Книга: Жители ада (сборник)



Жители ада (сборник)

Жители ада

Жители ада (сборник)

Жители ада (сборник)

Артур Мейчен

Жители ада (сборник)

Великий бог Пан

1. Эксперимент

Как хорошо, что вы пришли, Кларк. Весьма польщен и, знаете, я был не вполне уверен, что вы сумеете выкроить время». «Мне удалось завершить дела в несколько дней, впрочем, все идет не так живо сейчас. Но нет ли у вас дурных предчувствий, Раймонд? Это безопасно?»

Собеседники медленно прохаживались по террасе перед домом доктора Раймонда. Солнце все еще висело над цепью западных гор, но светило уже тускло — красным, не отбрасывающим теней заревом, и было тихо кругом, лишь свежее дыхание старого леса доносилось со склонов гор, а с ним — мягкое воркование диких голубей. Внизу, в вытянутой прелестной долине, извивалась меж уединенных холмов река, и как только низко парящее солнце растворилось где-то на западе, робкий молочно-белый туман начал подниматься от берегов. Доктор Раймонд резко повернулся к своему приятелю.

«Безопасно? О, разумеется. Сама по себе операция простейшая. Любому хирургу по плечу». «И никакой опасности впоследствии?»

«Никакой, даю слово, ни малейшей физической опасности. Вы чересчур робки, Кларк, чересчур, к тому же вам известна моя научная биография. Двадцать последних лет я отдал трансцендентальной медицине и все эти годы только и слышал: знахарь, шарлатан, мошенник! Но, тем не менее, я не сомневался, что нахожусь на верном пути. Пять лет назад я достиг цели, и с тех пор каждый день стал приготовлением к предстоящему нам этой ночью».

«Хотелось бы верить, что все это так, — Кларк сдвинул брови и подозрительно взглянул на доктора Раймонда. — Вы абсолютно уверены, Раймонд, что ваша теория не плод фантазии, пусть и научной, не видение ли это, положим прекрасное, но все же видение... не мечта ли, в конце концов?»

Доктор Раймонд задержал шаг. Он был средних лет, угловатый и тощий, с бледно-желтым оттенком лица, но когда, отвечая Кларку, он полуобернулся к собеседнику, вспышка румянца окрасила его щеку.

«Посмотрите вокруг, Кларк. Вы видите горы и волнами набегающие друг на друга холмы, видите сады, поля созревшей кукурузы и луга, доходящие до плавней у реки. Вы видите меня, стоящего рядом с вами, и слышите мой голос, но я говорю вам, что все это — да, все, начиная с той звезды, рая только что светила в небе, до твердой почвы у нас под ногами — я говорю, что все это, как не иллюзии и тени: тени,| скрывшие от нас истинный мир. Да, есть подлинный мир, не он вне этих чар и этой призрачности, вне этих «гонок за собственным хвостом и карьерных мечтаний», — он спрятан всем этим, словно за покрывалом. Не знаю, приподнимала ли хоть одна человеческая душа это покрывало до меня, но я знаю наверняка, Кларк, что сегодня ночью мы с вами увидим его поднятым перед глазами другого существа. Вы можете счесть; это дикостью, игрой праздного ума — да, это кажется странным, но это правда, и древние знали, что значит поднять покрывало. «Увидеть великого бога Пана[1]», — мудрость не простаков, не находите?»

Кларк задрожал: от белого тумана, сгущавшегося над рекой, несло холодом.

«Это действительно чудесно, — сказал он. — Мы стоим у порога странного мира, Раймонд, конечно, если все, сказанное вами, правда. Полагаю, без ножа не обойтись и в чудесах?»

«Да, легкое повреждение в сером веществе — и все; незначительное перераспределение ячеек коры, совсем микроскопическое изменение, которое ускользнуло бы от внимания девяноста девяти специалистов по мозгу из ста. Я не хочу докучать| вам «кухней», Кларк. Я мог бы погрузить вас в массу технических деталей, и они выглядели бы весьма впечатляюще да для неспециалиста, но при этом вы не стали бы более сведущи, чем сейчас. Но вы, должно быть, читали в подвале ваше газеты о том, что в физиологии мозга сделаны огромные шаги. Как-то я видел параграф о теории Дигби и открытиях Брау Фабера. Теории и открытия! Там, где они находятся сейчас, был пятнадцать лет назад и мне не нужно вам объяснять, я не топтался на месте эти пятнадцать лет. Достаточно, если я скажу, что тому уж пять лет, как мною было сделано открытие, которое я упомянул, говоря, что достиг цели. После долгих лет труда, после изнурительного блуждания в потемках, после дней и ночей разочарований, а порой и отчаяния, когда я дрожал и покрывался холодным потом от мысли о других искателях того же, и вот, когда наконец я понял, что долгие странствия подошли к концу, острая, почти болезненная радость пронзила меня. Рядом с тем, что казалось тогда и до сих пор кажется мне случаем, прихотью сиюминутной праздной мысли, сошедшей, словно кэб, с давно проторенной колеи, великая истина вдруг озарила меня; и целый мир, задуманный в линиях света, увидел я в сфере неизвестного; материки и острова, и огромные океаны, в которых не плавал ни один корабль с тех пор, как Первый человек размежил веки и увидел солнце, и звезды тверди небесной, и твердь земную у ног. Вы можете счесть все это высокопарной болтовней, Кларк, но, поверьте, как трудно передать это словами. И я не знаю, можно ли изложить в простых и понятных терминах то, что я ощущаю. Например, этот наш мир уже сейчас изрядно опутан телеграфными проводами и кабелями, и мысль со скоростью чуть меньшей скорости света носится по ним через пустыни и топи от восхода до заката, то с юга на север, то с севера на юг. Теперь вообразите, что сегодняшний электрик совершенно неожиданно ощутил, что он и его друзья просто играли в бирюльки и ошибочно принимали их за основания мироустройства, вообразите, такой человек вдруг увидел, что бесконечное пространство раскрывается за тем, которое он считал единственным, и слова людей без всяких проводов несутся к солнцу и дальше за него, в потусторонность, а голоса «здравомыслящих» и «отчетливоговорящих» бренчат в пустоте, скованные узостью мысли. Мы продолжим эту весьма удачную аналогию, и вы, надеюсь, поймете сейчас немного из того, что ощутил я сам, когда стоял здесь в один из вечеров. То был обычный летний вечер и долина выглядела почти такой же, как сейчас, Я стоял здесь и вдруг увидел перед дабой невыразимую, немыслимую бездну, что зияла меж двух миров, между миром материи и миром духа, Я видел огромный и пустой разрыв, его глубины в тусклой дымке, и в этом мареве — мост ярчайшего света, переброшенный от земли к неизвестному берегу... Бездна была перекрыта. Вы можете взглянуть в книгу Брауна Фабера, если захотите, и вы обнаружите, что до настоящего времени люди науки не в состоянии объяснить суть или хотя бы точно определить функцию одной группы клеток в сером веществе головного мозга. Эта группа, если позволите, для причудливых теорий специалистов есть только бесполезное место. Но я не разделяю точки зрения Фабера; и иже с ним, я в совершенстве знаю функции этих нервных центров в мозге и шире, в мироустройстве. Одним касанием я могу ввести их в игру, и это касание способно изменить привычный нам ход событий, одним касанием я могу установить; сообщение между этим миром чувств и... мы закончим предложение чуть позднее. А по поводу ножа — да, он необходим, но подумайте, что совершит сей нож. Он устранит крепчайшую из стен, стену чувств, и, возможно, впервые со времен сотворения человека, дух взглянет на духовный мир, Кларк, Мэри увидит бога Пана!»

«Но помните ли вы, что писали мне? Я думал, это будет необходимым — то, что она...» — и Кларк прошептал остальное доктору на ухо...

«Нисколько, нисколько. Чепуха, уверяю вас. Лучше не бывает. Я вполне уверен в этом».

«Подумайте хорошенько, Раймонд. Это большая ответственность. Если что-то сорвется, остаток ваших дней вы ведете в муках».

«Нет, я думаю, нет, даже если произойдет худшее. Насколько я понимаю, из пропасти вытащил Мэри я, я вырвал ее из рук голода и лишений, когда она была еще совсем ребенком. И поскольку ее жизнь — это моя жизнь, я могу использовать ее так, как сочту необходимым. Пойдемте, уже поздно, нам лучше зайти в дом».           

Доктор Раймонд вошел первым, пересек холл и спустился! в длинный темный коридор. Он вытащил из кармана ключ, открыл тяжелую дверь и жестом пригласил Кларка в лабораторию. Когда-то на месте ее была бильярдная, освещалась она стеклянным куполом в центре потолка, откуда все еще лился слабый серый свет сумерек, падавший на фигуру доктора, в то время как тот зажигал лампу с тяжелым экраном и водружал ее на стол, стоящий посредине комнаты.

Кларк осмотрелся. Менее фута[2] стен лаборатории оставалось свободным, все остальное пространство занимали полки, уставленные колбами и фиалами всех возможных цветов и оттенков. В углу стоял небольшой книжный шкаф. Раймонд кивнул в его сторону.

«Видите тот пергаментный список Освальда Кролиуса. Кролиус первым указал мне путь, хотя я не думаю, что он нашел его сам. Послушайте, это странное высказывание принадлежит ему: «В каждом пшеничном зерне спрятана душа звезды».

Мебели в лаборатории было немного: стол посредине, в углу каменная плита со сточным желобком, два кресла, на которых сидели Раймонд и Кларк, — и все, если не считать диковинного сиденья в дальнем углу. Кларк взглянул на него и приподнял в удивлении брови.

«Да, на этом вот кресле, — сказал Раймонд. — И мы можем теперь установить его должным образом». Он поднялся и, подкатив кресло к свету, начал его приподнимать, а когда сиденье оказалось на нужном уровне, доктор отрегулировал наклон спинки и подогнал подножку. Теперь кресло казалось достаточно удобным, и Кларк, как только доктор отрегулировал уровень, положил руку на мягкий зеленый бархат.

«Теперь, Кларк, устраивайтесь поудобнее. Несколько часов меня будут занимать дела — нужно сделать последние приготовления».

Раймонд прошел к каменной плите, и Кларк смутно различил, как он нагнулся над рядом фиал и зажег огонь под тиглем. Доктор держал в руках лампу, затененную, как и большая на столе, по краю приборов, и Кларк, сидевший в тени, видел только низ большой мрачной комнаты, дивясь странным эффектам, возникающим при сочетании яркого света и размазанной по верху комнаты тьмы. Вскоре он почувствовал странный запах, а когда тот усилился и стал отчетливым, он с удивлением обнаружил, что это не запах аптекарской или операционной. Некоторое время Кларк пытался анализировать свои ощущения, а потом вдруг ни с того ни с сего начал думать об одном дне, когда он, пятнадцать лет назад, бродил по лесам и лугам вблизи своего старого дома. Это был ослепительный день начала августа, жаркое марево растворило в себе расстояния и границы предметов, и те люди, что следили за столбиком термометра, говорили о небывалой, почти тропической жаре. Странно, что чудесный жаркий день пятидесятых, всплывший из глубин памяти Кларка, своим ослепительным всепронзающим светом, казалось, растворил тени и огни лаборатории, и он вновь ощутил, как бьют в, лицо порывы горячего воздуха, и увидел мерцание, идущее от торфа, и услышал, как мириадами голосов перешептывается лето.

«Я надеюсь, запах не раздражает вас, Кларк; не волнуйтесь, в нем нет ничего нездорового. Быть может, малость усыпляет, и только».

Кларк слышал слова вполне отчетливо, и знал, что Раймонд обращается именно к нему, но даже жизнь, поставленная на карту, не оторвала бы его сейчас от сладостных грез. Он мог думать только о той прогулке в одиночестве пятнадцатилетней давности: это был его последний взгляд на леса и поля, с которыми он был знаком с самого детства, и сейчас вдруг все это выступило перед ним в ослепительном свете, словно из картинки на стене. Но прежде был запах лета: смешанный аромат разных цветов, запах леса, тенистых мест, и густой, вездесущий запах хорошей земли, лежащей словно женщина с раскинутыми руками и улыбкой на губах. Его фантазии, как и в той, уже далекой реальности, заставили его брести из поля в лес, выслеживая крохотную тропинку мел поблескивающих корней бука и слушая, как сплетались прозрачную мелодию стекающие с известняка струйки воды. Затем мысли его начали блуждать и смешиваться с другими воспоминаниями: буковая аллея преобразилась в дорожку под сенью вечнозеленых дубов, где там и сям карабкались по ветвям виноградные лозы, выбрасывая вьющиеся усики роняя на землю лиловые ягоды; и редкие серо-зеленые листья олив выделялись на темном фоне дубовых крон. Кларк в глубине своих мечтаний воображал, что тропинка от дома его отца вела в неоткрытую еще страну, и он шел и удивлялся странности этого мира, когда неожиданно, посреди жужжания и шепота лета, беспредельная тишина, казалось, упала на все окружающее, замолчали леса и поля, и на мгновение он оказался лицом к лицу с сущностью, которая не была ни человеком, ни зверем, не была живой, и не была мертвой, и не было в ней ничего по отдельности, а все смешалось, и не было формы, а только отсутствие всех форм. И в этот момент растворились таинства тела и души, и голос, казалось, выкрикнул: «Уйдем отсюда!» — и мрак, чернее, чем за звездами, глянул из вечности.

Когда Кларк проснулся, он увидел Раймонда, наливавшего по каплям в зеленую фиалу какую-то маслянистую жидкость из склянки с плотно подогнанной пробкой.

«Вы задремали, Кларк, — сказал Раймонд, — путешествие, должно быть, утомило вас. Все готово. Я схожу за Мэри, вернусь через десять минут».

Кларк откинулся назад в своем кресле и любопытство вновь охватило его. Теперь он как бы перескакивал от одной грезы к другой, ожидая увидеть стены лаборатории расплавленными и исчезнувшими, а себя самого где-нибудь в Лондоне, содрогающимся от своих дремотных фантазий. Но наконец-то дверь открылась, это вернулся доктор, за ним вошла девушка лет семнадцати, вся в белом. Она была восхитительно хороша, и Кларк теперь не удивлялся тому, что доктор писал ему о ней. Ее покрывал румянец волнения: шею, лицо, руки, — Раймонд же был абсолютно бесстрастен.

«Мэри, — сказал он, — время пришло. Ты вольна делать, что хочешь. Согласна ли ты полностью доверить себя мне?»

«Да, дорогой».

«Ты слышишь это, Кларк? Ты мой свидетель. Вот кресло, Мэри. Это совсем легко. Просто сядь в него и откинься назад. Ну как, готова?»

«Да, дорогой, вполне готова. Поцелуй меня перед тем, как начнешь».

Доктор остановился и нежно поцеловал ее в губы. «Теперь закрой глаза», — сказал он. Девушка прикрыла веки, как если бы она устала и сильно хотела спать, и Раймонд поднес зеленую фиалу прямо к ее ноздрям. Лицо ее побелело и стало одного цвета с платьем, она вяло поборолась с чем-то внутри себя и с выражением покорства на лице затихла, скрестив на груди руки, словно дитя перед вечерней молитвой. Яркий свет лампы бил ей прямо в лицо, и Кларк отчетливо видел, как менялись его черты, точно тени быстрых облаков на холмах. Через минуту всякое движение в ней исчезло, перед ними лежала мраморная статуя. Доктор приоткрыл ей одно веко. Она определенно была без сознания. Раймонд надавил на рычаг, и кресло мгновенно откинулось назад. Кларк видел, как доктор выстригает на голове девушки круг, потом лампа придвинулась ближе. Раймонд взял маленький блестящий инструмент из небольшого ящика, и Кларк, вздрогнув, быстро отвернулся. Когда он посмотрел вновь, доктор уже стягивал края сделанного им разреза.

«Через пять минут она очнется, — сказал Раймонд, по-прежнему невозмутимый, — все уже сделано, остается только ждать».

Минуты тянулись медленно, в тишине было слышно медленное тяжелое тиканье старых часов, что стояли в коридоре. Кларк почувствовал слабость и тошноту, из-за дрожи в коленях он едва смог подняться.

Неожиданно, когда они смотрели в сторону кресла, до них донесся протяженный вздох, и цвет, что, казалось, полностью сошел с лица девушки, внезапно наполнил ее щеки и так же внезапно открылись ее глаза. Кларк дрогнул перед ними. Они сияли ужасным светом и смотрели куда-то далекие дали, маска нечеловеческого удивления скрывала ее черты, руки вытянулись вперед, точно касались чего-то невидимого. Но через мгновение удивление спало с ее лица и уступило место невообразимому ужасу. Лицевые мышцы отвратительно сокращались, тело от головы до ног неистово тряслось, словно бы запертая в нем душа билась о стены плоти, с чем-то сражаясь там, внутри. Это было невыносимое зрелище, но Кларк все же бросился к ней, едва она, пронзительно крича, рухнула на пол.

Три дня спустя Раймонд подвел Кларка к постели Мэри. Она лежала без сна, вращая головой в разные стороны и бессмысленно ухмыляясь.

«Да, — сказал доктор с присущим ему бесстрастием, — какая жалость, она безнадежный идиот. И здесь уже ничем не поможешь, но все же — именно она видела Великого бога Пана».




2. Мемуары мистера Кларка

Мистер Кларк, джентльмен, выбранный доктором Раймондом в свидетели странного эксперимента с богом Паном, был человеком, в характере которого странным образом смешались осторожность и любопытство. Пребывая в трезвом духе, он думал о необыкновенном и эксцентричном с нескрываемым отвращением, и все же в глубине его сердца притаилась пытливость ко всему, что касалось наиболее сокровенного и тайного в природе человека. Последнее как раз превалировало, когда он принял приглашение Раймонда; хотя по зрелом суждении Кларк отвергал теории доктора как дичайшую нелепицу, все же в тайне он поддерживал веру в чудеса и был бы рад видеть подтверждение этой веры. Ужасы, коим он стал свидетелем в мрачной лаборатории, были в известной степени полезны дли него, а осознав, что доктор Раймонд вовлек его в дела не вполне достойные джентльмена, он все последующие годы отважно цеплялся за банальности и отвергал любой повод к оккультному исследованию. В самом деле, по принципу гомеопатии он некоторое время посещал сеансы признанных медиумов, надеясь, что неуклюжие трюки сих джентльменов заставили бы его переполниться отвращением к мистицизму любого сорта, но лекарство, хоть и было горьким, оказалось неэффективным. Кларк знал, что он все еще томится неведомым, и как только перекошенное в дикой гримасе лицо Мэри стало блекнуть в кладовых его памяти, мало-помалу окрепла в нем и давняя страсть. Вечер после целого дня серьезных и прибыльных дел вносил сильнейшее желание расслабиться, особенно в зимние месяцы, когда пламя из камина наводило теплый румянец на обстановку его холостяцкого жилища, а под рукой стояла початая бутылка отборного бордо. Переваривая обед, он несколько притворно углублялся в чтение вечерней газеты, но простое перечисление нескончаемых фактов вскоре пресыщало его, и Кларк находил себя за любовным рассматриванием японского бюро, что приютилось неподалеку от камина. Похожий на мальчика перед запертым в шкафу вареньем, он некоторое время топтался в нерешительности, но вожделение брало верх, и в конце концов Кларк пододвигал свое кресло, зажигал свечу и садился перед бюро. Отделения и ящики бюро кишели документами по самым болезненным вопросам, а на дне покоился большой рукописный том, в котором он хранил самое дорогое из своей коллекции. Кларк, надо сказать, испытывал стойкое отвращение к публикуемой литературе, только самые инфернальные истории могли удостоиться его интереса, если им «посчастливилось» выйти в свет. Его единственное удовольствие заключалось в чтении, собирании и составлении того, что он называл «Свидетельствами существования Дьявола», и отданный этим занятиям вечер уже не тянулся, а, казалось, пролетал, слишком быстро обрываясь в ночь.

В тот особенный вечер, когда уже падала промозглая декабрьская чернота, Кларк спешно окончил свой ужин, чтобы не мешкая приступить к своему обычному ритуалу перебирания бумаг. Перед тем как подойти к бюро, он два или три раза смерил шагами комнату, потом открыл дверцу и, постояв с минуту в задумчивости, сел. Откинувшись назад, он поначалу погрузился в одну из тех фантазий, которым был особенно привержен, потом вытащил из ящика толстую тетрадь и открыл ее на последней записи. Три или четыре страницы были покрыты плотным каллиграфическим почерком Кларка, начало записи выделялось более крупными буквами:

НЕОБЫЧНЫЙ РАССКАЗ, ПОВЕДАННЫЙ МНЕ МОИМ ДРУГОМ ДОКТОРОМ ФИЛИППСОМ. ОН УВЕРЯЕТ, ЧТО ВСЕ СОБЫТИЯ, ИЗЛОЖЕННЫЕ НИЖЕ, СТРОГО И ЦЕЛИКОМ ДОСТОВЕРНЫ, НО ОТКАЗЫВАЕТСЯ СООБЩИТЬ КАК ФАМИЛИИ УЧАСТНИКОВ, ТАК И ТОЧНОЕ МЕСТО, ГДЕ ЭТИ ЭКСТРАОРДИНАРНЫЕ ЯВЛЕНИЯ ПРОИСХОДИЛИ.

Мистер Кларк начал читать изложенное, наверное, в десятый раз, с любовью поглядывая на карандашные строчки, которые он набросал во время рассказа приятеля. Это была одна из его услад — гордиться своими литературными способностями; он тщательно соблюдал стиль повествования и потому испытывал некоторые затруднения в передаче драматических моментов. Читал же он следующее:

Участниками нижеизложенных событий были: Элен В., которой, если она ныне здравствует, исполнилось бы двадцать три, Ракель М., ныне покойная, но возрастом на год младше вышеуказанной, и Трэвор У., имбецил, восемнадцати лет. К моменту описываемых событий все они были жителями деревни на границе с Уэльсом, и хотя во время походов римлян это местечко имело некоторое значение, сейчас оно представляло собой полузаброшенную деревушку, в которой обитало не более пяти сотен душ. Она расположилась на плоскогорье в шести милях от моря, уютно раскинувшись в живописном лесу.

Около одиннадцати лет назад Элен В. появилась в деревне при довольно необычных обстоятельствах. Будучи сиротой, она находилась на воспитании у дальнего родственника, который заботился о ней до двенадцати лет. Считая, однако, что ребенку необходимо иметь для общения сверстника, этот человек поместил объявление в местной газете, где заявил, что ищет хороший семейный приют в сельской усадьбе для девочки двенадцати лет, на каковое и откликнулся м-р Р., преуспевающий фермер из вышеупомянутой деревни. Его рекомендации оказались удовлетворительными, и джентльмен отправил свою приемную дочь к м-ру Р. с сопроводительным письмом, в котором он поставил условие, что девочке должны предоставить отдельную комнату и что ее попечители не будут беспокоиться о ее образовании, ибо она уже достаточно подготовлена к предстоящей взрослой жизни. М-ру Р. недвусмысленно дали понять, что девочке должно быть позволено самой выбирать себе занятия и проводить время так, как она хочет. М-р Р. встретил ее на ближайшей станции — то был городок в семи милях от его дома — и, кажется, не заметил ничего особенного в ребенке, помимо некоторой скрытности в отношении к прошлой жизни и сдержанности к приемному отцу. Она, однако, сильно отличалась от обитателей деревни: ее гладкая кожа была оливкового цвета, а черты лица — строгими и какими-то чуждыми местному типу. Но девочка, похоже; приспособилась к сельский жизни довольно легко и вскоре стала заводилой среди местной детворы, которая иногда сопровождала ее в лес — любимое место развлечений Элен. М-р Р. утверждает, что прогулки Элен, когда она покидала дом сразу после завтрака и не возвращалась до позднего вечера, не были тайной для него, и вызывали, понятно, вполне оправданное беспокойство. По прошествии некоторого времени м-р Р. связался с приемным отцом Элен, на что тот в коротком послании ответил: пусть она делает, что хочет.

Зимой, когда лесные тропы становились непроходимыми, почти все время Элен проводила в своей комнате, где жила одна, в полном соответствии с инструкциями ее родственника. Первый, выходящий за рамки обычного случай, связанный с Элен, произошел во время одной из прогулок в лесу, примерно через год после ее прибытия в деревню. Прошедшая зима была весьма суровой, с глубоким снегом и небывалыми морозами, и столь же яростным, но только в жаре, оказалось наступившее лето. В один такой исключительно жаркий день Элен отправилась из дому на свою, как обычно, длительную прогулку в лес, взяв с собой на ланч немного хлеба и мяса. Несколько человек видели ее, идущей по старой римской дороге, мостовой с позеленевшими камнями, что пересекает самую высокую часть леса, и были поражены, что девочка шла в эту дикую, почти тропическую жару, намеренно сняв шляпу. В то время в лесу недалеко от римской дороги работал Джозеф У., и ровно в полдень его маленький сын Трэвор принес ему обед: сыр и хлеб. После обеда этот мальчик семи лет от роду отправился в лес, как потом говорил Джозеф У., поискать цветы, и отец, которому были слышны счастливые возгласы сына от маленьких его находок, не испытывал и тени беспокойства. Но совсем неожиданно блаженство сменилось ужасом: из леса, как раз оттуда, куда пошел сын, донесся леденящий кровь вопль, и отец мальчика, бросив инструменты, поспешил узнать, что случилось. Пробираясь в направлении этих ужасных звуков, он вскоре встретил своего мальчика, который бежал сломя голову и был, несомненно, страшно напуган. Расспросив его как следует, отец в конце концов выяснил, что после того, как мальчик набрал себе букетик цветов, он почувствовал усталость и лег вздремнуть прямо на траву. Ребенок был разбужен внезапно, как он говорил, необычным шумом, похожим на странное пение, и, тихо раздвинув ветки, он увидел Элен В., игравшую на траве со «странным голым человеком», о котором напуганный мальчик ничего более сказать не мог, только то, что он почувствовал дикий страх и убежал прочь, отчаянно крича. Джозеф У. пошел туда, куда указал сын, обнаружил Элен В., сидевшую на траве посредине поляны или вырубки. Он со злобой начал обвинять ее в том, что она напугала его ребенка, но Элен полностью отрицала свою вину, да еще посмеялась над выдумками малыша о «странном голом человеке», которым и сам отец, надо сказать, не особо доверял. И Джозеф У. пришел к выводу, что мальчик проснулся от внезапного страха, такое нередко случается с детьми, но Трэвор настаивал на «странном человеке», был очевидно расстроен, и отец поспешил забрал его домой в надежде, что матери удастся успокоить сына. Многие недели, однако, мальчик тревожил родителей: он стал капризным и странным в привычках, отказывался выйти из дому без провожатых и постоянно будил домочадцев, просыпаясь среди ночи с криками: «Человек в лесу, папа! папа!».

И все же с течением времени засевший в нем страх, казалось, рассосался, и тремя месяцами позднее мальчик уже сопровождал отца в дом одного джентльмена, живущего по соседству, на которого Джозефу уже как-то доводилось работать. На время, пока хозяин вводил работника в курс дела, мальчика оставили поиграть в гостиной, и несколькими минутами позднее раздался пронзительный вскрик и звук падения. Поспешив на помощь, мужчины обнаружили мальчика лежащим на полу без сознания, с искаженным гримасой ужаса лицом. Не мешкая, позвали доктора, и тот после небольшого обследования заявил, что ребенок страдает особыми припадками вызванными неожиданным испугом. Мальчика отнесли в одну из спален и через некоторое время привели в чувство, но сознание, которое они пробудили, было уже сознанием жестокой истерии, как охарактеризовал его доктор. Он дал мальчику сильное успокоительное и часа через два сказал, что можно отвести ребенка домой, но когда несчастный пересекал гостиную, пароксизм страха обрушился на него с еще большей силой. Отец видел, как ребенок показал на что-то рукой, а потом услышал уже знакомый выкрик: «Человек в лесу!» — и, посмотрев в указанном направлении, увидел каменную голову гротескной наружности, которая была вмонтирована в стену над одной из дверей. Выяснилось, что владелец особняка совсем недавно делал некоторые изменения в помещениях дома, и когда во время рытья фундамента под какие-то конторы рабочие нашли забавную голову, пролежавшую, очевидно, еще со времен Римской империи, он не преминул украсить ею свою гостиную. Голова, как провозгласили опытные археологи района, была частью фавна или сатира[3].

Что бы ни вызвало припадок, этот второй шок оказался куда опаснее для здоровья мальчика, юноша и сейчас страдает прогрессирующим слабоумием с ничтожной надеждой на исцеление. Дело тогда дошло до сенсации, и м-р Р. расспросил Элен со всем возможным тщанием, однако безрезультатно, она стойко отрицала, что испугала Трэвора или как-то иначе навредила ему.

Второе происшествие, с которым связано имя этой девицы, случилось около шести лет назад и имело еще более экстраординарный характер.

В начале лета 1882 года Элен тесно сдружилась с Ракелью М., дочерью преуспевающего фермера, что жил по соседству. Ракель была годом моложе Элен, и большинство жителей деревни считало ее более очаровательной в этой симпатичной паре, хотя черты Элен с приходом зрелости значительно смягчились. Две девушки, которые старались быть вместе при каждом удобном случае, являли собой странный, но вместе с тем и притягательный контраст: одна — с итальянскими чертами и гладкой оливковой кожей, другая — белокожая и румяная, общепризнанная, по деревенским меркам, красавица. К месту будет сказать, что содержание Элен, назначенное м-ром Р., было притчей во языцех в деревне из-за его исключительной щедрости, и мало кто из местных жителей сомневался в том, что наступит день — и Элен станет обладательницей огромного состояния. Родители Ракель, понятно, не возражали против дружбы своей дочери с этой девушкой и даже поощряли их отношения, хотя сейчас горько сожалеют о своем косвенном содействии беде. Элен все еще сохраняла чрезвычайную расположенность к лесу, и в нескольких прогулках Ракель сопровождала ее — тогда подруги, отправляясь в дорогу рано утром, оставались в лесу до поздних сумерек. Раз или два после этих экскурсий миссис М. замечала, что манеры ее дочери стали довольно странными, да и сама она казалась вялой и рассеянной, говоря словами миссис M., «не похожей на себя», но все эти странности выглядели пока несущественными для серьезного беспокойства. Но однажды вечером после прихода дочери мать Ракель услышала шум, похожий на сдерживаемый плач, он шел из ее комнаты; войдя к дочери, она обнаружила ее лежащей на постели наполовину раздетой в состоянии горчайшего отчаяния. Как только Ракель увидела мать, она воскликнула: «Ах, мама, мама, зачем вы разрешали мне ходить в лес вместе с Элен?» Миссис М. была, понятно, удивлена столь странным укором и решила как следует расспросить дочь. Ракель поведала ей жуткую историю. Она сказала: —

Кларк с громким хлопком закрыл книгу и развернул кресло к огню. Когда однажды вечером его друг сидел в этом самом кресле и рассказывал эту самую историю, Кларк на тех же словах перебил его речь, а несколько позднее, не найдя в себе сил слушать последующие ужасы, и вовсе оборвал рассказ. «Боже! — воскликнул он, — Ты только подумай, о чем говоришь. Это невероятно, чудовищно, такое не может происходить в нашем тихом мирке, где мужчины и женщины просто живут, живут и умирают, и борются, и побеждают или проигрывают — и тогда горюют, мучаются долгие годы от не сложившейся судьбы, но такого, слышишь, Филиппе, такого здесь не случается. Должно, должно быть другое, не столь ужасное объяснение всему этому, если нет — наш мир превратится в кошмар».

Но Филиппс все же рассказал тогда всю историю до конца, заключив ее следующим:

«Полет Элен остается тайной до сего дня; она исчезла среди бела дня, ее видели гуляющей по лугам, а мгновением позже там никого уже не было».

Кларк, как только придвинулся к огню, попытался обдумать все еще раз, но сознание его опять не выдержало: содрогнулось и отпрянуло, испуганное явлением столь мощных, ужасных и неизъяснимых сил, царственно утвердившихся и ликующих в человеческой плоти. Перед ним вытянулась длинная туманная перспектива зеленой[4] мостовой в лесу, как описал ее его приятель; он видел покачивающиеся листья и их дрожащие тени на траве, видел солнце и видел цветы, и две фигуры, идущие к нему из смутного далека. Одна была Ракель, но другая?..

Кларк вовсю пытался разувериться во всем этом, однако в конце рассказа собственноручно записал:

Et diabolus incarnatus est.

Et homo factus est.[5]


3. Город воскресений

«Герберт! О, Господи! Да возможно ли это?»

«Да, меня зовут Герберт. Думаю, что и мне знакомо ваше лицо, но имени вашего я не помню. Память — причудливая вещь».

«И вы не помните Виллиса Уэдхема?»

«Да, конечно, конечно. Прошу прощения, Виллис. Никогда бы не подумал, что буду просить милостыню у старого однокашника. Спокойной ночи, Виллис».

«Мой дорогой друг, к чему такая спешка. Мое пристанище неподалеку отсюда, но сразу мы туда не пойдем. Давай немного пройдемся по улице Шефтебери? Но черт возьми, как ты докатился до этого, Герберт?»

«О, это долгая история, Виллис, и еще более странная, но, если захочешь, можешь выслушать ее».

«Тогда продолжай. И возьми мою руку, ты выглядишь не слишком бодрым».

Странная пара медленно шла вверх по Руперт-стрит: один был выряжен в грязные ужасные лохмотья, другой — в роскошную униформу городского повесы, щеголевато, нарядно, с тем ненавязчивым шиком, что выдает немалый доход и общее процветание. Виллис до этой странной встречи как раз выскочил из ресторана после своего роскошного многосменного обеда, приправленного фляжкой хорошего кьянти; в легком приподнятом настроении, ставшем почти хроническим, он несколько задержался в дверях, дабы осмотреть тускло освещенную улицу в поисках каких-нибудь загадочных происшествий или даже особ, коими Лондон кишел на каждой улице, в каждом квартале, в каждый свой час Виллис, надо сказать, гордился собой в роли опытного исследователя темных закоулков, лабиринтов и трущоб Лондона, и в этом неприбыльном деле выказал тщание, достойное более серьезного применения. Итак, он стоял у столба, оглядывая прохожих с нескрываемым любопытством и той весомостью, что доступна только систематически обедающим джентльменам, и перекатывал в сознании полюбившуюся формулу: «Лондон назвали городом встреч, нет, он больше того — это город воскресений», — когда его размышления были внезапно прерваны жалким скулением где-то у локтя и смиренным прошением милостыни. Он огляделся в некотором раздражении и был явно потрясён, столкнувшись лицом к лицу с воплощенным доказательством напыщенности и никчемности своих капризов. Там, в шаге от него, с помятой физиономией, со слабым телом, едва прикрытым отвратительными лохмотьями, стоял его старый друг Чарли Герберт, который поступил в университет одновременно с ним, и с которым он веселился и набирался мудрости двенадцать семестров подряд. Различие занятий и расхождение интересов прервали эту дружбу, прошло шесть лет с тех пор, как Виллис последний раз видел Герберта, и сейчас он глядел на этот огрызок человека с печалью и тревогой, смешанной с известной долей неуемного любопытства к несчастному: какая же мрачная цепь обстоятельств выволокла его на столь скорбный путь? Как всегда в таких случаях вместе с сожалением в Виллисе прорезался и вкус любителя тайн, так что он имел все основания поздравить себя с успехом в наблюдениях.



Некоторое время они шли в тишине, и мало кто из прохожих не оборачивался, чтобы не потешиться видом хорошо одетого джентльмена и нищего, висевшего на его руке, отчего Виллис, смущенный таким вниманием, решил продолжить путь темными улицами Сохо[6]. Здесь он еще раз задал свой вопрос.

«Как вообще это могло случиться, Герберт? Я всегда был уверен, что ты займешь превосходное место в Дорсетшире. Не лишил ли тебя наследства отец? Ведь определенно нет?»

«Нет, Виллис. Я стал полноправным собственником всего состояния после смерти моего бедного отца, умершего спустя год, как я окончил Оксфорд. Он был мне очень хорошим отцом, и я довольно искренне оплакивал его смерть. Но тебе ли не знать, что такое молодость. Через несколько месяцев я оказался в городе и много времени проводил в обществе. Разумеется, я получил блестящее представление, наслаждениям не было конца. Я немного играл, как без этого, но никогда не делал больших ставок, и даже выиграл в нескольких забегах, что принесло мне несколько фунтов — немного, но на сигары и мелкие удовольствия этого было довольно. Шел второй год моих увеселений, когда все круто переменилось. Ты, конечно, слышал о моей женитьбе?»

«Нет, никогда».

«Да, я женился, Виллис. Однажды в доме своих знакомых я повстречал девушку удивительной и странной, почти неземной красоты. Не могу сказать тебе, сколько ей было лет, я никогда не знал этого, но, насколько мог догадываться — что-то около девятнадцати в то время, когда я познакомился с ней. Мои друзья встретили ее во Флоренции, она сразу сообщила им, что она круглая сирота, отец ее был англичанин, мать — итальянка. Она очаровала их, как потом очаровала и меня. В первый раз я увидел ее на вечеринке. Я стоял в дверях и беседовал с приятелем, когда неожиданно над шумом, суетой и разговорным бубнением услышал голос, который сразу проник в мое сердце. Она пела итальянскую песню. Меня представили ей в тот же вечер, а через три месяца Элен стала моей женой. Виллис, эта женщина, если я вообще могу назвать ее женщиной, съела мою душу. В первую брачную ночь я вдруг понял, что сижу на кровати в ее спальне и слушаю, как ее прекрасный голос говорит о таком, что я не решился бы произнести и шепотом в беззвездную ночь, хотя я и сам далеко не безгрешен. Ты, Виллис, наверное думаешь, что знаешь жизнь и Лондон, и все, что происходит днем и ночью в этом ужасном городе, и уж, конечно, слышал немало гнуснейших историй обо всем на свете, но, поверь мне, о том, что знаю я, ты не имеешь ни малейшего понятия, даже в мыслях своих ты не сможешь вообразить и тени того, что слышал и видел я. Да, видел. Мне довелось лицезреть такие невероятные ужасы, что я останавливаюсь иногда посредине улицы и спрашиваю себя, да возможно ли, чтобы человек продолжал жить, увидев такое... Через год, Виллис, я был конченый человек, душой и телом».

«Но твое состояние, Герберт? И твои земли в Дорсете».

«Я все продал: поля и леса, наш старинный дом — все».

«А деньги?»

«Она все взяла себе».

«И, конечно, после этого исчезла?»

«Да, в одну ночь. Мгновенно, словно растворилась. Я не знаю, где она сейчас, но уверен, если увижу ее еще хотя бы раз — мне конец. Оставшаяся часть моей истории уже неинтересна — убогое нищенство — вот и все. Ты можешь подумать, Виллис, что я все преувеличиваю и говорю для эффекта, так знай, ты не услышал и половины. Я мог бы рассказать тебе и все остальное, что, конечно, убедило бы тебя, но после этого ты бы никогда не испытал счастья. Никогда. Ты провел бы остаток своей жизни, как провожу свою я: вечно преследуем тем, от кого не уйти, — собой, человеком, видевшим ад».

Виллис привел несчастного товарища в свой номер и накормил его. Герберт ел мало и едва прикоснулся к стоящему перед ним вину. Он сидел, понурившись, у огня, молчаливый и унылый, и оживился только к уходу, когда Виллис дал ему немного денег.

«Кстати, Герберт, — уже у дверей сказал Виллис, — как звали твою жену? Ты, кажется, говорил Элен? Элен, а дальше?»

«Когда я встретил ее, она называла себя Элен Воган, но каково ее настоящее имя, не знаю. Не думаю, что у нее вообще есть имя. Нет, нет, не в этом смысле. Только люди имеют именам Виллис, и извини, большего я сказать не могу. Прощай. Да, я не паду больше до того, чтобы просить у тебя денег, если увижу иной способ воспользоваться твоей помощью. Прощай».

Когда нищий уже окунулся в неприютную ночь, Виллис вернулся к камину. Было нечто такое в Герберте, что чрезвычайно потрясло его: нет, ни его лохмотья, ни отметины, что наложила на него бедность, а скорее, бесконечный ужас, который висел вокруг него, точно туман. Он сознался, что сам не избежал напасти, что эта женщина совратила его, войдя в душу и тело, и Виллис почувствовал, что его бывший друг — просто статист на подмостках зла, в театре, где слова теряют свою силу. Его рассказ не требовал подтверждений: он сам был его воплощенным доказательством. Виллис, тщательно обдумывая только что выслушанную историю, задался вопросом, а есть ли у нее начало и конец, «Нет, — подумал он, — определенно; это еще не конец, скорее, это только начало». Подобные случаи похожи на русскую матрешку: открываешь одну за другой, а там все новые и новые головы. Скорее всего, бедный Герберт — самая внешняя, и за его бедой откроются другие, куда более значительные...

Виллису не удалось отвлечься от истории Герберта, мрачность и дикость которой только сгустились к исходу ночи. Огонь начал слабеть, холодный утренний воздух вползал через открытое окно в жилище, Виллис поднялся, осторожно оглядел пустую комнату и, слегка дрожа, пошел к постели.

Несколькими днями позже он увидел в своем клубе одного знакомого джентльмена, звали его Остин, прославился же он своей осведомленностью в интимной жизни Лондона, как в ее темных, так и в светлых проявлениях. Виллис, памятуя их встречу в Сохо и последующие за ней, подумал, что Остин мог бы пролить некоторый свет на злоключения Герберта, и после некоторого обмена любезностями неожиданно спросил:

«Доводилось ли вам что-нибудь знать о человеке по имени Герберт, Чарльз Герберт?»

Остин резко обернулся и уставился на Виллиса с нескрываемым удивлением.

«Чарльз Герберт? Вас не было в городе три года назад? Нет? Значит, вы не слышали о случае на Поул-стрит. В свое время он произвел сенсацию».

«Какой случай?»

«Ну так слушайте. Джентльмен, человек с хорошим положением и репутацией, был обнаружен мертвым вблизи одного дома на Поул-стрит, за дорогой на Тоттенхем. Разумеется, не полиция сделала это открытие: если вы засиживаетесь за полночь с горящим светом в окне, констебль забьет тревогу, а если вам случается лежать мертвым на чьем-нибудь участке, уверяю, вас оставят в покое. В этом случае, как и во многих других, тревогу поднял какой-то бродяга, я не имею в виду обычного бродягу или бездельника из ночлежки, то был, скорее, джентльмен, чье любимое занятие — бродить по лондонским улицам в пять утра. Этот индивид, как он объяснял впоследствии, шел домой, откуда — неясно, и между четырьмя и пятью утра проходил Поул-стрит. Что-то привлекло его внимание к дому под номером 20, он объяснил свое любопытство тем, что строение это имеет наиболее отталкивающий вид, каковой доводилось ему созерцать, но тем не менее он удосужился посмотреть под ноги и был весьма удивлен, когда заметил лежащего на камнях человека с плотно прикрытыми веками и уставленным в небо лицом. Наш джентльмен успел подумать, что лицо лежавшего несло на себе печать неизгладимого ужаса, и, занятый этой мыслью, он поспешил на поиски полицейского. Констебль поначалу был склонен рассудить здраво и просто, заподозрив обычное пьянство, однако после осмотра подозреваемого весьма быстро сменил тон. Та ранняя пташка, которая первой клюнула этого червячка, была отряжена за доктором, а полисмен стал звонить и стучать в дверь до тех пор, пока неряшливая полусонная служанка не спустилась вниз. Констебль поспешил указать ей на непорядок на участке, после чего девица закричала так, что ee благим матом можно было разбудить всю улицу, но человека она не узнала, и вообще никогда не видела его ни дома, ни на улице и т.д. Тем временем своеобразный открыватель успел вернуться с доктором, и следующий этап расследования предполагал изучение места происшествия. Ворота были открыты, и весь квартет заковылял вниз по ступеням. Доктор, не затратив и минуты на обследование, сказал, что бедняга уже несколько часов как мертв, и с этого момента рядовой случай начинает становиться интересным. Мертвый человек не был ограблен, и в одном из его карманов нашли документы, по которым выходило, что несчастный принадлежал, да, к элите общества, был изрядно родовит и, насколько это могло быть известно, никогда не имел врагов. Я не привожу его фамилии, Виллис, по той причине, что она ничего не значит для нашей истории, да и соскребывать истории с мертвого не лучшее занятие для джентльмена. Следующей особенностью было то, что медицинские эксперты не могли прийти к согласию относительно того, как он встретил свою смерть. На плечах у него было несколько синяков, но ушибы были столь легки, что, скорее, выглядели результатом бесцеремонного обращения с кухонной дверью, чем последствием серьезных действий: швыряния на рельсы или спускания с лестницы. Но и других следов жестокого обращения с умершим, которые могли бы прояснить причину смерти, не было решительно никаких. И никаких следов яда при вскрытии. Конечно, полиция захотела узнать все возможное об обитателях Поул-стрит, 20, и здесь снова, как мне сообщили из частных источников, проступили странности. Оказывается, проживали по этому адресу некие мистер и миссис Герберт: он, как говорят, был земельным собственником, хотя Поул-стрит по общему мнению не лучшее место для родовых поместий. Что до миссис Герберт, никто, кажется, не знал, ни что, ни кто она есть, и между нами, я воображаю, что ловцы жемчужных раковин после истории с ней обнаружили себя в довольно странных водах. Разумеется, они оба отрицали, что знают хоть что-нибудь об умершем, и в отсутствие всяких улик против этой пары обвинение с них было снято. Но некоторые весьма необычные факты все же обнаружились. Хотя это происходило между пятью и шестью утра — время, когда увозили мертвеца, у места происшествия собралась большая толпа, оказалось там и несколько соседей, очаровательно свободных в своих комментариях на счет дома 20, из чего и выяснилось, что сей дом был в большой немилости у Поул-стрит. Детективы попытались подвести твердое основание фактов под эти слухи, но ничего не вышло, почва осталась такой же зыбкой. Люди качали головами и сводили брови, и все, чего удалось добиться от них, заключалось в том, что Герберты «странные», «и никто их не видит», и «неприветливые» и т.д., но в целом ничего осязаемого. Власти не сомневались, что несчастный встретил свою смерть в доме номер 20, однако отсутствие доказательств, а также следов насилия или отравления, превращали их подозрения в беспомощные гипотезы. Странный случай, не так ли? Но к вящему любопытству, за этим кроется нечто больше того, что я вам рассказал. Мне довелось знать одного из врачей, консультировавших полицию при выяснении причин смерти, и некоторое время спустя я встретил его и спросил напрямую, что он сам об этом думает. «Не изволите ли признаться, — сказал я, — что тогда вы зашли в тупик, и причина смерти так и осталась не выясненной». «Прошу прощения, — ответил он. — Я вне всяких сомнений знаю, что повлекло смерть. Бланк умер от страха, и никогда еще за время моей практики я не видел столь чудовищно искаженных черт лица, а я видел целое сонмище мертвых лиц». Доктор был, как правило, невозмутим, поэтому горячность его речи и жестов поразила меня, но большего я от него добиться не смог. Я полагаю, судебные органы не нашли способа законного преследования Гербертов за то, что они до смерти напугали человека; как ни крути, «деяния» не было, и, пошумев, случай забыли. А вы, вы знаете что-нибудь о Герберте?»

«Да, — ответил Виллис, — он был моим однокашником и одно время приятелем».

«Да неужели? А жену его вы видели?»

«Нет, не довелось. Я потерял его из виду много лет назад».

«Странно, не правда ли, расстаться с человеком у дверей колледжа, не видеть его годами, а затем обнаружить его нищим. Но я хотел бы повидать м-с Герберт, о ней рассказывают потрясающие вещи».

«Какого рода вещи?»

«Хорошо, но я, право, не знаю, как описать это. Каждый, кто видел ее в полицейском участке, рассказывал потом, что она являла собой красивейшую и одновременно отталкивающую женщину из всех, на которых когда-либо взирал человеческий глаз. Я говорил с одним из тех, кто видел ее, и могу уверить, он, что называется, трясся, когда пытался описать ее, но так и не смог ответить, почему. Она, кажется, была одной из тех загадок, о которых, если бы мертвые умели говорить, можно было бы услышать немало странного. Но увы, головоломка останется без решения, и мы не узнаем, что привело такого весьма респектабельного джентльмена, как мистер Бланк (если не возражаете, давайте назовем его так), в столь загадочный дом на Поул-стрит, 20. Странный случай, не находите?».

«Нахожу. Случай, Остин, действительно, невероятный. Не думал, когда спрашивал вас о своем старом друге, что забреду в такую чащу. Ну, ладно, мне пора. Адью».

Виллис ушел от всезнающего друга с мыслью о своей собственной матрешечке — блестящая работа!


4. Открытие на Поул-стрит

Через несколько месяцев после встречи Виллиса с Гербертом мистер Кларк, как обычно, коротал послеобеденные часы у камина, решительно ограждая свое внимание от блужданий в районе бюро. Целую неделю он успешно удерживал себя от копания в «Записках» и лелеял надежду на полную реабилитацию, но, несмотря на его усилия, удивление не ослабевало, и в конце концов почти неудержимое любопытство к последнему, записанному им случаю, охватило его. Он изложил происшествие или, скорее, очертил его своему гипотетическому ученому другу, который, покачав головой, решил, что у Кларка поехала крыша, отчего в этот особенный вечер Кларк прилагал все усилия для рационализации истории, когда неожиданный стук в дверь оторвал его от внутреннего спора.

«Виллис с визитом», — прозвучало за дверью.

Кларк открыл.

«Дорогой мой Виллис, прекрасно, что улучили минутку. Сколько же я не видел вас, год, наверное? Входите, входите... Да, но как вы поживаете, Виллис? Нужен совет по вкладам?»

«Благодарю, думаю, вклады в полной безопасности. И все же я пришел к вам именно за советом, и в деле, скажу вам, чрезвычайно любопытном. Но, боюсь, вы сочтете все это выдумками, стоит лишь мне рассказать эту историю. Иногда я и сам так считаю, именно поэтому я решился зайти к вам, и потом, вы человек практический и рассуждаете на редкость здраво».

Мистер Виллис был незнаком с «Записками к доказательству существования Дьявола».

«Хорошо, Виллис, я буду счастлив дать вам совет, насколько это в моих силах. Но в чем же дело?»

«Оно целиком из ряда вон выходящее. Вы знаете мои пристрастия, я всегда созерцаю жизнь улиц и на своем веку мне доводилось наблюдать и необычных людей, и необычные случаи, но этот, думаю, превосходит все. В один из отвратительных зимних вечеров, месяца эдак три назад, я, как обычно, вышел из ресторана после весомого обеда и доброй фляжки кьянти, думая, какая же все-таки это загадка, вечерние улицы Лондона и проплывающие по ним компании, как вдруг мои мысли оборвал какой-то нищий — он плелся позади меня и привычно голосил. Я обернулся, обернулся и нищий: передо мной стоял мой старый приятель по колледжу, звали его Герберт. Я спросил его, как он дошел до такого отчаянья, и он мне все рассказал. Мы поднимались и спускались темными улицами Сохо, и я слушал его историю. Он поведал мне, что женился на прекрасной девушке, младше его на несколько лет, и, по его словам, она сокрушила и его душу, и его тело. Он не вдавался в детали, говоря, что не осмеливается, ведь то, что он видел и слышал, преследует его ночью и днем, и, когда я взглянул ему в лицо, я понял — Герберт говорил чистую правду. Было в нем нечто такое, что и меня ввергло в дрожь. Не знаю почему, но это произошло. Я дал ему немного денег и довольно поспешно выпроводил, и уверяю вас, когда он уходил, у меня перехватило дыхание. Его присутствие, казалось, останавливает кровь».

«А не смахивает ли все это на водевиль, Виллис? Полагаю, бедный ваш друг слишком опрометчиво женился и, попросту говоря, захирел».

«Ладно, тогда что вы скажете на это?» — и Виллис рассказал Кларку историю, которую слышал от Остина.

«Поймите, — заключил он, — практически нет никаких сомнений в том, что мистер Бланк, кто бы он ни был, умер от ужаса, он видел нечто столь страшное, столь невыносимое, что именно это оборвало его жизнь. И все, что он видел, он, скорее всего, видел в том доме, который так или иначе снискал дурную славу у соседей. Я решил полюбопытствовать и отправился на место, чтобы осмотреть все самому. Это унылая улица, где дома достаточно стары, чтобы выглядеть значительными и мрачными, но не стары в той мере, чтобы стать необычными. Насколько я мог видеть, большинство из них превращено в квартиры, меблированные и нет, и почти на каждой двери по три звонка. Там и сям первые этажи были сделаны под лавки обычнейшего типа — улица, в общем, оставляла гнетущее впечатление. Узнав, что дом 20 сдается, я от правился к агенту и взял у него ключ. Разумеется, я ничего не выяснил о Гербертах, но я честно и откровенно спросил у агента, как давно они покинули дом, и были ли арендаторы после них. Он подозрительно осмотрел меня и сказал, что Герберт съехали сразу после неприятностей, и с тех пор дом пустует».

Мистер Виллис перевел дыхание и продолжил.

«Я всегда любил осматривать пустые и брошенные дома есть какое-то неуловимое очарование в затхлых комнатах, торчащих из стен гвоздях, в толстом покрывале пыли на подоконниках, но дом под номером 20 удовольствия мне не доставил. Стоило мне ступить за порог, как сразу я отметил нечто загадочное и тяжелое в воздухе этого жилища. Конечно, все пустые дома кажутся душными, но в этом была особенная духота. Я не могу описать это точно, но, казалось, в доме перехватывает дыхание. Я прошел в передние и задние комнаты, спустился на кухню — все эти помещения были пыльными и довольно грязными, что неудивительно, удивительно другое — «то самое» ощущалось и в них. Особенно сильное чувство тревожного ожидания вызывала самая большая комната на первом этаже. Обои, картины на стенах, возможно, в оные! времена и взывали к радости, но теперь на всем лежал налет какого-то мрачного уныния. Комната была переполнена страхом, словно сами стены хранили его: стоило мне тронуть ручку на двери, как у меня заклацали зубы, и когда я вошел, первым моим желанием было броситься на пол. Но я пересилил себя и встал напротив дальней стены, изумляясь тому, что же, черт возьми, заставляет дрожать меня всеми членами, словно у гробовой доски. В одном углу была целая куча газет, разбросанных по полу, и я начал рассматривать их: это были газеты трех— и четырехлетней давности, некоторые наполовину стерты, некоторые измяты, словно в них было что-то упаковано. Я перевернул целую кипу и нашел любопытный рисунок. Я еще покажу его вам. Но я не мог больше находиться в комнате, это было сильнее меня. Я был рад убраться восвояси, целым и невредимым, и быстро вышел на улицу. Обитатели ее дырявили меня взглядами, пока я шел, и кто-то сказал, что прохожий сильно пьян. Я шатался от одной стороны тротуара к другой и делал все возможное, чтобы как можно скорее вернуть ключ агенту и добраться домой. Я провалялся в постели около недели, страдая, как сказал доктор, чем-то вроде нервного срыва и истощения. В один из этих дней я читал вечернюю газету и случайно набрел на заметку, озаглавленную: «Умерший от голода». Это был рядовой случай: меблированные комнаты в Мерилебоне, запертая несколько дней дверь и мертвый человек в кресле. «Мертвец, — говорилось в колонке, — не кто иной, как Чарльз Герберт, ранее процветающий землевладелец. Его имя стало известно публике три года назад в связи с таинственной смертью на Поул-стрит, Тот-тенхем-корт-роуд, когда он был арендатором дома номер 20, и тогда же на участке этого дома джентльмен видного положения был найден мертвым при обстоятельствах, не исключающих подозрений». Трагический конец, не так ли? Но в конце концов, если то, что он рассказал мне, правда, в чем я уверен, то жизнь его была трагедией куда более зловещей, чем представлялось поначалу».

«Так это и есть история?» — меланхолично спросил Кларк. «Да, она самая».

«Ну, Виллис, я и не знаю, что сказать вам. Имеются в этом случае, без сомнения, обстоятельства, выпадающие из обычного понимания, труп того джентльмена, например, и непривычное слуху мнение врача насчет причины его смерти, но, в конце концов, все эти факты могут быть объяснены без обращения к чудесному. Что касается ваших ощущений, Виллис, во время осмотра дома, здесь я бы предположил, что они обязаны яркому воображению, и размышляли вы, должно быть, под бессознательным впечатлением от слышанного. Я определенно не вижу, что еще можно сказать по этому делу, вы, конечно же, думаете, что там кроется тайна, но Герберт мертв, куда еще обратить свои взоры?»

«Я предлагаю обратить их на женщину. На ту женщину, которая была его женой. Она — тайна».

Два человека сидели в тишине у камина: Кларк, тайно поздравлявший себя с тем, что успешно справился с ролью защитника банальностей, и Виллис, вовлеченный в свои мрачные фантазии.

«Думаю, стоит закурить», — сказал гость и полез в карман за портсигаром.

«Ах! — воскликнул Виллис. — Я забыл, ведь у меня кое-что припасено для вас. Вы помните, я говорил вам, что нашел довольно любопытный набросок в куче старых газет. Вот он».

Виллис вытащил из кармана небольшой пакет, обернут коричневой бумагой и перетянутый для сохранности бечевой с запутанным узлом. Невзирая на свою маску бесстрастия, Кларк почувствовал такое любопытство, что вытянулся вперед в своем кресле, глядя, как Виллис разрывает бечеву и разворачивает верхнюю оболочку. Внутри была еще одна, матерчатая, Виллис снял ее и молча протянул небольшой лист бумаг Кларку.

Мертвая тишина в комнате воцарилась на целых пять минут. Эти двое сидели так тихо, что могли слышать тиканье высоких старомодных часов, стоявших в гостиной, и в сознании одного из них этот монотонный звук пробудил давние, давние воспоминания. Он напряженно вглядывался в небольшой набросок женской головы, сделанный мастером так точно и достоверно, что, казалось, душа выглядывает из глаз, т улыбка вот-вот сорвется с разомкнутых уст. Кларк пристально вглядывался в лицо на портрете, и оно выудило из его памяти один давний летний вечер: он снова видел вытянутую очаровательную долину, реку, петляющую меж холмов, луга и поля кукурузы, тусклое красное солнце, холодный белый туман, поднимающийся от реки. Он слышал голос, говорящий ему через годы: «Кларк, Мэри увидит бога Пана!» — а затем стоял в мрачной комнате рядом с доктором, слушал тяжелое тиканье старинных часов и ждал, ждал, поглядывая на зеленое кресло под ярким светом лампы. Мэри поднялась, и он взглянул в ее глаза, и сердце его похолодело.

«Кто эта женщина?» — спросил он наконец; Голос у него был сухой и хриплый.

«Та самая, на которой женился Герберт».

Кларк еще раз взглянул на рисунок; нет, это была не Мэри. Лицо определенно ее, но черты его выражали нечто большее, чего не было у Мэри, ни когда она вся в белом вошла в лабораторию с доктором, ни в момент ее ужасного пробуждения, ни когда она лежала, ухмыляясь на кровати. Чем бы это ни было вызвано: взглядом, идущим из глаз на изображении, улыбкой на губах, или выражением всего лица, — Кларка затрясло той дрожью, что исходит из самых глубин души, и он бессознательно вспомнил слова доктора Филиппса: «самое яркое воплощение зла, каковое я когда-либо видел». Он перевернул набросок совершенно механически и мельком глянул на оборот.

«Милостивый Бог! Кларк, в чем дело? Вы белы, как смерть».

Виллис вскочил со своего кресла, видя, как Кларк со стоном откинулся назад, выронив рисунок из рук.

«Мне плохо, Виллис, я подвержен приступам. Налейте мне немного вина. Спасибо, этого будет довольно. Мне станет лучше через несколько минут».

Виллис поднял упавший набросок и перевернул, как до него сделал Кларк.

«Вы видели это? — спросил он. — То, почему я опознал в портрете жену Герберта, точнее, мне следовало сказать — вдову. Но как вам сейчас?»

«Спасибо, лучше, обычная мимолетная слабость. Не думаю, что я уловил ваши намеки. Что, вы говорили, позволило вам отождествить рисунок?»

«Это самое слово — «Элен», написанное на обороте. Разве я не говорил вам, что ее имя было Элен? Да-да, Элен Воган».

Кларк застонал; теперь не оставалось и тени сомнений.

«Вы и сейчас будете настаивать, — сказал Виллис, — что в истории, которую я только что рассказал, особенно в той ее части, где на сцену выступает Элен Воган, нет ничего загадочного?»

«Да, Виллис, — пробормотал Кларк, — это действительно странная история, очень странная. Вы должны дать мне время все обдумать. Возможно, я смогу вам помочь, а может и нет. Вам, наверно, пора? Ладно, прощайте, Виллис, спокойной ночи. Навестите меня на неделе».


5. Письмо с пожеланием

«Знаешь ли, Остин, — сказал Виллис, степенно прохаживаясь с приятелем по Пиккадилли одним чудесным майским днем, — знаешь ли, я убежден, что все, рассказанное тобой, — лишь эпизод в исключительной истории. Могу также признаться, что, когда я расспрашивал тебя о Герберте несколько месяцев назад, я видел его собственными глазами.

«Ты видел его? Где?»

«Он попрошайничал и наткнулся на меня. Он был в отчаянном, почти плачевном положении, но я его узнал и, более того, выбил из него рассказ о его злоключениях. Если коротко, он дошел до ручки не без помощи своей жены».

«И каким же образом?»

«Он так и не сказал мне, только сообщил, что она погубила его: и душу и тело».

«А что с его женой?»

«Гм, я и сам хотел бы это знать. Но, поверь, я найду ее рано или поздно. И я знаю человека по имени Кларк, он хоть и человек дела, но проницательный донельзя. Ты понимаешь, говорю не о меркантильной проницательности, а о той, что связана с жизнью и человеком вообще. Так вот, я посвящаю его в исключительную историю, и он, проницательный человек, несомненно поражается ей. Говоря, что случай нужно как следует обмозговать, он просит меня прийти еще раз в течение недели. А несколькими днями позже я получаю это необычное письмо».

Остин взял в руки конверт, извлек письмо и с любопытством прочитал его. Оно гласило следующее:

«Мой дорогой Виллис, я обдумал то дело, о котором мы говорили с вами прошлой ночью, и мой вам совет — бросить портрет в огонь и вычеркнуть эту историю из своей памяти. И никогда не вспоминайте ее, вспомните — печаль разъест вашу печень. Вы, конечно, рассудите, что я обладаю какими-то тайными знаниями, и в определенном смысле — это правда. Но по делу я знаю немного, я только странник, который заглянул в бездну и отпрянул назад в диком страхе. Все, что я знаю, загадочно и страшно, но за пределами моих знаний есть глубины таинственного и злого, ужас от которых превосходит всякое воображение. Я твердо решил, и ничто не изменит моего решения не заниматься этим, и, если вы цените свое счастье, то, уверен, примете такое же решение.

Разумеется, ничто не мешает вам навещать меня, но впредь беседовать мы будем на более веселые темы, чем эта».


Остин методично свернул письмо и вернул его Виллису.

«Письмо, определенно, необычное, — сказал он. — А что знакомый подразумевал под портретом?»

«Ох, забыл сказать тебе, что я был на Поул-стрит и кое-что там обнаружил».

И Виллис рассказал о своем приключении Остину, как и ранее Кларку; Остин слушал Виллиса в полной тишине и, казалось, погружался во все большее недоумение. Наконец он произнес:

«Все это настолько необычно, что я едва не упустил главного: ведь твои неприятные ощущения в той комнате могли быть просто игрой воображения, обычным отвращением, короче».

«Нет, это было больше физиологическим, чем психическим. Так, словно в меня при каждом вдохе проникали Испарения смерти, в каждый нерв, в каждую мышцу и каждую кость. Я чувствовал изнеможение во всем теле, от головы до пяток; мои глаза затуманились, казалось, сама смерть пожаловала ко мне».

«Да, и впрямь очень странно. Ты говоришь, твой приятель признался, что с этой женщиной связана какая-то очень темная история. Не заметил ли ты чего-нибудь особенного в нем, когда рассказывал ему о своем визите».

«О, конечно. Он сильно побледнел и обмяк, но уверял меня, что это рядовые приступы слабости, коим он давно подвержен».

«И ты ему поверил?»

«Да, тогда да, сейчас — нет. Он слушал все, о чем я говорил ему, в совершенном спокойствии до тех пор, пока я не показал ему портрет. Как раз в тот момент с ним случился приступ. Уверяю, он выглядел ужасно».

«Значит, он должен был видеть эту женщину до того. Но есть и другое объяснение, ему могло быть знакомо имя, не лицо. Что ты скажешь на это?»

«Пока ничего. Насколько я помню, приступ случился с ним как раз после того, как он перевернул портрет лицом вниз — он чуть не свалился с кресла. А имя, как ты знаешь, написано на обороте».

«Вполне вероятно. В конце концов, в таких случаях невозможно прийти к чему-то определённому. Я не люблю мелодрам, и ничто не вызывает во мне большего отвращения, чем банальная и скучная история о привидениях из книжной лавки, но здесь, Виллис, действительно кроется какая-то загадка».

Два человека поднимались вверх по Эшли-стрит, направляясь от Пиккадилли на север! Это была длинная, довольно унылая улица, хотя местами более жизнерадостный вкус обитателей оживил темные дома цветами, веселыми занавесочками и бодрыми картинками на дверях. Остин вдруг прервал беседу и взглянул на один из домов: герань, красная и белая, зеленой рекой лилась с каждого подоконника, и желтые шторы струились за стеклом.

«Выглядит свежо, правда?» — спросил Виллис.

«Да, а внутри, скажу тебе, еще милей. Я слышал, это — один из приятнейших домов сезона. Самому мне там побывать не удалось, но я встречался с некоторыми людьми из числа принятых в доме, и они признались мне, что место необычайно веселое». «Чей это дом?» «Миссис Бьюмонт». «И кто же она?»

«Не могу сказать. Я слышал, она приехала из Южной Америки, и в конце концов не так уж важно, кто она. Она, вне всяких сомнений; очень богатая женщина, более того, ее приняли в лучших семействах. Да, вот еще, она угощает своих гостей уникальным бордо, которое стоит огромных денег. Лорд Apгентино говорил мне об этом, он был у Бьюмонт в прошлое воскресенье. Аргентино заверяет, что никогда не пробовал такого вина, а он, как ты знаешь, в этом деле дока. Между нами миссис Бьюмонт весьма странная особа. Как-то Аргентино поинтересовался у нее возрастом вина, и что ты думаешь, она ответила? «Полагаю, около тысячи лет», — каково?! Лорд Аргентино посчитал, что она разыгрывает его, и, когда он рассмеялся над ее «шуткой», она сказала, что говорит вполне серьезно и предложила ему взглянуть на бутыль. Разумеется, после осмотра крыть ему было нечем, но вообще-то, любому покажется подозрительным распивать такой раритет... Ах, смотри, мы дошли до моего дома. Не желаешь зайти?»

«Благодарю, не откажусь. Давненько я не осматривал твою лавку древностей».

Обстановка в комнате была богатой и не совсем обычной, поскольку не только каждый стул, каждая полка и каждый шкаф, но даже коврики и разные банки-склянки, казалось, вели свою собственную, отделенную от других, полную индивидуальности жизнь.

«Есть что-нибудь свеженькое?» — после некоторой паузы спросил Виллис.

«Нет, думаю, нет... Кувшинчики ты, кажется, видел, любопытные, не так ли? А больше... нет, не думаю, что мне приходилось сталкиваться с чем-нибудь интересным за последние, недели».

Остин шарил взглядом по комнате от буфета к буфету, от полки к полке в поисках новых пополнении своей экстравагантной коллекции. Наконец, глаза его остановились на старом сундуке с искусной и причудливой резьбой, что стоял в темном углу комнаты.

«О! — воскликнул он. — Я совсем забыл, ведь у меня есть чем тебя позабавить». С этими словами Остин открыл сундук, вытащил оттуда толстый альбом, положил его на стол и раскурил погасшую сигару.

«Ты был знаком с Артуром Мейриком, художником?»

«Немного. Я встречался с ним разок-другой у моих друзей. С ним что-то случилось? Признаться, я давно не слышал, чтобы его кто-то поминал».

«Как же, помянули. Он мертв».

«Не может быть! Он был достаточно молод, чтобы...»

«Да, всего лишь тридцать».

«И почему?»

«Не знаю. Мейрик был моим близким другом, и каким! Представляешь, он частенько захаживал ко мне, и мы могли толковать с ним часами — собеседник он был отменнейший. Даже о живописи, подумай, с художником говорить о живописи! Года полтора назад он почувствовал себя несколько переутомленным и, частично с моего одобрения, отправился поскитаться по свету без особых целей и программы. Мне кажется, Нью-Йорк был первой его остановкой, хотя я и не получал от него никаких вестей. Три месяца назад мне вручили этот альбом с весьма официальным письмом от английского врача, практикующего в Буэнос-Айресе; в письме утверждалось, что сей врач посещал мистера Мейрика на протяжении его болезни, и что упомянутый больной выражал настоятельнейшее желание, чтобы запечатанный пакет с альбомом после его смерти был доставлен именно мне. Вот и все, пожалуй».

«И ты не догадался написать доктору для выяснения обстоятельств?».

«Я подумывал об этом. А ты бы посоветовал мне написать?»

«Разумеется... Так что там за книга?»

«Она была запечатана, когда я ее получил. Не думаю, что доктор видел ее содержимое».

«Должно быть, редкая? Он что, был коллекционером?»

«Нет, думаю, нет. Вряд ли он что-нибудь собирал... А вот, взгляни-ка на эти айнские кувшинчики[7], как ты их находишь?»

«Своеобразно, но мне нравится. Однако ты, кажется, хотел мне показать альбом бедного Мейрика?»

«О да, конечно. Дело в том, что там, под обложкой, находятся довольно своеобразные вещи, и я еще не рисковал кому-либо показывать их. И тебе не советовал бы распространяться. Взгляни».

Виллис взял альбом и открыл его наугад.

«Кажется, он не печатный?»

«Нет, это коллекция рисунков моего бедного друга Мейрика».

Виллис добрался до первой страницы, она была пуста, рая содержала краткую запись, которую он зачитал вслух.

Silet per diem universus, nec sine horrore secretus est; lucet nocturnis ignibus, chorus Egipanum unique personatur: audintur et cantus tibiarum, et tinnitus cymbalorum per oram maritimam[8]. На третьей странице был набросок, который заставил Виллиса вздрогнуть и взглянуть на Остина — тот стоял у окна и рассеянно смотрел вдаль. Виллис листал альбом страница за cтраницей, погружаясь, вопреки своему сознательному желанию, в рисованную черным и белым Вальпургиеву ночь, в чудовищную вакханалию зла. Фигуры сатиров, фавнов и дриад танцевали перед его глазами, танцы в чащах, танцы на вершинах гор, сцены на пустынных берегах и сцены в зеленых долинах и в пустынях, и среди камней, — чуждый человеку мир, перед которым не может устоять слабая душа, что трепещет и бежит от непознанного. Оставшуюся часть книги Виллис бегло листал, зрелищ было в избытке, но самая последняя страница все же остановила его внимание.

«Остин!»

«Слушаю».

«Ты знаешь, кто это?»

Виллис говорил о женском лице, единственном на белой странице.

«Знаю, кто это? О, нет, конечно, нет».

«Я знаю, Остин».

«И кто же?»

«Миссис Герберт».

«Ты уверен?»

«Никаких сомнений. Бедный Мейрик! Еще одна веха в ее хронике».

«Но каково все-таки твое мнение о рисунках?»

«Они ужасны. Закрой книгу и спрячь ее подальше. На вашем месте я бы сжег ее. Я бы не хотел иметь такого спутника жизни, даже если он и спрятан в сундуке».

«Да, художества несколько необычны. Но мне все-таки интересно, какая может быть связь между Мейриком и миссис Ге берт, или, скажем проще, что соединяет ее и эти рисунки?»

«Ах, кто может сказать? Есть вероятность, что все сказанным и кончится, и мы ничего больше не узнаем, но... на мой взгляд эта Элен Воган или миссис Герберт — только начало. Он вернется в Лондон, Остин, не сомневайся, обязательно вернется, и мы еще услышим о ней. И не думаю, что это будут приятные новости».


6. Самоубийства

Лорд Аргентино был чрезвычайно популярен в лондонском свете. К двадцати, помимо выдающейся фамилии предков, иного богатства он не нажил и был вынужден сам зарабатывать на жизнь, так как даже самые ярые из ростовщиков не рискнули бы и пятьюдесятью фунтами под залог смены его имени на титул, а бедности на удачу. Хотя состояние его отца было в известной степени уже близко к тому, чтобы обеспечить хотя бы одного из наследников, но сын, вот беда, доведись ему вступить в права наследства, все равно не получил бы так много, как хотел, а «состояние» Экклезиаста его не влекло вовсе. Так он предстал перед миром: защищенный лишь одеянием холостяка и сообразительностью бедного родственника, — но и при таких доспехах он решил не сдаваться. К двадцати пяти м-р Чарльз Обернаун обнаружил, что он все еще человек борьбы и дерзаний, из семи родственников, что стояли между его скромным местом в семье и высшим положением, осталось только трое, правда, в этой троице «жильцы» все были отменные, однако против дротиков зулусов и тропической лихорадки средств еще не придумано... и вот однажды утром Обернаун проснулся и понял, что он теперь лорд Аргентино, и что ему всего лишь тридцать, и что, столкнувшись с трудностями существования, он не дрогнул и потому победил. Новое положение развлекло его чрезвычайно, и он решил, что богатство должно приносить не меньше удовольствий, чем до того давала бедность. После некоторого раздумья новоявленный лорд заключил, что трапеза, возведенная в ранг искусства, была, вероятно, наиболее сладким грехом из всех, открытых падшему человечеству. Его обеды стали греметь на весь Лондон и вызвали настоящую охоту за приглашениями. После десяти лет обедов Аргентино все еще проявлял готовность развлекать других и изнурять развлечениями себя, из-за чего и был признан душой общества. Его неожиданная и трагическая смерть вызвала настоящую сенсацию. Обитатели престижных кварталов отказывались верить в эту кончину, хотя со всех углов неслись выкрики газетчиков: «Загадочная смерть в высшем свете!» — и прямо в глаза лезли крупные заголовки газет. Но под заголовками помещалось не так уж много строк: «Лорд Аргентино был обнаружен утром мертвым. Обстоятельства смерти удручающи. Как утверждается, нет никаких сомнений в том, что его светлость совершил самоубийство, хотя мотивов для подобного акта общему мнению не имелось. Умерший был широко известен в обществе и любим всеми, кому довелось ощутить его роскошное гостеприимство, и т.д., и т. п».

Постепенно стали выявляться и детали, но происшествие оставалось загадкой. Главным свидетелем при расследования был слуга умершего лорда, который и сообщил, что вечер, предшествовавший трагической ночи, его светлость проводил с одной весьма уважаемой леди, чье имя выпало из газета сообщений. Около одиннадцати лорд Аргентино вернулся и сообщил слуге, что тот ему не потребуется до утра. Несколько позднее, оказавшись по случаю в прихожей, слуга увидел: его хозяин тихо ускользает наружу, чему был весьма удивлен. Лорд сменил свой обычный вечерний наряд и был одет в. кую куртку, бриджи и низкую коричневую шляпу. Причин предполагать, что лорд Аргентино видит его, у слуги не было и, хотя хозяин нередко ложился спать поздно, мысль о некоторой необычайности вечернего ухода не слишком занимала его голову; утром, без четверти девять, он, как обычно, постучал в дверь спальни. Ответа не последовало, постучав с перерывами еще два или три раза, слуга решился войти в комнату и, войдя, увидел тело лорда Аргентино, свисающее с крова под неестественным углом. Он обнаружил, что его хозяин привязал к спинке кровати прочный шнур, потом, сделав петлю, накинув ее себе на шею, этот несчастный, должно быть, вполне обдуманно бросился вниз, чтобы умереть от медленно удушения. Он был в том же самом легком костюме, в котором слуга видел его выходящим за дверь, доктор же, которого немедленно позвали, объявил, что смерть наступила более четырех часов назад. Все бумаги, письма и прочее оказались в совершенном порядке, не было обнаружено ничего и из того, что намекало хотя бы на малейший скандал или неприятности. На этом очевидное заканчивалось: ничего больше на не удалось. Несколько человек, присутствовавших на последнем обеде, уверяли, что лорд Аргентино был, как обычно» в ударе. Слуга также подтвердил, что хозяин вернулся несколько возбужденным, но признал изменения в его настроении незначительными. Казалось совершенно безнадежным искать какие-либо зацепки, и предположение, будто лорд Аргентино неожиданно подвергся приступу острой суицидальной мании, получило повсеместное распространение.

Однако все эти «находки» пришлось отвергнуть, когда в течение трех недель еще три джентльмена, один дворянского сословия, двое других тоже хороших кругов и не последних состояний, весьма плачевно, почти в той же манере, что и несчастный лорд, закончили свои дни. Лорд Суэнли одним прекрасным утром был найден повешенным на вбитом в стену крючке в своей гардеробной, а мистер Колли-Стюарт и мистер Харрис избрали тот же способ покончить с собой, что и лорд Аргентино. И опять не нашлось ни единой причины в каждом из случаев. Только голые факты: живой человек вечером и мертвое тело с черным распухшим лицом утром. Как-то полиция уже была вынуждена признать себя неспособной арестовать преступников или хотя бы объяснить убийства в Уайтчепел[9], но эти ужасные самоубийства на Пиккадилли[11] и Мэйфайр[12] просто ошарашили полицейских, ибо жестокость нравов, служащая дежурным объяснением для преступлений в Ист-Энд[13], вряд ли могла годиться для Запада. Каждый из этих джентльменов, решивших умереть позорной и мучительной смертью, был богат, уважаем и, по всей очевидности, находился с миром в полной и тесной гармонии, и ни одно, даже самое тщательное расследование не смогло выудить и намека на тайную причину в любом из этих случаев. Ужас разлился в воздухе: при встречах люди стали вглядываться друг другу в лица, гадая, кто же станет следующей жертвой безымянной трагедии. Журналисты тщетно искали в своих коллекциях газетных вырезок схожие случаи, чтобы состряпать предупредительные статьи; и утренние газеты во многих домах разворачивались с чувством страха и напряженного ожидания: никто не знал, где и когда будет нанесен следующий удар.

По прошествии нескольких дней вслед за последним из этих ужасных происшествий Остин навестил мистера Виллиса. Ему не терпелось узнать, преуспел ли Виллис в поисках свежих следов миссис Герберт, с помощью Кларка или как-нибудь еще.

«Нет, — сказал Виллис, — я писал Кларку, но он по-прежнему упрямится, другие каналы тоже ничего не дали. Я не могу выяснить, что стало с Элен Воган после ее исчезновения с Поул-стрит, но думаю, она, должно быть, уехала за границу. И, по-правде говоря, Остин, я не уделял много внимания этому делу в последнее время; я очень близко знал бедного Харриса, и его ужасная смерть просто потрясла меня, просто потрясла...»

«Хорошо понимаю тебя, — серьезно ответил Остин, — знаешь, ведь и Аргентино был моим другом. Если я не ошибаюсь, мы говорили о нем в тот самый день, когда ты заходил ко мне».

«Да, это было в связи с тем домом на Эшли-стрит, что принадлежал миссис Бьюмонт. Ты, кажется, упоминал, что Аргентино посещал его».

«Так и есть. Тебе известно, конечно, что именно там Аргентино обедал перед... перед своей смертью».

«Нет, я ничего подобного не слышал».

«О да, это не дошло до газетных полос, чтобы уберечь репутацию миссис Бьюмонт. Аргентино был ее большим другом, и, говорят, она некоторое время после его кончины находилась в ужаснейшем состоянии».

На лице Виллиса отразилась борьба любопытства и сомнения: и пока он пребывал в нерешительности сказать или не Остин продолжил:

«Никогда еще я не испытывал такого ужаса, как в тот момент, когда мне на глаза попалась заметка о смерти Аргентино. Я до сих пор не в состоянии понять, как, по какой причине он, человек, которого, как мне казалось, я знаю от и до, мог столь хладнокровно отправить себя на тот свет да еще сто чудовищным способом. Не говоря уж о способностях лондонских сплетен: они выведут на свет божий любой похоронный скандал и перемоют косточки всякому скелету, а уж в этом случае — знатный человек, весь на виду, и нате, чудеса — гробовое молчание. Что до теории мании, она, конечно, годится для королевского суда, но даже глупец скажет тебе, что все: чушь. Суицидальная мания — не иголка, в стог ее не упрячешь.

Остин снова впал в печальные раздумья. Виллис тихо снарядом, и выражение нерешительности все еще разгуливало его лицу; он, казалось, взвешивал свои мысли, но коромысло рассуждения, так и не придя в равновесие, держало его в стоянии напряженного молчания. Остин же попытался стряхнуть с себя воспоминание о трагедиях, столь же запутанное, безнадежное, как критский лабиринт Дедала[14], и заговорил нарочито бесстрастно о более приятных происшествиях сезона:

«Та миссис Бьюмонт, — начал он, — о которой мы уже говорили — сущая бестия — она ворвалась в Лондон как буря. Я видел ее как-то у Фулхэмов — удивительная женщина».

«Ты встречал миссис Бьюмонт?»

«Да, и подле нее чуть ли не дворцовые страсти, свита, и все такое. Ее можно было бы назвать красавицей, если бы не что-то такое в ее лице. Не знаю, как сказать, но что-то отталкивающее. Нет, все черты исключительно хороши, но выражение... странное. И все время, когда я смотрю на нее, мне кажется, что как раз это выражение я уже где-то и когда-то встречал».

«Должно быть, ты видел ее в театре».

«Нет, я уверен, раньше она не попадалась мне на глаза; в этом-то и загвоздка. И ко всему прочему я не встречал женщину даже отдаленно похожую на нее; то, что я ощущал при виде ее, было смутным и точно чужим воспоминанием, неясным, но настойчивым. Единственное чувство, с чем я могу сравнить это, возникает во сне, когда фантастические города, невообразимые земли и скользящие тени обитателей кажутся знакомыми и даже привычными».

Виллис кивнул и бесцельно стал шарить взглядом по комнате, вероятно, в поисках какой-нибудь зацепки, способной подтолкнуть к другой теме. Его глаза остановились на старом сундуке, по виду весьма подходящем для странных наследств и фамильных гербов.

«Ты писал что-нибудь о бедном Мейрике доктору?» — спросил он.

«Да, и в письме я просил его сообщить все обстоятельства его болезни и смерти. Я не рассчитываю получить ответ раньше, чем через три недели. Думаю, мне следовало бы расспросить его и о том, знал ли Мейрик англичанку по имени Герберт, и ежели так, то мог бы он дать мне о ней информацию, которой располагает. Но и так, мне кажется, ясно, что Мейрик встретил ее в Нью-Йорке или в Мехико, или в Сан-Франциско, правда о дальнейшем его путешествии у меня нет ни единой догадки.

«Да, и весьма вероятно, что имя у этой дамы может быть и не одно».

«Точно. Жаль, что я не догадался попросить у тебя ее портрет. Я мог бы послать его вместе с письмом д-ру Мэтьюсону».

«Конечно мог, а мне и в голову не пришло. Но мы можем послать его и сейчас. Чу! О чем там голосят эти мальчишки?»

В то время как два джентльмена вели эту беседу, сумбурные крики, доносившиеся с улицы, становились все громче и громче. Шум, набирающий силу на востоке, разбух и уже заполнял Пиккадилли — то был настоящий поток звуков, он катился по обычно тихим улицам, превращая на своем пути каждое окно в раму, откуда выглядывали портреты возбужденных обывателей. Крики и голоса уже ломались эхом между домов улицы, где жил Виллис, когда неожиданно мешанины звуков вылетел отчетливый возглас:

«Ужасы Уэст-Энда[15]! Еще одно ужасное самоубийство! Все подробности!».

Остин бросился вниз по лестнице, купил газету и тут же вернулся. Волна шума уже прокатилась мимо дома, но тишина и покой не вернулись на улицу: там, за окном, царила уже другая тишина, отравленная тяжелыми вздохами почти панического страха. Остин нашел нужный абзац и зачитал его Виллису:

«Еще один джентльмен пал жертвой ужасной эпидемии самоубийств, которая вот уже месяц терзает обитателей Уэст-Энда. Мистер Сидней Крошоу из Королевского Банка Фулхэма, Девоншир, был после длительных поисков найден в собственном саду сегодня в час дня повешенным на дереве. Скончавшийся джентльмен, как утверждается, в обычном расположении духа провел прошлый вечер в клубе Карлтон. Он вышел из клуба около десяти пополудни и несколько позднее был замечен прогуливающимся по улице Сент-Джеймс-стрит. Последующие его перемещения не прослеживаются. Попытка оказать медицинскую помощь была предпринята сразу же после обнаружения тела, но желаемого действия не возымела, жизнь в нем уже угасла. Насколько известно, мистера Крошоу не беспокоили никакие проблемы или неприятности. Это прискорбное самоубийство, следует напомнить, стало за последний месяц пятым из того же ряда, что и предыдущие. Руководители Скотленд-Ярда не берутся даже предположить что-либо, способное объяснить эти ужасные события».

Остин отложил газету в немом страхе.

«Завтра же я покидаю Лондон, — сказал он, — это город кошмаров. Происходящее здесь просто чудовищно, Виллис!»

Мистер Виллис сидел у окна, спокойно поглядывая на улицу. Он внимательно прослушал газетное сообщение, и теперь даже тени нерешительности не было на его лице.

«Погоди минуту, Остин, — сказал он, — я хочу кое-что добавить по поводу происшедшего сегодня ночью. В газете, кажется, утверждается, что Крошоу в последний раз видели живым на Сент-Джеймс-стрит сразу после десяти?»

«Да, кажется так. Секунду, я взгляну еще раз. Да, точно так».

«Почти так. Ну хорошо, я в состоянии опровергнуть это утверждение, что скажешь? Крошоу видели живым и позже десяти, значительно позже».

«Откуда тебе это известно?»

«Потому что мне самому довелось видеть Крошоу где-то около двух часов утра».

«Ты видел Крошоу? Ты сам, Виллис?»

«Да, я видел его совершенно отчетливо, между нами не было и нескольких футов».

«Где, черт возьми, ты видел его?»

«Не так далеко отсюда. На Эшли-стрит. Он как раз выходил из дома».

«Ты узнал, чей это дом?».

«Разумеется... Миссис Бьюмонт».

«Виллис! Подумай, что ты говоришь, здесь, должно быть, кроется ошибка. Возможно ли, чтобы Крошоу был у миссис Бьюмонт в два часа утра!? Нет, нет, тебе это приснилось, Виллис, ты всегда слыл фантазером».

«Нет. Я был бодр, как никогда. Но даже если бы я и спал, как ты считаешь, то увиденное пробудило бы меня лучше пушки».

«Что, что же ты видел? Что-то необычное было в Крошоу? Но нет, нет, я не могу поверить, это невозможно».

«Ладно, если ты не против, я расскажу тебе о том, что видел, или, если тебе больше по вкусу, о том, что вообразил, а ты уж тогда сам рассудишь, было это или нет».

«Хорошо, Виллис, не томи».

Суета на улице как будто улеглась, и хотя отдельные выкрики до сих пор пробивались откуда-то издалека, свинцовая тишина уже накрыла все мрачным покоем, какой бывает после штормов и землетрясений. Виллис отвернулся от окна и заговорил.

«Тем вечером я находился в одном доме возле Регент-парка[16] и, когда я ретировался оттуда, странное желание прогуляться до дома пешком вместо того, чтобы нанять извозчика, овладело мной. Ночь была приятной и достаточно ясной, улицы казались свежими и привлекательными. Удивительное и странное дело, Остин, оказаться в Лондоне ночью: вытянувшиеся в клин пунктиры фонарей, мертвая тишина, всегда неожиданно прерываемая шумом одинокого экипажа, дробный перестук, посвист хлыста, летящие от копыт искры. Я двигался весьма живо и около двух уже сворачивал на Эшли— стрит. Здесь было еще тише, чем на других улицах, мне не встречалось и фонарей, в общем, как в лесу зимой. Пройдя с половину улицы, я вдруг услышал мягкое хлопанье двери , естественно, полюбопытствовал, кто же еще, помимо меня, в столь поздний час высунулся наружу. Как водится, неподалеку от дома оказался фонарь, так что я хорошо разглядел стоящего на ступеньках человека. Он только что прикрыл дверь, и лицо его было направлено как раз ко мне — я сразу узнал Крошоу. Я никогда не был знаком с ним до такой степени, чтобы завести разговор, но и ошибиться не мог, видел я его достаточно часто. Несколько мгновений я смотрел на него, а затем, должен признаться, я буквально сорвался с места чуть ли бегом и сохранял столь быстрый темп до тех пор, пока не закрыл за собой собственную дверь».

«Но почему?»

«Почему? Да потому что у меня кровь застыла в жилах, когда я разглядел его лицо. Я не посмел бы и вообразить, что такая адская смесь страстей способна таиться в человеческих глазах. Я чуть не упал в обморок. Я понял» что заглянул в глаза, которые уже не были вратами души, но стали вратами ада. Неистовая страсть и ненависть бушевали там диким пламенем, утрата всех надежд, и ужас, казалось, надрывался немым криком в ночи, и все тонуло в черноте отчаянья. Я уверен, он заметил меня, он не мог видеть ничего из того, на что смотрим мы, но он видел что-то другое, то, чего мы не увидим когда, если только. Да... Я не знаю, когда он умер, думаю, через час или два, но уже тогда, на Эшли-стрит, человек, открывавший дверь, не принадлежал этому миру, ибо тот, на кого я взглянул, был сам Сатана».

Виллис умолк, тяжелая тишина повисла в комнате, и такс же тяжелое безмолвие царило над улицей, которая еще ч назад кипела от шума. Смеркалось. К концу истории голос Остина, склонилась к столу, руки закрывали глаза.

«Что все это может значить?» — спросил он наконец.

«Кто знает, Остин, кто знает. Темное это дело, и я считаю, что пока мы должны сохранить его для себя. А я тем временем попытаюсь что-нибудь разузнать о доме на Эшли-стрит и, ее мне удастся пролить хоть капельку света на это темное пятно, обещаю, что сразу дам тебе знать».


7. Встреча в Сохо

Три недели спустя Остин получил от Виллиса записку с приглашением посетить его в этот или в следующий полдень. Остин решил не откладывать встречу и обнаружил Виллиса на его излюбленном месте у окна, погруженным в созерцание сонной жизни улицы. Рядом стоял бамбуковый столик, диковинная вещь, украшенная позолотой и странными сценами, на нем лежала небольшая кипа бумаг, собранных и подписанных с такой же педантичностью, как любая вещь в кабинете мистера Кларка.

«Ну, Виллис, есть ли находки за эти три недели?»

«Думаю, да. Я располагаю двумя записками, поразившими меня своей необычностью, есть также одно заявление, к которому я бы хотел привлечь твое внимание».

«И что, эти документы относятся к миссис Бьюмонт? И ты действительно видел Крошоу на крыльце ее дома?»

«Что касается той ночи, моя позиция не изменилась, но все, что удалось узнать, не имеет никакого особого отношения к Крошоу. Правда, мое расследование привело к довольно странному результату. Я выяснил, кто такая миссис Бьюмонт!»

«Кто она? Что ты имеешь в виду?»

«То, что ты и я знаем ее гораздо лучше под другим именем».

«И под каким же?»

«Герберт».

«Герберт?!» — изумленно воскликнул Остин.

«Да, да. Миссис Герберт с Поул-стрит, а также Элен Воган с более ранними приключениями, также неизвестными мне. Поверь, у тебя был повод узнать выражение ее лица; когда вернешься домой, взгляни на лицо в конце альбома ужасов Мейрика и ты поймешь источник твоего воспоминания».

«У тебя есть доказательства?»

«Да, лучшее из доказательств. Я видел миссис Бьюмонт или, назовем ее миссис Герберт?»

«И где ты видел ее?»

«Едва ли там, где ты ожидал бы встретить леди с Эшли-стрит, Пиккадилли. Я видел ее у дверей дома на одной из самых тлетворных и порочных улиц Сохо. На самом деле, я назначил там встречу, нет, конечно не ей, но, в общем, она пришла и была в ладу с местом и временем».

«Все это выглядит весьма забавно, но я бы не сказал, что так уж невероятно. Ты, должно быть, помнишь, Виллис, что я уже видел эту женщину в привычной ей светской обстановке, разговаривающей, смеющейся, потягивающей кофе в уютной гостиной в компании милых людей. Но раз ты сказал о Сохо, то, наверное, знаешь, о чем говоришь».

«Разумеется, знаю. И учти, я не позволял себе увлекаться вымыслами или догадками. У меня и в мыслях не было искать Элен Воган, когда я затеял поиски миссис Бьюмонт в мутных водах лондонского дна, но итог, как ни крути, именно таков.

«Должно быть, ты побывал в диковинных местах, Виллис!».

«О да, в очень странных местах. Как ты понимаешь, было бы безумием идти на Эшли-стрит и просить миссис Бьюмонт рассказать мне о ее прошлых воплощениях. Нет, я предположил то, что и следовало предположить: послужной список это леди далеко не безупречен, а раз так, в прошлом она доля была вращаться в кругах, не столь рафинированных, как внешние. Если ты видишь грязь на поверхности, можешь быть уверен, всплыла она со дна. Знаешь, мне всегда нравилось погружаться в глубины этих странных улиц лондонского дна, но, как выяснилось, знание сих мест очень мне пригодилось, кажется, нет нужды говорить о том, что мои тамошние друз никогда не слышали имени Бьюмонт, и так как я никогда видел эту леди и, следовательно, имел мало шансов описать ее, пришлось приступить к делу с другого конца. Люди трущоб хорошо знают меня, к тому же я имел несколько поводе оказать им добрую службу, подозрений в связях со Скотленд-Ярдом на мой счет никогда не было, так что, пользуясь этим, я мог беспрепятственно получать какие угодно сведения. Мне пришлось оборвать немало обещающих нитей, хотя, перед тем как выудить рыбку из воды, я до последнего мгновения не знал, что ловлю именно ту рыбку. Но я слушал, и моя органическая тяга к бесполезному знанию помогла мне выслушать все, что мне говорили; в итоге я познакомился с одно весьма любопытной историей, на первый взгляд не имевшей к моим поискам никакого отношения. Итак. Около пяти шести лет назад, некая особа, называвшая себя Раймонда, неожиданно очутилась по соседству с тем местом, о котором я только что говорил. Ее описали мне, как весьма юную, не больше восемнадцати, и привлекательную, слегка деревенского вида, девицу. Я бы ошибся, если бы сказал, что она заняла подобающее ей место, очутившись в этом весьма сомнительном квартале, но дело не в том, что оно было слишком грязным для девушки, нет, даже самая грязная, зловонная от пороков дыра была бы слишком хороша для нее! Как ты понимаешь, особа, от которой я получил эти сведения, не относится к пуританскому сословию, так представь себе, даже ее трясло, когда ей довелось перечислять те гнусности, что выкидывала наша деревенская «овечка». После года такой жизни она испарилась так же неожиданно, как возникла, и мои знакомые не видели ее до того самого случая на Поул-стрит. Поначалу она приходила в свое прежнее обиталище эпизодически, потом стала появляться чаще, и в конце концов обосновалась там на целых шесть или восемь месяцев. Нет нужды входить в детали той жизни, которую вела эта женщина; если тебе хочется узнать подробнее, можешь заглянуть в альбом Мейрика. Те наброски — не плод его больного воображения, это зарисовки с натуры... И снова она исчезла, и местные обитатели потеряли ее из виду до настоящего времени за вычетом нескольких месяцев. Потом мой осведомитель сообщил мне, что она заняла несколько комнат в известном ему доме и имеет привычку появляться там два или три раза в неделю всегда ровно в десять утра. Теперь мне оставалось только надеяться, что какой-нибудь из этих визитов совпадет с нашим дежурством, когда мы с моим проводником будем на нашем посту. Да, мне удалось застать ее. Леди была весьма пунктуальна. Я стоял со своим другом под аркой, несколько поодаль от улицы, но она заметила нас и одарила меня таким взглядом, какой долго не забудется. Этого взгляда мне вполне хватило: теперь я знал, что мисс Раймонда — все равно что миссис Герберт, или миссис Бьюмонт, которые, признаться, успели вылететь у меня из головы. Она скрылась в доме, я же продолжил наблюдение; около четырех, когда она вышла, я последовал за ней. О, это были долгие блуждания, мне следовало быть очень внимательным, чтобы не засветиться и не потерять ее из виду. Она спустилась к набережной, потом к Вестминстеру[17], затем поднялась по Сент-Джеймс-стрит вдоль Пиккадилли. Мне показалось странным, что она свернула на Эшли-стрит, мысль о том, что миссис Герберт и миссис Бьюмонт — одно лицо, хоть и пришла мне в голову, но показалась слишком невероятной, чтобы быть правдой. Я подождал на углу, все время держа Раймонду в поле зрения, и проявил особенную заботу, чтобы запомнить дом, у которого она остановится. Да, это был тот самый дом с веселыми шторами, дом, полный цветов, дом, из которого однажды ночью вышел Крошоу, чтобы прийти в свой сад и там повеситься. Я уже отправился восвояси, переживая свое открытие, как на улице появился пустой экипаж и остановился перед домом, из чего я заключил, что миссис Герберт отправляется на прогулку. Я оказался прав. Наняв извозчика, я последовал за экипажем парк. Там мне довелось встретить одного знакомого, и мы стояли, беседуя, неподалеку от дороги. Мы не проговорили и десяти минут, как вдруг мой приятель снял шляпу, я обернулся увидел ту самую леди, которую преследовал весь день. «Кто это?» — спросил я у него, и он ответил: «Миссис Бьюмонт с Эшли-стрит». Все сомнения развеялись. Не знаю, видела она меня или нет, хотя, скорее, думаю, что нет. Я сразу же отправился к себе домой и, по некотором размышлении, решил, что теперь имею достаточно вескую причину, чтобы наведаться к Кларку».

«Но почему к Кларку?»

«Да потому что я не сомневался, что Кларк располагает такими фактами об этой женщине, о которых я ничего не знал».

«Ну, и что потом?»

Мистер Виллис вытянулся в своем кресле и некоторое время смотрел на Остина, как будто что-то решая. Наконец ответил:

«Моя идея заключалась в том, что мне вместе с Кларком было необходимо заглянуть к миссис Бьюмонт».

«И ты бы пошел в такой дом? Нет, что ты, Виллис, нет, не должен этого делать. И, кроме того, подумай, что...»

«Вскоре ты узнаешь обо всем. Но я собирался сказать, что мои сведения на этом не обрываются, конец их куда более невероятен. Взгляни на эту небольшую опрятную подшивку рукописей. Видишь, страницы пронумерованы, вот-вот, меня тоже прельстила эта алая кокетливая ленточка. И все не так уж незаконно, правда? Взгляни на это, Остин. Это список развлечений миссис Бьюмонт, припасенный ею для избранных гостей. Тому, кто написал это, удалось исчезнуть живым, но я не думаю, что ему удастся протянуть долго. Доктора говорят, что он, должно быть, перенес несколько тяжелейших нервных потрясений».

Остин взял рукопись, но читать не стал. Открыв ее на случайной странице, он мельком взглянул, вырвав взглядом всего одно слово, но тут же окунулся в следующую фразу, губы его мгновенно побелели, лоб покрылся испариной, и, застонав от укола в сердце, Остин швырнул бумаги вниз.

«Убери это скорее, Виллис, и никогда больше не говори o6 этом. Ты что, каменный, что ли? Ведь сам ужас и отчаяние смерти, даже точная запись мыслей того, кто в одно прекрасное утро стоит у выщербленной стены со связанными руками и ждет, когда в колокольный звон врежется грубое щелканье затвора, — все это пустяки по сравнению с этим. Я не стану читать, я навсегда лишусь сна».

«Замечательно. Могу представить, что ты там разглядел. Да, все это, конечно, страшно, но в конце-то концов, это лишь старая сказка, древняя мистерия, разыгранная у нас на глазах, здесь, в тумане лондонских улиц, а не среди оливковых рощ и виноградников. Теперь нам известно, что случилось с теми, кому довелось встретить Великого бога Пана, и с теми, кто сумел понять, что все символы есть символы чего-то, а не фиговый листок небылиц. Да, это был тонкий знак глубин, которым люди давным-давно прикрыли свои знания о самых ужасных и тайных силах, лежащих в сердцевине всех вещей, силах, перед которыми души людей чернеют и умирают, как чернеют под электрическим током их белые тела. Такие силы нельзя назвать, о них невозможно говорить, их даже нельзя вообразить, — можно лишь пощупать покров, лежащий на них, — символ, понимаемый большинством просто как поэтическая прихоть, а то и как глупая сказка. Но, во всяком случае, мы с тобой уже кое-что знаем о том кошмаре, который обитает в тайных закоулках жизни, скрывшись под человеческой плотью, — он, бесформенный, присвоил чужую форму. Как такое могло случиться? Нет, как такое может быть? И почему тогда солнце не померкнет, почему не расплавится и не закипит под такой ношей земля?»

Виллис мерил шагами комнату, капли пота выступили у него на лбу. Остин сидел молча, но Виллис заметил, что он украдкой крестится.

«Я повторяю, Виллис, ты не должен переступать порог того дома, ты ни за что не выберешься оттуда живым».

«Да, Остин, но я выйду и, думаю, живым. Я и со мною Кларк».

«На что ты надеешься? Ты не можешь, ты...»

«Погоди минуточку. Какой чудный воздух был сегодня утром, легкий бриз оживил даже эти унылые улицы; вот я и подумал, что неплохо было бы прогуляться. Пиккадилли выгнула передо мной залитый ярким светом простор, и солнце поблескивало на лаковых боках экипажей, и рассыпались в световой дождь его лучи, коснувшись подрагивающих листьев. Это было радостное утро, такое, что даже прохожие, спешащие, как обычно, по своим делам, взглянув на небо, улыбались, и даже ветер, веселящийся только на простерт пахучих лугах, весело дул в каменные ребра улиц. В общем, я и сам не знаю, когда покинул это оживленное место, но вскоре я уже шел по тихой пустынной улице, куда, казалось, не заглядывало солнце и не долетал ветер, и где горстка пеших людей слонялась без дела, позевывая на углах мрачных домов. Я шел по улице, едва сознавая, куда иду и что делаю, лиг странное побуждение продолжать поиски с неизвестной пока целью двигало мной. Итак, я шел по улице, замечая некоторое оживление у молочной лавки и дивясь той несообразной мешанине из грошовых безделушек, табака, конфет и газет, что была вывалена в небольшом проеме единственного окна. Я думаю, что как раз холодная дрожь, пробравшая меня там, это необычный мой собеседник первым сообщил мне: то, что я искал, — найдено. Я остановился напротив лавки и бросил взгляд на полустертую надпись над дверью, на почерневшие за два столетия кирпичи, на мутные окна, вобравшие в себя туманы и грязь бесчисленных зим. Я смотрел на дом и понимал, что вижу то, что давно желал видеть, но, думаю, прошло еще минут пять, прежде чем я успокоил себя и смог войти внутрь и, сделав каменное лицо, бесстрастно спросил то, что мне было нужно. Но и тогда, как мне кажется, голос мой слегка дрожал, ибо старый человек, появившийся из задней части лавки, как-то косо поглядывал на меня в то время, как увязывал сверток с покупкой. Я заплатил, не торгуясь, и остался стоять у прилавка, едва отдавая себе отчет в своей медлительности. Справившись у хозяина о делах, я узнал, что торговля идет плохо, прибыли почти нет, и улица с тех пор, как движение пошло стороной, неузнаваемо изменилась, уж сорок лет тому. «Как раз перед смертью моего отца», — сказал он. Я вышел из лавки и на сей раз пошел очень быстро, эта улица действительно угнетала, и мне было до странности приятно вновь ощутить себя среди шума и суеты. Не желаешь взглянуть на мое приобретение?»

Остин не ответил, но все же кивнул головой, хотя выглядел все еще бледно. Виллис выдвинул ящик из бамбукового столика и показал Остину моток веревки, новой и крепкой, с петлей на конце.

«Это самая лучшая пеньковая веревка, — сказал Виллис, — и дюйма джута, как сказал мне старик».

Остин стиснул зубы и уставился на Виллиса, еще больше белея в лице.

«Ты не сделаешь этого, — прошептал он наконец, — ты не должен брать на себя чужую кровь. Боже! — воскликнул он с неожиданной силой. — Ты что, действительно решил стать палачом, вешателем?»

«Нет, нет, что ты. Я предложу ей сделать выбор, а потом оставлю нашу милую Элен Воган наедине с этой веревкой в закрытой комнате на пятнадцать минут. И если, войдя через пятнадцать минут, мы увидим, что ничего не произошло, я вызову ближайшего полицейского. И все».

«Я должен немедленно уйти отсюда, это чрезмерно, я не вынесу этого. Спокойной ночи».

«Спокойной ночи, Остин».

Дверь закрылась, но через мгновение открылась вновь. В проеме стоял Остин, белый, как полотно.

«Я забыл, — сказал он, — что у меня тоже есть о чем рассказать. Я получил письмо от доктора Хардинга из Буэнос-Айреса. Он говорит, что посетил Мейрика за три недели до его смерти».

«А он случайно не говорит, что лишило Мейрика жизни в расцвете лет? Не лихорадка же, в самом деле?»

«Нет, разумеется, нет. Согласно его заключению, это был предельный коллапс всей системы, вызванный, возможно, каким-то жестоким потрясением. Но он утверждает, что пациент ничего не говорил ему об этом, что поставило его в весьма невыгодное положение при лечении болезни».

«Что-нибудь еще?»

«Да, свое письмо доктор Хардинг заканчивает словами: «Думаю, это все, что я могу сообщить вам о вашем бедном друге. Он недолго прожил в Буэнос-Айресе и едва ли кого-нибудь здесь знал за исключением одной особы, которая, к сожалению, не была наделена благородством характера и с тех пор исчезла без всяких следов — мисс Воган».


8. Разное

(Среди бумаг хорошо известного врача д-ра Роберта Мэтьюсона с Эшли-стрит, Пиккадияли, внезапно скончавшегося от апоплексического удара в начале 1892-го, был обнаружен один листок с карандашными заметками. Все заметки сделаны на латыни, с большими сокращениями и, по всему видно, в великой спешке. С невероятными трудностями большинство фрагментов удалось расшифровать, но некоторые слова так и остались загадкой, несмотря на усилия специалистов. Дата 25 июля 1888 расположена в верхнем правом углу листа, изложенное ниже — перевод рукописи д-ра Мэтьюсона.)


Удовлетворится ли научный мир этими короткими заметками, если они будут напечатаны, или нет, я не знаю, хотя скорее всего, нет. Но одно для меня совершенно определено — я никогда не возьму на себя ответственность опубликовать ил разгласить хотя бы одно слово из записанных здесь, не только в силу моей клятвы, данной тем двум особам, что поведали мне обо всем, но также из-за невыносимости деталей этого злополучного дела. Возможно, что по зрелом размышление взвесив все «за» и «против», в один прекрасный день я уничтожу эту бумагу, или, по меньшей мере, оставлю ее, запечатанной, моему другу Д., полностью положившись на его усмотрение в том, дать ей ход или же просто сжечь.

Как и следовало, я сделал все, находящееся в пределах моих знаний, дабы увериться, что я нахожусь в здравом уме и рассудке и не принимаю иллюзии за действительность. Потрясенный поначалу в такой степени, что едва мог соображать, потом я пришел в себя и убедился, что мой пульс бьется ровно и я в своем уме. Тогда я попытался спокойно и твердо взглянуть на то, что было передо мной.

Хотя ужас и тошнота поднялись во мне, а вонь разложения перехватила дыхание, я все же решил не отступать. И был вознагражден или, лучше сказать, проклят видеть то, что содрогалось на кровати в метаморфозах, превращаясь в черное, подобно чернильной кляксе, пятно. Кожа и плоть, и мускулы, внутренности и кости, — вся та основа человеческого тела, которую я считал неизменяемой, постоянной от сотворения, от Адама, начала плавиться и растекаться.

Я, конечно же, знал, что тело под влиянием внешних воздействий может быть расчленено, но я бы ни за что не поверил, расскажи мне кто-то другой о том, что я видел сам. Там, несомненно, присутствовала какая-то внутренняя сила, о которой я совершенно ничего не знал, и которая отвечала за все превращения.

Перед моими глазами была повторена вся работа по сотворению человека. Я видел великое многообразие форм: форму, единого пола и колебание между мужским и женским, андрогина, разделяющегося на два пола, и воссоздающего себя вновь. Видел тело человека, падшего до зверя, и зверя, поднимающегося из глубин; и то, как бывшее наверху стало низом, и существо из бездны, ниже всех творений. Великая вереница рождений прошла передо мной, и я понял, что вижу не организмы, а саму силу жизни, ее тинктуру[18], лежащую в основе всех форм.

А потом изменился сам свет, он обернулся чернотой, нет, не той чернотой ночи, в которой видны лишь смутные очертания предметов, а прозрачной, нисколько не мешавшей видеть отчетливо и ясно. Но то был не свет, а будто его противоположность, предметы были как бы предъявлены мне без всяких посредников, примерно так, как была бы видна призма, в которой не разлагается свет.

Я смотрел за превращениями до тех пор, пока на кровати не осталось ничего, кроме какой-то желеобразной субстанции. И тогда лестница снова поднялась... (далее неразборчиво)... на мгновение я увидел Форму, восстававшую из мутного желе, форму, которую я описывать не буду. Намек на нее можно увидеть в древних скульптурах и в помпеянской живописи, которая сохранилась под лавой, но все это слишком отвратительно, чтобы описать словами... и как только это ужасное и непредставимое, ни человек, ни зверь, было преобразовано в человеческий вид, оно приняло окончательную смерть.

И я, кто видел все это, не без великого страха и трепета души, ставлю здесь свое имя в подтверждение того, что все, изложенное на бумаге, истинная правда.

Роберт Мэтьюсон, доктор медицины».


Такова, Раймонд, эта история, с которой я лично знаком и которую сам же наблюдал. Ноша, признаюсь, слишком тяжела для меня, чтобы нести ее одному, но я по-прежнему никому, кроме вас, не решаюсь все рассказать. Виллис, бывший со мной в конце этого дела, ничего не знает о той ужасной тайне леса, о том, как то, что мы оба видели мертвым, лежало когда-то на мягкой благодатной земле среди подсолнухов, в их легкой колеблющейся тени, и цепко держало тонкую руку Ракель, и как, приняв твердые очертания, оно ходило среди Нас, и мы не могли даже назвать его, и пользовались именем фигуры, являвшейся только символом, намеком. Я не стал говорить Виллису об этом, не сказал и о сходстве, поразившем меня, подобно молнии, когда я увидел портрет, который и переполнил в конце концов чашу моей смелости. Не осмеливаюсь я и предположить, что все это может значить. Да, я понимаю: то, чью смерть я наблюдал, не было Мэри, и все же глаза, что взглянули на меня из последней агонии, были ее глазами. Найдется ли кто-нибудь, кто сможет указать мне на последнее звено в цепи этих ужасных загадок. Я не знаю, есть ли такой человек вообще, но если он есть, то этот человек, Раймонд, вы. И, если вам известна разгадка, решайте сами, рассказать о ней или нет.

Я пишу вам это письмо сразу же по возвращении в город. Последние несколько дней я провел в деревне, и вы наверно угадаете, где она расположена. В то время как страсти и страхи в Лондоне накалились до предела, — как я уже сообщал вам, миссис Бьюмонт была хорошо известна в обществе, — я написал моему другу, д-ру Филиппсу, коротко обрисовав или, скорее, намекнув на то, что случилось, с просьбой сообщить мне название деревни, где произошли события, о которых он мне когда-то рассказал. Он выдал мне имя, уже с меньшими, как он сам признался, сомнениями, поскольку родители Ракель были к тому времени мертвы, а остальные члены семьи перебрались к родственникам в штат Вашингтон шесть месяцев назад. Ее родители, как он заявил, скончались от скорби и страха, вызванных ужасной смертью дочери и всем тем, что его предшествовало. Вечером того же дня, в который я получил письмо д-ра Филлипса, я был в Кермене и, стоя под рассыпающимися стенами римских построек, белых от семнадцати прошедших веков, смотрел на долину, где когда-то стоял старый храм Бога Глубин, и видел поблескивающий на солнце дом. Это был дом, где в свое время жила Элен. Я провел в Кермене несколько дней. Местные обитатели, как я выяснил, знали немного и еще о меньшем догадывались. Те, с кем я обсуждал это дело, охотнее удивлялись интересу какого-то антиквара (так я им представился) местной и почти забытой трагедией, чем сообщали что-нибудь важное. В общем, кроме набора общих рассуждений, я от них ничего не добился, ну и понятно, предпочел умолчать о том, что знаю сам. Большую часть своего времени я проводил в огромном лесу, что начинается сразу за, деревней, взбегает на холмы и спускается вниз к реке; там такая же прелестная долина, похожая на, ту, что была перед нашими глазами, когда мы, Раймонд, прогуливались у вашего дома. Многие часы я бродил в самой гуще этого леса, кружась и возвращаясь назад, продираясь сквозь заросли густого подлеска, темные и холодные даже в полдневную жару, делал короткие привалы под раскидистыми кронами дуба, лежал на крошечных лужайках, где вдыхал сладкий запах диких роз, смешанный с тяжелым ароматом бузины, больше походивший на смрадные испарения мертвецкой, — все прилетало ко мне на крыльях одного ветра: благоухание и вонь. Я стоял на опушках, созерцая всю пышность наперстянок, вздымающихся среди прибрежных лугов и сияющих красным в солнечных лучах, и вглядывался в темные глубины чащ за ними, где источники вскипают в камнях и насыщают влагой коварную сырую плесень. Но во всех моих блужданиях одного места я все же избегал вплоть до вчерашнего путешествия, когда я взобрался на вершину холма, туда, где по самому гребню вьется древняя римская дорога. Здесь они гуляли, Элен и Ракель, вдоль заброшенной позеленевшей мостовой, огороженной с обеих сторон высокой насыпью красной глины и живой изгородью буков. Здесь я пошел по их следам и, вглядываясь в просветы между ветвей, увидел, как широкая панорама леса, уходящего влево и вправо, сбегала вниз и тонула в бескрайней равнине, и желтое море было за ней, и земля за морем, а на другой стороне — холмы, волнами набегающие друг на друга, редеющие рощи, луга, еще дальше — кукурузные поля, белые дома, сверкающие на солнце, а за всем этим, далеко на севере, стена величественных гор с зубцами голубеющих пиков. Я пришел на место. Тракт здесь мягко уходил вверх и расширялся в площадку, огражденную плотной стеной зарослей, потом, сужаясь вновь, терялся в голубой дымке летних испарений. И как раз на эту прекрасную поляну Ракель проводила девочку и оставила, вот только кто скажет, что? Я же пробыл там недолго.

В небольшом городке вблизи Кермена есть музей, в котором содержится основная доля находок римской эпохи, обнаруженных поблизости в различные времена. На другой день после моего прибытия в Кермен я отправился в этот городок и сразу воспользовался возможностью посетить местный музей. Порядком устав от созерцания множества скульптурных поделок, каменных гробов, колец и монету я заметил, наконец, ту небольшую колонну квадратного сечения, что нашли совсем недавно в лесу, о котором я уже говорил, и, как мне удалось узнать, именно у расширения римской дороги. На одной стороне колонны была вырезана надпись. Я ее переписал. Некоторые буквы стерлись, но я не думаю, что могут возникнуть сомнения в том, как я их восстановил. Вот эта надпись:

DEVOMNODENTi

FLAvIVSSENILISPOSSVit

PROPTERNVPtias

quasSVIDITSVBVMBra

«Великому Богу Грез (Бог Великих Глубин или Бездны) Флавий Сенилиус воздвиг этот камень по случаю свадьбы, которую он видел ниже тени».

Смотритель музея сообщил мне, что местные антиквары были озадачены не столько надписью или трудностью в ее переводе, сколько событием или же обрядом, на который дается намек.


***

...А теперь, мой дорогой Кларк, перейдем к тому, что касается рассказа, посвященного Элен Воган, чью смерть, по вашим словам, вы лично наблюдали при обстоятельствах беспредельного, почти невероятного ужаса. Мне было интересно ваше изложение событий, но все, что вы мне сообщили, и даже больше того, я уже знал. Я могу объяснить и поразительное сходство портрета и реального лица, отмеченное вами, — вы видели мать упомянутой Элен. Вы, конечно, помните ту тихую летнюю ночь, когда я рассказывал вам (Боже, сколько лет назад!) о мире, лежащем за миром теней, и боге Пане. Вы помните Мэри. Она была матерью Элен Воган, которая родилась через девять месяцев после той ночи.

Сознание к Мэри так и не вернулось. Всю беременность она была прикована к постели и через несколько дней после того, как разрешилась от бремени, Мэри умерла. Мне кажется, что под конец она узнала меня; я стоял у ее кровати, и она вдруг взглянула на меня, осмысленно, как до помешательства, но это длилось всего секунду, потом она задрожала, испустила глубокий стон и скончалась. Это была дурная работа, та, которую я сделал в вашем присутствии той злополучной ночью. Я взломал дверь обители жизни, не зная и не слишком заботясь о том, что могло войти в нее. Я вспоминаю все, сказанное вами тогда — да, достаточно резко, но, как выясняется, и достаточно правдиво — в одном ключе, — я разрушил сознание человеческого существа, проводя глупый эксперимент, основанный на нелепой теории. Вы в совершенном праве винить меня, и я не стану отрицать вины; но что касается теории, она не вся состоит из нелепиц. Мэри действительно видела то, о чем я ей говорил, но я не принял во внимание одной вещи — ни одно человеческое око не может выдержать этого зрелища. И, признаюсь, было еще одно упущение: когда обитель жизни открыта, она беззащитна, нечто, еще не названное человеком, способно свободно проникнуть в нее, и тогда человеческая плоть может оказаться лишь покровом — чему? — ужасу, какой едва ли можно описать. Да, я играл с силами, которых не понимал, и вы видели конец этой игры. Элен Воган сделала доброе дело, сунув голову в петлю, хотя смерть ее была чудовищной. Почерневшее лицо, отвратительные формы, вовлеченные в те жуткие метаморфозы, что происходили прямо у вас на глазах: от женщины к мужчине, от мужчины к зверю, из зверя в нечто еще более гадкое, — весь тот ужас, свидетелем которого вы были, поразителен, но не скажу, что он сильно удивляет меня. То, что видел и отчего содрогнулся ваш доктор, которого вы позвали засвидетельствовать происшествие, я заметил очень давно. Ведь я знал, что сотворил уже в миг рождения ребенка, а когда девочке не исполнилось и пяти, я успел не раз и не два, «насладиться» ее играми, и теперь вы можете догадаться, с каким партнером. Жизнь с ней стала для меня постоянным непереносимым кошмаром, нескольких лет такой жизни хватило сполна, я почувствовал, что выносить этого больше не могу — и я избавился от Элен. Теперь вы знаете, что испугало мальчика в лесу. Знаете и то, от чего сходили с ума ее жертвы. И посему решили, что в этой загадочной истории теперь вам известно все до конца. Не спешите. Осталась последняя глава. Думаете, Элен умерла? Ошибаетесь, она просто вернулась в круг подобных себе, туда, откуда пришла в наш мир из-за моей беспечности, по невольному моему зову. Но двери в ее мир заперты не до скончания времен. И последнее, Кларк, я слышал, вы женились?»

Сокровенный свет

1

Однажды осенним вечером, когда бледно-голубая дымка тумана скрыла уродство огромного города и длинные, широко раскинувшиеся проспекты Лондона обрели красоту, мистер Чарльз Солсбери неторопливо спускался по Руперт-стрит, неспешным шагом направляясь к своему любимому ресторанчику. Он смотрел себе под ноги, пристально изучая мостовую, и именно это обстоятельство послужило причиной тому, что в тот самый момент, когда он добрался до узкой двери ресторана, на него вдруг налетел человек, подоспевший с другого конца улицы.

— Простите, — сказал мистер Солсбери, — я должен был хотя бы изредка смотреть по сторонам. Вот тебе на, да это же Дайсон!

— Совершенно верно. Как поживаете, Чарльз?

— У меня все в порядке. Но вы-то где пропадали? Я вас, кажется, уже лет пять не видел.

— Да уж наверное. Помните, когда вы последний раз навещали меня на Шарлотт-стрит, дела у меня шли совсем плохо?

— Еще бы не помнить. Вы тогда еще сказали, что задолжали хозяйке за пять недель и вам пришлось по дешевке продать часы.

— У вас замечательная память, мой милый Чарльз. Вот именно: дела у меня шли совсем плохо. Но еще смешнее, что вскоре после вашего визита они пошли еще хуже. Один мой приятель определил все мои попытки выкарабкаться из нужды как «дохлый номер». Честно говоря, я не переношу жаргона, но точнее и впрямь не скажешь. Однако, нам все-таки стоит войти в эту дверь: мы загородили дорогу людям, которые тоже хотят пообедать — вполне извинительная человеческая слабость, не правда ли, Чарльз?

— Конечно, конечно, зайдем. Я как раз думал о том, свободен ли столик в углу — там, где кресло с замшевой спинкой.

— Я знаю этот столик — он не занят. Так вот, как я уже говорил, дела мои пошли еще хуже.

— И как же вы тогда поступили? — спросил Солсбери, пристроив свою шляпу и бросая жадный взгляд на меню.

— Как поступил? Сел и подумал хорошенько. Я получил хорошее — то есть, классическое — образование, и у меня не было ни малейшей склонности заниматься «делом». С таким-то капиталом я должен был выйти в мир! Знаете, Чарльз, есть люди, которым не нравятся оливки. Жалкие дураки! Право, Чарльз, я мог бы написать гениальные стихи, будь только у меня оливки и бутылка красного вина. Давайте закажем кьянти — может быть, оно у них и не слишком хорошее, но мне страшно нравится бутыль, в которой его подают.

— Здесь очень хорошее кьянти. Можно заказать большую бутылку.

— Отлично. Так вот, я обдумал свое безвыходное положение и решил избрать карьеру писателя.

— Правда? Вот никогда бы не подумал. Однако для писателя у вас вполне преуспевающий вид.

— Однако! Так-то вы отзываетесь о моей профессии. Вы просто не в силах вообразить себе истинного величия художника. Представьте себе: я сижу за рабочим столом (вы вполне могли бы застать меня в этой позе, если бы потрудились зайти), передо мной чернила и ручка и ничего более — а несколько часов спустя из этого ничего может явиться новый шедевр!

— Совершенно согласен. Я только имел в виду, что литература — занятие неблагодарное.

— Ошибаетесь, по части благодати это настоящий рог изобилия. К тому же, вскоре после вашего визита, я унаследовал небольшую ренту. Умер какой-то дядя, перед смертью почему-то решившийся проявить щедрость.

— Ага. Что ж, это было очень кстати.

— Это было удачно — не буду скрывать. Я принял это, как своего рода стипендию для продолжения моих изысканий. Я только что назвал себя писателем, но, может быть, правильнее было бы назвать меня исследователем.

— Право, Дайсон, вы страшно изменились за эти годы. Знаете, я всегда считал вас праздношатающимся лентяем — одним из тех ребят, что все лето фланируют по тенистой стороне Пикадилли.

— Так оно и было. Но даже в то время я постоянно работал над собой, хоть и сам того не понимал. Вы же знаете, бедняга отец так и не смог дать мне хоть на что-нибудь годное образование. В своем невежестве я злился, что так и не побывал в университете. Заблуждения юности, дражайший мой Чарльз; именно Пикадилли суждено было стать моим университетом. Там я и начал изучать ту науку, которой предан ныне.

— Какую же?

— Тайну огромного города, Чарльз, физиологию Лондона. Как буквально, так и метафизически это величайший предмет изучения, какой только может противопоставить себя человеческому мышлению. Отличное рагу — они сумели-таки выбрать самые нежные части фазана! Я был полностью поглощен мыслью о необъятности и сложности Лондона. Париж можно изучить досконально — надо только не пожалеть времени, но Лондон всегда остается загадкой. В Париже можно смело сказать: «Здесь живут актрисы, здесь — цыгане, а здесь — политики», но в Лондоне все иначе. Вы можете назвать какую-нибудь улицу обиталищем прачек и будете вполне правы, но при этом останетесь в неведении того, что под крышей одного из домов притаился человек, изучающий магию халдеев, а в мансарде напротив обитает всеми заброшенный, умирающий с голоду художник.

— Дайсон, я был не прав относительно вас! Вы ничуть не изменились и, по-видимому, уже никогда не изменитесь, — заметил Солсбери, смакуя свое кьянти. — Как всегда, вас увлекает ваше буйное воображение: загадка Лондона существует только в ваших грезах. Вот уж поистине скучный город! Здесь даже не бывает тех по-настоящему артистичных преступлений, которыми изобилует Париж!

— Налейте-ка мне немного вина. Спасибо. Ошибаетесь, дорогой, сильно ошибаетесь. Как раз по части преступлений Лондону стыдиться нечего. Агамемнонов у нас достаточно — не хватает Гомера. «Carent quia vate sacro»[19], как справедливо заметил Гораций.

— Я еще помню эту цитату. Тем не менее, я не совсем понял, что вы хотите этим сказать.

— Попросту говоря, в Лондоне нет ни одного писателя, который бы целиком посвятил себя преступлениям. Наши репортеры — просто глупцы. Их отчеты способны только испортить все впечатление. Их представление об ужасе и о том, что вызывает в человеке ужас, просто смехотворно: их интересует только кровь, вульгарная ярко-красная жидкость. Когда им удается ее заполучить, они накладывают ее жирными мазками на бумагу и думают, что вышла потрясающая статья. Идиотизм. К сожалению, их привлекает как раз самое заурядное, животное убийство, и обычно они только об этом и пишут. Вам доводилось что-нибудь слышать о харлесденском деле?

— Нет. Во всяком случае, не припоминаю ничего подобного.

— Вот именно. А ведь это чрезвычайно занятная история. Я расскажу ее вам, пока мы будем пить кофе. Как вам известно — хотя, возможно, вы как раз и не знаете этого — Харлесден является одним из дальних пригородов Лондона. Он совсем не похож на старые, густо заселенные пригороды вроде Норвуда или Хэмпстеда. Он отличается от них так же сильно, как оба они отличаются друг от друга. В Хэмпстед люди едут по большей части из-за просторных коттеджей, этаких домиков в китайском стиле с тремя акрами земли и сосновой рощей, хотя в последнее время там появились и художники, а в Норвуде селятся преуспевающие буржуа, привлеченные тем, что их дом окажется «возле самого Дворца»[20] (правда, через полгода от этого самого Дворца их уже тошнит). У Харлесдена нет столь ярко выраженного лица, так как это совсем новый пригород. Ряды красных кирпичных домов, ряды белых каменных домов, ряды нежно-зеленых «венецианских» домов, и вычищенные дорожки перед каждым домом, и у каждого маленький задний двор, который тамошние обитатели именуют садом. Ну, еще пара чахлых магазинчиков. Вроде бы и все — но едва ты решил, что запомнил физиономию этого поселка, как вдруг она начинает расплываться у тебя перед глазами.

— Какого черта вы хотите этим сказать? Можно подумать, что дома рушатся, стоит только на них взглянуть!

— Ну, не совсем так. Исчезает некая цельность, сама идея Харлесдена. Улица сворачивает и превращается в тихую лужайку, дома — в буковую рощу, «садики» — в зеленеющий луг, и ты мгновенно переходишь из городского пейзажа в деревенский. Здесь нет ни полутонов, характерных для маленьких провинциальных городов, ни постепенного перехода к лужайкам и большим садам, заставляющим дома слегка расступиться. Все происходит в одно мгновение, бац — и словно отрезало! Населяющие этот пригород люди в основном работают в Сити. Я видел их пару раз в переполненных автобусах. И все же даже посреди полуночной пустыни человек чувствует себя не таким одиноким, как в ясный полдень посреди этого квартала. Настоящий город мертвых: повсюду одни раскаленные, опустевшие улицы. Бредешь по ним и вдруг понимаешь, что это тоже Лондон. Так вот, два или три года тому назад в этих местах поселился некий врач, повесивший свою красную лампу и медную табличку в самом конце одной из этих чистеньких улиц, сразу же за его домом начинались уходившие на север поля. Не знаю, почему он выбрал это не слишком-то бойкое место — быть может, доктор Блек (будем его называть так) был прозорлив и загадывал далеко вперед. Как потом выяснилось, его родственники давно потеряли его из виду и не знали даже, жив ли он еще. Тем более они не знали, что он выучился на врача. Итак, он поселился в Харлесдене, нашел с полдюжины пациентов и перевез туда свою необычайно красивую жену. Летними вечерами они отправлялись вдвоем на прогулку и видевшие их люди утверждали, что они казались очень любящей парой. Осенью прогулки продолжались, но к зиме прекратились — конечно, когда сильно похолодало и начало рано темнеть, поля возле Харлесдена утратили свою привлекательность. За всю зиму никому не удалось увидеть миссис Блек. На вопросы пациентов доктор Блек неизменно отвечал, что она плохо себя чувствует, но к весне, несомненно, поправится. Наступила весна, а миссис Блек так и не появилась, и люди потихоньку начали сплетничать.

Слухи постепенно ширились и во время обильных чаевозлияний, являющихся, как вы, наверное, знаете, единственной формой увеселения в такого рода пригородах, можно было услышать все более странные вещи. Все чаще доктор Блек замечал на себе косые взгляды окружающих, и его и без того жалкая практика таяла на глазах. Соседи перешептывались, что миссис Блек умерла, что доктор убил ее. Но они заблуждались — наступил июнь, а миссис Блек была еще жива. Было воскресенье, один из тех редких солнечных дней, какими порой балует нас английский климат, и пол-Лондона устремилось в поля вдыхать ароматы, еще уцелевшие от майского цветения, и искать застрявшие в колючих изгородях бутоны диких роз. Я тоже спозаранку отправился в путь и после долгой прогулки хотел уже повернуть домой, но тут каким-то образом забрел в этот самый Харлесден. Честно говоря, я выпил стакан пива в «Генерале Гордоне» — есть в тех местах такой кабачок — и пошел дальше, не ставя себе никакой особой цели. Я брел, куда глаза глядят, до тех пор, пока меня не соблазнила дорожка, пробиравшаяся между рядами изгородей. Я решил обследовать луга, в которые она уводила. Согласитесь, что мягкая трава особенно приятна для ног после жуткого пригородного гравия. Пройдя довольно внушительный отрезок пути, я нашел скамейку и решил посидеть и выкурить трубочку. Я достал кисет и глянул в сторону домов — и тут, Чарльз, у меня перехватило горло и зубы начали выбивать дробь! Я так сильно сжал трость, которую привык брать с собой на прогулки, что она переломилась надвое. Мой спинной мозг, казалось, пронзил мощный электрический заряд — и все же еще несколько секунд я продолжал недоумевать по поводу того, что же, собственно, произошло.

Наконец я понял, отчего содрогнулось мое сердце и закостенели, словно в предсмертной муке, мышцы. Случайно подняв глаза, я уперся взглядом в самый крайний дом улицы, и в тот же миг в верхнем окне этого дома мелькнуло чье-то лицо. Лицо женщины — но какое! В нем не было ничего человеческого. Мы с вами, Чарльз, в свое время слышали в церкви — в старой доброй трезвомыслящей английской церкви — о похоти ненасытной и огне неугасимом, но вряд ли кто-нибудь из нас двоих понимает, что на самом деле означают эти слова. Надеюсь, вы-то никогда этого не узнаете. Ибо когда я увидел это лицо — а надо мной простиралось теплое синее небо, и теплый ветерок овевал меня приятной прохладой — я понял, что заглянул в другой мир. Я посмотрел в окно заурядного современного домика и увидел разверстую пасть преисподней. Первый приступ ужаса миновал, но мне все еще казалось, что я вот-вот упаду в обморок — ледяной пот струился у меня по лицу, а дыхание вырывалось со всхлипом, словно я только что выбрался из реки, где едва не утонул. Наконец я сумел встать и кое-как выбрался на улицу. У парадной двери того страшного дома я увидел табличку с именем его обитателя — «Доктор Блек». На мое счастье (или несчастье) дверь как раз растворилась и по ступеням крыльца спустился какой-то человек — я решил, что это и есть доктор собственной персоной. Обычный лондонский тип: длинный, тощий, бледный, с поблекшими черными усиками. Выйдя на улицу, он бросил на меня мимолетный рассеянный взгляд, которым обычно обмениваются случайные прохожие, но, несмотря на его мимолетность, я почувствовал, что с этим человеком опасно иметь дело. Понятно, что я отправился восвояси достаточно озадаченный и к тому же весьма напуганный. Правда, предварительно я зашел в кабачок «Генерал Гордон» и постарался собрать все местные сплетни насчет семьи доктора Блека. Естественно, я никому и словом не обмолвился о том, что видел в окне женское лицо, но этого было и не нужно: прекрасные золотые волосы миссис Блек, приводившие в восторг всех рассказчиков, совпали с одной особенно страшной подробностью моего видения — с потоком золотых волос, словно облако славы обрамлявших явившееся мне лицо ведьмы. Все это чрезвычайно меня растревожило, и, вернувшись домой, я попытался уверить себя, что все это мне пригрезилось, но от этого было мало толку.

Я совершенно точно знал, что видел своими собственными глазами все то, что я вам только что рассказал, и был уверен, что видел не что иное, как лицо миссис Блек. К тому же я вдоволь наслушался местных сплетен, наперебой обвинявших доктора в убийстве, — я-то знал, что все они неверны, но был уверен, что в веселеньком красном домике на углу Девон-роуд совершается какое-то ужасное преступление. Каким же образом из этих двух несовместимых частей можно было сложить сколько-нибудь разумную теорию? Короче говоря, я попал в самое сердце некой детективной истории. Я ломал себе голову над этой загадкой, посвящая все часы досуга попыткам собрать воедино рассыпавшиеся нити этой истории, но мне так и не удалось хоть на шаг приблизиться к какому-нибудь разумному решению. На протяжении всего долгого лета она, история эта, все больше покрывалась туманом, превращалась в какой-то расплывчатый и смутный комок ужаса, становясь похожей на кошмар, приснившийся мне много ночей назад. Вскоре все это наверняка померкло бы в глубинах моего сознания, но однажды утром, просматривая газеты, я заметил небольшой столбец, набранный мелким шрифтом и озаглавленный: «Дело Харлесдена». Я сразу же понял, что мне предстоит узнать: миссис Блек умерла. Так оно и было. Чтобы получить свидетельство о смерти, Блек обратился к другому врачу, но что-то вызвало у последнего смутные подозрения, и в результате вмешался коронер и было назначено расследование. Результаты этого расследования весьма озадачили меня: должен признаться, такого я вовсе не ожидал. Оба врача, проводившие вскрытие, согласились, что не видят ни малейших следов насильственной смерти. Они провели самое тщательное исследование со всевозможными реактивами, но так и не обнаружили присутствия яда — даже в мельчайших дозах. По их словам, смерть была вызвана необычной, с научной точки зрения даже интересной, формой воспаления мозга. Оболочки мозга и само серое вещество подверглись целому ряду самых невообразимых превращений, и младший из двух врачей, считавшийся специалистом по заболеваниям мозга, объявляя свое заключение, произнес несколько фраз, которые с первого прочтения поразили меня, хотя тогда я еще не знал их подлинного смысла. Он сказал: «Несмотря на свой довольно большой опыт в этой области, я был крайне удивлен, уже в самом начале нашего исследования обнаружив явления, совершенно мне неведомые. Сейчас нет нужды подробно описывать эти явления — достаточно сказать, что в процессе работы мне все время казалось, что я исследую не человеческий мозг». Сами понимаете, это заявление вызвало некоторый переполох, и коронер спросил врача, не хочет ли он этим сказать, что исследуемый мозг напоминал мозг животного. «Нет, — отвечал тот, — этого я сказать не берусь. По некоторым признакам объект исследования и впрямь напоминал мозг животного, однако — и это кажется мне гораздо более странным — там присутствовали многочисленные указания на организацию чуждую как человеку, так и животным».

Все это звучало довольно странно, тем не менее присяжные удовлетворились вердиктом, утверждающим, что смерть наступила от естественных причин, а потому дело не вызвало никакого интереса у публики. Но когда я прочел отчет этого врача, я понял, что мне следует узнать гораздо больше и решился начать то, что поначалу показалось мне увлекательным расследованием. Тем самым я навлек на себя немало хлопот, но мне удалось отчасти добиться успеха — сам не знаю, почему. Однако… Знаете, мы просидели здесь уже больше трех часов. Официанты начинают поглядывать на нас. Давайте-ка спросим счет и выйдем на улицу.

Они вышли из ресторана под холодные порывы ветра и некоторое время безмолвно созерцали царящую на Ковентри-стрит суету, прислушиваясь к звонкам извозчиков и воплям мальчишек-газетчиков, раздававшимся на фоне далекого, глухого, неумолчного рокота Лондона.

— Правда же, удивительная история? — сказал наконец Дайсон. — Хотел бы я знать, что вы об этом думаете.

— Друг мой, я же еще не слышал окончания этой истории, так что лучше мне пока воздержаться от каких бы то ни было суждений. Когда же вы собираетесь завершить свой рассказ?

— Приходите ко мне как-нибудь вечером — скажем, в четверг. Вот мой адрес. Всего доброго. — С этими словами Дайсон остановил проезжавший мимо кэб, а Солсбери свернул в северном направлении и отправился домой пешком.

2

Из тех немногих реплик, которые мистер Солсбери соизволил произнести в течение вечера, можно заключить, что сей молодой джентльмен отличался непоколебимым здравомыслием и предпочитал не иметь никакого дела с невероятными историями и тайнами, не говоря уж о том, что всякого рода парадоксы были противны самой его натуре. За обедом на него обрушился поток необычных и странных событий, собранных воедино и изложенных человеком, чьей профессией как раз и были всевозможные тайны и лихо закрученные сюжеты. Солсбери безропотно выслушал его, но теперь, переходя Шафтсбери-авеню и углубляясь в Сохо (его квартира располагалась в скромном квартале по соседству с Оксфорд-стрит), Чарльз почувствовал сильную усталость. Он размышлял о будущем Дайсона, не имеющего надежных родственников и возложившего все свои упования на литературу. Что ждет этого талантливого и утонченного человека — не обычная ли судьба безработного и бездомного английского бродяги? Будучи всецело поглощен этими мыслями, он не мог не восхищаться талантом — несколько, правда, извращенным, — который сумел превратить лицо несчастной женщины, умершей от банального воспаления мозга, в набросок романа, и, пробираясь по тускло освещенным улицам, почти не замечал ни резких порывов ветра, со злобным завыванием караулившего его за каждым углом, ни водоворотов мелкого мусора, взвихривавшихся над тротуаром, ни черных туч, собравшихся вокруг изжелта-бледной луны.

Даже первые капли дождя, которые ветер швырнул ему в лицо, не смогли оторвать Солсбери от его размышлений, и только когда ливень с грохотом обрушился на Лондон, он сообразил, что пора искать какое-нибудь укрытие. Подгоняемый ветром дождь обрушился на город, словно сухой разряд молнии, воздух наполнился свистом, камешки дребезжали по мостовой, потоки воды переполнили канавы, размыли улицы и начали собираться в огромные лужи. Несколько запоздалых прохожих, пробиравшихся в этот миг по улице, разбежались, словно перепуганные кролики, и попрятались кто куда. Сколько Солсбери ни свистел в надежде остановить кэб, ни один экипаж так и не явился ему на выручку. Он огляделся, пытаясь понять, далеко ли ему осталось до своего надежного пристанища на Оксфорд-стрит, но увидел, что, углубившись в размышления, отклонился от привычного маршрута и попал в совершенно незнакомую ему часть города, где, кажется, не было даже кабачка, готового за умеренную плату в два пенни предоставить крышу над головой всем заблудшим среди дождя. Фонарей на улице было мало, они далеко отстояли друг от друга, и слабый керосиновый свет с трудом пробивался сквозь закопченные стекла ламп.

В этом дрожащем и мерцающем свете ограждавшие улицу старые дома показались Солсбери пустыми и призрачными. Он торопливо пошел прочь, прижимаясь к стенам домов в надежде хоть как-то уберечься от дождя и машинально читая имена на медных дверных дощечках под бесчисленными звонками и дверными молотками — имена, которые за множество лет уже успели потускнеть и почти стереться. Порой ему попадалось пышно отделанное крыльцо с резным навесом, почерневшим за полстолетия. Ливень становился все яростнее, Солсбери уже промок насквозь и безнадежно загубил свою новую шляпу, а до Оксфорд-стрит было по-прежнему далеко. Наконец с чувством глубочайшего облегчения он заметил впереди темный свод арки, сулившей ему убежище если не от ветра, то хоть от дождя. Он забрался в сухой уголок и огляделся по сторонам: он стоял в узком проходе, над его головой возвышался дом, а позади начиналась дорожка, ведущая неизвестно в какие края. Какое-то время он простоял там, тщетно пытаясь хоть чуть-чуть отжать одежду и уловить грохот проезжающего мимо кэба, как вдруг со стороны тропинки до него донеслись чьи-то громкие голоса. Они становились все громче, быстро приближаясь к тому месту, где он стоял. Вскоре он уже мог различить пронзительный и хриплый женский голос, угрожающе и настойчиво — так, что даже каменный свод арки звенел от ее визга, — выкрикивавший что-то неразборчивое. Время от времени в эту истерическую тираду вклинивался, возражая и успокаивая, мужской голос. Лишенный романтической жилки Солсбери был, тем не менее, большим любителем уличных сцен и питал особенный интерес к определенным стадиям опьянения и вызываемым ими ссорам, а потому он тут же навострил слух, придав своему лицу выражение рассеянного внимания, свойственного денди, по долгу положения посещающему Оперу. К несчастью, ссора уже прекратилась, и теперь он различал только нервные шаги женщины да лениво раскачивающуюся походку мужчины — они по-прежнему приближались к нему. Затаившись в тени у стены, он наблюдал за ними: мужчина, несомненно, был пьян, и ему немалых трудов стоило избегать постоянных столкновений со стенами, на которые его бросало, словно хрупкий ялик на скалы. Женщина неподвижно смотрела прямо перед собой, слезы струились по ее щекам. И вдруг, в тот самый момент, когда они проходили мимо Солсбери, угасшее было пламя вспыхнуло вновь, и женщина, обернувшись к своему спутнику, разразилась потоком проклятий и брани.

— Подлец, низкий трус, подонок! — вопила она, перебирая все существующие на свете непристойные ругательства. — Я что, так и буду работать на тебя всю жизнь, точно рабыня, а ты будешь таскаться за этой девчонкой с Грин-стрит и пропивать последний пенни? Ошибаешься, Сэм, очень ошибаешься — больше этого не будет. Черт бы тебя побрал, грязный воришка, я с тобой покончила — с тобой и с твоим хозяином. Так и скажи ему, можете в свое удовольствие заниматься вашими грязными делишками — авось, они когда-нибудь доведут вас до беды.

Она рванула лиф своего платья, извлекла нечто, похожее на листок бумаги, смяла и швырнула прочь. Комок бумаги упал у ног Солсбери. В следующий момент женщина выбежала на улицу и скрылась в темноте, а мужчина, раскачиваясь, последовал за ней, что-то неразборчиво и смущенно бормоча. Солсбери, не отрываясь, смотрел на него: мужчина медленно шел по тротуару, то и дело останавливаясь, раскачиваясь в нерешительности и, наконец, выбрав новую цель, отваживаясь сделать еще несколько шагов. Небо прояснилось, редкие белые облака кружили высоко в небе, сплетаясь венком вокруг луны. Померкнув на тот краткий миг, когда проходящее мимо облако скользнуло по лунному диску, ясный белый свет разлился вновь, и в ту минуту, когда прозрачные белые лучи заглянули в узкий проход, Солсбери обернулся и заметил скомканную бумажку, которую бросила к его ногам женщина.

Любопытство разобрало его, он подобрал листок, спрятал в карман и продолжил свой путь.

3

Солсбери был человеком строгих привычек: раз он пришел домой промокший до костей, в облепившей тело сырой одежде, в шляпе, загубленной отвратительными влажными пятнами, то его немедленно охватил страх за свое здоровье, о котором он всегда прилежно заботился. Раздевшись и завернувшись в теплый халат, он решил подогреть себе джин с содовой в качестве потогонного. Пока он готовил целебное питье на спиртовке — одном из немногих предметов роскоши, которые позволяют себе современные отшельники — и между делом раскуривал трубочку, его растрепавшиеся было мысли и чувства благополучно пришли в порядок. А потому, выпив свой джин, он улегся в постель и с облегчением забыл как о своем приключении в темном проулке, так и о безумных фантазиях, которыми Дайсон обильно приправил его обед. Он сохранял блаженную пустоту в мыслях и за завтраком на следующее утро, ибо поставил себе правилом за едой ни о чем не думать. Однако, очистив тарелку и чашку и раскурив первую утреннюю трубку, он припомнил подобранный накануне клочок бумаги и принялся рыться в карманах все еще сырого пальто. Он не помнил, в какой из карманов он положил записку, и пока он обшаривал один карман за другим, его томило предчувствие, что она так и не найдется. При этом даже ради спасения собственной души он не смог бы объяснить, зачем ему так уж понадобился этот пустячный обрывок. И все же, нащупав во внутреннем кармане скомканный шарик бумаги, он с облегчением вздохнул и, осторожно вынув, положил на маленький столик возле своего кресла так бережно, словно то была редкая драгоценность. Несколько минут он сидел неподвижно, попыхивая трубкой и глядя на свою находку. Странное желание бросить эту записку в огонь и навсегда забыть о ней боролось со столь же странным желанием узнать, почему же озлобленная женщина с такой яростью отбросила от себя этот клочок бумаги. Как и следовало ожидать, победило именно любопытство, и все же, когда он в конце концов развернул записку, он сделал это почти против воли. Это был вырванный из дешевой школьной тетрадки листок самой обычной бумаги, к тому же изрядно грязной. Посреди страницы наличествовало несколько строк, написанных неровным, каким-то судорожным почерком. Склонившись над листком, Солсбери впился в него глазами, затаил дыхание — и вдруг откинулся назад к спинке кресла, уставился в пустоту перед собой и расхохотался так, что неудержимо громкие раскаты его хохота разбудили младенца на первом этаже и тот приветствовал этот припадок веселья ужасающими воплями. Не обращая никакого внимания на последнее обстоятельство, Солсбери продолжал хохотать, время от времени вновь поднося к глазам текст, показавшийся ему безумной чепухой:

«К. отправился навестить своих французских друзей. Пойди к-баран-3, 1-ти. Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и третий раз вокруг майского дуба».

Скомкав бумажку, точно так же, как перед тем ее скомкала разъяренная баба, он уже собирался бросить ее в огонь, но, передумав, щелчком отправил в ящик стола и снова расхохотался. Все же эта бессмыслица раздражала его. Ему было обидно, ибо он предвкушал захватывающую тайну, а его обманули, словно человека, который купился на кричащий заголовок в колонке срочных новостей и не нашел там ничего, кроме рекламы и самых заурядных происшествий. Подойдя к окну, он постоял минуту, созерцая неторопливую утреннюю жизнь своего квартала: занятых мытьем окон неряшливых служанок в платьях из набивного ситца, мясника и торговца рыбой, совершающих свой привычный обход, изнывающих от безделья и дремоты владельцев мелких лавочек, праздно стоящих на пороге своих заведений. Вдали улица растворялась в синеве, казавшейся даже величественной, но само по себе это зрелище угнетало и могло привлечь разве что усердного исследователя лондонской жизни, который как раз здесь нашел бы нечто редкое и соответствующее его прихотливому вкусу. Солсбери сердито отвернулся от окна и уселся в кресло, обтянутое веселенькой зеленой материей с желтым позументом — хозяйка квартиры весьма гордилась изысканностью своего вкуса. В этом кресле Чарльз имел обыкновение предаваться своему излюбленному утреннему занятию — чтению романа о любви и честном спорте, язык и смысл которого предполагали соавторство конюха и воспитанницы привилегированного пансиона. В обычный день роман развлекал бы Солсбери вплоть до ленча, но сегодня он то поднимался с кресла, то вновь усаживался, то брался за книгу, то снова откладывал ее — и так до тех пор, пока, наконец, обозлившись на самого себя, не принялся проклинать про себя весь белый свет. Комок бумаги, подобранный под темным сводом арки, «застрял у него в мозгах», и как бы он ни пытался отвлечься, он все время слышал свое бормотание: «Пойди к-баран-3, 1-ти. Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и в третий раз вокруг майского дуба».

Это превращалось в назойливую пытку, какой иногда становится нелепая песенка из кафе-шантана, которую все повторяют и распевают днем и ночью, и даже уличные мальчишки рассматривают ее как источник неиссякаемого веселья на ближайшие шесть месяцев. Он вышел на улицу и попытался ускользнуть от невидимого врага, смешавшись с толпой, растворившись в грохоте и суете оживленного движения, но вскоре заметил, что против воли замедляет шаги и сворачивает в сторону, по-прежнему тщетно ломая голову в поисках объяснения этой очевидной бессмыслицы. Он почувствовал облегчение, когда наконец наступил четверг — день, в который он обещал навестить Дайсона. Даже пустая болтовня этого «литератора» казалась ему желанным развлечением по сравнению с непрестанно повторяющейся у него в голове фразой, этой головоломкой, от которой не было спасения.

Обиталище Дайсона располагалось на одной из самых тихих улочек, прилегающих к Темзе, и когда Солсбери вошел из узкой прихожей в комнату своего приятеля, он понял, что покойный дядюшка и впрямь проявил щедрость. Пол у него под ногами горел и переливался всеми красками Востока (как напыщенно объявил Дайсон, это был «Сон о заходе Солнца»), свет фонарей и полусумрак лондонских улиц были скрыты от глаз занавесками ручной работы, в которых весело поблескивали нити золота. Полки буфета из мореного дуба ломились под тяжестью старого фарфорового сервиза, по всей видимости, французского, а черно-белые гравюры на рисовой бумаге были куплены явно не в общедоступном магазине на Бонд-стрит. Солсбери сел в кресло у камина и, вдыхая смешанный аромат табака и горящих поленьев, втихомолку подивился всей этой роскоши, так непохожей на зеленые занавески, дешевые олеографии и зеркало в позолоченной раме, украшавшие его собственную комнату.

— Хорошо, что вы пришли, — сказал Дайсон. — Уютная комнатушка, не правда ли? Что-то вы плохо выглядите, Чарльз. Что-нибудь случилось?

— Ничего страшного. Просто все эти дни я ломаю себе голову над одной загадкой. У меня было нечто… э-э-э… нечто вроде приключения в тот самый день, когда мы с вами повстречались, и теперь я никак не могу от всего этого отделаться. Самое обидное заключается в том, что все это совершенная чепуха. Однако я лучше потом расскажу вам все по порядку. Вы ведь собирались закончить ту странную историю, которую начали тогда, в ресторане.

— Совершенно верно. Но вы, Чарльз, неисправимы. Вы остаетесь рабом «фактов» и по-прежнему считаете «странность», присущую этой истории, не чем иным, как моей выдумкой. Вы надеетесь, что на самом деле все окажется еще проще, чем в рапорте полицейского. Ну что ж, раз уж я начал, придется продолжать. Но сперва мы выпьем, а вы раскурите свою трубку.

Дайсон подошел к дубовому буфету, извлек из его недр округлую бутылку и две позолоченные рюмки.

— Это бенедиктин, — объявил он. — Я полагаю, вы не откажетесь?

Солсбери не отказался, и несколько минут оба приятеля молча смаковали вино. Затем каждый закурил свою трубку, и Дайсон приступил к рассказу.

— Постойте, — начал он, — мы, кажется, остановились на медицинском исследовании? Или нет, с этим мы уже покончили. Ага, вспомнил! Я уже говорил вам, что в общем и целом я добился успеха в моем частном расследовании или исследовании — как вам больше нравится. Я остановился на этом, верно?

— Верно. Точнее говоря, последнее слово, которое вы произнесли по этому поводу, было «однако».

— Точно. Вчера я еще раз обдумал всю эту историю и пришел к выводу, что это было весьма серьезное «однако». Но вообще-то я вынужден признаться, что мне удалось обнаружить, в сущности, самую пустяшную малость. В настоящий момент я все так же далек от сути этого происшествия. Как вы помните, замечания одного из врачей, дававших показания в суде, сильно заинтересовали меня, и я решил прежде всего попытаться узнать от него самого что-нибудь более определенное и вразумительное. Мне удалось связаться с ним, и он назначил время, когда я мог бы зайти и поговорить с ним. Он оказался очень приятным, открытым человеком, еще молодым и совсем не таким занудой, как большинство ученых врачей. Наше свидание началось с того, что он предложил мне сигары и виски. Мне не хотелось долго ходить вокруг да около, поэтому я сразу объяснил ему, что меня поразили некоторые места в его заявлении на Харлесденском процессе. Кроме того, я показал ему отчет о заседании суда, в котором интересовавшие меня фразы были подчеркнуты. Он бросил быстрый взгляд на страницу отчета и как-то странно посмотрел на меня.

— Значит, вам все это показалось необычным, — тихо сказал он. — Должен вам сказать, что все харлесденское дело было весьма необычным. В некоторых отношениях оно было — не побоюсь этого слова — уникальным.

— Совершенно согласен с вами, — отозвался я. — Именно поэтому оно так и заинтересовало меня. Я хотел бы узнать от вас подробности. Я полагаю, если кто и сможет дать мне полную информацию, то только вы. Что вы сами думаете об этом происшествии?

Я задал вопрос слишком прямо — мой собеседник на миг растерялся.

— Вот что, — сказал он наконец, — поскольку вы интересуетесь этой историей только из любопытства, то я, пожалуй, могу говорить с вами откровенно. Итак, мистер Дайсон, раз вы хотите знать мое мнение, оно заключается в следующем: я уверен, что мистер Блек убил свою жену.

— Но как же вердикт? — воскликнул я. — Ведь присяжные вынесли его на основе ваших показаний.

— Совершенно верно, они вынесли вердикт на основании моих показаний и показаний моего коллеги — и, по-моему, поступили вполне разумно. Честно говоря, я и не представляю, что еще они могли бы сделать. Тем не менее, я остаюсь при своей точке зрения и не боюсь признаться вам в этом. Я не удивляюсь тому, что Блек сделал то, что (как я твердо уверен) сделал. Я полагаю, он имел на это право.

— Право! Какое же у него могло быть право?! — воскликнул я. Сами понимаете, слова этого врача порядком удивили меня.

Мой собеседник развернул свое кресло и пристально посмотрел мне в глаза, прежде чем ответить.

— Как я понял, вы сами не врач? Стало быть, подробности вам ни к чему. Я лично всегда возражал против попыток объединить психологию с физиологией. От этого союза страдают обе науки. Я как специалист лучше других представляю себе ту непреодолимую бездну, что отделяет сознание от материи. Мы знаем, что любое изменение в сознании сопровождается перестройкой молекул серого вещества — но и только. Но какова связь между этими явлениями и почему они происходят одновременно — этого мы не знаем и, как полагает большинство медицинских авторитетов, нам и не суждено это узнать. Тем не менее, когда я делал свое дело и анатомировал мозг этой женщины, то, вопреки общепринятой теории, был убежден, что передо мной был отнюдь не мозг умершей женщины — этот мозг вообще не мог принадлежать человеческому существу. Я видел ее лицо — плоское, лишенное всякого выражения. Она была красива, но, честно говоря, даже за тысячу гиней — да что там, и за втрое большую сумму! — я бы не решился взглянуть ей в лицо, когда она была жива.

— Уважаемый сэр, — перебил я его, — вы чрезвычайно заинтриговали меня, сказав, что этот мозг не принадлежал человеку. Что же тогда это было?

— Мозг дьявола, — сказал он совершенно спокойно, и ни один мускул не дрогнул на его лице. — Это был мозг дьявола, и я уверен, что Блек нашел какое-то средство, чтобы положить конец жизни этого существа. Я не могу винить его за это. Чем бы ни была на самом деле миссис Блек, ей не следовало оставаться в нашем мире. Вы хотите узнать что-нибудь еще? Нет? Тогда всего доброго.

— Довольно странное заключение в устах ученого, не правда ли? Когда он сказал, что ни за тысячу, ни за три тысячи гиней он не решился бы взглянуть в лицо той женщины, когда она была жива, я вспомнил лицо, которое видел в окне дома — но промолчал. Я вернулся в Харлесден и стал бродить между тамошними лавочками, делая всевозможные мелкие покупки и прислушиваясь к разговорам в надежде разузнать какие-нибудь свежие сплетни относительно семьи Блек, но узнал очень мало. Один из торговцев, с которыми я говорил, сообщил, что был хорошо знаком с умершей, так как она покупала у него зелень для своего маленького хозяйства — служанки у них не было, лишь изредка приходила женщина помочь с уборкой, да и к той миссис Блек перестала выходить уже за много месяцев до своей смерти. По словам этого человека, миссис Блек была «весьма приятной дамой», доброй, внимательной, и все были уверены, что они с мужем глубоко и взаимно любят друг друга. И все же, даже если бы я не беседовал с врачом, мне все равно не удалось бы забыть то ужасное лицо. Обдумав все как следует, я пришел к выводу, что единственный человек, который может мне что-то объяснить, — это сам доктор Блек, и я тут же решил разыскать его. Конечно, в Харлесдене его уже не было — он покинул эти места сразу после похорон. Всю обстановку дома он распродал и в один прекрасный день с маленьким чемоданчиком в руках отбыл в неизвестном направлении. Только невероятная случайность могла вновь вырвать из небытия его имя. Как раз благодаря такой случайности я в буквальном смысле слова столкнулся с ним нос к носу. Однажды, как обычно, безо всякой цели, я прогуливался по Грей-Инн-роуд, поглядывая по сторонам и то и дело хватаясь обеими руками за свою шляпу, потому что был один из тех пронзительных мартовских дней, когда верхушки старых деревьев раскачиваются, а их стволы содрогаются от резких порывов ветра. Я шел со стороны Холборна и уже добрался почти до Теобальд-роуд, когда заметил человека, который медленно брел впереди меня, опираясь на палку, и по своему виду казался ослабевшим после долгой болезни. Что-то в его облике возбудило мое любопытство. Сам не зная зачем, я ускорил шаги, рассчитывая нагнать его, но тут внезапный порыв ветра сорвал с него шляпу и покатил по мостовой к моим ногам. Конечно, я подхватил шляпу и, прежде чем вернуть владельцу, бросил на нее взгляд. Шляпа эта сама по себе могла бы рассказать целую историю жизни: когда-то ее сделали на заказ в мастерской на Пикадилли, но теперь даже нищий не поднял бы эту шляпу, если бы нашел ее в канаве. Вручая шляпу владельцу, я поднял на него глаза — передо мной стоял доктор Блек из Харлесдена. Странное совпадение, не правда ли? Но Боже, Чарльз, как он переменился! Когда я впервые встретил доктора Блека на крыльце его дома в Харлесдене, у него была отличная осанка, он шагал уверенно и прямо, как человек в самом расцвете сил. Теперь передо мной стояло какое-то съежившееся и жалкое существо, слабое, скорчившееся, со впалыми щеками и поседевшими волосами. Ноги его дрожали и подгибались, глаза были глазами больного и глубоко несчастного человека. Он поблагодарил меня за спасение шляпы, добавив:

— Мне бы, наверное, не удалось ее поймать. В последнее время я разучился бегать. Ветреный день, не правда ли, сэр?

Затем он отвернулся, собираясь продолжить свой путь, но мне удалось незаметно втянуть его в разговор и сделать так, что мы вместе отправились в восточную часть города. Кажется, он был бы не прочь избавиться от меня, но я не собирался выпускать его из рук, и в конце концов он привел меня к жалкому домишке на какой-то обшарпанной улице. Это был самый мерзкий и заброшенный из лондонских кварталов, какой мне только довелось увидеть на моем веку. Дома были достаточно безобразными, даже когда их только что построили, а теперь они еще и набрались сырости, пропитались запахом распада и, казалось, готовы были в любую минуту завалиться набок или рассыпаться на куски.

— Я живу здесь, — сказал доктор Блек, указывая на крыльцо. — Нет, не в передней части дома, а там, сзади. Мне здесь очень спокойно. Сегодня я не могу позвать вас в гости, но как-нибудь, если вы захотите…

Я поймал его на слове и заявил, что буду очень рад его навестить. Он удивленно взглянул на меня, не понимая, с какой стати я — или вообще кто-нибудь — должен им интересоваться, и я ушел, оставив его неловко возиться с ключами. Думаю, вы оцените мое искусство, если я скажу, что всего за несколько недель я сделался закадычным другом доктора Блека. Я никогда не забуду, как впервые вошел в его комнату: искренне надеюсь, что мне никогда больше не придется увидеть такого запустения, такой жалкой нищенской берлоги. Отсыревшие обои, с которых давным-давно изгладился не только рисунок, но даже следы рисунка, пропитанные зловещими испарениями здешних мест, отстали от стены и висели тяжелыми складками. Только в углу комнаты можно было распрямиться в полный рост, а вид его шаткой и грязной кровати вкупе с запахом разложения, притаившимся в этой комнате, едва не заставили меня бежать оттуда без оглядки. Когда я вошел, он медленно пережевывал кусок хлеба. Похоже, он не очень обрадовался тому, что я сдержал свое слово, но тем не менее встретил меня любезно и, перебравшись на кровать, уступил мне единственный стул. Я начал регулярно навещать его, но хотя нам часто доводилось пускаться в долгие разговоры, он ни словом не обмолвился ни о Харлесдене, ни о своей покойной жене. Видимо, он полагал, что мне ничего не известно об этой истории, а если я даже и слышал о ней, то мне и в голову не придет, что всеми уважаемый врач из Харлесдена и нищий отшельник на задворках Лондона — одно и то же лицо. Странный это был человек, и нередко, когда мы вели за трубкой неторопливый разговор, я пытался понять, в здравом ли он уме, ибо самые безумные фантазии Парацельса или розенкрейцеров показались бы нормальной научной теорией по сравнению с теми идеями, которые он совершенно спокойно и трезво излагал в своей мрачной пещере. Однажды я осмелился сделать ему замечание. Я сказал, что кое-что в его теориях противоречит как положениям науки, так и всем известным на сей день эмпирическим фактам.

— Отнюдь, — возразил он. — Это не противоречит всем фактам, ибо я располагаю данными, полученными опытным путем. Я не имею дела с непроверенными гипотезами. То, о чем я говорю, подкреплено доказательствами, и я дорого заплатил за эти доказательства. Есть некая область знания, о которой вам ничего неизвестно, от которой ваши мудрецы отшатываются, словно от опасной заразной болезни. Но я вошел туда. Если бы вы знали, если б вы хоть на миг могли вообразить, что можно сотворить (а, быть может, два или три человека в мире и впрямь осмелились на это) в нашем богоспасаемом мире, сама ваша душа содрогнулась бы от ужаса. Я показал вам один только внешний покров, одну лишь оболочку подлинного знания. Само это знание означает смерть и бывает страшнее смерти для тех, кто им овладел. Люди твердят, что в мире случаются странные вещи, но они и понятия не имеют о том ужасе, который таится непосредственно среди них, который всегда неотступно следует за ними.

Этот человек зачаровал меня своими рассуждениями, и я был очень огорчен, когда дела заставили меня на пару месяцев покинуть Лондон: мне порядком не хватало этих наших разговоров. Вернувшись в Лондон, я почти сразу же отправился навестить его, но на двойной звонок, которым я привык его вызывать, никто не ответил. Я позвонил еще раз, и еще, и уже собирался уходить, когда дверь наконец отворилась, и какая-то неряшливо одетая женщина спросила, что мне тут понадобилось. Судя по ее взгляду, она приняла меня за сыщика в штатском, явившегося за кем-нибудь из ее жильцов, но когда я спросил, дома ли мистер Блек, она уставилась на меня с совсем другим выражением лица.

— Нет тут никакого мистера Блека, — сказала она. — Он помер. Уже шесть недель, как помер. Я все думала, что у него не в порядке с головой или что-то в жизни не ладится. Каждое утро, с десяти до часу, он отправлялся на прогулку, а тут как-то утром в понедельник он вернулся домой, пошел в свою комнату, запер за собой дверь — и вдруг, только мы сели обедать, оттуда раздался такой вопль, что я подумала: все, на этот раз точно упаду без чувств! И тут мы слышим: он топает ногами и бежит вниз по лестнице, весь вне себя, и орет, и ругается так, что прямо стыдно слушать. Кричит, будто у него украли какое-то сокровище. А потом он свалился прямо у самой лестницы, и мы решили, что он помер. Мы его отнесли в комнату и уложили в постель, и муж побежал за доктором, а я смотрю, окно-то и вправду распахнуто, а на полу валяется такая шкатулочка — он всегда ее пуще всего берег — и она открыта, а в ней ничего нет. Да только никто не мог забраться в окно — слишком высоко — и опять же, он вопил, будто у него ценность какую украли, так это неправда. Какие у него там ценности, он и плату-то за комнату иной раз по месяцу не вносил, муж-то мой сколько уж раз грозился выставить его на улицу, потому как, говорит, мы ничем не хуже других людей и тоже должны зарабатывать себе на жизнь. А только я никак не соглашалась его выгнать. Хоть и странный он был человек, но и он, похоже, знавал лучшие времена. И вот доктор пришел, посмотрел на него и сказал — тут уж ничем не поможешь, и так он и умер в ту же ночь, когда я при нем сидела. И сказать вам по правде, мы еще понесли с ним убытки, ведь всего-то и осталось, что самая малость одежды, да и за ту мы выручили сущие гроши.

Я заплатил доброй женщине полсоверена и пошел домой, раздумывая о жизни доктора Блека и об эпитафии, которой она увенчалась, и пытаясь понять, что же означали его крики, будто он был ограблен. Честно говоря, я думаю, что бедняге не приходилось опасаться воров — попросту он был безумен и умер во внезапном приступе умоисступления. Хозяйка сказала мне, что когда она пару раз заходила в его комнату (конечно же, чтобы потребовать с несчастного квартирную плату), он заставлял ее с минуту ждать у двери, чего она совершенно не могла перенести. Врываясь в комнату, она всякий раз заставала его с таинственной шкатулкой в руках, но он быстро прятал ее в какое-то потайное место, расположенное в углу у окна. Должно быть, в его безумии ему мерещилось, что он стал обладателем какого-то сокровища, и посреди своей нищеты он воображал себя тайным миллионером. Итак, моя история закончена и, как видите, хотя мне и удалось разыскать Блека, я так ничего и не узнал ни о его жене, ни о ее загадочной смерти. Вот вам харлесденское дело, Чарльз, и, сдается мне, оно потому так глубоко запало мне в душу, что у меня нет и тени надежды когда-нибудь проникнуть в эту тайну. А что вы обо всем этом думаете?

— Честно говоря, Дайсон, я думаю что вы сами выдумали всю эту загадку. Я принимаю объяснение того врача: Блек убил свою жену, а затем и сам сошел с ума.

— То есть как? Выходит, вы считаете, что эта женщина и в самом деле была чем-то слишком ужасным — нечеловеком, по словам доктора — и что ее не следовало оставлять в живых? Вы ведь помните, что он сказал: ее мозг был мозгом дьявола!

— Ну, конечно, но ведь он говорил… э-э-э… в переносном смысле. Если только посмотреть на это дело с иной точки зрения, то все станет совершенно ясно.

— Ну, ну, может быть, вы и правы, хотя я в этом совсем не уверен. Ладно, не стоит об этом спорить. Выпьете еще бенедиктина? Вот и хорошо. Да, и попробуйте этот табак. Вы, кажется, говорили, что вас что-то тревожит — какая-то история, приключившаяся с вами в тот самый день, когда мы вместе обедали?

— Да, Дайсон, меня тревожит, и даже очень, одна вещь… Но это такой пустяк — просто глупости… Мне даже стыдно об этом рассказывать..

— Давайте, давайте, выкладывайте!

Запинаясь, ежеминутно повторяя, что все это необычайно глупо, Солсбери изложил историю своих приключений и, нехотя повторив бессмысленные указания и еще более бессмысленный стишок, который он обнаружил на смятом обрывке бумаги, смолк, ожидая услышать рокочущий смех Дайсона.

— Ведь правда, это очень глупо, что я никак не могу избавиться от этой чепухи? — спросил он, воспроизведя стишок в третий раз.

Дайсон выслушал своего приятеля вполне серьезно, а затем помолчал несколько минут, сосредоточенно раздумывая о чем-то.

— Да, — сказал он наконец. — Безусловно, это удивительное совпадение, что вы спрятались от дождя под аркой именно в тот момент, когда эти двое там проходили. Но я бы не стал торопиться и объявлять этот стишок бессмыслицей. Нет сомнения, он звучит странно, но для посвященных в нем наверняка имеется смысл. Повторите-ка мне его еще раз — я запишу, а потом мы попробуем подобрать ключ к этому шифру, хотя я не думаю, что нам удастся вот так с ходу его обнаружить.

С трудом шевеля губами, Солсбери еще раз произнес чепуху, отравившую его спокойное существование, и Дайсон поспешно нанес загадочные слова на лист бумаги.

— Проверьте, пожалуйста, — сказал он, окончив работу. — Я ничего не перепутал? Кто знает, может быть, самое главное, чтобы каждое слово стояло точно на своем месте.

— Вы все записали правильно. Боюсь только, что вам ровным счетом ничего не удастся извлечь из этого. Поверьте, это просто чепуха: кто-то написал первые попавшиеся слова, какие ему пришли в голову. Знаете, мне, пожалуй, пора домой. Нет, пить я не буду: ваш бенедиктин и так слишком крепок для меня. Спокойной ночи.

— Дать вам знать, если мне посчастливится с этим разобраться?

— Нет уж, благодарю покорно: я бы предпочел ничего больше об этом не слышать. Можете присвоить себе это открытие, если оно покажется вам ценным.

— Очень хорошо, Чарльз, спасибо. Всего доброго.

4

Много часов спустя, когда Солсбери давно уже вернулся в свою уютную комнату с обтянутыми зеленым холстом креслами, Дайсон все еще сидел за столом, изукрашенным древним японским мастером, и, обхватив голову руками, курил трубку за трубкой, вновь и вновь перебирая в голове все детали рассказанной ему приятелем истории. Чепуха, раздражавшая и тревожившая Чарльза, Дайсону казалась загадочной и привлекательной. Вновь и вновь брал он в руки листок с непостижимыми письменами и внимательно вчитывался в них, обращая особое внимание на странный куплет в конце. Какой-то знак, символ, условное обозначение, но не код — вот чем это должно быть, а женщина, бросившая скомканный листок бумаги, сама не понимала значение этих слов. Она была только орудием в руках Сэма, которого проклинала, да и Сэм тоже не был самостоятельным действующим лицом, а, скорее всего, чьим-то подручным — быть может, наемником того неизвестного лица, которого записка обозначала буквой К. «К. отправился навестить своих французских друзей» — так, хорошо, а что же значит «к-баран-3, 1-ти?» Здесь крылся корень, самое начало загадки, и даже пачки крепчайшего виргинского табака Дайсону не хватило, чтобы придумать хоть какое-нибудь объяснение. Дело казалось почти безнадежным, но в отгадывании сложных загадок Дайсон считал себя великим стратегом, вроде Веллингтона, и когда он в конце концов отправился спать, то был уверен, что рано или поздно нападет на след.

На несколько дней он погрузился в свои литературные исследования — занятия, которые его близким друзьям казались мифическими, поскольку они понапрасну обшаривали привокзальные киоски в поисках великой книги, родившейся в результате многих часов бдения над японским письменным столом в обществе трубки, набитой крепким табаком, и чашки черного чая. На этот раз Дайсон просидел взаперти четыре дня. Наконец он с облегчением отложил ручку и вышел на улицу в поисках свежего воздуха и развлечений. Газовые фонари уже горели, продавцы газет гнусаво навязывали прохожим свежий выпуск вечерних газет, и Дайсон, остро нуждавшийся в тишине и покое, свернул с многозвучного Стренда и направился на северо-запад. Вскоре он забрел на тихую улочку, где единственным звуком было гулкое эхо его шагов, и, перейдя широкое новое шоссе и углубившись в западную часть Лондона, вскоре заметил, что оказался в самом сердце Сохо. Здесь его вновь поджидала пестрая суета жизни: тут были лучшие вина Италии и Франции, предлагаемые по грошовой цене, тускло сияли сыры, огромные, пожелтевшие, отменного вкуса, прохожим улыбались оливковое масло и гроздь раблезианских колбас, а в одном магазинчике, казалось, продавали оптом всю печатную продукцию Парижа. Посреди проезжей дороги бесстрашно толкались представители множества наций, поскольку коляски и кэбы не отваживались заезжать сюда, а из окон, друг у друга над головой, выглядывали обитатели жилых домов, с любопытством глазевшие на все уличные дела. Дайсон медленно пробирался сквозь толпу, то и дело оказываясь в центре кипевшего на мостовой водоворота; прислушиваясь к необычной трескотне немецкого и французского наречий, перемежаемых причудливыми звуками английского языка, сильно разбавленного итальянскими трелями; поглядывая на витрины магазинов, уставленные грозными рядами винных бутылок. Переходя от улицы к улице, он почти добрался до конца Ковентри-стрит, как вдруг его внимание привлек один магазинчик на углу, разительно отличавшийся от всех прочих. Это была типично английская лавочка, какую можно увидеть в бедняцких кварталах. Здесь прохожим предлагали табак и сладости, дешевые трубки из глины и вишневого дерева, копеечные тетрадки, ручки и карандаши, сборники комических песенок и дешевое чтиво с кровавыми обложками, свидетельствующими, что жажда романтики не была удовлетворена даже подробностями вечерних газет. Дайсон взглянул на имя, написанное над дверью магазинчика, и остановился, как вкопанный — резкая дрожь, судорога восторга и страха, которая настигает человека в момент великого открытия, на миг лишила его способности двигаться. Над дверью стояло имя: «Расти». Дайсон взглянул еще раз и разглядел на углу дома, чуть повыше фонаря, белые буквы на синем фоне: «К-овен-три-стрит». То же самое повторялось ниже, уже порядком выцветшими буквами. Он удовлетворенно вздохнул и, ни минуты не колеблясь, вошел в магазин, где и уставился прямо в глаза человеку, сидевшему за прилавком. Человек поднялся, с некоторым удивлением встретил его пристальный взгляд и произнес обычную фразу:

— Что вам угодно, сэр?

Дайсон наслаждался необычностью ситуации, равно как и замешательством, теперь уже отчетливо проступившим на лице продавца. Он аккуратно прислонил свою трость к прилавку и, наклонившись поближе к продавцу, произнес отчетливо и внушительно:

— Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и третий раз вокруг майского дуба.

Он рассчитывал, что его слова возымеют некоторый эффект — и не был разочарован. Продавец мелочной лавки раскрыл рот, захлебнулся, словно вытащенная на берег рыба, и обессиленно привалился к прилавку. Когда через минуту он сумел наконец заговорить, из его уст вырвалось лишь слабое и хриплое бормотание, неуверенное и неразборчивое:

— Не могли бы вы повторить это, сэр? Я, кажется, не вполне вас понял.

— Нет, любезнейший, и не подумаю. Вы отлично слышали, что я сказал. Я вижу, у вас в лавке есть часы — отличный хронометр, на мой взгляд. Так вот: я даю вам ровно минуту по этим часам.

Человек по-прежнему нерешительно глядел на него, и Дайсон понял, что ему придется на него нажать.

— Ну же, Расти, ваше время почти истекло. Надо полагать, вам доводилось слышать о К. Ваша жизнь в моих руках — и не вздумайте об этом забыть. Пошевеливайтесь!

И вновь Дайсон был поражен действием своих собственных слов; человек задрожал и скорчился в ужасе, его лицо мучнисто побледнело, а по отвисшим щекам заструился пот. Словно защищаясь, он выставил руки ладонями вперед:

— Мистер Дэвис, ради самого Господа, мистер Дэвис, не говорите со мной так! Я же просто не узнал вас, клянусь, не узнал. Боже мой, мистер Дэвис, вы же не захотите меня погубить? Одну минуточку, только одну минуточку подождите!

— Я бы не советовал вам терять время.

Жалкое создание выползло из прихожей магазина и направилось в заднюю комнату. Дайсон слышал, как зазвенели ключи в дрожащих пальцах продавца, затем послышался скрип открываемого сундука. Через минуту человек возвратился с маленьким пакетом, аккуратно завернутым в коричневую бумагу и, по-прежнему трясясь от дикого страха, протянул пакет Дайсону.

— Я буду рад избавиться от этого, — промолвил он. — И больше не давайте мне таких поручений.

Дайсон взял пакет, прихватил свою трость, и холодно кивнув, вышел из магазина. На пороге он обернулся: Расти упал в кресло, краски так и не вернулись на его сведенное судорогой ужаса лицо. Одной рукой он устало прикрывал глаза, и Дайсон, быстрыми шагами удалявшийся от магазина, задумался над тем, какие же тонкие струны он так неосторожно задел своим внезапным вторжением. Он остановил первый же встречный кэб, быстро добрался домой и, запалив лампу и выложив свою добычу на стол, помедлил с минуту, пытаясь отгадать, что же откроется ему сейчас при свете настольной лампы. Он проверил замок на двери, разрезал веревки, слой за слоем развернул коричневую бумагу и добрался наконец до маленькой деревянной шкатулки — очень простой на вид, но очень крепко слаженной. Замка на ней не было. Дайсон просто поднял крышку — и замер, со свистом втянув в себя воздух и отпрянув назад. Лампа еле горела, свет ее был едва ли не слабее, чем свет обычной свечи, но комната внезапно наполнилась светом — не только светом, но и цветом, тысячью оттенков всех цветов, словно утреннее солнце ударило в старинные витражи и везде — на стенах старой комнаты, на полированных боках мебели — ненадолго засияли отблески пламени, а потом вернулись обратно к своему источнику, таившемуся в деревянной шкатулке. Там, на плотной шерстяной подкладке лежало изумительное сокровище — драгоценный камень, какой Дайсон и во сне себе представить не мог: в этом камне переливалась синева высокого неба и прозелень моря, какая бывает у самых берегов. Темно-красный цвет рубина перемежался в нем темно-фиолетовыми лучами, а в самом средоточии камня горел огонь, водопад пламени, вздымавшийся и рассыпавшийся тысячами искр, похожих на хрустальные брызги воды. Дайсон глубоко вздохнул, опустился на стул и, словно тот продавец, прикрыл глаза руками. Камень был похож на опал, но Дайсон, привыкший рассматривать всевозможные товары в витринах магазинов, хорошо знал, что в целом свете не найдется опала в четвертую или даже в восьмую часть величины этого чуда. Он снова посмотрел на камень с чувством, очень близким к страху, осторожно уложил его на стол поближе к лампе и вгляделся в волшебный огонь, бившийся и сиявший в его сердце. Затем он вновь заглянул в деревянную коробку в надежде обрести там еще какие-нибудь чудеса. Он поднял шерстяную подкладку, на которой покоился камень, и обнаружил под ней маленький блокнот, потершийся и почти разорванный. Дайсон открыл тетрадку на первой странице — и в изумлении выпустил ее из рук. Там, на первой странице, стояло имя владельца, аккуратно выведенное фиолетовыми чернилами:

Д-р Стивен Блек, Девон-роуд, Харлесден.

Лишь спустя несколько минут Дайсон вновь решился раскрыть блокнот — слишком свежа еще была память о несчастном отшельнике, его жалком логове и странных беседах, слишком хорошо помнил он и то лицо, что ему довелось увидеть в окне дома доктора Блека, и загадочный приговор врача. А потому, когда пальцы Дайсона снова коснулись обложки блокнота, он вздрогнул и невольно отдернул руку, страшась того, что ему предстояло прочесть. С трудом он заставил себя взять тонкую тетрадку в руки и перелистать. Первые две страницы доктор не заполнил, а на третьей начиналось его признание, написанное четким мелким почерком. При свете фантастического камня, казалось, освещавшего всю комнату, Дайсон принялся читать.

«С самой ранней молодости я посвящал весь свой досуг (а также изрядную часть того времени, что мне следовало отводить другим занятиям) изучению скрытых и неизведанных областей знания, — так начинался рассказ доктора. — Меня никогда не привлекали так называемые «услады жизни». Я жил в Лондоне одиноко, избегая даже своих коллег, и другие студенты, в свою очередь, также избегали меня, считая человеком эгоцентричным, всецело поглощенным своими делами и вообще не внушающим никакой симпатии. До тех пор, пока мне удавалось удовлетворить свою страсть к тому особому знанию, само существование которого остается тайной для огромного большинства людей, я был несказанно счастлив и нередко просиживал ночи напролет в своей плохо освещенной комнате, размышляя о чуждом всему земному мире, до самой границы которого я дошел. Тем не менее, мои профессиональные обязанности, а равно и необходимость сдать экзамен на звание доктора на некоторое время вынудили меня оставить мои хранившиеся в глубочайшей тайне занятия. Вскоре после успешной сдачи экзамена я встретил Агнес, и она стала моей женой. Мы нашли совсем новенький домик в отдаленном пригороде Лондона, я погрузился в обычную рутину ежедневной врачебной практики и несколько месяцев жил вполне нормальной и даже счастливой жизнью, принимая участие во всех текущих делах человеческого сообщества и лишь изредка вспоминая о тех тайнах, которые некогда составляли весь смысл моего существования. Я достаточно успел изучить те тропы, по которым блуждал, чтобы понимать, как они трудны и опасны: я знал, что упорствуя в стремлении к тайному знанию я, скорее всего, загублю свою жизнь, что эти тропы приведут меня в столь ужасные места, что при одной лишь мысли о них человеческое воображение заранее отшатывается в страхе. Кроме того, тишина и покой, которые я обрел в браке, тоже уводили меня от страшных вершин, к которым я стремился, но на которых, как я хорошо знал, мне не будет ни покоя, ни мира. Но внезапно — за один день, за одну ночь — старое вожделение, прежняя ненасытная страсть вернулась ко мне. Она вернулась, стократно усилившись за время своего отсутствия, и вот однажды наступило утро, когда я выглянул из окна и тусклым взглядом посмотрел на загоревшийся восток: я знал, что мой приговор уже произнесен, что я успел зайти слишком далеко и мне остается только без трепета идти дальше. Я обернулся к постели, в которой мирно спала моя жена, и лег рядом с ней, проливая горькие слезы, потому что понимал: солнце нашего счастья зашло и новый восход горит для нас обоих кровавым отблеском ужаса. Не стоит излагать в подробностях, что последовало за этим. Внешне все оставалось, как было: я продолжал свою ежедневную работу и ничего не открывал жене. Но вскоре она заметила, как я переменился. Теперь я проводил все свободное время в комнате, которую я оборудовал под лабораторию, и частенько пробирался наверх, в спальню, в сером свете наступающего утра, когда множество фонарей еще горело над тусклыми лондонскими улицами. С каждой ночью я подходил все ближе к той великой бездне, через которую я надеялся перебросить мостик, — к пропасти между миром сознания и миром материи. Я провел множество сложных экспериментов, и прошло несколько месяцев, прежде чем мне удалось осознать смысл полученных мной результатов. Когда же в одно страшное мгновение я постиг этот смысл, лицо мое застыло и побелело, а сердце замерло у меня груди. Но я давно уже лишился власти над собой и не мог вернуться, не мог остановиться теперь, когда двери широко распахнулись передо мною: обратный путь был мне заказан, и я мог идти только вперед. Мое положение было столь же безнадежным и жалким, сколь положение узника в подземном карцере: двери заперты, бежать нельзя, а единственный источник света — та лучина, которую ему оставят тюремщики. Я ставил опыт за опытом. Все они давали один и тот же результат, и, сколько я ни гнал от себя эту мысль, я все отчетливее понимал, что для завершающего опыта необходимы те ингредиенты, которых мне не даст никакой лабораторный эксперимент, которые я не сумею взвесить ни на каких самых точных весах. В этот опыт — опыт, который я сам не надеялся пережить — необходимо было вложить частицу жизни. У какого-то человеческого существа я должен был отнять основу его бытия, то, что мы называем душой, а на место души (ибо природа не терпит пустоты) я собирался вложить то, что губы мои не смеют назвать, а разум отказывается воспринимать — ужас, ужас без конца и без края, ужас, перед которым страх неизбежной смерти — ничто. И когда я понял это, я понял также, на кого указывает роковой приговор — я увидел перед собой глаза жены. Даже в ту злосчастную минуту я мог бы спасти наши с ней души: я мог бы взять веревку и повеситься, но в тот момент я не видел другого выхода. Наконец я все рассказал ей. Она плакала и дрожала, умоляя свою покойную мать прийти к ней на помощь. Она взывала к моему милосердию, а я не мог даже заплакать. Я ничего не скрыл от нее, я сказал ей, во что она превратится. Я сказал ей, что именно займет место ее души. Я не утаил от нее ни ужаса, ни мерзости, которые ей предстояли. Ты, читающий эти страницы после моей смерти (если, конечно, я не уничтожу их прежде, чем умереть), ты, открывший коробку и нашедший там этот камень, — понимаешь ли ты, что таится в этом опале?! Ибо однажды ночью моя жена согласилась выполнить то, о чем я просил — согласилась, хотя горячие слезы струились по ее прекрасному лицу и краска стыда заливала ее шею и грудь. Она согласилась на все — ради меня. Я распахнул окно, и мы в последний раз поглядели вместе на небо и на темную землю. Была чудесная звездная ночь, легкий сладостный ветерок играл ее волосами. Я поцеловал жену в губы, и ее слезы упали мне на лицо. В ту ночь она спустилась в мою лабораторию. Я надежно запер двери, опустил и задернул шторы, чтобы избавить звезды от зрелища этой проклятой комнаты, в центре которой на спиртовой лампе раскалялся тигель. Там я совершил то, что должен был совершить, а затем вывел оттуда существо, переставшее быть человеком. Но на столе в лаборатории остался камень — пылавший, переливавшийся светом, какого никогда не видели человеческие глаза, и лучи пламени сверкали, бились и играли в нем так, что это оживило даже мое давно умершее сердце. Моя жена попросила меня об одном: когда все будет кончено, я должен убить ее. Я сдержал свое слово».

На этом запись обрывалась. Дайсон выронил блокнот, обернулся и взглянул на опал, на его сокровенное пламя. Ужас, бессловесный всепоглощающий ужас захватил его душу. Он вскочил, швырнул камень наземь и с отвращением наступил на него. С застывшим и побелевшим лицом он отскочил от жуткой драгоценности, с минуту постоял, корчась в приступе тошноты, а затем бросился к двери и, весь дрожа, прислонился к ней. В комнате раздалось гневное шипение, словно из клапана под сильным давлением вырвался пар, и Дайсон, оцепенев, увидел, как из самого средоточия камня выплыло облако серовато-желтого дыма и сплелось над камнем, словно клубок разъяренных змей. А затем сквозь желтый дым прорвалось ярко-белое пламя, поднялось высоко в воздух и исчезло, а на полу осталась лишь горстка золы — черная, хрупкая, рассыпавшаяся от первого же прикосновения.

Белые люди

Пролог

— Колдовство и святость, — сказал Эмброуз, — более чем реальны. И в том, и в другом случае это прежде всего экстаз, выход из обыденной жизни.

Котгрейв слушал с интересом. В этот обветшалый, окруженный старым, запущенным садом дом в северном пригороде Лондона его привел один старый приятель. Здесь в полутемной пыльной комнате корпел над своими книгами мечтательный отшельник Эмброуз.

— Да, — продолжал он, — магия и по сей день живет в душах людей. Я думаю, что те, кто едят сухие корки и запивают их сырой водой, испытывают наслаждение, какое и не снилось самым завзятым эпикурейцам.

— Вы говорите о святых?

— Да, но и о грешниках тоже. Я думаю, что вы разделяете чрезвычайно распространенное заблуждение, оставляя духовный мир только носителям высшего блага, — напротив, носители высшего зла также причастны к нему. Чисто плотский, чувственный человек может быть великим грешником в такой же мере, как и великим святым. Большинство из нас — достаточно нейтральные создания, в которых в равной степени смешаны и переплетены добро и зло. Мы живем наобум, не осознавая значения и внутреннего смысла вещей, и, вследствие этого, добро и зло выражены в нас неявно, а все наши грехи и добродетели посредственны и незначительны.

— Значит, вы полагаете, что великий грешник должен быть аскетом, как и великий святой?

— Великий человек, каков бы он ни был, отвергает несовершенные копии и стремится к совершенным оригиналам. Я ничуть не сомневаюсь, что многие из величайших святых ни разу не совершили «доброго дела» в обычном понимании этого слова. С другой стороны, были и такие, кто дошел до самых глубин порока, не совершив за всю свою жизнь ни одного «дурного поступка».

Он на минуту отлучился из комнаты, и Котгрейв, пребывавший в полном восхищении, поблагодарил своего приятеля за столь многообещающее знакомство.

— Это великий человек! — сказал он. — Я до сих пор никогда не встречал подобного чудака.

Эмброуз принес еще виски и щедро налил обоим гостям. Посылая проклятия всей секте трезвенников, он наполнил свой бокал сельтерской и уже собирался продолжить свой монолог, когда Котгрейв перебил его.

— Знаете что, — сказал он, — я больше так не могу. Ваши парадоксы чересчур чудовищны. Человек может быть великим грешником, не сделав ничего греховного! Ничего себе!

— Вы ошибаетесь, — возразил Эмброуз. — Я не сочиняю парадоксов — а хотелось бы. Я просто сказал, что человек может обожать изысканное вино и не прикасаться к дешевому пиву, вот и все. Согласитесь, что это скорее трюизм, чем парадокс. Мое замечание так удивило вас потому, что вы плохо понимаете, что такое грех. Да, конечно, существует некоторая связь между Грехом с большой буквы и делами, которые принято называть греховными: убийством, воровством, прелюбодеянием и так далее. Но связь эта приблизительно такая же, как между алфавитом и художественной литературой. Мне кажется, что это разделяемое всеми недоразумение возникает в основном оттого, что мы всегда смотрели на этот предмет с социальной точки зрения. Мы думаем, что человек, который творит зло по отношению как к нам лично, так и ко всем окружающим, непременно должен быть очень злым. С общественной точки зрения так оно и есть; но разве вы не видите, что Зло в своей сущности есть нечто сокровенное — страсть, овладевшая отдельной, индивидуально взятой душой? Действительно, обычный убийца, сколь бы отпетым он ни был, ни в коем случае не является грешником в истинном смысле этого слова. Он просто дикий зверь, от которого нам следует избавиться, чтобы спасти свои собственные шеи от его ножа. Я бы скорее причислил его к тиграм, чем к грешникам.

— По-моему, это немного странно.

— Не думаю. Убийца убивает не из положительных, а из отрицательных соображений; ему просто не хватает чего-то такого, что имеется у не-убийц. А настоящее зло, разумеется, полностью положительно — только с обратной, дурной стороны. Можете мне поверить, что грех в собственном смысле слова встречается очень редко; вполне возможно, что грешников гораздо меньше, чем святых. Ну да, ваша точка зрения вполне подходит для практических, общественных целей; мы естественно склоняемся к мысли, что тот, кто нам очень неприятен, и есть великий грешник! Когда вам обчистят карманы, это очень неприятно — и вот мы объявляем вора великим грешником. А на самом деле он попросту неразвитый человек. Конечно, он не может быть святым, но может быть — и часто бывает — бесконечно лучше, чем тысячи и тысячи тех, кто ни разу не нарушил ни единой заповеди. Он порядком вредит нам, я признаю это, и мы правильно делаем, что всякий раз, как поймаем его, сажаем за решетку, но связь между его неприятным, антиобщественным деянием и Злом — слабее некуда.

Было уже очень поздно. Приятелю Котгрейва, приведшему его в этот дом, должно быть, приходилось выслушивать монологи Эмброуза уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что этот «чудак» все больше и больше становится похож на мудреца.

— А знаете, — сказал он, — все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы не понимаем истинной природы зла?

— Да, я думаю, что не понимаем. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем его. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робин Гуде, о шотландских катеранах семнадцатого века, о разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно, нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение «греховности» тех, кто лезет в наши карманы (или к нашим женам), что совсем забыли, как ужасен настоящий грех.

— Что же такое настоящий грех? — спросил Котгрейв.

— Я думаю, что на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг начали кровоточить, вы бы сошли с ума. А если бы камни на обочине дороге стали пухнуть и расти у вас на глазах, а на гальке, что вы приметили с вечера, поутру распустились бы каменные цветы? Ну вот, эти примеры могут дать вам некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.

— Слушайте, — сказал до тех пор молчаливый третий из присутствующих, — вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.

После того, как он растворился в раннем туманном утре, подкрашенном бледным светом фонарей, Эмброуз и Котгрейв еще основательнее расположились в своих креслах.

— Вы меня удивляете, — сказал Котгрейв. — Я никогда и не думал о таких вещах. Если это действительно так, то придется весь мир поставить с ног на голову. Так, значит, грех на самом деле состоит…

— …Во взятии небес штурмом, как мне кажется, — закончил Эмброуз. — Я полагаю, что грех — это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Понятно, что он встречается крайне редко, ибо мало найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны своей жизнью, какой бы она ни была. Поэтому святых мало, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые иногда бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. И вообще, стать великим грешником, может быть, гораздо труднее, чем великим святым.

— Значит, в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?

— Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость следует путями, которые некогда были естественными. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая эту попытку, человек в конце концов становится демоном. Я уже говорил, что простой убийца именно поэтому и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Рец[21] тому пример. Итак, очевидно, что ни добро, ни зло не свойственны тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, причем зло несвойственно ему в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который он утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.

— Я надеюсь, вы не католик? — спросил Котгрейв.

— Нет. Я принадлежу к конгрегации гонимой Англиканской церкви.

— В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых считается грехом то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил?

— Но ведь, с другой стороны, в греховный список входит и слово «чародеи», не так ли?[22] Мне кажется, что это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет; отлично, но тогда вам следует признать, что эти слова осуждают не просто лжеца — именно «чародеи» пользуются недостатками, свойственными материальной жизни, как орудиями для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась, и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, если бы даже столкнулись с ним лицом к лицу.

— Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы определенного рода ужаса — вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде кровоточащего розового куста?

— Почувствовали бы, если бы были ближе к природе. Ужас, о котором вы говорите, знаком женщинам и детям — даже животные испытывают его. Но у большинства из нас условности, воспитание и образование ослепили, оглушили и затуманили естественный разум. Конечно, иногда мы можем распознать зло по его ненависти к добру — например, не нужно большой проницательности, чтобы догадаться, какое совершенно неосознанное для авторов влияние навеяли рецензии на Китса в «Блэквуде»[23]. Однако подобные манифестации случаются крайне редко, и я подозреваю, что, как правило, иерархов Тофета[24] совсем не замечают, а если и замечают, то принимают за хороших, но заблуждающихся людей.

— Но вы только что употребили слово «неосознанный», говоря о критиках Китса. Разве зло бывает неосознанным?

— Всегда. Ему просто полагается быть таким. В этом отношении, как и во всех прочих, оно подобно святости и гениальности. Это всегда некий подъем, или экстаз, души; необычайная попытка выйти за пределы обыденного. А то, что выходит за пределы обыденного, оставляет позади и категории сознания, ибо наш разум улавливает лишь те явления, которые ему привычны. Уверяю вас, человек может быть невероятно дурным и даже не подозревать об этом. Но я повторяю, что зло — в столь определенном и истинном смысле этого слова — встречается крайне редко. Более того, я полагаю, что оно встречается все реже и реже.

— Я стараюсь следовать за вашей мыслью, — сказал Котгрейв. — Из того, что вы сказали, можно сделать вывод, что истинное зло в корне отличается от того, что мы привычно называем злом?

— Именно так. Без сомнения, между ними существует некая поверхностная аналогия — чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Оба эти явления иногда говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Рец был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть лежит между ними? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Нужно быть невероятным простофилей, чтобы спутать эти две вещи. Это все равно, что предположить, будто слова «Джаггернаут» и «аргонавты» имеют общую этимологию[25]. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в иных случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству — от тени к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, вы поймете, о чем я говорю.

— Должен признаться, — заметил Котгрейв, — что я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я много раз пытался понять, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки Наук. Дело в том, что все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.

Эмброуз усмехнулся.

— Нам следует постараться избежать теологической дискуссии, — сказал он. — У меня есть ощущение, что вы оказались бы опасным противником. Хотя, может быть, упомянутые вами «даты правления» имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах нашего шахтера-убийцы — со злом.

— Однако, возвращаясь к предмету нашего разговора, вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?

— Да. Это адское чудо, так же как святость — чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны даже догадаться о его существовании. Он подобен звучанию самых больших труб органа — такому низкому, что наш слух не может его воспринимать. В других случаях он может привести в сумасшедший дом, в третьих — к еще более странному исходу. Но, в любом случае, его никак нельзя смешивать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как апостол, говоря о «другой стороне», различает «милосердные» деяния и милосердие. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не быть милосердным и точно так же можно избегать любого преступления, и все же оставаться грешником.

— Ваша точка зрения очень необычна, — сказал Котгрейв, — но я признаюсь, что она мне чем-то привлекательна. Я предполагаю, что из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?

— Конечно — потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души — или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаем его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, потому что последние чувства целиком основаны на нашей заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что мы не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кого мы любим. Так, «с другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество Св. Павла? Думаете ли вы, что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом[26]? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Если бы вы встретили очень злого человека, и поняли бы, что он злой, он, без сомнения, внушил бы вам ужас и трепет; но у вас не было бы причин «не любить» его. Напротив, вполне возможно, что если бы вам удалось забыть о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным, и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И, тем не менее, грех ужасен. Что если бы розы и лилии поутру вдруг стали кровоточить, а мебель принялась бы расхаживать по комнате!

— Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, — сказал Котгрейв, — потому что я только что хотел спросить у вас, что в человеке может соответствовать этим воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом — что есть грех? Да, я знаю, вы уже дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.

— Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, — сказал Эмброуз, который, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. — Материализм нашей эпохи, который много сделал для уничтожения святости, может быть, еще больше постарался для уничтожения зла. Земля кажется нам такой уютной, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, который решил бы «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться одними антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.

— Однако, мне кажется, что вы-то как раз «специализировались», и судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.

— Я вижу, вам в самом деле интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим, и, если хотите, могу показать одну вещицу, относящуюся как раз к занимательному предмету нашей с вами беседы.

Эмброуз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.

Развернув бумагу, он извлек из нее зеленый блокнот.

— Только будьте с ним поаккуратнее, — сказал он. — Не бросайте его где попало. Это один из перлов моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы он вдруг потерялся.

Он погладил выгоревший переплет.

— Я знал девушку, которая это написала, — добавил он. — Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы увидите, как это прекрасно иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить.

— Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, — продолжал он с видом человека, желающего переменить тему. — Она была написана каким-то врачом — кажется, его звали доктор Корин. Так вот, он рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за тем, как ее маленькая дочка играет у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама падает прямо на пальцы ребенку. Я думаю, что леди упала в обморок, — во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы девочки, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли — три ее пальца, соответствующие тем, что были повреждены на руке у ребенка, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.

Все это время Эмброуз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.

— Ладно, держите, — сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем.

— Верните, как только прочтете, — добавил он, когда они, пройдя через холл, вышли в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.

Когда Котгрейв отправился в путь, на востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой он находился, перед ним открылась величественная панорама спящего Лондона.

Зеленый блокнот

Сафьяновый переплет книжечки поблек и выгорел, но при ЭТОМ был чистым, непорванным и неистертым. Книжка выглядела так, словно ее купили этак лет семьдесят-восемьдесят тому назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-нибудь с глаз долой да и позабыли о ней навсегда. Она распространяла древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзацы были украшены причудливыми цветными узорами и стершейся позолотой. С виду книжечка была небольшой, но ввиду почти нематериальной тонкости бумаги содержала изрядное количество страниц, каждая из которых была исписана мелким, убористым и весьма неровным почерком.


«Я нашла эту книжку (так начиналась рукопись) в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День был очень дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечку и стала рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких ящичков оказался пустым — лишь на самом дне его лежала эта книжечка. Я давно хотела такую книжку, и я взяла ее, чтобы писать в ней про все-все. Теперь в ней полно всяких тайн. У меня много других книжек, куда я записываю мои тайны, и все они спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн, и еще несколько новых. Но некоторые я совсем не буду записывать. Мне нельзя писать настоящие названия дней и месяцев, которые я узнала в прошлом году. Нельзя также упоминать о том, как писать буквы Акло, говорить на языке Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не о том, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило, и что значит «вулас». Все это самые тайные тайны, и я счастлива, когда вспоминаю, кто они такие на самом деле и как много чудесных языков я знаю. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн и о которых я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я закрываю глаза, кладу на них ладони, шепчу слово, и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате, или в некоторых лесных местах, которые я знаю, но мне нельзя их описывать, потому что это тайные места. И потом еще есть Церемонии, которые вообще все очень важные, но некоторые — важнее и прекраснее остальных. Есть Белые Церемонии, Зеленые Церемонии и Алые Церемонии. Алые Церемонии лучше всех, но по-настоящему их можно устраивать только в одном месте, хотя в них можно очень славно поиграть в каких угодно местах, но не по-настоящему. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия, и я иногда проделывала Комедию на глазах у всех, но никто в этом ничего не понял. Я была очень маленькая, когда впервые узнала об этих вещах.

Я помню, что, когда я была очень маленькая и мама была жива, я помнила о чем-то, что было со мной до того, да только все это смешалось у меня в голове. Однако, когда мне было лет пять или шесть, я не раз слышала, что говорили обо мне, когда думали, что я не слушаю. Говорили, что за год-два до того я была очень странной, и что няня просила мою маму прийти послушать, как я говорю сама с собой, и что я произносила такие слова, которых никто не мог понять. Я говорила на языке Ксу, но сейчас я могу припомнить лишь очень немного слов, да еще маленькие белые лица, которые часто глядели на меня, когда я лежала в кроватке. Они часто говорили со мной, и я выучилась их языку. Я говорила с ними на этом языке о каком-то огромном белом месте, где они жили, и где деревья и трава были белые, и были белые холмы высотой до луны, и дул холодный белый ветер. Это место мне потом часто снилось, но лица пропали, когда я была еще совсем маленькой. Но когда мне исполнилось что-то около пяти, со мной случилось удивительное происшествие. Няня несла меня на плечах; вокруг было желтое пшеничное поле, и мы шли по этому полю, и было очень жарко. Потом мы шли по лесной тропинке, и нас догнал какой-то высокий человек и шел вместе с нами, пока мы не попали в одно место, где был глубокий пруд, и место это было очень темным и мрачным. Няня посадила меня на мягкий мох под деревом и сказала: «Теперь она до пруда не доберется». И они оставили меня там, и я сидела тихо-тихо и смотрела на пруд, и вот из воды и из леса навстречу друг другу вышли удивительные белые люди, и они стали играть, танцевать и петь. Они были кремово-белого цвета, совсем как древняя статуэтка слоновой кости, что у нас в гостиной. Их было двое, он и она. Она была прекрасной леди с добрыми темными глазами и серьезным лицом, и она все время странно и печально улыбалась мужчине, а тот смеялся и гонялся за ней. Они все играли и играли, все танцевали и танцевали вокруг пруда, напевая что-то, пока я не заснула. Когда няня вернулась и разбудила меня, она была немножко похожа на ту леди, и потому я ей рассказала об этом, и спросила, почему она так странно выглядит. Сперва она ахнула, как будто очень испугалась, и вся побледнела. Она посадила меня на траву и долго смотрела мне в глаза, и я видела, что она вся дрожит. Потом она сказала, что все это мне приснилось, но я-то знала, что не спала. Еще потом она заставила меня пообещать, что я никому не скажу об этом, а если скажу, то меня бросят в черную яму. Но я совсем не испугалась, а няня испугалась изрядно. Я никогда не забывала об этом, потому когда вокруг никого не было и стояла тишина, я закрывала глаза и снова видела их, расплывчато и как бы издалека. Они были очень красивые; и мне вспоминались обрывки песни, которую они пели, но спеть ее я не могла.

Когда мне было тринадцать, даже почти четырнадцать лет, я испытала совершенно невероятное приключение — такое странное, что день, когда оно случилось, с тех пор всегда называется Белым днем. Мама умерла больше чем за год до того. По утрам я занималась, а после обеда меня отпускали гулять. В тот день я пошла по незнакомой дороге, и ручеек привел меня в незнакомое место, только по пути я порвала себе платье, пробираясь в некоторых трудных местах, где надо было идти через густые заросли кустарника, и под низкими ветками деревьев, и через колючие кусты на холмах, и через темные леса, полные стелющихся колючек. И это был долгий, очень долгий путь. Казалось, я иду уже целую вечность, а потом мне пришлось еще лезть по чему-то вроде тоннеля. Наверное, раньше там тек ручей, но он пересох, и дно было каменистое, а наверху переплелись кусты, и потому было почти совсем темно. Я все шла и шла по этому темному тоннелю; путь был долгий, очень долгий.

И вот я вышла к холму, которого раньше никогда не видела. Я очутилась в унылой чаще кустарника, полной черных сплетшихся сучьев, которые царапали меня, когда я пробиралась сквозь заросли, и я плакала от боли, потому что на мне живого места не было. А потом я почувствовала, что поднимаюсь, и долго шла все вверх и вверх, пока наконец кусты не кончились и я не вышла на большой пустынный склон холма, где посреди травы лежали уродливые серые камни, из-под которых выбивались чахлые, скрюченные, похожие на змей деревца. И я стала подниматься к вершине холма, долго-долго. Я раньше никогда не видела таких больших и уродливых камней: некоторые выступали из земли, а другие выглядели так, словно их недавно прикатили туда, где они были, и все они простирались на сколько хватало глаз, далеко-далеко. Я посмотрела поверх камней и увидела все это место целиком, и было оно очень странное.

Стояла зима, и с холмов, что стояли вокруг, свешивались страшные черные леса, и это было похоже на комнату, увешанную черными занавесями. А у деревьев были такие очертания, каких я раньше и представить не могла. Мне стало страшно. За лесами были еще холмы, стоявшие гигантским кольцом, но я их раньше никогда не видела; все казалось черным и заляпанным вуром. Кругом было тихо и молчаливо, а небо было тяжелым, серым и унылым, как отвратительный вурский свод в Глубоком Дендо. Я углубилась в эти страшные скалы. Им было несть числа. Некоторые были похожи на ужасно оскалившихся людей; у них были такие лица, словно они собирались выскочить из камня, броситься на меня и утащить с собой в скалу, чтобы я осталась там навсегда. Другие скалы были похожи на зверей — ужасных зверей, присевших перед прыжком и высунувших языки, третьи — на слова, которые я не могла произнести, а четвертые — на мертвецов, лежащих в траве. Как я ни боялась их, я все же шла между ними, и мое сердце было полно злыми песнями, которые они мне напевали. Мне хотелось строить гримасы и корчиться, как они. Я шла долго-долго, и наконец камни стали нравиться мне, и я перестала их бояться. Я пела песни, которые вертелись у меня в голове; песни, полные слов, которые нельзя ни произносить, ни писать. Еще я строила гримасы, подражая камням с лицами, и корчилась, подражая тем, что корчились, и ложилась на землю, подражая тем, что лежали мертвые, и даже подошла к одному оскалившемуся камню и обняла его. И вот я все шла и шла между скал, пока наконец не вышла к круглому кургану, стоявшему посередине. Он был выше обычного кургана, высотой почти с наш дом, и при этом был похож на огромную чашу, опрокинутую вверх дном — такую ровную, круглую и зеленую — а наверху стоял большой камень, похожий на столб.

Я стала карабкаться вверх, но склон был такой крутой, что мне пришлось остановиться, а то бы я скатилась вниз, ударилась о камни у подножия и, может быть, разбилась бы насмерть. Но я хотела забраться на самый верх большого кургана, а потому легла на живот, уцепилась за траву и стала понемногу подтягиваться, пока не оказалась на гребне. Потом я села на камень посередине и огляделась. Мне показалось, что я шла долго-долго, и ушла за сотню миль от дома, и попала в другую страну, или в одно из тех удивительных мест, о которых читала в «Арабских ночах», или уплыла за море, далеко-далеко, и нашла другой мир, которого раньше никто не видел и о котором раньше никто не слышал, или будто я каким-то образом улетела на небо и попала на одну из звезд, о которых читала, что там все мертвое, и нет воздуха, и ветер не дует. Я сидела на камне и смотрела вверх, вниз и во все стороны. Я сидела, словно на башне посреди огромного пустого города, потому что вокруг не было ничего, кроме серых камней. Отсюда я не могла различить их очертаний, но видела, что они тянутся далеко-далеко. Я глядела на них, и мне казалось, что они расставлены группами, образуя рисунки и узоры.

Я знала, что это невозможно, так как сама видела, что многие из них выступают из земли и соединены со скалой. Поэтому я присмотрелась внимательнее, но по-прежнему видела только расходящиеся круги, пирамиды, купола и шпили, но теперь мне казалось, что все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я смотрела, тем отчетливее видела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я смотрела слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, и я сижу в середине и кручусь вместе с ними. У меня закружилась голова, все стало туманным и расплывчатым, в глазах замелькали голубые огоньки, и мне почудилось, что камни подпрыгивают, приплясывают и корчатся, кружась, кружась, кружась в хороводе. Я опять испугалась, громко закричала, спрыгнула с камня, на котором сидела, и бросилась на землю. Когда я поднялась, то с радостью увидела, что камни остановились, и тогда я села на землю, съехала с кургана и пошла дальше. На ходу я приплясывала, стараясь подражать танцующим камням, и была очень рада, что у меня хорошо получается. Я танцевала и танцевала, и напевала странные песни, которые сами приходили мне в голову. Наконец я спустилась с этого огромного пологого холма, и камни сразу же кончились, а дорога снова повела в лощину, поросшую кустарником. Эта лощина была такая же неприятная, как и та, через которую я прошла, поднимаясь на холм, но я не обратила на это внимания, потому что была очень рада, что видела эти необыкновенные камни и теперь могла подражать им. Я спускалась вниз, продираясь сквозь кусты, и высокая крапива кусала мне ноги и обжигала меня, но я и на это не обращала внимания, а когда сучья и шипы кололи меня, я только смеялась и пела. Потом я выбралась из кустов в скрытую лощину, такое укромное местечко, похожее на темную улочку, по которой никто никогда не ходит, потому что она очень узкая и глубокая, а вокруг нее рос густой лес. Склоны были крутые, сверху нависали деревья, а папоротники там всю зиму оставались зелеными, хотя на холме они были засохшие и бурые, и от них шел густой пряный запах, похожий на еловый. По лощине бежал ручеек — такой маленький, что я легко могла его перешагнуть. Я стала пить, черпая воду горстью, и вкус у нее был как у светлого, золотистого вина, и она искрилась и бурлила, пробегая по красивым красным, желтым и зеленым камушкам, и потому казалась живой и разноцветной.

Я пила и пила ее, и все не могла напиться, так что мне пришлось лечь, наклонить голову и пить прямо из ручья. Так было еще вкуснее, да к тому же маленькие волны подбегали к моим губам и целовали меня. Я смеялась и снова пила, воображая, что в этом ручье живет нимфа, вроде той, что есть у нас дома на старой картинке, и что это она-то и целовала меня. Поэтому я наклонилась еще ниже, опустила губы в воду и прошептала нимфе, что приду еще. Я была уверена, что это не обычная вода, и когда наконец встала и пошла дальше, я была очень счастлива. Я снова танцевала и все шла и шла вверх по лощине, под нависающими кручами. И когда я вышла наверх, передо мною встал откос, высокий и крутой, как стена, и больше там ничего не было, кроме стены и неба. Я подумала, что нашла конец мира, потому что это выглядело так, словно за стеной вообще ничего не могло быть, кроме королевства Вура, куда уходят погасший свет и высохшая под солнцем вода. Я стала думать о том долгом, очень долгом пути, которым прошла: о том, как я нашла ручеек и пошла вдоль него — и все шла и шла, проходя сквозь заросли и колючие кусты, и темные леса, полные стелющихся колючек; и как потом пробиралась по тоннелю под деревьями, и сквозь заросли кустарника, и смотрела на все эти серые скалы, и сидела в середине каменной чаши, а скалы кружились вокруг меня; как снова шла мимо серых камней, и спустилась с холма по колючим кустам, и поднялась по темной лощине. Это был долгий, очень долгий путь. Я подумала о том, как мне добраться домой, и смогу ли я когда-нибудь найти дорогу, и существует ли мой дом вообще, или он и все, кто в нем был, превратились в серые камни, как в «Арабских ночах». Я сидела на траве и думала, что мне теперь делать. Я устала, и ноги у меня горели от долгой ходьбы.

Оглянувшись вокруг, я увидела чудесное озерцо у самой стены. Вся земля вокруг него была покрыта ярко-зеленым влажным мхом; это был самый странный мох на свете: он был похож то на маленькие папоротники, то на пальмы, то на елочки. Он был зеленый как изумруд, а капельки воды лежали на нем, как алмазы. И посреди мха был большой водоем, глубокий, сверкающий, очень красивый — и такой чистый, казалось, что можно дотянуться до красного песочка на дне, но на самом деле там было очень глубоко. Я стояла возле него, и смотрелась в воду, как в зеркало. На дне озерца, посередине, красные песчинки все время шевелились, и я видела, как бурлит вода, но на поверхности она была совершенно гладкая и стояла вровень с краями. Это был довольно большой водоем, и в этом сияющем, мерцающем мху он выглядел как огромный бриллиант среди зеленых изумрудов. Ноги у меня были такие горячие и усталые, что я сняла ботинки и чулки и опустила ноги в воду. Вода была ласковая и холодная, и когда я встала, моя усталость прошла, и я почувствовала, что мне нужно идти дальше, все вперед и вперед, чтобы увидеть, что там за стеной.

Я очень медленно стала подниматься по стене, и когда выбралась наверх, то очутилась в самом странном месте, какое мне только приходилось видеть, даже более странном, чем холм серых камней. Оно выглядело так, словно великаньи дети поиграли там в песочек, потому что кругом были сплошные холмы, впадины, замки и стены, сделанные из земли и поросшие травой. Там были два кургана, похожие на большие ульи, круглые и мрачные, и глубокие ямы, и круто вздымавшаяся вверх стена, похожая на ту, что я однажды видела у моря (там на ней еще были большие пушки и солдаты). Я чуть не упала в одну из круглых ям, что совершенно неожиданно разверзлась у меня под ногами, быстро сбежала вниз, остановилась на дне и посмотрела наверх. Все было странным и мрачным. Наверху было только серое, тяжелое небо да стенки ямы — все остальное исчезло, и теперь во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы. Я подумала, что когда в глухую полночь луна освещает ее дно и наверху стенает ветер, она, наверное, полна злых духов, движущихся теней и бледных призраков. Яма была странной, мрачной и пустынной, как заброшенный храм мертвых языческих богов. Это напомнило мне сказку, которую мне рассказала няня, когда я была совсем маленькой, — та самая няня, которая взяла меня в таинственный лес, где я увидала прекрасных белых людей.

Я вспомнила, как однажды зимним вечером, когда ветер хлестал ветвями деревьев по стенам дома, и плакал, и стенал в трубе детской, няня рассказала мне вот такую историю. В одном месте, сказала она, была глубокая яма, вроде той, в которой я стояла, и все боялись спускаться в нее, и даже близко не подходили — такое это было нехорошее место. Но однажды одна бедная девушка сказала, что спустится в эту яму. Все принялись отговаривать ее, но она все-таки пошла и спустилась в яму, а когда вернулась, то весело смеялась и повторяла, что там ничего нет, кроме зеленой травки и красненьких камушков, а также беленьких камушков и желтеньких цветочков. Вскоре люди увидели на ней великолепные изумрудные сережки и спрашивали ее, где она их взяла, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что сережки эти вовсе не из изумрудов, а из обыкновенной зеленой травки. Потом однажды у нее на груди появился самый алый рубин, какой только можно себе представить, и был он величиной с куриное яйцо, а горел и сверкал, как раскаленный уголь в печи. И ее спрашивали, где она взяла его, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что это никакой не рубин, а попросту красненький камушек. Потом однажды у нее на шее появилось самое расчудесное ожерелье, о каком только было можно подумать, — гораздо лучше самых лучших ожерельев королевы, и было оно сделано из больших сверкающих алмазов, и были их сотни, и они сияли, как звезды летней ночью. И ее спрашивали, где она взяла их, ведь они с матерью были очень бедные. Но она все так же смеялась и отвечала, что это вовсе не алмазы, а пустяшные беленькие камушки. И вот однажды, рассказывала няня, она явилась ко двору, и на голове у нее была корона из чистейшего золота, так рассказывала мне няня, и она сияла, как солнце, и была гораздо роскошнее, чем корона самого короля. В ушах у нее были изумруды, на груди — огромный рубин вместо брошки, а на шее сверкало большое алмазное ожерелье. И король с королевой, подумав, что это какая-нибудь знатная принцесса из дальних краев, встали со своих тронов и вышли ей навстречу, чтобы приветствовать ее. Но кто-то сказал королю с королевой, что на самом деле она очень бедна. И король спросил у нее: раз они с матерью такие бедные, то почему на ней золотая корона и где она взяла ее?

А она рассмеялась и ответила, что это никакая не золотая корона, а просто венок из желтеньких цветочков. И король подумал, что это очень странно, и велел ей остаться при дворе, чтобы посмотреть, что будет дальше. А она была очень хорошенькая, и все говорили, что глаза ее зеленее изумрудов, губы — краснее рубина, лицо — светлее светлых алмазов, а волосы — ярче золотой короны. И королевский сын сказал, что хочет жениться на ней, и король разрешил ему. И епископ обвенчал их, и был большой пир, а потом королевич пошел в комнату своей жены. Но когда он открыл дверь, то увидал, что перед ним стоит высокий черный человек с ужасным лицом, и в тот момент чей-то голос произнес:

— Куда торопишься? Постой! Она обвенчана со мной.

И королевич упал на пол в судорогах. Люди попытались войти в комнату, но не смогли, и тогда стали ломать дверь топорами, но дерево сделалось твердым, как железо, и в конце концов все в страхе бросились прочь, потому что из комнаты доносились ужасные вопли, хохот, визг и плач. Но на следующий день они вошли туда, и увидели, что в комнате ничего нет, кроме густого черного дыма — черный человек пришел и утащил ее. А на краю постели были два пучка сухой травы, красный камень, несколько белых камушков и увядший венок из желтых цветочков.

Я вспомнила эту нянину сказку, стоя на дне глубокой ямы; там было так неуютно и одиноко, что мне стало страшно. Поблизости не было видно ни камней, ни цветов, но я испугалась, что могу взять что-нибудь, сама не зная об этом, и решила выполнить один обряд, чтобы отогнать черного человека. Я встала точно посередине ямы и особым жестом проверила, нет ли на мне чего-нибудь такого, о чем говорилось в сказке, а потом обошла вокруг ямы, коснулась своих глаз, губ и волос и произнесла несколько странных слов — заклинаний от темных сил и дурного глаза, которым меня научила няня. После этого я почувствовала себя в безопасности, выбралась из ямы и пошла дальше мимо всех этих курганов, ям и стен, а так как дорога все время вела наверх, то когда я прошла последнюю стену, я оказалась высоко над ними. Обернувшись, я увидела, что эти земляные сооружения тоже образуют рисунки, как и серые камни, только совсем другие.

Уже начинало темнеть, и было плохо видно, но с того места, где я стояла, это было похоже на две огромные человеческие фигуры, лежащие на траве. И я пошла дальше, и наконец нашла одну тайную рощу. Она слишком тайная, чтобы описывать ее здесь, и никто не знает, как туда пройти. Я и сама узнала это только случайно, причем довольно занятным образом: я увидела какого-то зверька, который туда побежал. Я пошла за ним, и нашла между колючих кустов очень узкую и темную тропку, и когда уже почти совсем стемнело, я вышла на поляну. Там мне явилось самое чудесное видение, какое я когда-либо видела, но длилось оно только миг, потому что я тут же бросилась бежать и выбралась из рощи той же тропинкой, а потом еще долго улепетывала прочь, стараясь бежать как можно быстрее, потому что я испугалась этого видения — таким удивительным, таким странным и прекрасным оно было. Но я очень хотела вернуться домой и там подумать о нем, и к тому же я не знала, что случилось бы, останься я вблизи этой рощи. Мне было жарко, я вся дрожала, сердце у меня колотилось, и пока я бежала через рощу, изо рта у меня вырывались странные крики, которых я не могла сдержать. На мое счастье, большая белая луна встала из-за круглого холма и осветила мне дорогу, и при ее свете я пробежала мимо курганов и ям, вниз по скрытой лощине, вверх по кустам, мимо серых камней — и наконец добралась домой.

Папа работал у себя в кабинете, и слуги не сказали ему, что в столь поздний час меня еще нет дома, хотя на самом деле они испугались и не знали, что предпринять. Я сказала им, что заблудилась в лесу, но не сказала, где именно. Я легла в постель и всю ночь пролежала без сна, думая о своем видении. Когда я вышла на поляну, все вокруг меня светилось, хотя было уже темно, и потом, когда я возвращалась, я все время была абсолютно уверена в том, что видела его. Мне хотелось побыстрее очутиться у себя в комнате и наслаждаться им в одиночестве, хотелось закрыть глаза, представлять, что оно здесь, и делать все, что я сделала бы там, на поляне, если бы не испугалась. Но когда я закрыла глаза, видение не явилось, и тогда я стала перебирать все детали своего приключения и вспомнила, как темно и мрачно было под конец, и испугалась, что ошиблась, потому что это казалось невозможным — это было похоже на одну из няниных сказок, в которые я по-настоящему не верила, хоть мне и стало страшно тогда на дне ямы. Мне вспомнились истории, которые она рассказывала, когда я была маленькая, и я подумала, а правда ли, что я видела все это, или это было давным-давно в одной из ее сказок? Все было так странно: я лежала без сна у себя в комнате, а луна светила из-за дома прямо на реку, так что на мою стену свет не падал. В доме было совсем тихо. Я слышала, как пробило двенадцать, папа прошел к себе в спальню и после этого в доме стало тихо и пусто, словно в нем не было ни души. И хотя у меня в комнате было темно, сквозь белые шторы проникал бледный мерцающий отсвет. Я встала и выглянула в окно: дом отбрасывал огромную черную тень, и она накрывала сад, отчего он стал похож на тюрьму, где казнят людей, а дальше все было белое-белое — даже лес сиял белизной, исчерченной темными провалами между стволами. Было тихо и ясно, небо было безоблачным. Я хотела еще подумать о своем видении, но не могла, и тогда стала вспоминать все сказки, которые няня рассказывала мне так давно, что я думала, что все их уже перезабыла. Но они вспомнились мне и почему-то стали переплетаться у меня в голове с колючими кустами, серыми камнями и тайным лесом, и в конце концов я перестала различать старое и новое, и мне начало казаться, что и то, и другое было сном. А потом я вспомнила тот далекий жаркий летний день, когда няня оставила меня одну в тени под деревом, а из воды и из леса вышли белые люди и стали играть, танцевать и петь, и мне казалось, что няня уже говорила мне о чем-то похожем еще до того, как я их видела, вот только я не могла точно вспомнить, что она мне говорила.

Потом я стала думать, не была ли моя няня той самой белой леди, потому что она была такой же белой и прекрасной и у нее были такие же темные глаза и черные волосы; и иногда она улыбалась так же, как та леди, и вообще бывала похожа на нее, особенно когда рассказывала свои истории, которые начинались словами «Давным-давно…» или «В давние-давние волшебные времена…» Но я подумала, что это не могла быть няня, потому что она ушла в лес в другую сторону, и, по-моему, тот мужчина, что догнал нас, не мог быть белым мужчиной, иначе я бы не увидела того чудесного тайного видения в тайной роще. Я подумала, что во всем могла быть виновата луна, но она появилась потом, когда я уже была посреди пустоши, где всюду были большие фигуры из земли, и стены, и таинственные ямы, и ровные круглые курганы, — вот тогда-то я и увидела большую белую луну, встающую над круглым холмом. Я думала обо всем этом, пока мне не стало страшно. Я испугалась, что со мной что-то случилось, потому что я вспомнила нянину сказку о бедной девушке, которая спустилась в глубокую яму и которую в конце концов утащил черный человек. Я тоже спускалась в глубокую яму — а вдруг это была та же самая, ведь это просто ужас какой-то! Поэтому я снова повторила обряд, коснулась глаз, губ и волос особым жестом и произнесла древние слова из волшебного языка, чтобы быть уверенной, что меня никто не утащит. Я снова попыталась представить себе тайную рощу, осторожно пройти по тропинке и увидеть то, что я видела там — но почему-то не смогла, и снова стала думать о няниных сказках. Я вспомнила одну историю о юноше, который однажды собрался на охоту и объехал со своими собаками все окрестные леса, перебирался через реки, бродил по болотам, но так и не нашел никакой дичи.

Так он проохотился весь день, пока солнце не стало спускаться за горы. И юноша был зол, оттого что день был неудачный, и собирался уже повернуть назад, как вдруг в тот момент, когда солнце уже коснулось гребня горы, прямо на него из чащи выбежал прекрасный белый олень. И он крикнул «ату!» своим гончим, но они заскулили и не хотели гнаться за оленем. Он пришпорил коня, но тот дрожал и стоял, как вкопанный. И тогда он спрыгнул с коня, и бросил собак, и погнался за оленем один. И вскоре стало совсем темно, и небо было черное, без единой звездочки, а олень все бежал во тьме. И хотя у юноши было с собой ружье, он не стал стрелять в оленя, потому что хотел поймать его живьем, да и боялся отстать в темноте. Но он не отставал, хотя небо было совсем черное и вокруг было совсем темно. Олень все бежал и бежал вперед, пока юноша не заблудился окончательно. Они мчались бесконечными лесами, полными шорохов, и бледный, мертвенный свет исходил от поваленных и гниющих стволов, и каждый раз, когда юноша думал, что потерял оленя, тот снова появлялся перед ним, белый и светящийся, и юноша старался бежать еще быстрее, чтобы догнать его, но тогда олень тоже прибавлял ходу, и юноша не мог его поймать. Они бежали бесконечными лесами, переплывали реки, пробирались по черным болотам, где земля булькала под ногами и вокруг мелькали болотные огоньки, а потом олень бежал через узкие горные ущелья, где пахло подземельем, и юноша бежал за ним.

И они бежали через горы, и юноша слышал, как предрассветный ветер спускается с неба, а олень все бежал и бежал, и юноша следовал за ним. Наконец встало солнце, и юноша увидел место, где никогда раньше не бывал; это была прекрасная долина, через которую струился светлый поток, а посередине высился большой круглый холм. И олень начал спускаться вниз по долине, к холму, и казалось, что он устал и бежит все медленнее и медленнее. Хотя юноша тоже устал, он ускорил свой бег, думая наконец-то поймать оленя, но в тот миг, когда они были у самого подножия холма и юноша уже протянул руку, чтобы схватить оленя, тот провалился сквозь землю, и юноша расплакался: ему было так обидно потерять его после всей этой бесконечной погони. Но тут он увидел прямо перед собой дверь, ведущую внутрь холма. И он вошел, и там было совсем темно, но он шел вперед, потому что думал, что найдет там белого оленя. И вдруг он увидел свет, и небо над головой, и сияющее солнце, и птиц, поющих на деревьях, и чудесный прозрачный родник. И у родника сидела прекрасная леди, и это была сама королева фей, и она сказала юноше, что это она обернулась оленем, чтобы привести его сюда, потому что страстно влюбилась в него. Она принесла из своего волшебного дворца большую золотую чашу, усыпанную драгоценными камнями, и предложила ему выпить вина из этой чаши. И он стал пить, и чем больше он пил, тем больше ему хотелось еще, потому что вино было очарованное. И он поцеловал прекрасную леди, и она стала его женой, и он провел весь день и всю ночь в холме, где она жила, а когда проснулся, то увидел, что лежит на земле, на том самом месте, где в первый раз увидел оленя. Рядом стоял его конь, и собаки ждали его пробуждения. Он посмотрел в небо и увидел, что солнце садится за горы. И он вернулся домой, и прожил долгую жизнь, но с тех пор ни разу не поцеловал другую леди, потому что он целовал королеву фей, и никогда не пил обычного вина, потому что ему довелось выпить очарованного. А иногда няня рассказывала мне сказки, которые она слышала от своей прабабушки. Та была очень старая, и жила одна-одинешенька в хижине посреди гор. В большинстве этих сказок речь шла о холме, где в стародавние времена по ночам собирались люди, и играли в разные удивительные игры, и делали странные вещи, о которых няня мне говорила, да только я ничего не поняла, а теперь, говорила она, про это все забыли, кроме ее прабабушки, и даже прабабушка толком не знала, где этот холм. Она рассказала мне одну очень странную историю об этом холме, и меня пробрала дрожь, когда я ее вспомнила. Она говорила, что люди всегда приходили туда летом, в самую жаркую пору, и сперва все должны были долго танцевать. Они танцевали до темноты, причем вокруг холма были деревья, и потому там было еще темнее, и люди собирались отовсюду и приходили по тайной тропе, которой никто кроме них не знал, и двое стерегли проход, и каждый, кто приходил, должен был сделать очень странный знак, няня показала мне его, как могла, но сказала, что делать его по-настоящему она не умеет.

Туда приходили всякие люди: бывали там и дворяне, и мужики, и старики, и парни, и девушки, и совсем маленькие дети, которые просто сидели и смотрели. И когда они входили внутрь, там было совсем темно, только в стороне зажигали какое-то благовоние с сильным и сладким запахом, от которого всем хотелось смеяться; видно было, как светятся угли и поднимается красный дым. И вот они все входили, и когда последний из них оказывался внутри, дверь исчезала, так что никто не мог проникнуть внутрь, даже если и знал, что внутри что-то есть. И однажды один дворянин, который был нездешний и ехал издалека, заблудился ночью, и конь завез его в самую непроходимую глушь с болотами и огромными валунами, и конь то и дело оступался и проваливался копытами в какие-то норы, и деревья протягивали поперек дороги свои огромные черные сучья и были очень похожи на виселицы. И путнику было очень страшно, и его конь начал дрожать, а потом и вовсе остановился и не хотел идти дальше, и тогда дворянин слез с коня и взял его за узду, но конь стоял, как вкопанный, и от страха весь покрылся пеной. И дворянин пошел один, все дальше углубляясь в чащу, пока наконец не попал в какое-то темное место, где слышались шум, пение и крики, каких он никогда раньше не слышал. Казалось, что все это звучит совсем рядом, но он не мог войти внутрь, и принялся кричать, и пока он кричал, кто-то схватил его сзади, и не успел он и глазом моргнуть, как ему связали руки и ноги, заткнули рот, и он потерял сознание. Очнулся он на обочине, как раз в том месте, где сбился с пути, у дуба, разбитого молнией, и его конь был привязан рядом. И вот он приехал в город, и рассказал, что с ним случилось, и некоторые удивились; но большинство людей знали об этом. Так вот, когда все входили внутрь, дверь исчезала, как будто ее и не было, и больше никто войти не мог. И когда все оказывались внутри, они вставали в круг, плечом к плечу, и кто-нибудь начинал петь в темноте, а другой грохотал специальной погремушкой, и этот грохот целыми ночами доносился издалека, из глуши, и те, кто знал, что это за грохот, крестились, проснувшись заполночь и услыхав этот ужасный низкий звук, похожий на раскаты грома в горах. И грохот и пение продолжались очень долго, и люди в кругу слегка покачивались из стороны в сторону, а песня была на древнем-древнем языке, которого теперь никто не знает, и напев был очень странный.

Няня говорила, что когда ее прабабушка была еще маленькой девочкой, она знала человека, который немного помнил эту песню. Няня попробовала спеть мне кусочек, и это был такой странный напев, что я вся похолодела, и меня мороз пробрал по коже, словно я дотронулась до трупа. Иногда пел мужчина, а иногда женщина, и иногда они пели так хорошо, что двое-трое из тех, кто там был, падали наземь, кричали и бились, как будто в припадке. Пение продолжалось, люди раскачивались туда-сюда, и наконец над этим местом, которое они называли Тол Деол, поднималась луна. Она освещала их, а они все раскачивались из стороны в сторону, и густой сладкий дым вился над тлеющими угольями и плавал в воздухе. Потом начиналась трапеза. Мальчик вносил большую чашу вина, а девочка — каравай. Хлеб и вино передавали по кругу, а вкус у них был не такой, как у обычного хлеба и обычного вина, и никто из тех, кому довелось их отведать, уже не был таким, как раньше. Потом все вставали и начинали танцевать, и доставали тайные предметы из потайного места, и играли в необыкновенные игры, и водили хороводы в лунном свете, а иногда кто-нибудь из них внезапно исчезал, и о тех, кто исчез, больше никто никогда ничего не слышал, и неизвестно, что с ними случалось. И они снова пили это удивительное вино, и делали идолов, и поклонялись им, и однажды няня показала мне, как выглядели эти идолы. Мы тогда гуляли, и набрели на такое место, где было много влажной глины. И вот няня спросила, не хочу ли я посмотреть, что они делали на холме, и я сказала, что хочу. Тогда она попросила меня пообещать, что я ни единой душе об этом не скажу, а если скажу, то пусть меня бросят в черную яму с покойниками, и я ответила, что никому не скажу, и она повторила это трижды, и я пообещала.

И вот она взяла мою деревянную лопатку, накопала глины и положила ее в мое жестяное ведерко, и велела сказать, если кто-нибудь встретится и спросит, что я хочу напечь дома пирожков. Потом мы пошли по дорожке и пришли к рощице, растущей у самой дороги, и няня остановилась, поглядела на дорогу в обе стороны, заглянула за живую изгородь, за которой было поле, а потом сказала: «Быстро!», и мы бегом бросились в рощу, подальше от дороги. Там мы сели под кустом, и мне очень хотелось посмотреть, что няня собирается делать с глиной, но она сперва еще раз заставила меня пообещать никому не говорить ни слова, а потом опять пошла и выглянула из кустов, и поглядела во все стороны, хотя эта дорожка была такая маленькая и такая заросшая, что вряд ли кто-нибудь вообще по ней ходил. И вот мы сели, и няня достала глину из ведерка, и принялась ее месить, и делать с ней странные вещи, и вертеть ее во все стороны. Потом она укрыла ее на пару минут большим лопухом, а еще потом снова достала, встала, села, и обошла вокруг глины особым образом. При этом она все время напевала какие-то слова, и лицо у нее стало очень красное. Потом она снова села, взяла глину и стала лепить из нее куклу, но совсем не такую, какие бывают у меня дома. Она сделала самую странную куклу, какую мне только доводилось видеть, и спрятала ее под кустом, чтобы она высохла и затвердела, и все время, пока она ее делала, она напевала себе под нос все те же странные слова, и ее лицо становилось все краснее и краснее. Наконец мы спрятали куклу под кустом, где ее никто никогда бы не нашел. И когда через несколько дней мы снова пошли в ту же сторону и пришли на ту узкую тропку, няня заставила меня повторить свое обещание и огляделась во все стороны, как и раньше. Мы пробрались через кусты к той зеленой полянке, где был спрятан глиняный человечек. Я очень хорошо все это помню, несмотря на то, что мне было только восемь лет, а с тех пор прошло еще восемь. Небо было густо-синее, почти фиолетовое, и в рощице, где мы сидели, стояло большое цветущее бузинное дерево, а рядом с ним — купа таволги. Когда я думаю о том далеком дне, мне кажется, что комната наполняется запахом таволги и цветами бузины, а если я закрываю глаза, то вижу ярко-синее небо с ослепительно-белыми облаками, и давно ушедшую от нас няню, сидящую напротив меня и похожую на прекрасную белую леди в лесу. И вот мы сели, и няня достала глиняную куклу из тайника, где она ее спрятала, и сказала, что мы должны «почтить» ее, и что она покажет мне, что надо делать, а я должна все время следить за ней. И она делала всякие странные вещи с этим глиняным человечком, и я увидела, что она вся вспотела, хотя мы шли сюда очень медленно. Потом она велела мне «почтить» куклу, и я сделала все то же, что и она, потому что я любила ее, а эта игра была такой необычной. И она сказала, что если очень сильно полюбишь кого-нибудь, то этот глиняный человек может помочь, стоит лишь совершить над ним определенные обряды, и если очень сильно возненавидишь, то он тоже может помочь, только надо совершить другие обряды, и мы долго играли с ним, и воображали все, что угодно. Няня сказала, что ее прабабушка все-все объяснила ей насчет этих фигурок, и то, что мы сейчас делаем, никому не вредит, это просто игра. Но потом она рассказала мне одну очень страшную историю об этих фигурках, и я вспомнила ее в ту ночь, когда лежала без сна у себя в комнате — в бледной, пустой темноте, — думая о своем видении и о тайной роще.

Няня рассказала, что некогда была очень знатная молодая леди, которая жила в большом замке. И она была так прекрасна, что все знатные юноши хотели жениться на ней, потому что она была самой прелестной и самой доброй из всех леди, и все думали, что она очень хорошая. Но хотя она и была любезна со всеми молодыми людьми, которые хотели на ней жениться, она все же отказывала им и говорила, что никак не может решиться и что вообще не уверена, хочет ли выходить замуж. И тогда ее отец, очень знатный дворянин, рассердился на нее, хотя очень любил ее, и спросил, почему она не выберет себе в мужья одного из прекрасных юношей, что бывают в замке. Но она ответила только, что никого из них не любит достаточно сильно, и что ей нужно подождать, а если ее не оставят в покое, то она уйдет в монастырь и пострижется в монахини. И тогда все молодые люди сказали, что уйдут восвояси и будут ждать ровно год и один день, а когда год и один день пройдет, они вернутся и спросят, за кого она пойдет замуж. День был назначен, и они ушли, а леди пообещала, что через год и один день она выйдет замуж за одного из них. Но на самом деле она была королевой тех людей, что летними ночами танцевали на тайном холме, и в эти ночи она запирала дверь своей комнаты и вместе с горничной тайком выходила из замка по потайному ходу, о котором никто, кроме них, не знал, и уходила в лесную глушь к холму. И ей было известно больше тайных вещей, чем кому-либо еще до или после нее, потому что самых тайных тайн она никому не открывала. Она умела делать всякие ужасные вещи; знала, как извести человека, и как навести порчу, и другие вещи, которых я не могла понять. И хотя ее настоящее имя было леди Эвлин, танцующие люди звали ее Кассап, что на древнем языке означает «очень мудрая». И была она белее их всех, и выше ростом, и глаза ее горели в темноте, как самоцветные рубины; и она знала песни, которых не знал никто из них, и когда она пела, все падали ничком и поклонялись ей. И она умела делать то, что они называли «шиб-морок», то есть самое чудеснейшее волшебство.

Она говорила своему отцу лорду, что хочет пойти в лес собирать цветы, и он отпускал ее, и они с горничной уходили в такой лес, где никто никогда не бывал, и она оставляла горничную на страже, а сама, раскинув руки, ложилась на землю, и запевала особую песню, и со всех концов леса, шипя и высовывая раздвоенные язычки, к ней начинали сползаться огромные змеи. Они подползали к ней и начинали обвиваться вокруг ее тела, рук и шеи до тех пор, пока она вся не покрывалась извивающимися змеями, и видна была только голова. И она разговаривала с ними, и пела им, а они ползали по ней, все быстрее и быстрее, пока она не приказывала им удалиться. И все они тут же уползали в свои норы, а на груди у леди оставался удивительный, очень красивый камень. Он имел форму яйца, и был окрашен в темно-синий, желтый, красный и зеленый цвет, а поверхность его словно была покрыта змеиной чешуей. Он назывался «глейм-камень», и с его помощью можно было делать всякие удивительные вещи, и няня говорила, что ее прабабушка видела глейм-камень своими глазами, и был он блестящий и чешуйчатый, точь-в-точь как змея. Эта леди умела делать и многие другие вещи, и она твердо решила, что замуж ни за что не пойдет. А на ней хотели жениться очень многие знатные юноши, но больше всех ее любили: сэр Саймон, сэр Джон, сэр Оливер, сэр Ричард и сэр Роланд. Все остальные поверили, что она говорит правду и выберет одного из них себе в мужья, когда пройдет год и один день; но сэр Саймон, который был очень хитрый, решил, что она их всех водит за нос, и поклялся, что будет следить за ней, пока не откроет, в чем тут дело. А был он еще совсем молодым, хотя и очень умным, и лицо у него было гладкое и нежное, как у девушки, и вот он сделал вид, что, как и все остальные, решил не бывать в замке, пока не истечет срок, и объявил, что уезжает за море, в дальние края, а сам отъехал недалеко и вернулся, переодевшись служанкой, и нанялся в замок мыть посуду. И он все время ждал, следил, слушал, помалкивал, прятался в темных уголках, вставал по ночам и подсматривал. И он увидел и услышал много такого, что показалось ему весьма странным.

Он был такой хитрец, что сказал девушке, которая прислуживала леди, что на самом деле он юноша и что переоделся девушкой, потому что очень любит ее и хочет быть с ней в одном доме, и девушке это так понравилось, что она многое рассказала ему, и он больше чем когда-либо убедился, что леди Эвлин водит за нос и его, и всех остальных. И был он так ловок и так много наврал служанке, что однажды ночью ему удалось пробраться в комнату леди Эвлин и спрятаться за шторой, и он стоял там тихо-тихо, не шевелясь и не дыша. Наконец пришла леди. Она полезла под кровать и подняла плитку пола, и под ней было углубление, откуда она достала воскового идола, совершенно такого же, как тот глиняный, которого мы с няней сделали в рощице. И глаза у нее все время горели, как рубины. И она взяла восковую куколку в руки и прижала ее к груди, и стала шептать и бормотать что-то, а потом подняла ее и положила, и снова подняла, и снова положила ее, и наконец произнесла: «Блажен тот, кто породил епископа, который рукоположил священника, который обвенчал мужчину, который женился на женщине, которая сделала улей, в котором поселилась пчела, которая собрала воск, из которого сделан мой истинный возлюбленный». И она достала из сундука большую золотую чашу, а из шкафа большой кувшин с вином, и налила вина в чашу, и очень бережно опустила свою куколку в вино, и омыла ее всю. Потом она пошла к буфету, достала круглую булочку и приложила ее к губам идола, а потом осторожно взяла и накрыла ее. И сэр Саймон, который смотрел, не отрывая глаз, хотя ему было очень страшно, увидел, как леди наклонилась и вытянула руки, что-то шепча и напевая, и вдруг рядом с ней появился красивый юноша, который поцеловал ее в губы. И они вместе выпили вино из чаши и съели булочку. Но когда встало солнце, юноша исчез, и осталась только восковая куколка, и леди снова спрятала ее в углублении под кроватью. Теперь-то сэр Саймон знал, кто такая эта леди, и продолжал следить за ней, пока назначенное ею время не вышло, и через неделю срок должен был истечь. И однажды ночью, спрятавшись за шторой в ее комнате, он увидел, как она сделала еще пять восковых куколок и надежно спрятала их. На следующую ночь она достала одну из них, налила в золотую чашу воды, взяла куколку за шею и опустила ее под воду. Потом она сказала:

— Сэр Дик, твоей жизни оборвана нить,

Тебя я велела в реке утопить.

И на следующий день в замке узнали, что сэр Ричард утонул, переправляясь через реку. И ночью она взяла другую куколку, затянула у нее вокруг шеи фиолетовую веревочку и повесила на гвозде. Потом она сказала:

— Сэр Роланд, конец твоей жизни земной

— Ты будешь повешен в чащобе лесной.

И на следующий день в замке узнали, что сэр Роланд был повешен в лесу разбойниками. И ночью она взяла еще одну куколку, и вонзила свою булавку прямо ей в сердце. Потом она сказала:

— Сэр Нол, ты не будешь тревожить мой дом.

Вот, сердце твое я пронзаю ножом!

И на следующий день в замке узнали, что сэр Оливер подрался в кабаке, и какой-то незнакомец ударил его ножом прямо в сердце. И ночью она взяла еще одну куколку, и держала ее над горящими угольями до тех пор, пока она не растаяла. Потом она сказала:

— Сэр Джон, ты меня на земле не найдешь

— В огне лихорадки в могилу сойдешь.

И на следующий день в замке узнали, что сэр Джон умер от горячки. И тогда сэр Саймон вышел из замка, оседлал коня, поехал к епископу и все ему рассказал. И епископ послал своих людей, и они схватили леди Эвлин, и открылось все, что она делала. И вот в тот день, когда истек год и один день и когда она должна была выйти замуж, ее провезли через весь город в одной рубахе, привязали к большому столбу на рыночной площади и, подвесив ей на шею восковую куколку, сожгли живьем перед лицом епископа. И люди говорили, что восковой человечек завизжал, когда его охватило пламя. И я не переставала думать об этой истории, лежа без сна в своей постели, и мне мерещилась леди Эвлин на рыночной площади, объятая желтым пламенем, пожирающим ее прекрасное белое тело. И я так долго думала обо всем этом, что мне стало казаться, что я сама попала в эту историю. Я представляла, будто я и есть эта леди, и что меня собираются сжечь на костре, и весь город будет глазеть на меня. И я думала, было ли ей страшно, несмотря на все те удивительные и страшные вещи, которые она делала? И очень ли это больно — быть сожжённой у столба? Я снова и снова старалась забыть нянины истории и вспомнить тайну, что мне открылась днем, и то, что было в тайном лесу, но видела только тьму и какое-то мерцание во тьме, а потом и оно исчезло, и я видела только себя и то, как я бегу, и еще большую белую луну, встающую из-за темного круглого холма. Потом опять мне на ум пришли старые истории и странные слова, которые няня, бывало, напевала мне; а еще я вспомнила одну песенку, начинавшуюся словами «Хэлси камеи Элен масти», которую няня обычно очень тихо напевала мне на ухо, когда хотела, чтобы я уснула. И я стала напевать ее про себя и очень скоро уснула.

На следующее утро я была такая сонная и усталая, что едва могла заниматься, и очень обрадовалась, когда уроки кончились и пришло время обедать, потому что мне хотелось уйти и побыть одной. День был теплый, и я пришла к красивому холму у реки и села, подстелив под себя старую мамину шаль, которую нарочно захватила с собой. Небо было серое, как и вчера, но из-за облаков лился белый свет, и с того места, где я сидела, был виден весь город — тихий, спокойный и белый, как картинка. Я вспомнила, что на этом самом холме няня научила меня играть в древнюю игру, которая называется «Город Троя». В этой игре надо танцевать и извиваться на земле, как змея, и когда протанцуешь так достаточно долго, другие начинают задавать тебе вопросы, и ты не можешь не отвечать на них, хочешь ты этого или нет, и чувствуешь, что должна делать все, что тебе ни прикажут. Няня говорила, что таких игр очень много, и только немногие знают о них, и что есть такая игра, в которой можно превратить человека в кого захочешь, и что один старик, которого знала ее прабабушка, помнил, как одну девушку превратили в большую змею. И есть еще одна очень древняя игра, где тоже надо танцевать, крутиться и извиваться, и в ней можно вынуть душу из человека и прятать ее, сколько хочешь, а тело его будет блуждать совсем пустое, без чувств и мыслей. Но сегодня я пришла на этот холм не играть, а подумать о том, что случилось вчера, — о великой тайне, сокрытой в лесу. С того места, где я сидела, мне был виден тот проход за городом, откуда ручеек привел меня в неведомый край. И я стала представлять себе, что снова иду вдоль ручейка, и прошла в уме весь путь, и наконец нашла лес, и пробралась через кусты, и там, в сумраке, увидела то, от чего все мое тело словно наполнилось огнем, и мне очень захотелось танцевать, петь и летать по воздуху — и все оттого, что я переменилась и стала необыкновенной.

Но мое видение совсем не изменилось и не постарело, и я снова и снова думала, как такое может быть и неужели нянины истории на самом деле правда, потому что днем под открытым небом все казалось иначе, чем ночью, когда мне было страшно и я думала, что меня сожгут живьем. Однажды я рассказала папе одну из няниных сказок, ту, что о призраке, и спросила его, может ли такое быть, и он сказал мне, что здесь нет ни слова правды и что только темные, невежественные люди могут верить в такой вздор. Он очень рассердился на няню за то, что она рассказала мне эту историю, и долго ругал ее, и после этого я ей пообещала, что никогда не буду говорить о том, что она мне рассказывает, а если расскажу, то пусть меня укусит большая черная змея, которая живет в лесном пруду. И сидя в одиночестве на холме, я думала о том, может ли мое видение быть правдой. Я видела нечто очень интересное и очень красивое, но оно было, как в одной из няниных историй. И если я действительно видела его, и оно не примерещилось мне во мраке, родившись из переплетения черных сучьев и яркого сияния луны, встающей в небе из-за большого круглого холма, то приходилось подумать о многом удивительном, прекрасном и страшном, чего я то жаждала, то страшилась, и от чего меня бросало то в жар, то в холод. И я смотрела вниз на город, такой тихий и спокойный, словно белая картинка, и все думала и думала, может ли это быть правдой. Я долго не могла решить; в душе у меня какой-то странный голос все время шептал, что я ничего не выдумала, — и все же это казалось совершенно невозможным, и я знала, что папа и все остальные сказали бы, что это ужасный вздор. Я и не думала говорить об этом ни ему, ни кому-нибудь еще, потому что я знала, что это бесполезно, и надо мной только посмеялись бы или стали бы ругать. А потому я долгое время вела себя очень тихо и бродила, все время думая и размышляя, а по ночам мне снились удивительные вещи, и иногда я просыпалась рано утром, с криком протягивая к ним руки. Но при этом мне было еще и страшно, потому что в моем видении были всякие опасности, и если бы я не была всегда настороже, со мной могло бы случиться что-нибудь ужасное, если только, конечно, все, что со мной происходило, было правдой. Старые нянины сказки все время вертелись у меня в голове, днем и ночью, и я все время вспоминала их и пересказывала их себе, и ходила гулять в те места, где няня мне их рассказывала; и сидя по вечерам у огня в детской, представляла себе, будто няня сидит рядом на стуле и, как всегда шепотом, боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал, рассказывает мне какую-нибудь удивительную историю. На самом деле она предпочитала рассказывать мне обо всяких тайнах, когда мы были где-нибудь в поле или в лесу, подальше от дома, потому что она говорила, что это очень важные тайны, а у стен бывают уши. А когда она хотела рассказать мне нечто большее, чем простая тайна, нам приходилось прятаться в кустах или глубоко в лесу. Мне всегда казалось очень забавным пробираться вдоль живой изгороди, тихо-тихо, а потом, когда мы были уверены, что на нас никто не смотрит, прятаться в кустах или внезапно скрываться в лесу. Только тогда мы могли быть уверены, что наши секреты останутся между нами и никто-никто их не узнает.

Иногда, когда мы прятались особенно тщательно, она показывала мне всякие странные вещи. Я помню, как однажды мы были в орешнике над ручьем, и нам было очень тепло и уютно, хотя был еще только апрель: солнце припекало, и только-только начинали раскрываться почки. Няня пообещала, что покажет мне кое-что забавное, и показала, как можно перевернуть весь дом вверх дном, да так, чтобы никто и не узнал, что это ты сделала. И горшки с кастрюльками будут прыгать, и фарфор перебьется, и стулья будут кувыркаться, и случится еще много забавных вещей. Я попробовала сделать это однажды в кухне, и увидела, что у меня очень хорошо получается, потому что огромное количество тарелок вылетело из шкафа, а кухаркин столик завертелся и перевернулся вверх ногами, как она потом говорила, «прямо у нее на глазах», но она так испугалась и побледнела, что я этого больше не делала, потому что я любила ее. А еще в той же ореховой рощице, где няня научила меня тому, как заставить стулья кувыркаться, она показала мне, как делать всякие постукивания в доме, и этому я тоже научилась. Еще она научила меня стихам, которые надо произносить в некоторых случаях, и особым жестам, которые надо делать в других случаях, и многим другим вещам, которым ее научила прабабушка, когда она сама была еще совсем маленькой девочкой. И обо всем этом я размышляла все дни после странной прогулки, во время которой мне показалось, что я увидела великую тайну, и мне хотелось, чтобы няня была со мной, чтобы расспросить ее обо всем, но она ушла от нас больше двух лет тому назад, и никто не знал, что с ней стало и куда она подевалась. Но я всегда буду помнить те дни, даже если доживу до глубокой старости, потому что я все время чувствовала себя очень странно и все время размышляла и сомневалась.

Иногда я была уже совершенно уверена в том, что все это правда, а потом вдруг снова начинала думать, что такого не бывает на свете, и все начиналось сначала. Но я старалась не делать некоторых вещей, которые могли быть очень опасными. И вот я очень долго выжидала и размышляла. Я вовсе не была уверена, и никак не решалась проверить. Но вот однажды я убедилась в том, что все, о чем говорила няня, было чистой правдой. Я была совсем одна, когда узнала это. Я вся задрожала от радости и страха, и со всех ног бросилась в одну из тех рощиц, где мы с ней любили прятаться. Это была та самая рощица у маленькой тропки, где няня сделала глиняного человечка, и я прибежала туда и забралась в нее. И когда я пришла на то место, где росла бузина, я закрыла лицо руками, бросилась на траву и пролежала часа два, не шевелясь, шепча про себя сладостные и ужасные вещи, повторяя и повторяя некоторые тайные слова. Все, что со мной случилось, было правдой, и это было чудесно, это было великолепно, и когда я снова вспомнила ту нянину историю и снова подумала о том, что я видела в тайном месте, меня бросило в жар и в холод, и воздух показался мне наполненным благоуханием, ароматом цветов и пением чьих-то голосов. И я захотела сделать глиняного человечка, вроде того, которого давным-давно делала няня, но мне пришлось все рассчитать и о многом подумать заранее, потому что нельзя было, чтобы кто-нибудь заподозрил, что я собираюсь делать, а я была уже слишком большая, чтобы носить глину в жестяном ведерке. Наконец я кое-что придумала, и принесла влажной глины в рощицу, и сделала все, что делала няня, только мой идол получился гораздо красивее; и когда он был окончен, я сделала все, что только могла вспомнить, и я сделала гораздо больше, чем няня, потому что мой идол был намного лучше. И через несколько дней, сделав пораньше уроки, я во второй раз отправилась к тому ручейку, что вывел меня в те странные места. И я пошла вдоль ручья, и через кусты, и под низкими ветвями деревьев, и темными лесами, полными стелющихся колючек, и зашла далеко, очень далеко. Потом я долго пробиралась темным тоннелем, где был ручей и каменистая земля, пока наконец не вышла к зарослям кустарника на склоне холма. И хотя почки на ветвях уже раскрылись, там все выглядело почти таким же черным, как и в первый раз. Кусты были те же самые, и я медленно поднималась вдоль них, и вышла на большой голый склон холма, где были удивительные скалы.

Я снова увидела ужасный вур, лежащий на всем вокруг, и хотя небо было светлее, чем в первый раз, кольцо диких холмов вокруг меня все равно оставалось темным, и нависающие леса выглядели черными и страшными, и необыкновенные камни были такими же серыми, как всегда; и когда я, сидя на камне, посмотрела на них с большого кургана, я снова увидела все эти удивительные круги один в другом, и пока я сидела и смотрела, они закружились вокруг меня, и каждый камень приплясывал на своем месте, и казалось, что они кружатся и кружатся, как гигантское колесо, словно сидишь в середине Вселенной и слышишь, как все звезды несутся сквозь пространство. И вот я пошла дальше между камнями, и опять танцевала с ними, и пела странные песни; и я прошла через заросли и, опустив губы в воду, напилась из светлого потока, что пробегал по дну скрытой и тайной лощины, а потом пошла дальше, пока не вышла к глубокому озерцу среди мерцающего мха и не села возле него. Я обернулась: передо мной был потаенный сумрак лощины, а сзади меня стояла высокая травяная стена, а вокруг нависал лес, который и делал лощину таким укромным местечком. Я знала, что вокруг совсем никого нет и никто меня не увидит. Поэтому я сняла туфли и чулки и опустила ноги в воду, произнеся известное мне заклинание. И вода оказалась вовсе не холодной, как я ожидала, а теплой и очень приятной, и у меня было такое ощущение, словно мои ноги в шелку или словно их целует нимфа. И когда я встала, я произнесла другое заклинание и сделала особые знаки, а потом вытерла ноги полотенцем, которое я нарочно захватила с собой, и обулась. Потом я вскарабкалась на крутую стену и попала в то место, где были ямы, два прекрасных круглых кургана, круглые земляные валы и всякие странные фигуры. В этот раз я не стала спускаться в яму, но, дойдя до конца, обернулась, и различила фигуры совершенно отчетливо, потому что было светлее, чем в первый раз, и я вспомнила одну историю, которую почти совсем забыла, и в той истории фигуры назывались Адам и Ева, и только те, кто знает эту историю, понимают, что они означают. И вот я пошла дальше, и пришла к тайной роще, про которую нельзя писать, и пробралась в нее той тропинкой, которую нашла раньше. И когда я была на полпути, я остановилась и приготовилась к встрече, завязав глаза платком и удостоверившись, что ничего не вижу — ни прутика, ни листочка, ни неба. Это был старый шелковый носовой платок, красный с большими желтыми пятнами, и я сложила его вдвое и завязала себе глаза, так что совершенно ничего не видела. Потом я пошла дальше наощупь, медленно-медленно. Сердце у меня билось все быстрее и быстрее, и в горле встал какой-то ком, от которого я задыхалась, и мне хотелось кричать, но я сжала губы и продолжала путь. Сучья цепляли меня за волосы, большие шипы царапали меня, но я дошла до конца тропы. Там я остановилась, вытянула руки, поклонилась и обошла вокруг с вытянутыми руками — но мне ничего не было явлено. Я обошла вокруг с вытянутыми руками во второй раз, и снова ничего не было. Тогда я обошла вокруг с вытянутыми руками в третий раз, и вся история оказалась чистой правдой, и мне захотелось, чтобы стремительно промчались годы и мне не нужно было ждать столько времени, прежде чем стать счастливой навеки.

Няня, наверное, была пророком наподобие тех, о которых мы читали в Библии. Все, что она говорила, начало сбываться, и с тех пор произошли другие события, о которых она мне рассказывала. Вот как я узнала, что все ее сказки были правдой и что я не выдумала эту тайну из головы. Но в тот день произошла и еще одна вещь. Я во второй раз пришла в тайное место. Это было у глубокого озерца, наполненного до краев, и когда я наклонилась над ним и глянула в него, я узнала, кто была та белая леди, которая вышла из воды в лесу, давным-давно, когда я была еще совсем маленькая. И меня пробрала дрожь, потому что это знание открыло мне и другие вещи. Я вспомнила, как однажды, после того как я видела белых людей в лесу, няня стала очень подробно расспрашивать меня о них, и когда я рассказала ей все в сотый раз, она долго-долго молчала, а потом сказала: «Ты еще увидишь ее». И тогда я поняла, что произошло, и что должно было произойти. И я поняла, кто такие нимфы, и что я могу встретить их где угодно, и они всегда будут помогать мне, и что я должна всегда искать их, и что буду находить их в самых необычных формах и обличиях. И если бы не нимфы, я никогда не открыла бы эту тайну, и вообще ничего бы не было, если бы не они. Няня рассказывала мне о них давным-давно, но она называла их другим именем, и я не знала, что она имеет в виду, и о чем те сказки, в которых о них говорится, — знала только, что они были очень странные. Нимфы бывают светлые, а бывают темные, но и те и другие очень милые и чудесные. Некоторые видят только темных, некоторые только светлых, а некоторые — и тех и других. Но обычно сперва появляются темные, а светлые приходят потом, и о них есть разные необыкновенные сказки. Впервые я по-настоящему узнала нимф дня через два после того, как вернулась из тайного места. Няня показывала мне, как их вызывать, и я попробовала сделать это. Но я не знала, что она имела в виду, и думала, что все это чепуха. Потом я решила попробовать еще раз, и вот я снова пошла в тот лес, где был пруд, у которого я увидела белых людей, и попробовала еще раз. Пришла темная нимфа, Аланна, и обратила воду в пруду в огонь…»

Эпилог

— Очень странная история, — сказал Котгрейв, возвращая зеленую книжечку отшельнику Эмброузу. — Я улавливаю основное направление, но многого совершенно не понимаю. Вот например, что она имеет в виду, когда на последней странице говорит о нимфах?

— Видите ли, я полагаю, что вся рукопись пронизана ссылками на некоторые «подходы», которые из века в век поддерживались традицией. Некоторые из них лишь теперь начинают оказываться в поле зрения науки, которая пришла к ним — вернее, пока только к ступеням, которые ведут к ним, — самыми различными путями. Я понял ссылку на «нимф» как указание на один из этих «подходов».

— И вы в самом деле думаете, что такие вещи бывают?

— О да, конечно. Думаю, что могу даже представить убедительные доказательства. Я боюсь, вы пренебрегли изучением алхимии? Очень жаль, потому что присущий ей символизм в любом случае замечателен, а, кроме того, если бы вы были знакомы с некоторыми трудами по этому предмету, я мог бы напомнить вам отдельные отрывки, могущие многое объяснить в прочтенной вами рукописи.

— Хорошо; но я хотел бы знать, верите ли вы всерьез, что все эти фантазии имеют под собой какое-то реальное основание? Не принадлежит ли все это к области поэзии, к занятным грезам, которыми человек имеет обыкновение тешить себя?

— Я могу сказать только, что для большинства людей, несомненно, лучше принимать все это за грезы. Но если вас интересует мое настоящее мнение, то я думаю совсем иначе. Это даже не мнение, это знание. Дело в том, что мне известны случаи, когда люди совершенно случайно сталкивались с некоторыми из этих «подходов» и бывали абсолютно ошеломлены неожиданными результатами таких встреч. В тех случаях, о которых я говорю, не может идти и речи о «самовнушении» или каких-либо подсознательных действиях. С таким же успехом можно вообразить, что школяр «внушает» себе существование Эсхила, когда механически зубрит склонения греческого языка.

— Однако вы все же обратили внимание на постоянные недомолвки, — продолжал Эмброуз. — В данном случае они, возможно, были чисто инстинктивными, ибо автор никогда не думал, что рукопись попадет в другие руки. Но на самом деле так поступают все носители знания, и поступают более чем обоснованно. Сильнодействующие целебные лекарства, которые в то же время непременно бывают сильными ядами, хранятся в шкафу под замком. Ребенок может случайно найти ключ и отравиться, но в большинстве случаев поиск ведется разумно и целенаправленно, и для того, кто терпеливо подбирает ключ, склянки содержат драгоценные эликсиры.

— Вы не хотите объяснить подробнее?

— Откровенно говоря, не хочу. Лучше оставайтесь неубежденным. Но теперь-то вы видите, как эта рукопись иллюстрирует наш недавний разговор?

— Эта девушка еще жива?

— Нет. Я был с теми, кто нашел ее. Я хорошо знал ее отца; он был адвокатом и почти не заботился о ее воспитании. Он думал только о документах и договорах, и то, что случилось, было для него ужасной неожиданностью. Однажды утром ее хватились; кажется, это произошло примерно через год после того, как в зеленую книжечку были внесены последние строки. Начали расспрашивать слуг, и они рассказали кое-что, придав всему очень естественное и совершенно ложное истолкование. Эту зеленую книжечку обнаружили у нее в комнате, а саму ее я нашел распростертой перед идолом в том самом месте, которое она описывала с таким трепетом.

— Так это все-таки был идол?

— Да. Он был спрятан в колючих кустах необычно густого подлеска. Это была на редкость дикая, пустынная местность. Да вы знаете ее по описаниям девушки, хотя, конечно, понимаете, что она сильно сгустила краски. Воображение ребенка всегда делает горы выше, а ямы глубже, чем это есть на самом деле; а у нее, на ее несчастье, было нечто большее, чем воображение. Можно сказать, что та картина, что возникла у нее в уме и что ей отчасти удалось выразить словами, могла бы представиться талантливому художнику. Но это и в самом деле очень необычная местность.

— И она была мертва?

— Да. Она отравилась — и вовремя. Нет, с обыденной точки зрения ее упрекнуть не в чем. Помните ту историю о леди, которая увидела, как пальцы ее ребенка были раздавлены оконной рамой?

— А что это было за изваяние?

— Это была статуя римской работы, изготовленная из камня, который за века не почернел, а наоборот сделался белым и сияющим. Вокруг нее разросся лес, полностью скрывший ее от посторонних взоров. В средние века последователи одной очень древней традиции стали использовать ее в своих целях. Она была вовлечена в чудовищный ритуал шабаша. Обратите внимание на то, что те, кому случайно — или как бы случайно — было явлено белое сияние этой статуи, обязательно завязывали себе глаза, когда шли туда во второй раз. Это очень важно.

— Она все еще там?

— Я послал за инструментами, и мы разбили ее на мелкие кусочки.

— Живучесть традиции никогда не удивляла меня, — помолчав, продолжал Эмброуз. — Я мог бы назвать не один английский приход, где обряды, о которых эта девочка наслушалась в детстве, все еще существуют — втайне, конечно, но на редкость устойчиво. Нет, самым странным во всем этом для меня является сама возможность подобной «истории», а вовсе не ее «последствия», ибо я всегда полагал, что чудо исходит из души.

Черная печать

Необыкновенную повесть об исчезновении профессора Грегга следует начать с краткого изложения истории моей жизни. Я дочь инженера-строителя Стивена Лелли, на долю которого выпала печальная участь: он скоропостижно скончался в самом начале своей карьеры, не успев скопить достаточно средств, чтобы обеспечить жену и двух малюток.

Матушка едва умудрялась сводить концы с концами на те жалкие крохи, что у нас еще оставались. Жили мы в отдаленной деревне, где все намного дешевле, чем в городе, но и там нам приходилось придерживаться режима жесточайшей экономии. Отец был умным, начитанным человеком. Он оставил после себя небольшую, но прекрасно подобранную библиотеку из греческой, латинской и английской классики; книги эти были для нас единственным доступным развлечением. Брат, помнится, выучил латынь по «Размышлениям» Декарта, а у меня вместо сказок, которые обычно дают читать детям, не было ничего более подходящего, чем перевод «Gesta Romanorum»[27]. Так мы и жили — тихие, прилежные дети — и с течением времени брат сумел устроить свою судьбу. Я оставалась дома. Бедная матушка стала инвалидом и требовала постоянного ухода; два года тому назад она скончалась после долгих мучений. Я оказалась в ужасном положении: денег от продажи ветхой мебели едва хватило, чтобы расплатиться с долгами, наделать которые меня вынудили обстоятельства, книги же я отправила брату, понимая, как они дороги ему. Я осталась совершенно одна. Зная, какое скудное жалованье платят брату, я все же приехала в Лондон в надежде найти работу. Понимая, что брат возьмет на себя мои расходы, я дала себе клятву, что так будет только в течение месяца, а если за это время работы не найдется, я скорее стану голодать, чем лишать его тех жалких гиней, которые он откладывает на черный день. Я сняла крохотную комнатушку в дальнем предместье, самую дешевую, какая только нашлась, питалась одним хлебом и чаем — и без толку тратила время, бегая по объявлениям и обивая пороги домов, где были вакансии. Проходили дни, недели, мне все не везло, назначенный срок истекал, и передо мной открывалась мрачная перспектива медленной голодной смерти. Моя домохозяйка была добросердечной женщиной и, зная мою стесненность в средствах, наверняка не смогла бы выставить меня за дверь, так что оставалось только уйти самой, выбрать местечко поукромнее и тихо умереть.

Стояла зима, плотный белый туман с полудня собирался над городом, а к исходу дня загустевал, как гипс; помнится, было воскресенье, и все обитатели дома отправились в церковь. Около трех я выскользнула на улицу и пошла прочь, быстро, насколько хватало сил — я уже ослабла от недоедания…

Белая пелена обволокла все улицы безмолвием, сильный мороз похрустывал на голых стволах деревьев, иней сверкал на деревянных изгородях и мерзлой земле. Я шла вперед, бездумно сворачивая то влево, то вправо, не удосуживаясь даже взглянуть на названия улиц, и все, что осталось у меня в памяти от того воскресного хождения по засыпанному снежной мукой городу, напоминает разрозненные фрагменты какого-то жуткого сна. В полубреду тащилась я по улицам — не то городским, не то деревенским. По одну сторону серые поля сливались с хмурым туманом, по другую — мерцали отблесками каминов уютные, но призрачные виллы; красные кирпичные стены, освещенные окна, смутные силуэты деревьев, огоньки, превращающиеся в белые тени фонари, уходящие вдаль под высокой насыпью железнодорожные пути, зеленые и красные огни семафоров — все это были лишь мимолетные картины, ухваченные моим истомленным рассудком и распаленными голодом чувствами. Изредка до меня доносились гулкие шаги по мерзлому насту, и мимо проходили закутанные по самую макушку мужчины. Они шли торопливо, чтобы не замерзнуть, и явно предвкушали радости жаркого очага при плотно задернутых на замерзших стеклах шторах, в кругу добрых друзей; но с наступлением темноты прохожих становилось все меньше, и улицу за улицей я проходила в полном одиночестве.

Я брела средь белой тишины, до того пустынной, что казалось, будто я вступила в мертвый, погребенный город. Силы мои были на исходе, и сердце сковал страх смерти.

Свернув за угол, я вдруг услышала, как меня вежливо окликают, спрашивая, не подскажу ли я дорогу к Эвон-роуд. Заслышав человеческую речь, я от неожиданности совсем пала духом, силы окончательно покинули меня, и я рухнула наземь, истерически рыдая и смеясь. Я вышла на улицу, приготовившись умереть и, в последний раз переступая порог приютившего меня дома, распростилась со всеми надеждами и воспоминаниями. Дверь за моей спиной закрылась с зубовным скрежетом — я поняла, что это железный занавес грохнул в конце короткого спектакля моей жизни и что мне совсем недолго осталось бродить в юдоли скорби и печали, ибо могильщик уже наточил свою лопату. Потом было блуждание в тумане, обволакивающая белизна, пустынные улицы и гробовая тишина, а потому когда ко мне вдруг обратился чей-то голос, я вдруг подумала, что уже умерла и меня окликают Там. Через несколько минут, однако, я совладала с собой и, поднявшись на ноги, увидела приятной наружности джентльмена средних лет, строго и со вкусом одетого. Он глядел на меня с нескрываемой жалостью, и прежде чем я успела пробормотать, что местность мне незнакома — а я действительно не имела ни малейшего представления о том, где нахожусь, — он заговорил:

— Мадам, похоже, вы в отчаянном положении. Вы и представить себе не можете, как напугали меня. Могу я осведомиться, что с вами случилось? Можете на меня смело положиться.

— Вы очень добры, — ответила я, — боюсь только, помочь мне нельзя. Положение мое безнадежно.

— Вздор! Вы слишком молоды, чтобы говорить такое. Давайте пройдемся немного, и вы все расскажете. Может быть, я смогу быть вам полезен.

Во всем облике этого господина было нечто умиротворяющее, внушающее доверие. Я открылась ему, честно поведала об отчаянии, толкнувшем меня к краю пропасти.

— Никогда не следует так сразу сдаваться, — сказал он, когда я умолкла. — Месяца вовсе недостаточно, чтобы устроиться в Лондоне. Лондон, позвольте вам заметить, мисс Лелли, отнюдь не ласковый и открытый для всех город, это своего рода цитадель, обнесенная рвом и двойным кольцом хитроумных лабиринтов. Как это случается в больших городах, жизнь проистекает здесь в предельно искусственных формах, и на пути мужчин и женщин, пытающихся взять его приступом, вырастает не простой частокол, но плотные ряды изощренных приспособлений, мин, ловушек, преодоление коих требует особого умения. Вы, по простоте душевной, считали, что стоит только захотеть, и преграды рухнут сами собой, но времена таких скорых побед миновали. Мужайтесь, скоро секрет успеха откроется вам.

— Увы, сэр! — ответила я. — Наблюдения и советы ваши несомненно глубоки и верны, мешает лишь то, что в настоящий момент я нахожусь на верном пути к голодной смерти. Вы говорили о секрете — во имя всего святого, откройте его мне, если у вас есть хоть капля сожаления.

Он добродушно рассмеялся.

— В том-то и загвоздка. Знающий этот секрет не может, при всем желании, раскрыть его. В сущности, он так же невыразим, как основная доктрина франкмасонства. Душа знает, язык неймет. Могу лишь сказать, что вам самой удалось проникнуть в верхнюю оболочку тайны. — Он опять засмеялся.

— Умоляю, не издевайтесь надо мной, — взмолилась я. — Что мне удалось сделать? Я пребываю в полнейшем неведении, не знаю, как добыть кусок хлеба на пропитание.

— Простите. Вы спрашиваете, что вы сделали? Встретили меня — вот что! Довольно говорить обиняками. Вижу, вы занимались самообразованием, а это единственное из образований, которое более или менее безвредно. Так вот, двум моим детям нужна гувернантка. Я овдовел несколько лет назад. Фамилия моя Грегг. Предлагаю вам место гувернантки и сотенное жалование. По рукам?

Я могла лишь кое-как пробормотать слова благодарности, и мистер Грегг, всучив мне карточку с адресом и довольно-таки солидную банкноту, нырнул в ночь, сказав, что ждет меня в ближайшие дни.

Так судьба свела меня с профессором Греггом, и стоит ли удивляться, что память о близости холодного дыхания смерти заставила меня считать его вторым отцом?

Уже в конце недели я приступила к исполнению своих обязанностей. Профессор арендовал старую усадьбу в западном пригороде Лондона, и здесь, на этих милых лужайках, в окружении фруктовых садов, под сенью древних вязов, умиротворяюще шелестящих ветвями по крыше, началась новая глава моей жизни. Характер занятий профессора известен всему миру, и вы вряд ли особенно удивитесь, услыхав о том, что дом ломился от книг, и стеклянные шкафы, набитые странными, а то и попросту страшными предметами, заполонили все углы просторных, с низкими потолками, комнат. Греггом владела одна, но весьма пламенная страсть — тяга к знанию. Я быстро прониклась научным энтузиазмом, и спустя несколько месяцев меня можно было назвать скорее секретарем профессора, чем гувернанткой его детишек, и бывали периоды, когда я ночами напролет просиживала за бюро под лампой, а он расхаживал вдоль камина и диктовал мне «Учебник этнологии». Но за конкретными точными исследованиями, крылось, как я всегда ощущала, нечто потаенное, некая страстная устремленность к предмету, о котором он умалчивал; не раз бывало, что он забывался на полуслове, уходил в себя, зачарованный, как мне казалось, отдаленной перспективой того или иного поразительного открытия. Учебник, наконец, был завершен, и почти сразу же стали приходить гранки от издателей. Первоначальное их прочтение было доверено мне, после чего они удостаивались просмотра профессором. Я помню, как радостно, словно мальчишка по окончании семестра, он смеялся, вручая мне в один прекрасный день экземпляр книжки.

— Ну вот, — сказал он, — я слово сдержал. Обещал написать — и написал. Я выполнил свой долг перед строгой наукой, и отныне волен жить более возвышенными идеями. Признаюсь, мисс Лелли, я посягаю на славу Колумба, и вам, надеюсь, доведется увидеть меня в роли первооткрывателя.

— Одно плохо, — искренне огорчилась я. — Открывать практически нечего. Вам следовало бы родиться на несколько столетий раньше.

— Думаю, вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Поверьте, есть еще неоткрытые — неоткупоренные, так сказать — чудесные страны и континенты, и размеры их необычайно велики. О, мисс Лелли! Мы ежесекундно пребываем среди внушающих трепет тайн и загадок, и совершенно неясно, что с нами будет завтра. Жизнь, поверьте, не такая простая штука, это не одно лишь серое вещество и сочленение сосудов и мышц, обнажаемое ножом, обязанностями и праздным любопытством хирурга; человек — это тайна, и я планирую ее постичь, но прежде, чем это произойдет, я должен одолеть морскую пучину и толщу тысячелетий. Известен вам миф о погибшей Атлантиде? Что, если это правда, и мне назначено судьбой стать первооткрывателем сказочной страны?

Я ощущала, как неуемное возбуждение прорывается сквозь его слова, видела, как пылает охотничьим азартом лицо. Передо мной стоял человек, уверовавший, что призвание его — схватка с неведомым. Я почувствовала острый прилив радости, когда осознала, что каким-то образом буду причастна к этому предприятию. Меня не смущало, что я не знаю, какую именно тайну нам предстоит раскрыть.

На следующее утро профессор Грегг провел меня в свой внутренний кабинет, где у стены стоял шкаф с картотекой, каждый ящичек которой был аккуратно надписан, В этом ограниченном несколькими футами пространстве ухитрялись помещаться в неправдоподобно строгом порядке результаты многолетнего кропотливого труда.

— Здесь, — сказал профессор, — вся моя жизнь, все факты, которые я собрал воедино ценой невероятных усилий, результаты напряженной работы и бессонных ночей, и все это — совершенные пустяки. Ерунда по сравнению с тем, что я намереваюсь предпринять. Поглядите сюда, — он подвел меня к старинному бюро. Обшарпанное, непривычной формы, оно мирно стояло в углу комнаты. Профессор повернул ключ в замке крышки, поднял ее и выдвинул один из ящиков.

— Несколько клочков бумаги, — показал он, — да испещренный странными отметинами и царапинами камень — вот практически все содержимое ящика. Есть еще старый конверт с потемневшей красной маркой двадцатилетней давности (я, правда, черканул несколько строк на оборотной стороне), лист старинного манускрипта и несколько вырезок из местных журналов, мало кому известных. Вы спросите: что послужило поводом для составления столь странной коллекции? Извольте, вот поводы — их несколько. Служанка, бесследно пропавшая из фермерского дома; ребенок, якобы провалившийся в старый горный карьер; странные каракули на известняковой скале; мужчина, убитый наповал неизвестным орудием, — таковы следы, по которым я должен идти. Да, вы вправе сказать, что всему этому есть готовое объяснение: девушка могла сбежать в Лондон, Ливерпуль или Нью-Йорк, мальчик может лежать на дне заброшенной шахты, надпись на скале может быть пустой выдумкой какого-то праздного бродяги. Все так, но только я знаю, что в руках у меня верный ключ. Глядите! — он протянул мне полоску желтой бумаги.

«Буквы, начертанные на известняковой скале Серых Холмов», — прочла я, затем следовало стершееся слово, возможно, название графства, и дата пятнадцатилетней давности. Ниже помещалась череда обещанных букв, очертаниями похожих на клинопись, столь же необычных и диковинных, как в древнееврейском алфавите.

— Теперь печать, — сказал профессор Грегг и протянул мне черный камень, вещицу двухдюймовой длины, напоминавшую старомодный пестик для набивания трубки табаком.

Я поднесла ее к свету и с удивлением обнаружила, что буквы на печати те же, что и в газетной вырезке.

— Да-да, — подтвердил профессор, — те же самые. Знаки на известняковой скале нанесены каким-то красным составом лет пятнадцать назад. Буквам же на печати по меньшей мере четыре тысячелетия. А может, и значительно больше.

— Не мистификация ли это? — озабоченно спросила я.

— Нет, к счастью, нет. Неужели я мог бы клюнуть на фальшивку и поставить на нее свою жизнь? Я все тщательным образом проверил. Кроме меня только одно лицо знает о существовании этой черной печати. К тому же есть и иные доказательства, о которых я не могу сейчас распространяться.

— Но что все это значит? — спросила я. — Я просто не в состоянии понять, куда вы клоните.

— Дорогая мисс Лелли, вопрос этот я бы оставил на некоторое время без ответа. Может быть, нам вообще не будет суждено разгадать тайну. Может быть, и нет никакой тайны… Что мы имеем? Несколько туманных намеков, смутные сведения о деревенских трагедиях, знаки, нанесенные на скалу красной краской да древняя печать. Сомнительный набор дат, на который едва ли можно положиться. Полдюжины отрывочных свидетельств, к тому же собранных по прошествии двадцати лет. И кто знает, что за terra incognita[28] скрывается за этим? Я, мисс Лелли, гляжу в глубокие воды, и то, что мне кажется дном, может оказаться всего лишь обманом, дымкой. Но мне хочется верить, что это не так, и не пройдет и полгода, как мы узнаем, прав я или нет…

Я вообще-то не обделена воображением, в здравом рассудке профессора не сомневаюсь и по сей день, но все же содержимое ящика смутило меня. Напрасными были мои старанья представить, какую теорию можно выстроить, основываясь на разложенных передо мной предметах. Услышанное и увиденное, однако, казалось началом какого-то увлекательного романа, и меня снедало любопытство заядлой читательницы. Изо дня в день я пытливо вглядывалась в лицо профессора Грегга в ожидании намека на дальнейшее развитие сюжета.

И вот как-то вечером, после ужина, долгожданное слово было произнесено.

— Надеюсь, вы можете без промедлений приступить к сборам? — спросил вдруг профессор. — Через неделю мы уезжаем отсюда. Я снял загородный дом на западе Англии, неподалеку от Каэрмаэна. Этот маленький городок некогда был крупным поселением, там стоял римский легион. А теперь буду жить я… Да… Там скучновато, но место приятное и воздух чудесный.

Я увидела нездоровый блеск в его глазах и догадалась, что наша внезапная поездка каким-то образом связана с сюжетом романа.

— Я возьму с собой лишь несколько книг, — сказал профессор Грегг. — Все остальное останется здесь до нашего возвращения. Я устрою себе отпуск, — продолжал он с мечтательной улыбкой. — Невредно будет отдохнуть от всех этих старых костей, камней и прочего хлама. Знаете, я тридцать лет корпел над одними строгими фактами, пора дать волю мечтам и фантазиям.

Дни бежали быстро. Я замечала, что профессор еле справляется с охватившим его возбуждением, — мысленно он уже был на новом месте. Физически же мы выехали, как и намечали, в полдень следующего понедельника, и к сумеркам прибыли на маленькую тихую станцию. Я устала, переволновалась и остаток пути провела в полудреме. Вначале были пустынные улицы какой-то захолустной деревушки — и голос профессора Грегга, толковавшего про легионы Августа, лязг оружия и чудовищное великолепие когорт; потом широкая река, морем растекавшаяся при слиянии с последними отблесками зари, сумеречно мерцавшими на желтой воде; белеющие нивы и петляющая меж пригорков тропа. Наконец дорога начала забирать в гору, воздух становился более разреженным. Я глянула вниз и увидела молочной белизны туман, точно саван пеленавший реку, призрачную, расплывавшуюся вдали деревню, причудливо разбухшие холмы и висячие леса, а в отдалении — жаркое пламя на горе, то разгоравшееся и полыхавшее светлым столбом, то угасавшее до ровного багрянца. Мы медленно двигались вверх, и меня вдруг обдало холодным дыханием таинственного, великого леса, простершегося над нами. Я словно вступала в его заповедную чащу, слышала журчание ручья, шелест листьев и глубокое дыхание ночи. Экипаж наконец остановился, и, стоя на крытой галерее, я едва различала в темноте очертания дома. Остаток вечера пролетел, как странный сон, посреди притихшего леса, реки и долины.

Проснувшись утром и выглянув из арочного окна просторной старомодной спальни, я обнаружила под серым небом все тот же таинственный край. Узкая дивная долина с петляющей внизу рекой, перекинутый через нее средневековый мост на каменных сводчатых опорах, зачарованный лес и ни с чем не сравнимый теплый воздух, нежно льющийся в растворенное окно. Я бросила взгляд через долину: там один за другим, как волна за волной, вздымались холмы; прозрачно-голубой дымок аккуратно струился в утреннее небо из трубы серого фермерского дома; хмурая вершина высилась в венчике темных елей; белая полоска дороги вилась вверх и исчезала вдали… А граница всему — громадная горная гряда, уходившая, насколько хватало глаз, далеко на запад и обрывавшаяся четко обозначенной на фоне неба крепостью с крутыми отвесными стенами.

Под окнами прогуливался профессор Грегг — он явно наслаждался ощущением свободы и мыслью о том, что распрощался на время с рутинным служением академической науке. Я вышла к нему, и он взбудораженно заговорил об изгибе долины, о речке, петлявшей меж дивных холмов.

— Да, — заключил профессор, — это на редкость красивый край, и он полон тайн — так мне, по крайней мере, кажется. Вы не забыли, мисс Лелли, тот ящик, который я вам показывал? Надеюсь, вы не думаете, что я приехал сюда только для того, чтобы подышать чистым воздухом и заодно позабавить детей своим нелепым видом?

— У меня, конечно, были кое-какие предположения, — ответила я, — но вы ведь знаете, что я совершенно не в курсе предмета ваших исследований, а связь их с этой чудесной долиной попросту выше моего разумения.

Лицо профессора озарилось лукавой улыбкой.

— Ну-ну, не думайте только, что я держу вас в неведении из любви к розыгрышам, — сказал он. — Я молчу, потому что говорить, собственно, не о чем. У меня нет ничего такого, о чем можно было бы написать черным по белому и что имело бы заведомо неопровержимый, как в школьном учебнике, вид. Молчу я и по другой причине. Много лет тому назад случайно обнаруженная в газете заметка привлекла мое внимание, и тотчас смутные догадки и бессвязные фантазии сложились в определенную гипотезу. Я сразу понял, что иду по тонкому льду: теория моя была невообразимо дикой, и мне бы в голову не пришло обмолвиться о ней в печати хоть единым словом. Но я полагал, что в обществе себе подобных, в обществе ученых, которым ведома неисповедимость познания, и известно, к примеру, что газ, ныне огнем полыхающий в любой пивной, некогда тоже казался дикой гипотезой, я могу рискнуть рассказать о своей мечте — будь то Атлантида, философский камень, да что угодно! — и не быть осмеянным. Я жестоко заблуждался: друзья тупо уставились на меня, потом переглянулись, и в их взглядах я прочел не то жалость, не то высокомерное презрение, не то смесь из обоих этих чувств. Один из них зашел ко мне на следующий день и издалека завел речь о том, что я-де переутомился и перенапряг свой и без того слабенький мозг. «Короче говоря, — сказал я ему, — вы считаете, что я сошел с ума. Было бы странно, если бы и я считал так же,» — и в сердцах выпроводил его. С тех пор я поклялся ни слова не говорить ни одной живой душе о своей теории и никому, кроме вас, никогда не показывал содержимого того ящика. Конечно, я могу ловить руками воздух, могу быть сбит в толку нелепым совпадением, но, стоя здесь, в этой таинственной тишине, посреди лесов и диких холмов, я не сомневаюсь: я на верном пути.

Все это взволновало и удивило меня. Я ведь знала, как дотошен профессор Грегг в повседневной работе: выверяет каждый дюйм и не осмеливается делать никаких утверждений, не убедившись, что они непоколебимы. Его дикий взгляд и горячность тона сказали мне больше слов: некое непостижимое видение владеет помыслами профессора. Наделенная скептицизмом не меньше, чем воображением, я начала противиться этим намекам на чудо и вообще задаваться вопросом: уж не охватила ли профессора мономания и не отрекся ли он по этому случаю от научных навыков предшествующей жизни? Не свихнулся ли он на самом деле и не стоит ли мне, пока не поздно, дать, что называется, решительного деру?

Но эти беспокойные мысли не помешали мне насладиться очарованием окружавшей нас природы. За нашим потрепанным долгим запустением домом начинался бескрайний лес: длинной темной полосой, миля за милей тянулся он над рекой с севера на юг, отступая на севере перед еще более мощной громадой голых диких холмов и неприступных ничейных земель — местами сплошь нехоженных и диковинных, куда более неизвестных англичанам, нежели какая-нибудь сердцевина Африки. Дом отделяла от леса лишь пара распластанных по круче полей, и детям нравилось подниматься за мной длинными перелесками меж сплошных стен, сплетенных из блестящих буковых полей, к самой высокой точке леса, откуда глянешь в одну сторону, поверх реки, — упрешься взглядом в западную горную гряду, глянешь в другую, поверх волнистых шапок тысяч деревьев, ровных лугов и сияющего желтого моря — едва различишь вдали зыбкую кромку горизонта.

Я обычно сиживала здесь на теплом, залитом солнцем дерне, некогда окаймлявшем дорогу, по которой прошли римляне, а двое ребятишек сновали вокруг в поисках ягод утесника, которым поросли обочины. Здесь, глядя на бездонное голубое небо и огромные облака, я наслаждалась жизнью и вспоминала о странном сюжете романа только по возвращении домой, когда обнаруживала, что профессор Грегг либо заперся в маленькой комнатке, которую оборудовал под кабинет, либо расхаживал около дома с терпеливо-вдохновенным видом заядлого следопыта.

Однажды утром, дней через восемь-девять после нашего приезда, я, привычно выглянув из окна, увидела, что пейзаж переменился. Нависшие тучи скрыли гору на западе, южный ветер играл в долине с дождевыми столбами, а маленький ручей, лениво струившийся мимо нашего дома по склону холма, теперь бушевал, бурым потоком срываясь в реку. Нам поневоле пришлось сидеть взаперти. Я и раньше наведывалась в комнату, где старомодный книжный шкаф еще хранил в своих недрах останки библиотеки. Я уже давно обследовала полки, но содержимое их привлекло меня мало: сборники проповедей XVIII века, старый ветеринарный справочник, собрание стихотворений «знатных лиц», «Опасные связи», какая-то вещь Придоу, томик из собрания сочинений Попа — таковы были пределы сей библиотеки, и едва ли приходилось сомневаться, что из нее было изъято все, представляющее интерес или мало-мальскую материальную ценность. Теперь же, от безысходности, я заново принялась перебирать заплесневелые пергаменты в переплете из телячьей кожи, и к восторгу своему обнаружила изящный старинный том ин-кварто, отпечатанный Стефани и содержащий три книги «De situ orbis»[29] Помпония Мелы, и другие сочинения древних географов. Моих познаний в латыни хватило, чтобы довольно быстро продвигаться по несложному тексту, и вскоре меня захватило причудливое сочетание правды и вымысла: свет, сияющий в ограниченном пространстве мира, а вне его — туман, мрак и всяческие инфернальные существа. Просматривая четко отпечатанные страницы, я остановилась на заголовке главы из Солина — «Mira de intimis gentibus Libyae, de lapide Hexecontalitho»[30] — «О чудесном народе, обретающемся во внутренних пределах Ливии, и волшебном камне, именуемом Шестидесятизначником».

Странный заголовок привлек мое внимание, и я принялась читать дальше: «Gens ista avia et secreta habitat, in montibus horrendis foeda mysteria celebrat. De hominibus nihil aliud illi praeferunt quam figuram, ab humano ritu prorsus exulant, oderunt deum lucis. Stridunt potius quam loquuntur; vox absona nec sine horrore auditur. Lapide quodam gloriantur, quem Hexecontalithon vocant; dicunt enim hunc lapidem sexaginta notas oslendere. Cujus lapidis nomen secretum ineffabile colunt: quod Ixaxar»[31].

«Народ сей, — бормотала я про себя, обнаруживая недюжинные способности переводчика, — обретается в глухих потаенных местах и отправляет свои мерзкие таинства в диких горах. Ничего человечьего в нем, кроме лица, нет, людские обычаи ему чужды, он ненавидит солнце. Народ сей не говорит, а шипит голосами резкими, слушать которые без содрогания невозможно. Похваляется он неким камнем, который именует Шестидесятизначником, ибо тот имеет на себе шестьдесят букв. У камня есть тайное непроизносимое имя — Иксаксар».

Я посмеялась над удивительной нелогичностью написанного и подумала, что это вполне в духе «Синдбада-Морехода» и всех «Арабских ночей» в целом. Увидевшись днем с профессором Греггом, я рассказала ему о находке из книжного шкафа и о содержавшемся там вздоре. К моему удивлению, он отнесся к нелепице с глубокой заинтересованностью.

— Это и впрямь весьма любопытно, — сказал он. — Мне и в голову не приходило заглянуть в книги древних географов, и я наверняка многое потерял. Вы говорите, там есть целый абзац? Грешно, конечно, лишать вас одного из последних развлечений, но я непременно должен забрать эту книгу.

На следующий день профессор позвал меня в кабинет. Он сидел за столом у незашторенного окна и что-то внимательно рассматривал через лупу.

— Мисс Лелли, — обратился он ко мне, — хочу воспользоваться вашим зрением. Лупа эта неплохая, но ей далеко до той, что осталась дома. Вас же, по счастью, я догадался захватить с собой. Поглядите, прошу вас, и скажите, сколько тут высечено знаков.

Он вложил мне в руку вещицу, на которую так внимательно пялился. То была черная печать, которую он показывал мне в Лондоне, и сердце мое забилось при мысли, что я вот-вот приоткрою завесу тайны. Я взяла печать и, поднеся ее к свету, пересчитала причудливые знаки.

— У меня получилось шестьдесят два, — сказала я наконец.

— Шестьдесят два? Чушь, не может этого быть. Что за глупая цифра? А, понимаю, вы отдельно посчитали вот это и это, — показал он на две отметины, которые я и впрямь приняла за самостоятельные буквы.

— Да-да, — продолжал профессор, — но это явно случайные царапины, я сразу понял. Значит, все верно. Большое спасибо, мисс Лелли.

Разочарованная тем, что меня пригласили лишь затем, чтобы пересчитать отметины на черной печати, я собралась уходить, как вдруг в сознании у меня всплыл прочитанный вчера абзац.

— Но, профессор Грегг, — вскричала я, и дыхание у меня перехватило от волнения, — ведь ваша печать — это же Неxecontalithon, о котором пишет Солин! Иксаксар!

— Да, — ответил он, — мне тоже это пришло в голову. А может быть, это всего лишь простое совпадение. В таких делах, знаете ли, никогда нельзя быть слишком уверенным. Совпадения сгубили многих ученых. Они — совпадения — это любят.

Я ушла пораженная услышанным и сильнее прежнего обескураженная своей неспособностью сыграть роль Ариадны в этом путаном лабиринте. Три дня длилась непогода, ливни сменялись плотным туманом, пока нас не окутало белое облако, совершенно отрезав от мира. Все это время профессор Грегг скрывался в своей комнате, явно не желая откровенничать, да и вообще говорить; слышно было, как он, снедаемый вынужденным бездействием, расхаживает по кабинету быстрым нетерпеливым шагом. На четвертое утро несколько распогодилось, и за завтраком профессор оживленно произнес:

— Нам требуется помощник для работы по дому, мальчик, знаете ли, лет пятнадцати — шестнадцати. Полно мелких дел, на которые прислуга тратит уйму времени, а паренек с ними прекрасно бы справился.

— Но прислуга не жаловалась, — заметила я. — Энн даже говорила, что работы здесь куда меньше, чем в Лондоне, — почти нет пыли.

— Да, пыли немного… И все же с мальчиком дела пойдут еще лучше. Признаться, два последних дня меня очень занимала эта мысль.

— Занимала? Вас? — изумилась я. Профессор вообще никогда не проявлял ни малейшего интереса к домашним делам.

— Да, погода, знаете ли… Я просто не мог выйти один в этот густой туман, ибо округа мне знакома мало и заблудиться здесь легче легкого. Но сегодня утром я намереваюсь нанять мальчика.

— Но откуда такая уверенность, что поблизости сыщется нужный вам мальчик?

— О, я нисколько не сомневаюсь, что стоит мне пройти самое большее милю или две — и я найду то, что требуется.

Я подумала, что профессор шутит, поскольку говорил он довольно легкомысленным тоном, но меня насторожило угрюмо-застывшее выражение его лица. Затем он взял трость, приостановился в дверях, задумчиво глядя перед собой, и окликнул меня, когда я проходила через холл.

— Между прочим, мисс Лелли, хочу вам кое-что сказать. Вы наверняка слышали, что среди здешних парней встречаются не блещущие умом… Определение «идиот» пришлось бы здесь как нельзя более кстати, но их обычно деликатно именуют «полоумными» или чем-то в этом роде. Надеюсь, вы не станете возражать, если мальчик, которого я найму, не будет особенно сообразительным. Естественно, он абсолютно безвреден, да ведь для чистки обуви особых умственных способностей и не требуется.

На том он и ушел вверх по дороге, ведущей в лес, оставив меня стоять с открытым ртом. И тут к моему изумлению в первый раз добавилась едва слышная пока нотка страха. На мгновение я ощутила у сердца нечто вроде могильного холода и того неопределенного страха перед неизвестностью, что хуже самой смерти. Я силилась обрести спокойствие, вдыхая сладкий воздух, исполненный запахами моря, и подставляя лицо солнечному свету, пришедшему на смену дождям, но над моей головой точно сомкнулся таинственный лес, и вид петлявшей в камышах реки, серебристо-серого древнего моста рождал у меня безотчетный страх — так в сознании ребенка самые безобидные и знакомые предметы могут порождать ужас.

Двумя часами позже профессор Грегг возвратился. Я встретила его, когда он спускался по дороге, и спокойно спросила, удалось ли ему найти мальчика.

— О да, — ответил он. — Искать долго не пришлось. Его зовут Джарвис Кредок, и я надеюсь, он придется как нельзя более кстати. Отец его умер много лет назад, а мать — я ее видел — явно обрадовалась возможности получать по субботам несколько лишних шиллингов. Как я и предполагал, умом он не блещет, и с ним, по словам матери, случаются припадки, но не с фарфором же ему иметь дело, верно? И он совершенно безопасен, уверяю вас, просто слаб на голову.

— Когда он придет?

— Завтра утром, в восемь. Энн покажет, что он должен делать и как. Поначалу он будет на ночь уходить домой, но потом, возможно, освоится, и будет проводить здесь всю неделю, а домой будет наведываться по воскресеньям.

Профессор Грегг говорил о случившемся как о само собой разумеющемся факте, лишь уточнял детали, а я все не могла заглушить в себе изумление. Я знала, что никакой помощи по дому нам не требовалось, да и туманное пророчество о том, что мальчик, которого он намеревается нанять, может быть иногда «не в себе», сбывшееся потом с редкой точностью, крайне озадачило меня. На следующее утро я услыхала от прислуги, что мальчик Кредок пришел в восемь и что Энн попыталась приладить его к делу. «Не знаю, мисс, в чем дело, а только, кажется, чокнутый он», — таков был ее краткий комментарий. Днем я увидела его, когда он помогал старику, работавшему в саду. Это был подросток лет четырнадцати, черноволосый, черноглазый, с оливковым цветом кожи. По отсутствующему выражению его глаз сразу было видно, что ума у него немного. Когда я проходила мимо, то услышала, как он отвечает садовнику — странным резким голосом, сразу привлекшим мое внимание: впечатление было такое, будто голос идет из далекого подземелья, со страшным присвистом — так шипит фонограф, когда лапка съезжает с валка. Он, похоже, горел желанием переделать всю работу, был послушен, тих, и Морган, садовник, знакомый с его матерью, заверил меня, что он действительно совершенно безобиден. «Он всегда был со странностями, — сказал садовник, — да и не мудрено родиться слегка пришибленным после того, что случилось с его матерью. Я и отца его хорошо знал, Томаса Кредока. Да, работяга он был славный, что и говорить. Он застудил себе легкие — работать-то приходилось в сырых лесах. Так бедолага и не оправился, помер в одночасье. А миссис Кредок, право слово, так убивалась — совсем ума лишилась. Ее мистер Хиллер нашел в Серых Холмах — припала к земле и рыдает, вопит, как неприкаянная душа. А Джарвис — он через восемь месяцев родился и… сами понимаете; он, право слово, ходить еще толком не научился, а до жути пугал других ребятишек — уж больно чудные звуки издавал».

Кое-что в этой истории показалось мне знакомым, и я невольно спросила, где находятся Серые Холмы.

— Да там, — сказал он, махнув рукой вверх, — пройдете «Лису с ищейками», потом двигайте лесом, по старым руинам. Отсюда добрых пять миль, место чудное. Скудней земли нет до Монмаута, право слово, но пастбище для овец там доброе. Да, не повезло бедняжке миссис Кредок.

Старик вернулся к своей работе, а я побрела вниз по тропинке меж подагрически скрючившихся от старости шпалер, обдумывая услышанную историю и пытаясь понять, что именно нашло отзвук в моей памяти. И вспомнила: я видела слова «Серые Холмы» на полоске пожелтевшей бумаги, которую вынимал из ящика в своем кабинете профессор Грегг. Меня вновь охватил страх, смешанный с любопытством. Мне припомнились странные буквы, срисованные с известняковой скалы, идентичная им надпись на древней печати и фантастическая легенда римского географа. Я понимала: если только не чудом уготовлены все эти странные события, то мне суждено стать очевидцем того, что совсем не укладывается в рамки обыденных представлений о жизни.

Я наблюдала за профессором Греггом изо дня в день: он шел по горячему следу, он худел на глазах, а по вечерам, когда солнце переваливало за вершину горы, он, не отрывая глаз от земли, расхаживал вокруг дома, пока туман в долине не сгущался до белизны, вечерняя тишь не приближала далекие голоса и голубой дымок из ромбовидной трубы серого фермерского дома ровной струйкой не устремлялся ввысь — точь-в-точь как в то утро, когда я впервые его увидела. Я уже говорила, что во мне сильна скептическая жилка, но несмотря на это я начала бояться и тщетно успокаивала себя, мысленно повторяя избитые истины о том, что мир материален, что в природе вещей нет ничего непостижимого и что даже сверхъестественное может быть объяснено с научной точки зрения. Но все эти догмы разбивались мыслью о том, что материя на самом деле столь же пугающе непостижима, как и дух, что сама по себе наука занята ерундой и скольжение по поверхности сокровенных тайн — предел ее возможностей.

Вспоминаю один день, выделяющийся из всех остальных, словно красная сигнальная вспышка, предвещавшая пришествие зла. Я сидела на скамейке в саду, наблюдая за Кредоком, который пропалывал какие-то растения, и вдруг услышала резкий звук — так дикое животное кричит от боли. Я была несказанно поражена: тело несчастного парня сотрясалось, будто через него пропускали электрический ток, он скрежетал зубами, пена выступила у него на губах, лицо распухло и почернело до неузнаваемости. Я в ужасе закричала. К той поре, когда прибежал профессор Грегг, мальчик рухнул в конвульсиях на сырую землю и извивался в корчах, как раненая змея, а изо рта у него с хрипом и свистом рвались чудовищные звуки. Он словно говорил на каком-то жутком наречии, сыпал словами — если только это можно назвать словами — которые вполне могли принадлежать языку, исчезнувшему в незапамятные времена и погребенному под толщей нильского ила или в мексиканских дебрях. Пока этот инфернальный рев терзал мой слух, у меня мелькнула мысль — да это голос ада! Я снова закричала и бросилась прочь, потрясенная до глубины души. Я видела лицо профессора Грегга, когда он склонялся над несчастным мальчиком и поднимал его, и была убита нескрываемым торжеством, которым светилось все его существо.

Оказавшись у себя в комнате, я задернула шторы и закрыла лицо руками. Внизу послышались тяжелые шаги — впоследствии мне рассказали, что профессор Грегг отнес Кредока в кабинет и заперся там с ним. Я слышала отдаленные голоса и трепетала при мысли о том, что может происходить в нескольких шагах от меня. Мне хотелось выбежать на солнечный свет, скрыться в лесу, но меня страшили видения, которые могли явиться мне на пути. Я нервически цеплялась за дверную ручку, когда услыхала голос профессора Грегга, бодро звавшего меня к себе.

— Все в порядке! — возвестил он. — Бедняга пришел в сознание — пусть поспит у нас до завтра. Не исключено, что я смогу помочь ему… Зрелище, конечно, не из приятных — не мудрено, что вы испугались. Но, может быть, хорошее питание пойдет ему на пользу, хотя окончательно поправиться, боюсь, ему не удастся.

Он напустил на себя подобающий случаю удрученный вид, с которым обычно говорят о безнадежной болезни, но я-то видела, что за этим кроется рвущееся наружу ликованье. Словно глядишь на тихую поверхность моря, ясную, неподвижную, а видишь вздымающиеся глубины и разверстые бездны. Для меня было поистине невыносимо, что человек этот, столь великодушно спасший меня от гибели, показавший себя по всех отношениях щедрым, сострадательным, добрым и заботливым джентльменом, мог так скоро, одним махом, перейти на сторону демонов и находить мрачное удовольствие и муках ущербного ближнего своего. Я билась над этой загадкой, но не находила и намека на возможное решение: в этом сонме тайн и всякого рода противоречий не было ничего, что могло бы мне помочь, и я снова подумала, а не слишком ли дорогой ценой досталось мне спасение от белого тумана на лондонской окраине? Что-то в этом духе я обиняком высказала профессору, и этого было достаточно, чтобы тот понял, в какой степени замешательства я пребываю. Мне пришлось сразу же пожалеть о содеянном — я увидела, что лицо профессора исказилось настоящим страданием.

— Мисс Лелли, — сказал он, — вы ведь не хотите оставить нас? Нет-нет, вы не сделаете этого. Вы представить себе не можете, как я на вас рассчитываю, как уверенно продвигаюсь вперед, зная, что вы здесь и что дети находятся под вашим присмотром. Вы, мисс Лелли, мой надежный арьергард, ибо дело, которым я сейчас занимаюсь, далеко не безопасно. Не забыли, что я говорил в первое же утро нашего пребывания здесь? Я зарекся раскрывать рот, пока моя схема, пусть даже и гениальная, не обрастет мясом математических выкладок. Хорошенько подумайте, мисс Лелли! Я не осмелюсь ни минуты держать вас здесь против вашей воли, но все же откровенно говорю вам: я уверен, что именно здесь, в этих лесах, мы найдем разгадку тайны.

Горячность его тона и память о том, что человек этот, в конце концов, был моим спасителем, растопили мое сердце, и я протянула ему руку, обещая служить верой и правдой без лишних расспросов.

Несколькими днями позже пастор нашей церкви (это была маленькая церквушка, серая, строгая, необычная по архитектуре, нависавшая над рекой и видевшая все приливы и отливы) зашел к нам, и профессор Грегг легко убедил его остаться отужинать. Мистер Мейрик был выходце из древнего рода сквайров. Поместье его находилось посреди холмов, в семи милях от нас, и как уроженец этих мест, пастор был живым кладезем многих исчезнувших обычаев и старинных преданий края.

Своей подкупающей, не лишенной затворнической чудаковатости манерой держаться пастор расположил к себе профессора Грегга. Пришла пора подавать сыры, изысканий бургундское дало о себе знать, и оба джентльмена, раскрасневшись в тон вину, принялись рассуждать на филологические темы с пылом судачащих о знати поселян. Пастор как раз толковал о произношении уэльского «ll» и издавал звуки, похожие на журчание милых его сердцу лесных ручейков, когда профессор вдруг встрепенулся.

— Между прочим, — сказал он, — мне тут на днях встретилось очень странное слово. Вы знаете мальчика, который меня работает, — бедняжку Джарвиса Кредока? Так вот, у него есть скверное обыкновение говорить с самим собой. Позавчера я гулял по саду и услышал его голос. Кредок явно незнал о моем присутствии. Многое из того, что он говорил, я не разобрал, но одно слово врезалось мне в память. Звук был на редкость странный — не то шипящий, не то гортанный, и такой же необычный, как эти двойные «l», которые вы сейчас нам столь любезно демонстрировали. Не знаю, смогу ли я хоть отчасти передать звуковой строй этого слова — «Иксаксар» или нечто в этом духе. Знаю только, что «к» должен звучать как греческий «chi» или испанский «j». Что это означает на уэльском языке?

— На уэльском? — переспросил пастор. — Такого слова в уэльском нет, и хотя бы отдаленно напоминающего его тоже нет. Я знаю уэльский канон, разговорные диалекты, насколько это возможно, но похожего слова нет нигде начиная от Англии и кончая Аском. К тому же никто из Кредоков не знает ни слова по-уэльски. Этот язык вымирает.

— Неужели? Все это крайне интересно, мистер Мейрик. Признаюсь, слово поразило меня вовсе не уэльским звучанием. Просто я думал, что это некое искажение на местный лад.

— О нет, я такого слова не слышал, вообще ничего похожего. Впрочем… — добавил он, загадочно улыбаясь, — если в каком языке и есть такое слово, так это в языке эльфов. У нас он называется Тилвид Тегг…

Разговор перекинулся на стоявшую неподалеку римскую виллу. Вскорости я ушла из комнаты, чтобы побыть в одиночестве и немного поразмышлять об услышанном. Когда профессор заговорил о необычном слове, я увидела, как он покосился на меня, и тут же узнала название упоминаемого Солином камня — имя той самой упрятанной в потайном ящике черной печати, на которую исчезнувшая раса навсегда нанесла знаки, что не мог прочесть ни один человек; знаки, которые вполне могли скрывать историю ужасных деяний, совершенных давным-давно и забытых еще до того, как горы обрели свои нынешние очертания.

Спустившись следующим утром вниз, я застала профессора Грегга за его бесконечным кружением перед домом.

— Поглядите на этот мост! — закричал он, увидев меня.

— Какое чудное готическое творение! Эти углы между сводами, эта серая серебристость камня, благоговеющего перед утренним светом! Признаюсь, он кажется мне символом: он вполне мог бы олицетворять мистический переход из одного мира в другой…

— Профессор Грегг, — сказала я спокойно, — не пора ли мне узнать о том, что произошло и что должно произойти?

В тот момент он устранился от ответа, но вечером я вновь подступилась к нему, и профессор вдруг вспыхнул негодованием.

— Так вы еще не поняли? — шумел он. — Но я же вам столько рассказал и показал! Вы слышали почти то же, что и я, видели то же, что и я, — голос его начал понемногу остывать, — а ведь всего этого, в конечном счете, достаточно, чтобы многое прояснилось. Слуги, не сомневаюсь, уже доложили вам, что у несчастного Кредока предыдущей ночью опять случился припадок. Он разбудил меня криками, и я отправился к нему на помощь. Не приведи вас Господь увидеть то, что я видел этой ночью!.. Но все это впустую, ибо время мое истекает. Через три недели я должен вернуться в город — нужно готовить курс лекций, и мне понадобятся все мои книги. В считанные дни все будет кончено, и мне не придется больше говорить намеками, боясь оказаться посмешищем. Мне будут внимать с таким чувством, какого еще ни один человек не пробуждал в душе ближних.

Он замолк, лицо его лучилось радостью великого и необыкновенного открытия.

— Но все это в будущем — ближайшем, но все-таки будущем, — продолжил он наконец. — Кое-что еще надо сделать. Вы, конечно, помните, как я говорил вам, что исследования мои небезопасны. И именно сейчас мне предстоит одна чрезвычайно опасная встреча. Но это приключение должно стать последним, заключительным звеном в цепи…

По ходу разговора профессор нервно расхаживал по комнате. В голосе его боролись нотки ликования и откровенного страха, страха человека, который без оглядки совершает прыжок в неведомое; мне почему-то пришло на ум сравнение с Колумбом, сделанное профессором в тот день, когда он дарил мне свою книгу.

Вечер выдался прохладный, в кабинете, где мы сидели, трещал камин, и рубиновый отсвет на стенах напомнил мне былые дни. Я молча сидела в кресле у огня, обдумывая услышанное и по-прежнему безуспешно пытаясь поймать ускользавшую от моего внимания сюжетную нить, как вдруг до меня дошло, что в комнате произошла некая перемена. Некоторое время я приглядывалась, тщетно стараясь ее уловить: стол у окна, стулья, старое канапе — все было на месте. Но в следующее мгновение внутри у меня что-то сверкнуло, и я поняла, в чем дело. Я сидела лицом к бюро, что стояло по другую сторону от камина. На самом верху бюро красовался угрюмого вида бюст Питта, которого раньше я там никогда не видела. Потом я вспомнила прежнюю прописку этого шедевра. В дальнем углу, за дверью, помещался старый шкаф. Вот на этом-то шкафу, футах в пятнадцати от пола, бюст и покоился, обрастая пылью с самого начала века.

Я была крайне удивлена. В доме, насколько я знала, такой вещи, как стремянка, не водилось — я искала ее, когда мне понадобилось переменить занавеси в комнате. В то же самое время ни один, даже самый высокий мужчина не смог бы снять бюст при помощи стула, тем более что он стоял не на краешке шкафа, а был задвинут к самой стене. А профессор Грегг, кстати говоря, роста был ниже среднего.

— Как же вы сумели спустить вниз Питта? — поинтересовалась я.

Профессор с любопытством посмотрел на меня и минуту-другую помедлил с ответом.

— Должно быть, стремянка нашлась, или садовник принес с улицы лесенку?

— Нет, никакой лестницы у меня не было. Вот вам, мисс Лелли, — продолжил он, неловко пытаясь свести все к шутке, — маленькая головоломка, проблема в духе неподражаемого Холмса. Перед вами ряд фактов, ясных и очевидных, нужно проявить лишь остроту ума, чтобы найти решение. Ради всего святого! — вскричал он вдруг срывающимся голосом и с выражением сильнейшего испуга на лице. — Ни слова больше! Я же говорил, что не хочу обсуждать эту проблему. — С этими словами он вышел из комнаты и со всей силы хлопнул дверью.

Я в замешательстве оглядела комнату, не совсем понимая, что, собственно, произошло, и одно за другим отбрасывая пустые, нелепые объяснения. Я не могла взять в толк, с какой стати одно ничего не значащее слово и мельчайшая перемена в обстановке могли вызвать такую бурю. Дело выеденного яйца не стоит, блажь какая-то, размышляла я. Профессор в мелочах очень щепетилен и суеверен, и мой вопрос, очевидно, разбудил в нем потаенные страхи, какие вспыхивают у шотландки, когда у нее на глазах убивают паука или просыпают соль. Я начала потихоньку успокаиваться, но тут истина тяжелым грузом легла мне на сердце, и я с леденящим ужасом поняла, что тут не обошлось без постороннего чудовищного вмешательства. Бюст был просто недосягаем, без лестницы до него никто бы не добрался.

Я отправилась на кухню и, насколько могла спокойно, спросила прислугу:

— Кто снял бюст со шкафа, Энн? Профессор Грегг говорит, что не трогал его. Вам удалось найти стремянку в одном из сараев?

Девушка непонимающе смотрела на меня.

— Я и не притрагивалась к нему, мисс, — сказала она. — Я увидела его на теперешнем месте давеча утром, когда протирала пыль в комнате. Помнится, это было в среду, да-да, наутро после той ночи, когда на Кредока опять нашло. Моя комната рядом с его, — продолжала с жалостью Энн. — Это был какой-то кошмар! Он так орал, имена непонятные выкрикивал. Я не на шутку перепугалась, но потом пришел хозяин, что-то сказал, перенес Кредока вниз и дал лекарство.

— А на следующее утро вы обнаружили, что бюст переехал?

— Да, мисс. Когда я спустилась вниз и открыла окна в кабинете, там стоял жуткий запах. Я еще подумала, какая гадость, что же это такое? Знаете, мисс, я несколько лет назад взяла выходной и пошла с двоюродным братом Томасом Бартером в зоопарк. Я тогда служила у миссис Принс в Стенхоуп-Гейт. Мы отправились в зеленый домик поглядеть на змей, и там был точно такой же запах, помню, мне еще стало дурно, и Бартеру пришлось меня выводить оттуда. Вот я и говорю, такой же запах стоял в кабинете, я еще думала, с чего бы ему тут быть, и тут увидела, что Питтов бюст стоит себе на бюро хозяина. Я еще подумала: кто же это сделал и как? А когда начала протирать пыль, глянула на бюст — а на нем здоровенный такой след, прямо по пыли, пыль-то с него лет тридцать не стирали, и на следы от пальцев не похоже, а просто полоса — широкая, длинная. Я прошлась по ней рукой, сама не знаю, зачем, а она такая скользкая, липкая, будто змея проползла. Странно ведь это, правда, мисс? И кто это сделал? Беда, да и только.

Своей болтовней добросердечная Энн окончательно выбила меня из колеи. Я рухнула в постель и закусила губы, чтобы не закричать от мучительного ужаса и смятения чувств. Я просто едва не обезумела от страха; уверена, случись это днем, ноги моей там не было бы через пять минут. Я забыла бы все свое мужество, долг благодарности, все, чем была обязана профессору Греггу, не задумалась бы о том, какая судьба меня ждет и не придется ли мне вновь умирать голодной смертью, — только бы выскочить из липкой сети панического ужаса, которая с каждым днем стягивалась вокруг меня все туже и туже. Если бы знать, думала я тогда, если бы знать, чего бояться, я бы себя защитила, но здесь, в этом уединенном доме, окруженном со всех сторон дремучим лесом и уступами холмов, страх словно выползал из каждой норы, и кровь стыла в жилах от едва слышного глухого ворчания ночи. Тщетно призывала я на помощь остатки своего скептицизма и силилась холодным здравомыслием подкрепить веру в естественный порядок вещей — воздух, сочившийся в растворенное окно, дышал тайнами, я сидела в темноте и ощущала, как тишина становится тягостной и скорбной, словно на заупокойной службе, а мое воображение рисовало всяческих странных существ, роящихся в камышах у речной заводи.

Утром, едва ступив на порог столовой, я почувствовала, что неведомый мне сюжет близок к развязке. Профессор сидел с каменным лицом и явно никого и ничего не слышал.

— Я отправляюсь на довольно длительную прогулку, — сказал он, когда с завтраком было покончено. — Если я не вернусь к ужину, не ждите меня и не думайте, будто что-то случилось. В последнее время я заскучал, засиделся, и небольшая прогулка меня встряхнет. Не исключено, что я переночую в какой-нибудь скромной гостинице, если найду ее чистой и удобной.

По опыту совместной жизни с профессором Греггом я знала, что им движет отнюдь не желание развлечься. Я не могла и предположить, куда он направляется, и не имела ни малейшего представления о его миссии. Все мои ночные страхи вернулись, и когда он с улыбкой стоял перед домом, собираясь с силами перед дальней дорогой, я принялась умолять его остаться и оставить все мечты о неизвестном континенте.

— Нет-нет, мисс Лелли, — отвечал он, продолжая улыбаться. — Уже поздно. Vestigia nulla retrorsum[32] — девиз всех истинных первооткрывателей, хотя в моем случае, думается, это не стоит понимать слишком буквально. Но, право же, вы напрасно так тревожитесь. Моя маленькая экспедиция не опаснее дня, проведенного геологом в горах с киркой в руках. Риск определенный, конечно, есть, как и во время любой обычной экскурсии. Но в конце концов, могу же я позволить себе побыть беспечным? Я же не делаю ничего предосудительного. Так что — выше нос! Я прощаюсь с вами, самое позднее, до завтрашнего утра.

Он легко зашагал вверх по дороге, отворил калитку, ведущую в лес, и исчез в гуще деревьев.

Исполненный тягостного сумрака день тянулся бесконечно долго. Я вновь ощущала себя пленницей древнего леса, брошенной в неведомом краю тайн и кошмаров, причем так давно, что живой мир уже забыл о моем существовании. Надежда и страх боролись во мне, а между тем время шло к ужину, и я замерла в ожидании того момента, когда в холле зазвучат шаги профессора и его ликующий голос возвестит неведомую мне победу. Но наступила ночь, а профессора все не было.

Утром, когда служанка постучалась ко мне, я первым делом спросила ее, не вернулся ли хозяин; услышав, что спальня его пуста, я похолодела от отчаянья. Но я все еще тешила себя надеждой, что профессора задержала какая-нибудь приятная компания, и он вернется к ленчу или чуть позднее. Я взяла детей и отправилась на прогулку в лес, изо всех сил стараясь веселиться, играть с ними — одним словом, вести себя так, словно ничего не случилось. Час за часом ждала я, и мысли мои становились все более мрачными. Снова наступил вечер, я не находила себе места, и наконец, когда я через силу давилась ужином, снаружи послышались шаги и мужской голос.

Вошла служанка и как-то странно посмотрела на меня.

— Простите, мисс, — сказала она, — мистер Морган хочет поговорить с вами.

— Проводите его сюда, пожалуйста, — ответила я и прикусила губу от волнения.

Старик медленно вошел в комнату, служанка закрыла за ним дверь.

— Присаживайтесь, мистер Морган, — сказала я. — Что вы хотели мне сообщить?

— Да вот, мистер Грегг вчера утром, прямо перед уходом, оставил мне кое-что для вас и строго-настрого велел не передавать в точности до восьми часов сегодняшнего вечера, коли случится так, что он к той поре домой не вернется; а коли вернется — вернуть ему в собственные руки. Вот видите, мистера Грегга до сих пор нет, так что лучше, думаю, вручить вам этот пакет.

Он вытащил что-то из кармана, и, привстав, передал мне. Я молча приняла пакет; видя, что Морган не знает, как ему быть дальше, я поблагодарила его, пожелала доброй ночи, и он вышел. Я осталась в комнате наедине с бумажным пакетом — он был аккуратно скреплен печатью и адресован мне; условие, о котором только что упоминал Морган, было начертано размашистым почерком профессора на его лицевой стороне. С дрожью в сердце я сорвала печати. Внутри был еще один конверт, тоже надписанный, только открытый, и в нем-то я и обнаружила прощальное послание профессора Грегга.

«Дорогая моя мисс Лелли, — так оно начиналось, — цитируя фразу из старого учебника по логике, можно сказать, что сам факт чтения вами этого письма является свидетельством грубого просчета с моей стороны, просчета, боюсь, такого свойства, что он превращает эти строки в прощальные. Со всей определенностью можно утверждать, что ни вы, ни кто-либо еще никогда больше не увидят меня. Я сделал свой выбор, предвидя подобный оборот дела, и надеюсь, вы согласитесь принять адресованное вам скромное напоминание о моей особе и искреннюю признательность за то, что вы связали свою судьбу с моею. Постигшая меня участь столь ужасна, что подобное не привидится и в страшном сне, но вы имеете право узнать все — если пожелаете. Загляните в левый ящик моего стола, найдите там ключ от секретера — на нем есть особая пометка. В глубине секретера лежит большой конверт, скрепленный печатями и адресованный вам. Можете немедля бросить его в огонь, и тогда вам будет гораздо спокойнее спать по ночам. Но если вам угодно знать мою историю — читайте. Она написана для вас».

Внизу стояла знакомая твердая роспись. Я вновь вернулась к началу и перечитала письмо. Внутри у меня все замерло, губы побелели, руки заледенели. Мертвая тишина, царившая в комнате, близкое дыхание темных лесов и холмов, обступивших дом со всех сторон, обрушились на меня — я окончательно осознала, что осталась одна, без помощи и поддержки, не зная, куда обратиться за советом. Наконец я решила: пусть это преследует меня всю жизнь, все отпущенные судьбою дни, но я должна узнать, что кроется за необычными страхами, которые так долго изводили меня ужасной серой хмарью, похожей на зыбкие тени в лесных потемках. В точности исполнив указания профессора, я не без внутреннего сопротивления сорвала печати на конверте и извлекла из него рукопись. С тех пор рукопись эта всегда со мной, и я не вправе скрывать от мира ее содержание. Вот что я прочла в ту ночь, сидя за бюро около бюста Питта при свете настольной лампы.

«Заявление Уильяма Грегга, действительного члена Лондонского Королевского общества археологов, и прочая.

Много лет минуло с тех пор, как первое предвкушение гипотезы, которая ныне стала почти доказанной теорией, забрезжило в моем сознании. Я был изрядно подготовлен к этому беспорядочным чтением старых книг, и позднее, уже приобретя специальность и полностью отдавшись науке, известной под именем этнологии, я то и дело становился в тупик перед фактами, которые никак не согласовывались с научными догмами, перед открытиями, которые свидетельствовали о наличии чего-то, неподвластного всем нашим рационалистическим выкладкам. К примеру, я убедился, что многое из мирового фольклора есть лишь сильно преувеличенный рассказ о событиях, случавшихся в реальности. Особенно меня увлекала идея изучения рассказов об эльфах, добром народце из кельтских преданий. Там я и надеялся обнаружить канву, щедро расцвеченную позднейшими домыслами о фантастическом обличье маленьких человечков, одетых в зеленое и резвящихся среди цветов; мне казалось, что я вижу определенную связь между именем этой расы (которую считали вымышленной) и ее культурой и нравами[33]. Наши далекие предки называли эти жуткие созданья „справедливыми“ и „добрыми“ именно потому, что боялись их, по той же причине они придавали им чарующий и милый облик, прекрасно зная, что на самом деле все выглядит совсем иначе. К этому обману живо подключилась и литература, приложив свою шаловливую руку к сему преображенью, так что игривые эльфы Шекспира уже весьма далеки от оригинала и вся присущая им мерзость прикрывается маской безобидной игривости. В более же древних преданиях — сказаниях, которыми обменивались люди, сидя вокруг горящего костра, — можно уловить совсем иной дух. Он сквозит в историях о детях, мужчинах и женщинах, таинственным образом исчезавших с лица земли. В последний раз пропавших обычно видел какой-нибудь случайный крестьянин — человек шел полем, направляясь к странным зеленым круглым холмикам, и больше его никто никогда не встречал. Существуют также истории, рассказывающие о несчастных матерях, которые оставляли мирно спящее дитя за плотно закрытой на деревянную щеколду дверью, а по возвращении находили не пухлого розовощекого английского малыша, а чахлое, желтокожее, морщинистое созданье с угольно-черными глазищами, — одним словом, дитя иной расы. А есть и еще более мрачные предания о страшных ведьмах, колдунах и зловещих шабашах, содержащие явные намеки на соитие демонов и дочерей человеческих. Подобно тому, как мы превратили в добросердечных, хоть и чуточку капризных, эльфов мерзкий „честной народец“, мы подменили богопротивную скверну ведовства ходульным изображением старой карги на помеле в компании потешного черного кота. Еще греки называли отвратительных фурий великодушными благодетельницами, и северные народы неосторожно последовали их примеру.

Я продолжал свои исследования, урывая часы у других, более насущных трудов, и постоянно задавался вопросом: если предания правдивы, то кто же те демоны, что обеспечивали шабашам кворум? Естественно, я сразу отринул все сверхъестественные средневековые гипотезы и пришел к заключению: эльфы и дьяволы являются существами одной расы и одного происхождения. Благодаря болезненному воображению и буйной фантазии древние весьма преуспели в искажении и приукрашивании, но все же я твердо уверен, что у всего этого вымысла существует реальная, причем весьма мрачная, подоплека. В отношении ряда мнимых чудес у меня были сомнения. Да, мне очень не хотелось встретить в практике современного спиритуализма хоть один пример, содержащий малую толику истинности, но все же я не был целиком готов к отрицанию того, что человеческая плоть порой — пусть в одном случае из десяти миллионов — может служить покровом силам, кажущимся нам магическими; на самом деле, эти силы имеют отнюдь не небесное происхождение, наоборот, они представляют собою некий атавизм. У амебы или змеи есть возможности, которыми мы не обладаем. Теорией реверсии я объяснил многое из того, что кажется необъяснимым. Вот из чего я исходил: у меня были серьезные основания полагать, что львиная доля древнейших и непереиначенных преданий о так называемых эльфах есть чистая правда; сверхъестественный пласт этих преданий я объяснял предположением, что раса, выпавшая из великой цепи эволюции, может сохранять, как атавизм, определенные способности, которые нам представляются чудесными. Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о нечленораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.

На том я и стоял, радуясь тому, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе припеваючи с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов жива и поныне? А вдруг она обитает по-прежнему в диких, пустынных местах и время от времени являет миру злые деяния первобытного мифа, вечного, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков? Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликованья я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными науками, доведись ему, гуляя по тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я выкромсал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций. Долго сидел я в тот вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался не остужать здравым смыслом пыл первых откровений. Когда же я начал беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, позволяют, может быть, исключительно важным фактам проходить мимо незамеченными.

Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла первую с той лишь разницей, что место действия было другое, тоже весьма удаленное. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же, как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение. Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен умерщвленный человек, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения. Самые дикие версии заходили в тупик. Я же думал об этом случае с нескрываемой радостью и не поленился вступить в переписку с местным доктором, который участвовал в дознании. Человек острого, проницательного ума, доктор пребывал в полнейшем недоумении. „О таких вещах в провинции распространяться не стоит, — писал он мне, — но тут явно кроется какая-то жуткая тайна. В мое распоряжение был предоставлен тот самый каменный топор, что послужил орудием убийства, и мне стало интересно опробовать его. Как-то в воскресенье, пополудни, когда домочадцы и слуги отлучились, я отнес топор на задний двор и там, укрывшись за тополями, проделал эксперимент. Я обнаружил, что топор совершенно непригоден для дела — то ли у него какое-то особое равновесие, некий скрытый центр тяжести, к которому надо долго приноравливаться, то ли нанесение нужного удара требует исключительной ловкости и силы — не знаю, только домой я вернулся с самым нелицеприятным мнением о собственных атлетических данных. Мои „упражнения“ с топором походили на неумелое метание молота, когда сила рывка обрушивается на метателя — меня резко заносило назад, а топор падал на землю. В другой раз я привлек к эксперименту одного опытного лесника, но и этот человек, не выпускавший топора из рук на протяжении четырех десятилетий, ничего не мог поделать с каменным орудием — любая попытка совладать с ним кончалась неудачей. Короче говоря, не будь это в высшей степени абсурдным, я бы сказал, что за последние четыре тысячелетия не земле вывелись существа, способные нанести удар тем оружием, которым был убит старик“. Это, как можно себе представить, не было для меня особой новостью, и впоследствии, когда я услышал эту историю целиком — несчастный старик, оказывается, любил посудачить о том, что-де можно увидеть по ночам на одном диком холме, намекая при этом на неслыханные чудеса, и как раз на том самом холме обнаружили его окоченевший труп — я понял, что пора догадок и предположений позади. Но с еще большими затруднениями я столкнулся, предприняв следующий шаг. Многие годы я владел необычной каменной печатью — куском тусклого черного камня, насчитывающим от кончика рукоятки до печатки два дюйма в длину. Сама печатка была естественного происхождения шестиугольником диаметром в дюйм с четвертью. Внешне она походила на увеличенный старомодный пестик для набивания табака в трубку, но, скорее всего, таковым пестиком не являлась. Ее прислало мне одно внушающее всяческое доверие лицо, сообщившее, что печать была обнаружена близ стен древнего Вавилона. Вырезанные на печати буквы оставались для меня неразрешимой загадкой. Они представляли из себя нечто вроде клинописи, перемежавшейся чужеродными элементами, которые сразу же бросались в глаза. Сколько я ни пытался прочесть надпись, полагая, что мне помогут известные на сегодня правила дешифровки клинописи, все оканчивалось полным провалом. Это обстоятельство весьма задевало мою профессиональную гордость. Я частенько вынимал Черную Печать из шкафа и разглядывал ее с таким тупым упорством, что в сознании у меня отпечатался каждый ее штрих, — я безошибочно мог воспроизвести надпись по памяти. Вскоре я получил от своего корреспондента на западе Англии письмо с приложением, которое сразило меня наповал, словно удар молнии. На большом листе бумаги были старательно выведены буквы с моей Черной Печати, а над ними рукой моего друга было выведено: „Надпись, обнаруженная на известняковой скале Серых Холмов, в Монмутшире. Нанесена неким красным веществом, причем совсем недавно“. Друг сообщал: „Посылаю вам эту странную надпись с необходимыми уточнениями. Пастух, проходивший мимо камня неделю назад, клянется, что на нем не было никаких отметин. Буквы, как я уже говорил, нарисованы на камне неким красным составом, средняя высота их составляет около дюйма. Мне они напомнили клинопись, только сильно деформированную, что, конечно же, мало похоже на правду. Либо это мистификация, либо каракули цыган, которых в нашем краю предостаточно. У них, как известно, есть множество условных значков, при помощи которых они сообщаются друг с другом. Два дня тому назад мне довелось побывать около этого камня в связи с довольно печальным случаем, который там произошел“.

Как вы понимаете, я немедля написал ответ, в котором выразил другу благодарность за то, что он не поленился скопировать надпись, и между делом осведомился об упомянутом случае. Из его ответа я узнал, что некая женщина по фамилии Кредок, лишившаяся за день до того мужа, отправилась сообщить прискорбное известие двоюродному брату, который жил в пяти милях от ее дома. Она пошла кратчайшим путем, через Серые Холмы. Миссис Кредок, бывшая в ту пору совсем молодой женщиной, до родственников не добралась. Поздно вечером потерявший пару овец фермер, думая, что те отбились от стада, шел через Серые Холмы с собакой и фонарем. Внимание его привлек звук, который, по его описанию, походил на тоскливый и жалобный вой; пойдя на голос, фермер обнаружил несчастную миссис Кредок скорчившейся у известняковой скалы и раскачивающейся из стороны в сторону с такими рвущими сердце стенаниями и воплями, что поначалу он даже был вынужден заткнуть уши. Женщина позволила отвести себя домой, приглядеть за ней пришла соседка. Ночь напролет миссис Кредок кричала, перемежая стенания словами какого-то непонятного наречия; вызванный доктор поспешил объявить ее душевнобольной. Неделю она пролежала в постели, то завывая, как неприкаянная и навеки проклятая душа, то впадая в глубокое забытье; все считали, что горе утраты помутило ее разум, и врачи серьезно опасались, что она не выживет. Стоит ли говорить, как заинтересовала меня эта история. Я попросил своего корреспондента регулярно сообщать мне обо всем, имевшем хоть какое-то касательство к данному случаю. Через шесть недель женщина опамятовалась, постепенно пришла в себя, а спустя несколько месяцев произвела на свет сына, нареченного при крещении Джарвисом, — он, к несчастью, родился слабоумным. Таковы были факты, известные деревне. Для меня же, леденевшего при мысли о чудовищных преступлениях, которые, вне всякого сомнения, творились древней расой под покровом ночи, все эти объяснения были в высшей степени недостаточными, и я по неосторожности рассказал о моей гипотезе кое-кому из коллег. Не успело последнее слово покинуть мои уста, как я горько пожалел о преждевременном разглашении своей величайшей тайны. Друзья рассмеялись мне в лицо, сочтя меня сумасшедшим. Возмущаясь и негодуя, в душе я посмеивался, ибо мог не опасаться этих болванов — доверять им все равно что откровенничать с полями, морями, песками, лесами, равнинами, пустынями и горами.

Только теперь, уже обладая достаточными знаниями, я сосредоточил все свои усилия на дешифровке надписи с Черной Печати. Долгие годы эта загадка была единственным, что занимало меня в короткие часы досуга, поскольку большая часть моей жизни, как водится, была посвящена исполнению других, более „приличных“ обязанностей. Лишь изредка мне удавалось урвать недельку для сокровенных изысканий. Полная история этого любопытного исследования кому угодно может показаться крайне утомительной, ибо в основном она состоит из длинного перечня изнурительных неудач. Я достаточно поднаторел в древних рукописях, чтобы иметь нахальство рассчитывать на успех. Я состоял в переписке со многими учеными. мира и не верил, что в наши дни какие бы то ни было письмена, сколь угодно древние и запутанные, могут устоять перед мощью научного знания. Тем не менее факт остается фактом — четырнадцать полных лет понадобилось, чтобы найти ключ к таинственному тексту. С каждым годом профессиональных обязанностей у меня все прибавлялось, а часов досуга, в соответствии с немудреными правилами механики, становилось все меньше. Это, понятно, замедляло ход исследований, и все же, оглядываясь на те годы через левое плечо, я удивляюсь масштабности своих поисков. Я терпеливо собирал образцы древнего письма всех времен и народов. Ничто не ускользнет у меня из виду, решил я, буду использовать любую подсказку. Один шифр сменялся другим, но результатом даже не пахло, и с годами я стал отчаиваться и подумывать, уж не является ли Черная Печать единственным реликтом некой исчезнувшей расы, отказавшей нам в иных следах своего существования. Сгинувшей, как Атлантида, в каком-нибудь великом катаклизме… И теперь тайны ее погребены на дне океана или в толще холмов. Я продолжал упорствовать, но прежней непоколебимой веры уже не было. Дело решил случай. Оказавшись в одном крупном городе на севере Англии, я посетил самый богатый в тех краях музей. Хранитель его был одним из моих преданных поклонников, и когда, уже изрядно измученный, он показывал мне очередную витрину с минералами, мое внимание вдруг привлек один экспонат — черный четырехдюймовый камень, чуть-чуть напоминавший Черную Печать. Я инстинктивно взял его в руки, перевернул и с изумлением обнаружил, что тыльная сторона надписана. Своему другу-смотрителю я хладнокровно сказал, что экспонат мне любопытен и что я буду крайне признателен, если мне будет позволено взять камень на пару дней в гостиницу. Смотритель, естественно, был рад мне угодить. Я поспешил к себе в номер и со всем тщанием принялся изучать экспонат. На камне было две надписи: одна обычной клинописью, другая — знаками Черной Печати. Я понял: разгадка рядом. Сделав точную копию обеих надписей, я вернулся в Лондон, и, положив их на стол рядом с Черной Печатью, приступил к решающей атаке. Надпись на камне, сама по себе довольно любопытная, не проливала света на мои вопросы, но транслитерация сделала меня обладателем шифра. Конечно, не обошлось без конъектуры[34], причем то и дело возникала неуверенность относительно одной идеограммы, а один вновь и вновь повторявшийся на печати знак подло не давался мне несколько ночей кряду. Наконец тайна предстала предо мной в облачении обычных английских букв. Могу с уверенностью сказать, что наш благородный язык никогда еще не использовали для передачи таких ужасных текстов. Едва дописав последнее слово, я дрожащими, неверными руками разорвал листок в мелкие клочья, бросил их в красное жерло камина, убедился в том, что они вспыхнули и почернели, а затем стер в порошок оставшиеся серые хлопья пепла. Никогда с тех пор я не писал и уж, конечно, никогда не напишу этих чудовищных слов — слов, которыми человека можно вновь низвести до скверны, из коей он поднялся к свету, и облечь плотью мерзкого пресмыкающегося или змеи.

Теперь оставалось одно, но самое важное. Я знал, но жаждал видеть. И вот спустя некоторое время мне удалось снять дом в окрестностях Серых Холмов, неподалеку от хижины, где жила миссис Кредок с сыном Джарвисом. Наверно, не стоит вдаваться в детальное описание всех событий, которые произошли со мной здесь. Я был уверен, в Джарвисе Кредоке течет кровь „маленького народца“, и позднее узнал, что он не раз встречался с сородичами в самых укромных местах этого пустынного края. Когда однажды я услыхал, как он в очередном припадке говорит или, скорее, шипит на жутком наречии Черной Печати, ликование, боюсь, заглушило во мне жалость. С уст его слетали тайны подземного мира, в том числе — словесное воплощение ужаса „Иксаксар“, о значении, произношении и начертании которого я предпочитаю умолчать.

Но один случай я обязан рассказать. Однажды глубокой ночью я проснулся от уже знакомых свистящих звуков, прошел в комнату к несчастному мальчику и увидел, как он в конвульсиях, с пеной у рта, мечется по кровати, словно уворачиваясь от нападавших на него демонов. Я отнес его к себе в комнату и зажег лампу. Он корчился на полу, умоляя вселившуюся в его плоть силу убраться туда, откуда она пришла. На моих глазах тело его разбухло, вздулось, как пузырь, лицо почернело — и вот тогда, в этот решающий момент, я сделал все, что требовали предписания печати, и, отбросив угрызения совести, поступил, как подобает настоящему ученому — стал хладнокровно наблюдать за происходящим. Зрелище, развернувшееся передо мной, превосходило самые дикие фантазии. От тела на полу отделилось Нечто, вытянулось, липким колышущимся щупальцем обхватило бюст на шкафу и переставило на бюро.

Когда все было кончено, я до самого рассвета не мог найти себе места. Бледный, дрожащий, исходящий потом, я расхаживал по кабинету и тщетно силился увещевать себя: „Ты не видел ничего поистине сверхъестественного. И кроме того, змей, выпроставший и втянувший обратно свои жуткие щупальца, был не самым значительным эпизодом из того, что предстало у тебя перед глазами“. Но неодолимый ужас отметал все доводы разума, и я не переставал клясть себя за причастность к ночному происшествию.

Остается добавить совсем немного. Я отправляюсь на последнее испытание, на последнюю схватку, ибо я решился на все и готов встретиться лицом к лицу с „маленьким народцем“. Со мной будет Черная Печать, и я надеюсь, что знание ее тайн поможет мне. Но если я, по несчастью, не вернусь из этой экспедиции, не стоит даже и гадать о моей ужасной участи».

Этими словами кончалась рукопись, которую оставил после себя профессор. Я читала ее всю ночь, а поутру взяла с собой Моргана, и мы отправились к Серым Холмам по следам пропавшего. Мое и без того унылое настроение усугублялось дикой глушью того края — со всех сторон нас окружали голые зеленые холмы, усеянные серым известняком и валунами, которым разрушительное время придало фантастическое сходство с фигурами людей и животных. Наконец, после долгих часов изнурительных поисков, мы обнаружили часы с цепочкой, кошелек и кольцо, завернутые в плотный пергамент. Когда Морган разрезал жгут, которым был перевязан сверток, и достал вещи профессора, я расплакалась, но заметив повторяющиеся на пергаменте знаки Черной Печати, умолкла в ужасе. Наверное, только в тот момент я впервые осознала, насколько страшна была участь, постигшая моего недавнего хозяина. Скажу еще, что адвокат профессора Грегга отнесся к моим свидетельствам как к сказке и наотрез отказался даже заглянуть в документы, которые я положила перед ним. Это на его совести появившееся в печати заявление о том, что профессор Грегг утонул, а тело его было унесено в открытое море.

Белый порошок

Фамилия моя Лестер, мой отец, генерал-майор Уин Лестер, прославленный артиллерийский командир, скончался пять лет тому назад от какой-то редкой болезни печени, которой его наградил зловредный индийский климат. Годом позже после исключительно блестящей учебы в университете вернулся домой мой единственный брат Френсис, одержимый идеей зажить отшельником и лучше всех на свете постичь дух и букву закона. Брат питал редкое безразличие ко всему, что именуется радостями жизни. И хотя мужчина он был интересный, много красивее обычного, и умел поддержать разговор с любезностью и остроумием светского повесы, он с первого же дня решительно отгородился от общений любого рода, накрепко запершись в своей просторной комнате, преследуя свою заветную цель — сделаться блестящим законоведом. Поначалу он назначил себе десять часов чтения в день, и с первого луча света, забрезжившего на востоке, до наступления вечера сидел взаперти со своими книгами, отрываясь от них лишь ради получасового ленча, который проглатывал с лихорадочной быстротой, почти не замечая моего присутствия, да ежедневной короткой прогулки в сумерках. Такое самоистязание казалось мне губительным, и я всячески пыталась отвлечь брата от заумных учебников, но его рвение не убывало, скорее наоборот, часы его ежедневных занятий только увеличивались. Я серьезно поговорила с ним и предложила изредка давать себе передышку — хоть денек побездельничать, полистать пиратский или шпионский роман, но он лишь расхохотался, заявив, что когда испытывает охоту развлечься, читает о феодальной собственности. Когда же я заикнулась о театрах и загородных уик-эндах, он высмеял меня, как последнюю идиотку. Признаюсь, первое время он выглядел хорошо и, похоже, не был изнурен своими занятиями, но я знала, что такое противоестественное напряжение в конце концов скажется. И я не ошиблась. Вскоре в глазах у него появился беспокойный блеск, вид стал на редкость утомленный, и наконец он сознался, что не совсем здоров, что его беспокоит головокружение и что по ночам он то и дело просыпается в холодном поту от страшных сновидений.

«Но я слежу за собой, — сказал он. — Можешь не волноваться, вчера я целых полдня ничего не делал. Развалился в том удобном кресле, что ты мне дала, и черкал на бумаге всякую чепуху. Нет-нет, я не переутомился. Через недельку-другую все будет в порядке, вот увидишь».

Несмотря на все его заверения, ему становилось все хуже и хуже. Он появлялся в гостиной подавленный, с ужасно сморщившимся лицом, и натужно старался казаться молодцом, когда ловил на себе мой взгляд. Я видела в том дурное предзнаменование и часто замирала от испуга при виде его дрожащих рук и судорог лицевого нерва. Я заставила его проверить свое здоровье и, скрепя сердце, он пригласил нашего старого семейного врача.

Так и сяк повертев пациента, доктор Хэбердин обнадежил меня:

— Ничего серьезного в общем-то нет. Конечно, читает ваш брат многовато, ест торопливо, с еще большей спешкой вновь налегает на книги — все это, естественно, повлекло за собой кое-какие неполадки с пищеварением и перегрузку нервной системы. Ничуть не сомневаюсь, мисс Лестер, мы с этим справимся. Я выписал ему рецепт. Средство испытанное, так что никаких оснований для беспокойства нет.

Брат настоял на том, чтобы рецепт отнесли в аптеку, что располагалась неподалеку от нашего дома. Это была чудная старомодная лавка: в убранстве ее не было того расчетливого кокетства и продуманного блеска современных аптек, в которых от выставленного на прилавках и полках товара просто глаза разбегаются, но Френсис питал привязанность к старику-фармацевту и верил в непогрешимую точность приготовляемых им лекарств. Предписанное доктором средство было прислано в срок, брат стал послушно принимать его после ленча и ужина. Это был безобидный с виду порошок, который надо было понемножку всыпать в стакан с холодной водой и размешивать до тех пор, пока он не растворялся полностью, не придавая при этом ни запаха, ни цвета воде. Сначала казалось, что он идет Френсису на пользу: следы измождения исчезли с его лица, и он вновь обрел жизнерадостность, неизменно присущую ему в школьные годы. Он весело обсуждал происходящие в нем перемены и признавался, что право не стоит того, чтобы уделять ему столько времени и сил.

— Слишком много часов я убивал на науки — говорил он со смехом. — Думаю, ты вовремя спасла меня. Подожди, я еще стану лорд-канцлером, но нельзя же забывать и о жизни. Но ничего, скоро мы устроим себе праздник: поедем в Париж, будем развлекаться и держаться подальше от Национальной библиотеки.

Эта идея привела меня в восторг.

— Когда же мы едем? — спросила я. — Если понадобится, я буду готова послезавтра.

— Не спеши! Я и Лондона-то толком не знаю, а человек должен сначала вкусить всю толику удовольствий, которую ему может предоставить родина. Отправимся через недельку или две, а ты пока постарайся освежить в памяти французский. Я знаю только французское законодательство, которое нам, боюсь, не понадобится.

Мы как раз покончили с ужином, и брат осушил предписанный стакан лекарства с таким видом, будто это была заздравная чаша, наполненная коллекционным вином.

— А какое оно на вкус, твое лекарство? — осведомилась я.

— Лично я не отличил бы его от воды, — ответил он, поднимаясь из-за стола и принимаясь расхаживать по комнате, как бы не зная, куда себя деть.

— Кофе будем пить в гостиной? — спросила я. — Или тебе хочется покурить?

— Да нет, я, пожалуй, пройдусь. Гляди, какой закат — словно громадный город полыхает в огне, а внизу, меж темных домов, дождем струится кровь. Да, пойду-ка я на улицу. Может быть, я скоро вернусь, но на всякий случай все-таки возьму с собой ключи, так что доброй ночи, дорогая, если больше сегодня не увидимся.

Дверь за братом захлопнулась с веселым треском. Я смотрела, как он легко шагает вниз по улице, размахивая тросточкой, и мысленно благодарила доктора Хэбердина за его порошок.

Брат, судя по всему, вернулся очень поздно, однако, несмотря на это, утром выглядел очень оживленным.

— Я шел без всякой цели, не думая, куда иду, — рассказывал он, — наслаждаясь свежестью воздуха и радуясь толчее оживленных кварталов. И тут, в самом сердце этой сутолоки, я встретил старого университетского приятеля Орфорда. С ним-то мы и провели остаток вечера. Я снова ощутил, что значит быть молодым, и к тому же мужчиной! Обнаружил, что в жилах у меня, как и у многих других мужчин, течет горячая кровь! Мы с Орфордом условились увидеться сегодня вечером: устроить в ресторане небольшую пирушку. Да, погуляю недельку-другую, послушаю полночный звон колоколов, а потом отправимся вместе с тобой в путешествие.

Таково было превращение, случившееся с моим братом: за считанные дни он стал жадным до удовольствий, бесшабашным, неугомонным гулякой, завсегдатаем злачных мест и ценителем умопомрачительных современных танцев. Он взрослел у меня на глазах и больше ни словом не обмолвился о Париже, поскольку явно обрел свой рай в Лондоне. Я радовалась, но одновременно и недоумевала: что-то в его веселости меня настораживало, хотя ясно сформулировать своих подозрений я не могла. Постепенно назревал перелом — брат каждый раз возвращался под утро, но о своих развлечениях рассказывать мне перестал. Однажды, когда мы сидели за завтраком, я глянула ему в глаза и увидела перед собой незнакомца.

— О, Френсис! — закричала я. — О, Френсис, Френсис, что же ты наделал?! — Мои слова потонули в бурных рыданиях, и, заливаясь слезами, я выбежала из комнаты. Ничего не понимая, я вдруг поняла все. Какая-то сложная игра ассоциаций заставила меня вспомнить тот вечер, когда брат впервые высунул нос из дому в неурочный час: закатное небо вновь полыхало у меня перед глазами, а по нему неслись облака, похожие на пожираемый огнем город и проливали на землю кровавый дождь. Немного успокоившись и убедив себя, что, в конце концов, никакого особого вреда брату нанесено не было, я решила, что вечером заставлю его назначить день отъезда в Париж. После ужина брат выпил лекарство, которое продолжал принимать, и некоторое время мы непринужденно беседовали на какие-то ничего не значащие темы. Я уже совсем было собралась завести нужный разговор, как вдруг все слова выскочили у меня из головы, и леденящая, невыносимая тяжесть легла мне на сердце и стала душить невыразимым ужасом, как забиваемая над живым человеком крышка гроба.

Мы ужинали без свечей. Комната постепенно погружалась во мрак, который, накопившись в достаточном количестве в дальних углах, медленно расползался по стенам. Пытаясь сообразить, что нужно сказать Френсису, я задержалась взглядом на одном из окон — и тут небо сверкнуло, засияло, как в тот достопамятный вечер, и в проеме двух темных громад-домов появилось ужасающего великолепия зарево: то пульсировали багрянцем облака, разверзшаяся неведомо где бездна изрыгала огонь, сизые тучи беспорядочно наползали одна на другую, где-то вдали полыхали языки зловещего пламени, а внизу все было словно залито кровью. Я перевела глаза на брата, сидевшего ко мне лицом, и попыталась обратиться к нему, но слова застыли у меня на устах, ибо я увидела его руку, лежавшую на столе. Между большим и указательным пальцами сжатого кулака виднелась отметина — пятнышко размером в шестипенсовик, по цвету напоминавшее глубокий кровоподтек. Каким-то шестым чувством я поняла, что это не синяк. О, если б человеческая плоть могла гореть огнем, а огонь быть черным, как смоль, то примерно так бы это и выглядело! От этого зрелища жуткий страх зашевелился в моей душе, и только краешком ускользавшего сознания я уловила мысль: это клеймо. На мгновение надо мною померкли краски неба, а когда я очнулась, брата в комнате не было, и тут же я услыхала, как внизу хлопнула входная дверь.

Было уже поздно, но все же я надела шляпку и отправилась к доктору Хэбердину. В большой приемной, тускло освещенной единственной свечой, которую доктор принес с собой, я, заикаясь, срывающимся голосом рассказала ему все, начиная с того дня, когда брат стал принимать лекарство, и кончая увиденной полчаса назад отметиной.

Когда я закончила, доктор с минуту глядел на меня с видом величайшего сострадания.

— Дорогая мисс Лестер, — сказал он, — вы, очевидно, очень волновались за брата и беспокоились о нем. Это правда?

— Да, — ответила я. — Последние две недели я была Сама не своя.

— Как раз к этому я и клоню… Вы, конечно, знаете, какая это загадочная штука — воображение?

— Понимаю, что вы имеете в виду. Но это не обман чувств! Все, о чем я вам рассказала, я видела собственными глазами.

— Да-да, конечно. Но вас зачаровал этот необычный закат, который мы все наблюдали сегодня вечером. Этим все и объясняется. Я уверен, что завтра все предстанет в своем истинном свете. И помните, я всегда готов оказать вам любую услугу. Не стесняйтесь, заходите, посылайте за мной, коли придется туго.

Слова эти меня мало утешили, и я ушла подавленная, исполненная смятения и страха, не ведая, что предпринять.

Встретившись с братом на следующий день, я сразу же с замиранием сердца заметила, что правая рука, та самая, на которой я явственно видела пятно, похожее на выжженное черным огнем клеймо, перевязана носовым платком.

— Что у тебя с рукой, Френсис? — спросила я твердым голосом.

— Ничего особенного. Порезал вечером палец, кровь долго не останавливалась, вот и перехватил, как умел.

— Давай я перевяжу как следует?

— Нет, благодарю, дорогая, сойдет и так. Пора бы и завтракать. Я очень проголодался.

Мы сели за стол. Я внимательно наблюдала за братом. Он почти ничего не ел и не пил. Всякий раз, как ему казалось, что я не смотрю в его сторону, он сбрасывал еду со своей тарелки собаке. У него был совершенно дикий, блуждающий взгляд, и в голове у меня промелькнула мысль, что этот взгляд вряд ли можно назвать человеческим. Я была твердо убеждена, что виденное накануне, каким бы невероятным оно ни казалось, не иллюзия, не обман расстроенных чувств, а потому после завтрака вновь отправилась к доктору.

Он недоуменно покачал головой и пустился в расспросы:

— Так вы говорите, он до сих пор принимает лекарство? Но зачем? Насколько я понимаю, все симптомы, на которые он жаловался, давно исчезли. Так зачем же пить лекарство, если он здоров? А кстати, где вам его готовили? У Сэйса? Я давно уже не посылаю к нему пациентов — старик стал не очень внимателен. Давайте вместе зайдем к аптекарю, мне хотелось бы с ним переговорить.

Мы отправились в аптеку. Сэйс, уважавший доктора Хэбердина, готов был дать любые объяснения.

— В течение нескольких недель по моему предписанию вы посылали вот это мистеру Лестеру, — сказал доктор, протягивая старику листок бумаги.

Аптекарю не сразу удалось водрузить на нос очки с толстыми стеклами.

— О да, — кивнул он. — Лекарство довольно редкое. У меня оставался кое-какой запас, но он почти иссяк. Надо бы заказать еще…

— Будьте так любезны, покажите лекарство, — попросил Хэбердин. Аптекарь подал ему стеклянный флакон. Доктор вынул пробку, понюхал содержимое и как-то странно посмотрел на старика.

— Откуда вы его получили? — спросил он. — И вообще, что это такое? Одно могу сказать наверняка: это не то, что я прописывал. Да-да, вижу, наклейка правильная, но лекарство, говорю вам, совсем не то.

— Оно у меня очень давно, — не на шутку переполошился старик. — А получил я его обычным путем, от Бербеджа. Его прописывают нечасто, так оно несколько лет впустую простояло у меня на полке. Видите, как мало осталось.

— Отдайте-ка это мне, — сказал Хэбердин. — Боюсь, тут что-то не так.

Мы молча вышли из аптеки. Доктор осторожно прижимал к себе завернутый в бумагу флакон.

— Доктор Хэбердин, — заговорила я, когда мы отошли от аптеки, — доктор Хэбердин…

— Да? — спросил он, глядя сквозь меня отсутствующим взглядом.

— Я хочу, чтобы вы были откровенны со мной. Скажите, что принимал мой брат дважды в день на протяжении последнего месяца?

— Откровенно говоря, мисс Лестер, я и сам пока не знаю. Поговорим об этом у меня дома.

Не проронив больше ни слова, мы быстро добрались до квартиры Хэбердина. Доктор попросил меня присесть, а сам начал кружить по комнате с не на шутку встревоженным лицом.

— Что ж, — сказал он, — все это очень и очень странно. Я просто теряюсь в догадках. Даже если отбросить все то, что вы мне наговорили вчера вечером и сегодня утром, факт остается фактом: мистер Лестер пропитал свой организм лекарством, мне совершенно неизвестным. Попробуем установить, что это за препарат.

Он развернул обертку, осторожно наклонил флакон, высыпал несколько белых крупинок на листок бумаги и впился взглядом в порошок.

— Гм, — сказал он, — похоже на сульфат хинина, но… Но понюхайте его.

Я склонилась над протянутым флаконом. Запах был странный, тошнотворно тягучий и дурманящий, как у анестезирующего вещества.

— Разберемся, — сказал Хэбердин. — У меня есть друг, посвятивший всю свою жизнь химии. А потом уж будем решать. Нет-нет, о том, другом — ни слова. Слышать об этом не желаю, да и вам советую выбросить из головы.

В тот вечер брат не ушел, как обычно, из дома.

— Хватит, порезвился, — сказал он со странным смешком.

— Возвращаюсь к прежним привычкам. Небольшая порция права — лучший отдых после такой мощной дозы удовольствий, — он криво ухмыльнулся и быстро поднялся к себе. Рука у него по-прежнему была перевязана.

Спустя несколько дней к нам наведался доктор Хэбердин.

— Новостей у меня пока нет, — сказал он. — Чемберс в отъезде, так что о лекарстве я знаю не больше, чем вы. Но мне хотелось бы повидать мистера Лестера, если он дома.

— Он у себя, — сказала я. — Передать ему, чтобы спустился?

— Нет-нет, я сам поднимусь к нему. Мы немного побеседуем. Думается, мы беспокоимся понапрасну, ведь чем бы ни был этот белый порошок, он, в конце концов, пошел вашему брату на пользу.

Доктор поднялся наверх. Мне было слышно, как он постучал, открыл и закрыл за собой дверь. Битый час я просидела в тишине, которая с каждой минутой становилась все тягостнее — стрелки часов, как сонные, еле ползли по циферблату. Затем наверху вновь хлопнула дверь, и на лестнице показался доктор. Пройдя через холл, он замешкался перед дверью в гостиную. Я через силу сделала глубокий вздох и увидела в маленьком зеркале, как побелело мое лицо. Доктор вошел — и ухватился одной рукой за стул, чтобы не упасть. В глазах у него застыл невыразимый ужас, верхняя губа дрожала, как у загнанной лошади, и прежде чем заговорить, он долго мычал нечто невразумительное.

— Я видел этого человека, — начал он сдавленным шепотом. — Я провел в его компании целый час. О, Господи! И после этого я еще жив и, может быть, даже в своем уме! Я всю жизнь имел дело со смертью и копошился в тлеющих останках бренного сосуда души. Но это! О, только не это! — Он замахал руками, как бы отгоняя от себя непрошенные видения.

— Не посылайте больше за мной, мисс Лестер, — сказал он, чуть-чуть успокоившись. — В этом доме я не могу больше ничего сделать. До свидания.

Когда я глядела, как доктор неверной походкой спускается по ступенькам и бредет по тротуару в направлении своего дома, мне казалось, что он состарился на целых десять лет.

Брат из комнаты не выходил, только крикнул изменившимся до неузнаваемости голосом, что очень занят и хочет, чтобы еду ему оставляли под дверью. Я отдала соответствующие распоряжения слугам. С того дня та и без того условная вещь, которую мы называем временем, совсем перестала существовать для меня. Я жила в неизбывном страхе, механически распоряжаясь по хозяйству и общаясь со слугами только в случае крайней необходимости. Иногда выходила на улицу, бродила час-другой и возвращалась домой; но где бы я ни была в тот или иной момент, душа моя постоянно караулила у запертой двери той комнаты наверху. Я с содроганием ждала того момента, когда она наконец отворится.

Где-то недели через две после визита доктора Хэбердина я возвращалась после прогулки домой, несколько посвежев и успокоившись. Разлитая в воздухе приятная свежесть, пышная листва, зеленым облаком плывшая по площади, аромат цветов заворожили меня. Я почувствовала себя не такой уж несчастной и пошла быстрее. Прежде чем перейти улицу перед нашим домом, я задержалась на минутку на тротуаре, пропуская экипаж, и случайно посмотрела вверх, на наши окна. В тот же миг в ушах у меня зашумел, закружил холодный поток, сердце подпрыгнуло и провалилось в бездонную яму, безликий, безымянный страх сковал меня. Клубы черного дыма спустились на меня из долины теней и мрака, и я слепо вытянула руки вперед в поисках опоры, ибо булыжная мостовая подо мной встала дыбом, закачалась, заходила ходуном и медленно поплыла из-под ног. Потому что когда я посмотрела на окно комнаты брата, скрывавшая его занавеска на секунду отдернулась, и прямо на меня глянула некая невообразимая тварь. Нет, я не разобрала ни лица, ни фигуры — просто нечто живое вперило в меня два огненных глаза, вокруг которых колыхалось нечто столь же бесформенное, как и мой страх. Меня трясло, как в лихорадке, мучительная тошнота, вызванная невыразимым страхом и отвращением, рванулась к горлу, и минут пять я стояла, как вкопанная, не в силах пошевельнуть и пальцем. Очутившись, наконец, дома, я взлетела по лестнице и закричала:

— Френсис! Френсис! Во имя всего святого, отзовись! Что за жуткое существо у тебя в комнате? Выгони его, выгони немедля!

Я услышала шаркающие, медленные, неловкие шаги, за которыми последовало сдавленное клокотание, постепенно оформившееся в голос — надломленный, придушенный, произносивший слова, которые едва можно было разобрать.

— Здесь никого нет, — донеслось до моего слуха. — Умоляю, не беспокой меня. Я сегодня не совсем здоров.

Испуганная, беспомощная, я сошла вниз. Сделать я ничего не могла. Френсис солгал мне, поскольку я отчетливо видела то существо в окне — тут я не могла обмануться. Внезапно меня озарило еще одно жуткое воспоминание: когда я еще только поднимала голову вверх, занавеска на окне уже поехала в сторону. Я мельком увидела отдергивающий ее предмет и сразу же поняла, что этому жуткому образу суждено навеки запечатлеться в моем сознании. То была не рука, занавеску сжимали не пальцы — черная культя отводила ее. Размытый силуэт и неуклюжесть звериной лапы врезались мне в память за мгновение до того, как черная волна ужаса окатила меня, и я стала проваливаться в преисподнюю. Рассудок мой изнемогал при мысли о том, что это чудище обитает в комнате брата, и я вновь пошла к его двери. Бессчетное количество раз звала я его, но ответа так и не дождалась.

В тот вечер ко мне подошел слуга и шепотом сообщил, что вот уже три дня еда у двери остается нетронутой. Он добавил, что неоднократно стучал, но ему не ответили — изнутри доносилось лишь уже знакомое мне шарканье ног. День шел за днем, еда по-прежнему относилась к двери братовой комнаты и по-прежнему оставалась нетронутой, а я все не могла до него достучаться. Слуги начали роптать — оказалось, что они также напуганы, как и я. Кухарка рассказала, что поначалу, когда брат только заперся у себя, она слышала, как он выходит по ночам и бродит по дому, а однажды даже хлопала входная дверь, но вот уже несколько ночей она не слышала ни звука.

Наконец наступила развязка. Это случилось как-то в сумерки — я сидела одна в сгущавшемся полумраке, когда отчаянный вопль прорезал тишину. На лестнице послышался дробный топот ног. В комнату ворвалась бледная, трясущаяся от страха служанка и во весь опор кинулась ко мне.

— О, мисс Хелен! — зашептала она, — Господи помилуй, мисс Хелен, что же это такое творится? Вы только посмотрите, мисс, посмотрите на мою руку!

Я подвела служанку к окну и увидела на ее руке мокрое черное пятно.

— Не понимаю, — сказала я. — Объясните, в чем дело?

— Я как раз убиралась в вашей комнате, — начала она.

— Перестилаю я постель — и вдруг мне что-то как упадет на руку, мокрое такое. Я глянула вверх, а потолок весь черный, и с него капает…

Я в ужасе посмотрела на нее и закусила губу.

— Идемте, — сказала я. — Прихватите свечу.

Спальня моя была как раз под комнатой брата. Я вошла туда с отчаянной дрожью в сердце. Взглянув на потолок, я увидела пятно, черное, мокрое, набухшее вязкими каплями. Под ним, на постели, растекалась лужа гнусной жижи, постепенно впитывавшаяся в белоснежное белье.

Я побежала наверх и громко постучала.

— О, Френсис, Френсис, мой дорогой брат! — закричала я. — Что случилось с тобой?

Я прислушалась — какое-то хлюпанье, похожий на клокотанье воды шум и больше ничего. Я позвала громче — ответа не было.

Хоть доктор Хэбердин и предупредил, что не хочет больше меня видеть, я все же отправилась к нему. Заливаясь слезами, я рассказала обо всем, что случилось. Доктор выслушал меня с посуровевшим и опечаленным лицом.

— Ради памяти покойного батюшки, — сказал он наконец, — я пойду с вами, хотя сделать ничего не смогу.

Мы вышли на темные, тихие, измученные зноем и многодневной засухой улицы. Когда мы проходили под фонарями, я всякий раз посматривала на доктора — лицо у него было бледное, а руки заметно дрожали.

Без промедления мы поднялись наверх. Я держала лампу, а доктор решительным голосом взывал:

— Мистер Лестер, вы меня слышите? Я настаиваю на встрече с вами. Отзовитесь!

Ответа не последовало, но мы явственно услышали загадочное клокотанье.

— Мистер Лестер, я жду. Отворите дверь сейчас же или я ее выломаю.

И в третий раз он обратился к брату, и голосу его гулким эхом вторили стены:

— Мистер Лестер! В последний раз приказываю вам отпереть дверь.

— Мы только попусту тратим время, — сказал доктор после мучительной паузы. — Будьте любезны, принесите мне кочергу или что-нибудь в этом роде.

Я побежала в кладовку, где хранился всякий хлам, и нашла нечто похожее на тяжелый тесак, который вполне мог подойти доктору, решившему попробовать себя в роли взломщика.

— Очень хорошо, — сказал он. — Это именно то, что нужно. Предупреждаю вас, мистер Лестер, — громко крикнул он в замочную скважину, — сейчас я вломлюсь к вам в комнату.

Раздался громкий скрежет, хруст, на пол полетели щепки. Внезапно дверь распахнулась, и на мгновение мы в ужасе застыли на пороге, внимая страшному, пронзительному воплю — то был не голос человека, а рев чудовища, извергавшего нечленораздельные звуки и угрожавшего нам из темноты.

— Держите крепче лампу, — сказал доктор.

Мы вошли в комнату.

— Вот он! — сказал доктор Хэбердин, переводя дыхание.

— Глядите, вон в том углу.

Я взглянула в указанном направлении, и словно раскаленный добела нож вонзился мне в сердце. На полу колыхалось черное, вязкое, вонючее месиво. Оно гнилостно разлагалось, таяло и пульсировало, клокоча жирными гнилостными пузырями, как кипящая смола. Горящие точки глаз светили изнутри наподобие раскаленных угольков, шевелились и вытягивались остатки губ, какие-то бесформенные отростки вздымались вверх неубедительным подобием рук. Доктор шагнул вперед, поднял железный прут и принялся яростно молотить им по распростертой у его ног отвратительной массе до тех пор, пока горевшие внутри ее угольки не погасли. Потом я потеряла сознание.

* * *

Недели через две, когда я несколько пришла в себя, меня навестил доктор Хэбердин.

— Я продал свою практику, — сказал он, — и завтра отправляюсь в дальнее путешествие. Не знаю, вернусь ли я когда-нибудь в Англию. Скорее всего, куплю клочок земли где-нибудь в Калифорнии и обоснуюсь там до конца жизни. Я принес вам пакет, можете вскрыть и прочесть, если у вас найдутся силы сделать это. В нем отчет доктора Чемберса о составе того препарата, который я передал ему. До свиданья, мисс Лестер, точнее — прощайте навсегда!

Когда он ушел, я вскрыла конверт и в считанные минуты проглотила написанное. Вот эта рукопись, а с нею и чудовищная разгадка пережитого мною кошмара:

«Дорогой Хэбердин, — начиналось письмо, — я непростительно затянул с ответом на ваш вопрос о составе белого вещества, присланного вами. Сказать по правде, я долго сомневался и выбирал тактику, коей мне следует придерживаться — ведь в естественных науках, как и в теологии, есть свои догматы, свои принимаемые на веру истины. К тому же я знал, что правда будет оскорбительна для принципов — а если говорить по правде, то предубеждений, — которые когда-то были дороги и мне. Тем не менее, я решился не лукавить с вами, но вначале должен сделать небольшое отступление личного характера.

Вы, Хэбердин, знали меня много лет как ученого и как человека. Мы с вами частенько толковали о нашей профессии и не раз размышляли о безнадежной бездне, открывающейся перед тем, кто силится проникнуть в истину нетрадиционными способами, в обход проторенных путей. Я помню пренебрежение, с коим вы говорили об ученых, которые тайком балуются чем-то невидимым и позволяют себе туманно намекать, будто разум и органы чувств могут, в конце концов, и не быть извечными, единственными инструментами познания, определяющими пределы, за которые пока не проникало ни одно человеческое существо. Мы от души смеялись — и, думается, совершенно справедливо, над новомодной оккультной чепухой, прикрывающейся различными именами, будь то месмеризм, спиритуализм, материализация или теософия, над сбродом мошенников, поднаторевших на жалких фокусах и убогих трюках с вызываниями худосочных духов. И все же, несмотря на все сказанное, я должен признаться в том, что никогда не был оголтелым материалистом, если, конечно, употреблять это слово в его обычном значении. Минуло много лет с тех пор, как я, отчаянный скептик, убедился в том, что старая, непоколебимая материалистическая теория в корне неверна. Признание это, возможно, и не поразит вас так больно, как поразило бы двадцать лет тому назад, поскольку вы, я думаю, не могли не заметить, что выдвигаемые современными учеными новейшие гипотезы содержат робкие догадки о трансцендентальном и что самые именитые нынешние химики и биологи, не колеблясь, подписались бы под dictum[35] старого учителя „Omnia exeunt in mysterium“[36], обозначающем в моем понимании то, что всякая область человеческого знания, будучи прослеженной до своих истоков, до первооснов, упирается в непостижимое. Не буду докучать вам подробным рассказом о мучительных шагах, приведших меня к таким выводам; скажу лишь, что кое-какие опыты поколебали тогдашнюю мою точку зрения, а весь последующий ход мысли, потревоженной пустяковыми, казалось бы, обстоятельствами, завел меня достаточно далеко. Былые представления о Вселенной рассыпались, как карточный домик, и я в растерянности стоял перед разверзшимися безднами мироздания… Ныне я знаю: пределы разума, которые казались неодолимыми, обрекая нас веки вечные биться в узких сетях рационализма, всего лишь тончайший покров, что рассеивается перед жаждущим истинного опыта и улетучивается, как сон, как утренний туман, как юные забавы… Знаю, вы никогда не стояли на позициях воинствующего материализма, никогда не тяготели к вселенскому нигилизму — от этой вопиющей абсурдности вас удерживал простой здравый смысл — однако все, сказанное здесь, уверен, покажется вам нелепым и противным вашему собственному умонастроению. Тем не менее, Хэбердин, все, что я здесь говорю, правда — только не подумайте, что я имею в виду плоскую „научную истину“, удостоверенную опытом, ибо Вселенная куда более совершенна и страшна, нежели мы подозреваем. Вселенная как таковая, друг мой, есть величайшее таинство, совокупность мистических и сокровенных сил и энергий. Человек, солнце, звезды, цветок в поле, кристалл в пробирке — все подчинено великому таинству мироздания.

Вас, Хэбердин, наверняка интересует, к чему я все это несу. Небольшое разъяснение тут действительно необходимо. Видите ли, все, казавшееся нам прежде невероятным и абсурдным, при перемене точки зрения становится вполне возможным. Мы должны другими глазами взглянуть на древние легенды и поверья, принять за правду то, что впоследствии превратилось в волшебную сказку. Право же, не такое уж это невыполнимое требование. Современная наука делает послабление в свойственной ей лицемерной манере: в ведовство верить нельзя, а в гипнотизм можно, привидения нынче не в почете, зато о телепатии толкуют на. всяком научном углу. Хочешь быть суеверным, будь им, подбери только своему суеверию латинское имя…

Итак, перехожу к делу. Вы, Хэбердин, прислали мне закупоренный и запечатанный сосуд, содержащий небольшое количество хлопьевидного белого порошка, полученного у аптекаря, который отпускал его в качестве лекарства одному из ваших пациентов. Не удивительно, что порошок этот не поддался вашим попыткам разложить его на составляющие. Вещество это было известно сотни лет тому назад, причем очень немногим. Я никак не ожидал, что оно обнаружится в лавке современного фармацевта. Не вижу причин для сомнений в правдивости аптекаря — пузырек, очевидно, попал к нему очень давно. Тут вступает в действие то, что мы называем стечением обстоятельств. Все эти годы соль во флаконе подвергалась определенным перепадам температуры, по всей видимости, от 40 до 80° по Фаренгейту. Эти-то перепады, повторявшиеся из года в год с неравномерными промежутками, с различной интенсивностью и продолжительностью, и стали причиной реакции столь сложной и тонкой, что я не уверен, можно ли с помощью самых современных приспособлений, при самом тщательном контроле за процессом добиться подобного результата. Присланный вами порошок представляет из себя тот самый состав, из которого в древности приготавливали вино шабаша, Vinum Sabbati.

Вы, безусловно, читали о шабашах ведьм и от души смеялись над сказками, внушавшими страх нашим предкам, — анекдотическими историями о черном коте, помеле, порче, насланной на корову какой-нибудь старухи или на быка какого-нибудь старика. Я часто думал: как хорошо, что люди верят таким безобидным пародиям! Ведь они на редкость удачно скрывают многое из того, о чем обывателю лучше не знать. Но если вы удосужитесь прочитать приложение к монографии Пейна Найта, то обнаружите, что истинный шабаш — это нечто совсем иное (при этом автор, из милосердия к читателю, не опубликовал всего, что знает). Истинный шабаш — это жестокий обряд бесчеловечного ведовства, существовавший задолго до появления в Европе арийцев. Мужчин и женщин, выманенных из дома под благовидным предлогом, встречали существа, прекрасно освоившие роль — а это была именно роль! — самого дьявола, и отводили в отдаленное уединенное место, известное только посвященным. Это могла быть пещера в скалистом, иссушенном ветрами холме или же чаща дремучего леса. Там и происходил шабаш. Там, в самый глухой час ночи, приготавливалось вино шабаша, сей Грааль зла, и подносился новообращенным. Те вкушали дьявольское причастие, и рядом с каждым, отведавшим его, вдруг оказывался спутник — чарующий неземным соблазном образ, суливший блаженство поизысканнее и поострее фантазий самого сладкого сна. Трудно писать о подобных вещах, и главным образом потому, что сей прельстительный образ — отнюдь не галлюцинация, а, как ото ни ужасно, часть самого человека. Силой нескольких крупиц белого порошка, брошенных в стакан воды, размыкалась жизненная субстанция, триединая ипостась человека распадалась, и ползучий гад, чутко дремлющий внутри каждого из нас, становился осязаемым, самостоятельным, облеченным плотью существом. А потом, в полночный час, заново разыгрывалось действо первого грехопадения, глухо упоминаемое в мифах о райском древе. Называлось оно nuptiae Sabbati[37]».

Ниже следовала приписка доктора Хэбердина:

«Все вышеизложенное, к несчастью, чистая правда. Брат ваш во всем мне признался в то утро, когда я заходил к нему в комнату. Сразу обратив внимание на перевязанную руку, я заставил показать ее. То, что я увидел, вызвало у меня, врача с многолетним опытом, такое отвращение, что мне едва не стало дурно; история же, которую я вынужден был выслушать, оказалась столь невообразимо пугающа, что некоторое время я, кажется, был близок к помешательству. После этого я усомнился в благости Предвечного. А кто не усомнится, коли природе дозволяется играть такими возможностями!.. Если бы вы собственными глазами не видели развязки, я бы сказал: не верьте всему этому. Мне остается жить считанные недели, вы же молоды и можете все забыть. Вы должны забыть.

Джозеф Хэбердин, доктор медицины».

По прошествии двух или трех месяцев я услышала, что доктор Хэбердин скончался в море вскоре после того, как его корабль отплыл от берегов Англии.

Абрахам Меррит

Жители ада (сборник)

Сквозь драконье стекло

Херндон помогал грабить Запретный Город, когда союзники превратили подавление восстания боксеров в самый веселый со времен Тамерлана фестиваль мародеров. Шесть преданных матросов помогали ему воплотить в жизнь его пиратские фантазии. Русская княгиня, с которой он баловался в Нью-Йорке, помогла ему без помех добраться до яхты. Поэтому Херндон сумел провезти через проливы не меньше сокровищ Сына Неба, чем самый усердный работник пекинского посольства.

Кое-что из этих сокровищ он подарил очаровательным дамам, которые жили или по-прежнему живут в солнечных областях его сердца. Большую часть он превратил в обстановку двух поразительных китайских комнат в своем доме на Пятой авеню. Еще чуть-чуть, следуя ленивому религиозному импульсу, он подарил Метрополитен-музею. Ему казалось, что таким образом он как бы узаконивает свой статус владельца сокровищ…

Но драконье стекло — ничего более удивительного он никогда не видел — Херндон поселил в своей спальне, чтобы встречаться с ним первым утренним взглядом. Он устроил специальные светильники, чтобы можно было, проснувшись среди ночи, глядеть на стекло. Удивительное? Оно более чем удивительно, это драконье стекло! Тот, кто сделал его, жил в те времена, когда боги ходили по земле и каждый день создавали что-нибудь новенькое.

Я был на Гавайях, когда телеграф сообщил о первом исчезновении Херндона. Сведения были крайне скудны. Слуга пришел утром будить хозяина, но Херндона не было. Вся одежда оказалась на месте. Все говорило, что Херндон где-то в доме. Но его не нашли.

Человек, который стоит десять миллионов, не может растаять в воздухе, не вызвав большого смятения. Газеты подняли дикую суматоху, но оперировали они, в сущности, только двумя незатейливыми фактами: Херндон вернулся домой вечером, а утром исчез.

Я был в море, возвращался домой, собираясь принять участие в поисках, когда радио принесло новость о его возвращении. Херндона нашли на полу спальни в странных шелковых лохмотьях, тело его было искалечено, как будто его терзал старательный тигр. Но появление Херндона объяснялось не более внятно, чем исчезновение.

Вечером его еще не было — утром он появился. Когда Херндон обрел дар речи, он отказался рассказать что-нибудь даже врачам. Я отправился прямо в Нью-Йорк и терпеливо ждал, пока медики не решили, что лучше пустить меня к нему, чем заставлять его беспокоиться из-за того, что он меня не видит.

Херндон встал мне навстречу с инвалидной коляски. Глаза у него были ясные и яркие. Ни в приветствии, ни в рукопожатии я не почувствовал слабости. Сестра выскользнула из комнаты.

— Что это было, Джим? — воскликнул я. — Я не думал, что на этой земле с вами что-нибудь может произойти.

— Я не уверен, что на земле, — он кивнул на что-то похожее на высокий пюпитр, накрытый куском тяжелого шелка с вышитыми на нем китайскими рисунками. Несколько мгновений он колебался, потом подошел к шкафу. Достал оттуда два тяжелых ружья, — я вспомнил, что в последний раз он охотился с ними на слонов.

— Вы не сочтете меня сумасшедшим, если я попрошу вас держать одно из них наготове, пока мы будем разговаривать, Уорд? — извиняющимся тоном спросил он. — Ведь то, что со мной произошло, вполне реально.

Он распахнул халат и показал перевязанную грудь. Я без лишних вопросов взял одно ружье. Потом Херндон подошел к пюпитру и снял покрывало.

— Вот оно.

Так я впервые увидел драконье стекло.

Я уверен, что ничего подобного ему никогда не существовало. Сначала вы видите только зеленоватую мерцающую прозрачность, как в море, когда плывешь в спокойный летний день под водой и смотришь вверх… По краям всплески алого и золотого, сияние изумруда, сверкание серебра и блеск слоновой кости. А в основании — топазовый диск, обрамленный красным пламенем, искрящимся маленькими желтыми язычками.

Потом вы начинаете понимать, что эта зеленая прозрачность — овальный кусок полированного камня. Вспышки и отблески превращаются в драконов. Их двенадцать. Глаза у них изумрудные, клыки из слоновой кости, когти — из золота. Драконы чешуйчатые, и каждая чешуйка у основания зеленая, как первобытные джунгли, потом становится ярко-алой, а на конце алое сменяется золотым. Крылья — серебристые и зеленые — тесно прижаты к бокам.

И эти драконы — живые. Никогда не было столько витальной силы в металле и дереве со времен Аль-Ахрама, скульптора древнего Ада, который изваял крокодила, и в наказание за дерзость ревнивый Всемогущий вдохнул в его творение жизнь.

Наконец вы замечаете, что топазовый диск, обрамленный маленькими желтыми огоньками, является вершиной металлической сферы, вокруг которой обвивается тринадцатый дракон, тонкий и красный, и кусает свой скорпионий хвост.

Первый же взгляд на драконье стекло заставляет затаить дыхание. Да и второй, и третий взгляды тоже.

— Где вы его взяли? — потрясенно спросил я.

Херндон спокойно ответил:

— Оно стояло в маленьком тайном помещении во дворце императора. Мы обнаружили эту комнату, — он немного помолчал, — скажем, по чистой случайности. Как только я его увидел, я понял, что оно должно быть моим. Что вы о нем думаете?

— Думаю! — воскликнул я. — Я теряю способность думать! Да это чудеснейшая вещь, какую когда-либо сотворил человек! Что это за камень? Гагат?

— Не уверен, — ответил Херндон. — Но идите сюда. Встаньте передо мной.

Он погасил в комнате свет, повернул другой выключатель, и три скрытые электрические лампы бросили свои лучи на зеркальный овал.

— Смотрите! — сказал Херндон, — И говорите мне, что видите.

Я посмотрел в стекло. Вначале я ничего не видел, кроме лучей, уходящих все дальше, дальше — казалось, в бесконечность. Но потом…

— Милостивый Боже! — вскричал я, застыв от ужаса. — Джим, что это за адское существо?

— Спокойней, старина, — раздался голос Херндона. В нем слышалось облегчение и даже какая-то странная радость. — Спокойней. Скажите мне, что вы видите.

— Мне кажется, я смотрю в бесконечность, — ответил я, — и все же то, что я вижу, находится близко, как будто по другую сторону стекла. Я вижу расщелину, которая разделяет два темно-зеленых массива. Я вижу лапу, гигантскую отвратительную лапу, протянутую через расщелину. У лапы семь когтистых пальцев, они разжимаются и сжимаются, разжимаются и сжимаются. Милостивый Боже, какая лапа, Джим! В аду лам такие лапы хватают пролетающие мимо слепые души!

— Смотрите, смотрите дальше, в ущелье… Что вы видите?

— Я вижу невероятно высокую гору, вздымающуюся в небо, как гигантская пирамида. За нею вспышки пламени, гора четко вырисовывается на их фоне. Вижу, как большой светящийся шар, похожий на луну, медленно выходит из огня. Другой шар движется поперек горы. И третий плывет в пламени на дальнем краю…

— Семь лун Рака, — неожиданно прошептал Херндон. — Семь лун, которые купаются в розовом пламени Рака. Это пламя жизни, и оно окружает Лалил как диадема. Тот, кто знал свет семи лун Рака, привязан к Лалил на всю жизнь, на десять тысяч жизней.

Он протянул руку и повернул выключатель. В комнате вспыхнул свет.

— Джим, — беспокойно сказал я, — это не может быть реальностью! Что за дьявольская машинка упрятана в этом стекле?

Джим размотал бинты на груди.

— На лапе, которую вы видели, семь когтей, — холодно сказал он. — Посмотрите на это.

От левого плеча к правым нижним ребрам тянулись семь глубоких царапин. Как будто поперек груди провели острым стальным гребнем. Как будто провели бороной.

— Это следы знакомой вам лапы, — сообщил Джим.

— Уорд, — продолжал он, прежде чем я смог что-нибудь сказать, — я хотел, чтобы вы увидели то, что вы видели. Я не знал, получится ли у вас. И не знаю, поверите ли вы мне даже сейчас. Если бы я был на вашем месте…

Он подошел к пюпитру и набросил покрывало на драконье стекло.

— Я расскажу вам все по порядку, — сказал он. — Но я хотел бы, чтобы меня… не прерывали. Поэтому я и закрыл его… Не думаю, Уорд, что вы когда-нибудь слышали о Раке-Чудотворце, который стоял у истоков вещей, и о том, как Великий Чудотворец изгнал его за пределы мира.

— Не слышал, — коротко ответил я, все еще потрясенный невероятным зрелищем.

— Конечно, вы решите, что это вздор, — продолжал Джим, — но… впервые я встретился с этой легендой в Тибете. Потом снова — имена, конечно, назывались другие, — когда уходил из Китая. Боги еще были очень близки с людьми, когда родился Рак. Происхождение у него какое-то скандальное. Став старше, Рак перестал удовлетворяться наблюдением за тем, как другие совершают чудеса. Он сам хотел их совершать и… гм… как-то узнал технологию творения. Немного погодя Великий Чудотворец обнаружил некоторые вещи, сотворенные Раком, и нашел их восхитительными — даже слишком восхитительными. Он не хотел уничтожать нежданного коллегу, потому что — как утверждает сплетня-легенда — чувствовал за него определенную ответственность. И он отвел Раку место где-то за пределами мира и дал ему власть над десятками миллионов рождений — научил ловить души человеческие, уводить их в свои владения, так чтобы у него был свой народ — и над этим народом Раку дано безраздельное господство.

И Рак ушел за пределы мира. Он оградил свои владения облаками. Он поднял гигантскую гору и на ее склоне выстроил город для мужчин и женщин, которые должны были принадлежать ему. Он окружил город удивительными садами и разместил в садах множество вещей — одни прекрасные, другие… ужасные. Вокруг горы он, как диадему, расположил семь лун, а за горой разжег огонь — огонь жизни, через который вечно должны проходить луны…

Херндон перешел на шепот.

— И через этот огонь проходят луны. И с ними — души людей Рака. Они проходят через огонь и рождаются заново. И живут десять тысяч жизней. Я видел луны Рака и души, которые идут в огонь. В этой земле нет солнца. Только луны льют изумрудный свет на город и сады.

— Джим! — воскликнул я. — О чем это вы говорите? Проснитесь! Какое отношение этот лунный вздор имеет к этому… прибору?

И я указал на драконье стекло.

— Вы о стекле? — переспросил он. — Ну, как же, через него пролегает дорога в сады Рака!

Тяжелое ружье выпало у меня из рук. Я переводил взгляд с Джима на стекло и обратно. Он улыбнулся и вновь указал на свою перевязанную грудь.

— Вместе с союзниками я побывал в Пекине. Я представлял себе масштаб операции и хотел в ней участвовать. Одним из первых я оказался в Запретном Городе. Как и все, я собирался разбогатеть. Это зрелище сводило с ума, Уорд! Солдаты над грудами драгоценностей, которые даже Морган не может позволить себе купить; солдаты с удивительными ожерельями на волосатых шеях, с карманами, наполненными баснословно дорогими камнями; солдаты, рубашки которых набиты сокровищами, — Сыны Неба собирали эти сокровища многие столетия. Мы были готами, грабящими имперский Рим. Войском Александра, набросившимся на увешанных золотом куртизанок в царском Тире! В таком грандиозном масштабе воровство превращается в эпический подвиг.

…Мы достигли тронного зала. Влево вел узкий коридор, и я со своими людьми пошел по нему. Мы оказались в небольшой восьмиугольной комнате. В ней ничего не было, кроме необыкновенно скорчившейся статуэтки из гагата. Она стояла на полу спиной к нам. Один из моих людей наклонился, чтобы поднять ее. Поскользнулся. Статуэтка вылетела из его руки и ударилась в стену. И часть стены отодвинулась! Так по счастливой случайности мы узнали тайну восьмиугольной комнаты.

Я посветил в отверстие. И увидел другое помещение — в форме цилиндра. Круглый пол футов десяти в диаметре. Стены покрыты типично китайскими росписями: странного вида животные и предметы, о назначении которых догадаться невозможно. По стенам на высоте примерно в семь футов шла картина, изображающая остров, плывущий по воздуху. Облака вокруг него напоминали замерзшее море, полное радуг. На острове высилась гигантская пирамидообразная гора. Вокруг вершины семь лун, а над ними — лицо!

Я ни с чем не могу сравнить это лицо. Я не мог оторвать от него взгляда. Это не был китаец или представитель другой известной мне расы. Лицо — милостивое и злобное, жестокое и доброе, жалостливое и безжалостное, мрачное, как у Сатаны, и радостное, как у Аполлона. Глаза желтые, как лютики или солнечный камень на голове крылатого Змея, которому поклоняются в тайном храме Тюлуна. И мудрые, как Судьба.

«Здесь что-то есть, сэр», — сказал Мартин. Помните Мартина, моего первого помощника? Он указал на некий закутанный предмет. Я вошел и развернул ткань. Это было драконье стекло! Как только я его увидел, я понял, что оно должно быть моим. И знал, что оно будет моим. Я хотел эту вещь, но и она хотела быть моей. Вначале мне показалось, что она живая. Такая же живая, как вы и я. Ну, я ее забрал. Добрался до яхты, и тут произошло первое странное происшествие.

Помните Ву-Синга, моего слугу на лодке? Помните, как ужасно он говорил по-английски? Драконье стекло было у меня в каюте. Я забыл закрыть дверь. Услышал резкий звук. Бросился в каюту и увидел Ву-Синга. Ну, вы знаете, про Ву-Синга нельзя сказать, что он выглядит интеллигентно. Но тут что-то как будто коснулось его лица… Глупое выражение исчезло, словно его стерли губкой. Он не поднял взгляда, но сказал — обратите внимание — на превосходном английском: «Хозяин подумал о стоимости своего приобретения?»

Я молча смотрел на него.

«Может быть, — продолжал он, — хозяин никогда не слышал о знаменитом Хао-Цзане? Ну, он сейчас услышит».

Уорд, я не мог ни шевельнуться, ни заговорить. Но теперь я знаю, что удерживало меня не просто изумление. Я тупо застыл на месте, а Ву-Синг гладкими фразами излагал ту самую легенду, которую я слышал в Тибете, только там героя звали Рак, а не Хао-Цзан. Но история была та же самая.

«И перед дальней дорогой, — закончил он, — знаменитый Хао-Цзан сотворил великое чудо. Он назвал его Вратами. — Ву-Синг указал на драконье стекло. — Это чудо теперь у хозяина. Но посмеет ли тот, кто увидел Врата, войти в них? Не лучше ли оставить Врата?»

Он замолчал. Я тоже молчал. И пытался сообразить, каким образом этот парень вдруг так хорошо заговорил по-английски? И тут Ву-Синг распрямился. Он посмотрел мне прямо в глаза. Глаза у него были желтые, как лютики, Уорд, и такие мудрые! Я вспомнил маленькое помещение за тронным залом — я видел эти глаза на лице, что нависало над горой с семью лунами!

Через мгновение лицо Ву-Синга приобрело привычно-глупое выражение. Глаза стали черными и тусклыми. Я вскочил со стула.

— Эй ты, желтый мошенник! — закричал я. — Зачем ты притворялся, что не знаешь английского?

Он непонимающе уставился на меня. Что-то прохныкал на своем ломаном английском. Я ничего не смог от него добиться, хотя напугал до полусмерти. Пришлось поверить, что он ничего не помнит. К тому же я видел его глаза…

Ну, вначале я просто испытывал любопытство и желание как можно скорее доставить стекло домой. Я привез его сюда, установил и устроил лампы, которые вы видите. У меня было смутное ощущение, что стекло ждет… чего-то. Не мог сказать, чего именно. Но знал, что ждет оно чего-то очень важного…

Неожиданно он обхватил голову руками, начал раскачиваться и причитать.

— Сколько еще, — простонал он, — сколько еще, Санту?

— Джим! — воскликнул я. — Джим! Что с вами?

Он выпрямился.

— Скоро поймете.

И продолжал так же спокойно, как раньше:

— Я чувствовал, что стекло чего-то ждет. В ту роковую ночь я не мог уснуть. Выключил верхний свет, включил лампы у стекла и сел перед ним. Не знаю, сколько времени я просидел. Вдруг мне показалось, что драконы зашевелились. Закружили вокруг стекла. Двигались все быстрей и быстрей. Тринадцатый дракон начал обвиваться вокруг топазового шара. Драконы кружили все стремительнее, пока не превратились в ореол алого и золотого пламени. Само стекло затуманилось, туман быстро густел, пока ничего не стало видно, кроме зеленой дымки. Я подошел и коснулся стекла. Рука моя прошла сквозь него…

Я просунул туда руку — по локоть, по плечо. Почувствовал, что руку мою схватили маленькие теплые пальцы. Я сделал шаг вперед…

— Вы прошли сквозь стекло? — воскликнул я.

— Я прошел сквозь стекло и тогда… другая рука коснулась моего лица. Я увидел Санту!

Глаза у нее были синие, как васильки, как большой сапфир, что сияет на лбу Вишну в его храме в Бенаресе. Широко расставленные. Иссиня-черные волосы двумя длинными прядями опускались меж маленьких грудей. Золотой дракон увенчивал ее голову. Другой золотой дракон опоясывал ее. Она рассмеялась мне в глаза, притянула к себе мою голову… наши губы соприкоснулись. Она была стройна и податлива, как тростник, который растет перед храмом Хатор на краю пруда Джибы.

Кто такая Санту, откуда она пришла — не знаю. Но знаю: женщины прекраснее не было на земле! И не будет!

Она повела меня за собой. Я осмотрелся. Мы стояли в ущелье между двумя большими скалами мягкого зеленого цвета, как оттенок драконьего стекла. Сзади — зеленая дымка. Впереди я увидел сквозь ущелье огромную гору в виде пирамиды, высоко-высоко вздымающуюся в небо цвета хризопраза. Мягкое сияние лилось из-за горы, а прямо перед ней плыл большой шар зеленого огня. Мы шли медленно, рука об руку. И тут я понял: Уорд, я был в том самом месте, что было запечатлено на картине в комнате драконьего стекла!

Мы вышли из ущелья и оказались в саду. Сады многоколонного Ирама, затерянные в пустыне, потому что были слишком прекрасны, могли выглядеть именно так. Странные огромные деревья с ветвями, похожими на перья; они переливались и сияли огнями, как одеяния танцовщиц Индры. Странные цветы росли вдоль нашей тропы, они мерцали, как светящиеся черви, что живут на радужном мосту Асгарда. Ветер вздыхал среди крылатых деревьев, и разноцветные тени проплывали мимо их стволов, Я слышал девичий смех. Мужской голос что-то пел…

Мы продолжали идти. Однажды в саду послышался низкий вой, и девушка бросилась передо мной, широко расставив руки. Вой тут же прекратился, и мы пошли дальше. Гора приближалась. Я увидел, как другой большой зеленый шар выполз из розовых всплесков справа от горы. Еще один входил в это сияние слева. За ним тянулся странный туманный след. Туман как бы состоял из множества маленьких звездочек. И все тонуло в мягком зеленом свете — как если бы вы жили внутри изумруда.

Мы повернули и пошли по другой тропке. Поднялись на небольшой холм, где стоял маленький дом. Он был будто сделан из слоновой кости. Очень старый маленький дом. Немного похож на джайнские пагоды на Брамапутре. Стены светились, они были полны какого-то внутреннего огня. Девушка коснулась стены, и она скользнула в сторону. Мы вошли, и стена закрылась за нами.

Комната была полна шепчущим желтым светом. Я говорю «шепчущим», потому что именно таким я его ощущал. Свет был живым, мягким. Лестница слоновой кости вела в комнату наверху. Девушка посмотрела на меня. Никто из нас не сказал ни слова. Я был в плену какого-то зачарованного молчания. Я не мог говорить. Мне казалось, что и нечего говорить. Я чувствовал себя свободно и легко — как будто вернулся домой. Я поднялся в верхнюю комнату. Там было темно, только полоска зеленого света пробивалась сквозь длинное узкое окно. Я выглянул и увидел гору и луны. На полу — подставка для головы, сделанная из слоновой кости, и несколько шелковых покрывал. Мне вдруг страшно захотелось спать. Я упал на пол и заснул.

Когда я очнулся, девушка с васильковыми глазами лежала рядом со мной. Она еще спала. Я видел, как медленно распахнулись ее глаза. Она улыбнулась и притянула меня к себе…

Я вдруг понял, что знаю откуда-то ее имя. Я воскликнул: «Санту!» Она снова улыбнулась. Мне показалось, что мы знакомы три тысячи лет. Я встал и подошел к окну. Посмотрел на гору. На ее груди красовались две луны. И тут я заметил на склоне горы город. Такой город можно увидеть только во сне или в сказке. Цвета слоновой кости и зелени, сверкающей синевы и алого. Я разглядел на его улицах людей. В воздухе плыл звон золотых колокольчиков.

Я повернулся к девушке. Она сидела, обхватив руками колени, и смотрела на меня. Она встала… я обнял ее…

Много раз луны огибали гору, и за ними тянулась звездная туманная дымка. Никого, кроме Санту, я не видел и не хотел видеть. Деревья кормили нас своими плодами, и в них был сок самой жизни. Да, плоды дерева Жизни, что росло в саду Эдема, должны были походить на плоды этих деревьев. Пили мы зеленую воду, что струилась меж зеленых огней и имела вкус вина, которое Озирис дал голодным душам в Аменти, чтобы подкрепить их. Купались в бассейнах резного камня, полных другой водой, — желтой, как янтарь.

А чаще всего мы бродили по садам. Так много удивительного в этих неземных садах! Там нет ни дня, ни ночи. Только зеленый свет вечно танцующих лун. Мы никогда не разговаривали друг с другом. Не знаю, почему. Всегда казалось, что сказать нам друг другу нечего…

Вскоре Санту начала петь для меня. Песни у нее были странные. Не могу сказать, о чем в них говорилось. Но у меня в мозгу одна за другой возникали волшебные картины. Я видел, как Рак-Чудотворец сотворял свои сады и заполнял их вещами добрыми и вещами злыми. Видел, как он воздвигает гору, и знал, что это Лалил; видел, как он делает семь лун и разжигает огонь — огонь жизни. Видел, как он строит город, и видел, как мужчины и женщины приходят в этот город через множество врат.

Санту пела — и я узнавал, что звездный туман, скользящий за лунами, это души людей, которых Рак хочет возродить к вечной жизни. Она пела, и я видел, как тысячелетия назад шел рядом с Санту по городу Рака. Песня плакала, и я чувствовал себя одной из звездочек в тумане. Песня плакала, и я видел, как одна из звездочек вырывалась из тумана, бежала, уходила через зеленую бесконечность…

Рядом с нами стоял человек. Он был очень высок. Лицо его — одновременно жестокое и доброе, мрачное, как у Сатаны, и веселое, как у Аполлона. Он взглянул на нас, и глаза у него оказались желтые, словно лютики, и очень мудрые. Уорд, это было то самое лицо из комнаты драконьего стекла! Этими глазами смотрел на меня Ву-Синг! Человек улыбнулся… и исчез!

Я схватил Санту за руку и побежал. Мне вдруг показалось, что с меня достаточно этих призрачных садов Рака, что я хочу вернуться в свой мир. Домой. Но вернуться с Санту. Я пытался вспомнить дорогу к ущелью. Я чувствовал, что именно там можно найти выход. Мы бежали изо всех сил. Далеко сзади донесся вой. Санту закричала — но я чувствовал, что она боится не за себя. За меня. Ничто здесь не могло ей повредить: она сама плоть от плоти этого мира. Вой приближался. Я остановился и оглянулся.

По зеленому воздуху на меня пикировал дикий, немыслимый зверь. Похожий на крылатое чудовище Апокалипсиса, которое несет на себе женщину в пурпурном и алом. Но зверь был даже прекрасен в своем ужасе. Он с треском сложил ало-золотые крылья, и его длинное сверкающее тело устремилось ко мне, как чудовищное копье.

И тут, в то мгновение, когда копье должно было ударить, между нами возник туман! Радужный туман, он был кем-то… брошен. Будто чья-то рука бросила сеть. Я услышал, как злобно взвыло крылатое чудище. Санту крепче схватила меня за руку. Мы побежали сквозь туман.

Впереди было ущелье, раскинувшееся меж двумя скалами. Снова и снова устремлялись мы к нему, и снова и снова пернатый кошмар атаковал нас — и каждый раз появлялся сбивающий его с толку туман. Это была какая-то адская игра. Один раз я услышал смех и понял, кто мой охотник. Хозяин зверя. Тот, кто швыряет спасительный туман. Человек с желтыми глазами… он играет со мной… играет, как злой ребенок играет с котенком, когда снова и снова бросает ему кусочек мяса на веревочке и выхватывает его из голодного рта!

Туман вновь рассеялся, и я увидел вход в ущелье прямо перед нами. Снова зверь устремился вниз — на этот раз ничто не пришло на помощь. Игра надоела игроку! Зверь ударил. Санту бросилась передо мной. Зверь вильнул, и лапа, которая должна была разорвать меня от горла до пояса, нанесла скользящий удар. Я упал… и пришел в себя на этой постели, окруженный докторами, с перебинтованной грудью.

В ту же ночь, когда сестра уснула, я заглянул в драконье стекло и увидел… лапу, как ты и сказал. Они ждут меня. Тот, что с желтыми глазами, и его летучий страж.

Херндон немного помолчал.

— Если он устанет ждать, то может послать зверя за мной. Поэтому здесь эти ружья. Таким ружьем я останавливал слона.

— Но кто же он, человек с желтыми глазами? — прошептал я.

— Как кто? — Херндон удивился моей бестолковости. — Конечно, сам Чудотворец!

— Ты не можешь в это верить! — воскликнул я. — Это… это безумие! Какой-то дьявольский обман есть в этом стекле. Хрустальный шар тебя гипнотизирует, и ты думаешь, что видения, порожденные твоим мозгом, реальны. Разбей его! Это дьявольское стекло, Джим. Разбей его!

— Разбить его? — недоверчиво переспросил он. — Разбить его? Разбить дар Рака? Ни за что на свете! Видения не реальны? А разве мои раны не реальны? Разве Санту не реальна? Разбить его! Милостивый Боже, вы не ведаете, что говорите! Да ведь это же единственный путь к ней! Если этот желтоглазый дьявол умен, то он должен понимать, что ему не нужно держать зверя на страже. Я хочу идти туда, Уорд, хочу вернуться назад вместе с ней. Мне кажется, что он… не до конца контролирует ситуацию. Мне кажется, что Великий Чудотворец не мог полностью отдать в руки Рака души всех тех, кто войдет через множество ворот в его царство… Должен быть выход, Уорд, должен быть путь к бегству. Я ушел от него один раз, Уорд. Уйду и во второй. Но я оставил там Санту. Мне нужно найти ее.

Я пойду туда снова, Уорд. И вернусь — вместе с Санту!

* * *

Но он не вернулся. Прошло шесть месяцев со дня его второго исчезновения. Он снова пропал из своей спальни, как и в первый раз. По завещанию — в нем говорилось, что если Джим не вернется в течение недели, права на дом и все его имущество переходят ко мне, — я оказался владельцем драконьего стекла. Я знаю, что Херндон снова прошел через Врата. Я нашел только одно слоновье ружье и понял, что второе он унес с собой. Ночь за ночью сижу я перед стеклом, жду, что он придет вместе с Санту. Рано или поздно они придут. Я верю в это.

Храм лис

Глава 1

Древние ступени вьются по склону горы между высоких сосен, в тяжелом воздухе двадцати последних столетий. Душа самой тишины, седая и терпеливая, как эти ступени, живет здесь. Ступени очень широкие, двадцать человек могут пройти по ним в ряд. Коричневые и оранжевые лишайники образуют странные символы на старых камнях, а изумрудный мох покрывает их мягким ковром. Ступени поднимаются то круто, то совсем полого, но всегда по обе стороны стоят плечом к плечу могучие сосны — настороженные, бдительные, вечные часовые.

У подножия сосен — изогнутые лавры и карликовые рододендроны, одинаковые по форме и одного роста — с коленопреклоненного человека. Их жесткие блестящие листья напоминают звенья кольчуги. Они похожи на зеленых лучников Квеньяна, которые охраняют богиню, когда она выходит весной, чтобы разбудить деревья от зимнего сна. Высокие сосны как настороженные часовые, лавры и карликовые рододендроны как склонившиеся лучники говорят на странном, безмолвном, но очень внятном языке. «Подняться ты можешь, спуститься ты можешь, но пройти через нас — нет!»

На склоне появилась женщина. Она шла, упрямо склонив голову, как человек, который идет против сильного ветра. Только воля заставляла двигаться неповинующееся тело. Белое плечо и одна грудь ее были обнажены, на плече — кровавые ссадины, четыре алые полосы, словно след жестокой руки с длинными стальными когтями. Женщина плакала.

Ступени стали круче. Женщина подняла голову и увидела, какой трудный подъем ей предстоит. Женщина остановилась, глубоко вздохнула. Повернулась, прислушиваясь. Казалось, вся она ушла в напряженный слух, все ее тело превратилось в натянутую струну, по которой нервно пробегали быстрые арпеджио ужаса, В сумерках юнаньских плоскогорий видны были, как сквозь неосязаемый хрусталь, каштановая с медными прядями шевелюра и прекрасное лицо, искаженное страхом. Серые глаза ее тоскливо смотрят на каменные ступени, но и они как будто тоже не смотрят, а слушают…

Женщина беременна… Женщина слушает саму себя. Женщина слушает себя и тишину.

Из-за изгиба бастиона донеслись голоса — гортанные и монотонные, гневные и спорящие, приказывающие и протестующие. Донесся топот множества ног, — он приближался неуверенно, с остановками, с долгими паузами, но все же — неумолимо. Это ханг-худзе, разбойники, убившие какой-то час назад ее мужа, Кенвуда и носильщиков. Если бы не Кенвуд, они убили бы и ее. Но у них еще будет такая возможность. Теперь они напали на ее след.

Женщина хотела умереть. Джин Мередит отчаянно хотела умереть. Она верила, что после смерти окажется рядом со своим милым супругом, которого она так любила, хоть он и был вдвое старше ее. Если бы они убили ее сразу, как только настигнут… Но она знала, что они этого не сделают.

Она боялась даже подумать о том, что ждет ее перед смертью. У нее даже нет оружия, чтобы самой убить себя. А под сердцем у нее зреет новая жизнь…

Но сильнее желания смерти, сильнее страха пытки, сильнее зова нерожденного ребенка горела в ней жажда мести. Не мести мерзким ханг-худзе — они всего лишь стая диких зверей и поступают так, как велит им их дикая природа. Мести тем, кто их направил. Она была уверена, что кто-то сделал это. Это стремительное убийство не было случайным.

Он как пульс, как голос крови, этот призыв к священной мести. Биение его усиливается, заглушая горе и ужас. Как будто в ее душе забил какой-то горький недобрый источник. Когда его темные волны поднимутся выше, коснутся ее губ, она сделает глоток… и к ней придет знание… — кто должен понести кару. Она должна ждать. Она должна узнать и отомстить. Она должна жить…

Ибо сказано: Аз воздам.

Как будто кто-то прошептал ей в уши эти прошедшие через тысячелетия слова. Она ударила себя в грудь сжатыми кулаками. Холодными глазами, в которых высохли слезы, посмотрела в спокойное небо. И ответила:

— Ложь! Как и все, чему меня учили… Я больше не верю в Тебя! Месть! То, что поможет мне отомстить, будет моим Богом!

Голоса и шаги теперь слышались совсем близко. Странно, как медленно, как неохотно они приближаются. Как будто чего-то опасаются. Она посмотрела на заросли, окружающие лестницу. Для нее они непроходимы. Если она попытается там спрятаться, ее сразу найдут. Она должна подниматься выше. Там, наверху, может быть какое-нибудь укрытие… может быть, там располагалось святилище…

Да, это очевидно: ханг-худзе боятся каменных ступеней… они поднимаются так медленно, так нерешительно… спорят, возражают…

Она заметила впереди еще один поворот. Если она доберется до него раньше, чем они ее увидят, возможно, они прекратят погоню. Она быстро двинулась вверх. В десяти шагах выше на лестнице, преграждая ей путь, сидела лиса. В шелковистой красно-рыжей шубе. С необычно широкой головой и раскосыми зелеными глазами. На голове серебристо-белое пятно в форме колеблющегося на ветру пламени свечи.

«Какая стройная и грациозная лиса», — машинально подумала Джин Мередит… «Словно заколдованная женщина». Безумная мысль, рожденная отчаянием и отказом от Бога, которого ее с детства учили считать всеблагим, всемудрым, всемогущим, пронзила ее мозг. Она протянула к лисе руки. И закричала:

— Сестра, ты слышишь меня, я знаю! Спаси меня! Я должна отомстить… сестра!

Она только что пережила смерть своего мужа под ножами ханг-худзе, она ждала ребенка… кто знает, какие фантазии могли возникнуть в ее воспаленном воображении… Но лиса, будто поняв Джин, медленно спустилась по ступеням. Она и впрямь была похожа на хрупкую изящную женщину. Лиса остановилась на расстоянии вытянутой руки и смотрела на Джин своими раскосыми зелеными глазами — яркими и блестящими, как драгоценный камень цвета зелени моря. Никогда Джин не видела таких глаз у животных. В этом взгляде чудилась легкая насмешка, чуть заметная угроза. А когда взор лисы пробежал по окровавленным плечам Джин и остановился на ее большом животе, женщина могла поклясться, что увидела в раскосых глазах человеческое понимание и жалость. Джин снова прошептала:

— Сестра, помоги мне!

Послышался внезапный взрыв гортанной речи. Они совсем близко, ее преследователи, сразу за поворотом… Скоро они увидят ее. Она стояла, с надеждой глядя на лису… она сама не понимала, на что надеется.

Лиса скользнула мимо и, казалось, растаяла в кустах. Исчезла. Беспросветное отчаяние ребенка, который обнаружил, что тот, кому он верил, бросил его на растерзание зверям, обрушилось на Джин Мередит. То, на что она надеялась, от чего ожидала помощи, было слишком смутным и не поддавалось выражению. Надежда на чужого бога — теперь, когда она отказалась от своего? Или более древнее чувство выплеснулось в этом ее обращении к животному? Возвращение к незапамятному прошлому, когда человек считал, что у зверей и птиц есть такие же души, как у него самого, только животные ближе к природе, и она дает им сверхчеловеческую мудрость… Звери — слуги и посланники богов, сами почти боги. И вовсе не так давно святой Франциск Ассизский говорил с животным и птицей, как с людьми, называя их братом Волком и братом Орлом. И разве святой Конан не крестил тюленей на Оркнейских островах, как он крестил язычников? Прошлое никогда не умирает в человеке. И иногда открываются двери в иные миры, и оттуда выходят такие странные вещи… И кто может поклясться, что они нереальны?

Лиса, казалось, поняла ее, и даже пообещала… Но тут же покинула ее, убежала. Последний шанс потерян… Всхлипывая, Джин снова побрела по лестнице.

Слишком поздно. Ханг-худзе показались из-за поворота. Дикий хор воя и лая. Сумбур вместо музыки. Симфония смерти. С непристойными жестами, выкрикивая страшные угрозы, они бросились к Джин. Впереди, с лицом, изрытым оспинами, с ножом в руке, несся предводитель, полукровка-тибетец, тот самый, что первым ударил ножом ее мужа. Неспособная пошевелиться, не в силах даже закрыть глаза, Джин смотрела, как они приближаются. Предводитель заметил это, хохотнул, отдал короткий приказ, и вся свора пошла шагом, всячески насмехаясь над ней, продлевая ее мучения.

И вдруг они замерли! Что-то похожее на язык рыжего пламени мелькнуло на ступенях между ними и ею. Лиса! Она стояла, спокойно разглядывая растерянных ханг-худзе. Надежда вернулась к Джин Мередит. Холодный ужас отступил. К Джин вернулась способность двигаться. Но она не пыталась бежать. Не хотела бежать. Крик о мести рвался из нее. Она чувствовала, что ее безмолвный призыв достиг лисы…

Лиса повернула голову и посмотрела на нее. Джин увидела, как сверкнули ее зеленые глаза, как оскалились в улыбке белые зубы.

Когда она отвела взгляд, ханг-худзе уже пришли в себя. Предводитель достал пистолет и выстрелил в лису.

Джин Мередит увидела — или подумала, что видит — невероятное. На месте лисы стояла женщина! Высокая и стройная, как молодая ива. Джин Мередит не могла посмотреть в ее лицо, ей видны были только рыжие волосы, аккуратно уложенные на маленькой красивой головке. Шелковое красно-рыжее длинное платье без рукавов. Женщина подняла руку и указала на предводителя. Его люди застыли в ледяном ужасе, разинув глупые рты и широко распахнув тупые глаза.

Женщина медленно опустила руку. И вслед за рукой, вместе с ней опустился тибетец. На колени, потом на четвереньки. Он смотрел ей в лицо, оскалив зубы, как собака. На губах его показалась пена. Потом он, уже как волк, набросился на своих людей. С воем прыгал, вцеплялся в горло, рвал зубами и ногтями. Люди в гневе и страхе закричали. Отчаянно пытались отбиться.

Блеснули ножи. Предводитель, дергаясь в конвульсиях, упал на ступени. Выкрикивая что-то на своем диком наречии, его люди устремились вниз по лестнице и вмиг исчезли. Джин Мередит не выдержала напряжения и закрыла лицо руками. А когда опустила ладони, охнула: на месте женщины вновь стояла шелковистая, красно-рыжая лиса. Джин видела, как сверкнули зеленые глаза, как обнажились в улыбке зубы. Лиса подошла к ее ногам.

Слабость охватила Джин. Женщина склонила голову, опустилась на колени, закрыла глаза дрожащими руками. Она ощутила рядом незнакомый аромат — беспокойный, пробуждающий странные туманные образы… Услышала низкий сладкий смех. Мягкий голос прошептал:

— Сестра!

Она подняла голову. Над ней склонилось изысканное женское лицо. Раскосые глаза цвета морской волны под широким белым лбом… красно-рыжие волосы спускаются на лоб… серебристо-белая прядь, напоминающая по форме пламя свечи, колеблющееся на ветру… длинный, но изящный нос, ноздри слегка раздуваются… маленький рот, красный, как королевский коралл, в форме сердца…

На этом изысканном лице, воздушная, словно вуаль, легкая насмешка, слабая угроза, в нем мало человеческого. Руки белые, длинные и стройные. Они коснулись лба Джин Мередит и сразу успокоили ее, прогнали прочь страх и горе.

Джин снова услышала странные, сливающиеся звуки, слегка насмешливый голос существа, которое понимает человеческие чувства и желания, но само никогда не снисходит до такой ерунды.

— Ты отомстишь своим врагам, сестра!

Белые руки коснулись ее глаз… Все поплыло куда-то, голова закружилась… больше Джин ничего не помнила… даже себя самое…

* * *

Джин Мередит казалось, что она лежит на чем-то мягком в слепой, безграничной, непроницаемой тьме. Она ничего не помнила и знала только, что она это она. «Я это я», — подумала Джин. Тьма, в которой она лежит, мягкая, добрая. «Я нерожденный дух в чреве ночи,» — подумала Джин. «Но что такое ночь… и что такое дух? Я довольна, я не хочу рождаться вновь». Вновь? Это значит, что она уже рождалась… раньше… и тут в ее сознании всплыло имя: Джин. «Я Джин… но кто это — Джин?» — подумала Джин.

Она услышала два голоса. Один женский, мягкий и сладкий, со сдерживаемой дрожью, как натянутая струна. Она уже слышала этот голос… раньше, когда была Джин. Мужской голос низкий, полный спокойствия, человеческий… да, в нем есть что-то человеческое, чего нет в сладком голосе женщины. Она подумала: «Я Джин, я человек…»

Мужчина сказал:

— Скоро она должна проснуться. Сон ее глубок, и она может утонуть в нем. Но сон не должен утопить жизнь.

— Сон подчиняется мне. Он отпускает ее. Скоро она проснется, — ответила женщина.

— Она будет помнить? — спросил мужчина.

— Да, — ответила женщина. — Но она не будет страдать. Как будто все произошло не с ней, а с кем-то другим. Ей будет очень жаль эту другую, но сама она будто умерла вместе со своим мужем. Да так оно и есть. Смерть унесла с собой печаль, боль, горе. У нее осталась только память.

Джин показалось, что на какое-то время она вновь потеряла сознание… хотя никакого времени не могло существовать и окутавшей ее темноте… да и что такое время?

Тишину нарушил задумчивый мужской голос:

— Но память не принесет ей счастья.

Женщина ответила со звонким насмешливым смехом:

— Счастье? Я считала, что ты достаточно мудр, чтобы не говорить всерьез о такой чепухе, священник. Я дала ей покой, а это гораздо больше счастья. Да она и не просила счастья. Она хотела отомстить. И я помогу ей.

— Но она не знает, кто… — начал мужчина.

— Знает, — прервала его женщина. — И я знаю. И ты знаешь. Ты успел вырвать это из сознания тибетца, когда он умирал. А если ты все еще в это не веришь, поверишь, когда виновник придет — а он придет, чтобы убить ее ребенка.

— Убить ребенка! — прошептал мужчина.

Голос женщины похолодел. Он не утратил сладких интонаций, но стал звучать угрожающе:

— Ребенок не должен достаться ему, священник. Не сейчас. Позже, когда ты получишь сигнал…

Снова в ее голосе послышалась насмешка…

— Я собираюсь совершить путешествие… я слишком долго жила среди этих холмов. Пора повидать другие места… и я не хочу, чтобы опрометчивость спутала мои планы…

И снова Джин Мередит услышала ее холодящий смех.

— Не бойся, священник. Тебе помогут мои сестры.

Он спокойно ответил:

— Я не боюсь.

Голос женщины снова стал мягким, насмешка исчезла.

— Я знаю это. У тебя хватило мужества и мудрости, чтобы открыть запретные двери. Но меня держат тройные путы: обещание, клятва и желание. Когда наступит время, я смогу больше… но пока я беспомощна, эти путы держат меня. Поэтому мне нужен ты, священник.

Человек, который придет…

Голоса стихли. Тьма вокруг Джин медленно начала рассеиваться. Постепенно она сменилась зеленоватой серостью. Джин в отчаянии подумала: «Я должна родиться снова. Но я не хочу этого!» Свет начал резать глаза. Среди мутной серости показался изумрудный круг. Он становился все ярче, ярче…

Джин лежала на низкой постели, в гнезде из шелковых подушек. Рядом с ней — огромный древний бронзовый сосуд, похожий на купель для крещения. Ладони тысячелетий оставили на нем густую патину, похожую на мягкие зеленоватые сумерки. Солнечный луч упал на сосуд, и патина засверкала, как крошечное солнце. На боках высветились странные геометрические рисунки, спирали и изгибы ли-вен — символ грома. Сосуд стоит на треножнике… да ведь это древняя обрядовая купель династии Танг, которую Мартин привез из Юнани несколько лет назад… она была у них дома… Джин снилось, что она была в Китае и что Мартин… что Мартин…

Джин резко села и через широко раскрытую дверь выглянула в сад. Широкие ступени полого спускались к овальному бассейну, по краям которого гибкие ивы склоняли зеленые щупальца в голубую воду, где красовались глицинии с висящими гроздьями белых и светло-желтых цветов, азалии, подобные языкам пламени. Розовые лилии покрывали водную гладь. А на другой стороне маленькая сказочная пагода, покрытая разноцветной черепицей, и по обе стороны пагоды стройные кипарисы… да ведь это же их сад, сад голубой пагоды — Мартин воссоздал то место в Юнани, где живет его друг, старый мудрый священник… Очень похоже, но не совсем.

Что-то здесь не так. Горы не совсем такие, как вокруг их ранчо. В форме правильных конусов. Их ровные голые склоны из розового камня окружены деревьями… они похожи на огромные каменные шляпы с зелеными полями…

Джин повернулась и подробно осмотрела комнату. Помещение широкое и длинное, но насколько длинное, ей не видно, потому что солнце, вливавшееся в высокое окно и играющее на древнем сосуде, образовало непроницаемый блистающий занавес. Джин заметила на потолке мощные балки, потемневшие от времени, со странными резными символами. Слоновая кость и сверкающий лак. Низкий странно изогнутый алтарь из зеленого гагата, на нем церемониальные предметы незнакомой формы, большой бронзовый кувшин с крышкой в форме головы лисы…

Из тени за древним тангским сосудом появился человек, одетый с ног до головы в шелковое серебристо-голубое одеяние, на котором искусно, словно паутиной, вышиты даосские символы, а ниже, на серебряной груди, все та же голова лисы. Человек лыс, лицо у него тяжелое, лишенное выражения, кожа гладкая и слегка желтоватая, как древний пергамент. Ему можно дать и шестьдесят лет — и триста. Но глаза его просто приковали внимание Джин Мередит. Большие, черные, подвижные, поразительно живые. Молодые глаза на лишенном возраста тяжелом лице. Этот взгляд вливал в нее силу, спокойствие, уверенность, и все сомнения, все страхи, вся неясность словно улетучились из сознания. Впервые… после того страшного эпизода мозг ее стал ясным, хрустально чистым, мысли снова принадлежали только ей.

Она все вспомнила. Но вспомнила так, будто это случилось с кем-то другим. Ей было жаль этого другого, но сама она горя не чувствовала. Она была спокойна. Черные молодые глаза вливали в нее этот покой.

— Я вас знаю, — сказала Джин. — Вы Ю Чин, мудрый священник, которого любил мой муж. Мы в Храме лис.

Глава 2

— Я Ю Чин. Ты права, дочь моя, — тот самый мужской голос, который она слышала в мягкой полудреме.

Она попыталась встать, но — внезапно ощутив слабость — снова опустилась на постель. Он сказал:

— Ночь и день, и еще ночь и часть дня ты спала, — сказал Ю Чин. — Теперь тебе нужно поесть.

По-английски он говорил медленно, подолгу подбирая слова…

Он хлопнул в ладоши, и мимо зеленого сосуда скользнула сквозь столбы солнечного света женщина. Так же, как и он, лишенная возраста, с широким умным лицом и большими раскосыми черными глазами, добрыми и очень мудрыми. Халат прикрывал от полной груди и до колен ее сильное, крепкое, смуглое, как будто вырезанное из дерева, тело. В руках у нее был поднос, на нем чашка дымящейся похлебки и овсяной хлеб.

Женщина села рядом с Джин Мередит, подняла ее голову, прислонила к своей полной груди и начала кормить, как ребенка. Джин заметила, что сама она обнажена, на ней только тонкая рубашка из мягкого голубого шелка с серебристым символом лисы.

Священник кивнул, глаза его улыбались.

— Фьен-ви будет ухаживать за тобой. Скоро ты окрепнешь. Я вернусь. И мы поговорим.

Он вышел в широкие двери. Женщина скормила ей похлебку и хлеб. Потом ушла и вернулась с бронзовыми бутылками, в которых плескалась горячая и холодная вода. Она раздела Джин, вымыла, вытерла, снова облачила в свежую серебристо-голубую рубашку, обула ноги в сандалии… Трижды Джин пыталась заговорить с ней, но женщина только качала головой и бормотала на каком-то диалекте. Джин не поняла ни слова.

Солнце передвинуло луч с большой тангской купели. Джин лениво лежала в постели. Мозг ее был кристально прозрачен. Джин помнила все, что произошло, но оставалась невозмутимой, как лесной пруд, который отражает тучи, когда собственная его поверхность остается неподвижной. Но под этой внешне спокойной поверхностью скрывалось что-то безжалостное, алмазно твердое, что внушало бы боль и горечь, если бы Джин не знала, что ее желание будет удовлетворено…

Она вспомнила, что рассказывал ей Мартин о Ю Чине. Китаец, чьи предки были просвещенными правителями за десять столетий до того, как Человек из Галилеи был распят на кресте, он изучал западную науку в Англии и Франции, но не удовлетворил свою жажду истинной мудрости. Вернувшись в землю своих отцов, он принял философию Лао-Цзи и уединился в древнем храме в Юнани, известном как Храм Лис. С этим храмом связывались странные легенды, все в округе почитали и боялись его. Здесь Ю Чин проводил жизнь в размышлениях и ученых занятиях.

Как же Мартин его называл? Владельцем тайного знания. Повелителем иллюзий. Она знала, что Мартин уважал Ю Чина больше всех людей.

Джин подумала, не является ли женщина, ухаживавшая за ней, одной из его иллюзий… не принадлежит ли мир, в котором она живет, его фантазии… Но думала она об этом как-то лениво, всерьез это ее не волновало…

Ю Чин показался в дверях, подошел к ней, и опять убаюкивающий покой заструился из его глубоких глаз. Джин попыталась приподняться, поприветствовать его: мозг ее был ясен, но тело не слушалось. Ю Чин коснулся ее лба, слабость исчезла. Он сказал:

— Все хорошо, дочь моя. Теперь нам нужно поговорить. Выйдем в сад.

Он хлопнул в ладоши. По его сигналу появилась смуглая Фьен-ви, и с ней двое одетых в голубые одежды мужчин. Они несли кресло. Женщина подняла Джин, усадила в кресло. Мужчины вынесли ее в широкие двери, спустились по пологим ступеням к голубому бассейну. Джин с интересом осматривалась.

Храм стоял на выступе горы. Он был выстроен из коричневого камня и темного дерева. Стройные колонны, изгрызенные зубами столетий, поддерживали изогнутую крышу, крытую голубой черепицей. От широкой двери, через которую они вышли, спускался двойной ряд статуй лисиц, похожий на аллею сфинксов в Фивах. Аллея заканчивалась на полпути к бассейну. По склону горы вилась древняя лестница, по которой Джин тогда поднималась… Там, где лестница подходит к храму, росло покрытое белыми цветами дерево. Оно колебалось на ветру, как пламя свечи.

А весь храм неуловимо похож на голову лисы, морда лежит между лап — скульптурных аллей, вершина горы — лоб, а белое цветущее дерево как белое пятно в волосах той женщины…

Они подошли к бассейну. Лицом к синей пагоде стоит скамья. Фьен-ви накрыла ее подушками. Джин Мередит заметила, что у скамьи есть ручки, а на конце каждой ручки голова лисы. На спинке скамьи вырезана цепочка танцующих лис. По обе стороны скамьи выбиты в камне маленькие тропки, будто следы небольших зверьков, которые спускаются на водопой.

Джин посадили на скамью, и она утонула в подушках. Если бы не эта скамья, было бы полное впечатление, что она сидит у бассейна, который Мартин построил на их калифорнийском ранчо. Там, как и здесь, ивы опускают в воду зеленые щупальца, там, как и здесь, свисают бледно-аметистовые и белые соцветия глициний. Там, как и здесь, царит мир.

Ю Чин заговорил:

— Камень брошен в пруд. Рябь бежит кругами, круги достигают берега. Но вот волна стихает, и пруд становится прежним. Камень коснулся дна, пруд затих…

Она спокойно ответила, почти физически ощущая прозрачную ясность сознания:

— Вы хотите сказать, Ю Чин, что убийство моего мужа — такой камень?

Он продолжал, как будто не слышал ее слов:

— Но есть жизнь внутри жизни, и над жизнью, и под жизнью… И то, что произошло в пруду, могли ощутить и многие другие. Жизнь — это пузырь, в котором много других пузырей, мы их не видим, и пузырь, который мы знаем, тоже лишь часть большего пузыря, который мы также не видим. Но иногда мы ощущаем красоту больших пузырей, чувствуем свое родство с меньшими… и когда меньшая жизнь касается нашей, мы говорим о демонах… а когда нас касается большая жизнь, мы называем это небесным вдохновением, вспоминаем ангела, говорящего нашими устами…

— Я поняла вас, — вновь прервала его Джин. — Убийство Мартина — это камень. Он уйдет вместе с рябью… но он потревожил пруд, внутри которого много меньших прудов. Ну, хорошо, и что же?

Ю Чин медленно ответил:

— Есть такие места, где занавес между нашим миром и другими мирами особенно тонок. Где можно перейти из мира в мир. Почему это так, я не знаю… Но древние различали такие места. Они называли тех, кто незримо живет в таких местах, genii locorum — духи местности. Эта гора, этот храм — такое место. Поэтому я и живу здесь.

— Вы имеете в виду лису, которую я видела на ступенях? — спросила Джин. — Женщину, в которую превратилась лиса и свела с ума тибетца. Лису, которую я попросила о помощи и назвала сестрой. Женщину, которая прошептала мне, что я получу возможность отомстить, и которая назвала меня сестрой? Ну, хорошо, и что же?

— Ты все говоришь правильно. Убийство твоего мужа было камнем, упавшим в воду. Нужно подождать, пока уляжется рябь. Но это место… и это время… и теперь рябь не сможет улечься, пока…

И снова она его прервала, новая мысль мелькнула в ее мозгу, когда блеснул солнечный луч, отразившийся от камней на дне пруда.

— Я отвергла своего Бога. Существует он или нет, но этим я открылась для других жизней. И сделала это там и тогда, где и когда эти другие жизни, другие миры совсем рядом. Я принимаю это. И опять-таки — и что же?

— У тебя сильный дух, дочь моя, — заметил Ю Чин.

Она ответила с иронией в голосе:

— Еще оставаясь в темноте, незадолго до своего пробуждения, я как будто слышала разговор двоих, Ю Чин. Один голос был ваш, а другой — женщины-лисы, которая назвала меня сестрой. Она обещала мне покой. Что ж, он у меня теперь есть. И обладая этим покоем, я приобрела что-то нечеловеческое, как ее голос. Скажите мне, Ю Чин, вы, кого мой муж называл повелителем иллюзий, скажите — эта женщина на ступенях — одна из ваших фантазий? Исходит ли мой покой от нее или от вас? Я не ребенок и знаю, что вам легко было бы это сделать — с помощью наркотика или просто вашей ноли, — пока я лежала без сознания.

— Дочь моя, если это и иллюзии, то они созданы не мною. Если это иллюзии, то я, как и ты, подвержен им.

— Вы тоже видели… ее? — спросила Джин.

— И ее сестер. Много раз, — кивнул головой Ю Чин.

— Но это еще не доказывает, что она реальна, — рассудительно заметила Джин. — Фантазия вполне может перейти из одного мозга в другой…

Он промолчал. Она резко спросила:

— Я буду жить?

Он без колебаний ответил:

— Нет.

Она немного подумала, глядя на щупальца ив и сплетения глициний. Прошептала:

— Я не просила счастья. Она дала мне покой. Я не просила жизни, просила дать мне возможность отомстить. Но меня и месть больше не интересует.

— Это неважно. Ты столкнулась с другим миром. Ты просила и получила обещание. Рябь на пруде не уляжется, пока обещание не будет выполнено.

Она рассеянно глядела на конические холмы. Рассмеялась.

— Они похожи на большие каменные шляпы с широкими полями. Интересно, какое под ними лицо.

— Кто убил твоего мужа? — неожиданно спросил Ю Чин.

Она подняла руки, сплела их вокруг шеи. Сказала ровным голосом, будто читала по книге:

— Мне исполнилось двадцать лет, когда я встретила Мартина. Я только что кончила колледж. Ему было пятьдесят. Но в глубине души он оставался мечтательным мальчиком. О, я знала, что у него очень много денег. Но это не имело значения. Я любила его. Я любила в нем этого мальчика. Он предложил мне выйти за него замуж. Я согласилась.

Чарлз с самого начала возненавидел меня. Чарлз — его брат, он на пятнадцать лет моложе. И жена Чарлза тоже меня ненавидела. Видите ли, у Мартина не было других родственников. Если бы Мартин умер, все деньги достались бы Чарлзу. Они и не думали, что он женится. Последние десять лет Чарлз управлял делами: шахтами, акциями, инвестициями. Я не виню Чарлза за его ненависть ко мне. Но он не должен был убивать Мартина.

Медовый месяц мы провели на ранчо Мартина. Знаете, у него бассейн и сад точно такие же, как у вас. Только горы вокруг покрыты снежными шапками… И у него большой бронзовый сосуд, как у вас. Он рассказал мне, что точно скопировал сад, в котором живет у голубой пагоды Ю Чин. И что у сосуда тоже есть двойник в Храме лис Ю Чина. Он много рассказывал мне о вас…

Потом он вдруг срочно захотел приехать к вам, в ваш храм. Мартин оставался все таким же мальчишкой. Желание захватило его. Я была согласна на все, что могло сделать его счастливым. И мы отправились. До Нанкина нас сопровождал Чарлз. И ненавидел меня все больше — я чувствовала — с каждой милей этого пути. В Нанкине я сказала Мартину, что у меня будет ребенок. Я знала это уже несколько недель, но скрывала от него, боясь, что он откажется от путешествия и будет очень грустить. Но больше я не могла держать это в тайне. Мартин страшно обрадовался. Он рассказал все Чарлзу, который, разумеется, еще больше возненавидел меня.

Мартин написал завещание. В случае его смерти Чарлз, как и раньше, будет исполнять обязанности доверенного лица, распоряжаться деньгами и делами, его доля даже увеличится. Но все состояние — а это миллионы — переходит ко мне и ребенку. Чарлзу он завещал только полмиллиона.

Мартин прочел ему завещание. Я присутствовала при этом. И Кенвуд, секретарь Мартина, тоже. Я видела, как побледнел Чарлз. Он старался казаться довольным, озабоченным только тем, чтобы ничего не случилось с его братом. Но я догадывалась, что у него на сердце недоброе.

Кенвуду я, наоборот, нравилась, а Чарлзу нет. Однажды вечером в Нанкине, за несколько дней до нашего выхода в Юнань, он пришел ко мне. Старался отговорить меня от участия в путешествии. Насчет истинных причин он не распространялся, говорил о моем состоянии, тяжелом пути и так далее, но звучало это неубедительно. Наконец я прямо спросила его: в чем дело? Он сказал, что Чарлз тайно встречался с Ли Конгом, известным китайским деятелем. Я ответила, что у Чарлза есть право выбора знакомых. Кенвуд сказал, что Ли Конга подозревают в связях с преступниками, действующими в Сычуани и Юнани, в том, что он получает и реализует краденое и награбленное. Кенвуд добавил:

— Если вы с Мартином умрете до рождения ребенка, Чарлз унаследует все. Он ближайший и единственный родственник, потому что у вас больше никого нет. Вы отправляетесь в Юнань. Очень легко известить одну из тамошних банд. И тогда братец Чарлз получит все деньги. Конечно, бесполезно что-нибудь говорить вашему супругу. Он как ребенок, верит всем, а Чарлзу больше всех. Это кончится только моим увольнением.

Конечно, он был прав. Но я не могла поверить, что Чарлз, несмотря на всю ненависть ко мне, может убить брата. Нас было двое, плюс Кенвуд и приятная шотландка, мисс Маккензи, которую я отыскала в Нанкине и которая согласилась сопровождать нас, так как мне нужна была помощь. Всего в группе было двадцать человек, — остальные китайцы, но очень хорошие и надежные. Мы медленно, неторопливо пошли на север. Я сказала, что в Мартине жил мальчишка. Нет надобности говорить о его отношении к вам. И он любил Китай, старый Китай. Он сказал, что старый Китай теперь сохранился в немногих местах. И прежде всего в Юнани. Он хотел, чтобы наш ребенок родился… здесь…

Она некоторое время сидела молча, потом рассмеялась.

— Он родится здесь. Так, как мечтал Мартин… — Снова помолчала. Сказала слегка удивленно: — Это как-то странно… смеяться в таких обстоятельствах! — Потом спокойно продолжала: — Мы двигались довольно тихо. Меня несли в носилках. Всегда медленно, осторожно… из-за ребенка. Две недели назад Кенвуд сказал мне, что слышал, будто на нас нападут в определенном месте. Он много лет провел в Китае, знал, как добывать информацию, и я понимала, что с самого нашего выхода он наблюдал, и увещевал, и угрожал, и подкупал… Он действовал. Он сказал, что организовал контрнападение, что бандиты попадутся в собственную ловушку. Он ужасно ругал Чарлза. Говорил, что если бы мы добрались до Ю Чина, то были бы в безопасности. Потом он сказал, что, должно быть, ему подбросили ложные сведения. Контрнападение не понадобится. Я считала, что у него слишком разыгралось воображение.

Но мы все-таки попали в засаду. Им не был нужен выкуп. Им нужно было уничтожить нас. Они не дали нам ни одного шанса. Должно быть, мертвые мы для них дороже живых. Я поняла это, когда выбежала из палатки и увидела, как зарубили Мартина, как падает бедная Маккензи. Кенвуд мог бы спастись, но он умер, чтобы дать возможность убежать мне…

— Ю Чин, что вы со мной сделали? — сонно спросила Джин Мередит. — На моих глазах убили моего мужа… Я видела, как человек отдал за меня жизнь… и я переживаю за них не больше, чем если бы они были тростинками под серпом… что вы со мной сделали, Ю Чин?

— Дочь, если вы мертвы… и все ныне живущие мертвы, имеет ли это значение? — Ю Чин ответил вопросом на вопрос.

Джин сказала, качая головой:

— Но я не мертва! И не мертвы те, что живут сейчас. Я предпочла бы быть человеком, Ю Чин. И страдать, как человек.

— Это невозможно, дочь моя.

— Я хотела бы испытывать человеческие чувства, — сказала Джин. — Добрый Боже, как я хотела бы мучений…

Джин вздохнула и закончила свой рассказ:

— Вот и все. Кенвуд заслонил меня собой. Я бросилась бежать и оказалась на этих ступенях. Увидела лису, потом она превратилась в женщину…

Ю Чин продолжал:

— Ты видела тибетца, полукровку, который, завывая, как бешеный пес, набросился на тех, кто преследовал тебя. Видела, как тибетец пал под ножами своих людей. Я успел подойти раньше, чем он умер. Мы принесли его сюда. Я проник в его потухающий разум. Я узнал, что глава ханг-худзе Шенси нанял их, чтобы они полностью уничтожили ваш отряд. И что им пообещали не только все ваше добро, если вы все будете убиты, но и тысячу таэлей серебра. И когда тибетец спросил, кто гарантирует получение этой суммы, тот, что его нанял, проболтался спьяну, что это Ли Конг.

Она обхватила рукой подбородок, посмотрела на голубую пагоду и на бассейн… задумалась…

— Значит, Кенвуд был прав. Надо было его послушаться. Это Чарлз…

Потом сказала:

— Я почти ничего не чувствую, Ю Чин. Но одно чувство во мне все же живет. Это ненависть, Ю Чин…

Мне всего двадцать четыре года. Слишком рано умирать, не правда ли, Ю Чин? Но что сказала та женщина, когда я была в темноте? Что та моя часть, в которой есть место добру и жалости, умерла вместе с Мартином? Она права, Ю Чин… Вы правы. И я думаю, что хотела бы воссоединиться с этой своей частью.

Солнце садилось. Аметистовая вуаль опустилась на конусы гор. Неожиданно они как бы растаяли, растеклись… Пространство между вершинами стало хрустально прозрачным. Голубая пагода засверкала, словно была сложена из темных сапфиров, за которыми вспыхнули маленькие солнца. Джин вздохнула.

— Как здесь красиво, Ю Чин. Я рада, что я здесь… умру.

Рядом послышался шорох маленьких лап. По одной из высеченных в камне тропок пробежала лиса. Еще одна скользнула к бассейну, и еще, и еще. Они спокойно лакали голубоватую воду, с любопытством поглядывая на Джин.

* * *

Скользили минуты, часы, недели, прошел месяц. Каждый день Джин сидела на скамье у бассейна. Смотрела, как опускают свои ветви ивы, как лилии, словно большие розовые жемчужины, раскрываются и закрываются, рождаются и умирают на голубой глади бассейна, смотрела, как хрустальные зеленоватые сумерки окутывают конические вершины, смотрела, как с наступлением темноты приходят к бассейну лисы.

Теперь они относились к ней по-дружески, эти лисы, приветствовали ее, сидели рядом, заглядывали в глаза. Но никогда не приходила та стройная лиса с белым пятном между раскосыми зелеными глазами. Джин хорошо узнала смуглую женщину Фьен-ви и крепких слуг. А из разбросанных в округе деревень к храму приходили пилигримы; они украдкой, со страхом взирали на нее, когда она сидела на скамье рядом с лисами, и даже простирались перед ней ниц, как будто она какое-то божество, перед которым следует преклоняться.

И каждый день был точно таким, как день предыдущий. И она думала: «Дни без печали, без страха, без радости, без надежды ничем не отличаются друг от друга. И поэтому нет никакой разницы, умру я завтра или через год».

Какую-то сверхсильную анестезию получила ее душа — то ли от загадочной женщины на ступенях, то ли от Ю Чина. Она не испытывала никаких эмоций. И даже к будущему ребенку не было никакого чувства. Джин знала только, что должна его выносить.

Но однажды она ощутила слабое любопытство. Она хорошо понимала, что у мудрого священника из Храма лис есть свои средства, чтобы узнавать новости о мире.

Она спросила:

— Чарлз знает о засаде… о том, что я еще жива?

— Еще нет. Посыльные, которых к нему отправляли, не дошли до него. Пройдет несколько недель, прежде чем он узнает.

— И тогда он придет сюда, — сказала Джин, — ребенок уже родится, когда он придет сюда, Ю Чин?

Он ответил:

— Да.

— А я буду жива, Ю Чин?

Он промолчал. Она рассмеялась.


В сумерках, в середине часа собаки, она подошла к нему в саду, у бассейна.

— Мое время пришло, Ю Чин. Ребенок шевелится.

Ее отнесли в храм. Она лежала на кровати. Смуглая женщина ухаживала за ней. В храме горел единственный светильник из молочного гагата, сквозь его прозрачные стенки видны были огни свеч — как пять маленьких лун. Джин почти не чувствовала боли. Она подумала: «Я, наверное, обязана этим Ю Чину». И минуты летели, пока не наступил час кабана.

Она услышала, как кто-то царапается в дверь храма. Священник приоткрыл ее. Он заговорил негромко, произнес одно слово, — он его часто произносил, и Джин знала, что оно означает «терпение». Сквозь приоткрытую дверь ей виден был сад. Там горели маленькие круглые зеленые огоньки. Десятки огоньков, словно фонарики гномов.

Она сонно сказала:

— Мои маленькие лисы ждут. Пусть они войдут, Ю Чин.

— Еще нет, дочь моя.

Прошел час кабана. Прошла полночь. В храме царила полная тишина. Джин казалось, что весь храм ждет. И даже бледное пламя пяти маленьких лун на алтаре тоже ждет. Она подумала: «И ребенок ждет… чего?»

Тут она почувствовала острую боль и закричала. Смуглая женщина крепко держала ее за руки, которыми она пыталась колотить воздух. Священник сделал знак, и в зал вошли четверо крепких слуг. Они принесли сосуды с горячей водой и с водой, от которой не шел пар, и Джин решила, что в них вода холодная. Слуги не смотрели на нее, они подходили, отвернувши лица.

Священник коснулся ее глаз, погладил по бокам, и боль ушла так же быстро, как появилась. Она видела, как слуги налили воду в древнюю тангскую купель и ускользнули.

Она не заметила, как открывалась дверь, но теперь в храме оказалась лиса. Призрачная в тусклом свете храмовой лампады, она приблизилась грациозной походкой… лисица, изящная, как женщина… с раскосыми глазами, зелеными и яркими, как бриллиант… лисица-спасительница, которую она назвала сестрой…

И вот уже перед Джин — необычное женское лицо. Изящное лицо с раскосыми зелеными глазами под широким белым лбом, красновато-рыжие волосы слегка приподнимаются, и среди них виден клок серебра… глаза смотрят на нее, смотрят одновременно с лаской, насмешкой и легкой угрозой.

Женщина обнажена. И хоть Джин Мередит не может оторвать взгляда от ее зеленых раскосых глаз, она видит изгиб тонких плеч, круглые груди, стройные бедра. Джин почувствовала щекочущий холодок в груди… приятный холодок… как будто женщина погружается в нее, становится ее частью. Лицо придвинулось почти вплотную… оно еще ближе… еще… глаза теперь совсем рядом… и насмешка и угроза из них исчезли… в них теперь только мягкость и обещание… Джин почувствовала, как холодные губы касаются ее губ…

Лицо исчезло. Она тонет, тонет, не сопротивляясь… уходит в сверкающую серость… в мягкую слепую тьму… тьма приняла ее… Она испуганно воскликнула:

— Мартин! — Потом снова, с радостью: — Мартин!

Одна из пяти лунных ламп в гагатовом светильнике померкла. Пламя заколебалось. Погасло.

Смуглая женщина лежала лицом вниз на полу рядом с постелью. Священник коснулся ее носком ноги. Сказал:

— Приготовься. Быстрее.

Фьен-ви склонилась к неподвижному телу.

Что-то шевельнулось у алтаря. Из тени к тангской купели приближались четыре лисы. Четыре самки, — двигались они, как грациозные изящные женщины, у всех красновато-рыжая шкура, глаза яркие, цвета морской волны, и на лбу у каждой серебристо-белое пятно. Они собрались вокруг смуглой женщины.

Священник подошел к дверям и распахнул их. В храм одна за другой заскользили лисы… двадцать… сорок… весь храм заполнился лисами. Они окружили древнюю купель, сидели, свесив красные языки, и смотрели на постель.

Священник подошел к кровати. В руке у него был странно изогнутый тонкий бронзовый нож, обоюдоострый, заточенный остро, как скальпель хирурга. Смуглая женщина снова упала на пол. Священник склонился над постелью, начал резать уверенными движениями хирурга. Четыре лисицы придвинулись ближе, следили за каждым жестом…

…И в храме послышался жалобный крик новорожденного.

Священник отошел от кровати к купели… в руках он нес ребенка, и руки его, и сам ребенок были красны от крови. Четыре лисы шли рядом с ним. Остальные расступились, пропустили их и снова сомкнули круг. Четыре лисицы остановились по четырем сторонам купели. Они не стали садиться, — стояли, не отрывая взгляда от священника.

Священник обошел купель, склоняясь перед каждой лисицей и поднося ей ребенка. И каждая коснулась ребенка языком. Потом он поднял ребенка за ноги и подержал вниз головой высоко над собой, поворачиваясь, чтобы его увидели все остальные лисы.

Пять раз окунул ребенка в воду купели.

И тут погасли четыре остальные луны.

Послышался шорох, топот множества лап. Затем воцарилась тишина.

Ю Чин отдал короткий приказ. Слуги принесли лампы. Смуглая женщина поднялась с пола. Он передал ей ребенка. Сказал:

— Все кончено — и все начинается. Позаботься о ней.

Так родилась дочь Джин и Мартина Мередитов в древнем Храме лис. Родилась посреди часа лисы — так называют это время в тех районах Китая, где еще живы древние верования. Часу лисы противостоит час лошади: это животное в определенное время и в определенных местах обладает волшебством, которого не могут преодолеть лисы.

Глава 3

Дом Небесных Ожиданий оказал своим присутствием честь Пекину, еще не переименованному тогда в Бэйпин. Дом скрывался в самом сердце Древнего Города. Популярные здесь ожидания обычно были прямой противоположностью небесным. Во всяком случае, они имели отношение к весьма неортодоксальным представлениям о прекрасном.

Но, кроме хозяев Дома, никто не знал, что происходит за его стенами. Никогда никакие тайны не выходили за его пределы. И почти никакой информации нельзя было получить о Доме Небесных Ожиданий и его обитателях.

В сущности, здесь отмывали деньги, полученные в результате мероприятий, к которым неодобрительно относятся даже и наименее цивилизованных странах, — таких мероприятий, как шантаж, воровство в крупных размерах, контрабанда, пиратство, убийства… Хозяева дома получали щедрую долю от каждой успешной операции в обмен на абсолютную защиту от препятствий, подслушивания, шпионов, в обмен на продуманные ценные советы специалистов по поводу любого сомнительного аспекта предприятия.

Кандидаты в члены наиболее изысканных лондонских клубов никогда не проверяются с той тщательностью, как ищущие права войти в Дом Небесных Ожиданий — нужно быть законченным мерзавцем, чтобы это заслужить. Но возможности, которые предоставлял Дом, стоили любых усилий. Через три недели после рождения ребенка Джин в одной из комнат этого дома сидел Чарлз Мередит. Он не был здесь своим человеком, но признанные посетители дома обладали правом приводить гостей, которые нуждались в тайных услугах.

Привилегия для гостей сомнительная, хотя они об этом и не знали. Было вполне вероятно, что кое-кто из них никогда и нигде больше не появится. В таких случаях было почти невозможно установить их связь с Домом Небесных Ожиданий. След всегда терялся на дальних подступах к Дому. И если впоследствии обнаруживали их тела, то в таких обстоятельствах, что никогда нельзя было заподозрить Дом Небесных Ожиданий: там были специалисты не только по мошенничествам, но и по всяческим алиби. Хотя Чарлз Мередит ничего этого не знал, он все равно беспокоился. Во-первых, у него в кармане было много денег, очень много. Пятьдесят тысяч долларов. Во-вторых, он понятия не имел, где находится.

В назначенном месте он отпустил кули, сопровождавшего его из отеля, к нему подошел другой кули, который назвал правильный пароль; потом его везли по каким-то улицам, потом через узкий переулок; потом он обнаружил себя в извивающемся коридоре, потом оказался в прихожей, где его с поклоном встретил китаец и провел в эту комнату. Он никого не видел и ничего не слышал. Он ценил секретность — но, черт побери, всему есть предел! И где Ли Конг?

Он встал и нервно прошелся по комнате. Испытал легкое удовлетворение, нащупав под мышкой пистолет. Чарлз был высокого роста, худой, со слегка обвисающими плечами. Серый цвет глаз казался странным на смуглом лице. Открытый лоб, хищный нос крючком… Неприятнее всего рот, в котором отражалась жестокость и привычка потакать своим слабостям. Внешне энергичный, осторожный, деловой американец, не способный, конечно же, потворствовать убийству своего брата.

Он повернулся, услышав звук открывающейся двери. Вошел Ли Конг. Этот человек когда-то закончил один из американских колледжей. Отец питал надежды на дипломатическую карьеру сына, и обучение в Америке было частью исполнения его планов. Ли Конг пошел другим путем. Он узнал в мельчайших деталях все темные стороны американской жизни. Этот опыт, а также природные склонности и таланты, позволили ему занять высокое положение в Доме Небесных Ожиданий… На нем был строгий вечерний английский костюм. Внешне он полностью походил на того, кем надеялся его сделать отец. На самом же деле это был абсолютно беспринципный человек, начисто лишенный морали и совести.

Мередит раздраженно воскликнул:

— Какого дьявола вы так долго сюда добирались, Ли Конг?

Глаза китайца сверкнули, но ответил он вежливо:

— Плохие новости летят быстро. Хорошие идут медленно. Я не пришел слишком рано и не опоздал.

Мередит подозрительно спросил:

— Что это значит?

Ли Конг ответил, внимательно глядя на него:

— Ваш почтенный старший брат поднялся к дракону.

Серые глаза Мередита сверкнули. Рот его искривился в жестокой гримасе. Прежде чем он смог заговорить, Ли Конг добавил:

— С ним поднялись и его недостойные слуги. Все, кроме… — он замолчал.

Тело Мередита напряглось. Он вытянул голову вперед, словно хотел клюнуть собеседника. Тонким голосом спросил:

— Кроме?

— Когда вы минуту назад упрекнули меня в медлительности, — сказал Ли Конг, — я ответил, что не пришел раньше времени и не опоздал. Поэтому я должен принести не только хорошие новости, но и дурные…

Американец прервал его:

— Черт вас возьми, Ли Конг, кто уцелел?

— Жена вашего брата, — ответил китаец.

Лицо Мередита побелело, потом почернело от ярости. Он прошептал:

— Боже!

Потом взревел:

— Вы все испортили! — Рука его дернулась к пистолету под мышкой, но сразу опустилась. Он хрипло спросил:

— Где она?

Китаец заметил его движение, но не подал виду. Спокойно ответил:

— Она бежала в Храм лис, владение старого друга вашего брата Ю Чина.

Мередит заревел:

— Как они ее отпустили? Почему не пошли за ней?

— Они пошли за ней! О том, что случилось дальше, вы услышите… когда заплатите мне, мой друг.

— Заплачу! — Ярость победила благоразумие. — Когда эта шлюха жива? Я скорее увижу вас в аду, чем заплачу вам хотя бы цент!

Китаец бесстрастно сказал:

— Но с тех пор она также поднялась к дракону. По стопам своего супруга… Она умерла при родах.

— Оба умерли… — Мередит опустился в кресло, дрожа, как человек, с которого спало огромное напряжение. — Оба умерли…

Китаец следил за ним с застывшей злобой во взгляде.

— Но ребенок — жив! — сказал он.

Некоторое время американец сидел неподвижно, сверля китайца взглядом. На этот раз он взял себя в руки. Холодно сказал:

— Значит, вы играли со мной? Ну, что ж, слушайте. Вы ничего не получите, пока ребенок не последует за родителями. Ничего! И если вы задумали меня шантажировать, то помните: если вы обвините меня, то и сами отправитесь на встречу с палачом. Подумай об этом, желтая обезьяна!

Китаец закурил сигарету. Спокойно продолжил:

— Ваш брат мертв, в соответствии с указаниями. Его жена тоже умерла — это также соответствует указаниям, хотя и умерла она позже остальных. В нашем договоре не было речи о ребенке. Я не думаю, чтобы вы смогли добраться до него без моей помощи. — Он улыбнулся. — Разве не сказано, что тот из двух братьев дурак, кто считает себя неуязвимым?

Мередит ничего не ответил, мрачно глядя в потолок. Ли Конг продолжал:

— К тому же я могу поделиться информацией, дать совет… очень важный для вас, если вы решитесь идти за ребенком. А вам придется идти, если девочка вам нужна. И наконец — разве не написано в «Книге перемен», что в мозгу человека много входов, но только один выход? В этом Доме старинное высказывание переосмыслено. У этого Дома только один вход, но зато много выходов, и у каждого выхода ждет смерть.

Он снова помолчал, потом сказал:

— Подумай над этим, белый братоубийца!

Американец вздрогнул. Он вскочил на ноги, потянулся за пистолетом. Сильные руки схватили его за локти. Он оказался совершенно беспомощен. Ли Конг подошел к нему, вытащил пистолет и сунул в свой карман. Руки отпустили Мередита. Он оглянулся. Сзади стояли два китайца. Один держал алый шнурок для удушения, другой короткий обоюдоострый меч.

— Две из смертей, охраняющих выход. — Ли Конг был сама вежливость. — Можете выбирать. Рекомендую меч — это быстрее.

Мередит не был трусом и отличался редкой жестокостью, но тут он столкнулся с воплощенной безжалостностью.

— Вы выиграли, — сказал он. — Я заплачу.

— И немедленно, — улыбнулся Ли Конг.

Мередит достал пачку банкнот и протянул ему. Китаец пересчитал их и кивнул. Что-то сказал двум палачам, и они вышли. Потом очень серьезно добавил:

— Мой друг, вам повезло, что я понимаю: оскорбления, произнесенные представителем молодого народа, не обладают той же силой, как если бы были нанесены человеком моей расы, гораздо более древней. В «Книге перемен» написано, что нас не должно смущать внешнее сходство: нельзя одинаково оценивать слова взрослого человека и ребенка, пусть это те же самые слова. Кроме того, я чувствую себя перед вами в определенном долгу. Случилось так, что из посаженного в этом доме семени вырос деформированный цветок. Это, — серьезно продолжал Ли Конг, — пятно на чести дома… Поэтому я предлагаю, чтобы мы обсудили дальнейшие шаги без гнева и взаимных упреков.

Мередит учтиво сказал:

— Простите меня за мои слова, Ли Конг. Я вел себя как последний болван. Я приношу свои извинения.

Китаец поклонился, но не принял протянутой руки. Он продолжал:

— Ребенок в Храме лис. В Кансу это чрезвычайно почитаемое место. О девочке заботится Ю Чин. Он не только мудр, но и очень могуществен. К тому же, верный друг вашего покойного брата. Если Ю Чин что-нибудь заподозрит, вам будет очень трудно способствовать счастью вашего брата и его жены на небе, присоединив к ним дочь. Вы должны считать, что Ю Чин не просто подозревает вас — он все знает.

Мередит недоверчиво спросил:

— А что он может подозревать? Откуда он может знать?

Ли Конг, прежде чем ответить, задумчиво размял сигарету.

— Священник очень мудр. К тому же, как и у меня, у него есть опыт контакта с вашей восхитительной цивилизацией. Женщина жила с ним несколько недель, следовательно, он мог понять, кому будет выгодно… гм… исчезновение ваших почтенных родственников. Ему должно показаться крайне подозрительным, что ответственные за это прискорбное событие не стали, как требует обычай и как велит логика, удерживать пленников ради получения выкупа, они… гм… устранили их на месте. Естественно, он спросит себя почему. Наконец, как говорят свидетели, у Ю Чина есть доступ к источникам информации, недоступным другим людям, — живым людям, я хочу сказать. Мертвые, — сардонически заметил Ли Конг, — разумеется, знают больше…

Мередит презрительно спросил:

— О чем это вы? Духи, предсказание будущего — и прочий вздор?

Ли Конг задумчиво смотрел на него, потом ответил:

— Нет, не совсем это. Что-то близкое к классической идее о союзе с природой, природными духами, существами из другого мира, более древнего, чем мир человека, все еще живущими на Земле. Что-то вроде духов, обитающих в дубовой роще Додоны, или тех, что говорили с Сивиллой в гроте в Кумах, или, если перейти к более близким временам, тех, что наставляли Жанну Д’Арк с ветвей arbre fee, волшебного дерева в Домреми.

Мередит рассмеялся.

— Добрый Боже! И все это я слышу от вас?

Ли Конг невозмутимо ответил:

— Да, от меня! Я… я то, что я есть. Я ни во что не верю. Ни в добро, ни в зло. Я смелый человек. Но говорю вам: я не стал бы подниматься по ступеням Храма лис, сколько бы золота вы мне ни предложили.

Мередит подумал: «Он просто пытается запугать меня. Желтая собака старается не допустить меня к храму. Почему?» Произнес он только последнее слово:

— Почему?

— Китай очень стар, — сказал Ли Конг, — древние верования здесь еще сильны. Например, распространены легенды о женщинах-лисах. Женщины-лисы — духи природы. Разум земной, но нечеловеческий. Родственный дубовой роще Додоны, Кумскому гроту, волшебному дереву Жанны Д’Арк. В них многие верят, особенно в Кансу. Эти… духи… обладают силами, недоступными человеку. Потерпите немного, я вам расскажу о них. Они могут принимать только два земных облика: лисы и прекрасной женщины. Встречаются и мужчины-лисы, но легенды в основном связаны с женщинами. Для них не существует времени, вернее — они его хозяева. Для тех, кто оказывается в их власти, день может показаться тысячелетием, а тысячелетие — одним днем. Они могут открывать двери в иные миры, миры ужаса и миры радости… Если эти миры и иллюзорны, они не кажутся таковыми тем, перед кем распахнулись двери. Женщины-лисы могут помочь такому путешествию, а могут и помешать ему.

Мередит подумал: «Мы, кажется, подходим к сути». Китаец спокойно продолжал:

— Они могут заставить поверить во что угодно. Возможно, они создают фантомы, могут ранить и убивать. Они капризны и могут делать добро, независимо от добродетельности человека. Особенно они внимательны к беременным. Они могут войти в беременную, проникнуть внутрь через ее грудь или под ногтями пальцев… Они могут войти в нерожденного ребенка, который скоро должен родиться. В таких случаях мать всегда умирает. Они не могут вытеснить душу ребенка, но могут жить рядом с ней, вместе с нею. Странные легенды, друг мой, сам я в них не верю. Но именно из-за них ничто не может заставить меня подняться по ступеням Храма лис.

Мередит снова подумал: «Он пытается запугать меня! Что он обо мне думает — что я полный идиот и поверю этому суеверному бреду?» Он сказал высоким голосом, на который срывался, когда терял хладнокровие:

— Что это за игры, Ли Конг? Вы хотите меня обмануть? Хотите сказать, что вы на моем месте не пошли бы в храм за этим ублюдком? Почему?

Китаец ответил:

— Мой друг, моя игра с вами сыграна. Я не говорю, что вы не пойдете. Но, вы правы, если бы я был на вашем месте, то не пошел бы. Ни за что.

Американец ударил сжатым кулаком по столу.

— И вы хотите, чтобы я серьезно воспринимал этот вздор? Не думайте, что откажусь только потому, что какая-то желтая… — он испуганно смолк.

Китаец вежливо закончил:

— Из-за каких-то суеверий желтых людей. Позвольте указать вам еще на несколько тревожащих обстоятельств. Считается, что в Храме лис живут пять таких женщин-лис. Пять… духов. Они сестры. Ко мне были отправлены три вестника с сообщением о результате засады. Первый должен был добраться до меня через три недели после происшествия. Он исчез. Второго отправили с неделю спустя. Он тоже исчез. Но третий, с вестью о смерти жены вашего брата и о рождении ребенка, прилетел как на крыльях ветра. Почему не дошли первые два? Потому что кто-то хотел, чтобы мы были в неведении до рождения ребенка? Кто?

Далее, из Кансу не пришло вообще никаких вестей о нападении на вашего брата. Это, друг мой, ставит перед нами дополнительные проблемы. Вы не можете сказать, что знаете о смерти вашего брата. Вам придется говорить, откуда вы это знаете. Поэтому официально послать за ребенком вы не можете. Вам придется ехать самому — под каким-нибудь предлогом. Мне кажется, что тот, кто пропустил третьего вестника, хочет, чтобы явились вы сами.

Мередит снова ударил по столу.

— Я поеду!

— В-третьих, — продолжал Ли Конг, — мой вестник сообщил, что сбежавшая женщина поднялась по лестнице Храма лис. И когда воины почти догнали ее, между нею и ими оказалась лиса. И что эта лиса превратилась в женщину, которая, в свою очередь, превратила их предводителя в бешеного пса. И они удрали. Я думаю, — задумчиво сказал Ли Конг, — что я тоже удрал бы.

Мередит ничего не ответил, но продолжал как заведенный ударять кулаком по столу, а в глазах его полыхала ярость.

— Вы думаете, — сказал Ли Конг, — о трусливых желтых собаках! Конечно, они убежали. Полны по горло ромом и опиумом! Конечно!

Именно так Мередит и подумал, но предпочел промолчать.

— И наконец, — сказал Ли Конг, — жена вашего брата умерла при рождении ребенка…

— Потому что шлюха-лиса забралась в нее, — усмехнулся Мередит и, откинувшись, засмеялся высоким тонким смехом.

Китаец на мгновение утратил свое спокойствие, привстал, потом снова сел. Потом терпеливо сказал:

— Если решитесь подниматься по лестнице, поезжайте верхом на лошади. Предпочтительно на английской, на которой охотятся за лисами.

Он зажег новую сигарету.

— Если решитесь отправиться, возьмите с собой двух человек, таких же свободных от позорных суеверий, как и вы. Я знаю как раз двоих. Один немец, другой француз. Храбрые и решительные люди. Поезжайте втроем. Держите при себе как можно меньше китайцев. Когда подойдете к храму, поднимайтесь по ступеням одни. Туда не берите с собой ни одного китайца, — он серьезно сказал: — Я поручусь за этих двоих. Больше того, за них ручается Дом Небесных Ожиданий. Конечно, им нужно будет заплатить.

Мередит спросил:

— Сколько?

— Не знаю. Думаю, много. Вероятно, не меньше пяти тысяч долларов.

Мередит подумал: «Вот зачем он все это придумал. Это ловушка».

Ли Конг будто прочел его мысли. Он очень неторопливо и взвешенно сказал:

— Послушайте, Мередит. Я больше ничего от вас не хочу. Я не говорил с этими людьми. Они не знают и не узнают от меня ничего о той операции, за которую вы мне только что заплатили. Наши дела закончены. Вы мне не нравитесь, и я надеюсь, что мы больше никогда не встретимся. Я внятно говорю?

Мередит так же неторопливо ответил:

— На редкость внятно. Продолжайте.

— Они должны только знать, что вы беспокоитесь о брате. Когда по дороге вы обнаружите, что ваш брат и его жена мертвы и что остался ребенок, вы, естественно, захотите забрать с собой ребенка. Если вам откажутся отдать ребенка и понадобится кого-то убивать, они вам очень помогут. Это все. Я сведу вас с этими людьми. И позабочусь, чтобы все, с кем у меня есть связь, не мешали вам на пути в Кансу и на обратной дороге — если вы ухитритесь уцелеть. Если бы не обязательства, о которых я говорил, я бы и этого не сделал. Я и пальцем бы не пошевелил, чтобы помочь вам. После того, как вы выйдете из дверей этого дома, вы для меня больше не существуете. Я не желаю иметь ничего общего с Ю Чином и с теми, кто идет в Храм лис. Если мы когда-нибудь встретимся — не заговаривайте со мной. Не показывайте, что мы знакомы! Никогда не говорите со мной, никогда не пишите мне, не думайте обо мне. Между нами все кончено. Ясно?

Мередит, улыбаясь, кивнул. Подумал: «Я ошибался, думая, что он не хочет пускать меня в храм. Желтая крыса просто боится… он верит в эти идиотские предрассудки! Даже Америка не смогла выбить этого из его тупой китайской башки!»

Мысль эта позабавила его. Помогла отнестись к Ли Конгу с презрительной снисходительностью. Пробудила приятное чувство собственного превосходства. Он сказал несколько свысока, вернув былой гонор:

— Ясней, чем вы думаете, Ли Конг. Где я встречусь с вашими друзьями?

— Они будут у вас в отеле ровно в час, если вас это устроит.

— Устроит. Как их зовут?

— Они вам скажут. У них будет с собой моя письменная рекомендация.

Ли Конг встал. Он остановился у двери и вежливо поклонился. Мередит прошел мимо него. Они миновали коридор и через извилистый переулок выбрались на улицу. Это была не та улица, с которой он вошел. Его ждал кули. Ли Конг с поклоном усадил его.

— Пусть наши тени больше никогда не соприкоснутся, — церемонно сказал китаец. И добавил неожиданно угрожающим тоном: — Ради вашего здоровья!

Повернулся и исчез в переулке. Кули быстро побежал.

Глава 4

Месяц спустя в середине солнечного дня Мередит выехал на зеленую поляну и увидел первые ступени лестницы, ведущей к Храму лис. Рядом с ним ехали фон Бреннер и Лассаль, два храбрых и решительных человека, которых рекомендовал ему Ли Конг. Они вели себя крайне деликатно. Без всяких комментариев они приняли его объяснение, что он хочет узнать о судьбе брата, проявили должное сочувствие и не задавали неудобных вопросов. Оба могли говорить по-китайски и на нескольких диалектах. Лассаль знал Кансу и был даже немного знаком с местностью, в которой расположен Храм лис.

Мередит для маскировки расспрашивал жителей в тех поселках, через которые проезжал Мартин, и здесь немец и француз были его переводчиками. Когда им сообщали, что это место отряд брата миновал в добром здравии, казалось, что они верят, будто для Чарлза это добрая новость.

Либо они превосходные актеры, либо Ли Конг сдержал слово и действительно не посвятил их в подробности. Но вторая версия вскоре после вступления в Кансу несколько поколебалась. Француз слишком небрежно сказал, что если нужно подобраться к храму незаметно, минуя все деревни, то он знает обходной путь. Он заметил, что священник храма, несомненно, осведомлен об их приближении, но ожидает, что они пойдут обычной дорогой. Таким образом его можно застать врасплох.

Мередит оказался в затруднительном положении. Согласиться с этим предложением значило признать, что истинная цель экспедиции — храм, а то, что он говорил раньше, всего лишь предлог, и беспокойные расспросы в пути — обман. Он резко ответил, что у него нет причины заставать священника врасплох, что Ю Чин почтенный ученый, старый друг его брата и когда они до него доберутся, беспокоиться будет не о чем. Почему Лассаль считает, что нужно действовать тайно? Француз вежливо ответил, что если бы он знал об этой дружбе, такая мысль ни на мгновение не пришла бы ему в голову.

Сам же Мередит опасался Ю Чина не больше, чем женщин-лис Ли Конга. Вспоминая, как китаец старался запугать его своей болтовней об этой желтой Матушке-Гусыне, он испытывал презрение, которое несколько компенсировало перенесенное унижение. Он часто слышал, как Мартин превозносит мудрость и добродетели Ю Чина, но это лишь доказывало, насколько непрактичен был Мартин, который просто преждевременно впал в старческое безумие, что стало ясно, когда он женился на этой юной искательнице богатства, годной ему в дочери… Это был уже не тот брат, какого он знал раньше… кто мог бы сказать, как пошли бы дела дальше… это безумие могло их всех разорить, погубить… Старческий мозг в здоровом теле… если бы Мартин страдал от какой-нибудь тяжелой неизлечимой болезни и попросил бы помочь ему умереть, Чарлз, несомненно, сделал бы это… ну, и какая разница между этим и тем, что он в действительности сделал? То, что пришлось пожертвовать девчонкой и ее отродьем, конечно, плохо… но другого выхода не было.

Так Мередит оправдывал себя. Но, разумеется, у него не было причин довериться своим спутникам.

Он не совсем понимал, что станет делать с ребенком, когда тот окажется у него в руках. Девочке всего два месяца, а дорога в Пекин долгая. В храме должна быть какая-нибудь женщина. Он устроит так, что она поедет с ними в Пекин. Если что-то случится, если девочка в пути заболеет, это не его вина. Ее законное место, очевидно, в семье ее отца. А не в языческом храме в глубине Китая. Никто не обвинит его, что он захотел привезти ее домой… даже если с ней что-нибудь произойдет.

Но, поразмыслив, он решил, что это опасный вариант. Придется привезти ее целой и невредимой и доказать, что она дочь его брата. Лучше доставить ее в Пекин живой… может, даже лучше, если она живой попадет в Штаты, и будет законно установлена опека и передано наследство. Времени впереди много. А он получит свои полмиллиона и увеличенный процент с доходов, это поможет продержаться до тех пор, пока… что-нибудь не случится и все состояние не перейдет к нему. Он цинично подумал: «Ну, что ж, пока это чертово отродье в безопасности».

Утром они проехали через деревню. Их встретил староста и в ответ на обычные вопросы дал полный отчет об убийстве, бегстве Джин, о ее смерти в храме и о рождении ребенка.

Рассказ был настолько подробен, что у Мередита родилось легкое подозрение. Как будто этот человек заучил свой текст. Время от времени он подзывал какого-нибудь жителя для подтверждения его слов. Но все же Чарлз постарался проявить должное горе и желание наказать убийц. А Бреннер и Лассаль, разумеется, выразили ему глубокое сочувствие.

Наконец он сказал:

— Прежде всего нужно увезти ребенка в Пекин. Там я найму хороших белых нянек. Здесь придется найти женщину, которая будет заботиться о ребенке в дороге. Я хочу, чтобы девочка как можно скорее оказалась в Штатах под присмотром моей жены. И хочу привести в действие механизм наказания убийц, хотя понимаю, что здесь особенно надеяться не на что…

Спутники согласились, что желательно побыстрее отвезти девочку к его жене и что надежд на наказание убийц мало.

И вот теперь он стоит, глядя на древние ступени, которые приведут его к цели…

— По этой лестнице не подняться на лошади, если только это не цирковая лошадь. А таких здесь, кажется, нет.

Лассаль улыбнулся.

— К храму на лошади вообще не подняться. Там выше ступени еще более крутые. А тропы никакой нет. Нужно идти пешком.

Мередит подозрительно сказал:

— Похоже, вы хорошо знаете это место, Лассаль. Вы бывали раньше в храме?

— Нет, но я разговаривал с теми, кто в нем был, — ответил француз.

— Ли Конг посоветовал мне взять лошадь. Сказал, что женщины-лисы боятся их, — улыбнулся Мередит.

Бреннер рассмеялся:

— Die Fuchs-Damen! Всегда хотел их увидеть. Точно так же, как хотел увидеть одного из тех лунных лучников, о которых говорили во время войны. Да! Лучника я хотел бы угостить пулей, но для женщины-лисы у меня нашлось бы другое оружие. Да!

Лассаль уклончиво заметил:

— Трудно кое-что изгнать из головы китайцев, кое-какие вещи…

Бреннер сказал Мередиту:

— Я хотел бы задать вопрос. Насколько далеко мы зайдем, пытаясь забрать ребенка? А если священник решит нам его не отдавать? Как далеко мы можем зайти, убеждая его? — И задумчиво добавил:

— Староста сказал, что со священником три женщины и четверо мужчин. — Потом еще более задумчиво: — Рассказ старосты был полон подробностей. Он подозрительно много знает. Мне это не нравится, совсем не нравится.

Лассаль кивнул, ничего не говоря и вопросительно глядя на Мередита.

— Не вижу, на каком основании Ю Чин отказался бы отдать нам ребенка, — пожал плечами Мередит. — Я его дядя и законный опекун. Отец девочки, мой брат, оставил распоряжение на случай своей смерти. Ну, он умер. Если священник откажется отдать ребенка добровольно, я буду иметь право применить силу. Если священник при этом будет ранен, винить он должен только себя. Если его люди нападут на нас и будут ранены, мы в этом не виноваты. Так или иначе, ребенка я заберу.

Лассаль мрачно сказал:

— Если дело дойдет до схватки, обратно поедем тем путем, о котором я вам говорил. В Кансу для нас будет лучше, если мы не покажемся ни в одной деревне. И нам придется ехать со скоростью, которая может повредить ребенку.

— Надеюсь, у нас не будет неприятностей с Ю Чином, — ответил Мередит.

Путешественники привели с собой четвертую лошадь, крепкое животное с широким китайским седлом, на каких ездят женщины. Лошадей они привязали внизу и начали подниматься по лестнице. Вначале они разговаривали о всякой чепухе, постепенно их голоса поглотила окружающая тишина. Высокие сосны смотрели, как они проходят мимо. Скорчившиеся кусты следили за ними. Путники никого не видели, ничего не слышали, но постепенно стали такими же настороженными, как сосны и кусты, руки их не отрывались от рукоятей пистолетов, как будто прикосновение к оружию придавало им уверенности. С лиц их тек пот, как струится он со спин испуганных лошадей, когда они чувствуют, но не видят и не слышат опасность.

И тут все напряжение пропало, улетучилось, сгинуло. Они по-прежнему молчали, но распрямились, перевели дыхание, руки их оставили рукояти оружия. Перед ними показалась черепичная крыша Храма лис и его мирный голубой бассейн. На каменной скамье сидел человек. Он встал и пошел к храму. По обе стороны от него шли рыжие собаки. И вдруг путники поняли, что это не собаки, а лисы.

Путники обогнули храм. В коричневой стене не было двери, — только шесть высоких окон, казалось, наблюдали за их приближением. Сами они никого не видели. Подошли к фасаду храма. Человек, которого они заметили у бассейна, ждал их здесь. Лисы исчезли.

Мередит ожидал встретить пожилого человека, слабого, может быть, даже дряхлого. Лицо, которое он увидел, несомненно, старое, но глаза на нем молодые и поразительно живые. Большие, черные, подвижные, они притягивали к себе. Одет человек был в серебристо-голубое одеяние, на груди серебром вышита голова лисы.

Мередит подумал: «Он совсем не таков, как я ожидал». Он нетерпеливо покачал головой, как будто избавляясь от оцепенения. Сделал шаг вперед, протянул руку. Сказал:

— Я Чарлз Мередит. Вы Ю Чин, друг моего брата…

Священник ответил:

— Я ждал вас, Чарлз Мередит. Вы уже знаете, что произошло. Деревенский староста милостиво снял с меня тяжесть вручения вам первого цветка печального знания.

Мередит сообразил: «Откуда он об этом знает? Деревня отсюда в половине дня пути. Мы двигались быстро, и никто не мог добраться сюда раньше нас».

Священник взял его протянутую руку. Но не пожал, а пальцами обхватил запястье. Мередит почувствовал, как странные холодные иголочки покалывают его руку, распространяясь к плечу. Черные глаза пристально смотрели на него, и он ощутил то же прохладное оцепенение в мозгу. Рука разжалась, взгляд отпустил. Мередит почувствовал, что одновременно что-то уходит из его мозга.

— И ваши друзья… — Ю Чин так же схватил руку Бреннера, глянул ему в глаза. Потом повернулся к Лассалю. Француз убрал руки за спину, отвел взгляд. Поклонился и сказал:

— Для меня это слишком большая честь, почтенный отец мудрости.

Мгновение Ю Чин задумчиво смотрел на него. Потом обратился к Мередиту:

— О вашем брате и его жене больше сказать нечего. Они ушли. Вы увидите девочку.

Мередит резко ответил:

— Я пришел забрать ее с собой, Ю Чин.

Священник, казалось, его не услышал.

— Идемте в храм, и вы ее увидите.

Сквозь изъеденные временем колонны он прошел в зал, в котором умерла Джин Мередит. Трое следовали за ним. В зале стояла странная пугающая полутьма. Мередит предположил, что это сказывается контраст с ярким солнцем. Казалось, все помещение заполнено молчаливыми внимательными тенями. Алтарь из зеленого камня, на нем пять древних ламп молочного гагата. Лампы круглые, и в четырех из них горят свечи, превращая светильники в четыре маленькие луны. Священник подвел их к алтарю. Неподалеку стоял огромный бронзовый сосуд, похожий на крещенскую купель. Между алтарем и сосудом — старая китайская колыбель, а в ней запеленутый ребенок. Девочка. Она спала, поднеся ко рту сжатый кулачок с ямочкой.

Священник негромко сказал:

— Это дочь вашего брата, Чарлз Мередит. Нагнитесь. Я хочу вам кое-что показать. Пусть ваши друзья тоже посмотрят.

Трое склонились к колыбели. Священник осторожно откинул пеленку. На груди, над сердцем, было родимое пятно в форме колеблемого ветром пламени свечи. Лассаль поднял руку, показывая пальцем, но прежде чем он смог заговорить, священник схватил его за запястье. Посмотрел французу в глаза. Строго сказал:

— Не будите ее.

Француз несколько мгновений глядел на него, потом прошептал онемевшими губами:

— Вы дьявол!

Священник отпустил его руку. Спокойно сказал Мередиту:

— Я показал вам это родимое пятно, чтобы вы его узнали, когда снова увидите девочку. А это, Чарлз Мередит, будет не скоро.

Мередит почувствовал приступ гнева, голова закружилась… Он прошептал:

— Загородите меня, Бреннер! Лассаль, придушите его!

И наклонился, чтобы взять девочку из колыбели. Застыл. Руки схватили пустой воздух. И ребенок, и колыбель исчезли. Он поднял голову. Священник тоже исчез.

На месте Ю Чина стоял ряд лучников. Больше десяти. Четыре светильника отбрасывали на них тени. Они были в древних кольчугах, на головах блестели черные шлемы. Из-под забрал смотрели с бесстрастных лиц желтые раскосые глаза. Луки натянуты, тетивы напряжены, треугольные головки стрел, как змеи перед укусом… Мередит тупо смотрел на них. Откуда они взялись? Во главе цепи стоял гигант семи футов росту, с каким-то древним лицом, как будто вырезанным из грушевого дерева. Его стрела была нацелена Мередиту в сердце. Остальные…

Он прыгнул назад, встал между Бреннером и Лассалем. Они недоверчиво смотрели на линию лучников. Чарлз увидел, как немец поднял пистолет, услышал, как он хрипло сказал:

— Лунные лучники…

Услышал крик Лассаля: «Бросай, дурак!» Услышал щелчок тетивы, свист стрелы, увидел, как стрела пронзила запястье немца и пистолет со звоном упал на пол храма.

Лассаль бросил свой пистолет и крикнул:

— Не двигайтесь, Мередит!

Неожиданно под алтарем в свете четырех светильников Мередит снова увидел колыбель и в ней спящего ребенка.

Рядом с колыбелью стоял Ю Чин.

Священник поманил его. Лучники расступились, и Мередит прошел к алтарю. Ю Чин смотрел на него непроницаемым взором. Тем же спокойным тоном, совершенно лишенным гнева или упрека, сказал:

— Я знаю правду о гибели вашего брата. Вы считаете, что я ничего не смогу доказать. Вы правы — не смогу. В земном суде. А другого вы не боитесь. Но слушайте внимательно: у вас все же есть основания бояться меня. Однажды ребенок вашего брата будет послан к вам. До этого дня аккуратно заботьтесь об интересах девочки и не пытайтесь — прямо или косвенно — ей повредить. У вас есть деньги, оставленные вам братом. В вашем распоряжении проценты с состояния. Пройдет не меньше семи лет, прежде чем она появится. Хорошо используйте эти годы, Чарлз Мередит. Постарайтесь хотя бы отчасти загладить причиненное вами зло, хотя, конечно, полностью погасить свой долг вы не сможете. Но говорю вам: не пытайтесь отыскать ребенка, прежде чем его к вам пришлют. Не досаждайте мне. А когда она явится к вам, дело будет уже не в моих руках. Вы меня поняли, Чарлз Мередит?

Мередит услышал собственный голос:

— Я вас понял. Все будет так, как вы говорите.

Ю Чин достал из-под одежды пакет.

— Здесь описаны обстоятельства смерти вашего брата, смерти его жены и рождения ребенка. Они засвидетельствованы мною и другими очевидцами. Моей подписи достаточно, чтобы документу поверили. Я указал причины, по которым считаю бесполезным добиваться наказания убийц вашего брата и его спутников. Написал, что предводитель нападавших пойман и казнен. Это правда! Истинные причины моих действий останутся вам неизвестны. Теперь поднимите ваше бесполезное оружие — по крайней мере, здесь оно бесполезно — берите бумаги и уходите!

Мередит взял документы. Поднял пистолеты. Повернулся и прошел между лучниками к выходу, где под прицелом стрел стояли Бреннер и Лассаль. Они вышли из храма и двинулись по древней дороге.

Молча, как в полусне, миновали они бдительные сосны и вскоре оказались на поляне, где оставили лошадей…

Немец вдруг разразился проклятьем. Все трое будто проснулись. Фон Бреннер воскликнул:

— Стрела! Черт, где моя рана? Никакого следа! Лассаль, Мередит, смотрите, никакого следа!

Лассаль очень тихо ответил:

— Никакой стрелы не было, фон Бреннер. И лучников не было. И давайте побыстрее уйдем отсюда.

— Но я видел, как ударила стрела, — возразил Мередит.

— И лучников видел.

— Подержав человека за запястье, Ю Чин овладевает его мозгом, — произнес Лассаль. — Если бы мы не поверили в реальность лучников… мы бы их и не увидели. Лучники не могли причинить вам вреда, фон Бреннер. Но священник управлял нами. Нам пришлось поверить в их реальность. — Он отвязал свою лошадь. Повернулся к Мередиту, поставив ногу в стремя. — Ю Чин угрожал вам?

Мередит с угрюмым весельем ответил:

— Да… но дал мне семь лет отсрочки.

— Хорошо, — сказал Лассаль, — тогда мы возвращаемся в Пекин. Переночуем в деревне этого слишком информированного старосты, назад поедем открыто. Но быстро.

Он стиснул коленями бока лошади и поскакал вперед. Остальные последовали за ним. Лошадь с широким китайским седлом спокойно смотрела им вслед.

Через два часа после наступления темноты они добрались до деревни. Староста был вежлив, — дал им пищу и ночлег, — но крайне неразговорчив. Мередит молчал. Перед тем как закутаться в одеяло, он сказал Лассалю:

— Когда священник схватил вас за руку, вы собирались что-то сказать… что-то о родимом пятне на груди ребенка. Что именно?

— Я хотел сказать, что это символ женщины-лисы, — спокойно ответил Лассаль.

— Не прикидывайтесь, что вы верите в этот вздор!

— Я вам говорю только, что такое пятно — символ женщины-лисы.

Вмешался фон Бреннер:

— Я видывал странные вещи в этом проклятом Китае и в других местах, Пьер. Но никогда стрела не протыкала руку человека, чтобы не оставить никакого следа…

Лассаль терпеливо ответил:

— Послушайте, Франц. Священник — великий человек. Я видел, как нечто подобное проделывают так называемые волшебники в Индии и Тибете. Но никогда не видел такой полноты, такого совершенства. Лучники пришли в наш мозг по воле священника — да, это я знаю. Но говорю вам, Франц, если бы вы поверили, что стрела пронзила вам сердце, сердце ваше остановилось бы. Повторяю — он великий человек, этот священник.

— Но… — начал Мередит.

— Ради Бога, неужели вы так ничего и не поняли? — Лассаль закутался в одеяла и замолчал.

Мередит долго не мог заснуть. Он размышлял.

«Ю Чин ни черта не знает. Если бы знал, разве пообещал бы отдать мне ребенка? Он понимает, что ничего нельзя доказать. Он считает, что может запугать меня, и когда девочка вырастет, я со страху отдам ей наследство. А Лассаль такой же сумасшедший, как Ли Конг. Лучники все время где-то прятались. Они, конечно, реальны. А если это гипноз, хотел бы я посмотреть, как я вспомню все это в Нью-Йорке!»

Он рассмеялся.

Очень хорошее соглашение, решил он наконец. Вероятно, священник не пришлет ему девочку… еще лет десять. А тем временем… «Хотел бы я посмотреть на этот ряд лучников в ночном клубе Бронкса!» Экспедиция завершилась успешно. Священник такой же сумасшедший, как Мартин.

Чарлз был доволен. И уснул спокойным глубоким сном.

Три строчки на старофранцузском

— Война оказалась исключительно плодотворной для хирургической науки, — закончил Хоутри, — в ранах и мучениях она открыла неисследованные области, в которые устремился гений человека и нашел пути победы над страданием и смертью, — прогресс, друзья мои, невозможен без чьей-то крови. Но мировая трагедия указала еще на одну область, в которой будут сделаны еще более грандиозные открытия. Для психологов это была удивительная практика, лучшая, чем для хирургов.

Латур, великий французский медик, выбрался из глубин большого кресла; красные отблески камина падали на его проницательное лицо.

— Это верно, — сказал он. — Да, это верно. В горниле войны человеческий мозг раскрылся, как цветок под лучами солнца. Под воздействием примитивных животных сил, захваченные хаосом физической и психической энергии, — хоть сам человек породил эти силы, они закрутили его, как лодку в бурю, — все те тайные, загадочные области мозга, которые мы из-за отсутствия достоверных знаний называем душой, и смогли проявиться с куда большей мощью… Да и как могло быть иначе — когда мужчины и женщины, охваченных лютым горем или солнечной радостью, раскрыли глубины своего духа, — как могло быть иначе на фоне этого фантастического крещендо эмоций?

Заговорил Макэндрюс.

— Какую психическую проблему вы конкретно имели в виду, Хоутри? — спросил он.

Мы вчетвером сидели в каминном зале Научного клуба: Хоутри, руководитель кафедры психологии одного из крупнейших колледжей, чье имя почитается коллегами во всем мире; знаменитый Латур, француз; Макэндрюс, американский хирург, чей труд во время войны вписал новую страницу в летопись науки; и я. Имена всех троих — вымышленные, но читатель наверняка догадается, кто скрыт за псевдонимами.

— Я имею в виду проблему внушения, — ответил психолог. — Реакция мозга, проявляющая себя в видениях: случайная кучка облаков становится для перенапряженного воображения наблюдателей небесным войском Жанны Д’Арк; лунный свет в разрыве облаков кажется осажденным огненным крестом, который держат руки архангела; отчаяние и надежда трансформируются в легенды о лунных лучниках, призрачных воинах; клочья тумана над ничейной землей преобразуются усталыми глазами в фигуру самого Сына Человеческого, печально бредущего средь мертвых тел. Знаки, предзнаменования, чудеса, целый сонм предчувствий, призраки любимых — все это граждане страны внушения; они рождаются на свет божий, когда выходит на поверхность подсознание. В этой сфере, даже если будет собрана лишь тысячная доля свидетельств, психологов ждет работа лет на двадцать.

— А каковы границы этой сферы? — спросил Макэндрюс.

— Границы? — Хоутри был явно озадачен.

Макэндрюс некоторое время молчал. Потом достал из кармана желтый листок телеграммы.

— Сегодня умер молодой Питер Лавеллер, — сообщил он без видимой связи с предшествующим разговором. — Умер там, где хотел: в засыпанной траншее, прорезанной через древнее владение сеньоров Токелен, близ Бетюна.

— Он умер там? — Хоутри был предельно изумлен. — Но я читал, что его привезли домой; что это один из ваших триумфов, Макэндрюс!

— Он уехал умирать туда, где хотел умереть, — медленно повторил хирург.

Так объяснилась занимавшая прессу уже несколько недель странная скрытность семьи Лавеллеров: они никак не хотели сказать, что сталось с их сыном-солдатом. Молодой Питер Лавеллер был национальным героем. Единственный сын старшего Питера Лавеллера — как вы понимаете, и эта фамилия вымышлена, — он был наследником миллионов старого угольного короля и смыслом его существования.

В самом начале войны Питер отправился добровольцем во Францию. Связей и денег отца было бы достаточно, чтобы обойти французский закон, по которому каждый должен был начинать армейскую карьеру с самых низов, но молодой Питер и слышать не хотел о протекции. В нем горело благородное пламя мушкетеров и крестоносцев.

Привлекательный, голубоглазый, шести футов роста, двадцатипятилетний мечтатель поразил воображение французских солдат. Они очень любили Питера. Дважды он был ранен, и когда Америка вступила в войну, его перевели в экспедиционный корпус. При осаде Маунт Кеммель он получил еще одну рану, которая вернула его домой, к отцу и сестре. Я знал, что Макэндрюс сопровождал его в Европе и полностью излечил — во всяком случае, все так считали.

Но что с ним случилось потом и почему он отправился умирать во Францию? Макэндрюс положил телеграмму в карман.

— Есть границы, Джон, — обратился он к Хоутри. — Лавеллер был как раз пограничным случаем. Я вам расскажу. — Он поколебался. — Может, я поступаю неверно, но мне кажется, что Питер не возражал бы… он считал себя открывателем. — Он снова помолчал, потом принял решение и повернулся ко мне.

— Меррит, можете использовать мой рассказ, если сочтете его интересным. Но если решите использовать, измените имена и, пожалуйста, постарайтесь, чтобы по описаниям нельзя было никого узнать. Важна, в конце концов, суть случившегося — а тому, с кем это случилось, теперь все равно…

Я пообещал; вам судить, насколько я сдержал свое слово. Теперь я расскажу эту историю так, как тот, кого я назвал Макэндрюсом, рассказывал нам ее в полутемном каминном зале…

* * *

Лавеллер стоял за бруствером первой линии траншей. Была ночь, ранняя апрельская ночь северной Франции, — те, кто бывал там, поймут, о чем идет речь.

Рядом с Питером стоял траншейный перископ. Ружье лежало рядом. Ночью перископ практически бесполезен; поэтому Питер всматривался в щель между мешками с песком, разглядывая трехсотфутовой ширины полосу ничейной земли.

Он знал, что напротив, в такую же щель в немецком бруствере, другие глаза напряженно следят за малейшим движением.

По всей ничейной полосе лежали причудливые груды, и когда осветительные снаряды заливали полосу белым светом, они, казалось, начинали двигаться: вставали, жестикулировали, протестовали… И это было ужасно, потому что шевелились мертвецы: французы и англичане, пруссаки и баварцы — отходы работы красного винного пресса войны… На проволочном заграждении — два шотландца. Один был прошит пулеметной очередью, когда перелезал через заграждение. Взрыв перекинул его руку на шею товарища, который погиб в следующее мгновение. Так они и висели, обнявшись; и когда загорались и угасали осветительные снаряды, казалось, что шотландцы раскачиваются, пытаясь выпутаться из проволоки, убежать…

Лавеллер дико устал. Сектор ему достался тяжелый и нервный. Почти семьдесят два часа он не спал, потому что несколько минут оцепенения, прерываемые сигналами тревоги, были еще тяжелее, чем бодрствование.

Артиллерийский обстрел продолжался почти непрерывно. К тому же, еды в дивизии мало, а доставлять ее очень опасно. За ней приходилось ходить за три мили под смертельным огнем.

И постоянно нужно было восстанавливать бруствер, соединять разорванные провода, все снова и снова приходилось проделывать ту же утомительную работу, потому что был приказ: удержать сектор любой ценой.

Сознание Лавеллера почти отключилось, сохранялась только способность видеть. И зрение, повинуясь его сжатой в кулак воле, из последних сил исполняло свой долг: Лавеллер будет слеп ко всему, кроме узкой полоски земли, пока его не сменят с поста. Тело его онемело, земля уходила из-под ног, иногда ему казалось, что он плывет… — как те два шотландца на проволоке!

Почему они не могут висеть неподвижно? Какое право имеют люди, чья кровь давно вытекла и стала черным пятном, плясать и выделывать пируэты под аккомпанемент разрывов? Черт их возьми — хоть бы какой снаряд похоронил их, сбросил с проволоки, смешал с землей…

Выше по склону, примерно в миле находился старый замок — шато, вернее то, что от него осталось. Там глубокие подвалы, куда можно забраться и хорошо выспаться. Он знал это, потому что несколько столетий назад, впервые оказавшись на этом участке фронта, он уже ночевал там.

Каким счастьем было бы вползти в эти подвалы, прочь от войны, прочь от безжалостного дождя; снова спать в доме с крышей над головой.

— Я буду спать, и спать, и спать — и спать, и спать, и спать, — бормотал Питер и действительно чуть не заснул: мерный ритм повторения сыграл роль колыбельной.

Осветительные снаряды вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли; потом послышался треск пулемета. Сначала он решил, что это стучат его зубы, пока остатки сознания не подсказали ответ: какой-то нервный немец изрешетил беспокойных мертвецов.

Послышались чавкающие шаги. Нет необходимости оборачиваться: это свои. Иначе они не прошли бы часовых на повороте. Тем не менее его глаза невольно скосились на звук, и он увидел трех рассматривающих его человек.

Над головой плыло не менее полудюжины огней, и в их свете он узнал подошедших.

Один из них — знаменитый хирург, который приехал из базового госпиталя в Бетюне, чтобы посмотреть, как заживают раны после проведенной им операции; рядом — майор и капитан. Они, несомненно, направляются к подвалам. Что ж, кому-то должно быть хорошо. Питер отвернулся к щели.

— Что-то не так? — это майор обратился к гостю.

— Что-то не так… что-то не так… что-то не так? — слова мелькнули в мозгу, разгоняя сон.

Действительно, что не так? Все в порядке! Разве он, Лавеллер, не на посту? Измученный мозг гневно бился. Все в порядке. Почему они не уйдут и не оставят его в покое?

— Ничего, — сказал хирург. И опять слова забились в ушах Лавеллера, маленькие, шепчущие, шустрые, как мыши: «Ничего — ничего — ничего — ничего».

Но что говорит хирург? Почти не понимая смысла, он ловил обрывки фраз:

— Идеальный пример того, о чем я вам говорил. Этот парень — абсолютно истощенный, вымотанный, уставший. Все его сознание сосредоточено на одном — на бдительности… сознание истощилось, так что высвобождается подсознание… сознание реагирует только на один стимул — движение извне… но подсознание так близко к поверхности, что почти не удерживается… что оно… если его совсем освободить…

О чем это они говорят? Питер прислушался к шепоту.

— В таком случае, с вашего разрешения… — это опять хирург… О чем они? Разрешение на что? Почему они не уходят, почему не перестанут его беспокоить? Ему так трудно смотреть, а теперь еще приходится слушать. Что-то промелькнуло перед его глазами. Он совсем перестал понимать, что происходит. Должно быть, затуманилось зрение.

Он поднял руку и потер глаза.

Небольшой светлый кружок вспыхнул прямо перед ним на бруствере. Луч карманного фонарика. Что они ищут? В круге появилась рука, рука с длинными гибкими пальцами. В ней листок бумаги, на нем что-то написано. Хотят, чтобы он еще и читал? Не только смотрел и слушал, но еще и читал! Он приготовился возражать.

Прежде чем застывшие губы смогли произнести слово, он почувствовал, как кто-то расстегнул верхнюю пуговицу его шинели, чья-то рука сунула что-то в карман рубашки, как раз над сердцем.

Кто-то прошептал:

— Люси де Токелен.

Что это значит? Это не пароль.

В голове у него загудело — как будто он погружался в воду. Что за свет слепит его даже сквозь закрытые веки? Он с трудом разлепил глаза.

Лавеллер смотрел прямо на золотой диск солнца, медленно садившегося за строем благородных дубов. Он опустил взгляд. Он стоял по щиколотку в мягкой зеленой траве, усеянной маленькими голубыми цветами. Над их чашечками жужжали пчелы. Парили маленькие желтокрылые бабочки. Дул мягкий ветерок, теплый и ароматный.

Ему тогда это не показалось странным — нормальный домашний мир — мир, каким он и должен быть. Но он помнил, что когда-то был в другой жизни, совсем не похожей на эту, в мире несчастий и боли, кровавой грязи и холода, в мире жестокости, где ночи — мучительный ад раскаленных огней и яростных смертоносных звуков, в мире измученных людей, которые ищут и не находят отдыха и сна, в мире танцующих мертвецов. Где это было? Неужели действительно может существовать такое? Или это сон? Теперь ему совсем не хотелось спать.

Он поднял руки и посмотрел на них. Загрубевшие, исцарапанные и грязные. Обнаружил, что одет в грязную рваную шинель. На ногах ботинки с высокими голенищами. Рядом с ботинком полураздавленный букетик голубых цветов. Он почти застонал от жалости и наклонился, чтобы поднять раздавленные цветы…

«Слишком много мертвых, слишком много», — прошептал он и смолк, удивленный собственными словами. Он на самом деле пришел из того кошмарного мира? Как иначе он мог попасть в этот рай в таком отвратительном виде?

Где он теперь? Как мог добраться оттуда сюда? Ах, да, был пароль… Какое-то имя..

Он вспомнил: «Люси де Токелен».

Лавеллер произнес это вслух, все еще стоя на коленях.

Мягкая маленькая рука коснулась его щеки. Низкий сладкий голос ласкал истосковавшийся слух.

— Я Люси де Токелен, — сообщил этот голос. — А цветы вырастут снова. Но это очень мило, что вы о них горюете.

Он вскочил на ноги. Рядом с ним стояла девушка, стройная девушка лет восемнадцати, с туманным облаком волос вокруг маленькой гордой головки; ее большие карие глаза, устремленные на него, были полны нежности и жалости.

Питер стоял молча, насыщая свой голодный взор: низкий широкий белый лоб, красные, красиво изогнутые губы, округлые белые плечи, светящиеся сквозь шелковую паутину шарфа, стройное сладкое тело в облегающем платье необычного покроя с высоким поясом.

Она и так была достаточно хороша, но для жадных глаз Питера она казалась чем-то большим: источником, бьющим в безводной пустыне, первым прохладным ветерком сумерек после иссушающего дня, картинами рая для души, только что освободившейся от столетнего ада. Под его горящим восхищенным взглядом она опустила глаза, слабая краска появилась на ее белом горле, поползла по лицу…

— Я… я мадемуазель де Токелен, мессир, — прошептала она. — А вы…

Он заставил себя обрести дар речи.

— Лавеллер… Питер Лавеллер… так меня зовут, мадемуазель, — запинаясь, выговорил он. — Простите мою грубость… но я не знаю, как оказался тут… и не знаю, откуда пришел… из мира, совсем не похожего на ваш. А вы… вы так прекрасны, мадемуазель!

Ясные глаза на мгновение задержались на нем, в них промелькнула шаловливая улыбка. Потом она снова опустила веки.

Он, казалось, весь ушел в свой взгляд. Но потом к нему вернулось недоумение.

— Не скажете ли, что это за место, мадемуазель, — Питер по-прежнему запинался, — и как я здесь оказался, если вы… — Он замолчал. Откуда-то издалека, из других времен и пространств на него надвигалась огромная, тяжелая усталость. Он чувствовал ее приближение… все ближе и ближе… она коснулась его, прыгнула на него, он повалился на землю…

Две мягкие теплые руки схватили его. Его тяжелая голова упала на них. Сквозь тесно прижатые маленькие ладони в него вливалась сила. Усталость как-то сжалась, начала медленно отступать… исчезла…

Но возникло непреодолимое, неконтролируемое желание плакать… плакать от облегчения, что усталость ушла, что дьявольский мир остался где-то далеко, что теперь он здесь, с этой девушкой. Его слезы покатились на ее ладони.

На самом ли деле голова ее склонилась к нему, губы ее коснулись его волос? Или это ему показалось? Он тряхнул головой и встал.

— Не знаю, почему я плакал, мадемуазель… — начал он; и тут увидел, что ее белые пальцы переплелись с его — избитыми, почерневшими. Он выпустил ее руки.

— Простите, — пробормотал он. — Я не должен был вас касаться.

Она сделала быстрое движение, схватила его ладони, крепко сжала их.

Глаза ее сверкнули.

— Я вижу их не так, как вы, мессир Пьер, — ответила она. — И даже если бы я видела пятна, разве это не пятна крови из сердец храбрых сынов, воевавших под знаменами Франции? Считайте их боевой наградой, мессир.

Франция — Франция? Да, так назывался мир, который он оставил за собой; мир, где живые люди тщетно ищут сна, а мертвецы пляшут.

Мертвецы пляшут — что это значит?

Он бросил на нее тоскливый взгляд.

С коротким жалостливым возгласом она на мгновение прижалась к нему.

— Вы так устали. Вы голодны, — прошептала она. — Ни о чем не думайте, ничего не старайтесь вспомнить, мессир, пока не поедите, не напьетесь и не отдохнете немного.

И тут Лавеллер увидел невдалеке шато. Увенчанное изящными башенками, величественное, безмятежное, из серого камня, благородное, со шпилями и вымпелами, устремившимися к небу, словно плюмаж на шлеме гордого воина. Взявшись за руки, как дети, мадемуазель де Токелен и Питер Лавеллер пошли по зеленому газону к замку.

— Это мой дом, мессир, — сказала девушка. — А вон там, среди роз, нас ждет моя мать. Отца нет, и он расстроится, что не встретился с вами. Но вы с ним увидитесь, когда вернетесь.

Он вернется? Это означает, что — для начала — он отсюда уйдет. Но куда он отправится и откуда вернется? На мгновение взгляд его затуманился; потом вновь прояснился. Он шел среди роз; тонул в розах; розы были повсюду — большие, ароматные, раскрытые цветы, алые и шафрановые, розовые и совершенно белые; они росли гроздьями и полосами, взбирались на террасы, образуя у основания шато ароматный прибой.

По-прежнему рука об руку они прошли с девушкой между розами и оказались у стола, накрытого белоснежной скатертью и бледным фарфором. Стол стоял в беседке.

За ним сидела женщина. Она совсем недавно миновала расцвет своей дамской прелести, подумал Питер. Волосы ее напудрены, щеки розовые и белые, как у ребенка, глаза сверкают, они тоже карие, — как и у мадемуазель, и добрые, мягкие. Знатная дама старой Франции.

— Мама, — сказала мадемуазель, — представляю тебе сэра Пьера Ла Валье, очень храброго и достойного джентльмена, который почтил нас своим недолгим присутствием.

Ясные глаза женщины внимательно рассматривали его. Потом она чуть склонила величественную белую голову и протянула над столом тонкую руку.

Питер понял, что должен поцеловать руку, но не решался, помня о том, насколько он грязен.

— Сэр Пьер видит мир иначе, чем мы, — девушка рассмеялась ласковым, золотым смехом. — Мама, можно он увидит свои руки так, как мы?

Беловолосая женщина улыбнулась и кивнула, и взгляд ее, заметил Лавеллер, был полон той же доброты и жалости, что была в глазах девушки, когда она впервые на него посмотрела.

Девушка слегка коснулась глаз Питера и взяла его ладони в свои — они теперь были белые, изящные, чистые и даже красивые.

Он с огромным трудом подавил удивление, поклонился, взял в свою руку изящные пальцы дамы и поднес их к губам.

Она позвонила в серебряный колокольчик. Сквозь розы прошли два высоких человека в ливреях, приняли у Лавеллера его шинель. За ними последовали четыре негритенка в алой, вышитой золотом одежде. Они принесли серебряные тарелки — мясо, белый хлеб, пирожные, фрукты — и вино в высоких хрустальных флаконах; все это чуть не свело Питера с ума.

Лавеллер вспомнил, как он голоден. Он не удержал в памяти подробностей этого пира. Помнил только, что был счастлив больше, чем когда-либо за свои двадцать пять лет.

Мать говорила мало, но мадемуазель Люси и Питер Лавеллер болтали и смеялись, как дети. Они нравились друг другу и упивались друг другом.

И в сердце Лавеллера росло восхищение этой девушкой, встреча с которой была так удивительна. Сердце, казалось, не может вместить его радость. А глаза девушки, когда они останавливались на нем, становились все мягче, все нежнее, они полны были обещанием счастья, а гордое лицо под белоснежными волосами наполнилось бесконечной мягкостью, как лицо мадонны.

Наконец мадемуазель де Токелен, подняв голову и встретив в очередной раз его взгляд, вспыхнула, опустила длинные ресницы и очи долу; потом снова храбро вскинула глаза.

— Ты довольна, мама? — серьезно спросила она.

— Да, дочь моя, я довольна, — улыбаясь, ответила та.

И тут произошло невероятное, ужасное — похожее на руку гориллы, протянувшуюся к груди девственницы, на вопль из глубин ада в разгар ангельских песнопений.

Справа, среди роз, замелькал свет — судорожный порывистый свет, он разгорался и гас, разгорался и гас… И две фигуры… Одна обнимала другую рукой за шею; они наклонились, казалось, выделывая уродливые пируэты, стараясь вырваться, побежать вперед, вернуться… — они танцевали!

Танцующие мертвецы!

Мир, где люди ищут и не находят отдыха и сна, где даже мертвые не заслужили света и покоя, но должны танцевать под аккомпанемент осветительных снарядов.

Он застонал, вскочил на ноги, он дрожал каждым нервом. Девушка и женщина проследили за его смятенным взором, посмотрели на него глазами, полными жалости и слез.

— Успокойтесь, — сказала девушка. — Успокойтесь. Садитесь, там ничего нет!

И снова коснулась она его век, и мертвенный свет и пляшущие мертвецы исчезли. Но теперь Лавеллер понял. В его сознание устремился поток памяти — памяти о грязи, о вони, о яростных убийственных звуках, о жестокости, страхе и ненависти; памяти о разорванных людях и искалеченных мертвецах; памяти о том, откуда он пришел, — о траншее.

Траншея! Он уснул, и все это только сон! Он уснул на посту! Товарищи доверили ему, а он уснул! А эти две ужасные фигуры среди роз — это два шотландца, явившиеся напомнить ему о воинском долге, они пришли за ним. Он должен проснуться! Должен!

Он отчаянно попытался вырваться из этого иллюзорного сада, вернуться в родной дьявольский мир, который этот час очарования затуманил в его сознании… А женщина и девушка смотрели на него — все с той же бесконечной жалостью, со слезами на глазах.

— Траншея! — выдохнул Лавеллер. — Боже, разбуди меня! Я должен вернуться! О Боже, позволь мне проснуться! Я должен!

— Значит, я только сон?

Это голос мадемуазель Люси, слегка жалобный, слегка удивленный.

— Я должен вернуться, — простонал он, хотя сердце от ее вопроса просто замерло в груди. — Позвольте мне проснуться!

— Я — сон? — Теперь в ее голосе звучал гнев. Мадемуазель вплотную придвинулась к нему. — Я не реальна?

Маленькая ножка яростно топнула, маленькая рука сильно ущипнула его над локтем. Он почувствовал боль и с глупым видом потер пострадавшее место.

— Вы думаете, я сон? — спросила она и, подняв руки, прижала ладони к его вискам, притянув к себе его голову так, что его глаза смотрели прямо в ее.

Лавеллер тонул в их густой глубине, и по-прежнему не ощущал сердца, и мозг его плыл куда-то в тумане… Ее теплое сладкое дыхание касалось его щек. Что бы это ни было, где бы он ни был — она не сон!

— Но я должен вернуться назад, в траншею! — Солдат, сидевший в нем, продолжал цепляться за свой долг…

— Сын мой, — негромко произнесла мать, — сын мой, вы в траншее.

Лавеллер изумленно смотрел на нее взглядом одураченного ребенка. Она улыбнулась.

— Не бойтесь, — сказала она. — Все в порядке. Вы в вашей траншее, но в другом времени. За два века от нас — по вашему летоисчислению. Мы тоже так считали когда-то…

Холодок пробежал по его телу. Кто-то сошел с ума? Они или он? Рука его случайно коснулась теплого плеча; это его чуть-чуть успокоило.

— А вы? — наконец спросил он.

Он заметил, что женщины переглянулись, и мать в ответ на невысказанный вопрос коротко кивнула. Мадемуазель Люси взяла лицо Питера в свои нежные руки, снова взглянула ему в глаза.

— А мы… — мягко сказала она, — мы были… — тут она заколебалась… — вы называете это… Мы были мертвыми… для вашего мира. Это было двести лет назад.

Но прежде чем она произнесла это, Лавеллер понял, что именно происходит. На мгновение он почувствовал во всем теле ледяной холод, который тут же исчез, исчез, как изморозь под палящим солнцем. Если это реальность, правда — значит, смерти не существует! А это правда!

Это правда! Он был полон уверенности, у него не осталось даже тени сомнения, — но, может быть, это его страстное желание верить стало причиной такой убежденности?

Он посмотрел на шато. Конечно! Именно его руины вырывали из темноты вспышки осветительных снарядов, именно в его подвалах он хотел уснуть. Смерть — о, глупые, трусливые люди! — и это смерть? Это солнечное чудо, полное мира и красоты — это смерть?

И эта удивительная девушка, чьи карие глаза смеются в лад его самым сердечным желаниям! Смерть? Он чуть не расхохотался.

Еще одна мысль пришла ему в голову, пронеслась, как ураган. Он должен вернуться, вернуться в грязную траншею и открыть остальным великую истину, которую он только что обнаружил. Он похож на посланца погибающего племени, случайно разгадавшего сокровенную тайну: и теперь их лишенный надежды, трижды оплаканный мир вновь начинает играть всеми красками жизни. Больше не нужно бояться глупых снарядов, сжигающего огня, жалящих пуль, сверкающей стали. Какое они имеют значение, когда это — это — истина? Он должен вернуться и все рассказать. Даже эти два несчастных шотландца успокоятся на своей проволоке, когда он шепнет им… то, что узнал.

Он был возбужден, полон радостью, вознесен до небес, — полубог, носитель истины, которая освободит одолеваемый демонами мир от всяческой нечисти; новый Прометей, который подарит людям более драгоценное пламя, чем его мифологический предшественник.

— Я должен вернуться! — воскликнул он. — Должен рассказать людям о том, что мне открылось! Как мне попасть туда?

Но в этот миг чело его омрачилось тенью сомнения.

— Но они не поверят, — прошептал он. — Нет, мне нужно доказательство. Я должен принести что-нибудь, чтобы они поверили…

Леди Токелен улыбнулась. Взяла со стола маленький нож и срезала букет роз. Аккуратно вложила ему в руку.

Прежде чем он сжал стебли, девушка перехватила цветы.

— Подождите, — прошептала она. — Я дам вам другое послание.

На столе вдруг появились перо и чернила, и Питер удивился, откуда они взялись? Впрочем, что значит среди такого количества чудес еще одно маленькое чудо?

В руке мадемуазель Люси возник и листок бумаги. Она склонила головку и принялась писать; потом подула на бумагу, помахала ею в воздухе, чтобы просушить; вздохнула, улыбнулась Питеру и обмотала послание вокруг стеблей роз. Положила на стол и взмахнула рукой, словно фея.

— Ваш плащ, — сказала она. — Он вам понадобится. Теперь вам пора вернуться в траншею.

Она помогла ему одеться. Она улыбалась, но в ее больших карих глазах стояли слезы, рот, напоминающий розу, горестно искривился.

Теперь встала старшая женщина, снова протянула руку. Лавеллер склонился и поцеловал ее.

— Мы будем ждать вас, сын мой, — негромко сказала она. — Возвращайтесь, когда настанет час.

Он протянул руку за розами с обернутой вокруг стеблей бумагой. Девушка опередила его, взяла букет, подала ему.

— Вы не должны читать, пока не уйдете, — сказала она. И снова розовое пламя вспыхнуло на нежных щеках.

Рука об руку, как дети, они заторопились по газону к тому месту, где недавно встретились. Там они остановились, внимательно глядя друг на друга. И еще одно чудо произошло с Питером Лавеллером и потребовало, чтобы Питер в нем признался.

— Я люблю вас! — прошептал Питер — такой живой — так давно умершей мадемуазель де Токелен.

Она вздохнула и бросилась в его объятия.

— О, я знаю! — воскликнула она. — Дорогой, я знаю… — Я так боялась, что ты уйдешь, не сказав мне об этом.

Она подняла свои сладкие губы, прижала их к его губам; страстно откинулась назад.

— Я полюбила тебя сразу, как только увидела здесь, — сказала она, — с первого взгляда. Я буду ждать тебя здесь, когда ты вернешься. А теперь ты должен идти, любимый. Но подожди…

Он почувствовал, как рука ее пробралась в карман его рубашки, что-то прижала к сердцу.

— Возьми это, — сказала она. — И помни: я жду. Я обещаю ждать тебя вечно. Я, Люси де Токелен…

В голове у него зашумело. Он открыл глаза. Он снова в грязной военной траншее, но в ушах его еще звучит имя мадемуазель, а на сердце он чувствует пожатие ее руки. Рядом стоят и смотрят на него три человека.

У одного из них в руке часы. Это хирург. Зачем он глядит на циферблат? Неужели Питер так долго отсутствовал?

И тут Питер вспоминает, какое он принес известие! Усталость его как рукой сняло, он чувствовал себя преображенным, торжествующим; душа его пела гимны. Забыв о дисциплине и об уставе, он устремился к хирургу и двум офицерам.

— Смерти нет! — воскликнул он. — Мы должны сообщить об этом по линии — немедленно! Немедленно, понимаете? Скажите всем: у меня есть доказательство… того, что смерти нет!

Он запнулся и подавился своими словами. Трое переглянулись. Майор поднял электрический фонарик, посветил Питеру в лицо. Потом быстро встал между юношей и его оружием.

— Придите в себя, мой мальчик, и расскажите нам об этом поподробнее, — попросил он.

Они явно ему не верили. Ну, ничего, сейчас он им расскажет! Они узнают!

И Питер рассказал им о своем путешествии, опустив только то, что произошло между ним и мадемуазель: ведь это, в конце концов, их личное дело. Они серьезно и молча слушали. Тревога в глазах майора усиливалась.

— И тогда — я вернулся, вернулся быстро, как мог, чтобы помочь нам всем, забыть все это, — рука его взметнулась в жесте отвращения, — потому что все это неважно. Когда мы умираем, жизнь продолжается! Когда мы умираем, начинается истинная, прекрасная жизнь!

На лице ученого появилось выражение глубокого удовлетворения.

— Отличный пример! Лучше, чем я надеялся! — сказал он майору. — Замечательная штука — человеческое воображение!

В голосе его звучало благоговение.

Воображение? Питер был поражен и возмущен до глубины души.

Они ему не верят! Он им сейчас покажет!

— Но у меня есть доказательство! — воскликнул он.

Он распахнул шинель, порылся в кармане рубашки; пальцы его нащупали клочок бумаги. Ага, сейчас он им покажет!

Он вытащил цветы и протянул им.

— Смотрите! — Голос его звучал торжественной трубой.

Но что это с ними? Неужели они не видят? Почему они смотрят ему в лицо, а не на то, что он им показывает? Он сам взглянул на букет, потом недоверчиво поднес его к своим глазам, и вселенная будто перевернулась, а сердце перестало биться. Потому что в руке своей он обнаружил не те свежие и ароматные розы, что срезала для него в саду мать кареглазой мадемуазель.

Нет — пучок искусственных цветов, грязных, рваных, потрепанных, выцветших, старых!

Оцепенение охватило Питера.

Он тупо смотрел на хирурга, на капитана, на майора, чье лицо стало теперь не только тревожным, но и строгим.

— Что это значит? — прошептал Питер.

Неужели это был сон? Нет и не было прекрасной Люси, — неужели она лишь порождение его сознания? Нет кареглазой девушки, которая любила его и которую любил он?

Ученый сделал шаг вперед, вытащил из его разжавшихся пальцев фальшивый букетик. Бумага соскользнула, осталась в руке Питера.

— Вы, несомненно, имеете право узнать, что именно с вами произошло, — вежливый, интеллигентный голос едва пробивался сквозь его оцепеневший слух, — вы отлично себя проявили в нашем маленьком эксперименте. — Хирург весело рассмеялся.

Эксперимент? Эксперимент? Тупой яростный гнев загорелся в Питере. О чем говорит этот ученый болван?

— Мсье! — умоляюще сказал майор своему почетному гостю.

— О, с вашего разрешения, майор, — продолжал хирург, — этот молодой человек несомненно умен и образован. Вы слышите, как хорошо он говорит. Он поймет.

Майор не был ученым. Но он был французом, человеком, и к тому же тоже обладал некоторым воображением. Он пожал плечами, но на всякий случай чуть ближе придвинулся к упавшему ружью Питера.

— Мы, ваши офицеры и я, — продолжал ученый, — обсуждали сновидения, которыми мозг пытается объяснить прикосновение, незнакомый звук или что-нибудь другое, пробуждающее его ото сна. Допустим, рядом со спящим разбито окно. Он слышит звук, сознание стремится объяснить услышанное, но оно уступило контроль за происходящим подсознанию. И подсознание охотно приходит на помощь. Но оно вполне безответственно и может выражать себя только в образах…

Оно берет этот звук — и сплетает вокруг него некую романтическую историю. Увы! В лучшем случае это только фантастическая сказка, и как только сознание пробуждается, оно тотчас все понимает.

Подсознание производит свои образы невероятно быстро. Оно может в долю секунды прокрутить перед вами целую серию событий: в реальной жизни они заняли бы часы… или дни. Вы следите за моей мыслью? Возможно, вы понимаете, о каком эксперименте я веду речь?

Лавеллер неуверенно кивнул. Горький, всепожирающий гнев его все усиливался. Но внешне он оставался спокоен. Он выслушает, что проделал с ним этот самодовольный дьявол, а потом…

— Ваши офицеры не согласились с некоторыми моими выводами. Я увидел вас здесь, страшно усталого, сосредоточенного на своих воинских обязанностях, в полугипнозе-полубреду от перенапряжения и постоянных вспышек снарядов. Вы представляли прекрасный клинический случай, непревзойденный лабораторный материал…

Сможет ли он удержать свои руки вдалеке от горла хирурга, пока тот не завершит свою подлую речь? Люси, Люси, фантастическая сказка…

— Спокойно, mon vieux, — прошептал майор.

Да, он должен ударить быстро, офицер слишком близко. Но майор должен смотреть в щель вместо него. Когда Питер прыгнет, майор должен смотреть туда.

— И вот, — хирург говорил в лучшей академической манере, словно стоял на университетской кафедре, — и вот я взял веточку искусственных цветов, которую нашел между страниц старого молитвенника, подобранного в развалинах этого замка. На листочке бумаги написал по-французски строку из баллады об Окассене и Николетт:

«И вот она ждет, когда кончатся дни…»

— На страницах молитвенника было написано имя, несомненно принадлежавшее его давно покойной владелице — Люси де Токелен…

Люси! Гнев и ненависть забыты, и сердце вновь задыхается в странной тоске.

— Я провел веточкой цветов перед вашими невидящими глазами… Я хочу сказать, что слепо было ваше сознание и был уверен, что подсознание ничего мимо себя не пропустит. Показал вам строку из баллады — и ваше подсознание почувствовало и верную любовь, и разлуку, и ожидание. Я обернул бумагой цветы, сунул их вам в карман и прямо в ухо прошептал имя Люси де Токелен.

Проблема заключалась в том, что сделает ваше «альтер эго» с этими четырьмя вещами: цветком, содержанием строки, прикосновением и именем — захватывающе интересная ситуация! И не успел я отнять руку, не успело еще остыть на моих губах имя Люси, — вы повернулись к нам с криком, что смерти не существует, и вдохновенно изложили вашу замечательную историю… все, что создало ваше незаурядное воображение…

Питер сорвался: терпению его пришел конец. Он молча кинулся к горлу хирурга. Перед глазами его мелькали вспышки — красные, колеблющиеся языки пламени. Он умрет сам, но убьет этого хладнокровного дьявола, который может извлечь человека из ада, раскрыть перед ним райское небо, а потом швырнуть обратно в ад, ставший во сто раз более жестоким… И никакой надежды на вечную жизнь.

Но прежде чем он успел ударить, сильные руки скрутили его. Алые огни перед глазами померкли. Ему показалось, что он снова слышит нежный золотой шепот:

— Ничего! Ничего! Постарайся видеть, как я! Смотреть моими глазами…

Офицеры крепко держали Питера с обеих сторон. Они мрачно молчали и глядели на бледного хирурга с холодным недружелюбным выражением.

— Мой мальчик, мой мальчик… — самообладание хирурга исчезло, он дрожал, он был растерян. — Я не думал… простите… я и не думал, что вы воспримете это так серьезно…

Лавеллер спокойно сказал офицерам:

— Господа, все прошло. Не нужно держать меня.

Они посмотрели на него, освободили, похлопали по плечу. Опять глянули на своего гостя с тем же холодным неодобрением.

Лавеллер Неуверенно повернулся к брустверу. Глаза его были полны слез. Мозг, сердце, душа — все сплошное опустошение. Ни тени надежды. Ее письмо, его священная истина, с помощью которой он собирался открыть измученному миру рай, — всего лишь сон. Обман. Сказка.

Его Люси, его кареглазая мадемуазель, которая шептала слова любви, — фантом, пробужденный словом, прикосновением, строчкой, искусственными цветами.

Он не мог поверить в это. Он не хотел верить. Он все еще чувствовал ее золотой поцелуй, дрожь ее мягкого тела… Она сказала, что он вернется, и обещала ждать.

Что это у него в руке? Листок, в который были завернуты стебли роз, проклятая бумага, с помощью которой этот холодный дьявол поставил свой эксперимент.

Лавеллер скомкал ее, хотел швырнуть в темноту.

Но что-то остановило его руку.

Он медленно развернул листок.

Офицеры и гость увидели, как на лице его появилось сияние. Как будто душа его освободилась от вечной муки. Вся печаль, вся боль мира — исчезли. Перед ними снова был мальчик, верящий в рай.

Он стоял с широко открытыми глазами. Он не мог пошевелиться.

Майор сделал шаг вперед, осторожно взял у него листок.

Непрерывно рвались осветительные снаряды, траншея была залита их дергающимся светом, и при этом свете майор долго всматривался в прыгающие буквы.

Когда он поднял лицо, на нем было выражение благоговейного ужаса. Капитан протянул за бумагой дрожащую руку… Поверх слов, написанных хирургом, было еще три строчки — на старофранцузском:

Не печалься, сердце мое, не бойся кажущегося:

Наступит время пробуждения.

Та, что любит тебя. Люси.

* * *

Таков был рассказ Макэндрюса. Наступившее молчание первым нарушил Хоутри.

— Эти строчки, конечно, уже были на бумаге, — сказал он, — вероятно, они были слишком бледны, и ваш хирург их просто не заметил. Шел дождь, и влага проявила их.

— Нет, — ответил Макэндрюс, — их там не было.

— Откуда вы знаете? — возразил психолог.

— Потому что этим хирургом был я, — негромко произнес Макэндрюс. — Листок я вырвал из своей записной книжки. Когда я заворачивал в него цветы, он был чистым — только те слова, что написал я.

Более того, Джон… Почерк, которым были написаны три строчки, был очень похож на почерк из найденного мною молитвенника. И подпись «Люси» была точно та же самая, изгиб за изгибом… причудливый старомодный наклон.

Вновь повисло долгое молчание. Вновь его нарушил Хо-утри.

— Что стало с листком? — спросил он. — Сделали экспертизу чернил? Было ли…

— Мы стояли в недоумении, — прервал его Макэндрюс, — и вдруг резкий порыв ветра пролетел по траншее. Он вырвал листок у меня из руки. Лавеллер смотрел, как его уносит; но не сделал даже попытки схватить.

— Пусть летит. Теперь я знаю… — сказал он и улыбнулся мне прощающей, счастливой улыбкой веселого мальчишки. — Простите, доктор. Вы мой лучший друг. Вначале я решил, что вы сделали со мной то, чего ни один человек не сделал бы другому… теперь я знаю, что это действительно так.

Вот и все. Он прошел всю войну, не ища смерти, но и не прячась от нее. Я полюбил его, как сына. Если бы не я, он умер бы после Маунт Кеммель. Он очень хотел попрощаться с отцом и сестрой, и я залатал его невероятные раны. Он попрощался, а потом отправился в траншею под тенью старого разрушенного шато, где его нашла кареглазая мадемуазель…

— Зачем? — нервно спросил Хоутри.

— Он думал, что оттуда он сможет вернуться… быстрее.

— Для меня это совершенно произвольное заключение, — раздраженно, почти гневно сказал психолог. — Должно существовать какое-то естественное объяснение.

— Конечно, Джон, — примирительно ответил Макэндрюс, — конечно. Скажите нам, каково же оно.

Но Хоутри только махнул рукой.

Лесные женщины

Маккей устроился на балконе маленькой гостиницы, которая, как коричневый гном, присела на корточках на восточном берегу озера.

Озеро крохотное и одинокое, затерявшееся высоко в Вогезах; однако, нет, одиночество — не то слово, которым можно определить его дух, скорее — уединение. Со всех сторон нависали горы, образуя огромную треугольную чашу, которая, когда Маккей впервые ее увидел, показалась ему наполненной неподвижным вином мира и спокойствия.

Маккей с честью носил свои крылышки на лацканах всю мировую войну, сначала во французской авиации, потом, когда его страна вступила в схватку, в экспедиционном корпусе.

Как птицы любят деревья, так же любил их и Маккей. Для него это были не просто стволы и ветви, побеги и корни, для него это были личности. Он остро сознавал разницу в характерах даже представителей одного вида: вот эта сосна благожелательная и веселая, а вот та — суровая как монашка; этот дуб — важничающий разбойник, а тот мудрец, укутанный в зеленые таинственные размышления; эта береза распутна, а другая рядом с ней девственна и мечтательна…

Война опустошила его нервы, мозг, душу. Прошло уже несколько лет, но раны не затягивались. Но здесь, в обширной зеленой чаше, он почувствовал, что его охватывает ее дух: ласкает, успокаивает, обещает исцеление. Казалось, он плывет, как падающий лист, сквозь густой лес, и мягкие руки деревьев убаюкивают его.

Он остановился в маленькой гостинице и задержался здесь, и никак не мог уехать — сначала несколько дней, потом недель…

Деревья нянчили его, мягкий шепот листьев, медленное пение игольчатых сосен вначале заглушили, а потом совсем прогнали грохот войны и мелодию печали. Открытая рана его духа начала затягиваться от этого зеленого снадобья; потом она закрылась и стала шрамом; потом даже шрам зарос и исчез, как шрамы на груди земли зарастают и покрываются опавшей осенней листвой. Деревья наложили ему на глаза исцеляющие зеленые ладони, изгоняя картины войны. Он брал силу в уверенном шелесте ветра.

Но по мере того, как к нему возвращались силы, по мере того, как разум и дух исцелялись, Маккей все острее чувствовал, что само это место чем-то обеспокоено, что его тишина обманчива, что и оно испытывает непонятный страх.

Как будто деревья ждали, пока он выздоровеет, прежде чем передать ему свою тревогу. Теперь они пытались сказать ему что-то: в шепоте листвы, в пении сосновых игл слышались гнев и какие-то мрачные опасения.

Именно это удерживало Маккея в гостинице — чувство долга и благодарность, ощущение призыва о помощи, сознание, что что-то неладно… Он напрягал слух, чтобы уловить язык шелестящих ветвей, их слова, дрожавшие на самой грани человеческого восприятия.

Но они никогда не переходили через эту грань. И Маккею пришлось действовать самому.

Постепенно он сориентировался, определил, как ему казалось, источник тревоги.

На берегах озера было только два здания. Одно — гостиница, и вокруг него уверенно и дружески смыкались деревья. Как будто они не только приняли это здание под свою защиту, но и сделали его частью себя: частью природы.

Не так было с другим жилищем. Эта охотничья хижина давно умерших землевладельцев полуразвалилась, стояла заброшенная и мрачная. Она располагалась на другом берегу, прямо напротив гостиницы, и чуть в глубине, в полумиле от берега. Когда-то ее окружали поля и плодородный сад.

Лес надвинулся на них. Тут и там на полях стояли одинокие сосны и тополя, как солдаты, охраняющие пост; отряды молодой поросли поднимались среди изогнутых высохших стволов фруктовых деревьев. Но лесу не просто давалось продвижение: прогнившие пни показывали, где обитатели хижины срубали противников, черные полосы говорили, где лес жгли.

Здесь центр конфликта, который ощущал Маккей. Здесь зеленый народ леса атаковал, и сам был атакован; здесь шла война. Хижина была крепостью, осажденной лесом, крепостью, чей гарнизон устраивал постоянные вылазки с топором и факелом, унося жизни осаждающих. Однако Маккей чувствовал безжалостный напор леса, видел, как зеленая армия заполняет бреши во вражеских рядах, выбрасывает десант на расчищенные места, цепляется корнями и делает все это с сокрушительным терпением, заимствованным у вечных холмов и вековых скал.

У него было странное впечатление, что лес ночью и днем следит за хижиной мириадами глаз; неумолимо, ни на миг не забывая о своей цели. Он рассказал о своих наблюдениях хозяину гостиницы и его жене. Те посмотрели на него несколько удивленно.

— Старый Поле не любит деревья, это точно, — сказал старик. — И двое его сыновей тоже. Они не любят деревья, но и деревья их не любят.

Между хижиной и берегом до самого края озера виднелась прелестная маленькая рощица из серебристых берез и пихт. Роща тянулась примерно на четверть мили, в глубину достигала не более ста-двухсот футов, и не только красота деревьев, но и их любопытное расположение вызвало живой интерес у Маккея. По обоим концам рощи росло с десяток игольчатых пихт, не группой, а цепочкой, как в походном порядке; с двух других сторон на равных промежутках друг от друга также стояли пихты. Березы, стройные и изящные, росли под охраной этих крепких деревьев, но не очень густо, не заслоняя друг друга.

Маккею эта хитрая дислокация напоминала прогулку милых девушек под защитой благородных рыцарей. Со странным чувством он узнавал в березах восхитительных веселых женщин, а в пихтах — их возлюбленных трубадуров в игольчатых зеленых кольчугах. И когда дул ветер и склонял вершины деревьев, казалось, что изящные девушки приподнимали свои трепещущие лиственные юбки, склоняли лиственные головы и танцевали, а рыцари-пихты окружали их, смыкали руки и водили хороводы под музыку ветра. В такие минуты он почти слышал сладкий смех берез, страстные выкрики пихт.

Из всех деревьев этой местности Маккею больше всего нравилась эта маленькая роща. Он переплывал озеро на лодке и отдыхал в ее тени, он, закрыв глаза, слышал волшебное эхо сладкого смеха, слышал загадочный шепот и шорох танцующих ног, легкий, как падающие листья; он упивался мечтательным весельем, которое было душой этого миниатюрного леса.

А два дня назад он увидел Поле и двух его сыновей. Маккей дремал в роще почти весь день; лишь когда начали сгущаться сумерки, он неохотно встал и погреб к гостинице. Он был в нескольких сотнях футов от берега, когда из-за деревьев показались три человека и остановились, глядя на него. Три мрачных сильных человека, выше среднего роста, обычного для французских крестьян.

Он выкрикнул им дружеское приветствие, но они не ответили. Они стояли, хмуря суровые брови. И когда он снова склонился к веслам, один из них поднял топор и свирепо ударил по стволу стройной березы. Маккею показалось, что он слышит тонкий жалобный стон раненого дерева. Лес горько вздохнул.

Маккею показалось, что острое лезвие впилось в его собственную плоть.

— Прекратите! — закричал он. — Прекратите, черт вас возьми!

Вместо ответа человек ударил снова — и никогда ни у кого Маккей не видел такой ненависти, как на его лице в момент удара. Дико бранясь, со смертоносным гневом в сердце, он повернул лодку и устремился к берегу. Он слышал, как снова и снова крякал топор. Совсем рядом с берегом он услышал треск и опять тонкий жалобный крик. Он поднял голову.

Береза шаталась, падала. Но Маккей успел заметить нечто весьма необычное. Рядом с березой, росла одна из пихт, и, падая, меньшее дерево склонилось на пихту, как девушка падает в обморок на руки своего возлюбленного. Она лежала и дрожала, а одна из больших ветвей пихты вдруг выскользнула из-под нее, взметнулась и нанесла владельцу топора сокрушительный удар по голове, швырнув его на землю.

Конечно, всего лишь случайный удар ветви, согнутой давлением упавшего дерева и разогнувшейся, когда береза скользнула ниже… Но в движении ветви ощущался такой гнев, что это очень походило на мстительный удар. Маккей почувствовал странное покалывание на коже, сердце забилось с перебоями.

Мгновение Поле и его второй сын смотрели на крепкую пихту и лежащую на ее груди серебристую березу, защищенную игольчатыми ветвями, как будто — снова у Маккея возникла та же фантазия — как будто раненая девушка лежит в объятиях своего благородного возлюбленного. Потом, ни слова не говоря, все с той же жгучей ненавистью на лицах, отец и сын подняли пострадавшего, он обнял их руками за шеи, и они повели его, едва волочившего ноги, прочь.

Утром, сидя на балконе гостиницы, Маккей снова и снова возвращался к этой сцене, и все более и более человеческим казалось ему падение березы на подхватившую ее пихту, все более сознательным — ответный удар. В прошедшие с того момента часы он почувствовал, что беспокойство деревьев усилилось, что их призывы о помощи стали настойчивей…

Что они пытаются сказать ему? Что он должен сделать?

Обеспокоенный, он смотрел на озеро, пытаясь пронзить взглядом туман, совершенно скрывший противоположный берег. Неожиданно ему показалось, что он слышит призыв рощи. Маккей почувствовал, как она привлекает его к себе — так магнит притягивает и удерживает иглу компаса.

Роща звала его. Роща просила о помощи.

Маккей немедленно подчинился. Он встал и бросился вниз к причалу, сел в свой скиф и начал грести поперек озера. И когда весла коснулись воды, беспокойство покинуло его, уступив место миру и какому-то особому возбуждению.

Над озером по-прежнему лежал густой туман. Ветра не было, но туман вздымался сгустками, перемещался, дрожал и сворачивался под прикосновением невидимых воздушных рук…

Он был живым, этот туман. Он собирался в фантастические дворцы, мимо чьих сверкающих фасадов проплывал Маккей; дворцы превращались в холмы и долины, в окруженные стенами равнины. Блестели маленькие радуги, а на воде возникали блестящие полосы и растекались, как опаловое вино. Маккею вдруг показалось, что туманные холмы — это настоящие горы, а долины меж ними — не просто видение. А сам он — великан, плывущий сквозь волшебную страну. Прыгнула форель — словно левиафан вынырнул из бездонных глубин. Вокруг дуги ее тела плясали радуги, потом они превратились в россыпи мягко сверкающих драгоценностей: алмазов и сапфиров, пламенных рубинов и жемчужин с блестящей розовой сердцевиной. Рыба исчезла, беззвучно уйдя под воду; ее радужное тело сверкнуло в волне, и только многоцветный водоворот вспыхнул на мгновение на том месте, где была форель.

Не было слышно ни звука. Маккей опустил весла и наклонился вперед, доверившись течению. Он чувствовал, как открываются ворота неведомого мира…

Неожиданно он услышал голоса, множество голосов, вначале слабые и бормочущие, потом громче, отчетливее, — сладкие женские голоса и смешанные с ними более низкие мужские. Голоса поднимались и падали в диком веселом напеве, в их радости переплетались гнев и печаль — как будто солнечные ткачи вплетали в свою огненную ткань черные нити печали и алые полосы гнева.

Маккей дрейфовал, не смея дышать, чтобы не заглушить звуки волшебного пения. Оно звучало все ближе и ближе, и он заметил, что лодка пошла быстрее, что маленькие волны подталкивают ее вперед своими мягкими бесшумными ладонями. Когда лодка уткнулась в берег и зашуршала по гладкой гальке, песня смолкла.

Маккей привстал и всмотрелся. Здесь туман был еще гуще, но он увидел очертания рощи. Как будто глядишь через множество занавесей из тонкого газа: деревья казались плавающими, воздушными, нереальными. И среди них в размеренном ритме мелькали фигуры: так тени ветвей ритмично танцуют под ветром.

Маккей вышел на берег и медленно направился к ним. Туман сгустился сзади, спрятав озеро.

Ритмичное мелькание прекратилось; ни движения и ни звука среди деревьев. Но он чувствовал, что вся роща полна внимательно наблюдающей за ним жизни. Маккей попробовал заговорить, но какое-то молчаливое заклятие запечатало его уста.

— Вы меня звали. Я пришел помочь вам, если смогу…

Слова всплыли в его сознании, но произнести их он не смог. Снова и снова он пытался открыть рот; казалось, слова умирают у него на губах…

Туманный столб проплыл вперед и остановился, покачиваясь, на расстоянии вытянутой руки. Неожиданно из него выглянуло женское лицо. Глаза на уровне его глаз. Да, женское лицо… но Маккей, глядя в эти глаза, внимательно рассматривавшие его, понимал, что они не могут принадлежать человеку. Глаза без зрачков, белки — оленьи и цвета мягкой зелени лесной поляны. В них — крошечные светлые звездочки, как мотыльки в лунном луче. Глаза широкие и широко расставлены под низким лбом, над которым — прядь за прядью — вьются волосы цвета бледного золота, словно посыпанные золотым пеплом. Нос маленький и прямой, рот алый и изысканный. Лицо овальное, заостряющееся к нежному острому подбородку.

Прекрасное лицо… прекрасное чуждой волшебной красотой. Несколько мгновений эти необычные глаза всматривались в Маккея. Потом из тумана вынырнули две белые тонкие руки — длинные ладони, узкие пальцы…

— Он услышит, — прошептали алые губы.

И сразу вокруг замельтешили звуки: шепот и шорох листьев, дыхание ветра, скрип ветвей, смех невидимых ручейков, плеск воды, падающей в глубокий каменный пруд…

— Он услышит!

Длинные белые пальцы коснулись его губ, и прикосновение их освежало, как глоток березового сока после долгого утомительного подъема; оно казалось прохладным и слегка сладковатым.

— Он будет говорить, — прошептали алые губы.

— Он будет говорить! — подхватили щебечущие лесные голоса, как подхватывают молитву.

— Он увидит, — прошептали губы, и холодные пальцы коснулись его глаз.

— Он увидит! — повторили лесные голоса.

Туман, скрывавший рощу, задрожал, поредел и исчез. Его место занял ясный, прозрачный, слегка зеленоватый, чуть светящийся эфир: Маккею показалось, будто он находится внутри чистого бледного изумруда. Под ногами — золотой мох, расцвеченный маленькими звездочками васильков. Женщина со странными глазами и волшебным лицом теперь стала видна вся… Он увидел стройные плечи, крепкие острые груди, гибкое тело. От шеи до колен на ней какое-то одеяние, тонкое, шелковое, будто сотканное из паутины; сквозь него просвечивает и мерцает тело, словно огонь молодой весенней луны играет в ее венах.

Дальше, на золотом мху, видны другие похожие женщины, все они смотрят на него такими же широко расставленными зелеными глазами, в которых танцуют облака, и мотыльки, и лунные лучи; все увенчаны короной блестящих бледно-золотых волос; у всех овальные заостренные лица волшебной, опасной красоты. Но если первая женщина смотрела на него серьезно, оценивающе, то среди ее сестер некоторые смотрели насмешливо, другие звали его соблазнительным взглядом, были и такие, что глядели с обычным любопытством, и такие, чьи большие глаза упрашивали, умоляли его…

И вдруг Маккей понял, что видит в этом неземном зеленоватом сверкающем воздухе и деревья своей любимой рощицы. Только они стали туманными; они напоминали теперь белые тени, отброшенные на тусклый экран; стволы и ветви, побеги и листья — они окружали его, как будто сплетенные из воздуха неведомым мастером призраки деревьев, растущих в каком-то другом измерении.

Неожиданно он заметил и мужчин. У них так же широко расставлены глаза, и так же лишены зрачков, но белки — карие и голубые. У них заостренные подбородки и овальные лица, широкие плечи; одеты они в темно-зеленые куртки; смуглые, мускулистые, сильные и красивые, но и их красота была чуждой, волшебной, нечеловеческой…

Маккей услышал негромкий жалобный плач. Он обернулся. Недалеко от него в объятиях смуглого мужчины в зеленом лежала девушка. Его глаза были полны черным пламенем гнева, ее — затуманены и наполнены страшной болью. На мгновение Маккей увидел березу, которую срубил сын Поле, и пихту, на которую легла эта береза. Он увидел их мерцающие контуры вокруг женщины и мужчины. На секунду девушка и мужчина, береза и пихта показались ему одним целым… Женщина с алыми губами коснулась его плеча, и зрение его прояснилось.

— Она засыхает, — вздохнула женщина, и в голосе ее Маккей услышал печальный шелест листвы. — Разве не жаль, что она засыхает, наша сестра, такая молодая, такая стройная и красивая?

Маккей снова посмотрел на девушку. Белая кожа потрескалась, лунный блеск, который так нежно просвечивал сквозь тела остальных, казался у нее тусклым и бледным, стройные руки безжизненно опустились, тело обмякло. Рот побледнел и высох, туманно-зеленые глаза поблекли. Золотые волосы посерели, Маккей видел медленную смерть увядания…

— Пусть отсохнет рука, ударившая ее! — сказал мужчина в зеленом, который поддерживал девушку, и в его голосе Маккей услышал свирепый шум зимнего ветра в мертвых ветвях.

— Пусть сердце его высохнет, пусть его сожжет солнце! Пусть он никогда не увидит дождя и воды! Пусть его покарают ветры!

— Я хочу пить, — прошептала девушка.

Женщины зашевелились. Одна выступила вперед, держа чашу, словно сделанную из тонких листьев, превратившихся в зеленый кристалл. Она остановилась у ствола одного из призрачных деревьев, взяла одну ветвь и потянула ее вниз.

Стройная девушка с испуганными негодующими глазами подплыла к дереву и обняла руками призрачный ствол. Женщина с чашей надрезала ветвь чем-то, показавшимся Маккею стрелой из гагата. Из раны полилась тягучая жидкость. Когда чаша наполнилась, женщина, стоявшая рядом с Маккеем, подошла к дереву и закрыла руками раненое место. Маккей увидел, что жидкость больше не течет. Женщина ласково коснулась дрожащей девушки.

— До свадьбы заживет, — мягко сказала она. — Выпал твой жребий, маленькая сестра. Рана зарастет. Скоро ты о ней забудешь.

Женщина с чашей опустилась на колени возле пострадавшей. Девушка жадно выпила — все до последней капли. Туманные глаза прояснились, засверкали; сухие и бледные губы покраснели, сквозь тело блеснул загадочный внутренний свет.

— Пойте, сестры! — резко воскликнула она. — Танцуйте для меня, сестры!

Зазвучала песня, которую Маккей уже слышал в тумане на озере. И теперь он не мог понять ни слова, но тему разобрал ясно: радость весеннего воскресения, нового рождения, когда в каждой ветви поет, вздувается в почках, расцветает во всяком листочке жизнь; танец деревьев в ароматных ветерках весны; барабаны радостного дождя на лиственном капюшоне; страсть летнего солнца, испускающего на деревья свой золотой поток; медленное величественное шествие луны и протягивающиеся к ней зеленые руки; мятеж и дикая радость ветров, их безумный вой и гудение; мягкое сплетение ветвей, поцелуй влюбленных листьев — все это и еще большее, чего Маккей не мог понять, потому что есть тайны, о которых у человека нет никакого представления… И было в ритмах танца этих странных зеленоглазых женщин и смуглых мужчин что-то невероятно древнее и одновременно молодое, что-то от мира, каким он был до появления человека.

Маккей слушал, Маккей смотрел, Маккей терялся и изумлялся; мысли его растворялись в этом потоке зеленого волшебства.

Женщина с алыми губами коснулась его руки. Она указала на девушку.

— И все же она увядает. И даже все наши жизни, если бы мы могли их отдать, не спасли бы ее.

Маккей увидел, что краска медленно покидает губы девушки, сверкающий прибой жизни отступает; глаза, которые только что были такими яркими, опять затуманились и потускнели. Неожиданный приступ великой жалости и великого гнева потряс его. Он склонился к девушке, взял ее руки в свои.

— Убери… Убери свои руки! Они жгут меня! — простонала девушка.

— Он пытается помочь тебе, — негромко прошептал ее кавалер. Однако отвел руки Маккея в сторону.

— Не так ты можешь ей помочь, — сказала женщина.

— Что же мне сделать? — Маккей встал, беспомощно оглядываясь по сторонам. — Научите меня.

Пение стихло, танец прекратился. Над рощей нависла тишина. Маккей почувствовал, что все взгляды устремлены на него. Женщина протянула ему руки. Прикосновение их было прохладным, и странная сладость потекла по венам…

— Там живут три человека. Ты видел их, — сказала она.

— Они ненавидят нас. Скоро мы все вот так, как она, — увянем. Они поклялись в этом. И они сдержат свое слово. Если только…

Она замолчала. Маккей почувствовал странное беспокойство. Лунные мотыльки в ее взгляде сменились на красные точки. Они почему-то привели его в глубокий ужас, эти красные точки.

— Три человека? — В его затуманенном мозгу всплыло воспоминание о Поле и двух его крепких сыновьях. — Три человека, — тупо повторил он. — Но что такое для вас три человека? Ведь вас так много! Что могут сделать три человека против ваших рослых рыцарей?

— Нет, — она покачала головой. — Это наши… мужчины как раз ничего не смогут. Никто ничего не может сделать. Когда-то мы веселились — и днем и ночью. Теперь мы боимся — ночью и днем. Они хотят уничтожить нас. Нас предупредили наши родственники. Но они не в силах нам помочь. Эти трое — хозяева лезвия и огня. Мы беспомощны против лезвия и огня.

— Лезвие и огонь! — как эхо подхватили остальные. — Против лезвия и огня мы беспомощны.

— Они нас обязательно уничтожат, — прошептала женщина. — Мы все увянем, как она, или сгорим… Если только…

Неожиданно она обхватила белыми руками шею Маккея. Прижала к нему свое гибкое тело. Ее алый рот нашел его губы. По жилам Маккея пробежало быстрое сладкое пламя, зеленый огонь желания. Он схватил ее, обнял…

— Ты не умрешь! — воскликнул он. — Нет, клянусь Господом, ты не умрешь!

Она откинулась, посмотрела ему в глаза.

— Они поклялись уничтожить нас, — сказала женщина, — и очень скоро. Лезвием и огнем они покончат с нами, эти трое… если только…

— Если только? — яростно повторил он.

— Если только ты не убьешь их раньше, — ответила она.

Холод охватил Маккея, притушив зеленое сладкое пламя желания. Он опустил руки, оттолкнул от себя женщину. Она задрожала перед ним…

— Убей их! — услышал он ее шепот. Женщина исчезла. Призрачные деревья задрожали, их очертания стали плотнее, контуры оформились. Зеленая прозрачность потемнела. На мгновение Маккей почувствовал головокружение, словно при переходе из одного мира в другой. Он закрыл глаза. Головокружение скоро прошло.

Маккей стоял на обращенном к озеру краю маленькой рощи. Не было никаких мелькающих теней, не было ни следа белых женщин или смуглых, одетых в зеленое мужчин. Под ногами — простой мох; исчез мягкий золотой ковер с голубыми звездами цветов. Вокруг него толпились березы и пихты. Слева росла мощная пихта, на ее игольчатых ветвях лежала увядающая береза. Это была та самая береза, которую так бессмысленно и жестоко срубил сын Поле. На мгновение он увидел в пихте и березе призрачные очертания одетого в зеленое мужчины и стройной умирающей девушки. На мгновение береза и пихта, девушка и мужчина слились в его сознании в один образ. Маккей сделал шаг назад, и руки его коснулись гладкой прохладной коры другой березы, растущей справа от него.

И ему почудилось прикосновение длинных стройных рук женщины с алыми губами. Оно не принесло того нечеловеческого восторга, но оно помогло ему прийти в себя. Призраки девушки и мужчины исчезли. Перед ним была крепкая пихта и упавшая на ее ветви вянущая береза.

Маккей помотал головой, как человек, проснувшийся после странного сна. Легкий ветерок пошевелил листву стоявшей рядом с ним березы. Листва зашумела, вздохнула. Ветер стал сильнее, и листья зашептали.

— Убей! — услышал он шепот. — Убей их! Помоги нам! Убей их!

И это был голос женщины с алыми губами!

Гнев, быстрый и беспричинный, вспыхнул в Маккее. Он побежал по роще — туда, где, как он знал, стоит старая хижина, в которой живут Поле и его сыновья. Ветер дул все сильнее, и громче и громче шептала листва:

— Убей! Убей их! Спаси нас! Убей!

— Я убью! Я спасу вас! — Маккей задыхался, и пульс колотил у него в ушах, как бы отвечая на этот все более громкий, все более настойчивый приказ. У него было теперь только одно желание — добраться до горла Поле и его сыновей, сломать им шеи; стоять рядом с ними и смотреть, как они увядают; увядают, как та стройная девушка в объятиях одетого в зеленое мужчины…

С криком выбежал он из рощи на залитое солнцем поле. Пробежал еще сто футов и понял, что шепот прекратился, что его больше не преследует гневный шорох листьев. Казалось, он освободился от заклятия, разорвал колдовскую паутину. Маккей остановился, упал на землю, зарылся лицом в траву.

Он лежал, собираясь с мыслями, приводя их в порядок. Что он намеревался сделать? Наброситься, как сумасшедший, на этих троих в хижине, убить их? А за что? Из-за того, что его попросила об этом волшебная женщина с алыми губами, чьи поцелуи привиделись ему в березовой роще?

И из-за этой фантазии он собирался убить трех человек!

Что же такое эта женщина, и ее сестры, и одетые в зеленое кавалеры? Иллюзии, фантомы, рожденные гипнотическим действием клубящегося тумана, который настиг его на озере? Такие случаи встречаются. Маккей сам знал людей, которые, глянув широко раскрытыми глазами на движущиеся облака, создавали в воображении фантастический мир и долго жили в нем; знал других, которым нужно было лишь посмотреть на гладкую падающую воду, чтобы оказаться во власти галлюцинаций; были и такие, кто погружал себя в сон, глядя на сверкающий хрустальный шар, а некоторые находили источник видений в блюдце с черными чернилами.

Не мог ли этот странный туман протянуть такие гипнотические пальцы в его сознание? И его симпатия к деревьям, беспокойство, которое он так давно чувствовал, воспоминание о бессмысленно срубленной березе — все это соединилось в его замутненном сознании в сказочные картины. А потом — в потоке ясного солнечного света — очарование растаяло, сознание очистилось…

Маккей поднялся на ноги. Оглянулся на рощу. Ветра не было, листва безмолвствовала. И снова ему показалось, что он видит группу девушек, окруженных рыцарями и трубадурами. Он вспомнил слова женщины с алыми губами: веселье ушло, его место занял страх.

Кем бы она ни была — привидением, дриадой, фантомом — она сказала правду: место веселья занял страх.

Маккей повернулся, в мозгу его начал формироваться план. Что-то в глубине души упрямо утверждало, что происшедшее было реальным. Во всяком случае, говорил он себе, роща слишком прекрасна, чтобы допустить ее уничтожение. Пусть пережитое им — сон, но он спасет рощу хотя бы ради ее удивительной красоты.

Старая хижина находилась примерно в полумиле. К ней вела по полю извивающаяся тропа. Маккей быстро прошел по тропе, поднялся по шатким ступеням и остановился, прислушиваясь. Он услышал голоса и постучал. Дверь распахнулась, — на пороге стоял старый Поле, глядя на него полузакрытыми подозрительными глазами. Из-за спины выглядывал один из его сыновей. У обоих лица были мрачные и враждебные.

Маккею показалось, что со стороны отдаленной рощи ветер донес слабый отчаянный шепот. Двое на пороге как будто тоже что-то услышали, потому что взгляд их переключился на рощу, и Маккей увидел, как лица их исказила ненависть. Потом они снова посмотрели на него.

— Что вам нужно? — буркнул Поле.

— Я ваш сосед, живу в гостинице… — вежливо начал Маккей.

— Я знаю, кто вы такой, — резко прервал его Поле. — Но что вам нужно?

— Воздух этого места очень хорош для меня. — Маккей с трудом подавил растущий гнев. — Я хочу прожить здесь с год или больше, пока здоровье не поправится. Я хотел бы купить часть вашей земли и построить себе домик…

— Да, мсье? — в мрачном голосе старика звучала теперь ядовитая вежливость. — Но позволительно спросить, почему бы вам не остаться в гостинице? Там хорошие условия. Вы там понравились.

— Я хочу жить один, — ответил Маккей. — Мне не хочется видеть людей. Мне нужна своя земля, я хочу спать под собственной крышей.

— Но почему вы пришли ко мне? — спросил Поле. — На той стороне озера полно места, можете выбирать. Там хорошо, а эта сторона несчастливая, мсье. Но скажите, какой именно участок моей земли вам приглянулся?

— Вон та маленькая роща, — осторожно ответил Маккей.

— Ага! Я так и думал! — прошептал Поле и понимающе переглянулся с сыном. Потом мрачно посмотрел на Маккея.

— Роща не продается, мсье, — сказал он наконец.

— Я могу дорого заплатить, — настаивал Маккей. — Назовите любую цену.

— Она не продается, — повторил Поле, — ни за какую цену.

— Послушайте, — рассмеялся Маккей, хотя душа у него ушла в пятки от такого бесповоротного отказа. — У вас так много акров, что вам за дело до нескольких деревьев? Я могу позволить себе исполнение своих прихотей. Я дам вам столько, сколько стоит вся остальная ваша земля.

— Я спросил вас, какое место вам нужно, и вы ответили, что всего несколько деревьев, — медленно сказал Поле, и высокий сын за его спиной неожиданно резко и злобно рассмеялся. — Но это больше, мсье, чем несколько деревьев. Гораздо больше. И вы это знаете. Иначе зачем бы вам платить? Да, вы все знаете. Вы знаете, что мы должны уничтожить эту рощу, и хотите спасти ее. И кто вам сказал об этом, мсье? — рявкнул он.

В его лице, резко придвинувшемся к Маккею, в оскаленных зубах была такая злоба, что Маккей невольно отступил.

— Несколько деревьев! — насмехался старый Поле. — Тогда кто ему сказал, что мы собираемся делать, а, Пьер?

Сын его снова рассмеялся. И, слушая его смех, Маккей почувствовал, как в крови снова вспыхивает та же слепая ненависть, что и тогда, в шепчущем лесу. Он справился с собой, повернулся. Он ничего не может сделать — сейчас. Поле остановил его.

— Мсье, — сказал он. — Подождите. Войдите на минутку. Я хочу кое-что сказать вам. И показать тоже. Кое о чем, возможно, попросить.

Он отступил в сторону, поклонился с грубой вежливостью. Маккей прошел в дверь. Поле и его сын двигались за ним. Он оказался в большой, тускло освещенной комнате с высоким потолком, под которым виднелись почерневшие от дыма балки. С балок свисали связки лука, травы и копченые окорока. В углу широкий очаг. Возле него сидел второй сын Поле. Когда они вошли, он поднял голову, и Маккей увидел большую повязку, скрывавшую левый глаз. Маккей узнал в нем того, кто срубил стройную березу. Он с явным удовлетворением увидел, что пихта хорошо отомстила обидчику.

Старый Поле подошел к сыну.

— Смотрите, мсье, — сказал он и снял повязку. Маккея передернуло. Он увидел почерневшую пустую глазницу… — Милостивый Боже, Поле! — невольно воскликнул Маккей. — Ему нужна медицинская помощь! Я немного разбираюсь в ранах. Я сейчас поплыву на тот берег и привезу свою аптечку. Я позабочусь о нем.

Старый Поле покачал головой, хотя его угрюмое лицо на секунду смягчилось. Он натянул повязку на место.

— Заживет, — сказал он. — Мы тоже в этом разбираемся. Вы видели, как это было. Смотрели со своей лодки, когда проклятое дерево ударило его. Выбило глаз, и он повис на щеке. Я отрезал его. Заживет. Нам не нужна ваша помощь, мсье.

— Не нужно было рубить березу, — пробормотал Маккей, скорее про себя.

— Почему? — яростно спросил Поле. — Она его ненавидела.

Маккей посмотрел на Поле. Что знает этот старый крестьянин? Его слова подтвердили — то, что Маккей видел и слышал в роще, было реально. А следующие слова Поле еще более укрепили эту уверенность.

— Мсье, — сказал Поле, — вы пришли как своего рода посол от них. Лес общался с вами. Что ж, я буду говорить с вами, как с послом. Четыреста лет здесь жили мои предки. Сто лет как мы владеем этой землей. Мсье, за все эти годы не было ни одного мгновения, чтобы деревья нас не ненавидели — а мы не ненавидели деревья.

Долгие века между нами и лесом — ненависть и война. Мой отец, мсье, был убит деревом, мой старший брат искалечен деревом. Отец моею отца, который был дровосеком, заблудился в лесу; когда его нашли, он оказался лишенным рассудка, кричал, что лесные женщины околдовали его и насмехались над ним, заманивали его в болото, в трясину, в густой кустарник, пытали, мучили его. В каждом поколении деревья брали с нас свою дань, калечили и убивали не только мужчин, но и женщин.

— Совпадения, — прервал Маккей. — Случайности, раскрашенные легендами. Это ребячество, Поле. Нельзя винить деревья.

— Сами-то вы в это не верите, — покачал головой Поле.

— Послушайте, наша вражда очень древняя. Она началась столетия назад, когда мы еще были рабами, крепостными у господ. Чтобы мы не подохли зимой, хозяева позволяли нам собирать хворост, мертвые ветви, засохшие прутики, упавшие с деревьев. Но если мы срубали дерево, чтобы нам было по-настоящему тепло, чтобы было тепло нашим женщинам и детям, нас вешали, нас бросали в темницы, где мы заживо гнили, или пороли нас так, что спины наши превращались в кровавое решето.

У них, у господ, были широкие и раздольные поля, а мы должны были выращивать пищу на клочках, где деревья считали ниже своего достоинства расти. И если они все же прорастали на наших жалких землях, то и тогда, мсье, мы должны были оставлять их в покое, иначе нас пороли, бросали в темницы, вешали…

Деревья наступали на нас, — в голосе старика звучала фанатичная ненависть. — Они занимали наши поля, вырывали пищу изо рта наших детей, бросали нам хворост, как бросают подаяние нищим; они искушали нас согреться, когда холод пробирал нас до самых костей, и мы повисали, как плоды, на их ветвях, если поддавались искушению.

Да, мсье, мы умирали от холода, чтобы они могли жить! Наши дети умирали от голода, чтобы у их поросли было место для корней! Они презирали нас! Мы умирали, чтобы деревья могли жить, а ведь мы — люди!

А потом, мсье, пришла революция и свобода. Ах, мсье, как мы отплатили им! Огромные стволы ревели в очагах в зимние холода — больше никаких подачек хворостом. На месте лесов раскинулись поля — больше не умирали с голоду наши дети, чтобы их дети могли жить. Теперь деревья наши рабы, а мы их хозяева. Пришло наше время. И деревья знают это и ненавидят нас! Удар за удар, сто их жизней за одну нашу — мы возвращаем им должок. Мы рубим их, жжем, мы сражаемся с ними…

— Деревья! — Поле неожиданно закричал, глаза его засверкали кровавым гневом, лицо сморщилось, в углах рта показалась пена, он яростно сжимал кулаки. — Проклятые деревья! Армии деревьев ползут… ползут… все ближе и ближе… напирают на нас! Крадут наши поля, как и в старину! Строят темницы вокруг нас, как в старину нам строили темницы из камня! Ползут… ползут! Армии деревьев! Легионы! Проклятые деревья!

Маккей слушал, пораженный до глубины души. Какая невероятная ненависть! Старик безумен! Но в чем исток этого безумия? Глубокий инстинкт, унаследованный от предков, для которых лес был символом их ненавистных хозяев. Предков, чья ненависть прибоем билась о зеленую жизнь, объявленную хозяевами табу, — так нелюбимый ребенок ненавидит любимого, которому достаются любовь, ласки и подарки. Свихнувшемуся мозгу случайное падение дерева, калечащий взмах ветви и впрямь могут показаться сознательными… Естественный рост растений принимается за неумолимое наступление врага.

И все же — выпад пихты после падения березы… и лесные женщины в роще…

— Терпение, — здоровый сын коснулся плеча старика. — Терпение! Скоро мы нанесем свой удар.

Взгляд Поле чуть-чуть прояснился.

— Мы срубаем их сотнями, — прошептал он. — Но они возвращаются тысячами! А тот из нас, кого они убьют, никогда не вернется. Их много, и на их стороне время. А нас всего трое, и времени у нас мало. Они следят за нами, когда мы идем по лесу, готовые поймать, ударить, раздавить!

— Но, мсье, — он обернул к Маккею налитые кровью глаза. — Мы нанесем свой удар, как сказал Пьер. Ударим по вашей роще. Это сердце леса. Его тайная жизнь здесь бьет ключом. Мы это знаем — и вы тоже знаете! Если мы уничтожим рощу, мы дадим им понять, кто тут хозяин.

— Женщины! — глаза двуглазого сына блестели. — Я видел там женщин! Прекрасные женщины с блестящей кожей, которые манят… и насмехаются и исчезают, как только пытаешься схватить их.

— Прекрасные женщины заглядывают в наши окна и смеются над нами, — прошептал одноглазый сын.

— Больше они не будут насмехаться! — крикнул Поле, снова охваченный безумием. — Скоро они будут лежать, умирая! Все они умрут!

Он схватил Маккея за плечи, затряс его, как нашкодившего ребенка.

— Идите скажите им это! — кричал он. — Скажите, что сегодня мы их уничтожим. Скажите, что это мы будем смеяться, когда придет зима. Мы будем смотреть, как их круглые белые тела горят в очаге и отдают нам тепло! Идите — скажите им это!

Он развернул Маккея, подтолкнул к двери, распахнул ее и пинком спустил его со ступенек. Маккей слышал, как захохотал высокий сын. Ослепший от гнева, он взбежал по ступеням и бросился на дверь. Снова рассмеялся высокий сын. Маккей бил в дверь кулаками, бранился, кричал. Семейство дендрофобов не обращало на него внимания. Отчаяние несколько приглушило его гнев. Могут ли деревья помочь ему, дать совет? Он повернулся и медленно пошел по полю к маленькой роще.

Приближаясь к ней, он перебирал ногами все медленнее и медленнее. Он потерпел поражение. Теперь он вестник, несущий смертный приговор. Березы стояли неподвижно: листва их безжизненно свисала. Они как будто знали о его неудаче. Маккей остановился на краю рощи. Посмотрел на часы, с легким удивлением заметил, что уже полдень. Невелик промежуток между приговором и казнью… Скоро начнется погром, топоры с хрустальным звоном обрушатся на стволы…

Маккей расправил плечи и зашагал меж деревьев. В роще стояла странная тишина. Она казалась траурной. Как будто жизнь вокруг отступила, ушла в себя. Он шел по лесу, пока не добрался до места, где росло дерево с закругленной блестящей корой, а рядом опиралась на пихту вянущая береза. По-прежнему ни звука, ни движения. Он положил руки на прохладную гладкую кору.

— Дай мне снова увидеть тебя! — прошептал он. — Дай услышать! Говори со мной!

Ответа не было. Снова и снова он обращался к березе. Роща молчала. Он побрел по ней, шепча, зовя, плача. Стройные березы стояли неподвижно, ветви их безвольно повисли, как руки пленных девушек, покорно ожидающих воли своих завоевателей. Пихты напоминали беспомощных мужчин, охвативших ладонями обреченные головы. Сердце Маккея заныло от тоски. Он подумал, когда же ударят Поле? Снова взглянул на часы: прошел час. Сколько они еще будут ждать? Он опустился на мох, прижался спиной к стволу.

И тут Маккей подумал, что он сумасшедший. Такой же безумец, как Поле и его сыновья. Он спокойно начал перебирать в памяти обвинения, выдвинутые лесу старым крестьянином; вспомнил его лицо и глаза, полные фанатичной ненависти. Безумие! В конце концов деревья — ото всего лишь… деревья. Поле и его сыновья перенесли на деревья всю жгучую ненависть, которые испытывали их предки к своим жестоким хозяевам; возложили на лес всю горечь своей собственной борьбы за существование в этой высокогорной местности. Когда они ударят по деревьям, это будет символ того удара, который их предки нанесли по своим угнетателям; и они ударят по собственной судьбе. Деревья — всего лишь знак. Искаженное сознание Поле и его сыновей наделяет Лес разумом в слепом стремлении отомстить старым хозяевам и судьбе, которая превратила их жизнь в беспрестанную жестокую борьбу с дикой природой. Хозяева давно мертвы, судьба не подвластна человеку. Но деревья здесь, и они живы. За их счет можно удовлетворить бредовую жажду мести.

А сам он, Маккей? Разве его собственная глубокая любовь к деревьям и сочувствие им не точно такое же сумасшествие? Разве не сам он создал свой собственный мираж? Деревья в действительности не плачут, не могут страдать, не могут чувствовать. Его собственная печаль эхом отразилась от них…

Деревья — это только деревья.

И тут же, как бы в ответ на свои мысли, он ощутил, что ствол, о который он опирается, трясет глубокой внутренней дрожью. Дрожит вся роща. Все листья мелко и боязливо колышутся.

Маккей вскочил на ноги. Рассудок говорил ему, что это ветер. Но ветра не было!

И тут же он услышал пение… как будто траурный печальный ветер задул меж деревьями… — и все-таки никакого ветра не было!

Все громче слышалось пение, а в нем — тонкий жалобный плач.

— Идут! Идут! Прощайте, сестры! Сестры, прощайте!

Он отчетливо слышал этот отчаянный шепот.

Маккей побежал через деревья к тропе, которая вела полями к старой хижине. Лес потемнел, как будто в нем собрались тысячи теней, как будто огромные невидимые крылья взметнулись над ним. Дрожь стволов усилилась; ветвь касалась ветви, ветви прижимались к ветвям; все громче раздавался скорбный возглас:

— Прощайте, сестры! Сестры, прощайте!

Маккей выбежал на открытое место. На полпути между ним и хижиной шли навстречу Поле и его сыновья. Они увидели его и подняли в насмешливом приветствии блестящие топоры. Он присел, ожидая их приближения. Все рассуждения забыты. Внутри него кипел тот гнев, что некоторое время назад звал убивать.

Скорчившись, он слушал тревожный шум, доносившийся с покрытых лесом холмов. Он несся отовсюду, гневный, угрожающий, как будто легионы деревьев ревели в боевой рог. Этот шум приводил Маккея в бешенство. Этот шум раздувал пламя гнева.

Если семейство древоубийц и слышало этот гул, оно не подало виду. Трое мужчин упрямо шли вперед, размахивая острыми топорами. Он не выдержал, побежал им навстречу.

— Уходите! — кричал он. — Уходите, Поле! Предупреждаю вас!

— Он нас предупреждает! — куражился Поле. — Слышите, Пьер, Жан — мсье нас предупреждает!

Рука старого крестьянина взметнулась и мертвой хваткой вцепилась в плечо Маккея. Потом резко согнулась и толкнула его на двуглазого сына. Сын подхватил Маккея, развернул и отшвырнул в сторону на десяток ярдов, отшвырнул, как ребенка, как котенка, как пушинку.

Маккей вскочил на ноги, завывая, как раненый волк. Рокот и ропот леса стал еще громче.

— Убей их! — ревел лес. — Убей!

Здоровый сын поднял свой топор. И опустил его на ствол березы, одним ударом расколов его пополам. Маккей услышал, как по маленькой рощице пронесся жалобный вопль. Прежде чем топор был занесен снова, Маккей ударил Пьера кулаком в лицо. Голова сына Поле откинулась, он заорал и, пока Маккей снова замахивался, обхватил его своими могучими руками, почти лишив способности дышать. Маккей расслабился, обвис, и сын разжал руки. Маккей мгновенно выскользнул из его хватки и снова махнул кулаком, и снова Пьер оказался проворнее — его длинные руки опять схватили Маккея. Но когда они были готовы раздавить Маккея насмерть, послышался резкий треск, и подрубленная береза помолилась. Она ударилась о землю прямо перед противниками. Ее ветви, казалось, вытянулись и ухватили Пьера за ноги.

Он споткнулся и упал на спину, увлекая за собой Маккея. При падении хватка ослабла, и Маккей снова вывернулся. Ему дважды удалось ударить Пьера по корпусу, прежде чем длинные руки снова схватили его. Но теперь тиски были явно слабее. Маккей почувствовал, что теперь силы равны.

Они кружили, падали, перекатывались, мяли друг друга руками и ногами, стараясь вцепиться в горло. Вокруг бегали Поле и его одноглазый сын, всячески подбадривая Пьера, но никто не решался ударить Маккея, потому что удар вполне мог прийтись и в его противника.

И все это время Маккей слышал крики маленькой рощи. Из них исчезла вся траурность, вся безнадежная покорность. Лес был теперь живым и гневным. Деревья тряслись и сгибались, словно под ударами бури. Маккей смутно сознавал, что Поле этого не видит и не слышит; смутно же пытаясь сообразить, отчего бы это.

— Убей! — кричала роща.

— Убей! Убей! — вторил ей дальний лес.

Маккей увидел рядом с собой две теневые фигуры одетых в зеленое мужчин.

— Убей! — шептали они. — Пусть течет его кровь! Убей! Пусть течет кровь!

Маккею удалось высвободить руку. И тут же он почувствовал в ней рукоять ножа.

— Убей! — шептали теневые мужчины.

— Убей! — кричала роща.

— Убей! — ревел лес.

Маккей размахнулся и погрузил нож в горло двуглазого сына Поле. Услышал захлебывающийся вздох, услышал крик Поле, у которого теперь остался лишь один одноглазый сын; почувствовал, как горячая кровь хлынула ему на лицо и руки, ощутил ее соленый и немножко кислый запах. Руки разжались. Он, шатаясь, встал.

И как будто кровь была знаком: теневые мужчины прыгнули из своего туманного бытия в реальность. Один подбежал к Пьеру, второй бросился на старого Поле. Одноглазый сын повернулся и побежал, завывая от ужаса. Из тени выпрыгнула белая женщина, кинулась ему в ноги. Жан упал. Женщины посыпались на него одна за другой. Крик ужаса сменился криком боли, потом неожиданно оборвался.

Теперь Маккей не видел никого из троих: ни старого Поле, ни его сыновей. Их загородили зеленые мужчины и белые женщины.

Маккей стоял, тупо глядя на свои обагренные руки. Рев леса сменился глубоким торжествующим пением. Роща обезумела от радости. Деревья снова казались призрачными фантомами в изумрудном прозрачном воздухе, как и тогда, когда его впервые очаровало зеленое волшебство. Вокруг Маккея скользили, танцевали стройные женщины леса.

Они окружили его плотным кольцом. Песня их была по-птичьи сладкой и резкой. Он увидел, что к нему скользит женщина с алыми губами, чьи поцелуи наполняли его жилы жгучим огнем желания и жизни. Она протянула к нему руки. В ее широко расставленных глазах застыл восторг. Белое тело блестело лунным светом. Красные губы — алая чаша, полная обещаний неслыханного экстаза. Круг танцующих расступился, пропуская ее.

Неожиданно Маккея наполнил священный ужас. Не перед этой прекрасной женщиной. Не перед ее торжествующими сестрами. Перед самим собой!

Он — убийца! И рана, которую оставила в его душе война и которую он считал зажившей, кровоточила снова.

Он рванулся вперед, расталкивая женщин окровавленными руками, он побежал, рыдая, к берегу озера. Пение прекратилось. Он услышал негромкие восклицания, нежные, умоляющие возгласы жалости, мягкие голоса, зовущие его остановиться, вернуться. Сзади зашуршали быстрые шаги, легкие, как падение листа…

Маккей пронесся по узкой полоске берега, оттолкнул лодку, вскочил в нее, упал на дно…

Потом поднялся, взялся за весла. Посмотрел на берег. На опушке рощи стояла его женщина, глядя на него мудрым сочувственным взглядом. За ней виднелись белые лица ее сестер, смуглые лица зеленых мужчин…

— Вернись! — прошептала женщина и протянула к нему белые руки.

Маккей колебался. Его ужас ослаб под влиянием этого чистого, мудрого, сочувственного взгляда. Он почти повернул лодку назад. Но тут вновь увидел свои окровавленные руки, и снова зашелся в истерике. Только одна мысль оставалась в мозгу — уйти как можно дальше от того места, где лежит Пьер с разрезанным горлом…

Маккей нагнулся к веслам, быстро погреб на другую сторону. Когда он оглянулся, между ним и берегом стояла плот-пая стена тумана. Из-за нее не доносилось ни звука. Он посмотрел вперед, в сторону гостиницы. И ее скрывал туман.

Маккей молча поблагодарил судьбу за этот занавес, спрягавший его и от мертвых, и от живых. Он лег под банку. Немного погодя склонился за борт и, содрогаясь, умыл руки. Стер кровь с весел. Оторвал подкладку пиджака и, намочив ее в озере, промыл лицо. В пиджак и в подкладку завернул якорный камень и бросил в воду. На рубашке тоже есть пятна, но от них он избавится позже.

Некоторое время он бесцельно и быстро греб: физическое напряжение уменьшало напряжение душевное. Онемевший мозг очнулся к жизни, анализируя положение, составляя планы на будущее — как спастись.

Что ему делать? Признаться, что он убил сына Поле? По каким причинам? Он убил его, потому что тот хотел срубить несколько деревьев — деревьев, принадлежавших его отцу?

А если он расскажет о лесной женщине, о лесных женщинах, о теневых фигурах их зеленых кавалеров, которые ему помогли, кто ему поверит?

Решат, что он сошел с ума. Правильно, в общем, решат.

Никто ему не поверит. И признание не вернет к жизни убитого. Нет, он не будет признаваться.

Но тут его пронзила другая мысль. Что, в сущности, произошло с Поле и другим его сыном? Он решил, что они погибли; остались под белыми и смуглыми телами. Но умерли ли они? Когда его окружало зеленое волшебство, он в этом не сомневался. Иначе почему торжествовала роща, почему так триумфально пел лес?

Но умерли ли они на самом деле — Поле и его одноглазый сын? Они, кажется, не видели того, что он видел, и не слышали того, что он слышал. Для них Маккей и его противник были лишь двумя людьми, борющимися на лесной поляне. И больше ничего — до самого конца. До самого конца? Видели ли они еще что-нибудь?

Нет, реальностью можно считать только разрезанное горло одного из сыновей старого Поле. Это единственная неопровержимая истина. Кровь с лица и рук он смыл.

Все остальное может быть миражом, но одно остается несомненным. Он убил сына Поле!

Сожаление? Сначала ему показалось, что он его испытывает. Теперь он понял, что это не так: ни тени, ни тени сожаления… Его охватила паника. Паника от необычности происходящего. В конце концов, Поле напали первыми… на рощу.

Какое право имеют люди уничтожать эту маленькую рощу, убивать такую красоту из-за каких-то глупых фантазий?

Никакого права! Маккей не сожалеет, что ударил Пьера!

В этот момент он с радостью повернул бы лодку и устремился назад, чтобы напиться из алой чаши женских губ. Но туман продолжал густеть. Он обнаружил, что находится совсем близко от причала и гостиницы. Никого не было видно. Время устранить последние улики. После этого…

Он быстро выбрался, привязал скиф, никем не замеченный проскользнул в свою комнату. Закрыл дверь, начал раздеваться. Но тут на него навалилась волной непреодолимая усталость и… унесла в глубины океана сна.

Разбудил Маккея стук в дверь. Голос хозяина звал его на обед. Маккей что-то пробормотал и, когда шаги хозяина замерли вдали, встал. Взгляд его упал на рубашку с большими темными пятнами ржавого цвета. Он некоторое время удивленно смотрел на нее. Потом все вспомнил.

Он подошел к окну. Сумерки. Дул ветер, пели деревья. Из леса доносилась торжественная вечерняя молитва. Исчезло все беспокойство, весь затаенный страх. Лес был спокоен и счастлив.

Маккей поискал в сгущавшихся сумерках рощицу. Белые девушки легко танцевали на ветру, склонив лиственные головы. Их прозрачные юбки развевались. Рядом маршировали зеленые трубадуры, беззаботно помахивая игольчатыми руками. Маленький лес был весел, как в тот раз, когда его красота впервые притянула к себе Маккея.

Маккей разделся, спрятал грязную рубашку в дорожном саквояже, вымылся, надел свежий костюм, спокойно спустился к столу. Поел он с аппетитом. Он удивлялся, что не чувствует раскаяния и даже горечи из-за того, что убил человека. Он готов был поверить, что все это сон, настолько слабые эмоции он испытывал. Он даже перестал думать о том, что произойдет, если убийство откроется, если тайное станет явным.

Мозг его был спокоен. Он слышал, как лес поет, что ему нечего бояться. И когда он в этот вечер сидел на балконе, из шепчущего леса, окружившего гостиницу, к нему снизошел мир. И оставался в нем.

Но старый владелец гостиницы все больше беспокоился. Он часто ходил на причал, всматривался в противоположный берег.

— Странно, — сказал он наконец Маккею, когда солнце уходило за вершины. — Поле должен был быть у меня сегодня. Он никогда не нарушал свое слово. Если не мог прийти сам, послал бы одного из сыновей.

Маккей рассеянно кивнул.

— Еще одного я не понимаю, — продолжал старик. — Весь день я не видел дыма над хижиной. Как будто их там нет.

— Где же они могут быть? — равнодушно спросил Маккей.

— Не знаю, — в голосе хозяина звучало беспокойство. — Это меня беспокоит, мсье. Поле жесткий человек, да; но он мой сосед. Может быть, несчастный случай…

— Если что-нибудь случилось, они дадут знать, — сказал Маккей.

— Может быть, но… — старик колебался. — Если он завтра не придет и я снова не увижу дыма над хижиной, я отправлюсь туда, — закончил он.

Маккей испытал легкий шок: завтра он будет знать, точно знать, что произошло в маленьком лесу.

— На вашем месте я не стал бы ждать слишком долго, — сказал он. — Несчастные случаи возможны.

— Пойдете со мной, мсье? — спросил старик.

«Нет, — прошептал предупреждающий голос. — Нет. Не ходи!»

— К сожалению, мне нужно кое-что написать, — вслух сказал он. — Если я вам понадоблюсь, пошлите за мной своего человека. Я приду.

Всю ночь он спал без сновидений, и поющий лес баюкал его.

Утро прошло без всяких знаков с противоположной стороны. Через час после полудня Маккей видел, как старый хозяин и его человек плыли по озеру. Неожиданно все спокойствие Маккея исчезло. Он достал свой полевой бинокль и следил за этими двумя, пока они не причалили к берегу и не скрылись в роще. Сердце его забилось сильнее, ладони вспотели, губы пересохли. Он вглядывался в берег. Долго ли они в лесу? Должно быть, не меньше часа. Что они там делают? Что нашли?

Он недоверчиво смотрел на часы. Прошло всего пятнадцать минут.

Медленно тянулись секунды. И действительно, прошел целый час, прежде чем он увидел, как они идут к берегу и стягивают лодку в воду.

Горло Маккея пересохло, пульс оглушительно бился в ушах: он заставил себя успокоиться, неторопливо направиться к причалу.

— Все в порядке? — крикнул он, когда они были близко Они не ответили, но когда скиф был привязан, они посмотрела на него, и на их лицах были ужас и изумление.

— Они мертвы, мсье, — прошептал хозяин. — Поле и оба его сына — все мертвы!

Сердце Маккея подпрыгнуло, он почувствовал легкое головокружение.

— Мертвы! — воскликнул он. — Что их погубило?

— Что, кроме деревьев, мсье? — ответил старик, и Маккею показалось, что он смотрит на него несколько странно. — Их убили деревья. Понимаете, мы пошли по тропе через рощу, и в конце ее путь преградили упавшие деревья. Над ними жужжали мухи, мсье, поэтому мы принялись искать. Они были под деревьями, Поле и его сыновья. Пихта упала на Поле и раздавила ему грудь. Другой сын лежал под пихтой и несколькими березами. Они сломали ему спину и вырвали глаз — но эта последняя рана была не свежая.

Он помолчал.

— Должно быть, неожиданный порыв ветра, — сказал его человек. — Но я никогда о таких порывах не слышал. Никакие деревья не упали, кроме тех, что лежали на них. А эти как будто выпрыгнули из земли. Да, как будто вырвались и прыгнули на них. Или их вырвали какие-то гиганты. Они не сломаны, корни у них голые…

— Но второй сын? У Поле ведь их было двое? — Маккей старался изо всех сил скрыть дрожь в голосе.

— Пьер, — сказал старик, и снова Маккею почудилось что-то странное в его взгляде. — Он лежал под пихтой. У него перерезано горло.

— Перерезано горло! — прошептал Маккей. Его нож! Нож, который сунула ему в руку теневая фигура.

— Перерезано горло, — повторил хозяин. — И в нем сломанная ветвь, которая это сделала. Сломанная ветвь, мсье, острая, как нож. Должно быть, ударила Пьера, когда пихта падала, и разорвала ему горло. Ветвь сломалась при падении дерева.

Маккей стоял, теряясь в диких предположениях.

— Вы сказали, сломанная ветвь? — побелевшими губами спросил Маккей.

— Сломанная ветвь, мсье, — хозяин смотрел ему в глаза. — Это ясно. Жак, — обратился он к своему человеку, — иди в дом.

Он подождал, пока тот скрылся из виду.

— Не все ясно, — негромко сказал он Маккею. — Потому что в руке Пьера я нашел вот это.

Он сунул руку в карман и достал пуговицу, прикрепленную к обрывку ткани. Ткань и пуговица — это части окровавленного пиджака Маккея, который он утопил в озере. Несомненно, они были оторваны, когда он ударил сына Поле.

Маккей пытался заговорить. Старик поднял руку. Пуговица и ткань нырнули в воду. Волна приняла их и понесла, потом дальше и дальше. Они молча следили, пока ткань не исчезла.

— Ничего не говорите мне, мсье, — повернулся к нему старик хозяин. — Поле был трудным человеком, и сыновья его не легче. Деревья их ненавидели. Деревья их убили. И теперь деревья счастливы. Вот и все. А этот — сувенир — исчез. Я забыл, что видел его. Но мсье тоже лучше… уйти.

Вечером Маккей собрался. Когда рассвет начал проникать в его окно, он долго смотрел на маленькую рощу. Она просыпалась, сонно шевелилась, как томная изящная девушка. Он пил ее красоту в последний раз, прощался с ней.

Маккей хорошо позавтракал. Сел за руль. Мотор заработал. Старик и его жена, как всегда заботливо, пожелали ему удачи. На их лицах было дружелюбие, а в глазах старика еще и благоговейный страх.

Дорога шла через густой лес. Скоро гостиница и озеро исчезли.

Маккей ехал, напевая, его сопровождал мягкий шепот листьев, веселое пение сосен; нежный, дружеский, ласковый голос леса. Как прощальный дар, лес вливал в него свой покой, свое счастье, свою силу.

Жители ада

К северу от нас уходил в зенит луч света. Его источник был скрыт горой. Луч образовывал столб голубого тумана с такими резкими границами, какие были бы у дождя, идущего из тучи с четкими краями. Похоже на луч прожектора в ажурной дымке. Теней он не отбрасывал.

На его фоне четко видны были пять черных вершин, и я понял, что вся гора по форме напоминает руку. Рука, казалось, вытянулась вперед. Такое впечатление, как будто она что-то отталкивает. Сверкающий луч мгновение стоял неподвижно, потом разбился на мириады маленьких блестящих шаров, которые, постепенно опускаясь, брызнули по всем направлениям. Казалось, они что-то ищут.

Лес затих. Все лесные звуки словно затаили дыхание. Я чувствовал, как жмутся к ногам собаки. Они тоже молчали, но каждая мышца их тел была напряжена, шерсть стояла дыбом, а глаза, устремленные на опускающиеся огни, остекленели от ужаса.

Я повернулся к Андерсону. Он тоже, смотрел на север, где снова поднялся луч.

— Это не может быть простым северным сиянием, — сказал я, почти не шевеля губами. Горло у меня пересохло, как будто Лао Цзай насыпал мне в рот свой порошок страха.

— Во всяком случае я такого не видел, — ответил Андерсон так же тихо. — И кто слышал о северном сиянии в это время года?

Он высказал мою собственную мысль.

— Мне почему-то кажется, что там идет охота, — сказал он, — какая-то нечестивая охота… и хорошо, что мы от нее далеко.

— Каждый раз, как поднимается свет, гора будто движется, — сказал я. — Что она отталкивает, Старр? Она заставляет меня думать о замороженной облачной руке, которую Шан Надур установил перед Воротами Призраков, чтобы удержать их в логове, высеченном для них Эблисом.

Он поднял ладонь, прислушиваясь.

С севера, высоко над головой донесся шепот. Не шорох северного сияния, а шепот. Он напоминал призрачный ветер, дувший во времена сотворения мира в листве древних деревьев, укрывавших Лилит. В этом шепоте слышалось требование. Он был нетерпелив. Призывал кого-то туда, где находился источник света. Он жаждал. В нем была неумолимая настойчивость. Он касался сердца тысячью холодных пальцев, наполнял страстным желанием бежать вперед и смешаться со светом. Наверно, так чувствовал себя Одиссей, привязанный к мачте, внимая хрустально сладкому пению сирен.

Шепот становился громче.

— Что с собаками? — воскликнул Андерсон. — Ты только посмотри на них!

Лайки с воем устремились к столбу света. Мы только смотрели, как они исчезают за деревьями. Вой скоро стих, и вновь воцарилась тишина, прерываемая только настойчивым шепотом наверху.

Поляна, на которой мы остановились, выходила как раз на север. Мы ушли, вероятно, на триста миль от первого большого поворота Коскоквима к Юкону. Это абсолютно дикая местность. Мы вышли из Даусона в начале весны в поисках пяти вершин, за которыми, как говорил нам знахарь атабасков, золото выходит из земли густо, как замазка сквозь сжатые пальцы. Никто из индейцев не согласился идти с нами. Земля вокруг горы Руки проклята, сказали они. Мы увидели вершины накануне, они слабо вырисовывались на фоне пульсирующего света. А теперь мы увидели и свет.

Андерсон застыл. Сквозь шепот донесся странный топот и шорох. Как будто к нам подбирается небольшой медведь. Я бросил в костер охапку дров и, когда поднялось пламя, увидел, как что-то ползет сквозь кусты. Двигалось оно на четвереньках, но на медведя не похоже. В голове промелькнуло — словно ребенок, карабкающийся вверх по лестнице. Вдруг передние лапы поднялись. Нелепо и одновременно страшно. Существо приближалось. Мы потянулись к оружию… и опустили руки. Неожиданно мы поняли, что к нам ползет человек. Да, это был человек. Все также на четвереньках он приблизился к костру. Остановился.

— Я в безопасности, — прошептал он голосом, который тут же эхом повторил шепот над головой. — Здесь я в безопасности. Они не могут выбраться за пределы голубого… Не могут схватить вас, если вы сами не придете к ним…

Он повалился на бок. Мы подбежали к нему. Андерсон наклонился.

— Боже милостивый! — воскликнул он. — Фрэнк, ты только посмотри на это!

Он указал на руки. Они были обмотаны лоскутками толстого свитера. Сами руки напоминали обрубки. Пальцы изогнулись и впились в ладони. Плоть на них стерлась до кости. Они похожи были на ноги маленького черного слона! Я быстро осмотрел его целиком. Вокруг пояса толстая полоска из желтого металла. От нее отходит цепь в десяток звеньев, цепь тоже металлическая, но металл белый, блестящий.

— Кто он? Откуда? — спросил Андерсон. — Посмотри, он уснул, но даже во сне пытается ползти, подтягивает руки и ноги. Боже милосердный!

Да, наш гость крепко спал, но его руки и ноги продолжали двигаться. Руки и ноги двигались независимо от неподвижного тела. Это было ужасно! Движения семафора. Если вы когда-нибудь видели, как поднимается и опускается семафор, вы поймете, что я имею в виду.

И вдруг шепот над головой стих. Огненный столб погас и больше не появлялся. Ползущий человек застыл. Темнота начала рассасываться. Рассвет после короткой летней ночи Аляски. Андерсон потер глаза и повернул ко мне свое осунувшееся лицо.

— Ну и ну! — воскликнул он. — Можно подумать, ты только что тяжело переболел!

— Посмотрел бы на себя… — ответил я. — Что ты обо всем этом думаешь?

— Думаю, мы скоро услышим ответ, — ответил он, указывая на неподвижную фигуру под одеялами, которыми мы ее укрыли. — Что бы это ни было — это гора… Это совсем не северное сияние, Фрэнк. Похоже на отблеск адского пламени, которым нас пугают проповедники.

— Дальше мы сегодня не пойдем, — сказал я. — Я не стал бы его будить, даже если там за вершинами все золото мира или если бы за нами гнались все дьяволы.

Ползущий человек провалился в сон, глубокий, как Стикс. Мы промыли и перевязали ступни, в которые превратились его кисти. Руки и ноги его задеревенели, как костыли. Он даже не пошевелился, пока мы возились с ним. Лежал, как упал: руки слегка приподняты, колени согнуты.

— Почему он полз? — прошептал Андерсон. — Почему не шел ногами, как это делает подавляющее большинство людей?

Я распиливал металлическую полосу вокруг его талии. Золото, но такое не похожее на то, к которому я привык. Чистое золото мягкое. Это тоже мягкое, но в нем есть какая-то собственная вязкая жизнь. Оно липло к напильнику. Я разрезал его, разогнул, снял с тела и отбросил в сторону. Оно было крайне отвратительно!

Человек спал весь день. Спустилась тьма, он продолжал спать. Ночью не было ни столба света, ни рыщущих огней, ми шепота. Местность как бы освободилась от какого-то ужасного очарования. В полдень ползущий человек проснулся. Я подпрыгнул, услышав приятный тягучий голос.

— Долго ли я спал? — спросил он. Он посмотрел на меня, и в его бледно-голубых глазах появилась усмешка.

— Ночь — и почти два дня, — ответил я.

— А этой ночью были огни? — он кивком указал на север.

— И шепот?

— Нет, — сказал я. Откинув голову, он взглянул на небо.

— Значит, они все-таки сдались, — сказал он наконец.

— Кто сдался? — спросил Андерсон.

— Жители пропасти, — спокойно ответил странный гость.

Мы уставились на него, ожидая продолжения.

— Жители пропасти, — повторил он. — Существа, сотворенные дьяволом аж до потопа. Они каким-то образом избежали божьей кары. Опасности они не представляют, если только не ответить на их призыв. Они не могут выйти из голубого тумана. Я был их пленником, — просто добавил он. — Они пытались догнать меня!

Мы с Андерсоном переглянулись.

— Вы ошибаетесь, — сказал человек. — Я не сошел с ума. Дайте мне немного воды. Я скоро умру, но‘хочу, чтобы вы отнесли меня как можно дальше на юг, а потом сожгли труп на костре. Не хочу, чтобы эти адские духи могли утащить мое тело. Вы тоже этого не захотите, когда я расскажу вам о них…

— Он колебался. — Кажется, вы сняли с меня цепь?

— Я ее срезал, — коротко ответил я.

— Слава Богу и за это, — прошептал ползущий.

Он отпил воды с коньяком, которую мы поднесли ему ко рту.

— Рук и ног я не чувствую, — сказал он. — Они уже мертвы. Скоро и все остальное… Ну, они мне хорошо послужили. А теперь я скажу вам, что находится за этой гадкой Рукой. Ад!

Слушайте. Меня зовут Стентон, Синклер Стентон. Йельский выпуск 1900 года. Исследователь. Я вышел из Даусона в прошлом году в поисках горы с пятью вершинами, похожей на руку. Мне сказали, что там много золота. Вы туда же? Я так и думал. Осенью мой спутник тяжело заболел. Я отправил его назад с несколькими индейцами. Немного погодя остальные индейцы от меня убежали. Я понял, что застрял, построил себе убежище, запас пищи и залег на зиму. Весной я двинулся дальше. Всего около двух недель назад я увидел пять вершин. Впрочем, не с этой стороны, а с противоположной. Дайте еще немного коньяка.

Видите ли, я сделал слишком большой крюк, — продолжал он. — Слишком далеко зашел на север. Повернул назад. С этой стороны до самого основания горы Руки только лес. А с другой стороны…

Он немного помолчал.

— С другой стороны тоже лес. Но он не подходит к подножию. Я прошел сквозь него. Передо мной на многие мили протянулось ровное плато. Изношенное и древнее, как пустыня вокруг руин Вавилона. За ним — вершины. Между ними и мною, довольно далеко, что-то похожее на скальную насыпь. И тут я увидел дорогу!

— Дорогу! — недоверчиво воскликнул Андерсон.

— Дорогу, — повторил Стентон. — Прекрасную ровную каменную дорогу. Она вела прямо к горе. Да, это была настоящая дорога, и тоже очень изношенная, как будто за тысячи лет по ней прошли миллионы ног. По обе стороны от нее песок и груды камней. Потом я присмотрелся к этим камням. Они были обтесаны. Форма груд давала возможность предположить, что сотни тысяч лет назад это были дома. Они производили впечатление невероятной древности. Да…

Я приближался к горе. Груды камней лежали все теснее. Какое-то ощущение невероятной опустошенности нависало над ними, я будто чувствовал прикосновение призрака, такого древнего, что это мог быть только призрак призрака.

Теперь я увидел, что принятое мною за каменную насыпь у основания горы на самом деле было еще большим нагромождением руин. А гора Руки оказалась еще дальше. Дорога проходила мимо двух высоких скал, вздымавшихся, как ворота.

Человек смолк.

— Это и правда были ворота, — продолжал он. — Я добрался до них. Прошел между скалами. И тут же упал, вцепившись в землю в абсолютном ужасе. Я находился на широкой каменной платформе. Передо мной начиналась пропасть. Представьте себе Большой Каньон, раз в пять шире настоящего, и с дном бесконечно более глубоким. Как будто смотришь с края расколотого мира в бесконечность, где вращаются планеты. На дальней стороне пропасти видны были пять вершин. Они походили на гигантскую руку, предостерегающе поднятую в небо. По обе стороны от меня простиралась пропасть.

Я мог смотреть вниз примерно на тысячу футов. Дальше видимость закрывал густой туман. Словно голубоватая дымка, собирающаяся над холмами в сумерки. А пропасть — она была ужасна, ужасна, как Раналакская пропасть маори, которая отделяет мертвых от живых, и редкая душа имеет достаточно сил, чтобы преодолеть ее, но на обратный путь сил не хватает никогда.

Я отполз от края и встал, испытывая сильную слабость. Руками я держался за один из столбов ворот. На скале была резьба. Все еще ясно различимые очертания человеческой фигуры. Человек стоит, повернувшись спиной. Руки его вытянуты. На голове необычная остроконечная шапка. Я посмотрел на другой столб. На нем такое же изображение. Столбы треугольные, и картинки размещены на стороне, обращенной от пропасти. Казалось, фигуры что-то сдерживают. Я присмотрелся внимательней. Мне показалось, что за вытянутыми руками видны какие-то смутные формы.

Я попытался прощупать их. И неожиданно ощутил необычное отвращение. Что-то напоминающее гигантских вертикальных слизняков. Раздутые тела едва намечены, отчетливо прощупываются только головы, определенно шарообразные. Они… невероятно противны. Я отвернулся. Вытянулся на каменной плите и заглянул вниз.

И увидел лестницу, ведущую в пропасть!

— Лестницу! — воскликнули мы.

— Лестницу, — повторил человек так же спокойно, как и раньше. — Она, казалось, была не высечена из скалы, а встроена в нее. Ступени шести футов длиной и трех шириной. Лестница уходила от платформы и скрывалась в голубом тумане.

— Но кто мог сделать такую лестницу? — спросил я. — Лестницу, встроенную в стену пропасти и ведущую в бездонную яму?

— Не бездонную, — спокойно ответил человек. — Дно там есть. Я добрался до него.

— Добрались? — мы повторяли его слова, как попугаи.

— Да, по лестнице, — сказал он. — Все очень просто. Я спустился по лестнице. Но не в этот день. Я разбил у ворот лагерь. На рассвете заполнил рюкзак пищей, а две фляжки — водой из источника недалеко от столбов, прошел мимо резных монолитов и переступил через край пропасти…

Лестница шла под углом градусов в сорок. Спускаясь, я, конечно, рассматривал ее. Ступени из зеленоватого камня, совсем не похожего на гранитный порфирит, из которого состоит стена пропасти. Вначале я подумал, что строители удачно использовали какую-то скалу и именно из нее вырезали гигантскую лестницу. Но правильный угол, под которым шла лестница, делал это предположение маловероятным.

Спустившись примерно на полмили, я добрался до площадки. Здесь лестница делала поворот в форме буквы V и продолжала спускаться под тем же углом. Получался зигзаг. Потом я обнаружил, что лестница вся состоит из таких зигзагов. Никакое естественное образование не может иметь такой формы. Значит, лестница сооружена руками. Но чьими? Ответа — я думаю, он скрывается в тех руинах, — мы никогда не узнаем.

К полудню мне уже не были видны пять вершин и край пропасти. Надо мной и подо мной не было ничего, кроме голубого тумана. Я не чувствовал головокружения, его приглушало дикое любопытство. Что мне предстояло открыть? Древнюю удивительную цивилизацию, царившую, когда на месте полюсов были тропики? Я был уверен, что там нет ничего живого: слишком уж давно все это было… Но такая удивительная лестница должна вести к чему-то не менее удивительному. Мне и в голову не пришло вернуться.

Через равные промежутки я проходил мимо входов в маленькие пещеры. Две тысячи ступеней и вход, еще две тысячи — и опять вход, и так далее. В полдень я остановился у одной из таких расщелин. Должно быть, к тому времени я спустился в пропасть на три мили, но прошел-то не менее десяти миль.

Я осмотрел вход. По обе стороны вырезаны те же фигуры, что и на воротах вверху, только тут они обращены лицом вперед. Руки вытянуты, как будто они что-то отталкивают. Лица закрыты вуалью. И за ними нет никаких отвратительных изображений. Я вошел внутрь. Трещина углублялась, как нора, ярдов на двадцать. Сухо и светло. Снаружи я видел стену голубого тумана с четко обозначенным краем. Я ощутил необыкновенное чувство безопасности, хотя и до этого никакого страха не испытывал. Я понял, что фигуры у входа — стражники. Но кого и от чего они охраняют?

Голубой туман сгустился и начал чуть-чуть светиться. Я решил, что наступают сумерки. Немного поел и уснул. Когда я проснулся, голубой туман снова посветлел: значит, наверху рассвет. Я продолжил спуск. Я забыл о пропасти, зияющей сбоку от меня. Не испытывал ни усталости, ни голода, ни жажды, хотя ел и пил совсем мало. Ночь я провел в другой пещере и на рассвете вновь продолжил спуск. И именно в этот день я впервые увидел город…

Он некоторое время молчал.

— Город, — сказал он наконец, — понимаете, там внизу город. Такого города вы никогда не видели, да и ни один человек ничего подобного не видел. Мне кажется, что пропасть имеет форму бутылки. Отверстие перед пятью вершинами — это горлышко. Насколько широко дно, я не знаю. Может, там десять Англий. Внизу в голубизне стали заметны огоньки. Потом я увидел вершины… вероятно, это можно назвать деревьями. Но не наши деревья, а неприятные, какие-то змеиные. Высокие тонкие стволы, а вверху клубок толстых щупалец с отвратительными маленькими листочками, похожими на головки стрел. Деревья красные, ярко-красные…

В общем, я увидел… город. Миля за милей — ряды тесно расположенных цилиндров. Они лежали на боку пирамидами по три, по пять, нагроможденные друг на друга. Трудно объяснить, на что похож этот город. Предположим, у вас есть водопроводные трубы определенной длины. Вы кладете рядом три таких трубы, на них две, а на эти две еще одну. Или в основании пять труб, над ними четыре, затем три, две и одна. Понятно? Так они выглядят. Но на них еще возвышались башни, минареты, выпуклости, конусы и какие-то причудливые утолщения. Они блестели, будто охваченные бледно-розовым пламенем. Рядом вздымались ядовито-красные деревья, словно головы гидр, охраняющих гигантских спящих червей. В нескольких футах подо мною начиналась титаническая арка, такая же неземная, как мост, перекрывающий ад и ведущий в Асгард. Она изгибалась и исчезала внутри самой высокой груды цилиндров. Она вызывала ужас… это нечто демоническое…

Человек замолчал. Глаза его закатились. Он задрожал, и вдруг его руки и ноги снова начали двигаться — ужасные ползающие движения… С губ слетел шепот — отзвук того шепота, что мы слышали накануне. Я закрыл ему глаза руками. Он успокоился.

— Проклятые существа! — сказал он. — Сучья пропасть! Я шептал? Да… но теперь им до меня не дотянуться… они не могут!

Немного погодя он продолжил, так же спокойно, как раньше.

— Я прошел по арке. Спустился в это… здание. Голубая тьма окружила меня. Я почувствовал, что лестница стала спиральной. Я спустился по ней и оказался… не могу сказать вам… вероятно, можно это назвать комнатой. У нас нет подходящих слов для обозначения того, что я там видел. В ста футах подо мной — пол. Стены уходили вниз и в стороны от того места, где я стоял, веером расширяющихся полумесяцев. Помещение это было огромно и заполнено странным пятнистым светом. Как будто он горел внутри зеленых и золотых опалов. Я спустился ниже. Далеко передо мной возвышался алтарь с колоннами. Колонны в виде колоссальных спиралей, похожие на безумных осьминогов с тысячами пьяных щупалец. Они опирались на спины бесформенных чудовищ, вырезанных из алого камня. Передняя часть алтаря представляла собой гигантскую пурпурную плиту, покрытую резьбой.

Не могу описать эту резьбу. Ни один человек этого не сможет… Наш глаз может уловить ее не лучше, чем какие-нибудь тени четвертого измерения. Только какое-то смутное ощущение в мозгу. Расплывчатые существа, не создающие никакого отчетливого представления, но накладывающиеся на сознание, как горячие печати… возникают какие-то обрывки мыслей о ненависти, о схватке между всяческими чудищами, о невероятно отвратительных стремлениях и желаниях.

И тут я понял, что что-то находится перед алтарем в пятидесяти футах надо мной. Я знал, что оно здесь, чувствовал его присутствие каждым волоском и каждым кусочком кожи. Что-то бесконечно злобное, бесконечно ужасное, бесконечно древнее. Оно таилось, оно нависало, оно угрожало и оно… было невидимо.

Невдалеке виднелся круг голубого света. Я побежал к нему. Что-то побуждало меня повернуться, подняться по ступеням, уйти. Но это оказалось невозможным. Какая-то сила вела меня, словно я попал в сильное течение. Я прошел через круг. И оказался на улице, которая уходила в туманную даль между рядами покрытых резьбой цилиндров.

Там и тут торчали гадкие деревья. Между ними находились каменные сооружения. Я смог рассмотреть покрывавшие их поразительные изображения. Цилиндры походили на гладкие, лишенные коры стволы упавших деревьев, усыпанные ядовитыми орхидеями. Они били по глазам, скребли по нервам. И нигде не видно и не слышно ничего живого.

В цилиндрах виднелись круглые отверстия, похожие на круг, через который я покинул Храм Лестницы. Я прошел в одно из них и оказался в длинной пустой сводчатой комнате, чьи кривые стены почти смыкались в двадцати футах над моей головой, оставляя широкую щель, которая вела в такую же комнату наверху. В комнате не было абсолютно ничего, кроме того же пятнистого красноватого света, который я видел в Храме. Я споткнулся. Я по-прежнему ничего не видел, но споткнулся обо что-то лежащее на полу. Протянул руку — и она коснулась чего-то холодного и гладкого… это что-то шевельнулось… я повернулся и рванулся оттуда… побежал, размахивая руками… плача от ужаса…

Когда я пришел в себя, то по-прежнему находился среди каменных цилиндров и красных деревьев. Я пытался вернуться, найти Храм. Я более чем испугался. Я походил на только что отлетевшую душу, которая ощутила первые ужасы ада. Храм я не смог найти, сколько ни старался. Потом туман начал сгущаться и светиться, цилиндры засверкали ярче. Я понял, что в мире вверху начался вечер, и чувствовал, что с темнотой для меня наступает время опасности. Что сгущающийся туман — это сигнал к пробуждению существ, живущих в пропасти…

Я вскарабкался на одно из сооружений. Спрятался за кошмарным каменным чудовищем. Может быть, подумал я, удастся пересидеть, пока туман не посветлеет и опасность не минует. Вокруг меня послышался какой-то ропот. Он был повсюду… он рос, рос, перешел в громкий шепот. Я выглянул из-за камня на улицу. Увидел движущиеся огоньки. Все больше и больше огней, они выплывали из круглых дверей и заполняли улицу. Самые высокие плыли в восьми футах над тротуаром, самые низкие — в двух. Они торопились, они прогуливались, они кланялись, они останавливались и шептали…

— Боже праведный! — выдохнул Андерсон.

— Да, — продолжал человек, — это, несомненно, были живые существа. У них есть сознание, воля, мысли — не знаю, что еще. В поперечнике самые большие достигали двух футов. В центре яркое ядро — красное, синее, зеленое. Это ядро постепенно тускнело и переходило в туманное сияние… Казалось, оно скрывает пустоту, но пустоту, в которой что-то есть. Я напрягал глаза, стараясь рассмотреть тело, в котором играли и переливались огни, но ничего не видел.

И вдруг я одеревенел. Что-то холодное и тонкое, как хлыст, коснулось моего лица. Я повернул голову. Рядом со мной три огонька. Бледно-голубые. Они смотрели на меня — если можно вообразить, что эти огни — глаза. Еще одна плеть схватила меня за плечо. От ближайшего огонька послышался резкий шепот. Я закричал. Шепот на улице неожиданно стих. Я оторвал взгляд от бледно-голубого шара, удерживавшего меня, и оглянулся — все эти твари устремились ко мне. Они подлетали, останавливались и смотрели. Теснились, толкались, как толпа зевак на Бродвее. Я почувствовал, что меня касаются десятки щупалец…

Я пришел в себя уже в огромном Храме Лестницы. Я лежал у подножия алтаря. Все тихо. Огней нет, только пятнистый красный свет. Я вскочил на ноги и побежал к лестнице. И сразу загремел на пол. Я увидел, что вокруг пояса у меня полоска желтого металла. К ней прикреплена цепь. Я прикован к алтарю.

Я сунул руку в карман, чтобы достать нож и перерезать кольцо. Ножа не было! У меня отобрали все, кроме одной фляжки, которая висела на шее и которую, я думаю, они приняли за часть… моего организма. Я попытался сломать кольцо. Оно казалось живым. Извивалось у меня в руках и сжималось теснее. Я потянул за цепь. Она не подалась. И тут я ощутил присутствие невидимого Существа на алтаре. Упал у алтаря и заплакал. Подумайте: я оказался один в этом месте странного света, с нависшим надо мной древним ужасом — это чудовищное, невидимое нечто, это немыслимое существо распространяло волны кошмара…

Немного погодя я взял себя в руки. Обнаружил у одного из столбов желтую чашу, полную какой-то густой белой жидкости. Выпил ее. Меня не беспокоило, что я могу отравиться. Но вкус оказался приятным, и силы неожиданно вернулись ко мне. Очевидно, с голоду я не умру. Огоньки, чем бы они ни были, имеют представление о потребностях человеческого организма.

Красноватый пятнистый свет стал как-то сгущаться. Снаружи донесся шепот, и через круглое отверстие потянулись один за другим сверкающие шары. Они строились рядами, пока не заполнили весь Храм. Шепот их превратился в пение, пение в шепот, оно поднималось и падало, поднималось и падало, и сами шары в том же ритме поднимались и опускались, поднимались и опускались.

Всю ночь шары прилетали и улетали, всю ночь продолжались их песни и пляски. Они довели меня до того, что я почувствовал себя всего лишь атомом сознания в океане шепота; и этот атом начал подниматься и опускаться вместе с шарами. Говорю вам, даже мое сердце пульсировало в унисон с ними! Красный свет побледнел, шары потянулись наружу, шепот стих. Я снова был один и знал, что в моем мире начался новый день.

Я спал. Проснувшись, обнаружил у столба белую жидкость. Осмотрел цепь, приковывающую меня к алтарю. Начал тереть два звена друг о друга. Тер несколько часов кряду. Когда красный свет вновь начал начал сгущаться, звенья немножко сточились. Во мне снова родилась надежда. Возможность сбежать есть…

Снова появились туземные огни. Всю ночь звучала поганая песня, шары поднимались и опускались. Мелодия захватила меня. Пульсировала во мне, пока каждый нерв и каждая мышца не задрожали в такт. Губы мои напряглись, как губы человека, пытающегося закричать в ночном кошмаре. И наконец зашептали то же, что и жители пропасти. Тело мое дергалось в унисон с огнями, я двигался и издавал звуки, как эти безымянные существа, и душа моя заполнилась ужасом и бессилием. И тут я увидел… Их!

— Увидели огни? — тупо спросил я.

— Увидел существ под огнями, — ответил он. — Большие прозрачные слизняковые тела, с десятками извивающихся щупалец, с круглыми зияющими пастями под огненными шарами. Будто призраки невероятно чудовищных слизней! Я мог видеть сквозь них. Я смотрел на их поклоны, слушал шепот… Тут наступил рассвет, и они устремились к выходу. Они не ползли и не шли, они плыли. Проплыли и исчезли!

Я не спал. Весь день мучился с цепью. Когда снова начал сгущаться красный свет, я протер примерно шестую часть звена. И всю ночь я шептал и кланялся вместе с жителями пропасти, воспевая вместе с ними гимны, посвященные Существу, нависшему надо мной!

Дважды еще наступали сумерки, и меня охватывали чары — но на утро пятого дня я разорвал цепь. Я свободен! Выпил белой жидкости из чаши, перелил оставшееся в свою фляжку. Побежал к ступенькам, промчался мимо невидимого ужаса, мимо алтаря и снова оказался на мосту. Перешел пропасть, и оказался на Лестнице.

Можете себе представить, что это за чувство — бежать из Ада? Ад жег мне спину, ужас подгонял меня. Город скрылся в голубом тумане, когда я почувствовал, что больше не могу двигаться. Сердце билось в горле, каждый его удар был как удар молота. Я упал перед входом в одну из маленьких пещер, чувствуя, что это убежище. Заполз в него и стал ждать, когда туман сгустится. Это случилось почти сразу. Далеко внизу послышался громкий гневный шепот. В отверстие пещеры я увидел столб света, восставший из пропасти. Мимо пещеры поплыли мириады шаров; глаза жителей искали меня. Снова и снова разгорался свет, поднимались и опускались шары. Они объявили большую охоту. Шепот становился громче, настойчивей.

Во мне росло отчаянное желание присоединиться к их песне, как я это делал в Храме. Я до крови искусал губы, чтобы они не шевелились. Всю ночь из пропасти поднимался столб света, всю ночь летали шары и звучал шепот. Теперь я понял назначение пещер и резных фигур, которые сохранили свою спасительную силу. Но кто их вырезал? Почему они построили город на краю пропасти и зачем опустили в нее Лестницу? Кем они были для этих существ и как могли жить рядом с ними? Ясно, что у них была какая-то цель. Иначе они не стали бы предпринимать такую грандиозную работу, как строительство Лестницы. Но какова эта цель? И почему те, что жили наверху, давно исчезли, а те, что в пропасти, живы до сих пор? Ответа я не мог найти — да и до сих пор не нахожу. Даже фрагментов теории у меня нет.

Пока я так размышлял, наступил рассвет, а с ним и тишина. Я допил то, что оставалось во Фляжке, выполз из пещеры и снова начал подъем. В полдень ноги мои отказали. Я разорвал рубашку, обвязал колени и руки. И пополз дальше. В сумерках я снова залез в одну из пещер и ждал, пока не сгустился голубой туман, не поднялся столб света и не начался шепот.

Но теперь в шепоте звучала новая нота. Он больше не грозил мне. Он звал и льстил. Он манил. Он притягивал. Новый ужас охватил меня. Во мне поднялось мощное желание выйти из пещеры и спуститься вниз, отдаться огням, позволить им делать со мной, что угодно, унести, куда угодно. Желание росло. С каждой вспышкой луча оно усиливалось, и я наконец задрожал от желания, как дрожал от песни в Храме. Тело мое превратилось в живой маятник. Вздымался столб света, и я устремлялся к нему. Но душа не сдавалась. Она прижимала меня к полу пещеры. Всю ночь она боролась с телом, со страшными чарами жителей пропасти.

И опять наступил рассвет. Снова я выполз из пещеры и увидел Лестницу. Подниматься я больше не мог, руки мои кровоточили, ноги болели. Я с диким трудом заставлял себя переползать со ступеньки на ступеньку. Скоро руки онемели, ноги омертвели. Только воля тянула мое тело вверх шаг за шагом…

И цветной кошмар бесконечного подъема по бесконечным ступенькам, воспоминания о тупом ужасе, настигавшем меня, когда я прятался в пещерах, а свет пульсировал, а шепот все звал и звал, воспоминания о том моменте, когда я проснулся и обнаружил, что тело подчинилось этому зову и утащило меня к выходу, а мириады шаров столпились снаружи в тумане и глядят на меня. И мучительный долгий подъем к покинутому раю голубого неба и открытого мира.

А потом — неожиданное осознание того, что надо мной чистое небо, а край пропасти — позади, и смутные картины, как я ползу мимо гигантских ворот, прочь от пропасти, сны о странных гигантах в остроконечных шапках с затянутыми вуалью лицами, которые толкают меня в спину и дают силы ползти, отгоняют светящиеся шары, которые хотят утащить меня назад, в провал, где в ветвях красных деревьев со змеиными коронами плывут планеты…

И долгий, долгий сон — один Бог знает, сколько я спал в ущелье между скал. Проснувшись, я увидел далеко на севере поднимающийся столб света, огни по-прежнему охотились, шепот звал.

И снова я полз на омертвевших ногах, которые, подобно кораблю древнего моряка, двигались сами, без моего участия, но уносили меня от этого проклятого места. И вот ваш костер…

Человек улыбнулся нам. Потом тень усталости вновь навалилась на его лицо. Он уснул.

В полдень мы свернули лагерь и понесли человека на юг. Три дня мы несли его, а он продолжал спать. На третий день — во сне — он умер. Мы сложили большой костер и сожгли его тело, как он и просил. Развеяли пепел в лесу вместе с пеплом костра. Великим волшебством нужно обладать, чтобы собрать этот пепел и снова утащить его в пропасть, которую он называл проклятой. Не думаю, что у обитателей ада есть такая сила…

Но возвращаться к пяти вершинам, чтобы проверить это, мы не стали…

Говард Филлипс Лавкрафт

Жители ада (сборник)

Зов Ктулху

Со всей очевидностью можно полагать, что от столь могущественных сил или существ мог остаться некий живой реликт — представитель весьма отдаленной эпохи, когда сознание, быть может, проявлялось в формах, исчезнувших задолго до того, как Землю затопил людской прилив, — в формах, мимолетную память о которых сумели сохранить разве лишь поэзия да легенды, именующие их богами, чудовищами и мифическими существами всех родов и видов…

Элджернон Блэквуд

I

Ужас, воплощенный в глине

Мне думается, что высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на мирном островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания. Науки наши, каждая из которых устремляется по собственному пути, пока что, к счастью, принесли нам не так уж много вреда, но неизбежен час, когда разрозненные крупицы знания, сойдясь воедино, откроют перед нами зловещие перспективы реальности и покажут наше полное ужаса место в ней; и это откровение либо лишит нас рассудка, либо вынудит нас бежать от мертвящего просветления в покой и безмятежность новых темных веков.

Теософы догадывались о грозном величии космического цикла, в котором наш мир и сам род человеческий являются всего лишь быстротечными эпизодами. Они указали на возможность сохранения до наших времен отдельных реликтов минувшего, но при этом пользовались весьма туманными определениями, какие, не будь они прикрыты елеем утешительного оптимизма, наверняка заставили бы заледенеть нашу кровь и саму душу. Но отнюдь не из их писаний дошел до меня отблеск давно минувших и недоступных нашему сознанию времен — до сей поры меня пронизывает холод, когда я о нем думаю, и я едва не схожу с ума, когда вижу его во снах. Отблеск этот, подобно всем внезапным явлениям истины, вспыхнул в моем сознании вследствие нечаянно возникшей связи между разрозненными фактами. В моем случае это были две вещи — статья из старой газеты и рукопись покойного профессора, моего деда. Молю Бога, чтобы никому на свете не вздумалось восполнить зияющие в моем рассказе пробелы, а уж я сам, пока жив, нипочем не возьмусь за это дело. Думаю, что и покойный профессор намеревался вечно хранить молчание о том, что ему довелось узнать, и непременно уничтожил бы свои записки, не постигни его внезапная смерть.

Мое знакомство с ужасающими фактами этой истории началось зимой с 1926-го на 1927 год, когда скоропостижно скончался мой двоюродный дед Джордж-Гэммел Энджелл, профессор Браунского университета в Провиденсе, штат Род-Айленд, слывший великим знатоком семитских языков. Кроме того, он получил широкую известность как специалист по древним надписям и в качестве такового часто приглашался для консультаций директорами самых прославленных музеев мира, так что его внезапный, пусть и в возрасте девяноста двух лет, уход из жизни, думается мне, не остался незамеченным в научных кругах. Интерес к его кончине подогревался также сопутствующими ей странными обстоятельствами и отсутствием очевидных причин. Смерть настигла профессора вскоре после того, как он прибыл в родной город на ньюпортском пароходе. Очевидцы утверждали, что он упал замертво, случайно столкнувшись с никому не известным негром, по виду матросом, выскочившим из дверей подозрительного притона, каких немало встречается на обрывистом морском берегу, по которому проходит кратчайший путь от портового района к дому покойного на Уильямс-стрит. Врачи не сумели обнаружить в его организме никаких признаков серьезных заболеваний и после долгих дискуссий пришли к выводу, что причиной смерти стала внезапная остановка сердца, вызванная, по их мнению, не в меру резвым для такого пожилого человека подъемом по крутому склону горы. В то время у меня не было причин оспаривать это заключение, но последующие обстоятельства заставили меня изменить свое мнение.

Мой дед умер бездетным вдовцом, и от меня, его единственного наследника и душеприказчика, справедливо ожидали наведения порядка в оставленных им бумагах, а также основательного их изучения. Выполняя свой долг, я перевез дедовский архив — целую гору папок и ящиков с документами — в свою бостонскую квартиру. Многие разобранные мною материалы будут вскоре опубликованы Американским археологическим обществом, но содержимое одного из ящиков показалось мне слишком странным, и, следуя какому-то инстинктивному чувству, я решил, что его надлежит держать подальше от посторонних глаз. Изначально ящик был заперт, и я не мог к нему подступиться до тех пор, пока мне не случилось наткнуться на кольцо с ключами, которое профессор всегда носил при себе в кармане сюртука. Только тогда мне удалось отпереть ящик — но, как оказалось, лишь для того, чтобы оказаться лицом к лицу с куда более головоломной проблемой. Что могли означать содержащиеся в нем предметы — странного вида глиняный барельеф, разрозненные рукописи, беглые заметки и кипа газетных вырезок? Не стал ли мой дед жертвой какой-нибудь дешевой мистификации? Чтобы пролить свет на эти вопросы, я твердо решил разыскать эксцентричного скульптора, осмелившегося, как мне тогда подумалось, бесцеремонно нарушить душевное равновесие почтенного человека.

Барельеф представлял собой неправильный прямоугольник толщиной менее дюйма и размером пять на шесть дюймов. По всей очевидности, он был изготовлен совсем недавно. Однако по своему духу и стилю он был далек от современности, ибо, какими бы многообразными и необузданными ни были прихоти нынешнего кубизма и футуризма, они чаще всего не достигают той неизъяснимой глубины и непосредственности, какие таятся в творениях первобытных мастеров. Здесь же, как мне показалось, проглядывало нечто весьма родственное последним, хотя моя память — при моем уже достаточно близком знакомстве с обширными коллекциями и трудами деда — потерпела полную неудачу в попытках приискать хоть какие-нибудь аналогии к этому предмету или уловить хотя бы намек на что-либо подобное в других культурах.

Нижняя часть плиты изобиловала знаками иероглифического характера, а над ними была помещена фигура, в которой угадывалось стремление художника изобразить нечто вполне конкретное — стремление, которому, увы, не способствовала импрессионистская манера исполнения. То было некое чудовище или, скорее, его обобщенный образ, который могло породить лишь воспаленное воображение безумца. Если я скажу, что при взгляде на барельеф моя в достаточной степени изощренная фантазия нарисовала комбинацию из осьминога, дракона и уродливого подобия человека, то мне удастся приблизительно передать характер этого странного произведения. Неуклюжее чешуйчатое тело с рудиментарными крыльями венчала мясистая, снабженная щупальцами голова; однако по своему шокирующему впечатлению все эти детали не шли ни в какое сравнение с цельным обликом фантастического существа. За фигурой скульптором было намечено подобие заднего плана, являвшего собою смутный намек на некое циклопическое строение.

Помимо вороха газетных вырезок к странному барельефу прилагалась стопка бумаг, по всей видимости, совсем недавно исписанных рукой профессора Энджелла — причем исписанных в спешке, судя по стилистическим погрешностям, для него нехарактерным. Самым существенным из этих документов мне показалась рукопись с заглавием «Культ Ктулху», второе слово которого было тщательно выписано печатными буквами с явной целью избежать ошибки в воспроизведении столь труднопроизносимого буквосочетания. Рукопись состояла из двух частей. Первую часть предваряло заглавие «1925 год: Сновидческий опыт Г. Э. Уилкокса, проживающего в доме № 7 по Томас-стрит, Провиденс, штат Род-Айленд», вторую — «1908 год: Факты, изложенные инспектором полиции Джоном Р. Леграссом (№ 121, Бьенвилль-стрит, Новый Орлеан, штат Луизиана) на собрании Американского археологического общества. Замечания по этому поводу и сообщение профессора Уэбба». Остальные бумаги в основном представляли собой разрозненные краткие заметки; в одних описывались странные сны различных лиц, в других содержались выписки из теософских журналов и книг (в первую очередь из «Атлантиды и исчезнувшей Лемурии» У. Скотт-Эллиота), в третьих — сведения о переживших века тайных обществах и запретных культах со ссылками на соответствующие места в известных мифологических и антропологических источниках наподобие «Золотой ветви» Фрэзера и «Культа ведьм в Западной Европе» мисс Мюррей. Что же касается газетных вырезок, то все они были посвящены необыкновенным случаям душевных заболеваний и вспышкам группового помешательства, имевшим место весной 1925 года.

Первая часть основной рукописи излагала весьма необычную историю. 1 марта 1925 года к профессору Энджеллу явился худощавый смуглый молодой человек явно невротического и склонного к экзальтации типа. В руках у него был диковинный барельеф, вылепленный из совсем еще свежей, сырой на ощупь глины. В поданной им визитной карточке значилось имя Генри Энтони Уилкокса, младшего отпрыска одной весьма добропорядочной семьи. Мой двоюродный дед уже имел о нем некоторое представление: в последнее время этот юноша обучался ваянию в род-айлендском художественном училище и жил отдельно от родных, по соседству с училищем, в особняке Флер-де-Лис, превращенном в общежитие художников. Уилкокс развился рано и, по общему признанию, демонстрировал зачатки одаренности, даже гениальности, но был крайне эксцентричным подростком: с раннего детства он проявлял особый интерес ко всяким необычным историям, видел странные сны и любил пересказывать их кому ни попадя. Сам он считал себя «психически сверхчувствительным» индивидуумом, но солидная публика старинного купеческого города между собой именовала его не иначе как «малый с вывихами». Неохотно общаясь с людьми своего круга, он постепенно выпал из поля зрения местного общества и был известен лишь немногим людям искусства и эстетам, проживавшим по большей части в других городах. Члены «Клуба любителей искусств» Провиденса, заботясь о сохранении своей консервативной репутации, объявили молодого художника совершенно безнадежным.

В рукописи говорилось, что, не успев перемолвиться с хозяином дома и парой слов, молодой скульптор вдруг, без всякого предисловия, спросил, не сможет ли профессор, обладающий столь глубокими познаниями в археологии, разобраться в иероглифах, начертанных на принесенном им барельефе. Изъяснялся он в высокопарной романтической манере, которая поначалу показалась моему деду не чем иным, как притворством и попыткой изобразить мнимое почтение, а потому он отвечал на вопрос гостя довольно резко — тем более что очевидная свежеиспеченность предъявленной ему штуковины свидетельствовала о ее отношении к чему угодно, но только не к археологии. Последовавшее за этим возражение юного Уилкокса, поразившее моего деда и записанное им слово в слово, весьма точно характеризует как странную, фантастическую поэтику, пронизывающую всю его речь, так и всю его личность в целом. «Ну конечно, — подтвердил он с готовностью, — это совсем новая вещь. Я сам сделал ее прошлой ночью во сне, явившем мне странные города и картины прошедших эпох, о которых ничего не ведали ни мечтательный Тир, ни созерцательный Сфинкс, ни опоясанный садами Вавилон…»

Так приступил он к своему лихорадочному, сбивчивому рассказу, неожиданным образом пробудившему живой отклик в дремлющей памяти профессора, который слушал собеседника с возрастающим интересом. Прошлой ночью произошло небольшое, но самое значительное из всех пережитых Новой Англией за последние годы событий — землетрясение, которое, по-видимому, в значительной мере подстегнуло воображение Уилкокса. Итак, отправившись в постель, он заснул и увидел совершенно невероятный сон, в котором ему предстали циклопические города, сложенные из каменных плит и устремленных к небу монолитов. Угрюмые, опутанные мокрой зеленой тиной сооружения источали некую потаенную угрозу. Стены зданий и многочисленные колонны пестрели иероглифами, а снизу, из какой-то непостижимой глуби, исходил голос — скорее даже не голос, а смутное, едва уловимое внушение, которое даже самая изощренная человеческая фантазия вряд ли смогла бы передать в звуковой форме. Во всяком случае, когда Уилкокс попытался сделать это, у него получилось нечто почти непроизносимое: «Ктулху фхтагн».

Это звукосочетание не на шутку взволновало и встревожило профессора Энджелла. Со всей дотошностью ученого он принялся выпытывать у скульптора мельчайшие детали его сновидения и почти с неистовым напряжением рассматривал барельеф, за работой над которым застало одетого в одну ночную рубашку, дрожащего от холода и ничего не понимающего Уилкокса внезапное пробуждение от сна. Позже скульптор рассказывал мне, что в тот момент мой дед проклял свой преклонный возраст и самого себя в придачу за медлительность и неспособность сразу распознать как иероглифы, так и само изображение. Некоторые из вопросов деда показались его гостю не имеющими никакого отношения к делу — в первую очередь это касалось попыток старика выведать у Уилкокса, не связан ли тот с какими-либо тайными культами и обществами. Он никак не мог взять в толк, к чему это профессор чуть ли не через каждое слово обещает молчать как рыба, если его удостоят приема в члены якобы известного его посетителю не то мистического, не то языческого религиозного общества. Когда же профессор Энджелл окончательно уверовал в то, что скульптор и в самом деле не имеет никакого отношения ни к одному из существующих на свете культов и тайных обрядов, он под честное слово обязал своего визитера рассказывать ему все свои последующие сны. Тот сдержал обещание, и с момента первой встречи юноши с моим дедом рукопись стала ежедневно пополняться записями, передающими наиболее поразительные фрагменты ночных видений скульптора, в каждом из которых непременно присутствовал гнетущий душу образ темных, сочащихся водой циклопических монолитов и звучащий откуда-то из-под земли невнятный голос — или, вернее, вещающее прямо в мозг чье-то зловещее сознание. Два наиболее часто повторяющихся созвучия можно было передать как «Ктулху» и «Р'льех».

23 марта, гласит рукопись, Уилкокс не пришел, как обычно, к профессору. Последний осведомился по месту жительства молодого человека и узнал, что тот неожиданно впал в странное лихорадочное состояние и был перевезен в родительский дом на Уотермен-стрит. Ничто не предвещало болезни, однако ночью он вдруг разразился диким воплем, поднявшим на ноги всех художников, проживавших в том же доме. Состояние больного внушало серьезные опасения: периоды глубокого обморока чередовались у него с приступами горячечного бреда. Мой дед тут же позвонил родителям юноши и с того момента внимательно следил за ходом болезни, регулярно навещая также доктора Тоби с Тайер-стрит, попечению которого был поручен скульптор. Возбужденный лихорадкой мозг юноши осаждали настолько странные образы, что даже видавшего виды доктора пробирала невольная дрожь, когда он начинал пересказывать их моему деду. Теперь помимо прежних образов в бреду постоянно встречались фантастические упоминания о встречах с неким гигантским, «во много миль ростом», существом, которое передвигалось тяжкой поступью. Ни разу юноше не удалось описать его сколько-нибудь отчетливо, но и те отдельные сдавленные восклицания, которые довелось услышать доктору Тоби, убедили профессора, что этот образ, по-видимому, идентичен тому жуткому монстру, которого скульптор пытался отобразить в своем барельефе. Упоминание этого существа, добавил доктор, неизменно служило прелюдией к переходу больного из бреда в бессознательное состояние. Как ни странно, температура тела юноши была не намного выше нормальной, но тем не менее совокупность симптомов заставляла предположить скорее какую-то разновидность лихорадки, нежели умственное расстройство.

2 апреля, около трех часов пополудни, лихорадка Уилкокса прекратилась столь же внезапно, сколь и началась. Он сел в постели, выразив безмерное удивление тем обстоятельством, что ни с того ни с сего вдруг оказался в родительском доме, и обнаружив полный провал в памяти относительно всего, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта. Врач нашел пациента вполне здоровым, и через три дня тот вернулся в свое жилище во Флер-де-Лис. Однако с того времени он больше ничем не мог помочь профессору Энджеллу. Вместе с болезнью его покинули и все странные видения; еще с неделю он послушно пересказывал моему деду свои сны, но они имели столь банальное, плоское и не относящееся к делу содержание, что очень скоро профессор перестал переводить на них свое время и бумагу.

На этом первая часть рукописи заканчивалась, но встречающиеся в ней ссылки на некоторые другие разрозненные материалы предоставили мне обильную почву для размышлений — настолько обильную, что только закоренелый скептицизм, являвшийся в то время основой моей жизненной философии, мог объяснить мое по-прежнему упрямое недоверие к рассказам художника. Вызывали сомнение и записи деда, воспроизводящие сны, которые посещали других людей в тот же самый период, когда юный Уилкокс пересказывал профессору свои бредовые ночные видения. Похоже, в то время мой дед основал нечто вроде своеобразной статистической службы, проводившей опросы среди тех его друзей и знакомых, к кому он считал уместным обратиться. Таких набралось немало, и от каждого из них дед затребовал описания и точные даты всех наиболее примечательных снов, виденных в последнее время. Отклики на его запросы оказались столь пестрыми, а их количество было столь велико, что мне показалось удивительным, как мог пожилой человек, да еще не имеющий при себе секретаря, управиться с таким обилием материала. Оригиналы писем не сохранились, но дедовы комментарии к ним давали ясное представление о содержании снов. Опрос представителей деловых кругов и прочей публики из среднего класса местного общества, этой пресловутой новоанглийской «соли земли», в целом дал отрицательный результат, хотя в отдельных случаях и были зафиксированы тревожные, равно как и бессвязные ночные впечатления. При этом они неизменно относились ко времени между 23 марта и 2 апреля — датам, ограничивающим период бредового состояния Уилкокса. Ненамного более чувствительными оказались и люди научного склада. Впрочем, в четырех случаях описаний снов угадываются очертания странных ландшафтов, а в одном проступает страх перед чем-то неестественным и ненормальным.

Самые интересные ответы поступили от художников и поэтов, и я могу себе представить, какому паническому ужасу дали бы волю эти люди, имей они возможность сойтись и сравнить свои впечатления. Как бы там ни было, но, не имея на руках оригиналов ответных писем, я сильно подозревал профессора в том, что он задавал своим адресатам наводящие вопросы, а потом еще и редактировал всю корреспонденцию с вольным или невольным желанием найти в ней то, что ему хотелось. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом осведомленный об имевшихся на руках у профессора странных фактах, постоянно и вполне намеренно вводил последнего в заблуждение. Что же до ответов, полученных от людей искусства, то они представляли собой поистине захватывающее повествование. С 28 февраля по 2 апреля многие из опрошенных видели во сне чрезвычайно причудливые вещи, причем интенсивность этих сновидений многократно возрастала в период времени, соответствующий бредовому состоянию скульптора. Свыше четверти всех писем было посвящено описанию ландшафтов и полузвуков-полувнушений, немногим отличающихся от тех, что являлись в бреду Уилкоксу; некоторые респонденты сообщали о чувстве неизбывного ужаса, испытанном ими при виде приближавшегося гигантского существа. Но один случай, подчеркнуто выделяемый в заметках, был особенно ужасен. Речь идет об одном широко известном архитекторе, в свое время страстно увлекавшемся теософией и оккультизмом. Именно в тот день, когда с Уилкоксом случился припадок, он внезапно впал в буйное помешательство и скончался через несколько месяцев, исполненных невыразимых страданий и непрестанных криков, в которых можно было расслышать мольбу спасти его от некоего выходца из ада. Если бы мой дед, описывая все эти случаи, проставлял над ними вместо ничего не говорящих порядковых номеров имена респондентов, я бы мог провести собственное расследование и убедиться в подлинности собранных им фактов. Но делать было нечего — мне удалось выявить лишь минимальное число опрошенных. Все они, однако, в общем и целом подтвердили правдивость записей. Я часто задавался вопросом: все ли адресаты профессора были столь же озадачены его странным письмом, как те, с кем мне удалось пообщаться? Как бы то ни было, я надеюсь, что мои нынешние рассуждения никогда не достигнут их ушей.

Как я уже говорил, приложенные к барельефу газетные вырезки сообщали о многочисленных случаях паники, умопомешательств и эксцентричного поведения людей все в тот же указанный выше период времени. Очевидно, профессор Энджелл воспользовался услугами какого-то пресс-бюро, ибо число вырезок было невероятно, а источники их разбросаны по всему свету. Сообщалось, например, о самоубийстве, которое совершил некий лондонец — посреди ночи он вдруг соскочил с постели и с ужасающим криком выбросился в окно. Цитировалось сбивчивое, маловразумительное письмо, отправленное редактору одной из южноафриканских газет каким-то фанатиком, который, проанализировав свои сны, пророчил человечеству ужасное будущее. Из Калифорнии извещали о раздаче членам одной из теософских колоний белых одежд для некоего «славного свершения», которое, впрочем, так и не состоялось; заметка из Индии сдержанно повествовала о серьезных волнениях туземцев, начавшихся в конце марта. Умножились оргии вуду на Гаити, а из отдаленных африканских факторий доносились вести о зловещем ропоте среди чернокожих. Американская администрация на Филиппинах отметила в этот же период брожение среди некоторых племен. В ночь с 22 на 23 марта нью-йоркские полицейские были окружены толпами истерически вопящих левантинцев. Весь запад Ирландии полнился дикими слухами, а художник-фантаст Ардуа-Бонно выставил на весеннем парижском салоне 1926 года богомерзкое полотно «Ландшафт сновидений». Приступы буйства в психиатрических больницах были настолько многочисленными, что, пожалуй, только чудо не позволило медицинской братии заметить это странное совпадение и сделать соответствующие выводы. Тогда мне все это представилось лишь кипой занятных вырезок, но сегодня я едва ли смогу оправдать бесстрастный рационализм, побудивший меня равнодушно отложить в сторону пожелтевшие газетные листки. Правда, в то время во мне еще жило убеждение, что юный Уилкокс всего лишь ловко манипулировал некоей информацией, полученной им до встречи с профессором Энджеллом.

II

Рассказ полицейского инспектора Леграсса

Эта самая информация, благодаря которой барельеф и сновидения молодого скульптора приобрели такое огромное значение для моего деда, составляет содержание второй половины его объемистой рукописи. В разговоре с Уилкоксом профессор Энджелл, как я понимаю, припомнил, что однажды ему уже доводилось видеть изображение этого адского чудовища, равно как и изучать неведомые иероглифы. И уж конечно, он вспомнил зловещее звукосочетание «Ктулху». Все это вызвало у него неожиданные и весьма тревожащие ассоциации, и потому нет ничего удивительного в том, что он тотчас потребовал от молодого скульптора представить ему всю полноту картины.

Воспоминания моего деда, связанные с этой историей, восходят к 1908 году — к семнадцатилетней давности собранию Американского археологического общества, состоявшемуся в Сан-Луи. Профессор Энджелл, как и приличествовало столь авторитетному ученому, должен был принять самое активное участие во всех дискуссиях. По этой же причине он оказался одним из первых, к кому обратилась группа лиц, не являвшихся членами общества, но воспользовавшихся благоприятным случаем, чтобы получить компетентные ответы на возникшие у них вопросы и разрешить ряд проблем, с которыми они столкнулись.

Главой этой делегации, вскоре оказавшейся в центре внимания научного общества, был полицейский инспектор Джон Реймонд Леграсс, человек средних лет и довольно невыразительной внешности, который прибыл из Нового Орлеана в надежде получить особого рода информацию, каковую ему не удалось раздобыть ни в одном из местных источников. Он принес с собой на собрание то, ради чего, собственно, и проделал столь долгий путь, — гротескную, отталкивающего вида и весьма почтенной древности каменную статуэтку, происхождение которой сам он никоим образом не мог определить. Не следует думать, что инспектора Леграсса хотя бы в малейшей степени интересовала археология. Его желание пролить свет на нечто доселе неизвестное объяснялось чисто профессиональными соображениями. Эта статуэтка — или идол, или фетиш, как ее ни назови — попала в руки полиции несколько месяцев тому назад во время операции по разгону предполагаемых приверженцев вуду, проведенной в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана. Однако на редкость странный и жуткий обряд, связанный с этим изваянием, навел полицейских на мысль, что им довелось наткнуться на совершенно неизвестный доселе культ, по своему дьявольскому характеру далеко превосходящий даже самые зловещие ритуалы вуду. Его происхождение оставалось тайной, ибо из схваченных на месте членов секты не удалось выжать абсолютно ничего, кроме весьма путаных и неправдоподобных показаний. Последнее обстоятельство и породило желание полиции установить природу ужасного символа, а через нее, быть может, и проследить сам культ до его первоисточника.

Едва ли инспектор Леграсс ожидал, что его вещественное доказательство произведет такую сенсацию, но факт остается фактом: одного лишь взгляда на принесенный им предмет было достаточно, чтобы вызвать настоящий ажиотаж среди собравшихся ученых господ. Они столпились вокруг инспектора и принялись так и эдак разглядывать небольшую фигурку, чья абсолютная несхожесть ни с одним из известных науке артефактов вкупе с неподдельно глубокой древностью столь убедительно указывала на еще не раскрытые тайны, уходящие в седые глубины веков. Каменная статуэтка представляла никому доселе неведомое направление в искусстве, при том что возраст ее мог исчисляться многими сотнями, а то и тысячами лет.

Фигурка медленно переходила из рук в руки, и, один за другим, ученые припадали к ней жадным взором, желая как можно тщательнее ознакомиться с этим древним чудом. Насчитывающая от семи до восьми дюймов в высоту статуэтка поражала удивительно высоким уровнем художественного исполнения. Она представляла собой некое чудовище, которое кроме карикатурных человекоподобных очертаний имело голову осьминога, лицо, от которого исходила масса щупалец, пористое чешуйчатое тело, крупные когти на передних и задних конечностях и в придачу длинные узкие крылья за спиной. Преисполненное неестественной злобы существо с раздутым туловищем в угрожающей позе сидело на прямоугольном пьедестале, покрытом не поддающимися прочтению письменами. Оконечности крыльев касались заднего края пьедестала, а длинные кривые когти согнутых нижних лап охватывали его передний край. Осьминожья голова страшилища грозно наклонилась вперед, так что кончики лицевых щупалец свисали на предплечья чудовищных передних лап, опирающихся на выгнутые дугой колени. При всем том статуэтка казалась не порождением фантазии, а изображением реального живого существа, еще более таинственного и зловещего по причине глубокой тайны, окутывавшей его происхождение. Бесконечно глубокая, неисчислимая годами древность фигурки не вызывала сомнений; при этом в ней не угадывалось ни малейшего намека на связь с какой бы то ни было ветвью древнего мирового искусства, пусть даже относящегося к самым первым проблескам земной цивилизации. Поистине, ее вообще невозможно было отнести ни к какому временному периоду. Даже материал, из которого она была изготовлена, оставался неразрешимой загадкой, ибо зеленовато-черный камень с золотистыми крапинками и радужными переливами не был известен в рамках привычной нам геологии или минералогии. Столь же непостижимыми оказались и знаки, нанесенные по всему пьедесталу статуэтки. Ни один из участников ученого собрания, представлявшего добрую половину мировых авторитетов в данной области, так и не смог найти ни малейшего указания на их хотя бы отдаленное лингвистическое родство с земными языками. Символы эти, равно как сама фигура и материал, принадлежали чему-то ужасно далекому, чему-то резко отличному от всего, что на сей день известно человеку; в них угадывались зловещие намеки на некие незапамятно древние и чудовищные циклы бытия, с которыми ни окружающий нас мир, ни наши представления о нем не имеют ничего общего.

И все же среди всех этих ученых мужей, сокрушенно покачивавших головами, признавая свою полную неспособность помочь инспектору, нашелся человек, который вдруг испытал престранное ощущение давнего знакомства как с жутким образом, так и с письменами и не без некоторого колебания поведал об этом присутствующим. То был ныне покойный Уильям Ченнинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета, ученый-исследователь далеко не из последних. Сорок восемь лет тому назад ему довелось участвовать в экспедиции по Гренландии и Исландии, имевшей целью отыскать новые рунические надписи, но так и не преуспевшей в своем начинании. Однако, занимаясь исследованиями северо-западной части побережья Гренландии, профессор обнаружил вымирающее эскимосское племя, чьи верования — необычная разновидность «дьяволопоклонничества» — поразили его своей омерзительной кровожадностью. Прочие эскимосы знали об этом культе очень мало и говорили о нем с содроганием, добавляя, однако, что исходит он из баснословно далеких времен — тех времен, когда наш мир еще не был создан. Помимо ужасных обрядов и человеческих жертвоприношений он унаследовал от древности ритуалы, посвящаемые высшему и старшему из дьяволов — Торнасуку, и профессор Уэбб тщательно записал из уст старого ангекока — шамана — фонетическое звучание имени верховного дьявола, как можно более точно передав его буквами латинского алфавита. Особое внимание ученого привлек жуткий фетиш, которому поклонялись приверженцы неведомого культа и вокруг которого они исступленно плясали, когда над ледяными утесами занималась заря. Это был, по утверждению профессора, грубо вытесанный из камня барельеф, содержавший неведомый чудовищный образ и таинственные надписи. Насколько он мог припомнить, в общих чертах он являл собой грубую аналогию той устрашающей фигуре, что ныне предстала перед глазами ученых мужей.

Это сообщение, чрезвычайно заинтересовавшее участников собрания, вдвое против того взволновало инспектора Леграсса, который тут же принялся донимать профессора Уэбба расспросами. Он привез с собою записи ритуальных песнопений, исполнявшихся приверженцами болотного культа, и теперь попросил ученого как можно более точно припомнить звучание заклятий, слышанных им от эскимосов-дьяволопоклонников. В зале воцарилось поистине гнетущее молчание, когда после скрупулезного сопоставления всех мельчайших подробностей полицейский и профессор объявили о фактическом тождестве двух заклинаний, услышанных ими в столь далеко отстоящих друг от друга географических областях. Границы между словами угадывались по сохраненным традицией ритмическим паузам, и, по сути дела, то, что эскимосские шаманы и жрецы из луизианских болот распевали перед родственными друг другу идолами, сводилось примерно к следующему:

«Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн».

В одном существенном пункте Леграсс обладал перед профессором значительным преимуществом — некоторые из захваченных им молодых ублюдков согласились повторить то, что рассказывали о значении этих слов старики. По их утверждению, эту фразу можно было перевести так:

«В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху ждет и видит сны».

Уступая общему настоянию, Леграсс более подробно рассказал о своей встрече с болотными идолопоклонниками. То была совершенно поразительная история, и я ничуть не удивился, что она произвела на моего деда такое сильное впечатление. То, что поведал полицейский инспектор, во многом сходилось с самыми безумными видениями мифотворцев и самыми невероятными измышлениями теософов. Его слова указывали на поразительную способность даже столь невежественного сброда к мышлению космического размаха — способность, которую до того никто и предположить не мог в этих париях.

1 ноября 1907 года в полицию Нового Орлеана поступил отчаянный призыв о помощи, исходивший из расположенного к югу от города болотисто-озерного края. Местных скваттеров, по большей части примитивных, но добронравных жителей, выводивших свой род от соратников Жана Лафитта, смертельно перепугало неведомое явление, заставшее их врасплох посреди глубокой ночи. По всей видимости, речь шла об очередной оргии вуду, но творилась она с ужасающим размахом, о каком раньше никто и не слыхивал: с тех пор как в мрачных, населенных исчадиями ада лесах, куда не смел сунуть носа ни один честный человек, начался бесконечный грохот тамтама, в окрестных поселениях бесследно исчезли несколько женщин и детей. Из чащи леса доносились исступленные вопли, пронзительный визг и душераздирающее пение, сопровождаемое бешеной пляской дьявольских огней. Люди не могут больше все это терпеть, заключил перепуганный посланец скваттеров.

На склоне дня, погрузившись в две конные повозки и автомобиль, два десятка полицейских во главе с дрожащим от страха проводником-скваттером двинулись в путь. Когда дорога стала совсем непроезжей, все спешились и несколько миль в угрюмом молчании шлепали по болоту, продираясь сквозь кипарисовые заросли, куда не проникал дневной свет. Отряду преграждали путь уродливые корни и свисающие вниз зловещие петли испанского бородатого мха; временами люди натыкались то на груду влажных камней, то на странные руины, гнетущее впечатление от которых усиливалось намеками проводника на дьявольский облик обитателей этих мест; всю эту унылую картину дополняли узловатые, гниющие стволы деревьев и замшелые болотные островки. Наконец показалось селение скваттеров, представлявшее собой кучку жалких лачуг, и тотчас же местные жители с истерическими воплями обступили вооруженных людей. Где-то далеко за селением слышался глухой рокот тамтамов, сквозь который через неправильные интервалы, соответствующие изменению направления ветра, пробивались леденящие душу крики. За хилым мелколесьем, через которое в лесном мраке вились бесконечные тропы, можно было разглядеть красноватые вспышки далеких костров. Никто из оробевших скваттеров, даже рискуя снова быть брошенным на произвол судьбы, не согласился продвинуться ни на дюйм вперед по направлению к месту, где проходил нечестивый шабаш идолопоклонников, а потому Леграссу и девятнадцати его коллегам пришлось одним, без проводника, нырнуть под черные своды незнакомого им леса.

Заболоченная местность, по которой продвигался отряд, издавна пользовалась дурной славой. Ходили легенды о таинственном озере, недоступном взору обычного смертного, в котором живет огромное полипообразное белое страшилище со светящимися глазами, а из испуганного шепота скваттеров можно было понять, что в полночь из подземных глубоких пещер на поклонение ему вылетают дьяволы с крыльями летучих мышей. Так повелось, говорили они, задолго до Д'Ибервиля, до Ла Саля, до краснокожих и даже до того, как в окрестных лесах появились первые звери и птицы. Один взгляд на этот кошмар означает немедленную и мучительную смерть, но ввиду того, что чудовище не раз являлось к поселянам во сне, они слишком хорошо знали об этом и предпочитали держаться от него подальше. Правда, нынешняя вудуистская оргия происходила на границе запретной территории, но этот участок болота и сам по себе был достаточно зловещим, и Леграссу пришло в голову, что, может быть, само место, на котором свершались ритуалы, вселяло в скваттеров больший ужас, нежели сопровождавшие его буйство и душераздирающие крики.

Только поэт или безумец мог бы подыскать слова для того, чтобы изобразить многоголосый гвалт, доносившийся до людей Леграсса, когда сквозь черную трясину они продирались навстречу красному зареву и глухому рокоту тамтамов. Эти дикие вопли, казалось, вырывались отчасти из человеческих, отчасти из звериных глоток, и было невозможно понять, то ли это люди издавали звериный рык, то ли зверь говорил языком человека. Неистовство, присущее животному миру, и оргиастическая разнузданность человека сплетались в единый демонический хор, и все эти исступленные вопли, визг и вой метались среди мрачных лесов подобно буйным порывам злобы, высвободившимся из непостижимых бездн ада. По временам нестройные завывания и вопли сменялись размеренным, ритмическим речитативом, и из множества глоток вырывалось слаженное монотонное пение, в котором постоянно повторялась одна и та же ритуальная формула:

— Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн!

Кроны деревьев становились все реже, стволы их — все тоньше, и наконец люди Леграсса буквально наткнулись на место, где происходила оргия. Четверо из них от ужаса едва устояли на ногах, один упал без сознания, а двое разразились безумными воплями, которые, к счастью, потонули в общей какофонии и не были услышаны идолопоклонниками. Леграсс плеснул холодной водой в лицо потерявшему сознание полицейскому, и весь отряд застыл на месте, завороженный кошмарным зрелищем.

Взгляду вновь прибывших открылся травянистый островок площадью около акра, безлесный и довольно сухой. Посреди него скакала, вихлялась и кружилась неописуемо уродливая человеческая орда, какую едва ли могло представить себе даже извращенное воображение Сайма или Ангаролы. Сбросив одежды, этот пестрый сброд мычал, блеял и ревел по-ослиному, корчась в дикой пляске вокруг чудовищно огромного, выложенного широким кольцом костра; в самом центре огненного круга, временами проглядывая сквозь колеблющуюся завесу пламени, стоял массивный, около восьми футов в высоту, гранитный монолит, на вершине которого, несоизмеримая с его громадными размерами, покоилась зловещего вида резная статуэтка. С десяти эшафотов, через правильные промежутки расставленных вокруг опоясанного пламенем монолита, свисали, уронив головы, до неузнаваемости изуродованные, беспомощные тела злосчастных скваттеров, ранее исчезнувших из окрестных поселений, а внутри образуемого ими ужасного кольца бесновался безумный хоровод идолопоклонников, бесконечной лентой виясь слева направо между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

И может быть, только излишняя впечатлительность или же далеко отдающееся эхо были повинны в том, что одному из полицейских, испанцу по происхождению, почудилось, будто из расположенных поодаль и скрытых густой тенью зарослей, из самого сердца этого мрачного леса древних преданий и ужасов, кто-то зловеще вторил свершавшемуся на поляне ритуалу. Встретившись позднее с этим человеком — а звали его Джозеф Д. Гальвес, — я убедился, что он и в самом деле обладает на редкость ярким воображением. В разговоре со мной он зашел еще дальше в своих утверждениях — он стал уверять меня, что слышал также хлопанье чьих-то огромных крыльев и чувствовал на себе взгляд страшных светящихся глаз, а за дальними деревьями ему привиделась некая гороподобная белая масса. Похоже, бедняга чересчур наслушался всяких местных побасенок.

Потрясенные полицейские, однако, недолго пребывали в замешательстве. Чувство долга пересилило страх, и, несмотря на то что беснующаяся толпа насчитывала добрую сотню идолопоклонников, ведомый Леграссом отряд, положившись на силу огнестрельного оружия, решительно врезался в ряды омерзительного сброда. Последовавшие за этим пять минут дикого шума и хаоса не поддаются описанию. Посыпались мощные удары, загремели выстрелы — и вскоре вся завывающая орда бросилась наутек. Когда же операция закончилась, Леграсс насчитал сорок семь угрюмых, насупившихся пленников, которым он и приказал немедленно одеться и лечь на землю между двумя шеренгами полицейских. Пятеро из идолопоклонников остались лежать мертвыми, а двоих, получивших серьезные ранения, унесли на импровизированных носилках их товарищи. Стоявшая на гранитном столпе статуэтка была, естественно, конфискована и доставлена инспектором в полицейский участок.

Не успев как следует отдохнуть после долгого и утомительного обратного пути, Леграсс приступил к допросам. Пленники оказались людьми смешанной крови, крайне низкого социального положения и с явными отклонениями в психике. В большинстве своем то были матросы, потомки негров и мулатов, эмигрировавших, главным образом, из Вест-Индии и с португальских Островов Зеленого Мыса. Как раз они-то и привнесли в этот пестрый культ элементы вудуизма. Как выяснилось уже вскоре после начала допроса, в исповедуемом ими культе заключалось нечто более глубокое и древнее, нежели обычный негритянский фетишизм. Эти жалкие создания, явившиеся продуктом вековой деградации и невежества, с удивительным упорством отстаивали истинность своего отвратительного символа веры.

Предметом их поклонения, как они утверждали, были великие Властители Древности, пришедшие в наш недавно зародившийся мир с неба и жившие в нем задолго до появления первых людей. Теперь Властители Древности ушли под землю и скрылись в морских водах, но их мертвые тела посредством сновидений поведали свои тайны первым людям на Земле, которые и создали на их основе вечно живущий культ. Продолжателями его и были пленники Леграсса. Они считали, что их верования существовали и будут существовать, хоронясь от всех в тайных, разбросанных по миру местах, до той поры, пока не восстанет из своего темного дома в могучем городе Р'льех великий жрец Ктулху и не заберет всю Землю под свою власть, как это уже было в незапамятные времена. Как только звезды подадут ему тайный сигнал, он воззовет к своим приверженцам, и те будут готовы его освободить.

А до той поры ничто больше не должно быть сказано вслух, заявили пленники, ибо главную тайну не вырвать из них никакими мучительными пытками. Человек — отнюдь не единственная мыслящая тварь на Земле, ибо для поддержания веры в немногих своих адептах из вечного мрака уже появлялись некие существа. Но это были не великие Властители Древности. Ни один человек не видел Властителей Древности. Что же до резного идола, то он изображает Великого Ктулху, и никто не может сказать, подобны ли ему остальные Властители Древности, равно как никто из людей не сумеет прочесть древнюю надпись на пьедестале идола, приблизительное содержание которой передается из уст в уста. Впрочем, сам ритуальный напев не является тайной — его лишь нельзя произносить громко в присутствии непосвященных. Напев этот означает: «В своем доме в Р'льехе мертвый Ктулху ждет и видит сны».

Позднее лишь двое из арестованных были признаны достаточно нормальными для того, чтобы отправиться на виселицу за совершенные ими злодеяния, остальных же передали в различные психиатрические клиники. Все они, впрочем, отрицали свое соучастие в убийствах несчастных скваттеров, утверждая, что те были совершены Черными Крылатыми Богами, прибывшими к ним на празднество из незапамятно древнего места собраний в населенном призраками лесу. Добиться более ясного рассказа от этих слабоумных мистиков было невозможно. Все сведения, которыми располагала полиция, были вытянуты главным образом из престарелого метиса по имени Кастро, заявившего, что давным-давно судно, на котором он плавал, заходило в не обозначенные на карте порты и что ему доводилось разговаривать с живущими в горах Китая бессмертными жрецами культа.

Старый Кастро припомнил обрывки ужасной легенды, по своей дикости затмевающей все измышления теософов. В ней дело представляется так, будто человек и окружающий его мир появились совсем недавно и ненадолго. Были века, когда на Земле правили другие создания, и у них были свои великие города. По словам Кастро, Бессмертные Китайцы сообщили ему, что их следы все еще находят в виде циклопических руин на островах Тихого океана. Все эти создания умерли за многие и многие тысячелетия до появления на Земле людей, но существует тайное средство оживить их — нужно лишь дождаться времени, когда звезды займут нужное положение в круговороте вечности. Эти древние создания и сами явились на Землю со звезд, принеся с собой собственные изображения.

Великие Властители Древности, продолжал Кастро, не состоят из плоти и крови. Конечно, у них есть определенная форма, что и доказывает эта изготовленная на звездах статуэтка, но они созданы не из плотного вещества. Когда-то звезды занимали благоприятное положение, и они могли, проплывая по космическим безднам, переходить из одного мира в другой, но потом звезды расположились неудачно, и их жизни настал конец. Но и не будучи живыми, они никогда не умирают до конца. Сейчас все они лежат под каменными сводами домов великого города Р'льеха, сохраняемые заклинаниями могучего Ктулху для грядущего воскресения, которое наступит в час, когда звезды и Земля будут к этому готовы. Но в тот момент освобождению их тел должна поспособствовать какая-то посторонняя сила. Заклинания, сохраняющие их в целости и сохранности, в то же время препятствуют им самим даже чуть-чуть сдвинуться с места, и им остается только лежать без сна во мраке и думать свои думы, пока над ними пролетают неисчислимые миллионы лет. Они знают, что происходит во Вселенной, ибо общаются передачей мыслей на расстоянии. Даже сейчас они разговаривают между собой в своих каменных гробницах. Когда после бесконечных времен хаоса пришли первые люди, великие Властители Древности сообщили самому чуткому из них о своем существовании, воздействуя на него через сновидения, ибо только так их язык может быть понят примитивными плотскими существами.

Тогда-то, шептал Кастро, первые избранные и создали культ поклонения малым идолам, принесенным Властителями Древности с темных звезд. Культ этот будет жить до той поры, пока звезды снова не примут правильное расположение, а жрецы тайного культа не вызволят Ктулху из его гробницы, чтобы затем оживить его подданных и возобновить его правление на Земле. Когда наступит этот час, человечество и само сможет стать таким же, как великие Властители Древности, — таким же вольным и необузданным, живущим по ту сторону добра и зла, презирающим законы и нормы морали; и тогда все люди будут кричать, убивать друг друга и пировать в великой радости. А потом освобожденные Властители Древности научат их кричать, убивать и радоваться по-новому, а еще позднее вся Земля воспламенится в самоуничтожающем экстазе освобождения. Но до той поры тайный культ должен посредством издревле установленных ритуалов хранить память о былом и предвещать грядущее явление Властителей Древности.

В очень давние времена отдельные избранники могли беседовать с лежащими в гробницах Властителями, но потом что-то случилось, и великий каменный город Р'льех со всеми своими монолитами и гробницами погрузился в океан, чьи глубокие, исполненные первородной тайны воды, сквозь которые не дано проникнуть даже мысли, прервали эту связь. Но культ никогда не умрет, и тайные жрецы говорят, что, когда звезды снова займут правильное положение, город поднимется из океанских бездн. Тогда из земли выйдут призрачные земные духи и принесут непостижимые вести, собранные ими в пещерах под неведомыми ныне людям участками морского дна. Но о них старый Кастро не осмелился говорить более подробно. Он поспешно оборвал свою речь, и уже никакие уговоры и посулы не могли заставить его снова заговорить на эту тему. О подлинных размерах Властителей Древности он боялся даже помянуть. Главный центр тайного культа расположен в глубине непроходимых пустынь Аравии, где, затаившись среди песков, на которые не бросал взгляд ни один смертный, грезит во сне Ирем, Город Колонн. Культ Ктулху не имел никакого отношения к европейским ведовским культам и фактически неизвестен никому, кроме его приверженцев. В сущности, ни в одной оккультной книге не встречается никаких воспоминаний о нем, хотя Бессмертные Китайцы говорили, что в написанном безумным арабом Абдулом Альхазредом «Некрономиконе» посвященные могут уловить глубинный, доступный лишь очень немногим смысл; особенно же многозначительным является знаменитое двустишие, о котором до сих пор ходит много всяческих толков:

То не мертво, что вечность охраняет,

Смерть вместе с вечностью порою умирает.

Леграсс, потрясенный и озадаченный показаниями старого метиса, попытался отыскать хоть какие-то упоминания об этом культе в исторических документах, но все впустую. Видимо, Кастро был прав, утверждая, что его окутывает непроницаемая тайна. Специалисты из местного Тулейнского университета не смогли пролить свет на происхождение культа, равно как и сказать что-нибудь вразумительное по поводу статуэтки, и тогда обескураженный полицейский инспектор обратился к высшим авторитетам в этой области, но и здесь все ограничилось лишь сообщением профессора Уэбба об экспедиции в Гренландию.

Лихорадочный интерес, вызванный среди членов Археологического общества рассказом Леграсса и его необыкновенной статуэткой, отразился в последовавшей затем оживленной переписке присутствовавших на собрании специалистов, хотя официальные публикации общества лишь вскользь упомянули о случившемся. Осторожность — первейшая заповедь для тех, кто привык частенько натыкаться на откровенное шарлатанство и надувательство. Загадочную фигурку Леграсс передал на время профессору Уэббу, после смерти которого она снова вернулась к предыдущему владельцу и хранилась в его доме, где мне и довелось не столь давно ее увидеть. Без всяких сомнений, эта ужасная статуэтка родственна барельефу, сделанному во сне юным Уилкоксом.

Теперь я уже не удивляюсь тому, что дед мой был так взволнован рассказом скульптора, ибо легко представить себе его реакцию, когда через несколько лет после того, как Леграсс продемонстрировал ученым мужам свою таинственную статуэтку, он вдруг встретился с человеком, не только увидевшим во сне то же самое изображение и те же самые иероглифы на нем, но и сумевшим досконально воспроизвести несколько слов из устной формулы, одинаково произносимой и эскимосскими дьяволопоклонниками, и ублюдочными приверженцами культа из луизианских болот. Совершенно естественным было и то, что профессор Энджелл немедленно взялся за дело, проявив в своих исследованиях невероятную энергию и высочайшую скрупулезность истинного ученого; впрочем, как уже говорилось, в то время я еще подозревал молодого Уилкокса в подтасовке. В самом деле, мог же он краем уха услышать о том, что происходило на ученом собрании, и нарочито мистифицировать моего деда вымышленными сновидениями, дабы набить себе цену в глазах ценителей искусства. Мой скептицизм сильно поколебали дедовские записи снов других людей, а также огромная кипа газетных вырезок, подтверждавших те же факты. После тщательного повторного изучения рукописи и сопоставления выписок из теософских и антропологических трудов с рассказом Леграсса я отправился в Провиденс, все еще намереваясь при встрече с юным скульптором высказать ему свои упреки за столь непочтительное обхождение с пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в доме Флер-де-Лис, оказавшемся прескверной викторианской имитацией бретонской архитектуры семнадцатого столетия, нахально выставившей свой оштукатуренный фасад из шеренги элегантных домов в колониальном стиле, что теснились на древнем холме под сенью церкви, увенчанной прекраснейшим в Америке георгианским шпилем. Я застал его за работой и, оглядев расставленные тут и там скульптуры, тотчас же оценил его незаурядный талант. Я уверен, что в свое время о нем заговорят как об одном из лучших ваятелей-декадентов. Ему удалось воплотить в глине и мраморе тот томительно-страшный мир ночных видений и фантазий, который Артур Мейчен отобразил в своей прозе, а Кларк Эштон Смит — в поэзии и живописи.

Смуглый, хрупкий, не слишком опрятный на вид, он вяло откликнулся на мой стук в дверь, а затем, не поднимаясь со стула, справился, по какому делу я пожаловал. Когда я представился, он несколько оживился и сделал вид, что мое появление заинтересовало его, но не более того. Его можно было понять: ведь мой дед, возбудив любопытство скульптора своими попытками разгадать его странные сны, при этом так и не объяснил, зачем ему все это понадобилось. Я тоже не стал распространяться на эту тему, но попытался как можно деликатнее вызвать его на откровенность. Очень скоро я убедился в его полнейшей искренности — во всяком случае, о своих сновидениях он толковал в манере, не оставляющей в этом никаких сомнений. По-видимому, они оставили глубокий след в его душе и необыкновенно повлияли на все его творчество — одна из его скульптур особенно потрясла меня способностью навевать самые мрачные мысли. Ее прототипом мог быть только барельеф, вызванный к жизни его же собственным жутким сновидением, но более четкие очертания скульптуры, несомненно, сформировались под руками художника. Конечно же, это было то самое гигантское чудовище, о котором он бессвязно говорил в бреду. Вскоре я совершенно уверился в том, что Уилкокс и в самом деле ничего не знал о тайном культе, за исключением, пожалуй, ничтожных подробностей, запомнившихся ему в ходе настойчивых расспросов, которым подверг его мой дед. И все же я отчаянно цеплялся за мысль, что мой собеседник мог приобрести свои кошмарные впечатления каким-то иным путем.

О своих снах он рассказывал все в той же причудливой, романтической манере, позволявшей отчетливо представить циклопический город, сложенный из осклизлых, позеленевших от влаги камней (геометрия его, как мимоходом заметил Уилкокс, была абсолютно невероятной), и услышать этот зловещий, настойчивый, непрерывный полузов-полувнушение из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн…» Я знал, что эти слова составляли часть жуткой фразы о мертвом Ктулху, видящем сны в каменной гробнице, и, признаюсь, несмотря на весь мой рационализм, они потрясли меня до глубины души. И снова мне показалось, что Уилкокс откуда-нибудь да прослышал о дьявольском культе — просто этот факт позднее был им забыт, затерялся в массе прочих сведений, которые он почерпнул из книг или измыслил собственным умом. Могло же случиться так, что при обостренной чувствительности, свойственной молодому скульптору, мимолетно навеянный образ нашел подсознательное воплощение в его снах, затем в барельефе и, наконец, в страшной скульптуре, которую я увидел в его мастерской. В таком случае обман, которому поддался мой дед, носил абсолютно невинный характер. Мне никогда не нравился такой тип людей, несколько аффектированный и развязный, но при этом я не мог отказать молодому человеку ни в гениальности, ни в порядочности. Распрощался я с ним вполне дружески, пожелав ему творческих успехов.

История с дьявольским культом по-прежнему сильно меня занимала, а временами я даже тешил себя мечтами о славе, которую могли бы доставить мне изыскания в этой области. Я побывал в Новом Орлеане, долго расспрашивал Леграсса и его коллег о ночном полицейском рейде и внимательно рассмотрел ужасную статуэтку. Кроме того, мне удалось побеседовать кое с кем из оставшихся в живых болотных пленников. Старый Кастро, к сожалению, умер несколько лет тому назад. Все, что мне довелось услышать из первых уст, было по сути лишь более живым и подробным подтверждением записей моего деда, но от этого интерес мой только возрастал — я ощущал все большую уверенность в том, что нащупал реальный след древнего и глубоко затаившегося верования, и это открытие могло поставить меня в ряд выдающихся антропологов. Я все еще считал себя убежденным материалистом (на самом деле мне просто хотелось им быть) и упорно не принимал в расчет полное совпадение записей профессора Энджелла со зловещими фактами, о которых сообщали газетные вырезки.

Но здесь существовало еще одно обстоятельство. Прежде я лишь подозревал, а теперь был уже вполне уверен в том, что смерть моего деда отнюдь не была естественной. Я уже упоминал о том, что он упал замертво на узкой улочке, ведущей к его дому от старого припортового района, кишащего подозрительными чужеземцами, после того, как его неосторожно толкнул какой-то чернокожий матрос. Я помнил о преследованиях, каким подверглись луизианские болотные идолопоклонники, большую часть которых составляли матросы-полукровки, и ничуть не удивился бы, узнав о злодейском использовании ими отравленных игл и прочих тайных способах умерщвления людей, таких же древних и безжалостных, как и сами их запретные верования. Правда, Леграсса и его людей пока не трогали, но мне доподлинно известно, что один норвежский моряк, видевший нечто загадочное из той же области, теперь уже мертв. Разве не могли слухи о дотошных исследованиях, предпринятых моим дедом после встречи со скульптором, достигнуть чьих-либо недобрых ушей? Теперь-то я знаю — профессор Энджелл умер потому, что знал или хотел знать слишком много. И неизвестно еще, не погибну ли я сам, последовав по его стопам?

III

Безумие, вышедшее из моря

Если небеса пожелают когда-либо снизойти до меня своей милостью, пусть сотрут они без остатка все последствия той злосчастной случайности, что явилась мне в образе пожелтевшего бумажного листа. Листок этот никак нельзя отнести к обычным вещам, на какие я мог бы наткнуться в круге своих повседневных дел, — то был старый номер австралийской газеты «Сидней буллитин» от 18 апреля 1925 года. Как это ни странно, но его обошло своим вниманием даже бдительное пресс-бюро, в свое время выискивавшее повсюду материалы для научных изысканий моего деда.

С головой уйдя в изучение того, что профессор Энджелл назвал «культом Ктулху», я часто навещал своего ученого друга — хранителя музея и минералога из города Патерсона, что в штате Нью-Джерси. Рассматривая однажды образчики камней, разбросанные как попало на застланной старыми газетами полке в подсобном помещении музея, я краем глаза выхватил странную фотографию. Так я нашел тот самый пожелтевший номер газеты «Сидней буллитин», о котором упомянул ранее. Нужно заметить, что мой приятель поддерживал связи со всеми частями света, и газеты слали ему отовсюду. Привлекшая мое внимание фотография запечатлела высеченный на камне рисунок, по очертаниям своим почти идентичный каменному идолу, обнаруженному Леграссом в луизианских болотах.

Нетерпеливо стряхнув с газетного листа драгоценные минералы, я от первой до последней строки проштудировал приложенную к фотографии статью и был весьма разочарован слишком малым ее объемом. Тем не менее она придала новый мощный импульс моим научным амбициям, а потому я аккуратно вырезал ее и положил в карман. Вот что сообщала газета:

«ТАЙНА СУДНА, ОСТАВШЕГОСЯ БЕЗ КОМАНДЫ

"Виджилант" прибывает в порт, ведя на буксире новозеландскую яхту.

На борту обнаружены два члена экипажа — один жив, другой мертв.

Рассказ о кровавой схватке в море и гибели многих людей.

Спасшийся от смерти моряк отказывается сообщить подробности.

При нем обнаружен странного вида идол. Ведется расследование.

Сегодня утром к месту своей стоянки в гавани Дарлинга причалил прибывший из Вальпараисо сухогруз "Виджилант", имея на буксире приписанную к порту Данидин (Новая Зеландия) паровую яхту "Алерт". Яхта имеет на борту тяжелое вооружение, но, будучи основательно потрепанной в схватке, сейчас не на ходу. 12 апреля с. г. она была обнаружена в открытом море в районе 34°21′ южной широты и 152°17′ западной долготы с двумя людьми на борту, один из которых жив, другой мертв.

"Виджилант" вышел из Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля исключительно мощным штормом и гигантскими волнами был отнесен далеко к югу. 12 апреля было замечено беспомощно дрейфующее и на первый взгляд оставленное командой судно. На самом деле на борту оказались двое моряков, один из которых был жив, но находился в полубредовом состоянии; а другой умер, по всей видимости, еще неделю назад. Оставшийся в живых держал в руках ужасного каменного идола неизвестного происхождения, достигавшего в высоту около фута. Ученые из Сиднейского университета, Королевского научного общества и Музея на Колледж-стрит, которым была представлена статуэтка, затруднились ее идентифицировать. Оставшийся в живых моряк утверждает, что обнаружил ее в резном сундучке в одной из кают яхты.

Придя в себя, моряк рассказал поразительную историю о внезапном нападении пиратов и последовавшей за этим кровавой резне. Его зовут Густаф Йохансен; это вполне трезвомыслящий человек, норвежец по происхождению, служивший вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне "Эмма", приписанной к Оклендскому порту. 20 февраля с. г. шхуна вышла из Окленда, направляясь в Кальяо и имея на борту экипаж из одиннадцати человек. По словам Йохансена, 1 марта "Эмма" была сбита с курса и отброшена далеко на юг сильным штормом, а 22 марта в районе 49°51′ южной широты и 128°31′ западной долготы встретилась с яхтой "Алерт", на борту которой находилась странного вида, агрессивно настроенная команда, в основном состоявшая из канаков и прочих полукровок. Главарь этой шайки ни с того ни с сего потребовал от капитана Коллинза немедленно повернуть назад, а когда тот воспротивился этому наглому приказу, с яхты был открыт яростный огонь из пушек неожиданно крупного калибра. Люди с "Эммы" приняли бой, и, хотя шхуна, получив несколько пробоин ниже ватерлинии, начала тонуть, им удалось взять врага на абордаж, схватиться с ним на его же палубе врукопашную и, несмотря на численное превосходство противника, одержать верх. Ввиду отчаянного сопротивления негодяев и зверских, подлых методов, которые они использовали при обороне, люди с "Эммы" были вынуждены уничтожить всех до одного. Трое из экипажа "Эммы", включая капитана Коллинза и его первого помощника Грина, были убиты в схватке, а оставшиеся семеро матросов под командованием второго помощника продолжили плавание на захваченной яхте, решив двигаться вперед ранее взятым курсом и заодно разузнать, что заставило капитана пиратов преградить им путь. На следующий день они обнаружили небольшой остров (что само по себе удивительно, ибо на карте в этой части океана не отмечено никаких островов) и высадились на нем, после чего шестеро матросов неизъяснимым образом погибли на берегу, причем Йохансен, как ни странно, уклоняется от изложения подробностей случившегося и лишь весьма туманно упоминает о падении погибших в некую расщелину между прибрежными скалами. Оставшись вдвоем, моряки немедленно поднялись на яхту и попытались довести ее до ближайшей гавани, но были подхвачены новым штормом, разыгравшимся 2 апреля. С того момента и вплоть до встречи с "Виджилантом", происшедшей 12 апреля, Йохансен почти ничего не помнит. Он даже не мог указать день смерти Уильяма Брайдена, своего товарища по несчастью. Видимых причин смерти матроса обнаружено не было, но можно предположить, что она наступила в результате сильного душевного потрясения или ввиду неблагоприятных условий плавания. Телеграфные сообщения, поступившие из Данидина, свидетельствуют о том, что яхта "Алерт" известна местным властям как каботажное судно, пользующееся дурной репутацией по всему побережью. Оно принадлежало подозрительной компании людей смешанной расы; частые и шумные сходки ее экипажа, сопровождавшиеся загадочными ночными выездами в лес, не раз привлекали внимание. Яхта вышла в плавание в чрезвычайной спешке сразу же после шторма и подземных толчков, случившихся 1 марта. Что же касается "Эммы" и ее экипажа, то наш оклендский корреспондент аттестует их самым положительным образом, а второго помощника капитана, норвежца Йохансена, называет во всех отношениях достойным человеком. С завтрашнего дня Морское министерство начнет расследование всего происшедшего, в ходе которого постарается убедить Йохансена высказаться более открыто и обстоятельно».


Вот и все, что содержал в себе обрывок старой газеты, не считая приложенной к статье фотографии адской статуэтки. Но какая цепь ассоциаций не замедлила выстроиться в моем мозгу! Открылись новые факты, связанные с культом Ктулху, не говоря уже о явном подтверждении странной заинтересованности в нем многих людей как на суше, так и на море. Что побудило головорезов со шхуны, на борту которой находился ужасный идол, в столь категорической форме приказать «Эмме» повернуть назад? Что это был за неведомый остров в океане, на котором нашли свою гибель сразу шестеро матросов из экипажа «Эммы» и о котором столь уклончиво говорил помощник капитана Йохансен? Что показало расследование, проведенное в адмиралтействе, и что знали об этом пагубном культе в самом Данидине? И — самое поразительное — разве во всей этой истории не обозначилась глубокая и более чем наглядная связь целого ряда дат, придающая зловещую и теперь уже неоспоримую значимость разным событиям, скрупулезно отмеченным моим покойным дедом в своей рукописи?

1 марта, что, согласно международной демаркации суточного времени, соответствует нашему 28 февраля, случилось землетрясение, а вслед за ним шторм. И почти сразу же яхта «Алерт» со всем ее бандитским экипажем, словно повинуясь чьему-то властному зову, ринулась в открытый океан. Одновременно в другом полушарии планеты многие поэты и художники начали видеть во сне вставший из воды странный циклопический город, а молодой скульптор, находясь в состоянии транса, вылепил из глины фантасмагорический образ Ктулху. 23 марта остатки экипажа «Эммы» высадились на неизвестном острове, потеряв при этом шестерых матросов, — и в тот же день сны людей с чувствительным восприятием достигли наивысшей живости и были омрачены ужасным видением угрожающе надвигавшегося на них гигантского монстра; именно в этот день известный архитектор потерял рассудок, а молодой скульптор впал в бредовое состояние. 2 апреля последовал еще один шторм, и тотчас прекратились все сновидения о мрачном городе, а Уилкокс вырвался из тенет своей странной лихорадки. А если еще вспомнить зловещий рассказ старого Кастро о рожденных на далеких звездах и впоследствии затонувших вместе со своим городом Властителях Древности, об их влиянии на своих приверженцев и власти над сновидениями людей, то все эти факты говорили о многом. Уж не топтался ли я на краю черной пропасти космических ужасов, пережить которые не под силу человечеству? Пусть так, но отныне они являются чисто умозрительным явлением, ибо, что бы ни случилось на самом деле 2 апреля, чудовищная угроза потери собственного «я», замаячившая было перед человечеством, с той поры отодвинулась на неопределенное время.

В тот памятный вечер, потратив весь день на рассылку срочных телеграмм и сборы в дорогу, я распрощался со своим гостеприимным хозяином и сел в поезд, отправлявшийся в Сан-Франциско. Менее чем через месяц я уже был в Данидине и очень скоро выяснил, что здесь почти ничего не знают о приверженцах ужасного культа, целыми днями околачивавшихся в тавернах. «Портовый сброд, он и есть сброд, не стоящий внимания» — так рассуждали местные жители. Правда, ходили неясные толки о поездке компании каких-то полукровок на холмы за городом, а также отблесках красного пламени и слабом рокоте барабанов, доносившемся оттуда. В Окленде я узнал, что Йохансен после поверхностного и ничего не давшего допроса в Сиднее вернулся совершенно седым и тотчас продал свой коттедж на Вест-стрит, после чего вместе с женой спешно отбыл в Осло, на родину. Что же до его ужасных приключений, то даже своим самым близким друзьям он рассказал не более того, что услышали от него официальные лица из Морского министерства, а потому единственное, чем они смогли мне помочь, — это дать его адрес в Осло.

Вслед за тем я прибыл в Сидней, где без всякого ощутимого результата беседовал с матросами в порту, а также с некоторыми лицами из суда адмиралтейства. Ходил я взглянуть и на яхту «Алерт», проданную с торгов и переоборудованную для коммерческих перевозок, но осмотр ее не дал мне ровным счетом ничего. Ужасный идол с головой каракатицы, скрючившимся телом дракона, чешуйчатыми крыльями и таинственными иероглифами на пьедестале хранился теперь в музее Гайд-парка. Я долго и тщательно изучал его. В безупречном совершенстве его исполнения таилось нечто дьявольское. Одним словом, он являл собой полную аналогию статуэтке, обнаруженной Леграссом, хотя и существенно уступал ей в размерах. Как объяснил мне смотритель музея, материал, из которого была изваяна фигурка, остается неразрешимой загадкой для геологов — все видевшие ее специалисты единодушно поклялись, что подобной горной породы не существует во всем мире. И тут я снова с содроганием вспомнил слова старого Кастро, сказанные им Леграссу о Властителях Древности: «Они явились со звезд и принесли с собой собственные изображения».

После всех этих изысканий я уже не мог остановиться на полпути и решил навестить Йохансена в Осло. Добравшись морем до Лондона, я сразу же пересел на пароход, следующий до норвежской столицы, и в один из осенних дней высадился на чистенькой, нарядной пристани под сенью Эгеберга. Адрес, по которому я разыскивал Йохансена, привел меня в Старый город короля Харальда Сурового, пронесший древнее имя Осло через века, не обращая внимания на то, что разраставшаяся вокруг новая столица жила под маскарадным именем «Христиания». Недолгая поездка в такси — и вот я уже с замиранием сердца стучусь в дверь опрятного старинного домика с оштукатуренным фасадом. На мой стук откликнулась одетая в черное женщина с печальным лицом и буквально сразила меня, объявив на ломаном английском языке, что Густафа Йохансена нет в живых.

Скорбящая вдова поведала мне, что по возвращении на родину он прожил совсем недолго — все приключившееся с ним тогда в море сломило его дух. Ей он рассказал не больше того, что и всем прочим, однако после него осталась толстая тетрадь, заполненная, как он ей объяснил, «чисто техническими записями». Тетрадь была исписана по-английски, чтобы, как можно было догадаться, ее не прочел из праздного любопытства кто-нибудь из домашних. Однажды, когда Йохансен не спеша шел по узкому проулку близ Гетеборгского дока, из чердачного окна вывалилась тяжелая кипа газет и угодила ему в голову. Двое матросов-индийцев сразу подбежали к нему и помогли подняться на ноги, но, прежде чем прибыла карета «скорой помощи», он был уже мертв. Не обнаружив видимых причин смерти, врачи объяснили ее внезапным сердечным приступом и общим ослаблением организма.

При этих словах меня пронзил темный, неизъяснимый ужас, от которого мне уже не избавиться до тех пор, пока я не умру — неважно, естественным ли образом или в результате «несчастного случая». Убедив вдову, что я имею самое непосредственное отношение к «техническим записям» ее мужа и, таким образом, имею на них полное право, я взял тетрадь с собой и, устроившись в шезлонге на палубе следующего в Лондон парохода, углубился в чтение. То было бесхитростное и довольно бессвязное повествование — наивная попытка простого моряка написать задним числом нечто вроде дневника, при этом стараясь как можно точнее, день за днем, воспроизвести свое ужасное плавание. Я не берусь пересказывать его подробно, во всей его туманности и многословии, но суть дела постараюсь изложить достаточно связно — хотя бы для того, чтобы объяснить, почему вдруг привычный плеск воды за бортом показался мне настолько непереносимым, что я вынужден был заткнуть уши ватой.

Йохансен, благодарение Господу, не знал всего того, что знаю я, — пусть ему и довелось увидеть своими собственными глазами и зловещий город, и обретающее в нем чудовищное существо. Мне же до конца жизни не суждено больше заснуть спокойным сном, ибо я ни на секунду не могу позабыть об угрозе, затаившейся вне нашей повседневной жизни, вне привычных нам времени и пространства, — об ужасных богомерзких монстрах, что пришли с древних звезд и теперь дремлют под толщей океанских вод, свято чтимые приверженцами кошмарного культа, которые внимают идущему из-под земли зову и ждут, когда новое землетрясение поднимет к солнцу грозящий гибелью всему человечеству каменный город и настанет пора выпустить в мир их жестоких богов.

Плавание Йохансена, как он и сообщил в адмиралтейском суде, началось 20 февраля, когда «Эмма» без груза на борту вышла из Окленда, чтобы вскоре испытать на себе всю мощь вызванного землетрясением шторма. После того как судно снова стало слушаться руля, плавание было продолжено, а 22 марта «Эмма» была атакована пиратской яхтой «Алерт». Читая эту скорбную исповедь, я не мог не прочувствовать всю горечь, которую испытывал помощник капитана, описывая расстрел и потопление своей шхуны. О темнокожих бестиях с «Алерта» он говорит не иначе как с суеверным страхом. От них веяло чем-то непереносимо отвратительным, а потому уничтожение этого сброда экипаж «Эммы» счел для себя едва ли не священным долгом. Йохансен с простодушным удивлением вспоминает обвинение в жестокости, выдвинутое против его команды расследовавшими дело морскими чиновниками. Так или иначе, захватив вражескую яхту, матросы под командой Йохансена продолжили плавание прежним курсом, увлекаемые вперед самым обыкновенным любопытством. В районе 47°09′ южной широты и 126°43′ восточной долготы они увидели прямо перед собой вздымающийся из океана гигантский каменный монолит и некоторое время плыли вдоль окруженной накипью из грязи, ила и водорослей циклопической стены, которая — как я понимал — не могла быть ничем иным, как осязаемым воплощением наивысшего земного ужаса, кошмарным городом-трупом Р'льехом, построенным в неизмеримо далекие доисторические времена отвратительными существами, прибывшими на Землю откуда-то с темных звезд. Здесь покоится великий Ктулху со своими неисчислимыми ордами, которые из гробниц и посылают наверх, преданным приспешникам, мысли-сновидения, повелевающие способствовать их освобождению, возврату к жизни и к былому господству. Ни о чем подобном Йохансен, конечно, и не подозревал, но ему вполне хватило и того, что он увидел!

Я полагаю, что на самом деле из океана поднялась лишь самая верхушка горы — главной цитадели подводного города, увенчанной чудовищной каменной гробницей, где был погребен великий Ктулху. Когда я пытаюсь представить себе истинные масштабы того, что до поры милосердно скрывают от нас глубины моря и суши, мне хочется немедленно перерезать себе горло. Я нисколько не сомневаюсь в том, что и Йохансен, и его люди были потрясены космическим величием этого сочащегося влагой Вавилона древних дьяволов и без всякой подсказки догадались о его внеземном происхождении. Ужас перед необъятными размерами позеленевшей каменной громады, перед головокружительной высотой покрытого резным орнаментом монолита, перед поразительным родством всего увиденного с идолом, найденным в каюте яхты, сквозит в каждой строке, выведенной рукой помощника капитана.

Не имея, как мне думается, ни малейшего представления о футуризме, Йохансен удивительным образом приближается к постижению его сути, когда рассказывает о найденном им чудовищном городе; не видя возможности конкретно описать его структуру, он пытается передать лишь самое общее впечатление от «неправильных углов» и испещренных богомерзкими изображениями и каракулями каменных поверхностей, слишком грандиозных и неохватных, чтобы быть соотнесенными с чем-либо, существующим на Земле. Упоминание Йохансена об углах я привожу здесь намеренно, ибо в нем угадывается близкое сходство с тем, о чем мне ранее говорил Уилкокс, описывая свои ужасные сновидения. Он утверждал, что геометрия увиденного им во сне города была ненормальной, неевклидовой, а, напротив, зловеще напоминающей о пространствах и измерениях, совершенно чуждых земным. И вот теперь малообразованный моряк, с ужасом озиравший непонятную ему реальность, испытывал те же чувства.

Йохансен и его люди все же осмелились высадиться на хлюпающие грязевые наносы у подножья чудовищного акрополя и, оскальзываясь и срываясь, начали карабкаться на гигантские илистые камни, на которых не было высечено ни единой подходящей для ноги человека ступени. Даже солнце казалось искаженным, когда ему доводилось проглядывать сквозь переливающиеся, преломляющие свет миазмы, которые извергала из себя эта проклятая искривленная бездна, и всякий раз, как взгляд моряка падал на один из зловещих, ускользавших от взгляда углов выпукло-вогнутой, покрытой орнаментом глыбы, ему чудилась таящаяся в них скрытая угроза и тревожное ожидание чего-то.

Еще задолго до того, как глазам матросов предстало нечто куда более ужасное, нежели эта скала, ил и водоросли, ими всецело овладело чувство, близкое к паническому страху. Любой из них, не бойся он насмешек товарищей, охотно бы сбежал обратно на яхту, и, казалось, они сами не верили в необходимость своего дальнейшего пребывания в месте, явно не пригодном для сбора сувениров.

Первым на подножье монолита взобрался португалец Родригеш. Очевидно, его взору предстало нечто совершенно необычное, ибо он не смог удержаться от удивленного восклицания. К нему тотчас же присоединились остальные, и некоторое время весь экипаж со страхом и любопытством взирал на огромную дверь, покрытую резным орнаментом и украшенную барельефом, на удивление схожим с уже знакомой всем статуэткой. Дверь эта, пишет Йохансен, чем-то напоминала амбарную, но, естественно, была несравнимо больше. И хотя каждый из присутствующих понимал, что перед ними именно дверь и ничто иное, ибо при ней, как при самой обычной двери, имелись косяки, порог и притолока, никто не мог определить, лежала ли она горизонтально, как крышка люка, или наклонно, как вход в погреб. Как опять-таки сказал Уилкокс, геометрия этого города была абсолютно невероятной. Оказавшись посреди него, никто не смог бы с уверенностью сказать, что море и суша расположены горизонтально, а потому положение одного предмета относительно другого было почти невозможно определить.

Брайден несколько раз толкнулся, пытаясь приоткрыть ее. У него ничего не вышло, и тогда Донован осторожно ощупал ее нижнюю часть по периметру, по ходу дела легонько нажимая на каждый ее участок. Потом он бесконечно долго карабкался вверх — если, конечно, допустить, что дверь и впрямь была расположена вертикально, — вдоль гротескного литого орнамента, и следившие за ним матросы недоумевали по поводу того, как вообще может какая-либо дверь во Вселенной оказаться такой неохватной. Наконец огромная, едва ли не с акр величиной, верхняя часть дверной панели начала очень медленно и плавно подаваться куда-то внутрь, как если бы она была подвешена на шарнирах. Донован соскользнул вниз — вернее будет сказать, подвинулся вдоль дверного косяка вплотную к своим товарищам, и все вместе они стали следить за причудливым скольжением чудовищных резных ворот. В этой фантасмагории призматического искажения она двигалась по какой-то неестественной диагональной траектории, опровергая все существующие законы материи и перспективы.

Открывшийся проход был непроглядно черным, и эта чернота казалась почти физически осязаемой. Мрак поистине имел материальные свойства, ибо заслонял от взгляда стены внутреннего помещения наподобие занавеса. Он словно затаился внутри в ожидании момента, когда ему позволят появиться на свет. Спустя мгновение он и в самом деле вырвался из своего многовекового заточения подобно дыму, омрачая солнце, и устремился на трепещущих, хлопающих перепончатых крыльях к отпрянувшему, прогнувшемуся в ужасе небу. Из разверзшихся адских бездн хлынул нестерпимый смрад, а Хокинсу с его тонким изощренным слухом почудилось, будто он слышит там, внизу, противный хлюпающий звук. Вслед за ним этот звук услышали все присутствующие. Они стояли и продолжали завороженно прислушиваться, пока на свет, хлюпая и чавкая, не явилась сама Тварь — неуклюже, словно бы ощупью, она протиснулась всей своей студенистой зеленой громадой сквозь черную рамку двери и, тяжко перевалившись через край, застыла в зловонном преддверии этого смертоносного града безумия.

В этом месте записей у несчастного Йохансена начала дрожать рука, и почерк стал почти неразборчивым. Двое из шести не вернувшихся на яхту матросов в эту навеки проклятую минуту скончались на месте от одного лишь испуга. Судя по всему, эта Тварь не поддается никакому описанию — ни у кого просто не найдется слов, чтобы дать хотя бы мимолетное представление об этом средоточии злобного, пронизывающего душу древнего безумия, этом клубке ужасающих противоречий всему сущему на свете, этом вызове всем силам природы и самому извечному миропорядку. Взору потрясенных моряков предстала гора, в одно и то же время движущаяся и застывающая на месте. Боже! Следовало ли удивляться тому, что в этот самый миг по другую сторону океана знаменитый архитектор утратил рассудок, а бедняга Уилкокс впал в горячечный бред? В этот миг божество, воплощенное в ужасных идолах, это зеленое и липкое исчадье черных звезд очнулось от многовекового забытья, чтобы вновь заявить о себе. Звезды приняли благоприятное положение, и то, что не удалось сделать приверженцам древнего культа, случайно совершила кучка ни в чем не повинных матросов. После миллионов лет чуткого сна великий Ктулху вновь был свободен и намеревался взять свое.

Трое матросов были сметены дряблой когтистой лапой, прежде чем успели понять, что происходит. Упокой, Господи, души Донована, Гереры и Ангстрема! Трое других, скользя по бесконечно широкой, покрытой зеленоватой коркой каменной поверхности, бешено рванулись назад, к яхте. Внезапно бедняга Паркер оступился, и Йохансен клянется, что его тут же втянул в себя угол каменной цитадели, которого мгновение назад здесь не было и не должно было быть, — и угол этот был острым, хотя и обнаружил вдруг свойства тупого. Едва Брайден и Йохансен успели прыгнуть в шлюпку и схватиться за весла, как гороподобное чудище зашлепало за ними по илистым камням, лишь на короткое время задержавшись у кромки воды.

На их счастье, пар в котлах был спущен не до конца, а потому им хватило всего лишь нескольких лихорадочных перебежек от штурвала к машине и обратно, чтобы привести судно в движение. Медленно, очень медленно, среди извращенных, не укладывающихся в сознании картин этого неописуемого ужаса они принялись вспенивать злосчастные воды, в то время как по камням кладбищенски мрачного побережья неуклюже шлепала исполинская звездная Тварь, подобно Полифему, проклинающему ускользнувший от него корабль Одиссея, исходя слюной и бормоча что-то невнятное. И все же великий Ктулху оказался дерзновеннее легендарного циклопа. Погрузив свои необъятные телеса в воду, он пустился вслед за яхтой, вздымая огромные валы. Брайден оглянулся назад и, в один миг лишившись рассудка, залился пронзительным безумным смехом. Отныне ему было суждено проводить за этим занятием все свои дни — до тех пор, пока в одну из ночей, когда Йохансен в бреду и беспамятстве бродил по палубе, к бедняге не пришла милосердная смерть.

В отличие от своего товарища Йохансен решил не сдаваться. Понимая, что звездная тварь неминуемо настигнет не успевшую набрать ход яхту, он предпринял отчаянный маневр: поставив регулятор хода на «полный вперед», он молнией взлетел на палубу и резко повернул штурвал. Совершив стремительный разворот во вспененной зловонной воде, отважный норвежец направил нос яхты навстречу преследовавшему его ужасному студенистому телу, что вздымалось над смрадной пеной подобно корме дьявольского галеона. Вскоре жуткая осьминожья голова с извивающимися щупальцами оказалась непосредственно под бушпритом мощно разогнавшейся яхты, но Йохансен неумолимо направлял ее вперед. Вдруг что-то оглушительно треснуло, как если бы лопнул чудовищной величины пузырь, и вода покрылась толстым слоем густой слизи, какую могла бы произвести разорвавшаяся на куски гигантская медуза, а воздух исполнился смрадом тысяч разверзшихся могил. В воздухе разнесся вопль, для описания которого несчастный летописец не сумел подыскать подходящего слова. На мгновение судно окуталось едким, ослепляющим зеленым облаком, а затем за кормой послышалось какое-то мерзкое бульканье. Великий Боже, это разбросанные ударом яхты осклизлые останки тела ужасающего исчадья звезд неизъяснимым образом воссоединялись в своем богомерзком первородном естестве! Однако даже великому Ктулху потребовалось некоторое время для того, чтобы собрать себя воедино, и за это время яхта «Алерт», набирая скорость при возраставшем давлении в котлах, успела ускользнуть из этого проклятого места.

Вот и все. Далее Йохансен говорит только об ужасной статуэтке, найденной в каюте яхты, и о проблемах с пропитанием, которое ему пришлось добывать для себя и для безумца, то и дело заливавшегося бессмысленным хохотом. После первого отчаянного прилива отваги Йохансен больше не пытался управлять яхтой, словно наступивший вслед за тем резкий упадок сил отнял у него и часть души. 2 апреля последовал новый шторм, во время которого сознание норвежца заволокла мрачная пелена. Он смутно припоминал свои призрачные блуждания в каких-то бесконечных водных безднах, сменявшиеся головокружительными полетами на хвосте кометы сквозь крутящиеся вихрем вселенные. Затем были безумные взлеты из неведомых темных глубин к самой луне, за которыми следовали стремительные погружения обратно во мрак, — а надо всем этим гремел безудержный хохот целого сонмища Властителей Древности, которые являлись ему с искаженными от смеха лицами и в сопровождении кривлявшихся зеленых бесенят с крыльями летучих мышей.

Спасение из этого кошмара явилось в образе «Виджиланта». Затем был допрос в адмиралтействе, людные улицы Данидина и, наконец, долгий путь на родину. Он не стал никому ничего рассказывать, понимая, что его тут же примут за умалишенного, и доверился лишь бумаге, но об этом не должна была знать даже жена. Моряк с нетерпением ждал смерти, ибо только она могла принести ему благо, раз и навсегда уничтожив страшные воспоминания.

Таков был документ, прочитанный мною на пути в Лондон; теперь он покоится в жестяном ящике рядом с барельефом Уилкокса и бумагами профессора Энджелла. Вместе с ними суждено кануть в забвение и этой моей рукописи, в которой по воле случая сошлось воедино то, чему, я надеюсь, никогда впредь не соединиться. Мне было дано познать все ужасы, от каких должна оберегать себя Вселенная, — и отныне даже весенние небеса и летние цветы для меня не радость, но горькая отрава. Впрочем, вряд ли меня ждет долгая жизнь. Скорее всего, я уйду так же, как ушли мой дед и бедняга Йохансен. Я знаю слишком много, а ужасный культ все еще жив.

Жив еще и Ктулху — я думаю, он по-прежнему покоится в каменной пропасти, что укрывала его с тех времен, когда наше солнце было еще совсем молодым. Очевидно, проклятый город вновь погрузился в океанскую глубь, ибо после апрельского шторма «Виджилант» прошел над этим местом и не обнаружил ровным счетом ничего. Но его окаянные слуги и почитатели там, наверху, все так же скачут, мычат, вопят и убивают своих жертв, собираясь в самых потаенных местах Земли вокруг каменных монолитов, на которые они водружают своих ужасных идолов. Навсегда ли океан увлек его в свои черные бездны, или миру снова будет суждено стенать и метаться под гнетом страха и безумия? Кто знает? Что поднялось, то может вновь погрузиться вглубь, а что погрузилось — может снова подняться. Воплощенный ужас дремлет и ждет своего часа в бездне, а гибельный дух его веет над обреченными городами людей. Настанет час, и… — но я не должен, я не могу думать об этом! Лучше я буду молиться о том, чтобы в случае, если мне не суждено пережить эту рукопись, мои душеприказчики отдали предпочтение не смелости, но благоразумию и осторожности, проследив за тем, чтобы посторонний взор никогда не коснулся этих строк.

Крылатая смерть

I

Гостиница «Оранжевая» расположена на Хай-стрит, возле железнодорожного вокзала в городе Блумфонтейн, что в Южной Африке. В воскресенье, 24 января 1932 года, там, в одном из номеров четвертого этажа, сидели, трепеща от ужаса, четверо мужчин. Одним из них был Джордж К. Титтеридж, хозяин гостиницы; вторым — констебль Ян де Уитт из Главного полицейского управления; третьим — Иоганнес Богарт, местный следователь по уголовным делам; четвертым и, по всей видимости, более всех прочих в этом обществе сохранившим самообладание был доктор Корнелиус ван Келен, медицинский эксперт при следователе.

На полу, в очевидном несоответствии с душным летним зноем, лежало холодное мертвое тело — но не оно наводило ужас на этих четверых людей. Взгляды их блуждали попеременно от стола, где в странном сочетании были разложены несколько вещей, к потолку над их головами, по гладкой белизне которого были в несколько рядов выведены огромные, неровные, как бы шатающиеся из стороны в сторону каракули. Доктор Келен то и дело поглядывал искоса на небольшую, в потертом кожаном переплете, записную книжку, которую держал в левой руке. Страх, охвативший этих людей, казалось, в равной степени исходил от записной книжки, каракуль на потолке и необычного вида мертвой мухи, плавающей в бутылке аммиака. Кроме нее на столе наличествовали открытая чернильница, перо, стопка бумаги, черный чемоданчик врача, бутыль с соляной кислотой, а также стакан, на четверть с небольшим наполненный густым раствором марганцовки.

Книжка в потертом кожаном переплете принадлежала лежавшему на полу мертвецу — из нее только что выяснилось, что оставленная им в гостиничном журнале запись «Фредерик Н. Мэйсон, Горнорудные Имущества, Торонто, Канада» была от начала до конца фальшивой. Подобным же образом выяснились и иные, по-настоящему жуткие, обстоятельства; но сверх того должно было обнаружиться и еще многое, куда более ужасное, на что указывали факты, никак не проясняющие все до конца, а, напротив, совершенно невероятные. Смутные, мрачные подозрения собравшихся питались гибелью нескольких людей, связанной с темными секретами потаенной жизни Африки, столь тесно обступавшей их со всех сторон и заставлявшей их зябко поеживаться даже в эту иссушающую летнюю жару.

Книжка была невелика по объему. Первые записи в ней были сделаны прекрасным почерком, но с каждой страницей они становились все более неровными, а к концу — и вовсе лихорадочными. Поначалу они вносились отрывочно, время от времени, но позже почти ежедневно. Едва ли их можно было назвать дневником, ибо они отражали лишь одну сторону деятельности автора. Имя мертвого человека доктор Келен признал сразу же, как только бросил взгляд на первый лист — то был выдающийся представитель его же собственной профессии, с давних пор близко связанный с жизнью Африки. Однако, в следующий же момент он с ужасом вспомнил, что оно сопряжено с подлым преступлением, сообщениями о котором около четырех месяцев назад полнились газеты, но которое так и не получило должного воздаяния. Чем дальше бежали его глаза по строчкам, тем глубже пронизывали его отвращение, страх и панический ужас.

Вот, в кратком изложении, тот текст, который доктор Келен читал теперь вслух в этой зловещей и становящейся все более отвратительной комнате, в то время как остальные трое мужчин ерзали на своих стульях, тяжело дыша и бросая взгляды на потолок, на стол, на мертвое тело и друг на друга.

Журнал Томаса Слоуэнуайта,

доктора медицины,

раскрывающий обстоятельства наказания Генри Сарджента Мура, доктора философии из Бруклина, г. Нью-Йорк, профессора биологии беспозвоночных в Колумбийском университете, г. Нью-Йорк. Предназначен для прочтения после моей смерти, а ныне доставляет мне удовлетворение предстоящей оглаской факта совершения мести, каковое иначе никогда не будет вменено мне в вину, даже если окажется успешным.


5 января 1929 года. Я окончательно решил умертвить доктора Генри Мура, а один недавний случай натолкнул меня на мысль, как сделать это. Отныне буду придерживаться последовательного плана действий, и отсюда берет начало данный журнал.

Едва ли нужно вновь подробно излагать обстоятельства, приведшие меня на этот путь, — заинтересованной части публики уже знакомы основные факты. Я родился в Трентоне, штат Нью-Джерси, 12 апреля 1885 года, в семье доктора Пола Слоуэнуайта, жившего прежде в Претории, что в провинции Трансвааль Южной Африки. Занявшись по семейной традиции медициной, я сначала учился у отца (умершего в 1916 году во время моей службы во Франции, в Южноафриканском полку), специализируясь на африканских типах лихорадки, а после окончания Колумбийского университета посвятил много времени исследованиям, заставившим меня отправиться из Дурбана в провинцию Наталь, а затем далее, до самого экватора.

В Момбасе я выстроил новую теорию путей передачи и развития перемежающейся лихорадки, в чем мне только отчасти помогли бумаги сэра Нормана Слона, одного покойного врача, состоявшего на государственной службе, найденные мною после того, как я поселился в его доме. Опубликовав результаты своих исследований, я тут же сделался знаменитым специалистом в этой области, Мне намекнули на возможность занять едва ли не высший пост в южноафриканской системе здравоохранения и даже, ввиду моего превращения в натурализованного гражданина, получить дворянство; само собой, я тут же предпринял необходимые шаги.

Тогда-то и случилось то, что теперь побуждает меня убить Генри Мура. Этот человек, мой одноклассник и близкий друг в годы моего пребывания в Америке и Африке, вознамерился лишить всяких оснований мои претензии на создание собственной теории, во всеуслышание утверждая, что сэр Норман Слон предвосхитил меня во многих существенных деталях, и что я, скорее всего, обнаружил в доме покойного гораздо больше рукописей, нежели заявил об этом в свое время. Дабы подтвердить это абсурдное обвинение, он предал гласности несколько писем от сэра Нормана, в которых якобы на деле доказывалось, что старый ученый ушел намного дальше меня в исследованиях и, не будь его смерть столь внезапной, вскоре опубликовал бы их результаты. Это, с известным чувством сожаления, я бы еще мог допустить. Но чего я не в силах простить Муру, так это завистливого подозрения, будто бы я выкрал всю теорию целиком из бумаг сэра Нормана. Британское правительство, проявив понятное благоразумие, игнорировало эту гнусную клевету, но все же воздержалось от утверждения меня на пост, наполовину уже обещанный мне, и отказало в дворянстве на том основании, что теория, предложенная, без сомнения, мной, тем не менее не нова.

Вскоре я обнаружил, что моя карьера в Африке начала давать сбои, хотя я и решился возложить на нее все свои надежды, пожертвовав ради этого даже американским гражданством. Явную холодность ко мне проявило и правительство в Момбасе — особенно же люди, знавшие сэра Нормана. Вот я и решил рано или поздно расквитаться с Муром, хотя еще и не знал как. Он явно ревновал к моей ранней славе и воспользовался преимуществом своей давней переписки с сэром Норманом, чтобы свалить меня. И злоба эта исходила от друга, которого я сам же заинтересовал Африкой — и опекал, и поощрял во всех делах, пока он не достиг некоторой известности в качестве специалиста по африканской энтомологии. Впрочем, даже сейчас я не стану отрицать, что он немало сделал в своей области науки. Но ведь это я создал его, он же в ответ уничтожил меня. И вот теперь — да придет мой час! — я уничтожу его.

Когда стало ясно, что в Момбасе мои дела пошли на спад, я приискал себе новое место — в глубинке, в М'гонге, всего лишь в пятидесяти милях от границы с Угандой. Это фактория, занимающаяся торговлей хлопком и слоновой костью, где служат всего восемь белых людей, не считая меня. Проклятая дыра, почти на самом экваторе, подверженная всем видам лихорадки, какие знает человечество. Повсюду ядовитые змеи и насекомые — да еще негры с их болезнями, о каких никто и слыхом не слыхивал в медицинских колледжах за пределами этого края. Но работа моя не из тяжелых, и у меня имеется масса свободного времени для размышлений о том, что же мне сделать с Генри Муром. Забавно, но теперь самое почетное место на моей книжной полке отведено его опусу «Двукрылые Центральной и Южной Африки». Это и в самом деле толковое пособие — им пользуются в Колумбийском, Гарвардском и Висконсинском университетах, — но лично меня больше всего заинтересовали кое-какие специальные его разделы.

На прошлой неделе я столкнулся с явлением, подсказавшим мне способ разделаться с Муром. Торговцы из Уганды привезли с собой одного чернокожего с подозрительной болезнью, природу которой я пока еще не могу определить. Он находится в полусонном состоянии с сильно пониженной температурой, но беспрерывно ворочается в постели, совершая какие-то необычные телодвижения. Другие чернокожие боятся его и утверждают, что он заколдован неким знахарем, но Гобо, наш переводчик, сказал, что его укусило какое-то насекомое. Что это было на самом деле, не могу себе представить, но на руке негра остался небольшой след, как от прокола. Он ярко-красного цвета, с пурпурным кольцом вокруг. Выглядит очень зловеще — неудивительно, что эти парни толкуют о черной магии. Похоже, для них это не новость, притом же они утверждают, что помочь тут ничем нельзя.

Старый Н'Куру из племени галла говорит, что парня укусила дьявольская муха, которая своим ядом день за днем истощает жертву, доводит до смерти, а после завладевает ее душой и личностью, как если бы человек оставался в живых; она летает вокруг, обладая его сознанием, пристрастиями и антипатиями. Легенда более чем странная, но, с другой стороны, я не знаю ни одного насекомого, обладающего свойствами, которые могут достаточно убедительно объяснить настоящий случай. Вколол больному — его зовут Мевана — добрую дозу хинина и взял на пробу кровь, но добился немногого. Вид микроба весьма своеобразен, и я не могу даже отдаленно идентифицировать его. Всего ближе к нему бацилла, которую находят у быков, лошадей и собак, укушенных мухой цеце, но последняя не заражает людей; кроме всего прочего, мы находимся слишком далеко к северу от ареала ее обитания.

Как бы то ни было, главное — отныне я знаю, как покончить с Муром. Если туземцы говорят правду, и в этой глубинной области живут столь опасные насекомые, то уж теперь-то я непременно доживу до той минуты, когда он получит от отправителя, не внушающего ему никаких подозрений, посылку, сопровождаемую массой заверений в полной безвредности содержащегося в ней крылатого груза. Важнее всего убедить Мура отбросить все предосторожности, когда он (а в этом нет сомнений!) захочет изучить неизвестных ему мух — и вот тогда природа сама завершит начатое мной! Думаю, не составит труда наловить насекомых, которых так боятся чернокожие. Сперва посмотрим, что будет с этим Меваной, а там останется только найти посланника смерти.


7 января. Меване не лучше, хотя я вкатил ему все известные мне антитоксины. Он испытывает постоянные приступы озноба, во время которых напыщенно и испуганно твердит о пути, предназначенном его душе, когда он переселится в ужалившую его муху; в промежутках между приступами он находится в полуступоре. Сердце пока работает хорошо, так что спасти его можно. Постараюсь сделать это — возможно, он окажется лучшим проводником в те места, где был укушен.

А пока напишу доктору Линкольну, моему здешнему предшественнику, — Аллен, главный комиссионер фактории, говорит, что он отлично изучил местные болезни. Он должен знать и об этой дьявольской мухе, если, конечно, она вообще известна хоть одному белому человеку. Сейчас доктор живет в Найроби, что, благодаря железной дороге, не так уж и далеко отсюда. Всего лишь через неделю чернокожий курьер должен доставить мне его ответ.


10 января. Положение пациента без перемен, но зато я нашел то, что мне было нужно! Это старый регистрационный журнал с записями о болезнях местных жителей, который, в ожидании ответа от Линкольна, я тщательно изучил. Тридцать лет назад здесь разразилась эпидемия, убившая в Уганде тысячи туземцев, и можно с определенностью сказать, что разносчиком болезни была муха Glossina palpalis, находящаяся в некотором родстве с видом Glossina marsitans, то есть цеце. Муха эта обитает в кустарнике по берегам рек и озер и питается кровью крокодилов, антилоп и других крупных млекопитающих. Насосавшись крови, содержащей в себе микроб трипаносомиасиса, или иначе — сонной болезни, она носит его в своем организме. После инкубационного периода в тридцать один день инфицированное насекомое становится разносчиком этой тяжелой болезни. Укус такой мухи означает верную смерть для всех и вся в течение семидесяти пяти дней.

Сомнения нет, это та самая «дьявольская муха», о которой судачат негры. Теперь знаю, на что держать курс. Мевана, надеюсь, выживет. Через пяток дней должна прийти весточка от Линкольна — у него великолепная репутация врача-практика. Само трудное для меня — доставить мух в дом Мура, да так хитро, чтобы он не опознал их породу. А при его несчастной дотошности ученого можно не сомневаться, что ему тут же приспичит изучить все особенности неизвестных насекомых, коль скоро они попали ему в руки.


15 января. Только что принесли письмо от Линкольна. Он подтверждает все, что говорят записи о Glossina palpalis в регистрационном журнале. У него есть средство от сонной болезни, которое во многих случаях дает прекрасные результаты — если, конечно, не применять его слишком поздно. Мевана был ужален около двух месяцев назад, и я не знаю, как оно подействует на него. Линкольн, однако, уверяет, что в ряде случаев наблюдались просрочки до восемнадцати месяцев, так что, возможно, я не слишком сильно опоздал. Линкольн прислал мне немного своих лекарств, и я только что влепил Меване препорядочную дозу. Сейчас он в ступоре. Из деревни привели его старшую жену, но он даже не узнал ее. Если ему суждено выздороветь, он наверняка покажет мне, где обитают эти мухи. Говорят, он непревзойденный охотник за крокодилами и знает Уганду как свои пять пальцев. Завтра сделаю ему еще одну инъекцию.


16 января. Сегодня Мевана, кажется, чувствует себя немного бодрей, но сердечная деятельность все еще снижена. Буду продолжать инъекции, не выходя, однако, из допустимых пределов.


17 января. Наконец обозначилось настоящее выздоровление. Мевана открыл глаза и проявил признаки ясного сознания, хотя последовавший за тем укол вновь оглушил его. Надеюсь, Мур не знает о трипарсамиде. Скорее всего, нет, ибо он никогда особенно не интересовался медициной. Язык Меваны как бы парализован, но, думаю, это пройдет, если только удастся вывести его из спячки. Я бы и сам не возражал против нескольких часов глубокого сна, только не такого рода!


25 января. Мевана почти здоров! На следующей неделе я смогу позволить ему повести меня в джунгли. Впервые придя в себя, он испугался, ибо полагал, что умер и теперь его душой владеет муха, но потом, когда я сказал ему, что дело идет на поправку, изрядно повеселел. Его жена, Угова, хорошо заботится о нем, и теперь я могу немного отдохнуть. А потом — в путь, за посланниками смерти!


3 февраля. Мевана чувствует себя хорошо, и я заговорил с ним о поимке мух. Он боится приблизиться к месту, где они атаковали его, но я играю на его чувстве благодарности. Кроме того, он думает, что я сумею так же успешно предотвратить болезнь, как и лечить ее. Отвагой своей он смог бы посрамить белого человека — уже нет сомнения, что он пойдет со мной. Нашему главному комиссионеру я скажу, что экспедиция предпринимается в интересах местного здравоохранения.


12 марта. Наконец-то я в Уганде! Кроме Меваны со мной еще пятеро парней, но все они из племени галла. Нанять местных чернокожих после толков о случившемся с Меваной было невозможно. Этот лес — вредоносное место, оно выделяет миазматические испарения. Все озера, похоже, непроточные. В одном месте мы наткнулись на руины циклопических сооружений, при виде которых даже люди из племени галла кинулись врассыпную. Они утверждают, что эти мегалиты древнее самых древних людей и что некогда здесь был притон или застава Охотников из Внешнего Мира (интересно, что они под этим имеют в виду?) и злых богов Тсадогва и Клулу, которым и до сего времени приписываются зловещее влияние на людей и какая-то связь с «дьявольскими мухами».


15 марта. Утром добрались до озера Млоло, где был ужален Мевана. В этой жуткой, затянутой зеленой накипью заводи Мевана установил ловушку для мух, устроенную из тонкой проволочной сетки, обильно уснастив ее крокодильим мясом. В нее ведет узкий лаз, и обратного пути добыче не отыскать. Будучи настолько же несмышлеными, сколь и смертоносными, они безмерно алчны до свежего мяса или крови. Думаю, добыча будет недурна. С ними нужно провести ряд экспериментов — попробовать найти способ изменения внешнего вида этих тварей, чтобы Мур не сумел сразу распознать их. Может быть, я сумею скрестить их с некоторыми другими видами, произведя на свет некий гибрид, чья способность переносить инфекцию сохранится. Посмотрим. Я должен ждать, но теперь спешить некуда. Когда все будет готово, Мевана добудет для меня немного зараженного мяса, чтобы накормить моих посланников смерти, и тогда — на почту. Только бы самому не подхватить какую-нибудь заразу — ведь эти края являются самой настоящей чумной преисподней.


16 марта. Большая удача. Два садка уже полны. В числе пленниц пять великолепных особей с крыльями, блестящими как бриллианты. Мевана поместил их отдельно, в большую жестянку с перетянутым сеткой верхом, и я думаю, что они пойманы в самое нужное время. В М'гонгу мы их доставим без хлопот, прихватив с собой побольше крокодильего мяса для подкормки. Большая часть из них, вне сомнения, инфицирована.


20 апреля. Возвращение в М'гонгу и работа в лаборатории. Послал письмо доктору Джусту в Преторию с просьбой выслать мух цеце для опытов по гибридизации. Такое скрещивание, если оно вообще удастся, должно произвести особей, весьма трудно поддающихся определению и в то же время столь же смертоносных, как и palpalis. Если дело не пойдет, испытаю другое двукрылое из глубинного района. Я уже послал к доктору Вандервельде в Ньянгве за некоторыми видами, характерными только для Конго. В конце концов, нет нужды посылать Мевану за новой порцией зараженного мяса — теперь я и сам смогу культивировать микроб Tripanosoma gambiense, выделяя его из мяса, которое мы почти в неограниченном количестве доставили сюда в специальных пробирках. Когда придет время, я заражу им свежее мясо, досыта накормлю моих крылатых посланников и — bon voyage!


18 июня. Сегодня прибыли мухи цеце от Джуста. Садки для их содержания были давно готовы, и сейчас я занят селекцией. Чтобы сократить цикл развития, собираюсь использовать ультрафиолетовые лучи. К счастью, в моем распоряжении имеется вся необходимая аппаратура. Естественно, свои занятия я держу в секрете. Невежество немногих моих товарищей по фактории позволяет мне с легкостью скрывать свои цели и притворяться, будто я изучаю здешних насекомых в медицинских целях.


29 июня. Скрещивание дало обильное потомство! В прошлую среду было отложено множество яиц, каждое из которых развилось в весьма необычного вида личинку. Если взрослые особи будут выглядеть столь же странно, ничего другого мне и не нужно. Готовлю отдельные номерные садки для каждого вида тварей.


7 июля. Новый гибрид выведен! Что касается формы, то маскировка соблюдена полностью, лишь блеск крылышек еще напоминает palpalis. На грудке различается слабое подобие полосок, как у цеце. Некоторые вариации в отдельных особях. Кормлю их зараженным крокодильим мясом, а когда степень инфицированности достаточно повысится, испытаю их на нескольких чернокожих — конечно, подстроив все так, чтобы не бросить на себя и тени подозрения. Думаю, это будет легко сделать, ибо все вокруг кишит мухами, чей укус так или иначе неприятен. Впущу одну из тварей в мою столовую с плотно зашторенными окнами в тот момент, когда Батта, слуга по дому, внесет завтрак, сам же буду настороже. Когда муха сделает свое дело, поймаю или прихлопну ее — пустяковое дело при их глупости. В крайнем случае задушу, наполнив столовую хлорным газом. Если не выйдет сразу, буду продолжать попытки до успешного исхода. Конечно, нужно держать под рукой трипарсамид — на тот случай, если окажусь ужаленным сам, но лучше остерегаться, дабы ничего подобного не произошло. Ни одно противоядие не бывает надежным на все сто процентов.


10 августа. Инфицированность дошла до необходимого предела, и после некоторых приготовлений Батта был ужален. Все сошло самым удачным образом. Муху удалось поймать прямо на нем, после чего я вернул ее в садок. Облегчил боль йодом, чем и заслужил совершенную благодарность этого бедняги. Завтра испытаю вариативную особь на Гамбе, посыльном нашего комиссионера. Вот и все, что я могу позволить себе здесь; но если понадобятся и другие эксперименты, возьму несколько экземпляров с собой в Укалу и там получу дополнительные данные.


11 августа. С Гамбой неудача, но муху я отловил живой. У Батты самочувствие не ухудшилось, да и боли в спине, куда его ужалили, пока нет. Подожду немного, прежде чем снова испытать свой метод на Гамбе.


14 августа. Наконец-то посылка от Вандервельде. Семь разных видов насекомых, иные из них более или менее ядовитые. Обильно подкармливаю их на случай, если опыт с мухой цеце не удастся. Некоторые из этих милых тварей почти совсем непохожи на palpalis. Беспокоюсь за то, будет ли плодотворным скрещивание.


17 августа. Сегодня в полдень Гамба получил свое, но муху мне пришлось убить прямо на нем. Ужалила его в левое плечо. Укус я перевязал, и Гамба благодарил меня так же горячо, как и Батта. У последнего все без изменений.


20 августа. У Гамбы пока без перемен, у Батты тоже. Экспериментирую с новыми формами маскировки в дополнение к гибридизации — ищу способ окрасить мух, чтобы приглушить предательский блеск крылышек palpalis'а. Всего лучше голубоватый оттенок. Пожалуй, можно будет чем-нибудь опрыскать целый рой. Начну с обычных для подобных исследований красок вроде берлинской лазури или тернбалловской голубой — то есть с железистых и цианистых солей.


25 августа. Батта сегодня пожаловался на боль в спине, похоже, мои дела подвигаются.


3 сентября. Отличный прогресс в моих экспериментах. У Батты признаки сонливости, и все время болит спина. Гамба начинает чувствовать неудобство в ужаленном плече.


24 сентября. Батте все хуже и хуже, он начинает проявлять страх из-за укуса. Считает, что тут не обошлось без «дьявольской мухи», умоляет меня убить ее, так как видел, что я поместил ее живой в садок. Но я заверил его, что она давно сдохла. Он говорит, что ему ужасно не хочется, чтобы после смерти душа его перешла в насекомое. Очевидно, укусившая его муха сохранила в себе все свойства palpalis'а. Гамбе тоже становится хуже, повторяются те же симптомы, что и у Батты. Пожалуй, дам ему шанс выжить — нужный эффект проявился достаточно наглядно. У Батты, однако, процесс должен идти дальше, я хочу знать хотя бы приблизительно, насколько долго он затянется.

Эксперименты с окраской мух продолжаются успешно. Одну из изомерных форм железистого ферроцианида можно растворить в спирте с небольшой примесью солей поташа и опрыскать получившимся составом насекомых. Опрыскивание дает замечательный эффект. Жидкость окрашивает их крылья в голубой цвет без особого воздействия на темную грудку и не смывается, когда смачиваешь подопытных особей водой. Думаю, с такой маскировкой я смогу использовать полученные гибриды цеце и тем избежать хлопот с дальнейшим экспериментированием. Как бы ни был остер на глаз Мур, голубокрылую муху с грудкой, наполовину взятой от цеце, ему не опознать. Конечно, все эти штуки с перекраской насекомых я держу в глубокой тайне, Отныне и впредь ничто и никак не должно связывать мое имя с этими голубыми тварями.


9 октября. Батта впал в сонливость и уложен в постель. Гамбе же я в течение двух недель вводил трипарсамид и думаю, что он выздоровеет.


25 октября. Батта плох, но Гамба почти здоров.


18 ноября. Вчера умер Батта. В тот же день произошла странная штука, повергнувшая меня в трепет, ибо она напомнила мне о туземных легендах и собственных страхах этого чернокожего. Вернувшись после установления факта смерти в лабораторию, я услышал весьма необычное гудение и биение о стенки в садке номер двенадцать, где содержалась ужалившая его муха. Эта тварь, казалось, вовсе обезумела, но стоило появиться мне, как все прекратилось — она сияла крылышками; сидя на проволочной сетке, и самым странным образом смотрела на меня. Она протягивала через сетку свои лапки, как бы выражая тем полнейшее изумление. Когда же после обеда я вошел сюда вместе с Алленом, муха была уже мертва. Очевидно, после моего ухода она вновь впала в неистовство и буквально выбила из себя жизнь, колотясь о стенки садка.

Чрезвычайно подозрительно, что такая вещь произошла сразу же после смерти Батты. Узнай об этом кто-нибудь из чернокожих, он немедленно отнес бы все случившееся на счет переселения в муху души бедняги покойного. Отправлю-ка своих голубых гибридов в путь пораньше. Если уж на то пошло, их способность убивать, похоже, намного выше, чем у чистых palpalis'ов. Батта умер через три месяца и восемь дней после заражения — но, естественно, всегда нужно учитывать широкий диапазон неопределенности. Я почти сожалею о том, что болезнь Гамбы не могла развиваться дольше.


5 декабря. Строю планы, как лучше доставить моих посланников к Муру. Надо обставить дело таким образом, чтобы у всех сложилось впечатление, что они были отправлены каким-нибудь неизвестным энтомологом, якобы прочитавшим муровских «Двукрылых Центральной и Южной Африки» и полагающим, что автору захочется изучить эту «новую и не поддающуюся определению» разновидность. Следует также присовокупить достаточно твердо обоснованные заверения в том, что голубокрылая муха абсолютно безвредна — здесь можно сослаться на многолетний опыт туземцев. Мур тут же забудет о мерах предосторожности, и одна из мух рано или поздно цапнет его, причем никто даже не сможет сказать, когда именно.

Должен буду положиться на письма моих нью-йоркских друзей — время от времени они еще поминают в них о Муре, — чтобы быть в курсе развития событий, хотя, смею сказать, письмам этим предстоит возвестить о его смерти. Однако мне ни в коем случае не следует проявлять к нему никакого интереса. Мух я пошлю ему по почте во время экспедиции, ибо никто не должен знать времени, когда я сделаю это. Самое лучшее — это взять долгий отпуск для поездки в глубинные районы, отрастить там бороду, а после, приняв вид случайно заехавшего в Укале энтомолога, отправить оттуда посылку и уже без бороды вернуться домой.


12 апреля 1930 года. Возвращение в М'гонгу после долгой экспедиции. Все получилось превосходно, график выдержан с точностью до одного часа. Отправил мух Муру, не оставив никаких следов. 15 декабря, по случаю близкого Рождества, взял отпуск и сразу уехал, прихватив с собой все, что нужно. Устроил очень ловкий почтовый контейнер с отделением для куска зараженного крокодильего мяса — корма для моих посланников. К концу февраля уже отрастил бороду, достаточно густую, чтобы образовался клинышек в духе ван Дейка.

9 марта появился в Укале и отстукал на пишущей машинке торговой фактории письмо доктору Муру. Подписался именем некоего Нэвиля из Уэйланд-Холла — якобы энтомолога из Лондона. Думаю, нашел нужный тон — свой брат, ученый, общие интересы и прочая чепуха в том же духе. Был артистически небрежен в заверениях об «абсолютной безвредности» данных особей. В Укале никто ничего не заподозрил. Едва войдя в буш, сбрил бороду, чтобы ко времени возвращения не бросался в глаза мой незагоревший подбородок. За исключением небольшого заболоченного участка, прошел весь путь без туземных носильщиков — я способен путешествовать с одним рюкзаком за спиной, отлично ориентируясь на местности. Мое счастье, что я привык к подобным странствиям. Долгое свое отсутствие оправдал приступом лихорадки и ошибками в выборе направления при переходе через буш.

Началось самое трудное — чисто в психологическом смысле — время. Мне приходится ожидать известий о Муре, напустив на себя вид полнейшего равнодушия. Конечно, он может и не получить укуса до той самой поры, когда зараза уже утратит силу, но, при его беспечности, я готов поставить сто против одного не в его пользу. Никаких сожалений я не испытываю — после всего, что он причинил мне, он сполна заслужил свое и даже более того.


30 июня 1930 года. Ура! Мой первый ход удался! Только что случайно узнал от Дайсона из Колумбии, что Мур получил из Африки каких-то новых голубокрылых мух и что они чрезвычайно удивили его. Пока ни слова об укусе, но если помнить о врожденной небрежности Мура — а мне ли не помнить об этом? — то можно не сомневаться в том, что это случится очень скоро.


27 августа 1930 года. Письмо от Мортона из Кембриджа. Мур написал ему, что в последнее время испытывает сильную слабость, упоминая при этом о некоем насекомом, укусившем его в шею — мухе из числа тех странных особей, которых он получил посылкой примерно в середине июня. Итак, успех? Видимо, Мур еще не связывает укус с испытываемой им слабостью. Если только все получилось, как надо, то Мур был ужален в самое подходящее время, когда инфекция в насекомом достаточно развилась.


12 сентября 1930 года. Победа! Дайсон извещает, что Мур находится в угрожающем состоянии. Теперь он уже сам прослеживает связь между своим заболеванием и укусом, случившимся около полудня 19 июня, и сильно озабочен схожестью неизвестного вида насекомых с мухой цеце. Пытается связаться с Нэвилем из Уэйланд-Холла, отправившим ему посылку. Из сотни с лишком особей, что я послал ему, живыми до него дошли двадцать пять. К моменту укуса кое-кто из них удрал, но из яиц, отложенных со времени отправления посылки, вылупилось несколько личинок. Как утверждает Дайсон, Мур внимательно следит за их развитием. Когда они созреют, он сумеет, я полагаю, определить их как гибрид мухи цеце и palpalis'а, но теперь это ему не больно-то поможет. Хотя, я думаю, он очень удивится, что голубизна крыльев не перешла по наследству!


8 ноября 1930 года. Письма почти от полудюжины друзей уведомляют меня о серьезной болезни Мура. Сегодня приехал Дайсон. Он говорит, что Мур пребывает в полном недоумении по поводу гибридов, вылупившихся из личинок, и начинает подозревать, что их родители приобрели голубую окраску крыльев искусственным путем. Большую часть времени он теперь вынужден проводить в постели. Никаких упоминаний об использовании трипарсамида.


13 февраля 1931 года. Не так уж все и хорошо! Муру все хуже, и, похоже, он не знает средства для собственного спасения, но, видимо, все же заподозрил меня. В прошлом месяце я получил весьма холодное послание от Мортона, который ничего не сообщает о Муре; а теперь вот и Дайсон пишет — пожалуй, так же сдержанно, — что Мур строит разнообразные предположения о причинах случившегося. Он разыскивает Уэйланд-Холл по телеграфу — ищет в Лондоне, Укале, Найроби, Момбасе и других местах, но, естественно, ничего не находит. По-моему, он поделился с Дайсоном своими подозрениями, но тот пока еще не верит им. Боюсь, что Мортон уже поверил.

Похоже, мне пора начинать подготовку к тому, чтобы удрать отсюда и навсегда замести свои следы. И это конец карьеры, начавшейся столь блестяще! Больше всего в этом виноват Мур — но зато теперь он платит за все с избытком! Верю, что со временем снова вернусь в Южную Африку, а пока буду спокойно откладывать деньги в банке на новое имя — Фредерик Нэсмит Мэйсон из Торонто, Канада, брокер по делам горнорудных имуществ. Узаконю и новый образец личной подписи. Если же особой необходимости исчезать навсегда не будет, я легко смогу перевести средства обратно на свое нынешнее имя.


15 августа 1931 года. Прошло уже полгода, но я все еще в тревожном ожидании. Дайсон и Мортон — как и некоторые другие мои друзья — прекратили переписку со мной. Доктор Джеймс из Сан-Франциско время от времени получает известия от друзей Мура и сообщает мне, что Мур почти постоянно находится в коматозном состоянии. С мая он уже не может ходить. Пока ему не отказала речь, он все время жаловался на озноб. Теперь он уже не в состоянии и говорить, хотя предполагается, что некоторые проблески сознания в нем еще наличествуют. Дыхание сделалось прерывистым и частым, а порой и вовсе не прослушивается. Нет сомнения, в Муре развивается Trypanosoma gambiense, но держится он бодрей, чем здешние негры. Батту доконали три месяца и восемь дней, а Мур на протяжении более чем года после укуса все еще жив. В прошлом месяце прокатились слухи о том, что вокруг Укале были произведены интенсивные розыски мифического Уэйланд-Холла. Впрочем, думаю, пока мне не следует особо беспокоиться, так как нет абсолютно никаких улик, свидетельствующих о моей причастности к происшедшему.


7 октября 1931 года. Наконец-то все кончено! «Момбаса газетт» сообщила, что Мур умер 20 сентября после ряда приступов озноба, при температуре намного ниже нормальной. Я так рад, что дальше некуда! Я обещал, что разделаюсь с ним, и я сделал это! В газете помещена статья в три колонки о долгой болезни Мура, его кончине и о тщетных поисках Уэйланд-Холла. Судя по всему, Мур сделался более значительной личностью для Африки, нежели я предполагал. Насекомое, ужалившее его, теперь уже полностью идентифицировано по выжившим особям и развившимся личинкам, раскрыта и искусственная природа окраски крыльев. Ни у кого не осталось сомнений в том, что мухи были выведены и посланы с намерением совершить убийство. Как выяснилось, Мур и в самом деле сообщил о своих подозрениях Дайсону, но тот (равно как и полиция) пока помалкивает за отсутствием прямых улик. Разыскиваются все недруги Мура, а «Ассошиэйтед Пресс» намекает на то, что «расследование, которое, возможно, приведет к одному известному врачу, находящемуся ныне за рубежом, будет продолжено».

Один факт, приведенный в самом конце сообщения и наверняка являющийся дешевой романтической выдумкой желтого журналиста, тем не менее повергает меня в нешуточный трепет, особенно когда я вспоминаю легенды чернокожих и обстоятельства, при каких спятила с ума муха, укусившая Батту. Похоже, подобного рода странная вещь случилась в ночь, когда скончался Мур: Дайсон был разбужен жужжанием голубокрылой мухи, которая пронеслась у него над головой и тут же она вылетела в окно, а в следующее мгновение зазвонил телефон, и сиделка, ухаживавшая за Муром в его бруклинском доме, находящемся на расстоянии в несколько миль, сообщила о его смерти.

Но больше всего меня беспокоит то, какой оборот приняла вся эта история в Африке. Люди в Укале вспомнили бородатого иностранца, напечатавшего на машинке письмо и отправившего на почте посылку, и в данный момент полиция прочесывает окрестности в поисках чернокожих, которые сопровождали загадочного незнакомца. Я нанимал минимально возможное количество туземцев, но если властям удастся найти тех парней из племени убанда, что провели меня через лесной пояс Н'Кини, мне придется объясняться более обстоятельно, чем хотелось бы. Дело складывается так, что для меня пришло время исчезнуть отсюда; завтра, пожалуй, возьму расчет и приготовлюсь удариться в другие края.


9 ноября 1931 года. Увольнение оказалось делом хлопотным, но сегодня все решилось. Не хочу усиливать подозрения поспешным бегством. На этой неделе я получил от Джеймса письмо с вестью о смерти Мура, но в нем сказано не больше, чем в газетах. Нью-йоркские газеты, похоже, воздерживаются от сообщения подробностей, хотя и в один голос толкуют о продолжающемся расследовании дела и розысках. От моих друзей — ни слова. Видимо, прежде чем потерять сознание, Мур успел распространить кое-какие опасные для меня подозрения, но в них ни на йоту нет прямых улик.

И все же нельзя упустить ни единого шанса. В четверг я выезжаю в Момбасу, а оттуда пароходом, курсирующим вдоль побережья, доберусь до Дурбана. Там я окончательно исчезну для мира, но вскоре в Иоганнесбурге появится брокер по делам горнорудных имуществ — Фредерик Нэсмит Мэйсон из Торонто.

Тут и конец моему журналу. Если меня не заподозрят, то он послужит первоначальному своему предназначению и после моей смерти раскроет то, что иначе осталось бы неизвестным. Если же, с другой стороны, подозрения подтвердятся и сделаются неопровержимыми, журнал удостоверит и уяснит нечеткие обвинения, а также восполнит многие важные и туманные пробелы во всей этой истории. Правда, в случае прямой опасности для жизни я, конечно, буду вынужден уничтожить его.

Итак, Мур покойник, что и заслужил в полной мере. Исчез также доктор Томас Слоуэнуайт. А когда будет мертво и тело, прежде принадлежавшее ему, публике станет доступен этот документ.

II

15 января 1932 года. Новый год — а с ним, помимо моей воли, и возобновление этого журнала. Теперь пишу с единственной целью — излить душу, хотя еще совсем недавно одно предположение о том, что с этой историей не все покончено, показалось бы мне абсурдным. Нахожусь в Иоганнесбурге, в гостинице «Вааль», под моим новым именем, и пока у меня нет оснований подозревать, что кто-нибудь пытается установить мою подлинную личность. Веду малозначащие деловые переговоры с целью оправдать в глазах людей свою новую роль брокера, а заодно и убедиться в своей способности работать в этой сфере. Позже съезжу в Торонто, чтобы заложить хоть какие-нибудь основания своего фиктивного прошлого.

Что меня теперь беспокоит более всего, так это насекомое, около полудня влетевшее ко мне в номер. Конечно, в последнее время я подвержен всякого рода ночным кошмарам, в которых наличествуют и голубые мухи, но их и следовало ожидать ввиду моего постоянного нервного напряжения. Однако, вполне реальная живая муха — это прямо-таки сон наяву, и я совершенно не в силах объяснить его. Целую четверть часа она с жужжаньем сновала вокруг книжной полки, успешно уклоняясь от всех моих попыток поймать или убить ее. Самое же странное — это ее окраска и обличье; у нее голубые крылья, да и во всех прочих отношениях она прямой дубликат моего гибрида — посланника смерти. Просто не понимаю, как это могло случиться. Я ведь отделался от всех своих гибридов — как крашеных, так и неокрашенных, — что остались у меня после того, как я отправил посылку Муру, и я не припомню ни единого случая их побега.

Может быть, это всего лишь галлюцинация? Или, скажем, одна из особей, удравших на волю из бруклинского дома Мура, нашла обратный путь в Африку? Налицо та же абсурдная ситуация, что и в случае с мухой, разбудившей Дайсона после смерти Мура, но, в конце концов, нельзя исключить и того, что некоторые из этих тварей выжили и вернулись на родину. Что же касается голубой окраски, то она намертво пристала к их крылышкам, ибо составленный мною пигмент является столь же прочным, как и тот, что обычно используется для татуировки. Это единственное рациональное объяснение, какое приходит мне в голову, хотя и в этом случае чрезвычайно странно, что маленькой твари удалось залететь так далеко на юг. Впрочем, она наверняка обладает неким наследственным инстинктом, способностью находить дорогу домой, которая, по-видимому, присуща этому виду мух цеце. В конце концов, эта линия их родства и ведет в Южную Африку.

Нужно всячески остерегаться укуса. Конечно, изначальная инфекция (если только это и в самом деле одна из мух, удравших от Мура) давно уже утратила силу, но этот мой дружок вполне мог подкормиться после возвращения из Америки, пролетев через Центральную Африку и подцепив там свежую заразу. Действительно, это даже более чем допустимо, так как воспринятые от palpalis'а наследственные инстинкты, конечно же, привели насекомое прежде всего домой, в Уганду, а там к нему вернулись микробы трипаносомиасиса. У меня еще осталось немного трипарсамида — я не решился уничтожить свой докторский чемоданчик, хотя он и мог бы стать уликой, — однако с той поры я кое-что прочел по этой части и теперь не столь уверен в этом лекарстве, как прежде. Оно дает только некоторый шанс в борьбе за жизнь — этот шанс, определенно, и выпал Гамбе, — но всегда остается большая вероятность неудачи.

Чертовски странно, что проклятой мухе случилось залететь именно в мой номер — это на всем-то огромном пространстве Африки! Можно подумать, что тут налицо какое-то мистическое совпадение с переломным моментом моей жизни. Если она явится опять, непременно постараюсь убить ее. Удивительно, что ей удалось сегодня удрать от меня — обычно эти твари до смешного глупы, и поймать их ничего не стоит. Но, в конце концов, не есть ли это чистейшая иллюзия? Да, в самом деле, в последнее время жара донимает меня как никогда раньше — такого не бывало даже в самом сердце Уганды.


16 января. Не схожу ли я с ума? В полдень опять явилась муха и вела себя столь странно, что я ничего не смог толком сообразить. Только галлюцинацией можно объяснить действия этой жужжащей язвы. Появившись словно ниоткуда, она прямиком направилась к книжной полке и принялась делать круг за кругом перед книгой Мура «Двукрылые Центральной и Южной Африки». Раз за разом она облетала том то сверху, то сзади, а время от времени кидалась ко мне, а затем резво удирала, прежде чем я успевал хлопнуть по ней свернутой в трубку газетой. Такое проворство просто неслыханно для африканских двукрылых с их пресловутой глупостью. Около получаса я гонялся за проклятой тварью, но, в конце концов, она стрелой вылетела через дыру в перекрывающей окно сетке — дыру, которую я прежде не замечал. По временам мне даже казалось, что она намеренно дразнит меня, подлетая вплотную к моему орудию, а затем искусно избегая его в тот момент, когда я наносил удар. Пожалуй, мне нужно построже контролировать собственное сознание.


17 января. Или это я свихнулся с ума, или в мире перестали действовать законы вероятности в том виде, в котором мы их знаем. Незадолго до полудня эта чертова муха влетела откуда-то и снова принялась с громким жужжанием сновать вокруг книги Мура. Я снова пытался настигнуть ее, и снова все повторялось точно так же, как вчера. Наконец, эта мерзавка направилась к открытой чернильнице на моем столе и обмакнулась в нее лапками и грудью, оставив чистыми крылышки. Затем она воспарила к потолку, села и принялась ползать по известке, оставляя за собой извилистую чернильную дорожку. Через некоторое время она слегка подпрыгнула и сделала рядом небольшое чернильное пятно, не соединенное с главной загогулиной; затем она сверзилась оттуда прямо к моему носу, и, жужжа, скрылась из виду, прежде чем я успел замахнуться на нее.

Что-то во всем этом действе обожгло меня своей ненормальностью и чудовищностью. Чем пристальней я всматривался в чернильные следы на потолке, разглядывая их под разными ракурсами, тем более знакомыми казались они мне. И вдруг меня осенило — да ведь они образуют совершенно отчетливый вопросительный знак! Какой другой символ мог оказаться более зловещим в данной ситуации? Поражаюсь, как я не упал в обморок. Гостиничная прислуга пока еще не заметила его. Больше не видел мухи ни днем, ни вечером, но чернильницу держу плотно закрытой. Что ж, должно же уничтожение Мура в какой-то мере терзать мою совесть и оборачиваться болезненными галлюцинациями. Может быть, никакой мухи и нет вообще.


18 января. В какой жуткий ад кошмаров я погружен! То, что произошло сегодня, относится к разряду явлений, не имеющих права случаться при нормальном ходе вещей, однако один из служителей гостиницы заметил знак на потолке и воспринял его как реальность. Около одиннадцати часов утра, когда я писал за столом, что-то метнулось к чернильнице и, сверкнув у меня перед носом, взмыло кверху, прежде чем я успел понять, что это было такое. Подняв взгляд к потолку, я снова увидел эту дьявольскую муху. Как и вчера, она ползала по нему и выводила новый след со всякими извивами и поворотами. Тут я ничего не мог предпринять, однако на всякий случай все же свернул в несколько раз газету, готовясь прихлопнуть эту гадину, если она подлетит достаточно близко. Совершив несколько эволюций по потолку, она тут же улетела в темный угол и исчезла. Стоило мне глянуть вверх, на дважды уже испачканную штукатурку, как я понял, что новый чернильный след является ничем иным, как огромной, безошибочно узнаваемой цифрой 5!

На какой-то миг я почти лишился сознания, ощутив близкую, страшную, неведомую угрозу, которую даже не мог полностью осознать. Однако я тут же взял себя в руки и предпринял действенные меры. Купил у аптекаря гуммиарабик и прочие материалы, необходимые для приготовления липкой ловушки. Кроме того, я приобрел вторую чернильницу. Вернувшись в номер, наполнил новую чернильницу липкой смесью и, оставив ее открытой, установил на место старой. Потом заставил себя углубиться в чтение. Около трех часов дня я снова услышал жужжанье и увидел муху, кружащую возле новой чернильницы. Опустившись к липкой поверхности, она не стала касаться ее, а подлетела прямиком ко мне и умчалась, прежде чем я успел врезать ей, как следует. Затем направилась к книжной полке и стала кружить возле трактата Мура. Что-то непостижимое, что-то дьявольское заключено в этом кружении незваной гостьи.

Но самое худшее последовало позже. Оставив в покое книгу Мура, насекомое подлетело к открытому окну и стало ритмически биться о проволочную сетку. То были серии ударов с равномерными промежутками, между которыми соблюдались четкие паузы. Так повторилось несколько раз. Что-то в этом спектакле заставило меня на мгновение застыть в неподвижности, но в следующую секунду я подошел к окну и попытался прихлопнуть назойливую тварь. Как обычно, без успеха. Она просто перелетела к лампе и стала точно таким же образом отбивать такт по жесткому картонному абажуру. В приступе смутного отчаяния я поспешно захлопнул все двери и затянутые непроницаемой для насекомых сеткой окна. Мне следовало немедленно уничтожить настойчивую мерзавку, чьи преследования все успешней выводили мой разум из равновесия. Бессознательно ведя счет, я вдруг уловил, что каждая серия этих ударов заключала в себе число пять.

Пять — то самое число, которое эта гадина вывела утром чернилами на потолке! Неужели насекомое следует некоему отчетливому плану? Мысль эта казалась безумной, так как предполагала наличие у мухи-гибрида человеческого интеллекта и знания письменных знаков. Человеческий разум в насекомом — разве не об этом говорилось в древнейших легендах чернокожих из Уганды? К тому же дьявольское умение уклоняться от моих ударов сильно противоречило обычной глупости этого вида насекомых. Едва я отложил в сторону свое орудие — газету — и, охваченный все нарастающим ужасом, присел на стул, как муха взмыла кверху и исчезла в едва приметном отверстии в потолке, через которое уходила в верхнюю комнату труба от радиатора отопления.

Ее исчезновение не успокоило меня — рассудок мой уже выстраивал целый ряд диких и ужасных умозаключений. Если эта муха обладает человеческим интеллектом, откуда он у нее? Есть ли хоть доля правды в утверждениях туземцев, будто эти создания способны после смерти своих жертв завладевать их личностью? Если так, то чью же личность присвоила себе истязавшая меня тварь? Ответ на этот вопрос я уже знал — это одна из тех мух, что удрали от Мура после смертельного укуса. Не тот ли это самый посланник смерти, который ужалил его? А если так, то чего он хочет от меня сейчас? Чего он хочет от меня вообще? Облитый холодным потом, я вспоминал о том, как вела себя муха, ужалившая Батту, после его смерти. Не были ли и в самом деле ее собственные инстинкты замещены сознанием жертвы? А эта сенсационная весть о мухе, разбудившей Дайсона вскоре после смерти Мура… Что же касается преследующей меня мухи — не вселилась ли в нее личность человека, жаждущего мести? Как она крутилась возле книги Мура! Но я отметал от себя дальнейшие предположения до тех пор, пока меня вдруг не охватила уверенность, что эта тварь действительно заражена, причем в самой опасной степени. В каждом ее действии проглядывалось некое злое намерение — она нарочно, с ужасной целью впитала в себя самые смертоносные бациллы во всей Африке. Мой вконец потрясенный рассудок воспринимал теперь человеческие свойства этой твари как нечто само собой разумеющееся.

Я позвонил управляющему гостиницей и попросил прислать человека, чтобы заткнуть отверстие возле трубы радиатора, а также все другие щели в моем номере. Я сказал ему, что меня одолевают мухи, и он, по-моему, отнесся к этому вполне сочувственно. Когда человек явился, я показал ему чернильные следы на потолке, и он в самом деле увидел их. Значит, они реальны! Их схожесть с вопросительным знаком и цифрой 5 озадачила и как будто загипнотизировала его. Но, в конце концов, он заделал все щели в номере, какие только сумел найти, и исправил проволочную сетку, так что теперь я мог держать оба окна открытыми. Похоже, я показался ему малость чокнутым — очевидно, в связи с тем, что лично ему, пока он был в номере, не попалось на глаза ни единой мухи. Но мне уже было все равно. Один Бог знает, что она такое, чего хочет и что станется со мной!


19 января. Я в совершенном ужасе. Эта тварь дотронулась до меня. Вокруг меня творится нечто чудовищное, дьявольское, и я ощущаю себя всего лишь беспомощной жертвой. Утром, когда я вернулся с завтрака, этот крылатый дьявол из преисподней ворвался в номер, пролетев у меня над головой, и принялся биться в сетку окна, как делал это вчера. На этот раз, однако, каждая серия толчков заключала в себе число 4. Кинувшись к окну, я попытался схватить назойливую тварь, но, как и прежде, она легко ускользнула от меня и подлетела к томику Мура, вокруг которого и принялась летать с жужжанием самого издевательского свойства. Ее звуковые возможности, естественно, ограниченны, но я отчетливо осознавал, что периоды ее жужжания преднамеренно составлялись из четырех элементов.

К этому времени я, должно быть, окончательно спятил, потому что закричал мухе: «Мур, Мур, Мур, ради Бога, чего ты хочешь?» Тогда она вдруг прекратила кружить, подлетела ко мне и сделала в воздухе глубокий нырок вниз, как бы совершая грациозный поклон. Затем снова вернулась к книге. По крайней мере, мне показалось, что я вижу все это наяву, хотя я больше не доверяю своим чувствам.

А затем случилось самое худшее. Дверь я оставил распахнутой в надежде, что это чудовище, если уж я не смогу поймать его, уберется восвояси. Около половины двенадцатого я затворил ее, решив, что так оно и есть. Затем углубился в чтение. Ровно в полдень я почувствовал с левой стороны шеи легкую щекотку, но, приложив руку, не обнаружил там ничего. В следующий миг ощущение повторилось — и прежде чем я успел пошевелиться, это жуткое исчадье ада выскочило у меня из-за спины, словно специально за тем, чтобы показаться мне на глаза, совершило все тот же насмешливый нырок в воздухе и вылетело из номера через замочную скважину. До того момента мне и в голову не приходило; что муха может выбраться через такое крошечное отверстие.

В том, что эта тварь дотронулась до меня, я не мог сомневаться. Но ведь она не причинила мне никакого вреда — и тут, в приступе холодного озноба, я вдруг вспомнил, что Мур был ужален в полдень в левую сторону шеи. После этого муха не появлялась, но я все же заткнул замочную скважину бумагой, и впредь буду держать наготове хлопушку из газетного листа на тот случай, если надо будет отворить дверь, чтобы выйти или войти в номер.


20 января. Все еще не могу до конца поверить в существование сверхъестественных сил, но, тем не менее, боюсь, что на сей раз я пропал окончательно. Всего этого для меня слишком много. Сегодня, как обычно, незадолго до полудня, летучий дьявол появился за окном и повторил свои штуки с отбиванием ритма, на этот раз сериями из трех ударов. Когда я подошел к окну, он скрылся из виду. Во мне еще осталось достаточно решимости для того, чтобы предпринять новую оборонительную меру. Сняв обе оконные сетки, я вымазал их изнутри и снаружи своим липким составом — тем, что ранее использовал в чернильнице, — и установил их на место. Если это исчадье ада попытается выбить еще одну барабанную дробь, она станет для него последней!

Остаток дня прошел спокойно. Сумею ли я перенести это испытание, не потеряв рассудка?


21 января. В поезде на Блумфонтейн. Я разбит наголову. Победа за этой тварью. У нее дьявольский интеллект, против которого бессильны все мои ухищрения. Утром она опять появилась за окном, но не прикоснулась к липкой сетке, а, уклонившись от нее, принялась с жужжанием описывать круги в воздухе — всякий раз по два, — следующие через правильные промежутки. Затем, поднявшись над городскими крышами, она скрылась из виду. Мои нервы на грани срыва, ибо эти числовые намеки можно истолковать только в самом ужасном смысле. В понедельник мне внушалась цифра пять, во вторник — четыре, в среду — три, а сегодня — два. Пять, четыре, три, два — чем это могло быть, как не чудовищным, невообразимым отсчетом дней? С какой целью? Это может быть ведомо только зловещим силам Вселенной. Весь день я провел в укладке и отправке своих чемоданов, и теперь нахожусь в ночном экспрессе, мчащемся в Блумфонтейн. Бегство может оказаться бесполезным, но что мне остается делать?


22 января. Остановился в гостинице «Оранжевой», в Блумфонтейне — в удобном, превосходном номере, но страх и здесь преследует меня. Закрыл все двери и окна, заткнул все замочные скважины, выискал все щели и опустил все шторы, но в обычное время, около полудня, я вновь услыхал легкий стук в одну из оконных проволочных сеток. Я подождал — после долгой паузы последовал другой стук. Еще пауза, и снова один-единственный удар. Подняв штору, я, как и ожидал, увидел это окаянное создание. Оно описало в воздухе широкий медленный круг, а после исчезло из виду. Я почувствовал себя вялым, как тряпка, и вынужден был прилечь на кушетку. Один день! Ясно, что это и была информация, содержавшаяся в сегодняшнем послании чудовища. Один удар, один круг. Значило ли это, что мне остался лишь один день до чего-то невообразимо ужасного, о чем нельзя и помыслить? Следует ли мне снова бежать или уж лучше окончательно окопаться здесь, превратив номер в неприступную крепость?

После часового отдыха я почувствовал в себе прилив сил и велел прислать в номер огромное количество съестных припасов в виде консервированной и наглухо запакованной пищи, а также побольше скатертей и салфеток. Завтра ни под каким видом, ни на единый миллиметр я не открою ни дверь, ни окно. Принеся продукты и столовое белье, чернокожий слуга одарил меня странным взглядом, но меня больше не беспокоило, насколько эксцентрично — или безумно — я выгляжу. Я был одержим куда более сильным страхом, чем страх людского осмеяния. Приняв припасы, я обследовал каждый миллиметр стен и заткнул каждую микроскопическую щелочку, какую только смог обнаружить. После этого я, наконец, почувствовал, что впервые смогу уснуть по-настоящему спокойно.

(С этого места почерк становится неровным, лихорадочным и едва разборчивым).


23 января. Сейчас почти полдень, и я предчувствую, что вот-вот случится нечто ужасное. Долгого сна, какого я ждал, не получилось, хотя прошлой ночью, в поезде, я почти не спал. Встал рано, но сосредоточиться на чем-нибудь одном — чтении или письме — никак не удавалось. Такой медленный, преднамеренный отсчет дней — слишком мучительное испытание для меня. Не знаю, кто сошел с ума — природа или я. До одиннадцати почти ничем не занимался, разве что взад и вперед расхаживал по номеру.

Потом послышался шорох среди пакетов с продовольствием, принесенных вчера, и пред мои очи явилась демоническая муха. Я схватил какой-то плоский предмет, случайно подвернувшийся под руку и, пересиливая панический страх, сделал несколько шагов вперед. Как всегда, все было напрасно. Едва я подвинулся ближе, как голубокрылая тварь ретировалась — на этот раз к столу, где я разложил свои книги — и на секунду присела на муровских «Двукрылых Центральной и Южной Африки». Я последовал за гадиной, но она перебралась на каминные часы и уселась на циферблат рядом с цифрой 12. Прежде чем я успел подумать о следующем своем движении, она поползла вокруг циферблата очень медленно и обдуманно — по движению часовых стрелок. Она миновала минутную стрелку, свернула вниз, потом опять вверх, прошлась под часовой стрелкой и, наконец, остановилась точно на цифре 12. Проделав все это, она с громким жужжаньем забила крылышками.

Не является ли это зловещим предзнаменованием? Становлюсь суеверным, совсем как чернокожие. Сейчас на часах чуть больше одиннадцати. Значит, в двенадцать — конец? «Все, что мне осталось, это час жизни», — пронеслось в моем мозгу, охваченном бескрайним отчаянием. Мне бы догадаться об этом пораньше. Вспомнив, что в моем докторском чемоданчике имеются оба ингредиента, необходимые для приготовления хлора, я решил наполнить комнату смертельным газом, чтобы отравить проклятую муху, а самому спастись с помощью носового платка, пропитанного аммиаком и повязанного поверх лица. К счастью, у меня сохранился добрый запас этого вещества. Влажная маска, возможно, нейтрализует едкие пары хлора до той поры, пока насекомое не погибнет — или, по крайней мере, станет настолько беспомощным, что его можно будет раздавить. Но мне нужно спешить. Я отнюдь не уверен в том, что эта мерзавка не кинется вдруг на меня, прежде чем я закончу свои приготовления. И, кроме того, я обязан продолжать записи в своем журнале.

Немного погодя. Обе химикалии — соляная кислота и двуокись марганца — на столе, готовые к смешению. Нос и рот я повязал платком, в руке держу бутыль с аммиаком, готовясь смачивать ею повязку, пока не выдохнется хлор. Оба окна перекрыты рейками. Но мне не нравится поведение этого гибридного дьявола. Он по-прежнему сидит на часах, но при этом очень медленно ползет по циферблату от цифры 12 навстречу постепенно приближающейся минутной стрелке.

Неужели это последняя моя запись в журнале? Бесполезно сопротивляться тому, чего сам ожидаю. Слишком часто за самой дикой и фантастической из легенд таится крупица правды. Неужели сам Генри Мур в образе этого голубокрылого дьявола намеревается напасть на меня? Да и обыкновенная ли муха ужалила его, завладев после смерти его сознанием? Если это так и если она сейчас ужалит меня, то вытеснит ли моя личность сознание Мура? Войдет ли она в это жужжащее тело после того, как я умру от укуса? Возможно, так и случится, хотя мне вовсе не обязательно умирать, даже если она меня и цапнет. Ведь есть еще шанс выжить с помощью трипарсамида. Я ни о чем не сожалею. Мур должен был умереть, а теперь пусть будет, что будет.

Еще немного погодя. Муха медлит на циферблате близ цифры 9, то есть без четверти двенадцать. Сейчас 11–30. Я пропитываю аммиаком носовой платок на лице и держу бутыль наготове для дальнейшего использования. Это будет последняя запись перед тем, как я смешаю соляную кислоту с марганцем и высвобожу хлор. Нельзя терять времени, однако меня удерживает необходимость зафиксировать все на бумаге. Хотя сами записи, должно быть, свидетельствуют о том, что я уже давно потерял рассудок. Похоже, муха зашевелилась, а минутная стрелка между тем все приближается к ней. Ну, а теперь хлор…

(Конец журнала.)


В воскресенье, 24 января 1932 года, после многократного стука в дверь номера 303 гостиницы «Оранжевая», на который его эксцентричный обитатель не дал никакого ответа, один из чернокожих слуг вошел в комнату при помощи запасного ключа, но тут же с пронзительным криком сбежал вниз, чтобы сообщить администратору о том, что он там увидел. Администратор, позвонив в полицию, вызвал также хозяина гостиницы. Последний вскоре сопроводил в роковую комнату констебля де Уитта, следователя по уголовным делам Богарта и доктора ван Келена.

Обитатель номера лежал на полу мертвым, лицом вверх, рот и нос его были перевязаны носовым платком, сильно пахнувшим аммиаком. Черты его лица хранили выражение крайнего ужаса, который поневоле передался и вошедшим в номер. С левой стороны шеи доктор ван Келен обнаружил след укуса — темно-красный, с пурпурным кольцом вокруг, — нанесенного, очевидно, мухой цеце или иным, еще более опасным насекомым. Дальнейшее обследование показало, что смерть наступила, по всей очевидности, вследствие паралича сердца, вызванного скорее сильным испугом, нежели самим укусом, хотя последующее вскрытие трупа установило наличие в организме покойного микроба трипаносомиасиса.

На столе находились несколько предметов — записная книжка в потертом кожаном переплете, перо, бумага, открытая чернильница, докторский чемоданчик с вытесненными золотом инициалами Т. С., бутыли с аммиаком и соляной кислотой, а также стакан, примерно на четверть наполненный двуокисью марганца. Бутыль с аммиаком потребовала повторного осмотра, так как в ней, помимо жидкости, виднелось что-то еще. Приглядевшись получше, следователь Иоганнес Богарт установил, что посторонним предметом был трупик мухи.

По всем признакам то был некий гибрид, имеющий родство с мухой цеце, но крылышки ее — сохранившие, несмотря на воздействие крепкого раствора аммиака, слабую голубизну, — остались для всех совершенной загадкой. Некоторые соображения об этом феномене пробудились в голове доктора ван Келена после того, как он вспомнил об одном давнишнем сообщении в газете. Соображения эти вскоре подтвердились содержанием найденной в номере записной книжки. Лапки и брюшко мухи были, по-видимому, окрашены чернилами, причем настолько сильно, что аммиак не отбелил их. Можно было предположить, что насекомое перед тем побывало в чернильнице, хотя крылышки его при этом не пострадали. Но как ухитрилась муха оказаться в бутыли с аммиаком, имеющей столь узкое горлышко?

Все выглядело так, как если бы она намеренно вползла внутрь и совершила самоубийство!

Однако самым странным оказалось то, что заметил на гладком белом потолке констебль де Уитт в тот момент, когда его любопытствующие глаза случайно скользнули по нему. Его удивленный крик заставил обратить глаза кверху остальных, включая доктора ван Келена, уже долгое время перелистывавшего записную книжку в потертом кожаном переплете со смешанным выражением ужаса, зачарованности и недоверия на лице.

То, что они увидели на потолке, являло собой несколько рядов неровных, широко расползшихся следов, какие могли быть оставлены измазавшимся в чернилах насекомым. И сразу же каждый из присутствующих подумал о чернильных пятнах на мухе, столь странным образом оказавшейся в бутыли с аммиаком.

Но то были не просто чернильные следы. Даже беглый взгляд обнаруживал в их переплетении нечто навязчиво знакомое, а более внимательное изучение заставило всех четверых мужчин изумленно раскрыть рот. Следователь Богарт, следуя инстинкту профессионала, огляделся вокруг в поисках соответствующего орудия или нагромождения каких-либо предметов, при помощи которых можно было бы вывести эти знаки на такой высоте. Не обнаружив ничего подходящего, он снова обратил кверху свой изумленный и порядком испуганный взгляд.

Не было сомнения, что чернильные следы образовывали вполне определенные знаки алфавита, которые, в свою очередь, складывались в связные английские слова.

Первым, кто сумел отчетливо разобрать их, был доктор Келен, и теперь все остальные, затаив дыхание, слушали, как он произносил одно за другим безумно звучащие слова послания, столь невероятным образом, наспех и коряво, выведенные там, куда не могла бы дотянуться рука человека:

ЧИТАЙТЕ МОЙ ЖУРНАЛ —

ОН НАСТИГ МЕНЯ ПЕРВЫМ —

Я УМЕР — ЗАТЕМ ОЩУТИЛ СЕБЯ В НЕМ —

ЧЕРНОКОЖИЕ ПРАВЫ —

НЕИЗВЕДАННЫЕ СИЛЫ ПРИРОДЫ —

ТЕПЕРЬ Я УТОПЛЮСЬ,

ЧТО МНЕ И ОСТАЛОСЬ…

А потом, при потрясенном молчании присутствующих, доктор ван Келен продолжил, теперь уже вслух, чтение записей, сделанных в книжке с потертым кожаным переплетом.

Ночное братство

Вероятно, для широкой общественности навсегда останется загадкой ряд обстоятельств, сопутствовавших пожару, в результате которого был уничтожен старый заброшенный дом на берегу реки Сиконк, в малолюдном районе Провиденса между Красным и Вашингтонским мостами. Как обычно бывает в подобных случаях, среди местных жителей нашлось несколько чудаков, предложивших полиции свои версии происшедшего. Из числа упомянутых доброжелателей особенную настойчивость проявил некий Артур Филлипс, отпрыск весьма почтенной ист-сайдской фамилии, долгое время проживавший на Энджелл-стрит. Этот несколько эксцентричный, но в целом пользующийся неплохой репутацией молодой человек представил отчет о событиях, которые, по его мнению, явились непосредственной причиной пожара. В ходе расследования полицией были допрошены все лица, упоминаемые в записях мистера Филлипса, но никто из них — если не принимать в расчет заявление библиотекаря, подтвердившего лишь сам факт встречи мистера Филлипса с мисс Розой Декстер в читальном зале «Атенеума», — не признал его утверждения соответствующими действительности. Рукопись отчета прилагается.

I

Ночные улицы любого из городов Восточного побережья являют собой совершенно особый, причудливый и жутковатый мир, о самом существовании которого не имеет понятия большинство добропорядочных обывателей. Мир этот населен человеческими существами иного сорта: опустившиеся, старые, больные или же просто одинокие люди, по каким-то неясным причинам избегающие дневного света, с наступлением темноты покидают свои убежища в полуподвальных этажах и старинных мансардах и блуждают по улицам в поисках себе подобных либо же просто надеясь отвлечься от своих мучительных мыслей и воспоминаний. Среди них нередки люди, не оправившиеся после жестоких ударов судьбы, искалеченные физически и морально; встречаются и такие, кого влечет в этот мир интерес к таинственному и запретному: подобные вещи неизменно присутствуют в тех местах, с которыми была связана жизнь хотя бы нескольких человеческих поколений, однако увидеть их можно лишь в темное время суток, в определенные дни и часы и при определенном стечении обстоятельств.

В детстве я, часто болея, не имел возможности полноценно общаться со своими сверстниками и, будучи предоставлен самому себе, рано приобрел привычку к ночным бдениям; сперва я покидал дом лишь ненадолго, бродя по улицам, прилегающим к Энджелл-стрит, но со временем начал увеличивать продолжительность прогулок, заходя во все более отдаленные районы Провиденса. Иной раз я даже предпринимал вылазки за городскую черту или — когда позволяло здоровье — с двумя достаточно близкими приятелями устраивал игры в так называемом клубе, сооруженном общими усилиями в перелеске неподалеку от города. Еще одним моим увлечением были книги; я мог часами сидеть в огромной библиотеке своего деда, читая все подряд — от греческих философов до истории английской монархии, от секретов древних алхимиков до новейших открытий Нильса Бора, от расшифрованных египетских папирусов до сочинений Томаса Харди. Надо сказать, что мой дед, имея чрезвычайно широкий круг интересов, составлял свою библиотеку без какой-либо четкой системы и нередко при выборе книг руководствовался самыми неожиданными мотивами или же просто сиюминутной прихотью.

Со временем ночные прогулки стали неотъемлемой частью моей жизни; подолгу болея, я был лишен возможности регулярно посещать школу, что делало меня еще более замкнутым и одиноким. Я и сам не смог бы толком объяснить, чем именно привлекал меня полуночный город, что я искал среди теней на старинной Бенефит-стрит или в темных проулках близ По-стрит, о существовании которых не ведает большинство жителей Провиденса, и почему я с такой надеждой вглядывался в лица редких ночных бродяг, торопившихся проскользнуть мимо меня, чтобы тотчас исчезнуть во мраке подворотен и проходных дворов. Возможно, я таким образом хотел отвлечься от унылых реальностей дневной жизни и одновременно дать больший простор своей любознательности и богатому от природы воображению.

Окончание средней школы практически не отразилось на моем укладе жизни. По состоянию здоровья я не смог поступить в Брауновский университет, как рассчитывал первоначально, и, будучи предоставлен самому себе, начал вдвое больше времени проводить за книгами и с каждым разом все увеличивал продолжительность ночных прогулок, нередко ложась спать уже на рассвете. При всем том я еще умудрялся ежедневно общаться с матерью, к тому времени уже овдовевшей, и не обделять вниманием своих теток, также поселившихся в нашем доме. Былые товарищи по детским играм, повзрослев, отдалились от меня, но мне повезло в другом: я встретил Розу Декстер. Эта милая черноглазая девушка принадлежала к одному из самых уважаемых семейств Провиденса; ее предки значились среди первых поселенцев, основавших некогда этот город. Вскоре она уже стала неизменной спутницей моих ночных прогулок. Вдвоем мы подолгу бродили по темным пустынным улицам, вновь осматривали мои прежние находки и не упускали случая сделать новые интересные наблюдения.

Впервые я познакомился с Розой в старом здании «Атенеума», и с той поры мы встречались там каждый вечер, чтобы от крыльца библиотеки начать свой очередной поход в ночь. Сперва она сопровождала меня просто из любопытства, но понемногу тоже вошла во вкус, и мы с ней составили превосходную пару бродяг-полуночников. Роза, надо отдать ей должное, не была склонна к пустой болтовне и неумеренным проявлениям эмоций, так что мы очень быстро научились понимать друг друга почти без слов.

Прошло уже несколько месяцев со времени нашей первой встречи, когда однажды ночью на Бенефит-стрит к нам обратился незнакомый джентльмен в длинном плаще с капюшоном, небрежно накинутом поверх старого, порядком изношенного костюма. Я заметил его еще издали, как только мы вышли из-за угла, — он стоял на тротуаре далеко впереди; когда же мы сблизились почти вплотную, лицо этого человека показалось мне странно, тревожаще знакомым. Где-то я уже несомненно видел эти глубоко посаженные глаза, эти усы и живописную шевелюру — голова его была непокрыта, и длинные волосы беспорядочно путались на ветру. Мы уже прошли мимо него, когда человек, сделав несколько шагов, дотронулся до моего плеча и заговорил.

— Прошу прощения, сударь, — сказал он, — вы не могли бы указать мне дорогу к старому кладбищу, которое посещал некогда Эдгар По?

Я объяснил ему, как туда пройти, а затем, неожиданно для самого себя, вызвался его проводить, и в следующую минуту мы шли по улице уже втроем. Все произошло очень быстро, но от меня, однако, не ускользнул тот внимательный — я бы сказал, оценивающий — взгляд, каким этот человек одарил мою спутницу. Во взгляде его, впрочем, не заключалось ничего оскорбительного — он был каким-то отстраненно-критическим, без малейшего намека на чувственность. Я в свою очередь также не упускал возможности получше рассмотреть незнакомца в те редкие моменты, когда нам случалось проходить через круги света, отбрасываемого уличными фонарями. С каждым разом я все больше убеждался в том, что уже видел этого человека прежде, не помню только когда и где.

Одет он был во все черное, если не считать белого воротничка рубашки и старомодного галстука; костюм был давно не глажен, однако сравнительно чист. Лицо его, с высоким крутым лбом, из-под которого пристально смотрели темные, почти неподвижные глаза, постепенно сужалось книзу, заканчиваясь небольшим, чуть скошенным подбородком. Волосы его были гораздо длиннее тех, что принято носить у людей моего поколения, хотя сам он вряд ли был старше меня более чем на пять лет. Но особенно необычной мне показалась его одежда; при ближайшем рассмотрении я убедился в том, что она была сшита не так уж давно — во всяком случае, материал выглядел совсем новым и не потерся даже на сгибах. Первоначальное же впечатление заношенности создавалось, скорее всего, из-за фасона костюма, который вышел из моды как минимум несколько десятилетий тому назад.

— Вы, должно быть, недавно приехали в Провиденс? — спросил я его.

— Недавно, — кратко ответил он.

— Интересуетесь Эдгаром По?

Он кивнул.

— И много вы о нем знаете?

— Очень мало, — сказал мой собеседник. — Быть может, вы меня просветите?

Уж тут-то я не нуждался во вторичном приглашении. По возможности сжато пересказав биографию своего любимого писателя — родоначальника детективного жанра и непревзойденного мастера по части таинственных и ужасных историй, я более подробно остановился на его романтической связи с миссис Сарой Хелен Уитмен, поскольку здесь дело касалось Провиденса и их совместной прогулки на то самое кладбище, куда мы в данный момент направлялись. Я заметил, что он слушает меня с сосредоточенным вниманием и как будто пытается запомнить каждую мелочь из сказанного, хотя по его бесстрастному лицу было трудно понять, нравится ему то, что я говорю, или нет.

В свою очередь, Роза чувствовала его интерес к себе, но не была смущена этим обстоятельством, не видя в поведении незнакомца никаких намеков на непристойность. Я, наверное, так и не догадался бы спросить его имя, если бы он не обратился с аналогичным вопросом к Розе Декстер. Сам же он представился как «мистер Аллан»; в эту минуту мы как раз проходили под одним из фонарей, и я увидел, как Роза едва заметно улыбнулась.

Узнав наши имена, он больше ни о чем не спрашивал, и всю остальную дорогу до кладбища мы проделали в полном молчании. Я полагал, что мистер Аллан захочет пройти внутрь, за ограду, но он не выразил такого желания, заявив, что хотел лишь установить местонахождение кладбища, с тем чтобы прийти сюда уже в дневное время. Решение это было вполне разумным, ибо — я знал это по собственному опыту — ночью здесь трудно было найти что-либо действительно интересное.

Пожелав друг другу спокойной ночи, мы расстались у кладбищенских ворот.

— Где-то я уже видел этого типа, — сказал я Розе, едва мы отошли на достаточное расстояние. — Но никак не припомню, где именно. Возможно, в библиотеке?

— Разумеется, в библиотеке, — подхватила Роза с характерным для нее гортанным смешком. — Вспомни портрет на боковой стене.

— Не может быть! — вскричал я.

— Ты наверняка заметил сходство, Артур! — Она тоже повысила голос. — Возьми хотя бы его имя. Он выглядит точь-в-точь как Эдгар Аллан По.

Она была совершенно права. В тот же миг я восстановил в памяти все детали хорошо знакомого мне портрета и, недолго думая, причислил мистера Аллана к разряду вполне безобидных фанатиков, обожающих Эдгара По и старающихся во всем, вплоть до покроя платья, быть похожими на своего кумира. Таким образом, мы познакомились с еще одним оригинальным представителем ночной жизни Провиденса.

— Пожалуй, эта встреча была самой странной из всех, что у нас случались за время совместных прогулок, — сказал я.

Ее рука крепко сжала мою.

— Послушай, Артур, тебе не показалось, что этот… что с ним что-то не так?

— То же самое можно сказать практически о каждом любителе ночных прогулок, — усмехнулся я. — В известном смысле все мы не очень-то нормальны.

Я еще не успел договорить эту фразу, когда понял, что именно она имела в виду: мистер Аллан был изначально, в самой сути своей неестествен. Какой-то налет фальшивости присутствовал во всем облике этого человека, и прежде всего в его речи, начисто лишенной интонаций, почти механической. Ни разу за все время разговора он не улыбнулся, выражение его лица оставалось неизменным, а голос звучал отчужденно и равнодушно, существуя как бы сам по себе, независимо от своего хозяина. Даже тот интерес, который он проявлял к Розе, не имел ничего общего с обычным мужским интересом к женщине — в нем было нечто сугубо практичное или, если угодно, клиническое.

Я открыл было рот, собираясь высказать вслух результаты своих наблюдений, но вместо этого переменил тему разговора и, взяв Розу под локоть, зашагал по направлению к ее дому.

II

Вероятно, наша повторная встреча с мистером Алланом была неизбежной. По крайней мере, я ничуть не удивился, когда две ночи спустя увидел его стоящим в нескольких шагах от дверей моего дома.

Я приветствовал его весело и дружелюбно, как старого знакомца; он ответил, подстраиваясь под мой тон, но при этом на его лице — я специально заметил — не промелькнуло ни тени улыбки, ни одной живой искры во взгляде. Присмотревшись к нему теперь, я убедился в его разительном сходстве с портретом Эдгара По; у меня даже, признаюсь, промелькнула мысль, не является ли он его родственником, а может статься — кто знает? — даже прямым потомком.

В конце концов я счел это не более чем забавным совпадением, тем более что на сей раз мистер Аллан не заводил разговор о покойном классике или каких-то событиях, связанных с его пребыванием в Провиденсе. Он вообще был на редкость немногословен, предпочитая слушать мою довольно бессвязную болтовню. Возможно, он просто пытался найти новые точки соприкосновения наших интересов; во всяком случае, когда я упомянул о своем сотрудничестве с местной еженедельной газетой, где я вел колонку астрономических наблюдений, он заметно оживился и наш разговор, носивший до сих пор характер монолога, быстро превратился в диалог.

Как я сразу же убедился, мистер Аллан не был новичком в астрономии. Внимательно следя за ходом моих рассуждений, он то и дело дополнял их своими, порой крайне оригинальными репликами. Мимоходом, как совершенно очевидную и не требующую доказательств, он высказал мысль о возможности космических путешествий и о том, что некоторые планеты нашей Солнечной системы, а также бесчисленное множество миров в других звездных системах населены живыми существами.

— Человеческими существами? — переспросил я не без скептической усмешки.

— Разве это так обязательно? — в свою очередь спросил он. — Уникальна сама жизнь в целом, но уж никак не человек, являющийся всего лишь одной из ее форм, которых, кстати, на одной только этой планете можно найти предостаточно.

Я поинтересовался, не приходилось ли ему читать труды Чарльза Форта. Оказалось, что нет. Он вообще ни разу не слышал об этом исследователе, и я по его просьбе вкратце пересказал некоторые из теорий Форта, упомянув также фактические сведения, которыми тот оперировал в качестве доказательств своей правоты. Неоднократно по ходу рассказа я замечал, как мой собеседник слегка кивает головой, словно соглашаясь; при этом лицо его оставалось абсолютно бесстрастным.

Только один раз он, не удержавшись, вставил короткое замечание:

— Да, верно. Этот человек знает, что говорит.

В тот момент речь шла о неопознанных летающих объектах, замеченных над морем у берегов Японии во второй половине прошлого века.

— Как вы можете утверждать это с такой уверенностью! — вскричал я.

В ответ он разразился пространной фразой, суть которой сводилась к тому, что, мол, всякий ученый, достаточно глубоко проникший в тайны астрономии, не может не понимать того факта, что наличие жизни на Земле отнюдь не является чем-то исключительным; если же допустить, что на некоторых планетах существуют хотя бы примитивные формы жизни, то почему не пойти дальше и не признать, что на каких-то иных, возможно, более отдаленных планетах могут существовать формы жизни, намного превосходящие по уровню развития земные, и что они могут, освоив межпланетные полеты, установить постоянное наблюдение за живыми существами на Земле или в иных обитаемых мирах.

— Но с какой целью? — спросил я. — Чтобы нас завоевать?

— Высокоразвитым цивилизациям нет нужды прибегать к столь простым и грубым формам вмешательства, — сказал он. — Они наблюдают за нами точно так же, как мы наблюдаем поверхность Луны или пытаемся уловить радиосигналы из космоса. Отличие состоит только в том, что масштабы и уровень их исследований намного превосходят наши.

— Вы говорите об этом так, будто знаете все из первых рук.

— Просто я не сомневаюсь в своей правоте. Уверен, что когда-нибудь и вы придете к сходным заключениям.

— Может быть, — сказал я.

— Вы считаете себя человеком без предрассудков?

Не понимая, куда он клонит, я на всякий случай кивнул.

— Сможете вы отнестись непредвзято к некоторым доказательствам, если они будут вам предъявлены?

— Разумеется, — сказал я, но уже с ноткой недоверия, которая вряд ли ускользнула от его внимания.

— Отлично, — сказал он тем не менее. — В таком случае, если вы позволите мне и моим братьям посетить ваш дом на Энджелл-стрит, мы беремся убедить вас в существовании космической жизни — разумеется, отличающейся от человека по своему внешнему облику и многократно превосходящей его интеллектуально.

Уверенность, с которой он говорил, порядком меня позабавила, но я ничем не выдал своих чувств. Мистер Аллан, как и всякий человек, одержимый какой-либо бредовой идеей, безусловно, должен был стремиться обратить иных людей в свою веру — такова уж психология всех этих чудаков, которых я немало повидал за время ночных странствий по городу.

— Заходите, когда вам будет угодно, — сказал я. — Хотя нет, лучше попозже, когда моя мать уже будет в постели. Я не хотел бы ее пугать разного рода экспериментами.

— Ночь с понедельника на вторник вас устроит?

— Договорились.

После этого мой спутник вновь замолчал, предоставив мне говорить все, что взбредет в голову; вероятно, ничего особенно интересного мистер Аллан больше не услышал, ибо через три квартала он, коротко распрощавшись, свернул в боковую аллею и вскоре исчез в темноте.

«Неплохо было бы узнать, где он живет», — подумал я и, ускорив шаг, обогнул квартал и укрылся в тени домов, откуда хорошо был виден выход из аллеи.

Не успел я перевести дух, как появился мистер Аллан. Вопреки моим ожиданиям, он не проследовал дальше по аллее, а, свернув, направился вниз по улице в сторону реки. Я пошел за ним, держась на приличном расстоянии, что, впрочем, было не столь уж необходимым, ибо он ни разу не оглянулся. Время давно уже перевалило за полночь, и я не сомневался, что он возвращается к себе домой.

Еще в детстве я часто бывал в этом районе города и сейчас без труда ориентировался в переплетениях узких улочек. Немного не доходя набережной Сиконка, мистер Аллан поднялся на вершину пологого холма и исчез в дверях стоявшего на отшибе, давным-давно заброшенного дома. Я подождал еще несколько минут в надежде увидеть свет в одном из окон, но тщетно — видимо, мой ночной приятель улегся в постель, не утруждая себя возней с керосиновой лампой.

Последнее предположение, как вскоре выяснилось, было ошибочным: по счастью, я все это время стоял в тени, иначе не избежать бы мне столкновения нос к носу с мистером Алланом, который, по всей вероятности, воспользовался черным ходом и, успев обойти вокруг квартала, вновь приблизился к дому с той же стороны, что и накануне. Он прошел мимо, не заметив меня, и скрылся в доме; окна так и остались неосвещенными.

Простояв в своем укрытии еще минут пять, я решил, что ждать здесь больше нечего, и зашагал по направлению к Энджелл-стрит, чувствуя себя вполне удовлетворенным, поскольку был уверен, что мистер Аллан в прошлый раз точно так же выслеживал меня до дверей моего дома и наша нынешняя встреча не была случайной. Теперь я отплатил ему той же монетой.

Представьте себе мое удивление, когда уже на подходе к Бенефит-стрит я увидел идущего мне навстречу — кого бы выдумали? — все того же вездесущего мистера Аллана! Пока я стоял в полном остолбенении, силясь сообразить, каким образом сей джентльмен умудрился, сделав немалый крюк, оказаться на этой улице раньше меня, он преспокойно проследовал мимо, даже не показав виду, что меня узнает.

И все же это был он, я не мог ошибиться — то же лицо и тот же нелепый старомодный наряд, тщательно скопированный с портрета Эдгара По. Я уже готов был его окликнуть, но сдержался и долгое время молча наблюдал, как он удаляется вниз по улице, не поворачивая головы, ровным спокойным шагом, — даже походка его, вне всяких сомнений, была той же самой. Превосходно зная все здешние улицы и проходные дворы, я вновь и вновь прокручивал в голове возможные варианты его маршрута и с каждым разом все больше убеждался в том, что он мог меня опередить, только проделав весь путь бегом; но вот вопрос — зачем он это сделал? Ради того только, чтобы, повстречавшись, разойтись со мной без единого слова или хотя бы кивка головы? Все это выходило за рамки моего понимания.

Как бы я ни был заинтригован событиями этой ночи, но еще больший сюрприз ждал меня сутки спустя в «Атенеуме», куда я отправился на очередное свидание с Розой. Она пришла раньше обычного и, едва я показался в дверях, поспешила навстречу.

— Ты виделся накануне с мистером Алланом? — были первые ее слова.

— Да, прошлой ночью, — сказал я и только было собрался продолжить, но она меня опередила:

— Я тоже, представь себе! Он проводил меня от библиотеки до самого дома.

Тут я решил повременить со своим рассказом и сперва послушать ее. Дело обстояло следующим образом: когда поздно вечером она вышла из «Атенеума», мистер Аллан стоял на ступенях крыльца. Он вежливо поздоровался и, удостоверившись, что меня нет поблизости, предложил ей свои услуги в качестве провожатого. В течение часа они вместе гуляли по улицам, почти не разговаривая, если не считать нескольких поверхностных замечаний об архитектуре некоторых старинных зданий и о прочих вещах, так или иначе связанных с историей Провиденса. Расстались они у самых дверей ее дома. Выходит, мы с Розой в одно и то же время общались с этим человеком в двух удаленных друг от друга районах города — и никто из нас ни на секунду не усомнился в том, что имеет дело с подлинным мистером Алланом.

— Я видел его после полуночи, — сказал я. Это была только часть всей правды, но я не хотел вдаваться в подробности, поскольку Роза и без того казалась чересчур взволнованной.

Несомненно, у этого парадоксального совпадения была какая-то логически обоснованная разгадка. Я вспомнил, что мистер Аллан мельком упомянул о своих «братьях» — следовательно, у него вполне мог быть близнец. Но вот зачем им понадобилось затевать столь хитроумный розыгрыш? В любом случае кто-то из этой парочки был не тем мистером Алланом, с которым мы беседовали в первый раз. Но кто именно? Если говорить о моем спутнике, то он не дал мне ни малейшего повода для сомнений.

Небрежно, как бы между прочим, я вновь завел разговор о мистере Аллане, надеясь, что по ходу его Роза упомянет какую-нибудь незначительную на первый взгляд подробность, уцепившись за которую я смогу изобличить в ее провожатом ловкого притворщика. Однако здесь меня ждало разочарование — Роза была искренне убеждена в том, что оба раза встречалась и беседовала с одним и тем же человеком, который вдобавок без конца ссылался на свои впечатления от предыдущей прогулки. Впрочем, у нее и не было особых причин сомневаться, поскольку я ни словом не обмолвился о своих подозрениях. Несомненно, у братьев в отношении нас были какие-то особые, пока неясные намерения, не имевшие ничего общего с любовью к ночным прогулкам и интересом к тем сторонам городской жизни, которые становятся заметны лишь с наступлением темноты и бесследно исчезают на рассвете.

Мой спутник, однако, договорился со мной о следующей встрече, тогда как человек, сопровождавший Розу, ничего подобного ей не предлагал. Какова же была его цель? Внезапно до меня дошло, что ни один из «мистеров Алланов», виденных мною в ту ночь, не мог быть спутником Розы — достаточно было сопоставить время наших встреч и расстояние оттуда до ее дома. Мне стало как-то не по себе. Выходит, братьев было трое — или, может быть, четверо? — и все на одно лицо. Нет, четверо — это уж слишком. Без сомнения, второй мистер Аллан являлся одновременно и первым; что же касается третьего, то здесь вероятность повторной встречи все с тем же человеком была уже чисто теоретической.

Итак, несмотря на все старания, мне не удалось сколько-нибудь существенно приблизиться к разгадке. Оставалось ждать еще двое суток — до ночи с понедельника на вторник, когда у меня дома должна была состояться назначенная мистером Алланом встреча.

III

В течение этих двух дней я неоднократно возвращался мыслями к волновавшей меня проблеме, но, когда пришло время, оказался плохо готов к визиту братьев. Они появились в пятнадцать минут одиннадцатого; моя мать только что ушла в свою спальню. Я предполагал увидеть максимум троих, но крупно просчитался — их было семеро, и все похожи друг на друга, как горошины из одного стручка. Я так и не смог распознать среди них того мистера Аллана, с которым дважды гулял по ночным улицам Провиденса, и в конце концов вполне произвольно выбрал на эту роль самого активного и разговорчивого из братьев.

Они всей гурьбой прошли в гостиную и, расставив стулья полукругом, расположились в ее центре. Мистер Аллан пробормотал что-то о «сущности эксперимента», но я все еще не оправился от потрясения при виде семи абсолютно идентичных людей, каждый из которых к тому же был вылитым Эдгаром Алланом По, и поэтому не смог должным образом воспринять сказанное. Присмотревшись к гостям при свете газовой лампы, я отметил еще несколько интересных особенностей. Так, лица всех семерых имели тот бледный восковой оттенок, какой бывает характерен для людей, страдающих определенными заболеваниями — малокровием или чем-нибудь в этом роде. Затем я обратил внимание на их глаза — очень темные и совершенно неподвижные, они были лишены всякого выражения и казались незрячими, однако никто из пришельцев не испытывал каких-либо затруднений с ориентацией в незнакомой им обстановке. Чувство, которое я испытал в первые минуты общения, нельзя было в полной мере назвать страхом; скорее, здесь следует говорить о любопытстве с большой примесью недоумения, ибо я имел дело с чем-то несовместимым не только с моим прежним жизненным опытом, но и — тут нет преувеличения — с самой сутью человеческой природы.

Все эти мысли промелькнули в моей голове за то время, пока гости занимали места по периметру полукруга, в центре которого, лицом к себе, они поместили восьмой стул.

— Не присядете ли здесь, мистер Филлипс? — предложил мне тот, кого я отметил за главного.

Последовав его совету, я немедленно оказался в фокусе четырнадцати глаз — именно в фокусе, а не в поле зрения, поскольку все они были направлены не на меня, а в какую-то одну точку, находившуюся внутри моего тела.

— Мы собрались здесь, — сказал мистер Аллан, — для того, чтобы предъявить вам определенные доказательства существования внеземной жизни. Постарайтесь расслабиться и следите внимательно за всем, что сейчас будет происходить.

— Я готов, — сказал я.

Признаться, я ожидал, что они попросят притушить свет, как это обычно делается во время спиритических сеансов, но ничего подобного не произошло. Несколько минут мы сидели в полной тишине — если не считать тиканья стенных часов и последних слабых шумов засыпающего за окнами города, — а затем послышалось то, что я с некоторой натяжкой мог бы назвать пением. Это был низкий однообразный гул, постепенно набирающий силу и перемежаемый членораздельными сочетаниями звуков, которые напоминали слова какого-то незнакомого мне языка. И сама песня, и манера исполнения — в минорном ключе, с тональными интервалами, аналогов которым я не встречал ни в одной из известных мне мелодических систем, — были явно чужеродными, хотя порой в них смутно угадывалось нечто экзотически-восточное.

Еще не успев как следует вслушаться в звуки неведомой музыки, я вдруг ощутил сильнейшее головокружение и слабость во всем теле; лица сидевших напротив людей поплыли перед моими глазами и слились в одну огромную неподвижную маску. По всей вероятности, я был подвергнут своеобразному гипнотическому воздействию, что, впрочем, не так уж сильно меня встревожило; в целом мои ощущения нельзя было назвать неприятными, хотя в них постоянно присутствовал какой-то диссонирующий элемент — словно пространство, лежавшее за пределами видимых мною объектов, таило в себе нечто иное, холодное и неумолимо враждебное. Понемногу стены комнаты, горящая лампа и все прочие знакомые детали обстановки расплывались и исчезали, и, хотя я по-прежнему сознавал, что нахожусь у себя дома на Энджелл-стрит, одновременно перед моим мысленным взором все явственнее проступали контуры чужого далекого мира, отделенного от меня чудовищной бездной пространства и времени. Наконец настал момент, когда я как бы балансировал на грани: казалось, еще немного, и фантастические образы возьмут верх над реальностью, после чего мое обратное перемещение на Землю станет уже невозможным. Я сказал «на Землю», потому что открывшийся мне пейзаж был явно не земного происхождения. Зрелище было воистину величественным, однако оно не вызывало восторга; из всех испытываемых мною чувств преобладающими являлись страх и инстинктивное, органическое отвращение.

В самом центре открывшейся мне гигантской пространственной перспективы располагалась группа однообразных сооружений кубической формы, растянувшихся по краю глубокой пропасти, на дне которой медленно вращалась светящаяся фиолетовая масса. Между этими сооружениями сновали фигуры более чем странных живых существ — их громадные, переливавшиеся всеми цветами радуги конусообразные тела достигали высоты десяти футов при столь же широком основании конуса, толстая складчатая кожа была покрыта подобием чешуи, а из верхушки конуса выступали четыре гибких отростка, каждый толщиною в фут, имевших ту же складчатую структуру, что и сами тела. Отростки эти могли сжиматься почти до минимума и вытягиваться, достигая десятифутовой длины. Два из них имели на концах нечто вроде огромных клешней, третий оканчивался четырьмя ярко-красными раструбами, а последний нес желтоватый шар диаметром примерно в два фута, по центральной окружности которого располагались три громадных темно-опаловых глаза. Когда я получил возможность поближе рассмотреть этих существ, которые, судя по всему, выполняли какие-то работы по обслуживанию кубических сооружений, я заметил у них на головах тонкие серые стебельки с утолщениями, напоминавшими по виду цветочные бутоны, а чуть пониже — восемь гибких бледно-зеленых щупалец. Эти последние находились в непрестанном движении, изгибаясь, вытягиваясь и сжимаясь, — причем функционировали они как бы сами по себе, вне всякой видимой связи с деятельностью остальных органов и частей тела конусообразных монстров. Вся эта более чем странная картина была освещена тусклым красноватым светом угасающей звезды, который по яркости заметно проигрывал фиолетовому излучению, исходившему из глубины таинственного провала.

Сказать, что я был глубоко потрясен открывшимся мне видением, значило бы не сказать ничего; у меня возникло ощущение моего личного присутствия в ином временном и пространственном измерении, в чужом умирающем мире, перед обитателями которого — я осознал это совершенно отчетливо — стоял выбор: либо покинуть планету, либо обречь свою цивилизацию на полное исчезновение. В этот миг я как будто начал понимать истинный смысл той угрозы, что доселе присутствовала где-то в глубине моего сознания и теперь стала выдвигаться на первый план. Последним усилием воли я все же успел вырваться из объятий гипноза и, преодолев оцепенение, с диким протестующим воплем вскочил на ноги. Позади меня с грохотом опрокинулся стул.

Все фантастические видения рассеялись как дым; я вновь находился в своей комнате, а передо мной молча и неподвижно сидела семерка гостей — вылитых Эдгаров Алланов По.

Понемногу я приходил в себя, пульс успокаивался, дыхание стало ровнее.

— Только что вы наблюдали картину жизни иной планеты, — сказал мистер Аллан. — Она расположена очень далеко отсюда — в другой вселенной. Вас это не убедило?

— Я видел вполне достаточно, — почти выкрикнул я.

Лица гостей не выражали ни удовольствия, ни разочарования — никаких чувств вообще. Они разом поднялись со стульев.

— Тогда, если вы не возражаете, мы удалимся, — произнес, чуть заметно кивнув, мистер Аллан.

Молча, один за другим, они перешагнули порог и исчезли в ночной темноте.

Признаться, я был совершенно сбит с толку — безусловно, все увиденное мной являлось лишь галлюцинацией, но с какой целью был устроен столь необычный сеанс гипноза? Я размышлял над этим, машинально приводя в порядок гостиную, и не находил ответа. Нечто сверхъестественное было уже в самом появлении передо мной семи абсолютно идентичных людей. Пять близнецов, хотя и крайне редко, но все же встречаются в природе, однако о семи близнецах мне слышать не приходилось. И уж совсем невозможным казалось наличие семи братьев, родившихся в разное время — пусть даже с минимально допустимым интервалом, поскольку на вид все они были одного возраста, — и обладающих идеальным внешним сходством.

Много непонятного было связано и с характером моих галлюцинаций. Каким-то образом мне стало известно, что кубические сооружения на деле являлись живыми существами, для которых фиолетовая радиация создавала необходимую среду обитания, а конусообразные монстры играли роль охраны или прислуги, — в чем конкретно заключались их функции, я так и не успел разобраться. Вполне допуская, что подобная картина могла быть порождена высокоорганизованным сознанием и затем передана мне телепатическим путем, я никак не мог уяснить реальный смысл эксперимента. Нельзя же было и впрямь считать видения, возникшие под действием гипноза, доказательством существования внеземных цивилизаций.

Осознавая всю нелепость происшедшего, я в то же время не мог отделаться от какого-то тревожного чувства. Задремать мне удалось лишь перед рассветом.

IV

Увы, утро не принесло облегчения — я буквально не находил себе места. Казалось бы, привычка к разного рода странным знакомствам, каких у меня случалось немало во время ночных прогулок по Провиденсу, должна была сказаться и на моем теперешнем состоянии, однако мистер Аллан и его братья целиком завладели моими мыслями, не давая сосредоточиться ни на чем другом.

В конце концов я отложил все свои дела и решительно направился к дому на прибрежном холме, собираясь напрямик поговорить с его обитателями. Уже издали мне бросились в глаза приметы запустения; некоторые из окон были закрыты ставнями, в других виднелись выцветшие полуистлевшие шторы. Я постучал в дверь и стал ждать.

Никакого ответа. Я постучал снова, на сей раз громче.

Из глубины дома не донеслось ни звука.

Я попробовал ручку, дверь легко подалась под нажимом. Прежде чем войти, я огляделся по сторонам — вокруг не было ни души, соседние дома казались необитаемыми. Если даже за мной и велось наблюдение, то никаких его признаков я не обнаружил.

Войдя в дом, я несколько мгновений стоял неподвижно, ожидая, когда глаза привыкнут к полумраку, а затем осторожно миновал вестибюль и оказался в небольшой комнате, по углам которой скромно ютилось то, что еще пару десятилетий тому назад можно было бы назвать мебелью. Судя по всему, в этом помещении давно уже никто не жил, однако люди здесь, несомненно, бывали; я заметил дорожку следов, пересекавшую пыльный пол комнаты, и, двигаясь по ней, прошел через гостиную прямо на кухню. Здесь также наблюдалось полное запустение: никаких съестных припасов, многолетний слой пыли на кухонном столе, — но зато на полу и на ступенях ведущей наверх лестницы я увидел множество следов ног.

Самые же удивительные открытия поджидали меня на задней половине дома, где находилась только одна большая комната — впрочем, некогда их явно было три, но перегородки между ними были разобраны, и теперь остались лишь отметины в местах стыка со внешней стеной. Мельком оглядев комнату, я сразу устремился к тому, что находилось в ее центре и являлось источником разливавшегося вокруг мягкого фиолетового свечения. Это был длинный стеклянный ящик, который вместе с другим точно таким же, но не светящимся ящиком стоял в окружении приборов и механизмов самого невероятного, прямо-таки фантастического вида.

Я старался двигаться как можно тише, опасаясь, что мое непрошеное вторжение будет вот-вот раскрыто, однако в комнате никого не оказалось. Подойдя к светящемуся ящику, я прежде всего обратил внимание на большой, в натуральную величину, фотоснимок человека, расположенный под стеклом, — то был снимок Эдгара Аллана По, озаренный, как и все вокруг, пульсирующим фиолетовым светом, источник которого я так и не сумел обнаружить. Только рассмотрев хорошенько портрет, я перевел взгляд на то, что, собственно, и составляло содержимое ящика. В тот же миг вопль изумления и ужаса едва не сорвался с моих губ — там, поверх Эдгара По, стояла уменьшенная копия одного из конусообразных чудовищ, пригрезившихся мне накануне во время гипнотического сеанса! И волнообразные движения щупалец на его голове — или как там она называлась — совершенно недвусмысленно указывали на то, что существо это было живым!

Я попятился прочь, успев только краем глаза взглянуть на второй ящик, соединенный с первым множеством металлических трубок; этот второй ящик был пуст. Затаив дыхание, я проскочил в обратном порядке череду комнат, отделявших меня от входной двери, — после всего увиденного у меня почему-то пропало желание встречаться с братьями, которые, видимо, отдыхали где-нибудь на втором этаже. Никто меня не окликнул и не попытался задержать; уже удаляясь от дома, я оглянулся и заметил, как что-то похожее на портретный облик По на миг показалось в одном из верхних окон и тут же исчезло за шторой. Ни разу не остановившись, я бегом пересек район города, лежащий между реками Сиконк и Провиденс, и замедлил шаги лишь на многолюдных центральных улицах, не желая привлекать к себе внимание прохожих.

На ходу я попытался привести в порядок свои мысли. Интуитивно я чувствовал, что тайна, с которой мне довелось соприкоснуться, несет в себе какую-то страшную угрозу; однако суть ее была недоступна для моего понимания. По складу мышления я не был человеком науки; обладая кое-какими познаниями в астрономии и химии, я в то же время не мог хотя бы приблизительно представить себе назначение сложных приборов и механизмов, находившихся в той комнате. Мне даже не по силам было описать чисто внешние детали их устройства; единственное — да и то на редкость неудачное — сравнение, которое мне пришло в голову, было сравнение с динамо-машиной, однажды виденной мною на местной электростанции. С определенной долей уверенности я мог утверждать только то, что все эти странные аппараты были подсоединены к стеклянным — если, конечно, это вещество было стеклом — ящикам или контейнерам, один из которых был пуст, а в другом под лучами фиолетовой радиации шевелилось покрытое морщинами коническое тело невиданного на Земле существа.

В любом случае члены этого ночного братства, появляясь на улицах Провиденса в обличье Эдгара Аллана По, руководствовались совершенно иными мотивами, нежели те, что побуждали меня покидать свой дом с наступлением темноты. Не думаю, чтобы их так уж интересовали особенности ночной жизни города; скорее всего, темнота просто была для них более привычной средой, нежели дневной свет. Намерения их были неясными, но определенно зловещими. Что же касается моих дальнейших действий, то здесь я пребывал в полной растерянности. Что я мог предпринять?

Дойдя до ближайшего перекрестка, я повернул в сторону библиотеки — мне пришла в голову мысль поискать ключ к разгадке этой тайны на ее полках. Но и тут меня постигла неудача. Я просидел в читальном зале до вечера, пересмотрел гору литературы, включая даже все сведения о посещении Эдгаром По нашего города, и не обнаружил ничего — ни малейшей зацепки, ни одного достойного внимания намека.

В тот же вечер я вновь как бы случайно повстречался с мистером Алланом. Я не был уверен, знал ли он что-нибудь о моем дневном визите в его дом — ведь лицо в окне наверху вполне могло померещиться мне с перепугу, — и поэтому нервничал еще больше. Однако в его отношении ко мне, по крайней мере внешне, не произошло никаких изменений. Лицо его, как обычно, было лишено всяческого выражения — ни насмешки, ни гнева, ни недовольства нельзя было обнаружить в этих застывших чертах.

— Надеюсь, вы уже оправились после нашего эксперимента, мистер Филлипс, — сказал он после дежурного обмена любезностями.

— Да, я в полном порядке, — сказал я, погрешив против истины, и добавил что-то о внезапном приступе головокружения, столь некстати помешавшем проведению сеанса.

— Вы видели лишь один из внеземных миров, — продолжил мой собеседник. — Обитаемых планет очень много, десятки и сотни тысяч. Разум, вложенный в телесную оболочку человека, отнюдь не является исключительной привилегией Земли. Жизнь на других планетах порой принимает формы, которые людям показались бы просто невероятными. Точно так же обитатели этих миров воспринимают представителей человечества.

На сей раз мистер Аллан был на удивление разговорчив; мне лишь изредка удавалось вставить слово в сплошной поток его речи. Чувствовалось, что он искренне убежден в существовании других обитаемых миров; особенно подробно он остановился на тех формах жизни, которые, находясь в непрерывном поиске новых планет с подходящими для их проживания природными условиями, научились принимать облик, привычный для жителей этих планет.

— Та звезда, которую вы мне показали, — вмешался я, выждав наконец паузу, — была умирающей звездой.

— Да, — ответил он односложно.

— Вы тоже ее видели?

— Я видел ее, мистер Филлипс.

Я почувствовал некоторое облегчение. Не допуская и мысли о том, что человек может в действительности наблюдать жизнь, происходящую на иных планетах, я в то же время не исключал возможности групповой галлюцинации, возникающей одновременно у нескольких людей во время сеанса гипноза. Хотя данное объяснение показалось мне слишком уж простым и поверхностным, за неимением лучшего я решил пока остановиться на нем.

Вежливо попрощавшись с мистером Алланом, я сразу поспешил в «Атенеум», надеясь застать Розу Декстер, однако ее там не оказалось. Подойдя к стоявшему в холле телефонному аппарату, я набрал ее домашний номер.

Трубку подняла сама Роза, что, должен сознаться, очень меня обрадовало.

— Ты видела сегодня мистера Аллана? — спросил я.

— Да, — послышалось в трубке, — но только мимоходом, по дороге в библиотеку.

— И я тоже.

— Он пригласил меня как-нибудь вечером зайти к нему домой, чтобы принять участие в эксперименте, — продолжала она.

— Ты не должна туда ходить, — быстро сказал я.

Пауза на другом конце провода затянулась.

— Почему бы и нет? — услышал я наконец; в голосе ее прозвучали вызывающие нотки.

— Не ходи в этот дом, так будет лучше, — повторил я настойчиво.

— А вам не кажется, мистер Филлипс, что в некоторых случаях я могу обойтись и без ваших советов?

Я начал сбивчиво оправдываться, уверяя, что я вовсе не собирался ограничивать ее свободу действий, но что участие в этих экспериментах может оказаться далеко не безопасным.

— Почему?

— Это будет трудно объяснить по телефону, — сказал я, прекрасно понимая всю неубедительность такого аргумента. Но не мог же я, в самом деле, говорить сейчас о вещах столь необычных и фантастических, что в них все равно не поверил бы ни один здравомыслящий человек.

— Хорошо, я об этом подумаю, — сказала Роза почти безразлично.

— Когда мы увидимся, я попробую тебе все объяснить, — пообещал я.

Она отрывисто попрощалась и повесила трубку, оставив меня наедине с моими опасениями и недобрыми предчувствиями.

V

Не без колебаний приступаю я к изложению финальной части этой удивительной истории, предвидя почти неизбежные обвинения в пустом фантазерстве, а то и прозрачные намеки на мое якобы душевное нездоровье. И тем не менее я продолжаю утверждать, что события, свидетелем и непосредственным участником которых я являлся, могут в будущем роковым образом повлиять на развитие всей человеческой цивилизации.

На другой день после своего не слишком удачного телефонного разговора с Розой Декстер я попытался было заняться работой, но в конце концов не выдержал и ближе к вечеру отправился в библиотеку, где обычно происходили наши встречи. Устроившись за столом напротив входа в читальный зал, я прождал ее более часа, после чего решил, что она сегодня может вообще не прийти, и вновь направился к телефону. Мне было необходимо с ней увидеться и поговорить обо всем этом деле начистоту.

Однако на сей раз трубку сняла жена ее старшего брата и сообщила, что Роза недавно ушла.

— Перед тем к ней заходил какой-то джентльмен, — добавила она.

— Вы не знаете, кто это был? — спросил я.

— Нет, мистер Филлипс.

— И не слышали, как Роза называла его по имени?

Нет, она этого не слышала. В сущности, она лишь мельком видела гостя, когда открывала ему дверь, но после моих настойчивых расспросов припомнила только, что у этого человека были усы.

Мистер Аллан! Теперь я в этом не сомневался.

Повесив трубку, я минуту-другую простоял в нерешительности. Возможно, Роза и мистер Аллан просто отправились на вечернюю прогулку по Бенефит-стрит. Но с таким же успехом они могли быть сейчас в том самом таинственном и зловещем доме. Одна только мысль об этом привела меня в сильнейшее волнение.

Выбежав из библиотеки, я что было сил помчался по направлению к Энджелл-стрит. Около десяти часов я достиг дверей своего дома; по счастью, мать уже отошла к сну, и мне удалось незаметно пробраться в отцовский кабинет и завладеть его старым револьвером. Теперь мой путь лежал к холму на берегу реки; одинокие ночные прохожие шарахались в стороны, завидев бегущего по улице явно невменяемого человека, но сейчас меня мало заботили их удивленные взгляды — я сознавал страшную опасность, нависшую над Розой, да и, пожалуй, не только над ней одной.

Когда я приблизился к дому, угрюмая темнота и безжизненность его фасада несколько охладили мой пыл. Я остановился в тени, чтобы перевести дух и немного успокоиться, а затем крадучись двинулся в обход здания. В окнах его задней стороны также не было видно ни малейшего проблеска света, но зато до моих ушей донесся низкий вибрирующий звук, напоминавший гудение натянутых проводов во время сильного ветра. Вскоре у самого дальнего конца стены я заметил слабое свечение, однако это был не обычный желтоватый свет лампы, а какое-то бледно-лиловое излучение, исходившее, казалось, от самой поверхности стенной кладки.

В памяти моей вновь ожила картина, увиденная накануне внутри этого здания. Но теперь уже я не собирался ограничивать себя ролью пассивного наблюдателя. Возможно, Роза как раз сейчас находилась в большой комнате, где стояли два стеклянных ящика, окруженных неведомой мне аппаратурой.

Быстро вернувшись к главному входу, я поднялся по ступеням крыльца и толкнул дверь. Как и в прошлый раз, она была не заперта. С револьвером в руке я шагнул в вестибюль и здесь задержался, прислушиваясь к отдаленному гулу; теперь я различил на его фоне знакомые звуки песни — той самой, под которую начинался гипнотический сеанс в моем доме.

Все это могло означать одно: мистер Аллан и его братья проводили очередной эксперимент, и на сей раз объектом его была Роза!

Не теряя более ни секунды, я устремился вперед и, ворвавшись в комнату, застал картину, которая отныне уже никогда не изгладится из моей памяти. Мистер Аллан и все его двойники, расположившись прямо на полу вокруг стеклянных ящиков, старательно выпевали свое сатанинское заклинание. Позади них к стене был прислонен огромный портрет Эдгара По, который я прежде видел лежащим под стеклом. Однако причиной испытанного мной в этот миг ужасного нервного потрясения были отнюдь не эти многократно повторяющиеся усатые лица — гораздо страшнее было то, что я увидел внутри стеклянных ящиков!

В одном из них, озарявшем комнату яростно пульсирующим фиолетовым излучением, лежала Роза, полностью одетая и абсолютно неподвижная — она явно находилась под воздействием гипноза. На груди ее, активно манипулируя всеми своими конечностями, восседало омерзительное конусообразное существо — то, что в прошлый раз сидело поверх снимка Эдгара По. А рядом, в другом стеклянном ящике — даже сейчас я не могу вспоминать об этом без содрогания — в той же позе лежала точная копия, стопроцентный двойник Розы Декстер!

Дальнейшие события я помню довольно смутно. Потеряв контроль над собой, я разрядил револьвер в стеклянную поверхность и, видимо, нанес повреждения одному или обоим ящикам. Во всяком случае, фиолетовое сияние погасло и комната погрузилась в кромешную темноту, из которой доносились испуганные и тревожные крики мистера Аллана и компании. Затем последовала серия взрывов в аппаратуре, среди которых я на ощупь добрался до ящика и, схватив тело Розы Декстер, выбежал с ним на улицу.

Оглянувшись, я увидел за окнами дома яркие языки пламени, после чего его северная стена раскололась и некий объект — я не смог определить, что это было такое, — вырвался из горящего здания и стремительно исчез в вышине. С Розой на руках я бросился бежать вниз по улице, подальше от проклятого холма.

Придя в себя, Роза начала биться в истерике, но вскоре мне удалось ее успокоить, и она, затихнув, больше не проронила ни слова. Я доставил ее домой и, хорошо представляя, какие страхи ей довелось пережить, решил отложить объяснения до того времени, когда она окончательно оправится.

В течение следующей недели я несколько раз ходил к дому на холме, пытаясь выяснить что-либо о судьбе его обитателей. Однако выдвинутое против меня обвинение в поджоге — основной уликой при этом был револьвер, брошенный мною во время бегства из дома, — заслонило в глазах полиции все остальные, куда более важные вопросы. Напрасно я умолял их подождать, пока Роза Декстер выздоровеет и сможет подтвердить правоту моих слов. Эти полицейские чины попросту не принимали меня всерьез.

Они утверждали, что обгоревшие останки, найденные на пепелище, — по крайней мере, б ольшая их часть — не могли быть останками человеческих тел. Но что они ожидали увидеть? Семь трупов Эдгара Аллана По? Я объяснял им, что существа, населявшие этот дом, были пришельцами из другого мира, с далекой умирающей планеты, обитатели которой стремятся захватить нашу Землю, принимая с этой целью облик самых обычных людей. Безусловно, только по чистой случайности первой моделью для них послужил портрет Эдгара По — они ведь не могли знать, что этот весьма характерный образ плохо подходит для конспирации. То, что полиция обнаружила под развалинами дома, не было телами людей именно потому, что материалом для этих дубликатов послужила живая плоть уродливой инопланетной твари, которая все это время обитала в излучающем фиолетовый свет прозрачном контейнере. По словам полицейских, они не смогли идентифицировать находившийся внутри дома аппарат или комплекс аппаратов, поскольку от них после взрыва уцелели лишь отдельные разрозненные детали. Не думаю, что они преуспели бы в этом больше, останься устройство неповрежденным, — ведь назначением его было не что иное, как трансформация живой материи конусообразного существа в телесную оболочку человека!

«Мистер Аллан» сам дал мне ключ к разгадке, хотя в тот вечер я еще не мог до конца понять, что он имел в виду, когда на мой вопрос, не собираются ли инопланетяне завоевать Землю, ответил: «Высокоразвитым цивилизациям нет нужды прибегать к столь простым и грубым формам вмешательства». Разве эти слова недостаточно проясняют цель появления «братьев» в заброшенном доме на берегу Сиконка? Теперь я уже не сомневаюсь в том, что странные видения, посещавшие меня во время эксперимента, представляли собой реальную картину жизни далекой планеты — родной планеты моих ночных гостей.

И наконец, последнее — я понял, зачем им нужна была Роза Декстер. Воспроизводя себя в образе обычных мужчин и женщин, они смогут медленно и незаметно — в течение десятилетий, а то и веков — смешиваться с жителями Земли, подготавливая почву для массового переселения этих существ еще до того, как их старый мир окончательно прекратит свое существование.

Бог знает, сколько их уже теперь находится здесь, среди нас!

P. S. За все время, прошедшее с той жуткой ночи, я еще ни разу не имел возможности поговорить с Розой. Вот и сейчас я сижу перед телефоном и не решаюсь набрать ее номер. Меня терзают страшные, мучительные сомнения. Вновь и вновь я восстанавливаю в памяти обстановку той комнаты, фиолетовый свет, неподвижные лица «ночных братьев», затем выстрелы моего револьвера, хаос и кромешный мрак. Я пытаюсь и не могу найти ответа на один страшный вопрос: где гарантия того, что в те безумные минуты я вынес из объятого пламенем дома настоящую Розу Декстер? Сегодня вечером все должно решиться. Если я тогда допустил роковую ошибку — да смилостивится Господь над моим городом и над всем нашим несчастным миром!

* * *

Нижеследующая заметка была опубликована в номере «Провиденс джорнел» за 17 июля того же года:

«ДЕВУШКА ДАЕТ ОТПОР НАСИЛЬНИКУ

Роза Декстер, дочь мистера Элайджи Декстера, проживающая в доме № 127 по Беневолент-стрит, вчера ночью, обороняясь от нападения, убила молодого человека, который, по ее словам, внезапно набросился на нее посреди безлюдной улицы. Когда мисс Декстер была задержана на площади перед собором Святого Иоанна, она находилась в состоянии, близком к истерике. Нападение произошло неподалеку от примыкающего к собору старого кладбища.

Нападавший был опознан; им оказался знакомый девушки, некто Артур Филлипс…»

Ведьмин Лог

Сельская окружная школа под номером семь располагалась у самой границы пустынных и диких земель, простирающихся далеко на запад от Аркхема. Школьное здание было окружено небольшой рощей, состоявшей в основном из дубов и вязов, среди которых затерялись два-три старых клена; проходившая через рощу дорога вела в одном направлении к Аркхему, а в другом, становясь с каждой милей все менее наезженной, — в глубь дремучих лесов, темной массой маячивших на западном горизонте. Само здание с первого взгляда произвело на меня неплохое впечатление, хотя в архитектурном плане оно ничем не отличалось от сотен других сельских школ, встречающихся здесь и там по всей Новой Англии, — весьма неуклюжее приземистое строение, стены которого, окрашенные в строгий белый цвет, издалека виднелись в просветах меж толстых стволов окружающих деревьев.

Когда в первых числах сентября 1920 года я прибыл сюда в качестве нового учителя, дом этот был уже очень стар, так что сейчас — учитывая проведенную в последние годы реорганизацию и укрупнение школьных округов — он, скорее всего, заброшен либо вообще снесен. Тогда же местные власти еще кое-как поддерживали эту отдаленную школу скупыми финансовыми подачками, умудряясь экономить на каждой мелочи, а нередко и на вещах крайне необходимых. К моменту моего приезда основным учебным пособием здесь была «Эклектическая хрестоматия» Мак-Гаффи, причем в изданиях предыдущего столетия. В общей сложности моим заботам вверялось двадцать семь юных душ; все это были отпрыски окрестных фермерских семей — Аллен, Уэйтли, Перкинс, Данлок, Эббот, Тэлбот; среди прочих был там и Эндрю Поттер.

Сейчас я не могу припомнить в точности все обстоятельства, при которых я впервые обратил особое внимание на Эндрю Поттера. Это был довольно рослый и крепкий для своих лет мальчик с неизменно угрюмым выражением лица, отстраненно блуждающим взором и густой копной вечно взъерошенных черных волос. Первое время, встречаясь с ним глазами, я не мог отделаться от какого-то тревожного ощущения; позднее я начал к этому привыкать, но все равно каждый раз в таких случаях чувствовал себя не очень уютно. Эндрю учился в пятом классе, хотя при желании мог бы легко перейти сразу в седьмой, а то и в восьмой. Вся беда была в том, что желание это у него напрочь отсутствовало. К другим ученикам он относился сдержанно, чтоб не сказать равнодушно; они же, в свою очередь, избегали с ним ссориться, хотя и не проявляли особого дружелюбия — порой мне казалось, что они просто боятся иметь с ним дело. Вскоре я понял, что это его подчеркнуто безразличное отношение к своим сверстникам в равной степени распространяется и на меня самого.

Вполне естественно, что столь необычный вызов со стороны одного из учеников заставил меня приглядеться к нему повнимательнее, причем я старался делать свои наблюдения украдкой, насколько это было возможно в условиях школы, где все дети помещаются в одной не слишком-то просторной классной комнате. В конце концов мне удалось подметить весьма озадачившую меня деталь: иной раз прямо посреди урока Эндрю Поттер вдруг слегка вздрагивал, как вздрагивают, услышав неожиданный резкий окрик, и настораживался, словно воспринимая какие-то слова или звуки, недоступные слуху остальных, — отчасти это напоминало поведение животных, когда они реагируют на звуковые волны, не улавливаемые человеческим ухом.

Не видя иного способа удовлетворить свое любопытство, я счел нужным навести кое-какие справки. Один из учеников восьмого класса, Уилбер Данлок, имел привычку задерживаться после уроков, чтобы помочь мне прибраться в классе.

— Уилбер, — обратился я к нему однажды вечером, — насколько я заметил, ты и другие ребята как будто сторонитесь Эндрю Поттера. Почему?

Он замялся с ответом, взглянул на меня подозрительно и наконец, пожав плечами, нехотя выдавил:

— Он не такой, как все.

— Что ты имеешь в виду?

Уилбер покачал головой.

— Ему наплевать, будем мы с ним водиться или не будем. Для него все мы — пустое место.

Он явно не был расположен продолжать разговор на эту тему, и мне стоило немалых трудов извлечь из него хоть какую-нибудь информацию. Как выяснилось, семья Поттер жила за холмами на запад отсюда, в той стороне, куда вела поросшая травой, почти всегда безлюдная проселочная дорога. Небольшую долину, где размещалась их ферма, здешние жители называли Ведьминым Логом. По словам Уилбера, это было «недоброе место». Жили Поттеры вчетвером — Эндрю, его старшая сестра и их родители. Они почти не общались с другими людьми в окрестностях, даже с Данлоками, своими ближайшими соседями, чей дом стоял в полумиле от школы и откуда до Ведьмина Лога было по прямой через лес мили четыре.

Ничего больше он не смог — а скорее, не пожелал — мне сообщить.

Спустя неделю после этого разговора я попросил Эндрю Поттера остаться в школе по окончании занятий. Он ничуть не удивился и не попытался возражать, отнесясь к моей просьбе как к чему-то само собой разумеющемуся. Когда все дети ушли, он приблизился к моему столу и замер, глядя на меня выжидающе; при этом на его полных губах показалось слабое подобие улыбки.

— Я просмотрел твои последние работы, Эндрю, — сказал я, — и пришел к выводу, что тебе достаточно будет совсем небольшого усилия для того, чтобы перейти сразу в шестой или даже в седьмой класс. Хочешь ли ты предпринять это усилие?

Он пожал плечами.

— Что ты вообще намерен делать, когда окончишь школу?

Ответом был все тот же неопределенный жест.

— Ты не собираешься продолжить учебу в одном из аркхемских колледжей?

Внезапно с его лица сошло ставшее уже привычным скучающее выражение, взгляд сделался жестким и пронзительным.

— Мистер Уильямс, я нахожусь здесь только потому, что есть закон, который заставляет меня здесь быть, — сказал он. — Но нет закона, который заставлял бы меня поступать в колледж.

— А самому тебе это не нужно? — продолжал я гнуть свое.

— Нужно, не нужно — какая разница? Все решают мои предки.

— Что ж, тогда есть резон поехать к ним и поговорить на эту тему, — сказал я решительно. — Прямо сейчас. Заодно и тебя подвезу.

На мгновение что-то похожее на тревогу промелькнуло в его глазах, но сразу же вслед за тем он принял свой обычный равнодушный вид, вновь пожал плечами и отошел к двери, дожидаясь, пока я соберу тетради и книги в портфель, который по привычке всегда носил с собой. Потом он молча проследовал до машины и уселся в нее с насмешливой и, как мне показалось, высокомерной улыбкой.

По дороге мы не разговаривали, что вполне соответствовало тому настроению, которое овладело мной, едва автомобиль достиг поросших лесом западных холмов. Ветви огромных деревьев низко нависали над дорогой, и чем дальше мы ехали, тем темнее становилось вокруг — короткий октябрьский день был уже на исходе, а густые кроны, смыкаясь и переплетаясь друг с другом, почти закрывали доступ и без того неяркому свету. Первое время еще встречались небольшие поляны, но и те очень скоро исчезли — начиналась по-настоящему глухая чаща. Все так же молча Эндрю ткнул пальцем вперед, указывая на едва заметное ответвление от основной дороги. Свернув, мы очутились в тесном — чуть шире обычной тропы — лесном коридоре, на который с обеих сторон наступали заросли кустарника и странные, уродливо искривленные деревья. Несмотря на все мои познания в ботанике, мне не удалось определить большую часть из попадавшихся на нашем пути растений; лишь однажды я разглядел нечто весьма отдаленно напоминавшее побеги камнеломки — возможно, это была какая-то ее мутация. Но мне уже некогда было раздумывать о подобных вещах — заросли внезапно расступились, и я, не успев даже просигналить, въехал во двор перед домом Поттеров.

Солнце уже скрылось за темным массивом леса, строения фермы были погружены в сумрак. Позади них по дну долины цепочкой тянулись возделанные поля; на ближайшем был виден сложенный в скирды хлеб, далее — жнивье, а на третьем поле — тыквенные грядки. В облике самого дома было что-то угрюмое и даже зловещее: невысокий (причем второй этаж занимал лишь половину длины здания), с двускатной крышей и тяжелыми ставнями на окнах, он стоял в окружении нескольких потемневших от времени и, судя по их виду, давно уже заброшенных построек. Упадок и запустение чувствовались повсюду; лишь несколько кур, лениво ковырявшихся в отбросах на заднем дворе, хоть как-то оживляли эту унылую картину.

Если бы дорога, по которой мы ехали, не обрывалась именно здесь, я бы, пожалуй, вообще усомнился в том, что мы прибыли на ферму Поттеров. Эндрю искоса взглянул на меня, словно пытаясь по выражению лица догадаться о моих мыслях, а затем легко выпрыгнул из машины. Чуть замешкавшись, я двинулся за ним.

Еще на крыльце я услышал его голос, предваряющий мое появление.

— Привел учителя, мистера Уильямса, — громко сказал он.

Ответа не последовало.

Войдя внутрь, я оказался в полутемной комнате, освещенной одной только старинной керосиновой лампой. Все семейство Поттер было в сборе: отец — внушительного роста, слегка сутулый, с рано поседевшей головой, в первый момент показавшийся мне много старше своих сорока с небольшим лет; мать — безобразно располневшая, почти бесформенная женщина, и стройная девочка-подросток с тем же странным отсутствующим взглядом, какой я еще ранее подметил у ее брата.

Эндрю в нескольких словах представил нас друг другу, и все четверо молча уставились на меня, видом своим недвусмысленно намекая: мол, давай, не тяни, выкладывай, с чем пришел, да и ступай себе прочь.

— У меня к вам разговор насчет Эндрю, — сказал я. — Он делает большие успехи и мог бы уже в ближайшее время перейти в следующий класс, если, конечно, немного постарается.

Это сообщение не вызвало у присутствующих энтузиазма.

— Он и сейчас, пожалуй, не сплоховал бы среди восьмиклассников, — добавил я для убедительности.

— Если он будет сейчас в восьмом классе, — подал голос Поттер-старший, — тогда потом его наверняка пошлют в колледж — ведь он будет слишком мал, чтобы совсем кончать учебу. Я знаю, есть такой закон.

Слушая его, я невольно вспомнил все, что мне говорил Уилбер Данлок о замкнутом образе жизни этого семейства, и тотчас же уловил внезапно возникшую в комнате напряженность. В их отношении ко мне намечалась пока еще неясная перемена. К тому моменту, когда отец закруглил свою мысль, внимание всех четверых уже было поглощено чем-то происходившим не столько вокруг, сколько внутри них самих. Я не был уверен в том, что они вообще расслышали мои возражения.

— Не думаете же вы, что такой способный парень, как Эндрю, должен всю жизнь прозябать на этой ферме, — сказал я.

— Здесь ему не так уж плохо, — отрезал глава семьи. — Кроме того, это наш сын. И незачем вам соваться в наши дела, мистер Уильямс.

Его неожиданно угрожающий тон привел меня в замешательство. Одновременно я начал все явственнее ощущать атмосферу враждебности, исходившей, впрочем, не от самих людей, а откуда-то со стороны, от окружавшей меня обстановки, от низкого потолка и темных стен этого мрачного помещения.

— Благодарю вас, — сказал я. — Пожалуй, мне пора.

Повернувшись, я быстро вышел из дома. За мной увязался Эндрю.

— Зря вы расспрашивали о нас, мистер Уильямс, — сказал он мне на улице. — Отец просто сам не свой делается, когда узнает о таких вещах. Вы ведь говорили с Уилбером Данлоком.

Я обернулся, уже занеся одну ногу в машину.

— Это он сам тебе сказал?

Эндрю мотнул головой и, уже сделав пару шагов обратно к дому, бросил через плечо:

— Это сказали вы, мистер Уильямс. А знает он куда больше, чем вы смогли из него вытянуть.

Прежде чем я успел задать еще один вопрос, он исчез за дверью.

Несколько секунд я простоял в нерешительности. Так или иначе, мой выбор был уже сделан. В сумерках старый дом представился мне огромным и злобным чудовищем, а окружавшие его леса, казалось, были готовы надвинуться и раздавить меня, словно жалкую букашку. Я слышал отчетливый скрип ветвей и шорох листвы, хотя воздух вокруг был абсолютно неподвижен — ни малейшего дуновения ветра. Я чувствовал, как неведомая враждебная сила отталкивает, гонит меня прочь от этого дома. И все время, пока я вел машину по узкой лесной дороге, мне чудилось за спиной яростное дыхание незримых преследователей.

До своей комнаты в Аркхеме я добрался уже в совершенно разбитом состоянии. Вне всякого сомнения, я был подвергнут сильнейшему психическому воздействию — иного объяснения происшедшему я просто не находил. Возможно, я, сам того не ведая и не желая, вторгся в некую запретную область, а моя неподготовленность к подобному обороту событий лишь усугубила полученное мною потрясение. Мне не давала покоя мысль о том, что же все-таки происходило на старой ферме в Ведьмином Логу, какая таинственная сила привязывала всю семью к этому месту и не позволяла Эндрю Поттеру — при его, безусловно, редкой одаренности — променять мрачную лесную долину на более светлый и жизнерадостный мир.

Почти всю ночь я пролежал без сна, мучимый неясными страхами и предчувствиями, а когда все же уснул, сознание мое тотчас заполонили самые невероятные образы; я видел внезапное появление каких-то свирепых и отвратительных существ, перед моим мысленным взором происходили вселенские катастрофы — безумный ужас и смерть царили повсюду. По пробуждении я долго не мог прийти в себя; мне казалось, будто волею случая я соприкоснулся с чужим страшным миром, бесконечно далеким от окружающей меня реальной действительности.

В то утро я приехал в школу раньше обычного и, к своему удивлению, застал у дверей Уилбера Данлока. Во взгляде, которым он меня встретил, читался горький упрек. Никогда прежде я не видел этого обычно дружелюбного и веселого мальчика таким расстроенным.

— Не стоило вам говорить Эндрю Поттеру о той нашей беседе, — промолвил он вместо приветствия.

— Я ничего ему и не говорил.

— Я могу ручаться только за себя. Раз я этого не сделал, стало быть, сделали вы. Больше некому, — сказал он и после паузы добавил: — Шесть наших коров были убиты этой ночью. И весь хлев разрушен.

Я не сразу нашелся с ответом:

— Может, это внезапная буря…

— Прошлой ночью не было бури, — оборвал он меня. — А коров расплющило так, что и смотреть жутко.

— Да, но при чем здесь Поттеры, Уилбер! — вскричал я. — Не думаешь же ты…

Он посмотрел на меня устало и печально, как смотрит тот, кто понимает, на того, кто не желает или не может понять.

Странный этот разговор подействовал на меня еще сильнее, нежели все события предыдущего вечера. Уилбер был убежден в наличии связи между моими расспросами насчет Поттеров и неожиданной гибелью полудюжины коров на ферме своего отца. Убеждение это засело в нем так глубоко, что я, видя всю безнадежность затеи, даже и не попытался хоть как-то его поколебать.

Когда в классе появился Эндрю Поттер, я не заметил в его внешности и поведении никаких перемен, могущих подтвердить догадки Уилбера Данлока. Как всегда, он с невозмутимым и безразличным видом держался чуть в стороне от остальных ребят.

Кое-как дотянув до конца учебного дня, я не мешкая отправился в Аркхем, где первым делом зашел к редактору местной газеты, с которым у меня еще ранее сложились неплохие отношения — будучи членом окружной коллегии просвещения, он в свое время очень помог мне с обустройством на новом месте. Я полагал, что этот умудренный годами — ему было уже под семьдесят — и находящийся в курсе всех местных новостей человек сможет лучше кого бы то ни было ответить на беспокоившие меня вопросы. Вероятно, я выглядел несколько возбужденным, ибо не успел я перешагнуть порог редакторского кабинета, как он, недоуменно шевельнув бровями, поинтересовался:

— Какие-нибудь неприятности, мистер Уильямс?

Я не стал углубляться в детали, поскольку боялся, что в данной обстановке рассказ мой может прозвучать неубедительно. Вместо этого я лишь спросил:

— Скажите, вам ничего не известно о Поттерах — тех, что живут в Ведьмином Логе, к западу от моей школы?

Он посмотрел на меня с удивлением:

— А сами вы будто ни разу не слышали о старом Колдуне Поттере? — И тут же спохватился: — Ну конечно, откуда. Вы ведь из Братлборо. Вряд ли до жителей Вермонта доходят слухи о том, что творится в здешних краях. Он жил когда-то в Логе и был уже древним стариком к тому времени, когда я впервые его увидел. Нынешние Поттеры — его дальние родственники, они перебрались сюда из Верхнего Мичигана, когда Колдун Поттер скончался и завещал им все свое имущество.

— А что еще вы знаете о них? — спросил я.

— Не более того, что мог бы рассказать вам любой из местных старожилов. Когда они впервые здесь появились, это были милые приветливые люди. Сейчас же они ни с кем не общаются и вообще очень редко покидают свою усадьбу. И еще эти разговоры о гибели животных на окрестных фермах…

Так, слово за слово, я выведал все, что он знал о семействе Поттер. Это была удивительная мешанина из старых легенд, полусказочных историй и очень немногих достоверных фактов. Оказывается, Колдун Поттер состоял в отдаленном родстве с небезызвестным Колдуном Уэйтли, проживавшим где-то в районе Данвича, — «человеком дурным и опасным», как о нем отозвался редактор. Старый Поттер вел замкнутый образ жизни; о настоящем возрасте его ходили самые невероятные слухи, подтвердить либо опровергнуть которые не было никакой возможности, поскольку люди опасались иметь с ним дело и вообще избегали без особой на то нужды появляться вблизи Ведьмина Лога. Большая часть полученных мою сведений являлась, разумеется, чистейшим вымыслом. Это касается рассказов о каком-то неведомом существе, якобы спустившемся с небес и обитавшем в его доме или даже в самом теле старого Поттера вплоть до его смерти, об одиноком путнике, который был найден умирающим на лесной дороге и успел что-то пробормотать о внезапно набросившейся на него «гнусной слизистой твари с присосками на щупальцах». Слушая эти и им подобные истории, мне оставалось лишь удивляться неисчерпаемому богатству людской фантазии.

Добросовестно пересказав мне все, что он когда-либо слышал о Поттерах, редактор тут же на первом попавшемся листке нацарапал записку, адресованную заведующему библиотекой Мискатоникского университета в Аркхеме.

— Скажите ему, что вы хотели бы взглянуть на эту книгу. Может статься, она вас заинтересует. Хотя, кто знает, — он пожал плечами, — нынешняя молодежь мало что принимает на веру.

Без промедления, даже не завернув никуда поужинать, я направился в университет. Мною двигало отнюдь не праздное любопытство — прежде всего меня занимала судьба Эндрю Поттера, и я надеялся так или иначе найти способ вызволить его из нынешнего состояния и открыть перед ним дорогу в большой мир.

В университетской библиотеке я отыскал старичка-заведующего и вручил ему записку. Прочитав ее, тот как-то странно взглянул на меня, попросил обождать и удалился за стеллажи, прихватив с собой связку ключей. Стало быть, эта книга хранилась у них под замком.

Ждать пришлось очень долго. Между тем чувство голода давало себя знать все сильнее, и я уже начал проклинать свою поспешность, которую, впрочем, в глубине души считал оправданной и даже необходимой — трудно сказать, на чем основывалась эта моя убежденность. Наконец появился библиотекарь с тяжелым старинным фолиантом в руках. Пройдя мимо меня, он молча положил книгу на ближайший стол — вероятно, с таким расчетом, чтобы я все время был у него на виду. Озаглавлена книга была на латыни — «Necronomicon», тогда как ее автор, некий Абдул Альхазред, судя по имени, был арабом, а сам текст был написан на весьма архаичном английском.

Я начал читать с интересом, который, однако, вскоре сменился недоумением. Книга рассказывала о каких-то мифических расах инопланетных завоевателей, называемых Богами Седой Старины и Властителями Древности; чего стоили одни только их имена — Ктулху, Хастур, Шуб-Ниггурат, Азатот, Дагон, Итакуа, Уэндиго, Ктугха… Все они в разное время пытались захватить Землю, многим из них служили и поклонялись дочеловеческие земные расы — чо-чо, глубоководные и другие. Я листал страницу за страницей, магические заклинания и каббалистическая символика перемежались картинами грандиозных космических битв между Властителями Древности и Богами Седой Старины, а также описаниями старинных религий и культов, остатки которых сохранились в труднодоступных районах не только нашей, но и многих других обитаемых планет. Я не мог понять одного — какое отношение имел весь этот вздор к семье Поттер, этих угрюмых затворников, столь ревностно оберегающих покой своей окруженной лесами фермы.

Неизвестно, сколько еще времени провел бы я за чтением, не произойди одна случайная встреча. Почувствовав на себе чей-то внимательный взгляд, я поднял голову и увидел стоявшего в стороне незнакомца, который, убедившись, что я его наконец заметил, тотчас приблизился к моему столу.

— Прошу прощения, — сказал он, — но я никак не возьму в толк, что в данной книге может представлять интерес для учителя сельской школы.

— Я и сам теперь удивляюсь, — признался я.

— Профессор Мартин Кин, — представился мой собеседник. — Скажу вам честно, эту книгу я знаю практически наизусть.

— Какая-то мистическая чушь.

— Вы так полагаете?

— Ну, разумеется.

— Вы просто утратили способность удивляться, мистер Уильямс. Скажите, если это не секрет, что побудило вас заняться этой книгой?

Несколько секунд я колебался, но внешний вид и голос профессора внушали доверие.

— Давайте прогуляемся немного, если вы не против, — предложил я.

Он молча кивнул.

Я возвратил книгу библиотекарю, и мы вышли из здания университета. На улице я во всех подробностях — хотя, быть может, и не совсем последовательно — рассказал ему об Эндрю Поттере, доме в Ведьмином Логе, моей поездке туда и связанных с этим ощущениях и даже о странной гибели скота на ферме Данлоков. Он слушал меня, не перебивая, с очень серьезным и сосредоточенным видом. В конце рассказал объяснил свой интерес к прошлому старой усадьбы в Логе единственно желанием как-то помочь одному из моих учеников.

— Коль уж речь зашла о вещах странных и таинственных, — сказал он, когда я закончил, — то здесь их долго искать не придется. В таких отдаленных местах, как Данвич или Инсмут — да и у нас в Аркхеме, — вам расскажут массу подобных историй. Взгляните сюда, на эти старинные дома с плотно закрытыми ставнями, сквозь щели которых лишь кое-где пробивается слабый свет. Чего только не происходило под их крышами! Большую часть этих тайн мы никогда не узнаем. Вы можете ко всему относиться скептически, но ведь для того, чтобы поверить в существование Зла, вовсе не обязательно сталкиваться лицом к лицу с его непосредственным воплощением. Что же до этого вашего ученика, то я бы попробовал ему помочь. Вы не будете возражать?

— Конечно нет!

— Но учтите, это дело опасное — как для него, так и для вас.

— За себя я не очень боюсь.

— Для мальчика, впрочем, эта опасность не может быть большей, чем та, которой он подвергается в его настоящем положении. Даже смерть была бы для него не самым худшим исходом.

— Вы говорите загадками, профессор.

— Ничего, со временем все прояснится. Но вот и мое жилище. Прошу вас, заходите, мистер Уильямс.

Мы поднялись на крыльцо одного из старинных домов, о которых как раз перед тем говорил профессор Кин, и прошли через комнату, заполненную книгами и разного рода антикварными вещами. В гостиной хозяин предложил мне кресло, предварительно убрав с него стопку книг, и попросил подождать, пока он сходит на второй этаж.

Отсутствовал он недолго — я даже не успел как следует оглядеться и освоиться в непривычной обстановке. Когда он появился вновь, я заметил в его руках несколько камней, формой своей отдаленно напоминавших пятиконечные звезды. Профессор вручил мне один за другим пять таких камней.

— Завтра после занятий, если Поттер-младший будет в школе, попросите его задержаться и незаметно прикоснитесь к нему одним из этих предметов. Затем постарайтесь сделать так, чтобы камень постоянно находился в контакте с его телом. Есть еще два очень важных условия. Во-первых, хотя бы один такой камень должен всегда быть при вас, и во-вторых, избегайте наперед обдумывать свои действия. Эти твари обладают телепатическим чутьем и запросто могут прочесть ваши мысли.

Я вздрогнул, вспомнив, как Эндрю догадался о моем разговоре с Уилбером Данлоком.

— Можно хотя бы узнать, что это за штуки? — спросил я.

— Для начала вам не мешало бы избавиться от предубеждений, — усмехнулся профессор. — Впрочем, извольте — эти камни несут на себе печать Р'льеха, ими Боги Седой Старины запирали темницы, в которых они держали пленных Властителей Древности.

— Мистер Кин, времена, когда люди верили подобным сказкам, давным-давно прошли, — возмутился я.

— Мистер Уильямс, во все времена люди будут стремиться к тому, чтобы раскрыть тайну жизни. Так уж устроен наш мир. Если эти камни не имеют той силы и того значения, которое я им приписываю, то они никак не подействуют на Эндрю Поттера. И не смогут защитить вас.

— Защитить от кого?

— От того, чью враждебность вы один раз уже ощутили, побывав в доме Поттеров. Или там вы имели дело все с той же мистической чушью? — Он улыбнулся. — Можете не отвечать. Я заранее знаю все, что вы скажете. Лучше мы с вами договоримся таким образом: если после того, как вы прикоснетесь камнем к этому мальчику, произойдет что-нибудь необычное, вы не дадите ему уйти домой, а привезете ко мне, в этот дом. Согласны?

— Согласен, — сказал я.

Следующий день показался мне невыносимо долгим и трудным, не только из-за всяких недобрых предчувствий, не дававших мне ни минуты покоя, но еще и потому, что мне приходилось постоянно быть настороже, контролируя каждую свою мысль и время от времени ощущая на себе пристальный взгляд Эндрю Поттера. Когда подошел к концу последний урок, я попросил его остаться в классе.

Вновь, как и в прошлый раз, моя просьба была воспринята с почти оскорбительным равнодушием — у меня даже на миг возникло желание бросить всю эту дурацкую затею со «спасением». Однако я решил не отказываться от первоначальных намерений. Камни были спрятаны в моей машине, и я как бы между прочим предложил Эндрю выйти на свежий воздух.

В эти минуты я особенно остро осознавал всю нелепость своего положения. Образованный человек, выпускник колледжа, готовится к совершению неких магических действий, тем самым ставя себя на одну доску с каким-нибудь дикарем из африканских джунглей. Мы медленно пересекли лужайку перед школой, Эндрю держался чуть позади. Еще не поздно было выйти из игры — я мог сейчас посадить мальчика в машину и подвезти его домой. Простой и естественный жест.

Но я так не поступил. Вместо этого я, открыв дверцу, взял два заранее приготовленных камня, один опустил в свой карман, а другой, резко обернувшись, прижал ко лбу Эндрю.

Далее произошло то, чего я никак не ожидал.

Лицо его вмиг исказила гримаса боли и ужаса, глаза вылезли из орбит, затем он издал жуткий вопль, широко раскинул руки, разбросав свои тетради и книги, попятился — я также сделал несколько шагов, не отпуская руку с камнем от его лба, — и начал падать навзничь. Я едва успел его подхватить, и через пару секунд он затих, неподвижно распластавшись на земле; лишь в уголках его рта слабо пузырилась пена. Внезапно резкий порыв холодного ветра пронесся над лужайкой, смял вокруг нас траву и цветы, оборвал листья с ближайших деревьев и умчался на запад, к темневшим невдалеке лесным холмам.

Кое-как оправившись от первого потрясения, я перенес Эндрю на заднее сиденье автомобиля, положил камень ему на грудь и с рекордной быстротой преодолел семь миль, отделявших меня от Аркхема. Профессор Кин был дома и ничуть не удивился моему приезду. Более того, для Эндрю Поттера уже была готова постель; мы вдвоем осторожно перенесли его из машины, после чего профессор дал ему какое-то успокаивающее средство и, удостоверившись, что мальчик заснул, обратился ко мне:

— Теперь нельзя терять ни минуты. Они будут его искать — вероятно, девочка придет первой. Нам надо как можно скорее возвратиться в школу.

Только тут мне до конца открылся весь ужас того, что произошло с Эндрю Поттером. Какое-то время я находился в состоянии, близком к обмороку, так что мистеру Кину пришлось буквально на руках выносить меня из своего дома. Даже сейчас, много лет спустя, когда я вспоминаю события той ночи, меня пробирает невольная дрожь — я представляю себе одиночество и беспомощность человека, вдруг оказавшегося перед лицом необъятной и непостижимой Вселенной. В тот момент я понял, что все прочитанное мной в древней книге из Мискатоникской библиотеки отнюдь не являлось пустым и вздорным вымыслом, а, скорее всего, служило чем-то вроде ключа к таинственным знаниям, источник которых, возможно, был много старше самого человечества. Я боялся даже подумать о том, что могло скрываться за разговорами о «чудовищной твари», которую Колдун Поттер призвал в свой дом откуда-то из неведомых просторов космоса.

Очень слабо, как будто издалека, до меня доносился голос профессора; он советовал мне отбросить лишние эмоции и рассматривать все случившееся в сугубо научном аспекте. Казалось бы, я достиг своей цели: Эндрю Поттер был спасен. Но в действительности до полной победы было еще далеко — теперь нам предстояло иметь дело с остальными членами семейства, которые, без сомнения, уже шли по его следам. Мне было искренне жаль этих, по сути, ни в чем не повинных людей, переселившихся из Мичигана сюда, на уединенную ферму, для того только, чтоб оказаться во власти какой-то давно поджидавшей их потусторонней силы…

Но вот наконец мы подъехали к школе. Профессор велел мне зажечь в классе свет и сесть за стол, оставив входную дверь широко открытой, а сам притаился в засаде за углом дома. Памятуя о его предупреждении, я постарался думать о чем угодно, только не о предстоящей встрече с Поттерами.

Девочка пришла поздно вечером…

Все повторилось точь-в-точь как в случае с ее братом, а когда она, уже затихнув, лежала в проходе между столами, через порог из темноты шагнул Поттер-старший с охотничьим ружьем в руках. Ему не нужно было ничего спрашивать — он знал, что здесь произошло. Молча он указал на свою дочь, на магический камень у нее на груди и качнул стволом ружья в мою сторону. Все было предельно ясно: или я убираю камень, или он будет стрелять. Такой поворот событий был, однако, предусмотрен профессором Кином; он возник в дверях за спиной Поттера и дотронулся до него одним из своих камней раньше, чем тот успел среагировать.

После этого мы прождали еще два часа, но все было напрасно — миссис Поттер не появилась.

— Она не придет, — сказал наконец профессор. — Похоже, она-то и служит здесь главной фигурой, и я ошибочно отводил эту роль ее мужу. Но теперь выбора нет — отправляемся в Ведьмин Лог! Эти двое пускай пока полежат, сейчас некогда с ними возиться.

Мы ехали через ночной лес с зажженными фарами, не таясь, ибо «эта тварь», по словам профессора, «знала» о нашем приближении, но не могла причинить нам вреда, так как мы были под защитой звездообразных талисманов. Машина наша буквально продиралась сквозь заросли — казалось, кусты и деревья, растущие по сторонам дороги, протягивают свои крючковатые ветви и пытаются нас задержать.

Когда мы въехали во двор усадьбы Поттеров, дом был погружен в темноту, за исключением лишь одного освещенного окна.

Профессор выскочил из автомобиля со своим саквояжем, в котором лежали магические камни, и быстро обошел вокруг дома, «запечатав» ими обе двери и все окна. Я издали заглянул в комнату и увидел хозяйку, сидевшую за кухонным столом; на сей раз, однако, она мало походила на ту женщину, с которой я встречался здесь совсем недавно. Теперь ей уже не было нужды притворяться — вместо вялой и рыхлой, ко всему безразличной толстухи передо мной был напряженно замерший, готовый к решительной схватке зверь, лишь до поры скрывающийся за человеческим обликом.

Закончив к тому времени свои манипуляции с камнями, мистер Кин принес откуда-то со двора охапку сухого хвороста, свалил его на крыльце дома и поджег, не обращая внимания на мои достаточно громкие протесты.

Затем, подойдя к окну и взглянув на женщину, он объяснил мне, что только огонь способен уничтожить элементарную структуру существа, затаившегося внутри дома, но при этом сама миссис Поттер еще может быть спасена.

— Пожалуй, вам не стоит на это смотреть, Уильямс, — добавил он.

Однако я не внял его разумному совету, о чем горько сожалею по сей день. Я остался стоять перед окном и хорошо видел все, что происходило в комнате. Миссис Поттер — или же некто, обитавший в ее массивном теле, — поднялась с места и, неуклюже переваливаясь, пошла к задней двери, но, не дойдя, остановилась и отступила, затем двинулась было к окну, вновь отступила и, тяжело рухнув на пол в центре комнаты, между столом и нерастопленной печью, забилась в жестоких конвульсиях.

Комната медленно заполнялась дымом, клубившимся вокруг тусклой керосиновой лампы и скрывавшим очертания предметов, но я пока еще мог различить миссис Поттер — она каталась и корчилась на полу, в то время как от ее тела постепенно отделялась какая-то смутная аморфная масса; я успел увидеть лишь длинные щупальца и на миг ощутил волну пронзительного холода, о природе которого я не решаюсь судить, ибо ощущение это было не столько физическим, сколько, я бы сказал, подсознательным. Когда я снова взглянул в окно, женщина была уже неподвижна, а над ней в воздухе расползалось подобие темного облачка, которое, проплыв несколько футов, исчезло в открытом жерле печи.

— Мы забыли о дымоходе! — закричал профессор Кин и отпрянул назад.

А вверху, над трубой дома, уже возникло и начало, уплотняясь, обретать форму нечто, своей темнотой выделявшееся даже на фоне ночного неба. Еще секунда — и черная комета прорезала небосвод, стремительно уносясь к далеким созвездиям, туда, откуда она однажды была вызвана Колдуном Поттером, чтобы стать частью его самого, а затем, дождавшись приезда ничего не подозревающих наследников, продолжить свое земное существование уже в новом обличье.

Нам удалось спасти миссис Поттер, вытащив ее из горевшего дома; теперь ее и впрямь было не узнать — настолько сильно она уменьшилась в объеме.

Вряд ли имеет смысл подробно рассказывать о дальнейших событиях этой ночи: о том, как профессор после пожара разыскивал на пепелище свои древние талисманы; о воссоединении семьи Поттер, навсегда избавленных от мрачной участи пленников Ведьмина Лога, куда они решили больше не возвращаться; об Эндрю, который, когда мы пришли его будить, говорил во сне о «битве великих ветров» и о «славном месте на берегах озера Хали, где они живут свободно и бесконечно».

С тех пор я ни разу не пытался узнать что-либо о таинственном существе, обитавшем некогда на ферме Колдуна Поттера, — в иных случаях неведение есть величайшее благо, и я мог бы сейчас пользоваться им в полной мере, не забрось меня как-то судьба на самую границу дикого лесного края, в сельскую окружную школу под номером семь, и не окажись среди моих учеников странного мальчика по имени Эндрю Поттер.

Комната с заколоченными ставнями

I

В сумерки унылая необитаемая местность, лежащая на подступах к местечку Данвич, что на севере штата Массачусетс, кажется еще более неприветливой и угрюмой, нежели днем. Надвигающаяся темнота придает бесплодным полям и округлым пригоркам какой-то странный, резко отличный от соседних сельских районов облик; и атмосфера настороженной враждебности окутывает старые кряжистые деревья с растрескавшимися стволами и неимоверно густыми кронами, узкую пыльную дорогу, окаймленную кое-где развалинами каменных стен и буйными зарослями шиповника, болота с мириадами светляков и призывными криками козодоев, которым вторят пронзительные песни жаб и кваканье неугомонных лягушек, извивы верховьев Мискатоника, откуда его темные воды начинают свой путь к океану. Все это давит на сознание забредшего сюда путника, который начинает ощущать себя пленником суровой местности и в глубине души уже не надеется на счастливое избавление…

Эту давящую атмосферу вновь ощутил Эбнер Уэйтли на пути в Данвич — он еще помнил свое детство, когда, охваченный ужасом, он умолял маму, чтобы та увезла его прочь из Данвича и от дедушки Лютера. Как давно это было, он уже потерял счет годам! И тем не менее окрестности Данвича снова вызвали в его душе какую-то неясную тревогу, перекликавшуюся с прежними детскими страхами, — и это несмотря на то, что после многих лет, проведенных в Лондоне, Каире и Сорбонне, в нем ничего не осталось от того робкого мальчика, который, замирая от страха, переступил когда-то порог невообразимо старого дома с примыкавшей к нему мельницей на берегу Мискатоника, где жил его дед Лютер Уэйтли. Долгие годы разлуки с родными местами внезапно отступили прочь, будто их и не было вовсе.

Все его родные давно уже умерли — и мать, и старый Лютер Уэйтли, и тетя Сари, которую он ни разу не видел, хотя точно знал, что она очень долго жила в какой-то из комнат того старого дома. Не стало также уродливого кузена Уилбера и его жуткого брата-близнеца, о существовании которого и вовсе никто не ведал до тех самых пор, пока он вдруг не объявился, чтобы затем сгинуть на Часовом холме… Миновав туннель крытого моста, соединявшего между собой берега Мискатоника, Эбнер въехал в поселок, который за время его многолетнего отсутствия совершенно не изменился — все так же лежала в угрюмой тени Круглой горы его главная улица, такими же трухлявыми выглядели его двускатные крыши и такими же неухоженными стояли его дома, а единственная на весь поселок лавка по-прежнему располагалась в старой церквушке с обломанным шпилем. Дух всепобеждающего тлена мрачно парил над Данвичем.

Свернув с главной улицы, он направил автомобиль по ухабистой дороге, что шла вдоль реки. Старый дом показался довольно скоро. Он узнал его сразу — внушительное строение с мельничным колесом на обращенной к реке стороне. Отныне этот дом был его, Эбнера, собственностью. Он вспомнил завещание, в котором ему предписывалось занять дом и «предпринять шаги, заключающие в себе некоторые меры разрушающего свойства, кои не были исполнены мною». Более чем странное условие, подумал Эбнер; впрочем, старик Лютер всегда отличался самыми необъяснимыми причудами — видимо, сказывалось пагубное воздействие болезнетворной атмосферы Данвича.

Эбнер до сих пор не мог свыкнуться с мыслью о том, что после череды лет жизни за границей он вновь очутился в этом богом забытом поселении — очутился, чтобы исполнить волю своего покойного деда в отношении какого-то никчемного имущества. Да и то сказать — что еще, кроме дедовского завещания, могло завлечь его сюда? К здешним своим родственникам он не испытывал ни малейшей привязанности, да и те вряд ли были склонны принять его с распростертыми объятиями, видя в нем посланца враждебного, неведомого им большого мира, к которому все обитатели этой деревенской глуши относились с настороженностью и страхом, особенно после тех ужасных событий на Часовом холме, что выпали на долю деревенской линии рода Уэйтли.

Дом, казалось, совершенно не изменился с тех пор, как Эбнер видел его в последний раз. Его обращенная к реке сторона была отдана под мельницу, которая давным-давно бездействовала, поскольку большинство полей вокруг Данвича заросло бурьяном. Он опять подумал о тете Сари, остановив свой взор на покосившихся оконных проемах той части строения, что выходила на Мискатоник. Именно это заброшенное и необитаемое еще в пору его детства крыло дома стало местом ее заточения. Подчиняясь воле своего отца, она ни разу не покинула пределов таинственной комнаты с заколоченными ставнями, и только смерть сделала ее наконец свободной.

Жилая часть дома (вернее сказать, являвшаяся таковой в бытность Эбнера ребенком) была окружена чудовищно запыленной и затянутой паутиной верандой. Эбнер достал из кармана связку ключей, выданную ему в юридической конторе, и, подобрав нужный, открыл входную дверь. Электричества в доме не было — старый Лютер не доверял всем этим новомодным штуковинам, — и для освещения Эбнер воспользовался найденной на полке у входа керосиновой лампой. Тусклый огонек осветил небольшое помещение, в котором Эбнер узнал кухню, и ее знакомый интерьер поразил его, словно громом, ибо что-то невероятно зловещее было в этой многолетней неизменности окружавшей его обстановки. Обшарпанные стены и потолок, грубо сколоченные стол и стулья, древние часы на каминной полке, истертая половая щетка — все это напомнило ему о давно забытых детских годах и намертво связанных с ними страхах перед этим огромным неуютным домом и его суровым хозяином — отцом его матери.

Приблизившись к кухонному столу, Эбнер увидел на нем небольшой конверт из грубой серой бумаги, на котором стояло его имя, написанное корявым почерком старого, немощного человека — Лютера Уэйтли. Позабыв об оставленных в машине вещах, Эбнер уселся за стол, предварительно смахнув с него пыль, вскрыл конверт и впился глазами в неровные строки адресованного ему послания. Тон письма был скупым и суровым — под стать покойному деду, каким он остался в памяти Эбнера. Начиналось оно с короткого сухого обращения, без обычных в подобных случаях сантиментов:

«Внук!

Ты прочтешь это письмо спустя несколько месяцев после моей смерти. Может быть, тебя разыщут даже позже, хотя это уже не столь важно. Я оставил тебе в наследство некоторую сумму — все, что удалось мне скопить за свою жизнь, — и ты получишь эти деньги, которые я поместил на твое имя в банке Аркхема. Я сделал это не только потому, что ты мой единственный внук, но также и потому, что из всего рода Уэйтли — рода, над которым тяготеет проклятие, — ты единственный, кому удалось вырваться из этого выморочного поселка и получить образование; посему я надеюсь, что ты воспримешь все должным образом, ибо мозг твой не обременен ни суеверием невежества, ни предрассудками, свойственными излишней учености. Позже ты поймешь, о чем я говорю.

Я призываю тебя исполнить мою последнюю волю и разрушить мельницу и ту часть строения, что примыкает к ней. Сделай так, чтобы это крыло дома было разобрано буквально по доскам, и, если ты обнаружишь там какое бы то ни было живое существо, я торжественно заклинаю тебя лишить его жизни; и неважно, какой оно будет величины и какого обличья. Пусть даже оно будет напоминать человека — ты все равно должен убить его, иначе ты погубишь и себя, и бог знает сколько других людей, тебя окружающих.

Сделай это обязательно.

Если же мои слова покажутся тебе безумием, вспомни о том, что наш род поражен куда более худшим пороком; но из всех Уэйтли лишь мне одному удалось избежать этой участи, хотя дело тут не только во мне, — и я хочу, чтобы ты знал: упрямое нежелание поверить в то, что на первый взгляд кажется тебе невероятным, равно как и отрицание вещей, недоступных твоему разумению, есть признак безумия гораздо более верный в сравнении с теми, что характеризуют представителей нашего рода, которые виновны в проведении жутких богохульных опытов и которым отныне уже никогда не будет прощения от Господа.

Твой дед

Лютер С. Уэйтли».

«Как это все похоже на деда Лютера!» — подумал Эбнер, читая письмо, и вспомнил, как однажды его мать случайно обмолвилась о тете Сари и тут же испуганно осеклась, а когда он, Эбнер, подбежал к деду с вопросом: «Дедушка, а где тетя Сари?» — тот посмотрел на внука долгим завораживающим взглядом, а затем голосом, от которого у него все похолодело внутри, ответил: «Мальчик, в этом доме не принято говорить о тете Сари».

Наверное, тетя Сари когда-то смертельно обидела старика, и с того времени (еще до первого появления Эбнера в дедовском доме) от нее, приходившейся его матери старшей сестрой, осталось одно только имя. Она была заперта в большой комнате над мельницей и безвылазно сидела в четырех стенах, за глухими тяжелыми ставнями, а Эбнеру и его матери было запрещено даже замедлять шаги, проходя мимо заколоченной комнаты. И все же как-то раз мальчик прокрался к запретной двери и, приложив ухо к замочной скважине, попытался распознать доносившиеся оттуда звуки. Он услышал не то всхлипы, не то тяжелое дыхание какого-то огромного, как ему тогда показалось, существа; впрочем, он уже давно не сомневался в том, что тетя Сари обладает внушительными размерами, — достаточно было взглянуть на те объемистые тарелки, которые старый Лютер дважды в день собственноручно относил в ее комнату: они были с горкой наполнены сырым мясом. Должно быть, тетя Сари готовила его сама, коль скоро дед не утруждал себя этим; слуг же в доме не водилось с тех далеких времен, когда вышла замуж мать Эбнера, а случилось это вскоре после того, как тетя Сари вернулась из Инсмута от своих дальних родственников — вернулась сама не своя.

Эбнер сложил письмо по сгибам и сунул в конверт. Только сейчас он почувствовал, как сильно устал. Надо забрать вещи из машины, вспомнил он и направился к стоявшему у веранды автомобилю. Оставив принесенные узлы в кухне и прихватив лампу, он двинулся по коридору, не задержавшись перед дверью гостиной, — дед всегда держал ее запертой на ключ и открывал только по случаю прихода гостей, коими являлись исключительно представители рода Уэйтли — носители других фамилий не были вхожи к старому Лютеру.

Раздумывая, где бы ему устроиться на ночь, Эбнер вошел в спальню деда и увидел большую двуспальную кровать, заботливо прикрытую старыми номерами «Аркхем эдвертайзер» с выцветшей уже типографской краской. Под газетами оказалось тонкое покрывало с красивым тканым узором — наверняка семейная реликвия Уэйтли. Эбнер решил заночевать здесь — в конце концов, он стал новым хозяином дома и с полным правом мог теперь занять ложе своего предшественника. Кровать оказалась застланной чистым свежим бельем: было очевидно, что кто-то из родственников деда присматривал за домом после его кончины и подготовил спальню к приезду Эбнера.

Эта комната, куда Эбнер перенес свои вещи из кухни, располагалась в дальнем от улицы углу дома и выходила окнами на реку, хотя вид из крайних окон перекрывала стоявшая у самой воды мельница. Он открыл только одно из них, с сеткой на нижней половине, присел на кровать и погрузился в раздумья об обстоятельствах, спустя столько лет вновь приведших его в Данвич.

Он чувствовал себя совершенно разбитым. Долгая дорога из Бостона сильно его утомила, да и лицезрение этого убогого захолустья действовало на него не самым лучшим образом. И все же в его приезде сюда был свой резон, ибо исследования древних тихоокеанских цивилизаций, которыми Эбнер занимался вот уже много лет, почти свели на нет его скромные сбережения, так что деньги, завещанные старым Лютером, должны были прийтись очень кстати. Кроме того, нельзя было забывать и о родственных чувствах — все-таки старый Лютер Уэйтли, каким бы суровым и нелюдимым он ни был, приходился Эбнеру родным дедом по материнской линии.

Из окна спальни Эбнер видел темную громаду Круглой горы — впрочем, ее близкое присутствие он, как и в далеком детстве, ощущал не только зрительно. Разросшиеся деревья сада подступали к самому дому, и из густой листвы в толщу теплого сумрачного воздуха вырывался призывный, как звук колокола, крик ночной совы. Эбнер откинулся на постель и лежал, внимая совиной песне, которая постепенно его убаюкивала. Тысячи мыслей и миллионы воспоминаний роились у него в голове. Он опять увидел себя маленьким ребенком и вспомнил, как боялся этих мрачных окрестностей и как радовался каждый раз, когда мать увозила его отсюда, несмотря на то что вскоре после отъезда его почему-то тянуло обратно.

Эбнер расслабился и закрыл глаза, но заснуть не удавалось — мысли о предстоящих делах не давали покоя. Нужно браться за них сразу же, без лишней раскачки, размышлял он, намереваясь как можно быстрее исполнить дедовский наказ, при всей его кажущейся нелепости, ибо перспектива торчать в этой дыре еще бог знает сколько времени отнюдь его не прельщала… Поднявшись с постели, Эбнер снова зажег потушенную было лампу и отправился осматривать дом.

Из спальни он прошел в столовую, расположенную рядом с кухней и обставленную такой же неуклюжей самодельной мебелью, а затем остановился у дверей гостиной, за которыми девятнадцатый век уступал место восемнадцатому — настолько старинной была обстановка этой комнаты. Когда Эбнер отворил массивную дверь и переступил порог, он первым делом подивился царившей здесь чистоте. Тщательно пригнанные двери не оставляли ни малейшей щели, сквозь которую могла бы проникнуть пыль, густым слоем покрывавшая другие комнаты этого неухоженного особняка. Выйдя из гостиной, Эбнер поднялся по лестнице на второй этаж и заглянул в другие спальни — все запыленные, с выцветшими занавесями. Не иначе, ими перестали пользоваться еще задолго до кончины старого Лютера Уэйтли.

Далее он миновал несколько переходов и очутился перед дверью той таинственной комнаты с заколоченными ставнями, в стенах которой отбывала некогда свое бессрочное заточение несчастная тетя Сари. Эбнер вспомнил, сколько страхов пережил он однажды в детстве, стоя под дверью этой комнаты и вслушиваясь в доносившиеся оттуда непонятные звуки, и трудно сказать, кого он тогда боялся больше — старого Лютера, могущего в любую минуту застать его за этим запретным занятием, или неведомого существа по ту сторону двери… Поднимаясь по шатким ступеням, Эбнер вновь ощутил в душе смутный страх перед этой зловещей комнатой — образ загадочной узницы и былой дедовский запрет все еще продолжали действовать на него.

Впрочем, сейчас бояться было уже нечего. Перепробовав несколько ключей из связки, он нашел нужный, открыл замок и толкнул дверь, которая подалась с трудом, словно протестуя против его вторжения. Подняв лампу высоко над головой, Эбнер вошел внутрь.

Сколько он себя помнил, комната с заколоченными ставнями всегда представлялась ему чем-то вроде дамского будуара — и тем сильнее был он поражен убогостью здешней обстановки: разбросанное по углам грязное белье, подушки на полу, огромных размеров блюдо с присохшими к нему остатками пищи. В комнате стояла какая-то странная рыбная вонь, настолько омерзительная, что Эбнера едва не стошнило. Внушительные залежи пыли и густая сеть паутины на стенах и потолке довершали картину многолетней мерзости запустения.

Эбнер водрузил лампу на отодвинутый от стены комод и, подойдя к окну, что находилось над мельничным колесом, приподнял вверх застекленную раму. Затем он хотел распахнуть ставни, но вспомнил, что они приколочены; тогда он вышиб их пинком ноги. С треском оторвавшись от окна, ставни полетели вниз, и Эбнер с облегчением ощутил хлынувший в комнату поток свежего вечернего воздуха. Со вторым окном Эбнер управился еще быстрее, хотя результатами своей работы остался не вполне доволен — он заметил, что вместе со ставнями в первом окне вылетел и кусок стекла. Впрочем, он тут же вспомнил, что, согласно дедовскому завещанию, эта часть дома все равно пойдет на слом. Стоило ли переживать из-за таких пустяков, как разбитое оконное стекло!

Тихий шуршащий звук, донесшийся откуда-то из-под плинтуса, заставил его насторожиться. Посмотрев себе под ноги, он успел разглядеть не то лягушку, не то жабу, которая прошмыгнула мимо него и с молниеносной быстротой забралась под комод. Он хотел было выгнать ее оттуда, но мелкая тварь спряталась под комодом основательно, а двигать его взад-вперед у Эбнера не было особого желания. Бог с нею, решил он, в конце концов, это безобидное насекомоядное существо может сослужить хорошую службу в доме, кишащем пауками, тараканами и прочей нечистью.

Задерживаться в комнате дольше не имело смысла. Эбнер вышел, закрыл дверь на ключ и спустился вниз в дедовскую спальню. Первый, пускай и незначительный, шаг был сделан, разведка на местности состоялась. Отступившая было усталость навалилась на него с двойной силой, и он решил наконец-то лечь спать, чтобы хорошенько отдохнуть и назавтра встать пораньше. Нужно было осмотреть старую мельницу — может быть, там оставались еще какие-нибудь механизмы на продажу, да и за мельничное колесо можно было попытаться выручить хорошие деньги у коллекционеров.

Несколько минут он простоял на веранде, ошеломленный и оглушенный непрестанным стрекотом сверчков и кузнечиков в сопровождении монотонных песен лягушек и козодоев. Никаких других звуков — ни с реки, ни из поселка — не было слышно за этим доносившимся со всех сторон шумом. Когда нескончаемый гвалт вконец его утомил, он вернулся в дом, запер входную дверь и улегся в постель.

Однако уснуть ему удалось не сразу — целый час ворочался он с боку на бок, изводимый хором ночных голосов и мыслью о том, что же имел в виду его дед под «мерами разрушающего свойства» и почему он не смог предпринять их сам. Но постепенно усталость взяла свое, и он погрузился в зыбкий беспокойный сон.

II

Проснулся он на рассвете, не чувствуя себя отдохнувшим. Нелепые, странные сновидения терзали его всю ночь: то он оказывался в океанских глубинах среди невообразимых людей-амфибий, которые подхватывали его и в мгновение ока переносили в устье Мискатоника; то его взору представали некие чудовищные, уродливые твари, населявшие величественный подводный город; то ему слышалась неестественно громкая музыка флейт, сопровождаемая причудливыми гортанными песнопениями; то он замирал от страха перед разъяренным дедом Лютером, который грозился расправиться с ним за его дерзновенное вторжение в комнату тети Сари…

После всех этих снов на душе у него было неспокойно, но он постарался отвлечься от неприятных мыслей и отправился в поселок за продуктами, о которых он не позаботился заранее, спешно собираясь в Данвич. Начало дня выдалось просто замечательным; легкий прохладный ветер трепал густую листву, ярко светило повисшее на краю безоблачного неба солнце, и роса на изумрудной траве блестела в его лучах подобно тысячам рассыпанных чьей-то щедрой рукой алмазов. Петляя по узким извилистым тропинкам, что вели к главной улице, Эбнер с удовольствием внимал заливистому пению чибисов и дроздов. Безмятежный утренний пейзаж вызвал в нем дремавший доселе оптимизм; насвистывая веселую мелодию, он уже предвкушал скорое выполнение своих обязательств перед покойным дедом и последующий отъезд из этой проклятой дыры.

Несмотря на приветливое солнечное утро, поселок выглядел так же мрачно, что и накануне, в сумерках: жалкое скопище уродливых темных лачуг, зажатых между Мискатоником и почти отвесным склоном Круглой горы. Казалось, время остановило здесь свой бег, так и не переступив порога двадцатого столетия. Веселый свист застыл у Эбнера на губах. Стараясь не смотреть на разваливающиеся под гнетом веков строения и на тусклые лица попадавшихся навстречу местных жителей, он быстро зашагал в сторону старой церквушки с ее единственной на весь Данвич универсальной лавкой, такой же грязной и неухоженной, как и сам поселок.

Зайдя в лавку, Эбнер спросил молока, яиц, кофе и ветчины. Однако лавочник, неопределенного возраста человек с худой, изборожденной морщинами физиономией, не торопился его обслужить. Он внимательно смотрел на своего утреннего посетителя, явно выискивая в его лице знакомые черты.

— А ведь вы Уэйтли, как пить дать Уэйтли, — сказал он наконец. — Меня-то вы, верно, не знаете, а? Я Тобиас, родственник ваш, стало быть. А сами вы чей будете?

— Я Эбнер Уэйтли, внук Лютера, — сухо ответил Эбнер, не горя желанием вступать в долгую беседу.

При этих словах лицо лавочника посуровело.

— А, так вы сын Либби — той самой, что вышла за кузена Джереми. Лютер-то помер, а родня его — вот она… Знать-то, опять хотите взяться за старое?

— Какая родня? — процедил Эбнер. — Я приехал сюда один. О чем еще речь, за что это — за старое?

— Не понимаете, ну и ладно, — хмыкнул лавочник. — Тогда и я помолчу.

Больше Тобиас Уэйтли не проронил ни слова, заворачивая продукты и получая деньги. Однако, направляясь к выходу, Эбнер чувствовал на себе его исполненный неприязни взгляд.

Сцена в лавке подействовала на Эбнера удручающе. Яркое утро будто враз померкло для него, хотя солнце все так же сияло с безоблачного неба. Он поспешно свернул с главной улицы и почти бегом направился в свой угрюмый дом на берегу Мискатоника.

Поглощенный нерадостными мыслями, он не сразу заметил, что у веранды его дома стоит ужасающе старая повозка с запряженной в нее дряхлой клячей, которую держал под уздцы худенький темноглазый мальчуган. В повозке сидел сурового вида седобородый старик, который, завидев приближавшегося Эбнера, подозвал к себе мальчика и, опираясь на его плечо, стал осторожно спускаться на землю.

— Это наш прадедушка Зебулон Уэйтли. Он хочет поговорить с вами, — сказал мальчишка подошедшему Эбнеру.

«Боже мой, так, значит, это Зебулон. Как же он постарел», — подумал Эбнер, разглядывая старика. Зебулон приходился родным братом покойному Лютеру и сейчас оставался единственным уцелевшим представителем старшего поколения Уэйтли.

— Прошу вас, сэр, — почтительно сказал Эбнер, подавая руку старику.

— Это ты, Эбнер, — произнес тот слабым, дрожащим голосом и, вцепившись в руку молодого Уэйтли, неуверенно заковылял к дому.

Мальчик поддерживал его с другой стороны. Дойдя до крыльца, старик глянул на Эбнера из-под кустистых седых бровей и тряхнул головой:

— Я бы не прочь присесть.

— Принеси стул с кухни, мальчик, — приказал Эбнер.

Мальчишка бегом поднялся на крыльцо и исчез в доме.

Вскоре он показался обратно, неся стул. Старик осторожно уселся на него и некоторое время молчал, тяжело дыша, — даже несколько шагов от повозки до крыльца дались ему с трудом. Затем он поднял глаза на Эбнера и внимательно осмотрел его с ног до головы, задержав взгляд на костюме своего внучатого племянника, так непохожем на его домотканую одежду.

— Зачем ты приехал сюда, Эбнер? — спросил он наконец, и Эбнер поразился его голосу. Он был ясен и тверд — от недавней дрожи в нем не осталось и следа.

Коротко и четко Эбнер объяснил причину своего приезда.

— Эхе-хе, — покачал головой Зебулон, выслушав его. — Стало быть, ты знаешь не больше других и даже поменьше некоторых. Одному Богу ведомо, что было в мыслях у Лютера. А сейчас он умер и переложил все это на тебя… Эбнер, я каждый день молю Всевышнего, чтобы он поведал мне, зачем Лютер отгородился от всего Данвича в этом доме и запер Сари, когда она вернулась из Инсмута, но Всевышний не дает мне ответа, и уж видно, не даст его никогда. Но я скажу тебе, Эбнер, — за этим кроется что-то ужасное, да, ужасное… И не осталось никого, кто бы решился винить в том Лютера или бедняжку Сари… Ох, Эбнер, будь осторожен — тут дело нечисто.

— Я намереваюсь только исполнить волю деда, — сказал Эбнер.

Старик кивнул головой, но глаза его выражали тревогу за племянника.

— Как вы узнали, что я здесь, дядя Зебулон? — спросил Эбнер.

— Мне сказали, что ты приедешь. Слушай меня, Эбнер, слушай внимательно. Считай, что это мой долг — сказать тебе… Ты ведь тоже Уэйтли — так знай, что наш род проклят Богом. Все Уэйтли сейчас в аду, рядом с дьяволом, а иные из них знались с нечистым еще прежде, когда жили на земле. Они могли вызывать с небес ужасных тварей, и те слетались на их зов, да так, что воздух свистел, как во время урагана. А еще они общались не то с людьми, не то с рыбами: нет, эти твари были ни то ни другое, но жили они в воде и могли плавать очень далеко — аж в открытое море. А то еще были там другие твари — те вырастали до жутких размеров и своим богомерзким обликом приводили в дрожь всех, кто их видел… Охо-хо, а что случилось тогда на Часовом холме! Это я про Уилбера, сына Лавинии; а потом еще та жуть у Часового камня с другим ее отродьем… Боже, меня дрожь пробирает, едва только вспомню об этом…

— Будет вам, дедушка, изводить себя понапрасну, — сказал мальчик с неожиданной строгостью в голосе.

— Не буду, не буду, — ответил старик дрожащим голосом. — Это все уже забыто, только я о том и помню, да еще те люди, что сняли с дороги знаки — ну, знаки, что указывали, как проехать к Данвичу. Они сняли их и сказали, что это слишком жуткое место и его надо забыть…

Сокрушенно покачав головой, Зебулон умолк.

— Дядя Зебулон, — сказал Эбнер, — я ни разу не видел тетю Сари.

— Конечно, мой мальчик, — она ведь сидела взаперти. Твой дед закрыл ее в той комнате еще до того, как ты родился, сдается мне.

— Зачем?

— Одному Лютеру это ведомо — да Всевышнему. Но Лютера больше нет с нами, а Всевышний, похоже, давным-давно и думать позабыл о Данвиче.

— А что делала Сари в Инсмуте?

— Навещала родню.

— Тоже Уэйтли?

— Да нет, не Уэйтли. Маршей. Главным в том семействе был старый Абед Марш, что приходился двоюродным братом нашему отцу. У него еще была жена — он нашел ее во время плавания, где-то на острове Понапе, ежели ты слыхал о таком.

— Слышал, — кивнул Эбнер.

— Вот оно как? — удивился Зебулон. — Надо же, а я так вот слыхом о нем не слыхивал до тех пор, пока с Сари не приключилась вся эта история. Она ведь ездила к Маршам — то ли к сыну Абеда, то ли к его внуку, точно не знаю. А вот когда она вернулась оттуда, так ее будто подменили. Она ведь была такая ласковая да милая, просто загляденье. А тут она стала вдруг беспокойной. Дичилась, грубила отцу. И он запер ее в комнате над мельницей, где она так и просидела до самой своей смерти.

— Когда же он ее запер?

— Да месяца эдак через три, а то и через четыре после того, как она заявилась от Маршей. А за что — этого Лютер никогда не говорил, нет. И никто после того больше ее не видел — только на похоронах, когда она, бедная, лежала уже в гробу, а померла-то она года два-три назад. А перед тем, как Лютер ее запер, в доме что-то случилось — такие оттуда доносились крики, да вопли, да грохот, что волосы на голове шевелились. Весь Данвич тогда их слышал… Да, слышать-то все слышали, а вот пойти да поглядеть, что там такое творится, — так на то духу не хватило ни у кого. Ну а на следующий день Лютер всем рассказал, что это шумела Сари, в которую вселился бес. Может статься, так оно все и было. А может, тут было что-то еще…

— Что, дядя Зебулон?

— Тут не обошлось без дьявола, — понизил голос старик. — Не веришь мне? Да, я и забыл, что голова у тебя забита учением, а ведь немногие Уэйтли могут этим похвастаться. Да только что в том хорошего? Вот Лавиния — она читала эти богохульные книги, да и Сари тоже их почитывала. И что доброго из того вышло? Уж по мне, вся эта ученость ни к чему — только жить мешает, а?

Эбнер улыбнулся.

— Ты что, смеешься надо мной? — вспылил старик.

— Нет, что вы, дядя Зебулон. Вы все правильно говорите.

— То-то и оно, что правильно. А коли так, то не теряйся, когда сам столкнешься с этой дьявольщиной. Не стой и не думай попусту, а действуй.

— С какой дьявольщиной?

— Если бы я знал, Эбнер… Но я не знаю. Бог — тот знает. Лютер знал. И бедная Сари. Но они уже ничего не скажут, нет. И никто ничего не скажет. Будь у меня сил побольше, я бы каждый час молился о том, чтобы и ты ничего не узнал обо всей этой нечисти… Эбнер, если эта дьявольщина застигнет тебя, не раздумывай долго — твое учение тут не поможет, — а просто делай то, что нужно. Твой дед вел записи — найди же их, может быть, из них ты узнаешь, что за люди были эти Марши. Они ведь не были похожи на нас с тобой — что-то ужасное произошло с ними, и, может статься, с бедняжкой Сари случилось то же самое…

Слушая старика, Эбнер чувствовал, что невидимая стена, сложенная из кирпичиков недосказанности и неизвестности, разделяет их. Непонятный подсознательный страх охватил вдруг его, и лишь усилием воли ему удалось убедить себя в том, что чувства его обманывают.

— Я выясню все, что смогу, дядя Зебулон, — пообещал Эбнер.

Старик кивнул и подал знак мальчику, который тут же поспешил ему на помощь. Усевшись в повозку, Зебулон Уэйтли повернулся к Эбнеру и сказал, тяжело дыша:

— Если я понадоблюсь тебе, Эбнер, дай мне знать через Тобиаса. Я приду… уж постараюсь прийти.

Мальчик стегнул лошадь, и повозка со скрипом и дребезжанием тронулась в обратный путь. Эбнер проводил ее долгим взглядом. Туманные предостережения старого Зебулона не на шутку встревожил и его — какая-то неизвестная ему семейная трагедия скрывалась за ними, и он был всерьез раздосадован на своего деда, который, вместо того чтобы посвятить Эбнера в тайну их рода, ограничился в своем письме лишь мольбами и заклинаниями, не сочтя нужным объяснить их скрытый смысл. «Дед наверняка сделал это намеренно, — размышлял Эбнер, — возможно, он просто не хотел пугать меня раньше времени». Во всяком случае, ничего более правдоподобного Эбнер придумать не мог.

И все же это объяснение устраивало его не до конца. Оно не давало ответа на вопрос, в чем же все-таки заключалась та дьявольщина, о которой Эбнеру следовало узнать лишь постольку, поскольку волею старого Лютера он оказался к ней причастным. А если дед все же удосужился оставить ключ к разгадке где-нибудь в доме?… Нет, на это вряд ли стоило рассчитывать, решил Эбнер, Лютер слыл натурой прямой и бесхитростной, и не в его правилах было запутывать дела, о которых можно было просто умолчать.

Постояв еще немного у крыльца, Эбнер вошел в дом, разложил по полкам свои покупки и уселся за стол — нужно было набросать план действий. Первым делом он решил пройтись по помещениям внутри мельницы и посмотреть, не осталось ли там каких-нибудь механизмов, которые можно было бы выгодно сбыть. Затем следовало подыскать рабочих для сноса мельницы и комнаты над нею. А уж после оставалось только продать уцелевшую часть дома со всей его обстановкой и утварью, хотя Эбнер ясно сознавал, что отыскать охотника поселиться в таком отдаленном уголке Массачусетса, как Данвич, будет не так-то просто.

После этого он сразу же приступил к выполнению своего плана.

Оказавшись на мельнице, он обнаружил там полное отсутствие каких бы то ни было механизмов, за исключением разве что тех железных деталей, на которых крепилось колесо. Впрочем, этого и следовало ожидать — львиную долю суммы, что была помещена в банке Аркхема на имя Эбнера, наверняка составляла именно выручка от продажи мельничных машин и приспособлений. Должно быть, старик распорядился снять и продать оборудование еще задолго до своей смерти; во всяком случае, на мельницу уже давным-давно никто не заходил, о чем свидетельствовали многолетние нетронутые залежи пыли, которая покрывала пол таким плотным ковром, что Эбнер не слышал своих шагов. С каждым его движением вверх вздымалось целое облако; пыль набивалась в глаза, нос и рот, не давая вздохнуть полной грудью, и потому, выбравшись на свежий воздух, он почувствовал огромное облегчение. Отдышавшись и наскоро отряхнувшись, Эбнер двинулся осматривать мельничное колесо.

К станине колеса вел узкий деревянный настил. Эбнер осторожно прошел по нему, каждую секунду опасаясь того, что старые доски не выдержат и он полетит вниз, в воду. Однако настил оказался достаточно прочным, и вскоре он уже стоял у колеса и внимательно рассматривал его, не в силах сдержать своего восхищения. Это был замечательный образец работы середины XIX века, и Эбнер подумал, что сломать его было бы непростительным варварством — лучше было попытаться снять его и поместить где-нибудь в музее или в усадьбе какого-нибудь богача, коллекционирующего старинные изделия новоанглийских мастеровых.

Постояв немного, он повернулся и двинулся было обратно, как вдруг его взгляд упал на цепочку мелких следов, оставленных на лопастях колеса чьими-то мокрыми лапками. Он наклонился, чтобы разглядеть их получше, но ничего особенного не увидел: обыкновенные лягушачьи или жабьи следы, успевшие уже наполовину высохнуть — должно быть, их обладатель вскарабкался на колесо еще до восхода солнца. Подняв глаза наверх, Эбнер увидел, что оставленные на колесе отпечатки вели к выломанным ставням, что скрывали когда-то комнату над мельницей.

Несколько секунд Эбнер раздумывал над тем, что бы это значило. Он вспомнил жабоподобную тварь, увиденную им тогда в комнате, — не она ли улизнула сквозь сломанное окно? А может, что еще более вероятно, другая тварь одного с нею вида почуяла присутствие собрата и поднялась наверх, в комнату, прямо из реки? Слабая догадка мелькнула у него в голове, но он в раздражении отогнал ее прочь — человеку его уровня не пристало становиться пленником мистических суеверий, которые держали в страхе старого Лютера.

И все же он решил заглянуть в комнату над мельницей. С колотящимся от волнения сердцем он приблизился к запертой двери, повернул в замке ключ и шагнул в помещение, пребывая в твердой уверенности, что сейчас увидит в нем какие-то зловещие изменения. Но тщетно — кроме ярких пятен солнечного света на полу, которых не было, да и не могло быть накануне вечером, он не увидел в комнате ничего нового.

Он подошел к окну.

На подоконнике тоже были следы. На этот раз Эбнер различил сразу две цепочки отпечатков: одни вели внутрь комнаты, другие из нее. По своим размерам они явно отличались друг от друга: следы, ведущие наружу, были крошечными, не более полудюйма в длину, а те, что вели внутрь комнаты, были больше первых раза в два. Эбнер наклонился, чтобы рассмотреть их получше, и застыл в изумлении, не в силах оторвать глаз от увиденного.

Он не был профессиональным зоологом, но кое-какие познания в этой области у него имелись. Следы на подоконнике не были похожи ни на что виденное им прежде. Если исключить наличие перепонок между пальцев, они представляли собой совершенно точные отпечатки человеческих ступней и ладоней в миниатюре.

Он бегло осмотрел помещение, не особо, впрочем, надеясь найти тварь, оставившую эти странные следы. Так оно и оказалось — он не встретил нигде даже признаков ее пребывания. Эбнеру стало не по себе. Он вышел из комнаты и тщательно закрыл за собой дверь, уже сожалея о давешнем порыве, заставившем его вторгнуться сюда и выломать ставни, которые до поры до времени надежно отгораживали заколоченную комнату от внешнего мира.

III

Эбнер не особенно удивился тому, что во всем Данвиче не нашлось ни одного охотника принять участие в разрушении мельницы. За это дело не желали браться даже те плотники, которые вот уже долгое время бедствовали без работы. Не решаясь отказать Эбнеру напрямую, они отнекивались под разными благовидными предлогами, но за ними легко угадывался суеверный страх перед домом старого Лютера. Отчаявшись найти добровольцев в Данвиче, Эбнер отправился в Эйлсбери, где ему довольно скоро удалось отыскать трех крепких парней и договориться с ними о выполнении работ, предусмотренных дедовским завещанием. Плотники, однако, не поехали в Данвич в тот же день, как того хотел Эбнер, а упросили его подождать неделю-полторы (у них еще были кое-какие дела в Эйлсбери), дав обещание по истечении этого срока появиться в поселке.

Эбнер вернулся в старый дом и в ожидании приезда работников взялся за изучение книг и бумаг покойного Лютера. Книги он решил со временем просмотреть основательно — среди них могли оказаться издания большой ценности. Многочисленные кипы старых газет — в основном это были «Аркхем эдвертайзер» и «Эйлсбери трэнскрипт» — он отложил в сторону, с тем чтобы в дальнейшем предать их огню; такая же участь постигла бы и толстую связку писем, найденную в ящике дедовского стола, если бы не фамилия «Марш», мелькнувшая на странице одного из посланий. Он тут же впился глазами в строки письма и прочел следующее:

«Лютер, то, что случилось с кузеном Абедом, — это предмет особого разговора. Даже и не знаю, что сообщить тебе об этом. Боюсь, ты все равно не поверишь ни единому моему слову. Впрочем, я и сам не знаю всех деталей. Вполне возможно, что весь этот вздор выдуман от начала до конца лишь для того, чтобы скрыть какую-нибудь скандальную ситуацию, в которую попали Марши, — ты ведь знаешь, что они всегда были склонны к преувеличениям и отличались большими способностями к вранью. Да к тому же они на редкость изворотливы — впрочем, такова уж их натура.

Но я немного отвлекся. Так вот, как рассказал мне кузен Элайза, он был еще совсем молодым, когда Абед и с ним еще несколько жителей Инсмута совершили на торговом корабле плавание в Полинезию и обнаружили на одном из островов странных людей, которые называли себя "глубоководными" — дело в том, что они могли жить и в воде, и на суше. Как амфибии. Можешь ли ты в это поверить? Я — нет. Но самое потрясающее было в том, что Абед и еще кое-кто из его товарищей по плаванию взяли в жены женщин из этого племени и стали жить с ними.

В общем, такова легенда. А вот факты. Начиная с того времени Марши стали самыми удачливыми и процветающими из всех морских торговцев. Далее, жена Абеда, миссис Марш, никогда не покидала пределов своего дома, за исключением случаев, когда она посещала закрытые собрания Тайного Союза Дагона. Говорят, что Дагон — это какой-то морской бог. Впрочем, об этих языческих верованиях я ничего не знаю, да и знать не хочу. Дети Маршей отличались очень странным обликом. У них были невероятно широкие рты, лица без подбородков и такие огромные выпуклые глаза, что они больше походили на лягушек, чем на людей, — я не преувеличиваю, Лютер! Но, по крайней мере, у них не было жабр в отличие от "глубоководных" — говорят, те обладали жабрами и поклонялись Дагону или еще какому-то там морскому божеству, чье имя я даже не могу выговорить, хотя оно у меня где-то записано. Ладно, это неважно. В конце концов, Марши могли все это выдумать, преследуя только им одним известные цели, и все же… Представь себе, Лютер, все суда капитана Марша: бриг "Хетти", бригантина "Колумбия" и барк "Королева Суматры", — часто ходившие аж в Ост-Индию, всегда возвращались из рейсов без единой поломки! Можно было подумать, что Марш заключил сделку с самим Нептуном. И потом, все эти странные действа в открытом море, вдали от берега, где жили Марши… Купания по ночам, например, — а заплывали они аж на риф Дьявола, за полторы мили от Инсмутской гавани! Люди держались от них подальше; разве что Мартины да еще кое-кто из тех, кто ходил с Маршем в торговые рейсы в Ост-Индию, продолжали водить с ними дружбу. Сейчас, после смерти Абеда — надеюсь, что и миссис Марш последовала за ним, поскольку со времени кончины мужа никому не доводилось встречать ее в Инсмуте и окрестностях, — дети и внуки капитана Марша ведут такой же странный образ жизни…»

Далее в письме следовали банальные общие места и сетования по поводу цен, которые слегка позабавили Эбнера — сейчас эти более чем полувековой давности цифры казались просто смехотворно низкими. Составленное еще в ту пору, когда Лютер Уэйтли был молодым неженатым человеком, письмо было подписано неизвестным доселе Эбнеру именем — «кузен Эрайя». Хотя все эти сведения о Маршах ничуть не приблизили Эбнера к разгадке семейной тайны, он чувствовал, что содержание только что прочитанного им письма могло бы объяснить ему многое, если не все, обладай он ключевой информацией о своей таинственной родне. Но как раз ее-то и не было у Эбнера, а были только разрозненные ее частицы.

Но если Лютер Уэйтли поверил во всю эту дребедень, то как он мог много лет спустя позволить своей дочери отправиться в Инсмут в гости к Маршам? Нет, тут было что-то не так.

Он просмотрел другие бумаги: счета, расписки, открытки, скучнейшие письма с описаниями поездок в Бостон, Ньюберипорт и Кингспорт — и, наконец, дошел до другого письма от кузена Эрайи, написанного, судя по дате, вскоре после первого, с содержанием которого только что ознакомился Эбнер. Эти два письма разделяли десять дней, и за этот срок Лютер вполне мог дать ответ на первое из них.

Эбнер с нетерпением достал письмо из конверта.

Первая страница содержала рассказ о свадьбе одной из родственниц Эрайи, скорее всего его родной сестры. На второй Эбнер нашел пространные рассуждения о перспективах торговли в Ост-Индии и небольшой абзац, посвященный новой книге Уитмена — очевидно, Уолта, — а вот текст на третьей странице явно был ответом на гипотетическое письмо деда Лютера:

«Ну ладно, Лютер, допустим, что антипатия к Маршам вызвана расовыми предрассудками. В конце концов, я знаю, как люди относятся порою к представителям чуждой им расы. К сожалению, это имеет место, но это можно объяснить обычным недостатком образования. Однако Марши — это совершенно особый случай. Во всяком случае, я ума не приложу, что за раса могла придать потомкам Абеда столь странный облик. Аборигены Ост-Индии — из тех, с кем мне довелось сталкиваться, — имеют примерно те же черты лица, что и мы, и отличаются от нас только цветом кожи: он у них бронзового оттенка. Правда, однажды я видел туземца, внешностью своей очень напоминавшего детей Марша, но он никоим образом не был типичным представителем своей расы, и его сторонились как матросы, так и местные портовые грузчики. Сейчас я уже не помню точно, где это было — кажется, на Понапе.

Эти Марши — тут надо отдать им должное — держались сплоченно, общаясь только между собой или с семьями, которые оказались в таком же положении изгоев, что и они. Сказать по правде, хоть их и было немного, страху они нагоняли на весь город. Да и опасаться-то было чего. Вот, например, как-то раз один из членов городского управления выступил было против них — и очень скоро после того утонул в заливе. Не думаю, что это простая случайность. Хотя город часто сотрясали и куда более зловещие происшествия, я все же возьму на себя смелость заявить, что именно те, кто не скрывал своей неприязни к Маршам, в основном и становились жертвами этих злодеяний.

Впрочем, я догадываюсь, что твой холодный аналитический ум не приемлет всего вышеизложенного, а посему не стану более утомлять тебя своими рассуждениями».

И далее ни слова на эту тему. Тщательно просмотрев всю остальную связку писем, Эбнер с разочарованием обнаружил в них полное отсутствие какой-либо информации о Маршах и иже с ними: видимо, досужие измышления об этом странном семействе изрядно надоели Лютеру Уэйтли и он в одном из своих писем ясно дал понять это. Даже в молодости дед отличался суровостью и непреклонностью, отметил про себя Эбнер… В ходе дальнейших поисков ему удалось отыскать еще кое-какие сведения, связанные с инсмутскими тайнами, но они относились к гораздо более позднему периоду и содержались не в письме, а в газетной вырезке, где приводился довольно путаный репортаж о правительственном мероприятии, имевшем место в 1928 году: тогда были предприняты попытки разрушить риф Дьявола и взорвать отдельные участки береговой линии, а также были произведены повальные аресты Маршей, Мартинов и прочих им подобных. Но эти события и ранние письма Эрайи были отделены друг от друга десятками лет.

Письма о Маршах Эбнер отложил в карман пиджака, а все остальные сжег в огне костра, который развел на берегу реки. Письма сгорели довольно быстро, но Эбнер еще долго не решался отойти от костра, опасаясь, что его искры могут воспламенить траву, не по сезону сухую и желтую. К щекочущему ноздри дыму костра примешивался другой, гораздо более противный запах, который, как удалось определить Эбнеру, исходил от гниющей кучи обглоданных рыбьих скелетов — остатков пиршества какого-то животного, скорее всего выдры.

Эбнер отвел взгляд от огня и в задумчивости уставился на громаду старой мельницы. Боже мой, подумал он, да эту развалину пора было снести еще много лет назад. И действительно, древняя эта постройка производила угнетающее впечатление — покосившиеся стены, пустые глазницы оконных проемов, осколки стекла из выбитых им окон на лопастях мельничного колеса… Эбнер вздрогнул и поспешно повернулся к огню.

Пламя костра тихо догорало, сливаясь с вечерним заревом. День близился к концу. Эбнер вернулся в дом, наскоро проглотил скудный ужин и, бросив взгляд на очередную кипу неразобранных документов, решил отложить до лучших времен поиски дедовских записей, о которых говорил Зебулон Уэйтли, — все эти бумаги уже порядком действовали ему на нервы. Он вышел на веранду понаблюдать за сгущающимися сумерками под неистовое пение лягушек и козодоев и вдруг ощутил сильнейшую усталость.

Пройдя в спальню, Эбнер разделся и лег в постель, но сон упорно не шел к нему. Сквозь распахнутое окно в комнату не проникало ни малейшего дуновения ночного воздуха, который не успел еще остыть после знойного дня. Но не только духота не давала покоя Эбнеру — его слух терзали неведомые доселе звуки; и если вопли жителей лесов и болот, которые он воспринимал как нечто само собой разумеющееся, буквально врывались в его мозг, то таинственные звуки старого дома вползали в его сознание крадучись, тихой сапой. Поначалу ему почудились только степенные скрипы и потрескивания массивного деревянного дома, которые в чем-то даже гармонировали с наступившей темнотой. Потом он стал различать отрывистые шаркающие звуки, напоминавшие возню крыс под полом. Наверняка это и были крысы, решил Эбнер, на старой мельнице их было предостаточно, и в этих приглушенных и доносившихся как будто откуда-то издали звуках не было ничего сверхъестественного. А затем ему померещился звон разбитого стекла — этот нехарактерный для необитаемого дома звук сопровождался привычным уже скрипом старого дерева. Эбнеру показалось, что стеклянный звон исходил из комнаты над мельничным колесом; впрочем, в этом у него не было твердой уверенности. Усмехнувшись про себя, он с удовлетворением констатировал, что с его появлением здесь разрушение дедовского дома заметно ускорилось — и он, Эбнер Уэйтли, явился своего рода катализатором этого процесса. В какой-то степени это было даже забавно — получалось, что он в точности исполняет волю усопшего Лютера Уэйтли, не предпринимая для того решительно никаких действий. И с этой мыслью он обрел наконец-то долгожданный сон.

Проснулся он рано утром от бешеного звона телефонного аппарата, который был специально установлен в спальне на время его пребывания в Данвиче. Машинально поднеся трубку к уху, он услышал резкий женский голос и понял, что звонили не ему, а другому абоненту, подключенному к той же линии. Однако усиленный мембраной голос звучал с такой пронзительной категоричностью, что его рука просто отказывалась положить трубку обратно на рычаг.

— …А я вам говорю, миссис Кори, я опять слышала ночью эти ворчания из-под земли, а потом где-то около полуночи такой раздался визг: никогда бы не подумала, что корова может так верещать — ну что твой кролик, только что побасовитей. Это ведь была корова Люти Сойера — нынче утром ее нашли всю обглоданную…

— Послушайте, миссис Бишоп, а вы не думаете, что… ну, в общем, что вся эта жуть начинается по новой?

— Не знаю, не знаю. Надеюсь, что нет… не дай-то бог. Но уж больно это смахивает на прежнюю дьявольщину.

— И что же, только одна корова и пропала?

— Ну да, только она одна. Про других-то я ничего не слыхала. Но, миссис Кори, ведь в прошлый раз все это начиналось точно так же.

Эбнер хмыкнул и положил трубку на рычаг. Идиотские суеверия обитателей Данвича вызвали у него саркастическую усмешку; впрочем, он ясно сознавал, что невольно подслушанный им разговор был еще далеко не самой яркой иллюстрацией дремучего невежества жителей этого захолустья.

Однако раздумывать на эту тему ему было недосуг — нужно было отправляться в поселок за провизией. Встав с постели, он быстро умылся, оделся и вышел из дому. Проходя по залитым ярким утренним солнцем улочкам и тропинкам, он ощутил знакомое чувство облегчения, которое неизменно возникало у него, когда он хотя бы ненадолго отлучался из стен своего угрюмого дома.

В лавке он застал одного лишь Тобиаса Уэйтли, необычно мрачного и молчаливого. Но не только это не понравилось Эбнеру в настроении лавочника — гораздо больше его встревожило то очевидное обстоятельство, что Тобиас был изрядно чем-то напуган. Эбнер попытался завязать с ним непринужденную беседу, однако Тобиас тупо молчал и лишь изредка ограничивался нечленораздельным бормотанием. Но едва только Эбнер принялся излагать своему собеседнику содержание недавно подслушанного телефонного разговора, как Тобиас обрел дар речи.

— Я знаю об этом, — отрывисто произнес он и впервые за все время беседы поднял глаза на Эбнера, заставив того буквально остолбенеть — ибо на лице его деревенского родственника застыла маска неописуемого ужаса.

Несколько секунд они стояли, не сводя друг с друга глаз; затем лавочник отвернулся и принялся пересчитывать полученные от Эбнера деньги. В лавке воцарилось напряженное молчание, которое первым нарушил Тобиас.

— Зебулона видали? — спросил он, понизив голос.

— Да, он приезжал ко мне, — отозвался Эбнер.

— Был разговор?

— Да, мы поговорили.

Казалось, это не очень удивило Тобиаса — он как будто и ожидал, что у Эбнера и старика Зебулона должны были найтись темы для беседы с глазу на глаз; и тем не менее, наблюдая за Тобиасом, Эбнер почувствовал, что тот никак не может взять в толк, почему же все-таки случилось то, что случилось, — то ли старый Уэйтли не просветил Эбнера до конца, то ли сам Эбнер пренебрег советами Зебулона? Так или иначе, Эбнер чувствовал, что туман, окутавший тайну их рода, сгустился для него еще сильнее; а уж такие вещи, как исполненный суеверных страхов утренний телефонный разговор, загадочные намеки дядюшки Зебулона и странное поведение Тобиаса, и вовсе его обескуражили. К тому же хотя оба — и Тобиас, и Зебулон — в целом и производили впечатление людей довольно искренних, но в разговорах они избегали называть вещи своими именами, будто рассчитывая на то, что Эбнер и без того все знает.

Эбнер покинул лавку и быстро зашагал домой, исполненный решимости как можно скорее разделаться с обязанностями, возложенными на него покойным дедом, и убраться восвояси из этого убогого поселения с его забитыми, суеверными обитателями, многие из которых являлись, как это ни прискорбно, его родственниками.

Вернувшись домой, он наскоро перекусил и тут же взялся разбирать дедовские вещи. Но только к полудню удалось ему найти то, что он искал, — старую потрепанную амбарную книгу, исписанную неровным крючковатым почерком Лютера Уэйтли.

IV

Устроившись за кухонным столом, Эбнер принялся лихорадочно перелистывать страницы найденного им гроссбуха. В нем недоставало нескольких начальных листов, но вырваны они были неаккуратно, и по фрагментам текста, сохранившегося на прихваченных нитью обрывках бумаги, он заключил, что на первых порах эта книга служила для ведения домашней бухгалтерии, а уж после дед Лютер, найдя ей иное применение, просто-напросто выдрал ненужные ему записи.

Придя к такому выводу, Эбнер углубился в чтение дедовских заметок. С самого начала ему пришлось изрядно поломать голову над малопонятными односложными фразами, из которых состояло большинство текстов. Даты в записях совершенно отсутствовали — вместо них дед указывал только дни недели.

«В эту субботу получил от Эрайи ответ на свои вопросы. С. видели неск. раз с Рэлсой Маршем. Правнук Абеда. По ночам плавали вместе».

Эта запись шла первой и, по всей вероятности, представляла собой лаконичное изложение некоторых деталей, почерпнутых из письма кузена Эрайи, в котором тот, откликнувшись на просьбу Лютера, подробно описал поведение Сари в Инсмуте во время ее визита к Маршам. Но что побудило Лютера наводить справки о собственной дочери? Этого Эбнер не мог понять. Он достаточно хорошо знал характер своего деда и догадывался, что Лютер собирал информацию о Сари отнюдь не из чистого любопытства — видимо, после поездки в Инсмут с нею действительно случилось нечто такое, что основательно встревожило его.

Но что?

Следующий текст представлял собой вклеенную страницу отпечатанного на машинке письма:

«Из всего семейства Марш Рэлса, пожалуй, самый отвратительный. Он выглядит как полный дегенерат. И даже если твои слова правда и Сари далеко до Либби в смысле красоты, я все равно не могу представить, как она могла сойтись с такой мерзостью, как Рэлса. Это же средоточие всех мыслимых и немыслимых уродств, которыми так или иначе отмечено потомство Абеда Марша и его жены-полинезийки! Впрочем, сами Марши всегда отрицали полинезийское происхождение супруги Абеда, но я-то знаю, что он ходил туда в торговые рейсы, и меня не проведешь всеми этими россказнями о не указанном на картах острове, где он якобы отдыхал в перерывах между плаваниями.

Насколько мне удалось выяснить — как-никак сейчас прошло уже более двух месяцев после отъезда Сари из Инсмута, — эти двое ни на шаг не отходили друг от друга. Удивляюсь, почему Эрайя не написал тебе об этом. Ты ведь сам понимаешь, что никто из нас был не вправе запретить Сари встречаться с Рэлсой: как-никак они родственники, и к тому же она гостила у Маршей, а не у нас…»

Эбнер догадался, что это письмо написала одна из многочисленных кузин Лютера. Женщина была явно обижена на него за то, что Сари, гостя в Инсмуте, останавливалась у Маршей, а не в их семействе. Похоже было, что и у нее старик Лютер пытался кое-что разузнать.

Третья запись вновь была сделана рукой деда и подытоживала содержание очередного письма, полученного от Эрайи.

«Суббота. Эрайя утверждает, что глубоководные — это секта или нечто вроде религиозной группы. Гуманоиды. Живут якобы в морских глубинах и поклоняются Дагону. Еще одно божество — Ктулху. Обладают жабрами. Внешне напоминают жаб или лягушек, но глаза — как у рыб. Эрайя считает, что покойная жена Абеда была из их числа. Дети Абеда якобы обладают теми же признаками. Марши с жабрами? Иначе как они могут заплывать на риф Дьявола — три мили туда и обратно? Марши могут подолгу обходиться без воды и пищи, при этом быстро уменьшаясь или увеличиваясь в размерах, в зависимости от питания».

Напротив последнего предложения Лютер, видимо будучи не в силах сдержать своего презрения, водрузил четыре восклицательных знака.

Эбнер усмехнулся и продолжил чтение.

«Зейдок Аллен божится, что видел, как Сари плыла на риф Дьявола в окружении Маршей, все обнаженные. Утверждает, что у Маршей необычно жесткая, потрескавшаяся кожа, покрытая мелкими круглыми наростами, а у некоторых вместо кожи вообще чешуя! Божится, что видел, как они гонялись за рыбинами, ловили их и поедали, разрывая на части, — совсем как морские звери!»

Ниже этой записи было подклеено письмо, написанное, несомненно, в ответ на одно из посланий Лютера Уэйтли.

«Ты спрашиваешь, кто именно распускает все эти "дурацкие" слухи о Маршах. Но подумай сам, Лютер, как можно выделить кого-то одного или пусть даже десяток из ни много ни мало нескольких поколений таких сплетников. Согласен, что старый Зейдок Аллен не в меру болтлив и любит выпить, так что от него впору ждать всяких небылиц. Но он лишь один из многих, кто так говорит. А дело-то в том, что эти легенды — или "бредни", как ты их называешь — разрастались на протяжении трех поколений. Стоит только взглянуть на потомков капитана Абеда, и вопрос об их источнике отпадет сам собой. Говорят, что на иных отпрысков этого семейства и посмотреть-то страшно. Бабушкины сказки? Хорошо, но как быть с рассказом доктора Джилмена? Как-то раз д-р Роули Марш слег и по сей причине был не в состоянии принять роды у одной из женщин в семействе Mapшей. Это вместо него сделал Джилмен, и, по его словам, плод, которым его пациентка разрешилась от бремени, меньше всего напоминал нормального младенца, рожденного женщиной от мужчины. И никому впоследствии не доводилось видеть этого самого Марша, а посему никто не знает, что же все-таки выросло из того чудовищного плода; однако мне доводилось слышать о неких странных существах, которые передвигались на двух ногах, но при этом не были людьми».

За этим пассажем следовало лаконичное, но совершенно недвусмысленное замечание, состоящее всего из двух слов: «Наказал Сари». Должно быть, эта запись была сделана в день заточения Сари Уэйтли в комнату над мельницей.

Эбнер пробежал глазами еще несколько заметок, но уже не встретил в них ни единого упоминания о Сари. Записи эти не были датированы даже днями недели и, судя по разноцветью чернил, делались в разное время, хотя и размещались все в одном абзаце.

«Много лягушек. Собираются у мельницы. Кажется, их там больше, чем в болотах вокруг Мискатоника. Не дают спать. Козодоев тоже стало больше; а может, мне это только кажется. Вчера вечером насчитал у крыльца 37 лягушек».

Подобных заметок было немало. Эбнер внимательно ознакомился со всеми из них, но так и не понял, к чему же все-таки клонил его дед. Лягушки… рыба… туманы… их перемещения по Мискатонику… Все эти данные явно не имели отношения к загадке, связанной с тетей Сари, и Эбнер недоумевал, зачем это вдруг старику понадобилось заносить их в свою тетрадь.

После этих записей шел большой пробел, который заканчивался одной-единственной фразой:

«Эрайя был прав!»

Эбнер долго смотрел на эту жирно подчеркнутую фразу. «Эрайя был прав…» — но в чем? И что заставило Лютера прийти к такому выводу? Ведь, если судить по тетрадным записям, Эрайя и Лютер прекратили переписку задолго до того, как последний убедился в правоте своего кузена. А может быть, Эрайя написал Лютеру письмо, не дожидаясь от него ответа на свое предыдущее? Нет, решил про себя Эбнер, не стал бы Эрайя отписывать своему сумасбродному братцу, не получив прежде ответа на свое послание.

На следующих страницах Эбнер обнаружил наклеенные газетные вырезки. Их содержание как будто не имело отношения к семейной тайне, над разгадкой которой столь безуспешно бился Эбнер, но, по крайней мере, благодаря им он определил, что в течение почти двух лет дед вообще не вел никаких записей. А прерывался этот хронологический провал совершенно непонятной фразой:

«Р. опять сбежал».

Но если Лютер и Сари были единственными обитателями дома, то откуда же взялся загадочный «Р.»? Или это был Рэлса Марш, который заявился сюда с визитом? Эту версию Эбнер тут же отбросил — ибо ничто не говорило о том, что Рэлса Марш продолжал питать нежные чувства к своей кузине после ее отъезда из Инсмута; во всяком случае, ни одна из записей деда Лютера не подтверждала эту гипотезу.

Следующая фраза опять-таки была более чем странной:

«Две черепахи, одна собака, останки сурка. Бишопы — две их коровы найдены на краю пастбища на берегу Мискатоника».

Потом следовали такие данные:

«За полный месяц: 17 коров, 6 овец. Жуткие изменения; рост пропорционален кол-ву съеденного. Был З. Весьма обеспокоен слухами».

Могло ли «З.» означать «Зебулон»? Скорее всего, да, решил Эбнер. Видно, тот заходил к Лютеру в надежде услышать от него объяснения по поводу происходивших в округе загадочных событий, но ушел ни с чем; по крайней мере, в своей недавней беседе с Эбнером старик так и не смог толком объяснить ситуацию вокруг комнаты с заколоченными ставнями, ограничившись лишь намеками да недомолвками. Нет нужды говорить, что дед и не думал посвящать Зебулона в содержание своего дневника, хотя не счел нужным скрывать от него самый факт существования этих записей.

Вообще же Эбнер не мог отделаться от ощущения, что рукопись, которую он держал сейчас в руках, создавалась Лютером в качестве черновой. Дед наверняка намеревался когда-нибудь возвратиться к этим записям и оформить их в надлежащем виде; в теперешнем же своем обличье они были неряшливы и фрагментарны, а их смысл доступен только тому, кто обладал ключевой информацией, то есть только самому Лютеру Уэйтли. Стиль изложения был бесстрастен и лаконичен, однако в последних сообщениях уже явственно сквозили тревожные нотки.

«Пропала Эйда Уилкерсон. Остался след — будто ее тело тащили волоком. В Данвиче паника. Джон Сойер грозил мне кулаком — стоя на другой стороне улицы, где я не мог его достать.

Понедельник. На этот раз Ховард Уилли. Нашли только ногу, обутую в башмак!»

Ближе к концу рукописи Эбнер обнаружил, что в ней недостает многих страниц: они были вырваны рукой деда Лютера — вырваны в исступлении, с корнем, хотя ничто, казалось бы, не указывало на причину столь неожиданной ярости. Да, это мог сделать только Лютер Уэйтли: видно, почувствовав, что написал лишнее, он решил изъять из тетради факты, проливавшие свет на тайну заточения несчастной тети Сари, дабы вконец запутать того, в чьих руках окажутся эти заметки. Что ж, это ему удалось на славу, подумал Эбнер.

Он продолжил чтение уцелевших записей. В следующей фразе опять говорилось о таинственном «Р.»:

«Р. наконец-то вернулся».

И затем:

«Заколотил ставни в комнате Сари».

Последняя же запись выглядела следующим образом:

«Когда он сбросит вес, держать его на строгой диете и регулировать размеры».

Пожалуй, эта фраза была самой непонятной из всех. «Он» — это и есть «Р.» либо же это кто-то другой? И, кем бы «он» ни был, зачем понадобилось держать «его» на диете? И что имел в виду старик Лютер под «регулированием размеров»? Эти вопросы казались Эбнеру совершенно неразрешимыми, так что прочитанные им письма и записи ни на йоту не приблизили его к разгадке этой несусветной галиматьи.

Эбнер в раздражении отодвинул в сторону гроссбух, с трудом подавляя в себе желание спалить его в камине. Дедовских записей, на которые он возлагал такие большие надежды, оказалось явно недостаточно для того, чтобы раскрыть обитавшую в этих старых стенах зловещую тайну рода Уэйтли. Его раздражение усиливалось зародившимся в душе смутным страхом — он чувствовал, что малейшее промедление в разгадке этой тайны может обернуться для него самым печальным образом.

Он выглянул в окно. На Данвич уже опустилась безлунная летняя ночь; всепроникающий гам лягушек и козодоев привычно оглушил его. Отбросив надоедливые мысли, крутившиеся вокруг только что прочитанного дедовского дневника, он принялся лихорадочно вспоминать бытовавшие в его семье старинные предания и поверья. Козодои… совы… лягушки… крики в ночи… кажется, песнь совы означала чью-то скорую смерть… Мысли о лягушках невольно вызвали в его сознании ассоциации с кланом Маршей, представители которого, если верить найденным в доме старого Лютера письмам, так походили на этих земноводных. Он вдруг явственно представил себе уродливые, карикатурные физиономии своей дальней инсмутской родни и вздрогнул от охватившего его отвращения.

Как ни странно, именно эта, казалось бы, совершенно случайная мысль о лягушках вызвала у него в душе непередаваемый испуг. Душераздирающие вопли амфибий заполняли всю округу — и что-то невероятно зловещее почудилось Эбнеру в их несмолкающем хоре. Он пытался успокоить себя: эти ничем не примечательные твари всегда в изобилии водились в здешних местах, и, может статься, участок вокруг старинного дома с мельницей был облюбован ими еще задолго до его приезда в Данвич. Разумеется, его присутствие здесь ни при чем — огромное количество амфибий объяснялось просто-напросто близостью Мискатоника и множеством заболоченных участков вдоль его русла.

Возникшее в душе Эбнера раздражение понемногу прошло; следом за ним улетучились и нелепые страхи, вызванные лягушачьими воплями. Сейчас он чувствовал только усталость. Взяв со стола дедовский дневник, он бережно уложил его в один из своих чемоданов, намереваясь еще раз просмотреть все записи в более спокойной обстановке — он еще не терял надежды на раскрытие тайны старого особняка и заколоченной комнаты над мельницей. Все равно где-то есть ключ к разгадке; во всяком случае, если в округе имели место какие-то ужасные события, то они наверняка должны найти отражение в свидетельствах более подробных, нежели скупые, невразумительные заметки Лютера Уэйтли. Но где добыть эти свидетельства? В разговорах с обитателями Данвича? Об этом нечего было и думать — Эбнер уже заранее знал, что их реакцией будет упрямое и непреодолимое молчание: никто из них не станет выговариваться перед странным городским чужаком, каким в их глазах, несмотря на какие бы то ни было родственные узы, был Эбнер Уэйтли, внук покойного Лютера.

И тогда он вспомнил о кипах старых газет, которые собирался было сжечь. Усталость отступила прочь; не теряя времени, он принес в комнату несколько связок «Эйлсбери трэнскрипт» — в этой газете существовала специальная рубрика под названием «Новости из Данвича» — и после часа лихорадочных поисков отложил в сторону три статьи, которые заинтересовали его тем, что перекликались с записями деда Лютера. Первая заметка шла под заголовком: «ДАНВИЧ: ОВЦЫ И КОРОВЫ ПАЛИ ЖЕРТВАМИ ДИКОГО ЖИВОТНОГО». Вот что в ней говорилось:

«Несколько овец и коров, содержавшихся на отдаленной ферме в предместьях Данвича, стали жертвами нападения неустановленного дикого зверя. Следы, обнаруженные на месте побоища, позволяют предположить, что нападение совершено хищником довольно крупных размеров, однако д-р Бетнэлл, профессор антропологии Мискатоникского университета, считает, что злодеяние вполне могло быть совершено стаей волков, которая, вероятно, обитает где-нибудь в безлюдной холмистой местности недалеко от Данвича. Другие специалисты утверждают, что, судя по оставленным следам, нападавшее животное не относится ни к одному из известных видов, обитающих на восточном побережье Северной Америки. Власти округа ведут расследование».

Эбнер внимательно просмотрел другие газеты, но так и не нашел продолжения этой истории. Тогда он обратился ко второй статье:

«Эйда Уилкерсон, 57-летняя вдова, жившая на отшибе в своем доме на берегу Мискатоника, вероятно, стала жертвой преступления. Это произошло три дня назад, когда она должна была нанести визит одному своему знакомому в Данвиче. Не дождавшись миссис Уилкерсон, тот решил навестить ее сам и обнаружил у нее в доме страшный беспорядок. Входная дверь была взломана, мебель в комнатах перевернута и искорежена, как будто там происходила отчаянная борьба. Сама же Эйда Уилкерсон бесследно исчезла. Свидетели отмечают, помимо всего прочего, такую деталь, как сильнейший мускусный запах, распространявшийся на довольно большое расстояние вокруг дома. О дальнейшей судьбе миссис Уилкерсон до сих пор не поступало никаких известий».

В следующих двух абзацах коротко сообщалось, что власти пока не могут сказать ничего определенного по поводу случившегося. И на этот раз возникли гипотезы о «крупном животном» и о волчьей стае; это частично объяснялось тем фактом, что у исчезнувшей леди в равной степени не было ни врагов, ни денег, а следовательно, не было и сколько-нибудь серьезных мотивов убивать или похищать ее.

После этого Эбнер перешел к отчету об убийстве Ховарда Уилли, который подавался под заголовком «КОШМАРНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В ДАНВИЧЕ».

«В ночь на 31-е Ховард Уилли, 37 лет, житель Данвича, был зверски убит по пути домой. М-р Уилли возвращался с рыбной ловли и, проходя по небольшой рощице, что в полутора милях вниз по течению от имения Лютера Уэйтли, был атакован неизвестным существом. Видимо, он оказал яростное сопротивление, так как грунт на этом месте беспорядочно взрыхлен в разных направлениях. В конце концов нападавший одержал верх и зверски расправился со своей несчастной жертвой, буквально вырвав ей конечности из суставов, о чем свидетельствует единственное, что осталось от м-ра Уилли, — его правая нога, обутая в башмак. Очевидно, нападавший обладал необычайной физической силой.

Наш корреспондент в Данвиче отмечает, что здешние жители, в целом очень необщительные, в равной мере разгневаны и напуганы, подозревая в косвенной причастности к случившемуся кое-кого из местных. В то же время они упрямо отрицают возможность того, что непосредственный убийца м-ра Уилли или миссис Уилкерсон, бесследно исчезнувшей две недели тому назад, является членом их общины».

Отчет завершался сведениями о семейных связях Ховарда Уилли, а после него шли совершенно пустые материалы, должные, по-видимому, заполнить информационный вакуум вокруг свершившихся в Данвиче злодеяний. Властям, полиции и журналистам сказать было нечего — все их усилия разбивались о каменную стену молчания, которым все без исключения аборигены встречали малейшую попытку заговорить с ними о случившихся ужасных событиях. Но один многозначительный штрих все же не ускользнул от пытливых глаз исследователей: в обоих случаях следы с места преступления вели к водам Мискатоника, и это позволяло предположить, что существо, виновное в смерти двух несчастных жителей этой глухой деревни, обитало где-то в реке.

Несмотря на полуночный час, спать Эбнеру совсем не хотелось. Собрав просмотренные газеты, он вышел на берег реки, свалил их там в кучу и поджег. Постояв немного у костра, он двинулся обратно в дом. Пожара он не опасался — ночной воздух был абсолютно недвижим, да и трава еще с прошлого раза выгорела на много ярдов вокруг.

Громкий треск ломаемого дерева так внезапно вклинился в почти оглушившее его жуткое крещендо лягушек и козодоев, что он вздрогнул и поспешно шагнул обратно к костру. «Заколоченная комната», — пронеслось у него в голове. В тусклых отблесках костра ему показалось, что окно над мельничным колесом стало шире, чем прежде. Неужели это древнее строение может рухнуть сейчас, прямо у него на глазах? От этой мысли он непроизвольно зажмурился, но за какое-то мгновение до этого уловил краем глаза бесформенную тень, мелькнувшую и исчезнувшую где-то за мельничным колесом. Почти одновременно с этим послышались размеренные всплески воды. Больше Эбнеру ничего услышать не удалось — голоса лягушек, которые за последнюю минуту будто взбесились, заглушили все остальные звуки.

Эбнер постоял в раздумье. Бог с ней, с тенью, сказал он себе, да и вообще, никакая это не тень, а просто отблески пламени догоравшего костра. Что касается плеска воды, то эти звуки вполне могла издать стая крупных рыб, стремительно мчавшихся вниз по течению Мискатоника. И все же, и все же… Покачав головой, он решительно направился в комнату с заколоченными ставнями.

По пути он зашел в кухню, прихватил там керосиновую лампу и уже затем двинулся наверх. Повернув в замке ключ, он распахнул дверь и едва не упал в обморок от жуткого смешения запахов, которые плотной волной хлынули в коридор. Аромат речной воды Мискатоника и резкая болотная вонь, тошнотворный запах слизи, остающейся на прибрежных камнях и корягах после ухода воды, и чудовищное зловоние гниющих останков животных самым кошмарным образом перемешались в этом омерзительном помещении.

Несколько секунд Эбнер стоял, не решаясь переступить порог комнаты. Причудливая, ни на что не похожая комбинация запахов в очередной раз вызвала в его душе смутную тревогу, но он постарался, насколько мог, отогнать ее. В конце концов, запахи могли свободно проникнуть сюда с реки сквозь незакрытый оконный проем. Подняв лампу повыше, он осветил стену и окно, что располагалось над колесом. Он все еще стоял у порога, но даже оттуда было видно, что из оконного проема исчезло не только стекло, но и рама. И даже оттуда было видно, что раму выломали изнутри!

Пораженный этим неожиданным открытием, Эбнер стремительно выскочил в коридор, захлопнул дверь, повернул в замке ключ и чуть ли не кубарем скатился вниз по лестнице, чувствуя, что вот-вот сойдет с ума.

V

Внизу ему удалось взять себя в руки. Все увиденное им в верхней комнате дополняло каталог загадочных явлений, с первыми из которых он столкнулся сразу же по приезде в дедовский дом. Сейчас он четко осознавал, что все эти необъяснимые странности, будучи явлениями одного плана, весьма тесно связаны между собой, и, если ему удастся докопаться до самой сути, все обязательно станет на свои места.

Однако, располагая большим количеством данных, он не мог увязать их воедино — этому мешал его академический ум, не позволявший принять в качестве основополагающей гипотезы дерзкую, почти невероятную и при этом верную догадку, которая могла бы объяснить все от начала до конца. Теперь он уже не сомневался, что в комнате наверху нашла себе пристанище какая-то неведомая тварь. Было бы просто глупо верить в то, что сильнейший запах с реки может сам по себе проникнуть в одну комнату и совершенно не ощущаться при этом в других помещениях: в кухне, спальне… Да, слишком глубоко засела в нем привычка к рациональному мышлению, с сожалением отметил про себя Эбнер.

Достав из кармана прощальное письмо деда Лютера, он принялся в который уже раз его перечитывать.

«…Ты единственный, кому удалось вырваться из этого выморочного поселка и получить образование; посему я надеюсь, что ты воспримешь все должным образом, ибо мозг твой не обременен ни суеверием невежества, ни предрассудками, свойственными излишней учености…»

Дед был прав — разгадка леденящей кровь тайны рода Уэйтли лежала за пределами досягаемости рационального мышления.

Его беспорядочные мысли были внезапно прерваны резким телефонным звонком. Эбнер поспешно сунул письмо в карман и схватил трубку.

Дрожащий от ужаса, умоляющий о помощи мужской голос вихрем ворвался в его мозг. Он четко выделялся на фоне голосов других абонентов, которые, прильнув к своим аппаратам, жадно ловили каждое слово человека, внезапно застигнутого трагическим поворотом событий. Один из слушающих (Эбнер не различал их по голосам, так как все они были для него равно безликими) определил звонившего:

— Это Люк Лэнг!

— Вызовите сюда отряд полиции, да поскорее! — верещал Люк Лэнг. — Эта тварь ползает у меня под дверью! Подлаживается, как бы ее высадить. Уже пыталась влезть в окно!

— Что за тварь, Люк? — послышался женский голос.

— Господи! Да откуда мне знать? Какая-то страшная, мерзкая тварь, каких я отродясь не видывал. Шлепает вокруг дома, как кисель! Ох, вы поскорей там с полицией, а то будет поздно. Она уже сожрала моего пса…

— Повесь трубку, Люк, а то мы не сможем вызвать полицию, — сказал кто-то.

Но охваченный ужасом Люк был уже не в состоянии прислушиваться к советам:

— О боже, она ломает дверь! Дверь уже вся прогнулась…

— Люк! Люк! Ты слышишь? Повесь трубку!

— Она лезет в окно! — орал обезумевший от страха Люк. — Выбила стекло! Боже! Боже! Не оставь же меня! О, эта рука! Какая жуткая ручища! Боже! Какая у нее морда!..

Голос Люка перешел в леденящий душу вопль. В трубке послышался звон разбитого стекла и треск дерева, а затем все внезапно стихло — и в доме Люка Лэнга, и на телефонной линии. Но уже секунду спустя хор голосов взорвался вновь:

— Скорее на помощь!

— Встречаемся у Бишопов!

— Проклятье! Это все делишки Эбнера Уэйтли!

Невероятная, жуткая догадка парализовала его мозг. С великим трудом он заставил себя оторвать трубку от уха, опустить ее на рычаг и отключиться от воющего телефонного бедлама. Он был расстроен и напуган. Оказывается, деревенские жители всерьез считали его виновником происходивших в округе ужасов, и он интуитивно чувствовал, что эти подозрения имели под собой нечто большее, нежели традиционная неприязнь к чужаку.

Он и думать не хотел о том, что происходило сейчас в доме Люка Лэнга — да и в других данвичских домах, — однако искаженный предсмертным ужасом голос Люка все еще звучал у него в ушах. Бежать, бежать отсюда как можно скорее — эта мысль сверлила ему мозг, не давая ни секунды покоя… А невыполненные обязательства перед покойным Лютером?… Бог с ними, с этими распроклятыми обязательствами — тем более что кое-что все-таки сделано: он просмотрел все дедовские бумаги, за исключением книг; он договорился с эйлсберийскими плотниками о сносе мельницы; а что касается продажи этого дряхлого особняка, то это можно сделать через какое-нибудь агентство.

Бросившись в спальню и лихорадочно растолкав по чемоданам свои вещи, он отнес их в машину. Кажется, ничего не забыто, в том числе и дневник Лютера, так что можно трогаться в путь. Но следом за этой мыслью у него возникла другая: а почему, собственно? Почему он должен тайно, по-воровски, убегать отсюда? За ним нет никакой вины — и пусть кто-нибудь попытается доказать обратное. Он вернулся в дом и, устроившись за кухонным столом, достал из кармана письмо деда Лютера. В доме стояла тишина, которую нарушал лишь доносившийся снаружи кошмарный хор лягушек и козодоев. Но на сей раз Эбнеру было не до ночных криков — он с головой погрузился в содержание дедовского послания.

Это письмо он перечитывал уже, наверное, в сотый раз, но от этого оно не становились понятнее. Что, например, означала фраза «дело не только во мне», которую Лютер написал при упоминании о безумии рода Уэйтли? Ведь сам-то он до конца дней своих сохранил здравый ум. Жена Лютера скончалась задолго до рождения Эбнера, тетя Джулия умерла молодой девушкой, а что касается матери Эбнера, то ее жизнь ничем не была запятнана. Оставалась тетя Сари. В чем же состояло ее безумие? Ведь именно ее имел в виду Лютер, когда писал о том, что род Уэйтли поражен безумием. За какие деяния старик заточил ее в верхней комнате, откуда она так и не вышла живой?

И что скрывалось за странной просьбой убить какое бы то ни было живое существо, которое встретится ему, Эбнеру, на мельнице? «Неважно, какой оно будет величины и какого обличья…» Даже если это всего-навсего безобидная жаба? Паук? Муха? Черт бы побрал этого Лютера Уэйтли с его манерой говорить загадками, что уже само по себе выглядит как вызов нормальному образованному человеку. А может, старик все же считал Эбнера жертвой «суеверия учености»? Но, боже правый, ведь старая мельница кишмя кишела жуками, пауками, сороконожками и прочими подобными тварями; кроме того, там, несомненно, обитали и мыши. Неужели Лютер Уэйтли всерьез предлагал своему внуку уничтожить всю эту живность?

Внезапно за его спиной послышался звон разбитого стекла и раздался глухой стук, как будто на пол упало что-то тяжелое. Эбнер вскочил на ноги и бросился к окну, но злоумышленник уже успел скрыться в ночном мраке, и до ушей Эбнера донесся только быстрый удаляющийся топот ног.

На полу вперемешку с осколками стекла лежал булыжник, к которому куском обычной бечевки, что используется в магазинах и лавках, был привязан сложенный в несколько слоев клочок оберточной бумаги. Отвязав бечевку, Эбнер развернул бумагу и увидел грубые каракули: «Уберайся отседа пока тибя не кокнули». Оберточная бумага и оберточная бечевка. Это могло быть и угрозой, и дружеским предостережением, но в любом случае было ясно, что записку эту написал и подбросил Тобиас Уэйтли. Презрительно усмехнувшись, Эбнер скомкал бумагу и швырнул ее на середину стола.

Все еще пребывая в смятении, он тем не менее решил про себя, что бежать отсюда очертя голову совершенно ни к чему. Он останется здесь — и не только для того, чтобы убедиться в правильности своих догадок о судьбе Люка Лэнга (как будто после того жуткого телефонного монолога могли еще оставаться какие-то сомнения), но и для того, чтобы предпринять последнюю попытку разгадать тайну, которую старик Лютер унес с собой в могилу.

Потушив лампу, он в кромешной темноте отправился в спальню и, не снимая с себя одежды, с наслаждением растянулся на кровати. Однако заснуть он не смог — ему не давала покоя мысль о том, что он безнадежно запутался в огромном количестве фактов, которые стали известны ему за последние несколько дней; а ведь достаточно было найти одно-единственное ключевое звено, чтобы, потянув за него, распутать всю цепь. Эбнер был абсолютно уверен в существовании такого звена — более того, он интуитивно чувствовал, что оно, до сих пор незамеченное, лежит прямо у него перед глазами.

Вот уже добрых полчаса он ворочался с боку на бок, борясь с охватившей его бессонницей, как вдруг за пульсирующим хором лягушек и козодоев ему послышался размеренный плеск воды. Доносившийся, несомненно, с Мискатоника, он приближался с каждой секундой и в конце концов зазвучал мощно, как шум океанского прибоя. Эбнер сел в кровати, напряженно вслушиваясь в непонятный звук; но тут шум воды внезапно прекратился, сменившись другим звуком, от которого у Эбнера по коже забегали мурашки: он услышал, как кто-то карабкается наверх по мельничному колесу. Недолго думая, Эбнер вскочил на ноги и выскользнул из спальни.

Он услышал звук тяжелых, приглушенных шагов, исходивший со стороны заколоченной комнаты. Затем раздалось нечто вроде глухого сдавленного плача, похожего на детский, который несколько минут спустя совершенно неожиданно оборвался. После этого воцарилась полная тишина — казалось, даже неистовые вопли лягушек и козодоев не в силах были нарушить ее.

Эбнер вошел в кухню и зажег керосиновую лампу. Освещая себе путь, он осторожно поднялся наверх и остановился у запертой двери. Первые несколько секунд он не слышал ничего, но затем уловил легкий шорох, который прозвучал для него подобно удару грома.

В комнате кто-то дышал!

С трудом подавив в себе страх, Эбнер вставил в скважину ключ и осторожно повернул его. Держа лампу высоко над головой, он рывком распахнул дверь, переступил порог — и остановился, объятый ужасом.

Его взору предстала стоявшая посреди комнаты кровать, на которой сидела на четвереньках некая чудовищная тварь с безволосой и грубой, будто дубленой, шкурой — омерзительный гибрид человека и лягушки. Видимо, Эбнер застал его за трапезой — тупая жабья физиономия монстра и перепончатые, почти человеческие, ладони, которыми завершались его мощные, длинные передние конечности, выраставшие из туловища наподобие лягушачьих лапок, были густо измазаны кровью. Холодные рыбьи глаза чудовища уставились на Эбнере…

Эта немая сцена продолжалась не более секунды.

С леденящим душу горловым клекотом — «Йе-йя-а-а-а-уа-уа-ха-ха-а-а-нга-га-а-хву-у-у-у…» — тварь поднялась на дыбы и ринулась на Эбнера, вытянув перед собой свои громадные страшные лапищи.

Реакция Эбнера была молниеносной — словно провидение подсказало ему, как нужно действовать в этот кошмарный момент истины. Он размахнулся и изо всех сил швырнул керосиновую лампу в набегавшего монстра.

Яркое пламя мгновенно охватило жуткую телесную оболочку жабоподобной твари. Остановившись как вкопанная, она принялась яростно терзать свою плоть, тщетно пытаясь сбросить с себя пожиравший ее огонь. Глухое, низкое рычание внезапно сменилось пронзительным визгом:

— Ма-ма-ма-ма — ма-а-а-ма-а-а-а-а-а!..

Эбнер с силой захлопнул дверь и опрометью бросился вниз. Он летел по коридорам и комнатам, слыша громкий стук сердца, которое готово было вот-вот выскочить из груди. Даже оказавшись в автомобиле, где можно было чувствовать себя в относительной безопасности, он долго не мог прийти в себя. Лишенный почти всяких чувств и почти ослепленный неописуемым ужасом, он включил зажигание и, дав полный газ, помчался, не разбирая дороги, прочь от этого проклятого места.

Старые бревна постройки занялись как сухой трут, и вскоре густой белый дым, клубившийся над особняком, сменился высоко взметнувшимся в ночное небо столбом яркого пламени. Но этого Эбнер уже не видел. Вцепившись в рулевое колесо, он как одержимый гнал машину, полузакрыв глаза, будто стремясь навсегда избавить свое сознание от увиденной им чудовищной картины, а вслед ему летели с вершин черных холмов издевательские крики козодоев и доносилось с болот ехидное кваканье лягушек.

Но ничто было не в силах заставить его забыть сцену того поистине безумного катаклизма, коим завершились его долгие попытки раскрыть тайну старого дома. То, что он наконец-то узнал о заколоченной комнате, буквально обжигало его мозг — настолько ужасной была подоплека всех событий и явлений, так или иначе связанных с этим зловещим помещением. Он вспомнил свои далекие детские годы; вспомнил огромные, наполненные кусками сырого мяса блюда, которые дед Лютер ежедневно относил в заколоченную комнату. Наивный — он думал, что тетя Сари сама готовит это мясо; но сейчас он знал, что его поедали сырым. Он вспомнил упоминания о «Р.», который «наконец-то вернулся» после внезапного бегства — вернулся под единственную известную ему крышу. Он вспомнил и заметки Лютера об исчезнувших овцах и коровах и об останках диких животных, а также восстановил в памяти записи, касавшиеся способности «быстро уменьшаться или увеличиваться в размерах в зависимости от питания» и «регулирования» этих размеров за счет «строгой диеты». Совсем как у глубоководных! После смерти Сари Лютер окончательно перестал кормить того, кого ранее держал «на строгой диете», надеясь, что бессрочное заточение без воды и пищи убьет узника заколоченной комнаты. И все же он не верил в это до конца — именно поэтому он так настойчиво убеждал Эбнера лишить жизни «какое бы то ни было живое существо», которое тот обнаружит в стенах комнаты над мельницей. И Эбнер действительно обнаружил эту тварь, но, не придав значения дедовскому предостережению, не стал преследовать ее. Выломав ставни и неосторожно разбив окно в заколоченной комнате, он дал ей свободу, и за какие-то несколько дней отпущенное на волю существо, питаясь сначала пойманной в Мискатонике рыбой, а затем, по мере своего дьявольского роста, различными крупными животными и, наконец, человеческой плотью, выросло в то самое чудовище, от которого едва удалось спастись Эбнеру; чудовище, являющее собой жуткий гибрид человека и земноводного, но в то же время сохранившее в себе такие человеческие черты, как привязанность к родному дому и к матери, которую оно призывало на помощь перед лицом неминуемой смерти; чудовище, порожденное нечестивым союзом Сари Уэйтли и Рэлсы Марша; чудовище, которое навсегда останется в памяти Эбнера Уэйтли, — его кузен Рэлса, приговоренный к смерти железной волей деда Лютера, вместо того чтобы давным-давно быть отпущенным в морские глубины для встречи с глубоководными, коим благоволят великие Дагон и Ктулху!

За гранью времен

1

После двадцати двух лет непрестанных ночных кошмаров, после бесчисленных попыток избавиться от диких и невероятных фантазий, ставших со временем частью моей жизни, я не рискну поручиться за полную достоверность описываемых ниже событий, имевших место — если это был все же не сон — в Западной Австралии в ночь с 17 на 18 июля 1935 года. Во всяком случае я еще не потерял надежду на то, что все происшедшее было просто еще одной из множества галлюцинаций, благо поводов для нервного расстройства у меня в те дни хватало с избытком. Но увы, и эта слабая надежда каждый раз угасает, едва соприкоснувшись со страшной реальностью.

Итак, если выяснится, что все случившееся не является плодом моего воображения, человечеству останется лишь воспринять это как предупреждающий знак, поданный нам таинственными силами Вселенной, и отказаться от непомерных амбиций, осознав ничтожность собственного бытия в кипящем водовороте времени. Ему также следует быть готовым ко встрече с доселе неведомой опасностью, которая, даже не будучи в состоянии охватить целиком всю нашу расу, может обернуться чудовищными и непредсказуемыми последствиями для многих наиболее смелых и любознательных ее представителей. Последнее обстоятельство и побудило меня выступить с этим сообщением, дабы предостеречь людей от попыток проникнуть в тайну тех древних развалин, которые не так давно стали предметом исследований возглавляемой мной экспедиции.

Я утверждаю, что в ту ночь, находясь в здравом уме и памяти, я столкнулся с явлением, могущим в корне переменить наш взгляд на окружающий мир. Все, что я стремился развенчать как легенду и вымысел, получило, наоборот, ужасающее подтверждение. Я отчасти даже благодарен охватившей меня тогда панике, ибо она стала причиной потери одной вещи, которая, будь она извлечена из той гибельной бездны, явилась бы окончательным и неопровержимым доказательством моей правоты.

Я был единственным, кто все это видел — и до сих пор я никому об этом не рассказывал. Я не мог помешать другим продолжить начатые мною раскопки, но, к счастью, непрестанные бури и движущиеся пески пока еще не позволили им добиться успеха. Мною движет не столько забота о собственном душевном равновесии, сколько желание предупредить тех, кто отнесется ко всему здесь написанному всерьез.

Данный отчет — значительная часть которого на первых порах не сообщит ничего нового людям, следящим за публикациями в прессе, особенно в некоторых научных изданиях — пишется сейчас в каюте корабля, везущего меня домой. По завершении этой работы я передам ее моему сыну Уингейту Пизли, профессору Мискатоникского университета — единственному члену моего семейства, не оставившему меня после того давнего случая с амнезией[38] и лучше других осведомленному о некоторых обстоятельствах моей жизни. Во всяком случае он менее всех прочих будет склонен подвергать сомнению то, что я собираюсь поведать о событиях той роковой ночи.

Я ничего не сказал ему до своего отплытия, почтя за лучшее сделать это в письменной форме. Последовательное изложение на бумаге создаст более полную и убедительную картину происшедшего, чем это мог бы сделать мой бессвязный и взволнованный устный рассказ.

Дальнейшая судьба этих записок будет зависеть только от моего сына -он волен передать их, сопроводив собственными комментариями, в любые инстанции, какие сочтет наиболее для того подходящими. Что же касается тех возможных читателей, кто не знаком с обстоятельствами, предшествовавшими моему открытию, то специально ради них я предпосылаю сему труду достаточно пространную вводную часть.

Итак, меня зовут Натаниэль Уингейт Пизли; имя мое должно быть известно тем, кто еще помнит газетные истории, наделавшие шуму лет тридцать тому назад, или более поздние — шести семилетней давности — письма и статьи в специальных журналах по психологии. В печати тогда широко обсуждались подробности странной формы амнезии, в которой я находился с 1908 по 1913 год; распространению всевозможных слухов немало способствовали предания и легенды, связанные с колдовством, магией и разными жуткими проявлениями безумия, посей день бытующие в окрестностях небольшого старинного городка в штате Массачусетс, который был и остается моим основным местом жительства. Должен сразу оговориться, что ни моя наследственность, ни ранние годы жизни не позволяли предполагать наличие отклонений в умственном развитии или каких-нибудь иных нарушений психики. Этот факт представляется важным, поскольку далее речь пойдет об удивительных явлениях, существующих где-то ВНЕ моего бытия и лишь по прихоти судьбы отбросивших на меня свою зловещую тень.

Может статься, что сам этот столетиями сохранявшийся дух города Аркхэма с его ветхими домами, населенными призраками далекого прошлого, оказался особенно уязвимым для проникновения подобного рода теней — хотя и эта версия кажется мне весьма сомнительной, принимая во внимание характер последовавших за тем событий. Главным здесь является то, что я по своему происхождению и биографии мало чем отличаюсь от большинства местных жителей. Перемена пришла откуда-то извне — откуда именно, я по сей день затрудняюсь описать словами.

Родителями моими были Джонатан и Ганна (Уингейт) Пизли, происходившие родом из двух коренных хаверлийских семей. Я родился и рос в Хаверхилле, в старой усадьбе на Бордмэн-стрит близ Голден-хилла, и не бывал в Аркхэме до тех пор, пока в 1895 году не устроился в Мискатоникский университет на должность преподавателя политической экономии.

С той поры еще в течение тринадцати лет жизнь моя текла спокойно и размеренно. В 1896 году я женился на Алисе Кизар, также родом из Хаверхилла; трое моих детей — Роберт, Уингейт и Ганна появились на свет соответственно в 1898, 1900 и 1903 годах. В 1898 году я стал адъюнкт-профессором[39], а с 1902 года носил уже полное профессорское звание и ни разу за все это время не проявлял интереса ни к оккультизму, ни к психопатологии.

Но вот однажды — это был четверг 14 мая 1908 года — произошел тот самый странный припадок амнезии. Все случилось внезапно, хотя позднее я пришел к выводу, что неясные видения, короткими пробежками возникавшие за несколько часов до того — нечто бессмысленно хаотическое, встревожившее меня в первую очередь своей неординарностью — вполне могли быть расценены как своеобразные предваряющие симптомы. Голова моя буквально раскалывалась, я испытывал такое чувство, будто кто-то со стороны пытается проникнуть в самые глубины моего сознания.

Припадок как таковой начался около десяти часов двадцати минут утра, в тот момент, когда я вел занятия по политической экономии — «история и современные тенденции развития экономических учений» — для младшего курса и нескольких присутствовавших в зале студентов постарше. Вдруг перед моими глазами возникли какие-то странные образы, мне показалось, что я нахожусь не в классной комнате, а в совершенно ином помещении самого необычного, даже абсурдного вида. Мысли и речь помимо моей воли отдалились от обсуждаемого предмета, и студенты тотчас заметили, что здесь творится что-то неладное. Затем я, теряя сознание, тяжело рухнул на стул и погрузился в обморок, из которого меня так и не смогли вывести. В свое нормальное состояние я вернулся через пять лет четыре месяца и тринадцать дней.

Позднее мне рассказали, что со мной тогда происходило. Я почти не подавал признаков жизни в течение шестнадцати с половиной часов, несмотря на все усилия врачей, к тому времени уже перевезших меня в мой дом на Крэйн-стрит, 16. В три часа утра 15 мая мои глаза открылись и я подал голос, но очень скоро врачи и члены моей семьи пришли в сильнейшее смятение оттого, что и как я говорил. Было ясно, что я не представляю себе, кто я такой, и не помню ничего из собственного прошлого, хотя по какой-то причине я, как им показалось, всячески старался скрыть этот пробел в своих знаниях. Взгляд мой, останавливаясь на окружающих, явно их не узнавал, а движения лицевых мышц резко отличались от моей обычной мимики.

Да и сама речь моя была сильно затруднена, скована и вообще казалась речью иностранца. Я испытывал определенные сложности с управлением своими речевыми органами, а моя манера выражаться имела тот неестественно-выспренний оттенок, какой бывает характерен для людей, долго и основательно изучавших английских язык по книгам и при этом полностью лишенных живого языкового общения. Произношение было каким-то по-варварски чужеядным, а словарь включал в себя как давно уже забытые архаизмы, так и совершенно непостижимые новообразования.

В числе последних было одно выражение, впоследствии — спустя двадцать дет — вспомнившееся самому молодому из врачей при обстоятельствах, глубоко его поразивших. Ибо теперь он услышал это выражение вторично — на сей раз уже как новый термин, получающий все большее распространение сначала в Англии, а затем и в Соединенных Штатах. Несмотря на сложность и безусловную новизну этого термина, он в мельчайших деталях воспроизводил те загадочные слова, что были услышаны доктором в Аркхэме весной 1908 года. На моем физическом состоянии болезнь практически не отразилась, хотя мне потребовалось довольно много времени для того, чтобы вновь научиться владеть всеми частями тела и выполнять даже самые простые и обыденные операции. По этой и ряду иных причин, связанных с потерей памяти, я еще долго находился под строгим медицинским наблюдением.

Когда я наконец понял, что все мои попытки утаить от окружающих провалы в памяти оказываются тщетными, я открыто признал этот факт и начал с удивительной жадностью заново накапливать всевозможную информацию. Вскоре докторам начало казаться, что, едва убедившись в достаточно спокойном отношении людей к постигшей меня болезни, я совсем перестал интересоваться своим прошлым и собственной личностью вообще. Вместо этого я сосредоточил основные усилия на изучении отдельных вопросов истории, естественных наук, искусства, языка и фольклора — причем если некоторые из них были чрезвычайно трудны для понимания, то другие были совершенно элементарны и известны чуть ли не каждому ребенку, в то же время умудрившись каким-то образом изгладиться из моей памяти.

Но зато, как вскоре выяснилось, я обладал обширными познаниями в областях, недоступных для современной науки — познаниями, которые я не только не стремился проявить, но по возможности тщательно скрывал. Так однажды я имел неосторожность сослаться в разговоре на некоторые исторические факты, относящиеся ко временам гораздо более древним, чем в состоянии были представить себе наши ученые-историки — и тут же поспешил обратить свои слова в шутку, заметив неподдельное изумление на лицах собеседников. Кроме того, я имел весьма странную привычку рассуждать о будущих событиях как об уже совершившихся, что два или три раза вызвало у людей настоящий испуг.

Понемногу подобные необычные проявления случались все реже, а потом и вовсе прекратились, хотя некоторые наблюдатели были склонны приписать их исчезновение принятым мною мерам предосторожности, а отнюдь не утрате самих этих сверхъестественных знаний. В самом деле, я выказывал поразительную активность в изучении языков, обычаев и перспектив развития окружающей меня цивилизации, напоминая при этом любознательного путешественника, прибывшего сюда из каких-то далеких чужих краев.

Получив соответствующее разрешение, я целыми днями просиживал в библиотеке колледжа, а еще какое-то время спустя предпринял ряд весьма необычных экспедиций, в промежутке между которыми я прослушал специальные курсы лекций в американских и европейских университетах — все это вызывало множество разных толков на протяжении нескольких последующих лет. В тот период временя мое уникальное заболевание принесло мне определенную известность среди крупнейших светил психологии — известность, которой я как мог пользовался для расширения своих контактов в научных кругах. Неоднократно мне приходилось фигурировать на лекциях в роди экспоната, демонстрируя в своем лице типичный экземпляр повторного формирования личности — при этом я часто ставил лекторов в тупик своими эксцентричными заявлениями и заставлял их подозревать во всем этом тщательно скрываемую издевку.

Мне крайне редко случалось встречать по-настоящему дружелюбный прием. Что-то в моем облике и речи отпугивало людей и пробуждало в них чувство антипатии, словно я являлся существом бесконечно далеким от всего, что они считали здоровым и естественным. Постепенно разговоры о темной и мрачной бездне, заключенной в самой природе моего сознания и связанной с какой-то непреодолимой отчужденностью меня от их мира, переросли в устойчивое и почти единодушное мнение.

Моя собственная семья мало отличалась в этом смысле от всех прочих. С момента моего странного пробуждения жена воспринимала меня с крайним ужасом и неприязнью, утверждая, что будто видит во мне кого-то чужого и абсолютно ей неизвестного, вселившегося в тело ее супруга. В 1910 году она оформила официальный развод и даже позднее, после возвращения меня в нормальное состояние в 1913 году, категорически отказывалась со мной встречаться. Точно так же относились ко мне мой старший сын и дочь — совсем еще дитя; никого из них с тех пор я не видел.

И лишь мой второй сын Уингейт нашел в себе силы преодолеть страх и отвращение, вызванные случившейся со мной переменой. Он также чувствовал во мне чужака, но, несмотря на свой малый возраст — ему тогда было лишь восемь лет — сохранял надежды на то, что однажды мое настоящее "я" вернется в свою телесную оболочку. Когда это и впрямь произошло, он немедленно меня разыскал и вскоре законным порядком перешел под мою опеку. Все последующие годы он оказывал посильную помощь в моих изысканиях, и сегодня, в возрасте тридцати пяти лет, он носит уже звание профессора в Мискатоникском университете. Но в период амнезии я ничуть не удивлялся и почти не обращал внимания на страх и ненависть, которые сеял вокруг себя — ибо сознание, голос и выражение лица того существа, что проснулось 15 мая 1908 года, на самом деле не имело ничего общего с Натаниэлем Уингейтом Пизли.

Я не собираюсь рассказывать здесь во всех подробностях о своей жизни с 1908 по 1913 год — желающие могут ознакомиться с ними, просмотрев подшивки старых газет и научных журналов, как поступил позднее и я сам. Скажу лишь, что, будучи признан в целом вменяемым и допущен к пользованию своими денежными средствами, я расходовал их достаточно рачительно, большей частью на путешествия и на занятия в различных центрах науки и культуры. Путешествия мои, однако, никак нельзя было отнести к разряду обычных — как правило, я надолго исчезал в самых отдаленных и пустынных уголках планеты. Так, в 1909 году я провел месяц в Гималаях, а в 1911 привлек внимание прессы своим походом на верблюдах вглубь неисследованных пустынь Аравийского полуострова. Что происходило во время этих экспедиций — навсегда осталось загадкой, в том числе теперь и для меня самого.

Летом 1912 года я зафрахтовал судно, на котором предпринял плавание в арктические широты на север от Шпицбергена, по возвращении откуда выказывал явные признаки разочарования. В конце того же года я в полном одиночестве провел несколько недель в громадном комплексе известковых пещер в Западной Виргинии, намного превзойдя по продолжительности экспедиции как своих предшественников, так и всех позднейших исследователей. Система этих лабиринтов столь запутана, что проследить мой маршрут в их глубинах не представляется возможным.

Говоря о моих научных занятиях, нельзя не отметить необычайно высокие темпы усвоения информации; судя по всему, интеллектуальные возможности моей второй личности на несколько порядков превосходили мои собственные — те, что были изначально даны мне природой. Скорость чтения и работоспособность были просто феноменальными. Я мог запомнить во всех подробностях содержание книги, лишь бегло перелистав ее страницы, а моя способность мгновенно разгадывать сложнейшие умопостроения и извлекать из них самую суть производила на ученых мужей воистину потрясающий эффект. Время от времени в газетах появлялись статьи почти скандального характера, в которых утверждалось, будто я могу по своей воле изменять и направлять мысли и действия других людей, хотя я, безусловно, старался не злоупотреблять этим опасным даром.

Другие сообщения подобного рода касались моих близких сношений с представителями различных оккультных обществ, а также учеными, которых не без основания подозревали в связях с некими мистическими сектами, ведущими свое происхождение с древнейших времен. Все эти слухи, не получившие тогда реального подтверждения, в значительной мере провоцировались моим пристрастием к чтению трудов весьма сомнительного содержания — ведь справляясь в библиотеке о редких старинных книгах, практически невозможно сохранить это дело в тайне.

Имеются свидетельства — подкрепленные в свою очередь заметками на полях книг — того, что я очень внимательно изучил такие произведения, как «Cultes des Goules» графа д'Эрлетта, «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна, «Unaussprechlichten Kulten» фон Юнцта, уцелевшие фрагменты из загадочной «Книги Эйбона», а также «Necronomicon» безумного араба Абдул Альхазреда. И потом, ни для кого не являлась секретом беспрецедентная активизация всевозможных магических и сатанинских культов как раз в период моего странного превращения.

К лету 1913 года я начал проявлять признаки апатии и не раз намекал на какие-то грядущие перемены в моем состоянии. Я говорил, что во мне начинают пробуждаться воспоминания о прежней жизни — правда, большинство знакомых считали это обычной уловкой, ибо все мои откровения касались лишь тех фактов, которые могли быть позаимствованы из моей частной переписки прошлых лет.

В середине августа я вернулся в Аркхэм и поселился в своем давно уже пустовавшем доме на Крэйн-стрит, Там я установил необычный по внешнему виду прибор, собранный по частям различными фирмами-изготовителями научной аппаратуры в Европе и Америке и тщательно охраняемой от взоров специалистов, могущих сделать какие-нибудь догадки о его назначении. Те, кто видел этот прибор — привезший его рабочий, служанка и новая экономка — в один голос утверждали, что это была ни с чем не сравнимая мешанина из рычагов, колес и зерцал, высотой не более двух футов, шириной и длиной в один фут. Выпуклое центральное зеркало аппарата имело идеально круглую форму. Все эти сведения впоследствии подтвердились изготовителями каждой отдельной детали из числа упомянутых в описании. Вечером в пятницу 26 сентября я отпустил экономку и прислугу до следующего полудня. Допоздна в доме горел свет, и я находился там не один -соседи видели, как к крыльцу подкатил на автомобиле худой темноволосый мужчина, в котором по каким-то неуловимы приметам безошибочно угадывался иностранец.

Последний раз свет в окнах видели около часу ночи. В два часа пятнадцать минут совершавший обход полицейский заметил, что автомобиль все еще стоит у обочины тротуара; в доме было темно. При повторном обходе около четырех часов автомобиля на месте не оказалось.

В шесть часов утра зазвонил телефон в доме доктора Уилсона и запинающийся голос с сильным иностранным акцентом попросил доктора заехать ко мне домой и вывести меня из состояния глубокого обморока. Это звонок — а он пришел по междугородной линии — был сделан, как впоследствии установила полиция, из телефонной будки на северном вокзале Бостона; что же до странного иноземца, то никаких следов его существования обнаружено не было. Когда доктор прибыл ко мне домой, он нашел меня полулежащим в мягком кресле посреди гостиной. Я был без сознания. На полированной поверхности стола, придвинутого почти вплотную к креслу, остались царапины и вмятины, указывавшие на то, что здесь прежде стоял какой-то сравнительно крупный и массивный предмет. Необычного аппарата в доме не оказалось и никаких известий о нем с тех пор не поступало. Несомненно, ночной пришелец забрал аппарат с собой.

В камине домашней библиотеке была найдена целая гора еще теплого пепла, очевидно, оставшегося после сожжения всех — до мельчайшего клочка — бумаг, на которых остались мои записи, сделанные с момента наступления амнезии. Мое дыхание внушило доктору Уилсону некоторые опасения, но после подкожной инъекции оно выровнялось и стало спокойней.

В одиннадцать часов пятнадцать минут утра 27 сентября мое тело начало шевелиться, а на застывшем, как маска, лице стало проглядывать живое выражение. Доктор Уилсон обратил внимание на то, что выражение это больше напоминало мой первоначальный облик, чем облик, характерный для моего «alter ego». Около половины двенадцатого я произнес несколько звуковых сочетаний, мало походивших на человеческую речь. Казалось, я веду борьбу с чем-то внутри себя. Наконец уже после полудня — к тому времени в доме появились отпущенные мной накануне служанка и экономка — я заговорил по-английски:

— ...Среди ортодоксальных экономистов того периода мы можем выделить Джевонса как типичного представителя преобладавшей тогда тенденции к соотнесению казалось бы далеких друг от друга научных понятий. Он, в частности, пытался установить связь между экономическими циклами процветания и депрессии и циклическим образованием и исчезновением пятен на поверхности Солнца, что можно считать своего рода вершиной подобных... Натаниэль Уингейт Пизли вернулся — нелепый призрак из прошлого, на временной шкале которого все еще значилось майское утро 1908 года, университетская аудитория и ряды студентов-первокурсников, не сводящих глаз с обшарпанного стола на лекторской кафедре.

2

Мое возвращение к нормальной жизни оказалось трудным и болезненным процессом. Потеря пяти лет создает в этом плане гораздо больше проблем, чем это можно себе представить на первый взгляд, а в моем случае имелось еще множество дополнительных сложностей.

Все, что я узнал о своих действиях в период с 1908 года, крайне меня озадачило и огорчило, но я постарался смотреть на эти вещи философски. Поселившись со своим вторым сыном, Уингейтом, в доме на Крэйн-стрит, я попытался возобновить преподавательскую деятельность — моя прежняя профессорская должность была любезно предложена мне руководством колледжа. Я вышел на работу в феврале 1914 года и продержался несколько семестров, к этому времени окончательно убедившись в том, что последние пять лет не прошли даром для моего здоровья. Хотя мои умственные способности как будто не пострадали — по крайней мере я очень хотел бы на это надеяться -и личность моя восстановилась во всей ее цельности, я не мог сказать того же о своих нервах. Меня часто преследовали неясные тревожащие сны, порой мне в голову приходили идеи самого странного свойства, а когда начавшаяся мировая война направила мои мысли в историческую плоскость. я вдруг обнаружил, что рассматриваю события прожитого с какой-то совершенно необычной — чтоб не сказать неприемлемой для нормального человека — точки зрения.

Мои представления о времени — в частности, моя способность проводить грань между последовательным и одновременным — казались отчасти нарушенными; у меня иногда появлялись химерические идеи о возможности, живя в каком-то конкретном временном промежутке, перемещать при этом свое сознание в пределах вечности с целью непосредственного изучения как прошлых, так и будущих веков.

В связи с продолжающейся войной у меня порой возникало такое чувство, будто я могу вспомнить некоторые из ее весьма отдаленных последствий -словно я уже знал ее итоги и мог смотреть на нее ретроспективно, владея информацией о событиях, которым еще только предстояло свершиться. Все эти псевдо-воспоминания сопровождались приступами сильной боли и ощущением искусственного психологического барьера, отделяющего их от остальных участков моей памяти.

Когда я в разговорах с другими пробовал осторожно намекнуть на эти свои впечатления, ответная реакция была самой разной. Иные глядели на меня подозрительно, иные с оттенком сожаления, а некоторые мои знакомые с математического факультета сразу подхватили тему и сообщили мне о новых открытиях в теории относительности, тогда обсуждавшихся в узких научных кругах и лишь позднее получивших широкую известность. Доктор Альберт Эйнштейн, сказали они, скоро уже низведет понятие времени до статуса одного из нескольких обычных измерений, свободное перемещение в пределах которого будет не так уж и невозможно.

Между тем причуды расстроенного воображения захватывали меня все больше, что повлекло за собой мой уход с работы в 1915 году. Некоторые из ощущений начали приобретать раздражающую отчетливость — мне все чаще приходила в голову мысль о том, что моя амнезия была своего рода насильственным обменом, что мое второе "я" было в действительности некой внешней силой, происходившей из далеких и неведомых нам сфер, и что моя собственная личность была подвергнута одновременному встречному перемещению. Так я постепенно перешел к размышлениям на весьма скользкую и опасную тему, а именно — о местопребывания моей настоящей личности в те годы, когда чья-то чужая воля распоряжалась моей физической оболочкой. Необычный круг интересов и странное поведение этого «временного владельца» беспокоили меня все сильнее, и я продолжал выискивать все новые и новые подробности в газетах и журналах тех лет, а также в свидетельствах очевидцев.

Оказалось, что многие связанные с этим делом странности каким-то жутким образом сочетались с расплывчатыми и туманными образами, которые иной раз возникали в моем мозгу. Я принялся лихорадочно искать любые зацепки, любые крохи информации о научных занятиях и путешествиях моего зловещего двойника. Впрочем, отнюдь не все мои тревоги концентрировались вокруг этого полу-абстрактного предмета. Еще одним беспокоившим меня моментом были сны, которые постепенно становились все более живыми и конкретными. Догадываясь о том, как они будут восприняты окружающими, я избегал говорить на эту тему с кем бы то ни было, исключая лишь моего сына и нескольких врачей-психологов, которым вполне доверял. Позднее, однако, я решился провести довольно основательное исследование всех схожих случаев заболевания, дабы выяснить, насколько типичными или, наоборот, нетипичными были подобные видения среди людей, оказавшихся жертвами амнезии.

Результаты этого исследования, подкрепленные авторитетом опытных психологов, историков, антропологов и психиатров и основанные на данных обо всех известных случаях раздвоения личности, начиная с легенд об одержимых дьяволом и кончая современными научно аргументированными фактами, не только не успокоили, но скорее еще больше встревожили и напугали меня. Как выяснилось, мои сны не имели аналогов среди громадного большинства описанных в разное время случаев амнезии. Удалось, правда, выделить несколько письменных свидетельств, озадачивших меня именно поразительным сходством с моим собственным опытом. Часть из них относилась к древнему фольклору, другие представляли собой истории болезни, обнаруженные в медицинских архивах, было даже два или три анекдота, затерявшихся на страницах общей истории.

Таким образом, моя форма заболевания оказалась невероятно редкой, хотя примеры ее при желании можно было найти в самые разные исторические эпохи. На некоторые столетия при водилось по одному, два, а то и по три таких случая, на другие — вообще ни одного, по крайней мере ни одного документально подтвержденного.

Суть каждого из этих случаев была одна и та же— человек, обладающий острым и незаурядным умом, в один прекрасный момент вдруг резко меняется и начинает вести образ жизни, в корне отличный от прежнего, что продолжается в течение более или менее значительного отрезка времени. На первых порах перемена эта характеризуется потерей памяти, а также частичной либо полной утратой речевых и двигательных навыков, а затем — невероятно быстрым поглощением знаний в различных областях науки, истории, искусства и антропологии, причем эта бурная активность сочетается с какой-то нечеловеческой способностью к усвоению огромных объемов информации. После этого происходит столь же внезапное возвращение первичного существа, и человеку до конца его дней периодически досаждают неясные потусторонние сны, содержащие обрывки необычных и страшных воспоминаний, тщательно удаленных кем-то из его сознания.

Близкое сходство найденных описаний ночных кошмаров с моими собственными — вплоть до самых, казалось бы, второстепенных деталей — не оставляли сомнений в их безусловной однородности. В одном или двух случаях у меня промелькнуло смутное ощущение знакомства, словно я прежде уже общался с этими людьми по каким-то неведомым космическим каналам, природа которых не поддается логическому осмыслению. Трижды в рассмотренных нами отчетах встречалось упоминание о неизвестном аппарате вроде того, что был доставлен в мой дом накануне обратного превращения.

В ходе расследования я наткнулся на еще одну заинтересовавшую меня подробность — оказывается, в истории были не так уж редки случаи кратких явлений все тех же характерных кошмарных образов людям, никогда не впадавшим в состояние амнезии.

На сей раз это были люди более чем заурядных умственных способностей -иные из них находились на столь примитивном уровне развития, что казалось просто невозможным представить их в роли пусть даже элементарного телесного проводника для чужого разума с его ненасытным стремлением к познанию. На какую-то долю секунды люди эти ощущали на себе обжигающе пронзительное воздействие внешних сил — затем эта волна откатывалась, оставляя лишь слабое воспоминание о мгновенно открывшихся человеку ужасах вселенской бездны.

За последние полвека было отмечено по меньшей мере три таких случая -последний около пятнадцати лет назад. Не походило ли все это на поиск вслепую, ведомый кем-то очень далеким от нас, кем-то скрывающимся в неизмеримых глубинах времен? Не имели ли мы дела с чудовищными экспериментами, источник и смысл которых лежали за гранью человеческого понимания?

Таковы были лишь некоторые из вопросов, мучивших меня в те часы, когда моя фантазия особенно распалялась под влиянием сделанных мною открытий и следующих отсюда предположений и домыслов. И все же было бы нелепым отрицать наличие какой-то связи между легендами незапамятной древности и сравнительно недавними проявлениями странной амнезии, жертвы которой — точно так же, как и лечившие их врачи — не имея никакого понятия о других поденных случаях, везде описывали одни и те же индивидуальные симптомы, во всех деталях совпадавшие с моими.

Я по сей день опасаюсь пускаться в рассуждения относительно природы моих снов, становившихся со временем все более навязчивыми. В них все чаще начали проглядывать зловещие признаки безумия, и я порой всерьез тревожился за свое душевное здоровье. Быть может, я имел дело с особого рода заблуждением, характерным для всех вообще людей, переживших временную потерю памяти? Не исключено, что первопричиной этого явились попытки нашего подсознательного существа заполнить образовавшийся вдруг пробел некими порожденными внутри нас самих псевдовоспоминаниями.

Данной точки зрения — хотя мне лично больше нравилась альтернативная теория фольклорных традиций — придерживались многие психиатры, помогавшие мне в поисках идентичных клинических случаев и разделявшие мое изумление по поводу их несомненного сходства с моим собственным. Они не считали это состояние сумасшествием в чистом виде, классифицируя его скорее как одну из форм нервного расстройства. Полностью одобряя мою склонность изучать и анализировать это явление вместо того, чтобы попытаться забыть его или скрыть, они расценивали такие действия как абсолютно нормальные и правильные с точки зрения принципов психологии. С особым интересом я прислушивался к словам тех врачей и ученых, которые обследовали меня еще в период, когда моя физическая оболочка принадлежала другой личности.

Первые признаки моего расстройства не имели характера визуальных образов — это были уже упомянутые мной неясные и абстрактные ощущения. В частности, у меня постепенно развился страх перед самим собой, точнее -перед собственным телом. Я всячески избегал смотреть на него, как будто ожидал увидеть нечто совершенно чужое и непередаваемо отвратительное. Когда я все же решался опустить взгляд и видел свои ноги — обычные человеческие ноги в серых или голубых брюках — я испытывал огромное облегчение, хотя для того, чтобы совершить сей нехитрый поступок, мне каждый раз приходилось выдерживать нелегкую внутреннюю борьбу. Я старательно отворачивался от попадавшихся на моем пути зеркал и всегда брился только в парикмахерских.

Далеко не сразу я уловил связь между этими явлениями и мимолетными зрительными галлюцинациями, к тому времени также начавшими меня преследовать. Впервые я это понял, когда почувствовал, как некая внешняя сила пытается искусственно отгородить отдельные участки моей памяти. Эти короткие, как вспышка, галлюцинации, безусловно, имели особый глубинный смысл и непосредственно касались крайне важных для меня вещей, но чье-то постороннее вмешательство не оставляло мне никаких надежд проникнуть в этот смысл и разгадать суть этих вещей. Нечто непонятное творилось и со временем, раз за разом я отчаянно и безуспешно пытался расположить обрывки видений хоть в какой-то хронологической последовательности.

Сами видения были поначалу скорее просто непривычными, нежели наводящими ужас. Мне казалось, что я нахожусь внутри огромного помещения, величественные каменные своды которого едва виднеются в вышине. Монументальность и строгая форма арочных перекрытий чем-то напоминали постройки времен Римской империи. Я разглядел колоссальных размеров полукруглые окна, гигантские двери и множество пьедесталов или столов, каждый высотой с обычную комнату. Длинные полки из темного дерева тянулись вдоль стен и были заняты рядами непомерно больших фолиантов с иероглифическими символами на корешках.

Все видимые участки каменной кладки были покрыты затейливой резьбой -изогнутые линии, пересекаясь и расходясь под всевозможными углами, создавали впечатление математически выверенной композиции и в конечном счете образовывали все те же странные иероглифы. Гранитные блоки чудовищной величины, из которых были сложены стены, имели — судя по линиям стыка -выпуклую верхнюю часть, идеально подогнанную под вогнутую поверхность следующего ряда кладки.

В помещении не было стульев или кресел, но широкие пьедесталы были заняты лежавшими в беспорядке книгами, листами бумаги и тем, что, вероятно, играло роль письменных принадлежностей — фигурными кувшинами из фиолетового металла и стержнями, один конец которых был заострен. Хотя эти огромные тумбы были выше моего роста, я тем не менее временами получал возможность как бы взглядывать на них сверху. На некоторых из них стояли большие круглые сферы из светящихся кристаллов, служивших здесь вместо ламп, и непонятные механизмы, самыми заметными деталями которых были стекловидные трубки и длинные металлические рычаги.

Окна были застеклены и забраны решетками из толстых прутьев. Я не решился приблизиться к ним и выглянуть наружу, но с того места, где я стоял, были видны верхушки отдельных папоротникообразных растений. Пол был вымощен массивными восьмиугольными плитами, ковры или портьеры при этом отсутствовали.

Позднее мне привиделось, будто я медленно передвигаюсь по циклопическим каменным коридорам, опускаюсь и поднимаюсь наклонными галереями — лестниц нигде не было, так же как не было ни одного прохода шириной менее тридцати футов. Отдельные части зданий, внутри которых я находился, казалось, поднимались в небо на высоту нескольких тысяч футов.

На разных уровнях я встречал множество темных сводчатых склепов и люков с никогда не поднимавшимися крышками, опечатанных металлическими полосами и — это ощущалось сразу — скрывавших внизу что-то таинственное и непередаваемо жуткое.

Я был здесь как будто на положении пленника, и безысходный ужас, казалось, витал надо всем, на что бы я ни направил свой взор. Я чувствовал, что издевательски кривляющиеся иероглифы .на стенах несут в себе смертельную опасность, от которой — как это ни странно — одно лишь неведение может меня уберечь.

Я увидел бесконечные ряды окруженных садами монументальных строений, протянувшиеся вдоль мощеных улиц, каждая шириною в добрых двести футов. Здания сильно отличались одно от другого по внешнему облику, но редко какое из них не достигало пятисот футов в. поперечнике и тысячи футов в высоту. Иные простирались на несколько тысяч футов по фасаду, а иные врезались вершинами в серые пасмурные небеса.

Все это было построено из камня или бетона с использованием того самого изогнутого типа кладки, что был отмечен мною еще в самом начале. Крыши были плоскими, часто с небольшими садами на них и почти всегда с зубчатыми парапетами. Иногда мне попадались на глаза террасы, приподнятые над уровнем земли открытые площадки и широкие поляны посреди сплошного моря растительности. На дорогах мне порой удавалось заметить некие признаки движения, но в ранних своих снах я еще не мог разобраться в этих деталях. На определенном расстоянии друг от друга стояли грандиозные темные башни цилиндрической формы, далеко возвышавшиеся над остальными строениями. В отличие от последних, эти башни имели однотипную конструкцию и казались намного более древними — даже при взгляде на них издали возникало ощущение упадка и медленного разрушения. Они были выложены из прямоугольных базальтовых глыб и слегка сужались от земли к закругленным верхушкам. Ни в одной башне не было окон или иных отверстий, кроме огромных дверей внизу. Я разглядел еще несколько зданий поменьше, также несших на себе печать времени и по своему архитектурному типу схожих с цилиндрическими башнями. Вокруг этих угрюмых сооружений как будто концентрировалась атмосфера страха и скрытой угрозы — та же самая, что расползалась от запечатанных люков в нижних этажах дворца.

Разбросанные всюду сады тоже выглядели весьма зловеще — очень уж непривычными были растения, раскачивавшиеся на ветру по сторонам широких аллей. Преобладали, как ни странно, гигантские папоротники — иногда зеленые, а иногда отвратительно бледные, цвета поганки. Местами над зарослями поднимались пальмы с тонкими коленчатыми, как у бамбука, стволами.

Были там также росшие пучками подобия цикадовых[40], заросли странных темно-зеленых кустарников и деревья, напоминавшие по виду хвойные. Цветы — мелкие, бледные и совершенно мне незнакомые — были высажены в клумбах различной конфигурации и во множестве виднелись просто среди травы. На отдельных террасах или в разбитых на крышах садах можно было увидеть более крупные и яркие цветы, отнюдь не радовавшие глаз своими отвратительно-хищными формами — эти, вне всякого сомнения, были плодами искусственной селекции. Невероятной величины и окраски грибы располагались в соответствии с определенной схемой, что выдавало наличие хорошо развитой садоводческой традиции. В больших парках внизу еще можно было заметить стремление сохранить естественный растительных покров, но садики на крышах были ухожены вплоть до фигурной стрижки кустов и деревьев. Небо почти постоянно было затянуто тучами, временами я становился свидетелем потрясающих грозовых ливней. Изредка появлялось и солнце — оно было куда крупнее обычного — или луна, на поверхности который я не смог обнаружить никаких известных мне примет. В одном-двух случаях, когда небо прояснялось, я мог наблюдать созвездия, но почти ничего не узнавал. Даже те немногие, что казались мне знакомыми, были как-то странно искажены и смещены; по их положению на небе я определил, что нахожусь где-то в южном полушарии, в районе тропика Козерога.

Дальний горизонт скрывался в дымке, сквозь которую я различал за пределами города полосу джунглей, состоявших из гигантских папоротников, пальм, лепидодендронов[41] и сигиллярий[42] -все это фантастическое нагромождение крон, стволов и ветвей призрачно колебалось в поднимавшихся от земли потоках испарений. В воздухе над городом чувствовалось перемещение каких-то тел, но пока еще я не мог разглядеть их как следует.

Начиная с осени 1914 года меня начали посещать сны, в которых я как бы совершал медленный полет над городом и его окрестностями. Я видел широкие дороги, уходившие через дремучие заросли к другим расположенным поблизости городам столь же причудливо-мрачной архитектуры. Я видел чудовищные сооружения из черного либо радужного камня на полянах и расчищенных участках леса и длинные дамбы, перерезавшие темное пространство болот. Однажды подо мной открылось протянувшаяся на много миль равнина, сплошь усеянная руинами базальтовых строений, близких по стилю к тем лишенным окон, закругленным башням, что привлекли мое внимание еще в первом городе.

И только много позднее я в первый раз увидел море — туманное пространство, уходившее в бесконечность за каменными молами одного из гигантских городов и отвлекавшее утомленный взор от этого невероятного скопления дворцов, куполов и арок.

3

Как я уже отмечал, эти видения далеко не сразу начали проявлять свою зловещую природу. Многим людям, случается. снятся и более странные сны -составленные из бессвязных обрывков дневных впечатлений, картин и прочитанных книг, прихотью воображения слитых в одну фантастическую сюжетную форму.

Иной раз я пытался воспринимать свои сны как нечто вполне естественное, хотя никогда ранее не был предрасположен к вещам подобного рода. Часть из этих кажущихся аномальными явлений — убеждал я себя — в действительности могли иметь массу самых простых и обыденных источников, выследить и раскрыть которые мне не удавалось по каким-то чисто субъективным причинам; другие же могли отражать почерпнутые из книг сведения о растительном мире и прочих деталях жизни планеты в доисторическую эпоху, каких-нибудь сто пятьдесят миллионов лет назад — в Пермский или Триасовый период.

По прошествии нескольких месяцев, однако, чувство страха начало постепенно брать верх над всеми остальными. Сны к тому времени уже приобрели вид непосредственно личных воспоминаний, тогда-то я и попробовал провести связь между ними и абстрактными ощущениями иного рода — наличием некого барьера, блокирующего отдельные участки моей памяти, нарушением временного восприятия, пребыванием в моем теле чуждого мне разума в период между 1908 и 1913 годами, и, наконец, необъяснимым отвращением к своему внешнему облику, которое я так и не смог в себе побороть.

Когда же в мои сны начали проникать отдельные конкретные подробности, постоянно испытываемый мной ужас возрос тысячекратно, и однажды — это случилось в октябре 1915 года — я решил предпринять кое-какие практические шаги. Именно с того дня я приступил к интенсивному изучению всех прошлых случаев амнезии, чувствуя, что мне необходимо найти реальное объяснение всему, что со мной происходит, и вырваться из сжимающих мое сознание тисков.

Однако — как об этом уже говорилось — первые же результаты исследований оказали на меня совершенно противоположное действие. Я был потрясен, узнав, насколько полно дублировались мои сны: в ряде аналогичных случаев, особенно если учесть, что многие описания их были сделаны задолго до того, как человечество достигло современного уровня геологических знаний — таким образом была опровергнута моя идея о книжном происхождении представлявшихся мне доисторических ландшафтов.

Вдобавок ко всему, многие отчеты содержали ряд самых неожиданных рассуждений, связанных с картинами огромных дворцов, садов, джунглей и прочих уже знакомых мне по снам вещей. Ладно бы речь шла только о самом зрелище и оставленных им смутных и тяжелых впечатлениях, но отдельные встречавшиеся мне мысли граничили с откровенным безумием или же с откровенным богохульством. Самым страшным было то, что мои собственные псевдовоспоминания приобрели как бы дополнительный импульс, позаимствовав многое из прочитанного. При этом большинство врачей по-прежнему считали продолжение моих поисков наиболее целесообразным и разумным в данной ситуации.

Тогда же я основательно взялся за изучение психологии; Уянгейт вскоре последовал моему примеру — именно эти занятия положили начало его научной деятельности и принесли ему впоследствии профессорскую должность. В 1917-1918 годах я прослушал специальный курс лекций в Мискатоникском университете. Мой интерес к вопросам медицины, истории, антропологии с годами не ослабевал; я предпринял серию поездок в отдаленные библиотеки, в конечном счете добравшись до мало кому известных трудов по мистике и черной магии, столь привлекавших некогда моего не в меру любознательного двойника. Среди прочих мне попались и несколько книг, побывавших когда-то в его — то есть в моих собственных— руках, и я с волнением прочел пометки на полях и даже поправки, внесенные прямо в текст странным уродливым почерком и в выражениях, указывающих на несвойственные нормальному человеку стиль и образ мышления.

Пометки делались на том языке, на котором была написана каждая из этих книг -писавший, похоже, знал их одинаково хорошо, хотя это знание явно отдавало академизмом. Но одна из надписей на страницах «Unaussprechlichten Kulten» фон Юнцта резко отличалась от всех прочих. Она была выполнена теми же чернилами, что и пометки на немецком языке, но состояла из причудливых криволинейных иероглифов, не имеющих, насколько я мог судить, ничего общего с любым земным иероглифическим письмом. Зато они полностью соответствовали тому алфавиту, надписи на котором постоянно фигурировали в моих снах -надписи, смысл которых порою начинал смутно доходить до моего сознания, но всегда останавливался, не пересекая последней зыбкой грани между реальной памятью и сновидением.

В окончательное замешательство меня привели работники читального зала, утверждавшие на основании данных предыдущих осмотров книг и записей в картотеке их выдачи, что все указанные пометки могли быть сделаны только мною самим — то есть тем, кто, пользуясь моим обликом и именем, изучал эти тома до меня. Достаточно сказать, что сам я ни в каком виде не владел тремя языками из числа задействованных.

Собрав воедино все имевшиеся у меня материалы, старинные и современные, медицинские и антропологические, я обнаружил гораздо более тесное переплетение древних мифов и описанных позднее галлюцинаций, чем это можно было заключить из первых беглых осмотров. Непонятно, каким образом вполне правдоподобные описания пейзажей палеозойской или мезозойской эры могли войти составной частью в мифологические сюжеты, создававшиеся во времена, когда возможность получения столь точных научных данных была совершенно исключена. Факты здесь противоречили здравому смыслу и одновременно они же подсказывали первопричину формирования столь схожих между собой галлюцинаций.

Без сомнения, повторявшиеся случаи амнезии постепенно создали некую общую мифологическую модель, которая, разрастаясь, начала со временем оказывать уже обратное влияние на людей, ставших жертвами этой болезни, возвращаясь к ним в виде одних и тех же псевдовоспоминаний. Лично я в период своего беспамятства прочел и изучил все эти древние сказки — мое позднейшее расследование это полностью подтвердило. Почему тогда не допустить, что мои сны и эмоциональные переживания явились лишь отражением тех знаний, что были получены мной через посредство загадочной второй личности? Некоторые из упомянутых выше мифов близко соприкасались с другими известными легендами о мире, существовавшем на Земле до появления человека — прежде всего с древнеиндийскими сказаниями, где говорилось о неизмеримых и ошеломляющих безднах времени — теми, что позднее вошли составной частью в современную теософию.

Древние мифы и посещавшие меня галлюцинации были схожи в главном: и те, и другие недвусмысленно намекали на то, что человечество являлось лишь одной из множества высокоразвитых цивилизации, в разные времена населявших эту планету. Если верить преданиям, существа странного, непередаваемого облика воздвигли башни до небес и проникли во все тайны природы задолго до того, как первый земноводный предшественник человека триста миллионов лет назад выполз на сушу из теплых океанских волн.

Некоторые из хозяев планеты прилетали сюда с далеких звезд — истоки этих цивилизаций порой терялись в глубинах космоса, который сам по себе был их ровесником; другие зарождались в земных условиях, опережая появление первых бактерий нынешнего жизненного цикла в той же степени, в какой сами эти бактерии опережали появление собственно человека. Измерение велось в миллиардах лет и сотнях галактик. Разумеется, здесь не могло быть и речи о времени в его человеческом понимании.

Но большая часть легенд и снов была связана с одной сравнительно поздно появившейся расой, представители которой, внешне резко отличавшиеся от всех известных нашей науке форм жизни, населяли Землю за сто пятьдесят миллионов лет до человека. Эта раса была величайшей из всех, ибо она одна смогла овладеть секретом времени.

Научившись проецировать свое сознание через миллионы лет в прошлое и будущее, они смогли узнать все, что когда-либо было известно, и все, что еще только будет известно прочим цивилизациям этой планеты за долгое время ее существования. Вмешательством этой расы в жизнь ее предшественников и последователей и объясняются все легенды о прорицателях и ясновидцах, в том числе и те, что вошли в мифологию человечества.

В их громадных библиотеках были собраны тексты и картины, содержавшие весь объем накопленных землянами знаний — начиная с истории развития и физиологии каждой разумной расы и заканчивая полным описанием ее достижений в любых областях жизни, многообразия ее языков и особенностей психологии. Из этого громадного объема информации Великая Раса выбирала и заимствовала те идеи, творения искусства и технические новшества, которые казались ей подходящими к ее собственных условиям. При этом добывать сведения в прошлом, когда перемещенному сознанию запрещалось вселяться в материальные формы, оказалось намного труднее, чем иметь дело с будущим. В последнем случае все происходило примерно таким образом: с помощью специальных технических средств личность исследователя проецировалась в будущее и двигалась по экстрасенсорным каналам вплоть до нужного временного отрезка, где после нескольких предварительных проб выбирала более-менее подходящего по уровню интеллекта представителя разумной расы, преобладавшей на планете в данный исторический период. Утвердясь в его мозгу и завладев соответствующим телом, исследователь отправлял замещенное сознание по обратному маршруту и вынуждал последнее обитать в телесной оболочке своего визави вплоть до завершения тем необходимой ознакомительной программы и возвращения каждого из них на свое место.

Спроецированное сознание, принимая физический облик представителя будущей расы, обычно выступало в качестве рядового члена данного общества и старалось в максимально короткий срок собрать всю возможную информацию о его достижениях.

Между тем вытесненное сознание, оказавшееся в чужом времени и чужом теле, находилось под неусыпным наблюдением и охраной. Особо следили за тем, чтобы оно не нанесло вреда телу — своему временному обиталищу; одновременно из него с помощью особой системы тестов извлекали все, что могло представлять хоть какой-нибудь интерес для исследователей. Часто допрос велся на его родном языке — если соответствующие сведения были получены в ходе предыдущих экспедиций в будущее. Когда существа, принадлежавшие к Великой Расе, оказывались не в состоянии физически воспроизвести язык, на котором изъяснялся тот или иной носитель пришлого сознания, в дело вступали хитроумные машины, игравшие роль переводчика.

Сами эти существа внешне представляли собой огромные складчатые конусы высотой до десяти футов, голова и некоторые другие органы которых помещались на концах толстых эластичных отростков, выходивших из вершины конуса. Мысли свои они выражали посредством щелкающих и скребущих звуков, издаваемых огромными лапами или клешнями, венчавшими два из четырех упомянутых отростков, а передвигались путем расширения и сжатия нижней части конуса, покрытой каким-то особым клейким ферментом.

Когда перенесенная во времени личность истощала свое изумление и законное негодование по поводу происшедшего, и когда — учитывая все физиологические различия — она немного привыкала и приспосабливалась к своему новому облику, ей давали определенную свободу передвижения и возможность знакомиться с окружавшим ее непривычным миром. С предусмотренными в таких случаях предосторожностями и в обмен на особого рода услуги ей позволялось странствовать по всем обитаемым районам планеты в гигантских воздушных кораблях или в сухопутных аппаратах с атомными двигателями, стремительно проносившихся по широким и гладким трассам; ее также допускали в библиотеки, где хранились все сведения о прошлом и будущем Земли.

Подобное отношение вскоре примиряло пленников со своей участью; обладая живым и гибким умом — не зря же перед захватом их тел производилась своеобразная селекция — они быстро осваивались в новой для них обстановке и, преодолевая периодически приступы ужаса и отчаяния, бросались в головокружительную бездну времени, жадно поглощая сведения о прошлом и будущем — и прежде всего о ближайшем будущем тех рас и эпох, из которых они сами происходили.

Порой отдельным пленникам дозволялось даже встречаться друг с другом и вести разговор как бы через века, тысячелетия и миллионы лет, разделявшие две точки во времени, когда их внешние формы были захвачены бесцеремонными пришельцами. Кроме того, каждый из них был принужден составить на своем родном языке подробный отчет о себе, своей цивилизации и том историческом периоде, в котором он жил; позднее эти документы направлялись в хранилища Центральных Архивов.

Из общего числа плененных сознаний следует выделить группу, пользовавшуюся особыми привилегиями. Это были так называемые «окончательные переселенцы», обитавшие в дряхлых телах тех представителей Великой Расы, которые, чувствуя близость смерти, пожелали предотвратить неизбежное угасание своего разума, перенеся его в будущее и вселившись в чужой, молодой и здоровый организм. Количество этих злосчастных узников было не так уж и велико, ибо долголетие, вообще свойственное Великой Расе, ослабило в ней любовь к жизни — в первую очередь это касалось как раз наиболее ярких и незаурядных умов, которые только и были способны к проецированию. Именно такое переселение сознаний и породило случаи внезапных — и окончательных -изменений личности, примеры которых можно найти в истории человечества. Что же до обычных исследовательских экспедиций, то, узнав все, что его интересовало в будущем, пришелец создавал проекционный аппарат наподобие того, который переправил сюда его сознание, и осуществлял обратную проекцию. В результате он и его недавняя жертва вновь оказывались каждый в своем собственном теле.

Подобная реставрация была невозможна лишь в одном случае — когда какое-нибудь из двух тел умирало до завершения экспедиции. Тогда сознание исследователя — подобно тем старикам, кто стремился проецированием отдалить свою смерть — оставалось доживать чужой век в далеком будущем, либо же — в ином варианте — его невольный партнер превращался из временного пленника в окончательного и был обречен на существование среди Великой Расы до тех пор, пока не иссякнет жизнь в доставшейся ему телесной оболочке. Подобная судьба казалась менее ужасной, когда пленник и сам принадлежал к Великой Расе — каковые обмены случались не так уж и редко, ибо они чрезвычайно интересовались будущим собственной цивилизации. В то же время количество окончательно переместившихся представителей Великой Расы было крайне невелико — прежде всего благодаря строжайшему запрету на проецирование престарелых и умирающих особей на своих будущих соплеменников.

Выследив нарушителей запрета с помощью все той же проекции, их подвергали суровому наказанию в их новом облике или же осуществляли насильственный обратный обмен.

Случаи вторжения в прошлое исправлялись с особой тщательностью. Тем не менее в каждый конкретный период истории, начиная с момента изобретения мысленной проекции, в обществе присутствовала очень небольшая, но легко узнаваемая и контролируемая прослойка временных перемещенцев из древних эпох Великой Расы.

Прежде чем возвратить плененное сознание на его место в будущем его подвергали операции выборочного гипноза, блокируя те участки памяти, где содержались сведения о Великой Расе — это делалось во избежание возможных нежелательных последствий неконтролируемого переноса во времени больший объемов информации.

Несколько случаев обратного проецирования без предварительного стирания памяти уже вызвало и еще вызовет в будущем серьезнейшие катастрофы. Два таких случая — как мы можем включить из мифологических источников — и стали причиной того, что человечество узнало о существовании Великой Расы. Из всех ее материальных памятников уцелели лишь остатки каменных руин, утерянные в глухих и труднодоступных местах планеты, да еще не поддающиеся расшифровке фрагменты текста из так называемых Пнакотикских Манускриптов. Итак, возвращенное в свой век сознание сохраняло только ничтожные обрывки воспоминаний обо всем происшедшем с ним после внезапного приступа болезни. Все, что могло быть стерто, было стерто, и чаще всего период пребывания в амнезии оставался в памяти в виде сплошного пробела, лишь иногда тревожимого смутными тенями сновидений. Некоторым удавалось запомнить больше, и случайное соединение уцелевших обрывков воспоминаний могло отчасти прояснить картины прошлого.

Пожалуй, не было в истории такого периода, когда различные тайные секты не пытались бы придать этим воспоминаниям культовое значение. В «Некрономиконе» содержалось упоминание об одном из таких культов, приверженцы которого несколько раз оказывали помощь людям, чье сознание возвращалось из глубин прошлого, из эры Великой Расы. Эта последняя, сделавшись меж тем почти всеведущей, обратила свой взор к другим обитаемым мирам, исследуя с помощью мысленной проекции их прошлое и будущее. Она попыталась также проникнуть в древние тайны той бесконечно далекой, давно уже мертвой планеты, откуда однажды произошел их собственный разум — ибо разум Великой Расы был гораздо старше ее физической оболочки. Обитатели того умиравшего мира, овладев всеми возможными знаниями и секретами Вселенной, принялись спешно подыскивать себе новую планету и новую разумную расу, телесную форму которой они могли бы захватить массовым броском многих сознаний через пространство и время. Такая раса нашлась -это были конусообразные неуклюжие существа, населявшие Землю около миллиарда лет назад.

Таким образом и возникла Великая Раса, а мириады сознаний исконных хозяев Земли в один прекрасный миг вдруг обнаружили себя в ужасном качестве вымирающих жителей далекой и неизвестной планеты. Рано или поздно должно было наступить время, когда нынешняя Великая Раса тоже начнет вырождаться, после чего неизбежно встанет вопрос о новой массовой миграции ее самых выдающихся умов в тела другой расы, имеющей лучшие перспективы физического развития.

Такова была общая картина, составленная мною на основании тесно связанных между собой древних легенд и моих собственный сновидений. Когда же в 1920 году я всерьез занялся их сравнительным анализом, то очень скоро пришел к некоторым утешительным для себя выводам. Оказалось, что, если отбросить все домыслы и фантазии, здесь вполне могло найтись место и для более рационального объяснения. Пребывая в состоянии амнезии, я прочел огромное количество редких старинных книг — в том числе содержавших и описанные выше легенды; я также неоднократно встречался с членами разных тайных обществ и сект. Все это в конечном счете и составило основу сновидений, начавших досаждать мне тотчас по возвращении памяти. Что касается якобы моих собственных пометок на полях книг, выполненных странными иероглифами и на языках, которыми я до сих пор не владею, то за время своего беспамятства я вполне мог расширить свои лингвистические познания — впоследствии вновь их утратив — а иероглифы просто измыслить, руководствуясь их описаниями в старых легендах, позднее перешедшими и в мои сны. Пытаясь проверить эту версию, я вступил в сношения с некоторыми из предводителей таинственных культовых общин, но не добивался здесь взаимопонимания.

И все же удивительное совпадение клинических случаев, разделенных порой веками и пространствами континентов, продолжало меня беспокоить, хотя, с другой стороны, я отметил, что соответствующая фольклорная традиция имела куда большее распространение в прошлом, чем в наши дни. Вероятно, в прежние времена жертвы подобной формы амнезии были гораздо лучше моего осведомлены обо всех сопутствующих этому преданиях и непроизвольно начинали ассоциировать себя с существами из своих же доморощенных мифов — сказочными чудовищами, изгоняющими душу человека из его тела. Руководствуясь этими мотивами, они принимались активно загружать «пришельцев» всеми сведениями, какие по их мнению должны были представлять интерес в фантастическом мире далекого прошлого. Позднее, когда память их восстанавливалась, у них возникал обратный ассоциативный процесс, и они начинали утверждать, будто являются бывшими пленниками, вернувшимися в свое тело, временно побывавшее во власти инородного разума. Отсюда уже брали свое начало сны и псевдовоспоминания, дополнявшие таким образом общую мифологическую модель. Несмотря на кажущуюся громоздкость и неуклюжесть этой теории, она в конце концов потеснила в моем сознании все остальные — прежде всего в силу неубедительности любого иного истолкования. К тому же данная идея нашла поддержку некоторых видных психологов и антропологов.

Чем больше я размышлял на эту тему, тем более доказательными представлялись мне мои собственные аргументы, так что я постепенно выработал своеобразный иммунитет против назойливых снов и видений. Предположим, я вижу по ночам странные вещи — ну что из того? Это всего лишь отражение услышанного и прочитанного ранее. Предположим, я испытываю необъяснимое отвращение к некоторым вещам, меня мучают предчувствия и тревожат псевдовоспоминания? Ничего особенного — это все лишь отголосок тех мифов, что были восприняты мною в состоянии амнезии. Никакие мои сны, никакие мои абстрактные впечатления не имеют и не могут иметь реального веса. Вооружившись такой философской концепцией, я сумел вернуть себе душевное спокойствие, несмотря даже на то, что видения появлялись все чаще, с каждым разом дополняясь новыми подробностями. В 1922 году я почувствовал себя способным возвратиться к работе в университете, где я нашел практическое применение своим вновь обретенным знаниям, взявшись читать курс лекций по психологии. К тому времени моя профессорская должность была давно уже занята другим лицом — да и сама методика преподавания политической экономией претерпела в последние годы значительные изменения. Мой сын как раз тогда закончил последний курс колледжа и готовился к научной деятельности, так что мы много и плодотворно работали вместе.

4

Вне зависимости от происходивших со мной перемен я продолжал аккуратно записывать все увиденное в снах, расценивая эти отчеты как важные психологические документы. Сны между тем становились все более яркими и живыми, и мне порой стоило немалых трудов убедить себя в том, что это была лишь игра воображения, а никак не реальные воспоминания. В своих записях я изображал эти фантасмагории без каких-либо пояснений, в том виде, в каком они являлись мне из глубин сознания; наяву же я относился к ним так, как вообще следует относиться к иллюзиям. Я никогда ни упоминал об этом в частных беседах, но слухи о моих нелепых и странных дневниках все же просочились в местное общество; кое-кто уже начал поговаривать о наличии у меня опасных умственных отклонений. Справедливости ради должен отметить, что подобные мысли высказывались обычно людьми далекими от науки и не были поддержаны ни одним более-менее известным психологом или психиатром.

Из числа сновидений, посещавшим меня после 1914 года, я упомяну здесь лишь некоторые, поскольку полные отчеты и записи не являются секретом и могут быть предоставлены к услугам всех желающих, стоит лишь обратиться в соответствующий раздел университетской библиотеки. Понемногу сознание мое освобождалось от сжимавших его прежде тисков, и масштабы видений заметно расширились. Но и теперь это были только разрозненные фрагменты без какой-либо ясной мотивировки.

В своих снах я с каждым разом обретал все большую свободу перемещения. Я двигался по залам огромных каменных зданий, переходя из одного в другое широкими подземными коридорами, служившими, судя по всему, основными ходами сообщения. Изредка на самых нижних ярусах мне попадались на глаза все те же опечатанные люки, неизменно вызывавшие во мне чувство растерянности и страха.

Я видел грандиозные, отделанные мозаичной плиткой бассейны и комнаты, полные самых удивительных и невообразимых вещей. Перед моим взором вставали колоссальные подземные цеха, заполненные сложными машинами и приборами, назначение которых мне было неизвестно. Звуковой фон этих цехов начал проникать в мои сны лишь через несколько лет после первого появления их визуальной картины. Надо сказать, что зрение и слух были единственными из моих чувств, находившимися под воздействием галлюцинаций. Самое ужасное началось в мае 1915 года, когда я впервые увидел живых существ. Это произошло еще до того, как я познакомился с древними мифами и описаниями аналогичных случаев в истории медицины, и потому я был застигнут врасплох.

Еще ранее, по мере ослабевания барьеров, разгораживавших мое сознание, я начал замечать странные сгустки тумана в отдельных местах внутри здания или на улицах. Постепенно туманные пятна становились более плотными и определенными, пока однажды я не узрел очертания этих монстров во всех их красе. Передо мной возникли громадные, переливавшиеся радужными цветами конусообразные тела около десяти футов высотой и столь же широкие у основания конуса. Их толстая складчатая кожа была покрыта подобием чешуи, а из верхушек конуса выступали по четыре гибких отростка, каждый толщиною в фут, имевших ту же складчатую структуру, что и сами тела. Отростки эти могли сжиматься до минимума и вытягиваться, достигая десятифутовой длины. Два из них имели на концах нечто вроде огромных клешней, третий оканчивался четырьмя ярко-красными раструбами, а последний нес желтоватый, неправильной формы шар диаметров примерно в два фута, по центральной окружности которого располагались три больших темных глаза.

Эта уродливая голова была увенчана четырьмя длинными стебельками с утолщениями, напоминавшими по виду цветочные бутоны, а из нижней ее части свисали восемь бледно-зеленых усиков или щупалец. Основание конуса было окаймлено серым пружинящим материалом, который, растягиваясь и сокращаясь, передвигал таким образом всю эту громоздкую массу. Действия этих существ, хотя и совершенно безвредные, напугали меня еще больше, чем их внешний облик — труднее всего было представить столь жутких тварей делающими самые обыденные вещи, характерные, казалось бы, только для человека. Они неторопливо передвигались по залам дворца, брали с полок отдельные книги и переходили с ними к столам или же, наоборот, возвращали книга на свои места, предварительно сделав кое-какие записи особыми стержнями, которые они ловко сжимали бледно-зелеными щупальцами нижней части головы. Массивные конечности-клешни использовались ими при переноске книг и для разговора — речь их состояла из шорохов и пощелкиваний. У них не было никакой одежды, но имелись своеобразные рюкзаки или ранцы, одеваемые на верхнюю половину конуса. Как правило, они держали голову на одном уровне с вершиной тела, но при желании могли ее опускать или поднимать гораздо выше.

Три других отростка, находясь в бездействии, обычно свисали вдоль тела, вытянутые примерно на пять футов. По той скорости, с какой они прочитывали страницы книг, писали и управлялись со своими машинами — в частности, со стоявшими на столах аппаратами, которые имели какое-то отношение к мыслительной деятельности — я заключил, что степень развития их интеллекта была неизмеримо выше человеческой.

Позднее я уже видел их повсюду — они сновали по коридорам и громадным залам, обслуживали механизмы в сводчатых подземных цехах и мчались по широким дорогам в тяжелых остроносых машинах. Я довольно скоро перестал их бояться, обнаружив, что они на редкость гармонично — если слово «гармония» здесь вообще применимо — дополняли собой окружающий абсурдный пейзаж. Понемногу я научился различать их между собой, отметив, что некоторые особи держатся как-то скованно и неуверенно. Не выделясь среди прочих по внешнему виду, они резко отличались своим поведением и самой манерой двигаться — причем отличались не только от основной массы, но и друг от друга.

Эти последние много писали — сквозь дымку сновидений я разглядел, что их страницы были исписаны самыми разными типами знаков, но никогда я не видел выходящими из-под их пера обычные здесь криволинейные иероглифы. Пару раз, как мне показалось, промелькнул даже латинский алфавит. Большинство этих особей работали значительно медленнее, чем основная масса их собратьев. В то время мое присутствие в снах ограничивалось ролью пассивного бестелесного наблюдателя, свободно перемещавшегося во всех направлениях, не сходя, впрочем, с проторенных дорог и не превышая обычных здесь скоростей передвижения. Однако с августа 1915 года меня начали тревожить первые намеки на мою телесную форму. Я сказал — намеки, потому что в начальной фазе это было чисто абстрактное чувство, какой-то необъяснимый страх, связывающий мои сновидения с теми приступами брезгливости, что я еще прежде испытывал по отношению к своему телу. До той поры в снах я всячески избегал смотреть вниз на самого себя и, помнится, был рад отсутствию зеркал в огромных комнатах призрачного дома. Одновременно меня беспокоил тот факт, что я запросто мог обозревать поверхность каменных столов, каждый из которых был высотой не ниже десяти футов. Искушение взглянуть на свое тело во сне между тем росло, и настал момент, когда я не смог уже ему противиться. Сперва, посмотрев вниз, я вообще ничего не увидел. Чуть погодя я понял, что причина этого заключалась в невероятной длине моей шеи. Втянув голову в плечи, я осторожно повторил свой опыт и на сей раз увидел внизу чешуйчатое, переливающееся всеми цветами радуги конусообразное туловище — мое туловище! Это случилось в ту самую ночь, когда половина Аркхэма была разбужена диким безумным воплем, с которым я вырвался из объятий кошмара.

Понадобилось несколько недель повторяющихся ночных ужасов для того, чтобы хоть как-то приучить меня к своему новому уродливому облику. Во снах я двигался среди множества аналогичных тварей, читал книги, снятые с кажущихся бесконечными полок и часами писал, стоя у монументальных столов и держа стержень в зеленых щупальцах, растущих прямо из моей головы. Кое-что из прочитанного сохранилось в моей памяти. Это были описания других миров и вселенных, а также той смутной нематериальной жизни, что таится за границами всех вселенных вообще. Были там и повествования о разумных расах, населявших наш мир в незапамятные времена, и потрясающие хроники жизни суперинтеллектуальной цивилизации, которая будет населять его миллионы лет спустя после исчезновения последнего представителя человечества.

Я прочел те главы нашей собственной истории, о существовании которых не подозревает ни один из современных исследователей. Большая часть всего этого была написана на языке иероглифов, который я довольно быстро освоил с помощью специальных учебных машин — грамматические формы здесь образовывались по принципу агглютинации[43] при структуре корневых систем, не имеющей аналогов в нашей лингвистике. Многие тома были заполнены совершенно другими видами знаков, изученными мной точно таким же образом. Попадались — хотя и редко— книги на знакомых мне языках. Большим подспорьем в моих занятиях были очень толковые картины и рисунки, помещенные как среди текста, так и в отдельных к нему приложениях. Сколько помню, я составлял описание своей жизни и своего времени на английском языке. Из тех книг, что я читал, я по пробуждении мог вспомнить лишь незначительные и бессмысленные обрывки иноязычных фраз, так легко дававшихся мне во сне, но, независимо от этого, сама суть прочитанного нередко оставалась в моей памяти.

Так я узнал — задолго до того, как наяву изучил сходные случаи амнезии и древние мифы, от которых косвенно брали начало все мои сны — что окружавшие меня существа были величайшей в истории расой, подчинившей себе время и рассылающей своих невидимых разведчиков по всем эпохам и всем обитаемым мирам. Я узнал также, что мой разум был перенесен сюда на тот срок, в течение которого чужой разум будет владеть моим телом, и что рядом со мной находилось немало таких же плененных сознаний. Я даже как будто общался — на щелкающем языке Великой Расы — с другими пленниками из разных областей галактики и, прежде всего, нашей Солнечной Системы.

Там был один разум с планеты, известной нам как Венера, которому суждено будет жить еще в очень и очень далеком будущем, и другой — с одного из спутников Юпитера — живший шесть миллионов лет назад. Из числа земных обитателей мне встречался один, представлявший крылатую звездоголовую полурастительную расу, господствовавшую в Антарктике в эпоху палеогена; трое — от живших на Крайнем Севере покрытых густым мехом предшественников человека, поклонявшихся богу Цатхоггуа; один — от совсем уж чудовищной расы Чо-Чо; трое — от паукообразной цивилизации, населявшей Землю в позднейший период ее существования; пятеро — от тех жесткокрылых тварей, что придут на смену человечеству и станут в свое время объектом массового переноса сознаний Великой Расы, когда та столкнется с угрозой гибели; встречал я и представителей своей собственной расы.

Я общался с сознанием Юанг-Ли, философа, который будет жить около 5000 года н. э. в жестокой империи Цан-Чан; с одним из полководцев большеголовых темнокожих людей, владевших югом Африки за пятьдесят тысячелетий до Христа; с Бартоломео Корци, флорентийским монахом из 12-го столетия; с королем Ломара, правившим своей жуткой полярной страной за сто тысяч лет до сокрушительного нашествия с Запада низкорослых желтых Инутов. Я беседовал с сознанием Нуг-Зота, колдуна, возглавлявшего черных завоевателей в 16-ом тысячелетии н. э., с римлянином по имени Тит Цемпроний Блэз, квестором времен Суллы; с Хефнесом, египтянином из эпохи 14-й Династии, поведавшим мне страшную тайну Нарлатхотепа; со жрецом периода расцвета Атлантического царства; с Джеймсом Вудвиллом, джентльменом из Суффолка, свидетелем бурной Кромвелевской эпохи; с придворным астрономом до-инкского Перу; с австралийским физиком Нэвелом Кингстон-Брауном, который умрет в 2518 году; с великим магом страны Ыхе, бесследно исчезнувшей в Тихом океане; с Теодотидом, греко-бактрийским чиновником из 3-го века до н. э.; с пожилым французом Пьером-Луи Монтенью, современником Людовика XIII; с Кром-Йа, киммерийским вождем, жившим за пятнадцать тысяч лет до н.э. — и еще со многими другими, кого я не берусь уже перечислять. Каждое утро я просыпался в холодном поту и не раз после того пробовал, опираясь на данные современной науки, решить этот вопрос радикально — либо полностью опровергнуть, либо подтвердить реальную значимость своих снов, но тогда все наши традиционные понятия о ходе история предстали бы в совершенно ином, слишком уж фантастическом свете.

Я не мог не содрогнуться при одной только мысли о тайнах, скрывавшихся в нашем прошлом, и об опасностях, подстерегающих нас в будущем. Многое из того, что я узнал от существ, чьи расы придут на смену человечеству, я до сих пор не решаюсь опубликовать.

После исчезновения людей господство на планете перейдет к могущественной цивилизации насекомообразных, в тела которых и переселятся лучшие умы Великой Расы, когда их старший мир окажется на пороге ужасающей катастрофы. Позднее, когда жизненный цикл Земли будет на исходе, они вновь переместятся во времени и пространстве, захватив похожие на луковицы тела растительных существ на Меркурии. Но и после их ухода на Земле еще будут существовать разумные расы — отчаянно цепляясь за остывающую планету и проникая все глубже в земные недра, они продержатся вплоть до ее неизбежного окончательного разрушения...

Между тем в снах я все еще продолжал писать труд о своем времени -отчасти по собственной воле, а отчасти подгоняемый обещаниями расширить доступ к архивам и предоставить свободу передвижения по населенным районам планеты. Главное хранилище знаний, по заказу которого я выполнял эту работу, находилось глубоко под землей в самом центре города. Это грандиозное сооружение намного превосходило по прочности своих конструкций все иные созданные Великой Расой и было рассчитано на то, чтобы пережить любые природные катаклизмы,

Все, что было записано на больших листах плотного и очень крепкого материала, сделанного на основе волокон целлюлозы, переплеталось в книги, которые хранились каждая в отдельном ящике или контейнере из сравнительно легкого нержавеющего металла; на крышке его в обрамлении сложных геометрических узоров помещалось название книги, написанное на языке Великой Расы.

Контейнеры располагались в строгом порядке в особых прямоугольной формы камерах, изготовленных из того же металла, и запирались хитроумной системой поворотов шарообразной дверной ручки. Моей рукописи было выделено свое место среди позвоночных — эта секция предназначалась для человеческой расы, а также для мохнатых гиперборейцев и разумных рептилий, непосредственно предварявших нас в роли хозяев планеты.

Ни разу ни один из снов не дал мне полной картины прожитого от начала и до конца дня. Видения появлялись разорванными фрагментами вне всякой хронологической последовательности. Например, я имел очень смутное представление об условиях своей жизни в мире снов, хотя я как будто припоминал большую каменную комнату, которая считалась моей собственной. Постепенно все ограничения, наложенные на меня как на пленника, исчезали; в некоторых снах я совершал поездки по дорогам, проложенным сквозь густые джунгли, осматривал странные города и даже пытался обследовать развалины громадных темных сооружений, перед которыми Великая Раса испытывала какой-то необъяснимый страх. Были также длительные плавания на больших многопалубных кораблях, обладавших удивительной быстроходностью, и полеты над дикими необитаемыми районами в закрытых воздушных аппаратах, поднимаемых и движимых силой электромагнитного отталкивания.

На отдаленных берегах широкого теплого океана также находились города Великой Расы, а на одном из континентов я увидел примитивное поселение черноголовых крылатых созданий, которым суждено было владеть планетой после того, как Великая Раса перенесет свои сознания в будущее, спасаясь от какой-то неотвратимой катастрофы. Равнинный характер местности и обилие пышной растительности были преобладающими элементами любого здешнего пейзажа. Холмы, низкие и весьма редкие, обычно выказывали признаки вулканической активности.

Об увиденном мною животном мире я мог бы написать целые тома. Вся фауна пребывала в своем естественном состоянии, поскольку техническая цивилизация Великой Расы давно уже отказалась от домашних животных, а пища ее была либо растительного, либо синтетического происхождения. Неуклюжие массивные чудовища тяжело передвигались по заболоченным джунглям, летали в насыщенном воздухе или плавали в морях и озерах; среди них я узнавал прототипы многих более поздних видов — динозавров, птеродактилей, ихтиозавров, лабиринтодонтов[44], плезиозавров и прочих, известных мне по учебникам палеонтологии. Птиц или млекопитающих я не встречал ни разу.

Поверхность земли и болота кишели змеями, ящерицами и крокодилами, в густых зарослях тучами роились насекомые. Далеко в стороне от морского побережья неизвестные, так и не увиденные мною твари выбрасывали огромные пенистые фонтаны в набухшее низкими тучами небо. Однажды мне довелось опуститься в океанские глубины в гигантской подводной лодке, и я при свете прожекторов наблюдал морских обитателей ужасающих размеров и облика. Я видел также развалины давно затонувших городов и множество представителей самых разных форм подводной жизни — криноидей[45], брахиоподов[46], кораллов и рыбообразных.

Что касается физиологии, психологии, быта, нравов и подробностей исторического развития Великой Расы, то здесь мои сны были крайне скупы на информацию, и многие из упоминающихся ниже фактов были почерпнуты мною скорее из старых легенд и описаний других случаев амнезии, чем из моих собственных сновидений.

Дело в том, что мои исследования со временем нагнали, а по многим направлениям и опередили сновидения, так что нередко какой-нибудь из фрагментов сна еще до своего появления был мне знаком по изучаемым материалам. Это окончательно утвердило меня в мысли, что псевдовоспоминания обязаны своим происхождением как моим нынешним занятиям, так и аналогичному поиску, проведенному много раньше моей второй личностью.

Время действия моих снов отстояло от современной эпохи примерно на 150 000 000 лет, когда палеозойская эра начала сменяться мезозоем. Существа, чьи тела были наделены разумом Великой Расой, не оставили после себя никакой -по крайней мере, никакой известной науке — ветви земной эволюции. Это был обособленный от всех прочих, весьма однородный по своему составу органический тип, совмещавший элементы растительного и животного миров. Уникальная структура их клеток практически исключала какие-либо проявления усталости и полностью устраняла потребность в сне. Пища, усваиваемая ими через красные раструбы на конце одного из четырех больших отростков, всегда была в полужидком виде и по многим параметрам резко отличалась от пищи других известных нам живых организмов. Из числа имевшихся у них чувств нам были известны лишь два — зрение и слух, органами последнего были напоминавшие цветочные бутоны выступы на их головах. Кроме того, они обладали многими другими, не доступными для нашего восприятия чувствами — даже находясь в их теле, плененное сознание не могло толком разобраться с этими ощущениями. Расположение их глаз значительно увеличивало круг обзора по сравнению с человеком. Кровь их напоминала по виду густой темно-зеленый гной.

Не различаясь по половому признаку, они воспроизводились через семена или споры, висевшие гроздьями в нижней части их туловища и развивавшиеся только будучи погруженные в воду. Для выращивания молодых особей использовались специальные неглубокие цистерны. Учитывая большую продолжительность их жизни — обычно четыре-пять тысячелетий — размножение производилось в весьма ограниченных количествах.

Особи, имевшие явные отклонения в развитии, подвергались немедленной ликвидации сразу по обнаружении дефекта. Заболевание или близость смерти распознавались — за отсутствием чувств осязания и физической боли -исключительно по визуальным симптомам.

Мертвые тела сжигались с почестями и в торжественной обстановке. Порой, как я уже отмечал, какой-нибудь из выдающихся умов избегал смерти, проецируя себя в будущее; однако подобные случаи были немногочисленны. Когда же это происходило, то с прибывшим на его место пленником обращались самым лучшим образом вплоть до смерти его новой телесной оболочки, к которой он так и не успевал привыкнуть.

В целом Великая Раса представляла собой единую нацию — свободное объединение или союз — с общими институтами управления; правда, административно они делились еще на четыре особых самоуправляющихся региона. Политическая и экономическая система в каждом из них была некой разновидностью социал-фашизма, с рациональным распределением основных ресурсов и стоявшим у власти Государственным Советом, в выборах которого принимали участие все прошедшие особый образовательный и психологический ценз. Семейной организации как таковой у них не было, хотя родственные связи признавались и родители обычно принимали участие в воспитании своих отпрысков.

Сходство с человеческим складом психики и общественными установлениями можно было заметить прежде всего в тех областях, где дело касалось либо чисто антрактных понятий, либо же наоборот, вещей сугубо материальных, характерных для всех вообще форм органической жизни. Еще одним — хотя и не очень существенным — источником сходства было сознательное заимствование, ибо Великая Раса, исследуя будущее, копировала все, что казалось ей полезным и применимым к уровням ее бытия.

Автоматизированная промышленность не требовала к себе большого внимания со стороны граждан, оставляя им много свободного времени для занятий на интеллектуальном и эстетическом поприщах. Наука у них достигла небывалого уровня развития, искусство превратилось в необходимый элемент жизни, хотя в тот период, к которому относились мои сновидения, оно уже прошло свой зенит. Технический прогресс стимулировался постоянной борьбой за выживание и необходимостью поддерживать функционирование хозяйства огромных городов в условиях повышенной геологической активности.

Преступления были крайне редки; не последнюю роль в этом играла исключительно эффективная полицейская служба. Виды наказаний варьировались от лишения привилегий и заключения в тюрьму до смертной казни или полной эмоциональной ломки сознания, и никогда не применялись без предварительного тщательного расследования всех мотивов преступления.

Войны, в последние несколько миллионов лет бывшие в основном гражданскими, порой велись и против внешних врагов — неимоверно расплодившихся рептилий, агрессивных восьминогих пришельцев или против крылатых звездоголовых существ Старой Расы, все еще обитавших в Антарктике. Случаясь не так уж часто, войны, однако, имели очень тяжелые и разрушительные последствия. Огромная армия, оснащенная мощным электрическим оружием, постоянно держалась в боевой готовности на тот особый случай, о котором они не любили упоминать и который был явно связан со страхом, испытываемым ими вблизи руин черных, лишенных окон зданий и опечатанных люков на самых нижних подземных ярусах их городов.

О причинах этого страха не говорилось вслух — разве что украдкой, этаким квази-шепотом. Любые более-менее конкретные упоминания о базальтовых руинах и таинственных люках были изъяты из общедоступных книг. Это, похоже, была единственная закрытая для обсуждения тема, непосредственно связанная с какой-то жестокой борьбой в прошлом и ужасной трагедией, ожидавшей Великую Расу в будущем — трагедией, которая однажды вынудит ее спешно перебросить лучшую часть своих сознаний на много миллионов лет вперед. Расплывчатые и фрагментарные — как и вообще все сведения, полученные мною из снов и легенд — касательства до этого вопроса очень мало его проясняли. В древних мифах он явно был обойден стороной — не исключено, что все соответствующие ссылки были позднее попросту удалены. Мои сны, а равно и описания других видений, содержали лишь слабые туманные намеки, поскольку сами представители Великой Расы никогда не обращались в разговорах к данной теме, и таким образом единственным источником информации были другие, более наблюдательные и догадливые особи из числа пленных сознаний.

Согласно этим отрывочным сведениям, причиной всех страхов являлась некая древнейшая раса отчасти напоминавших полипы[47] существ, прибывших из далекой чужой Вселенной и владевших Землей и тремя другими планетами Солнечной Системы около шестисот миллионов лет назад. Их нельзя было назвать полностью материальными — в нашем понимании материи; по типу своего сознания и способам восприятия они разительно отличались от любого из земных организмов. Например, у них не было такой категории, как зрение — существующий в их сознании мир являл собой странную, невизуальную систему образов. Они, однако, были материальны в достаточной степени для того, чтобы пускать в ход вполне вещественные средства в тех областях космоса, где эти средства имелись в наличии; кроме того, они нуждались в постоянном жилище, пусть даже и несколько своеобразного характера. Хотя чувства их могли проникать сквозь любые физические преграды, материальные элементы их существа были на это не способны; уничтожить их можно было только воздействием некоторых видов электрической энергии. Несмотря на отсутствие крыльев и иных специальных приспособлений, они могли свободно перемещаться по воздуху. Особая структура сознания этих тварей исключала возможность проецирования на них разума Великой Расы.

Появление их на Земле сопровождалось строительством городов, почти сплошь состоявших из мощных базальтовых башен безо всяких намеков на окна, и безжалостным истреблением всех попадавшихся на их пути живых созданий. Такова была ситуация на тот момент, когда массовый разум Великой Расы перенесся сюда через бесчисленное множество галактик из своего мрачного темного мира, известного — если верить далеко не бесспорным Эльтдонским Таблицам — под названием Йит.

Новые пришельцы довольно быстро изобрели средство борьбы со свирепыми существами, прежде безнаказанно терроризировавшими обитателей планеты, и сумели загнать их в глубь Земли, где те еще раньше создали обширные системы искусственных пещер и ходов, являвшихся частью их жилого пространства. Затем все выходы из подземного мира были наглухо закрыты и опечатаны, а Великая Раса завладела исполинскими городами своих предшественников, сохранив в неприкосновенности некоторые из древних базальтовых сооружений — основой для такого решения послужил скорее странный суеверный ужас, нежели нарочитое равнодушие либо научный или исторических интерес.

Прошло много миллионов лет до той поры, когда вновь начали появляться зловещие признаки усиления и возрастания численности существ, скрывавшихся в подземных глубинах. Время от времени случались внезапные нападения, страшные и отвратительные следы которых не оставляли сомнений в их авторстве. Обычно это происходило в небольших уединенных поселениях Великой Расы или в развалинах оставшихся заброшенными древних городов — то есть в местах, где выходы из-под земли не были надежно перекрыты или не охранялись. После этого был принят ряд дополнительных мер, в частности, были замурованы почти все выходы, за исключением нескольких люков, сохраненных в стратегических целях и находившихся под контролем специальных воинских частей.

Последствия упомянутых вылазок на поверхность оказались гораздо более серьезными, чем можно было ожидать, ибо они наложили отпечаток на психологию Великой Расы в целом. Этим и объясняется тот откровенный страх, с которым они встречали любое упоминание о таинственных созданиях, внешний облик которых так и остался для меня загадкой. Ходили неясные слухи о их чудовищной пластичности, об умении временно становиться невидимыми, кое-кто приписывал им способность вызывать и направлять движение ураганов. Первым признаком их появления считались странные свистящие звуки, а в тех местах, где они побывали, позднее нередко находили внушительных размеров отпечатки ноге пятью круглыми пальцами по периметру. Ни для кого не являлось секретом, что ужасная катастрофа, ожидавшая в будущем их цивилизацию — та самая катастрофа, что однажды вынудит их лучшие умы искать спасения за гранью времен в новых, чужих им телесных формах -будет самым прямым образом связана с последним и на сей раз успешным выходом на поверхность древнейшей расы.

Мысленные проекции в будущее позволили предвидеть неизбежную трагедию, и Государственный Совет постановил, что все граждане, способные к переносу своего сознания, должны будут воспользоваться этой возможностью. У всех остальных шансов спастись не было — они знали, что это нападение явится скорее актом мести, нежели попыткой вновь завладеть верхним миром, ибо исследования позднейшей истории выявили множество возникавших и исчезавших цивилизаций, которые вообще ни разу за весь период своего существования не приходили в столкновение с тварями из подземного мира. Возможно, эта зловещая раса в конце концов предпочла глубокие земные недра переменчивой и неспокойной поверхности, тем более что свет как таковой не имел для нее никакого значения. Возможно также, силы их с течением времени убывали. По крайней мере, удалось установить, что подземные обитатели окончательно вымрут еще до наступления эры постчеловеческой насекомообразной цивилизации, которой суждено будет стать объектом массового вторжения уцелевших сознаний.

Пока же Великая Раса сохраняла бдительность, постоянно держа наготове оружие и всячески избегая затрагивать страшную тему в своих разговорах и записях. И все это время тень ужаса и обреченности лежала на запечатанных подземных люках и мрачных слепых башнях, возвышавшихся здесь и там среди оживленных пока еще городов.

5

Таким был этот мир, каждую ночь являвшийся мне в беспокойных мучительных снах. Я не берусь в точности передать на бумаге все неуловимо тревожные ощущения, порождаемые моей псевдопамятью. Как я уже отмечал, основательное изучение данного предмета помогло найти ему рациональное психологическое объяснение, выработав нечто вроде иммунитета, который с течением времени еще более укрепился за счет такого немаловажного фактора, как сила привычки. Хотя это средство не могло полностью уберечь меня от изредка повторявшихся приступов страха, в целом после 1922 года я чувствовал себя значительно лучше, вел нормальный образ жизни, много работал, не забывая при этом следить за своим здоровьем. Спустя еще несколько лет я пришел к убеждению, что мой опыт — включая сюда также описания сходных случаев болезни и соответствующие детали фольклора — должен быть обобщен и опубликован, что может оказаться неплохим подспорьем для студентов, всерьез интересующихся психологией. Тотчас взявшись за дело, я подготовил серию статей, в которых достаточно сжато передал суть своей теории, приложив к этому ряд собственноручных набросков пейзажей, живых существ, декоративных мотивов и иероглифов, сделанных мною на основании всего увиденного в снах.

Статьи эти печатались на протяжении 1928-1929 годов в нескольких номерах «Журнала Американского Психологического Общества», но не привлекли к себе особенно большого внимания. Я же все эти годы продолжал записывать содержание своих снов, несмотря на то, что растущая кипа дневников начала уже причинять мне определенные неудобства.

10 июля 1934 года я получил письмо, которое мне переслали из Психологического Общества и которое положило начало кульминационной фазе всей этой безумной истории. На конверте стоял штемпель «Пилбарра, Западная Австралия», а подпись под обратным адресом принадлежала — я специально навел справки — горному инженеру, пользовавшемуся в своих кругах весьма неплохой репутацией. Кроме собственно письма в конверте оказалось несколько фотографий — все это вкупе произвело на меня ошеломляющее впечатление, о котором читатель может хотя бы приблизительно догадаться, ознакомившись с прилагаемым ниже текстом.

Сперва я, сказать по правде, отнесся к этому с известной долей скептицизма, ибо, даже и предполагая, что в основе некоторых древних легенд могут лежать вполне реальные факты, я все же не был готов ко встрече с осязаемыми свидетельствами существования этого мира, порожденного, казалось бы, моим больным воображением. Сильнее всего на меня подействовали фотографии, подлинность которых не вызывала ни малейших сомнений — я увидел лежащие среди песков огромные, наполовину уже разрушившиеся под вилянием ветров, воды и солнца каменные блоки с характерным изгибом верхней плоскости и соответствующей по форме выемкой в ее нижней части.

Разглядывая снимки через увеличительное стекло, я среди множества трещин и выбоин обнаружил следы хорошо мне знакомых рисунков и иероглифов -тех самых, что почти каждую ночь появлялись в моих сновидениях! Но вот письмо, пусть оно говорит само за себя:

49 Дампир-стрит, Пулбарра, Зап.Австралия 18 мая 1934 года "30 Е. 41-я стрит. Ньо-Йорк, США

В Американское Психологическое Общество для передачи профессору Н.У. Пизли

Уважаемый сэр, Недавний разговор в Перте с доктором Е. М. Бойли и несколько журналов с вашими статьями, которые он мне только что переслал, навели меня на мысль обратиться к вам с этим письмом. Речь пойдет об одной интересной находке в Большой Песчаной Пустыне10 к востоку от наших золотоносных месторождений. Находка эта, как мне кажется, имеет определенное отношение к изложенным вами оригинальным легендам о древних каменных городах, стены которых украшались особыми геометрическими узорами и иероглифическими письменами.

Среди местных туземцев издавна ходили разговоры о «больших камнях с рисунками», вызывавших у них суеверный страх. Они обычно связывали эти камни со своими традиционными мифами о Буддайе, гигантском старике, который вот уже много веков спит, положив голову на руку, глубоко под землей, но однажды обязательно проснется и проглотит весь этот мир вместе с его обитателями. Мне также приходилось слышать старые полузабытые сказки об огромных подземных домах из камня, где коридоры все время спускаются вниз, и где с людьми происходят страшные и непонятные вещи. Туземцы рассказывают, что когда-то давно несколько воинов, спасаясь бегством от врагов, проникли внутрь одного из таких домов, но никто из них не возвратился обратно, а из-под земли вскоре начали дуть страшные ветры, не подпускающие людей к тому месту. Впрочем, я никогда особенно не прислушивался к словам этих примитивных дикарей.

Но сейчас разговор о другом. Два года назад, проводя изыскания в пятистах милях к востоку от разрабатываемых ныне месторождений, я наткнулся среди пустыни на остатки какого— то древнего строения, сложенного из каменных блоков, каждый размеров примерно 3х2х2 фута.

Сперва я не нашел на них рисунков, о которых говорили туземцы, но, приглядевшись, вскоре смог различить на фоне отметин, оставленных временем и непогодой, линии явно искусственного происхождения, складывавшиеся в оригинальный узор. Всего я насчитал над поверхностью песка более тридцати таких блоков, расположенных в пределах круга диаметром около четверти мили. Я внимательно обследовал близлежащую местность и определил координаты этой точки с помощью своих инструментов. Я также сфотографировал десять или двенадцать блоков, сохранившихся лучше других, каковые снимки и прилагаю к своему письму.

Сообщение о моем открытии тогда же было направлено властям в Перте, но там оно никого не заинтересовало.

Некоторое время спустя я познакомился с доктором Бойли и как-то раз во время беседы упомянул о странных камнях. Доктор был знаком с вашими статьями в «Журнале Американского Психологического Общества» и пришел в чрезвычайное волнение, увидев сделанные мною снимки. Он сказал, что стиль каменной кладки и узоры на ней очень напоминают описания ваших снов и приведенные вами отрывки из древних легенд.

Он собирался связаться с вами лично, но некоторые обстоятельства этому помешали. Однако он не забыл переслать мне большую часть журналов с вашими статьями, в которых я нашел изображения уже знакомых мне архитектурных деталей. В этом сходстве вы можете убедиться сами, стоит лить взглянуть на снимки. Дальнейшие пояснения вы получите непосредственно от доктора Бойли. Я прекрасно понимаю, какое огромное значение имеет для вас это открытие. Несомненно одно — мы встретились со следами неизвестной цивилизации, намного более древней, чем все доселе известные, и, вероятно, послужившей прообразом для изучаемых вами старинных легенд. Как горный инженер я обладаю кое-какими познаниями в области геологии, но в данном случае могу лишь утверждать, что возраст этих каменных блоков является воистину пугающим. Они вытесаны в основном из гранита либо песчаника, хотя по крайней мере один из них изготовлен из какой-то разновидности цемента или бетона.

Над камнями основательно потрудились не только ветер и солнце, но и вода — тому есть очевидные свидетельства. Отсюда можно заключить, что опускание на дно океана и повторное поднятие настоящего участка суши происходило уже после того, как были воздвигнуты эти стены. Сотни тысяч, миллионы лет — я боюсь даже думать о сроках.

Учитывая.проделанную вами огромную работу по исследованию древних легенд и всех связанных с ними необычайных обстоятельств, я не сомневаюсь в том, что вы пожелаете лично возглавить экспедицию в пустыню для проведения археологических раскопок. Мы с доктором Бойли готовы участвовать в этой экспедиции, если вы — либо какая-нибудь известная вам организация -обеспечите ее финансирование.

Я могу найти с десяток человек для земляных работ — от туземцев здесь проку не будет, ибо они категорически отказываются даже приближаться к развалинам, испытывая перед ними какой-то маниакальный страх. Ни Бойли, ни я никому больше не сообщали об этом деле, справедливо полагая, что первенство и честь открытия должны принадлежать именно вам.

Добраться туда из Пилбарры можно за четыре дня на вездеходе — этот вид транспорта нам будет необходим. Место это лежит юго-западнее известного маршрута, проложенного в 1873 году Варбуртоном, и примерно в ста милях на юго-восток от Джоанна— Спринт. Часть пути удобнее проделать пароходом вверх по реке Де-Грей вместо того, чтобы стартовать из Пилбарры — впрочем, все эти варианты могут быть рассмотрены позднее.

По моим расчетам каменные руины находятся в точке с координатами 22 градуса 3 минуты 14 секунд южной широты и 125 градусов 0 минут 39 секунд восточной долготы. Климат там резко тропический, а условия пустыни крайне неблагоприятны для жизни.

Надеюсь на скорое получение ответа и готов способствовать осуществлению любого предложенного вами плана действий. После знакомства с вашими статьями я полностью осознаю исключительную важность этого открытия. Несколько позже вы получите письмо и от доктора Бойли. Если потребуется наладить более оперативное сообщение, можно будет заменить телеграф ную связь через Перт прямой радиосвязью.

В ожидании скорейшего ответа,

С совершенным почтением

Роберт Б.Ф.Маккензи."

Ближайшие последствия получения этого письма нашли достаточное отражение в прессе. Мискатоникский университет охотно пошел мне навстречу в вопросах финансирования экспедиции, а мистер Маккензи и доктор Бойли показали себя людь ми незаменимыми на ее Австралийском этапе. В своих заявлениях и интервью мы старательно обходили некоторые подробности, имевшие отношение к цели нашего предприятия, прекрасно сознавая, как много лишних помех могут создать падкие до сенсаций бульварные писаки. В результате этих уси лий вся попавшая в газеты информация носила вполне нейт ральный характер — сообщалось лишь о намерении отыскать какие-то руины в пустынях Австралии, а также о ходе подготов ки экспедиции.

Среди прочих меня вызвались сопровождать мои коллеги — профессор Уильям Даер, возглавлявший Мискатоникскую Антарктическую экспедицию в 1930-31 годах, Фердинанд С.Эшли с кафедры Античной истории и Тайлер М. Фриборн с кафедры антропологии — а также мой сын Уингейт.

Роберт Маккензи приехал в Аркхэм в начале 1935 года и принял участие в подготовительных работах. Это был человек лет пятидесяти, весьма приятный в обхождении, прекрасно образованный и — что самое главное — имеющий большой опыт путешествий в австралийских пустынях. Он сообщил, что в Пилабарре нас уже ждут несколько вездеходов; кроме того, имелась договоренность о фрахте небольшого речного парохода. Мы располагали всеми необходимыми средствами и инструментами для проведения археологических раскопок в соответствии с требованиями современной науки.

28 марта 1935 года экспедиция покинула Бостон на борту старого, страдавшего хронической одышкой парохода «Лексингтон». Впереди нас ожидало долгое плавание через Атлантику и Средиземное море, затем через Суэцкий канал и Красное море в Индийский океан. Едва показавшись на горизонте, низкий песчаный берег Западной Австралии поверг меня в состояние мрачной депрессии, которая только усилилась при виде окруженного отвалами пустой породы пыльного шахтерского городка, где мы сделали последнюю остановку перед броском в глубь пустыни.

Встретивший нас доктор Бойли оказался немолодым уже человеком и очень интересным собеседником — я и мой сын нередко вступали с ним в продолжительные дискуссии по разным проблемам психологии, чрезвычайно его занимавшим.

Со смешанным чувством тревожного беспокойства и надежды наш отряд, состоявший из 18 человек, продвигался все дальше на запад по уже совершенно безлюдной местности. В пятницу 31 мая мы переехали вброд один из притоков реки Де— Грей; впереди, сколько хватало глаз, лежал голый — только песок и скалы — угрюмый пейзаж. Все это время я безуспешно пытался подавить в себе страх, нараставший по мере приближения к цели нашего путешествия и усугублявшийся снами и псевдовоспоминаниями, которые с каждой ночью заметно набирали силу.

Впервые мы увидели один из каменных блоков в понедельник 3 июня. Не могу передать то ощущение, с каким я прикоснулся — в реальной действительности — к огромному куску гранита, во всех деталях схожему с элементами циклопических стен, столько раз являвшихся мне в сновидениях. На камне явно проступали следы резных украшений — руки мои дрожали, дотрагиваясь до этих линий, в которых я безошибочно узнавал криволинейные иероглифы, вернувшиеся, в мой мир со страниц древних мифов и из многолетних ночных кошмаров.

После месяца раскопок мы выявили уже 1250 блоков, находившихся в различных стадиях разрушения. Большинство из них представляли собой монолиты с одним и тем же типичным изгибом верхней и нижней плоскостей. Реже попадались небольшие плоские плиты квадратной или восьмиугольной формы -вроде тех, что докрывали полы и мощеные улицы в моих снах — или другие, особенно массивные, дугообразные искривления которых позволяло предположить в них детали арочных сводов здания или огромных полукруглых окон. Чем глубже и дальше на северо-восток продвигались раскопки, тем больше мы находили блоков, но при этом не могли обнаружить хоть какую-нибудь систему в их расположении. Профессор Даер был в совершенной растерянности и не решался уже заводить разговор о возможном возрасте этих руин, а Фриборну удалось найти следы некой символики, отдаленно напоминавшей мотивы древнейших папуасских и полинезийских легенд. Судя по состоянию блоков и их разбросанности, здесь поработа ло не только время, но и разрушительные силы природы — в том числе грандиозные тектонические катаклизмы.

Мы имели в своем распоряжении аэроплан, и мой сын Уингейт нередко совершал полеты на разной высоте, пытаясь разглядеть на поверхности песчаной пустыни очертания других разрушенных строений — характерные по форме возвышенности или следы отдельно лежащих блоков. Попытки эти в конечном счете были безрезультатными; иной раз ему казалось, что он заметил нечто существенное, но уже следующий полет полностью менял всю картину -сказывалось постоянное движение песков.

Одно или два из этих его эфемерных открытий произвели на меня странное и неприятное действие. Его описания неких линий и смутных контуров напомнили мне что-то прежде прочитанное или увиденное во сне, но что именно — я так и не смог угадать. Я чувствовал близость страшной разгадки — и, занимаясь своими делами, время от времени украдкой бросал взгляд в сторону уходившей за горизонт бесплодной равнины.

Первая неделя июля принесла множество самых разных эмоций, связанных с дальнейшим продвижением раскопок в севере— восточном направлении. В первую очередь это был страх, но было и любопытство — самым же удивительным был неоднократно повторявшийся эффект узнавания.

Пытаясь отделаться от этих назойливых ощущений, я испробовал все известные мне психологические приемы и средства, но не добился ни малейшего успеха. Меня часто мучила бессоница, которой, впрочем, я был только рад, ибо она укорачивала периоды ставших уже невыносимыми сновидений. Я приобрел привычку совершать по ночам длительные прогулки в пустыне — обычно на север или северо-восток, куда меня, казалось, влекли какие-то таинственные силы. Нередко во время этих прогулок я натыкался на выступающие из земли фрагменты древней кладки. Хотя лежащие на поверхности блоки встречались здесь гораздо реже, чем в месте начала раскопок, я был уверен, что внизу мы найдем их в большом количестве. Здешний ландшафт был не таким ровным, как в районе нашего лагеря, и почти непрерывно дувшие ветры то и дело вносили в него свои изменения, воздвигая или снося песчаные холмы, обнажая одни и скрывая другие обломки каменный зданий.

Сам не знаю почему, я особенно настаивал на переносе раскопок в это место, одновременно втайне опасаясь того, что могло быть здесь обнаружено. Состояние моей нервной системы стремительно ухудшалось, но страшнее всего было то, что я никак не мог выяснить настоящую причину такой перемены. В этом смысле весьма показательной была моя реакция на одну из случайных находок. Произошло это 11 июля, в ясную лунную ночь, когда холодный серебристый свет разливался по гребням песчаных дюн, начисто лишая пейзаж его реального облика. Зайдя в этот раз несколько дальше обычного и собираясь уже поворачивать к лагерю, я заметил впереди огромный камень, явно отличавшийся от всех обнаруженными нами прежде. Руками отгребя с него песок, я нагнулся и внимательно осмотрел находку, добавил к лунной иллюминации свет своего карманного фонаря.

В отличие от других блоков этот имел четкую прямоугольную форму без всяких впадин и выпуклостей и был гораздо темнее цветом. На ощупь он больше напоминал базальт, нежели гранит, песчаник или бетон, до сей поры выступавшие в качестве местного строительного материала.

И вот тут я, словно повинуясь какому-то инстинкту, внезапно поднялся с колен, повернулся и что было сил бросился бежать в сторону лагеря. Это был совершенно бессознательный порыв и, лишь остановившись перед входом в свою палатку, я понял причину столь панического бегства. Необычный темный камень являлся частью того, что я не раз видел в снах и на что порой осторожно намекали самые древние из известных мне мифов. Этот блок некогда лежал в стене одного из базальтовых сооружений, наводивших невыразимый ужас на мифическую Великую Расу — одной из тех высоких слепых башен, которые были оставлены полуматериальными чудовищными тварями, ушедшими в глубь земли, но способными в любой момент прорваться наружу невидимым всесокрушающим ветром. Я не спал до самого утра и лишь с наступлением рассвета осознал всю нелепость случившегося. Стоило ли так пугаться, обнаружив материальное подтверждение своей собственной теории, опиравшейся на древние легенды и сказания. На моем месте всякий другой исследователь был бы, наоборот, воодушевлен и охвачен энтузиазмом.

За завтраком я рассказал остальным о своей находке, после чего в сопровождении Даера, Фриборна, Бойли и Уингейта отправился на то самое место. Здесь, однако, нас ожидало разочарование. Ночной ветер полностью изменил рельеф песчаных холмов, сделав повторные поиски камня практически бесполезными.

6

Постепенно я приближаюсь к самой трудной части своего повествования -трудной еще и потому, что я не могу целиком поручиться за реальность изложенных в ней фактов. Временами мне кажется, что все это не было галлюцинацией; но тогда происшедшее со мной приобретают воистину грандиозное значение для всего человечества — именно таким настроениям я и обязан тем, что пишу сейчас этот отчет.

Мой сын — профессиональный психолог, прекрасно осве домленный обо всех связанных с этим делом обстоятельствах — доложен быть первым, кто прочтет и даст оценку моему труду.

Для начала я намерен обрисовать чисто внешнюю сторону происшедшего -так, как она представлялась людям, все это время находившимся в лагере:

В ночь с 17 на 18 июля я лег раньше обычного, но не смог заснуть. Поднявшись около одиннадцати часов, я выбрался из палатки и, как бывало уже не раз, автоматически зашагал в северо— восточном направлении. По выходе из лагеря мне попался навстречу один из наших рабочих, австралиец по имени Таппер. Мы молча кивнули друг другу и разошлись каждый в свою сторону. Небо было чистым от горизонта до горизонта, ущербный месяц разливал по пескам свой зловещий мертвенно-белый свет. Было на удивление тихо — ни одного дуновения ветра не замечалось и после, на протяжении пяти с лишним часов, что подтвердили Таппер и другие не спавшие еще члены экспедиции, которые видели в лунном свете мою фигуру, быстро удалявшуюся на северо-восток по голой песчаной равнине.

В половине четвертого утра яростный порыв ветра обрушился на лагерь, разбудив людей, сорвав и завалив три палатки. Небо по-прежнему было ясным; светила луна. При осмотре палаток обнаружилось мое отсутствие, но, зная о моей привычке прогуливаться по ночам, никто особенно не встревожился. Только трое из наших людей — все трое австралийцы — почувство вали нечто странное и зловещее в окружающей атмосфере.

Маккензи объяснил профессору Фриборну, что страх этот передался людям от рассказов туземцев — последние нередко распространялись о злых ветрах, в ясную погоду проносящихся порой над этими районами пустыни. Ветры, по их словам, вылетали из огромных каменных домов глубоко под землей, где творились невероятные и ужасные вещи.

Около четырех часов буря прекратилась столь же внезапно, как и началась, оставив после себя измененный до неузнаваемости ландшафта. В шестом часу, когда потускневшая луна склонилась к западному горизонту, я наконец появился в лагере — без шляпы и фонаря, в изодранной и грязной одежде. Большинство людей уже вернулись на свои койки, лишь профессор Даер с трубкой в зубах сидел перед входом в палатку. Увидев меня задыхающимся, оборванным, с почти безумным выражением лица, он позвал доктора Бойли и они вдвоем уложили меня в постель. Вскоре к ним присоединился и мой сын, разбуженный всей этой возней; они дружно принялись уговаривать меня успокоиться и попытаться заснуть. Но спать я не мог. Мое психологическое состояние было совершенно необычным — никогда прежде я не испытывал ничего подобного. В конце концов я потребовал, чтобы меня выслушали, и начал сбивчиво и путано описывать все со мной происшедшее.

Я сказал им, что во время прогулки я почувствовал усталость, прилег на песок и незаметно для себя задремал. Тут мне и приснился самый ужасный сон из всех мною виденных за эти годы. Когда же я был разбужен стремительно налетевшим бешеным порывом ветра, мои натянутые до предела нервы не выдержали. Я в панике пустился бежать наугад, не разбирая дороги, запинаясь, падая и разрывая одежду о выступы полузасыпанных песком каменных блоков, в результате чего и приобрел столь плачевный вид. Должно быть, я проспал довольно долго, судя по тому, что сейчас было уже утро.

Я не вдавался в подробности относительно мною увиденного — будь то наяву или во сне — и был крайне сдержан, когда речь заходила на эту тему. Однако я заявил о необходимости изменить план дальнейших работ и настаивал на том, чтобы не продолжать раскопки в северо-восточном направлении. Аргументация моя была не очень-то убедительной — я ссылался на постепенное уменьшение числа блоков, на нежелание раздражать и пугать суеверных рабочих, на возможное сокращение поступающих из колледжа средств и на другие столь же нелепые и не относящиеся к делу вещи. Как и следовало ожидать, никто не воспринял всерьез мои слова — даже мой сын, который был заметно обеспокоен состоянием моего здоровья.

Весь следующий день я провел в лагере или его окрестностях, ни разу не приблизившись к месту проведения раскопок. Я решил как можно скорее возвратиться домой, поскольку не мог больше поручиться за своя нервы, и взял с Уингейта обещание перевезти меня самолетом в Перт — около тысячи миль на юго— запад отсюда — сразу же после завершения им воздушной разведки того участка пустыни, где я накануне провел ночь.

Я рассуждал следующим образом: если ему удастся обнаружить какие-либо признаки того, что я видел ночью, я — невзирая на риск быть осмеянным -категорически воспротивлюсь продолжению раскопок. В этом случае на моей стороне наверняка окажутся рабочие, и без того уже напуганные зловещими предсказаниями туземцев. Поддавшись на мои уговоры, сын вскоре после обеда совершил облет указанного района, не найдя там абсолютно ничего интересного. Вновь повторилась та же история, что и с базальтовым блоком — движение песков начисто скрыло все следы. В тот момент я даже пожалел, что утерял во время бегства одно вещественное доказательство — сейчас я благословляю эту потерю, позволившую мне надеяться на иллюзорность моих ночных впечатлений. Дай Бог, чтобы эта дьявольская бездна никогда и ни перед кем больше не открылась.

Уингейт доставил меня в Перт 20 июля, отказавшись, однако, свернуть экспедицию и возвратиться в Америку вместе со мной. Он пробыл в городе до 25-го, дождавшись отплытия моего парохода. Сейчас, сидя в каюте «Императрицы», я снова и снова обдумываю случившееся и каждый раз прихожу к выводу, что по крайней мере он, мой сын, должен знать все. Последующая судьба этих записок будет зависеть только от него.

В то же время в расчете на возможного постороннего читателя, незнакомого с предысторией описываемых событий, я начал свое повествование издалека и вот только теперь подхожу к рассказу о том, что я увидел за несколько страшных часов, проведенных в ту ночь за пределами лагеря. Влекомый, казалось, какой-то неумолимой силой, я шел прямо на северо-восток по залитой лунным светом пустыне. То и дело мне попадались на глаза торчавшие из песка обломки монументальных сооружений — свидетели неизмеримо далеких времен и канувших в вечность цивилизаций. Один лишь вид этих чудовищных глыб действовал на меня угнетающе; я постоянно возвращался мыслями к своим снам, к дремучим легендам, служившим им первоосновой, и к навязчивым страхам, которые порождала эта пустыня в умах суеверных туземцев и даже многих местных жителей из числа европейцев. Я шел, не отклоняясь от взятого направления, как будто имел впереди обозначенную кем-то цель; дикие фантазии, неясные побуждения и обрывки псевдовоспоминаний кружились в моей голове сплошным хороводом. Я думал о странно знакомых мне очертаниях, увиденных однажды моим сыном с воздуха — я как— будто нащупал дверцу в глухой стене, перегораживавшей мою память, но чужая, неведомая сила препятствовала моему проникновению в запретную область.

Ночь была тиха и неподвижна, мертвенно-бледные валы песка плавно опускались и поднимались передо мной, как застывшие волны моря. Я продолжал двигаться строго по прямой, а между тем призраки снов, возникая из глубины моего сознания, выстраивали разбросанные по пустыне обломки в ровные гладкие стены; бесконечные комнаты и галереи гигантских доисторических зданий проходили перед моим затуманенным взором, резные символы и иероглифы пытались мне что-то сказать на забытом языке Великой Расы. Моментами мне казалось, что я вижу огромные конические фигуры, деловито перемещающиеся по просторным каменным залам, и тогда я не решался опустить глаза на свое, быть может, такое же безобразное тело. Одновременно я не переставал видеть бескрайнюю равнину, усеянную останками древних монолитов; свет луны сливался со светом круглых кристаллических ламп, а над пейзажем пустыни раскачивались ветви древовидных папоротников — сон и явь причудливо переплетались друг с другом. Я не знаю, как долго я шел и насколько удалился от лагеря к той минуте, когда впервые заметил множество массивных блоков, обнаженных, вероятно, сильным дневным ветром. Это было самое крупное из всех прежде найденных нами скоплений монолитов — один лишь вид его мгновенно рассеял смыкавшийся вокруг меня мир фантастических снов. Я вновь находился среди ночной пустыни, свет луны отбрасывал резкую тень от раскинувшихся передо мной развалин. Я подошел ближе и осветил фонарем груду блоков и более мелких фрагментов кладки, имевшую в плане форму, неправильного круга диаметром около сорока футов и высотой от двух до восьми футов.

Я сразу почувствовал, что эти камни чем-то отличаются от прочих своих собратьев. Дело было не только в их беспрецедентном количестве, но и в характере узоров, обнаруженных мной на их поверхностях. Ни один из этих блоков в отдельности не представлял собой ничего особо замечательного, но пробежав взглядом по всему уцелевшему ряду кладки, я уловил какой-то слабый проблеск, какой-то импульс, пришедший из дальних областей моей памяти. Да, вот оно — уцелевший ряд кладки. Впервые я столкнулся с монолитами, находящимися в их изначальной позиции, и смог убедиться в том, что элементы декоративного оформления каждого из них являлись не чем-то вполне автономным, а все в совокупности служили единому замыслу своих создателей. Выбрав подходящее место, я вскарабкался наверх, по ходу дела очищая от песка отдельные блоки и мучительно пытаясь вникнуть в содержание начертанных на них линий и контуров, различных по форме, размерам и стилю исполнения. В конечном счете у меня начала возникать сложная подсознательная параллель между этими руинами с остатками своеобразных иероглифических обозначений и некоторыми из моих снов.

Я отчетливо представлял себе высоченный — до 30-ти футов — и столь же широкий — коридор, вымощенный восьмиугольными плитами и накрытый мощным арочным сводом. По правую сторону коридора располагался ряд комнат, а в конце его одна из наклонных галерей плавными кругами спускалась на нижние уровни.

Меня поразил характер информации, содержавшейся в этих видениях — он далеко выходил за рамки того, что могли мне поведать реально существующие камни. Как я узнал, что этот коридор находится где-то здесь глубоко под землей? Как я узнал, что позади меня должна быть уходящая вверх наклонная галерея? И, наконец, как я узнал, что подземный переход к Большой Колоннаде начинается в левом конце коридора, лежащего на один уровень выше моего? Откуда я мог получить представление о том, что машинный зал и туннель, ведущий к Центральным Архивам, расположены двумя уровнями ниже? Каким образом я мог догадаться о наличии запечатанных металлическими полосами люков на самом нижнем подвальном этаже? Столь грубое вторжение мира моих снов в реальную действительность повергло меня в настоящий шок, я обливался холодным потом и никак не мог унять нервную дрожь. В следующий миг я уловил слабое дуновение холодного воздуха, струившегося вверх из небольшого углубления в центральной части руин. И вновь мои видения рассеялись, как туман, оставив меня наедине с пустыней, зловещим светом луны и мертвыми камнями вокруг. Теперь я столкнулся со вполне реальным и осязаемым явлением; этот поток воздуха мог означать только одно — внизу под землей находилось какое-то значительное полое пространство.

Тотчас же мне вспомнились рассказы туземцев об огромных таинственных домах, скрытых глубоко в недрах земли, где рождаются свирепые ветры, несущие гибель всему живому. Затем я почувствовал, как в мое сознание снова начинают проникать образы из моих прошлых снов. Что за место лежало внизу подо мной? Не был ли это и впрямь тот самый источник, из которого некогда возникли древние мифы о Великой Расе, а позднее и мои псевдовоспоминания? Сомнения мои были недолгими, ибо не только любознательность и научное рвение, но и что-то еще, какая-то чуждая воля подталкивала меня вперед, заставляла двигаться почти автомагически, преодолевая возраставший с каждой минутой страх. Засунув в карман фонарь, я с силами, каких до сей поры в себе и не подозревал, приподнял и отодвинул в сторону огромный камень, а затем другой — навстречу сильнее потянуло влажным воздухом, резко отличным от сухой атмосферы пустыни. Когда я убрал последний обломок, который мог быть сдвинут с места, открылась темная расселина, достаточно широкая для того, чтобы в нее мог пролезть человек.

Я включил фонарь и, направив его луч в глубь отверстия, увидел беспорядочное нагромождение камней, уходившее вниз под углом примерно в 45 градусов. Между ним и уровнем земли оказалось обширное пустое пространство, ограниченное сверху полукруглым сводчатым потолком. В это было трудно поверить, но под песками пустыни сохранилась часть грандиозного каменного строения, каким-то чудом пережившего длинную цепь геологических катастроф, сотрясавших нашу планету на протяжении многих сотен и даже тысяч веков. Сейчас, оглядываясь назад, я не могу назвать свои тогдашние действия иначе, как безрассудными и безумными. В самом деле, какой здравомыслящий человек решился бы на спуск в неведомую подземную бездну, не приняв хотя бы минимальных мер предосторожности — а ведь в то время никто из членов экспедиции не знал ни о сделанном мною открытии, ни о моем местонахождении вообще. Вновь, в который уж раз я чувствовал себя лишь послушным орудием, направляемым волей судьбы и немеющим права на собственный выбор. Протиснувшись в отверстие, я начал спускаться вниз; изредка — дабы не расходовать зря батареи — я включал фонарь и в зависимости от характера очередного участка склона двигался лицом вперед, или же пятился на четвереньках, нащупывая ногой опору. Слева и справа в луче фонаря я на довольно значительном удалении видел сложенные из мощных блоков стены. Впереди луч не встречал никакой преграды, растворяясь в черной пустоте. Не могу сказать точно, сколько времени занял мой спуск — все представления о реальных вещах отступили куда-то на задний план под натиском фантастических образов и невозможных, казалось бы, ассоциаций. Физические ощущения напрочь отсутствовали, а ставшее уже привычным чувство страха превратилось в некое подобие застывшей уродливой маски, безучастно взирающей на меня откуда-то извне.

Но вот наконец я достиг уровня пола, загроможденного отвалившимися фрагментами каменной кладки и покрытого слоем песка и всевозможных мелких осколков. По обе стороны — на расстоянии 30-ти футов друг от друга -поднимались внушительные стены, высоко над головой завершавшиеся сводчатым потолком. По всей длине стен тянулись ряды иероглифов, значение и смысл которых я был не в силах постичь.

Особенно меня впечатлял каменный свод этого помещения. Верхняя его часть оказалась недосягаемой для света карманного фонаря, но я смог разглядеть основание монументальных алчных перекрытий, потрясших меня своим абсолютным сходством с некоторыми деталями моих снов.

Вверху за моей спиной слабое пятно лунного света обозначало далекий выход наружу. Я мельком отметил про себя, что мне не следует упускать это пятно из виду, дабы не заблудиться потом при возвращении. Медленно и осторожно я продвигался вперед, придерживаясь левой стены — путь по горизонтальному коридору оказался не менее трудным, чем предшествовавший ему спуск. В одном месте я сдвинул в сторону несколько крупных глыб и отгреб ногой каменную крошку, чтобы взглянуть на покрытие пола. Здесь я нашел то, что в сущности и ожидал — пол был вымощен плотно подогнанными друг к другу тяжелыми восьмиугольными плитами.

Отступив на несколько шагов от стены, я внимательно осмотрел ее при свете фонаря. Поверхность песчаника носила явные признаки многолетнего воздействия воды, которая, однако, не смогла полностью уничтожить резные узоры и надписи. Местами кладка была сильно повреждена и расшатана, поневоле наведя меня на мысль о тех немногих уже веках, что смогут застать это древнее сооружение в его первозданном виде.

Но более всего меня тревожили иероглифы. Несмотря на разрушительную работу времени и стихий, надписи при близкой рассмотрении были достаточно различимы и полностью, вплоть до мельчайших деталей, совпадали с теми, что я видел в снах. Все прочие совпадения, касавшиеся архитектурных элементов, при их безусловной неординарности все же не выходили за рамки вероятного. Произведя сильное впечатление на наших далеких предков, эти руины вполне могли найти отражение и в их мифологии, впоследствии ставшей предметом моих исследований в период амнезии и породившей всю эту длинную цепь гипнотических воспоминаний.

Но как объяснить совершенное сходство каждой линии, каждого ее изгиба и завитка, высеченного на стенах подземного здания с соответствующими изображениями из вот уже многие годы преследовавших меня снов? Возможно ли вообще столь полное слияние реальности и мысленных представлений о ней, полученных самым косвенным образом?

А здесь не могло быть и речи о какой-либо приблизительности. Без всяких сомнений, этот построенный миллионы лет назад коридор был подлинником того, что являлся мне сотни ночей подряд и который я знал не хуже, чем свой собственный дом на Крэйн-стрит в Аркхэме. Правда, в моих снах отсутствовали все имевшиеся здесь следы разрушений, но в данном случае это было не столь уж существенно.

Важнее всего было то, что я узнал место, где я находился. Знакомо мне было и расположение самого этого дома среди прочих ему подобных в городе моих сновидений. Внезапно я понял, что могу без труда отыскать любое нужное мне помещение как непосредственно здесь, так и в любом другой части погребенного под землей мегаполиса — при условии, разумеется, их теперешней сохранности. Что, в конце концов, это все могло означать? Какая страшная реальность могла еще скрываться за фасадом старинных легенд о существах, некогда населявших эти доисторические лабиринты?

Слова не в состоянии передать весь жуткий сумбур, творившийся в моей голове. Я знал это место. Я знал, что находится глубоко внизу, и что находилось на верхних этажах огромной башни до того, как она обрушилась, рассеяв свои обломки по земле, которая целую вечность спустя станет частью Большой Песчаной Пустыни. Не без внутреннего содрогания я понял, что теперь не было нужды оглядываться на бледное пятнышко лунного света — заблудиться здесь я не мог.

Я стоял в нерешительности; чувство самосохранения подсказывало — беги! — но лихорадочное любопытство и какая-то странная обреченность толкали меня вперед. Что произошло с этим гигантским городом за миллионы лет, разделившие время моих снов и мое настоящее бытие? Уцелела ли сеть подземных ходов, связывавших между собой все эти громадные дворцы и башни? Что еще могло уцелеть от того невозможно далекого мира Великой Расы? Найду ли я вновь тот дом, где меня некогда обучали письму, или ту башню, на стенах которой С-гг-ха, пленный разум из числа хищных звездоголовых хозяев Антарктики, вырезал свои ни на что не похожие письмена? Не завалилась ли наклонная галерея, ведущая в Зал Пленных Сознаний двумя уровнями ниже этого? Я вспомнил одного из пленников — полупластического обитателя внутренних полостей неизвестной нам планеты, лежащей за орбитой Плутона, которому суждено будет жить еще через 18 миллионов лет — он хранил в этом зале свое творение — что-то вроде скульптурной композиции, вылепленной из большого куска сырой глины.

Я закрыл глаза и сжал руками голову в тщетной попытке изгнать прочь эти безумные обрывки сновидений. Только сейчас я впервые по-настоящему ощутил влажность и холод струившегося навстречу мне воздуха — там внизу должны были находиться обширные пустые пространства, порождавшие этот воздушный поток.

Воссоздав в памяти череду комнат, переходов и галерей, я подумал и о Центральных Архивах. Интересно, был ли свободен проложенный к ним коридор? Перед моим мысленным взором потянулись ряды прямоугольных ячеек из нержавеющего металла, каждая из которых содержала контейнер с оригинальной рукописью. Там, если верить снам и легендам, хранилась история разумной жизни огромного пространства космоса от момента ее зарождения вплоть до будущего конца, записанная пленниками из всех времен и цивилизаций нашей планетной системы. Безумные мысли, согласен — но я был безумен в той самой мере, в какой был безумен и весь окружавший меня подземный мир. Я вспомнил расположение своей личной ячейки на нижнем уровне в секции земных позвоночных. Сколько раз приходилось мне открывать ее после серии нажимов и поворотов круглой металлической ручки! Окажись сейчас здесь эта дверь, я с легкостью мог бы воспроизвести весь замысловатый порядок движений! Это было, похоже, началом полного помешательства. В следующую секунду я уже мчался, спотыкаясь и перепрыгивая через препятствия, по хорошо знакомой дороге в сторону галереи, спускавшейся в глубь земли.

7

Начиная с этого момента достоверность моих впечатлений становится проблематичной — сам я очень хотел бы считать это все лишь диким безумным бредом. Находясь в лихорадочном возбуждении, я воспринимал происходящее как сквозь туман, временами совсем застилавший мне взор. Луч моего фонаря метался в темноте, то и дело выхватывая из нее куски стен со странно знакомыми иероглифами. В одном месте часть свода была обрушена и мне преградила путь огромная гора камней, перебираясь через которую я почти достиг потолка, покрытого тяжелыми наростами сталактитов. Ночной кошмар, достигший, казалось, своего апогея, усугублялся особенно яркими вспышками псевдовоспоминаний. Одно только было совсем непривычно -мой собственный рост в сравнении с гигантскими размерами помещений. Я постоянно ощущал себя как бы уменьшенным, человеческие размеры никак не согласовывались в моем сознании с окружающей обстановкой. Вновь и вновь я взглядывал на свое тело, каждый раз при этом испытывая нечто похожее на удивление.

Так продвигался я все дальше по бесконечному коридору, прыгая, спотыкаясь, нередко падая — и однажды едва не разбив свой фонарь. Каждый угол, каждый арочный вход пробуждал во мне какое-либо ответное воспоминание. Некоторые из комнат были полностью разрушены, иные же, наоборот, сохранились почти в неприкосновенности. Изредка я попадал в помещения, заполненные массивными металлическими тумбами, в которых я сразу узнал многократно снившиеся мне столы — лишь некоторые из них уцелели, большинство же было разбито, смято и искорежено какой-то воистину чудовищной силой.

Наконец я добрался до наклонной галереи и начал спуск, но вскоре остановился перед зияющим провалом шириной не менее четырех футов — здесь рухнувшее перекрытие пробило пол коридора насквозь, открыв бездонную черную пропасть. Я вспомнил, что подо мной должны были находиться еще два уровня, на последнем из которых тяжелые, запечатанные металлическими полосами люки перекрывали выходы из смертоносных глубин Земли. На сей раз у люков не могло быть вооруженной охраны, ибо те твари, что обитали внизу, давным-давно совершили свой акт возмездия и за миллионы прошедших с той поры лет постепенно ослабли, деградировали, а, может быть, уже и вымерли. Во всяком случае к эпохе следующей за людьми насекомообразной расы они вымрут наверняка. Рассуждая сам с собой таким образом, я вспомнил рассказы местных туземцев и тут же поспешил отвлечься от внезапно пришедшей в голову зловещей аналогии.

Преодолеть провал в полу оказалось не так уж легко, поскольку нагромождения камней препятствовали разбегу — но безумие было сильнее страха. Я выбрал самое узкое место ближе к левой стене, где на противоположном краю имелась достаточно просторная площадка для приземления, и прыгнул — все обошлось удачно.

Спустившись на нижний уровень, я прошел комнату, заваленную разбитыми вдребезги машинами и огромными каменными блоками. Маршрут по-прежнему казался мне знакомым — я уверенно полез на груду обломков, закрывавшую вход в коридор, который должен был привести меня к Центральным Архивам. Мне представлялось, что минула вечность, пока я шел, прыгал, полз по бесконечному коридору. Здесь и там я встречал надписи и узоры на стенах -иногда смутно узнаваемые, а порой и совсем новые, появившиеся, вероятно, в более поздний период. Поскольку этот подземный переход должен был идти вдоль городской улицы, в нем отсутствовали боковые арочные проемы, за исключением тех, что вели в подвалы близлежащих зданий. Несколько раз я ненадолго отклонялся от основной трассы и сворачивал в боковые ответвления, где лишь дважды нашел существенные отличия от того, что видел во сне — так, один из прежде знакомых проходов оказался наглухо замурован и для верности опечатан металлическими листами.

Я с трудом превозмог внезапно нахлынувший приступ слабости и нервной дрожи, пересекая подвальное помещение черной базальтовой башни, внутри которой, казалось, пульсировала какая-то невидимая и зловещая энергия. Башня эта имела форму круга футов двести в поперечнике, поверхность ее стен была гладкой и ровной, а в полу, свободном от всяких нагромождений и лишь покрытом слоем песка и пыли, имелось довольно большое отверстие — такое же точно отверстие было и в потолке. Лестницы или наклонные галереи отсутствовали — Великая Раса избегала даже прикасаться к этим древним строениям, а те, кто их воздвиг, не нуждались в традиционных средствах для подъема и спуска.

Я помнил это место по своим сновидениям, но тогда нижнее отверстие было заперто тяжелым люком и находилось под неусыпным надзором часовых. Сейчас же оно было открыто — из черной глубины исходил непрерывный поток холодного влажного воздуха. Я поспешно продолжил свой путь, стараясь не думать о том, что могла таить в себе эта мрачная бездна.

Коридор становился все менее проходимым, и вскоре я достиг места, где рухнувший участок кровли образовал впереди целую гору, взобравшись на вершину которой, я не увидел над собой ни свода, ни стен, а лишь пустоту, где беспомощно таял свет карманного фонаря. Здесь, по моим расчетам, должен был находиться склад металлических изделий, корпус которого выходил фасадом на Третью площадь, расположенную недалеко от архивов. Но уже следующий завал почти полностью перекрыл коридор — между осевшим потолком и поднимавшейся ему навстречу грудой камней, земли и песка лишь местами виднелись небольшие просветы. С упорством и решимостью безумца я начал расшатывать огромные блоки и разгребать песок, ежесекундно рискуя нарушить неустойчивое равновесие и привести в движение всю эту многотонную массу. В конечном счете мне удалось проделать лаз, двигаясь по которому с зажатым в зубах фонарем, я чувствовал спиной острые выступы нависающих надо мной сталактитов.

Теперь я находился уже совсем близко от подземного комплекса главных архивов. Преодолев опасный участок, я через несколько минут добрался до низкого круглого зала со множеством выходов. Стены зала — по крайней мере в той их части, которую я осветил фонарем — были сплошь покрыты иероглифическими письменами и характерными криволинейными символами -некоторые из них появились уже позднее периода моих снов. Не раздумывая долго, я свернул налево и вошел под хорошо сохранившийся арочный пролет. Я почти не сомневался в том, что проходы и галереи дальше будут в куда лучшем состоянии, чем попадавшиеся мне до сих пор — строители громадного подземного сооружения, хранившего летописи всех цивилизаций Солнечной системы, особое внимание уделяли его прочности и долговечности, каковое правило распространялось и на всю прилегавшую к нему систему коммуникаций. Мощные гранитные блоки были тщательно сбалансированы и скреплены сверхпрочным цементом, и сейчас, спустя невероятное количество лет, эти стены и своды сохраняли раз и навсегда приданную им форму, а на полах лишь изредка попадались отслоившиеся мелкие обломки да каменная пыль. Отсутствие серьезных препятствий сразу сказалось на скорости моего продвижения. Вырвавшись на простор и подгоняемый лихорадочным нетерпением, я перешел на бег, успевая все же отмечать знакомые — и уже не удивлявшие меня этим — детали отделки. Потолки здесь были ниже, чем в большинстве других коридоров, а по обеим сторонам тянулись ряды металлических книжных шкафов -иные были закрыты, иные распахнуты, а некоторые смяты и перекошены давлением прошлых тектонических деформаций. То и дело я натыкался на кучи запыленных фолиантов, высыпавшихся из шкафов после какого-нибудь очередного землетрясения. Затейливые буквы и знаки на отдельно стоявших колоннах указывали на систематическое распределение книг по классам и подклассам. Один раз я задержался перед глубокой нишей с несколькими такими шкафами и не без труда снял с полки самую тонкую из книг, заглавие которой было написано все теми же иероглифами, порядок расстановки которых, однако, показался мне необычным.

Опустив книгу на пол, я уверенно открыл замок, запиравший крышку ее футляра. Страницы, как я и ожидал, были размером двадцать на пятнадцать дюймов, общая же толщина собственно тома вместе с гибкой металлической обложкой составляла около двух дюймов. Материал страниц и сам текст практически не пострадали от времени — я свободно мог разобрать широкие, странно расцвеченные линии письма, не похожие ни на здешние иероглифы, ни на какой-либо другой земной алфавит. Внезапно мне пришло в голову, что это мог быть язык одного из пленных сознаний, встречавшихся в моих снах — оно было перенесено сюда с крупного астероида, сохранившего древние формы жизни первичной планеты, частью которой он прежде являлся. Одновременно я вспомнил, что данный раздел архивов предназначался именно для внеземных цивилизаций.

Оторвавшись, наконец, от этого пусть уникального, но совершенно нечитабельного документа, я двинулся дальше, предварительно зарядив потускневший фонарь новой батарейкой, которую всегда имел про запас. Звуки моих шагов отдавались несообразно громким, пугающим эхом под сводами древних катакомб, да и сами следы моих ботинок выглядели как-то жутко на этих пыльных полах, по которым ни разу за все миллионы лет их истории не проходил человек.

Я не отдавал себе отчета в конкретной цели этой безумной гонки; все совершалось помимо и вопреки моей воле, мне же была предоставлена роль свидетеля — или исполнителя — способного лишь воспринимать, но никак не влиять на ход событий.

Коридор между тем плавно перешел в наклонную галерею и я, не сбавляя скорость, начал спускаться вниз. Один за другим мелькали подземные этажи, на которых я не задерживался ни на секунду. В моем мозгу тем временем все явственнее проступал странный ритм, двигаясь в такт которому кисть моей правой руки непроизвольно совершала какие-то хитроумные нажимы и повороты, словно отпирая секретный замок невидимого сейфа.

Если все это было лишь сном, то каким образом он — я не говорю уже о подсознательно усвоенных текстах древних мифов — мог выработать во мне столь тонкий и сложный мышечный рефлекс? Я отказывался понимать такие вещи, да они, похоже, и не нуждались в моем понимании — предел разумного был перейден еще в тот момент, когда я только начал «узнавать» окружающую обстановку. Не исключено, что я тогда уже — как и сейчас в редкие минуты просветления — был уверен в иллюзорности описываемых событий, полагая их просто очередным фрагментом все того же многолетнего нескончаемого сна... Но вот я достиг самого нижнего уровня и сразу свернул направо. Здесь, повинуясь какому-то смутному инстинкту, я постарался по возможности смягчить шаги, несмотря на то, что скорость моя из-за этого резко упала. Где-то впереди было место, к которому я боялся приближаться, но встречи с которым, вероятно, никак нельзя было избежать.

Вскоре по дуновению влажного холодного воздуха я догадался о причине своего страха — мне предстояло опять пересечь громадный колодец черной базальтовой башни, где должен был находиться еще один запечатанный и охраняемый — то есть когда-то давно охранявшийся — люк. Достигнув башни, я на цыпочках, почти не дыша, миновал отверстие, которое оказалось широко открытым, и вступил в очередной заполненный книжными шкафами коридор. Внимание мое привлекли несколько шкафов, упавших сравнительно недавно, судя по очень тонкому налету пыли на куче рассыпанных книг. В тот же миг меня словно ударило током — я замер на месте, боясь пошевелиться и все еще ничего не понимая. Опрокинутые полки, валявшиеся на полу фолианты — подобные вещи здесь отнюдь не были редкостью, учитывая, что за свою долгую историю эти мрачные лабиринты пережили бессчетное множество землетрясений. В данном случае дело было в другом.

Меня ужаснула не сама по себе куча книг, а непосредственно прилегавший к ней участок пыльного пола. При свете фонаря мне показалось, что пыль лежала не таким ровным слоем, как в прочих местах коридора — на ее поверхности были видны отпечатки нескольких предметов, оставленные не так уж давно, быть может, месяца два-три назад. На сей счет, впрочем, я не был вполне уверен, ибо пятна эти не так уж и выделялись на общем запыленном фоне. Куда больше меня встревожил и озадачил порядок их расположения. Эта тревога еще усилилась, когда я опустил фонарь ближе к полу. Я увидел ряд абсолютно одинаковых следов, каждый из которых занимал площадь чуть более квадратного фута и состоял из пяти раздельных круглых отпечатков — один чуть выдвинут вперед, а остальные четыре компактно, почти вплотную друг к другу.

Следы — если это действительно были следы — вели в двух направлениях, как будто нечто, пройдя по коридору в одну сторону, позднее тем же путем возвратилось обратно. Конечно, я мог бы с не меньшим успехом приписать появление странных пятен каким-нибудь вполне естественным процессам и не впадать по этому поводу в панику, не будь здесь еще одной многозначительной и зловещей подробности. Цепочка следов доходила до груды металлических полок, обрушенных — как я уже отмечал — совсем недавно, после чего следы поворачивали назад и завершались там, откуда брали начало — у самого края черного провала в центре базальтовой башни, провала, дававшего выход рожденным в чудовищной бездне холодным и влажным ветрам.

8

Сколь бы ни был велик испытываемый мною страх, но владевшая моим сознанием чуждая воля оказалась сильнее. Никакие доводы разума не могли бы заставить меня идти дальше после того, что я увидел и вспомнил. Но даже в то время, когда я весь трясся от ужаса, моя правая рука не прекращала своих ритмических движений, манипулируя запорами воображаемого замка. Когда же я чуть погодя начал приходить в себя, обнаружилось, что я бегу вперед по безмолвным коридорам все к той же неумолимо притягивающей меня цели. В моей голове между тем как бы сами собой возникали вопросы, смысл которых я не успевал даже толком постичь. Смогу ли я проникнуть в хранилище? Справится ли человеческая рука с не рассчитанной на нее хитроумной системой запоров? Не окажется ли поврежденным замок? И что я буду — что я осмелюсь? — делать с той вещью, которую я надеялся и одновременно боялся найти? Станет ли она решающим подтверждением, последней точкой во всей этой безумной и страшной истории или в конечном счете послужит доказательством ее нереальности?

Внезапно я прервал свой бег и становился перед стеной, состоявшей из многочисленных ячеек, каждая из которых имела отдельную дверцу и была помечена соответствующей надписью на языке иероглифов. Нигде не было видно следов повреждений; из огромного количества ячеек в этой секции лишь три оказались распахнутыми настежь. Та же, что меня интересовала, находилась в одном из верхних рядов, недосягаемых для человеческого роста. Осмотрев стену, я пришел к выводу, что смогу подняться по ней, используя в качестве опор круглые дверные ручки. В какой-то степени мою задачу облегчала раскрытая дверца в четвертом снизу ряду. Фонарь во время подъема я мог бы держать в зубах, как уже делал не раз, преодолевая особо сложные препятствия.

Хуже обстояло дело с обратным спуском — ведь здесь у меня должна была появиться дополнительная ноша. Теоретически я этот вопрос разрешил следующим образом: открыв замок контейнера и зацепив его крюк за воротник своей куртки, я мог бы нести эту вещь на спине наподобие ранца. Более всего меня беспокоила исправность системы, запиравшей дверцу ячейки. Я почти не сомневался в том, что сумею ее открыть, если только не подведет механизм. Итак, я взял в зубы фонарь и начал подъем, цепляясь за шарообразные выступы и поминутно рискуя сорваться вниз. Очень помогла — как я и рассчитывал — открытая ячейка четвертого ряда. Воспользовавшись сперва краем отверстия, а затем и самой качающейся дверцей, я в конечном счете утвердился на ее верхнем ребре. Балансируя на этой неустойчивой опоре и отклоняясь как можно дальше вправо, я дотянулся до нужного мне замка. Сперва мои онемевшие от напряжения пальцы никак не могли справиться с гладкой ручкой, но постепенно к ним возвращался задаваемый памятью ритм движений. Сложный порядок нажимов и поворотов все точнее вырисовывался в моем мозгу, а тот уже давал команду мышцам — по счастью, я не встретил здесь особых трудностей, связанных с чисто анатомическими различиями. Замок поддавался довольно легко, с каждой новой попыткой я действовал все увереннее, и не прошло и пяти минут, как раздался сухой щелчок, хорошо знакомый и в то же время совершенно неожиданный, поскольку в отношении его у меня не было никаких подсознательных предчувствий. В следующий миг тяжелая дверь медленно и почти бесшумно — издав лишь слабый скрип — повернулась на своих шарнирах.

Мое нервное возбуждение, казалось, достигло предела, когда я на расстоянии вытянутой руки увидел край помеченного иероглифами металлического контейнера. Я осторожно извлек его наружу, попутно обрушив вниз целый ливень мелкой песчаной пыли, и замер, переводя дыхание. Все было тихо. Мельком осмотрев контейнер, я убедился в том, что он внешне ничем не отличался от других виденных мной по пути сюда. Размером он был примерно двадцать на пятнадцать дюймов при толщине чуть более трех, с рельефным изображением иероглифов на плоской крышке.

Я довольно долго провозился с его замком, поскольку мог действовать лишь одной рукой, прижав контейнер к поверхности стены. Наконец я высвободил крючок, поднял крышку и перенес тяжелый металлический ящик за спину, зацепив крючком воротник своей куртки. Теперь обе мои руки вновь были свободны, и я начал сползать вниз, что оказалось делом еще более трудным, чем предшествовавший подъем.

Достигнув пола я тотчас опустился на колени, достал из-за спины контейнер и положил его перед собой. Руки мои тряслись, и я долго медлил, не решаясь его открыть — давно уже догадавшись, что именно я должен там найти, я был буквально парализован этим знанием. Стоило сейчас моей догадке получить реальное подтверждение, и — если все это не было сном — я с той самой минуты не мог бы уже поручиться за целостность своего рассудка. Особенно пугающей была моя все более очевидная неспособность воспринимать себя в атмосфере сна. Ощущение реальности порой странно преломлялось в моем сознании, и мне казалось, что я вспоминаю свои настоящие действия так, словно они были отделены от меня громадной временной пропастью. В конце концов я все же достал книгу из контейнера и еще в течение нескольких минут смотрел, как зачарованный, на знакомую комбинацию иероглифов на ее обложке; моментами мне начинало казаться, что я могу их прочесть. Возможно, где-то в глубине моей памяти эта надпись и впрямь ассоциировалась с некими осмысленными звуковыми сочетаниями, но мне не удавалось довести этот процесс до конца.

Время шло, а я все еще пребывал в нерешительности. Вспомнив вдруг про фонарь, по-прежнему зажатый в моих зубах, я положил его на пол и выключил, дабы не расходовать зря батарею. Оказавшись в темноте, я наконец скрался с духом и перевернул обложку книги. Затем я медленно поднял фонарь, направил его на страницу и щелкнул переключателем.

Одной секунды мне вполне хватило. Стиснув зубы, я, однако, удержался от крика. В наступившей вновь темноте я, почти лишившись чувств, распластался в пыли и сжал руками горевшую голову. То, чего я так опасался, все-таки произошло. Одно из двух: либо это был только сон, либо пространство и время теряли всякий смысл, обращаясь в жалкую никчемную пародию на то, что мы всегда считали незыблемыми категориями своего бытия.

Нет, скорее всего это был сон — мой здравый смысл отказывался допускать обратное — но чтобы удостовериться в этом окончательно, я должен был взять эту вещь с собой наверх, и тогда утром в присутствии остальных все сразу встало бы на свои места. Голова моя сильно кружилась — если можно говорить о головокружении в кромешной тьме, где взгляду просто не за что было зацепиться. Фантастические мысли и образы стремительно сменяли друг друга в моем возбужденном сознании, и я уже не пытался провести границу между реальными фактами моей жизни и отголосками безумных сновидений. Я подумал о странных следах на пыльном полу н вздрогнул, испугавшись звуков собственного дыхания. Вновь на несколько секунд включив фонарь, я посмотрел на раскрытую страницу с таким чувством, с каким, вероятно, смотрит обреченный кролик в холодные глаза удава. Затем, уже в темноте, я захлопнул книгу, положил ее в контейнер и закрепила гнезде крючок замка. Теперь оставалось вынести его наверх, в мир людей, если таковой и вправду существовал, как существовала эта подземная бездна — и если вправду существовал я сам, в чем я в этот момент отнюдь не был уверен. Не могу сказать точно, когда я пустился в обратный путь. За все время, проведенное под землей, я ни разу не взглянул на часы, что также являлось показателем моей отрешенности от привычных человеческих реалий. С фонарем в руке и зажатым под мышкой контейнером я, сдерживая дыхание, на цыпочках миновал участок коридора с непонятными отпечатками и отверстие в базальтовой башне, из которого продолжал подниматься холодный паток воздуха. Позднее, уже с несколько меньшими предосторожностями идя вверх по бесконечным наклонным галереям, я все же не мог отделаться от мрачных предчувствий, причем на сей раз они были куда более определенными, чем во время моего спуска.

Я с ужасом думал о втором распахнутом люке, который мне еще предстояло пройти. Я думал о тех существах, которых так боялась Великая Раса и которая — пусть даже ослабевшие и не столь многочисленные, как прежде — продолжали обитать в своем зловещем подземном мире. Я думал о тех пятипалых отпечатках в пыли и о схожих следах, упоминавшихся в моих сновидениях — а также о неистовых ураганах и странных свистящих звуках, связываемых все с теми же существами. И еще я думал о рассказах туземцев, в которых неизменно присутствовали таинственные руины и якобы порождаемые ими злые ветры. По настенному символу я определил нужный мне уровень и — пройдя мимо лежавшей на полу открытой книги, которую я не так давно с интересом рассматривал — вступил наконец в круглый холл, где сходились несколько коридоров. Без колебаний я свернул в ближайший справа арочный проем. Впереди меня ждал самый сложный отрезок пути со множеством препятствий и завалов, которые начались почти сразу по выходе за пределы Центральных Архивов. Тяжесть моей ноши постепенно сказывалась, мне все труднее было избегать шума, перелезая с нею через груды камней и песка.

Но вот я остановился перед мощным, поднимавшимся до самого потолка завалом, который мне в прошлый раз пришлось преодолевать ползком. Тогда я не смог сделать это абсолютно бесшумно, теперь же— после увиденных мной отпечатков — я более всего боялся громких звуков. А ведь сейчас со мной был еще и контейнер, представлявший собой дополнительную помеху во время движения по узкому лазу.

Осторожно взобравшись на гору камней, я сперва просунул в отверстие контейнер, а затем начал протискиваться туда сам — вновь, как и в прошлый раз, задевая спиной за острые края сталактитов. Тут я и совершил свою первую оплошность — когда самый опасный участок был уже позади, контейнер вдруг выскользнул из моих пальцев и с металлическим грохотом покатился вниз по склону. Я рванулся вперед и успел его перехватить, но в тот же миг неустойчивая тяжелая глыба зашаталась и поехала под моими ногами, вызвав небольшой, но достаточно шумный обвал.

Когда движение камней наконец замерло, я услышал — по крайней мере мне так показалось — иной звук, очень далекий и слабый, донесшийся откуда-то из лабиринта ходов за моей спиной. Это был тонкий вибрирующий свист, не похожий ни на один из слышанных мною прежде звуков.

Совершенно обезумев от ужаса, я бросился бежать по коридору, перепрыгивая через отдельно лежащие блоки, иногда падая, но при этом не выпуская из рук фонаря и книги. Одна только мысль владела мной в те минуты — поскорее выбраться из этих кошмарных подземелий в открытый мир, туда, где спокойный свет луны разливается по бескрайней пустынной равнине. Не помню, как я добежал до груды обломков, над которой вместо свода зияло черное пустое пространство, и начал карабкаться вверх. Здесь-то и произошла катастрофа. В спешке я позабыл о том, что за вершиной сразу идет очень крутой спуск, и, не удержав равновесие, с разгону полетел вниз, увлекая за собой целую лавину камней. Оглушительный гром потряс древние своды, отдаваясь долгим эхом во всех закоулках погребенного под землей города.

Из того дикого хаоса я вспоминаю сейчас лишь один эпизод — я падаю, поднимаюсь, ползу сквозь густое облако пыли все дальше и дальше по коридору. Фонарь и контейнер пока еще были при мне.

Когда я достиг базальтовой башни, эхо лавины уже затихло вдали, и в наступившей тишине слух мой — вновь и на сей раз безошибочно — уловил все те же свистящие звуки. Но если ранее источник их находился где-то позади, в уже пройденных мной коридорах, то теперь эти звуки шли из темноты мне навстречу.

Вероятно, у меня вырвался крик — я больше не мог себя сдерживать. Смутно помню промелькнувшие стены базальтовой башни и бездонный провал в ее центре, откуда со зловещим свистом вырывался уже не просто поток влажного холодного воздуха, но ветер — свирепый, неистовый, одушевленный ветер. Помню свой бег по длинным коридорам в нарастающих с каждой минутой яростных порывах ветра, который хотя и был мне как будто попутным, но на самом деле препятствовал, а не помогал моему движению; он петлей обвивался вокруг меня, цепляясь за руки и ноги, сковывая каждый шаг. Не заботясь уже о поднимаемом мной шуме, я влезал на груды камней, скатывался вниз, скользил и прыгал почти наугад, не разбирая дороги.

Наконец показалась наклонная галерея — помню, как луч фонаря метнулся по машинному залу, и как в следующий миг я вздрогнул и едва не закричал от ужаса, увидев тот пролет галереи, что спускался в глубину к затаившимся двумя уровнями ниже черным дырам распахнутых люков. Но на сей раз вместо крика я принялся вслух убеждать себя в том, что все это только сон, и что я нахожусь сейчас где-нибудь в лагере или вообще в своем доме в Аркхэме. Несколько ободренный звуками собственного голоса, я начал быстро подниматься к выходу на поверхность.

Я знал, что мне еще предстоит пересечь место, где упавший свод пробил насквозь пол галереи, но, занятый другими мыслями, не задумывался об этом, пока не подошел почти к самому краю провала. Во время спуска я преодолел его без особого труда, но теперь я должен был прыгать с нижнего края на верхний; к тому же я был страшно утомлен и еще нагружен добавочной ношей, а ветер меж тем все крепче стягивал вокруг меня свою дьявольскую петлю. Я успел лишь мельком подумать о неведомых существах, таящихся на самом дне этой бездны, и остановился перед ней, руководствуясь скорее каким-то внутренним чутьем, ибо луч моего фонаря к этому времени был уже очень слаб.

Практически в ту же секунду до слуха моего донеслись характерные свистящие звуки, выходившие на сей раз непосредственно из провала в полу, до которого мне оставалось сделать лишь два-три шага.

Дальше случилось то, что повторялось уже многократно в течение этой ночи — я потерял всякую власть над собой, и, движимый только инстинктом самосохранения, перешагнул через лежавшие между мной и краем провала камни и с ходу прыгнул вперед. Тотчас все вокруг завертелось в вихре безумных звуков и я как будто повис в плотных складках тяжелой, осязаемой темноты. На этом кончаются моя воспоминания как таковые. Дальнейшее следует относить к области бредовых фантасмагорий, не имеющих ничего общего с реальностью.

Мне казалось, что я бесконечно долго падаю в черную вязкую бездну; я слышал звуки, которые не могли принадлежать ни одному из живущих на Земле существ. Во мне ожили какие-то древние, рудиментарные органы чувств, с помощью которых я мог воспринимать тот самый лишенный света мир полуматериальных созданий, чьи базальтовые города возвышались когда-то на берегах доисторического океана. Без участия слуха и зрения я постигал тайны этой планеты, недоступные мне в моих прежних снах. В то же время я постоянно чувствовал, как тугие струи влажного и холодного воздуха сжимают и вертят меня, словно гигантские пальцы, и слышал нескончаемый вибрирующий свист. Позднее были видения циклопического города моих снов — не разрушенного, а такого, каким он представлялся мне каждую ночь. Я был в конусообразном, нечеловеческом теле и двигался по коридорам вместе с толпой представителей Великой Расы или заключенных в их формах других пленных сознаний.

Далее на эти картины накладывались иные, не визуальные, но тем не менее вполне отчетливые ощущения — жестокая борьба, попытки высвободиться из цепких щупалец ветра, безумный полет сквозь плотную темноту, слепое бегство по рушащимся подземным ходам. Один раз промелькнул было намек на свет -какое-то слабое голубоватое сияние высоко вверху. И вновь я взбирался по крутому каменистому склону, вырывался из бешеных объятий ветра, пролезал в узкое отверстие навстречу бледному свету луны, прыгал между нагромождений камней, которые спустя еще мгновение вдруг разом осели и провалились в недра земли, а на их месте взвился в небо гигантский, стремительно вращающийся столб веска и пыли.

Первые проблески лунного света были началом моего возвращения в реальный мир. Понемногу сознание мое прояснялось — я лежал ничком посреди австралийской пустыни, а над моей головой ревел и бесновался ураган, равного которому по силе я не встречал ни разу за всю свою жизнь. Одежда моя была изодрана в клочья, а тело покрыто бесчисленными ссадинами и кровоподтеками. Миновало еще много времени, прежде чем я окончательно пришел в себя, но и после этого я не смог провести четкую грань между сном и явью. Я помнил огромное скопление блоков, открывшуюся передо мной бездну, долгое блуждание под каменными сводами мертвого города, невероятные открытия и ужасающий финал похода — но что из всего этого было действительностью? Я не находил ответа.

Мой фонарь исчез, исчез и металлический контейнер с книгой — да и был ли он вообще? Приподняв голову, я огляделся вокруг и не увидел ничего, кроме однообразной волнистой поверхности пустыни.

Буря уже прекратилась, неровный диск месяца медленно опускался в красноватое марево у линии горизонта. С трудом встав на ноги, я зашагал на юго-запад, в направлении лагеря. Что же все-таки произошло? Быть может, я просто заснул и оказался затем в эпицентре песчаного урагана, который протащил меня в бессознательном состоянии несколько миль по пустыне? Ну а если это не так? Тогда рушилась вся моя создававшаяся годами теория мифологического происхождения странных снов — это значило, что Великая Раса существовала на самом деле, и что ее посланцы в действительности могли проникать сквозь любые временные преграды, вселяясь в тела будущих обитателей нашей планеты. Это значило, что мое собственное тело в период амнезии и впрямь служило пристанищем для чужого сознания, проникшего в наш мир из далекой эпохи палеогена, а я провел эти несколько лет в его отвратительном облике, бродя по бесконечным коридорам и улицам доисторических городов, беседуя с сотнями таких же, как я, пленников, захваченных в разных точках времени и пространства, изучая тайны Вселенной и составляя описание своей цивилизации для гигантский архивов Великой Расы. Это значило, что существовали и другие, еще более древние и непостижимые создания, скрывавшиеся в подземных безднах, тогда как на поверхности, сменяя одна другую, появлялись и исчезали разумные расы, нередко даже не подозревавшие о страшной угрозе, что таилась до времени где-то глубоко внизу, во внутренних областях планеты.

Я не хочу, я отказываюсь верить в то, что на всех нас, на прошлом и будущем человечества лежит чудовищная тень иного разума, подчинившего себе само время и сделавшего все прочие расы заложниками своей неуемной жажды познания.

К счастью, у меня нет никаких вещественных доказательств того, что мне в действительности удалось найти подземный город, и — если законами Вселенной предусмотрено вообще понятие справедливости — он не будет найден никогда. В любом случае я обязан рассказать хотя бы моему сыну обо всем, что я видел в ту ночь, и пусть он сам попробует отделить действительность от болезненных причуд воображения.

Я уже не раз говорил, что истина — какой бы она ни была — полностью зависит от того, насколько реальным было сделанное мной открытие. Мне очень трудно об этом писать — хотя читатель этих записок, я уверен, давно уже обо всем догадался. Все дело заключалось, конечно же, в книге, которую я извлек из металлической ячейки в стене подземного хранилища.

Ничья рука не касалась этой книги за все недолгое — по сравнению с возрастом этой планеты — существование человечества, и все же, когда я всего лишь на одну секунду зажег фонарь над ее раскрытой страницей, я увидел отнюдь не иероглифы, подобные тем, что испещряли все окружавшие меня стены древнего города.

Вместо этого я увидел буквы знакомого мне алфавита, которые легко складывались в английские слова и фразы, написанные — вне всякого сомнения — моим собственным почерком.

18

Пан (греч.), бог — защитник пастухов и мелкого рогатого скота, лесной демон, сын Гермеса. Внешне изображался как получеловек с ногами козла, часто с козлиной бородой и рогами. Возбуждал панический ужас. В астрологии Пан оказывается одним из аспектов Сатурна, а также приравнивается к сатане и к жизни в ее инволюционных, в частности, низменных аспектах (см.: Riviere M. Amulettes, talismans et pantacles. Paris, 1950).

19

Так как у них нет поэта (лат.).

20

Имеется в виду Букингемский дворец — главная резиденция королевской семьи в Лондоне. «Жить возле самого Дворца» — значит «жить в самом центре».

21

Жиль де Рец — знаменитый средневековый колдун и чернокнижник, казнен за колдовство и многочисленные убийства, в том числе женщин и детей.

22

Откр., 21.8: «Боязливых же, и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов — участь в озере, горящем огнем и серой…»

23

Джон Китс (1795–1821) — английский поэт-романтик, по своим взглядам близкий к Шелли и Байрону. Последний считал, что в смерти Китса (скончавшегося от туберкулеза в 1821 г.) повинна злобная критика в английских журналах, травивших молодого поэта. Возможно, именно «Блэквуду» обращены следующие строки известной байроновской эпиграммы:

Кто убил Джона Китса?

— Я, — ответил свирепый журнал,

Выходящий однажды в квартал…

(пер. С. Маршака).

24

Тофет — место на юго-востоке долины Енном, где в жертву Молоху приносили детей. Впоследствии долина превратилась в свалку нечистот, и ее стали называть геенной для изображения вечных мучений грешников после смерти.

25

В английском языке у слов «Джаггернаут» (в индийской мифологии — одно из воплощений бога Вишну, безжалостная и неумолимая сила) и «аргонавт» (один из участников экспедиции за золотым руном) совпадает конечный элемент «naut». При этом они, конечно, не могут иметь общей этимологии.

26

Сэр Галахад — персонаж из средневековой легенды Мэлори о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола; воплощение благородства и бескорыстия.

27

Деяния римлян (лат.)

28

Неизвестная земля (лат.).

29

Об устройстве мира (лат.).

30

Удивительный [рассказ] о скрытых племенах Ливии, о камне Гексеконталитон (пер. с латыни верстальщика).

31

Племя это в уединении и тайне живет, в горах страшных мерзкие мистерии празднует. От людей ничего другого они не имеют, кроме облика, от человеческих обычаев прямо бегут, ненавидят бога света. Шипят лучше, чем говорят; голос [их] неподобающий без ужаса нельзя слышать. Камнем неким славятся, который Гексеконталитоном называют, ибо на том камне шестьдесят знаков явлено. Этого камня имя тайное, непроизносимое [они] почитают: Иксаксар (пер. с латыни верстальщика).

32

Ни шагу назад (лат.).

33

Имеется в виду игра английских слов: «fairy» — эльф и «fair» — честный, справедливый, доблестный.

34

Конъектура — восстановление испорченного или не поддающегося прочтению текста на основании исследований и сопоставлений.

35

Изречением (лат.).

36

Все свершается в тайне (лат.).

37

Бракосочетание шабаша (лат.).

38

Амнезия (мед.) — заболевание, характеризующееся отсутсвием воспоминаний или неполными воспоминаниями о событиях и переживаниях определенного периода времени.

39

Адъюнкт-профессор — лицо, проходящее научную стажировку, помощник профессора.

40

Цикадовые (или саговники, бот.) — класс голосеменных древесных растений, распространенных в тропиках и субтропиках.

41

Лепидодендроны — род вымерших крупных деревьев (высотой до 30 м), существовавших на Земле до конца каменноугольного периода.

42

Сигиллярии (бот.) — семейство вымерших древовидных растений, имевших колоннообразные стволы высотой до 30 м.

43

Агглютинация (лингв.) — образование грамматических форм и производных слов путем последовательного присоединения к корню слова грамматически однозначных аффиксов.

44

Лабиринтодонты (зоол.) — подкласс вымерших земноводных, внешне напоминавших крокодилов или саламандр.

45

Криноидеи (зоол.) — разновидность морской лилии, класс иглокожих, шаровидные или чашечкообразные морские животные. Ископаемые экземпляры достигали в длину двадцати метров.

46

Брахиоподы (или плеченогие, зоолю) — класс морских животных типа щупальцевых с телом, покрытым двустворчатой раковиной.

47

Полипы (зоол.) — морские либо пресноводные кишечнополостные, живущие, как правило, большими колониями (напр. коралловые полипы). Способны к регенерации утраченных частей тела.


на главную | моя полка | | Жители ада (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу