел во главе стаи. Но впереди было еще пять месяцев. Съезд демократов и общенациональные выборы, бой на выбывание с противником-республиканцем. За последние два дня он спал всего пять часов. Так много дел: надо звонить, собирать деньги.

Ему хотелось больше бывать с детьми. Не хотелось, чтобы жена забыла, как он выглядит. Он стоит на сцене, заряжаясь от толпы, но разве он не произносил ту же речь сотню раз? Он старается, чтобы слова звучали свежо. Старается внести в них что-то особенное. Что ни говори, эти люди – его будущее. Звучит избито, но так и есть. Они – завтрашние избиратели, завтрашние налогоплательщики. Тот, кто владеет молодыми, владеет миром. Он думает, не сказать ли об этом, но это прозвучит цинично. «Владеет» – неподходящее слово. «Направляет» было бы точнее.

Сигрэм улучает момент, чтобы оглянуться на западные кулисы, где стоит Рэйчел. Она улыбается ему и поднимает вверх большой палец. Она так хорошо держится. Первая леди… Она смеется, когда он так ее называет. Не верит, что ей такое достанется. В то же время говорит: «Неужели нельзя сказать: „первая женщина“? „Леди“ звучит так, будто тебя таксист зазывает прокатиться».

Он снова поворачивается к толпе. Перед ним лица: черные и белые, индусы и китайцы. Это Америка будущего, лоскутное одеяло наций. За его спиной – Ларри и Фрэнк, охрана из Секретной службы. Они всматриваются в толпу, выискивают, нет ли чего подозрительного. Сигрэм пропитывается любовью толпы. Трудно поверить, что кто-то здесь желает ему зла. Он начинает речь о надежде. О том, что отцы-основатели встроили надежду в саму конституцию. «Право стремиться к счастью».

– Вот что создает величие нашей страны, – говорит он. – Все мы, каждый из нас должен искать и найти то, что сделает нас счастливыми. Но счастье не дается даром. Разве счастье нашего ближнего менее важно, чем наше? Как я могу быть счастливым, если мой ближний страдает?

Кто-то бросает с галерки надувной мяч. Толпа внизу колышется, ловит его, перебрасывает из рук в руки, как привыкли на бейсбольных матчах и рок-концертах.

– Без надежды, – продолжает он, – нет роста. Без роста нет жизни.

Он выходит на знакомую дорогу, наращивая силу голоса. Он отбивает мяч ногой, подбрасывает его вверх. Став президентом, он все изменит. Разгонит лоббистов. Будет сперва разговаривать, а потом стрелять. Будет прислушиваться к мнению советников, к мнению народа.

– Мы не для того живем на земле, – говорит он, – чтобы убивать и топтать друг друга. Мы пришли на землю не ради богатства или возведения стен. Мы здесь, чтобы заботиться друг о друге, создавать семьи, растить детей.

Он сходит с подиума, делает шаг вперед. Ему хочется быть ближе к ним, ощутить раскачивающиеся перед ним руки.

– Мы здесь… – говорит он и вдруг чувствует удар в грудь. Звук слышит чуть позже: металлический щелчок, отдавшийся эхом по залу.

Он делает шаг назад, пытаясь удержаться на ногах. Вторая пуля бьет в шею. Он роняет микрофон, и мир вокруг опрокидывается. Сцена жестко встречает его, ломает запястье. Он лежит на ней, истекая кровью. Шесть секунд назад он говорил. Шесть секунд назад он шел навстречу концу. Теперь он теряет жизнь, видит, как она брызжет из него багровой дугой. Он тянется к горлу, хочет зажать струю, но в руке нет силы.

Подбегает жена, наклоняется к нему. Ларри с Фрэнком стоят над ним, обнажив оружие. Фрэнк кричит себе в запястье и вертит головой, шарит взглядом по толпе.

«Не так», – думает он, когда Рэйчел падает рядом с ним на колени. Он вспоминает, что дети дома с бабушкой. Надеется, что они не видят. Вспоминает сына, Натана. Последние секунды борьбы с ледяной водой.

«Папа тебя достал, – сказал он, вытащив мальчика из пруда. Его маленькое личико посинело, руки и ноги обвисли. – Папа тебя достал».

Смерть приходит к каждому. Сейчас очередь Джея Сигрэма.


– Пол! – позвал Мюррей.

Я огляделся. Я стоял на пустой сцене. Тяжелые люстры над головой, сдвинутый к кулисам занавес. Кроме меня и Мюррея, в театре никого. Я подумал о Джоне Вилксе Буте, выскочившем из ложи Линкольна в театре Форда, приземлившемся на сцену и сломавшем себе ногу. Я подумал, как он замер перед потрясенными зрителями – актер, упивающийся кульминацией сцены. Даже со сломанной ногой он встал, чтобы крикнуть: «Sic semper tyrannis!»

Так всегда с тиранами…

Политика всегда напоминала театр. Медицина тоже. Операции когда-то собирали зрителей: врач вскрывал ножом человеческое тело перед десятками любопытных. Операционная тогда называлась операционным театром.

– Пол, – повторил Мюррей.

Он стоял в оркестровой яме, глядя на меня, бессознательно заняв то самое место, где стоял мой сын, а я встал на место Сигрэма. Это было в природе зала – так гостей неизменно тянет к кухне.

«Это слишком, – подумал я. Слишком много всего. Место, где мы стоим, уже стало историей, здесь обитали лучшие и худшие свойства двуногого животного. Надежда, а за ней смерть. Уничтожение надежды. Если это сделал мой сын, я не понимаю мир, в котором жил. И не хочу в нем жить».

Sic semper tyrannis.

Но кто такой тиран, если не человек с оружием?


Он провел в Айове четыре месяца. Погода стала теплой, потом сырой, потом переменчивой. Шел град. Смерчи шатались по небу, как пьяные, уничтожая дома и скот. В иные дни бывало так жарко, что мексиканцы наполняли водой кормушки для скота и по очереди швыряли в них друг друга. Дэнни понял, что ему нравится ездить на велосипеде под дождем. Нравится смотреть, как накатывают тяжелые тучи, ощущать в воздухе электричество. Это было рискованно, и ему нравился риск, от которого перехватывало дыхание и вставали дыбом волосы.

Первый раз он увидел воронкообразное облако 16 июля. Палец злого бога протянулся с неба и разворошил американский муравейник. Дэнни ехал на север, к Седар-Рэпидс. Огромное грозовое облако наступало с запада. Ветер уже час постепенно усиливался от ровного бриза до резких порывов, раздувавших волосы и одежду. Дождь падал косо. На перекрестке он запнулся колесом и слетел в канаву. Грязная вода промочила башмаки и штаны. Он полежал минуту, проверяя, не сломал ли чего. Вдали тяжелая черная туча распласталась над равниной и родила изгибающийся палец смерти. Ветер выл в ушах. Он был ребенком тихих пригородов. Что он понимал в диких угрозах погоды?

Он поднялся на колени, потом на ноги. Побежал. Земля стонала. Он оглянулся. Палец превратился в руку, гибкую черную конечность, избивающую землю. Что он здесь делает? Риск – это одно, а тут безумие. Кругом гудело, как заходящий на посадку самолет. Он вспомнил давнюю встречу со смертью: полет на самолете в восемь лет. То чувство, что все происходит слишком быстро, не уследить. Он отыскал полуразрушенную каменную стенку и спрятался за ней. Понимал, что изгородь не защитит от смерча, но деваться было некуда. Он промок под дождем; градины, большие как бейсбольные мячи, колотили по плечам и спине. Было трудно избавиться от чувства, что земля и небо, весь мир ненавидят его, именно его.

Он вспомнил, как стоял на платформе, дожидаясь поезда подземки. В пятнадцать лет – он тогда жил с отцом. От скуки прогулял школу, чтобы побродить по городу. Дул сильный холодный ветер. Снег сдувало так, что он бесшумным голодным зверем наступал прямо на него. Под каждым из снежных хлопьев висела тень, и в неярком свете фонарей казалось, что это он движется, его несет ветром в снежную сеть, неподвижно зависшую в воздухе: так выглядит снег, когда тяжелые хлопья попадают в свет налобного фонарика и бьют в стекло прямо над твоими глазами.

Должно быть, он зажмурился. Взлетали и садились самолеты. На расстоянии вытянутой руки грохотали товарные поезда. Он услышал свой крик – протяжный гортанный вопль, поднимавшийся из каких-то первобытных глубин. Ему в голову не пришло молиться.

Когда он открыл глаза, ураган прошел. Ветер улегся, облака расходились, как мятежная толпа, вдруг утратившая ярость. Он лежал в бурьяне и тяжело дышал. В теле, в мозгу бежали электрические разряды. Он засмеялся.

В Айове выращивали кукурузу и сою. Еще сено, ячмень и клубнику. Здесь обитали медовые пчелы и рождественские деревья. На здешних лугах паслись четыре миллиона коров гернсейской и голштинской породы, айрширские, симментали и герефорды. Здесь выкармливали более двадцати четырех миллионов свиней: беркширов и белых честерских, гемпширов и ландрасов. Призовых хряков, дораставших до размеров «бьюика». И здесь водились эти свирепые и ужасные динозавры погоды, способные убить человека. Таковы факты. Таков сельскохозяйственный пояс Америки. Дэниел сорок пять минут искал велосипед, потом вернулся домой.

В ту ночь он чуть ли не час простоял перед ружейным шкафом Бонни. Ее отец коллекционировал оружие, и после его смерти она продолжила этим заниматься. Одна стена была увешана винтовками – тонкими, длинноствольными. «Винчестер. 30», «Ли-Энфилд М-10» со скользящим затвором, карабин «Бушмастер М4». Здесь были помповики и дробовики рычажного действия, ковбойские ружья на подставках из черного дерева. В витрине лежали пистолеты: девятимиллиметровый браунинг, «Люгер Р08 Парабеллум», компактный «Смит-и-Вессон.45 АСР» и общий любимец – коренастый, крепенький «Магнум.357».

Он разглядывал оружие под стеклом. Бонни дважды брала его пострелять. Раз они стреляли по консервным банкам на дальней дистанции из длинноствольного 22-го калибра. Отдачи почти не было. Дэнни лежал плашмя на траве и смотрел, как банки подпрыгивают от выстрелов Бонни. Когда настала его очередь, он слышал короткие щелчки выстрелов, но банки остались на месте. Он ласкал спусковой крючок пальцем, слушая указания Бонни.

– На таком расстоянии надо учитывать ветер, – говорила она. – Целься немного правее мишени. Будешь готов к выстрелу, задержи дыхание.

Когда подпрыгнула первая банка, его захлестнул восторг. Хотелось пригласить Бонни на обед, угостить бифштексом. Второй раз она отвезла его на стрельбище. У нее в ящике для перевозки лежали четыре пистолета. Перед стрельбой она провела инструктаж по безопасному обращению. Показала, как разряжать полуавтомат, выщелкивать обойму и извлекать патрон из ствола. Заставила его упражняться, пока это не стало выходить естественно и ловко. Бонни показала, как зарядить револьвер, как встать, чуть расставив ноги, поддерживая левой рукой правую. На нем были защитные очки и наушники, вроде тех, которыми пользуются сотрудники аэропорта, распоряжающиеся пассажирами.

Когда он выстрелил, «Магнум» чуть не ударил его по голове. Бонни улыбнулась и посоветовала крепко держать руку – он ведь мужчина. Он разрядил в мишень все четыре пистолета и попал. Бонни сказала, что это у него в крови.

Он выщелкнул гильзы из барабана и перезарядил. «Глок», по сравнению с «Магнумом», был детской игрушкой. Легковесный, с магазином увеличенной мощности, он оставлял в мишени гладкие симметричные отверстия. Он думал, что стрельба из оружия ближнего боя принесет ужас или восторг, но ничего подобного не ощутил и позже сказал Бонни, что ему больше нравятся винтовки и стрельба под открытым небом, а еще больше – велосипед.

Он уехал из Айовы 3 августа. В последний вечер поужинал с Тэдом и Бонни. Та нажарила свинины с яблоками, а на сладкое подала голубичную настойку. Он так объелся, что пришлось лечь на пол. Кто знает, когда доведется поесть? За четыре месяца работы в магазине он заработал больше десяти тысяч долларов. Он хранил наличные в обувной коробке, будто какой-нибудь отшельник-параноик.

Бонни сказала, что беспокоится за него. Почему бы ему не остаться до осени? Тэд отвел его в сторонку и сказал, что понимает. Дэнни еще молодой, ему хочется все повидать. У него вся жизнь впереди. Но он взял с Дэнни слово, что тот позвонит, если ему что-то понадобится. У них не было другого сына. После рождения Коры у Бонни шесть раз были выкидыши, а потом мертворожденный мальчик. Тэд обнял Дэнни. От него пахло смазкой и сигаретами. У него были твердые плечи и грудь. Таким должен быть отец: твердым, несокрушимым.

После ужина Дэнни выпил с мексиканцами. Те вскладчину купили ему нож-выкидушку. Жоржи посоветовал носить его за голенищем. Ему пожелали соблюдать скорость, а если привяжется полицейский, отвечать «да, сэр» и «нет, сэр». И ни в коем случае не называть его ни taconera, ни zurramato.

Ему показали, как держать нож в драке. «Не бойся укусить», – сказали ему. Потом порезали себе кожу на руках и пожали друг другу скользкие, но твердые ладони. Жоржи сказал, что у него родня в Техасе и Лос-Анджелесе. Если что понадобится, пусть Дэнни заглянет к ним.

На следующее утро он загрузил в машину свой сундучок и набитую деньгами коробку. Выкидушку спрятал за голенище. Тэд с Бонни стояли у машины, не зная, куда девать руки. Бонни испекла ему шесть дюжин печений – четыре пакета на застежках. Он не представлял, как можно столько съесть, но знал, что съест.

– Куда направишься? – спросил его Тэд.

Дэнни ответил, что не знает, но собирается двинуть к югу. Ему всегда хотелось посмотреть юго-запад.

На этот раз его обняли коротко и неловко. При свете дня стало ясно, какие они чужие, но все же – что толку от семьи, если иногда не можешь впустить в нее чужака?

Он смотрел, как они удаляются, в зеркало заднего вида. В животе крутился заряженный шар сомнений. Зачем нужен мир, если его не изведать? Он оставил восходящее солнце по левую руку и поехал на юг.


В тот вечер мы ужинали в «Мистере Чоу» в Беверли-Хиллз. Ребята взяли свинину му-шу и пельмени. Фрэн ела утку по-пекински. Я гонял по столу тарелку с курицей «Оранж чикен». Мальчишки обсуждали бейсбол. Я подписал их на лигу «фэнтези», и они каждое утро проверяли таблицы игр. Фрэн посмотрела, как я ковыряю еду.

– Ты опять, – сказала она. Я взглянул на нее. – Отталкиваешь нас. Замыкаешься в себе.

Я покачал головой. Просто я устал.

– Где вы сегодня были?

– Ездили поговорить с Карлосом Пекой. А потом сходили в Ройс-холл.

– И?..

– У него в диване торчал мясной нож. Он хранит прах брата в коробке и угрожал нам пистолетом.

– Господи, Пол!

– Честно говоря, он пообещал пригрозить нам пистолетом. Пистолета мы не видели.

– Вызвали полицию?

– А что им сказать? Что он живет в свинарнике? У него на ляжке потертость.

– Если ты считаешь, что он замешан…

– Я начинаю подозревать, что мое мнение ничего не меняет.

Дети попросили карамельный десерт. Его принесли горящим. Они сыграли в «камень-ножницы-бумага», чтобы решить, кто будет задувать, но, пока спорили, огонь сам погас.

Вернувшись в отель, мальчики уснули, не раздевшись. Мы стянули с них носки, укутали одеялами и ушли с Фрэн в ванную искупаться. Она достала свечки, привезенные в гигиеническом наборе. Фрэн очень серьезно относится к приему ванны. Она любит, чтобы вода чуть ли не кипела. Я в шутку говорю, что она в прошлой жизни была омаром. Ванна в номере оказалась маленькой, но мы справились. Я устроился спиной к стене, а она легла вплотную, упираясь ногами в дальний конец. Свет погасили, мерцали свечи.

– Я хочу знать, – сказала она, – до какого момента мы будем сражаться.

Ее волосы пахли лавандой со слабым отзвуком му-шу. Я слишком устал для разговоров.

– Как скажешь, – ответил я.

– Я серьезно. Мне кажется, я тебя теряю. Отдаю ему.

– Это не соревнование.

– Чушь. Ты считаешь, что был плохим отцом, и ошибаешься. Ты сделал все, что позволяли обстоятельства. Он знает, что ты его любишь. Знает, что ты все для него делал.

– Все ли?

– Я хочу сказать, что ты должен беречь себя. За стеной спят два мальчика, которые нуждаются в тебе больше него. Алекс на грани. Мы многого добились в прошлом году, но в нем накопилось столько гнева… А Вэлли в том возрасте, когда ищут образец, ролевую модель. Ты нужен им.

– Я с ними. И всегда буду. Но что, если бы в камере был Алекс? Если бы его обвинили в преступлении, которого он не совершал?

Фрэн промолчала.

– Ты думаешь, это он стрелял, – сказал я.

– Я думаю, он трудный ребенок, – сказала она. – Сколько его знаю, он всегда был со странностями.

– Со странностями…

– Он никогда не смотрел в глаза, когда я с ним говорила. Ни с того ни с сего бросил учебу. Болтался по стране.

– Не болтался. Изучал страну.

– На дворе не восемнадцатый век, – напомнила она. – Он ночевал в машине.

– Работал.

– Три недели там, шесть недель здесь. Не пытайся найти в этом романтику. Для двадцать первого века такое поведение ненормально. Я наблюдала за тобой с тех пор, как он бросил колледж. Ты еще до стрельбы стал печальнее, рассеяннее.

– Мы ему нужны.

– Нужны ли? По-моему, он изо всех сил пытался доказать, что ему никто не нужен.

Вода остывала, и я заметил, что дрожу.

– Когда он был ребенком… – начал я.

– Он и ребенком был таким же, – возразила она. – То есть пойми меня правильно: он мне нравился. Он был забавный и заботливый. И мальчикам нравилось, что у них есть старший брат. Он им фокусы показывал, боже мой! Но когда я с ним говорила – еще в пятнадцать лет – мне всегда казалось, что он только наполовину здесь. Такое у него было свойство – становиться полупрозрачным.

Я обдумал ее слова и попытался представить – полупрозрачный мальчик. Фрэн не знала его младенцем, ползунком. Не знала отчаянного, страстного ребенка, который жил ради игрушечного грузовичка и спал с пластмассовым самолетиком, как другие дети – с плюшевым мишкой.

– Я только помню, как он принял Алекса с Вэлли, – сказал я вслух. – Как он с первой минуты стал их защитником. Показывал им, что значит быть взрослым, учил застилать кровати, чистить зубы нитью. И у него всегда находилось время с ними поиграть, посидеть на полу…

– Знаю, – ответила она. – Он с ними прекрасно ладил, и они его любят. Я только хочу сказать, что с нами он был не таким. Стоило взрослому с ним заговорить, и он принимал такой… я бы сказала, скептический вид. Был вежлив, но иногда казалось, что это притворство. Что он ведет себя, как нам хочется, чтобы от него отстали.

Я смотрел, как на головке душа собирается капля воды. Сначала крошечная, как булавочная головка, она разбухала, удерживаемая поверхностным натяжением, пока тяжесть не пересиливала. И тогда она падала прямо вниз, разбивая воду в ванне с явственным звуком «плип».

Фрэн отодвинулась и повернулась так, чтобы видеть меня.

– Я тебя люблю, – сказала она. – Я никого так не любила. Но ты должен смириться с тем, что, как ни старайся, твой сын никогда не будет таким, как тебе хочется. Даже если его чудом оправдают и освободят, не удивляйся, когда он сбежит при первой возможности. Я просто не хочу, чтобы тебе снова было больно.

Она протянула руку, погладила меня по лицу. Я закрыл глаза. Что же я за человек, если не готов отвечать за свои ошибки? Если не попытаюсь их исправить? Я ведь клялся: «Первое – не навреди». Но врачи постоянно причиняют вред больным. Мы ошибаемся с диагнозом, ошибаемся в лечении. Мы делаем неудачные операции. Мы не слушаем их жалобы. Мы сидим на посмертных консультациях, пытаясь учиться на собственных ошибках. Однако наказывают нас редко. И все же, если бы наши ошибки оставались совсем без последствий, что заставляло бы нас учиться? Студентов-медиков учат профессиональной отстраненности. Нам советуют видеть болезнь, а не человека.

Но жить так нельзя.

Посреди ночи зазвонил телефон. Я зашарил вокруг, торопясь схватить трубку, пока не проснулись дети.

– Алло?

– Хобо, – произнес мужской голос.

– Кто говорит?

– Мюррей. Послушайте, у меня мало времени. Я заставил знакомого из ФБР поглубже копнуть Карлоса Пека. Это тупик.

Я сел, уже совершенно проснувшись. Оглянулся на Фрэн, но она спала.

– Что? – спросил я.

– Он попал на видео: кто-то из студентов в Ройс-холле снял его на телефон, все время снимал. Пеко в центре кадра. Он не вытаскивал пистолет. Не приближался к Дэнни. Никак не мог стрелять. Стреляли, черт побери, с другой стороны.

– Уверены? – спросил я.

– Совершенно. Карлос Пека – не вариант. Но вот что имейте в виду: я послал запрос в Сакраменто. Помните, Секретная служба опознала Дэнни по протоколу ареста из Калифорнии?

– За бродяжничество, – подсказал я.

– Именно, – согласился он. – Ехал без разрешения в товарном вагоне. Обычное дело для железнодорожных хобо. Молодой человек любуется видами из-за борта вагона. Так было всю историю Америки. Но железнодорожные компании с этим борются, потому что им потом не оплачивают страховки.

– Мюррей, сейчас три часа ночи.

– Но, оказывается, Дэнни в том вагоне был не один. С ним ехали еще двое.

У меня под ложечкой забился пульс. Первый намек на волнение? Или испуг?

– Что за люди?

– А вот это интересно. Оба ветераны: один воевал в Афганистане, второй – в Ираке. И оба немногим больше двух лет как уволились.

– Он ехал в поезде с двумя ветеранами… Помните Вьетнам? Возвращаясь, они чуть ли не жили в поездах.

– Да, только один и этих парней работал на KBR[1].

– Контрактник?

– Я немножко покопал. Ему платили мимо кассы. Автоматические переводы на счет раз в месяц. Некий Хуплер. Он в прошлом году купил дом, у него пятнадцатифутовый катер. Спросите себя, откуда у него такие деньги?

Я унес телефон в ванную, постарался успокоить сердцебиение. Сначала Пека, теперь это. Неужели я с самого начала был прав? Мой сын невиновен?!

– Вы уверены, что он работал на KBR?

– Я еще жду пару документальных подтверждений, но мой человек проследил переводы до компании-пустышки, в совете директоров которой числится Дункан Брукс. Дункан Брукс – вице-президент KBR.

Я сидел на унитазе, прижимая подошвы к холодной плитке пола. В воздухе еще пахло лавандовой пеной.

– Что это значит? – спросил я.

– Либо тот парень просто без ума от поездов, – сказал Мюррей, – либо это как-то связано. Может, KBR завербовал Дэнни? Психологическая обработка? С какой целью?

– Бред, – вырвалось у меня. – Будто в шпионский боевик попал.

– А Джона Кеннеди помните? – спросил Мюррей. – Дейли-плаза. Полиция после убийства задерживает трех бродяг, снятых с поезда. Одного позже опознают как Чарльза Роджерса, он же «человек на травянистом холме». Двух других подозревали в связях с мафией и с ЦРУ.

Я встал и стал смотреться в зеркало. Переступать за эту черту мне совсем не хотелось. За ней начинался спуск в унылое бездорожье. Фрэн права: нельзя впутываться в эти дела, растворяться в этих сложностях. Трое ехали в товарняке через дельту Сакраменто. Один из них был моим сыном. Двое других – вроде бы ветераны войн, один – сотрудник компании, которая теряла миллиарды, если бы билль Сигрэма прошел в сенате и стал законом. Правда ли это? Если да, что это значит? Велико искушение найти здесь связь, но это представлялось первым шагом в темноту. Шагом по пути, с которого возвращались немногие.

– Мне пора, – сказал Мюррей. – Тот человек должен передать мне факс с протоколом задержания.

– Послушайте, – остановил его я, – нас примут за сумасшедших. Какие бы доказательства мы не предъявили, если нас сочтут одержимыми теорией заговора, все пропало.

Я слышал, как Мюррей на своем конце линии что-то жует.

– Спросите Дэнни, – предложил он. – Вы его завтра увидите. Назовите ему имя Фредерика Кобба. И Марвина Хуплера. Хотя они могли назваться иначе. Скажите ему, что знаете, с кем он ехал в том поезде, и посмотрите на реакцию.

– Мне надо было чаще проводить с ним рождественские праздники. Добиться, чтобы его чаще ко мне отпускали.

– Спросите, нет ли у него провалов в памяти. Как бывает, когда засыпаешь в одном месте, а просыпаешься в другом.

– Я должен был предвидеть, что у него возникнут проблемы. Он никогда не любил обниматься. Подростком не снимал наушники.

– Как все подростки. А я говорю о психическом программировании. О промывании мозгов. Надо выяснить, как провел Дэнни те дни, которые не может вспомнить. От четырнадцатого ноября до первого декабря. От первого до восьмого февраля. В отчетах ФБР эти дни не описаны. Не тогда ли им занималась KBR?

– Я ценю ваши усилия, – прервал его я. – Не поймите меня неправильно. Но все это не относится к моему сыну. Он просто оказался в неудачное время в неудачном месте.


Он попал в Остин пятнадцатого августа, извилистым путем через Канзас и Миссури.

Вел машину по шоссе NAFTA, пристроившись к большегрузам, чьи водители подстегивали себя продуктом перегонки лекарства от простуды. Скуки ради он плутал среди проселков и городских улиц. В Оклахоме ночевал в мотеле у стоянки фур. За унитазом там нашел пулю, а на полу нечто вроде обведенного мелом силуэта тела. В пестрых бликах августовского восхода он пришел к выводу, что секс с проститутками на трассе – своего рода молитва, если судить по доносившимся сквозь стену возгласам.

В Остине он сидел в ресторане «Вип Инн» и искал, где остановиться. Вышел на сайт объявлений и нашел комнату в доме, где жили мальчики из студенческих братств, – рядом с университетом. Кто-то вывел краской на газоне эмблему «Техасских длиннорогих». В ветках деревьев застряли жестянки из-под пива. Внутри дом напоминал музей хлама. Он переходил от курса к курсу, оставаясь, в сущности, в тех же руках. Студенты въезжали на один семестр, заваливали подоконники пивными банками, забывали помыть туалет, добавляли новый слой к «мемориальному кладбищу подштанников», заложенному кем-то в гостиной. Потом выезжали. Иная комната еще числилась за парнем, окончившим курс в президентство Рейгана. Все это походило на серию фотографий реки, год за годом прорезающей горы каньоном. Хлам слежался в археологические слои. Копнув поглубже, можно было обнаружить сэндвич времен, когда Элвис был королем.

Дэнни получил комнату на втором этаже с окнами на улицу Рио-Гранде. Дом напротив занимало женское общество, и парни по очереди залегали на крыше с биноклями в надежде высмотреть лакомый кусочек. Дэнни сидел в своей комнате и, не закрывая окна, слушал радио. В Остине было душно: жаркая ленивая погода, вентиляторы и грозы к вечеру.

Студенты называли его «Пижон» и «Чиф». И по-французски «Богема», «Шеф». Кто-то прозвал его Альбертом. Так было проще, чем запоминать имена. Дэнни, как все до него, поживет немножко в номере 1614 и исчезнет, оставив призрак воспоминания и пару растянувшихся футболок в груде белья. Просто лишний человек мочится в унитаз и заплевывает зубной пастой грязную раковину.

Кругом все шло как обычно. Остин был растущим городом. Население меньше миллиона человек и среди них многие – музыканты. Путь по улицам был заполнен саундтреками, в супермаркетах и аэропорту играли оркестрики. Вдоль дорог рос орех пекан, дубы и техасские платаны. Город выстроили на медлительной излучине рек Колорадо, и многое в нем было связано с водой. На городском озере катались на каноэ, в ручье Бартон купались. Это был город парков и ручейков, а еще молодых людей в бейсболках, играющих в фрисби. Как ему сказали: если ты не плаваешь или не крутишь педали, не бегаешь и не турист, что-то с тобой не так.

Разъезжая по городу на дешевом подержанном велосипеде, Дэнни замечал, что в Техасе все либо техасское, либо им притворяется. Коврики у дверей, дорожные указатели, ворота. Словно горожане боялись, что, если не напоминать себе о Техасе ежеминутно, однажды они проснутся в Нью-Джерси.

Именно в Остине Сигрэм проник в сознание Дэнни. Был вторник, двадцатое августа. До первых праймериз демократической партии оставалось больше пяти месяцев, но политики уже колесили по городам, выступали на утренниках, произносили программные речи и собирали комитеты по опросам общественного мнения. Дэнни объезжал по велосипедной дорожке озеро Леди-Берд, когда увидел плакат. Он остановился на берегу, вытер пот. Впереди шумела толпа. Потом, проезжая по мосту Первой улицы, он увидел кучку зарегистрированных избирателей на широком газоне парка «Аудиториум». С трибуны человек в костюме вещал о времени перемен. На воде играло солнце. С запада дул легкий ветер. Прошлой ночью сырость, наконец, сдуло, и сегодня казалось, что нет ничего невозможного.

Он оставил велосипед у ворот и пробрался сквозь толпу. Девушки в бикини сидели на полотенцах, щурясь в сторону трибуны. Бегали собаки без поводков, дети кидали фрисби.

– Я устал, – говорил сенатор Джей Сигрэм, непринужденно держа микрофон и не заглядывая в записи. – Устал придумывать оправдания тому, что банкиры богатеют, в то время как остальные в жопе. Устал слушать о том, как семьи выгоняют из дома. Устал от уверений, что должен бояться людей, с которыми никогда не встречался. Устал вести войны под лживыми предлогами. Устал жить в стране, где больные не получают помощи, и меня тошнит от убийств за наш счет, которые сходят с рук международным корпорациям. Я устал, меня тошнит, и на ваших лицах я вижу то же отвращение и усталость.

Толпа бушевала от восторга.

– Вам тошно, что вас не слышат. Вы устали платить налоги, которые идут на убийство людей, виновных лишь в том, что они говорят на другом языке. Вам тошно отдавать половину семейного бюджета за бензин, когда у автомобильных компаний уже есть технология, позволяющая в десять раз увеличить эффективность горючего. Прямо сегодня. Они могли бы сделать это уже сегодня, но не делают. Почему? Вы не устали спрашивать?

Теперь все стояли. Дэнни шел между людьми, задевая кончиками пальцев их руки. Воздух был заряжен электричеством, как перед грозой.

– Пора уже, – говорил Сигрэм, – не задавать вопросы, а действовать. Предъявлять требования. Мы требуем здравоохранения для всех. Мы требуем прожиточного минимума. Мы требуем, чтобы политики прекратили поднимать налоги нам и сокращать – корпорациям. Мы устали просить. Мы были терпеливы и вежливы. Теперь нам не до вежливости.

Дэнни стоял у сцены и видел, как сенатор Сигрэм воздевает руки. Толпа взревела. Сигрэм опустил глаза и встретился взглядом с Дэнни. И подмигнул ему.

На следующий день Дэнни пришел в избирательный штаб Сигрэма. Он располагался на улице Гваделупы, рядом с Кооперативом. Он поговорил с мужчиной в синих джинсах и белой рубахе, с Уолтером Багвеллом.

– Чем я могу помочь? – спросил Дэнни.

Багвелл дал ему блокнот и листовки и послал информировать избирателей. Дэниел стоял на углу Двадцать второй и Гваделупы, раздавая листовки студентам. В листовках были написаны те же вопросы, что Сигрэм задавал на митинге. И был адрес веб-сайта и телефонный номер. В первый день Дэнни роздал пятьсот листовок. По дороге домой он видел их в мусоре, урнах и налепленными на стекла машин. Ему это показалось метафорой самой политики: страсть одного – для другого мусор.

Он прочитал все, что нашел о Сигрэме в университетской библиотеке. Сигрэм рос в бедности. Отец ушел из семьи, когда Джею было три года. Чтобы оплатить себе колледж, а потом юридическую школу, Сигрэм организовал в колледже подготовительные курсы для старшеклассников. К выпуску из Стэнфордского юридического у него работали больше тысячи человек, филиалы его курсов действовали в восемнадцати штатах. Он продал свою компанию «Принстон Ревью» за шесть миллионов долларов.

Дэнни сидел в библиотеке, рассматривая фотографии Сигрэма и его жены Рэйчел. Та была симпатичной брюнеткой со смешливыми морщинками у губ. Так выглядят хорошие жены: жены, от которых не услышишь дурного слова, которые играют с детьми и готовят сложные угощения, которые не любят лишние строгости. Дети у них были румяные, с блестящими глазами. Так выглядят дети, которые хорошо учатся и играют в команде. Счастливые дети из полной семьи, любимые родителями. Дети, которым не приходится мотаться на каникулах между мамой и папой. Дети, никогда не слышавшие, как мама вопит, что «ненавидит» их отца и желает ему «сгореть в машине». Которые никогда не видели, как отец хлопает дверью и пробивает насквозь стены.

Это было ясно. У этих детей были не только хорошие родители: у них были они сами. Есть с кем играть, и есть на кого опереться. Не то что Дэнни: одинокий ребенок, в шесть лет выбравшийся ночью из дома и уснувший в машине, чтобы проверить, заметят ли родители. Не заметили. Вот они на отдыхе: счастливая семья улыбается на берегу озера. Вот они на яхте в Карибском море. Вот празднуют Рождество под огромной елкой – яркие огоньки вспыхивают, как улыбки.

Он отправил снимки и статьи на свою электронную почту. Хотел пересмотреть их потом у себя в комнате, кое-что выписать.

Он впервые заметил ту девушку в отделе русской истории. Она ставила на полку книги о Гражданской войне. Светлая шатенка с острым носиком. Немножко лопоухая, но не слишком. Что-то в ее лице заставляло обратить внимание на грудь. Что-то в ее легком летнем свитере и в том, как ягодицы натягивали просторные брючки. Затаившись в «Текущих событиях», он подглядывал, как она ходит между полками. У нее была быстрая белозубая улыбка и легкий смех. Кажется, все здесь ее знали. «Из тех девушек, – подумал он, – которые встают рано, чтобы успеть поплавать, а после работы развозят «готовые обеды». Из тех девушек, которые не просто привезут заказ, но и задержатся, чтобы выслушать человека, посмотреть на фотографии внуков».

В ту ночь, лежа в постели, он думал о ней. Представлял, как плавает с ней под парусом по Карибскому морю. Представлял, как натягивает ей кожу купальник. Внизу студенты перекрикивали телевизор и жевали найденную под полотенцем пиццу. Он слышал голос бейсбольного комментатора, отрывистые быстрые реплики и монотонный гул восточного промышленного города.

В сентябре он регистрировал избирателей. Координатор кампании рассказал, что впервые видел, чтобы за один день собрали столько подписей. Он умел найти подход к людям. Умел в них всматриваться. Он заговаривал с домохозяйками в супермаркетах. Болтал о спорте с болельщиками. Стоял на перекрестках с дожидавшимися работы нелегалами и учил, как называются известные части тела в Эквадоре и Бразилии.

После работы он уходил в библиотеку и читал все о Техасе. Ему казалось важным знать место, где он поселился. Та девушка работала не каждый день. С понедельника по среду у нее были вечерние смены, а в четверг и пятницу утренние. Ее звали Натали. Дэнни нашел место, с которого издалека узнавал ее силуэт. Он выучил ее костюмы, манеру одеваться: в джинсовые куртки и длинные юбки. На правой щиколотке она носила браслет. Такой мог бы подарить парень. Он гадал, снимает ли она его в постели? И перед душем?

Он не раз подумывал заговорить с ней, но не решался. На вид эта девушка была совершенством, и он боялся, что она скажет или сделает что-то такое, что разрушит образ, и она превратится в очередную хорошенькую девицу с круглой попкой, побывавшую с ним в постели.

В Остине он был счастлив. Ему нравились погода и люди. Нравилось ездить на велосипеде вдоль воды. Нравились даже студиозы с пивными животиками и мозолистыми от мяча головами.

Здесь была девушка, которая не шла из головы, и работа, которая ему вроде бы подходила. Он нашел себе цель. Смысл.

А потом он увидел башню. И все изменилось.


Башня с часами была построена в Техасском университете в 1937 году. Она поднималась на триста с лишним футов над восточным краем кампуса. Самое высокое здание на многие кварталы. Первый раз Дэнни заметил ее с угла 21-й и Гваделупы, где раздавал листовки. Он работал здесь уже две недели, но, кажется, впервые поднял голову. Огромные часы показывали четверть четвертого: золотые стрелки тянулись поперек медных римских цифр.

Он оставил листовки на крышке мусорного бака и пошел к главному входу. Войдя на территорию с 21-й улицы, миновал памятник студентам, погибшим на Первой мировой, и поднялся по ступеням к административному корпусу, мимо Бенедикт-холла и Мезес-холла, статуй Джорджа Вашингтона и Джефферсона Дэвиса – президента Конфедерации. Остановился на широкой площадке, задрав голову к башне. Она действовала на него странно, гипнотически. Почему-то вспомнилось воронкообразное облако, едва не убившее его в Айове. Здесь тоже почему-то виделась рука Бога.

Пока Дэнни смотрел, к нему подошла девушка. Одна из тех, кого он регистрировал два дня назад. Они поговорили об учебе и погоде. Она не скрывала интереса к нему, но Дэнни остался равнодушен. Сьюзен, фамилию не запомнил. Сейчас она остановилась рядом и сказала:

– Не верится, что он здесь стольких убил. У меня до сих пор мурашки по коже.

Дэнни взглянул на девушку. Он понятия не имел, о чем она говорит.

– Тот морской пехотинец, – объяснила она. – Чарльз, как там его… Уитмен. Еще в семидесятых, кажется. Пришел с винтовкой и стал стрелять.

Она предложила ему выпить кофе. Дэнни чем-то отговорился и поспешил в библиотеку. Башня громоздилась над ним.

Натали в тот день не работала. Накануне Дэнни подслушал, как она просила отгул. Это даже к лучшему: через час ему надо возвращаться на работу, было некогда на нее любоваться. Он сразу пошел в компьютерный зал и набрал: «Остин, Башня Техасского университета, Чарльз Уитмен».

Все подтвердилось. Около полуночи первого августа 1966 года двадцатипятилетний Чарльз Уитмен задушил свою мать резиновым шлангом, потом разбил ей голову. После этого он пять раз ударил свою спящую жену Кэти охотничьим ножом. На следующее утро поехал к Техасскому университету, забрался на верхний этаж башни и расстрелял из снайперской винтовки сорок шесть человек, убив шестнадцать и ранив тридцать, после чего был застрелен полицией.

Дэнни прочел сообщения. Нашел старые телерепортажи и газетные новости того дня. Он видел фотографии жертв на носилках, пригнувшихся за машинами полицейских.

Он прочел, что за месяцы до бойни Уитмен не раз упоминал в разговорах, что снайпер на такой башне может причинить много вреда. Специалисты по истории культуры назвали это первым современным преступлением – та стрельба наугад положила начало двадцать первому веку.

Чарльз Уитмен родился во Флориде, в городе Лейк-Уорт, в состоятельной семье. Он был способным учеником, хорошим пианистом, получил награду «Орел» от скаутской организации. Но его отец был склонен к насилию и позже признавался: «Я не раз бил жену. Но я любил ее. У меня был и остался ужасный характер, но и жена моя ужасно упряма. Я бил ее по горячности».

Бил он и сыновей – ремнем, веслом, а если под рукой ничего не оказывалось, «учил» кулаками. В июне 1959-го, незадолго до восемнадцатого дня рождения, Чарльз вернулся домой пьяным, и отец, жестоко избив, сбросил его в бассейн, где юноша едва не утонул. Через несколько дней Уитмен поступил в морскую пехоту. Он твердо решил сбежать из дома.

На службе он заслужил значок меткого стрелка – выбивал 215 из 250. Отличался в частой стрельбе на дальнюю дистанцию и, казалось, по движущимся мишеням стрелял еще точнее.

Оценив такие способности, армия послала Уитмена в Остин, в Техасский университет. Здесь он женился на своей девушке, Кэти Лейснер. Тогда же начал играть в азартные игры и был арестован за браконьерство. Учился средне. Армия решила, что ошиблась в нем, и вернула Уитмена на действительную службу. Он попал в лагерь Леджун в Северной Калифорнии. Обиделся на морскую пехоту, что сказалось на его поведении. В октябре 1963-го он попал под трибунал за азартные игры, ростовщичество и незаконное владение неслужебным оружием. После отбыл тридцать дней в заключении и девяносто – на тяжелых работах.

Он вернулся в Остин и возобновил учебу. Усердно пытался наверстать упущенное. Затем у него появились беспричинные вспышки слепой ярости. Жена убедила его обратиться к врачу. В кабинете психотерапевта Уитмен рассказывал о своих фантазиях: как поднимается на башню с часами и расстреливает людей из охотничьей винтовки. Врач сказал Уитмену, что его состояние улучшается, и предложил прийти через неделю.

Уитмен начал самолечение, принимал декседрин. Он считал, что лекарство усиливает работоспособность, а на самом деле оно вгоняло его в ступор. Он сутками не спал, сидел за кухонным столом и не мог заставить себя ни за что взяться.

31 июля он купил нож «Бови» и бинокль в магазине распродаж, мясные консервы в «7-11». Заехал за Кэти на работу и отвез ее в ресторан. Вернувшись домой, написал следующее письмо:

«Воскресенье, 31 июля, 6:45 вечера.

Не совсем понимаю, что заставляет меня набирать это письмо. Возможно, желание как-то очертить причины своих последних поступков. Я сейчас не вполне понимаю сам себя. Меня считают в целом рассудительным и разумным молодым человеком. Однако в последнее время (не помню, когда это началось) меня преследуют необычные и иррациональные мысли. Эти мысли все время повторяются, и требуется огромное умственное усилие, чтобы сосредоточиться на полезных и позитивных занятиях. В марте, когда мои родители разъехались, я заметил, что переживаю тяжелый стресс. Я консультировался у доктора Кочрума в университетском центре здоровья и просил его посоветовать, к кому обратиться по поводу замеченных мной психиатрических проблем. Я беседовал с врачом однократно более двух часов и пытался передать ему свой страх перед позывами к насилию, которые испытывал. После первой встречи я к нему больше не ходил и с тех пор в одиночку сражаюсь с душевными возмущениями, кажется безуспешно. Я просил бы после моей смерти произвести вскрытие, чтобы проверить, имеется ли физическая причина этих нарушений. В прошлом я страдал мучительными головными болями и за последние три месяца израсходовал два больших флакона декседрина…»

Оставив Кэти дома, Уитмен поехал к матери. В квартире 505 он душил ее куском шланга, а когда она потеряла сознание, ударил охотничьим ножом. Таким образом, сын превзошел отца. Он оставил тело в постели, накрыв одеялом. На дверях для смотрителя оставил записку с просьбой не беспокоить.

Дома он пошел в спальню Кэти. Отдернул простыню и нанес ей пять ударов ножом. Потом закончил начатое письмо:

«3:00, обе мертвы. После долгих размышлений я решил убить свою жену Кэти сегодня, после того как забрал ее с работы в телефонной компании. Я очень ее люблю, и она была лучшей из жен, о каких может мечтать мужчина. Я не могу рационально объяснить точную причину своего поступка. Не знаю, сделал это из эгоизма или хотел спасти ее от позора, который, несомненно, навлекли бы на нее мои действия. Однако в данный момент мне, прежде всего, приходит в голову, что я считаю этот мир неподходящим местом для жизни, собираюсь умереть и не хочу оставлять ее страдать здесь в одиночестве. Те же причины толкнули меня лишить жизни мать. Не думаю, чтобы бедняга когда-нибудь наслаждалась жизнью, как она того заслуживала. Она, простая молодая женщина, вышла замуж за собственника-тирана. Я был свидетелем того, как ее избивали по меньшей мере раз (sic) в месяц. Словно этого было мало, отец принуждал ее жить ниже привычного ей уровня жизни. Полагаю, все будет выглядеть так, будто я зверски (sic) убил (sic) тех, кого любил. Я всего лишь пытался сделать дело быстро и тщательно. Если мой страховой полис признают действующим, пожалуйста, проследите, чтобы с него оплатили все необеспеченные расписки, которые я оставил на этой неделе. Пожалуйста, оплатите мои долги. Мне двадцать пять лет, я финансово независим. Остаток передайте как анонимное пожертвование в фонд психического здоровья. Может быть, исследования предотвратят трагедии подобного рода в будущем».

Когда взошло солнце, Уитмен сложил в зеленый чемодан следующие вещи: один (1) радиоприемник «Чаннел-мастер 14 AM/FM», один (1) чистый блокнот-ежедневник «Робинсон», 3,5 галлона воды в бутылках, одну (1) пластиковую канистру с бензином на 3,5 галлона, четыре (4) батарейки для фонарика «С», несколько мотков простой и нейлоновой веревки, один (1) пластмассовый компас «Вонда-скоп», черную шариковую ручку «Пейпер мэйт», один пистолет «Тактор», один (1) зеленый чехол для оружия, один (1) мачете «Неско» в зеленых ножнах, один (1) молоток «Геркулес», одну (1) зеленую коробку с принадлежностями для чистки оружия, один (1) будильник «Ген», зажигалку, одну (1) канистру с водой, бинокль, один (1) зеленый чехол для винтовки, один (1) охотничий нож «Камиллус» в коричневых ножнах и с точильным камнем, большой нож «Рэндолл» с костяной рукоятью (с гравировкой на клинке «Чарльз Дж. Уитмен») с коричневыми ножнами и точильным камнем, большой раскладной нож, один (1) десятидюймовый гаечный ключ, одну (1) пару очков в коричневом футляре, один (1) коробок кухонных спичек, двенадцать (12) банок пищевых консервов и банку меда, две (2) банки «Сего», одну (1) банку жидкости для розжига, один (1) бело-зеленый карманный фонарь на шесть вольт, один (1) комплект берушей, два (2) мотка белой клейкой ленты, один (1) прочный стальной ломик длиной один фут, один (1) зеленый армейский ранец, один (1) зеленый провод-удлинитель, несколько мотков изоленты и желтого электрического провода, одну (1) пару серых перчаток, одну (1) матерчатую сумку, одну (1) буханку хлеба, сладкие рулеты, ветчину «спэм», арахис, сэндвичи, коробку изюма, один (1) пластиковый флакон мужского деодоранта «Меннен», три (3) рулона туалетной бумаги.

В 5:45 он позвонил начальнику Кэти в телефонной компании и сказал, что жена заболела и не приедет на работу. Утро провел за сборами. Около 7:15 он пошел в остинское арендное бюро и взял напрокат двухколесную тележку для перевозки тяжелого чемодана. Он обналичил 250 долларов в городском Национальном банке, купил оружие и патроны в промтоварном магазине «Дэвис», в оружейном магазине «Чакс Ган» и в «Сиарсе».

Он упаковал оружие (револьвер «Смит-и-Вессон» «Магнум» калибра 357, пистолет «Галези-Брешиа», «Ремингтон» калибра 35, дробовик «Сиарс» 12-го калибра, 6-мм винтовку «Ремингтон» с оптическим прицелом 4-кратного увеличения «Леопольд» и карабин «М-1» калибра 30) в чемодан вместе с чеком из промтоварного магазина «Дэвис». Кроме того, у него было с собой более семисот патронов.

Пора выдвигаться.

Из дома он позвонил нанимателю своей матери и сказал, что та больна и не выйдет на работу. Было десять тридцать. Надо было спешить, чтобы покончить с этим к обеду. Он отнес новый дробовик в гараж, где укоротил ствол и приклад. В одиннадцать надел поверх одежды синий комбинезон, загрузил чемодан в машину и поехал к кампусу.

На пропускном пункте кампуса он появился в одиннадцать тридцать. Он предъявил охраннику Джеку Родману свое удостоверение носильщика и сказал, что будет вывозить оборудование из здания экспериментальных исследований. Попросил допуск в погрузочную зону. Пять минут спустя Уитмен выгрузил свои вещи и вошел в башню. В комбинезоне, с тележкой он выглядел техником или ремонтником. В лифте он обратился за помощью к лифтерше, которая подсказала ему, как запустить кабину. «Благодарю вас, мэм, – сказал ей Уитмен, – вы не представляете, как меня это радует».

На двадцать восьмом этаже дежурила секретарша. Уитмен выбил ей мозги прикладом винтовки и, протащив через комнату, спрятал тело за диваном. Через минуту после этого с обзорной площадки вышли мужчина и женщина и увидели, что Уитмен склоняется над диваном. Они заметили кровь на полу. Последовало неловкое молчание. Но тут открылись двери лифта, и пара вошла в кабину. Уитмен проводил их взглядом. Затем он загородил дверь на лестницу письменным столом.

Потянувшись за своим чемоданом, он услышал, как скребет по полу сдвигающийся стол. Кто-то силился отворить лестничную дверь. Схватив дробовик, Уитмен двинулся к лестнице. На него таращились туристы: двое взрослых и двое детей. Он навел на них обрез и стал стрелять. Каждый выстрел звучал, как щелчок лопнувшей цепи.

Выбравшись на крышу, он заклинил за собой дверь. Было 11:48.

День был жаркий и душный, полуденное солнце окутало его горячим одеялом. Минуту он потратил на то, чтобы успокоиться. В паху ощущалось почти сексуальное напряжение. Он опер «Ремингтон» на каменный бортик с южной стороны. Припал глазом к прицелу. Торговый центр на юге кишел народом. «Так, должно быть, чувствует себя Господь», – подумал он, переводя прицел винтовки от прохожего к прохожему.

Первая пуля попала в живот беременной женщине, убив нерожденного младенца. Вторая убила стоявшего рядом. Приезжий физик получил пулю в нижнюю часть спины. Уитмен видел каждый выстрел еще до самого выстрела. Он предвкушал попадание и переходил к следующей жертве раньше, чем пуля ударяла в цель.

Первая машина полиции прибыла чуть позднее полудня. Уитмен уже перешел к улице Гваделупы. Сбил с велосипеда мальчика-газетчика и рассмеялся, видя, как тот летит наземь. Выстрелил в семнадцатилетнюю девушку, но в последнюю секунду ощутил порыв ветра и понял, что ее только ранил.

Полицейские, укрывшись за машинами, пытались высмотреть стрелка. Тела остались лежать, как упали, в мареве стоградусной жары. Уитмен застрелил ребенка сквозь шестидюймовую щель между бортиками. «Найдется ли такой, в кого я не попаду?» – подумал он. Он ощущал себя снайпером в расцвете сил, чемпионом мира в тяжелом весе. С каждым выстрелом становился выше и сильнее. Каждая отнятая жизнь добавляла сто лет к сроку его жизни. Он перешел на другую сторону крыши и застрелил отходившего от газетного ларька аспиранта. Уитмен видел, как метнулись за барьер двое детей. Когда один из них выглянул посмотреть, что происходит, Уитмен выстрелил ему в рот.

Он слышал выстрелы. Полиция открыла ответную стрельбу. Остинцы бросились по домам за личным оружием и теперь тоже пытались его снять, осыпая пулями с улицы. Как-никак, это были техасцы, на этой земле жил дух ковбоев. Уитмен вслушался в рикошет пуль от каменных бортиков. Так и надо. Скучно, когда не дают сдачи. Он принялся стрелять через водосливы на все четыре стороны, сам ни разу не подставившись под пулю. Ему казалось, что он тает на солнце, как зефир над костром.

Человек, стоявший у кузова грузовика в пятнадцати футах к югу, получил пулю в живот. Уитмен стал машиной убийства. Он был гневом Божьим, беспощадным и неотвратимым, как сама смерть. Если бы захотел, он бы застрелил и «человека на Луне». Он мог расстреливать людей в будущем. Он мог казнить прошлое.

Уитмен не услышал, как взломали дверь на крышу. Он стоял среди града пуль, осыпающих ограждение крыши. Он как раз целился в полдюйма лысой головы, когда из-за угла вышли двое полицейских и открыли огонь. Уитмен обернулся, поднимая винтовку, но опоздал: заряд ударил ему в висок, сбив наземь. Было 1:24 пополудни. Он провел на крыше полтора часа. Девяносто минут он был Богом. Большинству за целую жизнь не дано столько власти.

Полицейский Рамиро Мартинес шагнул к содрогающемуся телу Уитмена и выстрелил в упор. Заряд картечи, добив раненого, едва не оторвал ему левую руку.

Дэнни отодвинулся от компьютера. Удивился, заметив, что уже стемнело. Неужели он провел здесь больше пяти часов? Он не сумел бы описать то, что чувствовал. Впрочем, он никогда не умел описывать боль словами. Жажда подробностей того дня 1966 года встревожила его. Это чувство было неуправляемым. Такой ужас мгновенного отрезвления испытывает водитель, осознав, что пьян и гонит машину с выключенными фарами по забитому шоссе. Дэнни испугала не жестокость преступлений Уитмена, а случайность его жертв. Это подразумевало справедливость. Подразумевало, пусть без слов, что мир так плохо обходился с ним, с его друзьями и родными, что это требовало мести. И месть, самая ужасная, была бы оправданна.

В жизни каждого наступает миг, когда мы, иногда удивляясь самим себе, понимаем, волки мы или овцы. Овца – тот, кто покорился страху. Но и у волков есть свой страх. Страх понимания, что к ним применимы законы общества. Законы – для овец. И свобода, которую приносит это понимание, ужасна.

Дэнни отозвался не на жестокость Уитмена, а на его презрение к границам. Уитмен отринул все условности цивилизации, отбросил сотни лет эволюции. Встав на вершине башни и взяв под прицел мир, лежавший у его ног, Чарльз Уитмен провозгласил независимость от общества, в котором жил.

От этой мысли у Дэниела Аллена кружилась голова.


Мой отец умер, когда мне было одиннадцать лет. Я рос в южном Мичигане. Семья жила автомобилями. Дед, Дэррил Аллен, был важным сотрудником «Дженерал Моторс». Жена Дэррила, Франсина, умерла, рожая отца. Несколькими годами позже Дэррил влюбился в секретаршу местной авторемонтной мастерской по имени Марджи Брубакер. Они стали встречаться и скоро поженились. Маржи забеременела, и через девять месяцев родился еще один мальчик – мой сводный брат. Его назвали Элрой Бак Аллен.

Элрой с самого начала оказался трудным ребенком. Он страдал дислексией и, по всей вероятности, синдромом дефицита внимания. В детстве он был гиперактивным, вспыльчивым, непокорным. В отличие от моего отца, который сумел получить инженерное образование в Массачусетском технологическом, Элрой недоучился в школе. Ему было неуютно с другими родственниками отца – многие из них были богаты, и он предпочитал проводить время с рабочими, родственниками матери. Среди этих родственников была паршивая отца – кузен Басби Хикс, которого не раз арестовывали еще с начальной школы за мелкое воровство, пьянство в публичных местах и хулиганство. Именно с ним Элрой в одну промозглую ноябрьскую ночь вошел в хозяйственный магазин, где приказал кассиру отдать выручку. Оба были пьяны и недавно добавили. У Басби был четырехзарядный пистолет 38-го калибра. Перед входом в магазин он дал Элрою револьвер 22-го калибра. Деревянная рукоять револьвера держалась на клейкой ленте. В нем был всего один патрон. Пока Элрой целился в кассира из своего жалкого оружия, Басби добрался до холодильника и достал упаковку пива. Вернувшись, он попытался открыть бутылку цепочкой от часов, но выронил ее на пол. Элрой обернулся на звон. Кассир потянулся за спрятанным под прилавком пистолетом. Басби крикнул: «Берегись!» – Элрой выпустил свою единственную пулю и попал кассиру в висок. В кассовом ящике оказалось шестьдесят пять долларов.

Элрою дали двадцать пять лет. Он отсидел восемнадцать и умер через три года после освобождения – пьяный замерз в сугробе.

Неудачливый грабитель и политический убийца. Какая между ними родственная связь? Решить эту загадку непросто. Элрой был лишь сводным братом моего отца, так что родство не чистое. Легко сказать, что в нем сказались гены Марджи, кровь ее предков-работяг, а не кровь моего отца.

Однако при постановке диагноза следует учесть еще один факт: мой дед, Дэррил Аллен, по рассказам, был склонен к насилию. Твердолобый консерватор, он считал телесные наказания необходимыми и прибегал к ремню. Большая часть таких «уроков» доставалась Элрою, паршивой овце. Но и мой отец получал свою порцию побоев – когда приносил плохую отметку или задерживался на улице дольше положенного. Чем были те порки – проявлением внутренней жестокости или теорией воспитания? Если первое, и мой дед был склонен к насилию, возможно, его агрессивность передалась Элрою. Но, если так, агрессивность вполне могла быть продуктом среды, а не наследственностью. Агрессия как манера поведения.

За последние несколько лет проведены научные опыты с целью выяснить, является ли агрессивность наследственной чертой. Ученые путем целенаправленного скрещивания хотели выделить гены, усиливающие агрессивное поведение. Большей частью исследования направлялись на полиморфизм рецепторов серотонина, рецепторов дофамина и энзимов метаболизма и нейротрансмиссии. Особенное влияние на агрессию между самцами, по-видимому, оказывал серотонин 5-НТ – прямо или посредством других молекул использующий пути 5-НТ. Мыши, не обладающие геном 5-НТ, оказывались агрессивнее нормальных, атаковали быстрее и яростнее.

Другие исследователи сосредоточились на нейротрансмиттерах. Изучение мутаций энзима нейротрансмиттеров и метаболизма – монаминоксидаза А – показали, что они вызывают у людей синдром, в который входили жестокость и импульсивность.

Итак, агрессивность бывает наследственной. Но за что отвечает наследственность? Прежде чем отвечать, рассмотрим другой вопрос. Изучив историю любого преступника, найдем ли мы склонность к насилию у его предков? Возьмем, к примеру, Чарльза Мэнсона – возможно, самого знаменитого убийцу в нашей стране. В конце шестидесятых годов Мэнсон стал виновником убийства не менее шести человек, в том числе актрисы Шэрон Тейт, жены режиссера Романа Полански. Когда ее убили, нанеся множественные ножевые ранения, Тейт была на восьмом месяце беременности. Мэнсон, глава так называемой «семьи», окружил себя последователями-наркоманами, готовыми помогать ему в расовой войне. После ареста он появлялся в зале суда с вырезанной на лбу свастикой. За десять лет до того прижил десять сыновей от разных женщин. За следующие сорок лет ни один из сыновей не совершил ни одного насильственного преступления.

Или Гэри Гилмор, бывший знаменитым преступником Америки спустя семь лет после Мэнсона. Летом 1976 года Гилмор совершил два убийства в Юте – хладнокровно застрелил людей после удавшихся ограблений. Как и Мэнсон, Гилмор с ранних лет не раз бывал в тюрьме. Отец регулярно избивал его и его братьев, часто без причины. Среди предков Гилмора длинная цепь торгашей и религиозных фанатиков. Он прославился тем, что, будучи приговорен к смерти, выбрал расстрел. Сын мормонки, он был воспитан в понятиях кровной мести и убеждении, что пролитую кровь может возместить только пролитая кровь. Поэтому, когда ему предоставили выбор, он выбрал расстрельную команду и 17 января 1977 года был расстрелян пятерыми. Его последние слова: «Отец будет всегда».

Отец будет всегда. Что это значило? Что он винил в своих преступлениях отца? Или он говорил о Боге? Гилмор был отпрыском рода преступников. Его регулярно избивал гневный отец, а воспитывала тюремная система. Даже если насилие было у него в крови, он во многом стал продуктом среды.

Это не мой сын. Никто из названных убийц не напоминал моего сына. Не только потому, что агрессия отличается от обдуманного действия. То, что сделал мой сын с сенатором Джеем Сигрэмом, было, можно сказать, противоположностью агрессии. Это хладнокровно рассчитанное действие. Предумышленные преступления, по определению, порождаются не страстью. Убийство Сигрэма было скрупулезно обдумано и исполнено.

Но если убийство – не акт агрессии, то что? Откуда берется? Если это не порыв страсти в том возрасте, когда молодой человек живет страстями, что оно такое? Мой сын не был агрессивен, он был миролюбивым ребенком, пацифистом.

Когда я высказал все это Эллен, она напомнила мне случай с пауками. Дэнни тогда было тринадцать, и он еще жил с ней, за два года до того, как перебрался ко мне. Эллен однажды позвонила мне, чтобы сказать, что нашла в комнате Дэнни банку с мертвыми пауками.

– С какими пауками? – спросил я.

– Я в них не разбираюсь, – огрызнулась она, – но их там много, и, честно скажу, меня чуть не вырвало. Ты же знаешь, как я отношусь к паукам.

Я ответил, что она драматизирует. Может, он выполнял школьное задание.

– Тогда зачем было прятать их в шкафу? – спросила она.

Я сказал, что бывал у нее дома. Она жила рядом с парком, и у них всегда было полно пауков. Может, Дэнни в детстве их боялся и таким способом боролся со страхом. Кроме того, заметил я, мы не знаем, убивал ли он пауков. Возможно, подбирал мертвых.

– Тут ведь тонны дохлых пауков валяются! – съязвила она.

По словам Эллен, когда она стала расспрашивать Дэнни, тот рассердился. Обвинил ее в шпионаже, в том, что она роется в его вещах. Я сказал, что для подростка это вполне нормальная реакция.

Повесив трубку, я моментально забыл о разговоре. Помнится, в год, когда Дэнни переехал к нам, Алекс нашел у себя в комнате паука и хотел его убить, но Дэнни не дал. Он загнал паука в стакан и вынес на улицу, отпустил.

Вспоминая теперь оба случая, я не мог понять, что они означают. Последние три месяца я копил воспоминания, случаи из детства Дэнни, которые позволили бы поставить диагноз, точно ответить, кто он и почему поступил так, как поступил. Но всю его жизнь можно было толковать по-разному. Мы видим прошлое сквозь призму своего восприятия. Когда человека обвинили в убийстве, мы пересматриваем его жизнь в поисках примет. Пустой случай внезапно представляется очень важным. Смотрите, он убивал пауков. Это первый симптом. Но разве в конечном счете история с мальчиком, убивавшим пауков, не уравновешивается историей, как тот же мальчик их спасал?

Я попробовал представить, как мой сын в тринадцать лет систематически уничтожает пауков: выслеживает их в паутинах и сажает в банку. Попробовал представить, как он наблюдает: в банке понемногу кончается кислород. Что он думал, глядя, как паук мечется в поисках выхода, как движется все медленнее и вдруг замирает?

Представленная мною сцена выглядела неестественно, как эпизод из фильма, из молодежного сериала, где показывают юность преступника. Этого снадобья мой организм не принимал. Я всю жизнь смотрел в глаза сыну и ни разу не увидел там психа, социопата, убийцу.

Нет, я был убежден, что разгадка не в предках Дэнни и не в его детстве. Разгадка была в его пути. Где-то между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Где-то в кукурузных полях и хребтах срединной Америки.

Мюррей нашел последний адрес Фредерика Кобба: в Игл-Рок, в двадцати минутах к северу от Лос-Анджелеса. По этому адресу располагался приют для бездомных. С тех пор как он ехал в товарняке, идущем на запад, с моим сыном, Кобб выныривал в разных местах штата. Обращался за медицинской помощью в ветеранский госпиталь в Санта-Розе. Получал пособие для безработных в Риверсайде. Еще раз обвинялся в бродяжничестве в Санта-Монике – после задержания в пьяном виде. По всем признакам, Кобб представлялся классическим бездомным ветераном, не способным ни завязать прочные отношения, ни пустить где-нибудь корни.

Мюррей проехал через город по бульвару Глендейл, выскочил на восточную трассу 2. Утренний час пик как раз кончился, дорога от города была почти пустой. Слушание по обвинению Дэниела было назначено на четыре часа, так что с расследованием следовало поторопиться. Когда я утром сказал Фрэн, куда собираюсь, та покачала головой. Ей было ясно, что ночной разговор не пошел мне впрок. Я – Дон Кихот, сражающийся с ветряными мельницами. Тихо, чтобы не разбудить ребят, я пообещал вернуться через несколько часов, хотя видел, что волноваться за меня она явно не станет.

– Меня немного тревожат отношения с женой, – сказал я в пути Мюррею.

– Меня ваши отношения тоже тревожат, – ответил он.

– Как мило. Спасибо.

– Нет, серьезно. Я на своем веку повидал несчастных женщин, и она выглядит так же.

Минуту мы молчали, глядя на дорогу. Меня беспокоили обстоятельства, заставлявшие разрываться между первенцем и новой семьей. Я совершенно не представлял, что делать с этим выбором. Можно ли найти золотую середину? Должен ли я, заботясь о Дэнни как хороший отец, так же, как бросил когда-то Дэнни, бросить Алекса и Вэлли? И разве не обязан я пройти с сыном до конца? И поймет ли, поддержит ли такой выбор моя новая семья? И разве верность Дэнни не делает меня лучше, и разве не становлюсь я тем самым лучшим мужем и отцом двум другим мальчикам?

– Моя вторая жена, – подал голос Мюррей, – так часто твердила, что «разочарована» во мне, что стоило ввести в ее телефон «р», остальное набиралось автоматически.

Я опустил окно со своей стороны, пустил в машину ветер. Где-то горело – в окно ворвался запах дыма. Фрэн ведь потерпит несколько недель, да? Поворчит. Может, даже пригрозит меня бросить, но не уйдет. Или уйдет?

Я посмотрел на пачку бумаг, которые привез утром Мюррей. Частный детектив, работавший на него по делам о разводах, собрал обычные материалы по Фредерику Коббу: кредитная история, армейское досье, сведения из баз данных – разных штатов и федеральной. По пути я изучил его жизнь. Кобб родился в Лексингтоне, Кентукки, в 1985. Окончил среднюю школу, в колледже играл в футбол, пока не пришлось уйти из команды из-за разбитого колена. Через три месяца после этого бросил учебу. Судя по досье, проболтался год, подрабатывая понемногу в окрестностях Лексингтона. Был арестован за хранение марихуаны и второй раз – за вождение в состоянии наркотического опьянения, но оба раза ушел чистым. В папке имелось заявление о регистрации брака в мировой суд Лексингтона от Фредерика Кобба и Мэрилин Дункан, но церемония либо не состоялась, либо не попала в отчет. Однако свидетельство осталось – доказательство хотя бы мимолетного желания Кобба повзрослеть и остепениться, и в то же время свидетельство, что это не удалось. Почему? Кто такая Мэрилин Дункан и что помешало ей остаться с этим человеком?

Может, помолвка была побочным результатом нежелательной беременности: беременности, которая сорвалась сама либо была оборвана вспышкой сознательности у девушки или местью любовника? Или Кобб просто струсил и оставил невесту напрасно дожидаться у алтаря?

Ясно одно: через шесть недель после подачи заявления Кобб попал в армию. Часть армейского досье была секретной, но, судя по всему, он прошел учебный курс спецназа в Форт-Худ. Согласно досье, он получил удостоверение снайпера, выбив на экзамене тридцать пять, и в начале 2003 года был направлен в Афганистан. Там Кобб прослужил снайпером восемь лет, поднявшись от рядового первого класса до штаб-сержанта.

Таковы были факты. Из них три показались мне чрезвычайно важными. Во-первых, что Кобб прошел подготовку спецназа. Во-вторых, что он служил снайпером. И в-третьих, что часть его досье была засекречена.

Можно ли признать случайностью, что такой человек оказался в одном товарном вагоне с моим сыном?

В 2008 году, на половине третьего контрактного срока, «Хамви» Кобба подорвался на мине. Погибли все, кроме Кобба, который лишился трех пальцев и оглох на левое ухо. Кроме того, пострадала периферия вестибулярного аппарата, что привело к приступам головокружения. Именно эти приступы вынудили Кобба уйти из армии.

– Итак, что нам известно? – подытожил Мюррей, когда я пересказал ему прочитанное. – Известно, что Дэнни задержали в Сакраменто, Калифорния, 20 мая, обнаружив его в товарном вагоне на узловой станции. Известно, что в вагоне, кроме него, были двое. Оба ветераны, Хуплер и Кобб. Кобб прошел курс спецназа. Хуплер… мы сейчас поднимаем его армейское досье и к концу недели будем знать больше. Одно обстоятельство бросается в глаза: Марвин Хуплер связан с производителем оружия, с KBR. У него собственный катер. Станет ли такой парень мотаться в товарняке с бездомным ветераном и двадцатилетним коннектикутским мальчишкой? Кстати говоря, данные по передвижениям Дэнни за предшествующую аресту неделю смутны. Известно, что он побывал в Сакраменто и неделю спустя оказался в Лос-Анджелесе, но тот факт, что в сведениях как раз за ту неделю пробел, вызывает подозрения. Может быть, Дэнни провел ее в поезде с Коббом и Хуплером? Или они все вместе подсели на этот поезд?

– И еще, – дополнил я, – была ли между ними связь – если была – после ареста? Нет ли свидетельств, что Хуплер или Кобб находились в Лос-Анджелесе перед убийством Сигрэма?

Мюррей сменил полосу, обгоняя грузовик, везущий половину дома.

– Вы бы… это надо записать, – сказал он.

Я нашел ручку и сделал несколько заметок. Судя по досье, Кобб после почетной отставки вернулся в Штаты в 2011-м. Он провел шесть недель дома в Лексингтоне, возможно, надеялся влиться в оставленную им жизнь. Но это, как видно, не удалось, и в феврале 2012 года он пустился в путь. После этого сведения стали обрывочными, но детектив Мюррей раскопал адрес приюта для бездомных, где Кобб прожил, по меньшей мере, несколько недель. Мы нашли приют на тихой зеленой улочке рядом с епископальной церковью. У дверей теснились люди с пустыми глазами. На них была стандартная униформа бездомных: многослойная мешковатая одежда, тяжелая от грязи. Они все как один отвели взгляды, когда мы вышли из машины. Кое-кто зашаркал прочь по улице, пытаясь «невзначай» избежать встречи с людьми, которые могли оказаться копами. Однако Мюррей вместо значка показал им стодолларовую купюру.

– Фредерик Кобб? – сказал он.

Молчание. Как видно, жадность не перевесила отсутствие желания лезть в чужие дела.

В здании мы нашли социальную работницу за загородкой из мутного оргстекла. Мюррей, представившись, сказал, что ищет одного из ее подопечных.

– Мы называем их клиентами, – поправила она.

Мюррей сказал, что он представляет интересы Кобба по коллективному иску. Судя по недавно предъявленному иску, Кобб должен крупную сумму денег. Он лгал легко и непринужденно, глядя женщине прямо в глаза. Та пожала плечами, не заинтересовавшись и ничего не заподозрив. Она извлекла откуда-то из-под кромки плексигласа список:

– Здесь его нет.

Мы попросили посмотреть, не оставил ли Кобб новый адрес, и она обратилась к рабочему компьютеру. Мучилась с ним так, будто впервые столкнулась с этим техническим новшеством. Шли минуты. Мы с Мюрреем переглянулись. Через три часа нам надо возвращаться в машину и ехать на юг. Через два, если мы не хотели ворваться в зал суда в последний момент.

– В восьмой секции, – сказала женщина. – Это в Пауэле.

Она записала адрес на листке и сунула его в пластиковую щель. Мюррей поблагодарил, и мы поспешили к машине.

Ста долларов нам стоило вытянуть из управляющего, что Кобб жил в квартире этого дома. Еще за двести он провел нас в квартиру. Управляющий был из тех хиляков, что подглядывают в щелку за соседкой.

– Он пять дней как не платит за квартиру, – сказал он нам. – Еще два дня – и я вышвырну его барахло в мусор.

– Он где-то работает? – спросил Мюррей. – Кобб? Он много времени проводит вне дома?

– Я ему что, секретарь? Знаете, власти селят к нам этих вонючек, но они привыкли жить на улице. Дома не знают куда себя девать и гадить привыкли под кустом, приглядывая одним глазком за пожитками.

Здание, построенное лет десять назад, было задумано так, чтобы внушать оптимизм вопреки бедности. Это означает, что при неудачном расположении и гнилой инфраструктуре оно было раскрашено в яркие основные цвета. Цвета эти выцвели до прозрачности, как костюмчик Дональда Дака, слишком долго провисевший на солнце.

Квартира Кобба оказалась маленькой и лишена особых примет. Имелся матрас на полу и жесткие стулья, стола не было. Вдоль стен выстроились коробки с разным хламом, одежда распихана по мусорным мешкам. Пахло все это, как багажник серийного убийцы.

– Если он вернется и застанет вас здесь, – сказал управляющий, – как бы нам не пришлось выйти в окно.

– Спасибо, – кивнул Мюррей, – будем иметь в виду.

Выходя, управляющий закрыл за собой дверь. Мы с Мюрреем изучали обстановку. Это была студия с маленьким кухонным отсеком. Вокруг слоями валялись газеты и, как ни странно, несколько выпусков журнала «Для родителей». Я, встав на колени, принялся разбираться в содержимом коробок и мешков. Мюррей прошел в кухню.

– Была у меня когда-то подружка-шизофреничка, – сказал он. – Ее дом примерно так и выглядел. В ванной было полно крестов. Один она даже в туалетном бачке спрятала. А с подоконников на то, как мы трахаемся, смотрели сотни плюшевых зверушек.

– Долго вы с ней встречались?

– Недели три, – сказал он. – Она была милая, слегка чокнутая. Окончила философский в Нью-Йорке. А потом я как-то вечером за ней заехал, а она начисто обрезала себе волосы и назвалась Салли. Ее звали Джейн. Съела тарелку таблеток с молоком, как сухой завтрак. Я отвез ее в скорую, ее там успокоили и заперли в психиатрическом отделении. Я ее навестил пару раз, а потом сменил номер телефона. В смысле в таких случаях этикет не в счет. Женаты мы не были, просто девушка, с которой мы потерлись пару раз и которая хранила в туалете кресты.

В картонных коробках не нашлось ничего интересного. Краденные из библиотек книги, несколько кастрюль и сковородок. В мешке, набитом одеждой, я нашел пулю.

– Смотрите.

Мюррей подошел.

– Захватите ее. Проведем баллистическую экспертизу.

Я поискал глазами, во что ее положить, и тут же выбранил себя за глупость. О чем я беспокоился? Как бы не оставить следов на улике? Я не полицейский. Кто поверит, что я, отец обвиняемого, чудом нашел подозрительную пулю в чужом доме, только потому, что я доставил ее в полиэтиленовом мешке? Я сунул пулю в карман. Мюррей вернулся в кухню. С улицы доносились голоса играющих в бейсбол детей, их шаги, удары мяча по штанге.

– Есть! – выкрикнул Мюррей.

Я прошел к нему в кухню. В выдвижном ящике лежала газетная вырезка с фотографией Дэнни и заголовком: «Обвинение в убийстве будет предъявлено на следующей неделе».

Я уставился на фотографию сына. Как это понимать? Вырезал Кобб заметку потому, что был замешан в убийстве, или просто потому, что узнал в Дэнни человека, с которым полгода назад ехал в одном вагоне?

Мюррей достал свой телефон и сфотографировал статью в ящике. Затем обошел квартиру, снимая каждый мешок и коробку. Встав на колени, сделал снимок матраса, угол которого задрался на стену, потом прошел в ванную и заглянул в туалетный бачок. Я опустил руку в карман, ощутил тяжесть пули. Отчего-то в этом темном доме волосы у меня вставали дыбом.

– Что дальше? – спросил я.

Мюррей вышел из ванной:

– Сколько до суда?

Я взглянул на часы:

– У нас еще полтора часа.

Мюррей сел на один из трех стульев и задумался.

– Он сохранил статью об этом деле, – сказал он.

– Это не значит, что он замешан, – напомнил я, хотя сердце у меня стучало.

– Пулю я пошлю одному знакомому, – сказал Мюррей. – Проверим, не связана ли она с орудием убийства.

Я сел на соседний стул. Странно мы выглядели: двое мужчин в костюмах посреди логова хобо. Я подумал, насколько подсказки в истории людей отличаются от подсказок в истории болезни. В медицине мы имеем дело с научными фактами. Образцы тканей, анализ крови. Человеческое тело конечно, в нем ограниченное количество систем. Существуют внешние факторы – среда, влияние химикатов, употребление наркотиков, алкоголя, диета и разнообразные внешние патогены – но, в конечном счете, ответ скрывается в теле. В худшем случае, если заболевание оказывается недиагностируемым и, следовательно, неизлечимым, – причину определяет посмертная экспертиза. Из нее врач узнает разгадку тайны.

Но в человеческой истории трудно определить, что считать фактом. Человек едет поездом. Он знаком с разнообразным оружием. И хранит дома газетную статью, как будто связывающую его с тайной. Все это факты, но существенны ли они? Связан ли симптом с основным заболеванием?

А ведь факты – только часть головоломки. Еще есть психология, эмоции. Рак есть рак, независимо от того, что ты о нем думаешь и как к нему относишься. У него нет ни мотива, ни алиби. Он действует определенным образом и либо излечим, либо нет. А люди гораздо сложнее. Их действия сложнее понять и еще сложнее предсказать. Мой сын, обвиненный в убийстве, отказывается как признать свою вину, так и утверждать, что невиновен. Это само по себе факт, но что он доказывает?

Мы сорок минут просидели на стульях, ожидая возвращения Кобба. В 2:55 встали и в последний раз оглядели нажитое им за целую жизнь, затем сбежали к машине и поехали в суд.


На шоссе мы попали в пробку: стена красных огней протянулась, насколько хватало глаз. На центральной полосе съезда к центру города сцепились четыре машины. Я искал на приемнике новости. Мюррей пытался перейти на другую полосу, но нас зажало. Двадцать шесть минут все стояли. Было 3:25. Слушание начиналось в четыре. Я позвонил Фрэн.

– Не меньше получаса, – сказал я. – Задержи их, как хочешь.

– Я – домохозяйка из Коннектикута, – возразила она. – Как я могу их задержать?

– Я просто прошу, – ответил я. – Если хоть что-то можно.

В ее голосе слышалось напряжение.

– Здесь настоящий зоопарк. Дети не понимают, почему тебя нет.

– Я же говорил: Мюррей нашел Фредерика Кобба – того ветерана, что ехал на товарняке с Дэнни.

– Нас на пять минут пускали к Дэнни, – сказала она. – Он спрашивал о тебе. Где ты? Я сказала, что ты идешь по следу, будто мы попали в крутой боевик.

У меня участился пульс.

– Что он сказал?

– Сказал, что его не слишком хорошо кормят. Сказал, что, рассказывая о тюрьме, забывают сказать, что там все время хочется есть.

Я чувствовал, как тревога пробирается в кончики пальцев.

– Он?.. Ты можешь передать ему сообщение? Упомянуть Фредерика Кобба и Марвина Хуплера, посмотреть, как он…

– Пол… – сказала она.

Я замолчал. Молчание встало между нами. Она тихо вздохнула.

– Я говорю это с любовью и прошу тебя выслушать очень внимательно. Если ты хочешь быть рядом с Дэнни, потому что чувствуешь, что мало бывал с ним в детстве, ты должен здесь быть – физически. Должен часами сидеть в комнате ожидания, чтобы получить пять минут свидания, – и не жаловаться. А когда тебе дают всего пять минут, ты должен обнять сына, сидеть с ним, держать за руку, говорить, что ты его любишь. Не обсуждать стратегии и не ковыряться у него в мозгах, ища подробности. Просто обнимать. Потому что сейчас ему нужно это. Адвокаты у него есть. Ему нужен отец.

Мюррей наконец сумел протиснуть нос машины на правую полосу. До выхода оставалась тысяча ярдов.

– На хрен, – процедил он и вывел внедорожник на обочину, разогнал до пятидесяти, объезжая застывшие машины.

– Так, – сказал я Фрэн, – мы едем. Буду через двадцать минут.

– Пол, – перебила она. – Ты меня слышал?

Свободной рукой я потер лицо.

– Слышал. И… ты права. Но я думаю, Дэнни сейчас больше всего нужна свобода, и я…

– Нет, – опять перебила она, – ты не услышал. Ты мечешься, гоняешься за туманом и всеми средствами стараешься держаться в тысяче миль от чувств, которые тебе не нравятся. Малыш, я тебя люблю, но именно этим ты и занимаешься. И я просто… я боюсь, что когда все кончится, ты поймешь, что упустил время, которое мог бы быть с ним.

– Теперь застряли на светофоре, – сказал я. – Мюррей высадит меня перед судом. Только не давай им предъявить обвинения, пока меня нет.

Я нажал отбой. Мюррей рванул на желтый свет и слишком резко вошел в левый поворот. Чуть не задел задом бордюр, но вывернулся, словно от этого зависела его жизнь.

– Злится, – сказал он.

– Нет, не злится. Беспокоится. Считает, что я должен быть там, держать его за руку, а не заниматься… тем, чем я занимаюсь.

Мюррей обогнал автобус, машина на миг вошла во встречный поток. Водитель перед нами мигнул фарами. Мюррей что-то промычал и вернулся на свою полосу.

– Не хочется говорить гадости, – сказал он, – но это ее дело. Работа матерей. Вы и я – мужчины. Мы действуем. Это наша работа. Их – вскармливать и прочее, наша – защищать семью. Мы обеспечиваем семью. Мы за нее деремся. А если кто советует другое, просто не бери в голову.

Он нажал на гудок, спугнув полдюжины пешеходов на переходе.

– Начинаю понимать, почему вы трижды разводились, – сказал я.

Он улыбнулся. Глянул на часы на панели. 3:55.

– Не успеваем, – сказал я.

– Успеем, – возразил он. – Но вам, может, лучше зажмуриться. Будет круто.

В 4:07 Мюррей остановился перед судом. Над правым передним колесом появилась вмятина, которой не было, когда мы выезжали из Игл-Рок, а в машине пахло гарью тормозных колодок, но мы прибыли. Здесь было тесно от машин и пешеходов. Полиция установила барьеры, толпа теснилась на ступенях. В тени стоял новостной фургон с развернутыми тарелками антенн и включенными камерами – гнал в прямой эфир передачу для миллионов американцев.

– Я поставлю машину и найду вас внутри, – крикнул мне в спину Мюррей, и я захлопнул дверцу.

Я потерял шесть минут на входе в здание – предъявлял документы и ждал в очереди, – еще девять перед металлодетектором, когда доставал все из карманов, снимал пиджак, а потом и ботинки. Хорошо, что догадался оставить пулю из квартиры Кобба в машине.

Я снова и снова набирал номер Фрэн, но она не отвечала. Решил, что она в зале и слушание уже началось. Когда я ввалился в коридор, пытаясь на ходу надеть ботинки и пиджак, на стенных часах было 4:30. Впервые за эти недели мне казалось, что у нас есть шанс, что поиски, рассуждения и упрямый отказ терять надежду может окупиться.

У меня зазвонил мобильный. На экране высветилось имя Мюррея.

– Не могу говорить, – отозвался я, – бегу туда.

– Нашли Кобба, – сказал он.

– Кто?

– По пальцам. Помните, я говорил, что он лишился трех пальцев в Афганистане. Ну я послал человека прочесать больницы и морги. Он сейчас позвонил. Тело Кобба в Риверсайде.

– Тело?

– Он пролежал там три дня. Причина смерти, кажется, – ножевые ранения.

Я застыл на месте:

– Он мертв?

Я услышал в трубку, как Мюррей жмет на гудок машины.

– Мой человек добывает заключение патологоанатома, – сказал он, – но похоже, что примерно в ночь на понедельник наш мальчик раз шестнадцать напоролся на нож.

Когда суть сказанного дошла до меня, время словно остановилось. Меня контузило. Ощущение было телесным – так реагирует животное, почувствовав, что на него охотятся.

– Мюррей…

– Ждите, – сказал он. – Я нашел, где припарковаться. Буду через пять минут.

Он повесил трубку. Я прижимал к уху умолкший аппарат. Кобб мертв. Что это значит? Доказательство или очередная подробность? Я чувствовал, что хищник настигает, его мерное дыхание все ближе, грохочут тяжелые шаги.

Дверь зала суда распахнулась. Из нее торопливо выходили мужчины и женщины, кто-то на ходу кричал в телефон. Я увидел проталкивающуюся между людьми Фрэн. Она оглянулась, увидела меня…

– Пол.

– Некогда, – заговорил я. – Кобб мертв. Тот ветеран. Его кто-то зарезал в понедельник. Это… надо найти Дугласа. Адвокаты Дэнни должны узнать об этом немедленно.

– Пол, – повторила она с силой, встревоженно глядя на меня. – Дэнни признал себя виновным.

Я опешил, не понимая. Она смотрела мне в глаза.

– Прокурор предъявил обвинение, судья спросил, что он имеет заявить, и Дэнни встал и сказал: «Виновен». Адвокаты подняли крик, они просили перенести заседание. Судья отказал. Он спросил Дэнни, понимает ли он, что означает признание вины, и не нужно ли ему время для консультации с адвокатами, а Дэнни сказал – нет. Он понимает. Сказал: «Я его убил и не хочу тратить ничье время на разговоры».

Вокруг меня сомкнулся темный тоннель.

– Это… – выдавил я. – Нет. Он их покрывает. Это… как ты не понимаешь? Он не…

Слова не успевали за мыслями. Я чувствовал себя как зверь в ловушке, когда смыкаются челюсти капкана.

– Он признал себя виновным? – сказал я.

Ни в чем не было смысла.

Фрэн обхватила меня, притянула к себе, словно боялась, что я упаду. Ее волосы пахли яблоком. За ее плечом я увидел проталкивающегося сквозь толпу Мюррея.

– Мюррей, – позвал я.

– Знаю, – ответил тот, – уже слышал. Мы потребуем для Дэнни психиатрической экспертизы. Здоровые люди в таком не признаются.

Я высвободился из рук Фрэн.

– Если только… что, если он их покрывает? Хуплера и… не знаю. Ничего я не знаю.

Я колотил себя кулаком по бедру, пытаясь привести мысли в порядок.

– Пол, прошу тебя, – сказал Фрэн, – ты меня пугаешь.

Мюррей за локоть потянул меня в свободный угол.

– Слушайте, – заговорил он, – это плохо, но не конец света. Судья обязан провести психиатрическую экспертизу. Обязан. Если Дэнни не в себе, если там что-то еще – мы узнаем. Тогда им придется признать его невменяемым. Тем временем пусть Дуглас займется Коббом и Хуплером.

Он не отпускал мою руку, удерживал меня на земле, не давал уплыть в пустоту. Я заметил движение в конце коридора. Люди в форме конвоировали скованного наручниками заключенного.

– Дэнни! – крикнул я. Вырвался от Мюррея и растолкал толпу. – Дэнни!

Сын обернулся из конца коридора. Наши глаза встретились.

– Все нормально, – крикнул он.

– Подожди!

– Все нормально.

От их стаи отделился человек в костюме и двинулся мне наперерез.

– Сэр, – сказал он, – прекратите.

– Прошу вас, – ответил я, – мне нужно с ним поговорить. Дэнни!

– Сэр, правила перевода заключенных очень строги.

Я чувствовал себя человеком, стоящим на берегу и видящим, как сына уносит река.

– Пошли вы! – крикнул я. – Дэнни…

Агенты сомкнулись плотнее и поволокли моего сына к выходу.

Через пять секунд он скроется. Как знать, когда я снова его увижу? Если его вынудили признаться в преступлении, которого он не совершал, на что еще могут пойти?

Или еще хуже? Что, если он признался потому, что действительно виновен?

Мне нужно с ним поговорить, узнать раз и навсегда. Где правда? Как мне спасать сына, не зная, от чего я его спасаю? Почти обезумев, я попытался оттолкнуть агента и догнать сына. Он мертвой хваткой вцепился в мою шею. Мы сплелись.

– Я знаю про ветеранов, – крикнул я. – Дэнни! Из поезда! Я знаю!

А потом пол ушел из-под ног. Я почувствовал, что вращаюсь в пустоте. Очнулся я лежащим ничком на полу, с заломленной за спину правой рукой. В спину упиралось колено, не давая вздохнуть.

– Прекратите драку, – сказал агент.

Я попытался вдохнуть, хотел крикнуть.

– Я тебя вытащу, – сказал или попытался сказать я.

Получился то ли визг, то ли стон. Я сумел встать на колени, но Дэнни уже исчез, его унесло, затопила река времени. Агент достал наручники, и я сдался, обмяк, как кролик в волчьей пасти. Когда он, наконец, принимает неизбежность смерти.

3. Картер Аллен Кэш

Психиатрическая экспертиза Дэниела Аллена, проводил д-р Артур Филдинг, бакалавр медицины, ДМ.

Дата: 11 октября 20.. Заключение подготовлено для западного отделения окружного суда США доктором Артуром Филдингом. Использована информация двадцати трех часов бесед с обследуемым и 147 страниц записей Дэниела Аллена.


Резюме

Обследуемый обвиняется в убийстве сенатора Джея Сигрэма 16 июня 20.. года в Лос-Анджелесе. Суд запросил обследование с целью установить вменяемость субъекта на момент признания себя виновным.

Хотя обследуемый выказывает некоторые признаки диссоциации и перенес, по меньшей мере, один эпизод клинической депрессии за последние двенадцать месяцев, он, по оценке эксперта, не страдает психическими заболеваниями, перечисленными в «Диагностическом и статистическом руководстве по психическим заболеваниям».

Отсюда следует заключение, что Дэниел Аллен, также известный под именем Картер Аллен Кэш, юридически вменяем для признания виновности по этому делу.

По оценке эксперта, во время убийства субъект также был способен отличать фантазии от реальности. Из углубленного опроса и исследования собственноручных записей субъекта явственно следует, что он различает правильное и ложное согласно тесту М. Нагтена и стандарту Дарема.


Физическое состояние

Субъекту двадцать лет, рост – 5 футов 10 дюймов, вес – 150 фунтов. На момент опроса одет в оранжевую тюремную робу. Следит за собой и, несмотря на недобор веса, выглядит здоровым и бодрым. Интеллект молодого человека оценивается выше среднего, он внятно рассуждает на многочисленные темы, хотя неохотно описывает свое эмоциональное состояние.


История

Дэниел Аллен родился 9 апреля 19.. года в Санта-Монике, Калифорния. Мать – Эллен Шапиро, отец – Пол Аллен. Со слов субъекта, годы детства в целом счастливые, хотя он сообщил, что родители развелись, когда ему было семь лет. Отец, врач, переехал в Нью-Йорк в том же году. Мать осталась главным опекуном, субъект проводил у отца в Нью-Йорке каникулы и лето. На вопрос, насколько его это устраивало, субъект ответил «вполне», хотя мать, по его словам, была «несколько несобранной» и «все время кричала». Обзор школьных лет субъекта показывает, что он хорошо успевал в начальной и средней школе, не выказывая признаков ПТСР: не мочился в постель, не заикался и не имел иных расстройств речи.

По словам субъекта, дальнейшего рассмотрения заслуживает один эпизод из того периода. Он утверждает, что на восьмом году жизни «едва не погиб в авиакатастрофе». Подробности таковы: субъект проводил Рождество у отца в Нью-Йорке. Он должен был один лететь в Лос-Анджелес, что, по его словам, было обычной практикой. Над Средним Западом в самолете возникли «проблемы с проводкой», и он вошел в крутое пике. «Все были уверены, что погибнут», – сообщает субъект.

На вопрос, что он чувствовал во время свободного падения, субъект сообщил: «Я чувствовал… трудно сказать. Я был испуган, но не думал, что умру». На вопрос почему, он ответил: «Просто чувствовал, что мое время еще не пришло». На вопрос, как, по его мнению, повлиял на него этот случай, субъект заявил: «Он должен был повлиять, но… я не знаю, как именно». На вопрос, изменил ли инцидент его отношение к родителям, он ответил: «Да. После этого они стали как будто меньше». На настойчивую просьбу уточнить, субъект заявил: «Я больше не чувствовал, что должен их слушать. Как будто они больше не были моими родителями». На вопрос почему, субъект ответил: «Родителям полагается защищать детей от таких вещей, верно? Моим, казалось, не было до меня дела».


Старшие классы

В пятнадцать лет субъект стал жить с отцом. На вопрос почему, ответил: «Мне просто хотелось перемен. Мать была немножко приставучей, понимаете. У нее было много неудачных романов, и она много грустила. Мне кажется, она хотела мной заполнить эту дыру». По словам субъекта, его отец за несколько лет до того вступил во второй брак и имел двух маленьких сыновей. «У них была настоящая семья, – сказал мне субъект, – и мне, наверное, хотелось посмотреть, на что это похоже».

После переезда субъект по-прежнему хорошо успевал в школе. Учителя отмечали его прилежание и творческие способности и утверждают, что он почти всегда был подготовлен к занятиям. Но, по словам субъекта, смена опекуна не дала ему того, на что он надеялся. Он сообщил, что не чувствовал себя членом отцовской семьи, а оставался вне ее. Чужаком. На вопрос, какие чувства у него это вызывало, он ответил: «Меня это не слишком беспокоило. Я, собственно, не очень удивлялся. В смысле, папа никогда не принимал большого участия в моей жизни. А тут, не знаю, я, наверное, чувствовал себя как студент по обмену, знаете? Когда едешь куда-нибудь во Францию, и тебя селят во французскую семью. Вот так я себя чувствовал».

Субъект подал документы и был принят в несколько колледжей. Он выбрал обучение в колледже Вассар в Нью-Йорке, но провел в нем всего полтора семестра. Он заявил, что ему «было трудно сосредоточиться» на программе колледжа. «Мне это казалось неважным, понимаете?» – сказал он. На вопрос, завел ли он друзей, субъект заявил, что несколько друзей у него было, но он «ни с кем не был по-настоящему близок». Он заявил, что и в старших классах у него было мало друзей. На вопрос, чем, по его мнению, это объясняется, субъект заявил: «Я на самом деле не люблю говорить о себе. Думаю, в дружбе это очень важно, но мне не нравится рассказывать людям, что я чувствую и что думаю. Мне кажется, люди чаще всего говорят, только чтобы слышать свой голос». На вопрос, считает ли он свое мнение менее ценным, чем другие, субъект заявил: «Нет. Я просто думаю, что, слушая, научишься большему, чем когда говоришь».

Субъект заявил, что покинул колледж, так как считал, что его «большему научит дорога. Знаете, настоящая жизнь».


Дорога

Следующие пятнадцать месяцев субъект провел в пути. По его словам, он все изъездил: Средний Запад, Техас, Портленд. Согласно федеральной базе данных, за вышеупомянутый период в пятнадцать месяцев субъект побывал в Чикаго, Айове, Остине, Хелене, Портленде, Сан-Франциско и Сакраменто, после чего прибыл в Лос-Анджелес, где произошел инцидент. По словам субъекта, он нигде не задерживался дольше четырех месяцев. На вопрос ответил, что это не было правилом, но ему не сиделось на месте.

На протяжении беседы субъект выказал нарастающее беспокойство при обсуждении времени, проведенного в дороге. Он сказал: «Мне не хочется об этом говорить. Где был, там был. Что делал, то делал. Кому какое дело, зачем?» Он выказал искренний энтузиазм, рассказывая о времени, проведенном в Айове у Тэда и Бонни Киркленд, но отказался говорить о трех месяцах, проведенных в Монтане зимой 20.. года.

Когда ему были предъявлены страницы его дневника с записями мыслей и чувств во время пути, субъект заявил, что не желает больше разговаривать. Первая беседа закончилась на этой ноте. Стоит отметить, что несколько десятков страниц, относящихся ко времени, проведенному в Монтане, вырваны из дневника.

Во время второй встречи субъект извинился за «свое отношение» на предыдущей беседе. Однако он подчеркнул: «Мне действительно не хочется обсуждать, что я прошел за последний год. Это не относится к делу, понимаете? В смысле вас интересует только, почему я это сделал, так ведь? Почему застрелил этого человека. И, понимаете ли, мы, наверное, можем об этом поговорить, но я просто не вижу смысла. Все эти почему, почему, почему. Какие у меня причины – мое дело, понимаете? Главное, я это сделал и, понимаете, жалею об этом».

Собственноручные записи из дневника субъекта дают большее понимание его психического состояния за пятнадцать месяцев, прошедшие с момента ухода из колледжа до дня, когда он застрелил сенатора Сигрэма. Более глубокий анализ – в приложении 1 к этому документу. Но, поскольку целью обследования является определение вменяемости субъекта в части признания вины, а не проведение полного анализа его общего психического состояния, эксперт переходит к другим вопросам.


Картер Аллен Кэш

Одним из наиболее интересных факторов по этому делу было решение субъекта изменить имя с Дэниел Аллен на Картер Аллен Кэш. Начиная с сентября 20… субъект в личных записях начал именовать себя Картером Алленом Кэшем. Известно, что примерно в то же время он и другим начал представляться как Кэш. Так продолжалось до ареста. Само имя не выглядит символическим ни в каком смысле.

На вопрос об имени субъект заявил, что «так казалось правильно». На вопрос о происхождении имени субъект ответил: «Точно не помню. Я сидел в библиотеке, просто так, понимаете, черкал у себя в блокноте и поставил три эти слова рядом. А потом взглянул на них, и что-то щелкнуло».

Субъект не считает, что сами по себе эти слова могут иметь подспудное значение. Он утверждает: «Я его не искал – новое имя. Оно будто само нашло меня, и я его принял».

После тщательного обследования данный эксперт не считает, что личность, известная как Картер Аллен Кэш, – иная, чем личность, известная как Дэниел Аллен. Признаков диссоциации личности, обычно называемой диссоциативным расстройством идентичности, нет. По-видимому, смена имени связана с желанием субъекта избавиться от имени и личности, навязанных ему родителями, выбрав новую личность самостоятельно. На вопрос, чем Картер Аллен Кэш отличается от Дэниела Аллена, субъект ответил: «Трудно сказать. (Долгая пауза.) Это касается выбора. Я не выбирал быть им, Дэнни. Это вроде как детское имя. Так называют ребенка. А я был уже не ребенок. Но иногда, думается, быть взрослым – значит овладеть собой, расстаться со своим прошлым. Сказать: «Я не тот человек, я новый человек». Вот чем, пожалуй, было для меня это имя. Способом стать взрослым».

Интересно отметить, что, когда эксперт первым представился субъекту и спросил, как к нему обращаться, субъект предпочел, чтобы его называли Дэниелом. Позже на вопрос об этом он ответил: «Да, теперь это выглядит глуповато, понимаете. У меня было время поразмыслить, и я больше не думаю, что мы можем изменить себя. На самом деле – нет. Так что, знаете, я могу называть себя Картером, Маэстро или хоть Сэмом, но это только маски, понимаете? Ну не маски – наигрыш. А я этого всегда терпеть не мог – наигрыша, вроде как девочки в старших классах начинали подделываться под британский выговор. Но не знаю, в дороге, понимаете ли, это казалось правильным – сменить имя. Думать о себе по-другому».

Эксперт задал субъекту вопрос, думал ли он когда-нибудь о самоубийстве и совершал ли такие попытки. Субъект утверждает, что зимой 20.. года в Монтане он «потерял волю к жизни». По его словам, это был глубочайший спад, и он не меньше двух раз думал убить себя, но не делал серьезных попыток. На вопрос, что вытянуло его из этого состояния, он сказал: «Точно не знаю. Там было очень темно. Иногда казалось, что я никогда не увижу солнца. И холод – понимаете, он так и пробирает. Он в самом деле может сбить с ног». На вопрос, почему он просто не покинул те места и не уехал на юг, субъект помолчал, будто эта мысль не приходила ему в голову.

«Не знаю, – сказал он. – Мне казалось, я не могу уехать, пока не пришло время».

На вопрос, как это понимать, субъект ответил: «Мне казалось, это тоже часть путешествия. Что мне наверняка предназначено пройти через эту… грусть. Что, если я выдержу, мне это как-то поможет, не знаю… разобраться, что мне надо делать (выделено)».

После этого эксперт спросил, разобрался ли он, что ему надо делать. Субъект, кивнув, заявил: «Очевидно, да». На вопрос, что для него значат слова «надо делать» и почему он сказал так, а не «что я хочу делать», субъект заявил, что, по его убеждению, все, что случается в жизни, «должно случиться». Он добавил, что, хотя его путь может показаться случайным, «оглядываясь назад, я вижу, как все шло к тому, что случилось. Что я сделал».

Эксперт спросил, чувствует ли субъект, что все это случалось с ним, а не было его выбором. Субъект ответил: «Нет, я считаю, что делал выбор, но в то же время так было суждено. Это понятно? Как бы выбирал я, но других хороших вариантов не было».

На вопрос, считает ли он, что для человека приемлемо убивать, субъект ответил: «Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно. Чтобы было добро, должно быть зло, и это зло должно откуда-то взяться. Я в последнее время размышлял об Иуде, как он предал Христа, а Христос его простил. Тут интересно, что оба, Христос и Иуда, делали то, что должны были сделать. Можно доказать, что без Иуды не было бы Иисуса. Без тьмы нет света, так? Думаю, именно это имеют в виду, когда говорят, что у Бога есть план. Может быть, то, что я сделал, подвигнет других к добрым поступкам. Может быть, я дал им толчок. А может быть, я просто ищу оправданий. Но иногда я думаю: понимаете, Гитлер был чудовищем, но, будучи чудовищем, он дал миру шанс сделать невероятно много добра. Которого иначе могло бы и не быть. Без Гитлера не было бы Израиля, так? Не то чтобы я был Гитлером. Нет, я сам не знаю, я хотел бы, чтобы этого не случилось, чтобы я этого не делал».

На вопрос почему, он, по его мнению, убил сенатора Сигрэма, субъект молчал больше минуты. Он сказал: «Когда Чарльз Уитмен убил столько народа в Техасе, оказалось, что у него была опухоль мозга. Зная об этом, его можно даже пожалеть. Эта опухоль заставила его так поступать. А потом вы думаете: может, это просто отговорка. Может, опухоль не имела к этому отношения. Может, это было совпадение. Я мог бы много наговорить о том, что папа меня не любил, или о том, как девушка разбила мне сердце, но на самом деле я понятия не имею, почему это сделал. В тот момент мне это казалось правильным».

Прил. 1. Считаю интересным связь с именем бывшего президента Джимми Картера (которого, как известно, выслеживал Джон Хинкли до покушения на Рональда Рейгана). В фамилии Кэш можно усмотреть также ссылку на певца в стиле кантри Джонни Кэша, известного на протяжении карьеры как «Человек в черном», считавшегося мятежником и аутсайдером. Также возможно, что имя Кэш[2] связано с деньгами и что в сочетании с именем политического убийцы, ассоциацией с американским президентом и деньгами выражается циничное отношение к американской политике.


Он три недели каждый день ходил в библиотеку, бродил между полками и дожидался допуска к компьютеру вместе с вонючими бездомными. Ему нравилось водить рукой по корешкам книг, перебирать округлые хребты на полках, как велосипедные спицы. Особым удовольствием было найти свободное место в углу и почувствовать себя зверьком, мирно устроившимся в гнезде. Он был девятнадцатилетним сыном человеческим, бежавшим из Вассара. Мальчиком, пожертвовавшим образованием ради дороги. Теперь, в холмах Техаса, ему суждено было составить для себя собственную программу, отдельный курс по молодым людям с оружием. Уитмен, Освальд, Хинкли. Он будет по утрам работать на сенатора Сигрэма, раздавать листовки на бульваре Гваделупы или регистрировать избирателей на бульваре МКЛ, а потом уходить в центральную библиотеку мимо лавочек на территории кампуса. Девушка тоже в этом участвовала, влекла его сюда. Натали, библиотекарь. С веснушками на носу и пухлыми губами. 14 сентября он наконец отважился с ней заговорить. В четверть четвертого подошел к стойке и спросил, как пройти в туалет. Он, конечно, знал дорогу, но, остановившись у справочной, увидев ее длинные каштановые волосы и сходящиеся брови, ничего умнее не сумел придумать. На ней в тот день было голубое платье, придавшее глазам ледяной блеск. Натали улыбнулась и показала. Дэниел пробубнил «спасибо» и пошел в направлении, указанном ее пальцем, хотя мог бы остаться. Каждый день на западе был как шаг от себя.


Он купил блокнот и стал кое-что записывать: памятки, наблюдения, идеи. Раньше он никогда не чувствовал, что его мысли достойны записи. Они казались такими обыкновенными. Примитивными. Предсказуемые, приземленные размышления американского подростка. А теперь он ощутил вдохновение. Что-то важное происходило в его сознании, проплывало мимо, только руку протяни. Каждое записанное слово представлялось лопатой земли из ямы, где зарыто сокровище. Он откопал из-под черной земли многое: связи, теоремы, медленно проступавшую карту мира. Среди других полуночных открытий было имя. Оно явилось к нему однажды утром: анаграмма собственного и чужого имени. Картер Аллен Кэш – Carter Allen Cash. Он разглядывал эти три слова с жирными полумесяцами «С». Ему нравилось, что инициалы первых двух совпадали с двумя первыми буквами в последнем: Carter Allen CAsh. Но чье это имя? Какого-нибудь будущего знакомого? Человека, которого он должен отыскать? А потом ему однажды открылось – это его собственное имя. Имя, которое ему предназначалось.

Он так и назвался девушке, когда решился снова заговорить с ней. Натали. Она была в белых брючках и голубой футболке. Студиозы из его дома уверяли, что белые штаны – примета, что девушке нравиться давать в зад, но Дэниел не мог представить, чтобы этой девушке нравилась такая пошлость. По правде сказать, стоило об этом подумать, у него кругом шла голова. Ему почти не верилось, что у нее сзади есть дырка. Натали представлялась ему куклой Барби – гладкой, загорелой, лишенной животных отверстий – между ногами только маленькая бороздка, оставленная отливочной формой.

Второй раз он подошел, когда она ставила книги на полки. На этот раз Дэниел записал, что будет говорить, – набросал на обложке блокнота, который держал в руке. В тот день на ней были босоножки. Он заметил безупречный загар пальцев ног и их одинаковую длину, словно каждый пальчик отливали в той же форме.

– Простите, – заговорил он, – где у вас русские?

Это прозвучало неправильно. Он подсмотрел в блокнот. Перепутал слова.

– Романисты, – поправила она. – Русские романисты.

Он замечал, что Натали любит перекусывать в обществе иностранных классиков – Пушкина, Толстого, Солженицына. Ее несколько раз в день будто притягивало к этим полкам, и она трогала корешки, словно на счастье.

Она улыбнулась ему, и рот у него снова наполнился слюной.

– Вы ищете что-то конкретное? – спросила она.

– Достоевского, – ответил он. – «Записки из подполья». И еще Гоголя.

Он видел, что это… не то чтобы произвело впечатление, но заинтриговало ее. Он был недурен собой, с открытым лицом и телом, закаленным месяцами работы под открытым небом. В то же время он нес на себе печать интеллектуальности Восточного побережья и свободомыслия Западного. Одним словом, заманчив.

– Это для курса? – спросила она.

– Нет, – ответил он, – для меня самого.

Она пожевала губу. Одно из движений, которые начинались с бессознательного, а превращались, потому что были ее движениями, в рекламу.

– Идемте со мной, – сказала она и повела его вдоль стеллажей.

У него теснило в груди и было некуда девать руки. Пальцы норовили сжаться в кулаки. Ее походка в этих белых брючках была, скажем прямо, чудом. Ночью, когда не транслировались матчи, студенты крутили порно. Видеотеку они устроили в туалете, коробки громоздились на высоте груди. Кто-то говорил ему, что все это копилось с восьмидесятых годов, каждое поколение добавляло новую классику. Вдоль стен выстраивались названия, и, сидя на горшке, можно было прочитать: «Рассказы бобра», «Любитель грудей», «Задний привод XII». Лежа в постели с библиотечной книгой, Дэниель слышал за стеной стоны насилуемых женщин.

«Белые штаны», – думал он сейчас. Белые штаны. Зачем ему это сказали? Теперь он только об этом и думал – прекрасная невинная девушка и студиозы, желающие содомского соития с ней.

– «Записки из подполья», – сказала она, остановившись перед потертыми томами в твердых переплетах. Вытащила с полки книгу и вручила ему. – Гоголь в следующем ряду.

Он видел, что поделиться с ним книгами – для нее волнующее событие. Она любила свою работу за возможность открывать другим миры, которые так много значили для нее.

Он увидел на обложке бородатого молодого человека в строгом костюме, но растрепанного, со взглядом помешанного. Обычно он не читал подобные книги, они казались старыми, устаревшими, ненужными. Он почувствовал на себе ее выжидательный взгляд. Не зная, что еще сказать, наугад открыл том и стал читать вслух: «Сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял, чтобы хоть как-нибудь да пожить… Другой раз влюбиться насильно захотел, даже два раза. Страдал ведь, господа, уверяю вас. В глубине-то души не верится, что страдаешь, насмешка шевелится…»

– Один из первых психологических романов, – пояснила она. – Одна из первых книг, где автор старался понять, что думают люди, а не просто что они делают.

Он положил книгу поверх блокнота, показывая, что берет.

– Мне бы это пригодилось, – сказал он. – Понять бы, почему люди делают то, что делают.

– А под людьми вы подразумеваете девушек, да? – усмехнулась она.

Он понимал, что надо рассмеяться, но тяжесть минуты и ее важность для будущего не давала раскрыть рта. Он только спросил:

– Гоголь тоже об этом? О человеческой душе?

– Нет, – возразила она, – он, скорее, сатирик.

– Вы так много о них знаете, – удивился он.

– У меня степень по литературе, – объяснила девушка. – Русские мне нравятся больше всех. Они страстные.

У него в голове мелькнула мысль, что бы сейчас ответил студент: «Ручаюсь, вы тоже», или: «Ну, если вам по нраву страсти…» Но это пахло фальшивкой. Так разговаривают в кино. Так много минут в его жизни казались фальшивыми, что он гадал, не превратился ли мир из реальности в репетицию киноэпизодов – «приятное закомство», «наперегонки со временем», «главная битва». И вести себя приходилось согласно замыслу сценариста, а не говорить то, что думаешь. Он был уверен, что русские у Достоевского живут по-другому, как и англичане времен Диккенса. Когда это началось? Пожалуй, в пятидесятых. Все подражали Хамфри Богарту или Гэри Куперу. Настоящие люди вдохновлялись фальшивками.

За шесть дней до того он зашел в оружейный магазин на улице Южного Конгресса. У него зудели и подрагивали кончики пальцев. Когда он вошел, звякнул колокольчик, просвет солнечного света в дверях превратил внутренность магазина в темную пещеру. Звон колокольчика вызвал в нем какое-то предвкушение. Глаза не сразу привыкли к полутьме и различили в формах на стенах винтовки, охотничьи ружья. За прилавком стояли бородатый мужчина и женщина средних лет. За их спинами висели поблекшие бумажные мишени. На стекле прилавка перед бородачом лежал сэндвич из булочки в форме субмарины – обертка развернулась бумажной звездой, крошки рассыпались по витрине. Женщина смотрела какую-то мелодраму по маленькому черно-белому телевизору.

Линолеумный пол, стены покрыты блеклым деревянным шпоном. Дэниел вырос в городах побережья, где на оружие было наложено табу. Больше всего в этом магазинчике его поразила обыкновенность, обыденность, словно покупка оружия не отличалась от покупки цепей на колеса или штукатурки для стен. Не было даже искусственного блеска, окружающего покупку нового телевизора, когда множество экранов переливаются галлюциногенными цветами под летний блокбастер – «Восторг!» В этом магазинчике он понял, что в стране есть места, где оружие – простой инструмент, вроде граблей и лопаты. Несколько унций металла и смазки, конечно, опасны, но ведь опасна и бензопила, и жидкость для прочистки стока раковины. Здесь не было тех мифов, которые связываются с оружием на вечеринках в Верхнем Вестсайде или на благотворительных сборах в Беверли-Хиллз. И вот он стоял на девятистах квадратных футах полутени, выбирая инструмент, который мог пригодиться или не пригодиться для работы, с которой он еще не определился.

Женщина, когда он вошел, выключила телевизор и, бодро поздоровавшись, спросила, чем могла бы помочь. Он сказал, что подумывал купить оружие – в первый раз. Она спросила, имел он в виду пистолет или винтовку. Он выбрал пистолет. Оружие, укладывающееся в руку. Он старался держаться небрежно, как плотник при покупке молотка или домохозяйка, запасающаяся средством для мытья посуды.

Бородача звали Джерри. Об этом он узнал, когда женщина велела Джерри убрать чертов сэндвич и помочь юноше.

Джерри прибрал завтрак и ушел в заднюю комнату.

– У нас действует особое предложение на девятимиллиметровые, – сказала женщина. – «Глоки». Всю сумму сразу, но предусмотрен возврат по почте.

Он оглядел ряды револьверов: курносых, длинноствольных. Блестящий металлический инструмент с твердыми деревянными рукоятками. Он подумал, что ему нужна мечта об оружии. Его не интересовал ни вес, ни размер. Он не нуждался в том, чтобы производить впечатление – в «Магнум» с титановым стволом. Он не собирался хвастаться. Он искал тайну.

Взгляд перешел на витрины, вбирая геометрию обойм и спусковых скоб. Твердые предметы машинной выработки с ручной отделкой. Оружие волновало не так, как волнуют современные автоматы. Все это было для закоренелых луддитов: легко расчленить, разобрать и собрать заново. Легко чистить и смазывать. Легко зарядить, легко выстрелить.

– Можно посмотреть этот? – спросил он, указав на полуавтоматический «Смит-и-Вессон», компактный, матово-черный.

Женщина отперла ящик и сняла оружие с подставки. Развернула на стекле серую тряпицу и положила на нее пистолет.

– Компактный, сорокового калибра, – пояснила она. – Очень надежный. Хорошая убойная сила, полимерная основа, ствол из нержавеющей стали.

Он коснулся оружия, подсунул под него большой палец, и пистолет очутился в руке. Легкий, пластмасса едва ощущалась.

– Сколько патронов в обойме? – спросил он.

– Одиннадцать, – ответила женщина.

Стоя со «Смит-и-Вессоном» в руке, он вспомнил Бонни Киркленд. Вспомнил мексиканцев и нож за голенищем. Айова вспоминалась как фильм, просмотренный в самолете. Он поднял пистолет и навел его на одну из мишеней. Стал соображать: как понимать, что он каждый раз получает оружие от женщин. Неужели простое совпадение?

– Еще у меня есть компактный «Глок» и «Ругер», – сказала она. – И, как я уже говорила, по «Глокам» особое предложение.

Он смотрел вдоль ствола. На выбранной мишени было две фигуры: силуэт мужчины, укрывшегося за светлой женской фигуркой. Мужчина был преступником, женщина – заложницей. Он смотрел вдоль ствола, незаметно переводя прицел с фигуры на фигуру. Преступник, жертва. Преступник, жертва. Он думал о том, что же такое совершила в жизни эта нарисованная женщина, что привело ее сюда, в бесконечную трагедию.

– Похоже, это любовь, – сказала женщина.

Она шутила, но он услышал не слова, а тон. Тон намекал, что еще несколько секунд молчания – и она задумается насчет него. Обернувшись к продавщице, он опустил пистолет стволом в пол.

– Нельзя ли его попробовать?

Женщина улыбнулась, предвкушая продажу. Спросила, какую ему повесить мишень. Он указал на трагедию с заложницей, и она, раскрыв стремянку, сняла листок.

Сейчас, в библиотеке, он вспомнил припрятанный в студенческом доме пистолет. Он не отваживался носить его с собой, расхаживать по улицам с 40-миллиметровым пистолетом, прижимающимся к пояснице, но к тайнику наведывался. Накануне прогулял его в парке, не больше пятнадцати минут, чувствуя, как трется о кожу пластмассовая рукоять. Это походило на эрекцию – горячечный, неотступный стояк тринадцатилетнего подростка, только что открывшего кусок плоти у себя между ног, но еще не знающего, как им пользоваться.

Держа в руках русских романистов и беседуя с девушкой в белых брючках, он улыбался. У него была тайна, а в тайне крылась власть. Волк или овца? Он уже знал ответ. Девушка улыбнулась, смахнула с лица волосы.

– Я вас здесь видела, – сказала она. – Последние несколько недель. Только обычно вы занимались историей Америки.

У него по телу пробежало тепло. Она его замечала.

– Я путешествую, – сказал он. – Выехал из Нью-Йорка.

– Ух ты! Всегда мечтала побывать в Нью-Йорке. Я из Сан-Антонио.

– Я пожил немного в Айове, – рассказал он. – Но и Техас мне нравится. В нем чувствуется что-то важное. Место, где происходят важные события.

– Нам нравится так думать, – кивнула она. – Хотя лично я хотела бы жить в Москве на переломе веков. Или в двадцатом веке. Или в Санкт-Петербурге. До революции. Эти страстные русские, долгие зимы, широкополые шляпы.

– Шляпы и у вас широкополые, – заметил он.

Она рассмеялась:

– Правда.

– По-моему, – сказал он, – это нормально: мечтать жить где-то не здесь. Идеализировать чужое время. Мне кажется, все чувствуют, что жили бы лучше, будь они кем-то другим.

Она присмотрелась к нему:

– Что за трип?

– В смысле?

– Ты учишься? Или сбежал из дома?

Он не знал, как это описать, что ответить. Под ее взглядом он чувствовал себя лентой рулетки, сматывающейся в рулон, исчезающей дюйм за дюймом.

– Любопытно, – сказал он, – что ты назвала путешествие тем же словом, которым называют уход.

И улыбнулся, показывая, что шутит. Она ответила улыбкой. В ее глазах словно что-то щелкнуло:

– Я Натали.

Девушка протянула руку.

– Картер, – назвался он. – Картер Аллен Кэш.


На американский Запад весна пришла рано. Во всяком случае, если верить местным на улицах и в магазинах Колорадо-Спрингс. Они цокали языками и толковали о глобальном потеплении. Кое-кто кивал головой на юг и говорил, что это «их работа». Под «ними» в данном случае подразумевались военные «НОРАД», чей бункер притаился в сердце горы Шайенн у самого города. Семья Алленов поселилась в Колорадо-Спрингс в январе – принесло зимними ветрами. Мы покинули Восточное побережье под покровом ночи сразу после Нового года – и нас, как оторвавшийся айсберг, понесло на запад. После благополучной привилегированной жизни в богатом пригороде Нью-Йорка было странно очутиться в кварталах рабочего запада, в окружении ковбойской символики и больших универмагов.

Прощайте маленькие булочные, толстые воскресные газеты и рыба домашнего копчения. Прощайте крошечные ресторанчики народной кухни: пиццы с тонкой хрустящей корочкой, тайская лапша, сычуаньские деликатесы навынос. Мы распрощались с изысканной французской кухней и местными меню южной Италии. Теперь мы жили в краях сетевых ресторанов и павильонов для барбекю, где под итальянской кухней понимали политый расплавленным сыром хлебный тост, а китайские блюда подавали с размороженным горошком и морковью. «Большую порцию» здесь представляли иначе, чем дома, на востоке, – в чем я убедился, когда официантка «Эпплбис» в первый раз принесла мне ведерко чая со льдом. Такие мелочи ошеломляли – казалось, мы перебрались не в другой район своей страны, а в другую страну. В страну тучных женщин и усатых мужчин. В страну дешевых автомобилей, снегоходов и квадрациклов. Короче, в страну «Уолмарта». В первые недели мальчишки передразнивали каждого встречного, подражая тягучему как резинка выговору. Я и мать им за это выговаривали. Раньше и я мог бы выказать такое предубеждение, но опыт последнего года принес мне смирение. Никто из моих знакомых, сколько я помнил, не был отцом проклинаемого всеми убийцы.

Мы приживались как могли, привыкали к новому дому, к новому климату, к новой жизни. Дети поступили в муниципальную школу: залезали в яркий желтый школьный автобус с ранцами, набитыми крупноформатными учебниками по истории и геометрии. Три раза в неделю я в большом джипе «чероки» час добирался до Денвера, на медицинский факультет Колорадского университета, где получил место временного преподавателя. Мы договорились, что для начала так будет лучше, но предполагалось к концу года принять меня постоянным профессором и дать мне кафедру ревматологии.

Отправляясь на факультет, я выезжал с рыжих, как ржавчина, равнин южного Колорадо, миновал подножия Скалистых гор и въезжал в прокопченную долину Денвера. Я впервые по-настоящему столкнулся с пустынностью западных штатов. Мне казалось преступлением оставить столько необработанной земли – мили лугов и пологих пригорков, насколько видел глаз. Я каждый день вспоминал о голодающих миллионах в городах третьего мира. У нас столько земли, сколько нам никогда не будет нужно: глубокие каньоны и непроходимые горные хребты, болотистые речные берега и вулканические озера. Я привык к узким забитым автострадам востока, по которым за восемь часов попадаешь из Нью-Йорка в Мэйн, минуя по пути четыре штата. А здесь, на просторах запада, за восемь часов не доедешь и до границы своего штата.

Фрэн, казалось, больше всех довольна переменами. Она, как ни в чем не бывало, продолжала работать виртуальным секретарем. Вот в чем выгода виртуальности: для своих клиентов она была лишь голосом в телефонной трубке и адресом электронной почты, их не волновало, в Коннектикуте она или в Калькутте.

Мы переехали в Колорадо-Спрингс за два месяца до дня, когда лос-анджелесский суд приговорил Дэнни к смерти. Все предыдущие недели адвокаты добивались отвода его признания вины. Они писали апелляции и запросы, дошли до Верховного суда, но ничего не добились.

Как будто ничего не значило, что вскрытие Фредерика Кобба показало четырнадцать отдельных колотых ран и что бывший оперативник спецназа, снятый с товарного поезда вместе с моим сыном за месяц до убийства, был хладнокровно убит всего несколько недель спустя. Сведения о последнем дне Кобба были, в лучшем случае, отрывочными. Он то ли купил, то ли не купил лотерейный билет в глендейлском «7-11». Установили, что в начале вечера он съел «хэппи Мил» в «Макдоналдсе». Его желудок был полон полупереваренными картофельными чипсами. Где-то около десяти часов того же вечера Кобб очутился под мостом переезда, где получил несколько ударов ножом – и защищался, потому что ладони у него были изрезаны. Полиция быстро отнесла убийство к случайным, возможно связанным с наркотиками, несмотря на значительное давление группы защиты Дэнни. Для полицейских Кобб был всего-навсего очередным отставным воякой, не нашедшим себе места вернувшись с войны.

Мы с Мюрреем обращались со своими находками во все газеты и журналы, но добились только маленькой статейки в «Сакраменто-Би» о «странном совпадении» в делах Дэниела и Кобба.

Марвина Хуплера – второго ветерана с того же поезда – найти не удалось. После майского ареста с Дэниелом и Коббом Хуплер, по всей видимости, бесследно исчез. Его прошлое тоже с трудом поддавалось анализу. Власти отказывали в запросах на его досье, отвергая ссылки на «Акт о свободе информации» и утверждая, что сведения секретны. Я собирал отказы в папку. Мельчайшая подробность заслуживала внимания, самая безумная идея попадала в каталог. Убит кандидат в президенты. У нас имеются убитый ветеран, служивший снайпером спецназа, и другой, с закрытым служебным досье, провалившийся сквозь землю. И мой сын – студент колледжа, ни разу не замешанный в насилии.

Записав эти факты на отдельном листке, я понял, что они не складываются. Будто в приемный покой скорой помощи ввалился хромой. Первичный осмотр показал глубокий разрез на икре, требующий наложения семнадцати швов, а дежурный врач, вместо того чтобы заняться раной, диагностирует неврологическое заболевание. Разглядывая фотографии вскрытия Кобба и отказы военных на запросы досье Хуплера, я чувствовал, что правда похожа на рану, которую никто не желает замечать.

Мой сын признался в убийстве, и тому могли быть три объяснения. Первое – он действительно виновен. Он по своей воле пронес в Ройс-холл пистолет и, стоя в нескольких футах от сцены, послал две пули в живого человека. Второе – он стрелял в Сигрэма в рамках заговора, включавшего и Кобба, и Хуплера. Третье – как я поневоле признавал, наименее вероятное, – его подставили, он был непричастен к убийству, курок нажал Хуплер или Кобб и после выстрелов каким-то образом всучил оружие Дэнни.

Итак, на время оставив третий вариант, следовало ответить на вопросы: 1) почему мой сын позволил втянуть себя в заговор по убийству сенатора Сигрэма или: 2) почему он по собственной свободной воле спустил курок – одинокий стрелок в толпе, выражающий несогласие пулей?

6 ноября, через три дня после того, как признание Дэнни было официально принято, республиканцы выиграли президентские выборы с небольшим, но решающим перевесом. Смерть Сигрэма оставила в строю демократов брешь, заполнять которую кинулась дюжина кандидатов. В результате получилась свалка. А республиканцы использовали убийство как повод для призыва к более жестким антитеррористическим законам. Они позиционировали себя партией, которая ни перед чем не остановится ради защиты страны, и, хотя не взлетели до небес, переманили достаточно избирателей, чтобы объявить: американский народ вручил им мандат.

Две недели спустя, после короткого обсуждения приговора, мой сын Дэниел Аллен был приговорен к смерти. И его мать, и я свидетельствовали в его пользу, воспользовавшись местом свидетеля для мольбы о его жизни. Эти минуты невозможно описать. Мы сделали все, что было в наших силах, доказывая присяжным, что Дэнни был теплым и добрым человеческим существом. Мы показывали фотографии и рассказывали о нем, делились самыми светлыми воспоминаниями, наши сердца рвались от любви и жалости. Эллен так много плакала, что суду трижды пришлось объявлять перерыв, чтобы позволить ей закончить показания. Никакие слова не передадут чувства родителей, которые молят о жизни своего ребенка. Никакие слова не опишут бесстрастные лица присяжных и холодное отчуждение в глазах обвинителя. Никакие слова не опишут, что чувствуешь, когда судья объявляет приговор, сообщая переполненному залу и слушателям по всей стране, что он приказывает убить твоего сына. Глубокая, засасывающая чернота. Своего рода смерть. И больше я не стану об этом говорить.

На следующий день Дэнни перевели в единственную тюрьму максимально строгого режима – во Флоренсе штата Колорадо, известную как АДМакс. Там моего сына двадцать три часа в сутки держали в одиночной камере семь на двенадцать за стальной дверью с решеткой. Мебель в ней была вылита из бетона: стол, табурет, кровать. В стене имелся унитаз, закрывавшийся после спуска воды, душ, работавший по таймеру, чтобы не допускать затопления, и раковина без пробки. У некоторых заключенных имелись привинченные к стене зеркала из полированного металла, но у моего сына не было. Также ему не дозволялось слушать радио и смотреть телевизор. Вместо этого у него было длинное окно высотой всего четыре дюйма, сквозь которое он мог видеть небо. Это чтобы помешать ему определить положение камеры в тюремном комплексе. Связь с внешним миром строго запрещалась. Всего на час в сутки его выводили из камеры, позволяя бродить по отгороженному внутреннему дворику под бдительным взглядом вооруженной охраны.

Тюрьма АДМакс открылась в 1994 году на окраине Флоренса в штате Колорадо. До нее два часа езды на север от границы с Нью-Мехико и два часа к югу от Денвера. Комплекс занимает тридцать семь акров и имеет четыреста девяносто лежачих мест. Его заключенные считаются худшими из худших – террористы, насильники, убийцы. Многие убили других заключенных в других тюрьмах. Некоторые убивали или пытались убить сотрудников тюрьмы. Многие, подобно моему сыну, прославились. Теодор Качинский – «Унабомбер» сидел в АДМаксе. И Терри Никольс, выживший после взрыва в Оклахома-Сити. И Закариус Муссауи, считавшийся одним из заговорщиков по делу 11 сентября, и Ричард Колвин Рид, «Шу-бомбер». Здесь отбывал срок бывший главный финансист корпорации «Энрон» Эндрю Фастоу и Роберт Ханссен – самый знаменитый двойной агент ФБР. Эта тюрьма была полна легендарных личностей. Таким же мир считал и моего сына, одним из циклопов, минотавров, мифических чудовищ.

В следующие после приговора месяцы я вел следствие тайно. Арест и суд над Дэниелом пожирали наши жизни. Моя семья была вымотана, терпению жены пришел конец. «Дэнни признался, – прямым текстом заявила мне Фрэн. – Пора оставить это позади». Поэтому через две недели после приговора я пошел в упаковочный магазин и купил две дюжины картонных коробок. Под взглядами детей я убрал из дома все приметы расследования. За последний год у меня скопилось множество подробных биографий людей, убивавших себе подобных: Освальда, Бута, Берра, – где их истории рассматривались со всех возможных точек зрения. Углы страниц истрепались, текст пестрел пометками и подчеркиваниями, поля были исчерканы рукописными примечаниями.

Я набрал кипы материалов по местам, где бывал мой сын, – географических справочников, климатических карт – всего, что составляло контекст его преступления. Я за десять минут мог бы найти список мэров Айовы со дня основания города. Я мог выдать цветные схемы железных дорог Калифорнии с расписаниями и беспересадочными маршрутами. Мой кабинет был полон газетных и журнальных вырезок, компьютерных распечаток, блогов и расшифровок телефонных переговоров. Там были планы Ройс-холла и списки магазинов оружия в Лос-Анджелесе и окрестностях. Пользуясь списком свидетелей, я собрал биографические данные на двести с лишним человек, присутствовавших при убийстве сенатора Сигрэма: фото, резюме, сведения об образовании.

Я все это упаковал, хоть и чувствовал, что не в силах оставить за спиной. Это дело стало моей манией, пристрастием, и я, как наркоман или азартный игрок, знал, что его следует прятать от близких. Поэтому я наполнил банковский сейф документами по Хуплеру и Коббу: свидетельства о рождении, места работы, места службы…

Я разложил материалы своего расследования по коробкам. Семья смотрела, как я таскаю эти коробки в машину. Я сказал, что свезу все на свалку, а вместо этого поехал на склад и арендовал кладовую. Отныне я зажил двойной жизнью. Внешне я оставался Полом Алленом – человеком, примирившимся с неизбежным и старающимся оставить прошлое за спиной. Но тайно продолжал поиски, рассудив, что, если сумею доказать невиновность Дэнни, добьюсь отмены приговора, спасу его жизнь, семья простит меня. Даже Дэниел простит.

Так я раздвоился.

По настоянию Фрэн мы выставили на продажу коннектикутский дом. Пора было принять, что наша прежняя жизнь, выстроенный круг общения, школа наших детей, соседи и друзья ушли в прошлое. Мы стали париями – от нас шарахались в магазинах и клевали на родительских собраниях. Окружение, прежде принимавшее нас как родных, теперь всеми силами показывало, что мы здесь лишние.

Я с лета взял отпуск в Колумбийском, чтобы сосредоточиться на деле Дэниела. Когда в январе позвонил президенту Альвину Хейдекеру с сообщением, что не вернусь, он ответил с облегчением. Мы с Альвином много лет дружили, но он практик и понимал, что мое присутствие на факультете пошло бы ему во вред – не только в научном смысле, но и в отношении финансирования. Многие крупнейшие спонсоры были заядлыми демократами, и не стоило ждать, что они пожертвуют миллионы институту, где работал отец человека, убившего их героя.

Так мы стали обдумывать побег. Фантазировали, куда можно отправиться: в Лондон, Париж, Рим. Прежде я получал приглашения на работу за рубеж, и мы, верно или ошибочно, полагали, что только Европа обеспечит нам анонимность и возрождение. Но, когда пришло время действовать, оказалось, что мы не можем бросить страну, в которой прожили всю жизнь, даже если страна бросила нас. Фрэн выросла в Денвере, ее родные и теперь там жили. Переезд в Колорадо выглядел разумно. До тюрьмы Дэнни во Флоренсе всего час езды, но об этом я умолчал. Предоставил вспомнить об этом Фрэн, которая дразнила меня этим фактом, как морковкой перед носом, убеждая, что переезд в колорадское захолустье – лучший выход для нас обоих.

Итак, мы упаковали посуду и заполнили картонные коробки одеждой в стиле Восточного побережья. Мы уложили книги и спортивные принадлежности. Мы сняли со стен картины, фотографии в рамках – семейные и художественные – и завернули их в полиэтилен. Мы оплатили страховку. Мы пересчитали коробки. Мы с Фрэн съездили в Колорадо в конце ноября и подыскали там дом – двухэтажный, на тихом склоне, с видом на Скалистые горы. Осталось переехать.

Странное чувство настигло меня при упаковке нашего прошлого. Чем больше вещей мы паковали, тем меньше мне хотелось сохранить. Фрэн как-то вечером застала меня в спальне, когда я набивал мусорные мешки своей одеждой.

– Что ты делаешь?

– Мне это не нужно, – сказал я. – Ничего не нужно. Долой старье.

Я сказал ей, что, раз мы переезжаем, меняем жизнь, я тоже хочу измениться, переделать себя. Поэтому в черный суперпрочный мешок отправился мой коннектикутский врачебный костюм, брюки-чинос и льняные рубашки, туфли «доксайд» и футболки «Джон Варватос». Наполнившиеся мешки я сложил в машину и отвез в благотворительный фонд. Пусть все это носит кто-нибудь другой. В мусорный мешок отправился лосьон после бритья и особый лосьон для кожи. Все, что пахло. Все, что отождествляло старого меня, того, которого я решил оставить позади.

На следующий день я пошел в парикмахерскую и попросил короткую стрижку. Я смотрел, как парикмахер щелкает ножницами над моей головой, как клочьями падает на пол моя стодолларовая салонная прическа. С ней уходила моя идентичность. Взглянув в зеркало, я увидел не преуспевающего нью-йоркского доктора и не лидера, а человека, побитого жизнью, уязвимого, открывшегося. Оставшиеся волосы были почти седые. Морщины у глаз стали глубже, набранный вес отяжелил лицо. Я встревожился, увидев, сколько лет добавили моему лицу поражения, но это была правда, а мне сейчас требовалась правда. Было важно понять, на каком я свете.

Прежде я был излишне уверен в себе, даже самодоволен, и оттого переоценивал собственную власть над миром. Смотревший на меня сейчас мужчина не выглядел самодовольным. Он выглядел испуганным. Пятидесятилетним. Он переживал ошеломительный, мгновенный переворот.

У него истекало время.


Вот так, через семь месяцев после двух выстрелов, прозвучавших в многолюдном калифорнийском зале, моя семья стала колорадской семьей, жителями гор и любителями природы, готовыми начать все заново. На неделю переезда пришелся одиннадцатый день рождения Алекса и Вэлли. Мы с Фрэн купили им сноуборды, в надежде, что катание поможет детям ассимилироваться. Мы уже представляли сыновей горцами, загорелыми маленькими лыжниками, задевающими кончиками пальцев сыпучий белый снег на плавных разворотах склона. Колорадо виделся возвращением к невинности, здоровой и беззаботной жизни.

К детству. Мои сыновья снова станут детьми.

На следующий день после дня рождения они впервые пошли в новую школу. Если не считать первых трудностей, быстро освоились. Мне казалось, им по вкусу возвращение к норме. Домашние задания и подготовка к контрольным принесли облегчение. Им нравились изнурительные футбольные тренировки и отборочные игры на вступление в «Маленькую лигу». Они заводили друзей. Вэлли скоро влюбился в американскую мексиканку двумя классами старше себя и, как водится, всем телом страдал от безответной любви.

Фрэн устраивала целые представления из знакомства с соседями, закупок и планирования вылазок на выходные с приключениями в Скалистых горах, Санта-Фе и Альбукерке. Мы проводили время с ее родственниками: тетушками и кузенами, которые радушно принимали нас, несмотря на прилипшую к нам грязь. Де-факто так исполнялась для нас программа защиты свидетелей. С людьми мы держались по-дружески, но чуть на расстоянии. Мы налаживали общение за барбекю и вечерней игрой в карты, на собраниях родительского комитета и благотворительных продажах домашней выпечки.

На людях я не упоминал о первом браке. Обходил вопрос, откуда мы приехали, отвечая, что жили в общем и целом на Восточном побережье. Для новых друзей предназначалась ложь: семья у нас не больше, чем они видят. Поездки в АДМакс совершались в тайне, мы поднимались до рассвета и загружались в джип. Если кто-то спрашивал, лгали, что пользуемся ранней весной для знакомства с новыми местами. На самом деле мы проезжали сорок миль к югу по становящейся все пустыннее местности. Большей частью, в тишине; иногда слушали по радио классику рока. Дэниел стал нашей тайной ношей, парией, которого мы таили в сердцах.

Мы покорно подчинялись тюремной рутине, проходили металлодетекторы и многочисленные проверки, сидели в приемной, наполненной мужчинами, женщинами и детьми всех цветов кожи. Мы терпели осуждающие взгляды охранников: взгляды, намекавшие, что мы в ответе за преступления тех, кого любим. Если не в ответе, то во всяком случае осквернены ими. Эти взгляды говорили, что и нам место за решеткой. Меня они не удивляли. В Америке верят, что преступление – это личность преступника, а не просто его поступок. Такой взгляд не допускает реабилитации – только наказание. И в это наказание неизбежно входит остракизм, осуждение семьи преступника.

Мы стояли в очередях и терпели личные обыски. Мы принимали оскорбления и испепеляющие взгляды. Мы все делали, лишь бы посидеть в узкой каморке перед пятью дюймами закаленного плексигласа. Чтобы поднять кишащую микробами трубку и поговорить с родным человеком.

Как ни странно, АДМакс был добр к Дэниелу. Он набрал пятнадцать фунтов. На его щеки вернулся румянец. Он говорил нам, что много читает – в основном, классику: Толстого, Пушкина. Рассказал, что одна знакомая из Остина познакомила его с русскими романистами. Ему нравился их взгляд на мир и эмоциональность. Несмотря на все расспросы, он не рассказывал, каково сидеть двадцать три часа в сутки в камере семь на двенадцать, после того как много месяцев провел в дороге. Он никогда не жаловался на отвратительную кормежку и пренебрежительное отношение охраны. Собственно, он вовсе не жаловался. Обнаружил, по его словам, что любит одиночество. Оно-то прежде всего и влекло его в дорогу.

Он видел мир проездом, и это давало ему ощущение обособленности, сознание, что все ненадолго и сближаться с людьми можно лишь постольку-поскольку. Он говорил нам, что наслаждался долгими часами одиночества в своей желтой «хонде». Говорил, что любил бродить по улицам незнакомых городов, видеть незнакомых людей. Он говорил, что человеческое стремление к обществу – слабость. Это было сказано в редкую минуту открытости, а в ответ на просьбу объяснить он сменил тему.

Всю неделю мы были обычной семейной ячейкой, занимающейся досугом детей и приглашениями на ужин. Мы обсуждали замену дверей и работу кондиционера. Мы смотрели телепередачи в прайм-тайм и урывками читали. Мы разбирали домашний мусор, складывая в отдельные мешки годное для вторичной переработки. Мы сгребали скошенную траву в бумажные пакеты. По четвергам я вывозил все это на дорогу и оставлял вместе с мусором банки энергайзера для мусорщиков. Я повсюду заводил дружбу с рабочими – стал человеком, который обсуждает материалы с водопроводчиком и спорт с автомехаником. Я прятался за этой маской. Всю неделю моя семья была прикрыта нормальностью. Наша настоящая сущность обнаруживалась по выходным.

Мы навещали Дэнни дважды в месяц, выезжали в субботу рано утром. Вся поездка туда и обратно занимала пять часов. Мы каждый раз останавливались выпить кофе в одном и том же «Старбаксе», пользовались туалетом одной и той же заправки. И всегда возвращались домой к двум, к началу футбольной тренировки.

Я во время встреч держался безопасных тем: говорил о новом доме, о школьных делах детей. Дэнни, кажется, так было легче. Каждая встреча длилась не больше двадцати минут – время только для болтовни о пустяках. Дэнни показал нам сборник анекдотов, найденный в тюремной библиотеке. Он каждый раз испытывал на ребятах новую шутку. Большей частью они были ужасны – пошловатые анекдоты о фермерах и фермерских дочках, – но дети охотно слушали и обсуждали их в машине по дороге домой.

Наблюдая за семьей во время этих визитов, я думал: неужели теперь это – наша настоящая жизнь? И поражался способности человека со временем принять любую, самую противоестественную, ситуацию как норму.

Я наблюдал за семьей, и мне было тревожно. Я смотрел на младших сыновей. Как скажется на них этот опыт? Я искал приметы неизлечимых травм, высматривал поступки, которые могли быть симптомом хронической болезни. Рассматривая мальчиков сквозь призму жизни Дэниела, я невольно анализировал каждое брошенное сгоряча слово, каждую обиду, каждый проступок, отчаянно стараясь сейчас не упустить предвестья, которое я упустил с Дэнни.

Я часами обсуждал с Фрэн, как свести ущерб к минимуму. Я предлагал оставлять мальчиков дома. Мне казалось, что следует избавить их от тюремной обстановки.

Но Фрэн не согласилась. Она сказала, что мальчики должны видеться с братом. Сказала, им полезно понять, что каждый поступок влечет последствия и что дурные поступки наказываются. Поэтому мы ездили всей семьей, слушали радио, но почти не разговаривали.

В те вечера, когда Фрэн отпускала меня ненадолго, я уходил на поле для гольфа и два часа стучал по мячам на тренировочном участке. Меня успокаивала бессмысленность этого занятия, его механическое однообразие. Приятно было дать телу работу, не требующую ни мысли, ни настоящей сосредоточенности. Опустошив первое ведро мячей, я покупал второе. Вокруг люди в бейсболках пользовались комбинированными клюшками для ударов на большую дистанцию. Любители брали уроки у профессионалов и хихикали над двусмысленными шутками. Я расставлял ноги, разворачивался всем телом, наносил удар. Каждый отлетевший мяч был выброшенным на ветер сожалением. Я старался, чтобы клюшка поднималась сама собой, старался правильно держать левую руку, не думая о ней.

Потом я ехал в горы, находил обзорную площадку. Останавливал машину и стоял вместе с туристами, глядя в дальнюю даль. Я так и не привык к немыслимому величию гор и к поездкам по узкому серпантину, огражденному хлипкими металлическими перильцами. Поначалу такие вылазки были просто средством самосохранения, удовлетворением панической потребности в движении, но со временем я научился им радоваться. Я наслаждался, загнав машину на неровный пологий склон и мочась на землю.

По будням я стоял перед аудиторией, полной студентов-медиков. Я рассказывал о заболеваниях нервной системы и обсуждал взаимосвязи. Я одевался в рубашку с короткими рукавами и мягкие брюки в западном стиле. Обхват талии у меня с тридцати шести дюймов сошел до тридцати двух – как в студенческие годы. Стригся я коротко. Каждое утро делал сто приседаний и дюжину подтягиваний. Завел обыкновение бегать, поднимаясь до рассвета и выезжая в ближайший парк. Мне нравилось ощущать, как бьется сердце, как тяжело дышит грудь. Иной раз я возвращался домой раскрасневшимся, с исцарапанным кустами лицом.

– Мелочи, – говорил я студентам, – бывают только у мелких врачей.

Я не мог смотреть фильмы и телепередачи, где солдаты шли на верную смерть, спасая братьев, без кома в горле. Я не мог смотреть слезливые драмы, где любимые умирали от долгой изнурительной болезни. Темы прощения и верности заставляли меня выплакиваться, спрятавшись в ванной нижнего этажа. То же самое касалось фильмов, в которых герой любой ценой держит слово, или где защищают слабых, или спасают немощных. Мой сын сидел в федеральной тюрьме, ожидая казни. Мне до него не дотянуться, и надо было решать, как с этим жить.

Так что я крепко держался на ногах и испытывал себя. Я отрабатывал удары, рубя клюшкой по мячу. Я бегал сквозь голые заросли, перепрыгивал древесные корни и сучья. Я разъезжал по буро-зеленым дорогам Колорадо, мимо ферм и ранчо, мимо голштинских коров и конных пастухов. Я жарил стейки на гриле на заднем дворе и болтал с соседями. Я возил детей в аквапарк и помогал им мастерить машину из коробок. Я учил Алекса крученому удару по мячу. Я водил Вэлли в цветочный магазин покупать цветы для девушки его мечты. В магазине уговаривал его поставить на место розы и взять что-нибудь менее откровенное. Я проводил вечера с женой. Мы ели в посредственных ресторанах и смотрели блокбастеры в киноцентрах. Я возил ее на смотровые площадки, показать открытые мною небывалые виды, и мы, прислонившись к теплому капоту, любовались луной.

– Мне кажется, мы справляемся, – сказала она.

И я кивнул, потому что хотел, чтобы она так думала. Такая у меня теперь была работа – защищать семью от правды, состоявшей в том, что мне уже никогда не быть целым. Внутренняя перемена давала неожиданные побочные эффекты. В наш секс вдруг вернулся огонь. Мы отбросили установившуюся в Коннектикуте рутину: короткие предварительные ласки с поцелуями и стимуляцией эротических зон, быстро переходившие к миссионерской позиции. Теперь мы бросались друг на друга как сумасшедшие. Прежде секс был средством кончить. Теперь он стал целью. Страсть во многом – насилие, и мы с Фрэн ловили себя на том, что сцеплялись с пугающей яростью. Она царапала меня, кусала шею и плечи. Как будто наказывала сексом. Она прижимала мои плечи к постели и накатывала на меня, как океан на берег. Посреди ночи ей вдруг снова хотелось меня. Я же потерял волю к финишу. Не то чтобы я сознательно лишал себя награды. Просто часто не мог добраться до вершины. Ничего не чувствовал. В результате наши встречи затягивались допоздна. Мы доводили друг друга до изнеможения и, задыхаясь, с саднящей кожей, вытягивались на кровати.

– Невероятно! – говорила она.

И я соглашался, потому что так оно и было. Невероятно, что жизнь привела нас сюда. Невероятно, что удовольствие бывает так похоже на боль.

Я начал понимать, что имел в виду мой сын, толкуя об уровнях отчуждения. Я чувствовал себя сразу и частью чего-то, и в стороне. Не так ли чувствовал себя Дэниел, путешествуя по стране? Не был ли Картер Аллен Кэш тем безымянным, кто есть в каждом из нас? Той частью сына, которой было одиноко. Его неприкаянной половиной.

Я сходил на ежегодный врачебный осмотр. Терапевта, индуса, мне рекомендовал глава университета, доктор Патель. Врач измерил мне пульс и давление. Сестра взяла кровь. Они сняли ЭКГ и сделали рентген грудой клетки. Когда надо было, я нагнулся и, морщась от вторжения холодного пальца, дал ему прощупать простату. Потом, в кабинете, он спросил, как я себя чувствую.

– Хорошо, – ответил я.

– Ничего не болит, не ноет? Головные боли?

– Нет, – сказал я.

– А желудок? Изжога, диарея?

– Временами.

– А настроение?

– Настроение?

– Да. Виды на будущее? Как вам кажется, все в порядке?

Я смотрел на этого молодого человека, у которого вся жизнь была впереди. На столе у него стояла фотокарточка: Патель с улыбающейся женой, державшей на руках младенца. Все ли у меня нормально? Вопрос был нелеп, а главное, я знал, что ответа врачу не понять. Что он вообще понимает?

– Все хорошо, – повторил я.

Он удовлетворенно кивнул:

– Прекрасно. Анализ будет готов через несколько дней, но ЭКГ у вас хорошая, и простата в норме.

Я встал, протянул ему руку. Он поднялся, чтобы ее пожать.

– Спасибо, – сказал я.

На следующее утро я сказал Фрэн, что ухожу по делам. Сам поехал на стрельбище за городом, оставил джип в тени и сказал служащему, что хочу взять напрокат пистолет, купить мишень. Мне показали три полки с револьверами и полуавтоматами. Я выбрал 9-миллиметровый «Смит-и-Вессон», продемонстрировал, что знаю, как обращаться с оружием, вынув патрон и магазин. Мне выдали наушники и пластиковые защитные очки, отвели на рубеж. Я шел за дежурным, держа пистолет на подносе, вместе с выщелкнутой обоймой. Бумажную мишень, простой «бычий глаз», я, скатав, сунул под мышку. На рубеже дежурный поставил поднос на полку и напомнил мне, что возвращать оружие следует в таком же виде, разряженным.

На рубеже трое стреляли по мишеням. Наушники приглушали, но не заглушали звуки их выстрелов. Я развернул бумажную мишень и прикрепил ее на тросик, потом нажал кнопку рядом с полкой, и механизм унес мишень на место. Затем я открыл коробку патронов и вставил в обойму одиннадцать холодных латунных цилиндриков, входивших с металлическим щелчком. Дышалось мне ровно, руки не дрожали. Я вставил обойму и загнал патрон в ствол. Очки были поцарапаны, но это не мешало. Я сделал глубокий вдох, выдохнул, поднял оружие и прицелился.

Мальчиком я однажды стрелял с дядей. Помню, как звенела кровь и как пистолет, будто живой, прыгал в ладони. Это воспоминание в годы учебы пару раз приводило меня в тир с компанией других студентов. Когда я начал изучать медицину, притягательность стрельбы поблекла. Во время дежурств на операциях я видел, что творит пуля с тканями, видел сумятицу, воцарявшуюся в приемном покое, когда доставляли раненого со множественными огнестрельными ранениями. После такого в оружии не осталось ни романтики, ни тайны. Я тридцать лет не брал его в руки.

Пистолет был тяжелым, но с хорошим балансом. Я ощущал ладонью дерево рукояти. В воздухе пахло кордитом и ружейным порохом. Я представил, как мой сын стоял на вершине холма, стреляя по консервным банкам. Представил его на полу комнаты мотеля, смазывающим барабан купленного в лавке оружия. Я вспомнил сделанную в Ройс-холле фотографию Дэниела – с диким взглядом и пистолетом в руке, а агент стискивает ему руку.

Я взглянул на мишень вдоль ствола. Палец лежал на курке. В чем здесь разница с ударом по мячу для гольфа? С бегом по колорадской зеленой зоне? Я попытался увидеть себя со стороны: пожилой человек с военной стрижкой, колени чуть согнуты, целится в узкий коридор стрельбища. Мой сын признался в убийстве человека из очень похожего оружия. Он проводил целые дни в тирах по всей стране. Мог ли я понять его мысли, просто повторяя действия? Мог ли понять то, что понятно лишь ему?

Я – доктор Пол Аллен, сын Рода, отец Алекса и Вэлли. Так ли? Разве этот человек, целящийся в бумажную мишень, – тот же, кто ставит диагнозы и лечит больных? Что-то творилось со мной. Я растерялся. Я не понимал, что мне теперь делать. Моего сына собираются казнить. Почему же я играю в гольф и принимаю гостей? Почему я бегаю трусцой и перебираю мусор? А что еще мне делать? У меня есть долг перед женой и остальными детьми. Я должен отпустить моего мальчика. Выстрелы вокруг щелкали как метроном, отсчитывающий секунды жизни.

Я прищурился на мишень. На ней были мужчина, женщина, ребенок. Все, кого я ненавидел, все, кого любил. Я отложил пистолет на поднос и снял очки. Здесь нет ответа, только шум и насилие.

Впервые с тех пор, как повзрослел, я стал молиться.

Ночью, когда все спали, я призраком бродил по дому. Смотрел, как спят в своих кроватях сыновья. Они походили на застывшие в полуобороте ветряные мельницы. Вэлли уже забыл мексиканскую сирену Мирабель. Теперь он любил двенадцатилетнюю блондинку с налившейся грудью – подозреваю, что вместе со всеми остальными мальчиками их школы. Алекс открыл для себя американский футбол и часами отрабатывал броски на заднем дворе.

Когда-то они были пухлыми маленькими младенцами. Я по ночам менял им подгузники. Мы давали им бутылочку и читали на ночь. Одну книжку я вспоминал, глядя, как они спят: большая картонная книжка «Я люблю тебя, Вонючка». В ней мама говорит сыну, как его любит, а мальчик спрашивает: «Мама, а если бы я был большой страшной обезьяной?» Мать отвечает: «Будь ты гигантской обезьяной, я испекла бы тебе банановый пирог и сказала бы: «Я люблю тебя, большая страшная обезьяна».

«А если бы я был одноглазым чудищем, мама

Во время тюремных свиданий нам запрещалось прикасаться к Дэнни. В конце каждого разговора – когда его забирала охрана – он посылал нам воздушный поцелуй, и мы, ответив тем же, стоя смотрели, как он скрывается за железной дверью. Вэлли эти визиты будто не задевали, но у Алекса появились ночные страхи. Он повадился спать в одной постели с нами, как делал в три года.

– Может, тебе не стоит пока видеться с Дэнни? – предложил я ему однажды утром. – Ты мог бы остаться дома, когда мы к нему поедем. Или, может, нам всем сделать перерыв? Год был очень тяжелым. С таким даже взрослому трудно справиться. Наверное, нам всем нужен отдых.

Он подумал:

– А если его убьют?

Мое сердце пропустило удар. Он говорил о казни. Я вспомнил, как мне ребенком пришлось пережить смерть отца, и какую пустоту это оставило в сердце. Я был на его похоронах, стоял у могилы и смотрел, как родные и друзья кидают землю в могилу. Все это тогда казалось мне нереальным. Горе пришло потом – настоящее понимание смерти, ее окончательности. Стоя на кухне, я думал, что Алекс и Вэлли знают о смертном приговоре, знают, что Дэнни в тюрьме ждет смерти. Отвозя их повидать брата, не заставляю ли я детей неделю за неделей переживать похороны?

Отец мой умер внезапно. А смерть Дэниела отмечена в календаре, видна на горизонте и становится ближе с каждым днем.

От ужаса этой мысли меня затошнило.

Я положил руку на плечо Алекса – еще такое маленькое, хрупкое.

– Его не могут так сразу казнить, – сказал я. – Должны назначить дату, и еще будут апелляции. Понимаешь? Время у нас есть. Можно сделать перерыв, отдохнуть.

Он кивнул. Я обнял его, чувствуя себя как в ловушке. От его волос пахло потом и детским шампунем. В ту минуту от дикой любви у меня закружилась голова.

Вечером, когда все уснули, я сидел на заднем крыльце – беспокойный, возбужденный. Со дня ареста Дэниела прошло десять месяцев. Я сорвал с места семью, выбросил свою одежду, обрезал волосы и начал новую жизнь в новом городе, веря, что еще могу спасти его. Какой ценой? Я дрожал от холода. По правде сказать, хотя я перевернул всю свою жизнь, ничего не изменилось. Изменения были чисто косметическими. Дурак я был, когда думал иначе. Хоть и убрал с глаз все материалы по делу сына, оно все равно определяло наши жизни. От этого я чувствовал себя грязным и загнанным.

Я вышел на дорогу, и свернуть с нее было так же невозможно, как обратить вспять время и начать с начала. Теперь мне это стало ясно. Убит человек – и мой сын в тюрьме. Одна смерть неуклонно, как водоворот, увлекала нас всех к другой.

Что мне оставалось, как не бороться?


Я дважды в неделю звонил Мюррею по платному телефону у поля для гольфа – втискивал монеты в металлическое гнездо и слушал звон падающих четвертаков. Я прятал след.

– Меня вывели на парня из минобороны, который может достать нам досье Хуплера, – говорил Мюррей.

Или:

– Мой человек считает, что Хуплер, возможно, в прошлом месяце побывал у своих родителей в Нью-Гемпшире. Он пытается вычислить, под каким именем тот передвигается.

Я уже не записывал. Не мог позволить себе оставлять следы на бумаге. На самом деле всё важное, все существенные подробности жизни Дэнни хранились у меня в голове.

– Позвоню через два дня, – говорил я.

Потом клал мяч на метку и бил с разворота. Взбегал на холм, работая руками, как поршнями. Водил ребят есть мороженое и показывал им, как сделать идеальный бросок. Я готовил «грязный» мартини для соседей и добродушно поддакивал воркотне на жен. Я разбирал мусор, отделял бутылки от консервных банок. Пульс в покое у меня снизился со 102 до 74. Лицо загорело. Живот впервые за много лет стал плоским. Я по всем признакам выглядел мужчиной в расцвете сил. И при этом ничего не чувствовал. Я был вроде записи человеческого голоса – как живой, но искусственный.

Пакуя материалы по делу сына, я оставил себе один документ – психиатрическую экспертизу Дэнни. Спрятал его в папку, где хранились старые возвраты по налогам. Этот документ я прочел всего один раз, среди бессонной ночи, когда дети спали в своих постелях. До этого, днем, я по телефону умолял Дэнни подать апелляцию и требовать нового суда, но он отказался. Сказал, что хочет одного: чтобы его оставили в покое. Я сказал, что сам подам апелляцию. Но Дэнни был тверд. Он сказал, что, если я подам апелляцию без его разрешения, он никогда больше со мной не заговорит. Каково отцу слышать такое от сына? Каково отцу делать такой выбор? В конце концов я сдался. Какой смысл сохранять жизнь сыну, если не можешь с ним поговорить? Я рассудил, что казнь могут откладывать годами, а за это время я уговорю Дэнни подать апелляцию. Я успею восстановить то, что порвалось между нами.

«Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно».

Я представлял, как мой сын – исхудавший, избитый – сидит напротив бородатого психиатра. Недавно он признал себя виновным в убийстве первой степени. Споры о необходимости психиатрической экспертизы и ее подготовка заняли не одну неделю. Значит, у него было время обдумать, какое впечатление он хочет произвести. Было время обдумать и свое преступление. Теперь ему дали возможность объяснить, и вот что он выдал: «Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно». Как это понимать? Неужели мой сын верит, что ему было суждено убить человека?

Я делал приседания и старался очистить мозг от мыслей. Папка в руках представлялась хирургическим инструментом – скальпелем, вырезающим из головы мысли. «Понимаете, Гитлер был чудовищем, но, будучи чудовищем, он дал миру шанс сделать невероятно много добра».

Гитлер? Почему Дэниел привел в пример величайшее чудовище современной истории? Хотел, чтобы в нем видели сторонника холокоста? Нациста? Еще он упомянул Чарльза Уитмена. Что это, стратегия? Может, мальчик пытался найти для себя место в истории преступлений? Определить свой ранг в иерархии зла?

И что он имел в виду, говоря: «Родители мной как будто не интересовались»? Действительно так думал? Что он был нам обузой, лишней тяжестью? Разве не знал, как мучительно мы решали вопрос опекунства? Как следили за его настроением, обсуждали прогресс? Разве не знал, что мы с его матерью созванивались по несколько раз в неделю, обсуждая каждую шалость, каждое происшествие в школе и дома?

«В смысле, папа никогда не принимал большого участия в моей жизни. А тут, не знаю, я, наверное, чувствовал себя как студент по обмену, знаете? Когда едешь куда-нибудь во Францию, и тебя селят во французскую семью. Вот так я себя чувствовал».

Я вспоминал себя в то время. Дэнни, когда он перебрался к нам, было пятнадцать. Мы с Фрэн все делали, чтобы он почувствовал себя дома. Поместили мальчиков в одну комнату, желая освободить Дэнни отдельную спальню. Планировали выезды и семейный досуг так, чтобы он принимал участие. Каждый вечер за ужином делились рассказами о прожитом дне. Позволяли Дэнни приглядывать за мальчиками. Доверяли ему. И поощряли.

И все же, признаться честно, то время, хоть и вспоминается счастливым, было для меня очень занятым в смысле работы. Меня только что сделали главой отделения в больнице. Я каждый день задерживался на работе. Не успевал каждый раз поужинать с семьей. Странно, как прочно отлилась в сознании мысль, что Аллены – цельная, счастливая семья. А на самом деле я виделся с Дэнни, в основном, по выходным. Кормила его, возила в школу и забирала домой Фрэн. У нее было больше общего с Дэнни, чем у меня. Она меня за это не упрекала – не в обычае Фрэн браниться, – но в первые месяцы советовала уделять ему больше времени. И в то лето я, отказавшись от соблазнительного лекционного турне, взял Дэнни в палаточный поход по Адирондаку.

В первую пятницу июня я загрузил в «ренджровер» палатку, спальные мешки, складные стулья – и мы с Дэнни отправились на природу. Мой отец всю жизнь любил такие вылазки и до смерти не раз брал нас с собой. Что-то в холодной ночной палатке, в дымном запахе костра сближало меня с ним. Я дорожил этими воспоминаниями и надеялся поделиться ими с сыном – по глупости вообразив, будто несколько удачных деньков вместе перевесят редкость встреч за последние семь лет.

По дороге, в машине, разговаривал, в основном, я. Начал с рассказа, как прошел день, об утренних пациентах. Это привело к общим рассуждениям о роли врача и о том, как я в возрасте Дэнни выбирал профессию. Я рассказывал о первых неудачах – о неудачной практике по психологии, показавшей, что анализ чужой личности – не мое дело; о долгом годе интернатуры в гинекологии и о том, как кризис веры этого тяжелого года (хочу ли я вообще быть врачом?) привел меня к изучению ревматологии.

Где-то под Олбани я сообразил, что, вместо того чтобы просто разговаривать с сыном, пытаюсь преподать ему себя. Словно я соискатель рабочего места, а он – наниматель. Словно у нас с ним «свидание вслепую» и я отчаянно стараюсь ему понравиться.

Конечно, семья – это не о том. Семейные узы создаются не передачей сведений. Они выковываются временем. Они складываются из Приучения к Горшку, Болезней, Ночей в Одной Кровати и Поцелуев в Расцарапанную Коленку. Близость родителей и детей держится не на информации, а на общей жизни. Кстати говоря: я, наверное, только лет в десять догадался спросить, куда девается мой отец, когда уходит утром «на работу».

Нет, отец для меня был голосом (низким и гулким), запахом (древесным и землистым). Отец был ощущением, чувством надежности, передававшимся от тела к телу, когда я обхватывал его руками за шею. Подробности его жизни ничего не значили. Он был продолжением моего тела, а я – его.

Такую близость я чувствовал с Алексом и Вэлли. Их насморки были моими насморками. Я не брезговал вытирать им попы, как не брезговал своей. За годы взаимозависимости я настроился на ритм их дыхания, их движений. И потому сразу замечал, если что-то шло не так.

По правде сказать, пятнадцатилетний мальчик, с которым ты проводил меньше тридцати дней в году, – не твой сын. Не в том смысле, как мальчик, которому ты каждый вечер подтыкал одеяло. У вас нет той простой близости, умения не задумываясь занимать одно пространство, закидывать на него руку или ноги на диване перед телевизором, буквально подбирать и доедать выпавшую у него изо рта еду.

Вместо этого между вами неловкая синергия. Ожидание семейной близости без самой близости. Никогда это не было мне так ясно, как в той поездке.

– Кажется, в школе у тебя порядок, – сказал я, решив переменить тему. – Хорошо вписался. Тебе здесь нравится? С нами?

Он пожал плечами. Дэнни никогда не был разговорчивым ребенком, а пятнадцать лет – официальный возраст мрачного молчания. «Может, он приберегает свои чувства для других, – подумалось мне. – Но для кого? Для сверстников? Для учителей?»

– Ты говоришь с мамой? – спросил я. – Звонишь ей?

Тот же ответ.

– Она не в восторге, что я здесь, – обмолвился он.

Я знал, что это правда. За прошлый год Дэнни с моей бывшей женой несколько раз ссорились: из-за прогулов школы, вранья и поздних прогулок – классического подросткового триумвирата. После последней стычки Эллен выкрикнула что-то вроде: «Если тебе здесь так плохо, попробуй пожить с отцом!» К ее великому удивлению, Дэнни взял телефон и позвонил мне. Через две недели он переехал к нам.

– Это шкаф, – говорил я, показывая ему комнату, словно пришельцу из космоса, никогда не видевшему шкафов. – В него можешь вешать одежду.

Я нервничал. В день, когда позвонил Дэнни, Фрэн готовила лазанью, а после ужина мы играли с детьми на игровой приставке. Держа за руку жену и глядя, как сыновья скачут перед телевизором, я погрузился в редкое чувство «жизнь хороша». Мне было сорок пять. Всю жизнь я искал идеальное равновесие между работой и семьей, честолюбием и отдыхом, а сейчас решил, что оно наконец достигнуто. И тут зазвонил телефон.

– Это Дэнни, – сказала Фрэн, вернувшись из кухни с телефоном.

– Привет, дружище, – сказал я в трубку, – что стряслось?

Он сказал, что мама опять. Что он хочет пожить пока у меня. Я взглянул на Фрэн и детей, на наш святой семейный очаг, мирный дом. Был ли момент сомнения? Мимолетное желание отказать? Я солгал бы, говоря, что такого не было. Достигнутое равновесие с появлением Дэнни сдвигалось, в уравнении появлялась новая переменная. И в то же время я слушал его голос в трубке с грустью и чувством вины. Он был моим сыном. Мальчиком, которого я оставил. Я хотел, чтобы он испытал то, чего я добивался сорок пять лет, – удовлетворенность.

– Конечно, – сказал я, – мы рады. Утром куплю тебе билет.

Теперь, устанавливая палатку в лесах над Нью-Йорком, я наблюдал за своим первенцем. Он поздно начал расти, только в тринадцать дотянул до пяти футов. Волосы стриг коротко, как десантник, и от этого выделялись уши. У него были глубоко посаженные глаза и изящные длинные ресницы. Если был выбор, Дэнни читал книги о первооткрывателях и другие истории о выживании. Он не справлялся с домашними заданиями по математике, зато мог точно сказать, сколько людей Эрнеста Шеклтона пережили восьмимесячную одиссею после того, как затонул затертый льдами корабль «Эндьюранс» (все двадцать восемь!).

Дэнни любил рассказы о горных восхождениях и одиночках, затерявшихся в джунглях. Он коллекционировал истории о потерпевших кораблекрушение. Оглядываясь назад, я понимал, что он еще в детстве видел в этих людях что-то свое: желание одиночества, стремление к неведомым землям. Читая об этих исследователях, поражаешься, замечая, что они были практически незнакомцами для своих детей и жен. Уходили на годы, а возвращались только, чтобы собрать денег на новую экспедицию. Товарищество спутников они предпочитали семейным узам.

Дэниел тоже будто не интересовался традициями семейной жизни. Мы, когда Алексу и Вэлли было два года, завели правило ужинать вместе, считая, что семье важно собираться за общей трапезой хотя бы раз в день. Но Дэнни, когда жил у нас, пропускал самое малое три ужина в неделю. У него всегда находились оправдания. Записался на внешкольные занятия. Играет в оркестре. А иногда он и дома был, но просто не спускался к нам.

На эту тему я тоже попытался с ним поговорить, пока мы готовили ужин. Был конец июня, после восьми, солнце уже гасло. На вечер мы затеяли баранину в маринаде с розмарином и лаймом. Готовили ее с фасолью из банки над ревущим костром.

– Хорошо, – сказал я.

Он кивнул.

– Пока отец не умер, мы часто вместе ночевали в палатке, – рассказал я.

Он подумал и отозвался:

– У нас в прошлом году умер учитель. Говорили, у него был СПИД, но, по-моему, просто пневмония. Он был совсем старый.

– Что ты тогда почувствовал? – спросил я.

Он пожал плечами.

– Он был хороший. Но мне казалось, это не по-настоящему. Вчера он был здесь, а сегодня урок ведет дама в большом башмаке. Было так, будто его уволили.

– В большом башмаке? – не понял я.

– Понимаешь, – ответил он, – у нее вроде бы одна нога была длиннее другой.

Я подумал, не объяснить ли ему биологические реалии смерти: что происходит с телом, как оно выглядит, как пахнет, – но отказался от этой мысли. Пусть и дальше верит, что учителя уволили. Сознание смерти, ее неизбежности может поглотить, стоит только позволить, а мне хотелось как можно дольше защищать его от этого.

Я спросил, помнит ли он время, когда был маленьким, а мы с его матерью еще не расстались.

– Помнишь, например, прогулки на пляж Венис, на набережную?

Он помотал головой.

– Мы ходили туда каждую субботу, завтракали на пляже. Ты любил бегать по песку. Тебе было года три или четыре.

– Правда? – спросил он. И сказал, что терпеть не может пляжи. – Мне не нравится океан. Он никогда не бывает спокойным, вечно шумит.

– А еще что? – спросил я.

Он обдумал вопрос:

– Блендеры. И лошадей. От лошадей у меня мурашки по коже. И цветы. Как пахнут срезанные цветы, вода, когда их слишком долго оставишь дома.

– Запах распада, – объяснил я.

– Ага. И еще человеческие зубы, когда испорченные. Как у ведьм в кино. Мне приходится выключать. Хочется самому себе выбить зубы. Чувствуешь языком могильные камни во рту.

Я перевернул баранину над огнем. Жир капал в костер, язычки пламени танцевали.

– А что ты любишь? – спросил я.

– Люблю, когда идет снег, – сказал он, – и все глохнет. И под ногами хрустит. На ощупь нравится и потому, что слышно, как люди подходят.

– А мне нравится прыгать в воду, – сказал я. – Первая секунда, когда начинаешь погружаться, когда ты уже в воде – и еще нет.

– Сиденья в кинотеатре, – вспомнил он. – Всюду красный бархат.

Мы в тот вечер съели все – двое мужчин у костра – и дочиста вылизали тарелки.


Потом я лежал в палатке и слушал, как он дышит. Я много лет не слышал этого звука: ритмичного дыхания моего старшего сына во сне. Когда-то он был младенцем, маленьким и беспомощным, но то время ушло. Почему жизнь проходит так быстро? Теперь ему пятнадцать лет, у него мальчишеские усики. Теперь он – книга с колючей обложкой. Когда-то я его знал: крохотное тельце, свет его улыбки, запах дыхания – но он ускользнул от меня.

На следующий день мы прошли две мили до озера, останавливаясь, чтобы попить воды. Было не слишком облачно, но прогноз предвещал дождь. Мы вышли на берег около одиннадцати, миновав полосу молодых сосен, густо усыпавших землю старой хвоей. Дэниел после общего ночлега стал дружелюбнее. Рассказывал о своих одноклассниках: кто балбес, кто из девочек – красотка.

Я спросил, пробовал ли он выпивать или экспериментировать с наркотиками.

Он ответил, что несколько раз напивался, что один его друг в Лос-Анджелесе курит, но ему это не слишком понравилось.

– Не люблю, когда в голове муть или все рассыпается, – сказал он. – Я читал, что у нас в организме полно разных веществ, а мы даже не замечаем их действия. По-моему, важно быть чистым, понимаешь? Стараться соображать ясно.

Я сказал, что мне это кажется разумным. Что обычно люди обращаются к алкоголю и наркотикам, убегая от действительности. Что хотел бы рассуждать так же в свои пятнадцать.

На обратном пути я пустил Дэнни вперед. Я радовался воздуху, шуму листвы на ветру, утреннему свету, пробивавшемуся между деревьями. Потом я увидел его стоящим на тропе. Хотел окликнуть, но при виде его позы у меня слова застряли в горле.

Подойдя, я увидел, что он смотрит на тело убитого оленя. Оленихи – маленькой, наверно, годовалой. Падальщики уже добрались до нее, обработав местами до кости. Но морда осталась почти нетронутой.

Дэнни молчал. Я заглянул ему в лицо, стараясь не смущать, но желая смягчить реакцию.

– Он на самом деле умер, да? – спросил Дэнни.

– Кто?

– Мистер Сантьяго. Мой учитель. Действительно умер. Не просто ушел.

Я положил ладонь ему на затылок, притянул к себе. Через минуту он обнял меня, и мы постояли, вслушиваясь в шум ветра.

На следующий день, когда мы вернулись, Фрэн спросила меня, как прошла поездка. Я сказал, что великолепно. Что, кажется, прорвал отчуждение Дэнни, и мы восстановили связь. Я был в восторге – от леса и свежего воздуха, от того, что был с сыном в той же обстановке, какую делил когда-то с отцом, – но на следующий день я вышел на работу и утонул в делах, а через три месяца Дэнни собрал вещи и вернулся в Калифорнию, в дом матери.

Та вылазка с палаткой была последней, когда мы с Дэнни провели вместе больше нескольких часов. Я мельком увидел его настоящее «я», но оно затуманивалось временем, и через несколько лет, когда бросил колледж, он был для меня уже почти незнакомцем.

Но в ту минуту, на кухне рядом с Фрэн, когда в руках еще отдавалась дрожь рулевой баранки, я чувствовал себя победителем, словно за пару выходных стер восемь лет небрежного отцовства.

Разве не любопытно, как мы мысленно переписываем прошлое и раскрашиваем воспоминания в самые лестные цвета? Имея дело с пациентами, я всегда учитываю не только то, что они говорят, но и то, о чем умалчивают.

Дело не в том, что люди стыдятся говорить о некоторых вещах. Они часто блокируют самые болезненные воспоминания. Создают субъективную историю, не похожую на настоящую. Не так ли я обошелся с детством Дэнни? Перекрасил отсутствующего отца в любящего, теплого и умеющего всегда быть рядом.

Но ведь многие дети растут в разбитых семьях. Многие переносят развод родителей и пренебрежение, но не вырастают убийцами. Все эти истины, такие болезненные для меня, не давали объяснения. Не отвечали на глубокий вопрос о мотиве. Не открывали того, что было самым важным для меня: почему мой сын решил, что ему «надо» убить другого человека? В какую он верил судьбу, в какой рок, вынуждавший его участвовать в убийстве героя Америки?

Психиатр, опрашивавший Дэниела, писал о дневнике. Мне нужно было увидеть этот дневник. Прочесть слова, записанные сыном, понять его путь, что с ним происходило. Какие открытия ожидали на страницах дневника? Правда, ничего не значившая для чужого, могла обрести смысл для меня. Дочитав заключение психиатра в первый раз, я позвонил Мюррею.

– Мне нужен дневник, – сказа я.

– Я над этим работаю, – ответил Мюррей. – Беда в том, что он признал себя виновным, и судья принял признание. Прений не будет. Они сказали, что дневник мог использоваться в прениях, а теперь он им не нужен. Я сообщил, что, если дневник не пригодится в прениях, мой кулак пригодится их задницам. В общем, после того разговора он перестал отвечать на мои звонки.

– Мюррей…

– Понимаю. Не волнуйтесь. Мы затребовали выдачу дневника до вынесения приговора. Если понадобится, будем апеллировать к Верховному суду.

Но обвинение отказалось выдать дневник, и суд не стал настаивать. А теперь мой сын стоял в очереди за смертью. Он отказался опротестовать приговор и подать прошение о смягчении. Согласился, что убил Сигрэма. Чем больше времени проходило, тем меньше люди интересовались причинами.

Кроме меня. Я продолжал бороться, добиваться понимания. Я был одиноким голосом в темноте, маргиналом с особым мнением и все еще задавал вопросы.

Я должен был добыть этот дневник любой ценой.


При следующей встрече он пригласил ее на митинг. Это было в октябре, за восемь месяцев до события. Избирательная кампания понемногу разогревалась. Сенатор Сигрэм приехал в городок и барабанным боем собирал подкрепление. Предполагались обеды для сбора средств и фотосессии. В штабе суетились и важничали. За шесть месяцев они зарегистрировали больше тридцати тысяч новых избирателей. Сигрэм собирался приехать, чтобы лично поблагодарить группу поддержки за усердную работу. Менеджер по персоналу в офисе Остина, Уолтер Багвелл, собрал людей и говорил об «историческом моменте». Демократы выдвигали Сигрэма в лидеры, а Техас сыграл немалую роль в его возвышении. Кто-то из задних рядов спросил, будет ли с Сигрэмом семья. Багвелл объяснил, что жена приедет, а дети сейчас в школе. Картер Аллен Кэш вспомнил мальчика, погибшего подо льдом, – сына Сигрэма. Он задумался, не выпадет ли и ему такое горе. Он уже представлял, как пригласит ее на встречу с Сигрэмом. Натали. С их первого разговора прошла почти неделя. Несколько дней ее не было на работе. Болеет, сказала ее сменщица. Картер в тот день рано ушел из библиотеки, проехал на велосипеде вдоль Мопака до самого севера Остина и обратно. Ночью в постели он читал старые русские романы.

Каждый вечер в девять он плавал в пруду на ручье Бартон. Стояло «индейское лето», пот тек по спине и собирался ручейками под мышками. Он катался без шлема, без фары и отражателей. Ему нравилось чувствовать себя невидимым. Горячий ветер обдувал его, как жар из множества духовок. Добравшись до стоянки, он бросал велосипед в кусты и прямо в одежде кидался в воду. Ему нравилось лежать на спине в холодной воде и смотреть на мерцающие в небе звезды. Вода доносила плеск других пловцов. Он лениво переплывал глубокий конец, ощущая, как водоросли гладят руки и ноги. Ему нравилось, что где-то под ним, в темноте, таились рыбы. Он ложился на траву и слушал ветер в кронах. Он разглядывал девушек в бикини. Он смущался при виде их полных грудей. Не понимал, как они так расхаживают, выставляя себя на показ, каково женщине выносить секс на рынок.

Приходит ли сюда Натали? Надевает ли бикини, как эти девушки, у которых мокрая ткань обнимает каждый изгиб, хвастает ли своей сексуальностью наподобие красоток из журналов для мужчин? Таких мыслей он не выдерживал. Нырял в глубину, позволяя тяжеловесной тишине успокоить нервы. Что-то в этом фальшивом лете лишало его спокойствия.

Он доезжал до «Текс-Мекс» и выкуривал сигарету среди водителей автобусов. Он скучал по товариществу латиносов. По шутливым непристойностям, чем-то отличающимся от показного мачизма студентов. Ему нравилось, как они пьют пиво из горла и улыбаются, по-акульи скаля зубы. Шоферы были родом из южного Мехико. Они на все корки ругали северный, говоря, что у тамошних chiles маленькие и женщины там берут в ухо.

В духовочном зное его одежда скоро высыхала. Ему нравилось расплачиваться за выпивку мокрыми деньгами, подавать влажные купюры и получать на сдачу холодную твердую мелочь. После закрытия он сидел на бордюре перед «Шлоцкисом» и тянул пиво из бумажного пакета. Один из шоферов сказал, что знает девицу, которая имеет трех парней разом. Посудомойщик пустил по кругу фото своей девушки, которую оставил дома. У них было трое детей. Он собирался перевезти всех в Техас, как только накопит денег на плату «койотам».

Лежа на спине в разливе ручья, кроме как дышать, делать нечего. Чувствуешь, как вода обнимает щеки и подбородок, охватывает тело. Одежда липнет к коже, карманы полны водой. Вьетнамки норовили уплыть с ног, утонуть в чернильной черноте внизу. Он предчувствовал неизбежный отъезд, как подступающий насморк. Дал себе две недели, самое большее три. Девушка была прикупом втемную. Шансом, что она его полюбит, они будут встречаться, она увидит его таким, как он есть. Увидит, что им движет. Не этого ли он ждал? Что кто-то объяснит ему – его?

К встрече на следующий день он подготовился. Все утро подбирал слова, отрабатывал небрежный тон. В библиотеке притаился у русской классики, поджидая, пока она пройдет мимо – девушка в белых брючках, девушка, которую он, кажется, мог бы полюбить.

– Привет, – улыбнулась она.

От ее улыбки он растаял, как мороженое в духовке.

Сказал:

– Завтра митинг. Сигрэм в городе – кандидат в президенты, – а я, знаешь, волонтерю в его кампании. В общем, он после зайдет в штаб поблагодарить. Я подумал, не захочешь ли ты сходить – со мной. Познакомиться с ним.

Она вспыхнула и кивнула. Ее улыбка была как миг, когда радуга, огромная цветная арка, освещает грозовую тучу.

На следующий вечер он заехал за ней на такси. Они доехали до Шейди-Грув на Бартон-Спрингс-роуд. На нем была белая рубашка на пуговицах и свободные брюки, которые он десять минут отпаривал от морщин в душевой. Они сели под дерево и съели по бургеру с луковыми колечками. Она взяла с собой виски. Он пил воду без льда.

Натали была так хороша, что невозможно глядеть в упор. Взглянув, он чувствовал, что падает в лестничный колодец или уходит в воронку водоворота. Так она действовала. Мужчина – кирпичная стена. Женщина – дверной пролет. Сидя напротив нее, он чувствовал, что должен объяснить себя, и чем сильнее становилась эта потребность, тем меньше он представлял, как ее удовлетворить. Попытка выразить себя словами была сродни гаданию, сколько камешков в гигантском кувшине. В лучшем случае, догадка.

Она много смеялась и рассказывала о родном городке и родителях, которые воспитывали ее «девочкой да», а не «девочкой нет». Он слушал ее рассказы о тесно сбитой маленькой семье как дикие небывальщины.

Он сказал, что его отец ушел, когда ему было семь. Ее лицо нахмурилось.

– Должно быть, тяжело было, – сказала она.

Он пожал плечами. Ему хотелось успокоиться ее красотой, а вместо этого он возбуждался. Стоило подумать о ее губах, представлялось, как они касаются его пениса. Ему хотелось видеть ее монахиней, а он знал, что при подходящих обстоятельствах она поддастся пылу и напору. Почему, удивлялся он, все всегда так примитивно и предсказуемо? Если на то пошло, никто тебя не спрашивал, хочешь ли ты быть животным. Ты просто животное.

Волк или овца?

Вот вопрос.

Они опять взяли такси, чтобы доехать до штаба. Снаружи выстроилась очередь, охрана охлопывала входящих и проверяла сумочки. Ожидая досмотра, Натали взяла и пожала его руку. Он видел волнение на ее лице, чуть раскрасневшиеся щеки. Она дышала неглубоко и часто. У входной двери быстро наклонилась и чмокнула его в щеку. Он отпрянул, как от пощечины, и тут же постарался скрыть это движение.

У него никогда прежде не бывало проблем с женщинами, с интимностью слов и тел, но в дороге что-то в нем сдвинулось – та часть, что была открыта для связи. Словно рычаг передачи отломился и впустую бренчал внутри двигателя, под кожухом.

Он виновато пожал ей руку и выдавил улыбку. Она улыбалась вопросительно, с надеждой в глазах. Место, куда она поцеловала, чесалось, как от комариного укуса.

Они нашли себе место в толпе. Комната была забита доброжелателями – остинцами всех возрастов, сотрясаемых либеральным пятидесятничеством. Картер устроился с Натали поближе к двери. Натали буквально вибрировала от восторга. Сигрэм так действовал на людей. Все заулыбались, когда он вошел в комнату. У всех поднялась внутренняя температура. Картер видел это по телевизору, а теперь испытал на себе. Все вокруг улыбались и привставали на цыпочки. Натали взяла его под руку и прижала локоть к себе. Когда он оглянулся на нее, сказала:

– Спасибо, что привел.

Он не ответил. Сигрэм был уже почти рядом. Перед ним шли два агента Секретной службы, проверяли комнату. Еще двое держались позади, вплотную. Картер ощутил себя серфером в ожидании волны. Когда Сигрэм приблизился, он вытянул вперед руку. Сигрэм твердо пожал ее двумя руками, но смотрел не на него; в его глазах, обращенных мимо, светилось узнавание.

Завороженный силой пожатия – пожатие доминанта, Великого Человека, как хватка питона, – Картер обернулся вслед его взгляду и обнаружил краснеющую Натали. На ней сегодня было что-то новое, купленное ради такого случая. Голубое платье без рукавов, средней длины, с глубоким вырезом. Волосы она распустила. Глаза искрились. Губы походили на плод, который завтра уже перезреет, превратится с мягкую черную кашицу.

Отвернувшись, Картер увидел, как взгляд Сигрэма метнулся ей в вырез платья. Взгляд был короткий, почти неуловимый – кандидат уже отворачивался к другим, – но Картер его поймал, увидел, как этот якобы «великий человек» шарит глазами по грудям его девушки. Он обмяк, будто неплотно завязанный воздушный шарик. Голова кружилось от обманутых ожиданий – он потерялся, обнаружив, что маяк, к которому держал путь в последние месяцы, оказался миражом.

Великий человек не был великим. Он был обычным, а великим притворялся. Фальшивый бриллиант, обычное тело, которое гадит, трахает и подвластно похоти, как любое другое.

К тому времени, как все это дошло до сознания Картера, Сигрэм уже сжимал руку какой-то старушки. Он позировал для фотографа, и улыбка снова блистала. Сколько рук пожал кандидат за эти три года? Сколько жен и подружек обшарил взглядом? Картер смотрел, как Сигрэм продвигается к середине комнаты, где ему приготовили место, как готовится начать речь.

– Потрясающе! – сказала Натали.

Картер посмотрел на нее – его лицо замкнулось, как захлопнутая ветром дверь. Если в ней была магия, теперь она пропала, погасла, как окурок под подошвой. Она была уже не музой русских романистов, не ярким маяком в темной и коварной ночи. Еще одна сельская простушка, соблазнившаяся властью.

Мужчины – хищники.

Женщины – добыча.

Он смотрел, как Сигрэм выходит на подмостки в этом многолюдном остинском зальчике, как улыбается аплодисментам. Он видел взгляд жены кандидата, полный надежды и любви. Он много раз видел этот взгляд по телевизору, и от него всегда становилось теплее – от сознания, что женщина может так любить мужчину (а он ее), что доверие и вера в семье – это обычно в жизни.

Но сейчас, когда Сигрэм взял жену за руку и поцеловал в щеку, Картер увидел эту любовь как она есть. Еще одна ложь. Мало того что Сигрэм не великий человек (раз поддался пошлой и мелкой похоти, словно какой-нибудь простоватый работяга): он и не любящий муж, и не надежный отец, какого из себя строит. Он фальшивка, как всякая маркетинговая кампания, очередной американский ханжа, тайный соблазнитель женщин, волк в овечьей шкуре.

В этот миг Картера впервые осенило. Вот что он должен сделать! Видение мелькнуло вспышкой, как выстрел из тяжелого ружья. Отдача качнула его назад.

Позже, на улице, когда Натали предложила где-нибудь выпить, он сказал: «Извини, мне завтра рано вставать». Он уезжал, и ему надо было собраться. Запастись припасами. Он видел на ее лице удивление и обиду, но не стал объяснять. Просто оставил ее на улице жаловаться луне.

Студентов он застал уже хорошо набравшимися. Они весь долгий вечер выпивали и закусывали, и теперь им черт был не брат. Он хотел протиснуться между ними через холл, но один поймал его в борцовский захват за шею и вдавил костяшки пальцев в затылок.

– Это кто же? – воскликнул студент. – Да ведь это тот говнюк!

В гостиной крутили порно. Чернокожая женщина в лайкре медленно удалялась от камеры. Он уперся пятками в пол, вырываясь из захвата. От ковра пахло окурками и рвотой. Студиоз не отцеплялся. То, что начиналось с шутки, перешло в пьяное желание унизить.

– Куда собралась, Нэнси? – вопросил он.

Черная женщина на экране лила себе на голую грудь молоко.

Картер выворачивался, но студент держал крепко. Не выпуская, он заставил Картера обойти комнату, пошучивая на ходу:

– Эй, вы знакомы с Нэнси? Кто хочет увидеть, какого цвета у нее стринги?

Студиозы с хохотом шлепали его по заду. Картер чувствовал, как пылает лицо, рот наполнился мерзким металлическим вкусом.

– Посмотри, нет ли при нем деньжат, – посоветовал кто-то. – Выпивка кончается.

Он почувствовал, как руки шарят в карманах. Из подмышки студента пахло говядиной и сыром. Они нашли в заднем кармане пятьдесят долларов. Картер лягнул ногой назад и попал в мягкое. Кто-то врезал ему по спине.

– Уймись, Сюзанна, – посоветовал студент, усилив захват на шее так, что у Картера потемнело в глазах.

Всей компанией они затолкали пленника в ванную и заперли дверь. Он побагровел, в висках билась кровь. За дверью хохотали до стонов. Он заколотил в дверь, но студенты включили громкую музыку. Картер озирался, ища выхода. Прозрачная пластиковая занавеска так запеклась плесенью, что выглядела зеленой. Он попробовал оконце над унитазом. Забухшая рама скрипнула, но подалась. Высунув голову, он заглянул в обрыв высотой два этажа.

Студиозы, когда он вышел из своей комнаты с пистолетом, теснились вокруг кальяна. Сперва они решили, что это шутка, но он сдвинул предохранитель, изготовив «Смит-и-Вессон» к стрельбе, и все повскакивали на ноги, уговаривая его «остыть на фиг». Но он и так был холоден. Ярость, переполнившая его в ванной, ушла, сменившись спокойной уверенностью. Он видел страх на всех лицах – кроме толстяка, вырубившегося на диване и проспавшего крики и топот ног так же, как он проспал свалку минутами раньше.

Показав пистолет, Картер заставил их пятиться. Там было шестеро парней, здоровенных, тупых и пьяных. Пятеро из жильцов. Те самые, что обзывали его «шефом» и «пижоном». Это они спьяну ломали унитаз, они жарили сэндвичи с сыром прямо на плите, так что крышка стала походить на толкиновскую карту горной страны, слепленную из засиженного мухами сыра. Это были троглодиты с кулаками как свиные окорока, трахавшие в зад перепивших однокурсниц прямо на ковре и потом выгонявшие их на улицу с натертыми докрасна коленками.

Он сказал, что его имя не Сюзанна. И не Нэнси. Его не зовут ни «Чиф», ни «пижон» и ни «шеф» Его имя – пистолет. Пусть они это запомнят. Обращаясь к нему, они говорят с пистолетом. На экране белая женщина с твердыми круглыми грудками дернулась, когда толстяк выстрелил скомканной банкнотой ей в глаз.

Студенты уговаривали его убрать пистолет. Уверяли, что просто пошутили. Он сказал, что они должны понимать последствия своих поступков. Сказал, что этому должны были научить их папочки, но, судя по всему, папочки у них дерьмо, так что научит он. Сказал, что мамочки должны были научить их не насиловать женщин, не плевать на вырубившиеся от выпивки тела, но, раз их мамочки были шлюхами, придется учить ему. Он спросил, у кого из них есть сестры. Половина подняли руки. Он спросил, как бы им понравилось, если бы он подсунул в выпивку их сестре таблеточку, а потом снимал ее, беспамятную, со своим членом во рту. Они признались, что совсем не понравилось бы, но он подозревал, что это пистолет сделал их такими покладистыми. Без пистолета они были бы не так миролюбивы. Без пистолета его уже избивали бы ногами.

Он приставил ствол ко лбу того студента, который над ним измывался.

– С этой минуты ты будешь спускать воду в туалете, – сказал он. – Не будешь колотить мне в дверь в два часа ночи с вопросом, не хочу ли я посмотреть, какую здоровенную говяшку ты выдавил. Не хочу. И никто не хочет. И ты перестанешь блевать в душе и мочиться на стены. Мы люди, и здесь не свинарник.

– Конечно, шеф, – отозвался парень, окосевший от усилия поймать пистолет взглядом.

Картер отступил, не выпуская никого из виду.

– Теперь я ухожу к себе и ложусь спать, – сказал он. – А тот, кто меня разбудит, опять будет говорить с пистолетом. Поняли?

Все закивали. Люди быстро трезвеют при виде оружия. Картер отступил к себе в комнату и закрыл дверь. Он слышал, как они горячо перешептывались, решая, что делать. Он через окно выбрался на кромку крыши и съехал по водосточной трубе. Прошел три квартала до парка и спрятал пистолет в водостоке, а потом по фонарю вернулся в свою комнату.

Он обдумывал, что чувствовал, направив пистолет на этих студентов. Сколько в этом было силы – словно выпил зелья, прибавившего пятьдесят футов роста. Он представлял, как если бы взял с собой пистолет, отправляясь с Натали на митинг. Представил, как чувствовал бы себя с пистолетом за поясом, и как, вытащив его, показал бы Сигрэму, как бы тот переменился в лице – похоть сменилась бы страхом, почтением, трепетом.

И кем тогда был бы великий человек?

Некоторые идеи утвердились в его сознании как факты. Кандидат – лицемер, лгун. Пистолет – истина. Оружие не умеет лгать. Оно всегда говорит то, что подразумевает. С помощью пистолета Картер научит кандидата быть правдивым. Научит его честности, как падение с большой высоты учит закону тяготения.

Картер как можно тише закрыл окно спальни, представляя, каким стало бы лицо Натали при виде пистолета. Тогда она увидела бы, что у него тоже власть, что он – не одна из пешек-слабаков. Он рисовал себе восторг в ее глазах, падающее с плеч голубое платье. Под платьем она была бы голой, только на месте темного треугольника горело бы ослепительное желтое солнце.

Он лежал в постели и читал Гоголя, когда, пинком распахнув дверь, ворвались вооруженные копы. Он медленно сел, показывая им, что безоружен. Чернокожий полицейский ухватил его за запястье и свалил на пол, прижав коленом спину. Он спросил, в чем дело, и они потребовали ответа: куда он дел пистолет. Он спросил – какой пистолет? У него нет пистолета.

Копы, вышвырнув его в гостиную, разнесли по кусочкам комнату. Он слышал, как ломаются вещи, рвутся простыни, валится с вешалок одежда. Убедившись, что пистолета в комнате нет, полицейские чуть оттаяли. Предложили ему изложить свою версию случившегося. Он раздраженным, но вежливым тоном объяснил, что, придя домой, в который раз застал пьяную шумную компанию соседей за просмотром порно. Он объяснил, что в отличие от этих балованных сынков богатых папаш, которые платят десятки тысяч долларов, чтобы детки отсыпались на лекциях, он человек рабочий и должен высыпаться. Но на просьбу убавить звук они взбеленились. Один схватил его за шею и бил по спине. Задрав рубашку, он показал спину, на которой уже наливался синяк. Он сказал копам, что пригрозил утром пожаловаться управляющему и добиться, чтобы их выкинули на улицу. А потом пошел спать. А студенты, как видно, решили его проучить. Вот и вызвали полицию, сказав, что он угрожал им оружием. Но у него нет оружия. Он – сын врача, волонтер в агитационной кампании кандидата, который провел шесть биллей по контролю за оружием. И если с него сейчас же не снимут эти чертовы наручники, он предъявит иск за незаконное задержание.

Наручники поспешно сняли. Испугавшись, что зашел слишком далеко, Картер уверил, что понимает: они просто выполняли свою работу. И добавил, что ему небезопасно спать под одной крышей с этими парнями после того, что произошло. Ему дали пятнадцать минут, чтобы побросать в чемодан свои вещи. У него их было немного: кое-какая одежда и книги. Студенты ждали на улице: курили на тротуаре, нервно поглядывая на окна. Они разорались, увидев, что копы выводят его не в наручниках, а как свободного человека, уносящего свои пожитки.

Один из полицейских отвел парней в сторону и устроил им выволочку. Картер видел, как они спорят и тычут в него пальцами. Разговор становился все горячее, пока коп, ткнув пальцем в лоб одному из студиозов, не велел ему «заткнуть хлебало». Они, опешив, торчали посреди улицы, глядя, как копы укладывают чемодан и ящик с книгами в багажник, а следом грузят его велосипед. На вопрос, куда его отвезти, он ответил, что через час рассветет, так что не подкинут ли его просто к штабу Сигрэма. Он выпьет кофе в «Яве» и подождет, пока там откроют. И, кстати, не знает ли офицер, где можно снять подходящее жилье? Так Картер Аллен Кэш переехал, помахав через заднее окно полицейской машины застывшим с разинутыми ртами парням.


В апреле Эллен Шапиро позвонила мне с парковки у АДМакс. Прошло пять месяцев со дня вынесения смертного приговора, десять – после убийства. Для Эллен они сложились из восьми стрижек, трехсот шести душей, тысячи ста грез наяву, шестнадцати тысяч припадков сожаления и раскаяния. Она говорила мне, что продолжает жить, как продолжают расти после смерти волосы и ногти. Как будто каждое общение с людьми, каждая еда и тревожный сон добавляли по кирпичику к улице жизни с односторонним движением.

– Я здесь, – говорила она. – Приехала повидать Дэнни. Он жутко выглядит. Я сказала ему, что завтра зайду еще, но не представляю, куда деваться. Не нашла мотеля. Машина у меня арендованная.

Я объяснил ей дорогу и обещал встретить на полпути. Час спустя нашел свою бывшую в захолустной сельской столовой перед чашкой кофе. За месяцы после приговора Дэнни она стала совсем седой. Волосы теперь подбирала, кое-как закрепив заколкой. Губы, всегда тонкие, превратились в почти невидимую щель.

– Он плохо выглядит, – начала она.

– Не так уж плохо.

– Он мне видится смутно, будто вылинял.

Я расстегнул молнию ветровки. Мы с Эллен не разговаривали со дня вынесения приговора. Сейчас при виде ее прорвались чувства того дня, против воли открылись все срывы и бессилие – как вид в бездну космоса.

– Ты с ним говорила об апелляции?

– Он не хочет, – отозвалась она. – Я умоляла, а он твердит: «Нет». Я сказала, что хочу нанять адвоката. Он обещал, что тогда больше не станет со мной разговаривать.

Я кивнул. Такой же разговор вышел с ним и у меня.

– Не сдавайся, – сказал я, хоть и видел, что она уже сдалась.

Казалось, только я достаточно безумен, чтобы держаться за надежду на спасение сына после случившегося.

– Мне сорок восемь лет, – сказала она. – И я никогда ни с чем не справлялась. Не сумела сделать карьеру. Не умела наладить отношения. Не привела тело в порядок после родов, не научилась распределять внимание. А теперь уже поздно. Дэнни был единственным, чем я могла гордиться. А теперь он сделал это.

– Он этого не делал, – сказал я.

– Как ты можешь это повторять? – спросила она. – Он сознался. Его приговорили.

Я подумал, не рассказать ли ей, что узнал: о Коббе и Хуплере в поезде, о вероятности, что курок спустил не наш сын, а если и он, то после промывания мозгов, – но это был бы слишком дальний прыжок. По ее лицу было видно: она ищет прощения, а не информации. Ей нужно знать, что гибель Дэнни – не ее вина. Что рождение убийцы – не единственный след, который она оставила в мире.

– Мне кажется, он кого-то покрывает, – сказал я.

Она бросила на меня измученный, раздраженный взгляд – как на вора, который уже обобрал ее и пришел за добавкой.

– Как ты это докажешь?

Я пожал печами. Эллен надолго уставилась в окно. Выбившаяся прядь упала ей на лицо. Я ощутил нежность, какой не чувствовал десять лет. Мы когда-то любили друг друга, обещали, что навсегда, в болезни и здравии. У нас был общий ребенок, мы много лет растили его вместе, сменялись, вставая к нему по ночам. А потом, когда ссор стало слишком много, разошлись и начали жизнь заново.

– Какими молодыми мы были, когда встретились, – сказал я. – Трудно поверить.

Пошел дождь, струйки воды исчертили ее отражение в стекле.

– Красавчик-доктор на вечеринке, – припомнила она. – Я десять минут как приехала в город. Каждый встречный был для меня кинозвездой.

– Я был в хирургическом комбинезоне, а ты спросила, не на маскарад ли оделся.

Она тоскливо улыбнулась.

– Я никуда не гожусь. Плохо соображаю. Дэнни просил меня помочь с домашней работой, а я отвечала, что это неудачная мысль.

Помолчав, я спросил:

– Знаю, что мы все сто раз перебрали, но – было что-то? Если вспомнить – могли мы что-то изменить? Что упустили? Что-то предвещало?

Она поразмыслила.

– Он никогда особо не интересовался девушками. То есть подружки у него были, но сам он никогда не вкладывался.

Я обдумал ее слова.

– А еще?

– Несколько раз я ловила его с приятелями за кальяном. Лет в тринадцать-четырнадцать. Я хотела позвонить тебе, но не стала – знала, что ты обвинишь меня. У тебя всегда как-то получалось, что я виновата.

– Я правда был так несносен? – спросил я, странно обидевшись, что в ее глазах я, бывший муж, выглядел каким-то мстительным чудищем.

– Ты судишь людей, – объяснила она. – Особенно меня. По-моему, ты меня стеснялся. Ты такой успешный врач, а я тупица, не осилившая колледж. А потом появился ребенок, и ты считал, что тебе лучше знать. Все эти сложные теории воспитания. А знаешь, что самое главное в воспитании, мистер доктор в модных брючках? Быть рядом. А я была с этим ребенком каждый день. Что ни говори, но я была. Это не моя вина.

Я дотянулся до ее руки. Она инстинктивно дернулась, но я не выпустил.

– Знаю, – кивнул я. – И хочу поблагодарить за то, что ты делаешь, за то, что была с ним. Я ушел. Признаю. Я ушел и бросил вас. Бросил его. И больше всего жалею об этом.

Она отвернулась.

– Кто позаботится обо мне, когда я буду старухой? Вот о чем я все время думаю. Надо было родить второго. Лучше девочку.

Я не в первый раз пожелал вернуться в прошлое и что-то изменить. Сожалел, что не поддержал ее в переходный период. Надо было остаться в Лос-Анджелесе, помогать ей растить сына. Надо было найти способ, как разделить с ней груз, освободить Эллен, чтобы она нашла себе хоть какое-то счастье. Но что стало бы тогда с моей жизнью? Был бы я теперь женат? Были бы у меня дети? По большому счету, готов ли я пожертвовать младшими детьми ради первенца?

А если бы я и остался, как знать, много ли это переменило бы для Дэнни, в его жизни. Ведь вполне возможно, что неспособность установить значимые привязанности – это химия организма, а не влияние опыта – как и его тяга покупать оружие и недели проводить в дороге, разговаривая разве что со своей машиной.


16 июня, в годовщину убийства, вдруг прикатил на мотоцикле Мюррей. Сказал, что настал срок Великого Американского Путешествия. Эта мысль осенила его среди ночи. На загорелом лице выделялся след защитных очков. С ним была стройная блондинка.

Я стоя ел на кухне сэндвич, когда он постучал. При виде его ухмыляющегося лица я на миг потерялся. Кто я? Где я? Какой сегодня день? Едва я открыл дверь, Мюррей рукой в кожаной перчатке протянул мне большой плотный конверт.

– Счастливого Рождества!

На нем были джинсы и пуховик.

– Что вы?..

– Стрижка мне нравится, – перебил он. – И новый костюм. Такой очень провинциальный средний американец с армейским прошлым.

Я потрогал волосы. Успел привыкнуть к новому облику с военной стрижкой и дешевым гардеробом. А теперь сообразил, как странно выгляжу на первый взгляд.

– Это Надя, – объявил Мюррей, пробираясь мимо меня к холодильнику. – Надя, это Пол.

Надя улыбнулась и махнула рукой. Мюррей объяснил, что она русская иммигрантка и почти не говорит по-английски.

Пока он болтал, я разглядывал полученный конверт. Размер – девять на четырнадцать и весом около фунта.

– Что это? – спросил я, поднимая посылку.

Мюррей рылся в холодильнике, ища чего-нибудь съедобное. Он обернулся и сказал:

– Дневник. Дневник Дэнни.

У меня кровь отхлынула от лица. Я уставился на пакет, толстый, как книга в бумажной обложке. Вскрыл его и достал сотню разрозненных страниц. Верхней была фотокопия блокнотной обложки с подписью из трех букв К. А. К.: Картер Аллен Кэш.

При виде этого имени я почувствовал, что стены вокруг заходили ходуном. Шатнулся назад, и Надя придержала меня за плечо.

– Откуда? – спросил я.

– От знакомого из юстиции, – ответил он, извлекая из холодильника миску салата с пастой. – Врезал им актом о свободе информации и пригрозил иском. Он свалился на меня на прошлой неделе.

Сорвав пластиковую крышку, он принялся есть пальцами из миски. Я перебирал страницы. Моему взгляду отвечал почерк сына. От этого голова стала пустой и легкой.

– Вы читали? – спросил я.

– Просмотрел. Улик нет. Нет тысячекратного «Должен убить сенатора Сигрэма» или «Ехал в поезде с заговорщиками». Также отсутствуют рисунки обезглавленных людей и животных с гротескными пенисами.

– А что там есть?

– Дневник. Он начал его в Остине, но возвращался назад и описывал жизнь в Айове. То, что относится к Монтане, тяжело читать – как он копался в жизни Сигрэма, побывал у него дома, смотрел на детей. В контексте того, что он сделал потом… Честно говоря, в некоторых местах у меня волосы дыбом вставали.

Я уставился на страницы. Недели три назад я впервые один поехал к Дэнни. Когда у Алекса появились ночные страхи, мы решили прекратить семейные посещения и дать детям успокоиться. Я обещал Фрэн тоже сделать перерыв, но не сдержал слова. В тюрьме прошел металлодетектор, поднял руки, позволяя обвести себя щупом, вывернул карманы и снял ботинки. Прошел за железные воротца и толстую стальную дверь в комнату ожидания. Она была заполнена примерно наполовину.

Я нашел себе пластиковый стул и сел, зная, что люди в тюрьме не смотрят друг другу в глаза. По правде сказать, нам не хотелось признавать, кто мы такие и на какие преступления способны любимые нами люди. Это не застенчивость, а позор – глубокий, библейский позор. Поэтому все мы смотрели в пол. И с завистью слушали беззаботный смех детей, еще не научившихся разделять наши чувства.

Дождавшись своей очереди, я занял место в узкой комнате для свиданий. Плексигласовая перегородка была зигзагом продернута проволокой. Придя сюда впервые, я принес в кармане обеззараживающую салфетку. Но настал день, когда я понял: никакая тюремная зараза не может стать хуже, чем быть отцом приговоренного убийцы. И перестал заботиться о чистоте.

Через несколько минут охрана ввела Дэниеля. Он сел напротив меня. Он был бледен и за последние шесть недель отрастил бородку. Юношескую бородку, довольно редкую. Настоящая борода у него не росла. Он был светловолосым, с мальчишеским лицом. С бородкой стал похож на амфетаминового наркомана из сельской местности.

– Пора уже, – сказал я ему.

– Что пора?

– Я должен услышать, что ты скажешь.

Он смотрел на меня мертвыми глазами.

– Если это сделал ты, – продолжал я, – если ты его убил, я должен услышать это от тебя.

Он смотрел в упор. Я заметил, что он вспотел. Выход охранял человек с дубинкой.

– Мне нечего тебе ответить, – сказал он после долгого молчания.

– Дэнни…

Он сердито потер нос.

– Знаешь: можешь, если хочешь, приезжать, видеться со мной, но говорить с тобой об этом я не собираюсь. Не собираюсь объясняться.

– Дэниел.

Он смотрел на меня. Как мне уничтожить пропасть между нами? Как убедить, что я на его стороне?

– Я знаю про Хуплера и Кобба, – сказал я. – Ты ехал с ними в поезде. Если они замешаны… если они тебя заставили…

Он закрыл глаза:

– На этом все.

Не открывая глаз, дал охраннику знак увести его.

– Постой! – в панике вскрикнул я.

Он встал, не открывая глаз.

– Что ты им обещал? – спросил я. – Почему так себя ведешь?

Он открыл глаза и взглянул на меня:

– Больше не приходи.

Подошел охранник, и Дэнни отвернулся.

– Дэниел, прошу тебя, – взмолился я. – Дэниел!

Я смотрел, как они скрываются за стальной дверью. Сидел, пока меня не выгнали, в надежде, что сын вернется. Не вернулся.

На следующий день я сказался на работе больным. Просидел час в комнате ожидания, пока охранник не сказал, что Дэниел не выйдет. На следующий день охранник у ворот сообщил, что мой сын просил не разрешать мне визиты. Мне было все равно. Я две недели приезжал каждый день в тюрьму, чтобы получить отказ. Я стоял в пробках. Я плевал на плохую погоду. Я слушал полные злобы радиопередачи, классический рок, Национальное общественное радио. Я так часто подъезжал к АДМакс, что видел эти желтые полосы во сне. Но Дэниел отказывался выходить из камеры. Я каждый день просил охрану передать ему, что я приехал. Делал это, чтобы он знал – я его отец. Я от него не откажусь. Я так много ошибался, я позволил ему все погубить, но все равно был ему отцом.

Скрывая от семьи все учащавшиеся визиты, я начал чувстсвовать себя изменником. Впервые в жизни понял, как человек может завести любовницу. Дело было не в сексе, а в пересечении границ, совершении поступка, который считаешь дурным. Совершая его, я во многом перестал быть собой. Человек строит свою жизнь. Заводит семью. Любит своих детей. Любит работу. Но однажды он встречает женщину и, наперекор здравому смыслу, начинает разбирать собственную жизнь по кирпичику. Кто этот человек? Тот самый, который строил эту жизнь, или уже другой? Самозванец?

Не становится ли он Картером Алленом Кэшем?

Выйдя из тюрьмы, я вел свой пожилой джип на север. Выходил на тренировочную площадку и учился посылать мяч на 150 футов, потом на 200, на 60. Я цеплял мизинец за мизинец. Я стягивал чехлы с клюшек. Стряхивал грязь с самой ходовой.

Я звонил с таксофона Мюррею.

– Мы должны найти Хуплера, – говорил я. – В нем ключ.

– Боюсь, единственный способ – поступить в ЦРУ, – отвечал он. – Он призрак. Буквально. Не знаю даже, жив ли он. Труп Кобба сбросили в кювет. Хуплер мог оказаться на морском дне.

Я бежал по дневной жаре вверх по склону, дышал ртом. На курсе бывал редко. Попросил студентов присылать вопросы по электронной почте, и отвечал так же, в два или три часа ночи, объясняя упущения в диагностике, советуя пересмотреть весь комплекс симптомов. Бессонница стала синонимом ночи. Когда все засыпали, я сидел на заднем крыльце и смотрел, как медленно движется по небу луна.

Если сын не хочет отвечать, думал я, я сам найду ответы.

И вот они у меня в руках. В кухне Надя робко улыбалась нам. Она так и стояла в дверях.

– Сода? – с надеждой спросила она.

Я не сразу сообразил, какое отношение имеет это слово к происходящему – потом рывком вернулся к действительности.

– Конечно. – Я шагнул к холодильнику. – Извините.

Она приняла содовую и опять улыбнулась.

– Spasiba.

– Правда, она классная? – сквозь полный рот пасты пробубнил Мюррей. – Я познакомился с ней в ночном клубе. Она из Минска. Изучает косметологию в Квинсе. Я предложил ей прокатиться в Калифорнию. Не уверен, что она поняла, каким способом.

– Думаю, я не выдержу, – сказал я.

– Сунь его в дальний ящик, – посоветовал он. – Сожги. Я просто хотел тебе показать. Чтобы ты знал, что он есть. Ради душевного спокойствия, ну и, конечно, он может пригодиться для апелляций, если ты решишься на этот путь.

Он раскусил помидорку черри, брызнул соком на куртку.

– Ездил на мотоцикле, Пол? – спросил он, вытирая пятно. – Страшно до усрачки, но я езжу. Почему? Потому что я мужчина. Во всяком случае, хочу, чтобы так считали женщины вроде Нади. Благослови Бог этих девочек. Я уже забыл, как легко в двадцать шесть лет соглашаются раздеться. Даже уговаривать не приходится. Для них это вроде спорта. Разве они думают о преданности? О браке? Прошлой ночью эта крошка от усердия чуть не оторвала мне хозяйство.

Я смущенно покосился на Надю, но та, если и поняла его слова, ничем этого не выдала.

– Мне прочитать? – помолчав, спросил я.

– Не мне решать, – бросил он. – Я просто хотел дать тебе выбор.

К. А. К. Глядя на эти инициалы, я понимал, что дневник – не моего сына. Не Дэниела Аллена. Того незнакомого Картера Аллена Кэша, в которого превратился мой сын. Если прочту, сумею ли лучше понять, какой путь выбрал мой мальчик? Пойму ли, в какой момент он исчез и почему?

– Что здесь такое? – В дверь заглянула Фрэн.

Щеки у нее раскраснелись после прогулки. Я инстинктивно открыл ящик и запихнул в него дневник. Мюррей видел, но не выдал меня. Фрэн бросила на стол ключи от машины и чмокнула Мюррея в щеку:

– Ты не поверишь, у нас есть ложки и вилки.

Он, не переставая жевать, пожал плечами.

– Забочусь об экологии, – промычал он. – Сколько киловатт сэкономлю, сколько воды…

Фрэн рассматривала Надю, которая победно улыбнулась и отсалютовала банкой содовой.

– Кто это? – поинтересовалась Фрэн.

– Надя, – с готовностью объяснил я. – Она русская.

– Ты предлагал ей сесть?

Я уставился на жену, ошеломленный вопросом. Она терпеливо улыбалась мне, но в ее глазах мелькнуло беспокойство. Мюррей давным-давно не считался в этом доме добрым вестником. Открыв холодильник, он сунул в него почти опустевшую упаковку пасты.

– Я уже говорил Полу, – сообщил он. – Сорвался в одночасье. Великое путешествие. Нью-Йорк – Калифорния. Вот и еду. В Теннесси красота. Даже не знал. Дальше юго-запад, Юта, Гранд-Каньон. Я показывал Наде маршрут, но она поняла только, что мы собираемся в жаркое место, чтобы заглянуть в большую дыру.

Фрэн обдумывала едкий ответ, но не усела заговорить, потянулась к уху. Активировался блютус, и она вышла в столовую со словами:

– Я сейчас занимаюсь бронью, мистер Колби.

Мюррей вытер руки посудным полотенцем.

– Выглядит она счастливой, – заметил он.

– Я стараюсь.

Он достал из холодильника пару банок содовой и рассовал их в карманы куртки.

– Ну, пора в дорогу. Я обещал своей русской, что мы поужинаем суши в Вэйле.

Я кивнул.

– Мы будем очень рады… если вы останетесь. На несколько дней. На сколько хотите.

Он хлопнул меня по плечу:

– Нет. У вас новая жизнь. Выглядите вы хорошо. В форме. Я рад. Но мне здесь не место. Я – просто плохое воспоминание. Но мне хотелось, чтобы вы знали.

Я в панике подумал, что он оставляет меня наедине с дневником.

– Может, в будущем месяце приеду в Нью-Йорк, – сказал я.

– Круто. Позвоните тогда. Сходим куда-нибудь. У Нади в друзьях весь южный конец Пятнадцатой.

Я проводил их до двери. Надя вернула мне банку от содовой.

– Пока, – попрощалась она и помахала мне рукой.

В дверях Мюррей обнял меня. Его тело было сухим и крепким, как проволока.

– Хочешь совета? – тихо сказал он. – Брось его на решетку для барбекю и полей жидкостью для розжига. Нет там ничего, чего бы ты и так не знал.

– В том-то и дело, – возразил я, – что я ничего не знаю.

Я долго стоял в дверях, когда они уехали. Где-то вдали лаяли собаки. Подул ветер, пошевелил траву.

Фрэн подошла и обняла меня:

– Ты знал, что он приедет?

Я покачал головой.

– Они не захотели остаться? Хоть пообедать?

– Нет. Собрались поесть суши в Вэйле.

Она с улыбкой покачала головой и поцеловала меня в щеку.

– Я на пробежку, – сказала она.

Когда она ушла, я еще долго собирался с духом, чтобы открыть ящик, где лежал дневник моего сына. Пришлось придвигаться к нему боком, под предлогом, что я собирался налить себе стакан воды. Слишком много значил этот дневник. Он угрожал разрушить мою жизнь. Я постоял, держась за ручку ящика. Передо мной была невидимая черта. Я ее не видел, но знал, что она есть. Если открою ящик и прочту дневник, уже не смогу делать вид, что оставил все позади.

В этом ящике, вполне возможно, лежал конец семьи. Конец всему.

Но в нем же была правда.

Я открыл ящик.

Имя бросилось мне в глаза: Картер Аллен Кэш.

Я закрыл ящик. Я не был готов. Но и оставить его там не мог. Казалось дурным, непристойным держать этот документ в доме. Я снова открыл ящик и сгреб листки. Поспешно вышел к машине и спрятал их в багажнике. Торопливо захлопнул крышку, словно боялся, что они сбегут.

Следующие несколько дней, где бы я ни был, чем бы ни занимался, я чувствовал, что дневник зовет меня. Я подумывал уехать куда-нибудь и прочитать, но, по правде сказать, любое место выглядело слишком близким к дому. Я, как человек, затеявший измену жене, скрывал следы – только я изменял жене не с другой женщиной, а с дневником; я будто обманывал новую семью ради прежней. Я старался не думать о нем, забыть, но не мог.

И придумал предлог для отъезда.

Несколько месяцев назад меня попросили прочесть лекцию по болезни Кавасаки на медконференции в Остине. Я тогда отказался, а теперь решил все-таки посетить конференцию. Казалось, это судьба. В Остине жил мой сын. Остин, возможно, стал для него поворотной точкой. Поеду и там прочитаю дневник. Я проделаю последний путь, попробую изгнать из себя манию, насытить ее – а потом отсеку, как почерневшую и зловонную конечность.

Итак, через десять дней после визита Мюррея я собирал чемодан у себя в спальне. На следующее утро Фрэн отвезла меня в аэропорт. По дороге мы говорили о том, что надо бы прочистить водостоки. Она спросила, успею ли я к футбольному матчу Алекса – к пятнице. Я заверил, что вернусь. Что еду всего на два дня. Она сказала, что терпеть не может, когда я уезжаю: в эти дни не знает, во сколько идти спать. Я сказал, чтобы ложилась в одиннадцать. Мы поцеловались на месте высадки, и она полушутливо предложила уединиться на пару минут в здании стоянки. Я ответил, что боюсь опоздать на рейс, и достал из багажника чемодан.

Долетели быстро, всего за час. Я доехал бы и на машине, но Фрэн просила не проводить столько времени за рулем. В остинском аэропорту я понюхал воздух. Я искал незаметные перемены, признаки, что эти места чем-то отличаются от других, где я бывал. Водитель встретил меня в зале выдачи багажа. Он выехал по трассе 71 на Южную Конгресса и повернул на север. Мы пересекли озеро Леди-Берд, и он рассказал, что каждый вечер с мая по сентябрь миллионы плодоядных летучих мышей вылетают из-под моста Конресс-стрит и облаком дыма повисают в небе. Он высадил меня у отеля «Интерконтиненталь». Посыльный взял мой чемодан.

В номере я лег на застеленную кровать и уставился в потолок. Я чувствовал, что мне опасно быть здесь. Я так хорошо справлялся. Все держал под контролем, не позволял сойтись двум половинам себя. Приехав сюда с дневником, я нарушил обещание. Данное Фрэн, детям, себе. Теперь я был лжецом, хранителем темных секретов.

В номере было темно, жалюзи опущены. Чемодан лежал на полу как труп и таращился на меня. Руки нервно зудели при взгляде на чемодан. Меня придавил большой груз, тяжелое одеяло изнеможения. Не самосохранение ли заставило меня заснуть? Не гиря депрессии ли тянула меня вниз? Так или иначе, я спал как покойник и проснулся через несколько часов в панике, забыв, где нахожусь. За окном садилось солнце.

Чемодан не двинулся с места.

Я в носках подошел к нему и приоткрыл крышку. Раскопал под пиджаками и туалетными принадлежностями конверт и вынул из него фотокопии страниц. Они еще попахивали химией, чернилами и жаром копировального аппарата.

А потом, не дав себе струсить, я включил лампочку над кроватью и стал читать.

ВЫДЕРЖКИ ИЗ ДНЕВНИКА КАРТЕРА АЛЛЕНА КЭША, ОН ЖЕ ДЭНИЕЛ АЛЛЕН

(Прим. редактора: нижеследующее – все, что сохранилось из монтанского раздела личного дневника Дэниела Аллена. Выдержки начинаются за семь месяцев до убийства сенатора Джея Сигрэма)

_____________________________________

Всем, кого это касается: это личный дневник! Если вы читаете это без разрешения, остановитесь! Эти слова не для вас! Вы не способны понять всего их значения. Все, на что вы способны, – понять неправильно.

_____________________________________


5 ноября 20..

Снегопад. От слабого до умеренного. На 287-й заметил, что вижу пар дыхания внутри машины. Надо починить обогреватель. Под Эннисом пришлось остановиться. Нашел в чемодане свитер. Пробежался, чтобы разогнать кровь. Трудно отогнать мысль, что падение температуры – это не просто так. Что зима – символ. Конец года. Его смерть.

Факт: здесь, на севере, солнце садится около шести. Сегодня из-за туч стемнело раньше. Северные леса угрюмы. Другого слова не подобрать. Деревья здесь гуще, и по многу миль я не видел селений. Монтана – триумф природы. Выживание.

Сегодня утром поймал себя на мыслях об Остине. Факт: с отъезда прошел месяц. Я подсчитал, пока вел машину. Месяц. Раньше это слово что-то значило – мера времени, состоящего из рабочих дней и выходных, – а теперь это только дорога. Рассветы и закаты. Заправки и зоны отдыха, столбы миль и двухполосная разметка. Иногда я так долго не вижу других машин, что боюсь, не доехал ли до края земли.

Чтобы занять голову, я сочиняю и наговариваю в запись книгу. Рассказываю самому себе историю открытий – историю человека, который первым открыл эти бесконечные леса. Он бородатый, ехал на грузном битюге, но лошадь при первом снегопаде сломала ногу в незаметной рытвине, и ее пришлось пристрелить.

Зима – самое трудное. Открыватель потерял тридцать фунтов веса и съел кожаные подошвы своих сапог. Ночью он слышит вой окруживших крошечный лагерь волков. Они подбираются все ближе. Где-то его ждет жена, сын, забывший лицо отца. В минуты уныния Открыватель напоминает себе, что делает это, чтобы у других был свет там, где для него темно. У них будет Карта. Они смогут обойти рытвины и тупики. Не будет больше тайн. Он откроет их, одну за другой.

Иной день солнце вовсе не встает.


17 ноября 20..

Механик спросил за починку машины триста долларов. Я поблагодарил и поехал на распродажу армейских излишков. За сто долларов купил перчатки, теплое пальто и пару подержанных ботинок, на вид непромокаемых. Правда, забыл купить шапку и несколько часов в машине закрывал уши ладонями – то одно, то другое.

Я собираю мелочь, в кармане, как опухоль, растет груда монет. Мне нравится их тяжесть. Бумажные деньги для меня все больше теряют смысл: пустые бумажки, долговые расписки. При виде таксофона каждый раз думаю позвонить ей, но ни разу не звонил. Что бы я ей сказал? В том-то и дело. Она и так скоро все узнает. Вспомнит тот вечер и свалится в обморок.

В зоне отдыха я вычистил все, что меня связывало с Остином: футболки с эмблемой «длиннорогих», агитационные листовки. Выбросил в мусор полученные от нее библиотечные книги, всех безумных русских с их бесстыдной печалью.

Завтра я буду там. В ЕГО городе. У ЕГО дома. Я воображаю особнячок на холме, горящие камины, рождественское дерево в холле. Но что, если и это ложь, как все остальное? Декорации с актерами. Фальшивый дом фальшивого человека.

Факт: в Монтане нет ограничений скорости. Штат так велик, а население так мало, что я иногда часами не вижу ни одной машины.


19 ноября 20..

Я прибыл в Хелену во вторник и с тех пор изучал городок, насколько позволяла погода. Факт: это столица штата, основанная в 1864 году «Четырьмя джорджийцами».

Я рассчитывал ночевать в машине за городом. На заднем сиденье довольно удобно, а сэкономленные деньги я потратил бы на еду. Но холод сорвал этот план. Так что я нашел мотель – в Дербишире. Он удовлетворял двум требованиям к ночлегу. Первое – не сетевой. Второе – в комнатах не курят, и они веселенькие.

Вчера, сняв номер, я побывал в здании Капитолия. Там водят экскурсии, из которых я и узнал про джорджийцев. Они вроде бы были золотоискателями, хотя только один на самом деле из Джорджии.

Само здание из известняка и гранита. В очереди дожидались экскурсии толстяки в ярких пуховиках, в которых они похожи на грейпфруты. Как большинство местных капитолиев, монтанский – огромная ротонда с впечатляющим куполом. Монтану основали старатели, и внутри все расписано золотом, на больших фресках – индейцы, рудокопы и ковбои.

ЕГО офис входил в экскурсию. С охраной не слишком. Я говорил с Хххх (примечание редактора: имя вычеркнуто), она работала в штате сенатора. По ее словам, ОН бы в офисе на прошлой неделе, хотя из-за кампании они ЕГО редко видят.

Я спросил про его семью, приезжали ли они с НИМ, и она сказала, что да, но что сенатор не хочет, чтобы ЕГО дети слишком часто пропускали школу, так что не всегда берет их с собой.

Я улыбнулся этой идеальной лжи. Говоришь детям, что уезжаешь, но уверяешь, что это ради их же блага. Им без тебя будет безопаснее, лучше. Когда на самом деле отец думает: они мне помешают, у меня есть дела поважнее.

Я сказал Хххх, что волонтерил для него в Остине. Она сказала, что обожает Остин. Мы обсудили городской пруд и барбекю. Хххх говорит, что родилась в Бозмане и вернулась домой, чтобы жить поближе к родителям, но что терпеть не может зиму.

Я сказал, что проведу в городе несколько недель. Сказал, что в этом семестре разъезжаю по стране, чтобы увидеть «настоящую Америку», и что надеюсь увидеть ее всю до возвращения в колледж к весне. Хххх сказала, что это, наверное, здорово. Посоветовала, если будет время, попробовать пироги, которые готовят «У Дорин». Сказала, что ее любимый – яблочный.

Наверное, мне одиноко или еще что, потому что я опомниться не успел, как попросил ее как-нибудь поесть пирогов вместе со мной – не то чтобы свидание, а просто ради компании, – а она посмотрела странно и ответила, что у нее есть парень. Я сказал, что ничего такого не имел в виду. Имел в виду просто, что я недавно в городе и никого не знаю.

За моей спиной экскурсовод предложил двигаться дальше. Он был с пиратской бородой, в клетчатой рубашке с галстуком боло. Подлинный житель Запада, без всякой иронии.

Хххх сказала, что ее ждет работа. Сказала: «Спасибо, что зашли». Я протянул ей руку, а она притворилась, что не заметила, и я вернулся к экскурсии с горящим от стыда лицом. До конца экскурсии думал, что я сказал не так. Глупо было предлагать ей встречу. Хххх могла бы стать хорошим источником – из ЕГО офиса, знает ЕГО график.

Потом, на выходе, я поймал свое отражение в зеркале. Небрит. С последней стрижки прошло почти три месяца, и, хотя на мне было новое пальто и ботинки, вид у них грубый и дешевый. В общем, я выглядел неприглядно и, на собственный взгляд, не внушал доверия. Неудивительно, что она не захотела показываться со мной на людях.

Я вернулся в мотель, злясь на себя, что так все запустил. На заправке у мотеля купил бритву и какие-то ножницы. Сразу, как вернулся в номер, принял душ – очень горячий, кожа покраснела, – потом постелил на пол ванной полотенце и подстригся, стараясь одинаково подровнять с обеих сторон. Потом вспенил мыло на лице и побрился. Нельзя так себя запускать в смысле внешности. Когда проведешь побольше времени в одиночестве, забываешь о наружности, о том, каким тебя видят другие. Мне меньше всего хотелось бы стать маргиналом, психом с прической под Христа, завидя которого, люди переходят на другую сторону улицы.


6 декабря 20..

Эта ночь была самой одинокой на моей памяти. Погода на этой неделе реально ограничивала свободу моего передвижения по городу. Снег сегодня шел так густо, что я выходил из номера только до вестибюля – купить еды в автомате. Я сыт по горло дешевой пищей и телевизором. Когда солнце село, я лег на кровать, лицо еще горело от дешевого лосьона, купленного на заправке. Я пытался вспомнить лица знакомых.

Что-то со мной происходит. Но что?

Я стал думать об офисе – ЕГО офисе с высокими потолками и окнами-витражами, как в церкви. Они будто внушают, что ОН – не просто человек. ОН – сенатор Золотого штата. Золотой мальчик из Золотого штата.

Поздно ночью я поужинал крендельками с арахисовым маслом. Лежал на комковатой постели в свете телеэкрана, сам как комок. Мысли не умещались в голове.

Зачем я сюда приехал? Зачем мне что-то делать? Человек один в темноте понемногу испаряется.

(Прим. редактора: далее несколько страниц вырваны из дневника)

15 декабря 20..

Неделя была трудная. За первым бураном последовал еще один, и снег на несколько дней запер меня в мотеле. Честно говоря, не помню, на сколько. В четверг я одолжил у портье лопату и откопал свою машину, но, когда повернул ключ, зажигание не сработало. Механик сказал, что дело в аккумуляторе, и что новый обойдется мне в двести долларов. При этом улыбался так, словно я был большим бутербродом, а он неделю не ел.

Как только дороги расчистили, я поймал машину до города. Новые ботинки оказались не такими непромокаемыми, как я думал, и к полудню у меня адски болели пальцы на правой ноге.

В Остине я хитростью нашел адрес ЕГО дома – в файле переписки на рабочем столе Уолтера. Автобус останавливается в нескольких кварталах от него, и я поехал автобусом, съев на обед чили. Когда принесли порцию, я сообразил, что это первая настоящая еда чуть не за две недели. От запаха мяса и томата у меня голова пошла кругом.

Я сперва съел все одним махом, а затем пошел в туалет и все стошнил, в горле и в носу остался запах томата. Когда возвращался за стол, меня шатало. Официантка спросила, не хочу ли я еще чего-нибудь. Я отказался и, пока она ходила за счетом, съел три пакетика соли, оставленные кем-то на соседнем столе.

В зимние месяцы в Хелене штата Монтана почти нет уличного движения. Выходя из автобуса в дорогом районе, где жил ОН, я придумывал оправдания на случай, если остановит полиция или проявят любопытство соседи.

Испортившаяся машина подошла бы. Или меня накануне привезла сюда девушка, а теперь я возвращался к бару, где оставил машину. Я приличный молодой человек, все зубы на месте, и хотя я давно не стригся, но волосы подровнял, и выглядели они неплохо. Я бы улыбался, рассказывая копу эту ложь, словно говоря: «Знаете, как это бывает. Девушке не терпелось, мы оба выпили, и я не раздумывал». А потом, подмигнув: «Хотя, по-моему, невелика цена за ночь на небесах – пройтись милю-другую по морозу».

Он живет на Хххх (прим. редактора: название улицы вычеркнуто). Удача – или судьба – были на моей стороне, потому что ЕГО жена Рэйчел и дети Нил и Нора как раз выходили из дома, когда я прошел мимо. Агенты Секретной службы проводили их к большому черному внедорожнику.

На Рэйчел была длинная черная куртка и джинсы. И на голове шерстяная шапочка. Нил был с ранцем и нес в руках игрушечные фигурки. Мое внимание, когда я вывернул из-за угла, прежде всего, привлек смех малышки. Я увидел, как Нора слепила снежок и запустила им в брата, который увернулся и тоже нагнулся за снегом.

Рэйчел побранила детей, но не слишком строго. Я издалека не разбирал слов, но язык тела о многом говорит.

Когда я подошел, агент оглядел меня с головы до пят. Я видел, как он оценивает уровень угрозы и сравнивает меня с устаревшим списком подозреваемых (вероятно, вбитым в голову в академии). Рэйчел в этот момент тоже подняла голову и увидела меня, а я поднял руку и помахал ей.

Только теперь я улыбался. Солнце светило мне в лицо – хоть и не грело, – и его луч был долгожданной переменой после бесконечной серости последних дней. Оно звенело снежной белизной, как чистым, легким тоном колокольчика. Проходя этим богатым районом, разминая ноги, наполняя легкие холодным воздухом, я хорошо себя чувствовал. Снова чувствовал себя здоровым, цельным, будто солнце, воздух и земля под ногами были давно пропавшими кусочками меня самого.

Трудно подобрать слова (как описать неописуемое?), но, увидев ее, Рэйчел, – удача, невероятное совпадение – в сочетании с теплом, и воздухом, и светом солнца, я был счастлив, поэтому поднял руку и помахал. И Рэйчел с улыбкой махнула мне в ответ, как доброму соседу.

И, хоть и мимолетно, этот короткий жест связал нас, свел вместе, соединил дружбой.

А потом следом за ней из дома показался сенатор Сигрэм. ЕГО сопровождали двое агентов Секретной службы.

Так много произошло в тот момент, что здесь не перечислишь. Я был одновременно ошеломлен ЕГО появлением, и понимал, что не смею дрогнуть, выдать себя – показать, что я не просто дружелюбный сосед.

Я заставил себя еще раз махнуть и снова стал смотреть на дорогу. Я вспомнил пистолет, спрятанный в туалетном бачке номера, патроны, забитые на дно рюкзака. Это оно? Та минута? Я ошибся, вычисляя день? Краем глаза я видел, как ОН с семьей садится в машину. Я впервые заметил другую на дорожке перед ней и – впереди – третью, неприметный седан, в котором сидели еще двое агентов в длинных черных пальто – они тоже смотрели на меня. Я кивнул им – надеюсь, непринужденно, а позади меня два внедорожника вывернули с участка и унеслись прочь. Теперь забытый пистолет представлялся удачей.

Тут же включился мотор третьей машины, она развернулась на месте и погналась за теми.

Я остался стоять на полусогнутых, ловя воздух ртом. У меня голова кружилась от случившегося. Я подошел к ЕГО дому, и ОН появился. Это не могло быть простым совпадением. В памяти у меня слепящее тепло солнца смешалось с ЕГО появлением. Как будто ОН выскочил прямо из солнца.

Над головой солнце зашло за облако, и я увидел пятна – плавающие серые пузыри на фоне снега.

Великий человек был дома, увековечивал ложь, укреплял ее, как набережную укрепляют мешками с песком. Но где же команда с камерами? Где операторы, торговцы ложью? Или на сей раз ложь для частного применения? Только для семьи?

Я рисовал их в памяти. Отец, мать и двое маленьких детей. Какими счастливыми они выглядели – я вспомнил дружеский взмах руки Рэйчел. Как они счастливы быть вместе, одним целым. Но там же, едва солнце снова выглянуло из-за тучи, я понял, что эта ложь еще больше других.

Они вовсе не были полной семьей. В семье была трещина, пролом. Ведь был Первый Сын, так? Тот, что утонул. Он был призраком, следующей за ними тенью. Он пропал, его не было здесь во плоти, но тень преследовала их.

А потом я увидел свою тень на земле. Она протянулась к ЕГО дому: вытянутый силуэт в утреннем солнце. При виде ее мне стало дурно, и пришлось сесть прямо на заледенелый асфальт. Это была тень пропавшего мальчика, я уверен. Но в то же время я видел, что это моя тень. Она каким-то образом принадлежала нам обоим. Тень, протянувшаяся к его дому, связала меня с НИМ, с ЕГО семьей.

Меня накрыла лавина мыслей. Совпадение? Случайности? Разве я сам не пропавший сын? Ложь? Мой отец уехал, перебрался в Нью-Йорк и снова женился, завел двух детей. У него теперь своя полная семья, собственная счастливая семья, чтобы махать соседям от дверей дома. И у них тоже есть призрак (я), преследующий их, – сын-тень.

По улице рысцой бежала собака (волк?). Я был связью. СВЯЗЬ. Мне это вдруг стало ясно. Его ложь – моя ложь. Как три числа рядом: 2 2 4. Просто набор чисел, пока не вставишь «+» и «=».

Они вдруг стали уравнением, решением (2 + 2 = = 4), неопровержимым.

Вот так ко мне пришло понимание. Как последний фрагмент головоломки. Я – сын-тень.

Сын/Солнце?

Альфа/Омега?

Волк/Овца?

(Прим. редактора: оставшиеся страницы этой части вырваны.)


Я дочитал и откинулся на подушку. Страницы дневника ровной стопкой лежали рядом. После Монтаны записи стали реже и более обыденными: сколько миль проехал, что ел – словно Дэнни начал таиться от самого себя. Сенатор Сигрэм почти не упоминался. Больше никаких разговоров о призрачных сыновьях и откровениях, явившихся ему на солнечной улице Хелены.

Почему? Что это значило?

Может быть, он испугался собственных мыслей. Может быть, после Хелены дневник представился ему любопытным попутчиком, от которого надо прятаться. А может быть, то, что случилось в Монтане, смирило его, прогнало из головы мысли о Сигрэме. Может быть, тот темный час на заснеженном севере потряс Дэнни и снова вывел на путь здравомыслия.

И все же мне не давали покоя эти слова:

Я – сын-тень.

Глядя на эти страницы, было трудно доказывать, что Дэнни не потерял связь с реальностью. Логика его размышлений, особенно касающихся Монтаны и столкновения с Сигрэмом, была искажена и внушала тревогу.

Действительно ли мой сын видел себя призраком, преследующим собственную семью? Или это был просто симптом депрессии? Не связал ли он в минуту обманчивого просветления себя с Сигрэмом цепью ложных представлений, как человек приковывает себя к трупу?

Я пошел в ванную и плеснул воды в лицо, старясь не смотреть себе в глаза. Хоть я и раньше знал, что Дэнни заблудился в дороге – физически, духовно, эмоционально, – все же читать его слова было больно. Почему он не позвонил? Не попросил помощи? И почему я, его отец, не почувствовал какой-то неизвестной частицей души, что помощь нужна?

Мне теперь было тесно в комнате. Не зная, чем заняться, я переоделся и спустился вниз, на коктейль по случаю открытия конференции. На грудь костюма я прицепил бирку с именем. Мне нужно было видеть людей и говорить хоть о погоде. Нужно было почувствовать почву под ногами.

Мужчины в костюмах, с высокими узкими бокалами шампанского, светски беседовали с женщинами в строгих платьях. Голоса сливались в бессмысленное жужжание, иногда прорезаемое взвизгами смешков.

Мюррей был прав. В дневнике не нашлось признания в убийстве. Это не улика. Не то, что дневник Серана Серхана с повторяющимся: «РФК должен умереть, РФК надо убить». Тут было что-то сложнее, таинственнее. Дэнни, описывая Сакраменто, не упомянул об аресте, не упомянул о двоих в товарном вагоне и о разговорах с ними.

На некоторые вопросы дневник отвечал, другие остались мучительно безответными. Узнаю ли я когда-нибудь правду – шаг за шагом, факт за фактом? Или глупо даже пытаться? Не слишком ли сложно здесь сочетание факторов – физических, психологических? В конечном счете, если человек по собственной воле ныряет в черную дыру, им же и созданную, кто может воспроизвести его путь, поступки и мысли?

Я бродил в толпе, и мир виделся мне нереальным, словно Дэнни заразил меня своим сдвигом. Я чувствовал, что тоже теряю связь с реальностью. Я отправился за сотни миль от дома лишь для того, чтобы прочесть его дневник, и оказался таким же одиноким, шарахнувшись от луча света, проникшего в темные глубины его мозга.

Я завязал разговор с врачами из Портленда и Небраски. Анестезиолог из Провиденс посоветовала, раз уж я здесь, непременно сходить послушать музыку. Сказала, что Остин – ее любимый город. У них даже в супермаркетах играют живые оркестры. Я обещал, что послушаю, и, извинившись, отошел взять еще шампанского.

Я смотрел на незнакомые лица и думал о людях из жизни моего сына: о Тэде и Бонни Кирклендах, о мексиканцах, напоивших его и подаривших нож за голенище, о красавице библиотекарше. Он всех описал в своем дневнике. Хорошие люди, добрые и умные. Почему он не цеплялся за них? Почему не просил о помощи? И почему они сами не предложили?

Я вышел в вестибюль и позвонил Фрэн, чтобы услышать ее голос и поговорить с ребятами.

– Ты в порядке? – спросила она. – Голос у тебя странный.

– Все хорошо, – заверил я, – просто выпил немножко.

– Хорошо, – сказала она, – тебе надо развеяться. Желаю тебе наделать глупостей. Сходи на стриптиз или, не знаю, пробегись по городу голышом. Развлекайся.

– Я по тебе скучаю, – сказал я.

– И мы скучаем. Ели спагетти с котлетами и смотрели кино про супергероев. Дети уже чистят зубы. Мне даже напоминать не пришлось.

Распрощавшись, я вышел на улицу. Мне нужно было подышать. Температура была градусов восемьдесят. Я снял и сунул в карман галстук. Было восемь часов, от дневного света мало что осталось. Ко мне подъехал велорикша. Не надо ли подвезти? Я подумал. Куда? И тут меня осенило. Я назвал ему адрес университетского квартала, рядом с улицей Гваделупы. Он сказал цену, и я забрался в тележку.

Мы, должно быть, выглядели странно: немолодой человек в костюме, движущийся по улицам в хипповой трехколеске. Мы проехали по бульвару Конгресса в сторону Капитолия и свернули налево по Одиннадцатой. Я представлял сына на велосипеде, одетым во все черное, крутящим педали в безлунной ночи. Отчего человеку хочется стать невидимкой?

Я – сын-тень.

Я подумал, что такое тень: темный след, оставленный предметом на ярком свету. Был я в сознании Дэниела предметом или светом? Затенял ли его собой, своими достижениями? Не моя ли тяга к успеху толкала его к неудачам?

Я ломал голову в поисках правды, но в глубине души опасался, что ответ, когда я его найду, мало что объяснит. Если Дэнни отправился в путешествие из-за скрытой душевной болезни, или если где-то среди этого рассеянного равнодушного народа он расстался с реальностью, как мне понять его идеи и мотивы?

Дом студенческого братства стоял на улице Рио-Гранде в трех кварталах от бульвара Гваделупы. Это было двухэтажное строение неопределенного стиля за белой загородкой из штакетника. Широкое окно по фасаду было скромно занавешено чем-то вроде простыни. Белая с оранжевым эмблема «Длиннорогих», описанная Дэнни, почти стерлась с побуревшей травы. Я расплатился с рикшей и остался стоять, рассматривая дом. Среди деревьев раскатывались низкие басы музыки недалекой вечеринки. В доме горело всего одно окно. Движения внутри я не заметил. Рикша спросил, поеду ли я обратно. Я сказал, что хорошо бы, и он укатил, звоня в звонок. Прошло почти два года, как мой сын жил по этому адресу. Остался ли здесь кто-то из парней, о которых он писал? Я попробовал представить их лица, когда они увидели первые снимки Дэнни после убийства Сигрэма. Вспомнили ли они пистолет, смотревший им в лица? Подумали, как близки были тогда к смерти? Поняли, что вошли в историю?

Во рту стало сухо, но сухими были и ладони. Это всегда было моей сильной стороной – выдержка под давлением. Мимо прокатил грузовичок, прошла компания, собравшаяся на вечеринку. Я подошел к двери и позвонил. Тишина. Я позвонил еще раз.

Вышел молодой человек лет девятнадцати. Тощий, русоволосый.

– Не хочу вас беспокоить… – начал я.

– У меня неприятности? – осведомился он.

Это из-за костюма. Ребята его возраста встречаются с людьми в костюмах только по неприятным поводам.

– Никаких неприятностей, – успокоил я.

– Все ушли на праздник.

– Это ничего, – кивнул я. – Просто… хотел попросить об услуге. Я врач. В город приехал на конференцию, а мой сын… когда-то жил здесь.

– Ваш сын…

– Он умер в прошлом году, и я думал, что смогу приехать сюда и ничего такого не делать, но, боюсь, мне нужно увидеть его комнату.

Парень рассматривал меня. Родители учили его не доверять незнакомцам, явившимся в дом в поздний час.

– Ваш сын, – повторил он.

– Он утонул, – сказал я. – Катался на лодке на озере Тревис. Они выпили. Мы с его матерью… мы из Мичигана, там его и похоронили, но вот я приехал на конференцию и…

– Как его звали?

– Джереми, – сказал я, – хотя мы называли его Джерри.

– Вы знаете, в какой комнате он жил?

Я шагнул вперед, заставив его машинально отступить от двери. Он не стал загораживать дорогу, посторонился. Я вошел. Все было, как описывал мой сын, – похоже на стойло. Пахло пролитым пивом и плесневелыми коврами. На полу валялись сплющенные пивные банки.

– Наверху, – сказал я, – около туалета.

– Теперь это моя комната, – сообщил он. – Я месяц как въехал.

Понизив голос, он доверчиво признался:

– Мне здесь не очень нравится. Это как-то слишком.

Вылинявшие обои отставали от стен. Каково было моему сыну жить в таком доме? Он всегда был чистюлей, аккуратистом.

– Вы не против, если я…

Он кивнул на лестницу. Провел меня к своей двери и сказал, что подождет снаружи.

– Мне нужна всего минута, – сказал я. – Обещаю, что не буду плакать и смущать вас.

Он покачал головой:

– У меня мама умерла, когда мне было семь. Новая жена отца – полная сука. Оставайтесь, сколько хотите. Я пойду вниз, посмотрю телевизор. Потом просто спускайтесь.

– Спасибо вам…

– Роберт. Хотя здесь меня называют Шефом или Пижоном.

Он стал спускаться по лестнице. Я еще постоял в коридоре, представляя сына здесь, в этой обстановке. Общежитие, где он жил в Вассаре, было строгим кирпичным зданием, облагороженным вековой историей. А этот дом выгнил изнутри, как дыня. Низкие потолки. Пятна на ковре и запах из туалета – свинский, другого слова не подберешь. Я осторожно толкнул дверь прежней комнаты Дэниела. Она оказалась маленькой, прямоугольной, почти квадратной.

На стенах висели постеры рок-групп и карты разных заграничных мест – Германии, Вьетнама, Австралии. В пику разгрому в доме, здесь было опрятно, не видно ни одежды, ни мусора. Компьютер стоял на столе. В комнате едва хватало места для двуспальной кровати, придвинутой к той стене, где не было ни окна, ни двери. Здесь бы поставил кровать и мой сын. Я попробовал представить его на кровати: еще не убийцу – просто путешествующего мальчика. Попробовал представить, как он читает русский роман, чтобы произвести впечатление на девушку. Но картина не складывалась. Вместо этого я увидел, как он сидит за столом перед компьютерными распечатками о знаменитых безумцах. Представил, как он открывает шкаф и достает из-под груды грязного белья пистолет. Увидел, как он проверяет заряд и целеустремленно шагает к двери, решившись показать техасским переросткам, что Дэнни Аллена задирать нельзя. Вернее, наверное, Картера Аллена Кэша. Он был человеком с оружием. Но комната была просто комнатой. Здесь не было ни призрака, ни тени. Я пришел за ответами, а нашел только мебель. Погасив свет, я спустился вниз.

Роберт сидел на диване в гостиной, обезопасив себя слоем газет. Он смотрел «Ледяные дороги» и ел сухой завтрак.

– Все, – сказал я. – Спасибо вам.

Он кивнул.

– Станет легче. Вы этого не желаете, само проходит.

Выйдя на улицу, я почувствовал, что надо пройтись. Повернул на восток, к улице Гваделупы. Напротив стояло высотное здание с оранжевой крышей. Я шел по кровавому следу. Дом братства разжег аппетит. Теперь мне нужно было место, где помещался штаб агиткампании Сигрэма. Я нашел его в первом этаже здания у Церкви Сайентологии, посередине квартала с книжной лавкой Кооператива. Теперь помещение занимал салон тату, витрина была заставлена набросками и вариантами рисунков. Такова история городов. Было одно, теперь другое.

Я представил, как мой сын стоит здесь с блокнотом, регистрируя студентов-избирателей. Освальд, раздающий листовки в Новом Орлеане. Человек страшной судьбы. Мог ли он представить тогда, привязывая бечевкой шариковую ручку, что когда-нибудь увидит тело того самого кандидата, которого продвигал? Может ли человек увидеть свое будущее, поймать его отблеск в белых, слепящих гребнях волн? Или оно таится глубже, прячется в туманных норах под корнями корявых деревьев, выросших на болоте?

Каковы симптомы? Что это за болезнь?

Звонок телефона заставил меня вздрогнуть. Я торопливо вытащил его из кармана, ожидая увидеть номер Фрэн. Но на экране высветилось: НОМЕР СКРЫТ. Я нажал «ответить» и услышал автоматическое сообщение: женский голос сообщил, что я принял звонок от федеральной пенитенциарной системы. Пульс у меня подскочил втрое. Что случилось?

– Дэниел? – позвал я.

– Привет, папа.

– Что такое? У вас там уже поздно.

– Да, обычно нам не разрешают звонить после восьми.

– Ты в порядке?

Мимо пронеслась скорая, взвыла сирена. Я заткнул ухо пальцем, чтобы расслышать ответ.

– Я в порядке, – сказал он. – Ты где?

– На медконференции, – ответил я. – В… Хьюстоне.

Зачем я солгал? Что сказал бы мой сын, узнав, что я иду по его следу?

– Ты хорошо спишь? – спросил я.

– По паре часов за раз, – ответил он. – Я много читаю. Мне дали акварели. Стараюсь нарисовать, что помню. Потрясающие виды. Помогает, когда можешь увидеть то, что уходит.

Я вспомнил младших сыновей, спящих в своих постелях.

– Слушай, пап, – сказал Дэниел, – я просто хотел, чтобы ты знал. Назначили дату.

– Дату?

– Казни. 14 декабря.

14 декабря. Через шесть месяцев. Я был астронавтом, потерявшимся в космической невесомости.

– 14 декабря этого года?

– Да.

– Но это же так скоро.

– Ага.

Он подождал, пока до меня дойдет. Автоматический голос напомнил, что я разговариваю с заключенным федеральной тюрьмы. Голос был женский, и я попытался представить ее лицо. Оно получилось жестким – лицо сестры Рэтчед, строгая гримаса, блеск глаз жестокой стервы.

– Дэнни, – попросил я, – пожалуйста. Я не хочу ссориться, но ты должен разрешить апелляцию.

– Нет, – отрезал он. – Так лучше. Я долго не выдержу – жить в ящике с унитазом, смотреть на акварельные горизонты.

– Может, мы добились бы для тебя перевода.

– Нет, пап. Здесь мне и место – среди худших из худших.

Мы не для того живем на земле, чтобы поступать правильно.

– Чушь, – вскрикнул я. – Чепуха. Ты добрый мальчик. Ты сделал ошибку.

– Пап, – спокойно произнес он, – мы оба знаем правду.

– Какую правду?

– Я должен был погибнуть в той авиакатастрофе, – сказал он.

Потрясенное молчание. У меня не было ни мыслей, ни слов.

– Ну вот, я просто решил, что тебе надо узнать, – сказал он. – Спокойной ночи.

– Нет. Дэниел, подожди!

Но он пропал. Я долго стоял, прижимая телефон к уху, усилием воли призывая его вернуться. 14 декабря. Шесть месяцев. Моему сыну осталось жить шесть месяцев. Эта мысль схватила меня за горло, душила.

Я долго стоял там, незряче глядя на проезжающие машины. Чувствовал себя, будто свалился на дно пересохшего колодца и умираю от жажды в яме, предназначенной поить целую деревню. Ко мне подошла девочка-подросток. Она вела на растрепанном веревочном поводке щенка. Волосы у нее слиплись шнурками. Спросила, нет ли у меня немного мелочи. Я достал бумажник и подал ей стодолларовую купюру.

– Я тебе отсасывать не собираюсь, мужик, – сказала она.

– Нет, – ответил я. – Я отец. Пожалуйста, купи себе поесть.

Я спросил, ходит ли она в школу. Она ответила, что подумывает, но пока ей бы просто что-нибудь поесть.

– Тебе есть где сегодня ночевать?

Она пожала плечами. Я, не задумываясь, протянул ей ключ от номера в отеле.

– Это номер в «Интерконтинентале». За него заплачено до четверга. Вымойся, пользуйся сервисом. Тебя там никто не потревожит.

Она колебалась.

– Я приезжал на конференцию, – объяснил я, – но до конца не останусь. Не могу. Должен быть в другом месте.

– Где? – спросила она.

Я подумал о выброшенной при переезде одежде, о состриженных волосах, о сброшенном весе. Подумал о троих сыновьях и жене, которая любила меня, о бывшей, любившей только самое себя. Подумал о препаратах, которые вольют ему в кровь, о токсинах, которые парализуют мышцы и остановят сердце. Человека, которым я был пятьдесят лет, больше не существовало. Был новый.

– В Айове, – сказал я. – Я еду в Айову.


Он решил пока пользоваться поездами. Было 20 мая 20… прошло три месяца после исхода из Монтаны, после великого бегства от зимы. Путь между «там» и «здесь» научил его обходиться без корней. Он быстро переезжал из города в город, нигде не задерживался дольше нескольких дней. Якима, Сиэтл, Портленд, Юджин, Кламат, Юрика, Юта, Сан-Франциско, Беркли, Дэвис. Он на всю жизнь насмотрелся секвой, ночевал на пляжах Северной Калифорнии и просыпался ногами в океане. После года в глубине материка бесконечный прибой приносил облегчение. Он ехал, дождевые леса сменялись скалами у Тихого океана, засушливыми холмами, виноградниками. Мужчины в затрапезной одежде сменялись чистыми и подтянутыми, потом толстяками. Женщины без возраста провожали его взглядами из трейлеров и кемпингов. Они подмигивали ему в столовых и показывали палец с заднего сиденья отцовских мотоциклов.

Он ни с кем не заговаривал – разве что просил бензин на двадцать долларов или заказывал гамбургер. Он стал осторожен, подозрителен к незнакомцам и молчалив. Улыбку он потерял в каком-то сугробе на северной равнине. Теперь он смеялся только от злости.

Он слишком долго пробыл в Монтане. Он это понимал. Застрял в самоубийственной мрачности пригородного мотеля. Виновата была погода и сломавшаяся машина. После случая у дома сенатора, после откровения, он еще шесть недель проторчал в Дербишире, в ловушке буранов, громыхавших по равнине товарными поездами. Солнце показывалось лишь на несколько часов в день, и все под ним выглядело застывшим, стерильным. В дневном свете все окрашивалось в голубой цвет. Даже его кожа стала мертвенной и мятой, словно и он превратился в зомби в городе живых мертвецов.

То, что показалось ясным в тот день у дома сенатора, стало смутным в заплесневелом гробу его комнаты. Белизна окружила его, но все, к чему он прикасался, делалось серым. Он поймал себя на том, что спит по многу часов, целыми днями. В мыслях темнело. Его словно относило от Мига Прозрения, как человека, подлетевшего слишком близко к солнцу. Энергия, внезапно и необъяснимо наполнившая в тот день его жилы сразу после встречи с сенатором, превратилась в талую жижу. Он забыл, когда в последний раз слышал женский смех. Мышцы стали свинцовыми. Он больше не считал себя достойным любви. Ему хотелось одного – спать. Под включенный телевизор он познакомился с маслянистым вкусом пистолетного ствола во рту. Смерть в такие минуты представлялась желанной. Он не мог понять, как пал так низко. Кто он – Картер Аллен Кэш? Зверь в норе? Голлум в пещере?

По телевизору он смотрел, как поднимается на трибуну сенатор Сигрэм. Слушал его интервью с Лено, с Леттерманом, с Конаном. Видел его улыбку. Они были так близки – он и сенатор: не надо слов, улыбка, дружеский взмах руки? – а теперь между ними пропасть. Между ними распластался раненый народ со своими нуждами. Они были так близки. Он видел себя в ярком солнечном свете – частью чего-то большего, любящим созданием, связанным с другим любящим? – но вот он здесь, один. Он чувствовал себя брошенным. Это было не внове. Он был таким и раньше – ненужным мальчиком, которого не взяли с собой. Это сознание – холод, приходящий, когда тепло близости теряется в одиночестве? – обратило его в тусклой придорожной гробнице сперва против себя, а потом против мира.

Кто ОН такой, чтобы говорить, что этот мальчик не стоит любви? Чтобы отвергнуть его? Мальчик докажет, чего он стоит. Он покажет миру, что он не пустое место, не мусор на выброс. Это чувство яркой горячей вспышкой вышвырнуло его из постели. Он отдернул шторы и силой вырвал себя из ступора. Он снова начал принимать душ, делать зарядку, правильно питаться. У него была миссия, смысл жизни. Он затерялся в этой глуши, чтобы найти себя, отыскать свою цель – и вот она.

Волк или овца?

Ответ был ясен.

Приятно было снова забраться в машину, в ее надежную скорлупу. После ухода из колледжа он провел в пути почти год. За это время «хонда» сплавилась с ним, притерлась, как старые ботинки. Он изучил каждый нюанс управления: как ее чуть уводит влево на прямой, как после лужи колеса еще немного вращаются вхолостую. Он знал наизусть все ее звуки: постукивание кондиционера, усердно охлаждающего салон, жесткий лязг передачи на задний ход. Он знал, что после дождя машина пахнет как старый мешок из-под спортивной формы, что пассажирское окно не закрывается до конца, поэтому в кабине всегда посвистывает ветер.

Он считал машину другом. Может быть, единственным настоящим другом. Они многое прошли вместе. Иногда, проводя в дороге по две недели подряд, он ловил себя на том, что разговаривает с машиной. Во всяком случае, он полагал, что обращается к машине. Сам с собой он не говорил, и не думал, и машину не называл ни по имени, ни по чину. Просто иногда ему надо было услышать собственный голос, чтобы вспомнить, что он настоящий. Кроме того, он заметил, что машина лучше работает, когда с ней разговариваешь. Он умел уговорить радиоприемник включиться и заработать. Умел уговорить зажигание дать искру. В холодные ночи, лежа на заднем сиденье на пустой стоянке сетевого магазина, он слышал свой голос, напевающий без слов, – низкие мелодичные ноты прогревающегося заводского станка.

Сейчас он стоял в парке Сакраменто и разглядывал купол Капитолия. Повсюду была весна, теплый ветер, взрыв цветов. Жизнь. Тени пальм падали на ступени Капитолия. Он читал, что крысы любят селиться на пальмах, и не подходил близко, чтобы крыса не упала на него.

Он думал о Линнет Фромм, которая 5 сентября 1975 года в этом самом парке целила из пистолета в президента Джеральда Форда. У нее был кольт-45, полуавтоматический, всего с четырьмя патронами. Потом Фромм говорила репортерам, что нарочно выбросила патрон из ствола, выходя из отеля. Следствие обнаружит патрон в ее номере, у раковины в ванной. При покушении она была одета в красное платье, по словам свидетелей – как у монахини.

Она еще раньше прославилась в этой стране как женщина, связавшая судьбу с самым, пожалуй, знаменитым убийцей современности – Чарльзом Мэнсоном.

Двумя неделями позже, в Сан-Франциско, другая женщина – Сара Мур – выпустит в Форда одну пулю у выхода из отеля Святого Франциска на Почтовую улицу. Ее собьет с ног проходящий мимо мужчина, ее арестуют. Отсюда вопрос: что такого было в президенте Форде, что вызвало у женщин желание его убить?

На суде государственный обвинитель требовал для Фромм максимального наказания. Он говорил, что она «полна ненависти и жажды крови». Фромм швырнула в него яблоком, попала в лицо и сбила очки.

На следующий день Фромм стояла перед судом. Она сказала: «Жалею ли я о своей попытке? Да и нет. Да, потому что мало чего достигла ценой остатка жизни. И нет, я не жалею, что пыталась, потому что в тот момент это представлялось подходящим выражением моего гнева».

Картер Аллен Кэш стоял под древними дубами и пытался представить ее лицо, когда она подняла пистолет. Начинался дождь, и стук капель по листьям был как материнское «ш-ш-ш». Он подумал, не позвонить ли домой. Он давно не говорил ни с кем знакомым. Давно никто не обращался к нему с любовью в голосе. Когда ты чужой всему миру, голоса становятся бесстрастными и безразличными. Тебе говорят: «Не забудьте сдачу» или: «Вам с сыром?». Никто не произносит твое имя с любовью.

До события оставалось уже немного. Расстояние можно было измерить в неделях. Он мельком вспомнил день, когда купил пистолет на выставке оружия в Вудланде. Выставку устроили в школьном спортзале. Торговцы расставили складные столы и завалили их смертоносным оружием. Знаменитый в давние времена борец давал автографы, женщины с хирургической подтяжкой лица позировали в купальниках с полуавтоматическими пистолетами, изображая звезд боевика. Он прошел между столами, разглядывая ящики с пистолетами, дробовиками, винтовками. Какой-то усач спросил, что он ищет. Ему демонстрировали работу оружия, звавшегося «бульдог» или «чистильщик». Ему рассказывали об убойной силе и емкости магазина.

Он попросил посмотреть немецкий 9-миллиметровый, попробовал на руку «Смит-и-Вессон» 38-го калибра. Продавец сказал, что при оплате наличными добавит коробку бронебойных патронов.

– Они остановят преступника, – сказал этот человек, – будь он хоть в кевларовом жилете, хоть в чем.

Остин, казалось, был сто лет назад, в другой жизни. Воспоминания о нем стали чужими. Он уже не помнил, как выглядит Натали, разве что в общих чертах. Он помнил, как падали на плечо ее волосы. Помнил белые брючки.

Все места, где он побывал, исчезали, стоило уехать. Ему с трудом верилось, что в штате Техас есть какой-то Остин, где женщины в бикини купаются в пруду, вода в котором круглый год шестьдесят градусов. Если на то пошло, существуют ли еще Нью-Йорк и Коннектикут? Он читал о них в газетах – когда читал газеты, но уже не мог представить этот мир. Только не здесь, не в зале средней школы, где мужчина в камуфляжных брюках берет у него триста долларов в обмен на «Вальтер Р99» и коробку патронов.

Через три недели в несущемся по путям вагоне-контейнере он вспомнит ту минуту – как продавец укладывает патроны для «Вальтера» в пакет из-под «Попи», – и это тоже покажется сном. Ему становилось все труднее собраться с мыслями. В то же время он чувствовал, что мир становится проще. Ешь, спи, сри. Ешь, спи, сри. И хотя он больше не замечал людей вокруг, он знал, куда идет. Видел цель, как наконечник стрелы, узнающий свой путь раньше древка и оперения. Он был гонщиком, несущимся мимо расплывшихся полос по сторонам трассы, устремив взгляд на исчезающую точку.

Девушка, встреченная месяц назад в Портленде, подсказала ему идею с поездами. Он три дня прожил в городских трущобах по пути к Калифорнии. Девушка сидела в парке на одеяле, держала на веревочном поводке щенка. Она угостила его леденцом и рассказала, как ее папа, бывало, приводил всю семью на станцию и предлагал выбрать любую платформу. Куда шел поезд, туда попадали и они. Сейчас, в товарном вагоне, он сообразил, что она имела в виду: купить билет и путешествовать в пассажирском кресле. Но тогда он понял ее буквально. «Прыгаешь в поезд, – сказала она, – и едешь, куда везут».

Так что однажды ночью он, пригнувшись, пропустил служебный вагон, а потом выскочил из бурьяна, дотянулся до тонкого металлического поручня. Ночь была сырая. Металл скользил в руках, и он уже видел себя под колесами поезда. Видел свою смерть, и это была одинокая смерть – смерть хобо. Через несколько дней его тело найдут какие-нибудь мальчишки. Вызовут шерифа, труп доставят в морг, запишут под именем «Джон Доу» и присвоят номер. Через несколько недель неопознанное тело кремируют или зароют в безымянной могиле. При этой мысли ему стало грустно, хотя, пожалуй, это была подходящая смерть. В конце концов, что он тут делает? Пытается бесследно исчезнуть? Он услышал скрежет колодок – поезд замедлил ход на повороте, мир кувырнулся, и он покатился по твердой земле, выбившей из него дух.

Он долго лежал под звездами, слушая шум собственной крови. Понял, что с ним еще не кончено. Вспомнил снег. Вспомнил Натали в белых брючках. Был май, весенние дожди раскормили и взбудоражили реки. Он пошевелил пальцами на руках и ногах, потом кое-как встал. Товарняк удалялся, почти скрылся из виду. Он собирался в Калифорнию, в страну обетованную, и знал, что сделает там. Это больше не казалось мерзостью. Это стало ледяной скульптурой, выпиленной бензопилой.

«Иногда, – подумал он, – чтобы создать красоту, нужно оружие».

Заходя в тот вечер в столовую, он, еще не слыша, знал, какую песню заиграет музыкальный автомат. «Сегодня» группы «Смэшинг пампкинс». И на следующий поезд он успел вскочить.


Последний рейс на Айову был в 00:35. Я опоздал на пятнадцать минут. На стойке информации мне сказали, что первый утренний будет в 5:30. Я отдал свой номер в отеле, да и смысла ехать обратно в город, чтобы потом возвращаться, не было. Так что я решил провести ночь в аэропорту. Бродя по пустым залам, невольно подсчитывал дни до казни сына. Складывал рабочие дни и государственные праздники, умножал сутки на часы, часы на минуты, чтобы знать с точностью до секунды, сколько времени осталась жить моему мальчику.

Дорога к терминалу была пустой и тихой. Пустой аэропорт воплощал образ бледной границы между адом и раем. Слово «терминал» выбрано не случайно. Темнота превращает окна в зеркала, отражает все с точностью до наоборот. Были самые жуткие часы ночи. Время кошмарных снов, когда нас отрывает от жизни и несет туда, где нет ни пространства, ни времени, когда мы в разводе с собой. Два часа, три часа после полуночи. Я следил за часами. Я двигался по лентам эскалаторов. Я мочился в туалете среди сотни самосмывающихся писсуаров. Как отличался этот аэропорт от нью-йоркского, по которому я метался, спеша в Лос-Анджелес. Война была проиграна. В восьмистах милях отсюда мой сын спал в цементном гробу, запертый в последнем доме, какой ему выпал.

У меня кончалось время. Нахлынула знакомая паника. Как наивно воображал я в последние месяцы, будто сын защищен от смерти. Что раз он там, где я могу его видеть, навещать, он останется со мной. Что ни говори, он всегда был мастером побегов. Еще младенцем его приходилось укладывать спать в двух конвертах – второй с застежкой на спине, иначе он, как Гудини из смирительной рубашки, выпутывался из одеяльца. Едва научившись ходить, он терялся в магазинах, исчезал куда-то, стоило на миг отвернуться. Старшеклассником в Лос-Анджелесе он ночью выбирался из дома через окно и спускался по водосточной трубе, как человек-паук. Он всегда находил способ вырваться у меня из рук, как раненый зверек, которого я тщетно пытался спасти. Он не слышал доводов разума.

Смерть станет для него последним побегом.

Бродя по пустым залам, я уверял себя, что утром позвоню Мюррею. Мы опротестуем приговор. Я не мог поступить иначе. Я его отец. Если Дэниел решит никогда после этого со мной не разговаривать, я приму молчание как цену его жизни. Я сделаю то, что должен, чтобы он не сбежал от меня опять, на сей раз навсегда.

Без четверти четыре я стоял перед писсуаром, пошатываясь в полусне. Флуоресцентные лампы моргали точно в ритме быстрого сна. За спиной послышались тихие шаги и мужской голос, мягкий и негромкий:

– Я слышал, вы меня искали.

Я повернулся. Коренастый человек лет пятидесяти стоял в шести дюймах за правым плечом. Одет в форму уборщика.

– Извините? – не понял я.

Вместо ответа мужчина отошел к кабинкам и стал одну за другой открывать дверцы, проверяя, нет ли кого.

– Тут протягивают веревочные ограждения, и ставят рамки, и уверяют, что вам обеспечена безопасность, – заговорил он, – а на самом деле охрану аэропорта может обойти любой, надо только знать ходы.

Я нервно застегнул брюки и отошел от писсуара. Если позвать на помощь, услышит ли кто-нибудь? Включился автоматический слив, и я вздрогнул, когда грохот воды отдался в пустой уборной.

– Туалет не работает? – спросил я. – Я не видел объявления.

Уборщик проверял кабинки, поглядывая на меня в зеркало.

Я вспомнил дневник сына.

Волк или овца?

– Вы меня знаете? – спросил уборщик.

Я в недоумении уставился на него. Все времена сошлись в эту минуту. Это был сон – сон об уборщике. Он что-то символизировал. Только что? Потом я понял – не знаю, как. Под ногами распахнулась черная дыра.

– Вы Марвин Хуплер.

Он кивнул.

– Капитан Марвин Хуплер, – уточнил я. – Спецназ, в отставке.

– А вы – Пол Аллен, – сказал он. – Врач, живете в Колорадо, ранее в Коннектикуте, ранее в Нью-Йорке. Я слышал, вы меня ищете.

У меня пересохло во рту:

– От кого?

Хуплер закончил обход кабинок, постоял, прислушиваясь, с рассеянным видом, и, убедившись, что мы одни, повернулся ко мне лицом:

– От людей.

У меня вспотела спина.

– Мне нужна ваша помощь, – сказал я. – Мой сын…

Он покивал.

– Я встречался с вашим сыном. Один раз, в поезде.

Сердце у меня забилось.

– В товарном поезде, – уточнил я.

– Он сказал, что его зовут Картер, но его звали иначе.

– Да, Дэнни. Дэниел.

Хуплер отвернулся от меня, чтобы вымыть руки: мыло и вода подавались ему на руки автоматически.

– У вас есть вопросы, – сказал он. – Ваша жизнь перевернулась, и вы ничего не понимаете.

Я кивнул.

– Такое случается, – продолжал он. – События. Они подкрадываются со спины. Как те астероиды – как их называют… глобальные убийцы. Вышибают вас из жизни непонятно куда.

– Я должен знать, что произошло, – сказал я. – На самом деле.

Он смотрел на меня, оценивая что-то: уровень отчаяния, готовность услышать жестокую правду, насколько я съехал с катушек…

– У меня был сын, – сказал он. – Максвелл. Он задохнулся, подавившись морковиной в детском садике. Я был в Йемене, воевал. Мать приготовила ему завтрак с собой – яблоки и морковку. Здоровое питание. Она положила маленькие морковки из готового завтрака для малышей. Ему было три года.

– Сочувствую, – сказал я ему.

– Для детей делают гробы, – сказал он. – Я не знал. То есть это вроде бы понятно, но о таком не думаешь, понимаете ли. А потом видишь их, и они… как шкатулка с ребенком вместо драгоценностей.

– Это несправедливо, – сказал я. – То, что преподносит нам жизнь.

Он вытирал руки бумажным полотенцем – медленно, тщательно.

– Вы хотите знать, подсказал ли я вашему сыну убить сенатора? Посеял ли зерно, идею? Или больше того? Не я ли встретился с ним перед Ройс-холлом и подсунул ему незарегистрированный пистолет? Не я ли управлял им, контролировал? Вам хочется видеть сына сосудом, орудием.

Я кивнул.

– Но этого не было, – сказал он. – Я могу представить восемь свидетелей, которые скажут, что я в тот день был в Далласе.

– Алиби бывают фальшивыми, – заметил я.

Он подумал и сказал:

– Я не знаю, где он взял пистолет.

– Но вы подсказали ему им воспользоваться.

– Зачем бы мне?

– Затем, что вы работали в KBR, – сказал я, – а им нужна была смерть Сигрэма. Вы нашли его в поезде и… подтолкнули к этому.

Он стал рассеянно вытирать раковину мокрым полотенцем.

– Когда мой мальчик умер, – говорил он, – я попросил отправить меня на фронт, на передовую. В самую глубокую и темную дыру, какая найдется. В день, когда хоронили сына, я был в глубине вражеской территории, ползал в пыли за сто миль от фронта. Еще с шестью ребятами. Мы отрастили бороды и одевались как местные. Вооружены были ножами и пили собственную мочу. Не все время, но нам хватило.

– Вы были в том вагоне? – спросил я. – Вы с Коббом?

Имя Кобба я использовал как оружие. Хотел показать, что мне известны подробности, что я не дилетант. Что для меня это не хобби. Я спасал сына и готов был вырвать у него правду любой ценой.

– Жена мне писала, – сказал он, – но я не отвечал. Боялся того, что мог написать.

Тем же мокрым полотенцем он стер пятно с зеркала – пятно прямо перед своим лицом, словно стирал всякую память о себе.

– Я хочу сказать: долго ли нарезать полдюжины морковин, – говорил он. – Нарезать полосками вдоль или нарубить помельче? Что она хотела от меня услышать? Он был ребенок, а она мать. Ей полагалось его защищать.

– Моему сыну назначили дату казни, – сказал я. – Его убьют.

– В тех местах, – говорил он, – мы общались в основном жестами. Английский был не в ходу. Кто-нибудь мог услышать. Мы жили в горах, место я назвать не вправе. Шесть ребят с ножами, ищущих опасности. Кобб был одним из них. Он, бывало, изжует себе все губы, руки у него были нервные, но он за милю попадал в картофельный глазок.

Вот оно. Связь. Лампы надо мной моргали, вздрагивали.

Хуплер скатал бумажное полотенце в комок.

– За таких ребят можно умереть, проглотить гранату, лишь бы их спасти, но это не значит, что они тебе нравятся. Кобб был сквалыга и зануда. Отглаживал шнурки для ботинок. По-моему, он от высоты немного свихнулся. Но этот парень сбивал беспилотник из пистолета, так что его тараканы не в счет.

– Его зарезали, – сообщил я. – Несколько месяцев назад. Шестнадцать ударов под мостом автострады.

Он кивнул. Если удивился, то не выдал себя. Бросил бумажный комок в урну, постаравшись не коснуться металла рукой.

– Позже, на другом задании, он нахватал осколков и попал под списание. Вы что думаете, такой вернется в реальный мир, где работают, оплачивают счета за газ и подставляют другую щеку? Так не бывает. А я в то время работал на одно частное предприятие.

– KBR, – подсказал я.

Он пожал плечами.

– С какой стати воевать задаром? Я кое-что умею, годный эксперт. Такие знания в цене.

Я молчал. Что я в этом понимал?

– Жена только через два года со мной развелась, – сказал он мне. – Я не звонил. Не писал. Как вы думаете, чего она ждала?

У меня кружилась голова.

– Не могли бы вы… пожалуйста… рассказать мне о сыне. Расскажите, что там было.

Он стоял неподвижно, привалившись к раковине. Он учился неподвижности там, где любое движение означает смерть.

– Вы зря время теряете, – сказал он. – Суть в чем: он это сделал. Ваш сын. Он купил пистолет. Он его прятал, а в тот день забрал и воспользовался. Вот в чем суть. И только в этом.

– Вы говорили ему, чтобы он это сделал? – спросил я. – Натолкнули на эту мысль?

– Вы спрашиваете, не промывал ли я… мозги вашему детке? Вроде как внедрил подсознательный приказ прямо в продолговатый мозг? Двадцатилетний парень, не знает, чего ищет, и – честно? – малость не в себе. Я в двадцать лет ушел в армию. Был воякой в солдатских сапогах, готов убивать и умирать за Соединенные Штаты Америки. Мир полон двадцатилетних, у которых крутые яйца и мало мозгов. Вот на что годятся молодые – на революции и убийства. Нельзя им бродить самим по себе. Ваш малыш сделал большую ошибку, бросив школу. Зря вы ему позволили. Ему нужны были рамки, что-то конкретное, во что можно верить. Учебные лагеря террористов полны двадцатилетними ребятами без работы, без цели, без позитивных ролевых моделей. Я вам вот что скажу: на воле ваш сын был управляемой ракетой. Ему только и нужно было задать цель.

– И вы задали?

Он не столько улыбнулся, сколько скривил губы, словно моя наивность его позабавила.

– Тому уже два года. Кобб уехал в Германию. Они там вырезали из него осколки и отправили домой. И он здорово запутался. Классический набор: пьянство, наркотики, крупные неприятности.

Его мать забеспокоилась и стала думать, как ему помочь. Нашла в его телефонной книжке несколько номеров – армейских друзей – и стала обзванивать. Я же говорю: пусть парень тебе не нравится, это твой парень. Ну я потолковал с его матерью и сказал: «Ладно, попробую что-то сделать». Может, уговорю старину Фредди сдаться добровольно. Или хотя бы притихнуть.

Вот я и стал искать его по Калифорнии. Он пересаживался с поезда на поезд, иногда ночевал в машине. Я говорил с людьми, искал его след, и кто-то мне сказал, что он катается на поездах. Что вроде бы кто-то слышал, как он собирался вскочить на товарняк до Лос-Анджелеса. Ну, и я тоже подсел.

У меня щелкнуло в животе, словно включился взрывной механизм.

– Вы объясняете, что попали на тот поезд в поисках Кобба.

– Звонит мать парня, – сказал он. – Хоть и не хочется, а попробуешь что-то сделать. Потому что, а если бы это была твоя мама, так?

– А мой сын случайно оказался в том же поезде.

– Вам хочется найти смысл, – сказал он. – Понимаю. Мой сын подавился морковкой. По правде сказать, ни в чем нет смысла. Просто белый шум.

Я чувствовал, что не могу больше сдерживаться. Слишком устал, слишком натянуты нервы, слишком долго продолжался отчаянный поиск чуда.

– Так что же? – спросил я. – Случайность, что вы работали на военного подрядчика, терявшего миллиарды долларов, если бы приняли билль Сигрэма?

Он пожал плечами.

Короткое движение, наигранно безразличное. Глядя на этого безликого человека в комбинезоне, я подумал, не пришел ли он меня убить. Бывший спецназовец, обученный темному искусству уничтожения. Не предшествуют ли его слова пуле? Пожатие плеч – удару ножом? Или незаметному быстродействующему яду, который скоро найдет путь в мою кровь? Газеты сообщат о смерти во сне, в зале ожидания остинского аэропорта. Меня назовут «отцом осужденного убийцы Дэниела Аллена». Или он схватит меня и выжмет жизнь из легких – два незнакомца обнимутся, как любовники, в пустом туалете.

Едва эта мысль мелькнула в голове, я отогнал ее.

И продолжал:

– Вы хотите меня убедить, что Кобб случайно прошел подготовку снайпера, а вы – спецназовца? Я должен поверить, что вы с моим сыном поговорили о погоде и немножко о спорте, а потом он сошел с поезда и убил кандидата в президенты? Я просто… хочу до конца понять.

На секунду в его глазах мелькнуло что-то вроде жалости.

– Понятно, – сказал он. – Правда слишком жестока. Шкатулка для ребенка. Вот вам и хочется думать, что нас послали искать вашего мальчика. Что мы выслеживали его месяцами – одинокого безумца, затерявшегося на западе. Может, мы вышли на него еще в Вассаре, заметили, что он бросил учебу, и внесли в список потенциальных жертв. А потом каким-то образом… Каким? Мысли прочитали? Увидели, что он поддается программированию? Способен на насилие в соответствующих обстоятельствах? И вот компания посылает двух бывших спецназовцев промывать ему мозги, вставлять взрывной механизм? И за полтора часа в товарном вагоне мы превращаем вашего сына – милого, заблудшего, мухи не обидевшего сына – в нечто зловещее, неузнаваемое? Вы так полагаете?

Я закусил губу. Это звучало бредом, но именно это я и говорил. Либо это правда, либо я сойду с ума.

– Его казнят, – сказал я.

Он обдумал мои слова:

– Я вам вот что скажу: даже будь это правдой, даже если я в поезде что-то ему сказал, подтолкнул – я не говорил, но если бы – что из того? Даже если он был пешкой, пешка тоже участвует в игре. Я хочу сказать, что даже в лучшем случае получается плохо. Хорошего человека не заставишь поступать дурно. Переделать человека – не сэндвич съесть. Разве что в фантастике. Никто не может нас изменить, кроме жизни.

– Что вы хотите сказать?

– Я говорю: стоит признать, что другого стрелка не было, что не кто-то другой спустил курок, и вам некуда деваться от правды. Ваш сын убийца.

Я шатался, стоя на белой плитке на резиновых, как у пьяного, ногах.

– Нет. Это…

– Вам пора остановиться, – сказал он. – Вы знаете правду. Ваш сын виновен. Больше вам ничего знать не надо.

– Нет. Надо.

– Что? Причину, по которой он спустил курок? Вы хотите понять, что заставило его это сделать? Кто он в душе, в самой ее глубине? Но почему до вас не доходит: понимая причину, вы оправдываете убийство. Вы убеждаете себя, что как-то, каким-то образом ваш сын совершил благородный поступок. Пусть не благородный – хотя бы оправданный. Но это не так. И вам придется это принять. Вы его никогда не поймете.

Я думал. Пульс грохотал в ушах. Или я и вправду пытаюсь объяснить поступок сына, чтобы оправдать его? Сочинить историю, в которой злодей превращается в героя?

Человек стоит в толпе, слушая слова о надежде. Он поднимает пистолет, и спускает курок, и лишает надежды всех. Кто он, если не чудовище? Нужно ли нам знать, какие причины были у него? Читать его манифест? Если понимание причин заставит счесть его поступок правильным, хоть на минуту его оправдать, не оказывается ли само понимание преступным?

– Почему вы здесь? – спросил я.

– Потому что у меня был сын, – сказал он, – и он подавился морковкой. И пора его отпустить.

Колени у меня подгибались. Мне вдруг захотелось схватить его, вцепиться в него, как вцепляется в противника избитый боксер, просто чтобы удержаться на ногах. Но я остался на месте. Слишком многое нас разделяло.

– Удачи вам, – пожелал он.

И вышел из туалета. Холодная паника стиснула мне глотку. Он лгал. Наверняка. Это не простое совпадение. Трое в поезде, сведенные вместе судьбой? Я кинулся за ним, увидел мелькнувшую у выхода спину. Я отчаянно огляделся. Человек в форме охраны аэропорта подпирал стену, разговаривая по мобильнику. Я бросился к нему.

– Послушайте, я сейчас… в туалете… у человека в форме уборщика видел пистолет.

Охранник оборвал разговор. Я указал на тот выход. Хуплер уже подошел к лестнице в зал выдачи багажа.

Охранник взялся за рацию. И пошел за Хуплером. Я за ним. Я вспотел, хватал воздух ртом.

Объяснить – значит оправдать.

Мы подоспели к лестнице, когда Хуплер был уже внизу.

Понимание убийства оправдывает его.

Десять ступенек отделяли Хуплера от свободы, когда трое охранников обступили его, обнажив оружие. Приказали лечь на пол. Хуплер остановился, поднял руки, обернулся. Это был не Хуплер. Другой человек средних лет с обвисшими щеками, в сером комбинезоне, с застывшим от страха лицом. Уборщик. Просто уборщик.

Хуплер скрылся.

И в ту минуту я наконец принял: Дэниел виновен.

Хуплер был прав. Мюррей был прав. Фрэн была права.

Диагноз был ясен с самого начала.

Человек проносит оружие в зрительный зал и убивает из него другого человека. Есть свидетели, фотографии. Даже он сам признается в убийстве.

Симптомы неопровержимы. Вывод ясен.

Он виновен. И я тоже.

Я был плохим отцом, эгоистичным, небрежным. Я пожертвовал сыном ради карьеры. Я бросил его и уехал на другой конец страны. Я выбрал то, что было нужнее мне, а страдал от этого он.

Пора кончать бой, не искать больше выхода.

Осталось одно – научиться жить с самим собой.


16 июня 20.. Событие совсем скоро, через несколько часов. Он восемь дней провел в Лос-Анджелесе. Кузен Жоржи, мексиканец Боб, нашел ему работу – покрывать варом горячую крышу. Почти неделю Картер вставал до рассвета и повязывал рот платком, как разбойник, грабящий поезда на Диком Западе. Вместе с другими рабочими-мигрантами он ждал на перекрестке восточного ЛА. В 5:45 подъезжал лиловый фургон, и Картер вместе с другими забирался в кузов. Прислушавшись, можно было расслышать вой койотов на холмах и потревоженных им собак. Он чувствовал, что конец совсем близко, – такое чувство бывает, когда долго вспоминаешь забытое слово, и вот оно уже на языке. В первый день на крыше он купил пару перчаток у другого рабочего из фургона – выменял на свои часы.

На этом углу, в предрассветном сумраке, он впервые узнал, что сенатор Джэй Сигрэм, лидер президентской гонки от демократов, приезжает в Лос-Анджелес. Из водосточной канавки торчала газета с заголовком: СЕНАТОР ПОБЫВАЕТ В КАЛИФОРНИЙСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ! Картер подобрал газету с земли. Прочел статью в желтом свете фонаря. Сигрэм собирался выступать на митинге в Ройс-холле 16 июня. Картер спросил мексиканцев, где этот университет.

– На западе города, – ответил кто-то. – Просто смотри, куда гонят на BMW все эти aguayon torneados.

Вечером после работы он на автобусе доехал до Вествуда, в толпе черных, китайцев и мексиканцев. Он разглядывал размеренный кварталами город. Здесь не то что в других частях страны, все машины были европейского производства, а за рулем, насколько он мог судить, сидели сплошь «мошонки» – в навороченных машинах, с телефонами в свободной руке. Где-то у Беверли-Хиллз его одолела тошнота: он не знал, укачало или затошнило от этого вида. После безлюдного запада рычащие улицы Лос-Анджелеса походили на автоматические раздатчики лекарств. Каждая машина – таблетка, капсула, пробивающаяся в больную кровь.

Автобус высадил его на углу Уилшира и Вествуда. Он прошел на север мимо кофеен Пита и магазинов «Модная одежда». На улицах было полно студентов в поисках дешевой забегаловки. Картер был в рабочей одежде: выпачканных варом джинсах и пропотевшей коричневой футболке. Кроссовки проплавились от жара черной смолы, которую он размазывал по крыше, и дырки с пузырями придавали им модный, непрактичный шик. Пахло от него как из легких курильщика.

Севернее Ле-Конта он свернул с городских улиц на трехполосную дорогу к кампусу, мимо зданий из розового камня. Две студенточки подсказали ему дорогу к Ройс-холлу и обозвали «замарашкой» тоном, наводившим на мысль, что одна или обе согласились бы с ним переспать, стоило чуть-чуть поднажать, как нажимают на крышку, вскрывая банку. Он поблагодарил и оставил их голодными, флиртовать с его спиной. Он заметил романские башенки Ройс-холла раньше, чем нашел само здание, построенное в 1929 году. На лужайке перед входом валялись студенты, загорали девушки в бикини, ребята в серферских шортах перебрасывались фрисби. Шум фонтана донесся раньше, чем он увидел воду и вольные всплески струй. Солнце из-за деревьев светило ему в правый бок. Рассматривая башенки, он вспоминал другую башню – в Остине, ту, с которой один человек отобрал жизнь у шестнадцати мужчин, женщин и детей, сбивая одного за другим. Он чувствовал, что гармония здесь не только архитектурная и что кусочек головоломки щелчком становится на место.

Плакаты, возвещающие о визите Сигрэма, он нашел на доске объявлений в вестибюле. Они изображали мужчину, воздевшего руки жестом триумфатора, победителя. Стоя перед плакатом, Картер чувствовал, как бьется в горле пульс. Но, когда он решил отойти, оказалось, что подплавившиеся кроссовки прилипли к полу.

На следующий день он стоял с мексиканцами на крыше, поливая себе голову холодной водой. В тени было девяносто градусов. Мексиканцы привыкли к солнцу, а у Картера здесь, тремя этажами выше земли, в топке расплавленной смолы, кружилась голова. Силуэты домов покачивались в мареве, будто сам город расплывался миражом. Он не в первый раз подумал о возвращении в Айову: сидеть бы у водопойной колоды, щуриться от острого запаха удобрений…

Он обдумал, что делать. На самом деле все было просто. Навести, прицелиться, выстрелить. За последний месяц он несколько часов провел в тирах. Знал, что попадет в цель. Накануне вечером он выбрал пистолет. 9-миллиметровый «Троян STI», купленный в магазинчике Лонг-Бич. У «Лаки» – счастливчика. Это тоже представлялось символом. Он сейчас ночевал у мексиканца Боба, спал на койке в прачечной дома на двух жильцов, каким-то чудом вместившего дюжину мексиканцев. Когда все улеглись, Картер достал и почистил пистолет, проверил боек. Зарядил 147-грановыми «Винчестер Сильвертипс». Рукоять была тоньше, чем ему помнилось, но изготовитель обещал прицельную стрельбу на расстоянии до пятнадцати ярдов. На этой дистанции он обычно не промахивался. Держа пистолет в правой руке, он вспомнил Бонни Киркленд – как она учила его выравнивать руку перед выстрелом, сгибать колени и задерживать дыхание. Он вспомнил Джона Хинкли, вставшего в позу стрелка на Коннектикут-авеню. Он решил, что попасть в человека на сцене несложно, особенно если тот освещен прожектором, как, вероятно, будет с Сигрэмом. Два выстрела, три, чтобы наверняка, а потом?.. Что? Сдаться? Бросить пистолет и бежать?

Если эта мысль и вызывала у него какие-то чувства, они никак не сказывались. Время эмоций прошло. Эмоции, если можно судить по Монтане, были воронкой, замкнутым кругом, углублявшимся с каждым оборотом. Сидя на краю койки, он вспомнил услышанные однажды от отца слова: врач отстраняется от эмоций, когда ставит диагноз, думать следует только о фактах. На них Картер и старался сейчас сосредоточиться, на фактах.


Факт № 1. Картер Аллен Кэш – волк, а не овца. Это значит, что он способен действовать, когда другие колеблются. Такова его природа.

Факт № 2. Этот кандидат – фальшивка. Он представляет себя героем, а на самом деле лжец.

Факт № 3. Простые люди одурачены этим кандидатом.

Факт № 4. Если допустить этого кандидата к выборам, простые люди пострадают.

Факт № 5. Картер Аллен Кэш должен остановить этого кандидата.

Факт № 6. Единственный способ остановить этого кандидата – убить его.

Сидя на койке, он заряжал пистолет: патрон за патроном втискивал в гнезда большим пальцем. На следующий день он захватил на работу смену одежды. Пистолет, завернутый в футболку, лежал на дне рюкзачка. В четыре часа он разделся до пояса и облился из шланга, потом переоделся в кабинке биотуалета. Прежде чем выйти из оранжевого пластикового нужника, проверил, на месте ли пистолет, ощутив рукой надежную тяжесть на дне рюкзака. Когда он вышел, мексиканец Боб сказал, что они с cabryns собрались за cervezas и putas на Уиттир. Картер как, хочет надраться? Он покачал головой и сказал, что уже нашел себе девочку там, в колледже.

На остановке он обеими руками держал рюкзачок. Смотрел, как азиатка распекает за что-то свою дочь, а девочка покорно склоняет головку, принимая упреки матери. Вдобавок к пистолету он прятал в ранце украденный на работе моток клейкой ленты.

Он подходил к кампусу по трехполосной дороге, ничем не отличаясь от остальных студентов. На нем была бело-оранжевая бейсболка с яркой эмблемой «Длиннорогих» над козырьком. Он равнодушно принимал насмешки студентов: «Вали к себе в Техас, киска!» В Ройс-холле он стал искать тайник для пистолета. Со времени волонтерства помнил, что агенты Секретной службы перекроют здание за два дня до выступления. Если не пронести пистолет заранее, его выловят на металлодетекторе. В зал ни за что не пробраться.

Он подумывал приклеить оружие под сиденьем в главном зале, но сообразил, что там агенты все проверят. Стараясь не вызывать подозрений, он осматривал вентиляционные отверстия и лепнину, но ничего подходящего не нашел. Сам зал не годился. Пройдя по ковру в проходе, он вернулся в вестибюль. Там-то он и заметил ящики для огнетушителей в нишах и решил, что это идеальный тайник. Только ящик нужно выбрать не на виду. После осмотра первого этажа он поднялся на второй, где нашел ящик у мужского туалета, в тупике коридора. Идеально. Осмотревшись, он сдвинул задвижку стеклянной дверцы. Быстро нагнулся и расстегнул молнию рюкзачка. Достал футболку и ленту. Еще один быстрый взгляд по сторонам – и он уже разворачивал футболку. Пистолет лежал на синей ткани, ярко блестя смазкой. Его вид разбудил первобытные чувства. Он отмотал кусок клейкой ленты, откусил конец, ощутив горький вкус клея. Наложил три полоски на правую боковину пистолета и выпрямился. По-прежнему никого. Он запустил руку в ящик и, перевернув тяжелый красный огнетушитель, поместил пистолет посреди его твердого закругленного бока. Добавил для надежности еще полоску ленты и осторожно повернул огнетушитель так, чтобы ни оружия, ни ленты не было видно простым глазом. Закончив, аккуратно закрыл стеклянную дверцу, нагнулся и застегнул рюкзачок. Выпрямляясь, он увидел на площадке лестницы девушку, пухленькую дурнушку. Улыбнулся ей, спросил:

– Как дела?

– Отлично, – отозвалась она. – Ты не знаешь, где здесь… я думала, женский тут, наверху.

Сердце у него билось спокойно и ровно.

– На той стороне, – показал он.

Небо на улице стало голубее. Трава зеленее. Он чувствовал себя поваром, установившим таймер. Оставалось только ждать, пока жаркое дотушится. При виде девушки он еще раз убедился, что выбрал верный путь. Несколькими секундами раньше она увидела бы его с пистолетом. Несколько секунд – и она побежала бы вниз звать охрану. Но девушка появилась, когда он сделал дело, и теперь пистолет был в надежном месте, как готовый проклюнуться цыпленок в яйце.

Он решил вернуться домой пешком. Идти было восемь миль, по Уилширскому коридору, через Вествуд, Сенчури-сити и Беверли-Хиллз. Еще четыре дня ему было нечего делать. Он выбросил рюкзачок в мусорный бак и пошел на восток, мимо консьержей жилых домов, мимо длинного зеленого поля Загородного клуба, мимо «Беверли-Хилтон», где праздновали вручение «Оскара» и обедали сильные мира сего, мимо офисных небоскребов Беверли-Хиллз, через забитую артерию Ла-Синега. Он все больше чувствовал себя собакой в аэропорту. Шум машин накатывал, пугал яростным скрежетом. Он прошел Миракл-Майл, смоляные ямы, Хайленд-авеню и финишировал в Корейском квартале. За четыре часа он увидел трех пешеходов. Он был беженцем, верблюдом в пустыне. Пистолет помогал ему держаться. Скрещенные полоски серой ленты. Мысль о тайнике у всех на виду. Он был пауком, а клейкая лента – паутиной.

Садилось солнце: золотое, розовое, уступавшее место морской синеве, – а он все шел. Он был недоступен голоду, недоступен жажде. Месяц назад он спал рядом с машиной в горах Сьерры. Его будил вкус росы. Сейчас он был волком в городе – лесным зверем на фабрике из шума и стали.

Следующие три дня слились в зной и вар. Он просыпался пораньше, чтобы сделать отжимания и приседания. Забирался в кузов лилового грузовичка и ощущал ветер в лицо, смотрел, как встает из каньона улиц солнце. Начальник перевел их в долину, на новый участок работ. Здесь было сто пять градусов в тени. Мексиканцы работали в длинных брюках и одежде с длинными рукавами. Картер, сняв рубаху, мешал смолу. Залезал по лесенке и размазывал вонючую жижу. Он уже не ощущал зноя. Это испытание, понимал он, – так испытывают сталь меча в горне. Он пил воду из пластиковых бутылок. Обгорел – неважно. Главное, чтобы паутина осталась на месте. Ему хотелось вернуться в Ройс-холл, проверить – так хочется почесать комариный укус, – но он терпел. Они наверняка уже там, люди в черных костюмах. Надо было верить. План был хорошо продуман. Судьба определилась. Иначе та девушка его увидела бы и позвала на помощь.

И он мешал горячую черную жижу, вдыхая ядовитые испарения. Иногда яд проникал так глубоко, что он блевал, отойдя за бак. Из него лилась одна вода.

Он смотрел новости, проверяя, не отменен ли визит Сигрэма. Он смотрел записи его выступлений в Мичигане и Майами. Мужчина со сцены, улыбаясь и восклицая, призывал нацию к переменам. Ожидание выворачивало ему внутренности, выкручивало, как выкручивают стираное белье. Он не мог расцепить сжатые зубы. Но он держался. В глубине души он верил в ход времени. Он был младенцем, потом мальчиком, стал мужчиной. Он знал, что завтра неизбежно наступит, и все же ожидание неизбежного требовало океана терпения.

Иногда он думал о смерти, но не часто. Он знал, что стреляющий из толпы вполне может сам стать мишенью. Мысленно он приводил дела в порядок. В ночь перед событием разобрал одежду. Сложил немногие оставшиеся пожитки в синий ранец и положил сверху свой дневник. Его «хонда» стояла у спорткомплекса «Стейплз». В ее багажнике лежали два пистолета и шесть коробок с патронами. Будь он верующим, пошел бы в церковь – исповедаться в грехах и очистить душу, но он не верил в Бога и не пошел.

Вместо этого он рано проснулся, проспав всего час. Тихо встал и отправился в душ, перешагивая через спящих мексиканцев. Стоял под скудными струйками ржавой воды и проверял, чисто ли под мышками, в паху, между ягодиц. Он побрился перед зеркалом, стараясь не порезаться. Волосы были подстрижены, лицо и тело загорели за недели под открытым небом. Двадцатилетнее тело с сухими мышцами бегуна.

Ему не хватало пистолета. Хотелось иметь его при себе, повторить ритуал разборки, чистки, зарядки. Он считал, что это помогло бы ему расслабиться. Вместо этого, снова перешагнув через мексиканцев, он оделся: надел джинсы и белую рубашку на пуговицах. Он купил в Сакраменто пару черных туфель к костюму и теперь надел их, туго зашнуровал. Потом упал на пол и сделал сто отжиманий, выжигая безумную энергию. Его даже пот не пробил. Когда он вышел из дома, едва начинало светать.

Он прошел по засыпанным мусором улицам, держа руки в карманах. Позавтракал в «Нэйлорде», на темно-красном диванчике. В полупустом зале заправлялись таксисты и развозчики товаров. За пару столиков от него несколько заспанных хипстеров отчаянно цеплялись за последние остатки ночи. Заглянув в меню, Картер попробовал вспомнить, что ел в последний раз. Он вспомнил Тимоти Маквея, съевшего перед казнью две тарелки мороженого. Когда подошла официантка с татуировкой на шее, он заказал блины и яичницу, картофельные оладьи и апельсиновый сок. В бумажнике у него было пятьсот долларов. Все его деньги. Три доллара должно было уйти на автобус. Остальное он собирался оставить на чай – спрятать под пустой тарелкой.

После завтрака он почувствовал, что пьян от калорий. Живот раздулся как у беременной. Солнце уже встало, и, выйдя из ресторанчика, он, как вампир, заслонился от света. Было шесть тридцать утра. В университете ему нужно быть через восемь часов. Он сел в автобус, идущий на запад, и доехал до океана. По пути привыкал к ритму движения и, наверное, дремал. Много недель он не высыпался как следует.

Выйдя из автобуса, он вдохнул океанский ветер. Вдали виднелся причал Санта-Моники, над крышами домов поднималось колесо обозрения. Он прошел по Океан-авеню мимо причала и свернул на пляж у белых полотняных навесов «Шаттера». Позже, при обыске, полиция найдет песок у него в туфлях. Он постоял в тени, глядя, как играют в волейбол: мальчики в длинных трусах и женщины в лифчиках-топах взбивали в небо белый, как кость, мяч.

Что-то в голубой безмятежности протянувшейся в вечность воды упокоило его впервые за много дней. Сняв туфли, он подошел к самому берегу. В Вествуде его ждал пистолет – стальной молоток на двадцать четыре унции механической смерти. Стоя в пене, собиравшейся пузырьками на пальцах ног, он понял, что это – его молитва. Океан. Он был мусульманином, простирающимся в сторону Мекки и готовившимся к исполнению миссии.

При этой мысли покой сменился настойчивым позывом желудка. Взбунтовался кишечник, поглотивший слишком много еды. Он поспешно вернулся на улицу, нырнул в ресторан тако и закрыл за собой дверь туалета. Он избавился от завтрака в семь больших заходов, не слушая стука других посетителей. Когда вышел, голова казалась легкой. Песок в туфлях пересыпался и собирался складками. Он пошел по набережной на восток, в сторону Санта-Моники. Он вырос в этих местах. Женщина, которую он мысленно называл иногда матерью, жила на Двенадцатой, чуть севернее Монтаны. Он представил ее дома, за чашкой кофе и «Нью-Йорк таймс». Он обещал ей позвонить, когда будет в городе, но не позвонил. Он теперь считал себя обязанным ей не больше, чем бездомным в картонных трущобах. Сын, которого она знала, пропал где-то в холмах Техаса.

Он все шел. Вот кем он стал – пилигримом. Он добрался до кампуса около часа. Народ уже собирался, полиция поставила у здания ограждения, чтобы направлять поток людей. Он заметил в первых рядах девушек, обозвавших его замарашкой, и пробился к ним.

– Ну что, отмылся я? – обратился он к ним.

Они обрадовались. Такие случайные встречи по молодости принимают за судьбу. Красивый, чисто выбритый юноша с густым загаром, в чистой белой рубашке. Он назвался Картером. Блондинка сказала, что она Синди. Брюнетка – Эбби. Он спросил, откуда они.

– Я из Альбукерке, – сказала Синди.

– Из Монтаны, – сказала Эбби.

Картер рассказал, что как раз приехал из Монтаны, где провел зиму.

– Чем занимался? – осведомились они.

Он сказал, что изучал дикую природу. Что хочет стать натуралистом. Девушки решили, что это круто. Картер рассказал, что до того работал для Сигрэма в Остине. Девушки заинтересовались: встречался ли он с кандидатом?

– Не раз, – сказал он.

Синди предложила ему зайти в зал вместе с ними. Они собирались встретиться с подружками, но можно и всем вместе держаться. Как считает Картер, сенатор его вспомнит? Картер предполагал, что вспомнит, и они втроем могут даже зайти за сцену поздороваться. Их это воодушевило, они взвизгнули, оживленно защебетали. Картер изучал контроль на входе. Он рассмотрел шесть охранников кампуса и пятерых в форме полиции Лос-Анджелеса. В глубине, у рамки детектора, стояли двое в черных костюмах.

В два сорок пять охрана сдвинула барьер. Толпа хлынула в двери. Картер держался рядом с девушками. На входе они показали документы, вывернули карманы и по одному прошли через рамки. Потом девушки стали вспоминать, где сговорились встретиться с подружками. Синди решила, что надо сразу занять места, пока лучшие не расхватали. Картер попросил и на него занять место. Ему надо помыть руки. Он поднимался по лестнице, вел рукой по перилам и чувствовал ладонью разряд, словно касался третьего рельса в метро. На втором этаже он увидел у двери на галерею охранников. Прошел мимо них, направляясь к туалету, и остановился. У туалета стоял полицейский. Ящик с пистолетом оказался в трех футах за его спиной. Хотелось повернуть, но Картер пошел дальше. Он прошел мимо полицейского в мужской туалет. Там было пусто. Хотелось помочиться, но Картер не стал. Он вымыл руки, высушил и еще раз вымыл, решая, что делать. Решил соврать, что подслушал, как какие-то студенты договариваются пробраться через боковой выход. Решил подойти к полицейскому, хитростью уговорить его покинуть пост. Это было неразумно. Слишком самоуверенно. В животе поселился страх.

Но, когда он вышел из туалета, полицейского не было. Он почувствовал себя как человек, обнаруживший, что Христос – его сообщник. На краткий миг коридор опустел. Он прошел шесть шагов до огнетушителя и открыл дверцу. Запустил руку в глубину. Пистолет был на месте. Он срывал ленту, помня, что в любой момент может вернуться полицейский или ввалиться дюжина студентов.

Снимая пистолет, он вспотел. Сорвал клейкую ленту, скатал в комок и забросил в углубление за огнетушителем. Пистолет стал липким от клея, но ему было все равно. Он засунул его сзади за пояс, чувствуя, что прищемил волоски на спине. Потом он закрыл стеклянную дверцу и двинулся к лестнице. Он только начал спускаться, когда увидел возвращавшегося полицейского. Улыбнулся и кивнул ему, чувствуя, как лестница вздымается под ногами.

Он вошел в зал через центральный вход. Половина мест была уже занята. Через динамики играла музыка. Песня Уилко «Что за свет». Картер смешался с толпой. Пистолет за спиной питал сердце, как источник силы. Эту песню он слышал в Остине в день, когда Сигрэм обращался к толпе в парке «Аудиториум». И это совпадение выглядело зеленым сигналом. Потрясающе. Теперь все ясно: ради этого он был рожден.

Он вспомнил день, когда уезжал из Вассара, – непонятную силу, выдернувшую его из сна, уверенность, что нужно потеряться, чтобы найти себя. Он подчинился этому чувству. Он повидал страну. Он проехал через ее раскаленную сердцевину. Он видел, как рука Бога терзала поля Айовы, погружался в ключевые воды техасских прудов. Он до пояса утопал в снегах Монтаны, скользил по ржавой стали рельсов. Все, что он делал, было подготовкой. Теперь он это видел. Ему нужно было уйти, потерять себя в молчании глухого одиночества, чтобы обрести ясность. Как он мог что-то расслышать в сутолоке будничной жизни?

Зал наполнился. Кончилась песня Уилко, и загремела привычная, открывающая митинги «Сегодня». Свет в зале притушили. Толпа взметнулась на ноги.

«Сегодня величайший день. Я не могу дожить до завтра. До завтра слишком далеко». Он был ребенком, падающим с неба. То же чувство под ложечкой. Он пробился к сцене. Они стояли локоть к локтю: юность Америки, ее будущее, вскочившая с кресел, размахивающая руками и уносимая восторгом. Сцена осветилась. С галереи зазвенели гитары. Сенатор Сигрэм вышел на сцену.

И, не будучи провидцем, Картер Аллен Кэш точно знал, что будет дальше.

Эпилог. Мальчик

Бонни Киркленд была лысой. Химиотерапия, сказала она. Месяц назад выпали волосы, и она сбросила вес. Кожа у нее была сухой, как бумага, с желтоватым оттенком. На голове голубой платок. Мы сидели у нее на кухне. Тэд, ее муж, в это время закрывал магазин. Вечерело. Я позвонил к ним пятнадцать минут назад. Бонни открыла, вытирая руки посудным полотенцем. Ее состояние было для меня неожиданностью. Я сразу оценил его по запавшим щекам и обтянувшей череп коже. День выдался ясный, такой можно провести, лежа в траве и разгоняя облака силой мысли. Я прилетел в Де-Мойн утром и взял напрокат двухместный «форд». На темной обивке пассажирского сиденья виднелись заплаты. Несмотря на табличку «Не курить», в машине воняло сигаретами. Я развернул купленную у секретаря карту и поехал на восток. Штат был поразительно плоским и безудержно зеленым. По сторонам магистрали – коровы и кукуруза.

Фрэн я позвонил с дороги. Извинился, сказал, что обманывал ее. Объяснил, где я и чем занят. Сказал, что понимаю: хорошие мужья так себя не ведут. Я таился. Был эгоистом. Но я наконец решился принять правду – что Дэнни виновен. Что он где-то и как-то сорвался, и не было никого, чтобы его удержать, а теперь уже поздно. Я сказал ей, что знаю: я должен это принять – принять, что я был ему плохим отцом, но что теперь у меня новая семья, любимая жена и двое прекрасных сыновей и что я не повторю ту ошибку.

Я сказал ей, что еду домой. Что будет еще одна остановка, и я с этим покончу. Вернусь к ним и буду отцом и мужем, какого они заслуживают.

Когда я закончил, она долго молчала. Я стоял на площадке заправочной станции, глядя, как бегут волны ветра по кукурузному полю. Был ровно полдень. Я был человеком, который ничего так не хочет, как загладить вину, починить то, что сломано, и научиться жить с тем, что исправить невозможно.

Наконец после бесконечного молчания она сказала одно слово:

– Хорошо.

И я понял, что мы выживем.

– Я тебя люблю, – сказал я.

– Да, – сказала она, – я знаю. И мы тебя любим. Скорее возвращайся домой.

Я сел в чужую машину и завел мотор. Диджей по радио говорил: «Это для всех, кому приходилось терять».

Он запустил Gimme Shelter – «Дай мне приют» «Роллинг Стоунз». Я открыл окна, впустил в кабину теплый ветер.

Киркленды жили на Лакедер-авеню, в конце длиной гравийной дорожки. Я вылез из «форда» на жаркое солнце – спина после нескольких часов за рулем криком кричала. После ночи в аэропорту мне бы размяться, пробежаться. Но вместо этого я подошел к передней двери и поднялся по скрипучим ступенькам. И вот Бонни Киркленд стояла передо мной в голубом платке. Я сказал, кто я такой: отец мальчика, который три месяца жил у них над гаражом. Она сказала, что сразу поняла, как только меня увидела.

– У вас его лицо, – сказала она и пригласила меня войти.

Мы пили сладкий чай за деревянным столиком между двумя дверями. Над нами лениво крутился вентилятор. Небо за окном было васильково-синим. Окна в кухне не закрывали, и сквозь жалюзи дул легкий ветер. Я все в том же сером костюме – не во что было переодеться. Свой чемодан я бросил в остинском отеле. Там не осталось ничего, что могло мне еще понадобиться. Я спросил у Бонни, когда у нее нашли рак.

– Прошлой осенью, – сказала она. – Примерно когда вашего мальчика признали виновным. Поджелудочная. Врачи ничего не обещают. Они удалили опухоль и провели два курса: химио– и лучевой терапии, но рак поджелудочной известен высокой смертностью. Всего пять процентов живут дольше пяти лет. Большинство умирают за несколько месяцев.

Я сказал, что мой знакомый, всемирно известный онколог, добивается успеха направленным облучением.

– Я с удовольствием с ним созвонюсь, – сказал я.

Она покачала головой.

– Что есть, то есть. Поездка в Нью-Йорк этого не отменит.

– Нет, – признал я, – но новые методы лечения появляются постоянно. Клинические испытания…

Она поблагодарила, но заверила, что смирилась.

– Странное дело. Тэд напуган больше меня. Я решилась это принять. Хотелось бы умереть в мае. Май хорош для таких дел – венчаний, родов, похорон.

– Люди весной радостнее смотрят на мир, – кивнул я.

– Я заметила, что теперь вижу все по-другому, нахожу рисунки в кукурузном поле. Земля пахнет слаще. Я замечаю текстуру: как кончики пальцев скользят по занавеске в душе, как лежат на языке изюминки.

Услышав шаги на лестнице, мы оглянулись. Вошла девушка лет двадцати.

– Доктор Аллен, – представила Бонни, – это моя дочь Кора. Она встречалась с вашим мальчиком в колледже.

Кора была миловидной, с прямыми плечами. То, что называют – девушка с фермы. Странно было видеть, как она вычисляет, кто я: доктор Аллен плюс мальчик, с которым она когда-то встречалась. Когда все сложилось, ее открытое лицо сразу замкнулось, в глазах мелькнул гнев.

– Нечего вам здесь делать, – бросила она. – Мы вас не звали.

Я встал.

– Извините.

– Кора, – прикрикнула Бонни, – не груби. В нашей семье так с людьми не обращаются.

– Но, мама…

– Нет, – отрезала Бонни. – Он был хороший мальчик. Мне все равно, в чем его винят. И его отец был так добр, что навестил нас. Если не умеешь быть вежливой, иди, пожалуйста, наверх.

Кора не сводила с меня глаз. Так следят за змеей, опасаясь, что она скроется в тени и нападет с другой стороны.

– Доктор сказал, маме нужен покой, – напомнила она.

– Я не задержусь, – успокоил я. – Мне просто нужно было побывать здесь, познакомиться с вашей семьей. У меня тоже семья – жена и двое сыновей. Кроме Дэниела. Я не хотел расставаться с ними ради приезда сюда, но пришлось. Не знать хуже. Я должен был увидеть эти места и познакомиться с людьми, которые приняли моего сына. Но я обещаю – допью чай и уйду.

Я тронул свой стакан, глядя ей в глаза. В них был страх – и огромная грусть.

– Оставайтесь, сколько хотите, – возразила Бонни. – Кора, не выпьешь ли и ты чая? Посиди с нами.

Кора впервые отвела взгляд. Ее губы сжались в прямую линию.

– Нет, – сказала она, – я погуляю.

Она захватила ключи от машины, сделала два шага к двери и обернулась.

– Он лгал, – сказала она. – Вы думали, он просто заблудился, а он лгал. А мы ему верили.

– Знаю, – сказал я. – Но он об этом жалеет. Не говорит, но я вижу по нему. Он не для того это сделал, чтобы людям, которых он любит, было больно.

– Зачем же тогда? – спросила она, словно отвечала дурачку, и вышла.

Я постоял молча, слушая жужжание вентилятора.

– Она ошибается, – сказала Бонни. – Он был добрый мальчик.

Я смотрел на нее. Чего люди не понимают насчет химиотерапии: похожим на инопланетянина вас делает не потеря волос, а выпадение бровей и ресниц. Без них лицо становится не совсем человеческим. Некоторые, особенно женщины, рисуют брови косметическим карандашом, но Бонни оставила свое лицо как есть. Это выдавало человека, отринувшего суетность и принявшего путь, которым легла жизнь.

– Спасибо, – сказал я, садясь. – Давно никто не говорил о моем сыне ничего хорошего.

Она помешала чай.

– Кора винит себя за то, что Дэниел здесь побывал, – объяснила она. – Считает, что подставила нас ему, словно привела в дом гриппозного.

– Вы говорили, он однажды просто появился на пороге, – вспомнил я.

Бонни кивнула.

– Мы думали, он заблудился, городской мальчик хочет спросить дорогу. Но он сказал Тэду, что ищет работу, и еще сказал, что знаком с Корой. Задним числом я понимаю, что не так уж умно было принять его в доме – странного мальчика из чужих краев, но тогда это казалось просто по-божески.

– Я даже не знал, что он бросил учебу, – признался я. – Недели три не знал, пока декан не позвонил спросить, почему Дэнни не ходит на занятия.

– Мы молились, чтобы Кора не превратилась в такого ужасного подростка, о каких всюду пишут. Нам повезло.

– Нет, – поправил я. – Вы ее правильно воспитали. Мы с матерью Дэниела развелись, когда он был маленьким. Он в детстве летал от нее ко мне и обратно, как теннисный мячик. Тогда я не думал, что ему от этого плохо, но, как видно…

Она закашлялась в платок. С каждым кашлем к ее щекам возвращался румянец, но это было ненадолго.

– С детьми никогда не угадаешь, – сказала она. – Мой отец колотил меня и брата. Тогда так полагалось. Было обычным делом. Заговорил без спросу – получай ремня. Загулял допоздна – получай ремня. Мне никогда не казалось, что мне это повредило.

– Он был хорошим работником? – спросил я. – Мой сын?

– Да. Ответственным, надежным. И он очень хорошо ладил с мексиканцами, к нашему удивлению. Ну не то чтобы к удивлению, но они держатся свои со своими. Я иногда видела в окно, как они все валяют дурака на заднем дворе. Меня это радовало – что он с ними освоился, что, может быть, нашел наконец свое место. Бросалось в глаза, чего он ищет.

Открылась кухонная дверь, и вошел Тэд Киркленд, сбросил рабочие сапоги на коврик у двери. Поздоровался, с удивлением обнаружив за кухонным столом незнакомца.

– Милый, это отец Дэниела.

Улыбка на его лице умерла, но он быстро оправился:

– Да ну, подумать только!

Вытерев ладонь о джинсы, он протянул мне руку. Представился:

– Тэд Киркленд.

Мы обменялись рукопожатиями. Ладонь у него была грубой, шершавой, как старое дерево. Я задумался, какого он мнения о моей.

Бонни встала, чтобы налить Тэду чай.

– Не надо тебе этим заниматься, – сказал он.

– Ты помолчи-ка, – отозвалась она. – Как с работой?

– Сапоги прислали опять не те, – проворчал он, отмывая руки под краном. – Третий раз за месяц. Начинаю подозревать, что Лэмбри нанял эту девицу за красивые глаза, а не за мозги.

Бонни, поставив на стол еще один стакан чая, тяжело села. Тэд вытер руки полотенцем и сел рядом, обнял ее за плечи, словно защищая. Минуту я смотрел на них: на мужчину, который двадцать лет любил жену, и на жену, которой предстояло умереть через несколько месяцев. Я видел по его лицу, что он не умеет ее отпустить, и это его губит.

– Послушайте, – заговорил я. – Я хотел извиниться.

– За что? – спросил Тэд.

– За сына. За минуту, когда вы, включив телевизор, увидели его лицо. Поняли, какого парня принимали в доме. Мне понадобилось много времени, чтобы принять, что он это сделал. Но я принял. И я хочу, чтобы вы знали: ни его мать, ни я не подозревали, что он способен на такую… жестокость. Если бы знали, удержали бы его дома. Не спускали бы с него глаз, а не упустили из виду, как случилось.

Я поймал себя на том, что не могу на них смотреть. Я хотел, чтобы сказанное сейчас было правдой, но не был уверен. В конце концов, разве мы не знали, что ребенок, оставленный без присмотра, попадает в беду? Не затем ли нужны родители, чтоб глаз не спускать с детей, хотя бы чтобы те знали, что их любят?

– Мистер Аллен, – заговорил Тэд. – Я благодарен, что вы приехали. Могу только догадываться, как вам тяжело. Но вы не должны извиняться ни передо мной, ни перед кем. Ваш сын сделал то, что сделал. Он, и только он. Люди в наше время во всем винят родителей, но это просто оправдание. Ваш сын был взрослым человеком – неопытным, но достаточно взрослым, чтобы понимать, что делает. Дело не в том, что вы забыли преподать ему какой-то урок, – разве что вы ни разу не сказали ему: «Не убий».

– Нет, – сказал я, – это мы ему говорили.

– Ну вот и все. Он был толковый парень. Хорошо пожимал руку, легко улыбался и был сильным, когда надо. Я в жизни знавал много людей, а ваш сын показался мне одним из лучших.

Бонни расплакалась ему в плечо – не напоказ, а с тихой грустью. Может быть, она даже не замечала, что плачет.

– Мы упрашивали его остаться, – сказала она. – Хотя бы до Рождества. Нам казалось, он здесь счастлив, и я не понимала, зачем ему уезжать. Зачем ехать туда, где никого не знаешь, где никому нет до тебя дела.

– Думаю, он хотел вернуться к себе, – сказал я. – Он вырос в самолетах. Не думаю, чтобы он где-то чувствовал себя дома или в безопасности. Мы старались, но развод – в некотором смысле лицемерие, а дети умны. Они видят разницу между жизнью, которую вы им обещали, и тем, что даете.

Минуту мы размышляли над этим. Я думал о сыне в камере. Почему он никогда не жаловался на плохое питание, обращение; на то, что заперт в ожидании шагов, которые уведут его к смерти? Если не считал, что заслужил это? Если не верил, что именно там его место?

– Что ж, – заговорил я, – если не разрешаете извиняться, позвольте хотя бы поблагодарить вас. Вы приняли моего сына. Вы были к нему добры, и он любил вас за это. Может быть, сильнее, чем любил настоящих родителей. И я этому рад – рад, что он нашел двоих, на которых мог по-настоящему положиться.

Бонни посмотрела на Тэда. Лицо ее о чем-то умоляло. Тэд кивнул: «Давай».

– Он звонил нам, – сказала она. – В ту неделю, когда это случилось. Дня за два.

Я пытался это осмыслить. Мой сын, которого я к тому времени не слышал много недель, звонил Тэду и Бонни Кирклендам за два дня перед тем, как убить человека.

– Что он сказал?

– Сказал, что он в Калифорнии. Что побывал всюду – в Техасе, в Монтане. Сказал, что видел в Сакраменто место, где та леди стреляла в президента Форда. Этому я удивилась. Сказал, что с ним все хорошо, только иногда он забывает поесть. Я говорила, что мы все по нему скучаем. Сказала, что через несколько дней приедет Кора, и не хочет ли он вернуться с ней повидаться. Сказала, что мексиканцы о нем спрашивали. Этому он очень обрадовался. Он попросил передать им от него: «Me cago en la leche».

– Что это значит?

– Я передала Жоржи, что Дэниел так сказал, а он расхохотался. Сказал, это означает примерно «Мне не повезло», только не так вежливо.

Мне не повезло? Был в этом смысл или он просто пошутил?

– Я сказала Дэниелу, чтобы не забывал поесть. Спросила, не прислать ли ему еще печенья? Он отказался. У него все хорошо. Сказал, что он в Лос-Анджелесе. Я знала, что там живет его мать, и заставила обещать, что он ей позвонит. Сказала, что любая мать тревожится за своего ребенка. Он ведь не хочет быть плохим сыном? Он сказал, что позвонит. Я немножко порассказала ему о наших делах – все то же самое: Тэд слишком много работает, Кора учится хорошо.

– Он еще что-то говорил? Что-нибудь о…

Я не сумел закончить, да и не надо было. Бонни покачала головой:

– Нет. Сказал, что работает на крыше и ночует у каких-то мексиканцев из его бригады. А потом было слышно, как он прикрыл микрофон и заговорил с кем-то. Всего несколько слов – и он снова обратился ко мне, сказал, что ему надо идти.

– Вы разобрали, что он сказал?

– Нет. Что-то вроде: «Одну минуту». Я просила позвонить мне на следующей неделе, когда Кора будет дома. Сказала, что она ужасно рвется с ним поболтать. Он обещал. Вот и все.

– Больше ничего?

Она покачала головой. Глаза у нее потухли. Этот разговор явно отнял у нее много сил. Тэд это заметил.

– Не хочешь пойти в комнату прилечь? – предложил он.

Бонни кивнула.

– Извините, – сказала она. – Я только сейчас заметила, как устала.

Я поймал ее взгляд, брошенный на мужа. Очень скоро она перестанет вставать. Силы покидали ее день за днем, воля тоже.

– Ешьте побольше мороженого, – сказал я ей.

– Это поможет?

– Нет, но сейчас время делать то, что вам нравится. Понимаете?

Миг спустя она кивнула. Я по ее лицу видел, что поняла. Смерть. Я говорил о смерти.

– Я не понял, – вмешался Тэд. – О чем он?

Она погладила мужа по щеке. Ее взгляд сказал все, и я видел, как он с трудом проглотил комок в горле.

– Я пойду, дам вам отдохнуть, – сказал я, вставая.

Бонни взяла меня за руку:

– Я рада была с вами познакомиться.

– И я рад. Пожалуйста, попрощайтесь от меня с дочерью.

Я потянул к себе руку, но она не отпускала.

– Скажите своему мальчику, – произнесла она, – скажите, что я буду ждать. Скажите, чтобы не боялся. Мы все попадем в чудесные места, и ему уже недолго быть одному.

Я кивнул. У меня текли слезы.

Провожая меня к дверям, Тэд сказал:

– Знаете, когда это случилось, она продала все оружие.

– Оружие?

– У нее была коллекция. Бонни несколько раз брала Дэниела пострелять за городом. Она считала, что каждый должен уметь стрелять. Когда он убил человека, сказала, что не может больше смотреть на пистолеты. Решила убрать их из дома. Я все упаковал и отвез в магазин оружия, выручил почти десять тысяч долларов. Хотел на эти деньги купить новый погрузчик для магазина, но Бонни не разрешила. Сказала, эти деньги надо раздать. Мы отдали их в Гринпис.

Он открыл дверь. Яркое солнце Айовы на миг ослепило меня. Тэд протянул руку.

– Благополучно добраться, – пожелал он.

Я кивнул. Мне так много хотелось сказать, но он был не из тех, кто станет вести такие разговоры с чужим человеком.

– Позаботьтесь о ней, – попросил я. – А потом, после – измените все. Вы не останетесь прежним, когда она уйдет.

Он кивнул:

– Лучше нее я никого не знал.

На улице я сел в пропахшую сигаретами чужую машину и стал искать ключи. Слезы текли по лицу, я едва сумел завести мотор и отъехать, хрустя колесами по гравию. Я ехал, пока слезы не заслонили все, а потом остановился у обочины и плакал, впервые за много лет по-настоящему плакал – человек в чужой машине, в незнакомом штате, на безликом отрезке дороги плакал, задыхался и мычал, как зверь, колотя по жесткой пластмассе руля.

Когда это прошло и я начал различать другие звуки, мир за пределами моего горя, я заметил, что остановился под ивой у длинной каменой стены. Я вышел из машины. Солнце висело у самого горизонта. Ноги у меня подгибались. Руки отяжелели. В распухшем горле саднило. Ива росла у маленького кладбища. Под пологим склоном вольным четырехугольником лежали могилы. Вечернее солнце отбрасывало длинные тени на густую зеленую траву. Глядя на могилы, я понимал, что здесь похоронят Бонни Киркленд – на кладбище, сто лет лежавшем у самого ее дома. Для нее смерть будет не таким уж дальним путешествием. Может быть, миля пешком по ровной дороге.

Я подумал, что мой сын проезжал на велосипеде мимо этого кладбища: ветер развевает волосы, загорелое лицо, тощее тело, душа полна грузом доброй работы. Я представил улыбку на его лице – улыбку, которой он и не замечал. Его должны были казнить скоро, через шесть месяцев, 14 декабря, за неделю до Рождества. В среду. Его, в оранжевой пижаме, проведут по длинному коридору. Тюремщики положат его на стол и введут в руку иглу. Я буду смотреть через стекло из соседнего помещения. Я встану, когда он войдет, чтобы он меня видел, и он будет знать, что я здесь, что сейчас, в последнюю минуту, я там, где должен был быть всегда. Рядом с ним.

Я буду смотреть, как его пристегивают к столу, зная, что никогда после его смерти в моей улыбке не будет радости, а в смехе – веселья. Я буду смотреть, как ему предлагают сказать последнее слово, а он качает головой. Слишком много слов уже прозвучало. Он сказал все, что хотел. Его взгляд будет ясным, тело спокойным. Мне захочется разбить стекло и драться с ними, выдернуть иглу из его руки, но я не стану. Мы пришли сюда, он и я, и тут ничего не поделаешь. Это последняя остановка в пути.

Когда-то он, новорожденный, сосал грудь матери. Он учился говорить «мама» и «папа». Каждое утро он начинал с этих слов, звал нас из кроватки. Он был ребенком, с нетерпением ждавшим нового дня и новых чудес. Мальчиком, улыбавшимся с чистой, незамутненной радостью при виде моего лица, бежавшим ко мне, протянув руки, нырявшим в мои объятия. Он был смыслом моей жизни, моим главным делом. Но скоро он будет лежать на столе в окружении людей в мундирах. А я, его отец, буду из соседней комнаты смотреть, как они расступаются, как включают свои машины, как стол опрокидывается в горизонтальное положение.

Есть на свете вещи, которых нельзя переживать никому. Нам бы умирать от разрыва сердца, но мы не умираем. Нам приходится жить и помнить.

Они опрокинут стол и нажмут кнопку, и потекут препараты, смерть в жидком состоянии. Я, врач, видел это тысячу раз – как замедляется дыхание и кожа теряет цвет. Начинаешь считать. От вдоха до вдоха все дальше, каждая пауза длиннее прежней. Тело замирает. Человек, которого ты знал: его лицо, его движения, звук его голоса. Человек, заключенный в каждой клетке и фолликуле, растворяется. Он вдыхает, и ты ждешь, но на этот раз паузе нет конца. Жизнь прекращается.

Когда он умрет, мы похороним его здесь, на крохотном кладбище. Там, где он в последний раз был счастлив. Мы самолетом доставим тело в Айову и встанем вокруг гроба в чистый зимний день. Не будет ни песнопений, ни псалмов, ни службы. Солнце спрячет лицо за облаками.

Я стоял у айовского кладбища. Кости ныли от неотступного груза. Взметнулся ветер, ударил по ветвям ивы и зашумел, словно горсть капель упала в пруд. Пора прекращать борьбу. Не будет апелляций и отмены в последнюю минуту. Я наконец сделаю то, о чем просил мой сын, о чем он просил меня с самого начала.

Я отпущу его.

Благодарности

За веру, страсть и советы я благодарю своего агента Сьюзен Голомб и издателя Элисон Каллахан. Моему отцу, Томасу Хоули, научившему меня тому, каким должен быть хороший отец, я могу сказать одно: мне каждый день тебя не хватает. А моих вторых отца и мать, Майка и Труди, я хочу поблагодарить за то, что они приняли меня и показали, что с семьей мы сильнее, чем без нее. Моей жене Кайль, дающей мне опору, а моей жизни смысл, – спасибо. Ты сделала меня лучше.

А Гвиневере, моей Гвиневере, для которой все, что было в прошлом, случилось «на прошлой неделе» и которая упрямо растет, как бы мы ни старались ей помешать, – спасибо, что позволила мне быть твоим папой.

Ради тебя мне хочется жить вечно.

Об авторе

Ной Хоули – автор нескольких романов, в том числе «Удара», «Заговора высоких» и «После падения». Он – исполнительный продюсер и сценарист таких сериалов, как «Необычный детектив», «Мое поколение», «Фарго» и «Легион». Рассказы Хоули выходили в The Paris Review. В последнее время он живет то в Лос-Анджелесе, то в Остине, с женой и дочерью.

Сноски

1

Крупная инженерно-строительная и сервисная компания США, выполняла много государственных военных контрактов, в частности во время войн во Вьетнаме и Ираке.

2

Кэш (Cash) – наличные деньги (англ.).


на главную | моя полка | | Хороший отец |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 4.5 из 5



Оцените эту книгу