Book: Мир велик, и спасение поджидает за каждым углом



Мир велик, и спасение поджидает за каждым углом

Илья Троянов

Мир велик, и спасение поджидает за каждым углом

На Георги

Здрав будь и гъз гол[1]

Для истолкования мира средствами искусства обычно прибегают к форме путешествия.

Гюстав Флобер

I'm looking for а home in every face I see.[2]

Джим Моррисон

Нет ничего более постоянного, чем временное.

Еврейская поговорка

НАЧАЛО ИГРЫ

ПРЕЖДЕ ЧЕМ СОВЕРШИТЬСЯ ВЕЛИКОМУ-ПРЕВЕЛИКОМУ МНОЖЕСТВУ БРОСКОВ, в тайной столице игроков, в городе, который до того надежно укрылся в горах, что о его существовании не подозревал ни один сборщик налогов, и даже географы царей, султанов и генеральных секретарей не означили его на своих алчных картах, в горах под названием Балканы изо дня в день совершалось одно и то же действо. Действо это, внушающее не меньшее доверие, чем церковный благовест, имело своим исходным пунктом банк. Во всяком случае, там на фронтоне, поверх портала, красовалась надпись «БАНКА», и широкая лестница вела под его сень, но с тех самых пор, как была изобретена игра в кости, еще ни один человек не заходил в эту «БАНКУ». Ни разу эта лестница по будням не доставляла к входу клиентов, дабы затем свести их вниз, ни разу не стенала в часы пик под бременем своих обязанностей и, расправляя перышки в обеденный перерыв, не стряхивала пыль, желая уничтожить даже мельчайшие следы своего родства с дорогой. Не было ни клиентов, которые бодро или боязливо переступают порог, ни мыслей, которые сосредоточены вокруг стопки пестрых бумажек, ни профессионально-привычных взглядов со стороны банковских служащих, ни тех порций иллюзий, которые, будучи извлечены из толстокожих вместилищ, молниеносно пересчитываются и равнодушно подаются в окошечко.

О том, что же там все-таки есть, не знали и мужчины, которые изо дня в день чего-то дожидались перед этим зданием, и что бы там ни было, им оно не требовалось. Зато все знали человека, который выходил оттуда: Бай Дан. Он выходил из тени портала, он поправлял свой галстук — протокольное действо, означающее, что Старые горы и на сей раз остались верны себе. Это и было отмеченное барабанной дробью начало всех начал. Кто ранее стоял, прислонясь к колонне, выпрямлялся, кто сидел на корточках, вставал. И вниз по лестнице шествовал квазидиректор банка, бывший на самом деле Великим Магистром игры в тайной столице игроков.

— День добрый, Бай Дан. — Мешанина голосов, мешанина из самоуверенности и сковывающей язык нервозности.

Молодежь еще не обучена, вопросы задает осторожно, но она гордится хотя бы тем, что ей дозволено присутствовать. Она приплясывает вокруг тех, кто уже состоялся, боясь привлечь к себе внимание, стараясь дышать как можно тише, полная надежд… Бай Дан улыбается, слышит голоса, слышит Пенчо, и Димчо, и Элина, и Умеева, устами которого обычно вещает его жена… тебе что, опять туда приспичило, никому не нужная затея, пустая трата времени, дьявольские забавы, и пожалуйста, пожалуйста, вернись сегодня пораньше.

Мужчины движутся вниз по улице, клубок голосов скатывает день, наматывает на себя как значительное, так и банальное, все, что произошло в городе с прошлого вечера. В конце главной улицы процессия сворачивает налево, под арку, к центру города, к южному центру, к кафе игроков. К каменным, высотой в человеческий рост стенам лепятся деревянные дома, с бесстыдством тучности выставив напоказ набитые животы. Это они превратили улицу в хоть и милый, но совершенно никчемный переулочек. А когда они предаются разгулу и затем устают, устают донельзя, то сонливо, нахлобучив крышу на лоб, наваливаются в защитной дремоте на переулочек и делают его настолько узким, что соседи из противоположных домов могут по настроению либо пожать друг другу руки, либо оттаскать друг друга за усы.

Средоточием жизни этого города правит лысый, коренастый и грузный тип. Широко расставив ноги, он бдит перед дверью своего кафе — и ждет, и знает: они придут, прямо сейчас, как приходят каждый день, — придут на маленькую площадь, где каштаны и колодец, и попасть на нее можно лишь через тот самый переулочек, по которому и шагают игроки. Процессия вливается в маленькую площадь и наводняет ее.

— Бай Дан! Наконец-то! Приветствую тебя!

— А я тебя, Пейо!

— Как прошел день, Бай Дан?

— Спасибо, а твой?

— Мой только начинается… а как здоровье?

— Не жалуюсь! А твое?

— Как всегда, не о чем и говорить.

— Что слышно нового, Пейо?

— А что может быть слышно, Бай Дан? Они ждут тебя.

— А как семья?

— Все путем, Бай Дан, все путем. Но скажи на милость, где ты пропадал?.. Почему нам так долго пришлось тебя дожидаться? Чем мы тебе не угодили? Или в другом месте тебя лучше обслуживают, или тебе не по вкусу мое гостеприимство? Кто захочет ходить ко мне, если ты меня не почтишь?

— Ну что ты, Пейо, Пейо! Какой же петух не нарушит тишины при восходе солнца? У тебя мы всегда как дома, куда ж нам еще идти?

— Рад это слышать, Бай Дан, такие слова мне по душе. Но чего ради мы разболтались перед дверью, когда за дверью нас ждет столько дел?

И, как обычно, хозяин заходит первым, через плечо переброшено белое полотенце, которое на исходе вечера пятнами и другими следами поведает историю долгого дня. Когда наводишь глянец на игральные кости, они оставляют отпечаток своей непредсказуемости, полотенце стирает деяния неверных, пьяных рук, беззаботная муха чистит крылышки, прежде чем ее грубо шуганут прочь. Хозяин теребит свои губы, изображает глубокое раздумье, расхаживает по залу и указывает на самый большой стол, окруженный широкими скамьями. Вот за этим столом Бай Дан каждый вечер бросает игральные кости, являя игрокам свое мастерство. А хозяин кричит своей матроне: «Вейка, у нас гости, поставь-ка еще кофе на огонь!..» — «А какие у нас гости?» — доносится ответ сквозь занавеску, которая защищает кухню от посторонних взглядов. Игроки, усевшиеся тем временем вокруг стола, отвечают на ее вопрос с плутовской усмешкой: «Это сборщик налогов, Вейка». — «Эй, почтеннейшая, с вами говорит бургомистр, доктор, инспектор, директор»… Голова с огромным носом появляется из-за занавеса… а ну, дайте мне хоть одним глазком взглянуть, как они выглядят, эти господа. Ах вы, неверные ятаганы, вы, видно, не желаете нынче отведать моих цукатов?.. И тут гости с виноватым видом заказывают какую-нибудь ерунду к своему кофе.

Кофе подан и с удовольствием выпит, хозяин занимает место перед занавеской, руки у него скрещены за спиной. Наступила тишина, шапки горой навалены в углу, звяканье и шипенье позади занавески сулят ужин. Допитые чашки перевернуты вверх дном. Через некоторое время мужчины заглядывают в свои чашки, предаваясь бесплодным размышлениям. Одна лишь Вейка может истолковать осевшую на дне кофейную гущу, одна лишь Вейка способна заглянуть в исход тишины…


Поначалу — полное равновесие на игральной доске. Кости — кучками по две, три и по пять, застывшие формации, до того как их перемешает первый игрок. Первая рука. Первый бросок. Элегантные пальцы мастера и мозолистая кисть партнера захватывают по два орудия времени. Времени для игры в кости. Короткая проброска. Победитель четырьмя пальцами — мизинец остается в резерве — берет обе кости, отводит запястье назад и затем плавным движением выбрасывает вперед. Мгновения катятся по игральной доске, замирают, первые выводы, идеи, разрушения. Позиции заняты, позиции оставлены, стены воздвигнуты, стены разрушены.

И неизменно — барабанная дробь и шлепанье, триканье и траканье, дробь, шлепанье, триканье, шлепанье, внезапно пронзительный, обостренный корой мозга звук, дитя с криком извещает о своем рождении, очень отчетливо извещает в некоем городе в тишине после шума и гама светлых часов дня, присоединяя свой голос к хоровому воплю рожениц, в мрачном зале с зарешеченными окнами лежит новорожденный, еще липкий, еще мокрый, вонзает пальцы в воздух, и кричит, и протестует против материнских страданий.

ИЗ ТАЙНОЙ СТОЛИЦЫ ИГРОКОВ

ТАК ЯВИЛСЯ НА СВЕТ АЛЕКСАНДАР ЛУКСОВ, сдается мне, что и вы явились точно таким же манером. Из одного броска — в другой. После чего вам пришлось приложить усилия, чтобы, подобно ему, обыграть этот факт наилучшим образом. В его случае бросок оказался удачным, вроде открытия солидного заведения: активные клетки мозга, медленные ноги, белая кожа, черные волосы и жилище на краю Европы, там, где она кончается, так еще и не начавшись. Его мать провидела свое счастье и хотела быть настолько в нем уверенной, насколько это допускает полет фантазии. Еще до родов она так углубилась в мысли о том, какая роскошная жизнь должна выпасть на долю ее дитяти (по-моему, это даже и объяснять не нужно: бочка здоровья и денег, профессия под названием адвокат или врач, и никаких неожиданностей), — а ее соседки тем временем вопили и стонали, — что она совершенно позабыла свою непосредственную обязанность: для начала произвести Александара на свет. Она не замечала его нетерпения, не заметила даже, как он высунул голову, чтобы без посторонней помощи выбраться в зал, выложенный темными изразцами. Пробегавшая мимо медсестра увидела его пушистый затылок, во весь голос окликнула врача и, вынимая ребенка, бормотала себе под нос …в жизни такого не видела, почему вы молчите, я здесь двадцать лет работаю, но чтобы такое, такое, такого и в самом деле не … тем самым она допустила перерасход слов, и потом ей их не хватило, когда она взяла новорожденного на руки, по всем правилам осмотрела, и у нее дух занялся, и, не веря собственным глазам, она спросила у врача — что это такое — как это прикажете понимать — вы не могли бы сказать?.. Врач сказать не мог, от растерянности он вообще не мог двинуться с места в отличие от пальцев явившегося в сей мир Алекса, а уж эти пальцы захватывали и рвали на части, впору подумать… нет, нет, всего лишь безобидные прорехи в стерильном воздухе родильного зала… впрочем, так внимательно, как сестра, никто на него и не глядел, та же устремила взгляд на животик младенца, мягкий и свежий, словно только что вызревший йогурт, вполне обычный вид для младенческого живота, если бы не отсутствие чего-то основного, того, что, подобно лонже, привязывает младенцев к месту их происхождения, — отсутствие пуповины. Не иначе Алекс сам ее оборвал своими беспокойными пальцами. Но сработал он при этом халтурно, до того халтурно, что и по сей день место, которое принято называть пупком, смахивает у него на третье ухо. С тех пор как мне стало об этом известно, я только и жду, что сыщется какая-нибудь наделенная богатой фантазией женщина, которая прошепчет в этот пупок слова любви.

Очередная накладка: нас до сих пор не представили друг другу. Итак, с вашего разрешения: меня называют Бай Дан, так давно называют, что я уже почти успел позабыть имя, перешедшее ко мне по наследству и данное мне при крещении. Бай Дан. Дан — это от Йор-дан, а словом Бай обозначают человека, которого подозревают в причастности к игре в кости. В причастности интимной, почти зловещей. Укротитель случая — так любят они шептать у меня за спиной. Маг и волшебник — часто слышу я их слова. Но они сильно преувеличивают. Я отнюдь не полностью застрахован от сюрпризов, приносимых костями, я и сам порой дивлюсь на их определенность и предопределение.

Однако недооценивать кости нельзя. Скажу, к примеру, хоть что-то, что может произвести на вас впечатление: они способны заморозить время и потом снова растопить его (отчего человек иногда по щиколотку утопает в лужах, возникших по его собственному недосмотру), они способны превратить белое в черное, но не наоборот (из-за отсутствия спроса), они способны перешагнуть через что угодно и предсказать индекс Доу-Джонса на ближайшую неделю, они могут наизусть произнести все суры и псалмы и каждый день давать им новое толкование.

Итак, когда они берутся за дело, я следую за ними, пока они не закончат свой пробег, возможно — среди поля, а я воспользуюсь случаем и выкопаю картофелину — чем еще прикажете заниматься среди поля, — очищу ее и последую за ароматом хрустящей корочки до ближайшей дороги, а оттуда — в большой, привольный мир…

детский манеж возле кровати, возле гобелена, возле столика, возле двери, возле стены, возле манежа — однокомнатная квартира; скрипит дверь, ведущая в остальные однокомнатные квартиры на пятом этаже дома в Старом городе. Дом приметный, известен во всем квартале как Желтый дом на углу, разукрашенная желтизна и узкие балкончики, и эта скрипучая, скребучая, заедающая, утомленная дверь в комнату со счастливыми родителями. Существует красивая открытка с изображением этого дома, его снимали снизу, на заднем плане — грозовые облака, обрамленные солнечными лучами, — дом производит очень живое впечатление, как картина Хоппера, она вполне совпала бы при наложении с черно-белыми фотографиями.

Алекс трех дней от роду, на руках у своей матери, оба весьма довольны тем, что столько раз подряд выбросили дубль, оба вполне здоровы и исполнены ожиданий.

Алекс на руках у двух бабушек сразу.

Алекс ползет вверх по голой груди своего отца.

Алекс ревет — сразу после этого его успокоит фотограф.

Алекс в палисаднике размером с прикроватный коврик, слева мать, справа отец, на заднем плане строительные работы.

Алекс в манеже — на четвереньках.

Алекс — на нетвердых ногах.

Алекс хватает

ткань, которую бабушка натягивает поперек комнаты, чтобы за этой оградой предаться сну, — впрочем, ее храп делает бессмысленной попытку создать атмосферу некоей интимности, — мягкую и толстую ткань, в которой увязают его пальцы;

медь — когда ежедневно трогают самовар, на котором можно обнаружить так много вмятин и который служит для него первым мерилом роста;

жесть — часы в головах у отца, единственную их подвижную часть можно вытягивать и заталкивать обратно, а шум прогоняет сонливость, возбраняет громкие голоса, ведет к нескольким промурлыканным тактам, далее — к поцелую, который дарят ему на прощанье мать и отец. Немного погодя дверь издает свой скрип, входит бабушка. День начался…


Бабушка Алекса, рано поседевшая, кругленькая и с тех самых пор именуемая Златкой, любила яркие цвета и была очень уравновешенная. Деятельность ее сводилась к поеданию засахаренных фруктов, мысли ее вращались вокруг сладости конфитюров — друг ее, священник Николай, к которому она ходила, поскольку он нуждался в ее поддержке, называл Златку моя Галилея и с видом заговорщика шептал ей на ухо: истинно говорю тебе, Земля вращается вокруг кусочка сахара. Речь Златки благодаря посещению в незапамятные времена некоего театрального училища в провинции прошла известную выучку, строгую и притязательную, которая была ориентирована на западные образцы, а при постановке дикции упражнялась в произнесении дворянских титулов, ибо в те времена дворянство было своего рода экспортным шлягером из Средней Европы. Тот, кому удавалось произнести милостивейшая княгиня фон и цу Саксен-Кобург безупречно по форме и с необходимым богатством интонаций, мог считать себя созревшим для Евгения Онегина и Макбета.

Но со временем Златка полностью подчинилась диктату сладкого… Ах, как мне сладко (что означало положительные эмоции); вот это карамель! (свидетельство глубочайшего восхищения); ах ты пустая сахарница! (полнейшее разочарование), восклицала она, адресуясь преимущественно к стенам, ибо более молодые, те, с кем она делила эту квартиру, весь день пребывали вне дома, догоняли переполненные трамваи, строили планы, которые потом никто не выполнял, стоя в очередях, ловили всевозможные слухи, выстаивали один килограмм или один литр чего-нибудь, чего они вовсе не искали, и, умотанные, возвращались домой. А на долю Златки оставались только стены! Ох уж эти стены! Они тоже были пестрыми, безнадежно пестрыми, словно перед каким-то художником поставили задачу подправить и без того вполне бойкий узор — маки на ромбах. Маковые обои — это был фон, а в роли художника выступили некие семейные обстоятельства. Здесь висели репродукции с великолепных иконных фресок в заковыристых рамках, там — портреты предков, а между ними — удостоенные премии рисунки хозяйской дочери. И плюс к этому — рассеянный свет от черно-белого телевизора, тут поневоле тот либо иной гость начинал моргать — ох уж эти стены!..


Муж Златки, рано покинувший сей свет, покоился в семейном склепе, жертва неумолимого творческого призвания. По мнению его вдовы, во всем была виновата судьба… вообще-то дирижеры живут долго … утверждала она и принималась перечислять всемирно известных Мафусаилов дирижерского пульта. Творческая сила божественного происхождения и тем самым божественная услада придавала крепость этим людям, таково было ее твердое убеждение. При этом она упускала из виду, что даже божественная благосклонность бессильна против никотина, против ежедневных дьявольских кровопусканий, необходимых для снижения давления.



Когда он, ныне ушедший, опочивший, счел в свое время за благо выйти из тьмы безвестности в потрескивающее напряжение битком набитого зала Оперы, к маленькой дежурной лампочке, свет которой слепит как свет прожектора, под робкие предварительные аплодисменты поднимать палочку, посылать ободряющую улыбку первой скрипке и, еще раз движением плеч поправив пиджак, вызвать к жизни первый звук, то в конце, когда аплодисменты становились все громче, его уже ничто больше не удерживало дома, в городе, в стране. Когда Григорий Григоров превратился в музыкального коммивояжера, раз в несколько месяцев он на недельку-другую наведывался домой, часто затем, чтобы присутствовать при рождении очередной дочери или отпраздновать оное. Господь благословил его дочерьми, равно как и музыкальным успехом. Он уже привык выходить из поезда, обнимать старшую дочь и ловить ее сладкое дыхание, льнущее к его уху… Папа, а у нас есть еще одна маленькая сестричка… И каждый возраст он воспринимал со спокойной радостью, а потом он умер — и все семь женщин стояли у его гроба: шесть раз черные кудри и один раз белое великолепие седины.


А Златка передавала сладость по наследству, она подсахаривала сны, мечтания и амбиции своих дочерей. На ее десерты можно было израсходовать любое количество миндаля, а десертов она готовила много. Что до ежедневной потребности, то здесь между ней и ее дирижером царило полное взаимопонимание. Когда он ел ее стряпню, то трапеза неизменно должна была завершаться чем-нибудь сладким, немножко, это верно, но чтобы после главного блюда встать из-за стола и сразу перейти в гостиную — об этом и речи быть не могло. А вот что до количества, то тут их взгляды в корне расходились. Он, эстет строгой дозировки, умудрялся разделить даже самый маленький кусочек пахлавы на две части и потом долго, с наслаждением держал во рту эту половинку, пока она не растает. А дамы, в первую очередь, конечно, мать, не могли противостоять искушению второго кусочка.

Если вам когда-нибудь доведется перелистывать журнал, в котором приводятся образцы человеческой мании величия, то в нем, в этом объемистом фолианте, вы лишь один-единственный раз обнаружите упоминание Златкиной родины как страны, которая отличается высочайшим уровнем потребления сахара во всем мире. И вы сразу догадаетесь, кому эта страна обязана столь славным первенством и какое семейство здесь особенно порадело.

В этой семье домашний бог носил вместо шляпы сахарный колпак, в этой семье царил идеал сахарной свободы, сугубо семейное несчастье называлось здесь ограниченные нормы отпуска. Ибо нарушались равновесие со своим сахарным стержнем и заведенный порядок. Теперь нельзя было пойти и просто купить. А дополнительное несчастье — это когда сахарная свекла мало-помалу перестала соответствовать требованиям времени, прошел даже слух, будто каждая свеклина наделена подрывной силой, она росла все хуже и хуже, она очень сдержанно размножалась, она создавала трудности при уборке и, наконец, слишком скоро начинала гнить или самовозгораться.

Ах, эта сладкая жизнь, столь часто воспетая и столь редко пробуемая на вкус, как то было в доме господина дирижера и его Златки. Сладкая жизнь, гибель твоя, почти ежедневно предрекаемая, хотя по большей части без умысла. Когда в киноклубе первый раз после войны начали крутить шедевры итальянского кино на языке оригинала, с синхронным переводчиком, который самолично потел перед экраном, однажды вечером на этом экране напряженным глазам зрителей явилась настоящая Dolce Vita, и поди угадай, поведал ли впоследствии кто-нибудь хитроумному господину из Чиннечитты, что в этом зале, набитом фанатами сахара, его ирония пропала втуне. Напротив, весь зал в полном составе мечтал о том, чтобы переселиться на экран.

Впрочем, мир велик, и в другом месте произрастает сахарный тростник, постепенно завоевавший то историческое признание, которое было до такой степени утрачено местной свеклой. Тростник — это гуэрильо, ром — его оружие, чтобы спаивать власть в суете ее ночной жизни, власть отечную, с замедленной реакцией, слепую. Когда сахарный тростник на правах авангарда проник в глотки врагов, это стало уже лишь вопросом времени, до тех пор, покуда однажды вечером Златка не собрала в кухне шесть своих дочерей, не попросила у старшей губную помаду и не нарисовала на комоде огромное, пылающее красное сердце, а под сердцем большими буквами — КУБА.

Мир велик, и спасение поджидает за каждым углом.


АЛЕКС. Безветрие

Я прыгаю с одной программы на другую, выглядываю в окно, созерцаю выставку нижнего белья на соседском балконе, экран отражается в стекле, усилием воли я наконец заставляю себя открыть окно, высовываюсь из него, жду, когда ветер взъерошит мои волосы, считаю машины, медленно смежаю веки, медленно-медленно, пока весь транспорт не сольется в одну сплошную ленту, опоясывающую каждое здание. Если я открою дверь, меня встретит коридор с темно-коричневым ковровым покрытием, массивные двери, дощечки с фамилиями жильцов, фамилии, только фамилии и всегда по две, управляющий выписал их и разделил черточкой при помощи струйного принтера («Хьюлетт Паккард» новейшей модели, который я помог ему приобрести со скидкой). Один из соседей по этажу оставляет снаружи перед дверьми детскую коляску, другой — свои башмаки. Колеса у коляски вполне чистые, подметки у башмаков тоже. Порой я обнаруживаю в резиновом рельефе мелкие камушки — как мне кажется, с дорожек расположенного поблизости парка. Если я провожу дома весь день, а так оно чаще всего и бывает, меня по вторникам и пятницам будит пылесос, потому что сплю я долго. Через глазок в двери я вижу обмотанный шалью затылок, затылок наклоняется, наверно, чтобы подтащить пылесос.

Регулярно я подхватываю грипп, раза три в год, примерно недели на две. Какими впечатлениями одаривает меня тогда окружающий мир? Распространитель подписки на газеты, ирландского, судя по всему, происхождения, советует мне пить горячее пиво с медом, чтобы хорошенько пропотеть, и выказывает неподдельное разочарование, когда этот добрый совет не побуждает меня оформить подписку. Пожилая дама, сильно смахивающая на Джона Белуши, а рядом — для умягчения — дама помоложе. По недомыслию открываю дверь. Передо мной стоят очень милые люди, и у них своя миссия. Весьма кстати, я как раз болею. Исцеление близко, спасение тоже. Да-да, эти очень милые дамы доставляют мне прямо на дом призыв вступить в новое объединение, указывающее направление, внушающее надежду и так далее и тому подобное. Я смущенно опускаю глаза, спотыкаюсь о туфли обеих дам, летом о сандалии, на младшей еще и юбка, и как знать, может, я и согласился бы, чтоб меня спасли, догадайся она заранее сбрить волосы на ногах, а так — ну что мне прикажете делать в райских кущах подобной антиженственности?

В одну из суббот меня сгоняет с постели очередной визитер. Я вздрагиваю при виде безукоризненной солдатской формы и серьезного широкого лица, над которым берет. Я теряю дар речи. Тусклый неоновый свет в коридоре силится придать хоть какое-то подобие блеска этой встрече пижамы и мундира.

— Мы собираем средства на могилы участников войны, — говорит мундир.

— Лично я хотел бы купить «першинг», — отвечает пижама.

Берет съезжает набок, растерянно и криво.

— На охрану солдатских могил, — говорит мундир.

— Все понятно, — говорит пижама. — На мой «першинг» вы жертвовать не желаете.

Мимолетные завихрения в общем безветрии.


УДИВИТЕЛЬНЫЕ СВЕДЕНИЯ ПРО ЖЕЛТЫЙ ДОМ НА УГЛУ: он стоит как раз на том месте, где примерно две тысячи лет тому назад переночевал некий римлянин. Вы, конечно, можете спросить: а что ж тут такого удивительного? Погодите. В те времена не было ни самого дома, ни улиц, ни строительных площадок. Не было и фотографий, ни цветных, ни черно-белых. И вообще в те времена почти ничего не было, кроме травы, да кустов, да деревьев и еще ручья — одним словом, кроме природы. Ну и скукотища, можете подумать вы и перемахнуть, не читая, через давно минувшее. Не спешите, прошу вас. Ибо на своем коне без рабов и букцин уже приближается римлянин, по случайности избравший этот путь, приближается утомленный разведчик в поисках места для ночлега. Повинуясь то ли инстинкту, то ли опыту, то ли игральным костям, которые при нем были, он сделал превосходный выбор. Место оказалось со всех сторон окружено холмами, обильно водой и наделено свойством притягивать к себе историю. Словом, этому римлянину можно лишь позавидовать, что жил он в те времена, когда человек безмятежно засыпал на лесной полянке, а утром просыпался основателем города.

Место ночного бивака подтвердило его удачный выбор: оно превратилось в перевалочный пункт и транспортный узел, начиная от которого прочие римляне принялись мостить булыжником свои дороги — на юг и на север. Римляне надолго задержались здесь, они смешались с людьми, что звались фракийцами, славянами и дикарями и приходили с севера. Здесь вполне можно было жить, здесь был здоровый климат, щедрые колодцы, обильные ванны, которые уже впоследствии, надстроенные банями османских времен, явили собой палимпсест первозданной чистоты. Даже Лобное место вскоре обросло традицией. А Товашский холм — его Алекс видит из окна тетки Нойки — с первых дней существования был взыскан милостью духов и богов.

На нем много столетий подряд правил Юпитер, глаза бога тешились видом просторной долины, что открывался между колоннами. Сделан был Юпитер из мрамора, гладкий, отвесный, мускулистый, как центурионы, которые порой составляли ему компанию. Разменяв несколько столетий, Юпитер уступил место Тангре — богу, рангом пониже, тому, что предпочитал обитать в соседнем лесу, а всего охотней оставался в кругу своих почитателей, простонародный чурбан, ценивший тепло домашнего очага. И его ничуть не тревожило, что вечный камень Юпитера среди буйной зелени являл взгляду столько трещин, сколько годовых колец его, Тангрины, деревья.

Под конец и в довершение всех бед Тангра допустил роковой промах: взял да и сгорел вместе с хижинами своих почитателей. Согнанные к водоему, они, дрожа от страха, слушали, как воинственный посланник пытается воззвать к их разуму… таково-де решение хана, чтоб они открыли свои объятия новому богу, заступнику куда более могучему и славному, далее хан желает, чтобы все кланы за ним последовали. Они вольны принять любое решение — тут воитель указал на своих людей, которые утомились разрушением и нетерпение которых, покрытое грязью, гарью и кровью, можно было утолить лишь новой добычей. Еще несколько ударов мечом — и по домам. Воитель же продолжал свою речь… кто будет противиться, умрет на месте, а кто покорится, тот станет сопричастен ханской славе, и сам он, и дети его, и дети его детей. Он пожнет щедрый урожай…

Согнанные к холму распрощались с тлеющим Тангрой, черной головешкой, по которой пробегали последние искорки. Они согнули спину, чтобы их дети потом смогли ходить, гордо выпрямясь, и вытерпели обливание колодезной водой.

Заброшенный Юпитер получил новую компанию, которая была ему ближе, чем муравьи, мох и лесолюбивый Тангра. Сперва малый алтарь, подведенный под навес, далее большую просеку, а на просеке, как венец всего, церковь, превосходившую Юпитера ростом как раз на высоту креста.

Новичок там, наверху, в самом непродолжительном времени проявил себя более чем преуспевающим торговцем святостью. Рассчитанный на долгий срок, он в годы скудные представал аскетически умеренным и непритязательным адептом идеи, однако при недостатке конкуренции без зазрения совести выставлял напоказ расточительство и преуспеяние, чем без труда мог переплюнуть римлян. Он царил долго, и чернорясники служили ему. Даже при наличии музыкального слуха он не обращался в бегство от криков имама — мечеть так и осталась внизу, в городе. Ибо мечеть рассчитывала на ежедневные посещения, предпочитала самолично определять пульс верующих на манер генеральных штабов, с секундомером в руках. Как прикажете ей после этого с поляны на холме, окруженной деревьями, которые так и норовят склониться в лес под натиском ветра, отметающего все противоречия, и лишь по вечерам нежатся на солнце, осуществлять столь жестокий контроль? Взгляд с холма слишком часто тонул в тумане, терялся в мареве.

Крест уже вновь воцарился невозбранно, когда был утвержден проект архитектора на строительство Желтого дома на углу, когда строители вывели фундамент из пересохшего по-летнему котлована, когда дирижер пригласил свою Златку осмотреть их будущую спальню на пятом этаже. И уж конечно их пятый этаж, равно как и все прочие этажи, и лестничная клетка, и подвал, и весь дом вкупе был освящен его ладаном. Но покуда дирижер вылезал из своего такси, перекидывал через плечо ремень дорожной сумки, помогал выйти по первому разу беременной Златке и поддерживал ее под локоток, началась последняя покамест стадия его уникальности. Ибо слуха уже коснулись смутный рокот, и гул, и замыслы, ибо обоняние уже учуяло глупость и корысть. И когда зловоние достигло небес, жители города вспоминали об этом доме, сидя в бомбоубежищах, — их же дома тем временем приникли к земле при виде бомб, которые приземлялись так же спокойно, и неуклонно, и точно, как Златкина игла, вышивающая гобелен при свете парафиновой лампы. Два своих прекраснейших произведения она завершила еще до капитуляции: «Парусник» и «Море роз». «Продлись война подольше, — повторяла Златка всякий раз, когда кто-нибудь из гостей нахваливал ее гобелены, — я бы стала настоящей художницей».

Желтый дом на углу долго оставался целым и невредимым, используя обманчивое везение, которое приберегало свой сюрприз на будущее. Последний и самый страшный налет случился в субботу. Дирижер и Златка с обеими дочерьми как раз уехали к родным за город. И поэтому сигнал воздушной тревоги на пятом этаже мог лишь достичь ушей их домработницы, которая как раз вытирала пыль под звуки «Славинских танцев». Но поскольку в дело вмешался случай, она уже не успела спуститься в бомбоубежище, не успела даже выбежать из квартиры. Вот и святыню среди просеки бомбы под конец не пощадили. Утомленный пилот отклонился от предписанного курса, а его коллега сбросил бомбовый груз в аккурат над базиликой. Бомба прошила крышу Желтого дома на углу, разбежалась взрывной волной, вырвала патефонную иголку из такта размером в четыре четверти, приподняла служанку и выбросила ее из окна, Иисус был исторгнут из иконостаса, вылетел из окна вроде простой доски, приземлился среди римских развалин, рядом с потрескавшейся мраморной головой. Побежденные боги лежали друг подле друга, залепленные грязью, — ливень затушил все пожары.

Златка и дирижер, вернувшись от родных, обнаружили на углу груду развалин — желтыми оставались лишь клочья краски, что лежали на земле как чешуя, — да свою с головы до ног загипсованную служанку. Кости у нее сложились, словно лезвия перочинного ножа. Все органы были в целости и сохранности, все на месте, если, конечно, не считать несколько миллионов клеток мозга.


АЛЕКС. Работа

Рабочее время

Заработок

Страховка

Налоговый консультант сказал, вы только подумайте о тех преимуществах, которые сулит постоянная внештатная работа, вот у меня они есть, эти преимущества, с избытком, мне заблагорассудилось уйти из фирмы, из бюро, заказов у меня предостаточно, теперь я даже меньше работаю, могу сидеть дома, выходить не люблю, заработка хватает, за квартиру платить не надо, об этом своевременно позаботился отец, для него было делом чести, начав с нуля, за десять лет обзавестись двухкомнатной квартирой, ну и честолюбие же было у человека, для меня слишком утомительно, а вообще-то чего ради — я ведь получил наследство. Моих заработков хватает, чтобы платить за всякого рода страховки, и на покупки хватает тоже. Ума не приложу, чего ради некоторые коллеги горбатятся в своих офисах, удивительно. И в этом для них заключается весь смысл жизни, нет и нет, загадочно, крайне загадочно. А дома-то как удобно — есть компьютер и факс-модем, есть случайные заказы, а больше мне и не требуется. И надрываться тоже незачем, реклама работает сама по себе, я в срок сдаю, и уж тут я не щажу живота, надо — значит, надо.

Квартира

нравится далеко не всем, вообще-то говоря, она никому не нравится, и всего меньше — женщинам, тем немногим, которым доводилось здесь бывать. Спору нет, она — и это, может быть, как раз и не нравится — набита книгами и бутылками, причем первые получены в наследство, и с них никогда не стирали пыль, вторые же куплены на оптовом рынке возле автобусной остановки и в ходе лет выпиты до дна. Надо бы убрать их куда ни то, если б это можно было сделать за один присест, справа — контейнер для старой бумаги, слева — старое стекло, бросать нужно, предварительно рассортировав по цвету. Но я так этого и не сделал, на подвесном шкафчике, что в кухне, повсюду стекло, весь пол заставлен бутылками, когда что-нибудь готовишь, надо двигаться очень осмотрительно, но я уже давно ничего не готовлю, по-моему, размешивание супового порошка и хлопьев пюре, разогревание замороженных блюд или намазывание тостов нельзя назвать готовкой.



Там, где я всегда сижу по вечерам, уставясь в экран, на ковровом покрытии пола отчетливо видно пятно, зря я выбрал песочный цвет, просто мне не хотелось, чтобы все выглядело слишком мрачно, и без того в комнату попадает мало света, не иначе мне и дальше придется жить с пятнами, следы красного вина, следы от гитары, застывшие следы, ржавчина, хотя и было присыпано солью, устойчивые вмятины. Да и то сказать, не так уж часто я смотрю на пол.


КОГДА ЕГО ДОПЕКЛА ПОДАГРА, патриарх семейства пожертвовал деньги на монастырь… После частных изысканий дядюшки Верно можно почти с уверенностью сказать, что семейство Луксовых в состоянии проследить свое родословное древо до окрестностей королевского двора в предысламскую эпоху… Итак, прабабушка семейства восседала на семейной арбе и держала путь к воскресному базару; прадедушка семейства как раз проезжал мимо на собственном осле, увидел ее и начал перед ней выставляться — сердце девушки он покорил, но миновало не менее двадцати лет, прежде чем тесть начал принимать его всерьез… Фамилия «Луксов» в этих краях означала: земли, имущество, богатство, влияние… Злые языки даже утверждали, будто идея основать монастырь была дипломатией чистой воды, чтобы уж подстраховаться со всех сторон… Благосостояние, репутация, хорошее воспитание… холера… большие беды обрушиваются на каждое семейство по-своему…

В году 19… одном из годов великого мора для Европы, в провинциальной столице Т., некая молодая мать со своим дитятей одна пробивалась как могла и как усвоила за еще недолгие годы своей жизни. Выйдя замуж, она последовала сюда за офицером, своим супругом, теперь же могла лишь надеяться, что ее муж вот-вот вернется с фронта, живой и здоровый, не повредясь в рассудке, не повиснув на костылях подобно тем возвращенцам, которые в молчании передвигались по улицам, от вокзала к ратуше, где бургомистр произносил до неприличия короткую речь и отпускал их с Богом. Что он и она снова встретятся, испытывая ту же радость, какую всегда доставляли друг другу, то же волшебство, которым всегда было для них присутствие другого, ту же уверенность, которую всегда внушала его заботливость, его изысканные манеры, его красноречие и, не в последнюю очередь, богатство его семьи. Война просто никак не могла затянуться, все о том твердили, тайные мирные переговоры в Швейцарии, после падения дома Романовых счет мог идти только на недели, кайзер отправил своего главного адъютанта в Лондон. Ну а наш царь? Да стоит союзникам подать самый маленький знак, он тотчас прикажет остановить огонь на всех фронтах.

Но в мужниных письмах, которые четко поступали к ней раз в неделю — она благодарила за это Бога, а почтальон восхвалял точность полевой почты, — ни слова не говорилось о мире, ни слова о мирных перспективах, лишь юмористические описания друзей-офицеров и едва заметное дыхание того ужаса, который она угадывала на лицах возвращенцев. Он не хотел ее пугать, она же была достаточно встревожена, чтобы не расспрашивать. Ей хватало и того немногого, что она знает.

Ее ответы из недели в неделю фиксировали подрастание маленького Григория, описывали форму его пальцев, посадку головы, каждое его движение, его способности. Звук его смеха. Причины его смеха. Отсутствие мужа вынуждало ее наблюдать развитие сына с вниманием, от которого ничто не могло укрыться. Каждое письмо она кончала заверением, что оба они вполне здоровы, что недостает им лишь отца и мужа, но, если потребуется ждать еще, они готовы ждать.

Холера. Армейское командование несколько месяцев держало это в тайне, всеми силами своей цензуры воздвигнув плотину, чтобы удержать поток страха и паники, но в конце концов общественность об этом узнала.

На каждом углу толпились люди, обсуждая новости, сведения, слухи. Холера уже унесла больше жертв, чем все вражеские пушки и снаряды! Демобилизованные разносят ее по стране! Они перезаразят весь народ! Смертельно опасная болезнь, вы слышали когда-нибудь про страшный мор в Генуе, за несколько лет там вымер весь город!

Он тоже писал ей об этом, но как-то походя: «Дорогая, как я ни принуждаю себя, у меня нет сил есть этот заплесневевший, мокрый, черный хлеб, который недостоин называться хлебом. Думаю, я обязан этим полученному мной воспитанию и хорошему вкусу, царившему у нас в доме. Товарищи берут свои ломти и макают их в суп. Правда, и суп этот никак не назовешь деликатесом, и любой бродяга с негодованием отказался бы от него, но, по крайней мере, он не гнилой. Сама мысль о том, чтобы есть что-то заплесневелое, для меня унизительна. Я обязан сохранять дистанцию между собой и червями или мушиным пометом. В последнее время начали утверждать, очень кстати, будто плесень — вещь полезная, а что до холеры, которая ползет изо всех щелей (сдается мне, именно так враг сумеет нас победить), то тут плесень может очень даже помочь, чем больше плесени, тем лучше. Правда, мой старый друг, он же наш полковой врач, опровергает эти утверждения как полнейший вздор, но порой, как тебе известно, и вера помогает, как мне, родная моя, помогает вера в тебя, и тебе, я думаю, тоже…»

Она гордилась им, гордилась, что он готов скорей голодать, чем унизиться, и приняла решение всю жизнь потчевать его разными лакомствами в награду за все понесенные им лишения, если, конечно, ей суждено будет вновь его увидеть.

Между тем число жертв все росло, каждый дом стал юдолью плача, громкие рыдания женщин на много часов сковывали город, людям чудилось, будто они живут на кладбище. В России мира до сих пор не было, кайзер снова рассуждал о победе, а что собственный царь? Многие куда как охотно разорвали бы на клочки и его самого, и его камарилью, и его лживые посулы. Однако не смели даже высказать это желание вслух.

Как и прежде, она каждую неделю получала письмо, и порой эти письма ее пугали. Почерк изменился, стал какой-то беспомощный и болезненный. Впрочем, сравнение с предыдущими письмами ее успокаивало. Тревожил ее также и маленький Григорий. Мальчик, правда, все рос и рос, но что в нем происходило, какие мысли и чувства будило в нем это безутешное время, она не знала.

Григорий без памяти любил украшение их гостиной — огромный самовар из Ташкента, купленный в Киеве ее свекром, когда тот учился в этом городе. Узор на самоваре, искусно переплетенный и изящный, состоял из одной-единственной линии, и невозможно было определить, где эта линия начинается, может, у самого основания, потом вьется кверху, до маленького крана, откуда вытекал крепкий чай, разведенный горячей водой и хорошо подслащенный. Прежде самовар ставили лишь при семейных торжествах или когда приходили в гости добрые друзья ее мужа, потом начали его ставить каждый день, словно с помощью самовара она могла хоть как-то сохранить связь с фронтом.


Она встала рано, разожгла угли, вскипятила воду, приготовила тем временем завтрак для Григория — черствый хлеб с маслом (а по воскресеньям и овечий сыр), насыпала горстку чаинок и залила их кипятком. Сейчас будет выпита первая чашка этого дня. Григорий сидел у стола и учил плавать хлебную корку. На улице все было спокойно. Еще не совсем проснувшись, она взяла чашку и отвернула кран. И оцепенела. Какая-то краска заполнила ее голову, залила ее глаза, обхватила ее и потянула вниз. Та самая краска — в первую секунду она даже не поняла — наполнила чашку кровью, кровь бежала через край, капала на ковер, сам ковер тоже обернулся краской, все как есть стало красным. Ее руки обрушились на самоварный кран, схватили его, пытаясь хоть как-то закрутить это зрелище. Григорий сидел у стола и все играл своей коркой. Опрокинутая чашка лежала на ковре.

В эту неделю письмо не пришло, что она еще успела отметить. А вот получить похоронку ей уже не довелось.


АЛЕКС. Сильвия

У Сильвии есть великое достоинство — она работает в привокзальном «Макдональдсе». Это привело меня в восторг при первой же нашей встрече. Она занята два раза в неделю, и два раза в неделю я туда хожу. Пробить заказ, пройти в заднюю комнату, выложить на поднос упакованные блюда — картофель в пакетике, какая-нибудь жидкость в бумажном стаканчике, пройти вперед, подать заказ, улыбка, когда надо платить как за билет в кино. Для разговоров нет времени. Я занимаю место за высоким столиком неподалеку от нее и гляжу, как она работает у транспортера, она не дергается, не произносит ни одного лишнего слова, она и после работы такая. Порой мы ходим в какую-нибудь пивнушку из тех, что открыты допоздна и чья обслуга приноровилась к ночной работе, одно пиво, мне то же самое, наше молчание окутано дымом сигарет, я могу все время глядеть на нее, я всегда выбираю правильный столик, либо зеркало висит очень удачно. Ее глаза напоминают мне камушки, которые я собирал, еще когда учился в начальной школе, они выкатываются, когда она смеется, они чуть не выпрыгивают из орбит, когда этот придурок-официант начинает острить, и ее лицо выражает недоверие, да что вы говорите, да быть того не может. Она для меня самая надежная пристань, где я могу укрыться от скуки. Сильвия, когда занята, порой глянет на меня, пусть без выражения, но это выходит за привычные рамки, а потому убедительно свидетельствует о наличии интереса. Я потягиваю колу через соломинку, и, если не очень при этом спешить, обычной порции хватает на три сигареты с учетом перерывов, пальцы мои скрещиваются, верхняя часть тела клонится на столешницу, а я сосу соломинку. Потом я снова иду туда же и заказываю чизбургер, подаю деньги, получаю сдачу и еще улыбку, она поднимает глаза, ее взгляда хватает на одну улыбку, спасибо, приятного вам вечера. «А какой он будет?» — спрашивает она, я же иду туда, где бегут рельсы, надкусываю свой чизбургер и продолжаю ждать.


ДОЧЬ ГРИГОРИЯ И ЗЛАТКИ явилась ка свет, наделенная известным преимуществом, которое утратила, выйдя замуж. Так она это воспринимала. Татьяна, которую большинство людей называло просто Яной, была самая молодая и самая красивая из шести дочерей. До девятнадцати лет она представляла себе свою будущую жизнь, расписывала узорами свои будни, пока остальные не почувствовали себя в них неуютно, строила радужные планы успешно предающихся ожиданию девиц из соответственных романов. Соблазнительнейшие истории, где на вышитых шелком носовых платочках давало о себе знать нетерпение сердца, вызванное взглядом верхового адъютанта, который дарил ей улыбку, завидев, как она стоит у окна, одетая в робость и смущение. Она трепетно воспринимала его дар, отступя от окна в глубь комнаты, в свои сомнения, пока он не начинал ухаживать, очаровывал и околдовывал ее и уводил к вечному счастью. Напрасно Златка прятала свои немногочисленные книги более или менее фривольного содержания в платяном шкафу, за ежегодниками Патриархата. Тайник был обнаружен, но Татьяна отреагировала на это чтиво совсем не так, как того опасалась Златка. Добравшись до первой же страстной сцены, которая повествовала о том, как она (возлюбленная) ощутила прикосновение его (возлюбленного) волосатой ноги и тотчас затрепетала от страсти, она (юная читательница) невольно фыркнула. До чего смешно! В ее царстве для подобных глупостей не было места.

Ей никто не мешал. Мужчин в хозяйстве не было. Пять старших сестер были заняты самими собой и за пределами дома, мать же не видела причин допустить в дом печальную реальность. Сурово и громогласно одергивала она гостя, ежели тот, чуть-чуть приоткрыв дверь, шептал про разные страсти, про сосланных и пропавших без вести. Даже Бай Дану и то от нее досталось — она снова и снова утверждала: рассказам о подобных неприятностях в ее доме не место. Она верила в живительную силу фантазии. Что еще оставалось нежному и юному существу в этой серой эпохе, кроме как пересидеть зиму в оторванных от времени мечтаниях?

Несколько вечеров в неделю обе они, сияя красотой, порой в сопровождении одной из сестер, покидали Желтый дом на углу, примечали канавы и кучи камня, осторожно вышагивали по мосткам и по булыжнику и через несколько минут достигали здания Оперы. В сезоне, что между осенью и весной, они прятались в коконе тяжелых пальто. Они двигались быстро, сблизив головы, шепотом обменивались впечатлениями по поводу либретто или шашней, которые Мими завела со сценографом.

Все служители Оперы, будь то кассиры или билетеры, относились с почтением к Златке и с любовью к ее младшей дочери, которая всегда радовалась не только премьерам, но и Бог весть какому представлению «Богемы» в исполнении второго состава, тогда как первый мотался по заграницам и блистательными представлениями «Бориса Годунова» либо «Записок из мертвого дома» зарабатывал славу родной стране. Вдова дирижера — ах, он так рано покинул нас — имела абонемент в ложу, и у Татьяны развилась маниакальная тяга — тяга к костюмам и кулисам, к преданности и потокам слез, к ариям и дуэтам, во время которых устранялись все недоразумения и обломки соединялись в единое целое. Здесь обитало волшебство, которого так недоставало обычным, не разыгранным и не проигранным будням. Может, в том были повинны школьные дисциплины вроде трактороведения, а может, многочисленные оперы, прослушанные Татьяной еще во чреве матери.

Когда ей надо было идти во вторую смену, она спала почти до обеда, и все попытки разбудить ее игнорировала, поворачиваясь на другой бок и бормоча при этом: «Ну дайте мне спокойно проглотить хоть еще один кусочек золота». Она все глотала и глотала, пока ей не начинало казаться, будто внутри у нее образовалась золотая зала, а потому насмешки сестер, которые, подавая ей хлеб или соль, называли ее принцесса, казались ей продиктованными досадой завистливых золотоискательниц.

Когда ей исполнилось девятнадцать лет, чужая жизнь преградила ей путь, застила ей свет, лишила ее сна, и развязаться с этим не было никакой возможности. Иными словами, она влюбилась, а несколько месяцев спустя уже была беременна.

Если, о дорогой слушатель и дорогая слушательница, вы принадлежите к числу тех, кого прежде всего интересует, а как они познакомились, ибо веруете в романтику начала, в чистоту первого влечения, ибо полагаете, что рождение есть первая и высочайшая вершина, после чего все сразу покатится под горку, я охотно и не мешкая выдам вам этот секрет.

Татьяна в черном закрытом купальнике плавала по Черному же морю, ее черные волосы отяжелели и намокли, а небо высоко над ней, небо, которое она видела и никогда больше не забудет, казалось ласково синим. Течение уносило свою добычу, на ветру колыхались красные флажки спасательной станции. Когда она подняла глаза, берег оказался миниатюрно маленьким, а люди — словно надломанные спички. Она не знала, как ей быть, то ли испытывать страх, то ли отдать себя на волю волн. Ноги ее начали шлепать по воде. Но ведь не может же берег быть так далеко. Волны хлестали ее по щекам, вот видишь, как оно, тебе понятно, ты еще увидишь, ты еще многому научишься. Она попыталась уклониться от пощечин. Ничего, никуда ты от меня не денешься, и соленая вода заливалась в нос, можешь кашлять, можешь не кашлять, слабачка ты, ничего тебе не поможет. Она судорожно замахала руками. Сплюнула, успокоилась, поплыла, берег приблизился, пусть едва заметно, чуть-чуть. Это тебе так кажется, все равно ничего не выйдет. Она зажмурилась. А может, берег отодвинулся еще дальше? Она начала плыть под углом к течению, в сторону прибрежной косы. Теперь пощечины доставались ей сбоку, а издевка перекатывалась через голову. Маленькая девочка, милая малютка, что ж ты так далеко в море заплыла? Она начала двигаться быстрей, и песчаная коса теперь приближалась.

Когда она, уже из последних сил отбивая пощечины моря, потеряла сознание в маленькой бухточке на мелководье, спортивного вида мужчина с белыми полосками на крыльях носа прыгнул в море, украшенное штормовым предупреждением, и вынес ее на берег. Это лицо она и увидела, открыв глаза. Лицо озабоченное, а во взгляде уже симпатия. Она еще не раз пожалеет, что открыла глаза. Спустя год без малого у нее не осталось другого выхода, кроме как произвести на свет Александара, в том мрачном зале с зарешеченными окнами.


АЛЕКС. Сегодня

Утомительный день, приходится стоять как истукан среди запахов застывшего жира и жестяного голоса объявлений, между прибытием и отправлением читать большие, словно раскрытый зонт, газеты, кто это способен долго выдержать, это очень утомляет. Размышляю про себя, отправляю и принимаю мысли по какому-то незнакомому расписанию: рельсы, которые пробираются по свету, такая вот мысль в ожидании и сидении на корточках, я провожаю глазами параллельные линии, вблизи они еще тяжелы, как железо и кузня, а уж там, где кончается навес, они реют, словно обещание. В ожидании ли? Ожидание порождает корыстные мысли, и с ними не совладать, они садятся в каждый поезд. Вагон, первого класса разумеется, устроиться на голубых подушках, словно изготовясь к долгому путешествию. Мне надо быть очень внимательным, стоп, оставаться на местах. Не хватало еще снять ботинки и достать дорожное чтиво… от меня убегает одна из тех мыслей, которые приносят несчастье, она скачет через трилогию отъезда, спорт на уровне мастера, гоп — объявление, вжик — свисток, прыг — в дверь, которая закрывается у него за спиной. Скоро остаются лишь два уплывающих ярких глаза. Испуганный — мы уже едем пригородами, флирт в купе, близятся кофе и бутерброды, — я дергаю кран экстренного торможения, беглая мысль в самом измятом виде покидает поезд вместе со мной, мы не глядим друг на друга, никто не глядит нам вслед, неприветливый перрон… Это и есть ожидание?

Ожидание чего, прибытия? Одни теребят обертку искусно завернутого букета, вышагивают взад и вперед, и каждый их шаг полон напряжения, и каждые несколько секунд они бросают взгляд на табло, чтобы лишний раз удостовериться, потом они смотрят пытливым взором вдоль рельсов, в глубины своего ожидания. В аэропортах они заглядывают поверх таможенных барьеров, чтобы увидеть того, кого ждут, хоть на секунду позже, чтобы подпрыгнуть закричать замахать заулыбаться обменяться первыми шуточками — тренировочный разогрев перед торжеством свиданья. Завидую этим людям.

Сегодня прибыла бабушка. Восточный экспресс, само собой, запоздал. Опоздание, а тем временем мои мысли силились ввести меня в заблуждение, я же выпил три капучино и скомкал вечернюю газету. Бабушка — двадцать лет не виделись, лишь несколько раз разговаривали по телефону, да и то давным-давно, всхлипывающий голос пытается одолеть посторонние шумы, несколько тяжеловесных слов, Это ты, мой Сашко, мой малыш, несколько мгновений, залитых совместными слезами, а тут она взяла и приехала. Я не знал, в каком купе она сидит, но был уверен, что узнаю ее. Вагон, надписанный кириллицей — столько-то я понимал. Я узнал ее тотчас, двое мужчин, которые помогли ей одолеть три ступени подножки, массивная, гордая фигура, и объятие, в котором можно потерять сознание от счастья. А где твой багаж, бабушка? Она повернула голову, и один из мужчин подал ей коричневый сверток. И это все? Стало быть, пикап нам был вовсе и не нужен, однако я мог держаться за него, как бабушка за мою левую руку, когда мы медленно направлялись к зданию вокзала. Я говорил про всякие пустяки, ну как это принято, когда надо сказать друг другу столько важного. Бабушка выглядела очень внушительно, ей-же-ей, она очень здорово выглядела. Человек, который что-то собой представляет, бабушка, которой вполне можно гордиться. Я велел машине подъехать, я поднял пакет — он был совсем легкий. Я удивленно воззрился на бабушку… и получил удар по лбу. Передо мной стоял железнодорожник в робе, измазанной машинным маслом, и, чертыхаясь, тер свой лоб. Я ощупал собственную голову в поисках болевой точки и нашел здоровенную шишку, а пакет и вовсе упал на землю. Смотреть надо! Верно, все верно, хорошо ему так говорить, конечно, надо смотреть, но это моя бабушка, и мы не виделись с ней целых двадцать лет. Ах, вы, вы… Он повернулся ко мне спиной. А куда тем временем подевалась бабушка? Пакет лопнул, в нем ничего не было, только запах, запах пряности, которой она посыпала для меня хлеб с маргарином после того, как я, бывало, выпью свое горячее молоко. Запах вознаграждения, он поднимался из коричневого, порванного пакета, одуряющий запах. Чей-то башмак наступил на пакет и оставил на нем грязные следы. А бабушка? Исчезла, и люди, пробегавшие мимо, метали в меня почти удивленные и досадливые взгляды. Я, верно, и в самом деле престранно себя вел. Стоял среди вечерней суеты, пялился на бумажный пакетик и жадно принюхивался. Я украдкой вышел из толпы к автобусной остановке. Довольно я ждал.


ИГРАЛЬНЫЕ КОСТИ ИНОГДА НАЧИНАЮТ НАГЛО СЕБЯ ВЕСТИ. Желаю вам, говорит один… желаю вам наиприятнейшего доброго вечера… говорит другой. I'm your host tonight… votre conférencier. The one… the only магический… магнетический! Это снова я… back again. Tonight is the night… faites attention, enjoy… the joy.[3] Минуточку внимания, сейчас вам представят одну из звезд нашего суаре.

Он еще не выглянул из-за кулис, он еще мыкается там, проявляет беспокойство, его гонит, его теснит на сцену, говоря между нами, это всегда было для него проблемой, he's moving much toooooooo fast[4]. Он еще стоит за занавесом, он еще в темноте, но ему недолго так стоять — за спешащего, за бегущего, за Васко Луксова, он же Алексов отец…

Бегство в бегство, натиск прочь прочь прочь отсюда, из года в год бегство пускало корни в Васко Луксове, словно экзотический цветок в баночке из-под конфитюра, что стоит на подоконнике. Питаемое плодородным черноземом его смутного недовольства, маленькими повседневными огорчениями, оно процветало наилучшим образом, орошаемое и удобряемое предчувствиями и смутными пожеланиями.

Началось все с винограда. Он сидел на дереве в отцовском винограднике и опускал большие, тугие, спелые, светло-зеленые ягоды себе в рот, не помыв, одну за другой, часами, пока не село солнце и тревога облаков не отразилась в его желудке: он потерпел неудачу при попытке съесть весь урожай, прежде чем тот обратится в разбавленное государственное вино. Отец и братья так же упорно вглядывались в чреватые кислотным дождем облака.

В первой половине дня им нанесли официальный визит. Секретарь горкома воздвигся у них перед дверью. В руках — письмо, письмо вручается с невнятным приветствием, в глазах — торжество. Ноги его, казалось, испытывают стыд и не смеют перешагнуть порог, несмотря на неоднократно повторенное приглашение. В свое время этот самый секретарь подсоблял у них в семейной лавке. Приветливый, несмелый человек, чьи руки всегда оставались чистыми, он правильно взвешивал и почти не воровал.

Все семейство собралось перед дверью, три брата в полосатых носочках и матросских рубашках, мать, не снявшая фартука. Все догадывались, о чем пойдет речь. Как всегда, слухи опередили исполнение.

Отец семейства, владелец лавки и винодел, предложил кофе или, может быть, нашего свежеприготовленного виноградного желе? Так сказать, снять пробу. Он улыбался краешком губ, одновременно принял и конверт, и отказ.

— Спасибо, благодарю, пройдем в дом.

— Есть приказ, чтобы ты прочел письмо в моем присутствии, чтобы не осталось неясностей, понял?

— Неясностей, говоришь, чтоб не осталось?

Молчание. Он надорвал конверт, с задумчивой основательностью прочел содержание, после чего передал документ своей жене. Она лишь пробежала его глазами, а ее муж тем временем в упор глядел на письмоносца, как глядят на должника.

Мать передала письмо сыновьям. Старший уже без всякого труда читал в школе Лермонтова. Затем письмо попало в руки Васко, второго от начала, второго от конца, который покамест читал лишь про похождения хитрого Петера. Дочитав, он вопросительно взглянул на отца — третий брат еще не умел читать. «Прочтите ему», — буркнул отец. Секретарю горкома стало как-то муторно от этой процедуры. Смущение поднялось от ног к гортани и попыталось вырваться на волю с помощью кашля. Голос мальчишки срывался, читая приказ.

— Не так!

Отец взял письмо в руки и начал читать вслух. Тем же самым голосом, что перед началом трапезы, во имя Отца, Сына и… голосом, что спрашивает домашнее задание, будит детей, поет монархистские песни, те, которые единственно делают вечер для певца вполне удавшимся. Теперь этот голос был поставлен на службу воле народа. Он еще звучал в ушах у Васко, покуда тот ощипывал виноградную гроздь, надкусывал зубом ягоду, затем глотал ее. Они вчетвером сидели на стволе, коричневые полосатые носочки, исцарапанные руки и ноги, сгорбленные спины. Перед ними стояли корзины с ягодами, но они ели уже очень медленно, сперва обшаривая рот — не сыщется ли там какая-нибудь ниша для еще одной немытой ягоды… Губы и зубы гоняли каждую ягоду, пока та не лопнет и сок не закапает на матроску. Только с отцом ничего подобного не случалось, он молчал и ел, сосредоточенно, с отсутствующим видом, а взгляд его скользил вниз по склону, если глядеть с их ствола, виноградник походил на ковер, а тропинки между рядами лоз были как узор на ковре.

Стая людей в форме поднималась по склону, они рассыпались шеренгами и все вместе несли брезент. На фоне солнца казалось, будто между пилотками и рубашками у них есть только тень. Они продуманно двигались по склону, словно знали, что торопиться им незачем. Отец застыл на древесном стволе, сознавая свое поражение. Они подходили все ближе, молча, не представились, не обратили на него ни малейшего внимания, так и не продемонстрировали наличие лиц, они уверенными движениями закрепили брезент на колышках-подпорках и снова удалились. Но оставили тень. На брезенте — приказ об изъятии частной собственности, слепой экземпляр, как и подпись и печать. Оригинал уже, верно, вложили в папку и поместили в архив.

Отец хотел вытащить из корзины еще одну гроздь, но тут младший отвернулся, и его вырвало. Отец прижал мальчика к себе и протянул ему свой носовой платок.

— А теперь пошли.

Он взял младшего за руку и начал опрокидывать корзины, потом ему пришла в голову более удачная мысль, он начал топтать корзины, продуманно и целеустремленно, рвалась плетенка, трещал деревянный остов — звук, даровавший ему такое удовлетворение, будто он крушил чьи-то ребра. Потом они спустились с горы на дорогу, осторожно и неуверенно. Когда они пришли домой, их желудки взбунтовались, и на ужин никто даже глядеть не захотел.


АЛЕКС. Больница

Сегодня мне пришлось съездить в больницу, чтобы узнать результаты обследования, проведенного на прошлой неделе. Вот уже несколько месяцев я чувствую усталость плюс легкую головную боль, сил хватает лишь на то, чтобы нажимать кнопки на пульте дистанционного управления да вынимать пробки из бутылок. В больнице они поначалу растерялись, быстро пропустили меня через всевозможные обследования, посмотрим, посмотрим, может, они что и отыскали.

В прошлом году солнце задержалось дольше положенного, теперь с неба низвергаются снежные хлопья, словно им невтерпеж упасть мне на голову. В прошлом году еще было тепло, осень оборонялась изо всех сил. В этом году она явно сдалась до срока.

Я сел в автобус.

Через несколько остановок позади меня заговорил читатель газеты:

— Я бы с удовольствием сам все определял. Когда должна начаться надежда. Сегодня она внезапно заявляет о себе при двенадцати градусах. Когда ударит мороз, надежда тоже замерзнет, но между нулем и двенадцатью градусами есть некий зазор, а благодаря эмпирическому приближению этот зазор можно бы и еще сузить. Но где, скажите на милость, проходит точная граница? — Он постучал пальцем по своей газете. — Вот где ему следовало бы стоять, духовному прогнозу. С юга наступает область высокой надежды, в течение дня кратковременные северные чувства. Ночь — очередное понижение температуры до траурной. И не смейте улыбаться! — С этими словами он вышел прочь из автобуса.

— Мне просто-напросто нужна эта собака, — сообщил пожилой господин, сидевший на одноместном сиденье, покуда какая-то дворняжка, помахивая хвостом, слизывала типографскую краску с его пальцев.

Только с собакой можно чувствовать себя вполне уверенно.


Указатель в подземном переходе. Еще один — возле первой афишной тумбы, указатели — на стволах деревьев, на баках для мусора, на генераторах, гигантские буквы поверх стеклянного входа. Должно быть, недавно пристроили, все остальное сложено из тяжелого кирпича. Меня просят пройти в комнату для ожидающих. Потом вызывают к врачу. Между первым и вторым событиями — длительное ожидание. Мои мысли тоже занедужили.

Врач сообщает, будто уже сейчас можно утверждать, что у меня многое и очень даже многое не в порядке. Спасибочки, значит, настало время платить по первому разу? В теле у меня обнаружены узлы, так сказать, признаки внутреннего непорядка. Ах, доктор, доктор, я никогда и не был в порядке. Тем не менее для полной уверенности надлежит провести еще некоторые исследования. Валяйте, проводите. Но уже сейчас он может утверждать, может опасаться, что без оперативного вмешательства здесь не обойтись. Назначить срок, пребывать в состоянии готовности, предпринимать дальние поездки он бы не советовал, как знать, не придется ли нам, я понимаю, разумеется, в зависимости от результатов обследований, я понимаю, немедленно вас вытребовать.


ВАСКО БЫЛ СУГУБЫЙ ИНДИВИДУАЛИСТ. Он ненавидел парады, маршировку, пионерские песни, клятвы и собрания. Он хотел убежать. Он не знал как, он не знал куда, до тех пор пока Боро по кличке Марафонец не пригласил его бежать вместе с ним. Тощая фигура, глаза по большей части устремлены на руки, пальцы все время теребят суставы, их неумолчный хруст действует на нервы, а хорошо себя Боро чувствует, лишь когда бежит. Он и забежал за Васко. Позади дома булыжник переходил в пыль и вел через бедные кварталы. На первом подъеме они обогнали запряженную ослом тележку, на первом спуске им навстречу попался грузовик. Кашляя, выбежали из пыльного облака, дальше — по долине, где некогда горсточка гайдуков подкараулила отряд янычар и стерла его в пыль. С тех пор каждый школьный класс хоть раз да наведался сюда — кустарник, верно, оглох от повторяемой десятилетиями подряд хвалы былым подвигам. Беги на цыпочках, шепнул Боро, не то услышишь, как трещат кости. А в лесочке, который начинался за долиной, Боро начал петлять на бегу и соразмерял свои шаги так, чтобы не наступить на еловую шишку. Ты хоть разглядывал когда-нибудь внимательно еловую шишку? Ничего красивее нет на свете. Он растекся в восторженных подробностях, а потом уже, после бега, пальцы его теребили чешуйки шишки, которую он извлек из кармана спортивных брюк, теребили и соскальзывали, словно он вознамерился сыграть глиссандо.

— Я бы с удовольствием собирал их, все шишки, какие только есть на белом свете.

— Ерунда, шишки всюду одинаковые.

Лесная тропинка уперлась в обломок скалы, который нависал над небольшим озером, — готовая вышка для прыжков в воду. Цель воскресных прогулок. А ну, за мной. Боро спрыгнул вниз, как был, в белье. Они доплыли до середины озера. На другом берегу располагался небольшой зоопарк с ланями, оленями и медведями. Порой они даже видели зверей. Назад плыли наперегонки.

На горячем камне они быстро обсохли, на животе и на спине остались красные отпечатки размером со сковороду. Боро сделал несколько вольных упражнений и говорил при этом без умолку:

— Когда я бегу, я про себя думаю, что буду так бежать до бесконечности, через все границы. В Турцию, через Ближний Восток, в Индию и Китай, возьму лодку и переплыву в Японию, на бегу буду улыбаться, а потом перелечу в Америку, не на каком-нибудь там «Туполеве», а на взаправдашнем самолете, чтобы с креслами и бассейнами, у них есть такие. А уж очутившись в Америке, я припущу изо всех сил, через прерии, вслед за бизонами, через горы, через Гранд-каньон, до самого Нью-Йорка. По Бродвею я пробегу два раза, туда и обратно. Люди будут кричать: «Вот он, знаменитый бегун, который прибежал к нам издалека». Они будут аплодировать и пригласят меня в кафе, чтоб угостить мороженым. У них знаешь какое мороженое? Прямо как торт.

Вдруг он остановился:

— А ну, погляди.

Васко глянул в направлении вытянутой руки и ничего необычного не увидел. Но Боро объяснил ему, что к чему:

— Если бежать все прямо и прямо, я точно проследил по карте, можно попасть в Югославию, а Югославия тоже потом кончается. Тогда ты попадаешь в Италию и можешь выбирать, куда тебе хочется, в Париж, или в Лондон, или по соседству, в Швейцарию.

И они побежали обратно. Боро заходил за ним почти каждый день, после обеда. А до того, как он придет, Васко углублялся в атлас, изучая предстоящий маршрут. Его нисколько не смущало, что атлас этот давно устарел: в центре Европы голубой кляксой лежала Австро-Венгрия, немецкий рейх бежевым цветом раскинулся по обе стороны самой Германии, а Россия, исполненная святой силы, сияла розовым цветом. Главное, чтоб соответствовали расстояния, для бегуна это важней всего, а Васко уже знал, что ни революции, ни всякие там освобождения в этом смысле ничего не изменили. Когда солнце сияло по-летнему, они делали привал под обломком скалы и сравнивали свои планы.

— Лично я держу путь в Австралию. Я как раз поспеваю к Олимпийским играм и принимаю участие в забеге марафонцев. Мне кто-то сказал, будто каждый победитель получает в подарок кенгуру.

— Плюшевого?

— Нет, живого.

— А что ты с ним будешь делать?

— Я его назову Кенга, выдрессирую, и мы вместе с ним будем бегать по лесу.

Равномерное чередование хруста суставов и дыхания, плавное движение, которое повторялось сто- и тысячекратно, равномерный вдох-выдох — все это приближало Васко к далекой цели. Чем больше он выкладывался, прищурив глаза, отчего тропинка у него под ногами сама начинала двигаться, тем больше он веровал в то, что прибежит куда надо. Повторение дарило уверенность.

Год спустя Васко выиграл в своей возрастной группе городские соревнования по бегу на длинную дистанцию. Его освободили от всех общественных нагрузок, чтобы оставалось больше времени для тренировок. Потом его отправили на национальные соревнования в столицу, но подняться выше организованный спорт ему так и не помог.


АЛЕКС. Старухи

Сплошь старые женщины заполняют трамвай, когда я езжу на процедуры. Их собранный воедино возраст доходит до того времени, когда было изобретено колесо. Они стонут под грузом пластиковых пакетов, которые надо втащить на три ступеньки в вагон, кряхтя, пыхтя жалобно, пронзительно, эти старухи загружают трамвай и усаживаются, неуклюже и обстоятельно и лишь после того, как внимательно осмотрят и обследуют все прочие свободные места. Садятся они к окну. Если у окна есть свободное место. А что это они вечно таскают в своих пластиковых сумках? Пришла зима, окна замерзли, я закупорен вместе с этими старухами, которые желают глядеть в окно, каждая из них, нет ни одной, которая бы желала чего-нибудь другого, каждая рукавом своего пальто, те, что сидят справа, — правым, те, что сидят слева, — левым, протирает глазок, чтобы глядеть на улицу, поджатые губы, неумолимый вид, каждая на одноместном сиденье. На двухместные они садятся, лишь когда все одноместные заняты.

Одна из старух начинает, ни к кому не обращаясь, говорить о том, чему не следует быть, о том, как ее обижают, и о тех, снова и снова о тех, и как ей плохо… да что вы себе думаете, откликается другая. Но это не ответ. Несколько старушек хихикают. Смейтесь, смейтесь, говорит первая. Мне здесь и в самом деле нехорошо. Но голоса других женщин с этим не считаются, их это не интересует. В передней части вагона раздается крик, но не злобный, а как своего рода сигнал, чтобы некто, кому надо ее найти, ее нашел. Передо мной одна старуха хрупает печенье, которое не имеет ни малейшего вкуса. Кто станет искать такую старуху? Меня это вообще не касается. Я препогано чувствую себя в этом трамвае. Еще две остановки. Молодой человек, фу, пакость какая, теперь они обращаются ко мне, но нет, никто не имеет меня в виду, я напряженно гляжу в замерзшее окно. Послушайте, молодой человек, тут много чего можно сказать, уж и не знаю, хорошо ли вы меня поймете. Да я тебя вообще не пойму, старуха, смотри лучше в окно, а меня оставь в покое. Еще одна остановка. Я встаю и направляюсь к дверям. По дороге из всех уголков до меня доносятся слова, каждая что-нибудь да рассказывает, чего я вообще не могу понять. Причем некоторые говорят до того громко, что у меня просто нервы не выдерживают. Мало того, так и на светофоре как раз перед нашим носом зажегся красный. Господи, почему так долго? Всего-то и езды — одна остановка. Ни один из голосов не обращается ко мне. Слова обратились в пар, который каплями оседает на окнах, по краям, вокруг глазка, там, где стекло еще не оттаяло. Это они просто так думают. Ах не так? Нет? Меня это не устраивает. Никак они не оставят меня в покое. А-а-а, вон он бежит. А мне-то говорили… я нажимаю кнопку Если вам надо выйти, выпрыгиваю из вагона и бегу в свое терапевтическое отделение…


ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. КОГДА ОН ПОЛУЧАЛ ОБМУНДИРОВАНИЕ, ему выдали слишком тесные сапоги, поскольку в каптерке всего-то и было два размера, а его размер оказался как раз посередине. Маленький человечек, выдававший сапоги, посоветовал взять те, что поменьше; конечно, тебе будет больно, сказал он, но в них ты хоть сможешь ходить. А вот если нога у тебя будет елозить в сапоге, насчет ходьбы можешь вообще забыть, уж пусть лучше болит, но чтобы можно ходить. А если тебе повезет, на склад пришлют новые сапоги. Он поддался на уговоры. Он вообще пребывал в растерянности, приехал издалека, остриженный под ноль, не смел ни переспрашивать, ни возражать. Он перекинул сапоги через плечо, взял два комплекта обмундирования и последовал в спальню за всеми остальными, приехавшими издалека и остриженными под ноль.

Два длинных ряда двухъярусных кроватей, потом начали выкликать имена, и каждый занимал очередную кровать. Восемнадцатилетки, приехавшие издалека и остриженные под ноль, заполнили пустой зал, двигаясь по часовой стрелке.

Каждый должен был остановиться возле своей кровати, кому достался верхний ярус, останавливался у передней перекладины, кому нижний — у задней. Чей-то голос ознакомил их с правилами. После каждого очередного правила голос кричал: ПОНЯЛИ? на что полагалось хором ответить: ТАК ТОЧНО. В десять часов гасят свет, и чтоб после этого — ни звука.

ПОНЯЛИ? ТАК ТОЧНО.

В первый вечер все они строго соблюдали правила, не смели даже поглядеть друг другу в глаза. Стены казармы были сплошное ледяное молчание.

ПОДЪЕМ, пронеслось по проходу между койками. И еще деликатные звуки, исходящие от сорока восемнадцатилеток, которые безмолвно встают. ПОДЪЕМ. Во сне он бежал красноватым лесом, бежал так легко, что земля сама просила прикосновения. Сон и забылся очень легко. ПОДЪЕМ. А НУ, ПОШЕВЕЛИВАЙСЯ. Кто-то осмелился громко зевнуть.

Он плеснул себе в лицо ледяной водой.

Он втиснул ноги в сапоги.

Давали овсяную кашу.

Перекличка.

На другой день марш-бросок, всего лишь несколько километров, чтоб привыкнуть.

Прошли десять километров.

Земля оборонялась морозом.

Прошли двадцать километров.

Земля закрылась перед хрустом их шагов.

Ночью в нем смерзлось одиночество. Сапоги намокли. И толком не высохли. Когда ночью во тьме казармы поднимался шепоток, от водяных пузырей просто не было покоя.

Прибыли новые сапоги, точно к началу второго года службы.

Какой-то полковник дал неверные координаты. Граната разорвала в клочья дружбу пяти девятнадцатилеток. Содрогнулась рыхлая весенняя земля.

Молчание придавило уцелевших к их койкам. В них леденело отчаяние.

На другой день они прошли двадцать пять километров. Офицерам не хотелось, чтоб они страдали.

В воскресенье у них было время для игры. Васко разучил новую игру, где двадцать костей и тридцать фишек. «Главное — это кости», — решил Васко.

Выставил охрану. Поразмыслил о фишках. Это ж надо, как они сопротивляются костям! Изо всех сил. Держатся на равных. Он радовался предстоящему воскресенью.

Сапоги высохли, пузыри на ногах задубели.

Близился дембель.


За пять дней до окончания срока службы, истекала последняя неделя, счет шел на оставшиеся часы, и сама неделя была словно рухнувший на землю боксер, которому больше не встать. Перекличка, вне расписания велено собраться на плацу. Почему, неизвестно. Они выстроились. Ждали командира. Все выяснилось лишь спустя четверть часа. Он поднялся на маленькое возвышение, его речь походила на беглый огонь. Задние ряды не все поняли, впрочем, хватало и произнесенных с особым ударением слов-лозунгов: мир во всем мире, братство, долг, угроза, все, что должно быть свято для солдата, а еще империализм, ревизионизм, защита, Берлин, жертвы, которые должен принести каждый. Вы избраны служить отечеству, братским народам, делу мира во всем мире. Речь кончилась. Командир приказал всем петь «Вперед заре навстречу». Голоса словно два года дожидались этой минуты.

Им позволили разойтись, но большинство так и осталось стоять на месте. Лица военнослужащих были словно смятая бумага, в первой шеренге — смятое любовное письмо, во второй — смятый билет до дому, а еще дальше — смятое известие о зачислении в университет. Васко спросил своего соседа: «Зачем это? Что это все значит?» — «Большой кризис в Берлине, армия в состоянии боевой готовности. Демобилизации не будет».

И еще год прошел. И Васко сел в поезд и уехал от молчания, мороза и одиночества.


ТО WHOM IT MAY CONCERN.[5]

АЛЕКСАНДАРА ПОЛОЖИЛИ В БОЛЬНИЦУ ТЧК ПОДОЗРЕНИЕ НА ОРГАНИЧЕСКУЮ НЕДОСТАТОЧНОСТЬ СИТУАЦИЯ НЕЯСНАЯ ТЧК ВРАЧИ ОПАСАЮТСЯ ХРОНИЧЕСКИХ ПОСЛЕДСТВИЙ НЕ ИСКЛЮЧЕНА РЕЗЕКЦИЯ ОДНОЙ ПОЧКИ ТЧК ВИЗИТЫ И БУКЕТЫ НЕЖЕЛАТЕЛЬНЫ ТЧК ТЕЛЕГРАММЫ-СОБОЛЕЗНОВАНИЯ ПРЕЖДЕВРЕМЕННЫ


NOMEN EST ТОТЕМ.[6] MY NAME IS MY CASTLE.[7] Отгородиться забором имени своего и выманить тебя оттуда можно, лишь угадав имя и точно его произнеся. После чего тебя примут с распростертыми объятиями, даже если ты не принесешь с собой иных даров. Ты возложил свое имя, почтительно, так принято возлагать венки. Представить только, как изнемогают игральные кости от того, что нет у них имени. Поименуй нас, кричат они, подпрыгивая, даруй нам короткое, полнозвучное имя, имя, которое выкрикнула бы девушка, когда выбежит из моря и ей понадобится купальное полотенце.

Какое отношение имеет эта лакмусовая бумажка к девушке, которая выбежала из моря, размышляю я. Не каждому ведь посчастливилось, чтобы при крещении его нарекли Александаром.

Пассажиры мало-помалу заполняют обшарпанное, изрытое оспинами ржавчины купе. Здесь стук и шум, там головы, которые еще морально не созрели для отъезда, а потому рядами высовываются из окон. Всякий, поднявшийся в вагон, непременно споткнется о громоздящиеся посреди коридора сумки, корзины, подарки, а в первом же купе он наткнется на игроков… не успев толком войти, они составили вместе два небольших чемоданчика и на этом импровизированном столике разложили доску. Проводник не пройдет мимо этого купе, поскольку в силу служебных обязанностей и собственного вдохновения не может не вмешаться. Ай-яйяй… да прикройся же ты изнутри, тогда я откроюсь сзади, но ведь ты можешь и сам напасть, прямо на острие ножа, а если он сейчас выбросит одно очко, тогда что? вот, вот, так тебе и надо … ну тогда садись сам и играй… и вот они уже сдернули с него форменный китель, усадили, кондукторскую сумку отставили в сторонку, фуражку забросили в багажную сетку, он поплевал себе на ладони, и вот уже мир за окном вырублен, потому что никому больше не нужен, а еще потому, что женщины в соседнем купе тоже очень рады, раз мужчины вырубились после длинного дня, когда им пришлось работать, тем, конечно, у кого есть работа: они вздыхают, и они шутят, и они выживают из купе всех, кому перевалило за три года. Примечательный выдался денек! Одна из женщин встает, чтобы глянуть на своего крестника в соседнем купе, на мать, на дедушку с бабушкой. А куда подевался крестный отец? Его хоть кто-нибудь видел? Шумит многочисленная родня, многие из них уже давно не виделись. По восемь и по десять человек они располагаются в купе и наслаждаются путешествием еще до отправления поезда. Дети высовывают головы в окно. Дорожный ветерок разгонит скуку.

Все они побывали на крестинах в горном монастыре.


Крестины — это второе важное событие после того, как человек родится. Церковь не отапливалась. Сквозь ледяную призму окна в помещение вплывали, колыхаясь, сияющие формы. Вокруг сновали не первой молодости монашки, озабоченно наблюдая за расположением свеч, икон, кадильниц, молитвенников и прочих принадлежностей таинства. Бай Дан, стоя у крестильной чаши, зябко опустил руку в воду, поглядел на ее дно, услышал покашливание, приметил уголками глаз черные одежды.

— Температура как раз такая, как надо, братец.

Слова священника выходили изо рта, о наличии которого под густой бородой, между широкими скулами можно было только догадываться.

— Это чтобы легче снять кожуру, так, что ли, отец Николай?

Бай Дан при этом даже не обернулся.

— Видишь ли, братец, епископу не так уж и по душе, что ты будешь крестным. Ему сдается, что ты намерен играть какую-то роль. Играть — я ведь правильно сказал или нет?

И смех поднялся из глубины груди, укрытой рясой. Они стояли друг против друга. Но при этом ни один не глядел на свое зеркальное отражение. Борода противостояла выбритому лицу, богатая шевелюра — короткой стрижке, форменное облачение — отсутствию всякой формы.

— Давненько мы не виделись, отец Николай. Все ли овцы помечены тавром, не остыло ли железное клеймо?

— С чего такая злость и такое злопамятство? Уймись. Не отголоски ли то былых времен? Тебя надо было изгнать, от тебя вечно шла смута. Знаешь, я до сих пор храню в памяти твои бесчинства. Мы порой поминаем их на семинарских занятиях для наглядности. Тринадцать тезисов, опровергающих существование БОГА. Но одного у тебя, конечно, не отнимешь: ты наделен пониманием символов, у нас бы ты далеко пошел. И на каждой двери дортуара ты приклеил один из тезисов. Ну и скандал же получился! Как ты вскочил, когда руководитель семинара вне себя от ярости спросил, кто это натворил. Это я еще хорошо помню. Ты выпрямился, гордый, как мальчишка, который воровал груши у соседа, и так же гордо возвестил: «Это сделал черт, а черт — это я!» Ну разве можно так, в духовной-то семинарии? Но для тебя это характерно. Ты окинь взглядом свою жизнь после того происшествия, образцовой ее не назовешь, верно? Порой ты что-то делаешь здесь, порой там, порой болтаешься по заграницам, порой сидишь в тюрьме и повсюду оставляешь за собой следы будто землетрясение. Ты совсем не изменился, Йордан, ни капельки. Стань поспокойней, уравновешенней, пей из своего стакана и предоставь миру идти своим путем.

Священник подошел до того близко, что между ними не уместился бы даже Новый Завет. Ростом он был как раз на голову ниже, и его всегда раздражало, что Бай Дан смотрит на него сверху вниз.

— Ваша проклятая самоуверенность — вы напоминаете мне того человека, который трижды продавал Эйфелеву башню, за душой ничего, а шуму много. Недаром же говорят: кто носит бороду, тот должен купить и краску для нее. А крылья-то у вас все равно подрезаны. Только и знаете, что втягивать голову в плечи и талдычить одно и то же. Аминь здесь да аминь там да аминь партия да аминь партийные решения. Впрочем, я, может быть, скоро снова полюблю вас, я вообще питаю слабость к вымирающим видам.

— Братец, братец, церковь и худшее повидала на своем веку. А люди, подобные тебе, — это маленькие шавки. Значения они не имеют.

— Оставим этот разговор. Я пришел сюда, чтобы выполнить желание семьи. И прежде всего желание Златки. Она очень меня просила быть крестным отцом. Но одно я все-таки должен тебе сказать: коль скоро я заделался крестным отцом, мы с этого самого дня вступим с тобой в соревнование. Ты окунешь его в воду, если память мне не изменяет, это должно избавить его от власти зла. А ты уже поглядел на него? Такого ни от чего не надо избавлять, кроме как от плохого влияния. Я его сразу же выну из воды и насухо оботру простынкой, чтобы ничего из вашей юшки на нем не осталось.

Отец Николай и глазом не моргнул. Он выпростал руки и потер ладони.

— Постарайся во время церемонии не вызывать насмешек. Ты вообще-то хоть помнишь, что тебе надлежит делать? Ты хоть что-нибудь помнишь? Тогда пошли.

Иконостас согревал церковь, восхищенные взгляды собравшихся освещали ее. Кто понабожней, преклонял колена перед Святой Марией, Богородицей, которая была воплощена в маленькой, старой, чтимой по всей стране иконе. Яна держала на сгибе руки спящего Александара, Златка сияла, усердно осеняла себя крестом перед каждой иконой и снова принималась сиять.

Господу Богу нашему помолимся!

Ничего не скажешь, голос у него как труба!

…разрушь твое царство насилия и отпусти людей.

Я следую за тобой, брате мой, я еще не все позабыл.

Ибо заклинаю тебя именем того, кто уплыл прочь по морю аки по суку и усмирил бурю, взгляд же его обнажил дно морское и растопил горы… ибо заклинаю тебя именем того, кого несут крылья ветров, гонцами были ему ветры, верными слугами — огни.

Аминь.

Бай Дан взял на руки Алекса, который все так же мирно спал, и загляделся на задумчивое личико, может, вовсе и не личико, а маску, под которой разыгрывались космические бои… выведи и сам творение твое из вражьего рабства, избавь его от козней супротивника, недобрых встреч и от полуденного демона… не иначе этот самый демон заставил Алекса так поспешать во время рождения, не иначе это он перегрыз пуповину своими демонскими зубами.

Бай Дан и отец Николай раздели Алекса, обратили его к востоку, ибо там — Бай Дан еще помнил это — пребывало царство справедливости, на востоке восходит солнце, на востоке Спаситель, Иисус Христос.

Священник дунул на Алекса, на рот, на лоб, на грудь.

Изгони из него всякого духа недоброго и нечистого, что сокрылся и угнездился в его сердце, и отец Николай первый раз повторил это и начертал крест на лбу и на груди у Алекса, Александар бысть принят в сообщество мирское и в бесконечную мистерию, отец Николай повторил это и во второй раз, возложил руку на Алекса, дабы защитить его… тут вступил Бай Дан, изгони из него глупость и невежество, что будут внушать ему другие… изгони из него всякий дух недобрый и нечистый, что скрыто угнездился в его сердце, дух обмана и дух злобы, дух поклонения идолам и дух стяжательства, что скрылся и угнездился в сердце его, дух лжи и дух нечистоты…

Я иду следом, брате, я снова здесь.

Аминь.

Теперь отец Николай обратил Алекса лицом к западу, и это тоже сохранилось в памяти у Бай Дана, и это было ведомо всем присутствующим, да и как они могли забыть? Запад был царством тьмы и царством смерти.

— Отрекаешься ли ты от сатаны, и всех дел его, и всех ангелов его, и всей службы его, и всей пышности его?

А Бай Дану пришлось отвечать:

— Отрекаюсь.

И еще он пробормотал: князей нашего мира, их слуг, их службы и их блеска.

Отец Николай вопросил еще раз.

— Отрекаюсь.

И в третий раз.

— Отрекаюсь.

— Отрекся ли ты от сатаны?

С видом несколько измученным Бай Дан взглянул на своего двоюродного брата, да разве я уже не ответил на этот вопрос как нельзя яснее?

— Отрекся, отрекся.

— Отрекся ли ты от сатаны?

— Да, я…

Из-за возникшей после этих слов паузы отец Николай поднял взгляд и несколько испугался, увидев вызывающее выражение на лице у Бай Дана. Как бы он не учинил прямо тут что-нибудь непотребное…

— Отрекся, отрекся, — загремел Бай Дан, и окна задребезжали, и по воде в крестильной чаше побежали барашки.

— Отрекся ли ты от сатаны?

— Отрекся.

И Бай Дан дунул и плюнул в черта по настоянию своего двоюродного брата.

Далее он трижды подтвердил, что Александар прилепился душой к Христу. Уж раз вы так мило уговариваете меня солгать!

Потом он трижды произнес Символ веры, без единой запинки и без всякого выражения.

Итак, первую часть они благополучно преодолели, теперь на очереди была вода.

Благословенно царствие отца…

матери и всякого чистого чувства.

Одна из монахинь зажгла свечи, бойко закачалась кадильница.

Мы признаем благодать, мы возглашаем милость, мы не скрываем благодеяний…

Будь в общине своей, и община твоя будет в тебе, а что из жизни ты в нее привнесешь, то она сторицей возвратит тебе.

Мало-помалу Бай Дан не без охоты втянулся в этот диспут.

Отец Николай осенил крестом чашу, в которую ранее совал свою правую руку и на которую дунул.

Будешь ты помазан, дабы встать в строй за атлетами и борцами, дабы и у тебя была сила во лбу, груди и плечах, в руках и ногах.

Священник с головой окунул в воду маленького Алекса… крещается раб Божий Александар Луксов во имя Отца… Алекс открыл глаза, сквозь пелену воды мерцала какая-то черная фигура, пелена разорвалась, и Алекс увидел бородача, а позади него сверкающие огни… Аминь… а рядом кого-то безбородого… и Сына… снова и свет, и очертания фигуры исчезли за пеленой воды… Аминь… и Святого Духа… АлександарАлексАлекоСашоАлешаАлАлиАлабама, весело присвистнул Бай Дан, так что его могли слышать лишь Алекс да отец Николай… Аминь… ужотко я вымету ваш священный хлам, можете побиться об заклад своим ладаном … и Бай Дан тщательно обтер крестника. Затем на Александара надели подогретую рубашечку… одежды справедливости… и три монашки запели… подай мне ризы световые, ты, что облачаешься светом как одеянием… и Бай Дан, выполнив свой долг и пробудив в себе боевые силы, радовался предстоящей выпивке и возможности чокнуться с двоюродным братом, который тем временем подводил службу к финалу… Оправдан есть и возвышен есть, окрещен, возвышен, помазан, освящен, омыт… это правда, о храбрый малыш, не издавший ни звука, ты омыт и при этом ни разу не пискнул, надеюсь только, что ты не станешь одним из тех, кто готов все вытерпеть, все принять, ко всему привыкнуть, с ангельским терпением, с овечьей кротостью… после чего Алекс лишился своих редких волосиков под ножницами у священника. Он был принят в общину, он пережил троекратное разрывание завесы, как отцы его и отцы отцов его… и ныне, и присно, и в эоны эонов.

Аминь.


НАСТАЛ ДЕНЬ, КОГДА ОПОЧИЛ ПРЕСТАРЕЛЫЙ ЦАРЬ, и все были очень печальные и горько плакали. Имя тому царю было сама доброта, весы правосудия раскачивались у него между глазами, на языке у него шпалерами выстроились мудрые слова, все равно как лауреаты премии мира. Покуда он царил, уделом его подданных было ничем не омраченное счастье, и длилось это счастье столько лет и столько десятилетий, что казалось вечным и нерушимым. Неизмерима была скорбь молодых и старых, на лугах и в сиротских приютах, когда с башен и от городских ворот возвестили о его кончине.

Сказки! Сказочная власть и царственные мечты — слышать об этом не желаю. Мне скорей по душе более изысканные постановки, меня скорей интересует президентская избирательная гонка в Соединенных Штатах. Продолжение той же сказки, хотя и другими средствами. Но цари не вымирают. Просто они сменили одеяние, обзавелись новыми титулами и думают, будто теперь их никто не узнает. Впрочем, они сами же себя и выдают, потому что разрешают и впредь рассказывать о себе сказки…

В четвертый май бытия Алекса его довольно грубо вырвали из объятий сна — небо заливалось горькими слезами, и утро было едва ли светлей, чем ночь. Родители уже встали. Дрожа от холода, Алекс прошел в гостиную. По радио очень печальным голосом говорила какая-то женщина, говорила и всхлипывала. Бабушка еще лежала на своей кушетке, и лицо у нее было соленое. Тем не менее Алекс поцеловал ее еще раз.

— Он умер, — сказала бабушка.

Алекс проследовал на кухню. Там за столом сидел насвистывающий мужчина и с воодушевлением мазал себе что-то на хлеб — то был его собственный отец в непривычно хорошем настроении. Он увидел Алекса, засмеялся и присвистнул. Иди сюда. Налил вторую чашку чая, подтянул Алекса к себе и спросил: сын мой, а знаешь ли ты, какой у нас сегодня день? Сегодня у нас третье мая. Запомни этот день. Это замечательный день. За-ме-чатель-ный-пре-за-ме-чательный. Сегодня после обеда мы пойдем с тобой в зоопарк и отпразднуем его вместе с медведями и со львами. А если пожелаешь, то и с жирафами. От людей сегодня проку нет.

Еще прежде, чем Алекс успел о чем-то спросить, в кухню ворвалась Нойка, тетка Алекса, и бигуди у нее были лишь наполовину раскручены. Перестань, ты накличешь беду на нашу голову. Не говори мальчику такие глупости. Того и гляди, он проболтается в детском саду. Возьми себя в руки. А вдобавок мог бы и сострадание проявить. Человек — он и есть человек, творение Божье, как бы плох он ни был.

Из гостиной доносились коллективные причитания. Бабушка завывала в унисон с радио. «Хорошо хоть, что окна закрыты, — сказал отец. — Не то мы бы еще и с улицы услышали такой же концерт. Итак, Сашо, ты все понял? Вот и скажи в садике, что все семейство сидит перед радио и заливается горькими слезами».

Тетка вылетела из комнаты, и Алекс мог наконец спросить:

— Да что случилось-то?

Отец взревел как вождь краснокожих:

— Умер Отец Нации, умер Отец Нации. — Он пустился вприсядку вокруг стола, схватил две вилки, сунул в руки Алексу две ложки и принялся выбивать дробь, тело у него раскачивалось из стороны в сторону, а Алекс семенил за ним вокруг стола, покуда оба не рухнули друг другу в объятия. Как весело, подумал Алекс, как весело, когда умирает Отец Нации. Хорошо бы они почаще умирали.

Через два дня после того, как народ распростился с телом выставленного в гробу Отца Нации, состоялось торжественное погребение в мавзолее на холме — холм этот вам уже известен, пароль: холм Юпитера, Тангры, Христа, — воздвигнутом с головокружительной быстротой, стены — просто за одну ночь. Когда хорошо выспавшийся туман обнажил чело холма, сразу стало видно, что вышеупомянутый Отец Нации не позволит, чтобы будущее на нем экономило.

Процессия тянулась вниз по аллее Освобождения, мимо Центрального Комитета партии, мимо трех этажей неудовлетворенного спроса, мимо крохотной средневековой церквушки, которую сохранили на заброшенном перекрестке, потом за Институтом продовольственных технологий процессия свернула налево, двинулась улочками поменьше, на аллею Армии, мимо Академии наук, Тренировочного центра «Спартак» и воспитательного заведения «Долгий путь», через городской лесок, а уж потом — вверх по холму. Все выдающиеся деятели столпились перед мавзолеем, укрывшись зонтиками. Небеса с величайшей точностью соблюдали дни траура, ливень так и не прекращался с той минуты, как было опубликовано известие о смерти. Улицы были залиты водой, земля раскисла. Многочисленная толпа окаймляла этот слезный поток, чихала, бранилась, а когда на нее смотрели, снова начинала плакать.

Из престарелых громкоговорителей доносилась приглушенная маршевая музыка.

Слезы текли не напрасно, они собирались воедино, пока вся улица не превратилась в бурный поток, с которым едва справлялись те, кто нес гроб. Форма на них промокла насквозь, глаза были едва видны сквозь пелену стекавшей с фуражек воды. Они добрались до холма, обрамленные неизбежным черным цветом и оптимистическим красным. И вдруг гроб вырвался у них из рук — международные гости давно уже спаслись бегством в мавзолей, — опрокинулся назад, накрыл менее проворных носильщиков и шмякнулся в воду. Первый сход со стапелей только что нареченного корабля на бешеной скорости вниз по улице, без руля и без ветрил. Крышка отлетела, голова покойника ударилась о дубовые планки, словно вознамерившись забить последний гвоздь, краска расползлась по тяжелым ресницам, по усам, губам, щекам и шее. Вода понесла гроб в аллею, гроб объехал крохотную средневековую церквушку, перед Центральным Комитетом ударился о телеграфный столб, перекосился, выронил тело, которое проплыло еще некоторое расстояние, держа курс на резиденцию Отца Нации, после чего пошло ко дну достойно, недвижно и тяжело, как и надлежит телу государственного деятеля, оплаканного народом и небесами.


АЛЕКС. Температура

Высокая температура. У господина Хофнанга, моего соседа по палате, к которому никто никогда не приходит, температура всегда повышена. Началась эта история вполне безобидно, чуть выше 37, не о чем и говорить, ерундовое повышение, ничего такого, с чем нельзя совладать домашними средствами. Нет даже причин ложиться в постель. Чуть более утомленный, чем обычно, он вечером сел за ужин, потом рухнул в кресло перед телевизором да там и заснул — на полчаса раньше обычного. «Температура — это такое дело, — говорит Хофнанг, — ты ее как бы и не воспринимаешь, когда у тебя примерно тридцать шесть и еще пара делений, ты ведь не думаешь, что вот, мол, я бегаю, а сам теплый, все равно как вода в ванне. Не думаешь и не думаешь». Когда градусник первый раз показал 38, у Хофнанга вроде бы заболел живот. Он накапал в рюмочку «аквавита» и лег еще раньше обычного. Тут ты начинаешь об этом думать, довольно часто думать, а потом, с какого-то определенного момента, практически все время, повсюду таскаешь за собой свой градусник, как другие люди носят расческу, берешь его с собой на работу, ни о чем другом уже не думаешь и бегаешь каждые полчаса, а то и чаще, в сортир, чтобы еще раз померить, потому что дыхание, или пот, или какая-нибудь другая мелочь наводит тебя на мысль, что температура как-то изменилась, или у тебя все в порядке, или ты чувствуешь себя лучше, хоть и самую малость, и бегом — мерить, потому что первые месяцы ты все время ждешь, что вот-вот она упадет — фигушки она упадет. Ерунда какая, думаешь ты, так не бывает, должно же это когда-нибудь кончиться, думаешь ты — и ничего подобного! Первый врач, домашний врач, надо полагать, очень растерялся, но попробовал развеять тревогу пациента. «Температура, — вещал он, — температура — это естественная защитная реакция организма, бастион самоисцеления, и, если она некоторое время остается повышенной, это лишь означает, что ваш организм подвергается осаде и, стало быть, включил защитные механизмы, или, если угодно, возвел укрепления». Да, да, именно так он и выразился, а в тех местах, откуда я родом, принято верить тому, что говорит доктор. Звучало почти как победная реляция, так оно вроде и было, но, когда я хорошенько пораздумал над его словами, получилось, что речь идет о военных действиях внутри моего собственного тела, а я даже толком не знаю, что со мной… и ничем не могу себе помочь. Что и подтвердилось во время второго визита, причем за истекшее время были сделаны анализы крови и мочи. Что же делать? Хороший вопрос, господин Хофнанг. Может быть, оно само пройдет, когда те, кто ведет осаду, устанут. Это было последнее соображение, которое я от него услышал, после чего пошел к другому врачу… а толку все равно чуть.

Температура продолжала лезть вверх, иногда это происходило раз в неделю, иногда раз в несколько месяцев, домашних врачей сменили больницы, городские и церковные. Теперь речь шла не только о температуре: мои органы начали выходить из строя. Операции, ожидание трансплантации и жизнь с внутренним жаром. Вот и сегодня выдался такой день, сегодня температура впервые скакнула за отметку «сорок». Новая фаза, Хофнанг улыбается с несколько отрешенным видом, словно даже горд последним достижением. Потом он достает из тумбочки свою шкатулку, чтобы отпраздновать конец очередного периода, дает мне перетасовать колоду, за картами мы нередко коротаем время, он же заботится и о вине. Ставит на тумбочку два только что вымытых стакана, они еще подрагивают. Потом долго возится со штопором. Наконец пробку удается раскрошить. День прощается очень медленно, дежурная сестра, стуча сандалиями, проходит по коридору. Он начинает сдавать, словно каждый выигранный или проигранный кон прокладывает для него дорогу, сперва тихо и раздумчиво, потом все темпераментней и возбужденней, дорогу к воскресному столу для завсегдатаев, отчего наше стерильное помещение наполняется запахом сочного жаркого.

В провинции круглые физиономии, которые ближе к вечеру раздаются вширь, собираются вокруг пива, играют кон за коном, учитывают, комментируют добытые очки, записывают их на картонных подставках. Голоса, как и руки, тоже полны ехидства. Все что есть сил блефуют. Запах сигарет, жара, пиво гонит пот на лбы игроков, ставки — вверх, а по ходу игры — и втихаря задуманный обман. Уязвленный в своих лучших чувствах, он ушел, не взяв со стола выигранные им пфенниги, по поводу которых партнеры полагали, будто ловко его обжулили.

Я ухожу, мне это ни к чему.

Он рассказывает так, словно для него это было значительное и в то же время трагическое, жизненно важное решение. Он рассказывает многословно, лицо у него красное — из-за высокой температуры, и мы с ним пьем тепловатое белое вино.

С детских лет он мечтал стать музыкантом. Я разглядываю его руки, они дрожат, и не скажешь, что в них живет гибкое воспоминание о консерваторских годах. Четыре года теории и альта, потом в один прекрасный день — контракт на место альтиста в симфоническом оркестре государственного радио. Молодой человек, оставивший провинцию далеко позади, бродил по аллеям парка, и каждый вид тешил и соблазнял его сердце, оно стучало как двери только что отстроенного дома, которые распахивает и захлопывает свежий ветер. Он радовался предстоящей поре, долгой и нескончаемой поре, которая предстоит ему в этом доме. Он был у цели, он пробыл у цели несколько часов. В общежитии сосед по комнате передал ему телеграмму, которая отзывала его обратно…

ОТЕЦ УМЕР ТЧК ПОЖАЛУЙСТА ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО

Повтор пьесы, которая уже сошла со сцены. Поцелуй в лоб, поминальная трапеза, мать в холодном ожесточении объявила: «Ты старший в семье, тебе и вести теперь торговлю вином, кроме тебя, этого никто не сможет». От воскресного обеда до утра в понедельник у него еще было время принять решение: то ли в очередной раз проявить послушание, то ли наконец взбунтоваться. В воскресном костюме, в левом кармане пиджака, трепетал контракт. Теперь, когда у него сорок, он понимает, что принял тогда ошибочное решение. Он покорился, пространствовав целую ночь, осушил целую бутылку дешевой водки и засунул в нее свернутый трубочкой текст контракта. Бутылку он бросил в строительный котлован, а много лет спустя проснулся с температурой тридцать семь и пять — откладывать протест на потом было уже невозможно, только острие его было теперь нацелено в самого Хофнанга. И надолго.


ОТЕЦ АЛЕКСАНДАРА ВЗЯЛ НА ВООРУЖЕНИЕ НЕСКОЛЬКО МАКСИМ, ЗА КОТОРЫЕ И ДЕРЖАЛСЯ, КАК ПОРТНОЙ-САМОУЧКА ЗА ВЫКРОЙКУ: Если ты не способен плыть против течения, позволь течению нести тебя. Вот он и позволял: прямо из кровати. Активисты не воссылали поздним вечером любовные серенады в окна третьего этажа, нет и нет, они просто доставили однозначное приглашение на очередное мероприятие международного форума студентов, который как раз происходит в столице. Нужна вся бригада. Васко Луксов принялся, ворча, натягивать ботинки. В столицу съехались прогрессивные руководители студенчества со всего света. На лестнице перегорела лампочка. Васко ощупью, придерживаясь за стену, спускался вниз по ступеням, осторожно переставлял ноги под выкрики активистов, которые призывали его поторапливаться. Он оказался не единственным из тех, кого им полагалось привести с собой. Дело было спешное: на первых же мероприятиях форума, к несчастью, выяснилось, что некоторые из гостей приехали, чтобы дискутировать. А этому намерению следовало воспрепятствовать. Ибо хотя дискуссию не без умысла назначили лишь на после полуночи и тем самым можно было не опасаться большого количества слушателей, зал предстояло заполнить плавником, чтобы перекрыть поток речей, льющихся с трибуны.

Актовый зал университета оказался набит битком. На повестке дня была дискуссия с участием выдающихся смутьянов из Франции, Италии и Латинской Америки. Когда Васко переступил порог зала с другими ребятами из своей группы, он угодил под проливной дождь оглушительных восторгов. Созваные аборигены топали ногами, скрипели стульями, горланили: «Браво! Брависсимо!» Зарубежные ораторы с удивлением наблюдали эту картину. Поначалу они ошибочно возомнили, будто слава «битлов» бунтующего студенчества предварила их приезд, а потому пытались утихомирить эту выдаваемую авансом какофонию восторгов. Но ни призывные ладони, ни благодарные поклоны, ни голос на пределе нисколько не снизили уровень шума. И покуда улыбки и воздетые руки становились жертвой усталости, в головы гостей закралось подозрение: а не означает ли столь бурное проявление симпатии, что их охотно выслушают… если они будут молчать. Выбившись из сил, они дали слово председателю и его клике, и теперь это слово было слышно над всеми головами до самых дальних проходов. После капитуляции внимание публики пошло на убыль.

Васко Луксов закрыл глаза, вокруг балагурили, кто-то читал, кто-то шепотком заводил разговоры с зарубежными гостями. Васко задремал. При виде укрощенных слушателей один из членов французской делегации решил примерно час спустя все-таки подкинуть в зал провоцирующую мысль. И ему даже удалось беспрепятственно сформулировать несколько фраз, которые хоть и были слегка обезврежены синхронным переводчиком, однако могли вызвать тяжелые последствия среди тех, кто знает французский. Но тогда от краев зала к центру начался топот. Сосед крепко толкнул Васко под ребро, Васко услышал, как тот шипит: «Топай!» — и ноги его чисто автоматически повиновались приказу. Он услышал крики, он подхватил их: «Ло-ко-мо-тив»! «Ло-ко-мо-тив»! — теперь оставалось только провести заключительную атаку, как в прошлую субботу, пусть сровняют с землей эту деревенщину из «Трактора», победный гол будет вот-вот забит… «Ло-ко-мо-тив»! Люди вокруг него вскакивали с мест, одиннадцатиметровый, надо свистеть, он выпрямился, хоть и с трудом, чтобы лучше видеть поле, интересно, что он прозевал, неужели судья опять не назначил одиннадцатиметровый? Свинство какое, он ведь только и хочет, чтобы Армейский клуб стал чемпионом. Васко огляделся по сторонам и увидел в конце своего ряда их бригадира, распростертые ладони которого, казалось, загребает воздух. А бригадир здесь чего делает? Он ведь только борьбой интересуется. Куда это он попал? Слишком много людей на него смотрит. Нет, что-то здесь не так, он должен срочно проснуться. Он услышал пение, а песня была ему знакома, но что это за песня? Что за мелодия? Это ведь совсем не боевые выкрики, это нечто более официальное. Не «Интернационал» же. Что-то другое. Тогда «Марсельеза»? Да-да, сомнений нет, это «Марсельеза», а сам он находится не на стадионе, этому фальшивому многоголосому пению, этим громовым раскатам на стадионе не место. Тогда почему же люди поют «Марсельезу»? Все равно почему, надо подтягивать. Сердце Васко затрепетало всеми клапанами. Если ты не способен плыть против течения, позволь течению нести тебя.

Но была одна мысль, не дававшая ему покоя по дороге домой улицами ночного города, когда трамваи давно уже перестали ходить. Как же ему покинуть этот поток, как выбраться на берег? Надо сидеть спокойно, самому определять собственный ритм, жить собственной жизнью… идти было нелегко, шаги затрудняла пакость у него под ногами, у подножья новых домов гордо и без ложных сантиментов, втоптанная в землю. Нам бояться нечего, утверждали дома, и, поскольку сами не верили своим словам, росли вширь и вглубь, жесты их делались все более угрожающими, и они бросали поперек улицы очистительные тени… а пыль улетела прочь вместе с попытками бунта. Как слоны, подумал Васко, и эта мысль слегка его подбодрила, слоны ведь тоже способны испытывать страх. Перед мышами, например, и чем больше слон, тем мельче мышь, которая повергает его в панику. Своим писком — пи-пи-пи. Васко выпятил нос и губы, чтобы получилась мышиная мордочка, голову наклонил вперед, пи-пи, и помчался к стене ближайшего строительного чудовища. Пи-пи, вы меня боитесь. Перебежал на другую сторону улицы, сгорбясь и выставив голову вперед, попискивая, как знать, вдруг дома испугаются, затопают прочь, обратно к себе в Москву, а если они как следует разъярятся, они, может, втопчут в землю и весь Кремль. Вот было бы здорово. Васко остановился, выбившись из сил, и тотчас со всех сторон его обступила пакость, пакостная смесь из пакостных учений и наставлений.

Дома он разбудил Яну. Мне надо с тобой поговорить. Она перевернулась на другой бок. Он перебрался через ее клубком свернувшееся тело, начал трясти и громко приговаривать: проснись Яна, ну проснись же, я должен тебе кое-что сказать, важное, очень важное. Она выпрямилась, недовольно на него поглядела, взяла подушку, взбила ее и, придвинув к стене, прислонилась к ней.

— В чем дело? Ты что, только сейчас вернулся? Ты где пропадал?

— Очень затянулось, нам велели поднимать шум, чтобы никто не мог расслышать приглашенного оратора.

— Угу.

— Я хочу уехать.

— Куда уехать?

— Отсюда уехать, из этой страны, в какое-нибудь другое место. Здесь нечем дышать.

— Ты должен радоваться, что мы можем жить у моей матери. Или у тебя есть на примете свободная квартира, куда ты можешь нас пригласить?

— А иметь собственную квартиру, только для нас, разве ты бы этого не хотела? В других местах квартира не проблема. В других местах у каждого есть отдельная квартира.

— Хорошо, хорошо, давай поедем. Только говорить об этом надо на трезвую голову, а сейчас лучше спать.

— Но я серьезно. Сегодня ночью я это понял. Я знаю, я уверен, я думаю, что всегда этого хотел.

— А вот я не уверена.

— Я непременно хочу уехать.

— А меня ты и не спрашиваешь?

С этого дня все их разговоры делали соучастницей ночь. Васко обрушивал на жену аргументы и замыслы, Яна же отвечала, что сама мысль об этом вызывает у нее острейшее неприятие. Все ее чувства противились побегу, и вскоре Яна поняла, что Васко никогда не примет ее чувства как нечто равноправное с его доводами. Когда он подступался к ней с вполне разумными мыслями, такими, например, как будущее Алекса, она не находила убедительных возражений. Она могла только поминать возможные опасности. Итак, у него были правильные аргументы, а у нее — ошибочные чувства. Ее сопротивление становилось день ото дня все слабее, часто отламывалось по кусочкам, словно грифель в карандаше. Она ни с кем не могла об этом поговорить. Васко даже не пришлось призывать ее к молчанию, что ты, нет-нет, и матери тоже не надо, ты знаешь, как она любит поболтать, а учитывая, что у тебя пять сестер и при них пять мужей, — минуты не пройдет, как об этом будет знать весь город, а заодно и государственная безопасность. Итак, никто не мог укрепить ее нежелание, и никто не мог прогнать растущую неуверенность, подтвердить, что она, возможно, не права, а Васко, возможно, прав. На воровской манер проникали в нее сомнения и нерешительность, подтачивая ее силы, потребные дня несокрушимого сопротивления.

Границы своей реальности Яна все чаще преодолевала в мечтах, мечтах, начисто лишенных амбиций когда-нибудь обернуться реальностью. Васко же, напротив, в смелых полетах преодолевал границы до того часто, что вполне мог бы начертить карту, топографически безукоризненную карту равнин и гор и рек по ту сторону. Вот с помощью этих карт он и собирался ориентироваться, когда окончательно вознамерился преодолеть самую непроходимую из всех границ, железную.


Вторая максима, которой руководствовался Васко, звучала так: Стайера может привести к цели только выдержка. Кто устремляется прочь без всякой подготовки, тому не избежать горьких разочарований. В глубине души Васко, конечно, понимал, что та, обетованная, далеко на западе, отнюдь не изнывает по нему, как по своему суженому. Напротив, она желает, чтобы за ней ухаживали. Причем на чужом языке. Васко начал брать в библиотеке учебники, сухие грамматические правила со списками слов, которые он зазубривал, распределив на весь день, одни — пока едет трамваем на работу, другие — в обеденный перерыв, третьи — перед тем, как отойти ко сну. Яна гоняла его по пройденному, и они даже выучили несколько ласковых фраз, принадлежащих только им и никому больше, поздним вечером, когда все отойдут ко сну. Молва о знаниях, приобретенных Васко, просочилась к друзьям, вскоре Васко снискал известность как переводчик текстов в поп-музыке. Не столь подкованные в иностранных языках друзья с энтузиазмом поставляли ему излюбленные шлягеры, совершенно непонятные хотя бы из-за одного лишь хрипа и треска на далеких радиостанциях, а к тому же из-за употребляемого там сленга: Koz ai il oleys law yu, Du baba if yu baba law mi[8], а то — причем членораздельнее это не становилось никогда — Dudu hani, dudu mani, dudu yu main[9]. Крутая песня, они постоянно ее играли. Первейший хит. Скажи хоть, о чем идет речь. Чтобы не разочаровывать друзей, чтобы не прошла о нем молва, будто он вообще не владеет обетованным языком, коли не может понять простейший текст, да ты послушай, послушай: Lait ju mait bi, dait ju mait si[10]. Он проводил часы перед радиоприемником и медленно расшифровывал одну строфу за другой. Смысл, который в результате удавалось добыть, производил удручающее впечатление. С каждым разом в нем крепло убеждение, что незачем было так напрягаться. Куда проще самому придумывать тексты и выдавать их за перевод. Надо только придерживаться неизменного лейтмотива, приправлять его знакомыми, уже обесцененными словами, а потом слепить рефрен, который допускает бесконечное повторение. И ни одна живая душа не догадалась, что ей предлагают оду о любви домашней выпечки.


Столь же первоочередной задачей было наращивание стартового капитала для побега, чтобы не явиться туда попрошайкой, не споткнуться на полпути из-за отсутствия мелочи. Надо было добывать доллары, копить доллары, а самое главное — хорошенько их прятать, ибо тут вступала в игру жизненно важная третья максима: Чего другой не знает, от того он не страдает. Никто во всей семье не должен был ничего об этом узнать, никто из друзей, никто из близких. Солидная сумма долларов могла бы спровоцировать вопросы и опасения, а со стороны Златки — истерические призывы не наделать глупостей. Многократно обследовав свои пятнадцать квадратных метров, которые были предоставлены в распоряжение его самого, его жены и Алекса, он обнаружил роскошный тайник. Решетки детского манежа можно было выдернуть, если, приложив известное усилие, снять закругленные верхние нашлепки, и тогда глазам открывалось полое пространство, вполне достаточное для долларов, которые он мало-помалу накопит. Пришлось Яне привыкать к ежевечерней церемонии: Васко в победоносной позе, руки вытянуты вперед, смотрите хорошенько, в руках ничего нет, АБРАКАДАБРА АБРАДОЛЛАРА, руки прячутся за спиной, улыбка предваряет готовящийся сюрприз, губы выпячиваются для свиста, а руки тем временем снова являются на свет Божий, и между пальцами — сложенные в длину банкноты. Зелен цвет надежды, веер из балканских пальцев и американских долларов плавно опускается к недовольному лицу матери. Т-с-с, ты разбудишь его своим паясничаньем. Неужели нельзя спрятать деньги тихо, перестань, не тряси так громко… Она глядела на него скептически и тревожно. Полое пространство постепенно заполнялось, дурные предчувствия проникали глубже. В глубине души она не одобряла эту авантюру, но настал день, когда с ее губ сорвалось мертворожденное: Ну раз уж ты так хочешь.


АЛЕКС. Screen

Сегодня здесь побывал техник, чтобы проверить экран — так здесь называют окно. Проведя в больнице несколько недель, человек вправе претендовать на новую программу, правда, выбор не так уж и велик, но вид степного пейзажа осточертел мне до невозможности, а горы я не переношу. Потому я заказал лес. Вообще искусственное окно — это очень неплохая выдумка. Реальный вид из окна действует на меня удручающим образом, две слишком большие и уродливые амфоры; мы в них храним сердце старшей сестры, сказал санитар, — шутка такая, у нашего санитара юмор носит патологический оттенок, — если мы ампутируем твое, его тоже поместят в эти амфоры. Позади амфор виднеется угол автостоянки и еще навес. А ухоженный сад расположен по другую сторону здания. Впрочем, не знаю, даже если бы из окна открывался более приятный вид, тягаться с экраном он бы все равно не смог.

Пришел техник, чтобы устранить мелкие неполадки — по краям экран мерцал, — и попутно начал объяснять мне устройство прибора, хотя меня это нисколько не занимало. А вы знаете, как изображается течение дня? Картина, которую я могу видеть, переходит от утреннего освещения к дневному, от дневного к вечернему, а ночью на ней сверкают звезды. Причем все это на экране размером два метра на три. Здорово, по правде говоря. Не было никакой возможности остановить поток речей, изливавшихся из техника. За тридцатипятимиллиметровым слайдом, ну, например, степной пейзаж — как раз тот, что я просил заменить, перебил я его, — расположен источник света, в котором электронные часы за сутки 650 раз меняют степень освещения. Этот процесс выражается в подвижности картин — деревья, которые гнутся под порывами ветра, волны, которые разбиваются о скалу, облака, которые плывут по небу, метеорологам можно поручить изобразить все явления природы вполне реалистично, с кучевыми облаками, циклонами, зарницами и тому подобным. Мне это показалось очень интересным. Но когда я выразил технику свои восторги, он меня разочаровал: до тех пор пройдет еще по меньшей мере год, а то и два. Тогда я заверил его, что при существующем положении вещей он смело может зачислить меня в ряды постоянных пользователей.


ПОСРЕДИ НЕКОЕЙ КОМНАТЫ СТОИТ САМОВАР, предмет вполне благородного происхождения, он родом из Ташкента, из Киева, из прошлого века. Самовар стоит на стеклянном столике и дожидается пробуждения жажды. На потолке лампа дневного света. Она источает холод. Краски полотнищами ложатся на прозрачный стол. Мало-помалу накапливается жажда. Пластиковые стаканы стоят там, где никогда прежде не стояли. С красными надписями. Рука в обручальном кольце, огромная, как жажда, рука, вторгается в помещение, вынимает из стопки верхний стаканчик и подставляет его под кран самовара. Чаепитие в комнате с ковром, который мягко поглощает все краски. Медленно, вдумчиво отвернут кран над пластиковым стаканом с красной надписью, и тогда из самовара течет, нет, не течет, из самовара шипит переливается брызжет холодная брызжет темная пенится пузырьками COCA-COLA welcome to the show[11], чистейшая кола в оригинальном исполнении. Поднеси стаканчик к губам, выдуй залпом, не закручивай кран, помилуй, там же еще полно колы, кола сделает тебя high and happy[12], отставь стаканчик в сторону, возьми второй, выпей первый, подставь второй, выпей второй, наполни третий, наполни первый, выпей третий, потом первый, наполни третий, выпей второй, возьми четвертый, и еще, и еще, оно булькает, и брызжет, и шипит, ну как, еще хочешь, o yes, теперь тебе хочется еще, теперь тебе опять хочется, вот они, хватай их, бери их, все эти чудненькие миленькие маленькие стаканчики с красной надписью, ах как вкусно, я знаю, я знаю, как это вкусно, век бы так пил, never ending[13] пить и пить, drink and drink and drink again[14], никогда не завертывай кран, плясать вместе с красками, с mellow-yellow[15] или с розовой, have another drink, have another dance[16], а теперь убери-ка эти нудные белые стены, они и сами упадут, достаточно легкого толчка, теперь у тебя хватит сил, помещение растет, стук-бряк, была стена — и нет ее, здорово, а теперь выходи, отсюда, ту-ту-ту, здесь сияет солнце, о да, сияет, you are the sunshine?[17] ты прихватил с собой какое-нибудь питье? и зря, дурачок ты, здесь этого питья выше головы, здесь нет невозможного, здесь все возможно, и все будет для тебя сделано, have some fun…[18] великое спасибо самовару, я уже в пути, свершилось, оно свершилось, я вырвался, солнечный свет слепит, но вот запахи такие, как надо, запахи правильные, воздух свежий, он способен пробудить к жизни все, и голоса приветливые, довольные, дети, которые у меня в ушах съезжают по желобу прямо в воду. Тут есть и еще кто-то, симпатичный, учтивый господин средних лет в строгом костюме, он пожимает мне руку, кто-то хлопает меня по спине, кто-то открывает передо мной дверцу машины, приглашает садиться, кто-то оборачивается ко мне, и кто-то спрашивает: «Куда прикажете вас доставить, мистер Васко Луксов?»

И осчастливленный товарищ Луксов продолжает спать сладким сном.


АЛЕКС. Лес

Лес себя оправдал, нет сомнений, что это мой излюбленный пейзаж. Я разглядываю лес с поля своей кровати, эти поблескивающие зеленые тона, которые успокаивают человека, да еще как успокаивают. Порой меня охватывает желание протянуть руки и запустить их в зелень, я бы куда как охотно убежал в лес — и вот уже я карабкаюсь по искривленному стволу, осторожно, осторожненько, не соскользнуть бы, босиком оно, пожалуй, лучше. Чуть не сверзился, надо крепче держаться. Выше и выше, к большому суку. Я сажусь на него, я болтаю ногами, у меня ободраны коленки, у меня длинные серые носки с красной полоской на эластичной манжетке. Физкультура всегда бывает последним уроком перед обедом, вот она кончилась, каждый из нас обедает на свой лад, одни покупают жвачку и пастилки, но только не я, моя мать готовит гораздо лучше, а к тому же она могла бы обидеться, надумай я принести к салату какую-нибудь сосалку… Лес расположен по дороге к дому. Или, скажем, почти по дороге, ради него вполне стоит сделать небольшой крюк.

Поздно, день после домашних заданий на исходе, я даже не смог бы пересчитать птиц, которых видел. Птиц, чьи имена мне известны, и птиц безымянной красоты. Я наклоняюсь, глаза мои раскачиваются над ручьем, который в течение дня меняет свой цвет, раскачиваются над обрызганными водой обломками скал и замшелыми камнями. Покуда у меня не начинает кружиться голова и я не откидываюсь на сплетение ветвей, не закрываю глаза, а потом еще какое-то время продолжаю спокойно раскачиваться. Птицы щебечут. Большое спасибо, техник. Все было бы лишь вполовину так красиво, не щебечи эти птицы.

Немного спустя я поднимаю голову, встряхиваюсь, чтобы отогнать давно уже исчезнувшее головокружение, выпрямляюсь в мрачном свете больничной палаты, где лишенный цели, чуждый живому свет, а также экран, который при случае может увести к тем дням, что раскачиваются над ручьем и сами себе довлеют.


КОГДА ЯНА ПРОСНУЛАСЬ, утром, после предательства, учиненного самоваром, она еще ничего о том не подозревала, просто увидела открытый чемодан, с которого Васко стирал пыль. Она юркнула глубже под одеяло, закрыла глаза и попыталась снова уплыть в дремоту. Осталось всего три месяца до летних каникул, услышала она голос мужа. У нас достаточно времени, чтобы все как следует организовать. Все произойдет этим летом. Я уже чувствую: это будет наше лето. Эй, Яна, не могу же я все делать один. Она неохотно откинула одеяло, чтобы ее глаза могли обежать комнату. Чего тебе? Я придумал. Мы скажем, что собираемся провести все лето на море, поедем еще раз к морю, это лучшая из всех возможностей, вот только они не должны узнать, что на сей раз мы поедем в другом направлении. Мы обязаны использовать это лето. Почему обязаны? Да потому, что пора. Довольно мы об этом разговаривали, теперь пора действовать. Почему ты именно сейчас так решил, Васко? Ты с кем-нибудь разговаривал? Нет, разговаривать не разговаривал, но сон… я видел сон…


Два чемодана — это не очень много, если их предстоит наполнить избранными деталями предшествующей жизни. Два чемодана — больше нельзя. А еще можно взять маленький чемоданчик. По вопросу об одежде и детских игрушках Яна и Васко в два счета пришли к согласию. Он проявил великодушие: женщинам нужно больше одежды, а детям, разумеется, нужны игрушки. В остальном мы должны сконцентрироваться на главном. А гобелены — это главное или нет? Я хотела бы взять оба, говорит Яна. Нет, где-то следует поставить точку, говорит Васко. Яна пропускает его слова мимо ушей. Она снимает со стены оба гобелена и кладет их на кровать. «Море роз» и «Парусник» в тяжелых рамах. Торс одинокой сборщицы среди благоуханной красноты. Она вынимает гобелены из рам. Белый склоненный парус в море волнистых обещаний. Они ведь совсем не занимают места. Так можно сказать и про множество других предметов, это недопустимо. Мы не можем взять с собой все. Я думал, мы уже обо всем договорились. Но для меня это очень важно. Зачем тебе это старье? Поверь на слово, я куплю тебе там картины куда красивее этих, клянусь, дай только нам встать на ноги. Нет. Ты сама потом будешь смеяться над этими старыми гобеленами. Не буду, я выросла вместе с ними. Мы не можем позволить себе сейчас никакой сентиментальности. У тебя что, вообще никаких чувств нет? Тебе ни до чего нет дела, кроме твоего побега. Тебе главное осуществить свою идефикс. Никакая это не идефикс. Я стремлюсь к этому ради нас всех, чтобы наша жизнь стала лучше. Будь твоя воля, мы бы всю оставшуюся жизнь проторчали в этой дыре. В дыре? Дыре? Это сам ты жил в дыре, пока тебе не посчастливилось встретить меня. Уже забыл, да? Ведь это же была просто крысиная нора, если сравнивать, ты перемахнул из норы в королевский дворец. Возможно, ты уже и не помнишь об этом. Тот псих, с которым ты жил вместе, он же не выпускал трубки изо рта, а пепел сыпал прямо на пол, и печка у тебя не работала, там было всегда холодно и сыро. Ты спал на кровати-развалюхе, у тебя был письменный стол из ящиков, двое штанов и на все случаи жизни четыре сорочки. Только благодаря мне ты смог вырваться из своей норы. Как ты со мной разговариваешь! Ты просто забываешься! Мне что, прикажете каждый день вас благодарить, милостивейшая принцесса? Как, мол, было великодушно с вашей стороны, как благородно допустить меня под своды вашего дерьмового дворца. Может, мне вообще надо целовать тебе ноги? Со мной не выйдет, говорю тебе прямо — со мной ни за что. Или ты тоже едешь, или прекратим этот разговор. И Васко вышел из комнаты. Слезы Яны закапали на гобелен.

Машина была приведена в порядок, насколько это ненадежное устройство вообще может быть в порядке, они перегрызлись из-за гобеленов. Были оформлены паспорта с визами для посещения нескольких братских стран — для этого пришлось задействовать кой-какие знакомства — а муки выбора между «Морем роз» и «Парусником» все еще продолжались. Скопленные доллары наполняли уверенностью; если пересчитать на местную валюту, то это вообще было целое состояние, имевшее своим истоком многие годы бережливости. Родня, воспитательница в детсаду, коллеги, даже домашний врач — словом, все знали, что семейство Луксовых проведет в этом году все лето на Черном море. Испробовать новые места. Гораздо южнее, далеко отсюда, там будет много спокойнее. Может, и встретимся, мы ведь тоже будем недалеко. Уж и не знаю, выйдет ли, мы собираемся совершать разные экскурсии, а телефона у нас не будет. Алекс же думал, что научится плавать. И уже видел себя великим пловцом, носился по квартире и стилем брасс раскидывал в стороны дядек и теток. На кухне он обещал бабушке спасти ее, когда она будет тонуть. Сашко, так я ж не хожу купаться. Я боюсь. В отличие от тебя я не умею плавать. Я только намочу свои старые ноги, и все. А если на тебя накатит большая-пребольшая волна?

В последний раз гювеч источал запахи совместной трапезы. Они тесно расселись вокруг стола, и никто не догадывался о невозвратности. Кроме Васко и Яны. Догадайся другие, они, возможно, меньше бы спорили насчет денег, о том, кто, когда и сколько должен внести в общий котел, и кто из них не соблюдает уговора, и кто вообразил, будто деньги можно скомпенсировать другими делами по хозяйству, которые никак нельзя признать равноценными. Неужто вам всегда надо так ссориться, перебила их Златка, а Яна залилась слезами, рева-корова, прошипела тут тетка по имени Нойка, ты из-за любого пустяка устраиваешь целое представление. Васко был непривычно молчалив, другие вполне могли бы это заметить, когда б не так разгорячились. Он же с отсутствующим видом ел свой гювеч и молчал, и это он, который взрывался при каждом удобном случае, один раз он даже улыбнулся, и никто не мог бы угадать, о чем он думает: скоро мне больше не надо будет все это слушать. Вот тогда вы удивитесь. Зато Яна видела мысленным взором три незанятых стула и Златку, которая сидит, не поднимая головы.

Следовало принять окончательное решение. Уступили оба. На другой день, когда Васко сидел за рулем и, насвистывая, ехал в западном направлении, он уже умудрился выкинуть все из головы. Яна же, напротив, страдала по оставленному гобелену. И вспоминала чувство полного бессилия, когда ее заставили выбирать один из двух. Вот она неподвижно сидит на кровати. Сверкает краснотой — один, скорее синевой — другой. Но это никак не помогает. Васко возвращается с бензоколонки. Все в порядке, масло залито, бензином заправились, эта колымага доставит нас куда надо, тут он видит, что жена сидит на постели, а рядом с ней оба гобелена. Вообще-то очень даже недурная композиция, правда, исполнение немножко подгуляло, но все равно очень здорово, если вспомнить, при каких обстоятельствах эти гобелены появились. Ну, Яна, ты готова? Что ж ты тогда делаешь? Пора запаковать последние вещи. Нам надо пораньше лечь. Яна не отвечает. Яна сидит неподвижно. Ты что, все еще мыкаешься с этими гобеленами?

Яна выбрала «Море роз».

«А раму мы куда денем? — спросил Васко. — Мы ж не можем просто так ее бросить, когда твоя мать завтра утром войдет в комнату и увидит ее, она сразу такое подумает…»

Когда Яна разглядывала платья, которые ей придется оставить, к ней пришло решение этой проблемы. Совместными усилиями они повесили раму в шкаф — перекладина довольно легко вынималась — и спрятали ее под пронафталиненными зимними пальто. Уж рама-то выдержит то, что выдерживала обыкновенная вешалка.


АЛЕКС. Подготовка к операции

Меня будят рано, как всегда, мне подают завтрак, серый хлеб с колбасой, при этом мне сообщают, что сейчас ко мне придут. И впрямь, немного погодя приходит человек с бумагами под мышкой, с миской в руке, а в миске той лежит губка, бритвенная кисточка, тюбик и бритва. Мы должны обрить вам голову и причинное место, говорит этот длинноволосый, бородатый человек. Но перед этим вы должны несколько раз расписаться. Вот, можете спокойно читать. И я начинаю читать принесенные бумаги. В первом документе содержится мое согласие в случае надобности на пользование протезом. Я подписываю, мне все равно, что с протезом, что без. Вторым документом я избавляю главврача, равно как и его клинику в целом, от возможного банкротства, а третьим — от тюрьмы. Ну я и подписываю. Едва бородач получает подписанные документы, он начинает торопить меня, чтоб я поскорей раздевался. Он, видите ли, спешит. Да, не сказать, что у него такая уж приятная работа. Он проходит в ванную и приносит оттуда воду. Вот добряк, он позаботился о том, чтобы вода была чуть теплой, кисточка у него тоже теплая, это приятно, только само бритье причиняет легкую боль, а потом кожа саднит, это ненадолго, скоро дадут наркоз, но пока его дадут, кожа саднит, и я радуюсь, что мне дадут наркоз, вот и она появляется, в очках и с бородавкой на верхней губе. Она дает мне наркоз, я еще могу сознавать, как мою кровать везут по коридору, в другую, более светлую комнату. За всем прочим пусть прочие и наблюдают.


ПРОВОДНИК ПРИВЕЛ В ПОРЯДОК СВОЮ ДЛИННУЮ — ПО САМУЮ ГРУДЬ — БОРОДУ, словно вознамерился спрятать под ней некий груз, обычный гастарбайтер, в который раз на пути в землю обетованную. Кто станет считать его чемоданы, кто — задавать вопросы. Безопасная работа при недурной оплате. Не в тысячный ли раз он предпринимает путешествие из одного места своих переменчивых мечтаний в другое, туда и обратно, туда и обратно? Не знают ли его в лицо некоторые таможенники и пограничники? За поручения такого рода он брался лишь по личной рекомендации коллег, друзей и родственников. А с совершенно посторонними дела иметь не желал.

С главной дороги он свернул на проселок и остановился. Растолковал, как идти дальше. Просека, лес, узкая тропинка, пройти ее до конца, просека, река, сторожевая вышка слева за поворотом, дальше брод, перейти осторожно, быстро, стоять и ждать. Отец, мать и Алекс вылезли из оформленного на южный лад «мерседеса», двери окрашены в другой цвет, всюду еле держатся наклейки, и неизбежный багажник, вмятины которого свидетельствуют о его интенсивном использовании. Они стояли рядышком, близко друг к другу и испытывали великий страх перед последним шагом. Мать не могла оторвать взгляд от маленького чемоданчика на заднем сиденье. Она в упор глядела на него, задавленная тоской последнего прощанья. Этот маленький чемоданчик она никогда больше не увидит, это вдруг стало ей совершенно ясно. «Мерседес» между тем тронулся. Я возьму чемоданчик с собой, она дернула дверь машины, проводник притормозил, опустил стекло. Чего опять надо этой истеричке? Извините, мне бы маленький чемоданчик.

Проводник развернулся к заднему сиденью, чтобы открыть дверь, уголки губ у него дернулись, потом он подождал, пока она снова захлопнет дверцу. Отец семейства выкашливал на нее один аргумент за другим, идиотский поступок, это только затруднит и усложнит их положение, и никакого смысла…

Они провожали взглядом габаритные огни «мерседеса», предательские указатели, растворившиеся в темноте. «Пошли», — сказал отец. Единственный, кто хранил стоическое молчание все время, а с этой минуты тем паче, был Алекс.

Когда их взгляду открылась первая из упомянутых просек, отец несколько воспрянул духом, а утомительное продвижение против по-осеннему сильного ветра и вообще не оставило времени для раздумий. Они дошли уже до середины просеки, когда ветер превратился в бурю и выдул из них все мысли. Он привлекал их к себе и отшвыривал их от себя. И самым тягостным грузом, и самой богатой добычей оказался для него маленький чемоданчик. Последний порыв ветра, чемоданчик вырван из рук, полетел прочь, ударился о ствол, раскрылся, и наружу выпали, наружу запрыгали маленькие и большие предметы, по неделям взвешенные в мыслях, собранные руками сувениры оставленной позади жизни: связанный на коклюшках платок с воздушными кружевами, несколько Алексовых игрушек, которые сразу шмякнулись на землю, пижамы и ночные сорочки, которые тотчас начали извиваться, блузка, миниатюрная иконка, маленький, но весьма нужный словарик, который должен был привести их в Центральную Европу, теперь же, пренебрегая направлением, скакал по земле, открывался, закрывался, словно бился за свое право говорить, потерял несколько страниц, те разлетелись, словно рекламные проспекты, зацепились за верхушки деревьев, обрамлявших просеку, и осели в подлеске. Последним вылетело из чемодана «Море роз», нерешительно покачалось перед завороженным взглядом матери, было подхвачено очередным резким порывом ветра, чиркнуло о ветки и скрылось вдали. Платок завис, наколотый на острый сук, обложка словаря бросилась под ноги беглецам. Отец поспешно наступил на него, чтобы приостановить развитие беды. Мать побежала бы за вещами вдогонку, когда б ветер позволил ей это сделать. Отец что-то такое кричал насчет того, чтобы идти дальше, захлопнул полупустой чемодан, другой рукой потащил за собой Алекса, пригнулся еще больше — и прямо в свист и в вой ветра. В соседнем участке леса мать обеими, свободными теперь руками крепко прижала к себе Алекса — последнее, что осталось у нее на пути в обетованную…


Когда они добрались до границы, дорогу им преградили стена и скучающий солдат на карауле. Речки, которую им надлежало перейти вброд, на месте не оказалось. Мать, обессилев от ветра и страха, стояла оцепенев между деревьями, она сдалась, лицо ее было сплошной упрек, адресованный мужу, жизни, себе самой. Отец же считал шаги солдата: всего восемьдесят до караульной будки, потом обратно. Ружье болталось на спине, без всякого интереса.

Когда он повернет назад, мы перебежим, надо успеть до стены, а я вас подсажу.

Мать незаметно кивнула и прилепилась взглядом к стене. Часовой дошел до будки, постоял, выудил из кармана носовой платок и смачно высморкался. Алекс дергал мать за руку, подталкивал ее. Она же была слишком взволнованна, чтобы понять, чего он от нее хочет. Солдат прокашлялся, громко и безудержно, как человек, который считает, что вокруг никого нет, и продолжил свой путь.

Отец дернул за руку Алекса, Алекс — мать, и вся эта семейная цепочка сделала последний рывок за спиной у солдата, который вышагивал вдоль приграничной стены, спокойно и покашливая. Им предстоит еще пройти восемьдесят шагов. Семейство припустило по просеке, впереди отец, за ним сын, замыкает процессию мать, которую пронзила мысль, что уже поздно говорить «нет» и останавливаться. Цепочка приблизилась к стене, солдат — к месту поворота, и теперь нельзя было сорвать кран экстренного торможения. Возможно, эта отрезвляющая мысль подставила ей ножку, возможно, она сама споткнулась о древесный корень, так или иначе, она упала и вскрикнула. Цепочка разорвалась, солдат совершил преждевременный поворот, и трое взрослых плюс один ребенок оказались лицом к лицу с проблемой, новой для всех участников. Отец таращился на солдата, Алекс глядел на упавшую мать, а солдат растерянно оглядывался. В мгновение ока все они поняли, что совершенно не подготовлены к сложившейся ситуации и могут сделать что-нибудь глубоко ошибочное. В голове у солдата засверкали молниями все мыслимые варианты решения, и наконец ему стало ясно, что решение существует только одно-единственное: вести себя так, будто ничего не произошло. Легкий озноб пробежал по его телу, когда он повернулся и продолжил свой путь в обратном направлении много медленнее обычного. Отец выпрямился, словно высвобожденная пружина, которую вдруг перестали удерживать, от подступившего восторга он поднял Алекса над головой и перекинул через стену, еще прежде, чем мальчик успел что-либо помять.


СТОП. А теперь переведем дух. Зрители, которые занимают места на западных трибунах и видят все досконально, зрители на востоке, которые забрались на деревья или подглядывают через щели в заборе, теперь вы все должны проявить фантазию. То, что мы видим, могло бы стать решающей сценой: Алекс перелетает через железный занавес, в нашем случае роль железного занавеса играет стена высотой в один метр шестьдесят, его родителям еще только предстоит взять это препятствие, солдат же, подавив смятение, шагает прочь от них. Вроде бы все ясно и все прекрасно: Алекс перелетает задом наперед в обетованную, солдат в самом непродолжительном времени хлебнет супчику, родители же вот-вот перепрыгнут высокий барьер, отделяющий их от другой жизни. Вы, сидящие на бесплатных местах, вы заметили, что я не говорю: от лучшей жизни? Я ведь уже предупреждал вас: здесь требуется фантазия, причем большая, чем та, что вы можете приобрести в киоске за наличный расчет.

Не бойтесь, дорогие зрители, вам не грозят ни кадры из Уолта Диснея, ни «Танец фей», ни кувырок через голову, ни джазовая импровизация, и флаги никто не собирается поднимать. Мы просто выйдем из этого времени, отступим в сторонку и поглядим: Алекс в воздухе, с открытыми глазами, в позе жука, руки распростерты, как у победителя, который сдается, двадцать сантиметров по-над стеной. И даже без музыкального сопровождения.


Итальянский крестьянин, который шел рядом с лошадью вдоль пограничной стены, не слышал, как на его телегу с сеном упал сверху ребенок, ибо уже вступил в возраст известной тугоухости. Крестьянки же, наблюдавшие все происходящее с изрядного отдаления, заговорили об ангеле, который опустился с неба на Фриули. В трактире это событие сумели определить без промедления и совершенно верно:

У них теперь даже ангелы летают.

Вздор какой, и сам ты дурак, с каких это пор оттуда прилетают ангелы?

В таком же духе высказался и священник, когда ему сообщили о свершившемся чуде. Правда, любой священник мечтает о том, чтобы чудо произошло именно у него в приходе, однако, на наш взгляд, это было бы не совсем уместно.

А крестьянин — тот несколько раз ударил свою клячу, и телега загромыхала вниз по склону. Алекс поудобнее устроился в сене, полюбовался на небо, которое жило своей жизнью над ним, и принялся ждать, когда со стены свалятся и его родители. Однако когда последние перебрались через стену и огляделись по сторонам, нигде, ни вблизи, ни вдали, взгляд их не обнаружил никакого Алекса, лишь там, где каменистая дорога шла под уклон, они разглядели телегу, закрывшую пылью весь горизонт.

СКАЗАНИЕ О ЗЕМЛЕ ОБЕТОВАННОЙ

АЛЕКС ПРИЗЕМЛИЛСЯ НА СЕНЕ СТОЛЬ ЖЕ МЯГКО, сколь неудачно угодила на твердый гравий лодыжка его отца, и как результат — вывих. Он не стрелял, этот человек, когда отец подвернул ногу, не стрелял, когда отец падал, слава Богу, он не стрелял, не стрелял, пронзительная боль. Между прочим: откуда здесь взялась стена? Васко выпрямляется, боль острей, ну, Яна, дело сделано?! Мы уже на другой стороне, слышишь, Яна? Вот это была ошибка, боль пронизывает сустав, когда он подпрыгивает на другой ноге, вот дьявол, я совершенно не моту на нее наступить, но ведь не так же, не вприпрыжку, нет, он представлял себе это совсем по-другому, он рисовал себе все-все по-другому, когда засыпал, и потом во сне, и сколько раз наяву: праздновать, ликовать, исполнясь задора, радость бьет через край, какое счастье, его встречают люди, люди рады его встречать, кричат «добро пожаловать», обнимают, их расспросы выражают глубокое восхищение, восхищение им и его побегом, они хлопают его по плечу, пытаются пожать ему руку, поздравляют героя, вручают сувениры. Изрыгаемые им проклятия приветствуют чужбину: это Италия, пусть даже он при всем желании не может воспользоваться указаниями проводника, Италия, мы уже в Италии, постучи по дереву, поставить свечку, а где человек с их багажом, ну да, он нас ждет, а как же мне узнать, где мы находимся, надо спешить к месту встречи…

— А где Алекс? — спрашивает Татьяна. — Где Алекс?

Италия носит одежду, на которую там и сям ставят заплатки. Незавершенные стены рассказывают полуправду о своих владельцах, из куч песка копьями торчат лопаты, лежат доски, где навалом, где вперемешку. Обширные поля с ровными рядами растений. Две немолодые женщины, опершись на мотыги, всецело отдались своему любопытству и молча созерцают престранное зрелище. Ребенок перелетел через стену, приземлился на телеге, за ним последовали мужчина и женщина, стоят как потерянные, не знают, верно, куда им надо двигаться, ну поглядим, что будет дальше.

Вдоль засыпанной гравием дороги рядами, хоть и не столь правильными, как у настоящей аллеи, растут кипарисы и другие деревья, которые подводят их к окраине небольшого городка. Тишина сохраняется до тех пор, покуда Татьяна не спрашивает снова, где Алекс. Она, можно сказать, требует: верни мне Алекса, но требование выражено не в словах, Яна ограничивается укоризненным тоном. С дальнего картофельного поля крестьянки продолжают ее разглядывать, но им и невдомек, какая паника охватывает эту стройную женщину.

— Где он?

— Не знаю, я вижу не больше, чем ты. Верно, кто-нибудь прихватил его. Где ж его теперь искать?

— Пошли к вон тем домам, похоже, это город, что ж это такое, с чего это он вдруг исчез?

Бледное солнце следует за ними.


А телега тем временем въезжает в город.

— Чего это ты везешь, Колоре? — спрашивает первый же, у кого достает времени приглядеться.

— Сено, мне еще потом везти его в Помазо.

— Я не про сено, я про ребенка.

— Какого такого ребенка?

— Ты бы хоть оглянулся, Колоре. Совсем, старый, из ума выжил.


Базарный день! Много вкусноты на один квадратный метр, разговоры и яблоки, нахваливание и сыр, охаивание и рыба, и шуточки, и помидоры, и угрозы, и баклажаны, и выкрики, и скрежет зубовный той женщины, которая, сгорбившись, крадется прочь от прицепа с картошкой. Тоже мне товар на редкость, какая такая редкость в картошке, ну и обдиралы, как старик помер, эта жадная молодежь совсем озверела, ничего, они еще пожалеют, им еще воздастся, и тут она проходит мимо телеги, подле которой стоит Колоре, нерешительно оглядываясь по сторонам. Но что это?

— Эй, малыш, ты откуда? Как ты попал на мою телегу, что нам с тобой делать?

Алекс глядит исподлобья и отвечает на родном языке беглых ангелов.

— Эй, Колоре, это, никак, твой внук? — Мужчина только что возник рядом, но уже потрепал Алекса по щечке, погладил его по головке, после чего попотчевал сладостями самого Колоре — что может быть радостней для старого человека, чем похвалы, расточаемые его внукам?

— Нет-нет-нет, это приблудный мальчик, что мне с ним делать, подожди, малыш, никуда не уходи, никуда-никуда, я сейчас вернусь, жди здесь.

И Колоре уходит. Алекс же остается сидеть на телеге ровно столько времени, сколько ему требуется, чтобы сообразить, как лучше всего спуститься вниз. Он спокоен, он вполне спокоен. Он устремляет свои шаги к первому же похожему на палатку сооружению, где разглядывает ряды подвешенных кур, курица за курицей, среди них — огромных размеров индюк, который подвешен вниз ногами и в безголовом виде выставляет себя на продажу. Индюк привлекает его внимание. Алекс глядит, глядит, подходит ближе, нельзя ли потрогать эту огромную птицу, поблизости вроде бы никого нет. Алекс испуган: у индюка, оказывается, есть уши и есть нос, и вокруг шеи обмотан шарф, и глаза у него есть, устремленные на Алекса, и рот, который говорит. Дородная женщина пристает к нему с расспросами:

— Кто этот миленький мальчик, он ведь не здешний, деточка, ты откуда? А мама где, где мама? За покупками или?.. А чего она покупает? А я случайно тебя раньше не видела? Пожалуй что и не видела. Пожалуй, ты вообще не здешний. Или здешний? Мы друг друга знаем или нет? Такой милый мальчик, уж я бы такого приметила. Ну, пошли, только скажи мне сперва, ты разве со мной и разговаривать не хочешь?

Алекс таращится на нее во все глаза: целая женщина среди безголового птичника.

— Эй, Массимо, к нам приблудился один малыш, ни слова не говорит, робкий такой, иди-ка сюда, Массимо, погляди на него хорошенько, он совсем растерялся, вот что я тебе скажу, а по-твоему как?

Массимо и еще несколько покупателей появляются по обе стороны курятника. Массимо держит в руке коричневую бумагу, а на бумаге — розовые пластины.

— Перестань, ты его вконец запугала. Попробовать не хочешь? Тогда бери.

Он протягивает Алексу розовую пластину, сует под самый нос. Пластина довольно большая. Алекс неловко запихивает ее в рот, начинает недоверчиво жевать, его глаза уже поют хвалу щедрому жертвователю, который с улыбкой сунул ему в руки всю коричневую бумагу.

— Ну что, вкусно? Бери сколько захочешь, лакомься, сегодня у нас ветчинный день, свеженькая из Сан-Даниеле.

Вкусная ветчина, еще одну пластину, следующая всегда лучше на вкус, число смеющихся растет, и число любопытных глаз. Также и вокруг булочницы, которая для последних кусков ветчины выдает ему хлебец. Поступают и еще дары: тонкокожие помидоры, нежный виноград и кусок сыра, язык Алекса будто начинает щекотать муравей, а еще целая сотня муравьев выбирается наружу.

— А, вот он где, найденыш. Его уже угощают. Голодный, верно. А теперь в сторонку, попрошу отойти. Теперь я им займусь.

Карабинер, которого весьма отдаленное родство связывает с Колоре. Он уже многое успел: позвонил в управление и получил указание отправить ребенка в Пельферино, в лагерь для беженцев, отсюда примерно час езды.

— Так, так, да пропустите же меня, а ребенка оставьте наконец в покое, у него во рту столько еды, что ему до ужина жевать не пережевать.

— Микеле, а откуда он взялся?

— Не иначе упал с неба на телегу нашего доброго старого Колоре.


Не такой уж и тяжелый груз приходилось тащить за собой Васко и Татьяне от одной тени до очередного кипариса, который преграждает дорогу солнцу. Маленький чемоданчик почти не обременял их. Они достигли первых домов, поначалу разрозненных, чуть дальше — сгрудившихся, теснивших друг друга — от одной крыши к другой, от одной расцветки к другой, черепичнокрасные и каменносерые и снова черепичнокрасные вперемежку с яркими красками.

Дорога устремляется в город, ведет к продолговатой площади с домами, которые явно не уговорились загодя, кому где стоять, и стоят теперь всего тесней там, где какой-нибудь из них, никого не предупредив, привел за собой родственника. Углы и края отличают фасады со всех сторон. Васко и Яна останавливаются возле скамейки. На площади — ни души. Они оглядываются. Куда же теперь? Почему здесь так безлюдно? Где Алекс?

— Пойду искать полицию.

Яна кивает.

— Может, отдохнешь пока здесь?

Яна кивает.

Васко сворачивает на соседнюю улицу, которая отходит от площади. Пока он еще не задумывается. За углом конечно же будет стоять полицейский. Васко так к этому привык. А первую фразу он уже подготовил несколько недель назад, это почти что речь, пусть даже и не на местном языке, но, во всяком случае, на языке всемирном, на языке свободного мира, и уж конечно в свободном мире его понимает каждый человек. Васко идет все дальше и дальше, после исчезновения сына, после подвернутой ноги его ждет еще один сюрприз. В этой Италии наблюдается явная нехватка полицейских. Он уже в третий раз сворачивает за угол, так и не угодив в объятия полиции в смысле: «Эй ты, ты откуда, чего тебе здесь понадобилось, попрошу документики!» Вот этого он никак не мог предвидеть. Чтобы пришлось самому искать полицейского — да у него и мысли такой не было. Скрещенные, надтреснутые, выгнутые наружу планки, из двери вышел человек с лоханью. Спросить у него! Серая щетина прикрывает ямочки, которые свидетельствуют о добродушии.

— Scusi, where is police… полиция?

Человек смотрит в лохань, ставит ее себе на голову и разглядывает незнакомца.

— Carabinieri, eh? Dove sara Michele? Oggi c'è mercato, sarà in giro da qualche parte. Forse è meglio andare а cercarlo al mercato…[19]

Палец пронзает воздух, вниз по улице, у основания ногтя черное пятно, другая кисть согнута, линия жизни — глубокая, несмываемая тень, рука несколько раз выброшена вперед, снова падает… All'incrocio vai sempre dritto…[20] ладони сходятся тыльной стороной, снова расходятся, повисают у бедер, потом рука с черным ногтем снова взмывает вверх, чуть растопырив пальцы, большой в этом не участвует, перескакивает подобие шепота, раскрытая ладонь подчеркивает Basta, дырки между зубами завершают описание пути.

Il mercato è là.

Grazje, Sinjor.[21]

Сколько можно глядеть на облака, пока заботам не станет тесно на небе, пока закаленные непогодой стены не рухнут, поднимутся, снова рухнут, глядеть на трещины в скамье, белые чешуйки краски, которые застревают под ногтями, когда проводишь пальцем вдоль трещины, а трещина доходит до самой спинки, как раз напротив того угла, куда наискось откинулась Яна. Она скрючилась. Она грызет ноготь, под которым остатки краски, она проводит ногтем по переднему зубу. Утомительное открывание банок. Она подкладывает под себя обе руки, словно в них притаился страх. Сев на руки, подавляет страх. Страх за Васко, куда это он запропастился. За Алекса. На Западе ты сразу теряешь ребенка. Ее плечи дрожат, клонятся вперед, назад. Дрожь. Порыв ветра поднимает пыль, подхватывает черные кудри, бросает их на глаза, ей, скрючившейся на скамейке… она больше не может сидеть, и стоять — тоже, и не может думать, как они там схватили ее Васко, арестовали, посадили под замок, выдали обратно, кто знает, правда ли, что итальянцы никогда не выдают беженцев, меня они тоже найдут, всех нас отправят обратно, посадят в тюрьму, а что будет с Алексом, зачем я только на это согласилась? Почему не переговорила с матерью? А все моя слабость, я всегда ему уступаю. Два молодых человека примерно того возраста, в котором Яна вышла замуж, приближаются к скамье, останавливаются, разглядывают ее, их намерения непонятны, один свистит, они не уходят, ухмыляясь заговаривают с ней, один садится рядом, нельзя садиться так близко к незнакомой женщине, пошел отсюда… Ей больше некуда отодвигаться. А что, если он не уйдет? А что, если он останется? Противные руки, ногти на некоторых пальцах длинней, чем это принято, под ногтями грязь, левая рука опирается на передний брус скамейки, как раз возле Яниного бедра, мизинец трогает ее.

Васко дважды обошел базарную площадь, ничего не обнаружил, спросил дорогу еще у одного человека, тот подвел его к дому, там возле двери висела дощечка с вполне четкой надписью, служебный кабинет, похож на те, которые ему уже известны. В кабинете ни души, человек, который привел его сюда, пожимает плечами, указывает на стул все равно как школьные стулья, дает знак подождать, а сам отправляется на поиски Микеле. Насколько Васко смог понять, так зовут полицейского.

— Non! — кричит Яна, она несколько раз выдохнула это слово, без толку, без результата, non. Неотразимый кавалер весьма удивлен, это не кокетство, это и не раздражение, может, женщина вообще ненормальная, он подталкивает своего приятеля, они еще несколько раз причмокивают и уходят, демонстративно раскачиваясь на ходу. Яна видит себя: скукоженная, на скамейке, среди площади, темно у нее на душе, все двери закрыты, Алекса нет, Васко нет, ни одна из дверей не желает открываться, она кричит дважды, издает два протяжных крика, не способных нарушить дремотный покой городка, ее голос скатывается с лестниц, и остается лишь скамья посреди площади во фриульском городке, неподалеку от границы, за которой осталась ее прежняя жизнь.

Открывается дверь. Васко погружен в раздумья. Раздумья чисто прагматические: что ему следует сказать, как объяснить их положение, как отыскать адрес проводника, как описать Алекса. Рослый полицейский появляется в комнате вместе со скрипом двери, а за ним, бодро жуя, с веселым видом — этот вид Васко тотчас ставит ему в вину — вкатывается Алекс.

Васко не узнает более свои шаги, такие они стали легкие теперь, когда он во всем разобрался. Скрюченная фигура — это, наверно, Яна, молодец, где он ее оставил, там она и сидит. Сейчас он устроит ей сюрприз, она вскрикнет от радости и обнимет его… она вечно беспокоится, и зря, все улаживается само собой, а здесь мы как-никак в цивилизованной стране. Со временем она поймет, как хорошо мы сделали, что отвалили. Он подкрадывается к ней сзади. Она сидит неподвижно, тихо, не спугнуть бы! Он чуть не споткнулся о бордюрный камень, то-то она удивится, что я так быстро отыскал этого маленького негодника. Она ничего не замечает, прекрасно, ее красивые плечи, эй, товарищ, привет, чего это вы сидите в одиночестве, собирался он сказать, но визг нарушает его планы, Яна вскакивает, пятится маленькими шажками, плечи сжаты, ПОЖАААЛУЙСТА! НЕ НАДО! Она замахивается. Яна, девочка моя, дорогая моя, Яна, это же я, НЕ ТРОГАЙ МЕНЯ, да что с тобой, я его нашел, все в порядке, она отчаянно мотает головой, прячет лицо в собственных объятиях, мотает головой. Он стоит позади скамьи и ничего не понимает. Что он должен сказать? Она все равно его не слушает. Словно чем-то поперхнулась. Может, и в самом деле поперхнулась. Ну что? Опять не так. Да посмотри же на меня. Может, что и выйдет. Он проводит ладонью по ее спине. Малыш дожидается в полиции. Все в порядке. НУ КАК ТЫ МОГ! Она словно пытается стряхнуть с себя собственные руки. Ты, ты… мне было так страшно, где ты был, где ты был так долго, ты все не шел и не шел, как ты мог, ну как ты мог…

Она следует за ним в полицейский участок, укоризненно поотстав на несколько шагов.


Первый опрос: скупые слова, которые можно понять по жестам. Ощипанный и убогий, как огородное чучело, думает про себя карабинер, а синьор Луксов тем временем показывает ребром ладони ребро стены, которую им предстояло перепрыгнуть, пальцами изображает дельфиний прыжок, а затем, хромая, делает оборот вокруг собственной оси. Как пчелы, когда роятся, думает Васко, когда карабинеру надоедают эти постыдные усилия, когда он поднимает руки, спокойно объясняет что-то на пальцах и потом — словно конфетти — перебрасывает их чужестранцу. Так карабинер вживается в ситуацию, непривычную для него, непривычную и для зевак, что стоят за окнами и за дверью, жадно впитывая в себя происходящее и прежде всего его представление, чтобы немедля обменяться репликами с любопытством, распирающим базарную площадь, и вот он уже набирает скорость, выходит из-за своего стола, изливает потоки красноречия, сперва с глазу на глаз с отцом, потом — в варианте более мелодичном и внушающем спокойствие — с матерью. До чего ж элегантный мужчина, мелькает у нее в голове. Она держит Алекса, прижимает его к себе, слишком крепко, пожалуй, целует его снова и снова. Щеки Алекса по мере сил пытаются уклониться от этого влажного чмоканья. Ему куда приятней смотреть на карабинера Микеле, с которым они уже успели перекинуться несколькими шуточками.

— Про что он говорит? — спрашивает Яна у мужа.

— Не очень понятно.

Тогда она поворачивается к карабинеру. Grazie, grazie, о grazie, после чего крепче прижимает к себе Алекса и целует его. Карабинер ее понимает.

— Кушать? — спрашивает он, подносит к губам как нечто съедобное палец и улыбается Алексу.

— Ой, мамо, здесь все так вкусно. — Алекс потирает живот, ветчина и сыр, ай-ай-ай, на языке щекотно, будто муравьи ползают.

— Мы мало денег, — говорит отец, и карабинер, признательный за очередную возможность проявить великодушие, мотает головой, быстро вращает ладонями, словно лодка переворачивается, смеется и одновременно что-то говорит, идет к дверям и что-то приказывает одному молодому человеку. Он усаживает беженцев, велит притворить дверь, представление окончено, теперь надо проявить авторитет власти. Он садится за свой письменный стол и снова набирает номер управления. Положение за это время несколько усложнилось, и разговор еще не успевает закончиться, когда упомянутый молодой человек возвращается с тарелкой, а на ней хлеб, ветчина, сыр, помидоры и два яблока. Два больших, отличных с виду яблока. Янины тревоги отступают на второй план.

— Вот он, тот самый, такого вы еще не ели, — убедительно говорит Алекс, выпрямясь во весь рост. — Это самый вкусный сыр.

— Не успел на порог войти и уже чирикает, — говорит Яна.

— Вот видишь, надо детей посылать за границу, они сразу становятся европейцами и могут кой-чему научить своих бедных, необразованных родителей. Все трое — снова вместе после долгой разлуки — смеются.


Микеле, сидя рядом с шофером, пытается по мере возможности разговаривать с Васко, Яной и Алексом, которые сидят сзади. Полицейская машина едет по автостраде, проложенной по холму, над морем, над городом, первым настоящим городом на Западе.

— Триест, — говорит Микеле.

Значит, вот он, Триест. Всевозможные оттенки белизны, кирпично-красное прикрытие. До чего красиво. Словно медлительное море в этой бухте сплавилось в драгоценный камень. Надежно высятся краны, могучие, трансокеанские корабли, явно многоэтажные, стоят на якоре и ждут, интересно, как оно все на этом пароходе, надо об этом написать Мишу, диабетику Мишу, тот все свои мечты дарит кораблям, о которых только и знает, что где-нибудь на белом свете они входят в гавань. Чего бы он ни отдал, чтобы своими глазами увидеть такой корабль. А то и вовсе подняться на палубу. Взгляд Яны устремляется вперед, к холму, к виллам на склоне. Встречать день, сидя на такой веранде, в руке чашечка кофе, настоящего кофе, такого, как тот, что отец когда-то привозил из Вены, а к кофе мягкие, как подушка, звуки «Тоски» за спиной. Если посмотреть на море, то видишь, что здешнее море окрашено небом в иной цвет, чем то, на берегу которого они бы сейчас отдыхали, если бы… Алекс глядит только на автомобили, которые обгоняют их слева, чтобы лучше видеть, он должен перегнуться вперед, глядеть из-за сидящей матери. Некоторые машины ему знакомы — «фиат», «альфа» старого выпуска, здесь это не самые крутые марки, здесь это считается мелюзгой… вы только посмотрите на эту! — кричит он, машины проносятся мимо на такой скорости, словно у них конкурс — кто понравится больше других, заднее крыло оставляет мимолетное впечатление, но вот уже его затмевает низко сидящее сказочное существо, которое обгоняет их слева, возвращается в свой ряд и мигает правым подфарником, вот кто красивей всего, самый раскрасивый. Микеле смеется, поднимает большой палец в подтверждение высокого качества и о чем-то спрашивает Алекса. Сказочная машина исчезает на идущей под уклон дороге. «Мазератти», «„ма-зе-рат-ти“, шикарная марка спортивного автомобиля», — говорит отец. Чего он вмешивается. Название соответствует внешности. «Изо грифо», — добавляет Микеле, — «мазератти — изо грифо». Какой у него вид, элегантность и вообще все, чего только можно себе пожелать. Алекс был бы рад погладить его, осторожно погладить, этот «мазератти — изо грифо», родители улыбаются, в этом «мазератти» уместились бы все их мечты. Алекс с апломбом укладывает три слова в свою копилку, первые экземпляры новой коллекции, драгоценные монеты, какой великолепный звук, когда слова падают в пустую копилку.

Полицейская машина сворачивает с автострады, проезжает через небольшой городок, потом, недолго, едет вдоль стены. Останавливается перед решетчатыми воротами. Шофер нетерпеливо сигналит, пока из сторожевой будки не возникает коллега, который подходит ближе, разглядывая машину и ее пассажиров. Оба полицейских заводят короткий разговор.

Открываются ворота, внутрь, а не наружу, машина трогает с места и подъезжает к плоскому зданию. По обеим сторонам подъездной дороги расположены одинаковые трехэтажные бараки коричневого цвета, они стоят на вытоптанном газоне, стоят как в строю, окна забраны густой решеткой, которая отсекает любой солнечный луч, совсем не похоже на виллы и веранды, в чем Яне очень скоро предстоит убедиться. Люди, которые выглядывают из окна, здесь не живут. Васко узнает эту геометрию, он чувствует, как холод пронизывает его до самых ног. Геометрия муштры — ноги леденеют. Мороз — из-за слишком тесных сапог. Неровное дыхание, свисток, который выгоняет из постели перед завтраком: упражняться в послушании, комендант казармы и командир роты, в одну шеренгу становись, пятки вместе, носки врозь, в мороз, чтобы избежать презрительных замечаний, пригнуться, шагать, даже ползти, но он примерз сапогами к плацу, и можно только уговаривать себя, что все это когда-нибудь кончится. Черт побери, вот черт побери, я ведь сумел, с чего же я вдруг снова приземляюсь в казарме?


Вторичный опрос — уже через переводчика, в помещении с деревянными столами, деревянными полками, вразнобой надписанными папками и устаревшими календарями на стенах. Микеле ласково распростился с Алексом, похвалил родителей, это ж надо, какого они вырастили сына, и такого сына просто взять и перебросить через стену, не зная, что там, за стеной, все это прищелкивая языком и помахивая пальцем, с пальцем он несколько переусердствовал, палец, словно «дворник» перед широким лицом, «дворник» покачивается от ямочки на одной щеке до ямочки на другой.

Переводчик. Яна испугана. Ему, верно, не нравится одежда, которую он надел, а одежда, в свою очередь, недолюбливает его. Два ржавых гвоздя в упор смотрят на Яну, на гвоздях висит картинка без рамочки, на картинке — усталость от жизни.

— Добро пожаловать в лагерь Пельферино. Я — Богдан.

Земляк!

— Добрый день! Меня звать Васко, Васко Луксов, это моя жена Татьяна, а это наш сын Александар.

— Сашко, а ну, дай дяде лапу, ну давай же, привет тебе, мой мальчик, добродобропожаловать. Короче, не тревожьтесь, здесь вам будет хорошо, все тип-топ, можете перевести дух, расслабиться, самое трудное уже позади, теперь для начала отдохните сколько пожелаете, времени у вас навалом, вообще, это делается не так уж и быстро, это Богдан должен вам сразу сказать. Попасть внутрь проще, чем выбраться наружу, но рано или поздно все утрясется, здесь не тюрьма, так что не бойтесь, мадам, я просто пошутил, все уладится, теперь перед вами распахнут весь мир. Между прочим, а как вы вообще перебрались? Под Горицей? Ну, молодцы! С проводником? Да-да, все ясно, а потом? Роскошно, и что-то новенькое вдобавок, малышей здесь до сих пор не бывало, преклоняюсь, и главное — что вы не повернули назад, — вот это храбрость. Перед такими людьми можно снять лысину, Богдан всегда так говорит. Но насчет проводников — можете выбросить из головы, если что не так, у них сразу душа в пятки уходит, и вообще мандраж. Вы не пришли куда положено, уговор не выполнили, одним словом, аривидерчи. Их вы больше не увидите. Кой-какую одежку вы тут получите, пожертвования, довольно приличные вещи. Ничего, вы все одолеете, во всяком случае, Богдану так кажется, а Богдан ошибается реже, чем Папа Римский, вы наверняка все одолеете. Некоторые затрудняют себе жизнь, так что бывают всякие нелады, изредка, но я вам преподам сейчас золотое правило, а от меня персональная премия за побег — здорово! Соблюдайте правила, постарайтесь по возможности не бросаться в глаза, тут такие встречаются типы — им бы только с кем-нибудь сцепиться, итак, сохранять спокойствие, голову в плечи — и все будет прекрасно, не тревожьтесь. После всех трудностей, которые у вас уже позади, остальное вы сделаете одной левой. В этом Богдан ни капли не сомневается. Только надо ответить на несколько вопросов. В смысле кто-как-где-когда. Особое внимание при политических вопросах. Сплошь общие рассуждения, так, неопределенно, точней им и не нужно. Не забывайте только, как выложите по первому разу свою историю, так потом за нее и держитесь, и никаких гвоздей, никаких очередных вариантов, вариантов они не любят, от этого они могут настроиться враждебно, перемена мелодии нежелательна. Назад они вас, конечно, не отошлют, но есть у них похабная привычка держать здесь некоторых людей до второго пришествия. Вы уже приготовили что-нибудь? Я имею в виду не побег, а причины, ну сами понимаете, преследования и тому подобное. Вы ведь попросите здесь убежища. Значит, как же у вас там обстояли дела? Отец в тюряге, в университет не берут, в наказание — перевод в провинцию, ссылка? Ну, это неплохо, это у вас пройдет, преследования всей семьи — это надежная причина, нет, нет, мне вы можете ничего не объяснять, мне на это наплевать с высокой колокольни, меня абсолютно не колышет, правда это или брехня. Раз человек бежит, значит, у него есть на то свои причины, вот что думает по этому поводу Богдан, и поверьте слову, а я уже много перевидал, святых здесь нет, приходит какой-нибудь хмырь и хочет разделить беженцев на плохих и хороших, вот чего я на дух не переношу. Вот так, а теперь пошли, и не тревожьтесь, не с чего. Если вы и ляпнете какую-нибудь глупость, я это сглажу, когда буду переводить, сами понимаете. Я уже многих сюда приводил, не вы первые, не вы последние. Buon giorno, Dottore Sforza. Come sta lei е sua moglie? Ancora dei connazionali.[22]


Помимо всех прочих сезонов существует также сезон для бегства: лето, когда несметные толпы устремляются в отпуск. На Западе больше дорожных пробок, на Востоке — очередей. Беглецы вливаются в общий поток и привлекают к себе меньше внимания. Ведь любой отпускник хоть раз да спросит, где взять лодку, как сесть в автобус или раздобыть карту местности. Беглец старается всеми правдами и неправдами скрыть свое волнение. Ты видишь вон то семейство на стоянке, возле машины, на мой взгляд, такую бы лучше пустить под курятник — ну вот как ты думаешь, куда это они собрались? Смотреть достопримечательности братских стран, на фестиваль сторонников мира или прямиком в обетованную?

На исходе лета лагеря для беженцев в обетованной переполнены, лагеря первичные, лагеря распределительные, лагеря транзитные. Помещения набиты битком, служащие ругаются из-за недостатка рабочих рук, многодетные коллеги взяли отпуск.

В некогда частных заводах и комбинатах зияют пустотой рабочие места, притягивая к себе взгляды. Вот уже три дня пустует. А объяснения причин до сих пор нет. Возникают разные предположения, ими обмениваются те, кто доверяет друг другу. Ясно, слинял, больше мы его не увидим. Одни скрывают при этом свою зависть, другие — свою тревогу. С уверенностью можно сказать лишь одно: из отпуска они не вернулись. Я встретил тещу, она тоже ничего не знает, у нее слезы были на глазах, и она все твердила: с ними что-то случилось, с ними что-то случилось. Может, им машину стукнули, говорю я, это так, чтобы ее утешить. Тогда почему же они не звонят? Ничего, они еще объявятся, я это знаю.

Звонок у дверей оставшихся, звонок у дверей оставленных. Мы хотели бы узнать, где сейчас находится ваша дочь. Где ваш сын? Мы, собственно, ищем твоего брата. Разве он не должен был уже давно вернуться? Тогда почему ты нам ничего не сказала? Тебя это вроде не очень-то и беспокоит. А может, вы знаете больше, чем говорите нам? А он случайно не намекал, что не вернется? А как он с вами прощался? А вам известно, что перед отпуском он распродавал коллегам некоторые личные вещи? Например, пластинки. Ему, верно, нужны были деньги для отпуска, не так ли? Покажите нам его остальные пластинки. Вообще нет? Выходит, он продал всю свою фонотеку, чтобы провести на море каких-то две недели? А какие у него были пластинки? Тоже не знаете? А что, если мы тебе откроем тайну: у твоего сына была виза в Югославию на четыре недели. И еще паспорт, который тоже действителен четыре недели. А ну-ка, покажи нам комнату. Очень чисто, твоя дочь всегда так прибирала? Ну а почему же ты нам не сообщила? На стене когда-то висели картины, это и слепому видно. Ну, мамаша, ты, значит, ни разу не была в этой комнате и пыль тоже за весь их отпуск ни разу не вытирала? И при такой жаре, которая стояла у нас все лето, ты ни разу не открыла окно? Эй, Мишу, иди сюда, посмотри-ка. А ты, мамаша, объясни нам, чего эти рамы — господи, ну и тяжелые же! — делают в шкафу. Твои детки увозят с собой половину комнаты, а ты хочешь убедить нас, будто ни о чем не догадалась. Так вот, я дам тебе совет, и заруби это себе на своем старушечьем носу: пригляди, чтоб и остальные пять дочек не вздумали у тебя свалить за бугор, не то мы придем еще раз. И берегись, если мы выясним, что ты принимала участие в этой мерзости…

Бегство знает свои эпохи — годы движения и годы застоя. Подавленные восстания, безуспешные захваты власти, и тогда не только отдельные люди бегут сваливают спешат прочь и при этом забывают свой диплом и не находят в чемодане места для любимой книги. Вскочить в поезд, выжать газ на небольшом шоссе, направление — граница, одни — пешком, другие — тесно набившись в кузов грузовика, шофер тоже спешит. Границы стали прозрачными на несколько недель, а то и несколько месяцев, кровопускание, сказал бы врач, надоели неприятности, прикидывают наделенные властью… так это происходило в очередной раз в сердце Центральной Европы, незадолго до того, как Алекс перелетел через стену. Восточноевропейское товарищество покатилось, чтобы возвестить миру свинцовую тяжесть недовольства, и лагеря земли обетованной оказались переполнены.

Понимаете, в разгар сезона они переполнены, поэтому будет нелегко пристроить сразу Васко, Татьяну и Александара Луксовых.

Лестницы широкие, пять ефрейторов могут спускаться по ней, став в одну шеренгу и на ходу застегивая верхние пуговицы рубашек, а то даже и не пять, а целых семь, лестница делает остановку между первым этажом и вторым, за окнами открывается грязный вид, еще раз остановка — между вторым и третьим. На ступеньках лежат растоптанные спагетти. Васко растерянно поднимается по лестнице, стараясь не отстать от Богдана. Яна соблюдает дистанцию, придавленная унижениями последнего получаса. Алекс теребит ее за руку. А итальянец — на нем был очень элегантный костюм, несколько вызывающего цвета розовая сорочка, и галстук изгибался радугой по сытому животу. Он не глядел на нее. Его вопросы казались ему менее важными, чем шмыганье носом, перелистывание страниц, щелканье шариковой ручки. Ответы он записывал до того кратко, словно его интересовал один лишь конечный результат. Даже история со стеной его, судя по всему, не заинтересовала.

— Понимаешь, Богдан, у меня сложилось впечатление, будто он не верит ни единому слову.

— Ты только представь себе, сколько таких историй ему приходится выслушивать. Его уже достали все эти истории. Твое бегство представляется тебе чем-то великим, ты это знаешь, я тоже знаю, но для него ты — всего лишь повторение, он уже много лет каждый Божий день слышит одно и то же, одного не принимали в университет, другому не разрешили повышать квалификацию за границей, третьего не продвигали по службе, потому как папаша у него был фашист, и все одно и то же: не позволяли, не мог, не имел никаких шансов, и всякий раз преувеличено, а порой и вовсе выдумано, от первого слова до последнего. А Сфорца, он уже все постиг, что можно знать про ложь и про страдания. Он бы ни капли не удивился, если бы оказалось, что ты — Тито.

Им пришлось отдать свои паспорта. Яна почувствовала себя после этого раздетой, а Васко испытал облегчение, словно, лишившись паспорта, он тем самым окончательно избавился от власти отечественных правителей. После короткого опроса их отвели в соседнюю комнату и усадили на табуретку; Яна только и успела отбросить со лба прядь волос, как блеснула вспышка, послюнив палец, привести в порядок пробор на голове у Алекса, как сверкнула вторая вспышка, Васко, Васко, твой воротник, но Васко никак не реагировал, а тут сверкнула третья вспышка. А потом — Богдана куда-то вызвали — человек, который их фотографировал, велел им подойти к другом столу. Как он, собственно, выглядел, этот человек? Все происходило так быстро, Яна еще не отключилась мыслями от фотографирования, а он взял ее за запястье, стоял перед ней и был много выше ростом, чем она, а на столе лампа, право же, значительно выше, лампа горела, он взял ее за большой палец и потянул его к столешнице. Чего ему надо? На столе что-то лежало, он отвел ее большой палец в сторону, ткнул им во что-то мокрое, прижал к подушечке для печатей. Что это он такое делает? Он потряс ее руку — не напрягаться — потом припечатал ее палец к светло-коричневой карточке, в квадратную рамочку, отвел ее руку назад и повторил ту же процедуру с каждым пальцем ее правой руки, и для каждого пальца — своя квадратная рамочка, и с каждым пальцем все глубже становилось унижение. Она бросила взгляд на карточку, человек допустил опечатку, Татаяна Луксов, и шрифт бледный, может, потом она скажет, что это не про нее, но отпечатки ее пальцев блестели и под противным светом лампочки уничтожали ее индивидуальность. Мы все должны через это пройти, Яна, лично к нам это не имеет никакого отношения. А если она теперь не в такой степени сознает себя человеком, как раньше? Она бросила взгляд на свои угольно-черные пальцы. Это никогда не отмоется. «В умывальной есть мыло», — сказал Богдан, но ее это не успокоило.

Коридор широкий и темный, окно в дальнем его конце сохраняет весь свет для себя, прислонившийся к стене человек, абрис ожидания, выглядывает наружу.

— Послушай, — говорит Богдан, — к сожалению, есть еще одна неприятность, ты-то с этим справишься, я понимаю, но вот твоя семья, я хочу сказать, женщины принимают такие вещи слишком близко к сердцу, так что не падай духом, через несколько месяцев вы отсюда выберетесь, надо просто закрыть глаза покрепче и пробиваться. Вспоминай время от времени свою дорогую родину, тогда и выдерживать будет легче.

— Ты о чем это? — И взгляд через плечо, на Яну.

— К сожалению, у нас сейчас слишком мало комнат, поэтому мужчины и женщины спят отдельно, вообще-то семьям надо бы выделять по комнате, но беженцев слишком много, а на всю Италию есть только три лагеря, что тут поделаешь, у них и других забот хватает, словом, глупо получается, но комнату вам придется делить, это бы еще полбеды, вот только, я и сам очень жалею, но по-другому не получилось, тут даже у самого Богдана власти не хватает, они сунули вас в одну комнату с цыганами, их там целая стая, цыгане — товар со скидкой, они все из Польши, вам будет выделена половина комнаты, вот сейчас мы посмотрим, ее можно отгородить занавеской или еще как, не так уж и страшно.

В конце коридора они сворачивают направо, в проход поуже. Человек у окна разглядывает их недоверчиво, а может, просто утомленно.

— Чех, — говорит Богдан. — Их здесь много, вы ж понимаете.

Группа мужчин стоит посреди коридора, голоса громко хлещут в спину. Цыгане. Их разговоры распадаются, едва Богдан и Васко останавливаются перед открытой дверью. Взгляды отнюдь не гостеприимные. Богдан кивает им и проходит в комнату. Васко — за ним. Татьяна следует по пятам, держа Алекса за руку. И запах. Этот запах вытеснил из комнаты всякое подобие свежести: кипящая похлебка, лук и чеснок, скверная говядина, сильно наперченная и чуть подгорелая еда. Яна усилием воли заставляет себя разглядывать эту комнату. В правом углу — раскаленная плита, на плите — большой чугунок, на стене — следы сажи и ковер из брызг, в основном — помидоры, отчасти густо-красные, это когда неосторожно открывают консервные банки, и разные оттенки коричневого — это когда разлетаются брызги от какого-нибудь кипящего соуса. По левую руку стоят две двухэтажных кровати, в середине стол, в поверхность стола врезаны нескончаемые часы скуки.

Васко кладет на стол полупустой чемодан. Яна с Алексом подходят к одной из кроватей, садятся на край. Простыни в голубизну, по длинной стороне — кайма, в углу — грубые одеяла, сложенные квадратом.

— Мама, где я буду спать?

Цыгане из коридора пришли в комнату, их речи сливаются в крик. Богдан, по-видимому, знает несколько слов по-польски, но одобрения не получает. Есть проблемы. Богдан возбуждается. Один из цыган вынимает нож. Вгоняет в стол возле чемодана. Богдан кричит, кричит на цыгана. Тот кричит в ответ. Остальные удерживают его.

Богдан оборачивается:

— Они здесь готовят, они не хотят отсюда уходить, потому что они здесь готовят.

Он обращается к другим цыганам, тон угрожающий. Несколько фраз, потом цыгане отходят к двери и начинают во всю глотку держать совет.

— Мамо, а можно я буду спать наверху?

Богдан подходит к кровати.

— Они не едят в столовой, они получают кормовые на руки и сами себя кормят. Утверждают, будто здешнее питание им вредит. Чепуха. Они уже давно здесь, года два, не меньше. Мне очень жалко, Сфорца мог бы и сам догадаться. Еду им приносят другие цыгане, либо они воруют, либо еще чего, а на кормовые деньги покупают себе что-нибудь другое. Тьфу, вся проблема в том, что они нарочно освободили эту комнату и сами распределились по другим комнатам, чтобы здесь готовить.

— А мы помешаем им готовить? Можно ведь договориться…

— Васко!

— Ну чего Васко, Васко, надо найти какое-нибудь решение. Раз других комнат нет…

— Да еще как помешаете! Они ведь не любят, когда посторонние подходят к ним чересчур близко. Подождите, их варево почти готово. Я им сказал, чтобы они дали вам переночевать здесь один раз, а я посмотрю, что можно сделать. А они тоже пусть подумают, не то я прямиком пойду к директору.

Возвращаются двое из цыган, начинают чего-то объяснять Васко. Он непонимающе мотает головой. Они толкают его. Он отпихивает одного из них. Между ними вклинивается Богдан. Громкие крики.

Яна начинает плакать.

Старая цыганка, которая до тех пор неподвижно сидела на полу возле клокочущего чугунка, спрятав ноги под пышную юбку, с трудом выпрямляется и медленно подходит к Яне с пустой пластмассовой тарелкой в руках. Остановившись перед Яной, она треплет ее по щеке и подставляет тарелку под подбородок. Nje plaž.

Крики стали громче.

Старуха осторожно смахивает слезу с верхней губы у Яны. Она увлажняет слезой тарелку и что-то говорит. И повторяет каркающим голосом «Nje plaž». Крики рассыпаются на мелкие куски. Она показывает мужчинам тарелку, plaž, потом непонятные слова, потом снова plaž, ее слезы, Яна это понимает. Старуха возвращается к чугунку, берет деревянный половник и бросает на тарелку горку гуляша. Во все стороны летят брызги. Полную тарелку она протягивает одному из мужчин. «Ешь», — говорит она.

Ешь.


— Я вам еще покажу, где можно мыться и где берут еду. А заодно познакомлю вас с некоторыми земляками. Но, как я уже говорил, будьте осторожны. Там не все такие, как вы. Держите ухо востро, вот что думает по этому поводу Богдан, осторожность не повредит. На ужин полагается хлеб с маслом и мармеладом, это раздают в небольших пакетиках. А для завтрака вы накроете сами. Все очень просто. Каждому выдают на руки достаточно еды, а если ты очень уж оголодал, можешь попросить добавки.

Они приходят в просторное, высокое помещение. Между голых стен вплотную друг к другу стоят длинные столы, восемь рядов, а рядом, посередине, — еще один, восьмой. Большие корзины на скатерти, которая свисает до самого пола, пластиковая, как тотчас определила Яна. Очередь упирается в трех женщин, которые запускают руки в корзины, что-то вынимают оттуда и передают тому, чья очередь подошла.

— Они сидят сзади. Пошли к ним, а за едой можно прийти и попозже.

— Приветствую вас, приветствую, как нога, Стоян, надеюсь, ты смажешь свои шарниры, а то сегодня ночью ты весь дом переполошил, когда пер вверх по лестнице. Нет, сегодня у меня нет для вас никаких новостей, от твоего двоюродного брата, Иво, тоже ничего нет. Очень сожалею. Я просто заглянул сюда, чтобы представить вам эту молодую семью, пополнение с родины, только что прибыли. По сути, они даже еще толком и не прибыли. Вот я вам и поручаю хоть немножко ввести их в курс, а сам спешу, в Триесте меня ждет доброе винцо. Да, кстати, если хотите послушать моего совета, попросите новеньких рассказать вам, как они перебирались с малышом. Чудесная история, как раз для моей матери, чудесная, если сравнить с вашей, так вы все мальчики-сиротки и девственницы, прошу прощения, дорогие дамы. Васко, я появлюсь завтра утром, обсудим тогда остальное. Желаю каждому по лукошку хорошего сна, и смотрите у меня, не обижайте новеньких.

Яна, Васко и Алекс тотчас со всеми знакомятся.

— Борис, а тебя, малыш, как звать? Сашо? Иди сюда, Сашо, садись рядом.

— Стоян Великий, целую ручку, позвольте теперь представить трех наших дам. Короткие юбки, улыбочки, вульгарный начес.

— Иво Шикагото, pliiz tu mit yu. Teik siit.[23]

Братья-сапожники, поклоны, смотрят на свои руки.

Ассен, сигарета выкурена почти до самых пальцев…

— Моя жена. — Безучастный взгляд.

Яна пробуждается ради исполнения арии, которая звучит необычными фиоритурами. И-та-ли-я-и-та-ли-я. Каждый слог — это отдельный звук, принесенный не ревом трубы, а на мягких волнах шепота. Какая-то часть ее выделяется из сна, наблюдает за ней со стороны… голова над краем одеяла, темные пряди волос, словно дельта реки, разбегается рукавами по сине-белым полям, глаза закрыты, и И-та-ли-я-и-та-ли-я, так разучивают арию, звуки плывут празднично, прогулка по холмам, сияющая зелень до самой вершины, свет распрямляется, настроение напоено смехом, еще раньше, когда они вброд переходили речку, а Васко перебросил ботинки на другой берег, закатал брюки, я паромщик, сказал он, наклоняясь, и плату я беру только поцелуями. Подружка вскочила ему на спину, эй, полегче, его руки охватили ее ляжки, он чуть не упал, чуть не скатился вниз по склону, снова восстановил равновесие, его ноги терпеливо доверяются скользким камням. На другом берегу она скупо с ним расплачивается, бегло коснулась губами, и вот уже ее не достанешь. Он протестует, так мы не уговаривались, ты мне задолжала, я еще получу, что мне положено, вот увидишь, а сейчас я пойду искать пассажирку посговорчивей, и снова он переходит через речку, но уже менее осторожно. Яна за шею утягивает его в воду, между ними вода, он качнулся вперед, на расстоянии летящих от реки брызг они, сплетясь в объятии, рухнули на землю, покатились по траве, пыхтение, хихиканье, писк, мгновения между ними наполнены страстью, туда и обратно, туда и обратно, вопли катятся вниз по склону, Яна поднимает взгляд, Васко откидывает голову, пока на глаза ему не попадается Петьо с Алексом на плечах, они взялись за руки и размахивают ими над зеленой травой. Васко покусывает ухо Яны и приговаривает: «Я люблю… И-та-ли-ю». Она стряхивает сон.

Алекс щекочет ее пятки, два пальца прыгают по ее ступне, словно нетерпеливые птички, сопровождаемые песней дятла, нет, Алекс, не надо, по лесу бежит дятел с длинным носом, он босой и голый, этот дятел, он то и дело тукает, тук-тук-тук, стук-стук-стук, выхваляется, как много червяков он может достать. Она поджимает ноги и распахивает глаза.

— Здесь воняет.

— Доброго утра, красавица, пусть твой нос и дальше спит.

Алекс вскарабкался на кровать и запечатлевает поцелуй на левой щеке матери.

— Они что, снова стряпают, цыгане-то?

— Я принес для тебя чаю.

Васко улыбается, гордясь своей добычей, и поднимает бутылку из-под колы. Чашек нет, надо просто открыть рот. Он держит бутылку, обернув ее нижней сорочкой, а горлышко поднес к Яниным губам. Оттуда выливается слишком большой глоток. Чай течет у нее по шее. Обжигает. Васко поспешно вытирает ее все той же нижней сорочкой.

— Когда они вернутся, надо сохранять спокойствие, они люди опасные, вполне могут тебя заколоть.

— Никого они не заколют.

Стук — как будто шлепают ладонью, и в комнате возникает Богдан, раз обещал — значит, все. Хорошие, хорошие новости. Цыгане сами нашли выход — они уплотнятся и освободят еще одну комнату, вот ее-то вы и получите. Стряпня для них очень важное дело. А вы уже завтракали? О, прошу прощения, только что встали. Ладно, я приду попозже…

…вы, конечно, хотите узнать, что будет дальше. Это, можно сказать, вопрос на засыпку, это у Богдана все спрашивают. Будь на то моя воля, вы бы уже завтра выехали в рай первым классом, а я бы весело помахал вам ручкой с перрона. Но чего нет, того нет. Scusi. Короче, попытаюсь объяснить вам положение дел. Вы попросили политического убежища, а потому и можете проживать в этом лагере. Проблема номер один: Италия не предоставляет политического убежища, во всяком случае, не предоставляет простым смертным. Короче, для вас Италия — это просто транзитная страна. А ехать вам надо куда-нибудь еще, причем выбор не сказать чтобы велик. Немногие страны готовы принимать у себя эмигрантов. Австралия, Южная Африка, Аргентина, ну и еще парочка. В Штаты вы можете попасть, только если у вас там найдется гарант, который должен подтвердить, что знает вас и дает гарантию, что вы не спалите всю страну, не застрелите президента и не выкинете еще чего-нибудь в том же духе. Называется это аффидевит. У вас есть там кто-нибудь? Тогда про Штаты можете сразу забыть. В Канаду можно и без гаранта, но тут надо ждать…

— А Европа? Вообще-то говоря, мы хотели остаться в Европе.

— Вот с этим плохо, совсем плохо. В Европе места нет. Могу предложить только Швецию, страна холодная, квота низкая. Ждать долго, зато Канада — вполне приличная страна. Так что Богдан еще бы десять раз подумал. Швеция — значит ждать, ждать и еще раз ждать, причем никто не знает, не передумают ли они, пока вы тут сидите и ждете, как ягнятки. Вот так обстоят дела. Но не обязательно сразу принимать решение. Прокрутите все это в голове и раз и другой. Успокойтесь немножко, не надо действовать очертя голову, Сашко, где же ты, интересно, спал? Сейчас Богдан попробует угадать. Наверняка сверху, так ведь?

— Нет, мамо не разрешила.

— Ой-ей-ей. Посмотрим, может, мы сумеем уговорить маму. Ты подожди. И еще одно, прежде чем Богдан уйдет снова. После обеда вы должны сами мыть за собой тарелки и приборы, для этого есть комната возле столовой, да, тут вы тоже много чего увидите… А ты, Сашо, ты ведь им подсобишь? Может, тебе в награду и позволят спать наверху.

Богдан со смехом прощается.


На обед спагетти: спагетти — как на полк солдат, а рубленое мясо — как на семью. Две стопки пластиковых суповых тарелок синего цвета. У кого подошла очередь, тот берет из стопки верхнюю тарелку, подставляет ее под половник, половник вываливает кучу спагетти и шматок кетчупа. Васко, Яна и Алекс подсаживаются к землякам. Куда ни глянь — спагетти наматывают на вилку, они свешиваются с обоих концов, иногда до самой тарелки. Ножей нет, а действовать ложками неудобно, итальянцы едят вот так, сейчас я вам покажу, смотрите, а теперь вы быстро поворачиваете вилку и… такие спагетти они называют «спагетти по-болонски». В честь города Болонья.

— Там самый старый университет, — говорит Яна, и все таращатся на нее, словно она ляпнула какую-то глупость. За соседними столами сидят румыны, тоже едят спагетти, дальше сидят, вероятно, венгры, чехи, поляки, они громко разговаривают и пытаются есть спагетти ложкой. А сзади сидят арабы. Им бы только с кем сцепиться. Вот их остерегайтесь. У каждого за поясом нож, и они скоры на расправу. Мы по возможности обходим их стороной.

Куда ни глянь — остатки спагетти лежат на синих тарелках, которые следует выносить из столовой.

— Богдан вроде говорил, что тарелки за собой надо мыть? Да, насколько я помню, он больше ничего по этому поводу не говорил. Тогда пошли, я вам все покажу.

Дверь на шарнирах ведет в комнату для мытья посуды, кто приноровился, просто толкает дверь ногой и несет свои тарелки к одной из пяти моек. Пол уже в коридоре был мокрый, а тут!! Здесь просто наводнение, вода стоит по щиколотку, а на ней — красноватые разводы, и глазки жира, и куча вроде как червей, содрогается Яна, тонкие, белые, дождевые черви, свернувшиеся, подрагивающие, кудрявые спагетти. С чего они вдруг оказались на полу? Вот свиньи! Яна видит, как Ассен вытряхивает свою тарелку над мойкой, из тарелки падают спагетти. Шипенье и хлопанье звучит на всю комнату. Яна опускает глаза. Во всех пяти мойках стоки открыты, вода, остатки пищи — все летит на пол. Теперь можете подойти. Да не гляди ты с таким ужасом. А помойного ведра здесь нет? Иногда там, в углу, стоит такое маленькое, красное, а иногда, как ты видишь, его нет. Раньше стоки вечно были забиты, должно быть, это выглядело отвратительно, и я вполне допускаю, что итальянцам обрыдло прочищать засоры. И тогда они взяли и отвинтили все снизу. И так стечет. Нечего волноваться, все путем, тарелку — под струю, рукой — по тарелке, вот так — и готово, а теперь сматываемся, на свете есть места и покрасивее. Да не делайте такое лицо, вы еще привыкнете. А если макаронина прилипла к ботинку, смахните ее, и все дела.


После обеда люди рассаживаются группками на газоне и болтовней о том о сем коротают пополуденные часы. Алекс играет со своими ровесниками и вполне понимает их. Мягкий свет позднего лета дает и баракам возможность приобщиться к жизни. Какой-то человек предъявляет у ворот свои документы и направляется к ним.

— Интересно, что он нам сегодня расскажет, — говорит Ассен.

— Что, что, байки какие-нибудь. Но тебе такие трепачи по нраву.

— Уймись, женщина.

Стоян Великий приветствует их широкой, таинственной улыбкой и неторопливо усаживается. На нем пиджак, покрытый ужасными пятнами.

Стоян Великий, хвастун, авантюрист, ladykiller… я люблю, когда у них большой бюст, они любят, когда у меня большой, э-э… рот… вышел на своей деревяшке покорять мир. Мир же состоит из денег, уверяю вас, этот Менделеев — это же чистейшей воды пропаганда, вся эта трепотня про натрий, да калий, да хлор — это же чистейшее надувательство, этот мужик заглянул в свой микроскоп и увидел там рубли, или какая у них тогда была валюта, представляете себе, до чего разволновались тогдашние богачи, они даже взятку ему подсунули, чтобы он пристроил туда и водород и запудрил людям мозги. Вместо кислорода в его таблице должен был стоять доллар, вместо углерода — немецкая марка или фунт… в общем, понимаете что, а когда эти элементы соединяются и действуют, весь мир начинает функционировать, а не от бэ-три-или-аш-два-или-о-четыре или тому подобной чуши. Но я разгадал этот обман, я понял, по каким правилам идет игра, голова у меня на плечах, слава Богу, есть, и родился я не вчера… он хромает, наш Стоян, и уродлив он тоже, как заброшенная фабрика, но он пыхтит невозмутимо своей трубкой, как некогда пыхтел его отец, барон фон Тиле, и держится так же прямо. Барона, да упокоит его у себя святой Климентий, украшали в его лучшие дни два достоинства: безукоризненные манеры и безукоризненное владение немецким языком. А в те времена, между двумя большими войнами, человеку больше ничего и не требовалось, чтобы преуспевать. «Барон фон Тиле» сообщала визитная карточка, которую он вручал при знакомстве. Генеральный представитель «ИГ-Фарбениндустри»! Речь у него отличалась многолетней изысканностью, походка у него была по-аристократически высокомерной, одежда великосветски продуманной. Живи и давай жить другим — таков был его девиз, ибо каждому аристократу положен какой-нибудь девиз. В роскошных анфиладах отелей барон принимал деловых людей, прослышавших о том, что существует возможность при известном стечении обстоятельств войти в долю какого-нибудь местного филиала. А в награду за инвестиции наряду с гарантированным участием в доходах приманкой служил также небольшой пакет акций самой ИГ. Надежных, как золото, говорили те, кто разбирался в финансовых делах. Много лет подряд барон фон Тиле был желанным гостем в домах крупной буржуазии, в демократических салонах, на собраниях легионеров и в офицерском клубе вермахта. До тех пор, пока не перевернули страницу, не вышли из употребления визитные карточки, не перестали быть доступны для титулов и манер лучшие апартаменты отелей, а акционеры вообще исчезли, кто — за границу, кто — вместе с бароном Тиле — за решетку. Во время допросов они рявкали на него: Эй, Стоянов, ты большую часть жизни прожил паразитом! Он запретил так к нему обращаться и потребовал от подручных государственной безопасности связаться с немецким послом. В ответ они вылили ему на голову парашу, полную мочи. Со следами немецкого акцента на родном языке он заверил их, что здесь произошло какое-то недоразумение. Ну тогда, значит, ты агент гестапо, и мы расстреляем тебя на месте. Он предложил им свои поместья в Восточной Пруссии. Они приказали ему описать эти имения вплоть до сараев и с удовольствием награждали его полновесными пощечинами. Время было не подходящее для барона фон Тиле. Немецкое посольство осиротело, бумаги, картины, мебель были конфискованы, а Восточная Пруссия перешла в руки народа. Еще несколько лет барон фон Тиле с достоинством носил свои лохмотья, словно был вполне доволен новейшим творением своего портного, затем его дух низвергся в бесконечность безумия.

Сын же его только что совершил прогулку в Триест. Он почти каждый день ездит туда на автобусе, а по возвращении рассказывает, как там все было здорово… как раз напротив меня стояла такая бабешка, с горячей кровью, как раз тот возраст, который предпочитают знатоки, примерно от тридцати до сорока, и так это поглядывает, сперва я еще думал, на кого это она поглядывает, не на меня же, вы ведь и сами знаете, нам, балканцам, недостает веры в себя, это наша главная проблема, мы все время думаем, что качеством не вышли, но вскоре я понимаю, что барышня смотрит именно на меня, и взгляды ее с каждой секундой становятся все пронзительнее, смею вас заверить, она прямо тут же готова была броситься на меня, но вечно эта мура с католическим воспитанием. Наши глаза уже не могут оторваться друг от друга, я, конечно, не растерялся, я подмигнул ей, запрокинул голову, и она сразу поняла что к чему, мы оба могли сгореть в танго… она подошла поближе еще на один шаг, эх, вы, бедолаги, если б вы только знали, как все непросто, тут нужна выдержка, а у меня даже деревянная нога и та обмякла, и я подумал, мало ли что католичка, сейчас она бросится мне на шею, элегантная женщина, а уж ноооги… такие ноги просто тают на языке, а коленки, надеюсь, вы хоть знаете, как должна выглядеть коленка, а ляжки крепкие и коричневые, все равно как пасхальные хлебы, и не успел я толком разглядеть всю эту сласть, как она делает еще одно движение, маленький такой шажок, и стоит врастопырку, а я начинаю шуровать у нее под юбкой, сказать вам не могу, до чего мне стало тепло. Похоже на…. уй-юй-юй…

Стоян закуривает сигарету и выпускает первое колечко дыма.

— А потом?

— А потом она ушла.

— Просто взяла и ушла после всего представления?

— То-то и оно, вы сами знаете, какова жизнь, иногда не везет… она положила руку мне на грудь, блеснуло кольцо, такое кольцо стоит целое состояние, на это у меня глаз наметан, шикарное кольцо, в золотой оправе, и женщина сама из чистого золота, но, как говорят англичане, одних можно завоевать, других можно потерять, она, стало быть, принадлежала другому, а вы знаете, как они здесь все строги насчет морали, уж до того печально она поглядела на прощанье. В другой раз, птичка моя, сказал я ей, в другой раз между нами гремел бы гром и сверкала молния, а походка у нее — даже вспоминать больно… Ну и женщины здесь есть — хорошая штука этот Запад.


В конце коридора умывальная комната, на третьем этаже — для женщин, на втором — для мужчин. Васко, а у вас душ работает? Нет, я мылся над раковиной. Туда из крана поступает чистая итальянская вода. Только холодная. А Яне надо срочно устроить постирушку, у нее целый пакет грязных вещей. Ей противно, потому что не осталось сменного белья. В комнате никого нет. Она подходит к раковине, на которой лежит затычка. Простое мыло, кирпичик, размером как раз с ее ладонь, она берет с соседней раковины. Она наливает воду, сует туда белье, намыливает. Кто-то входит в комнату и у нее за спиной направляется к последней раковине в ряду, той, что ближе всех к окну. Яна и другая женщина узнают друг друга. Это одна из тех странных трех дам. Это новенькая, у которой симпатичный малыш. Что, решила постираться? Пора уже, я с самого дома не… С самого дома? Это, девочка, когда-то было твоим домом, теперь нет, ясно, да ты не вешай нос и вообще не кисни, ясно, белье надо везде стирать, ясно. Но как я гляну в твою раковину… Готова биться об заклад, ты только о том и мечтаешь, как бы купить что-нибудь хорошенькое. Такие шмотки, которые у тебя плавают в раковине, мы уже давно торжественно сожгли. Она поставила в раковину левую ногу. Ловко это она, подумала Яна. Вся нога в черной щетине. Женщина набирает воды и поливает свою ногу, от колена книзу. Ты себе даже не представляешь, какой здесь выбор. Здесь, наверно, женщинам легче захомутать мужчину, ясно? Она ищет глазами мыло. Подай-ка. Яна приносит мыло. Женщина берет и, не сказав ни слова, снова занимается своей ногой. Она долго трет мыло между ладонями ради скудной пены, которую тут же растирает по ноге. Из кармана своей сорочки она извлекает бритву, приставляет ее к щиколотке и ведет от косточки кверху. Яна трет панталоны, а сама украдкой на нее поглядывает. Не думай, что мне это доставляет удовольствие, но здешние мужики только этого от тебя и ждут, не то у тебя просто не будет никаких шансов. Ты не будешь котироваться. Как котироваться? — с удивлением переспрашивает Яна. Значит, котируются женщины с бритыми ногами? Она полощет белье до тех пор, пока не исчезают последние мыльные пузыри. Я всякий раз обязательно обрежусь. Верно, без этого нельзя. Верно, так и положено. Красная капля стекает вниз по голени. Да что с тобой? Нет, я… я… не стану бриться. Просто ты счастливая, у тебя волоски растут там, где им и положено. Яна выжимает белье. Где вешать? Так, одна половина готова. Где его можно повесить? Я свое вешаю на оконной решетке, в комнате. В углу лежат тряпки. Можешь для начала немножко подтереть пол. А если что повесишь во дворе, все сразу исчезнет. Тут слишком многие нечисты на руку. Хоть цыганцы, хоть арабцы. Особенно арабцы, они прямо взрываются, когда увидят что-нибудь эдакое. Их там до того держат в узде, что они даже от социалистических трусиков сатанеют. Ну, привет. До скорого.


Ой, как щекотно. Да не шепчи ты, он уже заснул. Я еще громче заговорю, если ты и дальше будешь меня щекотать. Где мадам желает, чтоб ее трогали, с тех пор как она проживает на Западе? Ах, ах, там же, где и на Востоке? Без перемен? Здесь? Не здесь? Тогда, может, здесь? И здесь тоже нет? Перестань, Васко. Скажи лучше, что тебе тоже щекотно, это было бы что-то совсем новенькое. Нет, это меня возбуждает, а малыш только что уснул. Ну и что? Мы к этому привыкли с тех пор, как он есть на свете, а тому уже несколько лет. И мы еще не отпраздновали с тобой нашу свободу. Давай еще немножко погодим. Ну, больше чем уснуть он все равно не может. Гм-гм, до чего ж ты у меня стала вкусная. Спагетти явно пошли тебе на пользу. У твоей кожи был какой-то другой вкус, когда мы сидели на бобовой диете. Не скажу, что тогда она была невкусная, но я голосую обеими руками за спагетти. И мой язык тоже «за». А уж ту-ут, думаю, это станет для меня на будущее самым лакомым местечком… А-ах, оба моих дружка, ну вот вы и на Западе, теперь у вас полная свобода передвижения…

…да подожди ты малость, так неудобно, поднимись повыше. А так лучше? Да, так очень хорошо. А плутишка над нами, он спит или?.. Да-а-а, так о чем ты говорил с Борисом? Да про Австралию, он непременно хочет в Австралию и получил сегодня анкеты в австралийском посольстве. С тысячей вопросов. На много страниц, даже представить себе трудно, о чем они спрашивают. Он как-то прослышал, что я владею английским, и постучал, чтоб заполнить эти анкеты с моей помощью. Васко, мой дорогой, Васко, мой золотой, ты ведь понимаешь, как оно выглядит, когда люди чего-то от тебя хотят, взгляни на это, я как-то не все здесь понимаю. Ну насчет «не все» это было здорово преувеличено, он вообще ни слова не понимал, ни единого слова, а заполнить надо целых восемь страниц, и на каждый третий вопрос он вообще не знает, что отвечать, ах и ох, да как же, да что же, помоги мне, Васко, как нам на это ответить? А я почем знаю, говорю я, да и откуда мне знать, я ведь сам только-только приехал. Там еще был вопрос, какими финансовыми средствами человек располагает. Тут он совсем разволновался. Ой, Васко, причитает этот придурок, зачем спрашивать, мы ведь потому и приехали, они же и сами знают, что у нас ничего нет, мы же затем и приехали, чтобы здесь немного подзаработать, зачем они спрашивают? Высмеять нас хотят, что ли? После этого он уже никак не мог успокоиться, я отложил анкеты в сторону, а он все причитал, и чертыхался, и нес всякую околесину, что, раз так, он примет католичество, потому как полякам очень здорово помогают какие-то миссии, им все дают, поганая церковь, сказал он, а вовсе не я, кто станет тебе помогать, когда ты атеист. Представь себе, он знал, что такое атеист, наверно, исправно посещал курсы по диамату. Наконец мы сделали все, что от нас требовалось. Еще нигде не сказано, что они его примут, у них ведь есть выбор, думаешь, им нужны такие люди, как Борис? Зато теперь я знаю, как это делается. Анкеты возвращаются в посольство, там их просматривают и решают, примут они тебя или нет. Между прочим, как он вообще намерен добираться до Австралии? Он что, самолет себе купит? Перестань, веди себя серьезно, скажи, кто даст ему деньги на билет? Лично я думаю, что сначала деньги выложат австралийцы, а ты их вернешь, как только найдешь работу. Лично я в Австралию не хочу, понимаешь, Васко? Я тоже нет. А куда податься нам? Давай лучше спать, мы же не обязаны все сразу решить. Не знаю, есть ли для нас вообще подходящее место. С чего это ты опять ударилась в пессимизм? До сих пор ведь все получалось. Мы послушаем как и что, все спокойненько продумаем, что-нибудь нам и понравится, обещаю тебе, что там будет прекрасно. Обещаешь? Обещаю. Ну так получу ли я сегодня свой законный поцелуй?


Эй, Богдан, как ты насчет того, что мы поставим тебе порцию спагетти, скинемся, и выйдет хорошая порция. Приветствую вас, и вас, и вас, большое спасибо за приглашение, в самом деле очень великодушно, но я обычно не обедаю. Фигура у тебя, Богдашо, прямо так и хочется укусить. Эй, девонька, послушай, что ты говоришь! Ты ведь обращаешься к официальному лицу. Я подсяду к вам, ненадолго. Вы поняли, что там с румынами? Прибыл целый автобус, битком набитый румынами. Неужели не слышали? Ну тогда послушайте. Сидим мы, значит, в бюро, у нас большое совещание, которое бывает раз в неделю, и тут въезжает этот самый автобус. На нем румынский номер, говорит Ионель, который у нас занимается румынами. Открывается задняя дверь автобуса, бух — прямо как взрыв — и оттуда вылетают сплошные психи и мчатся к нашему зданию. А мы, само собой, бросаемся к окну. Через несколько секунд они вытряхнулись из автобуса, человек сорок примерно, и все побежали к нашему дому, словно для них решается вопрос жизни и смерти, поверьте слову, такого Богдан еще никогда не видел, потом открывается передняя дверь, и перед нами возникает только один человек, карлик такой, стоит будто потерянный и голосит что есть мочи, но остальные плевать хотят на его крик, мы слышим, как они рвутся к нам. А уж орут — я боялся, весь дом рухнет. И как вы думаете, что они такое кричали? Причем хором, звучит вроде «Иоан Кукузиль». А значило это: Asyl, то есть убежище, только убежище, и больше ничего. Ну мы с Ионелем, конечно, пошли к входной двери. Они там стояли, размахивали паспортами и кричали: убежище! А едва увидели нас, стали кричать еще громче. Вы что, больше ничего сказать не можете? — спросил Ионель, но лучше бы он этого не делал. Они все как ринутся на него, они просто заплевали его своими вопросами. Но потом стало по-настоящему смешно. Ионель пытается их успокоить, а тут подходит этот карлик — уж такое жалкое зрелище — и размахивает ручонками, и начинает уговаривать их противным писклявым голосом. Попробуйте угадать, кто это был. Я сразу понял, так что Ионелевы объяснения мне даже и не понадобились, это мог быть только их партсекретарь, и положение у него хуже некуда. Он предпринял еще одну отчаянную попытку хоть как-то уладить дело. Но при таком раскладе у него никаких шансов не было, его овечки даже головы не повернули, сделали вид, будто его вообще не существует. Ионель фыркнул, а румыны растерянно на него поглядели, ведь для них-то ничего смешного тут не было. К стыду своему, должен признаться, что я тоже не удержался от смеха, да и попробуй тут не засмейся, когда этот секретарь стоит в дверях, и умоляет, и нудит, чтоб они не делали глупостей, чтоб не совершали необдуманных поступков. Ионель почти ничего и не переводил, он от смеха говорить не мог, партсекретарь стал умолять, он больше не грозил, номер насчет большого сильного брата из госбезопасности теперь не срабатывает, это все в прошлом, ясно же, что происходит, а у секретаря будут серьезные проблемы, они выпустили его с четырьмя десятками мужиков, чтоб он за ними приглядывал, чтоб никто не слинял, никто не наделал глупостей, и тут происходит такое — все сорок сделали ноги, все сорок сделали глупость, когда он теперь вернется один без них — ой-ей-ей что будет, думаете, сигуранца повесит ему орден? Хреновая ситуация для него, не бросайте меня одного, кричит он так, словно ничего хуже и быть не могло, его охватила паника, и тут я его даже пожалел, он стал такой жалкий. Радью, кричит он, давай поедем обратно, давай, и тащит кого-то за куртку, Радью, ну хоть ты подумай о своей жене, как она будет без тебя, умоляю, что мне теперь делать? А этого Радью его крики страшно достают, он вырывается из рук секретаря, тот падает, лежит на земле, румыны наконец-то поворачиваются к нему, видят, что секретарь, которого они так боялись, лежит на земле, и разражаются диким смехом, просто поверить трудно, они уже не могли удержаться и смеялись как сумасшедшие. Оказалось, что все это болельщики, они едут со встречи «Ювентус» — «Стяуа» Бухарест, и «Ювентус» разделал их команду по всем правилам, но уж когда их «Стяуа» продула, не осталось никаких причин возвращаться домой, и они без долгих разговоров решили превратить спортивное поражение в личную победу и смотаться. Шофер их тотчас поддержал, он и вообще был среди тех, кто все это задумал, а они оказались в большинстве, остальные же быстро приняли их сторону, да и что им оставалось делать? А теперь представьте себе муки этого самого секретаря, они проехали всю ночь по автостраде между Турином и Миланом, а он, бедняжка, сидел в полном одиночестве среди сплошных предателей родины. И наверно, несколько часов подряд заклинал их. Мне только вот что интересно: откуда они знают про наш лагерь? Так или иначе, но Ионель отправился в приемную со своими сорока клиентами, только без партсекретаря. А секретарь снова залез в автобус, с час примерно просидел там один-одинешенек, а может, не с час, а дольше, потому что никто о нем не вспоминал, потом он наконец вылез и тоже попросил политического убежища. Ох, не хотел бы я оказаться в его шкуре.


УБЕЖИЩЕ. И скажу я вам, когда к вам заявится некто заблудший, не отвергайте его, примите его, попотчуйте, разрешите приобщиться к теплу вашего очага и вашего сердца… когда беглец среди пустыни натыкается на пустынника, он просит у него прощения, он говорит: не посетуй, что я нарушил твой порядок. И слышит в ответ: мой порядок повелевает мне принять тебя с миром… кто беглецом являлся к ним, тому никто не причинил вреда… защиту должно предоставлять обиженным и угнетенным, сосланным и униженным, беглым рабам и совершившим побег преступникам, справедливо обвиненным и неправедно обвиняемым, девушкам, которых принуждают к браку, и крестьянам, которых гонят на барщину.

Таков закон с самых незапамятных времен, таков порядок. И Бог лишь тогда поистине всемогущ, когда Он может предоставить защиту. А сильным мира сего надлежит хранить святость, которая превыше требований мести, кары и возмещения. Об этом твердят не одни лишь скрижали, об этом твердят и поэты. Кто пространствовал десять лет, тот может поведать, что именно помощь, оказываемая угнетенному, отличает цивилизованных людей от варваров. И кто любит Рим превыше всего, тот не устанет говорить о самом славном проявлении человечности. Право на убежище, надежный приют есть последний источник надежды для тех, кто утратил всякую веру в справедливость. Убежище свидетельствует ныне и присно: можно жить и после поражения.

Его деяния известны повсюду и признаны повсеместно. Беглец прослышал, как надлежит оформлять прошение: порой он диктует чиновнику текст для равнодушной клавиатуры, порой спасается бегством в священные места или хватается за рога у алтаря, порой падает ниц, обнимая колени чужеземца, садится в золу очага, целует руку повелителя, порой наносит небольшой ущерб собственности принимающего, чтобы оказаться перед ним в некотором долгу и тем упрочить отношения на будущее.

С незапамятных времен эту заповедь чтут. И ею же пренебрегают. Даже когда проклятие грозит твоему собственному роду. В защите отказывают, защиты лишают, молящих отвергают либо выдают. Святотатцы попирают табу, топчут ногами священные правила, перешагивая порог храма, дабы выволочь наружу гонимого и убить его, дабы выманить обманом или подвергнуть осаде, пока он сам не умрет голодной смертью. А если кто презирает чужое божество, тот подносит горящий фитиль к языческому храму и сжигает его вместе с укрывшимися в нем беглецами. Во все времена находятся люди, которые подрывают стены взаимной помощи, дабы приумножить свою власть и свое богатство.

Времена меняются, хоть и остаются неизменными. Принятых не метят более клеймом на лбу. Просто им надлежит при проверке документов доказать наличие визы. И еще овладеть иностранным языком: разрешение, дозволение, санкция, приятие, снисхождение, допущение. Они должны уметь безошибочно склонять эти слова, чтобы полицейской машиной, поездом или самолетом их не вернули в страну, где они потерпели фиаско.

Но сердце — оно порой тотем, а порой параграф, и кому, скажите, придется по вкусу приютить у себя беспокойство в эпоху, когда гражданские права подвергаются проверке на надежность. Стопроцентную надежность. Этот чужак, он не просто несет с собой распад, он его воплощает, перед нами распавшаяся жизнь, причем никто не знает, удастся ли снова собрать ее из кусочков, и если да, то где. Готовящийся принять встает, и четыре его стены встают вместе с ним. Он задается вопросом, который весьма его тревожит: а какие следы будут привнесены в его дом? После чего он запирает свою дверь.


Иво Шикагото. Hav not bin tu Amerika, bat sun going der[24]. Иво сидит по-турецки на газоне, вырывает травинки и жует их. Часами. Продергивает сочные зеленые стебельки сквозь щель между зубами. День утопает в разговорах. Иво сплевывает. Дайте мне только месяц-другой сроку, чтоб освоиться, тогда милости прошу всех вас ко мне, я вам тогда все покажу. Иво ждет, когда двоюродный брат пришлет ему аффидевит. У брата дом на берегу Лейк-Мичиган, он там у них уважаемый человек, его полгорода знает. Только пустячная бумажка отделяет Иво Шикагото от небоскребов. А вы знаете, что верхушка у этих небоскребов раскачивается, из стороны в сторону, на несколько метров, а внизу лавки со всякими товарами, каких вы и во сне не видели, а стоянки у них огромные, потому что в таких небоскребах работают тысячи людей, и, когда ты сидишь наверху, скажем, на сороковом этаже, тебе сверху виден весь город, будто он принадлежит тебе. Еще чуть-чуть потерпеть — и Иво полетит в страну блюзов. Это столица, это их настоящая столица, там начинали все великие люди, в баре можно услышать новости, о которых завтра узнает весь мир, и каждый второй из них маленький Satschamo[25], а у негров музыка в крови, как говорит мой брат… Иво отворачивается в сторону и сплевывает… больше они ничего и не умеют, у брата одна черная ходит убираться, так ей даже невозможно вдолбить, как полагается вытирать пыль. Короче, не осталось ничего, что могло бы преградить Иво путь к белому «кадиллаку», вот это машина так машина, рядом с ним любой «мерседес» должен помалкивать в тряпочку, это ж просто дворец на колесах, в нем можно разъезжать целый день и ни капельки не устать, потому как ты даже не почувствуешь, что едешь, да, Стоян, в такой штуке все женщины будут смотреть тебе вслед, ну, ну, без кулаков, я провезу тебя по всем окрестностям, а потом учудим что-нибудь на пару и будем есть большие стеки, только не заказывай ван стек, не то ты меня опозоришь, там заказывают по весу, войдешь, значит, и скажешь ван трипоундовый стек, плиз. И еще ты должен сказать «вел дан», чтоб они знали, что его надо как следует прожарить, потому как сами они любят, чтобы мясо внутри было сырое.

Ах, Америка, Америка, какие там есть возможности. Вот вы, к примеру, сапожник, вы можете сколотить там целое состояние, я вам прямо скажу, за обувь ручной работы столько платят, просто поверить нельзя — несколько сот долларов за пару. Тут и считать нечего. Этому пару, другому пару — и ты уже обеспечен.

А мой брат — он в Канаде, хороший парень и человек солидный, умеет вкалывать, не сказать, чтоб летун. Но ума у него хватило, чтобы перебраться в Канаду… Полгода не прошло, мы были у его родителей, и они как раз получили от него письмо, письмо, конечно, было вскрыто, но все-таки дошло, парень, оказывается, купил себе дом и при нем большой гараж, чтоб было место для его новой машины. Я ведь что хочу сказать: полгода — это шесть месяцев, а у парня уже стоит в гараже собственная машина.

— Это ж надо. А вот я так пять лет дожидался, пока получу этот русский драндулет.

— Да и то тебе повезло.

— Это я через сестру…

— А там ты просто идешь к торговцу за углом и спустя пять минут возвращаешься домой на собственном лимузине. Там проще купить машину, чем водку.

— Германия, между прочим, тоже неплоха. Я слышал про одного, что он и года не прожил в Германии, как у него уже был свой «мерседес».

— «Мерседес»?! Он, верно, был миллионер.

— Чепуха. Там каждый может купить себе «мерседес». Ничего такого в этом нет.

— Тогда почему все не ездят на «мерседесах»?

— Да потому, что там есть выбор, наш брат даже представить себе не может, что такое ихний выбор. Ты выбираешь такую машину, которая тебе нравится.

— Да что ты знаешь со своим «мерседесом»? Думаешь, лучше «мерседеса» и нет ничего? А знаешь, как американцы называют людей вроде тебя? Grinhorn говорят они про человека, который ни в чем не разбирается. Тоже мне — «мерседес», «мерседес», это машина для Шульо и Пульо.

— Немцы в таких случаях говорят: для Хинца и Кунца.

— Чего-чего?

— Наши Шульо и Пульо у них называются Хинц и Кунц.

— Ты-то откуда знаешь? Может, ты тогда знаешь, какие модели делают эти немцы? Ты про «порше» хоть раз слышал? Ну? На «порше» ездят люди, у которых капусты много.

— Мне один рассказывал, что бедняки в Германии ездят на «ладе».

— Ну, это те, кто не желает работать. Деньги они получают от государства ни за что, и уж «ладу»-то на эти деньги вполне можно купить. Только не затем я бежал, чтобы разъезжать на «ладе». Я хочу настоящую машину.

— Набрехал тебе этот твой один. В Германии вообще бедных нет.


Алекс знает теперь новую игру.

— А ты как бежал?

Взрослые охотно в нее играют. Потяни его только за рубашку или за штаны и начинай спрашивать.

— Так я и думал, что тебе это будет интересно. Тогда слушай. Такую историю ты второй раз не услышишь.

Ивайло сидел в тюрьме за то, что рассказывал анекдоты. А они не любят анекдотов. Но меня так просто не возьмешь. Не успел я попасть за решетку, как начал расписывать стену в камере, нарисовал, как Брежнев нашего Главного Крестьянина прямо в задницу… впрочем, ладно, скажу только, что я злую шутку намалевал у них там на стене, за это — побои и еще несколько лет добавили к прежнему сроку. А мне стало уж до того невмоготу сидеть. Делать там нечего, малость похоже на то, как здесь, поиграть ни во что нельзя, побегать нельзя, а главное, ты не знаешь, сколько еще тебе так сидеть. От этого очень портится настроение, ну, я вижу, дело затягивается, и смылся, да прямиком в Югославию. И на тебе что, была полосатая одежда? Ну ясно, арестантские сказки, только одежда была не полосатая, а еще страшней, вот из-за нее они в Югославии и сцапали меня сразу, для начала хорошенько стукнули, а потом усадили в поезд, и это было страшно, понимаешь, поезд шел прямиком ко мне домой, а я знал, что меня ожидает дома, такого у нас не прощают, потому что я обвел их вокруг пальца, они бы меня прикончили сразу, надо было сматываться из поезда, а сербы, они не злые, им просто было наплевать, они получили приказ передать меня прямо на границе из рук в руки, мы вместе пили водку, им я тоже рассказал несколько анекдотов, про Сталина и про Хрущева, они были в восторге, развеселились, так что для меня не составило труда прогуляться в сортир без охраны, там я открыл окно, вылез и забрался на крышу вагона. А разве это не опасно? Да еще как, но иногда в жизни приходится идти на риск, надо просто набраться храбрости, а мне до смерти не хотелось возвращаться к тем злющим ребятам, вот я и спрыгнул и упал в какие-то кусты, в общем, совершил мягкую посадку, только малость подвернул ногу, вот так, значит, а остальное уже было проще простого….

— Алекс, иди сюда.

— Ну, мальчик, тебя мама зовет.

— А что такое злая шутка? Я хочу хоть одну услышать.

— Еще услышишь, парень, еще услышишь. Нам с тобой здесь еще сидеть и сидеть.


Через три дня после своего прибытия в Италию они, все трое, стоят на остановке как раз перед входом в лагерь, чтобы сесть в автобус на Триест. Автобус ходит с интервалом в полчаса, так им сказали, а в брючном кармане у Васко есть немного денег и еще талоны, полученные от организации под названием «Каритас», этими талонами можно расплачиваться в магазине у некоего Степановича. Степанович не итальянское имя, сразу сказал Васко. Ты, никак, покупаешь только у итальянцев? Магазин хороший, чего тебе еще. Автобус останавливается. Васко приобретает билеты. Biglietti. Все равно как у нас. Билет, biglietti, почти одно слово. Они сразу садятся на ближайшие свободные места. На остальных пассажиров не глядят. Вот так. Мы, по крайней мере, не зайцами едем, как остальные, эти ничтожества, и пусть придурок Борис философствует сколько хочет насчет того, что здесь у них много денег и что мы, бедные, беззащитные, бездомные беженцы, можем не платить за проезд. С кем только не приходится здесь иметь дело! Дома я бы с таким и словом не перемолвился. Автобус трогается. Конечно, часто ездить нам не по карману. И вообще надо экономить. Деньги нам еще ой как понадобятся. Вдоль дороги появляются самоуверенные виллы, они не прячутся за каменной оградой, сады вполне откровенно показывают, чем владеют их хозяева. К чему скрывать? Да они и не хотят. Видишь тот дом с бассейном? Нравится мне такая терраса. Они, верно, любят на ней сидеть.

— А ты обратила внимание, до чего бесшумно едет автобус, сразу видно хороший мотор, не громыхает, как у грузовика.

Чего от нас хочет эта женщина? Только бы она с нами не заговорила. И чего это она роется у себя в сумке? Билеты у нас есть. А удостоверения ты с собой взял? О, конфетка, grazie, Алекс, поблагодари тетю, gra… zi, caro mio, che carino, о, это, это очень мило… это…

Триест, вот мы и въезжаем в город. Раньше это был могучий и знаменитый город, он вел большую торговлю, очень важный город на всем Средиземноморье. Алекс, ты вообще-то меня слушаешь? Или ты хочешь знать только про автомобили?

Что мы можем своими глазами увидеть Италию, по-настоящему, с близкого расстояния, что мы оказались здесь, будто пелена с глаз упала, и мы здесь, можем войти, потрогать ее руками, эту Италию.

— По-моему, нам здесь выходить, быстрей, так оно и есть.

Они оглядываются по сторонам, бегут в направлении, которое указал им Васко, но продвигаются тем не менее очень медленно, удивление то и дело замедляет их бег, они оборачиваются, глядят на этих веселых, беззаботных людей в хорошей одежде. Люди весело разговаривают друг с другом. Яна видит женщин своего возраста, беззаботной, пружинистой походкой ходят здесь ее ровесницы, не ходят, а плывут. Стоят на ограде фонтана, откидываются назад, кокетливо хихикают, и только какая-нибудь мужская рука поддерживает их. Забот у них никаких конечно же нет, откуда здесь возьмутся заботы? И смеются больше, чем смеются у нас, их жизнь — это сплошной смех. И весь город — это золотая курица, которая несет яйца счастья. Ты только посмотри на них. У них есть деньги на всякие удовольствия, у них есть время для праздности, у них нет забот, dolce vita, мы знаем, как же им не смеяться при такой-то жизни?

Алекс! В чем дело, Алекс? Пошли, пошли! В витрине устроена автомобильная стоянка, там полно крошечных автомобильчиков, игрушечных автомобильчиков, завтра Алекс расспросит Богдана, они называются matchboxautos, здешние дети их собирают, выменивают. Тати, там, видишь, видишь, это «изо грифо». Да, ты прав, ишь, сразу углядел, он самый и есть. А можно мне такой? Хм, надо подумать. Ну пожалуйста, папо, такой маленький автомобильчик. Только если ты пообещаешь не будить меня завтра так рано, идет? Тогда нельзя исключить, что ты получишь свою машинку. А можно, мы ее прямо сразу купим? Нет, нельзя. А почему нельзя? Потому, что нам надо идти дальше. Нас мама ждет. Вот и неправда. Она тоже рассматривает витрину. Мы еще сюда придем, согласен? Так мы ведь уже здесь. У меня скоро день рожденья, вам все равно нужно купить для меня подарок. Это я и без тебя знаю. Не учи своего отца, как надо делать детей. Подарок должен быть сюрпризом. Только это, только «изо грифо», больше мне ничего не нужно. Я тебе уже сказал или нет? А теперь пошли.

Нужную площадь они нашли по описанию, Piazza della Libertà. В одной из боковых улочек должен быть магазин Степановича. Найти и в самом деле нетрудно… Мимо этой площади и захочешь, да не пройдешь, рыночная площадь, много киосков и прилавков, слегка похоже на барахолку, готовое платье, чуть смахивает на вещевой рынок или на наш базар. Клочки упаковочной бумаги, обрывки газет на земле, припечатанные следами ног, множество вещей под проржавевшими железными перекладинами, не очень-то все это выглядит по-западному, на многих перекладинах джинсы, блу-джинсы, голубое золото, как говорит Борис, но черные и зеленые тоже, штучные экземпляры и горы одинаковых, на одном столе сложены аккуратными стопками, на другом перерыты нетерпеливыми, жадными руками. Ремни для джинсов, джинсовые рубашки, джинсовые куртки, разложены, развешаны, а еще ботинки, кроссовки, пестрые, и еще складные стулья, на которых покупатель может примерить их сидя, только пусть бережет ноги в этой толчее. Ты слышишь, что они говорят? Здесь есть прекрасные вещи, замечательные вещи, но талонами можно расплачиваться только в лавке, у этого самого Степановича… мухлюют они, Стоян Великий сразу догадался, они целое состояние на нас сколотят, они ведь могли бы просто выдать деньги нам на руки, чтоб мы сами решали, как их истратить. Будь на то твоя воля, они бы договорились с каким-нибудь борделем. Импотент несчастный, скажи лучше своей мамаше… эй, перестаньте… здесь все сплошь югославы… и джинсовые юбки здесь тоже есть, как по-твоему, пойдет мне такая юбка, лепо, как лепо, широкобедрая женщина роется в куче юбок, словно ей все нужно перетрогать и пересмотреть, прежде чем купить, вот уже и продавец начинает ругаться, замечает Яну, улыбается ей и протягивает юбку через прилавок, пытаясь при этом взглядами отодвинуть руки той, другой женщины, не представляю, как я могла бы это носить, но попробовать стоит, нет, нет, не сейчас, сейчас у нас и денег-то нет, да знаю я, можешь мне не говорить, Алекс, постой здесь, нет, я считаю, хотя если хорошенько подумать, то всего бы лучше пару элегантных туфель. Итальянцы, по-моему, здесь вообще не покупают. Они могут себе позволить и подороже. А здесь, наверно, все дешево, и турок много. Тс-с-с. А чего я такого сказала? А ты заметил, они все ходят в национальной одежде, штаны с напуском и кафтаны, спрашивается, чего ради они смотрят джинсы?

Базар распадается на выгородки, ящики, усталых покупателей, перевязанные пластиковые пакеты, энергично спорящих мужчин и припаркованные автобусы. Там и сям кто-нибудь сидит на ящике, как боязливый король, который должен караулить свой трон. Кое-где дремлют мальчишки, подложив под голову пакеты. Из-под бечевки торчат покупки: кувшины, которые выставляют напоказ свои ручки, пакетики кофе, мешки с сахаром, телевизор, пластмассовые пистолеты, может, для детей. А дома они все это загонят. Вот поэтому-то югославам так хорошо живется, их автобусы имеют обжитой вид, салфеточки и сумки на сиденьях, на раме опущенного окна болтаются колготки. Прислонясь к пыльному колесу сидят парни, пьют из жестяных банок, накалывают на веточку куски мяса.

В лавке Степановича есть только один вход, узкий, уже, чем дверь в деревянной пристроечке у них в лагере, где им позавчера выдали самое необходимое из одежды. Поношенные вещи, объяснил Богдан, их собирает Красный Крест. Они получили футболку для Алекса, рубашку для Васко и платье для Яны. И немало дивились тому, как это люди отдают вещи в таком прекрасном состоянии. Очень великодушно. Лавка Степановича похожа на склад. В больших деревянных ящиках лежит одежда. Ящик для носков, ящик для головных уборов, ящик для нижнего белья и тому подобное. Если покупать что-нибудь из каждого ящика, то, пока дойдешь до конца этого длинного помещения, можно одеться с головы до ног, когда бы им дали денег или талоны выше ценились, чем одна курточка для Алекса, да брюки для Васко, да туфли для Яны плюс нижнее белье и носки для всех троих.

А потом они снова двинулись по Триесту, шли и глядели,

глядели на людей — как те одеты, глядели, как те себя ведут,

здания, как и люди, говорят о большом вкусе, до чего они красиво разукрашены, эти красивые фасады,

красивые дворцы, Palazzo del Governo, Palazzo Communale, звучные названия на мраморных досках, Palazzo Aedes, Palazzo Carciotti,

красивые кафе,

красивые, маленькие мостики, перекинутые через красивый канал,

красивые площади, Piazza, здорово звучит, Piazza, все равно как рефрен песни на фестивале в Сан-Ремо, его передавали по телевизору, Piazza della Borsa и еще Piazza Unita d'Italia, вот и повод для Васко рассказать сыну кое-что про Гарибальди и вместе с Яной угадать, какие это подразумеваются четыре континента, изо рта у которых бьет струя воды,

красивые отели.

Как, должно быть, здорово они отделаны внутри.

Вбирать в себя все. У Яны такое чувство, будто она вынырнула с глубины, поднялась над поверхностью воды, а сейчас хочет вдохнуть в себя все, что только можно,

и удивительной красоты витрины на Корсо, а Корсо — это значит аллея, и в одной из витрин красное пальто, красное пальто, мягкое, теплое и вообще чудесное, надето на манекен, а на мне бы оно куда лучше выглядело, с большими пуговицами, с золотыми пуговицами, воротник высокий, вот в нем-то у меня больше не мерзла бы шея, рано или поздно я себе такое куплю.

Случайно они опознают какую-нибудь деталь, какую-нибудь мелочь, известную по просмотрам в студенческом киноклубе. Уличное кафе, на стене рекламный щит МАРТИНИ — вот как оно выглядит в красках! — на перекрестке дорожный знак и плоские круглые часы на высоком столбике, велосипедист с плетеной корзинкой на перекладине, пышнотелая мамаша перед лавкой, клаксонный концерт на проезжей дороге.

Они разглядывают рекламы, светящиеся строчки,

столько света, столько чистоты, столько дружелюбия.

Яна не может идти дальше, она не знает, в какую сторону ей смотреть. Ей дурно, ей просто дурно от такого изобилия красоты.

— Яна, у меня есть идея. По-моему, мы должны себе хоть что-нибудь позволить. Что ты скажешь, если я предложу купить большую плитку шоколада, может, здесь есть швейцарский шоколад. А ты как думаешь, Алекс? У тебя уже желудок кувыркается, верно? Мы ведь только что проходили мимо большого продуктового магазина.

Они заходят в этот магазин,

но полку с шоколадом обнаруживают не сразу, большую полку, которая не уместилась бы в их прежней комнате, пришлось бы прихватить половину Златкиной комнаты, но Златка, доведись ей такое увидеть, не стала бы возражать. Четыре уровня сладостей, и это бы еще полбеды, ограничься все только плитками шоколада, которые рядами проникли в чрево полок, рассортированные по сорту и качеству, разные цены, разные краски, с виноградом, и с орехами, и бидонами молока на обертке, с фотографиями и рисунками или с золотыми буквами на красном фоне. Яна берет одну плитку, другую, потом третью, потом четвертую, разглядывает, пытается что-то определить по названию и картинке, пока взгляд ее не начинает скользить поверх плиток, а внимание тем пуще ослабевает, чем окончательней покидает ее решимость. А тут пошли уже не плитки, час от часу не легче, тут пошли шоколадные конфеты, карамель, ореховые шарики, прозрачные бонбоньерки, усыпанное звездами печенье, миндальные крендельки, Яна ничего больше не берет в руки, лишь взгляд ее мечется, словно она вертит головой, глазированные фрукты, орехи в сахаре, желейные зверушки, кольца с глазурью, число упаковок превышает границы ее восприятия. Она дошла до конца полки, с чувством глубокого облегчения углядела на следующей баночки с грибами, помидорами, фасолью, она не знает, что ей теперь делать, огибает полку, может, с другой стороны… и снова этому нет конца, бисквиты в форме ложки, трубочки, двойные пакеты, коврижки с жареным миндалем, безе, коржики, готовые пирожные, торты в круглых картонках, миндальное печенье, конфеты в упаковке по четыре штуки, изюм, инжир, чернослив, ей необходимо выйти, голова упала на грудь, и в голове только одна мысль: выйти отсюда, она задевает полку, звенят бутылки, она бежит бегом

и прислоняется к витрине, мысли ее бьются о шоколад и кофе, она злится на нугу и грильяж, она ведь хотела только шоколада, но этой возможности ей не дали, и она не знает, как ей снова прийти в себя. Вскоре из магазина выходят Васко и Алекс. Причем Алекс как раз надрывает черную обертку на плитке шоколада, и фольга потрескивает под его нетерпеливыми пальцами. Васко предлагает посидеть у фонтана на белых гранитных глыбах. Каждый отламывает себе кусок, первый кусок. Сует в рот, надкусывает, пробует. Но прежде чем Алекс отламывает второй кусок, Яна говорит обиженным голосом:

— Ты купил самый плохой шоколад.

Алекс причмокивает и очень удивлен, что мама недовольна.

— Откуда мне знать, какой тебе нравится, могла бы сама себе выбрать.

— И так видно, этот шоколад пьют.

Швеция, речь могла бы идти о Швеции. Васко попросил Богдана внести их в этот список. Но спустя одиннадцать дней после их прибытия — Яна ведет точный счет — у ворот лагеря появляются два хорошо одетых мужчины и громко кричат: «Эй, земляки тут есть? Алло, нас кто-нибудь понимает?» Поднимаются Васко, Стоян и Ассен. Идите сюда, мы бы хотели поговорить с вами. Все трое подходят к воротам. День добрый. Вы кто такие? Мы три года назад сами были в этом лагере. Обоих охватила ностальгия, и вот они поехали дорогой своих воспоминаний. Васко трудно поверить, что и этот лагерь может вызвать ностальгию. А сейчас вы где? В Норчёпинге. Где это такое? В Швеции. В Швеции? Ну и повезло же вам. Расскажите, как там живется. Оба переглядываются, у них нет уверенности, что на этот вопрос нужно отвечать. За спиной у них проносятся машины. Потом тот, что стоит слева, хватает обеими руками решетку и трясет ее. Решетка дрожит, и тут у него вырывается: «Там страшно, там ужасно, там просто невозможно выдержать. У помидоров не помидорный вкус, а у огурцов — не огуречный. И еду ихнюю нельзя назвать едой. Хлеб коричневого цвета, с зернами, а если ты такого не желаешь, ешь тогда сухари. А люди — с ними каши не сваришь, они держатся на расстоянии…» Это как: на расстоянии? Да так, что недружелюбие изобрели у них в стране, они прямо-таки счастливы, когда могут встречаться с другими людьми не чаще раза в месяц. Встретятся на улице, скажут друг другу «здравствуйте» за десять метров, обменяются потом десятью словами, да и говорят-то ужас как медленно, и считай, наговорились на месяц вперед. И в дом к себе они просто так не пригласят, об этом и речи быть не может, два раза в году они встречаются с коллегами и напиваются до потери сознания. И нас они не любят. Да они, пожалуй, и самих себя не любят. Холодные они люди, неприветливые и холодные… из-за своего климата стали такие, а климат у них и того хуже. Там восемь месяцев в году зима, да еще какая зима, все время ниже нуля, все время темно… А вы, вы-то куда хотите? Здесь что-нибудь переменилось? Вы давно здесь?

Потом они сидят на газоне, и Ассен закуривает сигарету.

— Удивительно, — говорит Васко, — несколько недель назад мы бы прыгали от радости, если бы нас пустили в Швецию, а сегодня, сегодня мы стоим у ворот и слушаем, как там плохо, и я начинаю задавать себе вопрос, а нужно ли нам туда, где все так ужасно?

— Могу дать тебе хороший совет, — говорит всезнающий Борис. — Если вы непременно хотите остаться в Европе, тогда мотайте отсюда, хоть во Францию, хоть в Германию. А там вы можете снова попросить убежища. Только упаси вас Бог проговориться, что вы прибыли из Пельферино. Вы должны делать вид, будто только-только пересекли границу, ну, словом, придумайте что-нибудь. Тогда вам предоставят убежище, и вы сможете там остаться.


— Сашко, ты ведь знаешь историю про Винни-Пуха, про веселого медведя и грустного ослика? Помнишь, как Винни-Пуха пригласили в гости и как он много там ел, а потом не мог вылезти из норы, и пришлось ему голодать, чтоб его смогли вытащить на волю. Вот и со мной так же вышло, Сашко, я сразу до того нажрался, что не могу больше двигаться и застрял здесь. Но в отличие от Винни я становлюсь с каждым днем все толще и толще и не могу теперь вылезти и двинуться дальше. Сдается мне, я уже никогда отсюда не выберусь. Но между прочим, Богдан вполне этим доволен.

А верно ли это, Богдан? Не сбиваешь ли ты мальчика с толку? Где твои вопросы, которых ты больше не задаешь? И разве тебя больше не интересует, куда ты хотел бы поехать, о чем ты раньше мечтал, что собирался делать? Вопросы эти, Богдан, они ведь никуда не делись. Но они рассыпаются у тебя во рту и оставляют неприятный привкус, который надо смыть, всего лучше — вином. Каждое утро ты просыпаешься с пересохшим и запыленным ртом, изо дня в день, изо дня в день ты принимаешь эти беглые создания и вручаешь им букет для бодрости, тут ты проявляешь полное великодушие, может, они даже испытывают к тебе благодарность, но потом все они уезжают дальше. Одним из них удастся обзавестись домом и лимузином, другие увязнут в ностальгии и раскаянии. Они не оставляют во мне следов. А вот ты не рискнул. Ты не предпринял попытку, а сегодня ты даже не знаешь, что мог бы сделать. Ты познакомился с женщиной, про которую знал, что с этой женщиной можно ладить. И одновременно увяз в этой работе. То-то и оно. Вот так и я застрял. Во рту пыль, и коли уж откровенничать, то лучше за рюмкой вина или этой отменной инжирной водки, которую подают у словенца Мирко. Мирко — единственный друг Богдана, он держит небольшую таверну в старом городе. Это у них семейное заведение. Преданные триестцы и случайные посетители из туристов — этого вполне хватает, чтобы занять восемь деревянных столов, которые летом расставляют друг подле друга на узкой полосе улицы, под зеленым навесом, где на столбах висят плетеные бутылки. Мирко здоровается, внимательно слушает, соглашается, советует, оказавшись между двумя столиками, проводит рукавом по переносице, кивает и пишет, спрашивает и подсчитывает, подает счет, высказывается по поводу местной политики, поездок, цен и концертов. А когда отодвинут стул последнего гостя, в последний раз прозвучит пожелание доброго вечера и надежда, что гость еще раз окажет им честь, Мирко относит выручку в кассу, берет две бутылки и две рюмки, опять выходит на улицу, к тому столу, где поджидает его друг, и, снова проведя рукавом по переносице, подсаживается к Богдану.

— Я очень люблю эту водку, потому что, сдается мне, она похожа на меня, не скалься, ну чего ты скалишься, почему это водка не может быть похожа на человека? Сейчас я вернусь, только погашу остальные лампы.

— Я как раз обратил внимание, как здорово обросла твоя пергола. Когда мы с тобой только познакомились, сквозь листву можно было увидеть звезды.

— Еще немного, и под ней можно будет сидеть даже в дождь. А за последним столиком они шумели так, словно рыбу потрошили.

— Надеюсь, им-то ты не предлагал инжировки?

— Ясное дело, нет. Ты знаешь мой принцип. Люди несимпатичные получают просто шнапс. По-моему, это правильно. Ты свидетель моих грехов, Богдан, но инжировая очень хороша, у нее нет никаких проблем, и она не создает никаких проблем. Думается, я тебе ни разу еще не рассказывал, что фиговые деревья растут на невысоком холме, им хорошо на холме, солнца предостаточно, а почва — как постели в «Эксцельсиоре». Почва добра там к нашим смоковницам, любовная связь пред лицом Господа. Еще рюмочку хочешь? Мы собираем их все вместе, когда настанет время, собираем всей семьей, братья и я сам, двоюродные братья, дети, и моя мать тоже до сих пор участвует в сборе, ты уж извини, но я не могу удержаться, я всякий раз смеюсь, когда вспоминаю, на ней всегда два разных носка, не знаю, как это у нее получается, но представь себе: вот уже тридцать лет мы собираем урожай смоквы, и каждый год моя мать приходит в разных носках.

— Buona notte, Мирко, завтра я малость припозднюсь, мне надо к врачу.

— Все ясно, buona notte. Причем всякий раз она желает непременно залезть на лестницу. Каждый год мы пытаемся ей втолковать, что для нее это опасно, что она вполне могла бы доверить это дело кому-нибудь из сыновей либо внуков, мы уговариваем ее, уговариваем, на кой тебе тогда такая орава, это ж надо как-то использовать, незачем все делать самой, но она нас не слушает, представляешь, ну вот когда ты еще был ребенком, а на горизонте проплывал корабль, большой такой, и ты просил его остановиться и взять тебя на борт, но он не слушал, он спокойно плыл себе дальше, вот так же и моя мать. Она карабкается на лестницу, а мы волнуемся, не поскользнется ли она, не упадет ли, и один из нас всегда стоит рядом, чтобы в крайнем случае подхватить ее, не думаю, что она это замечает, мы смотрим ей на ноги, нельзя ведь постоянно задирать голову и глядеть на ветки, мы смотрим на ее носки, и переглядываемся, и пытаемся удержаться от смеха. Я даже прикусываю нижнюю губу, это помогает, но иногда мы все же прыскаем, мать оборачивается, сестра вскрикивает, она уверена, что теперь-то уж мать наверняка упадет, но мать держится крепко, и кричит на нас, и начинает швырять в нас смоквы, достает из корзинки те, которые только что сорвала, и ругается, и ругается, так умеет только она да еще наш повар Лучано, когда у него что-нибудь не выходит. Богдано, ангел ты мой…

— Не буди лихо, пока спит тихо.

— Да, а как твоя психушка? Я и сам бы к вам сел, но этот рабовладелец меня просто достал. Ты представить себе не можешь, что он нынче выкинул. Он уговорил всех гостей заказывать рыбу, вот мне и пришлось несколько раз выходить с удочкой, ловить камсу, а потом жарить ее во фритюре, все жарить да жарить. Хотел приберечь для тебя, Богдано, немножко карамели, но тут приперлась группа немцев.

— Значит, в другой раз. Я еще приду к тебе, Лучано.

— Привет Ливии, эй-я — попей-я, ночь принадлежит мне. Да, день и впрямь выдался шебутной, но такие дни нам нужны, ты ведь знаешь, как пусто здесь будет зимой.

— Ты начал рассказывать, как твоя мать бранилась.

— Так вот, она бранится, а лестница качается, а мать это вроде бы ничуть не волнует, она изливает на нас поток брани и снова начинает нас учить, кому и что надо делать и как нам следует обрывать смоквы, хоть мы уже много лет этим занимаемся. Мне нравится ее голос, он очень к ней подходит, хриплый такой, ну как тебе это объяснить… похоже, будто таким голосом говорят ее мозолистые руки, пойми меня правильно, это может звучать нежно, когда она гладит кого-нибудь по лицу, как не сумеет никто другой, когда после сбора плодов мы, совсем замученные, лежим в своих постелях. Сбор смоквы наполняет ее гордостью.

После рюмочки приветственной инжировки Мирко откупоривает бутылку белого вина, из семейного урожая. Это шардоне. Богдан, научившийся за эти долгие годы разбираться в винах, выясняет сорт винограда и год разлива и пытается запомнить вкус.

— А знаешь, как получилось, что в Италии самое хорошее вино? А во Фриуле всех лучше белое? Традиция, Богдан, традиция, вот в чем суть. Вино лишь тогда может быть хорошим, когда оно связано с историей самого человека, понимаешь? Если твой дед чокался им на крестинах твоего отца, если оно вдохновило Джотто на роспись капеллы Скровеньи, если три тысячи лет назад его принесла какая-нибудь девушка на жертвенный алтарь. Три тысячи лет — это долгий срок. Пойми меня правильно, я вовсе не хочу сказать, что сорта винограда должны быть древними, нет, я имею в виду не лозу, а само вино, его личность, которая укоренилась в нас самих. В наших краях у людей и у вина было время, чтобы познакомиться поближе, чтобы попривыкнуть друг к другу. Это старая дружба, которая передается по наследству и человеком, и вином, и виноделом, и пьющим. Древняя дружба царит в этом краю. Тебе, может, и невдомек, но вино уже оказывало большие услуги нашему городу. Когда он был захвачен Венецией, а первый раз это случилось в тысяча двести втором году, кстати, одна из немногих дат, которую я сумел запомнить. В те времена Венеция была всему голова, и в тысяча двести втором году венецианский дож с весьма внушительной армией высадился в Триесте, с ним шло множество до зубов вооруженных крестоносцев. Не уверен, что все триестцы от души радовались приходу гостей, может, просто они уже тогда были наделены практической сметкой, которая и поныне их отличает, во всяком случае, по этому поводу они ударили в церковные колокола, делегация священнослужителей зажгла свечи, надела самое дорогое облачение и торжественно приветствовала дожа от лица жителей города. А дожа того звали Данольдо, изысканное имя, скажу я тебе, верно? Я еще в детстве мечтал заиметь гончую по кличке Данольдо. Если верить преданиям, дож выглядел весьма внушительно — высокого роста, с густыми седыми волосами. Держался он очень прямо, но не мог сделать ни шагу без поводыря, потому что был слепой как крот. И вот он стоял перед вооруженными до зубов рыцарями, венецианскими патрициями и знатью, облаченный в дорогие ткани. И требовал от Триеста безоговорочной капитуляции. Ситуация была очень сложная. Триестский епископ возгласил, что граждане Триеста сдаются. Дож на это никак не реагировал. Епископ поклялся в верности на века. Дож оставался холоден. Триест обязывался — так продолжал свою речь епископ — верно служить венецианцам, как уже служат другие города Истрии, и пообещал разделаться с пиратами из Ровиго. В ту пору они были просто бедствием для торговых дел Венеции. Дож Данольдо оставался молчалив и неподвижен. Ну что еще могли ему предложить триестцы? И снова епископ возвысил голос и торжественно, словно совершая обряд бракосочетания, поклялся: каждый год поставлять пятьдесят бочек наилучшего вина для Дворца дожей. Все глаза устремились на дожа, и в это мгновение — я часто представляю себе эту картину — по строгому лицу дожа скользнула улыбка, и он повелел подписать договор. Ты понимаешь? Наше вино сумело вызвать улыбку на устах величайшего из дожей.


Триест — портовый город, а те три дамы — портовые шлюхи, родившиеся и выросшие в городе на берегу Черного моря. Они рано научились различать, какой именно корабль вошел в гавань, знали, как надлежит себя вести долгими вечерами, по каким улицам следует расхаживать взад и вперед в юбках выше колен, чтобы привлечь к себе внимание, шуточки, свист и торопливые вопросы, хотя от их физиономий так и шибало подворотней. Две сестры, а третья — их подружка быстро усвоили истину: ничья похоть не бывает более щедрой, нежели похоть матроса или туриста. Втроем они образовали своего рода рабочую бригаду, где одна поддерживала другую, где обменивались сведениями обо всем, что услышали и узнали, где поровну делили покровительство полиции, то есть если одна из них оказывала благосклонность какому-нибудь официальному лицу, то заработанные таким образом поблажки распространялись на всех трех.

В один прекрасный день старшая из сестер сбежала на Запад. Почему — никто не знал. Она попала в Штаты, но прежнюю профессию менять не стала. Она нахваталась американских фраз и в один прекрасный день оказалась в положении. Организовать аборт ей не удалось. Дитя явилось на свет в американском госпитале. После чего земля обетованная стала далеко не столь гостеприимной. Работать с ребенком на руках было трудновато, великодушные земляки вдруг смогли обходиться без ее общества. Не получилось у тебя, и все тут! Она ела черствый хлеб, ребенок вопил, а кормить его грудью она больше не могла. Она распродала все, что у нее было. Вырученных денег, всех, до последнего цента, хватило как раз на билет домой. Родной дом — это красиво звучало. Она даже на радостях обняла младенца. На автобусе доехала до аэропорта. Самые счастливые минуты были для нее, когда после регистрации она ждала у стойки. И чувствовала себя вполне свободной. Родная авиакомпания, знакомая — национальных цветов — форма на стюардессах, а одна оказалась до того заботливой, что даже занялась ее ребенком. Исполненная радости, она ела маринованный перец, овечий сыр и колбасу. И все болтала без умолку. Жаль только, что рядом с ней сидел американец. Она бросалась в глаза, эта пассажирка, она не соблюдала правил безопасности. Заход на посадку начался внезапно, самолет резко пошел на снижение, и радости ее поубавилось. Что ее ждет дома? Как ни крути, а она ведь бежала, бегство из страны, измена родине. Страх начал сотрясать ее. Хотя, может, матери с ребенком они не сделают ничего плохого.

Впрочем, власти знали, как с ней обойтись. Владеющий литературным языком сотрудник госбезопасности накропал текст, который ей предстояло зачитать по радио. Не будь она такая страхолюдина, ее бы выпустили на телевидение, а согласия у нее никто и не спрашивал.

В самый что ни на есть прайм-тайм она хриплым голосом поведала о своих американских мытарствах, об этой ужасной стране, где к беременной женщине относятся как к собаке, хуже, чем к собаке, где ей не предоставляют отпуск и сразу после родов заставляют снова вкалывать, а пребывание в больнице стоит дорого, а помощи никто не оказывает, и заботы тоже никакой. Если кто много хворает, тому один путь — на улицу, как было и с ней, с ней и с ее новорожденным младенцем. Ей пришлось выбиваться из уличной грязи, из сточной канавы, а миллионы людей живут и умирают в этих канавах, под мостами (вполне возможно, говорит при этом Иво Шикагото, но вы поглядели бы сперва на эти мосты). Она совершила величайшую глупость в своей жизни, поверив в небылицы о Золотом Западе. Она глубоко в этом раскаивается и признательна до глубины души своей любимой родине, которая проявила к ней милосердие и понимание. Она и ее дитя вечно будут благодарны своей родине.

Спустя несколько месяцев после своего первого — оно же и последнее — выступления по радио она бежала снова. Водителю-дальнобойщику, случайному клиенту своей доброй, старой подружки, она предложила рейс, полный страсти, — она-де сможет ублажать его даже при скорости в девяносто. Рожей она, конечно, не вышла, подумал про себя шофер, но если она умеет профессионально работать ртом и жопой, да и путь на сей раз неблизкий, почти через всю Европу. Такое дорожное развлечение придется очень даже кстати. В тысячу раз лучше, чем в полном одиночестве катить со своим перцем. Но когда ее сестра проведала об этом плане, то решила увязаться за ними. Знаешь, как будет здорово! Мы могли бы помогать друг дружке на чужбине, друг дружку поддерживать… Теперь предстояло уговорить шофера взять их обеих. У нее было достаточно опыта, чтобы не переоценивать его аппетиты. Накануне отъезда, когда на грубошерстных одеялах шофер уже получил от нее небольшой задаток и порадовался предстоящему путешествию, она оглушила его ужасным известием. У нее-де вдруг пришли месячные, и она в это время так ужасно себя чувствует, что бывает совсем ни на что не годна. Шофер почувствовал себя так, словно у него из рук вырвали только что врученный подарок. Но она, оказывается, хорошенько пораскинула мозгами, и ее осенила прекрасная идея, потому что, коли слово дано, его надо держать. С ними может поехать младшая сестренка, она вполне на все готова, и недостатка он ни в чем испытывать не будет. Лицо шофера снова просветлело, может, и у нее эти дела скоро кончатся, тогда можно будет забавляться сразу с обеими бабами. Еще он поставил условие, чтобы они покинули его лишь на обратном пути, перед самой югославской границей. А зачатое в Америке дитя осталось на руках у дедушки с бабушкой.


Еще рюмочку, вот так, но теперь уж точно последнюю. Доброе винцо. Сдается мне, я и сам подружился с твоим вином. К хорошему, Мирко, вообще быстро привыкаешь, к твоему доброму вину, к прекрасным летним вечерам, к отменной кухне. Как привыкаешь, так и забываешь. Лишь моя странная работа порой напоминает, каким странным мне все сперва показалось, как я всему удивлялся. Новички напоминают мне об этом. Вот и вчера, когда я возил Марину в город. Она и ее старшая сестра — обе проститутки, а может, раньше были, я их не хочу хаять. И вот Марине срочно понадобилось к врачу, к старому Dottore Svevo. Она не сказала зачем, а я не стал спрашивать. Я даю этим людям возможность рассказывать мне ровно столько, сколько они хотят. Мы с ней уговорились, а когда я пришел за ней, она сидит, и ревет, и рыдает, и не говорит ни слова. И причину я узнал не сразу, лишь через какое-то время: оказывается, она беременна, ей выдали результаты анализа. Она не переставала рыдать и жаловаться на свою судьбу: мол, в кои-то веки она добралась до Запада и наконец-то все могло быть хорошо, так теперь новая напасть — этот ребенок, а ее сестре до того плохо пришлось с малышом — я просто выдержать это все не мог. А мы как раз проходили мимо мясной лавки, и я сказал, что хочу ей купить чего-нибудь вкусненького, чтоб отметить это событие. Ну, насчет события я, конечно, зря высказался, она злобно так на меня глянула, но предложение мое не отвергла. В лавке она глядела во все глаза, затихла и все смотрела и смотрела, а потом потянула меня за рукав и спрашивает: «А это все настоящее?» Вот так, слово в слово и спросила: «А это все настоящее?» Я стоял и просто не знал, что ей на это ответить. Такие вещи не забываются. Я только заверил ее, что здесь все сплошь настоящее. Возьми себе, чего захочешь, сказал я. Она еще немножко подумала и решила взять несколько кусочков ветчины и одну салями, потом робко поглядела на меня и спрашивает: «Богчо, а можно я еще что-нибудь возьму?» Богчо, славно она это сказала, правда? Они обе, она и ее сестра, меня так называют. Я просто не мог ей ответить «нет». Она опять призадумалась, потом недоверчиво уставилась на меня своими гляделками: «А ты почему ничего не покупаешь? Купи и себе чего-нибудь, поди знай, будет все это завтра или нет». Я невольно засмеялся. Как вспомню, что и сам когда-то так же думал… Здесь и завтра все это будет, сказал я ей, и послезавтра, и послепослезавтра. Она прихватила еще несколько колбас, на душе у нее стало повеселее, и мы поехали с ней обратно в лагерь.

— Кто ж это ее обрюхатил?

— Точно тебе не скажу, но это мог быть либо кто-то из двух арабов, либо наш Стоян. Про Стояна я тебе уже, помнится, рассказывал, верно? А теперь все с интересом ждут, какой получится ребенок, хромой или нет.


— Нет, Мирко, теперь и в самом деле хватит, не то Ливия побьет меня каменьями. Я ей поклялся не водить машину в пьяном виде. Я еще вот чего хотел спросить. Ты не будешь возражать, если на той неделе я приведу с собой очень симпатичного молодого земляка, он недавно убежал вместе с женой и ребенком. Очень милая семья. Скромная, спокойная. Он один из тех немногих, кто не пытается рассказывать мне историю, которую я уже тысячу раз слышал: я возражал, я выразил протест. Ну я высказался по этому поводу, жалко, ты этого не видел, они такое от меня услышали, кругом пошли разговоры, меня, того и гляди, могли упрятать за решетку, здорово я им всыпал. Тут уж не играет роли, правду они говорят или нет, — все равно я больше этого слышать не могу. Вот и вчера опять. Два братца из захолустного городишки. Простые мужики, которые в свободное от работы время выстроили собственную мастерскую. Не успели выстроить, как их застукали. Им, конечно, досталось: побои, пинки, народный комитет. А ты слышал, что такое народный комитет? Не знаю, есть такое в Югославии или нет. Тебя волокут туда, если ты что-то натворил, а суды этим не занимаются. Ну, к примеру, ты трахнул жену ближнего твоего, а этот ближний важная шишка в партии. Тут тебе начинают промывать мозги: так нельзя, ты понимаешь, что ты натворил, ты рушишь наше общество. Мы не станем мириться с таким поведением. И все это может продолжаться часами, пока всю душу не вынут. Эти два сапожника не первые, кого заставил бежать народный комитет. Люди бегут, потому что с них хватит. А сюда прибывают как великомученики. Я их понимаю, мне они могли бы всего этого и не рассказывать, я и братьев понимаю, они лишь хотели подзаработать немного деньжонок, чтобы жить получше, простенькая такая мечта, это Богдан очень даже понимает, можете мне не рассказывать, передо мной им незачем изображать из себя невесть что, они могут просто сказать: я хотел бы жить получше, я имею на это право, вот поэтому я здесь, я бы кивнул в ответ и записал бы в анкету слова политический беженец. Подпись, печать, и положить куда надо. Но не получается. Увы, не получается. Это я тоже могу понять. Едва они начинают понимать, что им все удалось, что они на свободе, как тут же каждый начинает строить из себя героя. Причем известная доля правды в этом есть: кто потрусливей да поглупей, те ведь остались дома, не посмели, духу не хватило. И потом они вечно чего-то от меня хотят. Богдан, ты не мог бы мне объяснить, Богдан, мне нужен твой совет, помоги мне, я пробовал и сам, но боюсь, сделал все не так, как надо, Богчо, я ничего здесь не понимаю, ты мне не мог бы объяснить. И так все время, Богдан здесь, Богдан там. Они попросту не приучены сами о себе заботиться. Никогда не пробовали. С первого дня их жизни это за них делали другие. Чем раньше они поймут, что им никто ничем не обязан, тем лучше будет для них. Они либо полны оптимизма, либо впадают в другую крайность, что никому, мол, они не нужны, что они здесь непрошеные гости, и вообще чего ради они сюда приперлись, ну и так далее и тому подобное. У них случаются тяжелые приступы ностальгии, мы уже знаем таких, которые спустя несколько дней возвращались назад. Тяжело с этими беженцами. Я их, конечно, люблю, но лучше бы мне их век не видать.


На торт денег явно не хватит. А уж про свечки и говорить нечего. После покупки игрушечного автомобильчика почти ничего не осталось. На торт наверняка не хватит. А если не на торт, то, может, на какую-нибудь мелочь. Вот кондитерская лавка. Но вид у товаров очень дорогой. Перестань пялиться, через год купим ему и торт, с трюфелями сверху. Пойдем-ка лучше в другое место, здесь для нас все слишком дорого. Как же мы пойдем в другое место, когда мы уже вошли сюда, нельзя же просто взять и уйти, так ничего и не купив. Ты, случайно, не видишь, сколько у них стоит вон та плетенка? Выглядит она симпатично. Давай ее купим. А денег у нас хватит? Да. Questo. Ты знаешь, как это здесь делают? Платят в кассу, получают чек, а уже по чеку — плетенку. Слушай, а на билеты у нас денег хватит? Хватит, хватит, и перестань меня каждую минуту спрашивать, у меня все продумано. Какой благородный вид у этой пожилой дамы. А ты видел, сколько она заплатила? Много она заплатила. Grazie. Как много заплатила эта дама за один-единственный пакет. О, нам тоже выдадут сумочку. Это здорово.

Почему дают такую большую сумку для такой маленькой плетенки, думается Яне, и тяжелая она почему-то, мысль, которая заглатывает крючок, а потом снова с него срывается. Васко подгоняет. Они спешат к ближайшей остановке.

Васко и Яна сидят в автобусе, который везет их к Пельферино. Яна поставила пластиковую сумку на колени и глядит в окно. А мысль снова заглатывает крючок. Ногам очень холодно. Она раскрывает сумку, быстро разворачивает тонкий, голубоватый пакетик, и взгляд ее низвергается вниз как комета. Васко, Васко! Ты только погляди. В сумке лежит огромный торт из мороженого, украшенный цукатами. Яна поддевает цукат мизинцем. Белый крем у нее на ногте. Она задумчиво прикладывает палец к губам. Надо его вернуть? Нет, уже поздно. Ты уверен? Думаешь, мы можем оставить его у себя? Конечно. Наверно, он принадлежит той самой даме, которая покупала перед нами и так благородно выглядела. Тогда, значит, ей досталась наша плетенка? Ох, бедняжка. Она наверняка пригласила много гостей, а теперь, ох какой стыд, она ничем не сможет их угостить, кроме этой плетенки. Для нее это будет просто ужасно. Ну почему же? Наверно, она всякий раз потчует своих гостей такими тортами, они даже обрадуются, что им предложили что-то новенькое. Ну что ты сочиняешь. Ладно, пошли, Яна, не умрет твоя дама из-за этого. Давай лучше полакомимся тортом. Ну и глаза сделает Алекс! Вот это будет для него сюрприз! Такое он не скоро забудет. Только надо поскорей его съесть, он уже начинает таять.

Алекса зовут со двора, сажают на плечи и галопом доставляют к праздничному столу. Сперва торт, командует отец, а потом уж подарок. И все садятся за стол, на котором лежит бумажный пакет.

Отец берет в руки нож, мать запускает руки в пакет, вынимает что-то оттуда и ставит на стол.

Вот так торт!


— Васко, послушай меня. По вечерам я иногда хожу пропустить стаканчик вина к своему другу-словенцу, ну к тому, у которого трактир в городе. Ты, случайно, не хотел бы пойти завтра вместе со мной? Можете и вдвоем, если вы только готовы оставить Сашо одного.

Мирко разливает токайское по рюмкам. Он расспрашивает — из вежливости, как думает Васко, — в каком именно месте они переходили границу. Богдан переводит рассказ Васко. Лес, ураганный ветер, стена, поиски Алекса, базар в маленьком городке.

— А как назывался ваш городок? Вы еще не забыли?

Васко еще не забыл, он произносит название городка, и словенец, сидящий напротив него за круглым столом перед своей таверной, разражается безудержным хохотом. Васко тоже улыбается за компанию, он не слишком озабочен тем обстоятельством, что не понимает, в чем здесь соль, Богдан тоже не смеется. Наконец Мирко угомонился.

— Ты чего?

— Мне очень жаль, не обижайтесь, ради Бога, понимаете, ха-ха-ха, но в тех краях — с ума можно сойти, — но в тех краях это единственное место, где имеется стена и часовой на вышке.

— Единственная стена?

— Да, на много километров справа и слева больше ничего нет. Пара сторожевых вышек, а больше ничего.

— А вы хорошо знаете эти края?

— Еще бы мне их не знать! Когда там наши виноградники. Как раз севернее того места, где вы переходили границу. У нас вы могли бы прямо через виноградники дойти до Италии. Там лежат только квадратные каменные блоки, а больше никаких приграничных знаков нет. Причем некоторые камни и увидеть-то нельзя, они все обросли зеленью. А называется эта область Коллио, лучшие виноградники во всей округе, Коллио.

Васко делает большой глоток.

— Просто беда с этой границей. У наших соседей она проходит как раз через их усадьбу. Хлев у них теперь в Югославии, а дом в Италии. Так и живут, ничего тут еще поделаешь.

— Тогда радуйся, что не наоборот получилось, что не дом в Югославии. А коровам и там живется не хуже. И чего тебе далась эта граница?

— Ну, во-первых, ты вечно рассказываешь мне разные истории про людей, которые перешли границу, а во-вторых, я и сам живу в Триесте. Вот тебе уже две причины, чтобы над этим задумываться. У Триеста, по-моему, особое отношение к границам. Можно, к примеру, утверждать, что он вообще не знает границ, а можно утверждать, что в нем полным-полно границ, что это вообще пограничный пункт. И то и другое будет правдой. Как правда и то, что я словенец, и что я итальянец, и что я малость смыслю в вине. И раз уж мы завели речь о вине: вот бочки, вы знаете, откуда берутся бочки? Из Словении! А что из этого следует? Гм! Без доброго словенского дуба не бывает доброго фриульского вина. Только так и не иначе. Словом, по-всякому. И, по правде говоря, синьор, вы еще вовсе не в Италии, вам просто кажется, будто вы в Италии, и я с вами не спорю, есть множество причин думать, что это Италия. Но мы, здешние, рассуждаем по-своему. Когда кто-нибудь едет через Монфальконе, мы говорим про такого: он поехал в Италию. Это другие границы. Все зависит от того, кого вы спросите. Наверняка найдется такой, кто ответит, что у нас и вовсе нет границ. Между нами и Югославией. После войны велись переговоры, однако никто ничего не подписал. Теперь мы с вами сидим и болтаем двадцать пять лет спустя в зоне А. Это и есть Триест, а зона Б, она где-то там, и она принадлежит Югославии. Но договора по этому поводу не существует. И мне это некоторым образом нравится. Мы ни к чему не привязаны. Вот захотим и завтра утром присоединимся к другой стране. Во всяком случае, мы можем так думать. Богдан знает, что я терзаю своих ближних уроками истории, но я просто не могу отказать себе в удовольствии, раз уж вы у меня первый раз. Если положить одну поверх другой исторические карты, на которых нанесены границы в разные эпохи, то из этого получится кастрюля разваренных спагетти. Сплошная путаница. Все перемешивается. А теперь приходят какие-то историки и желают аккуратненько отделить одну макаронину от другой. Вот ведь какая дурь! У тебя есть рецепт, ты готовишь блюдо по этому рецепту, и самое главное здесь — вкусно получилось или невкусно. Кому какое дело, откуда взялись те либо иные приправы и почему ты их вообще употребляешь. А жизнь здесь, в Триесте, хороша на вкус, ты, Богдан, давеча сам со мной согласился, у нее просто отменный вкус, и никто не может меня убедить, будто в рагу бобы важней, чем квашеная капуста, а чеснок нужней, чем копченое сало.

— Не гони так, Мирко, мне ж еще надо переводить.

— Ладно, можешь не спешить, я тем временем кое-что принесу, минуточку, я сейчас вернусь. Могу ли я попросить досточтимых гостей взглянуть на эту карту кушаний и сделать выбор? Итак, что вы предпочтете? Позволю себе зачитать вам вслух: «Мясо по-королевски, кебабчата, рагу, scampi in bursara, caramai ripieni, strucolo»[26]. Клянусь вам, что мои политические взгляды никак не отразились на этой карте, отразились только кулинарные предпочтения. Это триестское меню. Что бы вы из него выбрали? Мясо по-королевски? Это блюдо родом из Австрии. А кебабчата вы, верно, знаете, с них начинается балканская кухня. Или lota, которую я очень и очень рекомендую, Лучано превосходно ее готовит. Или вам больше по вкусу омар в bursara, лучше его нигде не приготовят, у меня рецепт от одного приятеля из Порторожа. Итак, меню подошло к концу, и я спрашиваю вас, где на этой карте кушаний зона А и где зона Б? Вы меня поняли? Ну, довольно говорить про еду, ах, я чуть было не забыл про фаршированную caramai. Это венецианское блюдо, вообще-то каракатицы не моя специальность, но если припустить каракатицу в белом вине… ладно, я отнесу карту назад.

— Знаешь, Богдан, у меня просто слюнки потекли.

— Мы как-нибудь придем сюда поужинать, сейчас время неподходящее…

— Да нет, я не это имел в виду…

— Просто кухня уже закрылась.


На четвертом этаже кого-то пырнули ножом. Вся комната залита кровью. Там была поножовщина. Понятия не имею, с чего вдруг. Их ужасно оскорбили. Вообще-то это была вполне безобидная шутка, насколько я в курсе, но, когда задета честь, эти типы сразу слетают с катушек. Арабы, они и есть арабы. Ну конечно же это были арабы, теперь я понимаю. Те самые, что каждый вечер гоняют мяч в коридоре. Это вы уже слышали у себя на третьем этаже. Это уже все слышали. Рано или поздно должно было случиться что-то в этом роде. Ты ведь с ума из-за них сходил. Мяч бил в дверь, а они вопили так, словно у них в распоряжении целое футбольное поле. Они и без того все время грызутся. Можно подумать, что они вот-вот вцепятся друг другу в глотку. Примерно с час они гоняли мяч и плевать хотели на то, как мы к этому относимся. Каждый вечер, каждый вечер, черт их подери. Это не значит, будто мы с женой одобряем то, что произошло… а что, собственно, произошло?.. я имею в виду их поведение, так цивилизованные люди не поступают… рано или поздно это должно было случиться. Этот проклятый грохот, когда этот проклятый мяч ударяет в дверь. Они варвары, просто варвары, можно подумать, это их коридор. Сплошные Чингисханы. Чингисхан не был арабом. Ну тогда пусть Аттила. Тоже не годится? Плевать, варвар, он и есть варвар, ты же слышала, что они сделали.

Несколько болельщиков бухарестской «Стяуа» жили в комнате для мужчин на четвертом этаже, а с ними два болгарина. Всего их там было восемь: каменщик лет примерно сорока, коренастый такой тип, по которому видно, что он не меньше двадцати лет проработал на строительстве. Судя по всему, он и был зачинщиком. Из болгар один был такой невзрачный паренек, учитель, лет тридцати. Он, пожалуй, не принимал в этой истории никакого участия. В отличие от двух братьев из Бухареста, оба почти уголовники, задиристые, таким лучше не попадаться. И эти вечные футбольные матчи, их, видно, совсем достали. Должно быть, они втихаря жестами и мимикой договорились, как бы им расквитаться с арабами.

То, что произошло потом, я представляю себе так: одна из старых газет, которые валяются у нас повсюду, лежит развернутая на столе, и кто-то из румын чистит на ней яблоко, при этом его взгляд падает на большой портрет одноглазого Моше Даяна. Не исключено, что Моше Даян в очередной раз пригрозил показать арабам, где раки зимуют. И вот, покуда румын грыз свое яблоко, ему пришла в голову грандиозная идея. Остальные с восторгом ее подхватили: прибьем портрет к дверям. Но одного Даяна все-таки мало. Тогда они приклеили фото на крышку от обувной коробки — братки откуда-то увели пару мокасин сорок пятого размера. А изо рта у Даяна пустили текст, как это делают в комиксах: положил я с прибором на вашего Магомета или что-то в этом духе. Понимаешь, уж на что болельщики бывают тупые, но и они краем уха прослышали, что эти шейхи имеют какое-то отношение к Магомету. Мало того, они пририсовали рядом женские причиндалы, я сам видел, всего несколько штрихов, но догадаться вполне можно. Не забудь еще свинок вокруг Моше, это уже была идея каменщика, и свинки тоже получились очень похожи. Он, конечно, возгордился, но потом дорого заплатил за эту свою выдумку, если считать, что из-за такой шутки вообще стоит проливать кровь. Потом они повесили картонку с наружной стороны двери, прибили ее ботинком и, насколько я их знаю, по-свински при этом ухмылялись.

А мы сидели вокруг стола и гоготали, прямо закатывались, представляя себе, какую рожу скорчат там за дверью эти верблюды. Только учитель, тот держался особняком. Он был человек слишком образованный для таких забав. Вдруг мы услышали несколько выкриков, потом все стихло, никто не гоняет мяч, тишина полная, чистая победа, можно сказать, арабы небось хвост поджали. Ну так-то мы их в два счета сделаем. Наступление по всему фронту. Я закурил сигарету и хотел с удовольствием подымить. А тут один из братьев Радуче выглянул в коридор, никого и ничего, коридор пустой, дело сделано. Полный успех. Все скажут нам спасибо, мы — герои Пельферино. Другой болгарин, толковый такой мужик, тот ухмыльнулся и поднял сжатый кулак. После чего мы все хором исполнили «Стяуа, Стяуа», болгары сразу подхватили мелодию и запели с нами ляляля-пяля-ля-ляляля-ля. Настроение у нас у всех отличное. А дурак учитель, он со страху чуть в штаны не наделал, ну мы его и высмеяли, но только этот трусишка был не так уж и не прав. Забился себе в уголок за дверью, возле шкафа. Мы про него и думать забыли.

Сигарету я докурил до конца, один из братьев сидел на подоконнике и разглядывал улицу, что вела к главному зданию, хотя разглядывать было в общем-то нечего, несколько фонарей, ровный свет. Остальные для кайфа положили ноги на стол. И вдруг дверь распахнулась, пятеро мужиков, у каждого в руке нож, ворвались к нам, и, прежде чем каменщик бросил сигарету, в него вонзились два ножа, били в плечо, в живот и в бедро. После первого же удара один из братьев упал со стула и пополз с жалобным подвывом по кафельному полу. А другой брат распахнул окно, помешкал было, но потом увидел, как один из арабов мчится с ножом прямо к нему, и выпрыгнул во двор. Каменщик пробовал отбиваться от ножей правой рукой, но она тут же превратилась в сплошную рану, клочья кожи, кровь. А учитель спрятался в шкафу, двое из болельщиков сумели в этой суматохе вырваться из комнаты и помчались вниз по лестнице с криком: «На помощь!» Двое румын забрались под стол и оттуда били по рукам и ногам, какие только увидят. А раненый уже не мог больше ползти, он только свернулся клубком и стонал, его пинали ногами, туда, где всего больней, а он перекатывался с боку на бок, стараясь увернуться от ударов. Арабы дрались молча, без того рева, с которым они играют в футбол. А потом наступила тишина.

Те, кто рискнули заглянуть в комнату, увидели, что один лежит неподвижно в луже собственной крови, а другой трясется, закрыв руками голову и тихо подвывая. Два румына выползли из-под стола, а учитель осмелился вылезти из шкафа, лишь когда услышал голоса итальянцев. Но к тому времени обоих пострадавших уже увезли.

А теперь только представь себе: у каменщика около сорока ножевых ран и он остался жив. Вот это медведь, такого ничем не проймешь.

— Скажи, пожалуйста, правду ли говорят, что посол Израиля навестил их в больнице?

— Я тоже что-то такое слышал, очень может быть, что и навестил, но вот что он повесил им на грудь орден, об этом можете мне не рассказывать.


ИЗГНАНИЕ. Говорят, что даже королевский сын никто в чужой стране. А изгнанник значит и того меньше. Совсем ли он умирает, покинув родину, или только частично, как обгорелое дерево, из которого по весне выбивается новый побег? Свое время, нет, не так, свое ненужное время он проводит в поезде, который стоит на запасном пути, перекрытом памятью и надеждой: возвращение будет прекрасным, это гонит его вперед, он живет ради грядущего возвращения, ради этого единственного дня, который перевесит все и в который все сбудется. Исполненный надежды, он сперва взрослеет, потом старится и достигает должного возраста, чтобы вместе с другими беженцами собраться на кладбище, нести вслед за гробом облетевший венок с утешительной надписью, адресованной тому, кто так и не смог дождаться, и с пожеланием всем, кто еще продолжает ждать: «В будущем году — на родине».

Изгнанника нельзя путать с другими, с перемещенными лицами и переселенцами, с эмигрантами — искателями счастья, с выезжающими легально и остающимися нелегально. Идеальный изгнанник так и живет без паспорта, не принимает другое гражданство, а справку беженца и связанные с этим неприятности он носит при себе как разверстую рану. Язык хозяев он изучает лишь в той мере, в какой это нужно, чтобы заказать в кафе сандвич, кружку пива и пробежать глазами чужую газету.


Изгнанники живут друг подле друга как опасливые соседи; лишь случайные встречи на перекрестках их бытия — у торговца разнородным товаром, к примеру, который возле кассы продает в стеклянных банках пикантные оливки и маринованные овощи. У стены стоят туго набитые мешки, а над ними, на уровне глаз, висят объявления, извещения о смерти, предложения, рекламки языковых курсов, известия о пропаже. Или сообщения о предстоящих демонстрациях по всевозможным поводам, по поводу государственного визита, наносимого диктатором, главой партии, или по поводу Дня свободы. В такие дни из подъездов, переулков, боковых улочек, выходов и переходов стекаются изгнанники в сопровождении сочувствующих, они стекаются на площадь Свободы, перекрытую полицией — услуга, которую полиция с удовольствием оказывает именно в День свободы, благо свободы требуют не здесь, а в другой стране, звучат пламенные речи, гул возмущения при каждом упоминании диктатора, партии, системы, в речах, которые призывают к революции, или к перевороту, или, по меньшей мере, к бойкоту, интернациональная поддержка, солидарность, помощь, с трибуны перечисляют одно преступление за другим, из толпы раздаются выкрики: «Долой! Убийцы! Сопротивление!» — короче, в некоторых случаях все эмигранты едины. Тем временем стало прохладней, на толпу обрушивается дождь. Он лихо стучит: так-так-так — хватит, надемонстрировались! вы чего это говорите? к небу вопиющая несправедливость! Назад, под крышу, небеса да избавят меня от ваших затей. На трибуне в самом непродолжительном времени остаются вести агитацию лишь небрежно брошенные памфлеты, быстро размокшие акты капитуляции перед бурями истории. Изгнанники спасаются бегством на улицу наслаждений, к своим преуспевающим в кулинарии землякам, которые процветают благодаря неумению соотечественников готовить и любопытству местных жителей, благодаря сотрясающим порой, словно озноб, приступам ностальгии, которую они якобы способны унять коврами, настенными украшениями, вазами, скатертями. С первым кусочком закуски ярость, досада, издевательский смех и единство распадаются на отцов семейства, на вдов, электриков, курильщиков, на людей малорослых и рослых, на анархистов, социал-демократов и монархистов. А ностальгия оседает на нёбе, и ее не выманить оттуда никакой шуткой никакому человеку, тут уж не поможет интерьер и толстенький хозяин тоже нет, как шустро он ни бегай, как ни пожимай каждую руку, как ни потчуй гостей домашним вином, наоборот, все становится только хуже, еще хуже, едва начинаются песни, гимны возвращения, песни родины, некогда с неохотой разученные в школе, и песни эти следуют за трапезой неизбежно и неотвратимо как кофе и ликер. Сощурившись, изгнанник выходит на улицу, в ночь, пытается разобраться в расписании трамвая или метро и неверными шагами возвращается домой в свое временное пристанище.


Правительство недолюбливает изгнанника, которого приняло лишь потому, что в свое время подписало Женевскую конвенцию. Изгнанники ничего не смыслят в политической обстановке и в политической стабильности. Будучи совершенно свободными людьми, которые потеряли все, что имели, они готовы сделать больше, чем надо, зайти дальше, чем следует. За некоторыми из них ухаживают — на всякий пожарный случай, но по большей части из-за того, что они еще до бегства были причастны к власти. Эти не столь идеалистичны, с ними проще разговаривать, они предсказуемы, понимают намеки и разбираются в делах, словом, заслуживают доверия. За другими же лучше приглядывать — тоже на всякий пожарный случай. А если настанет день возвращения? Рейсовым самолетом, при билете, с большей помпой, чем был их уход. Интересно, а когда изгнанник догадывается, что десятки лет провел как бы в карантине и для наступивших времен чересчур стерилен? Он ступает на землю, и земля эта очень тверда. Плодородный слой уничтожен, здесь уже ничему больше не дано укорениться, ничему. Но в этом изгнанник не желает себе признаться. А может, ему податься в Амазонию, столь же далекую и столь же близкую, как могила?


Стук в дверь. Васко пытается разглядеть, который час. Четыре утра. Он выскакивает из постели. Дверь открывается, он ныряет в штаны, вспыхивает свет, он застегивает ширинку. Женщина с ребенком примерно того же возраста, что и Алекс, входит в комнату. Сопровождающий ее мужчина указывает на вторую двухэтажную кровать и снова исчезает. Васко заговаривает с женщиной. Она отвечает лишь кивком. С ее пальто капает на пол. А он и не заметил, что идет дождь. Он не знает, что ему сказать. Яна недовольно открыла глаза, но, поскольку незнакомый мужчина вышел, она тоже вылезает из постели.

— Оденься, — шипит Васко.

Яна подводит женщину к столу, придвигает стул.

— Мам, что случилось? — спрашивает Алекс с верхнего этажа второй кровати.

Вошедший мальчик глядит на него.

Женщина смотрит на стол, и пальцы ее касаются щербинки на столешнице. Васко и Яна подсаживаются к ней. Мокрые волосы делают ее жесткое, измученное лицо еще более суровым. Она что-то бормочет.

— Вы, может, голодны? У нас есть хлеб и мармелад.

Она отрицательно мотает головой.

— Он пришел и взял меня с собой.

— Кто «он»?

— Его так долго не было. Целых четыре года. Четыре года. А потом он вдруг пришел. Прошлой ночью. С братом. И велел нам укладываться. Просто вот так пришел после четырех лет. Пришел и взял меня с собой. Я о нем ничего не слышала. Он все равно как умер. И весь город знал, что он сбежал. Позор. Все-все это знали. Бросил меня с малышом. С тех пор все меня избегали. И вдруг он тут. Обнял меня как чужой. И сказал, чтоб я побыстрей укладывала вещи. А его брат разбудил моего сына. Нам сегодня же ночью надо перейти границу. Просто взять и перейти. После четырех лет. Его брат одевал Ивайло и все торопил нас. Я побросала кой-какие вещи в чемодан. Чтоб мы пошли. Немедленно. И я с ними. Я даже не могла ничего сообразить. По-моему, это было прошлой ночью. Он просто пришел и забрал меня с собой.

— А где ваш муж теперь?

— В пансионе, неподалеку отсюда. Мы должны были идти сюда. А он нет. У него уже другой паспорт.

— По-моему, вам надо поспать. Алекс, иди сюда, в мою постель.

— Нет, нет, не надо. Я могу спать и с Ивайло.

— Да никаких проблем. Вы очень устали. Вам надо хорошенько выспаться.


— Ну и подлый же тип, этот ее муж, — говорит Яна на другое утро. Женщина с сыном еще спят. Васко и Яна тихонько вышли из комнаты, чтобы принести чаю.

— Ты не должна так говорить. Как бы то ни было, но он вернулся к ней.

— А от этого все стало еще хуже. Почему, спрашивается, он сразу не бежал со всей семьей? Так что, пожалуйста, не защищай его. Прошло целых четыре года, пока он спохватился, что у него, между прочим, есть жена и ребенок. Он, видите ли, вдруг понял, что ему их не хватает, может, он просто не сумел найти себе хорошую жену, ее так сразу и не найдешь. А теперь он заявляется в полной уверенности, что жена последует за ним. Как будто сама она вообще не имеет права голоса.

— Но зато он не побоялся риска, он два раза перешел границу. Уже одна только мысль, что мне пришлось бы вернуться… А вдруг его схватили бы?

— Ну и поделом. Лучшего он и не заслужил. Как можно так обходиться с собственной женой?!


Иво Шикагото приходит к Васко:

— Ты не мог бы помочь мне заполнить эти штуки?

— Непременно сейчас?

— Ну прошу тебя.

— Ладно, пошли, сядем в столовой. Ну, давай сюда твои бумаги. Это что такое? Южная Африка? Иво, на кой тебе сдалась Южная Африка, когда ты уже одной ногой в Штатах? Штаты ведь куда лучше, чем Южная Африка.

Иво мотает головой, Иво отводит взгляд. Он сжимает кулаки, свешивает руки между коленями, наклоняется вперед. На голове у него Васко видит зачатки будущей лысины.

— Я вас просто морочил, нет, я себя морочил, а это куда хуже. Он ничего мне не вышлет. Ничего, после целых шести месяцев и такой уймы писем. Он не хочет, чтобы я приехал. Один Бог знает почему, но он не хочет.

— Но ведь у тебя были сведения от него, я думал, что он написал тебе, я хочу сказать, ты там все так хорошо знаешь…

— Это все раньше было, ну кое-что я, конечно, знаю… Я думал, он сразу откликнется, едва получит известие, что я бежал.

— А позвонить ему ты не можешь?

— У меня нет номера. Мы уже давно ничего о нем не слышали. Вот в чем дело. Ему наплевать на нас. Не иначе, он большой скряга.

— Все равно он мог бы, по крайней мере, перетащить тебя туда. Родственнику в такой ерунде не отказывают.

— А может, он умер.

— С чего это он вдруг умрет?

— Ты небось думаешь, что в Штатах вообще не умирают?

— Нет, конечно, но если он одних с тобой лет, это маловероятно.

— А что, если он погиб в автокатастрофе?

— Ты ведь сам рассказывал, что там автокатастроф не бывает, потому что все водители соблюдают правила дорожного движения. Slow motion, говорил ведь? А если даже и столкнутся две машины, все равно ничего страшного не случится, потому что машины у них очень прочные.

— Чепуха, это про шведов кто-то рассказывал, потому что они ездят на своих «вольвах». На такой машине ничего не страшно. А в Штатах всяких дорожных происшествий выше головы. Они то и дело бьются. Ты даже не представляешь себе, до чего это опасная страна, ты даже и не догадываешься, как часто нападают на людей в Чикаго. Там гораздо проще получить пулю, чем гражданство.

— Хватит, Иво, ты преувеличиваешь.

— Почему это я преувеличиваю? Я знаю, что говорю. В больших городах вообще нельзя жить, там прямо ад, средь бела дня палят. Ты хоть немножко представляешь себе, что там творится? Ты где-нибудь притулился, думаешь только о своих делах, но тут какому-то психу надоело жить, а у них там у всех есть по револьверу, и этот самый псих начинает палить во все стороны. Войдет в первую попавшуюся забегаловку и пристрелит всех, кто там ест. Тут тебе и чизбургер станет поперек глотки.

— Ну, такое иногда случается и в другом месте.

— Иногда? Там это случается не иногда. Ты из деревни приехал, что ли? Хочешь знать, как там живут? У кого есть бабки, тот въезжает на своей машине прямо в подземный гараж, а гараж, между прочим, охраняется, потом он садится в лифт и едет до сорокового этажа, или на каком он там этаже работает. А когда ему захочется есть, то курьеры принесут сандвичей или пиццу. А вечером он выезжает из подземного гаража и прямиком гонит домой. Думаешь, такому надоест жить? Думаешь, такой будет ходить по улице или сядет перекусить в какой-нибудь забегаловке?

— Короче, твой двоюродный брат из бедных и не может это себе позволить?

— Да уж наверняка он голодранец. Он и раньше у нас был с придурью, в школе не тянул, ничему толком не выучился, почем мне знать, чего он там делает. Могу поручиться, что он не ихний президент. А если он там убирает улицы, разве он нам об этом напишет? Жди, как же, умрет, а не напишет. Нам-то он пишет, что разъезжает в шикарном «кадиллаке» и радуется, какие чистые там улицы. Думаешь, я ни о чем не догадываюсь? Правду он нам не пишет. В общем, забудь про него и забудь про Штаты. Давай лучше заполним эти бумажки.

— В Южную Африку?

— Да, в Южную Африку, а ты что, против? По-моему, так даже лучше, или вы слишком благородные для Южной Африки? Там каждый белый сразу получает «джоб», там работы навалом. Они ищут людей, ведь нельзя же на сложные работы брать негров. У них там негры еще глупее и ленивее, чем в Штатах.

— А это ты откуда знаешь?

— Ну есть у меня источники.

— Никак у тебя и там есть двоюродный брат?

— Уймись, скажи лучше, что здесь написано.

— Здесь написано: имя и фамилия, не грех бы тебе и запомнить, об этом часто спрашивают.


У ворот лагеря — молодой человек.

— Добрый день, меня звать Руджиеро. Я уговорился о встрече с господином директором.

— Прямо — до главного входа, а там — налево.

— Спасибо.

Покуда молодой человек идет по дороге, вахтер замечает, что на плече у того болтается камера.

— Войдите.

— Добрый день. Я Луиджи Руджиеро, редактор полосы в «La Cronaca».

— Чем могу быть полезен?

— Я хотел бы задать вам несколько вопросов.

— На какую тему?

— О требованиях забастовщиков.

— Каких таких забастовщиков?

— Забастовка, которую беженцы проводят в вашем лагере, господин директор.

— Так они ж нигде не работают, как же они могут бастовать?

— Я имею в виду голодовку, господин директор. Может, вы станете возражать? Имейте в виду, нам кое-что известно.

— От кого у вас информация?

— Вы готовы со мной разговаривать или нет? Я ведь могу и написать, что директору лагеря Пельферино ничего не известно ни о какой голодовке. Посмотрим, что получится, когда весь город начнет об этом судачить.

— Пожалуйста, прикройте за собой дверь. И сядьте, пожалуйста, сядьте. Итак, что вы желаете узнать?

Луиджи Руджиеро быстро царапает что-то в своем блокноте. Разговор с директором: группа скандалистов из Восточной Европы, по большей части — бывшие уголовники, более конкретные сведения невозможны. Со вчерашнего дня начали бессрочную голодовку. Их требования: улучшить питание, организовать языковые курсы, досуг. Наглость. Средства выделяются очень скупо. Увеличение расходов невозможно. И вообще все не так страшно. Через день-два все кончится. В лагере — недовольство. Ожидали от Запада большего. Беседы с голодающими исключаются. Нужны люди, которые говорят по-румынски, чешски или болгарски.

На газоне перед главным зданием сидит группа мужчин. Мимо пробегают дети. Громкие разговоры. Отличное настроение. На траве мужчины написали две буквы: L и I.

После обеда репортер возвращается с доктором славистики. Луиджи Руджиеро строчит. Беседа с Константином Р. — одним из вожаков. По-русски, с переводчиком. Верховный комиссариат ООН выделяет лагерю по 10 долларов (надо проверить) на человеко-день. А что остается, то забирает себе администрация. Следовательно, чем больше беженцев, тем больше денег. Беженцев задерживают в лагере дольше, чем нужно. Есть двухлетние дети, которые уже родились в лагере. Если и дальше так пойдет, они, того и гляди, умрут в лагере (цитата из К.Р.).

Луиджи Руджиеро собирает высказывания и отщелкивает несколько пленок. Славист очень ему помог. Вполне довольные, они садятся в машину Луиджи.

— Вы заметили надпись на газоне?

— Да.

— Там было написано LIBE, или, может, я ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь.

— А что это значит?

— Понятия не имею. Почему вы не спросили?

— Забыл. Должно быть, это не так уж и важно.

Ближе к вечеру Руджиеро звонит уже из редакции и записывает: информатор в Министерстве внутренних дел. Администрация лагеря, доходное место, куда выгодней, чем управлять тюрьмой. За последние два года уже три директора сняты с должности из-за личного обогащения и коррумпированности.

В тот день, когда «La Сгопаса» публикует репортаж — голодовка идет четвертый день, — появляются и новые журналисты. Женщина из «Corriere della Sera», мужчина из «Osservatore Romano» и бригада телерепортеров. Почему заинтересовался Ватикан? — балагурит журналистка. Католическая миссия действует в этих лагерях очень активно. Мы хотим иметь информацию о том, что здесь происходит. Телевизионщики бегут по газону. Прекрасное освещение. Очень живописно сидят мужчины, многие — по-турецки, другие растянулись на траве, кто на спине, кто на боку, они болтают и курят и вообще пребывают в отменном настроении. А на заднем плане играют дети. Роскошно. Для начала сделаем парочку интервью. Но из них никто не знает ни слова по-итальянски. Ладно, тогда просто сделаем снимки, а они пусть говорят. Тридцать мужчин глядят на репортершу и двух ее коллег. С микрофоном в руке она подходит к одному из мужчин. Да, это штука серьезная, понимаешь, Милан, с ней ты конкурировать не сможешь. Репортерша энергично жестикулирует. Милан поворачивается к остальным. Сдается мне, она хочет, чтобы я что-нибудь сказал ей в микрофон. Румыны и болгары внимательно слушают; румыны понимают отдельные слова из того, что говорит репортерша, а болгары отдельные слова из того, что говорит Милан. Она о чем-то тебя спросила? Может, и спросила, только я наверняка не понял о чем. Чехи смеются. Она такая красивая бабешка, говорю я вам, что надо бы выучить хоть несколько слов по-итальянски. Милан улыбается репортерше, но в микрофон не произносит ни слова. Она повторяет свой вопрос более энергично. С ума сойти, какое освещение.

— Милан, да не ломайся же ты, было бы очень неплохо привлечь на свою сторону телевидение.

— Наивный ты человек. У них телевидение тоже государственное. Не станут же они поддерживать голодовку иностранцев против их правительства.

— Здесь у них все выглядит не совсем так, и перестань делать из этого целый спектакль, просто скажи женщине в микрофон что-нибудь приятное.

Милан оборачивается к микрофону, снова улыбается репортерше и говорит: Zo mné se na západě líbí, móda krátkych sukné. Mají elegantní nohi, jako Žirafy, ne, ne zlobte se, ty je mají moc tenké, řekněme radeji, jak ty jedne Gazely, ne, řeknul biych, ti so kaké moc tenké. Necháme toho porovnávání, jejich nohy jsou krásné, a ja jsem štastný, že je mohu vidět, dokud držím hladovkú. Čímž nechci říci, že vý… Довольно, довольно, кричит репортерша и благодарит широкой улыбкой.

— Пьетро, ты эту надпись, LIBER, снял? Тогда все, я иду в администрацию. Вдруг у них сыщется кто-нибудь, кто сможет мне это перевести.

— Никто у них не сыщется, Ионель и Богдан несколько дней назад ни с того ни с сего взяли отпуск по неотложным семейным обстоятельствам. А как только они ушли, началась эта самая заварушка.

В студии теледама просматривает материал. Она еще с дороги позвонила, что ей нужен переводчик с чешского. Приходит переводчик. Лучше всего, если он сразу сядет вон туда и перепишет текст. Посмотрим, можно его использовать или нет. Женщина садится на телефон, чтобы получить неофициальную информацию по поводу лагеря. Она как раз беседует с архивом, когда к ней подходит редактор отдела новостей. Он гримасничает и размахивает листом бумаги.

— Ты, может, дашь мне спокойно договорить?

— А тебе известно, что я держу в руках? Это перевод твоего интервью. — Он бросает взгляд на лист бумаги, морщит лоб, покачивает головой и устремляет на нее подчеркнуто серьезный взгляд. — Да, лапочка, мы имеем потрясающий социальный протокол о духовном мире жертв диктаторского режима. Отчаявшихся, бездомных. Надо будет пустить это в блоке главных новостей. В самом начале.

— Ты никак смеешься надо мной. А ну, дай сюда.

— Не дам. Я настаиваю на своем праве зачитать это вслух.

— Один момент. Я перезвоню. Ну давай…

— Перевод, конечно, не прошел литературной обработки…

— Ты будешь читать или нет?

— Ну что ж, начнем. Итак: Больше всего мне нравится на Западе мода на короткие юбочки. У них здесь элегантные ноги, прямо как у жирафы, хотя нет, извините, у жирафы они слишком тонкие, скажем лучше: как у газели, впрочем, у газелей они, по-моему, тоже слишком тонкие. Лучше обойдемся без сравнений. Ноги у них здесь очень красивые, и я очень рад, что могу их видеть во время голодовки. Этим я отнюдь не хочу сказать, что ваши… к сожалению, ты как раз на этом месте его перебила. Теперь мы уже никогда не услышим конца его откровений.


На пятый день голодовки прибывает высокий представитель Совета по делам беженцев при ООН. Это стройный, элегантный господин лет примерно пятидесяти и при дворянском титуле, прибывает он прямиком с конференции в Вене, поездом — первый класс, спальный вагон. Секретарь директора встречает его на главном вокзале Триеста.

— Вот взгляните. — Рука титулованной особы обводит скопище турок, югославов и африканцев, которые группками стоят, либо сидят на чемоданах, либо лежат на газетах среди просторных залов триестского вокзала. — Эта проблема присутствует всюду. И это сплошь проблемы в будущем, если мы уже сейчас не займемся их разрешением. Едва ситуация у них на родине ухудшается, как они все сваливаются нам на голову, и это происходит почти непрерывно, это единственное, что мы с уверенностью можем предсказать, и, напротив, редкая удача — если ситуация вдруг улучшится. Это миграционный осмос. Вам известно, что такое осмос? Перераспределение элементов при изменении агрегатного состояния. А пресса уже выступила по этому поводу? А газета у вас при себе? Да, настоятельно прошу. И давайте побыстрей, у нас мало времени. Мне хотелось бы до вечера разобраться с этим вопросом. Мы крайне недовольны тем, что вы дали этой проблеме разрастись до подобных масштабов.

Вот уже десять минут посланник мерит шагами кабинет директора, сам же директор вместе с секретарем сидит за столом, внимательно слушает и односложно отвечает.

— Вы газеты читали? А этот снимок вы видели, эти наглые ухмылки, это же чистейший афронт, а эта дурацкая надпись, LIBERTA. Из чего она, кстати, выложена?

— Из булочек.

— Из булочек??

— Да, из булочек, которые в столовой.

— Из булочек?! Час от часу не легче. Вы допустили, чтобы лагерь превратился в цирк. Я упомяну об этом в своем отчете. Мы постараемся разрешить проблему как можно скорей, и я надеюсь, что на будущее вы избавите нас от подобных происшествий. Когда я мог бы переговорить с зачинщиками?

— Мы ждем представителя из министерства. Он должен появиться с минуты на минуту.

— А правда, что с этими людьми можно объясняться и по-русски?

— Правда.

— Вот вам — в порядке исключения — положительный эффект интернационализма.

— Простите, не понял.

— Шутка. Забудьте. Я служил посольским атташе в Москве. Приведите зачинщиков. Можно немножко позондировать почву, пока мы ждем вашего начальника.

Через несколько минут секретарь возвращается один.

— Они не желают. Они требуют, чтобы мы сами к ним пришли.

— А больше им ничего не надо? Они у вас вообще всем командуют. Видно, вы, итальянцы, никогда не изменитесь. Ну что ж, тогда пойдем к ним.


— Господа, — говорит высокий представитель ООН, обращаясь к мужчинам, которые вот уже пять дней держат голодовку, — вы компрометируете демократию. Своими непродуманными действиями вы служите другой стороне, а на нас вы навлекаете позор. Мы приняли вас, мы содержим вас, мы прилагаем все усилия, чтобы помочь вам. И мне думается, что наше гостеприимство и дух свободного правопорядка налагает и на вас определенные обязательства. Господа, вы оставили за собой ад диктатуры и заслуживаете за это всяческого уважения, так не разменивайте же это уважение на глупые шутки. И не заблуждайтесь: даже самое демократическое государство не готово мириться с подобным поведением. Свободу надо защищать от анархии и хаоса. Когда вы были в опасности, мы чтили превыше всего ваши права, мы предоставили вам защиту, и вы с готовностью ее приняли. Это налагает и на вас некоторые обязательства, прошу серьезно об это подумать. Я настоятельнейшим образом рекомендую вам немедленно прекратить вашу голодовку. От имени Верховного комиссариата по делам беженцев я обещаю вам безотлагательное рассмотрение всех застрявших документов. Но до этого вам надлежит, господа, прекратить свою демонстрацию.

— Уважаемые господа, — это встал Константин, чтобы сказать от имени голодающих, — мы не готовы мириться с любым положением лишь потому, что вырвались из диктатуры. Вам известны условия в этом лагере, так что нет нужды о них рассказывать. Они бы могли быть и получше, но невыносимыми их отнюдь не назовешь. Для того, кто проведет здесь не больше нескольких недель. Но не для того, кто живет здесь годами. Есть дети, которые родились в этом лагере, они уже умеют говорить и ходить. Нам не хотелось бы, чтобы они в этом лагере стали взрослыми. Есть мужчины и женщины, которые так долго находятся в этом лагере, что утратили свою профессию. Беженцев систематизированно превращают в арестантов. Мы дадим вам срок, в течение которого все прошения, поданные ранее чем месяц назад, должны быть рассмотрены. А до тех пор мы продолжим голодовку.

Власти выдержали пятидневный срок, и на десятый день голодовка завершилась.


— Богдан, по-моему, нам не стоит дольше здесь торчать. Мы хотим уехать. Ты еще помнишь, о чем мы недавно уговорились? Мы бы охотно так и сделали. Ты не мог бы нам посодействовать?

Богдан кивает:

— Вы правы. Для вас так будет лучше всего. Кто хочет остаться в Европе, тому незачем оставаться в Пельферино.

В один из ближайших вечеров они прощаются со Стояном Великим, с Иво Шикагото, со всезнайкой Борисом, с беременной Мариной и ее красоткой сестрой, с двумя братьями-сапожниками, с Ассеном и его женой, с Ивайло, с Константином и другими голодавшими, которые еще не пришли в себя после всех мытарств. Яна и Васко лишь с трудом могут заснуть, а того труднее рано утром, еще затемно, разбудить Алекса. Они крадутся вниз по лестнице и у главного входа встречают Богдана. Обнимаются, и Богдан дает Алексу шоколадку. Чтобы было что погрызть и чтобы ты не так уж сразу позабыл дядю Богдана. С чемоданом в правой руке у Васко, чемоданом, который благодаря заботам Каритас снова потяжелел, они выходят из ворот, что отпер для них Богдан.


Двигаться вперед нелегко. Пару с маленьким ребенком иногда подвозят, но машины, в которые они садятся, едут, как правило, недалеко. Шофер показывает знаками: мне здесь сворачивать, мне здесь направо, ну, я уже приехал. Они вылезают, благодарят, оглядываются по сторонам, пробуют сориентироваться. Море осталось далеко позади, похолодало, местность тоже изменилась, и деревья здесь растут другие. Они видят заправочную колонку. Васко решает, что было бы неглупо остановиться там, где машины снова выезжают на шоссе. Они покупают кока-колу.

— Не понимаю, почему люди это пьют, — говорит Яна, отхлебнув глоток. — Противный вкус.

Васко выставляет большой палец, Яна молится, и вскоре перед ними останавливается…

— Алекс, что это такое? — Это «альфа-ромео». «Юлия-супер».

Он гордо держит бутылочку кока-колы, отец и шофер произносят названия каких-то мест, отец знаками подзывает их.

Они быстро продвигаются вперед, и легко, тоже благодаря советам Богдана, легче, гораздо легче, чем в первый раз, пересекают границу и осенним днем вместе с лучами закатного солнца попадают во вторую страну земли обетованной. Ровная гряда холмов за последние часы прекращается в острые, колючие горы. Яна тревожится о ночлеге. На всякий случай Богдан дал им немного денег, но чтобы не тратить так уж сразу. Авось их подберет какая-нибудь машина, которая поедет ночью. Она сидит с Алексом на траве и играет в кости, за ними раскинулись пастбища. Васко стоит на краю шоссе, вытянув руку. Машины проносятся мимо в снопах встречного света. Разглядеть что-нибудь очень трудно. Вспыхивают фары, и сразу за Васко резко тормозит зеленый фургончик. На боку у фургончика веселая корова рекламирует сыр. «Я выиграл! — кричит Алекс и пытается как можно шире распластать ладонь с костью, которую бросила мать. — Вот ты и моя, я тебя положу в карман, там и сиди». Васко разговаривает с бородатым шофером. Шофер добродушно кивает, перегибается через соседнее сиденье, открывает дверцу. Ему ехать через перевал и еще изрядный кусок дальше. «Ситроен», — говорит Алекс. Он стоит в кабине, зажатый коленями родителей, словно руководит поездкой. А шофер напевает и не глядит на своих попутчиков.

Дорога начинает подниматься. Как они здесь ухитряются обгонять, при таких-то поворотах, когда никакого обзора. Почти ни одна машина не задерживается без надобности позади фургона. «Ну и ползет же он», — жалуется Алекс. «Ты, может, пешком хочешь?» — спрашивает отец. «Вот психи», — говорит мать. К перевалу они подъезжают как раз на закате. Небо окрасило неяркой краской раздерганные облака, назад, к югу, и вперед, к северу, дорога круто идет под уклон, скрывается из глаз в высокогорных подъемах и спусках. Лишь на некоторых, весьма удаленных друг от друга местах заявляют о себе огни. Темнеет. В кабине они чувствуют себя вполне спокойно. Вскоре окружающий мир можно увидеть лишь при свете фар. Семейство садится плотней друг к другу, Васко обхватил правой рукой плечи Яны, она положила руку на голову Алексу, который откинулся назад, словно уснул. После двухчасовой езды человек за рулем зевает, что-то говорит и останавливается. И знаками велит им вылезать. Площадка для отдыха, огражденная балюстрадой, под которой шумит вода. Холод пронизывает до костей. Алекс идет с отцом пописать, Яна разминает затекшие ноги, обходит полукружье балюстрады, пальцы одной руки забираются в рукав другой и ползут к плечам. Она слышит, как захлопывается дверца. Васко еще застегивал ширинку, когда рядом взревел мотор, Васко быстро оборачивается. В свете единственного фонаря на этой безлюдной стоянке улыбающаяся корова приходит в движение. Он что, хочет поставить машину по-другому? Хочет развернуться? С чего вдруг? Тут показываются задние огни, Васко мчится за машиной. Мать бросается к Алексу. А отец останавливается. Фургон скрылся, его уже не догонишь. Васко тяжело дышит и силится понять, почему этот человек вдруг взял и уехал. Может, недоразумение какое? Нет, из-за какого такого недоразумения он мог бросить нас на этой заброшенной стоянке? Васко еще в нескольких шагах от Яны, и Яна кричит ему: мы оставили там чемодан. Чемодан. Ни у кого из них нет в руках чемодана. Быть того не может, чтобы этот тип ради дурацкого чемодана со старым тряпьем высадил их среди ночи в горах. Быть не может. Какой… какой… И вот они стоят втроем на границе света отбрасываемого фонарем. Яна плачет, Алекс крепко держит ее за руку. А Васко стоит неподвижно и пробует собраться с мыслями. Он подходит к балюстраде и пристальней вглядывается во тьму. На дне долины он видит скопление огней. Он знает, что расстояние обманчиво, что огни кажутся ближе, чем это есть на самом деле.

— Пошли к тому городку, — предлагает он.

ПРО БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ВОКРУГ МАЛЕНЬКОЙ ЗЕМЛИ

Таксист едет, опустив до отказа стекла, лузгает семечки и сплевывает шелуху на полосу встречного движения, на лобовое стекло встречных машин. При этом он ведет счет попаданиям по какой-то своей, хитрой системе: за легковушку низшего класса — одно очко, за лимузин — два, за своего брата таксиста — три, за служебные машины — четыре. Наибольшее число очков приносит попадание в полицейский мотоцикл, это вершина в системе лузгающего семечки и сплевывающего шелуху таксиста, это для него высший балл, это его кросс, его триумфальная шестидневка, его победный гол в местной лиге, приносящий целых пять очков. Шофер смеется и подмигивает, в качестве целей не должны выступать — это он объясняет мне с помощью недвусмысленных жестов — местные женщины, чаровницы данного города… И снова он загружает себе в рот левой рукой очередную порцию семечек, правой же вращает в воздухе, дабы наглядно проиллюстрировать свое описание, он смеется во весь рот, показывая беспорядочно растущие зубы, а ногами он отплясывает на трех педалях, предоставленных в его распоряжение, пляшет сквозь толпу точно так же лузгающих семечки коллег, а те, со своей стороны, тоже стремятся к точному попаданию, и смеются, и не трогают женщин, дабы восхищаться ими в промежутках между боями, и смеются, показывая зубы, равных которым по недисциплинированности нет на всем белом свете, и смеются олимпийским сверканием золота в уголке рта… Шофер становится обеими ногами на тормоз, взвизгивает, как покрышки его машины, и почти бездыханный поясняет, что сидит за баранкой уже двадцать лет и что его рекорд на сегодня составляет триста шестьдесят очков. Само собой, на протяжении одной ездки.

Я снова проснулся. Заветное желание старой приятельницы, описание предстоящего маршрута, сделанное для меня лишь несколько дней назад провидицей будущего, и невинные развлечения шофера положили конец моей многолетней праздности, нет, лучше сказать, не праздности, а летаргии, постепенному погружению страстей в сон с наступлением холодов, до тех пор, пока они едва не задохнулись. После того как мы с ним проехали некоторое время, я прошу этого спортсмена доставить меня в аэропорт.

— Будем встречать кого-нибудь?

— Нет, сам полечу.

— Просто так?

Я улыбаюсь и распахиваю свой жилет. Изо всех внутренних карманов выглядывает больше пластиковых карточек и паспортов, чем у человека бывает родственников. Кредитные карточки и членские удостоверения, страховые полисы, бланки, приглашения и рекомендации. Здесь — посланник ООН, там — врач Европейского парламента. Правда, таксист все равно не знает, с кем он имеет дело, но смутно догадывается, что на заднем сиденье у него сидит не совсем обычный тип, поэтому он отказывается от дальнейших расспросов и теперь довольствуется лишь робкими взглядами, которые бросает в зеркало заднего вида. Я приказываю ему остановиться перед залом вылета, увлекаю его за собой и показываю ему черное, свисающее с потолка табло, на котором светятся названия чужеземных гаваней. КУДА? Таксист раздумчиво сует в рот последнюю семечку, выпячивает губы, надувает щеки и с шипением весьма эффектно выталкивает изо рта сдобренную слюной шелуху, которая попадает как раз в название того города, куда я и собираюсь лететь.


Меня будит произнесенное вслух название города — это объявили заход на посадку. Мы рушимся сквозь облака, и спинка моего кресла становится торчком. Первый взгляд, брошенный на чужую страну: буро-зеленые пространства, геометрически расчерченные, среди них — дороги, по дорогам катятся мелкие, пестрые самоцветы, словно их тянут за веревочку. Прибытие сверху да еще сразу после пробуждения не дает совершиться плавному переходу. Совсем иначе прибываешь на своих двоих, и этой форме прибытия я долгое время отдавал предпочтение, сперва из-за отсутствия иных возможностей, позднее — по убеждению: оно позволяет осознать постепенные изменения, когда земля становится красней, или рассыпчатей, или, может быть, песчанее, воздух начинает отдавать низинами или горами, или какая-нибудь долина вдруг оказывается насыщена близостью моря, когда каштаны остаются позади из страха перед оливами, и непонятность чужих голосов пугает. Покуда ты осторожно передвигаешься вперед, угрожающие слова теряют свою остроту благодаря жестам и выражению лиц, словно губы и язык спорят о том, как тебя следует встретить — улыбка настаивает на объятии, а звуки требуют изгнания. При постепенном приближении у тебя есть время ознакомиться с ошибками, которых следует избегать, есть возможность акклиматизироваться, привыкнуть к разреженному воздуху чужбины. К нему можно даже прикипеть сердцем. Прикипеть — если пешком, в седле, на лошади или на велосипеде. Но когда сидишь в купе, тут уже надо применять искусственные средства, приводить в порядок давление с помощью ускоренных языковых курсов, таблеток, перевода часовой стрелки в космополитических аэропортах, в транзитных залах безмолвного движения. Здесь человек не полагается больше на свой нос или на то, что сулит ему горизонт, здесь людская масса руководствуется пиктограммами, которые призывают повернуть направо или запрещают курение. С тех пор как землю можно объехать за восемьдесят дней, прибытие как таковое постепенно вымирает.


— Идите вперед, обгоните меня, у меня это обычно занимает больше времени.

Мне неприятно задерживать людей, особенно когда пограничный контроль происходит только в одном окошечке, а у меня за спиной начинает ворчать и шаркать ногами все растущая очередь.

— Вас зовут Бай Дан?

Я жду обычных, по-разному назойливых вопросов: что здесь имя, а что — фамилия? Мои ответы лишь усугубляют смятение. Бай — это знак уважения, своего рода отличие. Отличие — но за что? Ну знаете, это не так-то просто объяснить. Я специалист без специальности и пытаюсь достичь в своем деле наилучших результатов…

— Наверно, это зависит от возраста?

Ага, да он остряк, а может, это вопрос на засыпку?

— Тут, наверно, опечатка?

Пограничник вонзает свой ноготь в цифру, пытающуюся определить мой возраст. У него это заняло немало времени, но рано или поздно они все соображают. Я отвечаю беззаботным взглядом. Может, так оно и есть, а может, и не так.

— Но тогда вам…

— Девяносто девять лет, я понимаю, по мне это не всегда скажешь.

Он оглядывает длинные белые волосы, следы прожитых лет на лице, тут это выглядит правдоподобно, но потом он изучает мое сложение — никаких признаков дряхлости, твердый голос, далее он отмечает, что волосы, конечно, совсем седые, но ведь пышные, да и кожа не смахивает на древний пергамент, который надо бы отреставрировать. Он усердно барабанит по клавиатуре своего компьютера, запрашивает, снимает фотокопии с первых четырех страниц паспорта.

— Одну минуточку.

Он удаляется в заднюю комнату, где обсуждают и анализируют все подозрительное и опасное. В очереди, выстроившейся у меня за спиной, зреет возмущение. По лицам я вижу, что во всем обвиняют меня. Редкостная слепота, не дающая людям разобраться, чьи руки держат кнут. Возвратившийся государственный служащий с подозрением глядит на меня, словно я вознамерился утаить от него свой возраст, дабы контрабандой ввезти его к ним в страну. Дорогое подчиненное лицо, хочется мне сказать, ваша богатая страна с законодательным страхованием по болезни и более чем достаточным размером пенсий едва ли испытывает недостаток в стариках.

— Профессия?

— Распространитель.

— И что же вы распространяете?

— Ах, знаете, это зависит исключительно от времени, если можно так выразиться, от сезона. На данный период я распространяю лишь идеи.

Я так близко наклоняюсь к нему, что мог бы пересчитать волоски, растущие у него из носа, и шепчу: «Спецпродукция — идеи с детонатором, мыслительная шрапнель, и всё высшего сорта».

Мне всего-то и надо подвести стражей границы к тому, чтобы, освежив в памяти или закрепив типологию и приметы угрожающих обстоятельств и подозрительные моменты, сравнить их наконец с тем, что стоит перед ними. И вот они ставят галочку и облегченно вздыхают. Реальная опасность не бывает такой сумбурной. Дабы преодолеть некоторые препятствия, необходимо допускать недоразумения.


НАПРАВЛЕНИЕ — ЦЕНТР ГОРОДА: все виды и формы современного городского транспорта. Я принимаю решение снова передвигаться пешком, через аккуратные поля, которые начинаются за стоянками, подъездными путями и ангарами.

Я расшнуровываю свои кожаные сапоги, я снимаю их, заодно снимаю и носки и все это сую в мешок, который уже с трудом вмещает мои реквизиты, а тень его под лучами утреннего солнца напоминает волынку. Я шагаю вниз по травяному склону. Цветущий рапс прикрывает меня до пупка, он уже вполне созрел для того, чтобы им восхищаться. Мои подошвы наслаждаются покалыванием и щекоткой, мои пальцы впиваются в почву. Я следую по тракторным колеям, которые иногда мне попадаются, я проветрил голову, снова напялил шапку и дальше по рапсу, по рапсу, по рапсу… пока вдали не завиднелся край поля — мачты и провода в утренней дымке.

За полем — канава, заполненная банками, жестянками, пластиковыми бутылками, смятыми проспектами, разорванным расписанием поездов и тому подобным хламом, еще дальше — рельсы и пригородный вокзальчик. Я ловлю ухом мягкие звуки просыпающегося поселка, укрывшегося фасадами и живыми изгородями, с единственной просьбой: дайте хоть еще часочек поспать. Слева от вокзального здания меня приветствуют две пятнистые перекладины шлагбаума, недвижные стражи. Подойдя к ним, я стряхиваю цветы с моей жилетки защитного цвета. Несколько раз поднимаю над головой шапку как бы с намерением представиться, разумеется же сославшись на рекомендации от предшествующих нашей встрече других препятствий, колодцев, рынков, маленьких крылечек и больших туннелей и от плевков таксиста. Ни малейшего интереса в ответ. Станционное здание еще спит сладким сном, лишь боковая дверь у него приоткрыта, на киоске еще опущены железные шторы, круглосуточные автоматы еще стоят без клиентов. На фасаде здания висят большие круглые часы, стрелка которых четко прыгает каждую секунду. Единственная связь с внешним миром, думается мне, это вскормленное электричеством время и пригородный поезд, который, согласно расписанию, должен каждые десять минут отправляться от конечной станции по направлению к центру города. Вполне упорядоченное местечко, на мой взгляд, то, что больше не нужно, прямиком летит в канаву, для всего остального есть свое место, свое назначение и свой порядок. Я иду к рельсам и отдаюсь на волю своих впечатлений.


Осторожно, посадка окончена, двери закрываются. Поезд отправляется точно вовремя и скоро ныряет в туннель. Для начала — номография города. С интервалом в две минуты трясутся, стучат колесами, тормозят, прибывают поезда — огни, перроны, название за названием, сперва о них сообщают по радио, потом надписи подтверждают сообщение, портретная галерея аборигенов, значительные личности, тяжелоатлеты истории, генералы, князья, святые, профессора, которые вручают свою визитную карточку в подвале, в заточении, в катакомбах, в лабораториях, а получают ее уже наверху или милостиво улыбаются, сидя в седле, — по крайней мере, ВИПы из времен верховой езды, самоуверенные, чуждые предчувствий до тех пор, пока история вновь не станет более весомой и не выбросит их из седла, не сбросит их с постамента.

…Добро пожаловать в наш город. С вашей стороны — своего рода диверсия, нам неизвестно, когда они выйдут наверх, а вы не знаете, когда наверх вынесет лично вас…

Я устремляю взгляд за окно и станцию за станцией ловлю впечатления сверху, где человеческие цвета спроецировались на пролетающие мимо платформы. Короткие истории, что вторгаются в купе, в такт шумят, повествуют о себе, чтобы смешаться потом с очередной историей и мчаться к следующей, к истинному, электрическому облику города, а город начинается с выпивохи, для которого ночь не имеет конца, а вас я попросил бы … он взмахнул красной бутылкой и рыгнул в предвкушении… а вас я попросил бы… пятьдесят тысяч… жаркий смех вырвался из его глотки, гонимый винными парами, булькнул вокруг глаз и вдруг иссяк — а город продолжает накапливаться в усталых, скучливых лицах пенсионеров и работоспособных, чьи глаза ничего не воспринимают, чья душа переполнена большим, досадливым неудовольствием и гневается на каждую частичку этого мира уже много лет, много десятилетий подряд. И ещё начинается с дамы, у которой корзинка, а в корзинке что-то спрятано, тепло укрыто, приподнято длинной, как ключ, мордочкой: остриженная собачья голова выглядывает, чтобы наскоро обнюхать свое окружение; двух- и трехцветное песнопение об удачных голах, победителях, билетных спекулянтах, болельщиках, когда те разогреваются. И кончается перешептыванием слушателей концертов, парочками, на пути к культуре не удостаивая второстепенные фигуры ни единой приметой, ни единым знаком внимания, ночная смена по дороге домой, утренняя смена, явно согретая теплым чувством. Облик течет и расплывается, многократно, от одного пригорода к другому, сквозь течение дня, скрытно, от обширного рапсового поля к технотонным жилым высоткам на другом конце города, где дорога снова одолевает подъем и картины меняются как в калейдоскопе, смешанные приближением поезда, возникшие при экстренном торможении…

…уже поздно, напротив меня сидит человек в почти опустевшем вагоне. Из кармана он достает маленький красный ножик, открывает его, два перегона подряд разглядывает лезвие, потом надрезает себе палец. Прижимает окровавленный палец к стеклу и пытается написать FU… но после первых двух букв у него кончаются «чернила».

Полный разочарования, он глядит на свой палец, зажимает его и грустно качает головой, словно давно уже предвидел, что больше крови в нем не окажется. Он выпал из времени.


ОСТАНОВКА: ТЕЛЕБАШНЯ. Вдоль эскалаторов висят плакаты: Телебашня — хозяйка дома, и супруг у нее Интернационал, а бесчисленные шустрые радиоволны — это их ублюдки. Среди гостей здоровенный дяденька по имени Сателлит и стрекочущие тетки из семейства НОВОСТЕЙ: СЕГОДНЯ, ЗАВТРА и ПОВСЮДУ. Эскалатор плавно перетекает в мокрый асфальт, безлюдная местность, холмы из бетона и гигантское строение, которое кончается где-то среди звезд. Я еще двигаюсь некоторое время, усталый, готовый остановиться в любом отеле, который мне попадется. Позади небольшого сквера на перекрестке над невзрачным фасадом светятся буквы ОТ ЛЬ ФЕ КС, каждая из неоновых трубочек светит на свой лад, всего ярче — Ф. Я торопливо перехожу через улицу, мне сигналят, меня обрызгивают сзади. Вход расположен сбоку от неисправной надписи, причем это не обычные стеклянные двери, а тяжелое дерево, которое распахивается на дорожку и всей силой обратного движения загоняет гостя внутрь. Сперва — вестибюль, в нем вешалка, на вешалке висит единственное пальто. Вторая дверь открывает доступ в длинное, узкое помещение, где царит длинный, узкий барьер. Противоположная стена бездарно придерживает свои обои, в моих шагах появляется скептицизм. Из предпочтения здесь никто не останавливается, никто не резервирует для себя комнату с красивым видом из окна, никто не отмечает крестиком этот приют в пестром, прекрасно напечатанном каталоге. Остекленелый взгляд портье обещает не уговаривать гостя, чтоб тот остановился у них. В затхлом воздухе там и сям стоят несполоснутые пивные кружки.

— У вас найдется свободная комната?

— Да.

— Нельзя ли ее посмотреть?

— У нас все комнаты хорошие.

— Ничуть не сомневаюсь, но, может быть, я недостаточно хорош для вашей комнаты.

Портье поворачивается и выуживает связку ключей на деревянном щитке, где над двадцатью гвоздями выцарапано двадцать номеров. Затем он подходит к концу барьера, откидывает сбоку доску и начинает подниматься по лестнице, которая открывается взгляду лишь за углом. Лысая голова портье слегка покачивается на каждой ступеньке, тусклый свет дает разглядеть шишки и ссадины, словно этой голове слишком часто доводилось ударяться о низкий потолок там, где кончается лестница. Тяжелую голову поддерживают две жировые складки. Между съехавшими носками и слишком короткими штанинами выглядывает бледная кожа, в некоторых местах расцарапанная и помятая, и вот я уже следую за ним по коридору — он притопывает на каждом шагу, словно вознамерился разгладить складки ковра, — вплоть до последней двери, которую он не без труда отворяет, предварительно несколько раз потянув и толкнув ее левой рукой.

— Я вообще-то хозяин этой гостиницы.

— Меня зовут Бай Дан.

— Вы впервые в этом городе?

— Да.

— Нам уже много раз приходилось иметь дело с зарубежными гостями.

— Рад это слышать.

— Вот душ, а полотенце я вам сейчас принесу.

— А окон у вас нет?

— Нет.

— У вас что, вообще нет комнат с окнами?

— Свободных нет.

— Не рад это слышать.

— Это как понимать? Вы не хотите эту комнату?

— Ага, телевизор здесь все-таки есть.

— Телевизоры есть во всех комнатах, где нет окон.

— А бар у вас внизу есть?

— Нет, но я могу приказать, чтобы вам что-нибудь подали.

— И чай тоже?

— Да, и чай тоже. Ну так берете вы комнату или нет?

— Беру, вместе с черным чаем и хорошим виски.

— «Скотч» или «Бурбон»?

— «Скотч», одинарный, и чтоб не меньше двенадцати лет выдержки.

— Вот вам ключи. Замок слегка заедает.

— Я уже заметил.

— Сколько вы намерены прожить здесь?

— Не могу вам ответить. Я ищу одного человека.

— Это меня не интересует.

— А телефонная книга у вас есть?

— Да, она лежит внизу.

— Вы не могли бы прислать ее мне вместе с напитками.

— Вы можете позвонить снизу.

— Благодарю.

— Комнату полагается освободить до десяти игра, если вы намерены провести здесь только одну ночь.

— Понятно. Благодарю вас.


Я сажусь по-турецки на кровать. Рядом лежит мой серый мешок, я вытряхиваю его содержимое на колючее одеяло: складная игральная доска из дерева, кости и фишки, свидетельство о крещении и кинжал, запах серы, молчание и боль, сувениры гнева, возмущения и досады… упакованы, распакованы, забыты и вновь обнаружены, изъедены молью на складе, выставлены напоказ в витрине… закрыв глаза, зажав кости в руке, я отдаюсь потоку.


Желтый дом на углу, миновало совсем немного дней, а уже кажется, будто он остался в другой эпохе. Несколько десятилетий назад, когда поврежденный бомбами дом был заново отстроен, наружные стены его в память о предвоенных годах снова покрасили желтой краской. Не слишком придирчивые глаза могут это разглядеть, пусть даже некоторые пятна краски сейчас больше напоминают лишаи. Запущенный дом посреди запущенного квартала, среди запущенного города, но расположенный уж до того в центре, что с балкона пятого этажа вполне можно плюнуть на Министерство внутренних дел. Если смотреть с определенного расстояния, Желтый дом видится тщетной попыткой хоть как-то приукрасить громадное здание министерства, которое глядит на весь квартал сверху вниз, а запущенная клумба воплощает ту же тщетность, но в меньших масштабах.

Похоже, что подъезд и лестничная клетка охраняются государством как памятники архитектуры, ибо каждый новый изъян тотчас консервируется бездействием жильцов. Сразу за входной дверью висят на стене почтовые ящики, тяжелые железные емкости, в свое время рассчитывающие приобрести значимость благодаря письмам, но этим расчетам лишь единожды было суждено сбыться. Благодаря одной вполне заурядной пестрой открытке, судя по всему изображавшей берег Черного моря, однако снимок воспевал Адриатику, однако на почтовой марке было написано ИТАЛИЯ, а почерк принадлежал младшей дочери. У Златки прямо в глазах потемнело, она подозревала здесь какое-то недоразумение, она не могла это воспринять. Если родная дочь с мужем и сыном, как и каждый год, поехала отдыхать, поехала на свое родное Черное море, только теперь не на тот переполненный пляж, где все уже привыкли к недостаткам вроде солнечных ожогов, если она на прощанье лишь бегло поцеловала мать, то эта самая мать не должна получить от нее открытку из Италии — из Италии, которая так далеко, — и не должно в результате выясниться, что на сей раз подразумевались совсем другое море и совсем другой отдых, отдых без возвращения. Но так далеко ее мысли в этот момент не зашли, теперь она не совсем твердо стояла на своих тяжелых, измученных тромбофлебитом ногах. Открытка упала на пол, Златка протянула руки к почтовому ящику, ухватилась за него, и ящик, не привыкший к таким нагрузкам, прогнулся. Выскочил какой-то винт, ящик поехал вперед, он казался надломленным, таким ему и суждено было остаться. Никто не стал ни поднимать, ни заменять этот винт.

За похилившиеся перила на лестничном пролете до второго этажа жильцы должны сказать спасибо тому врачу, которого больше нет среди них. Врач отметил сливовицей запуск спутника, давший повод несколько раз подливать из бутылок, что стояли посреди низкого стола в квартире у одного коллеги, из бутылок, которые хозяин выставил с самого начала, как бы желая заранее познакомить собравшихся с программой вечера. Вообще-то так бывало почти каждый вечер у кого-нибудь из коллег, только на сей раз в честь Гагарина получилось особенно весело и разливанно, а это, в свою очередь, объяснялось тем, что вся улица вот уже много лет была разрыта — по слухам, здесь пытались найти школьный дневник генерального секретаря, — что все от мала до велика должны были по жердочкам пробираться в свой подъезд, что космические успехи до такой степени превзошли земные неурядицы, что записные остряки сами выходили на собственную орбиту. Как бы то ни было, нашему врачу ранним утром было куда как трудно с помощью перил втащить свое тело по лестнице на двенадцать ступенек, что и отразилось на перилах.

Между вторым и третьим этажами посетители спотыкаются о несчастье бывшего жильца, терзаемого великими музыкальными амбициями. Если память мне не изменяет, он был горнист. К сожалению, дарование его оставляло желать лучшего, по крайней мере на взгляд Григория, в те времена художественного руководителя Оперы, и Григорий не пожалел времени, чтобы указать молодому человеку на его возможности и порекомендовать ему избрать какой-нибудь другой род деятельности: логический ход рассуждений, здоровый человеческий разум. А как у тебя обстоит дело с математикой? Очень неуклюжий метод, сочла потом Златка. Как можно человеку, который мечтает о музыке, подсовывать в утешение математику? Но Григорий упорно отказывался дать горнисту место у себя в Опере и столь же упорно советовал ему подыскать себе другое занятие. Неожиданно для всех восьмая ступенька между вторым и третьим этажом принесла таившееся в ней решение этой проблемы. Часть ступеньки провалилась, горнист поскользнулся, съехал по лестнице вниз и остался лежать со сложным переломом руки на площадке второго этажа как раз перед дверью врача. Он начал трезвонить здоровой рукой, он громко кричал от боли и взывал о помощи, кричал долго, не переставая, во все крепнущем убеждении, что с ним произошло что-то страшное, именно с ним, а самосознание, что произошло именно с ним, только усиливало боль.

Должно быть, стены в подъезде не забыли эти крики, эти оклеенные множеством извещений о смерти стены, черно-белых извещений, одно подле другого, полное собрание смертей в этом доме с последней войны. Экспозиция жизни в историческом ракурсе, воодушевленная циклом, который длится вот уже сорок пять лет: квартира освобождается, квартира тотчас снова занята. В сердце больше места, и на лестничной клетке, где фотографии, подписанные чьим-нибудь именем, рядом с которым стоят две даты, повествуют о том, что в одной из восьми квартир на несколько дней или недель стало посвободнее. Люди за тяжелыми коричневыми дверями расстаются со своей безымянностью лишь после смерти, доверившись какому-нибудь родственнику, заказавшему много листков форматом с листок школьной тетради, а потом рассылавшему и расклеивавшему их на соседних столбах, на стене дома, у входа в булочную, на лестничной клетке. Эти извещения почти не изменились за много лет, ни по форме, ни по качеству печати. Имена умерших превосходят числом имена на дверных звонках, те были многократно заклеены, стерты, исправлены. На пятом этаже рядом с прочими именами буквы образовали красиво выписанное ГРИГОРОВ. И неудобочитаемое, поскольку выцветшее, ЛУКСОВ. Охраняет эту дверь неисправный бойлер.

Не далее как несколько дней назад я стучал в него зонтиком, покуда дожидался. Прежде чем Златка откроет, всегда проходит немало времени. Мы обнялись. Из Златки фонтаном брызнули слова, и так всякий раз, словно именно в эту минуту голос ее пробился к водоносному слою. По темному коридору я последовал за Златкой на кухню.

— Я ходила утром за покупками. Опять это заняло несколько часов…

Она села на угловой диванчик, взяла в руки нож и держала его так, словно хотела кого-нибудь заколоть. Вид у нее был довольно дикий, пожелтевшие волосы падали на испещренную пятнами кожу лба, сохранившиеся зубы торчали, точно могильные камни на городском кладбище.

— В моем возрасте, да еще в такую погоду, холодина-то какая, а мне надо бегать по всяким делам, а ноги сразу начинают болеть, ты ведь знаешь, ноги у меня отекают, будто они уже и без того недостаточно толстые, вода вся опускается книзу, и тут уж ничего не поделаешь, ну можно так жить, Бай Дан?

Она как раз чистила на столе грецкие орехи. По левую руку лежал целлофановый пакет с целыми орехами, по правую стояла тарелка с кусочками ядра. Посредине — скорлупа, отходы, одним словом, и свежерасколотый орех.

— Вот стоим мы, все сплошь старухи, и Черповска, полурусская из дома напротив, не помню, знаком ты с ней или нет, так вот, она вдруг начинает материться. Ты бы только послушал, как она это делает, да ее целый полк сербов не переговорит. Вот матерится она и матерится и заражает своей бранью остальных, и все подхватывают кто во что горазд, ты не поверишь, но я тоже начала, только я человек безобидный, тебе бы других послушать, вот это мастерицы!

Златка хихикает и тем напоминает мне Златку тридцатилетней давности, которая с жуликоватым злорадством улыбалась в ответ на житейские невзгоды.

— Мы их всех проклинали, они-то свой смалец имеют, а я, когда заведусь, меньше чувствую свои ноги, они у меня теперь не лезут в туфли, да и не туфли это, вот перед войной была я с отцом в Будапеште, и там он купил мне туфли, две пары, они на ноге как шарф вокруг шеи, вот это были туфли… а все из-за вас, мужиков, поганцы вы эдакие.

Круговые движения ее ножа не дали мне возможности уточнить, кого она подразумевает, то ли парламентариев, то ли каких других преступников.

— Когда я представляю себе, Златка, как вы все стоите в очереди перед магазином «Шипка», нервничаете, начинаете ругаться друг с другом, причем каждая кричит изо всех сил… представь себе, что депутаты смогли бы вас услышать, сперва отдаленный гул, нарастающий рокот, из всех кварталов устремляются пенсионеры, они тоже бранятся, они тоже присоединяются к вам, ваши проклятия становятся все громче, и некоторые депутаты тревожно привстают с мест, а оратор, один из этих самодовольных типов, скажем Лайнаров, отвлечен шумом, теряет нить выступления, глава парламента призывает к порядку, но кого, собственно, он призывает? В зале заседаний и без того все спокойно, все тихо, кто-то рывком распахивает дверь, и в зал врываются ваши проклятия, теперь здесь уже нельзя понять ни слова, так что приходится прервать заседание. Конституция проклята абсолютным большинством голосов, а вслед за вашими проклятиями вы и сами врываетесь в зал…

— Какое там врываться? В таких туфлях можно лишь ковылять, тут и на два шага уходит уйма времени…

— Не важно, сколько его уходит, вы штурмуете здание, изгоняете оттуда этих паразитов, которые разбогатели на ваших пенсиях, вы занимаете места в зале и продолжаете заседание…

— Да, да, и для начала увольняем весь этот клуб трепачей, мы экспроприируем паразитов в пользу пенсионеров… ты только посмотри на эти орехи — они совсем как уличные дети, каждый второй либо сгнил, либо испорчен, это вообще не орехи.

Она начала крошить огурец.

— Есть хочешь?

Я вымыл руки, попытался с помощью проволоки, обмотанной вокруг неисправного крана, остановить капель. Сперва пришлось его снять, ледяная вода брызнула во все стороны, я впихнул кран обратно, перекрыл сток, снова обмотал все проволокой. Потом всей тяжестью навалился на кран и запихнул его еще глубже. Теперь из него хоть и капало, но лишь изредка.

В молчании мы приготовили еду. Накрошенное положить в миску, залить кефиром, посыпать петрушкой. И еще кубики льда, наполовину растаявшие, потому что с полчаса назад вырубили свет. Я покрошил краюху хлеба и пожелал Златке приятного аппетита. Надо было распробовать петрушку и чеснок. Златка ела молча, пока тарелка не опустела, а потом еще протерла ее корочкой. Держа ложку в руке, она глядела на свою пустую тарелку. Мы играли в молчанку, пока сумерки не упали на землю, а Златкина ложка — на тарелку. И тут Златка закричала:

— Перерезать их всех, этих свиней, довольно мы их откармливали!

— Златка, Златка!

Но она продолжала кричать, она не обращалась ни ко мне, ни к соседям или родственникам. Даже к своим покойникам она не обращалась. Она взывала лишь к своим непрерывным разочарованиям и мукам.

— А нам они бросают никудышные бумажки. Перерезать, всех до единого перерезать.

Мало-помалу гнев ее иссяк. Я взял Златку за руку. Такой я еще ни разу ее не видел. Она сидела, застывшая и оцепенелая, словно памятник неизвестному солдату, и, как ни крепко я ее обнимал, напряжение не спадало. Глаза у Златки были пятнистые, как и ее кожа.

— Златка, я здесь, я здесь, у тебя. Может, выйдем с тобой погулять?

Я обнял ее за плечи, провел рукой по ее волосам, я уговаривал ее и ждал. Я поднял ее со стула и, поддерживая отечное тело, довел ее до постели. Я погладил ее по лбу, я рассказал ей про жадного епископа: тот много раз запускал руку в церковную кассу, и однажды, когда он собирался отслужить воскресную литургию, к его ризе кто-то приколол бумажные деньги. Покуда он кадил во все стороны света, риза за ним влачилась, и во всей церкви не нашлось ни единого человека, от которого укрылось бы это щекотливое обстоятельство.

— А ты помнишь, Златка, тогда даже самые набожные кусали сложенные для молитвы пальцы. Остальные просто выбегали из церкви и хохотали, пока снег не растаял у них под ногами. А ты еще обозвала меня зачинщиком.

Златка посмотрела на меня строгим взглядом, словно желая сказать: «Я и по сей день так считаю». Потом она задышала ровней, лежала, не отбирая у меня своих рук, несколько раз сглотнула на ухабистой дороге успокоения. И наконец она позволила сну увести ее. Я тихо затворил за собой дверь.


Я брел по городскому парку, весьма оживленному в начале вечера, по Свободному рынку, на котором кто угодно мог продавать что угодно. Распродажа рухнувшего хозяйства, продавцов больше, чем покупателей. Маленькие прилавки, где были выставлены на продажу ордена и словари, иконы и столовые приборы, шапки и виски, драгоценности и плюшевые игрушки, тянулись вдоль дорожек мимо газонов и деревьев. Позднее солнце озаряло лица молодых продавцов, твердо веривших в постулат, что все и всегда начинают с малого, что из двух пачек кофе с истекшим сроком годности, из нескольких помятых тюбиков с кремом для лица может вырасти перспектива: больший ассортимент, больший сбыт, больший барыш. Разумеется, не в парке, а в магазине, со складом, с факсом в конторах, по которому непрерывной чередой поступают подтверждения и заказы из далекой обетованной. А здесь и сейчас это называли многообещающим выражением «мелкая розница», так сказать первое объяснение в любви, с чеками, выписанными на туалетной бумаге. Мальчик продавал по долькам плитку шоколада, несколько долек, недостаточно тяжелых, чтобы надежно придавить картонную коробку, на которой они были выложены. Собственно, все торговые места выглядели здесь точно так же: грязные картонки на высоких ящиках из-под фруктов. Любой порыв ветра — руки торговца тщетно пытались удержать ассортимент — сдувал прочь все дольки, рассыпал их по газону. Мальчик ползал на коленках, снова собирал. Бизнес, он и есть бизнес.

Тень скрывала людей постарше и совсем пожилых, тех, кто больше не питал никаких иллюзий. Эти пришли сюда, просто чтобы не скучать дома. А может, какой-нибудь нежданный покупатель принесет небольшую добавку к пенсии. Эти люди предпочитали тень, поскольку в общем-то не собирались продавать: многое в их ассортименте было недоступно по цене.

Вот это, стало быть, мы. И между делом наша гордость крепнет. Оставшаяся в пренебрежении половина мозга Европы. Близорукий глаз. Тело, которое в совокупности нежизнеспособно, но по частям вполне может пригодиться для трансплантации. И Златка, мельчайшая, уже отмирающая клетка этого организма.

— Arrête[27], Бай Дан, подваливай сюда, здесь правят бал драгоценности. Не желаешь приобрести колье?

Из темнейшей тьмы вынырнул человек, одежда строительного рабочего, лицо — строительная площадка, щеки обрушились, нос наполовину снесен, подбородок — яма. Но глаза сверкают, как газовая горелка, вспыхивают и поглощают все, что ни пересечет их дорогу.

— Ты ли это, король вилл?

Мы радостно обнялись. Король вилл состоял из семидесяти лет, равномерно распределенных по высокому телу.

— Снова на свободе, Иордан?

Я еще раз обнял своего тезку.

— Вот уже месяц, дружище, вот уже месяц. Да здравствует амнистия. А то я уже начал опасаться, как бы мне не встретить наступление новой эры со старыми охранниками. Подойди поближе, я снова отпер свой сейф и вытащил оттуда несколько старинных шедевров для обогащения общественности.

— Свой сейф? Уж не хочешь ли ты сказать, что сумел надежно припрятать некоторую часть своей добычи? Ты все время дурачил нас, вспомни все свои заверения… значит, ты нас обманывал?!

Он кивнул.

— И никто тебя не застукал?

— Ну, раз ты сам говоришь… Дело обстоит так, именно так. Они и сами знали, что не все сумели отыскать, но в конце концов они поверили, что я и впрямь все продул, все прокутил. Тем не менее кое-что сохранилось, и, если ты когда-нибудь вздумаешь поднять очередное восстание, дай мне только знать, и я его профинансирую.

Король вилл Йордан всегда малость прихвастнет, сопровождая свою речь живописными жестами. Вести незаметную жизнь было бы для него пыткой. Эта черта проявила себя как в его прежней специальности — взломщик вилл, — так и в способе, которым он, проявляя отменный вкус, эти виллы взламывал. С тонким чувством процедуры и церемонии. Для начала он укладывал все, что ему нужно, что казалось ему ценным и что он мог унести. А вот то, чем он занимался далее, резко отличало его от консервативных коллег, которые, едва уложив добычу, спешили смыться. Он же удалялся в кухню и кладовую, осматривал припасы и составлял оптимальное для данных обстоятельств меню. Он накрывал праздничный стол и тщательно отбирал подходящее вино. Если надо, он даже спускался в подвал, дабы выяснить на месте, какой именно сорт способен потрафить его вкусу.

После этого он предавался обильной трапезе, завершая ее коньяком и сигарой. А потом наступала вершина вечера: он спускал штаны, принимал должную позу над ковром салона и выкладывал небольшую кучку. Это была его визитная карточка — она самым унизительным образом сообщала вернувшимся домой хозяевам виллы о совершившемся изъятии ценностей.

О его методе заговорили кругом. И после ареста для следствия оказалось проще простого навесить на него изрядную часть краж со взломом.

— Это кольцо принадлежало супруге генерала Народной армии. Очаровательная особа. Я видел ее портрет на комоде и был уже готов лечь в постель и дождаться ее возвращения. Ради знакомства я готов был подарить ей брошку из ее собственной шкатулки, она наверняка очень ей шла. Кольцо у меня откупит коллега, он шастает по международным отелям и делает свой бизнес с бизнесменами. Обзавелся где-то фальшивым заграничным паспортом и расхаживает с таким видом, словно он директор IBM. Преуспевающий человек.

Ближе к концу войны Йордан как жертва нацизма, борец с монархией и пособник партизан был выпущен из тюрьмы. Йордана назначили главой полиции в его родном городке — карьера в те времена не столь уж и удивительная. Но вскоре он заметил, что виллы обзавелись не только новыми жильцами, но и прежними, вечными искушениями. Причем смена прошла без сучка-задоринки как среди хозяев вилл, так и среди тюремных охранников. Йордан наблюдал за этим процессом со все растущим нетерпением — он пополнел, и угрызения совести его стали мучить сильней. Его никогда не интересовало, кто именно обитает в этих виллах. Покуда на свете имелись виллы, они подлежали ограблению. И Йордан снова принялся за старое. А поскольку он не мог и не желал изменить свой стиль — ну как может человек изменить свой почерк? — ему лишь недолгое время удавалось, дабы ввести полицию в заблуждение, более или менее правдоподобно доказывать, что кто-то работает под него.

— Вообще, здесь мало что удается продать. Я не хочу сбывать эти красивые вещи по бросовой цене, а здешние покупатели норовят ухватить что-нибудь по дешевке. Побывал я и у антиквара, выдал себя за человека, в свое время подвергшегося репрессиям. Но он не желает неприятностей.

Поскольку Иордан под конец ограбил виллу высокого партийного функционера, его засудили как неисправимого политического преступника и упрятали в тюрьму, отведенную для содержания наиболее злостных врагов народа. Арестанты, как идеалисты, так и представители старой гвардии, поначалу отнеслись к нему скептически. «Не туда они тебя посадили», — после чего их пальцы указывали на другое отделение тюрьмы, где содержались уголовники. Но покуда они в часы прогулки занимали длинную очередь перед двумя сортирами и вели разговоры со стоявшими спереди и стоявшими сзади, ему удавалось завязывать одну дружбу за другой — с секретарем одного из правящих лиц он на профессиональном языке рассуждал о поколениях и посевных площадях, с питающим гедонистские наклонности предводителем социал-демократов — одной из многочисленных партий, существовавших лишь в тюрьмах и лагерях, он спорил о самых красивых женщинах столицы, которых бывший депутат знал по приемам, а король вилл — по портретам, тем, что он прихватывал с собой, если ему нравились их улыбки. Некоторых он наставлял в открывании замков, соблюдении тишины и правильной оценке драгоценных камней. Ибо тюрьма прямо на глазах превращалась в университет. Названия лекций звучали примерно так: «Введение в ночную жизнь мегаполисов», «Прогрессивная критика Прудона, Троцкого, Кейнса, или Лексикон Венских ругательств» — таковы были темы некоторых лекций. А король вилл вел политехнический семинар в Институте точной механики.

— Мы живем в эпоху прописных истин, Бай Дан. А теперь скажи, чем ты все это время занимался.

Обменявшись со мной несколькими фразами, он решил на сегодня закрыть торговлю. Мы пошли с ним ко мне, распили бутылку виноградной водки и переговорили о тюрьмах жизни. Почти сразу после того, как король вилл со мной распрощался, в мое окно ударил камушек. Я выглянул, и от прохладного воздуха у меня слегка закружилась голова.

— Ты только посмотри, как они мне подмигивают! — Король вилл указал на уличные фонари и скрылся.


Когда на другой день я снова навестил Златку, гнев ее успел улетучиться. Она до такой степени пришла в себя, что ей уже доставила удовольствие возможность открыть мой гостинец — банку с вишневым вареньем — и в ходе нашего разговора постепенно опустошить ее, причем опустошить с чистой совестью, потому что, из вежливости отведав ложечку, я отвечал отказом на все ее дальнейшие потчевания.

— Знаешь, Бай Дан, когда я сегодня утром проснулась, мысли мои обратились к Яне, к Яне и к Алексу. Мне так грустно, что мы ничего больше про него не знаем. После этой аварии, царствие им небесное, для меня было великим утешением сознавать, что хоть Алекс остался жив. А потом все связи оборвались. Не знаю, как это случилось. И теперь получается так, будто они все умерли. Про Алекса мы ничего больше не слышали, не понимаю, что с ним могло случиться. Он жив, я в этом уверена, но он исчез, ни на одно из моих писем не ответил. Не понимаю, не понимаю, но вдруг он исчез, мой Сашо, он уже, наверно, взрослый человек, он наверняка учился в университете, а как по-твоему, Бай Дан? Наверняка преуспел, ты ведь помнишь, какой это был способный мальчуган, все хотел знать и на лету все схватывал, а крестины какие были прекрасные, я так тебе благодарна, Бай Дан, ты сделал меня такой счастливой, должно быть, я видела его во сне, я проснулась и больше ни о чем другом не могла думать, я вынула фотографии, вот, ну разве это не прекрасно, а ты помнишь, как после крестин мы все, священник Николай, бедняга, он даже не представляет себе, как прокормить пятерых детей, вот я и подумала, я много думала об этом, Бай Дан, и… и у меня возникла идея, ты будешь смеяться, Бай Дан, но я прошу тебя, я очень прошу тебя во имя нашей многолетней дружбы, выполни эту мою просьбу, отнесись к ней серьезно, старые женщины порой бывают не в своем уме, но из любви ко мне, Бай Дан… ты себе представляешь, как было бы прекрасно снова увидеть Алекса…

— Так какая же у тебя идея?

— Грачка! Ты должен побывать у Грачки.


На дорожке, ведущей к комплексу жилых домов, стояла девочка со шрамом на лице — шрам серпом тянулся от уголка рта почти до глаза.

Она вытаращилась на меня, она не ответила на мое приветствие и на мою улыбку. Ни по каким признакам нельзя было догадаться, что видят ее глаза. Я прошел мимо девочки, через несколько шагов обернулся. Девочка продолжала смотреть прямо перед собой, на десятиэтажные громады домов, безобразных, как незваные гости, на каменную осыпь, на детский крик и траву, что торчала из земли чахлыми пучками. Рядом горы отбросов, в которые иногда сплевывают.

Я вступил в темноту, в подъезд. Можно было предполагать, что слева окажется лифт. Шепот. Он подкрался ко мне, взял меня в кольцо, голоса, тихие, лишенные смысла. Было непростительным легкомыслием идти дальше, не замедлить шаги, может, слишком самоуверенно, но, с другой стороны, что мне еще оставалось делать? И это была моя ошибка. Под ногами вдруг исчез пол. Резкая боль в левом плече. Под ладонями — холодно и грязно. На меня стекают голоса.

— Это кто же к нам пришел?

— Это что же мы такое видим?

— Уж не гостя ли?

— Гостя, гостя.

— А он предупредил о своем приходе, а он спросил разрешения?

— Ни то ни другое, ах он злодей.

— Эй ты, недоделанный, изволь встать, когда мы с тобой разговариваем.

— Тебе чего, тебе чего надо? Ну так сейчас и получишь, сейчас и получишь.

Я выпрямился. Прислонился к стене. Среди голосов вспыхнула спичка, лицо, которому позарез требовался стимул, как той девочке перед входом. Огонь спички приблизился к моим глазам, я заморгал и прищурился. Приблизился к моему носу: как долго ты еще сможешь терпеть эту боль?

— Куда, старичок, чему обязаны честью?

— Хочешь кверху, хочешь книзу, хочешь прочь уйти?

— Ах нет, не покидай нас, с тобой та-а-ак хорошо.

— Добавь огоньку.

— А не поджечь ли нам его бороду? Здесь так холодно. Ты почему выключил отопление, дедуля?

— А ну, открой рот, старая перечница, не то мы откроем его консервным ножом. Я не мог понять, чего хотят от меня эти хулиганы. И ничего не мог придумать, кроме как сказать им, что я держу путь к Грачке.

— Это еще зачем? Да ты у нас никак в ожидании?

— Оказывается этот ходячий покойник еще чего-то ждет.

— Дайте мне, Великий и Ужасный Пишка будет предсказывать. А ну, тише, не то я не услышу голоса духов, молчите, жалкие создания, у-у-у-у-у-у, я это чувствую, держу в руках, да-да-да-да, все ясно, стоп, сперва оплатить, сто штук, сто, ясно, как это называется, парни?

— Гонорар.

— Точно, сто раз гонорар, плата вперед, вдруг тебе не понравится, папаша, и ты не пожелаешь платить, знаем мы таких…

Снова спичка и несколько исполненных ожидания лиц придвигаются ко мне. Не буду я платить.

— Господа, теперь я продолжил бы свой путь, если вы, конечно, не против.

— Против? Да мы за. Сейчас мы отведем тебя еще дальше, если ты не выплатишь гонорар нашему начальнику.

Они схватили меня, толкнули к стене. Голоса накладывались один на другой, становились громче, отражались из подвала и от стен лестничной клетки, обступали меня, как глухое эхо, в то время как чьи-то руки шарили по моим карманам, чьи-то ботинки наступали на мои ноги, а чей-то кулак в барабанном ритме играл на моем носу.

— Га-га-га-го-го-гонорар.

— Это что здесь происходит, это что вы здесь делаете? Влади, это ты, что ли, а ну, сейчас же подойди ко мне.

Женский голос, голос приблизился, а другие голоса, проворные руки, кулаки и ботинки отступили.

— Ладно, ладно, мамо, все о'кей.

— Что еще за о'кей? Кто это, кто из вас зажег спичку… ой, здравствуйте, как неприятно, эти бездельники причинили вам боль, ой-ой-ой, бедный, идите сюда, вам кто нужен? А ну, разойдитесь, да как вы только могли?!

Рука, которая схватила меня и оттащила в сторону, сразу дала мне понять, отчего мальчишки ее послушались. Слишком много мешков с картошкой перетаскала эта рука на восьмой или девятый этаж, чтобы терпеть непослушание. Женщина ругалась. Потом многословно извинилась передо мной.

— К сожалению, вам придется идти пешком, седьмой этаж, справа, в это время у нас не бывает света, а лифт и вообще сто лет не работает, сами понимаете.

Я поблагодарил ее и начал свое восхождение. Снизу меня еще раз окликнул Великий и Ужасный Пишка:

— Эй ты, старик, могу предсказать тебе будущее задаром, я не какой-нибудь буржуй, ты готов? Ну так слушай: скоро ты у нас ОТКИНЕШЬ КОПЫТА, скоро тебя самого откинут, желаю повеселиться, бай-бай.

Поднявшись на седьмой этаж, я должен был сперва перевести дух. Потом постучал в дверь. Дверь легко отворилась. Меня ждали. Я постоял в прихожей, пока не освоился с темнотой, потом дважды назвал себя.

— Входите, — сказал мне голос, не имеющий ни возраста, ни пола. Я пошел на свет, который пробивался сквозь дверную щель, и попал в большую комнату, до того набитую разными предметами, что я боялся не уместиться в ней.

— Садитесь напротив меня, — сказал голос. В дальнем углу сидела закутанная в одеяла фигура. Я приблизился к ней, увидел профиль крестьянки, увидел закрытые глаза в глубокой долине лица. Судя по всему, приветствие по всей форме было бы здесь неуместно. Я сел на софу, как раз напротив. На столе стояла деревянная фигура высотой в локоть, изо рта у нее, из козьей головы, водруженной на человеческий торс, струился дым. Грачка была вся закутана в одеяла, одеяла, не имевшие ни узора, ни расцветки. Кадильные свечи тлели на всех шкафах и столиках, между предметами мебели висели драпри, вместе с множеством зеркал они полностью закрывали от меня стену.

— У вас такие же белые волосы, как у меня, — сказала она.

Сказала правду, и я испугался, хотя Златка постаралась меня к этому подготовить. Теперь глаза у Грачки были открыты, но ничего, кроме белков, в них не было. Грачка была слепа с детства.

— Если хотите обратиться ко мне, называйте меня «тетя».

— Я пришел к вам по просьбе…

— А уровень сахара у вас какой?

— Спасибо, по-моему, нормальный.

— Вы тоже целиком прожили это столетие?

— Да.

— Я чувствую, когда ко мне приходит человек, наделенный знанием. Я этому радуюсь. Я принимала у себя много знаменитых людей, но все они не обладали знанием. Они хотели услышать предсказание будущего, словно речь идет о кулинарном рецепте. Но будущее нельзя приготовить как кушанье, вы это знаете, вы… это… знаете. У меня побывали два последних царя, премьер-министры, офицеры чужих армий, генеральные секретари, все они приходили ко мне. Не сюда, я тогда жила в домике у подножья Товаша. Моя внучатая племянница устроила там ресторан. Я хочу получать доход и при новом времени, говорила она, вот и пришлось мне переехать в эту квартиру. За первый же год у меня перебывало все политбюро. Порой они чуть не натыкались друг на друга. Которые материалисты. Материалисты — они суевернее, чем черные кошки. Этот век вообще вызывает у меня подозрение. Все вдруг захотели узнать свое будущее. С чего бы это? А знаете с чего? Есть у меня одно подозрение, дьявольское подозрение: с того, что они утратили прошлое. Дьявол побуждает деревья сжигать собственные корни. Он любит засохший лист, он любит пустой лист. И тогда они в полном отчаянии хотят утешиться будущим. Но я никого из них не утешила. Ни одного-единственного. Вот почему они и не разрешили мне съездить в Иерусалим… А вам чего надо? — вдруг резко спросила она.

Я все ей объяснил.

— Теперь молчите. Я должна черпать из тишины. Если услышите голоса, не думайте ничего худого, это не духи, это соседи с нижнего этажа.

А вдобавок еще и холодно, подумал я, разглядывая струи дыма, непрестанно поднимавшиеся из козьей головы… Запах был ясный и строгий, но определить его я никак не мог. Чем дольше я сидел на софе, тем меньше казалась мне комната. Бросилось в глаза, что нигде не видно ни одной книги.

— Алексу нужна помощь, — сказал наконец голос с закрытыми глазами. — Ему срочно нужна помощь. Ему нужны вы. Я не вижу больше никого, кто мог бы с этим справиться. Вы родом из Старых гор?

— Да.

— Там еще встречаются места, где сплетены все корни, там я набираюсь сил, там я уединяюсь.

— А Алекс, где он? — осмелился я перебить ее.

— Хороший игрок никогда не проявляет нетерпения. Никогда. Неужели вы это забыли?

— Не забыл, но сейчас это ко мне не относится. Это ведь не моя игра.

— Вооружитесь терпением. Даже когда играете не за себя.

— Вы правы. Но с чего же мне начать?

— Поезжайте, просто-напросто поезжайте. И запомните одно: мир все еще велик, настолько велик, что сыщется и выход. Где-нибудь да сыщется.

Интересно, как мне все это объяснить Златке?

— Чем вы будете платить? Давеча один пронырливый бизнесмен надумал заплатить кредитной карточкой. Нашел кому.

— Нет, нет, хотя в будущем эти штуки могут мне и понадобиться.

— Ваша правда. Дайте мне деньги из правого кармана ваших брюк, этого достаточно, а на дорогу хочу дать вам еще один совет. Совет бесплатный, потому что вы родом из Старых гор. Избегайте American Express. Этих скоро вообще не станет.


Интермеццо посреди истории. Предпоходное настроение. Крысоловы трубят поход в лучшие времена. Сентиментальные месяцы, приторное настроение, которое надолго не задержится. Каждый ищет перемен в сердце своем, и многие натыкаются при этом на желание покинуть страну. Они либо пренебрегут границами, либо изберут официальный путь. Официальный путь означает визу, и вот тут-то начинаются проблемы. Раньше вам не давали паспорт, теперь не дают визу. Те, ну которые находятся в обетованной, сочли, что сближение уж слишком далеко зашло, коль скоро оно означает принимать у себя сотни тысяч, желающих найти много добра и немного удачи. Впрочем, они отнюдь не стали бы гостеприимнее, ищи эти пришельцы много удачи и немного добра. Они желают видеть приглашение, приглашение из той страны, куда люди еще только собираются поехать. Трудная задача. Приглашение от какого-нибудь учреждения или от частного лица. Его ты предъявишь в посольстве, и у тебя возникнет уважительная причина для визита. Принимающая сторона гарантирует тебе крышу над головой и питание, уход за тобой в случае болезни и оплату услуг врача.

Когда я прогуливаюсь по кварталу, где расположены посольства, я вижу перед некоторыми зданиями — а не все регионы обетованной в равной степени желанны — скопление людей, которые словно стучат кулаками в чужую дверь, упорно, выразительно и, однако же, кротко, не угрожающе.

А так как я не великий любитель стоять в очередях, позволяя толпе сжимать и толкать себя, словно я тесто под руками пекаря, так как мне и того меньше нравится ставить свои планы и решения в зависимость от решений слуг государства, я запер у себя дома все двери, задернул все гардины, открыл шкаф, отвинтил заднюю стенку и достал оттуда свой мешок. Жилетку следовало для начала основательно проветрить, да и покрой у нее был не слишком модный. Но зато внутренние карманы имели неоспоримые преимущества. Я нанес визит лучшему изготовителю фальшивых документов в нашем не столь уж и славном государстве — тоже старое знакомство из времен отсидки — и уговорился с торговцем розами, который регулярно ездит на юг. Он высадил меня где-то среди чужой столицы, на площади, наделенной спасительным свойством: свободным такси, водитель которого как раз подкреплялся в ближайшем кафе. Водитель вскоре появился, держа левую руку в кармане, откуда эта рука явно пыталась что-то достать. Семечки, как выяснилось впоследствии.


Стук в дверь. Я выпрямляюсь, это виски. Эх, к виски бы да те семечки… Кости падают на пол, их хитрое щелканье заглушено вторичным стуком в дверь. Прыщеватый молодой человек с подносом.

— Отец сказал, чтоб вы сразу же заплатили.

— И сколько же я должен заплатить?

— Двадцать-шесть-пятьдесят.

— Прошу.

— У меня нет сдачи, придется мне еще раз подняться.

— Не надо, благодарю вас. Ах да, телефонная книга, ваш отец, вероятно, позабыл.

— Он мне про книгу вообще не говорил.

— Не будете ли вы так любезны…


Я ищу в телефонной книге, от Любича до Лютцова, между Люксембургом и Луценбергером, обнаруживаю несколько человек по фамилии Лукс, но за ними почему-то не следует Луксов. Итак, легкого решения не будет. Поиски предстоят серьезные.

Что еще остается делать в этой лишенной окон комнате, кроме как под чай и виски поглядывать на телевизор. Я снова поудобнее устраиваюсь на кровати, нажав предварительно большую кнопку. Сверкание, а немного погодя возникает метеорологическая карта, да вдобавок цветная, уж на это хозяин не поскупился — а вот от полотенца пахнет не то собакой, не то кошкой, — изображение облаков пляшет над Европой, появившийся на экране человек объясняет все недостатки атмосферного фронта между областями высокого и низкого давления для пикников на свежем воздухе, температура на завтра, воскресенье такого-то… ага, значит, сегодня у нас субботний вечер, гарантия отменной телепрограммы. Я наливаю в рюмку примерно на палец и с наслаждением нюхаю свой «Скотч». Начинается вечерняя программа.


Добрый вечер, дорогие телезрители. Свой сегодняшний вечер, как и каждую первую субботу месяца, мы начнем с нашего шоу «Эмигрантская рулетка». Последние выпуски этого шоу имели ошеломляющий успех, причем во всей Европе. Предлагаем вам снова вместе с принимающим вас радушным хозяином Эмилем Цюльком насладиться конкурсом соискателей убежища в Европейском Сообществе. После «Эмигрантской рулетки» мы покажем вам «Хронику дня»…


Вот и ладно, с нетерпением ожидая этой рулетки, я прихлебываю свой чай.


Уважаемые дамы и господа, добро пожаловать в Городской зал Баттенберга. Желаем вам прекрасно провести вечер с ведущим Эмилем Цюльком. Аплодисменты. Хелло, хелло, хелло! Добро пожаловать. Рад снова всех вас видеть, вот я и опять пришел к вам, и мы будем вместе радоваться очередному туру… ТУШ… «Эмигрантской рулетки». Как обычно, наша программа транслируется по Евровидению, и, дорогие дамы и господа, мне как раз сообщили, что мы побили очередной рекорд, наша тридцать третья передача собрала двадцать два миллиона телезрителей. Мы пользуемся все большей популярностью, и не только в пределах нашего вещания. Через спутниковую связь нас теперь принимают во всем мире. Вы только представьте себе, в захудалых городских залах, в трущобах, под открытым небом, на востоке, в Сахеле, на Кавказе, в Африке, повсюду люди сидят перед экранами телевизоров, местные коллеги переводят то, что увидят у нас сегодня в прямой трансляции. Несколько недель назад мы услышали, что в Бангладеш начала работать первая школа «Эмигрантской рулетки». Толковые бизнесмены подумали, а почему ж это мы не даем людям должной подготовки, чтобы повысить их шансы? Разумеется, мы незамедлительно выслали туда команду операторов, чтобы рассказать вам об этой, покамест единственной в мире школе в Дакке. Итак, смотрите репортаж Арно Штира.


Близкий Диан — Раджит Бопитам. Вот уже в седьмой раз он силится правильно выговорить слово «Гогенцоллерн». Язык ему не повинуется. Ученики смеются. Голос ведущего: «Самое трудное — начать», — вот что этим душным вечером в бедном пригороде Дакки узнает Раджит Бопитам. Учитель включает магнитофонную запись, где некий голос произносит это волшебное слово. Близкий план: жадно внимающий Раджит. Восьмой «Гогенцоллерн» подряд, опускаясь на глинистую корку земли, разгоняет тучи москитов и пыли. И снова Раджит пытается воспроизвести нужные звуки. Перед лишенными стекол окнами классной комнаты к началу сумерек собираются школьники, которые в этой комнате учатся днем; навалясь на трухлявый подоконник, они заглядывают в этот на удивление переполненный класс, где их отцы, дяди и старшие братья вот уже полчаса силятся выговорить слово «Гогенцоллерн». Все смеются, когда один мальчуган с великолепной самоуверенностью пискляво произносит свое «Го-ен-цоль-ен», что окончательно выводит из себя отчаявшегося учителя, который уже прошел языковой курс в местном филиале Европейского культурного центра. «Гогенгогенгогенцоллллерн», — рокочет он и в полном отчаянии обводит глазами класс. Как же вы надумали ехать в Европу, когда не можете даже выговорить слово «Гогенцоллерн»? Раджит собирается с силами и громко произносит: «Гонцолн». Учитель хватает свой магнитофон, проклинает в один присест всех мыслимых богов, после чего исчезает. Мужчины медленно встают, один за другим, и уходят. А мальчишки тем временем уже начали гонять тряпичный мяч и громко выкрикивать всяческие звуки, которые худо-бедно приближаются к чистому, совершенному «Гогенцоллерну».


Репортер Арно Штир стоит перед школой в тропическом одеянии. На нем рубашка с короткими рукавами. В микрофон: «Начало всего трудней — вот что предстоит узнать в пригороде Дакки как учителям, так и ученикам. Но воля превозмогает все; вопрос, когда наши старательные бангладешцы отправятся в путь, который приведет их к вам, дорогие зрители, — это лишь вопрос времени. А теперь вернемся к Эмилю Цюльку».


Наливаю на два пальца. Чай из пакетика пришелся мне не по вкусу.


Публика восторженно аплодирует. Хорошее настроение объединяет зрителей. Благосклонный свист, отдельные выкрики, хорошо поставленный голос ведущего.

— Итак, мои дамы и господа, теперь вы видите, что, если ваш вопрос будет упомянут в передаче, наградой вам станет не только сотенная бумажка, нет, ваш вопрос, возможно, прозвучит на весь мир.

Впрочем, вернемся к нашему шоу. Как обычно, я хотел бы для начала представить вам наше жюри. Это наш верховный арбитр, который присутствует с первой минуты и уже стал своего рода административным талисманом нашей передачи: доктор Хельге Шрамм, глава канцелярии при президиуме Совета министров. В конце передачи на его долю выпадет приятная обязанность вручить кандидату-победителю положительный ответ на просьбу об убежище. Нынешней передачей мы хотим ввести некоторое новшество, очень даже приятное, на мой взгляд, новшество. Впрочем, господин Шрамм, вы, может быть, сами сделаете это сообщение?

Откашливание, элегантный тип, облик скорее консервативный. Элегантный во всем, кроме очков, которые съехали на кончик носа, — он наверняка мог бы расщедриться на более легкую оправу, из титана. Когда он упирается обеими руками в круглый пластмассовый стол и с достоинством глядит в камеру, вид у него становится донельзя серьезный… Он излучает авторитет, но и человечность тоже.

— И я вам, господин Цюльк, желаю доброго вечера и без отлагательств выполняю вашу просьбу: в последний раз мы получили исключительный результат по очкам, и после окончания передачи многие слушатели обратились к нам с вопросом, не следует ли получше вознаграждать за такую убедительную победу, например ввести своего рода призы, как на соревнованиях легкоатлетов.

Аплодисменты. Длятся несколько секунд.

— Мы обдумали эти обращения и решили — кстати, должен сразу же добавить, что все инстанции в данном вопросе с самого начала были единодушны, — учредить особый приз. В дальнейшем мы намерены каждое рекордное количество очков награждать немедленным присуждением гражданства…

Выкрики с мест, восторженные вопли, бурные аплодисменты, и над всем этим голос доктора Шрамма:

— Да, вы не ослышались: все семейство победителей получает гражданство на основании незамедлительно принятого решения.

Буря аплодисментов, сладостная ухмылка на лице Цюлька, сдержанно благородное удовлетворение на лице у доктора Шрамма.

— И пусть после этого сколько угодно говорят, что наши правительственные чиновники недостаточно расторопны. Нет, мои дамы и господа, они сочли эту идею не менее удачной, чем счел ее я. Спасибо нашим партнерам в управлении, они великолепно провели эту операцию.

Джаз исполняет туш, потом еще несколько тактов, пока руководитель, клоун и саксофонист, не обрывает игру и не поднимает под бурю аплодисментов большой палец.

— Но пока это еще не совершилось, наше жюри с заседателями госпожой Розенталь и господином Абрамчиком будут следить за всем происходящим орлиным взором.

Все должно быть по-честному, и если кто-нибудь из кандидатов вдруг вздумает жульничать, чего я конечно же и в мыслях не допускаю, ибо до сих пор у нас выступали отличные команды, но если это все-таки вдруг случится, такое семейство будет исключено из игры еще до конца передачи. Тут у нас очень строгие правила, не правда ли, господин Шрамм?

— Чистая правда, господин Цюльк, чистая правда. Как я обычно говорю: быть строгим — это обязательная программа, быть великодушным — произвольная.

Громкие аплодисменты, смех. — А теперь перейдем к нашим сегодняшним кандидатам.


С помощью большой красной кнопки телевизор при желании можно выключить. Покойной ночи.


Сегодня утром я просыпаюсь с великолепным чувством, я встал, предчувствуя удачу, ощутил неодолимое желание действовать, невольно вспомнил про Сен-Симона, который наказал своему слуге, чтобы тот каждое утро будил его словами: «Вставайте, граф, вас ждут великие дела». К сожалению, я не родился дворянином и потому не смог обзавестись слугой, но, во всяком случае, я разделяю с графом убеждение, что любое состояние можно и должно улучшить. Этого он никогда не забывал, ни в дни, предшествующие Французской революции, ни во время ее и уж тем паче ни после. Я же время от времени об этом забываю, как, например, забыл вчера, в день, который я, если отвлечься от короткой прогулки, провел перед телевизором. Один раз я заказал у прыщавого юнца кусок торта, а один раз — дёнер-кебаб. А на телевидении было столько шоу, просто мерцающий океан болтовни, и это навеяло на меня сон.


Город, в котором приземлился Бай Дан, насчитывает примерно миллион жителей, 351 250 квартир, 303 762 рабочих места, 185 346 несовершеннолетних, 1,3 миллиона транспортных средств, 145 673 иностранцев и 2745 нелегальных обитателей. Одного из жителей зовут Александар Луксов. Он живет один, у него нет постоянной работы, нет машины, и его имя не значится в телефонной книге. Как же Бай Дану отыскать этого человека? Как даже с помощью жизненного опыта и богатого содержимого внутренних карманов он приступит к поискам? Вот он как раз вылезает из автобуса и оглядывается по сторонам. Непросто сориентироваться на университетской территории. Нигде нет надписи «Главное здание». Он спрашивает девушку с высоко подколотыми волосами и тряпичной сумкой на ремне. Девушка готова помочь и ведет его к секретариату. В этой стране пожилой иностранец не может просто так, безо всякого припереться в секретариат и справиться об адресе некоего Александара Луксова, о котором можно предположить, что в свое время он здесь обучался, а может, и обучается до сих пор, если ему некуда спешить. Это будет очень трудно, Бай Дан, даже если ты самым любезным образом здороваешься, улыбаешься, произносишь вслух свое звучное имя, а немолодая дама встает из-за стола, чтобы узнать, чего ты хочешь. На нее сразу производят приятное впечатление твои пышные седые волосы. Ты сочиняешь в ответ какую-то байку про Красный Крест, где ты ведаешь воссоединением семей.

— Святая заповедь человечности. Мы пытаемся сделать все, что в наших силах, чтобы разыскивать по всему свету пропавших без вести членов семей. Тем самым мы пытаемся противостоять трагическим поворотам событий в нашей истории. Надеюсь, вы смогли бы оказать нам посильную помощь.

— Попытаюсь.

— Мои поиски касательно семейства под фамилией Луксов привели меня к вам. Луксов — имя редкое, даже у нас оно не слишком часто встречается, зато оно приметное, и это несколько облегчает каши поиски. Итак, я разыскиваю некоего Александара Луксова, единственного сына Татьяны и Васко Луксовых, внука Златки и Григория Григоровых. Я очень надеюсь, мадам, что вы сумеете помочь отчаявшимся родственникам. Очень надеюсь. Сегодня я преисполнен оптимизма, ибо мы находимся как раз в зоне атмосферного фронта между областью высокого и областью низкого давления. Такие погодные условия приносят счастье.

Ах, эти эксцентричные иностранцы, charmant, charmant, если сравнить с ее шефом — кошмар, уродливый, вдобавок грубый и тупой. И ни малейшего чувства юмора.

— Ну что ж, господин Бай, давайте посмотрим. Прошу прощенья, как вы назвали имя? Точно? Итак, если он у нас обучался, мы его найдем, у нас все записаны, не беспокойтесь.

— А я и не беспокоюсь, мадам, я возложил все свои упования на вас.

— Извините, что я так напрямую вас спрашиваю, но вы ведь наверняка скоро выходите на пенсию? Еще раз извините, это конечно же не мое дело, но меня это в настоящее время крайне занимает. В вашей стране вас тоже принуждают выходить на пенсию?

— Нет, нет, вам незачем извиняться. Но к сожалению, я вам мало что могу сказать по этому поводу. Люди, подобные мне, знают только один вид пенсии, и он расположен на глубине в два метра. А до тех пор, как я надеюсь, пройдет еще годик-другой.

— А разве у вас нет строгих правил? Нас выпроваживают на пенсию, хотим мы того или нет.

— Правила у нас, конечно, есть, мадам, но мы их не придерживаемся, тем более в таких серьезных вопросах. Но вас-то это почему тревожит? Вам-то еще далеко до пенсионного возраста.

— Ах вы льстец! Конечно, несколько годков у меня еще в запасе есть, но гнетущая мысль о досрочном выходе на пенсию, она так тягостна… и, к сожалению, это меня ждет в ближайшее время… Луксов Александер… здесь он написан через «е», но раз вы говорите, что это вообще редкое имя, то это, верно, он и есть. Я сделаю копию, чтобы справка была у вас в письменном виде, но, к сожалению, я не могу вам гарантировать, что адрес остался прежний, в конце концов, прошло уже некоторое время с тех пор, как он вычеркнут из списков, а студенты, у которых есть работа, где они прилично зарабатывают, по большей части меняют место жительства, а то и вовсе женятся, что вполне естественно, не так ли?

— Это первый след, мадам, и я преисполнен надежд. Многолетний профессиональный опыт развил у меня седьмое чувство в смысле поисков, я бы даже сказал — почти безошибочное чувство. Едва проснувшись сегодня утром, я знал, что это будет для меня счастливый день, о чем я уже говорил вам. Вы даже не можете себе представить, как много людей вы сегодня осчастливили.

— Ах, полно, это же само собой разумеется, ведь надо же помогать иностранным коллегам.

— Я благодарю вас также от имени родственников этого молодого человека. Большое вам спасибо.

Бай Дан целует ей руку. Она остается в полной растерянности.


Адрес выглядит так: Вальдштрассе, 5. Очутившись на улице, я сажусь возле круглого симпатичного фонтана, где выставились напоказ три нимфы, а может, три русалки, прижавшись плечом к плечу и каждая воздев к небу правую руку. Вокруг их бедер плещется грязная вода. Я разворачиваю план города. Вальдштрассе расположена на юге, а университет на севере, их связывает прямая автобусная линия. Как удачно. Маршрут двадцать третий.

Остановка называется Гогенцоллернплац, но уже в нескольких шагах от нее начинается Вальдштрассе — Лесная улица. Никакого леса поблизости, естественно, нет. Улица короткая. Мне нужен номер пять. Я поднимаюсь к входу в дом, устремив глаза на россыпь металлических табличек с именами, и несколько волнуюсь. Пробегаю глазами таблички снизу доверху. И впрямь, вот он стоит, Луксов, теми же печатными буквами, что и остальные фамилии. Я нажимаю на кнопку звонка, нажимаю коротко, выпрямляюсь, жду. Ничего не происходит. Может, я неправильно нажал? Я нажимаю на кнопку продолжительнее и сильней. Должно быть, квартира находится где-то неподалеку, потому что я слышу звонок. А может, какое-нибудь из окон открыто? И снова никакого результата. Я немножко жду, а сам раздумываю. Конечно, я мог бы опустить записку с номером отеля в почтовый ящик. Но я не записал этот номер. Неужели и Красный Крест допускает такие ошибки? Я мог бы назвать свой отель: «Отель „Феникс“». А что, если его нет в телефонной книге? Бай Дан возвращается на Гогенцоллернплац, отыскивает телефон-автомат. Открывает лежащую в будке потрепанную телефонную книгу. Отеля «Феникс» там нет. Ни на «Отель», ни на «Феникс». Разумеется, здесь есть и справочная служба. Он ищет ее на первых страницах. «Точное время», «Футбольное лото», «Справочная служба». Четыре цифры, легко запомнить. Он ищет монетки у себя в портмоне. Монеток куча. Но аппарат их не принимает. Над щелью он видит изображение телефонной карты. Идет в ближайший ресторанчик. Заказывает суп и спрашивает, можно ли от них позвонить. Рука указывает в сторону надписи «Туалеты». Вниз по лестнице. Возле автомата с сигаретами висит телефон, который принимает монеты. Но справочная служба не может ему помочь: отель «Феникс» отсутствует в ее банке данных. Бай Дан снова поднимается наверх. Ест свой суп. Когда он собирается платить, кельнер требует деньги также и за пол-ломтя черствого хлеба, который он макал в суп. А он-то, он-то еще принял великодушное решение не жаловаться на качество хлеба. Бай Дан возвращается в свой отель.

Пока он спрашивает о номере у портье, в роли которого снова выступает хозяин, раздается звонок. Откуда — неизвестно. Хозяин не реагирует. Возле него тоже стоит телефон, но звонит не этот. Хозяин записывает номер на квитанционной книжке. А почему вас нет в телефонной книге? Хозяин злобно глядит на Бай Дана в упор. Вырывает из книжки листок и придвигает его через стойку. А вам какое дело? Вот он, номер. Снова звонит телефон. По-моему, вас зовут. Хозяин мрачно мотает головой и демонстративно утыкает взгляд в разложенные перед ним на столе бумаги. Бай Дан поднимается по лестнице, слышит звуки, похожие на то, как если бы кто-нибудь отпирал дверь. Застывает на середине лестницы. Ждет, слышит голоса. Несколько голосов с очень заметным акцентом. До него доносятся забористые словечки, эти можно разобрать лучше. А хозяин говорит спокойным голосом: «Если вам здесь не нравится, можете сразу выкатываться. Государство даже готово оплатить вам обратный билет». Бай Дан осторожно спускается по лестнице. Все его детское любопытство. Так же осторожно он заглядывает за угол. Три южного вида мужчины в анораках, а один вообще черный. Один из них что-то возбужденно втолковывает хозяину. Раз воды больше нет, цена, которую он запросил, для них неприемлема. Это форменный грабеж. Вода будет завтра утром, поняли? Завтра придет слесарь. А теперь чтоб я вас больше не видел. И хозяин поворачивается к ним спиной. Трое небритых белых идут к входной двери, черный остается. Просит сигарет. Хозяин бросает ему пачку. Я лучше спущусь вниз, говорит черный. Не мог сразу сказать, что ли? Хозяин снимает с доски ключ и движется прямо на Бай Дана, а тот, отпрянув назад, разворачивается, делает один-два шажка наверх и снова быстро разворачивается, словно это он идет вниз по лестнице. Но хозяин не появляется из-за угла. Да, верно, негр ведь сказал вниз. Он слышит лязг задвижки. Надо будет поглядеть, что там такое. Но потом. А теперь надо бы на часок прилечь. Поди знай, на сколько еще может затянуться этот день.


Солнечные лучи больше не бьют в спину дома номер пять по Вальдштрассе, когда Бай Дан снова стоит у его входа и снова звонит Луксову. Никто ему не отворяет. На сей раз у него есть при себе адрес отеля «Феникс» и телефон. Он позвонит кому-нибудь из соседей, чтобы его впустили, напишет записку, где потребует, чтобы крестник пришел к нему в отель. Звонить туда не стоит, поскольку нельзя быть уверенным, что ему скажут о звонке. Он слышит шаги, бросает взгляд через плечо. Какой-то человек достает из кармана связку ключей. Бай Дан заговаривает с ним. Человек внимательно слушает. Я как раз сосед господина Луксова, говорит он. Но вам не повезло — он уже несколько недель как куда-то исчез. Исчез? Да, так это, пожалуй, можно назвать. Почтальон передал бандерольку для него моей жене, а извещение сунул в его почтовый ящик. Но извещение так никто и не вынул. И спустя неделю мы ему позвонили, да входите же, и там был только автоответчик. А что этот автоответчик сказал? Ну как обычно, что его нет дома и что мы можем оставить сообщение. Мы, разумеется, так и сделали, но он до сих пор не откликнулся. Да зайдите же к нам хоть на минуточку. Я спрошу у жены. А вдруг он именно сегодня подавал какие-то признаки жизни. Иногда ведь может и повезти.

Однако и жена ничего не знала сверх уже сказанного. Она и сама спрашивала у коменданта, но тот понятия не имеет.

— Очень сочувствуем.

— А может, стоит обратиться в полицию?

— Пока еще рано, радость моя. Он не ходит на службу, он работает на дому, поэтому он свободнее в своих передвижениях, может, он просто взял и уехал, надолго, я бы, к примеру, так не мог.

— Но он еще ни разу этого не делал. Он так редко выходит из дому.

— Он же не обязан нам докладываться.

— Очень глупо, что вам пришлось проделать такой долгий путь, а ваш внук куда-то исчез.

— Мне очень жаль, что мы ничем не можем вала помочь.

— Что вы, что вы! Вы мне так помогли, право слово. Скажите, пожалуйста, это там — его квартира?

— Нет, следующая.

— Спасибо вам большое. До свиданья.

— До свиданья.

Свет быстро гаснет. Где тут выключатель? Интересно, а король вилл мог бы открыть такую массивную дверь? Меня ловкость рук уже давно покинула. Надо глянуть, не открыто ли там какое-нибудь окно. Это был бы простейший способ проникнуть в квартиру. Сопоставляю степень риска и шансы на успех. Несмелые игроки этого не понимают. Даже когда не за горами поражение, они все равно не желают рисковать. Окно открыто, створка откинута назад. Я могу забраться на подоконник, оттолкнуться, вот так… получилось, створка поддается, отлетает внутрь комнаты. Теперь только влезть.

Бай Дан ощупывает, что там есть за окном. Бутылка падает на пол со стуком и дребезжанием, которое, пожалуй, слышно по всему дому. Под руки ему попадается край стола, он с трудом втягивает себя в квартиру Александара Луксова, лежит на столе, чувствует под собой какие-то предметы, которые сдвигает, снова грохот и снова дребезжание, он осторожно слезает со стола и наступает на осколки.

Счастье еще, что я в сапогах, а где тут свет, должен же где-нибудь на стене быть выключатель, ага, это у нас кухня, оттуда пахнет затхлым. Маленькая кухня, помещение рядом, дверь снята с петель, гостиная, унылая, скудно обставленная комната; телевизор есть, еще несколько книжных полок, тахта, два стула, несколько картин и гора пыли. Я возвращаюсь на кухню, ногами загоняю осколки в угол, открываю холодильник. Пусто, почти пусто. Плоский тюбик майонеза, наполовину использованная баночка горчицы, пучок салата, так же густо обросший плесенью, как моя голова — волосами. Мой крестник — изрядный неряха, а кроме того, он уже давно не появлялся в этой квартире.

Звонит телефон, трижды, три звонка, потом щелканье, потом голос. Впервые почти за двадцать лет слышу я голос своего крестника. Только теперь он говорит на другом языке. Александер Луксов. К сожалению, меня сейчас нет дома. После сигнала вы можете оставить для меня сообщение. Какой-то у тебя бесцветный голос, мой мальчик. После такого ответа ни одному нормальному человеку больше не захочется звонить. Добрый вечер, господин Луксов, вас еще раз беспокоит Витичек из Бюро переводчиков Надольного, к сожалению, мы не получили от вас никакого ответа относительно руководства к пользованию пылесосом. Нам необходимо завтра до середины дня получить от вас ответ, согласны ли вы взяться за эту работу. Сдать ее — позволю себе еще раз вам напомнить — надлежит через десять дней. Если вы не откликнетесь до указанного срока, нам придется передать этот перевод кому-нибудь другому. Ага, мальчик переводит, но явно не в последнее время.

Обстановку второй комнаты составляют кровать, стенной шкаф и письменный стол. Бай Дан включает настольную лампу и садится к письменному столу. Стол завален грудой бумаг — пакеты, реклама, счета, квитанции, письма. Бай Дан просматривает их и натыкается на множество счетов из какой-то клиники. Он читает их и понимает только, что мальчика положили в эту клинику и сделали ему операцию. Может, он и по сей день лежит в этой клинике. Бай Дан берет один из счетов и отправляется в клинику.


Я проснулся, как после долгого сна. У меня было неприятное чувство. Другими словами, никакого желания просыпаться. Над лесом уже смеркалось. И еще у меня было такое чувство, будто в комнате, кроме меня, кто-то есть. Что невозможно. Кому здесь быть? Уже несколько недель я лежу в этой комнате один. Господина Хофнанга перевели в другую палату, к специалисту. Трудно поверить. Нельзя же быть специалистом по болезни Хофнанга. Хофнанг уже ничего и не ждал от этого перевода. Я снова закрыл глаза. В комнате больше никого нет и быть не может. Вздумай они подложить ко мне в палату кого-нибудь, меня бы наверняка предупредили. Но, закрыв глаза, я еще отчетливей почувствовал, что в комнате кто-то есть. Невероятно. Я повернулся на бок и включил рядом с кроватью лампу. Так оно и есть: на единственном стуле сидел он. Как это прикажете понимать? Какой-то старик, который ко всему еще и улыбался мне.

— Надеюсь, я не ошибусь, если выскажу предположение, что передо мной лежит господин Александар Луксов.

Человек говорил с заметным акцентом. Я его не знал. И не представлял, что ему ответить. Я просто глядел на него.

— Вы, вероятно, не догадываетесь, кто я такой и откуда я вас знаю. Итак, мой мальчик, я Бай Дан, твой крестный отец, и я очень рад, что наконец-то отыскал тебя.

Он встал, подошел ко мне, обхватил мою голову ладонями и расцеловал в обе щеки. Рукавом пижамы я отер щеки. Бай Дан? Знаю я такого или нет? Имя я, без сомнения, когда-то слышал. Наверно, от родителей. Мой крестный отец? Я как-то забыл, что в свое время был крещен.

— Хелло.

Ничего лучше мне в голову не пришло. И ни малейшего желания разговаривать со стариком, который выдает себя за моего крестного, я не испытывал. До сих пор я прекрасно без него обходился.

— А как вы сюда попали?

— Я уже вполне освоился с транспортными средствами вашего города.

— Нет, я спрашиваю, как вы узнали, что я здесь?

— Я проник в твою квартиру. Боюсь, что я сделал это не совсем легально, но в твоем согласии я не сомневался. Поскольку ты был так любезен, что не закрыл окно. Очень-очень предусмотрительно с твоей стороны. А что случилось с твоими волосами? Для лысины ты, пожалуй, слишком молод.

— Их сбрили перед операцией.

— У тебя была операция на голове?

— Нет.

— А чем ты, собственно, болен?

— Ну, это долгая история. Разное. Вам это вряд ли будет интересно.

— Да еще как интересно, мой мальчик. И времени у меня навалом.

Это дурацкое «мой мальчик» ему бы лучше оставить при себе. Но немножко я ему все-таки рассказал. Может, он тогда уйдет.

— Все ясно, — сказал он. — Далеко зашедшая стадия обломовщины. Не могу только понять: почему ты до сих пор лежишь здесь, когда со дня операции прошло три недели. Разве тебя уже не следовало выписать?

— Ну тогда вы и в самом деле не можете понять. Да и необязательно все понимать.

Ну как я мог ему объяснить, что в клинике удобно. А здоровым я себя до сих пор не чувствовал. Каждое утро мне приходилось рассказывать врачам про новые боли. Вот они и держали меня здесь для наблюдения, да и что им еще оставалось делать? Неадекватный процесс реабилитации.

— Ладно, теперь я дам тебе поспать, мой мальчик. Завтра я снова приду, и мы продолжим наш разговор.

Я вздохнул. Этого мне только не хватало.

У дверей он еще раз обернулся ко мне:

— Ты хоть верующий? В церковь ходишь?

— Нет, вообще не хожу. С чего это вы вдруг?

Он оглядел меня, словно что-то во мне активно ему не понравилось, и пожелал спокойной ночи.


Что мне делать с мальчиком? Скверное состояние, промежуточное. Грустно, грустно. Этого я не ожидал, этого я не мог предвидеть. Какие-то неизвестные мне демоны, новые правила игры, мрачное положение. И мальчик оцепенел. Совершенно оцепенел. Голос его пропитан жалостью к самому себе. Со своей лысиной и лишенными блеска глазами он лежит так, словно приготовился к последнему помазанию. И что того хуже: он способен еще десятилетиями жить именно так. Да, работка предстоит нелегкая. Не могу я его в таком виде отвезти к Златке. Надо что-то придумать, надо что-то придумать.


Само собой, он заявился ко мне и на следующий день. И принес с собой что-то вроде рюкзака. Попробовал меня расспросить. Сперва про родителей. А я сказал ему, что уж об этом-то говорить не желаю, особенно с посторонними. Про наше бегство. А откуда мне знать про бегство, я ведь тогда был ребенком, и меня это не слишком интересовало. Про годы юношества. Я сказал ему, что здесь в общем-то и рассказывать нечего. Про учебу в университете. Скукотища. Он хотел знать обо всем. И еще: вспоминаю ли я свою бабу Златку? Почти нет, солгал я. Постепенно мной овладело пугающее чувство, что этот человек от меня так и не отвяжется. Я даже не мог вышвырнуть его из палаты. Конечно, он был довольно старый, но выглядел весьма сильным. Во всяком случае, более сильным, чем я. А в моем расхлябанном состоянии я бы и со столетним не справился.

— Мне больше не хочется разговаривать, — в какой-то момент сказал ему я.

— Тогда сыграем.

И прежде чем я успел знаками выразить свое нежелание, он вынул из своего мешка деревянный ларец и раскрыл его у меня в ногах. Это оказалась игральная доска.

— Игру ты наверняка знаешь. Не сомневаюсь, что отец тебя научил.

И тут я допустил роковую ошибку: я признал его правоту. В последующие дни я не раз и не два проклинал свою глупость. Он выложил кости. Началось хреново. Даже больной человек — и тот хочет выиграть. Он уже выручил две свои кости и воздвиг небольшую стену, а я все еще телепался. Я выбросил два раза подряд два и одно. Потом придурочный дубль, с моей стороны оказались две «колбасы», в каждой — по шесть костей. Я отбросил кости в сторону.

— Ничего это не даст. Мне не везет. Не хочу я играть.

— Мальчик, да мы же только начали, — сказал он и выбросил четверной дубль.

— Это не доставляет никакой радости, я выбрасываю всякую дрянь, а ты — именно то, что тебе надо.

— Тогда измени тактику. Используй мое везение. Не надо так уж сразу сдаваться.

Я опрокинул доску и включил маленький телевизор, который висел в углу. Бай Дан не пришел от этого в восторг. Он явно не обожал телевидение. Вскоре начались новости, занявшие пятнадцать минут, после новостей — фильм с красивой американской певицей. Очень неплохое начало. Бай Дан смотрел на меня неодобрительно. И когда он так на меня смотрел, я сразу забывал о том, что хотел перечить ему и лгать.

— А что, если ты выключишь ту штуку? — спросил он.

— Ладно, о'кей, выключу.

— И это называется новости? Я тебе объясню, что такое новости. Нынче люди открыли глаза — ежедневник-календарь-список покупок и прочли там: «Пора тебе снова начать борьбу, стряхнуть пыль с идеалов, забрать из чистки силу духа. Как ты можешь сдаваться, когда еще ничего не решено? С чего это ты вдруг во всем разочаровался? Не спорю, позади у тебя скверное столетие, а ближе к концу человек неизбежно устает, и, если он при этом выходит из игры, сезон завершается гадко. Не спорю, зимняя спячка тоже нужна, но разве ты не видишь, что уже заявляет о своем приходе новое? Да, да, в конце сезона человек устает, конец всегда живет по законам собственной логики, и при этом забывается самое естественное, что нет на свете ничего более постоянного, чем перемены».

Вот это, мой мальчик, и были настоящие новости.


На другой день я чуть не упал с кровати, когда он довел до моего сведения, что намерен извлечь меня из больницы, после чего мы с ним предпримем небольшое путешествие. Моя бабушка Златка очень хочет меня повидать, а прежде чем мы отправимся к ней, у него есть и еще некоторые планы, касающиеся меня. Я же без обиняков сообщил ему, что об этом не может быть и речи. С таким стариком, к сожалению, нельзя говорить прямо и откровенно, как хотелось бы. Не то я выложил бы ему все, что я думаю лично о нем и о его затеях: свалился как снег на голову, действует мне на нервы да еще вдобавок делает дурацкие предложения. Не способен понять, что я не могу покинуть клинику. А вдобавок не вижу оснований уйти вместе с ним. Последнее, по совести говоря, не до конца соответствовало действительности. Повидать Златку — это где-то как-то не такая уж и плохая мысль.

Вдобавок этот старый козел исхитрился свести дружбу с больничным персоналом. Просто невероятно. Он их всех полностью приручил. А мне теперь приходилось выслушивать дурацкое сюсюканье на тему, что вот, мол, как я должен радоваться, раз меня регулярно навещает мой крестный, когда вообще-то ко мне мало кто ходит. И притом он такой симпатичный. К обеду они приносили поднос с едой и на его долю. Просто с ума сойти. Он уговорил меня еще раз сыграть с ним. На сей раз получилось несколько лучше. Мы довели игру до конца. Было, конечно, несколько бросков, которые привели меня в замешательство, а спросить совета у него я не мог — как-никак он мой противник. Может, я неправильно взял, потому что в конце концов проиграл. Ну ладно, сыграем еще раз. И опять ничего не вышло. Моя позиция раскрошилась, как крошится ржаной хлеб. Очень скоро я понял, что он снова выиграет.

— Ты победишь.

— Игра еще не кончилась.

— Все равно я сдаюсь. Это не имеет смысла. Я больше ничего не могу поделать.

— В этой игре у человека всегда остается шанс. И положение никогда не бывает безнадежным.

— Ерунда. Что можно выкать из этой хреновой позиции?


Во время нашего маленького, миленького путешествия вокруг великой и необъятной земли нам предстояло, помимо всего прочего, пересечь океан, такая блажь накануне взбрела ему в голову, мы непременно должны побывать за морем, это была бы самая подходящая затравка для моего возвращения на родину. Ах, море, море! И он размечтался. Просто диву даешься, до какой степени он способен вдохновляться затеями, к которым, казалось бы, должен попривыкнуть за почти сто лет жизни. Море, которое так ярко сверкает, которое так богато, которое притягивает к себе людей. Но разумеется, только людей с морским характером. И снова я получил от него ценные сведения: оказывается, бывают люди морские и люди горные, но только морские способны уловить зов моря.

— Приведу тебе один пример из истории городка, в котором я довольно долго жил, городка, расположенного вдали от всех и всяческих морей этой земли. Там я держал банк, а по вечерам встречался в кафе с остальными игроками. Фамилия одного из записных игроков была Умеев; у него был смышленый маленький сынишка, которым отец очень гордился. До тех пор, пока мальчик в один прекрасный день не начал рисовать море. На уроках рисования. Удивленный учитель спросил мальчика, был ли тот хоть раз на море. Нет, отвечал мальчик. А твои родители? Нет, господин учитель, мои родители никогда не бывали на море. Может, тебе рассказывала про него твоя бабушка? Мальчик энергично замотал головой. Бабушка ничего про море не знает. Может, ты видел его в каких-нибудь книжках? Нет, господин учитель, кроме Библии, у нас других книжек дома нет. Тогда почему же ты рисуешь море? Потому, что оно мне нравится. И тут учитель сдался. И что бы он в последующие месяцы ни задавал своим ученикам, маленький Умеев рисовал только море. Учитель велел классу изобразить лучшее летнее впечатление, и тогда маленький Умеев изобразил вихрастую голову на широком песчаном берегу, а дальше на фоне самой густой синевы, какая только могла получиться с помощью карандаша, огромное море. Ничего, это пройдет, подумал учитель. Но он ошибался. Мальчик и дальше продолжал рисовать море, упорно и неизменно, а по прочим предметам его успеваемость стала много хуже, потому что он начал рисовать море и на других уроках. Поля своей тетради по математике он разрисовывал волнами, волнами, которые разбегались по страницам, независимо от того, что было задано, деление или умножение, независимо от того, правильно он решил задачу или нет. Он изводил столько синей краски, что единственная лавка канцелярских принадлежностей в том городке теперь заказывала у поставщиков синих карандашей и синей акварели вдвое больше против обычного. Отца вызвали в школу. После серьезного разговора с классным руководителем и директором он в ярости вернулся домой, твердо решив положить конец этому безобразию. Он запретил мальчику рисовать синим, а жене строго-настрого запретил покупать синюю краску. Но и это не помогло. Учитель велел ученикам нарисовать Старые горы, маленький Умеев нарисовал море. Красного цвета. Учитель пришел в отчаяние. Мальчик никак не желал понять, что ему запрещено рисовать море, когда учитель велит рисовать горы. Умеев-старший тоже пришел в отчаяние. Чем больше он старался выбить море у мальчика из головы, тем упорнее мальчик думал о море. До конца учебного года Умеев успел нарисовать море всеми мыслимыми красками и остался на второй год. Печальный Умеев-старший плелся за нами вечером этого дня, а придя в кафе, и вообще забился в угол. После нескольких конов он попросил у нас совета. Мы этого ожидали, ибо уже и в прошлые вечера он играл как новичок. Мы размышляли и размышляли, и часами можно было слышать лишь перестук костей. И вдруг один из нас сказал: мы должны показать мальчику море. Все игроки сразу оценили хорошую идею — и, прихватив других детей из того класса, мы повезли маленького Умеева к морю.


Он решительно не оставлял меня в покое, он молол и молол языком, рассказывал одну историю за другой, он заклинал меня и осыпал ругательствами, вскоре он знал по имени половину больницы, со всеми сердечно здоровался и продолжал меня уговаривать. Я начал мало-помалу привыкать к нему. Не так уж и докучали мне его визиты. Но конечно же он не мог уговорить меня покинуть клинику. Тут я был тверд как гранит.

Играть мы продолжали, и теперь у меня получалось несколько лучше. Но ему повезло больше, и он выиграл. Хоть и с трудом.

— Единственный дубль.

— Не горюй, когда-нибудь он достанется тебе.

— Хорошо тебе говорить. С твоим-то везением.

— Везение здесь ни при чем.

— Только везение и при чем.

— Объясни мне тогда, что ты этим хочешь сказать.

— То есть как это объясни? Когда любому известно, что для игры в кости нужно везение.

— Почему?

— Не действуй мне на нервы.

— Я очень рад, что ты перешел со мной на «ты», и я никоим образом не желаю действовать тебе на нервы, просто я не считаю, что эта игра в такой степени зависит от везения, как утверждаешь ты.

— Я имею в виду выбрасывание, а не тактику и тому подобное. Бросок зависит только от случая.

— Тогда объясни мне, пожалуйста, где в этой игре место для случая. Разве ты не держишь все в собственных руках? Разве не от тебя зависит, с какой силой ты бросаешь кость, под каким углом к игральной доске, какие цифры находятся сверху перед началом игры? Это не имеет никакого отношения к случаю, ты со мной согласен? А знай ты свойства поверхности, по которой катятся кости, и устройство самих костей, ты мог бы рассчитать и свой бросок. Ты мог бы знать заранее, как ляжет кость, хотя, конечно, без ловкости рук и известного опыта здесь не обойтись. Ты вообще-то понимаешь, о чем я тебе толкую? Чем хныкать, потренировался бы лучше на досуге.

Я не нашелся, что возразить.


Спустя день моя дверь распахнулась от удара, и в палату, приплясывая, вступил дорожный посох, крепкий узловатый посох. Причем, как выяснилось, этот посох преследовал одну-единственную цель: раскачать тормозное устройство на моей подвижной кровати, занять место у перекладины в ногах и протащить кровать через всю палату. Бай Дан, завопил я, сейчас же перестань! Мальчик, тебе необходимо движение, а раз ты слишком ленив или труслив, приходится мне выводить тебя на прогулку вместе с кроватью. Мой крестный явно рехнулся, он протащил мою кровать по всей комнате, да еще при этом грозил мне. Я даже начал за него тревожиться, у него стало такое красное лицо… Не хватало еще, чтобы с ним прямо в моей палате случился инфаркт. Господи, какие сложности! Его идиотское поведение вынудило меня встать с постели. Невероятно, но из-за этой дурацкой возни я встал. Иначе он не уймется. Ясное дело, не уймется. Такой, как он, — да ни в жисть. Едва моя кровать ударилась о стену, я встал. И, как всякий раз, голова у меня при этом слегка закружилась. А Бай Дан тем временем вознамерился протащить мою кровать в другую сторону. Увидел меня. Окинул мрачным взглядом. И ринулся на меня, занеся над головой свою палку. Тут мне вдруг стало страшно. Он уже подошел ко мне вплотную и ударил меня рукояткой по заду, не изо всех сил, но все же чувствительно, очень даже чувствительно, и при каждом ударе он что-то приговаривал — и избавиться от этого не было никакой возможности. Тебе разве настолько обрыдла жизнь, что ты не желаешь хоть самую малость рискнуть? И очередной удар обрушивается на мой зад. Как ты можешь бояться неизвестного, если известное для тебя невыносимо? И опять удар. Обещаю тебе — и он угрожающе воздел свою палку, — я буду бить тебя до тех пор, пока ты не возьмешь себя в руки, ой, пока не соберешься с духом, ай, пока не пойдешь со мной, ой-ой-ой.

Что тут еще оставалось делать — пришлось повиноваться. В конце концов, лежать можно и дома. А значит, можно и пойти с ним. Перестань, Бай Дан, я сейчас оденусь, ладно? Очередной удар, словно он не расслышал. Я надеваю джинсы, видишь? А потом рубашку, теперь ты доволен? Он явно не был доволен. Я спасся от его ударов в ванной комнате. Вот видишь, это мой несессер. Ой. Да иду же я, иду, только перестань. Когда я открыл дверцу шкафа, чтобы достать оттуда чемодан, более чем чувствительный удар снова обрушился на мой зад. Я бросил чемодан на пол, покидал туда свои вещи, все, что подвернулось под руку. Он распахнул передо мной дверь, и мы покинули больничную палату.

— Но господин Луксов! — ужаснулись сестры, припустив за нами. — Так же нельзя, ведь не можете вы просто так…

— Очень даже можем, дорогие дамы, вы и сами видите, что можем и что все прекрасно получается. Я — новый доктор, и я распорядился немедленно выписать пациента из больницы, и это не последнее мое распоряжение, еще ему показано движение, свежий ветер и волнующие беседы.

— Но ведь еще вчера главный врач…

Мы миновали стеклянную дверь и покинули больницу, сперва такси доставило нас к отелю, где проживал мой крестный, — весьма занюханное заведение. Крестный пробыл там очень недолго.

— Из-за тебя, мой мальчик, я совсем забыл посмотреть, как хозяин этого отеля использует свой подвал. Пожалуйста, Вальдштрассе, пять. Надеюсь, у тебя найдется свежее белье?


— Сюрприз, — изрек Бай Дан несколько дней спустя.

Я по большей части лежал в постели, читал, так, самую малость, Бай Дана привели в восторг некоторые книги на моих книжных полках. Я же позволял для себя готовить. Оказалось, что мой крестный умел готовить потрясающие похлебки. Для начала он занялся кухней как таковой. Выкинул все бутылки, навел чистоту и отправился за покупками. Вернулся до того нагруженный, что ему пришлось крутиться и вертеться, чтобы хоть как-то пролезть в дверь. Он под завязку набил холодильник и стенные шкафчики тоже, а потом извлек из картонки гигантскую красную кастрюлю. Он принципиально пользовался для стряпни только большими кастрюлями. Бай Дан долго стоял на кухне, крошил, припускал и помешивал. И при этом слушал музыку. Престранные вещи, которые накупил для себя. «Осуждение Фауста», «Пляску смерти», «Гибель богов», «Макбета», «фантастическую симфонию». И еще цыганские песни. Песни он слушал чаще всего.

Я уже начал себя чувствовать несколько лучше, когда он выманил меня из дому обещанным сюрпризом и энергично зашагал вперед. Мы поехали на метро в центр. Он уже хорошо знал город, а потому задал немыслимый темп. Должно быть, накануне, когда меня вызвали в клинику на заключительное обследование, он побывал здесь и все хорошенько осмотрел. А в каком-то переулочке мы — я просто не поверил свои глазам — остановились перед магазином, торгующим велосипедами.

— Тебе чего здесь надо?

— Ты на велосипеде ездить умеешь?

— Почему ты спрашиваешь?

— Я спросил только, умеешь ли ты ездить на велосипеде?

— Конечно, умею. В свое время я довольно много на нем ездил.

— Замечательно, замечательно. Час от часу все лучше и лучше. Следуй за мной.

И он ринулся в магазин. Продавец его уже знал и приветливо с ним поздоровался как с постоянным покупателем. Интересно, что Бай Дан успел у него купить?

— Ах, это и есть некоторым образом ваш партнер?

— Золотые ваши слова. Это и есть мотор. Как видите, вы зря тревожились.

— День добрый.

— Хелло.

— Ты не поверишь, Алекс, но этот господин хотел отговорить меня от покупки. Представь себе продавца, который не желает продавать. Он считал, что я слишком стар для этого. Потом уже он мне признался, что опасался, как бы я не вздумал кататься на пару с престарелой мадам Дан. Пришлось его успокаивать, доказывать, что никакой мадам Дан в природе не существует и что напарником моим будет сильный молодой человек с железным здоровьем.

— Но…

— Чрезвычайно скромный молодой человек. А велосипедист отменный. Всю свою юность он провел в седле велосипеда.

— Бай Дан, эй, Бай Дан, я тебя спрашиваю. Куда это мы собираемся ехать?

— Не спеши, не спеши, я должен передать тебе устную рекомендацию самой Грачки с наилучшими пожеланиями. А теперь займемся новым участником нашего путешествия.

— Ну конечно же. У меня для этого все готово. Не будет ли вам угодно пройти за мной в заднее помещение? Чтобы сразу правильно установить седла и педали.

Бай Дан подмигнул мне.

— Пожалуйста, вот этот роскошный снаряд. Ваш дедушка непременно хотел купить самый лучший, а это и есть лучший велосипед из всего нашего ассортимента. Последний писк. Рама из углепластика, шестнадцать передач, передача от Шимано «dura асе», тормоза тоже от Шимано, педали дорожные. Я вам покажу, как надо управляться с тормозами.


Может ли тандем наскочить на вас, как бульдозер, или показаться не менее грозным, чем боевой корабль? В ответ вам объяснят: тандем — это механизм, который служит для передвижения двух человек, состоит из двух сидений и двух пар педалей, из системы привода и руля, которым управляет человек, сидящий на переднем седле.

Не понимаете? Значит, вы спрашивали не у того, у кого надо. Спросите лучше у меня! И тогда я вам отвечу: тандем — это маленькое чудо, которое провезет по всему миру меня и Алекса. Это две пары ног, причем очень даже несхожие пары. Сзади — черная ткань шорт, ниже — поросшие волосом голые коленки и ляжки, впереди — вельветовые брюки и кожаные сапоги на шнуровке. Я довольно скоро пришел к выводу, что могу задирать ноги, ставить их посредине на перекладину и тем самым какое-то время экономить силы. Пусть вкалывает тот парень, что сидит у меня за спиной. Как вы, вероятно, догадываетесь, он не устает браниться по этому поводу. Он не желает брать на себя всю работу. От меня только и проку что всякие лихие присказки, упрекает меня он. Но ведь я сижу за рулем. Это весьма ответственная задача, поскольку сам ты не имеешь ни малейшего представления о том, куда тебе надо. Наши головы тоже трудно спутать. Позади сидит лысый и защищает голову пестрой вязаной шапочкой, я же дозволяю своим волосам свободно развеваться на ветру. Вот он уже опять чем-то недоволен. «Ты что хочешь сказать, мой мальчик?» — спрашиваю я и слышу яростное: «Не оглядывайся, повернись, не оглядывайся!»

Так мы и продвигается вперед на своем тандеме.


— Сперва на юг, — провозгласил он. Я спросил его, куда именно мы едем и как собираемся туда попасть. Он ответил: мне проще ответить на твой вопрос в уме, нежели вслух. А ты наберись терпения. Пришлось мне привыкать к его зашифрованным ответам.

— Фантазия, — наставлял он меня, пока мы ехали по проселочной дороге, которая не донимала нас подъемами и спусками, — фантазия — это эликсир любой игры. Что ты видишь и как ты используешь увиденное? По обеим сторонам дороги тянутся поля пшеницы. Возьми первую попавшуюся машину, которая нас обгонит, и скажи мне тогда, что ты увидишь. Чего ты там опять выдумал? Не порть игру, Алекс. Пшеница под конец надоедает, давай лучше разглядывать машины. Итак, что ты видишь? Белый лимузин. Еще что? Состоятельный бизнесмен, который очень торопится, чтобы вовремя прибыть к назначенному сроку. Впрочем, это ты наверняка знаешь лучше, чем я, ты только чуть постарайся. Отец семейства с ребенком. Толстоват, как ты находишь? Итак, жирного потомка, жену, кредит на строительство дома и роскошную машину он получил по лизингу, вдобавок он может по доверенности распоряжаться банковскими счетами своей матери. Возьмем теперь его мать — что с ней, нездорова она, что ли, может, между ними нет ладу? Мать от старости выжила из ума, и он боится, как бы она не пустила все свои деньги на ветер или не отказала на нужды какой-нибудь секты, короче, он сделал так, чтоб ее признали недееспособной, — тебе достаточно этих сведений? Разозлился? Ну и прекрасно, когда человек злится, у него обостряется зрение. Возьмем теперь следующую машину. У этого типа такой крутой приемник, что он разъезжает только с опущенными стеклами. А что передают по радио, что мы сейчас услышим? Да почем я знаю, обычные тары-бары, шуточки ведущего или, скажем, интервью с какой-нибудь поп-звездой, у которой сегодня день рожденья, поэтому она прямо из кожи лезет, истерическая курица, которая вот уже тридцать лет как застряла на среднем уровне, да так глубоко, что осталось только положить сверху крышку гроба. Зло, очень даже зло, а в остальном недурно. А что ты скажешь насчет запахов? Применительно к этой машине. Консервативно, лосьон для бритья, скорей всего «Ириш моос», а еще искусственная кожа. Слишком мало. Такой тип наверняка чистит зубы «Колгейтом», а еще тут пахнет шампунем для собак. Каким именно? А мне почем знать? Я терпеть не могу собак. Нажми на педали, мальчик, тандем наш еще не совсем разогнался. Перестань действовать мне на нервы. Дурацкая игра, чушь собачья, что ты, собственно говоря, хотел бы услышать? На что похож запах? Это не запах, это вонь, воняет «Kouros», самокруткой, а еще обмаранными пеленками, а по радио они поют «Kermit the Hermit», а в этом пахнет роковой женщиной, Паломой Пикассо, а на сиденье рядом с водителем — Жан-Шарль Кастельбаджак, ментоловыми сигаретами, «Блендадентом», а по радио дают «Драйвер-сит». Ты просто перечисляешь, Алекс, так любой сможет: Вест, Виргли, Батя, Балли, Джек Даниель, солнца свет — счастья нет. Это надо как-то обыгрывать, должно что-то происходить, что-то развиваться. О'кей, о'кей, радио, о'кей? Пробка на А22, замедленное движение, кашель, чихание, чавкание, пение — как в ванне, проклинают, портят воздух, рыгают, дальше, дальше. Важное сообщение: внимание, внимание, по Б1 вам навстречу движутся ваш шеф после визита к зубному врачу, неправильно заполненная налоговая декларация, ваш лопнувший презерватив, ваше набрызганное спреем граффити и неразборчивое для чтения удостоверение гражданина Европейского Союза, ваш опутанный ложью язык, из которого каплет гной, заставляя машину идти юзом на скользких местах, держитесь правой стороны, обгон запрещается. Вот это здорово, Алекс, это уже много лучше, почем знать, может, из тебя еще выйдет отменный игрок. Я больше не могу, Бай Дан, я совсем задыхаюсь. Тогда отдохни, мой мальчик, силы тебе еще понадобятся.


Мы едем, едем, едем по небольшому городку, за нами — сельскохозяйственные угодья, перед нами — горы. Мы проезжаем через средневековые ворота с заостренной аркой. Оставь надежду всяк сюда входящий, восклицаю я и сразу притягиваю удивленные взгляды тяжело нагруженных субботними покупками жителей города. «Помедленней, Бай Дан, — слышу я голос сзади, — притормози, пешеходная зона». И мы спешиваемся. Ратушное кафе, много столиков, стульев и зонтов. Здесь нам предстоит подкрепиться. Мы заказываем рогалики, чашку кофе с молоком и чашку шоколада. Крохотные ячейки теней ползут по скатерти. Приятный, легкий ветерок. Знаешь ли ты Данте, мой мальчик? Мальчик знает Данте. А ты его читал? Мальчик его не читал. У нас перед глазами оживленная суета. Понимаешь, поскольку в те времена не было тандемов, он со своим старым другом Вергилием пешком отправился в тяжелый путь через мир страданий. Спасибо, шоколад заказывал я. А знаешь ли ты, с какими грешниками столкнулись друзья в первую очередь? Ну как по-твоему? С убийцами? Лжецами? С не знающими удержу или с пассивными? С вероотступниками? Передай мне, пожалуйста, рогалик. Спасибо. С осквернителями, с эгоистами, с деспотами? Выбор у тебя огромный. Представь себе, ни с кем из перечисленных мною. Раньше всех Данте и Вергилию повстречались равнодушные, нейтральные люди, которые за всю свою жизнь никогда не занимали твердой позиции, которые совершали лишь робкие и малодушные поступки, которые помалкивали, которые никогда не выглядывали из окна, которые не были склонны ни к мятежу, ни, напротив, к верности. Очень вкусные здесь рогалики. В наказание они были осуждены бегать за знаменем, которое не имеет иного значения, кроме того, что оно движется вперед. И выбора у них нет, они обязаны следовать за знаменем бессмыслицы. О, синьор Данте придумывал жестокие наказания. Кстати, как обстоит дело с нашими финансами? Не сказать, чтобы роскошно. Пора немного подзаработать. Ну конечно здесь. Это более чем подходящее место, чтобы зарабатывать деньги. Фройляйн, прошу вас. Одну минуточку, сейчас я подойду. Вам понравилось? Да, спасибо. Вы не будете так любезны принести нам три чашки? Как три? И позвольте прямо сейчас поблагодарить вас. О-о, спасибо, сейчас принесу.

— Мы соблазним на игру жителей этого городка. Алекс, подай, пожалуйста, мой мешок. Для этой простой игры довольно одной-единственной кости. Благодарю вас, фройляйн. А теперь помоги мне чуть передвинуть стол вперед. Три чашки и одна кость. Проще простого. Итак, где эта кость? Пробная игра. Видишь, кость здесь. Теперь следи. Где она теперь? Хорошо. А теперь? Еще лучше. Теперь я расстегну верхнюю пуговицу своей жилетки. Кость в это время тоже передвигается, исчезает, но, думается мне, ты знаешь, где она есть. Здесь? Ты уверен? А может, здесь? Ты уверен? Ну хорошо, будь по-твоему. Ошибочка вышла. Ты проиграл свой кошелек. Пожалуйста, передай его мне. А сам возьми в руки свою шапочку и собирай в нее наш выигрыш.

Любезнейшие дамы и господа, уделите мне минуточку вашего внимания, чтобы позабавиться игрой перед обедом. Я прибыл к вам издалека, желая помериться с вами силой. Вы — люди молодые и здоровые, у вас зоркие глаза и быстрая реакция, а я старый человек с Востока. Вот я открываю этот бумажник, достаю из него банкноту и призываю вас сделать то же самое. Игру вы знаете. Игральная кость, три чашки, тридцать процентов за то, что вы выиграете, еще прежде чем мы приступим к игре. Желаете, молодой человек? Тогда положите свою банкноту рядом с моей. Ваша храбрость будет вознаграждена. Начнем? На пробу? Вы видите: у меня медленные руки, а у вас быстрые глаза. Где у нас кость? Точно. А теперь, может, попробуем всерьез? Пока это еще несложно. Хотите быстрей? Вы еще успеваете следить за мной? Она лежит здесь, и лежит плохо, значит, надо бы ее переместить туда, потом сюда, потом еще раз. Готово. Почтенные дамы и господа, этот зоркий молодой человек покажет нам, под какой чашкой лежит игральная кость. О-о-ох. Вы могли бы поклясться, что кость лежит здесь, более того, я бы и сам с вами согласился. Но на самом деле она лежит под другой чашкой. А ну-ка, давайте посмотрим, вуаля. Знаете, что я сделаю? Я просто сохраню наши прежние ставки, чтобы вы смогли взять реванш. Наверно, вы недостаточно сосредоточились, отвлеклись на какой-то момент. Это бывает. Теперь вы будете более внимательны. Начали! При этой игре, высокочтимые дамы и господа, всегда существуют две возможности. Или вы, положившись на судьбу, выбираете одну из трех чашек, не считаясь с тем, что видят ваши глаза. Тогда ваши шансы можно оценить как один к трем. Или же вы попытаетесь следить глазами за костью, но тогда с каждым новым движением растет вероятность, что ваши глаза введут вас в заблуждение, и, если я пять раз по-новому расставлю чашки, от вашего зрения потребуется точность три к пяти. Можно подумать, что в этом случае ваши шансы на выигрыш заметно упали. Но и это было бы ошибкой, ибо вполне вероятно, что ваш зоркий глав исключает любую случайность. Сложновато, не правда ли? Стойте, где ж это у нас кость? Нет, к сожалению, не здесь. Не горюйте, молодой человек, я благодарю вас за участие в игре и желаю вам хорошо провести выходной. Неужели в этом тихом, красивом городке не найдется более способных игроков? Рискуйте против старого человека, чья ловкость знавала лучшие дни.

— Вы что это здесь делаете?

— Странный вопрос, господин вахмистр. Все собравшиеся здесь горожане понимают: мы играем.

— Азартные игры в пешеходной зоне запрещены.

— Разумное предписание, в высшей степени разумное предписание. Азартные игры — это дьявольская затея. Их необходимо держать под контролем. Но знаете, там, откуда я приехал, азартные игры вообще вымерли. Это еще лучше. А знаете, почему они вымерли? Потому, что у нас там все умеют играть в кости. Простой ответ. Не желаете сделать ставку?

— Немедленно прекратите игру, пока я не начал по-другому с вами разговаривать.

— Вы меня разочаровываете, господин капитан, эта игра не имеет ничего общего с азартом. Вот попробуйте сами. Вы видите эту кость? Я кладу ее под эту чашку и меняю местами несколько чашек. А теперь я спрошу вас: где кость? Вот видите, вы знали, потому что внимательно следили. Повторим. А теперь? Вы опять угадали. Неужели вы станете утверждать, будто причиной всему азарт? Это не имеет смысла. Нет, все очень просто: люди вашей профессии наделены незаурядной наблюдательностью. Вы согласны со мной? Если б вы поставили на кон что-нибудь из своей наличности, вы б уже стали богатым человеком.

— А разрешение у вас есть?

— Но, господин вахмистр, вы меня ужасаете. Только что вы упрекали меня в том, что я занимаюсь запрещенными здесь азартными играми, а теперь вы требуете с меня разрешение. Как это прикажете понимать? Знаете, мы играем уже минут пятнадцать, и ни один из жителей вашего городка ни разу не выиграл. Как вы могли бы это объяснить? Ужасное невезение, не так ли? Но там, где есть невезение, должно быть и везение, не так ли? Представить себе не могу, чтобы в этом достойном городке можно было получить разрешение на занятие азартными играми в пешеходной зоне. А теперь нам пора, дорогой господин полицмейстер, горы зовут. Мои высокочтимые дамы и господа, мы благодарим вас и отправляемся дальше, сохранив в душе самые прекрасные воспоминания о вас…

Не устраивай анданте, мой мальчик, сейчас у нас пойдет престо. Ну, двигайся, двигайся же, доходы ты подсчитаешь позже, надо ехать дальше, галоп, гоп-гоп, в седло, марш-марш, первый раз нажать педали, за ним второй, мы катимся дальше, все катимся и катимся…


Несколько дней спустя он предоставил в мое распоряжение горный перевал — подъем на Санкт-Неизвестно-кто, двадцать один километр непрерывного подъема. В таких случаях самое главное — ритм. Равномерно нажимать на педали, медленно наращивать скорость, не выложиться раньше времени, с одинаковой силой толкать и тянуть. Бай Дан тем временем любовался окрестными видами. Словно вообще первый раз в жизни увидел горы. Когда угол подъема резко увеличивался, он тоже прилагал некоторые усилия. Это выбивало меня из ритма. Машины на полной скорости проносились мимо, воздушная струя несколько секунд трясла нас, будто самолет, попавший в воздушную яму. Пришлось мне слезть с седла. Накачать шины. Легкие мои работали на удивление хорошо. А вот бедренные мышцы — те понемножку скисли. Я нацелился на ближайший поворот. Пытался думать лишь о небольшом расстоянии до ближайшего поворота. Как много дорожных знаков. Черно-белые треугольники. Серо-синий асфальт. Аккуратная широкая белая полоса. «Уж не по этой ли дороге вы ехали тогда на север?.. — спросил Бай Дан. — Ты не припоминаешь эти вершины? Царственные, возвышенные, такое не каждый день доводится видеть». Мечтатель он у нас. Очередной поворот. Мышцы скоро выйдут из строя. Больше нет сил. Остановка. Я хлопнул Бай Дана по спине и указал на завидневшуюся перед нами стоянку для отдыха. Поперек шоссе мы подъехали к каменному столу с двумя каменными скамьями. И со вставленными в бетонные урны мешками для мусора. Дальше — балюстрада, за балюстрадой — обрыв. Слышен гул водопада. Какая красота, Бай Дан уже стоял возле балюстрады, сынок, ты только полюбуйся. Я пыхтя подошел к нему, каждый шаг причинял мне боль, и ноги были все равно как лакричные палочки.


Наконец-то мы достигли перевала. Потрясающее чувство! Группу домов мы увидели уже несколько минут назад, окидывая взглядом последние повороты. Тут и самого Бай Дана охватил азарт велосипедиста, и он начал так рьяно нажимать на педали, как, верно, не нажимал ни разу за все столетие. Задав высокий темп, мы миновали последний поворот и вышли на финишную прямую. Слева отстаивались автобусы. Туристы бестолково сновали взад и вперед. Все уставились на нас с таким видом, словно им еще в автобусе сообщили по радио, что наша разновидность человекообразных давным-давно вымерла.

Мы отъехали, еще не решив толком, где нам остановиться, и увидели за стоянкой статую святого, того самого Санкт-Неизвестно-кого. Бай Дан направил нас туда. Мы объехали статую. «Ты много с нас потребовал, — вскричал Бай Дан, — но мы охотно предоставили тебе требуемое!» И он звучно высморкался. После этого мы вышли перед ресторанчиком.


С наружной стороны все стены дома были расписаны изречениями «Хвала прилежанию», «Вера в Господа». Внутри обстановка оказалась еще солиднее. Полно народу. Нам встретилась ядреная кельнерша; в одной руке, которой вполне можно было бы толкать ядро, она несла целую батарею пивных кружек, а на другой у нее был поднос с бело-коричнево-красноватыми кушаньями. «Сзади есть места». И она пробежала мимо нас. Сзади означало совсем сзади, самые плохие места во всем заведении, возле дверей на кухню. Чад и шум придавили нас к скамьям. После двух бутылок минералки мы заказали себе поесть, тот самый красно-бело-коричневый вариант.

— Поздравляю, Алекс, ты выдержал первый серьезный экзамен. Порой меня охватывали сомнения, но теперь я вижу, что ты у нас еще хоть куда. Замечательно, замечательно. — Первый раз я оглядел своего крестного подробно и внимательно, будто лицо его могло мне что-то сказать; у него был внушительный лоб, широкий и выпуклый, словно большой экран кинескопа.

Кухонная дверь ни на минуту не оставалась в покое, позади Бай-Дановой головы она раскачивалась взад и вперед, словно работала на сдельной оплате.

— Ты слышал? — спросил с полным ртом Бай Дан.

— Что слышал?

— Ты только послушай, родные звуки. Кто-то за дверью чертыхается так, словно дважды просадил по три игры кряду.

Бай Дан встал и немного спустя вернулся, приведя с собой какого-то человека, у которого на груди виднелись остатки кушаний, а на лице отеки. Иво. Так представился этот человек.

— Вы к нам не присядете на минуточку?

— Почему ж и нет. Я ведь им сказал, что ухожу. Я это больше терпеть не намерен.

— Пить что будете?

— Двойной шнапс и пиво.

Мы продолжали есть, он пил. Когда все мы наелись, и отдохнули, и успокоились, Бай Дан спросил этого самого Иво, играет ли тот.

— Играю ли я? А вы вообще знаете, кто сидит с вами за одним столом? Если допустить, что я вообще хоть что-нибудь умею, то это именно играть. Тут меня никто не одолеет.

— Прекрасно, прекрасно. Нет ли тогда у вас желания разыграть пятерку с этим молодым человеком? Думается, вы бы могли кое-чему его научить.

— У меня уже зачесались руки. Надо поддаваться или как? Игра двух равных партнеров. Значит, договорились, мне не хотелось бы, чтобы вы потом на меня рассердились, если вам придется несколько дней подряд утешать этого молодого человека. А принадлежности где взять?

— По части принадлежностей мы совершенно независимы. И Бай Дан нагнулся к своему мешку.


Перед отъездом мне — впервые за много лет — хотелось петь. Я обыграл того хвастуна. В ходе игры положение иногда становилось угрожающим. Он начал с двух побед, да и потом не переставал похваляться. Я очень скис, пока Бай Дан не пнул меня под столом ногой. Тогда я собрался с духом. И выиграл. В напряженнейшем темпе. Теперь мы шли вровень, а я трижды выбросил дубль. Вот попробуйте проделать то же самое. Этот тип был разбит наголову. Ну как после этого не запеть!

What a difference a day made, twenty four little hours. Мне и горы после этого показались милее, what the sun and the flowers, where there used to be rain, и как я радуюсь предстоящей встрече с югом, my yesterday was blue, dear, today I'm a part of you, dear, а если старик не поостережется, я и его скоро одолею, my lonely nights are through, dear, since you said you were mine. Да-а-а-а, Lord, what a difference a day makes, there's a rainbow before me, skies above can't be stormy, since that moment of bliss, that thrilling kiss.[28]


Через несколько дней пути мы достигли Монако.

Остров миллионеров, как назвал его Бай Дан. Мальчик, нам надо снова пополнить нашу казну. Конечно, вчера вечером мы пили изумительное вино, но его качество слишком отразилось на счете, который нам подали нынче утром. Мимо пристани для яхт мы подъехали к Монте-Карло, свернули на стоянку перед «Grand Casino» и остановились возле двух спортивных автомобилей. Я просто не поверил своим глазам.

— Бай Дан, ты только посмотри!

— Какой-то автомобиль, что ли?

— Это не какой-то автомобиль, это «изо грифо». Самая прекрасная машина на свете.

— Странное название.

— Я отдал бы свою правую руку за возможность хоть один раз на нем проехаться.

— Пожалуй, это можно устроить и подешевле.

Бай дан приковал наш тандем старой цепью, которую мы откопали в подвале моего дома. Размахивая руками, примчался донельзя взволнованный портье. Бай Дан сунул ему в руки маленький, пере-мазанный машинным маслом ключ от замка.

— Только, пожалуйста, не разъезжайте на нем, он, понимаете ли, не застрахован. И вдобавок брыкается, когда на него садятся посторонние люди.

Оказавшись внутри, Бай Дан сделал выбор в пользу баккара. Рулетка, на его взгляд, отнимает слишком много времени. Карты ему, впрочем, тоже не по нраву. Хреновые инструменты, пробормотал он.

— Месье, сюда вам садиться нельзя.

— Pardon? — Этот стол предназначен для высоких ставок.

— Уж не произвел ли я на вас ложное впечатление?

— Я уверен, что и в других залах есть свободные столы. Вам будет там очень удобно. Так что уж будьте любезны…

— Начиная с какой ставки можно садиться за этот стол?.. Ну коли так, я попросил бы вас придержать для меня это место. Я вернусь ровно через десять минут.

— Как это ты вернешься через десять минут? Откуда ты возьмешь деньги?

— Тебе когда-нибудь доводилось ночевать под открытым небом, у костра? Просыпаешься среди ночи, тебе холодно, костер весь прогорел, до последней искорки. Ты принимаешь решение снова раздуть огонь. А у нас жетонов на несколько сот франков. Это больше, чем последняя искорка.

Нет нужды говорить, что Бай Дан выиграл. Меньше чем за десять минут он набрал сумму ставки, необходимой, чтобы играть за столом для высоких ставок. Он приветствовал банкомета и взглянул на свои часы.

— Надеюсь, я не опоздал. А вот и моя ставка. Прошу вас.

Первые признаки беспокойства со стороны дирекции казино стали заметны, когда к столу подошел небольшого росточка господин с проседью и шепнул на ухо банкомету несколько слов. Затем господин снова исчез. А Бай Дан успел за это время выиграть сумму, с помощью которой мы могли сделать вполне серьезное предложение владельцу «изо грифо».

Человек, сидевший рядом с нами, проиграл огромные деньги, которые соответственно выиграл Бай Дан. Судя по всему, это был нувориш, лицо как пещера — все в сталактитах и сталагмитах, массивное тело упрятано в шелковый костюм цвета chamois[29]. Вид несколько измятый — в соответствии с потерями, понесенными за игральным столом. Время от времени он засовывал в брючный карман левую руку, проводил большим пальцем по шву, наполовину вытаскивал руку из кармана, а пальцами правой руки он в то же самое время заказывал карту и сообщал ставку. Когда разнообразия ради он один раз выиграл, левая рука вылетела из кармана, и на пол упала связка ключей. Я поглядел на брелок — «мазерати лого» — и тотчас толкнул в бок Бай Дана.

— Тот, что сидит рядом… «изо грифо» принадлежит ему.

— Да ну! Счастья это ему не прибавило. Принеси мне, пожалуйста, чего-нибудь попить…


Пока Алекс ходил за стаканом и бутылочкой, я уже вел разговор с хозяином «мазерати».

— Мне неизвестно ваше финансовое положение, — говорил ему я, — но вы проиграли сумму, огромную по всем масштабам. Вероятно, вы вполне можете это себе позволить. Но возможно, и нет. И тогда этот день будет иметь для вас самые неприятные последствия. Угрызения совести, гнев вашей жены, упреки вашей семьи. Возможно, у вас когда-то кончатся деньги или кто-то завернет кран, из которого они поступают. Короче, когда человек так лихо проигрывает, с ним может произойти множество неприятных вещей. Стоит ли доводить до этого? Не следует ли нам этому воспрепятствовать?

— А как?

— Заключив некую сделку, выгодную для обеих сторон. Я дальше буду играть за вас, вместо вас, на свой страх и риск, но в вашу пользу. Если я выиграю много, сколько вы, к примеру, проиграли сегодня вечером, я взамен попрошу у вас, чтобы вы на полчаса предоставили вашу машину в распоряжение моего внука.

— Мою машину?!

— Во время его отсутствия я буду находиться возле нас, а перед тем как уехать, он оставит вам свой паспорт.

— Вот уж не знаю…

— У него есть права…

— А если вы не выиграете?

— Тогда все обязательства с вас снимаются.

— То есть я ничем не рискую? Согласен, но не больше чем на полчаса.

— Замечательно, замечательно. Можете не сомневаться, что машина не будет отсутствовать ни минутой дольше.

— И это все?

— Да, почти все. Остается только одна мелочь, один пустяк, одна ерундовинка, о которой и говорить-то не стоит. Мы оба, мой внук и я, находимся здесь проездом, а вообще-то разъезжаем на тандеме для собственного удовольствия. Надеюсь, вам это понятно. И я предполагаю, что мой внук захочет на вашей быстрой и маневренной машине подняться на главную гору этого городка. Это вполне вероятно, не так ли? Да, чем больше я об этом думаю, тем больше прихожу к выводу, что он именно так и поступит.

— Если это вообще состоится.

— Ну разумеется, лишь в том случае, если мы выиграем. Он поедет как раз по этому серпантину, ему не надо при этом выкладываться, он может полюбоваться видом города сверху. Я слышал, что он, вид сверху, просто потрясающий. Но в таком случае будет ли справедливо, если сам я окажусь лишен этого удовольствия? Я тоже был бы очень рад полюбоваться видом на залив, и город, и побережье. Но как? Как мне туда подняться?

— Да просто поехать вместе со своим внуком.

— Ах, я совсем забыл сказать, что такого рода машина совершенно неприемлема для человека, который страдает клаустрофобией. Теперь вы понимаете мою дилемму? Мой шофер поедет передо мной на — как она называется, ваша модель? — на «изо грифо», а что будет со мной, это уж моя печаль. Вы меня поняли?

— Нет. Не пойму, к чему вы ведете.

— Мне нужен партнер, который закатит меня на гору. Который займет на тандеме заднее место и будет усердно крутить педали. И я даже знаю человека, который вполне подходит для этой роли.

— Нет.

— Не нет, а да.

— Исключено.

— Никоим образом.

— И речи быть не может. Вы знаете, какой длины здесь подъем. Без машины это чистое самоубийство.

— Ну, не так уж и страшно.

— Нет, нет, только не со мной. Я не могу.

Человек встал из-за стола и сделал несколько шагов в сторону. Он хромал.

— Не того вы попутчика выбрали. У меня нога деревянная.

— Очень жаль. Значит, мне не придется полюбоваться этим видом.


Взяв у меня из рук стакан и сделав большой глоток, Бай Дан принялся играть за двоих. Хозяин «мазерати» с кислым и недоверчивым выражением глядел, как растет перед ним стопка жетонов и фишек, которые выигрывал Бай Дан, сидя слева от него. Он глубоко ушел в свое кресло и непрерывно курил.

Спустя полчаса, на стоянке, он сунул мне в руку ключи от машины. Когда же я приехал обратно, сверхсчастливый, в полной эйфории от того, что мне довелось посидеть за рулем этого сказочного автомобиля, вернул «изо грифо» по принадлежности и снова плюхнулся на жесткое заднее седло, когда я нажал на педали и попрощался взмахом руки — причем ни владелец «мазерати», ни портье, судя по всему, не обратили никакого внимания на мою любезность, — Бай Дан сообщил мне следующее: этот некрасивый человек в измятом костюме оказался нашим соотечественником по имени Стоян Стоянов, а машину он взял напрокат, чтобы произвести впечатление.

— На кого?

— Об этом я спрашивать не стал, — отвечал Бай Дан, — чтобы не услышать в ответ какую-нибудь ложь.


За завтраком Бай Дан обычно ни словом не касался своих планов. На мой вопрос, куда мы поедем дальше, он обычно хвалил конфитюр, свежие булочки или кофе. Почему ты делаешь из этого такую тайну? Улыбка в его глазах только подстрекала мое любопытство. Мы укладывались, это всегда занимало не больше нескольких минут, Бай Дан расплачивался по счету, либо совал владельцу несколько банкнот в руку, либо оставлял подобные знаки внимания на кухонном столе у крестьянина. Мы распределяли наши вещи в подвесных сумках тандема и вспрыгивали в седло. А теперь? Одна нога упиралась в педаль, другая в землю. Бай Дан бросал взгляд вперед, потом налево и направо, потом назад, мимо меня, и, наконец, прямо мне в глаза: Париж. И начиналось — несколько сильных толчков, чтобы привести тандем в движение.

Несколько дней спустя мы прибыли в Париж. Тандем остался ждать нас у вокзала.

— Париж — это город для пеших прогулок, — сказал Бай Дан.

— А ты откуда знаешь? Ты здесь уже бывал, что ли?

— И не раз.

— И когда ж это ты бывал?

— Когда в тюрьме сидел. Понедельник у нас был днем путешествий. В нашем отделении оказалось несколько французов, это мы их так называли, а на самом деле в их жилах не текло ни единой капли галльской крови, но зато один из них перед войной был послом во Франции, другой изучал историю в Сорбонне, а третий переводил Стендаля и Бальзака. Он мечтал перевести еще Альбера Камю, но, хотя он каждую неделю подавал очередное прошение, чтоб ему разрешили получать книги с воли, разрешения так и не дали. Уж и не знаю, чем директору тюрьмы не угодил Камю. Как бы то ни было, эти три француза устраивали нам экскурсии по Парижу. Каждый вечер по понедельникам они показывали нам очередную достопримечательность — какой-нибудь парижский квартал.

Ну, например, Трокадеро. Ты посмотри на том вот плане, где находится Трокадеро. На востоке, если мне не изменяет память. Историк начинал экскурсию восклицанием: «Глаза закрыть! Мы с вами находимся на Трокадеро». Это большая оживленная площадь с круговой развязкой, а от нее лучами расходятся улицы. Два светлых импозантных здания образуют полукруг — не стану докучать тебе архитектурными подробностями, — в одном, если я ничего не путаю, находится Министерство морского флота, между этими двумя зданиями открывается вид на грандиозную террасу, много больше, чем внутренний двор нашей тюрьмы, мы все затаили дыхание, день ясный, солнечный, и мы глядим прямо на Эйфелеву башню, чугунный остов, выше, чем Товаш, и возведен в честь Всемирной выставки. С такого расстояния башня кажется филигранной, шедевр современного инженерного искусства, а за башней мы видим аккуратный, четырехугольный газон, это Марсово поле, с двух сторон обсаженное деревьями, а позади течет Сена. Мы покидаем террасу по винтовой лестнице, минуя по пути множество террас поменьше. Выходим к подножью Эйфелевой башни. Вблизи она кажется огромной и массивной. Между ее четырьмя опорами влезла бы вся наша тюрьма. По всей площади разбросаны киоски, Эйфелеву башню можно во множестве видов прихватить домой как сувенир: в виде маленькой модели, на шарфах и вымпелах, на почтовых открытках, брелоках и зонтиках. Кто из вас хочет на нее подняться? Хотели мы все. Мы могли подниматься пешком… нет, лучше не надо, фасолевый суп слишком отягощает мой желудок… поднимемся лучше на лифте. Вот билеты для вас всех, встретимся наверху.

Или взять, к примеру, Тюильри. Тут уже посол оказывается в своей стихии. Мы с вами, господа, словно совершаем прогулку по бонбоньерке с конфетами, а вместе с нами — благороднейшие жители этого города. Своей элегантностью парижские дамы превосходят сад. Я отнюдь не собираюсь утверждать, будто природа наделила их большей красотой, нежели наших женщин, но в них от кончика туфельки до шляпки все тщательно продумано, а их походка, их жесты, их манера вести беседу исполнены прелести и шарма. Вот мужчины… тут полное разочарование, роста они маленького, а Тюильри… Ваше сиятельство… давайте вернемся в Тюильри. Тюильри примыкает к Лувру, где мы побывали на прошлой неделе. Как я уже говорил вначале, вы должны себе представить, будто мы совершаем прогулку по бонбоньерке с конфетами. Закладывалось с размахом, широкие аллеи, ухоженный газон. Мраморные статуи словно изваяны из белого шоколада, кусты — словно глазированная вишня, при всем желании даже и представить себе нельзя, сколько веточек скрывается под этой глазурью. А клумбы и рабатки уже сами по себе выглядят как маленькие бонбоньерочки с разными лакомствами всех цветов и форм, если засунуть туда нос и принюхаться, это уже насытит само по себе. А фонтаны — это же засахаренные грецкие орехи, а бассейны — как трюфеля.

Или взять, к примеру, Пер-Лашез, самое большое кладбище города. Где нашло свой последний приют множество великих людей. А переводчик знал все, что вообще можно знать по этому поводу. Об этом, подобном лабиринту, царстве запустения, ржавчины, недр и глубин, зелени, царстве деревьев вдоль аллей, и мха, что пробивается между надписями, и пучков травы, что привольно растет между могилами. Память у переводчика была просто сказочная. Он наизусть знал дорогу к могиле Александра Дюма, мимо астматических склепов, сгорбленных дверей и подагрических статуй, он знал, где покоятся останки Фридерика Шопена, где можно увидеть самые красивые мавзолеи, и, разумеется, он знал также — о чем не забыл бы, даже отсидев месяц в карцере, — где погребен Стендаль. Неподалеку от главного входа, возле некоего критика по имени Сент-Бёв. Переводчик был возмущен. Бессмертный Стендаль — и в такой невзрачной могиле, а этот Гуно, чье имя просто грешно упоминать рядом с именем Стендаля, удостоен места в олимпийском Пантеоне. Пантеон? Мы его завтра посмотрим. Могила Стендаля была описана нам с мельчайшими подробностями, цвет известняка, надпись, соседние могилы, покуда у нас не возникло чувство, будто Стендаль покоится прямо в нашей камере. Мы благоговейно столпились вокруг его могилы и почтили его память. Переводчик приводил цитаты из «Красного и черного», из «Пармской обители», а потом он произнес импровизированный доклад на тему «Стендаль, или Запятнанные одежды свободы».

Нам здесь пересаживаться.

Станция называлась Chatelet/Павильоны. Вообще-то говоря, «станция» не совсем то слово — это была не станция, это был пересадочный осьминог. Бесконечные эскалаторы гудели в нечистом воздухе. Бай Дан рассказывал тем временем о замечательных рыночных павильонах, где богатства окрестных земель, достигнув столицы, через сотни прилавков попадали к тысячам парижан, разносивших покупки по своим на диво изысканным кухням. Все это звучало так заманчиво, что я чуть не высказал вслух желание подняться туда, но передумал, поскольку Бай Дан никому и никогда не позволял вмешиваться в свои планы. Мы свернули в боковой туннель, который выводил прямо на платформу. На углу сидел старый африканец, уперевшись в землю ступнями вытянутых ног и чуть наклонясь вперед. Его пение сопровождалось звуками, которые он выстукивал большим пальцем на каком-то маленьком инструменте. На нем были остроносые красные сандалии и одеяние радужных тонов, солнечные очки, а на голове — вышитая шапочка. На пластиковом пакете перед ним лежали монеты. «Это Griot, — прошептал Бай Дан, — что значит „носитель мудрости“». Пока мы дожидались поезда метро, на экране, сменяя друг друга, мелькали сообщения о джинсах и выборах, о зубной пасте и забастовках. Из дальнего закоулка доносился подвыв электрогитары. А что такое Griot? В нем намешано всего понемножку: певец, воспитатель, поэт, историк, собеседник, советчик, музыкант, знаток законов, хранитель истории. Подъехал поезд, выпустил спешащих пассажиров, кого — вверх по эскалатору, кого — в туннель, потом забрал ожидающих. Двери закрылись. Но поезд не отъехал. Мы сели к окну. Старый африканец продолжал петь и играть без публики.

Поезд стоял у платформы. В ожидании шелестели газеты, глаза какого-то ребенка уткнулись в Бай Дана. Несколько подростков выскочили из туннеля, мимо африканца, они попытались раздвинуть двери нашего вагона, ругались, били ногами в его стену на уровне реклам. Потом они заметили африканца, окружили его, не заговаривая с ним, начали грязно ругаться, его голос стал громче, но пальцы пропустили несколько звуков. Один из подростков — он держался как главарь — вырвал инструмент у африканца из рук и швырнул вдоль перрона.

Летящий инструмент ударился о бетон, задребезжал, скользнул по грязи и плевкам, скребнул по бетону. Разом замерли все разговоры в вагоне, спрятались глаза. Мы — память человечества, мы, те, кто сохраняет для будущих прошлые поступки и слова, — бормочет старик. В вагоне не слышно, какой звук издает сапог, когда бьет по лицу старика, выкинутая вперед нога, которая обрушивается на рожу этого поганого паразита, чего понадобилось этому выродку в нашем городе, пора очистить наш город от этой нечисти, никому до этого нет дела… замахнувшись для следующего удара один подросток теряет равновесие, подтягивает за собой вторую ногу… сын отца, сын деда, сыновья прадедов, все мои предки, что бдят над каждым моим шагом … В вагоне не слышен звук плевка. Бай Дан оказывается у дверей, хватается за рукоятку, поворачивает ее — двери не поддаются. Поезд в любую секунду может тронуться с места. Мы печемся о вашем здоровье, «РУССЕЛЬ УКЛАФ», всякий раз заранее принять одну таблетку. Татуированная ручища ощупывает голову старика, бьет по ней, бьет по черепу, а ну, негр, попляши-ка, покажи нам, как танцуют бушмены, сильней бить, сильней барабанить, ну и слабак же ты, унижены и оскорблены, на чужбине слава исчезает с той же быстротой, что и солнце за высоким термитником, чья-то нога в кроссовке топчет солнечные очки старика. Пальцы Алекса и Бай Дана силятся протиснуться между резиновой окантовкой дверей. Двери не поддаются. Старик скрючился на полу, голова его мотается между окурками, плевками, сапогами. Глазницы видны даже отсюда, правый глаз — разбитое, испорченное яйцо. Зрачок левого плавает в молочном море. Наши жертвы, сколь многие будут ослеплены, дабы обострить слух свой и воспоминания свои. Ну еще разочек, напрягись, требуют глаза Бай Дана. Двери невозможно открыть. Молодые перебрасывают шапочку старика как мяч, р-раз, сегодня вечером он у нас выступит со своим джаз-бандом в Берси, р-раз, старик валяется на бетоне, ненужный, как и его растоптанные солнечные очки, растоптанные окурки, засохшие плевки, капли крови. Где-то там красный цвет сменился зеленым, сейчас тронемся, поезд вздрагивает, Бай Дан и Алекс без сил прислонились к дверям. Подростки досыта натешились стариком, теперь они мчатся к тронувшемуся поезду, грозят, гримасничают, резать глотки, вы, мещане, которые в вагоне, вам еще раз удалось уйти, в другой раз от всех вас, улитки поганые, останется только слизь, только слизистое пятно, тут тоннель поглощает их, мертвая тишина в неповинном вагоне.

Осмотр достопримечательностей был для нас испорчен. Мы молча сидели рядом, одним-единственным словом приняли решение как можно скорей пересесть на линию городской железной дороги, которая и доставила нас к конечной станции, где мы обнаружили наш тандем в целости и сохранности, после чего спаслись из Парижа бегством.


Через несколько дней мы попали в Лондон.

Тандем мы привязали на цепочку перед Британским музеем. Бай Дан одернул свой жилет.

— В этом музее хранится самая драгоценная игральная доска. И еще здесь работает мой старый друг Константин. Вот он нам ее и покажет.

Друга Константина мы обнаружили в Королевской библиотеке. Старики обнялись, под ними затрещал деревянный пол. Несколько взглядов дали понять, что им мешают звуки.

— Константин, а это мой крестник Александар.

Он пожал мне руку и внимательно оглядел меня.

— Много лет назад я был знаком с маленьким и очень бойким Александаром. В лагере. Как твоя фамилия?

— Луксов.

— Ну значит, мы встретились снова.

И он еще раз потряс мою руку.

— А как поживают твои родители?

— Они умерли.

— Очень жаль. Это были хорошие люди. Как же это случилось?

И тут произошло нечто удивительное. Несколько недель назад я пропускал мимо ушей все вопросы Бай Дана, испытывая сильнейшую неохоту говорить на эту тему. Но теперь, когда на меня были устремлены две пары сдержанно любопытствующих глаз, в мудрой и вневременной атмосфере музея, я был готов ответить на его вопрос во всех подробностях.

— Это была первая настоящая машина, которую они смогли себе позволить. Первый лимузин, он и в самом деле кое-что собой представлял, до тех пор были все сплошь маленькие проржавленные «фольксвагены» и «фиаты». Мать сумела настоять на своем: сперва квартира, потом настоящая машина. А не наоборот. Я уж и не помню, какой марки была машина. Я всего лишь раз на ней прокатился. Когда при мне произносят слово «гордый», я вижу своего отца за рулем в тот день, он насвистывал, что делал, если был в исключительно хорошем настроении. И когда машина поменьше, одна из тех, на которых он и сам ездил до этого дня, ему мешала, он начинал ругаться, что вот, мол, люди не знают, в каком ряду им положено ехать. Думаю, и мать тоже была под впечатлением. Ехали мы в ресторан, где подавали форелей, здесь же выращенных. Отец меня подзадоривал, и я тоже съел целых две рыбины. А на обратном пути я заснул прямо в машине. Было так удобно… Какой-то болван мне потом показывал снимки. Я даже не признал в этой груде железа нашу машину. Что бы тогда ни произошло, оно произошло очень быстро. А я очнулся только на больничной койке.


— Константин, прежде чем мы увязнем в воспоминаниях, я хотел бы, чтоб ты показал нам ту самую доску, о которой писал мне. Я сгораю от любопытства. А потом растолкуй мне, как бы ее похитить.

Доска оказалась редкостной красоты. Маленькая, гораздо меньше, чем предполагал Бай Дан, но каждый миллиметр ее был выложен ромбовидными драгоценными камнями, если не считать массивного дерева краев и ребер. Накладные зубцы были из листового золота, а сами игральные кости — из кости слоновой.

— Невозможно поверить, что это произведение искусства когда-то находилось в нашем городке. Константин, можно я хоть раз брошу одну косточку?

Убедившись, что никто за нами не следит, Константин кивнул. Бай Дан потер две маленькие игральные кости между пальцами одна о другую, помешкал…

— А чья она была с самого начала?

— Одного перса.

— Ну что ж, тогда посмотрим, чем мы можем потешить этого перса.

Кости вылетели из его руки, ударились одна о другую и дружно остались лежать рядышком, как дубль — шесть.

— Недурно, Бай Дан, недурно, но человек, который привез эту доску из вашего городка в Англию, тот бросал еще лучше.

— Ты меня что, оскорбить хочешь?

— Да никоим образом. Просто этот человек желал выиграть любой ценой. А это дает порой изрядное преимущество.

— Кто ж это был?

— Один британский офицер по имени Ричард Бартон, он служил в Индии и только что подавил восстание в Афганистане. Человек он был любопытный, любил путешествовать, а потому и добирался домой без всякой спешки. И вот однажды он нашел ваш городок в горах, ему показали кафе, он сел там перекусить и смотрел, как туда стекаются игроки. Достал свою записную книжку, сделал наброски некоторых лиц, зарисовал внутреннее убранство кафе и попросил хозяина представить его игрокам.

— А как доска этого перса попала в городок?

— Тогдашний глава игроков был хаджи. По дороге в Иерусалим он познакомился с этим персом, перс был из королевской семьи, родственник Мухаммад Шаха. Времена в Персии были тогда беспокойные, и знатный англофил решил под предлогом выполнения дипломатической миссии на некоторое время осесть в Англии. И тут оба обнаружили общую страсть — игру. По-персидски она называется «такхданард» или как-то похоже, здесь я не специалист. Персиянин держался надменно и был уверен в победе. Он пообещал, если проиграет, подарить своему противнику доску. И он проиграл. А хаджи вернулся домой вдвойне обогащенный — во-первых, с бутылочкой освященной воды, а во-вторых, с этой доской в поклаже.

— И где ж она хранилась, эта доска?

— В кафе. После того как остальные игроки увидели эту доску, никто из них, разумеется, больше не желал довольствоваться простыми местными досками — они каждый вечер требовали эту драгоценность.

— До тех пор, пока не появился Ричард Бартон?

— И не оказался страстным и способным игроком. Его, конечно, пригласили в игру. Поначалу они играли для безобидного времяпрепровождения. Бартон решил несколько дней отдохнуть в этом городке. Днем он обычно бродил по окрестностям и даже совратил одну крестьянку (по каковой причине после смерти Бартона жена сожгла его балканский дневник, где он со свойственной ему привычкой наиподробнейшим образом все записал). По вечерам он тешил игроков в кафе всякими восточными байками — он говорил по-арабски и по-турецки, а те, кто знал эти языки, переводили. А вот игра — особенно когда играли хаджи и Бартон — с течением времени становилась все более ожесточенной. И ни один из них не мог похвастаться явным превосходством. Но тщеславие пожирало их время и разум. И чем меньше была разница в счете, тем более яростным становилось желание утвердить за собой славу лучшего игрока. Тогда они заключили пари: поставили доску перса против свободы англичанина. В случае победы Ричард Бартон получал право забрать с собой доску, а в случае поражения он обязывался остаться в городке и помочь в организации сопротивления против османского ига. Играли они, играли, а победителя все не было и не было. Кто выигрывал одну партию, тот проигрывал другую, потом опять выигрывал, с тем чтобы проиграть следующую. Они играли, делали перерыв лишь затем, чтобы наскоро перекусить и поспать несколько часов. Соотношение сил не менялось — ни один из них не мог выиграть два раза кряду. Во время одного из таких перерывов хаджи откинулся назад в своем кресле, скрестил пальцы и промолвил:

— Нет, эффенди Бартон, нельзя же, чтоб решение вопроса о том, кто играет лучше, зависело от того, четное мы сыграли количество партий или нечетное.

— Совершенно справедливо.

— Надо добиться ясного решения.

— Целиком и полностью с вами согласен.

— Какие у вас будут предложения?

— Пусть все решит один-единственный бросок. Кто выбросит больше очков, тот и есть победитель.

— Эффенди Бартон, правильно ли я вас понял, вы хотите доверить нашу судьбу прихоти случая?

— Если угодно, можете называть это именно так.

— Итак, один бросок, один-единственный бросок. Желаете начинать?

— Только после вас.

Хаджи смолк, перестал двигаться. Все, кто был в кафе, поспешили к ним. Воцарилась полнейшая тишина. Быстрым движением хаджи выхватил кости и бросил. Рука его застыла в заклинающем жесте. Кости легли на один из золотых зубцов, вот как недавно твои легли рядом. И обе показывали шестерку.

— Шесть и шесть, dju schesch, на Востоке, как и на Западе, это максимальный результат, эффенди Бартон. Помощь человека, наделенного такой страстью и образованием, доставит нам большую радость.

— Не спешите, мой друг. Ведь и в моих костях имеется две шестерки, надеюсь, вы позволите, чтобы им мы тоже дали шанс.

— Ну разумеется.

Бартон сжал кости в ладонях и с большой силой выбросил их. Одна кость ударилась об угол да так и осталась там лежать. Шестерка. Зато другая крутилась, вертелась, металась по доске, ударилась о противоположную сторону и раскололась. Семерка. Итак, Бартон набрал шесть и семь.

— Семь?

— Да, семь.

— Ну конечно, ты прав. Две противоположные стороны всегда дают семерку.

— И по сей день мнения расходятся. То ли это был Божий промысел, невероятное стечение обстоятельств, то ли Бартон использовал кости, должным образом подготовленные. Можно было предположить и то и другое, ибо Бартон был человек рисковый и вдобавок великий плут.

— И еще он переводил сказки «Тысячи и одной ночи».

— Бай Дан всегда выступал в роли скептика. Вот почему они и провозгласили твоего крестного директором банка. Ты знал об этом? Сие отнюдь не означало, что банк начал работать. Наш дорогой господин директор использовал свой теплый кабинет лишь для того, чтобы наверстать упущенное и прочесть несколько оставшихся там романов. Если директор банка в течение всего рабочего дня читает Свифта и Стерна, добром это не кончится. Поскольку никакие платежные операции не совершались, а срочные письма возвращались с пометкой «Адресат выбыл в неизвестном направлении», Центр наслал на банк ревизора. И ревизор этот поднялся по нелегкому пути в горы. Но когда он достиг городка, ему пришлось самолично открывать двери банка — и дверь при этом кряхтела от недовольства. Он вошел, ничего не понимая, он бродил по пустому залу и в конце зала постучал в дверь директорского кабинета. Войдите, откликнулся голос, судя по тону, явно недовольный помехой. Ревизор испытал чувство глубокого облегчения, когда отыскал по меньшей мере директора, хотя сей последний не склонялся ни над принесенными на подпись документами, ни над вызывающими подозрение счетами, а вместо того, возложив ноги на стол — в домашних туфлях, разумеется, он всегда знал толк в хороших манерах, — углубился в чтение книги. На мгновение подняв глаза, он жестами пригласил посетителя войти. Едва тот сел, директор начал вслух зачитывать страницу из «Тристрама Шенди», которая ему особенно понравилась. Час спустя — ревизору за этот час удалось сообщить свое имя — директор вдруг встал и объявил, что рабочий день окончен. Затем он любезно открыл перед ревизором дверь своего кабинета и двери банка. У подножья лестницы уже дожидались игроки, которые были немало удивлены, когда увидели, что из банка выходит еще один человек. Все вместе они направились к кафе. Свой шок ревизор сумел преодолеть лишь по дороге домой. В кратком отчете он порекомендовал безотлагательно закрыть этот филиал, а само здание продать. И пришлось твоему крестному отцу читать романы в другом месте.

— Константин, следи за тем, что ты рассказываешь. Не то ты отнимешь у мальчика веру в правдоподобие происходящего. Лучше расскажи нам, чем ты сейчас занимаешься.


Мы ездили на своем велосипеде с севера на юг, с востока на запад и снова с юга на север, мы проезжали мимо живописных ландшафтов, через города и деревни, где Бай Дан обнаруживал такое, чего я там никак не ожидал увидеть. Мы ночевали в амбарах, на двуспальных кроватях, в мансардах, у новых знакомых, у старых друзей Бай Дана либо в пансионатах. Мы посещали ярмарки и лавки старьевщиков, мы снова и снова встречали своих земляков — можно было подумать, что теперь их вообще за границей больше, чем на родине. В музеях Бай Дан показывал мне знамена, под которыми — ах, как давно это было — собирались народные массы; он сводил меня к одному клоуну, который раньше был террористом, и в трехзвездочный ресторан, который прежде был тюрьмой. Порой я задавал себе вопрос, кому все это нужно, иногда я спрашивал у него, но ответа не получал. В лучшем случае он мог мне сказать, что я вполне обоснованно сбился с пути. Каждый вечер он пытливо меня оглядывал, словно желая посчитать мой пульс, а однажды вечером, когда мы заночевали в шотландском замке, в котором много столетий назад был злодейски вырезан целый клан английских солдат и который прекрасно подходил для рекламы шотландского виски — камин, рога, соответствующий узор, — он вдруг кивнул и сказал, что я вполне созрел для моря. Словно море — это была последняя стадия спасения.

И мы погрузились на корабль и отплыли в Америку.

Тандем был упакован в деревянный ящик. Бай Дан потребовал, чтобы в ящике просверлили несколько дырок. Корабль отвалил от причала. Все пассажиры стояли вдоль релинга и махали родным и друзьям, тогда мы тоже стали махать. Проснувшись на другое утро, мы обнаружили себя в открытом море.

В первые дни поездка не представляла особого интереса, если не считать морской болезни да разговоров, которые с тем же успехом вполне можно бы вести и на суше. Но потом мы познакомились с одной парой. Возле бассейна, под аркадами, где мы предпочитали проводить время, стояли два стола для пинг-понга. Бай Дан был страстный и начисто лишенный способностей новичок, который при каждом мяче с неимоверным апломбом воздевал вверх руки, что у дирижера привело бы к грандиозному вивачиссимо, а в пинг-понге лишь к удару мимо цели. Я не мог удержаться от смеха, когда Бай Дан хмуро отправлялся за улетевшим шариком. А позади, за вторым столом, раздавался непрерывный перестук, словно там был включен метроном. После множества терпеливых подач Бай Дан наконец изловчился четко и метко отбить — я даже не успел увидеть шарик, он просвистел мимо моего уха. Пришлось теперь мне за ним бежать. Я обернулся, готовый отыскать шарик и заодно принести извинения, если мы своей игрой помешали более сильным, судя по звуку, игрокам. Девушка, молодая женщина неземной красоты стояла передо мной, протягивая мне шарик. Я пробормотал слова благодарности и возобновил игру с Бай Даном, которая вдруг утратила для меня всякую прелесть. Он и сам предложил окончить игру и перебраться в бар при бассейне. Я был непомерно удивлен, когда увидел, что Бай Дан прямиком вырулил к тому столику, из-за которого оказалось всего сподручнее глядеть на второй теннисный стол. После того как я сел, предварительно оглядев все стороны света — а оттуда доносилось все то же неутомимое щелканье, — я решил наконец бросить взгляд и на доску стола. И тогда я уразумел, чем объясняется интерес Бай Дана: против этого юного и красивого существа играла немолодая дама, работая закрытой ракеткой почти вплотную к столу, она стояла чуть наклонясь и коротким движением посылала вперед верхнюю часть тела. Возможно, эта талантливая теннисистка была бабушка, которая наносила очень точные удары, даже когда ей приходилось доставать шарик от левого или правого края стола.

— Впечатляет, — промолвил Бай Дан.

— Тебе с ними не тягаться.

— Ничего, я люблю женщин, которые могут меня чему-то научить.


Весь остаток дня я ломал голову над проблемой, как бы мне познакомиться с этой девушкой. После того как я успел придумать до сотни разных ситуаций и сочинить до тысячи изысканных обращений, Бай Дан вечером покинул меня перед входом в ресторан и проследовал к креслам, где обе дамы пили аперитив. Подошел просто так, безо всякого, что-то сказал, они о чем-то поговорили, потом он вернулся ко мне и сказал:

— Идем, я тебя представлю.

Немного спустя мы все четверо уже сидели за общим столиком и изучали меню. Крестный и бабуля — это и в самом деле оказались бабушка и внучка — принимали оживленное участие в беседе. Она заплела в косу свои седые волосы. Лицо ее напоминало берег, по которому, словно прибой, уже прокатилось много разных историй, оставив по себе всевозможные дары моря. В течение всего ужина старики наслаждались жизнью, тогда как мы с девушкой только нагоняли друг на друга робость. Время от времени один из старших пытался втянуть нас в разговор, но наши односложные ответы словно уходили в песок. Когда подали главное блюдо, Бай Дан рассказал про Умеева-младшего. Добравшись до истории с красками, которыми мальчик должен был расцвечивать свое море, он стал многословнее.

Итак, у мальчика больше не было синей краски, вот он и начал пускать в ход другие, как бы догадавшись, что море не всегда сияет лазурной синевой. Что оно может быть и зеленым ближе к берегу или в месте впадения рек, коричневатым возле рифов и даже черным, а там, где дно илистое, — серым. Меловые берега осветляют его, скопление кораллов на дне делает его светло-зеленым, а множество мелких морских животных и растений — оливковым, красноватым или желтоватым. Ночью море может приобрести молочную белизну и даже светиться. Морские животные светятся, одни — бесцветно, другие красновато, третьи — синевато, желтовато, зеленовато. Одни светятся постоянно, другие лишь тогда, когда двигаются их мускулы. А если совсем тепло, море вообще может стать прозрачным, и это прекраснее всего, свет, будто грабли, тысячей зубцов проникает в него и заливает таким сиянием верхние пятьдесят метров, что можно сверху разглядеть стаи и слои живой жизни.

Бабушка зачарованно внимала. Бай Дан говорил о море, как о своем лучшем друге. После кофе он пригласил бабушку прогуляться по палубе. А вы чем займетесь? Оба уже встали с мест, их взгляды — строго и нетерпеливо — призывали нас наконец-то хоть что-нибудь предпринять. Я предложил партию в бильярд. Бай Дан помог бабушке надеть вязаный жилет, она вцепилась в предложенную им руку.

По части бильярда мы имели некоторое представление, а именно мы знали, каким концом кия следует толкать шар. Если нам и удавалось попасть в лузу, то лишь случайно, и ни одного раза — в намеченную. Это мы так расслаблялись. На ней было платье до колен и без рукавов. Мы улыбнулись друг другу. Раз. И еще раз. И соприкоснулись, случайно, чуть-чуть. Посмеялись над промахами и над шарами, которые все падали на пол. Еще на ней были сандалии, напомнившие мне фильмы из римской жизни, ремешки над подъемом и щиколоткой, а выше — путы, обмотанные вокруг голени. Еще мы разговаривали. В какой-то момент она задорно глянула мне в глаза и сказала: «А ты, оказывается, философ». Я поцеловал ее в щеку. Еле коснувшись. Она сказала, что могла бы выйти замуж только на морском берегу, а другого места себе просто не представляет. И мы пошли на палубу, мы разговаривали, сверху вниз смотрели на море, на гребни и долины волн при едва заметном прибое. Мы были одни-одинешеньки на всей палубе. Море отличалось от неба лишь оттенком серого цвета. Я обнаружил родинку у нее на мочке уха. Мы сели в шезлонги. Я так развернул свой шезлонг, чтобы можно было положить голову к ней на колени. Она взъерошила мои волосы. Мы разговаривали. Разговаривали и разговаривали. Мне пришел на ум Бай Дан. Бабушка в разговоре упоминала, что у нее отдельная каюта, так как она сильно храпит. «Я тоже храплю, — ответил на это Бай Дан, — но мальчик спит очень крепко».

— Я думаю, что после прогулки они по всей форме попрощались друг с другом и пошли спать.

— Я тоже так думаю.

Мы помолчали. Я закрыл глаза. Ее пальцы бегали по моим вискам. Подняв руки, чтобы обнять шею девушки, я слегка задел ее грудь. Она воспротивилась со смехом и пригрозила мне. Отлучением и ссылкой. Я открыл глаза. Ночь успела измениться. Под легким дыханием рассвета. Мы приветствовали зарождение дня, устало вытянувшись. Чело неба просветлело и сбросило темное покрывало с моря, которое вздымалось и опадало, как грудь спящего. Задул ветер. Море проснулось, растеклось по небу и напоило воздух, морская пена уплывала с облаками. Первые лучи — и мы решили принять холодный душ. «Пойдем ко мне, — сказала она, — чтоб не будить твоего крестного». Под душ я встал первым, а когда вышел, она спала поперек кровати. Я накрыл ее одеялом и вышел.

Затем я бесшумно отворил дверь нашей каюты. Занавески пропускали в нее лишь слабый свет, но и этого было достаточно, чтобы понять: койка Бай Дана пуста. Постельное белье не смято и симметрично сложено, как это делает наша горничная. Нет, Бай Дан этой ночью здесь явно не появлялся.

Палуба оставалась такой же пустынной. Я провел рукой по релингу, а голова моя была полна свежих воспоминаний, как спелая дыня — семечек. И вдруг меня пронзило ощущение счастья, реальное, словно укус пчелы. Мне захотелось двигаться, прыгать зигзагом, используя распростертые руки как несущие крылья. Я подпрыгнул. И чуть не сбил с ног уборщицу.


Понятно, что после событий минувшей ночи Бай Дан принялся разглагольствовать на тему, какая существует разница между любовью у молодых людей и у старых. Я проплыл несколько дорожек, а он все лежал в шезлонге и потягивал некий напиток, который весьма пришелся ему по вкусу, хоть и был это какой-то сомнительный коктейль под названием «Клаб спешл».

— Заказать на твою долю?

— Нет, спасибо. — Я положил руки на рифленый край бассейна.

— Мне не раз доводилось наблюдать любовь у молодых людей. Он покачал головой, словно в крайнем изумлении.

— Ну и что?

— Когда влюбляется молодой человек, проходит совсем немного времени, и вот уже эта любовь становится вполне самостоятельной, живет своей, особой жизнью, выходящей далеко за пределы его страстей и желаний. И напротив, мы, старики, целеустремленно и четко принимаем решение в пользу страсти, которая нам нужна, и этим довольствуемся. Не знаю, правда, можно ли это назвать страстью. Один высоко мной чтимый господин где-то когда-то писал, что мы ложимся в постель, приняв предварительно лишь одну-единственную меру предосторожности: не простудиться бы. Он прав, мы ни о чем не тревожимся и не строим никаких иллюзий. Ибо было бы вредно для здоровья воображать, будто к тебе вернулась юность, прямо за ночь, при обмене касаниями и соками тела, и сам ты обернулся молодым любовником, и тебе принадлежит весь мир. Большая стрелка часов нашей жизни указывает на такое обилие немощей, что мы не знаем толком, как долго мы еще сможем тешиться любовью. Мы не должны даром терять время, мы приемлем любое выпавшее на нашу долю сокращение пути, вместо того чтобы шнырять по кустам.


Спустя несколько дней мы прибыли в Невйорк, как это произносит Бай Дан. В одно слово. Как ни странно, Бай Дан здесь никого не знал, хотя город должен бы кишеть игроками и бывшими арестантами. Но по чистой случайности никто из них не был знаком с Бай Даном. По нашей просьбе пароходная компания забронировала для нас номер в отеле. Организовав размещение тандема, мы сели в одно из этих желтых такси.

Поскольку Бай Дан уложил наш багаж на заднее сиденье, я хотел сесть спереди, но движением указательного пальца таксист этому воспротивился. «Назад, — закричал он, — впереди лежат мои макалки!» И он говорил чистую правду: впереди действительно лежали его макалки. На переднем сиденье, пять круглых пластиковых коробочек со всевозможными соусами.

— Лично я предпочитаю макалки. Куда поедем-то? Со всякими хрустиками, ну там чипсы и тому подобное, ко мне можете даже и не соваться, но вот макалки — это да. — Вдруг в руках у него оказалась морковка, которую он не мешкая макнул в одну из коробочек. — Я все всегда беру с собой из дому. Перец, огурцы, сыр, нарезаю их полосками, чтобы макать сподручней.

— Перец? Огурцы? А сыр вы какой берете?

— Овечий, но чтобы очень свежий, молодой, не то он крошится.

— Овечий сыр? А откуда вы сами-то приехали?

Бай Дан услышал название страны, и это было первое слово, которое он понял в Нью-Йорке.

— А про нас он что говорит?

— Вы разговариваете на…

— Земляк!

Звали его Топко, Топко, the Taxidriver, бывший член Национальной сборной, который слинял в Мексике во время мирового первенства. В решающем матче его ввели на семьдесят седьмой минуте.

— Они меня всегда пускали в ход все равно как джокера. Это ж надо! Едва я вышел на поле, как нам сразу же представился неслыханный шанс. Топко вполне мог завоевать бессмертную славу. Счет один — один, длинный пас по проходу, прорвать защиту, которая конечно же возлагает надежды на офсайд, и бросается под ноги Топко, вовремя набравшего скорость. Топко бежит без всяких препятствий на вратаря. Осталось пятнадцать метров, десять. Надо бить! У меня было так много разных возможностей, я мог пробить верхний мяч, над головой у вратаря, дать крутой мяч понизу, в угол, обвести вокруг вратаря или выманить его из ворот и преспокойно вкатить мяч в ворота. Все эти мысли промелькнули у меня в голове, пока я вообще не перестал соображать, на каком я свете, и так бездарно ударил, что мяч откатился за угловой флажок. А это был наш последний шанс.

Я рассуждал слишком много, вот! Тренер мне дал потом такого леща! Перебор в мозгах, вот! Это и есть самая проклятая проблема человека, у него слишком много мозгов. Чуть бы поменьше — и мы бы вышли в четвертьфинал!

А ничья нас по очкам не устраивала, мы вылетели из розыгрыша, и пришлось нам укладывать чемоданы. Точнее сказать, это другим пришлось укладывать чемоданы, а я остался. Вышли мы как-то погулять, само собой, в сопровождении наших ищеек, но атмосфера была довольно непринужденная, и я разглядывал этот самый Мексико-Сити. В основном это был уродливый хаос, но когда я вспоминал наш бульвар Ленина, то хаос уже казался мне вполне красивым, а когда я вспоминал свою вечно недовольную мать и соседей, о которых ты знаешь абсолютно все и которые тоже знают о тебе абсолютно все, впрочем, вам можно и не объяснять, что, когда тот, кто живет над тобой, чихает, тот, кто живет под тобой, говорит ему: будьте здоровы. Все эти мысли промелькнули у меня в голове, а мы тем временем гуляли по этому гигантскому рынку, и чего там только не было, да еще индейцы, на них были такие пестрые одежды, ну и зрелище, скажу я вам, все такое яркое и живое.

— Престранные у них дома. — Бай Дан больше глядел в окно, чем слушал. — Вот этот, например, выглядит как мозаичный набор, который только и ждет подходящего облачка, чтоб насадить его на макушку, а вон тот… Господи, почему у него шпиль кривой, словно заказчик разорился перед самым завершением работ?

— Косые крыши — это у них очень модно, они вроде бы накапливают солнечную энергию. Вот сидел я, значит, у себя в номере и думал, как дома меня все будут обзывать дураком из-за этого прекрасного шанса, а мне и без того уже было очень стыдно, такое из головы не выбьешь, а эти жирные гады, эти футбольные эксперты по партийной линии, они еще много лет подряд будут тыкать мне в морду… вот я и вышел тихонечко на улицу, среди ночи, это было проще простого, потому что с вечера мы все здорово набрались, а мой сосед по комнате, правый полусредний, деревенский пентюх по фамилии Иванов, почти каждую ночь впадал в зимнюю спячку. Потом я очутился здесь. Ну, это длинная story, здесь на футбол всем наплевать, nobody care a damn.

Мы уговорились с ним на другой день, он был готов возить нас все время, которое мы намерены здесь провести. Бай Дан уплатил ему задаток.


— Хотите побывать на нашей Генеральной ассамблее? — спросил нас Топко несколько дней спустя, после того как мы поднялись на парочку небоскребов, сели на паром «Стейтс-айленд», с него полюбовались вблизи и издали на Южный Манхэттен, на Метрополитен, на Гуггенхайма, на МоМА[30] ну и на биржу. — У нас это считается big event[31].

— А разве нас туда пустят?

— Ясное дело пустят, вы ведь со мной, а я член… — Мы с Бай Даном переглянулись в немом изумлении. — Очень рекомендую, там принимаются самые важные решения…

— Да ты-то какое отношение имеешь к ООН?

— А вот увидите. Давайте просто поедем в Бруклин.

— Алекс, выгляни, пожалуйста, в окно с моей стороны. Это очень напоминает мне наш Центральный комитет. Должно быть, и погребальные процессии непременно проходят мимо.

Лично я видел только белую стену с совершенно одинаковыми квадратными окнами.

— Это у нас Municipal Building[32].

— Если присмотреться, возникает подозрение: а не американцы ли изобрели также и сталинскую архитектуру?

Топко проехал по Манхэттенскому мосту в Бруклин, потом вдоль нескольких широких аллей и улиц поплоше.

— А вы знаете, что я уже двадцать лет живу в Нью-Йорке и ни разу еще не сподобился побывать на материке. Crazy, верно? Манхэттен, Бруклин, Квинс — вот мой мир. Но при этом мне кажется, будто я разъезжаю по всему свету. Возьмите хотя бы этот Бруклин. Считается, что люди здесь говорят на ста восьмидесяти языках. Была такая передача, а про некоторые языки я и в жизни не слышал. Однажды мне даже показалось, будто я вообще не в Америке. Я не в Америке, а в Нью-Йорке, а Нью-Йорк так устроен, что ты живешь в каком-то особом мире. Я окрестил его Биг-мир. Вы понимаете, о чем я? Весь мир в одном. Как по-вашему? Я долго об этом раздумывал, все не мог выкинуть эту мысль из головы. Допустим, вам дают задание сделать такой остров, чтобы он представлял человечество, все человечество. Спросите, как? А давайте запустим этот остров в космос, осторожно, сейчас дорога пойдет под гору, потому что кто-нибудь из другой галактики связался с нами по радио и сказал: «Хей, мы про вас слышали, но не имеем никакой idea, какие вы и на что годитесь. Пошлите нам что-нибудь, чтоб мы могли поглядеть на это». Ну и что им тогда послать? Нью-Йорк, все равно ничего лучше не найдешь. Пошлите Нью-Йорк, и проблема будет решена. Поверьте мне, это такой эксперимент, но мы не знаем подробностей, потому что мы … как это называется… guinea pigs…[33] некоторые слова уже вообще выпали у меня из памяти, ах да, мы подопытные кролики. Все человечество в одном месте, посмотрим, что из этого выйдет. Почем знать, может, сегодня только здесь, а через сто лет во всем мире, может, они и хотят попробовать, вот мы застряли в пробке, а вы знаете, как негритосы, которые водят такси, называют эти пробки? Они говорят, go slow, go plenty slow, I love it[34]. Я еду, опустив стекла, когда пробка, у меня есть уйма времени, я гляжу по сторонам, всегда найдется на что поглядеть, есть время, чтоб взглянуть наверх, на Эмпайр, или на Твин-тауэр, или на «крайслер», все равно на что, а там, наверху, сидят они, ученые, все рассматривают, у них огромные компьютеры, а принтеры все время выдают продукт, недаром же их усадили на самый верх, если работать внизу, снизу мало чего видно. И потом внизу совсем не так приятно, внизу проводятся другие эксперименты, с отбросами, которые там и прячутся. Как ты думаешь, что они могут обнаружить, сидя у себя наверху? Клянусь, мне бы очень хотелось узнать. News я смотрю на нью-йоркском channel. Другие каналы рассказывают про заграницу, а какое мне дело до Сан-Диего? News из родного home мне хватает в письмах матери. Хей, Дворец-то культуры снесли, вы видели? Ну что за joke такой?! Я хочу сказать, весь труд и во что он обошелся, а теперь здрасте — снесли! Вся суета ради каких-то нескольких лет, а ведь важничали как. По мне, оно и лучше, уродское было здание. А мавзолей-то еще стоит или тоже?.. Тело вроде вынесли, я слышал, и наконец-то зарыли. Тогда почему мавзолей еще стоит? У меня была одна идея, я даже хотел написать президенту. Пусть сделают из него общественный туалет. Командировать туда парочку специалистов по граффити из Бронкса, они опрыскают все стены преступлениями этого кровосмесителя. Как было когда-то с этим ковром в Англии, на котором показывали, что за big shot[35] был у них король. Вот было здорово! Я организую этих спецов по граффити, их можно просто нанять, как нанимают маляров. Почему они оставили эту махину стоять просто так, безо всякого?

Мы ехали мимо заброшенных складов. Топко свернул в широкий черный проезд, и со скоростью пешехода мы въехали в гигантский гараж. Кругом стояли желтые такси, сотни машин, вдоль и поперек, без малейших признаков порядка, запутанный клубок, я задался вопросом, как они сумеют распутаться снова. Слева находилась слесарная мастерская.

— Здесь обслуживают таксомоторы. Я вас на минуточку оставлю одних, время у нас еще есть, мне просто надо отпроситься, пока не началось общее собрание.

Вернувшись, Топко начал искать хоть какой-нибудь зазор в этом клубке, нашел, и мы вылезли. Собравшиеся стояли возле своих такси или, широко расставив ноги, на их крышах, или сидели на капотах, или сновали вокруг. В середине клубка, образовав звезду, припарковались сразу пять такси, одно подле другого, носом внутрь, а между ними выстроилось пятеро мужчин.

— А это наш совет безопасности, он состоит из пяти человек. Бессменно ирландец, он у нас генеральный секретарь, и африканец, потому что оба уже давно этим занимаются. Как раз те двое, что сейчас треплются друг с другом. Крайний слева, темный такой — это Пакистан, тощий рядом — это Польша, а третий — это Гана. Эти пятеро — наши спикеры. Права вето у нас нет, все проходит очень демократично, решает большинство. Ну как раньше в деревне. Лично я родом из Белово, знаете такую деревню? Округ Макар. Сейчас ирландец сообщит нам программу.

Ирландец раскатисто захохотал, ткнул кулаком черного в плечо, подошел к одному из такси, открыл дверцу со стороны водителя и нажал сигнал. Три пронзительных гудка.

— Это сигнал. Сейчас начнется.

— Уважаемое собрание! Сегодня на повестке дня у нас только один вопрос: множество жалоб. И как вам известно, их число неуклонно растет. Нас все чаще упрекают, что мы не содержим свои машины в порядке, что мы их запускаем, что в них отвратительно ездить и вообще воняет. Добавьте к этому случаи, когда кто-нибудь из вас вел себя невежливо, грубо или оскорбительно, не оказал должной помощи. Кое-кто даже утверждает, будто в такси стало вообще противно садиться. Нам предстоит обсудить, справедливы эти жалобы или нет, и, если они справедливы, что мы можем против этого предпринять.

Первым попросил слова пакистанец:

— Что сделать может таксист, мы не виноватые, каждый день я вожу один, он блюет, один прилепливает жвачку к дверной ручке, еще один режет ножом сиденье, хорошо еще, если только сиденье. Потом садится бизнесмен в бизнес-одеже, и штаны рвутся о пружину. Он кричит. Мать, кричит, перемать. Оскорбляет меня, и мою мать, и мою бабушку, и всех. Что сделать может таксист?

Сигнал.

— Если кто-нибудь просит слова, он просто нажимает сигнал, — пояснил Топко.

— У тебя в такси, между прочим, всегда воняет, не могут только одни пассажиры быть виноваты, — сказал человек в тюрбане и с бородой.

— Ну не начинай снова с этим говном, Тарик прав, мы не медсестры и не уборщицы. Кому-то надо попасть из А в Б, вот мы и везем его. Но оказывается, что этот тип не в себе, у него поехала крыша, ну так пусть ищет доктора для головы, а меня оставит в покое, я остаюсь cool, его голова и я — мы друг другу чужие, какое мне до всего этого дело? Мы чаще других людей имеем дело с шизами.

— Ямайка, — прошептал Топко, — а другой, которого он держит за руку, это молдаванин. Он вообще никогда рта не раскрывает. Роста говорит за двоих.

На сей раз сигнал донесся откуда-то сзади. Какой-то чернокожий вскочил на капот и заорал:

— Говно я ни от кого брать не желаю. Муж жена ребенок делать плохо-плохо, выкидывать все все. В мое такси Джоджо король.

— А этот из Нигерии, он вечно скандалит. Другие африканцы говорят, что Нью-Йорк для него слишком спокойный город.

— Как вы отнесетесь к тому, чтобы совет безопасности собрался и составил список предложений, которые мы обсудим в следующий раз?

— Вьетнам, он всегда вносит очень конструктивные предложения.

— Какие предложения?

— Как нам обращаться с клиентами, как нам изменить свой имидж.

— Меня вот что интересует, — сказал немолодой белокожий человек, — почему такие вещи случаются теперь все чаще и чаще. Раньше этого не было. Вот я и спрашиваю себя, я, конечно, никого ни в чем не хочу обвинять, но сдается мне, что это имеет прямое отношение к культуре. Джоджо привык к другим обычаям, он ведь и сам мне рассказывал, что там, у себя, возил в такси кур и коз, что дети через спинку кресла писали у него на других пассажиров, а каждый бросал шкурки от бананов там, где ему нравится.

— Эй, Джек, сбавь обороты, на эту тему мы уже довольно дискутировали, я не хочу, чтобы и сегодня все кончилось дракой.

— Что это за мир такой, где человек не может задать несколько вопросов в своем родном городе, я, черт побери, здесь родился, а этот павиан здесь всего пять лет.

— Ну и почему твое такси хорошо, а мое плохо? Такси жизнь…

— Без такой жизни мы вполне можем обойтись. Только если ты хочешь водить такси у нас, изволь вести себя так, как ведем себя мы.

После этих слов мы уже больше не могли следить за ходом дискуссии. Голоса ударялись друг о друга, один голос бросался на другие, пытался их задушить, навалившись на них, подоспевшие на выручку голоса его отталкивали, гудки стали настойчивей, члены совета безопасности пытались успокоить народ, но успеха не имели, а гудки делались все громче, пока не превратились в сигнал пожарной машины, крики мчались прочь и снова бросались друг на друга, столкнувшись, ахали и охали, и даже обрывки слов были совершенно непонятны, славянские, и африканские, и испанские, и арабские звуки, которые поодиночке все были правы.

А потом вдруг погас свет.

— В чем дело?

— У-у-у, жопа!

— М-мать твою!

— О'кей, люди, зажгите фары.

Это был тяжелый ирландский голос генерального секретаря, который, судя по всему, вновь овладел ситуацией, смолкли гудки, разбрелись восвояси голоса, чтобы открыть и снова захлопнуть дверцы. В непроглядной тьме вспыхивали одни фары за другими.

— Последний раз пострадали стекла, и шеф предупредил, что, если мы не будем вести себя мирно, он вырубит свет, — пояснил Топко, включая тем временем фары. — А когда все успокоится, он снова даст свет. По-моему, атмосфера здесь очень крутая, все равно как на «Шатл-спейс», который облетает Землю.

— Мне стыдно за вас, — это снова ирландец, чья коренастая фигура мерцала за световым барьером от пяти машин, — раньше мы все были уверены, что нас что-то связывает, что мы, таксисты, должны держаться вместе, поскольку это нам на пользу. И это было самое важное, а всякие разногласия между нами были делом второстепенным. Я хочу сказать, что дома вы ведете себя так, как вам заблагорассудится, и никому до этого нет дела, но как таксисты мы все одинаковы. А сейчас пошли сплошь невежды, которые гордятся тем, что не могут уразуметь, как надо жить в этом городе.

Верхний свет моргнул несколько раз, а потом засиял в полную силу.

— Ребята, в этом нет смысла, на кой нам совет, чтобы ссориться и скандалить, я лично выхожу.

Возражения пенились со всех сторон, причем все по-английски. Среди этой оглушительной какофонии Бай Дан шепнул мне на ухо:

— А тебе не кажется, что нам пора лететь домой?

Я кивнул.

— Тогда надо наведаться в несколько авиакомпаний. Скажи, Топко, здесь можно поймать такси?


Завтра есть рейс, и осталось два свободных места. Алекс и Бай Дан вылетали из аэропорта Кеннеди. Им предстояла пересадка, с одной линии на другую. Они позвонили Златке, которая уже так долго их ждала, что успела за это время сварить на пробу все мыслимые и немыслимые десерты.

— Но я ведь предупреждал тебя, что на это уйдет не меньше нескольких недель. Все оказалось трудней, чем я предполагал, но теперь задержек не будет. Прибываем завтра вечером.

— Я вас встречу.

— Не надо, Златка, у нас есть собственный транспорт.

— Я вас встречу.

— Как это ты нас встретишь?

— Я попрошу соседа снизу, во-первых, у него есть «москвич», а во-вторых, ему целый день нечего делать.

— Мы очень рады, Златка, что скоро тебя увидим. — И он назвал ей время прибытия.


Сосед с готовностью вызвался помочь. Хотя нельзя сказать, что Златка предоставила ему возможность выбора. Вот она сидит в зале ожидания на скамейке, в лучшем из своих костюмов, дважды перешитом, в туфлях, которые совсем недавно получила из Парижа, причем в левую туфлю был вложен привет от Бай Дана, а в правую — записочка от Алекса, прескверный почерк и несколько ошибок. Сидя она занимает сразу два места и радуется, что не опоздала. Прибытие рейса ожидается через час. Весь день Златка боялась опоздать. Через стеклянную перегородку она видит пассажиров, которые ждут свой багаж.

Она спрашивает соседа, прилетит ли самолет по расписанию, спрашивает, совершил он уже посадку или нет, она просит его навести справки. Он уходит в туалет, а воротясь, успокаивает ее: самолет только что совершил посадку. Но пройдет еще некоторое время, прежде чем они смогут выйти. Ей ничего не видно, потому что некоторые из ожидающих встали перед ней и загораживают обзор. Она выпрямляется. Это должны быть пассажиры с ее рейса. Первые уже миновали пограничный контроль.

Сперва она видит Бай Дана, загорелого и лет на десять помолодевшего, а рядом с ним — красивый молодой человек, Сашко, она делает несколько неуверенных шажков вперед, Сашко, она отталкивает остальных, ей надо к Сашко, сосед спешит за ней, подожди, Златка, сейчас они сами выйдут. Златка протискивается сквозь толпу. Она никого не замечает, она топает и топает и доходит до барьера как раз в ту минуту, когда из-за него появляются Бай Дан и Алекс.

Ты был прав, Алекс, в этих объятиях можно потерять сознание от счастья, но ты еще не подумал о поцелуях. Ты не знаешь, что сказать, впрочем, тебе и не нужно ничего говорить, потому что Златка плачет, плачет, как можно плакать только от счастья, и до того громко, что все взгляды обращаются к ней. Она перекрывает выход, за ней уже образовалась очередь из других пассажиров. Они покашливают, они уже начинают ворчать, а ты видишь, как подмигивает Бай Дан, и знаешь: это путешествие подошло к концу.

— Садись, Сашко, рядом со мной, дай мне поглядеть на тебя, ах ты, мой родной. Вот мне и довелось еще раз тебя увидеть. Вы хорошо долетели?

— Да еще как хорошо. Самый удачный полет в жизни этого молодого человека, — ухмыляется Бай Дан.

— Почему самый удачный?

— Да так, ничего особенного. Я выиграл у Бай Дана пятерку.

— И правильно сделал. Молодость должна выигрывать.

— Бабо, это был первый раз, но я уверен, что не последний.

— Нам надо в багажное отделение, — напоминает Бай Дан.

В соответствующем окошечке он предъявляет свой билет и багажный талон. Проходит некоторое время, прежде чем двое грузчиков выносят деревянный ящик.

— А как мы доставим это в город? На моем «москвиче» не получится.

— Проще простого. У вас кусачек, случайно, нет?

Бай Дан перекусывает проволочную оплетку, и они вместе с Алексом извлекают свой тандем.

— Это еще что такое? — И Златка осеняет себя крестом.

— Это лошадь сатаны. — Грузчики смеются.

— Встретимся дома.

— Нет и нет, я вас из виду не выпущу. — И Златка снова целует Алекса.

— Тогда мы поедем следом, мы народ лихой, а дорога все больше идет под гору. «Это я народ лихой», — думает про себя Алекс и предоставляет Бай Дану возможность перегнать тандем на стоянку.

Златка схватила своего внука под руку и осыпает его вопросами. Про их побег, про лагерь, про родителей, про школьные годы, про университет, про его теперешнюю жизнь. И Алекс наконец может начать свой рассказ.


Вниз с первых холмов. Ветер свистит в седой бороде, с шипением задувает через все отверстия, врывается в уши, словно это его законное место, подхватывает слова обоих, катапультирует их безудержные выкрики назад, айда, айда, едем дальше, хака-харака, ветер опознает победоносный тандем: очертания конечностей и верхней части тела… знаки победы… они складываются из этапов и эпох… воздетый кулак, два пальца — знак победы, поднятый к небу большой палец, рука согнута, ветер запрыгивает в рюкзаки и весело свистит, хотя и не слишком громко, ну конечно же, он не хочет, чтобы они взлетели, а колеса крутятся до ближайшей разметки, карамба, хей-хо-хей-хо… Алекс трезвонит, но ветер воспринимает его трезвон как азбуку Морзе и умело переводит… мы боремся, и не сдаемся, и мечтаем, и играем, и проигрываем, и выигрываем, и обретаем свободу снова, и впредь, и во веки веков свободу.

КОНЕЦ ИГРЫ

…ШЛЕПАНЬЕ ТРИКАНЬЕ ШЛЕПАНЬЕ БАРАБАННАЯ ДРОБЬ ТРАКАНЬЕ И ТРИКАНЬЕ ШЛЕПАНЬЕ И ДРОБЬ, между двух крепостей, которые осаждают друг дружку. Как по заказу заявляет о себе одинарный дубль, теперь противник держит кости в руке, дышит на них, делает вид, будто плюет на счастье, втирает в кости свое нетерпение, пока они не становятся горячими. Как же я мог выбросить пустышку, когда всего-то двух и не хватало, ну и растяпа же я, а теперь, куда мне податься теперь, ох до чего ж дурацкий бросок. Димчо, Димчо, как ты можешь говорить о счастье, когда у тебя такие неловкие руки? Простая игра, вынужден признать Димчо, затем следуют несколько бросков и ходов и под конец — проклятия. Пятерка ухнула. Благодарю тебя, мастер. Димчо встает, чтобы уступить место следующему, усатому Элину. Пейо, хозяин, принимает и выполняет заказы. Кто заказывал «Мальборо»? Элин, это не ты просил двойное виски? Да, Элину перед игрой необходимо что-нибудь экстравагантное. А твой шнапс в этом случае не помогает. Спа-спа-спасииибо. Ннне слуушай их, о-о-они пппросто та-ак го-говорят. У Элина даже кости заикаются — крылатое слово за этим столом. Они долго-долго перекатываются с боку на бок, все с нетерпением ждут, что выпадет, а кости по большей части приносят разочарование. Но иногда, довольно редко впрочем, они неопровержимо свидетельствуют о том, что ждать все-таки стоило. Три и четыре. Влетает битая кость, отскакивает да при этом еще побивает одну из вражеских костей. Элин очень опасный противник. Но в первой игре у него на один дубль шесть больше, чем надо. И это смертельный промах. Дубль не даст тебе выиграть, Элин, дубль несет проигрыш. Элин и сам это знает. Он кивнул. Из круга выходит Иван. Время еще, правда, детское, но ему далеко ехать, в пригород, а его немощный старый дизель, западная продукция, которую сын привез ему из Германии, слишком медленно ползет по дороге. Иван выходит. Дверь за ним остается приоткрытой, из нее тянет холодом, появляется молодой паренек, за ним второй. И только после их появления дверь захлопывается.

— А-а, тут снова собрался клуб старичков.

— Они входят в обстановку.

— Ладно, давай лучше играть, не то, как погляжу на них, всякая охота пропадает.

— Эй, Пейо, ты нам не разобьешь? Нам нужна куча полтинников.

— Минуточку, вот я вам могу разбить пятерку. Только обращайтесь с аппаратом не так грубо, как прошлый раз. Вы так бушевали, что мне даже пришлось потом вызывать техника. Если опять такое произойдет, они просто заберут автомат.

— Ну ладно, ладно. Эта хреновина слишком скоро вырубается, я ее чуточку потряс, и она уже сломалась, пусть впредь делают эти штуки покрепче.

— Но ведь нельзя же нарушать правила игры. — Это донеслось от стола, где сидели игроки в кости.

— Чего, чего?

— Раз уж ты один раз на них согласился.

— А ты не мог бы разводить рацеи в другом месте?

— Спасибочки за умный совет, но, если мне нужны дурацкие разговоры, я могу обратиться к собственному папаше.

— Молодой человек, занимайтесь лучше играми, которые могут окрылить вашу фантазию.

— Он что, всегда несет такую чушь? Эти дурацкие кости вышибли из них последние мозги.

— Ну ладно, ладно, пошли играть.

— Тогда начинай…

…и тут к триканью и траканью, шлепанью и хлопанью присоединилось невежливое хрюканье, звяканье и бряканье, шарики с подвывом метались по галактике, а ну, покажи ему, а ну, спикируй на него сверху, у тебя лишний ход.

Две кости Бай Дана заперты в чужой крепости, и у него явно нет возможности их вызволить. Опущены подъемные ворота, поднят крепостной мост. С двумя пленными враг еще может худо-бедно жить, но как ему быть, когда число пленных вырастет, уже и четверо заложников вызывают трудности, может не хватить стражи, может не хватить места в крепости, угроза раскачивается, словно качели, во все стороны — если вдруг страже самой придется лезть в застенок, ее могут там одолеть, и тогда заложники станут стражей. Бай Дан полагается на жадность противника, ведь маленьким клином можно иногда открыть громадные ворота. Вопрос, как долго ты сможешь это выдержать, Элин, когда твое внимание ослабеет, когда ты до такой степени напряжешь подвластные тебе силы, что в них появятся трещины? Так оно и случилось — восстание пленников, прорыв, они спасаются бегством в собственную крепость, и теперь уже Элину надо ломать голову над освобождением собственного, единственного пленника. Освобождение невозможно. Пленник так и останется в одиночестве, а когда он выйдет на свободу, кости Бай Дана уже будут праздновать победу. Помни, Элин, кто заглатывает слишком большие куски, тот рискует подавиться.

Три злобного вида коренастых типа с бычьими лбами и изуродованными мочками ушей вошли в кафе, тщательно огляделись по сторонам и двинулись к стойке. Они явно не спешат. И вот Пейо оказывается лицом к лицу с тремя омерзительными проблемами и пытается жестами их урезонить. Один из вошедших перегибается через прилавок и тянет указательным пальцем за цепочку, которую Вейка подарила Пейо на серебряную свадьбу. Старики прерывают игру. Человек выпускает цепочку, медленно разворачивается и устремляет взгляд на игроков. Затем, оттолкнувшись от стойки локтями, он приближается к ним.

— Ваш друг не может нам заплатить. Мы его охраняем, вот за ним и остался должок. От этого у него могут возникнуть проблемы, ба-а-альшие проблемы. Ведь не хотите же вы, чтобы у вашего друга возникли проблемы? Вот я и предлагаю вам скинуться и оплатить его долги. Не то вам скоро придется играть где-нибудь в другом месте.

— Не желают ли господа присесть и разыграть с нами один кон? Если выиграете, мы, разумеется, все заплатим.

— Закрой пасть, старик.

— Нам было бы очень приятно помериться силами с молодым поколением.

— Ты что, вообще ничего не петришь, совсем из ума выжил? Мы желаем видеть капусту, и немедленно. А со своими словечками можешь катиться в другое место.

— Неужели наша громкая слава настолько опередила нас, что молодежь просто не рискует разок сыграть с нами?

— Слушай, у этого не все дома, прочисть ему мозги, а то меня уже тошнит от его кваканья.

Самый рослый из троицы воздвигается перед сидящим Бай Даном.

— Без спешки, без спешки, оставьте себе хоть немножко времени на раздумье.

Бай Дан тоже встает.

— Прежде чем вы вступите на пагубный для вас путь, мне хотелось бы вас предостеречь. Видите того господина в самом углу? Он и ростом не вышел, и вдобавок у него есть небольшой горб. Звать его Пенчо, и у него самая острая трость во всем городе. Совсем недавно он наколол на эту трость бешеную собаку.

Пенчо тоже встает.

— Почтенного вида господин, что сидит рядом, — это Умеев. И дело не только в том, что у него больше ума, чем у вас троих, вместе взятых, он вдобавок страстный коллекционер старинного оружия. А оружие хоть и старое, но все еще стреляет. Только дырки от него остаются большие и неаккуратные. К слову сказать, он всегда таскает за собой свой любимый револьвер.

Умеев тоже встает и запускает правую руку во внутренний карман своей куртки.

— А великан, что сидит напротив меня, это Йордан — король вилл, обладатель самых искусных и сильных пальцев во всей стране. Он провел долгие годы в наших самых страшных тюрьмах, причем мне и по сей день становится больно, когда я припоминаю, что он вытворял с арестантами, которые любили скандалить. С провокаторами и подсадными утками. После этого они становились кроткими как овечки.

Йордан тоже встает.

— Может, этого хватит, чтобы доказать вам, насколько неразумны ваши замыслы? Итак, либо вы принимаете наши правила игры, либо выметаетесь.

— Слушай, они все чокнутые. Мне прямо не по себе становится.

— В психушку им всем пора. Каши с ними не сваришь.

— Тогда идем. Но мы еще вернемся, хозяин, так и знай: мы вернемся.

И все трое уходят. Пейо налил всем «Гроздевой», старики смеются с видимым облегчением и продолжают игру, они по очереди мерятся силами с Бай Даном, каждый — питая честолюбивый замысел на сей раз добиться успеха, на сей раз одолеть его.


Скоро придет время. Последние игроки распрощаются с Бай Даном, с Пейо и Вейкой. И выйдут на скупо освещенный холод. А Бай Дан выпьет стаканчик красного вина и поблагодарит Пейо, когда тот подсядет к нему на несколько словечек. Вот и еще один день канул в вечность, еще один день, который они завершают вместе. «Красивые были истории, Бай Дан, красивые истории про Алекса и Златку, про Васко и Яну», — скажет ему Пейо. «Да, игра была неплоха», — промолвит в ответ Бай Дан. Потом и он уйдет. Пейо вытрет стол, повесит на гвоздь свой передник, поцелует пальцы своей Вейки. А уж после всего погаснут огни, один выключат, другой задуют.


Хороший игрок распоряжается не только своей собственной удачей, но и удачей своих друзей. Без тех, кто делил со мной эти истории, кто поддерживал меня, все мое путешествие не имело бы смысла. Итак, большое спасибо

маме и всей моей семье,

Клаудии, Элизабет, Ингрид, Веронике, Альбану, Беннету, Бертольду, Бертраму, Кристофу одному и Кристофу другому, Дирку, Изо, Мартину, Михаелю, Зиги, Стефану, отцу Йоганнесу.

А еще я благодарю чужие места, которые привечали меня: Дом для гостей, Джумбе, Ламу; Дом художника, замок Виперсдорф, Воробьиное гнездо, Ридеральп.

Коротко об авторе

Илья Троянов — немецкий писатель с не совсем обычной биографией. Он родился в 1965 году в Софии. Когда ему было пять лет, его родители бежали из Болгарии вместе с ним и после долгих мытарств обосновались в Германии. Троянов долгое время жил в Кении, где его отец работал инженером, объездил много африканских стран, начал печататься, стал известен как очеркист и автор документальных книг об этих странах. Некоторое время писатель жил в Мюнхене, сейчас живет в Индии, в Бомбее.

«Мир велик, и спасение поджидает за каждым углом» — его первый роман — в год выхода в свет (1996) стал литературной сенсацией. Он получил восторженную прессу и множество наград, в том числе весьма почетную премию имени Ингеборг Бахманн. Радио и телевидение, самые авторитетные газеты и журналы называли его «надеждой новой немецкой литературы», особо выделяя образный и выразительный язык.

Причина успеха молодого писателя заключается в его творческой смелости. Троянов демонстративно работает в не слишком модной сегодня описательной технике повествования, строя свой роман как доверительный разговор с читателем. Основа его художественной манеры — не конкретная единица текста, воспринимаемого глазами, а рассказанный вслух эпизод. Он рассказывает непринужденно, свободно, широко, может быть, даже слишком. В его книге есть чему удивиться, есть над чем посмеяться и о чем задуматься. Перед читателем проходят картины сегодняшней жизни многих стран, но они далеки от того, что принято называть «традиционным реализмом», — мир, созданный Трояновым, не является точным слепком с действительности. Недаром он постоянно подчеркивает роль вымысла, сказочности, занимательности.

Роман вобрал в себя впечатления пестрого жизненного пути самого Троянова, его пронизывает сильно и талантливо выраженный личный «опыт тоталитаризма», болезненно пережитый писателем. «Я задавался вопросом, что значит для человека попасть с Востока на Запад, хотел через гротескные эпизоды воспроизвести то, что представляет собой коммунистический режим», — пишет автор. В то же время он не щадит и буржуазный Запад, и страны «третьего мира», и немецкий нацизм, и итальяский фашизм, и американскую демократию, и расистов или фашиствующих юнцов во Франции.

Несмотря на непринужденность тона, роман Троянова — роман философский. Непривычно и нестандартно ставит он кардинальные проблемы современной жизни (тем самым, конечно, и современной русской жизни). Корни его философии уходят далеко в глубь истории, в глубь народной жизни. Отсюда и проходящая через всю книгу идея великой благотворности бескорыстной игры в кости, которая никому не угрожает, в которой закодирован великий закон вечности. В сущности, это притча о трудных поисках самого себя в мире рухнувших ценностей. Объездив чуть ли не весь мир, герои возвращаются на свою родину, туда, где еще живы древние обычаи и жив народный здравый смысл. Сюжет книги закольцован: роман заканчивается там же, где и начался, — высоко в горах, среди пастухов, среди простого люда, наделенного здравым смыслом и способного пережить и победить любую беду и любую диктатуру.

«ТЕКСТ»

Примечания

1

Посвящается Георгию. Желаю здравствовать, хоть и с голым задом (болг.). (Здесь и далее примеч. переводчика.)

2

Я ищу приют в каждом лице, которое вижу (англ.).

3

Сегодня вечером я ваш гость… ваш собеседник. Один… единственный… вернулся к вам. Сегодня вечером… прошу внимании, наслаждайтесь… игрой (смесь фр. и англ.).

4

…он движется слишком быстро (англ.).

5

Тем, кого это касается (англ.).

6

Имя есть тотем (лат.).

7

Мое имя — моя крепость (англ.).

8

Потому что я всегда буду любить тебя, ты дорогая, если ты дорогая, будешь любить меня (искаж. англ.).

9

Делай, делай, дорогая, делай деньги, дорогая, будь моя (искаж. англ.).

10

Если будешь ты со мной, ты и сама увидишь (искаж. англ.).

11

Добро пожаловать на представление (англ.).

12

Счастливый и довольный (англ.).

13

И нет конца (англ.).

14

Пить и пить и снова пить (англ.).

15

Сладкий-желтый (англ.).

16

Давай еще выпьем, давай еще потанцуем (англ.).

17

Ты мой солнечный свет (англ.).

18

Можешь радоваться (англ.).

19

Карабинер, да? А куда это у нас подевался Микеле? Сегодня базарный день, меня здесь все время можно найти, но, может, вам лучше поискать его на базарной плошали? (ит.)

20

Дойти до перекрестка, и все время прямо… (ит.)

21

Базар там. Спасибо, синьор (ит.).

22

Добрый день, доктор Сфорца, как поживаете вы и ваша супруга? А у нас тут опять соотечественники (ит.).

23

Рад познакомиться. Садитесь (искаж. англ.).

24

В Америке не был. Но скоро буду там (искаж. англ.).

25

Сачмо — прозвище Луи Армстронга.

26

Омар в кляре, фаршированная каракатица, скоблянка (ит.).

27

Стой (фр.).

28

Как день один на другой не похож… двадцать четыре всего часа… солнце, цветы, и на них роса… где обычно одни дожди, вчерашний мой день был небес голубей, сегодня я стал частицей твоей… больше нет одиноких ночей, едва ты сказала, что будешь моей… Господи, до чего же разнятся дни… радуга высится передо мной, плывут облака над моей головой, но грозы они за собой не несут… после этих нежных минут и поцелуев твоих… (англ.)

29

Светло-желтый (фр.).

30

Музей современного искусства.

31

Большое событие (англ.).

32

Муниципальный комплекс (англ.).

33

Морские свинки (англ.).

34

Не спеши, помедленней, помедленней, мне это нравится (англ.).

35

Важная шишка (англ.).


home | my bookshelf | | Мир велик, и спасение поджидает за каждым углом |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу