Book: Такой нежный покойник



Такой нежный покойник

Тамара Кандала

Такой нежный покойник

Кому надо, тому и посвящается


Читатель! А в жизни-то у тебя что хорошего?!

Сиди и читай.

(перифраз)

И человек есть испытатель боли Но то ли свой ему неведом, то ли её предел.

И. Бродский

1. Смерть

Перед смертью Алекс копался в Интернете, выуживая «шедевры» народного творчества для своей будущей книги. На одном из бесчисленных форумов, где население изгаляется в жанре «кто во что горазд», он напал на следующий перл:

Кацапы


Хто такой есть кацап? Спрашиваем мы, кацапы, сами себя. Кацап – это в первую очередь такой нах чилавек, каторому фсё похую, кроме Родины. Родину настаящий кацап любит больше всиго. Патаму, что за ниё можна ахуенно умиреть. А умирать кацапы любят патаму, что настаящий кацап панимает, что жить на самом деле ваапче смысла нет. И если фсяким буддам нирусским это приходит после прасвитления, то кацапы с эфтой мыслю растут.

* * *

Эта мысль в его голове сущиствует оттого, что сознание кацапа пастаянно расшырино. Ат природы. И если фсе атсталые народы жрут и курят всякую гадость, чтобы дастичь прасвитления, кацапы жрут водку, чтобы сазнание хоть нимножко сузилось. Ибо под водкой фсегда хочецца самых прастых и тривиальных вищей – бабу, приключений, ищо водки итп.


Кацапы – люди парадоксальные, и в этом их сила. Они сбацали самую парадоксальную страну в мире – СССР нах. СССР талкал Пиндосии сваю неффть, на палученные долары будувал ракеты, чтобы захуярить ими апять жы Пиндосию. Тем самым кацапы аткрыли вечный перпетуум мобиле, но не хвастаюцца. Пачиму? Патаму что им пох. Они и ни на такое спасобны.


Пачиму кацапы развалили СССР? Патаму что заскучали и заибались. Типерь у них на валне новый праэкт – Государство С Управляемой Нах Димакратией. Мало того, что они разработали этот песпесды прецеденнт, они, ни хуя ни смущаясь, внидряют его.


Абычна, кстатти, парадоксальность кацапскаго мышления замичают кацапские мыслители никацапскаго праисхаждения. «И гений, парадоксав друк…» – это Пушкин А. С. «Мёртвые душы» – эта Гоголь, хохля. Хотя есть и исключения. «Умом Рассию ни понять…» Вот эта точна ф дырочьку сказано, ниибацца!


Виктор Цой, ептыть, работал качигаром. Он отапливал будку сторожа ящиками, которые этот самый сторож охранял. Паскольку Цой был нихуя ни русский, он с данного факта весьма хуел. А вот настащий кацап не хуел бы, а пил бы со сторожем водку и говорил на разные темы.


Кацапия – сторона, пастрадавшая от Фтарой Миравой Вайны и злого Гитлера, но СССР – идинственная страна, каторая после вайны прихватила чужой земли, и дахуя причом. Парадокс? Нихуя. Спраси у любого кацапа, и он толково объяснит што тут к чиму и пачиму фсё правильно.


Хоть Пиндосия жывёт жырно, кацапам это глубоко пох. Ну разви што обидно, што негры ф Аффрике голодают, а энти жлобы абжираютцца. Но зато кацапы первыми вышли ф космас, и ниибёт!


Сила кацапов ф том, шо они ни признают нивазможного. Это фсё следствия атсутствия природного придахранителя в мазгах. Исчо они неизменно верят в сибя, ф следствие чиго лезут во фсе мировые ахтунги, большинство из которых сами создают. Павернуть сибирские реки? На раз! Распахать к ебанай матери Казахстанию? Лёхко! Пиздануть самую бааааааааальшую бомбу в истории чилавечества? Нехуй балавацца! Ани могут фсё!


По ибанутости с кацапами сравнимы только китайцы, но китайцы сидят тихо. Патаму что китайцы негромко пруцца себе по китайски, на фсё плотно забив. А вот кацапы никагда ни пазнают пакоя, если не исполнят сваю Виликую Миссию. Ахтунг! У кацапов есть Виликая Мисия, а патаму фсем рекомендовано ховацца в жыто. Виликая Миссия миняется примерно раз ф семисят лет, но (!) миняится токо иё направление. Ниизменной остаётся её цель – счасте фсего чилавечества, и нисакрушимая, буйная сила, с каторой кацапы шарахаюцца из стораны в сторану, нися людям и неграм добро.


Так вот, камрады. На наш глубоко субъиктивный взгляд, панятие «Рассея» лежит ни на палитическай карте мира, а гдета в астрале. Этот народ познать сложно, но можно. Надо лиш углубится ф сибя. Ибо ф каждом из нас сидит кацап. Ни сдавайтесь.


Ом мани! Падме хум, блять.

«Редкий шедевральный образец, – в возбуждении потирал Алекс руки, – хоть сейчас на конкурс постмодерного фольклора – литкузнец-малоросс нашу блоху подковал. Чисто метафизика».


Это была его последняя мысль в жизни – в этой жизни. И последнее, что он прочёл за миг до перехода в следующее состояние. «Весьма символично», – успел он подумать, практически уже с той стороны…


В следующее мгновение в его мозгу что-то взорвалось, полыхнуло адской болью, и он потерял сознание.


А ещё мгновением позже увидел себя съехавшего со стула, распластавшегося на обожаемом Верой белом пушистом ковре, с рукой, откинутой в нелепом приветствии, и не соответствующей торжественности момента перехода в другой мир плотоядной улыбочкой на застывших устах, казалось бы говорившей: «Ну и что ж, что я умер?! Во-первых, всё относительно… Во-вторых, до меня умерло уже столько народу, что нельзя считать смерть чем-то бесчеловечным, скорее наоборот. В моём случае я почти не возражаю».

Отпевали Лёшу (Алекса, как его называла жена, считая это имя шикарней и значительней плебейского «Лёша») в церкви на Никитской, в той самой церкви «Большое Вознесение», где венчался Пушкин, у которого в самый момент благословения погасла венчальная свеча. Народу набилось довольно много – у Лёшиной жены было полно светских подруг (они же клиентки процветающего в Жуковке салона красоты), подруг вполне успешных, как правило, с богатыми мужьями или любовниками. Но были и одиночки, для которых подобное мероприятие могло оказаться счастливой оказией на пути к перемене их социального статуса.

Да и сам Лёшка был когда-то преуспевающим бизнесменом, щедрым на всяческие застолья и праздники, и, как казалось со стороны, лёгким, прыгающим по жизни кузнечиком. Правда, всё это было в прошлом, последние же пару лет его практически никто не видел. Но время летит так быстро, и воспоминания о людях так мешаются с реальностью, что ещё через пару-тройку лет никто уже точно не сможет вспомнить, три, пять или сколько там лет назад он отчалил на другой берег.

Некоторые из присутствующих действительно скорбели – грустно было потерять этого гостеприимного хозяина, честного собутыльника, балагура и неуёмного любителя женского пола. Другие пришли из любопытства и разглядывали теперь тех, что скорбели, дабы обсудить их потом при случае. Для некоторых барышень-дам это и вовсе был повод для светского выхода, они до деталей продумали не только свой туалет и макияж, но и выражение лица – достойно-печальное, без слёз и всхлипываний. Многие были в тёмных очках – это позволяло скрыть истинное выражение глаз, а также стрелять последними в поисках возможного партнёра, ведь окружение почившего было, что называется, хоть куда, к тому же в самом «нужном» возрасте – от сорока до шестидесяти.

В общем, событие было из тех, где, по негласному мнению тусовки, «было что ловить».

И потом, кто сказал, что похороны не светское мероприятие? На Западе даже целое направление в моде возникло – похоронное, – все ведущие дизайнеры приобщились. Недаром же хоронят по категориям и классам, от высшего до общей могилы.

Нашего хоронило не официальное учреждение, а значит, на высшее он не тянул, но вот на первое-второе запросто.

Репутация у покойничка была та ещё, но этим он и привлекал толпу – как при жизни, так и на момент «последнего прощания». И каких только разговоров в ней не было, в этой толпе… И выражение лица у почившего некоторые находили глумливым. И про бесконечные связи его рассказывали и озирались, вычисляя в толпе бывших и настоящих любовниц (ну почти настоящих, учитывая нынешнее состояние героя), а также жену и детей. И рассказывали всякие глупости по поводу обстоятельств смерти – то ли жена его в очередной раз застукала с любовницей, то ли, наоборот, он жену… А некоторые и вовсе предполагали «сознательную» смерть, мол, наложил на себя руки из-за бабы, которая его бросила. Кто-то смутно припоминал о каких-то трагических обстоятельствах, связанных со смертью то ли ребёнка, то ли любимой собаки.

Да и с бизнесом всё было не так просто – деньги ведь у нас легче заработать, чем удержать. К тому же с каждой новой властью они меняют владель цев. Тут, как говорится, кто не успел, тот опоздал.

Говорили, что покойного нашли распростёртым на полу в обнимку с телефонным справочником, на обложке которого было выведено чёрным фломастером «В МОЕЙ СМЕРТИ ПРОШУ ВИНИТЬ» и двоеточие (врали, конечно, просто он однажды выкинул такую шутку). Книжку, говорят, дико непотребную писал, типа фольклор.


Обсуждали и попа, обслуживающего отпевание. Из бывших артистов, удостоившийся ЯВЛЕНИЯ и уверовавший в одночасье, – такое сейчас случалось с деятелями культуры чуть ли не ежедневно, спрос на «духовку» рос не по дням, а по часам, и с невероятной скоростью нарисовывались тёмные личности, провозглашавшие себя ясновидящими, новыми мессиями, излечивающими тела и души. А этот ещё прославился и своим интервью в каком-то патриотическом эфире: «Если б моя дочь привела африканца в качестве мужа, я отвёз бы обоих на 30-й километр, в лес, и расстрелял бы из ружья, к чёртовой матери!.. Ну, против я смешанных браков с африканцами! На биологическом уровне против!..»

* * *

Колоритная фигура, одна из многих.


Эх, жаль, самого покойного не было в этой толпе, уж он бы веселился и сплетничал больше всех – а то как же! В последний-то раз и не покуражиться! Он бы такой возможности на собственных похоронах точно не упустил! Когда ещё представится случай! Жаль и то, что он не мог позволить себе сейчас выступить в роли кого-нибудь из «высоких» проходимцев – Гришки Распутина или, на худой конец, Кашпировского – и провести сеанс массового гипноза! А ведь в данной ситуации у него были для этого все возможности… И в Храме Господнем вполне могли бы произойти не очень приличествующие случаю действия… Но, не позволено!

Жаль, что и речь он не мог произнести над гробом – в ней бы нашлось место многому. И ситуацию сегодняшнюю описал бы, и прогнозы кое-какие бы сделал – ему сейчас, сверху-то, далеко вперёд видно. Помог бы кому-то глупостей избежать, быстро исправить ошибочку, отозвать с виду невинный доносик, чреватый парочкой разрушенных жизней. Иному помог бы деньжата сохранить, объяснив, что экономистов придумали метеорологи, чтобы не было так уж одиноко. Кого-то подтолкнул бы под руку, чтобы старушке матери позвонил, да и мало ли что ещё… Но не положено!

Всё, что мог позволить он себе сейчас, так это выставить на всеобщее обозрение свою неизменную ухмылочку.

Но и усмехаться себе в ус не всякому в России дано. Ведь маятник русской души, по классику, раскачивается от агрессивной угрюмости к истерическому веселью. А посередине – мертвецкий сон разума. Русский мужик – это ведь или бомба, или запой. А народ русский, как известно, склонен к оргиям с хороводами.


А у нашего покойничка усмешка имела массу оттенков (когда он был ещё живым, конечно), от спокойной прохладности, обдающей собеседника таким ледяным презрением, что тот больше рта раскрыть не осмеливался, до заразительного смеха, на который невозможно было не отозваться. И неважно, что в промежутках между едкой иронией, понимающим смешком и откровенным издевательским хохотом он умудрялся всё с той же улыбочкой на устах раз за разом вспарывать себе живот, как камикадзе-завсегдатай, и с проворством матроса наматывать собственные кишки на локоть. Этого-то как раз никто и не знал. Ну, почти никто…


Теперь Лёшка, наблюдая за клубившейся вокруг его гроба толпой, констатировал, насколько меньше в ней сочувствия, чем любопытства. От этого было немного обидно. Но тут же стало понятно, что во все времена и во все эпохи, даже на прощаниях с великими, большей частью толпились любопытствующие, а не горюющие. И дело здесь не в личности почившего, а исключительно в свойстве любой толпы превращать какую-никакую индивидуальность в подобие барана, примкнувшего к стаду. Недаром ведь у Чехова: «…хочешь быть нормальным – иди в стадо». А в данной толпе ни одного ненормального не было. Ну, за редким исклю чением, Костя, вон, например. Или тот же Семён.

Но с другой стороны, кому сострадать-то?! Умершему? Уже поздно. А близким… так ведь пришли не ради них. Собственно, и не ради него. А в основном порадоваться, что это ещё не их очередь. Да на других поглазеть, невольно вычисляя, кто будет следующим… Ну и обязательно шикарные поминки – посмертные «презентации», на которые повезут сразу после кладбища, – отзывались приятной теплотой в сердцах и желудках.


А вот и его лучший друг, с пелёнок можно сказать: их родители дружили и жили в одном дворе, в Замоскворечье. Сенька прилетел вчера из Калифорнии, где неплохо пристроился в Силиконовой долине. Специально на похороны. Этот страдает по-настоящему – любил Лёшку пуще брата родного, только из-за него и на отъезд когда-то не решался – целых пять лет просидел с готовым приглашением в кармане. Лёшка в конце концов сам же его и вытолкал – понимал, что его будущее там, а не здесь. Сенька вообще трудно решался на перемены; как говорила его хитрющая бабка, сначала не втолкаешь, потом не вытолкаешь.

Бабка Сенькина по отцу была, пожалуй, самым колоритным персонажем из их общей молодости. Звали её Раиса Моисеевна, но родных она заставляла величать себя другим, даденным ей при рождении именем – Ривка-Малка, – что вызывало у мальчишек приступы безудержного смеха в кулак. Сенька, а за ним и Лёшка звали бабушку просто «ба-у-шка», превратившееся в дальнейшем просто в «башка». Разговаривала она в присущей только ей манере – вещала, как пифия, но с различимыми еврейскими интонациями и картавым «р», – и всё больше сентенциями, превращавшимися потом для обеих семей в афоризмы – её цитировали на все случаи жизни. Провоцировать её на всякие «неприличности» было для мальчишек любимым занятием.

– А правда, башка, что евреи все кастрированные? – начинал с невинным видом Сенька, так как только вчера на перемене именно это утверждал главный лоботряс и второгодник из их класса Шурка-Фикса.

– Не кастрированы, дурень, а обрезаны! И это совсем не одно и то же – даст Бог, когда-нибудь сам поймёшь р-разницу, – хитро прищуривалась башка.

– А зачем их обрезают? – вступал Лёшка.

Ривка-Малка на мгновение задумывалась, отряхивала мучные руки о фартук и задумчиво переводила взгляд куда-то вверх:

– Ну во-первых, как говорит наш раввин, это красиво…

Подзатыльников от неё перепадало мальчишкам больше, чем от остальных родственников, вместе взятых. Те, и с одной, и с другой стороны, были постоянно заняты – работали, торчали в бесконечных командировках, – на детей оставались только выходные. В такие дни обеими семьями шли гулять в парк, закармливали мальчишек мороженым, отпускали кататься на аттракционах. А Ривка-Малка за это время умудрялась приготовить на всю ораву обед – супчик куриный с домашней лапшой, селёдочку под шубой и обязательно какой-нибудь сладкий пирог, с курагой, например.

Говорят, что ностальгия в большой степени держится на воспоминаниях о еде, которую ты любил в детстве, о запахах, витающих над тарелкой с твоим любимым супчиком с клёцками или жарким с хрустящей картошечкой и соусом, который потом можно собрать румяной корочкой хлеба. А какую ностальгию вызывало так называемое кусочничество, то есть поедание во дворе хлеба с маслом, посыпанного сахаром, когда у всей остальной ребятни текли слюнки, независимо от того, были они сыты или голодны, – этакий коллективный сеанс кулинарного гипноза.

И потом, за обедом, когда оба семейства обменивались мнениями о происходящем в стране, используя для этого, как было принято, эзопов язык, бабка «лепила» всё, что думала, прямым текстом, заявляя, что сейчас не 37-й, рябой сдох и рот ей никто не заткнёт, всё равно во дворе её считают «сбрендившей жидовкой», и она намерена воспользоваться этой репутацией на все сто. Родители делано закатывали глаза к потолку, втайне получая огромное удовольствие от её язвительных комментариев, и умоляли детей не слушать, а главное, не повторять этой «антисоветчины» в школе.

Собственному сыну, то бишь Сенькиному отцу, очень любила вопросики задавать: «Ты уверен, что ты именно ЧЛЕН этой партии? А может, женский орган? Тоже хор-р-оший, только применение другое. Пассивное».


Когда Лёшке с Сенькой было лет по тринадцать-четырнадцать и к ночным поллюциям прибавились утренние неожиданные эрекции, которыми они гордились, принимая их за признак мужества, всевидящая бабка сказала им как-то, вроде невзначай, что, мол, не всё то солнце, что по утрам встаёт. Эти слова стали впоследствии их любимым паролем.

Несмотря на полную несхожесть натур, мальчишки друг друга обожали, и каждый знал про другого практически всё. Такие дружбы – с детства и на всю жизнь – настоящий подарок судьбы, поважнее всех любовей будут.




Похоже, Сенька в его смерть до сих пор не верит. В сторону гроба смотреть боится – уставился сухими глазами в пространство, только кадык на тонкой шее судорожно подёргивается.

Вон к нему подошёл распорядитель, просит сказать последнее слово. Как самого близкого друга. Тот не понимает, чего от него хотят. Распорядитель берёт его за локоть и подводит к возвышению, на котором стоит гроб.

Сенька, неловко взобравшись на посмертный пьедестал, застывает на какое-то время в прострации, потом неуверенно косится на уложенного в последнюю колыбель закадычного дружка.

Лёшка лежит, профессионально намакияженный ловкими руками гримёра, расчёсанный, с идеальным пробором, но всё с той же ухмылкой на подкрашенных губах, не поддавшейся никаким усилиям дорогостоящего специалиста.

На Сенькином лице выражение испуганной растерянности сочеталось с гримасой боли – ему никак не удавалось совместить это неподвижное чужое тело с образом своего неугомонного дружка. Это-то детское выражение на конопатой физиономии Семёна и спровоцировало покойного на последнюю, уже потустороннюю шутку, и он, несмотря на все запреты, не смог удержаться – щекотнул Сеньке крошечную, но очень важную зону в мозгу, в левом полушарии, отвечающую за воображение. А дальше уж всё покатилось само собой…


Семён вдруг ясно увидел, как покойник открыл левый, абсолютно живой синий глаз и медленно заговорщически-значительно подмигнул ему. Потом, слегка высунув язык и крякнув от напряжения, перевернулся на живот – брюки у него оказались спущенными, и мраморные ягодицы засияли потусторонним светом в полумраке церкви.

Сенька судорожно сглотнул и в ужасе огляделся – похоже, никто ничего не заметил. Все смотрели на него, Сеньку, в напряжённом ожидании речи.

Сцепив зубы и сжав кулаки от напряжения, он ещё раз опасливо заглянул в гроб – на этот раз Лёша, как и положено в его состоянии, лежал в классической позе нормального покойника, на спине, с плотно закрытыми глазами и сложенными на груди руками. И эта, соответствующая всем законам жанра и выверенная веками поза усопшего показалась вдруг Сеньке какой-то наглой насмешкой над всеми живыми, собравшимися хоронить его друга.

Тут Семён, неожиданно для самого себя, открыл рот и заговорил. Вернее, как он понял мгновением позже, его устами заговорил Лёша – своим собственным, многим здесь хорошо известным, чуть с хрипотцой голосом.

– Я умер – и сразу стал значительным! – В тоне звучала насмешливая торжественность. – Теперь у меня есть особая примета – мёртв! Вот он, самый короткий и надёжный путь «приобрести положение», пусть и горизонтальное! Сколько же всяких слов обо мне сейчас будет сказано – только свежие покойники и картины, вывешенные в музеях, слышат такое количество и разнообразие глупостей… – Сенька обвёл присутствующих полубезумным взглядом и продолжил свою ёрническую надгробную речь: – А каким интеллигентным человеком я выгляжу сейчас, каким вдумчивым! А как лежу!! Поза, которая так нелепа в жизни, становится такой естественной для покойника. Только теперь это называется не «встать в позу», а «лечь в позу». И наконец-то сбылась мечта моей мамы – её сын выглядит достойно, да что уж там – потусторонне-торжественно. Это неважно, что значительным и интеллигентным я стал выглядеть только в гробу: лучше поздно, чем никогда! Известно ведь, что не каждому жизнь к лицу. Некоторых смерть красит больше. – Следующий кусок речи Сеня и вовсе произнёс белым стихом, встав в позу певца, исполняющего арию Ленского:

Но как же я уйду?!

Ведь я ещё не все приличия нарушил!

Не всё назвал своими именами!

И не додумал массу важных мыслей!

Не всем успел пропеть я правду в уши

И не сплясал кадриль среди гробов! —

Сенька переступил с ноги на ногу, поменял позу и, забыв закрыть рот, театрально воздел руки к потолку (в его случае, к сводам церкви) и завыл опереточным речитативом: – Фиаско, когда оно смертельно, ведь может быть великим! Ну не великим, так хоть величественным… А?! – оттопырил он по-клоунски ухо, как бы прислушиваясь к нарастающему ропоту. – Вы не согласны?! Ну, хорошо, пусть будет просто величавым… ха-ха-ха… – В этом месте Сенька резко замолчал с приоткрытым ртом, как если бы забыл текст. И вдруг заорал на всю округу и почему-то с грузинским акцентом: – Катарсиса ха-ачу, да?..


В церкви наступила абсолютная, почти свистящая тишина, в которой колокольчиком прозвенел весёлый детский смех. Это была Леночка, одиннадцатилетняя Лёшина дочь. Её мать Вера попыталась закрыть девочке рот рукой, но ребёнок продолжал фыркать и хрюкать сквозь мамину ладошку от душившего её смеха.

Сенька вздрогнул, как если бы его толкнули в бок локтем и разбудили, задремавшего и слегка всхрапнувшего, посреди спектакля. Он выдержал вполне театральную паузу и заговорил снова, теперь уже своим голосом:

– Это абсёрд! В смысле, абсурд! Смириться с этим нельзя! И не будем! – Он угрожающе потряс кулаком в сторону скорбящих: – От нас ушёл милейший шалун и проказник в самом расцвете сил. – «Боже мой! Что я несу?» – подумал Сенька, но остановиться не мог. – Великий бабник! Алкоголик-разночинец! Гусар! А как злоупотреблял он нецензурными словами полового значения: не сквернословил – пел. – Сенька изо всех сил старался взять вверх над своим языком, даже попытался его прикусить в прямом смысле слова, но только поперхнулся – язык жил своей жизнью, вертясь во рту сам по себе и не подчиняясь никаким приказам его обладателя. – Сколько же он оставил после себя женщин, которые хотели ему принадлежать! А мужчин, которые хотели от него избавиться! И ничего, что он был небольшого роста, – величие человека заключается не в его размерах, а в широте душищи и глубине умища! – Тут он, как артист немого кино в самой решительной сцене, страшно завращал глазами, призывая присутствующих прочувствовать всю значительность момента. – А посмотрите, каким молодцом он вышел из жизни – этой школы всеобщего долбоебизьма и научного абсурдизьма, как почивший сам выражался. – И он царственно протянул указующий перст к лежащему в гробу. На следующей фразе голос Сеньки повысился до трубного иерихонского гласа: – О, как бессмысленно всё и беспощадно! А вы, собравшиеся здесь, ничтожны и смешны – ему едва ли достаёте до колена!


Церковь наполнял всё более откровенный шёпот, там и здесь начали раздаваться сдавленные смешки.

В этот момент к Лёшиной вдове протиснулся какой-то незнакомый тип. Он был с шиком, но грязно одет – кашемировое, когда-то песочного цвета пальто в пол, белый шёлковый шарф в жирных пятнах, на ногах – дорогого лака, давно не чищенные туфли, явно сшитые на заказ. Из кармана пальто торчала засаленная вязаная шапчонка. Чёрные, цвета воронова крыла, волосы топорщились на макушке. Брови, как нарисованные, грозно сходились на переносице и запущенными стрелами разлетались к вискам.

«Прямо бомж какой-то, водевильный, – подумала Вера. – Каких только приблудных не было в окружении моего мужа!»


Персонаж же, при всей своей нарочитой бомжеватости, источал некую гниловатую пикантность, тухлый душок порока, о котором порой мечтают даже добропорядочные свежие вдовы.


Типок этот, наклонившись и взяв её под локоток железными пальцами (при этом от него пахнуло какой-то тошнотворной гадостью, но не перегаром, как можно было ожидать, а смесью тухлых яиц и козлиного стойла), горячо зашептал ей прямо в ухо:

– Эк, как его куролесит! Того и гляди, в пляс пустится. Гнать его надо отсюдова в шею – всю мероприятию тебе испортит.

– Так… ведь это друг, – усомнилась Вера. – Самый близкий.

– Какие там друзья… в его-то положении. Да и веры он не нашей, друг энтот. Только посмотри вокруг – сплошная святость! А этот – чёрт нерусский… И ва-аще, нечего ему было из своей Пиндосии сюда тащиться – без него бы обошлись. А ты, если что, всё на меня вали – типа, бес попутал. Чисто-конкретно. Зы-ы…

И тут случилась совсем уж абсолютная дикость – мерзкий тип своим огненным языком, как раскалённым жалом, лизнул её в ухо. А может, ей только показалось? В ТАКОЙ момент! В ТАКОМ месте! Это было немыслимо. Она осторожно покосилась на соседа, но тот стоял, ухмыляясь как ни в чём не бывало.


Надо сказать, что Вера в глубине души была согласна с вышесказанным – Сеньку действительно куролесило, и высокий обряд отпевания грозил по его милости превратиться в балаган.

Она незаметно подозвала распорядителя и прошептала ему что-то на ухо. Тот кивнул в ответ и, приблизившись к возвышению, ухватил Сеньку за рукав, попытавшись стащить его оттуда.

Но не тут-то было! Семён гневно выдернул руку (при этом рукав пиджака треснул в пройме) и, взбрыкнув ногой, угодил распорядителю в ухо. Последний среагировал и, поймав Сенькину ногу, дёрнул изо всех сил. В руках у него остался чёрный начищенный ботинок, а Сенька, дрыгнув напоследок ногой в бледно-зелёном носке с Микки Маусом на лодыжке, изо всех сил вцепился двумя руками в гроб с усопшим, как бы приготовившись дать отпор всякому, покусившемуся на… он сам точно не знал на что.

– В мужчине всегда должна наблюдаться лёгкая небрежность – либо ширинка расстёгнута, либо рукав в говне… Но этот!!! В зелёных носках с переводными картинками – настоящий лох! – прокомментировал чёртов бомжейка хорошо поставленным голосом на всю церковь.

* * *

В этот момент у всех присутствующих в помещении, включая батюшку, вдову, ребёнка и друга Сеню, случилась прямо-таки массовая галлюцинация – в спёртом, пропахшем ладаном воздухе церкви появился, как бы надутый некой дурашливой волей, огромный мыльный пузырь, а в нём усопший – голый, с ехидной улыбочкой на устах, верхом на белом коне. Картинка переливалась всеми красками и была как живая.


Все так и застыли с поднятыми головами.


– Пирдуха-а! – завопил вдруг Сенька на весь храм.

– Ха-а, ха-а, – ответило ему эхо.

– Я имею в виду, конечно, пир духа, если кто подумал не то… – Он отцепился от гроба, только чудом не опрокинув последний, и, с трудом удержав равновесие, попытался придать лицу выражение скорбной значительности.

Затем Семён вытянулся по стойке «смирно» и, взяв под несуществующий козырёк, зачем-то встал в караул.

Но лицо его спокойным оставалось недолго. Оно вдруг сморщилось, как резиновое, и из глаз, точно у клоуна в цирке, брызнули слёзы.

Следующим номером оказался категорически несоответствующий моменту зевок – рот его судорожно раскрылся и никак не хотел захлопываться.

Семён неимоверным усилием воли всё-таки заставил себя закрыть рот.

Глубоко вдохнув носом воздух и заполнив им все лёгкие, он задержал дыхание – в течение нескольких секунд ему удалось не произвести ни звука. Потом, как учила йоговская дыхательная гимнастика, попытался спокойно выдохнуть, и не смог – воздух отказывался возвращаться наружу. Сенька почувствовал себя как ныряльщик, ушедший на слишком большую глубину, не рассчитав возможности своих лёгких: глаза его от усердия выпучились, лицо мучительно покраснело. Он жестами попытался объяснить присутствующим, что с ним происходит, и позвать на помощь – ему нужен был хороший хлопок по спине. Но все, похоже, решили, что этот идиот продолжает свою оскорбительную для всех присутствующих, включая покойника, буффонаду. Сенька в отчаянии сделал пару приседаний, потом постучал себя кулаками по грудной клетке, пытаясь снять спазм, – со стороны это выглядело неким подобием папуасского танца.


Бомж в кашемире внезапно отделился от толпы и полез на возвышение.

Первым делом он въехал Сеньке между лопаток, в результате тот громко икнул и со свистом выпустил наконец из лёгких воздух. Больше дышать он не осмеливался и, в детском испуге запечатав себе обеими ладонями рот, застыл в полном оцепенении, совершенно не понимая, что ему делать дальше.

– Что творим, россияне! Кого погребаем?! – взвыл смрадный гаер. – Предлагаю в его честь битву на фаллосах! – обратился хулиган к присутствующим. – Есть желающие?!

* * *

По рядам прошёл шорох, и послышался многозначительный кашель.


Батюшка, с кадилом в руке смиренно ожидавший своей очереди в «последнем действе», от ужаса скосил к носу глаза и даже чуть пригнулся, стараясь стать незаметнее, только бы это отродье не обратилось к нему со своим гнусным предложением. «Отродье» же только и сделало, что кратко глянуло в его сторону, и у святого отца случился острый приступ «медвежьей болезни», отчего ему пришлось срочно покинуть помещение.


– А ты, клоун? – повернулся богохульник к Сеньке. – Готов сразиться? На фаллосах? Как на саблях!

Сенька, не отнимая рук от лица и испуганно вытаращив глаза, отрицательно покачал головой.

– Ну и зря! Зрелище могло бы быть ослепительным! Уверен, дамы бы подивились. И я тут вижу парочку достойных. Дам, в смысле. Из тех, кто берет чашечку двумя пальцами, оттопырив мизинчик, а фаллос-тта – двумя руками, с захватом. Нууу!!. – опять взвыл ряженый опереточным голо сом. – Не стесняйтесь! Возможность – из редких!

– Да что ж это такое, – раздался в толпе присутствующих чей-то негодующий голос. – Забыли, где находитесь?! Это же Божья обитель! Человека в последний путь провожаем!

– А я о чём?! Так как неизвестно ещё, как ТАМ встретят, проводить-то уж точно надо с почестями!

Гадкий тип вдруг вложил крендельком два пальца в рот и свистнул пронзительно и переливисто.

Затем хлопнул в ладоши, отбил, как только что Сенька, ритм на груди и на ляжках и пошёл вприсядку, далеко вперёд и в стороны выбрасывая ноги, подмигивая и корча рожи. При этом он умудрился разинуть огромную красную пасть, полную золотых зубов, и, неприлично трепеща языком, заверещал дурным голосом на всё помещение:

Эх, яблочко, да с голубикою,

Подходи, быдляк, глазик выколю.

Глазик выколю, другой останется,

Чтоб видал, говно, кому кланяться.

В толпе кто-то свистнул в ответ.


Все мыслимые рамки приличий были нарушены – похороны таки превращались в балаган.


У вдовы выступили на глазах слёзы возмущения. Леночка хохотала в голос.


Сенька, всё ещё торчавший рядом с гробом на возвышении, обведя собравшихся затравленным взглядом, взмахнул руками, как бы пытаясь ухватиться за пустоту, но вместо пустоты схватился за собственную голову и ринулся сквозь толпу прочь, на воздух.


Вслед ему вылетел ботинок.

* * *

На дворе загибалось лето. Казалось, пыльный август надоел уже сам себе и вовсю заигрывал с тучками, пытаясь уговорить их пролиться. Небо было затянуто дымкой, и солнце висело на нём катарактным глазом.

Маленький дворик при церкви, посыпанный гравием, с пожухлыми цветами по периметру зелёной ограды, выглядел вполне запущенным. Скамейка в дальнем углу, прямо под открыточной берёзкой, была пуста, если не считать пары голубей, топтавшихся на её спинке и уютно гугукавших. Перед Сенькиным носом беззаботно трепетала слюдяными крылышками стрекоза.

Всё выглядело таким мирным и невинным, таким несоответствующим происходящему в этот момент в церкви и его, Сенькиным, душевным терзаниям, что почудилось ему, будто спал он и видел дурной сон. А теперь вот очнулся в этом мирном дворике, присел на лавочку и с улыбкой вспоминает этот глупый подростковый кошмар, свою идиотскую речь и тело в гробу, неподвижное и такое чужое.


Ну, конечно же никто не умирал!!! А тем более его Лёха!


Но уже в следующее мгновение он понял всю неотвратимость происходящего – там, внутри, постамент, заваленный цветами, этот страшный, выстланный белым атласом пенал на нём и навеки застывший друг – в нём! Торжественный этот ящик через некоторое время закроют крышкой, отвезут на предназначенный для этого кусок земли, утыканной крестами и чёрно-белыми глыбами с бессмысленными надписями, и опустят в яму. И яму эту забросают землёй. А Лёшка был клаустрофобом и не раз брал с Сеньки слово, что, в случае если он первым «отбросит копыта», тот обязательно кольнёт его булавкой за ухом, чтобы убедиться в «окончательном диагнозе» и не дать закопать его живым. «А то представляешь, если вскрытие покажет, что покойный спал!» – типично его шуточка. Про булавку-то Сенька и забыл. Но не хватало ещё после устроенной им клоунады у гроба вытащить булавку и начать у всех на глазах колоть ею бездыханное тело!

Го-спо-ди!!! Неужели это ВСЁ?! И мир остался без Лёхи! А в его собственной жизни появится та самая чёрная дыра, мёртвое безвоздушное пространство, заполненное НИЧЕМ, наличие ко торого он просчитывал в своих научных лабора ториях.


Сенька взвыл, как собака, которую пнули ботинком под рёбра, воздев руки к небу и раскачиваясь, как арабская женщина в тяжёлом горе, завопил шёпотом:

– Ну почему он?! Кто угодно, только не он… – И, сделав бессмысленный круг по двору, рухнул на скамейку, обхватив голову руками.

Так он сидел некоторое время, всем своим видом являя миру беспросветное отчаяние.

Потом поднял залитое слезами лицо к небу:

– Лёха!! Ну, как ты мог??!! Негодяй! Ни с того ни с сего! Это ж нечестно… У… у… у… – снова завыл Сенька, грозя кулаком в небо. – Почему его?! Как будто мало подлецов на свете! Начать хотя бы… с этого… – он задумался на мгновение, – с бен Ладена!



И тут откуда-то сверху, как если бы некая космическая радиоточка была подвешена прямо в кровле берёзки, раздался насмешливый голос с хрипотцой, который Сенька узнал бы, даже пребывая в тифозной горячке.

– Вот, только твоих советов тут и не хватало! Ну просто интересно, и КОМУ ты грозишь, Семёныч?! Думаешь, тебя тут кто-нибудь испугался? И перестань выть, как баба. Подумаешь, умер-шмумер…

Сенька так и застыл с поднятым кулаком. Он почувствовал, как у него зашевелились рыжие вихры на поверхности черепа. Испуганно озираясь, он зачем-то помахал рукой над головой, как бы отгоняя муху. Потом заглянул под скамейку.

– Не там ищешь, Сэмэн, – хрюкнул голос.

– А где? – растерянно спросил Сеня и тут же спохватился: – А?! Кто это?! Откуда?!

– От верблюда… Сверху я.

– Ты?! – Сенька задрал голову к небу. – Где?! Ничего не вижу… Отвечай! Это т… ты?

– Да я это, я… Совсем сбрендил? Не узнаёшь?

– Сбрендил, – констатировал Сенька. – Вот именно сбрендил. Делириум тременс, безалкогольный. Галлюцинации. Слуховые.

– Пока только слуховые… – констатировал голос.

Сенька хлопнул себя по ляжкам, вскочил и, дважды обежав скамейку, присел снова, теперь уже на самый краешек. Потом подёргал себя за вихры и потряс головой. Протёр глаза.

– Да, не нервничай ты так… – продолжал голос. – Это всего лишь я, друг твой Лёха. Вернее, моя метафизическая реальность.

– Такой не бывает, – автоматически отреагировал Сенька, но тут же спохватился, что разговаривает с пустотой. – Кто?! Ты?! Где?! Ты не умер?!

– Да умер я, умер. Это дух мой с тобой разговаривает. – Теперь в голосе явно слышался дурашливый пафос. – Свободный и неприкаянный. Скажи опять, что у вас, математиков, чего нельзя посчитать, того и нет…

Сенька принюхался – в воздухе явно запахло Old Spice, любимым Лёшкиным одеколоном. И во рту он тут же почув ствовал вкус Jack Daniels – его же любимый сорт виски.

Сеня сглотнул слюну.

– Лёха! Умоляю! Покажись! – взмолился Семён. – Не своди с ума!

– Не могу. Не положено.

– Кем не положено?

– Сам не знаю кем. Не положено, и всё тут.

– Небось опять одна из твоих штучек! И в гробу вон ворочался. И чёрт-те что нёс моими устами! И номера же у тебя…

– …смертельные. В прямом смысле слова.

– Это, Лёха, жестоко.

Раздался тяжёлый, явно нарочитый вздох.

– А сковырнуться вот так, как ты справедливо заметил, ни с того ни с сего – это не жестоко?! И смотреть на всех вас теперь отсюда, сверху?.. И увидеть всё то, чего раньше не видел?.. Из всех щелей такое повылазило… Приличных душ – раз, два и обчёлся. Поговорить не с кем… после смерти Ганди. Разве что с тобой.

– Правда, похоже что он… – сказал сам себе Сенька и покрутил головой. – А где ты, Лёх?!

– Где, где… Везде… Но в основном наверху. Озираю просторы.

– Ну, знаешь! – Сенька собрал всю решимость, на которую был способен. – Если ты – это действительно ты, тогда покажись! Материали зуйся!

– Соображаешь, что говоришь? Как это дух может материализоваться? Не положено! Здесь свои правила. Небесный устав.

– Да ладно, «не-по-ло-о-жено»! Как будто ты всегда делал только то, что положено. Ни за что не поверю, если не увижу своими глазами! Отпросись у них там. Хоть на галлюцинации!

– Отпросись… Тебе что здесь, урок физкультуры? Так бы тут все поотпрашивались!

В воздухе повисло молчание. И тут Сеня, сложив руки в молитвенном жесте, медленно сполз со скамейки на колени:

– Э… Ну это уж ты того… слишком…

– Ну, ладно, ты же знаешь мой принцип, если нельзя, но очень хочется, значит, немножко можно. Чем чёрт не шутит! Зажмурься!

Сенька честно зажмурился, прикрыв для верности глаза ладошками.

Лёшка непринуждённо, как если бы стоял там уже давно, вышел из-за берёзы:

– Можешь открыть глаза.

Сеня открыл один глаз, потом другой и, увидев перед собою Лёшку, снова зажмурился.

– Ну что, теперь своим глазам не веришь? Поднимайся давай, нечего в пыли коленки полоскать.

Сенька разом распахнул оба глаза и, покачиваясь, держась за землю, за скамейку, поднялся на ноги.

Затем сделал неуверенный шаг в сторону Лёши и осторожно протянул руку, пытаясь его потрогать. Рука наткнулась на невидимое препятствие.

– Да не лапай ты меня, – фыркнул Лёшка, передвинувшись ровно на такой же шаг назад и не выказав при этом никакого видимого усилия, – Фома Неверующий. Мало тебе, что ты меня видишь и слышишь. Повторяю, я сугубая метафизическая реальность и преподношу тебе эту реальность в ощущениях. Понял?

Сенька открыл было рот, но, так и не придумав, что сказать, закрыл его обратно.

– Самолёт летит,

Колёса стёрлися,

Вы не ждали нас,

А мы припёрлися! —

неожиданно затянул Лёшка частушку.

Затем, слегка подпрыгнув и на мгновение зависнув в воздухе, опустился на землю и выписал ногами несколько кренделей, как если бы собрался сплясать «барыню».

– Лёха-а-а… – хрипло проклокотал Сенька, с трудом вытолкнув воздух из гортани. – Если ты здесь, то кто же тогда там? В этом… в гробу?

– Там тело моё бренное. Оболочка, выставленная на обозрение любопытствующим. Профанация. Я ведь даже не крещённый. А при жизни ни в Бога, ни в чёрта не верил – атеист сраный. Но распоряжений отдать времени не случилось. Раз, и отбросил копыта в одно мгновение.

Сенька, находившийся в состоянии полного оцепенения, не в силах произнести ни звука, так и стоял, вытаращив глаза и бессознательно придерживая рукой челюсть, чтобы не отвалилась.

– А неслабую ты речугу толкнул, – продолжал Лёшка. – Хочется спросить тебя на чисто русской латыни: и не стыдно тебе было такое нести, бля?

– Это не я – это ты!

– Не-е-т, это подкорка твоя с моей помощью проговорилась. Мне особенно понравилось про «широту душищи» и «глубину умища», которыми предполагается возместить недостаток роста. Ну, во-первых, я хорошего среднего роста, – приосанился Лёшка. – И длина моего трупа, как опре делил гробовщик, «нормальная». А какой нежный и трепетный, даже в лежачем положении! И потом у нас сейчас, чем мельче персонаж, тем больше у него возможностей.

– Эх, Лёха! Как же ты можешь шутить в твоём положении? – выговорил наконец закадычный дружок. – Сейчас тебе должно быть не до шуток!

– Смех – это вызов судьбе. Мы смеёмся, сознавая свою беспомощность… Смеёмся, чтобы не сойти с ума, – с важным видом процитировал Лёха кого-то. – Шутить можно в любом положении. А уж в моём-то, как говорится, сам Бог велел. Так как Сам, судя по всему, большой шутник. А вот Сын его – нет. У Иисуса Христа всё есть – страдания, гнев, скорбь, доброта, любовь. У Него нет только одного – Он ни разу не пошутил. Тебе это в голову не приходило?

– Наверное, Ему было не до шуток, – предположил Сенька. – Он-то знал, чем всё кончится. А может, боялся, что если начнёт шутить, то уж не сможет остановиться?..

– Или боялся, что главное послание человечество всерьёз не воспримет. Что, собственно, и случилось, – задумчиво произнёс Лёшка. – А может, то, что могут себе позволить боги, не могут позволить Мессии? Вон ваш-то, иудейский, дык и вовсе суровый деспот. А пошутить, похоже, любил.

– Ну, это смотря с каким выражением Ветхий Завет читать!

– Да как не читай, – ухмыльнулся Лёшка. – Это ж надо было из всех бесконечных возможностей, из ничего, в котором уже было всё, сотворить такую несовершенную и, прямо скажем, малосимпатичную тварь, как человек, чья история полна крови, ненависти, преступлений и страшных несправедливостей – чем хуже, тем лучше, – да ещё уверять, что создан он по Его собственному образу и подобию.

– Большим шутником надо быть! – подтвердил Сенька.

– Ну уж, не знаю, был ли ОН шутником, с таким-то характером!

– Ну вот как это Создателю пришло в голову… интересно кстати, у Бога есть голова или ОН – одно целое? Так вот, как Его сподобило разместить органы любви и главного чуда – деторождения – в такой непосредственной близости с «грязными» органами, предназначенными для самых неаппетитных функций? Это ж каким циником надо быть, чтобы не делать никакой разницы между актом любви и физиологическим отправлением организма? Или весельчаком. – Сенька от возбуждения покраснел и размахался руками. – Ой! – спохватился вдруг он. – Может, я не ко времени сейчас со всеми этими вопросами?

– На то ты и учёный, чтоб не ко времени с вопросами. Давай спрашивай дальше.

– А может, это он из экономии, чтобы других дырок не делать? – предположил Сенька.

– Дык, никакого ж деторождения не предполагалось – тока Адам и Ева. Этта они потом уж сами додумались, что для чего использовать, – напомнил Лёшка.


Тут Сенька вдруг осознал, что происходит нечто совершенно из ряда вон выходящее, не объяснимое никакими известными ему законами, ни физическими, ни естественными: он разговаривает с покойником. Причём речь у того вполне связная, мысль чёткая, реакция быстрая (на какие темы провоцирует!) – покойники такими адекватными не бывают. И челюсть у Семёна всё-таки отвалилась.


– Закрой рот, дружок, а то вид у тебя малость придурковатый, не соответствует торжественности момента.

– А может, ты всё-таки не умирал? – выдавил из себя Сенька поразившую его догадку. – А там… – указал он в направлении церкви. – Я даже не знаю, что там… Да ещё и хулиганит, задницу голую показывает…

– Нет уж, как говорится, умер – так умер… А гаерствовать – так уж по полной программе! И вообще… каждую вещь и событие стоит подозревать в вероятности более чем одного толкования, – проговорил Лёшка, на этот раз важным голосом.

– Как это?

– А так. Я же с тобой говорю…

– Ну…

– Значит, я мыслю…

– Ну…

– А если я мыслю, следовательно, я существую. Согласно Декарту. Сознание определяет бытие. Или наоборот. Правда, в моём случае это скорее небытие… Сознание, оно ведь, как ветер, невидимо – судить о нём можно только по результатам. А результат в том, что ты со мной сейчас общаешься. И неважно, сознательно или бессознательно.

– Чёрт, совсем запутал. – Сенька задумчиво поскрёб в затылке. – А ты что-нибудь чувствуешь? Ну там… боль или жалость?..

– Всё чувствую. Только… как бы тебе объяснить… теоретически. Вот, например, чувствую сбой в эндокринно-гормональной системе – чего-то очень хочется, а чего – не помню… так, неясное томление в области позади живота и немного пониже глаз. Хотя ни того, ни другого больше не существует – фантомные боли.

– А вообще что-нибудь помнишь?

– Ну, а как бы я тебя узнал, если нет? Конечно, всё помню, даже то, что при жизни забыл. И к тому же мне отсюда сверху видно намного лучше и дальше. Кстати, в обоих направлениях – вперёд и назад.

– Да?! А будущее предсказать можешь?

– Ну, кое-что могу…

– Войны не будет?

– Войны и не прекращались никогда, ни на одну минуту, где-нибудь в мире всегда идёт война. А теперь вот СИЗИРК наступает.

– Кто это?

– Не кто, а что. Догадайся, гений хренов. Скоро накроет всех медным тазом. Финансовым.

– А… а… – догадался Сенька прочесть слово наоборот. – У нас уже поговаривают – никто не верит.

– Скоро поверят! Ка-а-к шарахнет!

– И что же делать?

– Ну тебе-то волноваться нечего. Денег у тебя больших нет, а значит, и терять будет нечего. Зато голова на плечах, а с этим багажом никакой сизирк не страшен.

– Да я и не боюсь. – Сенька замолчал. Поскрёб щёку. Потом спросил осторожно: – Ну, а ты-то?! Как тебе ТАМ? Что ты чувствуешь?

– Хм-м… – хмыкнул Алекс. – Ты ещё спроси, как я тут поживаю… как моё здоровье… имеет ли место пир духа…

– Да я не в том смысле, – смутился Сенька. – А в смысле, как вообще… ТАМ?!

– Да не знаю я. Я ещё не совсем ТАМ. Болтаюсь пока между небом и землёй, ни ТУДА не пускают, ни ОТСЮДА не отпускают. Похоже, что ЗДЕСЬ ещё не всё закончено – дали последнюю возможность прокрутить плёнку. Туда-сюда. Как в кино.

– И ты сможешь что-нибудь изменить?

– Нет, конечно. А вот осмыслить…

– И много там таких, как ты, «болтается»?.. – Сеньке, с одной стороны, неловко было задавать все эти вопросы – всё-таки момент «перехода в лучший мир» подразумевал некую торжественность, но, с другой стороны, как не задать главных вопросов, над которыми веками бьются философы, тому, кто уже в этом «лучшем» мире пребывает.

– Пока никого не встретил. Похоже, здесь каждый на своём месте разбирается со своей жизнью. А места тут много…

– И что? Теперь тебе всё позволено?

Лёшка посмотрел на него почти с сожалением:

– Ровно наоборот! Это при жизни всем всё позволено. А здесь в лучшем случае позволят осмыслить – если, конечно, есть что осмысливать.

– А трубный глас ты слышал? Огненный меч видел? Ну, или хотя бы свет в конце туннеля?

– Ни света, ни туннеля. А трубные гласы и мечи оставь фантастам.

– А что же есть?

– Ничего нет. Пустота. Переходный период – с этого света на тот. И ты наедине со своей совестью. Если таковая имеется.

– А если не имеется?

– Для них, наверное, своя программа. Может, и перехода никакого нет – был, да сплыл. Из ниоткуда – в никуда.

Сенька опять глубоко задумался. Опять пару раз открыл и закрыл рот. И наконец решился:

– А как же ты… сам себя называл «атеист сраный», а сам вон… вроде умер… и это… со мной тут… общаешься.

– Сам не знаю.

– Значит, душа-то есть! Остаётся после смерти? И про «бессмертие души» не попы выдумали?

– Да, говорю же, не знаю. Но попы к этому самому «бессмертию» уж точно никакого отношения не имеют, они просто профессиональные спекулянты, члены мафиозных группировок – Бога не могут поделить между собой.

– Ну, а веровать-то надо? Есть в КОГО? Хоть это тебе там наверху дали понять?

– Здесь никто никому ничего не даёт. А веровать или не веровать нужно было раньше, до того как коньки откинешь. И наедине с тем, в кого веруешь, без посредников.

– Так веровать? Или не веровать?

– Ну, что ты меня пытаешь? Это каждый должен сам для себя решить. Говорила же твоя башка: Бог – это самое важное, независимо от того, есть Он или нет. Человек ведь эгоцентрик – придумал Бога для того, чтобы Тот ему служил. А сегодня Спасителя бы и вовсе записали в лохи и лузеры.

– Но мне-то что думать, имея тебя перед собой, – тут уж поверишь не только в загробную жизнь, но и в инАКопланетян, как говорила моя бабка. Да и вообще, как сохранить в себе надежду, что жизнь устроена правильно, а «не вообще никак». Ты вон сам уже ТАМ, а тоже толком ничего сказать не можешь.

– На эту тему совета даже с того света не получишь. А уж если тебе моё мнение интересно, так вера и неверие никакого отношения к вопросу существования Бога не имеют – это выбор самоощущения, сознательный или бессознательный. Вопрос внутреннего комфорта. Вот ты, например, собственно, от Бога чего хотел бы?

Сенька глубоко задумался.

– Понять, чего Он хочет от меня, – наконец сформулировал он.

– Глубоко. Бедный Господь Бог, в каких целях Его только не использовали! И моё теперешнее присутствие перед собой воспринимаешь как доказательство Его существования! Немного же тебе надо. А может, я тебе и вправду только кажусь? Галлюцинации. Ты же всегда был впечатлительным.


Сенька опять задумался. Он так хорошо знал Лёшку, что действительно мог представить этот диалог во всех деталях – с запахом любимого Лёшкиного одеколона, со вкусом виски из вечной фляги, даже с его дурацкими частушками, которых тот знал несметное количество на все случаи жизни. Да и в церкви – только что – никто, кроме него, Сеньки, не заметил Лёшкиных фокусов в гробу.


А Сеня был не просто впечатлительным – до девятнадцати лет он был лунатиком. Настоящим. Правда, гулял не по крышам, а по ночным улицам. Находил ключи, куда бы их ни прятали родители, открывал дверь и уходил гулять, как был, в пижаме и тапочках, в любое время года. При этом никогда не простужался и не болел. Сколько беспокойства причинял он семье этими странностями! Бабка втайне от родителей его даже к раввину водила. Но тот сказал, что он только раввин, а не Господь Бог, и посоветовал оставить Сеньку в покое. «Может, это он нормальный, а не мы. Всё зависит от позиции. Как заявил тот пациент в сумасшедшем доме: “Жалко, что нас так мало, а то бы мы им показали, кто здесь сумасшедший”», – сказал рабби напоследок. А врачи уверяли, что с возрастом пройдёт. И оказались правы – в один прекрасный день прошло, как отрезало. Правда, случилось событие, которое, возможно, повлияло на это чудесное исцеление.


Вот и сейчас, может, ему и вправду Лёшка только мерещится?


– Я, между прочим, сам не уверен, что в данный момент сам себе не снюсь, – прочёл Сенькины сомнения Лёша. – Вместе со всей этой тусовкой, – махнул он рукой в сторону церкви. – И чего ей вздумалось меня, нехристя, в церкви отпевать, ведь всегда же знала, как я к этому отношусь. Мода, видите ли, у них сейчас на это.

– А я как же?! – не мог успокоиться Сенька. – Тоже себе снюсь? В твоём сне? Двойной сон? Сон с двойным дном? – Сенька от напряжения свёл брови домиком.

– Жизнь – только сон, увиденный во сне, говорят, кажется, японцы. А может, я просто твоё воспоминание? Или ты эманация моего сознания? Ну, как бабочка Чжуана Чжоу?

– Кто это?

– Однажды древнему философу Чжуану Чжоу приснилось, что он бабочка. Весело порхающая бабочка. Он наслаждался от души и не сознавал, что он – Чжоу. Но вдруг проснулся, удивился, что он – Чжоу, и не мог понять: снилось ли Чжоу, что он бабочка, или бабочке снится, что она – Чжоу? Это и называют превращением вещей, тогда как между мною, Чжоу и бабочкой непременно существует различие. Китайская притча, – уточнил Лёшка. – И вообще, тот факт, что кто-то умер, не доказывает, что этот «кто-то» жил.

– Прекрати надо мной издеваться. Я могу повредиться в уме, – нахмурился Сеня.

– А вот этого не нужно – будет очень вредно для твоей работы. – Лёша постарался придать лицу торжественное выражение. – А может, мозг мой ещё не совсем умер. То есть физическая смерть наступила, коллективное бессознательное окочурилось, а вот индивидуальное… ещё того… где-то витает.

– Может, это и есть душа? Энергия души?

– Может… И эта типа душа понимает: то, что есть, это не ВСЁ, что ЕСТЬ.

– Мы именно это и пытаемся доказать у себя в Силиконке, но только в размерах Вселенной. А хочется для себя.

– Для этого, пожалуй, есть только один способ – умереть самому, дай бог тебе здоровья, конечно. Я сейчас о многом догадываюсь. Но толком всё равно ничего не знаю.

– Знаешь, – завёлся Сенька, – какую новую модель многомерной расширенной реальности предложили квантовые теоретики для описания перемещений, происходящих быстрее скорости света? Для объяснения этого эффекта используются дополнительные измерения реальности. Или французский физик Давид Бом с его объяснимой (физической) и необъяснимой (не-физи ческой) многомерной моделью реальности. Так вот, эта бомовская теория – о мире и Вселенной как необъятной голограмме. В которой «всё пронизывает всё». Где каждая частица, помимо себя самой, содержит всю голограмму в целом и неразрывно связана с остальными частицами, из которых состоит единая ткань мира. В этой суперголограмме есть абсолютно всё – энергия, материя, измерения. В ней есть все войны и революции с их победами и поражениями; есть этот прицерковный дворик, твои похороны, рождение твоего сына; есть Гитлер, Сталин и Моцарт с Толстым, все сумасшедшие гении и террористы, все боги и антихристы… и даже я, объясняющий тебе всё это. Ты понимаешь, о чём я говорю? Есть всё, видимое и не видимое простым глазом. При этом прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно. И наше сознание лишь частица этого фантома. Частица, вмещающая целое. Капля воды, из которой состоит океан. Понимаешь?

– Ну что ж, ещё одна теория… – неопределённо отреагировал Лёша.

– Ты оттуда, где теперь находишься, можешь это подтвердить? Или опровергнуть?

– Нет. А если б и мог, не стал бы – у живущих свои знания, не дело мертвецов вселенскими подсказками заниматься.

– Значит, смерть не приводит к знанию, – сделал вывод Сенька. – А если некоторых приводит, так ими и поделиться нельзя! Жалко! А то бы мог совет дать, как улучшить человечество, на пример.

– Ну, советы-то давать проще некуда. На это каждый горазд, что живой, что мёртвый. И как человечество улучшить знаю – убрать агрессивную компоненту из организма человека, да и всё. Наступит полная гармония, типа всеобщая любовь. Правда, тогда футбола не будет, да и ещё много чего, войн, революций, например, инквизиции, терроризма. А у нас тут, на небесах, никакой борьбы Добра со Злом, всё полюбовно будет решаться. Непонятно только, как с животным миром быть, там ведь не нападёшь – не съешь, а не съешь, детёнышей не накормишь – лапы протянешь.

– Зато и на тебя охотиться не будут – сплошное царство вегетарианства.

– Очередная утопия. Особенно если кто-то из людей точно знает, как это сделать.

– Это из людей, а если ТАМ изначально всё было бы сотворено гармонично?

– Дык, ТАМ тоже свои амбиции. Если всё так хорошо, зачем тогда человеку в НЕГО верить?!

– А знаешь, первые главы Ветхого Завета ничем не отличаются от современной космологии – отделение тьмы от света, например, – объявил Сенька с таким значительным видом, как если бы он сам этой процедурой и руководил.


Оба долго молчали, размышляя каждый о своём.


Из церкви доносилось пение.


– Ну а если ты перед Ним предстанешь, у тебя есть что Ему сказать? – гнул своё Сенька.

– А то… «Ну, Ты горазд на сюрпризы, – скажу я ему. – Я-то думал, Тебя нету, а Ты вот он, собственной персоной!» И тут же главный вопросик подброшу: «Ты, Создатель, чего от Сеньки-то хочешь?!»

– Да ну тебя, – безнадёжно махнул Семён рукой. – Неужели самому не интересно?

– Самому-то интересно. Но боюсь, тебе информацию о нашей с Ним беседе передать уже никак не смогу.


Опять помолчали.


– Как ты там вообще, на чужбине? Не тоскуешь? – вернулся Лёшка к земным делам.

– Да как тебе сказать… У меня работа любимая. Именно любимая. А в этом для меня девяносто процентов счастья. Но тебя там нет. И общение там другое – или профессиональное, или родственное, иного не наблюдается. По душам поговорить не с кем.

– А что не женишься?

– Да чёрт его знает… Есть вроде дама сердца… Но именно на сердце она и не тянет. Вроде всё при ней – и секси, и культурненькая: книжный магазинчик держит, все книжки там перечитала. И говорит, что любит…

– Ну? Так чего ждёшь?

– Скучно мне с ней. Пока в постели, всё вроде хорошо, а вне – скучно.

– Вне… Всё дело именно в этом «вне».

Опять помолчали.

– А можешь мне сказать, когда я умру?! – Сенька напрягся, пытаясь вглядеться в выражение лица друга.

– Здрасьте вам… Уж не перепутал ли ты меня с кем? Я ж тебе не Воланд какой, мне тут такого не показывают. Отсюда видны только всякие мелочи.

– Например?

– Например, кто вор, а кто в тюрьме. Где бузина, а где Киев с дядькой… Тебя вот могу постараться увидеть как можно дальше во времени. – Лёшка прищурился и по-ленински приложил козырь ком руку ко лбу: – Так… так… так… ар-р-хиинтересно…

– Ну?!

– Вижу тебя весьма пожилым господином с тростью, гуляющим по какой-то набережной… в одиночестве, между прочим.

– Это ничего не значит, семья, может, дома ждёт. – Сеньке факт одиночества явно не понравился.


Господи, сколько же важного сейчас можно было спросить, про Сотворение мира, например, или про ещё не открытые физические законы. Про вечный двигатель, наконец. Да мало ли что ещё полезного для человечества и самой планеты Земля. Голова шла кругом. Хотелось про всё сразу, но вылезали какие-то глупые детали, мелочь, вроде собственной судьбы.


Сенька нервно нарезал по дворику круги за кругами.


– Лёх, а тебя, кроме меня, кто-нибудь ещё увидит? – спохватился вдруг он. – Ты Вере покажешься? Она же безутешна – мужа потеряла, отца своих детей.

– Ни в коем случае – эдак ведь можно и головой повредиться. Представляешь, там – я умер, лежу себе тихо, а здесь – вот он, может, холодненький и прозрачненький, но вполне обозримый и даже в умном разговоре поучаствовать могу… «Какой кошмар…р…р», как говорила Ривка-Малка. – Лёшка, как никто, умел имитировать Сенькину бабку с её фрикативным «р». – У Веры ведь с воображением всегда бедновато было. Она человек конкретный. А теперь вдова. И роль эту выполняет безупречно. Со временем мой непотребный образ превратит в святыню. Как это умеют делать женщины – миф обо мне заменит ей реальность. К тому же у неё теперь огромное преимущество перед другими жёнами – она всегда точно будет знать, где находится её муж.

– Похоже, в твоём случае даже после смерти нельзя быть уверенным в том, что ты находишься там, где положено.

– Если бы ещё знать, где положено…

– А как ты умирал? – опять не удержался Сенька. – Страшно было? Говорят, что смерть – это квантовый скачок.

– Это у кого как… меня засосала чёрная дыра астрального лона.

– Я серьёзно – у меня ведь больше не будет возможности спросить о таких важных вещах. Что ты чувствовал за мгновение?

– Ни-че-го – никакого дуновения вечности. Брык – и всё. Увидел себя валяющимся на ковре. Из серии – лежит статуя, рука поднята, а вместо… дальше сам знаешь.

– С тобой даже после смерти серьёзно поговорить невозможно. Это же, должно быть, такая травма!

– Для кого травма? Для покойника? И не забывай, что в каждом из нас живёт труп. Вернее, мы живём вокруг собственных скелетов, нашедших идеальный шкаф в нашем теле! А?! Глубокая мысль!

– Да, действительно… – Сенька облизнул губы – во рту у него пересохло. – А Леночке? Покажешься? В одиннадцать лет отца потерять! Вот это травма на всю жизнь!

– Соображаешь, что говоришь? Травмой для ребёнка будет увидеть мёртвого папку, прыгающего тут. И дети утешаются намного быстрее взрослых. Ей уже сейчас надоело там стоять с постным лицом – хочется, чтобы эта бодяга поскорее кончилась. И как я её понимаю!

– Отлично, – грустно констатировал Сеня. – Значит, я единственный… кто удостоился… или кто… того… съехал с глузду.

– Не единственный. Сейчас Кора заявится. Уже едет в такси из аэропорта.

– Кора?! – Сенька от удивления снова опустился на скамейку. – Боже мой! Кора, Супер гелий-три, как я её называл. А она меня – Сэмочкой. И уверяла, что у меня «закрытый перелом сознания».

– Да уж, ходячая эмоция, ходячая реакция.

– А любила тебя ка-ак! А мне говорила, прежде чем найдёшь свою царевну, сколько жаб перецеловать придётся!

– Чего она только не говорила, правдорубка безжалостная. Запросто может заявить, что я умер, чтобы уйти от ответственности.

– Такой язвительный ум, электрический скат с глазами ундины, – гнул своё Сенька, расплывшись в сентиментальной улыбке. – Нежная забияка.

– Поэт из тебя – как из меня предводитель евнухов. А Кора – экстремалка: за идею готова у любимого человека душу вынуть. Тебя-то она щадила.

– Знал бы, что она тебя бросит, сам бы подсуетился. Я таких женщин больше не встречал – совершенна, как математическая формула. – Сенька вздохнул. – Она ведь уже года четыре как исчезла! Уехала. Кажется, вышла замуж. Живёт вроде где-то в Европе.

– Четыре года два месяца и пару дней, – уточнил Лёша. – Ну да, уехала, исчезла… Но мы так и не расстались. Я-то только сейчас это понял. А она знала всё время.

– Что же делать?! – Сенька опять вскочил со скамейки. – А если они с Верой столкнутся? Мало тебе было скандалов при жизни? Ну, Лёха, даже умереть спокойно не можешь – от тебя-покойника никакого покоя нет.

– Столкнуться не должны. Ты за этим проследишь. Нельзя Вере похороны портить. Да и Кора, сам знаешь, непредсказуема.

– Значит, Вере портить нельзя, а мне можно! Я что, на твои похороны примчался, чтоб фигаро работать? И так меня идиотом на всеобщее посмешище выставил, только что кукарекать у гроба не заставил.

– Ну ладно… Последняя дружеская услуга. Мне с Корой необходимо побыть наедине. А потом, когда все разойдутся, подведёшь её проститься. Если захочет, конечно. Или нет, лучше не надо, даже если захочет. Её ведь и провоцировать не надо, сама додумается до всяких безобразий.

– Понятно… А Кора откуда узнала о твоей… как это… кончине? Она ведь уехала ещё когда… до того, как с Тимой всё это случилось, как ты в психушку попал.

– Кора всегда всё знала и знает. Женщина-локатор. Гений интуиции. Да и подружки тут кое-какие остались.

– В общем, собственные похороны в оперетку превращаешь, – укоризненно покачал головой Сенька.

– Ну значит, на большее не тяну. Хотя с Корой веселье вряд ли предвидится. Но уж, если я себе снюсь, она-то точно разбудит.

– У тебя, значит, разборки, а я отдувайся.

– Ну, подумай ты своим мозКом – если не ты, то кто же? И вспомни, как я за тебя отдувался, когда ты чёрт-те на ком жениться надумал. Чтобы твоих приличных родителей кондратий не хватил, пришлось на себя её брать, потом еле отвязался. А всё потому, что я тебя, дурилу, девственности лишал в девятнадцать лет, а заодно и от лунатизма излечивал.

Сенька склонил голову, чтобы скрыть улыбку, но не выдержал и расхохотался.

И они начали вспоминать. Им было что. Вся жизнь, кроме последних шести лет, вместе прошла.

Их двор в Замоскворечье. Родителей. Сенькин отец был руководителем лаборатории в некоем жутко закрытом «ящике», благодаря чему Сеня вырос в невероятно привилегированных для тех лет условиях, а именно в отдельной квартире. Его отцу даже машину по утрам пригоняли, видимо, оберегая его от «шпиёнов» в метро. В неё он иногда подсаживал и Алёшкину маму, работающую в той же лаборатории. Дружили семьями. Ездили вместе в отпуск с детьми-одногодками.

Сеня, в отличие от сорванца Лёши, в школе считался мальчиком вдумчивым и положительным, но вечно был «на поводу» у последнего.

Взрослели они каждый своим путём, но вместе. Лёха пустился «во все тяжкие» уже лет в пятнадцать, благо обаяния было не занимать уже в подростковом возрасте. Его кидало во все стороны – театр, фронда (маловразумительная), участие в каких-то «оппозиционных» самиздатских журналах, при этом при случае подфарцовывал (уж очень хотелось иметь нормальный прикид). Ну и конечно, женщины – в них он для своего возраста разбирался даже лучше, чем надо (или думал, что разбирается). Но в результате успех был ошеломительный – женщины, особенно те, которые постарше, любят напористых юношей. И Лёша пользовался этим вовсю – в дело шло всё, что «плохо лежало», включая маминых подруг.

Конечно, дама может и не дать,

Но предложить ты ей всегда обязан —

было его девизом в ту эпоху.

Сеню же в этом возрасте занимало совсем другое – книги, математика, какие-то смутные романтические мечтания и, что самое мучительное, вопросы, вопросы и вопросы, на которые он не находил ответов. Сенькина бабка Ривка-Малка называла внука именем, скорее всего, созданным в её воображении, – Феличе Картаньезе, – обозначающим несоответствие его облика и поведения с хамской повседневностью – прямо тебе испанский гранд, принц, поменявшийся местами с нищим и вынужденный теперь жить в вопиющей советской действительности. И советовала в «нашем бандитском дворе» не называться всем на посмешище «еврейским Сёмочкой», а хотя бы каким-нибудь «русским Санечкой».

Лёшку же она называла просто – «мишугене», что на её языке обозначало «сумасшедшенький».

Когда Алекс (как он в те времена представлялся) осознал, что его друг в свои девятнадцать лет всё ещё девственник, он взялся за дело. Выбор его пал на девицу, пользующуюся репутацией «страстной»: маленькую, усатенькую, но с живыми лукавыми глазами и, главное, игривую и с юмором. Уговорить её ничего не стоило – Сеня был юношей хоть и скромным, но вполне (как она выразилась) «consommable»[1].

Лёшка организовал встречу и всю «увертюру» взял на себя, потом, как бы случайно (для Сеньки), оставил их наедине.

Сенька толком не представлял, с какой стороны приступить. Инициативу взяла на себя бойкая барышня – она подошла к нему вплотную, подняла голову и, пристально глядя в глаза (что, видимо, было ошибкой), страстно выдохнула: «Поцелуй меня…» Сеньку охватила паника – он не представлял, как можно поцеловать этот усатый рот. У него забегали глаза и вспотели ладони. Тогда партнёрша взяла его за кисти рук и уложила их на свои бёдра. Потом обвила шею жертвы жадными руками и попыталась впиться ему в рот. Но это оказалось не так-то просто – губы его были так сжаты, как если бы он дал себе зарок не разжимать «срамных уст» до особого знака свыше. «Послушай, красавчик, – сказала барышня в отчаянии, – если не можешь поцеловать, так хоть укуси как следует!»

– А ты что?! – Лёшка от возбуждения снова приподнялся и завис в воздухе – он эти подробности слышал впервые.

– И я укусил. Сильно. За щёку.

– А она что?! – корчился Лёшка в воздухе от смеха.

– Ей, похоже, понравилось. – Сенька захохотал своим странным, немного кудахтающим смехом. – Дальше всё произошло само собой.

– О, господи, неисповедимы пути оргазма. Зато последствия пришлось мне расхлёбывать. Ты ведь считал в то время, что консумировать даму само собой означает жениться.


В этот момент из церкви вышли Вера с дочкой.


Обе застыли на пороге при виде веселящегося Сеньки.


Нужно сказать, что Вера всегда Сеню недолюбливала – видимо, инстинктивно чувствовала, что их с Лёшей связывают отношения куда более сильные, чем брачные узы.

К тому же она всегда подозревала верного дружка в покрывательстве. И надо сказать, не без оснований.


Друг мужа – всегда враг жены, если только он ей не любовник, сказано классиком парадоксов.


Но сейчас было не время для выяснения отношений – время было для общей скорби. Правда, и здесь дружок оказался не на высоте – Сенькина надгробная речь, вернее, его безобразные отвязные кривляния произвели на Веру ужасное впечатление. Особенно её шокировало, когда он заговорил голосом мужа. Да и от себя потом нёс страшные непристойности. Чуть драку не затеял, так и нарывался на скандал. Всю атмосферу разрушил. Конечно, всё можно было списать на неадекватность человека в горе, но… она бы предпочла, чтобы горе выразилось как-то иначе, без таких вот… плебейских фокусов.

Вот и сейчас веселится сам с собой, прямо в голос хохочет, руками размахивает, разговаривает непонятно с кем, просто ненормальный какой-то. Совсем в своей Америке одичал.

Нужно немедленно привести его в чувство, чтобы вёл себя сообразно обстоятельствам, решила она.


Лёшка при виде жены с дочкой опустился на землю. Помахав рукой перед самым Сенькиным носом, он закатил к небу глаза и энергично задвигал бровями, пытаясь предупредить о надвигающейся опасности.

Но Сенька ничего не замечал и продолжал хихикать.

– А помнишь, я тебе говорил, что ты даже на своих похоронах будешь умирать от смеха, – и был прав! – снова захрюкал он.


Вера вывела дочь за ограду и усадила в ожидавшую их машину – шофёр отвезёт к бабушке с дедушкой, достаточно девочке тяжёлых впечатлений.


Сеня, вняв наконец Лёшкиной пантомиме, обернулся – Вера стояла прямо перед ним.

Он попытался принять серьёзный вид и, главное, закрыть собой Лёшу.

– Да не видит она меня. А у тебя вид полного мишугене. А у неё муж умер. Горе! Соответствуй! – С этими словами Лёшка уселся на скамейку, беспечно предоставив другу выкручиваться самому.

Вера подняла заплаканное лицо и положила руки Сене на плечи:

– Нам всем тяжело. Я знаю, как ты его любил. Ужасно, что это случилось так внезапно. Он всех нас оставил сиротами.

– Да, Вера. Да. – Сеня неловко погладил её по плечу. – Леночке, наверное, хуже всех.

– Её отвезли к моим родителям.

– Это правильно… А что, твои родители не пришли попрощаться?

– Ну ты же знаешь, у них с Алексом испортились отношения… А мне приходилось лавировать! Сейчас у меня такое чувство, как будто кусок души отрезали. Ты видел, сколько народу пришло! Всё-таки он был личностью! – В голосе Веры звучала гордость за мужа.

– Ещё бы! Глядя на него, так хотелось жить! А он взял и умер. Как теперь без него? Жизнь лишилась вкусов и запахов…

– Он умел быть другом! И мужем! И отцом! Он так нас любил! Несмотря ни на что. Думаешь, я не знаю о его похождениях? И что ты его покрывал? – Она завелась с пол-оборота, как если бы ей кто-то дунул в ухо. – Но что же с вами поделаешь… все вы одинаковы… – взяла она себя в руки в следующую секунду. – На нас с детьми это не отражалось. Нас он ни на кого не променял. Мы были самыми главными в его жизни. Несмотря ни на что! И ни на кого!

– Ну конечно, конечно же он вас любил, а всё остальное не считается, – с готовностью подтвердил Сеня.

– И даже… эта… ведьма… не смогла его увести… Настоящая ведьма! Я не знаю, что нужно сделать с человеком, чтобы он так страдал! Я её ненавижу… до сих пор. И никогда не прощу. Это она его в могилу свела раньше времени…

– Это точно, руку она приложила, – со скамейки подал голос Лёша.

– Ну что ты, Вера… Сейчас не время об этом вспоминать. Забудь. Сейчас нужно думать только о хорошем, – старался Сенька изо всех сил сменить тему.

– Забыть?! Никогда. Она ведь из меня чуть преступницу не сделала. Подумать только, я ведь однажды чуть её не убила. Это был мой вечный кошмар… Я знаю, что он к ней всё время возвращался, как пёс на блевотину. А когда они расставались, становился невменяем. И дома был невыносим. А когда мирились – возрождался и опять становился лучшим мужем на свете… Я уж и не знала, что лучше… Какое счастье, что она уехала. Сгинула. Это был, наверное, самый счастливый день в моей жизни. Я хоть последние несколько лет прожила спокойно. Но ему я всё-всё простила. А ей – нет! Будь она проклята!

– В общем, что-то от ведьмы в ней было, – опять подтвердил Лёшка со своего места.

– Надеюсь, судьба ей за меня отомстила! Бог, Он всё видит! Таких, как она, когда-то камнями побивали. Даже сына моего околдовала. Ведьма! – Веру явно зациклило на этом слове, но другие, которыми она называла Кору про себя, были уж совсем неприличны. – Главное, что она его больше никогда не увидит – ни живым, ни мёртвым!


Эта женщина и вправду была для Веры наваждением, навязчивой болезненной идеей – она и сейчас ещё одержима желанием победить соперницу (пусть и бывшую), и для этого годилось всё, включая смерть виновника, – уж теперь-то его никто не сможет отнять. Но покой на её душу никак не снисходил, даже в такой момент.


Лёша слез со скамейки и подошёл к ним вплотную.

– Уводи её, пока не поздно, такси уже подъехало, сейчас всем кирдык настанет, – шепнул он Сеньке прямо в ухо.

Сеня обнял Веру за плечи и повёл к церкви:

– Пойдём, Вера, наше место там, рядом с ним.

– Да, да, конечно! Служба, наверное, уже заканчивается, – покорилась Вера.


Однако дойдя до самого порога, Вера вдруг резко развернулась и пошла обратно. Она подошла прямо к невидимому ей Лёше и застыла в самой непосредственной от него близости:

– А как ты думаешь, Семён, он нас сейчас видит? У меня такое странное чувство… Он ведь последние годы провитал в облаках. Почти ни с кем не общался, стал настоящим затворником. Называл себя ходячим покойником. Говорил, что ТАМ ему наверняка будет лучше, потому что «честнее». Но нам-то теперь как? У меня такое чувство, что он просто сбежал. Кому я теперь, в свои почти… сам знаешь сколько, нужна? С ребёнком! Посмотри, сколько молодых акулок в церковь набежало. У них одно желание – вырвать свой кусок, пусть из чужого голодного рта. Не только мужики, мужчинки завалящие на вес золота.

– Вера! Побойся бога! О чём ты думаешь? Он ведь пока здесь, с нами. Гроб ещё не закрыли.

– Вот и я в этом почти уверена. Он тут, рядом, всё видит и слышит. Мне кажется, что я могу с ним говорить сейчас, как с тобой.

– Ещё бы… Как бы тебе объяснить… его душа здесь, неподалёку… Так что говори, если тебе так легче.

Вера прижала сложенные ладони к груди, как для молитвы, и, подняв голову к облакам, совершенно по-детски, как если бы накануне Рождества просила нужный подарок у Деда Мороза, обратилась к небесам:

– Алекс, любимый! Если ты меня слышишь… Знай, что я тебе всё прощаю! Я прожила с тобой хорошую жизнь. И у нас такая замечательная дочка… Ты был для нас всем. Тебе, должно быть, теперь так одиноко. Но ты же встретишь ТАМ своих любимых – родителей, Тимочку… – Тут она задумалась: – Как ты думаешь, Сень, они ведь ТАМ его ждут?

– Я не знаю… Я неверующий…

– Непрактично! – прокомментировал Лёшка. – Прикинь, насколько удобней верить – в любом несчастье можно утешиться. А сколько можно на Него свалить!

Сеня хотел было вступить в полемику, но, сообразив в последнюю секунду, как это будет выглядеть в Вериных глазах, только беспомощно пожевал губы.

Тут Вера открыла сумку и вытащила оттуда нечто совершенно неожиданное – изумительной красоты флакон цвета кобальта, явно старинной огранки, обвитый тончайшей золочёной нитью. С монограммой L&K на плоском боку.

– Смотри, – она протянула его практически Лёшке под нос, – я ношу его с собой со дня твоей смерти. Это яд, который ты всегда имел при себе… после её отъезда. Думаешь, я не знала? Как я боялась, что ты им воспользуешься! В каком страхе жила! Особенно после смерти нашего мальчика. Потом эта больница… По крайней мере, после неё ты забыл об этом флаконе…

– О, господи! Не вздумай к этому прикоснуться! Избавься немедленно от этой дряни! – Лёша в ужасе подскочил к Сеньке. – Отбери у неё немедленно эту чёртову бутылку! И как только я мог о ней забыть! Дурак старый… вернее, мёртвый.

Вера тоже обернулась к Сене:

– Ты можешь считать меня сумасшедшей, но, по-моему, он действительно нас слышит и видит… Я просто чувствую его присутствие. – Она подозрительно оглянулась вокруг себя.

– Ты… ты бы не отдала мне этот флакон? На память о нём, – умоляюще протянул руку Сеня. – Ну пожалуйста. У меня ведь совсем ничего от него не осталось.

– Ну, нет! Он мой! Я его выстрадала! И потом, это старинная, очень дорогая вещь. – Вера спрятала флакон в сумку и, обойдя Сеню, решительно направилась в церковь.

– Умоляю!!! – Лёшка в возбуждении запрыгал обезьяной вокруг Сени. – Вымани ты у неё этот чёртов флакон! Чего бы это не стоило! Там же яд! Настоящий! Хоть и приятный на вкус! Я действительно про него забыл – они мне в лечебнице заодно с кромешным адом в голове и память отшибли.

– Я постараюсь, – пообещал Сеня. – Но сам видишь, как она в него вцепилась. Нет чтобы в обычную фляжку залить…


В этот момент у церкви остановилось такси, и из него вышла Кора.


– Ты понимаешь, что там служба вот-вот закончится, – занервничал Сенька, увидев её издалека. – Все выходить начнут, а вы тут разбираться будете… Лёха! Ну?

– Не волнуйся, у меня здесь другие отношения со временем. И у тех, кто входит со мной в контакт, тоже, – заверил его Лёша. – Так что иди спокойно – попрощайся с моей маринованной тушкой.

Те минуты, которые выпали ему, пока Кора расплачивалась с таксистом и шла к церкви, оказались драгоценными – Лёше была подарена неожиданная возможность просмотреть несколько кусков из своей непутёвой жизни. Как если бы невидимая рука прокрутила для одного-единственного зрителя чёрно-белую фильму.

2. Жизнь

(Краткий курс)

Впервые Лёша понял, что означает «любить» в биохимическом, человеческом и метафизическом смысле, когда у него родился сын. В нём как будто открылся клапан, заведующий высшими чувствами, наслаждениями совсем иного порядка. Он понял, что давать безраздельно, не требуя и не ожидая ничего взамен, это и есть тот душевный, почти религиозный экстаз, о котором он слыхивал от людей верующих. Ему только что стукнуло тридцать три. Он уговорил Веру рожать почти силой, пригрозив разводом, в случае если она сделает аборт – ей хотелось ещё «погулять», самой побыть ребёнком. Но на него, что называется, накатило – когда она призналась ему, что беременна, его оторвало от земли, и он впервые полетел наяву, а не во сне. Ему, при всём его скептицизме и иронии, когда дело касалось вещей ненаучных, в этот момент было дано высшее знание, что этот ребёнок послан ему, чтобы познать НЕЧТО.


Говорят, что любовь, как и чудо, никогда не бывает полной в тот самый момент, когда её переживаешь. И только воспоминания делают её таковой.


Вся жизнь Алекса, несмотря на место и время рождения, складывалась на редкость удачно – казалось, Провидение работало на него круглосуточно. Он мог бы сказать о себе, как тот герой в знаменитом американском фильме «О, счастливчик!». Всё ему давалось легко, весело, практически без борьбы – золотая медаль, поступление в один из самых престижных вузов страны – МГУ – на журналистику. И там он блистал – перо его, как и характер, было лёгким, ироничным, в меру интеллектуальным, а чувство юмора и компанейскость спасали во многих неоднозначных ситуациях. И хотя отец его всегда ратовал за то, чтобы он получил образование «в твёрдой валюте» – физика, математика, инженерные науки (в этом случае у тебя будут возможности заработка в любой точке мира, цифры на всех языках пишутся одинаково, и физические законы обязательны для всех, говорил он, а гуманитарная ерунда – это для лузеров, у которых голова не варит), Лёша был уверен, что сделал правильный выбор. Инженеры так не тусуются. Их слишком много. А элитные журналисты на вес золота.

С женщинами отношения тоже складывались легко, красиво и без всяких осложнений.

Веру он завоевал, подчинившись азарту: за ней ухаживала вся мужская половина курса. Поженились они сразу после окончания университета. Жили весело и по тем временам безбедно – Верины родители были людьми состоятельными и влиятельными.

Тогда ведь в СССР плохо жило большинство, но всё-таки не все. Были люди и первого сорта, причём миллионы: партфункционеры, «советчики», верхушка армии и ментов, спецслужбы, прикормленная интеллигенция – совписы, совхуды, эпопейщики и ленинианщики, верхушка торговли, а также обслуга этих первосортных, халдеи всех сортов и оттенков, которым было позволено приворовывать. Все об этом знали и старались хоть каким-то боком примкнуть к избранным. Короче, чуть-чуть мозгов, чуть-чуть цинизма, щепотка удачи – и тебе обломится.

Ему и «обломилось» – они принадлежали к золотой советской молодёжи на заре горбачёвской эры. Потом это время будут называть ржавым, затхлым и подлым. А им – молодым, красивым, удачливым – было весело, интересно и почти раздольно. Летом – Сочи, Пицунда, Коктебель. Зимой – горы. Вокруг артисты, писатели, Дом кино, ресторан которого между собой они называли Библиотекой, ЦДЛ, ВТО. Просмотры ворованных фильмов (ещё до того, как они появлялись на экране в стране-производителе), нашумевшие театральные и балетные премьеры с последующими банкетами в присутствии хорошеньких актрис и балерин. И музыка, музыка – диско, Бони М, АББА, Глория Гейнор со своим хитом «I will survive». Всё было доступно, отоваривались в распределителях, питались в ресторанах, ни в чём себе не отказывали.

И плевать на политику. В СССР после Сталина правили политики с изношенными гениталиями, клацающие вставными челюстями, к этим дряхлым истуканам и относились соответственно. Главное – чтобы не мешали жить и веселиться.


А отважные диссиденты – так им и терять было нечего.

Ну, а дальше и вовсе – перестройка, гласность, СВОБОДА! Всё позволено, по крайней мере, словесно. Фрондёрство стало официальной политикой интеллигенции и примкнувших к ней.

Алекса взяли работать в самый модный перестроечный журнал, трибуну всего самого передового и смелого, с его харизматическим лидером К., бывшим на короткой ноге со всей тогдашней кремлёвской верхушкой. Это была весёлая, живая, счастливая жизнь. Конечно, главред кричал, изображая праведный гнев, требовал всё переделать, но глаза при этом сияли таким же азартом, как и у подчинённого ему молодняка. Казалось, всё возможно. Несмотря на кураторов-замов, а на самом деле полковников с Лубянки, на риск влезть на «чужую» территорию, на генетический подкорковый страх, ведь К. был из «того» поколения. Молодёжь его обожала, готова была терпеть и прощать деспотические нотки, дурацкие придирки – только бы участвовать в процессе, быть делателем истории.

Какие страстные и яростные материалы выдавал Лёшка, какие обличительные тексты! Его даже угораздило оказаться в «горячей» точке – в Афганистане. Правда, его там вежливо охраняли от всяческих военных случайностей и снабжали только той информацией, которая была «на пользу». На все его попытки понять, «что мы здесь делаем», ему отвечали нечто невнятное, вроде того, что если не мы, так «америкосы» будут здесь распоряжаться». Но несмотря на все предосторожности, случай попасть в настоящую переделку ему всё-таки представился.

Он находился во второй машине колонны. В первой ехали сапёры. Она и остановилась перед неким предметом, похожим на толстую палку, непонятного назначения. Едва приоткрылся люк машины, как раздался чудовищной силы взрыв, и в следующее мгновение Алекс увидел фонтан из разорванных человеческих тел, разлетевшихся на десятки метров. На капот военного грузовичка, в котором он находился, упала рука лейтенанта в знакомых «командирских» часах, его ровесника, парнишки неполных двадцати шести, который за несколько минут до этого отказался посадить его в свою машину. Засученный рукав гимнастёрки, скрюченные пальцы, судорожно сжимающие тлеющий окурок. Долго он ещё вскакивал в холодном поту, встречаясь с этой оторванной рукой в своих гражданских снах.

Но именно этот эпизод ему посоветовали потом исключить из репортажа из соображений «чисто гуманистических». И он исключил. Отправил блокнот с самыми кровоточащими записями в заповедный ящик стола, куда впоследствии шли такого рода заметки, отвергнутые по тем или иным причинам редакциями. Пригодятся для будущей книги. НАСТОЯЩЕЙ. Написанной кровью и потом. Предназначенной человечеству. Когда человечество до такой книги дозреет, конечно. А раньше и смысла нет корячиться.

После его «очерков с фронта» он какое-то время ходил в настоящих героях. Вскоре «сам» взял его себе в первые заместители.


Как жадно жилось! Какие горизонты! И он был в самой гуще этого бурлящего процесса. И ощущал себя нужным, значительным, активным деятелем истории.


Потом попытка переворота. Горбачёв в заложниках. Танки в Москве. Живая изгородь из людей, держащихся за руки, вокруг Белого дома. Ельцин на танке. И они – журналисты – на первой линии, не только освещающие, но и участвующие в переговорах. А какие были митинги! И опять они, совсем ещё молодые, но чувствующие себя заматерелыми в боях волками, – демиурги этих бурных событий.


И наступившие в первые годы ельцинского правления тяжёлые времена переживались довольно легко. Ну да, полки пустые, очереди за хлебом, жрать, кроме макарон, по нескольку дней было нечего. Дни и ночи проводились в редакции – несли туда, кто что мог, кошмарную водку закусывали сморщенными яблоками, морской капустой из консервных банок, холодной голубоватой картошкой. Разводили яичный порошок из гуманитарной помощи и пили эту гадость, только бы заглушить голод, который отвлекал от работы. А работы было – только успевай. И какой! Жизнь была в те годы намного интересней театра (театры пустовали за ненадобностью), увлекательней любо го кино (находившегося на грани исчезновения), журналисты были востребованы, как никогда, на всех уровнях, их карьеры строились и ломались в одночасье. Словом, всю пишущую братию лихорадило вместе со страной.


Параллельно с этой бешеной профессиональной активностью в личной жизни у Лёшки тоже всё бурлило – романы, романчики и просто случайные связи. Надо признаться, он и здесь себе ни в чём не отказывал. Главное, чтобы Вера не узнала. Но Веру, похоже, это сильно и не волновало – ревность в их сообществе приравнивалась к дурному вкусу, к пошлости. К тому же она была занята своей, не менее бурной жизнью: руководила популярным, ещё советским журналом, который с успехом превращала в одно из первых глянцевых, с желтизной, изданий. «Сексуальные излишества», как декларировала она сама, её не интересовали – она была, как объяснял Лёша особенно интересующимся подружкам, «не по этому делу». Главное, чтобы были соблюдены приличия и не пошли унизительные для её самолюбия сплетни. А за этим Алекс следил неукоснительно – точки над «i» расставлялись немедленно, ещё до атаки.


А потом родился Тимофей. И хотя рожала-то Вера, постродовой синдром случился именно с ним. Настоящий, со всеми биохимическими изменениями в организме. У него было чувство, что это не у него родился сын, а он сам родился заново. Он впервые в жизни физиологически ощутил истерический страх за близкого, животную связь с другим существом, полностью от него зависимым. И главное, абсолютную, всепоглощающую любовь. Лёшка вдруг почувствовал себя уязвимой букашкой перед огромным, полным опасностей миром. И сразу куда-то делись вся его бравурность, лёгкость и то подспудное ощущение избранности, с которым он прожил до сих пор.


Тем более что в первые два года после рождения сына один за другим ушли сначала отец, потом мать.


Ребёнок родился слабеньким, маленьким, но тихим – почти не плакал. К году он выровнялся, набрал нужный вес и рост и превратился в очаровательного открыточного малыша в тёмных кудрях и с синими Лёшкиными глазами.


А события в стране развивались с калейдоскопической скоростью. Все пытались вскочить хотя бы на подножку этого бешено несущегося поезда. Наступило шальное время, появились шальные возможности. Не для всех, конечно. А для тех, кто сумел сориентироваться. Нужны были или очень хорошие мозги, или особые связи. Хорошо бы и то и другое, плюс отсутствие чистоплюйства и шанс оказаться в нужное время в нужном месте. Пока одни боролись за жизнь и учились существовать в новой системе координат, по новым законам, другие бросились осваивать законы дикого рынка – наступало время российского Клондайка, следовало как можно быстрее застолбить свою территорию. По дикому пореформенному полю, раскинув пальцы веером, подтянув треники, согнув бычьи шеи под тяжестью золотых цепей, бегали будущие фигуранты списка «Форбс» и негодяи помельче.

Разгул финансового бандитизма принимал невиданные размеры.


Ох уж это опьяняющее чувство свободы, той самой, точно сформулированной остроумцами на излёте горбачёвской перестройки: «Свобода – это когда тебя посылают нах, а ты идёшь куда хочешь».

Зато государство не лезло к подданному в постель.


В один прекрасный день Лёшин тесть, Вадим Михайлович, пригласил его поужинать в ресторан, тет-а-тет, уточнил он. Пошли в «Пекин», «конторскую столовку», как называли это место журналисты. Это было естественно – Лёша был в курсе, что отец Веры сам «оттуда», конторский, причём потомственный и на высокой должности. Детали в семье никогда не уточнялись, да и вообще не обсуждались – это было негласным законом, так было проще всем.

Негласные законы, эзопов язык – Россия, теперь уже ельцинская, по-прежнему была полна тайных смыслов и значений, которые только чуть сместились по отношению к предыдущим, советским. Теперь «тайны» были, как правило, экономическими, а не политическими, а люди, вместо диссидентов, бытовых антисоветчиков и циничных прислуживающих шкурников, делились на «допущенных» и «чужих», на тех, «кому можно», и на остальных.

Лёшин тесть принадлежал к первой категории – он был из первого круга допущенных.


– Я хочу сделать тебе предложение, от которого ты не сможешь отказаться, – начал он фразой Дона Корлеоне из «Крёстного отца», который они смотрели всей семьёй в просмотровом зале Госкино в Гнездниковском переулке, известном всей «элитной» Москве месте просмотров ворованных американских фильмов.

– А именно? – насторожился Лёша.

– Хватит тебе дурака валять. Журналюг и без тебя хватает. Пусть Вера этим балуется – одного писаки на семью достаточно. А для тебя найдётся кое-что получше. Реальным бизнесом будешь заниматься. Пора деньги делать. Серьёзные. У тебя семья, сын. И время сейчас самое подходящее.

– Но я ведь ничего не умею, кроме как писать. И в бизнесе ничего не понимаю.

– Научишься, – было ему твёрдым ответом, – не боги горшки обжигают. Нужен свой человек во главе предприятия. Дело уже начато. Принимает размах. Крыша, как ты догадываешься, серьёзная. Перспективы тоже.

– А что за дело-то?

– Строительство.

– Но я же в этом ни бум-бум.

– А тебе и не надо. Этим специалисты займутся. А ты будешь моей головой и руками. Мне самому светиться пока рано. Нам с тобой останется толко сливки снимать.

Необходимые детали Вадим Михалыч поведал ему за пару часов, которые они провели за столом.

– Деньги – это шестое чувство, без которого остальные пять бесполезны, – закончил начитанный тесть цитатой.

– А как же?.. – попытался было защитить профессиональную и личную гордость Лёша.

– А НИКАК! Ты должен участвовать в семейном бизнесе. А свою гуманитарную ерунду оформляй вон в книжки. Глядишь, и напечатаем, было бы крови и секса побольше, сейчас ведь всё можно – пользуйся. Но лучше под псевдонимом.

– А подумать можно?

– А тут и думать нечего, – подвёл итог тесть.


Из «Пекина» Алекс вышел уже в новом качестве – руководителем совместного предприятия – строительной компании с немалым уставным капиталом.


Трёхэтажный особняк, в котором разместились руководство и секретариат, откупленный за бесценок у правительства Москвы, находился недалеко от площади Восстания. Это было удобно – жили они с Верой неподалёку, у Никитских, и Лёша мог по нескольку раз в день забегать домой, проведать Тимку. У мальчика хоть и была хорошая няня (дальняя родственница Вериной мамы, выписанная специально из деревни), смышлёная, чистюля и надёжная во всех отношениях Галя, Алекса ни на минуту не оставляло смутное беспокойство за сына.

Через год Алекс стал, что называется, богатым человеком.


Через три – очень богатым, пусть на тот момент только по российским меркам.

Они с Верой построили себе дачу недалеко от её родителей, приобрели приличную машину и уже присматривали новую квартиру, побольше.


Тимофею исполнилось три года.


Лёша первым заподозрил неладное. Мальчик был не такой, как все. Он почти никогда не смеялся, разговаривал, в отличие от вечно что-то лепечущих малышей, мало и неохотно, на близких реагировал вяло. И игры у него были странные – игрушками он не интересовался, зато мог часами напролёт открывать и закрывать дверцы шкафа, выдвигать и задвигать ящики комода. В эмоциях его преобладали крайности – Тима или истерически рыдал, или впадал в прострацию, из которой его вывести было очень непросто. И самое тяжёлое, с ребёнком невозможно было встретиться глазами – он свои прятал и отводил.

Начались походы по врачам. Его осмотрели с полдюжины ведущих детских специалистов – психиатры, невропатологи, даже нейрохирург. Никаких явных отклонений не нашли. Сошлись на том, что это странности роста – мальчики часто развиваются скачкообразно, поэтапно; через пару лет выровняется, пообещали врачи. И ошиблись. С каждым годом неадекватность сына становилась очевидней.

Когда Тиме исполнилось пять лет, Лёша повёз его в Израиль, показать тамошним врачам. Говорили, что медицина там достигла невероятных успехов. Да и русскоговорящих врачей было сколько угодно, что в их случае было немаловажно.

Там-то, с неотвратимостью падающего топора, и прозвучал страшный диагноз – аутизм.

– Господи! За что это наказание?! – не удержался Лёша. – Что может быть страшнее больного ребёнка!

– Его потеря. – Врач смотрел на Лёшу с жалостью, смешанной с лёгким презрением. Он был маленький, с тонкой шеей и большими оттопыренными ушами – вот-вот взлетит, – сам похожий на ребёнка. – Больных детей нормальные люди любят больше, чем здоровых. А ваш ребёнок не болен, он просто не совсем такой, как все. И вообще правильность словосочетания «страдающий аутизмом» весьма сомнительна. В некоторых случаях куда более уместно «наделённый аутизмом». Вы слышали, например, об этом чёрном парнишке, который по памяти с одного раза написал панораму Нью-Йорка, увиденную с воздуха? Из аутистов.

– В России такие дети считаются пожизнен ными инвалидами. К ним и относятся соответственно.

– Россия, как известно, родина слонов, – совершенно серьёзно заметил лопоухий доктор. – А знаете, сколько аутистов работают у Билла Гейтса в Силиконовой долине? Они, как правило, прекрасные математики, абстрактное мышление у них могучее, проблемы же у них на эмоциональном уровне. А может, это и не проблемы вовсе, а обыкновенная защита организма от несправедливости мира, от человеческого несовершенства? Может, в этом их сила, а не слабость? Конечно, пока они растут, родителям приходится ограждать их от многого, в том числе от агрессивности окружающих – люди не любят «других», они им подозрительны. Вырастая, такие дети, как правило, неплохо адаптируются. В цивилизованных странах, конечно.


Вернувшись, Лёша изучил всю имеющуюся на эту тему литературу, все последние исследования в этой области и не нашёл ничего обнадёживающего. Болезнь (в России аутизм квалифицировался как болезнь, а аутисты приравнивались к детям-трисомикам, т. е. с синдромом Дауна) была неизвестного происхождения. Характеризовалась нарушением передачи полученной информации от одного звена к другому и её последующей обработки. Сигналы, которые передавались от органов чувств в кору мозга, разрушались и искажались где-то по дороге, и мозг оказывался не в состоянии их правильно воспринять и интерпретировать. Особенно это касалось области эмоций – отсюда и холодность таких детей, и отказ подчиняться каким бы то ни было правилам. То есть полная асоциальность поведения. И затронуты этим недугом восемь мальчиков на одну девочку. Никаких специальных лекарств не существует, а лечение нейролептиками, прописываемое некоторыми специалистами, только усугубляет ситуацию, превращая ребёнка практически в овощ.

Израильский специалист был прав на сто процентов, и это значило только одно – такому ребёнку нужно посвящать во много раз больше времени и внимания, чем обычному. И без всякой эмоциональной отдачи с его стороны. Ледяной взгляд на мир. Мальчик Кай, поцелованный Снежной Королевой.


А Вера… Её организм сопротивлялся изо всех сил, в полном согласии с теорией эволюции, по которой, как известно, выживает сильнейший. Она отторгала несовершенное – а значит, чуждое – всем своим существом, на физиологическом уровне. У неё, в ответ на неадекватность сына, начинались чудовищные мигрени, конвульсивные мускульные спазмы, фантомные боли во всём теле, заканчивающиеся рвотой и обмороками. Врачи говорили о психосоматическом синдроме и не знали, как помочь.


Всё разрешилось самым натуральнейшим образом – Вера снова забеременела. Это была случайная, внеплановая беременность (по крайней мере, для Лёши), возможно спасшая ей жизнь. В положенный срок она разрешилась чудесной девочкой, и все её невостребованные в первом случае материнские чувства сублимировались в этом новом ребёнке.

Она переехала жить на дачу, поближе к родителям, оставив мужу Галю в качестве домработницы и няни.

В результате Лёша, который не мог доверить сына даже самой безупречной няне, остался с ребёнком практически один на один. Он научился угадывать и понимать желания мальчика, научился терпению и спокойствию в самые критические моменты его неадекватного поведения. Научился как бы растворяться в ребёнке – так что «я» сына становилось его «я». Думать, жить его мыслями, желаниями, чувствами – только такое полное проникновение могло создать условия для его реабилитации.

Зато бывали и минуты счастья, он видел, как ребёнок оттаивал, утыкался ему в колени, стесняясь приступов радости, тихо обнимал за шею, заползая к нему в постель по утрам.

А однажды сказал как бы в пространство: «Я никому не счастье». И Лёша завыл в голос – это было пусть и отчаянное, но проявление сильной эмоции, рвавшейся наружу.


Один из детских психотерапевтов, которому Лёша доверял больше других, женщина, у которой был свой ребёнок-аутист, правда уже в подростковом возрасте, посоветовала ему начать как можно раньше занятия с Тимой с целью подготовки к школе. Особенно она советовала сделать упор на математике и иностранных языках.

– И то и другое их очень дисциплинирует и по-настоящему увлекает.

Она же посоветовала ему и педагога, который имеет опыт работы с такими детьми и может приходить на дом к ученику.

– Это обойдётся вам недёшево, но того стоит – специалист высокого класса и, главное, любит «не таких» детей.


«Специалист» позвонил в дверь в точно назначенное время.

Хороша собой, но не на любой вкус, не из «поточных лялек». Лет тридцати. Первое, что его поразило, это несоответствие между «старинным» лицом из викторианской рамы с патиной и наглым хвостом волос, длинным, блестящим, цвета горного тёмного мёда, небрежно подколотым псевдочерепаховой заколкой из баула челночницы. Настороженно-насмешливые глаза с ведьминкой – едва заметным стробизмом – и орехового цвета зрачками. Взгляд уклончивый и пристальный одновременно. Поворот головы, пока осматривалась в прихожей, независимый.


На самом деле он пропал с первого взгляда. Но осознать это сразу был не в состоянии – голова полностью занята сыном.

Протянутая рука – Кора, – крепкое, почти мужское рукопожатие, при котором посмотрела прямо в глаза, оценила. Улыбнулась, на этот раз явно доброжелательно, и облегчённо вздохнула, как если бы не оправдались её худшие ожидания. И выражение лица из диковатого и вызывающе гордого перетекло в приветливое и даже немного смущённое. Все эти мгновенные превращения Лёша отметил скорее бессознательно, шестым животным чувством, которое немедленно пробуждалось, когда дело касалось его сына. Речь ведь шла о возможности доверить его кому-то – пока этого права не заслужил еще никто, включая мать.

От «специалиста» шёл сильный яблочный дух, как на Яблочный Спас в деревне. Позже Лёша узнал, что питается она в основном яблоками, грызёт их всюду – в метро, на улице, утром начинает ими день, вечером заканчивает. Но это потом. А в тот, первый момент встречи, в воздухе неожиданно промелькнуло нечто, что можно было бы рассматривать как предзнаменование – запах грозы. Откуда он мог взяться в этой уютной прихожей московской элитной квартиры?

И ещё эдакое дежавю, пришедшее скорее из будущего, чем из прошлого.

Лёша тряхнул головой, избавляясь от ненужных впечатлений, и пригласил Кору в гостиную. Усадил в кресло, по-светски предложил выпить: чай? кофе? что-нибудь покрепче?

– А нет ли чего-нибудь прохладного? Минералки, например? – Коре тоже нужно было время, чтобы освоиться и понять, куда она попала.

Минералки не было, согласилась на кока-колу.

– Я предупреждал вас по телефону. Мальчик не простой. Но спокойный. Не агрессивный. Ему трудно сосредоточиться, удержать внимание. У вас будет возникать ощущение, что он вас не видит и не слышит. Но это не так. Он всё понимает. Но со своей стороны отказывается от контакта. С ним нужно огромное терпение и никаких репрессивных мер. Я подчёркиваю, ни-ка-ких. Это, если хотите, условие. – Лёша проговорил это всё на одном дыхании, пристально наблюдая за её реакцией.

Она внимательно слушала, ни на мгновение не отведя глаз.

– Ваше условие – не условие. Это единственный способ общения с такими детьми. И не волнуйтесь вы так – я знаю, что такое аутист. Моего последнего птенца родители увезли в прошлом году в Швецию – он заканчивает там математическую школу, выучил шведский раньше папы с мамой и ведёт практически нормальный образ жизни. А мне в письме написал, что «лубит». Он почему-то всегда ненавидел букву «ю». Так и написал «лублу Кору». А вы говорите, «не видит и не слышит». Полная чепуха. Они видят и слышат порой лучше нас, но только то, что им интересно.

После этих слов Лёша готов был наброситься на неё и немедленно заключить в объятия. У него было ощущение, как если бы самый главный врач снял прежний ошибочный диагноз малосведущих коллег.

– Это правда? – В голосе его звучали и беспомощность, и надежда.

– Порой родители больше нуждаются в услугах психотерапевтов, чем их дети, – было ему ответом.

Ему даже не пришло в голову, что слова её можно было расценить как дерзкие, – он смотрел на неё совсем другими глазами. Как на спасительницу. Хотя она ещё даже не видела Тиму.

– Вы думаете, что сумеете установить с ним контакт?

– Попробую. – Она поставила стакан с колой на столик – длинное предплечье, царственный жест руки – и поднялась: – Пошли знакомиться.


Уже потом, когда мир перевернулся, она призналась ему, что «узнала» его при первой же встрече.

– Я сразу услышала и увидела, КАК ты можешь любить. Слабого. Это очень важно – сильных все любят, – сказала она.

И ещё, она была очень удивлена, что имеет дело с папой ребёнка.

– Обычно мне приходится устанавливать контакт с мамами, готовыми на всё, – уточнила Кора.

Тима реагировал примерно так же, как и остальные дети с подобными проблемами: равнодушие, полное отторжение, истерики, холодная отчуждённость и, наконец, проблески доверия.

Кора, со своей стороны, была несокрушимо уверена в успехе, утверждая, что это не самый сложный случай.

И Лёша верил. Со всей силой веры, которая не требует доказательств.

Со временем появились и доказательства.

Кора дважды не пришла на занятия, заболев гриппом и не желая подвергать опасности заражения своего ученика.

Тима был безутешен. «Где Кора?!» – вопил он на все голоса, не соглашаясь принимать никакие объяснения. Лёша соединил их по телефону, и Кора говорила с ним минут десять. После разговора Тимофей успокоился и все дни терпеливо ждал выздоровления Коры, отказываясь играть даже в самые любимые математические игры с кем бы то ни было, включая Сеньку.


Вера всё это время жила своей жизнью, деля её между руководством журналом и маленькой Леночкой, ставшей кумиром всей семьи.

С Корой она даже не была знакома. Ситуация её полностью устраивала. Бизнес её отца и мужа шёл как по маслу, капитал наращивался со всей неукротимостью того времени, а больным сыном занимался отец в содружестве с лучшим специалистом в этой области (это ей подтвердили знакомые, так или иначе связанные с подобными проблемами).


Мир перевернулся в один миг. Вернее, в одну ночь.


Лёша в этот вечер задержался в «конторе», как он её называл, чтобы закончить дела и провести выходные спокойно. Вернулся домой около десяти вечера. Попал к накрытому столу – выяснилось, что их Гале исполнилось шестьдесят. Никто из семьи, естественно, об этом не вспомнил. Но Галя напекла пирогов, купила шампанское и лимонад для Тимы и, когда Кора закончила заниматься с мальчиком, торжественно пригласила их к столу. Кора же, узнав, в чём дело, выскочила на ближайший угол и скупила у бабулек несколько букетов, превратив их в огромную охапку цветов.

Галя, выпив шампанского, завела песни, старинные, русские и украинские, а пела она отменно, когда-то даже хотела в певицы пойти. Кора и Тима, одинаково подперев щёки руками, заворожённо ей внимали.

Эту-то картину и застал Лёша, войдя в столовую.

Его немедленно усадили за стол. Галя достала из морозильника запотевшую бутылку «Столичной», отрезала громадный кусок пирога с мясом, обложила его кислой капусткой собственного изготовления, солёными грибочками и поставила тарелку перед изголодавшимся за день Лёшей – пообедать забыл.

Тиму еле-еле уложили в одиннадцать. А сами, не заметив, просидели почти до часу.

Лёша вызвался проводить Кору, она не сопротивлялась. Решили пройтись пешком – проветриться и размять ноги. Жила она в районе Кропоткинской – от Никитских ворот ходьбы до неё было минут двадцать быстрым шагом. А медленным…

Первые несколько минут шли молча, наслаждаясь тёплым весенним воздухом, относительно спокойной ночной Москвой и неизвестно откуда взявшимся светлым настроением. Потом заговорили о Тиме – осенью он должен был пойти в школу. Отдавать его в обычную школу было опасно – дети, как известно, жестоки и не прощают «непохожести». У учителей, даже при особом желании, уделять ему больше внимания, чем остальным детям, не было никакой возможности. Специальных же школ для таких, «необычных», детей не существовало. Помещать его в школу для умственно отсталых детей с синдромом Дауна неправильно – Тима был интеллектуально полноценным ребёнком, а по некоторым дисциплинам (математика, география) превосходил своих сверстников. Кора советовала оставить его ещё на год дома, взяв учителей по всем предметам. Так и шли, тихо беседуя. Потом как-то нечаянно взялись за руки.

И в этот момент мир перевернулся. Посреди ночи с ними случился солнечный удар.

Они оба внезапно замолчали и, кажется, даже забыли дышать. Так и шли, как по воздуху, неся друг друга за руки.


Потом, когда они пытались осознать, что произошло с ними в этот миг, оба, не верующие ни во что сверхъестественное, решили, что над ними пролетел ангел, оказавшийся впоследствии купидоном, выпустившим в них из чистого озорства весь неистраченный запас стрел, предназначенных, быть может, на дюжину пар.


Лёша привлёк Кору к себе и, обхватив её лицо ладонями, бережно поцеловал в губы – прохладные губы земли.


Они не помнили потом ни как оказались у Коры в квартире, ни что говорили друг другу всё это время.


Когда они очнулись и сумели оторваться друг от друга, уже рассвело.

Лёша встал с постели и, покачиваясь, прошёл в ванную. Там, в зеркале, он увидел совсем другое лицо – таким он себя не знал. Если бы его попросили определить, что в нём изменилось, он не смог бы этого сформулировать. Ему показалось, что из обычного среднестатистического представителя мужского пола (пусть вполне удачливого, преуспевшего в жизни) он превратился в ИЗБРАННОГО, в божье создание, в «человека осмысленного». Кем избранного, для чего – было не важно. Он стал другой личностью. Как по волшебству. За одну ночь. И не очень понимал, что с этим делать.

Приняв душ и почистив зубы пальцем, он вернулся в спальню – ему не терпелось посмотреть на Кору: произошли ли какие-нибудь изменения с ней?

Она безмятежно спала, зарывшись лицом в подушку. Удлинённое тело с подростковыми угловатостями, туго обтянутое влажной золотистой кожей, блестящие волосы, ржаным каскадом спадающие до худых, чуть выпирающих лопаток, и божественная линия спины, перетекающая в узкие андрогинные бёдра, – он мог только удивляться, как почти год не замечал всего этого.

Лёша натянул джинсы, свитер и присел на краешек постели. Подул ей в волосы; она, захныкав спросонья, повернулась на спину и нехотя приоткрыла один глаз. Потом второй. Смотрела на Лёшку, растянув губы в улыбке. Никакого ореола, ни нимба над её головой он не заметил. От неё пахло сладким потом с яблочной примесью, парным молоком и горьковато-приторным мускусом, составляющим основу его собственного одеколона «Old spise». Но все эти запахи перебивались другим, главным духом – тем, что остался после их безумной ночи. И этот опьяняющий дух был оттуда – из преисподней.

Или, наоборот, из Рая, откуда с неотвратимой предрешённостью они должны были быть изгнаны.

* * *

Чтобы потом вернуться.


– Вляпались, – сказала Кора, определив одним словом всё, что случится с ними впоследствии. На лице её при этом сияла счастливая и нахальная улыбка.


Позже у Лёши в присутствии Коры к чувству избранности прибавилось какое-то новое, неизвестное доселе ощущение постоянной внутренней вибрации, явно неземного происхождения. Как если бы ему сделали инъекцию некоего невиданного, чуть ли не инопланетного, гормона счастья, внедрили космическую батарейку. Он жил – ел, пил, спал, просыпался, работал, дышал и т. д. – с этим абсолютно конкретным ощущением счастья в организме. Кора не просто занимала все его мысли, она присутствовала во всём – в малейших каждодневных жестах, в погоде, в политических и прочих общественных событиях, во вкусе пищи, в воздухе, которым он дышал. Он видел её в каждом встречном ребёнке, старушке, воробье, пьющем из лужи, в листе, сорвавшемся с ветки дерева. Слышал её голос во всех телефонных трубках, в обрывках случайных разговоров, долетавших до его ушей, в шуршании шин и даже в сирене «скорой помощи». И был уверен, что с ней происходит то же самое. К нему пришло абсолютно банальное (а истины, как известно, банальны) знание, что он физически нашёл свою половину – в ней было всё то, чего не было в нём. А то, что в них совпадало, усиливалось в космической пропорции, превращаясь в Судьбу. Известно ведь, что в любой особи мужского пола присутствует женский гормон. И наоборот. И эта особенность организма проделывает с нами порой самые неожиданные фокусы в самые неподобающие для этого моменты. Их же природные сущности соединились, перемешались и распределились в немыслимой гармонии ровно на двоих. Кора вплетала его, как цветок в венок, в своё тело, физическое и метафизическое, в своё сознание, в свой мир.


Он – зеркально – проделывал то же самое с ней.


Так с ним случился второй после рождения Тимы припадок неземной любви – клапан, как тогда открылся, так, видимо, больше и не закрывался.


Галя, неизвестно (вернее, известно только ей), по какой логике, немедленно и однозначно приняла их сторону. Это существенно облегчало им нелегальное существование в социуме. Она покрывала их, как могла. Отвечала на поздние звонки, врала, как на духу, инстинктивно старалась никогда не связывать их имена в одном контексте. Будучи дальней родственницей семьи Калинкиных (по матери), она по каким-то сложносочинённым мотивам родню свою недолюбливала в принципе. К Вере же вполне по конкретной причине относилась резко отрицательно – она считала, что «мать стыдится своего ребёнка», чего не должно было быть в природе вообще. Тиму она обожала, несмотря на его холодность, понимая, что эта холодность лично к ней не относится, а есть следствие каких-то неизвестных ей причин. Больше того, её отношение к нему было сродни отношению жителя какого-нибудь африканского племени к его, этого племени, местному божку. Своих детей у неё не было, и Тима был для неё не просто ребёнком, а ребёнком, посланным именно ей, Гале, самим Богом. Она посвящала ему жизнь самозабвенно, почти ритуально, раз и навсегда приняв за очевидность его превосходство над обычными людьми вообще и над ней в частности. Лёша же (в силу своего отцовства) и Кора («божок» явно выбрал её для передачи своих посланий миру) воспринимались ею как старейшины этого самого племени, к которому принадлежала и она. Для неё было естественно, что они объединились «для спасения» этого необыкновенного дитяти.


Вера с малышкой и родителями уезжали на всё лето в Крым – там у них был большой дом с садом недалеко от моря.


Лёша перевёз Тиму с Галей на дачу, благо она находилась в получасе езды от Никитских ворот, в Жуковке. На неделе к мальчику приезжали учителя по разным предметам, натаскивая его к школе. В пятницу вечером Лёша привозил туда Кору. Ей, как главному воспитателю, официально предоставили летний домик. Таким составом они и оставались там на весь уик-энд.


Всё это лето, оставаясь на рабочую неделю в городе, а выходные проводя на даче, они практически прожили вместе.

Жаркая, набитая москвичами и приезжими столица была в их распоряжении. И они открывали Москву заново. Вместе. Как влюблённые туристы какую-нибудь Венецию. Состояние их душ превращало любую неприглядную реальность в волшебно-романтический сон.


Был самый конец девяностых. Страну худо-бедно удалось накормить – зарубежные займы хоть и «распиливались» нещадно, но народу кое-какие крохи всё же перепадали. Появился хилый средний класс. Деньги, заработанные потом и кровью. Были и шальные – от перепродажи воздуха. Телевидение, радио, газеты – все отвязались по полной, книги издавались такие, о которых ещё недавно можно было только на кухне шептаться, а теперь вон они, все полки забиты. Писателем и бандитом мог стать каждый – многие и стали.

* * *

Москва бурлила, как огромный котёл, в котором смешалось всё: наглость нового богатства, убожество и зависть «непристроившихся», воспрянувшая на волне ельцинской свободы интеллигенция, малиновопиджачные воры в законе и татуированные бандиты в трениках, прошедшие за эти годы целую школу жизни, от ковбойского отстрела до положения уважаемых руководителей предприятий, директоров банков и рынков.

Люди обогащались и разорялись с фантастической скоростью. Головы кружились от небывалых доселе дьявольских возможностей и от далеко небеспричинного страха потерять разом всё, порой вместе с жизнью. В столице, один за другим, открывались новые клубы и рестораны, всё круче, всё дороже, бутики со шмотками прямиком из Парижа и Милана. Город кишел проститутками всех калибров, диким числом беспризорных детей всех национальностей, старушками с подозрительно опрятными лицами и совершенно потерянными стариками с медалями на груди, вместе с алкашами роющимися в помойках, и повсюду поджидавшими – чуть ли не на каждом светофоре и в каждом переходе – профессиональными нищими.

И изо всех щелей врачеватели, колдуны, экстрасенсы гражданам предлагают немедленное излечение души и тела, медицинские приборы, «снимающие статическое электричество с кармы», любовные напитки, тут же привораживающие и отвораживающие и сулящие немедленное счастье и гармонию.

И люди шли, шли, шли. Так удобно вручить свою душу и тело «специалисту» – никакой ответственности.


Ну и конечно, всякого рода тёмные типы, на всех углах предлагающие «делать бизнес» тут же, не сходя с места.


А несчастная страна по-прежнему ждала героя, который сильной рукой потащит к великому будущему… и будет ли это потомок чекистов с холодными руками или имперец в аксельбантах с гусарскими усами и казацкой шашкой – разница невелика, у каждого из этих образов есть свой ореол силы и власти, столь притягательный для народа…


Русская матрица, ёптыть.

* * *

«Дедушка» вот-вот уйдёт вместе с проворовавшейся «семейкой», придёт какой-нибудь молодой, трезвый, сильный, честный и умный, настоящий демократ, завершит окончательно позорную войну в Чечне и поставит многострадальную Россию на здоровые западные рельсы развития. Никто не знал, откуда он такой возьмётся, но все верили, что он где-то есть и только ждёт своего часа. Это было похоже на коллективный гипноз – никто даже пальцем не пошевелил ради такого волшебного поворота событий, все заворожённо ждали чуда.


Чудо ударилось оземь и обернулось дефолтом, накрывшим всю страну, от самых бедных до самых богатых, медным финансовым тазом. Особенно досталось так называемому среднему классу, только-только народившемуся. И тем, кто деньги не воровал, а зарабатывал. Народ захолонуло от горя, и он, по старой русской привычке, бросился пропивать последнее.


Только на личное чудо Лёши с Корой ничего не влияло – они жили как на облаке. Не уставая вглядываться друг в друга. Как если бы, вдвоём, они были одни на целом свете. Вдвоём. Одни.


Когда у Лёши впервые вырвались ТЕ слова (которые «не воробьи, вылетят – не поймаешь»), Кора отреагировала в свойственной ей манере – максималистки-камикадзе:

– Начиная с этого мгновения, я верю каждому твоему слову. Каждому жесту. Малейшему движению бровей.

– Это шантаж?

– Нет. Констатация. Так что не произноси слов, за которые ты полностью не отвечаешь. Молчи.

– Лублу.

– Любишь? На, бери. Всю. Делай что хочешь. При одном условии.

– А именно? – Тут невольно насторожишься.

– При условии, что любишь.

Он был согласен. На всё. И именно потому, что любил. Ему было почти сорок, и он, несмотря на свой богатый, вполне успешный и весёлый опыт с «ведущими красотками Москвы и прилегающих окрестностей», впервые, как Адам, познал женщину во всей её полноте. Она дала ему то самое, первоначальное райское ощущение любви, страсти, всепоглощающего обладания и масштаба происходящего – в прямом библейском смысле.

И ответственность была та же.

И наказание, как выяснилось, ждало соответствующее.


В Коре было много намешано, как в том котле, где варится колдовской любовный напиток: безоглядная стихийность и здравомыслие, метание между крайностями и целеустремлённость, опьяняющая чувственность и отрезвляющая холодность. И ещё она была вызывающе, бескомпромиссно требовательна («моя нежная экстремалочка» называл он её). Но в ответ готова была отдать всё без остатка, всё, что имела, и даже то, что ей только казалось, что имеет, – уверенность в завтрашнем дне, к примеру. И именно эта её постоянная готовность делиться, этакая беззаветная, порой героическая преданность тем, кто в ней нуждался и от неё всецело зависел, обескураживала. Смертельный номер. Как оказалось, в прямом смысле слова.

Жизнь с ней была подставлена под увеличительную линзу, рядом с Корой отшелушивалось всё лишнее. И нельзя было не соответствовать – ей становилось неинтересно. И всё. На неё должны были уходить все силы, воображение, ум, мужество. Градус общения с ней зашкаливал. При этом она, казалось, не отдавала себе в этом отчёта. Просто она так жила.

Лёша, естественно, понял это не сразу. Иначе поостерёгся бы. Ему состояние юношеской бескомпромиссной «первой любви» почти в сорок лет полностью «зенки застлало», как говорила когда-то Сенькина бабка. Он вообще был не в состоянии думать. А уж тем более анализировать. Он мог только чувствовать. А это состояние организма, как известно, скорее искажает реальность, чем проясняет.

Его мучило, например, как его Ко прожила всё это время – до него. Кто её любил? Кто удостоился её любви? Кто оберегал? Кто ценил по-настоящему? И главное, неужели она могла кого-то любить до него, Лёши?! И если да, то кого? Неужели она его с кем-то сравнивает? А вдруг у неё огромный сексуальный опыт? Уж очень хороша и естественна она с ним в постели. И ничего запретного – бросается в любой эксперимент, как в омут, только огоньки в глазах прыгают, как на ночном болоте. И сердце ухает так, что стены дрожат.

Евнухи таких любовниц царям готовили. В Японии для этого искусства целые школы существуют. А ему сама упала в протянутую руку спелым яб локом.


Закончив пединститут, Кора прошла профессиональные курсы для работы с «неблагополучными» детьми, работала в специализированной детской больнице, потом в профильной школе, частной гимназии и, наконец, ушла на вольные хлеба. У неё всегда было трое-четверо таких детей, как Тима, разного возраста, с которыми она занималась на дому, и маленький класс в частном пансионате для детей-дошколят с разного рода задержками развития. Работе своей она отдавалась с такой же страстью, как и всему остальному в жизни, деньги зарабатывала вполне приличные, и главное – никакого начальства над собой.

В данный момент она жила одна в хорошей двухкомнатной квартире в престижном центре, недалеко от Кропоткинской. Старшая её сестра была замужем за французом и обитала где-то в Нормандии, в лошадином царстве, как говорила Кора (муж сестры разводил и продавал скаковых лошадей). Когда у той родились дети, она забрала к себе маму, жившую до этого с Корой. Кора же, съездив пару раз в гости к сестре во Францию, заявила, что там скука смертная и всё самое главное происходит сейчас в России: «Там, конечно, о-очень благополучно, но та-а-к тоскливо… Здесь страшновато и порой подловато, но зато та-а-к интересно…»


И так в те годы казалось не ей одной.

* * *

Не успели оглянуться, лету пришёл конец.

Лёша повёл Тиму на собеседование в районную школу. Сисястая директриса с пергидрольной укладкой сначала выслушала его внимательно наедине. Потом пригласила Тиму войти, а Лёшу, наоборот, выйти. Минут через десять дверь кабинета открылась, и «сисястая» властным жестом поманила нервно расхаживающего по коридору Лёшу указательным пальцем.

– Вы что, папаша, издеваетесь?! – накинулась она на него прямо при Тиме. – У нас для нор мальных-то детей мест недостаточно, сами знаете, элитный район. А вы тут со своим… – Она сдержалась буквально в последнюю секунду, заметив, как у Лёши сжались кулаки и заходили желваки на скулах. – Ваш ребёнок за всё время ни одного слова не произнёс! Ни разу в глаза не посмотрел! Кто тут с ним будет валандаться? У нас тут не богадельня.

Тима стоял безучастно. У Лёши же было ощущение, будто на него вылили ушат кипятка. Он за руку вывел Тиму из кабинета и, попросив подождать, вернулся, закрыв за собой дверь. Когда он приблизился к директрисе, та невольно попятилась, поняв, что человек с таким взглядом может её задушить прямо сейчас на месте.

– Послушайте, вы, крокодилица. – Лёша сдерживался из последних сил, чтобы не наброситься на эту тётку с откормленным лоснящимся пятаком вместо лица. – Я же вас предупреждал, что у ребёнка проблемы, но, в отличие от вас, не интеллектуального уровня, а исключительно эмоционального. Он прекрасно всё понимает, пишет, читает и считает на уровне третьеклассника. Мальчик необщителен, что совсем не значит недоразвитый. Вы должны таким детям помогать, а не выталкивать их из жизни. Вам бы на базаре вениками торговать, а не в школе работать, дура вы стоеросовая, инвалид ментальный! – С этими словами он развернулся и вышел, так хлопнув дверью, что посыпалась штукатурка.


Отдавать его в спецшколу Вера отказалась на отрез.

– Мой сын не будет учиться с дебилами, – заявила она. – Посмотри на них и на него!


Тима действительно рос и развивался физически абсолютно нормально. Его можно было даже назвать красивым ребёнком. Только взгляд был несколько отстранённым. Иногда в глазах появлялся испуг, и он без всякой внешней причины начинал плакать или нервически возбуждаться, бегая безостановочно из угла в угол. В спокойном же состоянии его детская мордашка порой пугала взрослых какой-то высшей осмысленностью выражения.

– Но должен же он где-то учиться, общаться с детьми! И потом, что значит «дебилы»? – Это слово задело Лёшу больше всего – он предполагал, что так за глаза другие дети звали его сына. – Там разные дети, с разной степенью отклонений, и не забудь, что у них тоже есть родители, которые их любят.

Но Вера была категорична – если его не берут в нормальную школу, пусть учится дома.

– У нас есть для этого все возможности. И средства. А там посмотрим…

Спорить с ней было бесполезно. Обычно полагаясь на мужа во всём, что касалось сына, она теперь была непреклонна.


Для Коры во всём этом не было никакой неожиданности – она слишком хорошо знала постсоветские школы и вообще ситуацию в стране с проблемными детьми: «смесь дерьма с идиотизмом». И реакция Веры её не удивила – она не раз сталкивалась с родителями, стыдящимися своих, «не таких» детей.

Лёше же впервые было стыдно за свою жену.


Ситуацию разрешил сам Тима.

– Я не хочу в школу. Там дети. Они злые, – заявил он отцу. – Я хочу жить с тобой и Галей. А учиться буду с Корой.

– А как же мама? Она ведь тоже тебя любит. Ты не хотел бы, чтобы мы жили все вместе? – осторожно спросил Лёша.

– У мамы есть Лена. Я ей не нужен, – спокойно ответил мальчик. – С ней мы будем жить в субботу и воскресенье.


– Ты знаешь, что твой сын счастлив? И вырасти он должен счастливым человеком, – сказала Кора в одном из бесконечных разговоров на тему Тиминого будущего.

– Это почему же?

– Потому что основное страдание человека кроется в умении сравнивать. Это закладывается уже в детстве и делает нас несчастными. Тима не сравнивает, он живёт в счастливом неведении, у него нет доступа к негативной информации. Он развивается намного гармоничней обыкновенного ребёнка. Ведь только разум порождает чудовищ – сердце на это неспособно. А он живёт сердцем. Его, например, не травмирует отношение к нему матери или других детей – он на них просто не реагирует. Зато чувствует любовь, хотя пока и не умеет отвечать взаимностью – просто не знает, как это происходит на уровне человеческой мимики. Если хочешь, это можно сравнить с отношением кота к своему хозяину, категорически разнящимся с собачьим. А сам Тима гениальный объект для любви, на таких детях люди должны учиться любить.


Тимофей проучился дома три года. К нему приходили, сменяя друг друга, два преподавателя. Один был молодой человек, только что закончивший пединститут и собиравшийся, так же как и Кора в своё время, специализироваться на работе с «не такими» детьми. Другой, наоборот, уже пенсионер, педагог со стажем, всю жизнь проработавший в обычной школе в одном из спальных районов Москвы. И конечно, Кора, которая играла главную роль в этом объединившемся в борьбе за мальчика братстве учителей.

Галя два раза в неделю водила его на плавание, которое он обожал, и дважды в музыкальный кружок, где Тима учился играть на ударных инструментах. Всё, что было связано с повторяющимися ритмами, мальчика завораживало (отсюда и любовь к плаванию) и действовало очень благотворно.

* * *

Отношения Лёши с Корой за эти годы раскалились добела. Каждое свидание было первым и последним. И каждый раз приступы первобытного счастья. Сладкие обмороки узнавания. Они задыхались от любви. Оба. Когда были вместе, дышали урывками. Когда расставались, переставали дышать вообще. Каждый раз, когда он раздевал её, у него, как у мальчика, дрожали руки. Её подростковые ключицы сводили его с ума. А в ямочку между ними он проваливался как во Вселенную. Она брала его лицо в ладони и рассматривала – близко-близко. Ему становилось страшно – а вдруг она найдёт в нём что-то, что ей не понравится? И тут же испытывал непреодолимое желание отдать ей это лицо навсегда вместе со всем, что к нему прилагалось.


Иногда, в моменты физической любви, Кора умела прикинуться мёртвой: опускала веки и делала совершенно окаменелое лицо – защитная маска, ни один стон не срывался с её губ, – замерев в неподвижности, она всем своим существом сосредоточивалась на том, что с ней, с ними происходит.


Они проводили вместе всё свободное время, которого, правда, было не так-то и много. Кора приходила к Тиме каждый вечер, часов в шесть, они занимались до восьми, потом садились ужинать – Галя стряпала заправски, умудряясь угодить вкусам всех присутствующих.

Часто к ним присоединялся и Сенька, он обожал Галину стряпню и её песни и мог часами играть с Тимой в математические игры. Сенька второй год уже сидел с заманчивым предло жением работы в Штатах, но никак не решался уехать.

– У меня ж там совсем никого нет, – говорил он.

– У тебя и здесь никого нет. Только работа. Но работа будет и там, ещё интереснее. – Лёшка подозревал, что в голове друга бурлят гениальные идеи, которые никому в этой стране не нужны: развал в науке, как и во всех других областях, был катастрофическим. – Как говорила твоя башка, против ветра можно долго продержаться, только если мочевой пузырь в порядке. Я бы на твоём месте долго его не испытывал.

– Здесь у меня есть ты, – возражал на это Сенька.

– А там семью заведёшь. Женишься на какой-нибудь хорошенькой математичке, нарожаете маленьких математят.

– Я хочу такую, как Кора, – честно объявлял Сенька, глядя на неё с нескрываемым восхище нием.

– Такой больше нет. Она одна, моя Ко, – гордо констатировал Лёшка. – Мы будем к тебе в гости приезжать, благо сейчас это не проблема. Правда, Ко?

– Правда. Всей нашей мини-семейкой, – радостно соглашалась Кора.

А как они веселились! Лёшка придуривался и балагурил без умолку, а Кора с Сенькой велись на его шуточки так, что уши убегали за шею. Кора, с её насмешливым, парадоксальным умом и острым язычком, редко когда пропускала мяч. Больше всех доставалось Сеньке – о нем Лёшка рассказывал весёлые байки, в которых невозможно было отличить правду от вымысла. Сенька не сопротивлялся – смотрел другу в рот с восхищением и кудахтал от смеха, хлопая себя по бёдрам.

– Пока женщина и друг смеются над твоими шутками, даже бездарными, они тебя любят! – Лёха, когда был в ударе, мог обезьянничать и куражиться днями напролёт.

– Я могу смеяться даже над шутками врагов, – уверяла Кора, – если они достойны, конечно. Шутки. И враги. Самый верный способ влюбить в себя женщину – заставить её смеяться. По крайней мере, меня. Мой любимый – самый смешной человек на свете, – доверительно делилась она с Сенькой, сияя глазами, – и самый нежный.

– Печалец, играющий в весельчака, – уточнял Лёша. – Чисто российский оптимист – даже в крестах на кладбище вижу плюсы.

– Я тоже смешной, – не терял надежды ближайший друг, – он ведь в основном надо мной смеётся. Бросай его, уходи ко мне.

– Мы примем тебя в нашу семью, правда Лю? Будем Ко, Сэм, Лю и Тим – китайская международная семейка, – уточняла будущая мадам де Бреттёй, из седьмого колена французских дворян, по мужу.

– Конечно примем, – поддерживал Лю, – будет считать нам деньги и рассказывать про космические и не очень дыры. Согласен, Сэмэн?

Сэмэн был на всё согласен.


Затем Лёша шёл провожать Кору домой и, как правило, оставался у неё до утра. Утром, заскочив домой и поцеловав сына, мчался на работу. На субботу и воскресенье Гале давался выходной, и Лёша с Тимофеем уезжали на дачу, к Вере и всему её семейству.

Такое расписание, казалось, устраивало всех.

Ну, почти всех.


Вера вопросов не задавала – была достаточно для этого умна (житейски умна, как подчёркивала Кора). Для неё, благополучной жены, счастливой матери двоих детей и дочери своих родителей, главным было, чтобы в её жизнь не ворвался хаос. Она стремилась к гармонии. Или хотя бы к её видимости. Всякого же рода «страсти-мордасти» ненавидела как отклонения от разумного и всячески, сознательно и бессознательно, старалась их избегать.

– Все мужики изменяют, главное, как они при этом ведут себя по отношению к своей семье, – комментировала она рассказы «доброжелательных» подруг. – У меня надёжный муж, который, что бы ни произошло, всегда предпочтёт меня и детей.

Все сплетни о муже она пресекала в корне, оградив себя и свою семью, как она считала, непроницаемой стеной.


Но стены, даже непроницаемые, имеют свойство рушиться.


Лёшин бизнес, благодаря связям тестя, шел всё лучше.

– Я получаю солидное вознаграждение за активное шевеление задницей в пользу моего тестя и иже с ним, – уверял он Сеньку, пытаясь вручить тому недостающие деньги на первый взнос за квартиру. – Бери, не стесняйся, у меня не последние. Отдашь, когда зарабатывать научишься.

Тратил Лёшка деньги легко, так же легко, как они ему доставались. Спонсировал проекты, которые считал выдающимися. Например, уговорил совет директоров выделить кредит изобретателю строительных конструкций нового класса – самонапряжённых, или вантово-стержневых. Правда, в этой области он был ни бум-бум, зато очень понравилось название – «самонапряжённая конструкция». И в результате не прогадал – проект за огромные деньги перекупило архитектурное бюро в Торонто.

– Повезло, – прокомментировал тесть. – В следующий раз собственными деньгами рискуй.

Потом у него попросил денег бывший сокурсник по журфаку, подавшийся в режиссёры. Он с невероятным пылом рассказывал о проекте своего будущего спектакля-мюзикла, где будут задействованы в качестве героев-любовников главные фигуры основных мировых концессий: Бог-отец, Бог-сын, Аллах, Будда и иудейский Яхве. И все они будут петь мировые хиты, танцевать рок-н-ролл и классические па-де-де на пуантах, исполнять цирковые номера и, главное, дружить и делиться впечатлениями. Он уже и кастинг звёздный наметил, и музыку ему писали главные компиляторы страны, и за хореографию бралась чуть ли не сама Пина Бауш. Но в этот раз совет директоров выделять деньги «на это безобразие» отказался наотрез, и Лёшка в пылу энтузиазма готов был вынуть их из своего кармана. И вынул бы. Но режиссёра с буйной фантазией, которую тот, очевидно, применял не только на подмостках, подстрелили в каких-то непонятных разборках на стороне. Лёшка же по совету ушлого адвоката, которым пользовалась контора, готовую уже уплыть сумму решил вложить в недвижимость – купил в районе Фрунзенской набережной, в тихом зелёном дворе, сразу две квартиры на одной лестничной площадке и, объединив их и сделав евроремонт, стал обладателем огромной, почти двухсотметровой площади рядом с Лужниками. Старую же квартиру, у Никитских, решил не продавать – в Москве был невиданный бум цен на недвижимость, особенно в центре: это считалось самым надёжным вложением капитала.


Дни рождения Коры и Лёши приходились на конец августа, с разницей в один день (и десять лет). На один из них (ей исполнилось тридцать два, ему – сорок два) он заказал столик в маленьком, уютном, дорогом ресторанчике, владельцем которого был его приятель, и с видом заговорщика пригласил Кору провести с ним этот вечер, пообещав «небольшой сюрприз».

Когда они пришли, их уже ждал празднично накрытый стол на «директорском» месте – небольшом возвышении: шампанское в серебряном ведёрке со льдом и огромный букет белых роз в другом ведёрке, побольше. Лёша разлил шампанское и вытащил из кармана небольшую красную коробочку с золотым орнаментом и надписью на крышке CARTIER. Он положил её на стол и пододвинул к Коре. Она смотрела на неё как заворожённая, блестящими от счастливого предчувствия глазами, не решаясь открыть.

– О, мой трижды романтический Лю, ты делаешь мне предложение? Ты разводишься? – На этот раз глаза её даже слегка увлажнились.

Нужно заметить, что до этого вечера она ни разу не заговаривала с Лёшей на эту тему, с самого начала определив её для себя как запретную. Их связи к этому моменту было уже больше трёх лет.

– Пока нет. Но я это сделаю. Скоро.

– Я ведь просила тебя никогда не говорить того, что не думаешь. Помнишь?

– Я не просто об этом думаю, я уже решил. А это, – он указал на коробочку, – чтобы облегчить тебе быт, пока суть да дело…

– Облегчить быт?.. – С этими словами она открыла коробку и нашла там небольшой ключик. Не золотой, самый обычный. – Что это?

– Это для моего собственного спокойствия – знать, что ты не голосуешь на дороге, не садишься в первую остановившуюся машину и не задыхаешься в толпе в городском транспорте. Придаток к ключу – перед входом в ресторан.

Кора поднялась, пересекла зал, открыла дверь на улицу – прямо перед входом стояла новенькая красная «тойота», с огромным бантом, привязанным к зеркальцу водительской дверцы. Она обошла её, заглянула внутрь и подёргала дверцу.

– Возьми ключ. – Лёша стоял на пороге, протягивая ей ключ.

– Потом, – сказала Кора, обняв его и поцеловав в щёку в знак благодарности. Лёша кожей почувствовал, как она разочарована: тоненькое обручальное кольцо перевесило бы все машины на свете. – Давай вернёмся, я голодная. Все яблоки уже съела.


Оказалось, что были у неё даже водительские права. Оказалось, что она когда-то была замужем и при разводе, чтобы иногородний муж выписался из их с мамой квартиры, отдала ему машину, оставленную ей сестрой перед отъездом во Францию.

– И много ты ещё от меня скрываешь? Может, у тебя и детей семеро по лавкам? Говори, меня этим не испугаешь. – Лёшка, как-никак, был горд своим подарком и пытался вернуть Коре хорошее настроение.

– Я от тебя ничего не скрываю. Просто не рассказываю неважные вещи. Замужем всего-то была полтора года. Показался таким чистым, настоящим провинциальным интеллигентом. Стихи мне читал, свои и чужие. Очень жениться хотел – оказалось, жить было негде. Стало жалко, поженились. Прописала, вопреки маминым советам. Он через год пробился в какие-то комсомольские вожди, в профсоюзы, стал начальничком. Ну, я его и попросила с территории. Он упёрся – мол, свои права знает. Пришлось отдать ему машину, чтобы отвязаться. Банально до зевоты. Я даже не помню, как он выглядит. Можно подумать, ты мне всё рассказываешь, – вдруг спохватилась она.

– У меня до тебя ничего не было, – ответил Лёшка обычной шуткой – и понял вдруг, что сказал правду. – По большому счёту, – добавил он, чтобы сбить пафос.

– Зато сколько было по ма-а-аленьким. Но это меня не волнует – всё, что было до меня, не считается.

– Абсолютно верно!


– Знаешь, – сказала она позже, когда ужин подходил к концу, – у меня по поводу твоего подарка есть своё мнение, но я с ним не согласна. Так что машину принимаю, буду гонять на ней за твоё здоровье. – В тоне был вызов. В глазах мука.

Всё-таки странная она, эта Кора, вся соткана из противоречий, будучи цельной, как монумент. То заявляет о себе как о свободном элементе, не желающем вставать ни под чьи знамёна, а то, как маленькая девочка, мечтает о подвенечном платье. Причём и то и другое абсолютно искренне и порой одновременно.

Пока Лёша размышлял, автоматически подливая Коре шампанское, настроение у неё успело поменяться несколько раз.

– Ты добрый, умный и страстный, – говорила она, глядя на него влюблёнными глазами. – У тебя замечательные твёрдые принципы и нежная душа. – У Лёши всё внутри теплело от этих слов (сам-то он был в услышанном далеко не уверен). – У тебя высокие представления о чести, – продолжала она. – В тебе только не хватает силы и мужества претворить всё это в жизнь, – припечатала она в заключение.

– По морде получили? Распишитесь, – хохотнул он. – Ты хочешь сказать, что я трусоват? – Сам-то про себя Лёшка знал, что трусоват, но оправдывал себя тем, что боялся причинить боль другим.

– Не-е-т. Ты не трус. Трусов не любят, тру сами пользуются. А тебя все вокруг любят – от жены до любовницы, не говоря уж о друзьях. Ты идеально соответствуешь сегодняшнему типажу «настоящего мужчины» – милый, богатый, щедрый. – Тон ее из вызывающего превратился в насмешливый. Выпитое шампанское оказывало действие, неизвестно только, в какую сторону это действие развернётся. – Ты слабоват. А это мужчинам прощают. Особенно сильные женщины, вроде твоей жены. – В последней фразе явно улавливался сарказм.

Лёшка-то как раз был уверен, что из двух его женщин более сильной была именно Кора, но счёл за лучшее промолчать.

– Быть честным хочется, но меньше, чем богатым, – процитировала она кого-то. – Почём сегодня принципы на бирже? А коробочка-то откуда?

– Какая коробочка? – не понял Лёша.

– От Картье. Не в ювелирном же магазине ты машину покупал.

– У Веры в каком-то ящике нашёл, – не подумав, ляпнул Лёша правду-матку.

– А-а… – Если бы сарказмом можно было убить, он свалился бы сейчас с простреленной душой со стула. – А ты с ней спишь? – задала она впервые за все эти годы сакраментальный вопрос.

– В каком смысле? – попытался выиграть время Лёшка.

– В прямом. Исполняешь свой супружеский долг? – Её явно несло. Обычно Кора умела избегать подобных тем, способных уязвить, унизить её бьющуюся бабочкой гордость. – Трахаешь её по воскресеньям?

– Прекрати, Ко…

– Значит, трахаешь, – резюмировала она. – Но с другой стороны, я ведь знала, на что шла. Так мне и надо – ей дети, мне машина. А тестю твоему – зять, чтобы было чем свои груши околачивать.

Праздник не удался, подумал Лёша, и решился на передислокацию.


Директор одолжил своего шофёра, и тот доставил их на новенькой машине к Кориному дому.


Лёша всегда подозревал, что у Коры существует своя, тайная от него жизнь. И это его мучило. Не то чтобы он ревновал её к другим мужским особям, а просто не мог смириться, что она могла существовать без него. Он хотел, чтобы она принадлежала ему всегда и безраздельно – только ему. Он не раз исподволь пытался выудить из неё информацию, с кем она общается помимо работы, как проводит выходные, когда он вынужден уезжать на дачу к семье. Она отвечала, иногда охотно, иногда формально, – похоже было, что ей совершенно нечего скрывать. Сама же до этого вечера никогда не заговаривала ни о Лёшкиной «другой» жизни, ни о разводе, ни о возможном воссоединении и, казалось, ничуть не страдала от этой ситуации. Он, с одной стороны, это ценил – не представлял себе, как мог бы объясняться с ней на эту тему, – с другой же, такая независимость его настораживала. Значит, она недостаточно любит, если может делить его с другой. Он бы не смог. Просто умер бы, если б узнал, что у неё кто-то есть.


Теперь всё изменилось – слово было сказано. И он понимал, гордячка Кора закусила удила – бровь её ломалась всё чаще над орехово-дымчатым глазом, взгляд из доверчивого превратился в испытующий. И во сне она перестала улыбаться своей улыбкой Будды – просыпаясь порой среди ночи, он заставал её лежащей с открытыми глазами, созерцающей потолок.


Вскоре после того дня рождения случился один из тяжелейших приступов Тиминого беспокойства – пронзительные крики, битьё головой о стену, отказ от воды и пищи. Тима был безутешен перед каким-то своим несчастьем, которым он никаким другим способом не умел поделиться с окружающим миром. Он отбивался от всех, бегал с душераздирающими криками по квартире, натыкаясь на мебель, колотя её своими маленькими кулачками, разбитыми уже в кровь, и наконец заполз под кровать и напрочь отказывался вылезать.

Кора при этом присутствовала. Ей удалось выяснить, что приступ у мальчика спровоцировала сущая безделица – во время прогулки он испугался двух орущих друг на друга тёток во дворе, не поделивших стоянку для машины. Мальчик почему-то решил, что каким-то образом к этому причастен.

Когда Тиму общими усилиями успокоили, Кора увела Лёшу на кухню:

– Ребёнка надо из этой страны увозить.

– Ты думаешь, что в другой стране случится чудо? И он станет как все?

– Не нужно, чтобы он становился как все. Нужно, чтобы им занимались ИНДИВИДУАЛЬНО. Здесь это невозможно. Здесь благополучных детей могут искалечить. Примеров этому – тьма. А таким, как Тима, не могут даже диагноз толком поставить – не существует профессиональных тестов, нацеленных на выявление подобного рода отклонений. Бывали случаи, когда легковозбудимым «неадекватным» детям воспитательницы в детском саду рты скотчем заклеивали, чтобы сильно не шумели. И ничего, когда это открылось, их только слегка пожурили.

– Но у меня-то есть возможности им заниматься. Я на это жизнь положу.

– У тебя при всём желании этого не получится. В нашей стране таких детей считают генетическими отходами, бракованными болванками, которые необходимо выбрасывать при рождении, если мать не успела «среагировать» во время беременности. Пока об этом громко не говорят, но делают всё, чтобы исключить их из жизни. Тимофей не сможет здесь ни окончить школу, ни реализовать те способности, которыми аутята обладают. Не будешь же ты все десять лет обучать его в домашних условиях. А на Западе повсюду существуют школы для таких детей, специализированные, с индивидуальными программами. Здесь тебе ребёнка загубят. А там выучат и выпустят специалистом в одной из доступных ему областей.

Лёша молчал. Он слишком хорошо понимал, что Кора права. Но совершенно не понимал, как это осуществить практически.

Нужно было на что-то решаться.

– И ты бы уехала со мной? – Этого можно было и не спрашивать.

– Я за тобой на край света, босая, по битым стёклам и раскалённым углям. Но только за тобой и Тимой. А не за всей кликой, – было ему ответом. И глаза – две нежные пропасти.


И он знал, что она не преувеличивает.


И решился поговорить с Верой.


Ему в тот момент казалось, что всё должно разрешиться без катастрофических осложнений – едва пульсирующая ниточка на кардиограмме их с Верой чувств готова была безболезненно угаснуть. У каждого была своя жизнь. Свой ребёнок. Может быть, у Веры даже был какой-нибудь «утешитель», ведь не могла же она довольствоваться теми редкими, чисто формальными «совокуплениями» по выходным.


В реальности оказалось, что он не менее, чем Вера, склонен принимать желаемое за действительное.

К тому же момент был выбран не совсем удачно (вернее, совсем неудачно). Веру достали разговоры о его романе. Круг её общения теперь был довольно узок, журнал она бросила, не справившись с конкуренцией молодых, в погоне за «бабками» рвущих подмётки на ходу и обдирающих руки в кровь новых волчат. Всё свободное время проводила в уходе за собой и разного рода рублёвских развлечениях. Там, в этом кругу, все знали обо всех буквально всё. Уязвлённые и напуганные жёны без конца рассказывали истории про «альтернативные» семьи чужих успешных мужей, сами в любой момент рискуя оказаться в подобной ситуации.

Вере уже давно доносили о связи её мужа с некой девицей, совершенно не их круга. Узнать, кто это, с помощью отца было для неё пустяком. Получив все нужные сведения о Коре, взвесив их и оценив, она пришла к выводу, что та ей не опасна. Учителка, из «простушек», сказала она себе, будет довольствоваться дорогими подарками (о машине было доложено) и «особым кругом», предложенным ей Лёшкой. На большее не посягнёт. Пусть уж лучше эта «негламурка», чем какая-нибудь молодая зубастая крошка из тех, что способны на всё.

Но разговоры не смолкали, и такое постоянство мужа на стороне стало её настораживать.


– Послушай, Веруня, – попытался взять дружеский тон Лёшка. – Может, пришло время дать друг другу свободу? Ведь…

Но договорить ему не дали:

– Свободу? Но ведь ты ей пользуешься уже много лет. И никто тебя ни о чём не спрашивает. Разве не так?

– Ну, в общем…

– А мне она не нужна, свобода. Мне нужна семья. Муж. Дети.

– Тиму нужно увозить отсюда. Я хочу с ним уехать.

– Только с ним? Куда, интересно?

– В Европу.

– Вот как! Взять моего сына и уехать! И на что ты собираешься там жить? Без языка, без профессии? На папины деньги? – Это уже была откровенная оплеуха.

– Ну, почему же… Я за эти годы и сам заработал немало.

– Тебе дали заработать.


Лёшка всегда чувствовал, что внутри денег есть собственный разум, они обладают некоей тёмной, демонической сущностью, оскорбляющей и принижающей все порывы. Но сил отказаться от соблазна у него не хватило. Да и на момент их появления он и представить себе не мог, как и чем придётся расплачиваться.


Ни разу за всё время их совместной жизни Лёша не видел Веру в таком состоянии. Она налила себе полстакана коньяка и выпила залпом. Глаза заблестели слезами, пальцы сжались в кулаки, лицо пошло некрасивыми красными пятнами.

– Я тебя не отдам никому. Ты мне самой нужен. Не забывай, что я твоя ровесница – на женщину за сорок мало охотников. И у нас двое детей. Двое! Общих!

– Похоже, ты вспомнила об этом только сейчас, – не удержался Лёша.

– Это неправда! – Веру колотила дрожь, она была близка к истерике. – Тебе самому так было удобнее. Ты ведь не хотел делить Тиму ни с кем! И к Леночке ты практически равнодушен! – Вера была так жалка и некрасива в тот момент, что в Лёше проснулась вдруг острая жалость к этой женщине, которая была его женой уже почти пятнадцать лет. У неё были свои причины чувствовать себя несчастной – её больше не любили, любили другую. Значит, предали. – И вообще, дело не в Тиме! – Голос срывался на визг. – Дело в этой стерве, которая повисла у тебя на шее, принимает дорогие подарки и при этом пытается выглядеть святой. Я уже давно обо всём знаю. Все знают! Весь город! Подлая тварь! Под предлогом занятий с ребёнком… – И она разрыдалась в голос. – Не отпущу!! Не отпущу! – забилась она в истерике. – И сына не отдам! Ни за что! Слышишь?! И чтобы ноги больше этой ведьмы не было в нашем доме. С учительницами у Тимы проблем не будет – за ту цену, которую ты платишь этой сучке, можно нанять полдюжины…


Коре об этом разговоре он решил не рассказывать. Сказал только, что развод в данный момент невозможен. Обо всём остальном она догадалась сама.

– Он ей не нужен, Тима. Тебя шантажируют ребёнком.

– Возможно, это и так. Но результат тот же самый – сына мне не отдадут ни за что. И никакой суд мне не поможет.

– Я так полагаю, что моё присутствие в этом доме отныне нежелательно. Не трудись отвечать – не позорься. Сама всё понимаю. Тиму Галя может привозить мне в группу дважды в неделю.

– А мы? Что будет с нами? – Это прозвучало так жалко и беспомощно, что у Коры задрожали веки. Она поняла, какой ужас он испытывал в эту минуту перед словами, готовыми сорваться с её губ. – Тебе меня не жалко?

А вот это было уже слишком.

– Мне? Тебя? Это я тебя должна пожалеть? Ты что, убогий? Калека? Обделённый жизнью? – Она сама чуть не плакала, держалась из последних сил.

– Хуже. Я перед выбором, который сделать не могу. И не сделать тоже не могу.

– Так не бывает. Говорят, даже у съеденного есть два выхода. Не сделать выбор – уже выбор. Я тебе сочувствую – невозможно одновременно слизывать с ладони и держать гордое выражение лица.

– Но если ты такая сильная… и любишь меня… Пусть останется всё как было. На какое-то время. Ведь тот, кто любит, должен разделить участь того, кого любит.

– Это только в романах. А как было, уже не будет. И ты это знаешь. Твоя жена сделает всё, что в её силах, чтобы нас разлучить. И ты зависишь от неё больше, чем от меня.

– Это неправда. Без тебя я умру.

– Возможно. Но от неё не уйдёшь. – Кора собрала все свои силы Лёша видел, как у неё побледнели губы и сузились глаза. – Значит, придётся уйти мне. Пока все ещё, слава богу, живы.

* * *

О, женщины, жестоковыйное племя, хрупкость ваша сравнима только с вашей же целеустремлённостью. Нас, мужиков-простаков, развесивших свои уши и члены, всё норовите поставить вровень с собой. Как только не гнушаетесь якшаться с нами, придурками!


Так они расстались в первый раз.


А за окном подмигивал уже второй год нового века. Впервые в истории этой страны сам, без всяко го принуждения ушёл первый президент России.

Начался новый, постсоветский период. Из советского, казалось, оставили только гимн и несколько полуистлевших символов.

Но даже если на бордель водрузить крест, дом свиданий от того не станет домом молитвы.

Новенький, как пятак, президент вынырнул из ниоткуда. Вернее, из российского навоза, откуда его вытащили как репку. Тащили всей семейкой, во главе с «Дедушкой» и прикормленным этой же «семейкой» домашним мефистофелишкой на букву Б, прицепившимся мышкой в самом хвосте.


Пока тащили, взрывались дома в Москве и Волгодонске, прошли «учения» в Рязани, началась Вторая Чеченская. Вытащили по пьяной лавочке хорошо «взявшего на грудь» некоего генерала, решившего пострелять, утонула атомная подлодка вместе с задохнувшимся экипажем, который можно было спасти. Реакция нового главы государства на это событие была незатейлива: на вопрос иностранного корреспондента: «Что случилось с субмариной?» – он ответил не моргнув глазом, иезуитски поигрывая уголками улыбчивых губ: «Она утонула…» Мир охнул. А «нашему» хоть бы что. А потом он назвал безутешных вдов погибших моряков дешёвыми проститутками, которым заплатили, чтобы они рыдали в камеры иностранных журналистов.

Между тем, как по заказу, взлетели мировые цены на нефть. И опять(??) появилась надежда, связанная на этот раз с новым гарантом. Последний к этому факту никакого отношения не имел, однако воспользоваться таким подарком судьбы сумел очень даже оперативно – на новые, свалившиеся с неба деньги можно было приобрести себе новую команду и повязать её этим «баблом» по рукам и ногам. Ну, и кровушкой, конечно, замазать, как учили в той организации, из которой он вышел.

Так из «тёмной лошадки», о которой никто ничего толком не знал, выковывался нацлидер.


Комментарий журналиста того времени:


«– Кто же он, наш гарант? Наше всё?

– Пройдоха из питерской подворотни, шпана дворовая с пустым фантиком, зажатым в потном кулачке. Закомплексованный пацан, которому показали только один мускул в мозгу – как сделать, чтобы тебя боялись? Взять в заложники всю страну и при этом заставить эту же страну тебя обожать…»

Народ и правда был в восторге – «молодой, непьющий, из доблестных разведчиков», щас он всем им покажет! Кому «им» и что покажет, было не важно – население в эйфории.

Целая страна «ходоков» по особому пути.


Господи! Что за народ! Жалкий, добрый и нагло агрессивный одновременно.

Как же он умеет истошно обожать – преданно, нежно, вассально. Восхищаться до немоты. Радостно отдавать себя в руки Большому Белому Отцу, жертвовать для него своими и чужими жизнями! И чувствовать себя самым счастливым и самым несчастным одновременно.


Золотые слова писателя эпохи о том, что против России действительно существует заговор, но «только в заговоре этом участвует весь российский народ», с каждым годом становились всё актуальней.


А Лёшка, следуя славной русской традиции, не нашёл ничего лучше, чем запить. Запить с горя – это на Руси святое. Никто не осуждает – все жалеют. И даже не важно, какое горе, главное, что оно подразумевается.


Вера переехала в город, оставив Леночку со своими родителями. Она нянчилась с мужем, как с больным ребёнком. Её терпению и заботе дивилась даже Галя, на которую легли все заботы о Тиме.

Мальчик притих, вёл себя спокойно, маму старался не раздражать, а на папину «болезнь» реагировал по-своему, подолгу стоя перед зеркалом, покачиваясь и бессмысленно улыбаясь. Потом вдруг начинал корчиться и трястись, как заправский клоун, изображающий пьяного, считая, видимо, что отец придумал какую-то новую игру специально для них двоих.


Лёшка пил месяц. С ненавистью к себе и омерзением к водке, он вливал в себя насильно эту отраву, заставляя свой организм корчиться и содрогаться от отвращения. Зато вывороченной душе было не так больно. И на жене можно было срываться – какой с пьяного спрос. И о сыне забыть на какое-то время.

Только Кору никак не удавалось выкорчевать из себя – не помогали никакие творимые с собой безобразия. Он выплывал из небытия, с пьяным, затёкшим сознанием, с головой, насаженной на кол, с тяжёлыми ржавыми веками над тухлыми глазами, только затем, чтобы услышать в самом себе её смех, звенящий от счастья, как серебряные колокольцы, упиться её словами о любви и – в который раз! – выблевать отвращение к самому себе.


Через месяц его увезли в больницу с микроинфарктом.

Подлечили. Провели дезинтоксикацию и отправили в подмосковный санаторий на месяц.

Вера вернулась в Жуковку – санаторий находился недалеко от дачи.

* * *

Там-то его и навестил тесть.

– Ну что?! Решил уйти, не попрощавшись? У нас так не делается, – начал он, как всегда, цитатой из какого-то фильма про бандитов.

За эти годы Вадим Михалыч нажил брюшко, потерял две трети волос, а последнюю треть отрастил на зачёс через оба полушария. Одевался он теперь в английские пиджаки в мелкую клетку и вельветовые брюки, а над губой щетинились короткие жёсткие усишки – видимо, это соответствовало образу какого-нибудь очередного «крёстного папы».

– Вообще-то, я бы тебя отпустил на все четыре стороны – работник ты паршивенький, никакого авторитета среди подчинённых. Хватки жизненной у тебя нет. Муж из тебя тоже никудышный.

– Ну вот и отпустите, – устало усмехнулся Лёша.

– Не могу – ты отец моих внуков. И Верка, похоже, тебя любит, дурака. Да и знаешь ты теперь слишком много о моих делах. У нас, сам теперь знаешь, правило одно: вход рубль, выход хуй. Так что…

– …типа, не руби, сука, сук, на котором сидишь! – продолжил за него Лёша.

– Ха, ха, ха, – расхохотался Вадим Михалыч. – Это неплохо, надо запомнить. Не руби, сука, сук… ха… ха… ха… Короче, давай выходи отсюда – я тебя в нефтянку пристрою, сейчас там главные бабки, и мне у них свой человек нужен.

– Нет, Вадим Михалыч, в нефтянку я не пойду. И из конторы уволюсь.

– Да уж, надолго ль дураку стеклянный хер – не разобьёт, так потеряет! И что ж ты, бедолага, собираешься делать? На что жить? Мою дочь и внуков кормить? Или это я за тебя должен делать? Пока ты со своей тёлкой развлекаешься?

– Вы, тесть, тоже не святой, – напомнил ему Лёша. О романе В. М. «на стороне», длящемся уже несколько лет, знали все заинтересованные лица, включая жену и дочь.

– Не сравнивай! – посуровел тесть. – Я обе семьи содержу, всех обеспечил… на случай… и никого бросать не собираюсь.

– Вера, я думаю, тоже не умрёт с голоду, если мы разведёмся.

– А ты не думай! Разводиться тебе никто не позволит. Ты ведь сына больного не оставишь!

– Сына не оставлю.

– Ну, значит, и сам останешься. – Тесть своими прозрачными глазами бесстыже заглядывал Лёшке прямо в душу. – Куда тебе деваться? Обратно в журналюги хочешь податься? Так и они теперь у нас с руки кормятся, пропагандоны несчастные. Мечтают в списки приглашённых в Кремль попасть.

– Ну, не все. Вчера вон видел вашего крошку Цахеса в «Куклах». Вся страна покатывалась.

– Не вся, не вся… А этим… шутникам хуевым тоже шею скрутят вот-вот. Вместе с каналом их жидовским.

– Всем же не скрутите.

– Ещё как! Кому скрутим, кого купим. Сам знаешь, всё от цены зависит. Кушать всем хочется.

– Эпоха большого хапка. Ну и почём сегодня принципы на бирже? – вспомнил Лёша. И ещё вспомнил, как ярилась Кора на оплывшие хари чиновников, на их самозабвенную «солидность», на неприкрытую наглость – всё это было налицо (и на лице) в случае с его тестем.

– Это зависит, как говорят англичане. И вообще запомни – богатство это от слова «Бог». – Тесть настолько чувствовал своё превосходство, что не считал нужным даже раздражиться. – Так что ты, зятёк, зубы-то на меня не скаль. И сто раз подумай, прежде чем рыпаться.

– Прагматы правят приматами, – подвёл итог Лёша.

– Вот именно, – охотно подтвердил тесть.

И Вадим Михалыч, бодро развернувшись на каблуках «зверски дорогих», как он уточнял, ботинок, пошёл к двери на выход, весело напевая в ритме марша:

Мальбрук в поход собрался,

В дороге обосрался…

И Лёша прекрасно понимал, кого тесть имел в виду под «Мальбруком».


«Страх – понятие насколько конкретное, настолько и метафизическое, – записал себе Лёшка в блокнотик для будущей книги. – Результат всякого террора, пусть и точечного, что в стране, что в семье, – страх. Страх сильнее правды. Правда пасует перед страхом. При этом страх – сильная эмоция, с которой нельзя жить долго без риска сойти с ума. Включаются механизмы адаптации, компенсации. Главный из них – самооправдание: я не боюсь, я просто люблю свою Родину (семью, детей) и не имею права рисковать ради абстрактных идей». И подсознательно: «Пусть все вокруг боятся так же, как боюсь я».


Из оптики – угол падения равен глубине погружения.


Из собственных наблюдений – высота блохи равна высоте пьедестала плюс 0,02 см.


Самое страшное рабство – рабство добровольное.


Лёшу выписали из санатория, и всё пошло своим чередом – заботы о Тиме, контора, семья по выходным.

Кору он не видел больше трёх месяцев. За это время у него почернело сердце и высохла душа. Так и жил.

Пока не увидел её однажды на улице, издалека. А может, это была вовсе и не она, а кто-то, на неё издалека похожий.

Вот уж действительно, человек существо хоть и мыслящее, но неразумное.

В тот же вечер он стоял у неё под окнами. Только мандолины не хватает, подумал он, потирая затёкшую от напряжения шею: он стоял так уже с час, задрав голову к её освещённым окнам. Когда он в следующий раз поднял глаза, то увидел в проёме окна знакомый силуэт, застывший китайской тенью. Тень оставалась неподвижной какое-то время. Потом так же неожиданно исчезла. Но он знал, что она его видела. Его будто что-то толкнуло в спину. Он вбежал в подъезд и одним махом поднялся на третий этаж. Дверь в квартиру была приоткрыта. Он толкнул её и вошёл. В полутёмной прихожей в лёгком халатике стояла Кора.

Опорожнённые глаза… «Не могу без тебя жить».


И всё закрутилось с новой силой. Приступы малярийной лихорадки, которой, как известно, заражаются раз и на всю жизнь. Сиамские близнецы, связанные одной кровеносной системой. Падение в омут с головой, взявшись за руки, снова и снова, наслаждаясь полётом.


Иногда, приходя к своей Ко, он заставал её сидящей в старинном кресле с высокой резной спинкой, совершенно голую, с обгрызенным яблоком в руке, покачивающую изящной туфелькой, чудом удерживающейся на кончике пальцев ступни.

И свет бежал в её жилах вместо крови, свет стекал с волос и струился из глаз. Тело её сияло.

– Поди сюда, потерзай меня своим клювом, – манила она его пальцем, искрящимся как бенгальский огонь.

Потом начинала искриться кожа, волосы. Она медленно поднималась в воздух, не меняя положения тела, только туфелька срывалась с пальчиков и падала с лёгким стуком на пол.

– Поднимайся ко мне, – звала она его, качаясь под потолком. – Только сначала скинь с себя одежду.

И Лёша поднимался. И они брались за руки и улетали в окно, взмывая вверх, к звёздам, которые мигали им приветливо, словно зовя их присоединиться. Там, в невесомости, руки, души и губы их переплетались, тела их засасывало в воронку пространства – они скользили вверх по бесконечному воздушному серпантину, достигали границы небытия и превращались в звёздную пыль. Когда они – вернее, то, что от них оставалось после таких полётов, – возвращались в комнату, в развороченную постель, то смотрели друг на друга недоверчиво – неужели им было так невыносимо хорошо? Неужели они только что видели самого лукавого Эроса, резвившегося вместе с ними?

* * *

О, эти блаженные посткоитальные минуты! Когда циники становятся философами. А философы – примитивными рецепторами счастья.


– Я тебя съем, – говорил Лёша голосом разомлевшего каннибала, не в силах больше пошевелить ни одним мускулом. – Чтобы ты больше никому не досталась.

– Кому я нужна в таком виде? – говорила Кора, взяв тембр на два тона ниже. – Из меня сейчас только хаш варить. Так говорил папа, пугаясь моей худобы.

– Ну а теперь скажи, неужели ты собиралась меня по-настоящему бросить? Обречь на погибель? Я чувствовал себя огромной отчаявшейся обезьяной, сначала прирученной, а потом брошенной любимым хозяином, вернее, хозяйкой в беспощадных городских джунглях.

– Ну выжил же ты. Хочется думать, что для чего-то.

– Ждёшь, что я стану героем? Великим публицистом? Трибуном?

– Не обязательно. Просто самим собой. Перестанешь делать себе ежедневные харакири, отправляясь на службу к упырям. Чтобы держать их лубянский общак. Знаешь, один раз прогнулся, второй… а потом становишься в этом месте очень гибким.

– Интересно, с кем ты общаешься без меня? Твоя радикальность меня пугает. С какими-нибудь лимоновцами?

– Боже упаси, провинциальный пижон с комплексами, вождёк пытается реализоваться за счёт неразумных подростков, играя на их гормонах в полуфашистские игры. Я общаюсь с нормальными людьми, которые хотят нормальной жизни для себя и для своих детей – чтобы их мальчиков не калечили в российской армии, а девочки не шли в проститутки и гламурные содержанки. И в чём бы тебя ни убеждали твои родственники, есть ещё люди, живущие достойно и пытающиеся объяснить другим, как это делать. С большим или меньшим успехом. Несмотря на всеобщее потреблятство и целые стада восторженных рабов.

– Их же за это и ненавидят. Людям никогда не нравились те, кто пытался открыть им глаза.

– Это правда, – соглашалась Кора. – Но они всё равно пытаются. Порой с риском для жизни. И это гораздо достойнее, чем жить своими маленькими радостями, отгородясь от тех, кому повезло меньше.

– И ты, значит, среди них? В воинствующей оппозиции?

– Я просто стараюсь жить так, чтобы не перестать себя уважать.

– Смотри не раскрывай людям объятия, не помогай им распять себя, как говорил классик.

– Классик… Сейчас, если бы этим людям попался Христос, Он бы распятием не отделался.

– Ты как всегда преувеличиваешь – Христос сегодня просто новый бренд.

– Новый бренд сегодня – наглое воровство, всеобщее хамство и профессиональные бандиты в Кремле. Неужели ты не видишь, что к власти карабкается шпана, даже не бесы. Что скоро только подлецы смогут выжить в России. Подлецы от бизнеса, от культуры, политики. А ещё холуи и холопы, пошляки всех видов и сортов. Других размажут и всё отнимут. Правильно Сенька сделал, что уехал. В этой стране становится стыдно жить.

– Сенька свободная птица. И к тому же гениальная голова.

– Вот именно. Здесь гении не нужны. Здесь нужны согласные и преданные, а не честные и знающие. Зато вся нечисть всплыла. И распоряжается в моей стране, как на своём шабаше.

– Ну не могут же все уехать – никто никого нигде не ждёт. А страну что, предлагаешь бросить на подлецов? Так чем же ты лучше меня, который «отгораживается»?

– Я на них не работаю, за ними не замужем и вообще от них не завишу.

– Тебе так только кажется. Если ты считаешь, что я один из них – по крайней мере, примкнувший, несопротивляющийся, – а ты меня любишь, значит…

В ответ она набрасывалась на него, душила в объятиях, закрывала рот поцелуями.

– Нет, не смей так говорить! Ты ничего общего с ними не имеешь, ты просто загнан в угол.


Счастье, когда у женщины в мыслях присутствует столько чувства. А в чувствах столько вкуса, что он и на избранный объект распространяется.


– Ко! Я даже, в отличие от тебя, языка не знаю, что я там буду делать? Зависеть от тебя во всех мелочах, жить на ренту, ошиваться среди обозлённых эмигрантов?

– Эмигранты не все обозлённые. И «зависеть» неправильное слово – просто жить вместе. Язык выучишь, есть масса профессий, которые может освоить мужик в сорок пять лет. И совсем не обязательно рвать связь со страной – пиши себе, ты же журналист, глаголом жги сердца людей.


Они теперь часто говорили на такие темы – чаще, чем хотелось бы Лёше.

Кора всё пыталась привязать ему к уху вечевой колокол.


А он сопротивлялся изо всех сил – частная жизнь была намного интересней общественной. Ему с Корой хотелось говорить только о любви.

– В твоей натуре самое нежное место – это пупок, – переводил он разговор на более приятные темы. – Он понимает меня лучше всех – это мой пуп земли. Всё остальное – выставленные против меня локти и колени. Нельзя быть такой непримиримой.

– Я хочу совершенства в любви. Жажду служения и послушания. Но только тому, кто достоин, кого сама выбрала.

– Не надо ни послушания, ни служения – мне и так хорошо. Ты моя внутренняя женщина. Анима. Душа. Я выпадаю с тобой из бренного мира. Прикасаюсь к вечности. Хочешь, я расскажу тебе о нашей любви?

– Хочу, – тут же откликалась она, устраиваясь поудобнее.

– Так вот… Истоки её – далеко в прошлом. Она возникает из Меры и имеет корнем Великое единство. Великое единство родит два полюса, а они уже родят силу тёмного и светлого. Любовь покоится на соответствии между небом и землёй, на согласии мрачного и радостно сияющего… Ты – мой Алтарь истины. У меня вот за то время, что я тебя не видел, развился нервный тик. Спрашивает у меня кто-нибудь, например: «Который час?», а я начинаю горько плакать – вот это любовь!

– А я начинала плакать, даже когда у меня время никто не спрашивал. Просто так – думаю о тебе и плачу.

– Это хорошо. Может, мы с тобой плакали в одни и те же моменты.


Иногда к ним присоединялся соседский кот, пробиравшийся в гостиную по оконному карнизу. Он был совершенно косой и поэтому казался потусторонне мудрым. Его сведённые к носу глаза как бы призывали перейти от земных глупостей к самой сути. Только вот суть всё время ускользала, по мере того как опустошались бокалы с шампанским. Зато приобретала смысл абсурдность окружающего мира. Они слушали музыку, говорили глупости и таяли от счастья. Они знали, что мир им враждебен – он мог взорваться в любой момент, как бомба с часовым механизмом, поставленная на известное только ЕМУ время. И только косой кот казался вечным в своей неземной муд рости.

– Знаешь, – говорила вдруг Кора, – известно, чем выше искусство вести беседу, тем ниже рождаемость. Хочешь, я рожу Тиме брата?

– Хочу, – отвечал он, не успевая подумать.

– И тогда мы сможем все вчетвером улететь навсегда? Господи, я, наверное, стану самой счастливой матерью.

Он знал, что эту тему лучше было не затрагивать. Но опять попался.

– Ко, любимая, жизни без компромиссов не бывает. Без них мы бы с тобой не встретились.

– Без них, Лю, мы бы уже давно были вместе. И навсегда.

– Ко, ты озадачиваешь. Я бы даже сказал, обескураживаешь. Ты же сама говорила, что любовь – это не уютное гнёздышко, любовь – это служение Богу. И это абсолютная правда. Любить можно не только вне брака, но и вне жизни. Я вот, например, собираюсь любить тебя и после смерти.

– Мало ли что говорила… Дура была – интересничала. Любви вечной, потусторонней, вселенской и божественной я предпочла бы обычный мещанский союз – ходить с тобой по магазинам, обсуждать всякую ерунду, планировать ближайшие каникулы наших отпрысков. Видишь, какая я земная, несмотря на все твои попытки моего обожествления.

– Ты хочешь совместить храм и кухню, сон и реальность, меня, пройдоху, и твою мечту обо мне – всё в одном флаконе. А так не бывает.

– А по-другому мне не нужно.

– А как же реальная жизнь? Всякие нажитые обязательства?

– Я и есть твоя жизнь, – уверенно объявляла она, почти душа его в объятиях. – Я и Тима, все остальные просто случайные попутчики, подставленные судьбой только для того, чтобы ты встретился с нами. Теперь, когда это произошло, они тебе больше не нужны.


В моменты таких откровений Лёше казалось, что говорит он не с Корой, а с самим собой.

Ему казалось иногда, что, если его просветить «правильным» рентгеном, обнаружится, что, собственно, от него в организме присутствует только оболочка, всё же содержимое внутри – Кора, свернувшаяся калачиком и заполнившая всё внутриутробное пространство, заменившая собой все органы, включая сердце и душу.


Тима на свой день рождения попросил собаку.

– Я сам собака, – сказал он, – поэтому хочу себе друга.

Кора сказала, что животное в доме – это самая лучшая терапия для таких детей. И они втроём отправились на Птичий рынок покупать пса. Там у мальчика случился один из самых острых приступов беспокойства. Он бегал между рядами, воинствующе размахивал руками, пытался открыть клетки со щенками и котятами, с птицами и хорьками, рассыпал корм, наступал на ноги покупателям и, ухватив с плеча пожилого дядьки попугая с привязанной к лапе верёвочкой, пытался запустить его в небо. Лёше с трудом удалось поймать ребёнка и, схватив в охапку, утащить с рынка. В машине он кричал и плакал, требуя купить и освободить «всех, всех зверей». Его успокоило только обещание Коры сделать это в её следующую зарплату – «чтобы денег на всех-всех хватило». Ей почему-то он верил беспрекословно.

– А собаку тебе подарю я, – пообещала она. – Вернее, уже есть одна, которая тебя выбрала и ждёт только, чтобы ты её забрал.


На следующий день, накануне его дня рождения (сами дни рождения отмечались всегда на даче всей семьёй), Лёша повёл Тиму, Галю и Кору в пиццерию, которую мальчик обожал. Кора явилась с сумкой, в которой сидело очаровательное лопоухое существо с весёлыми карими глазами и толстыми лапами. Тима был в восторге. Немедленно дал ему имя – Собака – и посадил к себе на колени.

– Собака – это огромное, тёплое, четырёхлапное счастье, – заявил Тима.

– Это ты, Тимофей Алексеевич, моё главное, огромное двухлапое счастье, – поцеловал его Лёшка в макушку.

– Теперь меня тоже звать Собакой. А не Тимой. Собакой быть намного лучше, чем Тимой.


На следующий день он конечно же взял свою Собаку на дачу и показывал всей семье «подарок Коры». И потребовал от всех, чтобы его называли новым именем – Собака.

– Только я самая грустная собака на свете. А Собака – самая весёлая. Поэтому нам хорошо вместе.

– А как же мы будем вас различать? – пошутил дедушка. – Позовём тебя, а придёт псина. Или наоборот.

– Это всё равно. Мы теперь всё время будем вместе, – ответил мальчик. – Ну, кто хочет, может называть меня Собака-Тима, – снисходительно добавил он.


Атмосфера сгущалась – в уютной дачной атмосфере запахло грозой.


– Ты сказал, что вы расстались! Ты обещал мне! – Вера проплакала всю ночь.

Лёшка женских слёз не выносил. А жена его, похоже, поняла, что взять его проще всего на жалость.

– Мы расстались. Но Тима с ней расставаться не желает, – соврал Лёша «во спасение».

И Вера сочла за лучшее поверить. И взяла с него слово, что этим летом он свой отпуск проведёт с семьёй и приедет с Тимой к ним, в Крым, хотя бы на месяц.

– Родители разъезжаются. – Вера была в курсе, что отец, как все последние годы, уезжал со своей пассией в Майами, где ей была куплена квартира на побережье, по соседству с российскими эстрадными звёздами. Там можно было оторваться по большому счёту – слетать в Лас-Вегас поиграть в казино, покуражиться на яхтах своих дружбанов от бизнеса, заказать концертик на дому за пару сотен тысяч зелёных (а чуть добавить, так «звёзды» и штаны снимут прямо тут же, на сцене). А мать с подругой – в Ниццу. – Дом будет полностью в нашем распоряжении.

– Тебе будет тяжело вынести Тиму целый месяц, – предупредил Лёша.

– Ничего. Он уже большой мальчик. Будет общаться с сестрой. Возьмём с собой Галю. И собаку. – Тон был непререкаемым.


Наступало лето. Лёше пришлось рассказать Коре о планах на семейный отдых.

– Ну, что ж, – сказала Ко. – Месяц – это очень долго, но будем рассматривать это как жертву, положенную на алтарь нашего будущего. Вечно го.

– Хочешь поехать в какое-нибудь Монте-Карло на это время с подругой, я всё оплачу, – предложил он через силу, так как даже в мыслях представить её в подобном месте без него было пыткой. – А хочешь, слетай в Америку, навести Сеньку, он зовёт беспрестанно.

– Никуда я без тебя не поеду, – пролился мёдом на его сердце ответ. – Мне без тебя нигде не интересно. Буду ждать тебя в Москве. Хотя все мои мальцы-инопланетяне разъезжаются с родителями на каникулы, – добавила она грустно.

* * *

Временами, вот как в этот самый момент, Лёше казалось, что он различает облекающий Кору свет – едва приметный, фосфоресцирующий, как будто призрак Коры отрывался от её кожи и парил двойником. Лёша мистиком никогда не был, однако пришлось признаться себе, что временами, бросив на Кору быстрый взгляд, он с изумлением замечает летящий над нею бледный мерцающий свет.


Сносно прошла только первая неделя. Тима плескался как сумасшедший в море, часами играл на пляже с Собакой и ночами спал, не просыпаясь. Потом он начал беспокоиться, всё чаще утыкаться Гале в колени, возбуждаться по малейшему поводу, проситься домой. Или впадал в прострацию, замыкался, отказывался разговаривать. Вера даже не пыталась с ним справиться – она нервничала, у неё снова начались головные боли – и чуть что срывалась на крик. Это ситуацию только усугубляло. Леночка на брата всё время дулась за то, что тот не желал играть в её игры, капризничала, чтобы привлечь к себе внимание, и ни о какой симпатии между детьми не было и речи.

Однажды, когда Тима с собакой уже с час носились по дому, выскакивая во двор и забегая обратно, сбивая на ходу стулья и цепляясь за коврики, салфетки и занавески, Вера в очередной его забег заперла на ключ входную дверь и не пустила их в дом.

– Сначала успокойся, – крикнула она ему через дверь.

– Я тебя не люблю, – прокричал ей Тима с другой стороны. – Я люблю Кору.

– Будь она проклята, твоя Кора, – взвыла Вера.

Слова предназначались, конечно, для Лёши. Но и Тима их слышал.

– Будь сама проклята, – повторил ребёнок незнакомое слово, не понимая, что оно значит, но понимая, что хотят обидеть его Кору.

Что тут началось!


Лёша потом полночи гулял с Тимой по пляжу, пытаясь привести в чувство себя и его. Собака, ковыляя и виновато махая хвостом, тихо плелась за ними.

– Ночь – это чёрный зонтик со звёздами, – заявил Тима. – А день – это море над головой. Я люблю и то и другое.

Лёшке показалось в этот момент, что сын прекрасно понимает, что происходит, и пытается его, Лёшу, успокоить.


– Думаю, будет лучше, если мы вернёмся в Москву, – предложил на следующий день Лёша жене.

– Лучше не будет, – твёрдо сказала Вера, – и вы никуда не уедете. Это мой сын. А ты мой муж.

– Но не можешь же ты держать его здесь насильно.

– Могу. Он ещё ребёнок. Он должен подчиняться родителям.

– Он не такой ребёнок, как все, и от него нельзя требовать вещей, которых он не чувствует.

Но Вера была непреклонна. Она слишком хорошо понимала, что в Москву рвётся не только Тима, но и Лёшка. И что если она их отпустит сейчас, то может потерять навсегда. А этого она решила не допустить ни за что.


И тогда Лёшка решился на отчаянный шаг. Он позвонил Коре:

– Пожалуйста! Приезжай! Хоть на неделю, хоть на несколько дней. Я сниму тебе номер в отеле в Ялте. Это довольно далеко от дома. Мы с Тимой будем к тебе приезжать, – умолял он её.

– Как ты себе это представляешь? – не понимала Кора. – Вы будете навещать меня тайком? Ты будешь просить ребёнка не рассказывать об этом маме?

– Я не знаю, – признавался Лёшка в своей беспомощности. – Но мы без тебя не можем. Будь что будет. Я решил расстаться с женой.

– А с тестем? – не удержалась Кора.

– И с тестем тоже. Со всей семьёй. И с работой. Денег нам хватит, продам одну из квартир, – строил он на ходу планы. – И уедем вместе. Хочешь, ближе к твоим, во Францию? А то к Сеньке, в Америку. Иначе мы тут все погибнем.

– Почему бы тебе для начала не вернуться в Москву? Раз уж ты всё решил. – Вопрос был более чем логичен.

– Сейчас это невозможно. Мы уедем вместе. Ты мне нужна здесь. Ты нам с Тимой нужна. – Лёшка понимал, что это уже попахивало шантажом, но никакого более действенного аргумента у него в голове не нашлось.

* * *

Потом, задним числом, когда было уже поздно, он понял, что, взывая к Коре с такой страстью, он пытался, пусть частично, переложить на неё ответственность. И иметь в ней точку опоры (Архимед сраный), чтобы перевернуть ситуацию. Сам слишком слаб был, духу не хватало.


И Кора сдалась.

«И пошла Василиса Прекрасная туда, куда Василиса Премудрая не решилась бы…» – написала она ему на телефон.


Получив подтверждение эсэмэской о её прибытии в отель, Лёша с Тимой и с Галей немедленно засобирались на прогулку, чтобы дать возможность отдышаться Вере. Кора присоединилась к ним в Ботаническом саду. Потом они все вместе обедали на плавучем пароходике. Потом поехали в специальный магазин покупать Собаке кости, чтобы отучить пса грызть обувь. Потом ели мороженое. В общем, день прошёл замечательно – Тима был ровен, спокоен и пообещал Коре приезжать каждый день. По дороге домой Лёша объяснил ему, что Кора приехала всего на один день – специально, чтобы с ним, с Тимой, повидаться – и что он не должен рассказывать об этом маме. А через несколько дней они вернутся в Москву.

Тима в этот день был согласен на всё.


Ещё через день они совершили ещё одну такую же вылаз ку в Ялту. Но в этот раз Лёша попросил Галю сводить мальчика в кино и на аттракционы и, условившись забрать их в восемь около парка, помчался к Коре в гостиницу.


– Ну, что будем делать? – задал он самый идиотский вопрос на свете.

– Целоваться! – И они набросились друг на друга, как две бойцовские собаки, спущенные с цепей.

Поцелуи её, как всегда, были терпко-яблочными на вкус. Объятия оплетали, как плющ. Бездонные глаза поглощались тёмными от страсти зрачками. Тело превращалось в скрипку с невиданным диапазоном звука и необозримыми возможностями для скрипача.

– Как люблю я вкушать тепловатую кровь винограда, – напевала она, разливая вино по бокалам.

– Выжатую из сердца несчастного любовника, – вторил он ей.

– Отдай, отдай мне твою душу – тебе она ни к чему. Ей со мной будет лучше – она будет на месте, – причитала она нараспев.

– Разожми ладонь и верни мне мою сердечную мышцу. А ещё лучше вставь её на место, в грудную клетку.

– А ты мою можешь оставить себе.

Они плыли, плыли под доносившееся из открытых окон размеренное шуршание волн, повторяя телами их ритм. Он чувствовал себя с ней всесильным, способным проходить сквозь стены. Свободным от всего. Мудрым и отрешённым, в точности как их ночной гость на Кропоткинской, косой кот.

Потом наш «трижды романтический Лю», склонившись к её ступням, надел на средний палец кольцо, купленное накануне в ялтинском ювелирном магазине, с большим рубином в виде сердца, обсыпанным бриллиантиками:

– Это обручальное, с моим кровавым сердцем. Я знаю, это пошлость, но удержаться не мог.

– Ты теперь мой?

– Я всегда был твой.

– А теперь только мой, – не отставала Кора, настаивая голосом на слове «только».

– Ну, дык… А то… А я о чём…

И она опять кидалась душить его в объятиях. И зацеловывала с головы до ног.

Порой ему казалось, что любовь к любви у неё больше самой любви – ну невозможно было поверить, что его, недостойного, можно так любить.

– Ты как солнечный ветер – звучит вполне романтически, но явление для земли непредсказуемое и достаточно опасное.

– Со мной тебе бояться нечего, – смеялась Кора. – Мы под защитой на всех уровнях, включая са-а-амый высокий.


Бедная, как она ошибалась.


В дверь осторожно постучали.

– Не открывай, Ко, – сказал он разомлевшим от любви голосом. – Ну их всех к чёрту.

– Ты же сам заказал ужин в номер. Небось цыплят уже пережарили, – пошла она к двери, завернувшись в простыню.


В открытую дверь ворвалась Вера.


Дальнейшее вспоминалось чёрно-белыми вспышками.


Он, абсолютно голый, пытающийся унять беснующуюся Веру, орущую матом, рвущую в клочья Корино платье, выхваченное из шкафа. Выламывающую дужки солнцезащитных очков, попавшихся под руку, и втаптывающую в гостиничный палас разбитые вдребезги стёкла, как если бы это были не невинные пластиковые кругляшки, а поверженное тело их владелицы. Пустая бутылка от вина, которой Вера метила в Кору, угодила в телевизор, включившийся от этого и предъявивший беззвучную картинку эстрадного концерта с нелепо открывающей рот вечной Аллой Пугачёвой…

И Кора. По-прежнему закутанная в простыню, она прислонилась с сомнамбулическим видом к балконному косяку и очень медленно и тщательно счищала кожу с яблока огромным кухонным ножом, взятым накануне для этой цели (более под ходящего не нашлось) в ресторанной кухне. На безобразную сцену она даже глаз не подняла.

– Ну что, гадина! – Вера вошла в раж. – Думаешь, твоя взяла? Не-е-т. Он без меня ничто. Без семьи, без своего сына, без моего отца, – вопила она. – Он и тебя может себе позволить только потому, что есть мы. Иначе на что бы он тебя содержал? Дарил машины? Оплачивал гостиницы?

– Послушай, Лю, – всё с тем же сомнамбулическим видом сказала Кора, закончив чистить яблоко, длинная спираль кожуры которого упала наконец на пол. – Ты мне говорил, что твоя жена интеллигентная женщина. Почему же она ведёт себя как кухаркина дочь? – Говоря это, она, чуть заметно поведя плечами, позволила распустившейся простыне сползти с тела и упасть белым непорочным облаком к её ногам. Переступив через неё, Кора, нагло нагая, с распущенными, змеящимися по плечам и спине волосами, грациозно, как большая кошка, пересекла комнату и царственно опустилась в обитое красным бархатом огромное гостиничное кресло. Устроившись в нём с ногами, она смачно откусила от очищенного яблока и лучезарно улыбнулась.

В этот момент Лёшка явно увидел, что от её тела исходит какое-то потустороннее голубоватое свечение (оказавшееся на самом деле отсветом телевизионного экрана), и подумал, что Вера наверняка сочтёт его за ведьминское. Он и сам до конца не был уверен в его происхождении.

– И объясни ей, пожалуйста, – продолжала Кора низким и каким-то напряжённо-бестрепетным голосом, – что её припадок ни на кого тут впечатления не производит. Пусть держит себя в руках, иначе я вызову милицию и скажу, что ко мне ворвалась хулиганка. И ещё объясни, что в нашей с тобой жизни от неё ничего не зависит. И от её папы тоже.

* * *

Потом Кора говорила, что ей тоже мало что запомнилось из этой сцены и что в стрессовых ситуациях она впадает в какое-то потустороннее состояние и за себя не отвечает.

Тем не менее нож она аккуратно положила на низкий журнальный столик и даже, как показалось Лёше, слегка пододвинула его по направлению к Вере.


Вера, наблюдавшая за всеми этими действиями как загипнотизированная, наконец очнулась:

– Сучка не захочет – кобель не вскочит! – Всегда умевшая держать себя на людях, она полностью потеряла над собой контроль. Демонстративное спокойствие Коры действовало на неё, как красная тряпка на быка.

– Очень мило, – откликнулась Кора.

– Скажи ей, – повернулась Вера к Лёшке, который, обхватив голову руками, раскачивался на диване, как от страшной зубной боли. – Скажи, что говоришь мне каждую ночь в постели! Как ты не можешь без меня жить! Обходиться без моего тела! Как я тебе необходима как женщина!

– Вера! Окстись! Это же стыдно, – простонал Лёшка.

– Стыдно?! – взвилась Вера. – А приползать ко мне каждую ночь под одеяло – это не стыдно? Уверять, что у тебя только на меня и стоит, – это не стыдно?! – сорвалась Вера на визг.

В ответ Кора издала горлом какой-то особо презрительный ядовито-гнусный смешок, приведший Веру в состояние полной невменяемости. Она вдруг увидела всю сцену как в увеличенном зеркале – их, бесстыжих любовников, голыми, нагло издевающимися над ней, женой и матерью, ещё не остывшими от своих безобразных сексуальных игрищ, заговорщиками, уверенными в своей безнаказанности. И себя – оскорблённую, униженную, преданную всеми. Она тем самым «глубоким женским инстинктом», о котором так любят говорить всяческие психоаналотерапевты и модные женские журналы (сама когда-то приложила к тому руку), понимала, что всё происходящее в данный момент – не в её пользу.


Всё дальнейшее Лёше вспоминалось как в замедленной киносъёмке. Вера, схватившая нож. Кора, следящая за ней всё с той же потусторонней улыбкой и не сделавшая даже движения в сторону. И их одновременный бросок: Вера с ножом на Кору – и Лёшка, отпустивший наконец свою несчастную голову, между ними.

Он в этот момент повиновался скорее мышечной реакции своего организма, чем разуму. Конвульсия. Неконтролируемый выброс адреналина. Говорят, разум в такие моменты отключается за недостатком реактивности. Иначе, конечно, Лёшка бы не схватился за лезвие ножа голыми руками.

Кровь брызнула из располосованной до сухожилий ладони, как из перерезанного горла барана. Он ничего не почувствовал, только услышал, как они обе закричали.


Потом Кора в ванной обмывала и обматывала ему гостиничным полотенцем руку. Помогала натянуть джинсы прямо на голое тело – трусы где-то затерялись, искать их было недосуг – и, нервно дёргая молнию, прихватила клок волос с лобка. Он ничем помочь не мог, так как другая рука тоже была порезана, хоть и не так сильно, – её перевязали Лёшкиным носовым платком.


Когда они вышли из ванной (Кора наконец прикрыла наготу халатиком), Вера лежала ничком на постели, ещё тёплой от их тел, и рыдала, сотрясаясь всем телом.

– Будь добр, разберись со своей женой, – сказала Кора и вышла на балкон.

Лёшка присел на край кровати, не очень понимая, что ему должно в этой ситуации делать. Вера продолжала всхлипывать, как ребёнок, не желающий успокаиваться ни за какие коврижки. Он положил свою забинтованную руку ей на спину, пытаясь погладить, и даже через толстый слой полотенца чувствовал, как содрогается тело под рукой.

– Вера, пожалуйста… Успокойся.

Она подняла голову, вид у неё был жалкий – распухшее от слёз лицо, красный хлюпающий нос и чёрные подтёки от расплывшегося макияжа вокруг глаз. У Лёшки защемило сердце от жалости. Вера, оглядевшись и осознав, что они одни в номере, бросилась ему на шею:

– Уведи меня отсюда!

– Я… Мы должны поговорить.

– Только не здесь. Мы поговорим дома. – Вера понимала, что сейчас самым главным было увести его отсюда, от этой голой ведьмы, в присутствии которой он теряет всякий разум. – Ты не забыл, что тебя ждут Тима с Галей?

– Как ты узнала, – сообразил наконец удивиться Лёшка Вериной осведомлённости.

– Это неважно. – Только потом он узнал, что она наняла одного их коллег своего отца, из местных органов, чтобы тот проследил за мужем. Тому это ничего не стоило, тем более что и сам отель находился под их пристальным наблюдением – в нём останавливалось много иностранцев. – Ты же знаешь, всё, что касается тебя, я чувствую сердцем. – Она заглядывала ему в глаза, гладила волосы и, кусая губы, сдерживала рыдания. Потом помогла надеть рубашку, застегнула на ней пуговицы. – Тебе немедленно надо в больницу. Посмотри, полотенце уже мокрое насквозь от крови.

Он вдруг почувствовал страшную слабость (видимо, от потери крови, сообразил он) и нестерпимую боль в правой руке и подумал, что, если перерезано сухожилие, он может лишиться возможности писать.

Вера, обняв за плечи, как тяжелобольного, нуждавшегося в посторонней помощи, чтобы передвигаться, вела его к выходу.

– Я не могу уйти, – остановился он уже перед самой дверью.

– Ты должен, – твёрдо сказала Вера. – Ты мужчина, муж и отец – у тебя в жизни есть обязательства.

В этот момент в комнату с балкона вошла Кора и, увидев повисшую на Лёшкиной шее Веру, шепчущую ему что-то на ухо, остановилась как вкопанная, скрестив руки на груди.

Заметив Кору, Вера отпустила Лёшкину шею, решительно открыла дверь в коридор и потащила его туда за рукав.

– Ты понимаешь, что уходишь навсегда? Что делаешь выбор? – Голос Коры на этот раз звенел от напряжения, сомнамбулическое состояние сменилось на абсолютно трезвую решимость.

– Ко! Умоляю, – взмолился Лёшка. – Дай мне её увести. Подожди до завтра.

Кора в ответ только отрицательно покачала головой:

– Уводят тебя, а не наоборот.

– Он мой муж и отец наших детей. Больной сын в нём нуждается. – Вера наконец тоже взяла себя в руки. – А ты собирай объедки с других столов.

Кора обречённо наблюдала, как Вера чуть ли не силой выталкивала Лёшку из номера.

– Я вернусь, – отчаянно выдохнул Лёшка уже за порогом. – Завтра…


В коридоре они наткнулись на официанта, катящего столик с ужином.


Назавтра, когда он вернулся, Коры в гостинице уже не было.


Так они расстались во второй раз.


Ужасно, что Лёшка был способен видеть себя со стороны, как бы посторонними глазами, осознавать происходящее в целом и во всех частностях.

Трусость, несостоятельность и предательство – глазами Коры.

И, опять же, предательство, ложь и неблагодарность – глазами жены.

И, главное, унизительность происходящего для всех, и в первую очередь как для мужской особи – для него самого.

И понимал он также, что уходы Коры – это не любовные ссоры, после которых так сладко мириться. Это не шантаж, к которому прибегают, порой совершенно бессознательно, женщины. Это даже не её максимализм и бескомпромиссность. Это её элементарное право на свою женскую судьбу, абсолютная уверенность в том, что два любящих человека должны быть вместе, в конце концов. Она и так ждала целых пять лет. И женский её инстинкт справедливо подсказывал, что Лёшка, может, и сам загнётся, но на разрыв не решится.


Но ещё ужаснее, что, всё это сознавая, поделать с этим он ничего не мог. Слабак. Не хватало ни размаха, ни куража, ни характера.


И Кора это тоже понимала. И в этой ситуации сочла дальнейшую борьбу унизительной и бессмысленной.


Самоуважения всё вышеперечисленное ему не прибавляло.

Но, как всякий рефлексирующий слабак, оправдания он себе конечно же находил. Ну, во-первых, всех было жалко – и Кору, и Веру, и себя. Но главным и, разумеется, самым подлым из всех оправданий был больной сын. Если бы Тима был здоров, он, Лёша, уже давно бы разрешил ситуацию, разрубил бы этот гордиев узел. Да и сама ситуация бы не возникла – шансов встретиться с главной возмутительницей спокойствия, Корой, у него вне контекста не было никаких. Так бы и прожил жизнь – тривиально, удобно, с нечастыми всплесками резонных страстей (странное словосочетание) и редкими порывами к «свободе и справедливости». И всё это – в лоне уютной, необременительной семьи, обеспечивающей всё вышеперечисленное и ожидающей в ответ всего лишь верности клану (наша честь – в верности) и элементарного соблюдения приличий. И ведь так живёт основная часть нынешней элиты, включая «говно нации» – интеллигенцию, к числу которой Лёшка себя конечно же относил. Безобразия же, творимые населением, в счёт не шли вовсе. Все жили с компромиссами в своих шкафах. Что исторически оправдано – иначе ни индивидууму, ни «прослойке» не выжить. И потом, уж очень (как говорила Кора, о-о-очень) не хотелось попадать в категорию лузеров и лохов (а на тот момент в новом сообществе, как уверяла Кора, и Иисуса Христа бы записали в лузеры и в лохи). А попасть в неё можно было по одному мановению пальца его тестя, если что. «Бабло побеждает зло, – была его последняя любимая цитата из какого-то, теперь уже российского, боевика. – Понты пусть малыши оплачивают».

Да и вообще… Мужик должен зарабатывать, содержать семью – этого ещё ни один строй не отменял.

– Эволюция не может быть справедливой, – ответил он как-то Коре словами классика на упрёк в том, что живёт в стане врага.

– Согласна. Но где ты видишь эволюцию в том, что происходит? Хищники топчут друг друга, карабкаясь к власти и деньгам. Богатые рабы – против бедных рабов. Ты-то здесь при чём?

– А может, я троянский конь, запущенный в этот «стан»? – пытался он отшутиться.

– Бывают троянские кони, а бывают замоскворецкие ослы, – было ему достойным ответом.

Да он и сам понимал, что если и мог причислить себя к хищникам, то только из породы лобковых.

Но марку держать был вынужден.


Эх, мозговая простота! Поклон тебе от интеллигентов.


Тимофей в этом году, в сентябре, должен был пойти в школу. Ещё весной, подключив всю имевшуюся информацию, все возможные связи и конечно же с непосредственным участием Коры, Лёша нашёл для него частный лицей, во главе которого стоял сумасшедший энтузиаст своего дела, Учитель (с большой буквы) Константин Лазарев. И окружение у него было соответствующее – высокопрофессиональные педагоги, воспринимающие свою работу как высшее предназначение и, главное, беззаветно любящие своих «некондиционных» подопечных. Причём детей туда брали не только из финансово благополучных семей. Лицей существовал на деньги спонсора, лично заинтересованного в качестве заведения, так как в нём учился его собственный сын с синдромом осложнённого аутизма. И он же доплачивал за детей, чьи родители не в состоянии были осилить финансовую составляющую этого маленького оазиса благополучия для своих непростых отпрысков. Лёша немедленно предложил принять участие в расходах, и на его плечи легло содержание столовой для детей, остававшихся, как Тима, на продлёнке.

Костя – вот кому Лёша должен был признаться в любви, в любви рациональной, высокой и – через Тиму – разделённой. Благодаря Косте он прожил три бесценнейших года счастливого, ничем не омрачённого отцовства. Ему довелось увидеть своего мальчика радостным, безмерно увлечённым и потому счастливым. Тима готов был проводить в школе всё время – там ему открывался новый мир, дети вокруг не были злобно-враждебными, а учителя не оставляли его мозг незанятым ни секунды, постоянно предлагая заниматься чем-то увлекательным. Это и было главным принципом общения с аутятами – не оставлять их мозг незанятым ни на мгновение. Педагоги буквально жили своими подопечными, разделяя с ними все радости и горести. «Личность выше знания» было их девизом. Оценки в течение года не ставились, ставились в конце, и то исключительно для отчётности.

В лицее, например, абсолютно не являлось проблемой то, что Тима объявил, будто настоящее его имя – Собака, и требовал, чтобы именно так к нему и обращались. Учителя поддержали эту игру, ученики с радостью надавали себе имён других животных – так появились Тигры, Волки, Лисы и даже Обезьяны. Костя уверял, что это Тимино изобретение гениально – дети с коммуникационными проблемами, мысленно напялив на себя маски воображаемых зверей, полностью раскрепощались, «отпустив» своё воображение, и это помогало им общаться.

– Жалко, что такие игры нельзя ввести для взрослых, – замечал он, – многим это пошло бы на пользу.


Тимину же форму аутизма Костя, как и Кора, считал достаточно лёгкой, и, если с мальчиком правильно себя вести, с возрастом она может практически сойти на нет. Он предлагал как можно скорее разъяснить Тиме, что он не совсем такой, как все. Доступно объяснить, что такое аутизм и в чём он проявляется – это не болезнь, а особенность. Как, например, великие математики, физики и гении абстрактных наук (Костя называл их левополушарной мафией) не очень сильны в филологии и даже на родном языке зачастую пишут с ошибками. Не говоря уж о том, что они совершенно не разбираются в людях и их личная жизнь, как правило, выглядит совершеннейшей катастрофой.


Кору Костя конечно же знал. Они часто пересекались профессионально. Лёшке в какой-то момент показалось, что возможно даже немного лучше и ближе, чем только профессионально, – уж очень пассионарно он о ней отзывался. И предупреждал Лёшку, не скрывающего от него их отношений:

– Осторожно! Она живёт с шаровой молнией внутри. Может по неосторожности воспламениться, спалив ближайшее окружение. И действие её на мужскую особь непосредственно и скоропостижно. Она вполне адекватна в окружении детей-аутистов – передаёт им часть своей огненной силы. В отношениях же с близкими ей нужно всё или ничего. Как в дружеских, так, предполагаю, и в любовных. Может отнять последние силы, а может измождённого наполнить небесной энергией.


Теперь Костя в Тиминой жизни практически заменил Кору – мальчику просто не хватало времени думать о ней. А эмоциональные привязанности у детей с нарушениями обратных связей должны поддерживаться физическим присутствием объекта привязанности.


Домой Тима возвращался только к ужину. Гулял (в сопровождении Гали или Лёши) с обожаемой Собакой, смотрел (с ней же в обнимку) какую-нибудь передачу, как правило на канале National geographic, или играл в компьютерную игру (из рекомендованных Костей), а потом замертво валился спать – на полных восемь часов, спокойных, без криков и просыпаний в холодном поту.


Лёшка, пару раз пообщавшись с Костей вне профессионального контекста, с удивлением понял, что тот никакой не подвижник, не святой и не одержимый – для него отдавать себя целиком нуждающимся в нём детям было так же естественно, как чистить по утрам зубы или числиться человеком. Они с Корой были одной породы, с тем чуть заметным нравственным «отклонением», которое, видимо, изначально кем-то предполагалось абсолютной нормой homo sapiens, но которое было растеряно в процессе эволюции.


На работе опять настали хорошие времена – стряхнули с ног прах дефолта, цены на нефть ползли вверх как дурные, и строительный бизнес расцветал пышным цветом. Лёшке оставалось только стричь купоны – для себя и для тестя.

Тесть же, Вадим Михалыч, учуяв, что у зятька мозги больше заняты личными проблемами, чем корпоративными, настойчиво порекомендовал ему в заместители молодого (трицатилетнего) человека – прагматичного, с математически-программ ным устройством вместо мозга и, главное, абсолютно преданного делу и самому В. М.


В семье тоже было спокойно – все были в курсе и, естественно, довольны исчезновением из его жизни Коры.


Вера открыла в Жуковке косметический салон класса люкс, и это занимало её время и душу полностью. Она и сама произвела некие действия со своим лицом (Лёшке запрещено было приезжать почти месяц) и помолодела лет на десять. Правда, Тима, увидев её волшебно помолодевшей, с пухлым ртом и гладким лбом, шарахнулся в испуге, как если бы ему вместо матери предъявили незнакомку, притворяющуюся его матерью.

* * *

Леночка пошла в дорогую частную школу, была примерной ученицей и радовала всё семейство счастливо-лёгким характером и природной ласковостью.


Выходные и праздники проводили вместе, всем объединённым счастливым семейством, и даже Тима умудрялся за два дня не испортить эту сказочную гармонию.


Лёша же, призвав на помощь все свои душевные силы и поставив во главу угла преимущества полной семьи и спокойствие сына, заставил себя НЕ ДУМАТЬ о Коре. Решил рассматривать «Корину эпоху» как свалившуюся на него с неба благодать, которую он ничем не заслужил. А манна небесная просыпаться на дурацкую голову (мишугене копф, как говорила Ривка-Малка) может только раз, и, как говорил Тима, кто не успел, тот опоздал. Ну не Ромео же они с Джульеттой, ей богу, – те были просто неразумные подростки, а они с Корой уже взрослые дядя и тётя. И вообще, от любви в наше время уже не умирают, особенно в их возрасте.


Так он себя убеждал.


И всё было бы хорошо, если бы во снах его не обступали со всех сторон, как в фильмах ужасов, её наглые колени и острые локти.


И если бы ему не стало вдруг так скучно жить.

* * *

И ещё. Он заметил, что у него как бы расфокусировалось зрение, пропала резкость – окружающий мир ему представал в лёгкой сероватой дымке. У него явно притупилось восприятие, повысился болевой порог. Как-то вечером, наклонившись зачем-то над подоконником, Лёша наткнулся глазом на кактус и тут же понял, что испытывает невыносимую боль. Но именно понял, а не испытал в действительности. Галя вызвала «скорую», его отвезли в дежурную офтальмологию. Врачи, удивившись, что он не воет от боли, сделали ему глубокую местную анестезию, прежде чем начать латать глаз. Потом дали с собой анестезирующие капли, предупредив, что глаз будет сильно болеть ещё неделю, потом можно будет перейти на обволакивающую мазь. Он покапал полдня и перестал – боль отвлекала от чего-то гораздо более неприятного, от чего не существовало ни мазей, ни капель.


Однако же, вопреки всем разумным и не очень доводам, в нём всё ещё тлела робкая надежда. Он совершенно точно знал, что Кора страдает не меньше его. А значит, если страдание станет нестерпимым, она сломается, как после первого их расставания.


Чего Лёша не понимал тогда, но зато отлично понял теперь, с «высоты» своего особого покойницкого положения, страдания её были совершенно иного рода. Её предали. Её любимый оказался слабаком. Горечь разочарования и подлость ситуации, в которую он её поставил, водевильно-пошлая и от этого ещё более унизительная сцена в гостинице – всё это перевешивало боль расставания. Он слишком хорошо помнил слова Коры, правда совсем по другому поводу, о том, что во всей истории человеческих взаимоотношений эстетика всегда предшествует этике:

– Всё в жизни в конечном счёте есть вопрос вкуса. Включая наличие «высокого» в душе, которое ещё называют нравственным идеалом. Предательство неэстетично, следом идёт гнусность.


Словом, шансов у него не было.


Но увидеться в последний раз в этой жизни им всё же придётся. И он это «знал» внутренним знанием, которое не обманывает.


А пока… надо было жить. С теми данными, которые имелись на дворе.


А на дворе происходило чёрт-те что – пир во время гламурной чумы. Глазам не верилось, а организм втягивался. Да и как не втянуться, когда Лёшке по чину приходилось таскаться на всякие презентации, состоять в «крутых» клубах, общаться с самым высоким городским начальством и их жёнами – строительный бизнес в Москве зависел исключительно от этих людей. Кого он там только не видел – толстомордые завхозы в кепках, выпершиеся в начальство, и их нагломордые жёны в мехах и бриллиантах; прыткие членистоногие девицы совершенно непонятного назначения в немыслимых туалетах, годных разве что для маскарадов Drag Queen; хитрые «политтехнологи», готовые продаться конкуренту хозяина за небольшую добавку; только что из духовки, как булочки, новоиспечённые бизнесмены с бандитскими повадками; придворные литераторы и артисты с перстнями, кашне, нафабренными усами провинциальных духанщиков и лакейским выражением на лицах; модные поэты с лоснящимися щеками и сандалиями на босу ногу – в общем, Гоголя с Чеховым на них не было.

Гоголя-то не было, а сам Лёшка среди них очень даже присутствовал. Хуже – порой входил в роль и чувствовал себя совсем неплохо.


Раба из себя выдавливать оказалось гораздо труднее, чем приспосабливаться к комфортным гнусностям.

* * *

И как же было трудно очиститься от скверны, которая практически в каждом живом человеческом организме обжила себе пространство.


«Весь мир бардак, все люди бляди. Быть успешной блядью – значит иметь всё» – было незамысловатым девизом людей, с которыми он теперь общался.


А сейчас, из гроба, было стыдно… И поздно махать праведными кулаками… Оставалось только биться головой об облака.

Оставшись наедине с собой и вечностью, можно было только бесстрастно констатировать жизненное фиаско.

И довольствоваться безболезненностью ухода.

* * *

Лёшка, обожавший шерстить Интернет в поисках перлов сетевого фольклора, решил написать книгу о русском новоязе: тут ему и журфак и неугасимая любовь к яркому народному слову – как ветер в паруса. А особенно страсть к пересмешничеству, которую многие считали его второй натурой. Да и надо же было чем-нибудь заниматься для души.

И вообще, он решил для себя одну очень, на его взгляд, важную вещь – теперь, в отсутствие сердечных страстей, разбойных досугов и неизвестно откуда взявшейся склонности философствовать в одиночестве (все друзья-приятели как-то к этому моменту рассеялись-рассосались), он готов был относиться к жизни с холодной созерцательностью.

Профессиональная деятельность не требовала от него особых усилий, все важные решения принимались без его активного участия – тесть сохранил за ним чисто представительскую роль. Тима был в надёжных руках. Таким образом, у Лёши создались идеальные условия дистанцироваться и наблюдать происходящие процессы со стороны. Да и возраст был очень подходящий – катилось к полтиннику.

Скорбь мира, понимание бренности всего сущего – сколько красивых и значительных слов можно сказать по этому поводу, не боясь быть осмеянным. Более того, приобретался ореол «художника не от мира сего», философа, сумевшего взглянуть поверх голов человечества, этакого мудреца, размышляющего о главном, отринувшего суету.

Он был достаточно честен с собой, чтобы понимать – геройство не для него. Расплачиваться за героизм приходится долго, тяжело и некрасиво. Причём последнее обстоятельство для эстетов (к которым он в глубине души себя относил) оказывалось решающим. «Некрасиво» – красивое определение последнего скотства, которое могут над тобой сотворить. И ни одного сочувствующего вокруг не будет – в крайнем случае, отвернутся, чтобы не участвовать в «гадости». Мало кто из героев идёт на это сознательно, большинство ослеплены своим героизмом – на миру и смерть красна. Но именно этого их и лишают – никакого «на миру». Сначала гноят в застенках, подвергая ежедневно унижению, включая отправление естественных потребностей на людях. Цель – убить всяческое человеческое достоинство. Затем тихое уничтожение, но когда тебя уже все забыли. Кроме, может быть, близких. Да и им проще воспитывать детей, пусть и твоих, в неведении этого ужаса. Потом узнают, оправдывают они себя, потом вырастут – поймут. Но мучители подлы и изобретательны – античеловеческие и физиологические детали обращения с «народными героями» хоть и не обнародуют, зато сделают всё, чтобы о них догадались. Могут посмертно оболгать, причём чем гнуснее и наглее, тем охотней поверят. И заодно собственную совесть успокоят – не такой уж он был и герой.


Созерцание же подразумевало одно довольно удобное, особенно в его ситуации, качество – не судить. От стороннего наблюдателя не требуется никаких действий, никаких бунтов. Достаточно будет как бывшему журналисту и «настоящему интеллигенту» исполнить свой долг – написать книгу, отражающую время, в котором он живёт, с помощью народного юмора. И никогда больше не услышит он фразы, подобной той, брошенной Корой в сердцах и не дававшей ему покоя: «Хомячкам бунтовать не велено!» Философы-созерцатели не бунтуют – они осмысливают происходящее и иногда высказываются по тому или иному поводу: «…русский ум не привязан к фактам. Он больше любит слова и ими оперирует».


В качестве одной из глав для книги он наметил трактат «О двух „П“ народного духа» – Патрицианстве и Перистальтике, в контексте распила бабла – народного добра. Какие там будут пассажи – Вольтер бы позавидовал (если бы, конечно, знал, что есть «распил народного бабла-добра»)! Но современники-то знали! Просто за них нужно было сформулировать. А то зациклились на «как всегда не имеющих аналогов», «гламурном стоянии раком» и обещании «отрезать так, чтоб не выросло». Его-то формулировочки посильнее будут! – размышлял он, сидя на диване.


Эх, Россия! – то в лице Федора Михайловича морочит голову человечеству идеей «всемирной отзывчивости», то преподносит уникальные образцы массовых убийств, а полёты в космос вполне сочетает с полудиким существованием большинства населения. Однако это не должно обескураживать, поскольку Россия – не страна, а фантасмагория, причём опасная, стремящаяся навязать себя миру. Да, собственно, и русские-то – это не нация в нормальном понимании. Они не могут жить и работать без утопических бредней мирового замаха и кнута. Им как воздух нужна гордость за великое государство и мессианская кичливость, вкупе с гнездящимся в душах подлым страхом перед начальством любого уровня.


И Лёшка наслаждался – обличая, демонстрируя несостоятельность, доходя по сути до плевков в лицо тем, кто хоть как-то находился при власти.


Пока, правда, проделывал он всё это только в собственной голове, но за перо собирался взяться вот-вот, уверенный в том, что его яростная публицистичность будет востребована.


И тут же, совершенно непрошенно, лицо Коры с надломленной бровью.

– Сам сначала поднимись, а то ведь на четвереньках обличать очень неудобно…

– Я и поднимаюсь, обличая…

Да, ущемлённое сознание порой проделывает фокусы и доставляет страдания похуже прищемлённых гениталий.


Эти заочные дискуссии были самыми нелицеприятными – могла бы и воздержаться от комментариев. Ну почему всё обязательно нужно мерить своим максимализмом? Своей личной жизнью?

– А чем ещё мерить? Ну ладно, ты ненавидеть не умеешь. А верх и низ различаешь? С вестибулярным аппаратом всё в порядке?


В общем, в данный момент она только мешала достижению гармонии.

– Гармонии?! – хохотала она из своего далека. – В твоём мире мёртвых?! Пытающихся подчинить себе всё живое.

* * *

Уже тогда она обвиняла его в «неполном несоответствии» миру живых.


Кора утверждала, что академик Павлов уже давно высказал свой печальный взгляд на русского человека. Типа, русский человек имеет такую слабую мозговую систему, что он не способен воспринимать действительность как таковую. Для него существуют только слова. Его условные рефлексы координированы не с действительностью, а со словами.


…В любом случае всё пока ограничивалось только пустыми мечтаниями – на то, чтобы всерьёз засесть за работу такого рода, ему не хватало ни душевных сил, ни времени, ни стимула. Так, самому себе сказки рассказывал, чтобы «не было мучительно больно…»


К тому же Лёшка постоянно ощущал, как в груди его спотыкалось сердце. Он ненавидел эту жалкую, ущербную мышцу, которая тыкалась ему в рёбра, как недобитая собака. И мешала жить.

* * *

Но в результате как-то жил – в полумечтах, полуработе, полусемье. Полужизнью, короче.

* * *

Ужас заключался именно в невозмутимой обыденности происходящего. В душе были ветхость и тлен – казалось, она вся состоит из праха. Но зато не было и лишних треволнений. И неизвестно, сколько бы ещё он в таком состоянии прожил.


Но не в этой стране, конечно. И зря иностранцы считают, что страна эта непредсказуема. Очень даже предсказуема – «либо запой, либо антибиотики», либо икона, либо чёрный квадрат. И никакой враг нам не страшен, «ибо на любую его хитрость мы ТАКУЮ глупость придумаем…»


23 октября, включив, как всегда вечером, телевизор, чтобы прослушать последние новости перед сном, Лёша, как и многие другие, не поверил своим глазам и ушам – захват заложников в Театральном центре на Дубровке в самый разгар спектакля, мюзикла «Норд-Ост». Отрядом чеченских боевиков-смертников, обвязанных взрывчаткой и начинивших ею всё здание, грозящих взорвать всё к чёртовой матери при малейшем неповиновении. А там больше восьмиста человек, и чуть ли не половина из них – дети. Первая мысль, что Тима был на Дубровке всего несколько дней назад, они ходили почти всем классом. Он был в восторге и дня два пересказывал спектакль всем желающим. Всего несколько дней назад. И билеты с таким же успехом могли быть куплены, например, на сегодня. Ужас охватывал постепенно, разрастаясь в животе, как атомный гриб.


Лёшка припал к телеящику.


23 ОКТЯБРЯ

21.15. В здание Театрального центра на Дубровке, на улице Мельникова (бывший Дворец культуры Государственного подшипникового завода), врываются вооружённые люди в камуфляже. В это время в ДК идёт мюзикл «Норд-Ост», в зале находятся более восьмиста человек.

Террористы объявляют всех людей заложниками и начинают минировать здание. В первые минуты части актёров и служащим театрального центра удалось бежать из здания через окна и запасные выходы.


22.00. Становится известно, что здание театра захватил отряд чеченских боевиков во главе с Мовсаром Бараевым. По словам очевидцев, террористов тридцать – сорок человек, среди них есть женщины, все они обвешаны взрывчаткой. По первым сообщениям, они требуют прекращения войны в Чечне. К зданию ДК продолжают прибывать подразделения спецназа ФСБ, МВД и внутренние войска.


24 ОКТЯБРЯ

00.15. Первая попытка установить контакт с террористами. В здание центра проходит депутат Госдумы от Чечни Асламбек Аслаханов.


02.20. Террористы без каких-либо условий отпускают семнадцать человек.


03.00–9.00. Спецслужбы безуспешно пытаются установить связь с боевиками. К этому времени сотрудникам ФСБ известно, что захват заложников планировался по заданию Аслана Масхадова и международных террористических организаций.


9.30. К зданию ДК приезжают иностранные дипломаты. Известно, что среди заложников около шестидесяти – семидесяти граждан зарубежных государств. Переговоры с террористами срываются.


11.30–12.20. Боевики требуют для переговоров известных журналистов.


13.00. В центр проходят депутат Госдумы и врачи Красного Креста. Спустя полчаса они выводят из здания женщину и троих детей.


17.00. Террористы убивают женщину, которая пыталась пройти внутрь здания. [1]


18.30. Террористы стреляют из гранатомёта по двум женщинам, сбежавшим из ДК. Ранен один спецназовец. Заложницы не пострадали.


19.00. Катарский телеканал «Аль-Джазира» показывает обращение боевиков Мовсара Бараева, записанное за несколько дней до захвата ДК. Террористы объявляют себя смертниками и требуют вывода российских войск из Чечни.


19.00–00.00. Безуспешные попытки уговорить боевиков принять питание и воду для заложников.


25 ОКТЯБРЯ

01.00. Террористы пропускают в здание врача, руководителя Центра медицины катастроф. Он приносит заложникам медикаменты и оказывает им первую медицинскую помощь.


5.30–6.30. Боевики освобождают семь человек.


11.30–12.30. Боевики отпускают восемь детей, в том числе одну девочку из Швейцарии. После этого переговоры прекращаются.


15.00. В Кремле Президент РФ Владимир Путин проводит совещание с главами МВД и ФСБ. По итогам встречи директор ФСБ Николай Патрушев заявляет, что власти готовы сохранить террористам жизнь, если они освободят всех заложников.


21.50. Террористы освобождают трёх женщин и мужчину…


Именно 25-го, поздно вечером, у Лёши в квартире как-то ненормально заверещал телефон. Лёшка, к своему удивлению, немедленно облился холодным потом, и в горле у него возник такой спазм, что пришлось судорожно сглотнуть слюну и продышаться, прежде чем выдохнуть «алло» в трубку. Звонила Светка, Корина школьная подруга, «артистка погорелого театра», как она сама себя называла, так как почти всё время была безработной. Из тех барышень, которые никогда не знают, чего они хотят, но изо всех сил этого добиваются.

– Ты читал список в «Известиях»? – прохрипела она в трубку, не поздоровавшись.

– Какой список? – Он уже понял, что за этим последует, и тянул время.

– Список присутствующих в зале – там Кора. Видимо, с несколькими учениками.

– Ты… ты уверена? – Вопрос был лишним – от полной беспомощности.

– Всё сходится – и имя, и фамилия. Да и мне она говорила, что собиралась на днях со своими мурзиками в театр.


Он накинул пальто, предупредил Галю, чтобы не волновалась. Прыгнул в машину и ринулся на Дубровку.


То, что происходило в это время вокруг театрального центра, описано множество раз множеством очевидцев. Лёша попал в самый эпицентр замученных страхом и неизвестностью людей – родителей, родственников, близких и просто сочувствующих. Для многих из них это были уже вторые-третьи сутки стояния. Люди чудовищно изнурены неизвестностью и самыми невероятными слухами. Многие близки к истерике. Общим было только одно – ожидание штурма. И значит, возможность гибели всех – и захватчиков, и заложников. Достаточно одной из «живых бомб» нажать на детонатор – и в воздух взлетит ВСЁ.

По радио выступали журналисты и деятели искусства, у одного из них оказалась дочь в заложниках.

Пришла пора, говорил он, не на словах, а на деле заканчивать то, чего не следовало и начинать. Те, кто держит в заложниках наших детей, совершают насилие. Но они заблуждаются, полагая, что насилие можно победить только насилием. Но и мы, к сожалению, разделяем то же самое заблуждение и тем самым загоняем ситуацию в тупик. Одно насилие рождает другое насилие, другое насилие – третье, потом будет четвёртое, пятое, сотое… И эта цепочка бесконечна, конец чувствуют только мёртвые. Он говорил, что Родина ответственна перед своими детьми. И если она посылала их на бессмысленную смерть в Афганистан и Чечню, то это должно наконец прекратиться. Теперь, немедленно.

«Сегодня, – говорил он, – единственный, мне кажется, способ – прямо, честно, без лишних слов, без демагогии, без разговоров о том, что „главное для нас – человек“ (а при этом ничего не делать), руководству страны принять ответственное политическое решение и вывести „избыточные войска“. Я не специалист, я не понимаю, что такое „избыточные войска“. Может быть, вывести все войска… Но президент должен выйти к людям – мне так кажется как просто обыкновенному, рядовому гражданину – и сказать:

– Дорогие мои! Сегодня во имя людских жизней, во имя освобождения заложников – детей, женщин и мужчин – я вынужден… подчёркиваю, вынужден!.. сделать то, что требуют от меня эти люди…»

Его слушала вся страна, кроме тех, к кому он обращался: президента, правительства, военных. Им было не до несчастных заложников, четвёртый день корчащихся в аду, не до их родственников, не до того ужаса, который объял всю страну. Главное было, чтобы «нас не поставили на колени», как сказал потом президент и мужественно пообещал «мочить врагов в сортире».


В 5.30. в здании ДК раздаются три взрыва и несколько автоматных очередей. После этого стрельба прекращается. Спецназ начинает перегруппировку сил вокруг Театрального центра. Журналистов и остальных собравшихся оттесняют из зоны прямой видимости, однако официального подтверждения начала штурма нет. Но все уже поняли: то, чего все так боялись, началось.


Замирая от ужаса, все ждали взрыва.


Один несчастный, беспомощного вида пожилой человек, как-то незаметно прибившийся за эту страшную ночь к Лёшке, беспрестанно, как заведённый, повторял строчки стихов: Мы под Колпино скопом стоим, / Артиллерия бьёт по своим. / Недолёт. Перелёт. Недолёт. / По своим артиллерия бьёт… И опять: Недолёт. Перелёт. Недолёт. / По своим артиллерия бьёт…

– Да, прекратите вы! – не выдержал Лёшка. – Не каркайте…

– У меня там жена с внуком. А дочь в онкологии, на операции… Ну, почему это должно было случиться с нами?!. Простите! – тут же спохватился он. – Я имею в виду, конечно, всех этих несчастных… внутри…


Взрыва, к счастью, не произошло. И на тот момент это можно было считать победой. Понеслись – строго дозированно, малыми порциями – информативные сводки, которым жадно внимал весь мир.


А между ними – хроника апокалипсиса: солдаты спецназа, выносящие отравленных людей – руки болтаются, многие без сознания. Некоторых тащат по двое, прямо по земле, схватив за воротники, капюшоны. Их «складируют» тут же у входа. Мёртвые?.. Есть и мёртвые. Кому-то вкалывают антидот. Многие раздеты – чтобы тело дышало (как писали газеты). Моросит холодный дождь.


Лёша изо всех сил вглядывается в апокалипсические сцены, пытаясь различить в этом человеческом месиве знакомую фигуру, хоть какую-нибудь знакомую деталь. Но их оттесняют всё дальше, а бесчувственные тела забрасывают в машины: кому повезло – в «скорые», остальных – в автобусы. Потом все видели эти кадры по телевидению – «автобусы смерти», где, как в Освенциме, горы наваленных полуголых тел. Живые и мёртвые вперемежку. Все одинаково синие и холодные. С безжизненно закинутыми головами, с вывалившимися языками.

Позже появилась информация, что многие люди погибли, попросту задохнувшись во время транспортировки в больницы из-за того, что им вовремя не была оказана первая медицинская помощь.

Тем, кому повезло добраться живыми до больниц, помощь всё-таки была оказана – врачи, которые по роду деятельности часто работают с фентанилом, поняли, в чём дело, по запаху. Характерным сладковатым миндалём от одежды пострадавших пахло так, что сестры потом жаловались на головокружение и тошноту. Пострадавших тащили в отделение волоком и клали на все свободные поверхности, даже на пол. Таинственный антидот для фентанила очень прост. В реанимации его много. Стали колоть. В суматохе подтаскивания больных некоторых пропускали, некоторым делали по несколько инъекций. Потом уже догадались ставить метки на руки.


Как потом выяснилось, Кора была именно в одном из таких автобусов.


Она очнулась уже на улице, когда ей сделали укол в шею. Потом опять провалилась в небытие. Открыв глаза в следующий раз, нашла себя на сиденье автобуса, задавленную двумя телами: одно, женское, было очевидно безжизненным, другое, мужское, лёжа на спине, захлёбывалось своими рвотными массами. Высвободившись, она умудрилась развернуть мужчину лицом вниз, чем спасла ему жизнь.

В больницу, в которую их привезли, она вошла уже на своих, хоть и нетвёрдых, ногах.

* * *

Лёша со Светкой нашли её там только через два дня. Она лежала под капельницей, бледная, опухшая, обритая наголо (как выяснилось, о последнем она попросила сама, понимая, что ещё долго не сможет принять душ и отмыть свой шикарный водопад волос от грязи и рвотных масс).


Первой её просьбой было отыскать Валентину и её двух сыновей, вместе с которыми она пришла на спектакль. Один из мальчиков, младший, был аутистом. Она умоляла Лёшку со Светкой проверить все списки, обойти больницы и морги. Последняя картинка, которую она помнила после того, как дали газ: младший, Коленька, уцепившись, как обезьяний детёныш, за мамину шею, уткнулся ей в ямку между грудей, и Валентина успела накинуть на голову шаль, укрыв ею и ребёнка. Старший же, Вася, свернулся калачиком, уткнувшись себе в колени. Сама Кора успела упасть на пол между креслами, лицом вниз.

Подключив все свои связи, в том числе тестя, Лёшка на следующий день сумел найти Валентину с младшим сыном в одной из больниц. Мальчика только что перевели из реанимации и положили в палату рядом с мамой. Состояние Валентины было тяжёлое, но угрозы для жизни больше не было. На устах только один вопрос – где Вася, старший? И страшное чувство вины, что всё внимание было отдано младшему, больному.

Лёше понадобилось ещё два дня, чтобы по подробному описанию матери обнаружить мальчика в одном из моргов.

Ему же пришлось сообщить об этом несчастной Валентине.


Через неделю Лёша со Светкой привезли Кору домой.

Она лежала, с остановившимся взглядом, уставившись в потолок, не желая говорить ни о пережитом, ни на какие другие темы. Узнав о цифрах погибших заложников, которых на тот момент насчитали около ста тридцати, и просмотрев несколько раз кадры, снятые камерами наблюдения в зале до и после захвата, Кора впала в абсолютную прострацию. На следующий день Лёша привёз врача, одного из лучших психотерапевтов города. Тот, внимательно осмотрев Кору, объяснил, что у неё сильнейший психический шок, усиленный действием газа, формула которого держится в секрете органами госбезопасности, вследствие чего врачи бессильны выработать действенный антидот. Он вколол ей лошадиную дозу сильнодействующего успокоительного, от которого она тут же уснула, и посоветовал не пытаться «ни развлекать, ни отвлекать» её. Так как совершенно невозможно было предвидеть, как будет развиваться посттравматический синдром.

Светка осталась «приводить квартиру в порядок», а Лёша, за абсолютной своей ненадобностью, поплёлся обратно в свою полужизнь.


Через пару дней Светка позвонила и сказала, что отвезла Кору под Москву, в деревню, где жили её, Светкины, родители.

– Ей нужно прийти в себя. Она никого не хочет видеть. И это можно понять после всего, что она пережила.


Лёша понимал. И остался ждать новостей от Коры в Москве, в своей огромной, почти всё время пустой, угрюмой квартире на одной из Фрунзенских улиц.

Тима всё больше времени проводил в лицее, а Галя, за ненадобностью, приходила только вечером, приготовить ужин на скорую руку и переночевать. Похоже, она кого-то встретила и собиралась «обустроить» свою личную жизнь.


Кора позвонила примерно через месяц, сказала, что она «в порядке», но в данный момент встретиться с Лёшей не готова. Просила дать ей время «снова начать жить».

– Я тебе позвоню, как только смогу, – пообещала она.


Лёша продолжал ждать.


Прошли Новый год, Рождество, «старый» Новый год, школьные каникулы, на которые он свозил Тиму в Австрию, в горы.


Наступил февраль.

Кора позвонила в самую первую неделю месяца. Предложила встретиться, погулять где-нибудь в районе Новодевичьего, их любимого места, где были нагуляны километры, нашёптаны задыхающимся голосом самые главные слова, зацелованы рты, глаза, руки и вообще всё, что попадалось под губы.


Стоял редкой красоты зимний день. Недавно выпавший снег, ещё девственно-белый, сверкал и переливался на солнце, приятно поскрипывал под ногами. По замёрзшему озеру скользила, кто на чём, детвора, в своём незамерзающем закутке гордо возвышали снежно-белые шеи лебеди, на накатанной горке, как муравьи, туда-сюда сновали мамаши с малышнёй на санках, даже снежную бабу уже кто-то успел слепить, всунув ей вместо носаморковки перегоревшую лампочку – словом, действительность выглядела картинкой с рождественской открытки.


Чего никак нельзя было сказать о Коре.

Сначала он её просто не узнал. Она шла со стороны улицы к скамейке, на которой он сидел уже минут десять, и Лёша, скользнув по ней безразличным взглядом, продолжал следить за Собакой, которую он взял с собой, инстинктивно понимая, что её присутствие может сгладить первые минуты этой непростой встречи. И только когда она подошла достаточно близко и Собака, узнав, помчалась в её сторону, Лёшка снова повернул голову и узнал в приближающейся фигуре Кору – женщину своей жизни. Мгновенная защемлённость в области сердца и огненный шар внизу живота безошибочно подтвердили ему это.

Она была одета в короткую дублёнку, на голове примостилась маленькая шапка-ушанка с подвязанными на затылке ушками, а на ногах – сапожки-апрески, в которые были заправлены джинсы. Она так сдала, что худобу её не скрывала даже зимняя одежда, и силуэт мог принадлежать скорее угловатому подростку, чем зрелой женщине. Он встал со скамейки и ждал, когда она, облобызавшись с Собакой, приблизится вплотную. Лёша взял её холодное лицо в свои ладони и поцеловал в лоб. Она при этом проявила полное безучастие, опустив руки и не сделав никакого движения в его сторону. И только отстранившись, Лёшка увидел, как оно изменилось, это лицо: на нём было выражение какой-то крестьянской суровости, так несвойственной её тонким и нежным чертам, – казалось, горе оставило на нём невидимые борозды.


Они сделали несколько кругов вокруг озера, говоря сначала о Тиме, потом о его новом лицее, старательно избегая опасных животрепещущих тем и уделяя больше внимания Собаке, чем друг другу. Лёшка чувствовал её отчуждение на чисто физическом уровне, понимая порами, кишками, что это не поза и не продуманная холодность. Даже о Тимофее она говорила как-то отстранённо – нечто о надвигающейся опасности национал-фашизма в стране, о враждебности ко всем «другим», о взрослеющих детях, которых надо было во что бы то ни стало уберечь, и Лёшка воспринял это формально, как попытку уйти от главного разговора.

И тогда он решил попытаться наладить хоть какой-то эмоциональный контакт.

– Ты ждёшь от меня того, чего каждая женщина ждёт от своего мужчины: проявление мужества, благородства, силы, – заговорил он тоном, каким говорят с больными. – И наверное, ты права – настоящий мужской экземпляр таким и должен быть. А я, может, другой, немужской породы, какой-нибудь собачьей, например. Типа дворняги, которая ничего, кроме обожания хозяина, предложить не может. Не можешь же ты от такого требовать превратиться в питбуля, готового порвать на куски всякого чужого.

– Всё пытаешься иронизировать! Что, мол, мы можем, мужики, кроме надрывного стёба! Выглядит жалко.

– Ты хочешь сказать, что я выгляжу жалко?

– И ты тоже. Лучше бы сравнил себя с всадником без головы, который считает, что у него горе от ума. – Кора явно была сильнее его по части сравнений и метафор.

Лёшка заткнулся.

Так и шли молча.


Смеркалось, воздух внезапно стал колюче холодным. Лёшка предложил Коре зайти во двор монастыря, чтобы немного укрыться от ветра. К тому же там было светлее – зажглись фонари.

Они, привязав Собаку к дереву и пообещав ей скоро вернуться, вошли в огороженное пространство Новодевичьего придворья.


Атмосфера там была резко отличной от внешнего мира.

Открылись двери главной церкви, и туда струйкой потянулись тёмные силуэты, закутанные в платки, сгорбленные старухи, женщины и мужчины среднего возраста, многие с детьми, и, что было непривычно глазу, совсем молодые люди, практически подростки. Все они осеняли себя крёстным знамением и входили в храм как в убежище.


Лёша осмелился наконец взять Кору за руку – пальцы были ледяными и никак не прореагировали на прикосновении его ладони. Он сжал их осторожно и потянул её в сторону гостеприимно распахнутых дверей. Она равнодушно последовала за ним, но перед самым входом остановилась как вкопанная.

– Я туда не пойду, – сказала она и высвободила свою руку из Лёшиной ладони.

– Почему? Говорят, там люди оттаивают душой. Может, это тебе поможет?

– Вряд ли. У меня с Богом свои счёты. И не в Его пользу. А попов, как ты знаешь, я всегда терпеть не могла. Так что пусть уж они там без меня… душой оттаивают. – Последнюю фразу она произнесла, болезненно скривившись.

Вместо этого они зашли на маленькое прицерковное кладбище с захоронениями, датированными началом позапрошлого века. Побродили немного между холодными камнями и, окончательно закоченев, выбрались оттуда и растерянно остановились, не понимая, что делать дальше. Разойтись просто так было невозможно.

И Лёшка уговорил Кору зайти погреться в близлежащий ресторанчик, уютно светившийся своими окнами и обещавший вывеской домашнюю грузинскую кухню.

* * *

Гостеприимная хозяйка молниеносно накрыла стол аппетитно пахнущими закусками – золотистым, пряным даже на вид сациви, лобио, шоколадного цвета фасолью со звёздочками свежей, зелени и горячими, сочащимися расплавленной брынзой хачапури. Лёшка заказал водки, которую им немедленно принесли в запотевшем графинчике в сопровождении домашних же солёных огурчиков. Даже Собаке принесли какие-то обрезки и миску с водой. Она тут же всё опустошила, завалилась в углу под батареей и, положив меховую голову на толстые лапы, немедленно уснула.

Кора стянула наконец шапку, и под ней обнаружились торчащие во все стороны отросшие вихры, явно не поддающиеся никакой укладке. Она разворошила их пальцами и на этом успокоилась – похоже, ей было совершенно всё равно, как она выглядит. И Лёшка ясно увидел, как ввалились от худобы щёки, как выступили скулы, какими огромными оказались глаза в тёмных кругах на этом осунувшемся лице, и подумал, что она стала похожа на инопланетянку, притворяющуюся человеком.

Они молча, не чокаясь (как на поминках), выпили по полной стопке. И Лёшка сразу же налил по второй.

Кора заговорила после третьей. Этот её страстный монолог, произнесённый будничным голосом, прерываемый иногда скрежетанием зубов и прикусыванием до крови губ, Лёшка помнил практически дословно и теперь, не принадлежа уже этому миру и потеряв память на неглавное.

– Ты знаешь, что значит прожить четыре дня в ожидании смерти? – Вопрос был риторическим и ответа не требовал. – А что это значит для матери – жить в ожидании неминуемой смерти своих детей? А там таких было большинство. У этих людей не спрашивали, когда начинали вой ну, они никоим образом не участвовали в убийствах мирных жителей. Они просто пришли в театр в Москве. Они не знали, что это опасно для жизни. Многие из них копили деньги, чтобы сводить детей на раскрученный мюзикл. И главное, они верили, что их спасут. Несмотря ни на что! На полную безысходность ситуации. Правда, в конце они больше верили террористам, чем «спасателям»: включился «стокгольмский синд ром». Они имели возможность за это время пообщаться с боевиками-смертниками и особенно смертницами. Которые объяснили, что им терять нечего – они уже потеряли своих отцов, мужей, братьев, а многие и детей. Смыслом их жизни стала месть.

– Но они же не тем мстили, – попробовал прервать её истерический шёпот Лёшка.

– Они понимали, что мстят не тем, но они хотели «привлечь внимание» и ради этого готовы были умереть сами и унести с собой как можно больше жизней тех, кто попал им под руку. И похоже, больше были склонны к переговорам, чем к кровавой бойне. Но не тут-то было. Для нашей власти главным было показать, что ОНИ сильнее. А уж мы, заложники, были только ДЕТАЛЬЮ операции. Между прочим, операции успешной, как они считают. Получается, чем бесчеловечнее преступление, тем краше, романтичнее и героичнее его история. – Кора набрала воздуха в лёгкие и опрокинула ещё стопку водки. – Я-то с самого начала была уверена, что мы все погибнем – от рук если не тех, так этих. И была уверена, что будет штурм. И это оказалось самым страшным – чувствовать себя овцой, обречённой на заклание.

Она замолчала.

Лёшка уже давно давился слезами, заглатывая одну стопку за другой. Он слишком хорошо понимал, что всё, что бы он сейчас ни сказал, прозвучит фальшиво и беспомощно.

– Ну и как теперь жить? – подняла наконец Кора глаза, упёршись ими в самую Лёшкину душу. Как если бы он лично был виновен в том, что произошло на Дубровке. – А ты и виновен, – спокойно резюмировала Кора, прочтя его мысли. – Мы все виновны. Но гораздо проще свалить вину на других. Ты – журналист, ты сделал что-нибудь для того, чтобы этой войны не случилось? Не-е-т. И как вообще они туда попали в таком количестве, вооружённые до зубов, живые ходячие бомбы? И никто ничего не заметил? Зачем они убили уже разоружённого боевика, вытащив его из здания, прямо на улице – это видели многие. А ведь его можно было допросить! Почему, вводя свой нерв но-паралитический газ, не запаслись антидотами в достаточном количестве? Они что, не знали, сколько в зале людей? Или, планируя штурм, понимали, что большинство может погибнуть? Это преступники или идиоты? Почему так мало было «скорых»? Почему врачи не знали, чем потравили людей? Чем их откачивать? Почему??? Почему!!!

– Ты действительно думаешь, что журналисты могли чем-то помочь? От них что-то зависело?

– Ещё как могли. Журналисты – не продажные журналюги. И пишут. Пишут, как насилует власть, бесстыжая, расфуфыренная, как уличная девка. Истеричная, некомпетентная.

– Знаешь, я тебе говорил уже, что ни на праведника, ни даже на диссидента не тяну. А терроризм – это мировая проблема, неизвестно, где рванёт в следующий раз. – Лёша изо всех сил искал слова и доводы, чтобы хотя бы приглушить эту саднящую ноющую боль, которую ощущал во всём её существе. Да и в своём тоже.

– На праведника?! Что это за страна такая, где для того, чтобы сказать правду, нужно быть праведником?! Можно не быть героем, но и распластываться у их ног не обязательно. Бесчестье есть увечье.

– Ко! Родная! Я знаю, как тебе больно. Как это ни банально, но время лечит. Тебе не будет легче, если ты будешь искать виновных и ненавидеть их лично.

– Ты так считаешь? Расскажи мне ещё что-нибудь о целесообразности поведения в экстремальных ситуациях, например. Нет никакой целесообразности на свете. Есть Добро и Зло. И если ты не умеешь отличать одно от другого, то твоё существование нецелесообразно. И Зло нужно ненавидеть ЛИЧНО, а не ждать, что за тебя его будет ненавидеть кто-то другой.

– Я, наверное, не умею ненавидеть. – И, только говоря это, Лёшка понял, что так оно и есть. – Может, поэтому я и аутсайдер.

– Раз не умеешь ненавидеть, значит, не умеешь и любить. – Это прозвучало как окончательный приговор. – А ты уже давно на НИХ работаешь напрямую. Всё понимающий, совестливый, но неумеющий ненавидеть, просто прислуживаешь им за деньги. Значит, и виноват напрямую. И с тестем своим, чекистом, общаешься, и с дочерью его живёшь, и сына в этой семье воспитываешь. И БОИШЬСЯ. А?! Или я не права? А если не боишься, то почему до сих пор с ними? Конечно, я понимаю, что страшно. Ведь тех, кто против – а их и вправду раз, два и обчёлся, – сажают, а то и отстреливают. И делают это по приказам тех, с кем ты, скажем так, мирно сосуществуешь. Понятно, что вынужденно. Без всякого сочувствия. Как «истинный интеллигент», держа фигу в кармане. А результат – вот он, сто тридцать погибших ОТ СВОИХ. Несчастная Валентина, растящая детей одна – папашка сбежал от больного ребёнка-аутиста – и потерявшая здорового сына, на которого у неё была вся надежда: мальчик был одарённым скрипачом и уже победителем каких-то конкурсов. И билеты в театр им предложила я, мне устроили по знакомству, да ещё со скидкой. Как она меня благодарила! И глаза Васины, который, так же как и я, всё понимал с самого начала. И своё яблоко отдал младшему брату. И объявленная ИМИ успешная операция. ПОБЕДА. За ценой, как всегда, не постояли. И ты считаешь, что никто не виноват? Я-то теперь совершенно уверена, что и с гексогеном тогда свои были.


Лёшка молчал.


С Корой вдруг случился приступ удушья, она схватилась двумя руками за горло и, приоткрыв рот, как рыба, выброшенная на мелководье, пыталась вдохнуть струю воздуха. Ей с трудом удалось раздышаться.


Она вцепилась руками в край стола и буквально зашипела Лёшке в лицо:

– Мы все, придя в театр, попали на бойню. На нашу родную, советскую, – за Родину, Сталина, Величие, Вставание с колен и прочую дрянь. Бойня, непрекращающаяся. Стадо баранов, от которых НИЧЕГО не зависит, жизни которых НИЧЕГО не стоят. Вот что было самым страшным во всём этом кошмаре – УНИЖЕНИЕ. Ни то, что мы испражнялись все вместе – мужчины, женщины, дети – в оркестровую яму, ни даже страх смерти, а унижение личностное, понимание, что ты пешка в чужой игре и тобой пожертвуют при первом же удобном случае. Что и произошло. Факт спасения остальных – случайность. Не благодаря, а ВОПРЕКИ. Понимаешь? – Голос её с шёпота перешёл на утробный хрип. – Они, начав штурм, готовы были пожертвовать всеми нами, только бы ДОКАЗАТЬ. Что?! – Хрип перешёл в придушенное всхлипывание, в котором слышались нотки едва сдерживаемой истерики. – Их правду в войне? Распиленные под неё миллионы? Комплексы дворовой шпаны, волей случая поставленной на вершину власти этой несчастной страны? МОЕЙ страны! Родины-уродины, где моей и другими жизнями без нашего ведома, по своему усмотрению распоряжается банда воров-проходимцев, возомнивших себя сверхчеловеками? Ненавижу! Как же я их ненавижу! – Последние слова она выкрикнула почти в беспамятстве.

На них уже давно оборачивались немногочисленные посетители ресторана. Из кухни посмотреть, что происходит, вышли хозяйка с мужем. Все наблюдали сцену в полном безмолвии.


Кора наконец затихла и, не поднимая глаз, начала судорожно заглатывать еду. Бессмысленно тыча вилкой во все тарелки подряд, она отправляла в рот всё, что ей удавалось на эту вилку подцепить. Как если бы, вывернув наизнанку всё своё существо этим смертельным монологом, она пыталась заполнить чем-нибудь хотя бы свой желудок. Через несколько минут, запечатав рот двумя руками и согнувшись пополам, она выскочила из-за стола и, едва успев добежать до туалета, вывернула всё съеденное в унитаз. Как ей показалось, вместе с развороченными внутренностями.

Вернувшись, она влила в себя залпом бутылку нарзана и, уложив лицо в ладони, уставилась сухими глазами на Лёшку.

И такая в них была безнадёжность и вселенская тоска, в этих любимых глазах.

– Ну… и что теперь? – выдавил он наконец из себя.

– Типичный вопрос типичного интеллигента.

– Предположим… И всё-таки…

– Я из этой ублюдочной страны уезжаю.

– Отличное решение. Революционное. Может, и всему остальному населению уехать? – Выпитая водка и воспалённо работающее сознание подогревали сарказм. – Маленькая проблема в том, что его, этого населения, почти сто сорок миллионов.

– Я за население не отвечаю. Я отвечаю за себя. И не собираюсь ждать, когда здесь всё с треском развалится и шакалы пожрут друг друга. Не хочу участвовать в этой страшной кровавой свалке ни на чьей стороне. Я не могу здесь жить физически. У меня здесь всё, понимаешь, ВСЁ вызывает рвотный рефлекс, как та оркестровая яма, наполненная испражнениями несчастных.

– У тебя посттравматический синдром.

– Возможно. И я хочу от него как можно скорее избавиться. И не заполучить его вновь где-нибудь за соседним углом. А то ко мне теперь каждое утро Родина лично в окно заглядывает – своей страшной мертвецкой рожей с проваленным носом, а не «светлая и могучая». Я поняла, что всю жизнь прожила, от неё уворачиваясь. Поэтому решила воспользоваться данными мне природой преимуществами, чтобы попробовать начать нормальную жизнь в нормальной стране.

– Что это значит?

Он уже, конечно, всё понял и вопрос задал чисто формально. Тем более что в какой-то момент, когда она закрыла лицо руками, скрывая непрошеные слёзы, он заметил на безымянном пальце правой руки тонкое, переплетённое из трёх сор тов золота кольцо.

– Это значит, что я выхожу замуж. И уезжаю.

Удар был наотмашь. Лёша изо всех сил постарался сохранить спокойствие. И справиться с подскочившим в горло сердцем.

– Как?! Вот так? Без любви? Замуж, только чтобы уехать? А как же твои принципы?

– Ну почему же без любви? Он меня любит. Живёшь же ты в браке без любви. И ничего. Оправдываешь себя чем-то. Ну и я найду, чем себя оправдать. Возможностью достойной жизни, например. Это не так уж и мало. А уважение в нашем возрасте тоже дорогого стоит. – Она, проглотив ком в горле, каким-то отчаянным жестом поднеся стопку ко рту, сделала большой глоток водки. – Нарожаю детей, обзаведусь живностью, благо у него дом большой. Рядом будут мама и сестра… – Она поперхнулась, закашлялась, и из глаз потекли явно непрошеные слёзы. – Извини, – сказала она, утерев их каким-то беспомощно гордым мальчишеским жестом. – Это с непривычки, я впервые взяла в рот алкоголь с… тех пор.

– Значит, меня ты больше не любишь? – Лёшка не хотел задавать этот вопрос, он вырвался сам по себе.

Кора уткнулась взглядом в стол. Потом медленно подняла тяжёлые, набрякшие слезами веки, залив своими огромными, ставшими почти чёрными зрачками всё пространство.

– Ты не имеешь права задавать мне этот вопрос, – сказала она, не отрывая взгляда. И повторила: – НЕ ИМЕЕШЬ ПРАВА.

Больше слёз на её глазах он не увидит. По крайней мере, в этой своей жизни.

Отныне он видел только бездонные мёртвые глаза, съеденные чернильными зрачками. Припухшие всегда губы, похожие теперь на лезвие бритвы. Голос произносит страшные слова без всякого выражения, из них главное «ненавижу». Потом «уезжаю».

Все возможные Лёшкины доводы отскакивали от неё под непредсказуемыми углами.

– Я без тебя умру, – повторил он уже когда-то сказанную фразу. – Ты моё сердце, моя душа – организм не сможет существовать, если их лишится. Не уезжай! Я сделаю всё, что ты захочешь.

Кора в ответ склонила голову и опустила глаза:

– Врать можно цинично и обаятельно. Раньше ты это умел. А теперь врёшь обречённо.


Лёшка же сердцем знал, что говорит самую наивысшую правду – умрёт. Правда, доказательств этому он предоставить не мог. А факты говорили не в его пользу.


В эту минуту, когда он глядел на неё, в его голове оформилась мысль – в Коре, под слоем цивилизованности, воспитания и интеллекта, клокочет вулканическая магма. Когда-нибудь она вырвется наружу и погубит её самоё. Ему это стало очевидно. Непонятно было, как его угораздило полюбить такую женщину, ведь он всегда считал, что чувство меры должно быть руководствующим в жизни. А рядом с этой огне дышащей лавой всякому приблизившемуся вплотную было тяжело дышать. И было понятно, что неосторожный будет сметён, как былинка, на её пути.


Чувствовал он себя в эту минуту как затравленный, загнанный в угол зверь. Казалось, что мир рушится прямо на глазах – он теряет ВСЁ.

* * *

Тогда он ещё недооценивал возможностей высших сил к наказанию таких, как он, – избранных, но не соответствующих. Не представлял, КАКИХ глубин и накала может достичь страдание. Не понимал, что судьба умеет казнить много раз и что каждая новая казнь изобретательностью будет превосходить предыдущую.


Не знал, что ВСЁ он потеряет позже.

Но ненадолго, всего на пару лет: больше не выдержит ни сердце, ни мозг.


– И когда же ты уезжаешь?

– Скоро. Продам квартиру, закончу учебный год, распрощаюсь со своими мурзиками и уеду. Да, хотела вернуть тебе «обручальное» кольцо (слово «обручальное» прозвучало как передёргивание затвора перед выстрелом), но не могу – его с меня сняли во время «освобождения». «Нас расстреливают, но при этом обирают наши карманы», – процитировала она кого-то с нарочитым пафосом. Цитатник ходячий!

Значит, всё-таки носила кольцо, подумал Лёшка с толикой глупейшей удовлетворённости.

– И давно ты его знаешь?

Он понимал всю глупость, беспомощность и унизительность вопроса, но истерическая ревность охватила его вдруг, вцепившись в горло костлявыми пальцами, – он чётко осознал и, самое страшное, УВИДЕЛ Кору с другим мужчиной сразу во всех ситуациях – и буквально чуть не задохнулся от накрывающей его бездны.

– Я познакомилась с моим будущим мужем во Франции, когда была в гостях у сестры, он их сосед. С тех пор он овдовел. А как только узнал, что я побывала ТАМ, как он говорит – «в настоящем аду», немедленно приехал. И сделал предложение. Я согласилась. И теперь уезжаю. Навсегда. И ты не имеешь права пытаться мне помешать. А поскольку я за себя не очень отвечаю в твоём присутствии, это наша последняя встреча. Мне нужно время выработать на тебя иммунитет.

– Как на болезнь…

– Вот именно. И ещё… Нужно, чтоб ты знал – слабый платит дважды. А сдавшийся – всю жизнь.


Тогда он не понял, о чём она.


Понял только, что Кора была права – он не имел больше права ни на что. Данный ему судьбой шанс он упустил. «Стряхнул с плеча бабочку счастья», как писали в Верином жёлтом гламурнике, севшую туда по прихоти судьбы.


В конце лета ему позвонила Светка. Объявила, что Кора уехала и в самый последний момент, уже в аэропорту, попросила её, Светку, встретиться с Лёшкой, чтобы передать ему «маленький сувенир».

– Она раздала всё, что у неё было, вся её мебель практически переехала ко мне, – констатировала она с дурацкой гордостью. – А тебе попросила передать маленький пакет. Надеюсь, там не взрывчатка, – пошутила она. – Так что заезжай. – И повесила трубку.

* * *

Он заехал. «Сувениром» оказался тот самый старинный, чудом сохранившийся от Кориной бабушки синий кобальтовый флакон, оплетённый золотыми нитями, со странно совпадающими инициалами – К&Л, – неизвестно что обозначающими в первоначальном смысле.

В последний момент, когда он был уже в дверях, Светка потянула его за рукав:

– Послушай, Кора взяла с меня слово никогда тебе об этом не говорить, но… я не могу, я считаю, что нужно, чтобы ты знал… – И она, театрально сощурив глаза и страдальчески сжав горло ладонями, выдала ему, как выплюнула: – Кора потеряла ребёнка после всех этих ужасов.

– Какого ребёнка? – не понял Лёшка.

– Твоего ребёнка, идиот! Она была беременна, почти четыре месяца. И те две недели, на которые она исчезла, она провела не в деревне, а в гинекологии. Затем пыталась уморить себя голодом – всё то время ничего в рот не брала, кормили через капельницу.


Потом он подсчитал – это случилось тогда, в Ялте, когда она ему поверила.


– Эх ты! – сказала напоследок Светка. – Если женщина говорит, что ненавидит тебя, это значит, что она тебя любит, но ты козёл.


Мучительная пустота сердца. Затянутое в смертельный узел солнечное сплетение. Астматический спазм души.

* * *

Русский человек не имеет плана действий… Он страшен своей импровизацией.


Флакон был знаком – Лёше оставалось только заполнить его ядом, сложносочинённым, скомпонованным из самых неожиданных, экзотических, выисканных в старинных книгах сочетаний, соблазнительно пахнущих и смертельно действующих практически сразу. Благо в России в этот момент можно было найти и купить всё, включая самые немыслимые алхимические компоненты, – для этого не требовалось даже никакой «легенды», только деньги. Лёшка сам не мог бы объяснить, зачем ему нужен яд: никаких мыслей о самоубийстве он не мог себе позволить, в его жизни был Тима, и он слишком хорошо понимал, что его сыну рассчитывать в этой жизни больше не на кого. Но наличие субстанции, обладающей «магической» силой быстро и безболезненно прекратить его, как говорила Кора, «сосуществование» с этим миром, придавало ему некую необъяснимую уверенность и, самое странное, силу, которая после отъезда Коры вытекала из него по каплям, как из неисправного крана.


Флакон он закрыл плотно притёртой пробкой и убрал в сейф, где хранились кое-какие профессиональные бумаги, не предназначенные постороннему глазу, и наличные деньги для текущих расходов. Код сейфа, кроме него, был известен только тестю.


Именно там впоследствии его и нашла Вера.

* * *

Следующие полгода он провёл в безобразном загуле. Чего он только не вытворял – все мерзости постсоветского гламурного Вавилона отведал на собственной шкуре, изучил «фольклор» во всех его проявлениях.


Деньги Лёшка разбазаривал без счёту (у савана карманов нет), и благодаря этому обстоятельству вокруг него образовался целый круг присосавшихся профессиональных халявщиков всех родов войск. Они успешно заботились о «программе» на каждый день, будучи в курсе самых «чумных», как они выражались, тусовок. Он стал завсегдатаем самых гнусных, вульгарных и безобразных празднеств. Поскольку в этих кругах он слыл человеком свободным, от девиц у него не было отбоя. Каких только «экземпляров» он не наблюдал. Виды, породы, классы и подклассы – представительницы всех этих, охотящихся за «форбсами» диан, пользующихся у мужчин «успехом, жильём и деньгами», побывали у него в постели.


В старой квартире у Никитских ворот был устроен этакий мини-вертеп, где заправлял неизвестно откуда взявшийся гомункул, воплощающий в себе все возможные пороки. Вернее, представления о них. Имя его было Фенечка. Это субтильное андрогинное существо, приехавшее завоёвывать столицу из какой-то тьмутаракани, ориентировалось в этом своеобразном, настоянном на всех смертных грехах бульоне лучше любого потомст венного гуляки-москвича. Он насмерть приклеился к Лёшке, опутав его, как паутиной, похабно-эпи курейской теорией, состоявшей в некой утончённой «хуёво-русской» вседозволенности. А также лёгкими наркотиками, своей готовностью к утехам любого качества и в любом составе и, наконец, внушениями о его, Лёшкиной, неадекватности восприятия мира.

– Кончай «пасти народы». Пора забуриться в буддизм с нашими национальными особенностями – нам только туда и дорога. А настоящая любовь только там, в кокаиновом астрале. Напрягаться западло, – объяснял Фенечка.

Лёшка, до этого ни разу в жизни не сталкивающийся с такими представителями фауны, был им просто загипнотизирован (не без помощи всяческих галлюциногенных снадобий, в приготовлении которых в домашних условиях Фенечка достиг колдовских высот – из него бы мог получиться фармацевт высочайшего класса). Девицы же (к слову сказать, отборные, мохнатое золото, по Фенькиному определению) служили Лёшке, помимо прочего, неиссякаемым источником новояза.

«В этой стране раздражает ну буквально всё – закаты, блядь, рассветы, птицы, нахуй, летают…» – он даже в состоянии «продвинутого кайфа» умудрялся запоминать, а потом записывать за ними словесные перлы.


Сам себя Фенечка называл фриком.

– Я-то сознательный фрик, – говорил он, щеря редкие зубы в улыбочке, – к тому же образованный. Зато все остальные просто манкурты, мерзота. А мерзоте надо соответствовать.

Он постоянно «шоркался» на телике, типа музыкальный критик, знал там всю тусовку («Цезаропаписты сраные», – щеголял он поставангардистскими терминами), кто, сколько, чем берёт, мог пропихнуть куда угодно кого угодно.

– Надумаешь вернуться в TV-журналистику – велкам, – просвещал он Лёшку. – Life of rich and famous – не дороже денег. Надо только знать, кому дать.

– Ну и сколько, к примеру, – примеривался Лёшка.

– Сколько – это в Думе и в ментовской, наивняк, а у нас – КАК. Совсем другой уровень. То – примитивный планктон. У нас – франкенштейны вислозадые.

Лёшка не понимал.

– Жопку надо подставить, дурачок. Или кого надо в очко поиметь.

– Неужели все? – удивлялся Лёшка. – Мне на самом деле всё равно, кто какой стороной в постели поворачивается. Но я всё-таки за выбор.

– Практически все – очень трендовая фишка. А кто не был, тот станет. Мастхэв. А журналишки-то уж точно сосательные. Халявная стружка. Гадские пукели. Да и страна такая – тут только раком и можно выжить. Некоторым, канешна, это чуждо, но притворяться приходится – надо же в себе комплексы вознесённого убожества преодолевать. В других сферах – другие причуды. Кто пострелять любит по живым мишеням, кто целок покалечить. У нас-то ещё всё по-людски – живым можно остаться, бабок в сундук навалить, ещё и на улице узнавать будут. Энтиллихенция твоя, заместо того чтобы страдать и опрощаться, давно оскотинела в погоне-то за баблом – растленная всекупля и всеебля.

– Не верю, – слабо протестовал Лёшка. – Не может быть, чтобы приличных людей не осталось.

– Станиславский ты наш: «Не верю!» Так не бывает, чтобы вся страна остервенела, а журналисты все в белом, – просвещал его Фенечка. – Тем более что мы РУПОР, понимаешь?! Без нас – никуда: хотим – сольём, хотим – назначим. Главное, свежий указ получить. Журналюжки-шлюшки существуют, чтобы быдло по ушам пинать. У нас говорят, покопайся поглубже в анналах – такого оттуда наковыряешь. Многие из ваших – прогорклые задроты – очень даже поспособствовали, чтобы Москва превратилась в выгребную яму, забрызганную Шанелью номер пять, как спермой. А главное, кто лучше-то? «Интеллектуальный» глянец – сборники унылого эстетского говнища? «Свободные» радиостанции, которые свободны только потому, что их слушает три процента населения? Вся страна превратилась в педовку – все друг дружку наёбывают. А мы промеж них – жрецы.

Лёшка слушал, не веря своим ушам: в его время такого оборзения лживых и бесстыдных уродцев пера в журналистике не было. Даже конъюнктурные журналисты старались играть по правилам – писать между строк и, сдвигая акценты, превращать газетные штампы в бессмыслицу.


– А у нас в ящике и вовсе дурдом пополам с борделем, – откровенничал Фенечка. – У начальства клиторное мышление, там может выжить только блядская скотина. Как я, например. Но я родился па-а-донком, живу им чудесненько и, надеюсь, им и подохну. А ты у нас просто временно обезумевший, обдолбанный любовью… А девушка твоя правильно сделала, что свалила: эта фрикская страна не место для добропорядочных барышень, здесь к бабе относятся как к половому органу, поэтому выживают или гламурные сучки (хороших девушек разбирают ещё щенками), или бабы с яйцами, из тех, что коня на скаку оскоромят. И спасать её бессмысленно, страну, в смысле, – всё равно что переспать с сифилитичкой: её не вылечишь и сам заразишься. Стишок-то небось знаешь?

Мелки в наш век пошли людишки:

Уж нет х-ёв – одни х-ишки.

Сам же понимаешь, вся правда в народном фольклоре! – наставлял Фенечка. – И нечего так глаза таращить, запиши лучше в блокнотик, глядишь, пригодится. На-ка, лучше нюхни – мир в другом свете предстанет. И тёлочки тебя так побалуют – маму родную забудешь. Всё одно у всех – мокро, тепло, мягко и туго.


Лёшка проплавал в этой тухлой луже много месяцев.


Потом опять прихватило сердце – не выдержало такого образа жизни, – пришлось выползать. На этот раз он вытаскивал себя за волосы сам, без вмешательства врачей.

И вытащил. Костя помог. Встретил Лёшку однажды на улице в совершенно непотребном виде и затащил к себе.

* * *

Были как раз детские каникулы – все дети уехали в спецлагерь на Волге, где с ними занимались спортом, специальными, по разработанным программам, играми. У Кости тоже случились каникулы, и он настоял, чтобы Лёшка остался у него на некоторое время. Жил он чёрте где, в далёком спальном районе, в маленькой двухкомнатной квартире. У него недавно умер отец, с которым он прожил в этой клетушке последние пятнадцать лет, и, привыкнув заботиться о пожилом человеке, он не знал, куда приложить руки в пустой квартире. Так что Лёшка оказался вполне кстати.


К этому моменту наш герой уже пару месяцев как был безработным. Тестю свою строительную контору пришлось «уступить» людям, отказать которым было опасно не только для бизнеса, но и для жизни. К этому моменту появилась целая плеяда молодых жадных волков – конторская смена, принадлежащая к «ближнему кругу».

Вадим Михалыч с его профессиональным нюхом успел за это время зацепиться в нефтянке, присосаться к трубе. Даже те капли, которые перепадали таким, как он (старой гвардии «своих»), вполне возмещали урон от сложного, слишком разросшегося, требовавшего полной концентрации и профессионализма строительного бизнеса, перешедшего практически в одни руки (вернее, ручки). Лёшке участвовать в новой газовой «расчленёнке» он не предложил – понял, что толку в настоящих делах от зятя мало. Пусть сам выкручивается. За эти годы, пока бизнес был ещё не так жесток и в нём могли участвовать непрофессионалы, он и так дал ему возможность заработать.

Вера уже давно сама имела серьёзные деньги, да и случись что с отцом, всё ей перейдёт. Зятя же своего Вадим Михалыч в душе презирал – лох с принципами.

Лёшка же понимал: того, что он заработал за эти тучные годы, ему, по расчётам, хватит ещё на пару среднестатистических жизней, – и он с готовностью воспринял свой новый статус лузера. Наконец-то он был предоставлен самому себе.


Костя лечил его музыкой и разговорами, лыжными и пешими прогулками, заставлял через день ходить в бассейн, два раза в неделю – в парилку, с последующим нырянием в прорубь и полным запретом на алкоголь. Зато какие были чаепития, какие разговоры о главном и ни о чём. Костя не просто слушал, он внимал, провоцируя тем самым выворачивание кишок на кухонный стол, за которым велись самые важные – концептуальные и кулинарные, политические и научные, приземлённо-конкретные и метафизические – беседы.

– Ты живёшь сейчас, как раненный в живот человек, придерживающий на ходу свои внутренности, чтобы не вывалились. Тебе очень больно, ты не можешь быть адекватным, – говорил Костя в ответ на мучительные мычания своего собеседника. – Тебе нужно хотя бы на живую залатать раны, чтобы дать им возможность затянуться, и потом уж приступать к поискам смысла жизни. У тебя сейчас второй, после подросткового, переходный период, а это большая ломка. Наркотический отходняк. Можно, конечно, продолжить существование в галлюциногенной реальности, но надолго тебя не хватит – оставишь сиротой Тиму.

– Я даже сыну сейчас не нужен – ему гораздо интереснее, полезнее и естественнее общаться со своими сверстниками.

– Это правда. И это нормально. Но отца ему никто не заменит. А тебе он нужен не меньше, чем ты ему.

– Я потерял женщину своей жизни.

– Что значит «потерял»? Она что, вещь? Физическое общение ещё далеко не всё. Ты знаешь, что она где-то есть. Ты думаешь о ней. Уверен, что с ней происходит то же самое, что и с тобой. Значит, вы продолжаете друг у друга оставаться. Знаешь, как по Экклезиасту: «Кружится, кружится ветер и возвращается на круги своя…» Кора из тех женщин, с которыми можно «перекликаться во мраке». И вообще, никогда не ставь точек в жизни. Каждая точка – это только насмешка вечности.

Костя был прав – у Лёши действительно каким-то образом сдвинулось восприятие факта потери Коры, он стал относиться к этому философски, что ли. Хотя до философии ли тут, когда из тебя без наркоза выдирают жизненно важный орган. И всё-таки. С одной стороны, он абсолютно ясно понял, что она была для него не просто любимой, желанной, единственной – она была сокровищницей знаков. Знаков разных по смыслу, но в сумме означающих тот самый, главный смысл – жизнь. И конечно же, исчезнув из Москвы, она не исчезла из его жизни, превратившись в некое метафизическое женское начало, без которого немыслимо никакое конкретное мужское существование. И, понимая, что она живёт сейчас новой жизнью, с другим мужчиной, в стране – мечте всех влюблённых, он не хотел «излечиваться» от своего чувства к ней – любая мука, осенённая её именем, была нужнее ему, чем покой без неё.


Она была его Агартой – центром мира.


Лёше сейчас во что бы то ни стало нужно было чем-то занять руки и голову.


Костя же, как бы читая его мысли, настойчиво советовал начать писать:

– Пиши книгу, это занятие даёт ощущения почище любого наркотика.

– Пополнить список графоманов? Писателей и так уже больше, чем читателей. Массовость в искусстве подозрительна, а сегодня создателей искусства стало больше, чем его потребителей. Каждый второй – артист в каком-нибудь смысле.

– Ну почему же? Ты журналист, пиши книгу о современности, не обязательно роман, существуют же и другие формы. И не для потомков – для себя. И продаваться никому не надо, денег у тебя достаточно, можешь себе позволить быть честным, не писать о том, что рекламоносно и пиароёмко. Сейчас такие бурные времена – и так мало летописцев. А те, кто пишет, путают историю с астрологией и хиромантией. Наши подростки и так считают, что «Джоконду» написал Леонардо ди Каприо.

– Я в летописцы не гожусь – не умею быть нейтральным. К тому же потерял квалификацию. Могу перепутать Нагорную проповедь с Придворной, – натужно пошутил Лёша.

– Выбирай здравое – симметрию простых идей. Пиши – во что выльется, время покажет. Не превращай это в священный текст, не пресмыкайся перед идеей: ни одна из них в принципе этого не заслуживает. Просто собирай свидетельства, используй материал бывших коллег, оставшихся в профессии и не продавших свои души и задницы. Делай это для себя, а не для человечества, чтобы себя не потерять и не презирать. Пиши, чтобы узнать то, чего не знаешь. И не суди строго – оставь это прокурорам и архангелам. Размышляй. И не забывай, что слово, будучи сказанным, начинает жить уже собственной жизнью, оторвавшись от автора, личность которого уже совершенно ни при чём. Ты всё-таки не из «фенечек» с вертухайскими генами – эти даже пощёчины не заслуживают, только пенделя, – а худо-бедно, из ин теллигенции. Знаешь, ведь к профессиональному подонку претензий гораздо меньше, чем к интеллектуальному холую. Тебя никто не призывает геройствовать – просто исполнить свою обязанность российского интеллигента, хотя это слово сегодня почти что ругательное.

– Ну, почему сегодня? Ещё Чехов говорил, что не верит в интеллигенцию – лицемерную, фальшивую, истеричную…

– …невоспитанную, ленивую… Чего только про неё не говорили!

– А сегодня и вовсе, как говорит Фенечка, растленная всекупля и всеебля.

– Это не интеллигенция – это наглые прихвостни подлой и гниющей власти. Попса галантерейная. У них взгляд на мир через ширинку и сквозь купюру. А я говорю об интеллигенции, к которой принадлежал сам Чехов. О той, которая обязана показывать обществу, в каком конкретном месте организма ему должно быть больно. О тех, что не боятся своё сердце отяготить человеческой порядочностью. А жизнь – конкретными деяниями. Переноси акцент с глобалки на теорию малых дел.

– Ну и где ты таких сегодня видел? А знаешь, Дидро в «Элементах физиологии» выводит особый тип «противоречивых существ», организмы которых не гармонируют с остальной частью мира. Он пишет: «Природа не даёт долго жить недовольным…» Вот и задумаешься тут.

– Нельзя только задумываться, порой надо переходить к прямым действиям. И начинать с себя. Неча на других пенять.


Ещё Костя рассказал ему, что лицей их может «накрыться медным тазом»:

– У главного нашего спонсора неприятности, боюсь, что он, от греха подальше, решит сменить место жительства, естественно вместе с семьёй. И ему уже будет не до нашей «богадельни», как её называют в педагогических кругах. Эта гнусная система заставляет превращаться в подлецов даже вполне приличных людей. Она ставит перед ними выбор: ты или процветающий подлец, или нищий. И то и другое унизительно, но первое гораздо приятнее.

– Это ты про меня? Кора мне это уже объясняла непрямым текстом.

– С ума сошёл?! Какой же ты подлец? Подлецы с содранной кожей не живут. Да и Системе ты не принадлежишь – так, случайно приблудился. Слабину дал.

– А мог бы не давать. Ты вон удержался.

– Да мне никто и не предлагал, – усмехнулся Костя. – Человек слаб, неизвестно, кто как себя поведёт в предложенных обстоятельствах. И потом я охраняем – своими детьми. Это подороже всяких денег – будет что предъявить Всевышнему… или кому там, из интересующихся…

– А с детьми-то теперь что делать? Куда ж их девать?

– Нам нужно дотянуть хотя бы до конца года. А там видно будет. Может, у кого из нового олигархического племени обнаружится «наш» ребёнок, и он вынужден будет помогать всем остальным.


Лёшка решил продать квартиру на Никитской – это были по нынешним временам очень серьёзные деньги, хватило бы не только до конца учебного года, но и на пару следующих. И соблазнов будет меньше – в квартиру, где живёт сын, кого попало не притащишь.

Сделку он провернул достаточно быстро и внёс деньги на счёт школы.

Сразу как-то полегчало, задышалось свободней. Даже отвращение к себе притупилось.

* * *

– Тебе это зачтётся в правильной канцелярии, – сказал Костя.


Прошёл ещё год без Коры.


В России наступили странные времена (хотя какие времена в России не странные).

Лёшке, пытавшемуся «размышлять», пришло в голову, что Россия сегодня – страна трэша. Недаром это не очень понятное слово (обозначающее в английском языке «лёгкий» мусор, остающийся от одноразового употребления) превратилось в культурологический термин, стало таким модным в мировом культурном дискурсе. Им обозначалось не только что-то низкое, чрезмерное, паразитирующее на дурновкусии, примитивности, пошлости (слово, кстати, ни в каком другом языке, кроме русского, не существующее), но и новая культура «игры в игру» в искусстве.

В России же эта «игра» превратилась в абсолютную реальность, данную в ощущениях, – здесь слепых предостерегают открытыми канализационными люками на тротуаре, например. У зрячих – свои сюрпризы.


Люди ищут правды и делают всё, чтобы её избежать.


Ищут ответы на вопросы, но при этом вопросы задают уже в форме ответов.


Если люди не умеют объединиться в общество, они объединяются в трэшевую бандитскую шайку. Те же, кто объединяться не хочет – по разным соображениям, – выглядят глупо, как иной чудак, прохаживающийся по нудистскому пляжу в костю ме-тройке.

В стране радикальных сломов ломается порог восприятия. Даже язык русский изменился. И дело даже не в том, что люди стали не только говорить, но и думать матом, а в том, что и язык оказался на грани нервного срыва – истеричный, параноидальный, он выражал состояние общества. Новояз в качестве разговорного языка годился для пользования в тюрьме или психушке, а им пользовались в быту – от Думы до семьи.


Воистину, умом Россию не понять (её жители в своей массе им не пользуются), а другим местом, как сказал сатирик, очень больно.


«А дурака учить – только портить», – гласит русская народная пословица.


Во всех дореволюционных энциклопедиях есть статья «Нравственное помешательство».


«НРАВСТВЕННОЕ ПОМЕШАТЕЛЬСТВО – психическая болезнь, при которой моральныя представления теряютъ свою силу и перестаютъ быть мотивомъ поведения. При нравственномъ помешательстве человекъ становится безразличнымъ къ добру и злу, не утрачивая, однако, способности теоретическаго, формальнаго между ними различения. Неизлечимо».

* * *

Похоже? Очень!


Кроме Кости, отдушиной для Лёшки была переписка с Сенькой по электронке.

Конечно же он пытал его по поводу иммиграции – ему это было слишком важно.

«Чего я тут только не навидался, – писал Сенька, – с какими экзотическими экземплярами не сталкивался! Ничего не может быть страшнее экзистенциальной ненависти к своей стране. Своей Родине. Уже хотя бы потому, что её, в отличие от жены, например, нельзя поменять. От неё нельзя даже отречься – даже уехав, поменяв паспорт, язык, окружение и привычки, какими-то рудиментарными инстинктами будешь бесконечно сознательно-бессознательно возвращаться к ней всё снова и снова. Это проклятие, нависшее над любым иммигрантом, независимо от его уровня культуры. Вернее, пропорционально зависимо – чем выше культура, чем независимее мысль, тем тяжелее осмысленные страдания индивидуума. И здесь не спасает даже апокалиптическое “чем хуже – тем лучше” – срабатывает глубокий, на генном уровне, бессознательный инстинкт. Многие пытаются спастись работой, мыслью о том, что для детей уже эта, другая, страна станет родиной, но всё равно я не видел ни одного счастливого иммигранта. Благополучных – полно, счастливых – ноль.

С другой стороны, отсюда, на расстоянии, особенно видно, как “пизТец” (так выражаются в Сети) разгулялся по стране. Людей жалко, тех, кто в “празднике жизни” не участвует. У нас тут в Силиконке полно бывших соотечественников, им родственники пишут из всяких забытых богом провинций – там живут на хлебе с картошкой и водке. И полная безнадёга. И это при заоблачных ценах на ОБЩЕроссийский газ и нефть. К тому же полная покорность, злоба выливается только на близких или на случайно подвернувшихся под руку – тут и прибить могут. Потом раскаяться. Потом опять прибить, да посильнее…»


И Лёшка понимал, что никаким злорадством или попыткой оправдания своего отъезда здесь и не пахло – он слишком хорошо знал Сеньку с его жалостливостью и старомодной любовью к людям.


В ответ Лёша сочинил ему небольшой трактат, навеянный фольклором.


ПИЗТЕЦ (родимый, метафизический)


Да, Сэмэн, у нас тут – пизТец. Но это, видишь ли, такой как бы фоновый пизТец. Привычный, родной и даже местами любимый. Не разовый, исполненный трагизма ПизТец, который случается или приходит-уходит, а перманентный, который всегда с нами. Такой пизТец не откуда не приходит, он тут абориген, раньше нас поселился, всегда был и вовеки пребудет. Ещё и пращуры наши не родились, а пизТец уже витал незримо средь родных берёз. Так что не он к нам пришёл, а мы к нему, с тех пор и живём вместе. Он к нам частенько по-соседски заходит в гости, то к одному, то сразу ко многим. И не выгонишь – он тут хозяин на этой земле.

Мы им, между прочим, даже гордимся – мол, такого пизТеца, как у нас, ни у кого нету. Вот у вас там, Сэмочка, всего лишь жарко, долина, математики с программистами, а у нас – сам пизТец. При здешнем климате жара и математики не приживаются, а пизТец цветёт и колосится. ПизТец – он зверёк пушной, ему тут уютно. Если Великий Устюг – родина Деда Мороза, то Россия – родина пизТеца.

А выглядеть он может по-разному: ПизТец гламурный, ПизТец провинциальный и ПизТец виртуальный, ПизТец интеллигентный, TV-ПизТец – и так далее, до дурной бесконечности.

И потому у кого-то может быть демократия, страна равных возможностей, диктатура, социализм или олигархия, а у нас один государственный строй на все времена. И строй этот – ПизТец. У кого-то кризис, экономическая депрессия или сырьевая катастрофа, а у нас всё он, родимый, ПизТец. «Ну, что у нас в экономике? – «Да пизТец!» У кого-то царь, король, император, президент, премьер, парламент или сенат, а у нас персонифицированный ПизТец на троне. И как бы он на рожу ни выглядел и как бы ни назывался, должность его и суть все те же – пизТец. «Ну как тебе новый президент?» – «Да пизТец!» У кого-то землетрясение, наводнение, ураган, тайфун, смерч, а у нас – опа! – опять он! И мы его именуем уже чисто для статистики – Чернобыльский пизТец, ну, или там Курский ПизТец, ПизТец на Дубровке – чем страшнее, тем привычней, роднее. Ведь внутри всегда знаем, что это всё тот же, родной ПизТец заходил. «Ну что там опять случилось?» – «Да пизТец!» Мы его всегда ждём и не удивляемся и даже говорим удовлетворённо: «Ну, давно пора было. Я ж говорил, что он вот-вот придёт!» И будь у него хоть истинно арийское белесое рыло, хоть монголо-татарское немытое мурло, хоть иудейский коварный профиль, не говоря уж об исламистском фанатичном огне в глазу, мы его узнаём сразу и безошибочно. «А, это ты, родной, опять пришёл? Ну заходи, хули… Какой ни есть, а свой, привычный».

Я вообще не понимаю, почему б нам не переименоваться из России в ПизТецию. ПизТец Советских Республик (ПСР), например. Ну, или ПизТец Независимых Государств (ПНР). Ну, или просто Великий ПизТец От Моря До Моря – это кому пафосу не хватает.

Или, например, на бытовом уровне – русский человек читает инструкцию только тогда, когда точно понял, что всё, пизТец, сломал…

Короче, даже пизТец у нас с чубинкой и епунцою, этакий мудаун, и глаза в перекрестии.

У нас его, родимого, даже курят – такой смешанный пизТец с ментоловой добавкой: не только по голове бьёт, но и по главному органу, от того и с демографией пизТец.

К тому же он у нас каждый год – переломный. Так и ходит, бедный, всё время в гипсе – ПизТец Переломный.

И живём мы тут в Великом ПизТеце, и на великом могучем пизТецком языке обсуждаем свои скорбные пизТецкие дела – пизТим, то есть. «Пиздеть – не мешки ворочать», – гласит грубая, как медведь, русская пословица. Но мы не только пизТим – ещё и пИздим много, где кто может, практически всю страну уже распиздели – «а чё, всё равно ПИЗТЕЦ».

И на каждый вопрос: «Ну, как жизнь?», заданный произвольно выбранному сопиздецнику, гарантированно получишь ответ: «Да пизТец!»

А российское счастье определяется простой формулой – последний ПизТец кончился, а новый ещё не начался.

А вообще-то, наш ПизТец – готический, кошерный, гламурный и фэншуйный – плавно переходит в АПОКАЛИПСЕЦ[2].


На самом деле текст этот был никакой и не прикол, а просто чистосердечный вопль экзистенциального ужаса пред разверзшейся и неожиданно осознанной бездной.


Сенька написал, что «перл» перевели на английский и размножили на двух языках; он теперь висит в кабинете у шефа, в местной забегаловке и ближайшем баре.

* * *

Лёшка решился наконец всерьёз засесть за компьютер – книга не книга, а руки и голову будет чем занять.


Он очень быстро понял, что фольклором отделаться у него не получится – материал сопротивлялся. Получались несколько рваные политические хроники, свои и собрата-журналиста, не совокупившегося с властью и по этой причине выпавшего из обоймы.


«Все говорят о заговоре… Никакой заговор, включая жидомасонский, в этой стране невозможен – некому исполнять», – начал он.

И дальше о том, что бедная Россия только выбралась из говна на тонкую корку и тут же принялась окапываться (это в говне-то) – продолжать движение в сторону дальнейшего отчуждения России и русских от человечества. Типа, встаёт с колен так, что все мениски повылетали.

То есть страна ощерилась, ощетинилась, стала копить злобную слюну и искать врага, в которого можно было бы смачно плюнуть.

Ну, вечная ненавистная парочка – евреи и Америка – всегда была наготове, но теперь прибавилась и ещё одна категория, совсем уж удобная, потому как, в отличие от первых, абсолютно не защищённая – несчастные гастарбайтеры со всего бывшего СССРа. Узбеки, таджики, киргизы и иже с ними приезжали в столицу на самые тяжёлые работы, чтобы как-то прокормить свои семьи в обнищавших донельзя бывших республиках. Работодатели обращались с ними даже не как с рабами – как со скотом. Забитые, в одинаковых китайских куртках для чернорабочих, готовые на всё, они стояли вдоль дорог, ведущих на все известные стройки, кучковались вокруг базаров, обустраивались в каких-то дырявых сараях и предлагали себя в любом качестве.

Ими как практически бесплатной рабочей силой пользовались наниматели всех мастей. Звали их исключительно чурками, чучмеками и черножопыми, но тем было не до обид, они привыкли и откликались. И всё равно их ненавидели.

За что? За то, что им хуже и страшнее опущенного русского населения? За то, что выполняли самую грязную работу? Как же мерзопакостно русский человек устроен…


Лёша мучительно размышлял о том, до какой степени может дойти человеческая адаптивность. В чём проблема – в конкретных свойствах политического режима или в омерзительной человеческой природе? Как далеко должна зайти мерзость, чтобы восстал лично он, Лёша? Или сосед Тютькин? Вспоминались родители с послесталинскими травмами. Всё понимающие и, тем не менее, работающие на поднятие обороны этого Молоха, пожирающего своих детей.


Кстати, в обществе вдруг, как чирей на ровном месте, выскочила эта тема – Сталин.

Откуда, из каких глубин народного подсознания всплыл этот монстр, можно было только догадываться. Ведь новое поколение порой толком и не знало, кто это такой, путая его то с Лениным, то с фольклорным Хрущёвым, а то и вовсе с каким-нибудь Джеком Потроши телем.

У Лёшки лично тоже был вопрос, и не столько к Сталину, сколько к народу. С сухоруким полуграмотным бандюганом всё более менее ясно – абсолютная власть сделала из него параноика в медицинском смысле слова. Или, наоборот, параноик вообразил себя Богом. Результат для личности один и тот же. А для подданных? Непонятно, что или кто превратил это ничтожество в абсолютного реального и действующего Гения Зла. Как такая огромная страна позволяла себя насиловать больше тридцати лет ублюдку, превратившему её в стадо мычащих от любви и страха баранов? Где была её интеллигенция? Где были её герои, наконец? Ведь отважные шли на смерть и по менее серьёзному поводу. А тут речь шла об уничтожении монстра, спасении страны, народа, в какой-то степени – мира! Ни одного заговора за все эти годы. Ни одиночки, готовой пожертвовать собой ради великой цели. Как случилось, что никто из его ближнего круга, ни один из тех, кто умирал от страха за себя и свои семьи, кто был унижен публично множество раз, проводя с тираном почти каждую ночь за одним столом, не воткнул ему вилку в горло? Или остов разбитой тут же бутылки – в рябую рожу? Ведь он измывался над ними безобразно, самым омерзительным образом, и каждый из них понимал, что, несмотря на все проявления преданности, может быть уничтожен в одно мгновение, одним росчерком его пера.

А как назвать миллионы людей, которые с восторгом бегут за своими сумасшедшими вождями, неся их бесчисленные портреты и скандируя их безумные лозунги? Народом?

«Русский русского в ложке воды утопит», – гласит народная мудрость. Именно на этом фундаменте Сталин и воздвиг себе памятник. Сталин не сам писал доносы, не сам пытал, раскулачивал, стоял в оцеплениях, не выпуская умирающих от голода, не сам депортировал и расстреливал – всё это делал этот самый народ.

Эти размышления доводили Лёшу до отчаяния – ощущение своего полного бессилия было невыносимо.

Я сам – это сумма моих травм и травм предыдущих поколений, закодированных в генах. А ведь многие этих травм и не чувствуют. И посчастливей будут.


А в стране царили отупение и идиотизм. Трагедии разных масштабов повторялись так часто, что сдувался весь пафос. После Беслана, казалось, больше ничем не потрясёшь душу обывателя. Но и Беслан как-то стал забываться – за него ведь так никто и не ответил. Социум был доведён до полной комы.

Система власти сложилась в классический вариант – злодеи управляют кретинами с помощью мудаков.


А насчёт апокалипсиса никто всерьёз и не задумывался – в России уже было столько руко творных апокалипсисов: войны, голод, чистки, Гулаг, – что испугать этот народ последним – с большой буквы «А» – не просто. Российский человек относится к апокалипсису вполне азарт но: будет – не будет, забьют – не забьют. И каждый надеется, что его-то уж лично точно пронесёт.

* * *

Книга худо-бедно продвигалась. Лёша конечно же понимал, что это никакая не литература, а так, длинная статья в оппозиционной газете, но всё равно был доволен – в его жизни появился смысл, пусть плохонький, но всё-таки…


Похоже, Корины упрёки засели где-то в подкорке и теперь диктуют правила игры. Зато, когда он писал, у него возникало то самое чувство, о котором говорил Костя, – общения с Корой. И мало-помалу то место души, в котором она жила, перестало болеть, вместо этого он теперь ощущал там почти постоянное тепло. Такое же, как в том участке, где обитал Тима.


И главное, он больше никому не служил.


И у него был его мальчик. Его замечательный мальчик, спасающий душу. С его взглядом из космоса. Такой взгляд бывает у новорождённых. Потом у обычного человека он утрачивается, чтобы иногда опять появиться у некоторых в глубокой старости.

Сын повзрослел, вытянулся, стал очень самостоятельным. Он больше не шарахался, как дикий жеребёнок, когда отец ласково трепал его по загривку или целовал в макушку с двойным вихром. Позволял смотреть прямо в глаза, не отводя своего взгляда. Улыбался всё чаще, а иногда – по каким-то своим поводам – по-настоящему смеялся. Всё время рисовал какие-то схемы на компьютере, окружая их математическими формулами и детскими рисунками. Пытался объяснить отцу что-то своё, очень важное, но не находил слов – и тогда рисовал на огромных ватманах какие-то новые миры с непонятными Лёшкиному глазу обитателями. Просил Галю петь ему украинские песни и подпевал, скорее подвывал ей, как собака. Писал Сеньке бесконечные e-мейлы с новыми математическими уравнениями. Таскал Лёшке книги, передаваемые Костей.

– Я нормальный, – произнёс как-то Тимофей целый монолог. – Немножко рассеянный к людям, но учусь любить близких. Тебя, например. Галю. Своих учителей. Помню Кору. Собаку люблю больше всех – она хуже меня, даже говорить не умеет. Сам я больше не собака. Я Тима, который играет с любимой Собакой.

Ни мать, ни сестру он не упомянул. Ни бабушку с дедушкой.

– Главное, чтобы ты научился любить себя. Хотя бы так, как люблю тебя я. – Когда Лёша общался с сыном, он как по мановению волшебной палочки превращался в другого человека. В качественно другого, как он определял для себя – «полноценного».

– Я себя любить не могу, – оправдывался Тима, – Я про себя всё знаю. И у меня в голове ещё много страшного.


Лёшке иногда казалось, что он разговаривает не со своим ребёнком, а с инопланетянином.


Зато в данный момент, с его посмертной «верхотуры», неизвестно, за какие заслуги, ему было дадено «услышать» своего сына и понять, что «осознавал» тот себя составной частью «Всего-Что-Есть» и не было для него границы между ним, Тимой, и всем, что существует. Есть ум, и есть Главный ум, которым и обладали некоторые из таких детей. И ещё – в них не было той самой агрессивной компоненты, присущей всякому «нормальному» организму. Именно это, как уверяла Кора, и делало их счастливыми. И именно поэтому же они и казались окружающим не от мира сего.

Костя утверждал, что эти дети и есть инопланетяне. Что у них другой принцип сознания. Для них главное совсем не то же самое, что для нас. Они пуповиной связаны со Вселенной гораздо больше, чем со своим собратом-человеком. У них в мозгу специальная антенна, создающая помехи при общении с «простейшими», она настроена на «всеобщее». Их нужно холить и лелеять. И пытаться приоткрыть через них то, что для человека «нормального» закрыто. Именно это и ставилось во главу угла их «богадельни».

– Неизвестно, кто кому больше нужен, мы – им или они – нам.

Ещё он говорил, что у родителей таких детей только две возможности – сделаться «приобщёнными» или «отлучёнными».

И посвятить жизнь такому ребёнку не наказание, а награда.

Но так думал Костя с единомышленниками. Окружение же относилось к таким детям если не враждебно, то настороженно.

К счастью, самим детям до этого не было дела.

Или к несчастью.

* * *

Лёшка, впервые за многие годы, почувствовал нечто наподобие гармонии во всём своём существе. И даже тоска по Коре как-то притупилась. Вместо неё пришла совершенно ни на чём не основанная уверенность, что они проживают жизнь вместе. Несмотря на разлуку. Он чувствовал, что она про него всё знает, всё чувствует. Знал каким-то потусторонним знанием, что её мысли постоянно с ним. Порой ему казалось, протяни руку – и он сможет до неё дотронуться.


Небо разверзлось над ним, и земля ушла из-под ног с одним-единственным долгим звонком в дверь.

* * *

Он оторвался от компьютера и, почувствовав непонятное жжение в груди, пошёл открывать.

Перед ним стоял соседский мальчишка Витька, сын вахтёрши с первого этажа, который частенько бывал у них дома – играл в конструкторы с Тимой и с аппетитом поедал Галины ватрушки. Витька был белый как мел, и зубы у него стучали. «Ти-има… там… во дворе…» – это всё, что он сумел произнести.


Скатившись кубарем с лестницы, Лёша выскочил во двор и сразу увидел группу людей, топтавшихся вокруг песочницы. Один из них, знакомый ему собачник, склонился над чем-то на земле, производя руками непонятные, судорожные действия. Подскочив в несколько звериных прыжков к песочнице, он обнаружил распростёртое на земле неподвижное тело и растекающуюся вокруг него лужицу цвета свежего машинного масла. И в то же мгновение, испытав последний смертельный ужас ночного кошмара, понял, что это тело со странно запрокинутой головой, плавающее в собственной крови, было телом его сына. А манипуляции собачника были попытками закрыть ладонями фонтанирующую из горла мальчика кровь. Он бросился на сына коршуном, спасающим своего птенца, пытаясь обнять, защитить, согреть и оживить – всё сразу! – и почувствовал, как вся его одежда пропитывается Тиминой кровью, сочащейся, казалось, отовсюду.


Потом всё остальное было как в тумане – «скорая», которая всё никак не ехала, замеченная краем глаза Собака, агонизирующая в песочнице. Люди, дающие какие-то советы, и незнакомый очкарик, пытающийся перетянуть Тимин живот своим шарфом. Потом воющая машина с мигалкой, и он сам, внутри, держащий Тимину руку, уже совсем безжизненную, и слова заклинания, слетающие с губ помимо воли. Больница. Дверь в операционную, куда его ни за что не захотели пускать. Его собственный оскалившийся череп в кровавых подтёках, увиденный в случайном зеркале. Укол, сделанный в предплечье неизвестно откуда взявшейся медсестрой. Потом короткое забытьё – провалился в пропасть. И наконец (как выяснилось, почти через пять часов), хирург, появившийся, как в американском кино, в открывшихся стеклянных дверях, снимающий свою белую шапочку.

– Мы сделали, что могли… Но он потерял слишком много крови, задеты жизненно важные органы – печень и сонная артерия. Ранения, несовместимые с жизнью.

* * *

И всё.


На этом кончилась не только Тимина жизнь, но и Лёшкина.


Всё, что было потом, было уже нежизнью.


И только теперь самому оказавшемуся по ту сторону Лёше предоставили возможность увидеть всю сцену в деталях, так, как если бы он сам там незримо присутствовал.


В этот несчастный вечер Тима вышел прогуливать Собаку один. Он, кстати, уже давно настаивал на том, чтобы его отпускали гулять одного, уверяя, что с ним ничего плохого случиться не может. «Костя говорит, что нас, аутистов, инстинктивно обходят стороной – что с нас взять, мы не агрессивны и не поддаёмся провокациям», – уверял он. И Лёшка отпускал. Не поздно, чтобы к девяти вернулся. Тем более что двор у них считался спокойным. Правда, уже не раз, возвращаясь ближе к вечеру, он констатировал краем глаза маленькие группки молодёжи, оккупировавшие детские площадки. Они пили пиво, бросаясь друг в друга пустыми банками, гнусно погогатывали, «рэповали», но ни к кому, похоже, не приставали.

А что им делать, молодняку, если нет ни денег, ни интересов?


Но интересы, как оказалось, у них были, и весьма конкретного свойства.

* * *

Выгуляв Собаку в привычных местах, Тима, у которого в этот момент сороконожками прыгали в голове цифры из последней математической игры, присланной ему Сенькой, с которой ему никак не удавалось справиться, сделал дополнительный круг и возвращался домой через соседний проходной двор. Путь его пролегал как раз через одну из таких детских огороженных площадок с песочницей.

Там, сидя на спинке скамейки и водрузив на сиденье ноги в тяжёлых кованых ботинках спецназа, к носкам которых их владелец умудрился приделать по маленькому железному рогу (как в американских футуристических фэнтези), главенствовал длинный, бритый наголо малый, с руками в татуировках и брезгливо оттопыренной мокрой губой над чёрной дырой вместо переднего зуба. Его окружала группа разномастных подростков. Они пили пиво, громко ржали и переговаривались на уголовно-дворовом жаргоне.


Тима, продолжая витать в облаках, бездумно шагнул в это ограждённое пространство, днём служившее детской площадкой, а ночью – местом сборищ всяческих отморозков.

Собака, безошибочно учуяв агрессию, исходившую со стороны скамейки, залаяла и, рванувшись, чуть не вырвала поводок из рук замечтавшегося хозяина.

– Нельзя! – Тима дёрнул за поводок, подтащив её к себе.


Но судьба уже свершилась – он привлёк к себе внимание.

* * *

– А это ещё что за ёбаный ботаник тут прогуливается? – Длинный цыкнул слюной через дырку в зубе. Окружавшие его четверо пацанов подобострастно заржали. – А ну, поди сюда, вонючка, – поманил он Тиму пальцем с чёрным от грязи ногтем и железным перстнем.

Тима не шелохнулся. Он стоял и смотрел, как всегда при встречах с незнакомыми людьми, без всякого выражения на лице. Никакой угрозы, в отличие от собаки, он не почувствовал.

– Ну чё уставился? Вали отсюда, пидорок! – вступил маленький вертлявый пацан, похожий на голодного волчонка. – Здесь слюнявым не место.


Тима стоял как вкопанный.


– Он чё, придурок? Глухонемой? Или ему с нами западло разговаривать? – накручивал себя длинный. Количество выпитого пива и внимание «аудитории» делало своё дело. – Тебе, хули, места мало? Уёбывай отсюда, пока уши на затылке не завязали.

– Да нет, он вроде того… больной, – попытался вступиться за него присутствующий тут же соседский Витька.

– Дебил, што ли? – уточнил один из шпанят.

– Не-е… просто говорить не любит, – объяснил Витька. – Болезнь такая, забыл, как называется, что-то вроде артиста.

– Ишь ты, артист-похуист. Дебил нату ральный! – припечатал длинный. – А нам тут дебилы не нужны, нормальным-то всего не хватает. А может, жидёныш? Уж больно вид затру ханный.

– Да нет, папаша у него русский, я точно знаю, – опять вступился за Тиму напарник по «интеллигентным» играм. – Богатый. Я у них в квартире бывал.

– Бога-а-тый! Значит, точно жид, только скрытый. Они, знаете, как скрываться умеют. Надо же, жид-идиот! По-любому наш клиент, – поставил диагноз Длинный. – А может, у него деньжата водятся? У нас как раз пиво кончилось! – И швырнул пустой банкой в сторону Тимы. Банка не долетела, покатившись к ногам рвавшейся с поводка Собаки. – А ну, вывернуть ему карманы!! – пролаял вдруг вожак, подражая своему кумиру, и вскинул руку в фашистском приветствии. – Конфисковать всё в пользу русского народа!


Тима оставался неподвижным.


– Ну-ка, Витёк, проверь, что у него в по кетах, – приказал вождёк. – И пусть шавка заткнётся, а то прибью.

Витька осторожно приблизился к Тимофею и, виновато заглядывая в глаза, стал выворачивать ему карманы. Тима не сопротивлялся, так как не очень хорошо понимал происходящее, а от Витьки ничего плохого не ожидал. В карманах оказались только ключи от квартиры и мобильный телефон. Что и было предъявлено присутствующим.

– Мобилу давай сюда, пригодится.

Витька протянул ключи обратно Тиме, и тот, как случалось с ним, когда он нервничал, запутался в двух своих руках, протягивая их попеременно. В результате рука, державшая поводок, на мгновение ослабла, и Собака, немедленно этим воспользовавшись, вырвалась наконец и с отчаянным лаем бросилась прямиком к скамейке – защищать хозяина.

При её небольшом росте, игрушечной плюшевости и печальных карих глазах выглядело это скорее трогательно, чем опасно.

Длинный сплюнул окурок с мокрой губы и медленно, как бы нехотя, сполз со скамейки.

– Цып, цып цып, – издевательски поманил он Собаку, потирая большой и указательный пальцы.

Та, перестав лаять, приблизилась к нему и попыталась обнюхать спецназовский ботинок. Последний её явно заинтересовал, и псина, подняв ногу, пустила короткую одобрительную струйку.

Аудитория заржала – на вождя помочилась собачка.

Тут Длинный, не меняя лениво-презрительного выражения лица, широко, как для удара по мячу, размахнулся «пострадавшей» ногой и изо всех сил с явным удовольствием ударил кованым носком рогатого ботинка Собаку под рёбра. Пёс, перевернувшись в воздухе, отлетел на несколько метров и грохнулся прямо на железные детские качели, оттуда уже свалился на землю и, почти по-человечески застонав, забился в предсмертных конвульсиях.


Тима метнулся к нему, присел на корточки и, осторожно подняв уже почти бездыханное тело животного, прижал его к себе. Из раскроенной железными качелями собачьей головы на руки ему лилась густая горячая кровь. Склонив голову, Тима покрывал поцелуями окровавленную морду, закатывающиеся в предсмертной муке веки, которые пёс честно пытался открыть, чувствуя на них горячие губы хозяина, но ему это никак не удавалось. Сначала он извиняюще поскуливал, а потом захрипел, и пена, смешанная с кровью, закапала из пасти.

– Не умирай… не умирай, пожалуйста, – заклинал ребёнок любимого друга, прижимая к сердцу и забыв даже заплакать.


Кодла у скамейки нервно заржала.


Мальчик на подгибающихся ногах донёс бездыханную собаку до песочницы и уложил её там, инстинктивно повторяя мимикой тела вечную позу матери, укладывающей в постель заболевшего ребёнка.


Потом выпрямился и огляделся, пытаясь вернуться в действительность.


Упёршись взглядом в гогочущую, кривляющуюся для взаимного ободрения шайку, он направился прямо к ним.

Подойдя вплотную к Длинному, Тимофей остановился и уставился влажными от непролитых слёз глазами прямо в скалящуюся рожу.

В этом потемневшим до фиолетовости взгляде было такое обнажённое нечеловеческое страдание, что вынести его нормальному человеку было невозможно.

Длинный же не почувствовал абсолютно никакого дискомфорта, только ощерился ещё больше и, причмокнув влажными губами, цыкнул вонючей струйкой из своей гнилой щели в зубах.

И тут Тима, как будто получив подсказку, старательно собрал слюну во рту и плюнул изо всех сил в эту ненавистную рожу.

– Сволочь! – сказал он и, развернувшись, побежал обратно к песочнице.

Длинный так и остался стоять со стекающей по щеке слюной.

Пацаны за его спиной в ужасе притихли.

Потом один из них, кажется вертлявый, злобно хихикнул.

Длинный медленно утёрся рукавом и в одном зверином яростном прыжке настиг Тиму.


Потом свидетельствующие на суде участники события в один голос твердили, что не поняли, что произошло. Когда они заметили непонятно откуда взявшийся нож в руках Длинного, его замахнувшуюся и тут же, с характерным коротким усилием, отдёрнувшуюся руку, вытаскивавшую нож из тела только для того, чтобы ударить ещё раз и ещё… они бросились врассыпную.


Тима успел коротко вскрикнуть только после первого удара.

Второй, нанесённый в шею, распахнул ему в последний раз глаза, в удивлении уставившиеся в небо.

Третьего удара, под рёбра, он уже не почувствовал.

* * *

Зато в данный момент Лёша принял в своё, несуществующее больше тело все три удара, и страшная неземная боль, совсем не фантомная, пронзила его в том месте, где когда-то находилось сердце.


Потом был суд. Обвиняемый, Суракин Владислав, оказался членом молодёжного движения патриотического толка, с лозунгами типа «Россия для русских», с отцом – подполковником МВД и кучей справок о «склонности к депрессиям», «частичной неадекватности» и т. д.

К тому же суд решил, что действовал он в состоянии аффекта: «Пострадавший спровоцировал его, сначала натравив на него собаку, а потом плевком в лицо».

А главное, обвиняемый на момент совершения преступления был несовершеннолетним. Орудие убийства – нож – он, по версии своих адвокатов, вообще нашёл случайно, чуть ли не под скамейкой, на которой сидел.


– Если бы Тима остался жив, засудили бы его, – прокомментировал после суда Костя.


Вера присутствовала на суде один-единственный раз, у неё, как она утверждала, «разрывалось сердце».

Вадим Михалыч присутствовал на двух заседаниях из дюжины.

Лёша при поддержке Кости и Гали просидел «каменным гостем» на процессе и был единожды вызван в качестве свидетеля для подтверждения версии адвокатов подозреваемого об «аутичности, а значит, неполноценности» своего сына. На что Лёша со своего свидетельского места показал всему суду неприличный жест в виде поднятого в их сторону среднего пальца, за что ему пригрозили быть удалённым с процесса.


Между заседаниями, закрывшись один в квартире, Лёшка дёргался и корчился как повешенный в сжимавшейся всё туже вокруг его шеи петле – он физически ощущал синий распухший язык, готовый вывалиться из глотки. Сердце его блеяло, как баран, которого ведут на бойню. Душа испражнялась кровью.

И только мысль о мести не давала ему окончательно выбить табуретку из-под ног.


Суракин получил по минимуму – два года условно и три месяца лишения свободы в колонии для несовершеннолетних. Наказание чисто символическое для преступлений такого рода. Это было ясно всем, включая судью и прокурора.


Лёшка дома, не подпуская к себе никого, исходил криком, как кровью, несколько дней подряд.


Через неделю после приговора Лёша точно знал, что ему делать, – он лично должен был осуществить справедливый суд над нелюдью.


И с этой минуты он принялся досконально составлять план и обдумывать все детали возмездия.

Только это и помогло ему тогда выжить.

* * *

Колония для несовершеннолетних, в которой отбывал наказание убийца его сына, находилась примерно в трёхстах километрах от Москвы.


В Лёшином распоряжении было почти три месяца для осуществления своего плана.


Сам план был чрезвычайно прост.


Лёша уже побывал в маленьком районном центре, к которому примыкала колония, и за неделю досконально изучил распорядок дня колонистов.

На ежедневную прогулку их выводили в просторный двор с баскетбольной площадкой, огороженный высоким металлическим забором, но не сплошным, а в виде нечастой решётки. Заключённые пользовались этим и гоняли местных пацанов за сигаретами и пивом. Охрана, явно подкупленная, смотрела на это сквозь пальцы.

Лёшке оставалось только с помощью одного из мальчишек подманить ублюдка к забору и выстрелить в него практически в упор (что в его случае было немаловажной деталью, так как стрелять он не умел).


Дело оставалось за малым – достать оружие.


И Лёша после недолгих размышлений решил обратиться к тестю, Вадиму Михалычу, всё-таки тот был профессиональный военный, и оружие у него наверняка имелось. А отказать он никак не может, речь ведь идёт о его внуке, о возмездии. Ещё и пользоваться пистолетом научит.


Решение это оказалось для Лёши фатальным.


Планируя всю операцию, он просто забыл подумать о каких бы то ни было последствиях для себя. Ему было всё равно. Его судьба больше не считалась. Главным было отомстить за сына, за несправедливый суд и очистить землю хотя бы от одного выродка.

Вадим Михалыч, как выяснилось, смотрел на всю эту историю совершенно иначе.

– Одна из самых ярких черт нашего народа – это та, которая делит жопу на полушария. Мы часто думаем этой прямой извилиной и отвечаем за свои дела ей же, – начал он философски.

– Это вы про меня? – уточнил Лёша.

– А то про кого же?.. Сына всё равно не вернёшь. А себя и свою семью погубишь. Не хватало нам только убийцы в собственном доме. Ты о своей дочери, о жене подумал? Как им жить с отцом и мужем за решёткой?! – Тесть смотрел на него с подозрением, как на человека, спятившего с ума прямо у него на глазах. – Да и меня подставишь, как додика, – у его отца связи на самом высоком уровне. Или ты не понял?

– Но речь ведь идёт о вашем внуке! Ваша плоть и кровь! – Лёша не понимал, как можно было не понимать ТАКИХ простых вещей. – Когда у тебя лично есть возможность избавить человечество от монстра, ты обязан это сделать.

– Лично я никому ничем не обязан. Всех монстров всё равно не перебьёшь. Человек вообще монструозен, и не только наш, между прочим. Что ж нам теперь, усраться и не жить? Проще быть с ними, чем против них. Твоя проблема в том, что ты этого не понимаешь. Размаха в тебе нашего нет, куража – как не русский, ей-богу. Ну, а кровь НАША, скажем прямо, оказалась подпорченной – у нас в роду дефективных не было.

И тут Лёшка бросился на него с кулаками. Неумело, так как драться ему в жизни практически не приходилось.

В ответ получил профессиональный нокаут, позорно обрушивший его прямо под ноги тестю.

– А особенно резко точку зрения меняет удар в глаз, – по привычке процитировал какого-то из близких ему героев несентиментальный дедушка.


Потом Вадим Михалыч, практически за шиворот втащив и усадив Лёшку в кресло, пошёл за выпивкой. Вернулся со стаканом, почти наполовину наполненным виски, и буквально влил содержимое Лёшке в глотку.

– Отдохни тут, – похлопал его тесть по плечу и вышел в кабинет, даже не позаботившись прикрыть за собой дверь. – А то у тебя колени не в ту сторону прогибаются, – крикнул он уже оттуда.

Дальше Лёшка услышал, как он даёт по телефону адрес и просит прислать санитаров за «буйнопомешанным».

Господи, как же мог он поддаться на такую наглую разводку! Ведь тесть сам «учил» его в своё время – разводка, она чем наглее и примитивнее, тем действенней (без лоха и жизнь плоха).

Он попытался встать, но не смог, как если бы его приколотили к креслу гвоздями. Попытался крикнуть, но ни одна мышца его не слушалась. Работало, пусть и туманно, только периферийное сознание, коим он и понял – в алкоголь явно было что-то подмешано.

Что было немудрено – он знал, на какую КОНТОРУ работает его тесть.


Дальше всё происходящее воспринималось со стороны, как если бы он смотрел фильм с собой-идиотом в главной роли.


Приехали врач и двое санитаров, все в белом, опять же как в настоящем кино.

Его не пришлось даже связывать – он был податлив, как тряпичная кукла.


Тесть объяснил им, что зять уже лечился в психиатрической клинике от приступов агрессии и алкоголизма. Что была попытка нападения и угроза суицида. Показал им какую-то свою профессиональную ксиву, после чего приехавшие только что не взяли под козырёк.

Потом Лёшке сделали укол.

Очнулся он уже в «реабилитационном центре», а попросту говоря, в дорогой психушке.

Там его продержали три месяца: кололи, поили какой-то гадостью, отбивающей память, – в общем, превращали в овощ, косноязычный и косномозглый.

Посещения «больного» были запрещены всем, кроме ближайших родственников.

Вера приезжала регулярно, была внимательна, заботлива, убеждала, что его правильно лечат и что «так всем будет лучше».

– Я не хочу, чтобы меня лечили, избавляли от боли, – выл Лёшка между «процедурами». – Мне нужна эта боль – это единственное, что я чувствую, моё последнее утешение, моя связь с Тимой. Я не хочу ничего забывать. Это я должен был подохнуть вместо несчастной Собаки, это меня должны были пнуть под сердце кованым сапогом. Я больше ни на что не гожусь, даже не смог отомстить убийцам, – подвывал он в никуда, как одичавший волк. – Да и как бы я это сделал? Вся страна – его убийцы, включая твоего отца. Неужели ты не видишь? У него вон вместо хвоста из-под пиджака чекистский крюк выламывается. Права была моя Ко – здесь БЕСЧЕЛОВЕЧИНА.

– Эта гадина тебя погубила! – не сдержалась Вера. – Твой лечащий врач сказал, что в графе «семейное положение» ты написал «безвыходное». Она чуть не погубила всех нас.

– Какое счастье погибнуть от любви. Но нет, я гибну от бесчестья. – Речи его становились всё более бессвязными. – А бесчеловечина здесь правит бал. И если не сдохнешь от боли и унижения, сам таким же станешь.

– Ты болен, не понимаешь, что говоришь. Если б не она, мы прожили бы жизнь счастливо. Ты замечательный муж и отец.

– Говорят, на рогах дьявола нимб держится крепче, – усмехнулся на это Лёшка. – Неужели ты не слышишь, какой стоит здесь хруст костей и волчий вой?


А в следующее её посещение он с идиотской улыбочкой прочёл стишок – детский, уточнил Лёша:

Есть в моей стране конфуз:

Всеми правит карлик, трус!

Всем внушает сквозь экран,

Будто он не таракан,

Что он весь такой крутой

И со всех сторон святой,

Что он царь, а не червяк!

Только разве ж это так?!

– Господи! Хорошо, что мы в сумасшедшем доме, – прокомментировала Вера.

– Жалко, что нас так мало, а то бы мы им показали, кто здесь сумасшедший, – вспомнил Лёша Ривку-Малку и её любимую прибаутку.


Все эти речи только утверждали Веру в сознании, что её муж нуждается в серьёзном лечении – отец был прав.


– Может, тебе принять веру? Покреститься? – пыталась она апеллировать знакомыми категориями.

* * *

Лёша был в курсе, что его жена уже какое-то время вместе со своими товарками и клиентками после удачного шопинга заходила в церковь – помолиться «на всякий случай». Там они, не скупясь, одаривали бабулек – профессиональных прицерковных нищенок, – искупая тем самым «грех богатства». Боженька теперь был одним из самых модных брендов. На «духовность» посреди рутинной пакостности существовал официальный запрос. Это было частью «нового имиджа» страны, в основном для внутреннего пользования. Золочёные отреставрированные купола торчали отовсюду. Отпевали всех, от воров в законе до кондовых секретарей парткомов. За бабки отпели бы самого дьявола, если бы он рога подпилил.

Особенно Лёшку умилял крестик в глубоком декольте жены – прямо промеж стоячих ново делов.

«Аллилуйя-аллилуйя, не могу я жить без хуя» – напевал, бывало, Фенечка, глядя, как осеняют себя крестом его подопечные «тёлочки».


– Мне? Покреститься? Хотя психушка, возможно, самое правильное место, где можно встретиться с Всевышним. Мы с Ним здесь почти на равных. – И процитировал библейскую строку: – «Честь унизится, а низость возрастёт… В дом разврата превратятся общественные сборища… И лицо поколения будет собачье». А?! Как тебе это, христианочка ты наша?


Лёша понимал, что никакой помощи от жены ему ждать не приходится – это совершенно чужой ему человек.

* * *

И ещё он не только понял, но и на своей шкуре почувствовал то, что так упорно пыталась донести до него Кора: в этой стране с тобой в любой момент могут СДЕЛАТЬ ВСЁ ЧТО УГОДНО.

Понимал головой – никаких чувств не было, его избавляли от них медикаментозно.


Однажды, представившись «вызванным семьёй частным психиатром» и преодолев все кордоны, к нему прорвался Костя.

Он предполагал, с чем может столкнуться, но то, что он увидел, оказалось пострашнее всех предположений – Лёша стоял перед зарешеченным окном раскачиваясь, как иудей перед Стеной Плача, в состоянии полной прострации.

Костя обнял его за плечи и легонько тряхнул, пытаясь вывести из транса, растормошить, но Лёша только виновато улыбался в ответ.

– Смерть – это далеко не всегда не-жизнь, равно как жизнь – далеко не всегда не-смерть. Бывает смерть, которая жизнь, и жизнь, которая смерть. – Костя говорил, говорил, надеясь, что какой-то нетронутой точкой сознания Лёша его слышит.


Лёша продолжал раскачиваться, улыбаясь.

– Nihil sub sole novum. В бесконечности времени любое действие обращается в ничто, – наконец произнёс он тихим голосом.

* * *

– Вы переломили ему хребет, – выкрикнул Костя Вере, столкнувшись с ней в дверях, когда его под белы руки выводили из палаты обнаружившие хитрость санитары. – Чекисты, собачье племя – укусить и отскочить.


В положенное время Лёшу выписали – спокойного, умиротворённого, готового для «новой» жизни.

* * *

Жена привезла его на дачу в Жуковку – в семью: «Хватит, пожили уже на два дома, ничем хорошим это не кончается». Квартиру на Фрунзенской она за это время продала («…слишком тяжёлые воспоминания»), Галя сразу после суда вернулась к себе на Украину. Так что у Лёши и выбора больше не было.


Да он и не возражал, ему было всё равно.


Первое время он практически ничем не занимался, читал женские детективы, валявшиеся в дачных туалетах, гулял и тупо смотрел телевизор. Единственное, что входило в его обязанность, это отвозить дочь в школу, потом встречать, помогать делать уроки, возить на теннис, в разнообразные кружки – словом, быть образцовым отцом.

Вера была всё время занята: свой салон красоты, поддержание формы в фитнес-центре, йога, светские тусовки (ходить обязательно – там клиенты) отнимали у неё всё время. Похоже, у неё был какой-то кавалер, так как домой она порой являлась только под утро. Но и это Лёшке было безразлично, все его чувства, эмоции были притуплены. К тому же он понимал, что предъявлять ей претензии в неверности он не имеет никакого морального права.

Он жил теперь, просто волоча свой организм из одного дня в другой, глухой ко всему, включая саму жизнь.


Единственное, в чём он проявил решительность, это категорический отказ общаться с тестем. Тёща иногда заглядывала поворковать с дочерью и внучкой, но к Лёше относилась как к неодушевлённому предмету, что его вполне устраивало.


Кора говорила, что человек живёт в сторону либо самоутраты, либо самообретения. Его случай был первым. С момента выписки из клиники ему стало казаться, что он особым внутренним слухом слушает чтение приговора себе. Постоянно, даже во сне.


И ещё он теперь знал абсолютно твёрдо: есть время объективное, а есть субъективное, которое ты носишь на внутренней стороне запястья – там, где пульс. И твоё собственное, то есть истинное, время измеряется твоими отношениями с памятью.


Месяца через три, когда он понял, что голова немножко просветлела, он опять взялся за книгу. Но не за «Хроники», для которых требовались душевные силы, а за заброшенную книгу фольклора – для неё достаточно было послушать рассказы дочери о школе, её переговоры с подругами по телефону (они называли это «перетереть новости»). И конечно же неиссякаемым источником была Сеть – он часами сидел за компьютером, рылся в Интернете, где он находил порой захватывающие дух перлы…


«…В столичных борделях в последнее время даже появилась мода на беременных проституток. Беременные проститутки – настоящий хит последнего сезона. Вы можете смело заниматься с ними сексом без „резинки“, они сами позволят вам это сделать. Беременная путана – это очень красиво и сексуально, великолепный круглый живот, к которому так приятно прикасаться, ещё больше увеличит ваше возбуждение, а беременные проститутки оставят вам незабываемые эмоции от секса. Цены на их услуги превышают обычные на тридцать – пятьдесят процентов…»

Непросто было понять, куда эдакий перл отнести, к хронике или к фольклору.

И ещё он теперь часто размышлял о смерти – буднично, спокойно, можно даже сказать, рационально и, уж конечно, без всякого страха. Как о чём-то очень конкретном и неизбежном. Как о возможном новом опыте в пробирке с другим составом. О возможных новых измерениях. О том, что ТАМ может оказаться ВСЁ ЧТО УГОДНО. А может не оказаться совсем НИЧЕГО. Ему даже было любопытно.

Так он и жил.


Пока не умер.

3. Встреча

Кора расплатилась с такси и направилась к церкви.


Снаружи, прислонившись к ограде, на грязном ящике из-под овощей пристроился бомж. Тот самый, плясавший в церкви. Под его когда-то шикарным пальто верблюжьей шерсти, распахнутым настежь, красовались опереточного вида лохмотья, на макушке чудом держалась видавшая виды вязаная шапчонка неопределённого цвета. («Это, в такую-то жару!» – автоматически отметила Кора.) Одна рука была обмотана белым атласным шарфом, сквозь который проступали бурые пятна, похожие на засохшую кровь. («Совсем как у Лёшки тогда в гостинице, в Ялте, когда он голыми руками на нож бросился», – пронеслось в голове Коры.)

Над головой клошара лупил по глазам намалёванный от руки лозунг, прикрученный проволокой к ограде:

«ПРОСНИСЬ, НАРОД! ТЕБЯ ЕБУТ, А ТЫ НЕ ЧУЕШЬ С ПОХМЕЛЬЯ».

Странный персонаж внимательно наблюдал за приближением Коры.


– Эй, бабец, – обратился к ней попрошайка, как только она с ним поравнялась, – печень чешется, пора выпить, подкинь на благородное дело. Всё равно страну проебли.

Логика была железной.

Кора, порывшись в сумке, протянула ему купюру в десять евро.

– Благодарствую. – Он, не глядя, сунул деньгу в карман пальто и растянул рот в клоунской улыбке. – А туда лучше не ходи, – ткнул он заскорузлым пальцем в сторону церкви. – Там нехристя хоронят. Типа, отделением зёрен души от плевел бренного тела занимаются, хе…хе…

– А ты откуда знаешь? – Коре хорош был любой повод, чтобы потянуть время – вступив за ограду, она вступала в мир, где больше не было Лёшки. Тут с самим чёртом в беседу ввяжешься.

– Носом чую… Сам такой же. – Он даже приподнялся со своего ящика и протянул руку с явным намерением ухватить её за рукав. – Не ходи, говорю, жива останешься. Повсюду кровь и экскременты.

– Ишь, ты! – увернулась Кора. – Предсказатель нашёлся. Ну и кому я нужна живая?

– Знаем, знаем… Типа, жизнь – это место, где жить нельзя, – передразнил он кого-то с пафосом. – И ещё затяжной прыжок из одного, пардоньте, лона в другое. Из вагинального, типа, в астральное. Короче, из пизды – в могилу. Афоризм, увы, не мой. А жаль – уж больно хорош.

– Ух ты-ы… – протянула Кора. – Фило-о-ософ…

– Ну уж нет! Философы – это говнюки, которые высасывают всякую метафизическую хуйню-муйню из своего мизинца. Потом им же в ухе ковыряют. Мизинцем. У них в головах даже не каша, а какаша. И всё для того, чтобы разродиться какой-нибудь «гениальной» фразочкой, вроде того, что человеческая натура дурна, нах… Подумаешь, бином Ньютона! Нет, чтобы объяснить, зачем Хозяину было создавать такую резвую гадость, да ещё «по Своему образу и подобию».

– Может, ты знаешь?

– Если б знал, тут бы не сидел. Ответы – это для пидарасов-консультантов. У меня сплошные вопросы.

– Да, как говорил один мой знакомый, прежде чем не знать, лучше и не говорить. – Кора готова была поддержать самый дурацкий разговор, только бы не идти туда.

– Зато у меня есть одно предложение, – произнёс клошар с важностью премьер-министра. – Канонизировать Вована Лубянского.

– Зачем это?

– А чтоб знали… мастурбаторы безрукие! А то много бога – мало нала, а тут в самый раз будет. Ёптыть, они ж помазанники!

* * *

Логика по-прежнему была «безупречной».

– Какой «нал»? Чьи «помазанники»? – совсем запуталась Кора.

– Чьи, чьи – мои, конечно. Я и назначил.

– А сам-то ты кто будешь, чтоб назначать? Чего тут расселся? Из нацболов, что ли?

– Да не-е… Я из народа, того самого, который быдлом кличут. Или биомассой. Короче, население я. Сижу тут, наблюдаю человеческую комедию, листовочки распространяю – на ночлег зарабатываю, – неопределённо отозвался бродяжка. – Да ещё оболваненных подсчитываю – самое удобное место… Конкретно – чёртов статистик.

– Ну, и много насчитал?

– Так много, что со счёту сбился. – Он опять полез в свой бездонный карман и вынул оттуда аккуратно сложенный листок, развернул его бережно и протянул Коре: – На-ка, почитай листовочку – чисто сионистская пропаганда, бля, мол, все подлые, завистливые, каины проклятые.


«У всех есть мафии, но такой, как у нас, которая имеет свою армию плюс ядерное оружие и, не в обиду будет сказано, 145 000 000 рабов, – такой нету нигде!»


Кора, едва взглянув, засунула листок в сумку:

– Потом изучу, сейчас с головой плохо. Да и вообще о душе пора подумать, а не пропагандой интересоваться.

– О душе?! – пафосно вознёс руки к небу наглый скоморох. – У голозадых, безмозглых и криворуких всегда любимая тема – о душе. А сами детей на помойку выкидывают.

Кора присмотрелась к нему внимательней:

– А ты откуда про такое знаешь? И что тебе вообще от меня надо?

– Мне-то от тебя – ничего. А вот на твоём месте я бы прислушался. – Он засунул руку под шапчонку и поскрёб голову. – Рога чешутся, зы-ы-ы, – осклабил он полный рот золотых зубов.

– Ты не на моём месте. Ты на своём. Оставь меня в покое. Мне нужно туда, – махнула она рукой в сторону церкви.

– Нечего тебе там делать. У тебя вид нездешний, все сразу поймут, откуда ты и куда… Хотя что они могут понять, приматы, понаехали тут незнамо откуда, до сих пор жопу камнем подтирают, а всё туда же, ди-ма-кра-а-тия. Вот и бумажка моя про то же. И покойник твой, говорят, книжку про это писал… только не дописал – на анекдоты скурвился, типа фольклор.

– Ладно врать-то – ему не до книжек было… Дай-ка пройти, – оттолкнула его Кора легонько, пытаясь сделать шаг в нужном направлении.

– Некуда тебе спешить, там тебя никто не ждёт, – соврал бомжак и ухватил её за полу юбки. – Вы, бабы, лукавое племя, самые хитрые умеют слабыми представиться, тут-то наш брат крючок и заглатывает. Ты не из таких – никем не прикидываешься, слишком гордая. А гордые за бесстыжих расплачиваются. Сильные – за слабых. Ce sont les gens authentiques qui payent pour les faux-culs, n,est-ce pas?[3] – заговорил он вдруг на чистом, без малейшего акцента французском.

– Так ты и языки знаешь! – удивилась Кора. – Скажите пожалуйста…

– Да как же мне их не знать! Это всё равно как если бы Пифагор таблицу умножения не выучил, – хитро прищурился типок. – Останься со мной, поговори, а то сидишь тут дурак-дураком, за целый день слова не с кем вымолвить. А то и пройтицца могём. А?! Так-то и сама целее будешь.

– А то мне что-то грозит?

– Сама же знаешь. Твоё чрево беременно пламенем. А сердце утыкано гвоздями. Тебе к ним нельзя.

– Я не к ним. Я к НЕМУ.

– А его уже нема – только оболочка осталась. На что она тебе? Я-то поживее буду, во всех смыслах. А хошь, частушку спою, я на них мастак, совсем как твой был. Или вот душевный стих прочту, про кацапов. Покойничек-то ведь тоже из них. – И тут же заголосил придурошным голосом: – Кацап – этта в первую очередь такой нах чилавек, каторому фсё похую, кроме Родины. Родину настаящий кацап любит больше всиго. Патаму что за ниё можна ахуенно умиреть. А умирать кацапы любят патаму, что настаящий кацап панимает, что жить на самом деле ваапче смысла нет. И если фсяким буддам нирусским это приходит после прасвитления, то кацапы с эфтой мыслю расту т.

– Заткнись, – зло сказала Кора. – Со всеми тут нравственное помешательство случилось. А от тебя и вовсе серой попахивает. – Она не была знатоком Библии. Но к клейкой поверхности нашего мозга прилипают иногда странные обрывки усвоенного в детстве. – Ты вообще больше на беса похож, чем на бомжа. Небось козлоногий.

– Ишь ты, какие мы проницательные, – злобно ухмыльнулся типок. – Я-то по природе подпевала, с меня взятки гладки – что вижу-слышу, то и пою потом вслух. А ты, гордячка, – он слегка потянул её в свою сторону, – зря ты со мной так, я ведь полон сюрпризов. И ваще, доброжелательный и сочувствующий, готовый слушать всяческие резоны – вы только объясните мне что к чему. – На этот раз тон был вкрадчивым и обещающим. – А то у вас, перефразируя классика, чего не хватишься, всё кто-то виноват: то еврей мозги отобрал, чтоб самому использовать, то англичанка гадит, а то и мою профессию всуе произносите, главное, что не сами, всё-то за вас кто-то решает – уж так удобно, – затараторил он.

– Отстань, статистик чёртов, не до тебя мне. – Она ударила его по руке, вцепившейся в шелковистую ткань её юбки.

Он разжал руку и, не удержав равновесия, покачнулся и сел мимо ящика в пыльную траву. Но тут же вскочил, как если б его пружина подбросила.

– Мир хочет войны. Уже это понятно. Очищение геенной огненной. Геенна к старту готова, – злобно оскалился нечестивец. И раскатисто, по-опереточному расхохотался, задрав орлиный профиль к облакам.

* * *

Набрав в лёгкие воздуху, Кора шагнула за ограду.


– Ну, смотри, тебя предупредили, – каркнул ей бродяжка вслед.


Но было поздно…


Лёшка увидел её всю, сразу.


Макиавелли говорил, что ничто не бывает хорошо само по себе, но всё – смотря по обстоятельствам. Макиавелли был не прав – Кора была хороша сама по себе, и никакие обстоятельства не могли этого отменить.


На её голых загорелых ногах красовались серебристые сандалии. Лёгкая шёлковая юбка мышиного цвета обыгрывала длинный изгиб бедра и едва прикрывала колени. Тонкая трикотажная майка вырезом открывала кремовую безупречную шею, заканчивающуюся вожделенной ямочкой. Собранные в низкий узел волосы выбивались непослушными прядями из-под черепашьего гребня. В ушах посверкивали продолговатые серьги изумительной старинной работы. Похоже, она прибывала в своей лучшей форме, весь её вид свидетельствовал о спокойном, нездешнем благополучии.

– Ничего себе, на похороны любимого человека явилась, – с детской обидой отметил Лёша. – Нет, чтобы во всём чёрном… как Вера хотя бы.

Только выражение лица Коры было странным, совершенно незнакомым: растерянная улыбка, искажённая горем, в родных взволнованных глазах – вызов и затравленность одновременно. Попытка гордо держать голову и при этом горящие от ужаса уши.

И совершенная безнадёжность в поникших плечах.

Тут же, к своему полному удивлению, Лёшка понял, что слышит её мысли. Они были обрывочные, клочковатые и абсолютно смятенные. Казалось, фразы закипают у неё в голове и тут же, испугавшись самих себя, обрываются и прыскают в разные стороны.

«…всякому горю есть предел… какая гадость эти похороны… даже и не собираюсь смотреть на него, мёртвого… ужас!!! слово-то какое!.. мёртвыми бывают только другие… а вдруг там не он… специально всё подстроил, чтобы меня заманить… с него станется… для этого не нужно было умирать – достаточно было поманить меня пальцем… а лето-то какое – настоящее, московское… летом умирать нехорошо – жалко…»

Мысли как-то сами собой затихли – в голове у Коры стоял шум, как если бы огромная стая птиц, одновременно взмахнув крылами, взмыла в небо.

Она постояла растерянно ещё с полминуты и направилась к центральному входу в церковь. Но оцепенела на самом пороге. И опять, одна за другой, как падающие звёзды на чёрном небе, в голове проносились обрывки фраз, бессмысленные слова.

«Знак!.. Должен быть знак… он не может дать мне его при всех… значит, и ходить туда нечего… просто боюсь… не боюсь… не желаю… пока не увижу, можно не верить… пока не верю, ничего не случилось. Бред какой-то! Зачем же тогда приехала?! Надо идти!» И она было занесла уже ногу.

– Не ходи. Нечего тебе там делать. Эта сморщенная, напомаженная кукла там – не я. Я – вот он!

Кора поставила ногу обратно на землю и обернулась – Лёшка висел перед ней в воздухе вниз головой.

Она осторожно обошла его и быстрым шагом пошла к скамейке.

Лёшка заплясал перед ней прямо в луче солнца, как марионетка на верёвочке.

Это, казалось, не произвело на неё никакого впечатления. Кора опустилась на облезлую лавку, открыла сумку и, вытащив оттуда яблоко, надкусила его с хрустом и принялась медленно жевать.

Лёшка продолжал танцевать в воздухе, на этот раз пытаясь изобразить некую церемонию приветствия: раскланивался, делал книксены, целовал сам себе ручки.

– Совсем рехнулась, – на этот раз вслух сказала Кора.

– Нет, Ко. Просто у тебя шок. И нежелание смириться. Плюс транквилизаторы, запитые виски в самолёте. Уж я-то знаю, что это такое.

– А-а-а, – согласилась Кора, как ребёнок, которому объяснили наконец непонятное. – А ты кто? Призрак? Как тень отца Гамлета? – Кора выглядевшая так, словно читала какой-то находящийся далеко текст, кивнула сама себе.

– Что-то вроде этого. Только мстить за меня некому – сам во всём виноват. Перед тобою просто прах. Твой бывший возлюбленный, в остатке.

– Ты хочешь сказать, что я не сама с собой разговариваю…

– Вот именно. Ты имеешь дело с неотлетевшей ещё душой.

– Вот как… Тогда спускайся давай – разлетался тут. И так голова кружится. И в сердце будто нож воткнули.

Лёша опустился на землю в нескольких шагах от неё:

– Покажи, где нож, я уберу.

– Здесь, – приложила Кора палец к груди.

Лёша приблизился и протянул руку, почти дотронувшись до указанного места.

– И правда, – глубоко вздохнула Кора, – стало легче дышать. – Ее взгляд наконец сфокусировался на Лёше.

Кора поднялась со скамейки, обошла его, разглядывая со всех сторон. И вынесла приговор:

– Выглядишь ужасно – похож на привидение.

– У меня есть для этого уважительная причина. Зато ты по-прежнему прекрасна.

– Не подлизывайся. Призракам это не к лицу. – Кора ещё раз обошла его, ощупывая взглядом, даже дунула, как бы проверяя на вес.

– Может, ты мне и в зубы заглянешь?

– Не мешало бы… Может быть, и не только в зубы! – неожиданно вырвалось у неё.

– Немного больше уважения к покойнику тебе не повредило бы.

– Ага! Ишь, разважничался.

– Когда ты мёртв, особо не поважничаешь. В гробу, канешна, можно выглядеть очень важно и даже респектабельно, но это всё трупное окоченение, не больше.

– Не смей произносить эти страшные слова! Посмотри на себя – ну какой из тебя покойник! Никакой благости! Какой-то половой разбойник, а не усопший. И выражение лица – нецензурное.

– Ну уж, какой есть, – обиделся Лёшка. – А к выражению мужских лиц в твоём присутствии пора бы привыкнуть. А будешь меня обижать, представлюсь тебе разложившимся в полный рост.

– Боже, что он плетёт! А я что несу! С кем я тут вообще разговариваю? – спохватилась Кора. – Может, я неадекватна?

– Смотря к чему. Ко мне – вполне.

– Тебе – это кому? – уточнила Кора.

– Мне – абстрактной реальности.

– А я тогда кто?

– Ты любовь всей моей жизни, очень конкретная.

– Похоже, я первая женщина, которой признаётся в любви покойник.

– Влюблённый труп!

– И я этим должна гордиться? Типа «любовь сильнее смерти»?

– Не знаю, есть ли тут повод для гордости. Мне бы хотелось думать, что ты предпочитала меня живого.

– Живой ты принадлежал многим, а сейчас только мне. Ну кто ещё из твоих бывшеньких тебя видит?!

– Никто.

– Вот видишь… Значит, я правда была главной любовью…

– Неужели мне следовало умереть, чтобы доказать тебе очевидное?

– Ну, если ты не сумел сделать чего-то при жизни…

– Значит, хотя бы ради этого стоило умереть.

– И на что мне это теперь? Твоя загробная любовь!

– Тебя послушать, так я просто назло тебе умер.

– С тебя станется! – Кора закусила губу, чтобы не расплакаться.

– Пжалста, только без рыданий и без заламывания рук.

– Никто и не собирается… – Кора всё тем же, таким знакомым вызывающе-мальчишеским жестом утёрла непрошеную слезу.

– Да не переживай ты так! Подумаешь, умер! Выпал из бренного мира. Через пару лет никто и не вспомнит. Так и вижу свою очередную годовщину… ну, приплетётся кое-кто – чем не повод выпить! Даже моя жена, вернее вдова, будет долго колебаться, идти или не идти на эти чёртовы поминки, и если идти, то с новым мужем или одной. С одной стороны, все знают, что снова замужем, а с другой, ну не тащить же в самом деле нового мужа на поминки к старому.

– Ну, вот про твою жену мне совершенно не интересно.

– Это уже не про жену – про вдову.

– Так ей и надо, – было ему ответом. Типичный экземпляр женской логики.

«О, да, узнаю Кору», – подумал Лёша.

А сказал следующее:

– Смерть не трагична – трагична, как я сейчас вижу, жизнь. Человек живёт, быть может, только потому, что абсолютно точно знает две вещи. Первая – что он всё равно когда-нибудь умрёт.

– А вторая?

– Вторая, гораздо важнее… это то, что он никогда не умрёт.

– Понятно! Ну, тебе оттуда виднее. Ишь, покойник, а какие монологи тут произносит! – удивилась Кора.

– Да это я так, чтобы тебя отвлечь.

– Нечего меня отвлекать! – Кора, похоже, решила смириться с данностью – какая, в сущности, разница, в голове у неё это происходит или на самом деле он тут болтается, пытаясь утешить её в горе? – У меня тут к тебе пара вопросов накопилась, если уж ты оказался способным рассуждать… в твоём-то положении.

– Представляю, – вздохнул Лёшка.

– Не представляешь, – заверила его Кора. – Тебе за всё отвечать!

– Не будь такой безжалостной, Ко! Я же умер.

– Смерть ничего не искупает – было бы слишком легко. То, что ты умер, тебя не оправдывает.

– Господи, Кора! Неужели у тебя сердца нет?!

– Было одно, и то разорвалось от ужаса.


И Лёшка тут же «увидел», что это правда. В ней никогда не было никакой позы, зависти, тщеты, и теперь его неистовая, мятежная Ко действительно живёт если и не с шаровой молнией внутри, как предупреждал Костя, то с «юродствующей породой» в груди.


– Значит, тебе тоже было плохо без меня?

– «Тоже?» – Сарказм в голосе был сравним только с болью во взгляде. – Не жди, милый, что я буду тут рвать на себе одежды – твоя смерть равноценна моей жизни без тебя. И на жизнь эту – друг без друга – ты сам нас и обрёк. Так и жила – под пеплом.

– Я знаю, что это такое, у самого вынули сердце и высушили мозг.

– Не надо было связываться с нелюдями! Жить с ними! Спать! Иметь «дела». Они тебя и погубили. И нашу с тобой жизнь измордовали. И сына твоего убили. Родственнички… Теперь вон представление устроили… Твоя жена и музыку подобрала по вкусу своему, не посчитавшись с волею покойника… Тьфу, пошлость какая, – фыркнула Кора. – Ведь виновник торжества – ты! И нет чтобы отпеть тебя под Вагнера любимого – уж хоронить, так хоронить, – каких-то согнала бабулек в хор. А человек, пусть и мёртвый, это стиль.

– Кора! Ну, не о том мы сейчас – сейчас нужно о самом главном.

– О самом главном уже поздно – при жизни нужно было о самом главном.

– А как же Париж?! Твоя новая жизнь? – Надо было как-то переводить разговор в более прозаичное русло.

– А что Париж? Франция – прекрасная страна. Но я-то тут при чём? Там, правда, поспокойнее.

– Ты разве покоя искала?

– Спасения.

– Спаслась?

Она не ответила.

– То-то же – от себя нигде не спастись, даже здесь. Уж поверь мне на слово.

– Я от страны спасалась. И от тебя.

– Ну и что?

– Выяснилось, что жить не могу ни без того, ни без другого. – Помолчала. – Но и вместе тоже не могу – тебя больше нет. А страна моя для жизни оказалась непригодна.

– И что же теперь?

– А что мне без тебя здесь делать? Забери меня с собой – я за этим приехала, – сказала она таким будничным тоном, как будто просила подвезти её до угла.

– Куда забрать, Ко? Я – нигде. Сюда живым нельзя.

– Вот туда и забери – я уже давно не живая. Мне главное, чтобы с тобой.

– Ты что, с ума сошла?! Тебе ещё жить и жить.

– Не тебе решать, что мне делать – ты своей-то жизнью распорядиться не мог как следует. А я только кажусь живой, а на самом деле умерла вместе с тобой. То, что ты видишь, такая же пустая оболочка, как, наверное, и там, в гробу, твоя.

– Не знаю, не знаю – вид у тебя вполне цветущий и благополучный, – ревниво заметил Лёшка. – А смерть, она не красит.

– Это только вид. Не могла же я явиться на твои похороны, не позаботившись о внешнем виде – знала же, что начнут сравнивать… – Кора с ненавистью посмотрела в сторону церкви. – Мне на этом свете без тебя делать нечего – скучно и бессмысленно. Веришь?

– Но жила же ты все эти годы, – не удержался Лёшка от мстительной реплики. – И потом, ещё неизвестно, куда меня пошлют. Может, буду мучиться в кипящей сере или ядовитых испарениях всю оставшуюся жизнь… вернее, смерть…

– Мне всё равно куда, лишь бы с тобой. Я ведь жила с тобой все эти годы. Всё время чувствовала, что вокруг меня носится твоя память, твоя боль, а потом – и твоё разрушение. И хотелось только одного – к тебе… к тебе…

– Мне хотелось того же. Пока я ещё способен был чего-то хотеть.

– Ну, ты, положим, всю жизнь хотел одного, а делал другое.

– Потому и умер – от отвращения к себе.

– А знаешь, сколько раз я без тебя умирала? Каждый раз, когда мы расставались. Я уже давно живу в режиме «объявленной смерти». Сам небось знаешь, как это.


Лёшка знал.


И тут Кора, как по мановению невидимого режиссёра, вдохнувшего в неё некую новую суть, молитвенно сложила руки и заговорила с Лёшкой странным, не своим голосом – так, наверное, древние пифии передавали живущим заклинания из потустороннего мира:

– Не оставляй меня хоть сейчас, после смерти! Всё равно я не выдержу горести выживания. Любовь ведь исчерпаема, её отмерено очень строго на каждую жизнь. Другое дело, как ты этим количеством распорядишься – можно понемножку на многих, а можно всё ухнуть в один-единственный раз. Это мой случай. Я здесь мертва без тебя. А ТАМ – в любом качестве – буду с тобой.

– Ты сумасшедшая, – только и мог констатировать Лёша.

– Я ЗНАЮ, что между нами ничего не кончено – мы должны обрести друг друга НАВЕЧНО. Стать одним целым.

– Кора! Ты требуешь от меня невозможного. Ты понимаешь, что я в данный момент НИКТО! И абсолютно ничего не решаю. Ты тоже забрала весь отведённый мне лимит земной любви. Но я не могу лишить тебя жизни, даже веря, что она тебе не мила.

– У тебя ещё Тима был, а ТАКАЯ любовь забирает большую часть лимита – она святая, никак с собственным удовольствием не связана, сильнее, чем любовь к Богу. Мне такого испытать было не дано. Да и не каждому родителю дано, для этого особый талант нужен.

– Но у тебя же было столько детей, которых ты любила.

– Ну да. Это как много маленьких любовей в жизни мужчины и женщины вместо одной большой. – Она помолчала. – Ты понимаешь, моё внутреннее время кончилось – я состарилась за четыре года без тебя, как за сорок лет. Существовать экзистенциально я не готова – высоты духа не хватит. Если истина в любви – я её познала. Мудрости я не хочу. Да она мне и не грозит. Я больше никому не нужна. Без тебя я сама себе не нужна. У меня срок годности истёк. Тот факт, что ты умер, совершенно не значит, что ты больше пригоден для вечности, чем я, пока живая. Ты не можешь меня здесь бросить – в анабиозе, в коматозном сне!

В её глазах были мольба и страдание, такие неподдельные, что Лёшка за дохнулся.

– Кора, у меня нет слёз, но если б были, я залил бы ими всю землю. Я больше не могу для тебя ничего сделать – только рассыпаться прахом у твоих ног.


Здесь Кора, как по следующей прихоти всё того же режиссёра, вдруг полностью сменила амплуа. Она огляделась вокруг и, убедившись, что нет свидетелей, приблизилась к Лёшке вплотную и даже как бы пытаясь в него «войти».

Он успел отскочить в самую последнюю долю секунды:

– Кора, не хулигань. Прах по своему статусу должен вызывать если не почтение, то хотя бы элементарное уважение – с ним нельзя обращаться запанибрата.

– Ну и на что мне твой невнятный прах?! – В голосе звучало лёгкое презрение. Как же удавались ей такие мгновенные превращения – из офелий в гамлеты. – Мне бы, кстати, его всё равно не отдали – положено выдавать только официальным вдовам. Или предлагаешь, чтобы мы с ней и прахом поделились – пусть отсыпет мне мою долю в спичечный коробок? А?!


Нет, Кора не позволяла расслабиться даже после смерти!


В этот момент Кора заметила неподвижную фигур у, прислонившуюся к косяку у входа, – фигура явно находилась там уже некоторое время.

– Извините, конечно, что влазю, но, похоже, вы опять ссоритесь, – как-то слишком уж флегматично произнёс Сенька.

– Выпил! – констатировал Лёшка. – Кто ж такими безобразиями на похоронах занимается? Кто выпивку в церковь притащил?

– Там какой-то бомж наглый приблудился, сначала драться на фаллосах предлагал, хорошо, что я не согласился! Потом листовками разбрасывался и желающим из фляжечки давал хлебнуть, вот я и приложился… Фляжечка, кстати, точь-в-точь как у тебя была. – Сенька отлепился от стены и, покачнувшись, сделал пару шагов им навстречу: – Кора! Неужели это ты?! Глазам своим не верю.

– Я, Сэмочка.

И они бросились друг другу в объятия.

– Ты его видел? ТАМ?! – Кора так сжала ему пальцы, что Сенька пискнул.

– Видел. И там. И здесь.

– Что значит, «здесь»? И что ты сказал? «Опять ссоритесь?» В каком смысле? Ты хочешь сказать, что мы с тобой здесь… не одни?!

– А ты думала, с кем ты только что разговаривала?

– Ну, мало ли… меня многие принимают за… как бы сказать… за персону экзальтированную.

– Кора! Он здесь, с нами. Несмотря на то что тело его – там, с ними.

– Ты пьян.

– А ты?!

– Я, наверное, безумна. В том смысле, что люблю его безумно. И теперь мне всё равно, живого или мёртвого.

– Зачем же ты его оставила? Ведь он только тебя и любил. Он и умер, потому что ни минуты не мог жить без тебя.

Кора опустилась на землю и, дав себе волю, заплакала, обняв Сенькины колени:

– Я не могла иначе… Я была на грани… самой последней грани. Давай казни меня, если ещё найдёшь, как сделать больно, что отсечь.

Сенька тоже опустился перед ней на корточки.

Так и сидели в пыли, обнявшись и рыдая друг у друга на плече.

– Может, ему не так уж и плохо? Вон он сидит на дереве, наблюдает с потусторонней улыбочкой, как мы тут убиваемся, – попытался Сенька улыбнуться сквозь слёзы.

– Никаких других улыбок у меня больше нет, – заметил Лёшка, примостившись на кроне берёзки. – У меня теперь всё потустороннее, включая точку обзора.

– Ты хочешь сказать, что тоже его видишь? Это значит, что нас, как минимум, двое… того… сумасшедшеньких?.. – Кора утёрла слёзы, встала и неуверенным шагом направилась к скамье.

– Как минимум, – подтвердил Сенька, подсев к ней и приобняв за плечи. – Он там, – кивнул Семён в сторону церкви, – всю толпу чуть с ума не свёл – моими устами такое плёл! В гробу кувыркался – голую задницу скорбящим показывал. Только что арию не пропел.

– Это вполне в его репертуаре – придуриваться, когда другим жить не хочется. Ты, Сень, можешь это как-нибудь объяснить? Что мы тут с ним, с мёртвым, общаемся?

– Теория – это когда всё известно, но ничего не работает. Практика – это когда всё работает, но никто не знает почему. Мы же в Силиконке объединяем теорию и практику: ничего не работает… и никто не знает почему!

– Доходчиво…

– Я, знаешь, простить себе не могу, что не прилетел, когда узнал, что с Тимой случилось. Звонил ему, он сказал, что уезжает из Москвы на какое-то время, что-то про какую-то «миссию» пытался объяснить – я ничего не понял, решил, что он не в себе. А когда в следующий раз дозвонился до Веры, она сказала, что он в закрытой правительственной клинике и к нему всё равно не пускают. А потом, когда вышел, он говорил со мной так спокойно и умиротворённо, что мне показалось… ну в общем… знать бы тогда, какого рода было это спокойствие. – Сенька опять начал всхлипывать.

Кора ласково погладила его по затылку:

– Я тоже не смогла приехать – у меня мама умирала. Потом я узнала, что его заперли в какую-то гламурную психушку. А когда его оттуда выпустили, он переехал к жене в Жуковку. И я решила, что он поставил на мне крест окончательно.

– Крест я поставил на себе, – прокомментировал Лёшка.

– Он ведь тоже не приехал за мной в те первые два года, пока ещё мог – когда Тима был жив, а ему самому мозг не разрушили, – продолжала Кора, не глядя в Лёшкину сторону.

– Но он же не знал куда!

– Ерунда – захотел бы, нашёл. Я сбежала, запретив себя искать, но при этом оставив адрес. Так поступают все влюблённые женщины. Франция – крохотная страна, а Париж – Москва в пределах Садового кольца. Я всё это время искала его глазами: в толпе, в кафе, в парках и кинотеатрах, – думала, услышал мой зов, ринулся, нашёл меня и теперь ходит следом, выжидая благоприятный момент, чтобы подойти. Казалось, закрою глаза, протяну руку и наткнусь на его небритую щёку.


Лёшка, обхватив голову руками, раскачивался на берёзке, как попугай на ветке, ведь с ним происходило в то время ровно то же самое. И понимал, что да, мог бы поехать и отыскать, вместо того чтобы с фенечками никчёмную жизнь прожигать.


Может, и Тима бы жив остался.


Как он мог этого не сделать?!


Теперь ему оставалось довольствоваться только запредельными мучительными спазмами души – кстати, совсем не фантомными.


– А как твоя жизнь там, во Франции? – Сенька понимал, что в данный момент он далеко не главный из тех, кто заслуживал жалости.

– Франция… Ну что, Франция… там и покосившаяся изгородь выглядит фотогенично. Не то что наш убогий забор. Но самое ужасное во Франции – ты не поверишь, – там сплошные иностранцы, в основном французы. Хоть волком вой.

– А твоё замужество?

– С мужем я разошлась примерно через год – так и не смогла стать добропорядочной французской женой. Он отпустил меня с миром. Жила в Париже, работала по специальности, с «тяжёлыми» детьми. Они меня спасали – им было хуже, чем мне, они во мне нуждались. И самое главное, приобретала бесценный опыт одиночества – пожалуй, самый важный. Вот ты, Сэмочка, знаешь хоть одного не одинокого человека? Хоть одного, не потрясённого одиночеством? Не-е-т, – не стала она ждать ответа. – Просто есть такие, которые своего одиночества не замечают. До какого-то момента. Им кажется, муж, семья, дети, то-сё – а это только чахлые кустики в пустыне одиночества. Понимаешь?

– Ты мне не нравишься, – сказал вдруг Сенька, вглядываясь в неё пристально. – Почему «жила», «работала»? Всё в прошедшем времени? Ты что, сюда насовсем?

– Не знаю. У меня чувство, что мне нигде нет места. По крайней мере, «отсутствие моё большой дыры в пейзаже не сделает…», это уж точно.

– Неправда ваша – ни твоя, ни поэта неправда, – вмешался Лёшка. – После твоего отъезда у меня только эта дыра и осталась. Я в неё в итоге и провалился.

– Так и есть, – подтвердил Сенька, – я свидетель.

– Ты в свидетели не годишься – предвзят слишком, – сказала Кора. – И потом, тебя самого здесь не было. А он, похоже, тут такое вытворял в дыре-то, типа с горя, пока настоящее горе не случилось. И здесь уж винить некого было, кроме себя. В наших гиблых местах взрослым и здоровым-то от нечисти не отбиться, а у него на руках ребёнок был не от мира сего. А он, вместо того чтобы ему жизнь посвятить полностью, утешался тут со всякой падалью. Вся голгофа его последующая, все муки – от его слабости. Ненавидеть он, видите ли, не умел… Хоть бы презирать научился!

– Всему, всему научился… только слишком поздно. – Лёша понимал, что Кора знает про него всю правду. Теперь она только произносила вслух те слова, которыми он истязал себя последние годы.


– У тебя в глазах – жажда погибели, – всмотрелся в неё вдруг Семён. – Такая отчаянность… даже страшно…

– Неужели заметно? – усмехнулась Кора.

– Хочешь, я заберу тебя с собой? В Америку? Я буду о тебе заботиться. Может… ну… скрасим друг другу одиночество…

– Спасибо тебе за жалость. Не хватало, чтобы я ещё и тебе жизнь сломала.

– Ну что ты! – выдохнул Сенька. – Какая жалость! Мне просто быть рядом, всё равно в каком качестве. Ты ж не женщина – тунгусский метеорит, объяснить невозможно, только присутствовать при феномене.

– Хорошенький комплимент, – улыбнулась Кора.

– Я ж не Лёха – не умею с дамами разговаривать, – смутился Сенька. – К тому же выпил маленько… Но я за тебя… за тебя… Конечно, я тебе его не заменю – мне его тоже никто не заменит… – совсем сбился парень. – Но всё-таки…

– Ладно, Феличе Картаньезе, кончайте тут любезничать, – вмешался Лёшка. – У вас ещё полно времени. А мне уже стучат – тук, тук, тук, – пора гвозди в крышку заколачивать. Время, даже здесь, не резиновое. А мы ещё толком не попрощались. Иди, Сэмуэль, исполни свой последний дружеский долг – подставь плечо под гроб его.

– Ты хочешь сказать, что я тебя больше не увижу?! – взглянул на него Сенька умоляюще.

– Напоминаю для сомневающихся – меня больше нет. А эту обманку – чёрт-те что в моём обличье – не вздумайте всерьёз принимать. Мало ли что вам здесь покажут. Да, чуть не забыл по поводу эпитафии – хочу на простой могильной плите многоточие в кавычках, вот так «………», – нарисовал он в воздухе точки. – И никаких слов про любимых мужей и отцов. Поручаю это тебе, Сэмэн. Скажи Вере, что это всегда было моим желанием, можешь для верности «мыло» подделать от моего имени.

– Так она и согласится… – пробурчал Сенька и, опустив голову, побрёл к церкви. – А ты не хочешь с ним там попрощаться? – обернулся он уже в самых дверях к Коре.

– Очень хочу, – повернулась Кора в Лёшкину сторону. – Сейчас вот войду и ка-а-к завою там в голос, ка-а-к грохнусь в обморок прямо к нему в гроб – всё мероприятие испорчу.

– Не делай этого, Ко, – взмолился Лёшка, прекрасно понимая, что она на такое способна. – Нечего тебе там делать. Я там очень плохо выгляжу. Жара стоит ужасная, а это никому не на пользу, особенно нам, мертвякам. Так я куды лучше, – приосанился он.

– Понимаю, Боливар не выдержит двоих, – прокомментировала Кора. – Вдова должна быть одна – главная.


Сенька исчез в сумеречной прохладе храма.


– Лю! А тебя можно потрогать? – Тон был невинным, как у агнца небесного. – Спустись-ка поближе, – игриво-настойчиво поманила его Кора указательным пальцем.

– Ты чё, Ко?! Я ж бесплотный, что трогать-то будешь? Тела нема.

– Ты? Бесплотный?! Надо же, что смерть с людьми делает. Всё равно не поверю. Спустись – я проверю.

– Нечего тут проверять – только расстроишься. – Лёшка остался на прежнем месте, на всякий случай уцепившись за крону.

– Ага, значит не такой уж и бесплотный! – заключила Кора.

Она вытащила из волос гребень и плавным движением головы распустила по плечам густой, червонного золота каскад. Облизнула губы острым язычком и нежно прикусила себе запястье, как, бывало, прикусывал поцелуями Лёшка её смуглое тело, всё – с головы до пят.

– Прекрати, – заёрзал на дереве Лёшка. – Что за идея – покойника соблазнять! Знаешь, смерть часто накладывает сексуальный мораторий на пользователя. Имей совесть, Кора! Ты меня в краску ввела. Только послушай, что я несу. Прям как живой.

– Ты мне только что в неземной любви клялся. А такой мелочи для меня сделать не можешь.

– Какой такой мелочи? – насторожился Лёшка.

И как выяснилось, не зря насторожился.

– Попрощаться со мной по-настоящему.

Кора умела менять тембр голоса по желанию – возьмёт и заговорит на два тона ниже. И все вокруг обмирают. Вот и сейчас, тембр упал ниже живота – противиться этому было невозможно.

– В каком смысле «по-настоящему»?

– В прямом. Конкретно, как тут у вас говорят. Докажи, что любовь сильнее смерти.

– С ума сошла? Я ведь того… мертвяк. Чем прощаться-то? Всем, кроме тебя, известно, что у покойников не стоит. Импотенты мы. Пони маешь?!

– Ну, вот только не надо ля-ля…

– Ко! Ты хочешь, чтобы я и после смерти опозорился? – Лёшка от возмущения даже сверзился с дерева. – Хочешь добить меня окончательно?

– Ничего не знаю. При жизни ты прекрасно справлялся – на две семьи хватало. Значит, и смерть тебе не должна быть помехой.

– Ничего себе логика! Даже не женская – хуже! Ты отдаёшь себе отчёт, что требуешь невозможного? От бесплотного и бескровного бледного облика!

– А то, что происходит здесь и сейчас, что мы выясняем отношения, как старая супружеская парочка, и это, извини, после кончины одного из партнёров – такое возможно? Недаром же в песне поётся, что «в любви ничего невозможного нет», – пропела она, дико фальшивя, строки из хита своего детства.

– Какая песня? При чём тут эта дурацкая песня? Ты понимаешь, к чему ты призываешь покойника? К сексуальному разбою! К посмертному коитусу! До такого ещё никто не додумывался. Некрофилия в чистом виде.

– Ты, Лю, такой нежный покойник, что устоять перед тобой невозможно! – Тон был плутовским, глаза фиолетово потемнели от ведьминской страсти.

– Отлично! Нежный покойник. Еще скажи, сексуальная игрушка. А чё, удобно – в холодном виде всё лучше сохраняется.

– Можно. Всё можно. Только возьми меня с собой полетать. Как раньше, помнишь? Ленивый секс спросонья.

– То было спросонья. А сейчас ты требуешь соития с усопшим. Звучит, кстати, неплохо, прямо на обложку просится: «Соитие с усопшим», – признал Лёшка. – Только вот где ты это предполагаешь осуществить – здесь, на плахе? В смысле, на лавке? Или, может, в церкви укромное местечко найдём? А то и прямо в гробу можно…

– Не прикидывайся – ты прекрасно знаешь, где можно это сделать.

– Интересно, где же?

– ТАМ, – она подняла голову к небу, – за облаками. И не пытайся меня убедить, что тебе это не под силу – тебе сейчас всё под силу, если уж ты после смерти столько времени здесь, с нами, околачиваешься.

– Я пытался закончить всё высоким стилем, а ты призываешь меня к небесному разврату.

– И ты собираешься устоять? Не можешь же ты мне в этом отказать. Это не по-мужски. И не старайся казаться бесстрастным, как мираж, – на тебя не похоже.

– Это бессовестный шантаж.

– Возможно. Но это ведь моя самая-самая последняя просьба. Раз уж ты не хочешь забрать меня с собой насовсем, возьми только попробовать, потом вернёшь.

– Так не бывает – уйти, вернуться…

– Значит, мы будем первыми.

– Господи, Кора! Я же ничего не знаю. Не знаю даже, где я сейчас есть. Не знаю, что ТАМ.

– Есть Ведомое и Неведомое, а между ними – двери. А может, тебя ТУДА одного не пускают? А со мной пустят – я открою тебе дверь. И это ничего, что ты бестелесный: в божественном соитии любящие тоже становятся бестелесными, невесомыми. Помнишь, как мы с тобой летали, не расцепляясь ни на мгновение. Смог же ты у меня только что нож из груди вынуть. И я чувствовала, как тебе хотелось прикоснуться – бесплотные ТАК не реагируют. – Она, усмехнувшись, медленно опустила глаза.


Лёшка оглядел себя и в ужасе прикрыл ожившие вдруг гениталии.

* * *

– Выбрось это из головы, Ко. Как говорила Сенькина баушка, не всё то солнце, что по утрам встаёт. В корень, можно сказать, глядела. Типа, светит, да не греет.

– Уже хорошо, что светит. А о тепле я уж сама как-нибудь позабочусь. Подумаешь, покойника распалить… Никак ты во мне сомневаешься? Или больше не нравлюсь – постарела, подурнела за эти годы?..

– Искусительница!

Кора улыбнулась:

– Змея?

– Хуже – та, по крайней мере, имела дело с живыми. А ты, Ко, и мёртвого из гроба поднимешь. И потребуешь предъявить свою мужскую силу.

– В гробу я тебя не видела, в холодность твою не верю, а вот летал ты тут передо мной прямо как бабочка. Дай мне руку – это же так просто. – На этот раз в глазах её блеснули настоящие слёзы. – Все брошенные невесты в моём лице тебя об этом просят! Все потерявшие своих небесных женихов. – Слеза скатилась по её щеке и, упав к ногам, подняла крошечный пылевой смерч, достигший небес.


И Лёшка сдался.

– Вот видишь, мне твоей достаточно слезы, чтоб я веление богов нарушил, – заговорил он, неизвестно почему, «высоким штилем».

– Какие боги! Мы здесь с тобой одни.

– Ну хорошо. Но только ты должна закрыть глаза плотно и не подглядывать.

Кора послушно кивнула.

– И вот ещё, всё, что с тобой произойдёт, что ты увидишь и почувствуешь, ни я, ни кто-то другой, мы к этому прямого отношения не имеем. Только ты. Твоя подкорка и твои фантазии за всё в ответе, твоё воображение, и только. Ты поняла? Что ты одна в ответе за грядущее. Не потому, что я стремлюсь избежать ответственности, а потому, что это мне поставлено условием.

– Каким условием?

– Тем, на котором мне позволили. ТАМ.

– Я на всё согласна, – опять кивнула Кора.


Лёшка протянул к ней руки.

И Кора, встав на цыпочки, оттолкнулась слегка от земли и в то же мгновение очутилась у него в объятиях.


И немедленно прильнула губами к его губам.


– А ты тёплый и пахнешь, как раньше, – произнесла она, с трудом оторвавшись.


А он испытал абсолютно земное, дикое животное вожделение к каждой пяди её тела, к каждому бесстыдному уголку его, к каждому запаху и движению.

Вот тебе и умер, называется.


– Тебе точно не страшно? – попытался он вернуть её снова на твёрдую землю.

– Мне? Страшно? Улететь с тобой за облака? Да об этом испокон веков мечтают все влюб лённые.

И Лёшка увидел ТУ её улыбку. Которую всегда при жизни умел увидеть за миг до того, как она появлялась на лице.

– И ещё я точно знаю, – сомнамбулически проговорила Кора, – «есть Ведомое и Неведомое, а между ними – двери». И мы можем пройти через эти двери только вместе.

– Но я даже не знаю, чем это кончится. – Лёше самому было страшновато, не за себя, конечно, – ему бояться уже нечего, – за его земную возлюбленную.

– Тем лучше, – было ему ответом. – Вместе и узнаем.


Она закрыла глаза и почувствовала, как земля уходит из-под ног и тёплая струя воздуха обвивает её тело, ставшее невесомым, приподнимает и несёт ввысь, как во сне.

В самый последний момент она успела сбросить сандалии, которые с лёгким стуком упали в жухлую траву у скамьи.


Лететь было приятно и на удивление естественно.


Тела стали лёгкими и светозарными.


В следующее мгновение она осознала, что они парят уже в безвоздушном пространстве, которое почему-то само назвалось в её голове «безлюбным полем». И она вспомнила себя в тот краткий отчаянный момент жизни, когда ей показалось, будто она перестала любить Лёшку, когда пыталась извергнуть его из себя, излечиться, чтобы начать новую жизнь. И тут же поняла, что жизнь его сломалась ровно в этот период.

Лёша же, как «узнала» она теперь, не переставал любить её ни на мгновение. Поэтому она и осталась жива. Своей безусловной, слепой, «вопреки-всему-любовью» он выгрыз её у смерти.

И Лёша, поняв, что она чувствует, взял её за руку – ощущение было прежним, совершенно привычным, земным: ток пробежал по крови и огненным шаром сосредоточился в солнечном сплетении.


Дальше летели они абсолютно в унисон, как фигуры жениха и невесты с картины Шагала. Как воздушные шары, наполненные гелием, возносились они всё выше и выше.

* * *

Наконец Кора почувствовала голыми ступнями что-то мягкое и пушистое.

– Можешь открыть глаза, – позволил ей Лёша беззвучно – теперь они могли обмениваться информацией напрямую, без слов.


Сначала было сияние.

Потом, когда глаза немного привыкли, она увидела необозримую иссиня-чёрную чашу под ногами и поняла, что там, внизу, небо, перевёрнутое.

Солнце лежало на нём, в зените.

Справа от него вниз головой висела, улыбаясь, полная луна.

И весь перевёрнутый купол был усеян яркими кудрявыми звёздами, с голову младенца. Время от времени какая-нибудь из них срывалась и падала, улетая вверх.

А сверхновые вспыхивали как бенгальские огни.

И ослепительные квазары были вколочены в небо, как гвозди.


Кора огляделась.

* * *

Ноги их утопали в бледно-зелёном пуху, отдалённо напоминающем траву.


А перед ними был САД. Тот самый.


Сад оказался прозрачным (или призрачным) – с прозрачно-призрачными деревьями, покачивающимися и кружащимися, как в священном танце суфиев. С деревьев, постоянно меняющих очертания, свешивались светящиеся изнутри плоды, похожие на маленькие полные луны, почти все они были надкушены. Между ними разноцветными фонариками порхали танцующие улитки – и никаких следов змеев-искусителей.

Всё это дрожащее великолепие стеклянно позвякивало и позванивало, кланяясь им своими разноцветными кронами.

Между деревьями мелькали смутные тени невиданных животных – фиолетовые, синие, розовые. Расплывчатые фигуры, постоянно меняющие форму.

И ещё Кора поняла, что не дышит. Зато всё дышало вокруг – сад, снег, перевёрнутое небо в алмазных украшениях, тени, свет, всё пространство, – и они с Лёшей были естественной частью этого пространства и дышали им.

Или, наоборот, оно дышало ими.


Вокруг них произвольно расположились все четыре времени года.

На распустившийся прямо у них на глазах алый цветок падали огромные, как будто вырезанные из бумаги снежинки, тут же укладываясь на бархатистую поверхность причудливой горкой.

На деревьях с лёгкими хлопками лопались стеклянные почки.

За их спиной громыхала гроза, и сплошной стеной стоял ливень.

Сделав шаг вперёд, Кора наступила босой ногой на тонкую корочку льда, покрывавшую лужицу с плавающими в ней кувшинками.

Лёд выдержал, и Кора поняла, что невесома.


Они, по-прежнему переплетя пальцы рук, медленно перемещались в этом многомерном звенящем пространстве, чувствуя себя абсолютно естественной частью его.


Одежды спали с них сами собой, и теперь на голые плечи бесстрашно садились огромные – лимонно-жёлтые, лиловые, изумрудные – бабочки и щекотали их своими трепещущими крылышками. На протянутые ладони спускались невиданные птахи и, пропев краткую арию, пили нектар из приоткрытых губ наших влюблённых, нежно поклёвывая им языки.

Кора чувствовала, как в распущенных, змеями летящих вслед за ней волосах путались жуки и стрекозы.

По разгорячённым лаковым телам скатывались прохладные капли росы.


Всё вокруг пело, сияло и излучало радостную гармонию.


«Какой люминесцентно-акриловый кич этот Рай, – подумала Кора. – А может, это мы на Земле живём в бесцветном мире? Или здесь глаза видят по-другому? А может, я всё это воспринимаю и вовсе не глазами? Или каждый видит по-своему? И мне хочется именно такого Рая? Блистательно-детского?»


В этот момент они увидели бегущего на них зверя.

При приближении зверь оказался собакой.

И не просто собакой – это была их Собака. Собака Тимы.

И Леша с Корой одновременно поняли, что Собака послана к ним Тимофеем как привет и обещание скорой встречи.

Знание, что ЗДЕСЬ он будет рядом с сыном, было совершенно чётким, осмысленным и предельно естественным для Лёши.

Вместе с этим знанием к нему пришло наконец и светлое чувство покоя.


Чувство это немедленно передалось Коре, и она сжала Лёшину руку, засияв глазами. Всё здесь купалось в счастливой, радостной гармонии. И это ощущение реальности и разумности происходящего невозможно было сравнить ни с каким известным ей земным чувством. «Наверное, именно таким ощущают мир мои дети-аутисты, подумала она, – первозданным и ненарушенным. Именно поэтому им и мешают человеческие эмоции, всегда так или иначе связанные с сиюминутным и будничным».


В пасти Собаки был зажат какой-то светящийся предмет продолговатой формы. Поравнявшись с ними, псина разжала зубы и, положив «предмет» к их ногам, приветливо завиляла хвостом. В глазах её светилась преданность, а верхняя губа чуть приподнялась, как будто в улыбке.

– «Ты – это ты, потому что тебя узнаёт твоя собака», – процитировала Кора, – а это значит, что мы здесь существуем. Это нам не снится. Может, мы только здесь и настоящие.

«Предметом» оказался сноп голубых лучей, формой напоминавший сказочный меч, столь любимый русскими былинными богатырями.

Лёша, отпустив Корину руку, наклонился, поднял «меч» и сжал его в ладонях, ощутив при этом невыносимую, ноющую, абсолютно земную боль в том месте, где когда-то находилось сердце.

И тут же понял, зачем ему этот меч предложен.

Он посмотрел на Кору – его воительница решительно кивнула головой, как если бы это была самая естественная вещь на свете. Глаза её мстительно сверкнули в предвкушении.

* * *

И Леша занёс меч над головой.


В это же мгновение в России, где-то в районе озера Селигер, случилось странное, так никем впоследствии и не объяснённое происшествие.

В группе собравшихся там по случаю какого-то сильно патриотического семинара то ли ещё чего-то в этом роде и кликушествующих под знамёнами в кремлёвских звёздах и паучьих знаках с одним из её участников, двадцатилетним Владиславом Суракиным, абсолютно, как говорится, на ровном месте случился страшный припадок.

В тот самый момент, когда натасканным на людей нацикам, съехавшимся на свой шабаш со всех уголков страны, раздавали наличные деньги на проведение очередных провокаций, Срак (как звали Суракина между собой в этой шайке) вдруг резко вскочил и, закружившись волчком на месте, дико, пронзительно завизжал, как поросёнок, которому перерезали глотку. При этом из горла у него фонтаном забила пена, перемешанная с кровью и рвотными массами, которыми он обильно орошал всех присутствующих. В его почти выкатившихся из орбит глазах стоял такой невыразимый животный ужас, что это повергло всех присутствующих в состояние шока, как если бы каждый из них сам получил электрический разряд непосредственно в мозг. Всё сборище вместе с «кураторами» впало в истерическое буйство – они бросились друг на друга, вопя и изрыгая сквернословия, и в ход пошло всё, что было под рукой и в карманах: стилеты, ножи, цепи и бритвы.

* * *

Сам же Срак, бросив дружков добивать друг друга, выскочил из этой разъярённой своры и бросился в сторону озера Селигер.


Выбежав на крутой берег, он оглянулся в паническом ужасе, как если бы за ним гналось стадо свиней, одержимых бесами, и, подпрыгнув на месте, ласточкой бросился вниз.

Упал он на острые камни.

Раскроенный череп его развалился на две половинки, как подгнивший орех, и… оказался практически пустым.

А из разверзнутого живота его вылезла паучья тварь в смердящей желтоватой слизи и, шмыгнув под близлежащий камень, исчезла.

И тело его приобрело вид кучи придорожной грязи.


Всё это Лёша и Кора в каком-то оцепенении наблюдали из своего далека.

– У, сатанинское племя, – скрежетнула Кора зубами, – изничтожьте друг друга! – Кора сама удивилась пронзившему её чувству из казавшейся теперь такой далёкой земной жизни.


И собака у их ног, тихо повизгивая, казалось, тоже вглядывалась в потустороннюю даль.


Лёшка наклонился и, благодарно потрепав пса по загривку, вложил ему обратно в пасть орудие мести. Собака, помахав на прощание хвостом, побежала, не оглядываясь, в сторону полыхающего теперь всеми красками райского сада.


И перевёрнутый горизонт осветился на мгновение заревом, как бы подмигнув им космическим глазом.


И тут же откуда-то издалека до их ушей донёсся ровный шум, сначала тихий, потом всё нарастающий, и они поняли, что это был шум океана – ласковый, требовательный и зовущий.


Легко оттолкнувшись от поверхности, на которой они стояли, Лёша с Корой приподнялись на несколько сантиметров и, приняв горизонтальное положение, полетели по «воздуху» – прямо на этот призывный шум.


Вокруг них прыгали аквамариновые глаза невидимых насекомых, живые венки из цветов водили хороводы.

На головы им, кружась, падал снег вперемешку с белыми лепестками то ли ромашек, то ли роз.


Летящие натянутые тела их, как тронутые гением струны, звенели музыкой счастья.


Океан сиял пронзительной голубизной, украшенный опрокинутым коромыслом радуги. В ней были те же цвета, что и в земной дуге после дождя, но только намного интенсивней, словно выписанные акриловыми красками.

* * *

Лёша с Корой, зачарованные, стояли на берегу, не осмеливаясь потревожить эту величественную гладь воды, нарушить её поверхностное натяжение и вселенский покой.


Первой вступила в сияющую стеклянную гладь Кора, и ей показалось, что она немедленно стала частью этого Великого океана.

– Иди же ко мне, возлюбленный мой, – поманила она за собой Лёшу.


И вступил он в воду и, сделав шаг, уже не мог остановиться.


Они передвигались в воде, не совершая никаких усилий, – именно передвигались, а не плыли, как если бы их несло невидимым течением. Тела их скользили без всякого сопротивления, как только что в пространстве. Океан манил их всё дальше, и очень скоро они поняли, что плывут уже под водой.


Вокруг всё было залито мерцающим зеленовато-голубым светом и наполнено неведомой им жизнью. Было явное ощущение, что они там не одни, но полностью предоставлены самим себе и невидимы для других обитателей.


В следующее мгновение они оказались в тёплом вихревом потоке, несущем их в определённом направлении.

* * *

Потом движение прекратилось, и они обнаружили себя на неком подобии огромного водного ложа, покачивающегося в такт звучащему в их ушах зазывному пению, только очень отдалённо напоминавшему земную музыку.


Оба почувствовали приятное покалывание в телах и услышали жужжание бегущей по венам горяч ей крови. Языки у них защипало, как если бы на них лопались пузырьки ледяного шампанского. А губы почувствовали сразу всё – влагу, жар и освежающую прохладу. Кожа покрылась персиковым пушком водной растительности, а руки превратились в шелковистые лианы, тянущиеся друг к другу, готовые сплестись на всегда.


Нежность и праздничная радость переполняли их.


И пение зазвучало настойчивее и призывнее, в нём послышались басовые ноты земных валторн и гул колоколов.


И они поняли, что ВРЕМЯ настало.


И тела их прильнули. И сомкнулись члены. И уста их были запечатаны для слов и раскрыты для поцелуев. И затрепетали языки, сцепившись. И запылало пламя в межножье. И превратились они из хрупких человеческих существ в подобие сообщающихся сосудов, переливающих друг в друга пульсирующую страсть. И лоно её открылось и приняло его. И огненный жезл вошёл в неё и вознёс на божественный пьедестал. И возликовали их души. И животы проросли друг в друга.

А когда наслаждение достигло своего апогея, произошло последнее и наивысшее превращение – в одно целое.

В божество, включающее в себя мужчину и женщину и всё живущее – растущее и цветущее – в природе.

В полифоническую субстанцию, способную существовать сразу и везде – в бесконечном космосе, в капле воды и в сердце летящей птицы.


В Жизни, в Смерти, в Рождении и в Пути.


И не было больше ни Прошлого, ни Настоящего, ни Будущего.


Была Вечность.


И были они своей любовью благословлены НАВСЕГДА.

* * *

Кора очнулась на скамье – её осторожно тряс за плечо Сенька.

Она подняла на него бездонные влажные глаза, в которых всё ещё лазурно плескался океан, и таинственно улыбнулась.

Вокруг больше никого не было. Солнце готово было свалиться за горизонт и освещало последним пожаром купол храма Большого Вознесения. На одной из ветвей берёзы ворковали два голубя. Рядом, в поникшей траве, серебрились брошенные сандалии.

– Кора, милая, сейчас будут гроб выносить, и все пойдут следом. У тебя последняя возможность попрощаться. Сейчас уже всё равно – не будет же она устраивать скандал в церкви.

– Гроб выносить? – потерянно переспросила Кора. – Какой гроб?

– Ну… гроб… из церкви… с Лёшей…

– Гроб с Лёшей? – расхохоталась Кора. – Что это? Шутка?

– Нет, Кора…

– Ты в это веришь? Его друг! Что это ОН? В гробу? Как можешь ты?! И что это за слово – «гроб»?

Кора подняла валявшуюся возле скамейки сумку и, порывшись в ней, вытащила зеркальце в старинной серебряной оправе, купленное когда-то вместе с Лёшей в комиссионке где-то неподалёку от Крымского моста. Поднеся его к лицу, она внимательно стала всматриваться в своё отражение:

– Я?! Прежняя? Не может быть. – Она рассеянно огляделась вокруг. – И кто все эти люди? Какой-то «гроб», попы, чертяки… Что им всем тут надо? А мне? Как глупо!

Сеня, не отрываясь, смотрел на неё, и глаза его наполнялись испугом.

– Кора… Ну что же делать? Так принято…

Кора медленно подняла глаза на Сеню и протянула ему зеркало:

– Вот, посмотри. Возможно, ты увидишь то, что вижу я. А если нет, то тем печальнее, ведь ты совсем недавно прямо здесь его расспрашивал о главном.

– Я?! – удивился Сенька. – О главном? Прямо здесь? Но я не выходил из церкви.

– Ты всё забыл. Наверное, так надо. Иначе можно попросту свихнуться… Ну да, сойти с ума… Он, видно, поберёг тебя и стёр из памяти всё то, о чём напоминание здесь стало бы бессмысленным. Тем лучше, тебе ведь жить и жить ещё. В отличие от меня… – произнесла Кора, будто читая монолог со сцены.


Сенька присел на скамью и обнял Кору за плечи:

– Ты уверена? Не хочешь попрощаться?

– Я? Туда? Зачем? Быть вместе с теми, кто его убил? И празднуют теперь там похороны? – Сенька только вздохнул. – «А над гробом встали мародёры и несут почётный караул»… Ты видишь меня там?..

– Я только хотел… – У Семёна кончились на сегодня слова.

– Я знаю… Но мы уж попрощались, – сказала Кора, в тоне её не звучало никакой скорби, а лицо озарилось радостной детской улыбкой. – И не волнуйся обо мне – это был день, когда свершилось всё, чего я так ждала. И мне дано было познать, что я лишь часть ВСЕГО.

– Кора, ты о чём?

– Теперь я счастлива. Вполне. А ты иди подставь ему плечо, как он просил.

* * *

Сенька повернулся – и в который раз за этот день! – побрёл в юдоль печали.


Гроб уже закрыли крышкой, и всё было готово для торжественного выноса.


Вера шла за гробом первой, одетая в чёрное с головы до ног, скорбно склонив голову.


Кору она увидела сразу и, споткнувшись об неё взглядом, на короткий миг потеряла торжественность шага и выражение неизбывной печали в глазах.


Кора, встретившись с ней глазами, чуть приподняла правую руку и пошевелила пальцами – жест этот можно было принять как за дружелюбный, так и за дразнящий. Тем более что на губах её играла не то горестная, не то счастливая улыбка.

Вере улыбка показалась откровенно ехидной. А приветственный жест – вызывающе издевательским.


Она остановилась, повернулась к стайке следующ их за ней подруг и, шепнув им, чтобы её подождали в кортеже, ожидавшем за оградой, решительным шагом направилась к скамье. Остальная процессия медленно проследовала к выходу.


Кора поднялась со скамьи. Босая, с небрежно распущенными волосами вокруг бледных щёк, с безучастным взглядом, обращённым внутрь себя, она стояла не шелохнувшись, пока приближалась Вера.

– Ты всё-таки пришла… – Вера чинно опустилась на скамейку, скрестив ноги в изящных туфельках с каблуками немыслимой высоты. – Хотела увидеть его в последний раз?

Кора, ничего не ответив, присела рядом.

– Что ж не зашла? В такой толпе всё равно бы никто не заметил. О тебе уже все давно забыли.

– Мне туда незачем было…

– А зачем же приехала?

– К нему…


Вера посмотрела на неё внимательно. И удивилась, как она не поняла с первого взгляда – Кора была не в себе. Незрячие глаза, безумный полумесяц улыбки на губах, бессвязные ответы… Как под наркозом отходящим. Бедная, сидит здесь одинокая, никому не нужная. В Вере проснулось чувство, смутно похожее на жалость к этой несчастной: приехала, никем не званная, невостребованная, на проводы чужого мужа, не осмелившись даже войти в церковь, подойти к гробу. Полубезумная отверженная иностранка. Воистину Бог воздаёт всем по достоинству.


Вера открыла сумку и достала флакон, волшебно засветившийся чёрно-синим кобальтом в последнем оранжевом луче солнца.

Кора, вернувшись из своего зачарованного далека, протянула руку и непререкаемым жестом вынула прохладное стекло из Вериных ладоней:

– Это мой подарок. Ему. Как оказался он в твоих руках?

– Я взяла его специально, чтобы вернуть тебе.

Кора погладила флакон, осторожно обвела указательным пальцем буквы К&Л, выведенные золотой вязью на гладком боку, и попробовала открутить пробку – она довольно легко поддалась её требовательным пальцам. Она поднесла флакон к ноздрям и жадно вдохнула содержимое – как испила. Запах был терпким, миндально-горьким, с нежной фиалковой отдушкой. Неотразимо манящим.

– Что это? Волшебный эликсир?

– Похоже, я не знаю точно, – запела неожиданно речитативом Вера, Коре в унисон. – Но знаю, что это для тебя хранил он в сейфе.

– Ну, конечно! Он мне говорил… Вернее, я ему… «Как люблю я вкушать тепловатую кровь винограда, только что выжатую из сердца несчастного любовника…» Это она и есть, эта кровь?

– Думаю, да.

– И я должна её выпить. – Это не было вопросом, скорее констатацией.

– Решать тебе. Ведь как хотела ты остаться с ним навеки! Это шанс. Он приготовил эту смесь в надежде, что ты пригубишь, чтоб соединиться ТАМ. Ты в это веришь?!

– Я только в то и верю. Чтоб возродиться, нужно умереть. Теперь я знаю точно, что ТАМ всё есть отражение любви. И тем, кто любит, место ТАМ, не здесь.

– Так пей! А то уж он заждался! – И голос Веры креп в торжественном накале.

Кора подняла флакон, как поднимают бокал с вином, прежде чем пригубить, улыбнулась кому-то в облака и поднесла к губам. Замешкалась в последнее мгновение.

– А ты? – повернулась она к Вере. – Здесь хватит на двоих. Любимый муж, отец твоих детей, ушёл. Ужель не хочешь с ним воссоединиться? Там, на небесах, и сына встретишь, чтобы вернуть ему любовь, которой здесь он обделён был. Я говорю о том, что ЗНАЮ теперь наверняка. И было бы нечестно с тобой не поделиться этим знанием.

– Я понимаю. Но ТО не для меня. Меня ждёт жизнь и дочь – ЗДЕСЬ. Тебя ТАМ – Тима и любовник. Ты им нужнее, праведникам Божьим, чем нам, таким несовершенным… – Вера недобро усмехнулась. – Я прожила с ним жизнь – теперь он твой. Навеки. Ты заслужила. Тебе здесь не за что держаться – ни мужа, ни детей.

– О, как ты права в своём жесткосердечье. Моя вина суду уже ясна – Верховному, тому, что мирозданьем правит. И зря не усмехайся – никто не знает, что ждёт его за поворотом. Но как же ты верна самой себе! И точно знаешь всё, чего ты хочешь. Хотя, поражена душевной немотою, не понимаешь, как тягостна судьба твоя без них двоих, бессмысленна, ничтожна.

– И это говоришь мне ты, разрушившая похотью своей мою семью, похитившая мужа у жены и сына приворожившая, больного. Ты – ведьма!

– Вовсе нет! – И Кора рассмеялась тем последним смехом приговорённого, что сладко отзывается в сердцах зевак, столпившихся у эшафота. – Я их любила. Ты предала и обрекла на муку. Из всех троих погибнуть ты должна бы. Но кто ж здесь, на Земле, заботится о справедливой каре. Судьба слепа – так проще ей.


Би-би-ип – послышался нетерпеливый гудок машины из похоронного кортежа.


– Иди, тебя там ждут в толпе скорбящих. Им некогда, у всех свои дела. А ты тут тратишь время зря на бывшую соперницу. Какое расточительство! А там ещё банкет, в смысле поминки, шикарные, по первому разряду, ведь ты не поскупишься, правда? Варварский обычай!


Но Вера не пошевелилась.


– Я понимаю… Ты предпочитаешь убедиться… Ну, так смотри же! И завидуй! ТАМ – ВСЁ. Здесь только скука, ложь, измены, зависть, зло. ТАМ – радость и гармония, всё то, о чём здесь сердце может только плакать.

– Ты пей, не отвлекайся. Тебя ведь тоже ждут.

– Тоже. Но не так же – меня ждут навсегда. Тебя же только до конца банкета, чтоб обсудить потом, кто, как, почём, насколько и за сколько… В вас нет ни драйва, ни душевного покоя – вы просто развлекающиеся мертвецы. Какая пошлость…

* * *

И Кора пригубила содержимое.


И в эту самую секунду из-за колонны церкви раздался громкий и явно нарочитый чих.


Но ни одна из наших героинь не повернула даже головы.


– Каков breuvage! И кружит голову и сладко льётся в сердце – возлюбленный мой знал рецепт приготовления таких напитков, что будоражат кровь и примиряют жизнь со смертью. Не знаю, мне презирать тебя или жалеть, ведь ты сама отвергла то, что было дадено тебе судьбой слепой, и, променяв сей дар на суету, осталась с этими… И всё-таки «прощай» – ведь в этом есть и от «прости» – я говорю тебе на посошок. – И приподняв в последний раз флакон, недрогнувшей рукой она влила оставшуюся влагу в горло. – Я ухожу к нему – в любовь и красоту. За ту черту, что вам не перейти. Вы все здесь – сладострастные рабы, а мы с ним слишком живы, чтоб оставаться среди вас, ходячих мертвецов и вурдалаков.


Голова её стала клониться на Верино плечо.


Вера встала со скамьи и осторожно уложила слабеющую Кору на жёсткое деревянное ложе, подложив ей под голову сумку, лежавшую рядом.

* * *

– Ну, вот и всё, – сказала она, выпрямившись. – И хорошо – ему не будет там так одиноко… И мечта твоя сбылась – с ним навсегда ты. Теперь он только твой. Ты вправду заслужила! – Подумав, она наклонилась и вытащила из ушей Коры серьги: – Всё равно пропадут! – Флакон же, зажатый в Кориной руке, оставила. – Сама выпила, если что.


Развернувшись на высоченных шпильках и ни разу не оглянувшись, она быстрым шагом направилась к выходу.


И только вездесущий бродяжка-статист в кашемировом пальто, притулившись за одной из колонн церкви, наблюдал всю эту сцену, криво ухмыляясь неизвестно чему.


Париж, 2010 г.

Примечания

1

Употребимый.

2

На сегодняшний день можно добавить ещё несколько скорбных ПизТецов – Бесланский, Саяно-Шушенский, ПизТец Хромой Лошади, ПизТец Лубянка – Парк культуры и, наконец, Катынский, которым умудрились поделиться с другим государством. Добавился ПизТец Междуреченский. Не говоря уж, о пизТецах-одиночках. Надо скорей дописывать, иначе сноска может оказаться длиннее текста.

3

Настоящие люди расплачиваются за всяких дешёвок. Не так ли? (фр.)


home | my bookshelf | | Такой нежный покойник |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу