Книга: Безбилетник



Безбилетник

Лукас Берфус

Безбилетник

© Л. Берфус, 2017

© Wallstein Verlag, Göttingen, 2017

© Т. Набатникова, пер. на русск. яз., 2018

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2018

* * *

Посвящается Мюриель

Мне всё равно, с чего начать; туда же и вернусь.

Парменид, фрагмент V

* * *

Уже очень давно я пытаюсь разобраться в истории Филипа. Мне хочется разгадать тайну, которая за ней кроется. Раз за разом я терпел поражение в этом дознании и не мог распутать узор тех картин, что представали передо мной, картин то жестокости, то комизма, как в любом рассказе, где вожделение доводит до смерти.

Я знаю всё, но я не понимаю ничего. Я знаю всю последовательность событий. Я знаю, как история начинается, знаю тот день и то место: это киоск с кренделями перед универмагом на Бельвью. Я знаю, когда история заканчивается, а именно: тридцать шесть часов спустя, ранним утром четверга тринадцатого марта на одном балконе где-то в пригороде. Мне также ясны события, которые происходят в промежутке между началом и концом: дело с меховым манто, первая холодная ночь в машине, отсутствующий бумажник, сорока, потерянный ботинок, мёртвый японский математик – всё это лежит на поверхности. Но обстоятельства, условия, в силу которых произошли те события, остаются неясными. И чем основательнее я доискиваюсь подробностей, тем более смутным становится мир, в котором разворачивается эта история. Можно подумать, со мной происходит то же самое, что с человеком из пословицы: чем дальше в лес, тем больше дров; однако лес, на этом я настаиваю, есть чистое умозрение, абстрактная система, которая в действительности не встречается. Лес распадается на множество деревьев, точно так же, как небо распадается на планеты, звёзды и метеориты.

После тщетных попыток найти взаимосвязь между картинками я пришёл к выводу, что это не столько история как таковая, которой я не понимаю, а речь идёт скорее о том, чтобы разъяснить мне мою собственную коллизию, выяснить, что хотят мне сказать эти явления, которые меня зачаровывают, околдовывают, а несколько раз даже приводили на грань безумия. Моё существование зависит от этой истории, так я уговариваю себя, и вместе с тем я знаю, как я смешон и что мне нечего бояться; что я мог бы махнуть рукой на события тех мартовских дней – и ничего бы со мной от этого не сделалось, я мог бы вести свою жизнь и дальше так, как было прежде. Фактически я был бы спасён, если бы развёл руками и признался, что потерпел неудачу на истории Филипа. Она оказалась мне не по плечу – хотя и кажется совсем простой. Это похоже на то, как будто я при каждой новой попытке что-то забываю, какую-то подробность, которую нельзя упускать, как будто я теряю знак, который навёл бы меня на верный след. Я знаю, как часто я клялся в этом и тем самым обманывал себя – как пьяница, который обманывает себя последним стаканом. Я игрок, вплотную подошедший к банкротству, который в последний раз просит раздать карты – я хочу отважиться ещё на одну попытку, я ещё раз восстановлю события и после этого уже удовольствуюсь тем, что есть.


Моя страсть не даёт мне меня покоя, да. У меня тоже есть свои одержимости, разумеется, и как любой другой я лучше оставлю их при себе. Не то чтобы я стыдился чего-то, но кое-что просто не подходит к той картинке, которая сложилась у меня о себе самом и которая теперь, в середине моей жизни, согласуется с тем образом, который сложился обо мне у моих сограждан: мужчина со множеством слабостей и ещё большим количеством принципов. Но Эрос не спрашивает, какие образы самих себя мы лелеем, напротив, зачастую кажется, будто он пытался их низвергнуть. У каждого есть своя тёмная сторона, так говорят, но между тем я понял, что для большинства людей мало постижимо в моральном смысле то обстоятельство, что тёмную сторону не всегда можно отнести ко злу, а светлую сторону – к добру. Тёмная сторона – попросту та, которой не хватает света, и довольно долго я не мог понять, что ночью все кошки действительно серы, а не только кажутся такими, нет: у них просто нет цвета. Как я к этому пришёл? Ах да: мои одержимости. Тут я поневоле вспоминаю признание Руссо, которое я прочитал несколько лет назад и которое он, насколько я помню, начинает с того, что составляет о себе самое честное и беспристрастное повествование, ничего намеренно не опуская, а о чём ему нечего рассказать, то пусть будет просто предано забвению. И я припоминаю, как мало я верил этому намерению, я счёл его стилизацией, как говорят, признанием лишь на словах, и я не доверял автору до тех пор, пока он не рассказал о своих сексуальных предпочтениях. Я не припомню, в каких словах, помню только, что это меня затронуло и что с этого момента я начал верить его утверждениям. Уж не стоит ли и мне самому признаться в своих извращениях, чтобы сделать моё сообщение достоверным?


Кое-что в истории Филипа для меня мучительно и постыдно, и это отнюдь не противоестественные, грязные и больные моменты, которые в ней тоже есть. Это ничтожность некоторых деталей, с которой я не могу примириться. Многое кажется почти несущественным и совершенно будничным. Мне было бы гораздо легче, если бы внимание Филипа привлекли не эти балетки сливового цвета, обыкновенные тапочки, которые давно уже перестали быть принадлежностью только танцовщиц. Они продаются в любом универмаге задёшево, прошитые или на клею, с бантиком или без бантика, всевозможных оттенков, матовые и лакированные. И то, что в данном случае они были из телячьей кожи, тонкой отделки и изысканные, не меняет того факта, что в начале этой истории стоит пара дамских туфель.


Начало? С этим вот какое дело. Никто не может определить, с какого события начинается история. В начале господь сотворил небо и землю, так пишут – но чем он занимался до этого? И чем бы ни было то, чем он занимался до этого: почему бы это также не отнести к началу? Физики, которые заменяют бога-творца первоначальным взрывом, возразят, что вопрос абсурдный, поскольку он уже предполагает наличие времени, а время не существовало до бога или до первовзрыва. Книги и фильмы всегда утверждают некое начало, но в действительности после первоначала уже нет больше никаких начал. И пока что нет никакого конца, если это может послужить утешением. Одно втекает в другое; но вот каким образом конец одной истории связан с началом другой, остаётся непостижимо уму человека. Кто хочет распутать ткань действительности, сам в ней запутается. Это то, что я отвергаю. Я хочу разгадать загадку, но я не хочу сойти с ума.

Я свидетель тех мартовских дней, и как свидетель буду повествовать о них, полностью и неприкрашенно. Кое-что выставит меня в дурном свете, но мне это безразлично. Я мог бы – ради того, чтоб казаться достоверным, – в одном месте кое-что опустить, в другом месте кое-что присочинить. Но я не хочу это делать. Моя одержимость, тут я должен в этом признаться, моя одержимость – это правдивость. И будь это сколь угодно пошло или нет, но Филипа привели в движение именно балетки сливового цвета. Почему он за ними пошёл? На это у меня нет ответа. То была игра, по крайней мере поначалу, безобидная и безопасная, ибо если бы Филип мог предположить, что произойдёт с ним в следующие часы, он бы тотчас же отстал от женщины. Он не искал своей погибели, не ждал никакой опасности, хотя в тот момент, когда эта опасность наступила и он понял, на какой ниточке висит его существование, он без колебаний подверг себя этой погибели.


Доподлинно известно: в тот вторник, а это было одиннадцатого марта, в четверть пятого, Филип – мужчина сорока с лишним лет, ближе к пятидесяти, грузный и за последние годы несколько обрюзгший – ждал в кафе на краю Старого города некоего господина Ханлозера. Филип не знал его в лицо, ему было известно лишь, что тот недавно обанкротился со своим малярным бизнесом, из-за чего был вынужден продать земельный участок, который несколько поколений был в собственности семьи, незастроенный кусок земли высоко над озером. Назначенное место встречи не нравилось Филипу, он бы предпочёл совещательную комнату в своей фирме, но поскольку чуял скорую выгоду этой сделки, которая могла принести ему тысяч тридцать, по его оценке, и поскольку ему так или иначе надо было в шесть часов вечера объявиться у Белинды, а она жила недалеко от этого кафе, он согласился.

Кафе размещалось в одном буржуазном строении девятнадцатого века, бывшем грандотеле из времён большого расширения города, когда ровняли с землёй артиллерийские укрепления и надсыпали берега озера. Тон в атмосфере кафе задавали золото и красный плюш, широкая лестница вела на подиум, за столами сидели матери со своими детьми, перед ними стояли остатки сладостей, пустые стаканы из-под фруктовых соков и чашки из-под кофе. Ханлозер заставлял себя ждать, и Филипа так и подмывало уже заказать себе кусок торта из витрины, но поскольку до назначенного времени оставалось всего пять минут, а он ни в коем случае не хотел, чтобы его застали с набитым ртом, ему пришлось удовольствоваться одним кофе, в который он всыпал две гильзы сахара. Однако и через десять минут, за которые можно было бы спокойно умять полторта, Ханлозер так и не появился. Он не реагировал ни на звонок, ни на сообщение, которое Филип ему отправил. А после того, как Филип получил подтверждение от Веры, что у него правильный номер, он стал просматривать последние известия о самолёте Малайзийских авиалиний, Боинге-777, который в минувшее воскресенье исчез где-то в «ревущих сороковых» широтах над Атлантическим океаном с двумястами тридцатью девятью душами на борту; эта трагедия вызывала его тревогу. Власти в Кулуа-Лумпуре не имели ни малейшего представления, что случилось с самолётом. Поиски, час от часу расширяя радиус действия, не приносили результата. В списке пассажиров наряду с китайскими и малайзийскими именами значились и два австрийца – на самом деле иранцы, которые попали на борт с поддельными паспортами. В течение нескольких часов эти двое считались террористами, пока не выяснилось, что они нелегальные иммигранты, и этот след тоже никуда не вывел. Не обнаружили никаких обломков, а нефтяные пятна в Малаккском проливе, как оказалось, были обыкновенным следствием рядового судоходства.

В какой-то момент Филип решил обойти всё кафе, но не обнаружил никого, кто подходил бы под описание Ханлозера. Когда он вернулся к своему столу, его чашку уже убрали, а на его месте сидела толстая женщина в голубой шапочке. Филип какое-то время нерешительно топтался на месте, не зная, что делать, потом всё-таки подхватил свой дипломат, расплатился у стойки, взял сдачу и вышел на улицу.


Ещё один факт не даёт мне покоя – это город, в котором всё происходило. Тот самый город, в котором я живу вот уже двадцать лет, который мне хорошо знаком и стал уже родным. Когда я прохожу мимо тех мест, где Филип оставил свой след, когда я вижу площади, где решалась его судьба, те спокойные, умиротворённые места, я поневоле отмечаю, насколько неправдоподобно то, что именно здесь могла произойти такая история. Жители здесь порядочные, не склонные ни к чему экстремальному. Жизнь течёт в своём спокойном русле. Битвы, которые здесь разворачиваются, вряд ли могут кого-то испугать и редко смертельны. Если начертить график жизни типичного местного обывателя в виде линии между рождением и смертью, то получилась бы ровная черта без всплесков и провалов, степенное, устойчивое стремление к собственной кончине, лишь кое-где прерываемое небольшими неровностями, вздрагиваниями из-за болезни или развода. Существование после сорока лет здесь редко когда пойдёт к концу иначе, чем с постепенным угасанием, да и это, пожалуй, неточное понятие, поскольку оно предполагает некоторое горение. Пламенем охвачены здесь немногие. Скорее это напоминает тот процесс, как из надутого шарика медленно уходит воздух. Да, здесь тоже есть бедность, как и всюду, здесь тоже живут люди, которые мучают других, и люди, которые страдают от мучений. Здесь можно иногда услышать о тех достойных сожаления стариках, которые однажды падают в своей квартире, споткнувшись о мебель, да так и остаются лежать, не в силах позвать на помощь, умирая от жажды в собственной спальне, и никто их не хватится, пока месяцы спустя по дому не распространится сладковатая вонь, по которой их и обнаружат. Однако пропадают лишь мёртвые, а пока ты жив, ты ни на миг не остаёшься незамеченным. Никому не спрятаться, и в нашем городе всегда возникает удивление и недоумение, когда слышишь о человеке, который годами, а то и десятилетиями скрывался от полиции, как тот преступник, который в Южной Италии поселился в крестьянском дворе, откуда и руководил своим синдикатом при помощи рукописных распоряжений, крохотных клочков бумаги, на которых он микроскопическим почерком писал свои указания и приказы, какого новичка принять в организацию, как убить предателя и разрешить территориальный спор. У нас человек, живущий так неприметно, стал бы предметом пересудов, слухи скоро дошли бы до авторитетов – и человек был бы разоблачён. Люди всегда начеку, но не следует думать, что мы обладаем особой внимательностью или даже интересом к собственному городу или согражданам, нет, в целом преобладающая позиция – равнодушие, цивилизованное, приличное игнорирование как чужого, так и собственного пребывания, и ещё сто шестьдесят лет назад в чужих краях говорили о здешних людях, что они с большой точностью умеют рассказывать всякие чудесные истории и легенды, но совсем не знают, как так случилось, что дед на бабке женился. С тех пор многое изменилось, город приобрёл большую известность в мире, многие иностранные знаменитости провели здесь по нескольку лет, наслаждаясь, снимая сливки и не испытывая потребности укорениться здесь и стать своим.


Было неправдоподобно, чтобы такой человек, как этот Филип, вдруг выбрал себе другую участь и в течение немногих дней, чтобы не сказать часов, от солидного, обеспеченного существования дошёл до грани собственной гибели. Можно было бы представить себе подобные процессы в обстановке, которую разрывают внутренние напряжения; с людьми, привыкшими к надломам и страстям; в обществе, где конфликты – дело будничное; но что я могу поделать? Это случилось так, как случилось, вот такая нелепица в истории Филипа, и с этим мне теперь жить.

Правда, и в моём городе тоже начали меняться обстоятельства. Это не явилось ощутимым переломом, внешне всё осталось по-старому, но в сознание людей закралось сомнение. Куда-то пропала надёжность, уверенность в завтрашнем дне с его возможностями; убеждение, что ты сам кузнец своего счастья и можешь делать следующий шаг на пути совершенствования; вот это вот всё дало трещину. Мало кто произносил это вслух, но многие втайне ожидали крушения; и у станков, и в аудиториях, и в больших офисах с перегородками рабочие, профессора и клерки вполголоса говорили о грядущей катастрофе. Боялись в первую очередь не злодеев, не властелинов и не самоубийц, которые взрывали себя на оживлённых площадях. Насилие было знакомо людям и прежде, ведь мы явились не из самых мирных времён. Однако куда-то исчезла вера в то, что кто-то по своей мудрой воле задаёт ход времени. Даже могущественные персоны стали казаться растерянными и слабыми. Всё происходящее виделось случайным и произвольным, и хотя жизнь принимала свой обычный ход, люди чувствовали себя в окружении врага, который лишь изредка обретает своё конкретное лицо. Для кого-то это было лицо измождённого человека, который где-то на окраине города, после долгого бегства через море ворочался в узкой койке в кошмарных сновидениях, в воспоминаниях о смерти и изгнании; для кого-то это были невидимые господа, которые в задних комнатах плели свои интриги и готовили очередной тайный заговор. Люди боялись будущего. Куда-то испарилась беззаботность, которая не так давно расстилала своё клетчатое покрывало на цветущем весеннем лугу. Будто мы вступили – так читалось в газетных комментариях – в пороговое время, конец которого, когда бы он ни случился, мог означать лишь одно: гибель мира, каким мы его знали.


Филип стоял на солнце и закурил сигарету. Март в том году был необычайно тёплый, уже в феврале никто не видел ни снега, ни холода. Юго-западное расположение взвинтило столбик термометра до двадцати градусов, южные ветры принесли душное тепло. За всю зиму не было такого мороза, который устранил бы насекомых, в воздухе висело нездоровое дыхание, как будто предвещало не весну, а лихорадку. Над берегом озера, чёрным от гущи людей, кружили чайки, на загаженных брезентовых навесах пришвартованных парусников сидели растрёпанные утки, напомнив Филипу о зловещих новостях с Дальнего Востока. Там внезапно заболевали люди, как тот мужчина из провинции Гуандун, который с высокой температурой, кашлем и болью в суставах поступил в больницу Кхуонва в Гонконге. Он заразился от тушки курицы, которую кто-то из его семьи купил на рынке в Кайпинге. После цитокинового штурма и отёка лёгких его органы отказали. То был уже пятый случай за короткое время, закончившийся смертью. Пока что вирус переходил только от животного к человеку, однако врачи предупреждали о смертельном возбудителе, самом сильном со времён инфлюэнцы, и было лишь вопросом времени, когда возбудитель мутирует так, что будет передаваться от человека к человеку, и та половина населения, которая не имеет защитных сил организма, сильно сократится.



Об этом Филип был осведомлён во всех деталях, и всё благодаря одному другу, которого он постоянно носил при себе и чуть ли не поминутно расспрашивал, не произошло ли чего в мире такого, что могло затронуть его самого. Его спутником был умный телефон, в котором он писал, читал и играл и который лишь пару лет назад совершил своё победное шествие вокруг света. Отношение к этим машинам было неясным. Те, кто их разрабатывал, уверяли нас в своей филантропии, но мы им не верили, считали их злодеями, участвующими в проекте, который ставил себе целью истребление человека. Несмотря на это, мало кто отказывался от машин, напротив, мы использовали их всё эффективнее, давали им всё больше места во всё новых областях жизни. Работа без них была уже немыслима, но и в свободное время, в полном здравии, а также всё больше и больше в любви мы полагались на их ве́дение и веде́ние, преданно шли у них на поводу, зная вместе с тем, насколько маловероятно, что они приведут нас к счастью. Но поскольку мы потеряли веру в свою свободу, знание о том, в чём могло бы состоять наше счастье, сопрягается у нас с этими машинами.

У каждой эпохи есть инструмент, от которого она фундаментально зависит. Индустриальная революция – это паровая машина, Просвещению требовалась типографская наборная касса, а моё время оказалось подвешено к прибору, правда, это был не умный телефон, как полагало большинство, а блок питания с зарядным кабелем, маленький трансформатор, которым заряжали ионно-литиевые батареи, питающие тех всезнаек. То зарядное устройство было маленьким и невзрачным, о нём мало кто говорил, но как только его не оказывалось под рукой, эти умные телефоны умирали от голода, а люди превращались в глухонемых, становились оторваны от остальных и по-настоящему беспомощны.

Но Филип ещё был на связи. Он затенил глаза от солнца, чтобы видеть на экране клавиатуру. Он написал Вере, что будет неподалёку от места встречи, и в случае, если Ханлозер объявится, пусть об этом дадут знать Филипу. По такому случаю он напомнил Вере о том, чтоб она вовремя зарегистрировала его на рейс в Лас-Пальмас, на одно из передних сидений, тогда по прибытии самолёта он не теряя времени пунктуально сможет попасть в Техеду и встретиться там с группой пенсионеров, которые проводили отпуск в пешеходных экскурсиях и интересовались квартирами, предназначенными специально для пожилых одиночек. Филип намеревался пробыть на острове до пятницы, оформить с нотариусом все бумажные дела и поставить в договорах последние подписи. Четыре апартамента из двенадцати он уже продал, хотя они существовали пока лишь в строительных планах да в жалком рекламном ролике. Это был самый крупный его проект с тех пор, как он стал самостоятельным. Застройка обошлась ему в уйму времени, денег и нервов, но теперь дело оставалось лишь за малым: подписать договоры и огрести прибыль.

Усталость, охватившая Филипа, объяснялась пропущенным обедом и жарой. Тот час, который у него оставался до поездки к Белинде, он собирался провести у себя в машине и подремать хотя бы несколько минут. И он направился к многоэтажной парковке неподалёку от променада; парковка показалась ему сейчас непривычно пустой для пяти часов вечера. Не было видно ни души – ни на кассе внизу у входа, ни на лестничной клетке, ни в лифте. Большинство парковочных мест на этаже G пустовали. Царила зловещая тишина, даже антистрессовая музыка для релакса, обычно журчащая из громкоговорителей, была отключена. Филип даже забеспокоился, уж не прозевал ли он объявление о досрочном закрытии парковки, не полицейский ли рейд тут проходит или противопожарные учения, ради которых очистили парковку, но потом он услышал звук мотора с нижних этажей и голоса людей, успокоился и пошёл к своему БМВ. Он открыл дверцу, отодвинул сиденье, откинул спинку, убрал динозавра и устроился поудобнее. Включил радио, но послышался только шорох; и его телефон, как он успел заметить, был в этом здании, за бетонными стенами, вне зоны приёма. Это его рассердило, уж могли бы установить антенну, теперь он отрезан от мира, и если Ханлозер всё-таки объявится, сообщение Веры сюда до него не дойдёт.

Что в тот момент происходило в голове у Филипа, неясно. Пожалуй, он взвешивал, насколько вероятно, что это дело ещё сладится; может, он раздумывал, не выехать ли ему наружу и не поискать ли открытое место, где можно припарковаться, но такая вероятность в это время дня была почти исключена; он только зря потратил бы драгоценное время.

Так Филип снова очутился вскоре на Бельвью, в нескольких шагах от кафе. Он стоял у киоска с кренделями, оглушённый вонью жира, соли и каустика. Он видел, как люди толпой выходили из торгового центра в сторону Театерштрассе. Он смотрел на людей, с которыми делил этот город, разглядывал бизнесменов с выбритыми щеками, секретарш, рано закончивших свой рабочий день и нагрузившихся китайским хламом, которым они украсят свои каморки на окраине города, прочитывал блаженство на их личиках. Он чувствовал запах подростков, они воняли таурином и спермой, видел их глаза, полные надежды, опьянённые иллюзиями – они не знали, что уже давно сидят в ловушке, давно порабощены кредитными договорами. Он видел пухленькую кассиршу на перекуре, видел её сальную кожу и чувствовал её неутолённую похоть, от которой её избавит лишь на короткое время кое-как отманикюренный палец, её же собственный; он видел, как она в промежутке между затяжками тайком достала из кармана своего синтетического передника итальянскую конфету с ликёром и сунула её в рот – чтобы внезапно, ощутив вкус подгоревшего фильтра, очнуться из своего сна наяву и растоптать его, как и окурок своей выкуренной сигареты.

И в толпе, которую выгребала из торгового центра карусельная дверь, он заметил пару балеток сливового цвета, две пугливые ласки, затерянные в топоте, в штамповке из полуботинок и тяжёлых сапог. Больше он ничего не углядел, сама женщина, торившая себе путь сквозь толпу, оставалась невидимой. Филип повертел головой туда и сюда, чтобы рассмотреть её. На мгновение приоткрылся её силуэт, маленький, изящный, ранимый. Лет двадцати пяти на вид. Её лица он не увидел, но тут, должно быть, до его нюха донёсся её аромат – или представление об её аромате, розы или жасмина. Волосы её блестели, её окружало мерцание пудры, молочка и умащений. Она давала своей коже то, что этой коже требовалось, но не для того, чтобы нравиться, она лишь отдавала должное своему телу, которое несла, грациозно и проворно огибая бесчувственные посторонние тела. И когда она отделилась от толпы, Филипу показалось, что он различил жест её руки или её тела, движение, поманившее его, призывавшее последовать за нею, что не могло быть ничем иным, кроме иллюзии, ведь она его даже не заметила. Однако для Филипа не было сомнений: она имела в виду именно его, она подала ему знак. И он отлепился от своей колонны и шагнул в сутолоку вслед молодой женщине.


Неизвестно, случалось ли Филипу и раньше наугад следовать за девушкой в своих рейдах по городу, сознательно ли и преднамеренно он предался этой запретной игре. Ибо это было запрещено – пусть и не законом, но правилами приличия. Даже если женщина не замечала преследования, оно оставалось предосудительным, навязчивым, и если Филип хотел оправдать свой поступок, он должен был как можно скорее – при первой возможности – дать ей знать о себе. Оставаться в тени женщины, исподтишка изучать её, разглядывать фигуру, движения, в то время как она исполняла свои дела, забавляться её простодушным неведением – может, это было и заманчиво, но порочно и неподобающе.

В защиту Филипа можно было бы привести то, что он, насколько известно, не имел злого умысла и хотел просто скоротать время, бесполезный час, который надо было как-то убить, поскольку этот Ханлозер его подвёл, а ехать к Белинде было ещё рано. И, кроме того, всякая встреча изначально заставляет нас переступить через ту линию, которой приличия очерчивают каждого человека, ограждая его от вторжений. Кто целует лишь тогда, когда его об этом попросят, и кого целуют, только заручившись его согласием, тем никогда не целовать и не быть поцелованными. Кто хочет что-нибудь узнать о мире, получить доступ к его скрытым тайнам, тот должен входить в двери незваным, не дожидаясь приглашения. Ни одна история, тем более ни одна история любви, не приходит без нарушения правил. Ни одно завоевание не будет успешным без дерзкого присвоения права. Так что если бы Филип захотел заговорить с этой женщиной, в чём нет уверенности, то ему пришлось бы сделать что-нибудь по меньшей мере сомнительное.

Несомненным было лишь то, как он отделился от своей колонны: не колеблясь, так же внезапно и неожиданно, как маленькие дети разжимают пальцы, роняя куклу. За мгновение до этого ни один мускул у них не выказывал напряжения, ничто не предвещало, что сейчас они разожмут пальцы, не было никакого предупреждения, никакого умысла перед этим движением – так Филип оттолкнулся от колонны, так он позволил этим балеткам, этим ступням вовлечь себя в поток, который изливался вниз к Опере.

Она скрылась в толпе, сгрудившейся у светофора, и Филип примкнул к толчее, когда загорелся зелёный и люди пришли в движение, выходя на проезжую часть. С другой стороны им навстречу двигалась такая же стена из тел, человек против человека, никто не уклонялся в сторону, и поскольку у девушки в переднем ряду не было волнореза, который рассекал бы для неё волну прибоя, её оттеснило вправо, за пределы видимости Филипа, и в следующий момент он уже потерял её из виду.

На площади по ту сторону какой-то оборванный тип с бородой и в шапочке, как у Джона Дира, рылся в мусорном баке; прохожий в костюме и с галстуком стоя заглатывал пиццу, нагнувшись вперёд, чтобы не заляпать жиром свою одежду. И если бы Филип хоть на несколько секунд отвернулся к озеру или к киоску, ничего бы не случилось, он вернулся бы назад, в ненадолго прерванную череду своих обязательств и скоро забыл бы те туфли сливового цвета и ту девушку, но поскольку он на мгновение повернулся в сторону запада – пожалуй, случайно, – он снова обнаружил её, у питьевого фонтанчика на краю пешеходного затишья, где и настиг её, когда она склонилась над чашей, спиной к нему, в позе, человечность которой растрогала его и дала ему понять, насколько она отвлеклась от окружающего мира, на какой-то момент забыла заботиться о том впечатлении, какое производила на других. Филипу хотелось бы увидеть её рот; он представлял себе, как она приноравливается к струе губами и капли воды стекают по её подбородку и шее. Он не мог видеть её лицо, видел лишь, как она придерживает левой рукой прядь волос, чтобы та не намокла в чаше, и как она приподняла одну ступню на цыпочки, отчего пятка выскользнула из туфли – слегка порозовевшая пятка, как заметил Филип, с наклеенным пластырем телесного цвета, чтобы шов не натирал нежную кожу.

Тут его спугнул тройной писк из кармана его пиджака. То была СМС от Веры. Она писала, что Ханлозер явился на встречу, хотя и с опозданием, сейчас он уже в кафе и ждёт его.

И что же Филип? Что он делает? Ничего. Он оставляет это сообщение без ответа. С Ханлозером он мог бы встретиться и на следующей неделе. Наверняка это опоздание было спланировано, а Филип не хотел, чтобы Ханлозер почувствовал на своей стороне более длинное плечо рычага. Малейшая слабина Филипа повысит цену покупки. И даже если Ханлозер соскочит и станет искать себе другого покупателя, не такая уж это будет потеря. Не настолько Филип был заинтересован в этой сделке – подумаешь, наклонный участок на краю разбросанного посёлка, на нём едва разместится домишко на семью из пяти человек. Для Филипа это был лишь приработок по сравнению с Гран-Канарией, где он через двое суток продаст последние единицы. А Вера? Почему он не ответил ей? Потому что он её знал. При малейшем сбое графика она форменным образом не находит себе места. Ему пришлось бы привести ей причину, почему он заставляет этого Ханлозера сидеть и ждать, Вера тут же подыскала бы в расписании новое окно для встречи, которое ему пришлось бы подтвердить, всё это вовлекало его в каскад из семи сообщений как минимум. А у него сейчас не было времени на это, он должен был идти вслед за женщиной к мосту через устье реки.


Поскольку ради неё он поставил на кон свой бизнес: чего Филип хотел от этой женщины? Может, он её знал? Или думал, что знает? Может, она ему напоминала кого-то из прежних времён? Если он её не знал: с какими намерениями он следовал за ней? Хотел заговорить? Для чего? Чтобы выпить с нею кофе? Может, он нуждался в собеседнике? Или искал приключения? Разве он был из тех мужчин, что без разбору заговаривают на улице с женщинами и вовлекают их в пустую болтовню? Бывают ли вообще мужчины после тридцати, которые это делают? В дешёвых романах – да, но в действительности? И бывают ли женщины, которые ловятся на эту удочку? В поездах, в самолётах, в местах, где люди поневоле делят какое-то время, там можно затеять с незнакомцем пустой разговор, который впоследствии может перерасти в интрижку. Но посреди улицы? Во вторник, в пять часов вечера, когда закончился рабочий день и все спешат куда-то забежать по дороге домой? Кому тут придёт в голову мысль об интрижке? Велики ли для среднестатистического мужчины шансы завести при этом знакомство? А он был именно среднестатистический мужчина, этот Филип, во всяком случае в его внешности не просматривалось ничего, что особо квалифицировало бы его для такой задачи. Разумеется, попробовать-то можно. Но шансы заключить сделку с неплатёжеспособным маляром были однозначно выше. Однако Филип в тот вечер не поддался на выкладки теории вероятностей. Он сделал свой выбор в пользу женщины. Не в пользу Ханлозера. Так почему же? Что побудило его поверить, что он добьётся у неё чего-то такого, что могло бы перевесить тридцать тысяч?

Если бы для него речь шла о том, чтобы немедленно овладеть женщиной, я имею в виду женщиной вообще, то ему было бы лучше встретиться с этим Ханлозером, заключить сделку и за деньги купить себе одну на два часа. Как бы это ни порицалось, продажная любовь была широко распространена, и как раз в этом городе, который пользовался известной славой по этой части. В официальных брошюрах, которые публикует объединение иностранного туризма, раскладывая их в достопримечательных местах и отелях, сразу за ссылками на художественные галереи, церкви и изысканные кафе неизменно следуют бордели. Может, Филипп принадлежал к тем мужчинам, которые не получают удовлетворения от продажного любовного промысла и взыскуют более глубоких чувств? Ибо осталась ещё вера в романтическую любовь, то есть та идея, согласно которой два человека могут быть созданы друг для друга, связь между ними священна, и разлучить их может только смерть. Случалось ведь не раз читать о гибели от любви, об убийствах в порыве страсти, о ревности и безумии. И совсем не редкость – люди, которые из-за интрижки попали в трудное положение, стали жертвой своей одержимости, дали себя обобрать, были использованы кем-то, кто притворялся любящим, пока доверчивые не обнаруживали себя однажды утром в одних трусах в обчищенной квартире, с удивлением узнавая, что их банковский счёт опустошён. Но в общем и целом в человеческом мышлении преобладает прагматизм, он и любовь оценивает со всей деловитостью. Как раз в середине жизни, когда повседневность определяют уже обязанности, а не мечты, человек довольствуется практическими преимуществами парных отношений. И всё равно люди грезят о глубокой привязанности, о срастании с родной душой. Это было тайной фантазией каждого, и очень возможно, что и в голове Филипа витала такая идея.

С юга над чашей озера веял бриз и запутался в её одежде. Женщина сделала шаг в сторону, подняла ладонь к лицу, как будто ей надо было удержать воображаемую шляпу. Филип видел её тонкие пальцы, её запястье, его взгляд проследовал по линии изгиба вниз, до голой лодыжки, украшенной золотой цепочкой. Она была легко одета, легче, чем прохожие, что попадались им навстречу; те хотя и были ошарашены негаданным теплом, но ещё не вылезали из шерстяных пальто. А эта женщина: ветер раздувал её шифоновую юбку, в некоторых местах он моделировал её округлости, прижимая блузку к корпусу, а юбку к ногам. Ветер как будто стремился создать её формы из воздуха. Чайки на лету кричали, и Филип чуял носом озеро, которое в эти дни пробуждалось из зимней стагнации. Запах ила и водорослей стоял над берегом. Воды пришли в движение, дно устремилось к свету, и тому, что раньше было на поверхности, приходилось погружаться в глубину. И в этот запах вплеталась другая приманка, сладкая, тяжёлая, человеческая: за нею и шёл Филип.

И пока она продолжала бороться с порывом ветра, который секунду спустя заставил трепетать и пиджак Филипа, взгляд его упал на часы у судовой радиостанции. Он смотрел на стрелки, и что-то в них было не так. Взглянув на своё запястье, он понял: его «Тиссо» остановились, причём не так давно. На самом деле было не пять часов, нет, время подходило уже к половине шестого.



Я долго спрашивал себя, нет ли в этом какого-то метафизического значения, уж не выпал ли Филип из времени и больше не принадлежал к тем, чьё существование подчиняется хронологии; фигура, заблудившаяся между прошлым и будущим, существо другого измерения, восставший из гроба мертвец. Некоторое время я пытался расшифровать эту историю именно таким образом, но так никуда и не продвинулся, поскольку Филип, естественно, был человек, а не эктоплазма из Голливуда и не привидение из немецкой новеллы. Нет, Филип всего лишь стал – первый раз в этой истории – жертвой электричества. Батарейка его часов испустила дух, ничего более, это могло произойти и в любой другой день, не было никакой связи с девушкой, хотя это очень даже имело последствия. У него оставались считанные минуты до того момента, когда он должен был развернуться, чтобы вовремя попасть к Белинде. Он уже внутренне попрощался – не с Белиндой, а с этой девушкой, которая ничего этого не замечала и лёгкой походкой шла своим путём.

Город сводит людей случайно, и он же по своему произволу снова разрывает пары, такое происходит постоянно, и как бы велика ни была печаль разрыва, но скоро возникает следующая возможность. Карты снова перетасовываются и раздают новое счастье. И он уже произносил про себя слова прощания, поскольку мост кончался, они дошли до доски, на которой город помещал свои объявления о праздниках, состязаниях по стрельбе, ежегодных и еженедельных ярмарках. В какой-то момент было неясно, в какую сторону она повернёт. Филип загадал, что она пойдёт направо, к дому городского совета, вдоль реки. Тогда бы он проследовал за ней несколько последних шагов, может быть, сумел бы заглянуть ей в лицо, а уже потом у биржи сесть на трамвай и наконец-то поехать к Белинде. И то же самое, если она пойдёт прямо, в сквер перед Национальным банком, где по субботам старьёвщики продают свою рухлядь. Но она в растерянности остановилась. Если она пойдёт налево, к набережной, ему придётся от неё отстать. За причалом, в добрых пятнадцати минутах ходьбы находились дворцы страховых обществ, но если бы её целью были они, она села бы на трамвай. Она не прогуливалась, она не слонялась без дела, она шла целеустремлённо. У неё было какое-то дело. Или она боялась надвигавшегося вечера: тени ещё приносили с собой зимний холод.

Вот она дошла до источника, до каменного мальчика, который подвёл к чаше быка на поводу. Филип следовал за ней под каштанами. В убывающем свете мартовского вечера они отбрасывали причудливые тени, в которые женщина то погружалась, то снова выныривала, чтобы тут же, при следующем шаге опять быть проглоченной ими. Она исчезала с его глаз, но он мог её слышать, её браслеты, которые звякали друг о друга со звоном алтарных бубенчиков.

Павильон, где летом танцуют танго, а дети в декабре льют свечи к Рождеству, стоял пустой, лишь трое бродяг передавали по кругу бутылку. После павильона, на площадке у ливанского кедра мальчишки гоняли мяч. Женщина подошла к ним близко, казалось, она колеблется, не зная, с какой стороны их обойти. Один бросился к ней, она уклонилась, сделала два шага в сторону, отдалившись на достаточную дистанцию, и неожиданно остановилась. Филипу мальчишки не нравились. Они давно его заметили и глазели в его сторону, пялились нагло и бесстыдно. Подростки за версту чуют малейшую слабину, а Филип их остерегался. Он отступил на пару шагов, от растерянности достал телефон и увидел, что за это время пропустил звонок от Белинды. Она звонила незадолго до шести. Заряд аккумулятора был на тридцати двух процентах. Правда, мальчишки потеряли к нему интерес и снова вернулись к своему мячу. Девушка стояла в полоске солнечного света, падающего сквозь ветки. Волосы её сияли на просвет, и этот ореол выделял её очертания на фоне тени, словно резной контур в светлой короне, пленительная композиция, подарок для того, кто понимает. Но Филип вдруг показался себе смешным, смешной была и девушка, как будто она знала, что за ней наблюдают и любуются ею, как будто она притягивала к себе взгляды, как будто она стояла в центре мира и осознавала это. Она не делала попытки продолжить свой путь, преграждая ему проход на Банхоф-штрассе, а поскольку он не хотел ступать на игровое поле, ему тоже ничего не оставалось, как стоять на месте.

Неужто она шла сюда для того, чтобы постоять в последних лучах солнца? Нет, она должна была иметь какую-то цель, но какую? Может, она собиралась в кондитерскую? Может, кого-то ждала? Парня, может быть? А что это у неё на плече? Крошечная сумочка, в которой могут поместиться разве что кошелёк да телефон, ну записная книжка. Вот она подставила солнцу ладони, сделала вдох, выдох, но тут детский крик вырвал её из этого медитативного погружения. Один из мальчишек упал и разбил коленку в кровь. Филип думал, что она поспешит на помощь сорванцу, но тот уже поднялся и снова оголтело погнался за мячом.

Тут она пошла дальше и выбралась из сквера через кусты. Филип держался на хорошей дистанции, достаточно далеко, чтобы неприметно отвернуться, если она вдруг оглянется; достаточно близко, чтобы разглядывать её, в последний раз – её движения, шею, бёдра, ноги. Она была хороша и казалась ещё красивее оттого, что ему приходилось её отпустить. Верёвочка отвязалась, мысленно Филип был уже на пути к Белинде и поглядывал, не идёт ли трамвай, в который он мог бы запрыгнуть, но то, что затем последовало, заняло Филипа на все ближайшие часы.


Как зачастую бывает: то, что, казалось бы, уже миновало, только и начинается по-настоящему; ибо женщина обнаружила своего преследователя; по крайней мере, она сделала несколько испуганных шагов, вдруг сорвалась с места и бросилась на Банхоф-штрассе, пересекла проезжую часть и, ища спасения, скрылась без оглядки в первом попавшемся магазинчике. Это был угловой дом рядом с памятником давно забытому поэту, и там находился филиал поставщика датского королевского двора Банга, меховщика королевской мантии Фридриха Четвёртого, изготовленной к церемонии в замке Фредериксборг в 1815 году, и с того дня знаменитого самыми благородными мехами стран Запада. В этот-то магазинчик и вбежала девушка, ступив в интерьер из дымчатого стекла и латуни. Совершенно очевидно, что ей там нечего было делать, в конце концов, тамошние меха стоили целое состояние, какого Филип не мог бы ей приписать. Она просто искала защиты от своего преследователя. Филип – как громом поражённый – почувствовал себя застигнутым на месте преступления и неправильно понятым. Ему наверняка было известно, как девушки в этом городе не любят назойливости парней. Разумеется, он не хотел её напугать, а очарованность – разве это преступление? Он залюбовался её грацией, и ей – вместо того, чтобы пугаться, – уместнее было бы чувствовать себя польщённой. Но она искала защиты от человека, который не был ей угрозой, и Филипу – наполовину из тревоги за неё, наполовину из обиды за себя – хотелось объяснить ей это недоразумение, войти в лавку и заговорить с ней. Оправдываться он не станет, всего лишь успокоит её и – может быть, если получится – пригласит на кофе. В случае отказа он это легко переживёт, не вопрос. Совсем уже было решившись, он увидел сквозь витрину, как девушка направляется к прилавку. За стойкой появился худой, серьёзный мужчина, на нём был блёклый костюм, а в глазах стояла такая скорбь, будто он был свидетелем гибели каждого зверя, мех которого теперь висел здесь на плечиках; будто он видел, как сдирали шкуру с чернобурых лисиц и колонков и вырезали нерождённых ягнят из овечьих утроб ради шкурки каракульчи. И этому привидению женщина – к великому удивлению Филипа – протянула квиток, с которым тот удалился, оставив её в лавке одну. Как только мужчина исчез, она повернулась и пошла бродить вдоль ряда вывешенных манто, мимо манекенов, пока не остановилась перед рыжим соболем. Филип видел, как она, немного поколебавшись, протянула руку и запустила пальцы в мех на уровне воротника. Рука её прошлась по опушке и скользнула на уровне пояса к левому карману, в который погрузились четыре пальца. И остались там. На виду остался лишь большой палец, и Филиппу почудилось, что сейчас девушка притянет манто к себе – для танца, для объятия, но тут из заднего помещения опять появился призрак и выложил на прилавок пластиковый чехол на плечиках. Застигнутая врасплох, женщина отделилась от своего соболя и подошла к прилавку. Призрак протянул ей счёт, она сунула карточку в валидатор, мужчина взял манто и проводил её к выходу.

Нельзя достоверно сказать, что в этот момент происходило в голове Филипа, но это были приблизительно такие же фантазмы, какие одолевают большинство мужского населения. Благодаря влиянию австрийской романистики времён Австро-Венгерской монархии спустя даже сто сорок лет, в дни Филипа, сохранялась живая связь между мехами и флагелляцией, то есть той практикой, при которой мужчина получал удовлетворение через телесное наказание – плёткой ли, розгами или голой рукой женщины. Эта практика ещё не совсем исчезла, хотя воспоминания о ней слабели и постепенно угасали. Ещё лет двадцать-тридцать тому назад, в детские годы Филипа были в ходу картинки, на которых жестокие повелительницы на высоких каблуках, одетые в меха или кожу, водили на поводке своих рабов в собачьих масках. Это не было повседневностью, но было распространено, так эротика второго десятилетия двадцать первого века западала на другие стереотипы. Разумеется, были и теперь мужчины, которые находили удовольствие в рабском подчинении доминантной женщине. Соответствующие услуги по-прежнему предлагались и, по общему мнению, были востребованы среди мужчин с высоким положением, которые в специальных студиях, оборудованных под средневековые пыточные подвалы, за приличный гонорар расслаблялись. Закрепив на своих сосках дамские зажимы-крабы для волос и претерпевая оскорбления и поношения, они освобождались от ежедневного гнёта ответственности за своих сотрудников. Но всё же то были особые услуги для мужчин, занимающих особое положение, не для всеобщих неврозов. Другие забивали мозги своих современников, проповедуя среди прочего гибкость, особенно женского тела. Иногда Филип в своём бюро слышал, как Вера, его единственная сотрудница, в свой перерыв, который она начинала с поедания мелко нарезанных стеблей сельдерея, раскатывала голубой поропластовый коврик и оздоровляла себя упражнениями дальневосточной религии. Затем в его мыслях пронеслись те короткие фильмы, которые роились на соответствующих порталах в поисковой категории между сексуальными практиками и курьёзами. В этих фильмах девушку, чаще всего русского происхождения, которая за счёт своей одарённости и упражнений приобретала особую гибкость, извлекал из своего чемодана мужчина, нарочито небрежно одетый, разворачивал её, пенетрировал во все отверстия, а потом снова сворачивал свою так называемую гибкую куклу и упаковывал в футляр до следующего применения. Способность, которую эти юные дамы усваивали в богатой традициями школе русского эстрадного искусства, им приходилось предлагать – из-за ослабевающего интереса к цирковым аттракционам – в видоизменённой форме в более востребованном контексте. Это свидетельствовало об особой адаптационной способности претерпевать с безучастным и стоическим лицом не только сплющенные органы и искривлённый позвоночник, но ещё и тридцатисантиметровый член, вогнанный в прямую кишку, и эта податливость пригождалась и приветствовалась и в других жизненных обстоятельствах. Чего нельзя было сказать про мех, даже наоборот. Общественный прогресс, как раз в этических вопросах, привёл к бойкоту этого материала. Организации защиты животных не переставали информировать общество – через тайно записанные свидетельства – об ужасном положении на зверофермах по разведению пушных зверьков. Их там содержали в крошечных клетках, площадью чуть больше листа бумаги, норку, например, по природе своей подвижную и вёрткую, принуждали к пожизненному заточению, с енота сдирали шкуру живьём. Телепередачи и газетные статьи доводили всё это до сведения людей. Вероятно, Филип тоже знал об этих прецедентах – и тем не менее, нельзя с уверенностью сказать, что он почувствовал, когда увидел эту женщину, покидающую магазин мехов с этим манто в руках; сработали или нет – и каким образом – его эротические фантазии. Он определённо приписал этой женщине беспардонный эгоизм, ибо с практической точки зрения мех в этой части мира был вообще излишним, тем более, что температуры с каждым годом повышались, а индустрия моды разработала такой текстиль, который превосходил по свойствам натуральный мех и был намного доступнее по цене. Если не считать оптики, не было другой причины делать выбор в пользу меха, и вполне допустима мысль, что Филипа восхитил эгоизм, пренебрегающий ценностями морали ради сексуальной притягательности. Такая жестокость молодой женщины, у которой есть и другие возможности показать во всей красе свои преимущества, могла его дополнительно возбудить; именно эта женщина, которая на первый взгляд не производила впечатления порочной и испорченной, наоборот, она излучала невинность, ну разве что золотая цепочка на щиколотке позволяла заключить о некоторой фривольности. Но в целом мех ей не подходил. Пришлось бы воображать себе некое превращение, повод, по которому этот мех становился костюмом: в варьете, на сцене, но почему-то Филип не мог поверить в такое выступление. Её лица он по-прежнему не видел – теперь потому, что она несла чехол, подняв его над головой, чтобы он не волочился по земле. И поэтому ему в голову пришла мысль, что она может быть старше, чем он предполагал. Может быть, девическим было лишь её тело, а лицо – сухое и морщинистое? Тогда на ней можно было бы представить меховое манто. А может быть, это вообще не её манто. Может, она работает в отеле и выполняет поручения богатых постояльцев. Услужливость, которую, как ему казалось, он разглядел в ней, говорила в пользу этого предположения. Правда, расплачивалась она своей картой – нет, он видел лишь то, что она расплачивалась картой, но эта карта не обязательно была её собственной. Ведь то могла быть и карта отеля, возможно, но неправдоподобно. Банг несомненно бы выписал счёт. Может, то была карта персоны, которой принадлежало это манто? Это ещё более неправдоподобно. Какой постоялец доверит какому-то служащему доступ к своей карте?

Что бы ни творилось в голове Филипа, его догадки и предположения, должно быть, и привели к тому, что он захотел узнать об этой женщине больше, хотя бы заглянуть ей в лицо, по которому увидел бы её характер, и хотя он не мог себе это представить, было мыслимо, что скромность и ухоженная внешность не нашли бы соответствия в её лице; возможно, её глаза смотрели бы примитивно, а рот складывался вульгарно. Так или иначе, он решил оставаться при ней и дальше, смирившись с тем, что к Белинде он неотвратимо опоздает и это возымеет неприятные последствия.

И они сели в подошедший трамвай, ехавший в сторону вокзала, – женщина, манто и Филип. Вагон был наполнен банковскими клерками, закончившими рабочий день, секретаршами, которые использовали время, оставшееся до закрытия магазинов, чтобы купить необходимое. До Пасхи оставался ещё целый месяц, но из сумок с покупками уже выглядывали уши пасхальных зайцев, а в воздухе витал запах шоколада. По громкоговорителю объявили, что в пригороде произошёл какой-то несчастный случай, вероятно, какой-то парень, новичок в этом городе, недооценил те тридцать тонн, которыми трамвай перепахивал улицы. Женщина остановилась в передней части вагона, повесив плечики с манто на перекладину. Он сохранял дистанцию. Между ними стояло с полдюжины пассажиров. Он оставался там, где был, ему хватало того, что он держит её в поле зрения. Куда она ехала? Что она хотела сделать с этим манто? Теперь, весной? Может, она была помощницей по хозяйству в какой-нибудь семье, работала за кров и стол ради освоения языка? Может, она с Востока? Но этот трамвайный маршрут противоречил такому предположению. Она ехала к вокзалу, а приличные кварталы располагались южнее, у озера.

Через три остановки она вышла, и последовало двести метров пешего хода сквозь толпу. Несмотря на ношу, двигалась она легко и ловко, делала резкие крюки, лавировала сквозь поток, замедлялась, снова ускоряла шаг. Ему было нелегко поспевать за ней, но Филип получал удовольствие – от её подвижности, её точных манёвров. Она встала на эскалатор, ведущий вниз, к торговому пассажу, где было сыро и прохладно, быстро пересекла зал, вошла в соединительный туннель, миновала лифты и шла дальше в сторону Национального музея. Одним ловким движением, не притормаживая, она огибала прохожих, и ему, держась позади неё, приходилось сильно напрягаться, чтобы не отстать – теперь он понял, куда она стремилась: этажом ниже, к пригородным поездам. Это ему совсем не понравилось, ему было никак не кстати, но они уже были у эскалатора, и Филип ощутил холодное дыхание старого времени года, которое ещё оставалось в глубине. Если она собирается сесть в поезд, он не может за ней последовать, и, вероятно, именно этого Филип и желал. Игра уже немного затянулась, и если он прямо сейчас от неё отстанет, то с несколькими словами извинения ещё сможет оправдаться перед Белиндой за своё опоздание. Небольшое разочарование, не более того, вечером он уже и думать забудет про эту женщину с меховым манто – и кто она такая, и когда она наденет это манто, – а к следующему утру он и вовсе про неё не вспомнит. И она действительно поехала на эскалаторе вниз, к перрону, а поскольку Филип подумал, что мог бы ещё узнать, в какой поезд она сядет, чтобы получить представление о её цели, он тоже ступил вслед за ней на эскалатор. Не так уж много времени это отнимет. И если поезд ещё не подошёл, то он мог бы набраться смелости заговорить с ней и вовлечь её в короткий разговор.

По всей вероятности, он прикидывал возможности, как он с ней заговорит, какими словами начнёт беседу, чтобы не спугнуть её. Может быть, он подумывал о том, чтобы пригласить её на кофе, хотя для кофе сейчас было не лучшее время дня. И ему, наверное, было ясно, как мало радости принесут ему эти бесцветные полчаса в вокзальном кафе. И что бы они могли сказать друг другу. Все его мысли были уже у Белинды, на теме его опоздания, которое он неприятно осознавал. Белинда питает особое пристрастие к пунктуальности, как будто обязалась с мучительной дотошностью соблюдать здешние обычаи; из-за её мексиканского происхождения это казалось преувеличенным. Она была поздней жертвой «чикагских мальчиков» и вашингтонского консенсуса. Она покинула свою родную Гвадалахару во время «текилового кризиса», и после одиссеи через девять или десять стран её прибило к их городу. Она повесила на гардероб табличку, которая с ошибками напоминала, что родителям не следует задерживаться после восемнадцати часов. Однако поезд уже стоял на перроне, большинство жителей пригорода уже вошли. Двери были распахнуты, на ступеньке ей навстречу ухмылялся какой-то тип с квадратным черепом, и девушка с манто скорее из вежливости, чем из спешки, пробежала несколько шагов, поднялась в поезд, и Филип за ней, не задерживаясь, как будто ноги сами вели его.


Поезд ещё долго стоял и не трогался, он простоял целую весну и прихватил немного лета. Пока я не докопался до того, что в тот момент вело Филипа, я не мог дать ему уехать. Он загнал себя в трудности, он действовал против себя самого, против собственных интересов, против всего, что выстроил за последние годы. Может, он был слеп и не догадывался, что с ним случится. Но уже те неприятности, которые он в тот вечер навлёк на себя тем, что не появился вовремя у Белинды, были достаточно весомы и не имели себе оправдания. И ради чего? Ради этой женщины? Что он в ней нашёл? Неужели за этим стояло нечто большее, чем просто игра в тёплый весенний вечер? Может, он хотел вырваться из рамок своего существования, разве ему наскучила его жизнь? Возможно, в нём поднялась ярость, гнев, доселе ему не знакомый, но теперь его желудок взбунтовался, как будто хоть что-то должно было восстать против мира, который желал сбить его с пути, с того направления, которое он выбрал? Не это ли было причиной, почему он бросил Ханлозера, этого человека с хорошо знакомой Филипу хитрой ухмылкой, которую он привык видеть на лице каждого, кто хотел продать участок? Может, он осознал, насколько это было бессмысленно – заработать на сделке три десятка тысяч, которые разойдутся за пару недель, уничтоженные в топке его семейных обременений, уйдут на аренду его бюро, три захудалые комнатки на втором этаже офисного здания вблизи стадиона; распылятся на его сотрудницу, одинокую немку из Бремерхафена, уйдут на содержание женщины, которую никто не ждёт, если не считать моложавого техника по оборудованию, в ковбойских сапогах и с лошадиным хвостом, который раз в неделю, по пятницам забирает её с работы на мотоцикле, везёт на Якобсхё и в рыбный ресторан у плотины, чтобы позднее, в Вериной квартире-студии, пропахшей смесью берёзовой листвы и апельсиновых корок, перед плоским экраном, на тахте, которую она ловко разложила за то время, пока он в туалете распускал волосы и полоскал рот с зубной пастой, получить свою плату за любезности и взятые на себя расходы: два часа, хмельных от охлаждённой бутылки испанского игристого, между ног бездетной секретарши в возрасте по худшую сторону от пятидесяти.


У Филипа, я могу допустить, был приступ пресыщения, знакомый всякому человеку, который мучается в путах повседневности и в особо мрачные часы грезит о побеге. Филип тоже временами бывал строптив, упрямился он и теперь, и я признаюсь, что находил его капризы смешными, это чередование конформизма с фазами упрямства, незрелое, ребяческое поведение, популярное во всяких сентиментальных китчевых сериалах, выходивших в те дни. Полусладкие романы о мужчинах в расцвете лет, которые в один прекрасный день ни с того ни с сего оставляли жену и детей и украдкой сбегали из жизни ради мимолётного приключения. Для меня эти парни не были героями, я находил их поведение смешным, избалованным, и по мне так каждый, кто занимался своим делом, лелея эту гнилую мечту, был негодяй. В тоске Филипа я не мог углядеть ничего, кроме китча, противовеса тому бессилию, какое испытывали многие в экономической и политической системе, закрепившей их на определённом месте. И вместо того, чтобы предпринять что-то против этого порядка, он фантазировал себе побег, китчевую тоску, которая – из-за положения в мире – выглядела ещё трусливее. Повсюду горело. В Крыму, южнее Симферополя в те часы собирались русские войска, занимая территорию независимой нации, и не только потому, что властитель в Кремле повелел устроить в феврале Олимпийские игры в свою честь, люди говорили о ситуации как в 1938 году, когда Гитлер занял Судеты. Каждый должен знать, что произошло потом, в какую бойню этот человек превратил континент. Такова же была и наша ситуация. Как мог Филип предаваться своим дешёвым грёзам?


Я вернулся к более важным делам, примирившись с тем, что предполагал тайну там, где не было ничего, кроме мелкобуржуазной сентиментальности. Филип был просто одним из тех трусливых людей под пятьдесят, их много, которые при малейшей возможности жалуются тебе на свои беды. Но я хотел дать ему шанс. Ещё пару дней – и ему уже достанет ума выйти из этого поезда, снова вернуться к своей жизни и прекратить требовать от судьбы то, чего ему не полагалось. Между тем у меня были другие дела помимо того, чтоб разбираться с попыткой побега одного специалиста по недвижимости, и я уехал в Венецию, чтобы расслабиться. К несчастью, одна моя прогулка привела меня в Джардини и в судоверфь Арсенал, прямиком в архитектурное биеннале, которое в том году было оформлено одним голландским зодчим. Там осматривали прошедший век, штудировали основы модернизма, иконы европейских фильмов пятидесятых и шестидесятых годов, к примеру, таких режиссёров, как Годар, Антониони или Росселини, любовались элегантностью звёзд из той эпохи – эпохи Бергмана и Бардо, чувственной и строптивой. Они верили в авангард, мир был им открыт, прогресс был их союзником. Я осматривал останки нашей культуры, бывшее бунгало канцлера в Бонне, социальное жильё в парижском предместье, и над всем этим царила грусть и вопрос, почему у нынешнего поколения нет такой силы, такого духа, такой воли двигаться вперёд, открывать новые формы. Куда-то улетучилось любопытство, венецианское чутьё жизни; какая-то хворь распространилась на всю европейскую бытность, и как ни близка мне была эта позиция, пусть бы она – как стиль жизни – оставалась художникам и богеме. Вечером я набрёл на отель Габриелли, в котором и остановился и который был для меня якорем европейской культуры и истории, отверженной и обречённой на гибель. Когда я садился в какое-нибудь кресло, из него поднималась туча пыли; брат и сестра, которым этот отель принадлежал бог знает в каком поколении, ругались на кухне. Музей гибнущей культуры, безгранично несчастной и скорбной, почти через край. Подавленный и отравленный испарениями лагуны, однажды ранним утром я бежал из города и вернулся домой.


Однако там мне не давал покоя Филип. Он не хотел образумиться и продолжал торчать в своём пригородном поезде. Раздосадованный его твердолобым упрямством, я крикнул ему, чтобы он взял себя в руки и наконец отправился к Белинде, а уж потом, ради Бога, пусть бы менял свою жизнь, уволил бы Веру, продал бы свой бизнес и БМВ и посвятил свои таланты делу, которое было бы масштабнее, чем это его дешёвое приключение. Мы оба знали, чем неизбежно кончится эта легкомысленная выходка. Но голова у парня оказалась более твердолобой, чем я предполагал. Он не пошевелился, не двинулся с места. Мне бы оставить его в покое в этом железнодорожном вагоне, но что-то меня возвращало к нему, на этом холодном, пронизывающем ветру, который носился над путями. То ли его история хотела мне что-то сказать, напомнить о чём-то таком, чего мне не следовало забывать. Только я понятия не имел, что бы это могло быть, какой урок я должен был извлечь из этой истории. Его персона казалась мне слишком неинтересной, точно так же, как и она, эта женщина, эта неизвестная, которая его околдовала. Может, у Филипа было какое-то известие? Что он хотел мне сказать? На след какой тайны он вышел? Может, он нашёл что-то такое, о чём я даже не подозревал, что нуждаюсь в этом? Положение в мире было безотрадным, но моя жизнь была в порядке, во всяком случае, я был уверен, что нет ничего такого, чего бы мне недоставало, по крайней мере, я был уверен, что свободен от желаний, и дорожил этим как своим благословением. Но он-то? Мог ли он сказать о себе то же самое? Чего он искал? Или он пропал с самого начала, с первого взгляда на её нежные путы, на голое запястье? Может, эта картина высвободила в нём нечто, вызвала воспоминание, может, он когда-то раньше, Бог знает где, уже видел такую же пару ступней в такой же паре обуви – когда был молод, в своём детстве или во сне. Как я однажды, мучаясь жестоким аллергическим насморком, под вечер впал в тяжёлый сон. И там мне привиделась женщина, вернее, одна лишь её спина, загорелый изгиб, в самом нижнем месте которого в кожу был вплетён золотой квадрат, сетчатый узор из волокон, бесшовно соединённый с кожей этой женщины, наготу которой слегка прикрывали волосы, ниспадая на плечи. Зачарованный и хмельной, я проснулся в своей комнате, зелёная стена листвы за окном была пронизана светом, и хотя я был переполнен этой женщиной, здесь её не было – никакого следа ни её самой, ни её спины. Я и поныне по-прежнему ощущаю ту утрату; не каждый день, но когда захочу, я могу вернуться к этому чувству. И явись мне это плетение в действительности, где-нибудь на пляже, в отпуске, в послеполуденную жару или в вечерней прохладе светского приёма на какой-нибудь веранде, когда платья с глубоким вырезом позволяют видеть кожу до самого крестца – я не знаю, что бы меня остановило, от чего бы я был готов отказаться, на какие жертвы пойти, лишь бы, наконец, раскрыть тайну моего сновидения.

Может, признаюсь в этом, у меня самого было желание предоставить Филипа его участи и посмотреть, как он пропадёт к свиньям собачьим. Но, может быть, я был чересчур пессимистичен. Почему бы этой истории не иметь и счастливый конец? Может, проблема коренится во мне, может, это мне недостаёт представления или веры в счастливую любовь. Мне видится невозможным, чтобы в этой девушке крылось его спасение. Спасение от чего? Что уж такого ужасного могло быть в его жизни, или – поставим вопрос по-другому – в чём состояло обетование? То была обыкновенная девушка, не более того, таких тысячи. Он мог бы искать себе женщину и вместе с тем держаться за свою жизнь. Почему бы ему не получить любовь, если он в ней нуждался? Ну, скажем, ночь любви? Но разбивать из-за этого свою жизнь вдребезги, бросить всё, что любил и в чём нуждался? Из какого времени и из какого века вышел этот Филип, каких представлений о вожделении он придерживался? Но мои возражения не помогают. Филип остался бы сидеть в этом поезде до скончания дней. Упрямо и сентиментально. Настаивая на своей воле. И я сдался и отпустил его.

Прозвучали три звонка, двери закрылись, на мгновение воцарился полный покой, кто-то где-то крикнул, послышался лёгкий свист, как будто материал радовался, что наконец-то приходит в движение. И поезд тронулся.

* * *

В то же самое мгновение начались проблемы. Вот уже какое-то время его не оставляло чувство, что за ним наблюдают. Кто-то смотрит на него, и он обнаруживает глаз, наставленный на него, одинокий, циклопический, мёртвый, зрачок в форме спирали, чёрный, на жёлтом фоне. Глаз призывает к самоконтролю. Всякий вошедший в этот вагон обязан иметь действующий билет на одну поездку или проездной. В противном случае ему грозит штраф, а при повторном случае – заявление органам о правонарушении. Последнее его не коснётся. Он не ездит на общественном транспорте. Не привык, не обучен. Предпочитает свою машину. Как велика вероятность контроля? Он не имел об этом представления. Он даже не знал, куда едет. До следующей станции или до конечной вблизи немецкой границы? Как долго продлится его поездка? Полтора часа. Кажется, он то ли читал, то ли где-то слышал, что постоянные безбилетные поездки обходятся дешевле, чем проездной билет? Из этого можно было заключить, что проверки случаются довольно редко. И даже если и проверка. Он заплатит. Подумаешь. Надо расслабиться, перевести дух. И сосредоточиться на своей задаче.

Поезд всё ещё едет по туннелю под городом. Весь отсек отражается в окне, удвоенное число сидений, удвоенное число людей. Половина сидит спокойно, другая – в стекле – нервно дрожит, а потом поезд выезжает наружу, на простор, в ландшафт из строительных профилей, выездов на автобан и садово-огородных участков, которые постепенно погружаются в сумерки.

На следующей станции в вагон садится мать с двумя дочерьми-подростками. Они привносят с собой тропический бриз, искусственный тропический бриз, который придают эти умягчающие моющие средства, что продаются в двухлитровых канистрах. Три комплекта нижнего белья, три пары носков, три пары брюк, три пуловера ароматизируют отсек вагона, ограниченное пространство при плохой циркуляции в мгновение ока насыщается персиком и папайей, и пока эти нахалки дерзко поглядывают из своих локонов, а он взвешивает, не сменить ли ему отсек, он замечает её отсутствие. Её нет. Она исчезла. И её мехового манто в чехле тоже нет.


Вот только что она ещё сидела лицом к нему, но лицо при этом было скрыто спинками сидений. Он видел только её нижнюю половину; одну ступню она выпростала из балетки и поставила её на другую, взъём которой потирала пальцами. Похоже, у неё там чесалось. Какое-то мгновение он видел этих пятерых гномиков в кроваво-красных колпачках, милых и пугливых, потому что они – словно почувствовав на себе его взгляд – быстро юркнули назад, в свой домик сливового цвета. Когда же это было? Он что, заснул? Зазевался?

Он вскочил, бросился по проходу к площадке у двери, там её не было, не было и на верхнем этаже вагона – по крайней мене, с лестницы её не было видно. И тогда он поднялся туда, прошёл по рядам, глядя направо, налево – её не было. Над туалетом горела красная лампочка, но она не там. Но где же тогда? Давно вышла?

Тут поезд начал тормозить и вскоре остановился, где-то в пригороде. Он нажимает на кнопку двери и одной ногой ступает на перрон, оставляя вторую на приступочке вагона. Озирается. Парой вагонов дальше из поезда выходит мужчина с собакой. Мальчик в шапке, похожей на горшок, пригнулся за плакатной стойкой, на которой полиция призывает к содействию. При малейшем подозрении – звоните! Из-за стойки поднимается дымок. Запах марихуаны. Дверь издаёт три писка и хочет закрыться. С чувством совершения непоправимой ошибки он убирает ногу с выдвижной приступочки, дверь закрывается, поезд отходит. Шум и ветер от вагонов, потом водворяется мёртвая тишина. Он один.

Он понятия не имеет, где находится. Никогда здесь не был. На перроне навес для ожидающих, он пуст, в отдалении виден отцепленный вагон, из которого до его нюха доносится фекальная вонь. Стремительно темнеет, за линией железной дороги нескладные строения погружаются в синеву вечера, над рельсами свищет ветер с северо-востока. Ближайший поезд в обратную сторону, в город пойдёт через полчаса. Он выпьет где-нибудь кофе и поедет назад.

Уже одолев половину пути к подземному переходу, он замечает у спуска на лестницу фигуру, которая что-то несёт и исчезает в подземном переходе. Становится холодно. Из-за угла дует ветер. У него осталось всего две сигареты.

Небо над веткой железной дороги багровеет, облака тянутся по нему как континенты. Он оглядывается по сторонам. В жёлтом свете уличного фонаря перед зданием вокзала стоит она. Ждёт зелёного светофора, переходит дорогу.

Шум усилился, площадь сотрясает примитивный штампующий грохот, смесь из тарахтенья мотороллера и музыки из полуопущенных окон помятой «тойоты». Дрянная мелодия, ярмарочная музыка. Она, кажется, не слышит этого. Быстро идёт дальше, оставляет дорогу позади и направляется по пустырю налево, в кусты. Лещина, ветви которой отнимают последний свет, растёт по краям канавы. Со дна несёт болотом, азотом и кислятиной.

Где это они?

На дорожке, ведущей по касательной к краю квартала новостроек. Неосвещаемая зона. Спортивная площадка. Рассеянный свет. Запыхавшиеся парни в коротких штанах. Она идёт дальше. Что ей здесь надо? Тут больше никаких жилых домов, они на другой стороне, а здесь только одно здание какого-то специального назначения, перед ним – въезд в подземную парковку. Вокруг одиноко стоящего строения много свободного места, фасад облицован гранитной плиткой. Мрачный дом, унылый и скучный.

К нему она и направляется. Пересекает площадь, на редкость безобразную, потом проезжую часть, бордюр, гальку, газон, кусты, гальку – всё это она пересекает и приближается к зданию, входит слева в крытый проход, идёт мимо синей двери, двигается к следующей, тоже синей, и скрывается в доме.

А он колеблется между поражением и триумфом. Её лица он так и не увидел, но он знает, где она живёт. Он делает три, четыре круга, вдыхает, выдыхает, сплёвывает на землю, озирается по сторонам. Сесть тут некуда, никакого ограждения при дороге, ни урны, ни бака, не говоря уже о скамье. Только бордюр. Но здесь он слишком на виду. Он перешёл на другую сторону, к забору, встал под козырёк релейной станции. Отсюда, оставаясь невидимым, он мог обозревать всю местность.

Неуклюжая громада в серых и голубых тонах – фасад серый, наличники окон и опущенные жалюзи – голубые. Между окон – светлые гранитные плиты. Дом похож на несгораемый шкаф. Построен в восьмидесятые годы прошлого века. Что ей здесь надо? Неужто она здесь живёт? Да живёт ли здесь вообще кто-нибудь? Перед зданием кусты, самшит, разумеется, тут и там среди него что-то японское, ракитник возможно, обычные садовые посадки, которые в этих местах водятся гектарами. Надо было заняться озеленительным бизнесом, тут есть где развернуться – столько ям и канав зияет кругом, столько торчит стальных скелетов, их уродство хорошо бы было замаскировать посадками.

Телефон. Это Белинда. Аккумулятор на двадцати девяти процентах. Какой-то момент он раздумывает, не ответить ли ей, но он понятия не имеет, что ей сказать. Сам же, напротив, дословно знает, о чём она его спросит. Ответ не приходит ему в голову, отговорка тоже, и объяснения никакого нет под рукой. Он слушает звонки, двенадцать раз, потом Белинда даёт отбой.

За спиной у него гудят генераторы. Как бы ему пригодилась сейчас его утеплённая куртка, но она осталась в машине. И курево на исходе. Кофе бы тоже не помешал. Пойти, что ли, к вокзалу? Это обошлось бы ему минут в семь, восемь. Слишком рискованно. Он не хотел сейчас уходить.

Перед ним была подъездная дорога, потом съезд в подземный гараж, дальше здание, а позади здания – ещё одна дорога, более широкая, ведущая к промышленному кварталу и строительным рынкам. Он там был однажды. Но уже давно. Очень давно, ему почти кажется, что это воспоминание из другой жизни.

Странное чувство. Странная местность. Странная архитектура. Кто выходит из дома, первым делом видит жерло подземного гаража, улиточным домиком ввинчивающееся в глубину. Фасад строения: две лестничных клетки, соединённые между собой на первом этаже крытой галереей. Левый вход ведёт к офисным этажам, в которых ещё горит свет, правый – к квартирам, они все тёмные. Справа к зданию лепится двухэтажная пристройка, примыкающая к той же галерее, в пристройке какая-нибудь врачебная приёмная или консультация, сейчас там всё темно. На крыше развелось зимнее болото, вязкий мох. Летом расцветёт мак и аконит, но сейчас там ничего не цветёт, только мерцает в сумеречном свете какая-то неопределимая дрянь. В тёмных окнах мерцают световые гирлянды, звёзды, гномики и светящиеся олени с санями. Построждественское угасание.

Окна остаются тёмными, нигде не зажигается лампа, которая выдала бы её приход. Ему постепенно становится холодно. Он мёрзнет в холоде вечера и теряет чутьё. Выйдет ли она из дома сегодня вечером, в разумное время? Если она здесь живёт, то, пожалуй, нет. Но если она только доставила сюда товар, к чему он склонялся всё больше и больше, то скоро она снова выйдет. Значит, остаётся ждать.

Слева от него, на другой стороне узкой дороги, окружающей дом, он обнаруживает место, где можно сидеть: деревянную оградку длиной метра в полтора, отделяющую непонятно что от чего-то непонятного. Что бы это могло быть, трудно сказать. По одну сторону оградки участок нескошенного бурьяна. По другую сторону обветшалый асфальт в трещинах.

За неимением лучшего сойдут и жерди оградки, не так уж на них и неудобно. По крайней мере, весь дом в идеальной видимости. Галерея просматривается до первой двери. Дальняя же дверь, за которой скрылась она, отсюда не видна, но это не такая уж беда. Из коридора только один выход, и он в поле зрения. Никто не пройдёт незамеченным.

Что она сейчас делает? Чем-нибудь перекусывает – может быть, примостившись на подушке у низкого салонного столика. Листая при этом журнал. Время от времени слюня палец, переворачивая страницу, слегка наклоняя голову, если глянцевая бумага бликует. Со спины видны подошвы её ступней, подобранных под попу. Или она сидит на диване и почёсывает уши своей кошки. Наверняка она любит кошек. Он поставил на рыжего кота, стоический зверь, нежно преданный. Манто она распаковала, но не набросила на себя. И оно ждёт, когда она снимет его с плечиков. Эта картина была ему неприятна, он сам не знал, почему. Может, здесь она и справляет своё ремесло. Это и есть её тайна? Сама эта мысль приводит его в исступление, мысль о постели, о простынях, которые касаются её обнажённого тела. Он хочет быть вблизи неё. Он хочет видеть, что она делает. Он хочет в её квартиру. Он хочет в дом. Немедленно.

Тут он слышат, как в галерее хлопнула дверь, защёлкнулся замок. Четыре секунды спустя появляется парень в куртке с капюшоном. Не оборачиваясь, он уходит в сторону спортивной площадки.

Филип поднимается со своего сиденья и пересекает дорогу. Входит в полуоткрытую галерею, идёт прямиком к дальней двери, за которой недавно скрылась она.

Пол выложен силикатным кирпичом, ощущение влажного скрипа под ногами. Зажигается лампа. Датчик движения. Свет неприятно яркий, но в этом нет никакой опасности.

Панель с кнопками звонков. Он видит переговорное устройство. Кнопки в два ряда. Чёрные таблички, белый шрифт. Апартамент 1, апартамент 2, апартамент 3 и так далее до 12. Без фамилий, без инициалов.

Что ему делать? Просто звонить? Но куда?

Он наугад нажимает кнопку номер 7. Звонка не слышно, вместо этого из коробочки идёт подтверждение: три звука, сочетание, которое повторяется дважды. Эхо в галерее слишком громкое, но быстро стихает. Ответа нет. Хорошо. Новая попытка. Звонок номер восемь.

В ту же секунду он ощущает чьё-то присутствие. Здесь кто-то есть. Кто-то глядит на него. Кто-то у него за спиной. Он оборачивается, в галерее пусто. Ни души. Ни тени. Ни шороха. Лишь пустой коридор и тусклый свет. Кто на него глядел? Нет, лучше пока исчезнуть.

Вернувшись назад к оградке, он закуривает сигарету, это предпоследняя. Пульс у него учащается, мгновенный выброс пота. Как ему проникнуть в этот дом, в эту запертую крепость? И если он не войдёт туда, что ему тут делать? Ему нужна ясная голова, а пока что у него тут объявляется компаньон.

Он заметил её ещё раньше. Она сидела на оградке, на которой теперь сидит он. И это ей, судя по всему, не нравится. Она прыгает туда и сюда в пяти метрах перед ним. Чёрно-белое оперение. Чёрные глаза. Красивое существо, красивая птица, сорока. Она его беспокоит, и как раз этого она и добивается. Она хочет назад, на своё место. Но из этого ничего не выйдет, птичка, тут занято. Будет лучше, если ты это поймёшь и оставишь меня в покое. Но птица не понимает его шиканья, ей нужна более внятная угроза. Камень падает на асфальт на достаточно безопасном расстоянии. Теперь она всё поняла и улетает прочь.

Солнце зашло. Подул ветер, взъерошил пыль и сор. Ветер, космически холодный, будто в небе открыли окно. Сквозняк, который явился на землю вместе с этими домами. Пронизывает насквозь его пиджак, его рубашку до самой кожи. И негде спрятаться от него. Ни укрытия, ни какого-нибудь домика на детской площадке. Всё снесли, счистили. Приходится ждать, набравшись терпения. Сколько он сможет выдержать? Осталась ещё одна сигарета. А потом? Потом наступит ночь. Двенадцать часов холода. Он приходят в ярость при мысли об этом. Почему он не подошёл к ней, когда была такая возможность? Теперь она внутри этой крепости. И не выйдет оттуда до самого утра.

Позади дома проезжает машина. Позади дома. У дома есть другая сторона. И на той стороне, возможно, есть задняя дверь. А задние двери иногда остаются незапертыми.

Он идёт через дорогу, огибает здание слева и оказывается в месте, ещё более пустынном и безрадостном, чем вся округа. Улица без движения, по другую сторону которой пивная в громоздком строении, хорошо замаскированная за тонированными стёклами. Оформлена под таверну. Грек. Это заведение может ему пригодиться. Там есть туалет, и даже греки могут сварить кофе. В животе у него урчит. Ничего, пусть потерпит.

Дом девушки граничит с проезжей частью, тут нет и двух метров до подвальных окон. Узкая полоска между домом и дорогой выложена плиткой. И здесь тоже кусты, они окаймляют несущую стену, в которой есть одна-единственная дверь, стальная, с ручкой-набалдашником, на который не нажмёшь. Над дверью лампа с датчиком движения.

Не похоже, чтобы этой дверью кто-то пользовался, разве что местный техник, но уж точно не жильцы. Так или иначе, ему здесь не войти.

Остаётся четвёртая и последняя сторона дома. Он находит там наружную лестницу, ведущую в подвал, к двери – массивной и запертой, со смотровым окошечком из двойного стекла. За окошечком тьма, мигает оранжевая лампочка, с секундным интервалом отбрасывая слабый свет на убранные в ряд велосипеды.

Это ничего ему не даст. Он всё испортил, запорол. Это однозначно. Пора кончать с этим делом. Но что-то не даёт ему покоя. Что-то его гложет. Он сам не знает, что тут не так. Но что-то не так, и это он знает.

Он возвращается назад к своему наблюдательному пункту. Мысленно ещё раз пробегает всю цепочку. Что он видел? Он видел, как она забрала манто. Нет, не так: он не видел, что находится в чехле для одежды. Поэтому дальше он не продвигается. А как тут продвинешься дальше? Он должен придерживаться фактов – того, что он видел.

Он видел, как она протянула тому призраку квиток. В обмен на него она получила чехол. Из этого можно заключить, что перед этим – неизвестно, когда именно – состоялась обратная процедура: чехол в обмен на квиток. Она или кто-то другой, должно быть, сдал манто или что там ещё могло быть в чехле. На ремонт, может быть. Хорошо. Дальше. Она заплатила, совершенно точно. Курьеры могут платить за товар? Картой? Нет. Значит, мех всё-таки принадлежит ей. Может, наследственная вещь, и она хотела привести её в порядок. Он напряг мысль и попытался представить, где она может быть сейчас. Рассталась ли она с этим мехом или нет, повесила его или отложила, на стул, на диван или на кровать. Одна ли она? Живёт ли с родителями? Маловероятно, семьи здесь не живут. Какова стоимость аренды жилья в этой части города? Она молода. Может, делит с кем-то квартиру. С кем? С каким-нибудь типом? С тем типом, который давеча вышел в капюшоне? Нет. Этот к ней не подходит. А кто к ней подходит? Как он должен выглядеть? Такой, что ходит к парикмахеру по три раза в месяц? Или какой-нибудь с большой машиной? Или кто-то с велосипедом? Нет, ни то, ни другое, ни третье. Нет у неё никого. Может, у неё и есть мужчины, но мужа нет. Она одна в своей квартире, одна на кухне, одна в спальне, в настоящий момент, возможно, одна в ванной. Распускает волосы. Расчёсывает их. Смывает макияж с лица, которого он не видел, всё ещё не видел.

Так или иначе, она уже не выйдет из дома. Останется на всю ночь в своей квартирке. А он? Не идёт к ней, не входит в дом, ошивается тут на холоде как бродячая собака. Но ведь так не годится. Никому не следует покорно мириться со своей участью.

Он достаёт телефон и набирает номер диспетчерской такси, но тут же соображает, что не знает адреса. Понятия не имеет, где он находится, ни малейшего. Не знает ни района, ни улицы. Он даёт отбой и запускает навигацию. Аккумулятор на двадцати пяти процентах. Нажимает на маленькую стрелку внизу карты. В середине экрана, в конце тупиковой улицы пульсирует голубая точка. Что здесь находится? Он увеличивает фрагмент. Ничего здесь не находится. Улица без названия. Он сдвигается к вокзалу. Тут стоит название. Вот его он и назовёт, и название таверны. Тут не промахнёшься. Он набирает тот же номер. Отвечает голос – то ли мужской, то ли женский. Машина будет через семь минут. Хорошо.

Едва он дал отбой, как из-за угла выворачивает «мерседес» и тормозит возле грека. Какой серии машина? Неизвестно. Но не лучшего года выпуска, это однозначно. Он это видит по окраске. Окраска не заводская. Для такого цвета и названия-то нет. Серо-буро-малиновый. В этом духе. Предположительно экструдерное покрытие. Укрывательство краденого. Он машет рукой. Машина разворачивается. Подъезжает к бордюру. Из машины выходит азиат. Может, и африканец. Или южноамериканец. Точно он не мог бы сказать. У него были круги под глазами, и он выглядел так, будто последние три месяца не вставал со своего водительского сиденья. Пахнет он как его машина. Надето на нём что-то длинное, до колен. Под этой хламидой брюки. В помятом лице две кнопочки глаз. Ими он наверняка уже поставил немало точек. Кнопочные глаза всегда хорошо действуют.

Мне нужна моя машина, сказал Филип, но сам я не могу её забрать. И протянул ему ключ.

Тот не понимает.

Стоит в парковке на Променаде, третий уровень.

Парковка? – переспрашивает шофёр и разглядывает ключ у него в руке.

Тройка, туринг, тёмно-синий, говорит он, но шофёр не понимает. Он протягивает шофёру парковочную карточку. Теперь, кажется, что-то шевельнулось. Шофёр рассматривает карточку, рассматривает ключ, лицо его просветляется, он бормочет пару слов, садится в свою машину, разворачивается и уезжает. Оставив за собой облако дизельного выхлопа.

Филип снова садится на жёрдочку ограды и суёт в рот последнюю, хочет её закурить, но тут в галерее происходит какое-то движение. Передняя дверь раздвигается, выходит женщина, в руке чемодан, который она ставит теперь на колёсики. Она идёт по проходу, сворачивает за угол и уходит по задней дороге в сторону грека, и только теперь он слышит звук захлопнувшейся двери.

Прошло секунды четыре, самое меньшее. Он снова засовывает сигарету в пачку и убирает пачку в карман.

Сороке в нём что-то не нравится, судя по всему. Она скачет полукругом и пощёлкивает. Делает пробный выпад, Филип даже отпрянул. Сорока успокаивается. Но стоило ему податься вперёд – и всё начинается сначала.

Тут он слышит, как кто-то открывает дверь. Появляется старик. Синие брюки, жёлтые глаза. Как минимум девяносто, идёт сгорбившись. Выталкивает в дверь свои ходунки, одной рукой нажимая на дверь, второй на штатив, тот прыгает; в конце концов ему удаётся выкатить ходунки наружу, и, оказавшись уже в проходе, он отпускает дверь, чтобы она защёлкнулась.

Двадцать одна, двадцать две, двадцать три, двадцать четыре, двадцать… Получилось четыре с половиной секунды. Можно успеть. До дальней двери ему не добежать, она слишком далеко, метров на семь-восемь дальше по проходу. Но первая в досягаемости. Лестничные клетки разделены, но подвал у них общий. Может, дверь в подвал открыта. Тогда он попадёт на другую сторону. Это требует определённого везения, но попытаться стоит.

Эта сорока. Никак не унимается. Это может стать проблемой. Существует воображаемая линия, которую ему нельзя переходить. Может, у неё здесь гнездо? Или она защищает свою добычу? Он отступает – на один шаг, на два шага; сорока, опустив голову, следует за ним, стрекочет. Ему это совсем некстати. Надо, чтобы она утихла. Ещё один шаг назад и в сторону – и теперь она успокаивается. Теперь её всё устраивает. Хорошо. Но он не может сесть. В жёрдочке ему отказано.

Дверь открывается. Выходит какой-то тип. Давай, пошёл! Филип приходит в движение, резво, но не переходя на бег. Это бросалось бы в глаза. Он ждёт, когда парень свернёт за угол. Дверь раскрыта на тридцать градусов. Теперь тип ушёл, и Филип ускоряется, размахивая руками. Частота шагов нарастает, он делает вдох, бёдра напряглись, в голове ясно, он может всё соизмерять, легко держит скорость, никакой паники, ничего избыточного, просто шаг за шагом, сгруппировавшись телом, вот сейчас, вот он уже на входе, ещё шесть-семь шагов, дверь открыта на пятнадцать градусов, вот уже на десять, он успеет, дверь закрывается плавно, он может контролировать время, и когда она открыта на восемь градусов и между ним и дверью нет и трёх метров, механизм ускоряется, дверь защёлкивается прямо у него перед носом.

Но поскольку в этот момент кто-то появляется у него за спиной, он идёт дальше, к дальнему входу, пробегает по инерции, доходит до той стены из вымывного бетона, оборачивается, смотрит в проход, он пуст. Вот ведь досада.

Холодно. Зима затаилась во всех дырах, и как только наступит вечер, вылетают злые духи. Он вышел наружу, в сумерки, которые теперь быстро сгущались. Небо темнело. От деревьев веяло запахом смерти и тления. Какое-то время царила тишина. Где-то зажёгся свет. Потом ещё один, много.

Если бы он знал хотя бы её фамилию. Тогда бы он смог снова прийти сюда потом. Но он не знал фамилии. Он знал дом, но не фамилию.

Он пошёл назад, к своей жёрдочке. На жёрдочке сидит его сорока, чистит пёрышки. Он прогнал птицу, она отлетела метров на двадцать дальше, села на ограду из проволочной сетки.

Подъехал фургончик, оранжевый, от службы доставки TNT, затормозил на повороте, включил аварийку; вышел мужчина в комбинезоне, держа под мышкой пакет, оставил дверцу машины открытой, идёт к первому входу, смотрит сквозь стеклянную дверь, отворачивается, идёт дальше и открывает дальнюю дверь.

Он просто тянет дверь на себя и входит внутрь.

Какой же он остолоп. Какой же он тупой, грёбаный остолоп.


Филип уже стоит в проходе, когда посыльный выходит из двери и их пути пересекаются. Длинные волосы заплетены в косичку, на висках выбриты, на шее татуировка, башмаки велики, а запах пота зависает в галерее ещё надолго.

Но теперь это не имеет значения, потому что он уже открывает дверь и входит в дом.

Вход выстлан ковром, мягким и толстым. Деревянные перила лестницы, спуск в подвал, справа лифт. Загорается свет. Он ступает на лестницу, тут семь ступеней до промежуточной площадки, потом ещё семь до этажа.

В углу сухоцветы в стеклянном цилиндре. Двери кобальтово-синего цвета, у каждой справа звонок и табличка с фамилией. Сатёй. Бирхер. Это второй этаж. На третьем фирма WHD и фамилия Лабер. С улицы доносится автомобильный гудок. Филип поднимается на следующий этаж.

Здесь всё немного иначе, но что именно? Светлее. Этаж расположен выше границы тени. Окно серое. За дверями тут живут Ларди и Браухельмозер.

Снова с улицы гудок, теперь два раза.

На пятом Мюллер и Камер, на шестом вместо квартир справа институт рентгена, слева медицинская лаборатория.

Гудок.

На седьмом справа Д.О., а слева табличка без фамилии. Просто белое пустое поле.

Она здесь. На этом этаже. Он чувствует её близость. Но не знает, за какой дверью. Что находится за этой стеной? Вероятно, ванная. А позади неё кухня. Так теперь строят. Чтобы всё в одной шахте – водяные трубы и электрической кабель, и вверх, и вниз.

Тихо. Он не шевелится. Прислушивается. Гудение, вибрация отопления, бульканье в радиаторах. А в остальном ковровая тишина. Голая табличка звонка. Что такое Д.О.? Что означают эти две буквы?

Сейчас он узнает. Берётся за ручку двери, хочет на неё нажать, но тут с улицы опять доносится гудок автомобиля. Он вздрагивает, отпускает ручку. Это же его сигнал. Гудок его БМВ. Он скатывается по лестнице кубарем, выскакивает на улицу, бежит через дорогу.

Там стоит этот индокитаец. Или бенгалец. Стоит рядом с БМВ и корчит недовольную рожу. Поигрывает связкой своих ключей, на которой блестит голубой слон. Человек, который по тринадцать часов в день проводит за рулём и сам уже выглядит, как его водительская кабина. Непроветренная. Вонючая. Ещё и весь на нервах. Может, у него больная печень, судя по кругам под глазами, тёмным и широким, как два прикроватных коврика.

Совершенно точно этот человек не испытывает никакой радости от неоплаченных поездок. Он должен получить свою цену, а прежде этого он никого не подпустит к машине. Он хочет восемьдесят и очень удивлён, когда получает сотню без квитанции. Настроение его несколько улучшается, он кивает, но спасибо не говорит. Отворачивается и, шаркая ногами, идёт по площади в сторону вокзала.

Филип возвращается в дом. Хочет довести дело до конца. Чувствует волнение в желудке и должен успокоиться. Руки его дрожат. Он не знает, от радости или от страха. Вот он уже перед дальней дверью дома, и на сей раз дальняя дверь заперта. Он трясёт её, он тянет, дёргает за ручку, никакого толку. То же самое с ближней дверью. Бесполезно. Заперто. По всей видимости, в определённое время автоматически срабатывает запор – на ночь. Теперь ему требуется новый план.

Присутствие БМВ действует на него успокоительно. В багажнике стоят бутсы «тимберленд» на шнуровке. Они ему нужны, чтобы ходить по новостройкам. Он тут же переобувается в них. И чувствует себя снаряжённым. У него есть верёвка, есть одеяло, есть фонарь. У него есть деньги и электричество. Ночь может наступать.

Ему необходимо найти место, где он сможет провести ближайшие часы. Парковки здесь нет, по крайней мере, такой, чтобы оттуда просматривался дом. На откосе растут кривоватые карликовые сосны. Они развесили свои ветки низко над краем дороги. Неплохое место, только это не должно выглядеть так, будто он прячется. А где ещё? У трансформаторной будки? Там есть место. Но если она выглянет из окна, она увидит машину. Так где же? Просто на дороге? Не поставить ли ему машину просто на тротуар? Насколько вероятно то, что здесь будет проезжать патрульная машина? Очень даже вероятно. Значит, всё-таки под соснами.

Там он не находит себе покоя. Он чувствует себя выставленным на всеобщее обозрение, будто на него пялится вся окрестность. Он выключает свет и включает стояночное отопление при неработающем двигателе. Видимость отсюда ограничена. Через лобовое стекло вид приемлемый, но над левым окном нависают ветки, а в зеркале заднего вида отражается лишь малый угол обзора. В машине свежо. Запах индуса надолго застрял в салоне. Он вытирает рукавом конденсат, осевший на боковом стекле. Запускает двигатель. На приборной панели загораются лампочки. Стрелка бензобака поднимается на пятьдесят процентов, бак наполовину полон. Он откидывает спинку сиденья на сто пятьдесят градусов. Вытягивает ноги. В машине становится тепло. Желудок даёт о себе знать урчанием. У грека можно было бы перехватить чего-нибудь. Но Бог знает, сколько времени ему понадобится, чтобы приготовить еду. Самое меньшее минут пятнадцать. Он не хочет на четверть часа упускать из вида дверь. Может, они могут принести ему сюда?

Он ищет телефонный номер таверны, набирает, звучит голос, но это автоответчик, он просит оставить сообщение после сигнала, но сразу после сигнала идёт писк «занято». Новая попытка, та же самая штука, никто не берёт трубку. В таверне виден свет, и ему даже мерещится, что за окном маячит силуэт человека. Но они там не слышат звонок своего телефона. Или делают вид, что не слышат. Аккумулятор теперь ниже двадцати процентов. Он решил подзарядить телефон от прикуривателя, но шнура для зарядки не оказывается на месте. Конечно, ведь он сам вчера упаковал его в чемодан, чтобы потом не забыть, когда отправится на Гран-Канарию. Теперь злится на себя. Придётся ему быть бережливым. И внимательным. Глаз не спускать с двери. Чтобы в следующий раз быть наготове. И ничем не рисковать, ни в коем случае. А желудок может подождать. Бутылка лежит рядом с динозавром на пассажирском сиденье. Вкус у воды пресный. Он включает радио. Высокий голос поёт по-испански вечные слова тоски. Чувствительная песня, с пустотой в животе переносится трудно. Но он всё равно оставляет её. На последних тактах её прерывает заставка. Стаккато войн и катастроф, на первом месте – пропавший самолёт. Международная акция поиска чёрных ящиков по-прежнему не принесла результатов. План-квадраты поиска расширяются, а времени остаётся всё меньше, пятнадцать дней – и батарея разрядится, всякий след будет потерян. Близкие скорее в ярости, чем в отчаянии. Власти беспомощны. Надежда пока остаётся. Он меняет радиостанцию, музыка будничного вечера, болтливое настроение, викторина, в которой слушатель даёт три неверных ответа, потом погода на ближайшие дни. Что называется, всего понемногу: солнце, дождь, ветер и снег. Ночами рекомендуют поберечься, могут быть заморозки.


Сколько раз мы с Филипом здесь бывали – он и я, сидели в этой машине и проклинали ту ночь с одиннадцатого на двенадцатое марта? Сколько часов мы терпеливо выдерживали в душном тепле стояночного обогревателя, прослушивая новости дня, про движение войск в Крыму, про тщетный поиск останков пропавшего Боинга? В перчаточном отделении он нашёл баночку шалфейных пастилок, купленную годы назад на бензозаправке в одну воскресную поездку в Эльзас, где он в сельской харчевне вблизи Кольмара съел обильный обед, а после этого поехал по гололедице на гору Хартманвайлерскопф, где в Первую мировую войну в бессмысленной кровавой бойне полегло тридцать тысяч солдат, так и не заняв эту высоту. Там, в лунном ландшафте январского вечера он пытался переварить антрекот и трюфельный паштет, а потом поехал обратно и как раз перед границей заправился, там и купил эти шалфейные пастилки. Баночка уже не открывалась, пришлось отковыривать крышку ключом. Вкус у пастилок был отвратительный, но они хотя бы содержали сахар. В одной рассыльной службе он заказал себе пиццу, которую привезли холодной, привезла женщина, которая показалась ему староватой для такой работы. Он ел пиццу стоя, поставив коробку на крышу кузова. Пришла сорока, он бросил ей кусочек теста, отломив от края, она схватила его, ускакала в кусты, потом снова появилась и получила следующую порцию.

Сообщения от Белинды он удалил все скопом, не читая; в какой-то момент, ещё до полуночи, она прекратила их слать. Он понятия не имел, что она теперь будет делать. Это его не заботило. Сообщение Веры, что он зарегистрирован на утренний рейс четверга, утешило его, перспектива вернуться в свою старую привычную жизнь давала ему уверенность. У него не было чувства, что он совершает ошибку. Он следовал некоему странному, может быть, пагубному плану, цель которого никто не обязан был понимать. Он зависел от воли мгновения, только мгновения и считались, он понятия не имел, что произойдёт в следующую секунду, но знал, что будет готов ко всему, что бы ни произошло. Во рту у него был кислый привкус, как будто напряжённое внимание постепенно поедало его, но и это было нормально. Он расходовал свою энергию и расходовал её необузданно, не сдерживаясь, с тотальным включением. Отнюдь не его намерения определяли происходящее, ему не требовалось принимать решения. Это давало ему некоторое облегчение. Он был тут. Больше ему ничего не надо было делать, и он понимал, почему в этом заключалось счастье. Он был заодно со своим дыханием, ибо он быстро заметил, как мало пользы было в том, чтобы беспокоиться, тревожиться, мысленно заглядывать вперёд дальше, чем на один шаг. Всё это мешало ему предаться с головой текущему моменту. И он видел то, чего ещё никогда не видел. Мир, полный знаков, которые он мог читать, мир был открытой книгой. Ему оставалось лишь расшифровывать эти послания, а всё, что заставляло его думать о будущем, о чём-то по ту сторону ближайшего удара сердца, было наивно и бессмысленно. Любая инвестиция была смехотворна, смертельна и убыточна для той жизни, которую он нашёл. Его существование зависело от другого существования. Он связал себя с ней, в этом было всё дело, и куда бы она ни пошла, он последует за ней. Не играло роли, кем она была, чего она хотела, до тех пор, пока он её не потерял, он не будет потерянным. Он научится, да, вот оно что, он ещё никогда не узнавал так много, как в последние часы, и он знал, с какой опасностью это сопряжено, потому что он заботился не о своём благе, собственное благополучие было ему совершенно безразлично. Дело было не в нём, не в его намерениях, дело было в связи, которая завязалась, в святости их божественных уз. Но ей нельзя было ничего об этом знать, она бы не поняла этого, она бы испугалась его и постаралась ускользнуть от его взгляда. У него было две задачи: всё видеть и оставаться невидимым.

Он погасил свет. Мир снаружи казался монохромным в натриумных парах уличных фонарей. Мимо промелькнула лиса. Патрульная машина, совершающая свой объезд. Обрывок бумаги, гонимый ветром по мостовой. Этот мир снаружи отзовётся, и уже скоро, изо всей силы. За каждую минуту, в которую он отрекался от мира, ему придётся заплатить полную цену.

Но пока этот мир ещё отдыхает, спят дома и улицы, небо спит и девушка, лишь один не спит и бодрствует, тот, кто всё видит, чьи чувства пробуждаются, но пока ещё не ясно, во благо ли это его творцу.

* * *

А вот и она. С бриллиантовым блеском она выступает в первых лучах солнца. Свет её белый и золотой и наполняет небо и плоские крыши, сковородная медь крыш вспыхивает и налагает кайму из зари. В синеве собрались теперь все краски, и весь свет стоит у него в глазах и слепит его. С хорами утра шагает она и отгоняет от своего присутствия всякую тень. Тёмные клочья отступают в ниши под навесами, чёрное прячется, как мелкий злой дух. Он, пошатываясь, прикрывает глаза ладонью, второй держится за дверцу машину, подставляя себя потоку фотонов. Серебряная пена первого часа окутывает его и хочет смыть. Её великолепие безоговорочно, от этого блеска вынужден отвернуться каждый, а кто не потупит взор, тот будет ослеплён.

Вчера она не подставлялась солнцу, на площади под каштанами; то было солнце, которое следовало за ней по сигналу. Она повелевает светом и тьмой и призывает небо послать облако, чтобы пресечь свет, приглушить белизну и погасить золото. Водяной пар в небе рассеивает свет, блеск возвращается назад в пелену тумана, и в этом мутном мерцании он узнаёт её, в образе служащей в платье-футляре, в светлом плаще на три четверти длины, на два пальца выше колена. Почти прозрачные подколенные впадины, стройные икры без изъяна, волосы подобраны вверх благопристойным зажимом из чёрного лака.

Свет не одинок во вселенной. Рядом с ним существует материя и требует дисциплины. Материя? В низших сферах существования преобладает обозначение материал. Барахло. Вещество. И это вещество, сколь бы жалким и ничтожным ни было его качество, – вот участь смертных. Ни дня они не выживут без денег, без башмаков или тряпья вроде того куска хлопка, на меховой подкладке и с капюшоном, так называемой парки, носящей английский бренд Holbrook, но на самом деле никогда, ни в одной стадии изготовления не видевшей британской территории; скроенной скорее всего в Пенджабе и смётанной в каком-нибудь потогонном производстве под Чиангмаем руками туберкулёзной семнадцатилетки. Он зависим от этой тряпки, которая защищает его тело от холода и позора. И как ни вульгарно это барахло, лучше бы он держал его под рукой наготове. Но парки при нём нет. Он оставил её небрежно валяться на пассажирском сиденье. Хотя ведь знал, какие у неё проворные ноги. И когда богиня уже достигла середины площади, он ныряет щучкой в машину и отчаянно хватает этот рыхлый предмет одежды. Так. Парка теперь при нём. Хорошо. Но недостаточно. Ему нужен ещё телефон, а этот телефон, к сожалению, не торчит у него в нагрудном кармане, а лежит на приборной панели. Он хватает его. Теперь всё на месте. Теперь он может бежать. Может быть. Может быть, ему ещё понадобится его бумажник. Его состояние, его идентичность. Может пригодиться. Но эта свиная кожа куда-то запропастилась, во всяком случае контрольный запуск руки в левый внутренний карман угодил в пустоту. Итак, ему снова приходится нырять в салон машины, в то время как она перемещается по площади, проворная и легконогая, и вот-вот скроется с его глаз – но куда же подевался этот проклятый бумажник? Его нет на сиденье, нет под сиденьем, нет в кармане дверцы. А, нашёлся. Глубоко в щели между водительским сиденьем и центральной консолью, вот куда он забился.

Знать, где находится предмет – это не то же самое, что располагать им. Он видит бумажник, но не может до него добраться. Твоя богиня уже почти на вокзале, а ты тут копаешься, выковыривая свои достижения. В чём дело? Слишком толстые пальцы? Слишком размягчённые мозги? Может, тебе выпить кофе для бодрости? Ты что, в абстиненции? Что ты делаешь? Сейчас ты заплачешь?

Он чувствует, как раскаляется его голова, он жаждет своего бумажника и втискивает руку между поролоном, металлической скобой и пластиком. Пальцы выгибаются, кредитная карта вонзается в ногтевое ложе, рвётся кутикула, но захватить бумажник ему всё равно не удаётся. Бесполезно.

Теперь выгляни через лобовое стекло. Ты её видишь? Эта маленькая точка на уровне спортплощадки, это она. И ты рассчитываешь её догнать? Как?

Он выбирается из машины. В кармане брюк звенят какие-то монеты, это сдача со вчерашнего дня. Сколько там? Мало. Очень мало. Хватит на кофе, но на два уже не хватит. Тебе придётся во всём себе отказывать. Продержаться на резерве. Неприятно, да, но кого ты хочешь в этом обвинить? Вселенную? Беспощадную, не знающую снисхождения судьбу? Или кого?

Она на пути к вокзалу, на том же пути, которым шла вчера. Это её обычный маршрут. От дома назад к месту кормления. Он спешит через площадь, он чувствует на себе взгляды, люди удивляются, откуда в нём столько прыти. Она-то молода и пластична, она подвижна; выспавшись и позавтракав, она скользит с проезжей части на тротуар, она лавирует по местности, обтанцовывая подмёрзшие лужи. Он же: поспешает ссутулившись, с пустым и кислым желудком, выдыхает открытым ртом облачка пара, с губы свисает нитка слюны, которую он вытирает рукавом.

По мере приближения к вокзалу поток людей прибывает. Асфальт испещрён прожилками инея. Фигуры людей спешат к перрону, размытые в зыбком утреннем свете, некоторые с синим отсветом на лице. Они идут своим путём вслепую, экипированные для рабочего дня. Компактные ранцы, бутылки с питьём в боковых карманах, все свежие, побритые, боеспособные. Вчера он был таким же, как они, сегодня он их презирает. Он отделён от них и никогда не будет принадлежностью этого поезда. Они думают, что находятся в конкуренции один с другим, и эта вера подгоняет их, но в реальности они служат одному и тому же делу – тому делу, которое для него теперь потеряно. Никогда прежде он не смотрел на них под таким углом. Они сытые, но они ещё спят. Они спят всегда. Он голодный, да, измученный бессонной ночью, взмокший, но он бодрствует. Он очнулся и чу́ток для тишайшего тона, для малейшего света, для величайшего пустяка. Он воспринимает шёпот из их наушников, слышит слова, голоса, которые сопровождают каждого к месту его назначения. Он видит свет в подъездах домов, видит рекламные проспекты, разложенные кругом. Фонари, в пятнах от раздавленной мошкары. Зеркальные стены отражают силуэты, идущие по лунному ландшафту асфальта в сторону вокзала, где они ныряют в неоновый холод подземного перехода и разделяются на три потока – направо, налево и прямо, к задним лестницам. Люди, кажется, не замечают его, мужчину, который находится среди них, но не принадлежит к ним; запыхавшись, он продирается сквозь них, не спуская глаз с одного затылка, который сияет ему из толпы, голый среди других загривков, укутанных в шерстяные хомуты. Вокруг её шеи, которую он теперь видит, сияет цепочка, тоненькая, с замочком величиной не больше рисового зёрнышка, за это зёрнышко он и держится, это его Полярная звезда.

Поле зрения ему перекрывает чей-то квадратный череп, парень с ёжиком на затылке, белобрысый, кожа собрана в складки, так и убил бы. Но в конце концов он ныряет влево, уходит, и она опять у него на виду. Она идёт влево, наверх, танцует по ступеням так, будто ничего не весит. Она соткана из воздуха, никакая гравитация не тянет её вниз. Но он-то. Прогулявший все сроки и уроки. Мечтает о горячем кофе и пытается сообразить, сколько же денег бренчит у него в кармане. Две монеты по два франка, возможно, две по одному, и ещё разменная мелочь. Но больше восьми франков не наберётся.

Теперь он стоит на перроне. Женщина, лица которой он до сих пор ещё не видел, идёт сквозь ожидающих до конца платформы. Там она стоит под открытым небом, отвернувшись к огням в южной стороне. Габаритные огни на радиомачте, сигнальные огни для воздушных судов, на переднем плане за железной дорогой уличные светильники разливают вокруг себя жёлтую жижу. Солнце ещё низко. Тени ложатся длинные.

Подъезжает поезд. Толпа теснится к дверям. Филипа тоже подхватывает, и он, втиснутый в гроздь людей, двигается к поезду. Это ему незнакомо? Разве он не хотел ещё вчера избежать этого? Он должен войти в поезд? Ещё раз это унижение – втиснуться в эту банку без билета? Когда же он, наконец, получит её в своё единоличное распоряжение? Наверняка не раньше вечера. Теперь она целый день будет в разъездах. Он мог бы забиться в свой БМВ и спокойно ждать её там, но он этого не хочет. Он хочет быть вблизи неё, тут он чувствует себя сильным, он знает, для чего родился на свет. Он в нужном месте, даже в этой утренней сутолоке, среди этих людей, пахнущих кофе и дезодорантом.

Во главе группы из четырёх женщин в брючных костюмах она поднимается на верхний этаж. Он остаётся у лестницы, невзирая на тесноту, которая выдавливает его наверх и в то же время гнетёт. Кто-то толкает его, он спотыкается о стойку, чуть не падает на типа в чёрной робе – какой-нибудь монтёр лифтов с бритым черепом и туннельным пирсингом в мочках ушей. Он протискивается мимо него, поднимается на три ступеньки, и ему открывается обзор нижней части второго этажа.

Лесная чаща из икр, короткие стволы в синих брюках, худые черенки в носках, шишковатые колени. И среди этого подлеска – два нежно очулоченных стебля: она здесь.

Он опускается на ступеньку лестницы. Он чувствует слабость и усталость, на какой-то момент даже кладёт голову на колени и закрывает глаза. Начинают роиться мысли. Где она работает и что делает? В обслуживании – нет. Те одеваются более удобно. Учительница? Преподаёт в каком-нибудь коммерческом училище, может быть. Но маловероятно. В разъездной службе с клиентами? Это было бы плохо, очень плохо. Тогда ему придётся до самого вечера быть на ногах, в поезде, в трамвае. В это ему не верится. Каблуки слишком дерзкие. Нет, она не ходит по домам и квартирам, не полирует ручки дверей. А если она разъезжает на служебной машине? Тогда для него всё пропало. Где он возьмёт машину, чтобы гоняться за ней? Такси? На весь день? Невозможно. Меньше, чем за пятьсот франков, нанять такси не получится. А у него в кармане брякает одна мелочь.

Итак, остаётся лишь надеяться. Надеяться, что её рабочее место находится в какой-то наблюдаемой конторе. Или она работает в магазине. Откуда не может выбежать без спросу. И будет оставаться у него на виду. Что-то многовато упований. Но что ещё остаётся мужчине с пустым желудком, без денег, без сигарет?

В вагоне начинается движение, когда поезд тормозит и, вкатившись в подземный вокзал, останавливается. Люди теснятся к выходу. Кто-то толкает его в бок. Ему надо бы сойти с лестницы, и он поднимается на ноги – с пересохшей глоткой и шипением в черепе, как будто кто-то вонзил ему в мозги паяльник. Стоит у дверей, которые теперь открываются. С перрона несёт ледяным холодом. В вагон входит какой-то тип с причёской будто после черепно-мозговой операции и бросает на него ехидный взгляд. Кто-то проливает кофе. В поезде запах дерьма и пластика, этакая смесь из хайтека со свинарником. На выдвижных бункерах для мусора – реклама слуховых аппаратов и терапии против остановки дыхания во сне. Машинист поезда импровизирует какое-то объявление. Сзади кто-то подталкивает Филипа к выходу. Что это значит? Он поворачивается. Какой-то человек с мелированной сединой, в тесной рубашке и роговых очках, из породы креативщиков. Здоровый цвет лица и овощной сок в наманикюренной руке. Кнопка в ухе мигает синим светом. С громкостью рыночного зазывалы он выдаёт в пустоту эфира своё мнение о какой-то стратегии в связи с новой вербовкой за всё лучшее. Филип ненавидит его. Так и хочется ввинтить шариковую ручку в ухо этой куче дерьма, причём сквозь всю башку. И тогда посмотрим, помогут ли ему бабья кожаная сумочка и долгосрочно-накрахмаленная и побритая грудь. Этот клоун уставился мёртвыми глазами в его сторону. Когда их взгляды встречаются, эта галантерейная рожа кривится в гримасу, которая наверняка была знакома ещё австралопитекам, эта исконная смесь из ужаса и идиотии. Трудно сказать, что было причиной для этой гримасы: информация из наушников или какое-то явление в текущей реальности. По крайней мере, амигдала перевесила, и тип дал тягу. Он ломанулся через пассажиров, отринул в сторону какого-то мелкого служащего в индийских штанах с мотнёй. И обронил свою шоколадно-коричневую папочку, растяпа. Как голодающий хватает на лету кусок хлеба, так он схватил свой аксессуар. Откуда такая паника? Тут движение в вагоне ещё усилилось, и становится ясно, от какого лесного пожара бежал этот заяц.

В вагоне два парня. Два сообщника в жёлтых жилетках. Ухмыляющиеся и ненасытные. И что же поделывают эти два подельника, эти наёмные разбойники с большой дороги? Они обыскивают пассажиров. Первой – женщину, которая без промедления показывает им свою карту, явно проездной на месяц, на что душегубы милостиво кивают и пробираются, держась за поручни, к следующему ряду. Там сидят четверо стариков. Морды красные от вина и от препаратов, разжижающих кровь. Старики словоохотливы и перешучиваются с живодёрами, которые вдвое моложе их. Перекинулись двумя-тремя фразами, это хорошо, это даёт Филипу немного времени.

Вчера бы он легко урегулировал дело, заплатил бы штраф – и дело с концом. Но сейчас. Сейчас у него нет при себе даже документов. Они начнут устанавливать его личность, будут связываться со своей головной диспетчерской, а в туннеле нет связи или есть только плохая. Всё затянется, и в какой-то момент девушка выйдет и – была такова. Так дело не пойдёт. Вселенная послала двух ищеек, которые хотят оторвать его от девушки. Но этому не бывать. Он чувствует, как в голове у него разгорается жар, и он уже хочет встать, хотя сел только что. Он больше не может сидеть и приподнимает седалище, но ему требуется ещё две секунды на то, чтобы осознать, что пора смываться, и он окончательно встаёт. Он поворачивается, идёт к дальней лестнице, к двери, где нерешительно останавливается. Поезд на полном ходу. Никакой остановки не предвидится. Следующий вагон – моторный, головной, оттуда уже некуда уйти. Там он окажется в ловушке, туда не надо.

Он поднимается по лестнице в верхнее отделение и движется в сторону контролёров, но поверх их голов сантиметров на сорок; вот он их миновал, пройдя по второму этажу, и ждёт здесь. Пару секунд он выдерживает, потом идёт дальше к лестнице, никого не видит, сходит на первую ступеньку, снова присматривается, ещё одна ступенька – тут он видит край жёлтой жилетки, которая снизу ступает на лестницу и медленно поднимается к нему. Филип разворачивается и идёт назад в верхнее отделение. На другой стороне, у лестницы, в двадцати пяти метрах от него показывается вторая жёлтая жилетка. Они разделились. Хитрость. Взяли его в клещи. Западня. Вот подонки, хитрюги.

Он уже начинает подыскивать себе какую-нибудь отговорку, но это не поможет. Наоборот. Они вышвырнут его на следующей станции, и он останется на каком-нибудь перроне как идиот. Но он не идиот. Ещё никогда им не был. И теперь не будет начинать. Они сейчас узнают, на что он способен.

Он двигается по вагону, навстречу жёлтой жилетке, которая стоит поперёк дороги, и ей послушно предъявляют билеты. В жилетку упакован противный, рыхлый обжора, щёки жирные как свиной зад. Прямо под грудью узкий ремень, на котором держатся синтетические брюки, обтягивая монументальный зад. Как ему пройти мимо этого моржа? Мимо этого атланта, этой баррикады, этого запора? Нету прохода. Тот подходит ближе, ещё два купе между ним и Филипом, в них горстка пассажиров. Безвыходно. Филипу придётся объясняться. Ему придётся вещать в эту неаппетитную харю, а крошечные, прилежные зенки буду его ехидно оглядывать, а потом жирные пальцы будут записывать на бумажку его фамилию и адрес, хотя ни то, ни другое никаким боком не касаются этой бесформенной твари. Он видит мужчину в его безотрадном уродстве, пластиковую жилетку, облепляющую его противное брюхо, видит покрасневшую стерню на его неопрятно побритых щеках, противно, да, но при необходимости терпимо, если бы не шибала в нос эта вонь, этот кислый, проперженный, пропотелый дух войлока, тухлый, поднимающийся от самых подмёток, пот и смерть, как будто он укладывал трупы поленницей.

И он приближается. Филип уже может разобрать на его бейджике половину его фамилии, две буквы, J и О. Остальное скрыто складкой на этой светоотражающей жилетке, которая воняет резиной, но что бы там ни следовало за этими двумя буквами, не играет роли, потому что J и О согласно всем данным есть две самые тупые буквы алфавита. Кто носит в своей фамилии эти буквы, тот полное ничтожество; пропащий человек, кто живёт с такими инициалами. Теперь Филип знает, что делать. Он должен подчиниться своему состраданию и помочь этому кобольду, этому отродью пошлости, он должен снять с него заклятие. И первый шаг к избавлению – сухой удар в нос. Из океана лицевого жира выступает нюхательный пенёк – как мачта корабельного остова, затонувшего в жировой лагуне. Удар ребром ладони по впадине переносицы. Это обойдётся малым усилием и быстро исполнимо. Если ударить ловко и быстро, никто даже не заметит. Брюхан какое-то время будет занят своей болью и освободит проход. А дальше будет видно.

И вот внезапно визг, крик, поезд резко тормозит и почти швыряет Филипа на контролёра, который оторопело отворачивается и на крошечных ножках семенит в сторону лестницы. Тормоза поют, поезд останавливается, двери раскрываются. Филип единым махом через все ступени соскакивает с лестницы, на какой-то миг останавливается на выдвижной ступеньке вагона и спрыгивает на перрон.

И стоит там. Он спасён. Оборачивается. Видит морды обоих контролёров, остающихся в поезде. Двери ещё открыты, но эти разбойники не выходят. Остаются просто стоять. Тупо и удивлённо таращатся на Филипа, он не видит причины их удивления, пока один из двоих не нагибается и не поднимает с лестницы предмет, который затем победно вздымает вверх. Что это? Это ботинок. Марки «тимберленд». Солидный, сработанный из светлой кожи ботинок, который Филип не зашнуровал и который теперь отсутствует на его правой ступне.

Он щучкой метнулся к вагону, но двери уже закрываются, свет на кнопке гаснет. Тщетно Филип нажимает на эту кнопку тридцать раз. По ту сторону стекла жирный пузан позволяет себе шутку: подносит «тимберленд» к носу, морщится, и когда поезд начинает движение, машет ручкой Филипу, оставшемуся на перроне, на чёрно-белых плитах, в подземном этаже Главного вокзала. И в одном ботинке.


К этому Филип не был подготовлен. Он никогда не изучал, каким должен быть следующий шаг после того, как ты потерял один ботинок. Его цивилизация не предусматривала такой случай. Она исходила из того, что ботинки всегда попадают в распоряжение человека парой. А если нет, то покупаешь себе один. Покупаешь себе один. А если не можешь купить себе ни одного, то обращаешься в привокзальную церковную миссию. Привокзальная церковная миссия. Вверяешь себя попечению пенсионерки в пуховике с морщинистыми руками, её утешительным словам и несладкому чаю. А если ты стыдишься или если полагаешь, что имеешь право и даже должен следовать за женщиной и без ботинка, то можно вспомнить совет экстремала по выживанию в трудных условиях, который по телевизору при любых ситуациях, требующих немного авантюризма и аскезы, рассказывает о своём опыте с босыми ногами. Например, в джунглях. К примеру, Амазонки. При тридцати градусах и стопроцентной влажности. Всё это замечательно, но он сейчас стоит не в тропических джунглях. А на подземном перроне Главного вокзала. Здесь нет каучуковых деревьев, из листьев которых можно было бы смастерить себе временные подошвы. Здесь холодный плиточный пол. Что ему ещё остаётся. Он мог бы послать запрос по своему телефону. Но телефон на последнем издыхании, он выказывает все признаки истощения и догрызает свои последние семь процентов. Это состояние, в котором он при малейшей нагрузке испустит дух. А после этого он уже не телефон, а чёрный обломок. Филип не хочет этим рисковать. У него есть тихое и неприятное предчувствие, что остаточный заряд аккумулятора ему ещё пригодится. Итак, что же? Пластиковый пакет. Его ступне требуется пластиковый пакет, где тут пластиковый пакет? Вон стоит мужчина, по виду твой ровесник, из той же когорты, до вчерашнего дня ты и сам носил костюм такой же модели, открытая рубашка, тоже из сферы обслуживания, настолько похожи, что до сих пор были невидимы друг для друга. А теперь? Найди отличие. Отличие – в отсутствующем ботинке. И его двойник смотрит на это с открытым ртом, но решающим в деле является то, что у него в руках пластиковый пакет местного дилера, кондитерские товары, опорные пункты этой сети есть на каждом углу, чтобы обеспечивать сахаром несладкую сферу обслуживания. Попросить, что ли, у него пакет? По-братски, по-товарищески. Ты же не откажешь в помощи своему видовому сородичу, попавшему в беду? Хорошо. Вот только. Допустим, он войдёт в твоё положение; но ведь под рукой нет ни скотча, ни булавки, чтобы закрепить пакет на штанину? Сплести верёвочку из собственных волос? Взять шнурок из оставшегося ботинка? Чтобы и его потерять на бегу? Потому что бежать тебе придётся, дружище, дуй во весь опор, твоего ангела уже и след простыл, итак, бросай его, твоего собрата, погнали, в путь.


Вот вам, пожалуйста, здоровый, исправный экземпляр своей породы, сильный, быстрый и боеспособный, в настоящий момент подранок по причине идиотизма. Филип стыдится, но стыд – это чувство, а чувствами можно пренебречь, в отличие от грязных луж, которые тут и там поблёскивают на плиточном полу и представляют реальную опасность для его ноги. Нельзя упускать их из виду. Мокрая ступня – холодная ступня. Его взгляд перескакивает с плитки на её туфельки на каблуках, туда-сюда. Прохожие становятся зрителями в этом спектакле без границ, но никто ему не аплодирует, настроение по-утреннему сонливое. Ещё рано. Она удаляется по перрону между путями 42 и 43. Ей ещё осталось пройти мимо лифтов. В ста пятидесяти метрах дальше эскалатор, справа и слева от которого сквозят выезды из туннеля. Сильный ветер дует в эти трубы в сторону производственной территории. Она замедлила свой темп. Он тоже переходит с галопа на трусцу, с трусцы на шаг, берёт себе передышку. На несколько шагов забывает про свою полубосую ногу, приводит в порядок мысли. Что-то ему мешает. Дразнит его обоняние. Наверху, в задней надстройке, в переходе, варят кофе. Хороший, чёрный, настоящий кофе. Сильный тонизирующий напиток. Какой он пил только позавчера. Позавчера. Это уже очень давно, но он ещё помнит о болтовне с тем человеком из Фельдкирха. Он вложил свою пенсию в недвижимость, которая существовала, к сожалению, лишь в живописных планах одного мошенника. И, конечно, исчезла, вместе с его обеспеченностью в старости. Вот он и сидит тут на овчинке и прислуживает в утреннем наплыве людям, едущим на работу из пригорода, горячим кофе в стиропоровых стаканах. В доброте душевной он наломал кусочков шоколада на одноразовую тарелку – в качестве маленького бонуса своим покупателям. Эти кусочки лежат там с прошлого високосного года. Никто не знает происхождения этих седоватых обломков, никто не знает срока их годности, никто к ним не притрагивается. Но сегодня пробил их час. Сегодня быть ему съедену, этому шоколаду. Сегодня та тарелка опустеет, а завтра по такому случаю установится хорошая погода. Как пить дать.

Он прикидывает. Стенд кофейщика находится этажом выше. Если всё идёт обычным ходом и этот австриец из Форарльберга не прогуливает, то через полминуты Филип уже получит свой кофе. Если там нет очереди. Никто не идёт к австрийцу, все бегут к итальянцу, который никакой не итальянец, а хорват и за четыре восемьдесят продаёт белую пену, иллюзию «меццо-жорно», вкус юга. Полминуты. Есть у него полминуты? Нет у него полминуты. За полминуты её и след простынет. Тридцать секунд в утренней рабочей толчее – это тридцать вечностей. У неё есть множество путей для того, чтобы покинуть вокзал. На запад в сторону здания почтамта, на восток к реке и, наконец, к югу в сторону промышленной зоны. Каждый из выходов разветвляется ещё на три развилки, и каждая из них – ещё на три ветви. Трижды-трижды-три и так далее. Вариантов больше, чем атомов во вселенной. То есть никакого кофе. Никакого австрийского шоколада.

Перед нею ещё пятьдесят метров перрона, потом эскалатор длиной четырнадцать метров. Если держаться её темпа, на этот отрезок уйдёт восемьдесят секунд. Если бежать, то можно сократить время на тридцать секунд. Нога без ботинка его тормозит, но тормозит не очень. Правда, ему придётся её обогнать, и в нём что-то восстаёт против того, чтобы эта женщина оказалась у него за спиной. Итак, что же делать? Волна кофейного аромата набегает на перрон и щекочет ему ноздри. Ноги, не спросясь у мозга, сами приходят в движение. Шаг, другой – и он бежит.

Он уже больше не здесь, не на перроне, не в этом мартовском утре. Он весь целиком в своём дыхании; в лёгких у него царапает, как будто по бронхам рассыпан песок. В ушах у него свистит, перед глазами пляшут белые искорки. Недосахаренный и залитый адреналином, с пересохшим ртом и с ощущением двухсуточно-бессменного белья на теле. Но добрый старый конь, на которого он может положиться, несёт его дальше, одинокий «тимберленд» на его левой ноге делает один шаг за другим, поскрипывая на гранитном полу и храбро подволакивая за собой бесподковную клячу. Он всё ближе и ближе к ней, он уклоняется влево, хочет обогнать её на некотором расстоянии, и это ему удаётся, тень, которая скользит мимо него, аромат, ландыш, быть может. И потом перед ним эскалатор. Он вдруг теряется, на какую лестницу стать. Какая из них с появлением пассажира поедет вверх, какая вниз? Зелёный свет, красный свет – да, но какой из них относится к какому эскалатору? Он прищуривается, муар рифлёных ступеней вызывает видения, рой мух, живая куча, кутерьма в глубине, облицованной кафелем. Его шатает, он делает пару шагов, хватается за перила, руку утягивает вниз относительно его тела, он перехватывается выше, становится на эскалатор с зелёной стрелкой, чувствует, как его усталое тело ускоряется. Он едет. Сейчас его утянет на верхний этаж как покорную овцу.

Сейчас. Вот сейчас он может обернуться. Она должна быть позади него. Ещё не на эскалаторе, но на подходе к нему. Он поднимается выше на пару ступеней. Металл под левой стопой неприятно холодный. Он чувствует желобки и рубчики рифления. У него есть время, до верхнего этажа ещё секунд десять. И так они стоят. Он впереди, вверху; женщина, лица которой он до сих пор ещё не видел, позади него.


И когда он замечает, как она становится на ленту эскалатора, с небольшой задержкой, чтобы поймать правильный момент, середину ступени, этот танцующий шаг, который ей приходится исполнить; когда он чувствует, что она здесь, пришла в состояние покоя для этой минуты, захваченная движущимся механизмом, этой механикой из роликов и складных ступеней, одним этим движением, правая нога уже на транспортёре; когда у него есть возможность пожинать плоды за все пятнадцать предыдущих часов; когда он может обернуться к ней и получить своё избавление, тут он не смог даже пошевельнуться. Стоял и пялился вверх. Он хотел её видеть, да что там, не было на свете ничего такого, чего ему хотелось бы сильнее, чем увидеть её. Ещё дюжина ступеней до конца эскалатора. Он должен обернуться сейчас, скоро такая возможность минует. Он едет. Не шевелится. Что она сейчас о нём подумает? Видит ли она его? Без ботинка-то? Догадается ли она, что это из-за неё он лишился ботинка? Или она просто держит его за сумасшедшего, за оборванца, за отщепенца города? Как близки они сейчас друг к другу и как далеки. Обернись. Освободи нас. Ты будешь знать, каким взглядом она смотрит на мир. И если она тебе понравится, то заговори с ней. А если она тебе не понравится, иди своей дорогой. В этом же всё дело. Взгляни на неё, ради Бога. Что тебе мешает? Но ты не можешь. Ты боишься. Боишься её взгляда. Боишься, что она не заслуживает всего этого. Минувшей ночи. Преследования. До тех пор, пока она остаётся тайной, ты можешь верить. Когда ты увидишь её лицо, ты будешь знать всё, и тебе больше нечего будет узнавать о ней. Ты разгадаешь её лицо. Ты его декодируешь. А когда ты его истолкуешь, ты больше ничего не увидишь. Ты будешь знать, что она думает. Каким она видит мир. Ты будешь понимать, но перестанешь видеть. Во всех вещах должна оставаться тайна, которая заставляет нас смотреть. Что мы уже поняли, то для нас пропало.


На бегу он суёт руку в карман брюк за монетами, спешит налево к кофейной стойке, перед которой маячит фигура в кожаной шляпе и в пончо, тощая как смерть. Разбирается со сдачей. Обменивается шутками с жителем Фельденкирха. Роется в своём кошельке и задерживает весь остальной мир. Уходил бы скорей. Прямо сейчас. Но не уходит. Девушка сходит с эскалатора. Пинок по ногам помог бы, прямо под коленный сгиб – и этот скелет исчез бы с глаз долой. Но всё длится и длится. Самаритянин за стойкой не делает никаких попыток ускорить дело.

Тут наконец этот индеец из резервации соблаговолил удовольствоваться беседой, торговая сделка состоялась и кофе получен, но зачем такой человеческой личности вообще кофе? Кофе ей не нужен. А если всё-таки нужен, она может купить себе другой. Она ставит стакан на стол, но он остаётся там недолго, поскольку Филип берёт этот кофе, говорит спасибо и уходит.

Глупые рожи застывают в глупом выражении, тут уж ничего не поделаешь. Открытый рот и две распахнутые гляделки, таким оставлен человек у стоячего столика. Без кофе.

Он пьёт на ходу, он делает большие глотки. Горячее варево обжигает рот, но действует пьяняще. Не проходит и минуты, как к нему уже вернулась способность мыслить. Он здесь. Он очнулся. Доброе утро. Продолжим. Ещё немножко.


Разве он когда-нибудь в своей жизни испытывал слабость к сэндвичам из цельнозернового хлеба или к соку из киви с морковью? Кому могут нравиться белые вертящиеся табуреты и столы из шпона? Пол сияет серой голубизной, всё свежевымыто: стены, полы, даже два манекена за стойкой. Двое студентов-вечерников, которые что-то здесь зарабатывают, стоят в отглаженных майках-поло и выставляют на продажу свои выбеленные коренные зубы. Ежеутренне они пытаются выглядеть такими же свежими, как фрукты в белой стеклянной витрине. Это их тренировка. Два работоспособных пластиковых лица, выбритые до ушей, самец и самочка, стоящие друг подле друга, как извечные брат с сестрой. Они глядят на него, но не видят его, их взгляды проходят сквозь него, они его даже не игнорируют. Рефлекторный кивок, вот всё, они не чувствуют себя призванными действовать, поскольку здесь самообслуживание. Он садится за первый же стол и должен позаботиться о том, чтобы не опрокинуться навзничь с вертящегося стула, седалищной площади которого хватило бы разве что анорексичной азиатке. Но он-то. Девяносто килограммов живого веса. Не для него это. Не следует ему здесь сидеть. Никому здесь не следует сидеть. Обосновываться здесь. В безропотной позе опорожнить миску и быстро убраться отсюда. Он прячет свою безботиночную ногу под миниатюрным столом.

Мужской экземпляр из двух надзирателей кормёжки вдруг что-то учуял. Поднимает нос, принюхивается, тут что-то не в порядке. Чужой запах висит в воздухе. Запах носков, сырный запах. А сбежавшему молоку нечего делать на азиатской кухне. Ага, это свежевошедший человек. Но отнюдь не свежий. Нечёсанные волосы повисли прядями, рубашка свисает навыпуск поверх помятых брюк. Самец откладывает голубую тряпку, которой он только что протирал буфет, и берёт другую, красную, идёт к столам, вытирает один для проформы и пялится Филипу прямо в лицо.

Могу я для вас что-нибудь сделать? – спрашивает он.

Стакан воды, пожалуйста, отвечает Филип, и насколько скучно он только что разглядывал клиента, настолько же проворно и услужливо он умчался прочь теперь. Через стойку он передаёт заказ дальше. Его визави поворачивает голову, завязанный высоко на макушке хвост взлетает, и тут распахивается дверь, и участники отраслевого семинара для среднего туристического менеджмента привносят утро в это паназиатское кафе.

Объединение работников иностранного туризма в горной сфере входит в дверь, весело переговариваясь и в рациональном гардеробе: все в разноцветном флисе. Половина из них удобно и без напряжения, размягчённая бетаблокаторами и бензодиазепинами, благополучно пережила зиму. Другая половина закалялась в беге на лыжах или в форсированных маршах с палками по берегам рек, она загорелая и красноносая. Восемь человек за пределами того возраста, когда ещё лелеют надежды на карьерный рост. Поезд высадил их слишком рано, они ещё несут на себе запах далёких окрестностей. Через двадцать минут они попадут в неоновый свет конференц-зала, к презентациям и занятиям по группам, чтобы потом дома, при своих фуникулёрах и при продаже культурных или спортивных сборищ, снова твёрдо знать, что хорошо продаёт только тот, кто умеет вмонтировать в лицо улыбку. Они распространяются по пространству, как инвазивные неофиты, щебечут, подтрунивают друг над другом и поносят отсутствующих. Правда, они заняли собой обоих гастрономов. Он пересаживается к столу у окна, спиной к стойке. Горло у него горит, ему надо сейчас что-нибудь выпить. Вода так и не появилась.

Улица за окном лежит в утренних сумерках, магазины и заведения ещё не открылись, только у одного парикмахера из Абиджана дамы сидят за чаем и ждут, что их причешут. Шесть минут назад девушка скрылась в здании с окнами, похожими на глаза лягушки. Она пробудет там предположительно до обеда. У них там приличная столовая и балкон для курильщиков, который, как ему кажется, он приметил на углу. Нет никаких причин покидать гнездо и выходить на улицу. В лягушачьих окнах сидят служащие за своими письменными столами и пялятся в мониторы. На головах наушники, микрофон у самого рта. Это колл-центр? Какой отрасли? Что они здесь делают? Что здесь производится? К какому отряду принадлежит девушка?

Какой-то тип в слишком коротких брюках сворачивает из-за угла. Такой, в башмаках за восемьдесят франков, такой, что на завтрак пьёт кофе с цикорием без кофеина. Такому не дозволяется визуальный контакт с клиентами, это повредило бы делу. Его слышат лишь те, кто должен сделать доплату. По телефону. Взыскание долга. Он разбивает платежи на части и отрезает мясо по ломтику, пока не доберётся до кости. Он торгуется за франки – из тех, кто выманит у должников ещё и модель железной дороги. Из тех, кто подчищает до прожиточного минимума, человек на стадии, предваряющей наложение ареста на заработную плату должника. Филип знал этот сорт. Маленький палач, подручный главного мучителя, поставленный для того, чтобы пытать, в качестве инструментов у него – долговые обязательства, открытые счета, суды по делам о банкротстве; в личной жизни ничтожество. И, разумеется, скрипучий голос, заострённые гласные, тщательные шипящие. Ставят телефонный разговор на громкую связь и постукивают шариковой ручкой по столу. Подвешивают звонящего в петлю ожидания. Такие у них приёмчики. Эти конторы имеют самые отвратительные в мире циклы ожидания, с мерзкой музыкой в четыре тона, как на музыкальных поздравительных открытках. Через пятнадцать секунд ты уже мёртв. Хочешь отложить трубку, но не делаешь это из страха, что разговор может закончиться односторонне без результата. А то, что последует потом – конкурс – уже не требует сопроводительной музыки.

Этот клерк не остаётся один. Приходят другие и пробираются вслед за ним. Трое в костюмах чуть получше. Галстуки затянуты до хруста, волосы строго зачёсаны. Второстепенные экономические адвокаты или страховщики. Другого сорта, чем та женщина, что шаркает за ними через площадь. На плече помятая спортивная сумка, до отказа набитая бог знает чем. Мать-одиночка по пути на раннюю работу. Докуривает свою сигарету и скрывается в здании вслед за принявшими душ. Пёстрая толпа разномастных тружеников, спускающихся в рудник. Они не синхронизированы. То есть, здесь не резиденция фирмы. В этом доме много офисов и много арендаторов. Конструкторские бюро, логистика, бухгалтерия, колл-центр, может, даже импорт/экспорт. Во дворе, кажется, есть даже типография. Много возможностей для того, чтобы девушка могла провести свой день. Но как-то ничего не сходится. Этот дом не дотягивает по классу. Богине требуется храм. Целый этаж в качестве империи. Королеве требуется пространство. Она имеет свою поступь, она тренирует её, он это видел. Невозможно представить, чтоб она проводила день за столом. Она работает на ходу, ступая от одного чертёжного стола к другому, с карандашом у губ. А что ещё? Принимает клиентов? Убирает со столов досье, рассовывая их по шкафам? Готовит переговорную комнату? Укладывает фрукты в вазу? Меняет воду в цветах? Служит с улыбкой и своей немыслимой походкой? Это совершенно всё равно. До тех пор, пока она у него на виду. Но она как раз не на виду у него. И это его беспокоит. Но вместе с тем он знает, насколько маловероятно то, что она покинет это здание незамеченной. Ему просто надо держать в поле зрения вход. Или, может, она приехала сюда на приём к врачу? Есть тут приёмная какого-нибудь физиотерапевта или специалиста по контактным линзам? Исключено. Здесь усердно пашут, но не пропалывают сорняки. Если она и покинет этот дом в первой половине дня, то лишь для заседания – в каком-нибудь учреждении, может быть. В худшем случае на час или два она сбежит в здание какого-нибудь управления на другой стороне реки, в дирекцию строительства или в городской архив, посидит там над планировками района, объёмами строительства, кадастровыми схемами.

Что ещё остаётся? Разъездная работа. Такое тоже может быть. Есть тут подземный гараж? Отсюда не видно въезда. Может, машина фирмы стоит на открытой парковке во внутреннем дворе. Сто двадцать лошадиных сил, чтобы объезжать клиентов. Не исключено. Тогда она до вечера будет в разъездах. Но она вернётся, так или иначе, поставить машину во двор, занести в бюро все заказы и накладные или подключиться к процессам. Может, она продаёт недвижимость. Может, она строит недвижимость. Может, она ведёт закулисные переговоры по вопросам энергоснабжения или по стратегиям коммуникаций. Такая маленькая, красноречивая подлиза, которая своими шустрыми пальчиками перелистывает статистику, чтобы подтвердить среднеарифметические значения.

Тут у него за спиной возникает некоторое оживление. Вся эта туристическая братия стоит со своими подносами и прикидывает, куда бы сесть. Это не так-то просто. Приходится следовать неформальной субординации, которая установилась с понедельника, с начала курса. Никто не отваживается сесть. Ждут команды. К сожалению, иерархия не закреплённая, вот они и топчутся. Каждый предлагает другому преимущественное право выбора, указывают носами на пустые стулья, каждый выжидает, никто не отваживается, потому что никто не видит, как бы всем объединиться за одним столом. Не хватает стульев. Комбинаторно неразрешимо. Это понимает каждый. И понимают, кто обусловил эту проблему. Кто заблокировал решающую позицию. Как бы теперь они ни расселись, им придётся группироваться вокруг него. Вокруг человека без ботинка на правой ноге.

Тут один со стрижкой ёжиком берёт на себя роль вожака стаи и с вопросом: «Здесь ещё свободно?» садится прямо напротив Филипа, с бесстыдной ухмылкой, сопровождаемый своим адъютантом, серьёзным молодым мужчиной в оранжевом полиэстеровом галстуке под флисом антрацитового цвета. Остальная стая тоже опустилась, и Филип очутился в гуще болтовни.

Они трещали как утренние птицы, оживая от кофе. Один отряхивался, другая зевала, третья с пяти часов была на ногах и в эти первые часы уже всё посмотрела и хочет теперь рассказать об этом. Она начинает с того, что у её дочери проблемы с завтраком, что имело следствием дискуссию о делах молодёжи, с обычными жалобами и привычными эпизодами в промежутке между ванной и детскими врачами. Каждый мог поучаствовать, и было заметно, как кофеин поднимается им в голову и как занимаются места на лестнице субординации. Один, желая закрепить за собой занятую ступеньку, разогревает историю из вчерашнего дня, явно неприятную и ещё не изжитую. Из-за этой истории тип напротив Филипа скривился так, что стало боязно за его очки, как бы они не сползли с носа.

Я был прав, сказал он затем, мне очень жаль, если некоторые специалисты не желают этого понять. Короткая пауза. Он продолжил: он – как эксперт с тридцатидвухлетним профессиональным опытом – мог бы дать необходимые справки тем, кто захочет прийти к позднему прозрению и пожелает подробного разъяснения.

Реакция на это была ледяная. Мужчина сильно рисковал. Такой риск не полагался ему по статусу. Никто не посмел ничего сказать. И посреди возникшей тишины все взоры вдруг обратились на того, кто сидел тут непрошеным свидетелем и перед кем никому не хотелось выкладывать свою подноготную. Мужчина, который плохо спал. Теперь они это видят. И это внушает им страх. Им не следовало к нему подсаживаться. Плохая прелюдия для семинара.

Вожак стада видит свою ошибку и прижимает уши. Юнец в полиэстеровом галстуке отставляет свою чашку. По-прежнему никто не произносит ни слова. Одна, ничего не поняв, говорит какую-то глупость. На неё раздражённо шикают. Вожак сощуривает глаза, что ему не идёт; стрижка ёжиком ещё дальше удаляется ото лба, череп нависает над лицом, подбородок выдвигается, рот западает, губы приникают к зубам, он троекратно откашливается и хочет набрать воздуха, чтобы начать атаку на чужака, но его адъютант откатывается в сторону и делает на одно движение больше, чем надо, туловище его зависает и выпадает из игры. Предательство. Бегство водителя с места происшествия. Вожак вздрагивает и теряет всякий кураж. Филип сжимается как рукав для запекания, продолжая при этом неподвижно смотреть за окно, в сторону лягушечьих окон, лишь мельком бросив боковой взгляд на этого наголо подстриженного вожака. Который теперь ретируется, встаёт с табурета, берёт чашку, которую тут же снова отставляет, адъютант вновь присоединяется к нему. И так они и стоят, готовые к отступлению.

Группа расползается, отставшие быстро допивают, один запихивает себе в рот остаток маффина с черникой, и скорее прочь, наружу, не оглядываясь.


Азиатская низменность лежит осиротевшая. На плоском экране китаянка без слов демонстрирует первые шаги кун-фу с веером. С полупустой чашкой на столе, с разорванными гильзами сахара, использованным пакетиком чая в ложке между крошками маффина, с объедками, оставшимися от работников туризма, которых и след простыл.

За окном стихает утренний час пик, работающие люди заняли свои места до обеда, а строительные рабочие скоро сядут за свой второй завтрак. Утро веет свежестью, день может сложиться удачно.

Так думают и два тщательно экипированных ловца душ из мормонского Солт-Лейк-Сити, которые мнутся на тротуаре перед окном, считают ворон; на отворотах у них чёрные бейджики с фамилиями. Живописные экземпляры. С уверенностью глядят в вечность. Два претендента в конфирмационных костюмах, но на кого они нацелились, не определить. Филип спрашивает себя, кто попадается на удочку этих ловцов душ. На каком краю надо для этого оказаться? Но только не в этой части города в обыкновенное утро среды. Им бы отправиться в дома престарелых. Утешить пару бабушек. Там люди пребывают в одиночестве, в котором прибывает одна лишь вера в Бога. Там найдутся слёзы для их отглаженных носовых платков. А для самих этих парней нашлась бы чашка чаю и бутерброд с маслом, для двух этих кумовьёв с проездным билетом в милосердие.

Пришла эсэмэска. Авиакомпания извещает, что он зарегистрирован на рейс на Мадрид с вылетом в четверг утром в половине девятого. Место 19А. Вера не дремлет. Он двумя фразами отписывается от работы. Сегодня он не появится в бюро. Не очень хорошо себя чувствует. Хочет отлежаться. Чтобы завтра утром быть в лучшей форме для его пожилых клиентов. Она отвечает незамедлительно, сочувствует. Ещё хочет знать, чем кончилось дело с Ханлозером. Об этом позже, пишет он. Она присылает короткое ОК. Вот и хорошо. Всё организовано. Переписка обошлась без энергозатрат, аккумулятор по-прежнему на четырёх процентах. Это приободрило его. Не написать ли сообщение для Белинды? Коротко успокоить, снять из атмосферы напряжение? Нет, лучше не будить спящую собаку. Никакой ошибки она и так не сделает, она не может себе этого позволить.

Впереди у стойки появляется Брюс Ли. Рукава рубашки закатаны выше локтя. В подражание китаянке с зонтиками он лавирует между столами. На кого это рассчитано? Кого взял на прицел этот победитель драконов? Смертельный коготь обращён против его повелительницы, инфракрасным лучом он посылает её в Ничто. Вместо неё на экране появляется жёлтый санитарный самолёт. Звук всё ещё выключен. Картинка меняется. В придорожном кювете лежит перевёрнутый туристический автобус. Спасатели. Безжизненное тело. Ещё одно под согревающим электроодеялом. Полицейская машина. Походный лазарет. Жёлтая палатка. Труповозка. Филипу знакомо это место. Это дорога между Пасадилья и Касадорес, община Инхенио.

Он встал.

Стоит перед экраном и читает бегущую ленту под изображением. Авария автобуса на Гран-Канарии. Один погибший. Девять тяжело раненных. Пострадавшие будут переправлены на их родину. Смена кадра. Отель в Техедо. Где он должен встретиться с группой своих пенсионеров. Что это? Группа пенсионеров, отвечает Брюс. Местные. Перелётные птицы. Автобус перевернулся. Когда это было? Ещё в понедельник. А вы уверены, что с вами всё в порядке? Брюс смотрит при этом на его правую стопу. Может быть, вам следует кому-нибудь позвонить?

Хорошая идея. Вере. Пусть всё выяснит. Он пишет ей сообщение, а сам выходит на улицу.

Там ждут два миссионера с Солёного озера, слегка подавшись вперёд, при каждом приветствии кивая головой. Чего им надо? Ничего, совершенно ничего, всего лишь немного времени, чтобы поговорить о благой вести. Ведь он же наверняка в затруднительном положении. Но нужда – не позор, напротив, она есть знак милости. Знает ли он историю Аврама, избранника Божьего, покинувшего Ур и переселившегося в Харан, а оттуда в Ханаан, где он кочевал со своей женой и племянником Лотом, которому он велел выбрать долину Иордана. Ведь он же, как-никак, современный человек. Знает ли он, что в царских захоронениях Ура найдены не только драгоценные украшения и военные колесницы, не только глиняные сосуды и кованые изделия, но и скелеты слуг. В одной отдельной камере 1237 исследователи наткнулись на останки семидесяти двух человек. Шестеро или семеро мужчин у северо-восточной стены, а рядом приблизительно семьдесят богато одетых женщин. У многих из них в черепе были круглые проломы, знал ли он об этом? Предположительно они были убиты бронзовым топором, но ни один из них не пропал, ибо господин соорудил дом, в котором было много комнат, так рассказывал теперь тот, что был со светлыми волосами, спортсмен с блёклыми глазами, лицо красное и круглое как яблоко.

Есть у него время для легенд? Нет, у него совсем нет времени для своего спасения. Но со стороны дело выглядит так, будто вселенная насылает на него демонов. Когда все бесы беспорядка выпущены на волю, то любая случайность, любое мгновение будут в заговоре против вашего благого намерения. Низшие сообщники, пехота невежества послана сбить его с пути истинного. Но в одном они правы. Ему нужна пара обуви, так или иначе. Никакая не пара, а всего один-единственный, правый ботинок.


Тут начинается дождь, становится холодно, к каплям примешиваются крупные хлопья снега. Он забегает в какой-то подъезд, ставит правую ступню на левую. Осматривается. Нигде никакого магазина обуви. Только пункт реализации товаров банкротов, короба со всякой рухлядью стоят на улице. Надо бы разглядеть это всё поближе. Он скачет по мокрой дороге, но в его левой, обутой ноге недостаточно сил, и ещё до того, как он доскакал до магазинчика, ему пришлось ступить на землю и второй ногой. Мокро, холодно, противно.

Короба наполнены азиатским барахлом, картонные упаковки с электрическими мельницами для перца, наборы отвёрток, карманные органчики для светомузыки. Среди них и корзина с мягкими игрушками. Коровы, свесившие из пасти красные языки. Всеобщие любимцы щенки. Жёлтые цыплята. Но вот не обычные плюшевые животные, а комнатные тапки, объёмные, пушистые шлёпанцы, в которых зимними вечерами сидишь на диване и наслаждаешься романтическим фильмом, один или с кем-нибудь, кто тебя безусловно любит или кому ты настолько окончательно безразличен, что он любит тебя и в плюшевых шлёпанцах на ногах.

Это не та обувь, которая была бы подходящей для среды посреди марта месяца. Не та прежде всего в том случае, если ты идёшь вслед за женщиной. Правда, у этой великолепной обуви специальные нескользкие подошвы, к тому же ещё и толстые, и это лучше, чем размокший шерстяной носок.

В магазинчике стоит женщина, очень маленького роста. Едва видна из-за прилавка. Когда она на минутку отворачивается, он какое-то время колеблется. Больше всего ему нравится крокодил, но зелёный цвет слишком броский. Но, заслышав из магазинчика шорох движения, он схватил наугад первое, что ему подвернулось в этой плюшевой куче, и был таков.

Он бежит назад к своему подъезду, садится на ступеньку лестницы и смотрит, что за звери ему достались. Трудно сказать. Гибридные существа. Мутанты. Острые мордочки, круглые уши. Ах, вот же написано, вышито за ушами. Эти тапки хотят выдать себя за серую белку, с кисточками на ушах, но серый цвет у них выдался чересчур голубым. Парочка белок. Вилли – это самец, а Силли – самка. Он перекусывает нейлоновую жилку между ними. Разделены навеки. Кто полезет на его ногу? Силли, конечно, она правосторонняя, одесную самца. Ужасно удобно, пушисто и мягко. Но что будет с Вилли? Он тут лишний. Ему нет применения. Прихватить его с собой? Но он слишком громоздкий. Придётся Вилли остаться здесь. Какой у него печальный вид. Он останется в подъезде, один, до конца своих дней.

Похищение редко остаётся незамеченным. Карлица вышла из своей лавки старьёвщика на улицу и ищет своих животных. В руке свисток для подачи сигнала тревоги. Один взгляд в его сторону – и высокий си-бемоль в девяносто децибел пронзительно трезвонит на всю улицу. Ему надо уносить ноги. Но куда? Не долго думая, он бежит в сторону лягушачьего дома. Силли в качестве белочки его разочаровывает. От неё можно было бы ожидать ловкости и прыгучести, а она отчаянно вцепилась в его ногу, и ему приходится скрючивать пальцы, чтобы не обронить её на бегу. Позади свистки, довольно близко. С Силли далеко не уйдёшь. Ему нужен другой план. Ему необходимо какое-то укрытие. Закуток. На краю парковочной площадки, между двумя цветочными кубами обнаружилась ниша, в которую он и забивается. Не так много места, шириной в локоть, но он втиснулся. Он прижимается к стенке, которая охватывает мусорный контейнер, справа и слева от него – цветочные кубы, в каждом высажены невысокие растения. Здесь его не найдут. Так он надеется.

Некоторое время всё тихо. Свисток смолк. Пока что он спасён и находится в безопасности. Только Силли чувствует себя плохо. Шёрстка намокла, и шов разошёлся. Из брюшка вылезли розовые поролоновые внутренности. Извини, маленькая белочка-дамочка, мне правда очень жаль.

Ему хорошо видно офисное здание, виден входной портал, стеклянный тамбур, в котором всё спокойно. Техник-смотритель совершает свой обход. Группа мойщиков возится с окнами. Филип не знает, сколько времени прошло. Но оно проходит. Он мог бы осмотреть здание. Изнутри. У него нет дурного умысла. Он ведь только тень, которая ждёт под дверью как прокажённый и не смеет войти в дом. А почему, собственно, нет? Почему бы ему просто не войти и не оглядеться, вдруг он её найдёт? Это не запрещено. Что в этом доме есть? Шесть этажей? Он начнёт с мансардного и будет двигаться вниз. И что будет, если он её обнаружит? Что он ей скажет? Только испугает её. Она примет его за сумасшедшего. Это опасность. Она позвонит в полицию, возможно, не она сама, а какой-нибудь услужливый коллега. Таких наверняка много. Парни, которые только того и ждут, чтобы встать на защиту девушки. Его вышвырнут. Без сомнения выставят прямиком на улицу. Так что ему лучше сэкономить силы. И ждать её уж сразу здесь.

Солнце поднимается выше, но в его укрытии тень. До него доносится равномерный гул уличного движения, иногда разрываемый звуковым сигналом, он слышит то чей-то выкрик, то зов о помощи, то просьбу денег; дети, которые болтают между собой и которых он особо опасается, потому что дети, подобно кошкам, вынюхивают каждый закуток.

Я всегда восхищался людьми, которых называют решительными. Сам-то я тугодум, соображаю медленно, хотя и основательно. Я слишком долго задерживался на вопросе, почему Филип преследовал эту женщину, что он при этом себе думал, чего желал, на какую выгоду рассчитывал, мысли мои так и вращались по кругу. Притом что ответ лежал на поверхности. Почему я его не видел? Я и сам страдаю от тщеславия; я сам неохотно сознаюсь в том, что мой жизненный стиль слишком подчинён духу времени. А дух времени тогдашних дней диктовал контроль во всём, и я считал и Филипа, как всякого человека, ответственным за свои действия. Он решал сам, действовал по своей воле. Мир был таков, каким его творил он сам. Его никто ни к чему не принуждал. Так я полагал. И поэтому не мог продвинуться ни на шаг. Я мыслил с точки зрения стоицизма или по дальневосточным духовным учениям, что приводило меня к одному и тому же. Борись со своими страстями! Подавляй инстинкты! Они делают тебя несчастным! Я контролировал свои мысли, закалял тело, домашнее хозяйство содержал в порядке, а удовольствия держал в границах, старался не возбуждать свои соки жирной пищей и сахаром. Неоконченные дела я заносил в список, выпивал каждый день по три литра свежей, чистой воды, избегал мяса, прежде всего красного, придерживался рыбы, разговоры вёл неагрессивно, стремился к ситуациям, в которых никто не терпит поражения, и в общем и целом вёл жизнь в умеренности и скромности. Хотя мог себе позволить любое беспутство. Но как раз потому, что я располагал средствами, а к ним ещё приличным образованием и разумными доходами, как раз поэтому я давал себе волю держать мои страсти в узде. С каждым днём я старался во всём стать чуточку лучше, укротить мои энергии и не растрачивать попусту время. Я был сам себе воспитатель, а поскольку я научился держать дистанцию со всеми вещами, прилагать к ним все силы, но не уделять им истинного участия, в том числе и моим закалкам, я посмеивался над своими методами, посмеивался над всем и над всеми. Во всём присутствовала улыбка, которая держалась подальше от всякого смеха. Я ежедневно пил варево из Эпиктета и Гаутамы, напоминая себе, что всякое вожделение есть иллюзия и ведёт в зависимость и несчастье. Когда кто-нибудь, как этот Филип, растрачивал попусту свою энергию, я смотрел на это с состраданием и недоумением. Он должен был понимать, как кратковременна страсть и как продолжительна, напротив, жизнь.

Правда, было странно, как просто расшифровывалось его поведение. Моя библиотека, моя культура, а также моя голова были населены людьми, подобными Филипу, людьми, которые отдавали свою жизнь – и за что? За любовь. Была ли то любовь? Что испытывал Филип? Это неистовое безумство? Мне трудно в это поверить. Нет, я не верил, и если то была любовь, то я презирал такую любовь и делал всё, чтобы держаться от неё подальше. Но в какую любовь я верил? В ту, которая не причиняет боли. В ту, которая была бы равноправна, вдумчива и бережна. В ту, которая никого не сажает на цепь. Для меня любовь не была безумием. Она была обменом, бартером между равноправными, пребывающими в своём уме. Надёжными, предсказуемыми и свободными в своих решениях. Но Филип больше не был свободным. Он предался девушке. Она получила над ним власть. Сам Филип больше ничего не решал. Он был заворожён. Им завладело колдовство. А Филип оказался слабее. Как это могло произойти, безвинно или по чьей-то злой воле, не это главное. Единственный вопрос, который возникает, это – мог ли он ещё освободиться. Мог ли уйти от того демона, про которого повествуют многие книги моей библиотеки. И в которого я никогда не верил. Однако этот демон явно существовал. Его отравленная стрела разила Филипа в самое сердце. Хмель был сладок, и то, что Филип мог заплатить за него своей жизнью, не делало этот хмель менее искусительным. Я во всём предполагал целесообразность, но здесь не находил её. Здесь была простейшая, обыкновеннейшая любовь, здесь было сгорание, истребление собственной воли и плавильный тигель вожделения, предание себя другому человеку. Я был свидетелем того, как существование было принесено в жертву на алтарь старых богов, и единственный смысл этого состоял в страшном торжестве, в несказанном ритуале, когда у человека из живого тела вырывали сердце.


Потом начинается дождь. Сперва это неуклюжие, тяжёлые капли, падающие с неба поодиночке и пятнающие асфальт в ритме, который вовсе не ритм, а лишь череда шлёпающих звуков, как будто лопается что-то живое. Холодный дождь, температура воздуха с утра остаётся низкой, хотя солнце иногда показывается тут и там. Капли посверкивают в его свете как серебряные рыбки. Тучи громоздятся чёрными башнями, меж зубцов которых то и дело прорывается луч и озаряет дождь. Ветер всё никак не унимается. Неутомимо сдувает брызги со всех карнизов.

Филип в своей нише надеется, что морось уйдёт дальше, но ближайший же порыв ветра бьёт его мокрой тряпкой по лицу. Каденция нарастает, шлепки превращаются в барабанную дробь, стальная облицовка превращается в литавры – и разражается ливень. Холодный и неумолимый. Куртка в секунды промокает насквозь. С волос капает. Вокруг разливается лужа, в ней мокнут его брюки. Заметив это, он подскочил как ужаленный, отряхнулся, отфыркался и ринулся прочь без цели, лишь бы только подальше от дождя.

Он встал под узким карнизом тамбура. Отряс капли со штанин. Вытер рукавом лицо как мог. Подобрался. Если бы у него ещё была сигарета. Кусочек шоколада. Что-нибудь выпить.


Остаток первой половины дня он проводит у курда на другой стороне улицы, за липким столом в тепле рядом с мясным вертелом, прямо перед стеклянной стеной с видом на тамбур. Здесь тоже под потолком телевизор, но нет цветов ледвянца и нет китаянок, зато есть артиллерийские орудия, которые в пустыне приводятся в боевую готовность и потом стреляют. Люди, нагруженные скарбом, бегут по грунтовой дороге в сторону камеры. Потом снова военные, сидящие в разбомблённом здании, высовывают свои «калашниковы» в оконные проёмы и стреляют. Смена кадра, внедорожник едет по перевалу, мимо горного озера. Какой-то тип пытается утоптать в машину всё имущество своей семьи. Полуголая певица с длинными ногами раскачивается на лунном серпе. Взрывается звезда. Широкое море. Поисковый корабль в шторм. Мужчины в надувных лодках. Снимок чёрного ящика, который на самом деле красный. Представитель правительства, который подыскивает слова, но остаётся нем. Ни следа от MH-370 Малайзиских авиалиний, ни следа от двухсот тридцати девяти женщин, мужчин и детей. И ни следа от его девушки. Что, все они пропали? В кафе всё мокрое и жирное. Филип пьёт какое-то питьё с надписью айран, самое дешёвое в холодильнике. Это подсоленный водянистый йогурт. Ему противно, но он слишком голоден и слишком хочет пить, чтобы отставить эту бурду. Двое бродяг стоят в дверях и переругиваются. Один – низкорослый парень в капитанской фуражке – поник под нападками и оскорблениями старика, который на голову выше него и обкладывает его сверху непристойностями. Собачонка размером с кота и голая как крыса, жмётся к ногам старика и тявкает на капитана, который с отчаянным взглядом ищет выход. Кажется, речь идёт о лотерее, о выигрыше, который надо разделить. Внезапно старик успокаивается и смолкает. Он откашливается, сплёвывает на пол и обнимает капитана. Щиплет его за щёку, нахлобучивает ему фуражку на глаза. Тот покорно сносит это. Оба смеются кривым смехом, и брехливая собачонка радостно прыгает на ногу хозяина. И они убираются прочь, старик, капитан и собака. Дождь льёт не переставая. Как будто город погрузился под воду. Как будто небо решило смыть стены и затопить улицы.


На столе лежит ломтик помидора. Даже не четвертушка, а, по всей видимости, осьмушка. Шкурка пожухлая. Ломтик не красный, а ядовито-оранжевый. Филип пытается вычислить, насколько вероятно, что он побывал у кого-то во рту. Следа от зубов не видно. И выплюнутым он тоже не выглядит. Ломтик, должно быть, вывалился из дёнера. В другой бы день он отказался от этого ломтика, но сегодня он не особо разборчив. Вкус гниловатый, он смывает его своим пойлом-айраном. За прилавком никого не видно, он только слышит, как кто-то шинкует овощи. Всякий раз, когда чиканье ножа стихает, через две секунды появляется женщина и ставит на сервировочный стол миску с овощами. Вид у них аппетитный. Мелкие капли сока выступают на срезе огуречных ломтиков, краснокочанная капуста порублена в бело-синие перья. Запах лука он даже чувствует. Мясо на вертеле шипит. Желудок напоминает о себе громким урчанием. У Филипа ничего для него нет. Только добрые слова. То, что он чувствует, неприятно, но и опасности собой не представляет. Его резервов хватит в случае необходимости на несколько дней. С голоду он не умрёт.

Два ученика входят в закусочную и – в ожидании заказанного – пялятся в свои дисплеи, опустив головы. Они не переговариваются, не обмениваются ни единым словом, расплачиваются за свои сэндвичи крупными купюрами. Небрежно зарываются зубами в хлеб. Проглатывают только половину из того, что им дали. Объедки выбрасывают в урну и снова уходят. Он видит эти объедки. Пять сантиметров мяса с хлебом. Ему стоит только пойти и взять. Вид у мальчишек здоровый. Наверняка не заразные. Он уже встал, как вдруг у выхода из здания с лягушачьими окнами возникает какое-то движение. Оттуда выходят мужчины в костюмах, вернее, они хотели выйти, но по каким-то причинам остановились в стеклянном тамбуре и разговорились. Один держит в руке папку-скоросшиватель и жестикулирует ею, другие ему внимают. Не видно, в каком настроении говорящий, сердит или весел. Видно только его гребущие руки. Один из слушателей подносит к уху телефон, другой покидает группу и выходит наружу, где закуривает сигарету. И потом, он чуть не проглядел, в тамбур из здания выходит некое существо, кентавр о четырёх ногах, две в брюках, две в чулках, под мышкой тубус и тренога, проходит мимо группы мужчин к выходу на улицу, и его туловище распадается на два туловища, которые теперь танцующей поступью направляются вниз по улице в сторону вокзала. Он встаёт. Он снова начеку. Он следует за ними.

* * *

Когда они идут по улице вдоль железнодорожных построек, сердце у него уходит в пятки. За кем это он идёт? Она ли это, шагающая впереди него рядом с двухметроворостым исполином? Сомнение остаётся и гложет его дальше. Он не чует её запаха, только вонь всякой гнили вокруг. Вода подняла на поверхность все отбросы. Его нюх даёт сбой, причина в этом типе, который несёт рядом с ней материалы и своим запахом перебивает её аромат. Волосы, изящная шея, бёдра. Должно быть, это она. Но он не очень доверяет своим глазам.

Возле школы прикладного искусства они садятся в трамвай. Если так пойдёт и дальше, ему придётся купить месячный проездной. Хорошо. Куда это они направляются?

В Высшую техническую школу. Этого он пока не знает, но сейчас узнает. Они скоро выйдут и станут подниматься на холм, и ему придётся и дальше выбиваться из сил. Но пока он сидит. Пока ещё чувствует себя в какой-то степени в хорошем расположении духа. Но это продлится не долго. Во внутренний двор Высшей технической школы он едва тащится. Там эти двое извлекли из тубуса плакат, установили треногу и, вооружившись проспектами, встали у людского потока.

Над внутренним двором натянут баннер, на нём изображена картинка-розыгрыш в форме гортензий: чаши цветков в виде мозговых извилин.

Это Неделя мозга, Brain fair, месса центральному органу, чтобы превознести его превосходство, воздать хвалу его биохимии и биоэлектричеству. Повсюду тлеют синапсы, разряжаются потенциалы разнообразных акций, в толчее студентов и доцентов, которые теснятся вокруг смотровых окон и мониторов. Он садится, обессиленный и измученный, на ступеньку лестницы, ведущей к аудиториям. Он видит её, но не может разглядеть, чем она занята, предположительно раздаёт проспекты, Бог знает, с какой целью. Это он нарвался, значит, на церебральную инженершу, жрицу мозга.

Он чувствует в себе благоговение перед особой элитой, которая здесь собралась. И они тут чего-то ждут, ему передаётся их волнение, адреналин. Судя по всему, надвигается что-то особенное, царственный визит или объявление лауреата, и действительно, через главный портал шествует группа пожилых господ, и толпа раздаётся перед ними. Слышны аплодисменты, мужчина в центре, лет шестидесяти с лишним, высоколобый, с поредевшими рыжими волосами, твёрдо стоящий на ногах, поднимает руку и с улыбкой благодарит. Парень – по-видимому техник – заговаривает с ним, и вот они втроём поднимаются по лестнице слева. Ещё минуту толпа выжидательно выдерживает, потом начинается движение, всё отключается, внутренний двор опустевает, и толпа следует за той тройкой вверх, в аудиторию Максимум. Плакат на треноге сиротливо остаётся, а девушка и тот верзила встраиваются в толпу. И Филип тоже поспешает, чтобы не войти в зал последним.

Это просторная аудитория с длинными рядами и откидными и поворотными столиками, которые упираются тебе в грудь – вероятно, для того, чтобы ты сидел прямо и не засыпал во время скуки, которую демонстрирует там, впереди, тот рыжеволосый, который в последний раз видел солнце лет триста назад. Он говорит с английским акцентом, и трудно сказать, то ли он боится собравшейся толпы, то ли презирает её. То, что он имеет сказать, он произносит монотонным распевом, нудной проповедью, которая через три минуты парализует каждую извилину в речевом центре. Это манера выжившего, потерпевшего кораблекрушение, который очутился на необитаемом острове и говорил лишь с черепахами и чайками, с приливами и отливами, пока его не обнаружили спустя годы, вернули в цивилизацию, а он так и не понял своего спасения и стоит среди людей, недоверчиво дивясь, навеки потерянный в прибое.

Cuius rei demonstrationem mirabilem sane detexi. Hanc marginis exiguitas non caperet. Я нашёл чудесное доказательство, но нет площадки, чтобы здесь его продемонстрировать. Так, дескать, француз сформулировал свой комментарий, загадку, которую триста пятьдесят лет никто не мог решить, даже умнейшие из умных, даже честолюбивейшие из честолюбивых. Пока, дескать, не явился он, этот тщедушный рыжий в своём слишком просторном вязаном жилетике. Он, дескать, не хочет тут распространяться о том, какой подход к делу он нашёл, об этом всё можно прочитать, о том моменте, когда он однажды поздним летним днём более двадцати лет тому назад прослышал о результатах калифорнийской школы Рибет и понял, что теперь началось его путешествие к свету, странствие в погибель. Годы, предшествовавшие этому, он занимался гипотезой Ивасава, но потом всё бросил, заперся в своей комнате и начал рисовать на чистом листе бумаги первую кривую, подобную той, которую он сейчас по этому случаю нарисует на доске. Эта рука набита, она проворно ведёт по доске мел, зажав его тремя пальцами, почти без неровностей, и лишь звонкий стук, когда белый кончик бьёт по поверхности доски, нарушает сонную тишину. Он говорит почти без выражения, как будто нечеловеческое усилие лишило его всякой жизненной силы.

Я стою перед вами живой, но хочу напомнить о тех, кто не пережил это путешествие, в частности о том японце, который в середине пятидесятых годов принёс первый луч света во тьму того латинского примечания на полях, сам того не заметив, конечно. Он думал, что погрузился в другой колодец, не связанный с этой загадкой. Проблема, которой японец посвятил себя, была гораздо меньше, чем раскрытая мною тайна, и тем не менее он погрузился в подземные ходы так глубоко, что потерялся в них. Сын сельского врача маленькой общины из пригорода Токио, с двенадцати лет туберкулёзный, кашлял каждые пару минут. Студентом, одетый вечно в один и тот же костюм из серебристо-зелёной переливчатой ткани, которую его отец когда-то по дешёвке купил у одного суконщика и которую никто в семье не хотел носить. Сын заказал себе сшить из неё двубортный пиджак. Ему было безразлично, как он выглядит, шнурки на ботинках он завязывал раз в день, и если они развязывались, он так и ходил до следующего утра в разъехавшихся башмаках. Кормился он на раздаче бесплатного супа в своём квартале. Больше всего ему нравилась густая похлёбка из говяжьего языка. Это была его единственная роскошь. Он ютился в одном чулане в шумном квартале Токио, в шутку называя этот чулан «дворцом небесного покоя», пригородные поезда с утра до ночи грохотали в его каморке, где он пытался приглушить шум Восьмой симфонией Бетховена.

Основную часть времени он сидел в своей конуре и читал, правда, его чтением никогда не были романы, а только специальные статьи и монографии. Проигрыватель был его единственным имуществом, если не считать нескольких книг и треснувшей миски для риса. По воскресеньям он выходил на прогулку к зоопарку. Война кончилась, но её опустошения ещё оставались на виду. Новое поколение пыталось построить собственное будущее, по своим правилам. Советы отцов не пригождались. Они вели себя как феодалы, но их манеры так же мало подходили к новому времени, как зелёно-серебристая ткань его костюма.


Телефон Филипа вибрирует. Пришло сообщение. Зал это слышит. Аккумулятор на двух процентах, а всё ещё ведёт себя дерзко. Сообщение с короткого номера. Незнакомого. Он переключается на другую программу, но в последнюю миллисекунду успевает заметить отправителя. Это полиция. Мы хотим вас информировать о том, что. Экран становится серым, появляется колёсико, какое-то время вертится, исчезает, и наступает тьма. Эфир умолкает. Мир глохнет.


При жизни он ни разу не покидал Токио, он ненавидел поездки и предпочитал оставаться в кампусе или забивался в глушь парка. Не заботился ни о чём, кроме своих вычислений. Пока однажды апрельским вечером не познакомился на званом ужине с девушкой. Она происходила из верхов среднего слоя, единственное дитя, на пять лет моложе него. Нельзя сказать определённо, было ли это оформленными отношениями, но во всяком случае родители дали ей согласие, и они решили пожениться. Обручённые подыскивали себе квартиру, обзаводились мебелью, но за несколько дней до свадьбы, в ноябре, его нашли в его келье мёртвым. В прощальной записке он написал, что до вчерашнего дня не помышлял о своей смерти. Что он сам не понимает причины, но может лишь сказать, что нет какого-то одного события, которое принудило бы его к этому шагу. Он просто потерял веру в будущее и искренне надеется, что его поступок не бросит тень на жизнь кого-то другого. Он отдаёт себе отчёт, что это некоторым образом предательство, но он всю жизнь ко всему подходил по-своему – также и в этом случае. Его невеста последовала за ним несколько недель спустя. В конце концов, написала она, они ведь поклялись никогда не расставаться.


Полиция. Почему полиция? Кто позвонил в полицию? Вера? Нет. С чего бы вдруг. Должно быть, это Белинда. Но почему? Мальчика она, по всей видимости, отвела в детский сад. Как это и полагается няне-надомнице. Она, конечно, беспокоится. Он вдруг почувствовал себя растроганным её заботой, он видит её пышность, которая могла бы быть весьма соблазнительной, если бы ему всякий раз не приходилось думать о происхождении её полноты, о таиландском разведении пангасиуса и о плантациях пальмового масла, продуктами которого она кормит и детей, сорванцов, о которых заботится пять дней в неделю. Она думает, что он пропал. Поэтому полиция. Ему надо выйти из аудитории. Его потеряли. Мир в нём нуждается. Ему надо вернуться к своей машине.


Так завершилась жизнь человека, одного из величайших талантов столетия, и всё же слишком слабого, чтобы выдержать нагрузки своих исследований. На самом деле это тяжелейшая задача – не потерять рассудок в этом путешествии в незнаемое. Уединение, глубина проблемы, темнота, сквозь которую продвигаешься на ощупь, препятствия, о которые разбиваешь голову в кровь, отчаянный поиск ориентиров в незнакомом мире, всё это запутывает разум. И это лишь самая малая часть вызовов. Ибо временами тебе приходится возвращаться из этого путешествия домой, в мир людей, которые понятия не имеют о чудесах, перед открытием которых ты стоишь. И ты обнаруживаешь, что у тебя с ними очень мало общего. Как надо есть, как надо спать – да, но всё остальное, дружбы или развлечения, к которым тебя приглашают, – всё это потеряло всякий смысл. Ты не только ночами возвращаешься назад, в каждый ненаблюдаемый момент повторяешь этапы своего предыдущего путешествия, бьёшься дальше над одной мыслью, которую не мог додумать до конца. Так устроен мозг. Орган, который может отдать себя в распоряжение только одному делу, на всю жизнь, без оглядки на человека, который ещё имеется вне твоего мозга. Почему я ещё не сошёл с ума? По одной единственной причине. Потому что я нашёл решение. Потому что поднялся из глубины с сокровищем, но я не отваживаюсь даже подумать о том, что бы со мной сталось, если бы я оказался тут с пустыми руками. Только успех доказывает в глазах сограждан моё здоровье. Я этому рад, но не уверен, справедливо ли это суждение о моём душевном состоянии. Да, некоторым образом я чувствую себя очень близко стоящим к безумию, ибо без сомнения требуется какой-то порок, увечье, чтобы пуститься на эту авантюру. В один прекрасный день я покинул свою комнату с твёрдым убеждением, что нашёл решение для моей проблемы. После того, как я посвятил в дело мою жену и некоторых коллег, я приступил к редактированию выводов. Новость между тем распространилась как лесной пожар, пресса сообщала, я раздавал интервью и потом видел себя по телевизору. И тут коллега, которого я посвятил в дело самым первым и который редактировал рукопись, однажды утром задал мне вопрос, который поначалу казался совершенно безобидным, как минимальная мутность в обосновании, которое в остальном оставалось кристально ясным.


Ему надо было возвращаться назад, в свою жизнь, но с Силли на правой ступне приходилось быть осторожным. Чтобы его не замёл патруль. А то они его задержат. Примут его за сумасшедшего. Без денег, без документов, в одном ботинке. Его будет обследовать врач. Задавать вопросы. Чесать за ухом шариковой ручкой и прописывать ему какие-нибудь медикаменты, а в первую очередь покой. А Гран-Канария? Здоровье важнее, скажут они. А он: я вложил в это все мои деньги. Как мы уже сказали, ваше здоровье важнее. Но я здоров. Но вас задержали без денег и с серой белочкой на одной ноге. Вы лгали, вы воровали. Вы пренебрегли вашим родительским долгом. Почему вы не поставили в известность хотя бы няню-надомницу? Лицо этого костоправа души – универсальное непонимание. Он уже сейчас, заранее испытывает ярость, когда думает об этой компетентной и совершенно ничего не смыслящей роже, об этом лице, которое его разорит. Они будут его там удерживать. А ему нельзя пропустить свой самолёт, завтра во второй половине дня он должен быть на острове. Если, конечно, там ещё кто-нибудь жив. И чем больше он будет пытаться объяснить им это, тем меньше они будут ему верить. Его непокорность станет для них верным знаком его помутнения, его безумия. Вопрос для них будет лишь один, временное ли это безумие или поселилось в его духе надолго. Это потребует выяснения. В полном покое. Для Гран-Канарии найдётся решение. Совершенно точно. Он чувствует, как холодная рука схватила его за загривок.


На следующий день я приступил к прояснению этого мутного места. По моей оценке мне могло понадобиться несколько дней, самое большее неделя. Но с каждым часом, который я посвящал поправкам, проблема только расширялась. Поначалу это касалось лишь ближних окрестностей в моих выкладках, но потом перекинулось и на соседние области, пока в завершение всего не рухнула вся конструкция – и передо мной лежали одни обломки. Тут началась сплошная бессмыслица. До тех пор, пока я помалкивал и никому не рассказывал о моей экспедиции в неведомое, я был, несмотря на все опасности, в надёжной позиции. В худшем случае я унёс бы это всё с собой в могилу. Я потерпел бы поражение, да, но никто бы не узнал о моей неудаче, так что я мог бы убедить себя, что вообще ничего не потерял, кроме собственного тщеславия. Мною гордились, но шли недели, месяцы и годы, а книга, которая бы чёрным по белому привела доказательство, так и не появилась. Я опять сидел за своим письменным столом, но сидел уже иначе, согбеннее, подавленный более тяжким грузом. Речь уже не шла о решении, которое было якобы найдено – по крайней мере, мир так полагал. Да и проблема разрешилась. Никто больше не говорил об этом. Только я и мой коллега знали о тех поправках и починках, которым мне приходилось посвящать себя каждый день. Каждое утро я оказывался всё перед теми же руинами, которые вечером скрывались в темноте. Решение было всё таким же дефектным, как и моя уверенность, что я могу починить эту механику. Всякий раз, когда я предпринимал свежую атаку, я наталкивался на новую проблему. Как если бы мне приходилось расстелить ковёр в комнате, которая была для него слишком мала.


Он оборачивается, но видит только женщину, которая сидит в ряду позади него у раскрытого компьютера и пялится в него пустыми глазами. На задней стороне откинутого экрана наклейка: крест, к которому они пригвоздили мессию, и Он висит вверх ногами. Филип спрашивает себя, по какой причине это происходит; да верит ли эта женщина в Евангелие, или она из тех верующих, которые по вечерам пятницы совершают паломничество в большой зал на окраине, в промышленном районе, чтобы получить там от проповедника воскресения заверение, что её лично Бог любит. Но спаситель стоит вверх ногами. Разве она не подумала о том, что при раскрытом компьютере спаситель оказывается вверх ногами и она глумится над своим Богом? То ли она антихрист, то ли это просто невзначай? Этот вопрос проделывает в его мозгу три круга, прежде чем он понимает, что вопрос абсурдный и что ему и без того есть о чём побеспокоиться. Он должен позвонить Белинде. Не в полицию. В полицию – не раньше, чем он вернёт себе свою машину, свой бумажник и свою идентификацию. Только Белинде. Пусть она поставит в известность полицию и сообщит им, что всё в порядке. Ему необходим телефон.


Но всё бе́столку. Решения нет. Меня будут считать лжецом, авантюристом и мошенником. И справедливо. Вместо того, чтобы позаботиться об исправлении ошибки, я всё чаще спрашиваю себя, как я мог проглядеть эту ошибку. Может, намеренно? Может, я вытеснял понимание, чтобы найти выход из моей комнаты? Может, я был слишком слаб, чтобы признаться себе в поражении? Это бы не было позором. Я чувствовал себя как кошка, которая забралась высоко на дерево. Только что не мяукаю в просьбах о помощи. Я усомнился в собственной честности, да, но я не отступаюсь от того, чтобы работать дальше. Спустя месяцы я заключил, что эти месяцы прошли без малейшего успеха. Коллеги давно пронюхали о моих проблемах. На меня тайком поглядывали и пытались по выражению лица отгадать, как долго ещё до того момента, когда я поставлю крест на моём труде. И произойдёт ли это вообще. За это время я стал меньше ростом. Я терял размеры тела, спина начала скрючиваться от боли. С каждой мыслью, которую я попусту растрачивал на дело, оно становилось всё невнятнее, и я спрашивал себя, есть ли вообще решение и откуда оно могло бы прийти.


И тут помеха, перерыв. Филипу надоело. Надоела эта болтовня. Надоели загадки. Он выходит из зала, он покидает девушку и снова берёт свою судьбу в собственные руки. Дама на приёме говорит, что на нижнем этаже ещё есть старинный телефон-автомат. Таксофон с монетами. Великолепно. Он бросается вниз по лестнице. Там действительно висит аппарат из прошлого тысячелетия. Но это не монетный телефон. Его только так называют, а на самом деле этот аппарат требует карту, он не берёт мелочь. Возвратившись к приёмной стойке, он пытается объяснить свою нужду. Дама без слов протягивает ему телефонную карту, держа её кончиками пальцев. Хорошо. Сейчас. И вот он стоит перед кнопками таксофона. Номер Белинды. Десять цифр. Он их не помнит наизусть. Его умный телефон при каждом звонке показывал ему только лицо и имя, но никогда номер. Что теперь делать? Вера. Та же самая проблема. Но он знает свой рабочий телефон, хвала его памяти. Его центральный орган сохранил последовательность цифр, он набирает её кнопками и тут же, без промедления, в первую тысячную долю секунды звучит его собственный голос, который кажется ему чужим, и этот голос с лёгким сожалением объявляет, что его звонок в настоящий момент не может быть принят. Где же там Вера? Почему она не берёт трубку? Неужто она уже ушла домой? Может, всего лишь отлучилась в туалет. Или устроила себе перерыв и упражняется на своём голубом гимнастическом коврике. Он наговаривает на ленту автоответчика сообщение распорядительно, насколько этой сейчас для него возможно. Чтобы она ему перезвонила. Он называет номер, который значится на таксофоне. Вешает трубку. Ждёт. Ждёт целый час. Поднимает голову, когда кто-нибудь спускается по лестнице в поисках туалета. Через каждые несколько минут он смотрит на свой чёрный блок, не оживёт ли он, не накопит ли в своём аккумуляторе последний остаток заряда, но тщетно. Он один, отрезанный и отделённый от своей собственной жизни.

* * *

В первую декаду двадцать первого века старая эпоха ещё не совсем исчезла. Её остатки ещё попадались тут и там, да, как покинутые, наполовину разрушенные здания, на дороге, по которой больше никто не проезжает. Ведь открыты новые территории. Мир, если смотреть на него со стороны, изменился мало. Поколение дедов видело огромные перемены, первые самолёты, первые стиральные машины, первые телевизоры, впервые видело спутник на околоземной орбите, первый космический корабль, первого человека на Луне, впервые субботу в качестве дополнительного выходного дня, первый оплачиваемый отпуск. Всё это было уже целую человеческую жизнь назад. С тех пор мало чего произошло, хотя у каждого из нас есть такое чувство, будто мы являемся современниками величайшего перелома мировой истории. И тех, кто это отрицает и избегает машин, мы называем упрямцами, а то и глупцами. Пусть даже мотивы их отказа были достойны уважения, но отказ был бессмысленным, никто не ушёл от действительности машин. Эта действительность была герметична. Машинный посланник передавал сообщения, по которым мы выстраивали нашу жизнь; без него, крылатого, мы ничего не понимали. Он был истинный Трисмегист, величайший философ, величайший жрец, величайший правитель, он один знал, что возвещали новые, невидимые боги, он один объявлял законы, но поскольку Филип теперь был отрезан, вторично став жертвой электричества, он ступил в старый мир, в старую повесть со старыми героями, теми духами, которым давно уже было суждено погибнуть, но они всё никак не могли умереть.


Одного из этих духов можно представить себе на альпийском пастбище: по утрам он собирает овец, топает сквозь влажные клубы тумана, прячет голову поглубже под капюшон и поправляет, где надо, забор. Он подставлен всем ветрам, но не придаёт значения природе. Не видит в ней смысла, ничего хорошего не находит в её законах. Единственная причина, почему он на альпийском пастбище, кроется в том, что там ему не надо разговаривать. Он ещё никогда не разговаривал. Ни разу. Как всякое создание, он издавал какие-то звуки, в боли или в наслаждении. Хрипел и стонал. Нашёптывал. Плакал. Но никогда не говорил.

Десятилетия тому назад он обитал на сгоревшей мельнице, в стороне от Сандельфингена, по дороге на Тёриген. Обустроил себе там единственное помещение, которое уцелело от огня. Обшил досками, которые подбирал на стройках, ночами, когда там прекращались работы. От ближайшей линии электропередачи прокинул себе ток для обогрева и плиты, овощи добывал на утренней заре в огородиках на отшибе. Потом они начали травить его кошек. Он находил их трупы в мельничном пруду. Он знал, что это означало, и погрузил то, что ему ещё могло понадобиться, в свой «субару» и скрылся за горизонтом.

Впоследствии его видели на стройках в глубинке, в период высокой конъюнктуры. Подтаскивал цемент, укладывал арматуру, оставался всегда ненадолго, на несколько дней. Если спрашивали, как его зовут, или хотели знать, откуда он, тогда он сразу просил бригадира рассчитать его и искал себе другую работу. В лесу у Кастельхофена он убил солдата. Унтерофицера, который отвечал за снабжение в казарме. Тот уверял, что у него есть на продажу несколько приборов ночного видения. Но это оказалось враньём. Единственное, что солдат ему показал, была его голая задница. Он поднял с земли камень, убил его и оставил лежать. Получил восемь лет, которые отсидел в Торберге. Потом поехал в Португалию. Женился на женщине, которая была старше него на пятнадцать лет, дочери дипломата, погибшего в Анголе. Они провели вместе три хороших года. Она подпускала его к себе каждый день и была хорошей поварихой. Он зарабатывал немножко денег на туристах с родины. Однажды вечером она раскашлялась и через три недели умерла. Он организовал ей могилу на еврейском кладбище в Фаро, как она того пожелала. Договорился с нужными людьми. Хотя она не была еврейкой. После этого он продал дом, взял деньги и поехал домой.


Одну зиму он прожил на Коль де ля Форклац в кантоне Валлис, недалеко от французской границы, в пансионе, который закрывался на холодное время года. С одним парнем, толстым испанцем, у которого был дефект речи; он подобрал его на автостоянке у Мартиньи. Они выбили окно в подвал, отапливали комнату рядом с кухней газовым грибком и целыми днями играли в карты в «чёрную даму». В ночь новолуния они садились в «субару», ехали через перевал к одной просеке лесорубов и выключали там фары. На границе их поджидал человек, потный от волнения. Он был в очках, маловатых для него и криво сидевших на носу. Они грузили в багажник коробки с «Мальборо», «Кэмел» и «Муратти» и ехали назад. Один тип, работавший в товарах по банкротству, предлагал им по восемь франков за блок. Они хотели по двенадцать. Восемь, настаивал торговец краденым. Испанец ругался. Они сходились на десяти. Ладно, пойдёт, говорил торговец, не ругайтесь, пусть будет ни вашим, ни нашим. На вырученные деньги они затаривались в местной сельскохозяйственной потребкооперации провиантом, пивом, шнапсом, мясными консервами, макаронами и куревом. Остальное просаживали у потаскух, в борделе прямо у станции. Испанец хотел блондинку. Но блондинок у них не было, только одна таитянка, которой он в конце концов и обходился. Они гуляли до четырёх часов утра, пока их не выставляли за дверь. Поскольку они были пьяны, то отсыпались в машине. Их будил холод. В закусочной на вокзале они пили кофе, съедали суп и пару яиц. Потом ехали назад в пансион и ждали следующей безлунной ночи.

В сумерках они иногда видели оленей. Те приходили из леса и рылись копытами в снегу, добывая корм. Животные были отощалые, в глазах зима, чащоба и погибель.


Однажды утром появился автомобиль. Серый «опель-кадет». Из машины вышли женщина и мужчина. Испанец обнялся с мужчиной. На женщину он не обратил внимания. Оба новоприбывшие говорили на языке басков. На кухне они выложили свои пистолеты марки SIG-Sauer на стол и молчком ели макароны, посыпанные пряностями, и печенье. Они пили, пустились в спор, женщина устранилась. Потом они прилегли отдохнуть и проспали до вечера. Когда стемнело, они выгрузили из «опеля» газовый резак, упаковали в рюкзаки газовые баллоны и два часа топали по снегу сквозь лес, пока не добрались до бункера за обомшелой колючей проволокой. Три часа у них ушло на то, чтобы прожечь в стальной двери дыру, через которую они смогли попасть внутрь. Четыре ящика, больше они не могли унести. Головные лампы освещали им дорогу. Все семь часов, сколько длился их путь вниз, в долину, испанец без остановки ругался, кляня Бога, его мать и короля Хуана Карлоса. Рано утром они добрались до пансиона. Погрузили ящики в машину. Баск вручил каждому по тысячной. Испанец остался недоволен. Они принялись торговаться, пока женщина не встала между ними и не скрылась с испанцем в доме на десять минут. Потом они уехали. В доме было 9 градусов Цельсия. На окнах цвели морозные узоры. Зима продлилась ещё шесть недель.


Ночами он теперь иногда слышал, как испанец чешется. Какое-то время тот пытался утаить это дело, но скоро стало ясно, что он чего-то подцепил. Он потел и говорил путано. Две недели испанец упирался, но потом зуд измучил его, и он позволил усадить себя в машину. В Салахе был один ветеринар, туда они и направились. На главной автостраде кантона они напоролись на патруль. По старой просёлочной дороге он нёсся со скоростью сто тридцать, но за ближайшей деревней уже весь горизонт озарялся синими мигалками. Он так и остался сидеть на водительском кресле, руки на руле. Испанец убегал через поле. Они натравили на него собак. Это была последняя картина, в которой он видел испанца. Лежащим в борозде с озимым ячменём, псы лапами на его спине.

Две недели он просидел в следственном изоляторе. В тюрьме на окраине города, в котором он до сих пор ни разу не был. Потом ему выделили адвокатессу, свеженькую, только что с конвейера. Она пахла зелёными яблоками и говорила без умолку. За пару взломов и сигареты судья дал ему двадцать восемь месяцев в Санкт-Йоханнсене. Он просился на полевые работы. Они засунули его в столярную мастерскую. Сколачивать деревянные ящики. Однажды, после Пасхи, он сунул палец в ленточную пилу. В больнице хирург умудрился снова пришить ему этот палец. Потом он попал в прачечную. По вечерам читал книги, в которых ничего не понимал. Однажды октябрьским днём они отпустили его на волю. Новый год он праздновал на перевалочной базе Армии спасения. Ему разрешили пробыть там три месяца. Они оставляли его в покое, если он время от времени показывался на богослужении, после которого собирал церковные книги с текстами. На богоявление ему исполнилось сорок. Он никому про это не сказал.


Летом он появился в салоне одной парикмахерской, при женщине, с которой лет пятнадцать назад их какое-то время часто видели вместе. Он мыл клиентам волосы и замешивал средство для обесцвечивания. По вечерам они иногда любили друг друга. У женщины были скрюченные ступни, но это им не мешало. Однажды во вторник, под вечер, в парикмахерской объявился один тип, дальнобойщик. Короткий как брюква, с букетом роз в охапке. Она закрыла лавочку и умотала с ним Бог знает куда. Там они оставались часа три. Когда вернулись, она первым делом разложила в порядке журналы и протёрла раковину для мытья волос. Мы хотим ещё раз попробовать, сказала она, извини. Он ещё наполнил шампунем последние бутылки, а потом ушёл.


Он попытался взять старый след. Ошивался на садовых участках, вскрывал деревянные домики, потрошил морозильные шкафы. Но времена изменились. Теперь дачные участки охраняли сторожа с газовыми баллончиками и фонарями. Он нашёл себе работу у плиточника. Тяжёлое ремесло, но хорошие деньги, он мог даже откладывать понемногу. Через несколько месяцев он повредил себе правое колено. Врач прописал ему опталидон. С таблетками всё было в норме, а вот без них его так трясло, что он ложкой в рот не попадал. Он купил себе машину, помятый «санбим» с виниловым кузовом. Шесть дней он бесцельно колесил по стране, туда и сюда, от Аренберга до Ружемонта, опустошая один бак за другим. Вскоре после Дня Всех Святых, в ноябре, он снова объявился в кантоне Юра. В трактире у Фринвиллера он набил себе брюхо зеленью, обжаренной на сале, и колбасками, выпил две бутылки алжирского и пол-литра сливового ликёра «Дамассин». На тихой малоезжей дороге он надел на выхлопную трубу шланг. Его нашёл лесник – скорее мёртвого, чем живого. В Брудерхольце ему удалили одно лёгкое. В курилке он познакомился с вдовой гаражиста. Четыре миллиона, но у неё было всего лишь несколько месяцев на то, чтобы их потратить. Они играли в карты, в «ромме». Потом медсестра назначила ему кислородный дыхательный прибор. Врач-ассистент его выписал. Куда ты хочешь, спросила его вдова. Он молчал. Я хочу умереть дома, сказала она, но я больше не могу подниматься по лестнице.


Он поселился в двух комнатах на первом этаже. Одна выходила на террасу, при другой была своя ванная комната с фарфоровой ванной. Он готовил еду, по утрам переносил вдову из спальни к столу завтракать. Ездил в город, делал покупки. Когда приходили в гости её дети, он уходил из дома. Брал её «ягуар», колесил по окрестностям и проматывал деньги, которые она без слов выкладывала перед ним на стол. Два раза в неделю она напивалась, предпочтительнее всего яичным ликёром, чаще всего на кухне. Из-за медикаментов она не могла много выпить. Предавалась одним и тем же историям про то, как её муж изменял ей с представительницей оптовика запчастей, той малышкой, которая после ремонта мыла машины, да он бы изменял ей и с пивом в рабочей столовой, кабы не сдох. Его эти рассказы не увлекали, даже если она впадала в ярость и швыряла свой стакан о стену. Она часто врала, он очень скоро это обнаружил. Но хотя бы не умирала. Соседи начали перешёптываться, но через два года привыкли к нему. Он делал кое-какую работу для людей в своём квартале. Кому подстригал живую изгородь. Кому после наводнения откачивал подвал. Шесть лет подряд. Однажды в августе, в четверг он нашёл её на полу в её спальне. Дети дали ему три дня, чтобы он убрался из дома, но ему понадобилось всего три часа, чтобы упаковать свои вещи в «ягуар».


У одного турка он одолжил пятнадцать тысяч под девятнадцать с половиной процентов. Купил себе лицензию, таксометр и жёлтую табличку. Первые годы он делал хорошие деньги. Людям нравился «ягуар». Он выплатил кредит, снимал меблированную комнату и раз в две недели позволял себе девушку из Альменда.

Затем его коснулось новое время, изобретение, о котором ему рассказали конголезцы на вокзале. Каждый идиот теперь мог за бесценок развозить людей по всей окрестности. Клиенты кончились. Утром одна старуха, которой надо было на почту, да вечером пьяный, которого он доставлял домой. Тем и заканчивалось. Однажды он подвозил до отеля одного корейца, и «ягуар» заглох, встал посреди перекрёстка перед Домом конгрессов. Полетел мотор. Ремонт мог выйти на восемь тысяч. Ему бы пустить машину на металлолом, но он к ней привязался. Опять пошёл к турку. Тот дал ему денег, а по истечении срока через три дня послал двоих друзей, в шесть часов утра. Они дали ему время до четверга. Он освободил комнату и ночевал на заднем сиденье. Зарабатывал так мало, что едва хватало на бензин.

В среду, накануне уплаты долга, едва насобирав треть суммы, он простоял со своим «ягуаром» на вокзале в очереди за пассажиром и был уже вторым, когда камерунцы затеяли потеху. Они смеялись над типом, у которого на одной ноге был огромный домашний шлёпанец. Ему надо было в пригород. Камерунцы сочли его сумасшедшим и хотели сперва увидеть деньги. Денег у него не было. Он говорил, что его нужно довезти до его машины – и тогда он заплатит двойную цену. Камерунцы ему похлопали в ладоши и отвернулись. Тип был чокнутый, ясное дело, но вряд ли негодяй. На нём были приличные брюки. И ботинок был приличный, хотя и единственный. Бизнесмен. Лет сорока пяти. Не будь на второй его ноге этого зверька, дурацкой крысы, он бы даже не выделялся. Он был хотя и не при деньгах, но, судя по всему, имел средства. Только не при себе. Может, и показалось. Но рискнуть стоило. Начали с двухсот, потом до трёхсот, дошли бы, может, и до четырёх сотен, но сошлись на трёхстах. Триста за поездку в пригород. Либо вовсе ничего, только потеряешь место в очереди. Какой-то момент он раздумывал. С такими деньгами можно будет уехать в Геную или в Гамбург. Продать там «ягуар». Оставить турку турково, а кредиту кредитово. И он кивнул этому типу с грызуном на ноге. Тот сел впереди, рухнул на сиденье так, будто только что ушёл от самого сатаны. Он дрожал, от него пахло потом. Волосы слиплись. Наверное, на наркотиках. Если его потянет блевать, пусть скажет заранее, тогда он приостановится. Тот не ответил, крепко вцепившись в приборную доску. Странно было лишь то, что он не назвал адрес. Дескать, улица без названия, его надо будет высадить у станции. А оттуда всего несколько шагов до его машины. Там он возьмёт деньги и заплатит за поездку.


Движение прибывало. Возле университетского госпиталя они простояли в пробке четверть часа. Тип был в тревоге. Уверен ли он, что сможет заплатить триста? Да, он уверен. Иначе бы он сейчас открыл дверцу и дал тягу. Но он оставался на месте. А пробка не двигалась. Не знает ли он какого-нибудь объезда? Терпение, скоро поедем. Почему он это делает? Что? Почему он не позвонит кому-нибудь? Аккумулятор сел, сказал он, деньги в машине. Это всё, что он сказал. Через двадцать минут мы были на станции Эс-бана. Машина ещё не остановилась как следует, а парень уже нажал на ручку и хотел выпрыгнуть. Только спокойствие, дружочек, сперва припаркуемся. Тут нет парковки, в это время нет. Проехали ещё метров двести дальше по улице, и он оставил «ягуар» на тротуаре. Парень торопился, побежал, на ходу зашвырнул свой шлёпанец в кусты. Они миновали спортплощадку, и тут парень начал замедляться, пока не остановился совсем перед спуском в подземный гараж. Кажется, что-то пошло не так. Он смотрел в сторону карликовых сосен, бормотал что-то нечленораздельное. Затеял какой-то грязный спектакль. Рухнул на колени, начал выть. Машины не было. Разумеется, не было. Всё наврал. Ему следовало бы это предвидеть. Всё дерьмо вхолостую. Псу под хвост. Ни за понюшку табаку. Ах ты ж дерьмо собачье. Воспользовался его доверчивостью. Он пнул этого идиота сзади так, что тот растянулся на мостовой. Три раза пнул в бок. Наступил на его левое запястье и перенёс на эту ногу весь свой вес. Тот, в одном ботинке, взвыл, тогда он оставил его в покое. Бросил его лежать на земле. Никого вокруг не было видно. Только сорока сидела на заборе и стрекотала в пустоту вечера.


Я не раз задавался вопросом, а что было с Верой после того, как она прослушала с автоответчика сообщение Филипа. Что она думала: как она объясняла себе то, что дело обернулось таким образом. И в чём была виновата она сама.

В ту среду после сообщения Филипа на автоответчик она попыталась связаться с кем-нибудь на острове Гран-Канария и получить хоть какой-нибудь признак жизни. Но тщетно. Телефоны этих пенсионеров молчали. Это её напугало. В отеле, где остановилась группа, женщина на рецепции не пожелала давать ей никакую информацию, даже после того, как Вера обрисовала всё положение и умоляла её сделать исключение. Эта женщина осталась неумолимой, сославшись на обязательство охраны персональных данных, однако пообещала поставить в известность менеджера отеля. Вера до обеда напрасно прождала звонка от этого менеджера, а поскольку она дала только номер рабочего телефона, ей пришлось неотлучно оставаться на месте, и она пропустила обед. Тревога Филипа казалась ей преувеличенной. Несчастный случай произошёл ещё два дня назад, в понедельник. Если бы пострадали их люди, они бы уже давно узнали об этом. Но сомнения всё же оставались. Может, они все лежали в больнице, и поэтому до них не получалось дозвониться? Такое было вполне возможно; после несчастного случая никто не подумал о том, чтобы аннулировать договорённость об осмотре объектов, не говоря уже о том, чтобы хоть у кого-то осталась охота покупать дом или квартиру и провести остаток жизни на этом бедственном острове.

Вера не находила себе места. Работа стояла. Она не могла сосредоточиться, сидела перед монитором и прочитывала все сообщения, которые касались этого несчастного случая. Группа туристов хотела посетить в долине Гуайядеке знаменитую пещерную деревню, и, как предполагалось, на крутом спуске дороги отказали тормоза. Зелёный туристический автобус валялся, сплющенный, на собственной крыше, колёсами вверх, похожий на жука, опрокинутого на спину. Между Ла-Пасадилья и Касадорес спасателям открылась жуткая картина, писала одна местная газета, всюду крики, всюду кровь. На одном из снимков был погибший – тело, прикрытое теплосберегающей плёнкой, но когда Вера увеличила фрагмент, то с содроганием обнаружила кисть, мужскую, волосатую, одутловатую кисть, явно принадлежащую грузному мужчине. В эту самую минуту, полную ужаса, зазвонил телефон, но вырвал её из этого кошмара не менеджер отеля, а Макс, её друг, который, как обычно, позвонил ей в обед, чтобы услышать её голос, а также – поскольку отличался любопытством – хотел узнать, во что Вера сегодня одета. Она ему рассказала, во что, а когда он, заметив в её голосе тревогу, стал расспрашивать, что случилось, она рассказала и про несчастный случай, и про кровь, и про свою растерянность. Он постарался её успокоить и развеять её сомнения, но представление, как она сидит – одна в своём бюро, в своём светло-сером облегающем платье – возбудило его, и он не удержался от двусмысленного намёка. Её взгляд по-прежнему был устремлён на картину разрушения и страданий, и она чувствовала, насколько хрупким и мимолётным было человеческое существование, которое в мгновение ока могло найти свой внезапный конец где-нибудь на дороге, на каком-нибудь острове, в каком-нибудь отпуске, когда ни сном ни духом ничто не предвещало его, посреди крови, битого стекла, искорёженного железа и цветущего дрока. И хотя Вера ничего не сказала и постаралась не заметить, насколько бестактными были его слова, он почувствовал её огорчение. И сделал ещё одну попытку приласкать её словами, но и эту попытку она нашла неуместной и в конце концов положила трубку.


До трёх часов Вера вновь и вновь пыталась дозвониться до кого-нибудь на Гран-Канарии, но безуспешно. Она перекладывала бумаги с места на место, потом полила фикус, безрадостно и рассеянно проделала свои упражнения, то и дело возвращаясь к монитору, как будто из того, что видела на нём, она могла что-то извлечь, как будто там был скрыт какой-то урок, который она ещё не усвоила. Она разглядывала собственные ладони, они были сухие и холодные, и она пыталась представить себе, сколько времени осталось им до того момента, когда и они станут такими же бесполезными и мёртвыми, как та кисть на дороге. Она стояла, прислонившись к окну, прихлёбывала чай с привкусом извести и моющего средства, и ей впервые за последние пятнадцать лет хотелось закурить. Она смотрела на дома, на стадион, на людей, выходящих из магазина с пакетами, на играющих детей, всё было как обычно. Самый лучший и приятнейший город земли, как утверждалось повсюду, город, совершенно чужой и безразличный Вере, такой же чужой и безразличный, как самолёты, что приземлялись на ближнем аэродроме, безразличный, как небо, облака и день, клонящийся к вечеру.

Потом постучали, за дверью стоял Макс. Он хотел извиниться за свои неловкие слова, предложил Вере закончить работу пораньше, и в знак примирения протянул ей бутылку шампанского, как нарочно это было испанское Cava. Она зашипела на него, и он жалобно заверил её, что ничего такого не имел в виду. Его бестолковость снова ранила её, и вместо того, чтобы достать бокалы и откупорить бутылку, она молча поставила перед ним чашку кофе. Он состроил виноватую мину, дурацкую и хорошо ей знакомую, но, тем не менее, эта мина рассмешила её. Он понял это как призыв к заигрыванию и коснулся её бедра. Она слегка кольнула его в бок шариковой ручкой, скорее игриво, чем сурово, но Макс, внезапно обидевшись, отстранился и надулся. Какое-то мгновение она думала, что он её разыгрывает – но тут он поставил чашку на стол, надел свою куртку и молча вышел из бюро. Полминуты Вера стояла бездвижно в запахе его лосьона для бритья, удивляясь себе самой, этому дню, который начался так неприметно, а к концу стал отравлять всякую радость, но тут её вырвал из оцепенения телефонный звонок. То был менеджер отеля. Он сказал, что приветствовал группу утром за завтраком, все были веселы и здоровы. Они собирались отправиться в горы, там наверху нет приёма, наверное, поэтому ей никто не ответил. Наверняка они вернутся к ужину. Он им тотчас сообщит о звонке Веры. Разговор не занял и минуты и принёс Вере такое облегчение, что ей пришлось подавлять слёзы. Потом она опомнилась, бросилась к окну и ещё застала тот момент, когда Макс внизу садился в машину. Она крикнула ему, чтоб подождал её, он замер, помотал головой и рассмеялся. Закрывая окно, Вера послала ему воздушный поцелуй, потом выключила компьютер, сунула в сумочку бутылку шампанского и выключила свет. В кабине лифта она чувствовала себя лёгкой, словно юная девушка.


Еду они покупали у японца, и когда ей на глаза попался морской паук-краб, лежащий во льду, она снова вспомнила ту мёртвую руку. Она забыла написать Филипу сообщение. Они заказали рыбу-меч и ещё суп. В машине Макс притворялся идиотом, изображал из себя взбесившуюся неукротимую гориллу, они дурачились и целовались.

Про сообщение она снова вспомнила, когда они уже лежали на раскладном диване. Она вырвалась из его объятий, вскочила и стала рыться в сумочке в поисках телефона, а он, прихлёбывая шампанское, чесал себе живот и забавлялся, какая она порочная: пишет голая своему шефу сообщение так, будто она всё ещё на работе. Посмеиваясь, она снова юркнула к нему под одеяло, но к нему опять вернулась мысль, которая занимала его с середины дня, и он попросил, чтобы она снова оделась. Она притворилась удивлённой, сделала вид, будто думает, что он снова хочет уйти, потом ткнула его в нос, назвала его шельмой, отстранилась от него и встала. Скользнула в платье, натянула колготки и туфли и накрасила губы. Он увидел её преображённой, и они затеяли игру, как будто они снова в бюро, а он как будто бизнесмен, которому срочно нужно обсудить с её шефом неотложное дело, и он негодует, что она по ошибке назначила ему не то время встречи. Она изображала виноватую и слегка придурковатую сотрудницу, которая не знала, как бы ей загладить свою вину. Он вынужден был объяснить ей, как – во всех подробностях и деталях, и после того, как она возместила ему потерянное время, они, утомлённые, снова забрались под одеяло и уснули.


В вечерних сумерках Вера проснулась, принесла из кухни рыбу-меч, и они принялись за неё на постели, усевшись в позу портного. По телевизору шёл художественный фильм про Розу Люксембург. Сюжетом Макс не интересовался, но актёров хвалил, особенно Барбару Зукову, на которую, по его уверениям, Вера была похожа. Хотя, разумеется, ноги у Веры были вообще несравненны. Это задало начало бесконечному ряду комплиментов, он нахваливал каждую часть её тела по отдельности – спину, бёдра, попу, – и находил при этом всё новые детали, которые раньше не примечал и которыми теперь восхищался, отдавая им должное.

Потом они на какое-то время залипли на вечерних новостях, в которых сообщалось о тщетных поисках следов рейса МН-370 Малайзийских авиалиний. Показывали лица родственников, поисковые корабли в штормовых волнах, показывали лысого эксперта, который рассматривал разные возможности: пожар на борту, угон самолёта, отказ двигателей. С озабоченным видом он напомнил о том, что через несколько дней иссякнет электропитание бортового самописца. Тем не менее, исключено, чтобы самолёт бесследно исчез, в наше-то время, с нашими техническими средствами, спутниками, поисковой авиацией. Однажды будут найдены обломки, это неизбежно. Потом показали мать девятнадцатилетнего Поурия Ноур Мохаммада Мехрдада, одного из двоих иранцев, проникших на борт с поддельными паспортами. Да, её сын нарушил закон, и это несправедливо, но единственное, чего он хотел, это будущее в Европе, жизнь в условиях свободы. Она, мать, как и все остальные родственники и близкие двухсот тридцати девяти без вести пропавших душ, больна от тревоги, и она тоже имеет право знать, что произошло с её сыном. Но никто о ней не беспокоится, никто ей не позвонил ни из правительства Малайзии, ни из авиакомпании. С этой жалобой её оставили, сменив континент, и к любящей паре примкнула персона, которую представили как нового важного человека в Крыму. С автоматчиками в качестве личной охраны, с перекрытием улицы на окраине Симферополя, и тут Вера попросила Макса выключить телевизор, что он и сделал тут же. Он потянулся и зевнул, они допили шампанское, оно уже выдохлось и согрелось, потом выключили свет, прильнули друг к другу и лежали как две ложки, счастливые и защищённые.


Я не могу сказать, что с ними стало потом, достаточно ли сильной была их любовь, чтобы выдержать те упрёки и обвинения, которыми Вера осыпала себя после того, как прослушала в бюро сообщения на автоответчике, с нарастающим отчаянием в голосе Филипа. Здраво рассуждая, на ней не было вины в его участи, но совесть не верит аргументам рассудка. Та половина дня, которую она провела в объятиях своего возлюбленного, не окупала в её глазах того, что явилось потом и лишило её покоя на все те дни, что ей ещё остались. Будь у неё выбор, она бы не колеблясь пожертвовала теми часами с Максом. Вера считала себя надёжной женщиной, на которую можно положиться. Лишь однажды она поддалась соблазну и пошла на поводу у мгновения. Кому можно предъявить счёт за ту несправедливость, что именно в тот самый день ей следовало оставаться на рабочем месте до конца? Ей не на кого было свалить эту вину. Чтобы оправдать себя, она станет упрекать Макса, и даже если удержит эти упрёки при себе, всё равно втайне, про себя она будет клясть его беспечность, его похотливость, его невежество. Однако как бы ни хотелось ей презирать его, в конечном счёте вся вина возвращалась к ней. Она позволила себе связаться с мужчиной, который не поднялся выше техника-смотрителя зданий, с которым она всего лишь делила свободное время, с дешёвой бутылкой шипучего вина и с его ещё более дешёвой обидой. Такова была ей вся цена. Могли ли Вера простить себя? Хотелось бы мне надеяться, что в этой истории найдётся хотя бы толика утешения, но если быть честным, я не верю, что у Веры достанет на это сил. Она была чувствительной особой, и та рана, которая открылась, когда она в тот мартовский день стояла в бюро и растерянно слушала новости, те новости, которые были адресованы именно ей и никому другому, чтобы спасти Филипа, эта рана останется при ней, даже если поверить, что она научилась с этим жить или что ей была дарована хотя бы милость забвения, и большинство своих оставшихся дней она провела, не мучаясь.


Как в ту ночь, когда Вера лежала с Максом, Филип смог попасть на балкон, остаётся неясным; предположительно по пожарной лестнице, до которой он добрался с крыши пристройки. Должно быть, в какой-то момент к нему снова вернулось сознание, во рту вкус асфальта и железа, босая ступня закоченела от холода. Уже стемнело, и он долго недоверчиво вглядывался в сторону карликовых сосен, где должна была стоять его машина. Но там ничего не стояло, и это Ничто, эта пустота лишь с трудом доходила до его сознания. Может, он заблудился, и машина его стоит где-то в другом месте? Может, она всё ещё стоит в многоярусной парковке? Он нажал кнопку разблокировки на пульте с ключом зажигания, но никакого писка нигде не послышалось, нигде не вспыхнули фары. Машина исчезла, и он понятия не имел, где она сейчас могла быть. Белинда не имела к этому никакого отношения, это было однозначно. Она не могла позвонить в полицию: слишком велика была опасность, что у неё самой проверят документы и – за их недостатком – выдворят её из страны. Мальчика она оставила на ночь у себя, придумав для него историю, почему папа не пришёл за ним. На следующее утро она отвела малыша в детский сад, а после обеда снова забрала к себе. Приготовила его любимую еду, с десертом и с киндер-сюрпризом. После этого поставила фильм про белого медвежонка, который очутился один на льдине и плыл на юг. Вскоре малыш заснул. Белинда отнесла тяжёлого ребёнка в свою комнату, уложила его, прилегла рядом и слушала, как мальчик говорил во сне, а потом и сама уснула.


Что стало с ними обоими потом, с Белиндой и мальчиком, я не могу сказать, я не проводил специального расследования. Во-первых, мне это не казалось существенным, а во-вторых, легко можно обрисовать те немногие варианты выхода. В какой-то момент Белинде всё же пришлось заявить в полицию, если она не нашла никого, кто избавил бы её от этой необходимости. Потом органы искали персону, ответственную за воспитание, как это у них называется, будь то мать или кто-то ещё, и мальчик, в зависимости от результата этих розысков, был направлен в детский дом или в приёмную семью. Смогла ли при этом Белинда сохранить своё скромное существование в качестве няни-надомницы, выстроенное ею за все предшествующие годы, зависело от усмотрения полиции, ведающей делами иностранцев, но вполне вероятно, что ей пришлось ещё раз собрать силы и волю к жизни и поискать в другой стране новый уголок, где бы её оставили в покое хотя бы на время.

Машину Филиппа эвакуировали ещё в полдень, как это обычно бывает, когда кто-то нарушает запрет на стоянку. Административное дело, каких бессчётное количество оформляется каждый день и в каких нет ничего личного. Владельца ставят в известность, он должен заплатить штраф – и всё дело улажено. Филип нашёл стенку у трансформаторной будки, о которую он смог опереться. В высокочастотном жужжании генераторов у него снова возникло отчётливое чувство, что кто-то за ним наблюдает – кто-то, взвешивающий его судьбу в поисках приговора, но какая бы ни выпала ему участь – сострадание, глумление или проклятие, – на помощь ему не пришёл никто. Лишь сорока прискакала к нему опять и глазела на него, но у него не было ничего, ни крошки, чтобы ей дать. Может, у него и была мысль дохромать через дорогу до греческой таверны, но это было бессмысленно: там всё было темно. Может, у них был выходной или уже наступил конец работы, неважно.


В какой-то момент, поздно, он услышал шаги, звонкие каблучки, они приближались, но взгляд его был замутнён, он видел лишь расплывчатые очертания фигуры, она приблизилась к дому, вошла в коридор и скрылась во входном холле. Короткое время спустя на верхнем этаже в одном окне зажёгся свет, и то был ему знак, сигнал, последний зов. Во всяком случае, я вижу его стоящим на крыше, на грубой щебёнке, среди вентиляционных шахт и дымовых труб. В трёх метрах внизу – балкон, за которым он только что видел свет. Он решается на прыжок. Лежит на балконе. В комнате за дверью балкона темно. Он вдавливает окно внутрь. Звенят осколки, становится тепло и влажно.


Что я вижу? Ничего, комната пуста. Ни кровати, ни стола, ни стула, никаких признаков жизни. Последнее место перед окончательным Ничто. Снаружи проникает слабое мерцание пригорода. В проёме двери висит тень мехового манто. Всё лежит наготове. И туфли тут. Манто мягкое, оно греет, так и хочется надеть его и выйти наружу, в холод, в ночь, на балкон. Теперь всё тихо. Чёрное небо, мигающие бортовые огни самолёта, эту картину я вижу, но то, что светится там дальше – не звёзды. Это холодные, далёкие глаза, которые разглядывают меня и ждут ответа. Вот он, ответ. Вот моё сообщение. Известие универсуму. Известие моему создателю. Я умираю, но не исчезаю. Это конец, и с этого я хочу начать.


на главную | моя полка | | Безбилетник |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу