Книга: Зеркало маркизы



Зеркало маркизы

Наталия Ломовская

Зеркало маркизы

Поскольку ничто вас не возвышает так,

Как любовь к мертвецу или к мертвой,

От этой любви, вмороженной в память

И от прошлого не отторжимой,

Становятся столь чисты и сильны

И от напастей защищены,

Что ни в ком не нуждаются больше.

Аполлинер

Глава 1

Утром первого января, когда до зарплаты оставалась неделя, Анне волей-неволей пришлось подумать о своих запасах: ста двадцати шести рублях и мешке грязноватой гречневой крупы, купленном на местном оптовом рынке.

Да, это еще неплохо – бывало и хуже. Выпадали вечера, когда Анне приходилось кормиться доброхотством соседок по квартире. Случались утра, в которые девчонки сами сидели на мели, и ничего не оставалось делать, как ехать на работу без завтрака, а там мучительно ждать момента, когда можно будет проскользнуть в столовую.

Уж эти наши больничные столовые… Дешевая, простецкая еда: тарелка манной каши, два вареных яйца, хлеб. Кубик сливочного масла на блюдечке – хочешь, положи в кашу, хочешь, намажь на хлеб. Анна мазала на хлеб, посыпала сверху сахаром – мама в детстве называла это «пирожное». Стакан жидковатого какао, подернувшегося морщинистой нежной пенкой. А в столовую уже тянутся больные в разномастных халатах и пижамах, в спортивных костюмах. Охают и вздыхают, шаркают тапочками, погромыхивают собственными тарелками-кружками, как привидения цепями. Всякий несет с собой приварок – сыр, колбасу, булочку, бананы и яблоки. Правду сказать, больные иной раз подкармливают сестричек лучше, нежели скуповатая столовая. Больным тащат харч сумками, похоже, считая пищу лучшим выражением родственной любви, а у тех, кто нездоров, какой же аппетит? Вот и перепадают медсестрам фрукты, конфеты, печенье. На таком подножном корму прожить можно, даже если покупка недорогого пуховика разрушила твой бюджет до основания…

Но на этот раз дело было не в пуховике. На этот раз Анна безумствовала иначе. Анна купила себе платье, да-да, платье, вещь непрактичную, а значит, ненужную в ее аскетическом быту. В повседневной жизни она не вылезает из джинсов, только меняет маечку на водолазку, водолазку на свитерок, у нее и обуви-то подходящей нет к этой тряпочке! Да и куда она в платье пойдет, скажите на милость? Впрочем, этот-то вопрос Анна как раз решила лучшим образом: на новогоднюю вечеринку. Более того, она сообразила, что если отказаться от новых зимних сапог, то можно еще купить к наряду туфли. Те самые туфли с пряжками из стразов, стоящие в витрине обувного магазина на углу.

Ах, что за магазин! Весь стеклянный, залитый теплым светом, и внутри плавают, как медлительные рыбы, томные продавщицы. Пахнет там чудесно, так тонко-тонко и шикарно, новой кожей и духами покупательниц. Ах, какие дамы сидят на кругленьких стульчиках и задумчиво рассматривают свои ноги! Отчего у них, у этих дам, так блестят волосы, почему у них кожа такая матовая, фигуры такие безупречные? Нипочем Анне не достичь подобного совершенства, ведь она моет волосы шампунем «Лопушок», пользуется пудрой из подземного перехода, и нет у нее денег на посещение фитнес-центра, да чего там, она даже дома ленится крутить обруч, подаренный подружками на день рождения, «талию точить»!

Так вот Анна и жила: пробавлялась больничной едой и подарками от пациентов, каждый вечер сушила специальными сушилками расползающиеся сапожки, мазала лицо оливковым маслом и лелеяла в груди свою особенную девичью мечту. О том, как на новогодней вечеринке на нее обратит внимание хирург Игорь Алексеев – добродушный, улыбчивый увалень с насмешливыми серыми глазами. Он умчит ее вдаль на своем стареньком автомобильчике, они будут целоваться озябшими губами под снегом, пить прямо из горлышка шампанское и планировать общее будущее. Может, вся эта романтическая чепуха прогонит ее тоску, уничтожит чувство вины?

Но ничего подобного не случилось, несмотря на платье, туфли и тщательно выпрямленные волосы. Все равно пришлось сменить платье на рабочую форму неприятно-зеленого, как больничная клеенка, цвета. Волосы скрылись под колпаком, а туфли со сверкающими пряжками оказались страшно неудобными, и Анна обула привычные белые тапочки на резиновом ходу. Игорь дежурил, ему привезли сначала перитонит, а потом ножевое ранение. Анне пришлось промывать желудок мужику с ножевым, а тот отвратительно матерился, и ругательства вперемешку со звуком льющихся из его желудка масс совершенно заглушили бой курантов. Мало того, Алексеев, едва отмывшись, еще и пошел курить на служебную лестницу с Кристиной, отвратительной выскочкой, которая нарочно поменялась дежурством, лишь бы быть в новогоднюю ночь рядом с обожаемым мэтром.

Впрочем, Анна сама поступила так же.

Даже снега в новогоднюю ночь не было – наоборот, накануне температура повысилась до нуля, все растаяло, под ногами хлюпали лужи, на дне которых коварно затаился лед. Сапоги Анны, возвращавшейся с дежурства, моментально пропитались водой, и изящные туфельки, болтающиеся в пакете, стали казаться ей издевательским упреком.

Туфельки Золушки, не выполнившие предназначенной им роли.

А тут еще к тому же – неделя до зарплаты, сто двадцать шесть рублей и мешок гречневой крупы.

Нет, так жить невозможно.

И Анна задумала удрать. Взять накопившиеся отгулы, перехватить денег у соседок и махнуть к родителям. Всего-то сутки в поезде, и вот он – родной поселок. Там хорошо. Там лежат вдоль обочин сугробы, воздух чист и прозрачен, снег вкусно похрустывает под ногами. Там она отдохнет. Можно будет до полудня спать на высокой, бабушкиной еще кровати, а по вечерам ходить с матерью в гости к многочисленной родне, радоваться вниманию к себе – как же, девочка выбилась в люди, не кто-нибудь – медработник! Поживет она там недельку, больше-то все равно не продержаться, а там, глядишь, и сердце успокоится, и зарплата капнет на карточку, о чем сообщит веселым посвистом мобильный телефон, и родственники натащат к поезду всяких вкусных вещей. Копченого сала, например, и маринованных груздочков, и варений. Конечно, лучше было бы приехать с хирургом Алексеевым. Анна представила, как она звала бы его «Гошей» и хозяйским, расслабленным жестом проводила бы ладонью по его плечу. Но нет так нет. С другой стороны, еще не все потеряно…

С этими мыслями кое-как добралась она до дома. Это только так называлось – дом, на самом деле – квартира, которую Анна снимала вместе с еще тремя девицами. Соседка по комнате иногда причиняла ей немало беспокойства. Филологическая девица Ленка была разгульной особой. Она любила выпить, приводила к себе парней, не понимала разницы между своим и чужим – могла съесть что-нибудь из холодильника, без спросу надеть какую-то приглянувшуюся вещь. Но, стоит отдать ей должное, Ленка и сама жила нараспашку, готова была поделиться всем, хотя бы и последним.

Анна открыла дверь своим ключом, ожидая самого худшего, после празднования Нового года в квартире ее могло ожидать что угодно. От полного разгрома, опрокинутой елки до спящего под кухонным столом абсолютно голого парня (случались, случались прецеденты). Но в квартире было тихо-мирно, чисто и проветрено, только слегка пахло табачным дымом и пролитым шампанским. Ленка уже встала, а может, и не ложилась – плескалась в душе, немелодично напевая популярную песенку. Анна стукнула в дверь ванной комнаты и пошла собирать вещи. Не стоило тянуть с поездкой, утром первого января билеты дешевле.

Ленка выпорхнула из ванной как раз тогда, когда Анна искала свой теплый свитер.

– Мой розовый не у тебя? С Новым годом, и все такое.

– И тебе того же. У меня, – кивнула соседка. Бессонная ночь мало отразилась на ней, она выглядела бодрой и сияющей. Побежала, принесла свитер, залезла с ногами на кровать. – Собираешься куда?

– Домой. Если ты, конечно, одолжишь мне денег на билеты.

– Без проблем.

Без проблем все же не обошлось. Купюр в Ленкином щегольском красном кошелечке оказалось в обрез – на билет туда. Это и не страшно, обратный билет купят родители, они всегда обижаются, если дочь норовит потратить на дорогу свои деньги. Но Ленка-то как же – останется без копейки на все новогодние каникулы, которые у нее вовсе даже и не каникулы, а сессия?

– Глупости какие, – беспечно отмахнулась соседка. – У Марика перехвачу. А то родителям брякну. Даже не думай об этом.

И Анна вдруг мучительно, всем своим утомленным после ночи существом, позавидовала Ленке.

Позавидовала не красоте ее – соседка не была красавицей, и разве что одеваться умела чуть более ловко, чем Анна, из копеечных шарфиков и тряпочек сочиняя себе сказочные наряды. Нет, Анна позавидовала легкости, с которой ее приятельница шла по жизни – ни о чем не задумываясь надолго, ни о чем не жалея, никого не оплакивая. И чувство вины не липло к ее фарфоровой коже, стыд не проникал в кровь, угрызения совести не отравляли жизнь.

* * *

Дома было хорошо, так хорошо!

Если бы не эта пытка вокзалом.

Да какой там вокзал – крошечная станция, на которой останавливались не все поезда. Многие проносились мимо, едва сбрасывая скорость, равнодушные, грохочущие составы. Сейчас, зимой, когда пути покрывал снег и тусклыми лезвиями посверкивали рельсы, было чуть легче, а летом – совсем невыносимо. Невыносимо тяжело смотреть на щебенку на насыпи, похожую сахаристым блеском на куски пиленого сахара-рафинада; невыносима была память о том, как она окрасилась красным…

И Анна всегда уходила от вокзала так быстро, как только могла, и отец, шедший за ней, не поспевал, но не жаловался и не просил дочь помедлить.

Он все понимал.

И мать понимала – она снимала фотографию со стены и прятала в ящик старомодного полированного серванта. Анна даже не смотрела в ту сторону, но темный прямоугольник на светлых, выгоревших обоях мучительно приковывал взгляд и казался окошком в космическую пустоту – из повседневной, обустроенной реальности…

И все же дома было хорошо, так хорошо, что уезжать не хотелось. Особенно зимой, когда повсюду лежал снег, полностью засыпавший тропинку, что вела к лесу, и пахло вьюжным воздухом, а не подмаренником и земляникой.

Должно быть, мать почувствовала настроение Анны, потому что сказала, нарушив свое давнее обещание:

– Может, осталась бы, а? Ну, как ты там? Одна, в чужом дому, среди чужих людей. Непристроенная…

На языке матери «непристроенная» означало «незамужняя», и Анне пришлось сдержаться, чтобы не ответить какой-нибудь резкостью. Она только улыбнулась.

– Ну ладно, ладно, – вздохнула мать, пасуя перед этой жалкой улыбкой. – Ну, хоть пару деньков-то, а?

– Меня уволят с работы, – сухо ответила Анна, и вопрос был исчерпан.

Вместе с отцом пошли на станцию за билетом, но тут их поджидала неприятная неожиданность – билетов в продаже не оказалось. Кончились новогодние каникулы, школьники возвращались с экскурсий на свою десятилетнюю каторгу.

– Только СВ, – неприветливо сказала кассирша. Пучеглазая, за своей стеклянной перегородкой, она была похожа на рыбу в аквариуме, которую кто-то жестокий обмотал серым шерстяным платком.

И назвала цену, от которой Анна только вздохнула.

У нее был еще один вариант: поехать на автобусе. В старом автобусе, списанном по выслуге лет в Швеции или Финляндии – в салоне сохранились нечитаемые надписи. В благополучной европейской стране списали транспортные средства, а наши ушлые предприниматели купили и гоняют на них между городами. Ничего, что в салоне холодно и на окнах наледь толщиной с палец, пустяки, что из кресел лезут пружины, что пожилые рессоры только жалостно повизгивают на российских зимних ухабах. Кочки рви, ровняй бугры, пассажир нетребователен, он лишь затянет поясок потуже, чтобы печенка с селезенкой не перемешались, да и едет себе. В дороге выпьет, закусит, в картишки с соседом перекинется. Разве плохо? По крайней мере, ей, Анне, не придется чувствовать неуклонный, страшный ход поезда, не придется думать, справляясь с сердцебиением, одну и ту же бессонную, полночную, горькую мысль…

И тут отец вытащил из кармана потрепанный бумажник.

– Одна у меня дочь-то, – бормотал он, отсчитывая на исцарапанный деревянный прилавок купюры. – Пока в силах еще о ней позаботиться, слава богу. Пока еще работаем!

– Не надо, папа, – сказала Анна. У нее, как всегда на станции, неприятно трепетало сердце, то пропуская положенные удары, то слишком уж торопясь, и она не могла больше протестовать – убраться бы поскорей отсюда.

Рыба-кассирша смотрела на них без интереса.

Весь в розовых разводах, тоже неприятно напоминавших о том, чего не следовало забывать, билет трепетал в руках Анны, когда они вышли на улицу, в метель.

– Спрячь-ка его, а то потеряешь, – делано строго произнес отец. – И горло прикрой. Ишь как пуржит. А ты говоришь – автобус. Никакой автобус не проедет, все дороги занесет.

Поезд на их станции стоял полминуты – ровно столько, сколько надо было, чтобы закинуть вещички и самой преодолеть три обледеневшие ступеньки. Помахать отцу, маме – поезд трогается, катится неуклонно, стремительно, страшно, сминая, давя… Нет, нет, не думать об этом, не сейчас, ночью…

Анна вошла в свое купе и тут же увидела – сначала шубу и потом только соседку. Шуба из чернобурки валялась на полу, а ее владелица лежала навзничь на диванчике, прямо в сапогах. Каблуки у них были как ходули. В воздухе стояло плотное амбре удушающе сладких духов, алкоголя – не перегара, а именно чистого алкоголя. Впрочем, перегар тоже, кажется, присутствовал. Дама не то храпела, не то стонала. С некоторым смущением Анна взирала на свою попутчицу.

– Навязалась на мою голову, – сказала немолодая проводница, подошедшая неслышно. – Что я с ней буду делать? В таком состоянии?

Проводница посмотрела на Анну с досадой – как будто это она довела свою попутчицу до невменяемого состояния, вливая ей, внутривенно, что ли, коньяк и шампанское.

– Ладно уж, размещайтесь. Не мужик же, небось буянить да лапать не станет…

Утешив пассажирку таким образом, проводница поспешно ретировалась.

Лапать Анну нетрезвая попутчица, конечно, не кинулась, но и покоя не дала. Едва только Анна устроилась на своем месте и раскрыла журнал, надеясь найти в нем хотя бы временное избавление от своих невеселых мыслей, – дама пришла в себя и издала густой хриплый стон.

– О-ох, как худо мне, – сообщила она окружающей среде.

– Может, водички? – сочувственно спросила Анна.

Нужно же ей было как-то отвлечься?

Что и говорить, веселенькая получилась поездочка! Анна проветривала купе, подавала даме воду, натирала виски нашатырем, подносила ей тазик (за последним пришлось сбегать к проводнице, та покривилась, но выдала необходимый инвентарь), придерживала голову и вытирала лицо влажным полотенцем. После всех мучительных, но необходимых процедур попутчица несколько протрезвела и даже успела сообщить Анне, что ее зовут Людмила Аркадьевна, что она приняла важное решение, и это надо было отметить, вот она и переборщила немного, и что она никогда в жизни больше не станет пить после коньяка шампанское. Сообщив эту ценную информацию, дама снова позеленела и схватилась за грудь – ей стало плохо с сердцем, и Анна достала валидол из своих запасов.

Впрочем, к ночи Людмила Аркадьевна совершенно пришла в себя. Слабым голосом она попросила Анну, которую к этому моменту уже называла «Анечкой», помочь ей снять сапоги и принести крепкого чаю с лимончиком. А роскошную шубу Анна давно уже подняла с пола и, предварительно отряхнув, повесила на проволочные «плечики». Напившись вдоволь чаю, попутчица заснула и даже начала сладко похрапывать, а вот Анне не спалось. Она то и дело прижималась лбом к оконному стеклу, смотрела в кромешную почти темноту. Пронесется мимо незнакомый, занесенный снегом, спящий поселок и снова канет в ночь, и ничего больше не узнать о нем – был ли он или только показался, привиделся в зыбком дорожном сне… Вот и Анна так же – проживет жизнь, неинтересная, маленькая и затерянная в огромном равнодушном мире. Она будет до конца дней искупать свой грех, дышать чувством вины вместо воздуха, но так и останется в долгу… А исчезнет – и не узнает никто.

Косилась она на спящую, сладко похрапывавшую попутчицу, и та казалась ей существом из другой жизни, красивой и недоступной. Там женщины никогда не ездят в плацкартных вагонах, носят шикарные серебристые шубы, пахнут дорогими духами. У Людмилы Аркадьевны были холеные руки, и даже во сне ее лицо сохраняло капризное выражение, и это, казалось, свидетельствовало о ее принадлежности к некоему высшему обществу. Женщины из простонародья не капризничают, им сие не положено, они обязаны довольствоваться тем, что есть, а если чего-то не хватает – устраиваться еще на одну работу…

Эта последняя мысль стала пророческой. Утром Людмила Аркадьевна, нимало не выглядевшая смущенной, поблагодарила Анну за заботу – прозвучали слова попутчицы так, словно она имела право на сию заботу рассчитывать, а Анна, напротив, не имела права отказать, то есть «спасибо» ей говорили только из вежливости. Впрочем, так ведь оно и было.



И она предложила работу.

Так и сказала:

– Ты, значит, деточка, медсестра? Ну, это же прекрасно. У меня есть к тебе одно интересное предложение. Какая у тебя зарплата?

Анна озвучила сумму, весьма завышенную, но Людмила Аркадьевна все равно расхохоталась. Если бы попутчица знала, какая у Анны зарплата на самом деле, она, наверное, просто умерла бы в ужасных конвульсиях.

– И как жить на эти деньги? – с искренним интересом спросила Людмила Аркадьевна. – Ну, я понимаю, старушка на свою ничтожную пенсию… Много ли ей надо – кашка манная, пуховые носочки и любимый сериал по телевизору. Но ты-то молодая. Небось и одеться, и покушать сладко охота. Тем более соблазнов сейчас море.

Анна только кивала.

– Подъезжаем, – спохватилась попутчица, достала из сумки косметичку, вытряхнула ее содержимое на столик и принялась наводить марафет. По гладкому лицу заскользили кисточки и пуховки, черный клювик карандаша наискосок клевал веки, из черного футляра выползал розовый столбик помады, фыркал ароматной пылью округлый флакон. Ах, соблазны, соблазны – парфюмерные, косметические, душистые и пушистые, от Шанель, от Диора, от волшебника Герлена!

– Вот что, Аннушка… Ты, я вижу, девочка старательная и добрая. Звезд с неба не хватаешь, да нам это и не надо, так ведь?

Анна хотела обидеться, но передумала и только кивнула.

– Так. У меня есть для тебя работа. Вот, возьми мою визитку. Позвони завтра, что ли. Когда я приду в себя, отосплюсь, почищу перышки… Поняла?

– Поняла, – сказала Анна, хотя про себя недоумевала: что значит «отосплюсь»? Разве не спала она всю дорогу?

А ей, Анне, чуть ли не прямо с поезда нужно было спешить на дежурство, которое обещало быть тяжелым. После праздников в экстренной хирургии прямо-таки разгул внеплановых операций. Обкушавшись и упившись за новогодним столом, граждане несут к эскулапам свои пострадавшие организмы. Хирург дает сеанс одновременной игры на нескольких инструментах. Та-да-ам! Острый панкреатит! Оп-па – пептическая язва желудка! Привет, желчнокаменная! Синдром Маллори-Вейса, не угодно ли? Травматическая ампутация пальцев не ко времени взорвавшимся фейерверком… Пьяная драка! Непроходимость прямой кишки!

Как там она сказала, эта холеная пьянчужка? Звезд, мол, Анна с неба не хватает? Вот попробовала бы дражайшая Людмила Аркадьевна так повертеться целые сутки напролет, без возможности прилечь хоть на полчасика, ведь даже глаза закрыть ни разу не удалось. Вот тогда бы мы все на нее посмотрели! Тут не с неба звезды – перед глазами звезды плавают.

Она не собиралась звонить. Но после дежурства навалилась такая усталость, что воля растворилась, как сахар в горячем чае. И Анна малодушно подумала: а может, хватит? Хватит наказывать себя за давнюю вину? Хватит считать себя недостойной – не счастья даже, а просто небольшой удачи, которая может облегчить жизнь и сделать ее чуть более приятной?

Холеная пьянчужка взяла трубку моментально. Анна с несвойственной ей проницательностью подумала, что та ждала звонка и, скорее всего, позвонила бы первой, кабы у нее имелся номер Анны. Людмила Аркадьевна была бодра и деятельна.

– Приезжай в кондитерскую «Миньон», знаешь такую?

Анна не знала.

– Ну, что мне с тобой делать… Хорошо, я сама за тобой заеду.

И заехала ведь! На красном щегольском автомобильчике. Повезла в дорогущую кондитерскую. Кормила красивыми, но отчего-то совсем невкусными пирожными и поила горячим шоколадом, соблазнительно-пряным, как роскошная жизнь богачей. Угощала тонкими сигаретками, закуривала сама, щелкая золотой зажигалкой. Анне казалось – собеседница нервничает и все не может приступить к какой-то важной, деликатной теме. Ей даже не по себе стало – что собирается предложить эта гладкая, душистая дама, что у них может быть общего? Пронеслись перед глазами традиционные больничные страшилки – ищут подхода к наркотикам. Но до того, как она успела окончательно испугаться, Людмила Аркадьевна наконец заговорила:

– Видите ли, деточка… Я могу быть с вами вполне искренна?

Анна заверила ее, что – да, конечно, может.

– У меня есть тетушка. Эта пожилая особа прожила интересную жизнь, она далеко не бедствует, и по состоянию здоровья ей требуется помощница. Проблема только в том, что у несчастной старушки сложный характер. Она не смогла найти общий язык ни с одной из всех сиделок и домработниц, которых я ей предлагала.

Людмила Аркадьевна изъяснялась так гладко, что можно было подумать – она репетировала свою речь не один час.

– Знаете, когда я увидела вас и узнала поближе, мне пришло в голову, что вы самая лучшая кандидатка на эту вакансию. Вы добрая, покладистая девушка, у вас есть навыки сиделки, и к тому же…

Тут она внимательно осмотрела Анну, словно подсчитывая стоимость ее небогатого туалета.

– И вы решили, что я захочу стать сиделкой при… несчастной старушке?

– Почему бы нет? – несколько принужденно рассмеялась Людмила Аркадьевна. – Если ваше ежемесячное вознаграждение составит…

И она назвала сумму, от которой у Анны задрожали колени и несколько помутилось в голове.

– Кроме того, учтите, что жить вы будете у моей тетушки и питаться там же, с ее стола. А значит, денежки ваши останутся в целости. Мне кажется, вы найдете общий язык со своей подопечной, а она, при всех ее хворях, обещает прожить еще очень, очень долго… Полагаю, в результате вы даже сможете обзавестись собственным жильем.

Не в деньгах счастье, говорят; говорят, что самого главного за деньги купить нельзя; говорят, и через золото слезы льются. Богатые тоже плачут, говорят – плачут, но все же мирятся как-то со своим бедственным положением. И не бог весть какие деньги были ей обещаны, для вот этой же лощеной дамочки так и вообще тьфу и растереть, а Анна наконец начала бы помогать родителям, которые не молодеют, откровенно говоря. Стыдобища брать у них деньги. Но уйти из больницы? Оставить единственное место в мире, где Анна чувствует себя нужной? Да, порой эта работа кажется ей наказанием…

Но это справедливое наказание.

– Как быть-то? – неожиданно для себя самой вслух спросила Анна.

– А я тебе скажу, – пожала плечами Людмила Аркадьевна. Забросила в сумку сигареты и звонко щелкнула замком, как бы давая понять, что разговор окончен. – Выходишь послезавтра.

– Как? – испугалась Анна.

– Вот так! Деточка, ты же не хочешь, чтобы старая ведьма оставалась без компаньонки.

Вот оно как, бывшая несчастная старушка стремительно прогрессировала в старую ведьму, а сиделка возвысилась до положения компаньонки! Но Анна не дрогнула. Что ж, может, так и лучше. Если она взялась исполнять епитимью, которую сама себе назначила, – пусть будет старая ведьма. Да и, признаться, устала Анна. Устала возвращаться в свой неуютный угол – в съемную квартиру, где невозможно остаться в одиночестве, если только в туалете. Да и то на пять минут, не больше, кто-нибудь непременно дернет дверь. Надоело питаться больничной овсянкой, выгадывая на туфли, на платье. Не хотелось дрожать по утрам в ожидании маршрутки, не хотелось зевать в метро. Не хотелось видеть белый кафель процедурной, смотреть в умоляющие глаза пациентов, слушать их стоны, не хотелось боли, крови, слизи, гноя. Зачем она себя наказывает? Ведь все бесполезно. Ничего не исправить, ушедшего не вернуть, мертвого – не воскресить…

С работы пока увольняться не стала все же. Да ее бы и не отпустили. Она была на хорошем счету, Анну ценили и любили. Потерпит старая ведьма, поживет в одиночестве сутки через трое…

Накануне решающего дня Анна не могла заснуть. Ворочалась, терзала боками древний скрипучий матрас, переживая, что не дает спать соседке. Впрочем, Ленка спала как убитая. Обрадовалась, наверное, что Анна съезжает. Комната была оплачена за три месяца вперед, хозяйка ни за что не вернет денег, а это значило, что Ленке предстояло жить тут три месяца в одиночестве, в свое полное удовольствие. А может, Анна еще и вернется сюда, на привычное место.

Она представляла, что ее ждет: должно быть, темный дом с тяжелой старинной мебелью, дубовым паркетом. Вот распахиваются двустворчатые двери, и Анна вступает в холодный чертог, пахнущий лекарствами, пылью, нафталином и старинными духами. Старая ведьма сидит в инвалидном кресле, на ней красный бархатный халат с золотыми кистями, как на той пожилой профессорше, которой в прошлом месяце удаляли аппендикс. Нос у старушонки крючком, глаза злобно смотрят из-под нависших век, узловатые пальцы – как лапки хищной птицы, на голове – парик.

В эту ночь Анне снились отрывки из оперы «Пиковая дама», виденной еще в седьмом классе. Она встала совершенно разбитой. Не смогла позавтракать. Людмила Аркадьевна заехала за ней. Дорогу Анна не запомнила из-за тумана в голове, к тому же у нее так громко бурчало в животе, что Людмила Аркадьевна косилась на свою пассажирку с некоторой опаской. Анна чувствовала себя как в очереди у стоматолога. К счастью, приехали быстро, быстро прошли по хрустящему гравию дорожки к особняку, который, будто спящий зверь, прятался в соснах.

Раскрылись тяжелые двустворчатые двери, и на Анну дохнуло душистым теплом. Огромная комната, вся белая, оказалась мягко освещена, золотистый свет лился из стен, из потолка, и кабы не огромная пушистая елка, дремлющая в углу, нельзя было бы даже предположить, что за стенами дома – стылая подмосковная зима, серый ноздреватый снег, пронизывающий ветер. В камине полыхал самый настоящий, не электрический, огонь, а у камина сидела худенькая девушка в белом платье и поправляла стоящий в стеклянной вазе букет тюльпанов. У хозяйки дома была тонкая талия и короткие кудрявые волосы. Но когда она обернулась, Анна поняла, что это не девушка, а старая женщина.

Старая, что называется, ведьма.

И лицо ее Анне почему-то знакомо.

Глава 2

У каждого из нас есть свое сокровище – не драгоценное, не дорогое, иной раз и вовсе не материальное.

Ребенок не променяет ни на какие деньги собственного щенка. Что такое деньги? Разноцветные бумажки с картинками, совсем даже и некрасивые. Как с ними может сравниться бурый, толстолапый, мутноглазый от глупости и малолетства, лучший в мире щенок?

Немолодая и несентиментальная тетушка, давно погрязшая в быту, обросшая кастрюлями, внуками, дрязгами и сплетнями, трепетно хранит голубую ленту, вплетенную в ее косу в вечер выпускного бала, хотя никакой косы у нее уже нет, а что от той осталось – сожжено плохим перманентом.

Прекрасная, юная и чуть прыщавая дева не стирает из памяти телефона особенно трогательное сообщение, хотя это – всего лишь равнодушные буквы, незримыми путями прилетевшие в серебряную коробочку ее мобильного.

Да и сама Анна – разве не хранит она в круглой конфетной коробочке бусы из съежившихся яблочных семечек? Она никогда не носила эти бусы, потому что семечки кололи острыми клювиками шею; и рассыпались в прах яблоки, отдавшие свои семена; да и тот, кто нанизал их на суровую нитку, давно покоится в земле… А она все хранит, и возит повсюду с собой, и открывает коробку, чтобы посмотреть на них, – нечасто, может быть, лишь два-три раза в год.

А у отца Анны, Виктора Авдеева, имелось свое сокровище – коллекция открыток советских актеров.

Начало коллекции положил он в детстве. Мальчишке дали денег на кино, но фильм шел «детям до шестнадцати», и Виктор потратил финансы не впустую – купил стаканчик мороженого и две открытки с актерами. Узнав о новом увлечении, более подобающем слабому полу, его высмеяли товарищи, но он не отступился – быть может, только из одного упрямства. Окончил школу, училище, пошел работать на фабрику и продолжал покупать открытки, выписывал их по почте, обменивался с другими коллекционерами. Победил на Всесоюзном конкурсе знатоков кино. Женился. Тяжелые глыбы альбомов множились. Авдеева повысили до главного технолога.

А потом все как-то сошло на нет. Сначала родилась Анна – нежданный уже ребенок, позднее солнышко. Потом закрылась фабрика. Пришлось крутиться, зарабатывать малышке на ползунки-погремушки. Да и открытки больше не продавались, даже если бы было на что их купить. Альбомы оказались заброшены до тех пор, пока их не обнаружила подросшая дочка.

Анечка была аккуратной девочкой. Другой ребенок подрисовал бы актерам усы и окладистые бороды, а актрис повырезал бы мамиными маникюрными ножницами, так, ни для чего. Она же полюбила разглядывать альбомы, даже не доставала открытки из их гнездышек, только смотрела, читала подписи, думала о незнакомом, канувшем в прошлое мире.

Да, именно там она и видела это лицо – чуть раскосые синие глаза, вздернутый носик, пышный бутон рта. Юная, восходящая звездочка, которая потом засияет, расцветет, проведет по белому экрану целую вереницу героинь – преимущественно положительных, правильных и честных женщин, выбирающих лучшее из хорошего…

Имя ее Анна забыла. Нет, вспомнила.

– Вы – Муза, – выпалила она. – Муза Огнева!

– Да, – согласилась «старая ведьма», не без удовольствия, как показалось Анне. – А вы кто?

Тут Анна смутилась и покосилась на Людмилу Аркадьевну – не пора ли той взять инициативу в свои руки и представить новую кандидатку на должность компаньонки? Но та как-то стушевалась, даже побледнела. И вообще, в этой сияющей белизной гостиной блестящая дама переменилась. Ее платье оказалось слишком коротким и обтягивающим. Золото выглядело дешевой штамповкой, а духи пахли чересчур сладко. Анна привыкла считать, что кашу маслом не испортишь, что чем дороже вещь – тем она лучше, но теперь вдруг Анна поняла: шуба на Людмиле Аркадьевне слишком дорогая для того, чтобы соответствовать понятиям хорошего вкуса.

– Милочка, это к вам вопрос. Кого вы мне привели?

Анна не сразу сообразила, что Милочка – и есть Людмила Аркадьевна. Разумеется, она была только Милочка рядом с этой тоненькой женщиной в простом белом платье, похожей на старинную фарфоровую статуэтку. Милочка, пышно расфуфыренная, крепко надушенная, злоупотребляющая макияжем.

– Новая компаньонка вам, М… Муза Феликсовна, – заблеяла Людмила Аркадьевна. – Анна зовут. У…усердная девушка. Медсестра по образованию.

– Я как-то играла медсестру, – благосклонно кивнула Муза. – Моя героиня была влюблена в хирурга. А вы, Анюта, влюблены в хирурга?

Анюта чуть в обморок не свалилась. Нет, ну это надо же! Видит ее ровным счетом одну минуту и уже знает то, что Анна даже от себя самой скрывает. Вот так Муза!

Кажется, она и впрямь ведьма.

Анна просто молчала, потрясенная, а Людмила Аркадьевна еще собиралась что-то сказать, но, видно, не осмелилась.

– Она, как рыбка без воды, свой ротик нежно открывала, – с неподражаемым ехидством прокомментировала ее действия Муза. – Если программа закончена – не смею вас задерживать.

Анна и Людмила Аркадьевна, разжалованная в Милочку, повернулись к порогу.

– Куда-а, – нагнал их зычный голос Музы. – Анечка пусть останется! Мы с ней поговорим, присмотримся друг к другу…

И Милочка ушла, а Анна осталась.

– Садитесь, Нюточка, – Муза кивнула в сторону дивана. – Двигайтесь поближе к огню и рассказывайте, какие отношения связывают вас с моей милейшей родственницей и почему она решила, что вы подойдете мне в качестве компаньонки?

Как могла, Анна изложила короткую историю своего знакомства с Людмилой Аркадьевной. Выслушав Анну, Муза захохотала. Было совершенно непонятно, как это хрупкое создание может издавать столь чудовищные звуки.

– Ну-с, Нюшенька, я так примерно и думала. А теперь вы можете подняться на второй этаж. Первая дверь направо. Извините, проводить вас не могу по причинам вполне понятным. Я в передвижениях ограничена первым этажом, так что в своих апартаментах чувствуйте себя вполне спокойно и привольно. В общем, поднимайтесь, осмотритесь, устройтесь, а если мне будет нужно – я позвоню.

И Муза указала на хрустальный колокольчик, стоявший рядом с ней на столике.

Комната Анне понравилась – девичья светелка, которой у нее никогда не было: лоскутное покрывало на кровати, занавески в цветочек. В прилегающей к комнате ванной все оказалось бело-розовое, как пастила. Но едва Анна успела вымыть руки, как снизу ее позвал хрустальный голосок колокольчика. Бегом она спустилась по крутым ступенькам.

– Аннинька, вы хотите кушать? Я завтракаю довольно поздно, а сегодня еще ждала вас… Вам ничего не нужно делать. Кофе я варю сама, а вы только…

Перечень того, что «только» нужно было сделать Анне, затянулся бы страниц на пять. Она достала из холодильника ветчину, сыр и рыбу, поджарила хлеб в тостере, сварила яйца всмятку, выжала сок, накрыла на стол… Муза колдовала над кофе, она варила его артистически. Жаль, что Анне не удалось отведать ни глотка непроглядно-темного напитка, не получилось проглотить ни кусочка. Музе понадобился сначала носовой платок из комода в спальне, потом она попросила включить музыку, которая превращает пошлый прием пищи в изящную трапезу, почистить яичко; затем подогреть к кофе молоко в специальном кувшинчике, а к соку, наоборот, достать из морозилки лед. Муза с видимым удовольствием поглощала яйца, тонкие алые лепестки семги, смазывала тост маслом и укладывала на него кусочки сыра и ветчины – Анна не успевала подрезать. Чем бы ни хворала старушка, на ее аппетите это вовсе не сказалось. Наконец от изящной трапезы Музы на тарелке остались только крошки да следы желтка, и она, блаженно отвалившись, произнесла:



– А теперь, Нюрочка, я вымою посуду. Нет-нет, не возражайте! Свой фарфор я никому не доверю.

И «старая ведьма» ловко выхватила из-под руки Анны ее тарелку и чашку. Прекрасный кофе, правда, уже остывший, отправился в раковину.

– Вы даже ничего не скушали, – покачала головой Муза. – Бережете фигуру? Нынче все девушки сидят на диетах. А в мое время это было не принято, мы много занимались спортом, танцевали, ходили в походы. Я не нарушила себе обмена веществ бессмысленными голодовками, оттого и теперь могу кушать что хочу и не поправиться ни на грамм… Но вы простите меня, Аннушка, за эту старческую воркотню. Идите, идите к себе, я позову вас, когда понадобитесь…

Поскрипывая зубами от досады и бурча животом, Анна поднялась по ступенькам и бросилась ничком на кровать. Не прошло и пяти минут, как раздался музыкальный звон.

– Анюта, будьте так добры встретить доктора. Он приедет через час. А пока помогите мне, пожалуйста, переодеться. Я всегда встречаю доктора в пеньюаре, это удобнее.

Кроме переодевания, Музе понадобилось еще причесаться, напудриться и подушиться герленовской «Самсарой». Доктор будет впечатлен, подумала Анна. Но приехавший врач, похоже, и не такое видал – несмотря на свой юный возраст. Муза, мило улыбаясь и называя доктора «Ванечкой», объявила ему, что тот ни черта не понимает в медицине и будет влачить свои жалкие дни в районной поликлинике, назначая слабительные и подписывая листы нетрудоспособности. Ванечка соглашался, утирая пот со лба, и ушел, жалко улыбаясь. У порога пожал Анне руку.

– Вы ее сиделка? Рад знакомству…

Лучше б он сказал: соболезную. Это бы больше соответствовало истине.

– Аннет, вы умеете делать маникюр?

– Как вам сказать, – пробормотала Анна.

Разумеется, они с девчонками иногда собирались и делали друг другу маникюр, пуская в ход всю свою фантазию. У самой Анны даже ногти накрасить получалось криво, а вот подружки ей как-то накреативили такую красоту – с цветочками, кошачьими мордочками и блестками… Правда, перед сменой всю флору-фауну пришлось отклеить. Ну да туда им и дорога, все равно тот маникюр выглядел как большие цветные мозоли.

– Дайте-ка руку, – скомандовала Муза. Посмотрела на ногти Анны – коротко обрезанные, подпиленные. Круглые, детские, мягкие ногти. – Нет, так не пойдет. Мне хочется праздника, безумства!

Кошачьих мордочек ей охота, что ли?

– Вам, Анеточка, нужно научиться делать маникюр. Премудрость-то невелика, так что нет смысла переплачивать маникюрше. Вот сегодня вызовете ко мне маникюршу, она станет работать, так вы смотрите и учитесь. То же касается и массажиста. Вы умеете массировать?

– Немного. А зачем… маникюрша? – переспросила Анна, в свою очередь, взглянув на руки Музы. Ногти у той были великолепные, миндалевидные, блестящие.

– Завтра старый Новый год! – сообщила Муза и вся аж засияла. – Знаете, Анхен, мы всегда особенно отмечали этот день. Новый год – семейный праздник, на Рождестве лежит груз духовности. А на старый Новый год у меня гости, стол – эта традиция незыблема. И я собираюсь основательно почистить перышки. Вам ничего не придется делать…

В этом Анна позволила себе усомниться – и правильно.

Целый день она вертелась как белка в колесе – вызвонила маникюршу, парикмахера и массажиста, сварила обед, выслушала пару увлекательнейших историй и театральных анекдотов, подала на стол, нанесла на лицо Музы питательную маску, смыла ее, принесла-унесла-вымыла, узнала еще десяток версий своего имени и, наконец, уложила старую даму в постель.

– Вы почитаете мне, Ашхен? От одиночества я пристрастилась к аудиокнигам. Но мне так приятно будет слышать живой голос… Буквально несколько страниц, хорошо? Я быстро засыпаю, как все старушки.

Анна со вздохом взяла толстенький томик Флобера, заложенный посередине открыткой.

– Но, взглянув на себя в зеркало, она сама удивилась своему лицу. Никогда у нее не было таких огромных, таких черных, таких глубоких глаз. Какая-то особенная томность разливалась по лицу, меняя его выражение…

Анна начала читать. Сначала ее увлекла судьба несчастной госпожи Бовари. Она изменяла мужу, симпатичному, но недалекому доктору, и влезла по уши в долги. Собиралась даже убежать за границу вместе с любовником, только у Анны создалось ощущение, что этот зарвавшийся метросексуал ее кинет. Но через два часа Анна охрипла, в горле у нее пересохло, язык начал заплетаться. Метания избалованной дамочки ее уже не интересовали – попробовала бы она поработать прислугой, так глупости-то повыветрились бы из головы. Муза и не думала засыпать, «как все старушки», – мечтательно смотрела в потолок, крутила на пальце кольцо с искристым зеленым камнем и только изредка изящно позевывала.

– Пожалуй, достаточно, – со вздохом сказала она наконец, когда Анна уже совершенно вымоталась. – Идите, Ануся, отдыхайте. У нас сегодня был длинный, длинный день, а завтра нам еще предстоит готовить праздничный стол…

Анна догадывалась, что «нам» – это лично ей, Анне. А Муза будет только мешать и давать под руку добрые советы: не злоупотребляйте солью, детка, кладите лавровый лист за пять минут до готовности, режьте хлеб потоньше…

Из последних сил она взобралась по лестнице, упала, едва раздевшись, на кровать и мгновенно заснула, словно выключилась. А когда снова открыла глаза, в окна било яркое солнце и ее часики показывали без двадцати десять. Что за чудо! Неужели Муза дотерпела до такого часа и не вызвала ее раньше? Или старуха звонила, а Анна спала так крепко, что не слышала? Или… Или?

Подгоняемая угрызениями совести, Анна вскочила и стала одеваться. Хорошо бы вымыть голову, но времени нет, придется стянуть волосы в хвостик… Она огляделась в поисках расчески и вдруг увидела то, чего не заметила вчера.

Зеркало. Оно стояло на комоде у окна. Зеркало в тяжелой раме, по виду – старинное.

И Анна могла бы поспорить на что угодно, что вчера его тут не было.

Или было?

Она так устала вчера, что не могла вспомнить.

Да нет, зеркало так и стояло тут. На нем виден тончайший налет пыли, как на предмете, к которому давно не прикасались руки внимательной хозяйки. Да и кто мог ночью его поставить сюда? С Музой они одни в доме, а той ни за что не подняться на второй этаж, в своем-то кресле.

И Анна посмотрела в зеркало. Вчерашний суматошный день никак не отразился на ней: она прекрасно выспалась и выглядела неплохо – куда лучше, чем после ночных дежурств, когда под глазами залегали тени, а кожа приобретала сероватый оттенок и волосы становились сухими, торча в разные стороны, как пучок соломы.

Анна быстро спустилась по лестнице и вдруг замерла. Снизу, из столовой, доносились аппетитные запахи, слышалось позвякивание фарфора. Судя по всему, Муза готовила завтрак.

– Доброе утро.

– Доброе. Выспались, Анечка? Садитесь за стол.

Недоумевая, Анна села. Муза поставила перед ней тарелку овсянки, подвинула поджаренный хлеб, рыбу, сыр, какие-то конфитюры в баночках. Налила чашку кофе.

– Какие на сегодня планы?

Анна взяла ложку.

– Мы ведь вчера говорили… Сегодня старый Новый год. Займемся праздничным столом.

– Так вы не уедете? – переспросила Муза, словно не веря своим ушам.

– Уеду? Куда? – в свою очередь, удивилась Анна.

– Домой, – растерянно сказала Муза.

– А я должна?

Градус недоумения повышался на глазах.

– Я вам не подхожу? – решилась спросить Анна.

– Да что вы! Вы ангел. Вытерпели все мои закидоны. Как я чашку кофе-то выхватила и в раковину выплеснула! Видели бы вы свои хорошенькие глазки!

И Муза расхохоталась.

– Так вы что – нарочно? – спросила Анна. – Зачем?

– Ну, считайте, что это был испытательный срок. Проверка, – отсмеявшись, ответила Муза.

– А вы знаете сказку про мальчика, который кричал: «Волк! Волк!»?

– Разумеется, – кивнула Муза. – Все ее знают. А вы знаете сказку про волка, который кричал: «Мальчик! Мальчик!»?

– Нет. Нет такой сказки.

– Конечно, есть. Хотите послушать? Один волк увидел мальчика, – стала рассказывать Муза. – И вдруг понял, что любой мальчик – будущий мужчина, охотник, который вырастет и убьет многих волков. Тогда волк побежал к своим братьям и стал кричать: «Мальчик! Мальчик!» Но они не испугались, потому что имели слабое представление о том, кто такие мальчики, как из них получаются охотники, и вообще были очень глупы и самоуверенны. Понимаете мою сказку?

– Кажется, да, – ответила Анна.

– Бросьте, ничего вы не понимаете. Если вы бежите по первому зову, хотя знаете, что я попрошу вас всего лишь помочь мне смыть косметическую маску или прочитать несколько страниц романа, то я уверена: когда дело дойдет до серьезного, действительно серьезного, дела – я смогу на вас положиться. В основном девчонки удирали наутро, парочка не дотянула до рассвета – вызвали такси ночью, когда думали, что я сплю. Какое дурацкое легкомыслие – оставить обезноженную старуху ночью, одну… Ох, разумеется, я не такое уж беспомощное существо и вполне в состоянии о себе позаботиться. Мне не нужна прислуга – бытовые проблемы я решаю сама, а для серьезной уборки приходит женщина из поселка. Мне не нужна медицинская сестра – опять же, гигиенические трудности я научилась преодолевать, сама могу проглотить таблетку и сделать себе укол, а на остальное воля божья, смерти я давно не боюсь. Но мне необходима компания, компаньонка, друг… Вы можете сказать, что дружбу не покупают за деньги, но…

Анна с удивлением заметила, что Муза волнуется – ее руки дрожали крупной дрожью. Тогда Анна накрыла своей ладонью, маленькой, твердой и горячей, ладонь старухи – на ощупь рука ее была как сухой осенний лист.

– Я постараюсь стать вам другом, – сказала Анна. – Особенно если мне не придется учиться делать маникюр.

Глава 3

Герцогиня де Валантинуа, более известная современникам и потомкам как Диана Пуатье, не была хороша собой.

Льстивые мемуаристы назовут ее ослепительной красавицей, художники изобразят в виде богини Дианы, вдохновенные борзописцы воспоют ангельский лик фаворитки короля – но все задним числом. Стоит доверять только портретам герцогини, сделанным при жизни этой, несомненно, удивительной женщины, и уж они-то не солгут. На рисунках придворного живописца Франсуа Клуэ Диана запечатлена такой, какой она и была в действительности, – маленькие глаза, некрасивый нос, подбородок башмачком. Кроме того, у герцогини порядком не хватало зубов, и она ввела в моду улыбку «лук амура». Только простолюдинки могут скалиться во весь рот, рафинированные дамы лишь слегка приподнимают уголки сомкнутых губ, чтобы они образовали эталонный полумесяц, не позволяющий увидеть, что недостачи во рту залеплены белым воском, смешанным с миррой – для благовония. Но имелись у нее и свои достоинства: гладкая кожа, густые, белокурые от природы волосы, и сложена она была прекрасно.

Но в то утро Диана проснулась не в духе. Стоя у огромного зеркала, она рассматривала себя второй час кряду и делалась все мрачнее.

– Ангел мой, если ты станешь постоянно сдвигать брови, то на переносице у тебя образуются морщины, – сказал на звучном итальянском языке ее гость, погрузившийся в глубокое кресло так, что видны были только его руки, а точнее, тонкие длинные пальцы, мявшие кусок воска. Податливый материал каждую минуту менял свои очертания: то круглая мордашка херувима возникала из него, то печальный лик Христа, а то и лицо самой Дианы – некрасивое, но исполненное удивительного обаяния, потом вдруг кусок воска расцветал невиданными цветами, и тут же ловкие пальцы обращали их в месиво, в первобытный хаос.

– Бенвенуто, я старею, – ответила Диана, тоже на итальянском, и прелестные переливы этого языка скрыли горестную интонацию ее слов, как цветы скрывают могилу.

– Глупости, голубка. – Челлини вскочил и встал рядом с женщиной – они были одного роста. – Посмотри, как ты хороша еще, как свежа твоя кожа, как строен стан, как округлы груди…

Протянув руку, он коснулся груди женщины, фамильярно забрал ее в ладонь. В этом жесте не было похоти – так скульптор прикасается к своему произведению, оглаживает, нежит, оттачивает черты. Челлини столько раз рисовал и лепил Диану, столько раз она оказывалась перед ним обнаженной, что между ними не осталось тайн.

И, кроме того, великий Бенвенуто был мужеложцем, предметом его тайных воздыханий являлись не прелестницы, а собственный юный секретарь, наглый и распутный эфеб, тянущий из художника деньги и подарки.

– Ты же чародей, Бенвенуто… Все считают, что ты маг, что ты продал душу дьяволу за свой талант… Не мог бы ты испросить у своего патрона для меня немного молодости?

– О-о, если б я знался с дьяволом – для начала попросил бы для себя немного счастья, – грустно усмехнулся Челлини. – Впрочем, я действительно могу кое-что для тебя сделать, моя дорогая. Хочешь, я составлю для тебя чудодейственную мазь?

Диана скривила рот. Могущественнейшая женщина Франции капризничала как дитя.

– Вижу я, до чего крема и притирания доводят наших прелестниц… Собачонка герцогини Этамп лизнула ее в нарумяненную щеку и немедленно испустила дух!

– Собачка? Или герцогиня?

– Собачка, к сожалению. Юная маркиза Шатонер рассердилась на свои веснушки и пыталась вывести их с помощью какой-то адской смеси. Теперь бедняжка вся в прыщах и красных пятнах.

– Дурочка! За веснушки ее называли Прекрасной Пастушкой… А как маркизу будут звать сейчас?

– Ах, мне это совершенно безразлично. Даже если все дамы покроются паршой, я ни на минутку не пожалею ни одну из них. Но моя несчастная Нини, моя горничная…

– Да, кстати, что-то ее не видно?

У Дианы покраснел кончик длинного носа.

– Она одна могла управиться с моими волосами, она умела делать такой массаж, что после него все мое тело горело, и я чувствовала себя шестнадцатилетней. А ведь я говорила ей, чтобы она не злоупотребляла белилами! Но бедная Нини так стеснялась своей смуглой кожи, своих красных рук… А теперь ее нет, моей голубки!

И Диана все же зарыдала.

– Умерла? – сочувственно цокнул языком Челлини. – Я давно говорил, что в этих белилах содержится крайне опасное вещество, способное вызвать болезнь крови.

– Да с чего вы взяли, что она умерла! – гневно выкрикнула сквозь слезы Диана. – Не умерла, а очаровала своей набеленной рожицей купца, вышла за него замуж и теперь ходит в чепце на рынок, а обо мне и думать забыла, а ведь я готовила ей приданое, маленькой неблагодарной мерзавке!

– Успокойся, дитя мое. В моем снадобье не будет яда, все твои гадкие собачонки останутся в живых. Я возьму кровь белого голубя, и миндальное молоко, и золотую пудру…

Диана схватила с зеркала очаровательную фарфоровую бонбоньерку.

– Было. Все уже было. И кровь голубя, и слезы василиска. А золотая пудра остается на губах короля, когда тот целует меня, и он зовет меня золотой возлюбленной, уверяя, что это сокровища моей души проступают через поры, что он оттого любит меня еще сильнее. Но сколько времени еще продлится его любовь? Сколько пройдет лет, месяцев, недель, прежде чем он заметит эту морщину возле рта, запавшие глаза, дряблую шею? Или счет пошел на дни?

Не помня себя от горя, фаворитка запустила бонбоньеркой в свое отражение. Зеркало ахнуло и осыпалось сверкающим водопадом вниз, на дубовый паркет.

– Диана! Ты не поранилась? – спросил Челлини, притягивая к себе за руку женщину, всматриваясь в ее лицо, разглядывая плечи.

– Нет. Нет, – сказала она. – Я уже успокоилась. Прости меня за эту вспышку, Бенвенуто. Ты не должен выслушивать моих сетований и жалоб.

– О, это ничего, – засмеялся Челлини. – Право же, я даже радуюсь, когда ты устраиваешь мне сцены.

– Радуешься? Чему?

– Тому, что я не женат, моя голубка!

Диана засмеялась. Слезы высохли на ее ресницах. Часть очарования герцогини, несомненно, состояла в способности легко относиться к жизни.

У дверей робко поскреблась портниха – она принесла платье, которое Диана собиралась надеть нынче вечером. Пена кружев и бесчисленные воланы белого муслина, каждый из которых был окаймлен черной бархатной полоской. Фаворитка короля носила только эти два цвета, черный и белый, – говорили, что в знак траура о своем возлюбленном покойном муже. На деле же граф де Мольврье был полнейшим ничтожеством и благополучно канул в реку забвения. Но цвета траура так подходили к лицу Дианы, к золоту ее волос, в котором не так давно стало проглядывать серебро… Пожалуй, она и в самом деле сдает. Бедный «Старый Гриб», как за глаза звали ее злоязычные придворные!

Диана занялась платьем и не видела, как Челлини наклоняется, поднимает с пола самый большой осколок зеркала, заворачивает его в свой носовой платок. И только когда Бенвенуто ушел, не прощаясь, погруженный в свои мысли, она с удивлением посмотрела вслед ему, проходившему анфиладой бесчисленных комнат.

Великий художник. Маг и чародей. Единственный человек, с которым она могла быть откровенна.

Он пришел к ней через три месяца, в последний день рождественских увеселений. С ним был его секретарь Дени, отвратительно смазливый, дьявольски молодой. Он нес в руках нечто, закутанное в черный бархат, сверток казался тяжелым. В лице Дени Диана обнаружила нечто новое, удивительную перемену – раньше он смотрел на нее подобострастно, но с внутренним вызовом: как бы ты ни была могущественна, но Бенвенуто принадлежит мне одному, как бы говорил этот наглый и жалкий взгляд. Теперь мальчишка казался скорее печальным и завидующим, нежели торжествующим, и герцогиня своим потрясающим чутьем уловила, в чем дело. Раньше, чем прозвучали какие-либо слова, Диана поняла – в свертке подарок ей, Дени видел этот подарок, а потому мучительно завидует и ревнует.

– Поставь сюда и ступай, дитя мое, – сказал Челлини секретарю, и тот повиновался.

Черный бархат падает мягкими, тяжелыми складками. На столе перед Дианой – зеркало в изящной раме. Переплетенные ветви шиповника и стебли лилий, малиновки и славки на ветвях…

– Какая изумительная работа, – шепчет Диана. – Но кто…

Она поднимает глаза, пораженная догадкой.

– Это очень ценный подарок. Не уверена, что я могу его принять. Всех сокровищ мира мало, чтобы заплатить за такую работу.

– Всех сокровищ мира – может быть. Но не твоей улыбки, голубка моя. Нет, не благодари. Сначала взгляни на себя.

Диана смотрит, и зрачки ее расширяются так, что глаза становятся совершенно черными.

Ее лицо в зеркале прекрасно, оно преисполнено небесной гармонии. В нем нет ни одной некрасивой черты – хотя, кажется, все осталось прежним. У той, зеркальной Дианы совсем нет морщинок на гладком лице, ее глаза сверкают молодо, и такой нежный румянец, такая робкая девичья улыбка…

– Бенвенуто… Это чудо…

– Может быть. – Художник склоняет голову, нечесаные пряди волос рассыпаются по руке Дианы. – А может быть, искусство и любовь.

– Любовь? – повторяет Диана растерянно.

Она выглядит недоумевающей, но на деле прекрасно понимает, о чем говорит Челлини. Любовь без тела, привязанность без страсти, нежность без объятия! Как это мило, возвышенно, старомодно и… грустно.

Так же грустно, как иметь зеркало, в котором ты выглядишь красивее, чем на самом деле. Ведь люди-то будут смотреть не на твое отражение, а на тебя.

Но тут она попадает пальцем в небо. В тот вечер самые злоязычные сплетницы не решаются обсуждать между собой «Старый Гриб». Никакой косметикой невозможно добиться такой свежести. Из уст в уста передаются рецепты молодости королевской фаворитки. Про нее говорят, что она встает на рассвете, в одной рубашке садится верхом на лошадь и предпринимает длительную прогулку, а потом купается в пруду – в любую погоду.

– Хороша бы я была верхом – в одной рубашке! – хохочет Диана, услышав эти сплетни.

Про нее говорят, что она пользуется услугами колдунов, что купается в розовом масле, в серой амбре, в молоке ослиц, в крови девственниц.

– Какая гадость! – морщится Диана.

Наконец, о ней говорят, что она знает секретные любовные приемы, которые позволяют ей удерживать короля и сохранять молодость. Против этого фаворитка не возражает и только улыбается загадочно.

Но все дело в зеркале. Отражаясь в нем, Диана выглядит неизменно юной, удивительно красивой. И каким-то образом эта красота остается с ней и в реальности, по эту сторону заколдованного стекла. Влияние герцогини на короля кажется бесконечным, ее власть простирается безгранично. Король осыпает фаворитку драгоценностями, одаривает особняками, замками и поместьями. Он не принимает решений, не посоветовавшись с возлюбленной, и все это знают. Послы соседних держав адресуют Диане почтительные послания. Папа римский ведет с ней переписку. Королева Екатерина Медичи проливает слезы в своих отдаленных покоях, задаваясь вопросом: что, ну что такого Генрих нашел в этой старухе? Она ведь старше его на двадцать лет, и никакие дьявольские чары не могут этого изменить!

Медичи унижается до того, что проделывает дырки в стене, намереваясь проследить за соперницей и мужем. Вдруг там под видом любовной оргии проходят черные мессы, случается дьявольское святотатство?

Королева становится потрясенной свидетельницей только лишь любовной игры – но такой утонченной и изысканной, что нежеланная супруга делается еще более несчастной. С этого дня Екатерине Медичи все труднее поддерживать видимость дружбы с фавориткой, и как-то раз, не выдержав, она надерзила ей. Король разгневался на супругу, и Диана вымаливала у него прощение для Екатерины. Этого королева не забыла герцогине никогда.

Но пока Диана владела подарком Челлини – ничто в мире не могло быть над ней властно.

Со временем герцогиня узнала зеркало лучше. Со временем она стала думать, что, пожалуй, сплетники правы – Бенвенуто заключил-таки сделку с дьяволом. Или он был дьяволом сам – одаренным бесом, поднявшимся из глубин ада, чтобы смущать людей и губить их души?

А может, художник был ангелом? Ангелом, сошедшим с небес, чтобы принести достойным кусочек рая?

Эта мысль была такой прекрасной, такой утешительной, что Диана не смогла от нее отказаться. Она любила свое зеркало больше, чем короля, больше, чем своих тайных возлюбленных, больше, чем дочь – которую, впрочем, любила очень мало, – больше, чем славу и деньги.

Она любила его больше, чем свою красоту и молодость, потому что зеркало и было источником ее молодости и красоты.

Зеркало дарило ее коже гладкость, а глазам – блеск.

Но она тоже кое-что должна была для него делать. Некоторые вещи Диана хотела делать, некоторые – нет, но все равно делала, через силу.

Так, она обязана была появляться на людях. Пожалуй, самое простое условие, но исполнять его оказывалось нелегко в те дни, когда у нее болела голова, или расстраивался желудок, или когда Диану преследовали мучительные схваткообразные боли в животе, проистекающие от женской болезни… И все равно всегда герцогиня выходила из своих покоев с гордо поднятой головой, свежая, гибкая, веселая.

Зеркало требовало, чтобы Диана была роскошно одета. Одних и тех же нарядов оно не переносило – словно рябью подергивалась сверкающая гладь, и ошеломленная женщина видела себя в искаженном, уродливом облике. Диана пугалась и заказывала новое платье, приглашала ювелиров. Перебирала бриллианты и рубины, по локоть погружала руки в жемчуга, прижимала к лицу сказочной цены кружева, вкалывала в волосы черепаховые гребни и золотые шпильки. Но осталась верна только своим цветам – черному и белому. Как ни прельщали ее модистки шелками глубокого вишневого, соблазнительного алого, ангельского голубого цветов, Диана не поддавалась. Когда-то король стал носить цвета своей прекрасной дамы… А теперь фаворитка носила цвета своего короля.

Король… Ее сумрачный рыцарь… Каким он был, когда Диана увидела его впервые! Испуганный бледный мальчик, жертва высокой политики, жертва предательства отца. Король Франциск выкупил себя из испанского плена, обменяв на двоих сыновей. Двое – за одного, эти проклятые испанцы всегда умели торговать! А у людей еще была жива память о том, как Людовик XI по прозвищу Всемирный Паук, изобретательный палач и душегуб, поступил с детьми своего врага, герцога Немурского. Герцога казнили на дощатом помосте, и кровь несчастного пролилась на его маленьких сыновей сквозь щели, а после этого мальчишек отвезли в Бастилию. Жана и Луи заключили в каменный мешок, где нельзя было стоять, и даже сидеть получалось только согнувшись. Мучения детей, казалось, длились вечно. Комендант Бастилии, садист Филипп Гюилье, кормил их гнилой пищей, два раза в неделю порол у столба до крови и раз в три месяца вырывал у мальчиков по зубу. Жан сошел с ума и умер в застенке, а младший, Луи, оказался покрепче, пережил короля и даже сделался впоследствии вице-королем Неаполитанского королевства… Но не был никогда счастлив и искал себе смерти в бою. И нашел ее, сражаясь с испанцами при Сериньоле…

Что, если и этих детей ждет та же страшная участь? А Генрих, младший сын, которому не суждено стать королем, какую жертву ему придется принести во имя Франции?

Диана тогда была молода и свежа, как весенний полдень, а сердце у нее всегда было доброе. Никто из придворных не смел выразить сочувствие принцу – ведь он должен быть мужчиной, должен быть сильным, должен хранить достоинство! И только Диана, решившись, поцеловала печального прекрасного мальчика, ласково улыбнулась ему и сказала:

– Я стану молиться за вас каждый день, Ваше Высочество.

Ребенок взглянул на нее с признательностью и прижался щекой к ее руке – на один короткий миг, но этого мига хватило, чтобы Диана исполнила обещанное. Не благодаря ли ее молитвам дети уцелели в плену и вернулись домой через четыре года? С ними обращались гуманно, но перемена в характере Генриха тем не менее была заметна сразу же. Из жизнерадостного, приветливого ребенка он превратился в угрюмого, замкнутого юношу, обозленного на целый свет. Из всех придворных он доверял только Диане, потому что запомнил прощальную ласку прелестной женщины, ее нежный рот и запах духов. Король Франциск I встревожился – да уж, самое время! – и сделал Диану воспитательницей Генриха.

Герцогиня к тому моменту уже овдовела, и ей нужно было закрепиться при дворе, а роль наставницы принца подходила как нельзя лучше. О, благословен будь тот единственный поцелуй, быть может, никогда женщина не давала столь драгоценного поцелуя!

– Я сделаю Его Высочество своим рыцарем, – сказала она.

Разумеется, Диана не строила амурных планов. Она была старше мальчишки на двадцать лет. Благородные традиции рыцарства Диана имела в виду, и только. Но принц влюбился в нее всеми силами юного сердца. Его удивительные глаза не обращались ни к одной из девушек, которыми щедро окружал его двор. Как этот юноша был мил! Его чувство тронуло сердце опытной кокетки. Она стала учить Генриха, нежно и проникновенно. Тонкий вкус, галантные манеры, секреты любовных игр… Диана и образовывала принца, и развращала его.

Хоть это и невероятно, но при дворе никто не догадывался об их чувствах. И так продолжалось бы еще долго, если б не летний турнир. По старинным правилам, его участники должны были приветствовать своих дам, и Генрих преклонил стяг перед Дианой. Слухи распространились со скоростью пожара и дошли до короля прежде, чем герцогиня вернулась домой и расшнуровала корсет. Король был скорее обрадован, чем рассержен. Мальчик вырос, и это нужно использовать в интересах Франции – заключить династический брак, и как можно быстрее. Вскоре в Париж явилась невеста, худая, рыжая Екатерина Медичи. Диана увидела ее, и камень упал с души. Девушка не блистала красотой, хотя, пожалуй, глаза у нее были выразительные и она могла нравиться. Но юная дофина, воспитанная в купеческой Флоренции, не получила должного образования. Она оказалась невежественна, не умела красиво говорить, не была обучена тонкостям этикета, не владела изящными искусствами, которые так украшают жизнь, и даже писала с ошибками. Увы, дофина, впоследствии – королева, не могла конкурировать с Дианой. Придворные дамы еще обсуждали модную новинку – мороженое, поданное итальянскими поварами к свадебному пиру, а Диана уже везла свою добычу, юного новобрачного, в замок Экуи. Там, среди гобеленов и витражей самого игривого содержания, она впервые отдалась пылкому влюбленному, и эта ночь связала их крепче, чем связало бы благословение папы…

Юный, пылкий дофин! А потом коронация… Диана была рядом с королем, их вензеля переплетались на драпировках, и округлые, чувственные очертания букв напоминали ей о прошедшей ночи, и фаворитка краснела, прикрываясь веером… А Екатерина стояла поодаль, в тени… сладкий миг торжества! О, это ощущение власти над государем, над государством! Трудно было не опьянеть, не потерять голову от такого чувства, но Диана была разумна и давала королю добрые советы, всегда…

Вплоть до последнего времени.

А теперь с трудом достигнутое пятилетнее перемирие с Испанией расторгнуто. Снова идет война, проливается кровь. Бедняга Генрих терпит одну неудачу за другой. Он пытается завоевать Неаполь – однако и там короля Франции ждет сокрушительное поражение. Но и того мало! С подачи фаворитки Генрих учредил при парламенте чрезвычайный трибунал для суда над еретиками. Огненная палата – так этот суд назвали в народе. Он не выносил оправдательных приговоров. Никогда. Каждый, вступивший под своды Огненной палаты, был заранее виновен в грехе ереси, каждый обречен на сожжение.

И костры горели каждый день.

Диана и сама не могла бы сказать, зачем она толкала короля на жестокость. Зачем среди объятий на горячих от их страсти простынях она шептала ему не о любви, а о грехе и покаянии, о необходимости искоренить реформаторскую ересь и железной рукой привести бедную, погрязшую в заблуждениях страну к Господу? Что Диане были эти несчастные кальвинисты, которые шли поджариваться кротко, как барашки?

Она не знала. И ездила в закрытой карете смотреть на казни. Пряча лицо под маской. Но Диана никого не могла обмануть, и народ стал звать ее Кровавой Королевой. Даже в объятиях короля она чувствовала запах крови, пороха, горького дыма, и этот запах волновал ее больше, чем самые горячие поцелуи. Свидания с Генрихом стали походить на сражения, новую чувственность открыл король в фаворитке – безумную, извращенную, неодолимую.

И день ото дня Диана казалась все прекраснее. Пылающие по всей Франции костры, на которых жгли еретиков, давали блеск ее глазам, а от пролитой на поле брани крови алели губы, от проклятий кровь быстрее бежала по жилам герцогини. Зеркало покорно и лукаво отражало ее новую красоту.

Красоту убийцы. Красоту вампира, упивающегося кровью. Красоту демона в женском облике.

Нет, не ангелом был Бенвенуто Челлини…

Ангельские творения не требуют человеческих приношений…

Только языческие боги, многорукие, стоглазые, с отвратительно висящими языками, с рогами, клыками, гипертрофированными половыми органами – только эти боги пожирают жизни.

Только их каменные жертвенники дымятся от свежей крови жертв…

И последняя жертва была принесена.

Копье графа Монтгомери ударило в шлем короля, пронзило забрало, вошло в глаз Генриха и вышло из уха. Зрители завопили, закричали, зарыдали – но не было ли среди них женщины, чье сердце сладко замерло от злого счастья?

Да. О, да.

Король прожил еще три дня, но так и не пришел в сознание, и Диану не пустили с ним проститься. Она сидела в своих покоях и видела, как на затуманившейся, словно от слез, поверхности зеркала проступает слово:

Superbia[1].

Екатерина, жалкая итальянская купчиха, бесприданница и глупышка, стала королевой Франции и, уж конечно, отыгралась на фаворитке. У нее отобрали все подарки короля, все драгоценности, все замки – кроме замка Анэ, принадлежащего еще покойному мужу герцогини. Туда Диану и отправили в изгнание. Там она и провела последние годы своей жизни – под черной вуалью, вечно молчащая, вечно плачущая. Кто говорил – она оплакивает короля, другие считали – свою былую власть и славу.

На самом деле Диана тосковала по зеркалу, канувшему в глубины сокровищницы королей Франции.

Разлука с ним была ужасна. Диана чувствовала, что сердце вынули у нее из груди. Пусть это было злое, закосневшее в грехах – но это было ее сердце! И к тому же с утратой зеркала к Диане вернулась способность понимать, что хорошо и что дурно. Потому она плакала еще и от мук совести.

Но если бы Диане выпал шанс зеркало вернуть – она бы не медлила ни минуты, такова была страшная власть этого предмета.

Даже удача охотницы изменила герцогине. Лошадь испугалась, понесла и сбросила Диану. Лежа на заледеневшей земле, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, задыхаясь от невероятной боли в спине, она поняла, что умирает.

И почувствовала огромное облегчение.

Она умрет! Все это окончится! Какое счастье!

И в гробу Диана была красива как никогда, и глядящим на нее людям приходили в голову чудовищные мысли – о соблазне, о дьяволе, о кровавых ритуалах и оргиях, вершащихся в багровом мраке под крики истязаемых грешников.

А зеркало затаилось в казне, как змея под камнем.

Оно ожидало своего часа. Оно насытилось и не спешило.

У него была целая вечность в запасе.

Глава 4

Конечно, сразу выяснилось, что в доме они не одни. Непрочная иллюзия уединения рухнула, как только порог гостиной перешагнул, пригибаясь, мужчина с медвежьей грацией. Медведи же, в сущности, очень грациозные животные, подумала Анна. Ей вдруг стало жарко, и она расстегнула две верхние пуговки на рубашке.

– Это Милан. Он шофер, садовник, электрик, истопник… В общем, настоящий хозяин этого дома. Мы живем тут только по его милости.

Сказанное Музой удивительным образом противоречило его манере общаться. Он только слегка кивнул Анне, даже не взглянув на нее. У Милана было лаконично красивое лицо и очень темные глаза.

– А это Варенька, бесшумный эльф домашнего очага… Она не живет в доме, приходит из поселка.

Варенька была не только бесшумной, но и практически невидимой, во всяком случае, Анна не поняла, как и когда та успела появиться в гостиной. Варенька была худенькая, испитая, лет, пожалуй, сорока. В ее облике тоже проглядывало некоторое противоречие – черный кашемировый свитер и красивые лазуритовые серьги плохо сочетались с дешевыми джинсами и нитяными носочками. Анна догадалась, что свитер и серьги – подарки Музы. Варенька заулыбалась, показав неполный ряд зубов, и Анна подумала, что в поселке жизнь не сладка, что эта женщина очень боится за свое место и дорожит им.

И оно того стоило.

Это Анна поняла, когда Муза стала учить ее, настойчиво и вдумчиво.

– Анечка, не «одеть платье», а «надеть платье». Запомни: «одеть Надежду», но – «надеть одежду». Анна, сколько можно говорить, не позвОнит, а позвонИт… И уж конечно, никакие не тортЫ, а тОрты!

От этого можно было сойти с ума. А можно было – принять и усвоить все поучения. И надеяться, что они пойдут на пользу. Анна выбрала второй вариант. Она даже научилась не вздрагивать, когда слышала очередной окрик. В голосе Музы нежно звенела нержавеющая сталь. Сидеть со старушкой за столом стало пыткой, и многочисленные хищно поблескивающие столовые приборы только добавляли мучений Анне. Она с неудовольствием узнала, что рыбу все-таки едят с помощью ножа, но совершенно особенного. Сенсация века! От вида салатных щипчиков Анну потряхивало, как от слабого разряда тока.

– Какие-то бесполезные церемонии, – шептала она себе под нос, но у Музы был прекрасный слух.

– Уверяю вас, деточка, в этом мире имеет смысл только бесполезное и бессмысленное… Сейчас вы пока не поймете моих слов, но потом непременно вспомните о них.

«Ну да, конечно», – хочется сказать Анне, однако она сдерживается. После завтрака и массажа ее ждет очередной урок. Муза высмеяла походку Анны, но старушка не может показать ей – как надо ходить. Бедняжка уже три года сидит в инвалидном кресле после инсульта, разбившего ее вселенную на мелкие осколки. Теперь старушка может только объяснять теорию и очень сердится при этом. Анна думает, что студенты Музы, должно быть, боялись ее чуть ли не до заикания. После завершения театральной и кинематографической карьеры Муза преподавала в театральном училище, она любила об этом вспоминать, но никто из выпускников ее не навещал. Неудивительно, если иметь в виду отвратительный, в сущности, характер старушки.

– Плечи распрями, дурища! – покрикивала она на Анну.

Она учила Анну пользоваться косметикой.

– Ты не красишься, потому что хочешь себя за что-то наказать? Или считаешь себя и без того красивой? В чем-то ты права, у тебя идеальная кожа, но глазки можно было бы и подчеркнуть, а губам не повредит капля блеска.

Муза вывернула свою косметичку – каких только чудес не отыскалось в ней и какие новые названия узнала Анна: глиттер, хайлайтер, консилер. Наставница показала ей, как сделать лицо у́же, глаза – больше, губы – соблазнительней.

– С чего бы тебе не пользоваться косметикой, глупышка? Тем более сейчас, когда все можно купить без труда? Вот мы, я помню…

Муза пускалась в воспоминания.

Тушь раньше была в продаже одного вида – сухой черный брусочек в картонной коробочке с пластмассовой неудобной кисточкой, которая заменялась выдумщицами на детскую зубную щетку. Особой популярностью пользовались «Ленинградская» и «Бархатная». Разработчики продукта мыслили, вероятно, что тушь дамочки будут разводить водой. Некоторые выпендрежницы поступали именно так, но чаще все же в тушь плевали – с душой, с прицелом. Тем более что только оплеванная тушь приобретала нужную консистенцию.

Из импортных особенно котировались тушь «Ланком», «Луи Филипп» и итальянская «Pupa». Стоила она дорого, ее расходовали лишь по торжественным случаям. Когда тушь заканчивалась настолько, что ее уже было невозможно развести ни водой, ни спиртом, блестящий иноземный футляр начиняли кондовым отечественным продуктом. Мелко стругали брусок «Театральной» и заталкивали внутрь, туда же заливали глазные капли.

Самые смелые красавицы покупали тушь у цыганок, варивших вожделенный продукт из толченого грифеля и мыла. Пользовался славой женский туалет возле ЦУМа, где можно было познакомиться с фарцовщицами. Те из-под полы толкали польскую и французскую косметику, но там могли и обокрасть, и обмануть, так что предприятие выглядело опасным.

А малоимущие красили глаза, представьте, гуталином. Он, конечно, был качественный, не то что нынче. Приличной туши в Стране Советов не могли произвести, а вот гуталину было завались, и такой славный – ни у кого аллергии на него не появлялось. Хотя и мазались им в основном приехавшие из деревень лимитчицы, а те вообще были не склонны к хворям, если исключить последствия абортов.

– У меня-то, конечно, всегда имелась импортная тушь, – усмехалась Муза. – Но красились тогда отчаянно, по семь-восемь слоев накладывали на ресницы, чтобы несколько спичек можно было рядком уложить. Конечно, никакой туши не напасешься. Разделяли слипшиеся ресницы иголкой, загибали их раскаленным над газовой конфоркой ножом. Как только выжили! Чтобы глазки были «мохнатыми», стригли в тушь волосы и мех. А помада, голубушка ты моя! С ней тоже были сложности. До чего доходило – использованные до основания тюбики и те не выбрасывали. Остаточки выковыривали шпилькой, плавили на свечке и сливали в баночку. Некоторым, кто половчее, удавалось залить помаду в тюбик. Между прочим, в результате смешения остатков нескольких тонов получался какой-нибудь интересный цвет, которого в магазине и не сыскать. Кистей у нас тогда специальных не водилось, покупали наборы для рисования. Щеки, кстати, тоже красили «губнушкой», как тогда говорили бабенки из простых. Оно и хорошо выходило – щеки и губы получались тон в тон. А сейчас посмотришь, идет фифа, губы розовые, а румянец кирпичный. Так не годится, матушка. И еще губы темным обведет. Раньше-то косметики не было, зато вкуса у иной дамочки побольше имелось, или здравого смысла, что ли. Губы обводили карандашами «Искусство», они цвета почти не давали, но помаде не позволяли растекаться. Кто не мог достать тени, к примеру, мазал веки тертыми цветными школьными мелками, разведенными водой. Особы, не страдавшие избытком вкуса, присыпали их сверху блестками. А еще с елочных игрушек соскребалось покрытие, получалась неимоверно блестящая пудра, которую наносили на веки, щеки, посыпали ею волосы. Подводки не было в принципе. Нет, ты не так делаешь. Смотри: тут утолщение, а хвостик должен подниматься вверх. Если глаз опущен, это придает лицу унылое и старообразное выражение. Когда в семидесятых пошла мода на стрелки, мы их делали следующим образом: на обратную сторону маленького зеркала опять же плевали, разводили черный карандаш и рисовали зубочисткой… Смотри, тональный крем лучше накладывать не пальцами, а спонжиком или кистью. И пудру тоже кистью – так она лучше ложится. Мы-то и не подозревали долгие годы о существовании компактной пудры, пользовались рассыпчатой. «Театральная», «Лебедь», «Ландыш». И оттенка всего три: белая, розовая, «рашель». Был тональный крем «Балет» и «Дермакол», они ужасно ложились, а других негде взять. Так до чего доходило – смешивали рассыпчатую пудру с детским питательным кремом и получали вполне приличный тон для лица. Представь, даже лак для волос был самодельный. Ты-то, я вижу, выпрямляешь волосы. А мы раньше только завивали. Кудри без лака не зафиксируешь, изобретали разные смеси – например, из столярного клея, яичного желтка и сахарного сиропа. В дело шло пиво, отвар льняного семени, крахмал, желатин, яичный белок и просто сахарная водичка… Красили волосы хной, басмой, отваром луковой шелухи, словно яйца на Пасху. Посыпали шевелюры краской «серебрянкой», чтобы придать им модный пепельный оттенок. Потом всю эту красоту так трудно было вымыть из головы! Особенно если учесть, что с шампунями было непросто. Да и вообще, считалось, что голову мыть нужно не чаще одного раза в неделю, а пачкалась она из-за всех ухищрений гораздо быстрее. Тогда для удаления жирного блеска волосы посыпались мукой или тальком, потом это все вычесывалось. Если мыли, то хозяйственным или детским мылом, ополаскивали уксусом, а для укрепления корней волос женщины втирали в кожу головы свежевыжатый луковый сок. И сейчас помню, как прибегает одна краля на съемки, на ней шапка по последней моде, этакая меховая кастрюля. Кастрюля создает парниковый эффект, и от дамы такое амбре исходит! Да и все тогда вообще-то не благоухали. Духов на прилавках лежало полно, но пахли они – не дай бог. «Персидская сирень», «Ландыш серебристый», «Роза», «Красный мак», «Каменный цветок»… Для самых непритязательных – духи «Наташа», для самых требовательных – польские «Быть может» за два рубля сорок копеек. Конечно, рафинированная дама не могла себе позволить пахнуть персидской сиренью. Покупали из-под полы «Клима» и «Мажи Нуар», выше других ценился «Опиум». Ты сейчас можешь подобрать себе аромат по вкусу, а раньше достаточно было того, что духи – французские! Значит, хорошие. Чего не было абсолютно – так это дезодорантов. С природными запахами боролись с помощью специальных потосборников. Их продавали в галантерейных отделах. Это было что-то вроде подушечек, их полагалось пришивать к одежде под мышками, а по вечерам отпарывать и стирать. Многим было лень так делать, и они носили застарелый пот по нескольку дней. Кстати говоря, подмышки, ноги и прочие места тогда не брили, это было просто не принято. Не редкостью было увидеть барышню в вечернем платье декольте, поднимет она этак руку, а под ней, батюшки, настоящие заросли. Не помню уж, кто ввел моду уничтожать их – допускаю даже, что я сама. А знаешь, как боролись с запахом пота? В аптеке покупали пасту Теймурова и жженые квасцы. Было и более радикальное средство – формидрон. Бр-р, до сих пор помню его унылую белую этикетку. Соль в том, что как только нанесешь это ведьминское снадобье, как оно начинает ужасно жечься, и пять минут ты просто криком кричишь. Зато потом можешь хоть танцевать, хоть в цирке выступать, хоть под софитами день-деньской сниматься – ни капли пота из тебя не выкатится. Сжигал этот препарат, что ли, окончания потовых желез? Но, как бы то ни было, тебе крупно повезло, что ты живешь в такую пору. И что встретила меня, конечно. Полюбуйся-ка.

Анна любовалась. Из зеркала на нее смотрела девушка с нежнейшим румянцем на фарфоровом личике, с розовыми от природы губами, с блестящими миндалевидными глазами. Ни капли косметики нельзя было обнаружить на этом лице, если только не смотреть уж очень искушенным взором… Анне нравился ее новый облик. Хотя кому на нее смотреть? Но если Музе это доставляет удовольствие… Да еще Милан…

– Я также намерена уделять внимание твоей внутренней красоте, – насмешливо провозглашала Муза. – Главный специалист по таковой – Моцарт!

И они слушали музыку. Впрочем, неправильно было бы сказать, что у них имелся какой-то определенный час для музыки, она в доме звучала постоянно, самая разная. Птичьи трели итальянских опер, грозный гул органа, выматывающие нервы скрипичные вопли. Анна научилась говорить, читать, спать под музыку, музыкой пропитаны были стены старого особняка.

Музыкой и тайнами.

Каждый день после обеда Анна помогала Музе одеться. Для прогулки та одевалась очень тепло и своеобразно, совершенно забывая о красоте и щегольстве, – накручивала на пальто шаль, напяливала шапочку, до носа поднимала воротник, и все это следовало задрапировать пледом, под которым старушку вообще было не видать. Анна ходила с ней на прогулку всегда по одному и тому же маршруту. Сначала они некоторое время стояли на площадке перед крыльцом, потом шли через сад, через парк, по узкой дорожке, расчищенной Миланом. Иногда они его встречали за работой. Изредка Милан оставлял свои занятия и шел рядом. Он все время молчал, на вопросы отвечал жестами: «да» – кивнул, «нет» – покачал головой, «не знаю» – пожал плечами, покривил рот. Анна даже думала, не немой ли он, как Герасим. Только Муму ему не хватало!

Муза никогда не ужинала и компаньонку отучила. Где-то неделю Анне было не по себе, укладываясь, она планировала подкрасться во тьме к холодильнику и стащить что угодно – яблоко, холодную котлету, горсточку маслин. Но совершить поступок в духе незабвенного Васисуалия Лоханкина ей не давали два обстоятельства: во-первых, Муза долго не спала и непременно услышала бы возню на кухне, а потом высмеяла бы ночную обжору самым жестоким образом. Во-вторых, уже через несколько дней стал заметен результат вынужденной диеты, да и попривыкла Анна как-то.

Вместо ужина они читали. Когда мадам Бовари отошла в мир иной, злоупотребив мышьяком, настала очередь госпожи Карениной. Начитавшись до хрипоты, Анна могла наконец-то располагать собственной персоной, но чаще всего ей хватало сил только на то, чтобы дойти до своей комнаты, принять душ и провалиться в сон.

Она спала до странного чутко – это она-то, всегда даже стеснявшаяся особенности крепко и сладко засыпать где бы то ни было: во время лекции на задней парте, в поезде, в общежитии, где всегда кто-то бодрствовал.

Четкий распорядок дня успокаивал нервы. Ежедневные прогулки на свежем воздухе и сбалансированное питание отлично действовали на фигуру и цвет лица. Жизнь понемногу начинала налаживаться, входить в определенную колею. Похоже, в житейской лотерее Анне наконец-то выпал счастливый номер. Ей повезло. Ей не надо больше вставать на рассвете, трястись в промерзшей маршрутке, слушать стоны больных и окрики врачей, ощущать запах крови, гноя, боли, страха, безнадежности. Она успокоилась. Она почти перестала казнить себя за давнюю вину. Нет, горечь не ушла из сердца совершенно. Но выяснилось, что она может быть едва ощутимой.

Анна живет в красивом доме на лоне природы; она – компаньонка знаменитой в прошлом актрисы; она не только приносит пользу, но и хорошо проводит время, а еще зарабатывает нешуточные деньги… Через месяц, впервые получив оговоренную сумму, Анна даже растерялась – особенно от мысли, что ей нет нужды тратить эти деньги, не на что, да и негде. Муза крайне ревниво относилась к попыткам компаньонки выехать в город, хмурилась или того хуже – принимала печальный, жалобный вид, сутулила плечи, ни с того ни с сего начинала кашлять… Одно слово – актриса! И Анна оставалась, не ехала никуда. Ради такого случая Муза считала возможным нарушить привычную рутину и принималась сиделку развлекать – учила ее играть в покер или рассказывала театральные анекдоты, которых помнила целую бездну.

И вот уже миновал январь. Анна при помощи Милана сняла украшения с ели. Кстати, она оказалась ненастоящей, хоть и очень искусно сделанной, даже с шишками и с одной искривленной для достоверности веткой. Ель была разобрана и спрятана в какой-то дальний чулан. Пришел снежный февраль, дороги занесло, один раз даже Милан не смог выехать в город за продуктами и пришлось ждать грейдер, чтобы он расчистил путь, а пока ждали, и свет погас – где-то оборвало провода. Милан включил генератор, и они втроем – Муза, Милан и Анна – сидели на кухне и воображали себя полярниками на зимовке, даже глинтвейн сварили по такому случаю!

На кухне славно пахло пряностями и вином.

– И вот представьте, дети мои, все вокруг только и говорили, что про Северный полюс, про челюскинцев на льдине и про летчика Папанина, который их с этой самой льдины снял. Во дворе мальчишки играли в спасение челюскинцев целыми днями. Несмотря на то что стояло жаркое лето, они кутались в какие-то лапсердаки, приготовленные на отдачу татарину-старьевщику, запрягали в санки дворовых глупых барбосов и с жутким скрежетом таскали эти санки по асфальту. А у нас во дворе был самолет, сделанный из фанеры, и вот возле него происходили чудовищные побоища. Так выясняли, кому изображать Папанина. А я была пацанка, отчаянная, всегда играла с мальчишками, и вот как-то мне случилось получить эту роль, первую и главнейшую роль в моей жизни. Впрочем, уверена, что получила я ее не за талант, а за то, что владела ценным реквизитом – настоящим летным шлемом, отцовским. Мальчишки лебезили передо мной в надежде, что я позволю хотя бы примерить этот чудесный шлем, но я никому его не давала. Началась война, шлем поехал с нами в эвакуацию, и на первой же станции, пока мать покупала молоко и вареную картошку, наши чемоданы украли. Осталось то, что было на нас надето, и шлем, я с ним не расставалась, он лежал у меня в сумке через плечо. В нем я и отходила все эвакуационные зимы подряд, а зимы были страшные, не чета этой…

Анна слушала и ушам своим не верила. Челюскин? Папанин? Война, эвакуация? Так когда это все было! И сколько же Музе лет? И как она умудрилась так превосходно сохраниться, особенно если учесть, что жизнь ее полна была страшных испытаний?

Она хотела задать этот вопрос, но не решилась при Милане, хотя уже начала привыкать к нему, к его спокойному лицу и сумрачной веселости. Он избегал встречаться с ней взглядом, и Анна даже не знала цвета его глаз, но думала, что они, должно быть, голубые, ясно-голубые, как небо в сильный мороз, и что Милан, наверное, очень добр и застенчив, какими часто бывают большие мужчины. Как вот, например, был…

Но тут мысль тормозила в двух шагах от черной пропасти. Заглядывать туда Анна себе запретила. Уговорила себя ничего не помнить. Хватит уже, достаточно. Надо легче относиться к жизни. Разве не об этом твердила ей Муза в те минуты, когда старушке приходила охота поговорить «о своем, о девичьем»? «Дитя мое, жить и любить надо легко, по-французски. Глупо страдать из-за одного мужчины, их так много, что всегда можно взять замену. Не зацикливайся на своих переживаниях, старайся взять от жизни все, чтобы в старости не пришлось пожалеть о том, что упустила».

А после глинтвейна и игры в челюскинцев все пошли спать. Анна могла бы сидеть за столом сколько угодно долго, но Милан сказал, что топлива для генератора мало и энергию следует экономить, тем более что на улице очень похолодало. Муза была в самом добром расположении духа и согласилась отправиться в объятия Морфея даже без полагающегося на ночь чтения и без музыки.

Анна заснула, как всегда, быстро, но среди ночи очнулась от неприятного чувства – словно кто-то только что потрогал ее лицо ледяными пальцами. Не слышно было умиротворяющего гудения обогревателя – видимо, генератор отключился. Снизу не доносилась музыка, под которую Анна уже привыкла спать. И вообще было тихо, страшно тихо, даже не брехали неумолчные поселковые собаки. Вероятно, стояла глухая ночь, часа три.

Анна свернулась клубочком под пуховым одеялом – конечно, к утру дом немного выстынет, но это нестрашно, не замерзнет же она тут? В крайнем случае в гостиной есть камин, настоящий, не электрический, а на заднем дворе она видела аккуратненькую поленницу. Огонь так славно потрескивает, от полешек распространяется благоухание… Дремота подкралась на мягких лапах, Анне начало даже сниться что-то, какие-то голоса упрашивали, убеждали, усмехались…

Анна подскочила на кровати, одеяло слетело на пол, и она почувствовала, как холодно-холодно стало в комнате, и эти голоса – они ведь звучали на самом деле? Со всех сторон плыли раздававшиеся, казалось, прямо из стен шепоты, в которых переплетались мольба и издевка, и Анна испугалась.

Они говорили странные вещи, страшные вещи. Голоса твердили о том, что не случайно Анна живет в этом уединенном доме, что все затем, чтобы изменить и искорежить ее судьбу, и что это за распорядок дня такой, что она не может, не смеет принадлежать себе, пусть и себе несовершенной, дурной, неправильной?

И к чему была рассказана та сказка? Та притча?

…волк побежал к своим братьям и стал кричать: «Мальчик! Мальчик!», но никто из волков не испугался…

Что, если и она, Анна, в силу своей глупости и самоуверенности пропускает мимо себя что-то очень важное, не замечает очевидного, лежащего на поверхности?

И чьи же голоса пытаются заговорить с ней?

Но что, если это Муза зовет ее? Пусть не слышно хрустального колокольчика, бедняжка могла почувствовать себя плохо. Не в силах протянуть руку, она зовет ее, а Анна спит как сурок, а проснувшись, воображает небывальщину!

Она встала – какой ледяной пол, – схватила со стула халатик, надела его, запутавшись в рукавах, и кинулась к двери, нажала на ручку, но дверь не открылась. Еще раз – нет, нет, заперто, ее закрыли здесь, и становится все холодней, что-то ледяное касается босых ног, и шепотки ползут со всех сторон, вопрошая, умоляя, издеваясь… Она кинулась к выключателю, надеясь, что хлынувший свет рассеет дурацкие детские страхи, но света не было, было все так же темно, тьма даже стала гуще, это же невозможно – такая тьма… Здравомыслие изменило Анне, и она закричала, как кричат в кошмарах, низким, задыхающимся голосом, и сама испугалась своего крика, но замолчать уже не могла.

Впрочем, нельзя сказать, что крик не помог, напротив. Мучительно сражаясь с паникой, Анна услышала прелестные в своей обыденности звуки – тяжелые шаги на лестнице. Ей было даже все равно, кто идет – грабитель, убийца, главное, что это человек, живой человек, и она больше не останется одна в холоде и мраке. Анна снова всем телом кинулась на дверь, почувствовала, как поворачивается ручка, и почти упала на грудь вошедшему мужчине. Это был не грабитель и не убийца, это был Милан, и он держал ее в объятиях. Кажется, она напугала его.

– Что случилось, что? – допытывался он, но Анна не могла толком ответить, ей вдруг приспичило поплакать. Горячие слезы потекли по лицу, из груди рвались судорожные всхлипы.

Поняв, что не время задавать вопросы, Милан довел ее до кровати, усадил, ловко достал откуда-то салфетку, стал промакивать ее мокрое лицо, мягко шептать не имеющие смысла слова: ну-ну, ничего, ничего, все в порядке…

– Было холодно, и темно, и я оказалась заперта, – пожаловалась ему Анна, когда наконец смогла говорить.

– Холодно – потому что генератор отключился. И темно по той же причине. А в двери заклинило замок, такое бывает.

– И еще я слышала… слышала…

– Что? – отодвинулся от нее Милан, он смотрел испытующе и встревоженно, и Анне стало стыдно за свои детские страхи.

– Мне показалось… какой-то шепот из стен…

– Шепот или шорох? Как будто кто-то скребется?

– Нет, словно… Нет, не скребется.

– Значит, все в порядке, – подвел итог Милан. – Я уж думал, опять крысы. Это тоже от холода. Дом старый, чутко реагирует на перепады температур. Обои, дерево – все шуршит, поскрипывает, создается акустическая иллюзия. Нестрашно.

С ним и в самом деле стало нестрашно, он был такой огромный и теплый. Анна вдруг подумала, что не хочет, чтобы он уходил. И тут же поняла, что Милан и приходить-то был не должен.

– Я сегодня тут ночевал, не в своей сторожке, – словно услышав ее мысли, сказал он. – Беспокоился, как вы проведете ночь. Оказалось, не зря.

Анна сообразила, что сидит на кровати с посторонним мужчиной, почти не одетая, и ей стало жарко, в такой-то прохладе. Хорошо, что было темно, и Милан не видел, как она покраснела. Впрочем, он все равно что-то почувствовал, потому что сначала отстранился, а потом и вовсе встал.

– Ну, если вы успокоились, то я пойду, пожалуй. А вы зовите, если что. Только не кричите так больше, хорошо?

– Хорошо, – промямлила Анна.

Страх ушел, остался стыд. Что она тут устроила? Как дитя малое. Не дай бог, Милан еще подумает, что она нарочно развопилась, чтобы завлечь его в свою спальню. Хотя как она могла знать, что он ночует в доме? И не разбудила ли она своими криками Музу? А если старушка не спит сейчас, то что она о них думает?

Анне почудилось – Милан улыбнулся, но наверняка она не могла бы сказать. Перед тем как выйти за дверь, он коснулся ее плеча, это был ободряющий, дружеский жест, но Анна не могла не заметить, какие у него горячие пальцы! Она дождалась, когда за Миланом закроется дверь, юркнула в остывшую постель и прерывисто вздохнула, как ребенок после долгих рыданий. Хорошо все же, когда рядом есть мужчина, такой сильный, уравновешенный, всегда готовый прийти на помощь – интересно, он оделся с головокружительной быстротой или спит в одежде, в джинсах и свитере?

Анне уже не так холодно, и она не слышит никаких акустических иллюзий, только легкий шорох остывающего дома. Она засыпает, а просыпается поздним утром от требовательного зова колокольчика. В доме снова тепло, и в окна бьет яркое зимнее солнце.

Утром Муза настроена весьма игриво. Она нарядилась в какой-то невероятный пеньюар, расписанный тигровыми лилиями, ярче обычного подмазала губы и напевает арию из легкомысленной оперетки, только глазки не строит. За завтраком старушка не командует и не понукает, а пытается скормить Анне спаржу. От этих зеленых шишек та воротит нос, а Муза говорит, как будто на что-то намекает:

– Напрасно, детка. Я читала – спаржа пробуждает в женщине особенную склонность к любви. Или у тебя нет необходимости пробуждать склонность, а?

Зачем бы могла понадобиться склонность к любви в уединенном доме, где живет хоть и очень разбитная, но полупарализованная старушка, хотела бы спросить Анна, но она ни о чем не спрашивает. Она понимает – Муза все слышала ночью. Какое облегчение – она не сердится. Хотя могла бы, старая актриса взбалмошна и непредсказуема, в разные дни за один и тот же поступок можно получить и похвалу, и выволочку, жить с ней рядом – все равно что кататься на американских горках. Это иногда утомительно, иногда занимательно, а сейчас, пожалуй, еще и стыдновато. Но ничего ведь не случилось, не так ли? Да, Милан вошел в комнату Анны, но пробыл там не столь долго, чтобы успеть… хм… утолить склонность к любви. Впрочем, Анна не может судить об этом. Ее любовный багаж, помимо первого опыта, о котором она запретила себе вспоминать, состоит из одного-единственного вялотекущего романчика с неким ординатором. Ординатор ухаживал за ней по всем правилам – кино, кафе, подношение дежурных цветочков и шоколадок. Перед тем как лечь в постель, он аккуратно складывал брюки, чтобы не смять стрелочки, но это же нормально, никому не хочется идти домой в мятых брюках. У ординатора были маленькие руки. От его прикосновений Анна ничего не ощущала, секс с ним был очень гигиеничным, словно тела любовников перед каждой их встречей кто-то предусмотрительно заматывал в прозрачный пластик. Постепенно Анна начала воспринимать близость как епитимью. Искупление. Она всю свою жизнь так воспринимала, почему секс должен стать исключением?

Тем не менее было очень обидно, когда ординатор исчез с горизонта, не попрощавшись и не объяснившись. Такое расставание напоминало скорее бегство.

Ну, и, разумеется, было еще весьма смутное и невзаимное чувство к некоему насмешливому хирургу. Но тут дело не пошло дальше томительных девичьих мечтаний, приторных, как рахат-лукум.

Тем более странно было чувствовать то, что чувствовала Анна. У нее мучительно и сладко тянуло мышцы, а губы сами собой складывались в улыбку. Анна не могла не улыбнуться, когда на кухне появился Милан, – он должен был взять список продуктов, еще вчера составленный Музой. Впрочем, старушке требовалось основательно подумать над тем, хочет она красной рыбы или авокадо, так что ему пришлось подождать. Они стояли за спинкой кресла, вдруг их глаза встретились, и Милан подмигнул ей. Анна почувствовала, что краснеет, но это была не краска стыда, это было веселое пламя, заструившееся по жилам, заставляющее чувствовать себя живой, бодрой, чуточку хмельной.

А глаза у Милана оказались не голубые, как она думала, а черные, такие черные, что зрачка нельзя было отличить от радужки.

Глава 5

В одиннадцать лет Эржбета стала нареченной графа Надашти, а в двенадцать – забеременела.

И не от графа, о, если бы. Он пока даже не видел своей юной невесты. Довольствуясь одной лишь искусно выполненной миниатюрой, Ференц Надашти, генерал, первый держатель императорских конюшен, уехал воевать с турками. Мысли его были далеки от любви, а в сердце жила только война. Кто же тогда мог обрюхатить малютку? На расспросы матери Эржбета не отвечала, лишь отворачивалась. Она явно не понимала, о чем речь. Ее живот дерзко торчал вперед из-под передничка. Ребенок уже начинал шевелиться. Да, непонятная история. Эржбета не отличалась ни легкостью нрава, ни, если уж говорить напрямик, красотой. Это была угрюмая девочка с тяжелой челюстью, с опущенными уголками глаз.

Делом семейной чести стало скрыть нежелательную беременность. Анна Батори отправила малютку в дальний замок, где она могла бы спокойно разрешиться незаконным ребенком, однако не прекратила свои расследования, опасаясь, что возлюбленный дочери однажды объявится, чтобы воспрепятствовать ее браку. И наконец пристрастно допрошенная прислуга развеяла страхи матери. Эржбета росла рядом с Иштваном, единоутробным братом тремя годами старше ее. Дети были привязаны друг к другу. Вероятно, они играли в больших и в этой опасной игре вдруг интуитивно постигли суть плотской любви. Узнав все, Анна только усмехнулась. Что ж, обычное дело. В конце концов, разве она сама не замужем за двоюродным братом? Только простолюдины могут сочетаться браком с кем угодно, знатные люди должны блюсти чистоту крови. Если греху суждено свершиться, то лучше не выносить сор за порог, пусть все будет келейно, в своей семье.

Эржбета родила прекрасную, здоровенькую девочку, но малышка долго не прожила – как-то утром ее нашли мертвой в колыбельке. Анна как раз гостила у дочери и утешала ее, как могла. Разумеется, у нее будут еще дети, в семье Батори все женщины плодовиты. Эржбета не плакала, смотрела на мать сухими блестящими глазами и наконец спросила, скоро ли ей разрешат вернуться и назначил ли Надашти дату свадьбы? Граф вполне мог отказаться от невесты, слухи о неприятном происшествии донесли до него добрые люди, но он этого не сделал. Брак был удобный, выгодный, приданое Эржбеты щедро оплачивало ее девичью ошибку. И та же ошибка указывала на ее способность беременеть и рожать, что тоже следовало ценить. И свадьба была объявлена.

Эржбета стала графиней Надашти, ей теперь принадлежал белый замок на холме, она могла делать все, что хотела, но бедняжка не хотела ничего. Ее окружала кричащая роскошь – гобелены и ковры, золото и серебро, хрусталь и фарфор. Но какой был в этом толк, если стоило Эржбете закрыть глаза – и она видела одно и то же, всегда одни и те же видения?

Она видела, как искажается лицо брата, такое привычное, знакомое лицо. Как он зажимает ей рот, путается в ее юбках. Эржбета задыхается, кусает жесткую мальчишескую ладонь, пахнущую псиной, бьет брата кулачками, но Иштван сильнее, он только смеется. Эржбета не понимает, что происходит, ей не нравится эта игра, и она просто закрывает глаза и подчиняется чужой силе.

И брат делает ей больно.

Смысл этой боли она понимает через несколько месяцев, когда ощущает тянущую боль в пояснице, чувствует на ногах влагу и слышит, как мягко, страшно поворачивается в чреве ребенок.

И еще сквозь тяжелую дремоту она видит свою мать – ее тонкий силуэт, склонившийся над колыбелькой. Что она делает? Поправляет вышитую подушечку под головой у малышки? Да нет, она берет эту подушечку в руки и накрывает ею лицо девочки. Эржбета не понимает, что происходит, ей не нравится эта игра, и она просто закрывает глаза и подчиняется чужой воле.

И мать делает малютке больно.

Что именно происходит, Эржбета понимает только утром, когда видит, что у мертвой девочки пушистые волосики стоят дыбом на макушке, а в выкатившихся глазах застыла мука.

И поэтому графиня чувствует себя несчастной, обманутой в чем-то, равнодушной. Впрочем, она плоха только для себя, а окружающие вполне ею довольны.

Мужу нравится кротость супруги, за поведение которой он может быть спокоен, отправляясь на войну.

Родители рады за дочь, заключившую удачный брак.

Слуги счастливы, поскольку их госпожа добра и покладиста.

Что творилось с самой Эржбетой – никто понять не пытался.

Несмотря на постоянные отлучки мужа, она все же произвела на свет одного за другим троих детей – Анну, Урсулу и Павла. Но к ним Эржбета была до странности равнодушна. Колодец ее материнских чувств сух. Впрочем, никого это не беспокоит – по традиции, детей растят кормилицы и няньки, малышей отдают на воспитание в дворянские семьи.

А Эржбета скучает. Она смотрит в окно и видит только постылые горы и леса. Эржбета мечтает. Ее смутные желания не имеют формы. Ей хотелось бы поехать куда-нибудь, может, в Вену или Париж, ей хотелось бы танцевать на балах, и чтобы все смотрели на нее… И чтобы она была не она, а высокая прекрасная женщина с золотистыми волосами…

Чувствуя непонятную тоску, Эржбета подозревает у себя зачатки какой-то мозговой болезни. Быть может, подозрения ее не беспочвенны. Семейство Батори страдает эпилепсией, алкоголизмом, подагрой. Такова плата за чистую кровь, за родственные браки.

Не находя себе места, Эржбета седлает своего жеребца по кличке Винар. Она носится по окрестностям, и скоро люди начинают бояться появлений хозяйки Чахтицкого замка. Бледная Эржбета, в черном платье, на черном коне, с грозовым облаком волос, заставляет их вспомнить о старинных жутких легендах, древних страхах.

И однажды на лесной тропинке ее конь сминает ребенка, девочку. На повороте она возникает внезапно, словно вырастает из-под земли, как гриб, и не успевает отпрянуть в сторону, не понимает даже, что происходит. Винар встает на дыбы. Девочка падает на землю. Эржбета успокаивает коня, спешивается и подходит к ребенку, лежащему ничком. Затылок девочки раскроен тяжелым копытом коня, толчками бьет кровь. Когда Эржбета переворачивает малышку на спину, несчастная еще жива. Это крестьянская девочка, чумазая, но с милым личиком, из которого быстро уходит жизнь. Когда глаза ребенка гаснут, Эржбета садится на коня и уезжает. Она чувствует себя странно спокойной и опустошенной.

Возвращается супруг, привозит подарки. Среди них – ларец с жемчужным ожерельем невероятной цены, все говорят – из казны французских королей. И с величайшими предосторожностями привозят нечто, упакованное в хлопок, заключенное в деревянный ящик. Это оказывается зеркалом в необыкновенно красивой оправе. Надашти смотрит на супругу удивленно – впервые она благодарит его за подарки искренне, от души, и обнимает за шею так, словно задушить собирается. Эржбета не может отвести глаз от своего отражения, и графиня в самом деле очень хороша, и жемчуга идут к ее черным волосам и хрупкой шее. Между мужем и женой воцаряется полная гармония, словно они переживают второй медовый месяц. Впрочем, во время первого Эржбета была печальна и холодна, поэтому можно считать, что Ференц только теперь вкушает радости супружеской любви в полной мере. Рука об руку супруги прогуливаются по саду, и граф не устает удивляться пылу, с которым жена отвечает на его поцелуи. Внезапно он слышит какие-то звуки…

Сначала Ференцу кажется, что за ними подсматривает испорченная служанка. Но потом он понимает, что девушка привязана к стволу дерева.

Что руки у нее связаны сзади.

Что лицо искажено не улыбкой, а страдальческой гримасой.

И что по лицу ползают насекомые, которых несчастная не может отогнать.

– Что это? – спрашивает он с изумлением.

И его нежная супруга, потупившись, сообщает: служанка не раз и не два воровала груши из господского сада. Она любит сладкое, мой повелитель, так пусть вкусит сладости в полной, заслуженной мере.

И только тогда Ференц видит то, что давно должен был увидеть.

Что лицо служанки покрыто желтыми потеками. Это мед, лучший мед с горной пасеки, душистый, горьковато-сладкий. Собранный трудолюбивыми пчелами с горных цветов. Мед со столь обольстительным ароматом, что привлекает к себе тучи насекомых.

Именно на это и рассчитывала его благоверная, когда покрывала медом лицо своей служанки. Собственными нежными ручками.

Нельзя сказать, чтобы это открытие особенно шокировало Ференца Надашти. В конце концов, он прославился как великий воин, который, как считалось в те времена, должен обладать крайней жестокостью. Турки прозвали Надашти Черным беем. Его именем пугали детей. И потом, разве не была Эржбета долгое время единственной хозяйкой его владений, вольной миловать и карать по своему усмотрению? Что ж удивляться, если она по свойству нелогичной женской натуры иногда перегибает палку?

В какой момент Эржбета перешла границу? Когда из строгой госпожи превратилась в монстра? Никто не мог бы сказать, и она сама едва ли знала.

День за днем Эржбета смотрела в зеркало.

День за днем видела свое прекрасное лицо и чувствовала власть – новую власть, которой она, немая заложница фамильных интересов, раньше была лишена.

День за днем Эржбета понимала свою силу и право эту силу применять.

Больше всего ей нравились молодые девушки, почти дети. Их оказалось много, их никто не считал, и порой они никому не были нужны. Какой толк в девушке из бедной семьи, бесприданнице? Родители были только счастливы отдать бедняжку на работу в господский замок. А если приходила весть о смерти девушки, то никто не удивлялся: вокруг очень часто умирали молодые люди. Достаточно было уколоть палец, постоять на сквозняке, подвернуть ногу на лестнице, да мало ли причин для скоропостижной кончины? Похороны хозяйка брала на себя и даже выплачивала семье погибшей служанки небольшое вспомоществование.

А еще Эржбета жертвовала деньги церкви – на помин души.

Это заставляло молчать даже местного священника, который, казалось бы, должен заботиться о пастве своей.

К тому же его молчание было хорошо оплачено – графиня посылала ежегодно в церковь десять бочек вина, десять возов кукурузы и восемь золотых монет.

Может, в творившихся злодеяниях оказалась виновата дурная наследственность Эржбеты и ее обида на жизнь, пустившая корни в душе с ранних лет.

Может, свою роль сыграла ведьма Дарвуля, о которой говорили, что она читала старинные книги и знает многие тайные снадобья и травы. Не эта ли страшная женщина присоветовала графине купаться в девичьей крови, чтобы сохранить привлекательность?

А может, зеркало? Зеркало Бенвенуто Челлини?

Зеркало дьявола, способное пробудить в человеке самые темные стороны его души.

Вытащить наружу все дурные наклонности.

Дьявол стал править в Чахтицком замке после гибели Ференца Надашди. Супруг, пусть и пропадавший почти все время на полях брани, смирял пыл Эржбеты. Но стоило графу пасть, как графиня устроила в замке страшное веселье. У нее появились подручные – две служанки, Илона и Дорка.

Они были старые и корявые, как столетние деревья. Эржбета не могла желать причинить им боль, ей нравилось терзать только красивых девушек, стройных и белокожих, с черными волосами и глазами. Илона и Дорка ходили по домам окрестных крестьян и предлагали им, как величайшую милость, отдать девочек в услужение графине. Со временем им пришлось расширить круг поисков, потому что в ближних деревнях уже никто не хотел расставаться с дочерьми, но каждый раз они приводили в замок по две-три девушки. В коричневых или красных юбках, в грубых шерстяных чулках, с перламутровыми ожерельями вокруг нежных шеек, прекрасные создания обречены были на смерть, но старых ведьм ничуть не волновало это обстоятельство.

Но хуже Илоны и Дорки оказался горбун Фицко, шут и любовник графини.

У него было короткое изуродованное тело, а лицо выглядело прекрасным, как у нежной девы, – синие глаза, розовый рот и золотые кудри кольцами. Люди говорили, что видели на ногах у Фицко копытца и что Фицко – сам Люцифер.

Одетый в алый бархатный кафтан, он правил каретой Эржбеты, стоя на козлах, и драгоценные перстни вспыхивали у него на пальцах, и на этих перстнях была кровь, потому что горбун сам пытал девушек. Он колол их иглами и рвал кожу щипцами. А Эржбета слушала крики несчастных и распалялась. Потом она входила в подвал и сама принималась за истязательства. Случалось, что Эржбета зубами рвала тело своей жертвы.

Сначала происходящее в подвале замка было тайной. Но Эржбета, потеряв рассудок, перестала таиться. Теперь те служанки, которые оказались недостаточно хороши для пыточной графини и потому были живы, разносили чудовищные слухи.

Они говорили – Эржбета вампир. Она упивается кровью своих жертв.

Они говорили – Эржбета колдунья. Ее прислужницы вскрывают девушкам жилы и выпускают из них всю кровь в медный чан. И в этом чане графиня совершает омовение, пытаясь с помощью отвратительного обряда вернуть свою уходящую молодость.

Они говорили – Эржбета заказала в Прешбурге «железную деву». Это статуя, пустая изнутри и утыканная иглами. Красавицу запирают в «деве», поднимают на дыбе вверх – и кровь льется прямо в ванну, на распростертое тело графини.

Безнаказанность развратила Эржбету. Ее уже не устраивали крестьянки. Они были грубые и глупые. Многие даже не понимали, что с ними происходит, и могли испускать только животные крики. Гораздо интереснее оказались дочери бедных дворян.

С ними было о чем поговорить.

Они молили и молились, пытались разжалобить и проклинали. Их мучения приносили несравнимое наслаждение. Двадцать бедных дворянских девушек привезли в замок, и ни одна из них не вышла из высоких врат.

Но злодеяния Эржбета вершила не только в Чахтицком замке. В Пиштянах, куда графиня ездила на воды, бесследно пропали две горничные – даже тел их не нашли. И в венском имении Батори-Надашти, которое, по злой иронии судьбы, располагалось на Блютенштрассе, на Кровавой, значит, улице, она продолжала свое черное дело. Несколько нищенок нашли там свой страшный конец после того, как графиня самолично пригласила их пройти на кухню и отобедать. Случился скандал, когда в дом, пользующийся дурной славой, попала по ротозейству своему кухарка пана Турзо. То ли ему нравилась стряпня этой дурочки, то ли еще какие чувства пан к ней питал, но он помчался выручать девушку. Эржбета слова против не сказала и вывела ему кухарку, живую и невредимую. Но незадачливая была так напугана, что долгое время не могла слова вымолвить и личико у нее дергалось до самой смерти…

Впрочем, на качестве стряпни это не отразилось.

Почему же люди все терпели?

Во-первых, Эржбета была племянницей короля Стефана.

Во-вторых, у графини имелись богатые и знатные покровители, которые участвовали в ее преступных забавах. Чаще всех приезжали некая особа в мужском костюме, но с женскими формами, и весьма элегантный господин, чье лицо скрывала черная шелковая маска. Последний породил целую волну слухов – мол, это не кто иной, как сам Влад Тепеш, легендарный вампир, усилиями Эржбеты воскрешенный из мертвых.

Вряд ли им являлся граф Дракула. Но не мог ли это быть дядя Эржбеты? Сам король? Что ж…

А в-третьих, жизнь человеческая по тем временам была очень дешева. И, может, конец преступлениям графини положила бы только смерть. И случилось бы это очень не скоро – Эржбета была в расцвете зрелости, она вовсе не собиралась умирать и с каждым днем становилась лишь красивее. Но графиня запуталась в своих финансовых делах и нуждалась в средствах. Чтобы пополнить казну, Эржбета заложила один из замков. Это почему-то обеспокоило опекуна ее сына. Пан Медьери заволновался, а когда с ним такое случалось, то… В общем, произошел скандал. Эржбету вызвали в Прешбург, куда съехались все вельможи, заинтересованные в фамильной чести семейства Батори-Надашти.

Медьери решил замять дело.

– Пусть развлекается, как хочет, но не трогает денег! – такова была его позиция.

В знак дружбы графиня прислала опекуну сына прекрасный пирог, и Медьери совсем было собрался расчувствоваться, но решил для начала дать отведать гостинца собачке. Левретка немедленно издохла, и пан ощутил благородное негодование. Тут же собрались другие свидетели злодеяний графини. Священник внезапно перестал страдать провалами в памяти и припомнил, скольких истерзанных девушек ему пришлось отпевать. Зять Эржбеты рассказал, как его пес вырыл в саду графини и притащил в дом отрубленную руку с медным перстеньком. Дочки Эржбеты при имени матери заливались слезами.

На судилище родственников графиня не явилась – она бежала, укрылась в стенах Чахтицкого замка.

– Проветрите комнаты. Застелите постели. Готовьте пир, – приказала Эржбета слугам. – Скоро ко мне приедут знатные гости.

В замке поднялся переполох. Несколько доверенных слуг отправились в подвал, чтобы скрыть следы кровавых оргий графини.

Эржбета удалилась в свои покои. Нагая встала перед зеркалом. Обмывалась душистой водой, пудрила плечи, румянила щеки. Подводила веки краской из жженого лесного ореха. Как зачарованная, расширенными зрачками смотрела в расширенные зрачки своего отражения. Попыталась расчесать спутанную массу волос, но у нее не вышло. Позвала служанку Дорису – любимую, неприкосновенную. Как ни безумна была Эржбета, но выгоду свою понимала хорошо и не трогала девушки, прошедшей обучение у знаменитых парикмахеров Вены. Дориса касалась щеткой волос госпожи, и та расслаблялась, закрывала глаза, безумие, которое она ощущала, как непрестанное, мучительное давление на череп, отпускало ее.

Девушка неловко воткнула шпильку, оцарапав кожу на черепе графини. Та вздрогнула и распахнула глаза.

И, кроме своего отражения, увидела еще и отражение служанки.

Зеркало льстило ей. В угоду минутному капризу оно изменило облик Дорисы, сделав смазливое личико прекрасным, стройную фигурку утонченной. И в угоду той же злой фанаберии – исказило лицо графини, превратив его в отвратительную харю растленной, безумной старухи. Не дыша, стояла Дориса, напуганная и польщенная, не в силах отвести глаз от своего отражения, и губы ее шевелились, поверяя зеркалу невероятные мечты…

Эржбета завизжала, как раненая лисица. Сначала она била и царапала не смевшую сопротивляться служанку, потом принялась кусать ее. Вид крови, как обычно, привел Эржбету в бешеный восторг. Она жалела, что в ней недостаточно сил для того, чтобы руками разорвать тело девушки, чтобы захлебнуться в ее крови. Графиня схватила раскаленный утюжок, приготовленный для того, чтобы выгладить оборки, и прижала его к лицу Дорисы. Та истошно закричала и потеряла сознание. Эржбета уселась на нее верхом и стала запихивать утюг девушке в рот.

Нагрянувшие «гости» увидели картину, которая заставила бы содрогнуться самые закосневшие сердца.

Безумная Эржбета в платье из золотой парчи, залитом кровью, сидела у зеркала, расчесывала волосы и напевала детскую песенку. У ног графини, на полу, лежала мертвая, изуродованная служанка. Другие слуги разбежались в страхе перед наказанием. Подвал остался неприбранным – там нашли железные клетки, в которых держали девушек, ванну со следами высохшей крови и «железную деву», на иглах которой остались куски плоти.

От запаха крови и гнили кружились головы у солдат. В темном углу подвала они нашли спрятавшегося, хныкающего горбуна.

– Я несчастный калека! Не трогайте меня! Не обижайте! – бормотал Фицко, пробираясь к выходу.

Но его богатый кафтан и золотые украшения никого не могли ввести в заблуждение, солдаты поймали уродца и засунули в одну из клеток.

Занявшись горбуном, чуть не забыли про Эржбету. Как выяснилось, она вовсе не потеряла рассудка. Напротив, графиня совершенно пришла в себя и попыталась скрыться. Набросила на парчовое платье темный плащ, собрала саквояж с необходимыми вещами, куда вошли щипцы, которыми она поправляла непокорные пряди и наказывала непокорных горничных, сама запрягла коня в возок…

Ее остановили уже за воротами.

– Вас интересуют мои служанки, паны? – удивилась Эржбета. – Вот, прошу вас. Правда, некоторые сюда не попали – я порой ленилась вести записи.

Она сама достала из саквояжа и отдала фолиант в кожаной обложке – уж не человеческая, не девичья ли кожа пошла на переплет? В этом мартирологе графиня вела счет своим злодеяниям. Увы, имен некоторых служанок она не помнила или никогда не знала.

Сто шестьдесят девятая. Длинные волосы. Ругалась и проклинала до последнего.

Двести вторая. Невысокая, с детским лицом, все время плакала.

Четыреста сорок четвертая. Оказалась беременной. Плод двигал пять минут ручками и ножками на полу после того, как матери вспороли живот.

Безымянные, безликие. Чьи-то сестры, дочери, невесты. Шестьсот пятьдесят жертв. А ведь Эржбета еще «иногда ленилась записывать»!

Судьям понадобилось все самообладание, чтобы не убить графиню на месте. За ее преступления ответили подручные служанки. Илона и Дорка были заживо сожжены на костре. Горбуну Фицко отрубили руки, ноги, а потом и голову. Эржбету присудили к домашнему аресту.

Это был не простой домашний арест – каменщик замуровал в покоях графини окна и двери, оставив одну узкую щель, в которую могло разве что ведро помойное пролезть. В вечной тьме и ужасном зловонии доживала Эржбета свои горестные дни.

Она питалась скудно, но никогда ни с кем не заговаривала, не жаловалась, ничего не просила, и ни слез, ни крика не слышно было из темницы.

Ее тюремщики говорили, что иногда Эржбета нежным голоском напевает песенку, и эти звуки так ужасны, что самые крепкие мужчины седеют от страха и не желают больше охранять Кровавую Графиню.

Она прожила еще пять лет. Когда в замурованных покоях все стихло, когда тонкая белая рука перестала забирать из щели кувшины с водой – стену сломали и вошли в темницу.

Графиня лежала на полу перед затянутым паутиной зеркалом, и ни время, ни тление не тронули ее прекрасного лица.

А на пыльной поверхности зеркала кто-то написал пальцем:

Ira[2].

После вступления в права наследства дочь Кровавой Графини, Урсула Батори-Надашти, садится в карету. Девушка собирается начать новую жизнь. Урсула могла бы взять с собой что угодно – любые сокровища предков. Но она выбирает зеркало, видевшее смерть ее матери, и увозит его, бережно упакованное в длинный деревянный ящик.

В народе говорят – Кровавая Графиня не умерла. Говорят, она впала в спячку, свойственную вампирам, и дочь увезла ее в гробу, наполненном землей, туда, где Эржбета сможет охотиться без проблем.

И эти слухи, пожалуй, не так уж беспочвенны.

Глава 6

– Какая же ты у меня стала красавица, – все повторяла Муза.

И хотя в ее тоне неприятно звучала нотка удивления, и эта фраза подразумевала, что приехала Анна безусловной уродиной, – ей ничего не оставалось, кроме как согласиться. Она и в самом деле похорошела – вероятно, сказалась и размеренная жизнь, и правильная диета, и здоровое питание.

Но, скорее всего, дело было в другом.

Каждое утро Анна просыпалась счастливой. Раньше счастье приходило к ней извне, становилось реакцией на вполне реальные события.

Теперь оно зарождалось в груди – теплое, пушистое, щекотное. Ни из-за чего. Просто счастье быть, дышать воздухом, смотреть по сторонам, чувствовать себя молодой, сильной, здоровой. Самая примитивная пища дарила невероятные вкусовые ощущения. Даже короткий сон освежал. Общение с Музой радовало. Книги, которые Анна читала, были пронзительно понятны и прекрасны. Музыка трогала до глубины души. Словно рассеялась какая-то пелена, душный паутинный кокон, обволакивавший ее долгие годы. Почему она не могла видеть раньше, насколько хорош зимний рассвет? Какие синие тени ложатся на снег вечером? Ведь даже вкус воды стал более насыщенным. Железистый, прозрачный, ласкающий.

Кошмары больше не мучили ее, хотя в старом доме по ночам вечно что-то шуршало, по коридорам бродили и хлопали дверями сквозняки, а в каминной трубе жил настоящий голос, который вздыхал и жаловался. Даже проснувшись ночью от этой потусторонней суеты, Анна не пугалась. Накрывалась одеялом с головой и засыпала.

Почему она стала такой счастливой, что произошло? Потому что чувствовала себя нужной и важной для кого-то? Потому что в кои-то веки могла быть самой собой, не уставала и не боялась за свое будущее?

Или из-за Милана?

Его пристальное, спокойное внимание грело ее, как солнечный свет. И Муза все чаще смотрела на них, словно охватывая взглядом, снисходительно, ласково, насмешливо.

Катился к концу февраль, когда старушка вдруг забеспокоилась и однажды сказала:

– Мне прислали приглашение на открытие кинофестиваля. Они каждый год присылали, но я не могла приехать.

– Теперь сможете, – ответила Анна, которой было ясно, что от нее ждут каких-то слов.

– Ничего подобного, – ответила Муза. – Мне совершенно не нужно чтобы все видели, как я сейчас выгляжу.

– Да вы превосходно выглядите! – вполне искренне возмутилась Анна.

– Не говори ерунды, деточка. Я старая. Я практически ископаемое. Мне еще десять лет назад пора было перетянуть лицо. А теперь эту физиономию можно отдать разве что обойщику. И ко мне будут подбегать поздороваться молоденькие профуры, которые снялись в одном-единственном малобюджетном сериале, и то благодаря половой неразборчивости режиссера. И сами неразборчивые режиссеры тоже станут подходить, чтобы сфотографироваться со мной. С легендой отечественного кинематографа! Почесать свое эго. А на самом деле – просто выделиться на моем фоне собственной молодостью. Вспомнить, что у них еще все впереди. Ничего у них нет впереди, кроме сисек. И те силиконовые…

В первый раз Анна слышала от Музы такие горькие и злые слова. А она продолжала:

– Видела когда-нибудь траурные передачи по телевизору? Едва умирает какой-нибудь старый актер, как выходит такой теленекролог. Показывают нарезки из старых фильмов, куски документальных съемок. Его знакомые вспоминают сентиментальную чепуху. Поднимают малоизвестные, щекотливые факты. Если у тебя ребенок в тюрьме, муж в бегах, а сама ты побывала в сумасшедшем доме – знай, это не останется незамеченным. Все белье перетрясут на радость всеядной публике. И комментирует на заднем плане это позорище такой глубокий мужской голос. Проникновенно, но не без смакования. Я все думала – когда они успевают снять? Ведь надо найти в архивах материалы, взять интервью у кучи людей, озвучить, смонтировать… И однажды вдруг поняла. У них есть заготовки. Для всех, кто более или менее знаменит, к тому же стар или болен. А когда час икс приходит – они просто добавляют немного свежатинки, сообщают, где, когда и как именно настигла тебя безносая. Представляешь, где-то уже есть эта передача! И есть люди, которые ее снимали. Быть может, мои знакомые. Быть может, я встречу их, выйдя в свет. И они станут виться надо мной, как вороны над падалью.

Муза смолкла, и воцарилась тяжелая тишина.

– Тогда… Тогда не надо, конечно, ходить, – заторопилась Анна. – Мы и так прекрасно проведем вечер. Почитаем, почистим перышки, сыграем партию в криббидж…

– Не надоело тебе со мной, старой перечницей, все вечера проводить? – перебила ее Муза. – Небось иной раз думаешь: уж я бы сейчас – ухх! Жила б на воле – закатилась бы на ночь в клуб, плясала там всю ночь напролет.

– Да вот еще, – хмыкнула Анна. – Чего я там не видела…

Она говорила совершенно искренне. Ей не нравились те клубы, в которых приходилось бывать. Музыка грохотала на пределе возможного, было очень накурено, и коктейли все имели один вкус – спирта и синтетического сиропа.

– Ты вообще мало в жизни видела, – хмыкнула Муза. – А давай-ка ты за меня сходишь!

– Как это? – спросила Анна. Она знала, что это исключено, потому не прочь была обсудить подробности.

– А вот так. Хоть посмотришь, как люди живут. Увидишь вблизи всех этих…

– Силиконовых профур, – подсказала Анна.

Муза закинула голову и захохотала своим превосходным хриплым басом.

– Нет, я серьезно. Что ты теряешь?

У Анны ком встал в горле.

– Ну… Я… Мне не случалось… Я понятия не имею, как себя вести.

– Глупости, детка. Уверяю, в том обществе ты будешь звезда. Это же не венский бал дебютанток. Господи, да тамошняя публика на две трети состоит из примитивных, самодовольных уродов!

– И мне не в чем туда идти.

– Вот уж это полная ерунда. При моем-то обширном гардеробе разве мы не найдем во что тебя обмотать? Слава богу, мода на вечерние платья довольно-таки консервативна. Милан привезет, Милан увезет. Ты – Золушка, я – фея-крестная. Все устроим в лучшем виде!

Анне льстил энтузиазм подопечной.

– Прическу я тебе самолично соображу. Ну же, соглашайся, глупышка!

– Я ведь там никого не знаю, – решилась высказать свое главное опасение Анна.

– Золушка тоже на балу никого не знала, – с энтузиазмом закивала Муза.

Этот последний аргумент решил дело. Анна не знала больше, как отказываться.

Да ей не очень-то и хотелось.

Муза очень оживилась. Она забыла про свои болезни, таблетки. Анне казалось, ее подопечная вот-вот поднимется с кресла и начнет порхать по дому.

Муза распотрошила шкафы, и ее комната стала походить на клумбу. Платья невероятных фасонов и материй расцвели на креслах, на столе, на кровати. Искушение переливалось тафтой, свистело шелком, ластилось бархатом. Анне было велено выбирать, и она выбрала три: изумрудно-зеленое, переливчатое, с корсетом и пышной юбкой; бледно-бежевое, телесного оттенка, в котором она казалась бы почти обнаженной, не будь платье густо расшито блестками; черно-белое, подчеркнуто чопорное впереди, но сзади вырезанное едва не до поясничной ложбинки. Анна отчего-то думала, что Муза одобрит третье, но та только покривила губы:

– Деточка, тебя же примут за пингвина или, чего доброго, за официантку! Первое, что ты услышишь там, будет: «Прошу вас, еще минеральной воды». Ты этого хочешь? И вообще, не постигаю, что за привычка у современных девиц одеваться по вечерам исключительно в черное. Аня, это же убого, это стиль для тех, у кого нет вкуса!

Впрочем, зеленое и бежевое платья Муза тоже отвергла и заметила:

– Да, лучше бы ты оделась в черное. Лучше выглядеть официанткой, чем дешевой блудницей.

Тут Анна не сдержалась, вспыхнула и напомнила Музе, что эти платья из ее собственного гардероба.

– Так то я, – пожала плечами она. – Я всегда умела носить вызывающие вещи.

Анна хотела обидеться, но Муза предупредила ее.

– Не надо. Я хочу сказать, тебе не надо всего этого. Кружева, корсеты, блестки. Ты же так молода!

И она сама выбрала для Анны – совсем простое, темно-синее.

– Ушьем в груди, распустим в талии, будешь в нем куколка, – оскорбительно посулила Муза, но у Анны не было настроения обижаться. – Зато к нему ты сможешь надеть мои сапфиры… или опалы.

Платья – искушение? Чушь, какая чушь. Вот он, истинный соблазн. Шкатулки были одна другой затейливее – из малахита, из мелких перламутровых раковин, из темного благоуханного дерева, а самая красивая – из серебра, и изнутри обтянута розовым шелком, словно спальня для Барби. И какие невероятные вещи доставала Муза, руки ее чуть подрагивали, украшения испускали снопы искр, тихо звенели ожерелья. Длинные жемчужные нити навевали на Анну скуку. Но ведь было время, когда жемчужины эти дремали на морском дне, скрытые створками раковин, над которыми проносились в толще воды огромные рыбы, неведомые и причудливые твари, – стоило о том подумать, чтобы влюбиться в жемчуг навсегда.

Бриллианты оставили Анну совершенно равнодушной – она не нашла в них красоты и сочла даже, что поддельные гораздо красивее, искристее. Впрочем, у нее хватило соображения не делиться с Музой своим наблюдением.

– А вот, смотри. – Муза открыла плоскую коробку, устланную внутри малиновым бархатом, словно готовальня. Ожерелье, серьги, браслет. Мутно-серые овальные камни, совсем некрасивые.

– Почему они… без граней? – спросила Анна.

– Это называется – кабошоны. Опалы всегда обрабатывают так, чтобы видна была игра.

Но Анна не видела никакой игры – до тех пор, пока Муза не повернула коробку к свету. В сером, мутном, молочном тумане вспыхнули синие и алые огни. Далекие и близкие, манящие и недостижимые. Это казалось настоящим волшебством.

– Бесценные, – негромко произнесла Муза. – Зашла к знакомому ювелиру как-то… А на нем лица нет. Хотите, говорит, по дешевке приобрести настоящее сокровище? Вчера продал генеральше Баскаковой чудесные опалы, три дюжины, недавно с Цейлона привезли. А нынче с утра соцприслужница ее прибежала, умоляет забрать камни назад. Застрелился, мол, генерал Баскаков. С вечера здоров и весел был, ни на что не жаловался, в баньке попарился, бутылочку коньячку осадил и закусил перепелками. А с утра пораньше, дурного слова не говоря, достал из сейфа свое именное оружие да и проветрил себе мозги. Взял назад камушки, объясняет ювелир, что тут поделаешь, а теперь и сам боюсь их у себя держать. Продаю, говорит, себе в убыток. Я и купила.

– Не побоялись?

– Не побоялась, – подтвердила Муза. – Супруг к тому моменту мне уже опостылел так, что я вовсе не против была, чтобы он мозги себе проветрил. Он с моей сестрицей у меня за спиной любовь крутил.

– Не знала, что у вас есть сестра.

– О, да. Сестра. Хищная, лживая, беспринципная сучка. Всегда пыталась отравить мне жизнь. Кичилась своим богатством и красотой. Своими мужьями, ролями и драгоценностями. Но в конце концов…

Тонкие пальцы Музы сжались на запястье Анны. Колючие кольца впились ей в кожу.

– У вас такие холодные руки, – обеспокоилась Анна. – Принести шаль? Затопить камин? Или грелку…

– Спасибо, дитя мое, мне ничего не надо. Это от камней. От драгоценных камней всегда мерзнут руки. Я когда-то любила янтарь – он теплый. Но носить янтарь могут себе позволить только старые девы и библиотекарши. Это их шик. А мы с тобой остановимся на сапфирах. Вот, скажем, на этих…

Длинные серьги с переливчато-синими камнями, оттенком – как павлиний хвост, как крыло тропической бабочки Морфо, как небо вечером после погожего летнего дня.

– Теперь ты похожа на принцессу, – шепчет Муза, ее лицо исполнено такого чистого восторга и поклонения, что Анне становится неловко. Она видит всю себя, с головы до ног, в зеркале. Ей нравится свой новый облик, но она не понимает восхищения Музы. Ведь платье и серьги ничего не изменили на самом деле – просто она стала немного заметнее. То синтетическое платьице с наивными пайетками, которое было на Анне в новогоднюю ночь, красило ее не меньше.

А может, даже и больше. То платье она купила себе сама. И оно принадлежало ей. В нем она чувствовала себя более уверенно. Чувствовала себя в безопасности.

А все эти чудесные вещи придется снять и вернуть.

Но ради удовольствия своей подопечной Анна ничего такого не сказала и сделала вид, что в восторге от платья. Притворилась, будто ей нравится до дрожи держать в руках драгоценные камни. С нежностью прикасалась к кружевному белью. Почти влюбленно смотрела на белоснежную шубку. Вдыхала аромат духов, которыми ее обрызгала Муза, – холодный, чистый, снежный запах.

Но не ощущала ни влюбленности, ни вожделения.

Впрочем, ее чувства переменились, когда Анна увидела на пороге Милана. Тот явно не собирался заглядывать в светелку Музы. Быть может, только проходил мимо, да так и застыл. Анне льстило его внимание, нравилось ошеломленное выражение лица. Милан прикусил губу, что делал, как она успела раньше заметить, в минуту смятения, и это крошечное движение вдруг отозвалось теплой волной у нее в груди.

Да что же такое?

В конце концов Анна согласилась на эту авантюру. Согласилась только потому, что представила себе, как она едет в машине с Миланом. Как снежный, чистый аромат ее духов наполняет салон автомобиля. Как Милан наклоняется к ней, чтобы сказать что-то – что? – но не говорит, а прижимается лбом к ее плечу. Как соприкасаются их лица. Как он находит ее холодные, дрожащие губы своими горячими губами. Быть может, она почувствует в его объятиях хоть что-то… Что сделает ее живой.

Но все происходит гораздо быстрее, чем она ожидала. Анна устала. Оказывается, все эти дамские штучки, которых ей так не хватало в прошлой жизни: примерки, прически, маникюры – оказывается, они действительно могут утомлять. Муза тоже устала. Угомонилась гораздо раньше, чем в обычные дни. Впрочем, музыка все так же играет. Вариации Гольдберга. Пожалуй, Анне будет не хватать этого, когда она отсюда уедет. Но никто не мешает ей купить несколько дисков с классикой и гонять их все ночи напролет на своем маленьком музыкальном центре. Она знает, где можно их найти. В большом торговом центре, где Анна покупала себе пуховичок, есть небольшой закуток. За прилавком стоит лысый продавец, обращающийся с покупателями с таким галантным презрением, словно он владеет какой-то тайной магией. Над его блестящей, как хрустальный гадательный шар, головой тихо покачиваются «ловушки для снов», позванивают «ветерки», колышутся свитки с иероглифами. На полках причудливые вещицы – те же хрустальные шары, ароматические палочки, магические талисманы. Таращатся бронзовые жабы с монетками во рту, сыто улыбаются костяные божки. Около них висят бусы и четки из желтого камня, малоценность которого насмешливо подчеркивается стоящими рядом пепельницами – из него же. Там же есть стеклянная витрина с дисками: звуки природы, буддистские мантры, суфийские зикры и немного классики. Едко, вкрадчиво пахнет благовониями. Магией…

Анна думала о ней, проваливаясь в сон. Она не верила в магию, не верила в сверхъестественное. В ее жизни вера в высший разум занимала ровно столько места, сколько в родительском доме занимал импровизированный иконостас. Тумбочка под кружевной салфеткой, на ней старинная икона Николы Чудотворца, потемневшая до того, что видна только поднятая для благословения рука и страшные белки глаз. И рядом икона новая, глянцевая, ярко отпечатанная, – Иисус Христос среди беленьких овечек на зеленом лугу. За иконами спрятаны тонкие свечки, гибкие от тепла, и потрепанная книжица с молитвами на каждый день. Мать иногда пытается читать их, с большим трудом продираясь через трудности церковнославянского шрифта, зажигает свечу, астматически вздыхает. Мать иногда говорит о грехе, о царстве Божьем, о милости Господа, но как могут быть связаны царство и подтаявшие свечи? Милость и склянка с крещенской водой? Анна никогда не могла связать для себя эти вещи и понятия. Ей проще поверить было в то, что полые звенящие трубочки отпугивают злых духов, что бронзовая жаба с монеткой во рту приносит в дом богатство, а гороскоп в воскресной газете может помочь избежать неприятностей – неважно, что ты забываешь его, едва успев дочитать до конца.

Но должна же существовать на свете настоящая магия? Истинные молитвы, слова которых пробирают до костей, которые шепчут со слезами в темноте? Неподдельные обряды, дающие надежду и внушающие трепет, вершащиеся в глубокой тайне?

В дверь постучали, и Анна тут же поняла – кто это, потому что некому было, кроме Милана, подняться по рассохшимся ступеням на второй этаж и постучать в ее дверь. И она встала и побежала босиком по ледяному полу, и открыла – сразу, весело и бестрепетно, навстречу тому неизвестному и известному, что томило ее уже несколько дней, от чего ее улыбка дрожала, кожа делалась как шелк, а колени – как вода.

Все вышло очень просто и хорошо. Сначала Милан пытался придумать благовидный предлог для своего несвоевременного визита – что-то ему там показалось, послышалось, – а она просто стояла и смотрела на него, ожидая, когда он поймет ненужность этого, когда ему надоест наконец оправдываться. И едва Милан замолчал, Анна прошептала:

– Можно я залезу обратно под одеяло? У меня совершенно застыли ноги.

Милан кивнул, придя на секунду как бы в легкое замешательство, а потом двинулся за Анной и наклонился к ней, уже лежащей, дрожащей, уже почти желающей, чтобы он ушел. Его губы были настойчивыми и сухими, руки – горячими. Что происходит, подумала Анна, неужели нас обоих сжигает этот внутренний пожар? Не обошлось без мелких катастроф. Из-под подушки выкатилось вдруг щекастое яблоко, которое Анна припасла себе на ночь перекусить, за ним последовали массажная щетка для волос, детектив в яркой обложке и маникюрные ножницы. От шума, сотворенного низвержением всего этого скарба, Анна замерла, но томившая ее жажда была слишком велика, ее не утолил бы и океан – океан, зашумевший в крови, подхвативший тело, проникший в сердце, понесший Анну куда-то на горячей багряной волне…

Повинуясь неумолимому приливному ритму, кровать, стоящая слишком близко к стене, бьется об эту самую стену спинкой, но любовникам уже не до посторонних звуков, они поглощены друг другом. Объятия становятся лихорадочными, поцелуи проникают под раскаленную кожу. В зеркале Анна успевает разглядеть нечто настолько невероятное, что ее рассудок отказывается воспринимать увиденное. Кто-то вскрикивает низким голосом…

Сквозь кожу проникает в нее жар летнего полдня. Она лежит ничком в густой траве на опушке леса. В волосах запутался ломкий стебель подмаренника, который тут растет повсюду, его медовым ароматом полнится воздух, разбавленный также острым запахом лесной клубники, в этом году ее уродилось много. Травинки покалывают голые ноги и шею. Ей хочется пить, но шевелиться лень, и она просит Марка принести воды. Ему тоже лень, но он поднимается и идет к брошенному поодаль рюкзаку, достает запотевшую бутылку, недавно наполненную в лесном роднике, и начинает пить из горлышка. Глаза Марка смеются, он дразнит ее и забавляется игрой, а игра для них – все. Анна преодолевает истому, одним движением вскакивает на ноги и кидается к нему. Марк поднимает руку с бутылкой, он высоченный, ей не достать. Анна хохочет, подпрыгивает, виснет на локте Марка, дергает его за волосы – и вдруг видит близко-близко его потемневшие глаза.

С ее телом тоже происходят удивительные вещи – оно совершенно теряет вес и растворяется в раскаленном воздухе миллиардом сияющих частиц, золотой невесомой пыльцой.

И наступает тишина.

Анна засыпает и не слышит, как уходит Милан. Она понимает только, что он ушел, потому что чувствует, как острый жар его тела сменяется мягким теплом от укрывшего ее одеяла. И немедленно вслед за этим наступает утро, вот-вот зазвонит колокольчик Музы. Анна вскакивает, колени у нее подгибаются. Она кое-как одевается, не рискуя заглянуть в зеркало, в котором вчера мельком увидела свое отражение. Ей немного страшно спускаться, потому что если зеркало многое видело, то Муза немало слышала – любовники ухитрились произвести шум, который вряд ли можно толковать двусмысленно. Недаром подопечная не торопится ее будить. Что, если вместо поездки на бал в обществе принца Анну ждет позорное увольнение? Ишь, скажет Муза, шашни в моем доме крутить вздумала. Впрочем, это, похоже, не в ее репертуаре.

Муза встречает компаньонку лукавой и нежной улыбкой, и Анна выдыхает. Старушка, значит, действительно все слышала, но не сердится, более того – как бы даже одобряет. За завтраком просит:

– А подай-ка, дорогая, к кофе капельку франжелико!

– Еще и полудня нет, – замечает Анна, все же открывая дверцы буфета. Тяжелый маслянистый напиток колышется в фигурной бутылке. Пожалуй, его уровень несколько понизился с прошлого раза. Неужели Муза прикладывается к ликеру потихоньку? Но спрашивать об этом, пожалуй, не стоит. Не та сейчас ситуация.

– Ну и что, – тоном капризного ребенка говорит Муза. – Деточка моя, я старуха. Я скоро умру. Глупо отказывать себе в маленьких радостях, имея в виду какие-то условности, не так ли?

И Муза хихикает.

Приходится налить.

Смакуя жгучий и пряный напиток, разрумянившаяся Муза продолжает балагурить:

– Знаете ли, девочка моя, что этот ликер сочинили в семнадцатом веке в Италии. Долгое время рецепт его хранился в глубокой тайне – известно было лишь то, что в состав его входят дикие лесные орехи, а какие еще декокты, настойки и вытяжки – бог весть. Его, видите ли, придумал монах-бенедиктинец, которого так и звали – Франжелико. Ликер прославился как незаменимое средство при любовной холодности у женщин, половой слабости у мужчин и бесплодии у тех и других. Монастырь наживался на том, что пробуждал чувственные страсти в пастве, не правда ли, какая ирония! Потом рецепт был утерян и найден лишь три столетия спустя. Но вам-то, конечно, он без надобности.

Анна делает вид, словно не понимает, на что намекает подопечная, – она догадывается, что все происходящее доставляет Музе особенное удовольствие, та как рыба в воде была в атмосфере любовных интрижек, тайных страстей – пусть они и не могли больше иметь к ней отношения. То спаржа, то теперь вот ликер… У Анны даже закрадывается мысль, не этого ли хотела добиться старая проказница, когда искала себе сиделку? Но нет, нет, вряд ли.

Милана не видно, но это Анну не беспокоит – она знает, что, чем бы он ни был занят, вечером он повезет ее на бал. И вечер наступает очень быстро, быстрее, чем всегда, потому что встала она очень поздно, а день оказался битком набит превосходными занятиями вроде неспешного принятия ванны, укладки волос и небольшого тренинга по натягиванию чулок. Чулки Анна раньше никогда не носила, но Муза доходчиво объяснила, что колготки следовало оставить в детском саду. Попутно подопечная давала ей последние инструкции – кому и что говорить, как себя держать, как улыбаться и что употребить внутрь на фуршете. Советы, что и говорить, бесценные, но Анна с удовольствием бы ими пренебрегла. Больше всего на свете ей хотелось нарядиться, приукраситься до полного лоска и просто покататься с Миланом по ночному городу. Пусть бы прошлое отпустило ее, новые чувства вытеснили болезненные воспоминания. Пусть бы тихо играла музыка, а в приоткрытое окно дышала не наступившая еще, но обещанная уже весна.

Но это все состоится, не так ли? Они будут ехать туда, будут ехать обратно. Ну а что произойдет в промежутке, неважно, она как-нибудь справится. Вряд ли это более сложно, чем ассистировать при резекции тонкого кишечника.

Глава 7

Гедеон Грей был квакером, но не без деловой хватки. Ему удалось не растратить, а преумножить небольшое наследство, и к закату дней он мог собой гордиться по праву – его семье принадлежала ни много ни мало целая китобойная флотилия, а сам он стал первым лицом в Нью-Бедфорде. Его уважали в городе и любили дома, он же больше всех на свете обожал Розмари Вирджинию Грей, которая была еще слишком мала для такого пышного имени и звалась просто Рози.

– Идем, Рози, – говорил он ей, брал тяжелую дубовую палку и шел в гавань.

Девочка семенила рядом. Гедеон обходил свои суда или товарные склады. Ему нравилось, как цепко Рози держится за его руку, как морщит носик от едкого запаха китового жира и ворвани. Вокруг гудел приморский квартал, вздыхало море, скрипели мачты, привычно сквернословили грузчики, моряки загибали соленые шуточки, визжали чайки и работницы с такелажной фабрики.

– Теперь в контору, – говорил Гедеон.

В конторе они пили чай с молоком, сахар Гедеон доставал из кармана. Девочка с наслаждением грызла белые кусочки, облепленные табачной крошкой и трухой. Потом Рози залезала на колени к деду и читала ему газеты – предпочтение отдавалось, разумеется, финансовым новостям. Гедеон помаленьку начинал клевать носом и засыпал, но Рози все равно читала. Девчонка прекрасно разбиралась в колебаниях рынка, и никто на свете не смел сказать, что, мол, не ее это ума дело, ведь, во-первых, она была внучка Гедеона Грея, а во-вторых, квакеры верили, что все люди равны перед Богом независимо от каких-либо внешних различий, пола, расы, национальности, религиозной принадлежности, возраста.

Рози хотела учиться – и училась. На мысе Кейп Код она окончила школу, известную спартанскими правилами, и после еще в Бостоне посещала училище. Самому же важному в своей жизни она училась у деда и отца. Впрочем, несмотря на суровую обстановку дома и на серьезное образование, она была прелестной девушкой, которой приличествующая квакерше хмурость придавала еще больше очарования, а простенькие серые платья, похожие на сиротские наряды, только оттеняли ее цветущую красоту. Она была настоящая Роза с румяными щеками, алыми губами, и на нее засматривались женихи, поговаривали даже, что сама она неравнодушна к молодому Смитсону, но до помолвки дело не дошло. Сначала скончалась матушка Рози, никогда не отличавшаяся завидным здоровьем, потом в китобойном промысле наметился спад, и Джеферсон Грей принял решение покинуть Бедфорд. Не одно сердце разбилось с тихим звоном, когда юная Рози отправлялась в Нью-Йорк с отцом.

– Так ли тебе надо уезжать, Рози? – спрашивал ее молодой Смитсон, уже признавшийся девушке в собственных чувствах и получивший самый лестный ответ. – Может быть, ты позволишь мне прямо сейчас поговорить с мистером Греем относительно своих намерений? Быть может, ты могла бы жить пока у тетушки?

Рози печально улыбалась и покачивала головой.

– Мой долг – быть рядом с отцом, – говорила она своим нежным голоском. – И потом, Чарли, это всего на год… Состояние здоровья папеньки…

Чарли удивился. В Бедфорде оставалась тетушка Сильвия, уже десять лет как парализованная. Ей забота была нужна куда больше.

Истинное положение дел выглядело так: мистер Грей действительно отличался некоторым полнокровием, но на здоровье не жаловался. Напротив того, он, как и многие толстяки, был жизнелюбив до такой степени, что вскоре, пожалуй, мог захотеть изменить свое положение вдовца. Наверняка в Нью-Йорке нашлось бы много дамочек, желающих окрутить богатенького провинциала и немедленно разродиться целым выводком маленьких Греев, что здорово ухудшило бы виды на дальнейшее будущее Розмари Вирджинии. Нет, этого ни в коем случае нельзя было допустить! Но, может, если держать доброго папеньку на диете из вареных овощей, не позволять ему употреблять горячительные напитки и по субботам приглашать доктора для кровопусканий, то катастрофы удастся избежать? Так Рози понимала свой дочерний долг – впрочем, не она первая, не она последняя. Миллионы людей видят смысл жизни в том, чтобы отравить существование близким, маскируя свои действия под бескорыстную заботу об их здоровье.

Рози была упорной и деятельной девушкой. За какие-то полгода диетический домашний стол с изобилием овощей и еженедельная порция пиявок «поправили» здоровье папеньки – он потерял значительную часть своего фирменного жизнелюбия. В доме бывали только деловые знакомые, по большей части очень скучные люди. Они старались угодить Розмари, зная, что девушка оказывает большое влияние на отца. Ей преподносили цветы, фрукты, птиц и котят, конфеты и билеты в театр. Один из партнеров отца по бизнесу, Эдвард Финч, подарил девушке старинное зеркало в тяжелой раме. Розмари удивилась, но подарок приняла. Не в ее правилах было разбрасываться тем, что доставалось просто так. И вообще, в характере Розмари наметились перемены. Она и раньше не была особенно щедра, но теперь по деловым кругам Нью-Йорка поползли слухи о ее неимоверной бережливости. Дом полнился гостями, к ужину редко приглашалось меньше десяти человек, все – финансовые тузы. Принимали их более чем скромно: кушанья были самые простые, вина дешевые.

– Подождите, не подавайте джентльменам лампу, – говорила Розмари служанке, когда видела, что та направляется в кабинет господина Грея. После ужина гости собирались там, чтобы выкурить по десятицентовой сигаре и выпить по рюмочке отдающего старой пробкой портвейна. – Джентльмены курят, верно? Ну, так им довольно будет света от сигар. Беседовать можно и в сумерках, это даже уютнее.

Розмари экономила на керосине и на стирке. Например, не велела относить прачке использованные салфетки, а непридирчиво осматривала их на наличие пятен, затем сбрызгивала водой, самолично проглаживала утюгом и снова пускала в ход.

Одевалась Розмари Вирджиния уже не просто скромно, а дурно. Ее черное платье от частого ношения протерлось на локтях, сукно залоснилось. При ходьбе она ступала тяжело, потому что носила не легкие туфельки, приличные девушке ее возраста, а подбитые гвоздями для прочности ботинки. И все равно Рози была хороша – вились золотистые кудри, влажно поблескивали жемчужинки зубов, синие глаза сияли. Она излучала благоухание юности. Она была обольстительна. Папаша Грей только качал головой, глядя на дочь:

– Дитя мое, люди скажут, что я держу тебя в черном теле. Почему бы тебе не накупить нарядов? Иные девицы, я слышал, находят радость в этом невинном пристрастии. Возьми денег и истрать их все на наряды. Побольше розового и алого, это должно идти к твоим волосам и щечкам.

Что бы сделала любая другая девица? Правильно, она явилась бы домой вся в образчиках тканей и кружев, из карманов у нее торчали бы выкройки, в ногах лежали горы картонок с шляпками самого дурного вкуса, и еще одно творение модистки украшало бы прическу. А Рози возвратилась такая же, как и была, и даже пришла пешком, а не приехала в экипаже. Посвежевшая от быстрой ходьбы, она вошла в кабинет отца, прижимая к груди пакет.

– Но что ты, малышка, купила?

– Акции, – ответила дочь.

Смитсон явился из Бедфорда просить руки Рози, но она даже не допустила его в папенькин кабинет, к величайшему смущению жениха.

– Папенька хворает, Чарльз, ему вредно волноваться. Не хотите ли чаю?

Чарли пил чай и смотрел на свою возлюбленную бараньими глазами. Чай был спитой, а масло на гренках прогорклое, но женишок этого не замечал. Все, полученное из жестких ручек любимой, казалось ему манной небесной. Кстати, папенька и в самом деле хворал, но Розмари не намерена была просить его благословения на брак со Смитсоном. К тому моменту она уже выбросила его из своего сердца. Чарли, конечно, красив, нежен и мил, но до чего вял, до чего безынициативен и… беден! Нет, он не сможет работать над преумножением капитала, а значит, не сумеет сделать Розмари счастливой.

Папенька скончался, оставив Розмари наследницей всего состояния. На похоронах ее поддерживал под локоток Эдвард Финч. Другим претендентам оставалось только кусать локотки, разумеется, свои собственные. Розмари из-под простенькой вуальки смотрела на Финча влажными глазами. В голове у нее крутились цифры. У него есть миллион, Финч развивал перед невестой планы вложений. Пожалуй, на этого человека можно поставить. К тому же нареченный вовсе не был ей противен. Конечно, он уже немолод, зато много повидал, умеет увлечь рассказом, знает много языков, начитан. Свой миллион Финч заработал, торгуя на Филиппинах чаем, шелком и гашишем.

Вскоре пара обвенчалась. У них была причина не устраивать пышного свадебного торжества – Рози носила траур по папеньке. Сначала гражданская церемония, потом церковное венчание. Розмари слегка прослезилась, выслушав трогательную речь священника. Она изящно крестилась, а в другой руке у нее был зажат бархатный мешочек с брачным контрактом, по которому жених не претендовал на имущество невесты. Эдвард посматривал на суженую со смешанным чувством досады и восхищения. Наконец он решил, что, хотя ему и не удалось запустить руку в карман Розмари, все равно она – лакомый кусочек и не станет транжирить его денежки, как на ее месте поступили бы другие женщины.

Молодожены покинули Америку. Они направились в Лондон, где Эдвард Финч вложил свой миллион в банковское дело. Он решил поставить дом на широкую ногу – человек, возглавляющий правления трех банков, не может угощать гостей дешевыми сигарами, и его супруга не будет ходить в затрапезе. Англичане обожают чудаков и чудачества, но такого точно не поймут.

– Как скажешь, дорогой, – кротко ответила Рози.

Эдвард снял для семьи целый этаж в самом шикарном лондонском отеле, накупил для жены нарядов и стал устраивать приемы. Розмари давала себе передышку от роскоши, когда муж уезжал на службу. В отеле постояльцам запрещено было готовить, но она держала в своей комнате спиртовку. На ней Розмари жарила кусочки хлеба, которые во время приема украдкой клала себе в карман, или размачивала их в оставшемся от приема же вине. С наслаждением молодая женщина лакомилась этим месивом, сидя на супружеской кровати красного дерева в платье из валансьенских кружев, и прикидывала, сколько она сэкономила на завтраке. Впрочем, у нее были и другие радости: Рози ловко спекулировала на разнице валют. В промежутках между махинациями она родила двойню – сына Ричарда и дочь Сильвию. Акушерка (доктора Рози не захотела принимать) была довольна здоровьем детей, но состояние матери внушало ей опасения: Розмари Финч выглядела подавленной и не проявляла материнской любви. Впрочем, такое случается с молодыми женщинами, вынужденными отказаться от развлечений в пользу материнства. Но опытная акушерка на сей раз ошиблась: Рози вовсе не переживала из-за развлечений, тем более что развлекаться не любила и не умела. Она думала о том, что дети будут стоить ей очень дорого. И вдруг счастливейшая мысль пришла в голову Рози – дети появились у нее, потому что она вышла замуж, значит, и тратиться на их содержание должен муж. С того дня молодая женщина повеселела и даже была, пожалуй, нежна к малышам – если для проявления материнских чувств не требовалось раскрывать кошелька.


Пожалуй, эти годы стали самыми счастливыми в жизни Розмари. Она делала все, что хотела, не чувствуя никаких обязательств. Муж обожал ее, но был так занят, что не докучал своими ласками. Детей воспитывали опытные бонны. Деньги прибывали, а не убывали. Постепенно Розмари немного успокоилась, научилась получать удовольствие от жизни. У Рози даже завелась подруга. Они ходили в театры и потом обедали в недорогих, но очень приличных кафе. Розмари Финч выяснила, что любит устрицы, узнала, что ей на самом деле идет не розовый, как утверждал покойный папенька, а вишневый цвет, и даже купила на собственные деньги гранатовые серьги. Обо всем этом диком разгуле она пожалела, когда на лондонской бирже разразилась финансовая паника, и Финчам пришлось, свернув свои дела, спешно возвращаться в Нью-Йорк. Сначала Розмари грустила, но по мере приближения к дому воспряла духом. Женщине казалось, что в Нью-Йорке ее ждет старый, надежный друг, хотя никаких родственников у нее там уже не было, а знакомства она заводила только деловые.

– Хорошо все же очутиться дома, верно, Эд? – произнесла Розмари, осматривая свою девичью спальню. – Ах, смотри, вот зеркало, что ты мне подарил. Я и забыла про него. Какое оно чудесное!

Тронутый знаком внимания со стороны жены, Эдвард подошел и обнял ее.

– Все наладится, моя дорогая.

– Не сомневаюсь, – сказала Рози, глядя в зеркало через плечо мужа.

Но Эдвард не выполнил своего обещания. Раз за разом он вкладывал деньги во все более и более сомнительные предприятия и в конце концов обанкротился. Он уже был не так блестящ и импозантен, начал пить, и лицо его обрюзгло. У Эдварда оказалось немало долгов, и он пришел к супруге за деньгами.

– В конце концов, разве я не содержал тебя все эти годы в роскоши? Разве отказывал тебе в чем-то? И наши дети не знали нужды. Справедливо будет, если ты хотя бы чуть-чуть поддержишь меня, Рози.

Розмари Вирджиния Финч, урожденная Грей, покачала хорошенькой головкой.

– Все, что ты делал, ты делал для себя, Эд. Для своего честолюбия ты вынуждал меня жить в роскоши, хотя я удовольствовалась бы куда более скромным житьем. Для своего удовольствия ты одевал меня, как куклу, и увешивал безделушками. Если хочешь, забери их, они мне не нужны. Что же касается детей… Я бы не стала обзаводиться детьми по своей воле, так что только справедливо, что именно ты нес расходы по их воспитанию. Можешь потом спросить с них… когда они вырастут. Но мы-то, мы ведь с тобой договорились еще перед свадьбой: дружба дружбой, а денежки врозь, не так ли, мой милый Эдвард?

Финч вышел, хлопнув дверью. Впрочем, он не забыл прихватить с собой шкатулку с украшениями жены. У нее остались только гранатовые серьги, которые Розмари когда-то купила на собственные деньги. Жемчуга и бриллианты Финч заложил, а на вырученную сумму стал играть на бирже, но не слишком-то удачно.

Когда муж покончил с собой, Рози ощутила к нему что-то похожее на благодарность. Право же, с его стороны было так мило развязать ей руки. Пусть за последние два года Розмари ни разу не видела мужа трезвым, но он повел себя как настоящий джентльмен. Эдвард застрелился в уборной, чтобы не испортить стены и ковер в кабинете. Он надел свой самый старый костюм.

На Уолл-стрит вдову Финч прозвали Умной Рози. Брокеры следили за тем, какие акции она покупает, зная, что не сегодня завтра те подскочат в цене. Розмари не ошибалась никогда – прежде чем купить ценные бумаги, досконально изучала деятельность фирм, личные качества их владельцев. Ее особой симпатией пользовались железные дороги и городская недвижимость. Она хотела бы купить всю землю мира. В земле было что-то надежное, твердое, незыблемое. Она протягивала руки в Канзас, Чикаго, Сан-Франциско. По ночам Рози снились кошмары – она была заключена в зеркальный кокон, в прозрачный, отливающий серебром пузырь, словно водяной паук, и не могла дотянуться до своей земли. Просыпалась Умная Рози в ледяном поту и долго приходила в себя, а наутро принимала решение прикупить еще недвижимости. Десятки штатов, сотни городов, восемь тысяч участков. Сколько домов? Она почти сбилась со счета, но знала – мало. Недостаточно. Ей было досадно, что она и дети живут в доме, который не приносит им дохода, напротив – они сами вынуждены оплачивать его содержание. Миссис Финч приняла решение, и вскоре семейство перебралось в гостиницу, заняв номер из трех комнат. Комнаты были гадкие, темные, узкие, но у них было неоспоримое в глазах Розмари достоинство – они почти ничего не стоили.

Дик и Сильвия плакали. Они хотели гулять в саду, играть в мяч и в серсо. Но играть теперь было негде, горничные, недовольные отсутствием чаевых, прогоняли детей из коридоров. Дик особенно злился и топал ногами, глядя, как мать что-то пишет своим аккуратным бисерным почерком, то и дело поднимая голову и посматривая в зеркало. Ее красота, ее занятость, ее строгость – все это пугало и смущало мальчика. Мать казалась ему далекой и холодной, словно жила за непроницаемой зеркальной стеной. Она оттаивала, только если Дик начинал интересоваться финансовыми вопросами. Вдохновенно Розмари объясняла восьмилетнему сыну свои финансовые принципы, посвящала в механизм ростовщичества.

– Никогда нельзя отпугивать должников высоким возвратным процентом, даже в периоды тяжелых биржевых кризисов! Тогда-то расчетливый кредитор будет всегда в выигрыше. Запомни, Дик: дешево покупать, дорого продавать, сочетать это правило с тремя простыми вещами – проницательностью, упорством и бережливостью.

Бережливость ее к тому моменту уже стала известна едва ли не всей Америке. Правильнее было бы охарактеризовать главное качество миссис Финч другим словом – скупость, доходящая до абсурда. Рози сама стирала белье, хотя в гостиницах это запрещалось. Она склонялась над ванной, терла щеточкой свои рубашки, затем выбрасывала их из окна на лужайку. Сама спускалась по приставной лесенке и раскладывала одежки на траве для сушки. Порой она все же нанимала прачку, и тогда бедной женщине приходилось спорить до хрипоты – к примеру, Рози считала, что юбку достаточно постирать только снизу, в тех местах, где та соприкасается с тротуаром. Наконец в прачечных отказались иметь с Розмари дело, и миссис Финч была этому даже рада.

– Сэкономить – все равно что заработать, – наставительно говорила она детям. – Даже легче, потому что делать ничего не надо.

Но Розмари кривила душой, во имя экономии она делала очень многое. Кроме стирки, миссис Финч взяла на себя еще покупку продуктов и торговалась из-за каждого цента. Иной раз покупатели с сочувствием смотрели на красивую, бедно одетую женщину с двумя детишками, которая выбирала самые дешевые продукты: порченые бананы, просроченные консервы, лежалое мясо, черствый хлеб. Но сердца продавцов давно не вздрагивали при этом зрелище – они-то знали, сколько стоит миссис Финч, и догадывались, что та могла бы одним росчерком пера в своей чековой книжке приобрести не только весь сдобный хлеб, но и вообще всю лавку с содержимым, продавцом и хозяином в придачу.

Если у детей болели животы, а такое часто случалось из-за дурно приготовленной из несвежей провизии пищи, Розмари шла в аптеку за каплями и непременно брала с собой склянку: капли стоили пять центов и склянка пять – получалась недурная экономия. Давая детям капли, она чувствовала себя святой матерью, которая лучше знает, что нужно ее драгоценным птенцам. Больше врачей Розмари не терпела только налоговых инспекторов – впрочем, последних миссис Финч вообще старалась не видеть. Она не видела бы и врачей, так как сама отличалась прекрасным здоровьем, и дочь пошла в нее, а вот с непоседой Диком случилось несчастье.

– И знала же я, что нельзя покупать ему этот несчастный велосипед! – бормотала Рози, схватившись за голову. – Какие расходы!

Что и говорить, велосипед был неслыханной роскошью. Дик смог уговорить мать на дорогостоящую покупку, потому что привел веские доводы. Мальчишка уже работал, учился добывать свой хлеб, продавал на улицах газеты. Велосипед был ему необходим, чтобы повысить производительность труда. С карандашом в руках он доказал Розмари всю выгодность вложения, прикинул, за какое время велосипед успеет окупиться, и та согласилась, на свою беду. Конечно же, мальчишка свалился с велосипеда и сломал ногу. Его притащили домой друзья, бледного, почти теряющего сознание, но даже на грани обморока Дик умолял милую мамочку не волноваться и спрашивал: цел ли дорогостоящий велосипед?

Розмари была тронута героическим поведением сына. Она пригласила доктора, и тот заковал ногу в гипс, приказав строго-настрого явиться к нему на прием через пять недель. Но через пять недель Дик снял гипс сам и заявил матери, что к доктору идти не хочет:

– Он же берет по семь долларов за прием. И все ради того, чтобы потрогать мою ногу и сказать шепеляво: «Так-с, у вас все в порядке, молодой человек»? Я уж как-нибудь обойдусь без этого, спасибо!

Розмари Финч засмеялась. Неизвестно, рассмешило ли ее, как Ричард изобразил доктора, или обрадовала перспектива сэкономить целых семь долларов, но она поцеловала мальчика и велела ему бежать гулять. От внимания матери ускользнуло то, что Дик не побежал, а пошел – медленно, с трудом. Но ведь он не жаловался, а значит, все было в порядке, не так ли?

– Дик плачет, – сказала ей как-то Сильвия.

Розмари Вирджиния мало обращала внимания на дочь. Это была угрюмая апатичная девочка, не отличавшаяся умом и почти незаметная в доме. Она оказалась неспособна к наукам, но могла вести хозяйство. Сильвия почти не разговаривала, поэтому мать очень удивилась, услышав ее голос.

– Что? – резко спросила Розмари.

– Дик плачет по ночам. Я слышала.

– Глупости! С чего ему плакать? Мы же не разорились.

К сожалению, вскоре Розмари пришлось убедиться, что у сына есть все основания плакать. Нога не зажила до конца, и с ней явно было что-то не так: на кости образовался плотный нарост, и Дика мучила сильная боль, «словно кость распиливают пополам», говорил он. Мальчик не хотел рассказывать этого, чтобы не огорчать маму.

Розмари оделась так бедно, как только могла, и повела сына на прием. Увы, вердикт врача был неутешителен. Ногу придется отнять. Другого выхода нет. Розмари не плакала, только спросила, во что обойдется операция, и кивнула, выслушав. Цена не поражала сама по себе, но не слишком ли дорого обошлась покупка велосипеда для мальчика? Не мать утешала Ричарда – Ричард утешал ее.

– Я все для вас сделаю, – говорил сын в порыве раскаяния, лежа на койке в палате, Розмари расщедрилась на одноместную, побоявшись, что мальчишка разболтается с другими пациентами и, пожалуй, все узнают об истинных размерах ее состояния, – впрочем, что Дик мог об этом знать? – Все-все, обещаю.

– Тогда обещай мне, – сказала Розмари.

– Что? – с готовностью отозвался мальчик.

– Обещай мне, что никогда не женишься.

– Клянусь, – согласился Дик. – Я и не собираюсь. Девчонки все глупые. Посмотрите хотя бы на нашу Сильвию.

– Вот тебе раз! – нахмурилась Розмари. – А я-то как же?

Но в душе она была довольна. Рози не считала свою просьбу чем-то из ряда вон выходящим. Для нее было ясно: никакая женщина не сможет полюбить одноногого парня. Значит, выйдет за него замуж по расчету. То есть будет метить на денежки супруга. Нужна такая жена? Правильно, нет. Но если случится невероятное и Дика кто-то полюбит – они смогут жить вместе и без заключения брака. По нынешним временам такое вполне реально, для истинного чувства это не должно служить препятствием.

Миссис Финч не допускала мысли, что сын может захотеть нарушить данное обещание. Но ей пришлось с горечью убедиться, что доверять мужчинам нельзя. Дик влюбился в какую-то Минни, посмел изменить ей, матери! И хуже того – избранница сына была хороша собой, мила, умна, кроме того, она оказалась из порядочной семьи – что исключало незаконное сожительство. Приданого за Минни не числилось, и Розмари утвердилась в худших своих опасениях. Ричард пришел к матери просить разрешения на брак:

– Все эти годы я был покорным и добрым сыном. Позвольте мне чувствовать себя счастливым, и я стану всю жизнь благословлять ваше имя.

Розмари причесывалась перед зеркалом, это было единственной роскошью, которую она допускала, – сто взмахов щеткой, льется с грубой ткани платья водопад каштановых блестящих волос, синие глаза отстраненно смотрят в зеркальную гладь.

– Разве для меня ты старался быть добрым и покорным? Это требовалось прежде всего тебе самому. Дурные, непокорные дети попадают в ад. Ты взрослый человек и имеешь право поступать, как тебе вздумается. Но я не прощаю обмана, клятвопреступник не может быть моим сыном.

Ричард вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Чтобы мальчик немного развеялся, Розмари решила отправить его в Техас, поработать на семейном предприятии. Он хотел быть художником, но кто мешает ему малевать свои картинки в свободное от работы время?

Ричард Финч больше не заговаривал о женитьбе. Он много и тяжело работал на мать за смехотворное жалованье, довольствовался самым убогим жильем и самым дешевым протезом. Впрочем, Дику не на что было жаловаться – он знал, что маменька тоже вела скромную жизнь.

По утрам Розмари Финч не пила ни чаю, ни кофе – чай вредит цвету лица, а кофе излишне будоражит. Истинная причина воздержания, впрочем, заключалась в дороговизне этих продуктов. Она выпивала стакан кипятка, облачалась в свое черное шерстяное платье с множеством карманов, укладывала в сумку документы, пакет с овсянкой и револьвер. Как черная птица, летела миссис Финч по улицам к Гудзону, затем на паром, а потом к Национальному банку. Умная Рози, которую к этому моменту звали уже иначе – «ведьма Уолл-стрит», не признавала транспорта, она преодолевала бы пролив вплавь, если бы умела плавать. В офисе банка у нее был свой стол, и публика к ней шла почище, чем та, что стояла у окошек кассиров. Розмари с нежностью разглаживала купюры, прежде чем убрать их в кошелек, серебряные доллары складывала в столбики по десять и заворачивала в вощеную бумагу. Они были ее лучшими друзьями, ее истинными детьми. В час обеда Розмари шла не в ресторан, где ее ободрали бы как липку, взяв, пожалуй, полдоллара за совершенно несъедобный обед, а в офис знакомого брокера. Она варила себе на спиртовке овсянку и подкрепляла силы. Роскошью для нее было вареное яйцо, оргией – десятицентовая колбаса.

Миссис Финч чувствовала себя счастливой.

На что она рассчитывала? О чем мечтала? Куда собиралась деть свои деньги? Когда думала их тратить? Рози не могла бы ответить на эти вопросы. Быть может, подсознательно миссис Финч верила в то, что наступит день, какой-то особый день, когда она поймет, что достаточно богата. И тогда она накупит гору новых чудесных платьев, светлых и легких, она поедет в сверкающем автомобиле на пикник, потом будет танцевать до упаду всю ночь, поддерживая себя шампанским и устрицами, чей острый морской вкус она уже забыла… Она будет смеяться и на рассвете подарит поцелуй прекрасному юноше, влюбленному в нее всем сердцем.

Разумеется, Розмари так не думала – еще на чудесных платьях ее мозг бы попросту закипел и отказался работать. Но разве подсознательно она так не считала? Не предполагала, что еще чуть-чуть, и у нее начнется другая, прекрасная, жизнь?

Как бы там ни было, но другой жизни для «ведьмы Уолл-стрит» никто не припас. Ни поцелуев, ни шампанского. Удары судьбы сыпались на нее один за другим. Для начала конгресс принял шестнадцатую поправку к Конституции, поправка эта устанавливала настолько жесткий порядок взыскания налогов, что просто руки опускались. Розмари всю свою жизнь избегала, как могла, тяжкой налоговой повинности, и вдруг эта поправка одним махом продырявила ее кошелек, откуда немедленно потекла золотая струйка, и прямо в пасть ненасытного государства!

Второй удар нанесла Сильвия. Скучная, тощая как щепка Сильвия, с вытянутым лошадиным лицом, с серыми волосами и плохой кожей, она всегда молчала и была слишком глупа и незначительна, чтобы миссис Финч обращала на нее внимание. Как выяснилось, напрасно, с дочери тоже стоило бы взять клятву, что она не свяжет себя брачным союзом. Ведь Ричард, по крайней мере, мог подыскать себе невесту с приданым, а за этой неказистой дурехой придется давать приданое!

Да, Сильвия собралась замуж. Она не унаследовала ни капли материнской красоты, но, видимо, в характере у нее все же было что-то от Розмари, потому что о предполагаемом замужестве девушка объявила безбоязненно и твердо дала понять, что не собирается отказываться от своих намерений ни в коем случае. Ее жених был Астор Уилкс, обедневший аристократ со смазливым лицом прощелыги, с невыносимым тягучим южным говором, на десять лет моложе Сильвии. Розмари впервые в жизни почувствовала приближение обморока. Впрочем, она охотно раскошелилась на свадьбу.

Матушка новобрачной была неотразима в вишневом шелке. И даже Сильвия похорошела в подвенечном платье, ее лицо светилось счастьем, и новобрачный то и дело прикладывался к руке молодой супруги. Однако за дочерью миссис Финч не дала ни цента.

– У меня все деньги вложены в дело, – заявила она Сильвии. – Дождись моей кончины и тогда распоряжайся капиталом, как пожелаешь. Ты сможешь даже подарить его своему муженьку, перевязав ленточкой и приложив открытку: «вся твоя». Но до тех пор пусть поумерит собственные аппетиты.

Смазливый аристократ, услышав от молодой жены новость, окаменел. Надо же было так ошибиться – связать свою жизнь с этой серолицей унылой кобылой и не получить ни денег, ни дома в приданое? Да что же Сильвия думает – он будет любить ее за добрый нрав? Как бы не так!

Сильвия не была настолько кротка, чтобы спускать мужу оскорбления. Она достаточно намолчалась в доме матери и теперь, в новом статусе замужней дамы, не желала укрощать своего характера. Между супругами происходили дикие ссоры. Лучше всего им было разъехаться по-доброму, но обманутый в ожиданиях муж не оставлял надежды влезть в сундуки тещи, а миссис Уилкс питала к своему мужу истинную страсть, и как больно оказалось ей понять, что страсть эта неразделенная!

Дело кончилось плохо. Миссис Уилкс пошла принимать ванну, а вынесли ее оттуда коронеры. Мистер Уилкс попал в тюрьму, а выбрался оттуда уже вперед ногами – о нем позаботилась Желтая Мама, иначе говоря – электрический стул. Право же, эти аристократы бывают очень вспыльчивы. Не стоило ему топить жену в ванне!

Розмари сильно сдала. Она погружалась в безумие все глубже и глубже. Миссис Финч не могла больше работать, да этого и не нужно было – деньги работали сами за себя. Теперь Рози не выходила из своей комнаты. Иногда она посылала горничную за черствым хлебцем в булочную и давала ей один цент на чай. Миссис Финч никого не принимала, никто не входил в ее комнату и не мог сказать, что она там делает.

Хозяйка пансиона, где Розмари доживала последние дни, велела взломать дверь, когда жильцы стали жаловаться на неприятный запах. Миссис Финч сидела в кресле перед зеркалом, она была мертва по крайней мере неделю. Ее открытые глаза смотрели в зеркало, страшно, пристально. Комната была чудовищно захламлена – бумаги, чековые книжки, долговые расписки, сухие корки валялись повсюду, посреди, как алтарь, стоял фаянсовый горшок. Мертвая старуха выглядела так страшно, что коронеры даже не решились произвести вскрытие, и в причины смерти записали сердечный приступ.

На самом деле Розмари умерла от полного истощения. И еще потому, что поняла вдруг – словно кто-то ей сказал, отчетливо и громко, в выражениях, не допускавших разночтений, – что жизнь ее кончена, что никогда она не будет танцевать в белом платье всю ночь напролет, и не поцелует юношу, которого любит, и не встретит рассвета. И тогда миссис Финч умерла, ибо силы воли ей было не занимать.

Ричард Финч унаследовал сто миллионов долларов. Он разыскал в Нью-Йорке свою Минни, которая была старой девой, работала машинисткой и здорово поблекла. Он сделал ей предложение, и та ответила согласием. Они поселились в резиденции Финчей, но оба не хотели жить в этом мрачном, огромном доме, наполненном старомодной мебелью и пыльными призраками прошлого. Минни мечтала вслух о небольшом ранчо среди зеленых равнин, о том, как их дети будут бегать босиком по траве и резвиться на свободе, словно жеребята.

– Но сто миллионов, – однажды проговорила она, горько покачивая головой. – Дик, это слишком большие деньги. Они никогда не отпустят тебя.

– Глупости, – рассмеялся Ричард. – Послушай, мне ведь они не нужны. И я кое-что придумал. Поди-ка сюда, крошка.

Ричард притянул Минни к себе и поцеловал в округлившийся живот. По некоторым признакам, она ждала близнецов.

– Послушай, ты совершенно права. Нам хватит малого. Я намерен отдать большую часть денег на университет. Учредить стипендию для молодых талантливых художников. Они живо помогут мне растрясти этот капиталец. Ну что? Ты довольна? На будущей неделе поедем присматривать ранчо. А ты пока подумай, что из вещей хотела бы взять с собой. Знаешь ли, нам не стоит бросаться обстановкой, мы молодая семья, и скоро появятся дети.

Минни только улыбнулась.

– Я простая девушка. Стол, стул, кровать, четыре стены и крыша – вот все, что мне нужно для счастья с моим миленьким, – напела она слова популярной песни.

Дик жадно поцеловал ее.

– Да, да, ты простая девчонка, но ты красивая девчонка, и я хочу, чтобы ты помнила об этом. Не хочешь ли взять зеркало? Я помню, как матушка причесывалась перед ним. В детстве это зеркало зачаровывало меня, я любил рассматривать цветы на раме. Хочешь взглянуть?

Дик сдернул с зеркала кисею. Минни вскрикнула и закрыла лицо руками.

– Что с тобой? Что?

Но Минни уже смеялась. Нет, нет, ей просто померещилось.

Она не сказала Дику, что померещились ей горящие лютой злобой глаза миссис Финч, смотревшие на Минни из зеркальной глубины. На пыльной поверхности зеркала написано было: avaritia[3]. Но Минни не знала латыни и не могла понять, что это за буквы, да и не до того ей стало. Огненная судорога скрутила живот, боль заворочалась в нем, словно свирепый зверь в берлоге. Молодая миссис Финч упала на колени. У нее начались преждевременные роды.

Ричард совершенно обезумел от ужаса. Он привез в особняк всех врачей и акушерок, которых смог найти, обещал разделить между ними свое состояние, умолял спасти жену и детей. Потом, когда одного изуродованного близнеца извлекли из утробы Минни, Ричард просил спасти жену и ребенка. Но и второй малыш был мертв. Тогда Дик стал заклинать эскулапов спасти его жену, но и в этой просьбе судьба ему отказала. Ничего нельзя было сделать. Минни умерла в величайших страданиях.

После похорон Дик вернулся домой и заперся в уборной. Он закрыл глаза и прижался затылком к холодной стене. Ему виделась зеленая трава в укромной долине, маленькое ранчо, близнецы, бегущие по лугу наперегонки, Минни в хорошеньком платье, румяная, улыбающаяся. Но все это было словно отгорожено от него зеркальной стеной. Правда, Ричард Финч знал средство разрушить ее. Он сунул в рот холодное дуло пистолета, на секунду почувствовав вкус ружейной смазки, и выстрелил.

Выморочное состояние унаследовал дядюшка Сэм.

Зеркало исчезло.

* * *

Анне казалось – она тепло и надежно одета, но когда она шагнула из прогретого, душистого нутра автомобиля на асфальт, глазированный тонкой корочкой льда, холодный ветер выдул из нее остатки самоуверенности. Ее шуба застегивалась на пуговицу, расположенную в районе поджелудочной, – одну-единственную пуговицу, но зато из муранского стекла. Ветер, моментально разметав широкие полы, начал трепать воротник. И сама шуба, нежно-голубая норка, не выдерживала критики, да и что могли знать сшившие ее руки о холоде? Если только раз в год дохнет свежестью с вершин Пиренеев…

А ботинки? Это же ужас что такое. Замшевые ботинки, словно сшитые из черного бархата, в которых так ловко лежала ножка, они показали свою полную несостоятельность. Не для улицы, не для обледеневшего асфальта были созданы их тончайшие подошвы. А вот каблуки оказались кстати, они хоть как-то помогали Анне передвигаться, впиваясь, вгрызаясь в лед. Остальная одежда, вы меня извините, не грела совсем, да и не было там особенно никакой одежды-то. Чулки, белье да шелковое платьишко, умещающееся в горсть. Ни шарфа, ни шапки, только кожаные перчатки, и толку от них было ноль.

Анна кое-как доковыляла до парапета, облокотилась на него и задумалась. Кем она была? Кем стала? И, главное, с чего это началось?

Пожалуй, что с билета в купейный вагон. Или с мешка грязноватой гречневой крупы. А вернее всего, с платья. Бледно-сиреневого платья в фиолетовых пайетках. Тогда оно казалось изысканным и прекрасным, а сейчас, на новый вкус Анны, – просто дешевая тряпочка. Вспомнить хотя бы, как оно постреливало и пускало искры в темноте комнаты, где Анна раздевалась после новогодней вечеринки ранним утром первого января…

Она замерзла, устала. И хуже того – ей было совершенно некуда идти. В крошечной сумочке, которая Анне даже не принадлежала, нашлось все самое необходимое для женщины, оказавшейся вдруг ночью на улице: пудреница, носовой платок и паспорт. Поплачь, потом напудрись, затем вспомни, кто ты есть. Анна так и поступила. Ни ключей, ни телефона, ни денег. Проносившиеся мимо машины так и норовят, словно нарочно, обдать ее ледяной смесью – подтаявший снег, грязь, реагент. Или не «словно нарочно», а действительно – нарочно? Можно себе представить, что все думают о девице в коротком платье и шубе нараспашку. Впрочем, для жрицы продажной любви такая шуба слишком хороша. Или нет?

Анна не очень-то разбиралась в жрицах. Одно время в квартире, где она жила, снимала койку проститутка. Ее звали, кажется, Лиза, и она выглядела совершенно обычной девчонкой, разве что законченной «совой» – днем спала, ночью гуляла. Говорила, что работает в гостинице ночной дежурной. Но хозяйка очень быстро разобралась, что это за гостиница такая, и отказала Лизе от дома. Поскольку Лиза никогда не выходила на улицу днем, не видела солнца, у нее была очень бледная кожа. Белая, как вот на животе у лягушек бывает… Но не об этой несчастной Лизе сейчас речь, впрочем, спасибо ей, что она вспомнилась.

Анна решила, что может поехать к себе на квартиру. В метро как-нибудь проберется. Дама в такой шубе в состоянии заслужить снисходительность служительниц метрополитена. Анна стукнется к девчонкам и попросится переночевать. А завтра уже подумает, что ей делать и как жить дальше.

Хотя бы в одном Анне повезло – в метро ее действительно впустили. Даже не пришлось ничего врать. Она честно призналась женщине с усталыми глазами, что кавалер вытолкнул ее из машины и приказал никогда не возвращаться. У контролерши на лице появилась сложная смесь сочувствия и злорадства, и она махнула рукой в сторону эскалатора – иди, падшая бедняжка. Спускайся в Элизиум для простых смертных теней.

Привычный запах метро успокаивал. Было пустовато, гулко. И у Анны в голове было гулко и пустовато. Что-то металось, брезжило, никак не могло оформиться в мысль.

Что нашло на Милана? Все было хорошо. По дороге туда они почти не говорили, но Милан смотрел на нее… Так смотрел! Со страстью и с нежностью, и вина была в его взгляде и черт знает что еще. А она охорашивалась, звенела сапфировыми серьгами, побрякивала браслетом. Муза увешала ее драгоценностями, как новогоднюю елку мишурой.

– Ты не понимаешь, деточка, на тебя все станут смотреть, нужно, чтобы ты была самой красивой…

И действительно, на Анну смотрели. В толпе носились шепотки:

– Муза Огнева? Не знала, что старуха еще жива. Она же в Англию уезжала?

– …ее студентка…

– Да нет – племянница. Я помню, у нее была какая-то племянница. Впрочем, она постарше должна быть…

– Чудит старуха.

– А ничего так эта, как ее…

Анна знала того, кто сказал последнюю фразу. Это был ведущий препохабнейшего молодежного шоу, по совместительству актер и режиссер настолько же непритязательно щекотливых комедий, истощенный до крайности юноша в постоянно спадающих штанах, которые он поддергивал весьма ловким движением. Впрочем, не исключено, что так было задумано, и штаны падали по запланированному имиджмейкером расписанию. Тем не менее прозвучавшие слова ей польстили.

Анна выпила шампанского и отведала тарталеток с невнятным паштетом. Больше ей делать было нечего. Триумф оказался коротким и скомканным. Она начала продвигаться к выходу. Милан уже ждал, предполагал, видимо, что Анна выйдет раньше, чем запланировано. Он отвез ее на несколько десятков метров в сторону и вдруг ударил по тормозам. Милан повернулся к Анне и взял ее за плечи. Она, дурища, ждала поцелуя и по-голливудски зажмурилась. Но Милан не стал ее целовать. Совсем напротив. Он сказал, глядя в ее запрокинутое лицо, нехорошо чеканя, разделяя слова:

– А теперь ты выйдешь из машины. И никогда – слышишь? – никогда не вернешься в тот дом. Для своего же блага. Поняла?

Анна не поняла, и тогда он ей помог – распахнул дверь и почти выбросил из машины.

– Пошла вон, – сказал напоследок.

И уехал. А Анна осталась на подмерзающем тротуаре, изумленная, испуганная. Без денег, без телефона, без ключей от какой бы то ни было квартиры. И без малейшего понятия о том, что, черт побери, происходит.

Но у нее будет время подумать. Посоветоваться с Ленкой, опять же, не помешает. Вспомнив о бывшей соседке, Анна ощутила вдруг укол совести. Свинство, конечно, что она так ни разу и не позвонила приятельнице. А ведь были не разлей вода, спали на расстоянии вытянутой руки друг от друга, делились последним. Но на Анну навалилось так много забот…

Ох, и богат на сюрпризы был этот вечер, от которого Анна ждала совершенно другого! Например, она никак не думала, что Ленка станет медлить, услышав в домофоне ее голос. Но все же раздался сигнал, дверь открылась. Ленка ждала Анну на пороге.

– И кто это к нам пожаловал! – сказала вместо приветствия приятельница, и голос ее прямо-таки сочился ядом.

Анна удивилась.

– А шуба-то на ней, батюшки! А серьги-то! – продолжала Ленка. Она стояла на пороге, словно раздумывая, пускать ли приятельницу в квартиру. Но когда Анна поравнялась с ней, все же отступила в глубь прихожей. – Ох, а духи-то! Уже не «Новая заря», а, Анечка?

– «Шанель», кажется, – пробормотала та. – Вообще-то – привет.

– Ну, и тебе привет, коли не шутишь.

Ленка пошла на кухню, Анна – за ней.

– Слушай, а что это ты со мной так разговариваешь?

– А как же мне с тобой разговаривать? – удивилась Ленка. Неподдельно удивилась. – Ты же у нас теперь крута и гламурна. Нам, простым смертным, с тобой и общаться-то страшно. В недалеком будущем богатая наследница, питомица дышащей на ладан старушки, позвольте недостойной предложить вам чаю. Чаишко, конечно, негодный, труха в пакетиках, да и в целом с провиантом так себе…

– Погоди-погоди! – завопила Анна. – Кто тебе это сказал?

– Кто сказал? Да я и сама вижу. Открываю дверцу, а в холодильнике мышь повесилась. Ни жюльенов, ни пти-фур…

– Да не про холодильник! А про старушку… Про богатую наследницу.

– Да ты же, голубушка, и сказала. Ты чего? «Шанели» обнюхалась?

– Когда?

– Тогда-а, – передразнила ее Ленка. – Не могу вспомнить когда. Недели две назад. Позвонила мне и сказала, что возвращаться не собираешься. Что я могу взять твои вещички себе «на бедность». Да-да, не делай круглые глаза. Сказала, что старушка от тебя без ума, что она скоро двинет кони и завещает тебе все свое состояние.

У Анны закружилась голова.

– Не может быть. Ничего такого я сказать не могла. Ты извини, но я вообще тебе не звонила. Ни разу.

– Еще как звонила! Да, кстати. Потом мне звонила твоя мама. Спрашивала, почему ты таким странным голосом отвечаешь по телефону. Как-то коротко и невнятно. Не заболела ли ты. Не связалась ли, часом, с нехорошей компанией. Твоя мама подразумевала наркотики, я так понимаю. Ну, я ее успокоила, как могла. Сказала, что ты вовсе не торчишь на игле, а просто зазналась выше меры и готовишь себя к грядущему богатству. Твоя мама, правда, все равно расстроилась. Уж не знаю почему.

– Не понимаю, – сдавленно прошептала Анна. Очевидно, в ее лице что-то изменилось, потому что Ленка села рядом и обхватила приятельницу за плечи.

– Погоди-погоди… Слушай, Анька, ты очень белая.

Ленкин голос доносился словно издалека.

– Давай-ка я тебе все же чаю…

Но Анна уже улетала в кроличью нору – вниз, вниз, вниз, по спирали, на сверхъестественной скорости.

…потому ли, что он пил холодную воду, или от волнения, губы у Марка оказались холодными и даже слегка дрожали. Может, это даже не было настоящим поцелуем, они просто стояли, прижавшись друг к другу губами, невинно и бездумно, как если бы взялись за руки…

* * *

Темно. Влажно. Знакомый резкий запах.

– Да очнись же ты. Ну, пожалуйста. Так нечестно, в конце концов. Это я, нежная филологическая барышня, должна – ах, и терять сознание. А ты как медик обязана приводить меня в чувство с помощью нюхательных солей и пощечин. Анька, ну хватит дурить. Давай уже, открывай глаза, а то правда получишь. Слушай, а можно я твою шубу примерю?

– Нельзя, – сказала Анна, не открывая глаз.

– Ага, сработало! – обрадовалась Ленка.

Анна села и сняла с лица влажное полотенце. Сердобольная Ленка даже не отжала его, и теперь у Анны размазалась косметика, и волосы повисли сосульками.

– Шуба эта не моя. А моей дышащей на ладан старушки. Не такая уж она и еле дышащая, как выясняется.

– Ты что же – думаешь, это старуха мне звонила? Что я – твой голос бы не узнала?

– Может, и не узнала бы. Она прекрасная актриса. Я даже не предполагала, что настолько прекрасная.

– А мама? Что, мама бы тоже не узнала твоего голоса?

– А с мамой она, как ты сама сказала, говорила коротко и невнятно…

– Твоя правда. Но… зачем ей это?

– Происходят странные вещи, – ответила Анна. – Я пока ничегошеньки не понимаю, но, кажется, вот-вот пойму.

Ленка все же надела шубу, покрутилась в ней перед зеркалом и вдруг как спохватится:

– Слушай, а какими судьбами, собственно, ты сюда попала? Она что, тебя выгнала?

– Да нет… Не она…

Слово за слово, Анна рассказала Ленке всю историю своих злоключений.

– Я все поняла, – кивнула соседка. Шубы она так и не сняла, сидела прямо в ней. Надо было видеть, как выглядела серебристая норка в ободранной кухне «хрущобы». – Вот меня все за дурочку считают, а я ведь далеко не она, дорогая моя.

– Никто тебя не считает дурочкой. И что же ты поняла?

– Вот этот мужик-то… Милан. Не иначе, он сам точил зубы на старушкино наследство. Скажет: ну, я рядом с ней, забочусь тут, и все такое. Она мне и оставит что-нибудь, не обидит. А тут ты являешься. Бабка от тебя без ума. И явно собирается сделать наследницей.

– Ленка, да ну тебя с твоими умозаключениями! Уцепилась за это наследство и твердишь одно, как попугай. Ну с чего бы Муза стала мне завещать что-то? У нее есть внучатая племянница. Та самая, которая меня на эту работу взяла. В поезде-то которую я встретила.

– Ой, ну я тебя умоляю. Ты сама сказала, что бабка ее не жалует. И она, видимо, бабку тоже. Иначе не искала бы ей нянек, а сама б рядом с ней сидела все дни и ночи напролет. В общем, ты мне не мешай развивать мысль. И вот Милан видит, как старуха к тебе привязалась. Она, кстати, тоже не промах. Оборвать тебе все связи, чтобы ты только возле нее сидела и никуда сунуться не могла… Так вот, он понимает, что денежки-то уплывают из рук. И решает тебя сплавить обратно. Причем, оцени его коварство, сплавить в дорогущей шубе, в камушках. Камушки-то настоящие?

– Самые настоящие, – вздохнула Анна.

– А сейчас, пока ты тут норовишь сползти в обморок, твой красавчик вернулся и докладывает старушке, что ты свалила по-тихому.

– Он не мой красавчик, – не к месту запротестовала Анна.

– Эге-ге. Ну-ка, в глаза мне смотри. У тебя с ним что-то было?

– Снимай шубу, – рассердилась Анна. – Смотри, ты уже на рукав вареньем капнула!

– Где? Вот черт. Ну ладно, ладно, снимаю. Когда еще удастся такое поносить. А ты не меняй тему разговора. Было, да?

– Было, – созналась Анна. – Один раз. И это тем более непонятно. Зачем ему ко мне так относиться?

– Ох, ты идеалистка, – сокрушенно вздохнула Ленка. – Зачем, зачем. И удовольствие получил, и от тебя избавился. Анька, ты совсем дурочка, да? У тебя это что, в первый раз?

Анна только усмехнулась.

– Какой первый раз, я тебя умоляю…

Нет-нет, она не станет, не станет вспоминать…

И все же было, ведь было еще что-то, какой-то неучтенный фактор… Анна не могла поверить в этот заговор, слишком уж все надуманно получалось, слишком очевидно, как в книжке. В ироническом детективе, который покупаешь, соблазнившись яркой обложкой, проглатываешь наспех по дороге на работу, да и забываешь через полчаса после того, как перевернул последнюю страницу.

Что-то было еще.

Но у Анны не оставалось сил думать об этом.

…волк побежал к своим братьям и стал кричать…

Ее предупреждали. Вернее, хотели о чем-то предупредить, но она не слушала. О чем шептали голоса, ползущие из стен? Что хотел поведать ей ночной холодок, неуловимая вибрация предметов, поддверный сквозняк?

Она беспокойно провела ночь в своем прежнем жилище. Сочувственное внимание Ленки постепенно стало раздражать. Легла, хотя спать не хотела, – только затем, чтобы соседка тоже легла и угомонилась наконец. Анне чего-то недоставало, но чего или кого? Не Милана же? Скорей уж требовательного голоска хрустального колокольчика Музы. Но тут было только громкое тиканье будильника, под которое Анна погружалась в прошлое.

Прошлое было как вода, как озеро, лесное озеро. На поверхности теплое, в глубине – ледяное. Со дна били ключи. Анна и Марк с наслаждением разулись и опустили ноги в воду. Анна не прочь была поплавать, но оказалась без купального костюма. Марк смеялся и уговаривал ее: он отвернется. Но Анна улыбалась и качала головой. Тогда он разделся сам. А Анна, хотя и отвернулась, все же подсматривала украдкой. У него такие широкие плечи, а позвонки перекатываются под смуглой кожей, как камешки. Вдруг она почувствовала, что краснеет, жар заливал ее лицо и шею. Если Марк сейчас обернется, то поймет, что Анна подглядывала. Но он не оборачивается, а кидается в воду, доплывает брассом до середины и только оттуда машет ей рукой. К тому моменту она уже успевает справиться с собой. И когда Марк выходит из воды (его потемневшие от воды волосы завились в кольца), Анна встречает его спокойной и приветливой улыбкой.

Как и полагается сестре.

А на следующее утро они снова идут в лес, собирать землянику.

И так на протяжении двух недель.

Утро за утром, день за днем они слепо, жадно, до слез влюбляются друг в друга.

– Утро стрелецкой казни, – сказала Ленка, когда темная синева в прямоугольнике окна разжижилась, стала серенькой, как овсяный кисель с больничной кухни. – Что ты думаешь делать?

– Я, знаешь, все же поеду туда. Ну как это – Муза, наверное, с ума сходит. И я даже не представляю, что он ей сказал. А если Муза в милицию заявит? Удрала, скажет, сиделка в норковой шубе и в сапфирах. Слушай, мне бы переодеться во что-нибудь.

– Сейчас подберу тебе. Может, мне тоже поехать?

– Не надо. Просто одолжи денег на такси. Я верну. У меня есть деньги – там.

– Последний раз, когда я одалживала тебе на дорогу, все кончилось не очень хорошо…

Да, тут Ленка права. Не будь той поездки, не встретилась бы Анна с Людмилой Аркадьевной. Не соблазнила бы та ее сладкими обещаниями. Не сманила бы с работы в больнице. Господи, Анна уставала там, и платили ей мало, но ведь там она чувствовала себя нужной и важной, выполняющей настоящее дело. Достойное. Ради которого можно жить.

А в кого она превратилась? В девочку на побегушках? В домашнюю собачку, приносящую тапочки своей хозяйке? И как это могло с ней произойти? Да еще так быстро? Просто не верится.

Она собиралась как можно скорей разделаться с этой неприятной задачей. Анна планировала вернуться к Музе, но только затем, чтобы извиниться и попрощаться. Забрать свои вещи и получить заработанные деньги. Внести плату квартирной хозяйке. Вернуться на работу – если возьмут, конечно. Если Муза и туда не позвонила и не наговорила ерунды про богатую наследницу.

Но как-то так получилось, что Анна добралась до поселка только в сумерках. Расплатилась с мрачным таксистом. Тот сказал:

– Мне ждать?

– Чего? – не поняла Анна.

– Ну, ты же за вещами?

Анна удивилась сначала, но потом подумала, что и не такое повидал пожилой таксист на своем веку, научился делать правильные выводы.

Ворота открыты, гравий тихо хрустит под ногами. Быстро прошла к дому, толкнула тяжелые двери. Вместо мягкого света – темнота. Холодно и промозгло. Отчего-то пахнет плесенью, запустением. Что здесь произошло? Как могло все измениться за сутки лишь? Выключатель не работает, или опять нет электричества. Анна прошла ощупью на кухню. Голос подать не решалась отчего-то, было страшно заговорить в пустом доме. В ящике стола, как она помнила, должны лежать свечи, фонарь. Протянула руку – загрохотало, вляпалась во что-то омерзительное, стоящее на столе. Судя по запаху, давно прокисшее. Открыла ящик, достала фонарик. Яркий луч озарил мрак. Прокисшее, во что вляпалась, оказалось гречневой кашей, осклизлой, подернутой синеватой порослью плесени. Да и миски такой в хозяйстве у Музы сроду не водилось, покореженной алюминиевой миски. Непостижимо…

Быстро прошла дальше. Эхо шагов странно звучит в гостиной. Там вся мебель сдвинута по углам, небрежно накрыта тряпками. Камин не горит, по нему даже нельзя сказать, что его когда-либо зажигали, плясал в нем веселый огонь, а рядом играла музыка, и хрупкая женщина в белом платье поднимала к лицу расписной экран…

Дверь в комнату Музы заперта. Анна постучала, но никто не ответил. Припомнила: запасные ключи есть у нее в комоде, наверху. Побежала туда. Лестница громко скрипит под ногами. Распахнула дверь – в ее комнате оказывается немного теплей. Нет запаха запустения. Но все равно, узнать комнату нельзя. Аскетичная спальня превратилась в изящный будуар. На кровати раньше лежали простые льняные простыни. Теперь это шелковое белье – розовое, насколько позволяет видеть свет фонарика. Сильно пахнет разнообразными духами – эти флаконы раньше стояли в спальне Музы, разве нет?

Да. И эти платья – они тоже висели в ее шкафах. Разнообразные шкатулки с драгоценностями вовсе не стояли пирамидой в углу комнаты Анны. Нет, нет!

Зажмурившись, чтобы не смотреть по сторонам, чтобы не видеть больше всего этого, невероятного, от чего мутился рассудок, Анна рывком раскрыла ящик комода, достала связку ключей – она была тяжелой и скользкой, как живая рыба, но, слава богу, оказалась на месте, – и помчалась вниз по лестнице. Руки тряслись так, что не попасть, не попасть в скважину узким клювиком ключа.

Попала.

Темно, холодно и вместе с тем – душно. Гамма запахов все та же, но к ней примешивается узнаваемый душок – хлорка и аммиак. Больничный туалет плюс нафталин. Здесь немного светлее, потому что окно, лишенное штор, бесстыдно обнаженное, пропускает свет с улицы. Стены ободраны, куда-то исчезли картины, афганские коврики, даже обои повисли лоскутами. Насколько похорошела спальня Анны, настолько изгадилась эта комната. Непригодная для жилья, темная, холодная конура, на роскошной кровати с резными спинками нет даже простыней, только валяется скомканное жидкое одеяло.

Нет, не одеяло. Анна сделала шаг, другой. Направила дрожащий яркий луч фонарика на то, что лежало на кровати. Это человек. Женщина, насколько возможно судить. На ней синий банный халат Музы. У нее лицо Музы – но испитое, ссохшееся, морщинистое. Руки женщины сморщились, скрючились, как птичьи лапки. Ногти черны и обломаны. С узловатых пальцев исчезли крупные перстни. Анна могла бы поручиться, что видела их. Пять минут назад, на комоде, в собственной комнате.

– Муза, – шепчет она.

Тишина. Черный провал рта безмолвствует. Обведенные черной тенью глаза не открываются. Как это могло случиться с Музой – так быстро? Что именно случилось с ней?

Анна делает шаг и касается плеча Музы. Плеча, из которого торчат все косточки. Какая же она холодная! Анна тянет ее, опрокидывает на спину. Видит, как безвольно падает на плечо голова. Пытается поднять хрупкое, хрусткое, но такое тяжелое тело. Еле слышное дыхание. Слабое биение пульса. Она еще жива, но умирает, может быть, умрет вот-вот. Анна могла это понять сразу. Мало ли она видела умирающих?

Происходящее превзошло ее понимание.

Удерживаясь на самом краю, на режущей кромке реальности, Анна накрыла умирающую старуху шубой, роскошно благоухающей шубой из серебристой норки – никто не должен умирать в холоде.

И только потом она закричала, и кричала до тех пор, пока не сорвала голос, но и тогда продолжала кричать – беззвучно. Анна кричала до тех пор, пока ее рассудок не потерялся во тьме, но и тогда продолжала кричать. Так, исходя безмолвным криком, она поднялась наверх. Ее брючки, те, в которых Анна была перед тем, как переодеться в нарядное платье, все так же висели в шкафу. А в кармане был спрятан флакон с маленькими белыми таблетками, которые Муза принимала, чтобы помочь биться своему изношенному сердцу.

Таблетки, которые должны помочь теперь сердцу Анны избавиться от обступившего ее кошмара. Помочь, остановив сердце навсегда. Где-то на свете есть целые поляны прекрасных цветов, розовых, сиреневых, пурпурных. Их соцветия-колокольчики в разных странах называют по-разному: ведьмины перчатки, кровавые пальчики, наперстки мертвеца, волчьи лапки…

Из них делают лекарство, которое может стать ядом.

Лекарство часто – яд.

И яд бывает лекарством – чаще, чем принято считать.

Двух десятков таблеток должно хватить с избытком, чтобы оставить за бортом этот дурацкий мир, который способен измениться до неузнаваемости за какие-то сутки.

Волчьи лапки…

Мальчик! Мальчик!

Анна легла на кровать, завернулась в жесткое, шелковое покрывало. Потом она накроется с головой. Анна не чувствовала холода, но не хотела, чтобы люди, которые придут сюда рано или поздно, увидели с порога ее лицо. Положила рядом фонарик. Ей страшно было оставаться в темноте, несмотря на то что она собиралась погрузиться во тьму вечную. Луч фонарика отразился в зеркале, и Анна вспомнила… Вспомнила… нет, нет, это было не с ней, а если с ней – то в прошлой, далекой жизни.

Ее трясло, но она знала, что дрожь скоро уймется. Таблетки подействуют быстрее, чем Анна поймет, что произошло. Некому будет остановить ее. Никто не попросит, чтобы она не уходила. Анна одна, одна в этом доме. В этом чужом и холодном мире. В своем безумии.

– Не уходи.

Мягкий, вкрадчивый голос, нежный, таинственный, потусторонний.

– Не уходи. Останься со мной.

Если ты безумен – то тебе ведь можно отвечать несуществующим голосам, верно? В этом бонус и смысл сумасшествия.

– Кто ты? – спросила Анна. Ее шепот прозвучал чуть слышно, но она и не нуждалась в ответе. Это был голос Марка, родной, знакомый, забытый, незабвенный, тот голос, который шептал ей глупые нежности и страшные клятвы. Анна не должна слушать его…

Но она не могла не слушать. Напоенные зноем летние дни разлагающе подействовали на ее волю. Мучительная сладость, обжигающий стыд – эта близость держала Анну в силках. Они узнавали друг друга день за днем. Анна выучила наизусть его жесты. Как пятерней откидывает он со лба отросшие волосы. Как сутулится и независимо поводит плечами. Его смешки, щенячий восторг в глазах цвета темного гречишного меда и голос, тоже как дикий мед – темный, густой, сладко-горький. Его истертые до белизны джинсы, его клетчатые рубашки. Каждая клетка становилась клеткой для ее сердца. Они целовались до головокружения, до болезненности губ, до полного умопомрачения. Они пробовали друг друга на вкус – но их тела так пропитались подмаренником и земляникой, что невозможно было уловить разницу. Их кожи были из одного лоскута, смуглого, гладкого, пропахшего лесом. Его руки, шея, темная родинка на плече, упругие мышцы на груди, сладко-соленые капли пота, острый запах подмышек, мускусный аромат замшевого паха – все сводило Анну с ума. В краткие минуты просветления она понимала – они делают что-то неправильное, так нельзя, они делают не то, о чем можно рассказать маме. В такие игры не играют с приехавшим погостить братом, даже если он двоюродный, даже если у него шальные глаза цвета дикого меда, и всезнающие пальцы, и ласкающий шепот.

– Кто ты?

– Я друг.

– У меня нет друзей.

– Есть. Я твой друг. Я тот, кто позаботится о тебе. Не надо бояться. Скоро все устроится и наладится.

– Ничего не наладится. Я сошла с ума. Это же очевидно. Если я останусь в живых, то попаду в сумасшедший дом. И скорей всего – умру там.

– Нет. Ты не сошла с ума. Просто есть люди, которые желают тебе зла. Люди, которые воспользовались тобой. Это не причина умирать. Это причина вывести их на чистую воду. Отомстить им… чтобы не смели… не смели…

– Я не могу. Я слишком слаба и не понимаю, что происходит. И вообще, отстань. Не видишь – я занята. Я тут, если ты не заметил, умираю.

– Ну, это не тебе решать. Тебе ничего не надо делать. Только согласись. Только скажи – да. Одно слово. Один слог. И я позабочусь о тебе. Как никто и никогда.

– Да, – сказала Анна, уже уплывая в холодный океан.

Не то чтобы она поверила голосу.

Не то чтобы она поверила даже в реальность этого голоса.

Просто Анне хотелось, чтобы кто-то о ней наконец позаботился. Взял на себя немного ее боли, вины, стыда.

Глава 8

Толстенькая девочка, слишком рослая для своего возраста, она и рождаться-то не должна была. Джозефу хватало трех детей, и он пришел в ужас, когда узнал о четвертой беременности Майры. Впрочем, ужас этот был отстраненный и бездеятельный. Дела Джозефа шли плохо, если не нищета, то банкротство уже стучалось в двери. Впрочем, ему было не привыкать – он трижды ухитрялся нажить состояние и трижды все терял, так что некоторая покорность перед ударами судьбы выработалась в его характере.

Джозеф был добр и легкомыслен, но воспротивился, когда его жена пожелала избавиться от ребенка. Майра тяжело переносила беременность, ее непрестанно тошнило, и она очень похудела. В конце концов, опытным путем женщине удалось подобрать рацион, который устраивал будущего ребенка, – устрицы и шампанское, шампанское и устрицы, больше ничего. Осушая очередной бокал, Майра говорила мужу:

– Поверь, этот ребенок родится уродом. Я чувствую, как он машет руками и ногами у меня внутри. Во время прошлых беременностей такого не было. Это ненормально.

Но Джозеф только смеялся. Последние деньги уходили на шампанское для Майры. Ребенок родился, это оказалась девочка, и она была вовсе не уродом – хотя, надо признать, и красотой не блистала. Мордастенькая, курносая. Джозеф прозвал девочку принцесса Мопсик. Он любил детей. Впрочем, это не помешало ему в один прекрасный день не явиться к ужину. И к завтраку Джозефа не дождались. Отец многочисленного семейства удрал, оставив жену и четверых детей. К чести его стоит отметить, что прихватил он из всего имущества только чемодан со своими галстуками и подтяжками.

Принцесса Мопсик была тихоня. Она могла целыми днями сидеть на скамеечке и слушать, как мать играет на пианино. Майра работала учительницей музыки. А когда Мопсику исполнилось пять, ее отдали в школу, приписав ей пару лет, – она была такая толстуха, что маленькое мошенничество сошло матери с рук.

Но там девчонка не чувствовала себя счастливой. Одноклассники из более благополучных семей не принимали ее в компанию. Да и потом, она была слишком мала для учебы и потому на всю жизнь приобрела отвращение к учению. Ей нравилось только танцевать. Она прибегала домой, заводила граммофон и начинала танцевать перед старинным зеркалом. Зеркало в изящной раме досталось Майре в приданое, как и инструмент, – ее семья когда-то была богата. Она учила музыке своих детей, но Мопсик не хотела учиться играть на пианино, девочка убегала к морю и танцевала там, словно повторяя движения волн, – смешная и нелепая толстушка с самозабвенно запрокинутым лицом. Принцесса Мопсик была нехороша собой и не умела танцевать, но хотела этого больше всего, вернее, больше она ничего не хотела… От одиночества девочка придумала себе друга. Воображаемый друг Мопсика был ангелом, он всегда умел утешить и рассмешить ее. И однажды он предложил научить ее танцевать – лучше всех на свете.

– А что взамен? – спросила девочка, знавшая уже, что просто так ничего не дается.

– Что сама пожелаешь отдать, – сказал ее ангел.

– Я поцелую тебя, хочешь?

Ангел согласился, и принцесса Мопсик согласилась. Она была ребенком, но ребенком, повзрослевшим раньше времени, со взрослой душой и взрослыми желаниями, и сделка вступила в силу.

Через три дня после Рождества Майра, прилегшая после обеда отдохнуть, услышала в гостиной детские голоса. Она пошла туда и увидела, что дочь собрала целую компанию соседских девчонок – самых разных возрастов, от едва начавших ходить до тех, что смотрелись уже невестами. Принцесса Мопсик танцевала перед ними, а те с разной степенью грациозности пытались повторить ее движения.

– Что тут происходит? – спросила, обомлев, Майра.

– Мамочка, я решила открыть свою школу танцев! – сообщила запыхавшаяся принцесса Мопсик.

Но Майру поразила не толпа из двенадцати девчонок в гостиной, а легкость и отточенная грация, с которой двигалась ее неловкая обычно дочь, неспособная раньше и чашку с чаем донести до рта, не расплескав его.

– Ладно, – сказала она и села за пианино.

Майра играла, а дети танцевали. В гостиной впервые за долгое время звучал смех. Разве это не было чудом?

До восемнадцати лет принцессу Мопсика интересовали только танцы.

К восемнадцати она вытянулась, словно деревце, а черты ее личика уже ничем не напоминали мордочку мопса, и двигалась девушка так грациозно, будто все время танцевала, а танцевала так, как дышала. Больше ее никто не звал Мопсиком, а звали Дорой, Айседорой. Айседорой Дункан, знаменитой танцовщицей. Босоножкой.

В восемнадцать лет она влюбилась, влюбилась страстно, безумно. И как раз тогда, когда для этого не было ни времени, ни места. Начались первые в ее жизни гастроли. Избранник Айседоры оказался намного старше ее, и он был беден, и женат, и вовсе нехорош собой. Окружающие недоумевали – что в этом рыжебородом полячишке могло привлечь юную романтичную деву? И все решили, что дева просто слишком невинна. Что она не знает жизни, мужчин и потому готова бросить свое сердце к ногам первого встречного.

Но люди, как всегда, ошибались. Айседора полюбила Ивана Мироски не потому, что была очень романтична. А уж о невинности в среде танцовщиц говорить не приходилось. Девушка полюбила его потому, что он единственный смог утолить сжигающую ее плотскую страсть. Айседора воспламенялась от одного поцелуя. К счастью, напуганный слишком пылкой любовью своей случайной подруги, Мироски ретировался.

Скандал удалось замять. О нем узнала только Майра. Лишь она была свидетельницей неуемной страстности своей младшей дочери. Майра догадывалась, что эта неумеренная чувственность и есть то, что помогает Айседоре танцевать, и есть пружина, толкающая ее изнутри, словно фигурку балерины в музыкальной шкатулке. Потому не смела настаивать на том, чтобы дочь взяла себя в руки. Первые же американские гастроли Дункан заметно поправили материальное положение семьи. Благодаря им семейство сумело совершить настоящее паломничество в Грецию. Путешественники оделись в туники и сандалии и вели себя настолько эксцентрично, что вызвали на афинских улицах едва ли не панику. Айседора обещала построить на горе Капанос храм, а пока ограничилась тем, что набрала хор из десяти мальчиков, который должен был сопровождать ангельским пением ее выступления. Особенности отбора юношей могли потрясти даже древнегреческих сторонником гедонизма.

Айседора не умела держать свои похождения в тайне, это просто было не в ее стиле. Имена ее возлюбленных становились общеизвестны. Актер Оскар Бережи. Писатель Генрих Тоде. Театральный постановщик Гордон Крэг, от которого Айседора родила дочь «в антракте», как говорили злые языки. Но Крэг женился на своей давней возлюбленной, и умирающая от ревности Айседора кинулась в объятия русского режиссера Станиславского. Загадочная русская душа оказалась чужда животной чувственности танцовщицы. Вскоре явился миллиардер Парис Юджин Зингер. Он оказался способен удовлетворить не только любовные запросы Айседоры, но и ее материальные требования. Знаменитые швейные машинки, изобретенные отцом Париса, стрекотали к тому моменту по всему миру. Лоэнгрин, как нежно звала возлюбленного Айседора, был замечательно богат. Она так увлеклась Зингером, что родила ему сына Патрика и впервые в жизни ощутила что-то вроде платонической привязанности – возможно, не к самому миллионеру, но к его деньгам. Айседоре нравилась роскошная жизнь. Но у Лоэнгрина были свои запросы и причуды – к примеру, он терпеть не мог, когда любовница флиртовала с другими мужчинами. Такой странный!

Он звал ее замуж, но она упорно отказывалась. Он хотел жить с ней под одной крышей – но она больше всего на свете дорожила своей свободой. Он заботился о детях, и за это Айседора чувствовала к нему благодарность. Дети были ее слабостью… После танцев и любви, разумеется.

Айседора решила открыть в Париже школу танцев, и Лоэнгрин выстроил для нее отель «Бельво». На открытии организовали банкет. Айседора была в ударе. Одетая в платье золотистого шелка, босая, увешанная редкими розовыми жемчугами, она царила во главе стола и все смотрела на знаменитого оперного певца, в ответ поливавшего ее сладкими взглядами своих черных, масленых, левантийских глаз. Айседора уже ощущала приятное предвкушение, уже нащупывала в шелковом мешочке увесистый ключ от укромного номера, который отвела под личные надобности, когда ее окликнули.

Это была бонна детей, англичанка.

– Мы едем на прогулку в Версаль… Дети хотели сказать вам «до свидания».

Айседора вздохнула:

– Хорошо, только поскорее…

Она поочередно поцеловала детей в головы.

– О, мои сладкие!

И упорхнула – легкая, невесомая бабочка, летящая навстречу наслаждениям.

Когда через полчаса она упала в объятия певца, машина, в которой ехали дети, заглохла на перекрестке.

Когда любовник покрывал поцелуями шею и грудь Айседоры, шофер, посвистывая, поставил машину на тормоз, взял рукоять ручного завода и вышел из автомобиля.

Когда певец со сноровкой хорошо обученной горничной снял с нее платье и белье – бонна, страшно интересовавшаяся техникой, вышла из автомобиля вслед за шофером.

Айседора закинула голову и гортанно застонала, словно голубица.

Шофер с силой крутанул рукоять.

Мотор завелся с пол-оборота, и машина рывком прыгнула вперед. Шофер успел отскочить. Бонна завизжала.

Айседора, ослепнув от наслаждения, раскачивалась на своем любовнике.

Сверкающая решетка радиатора пробила заграждение. Зеленые, мутные воды Сены сомкнулись над лакированной поверхностью автомобиля беззвучно и мгновенно.

Айседора закричала.

Бонна лишилась сознания. Шофер бился головой о камни.

Через час Айседора поправляла перед зеркалом макияж и подвивала разогретыми на газу щипцами пряди на висках.

Через час прибывший кран достал из Сены автомобиль. Ручьями из кожаного салона лилась вода. Дети были мертвы.

Айседора стала видеть своих детей повсюду. Можно сказать, после смерти сына и дочери она видела их чаще, чем при жизни. От этого наваждения можно было избавиться, только предаваясь любви или танцуя. Но если танцевать ей общественным мнением разрешалось, чтобы найти утешение в работе, то крутить романы скорбящей матери было как-то неловко. И она решила, что должна родить еще одного ребенка. А дети рождаются от любви, не так ли?

О, да. И страстный роман с молодым итальянцем позволил ей добиться своего. Она родила еще одного сына, еще одного Патрика, прекрасного, как день, отлично сложенного малыша, так говорила акушерка, помогавшая в родах. Айседора попросила показать ребенка. Его принесли и положили матери на грудь.

– Патрик, – позвала она нежно.

Мальчик открыл глаза, и Айседора поразилась. На нее смотрели осмысленные, серьезные глаза, каких не бывает у младенцев. Они оказались полны печали. Это были глаза ее сына Патрика за секунду до того, как автомобиль, пробив ограждение, упал в воду. И это были глаза ангела, ее детского друга, которого она сама себе выдумала. Мать и сын смотрели друг на друга одну минуту, а потом ребенок тяжело вздохнул, смежил веки – и умер.

Айседора с кротостью перенесла этот удар. Очевидно, ей не суждено было стать счастливой матерью. Судьба противилась этому. И Айседора отдалась двум своим страстям в полной мере.

Она танцевала под мазурки Шопена и вальсы Брамса, незабываемый «Танец счастливых душ», исполняемый под соло флейты из «Орфея» Глюка. Танцевала под Седьмую симфонию Бетховена и «Похоронный марш» Шопена. Она танцевала под «Аве Марию», и ее ученицы исполняли роли преклоняющихся ангелов. И она сама танцевала преклонение, смирение и неоглядную, неохватную свободу…

Танцем Айседора искупала свои грехи. В грехах она получала вдохновение для танца. Айседора полюбила золотоволосого русского поэта, который оказался едва не вдвое моложе ее. Он был синеглазый, безумный и вечно пьяный. Поэт не знал ни слова на ее языке. Она с трудом заучила несколько слов на русском. Днем любовники общались через переводчика. А ночью в переводчиках не нуждались. Поэт то был пьян, то писал стихи. Иногда он бил ее, и тогда она танцевала ему. Иногда делался мучительно нежен, и тогда Айседора танцевала ему. Эта страсть истязала поэта – потому что его истязало все, что происходило вокруг. Ничего, кроме боли, он чувствовать не мог, так был устроен. Золотоволосый поэт оказался рожден для мучений, как Айседора – для танцев. А она получала вдохновение. Через год поэт порвал с Айседорой, прислав телеграмму: «Люблю другую».

Но танцовщица только засмеялась. Она тоже уже любила другого, русского пианиста. Тот был еще моложе поэта и еще более неуравновешен. На глазах у Айседоры пианист попытался покончить с собой, когда она сказала, что не будет принадлежать ему вечно. Бедный мальчик! Никакого «вечно» не могло быть между ними – отпущенная ей жизнь летела к концу, не на академических пуантах – на полупальцах, босая, в развевающейся полупрозрачной тунике.

В Ницце, в своем домике, Айседора стояла у любимого зеркала, которое было ей всю жизнь и другом, и врагом, и ангелом-хранителем, и искусителем.

Айседора знала – ей пора. Время пришло. Окончена рукопись книги. Отдан последний поцелуй. Отзвучали для нее все мелодии мира.

Из этой автомобильной прогулки она не вернется никогда.

И великая танцовщица радовалась, что все кончится для нее в автомобиле, как и для ее детей.

Айседора накинула шелковый шарф, ярко-алый, как кровь, хотя было тепло, парило после дождя, и на каждом углу девочки продавали букетики мелких мятых фиалок. Несколько поклонников, привычно ожидающих у парадного входа, зааплодировали. У мальчишек были веселые щенячьи глаза, тонкие запястья, и Айседора ощутила знакомый прилив чистого и яростного желания. Должна же она была что-то дать им напоследок! Айседора подняла в эффектном прощальном жесте руку и крикнула:

– Adieu, mes amis! Le vais a` la gloire![4]

Автомобиль рванул с места. Голова Айседоры дернулась и упала на спинку сиденья. Шарф замотался вокруг колеса, шея Айседоры сломалась как лучинка, она умерла мгновенно. А в комнате ее еще продолжалась жизнь, теплый ветерок, проникший в незакрытое окно, робко трогал листы рукописи. Поверхность зеркала запотела, словно от чьего-то горячего дыхания, и горничная, войдя, небрежно обмахнула ее краем передника, не увидев и не прочитав никаких букв. Сколько бы ни было грехов на умершей женщине – она оплатила свой счет сполна, искупила вину танцем и освободилась из ловушки зла.

Потому что искусство всегда свободно. Но удастся ли еще кому-нибудь такой фокус?

Вряд ли.

* * *

За окнами шел снег. Анна открывала и закрывала глаза. Она позволяла что-то делать с собой профессионально-ласковым людям. Что бы они ни делали, они не могли причинить ей вреда. Только когда их предприимчивые руки слишком уж докучали ей, Анна принималась тихо и жалобно хныкать. Ей хотелось, чтобы ее оставили в покое. Оставили в том летнем лесу, в летнем полудне, где Анна пребывала теперь постоянно.

Они заходят все дальше и дальше. В прямом смысле – каждый день уходят все дальше в лес. И в переносном – их ласки становятся смелей и опасней. Вот-вот – и нельзя будет думать о них как об игре. По ночам прохлада дышит в окно, и Анна думает, что должна остановиться. В конце концов, происходящее… неправильно. Их не похвалят, если узнают обо всем. Это будет горе для родных. Позор. Их обольют грязью. Но днем, когда зной льется с неба, когда она остается наедине с Марком, эти благоразумные мысли испаряются. Ничего неправильного нет в его руках на ее теле, в его лице, которое опускается с невозможных небес ей на грудь. Ничего позорного не может быть в ослепительной радости, которая наполняет Анну до краев. Ничего грязного – в его взгляде, горящем восторгом и желанием. И в объятиях Марка она не боится, не сомневается, более того, Анна уверена, что эта любовь – единственно возможная для нее, предназначенная ей, ее свет, ее убежище.

И когда он входит в нее – это похоже на то, как вернуться домой. Как найти смысл в жизни. Вот он, смысл, думает Анна. Любовь, которая переполняет ее, так сильна, что на этот раз она даже не может почувствовать желания. Анна просто отдается, глядя в летнее небо, которое никогда не бывает пустым. Двойной жар наваливается на нее: снизу греет раскаленная земля, сверху – раскаленное тело. Невероятная цельность – словно до сих пор она жила половиной себя, чувствовала половиной чувств.

А вечером мать скажет, что она уж совсем загулялась. Что Марк, должно быть, устал бегать за ней по лесу. Да и вообще, ей стоит взяться за ум и сесть за книги, если она хочет на следующий год поступить-таки в институт.

И Анна будет рассматривать в зеркале красные скобки укуса у себя на плече, на самом видном месте, не закрытом бретелькой майки. И лиловые потеки на шее. И губы, распухшие от поцелуев.

Она послушается матери, она ведь хорошая дочь. Назавтра они с Марком не пойдут в лес. Они останутся дома. Вдвоем.

– Анна, вернись. Очнись. Послушай меня. Ты должна, должна очнуться. Это важно.

Но Анна мотает головой. Она не хочет слушать. Очнуться – значит снова чувствовать боль, холод, страх. А она не хочет этого. Но ей придется. Они не уйдут, не оставят ее в покое.

Внезапно Анна вспоминает все. Мертвый дом, который за сутки до этого был жилым и уютным. Мертвую, жалкую старуху на кровати, которая за сутки до этого была живой и деятельной. И мертвый голос, произносящий ее, Анны, имя. Обещающий ей… Ради бога, что?

И она сама тоже должна быть мертва. Она ведь приняла таблетки. Много таблеток. И никто не должен был прийти на помощь.

Но, видимо, пришел.

Вот черт.

Внезапно ей в голову приходит прекрасная, ослепительная мысль. Что, если все это, думает Анна, начиная с момента возвращения, – галлюцинации? Что, если Анна незаметно спятила и пыталась покончить с собой, а ее откачали? Тогда ничего страшного не происходит, верно? В физическом плане она чувствует себя неплохо, а слегка поехавший чердак вылечат зараз. Медикаментозное лечение творит чудеса.

Но стоит ей открыть глаза, как эта надежда разлетается вдребезги. Она видит людей у своей кровати. Много людей. И один из них, пожилой, с брезгливым выражением лица, в халате, накинутом поверх формы, явно представитель власти. А другой – хирург Алексеев. Именно он и просил Анну очнуться. Подлый предатель! Ну и остальные, по мелочи, – одноглазые медсестры, врачи с крючьями и пилами вместо рук, санитарки с головами гиен и лисиц. Стоп, стоп, это не сюда. Это бред.

– Анна, ты в больнице, в безопасности. Все плохое позади. Сейчас ты должна сосредоточиться и постараться ответить на несколько вопросов. Ты меня понимаешь? Просто кивни головой, если понимаешь.

– Нет необходимости переходить на язык жестов, – сказала Анна, стараясь, чтобы голос ее звучал как можно более уверенно. – Я все прекрасно понимаю и могу говорить.

Вопросы, конечно, задавал ей не Алексеев, а следователь.

В сущности, один-единственный вопрос:

– Уморили, Анна Викторовна, голодом свою подопечную и полагаете, вам это сойдет с рук только потому, что умеете ловко симулировать сумасшествие?

Разумеется, он так прямо не сказал. Но подтекст! Но интонации! Но этот устало-брезгливый взгляд!

– Должен вас предупредить, – сказал он, захлопывая папку с протоколом, – что, в случае если гражданка Огнева скончается, у вас будут…

– Так Муза жива! – вскрикнула Анна.

Очевидно, на ее лице отобразилась неподдельная радость, потому что следователь посмотрел вдруг с интересом.

– Жива, жива, – подтвердил он. – Но очень истощена. Однако организм борется. Железное здоровье, после такого-то…

Он сморщился, словно съел что-то очень кислое, и ушел. После этого Анне стало немного легче. Она не прочь была бы снова ускользнуть в сон. Какая разница, что произойдет дальше? Она могла в любой момент, из любого места шагнуть в жаркие июльские дни того единственного года, когда была счастлива.

Влажный шелк его кожи, темный мед его глаз. Марк оказывается рядом с ней мгновенно – как только за матерью закрывается дверь, и Анна пугается, что мать услышала, как изумленно ахнули пружины старенького диванчика. Она может вернуться с дороги, забыв что-нибудь, и поэтому они первые десять минут просто лежат неподвижно и тихонько целуются, но потом у обоих срывает крышу. На этот раз Анна чувствует все, ее нервы, как кажется ей, расположены прямо поверх кожи, все так остро, так невозможно хорошо, что ей хочется кричать. И она кричит.

Господи, снова будят. Будет ли покой в этой больнице? Алексеев. Смотрит жалкими глазами.

– Анна, понимаешь, в чем тебя могут обвинить? Ну же, не надо от меня отмахиваться. Слушай, у меня мало времени. Я вообще не имею права тут находиться.

– Да. Я понимаю. Но это неважно.

– Это важно. Важнее всего на свете. Ты ведь не делала этого? Нет?

– Нет.

– Но что же произошло?

– Я не знаю. Это же глупо. Я не могла желать зла Музе. У меня просто не было повода. Она мне хорошо платила. Хотя никаких денег я пока не видела. Она относилась ко мне по-доброму… Я уверена, Муза придет в себя и все объяснит.

– Анна. Ее родственница – племянница, кажется, – уверяет, что повод у тебя был. Что с момента твоего водворения в доме Муза грозилась лишить ее наследства. Переписать все на тебя.

– Да что – все? Бога ради. Шубу и горсть камешков?

– Дом, деньги. Анна, брось. Ты ведь понимаешь, что убивают и за меньшее. Но я не верю, чтобы ты могла такое сделать. Даже если ты и в самом деле повредилась рассудком. В безумии можно убить топором… Но вот так, хладнокровно, день за днем сживать со свету старуху… Она ведь голодала, Анна. Бедняжка в последней стадии истощения.

Закрыть глаза, заснуть, убежать…

Но нет – жизнь уже вцепилась жадными, жгучими пальцами.

– Так, – сказала Анна, садясь. – Я не сошла с ума. Просто это… шок. И я сама пока не понимаю, что происходит. Но уверяю вас – Муза не голодала. Ни дня. Более того, у Музы был превосходный для ее возраста аппетит. Красная рыба, шоколад, капелька франжелико.

– Чего?

– Неважно. Она делала маски и маникюр, представляете? А у той… У женщины, которую я нашла в комнате Музы, не было никакого маникюра.

– И что же из этого следует? – озадаченно помотал головой Алексеев.

– А то. Что это была не Муза. Теперь уйдите, прошу вас. У меня болит голова.

– Мистика какая-то, – сказал Алексеев, прикрывая за собой дверь.

Глава 9

На самом деле, конечно, никакой мистики не было.

Никаких чудес и дьявольских козней – только злая воля людей, возжелавших и рыбку съесть, и удовольствие получить. Но такое случается лишь в сказках.

Жила-была женщина с редким напевным именем Муза, и все у нее было – красота, богатство, любовь, талант и веселый нрав. И была у нее младшая сестра, которую неизвестно зачем произвели на свет стареющие родители.

Имя ей дали не такое редкое, не такое прекрасное – всего-навсего Марина. С этого все и началось, надо полагать.

Марина была очень похожа на сестру, тоже красива – но красота ее мало кого привлекала, а сходство казалось едва ли не пародией.

Тоже талантливая – но талант ее никто не оценил.

Ну, по крайней мене, она сама так считала.

А с такими данными о веселом нраве и говорить не приходится. Какой там веселый нрав, если тебя день за днем, год за годом сжигает зависть черным огнем? Если ты жаришься в этом огне, как грешник в геенне огненной? О вы, осуждающие завистников, одумайтесь – ведь завистник страшно несчастен и ужасно одинок!

О нет, в женском смысле Марина не была одинока. Как-то за ней ухаживал хороший человек. Далекий от высшего света и от мира кино. Он не знал, кто такая Муза Огнева. Но с ним Марине было нестерпимо скучно. Нечем похвастаться, если нельзя похвастаться знаменитой сестрой. И роман постепенно прекратился. А потом Марина вышла замуж за бывшего поклонника Музы. Собственно, бывших поклонников у Музы не имелось. Она всю жизнь держала мужчин на поводке, время от времени за поводок дергая и проверяя: как он, голубчик? Тут еще? Не сорвался?

Не срывался никто. Даже и не старались особенно.

Марина презирала своего муженька всю жизнь. Презирала за то, что сестра отвергла его, за его внешность – он был серым, рыхлым, плешивым. Презирала за незначительность – не генерал, не художник, не режиссер. Директор какой-то жалкой стройконторы… Марина постаралась превратить его жизнь в ад. Но не разводилась, потому что была уверена – он только этого и ждет, чтобы опять переметнуться к ее сестре. И еще из-за ребенка. Сестра переживала, что у нее не родятся дети, и Марина решила хотя бы этим утереть Музе нос. Что ж, задумка удалась. Муза приезжала навестить племянницу, привозила той игрушки и сладости, тетешкала, пела песенки и читала сказки. Потом исчезала по своим веселым делам, оставив запах духов, испачкав мордашку девочки алой помадой. После ухода тетки Людка немедленно начинала реветь, от шоколадных конфет у нее портился аппетит и зубы, а от тетешканий – характер. Марине доставались капризы, угрюмость, домашние заботы. Хозяйка из нее была никакая, она только и могла, что сварить чудесный крепкий кофе, а остальное норовила свалить на плечи домработницы. С домработницами Марине везло. Наверное, единственное, с чем ей везло. Она умела неплохо манипулировать людьми, знала к ним подход, могла и польстить, и приказать.

Марина, как и Муза, окончила театральный институт. Она была, пожалуй, неплохой актрисой. На характерные роли. Ей удавались образы сварливых старух, вредных свах, гадких приживалок. Но она хотела играть только романтических героинь, как Муза. Ходила на все кинопробы. Прельщенные красотой актрисы, подкупленные ее лестью, режиссеры давали Марине роли. Но выходило посредственно. Без огонька, без перчика. Романтические героини получались все одинаковые, слишком хорошие. Вероятно, потому что Марина знала, каково это – быть сварливой, гадкой, вредной. А каково быть хорошей, она так никогда и не поняла.

Годы шли, и многое изменилось. Отошел в мир иной незаметный муж Марины. Сначала она ощутила облегчение, потом недоумение. Выяснилось, что ничтожный человечек с плешью, брюшком и по-бабьи покатыми плечами был уважаемым человеком. На панихиде его сослуживцы говорили прочувствованные речи.

И делали это искренне. Что вообще бывает редко. Муза скромно сидела где-то на краю стола. Она красиво прикладывала к глазам обшитый кружевом платочек. Эта лицемерка делала вид, что хочет быть как можно более незаметной. Но она, конечно, оказалась в центре внимания. И речи, в которых восхваляли прекрасные качества покойного Марининого супруга, адресовали именно ей, Музе. И это ей целовал с нежным сочувствием ручку седовласый красавец, отставной министр, пришедший почтить память товарища. С Мариной сделалась истерика, она некрасиво выла и била себя в грудь, обтянутую колючим черным гипюром. Ей принесли воды, валерьянки и уложили на диван в кабинете ресторана, где проходили поминки. Скоро про вдову все забыли, выпивали и закусывали. Марина лежала одна в темноте, тихонько икая и отрыгивая валерьянкой.

Хуже всего было то, что смерть супруга подорвала благосостояние семьи. Марина привыкла ни в чем себе не отказывать, особенно не задумываясь о том, откуда все это берется. И Людка, дочь, тоже выросла избалованной, что твоя принцесса. Ей непонятно было, почему они больше не могут платить прислуге, отчего в холодильнике перевелась вдруг красная икра, не говоря уж о черной. В общем-то, мать и дочь не бедствовали – Муза отказалась от прав на родительскую квартиру, и Марина сдавала ее, тем и жила. Но ведь вы учтите, господа, что Муза тем временем выскочила замуж в третий раз! За того самого седовласого красавца, отставного министра. И уехала с ним в Англию, потому что в России, как выразилась она напоследок, стало грязновато и неспокойно.

Скажите пожалуйста, какие мы нежные! Грязновато, видите ли! Муза присылала шмотки и помогала деньгами, но это обстоятельство не могло смягчить сердца сестры. Она всегда находила, за что обидеться на Музу, и очень умело могла свои чувства продемонстрировать, так что Муза всю жизнь чувствовала перед Мариной вину и пыталась ее искупить. Безуспешно. Она была слишком красивой, слишком счастливой, слишком успешной для того, чтобы Марина простила ее.

Все немного изменилось в новом уже веке, когда овдовевшая Муза вернулась в родные пенаты. Марина встречала ее, ожидая увидеть несчастную даму в поношенном черном платье, выходящую из плацкартного вагона. Но Муза, естественно, прибыла самолетом и оказалась одета во что-то невероятно розовое и лиловое, опиралась на трость с хрустальным набалдашником в виде черепа. На нее озирались.

– Что это на тебе? – ахнула Марина. – Разве ты не в трауре?

– Представь, нет. Мы с Вольдемаром договорились на случай, если кто-нибудь из нас умрет, что другой не станет носить траура и кислую физиономию. А напротив, постарается украсить свои последние дни и вообще всячески прожигать жизнь. Правда отличная мысль? Смотри, эта шляпка – полная копия шляпки Ее Величества!

Муза стала прожигать жизнь. Она купила дом за городом и набила его под завязку картинами, скульптурами, антикварной мебелью. За каким-то необыкновенным зеркалом ездила аж в Кинешму.

Марину это все страшно раздражало. Ее раздражало, что сестра купила старый дом, разваливающийся, как и она сама, когда можно было выстроить модный коттедж. Ее бесило, что Муза тратит столько денег на никому не нужную рухлядь, в то время как родной племяннице уже давно нужна новая машина. А больше всего она злобилась из-за того, что Муза постоянно зазывала ее к себе жить. Марина всей душой хотела бы жить в особняке сестры среди чудесных вещей, принадлежащих ей, но быть приживалкой? Слуга покорный!

Переехать все же пришлось, появился благовидный предлог – после инсульта у Музы отказали ноги, и за ней теперь нужен был уход. Марина собрала вещи не медля. К тому же квартира была нужна Людочке, которая унаследовала от матери сложный характер и все никак не могла ни толком выйти замуж, ни найти нормальную работу. Первое время все шло на лад. Особенно если учесть, что Музу теперь было за что пожалеть – она обезножела, сидела в кресле и обслуживать себя не могла. Марина въехала в комнату на втором этаже. Муза любезно предложила сестре взять все вещи, которые ей понравятся, для обстановки комнаты. Марина приготовилась чувствовать себя счастливой.

И счастье пришло к ней.

Каждое утро, просыпаясь в одиночестве на широкой постели, сладко потягиваясь, она удивлялась сама себе – до чего, оказывается, приятна жизнь! Как хорошо просто жить, просто двигаться, ощущая свое тело. Просто смотреть по сторонам, видеть зелень травы, синеву неба, слышать пение птиц… И зачем она потратила невозвратимые года на бессмысленные обиды, на зависть и месть, когда жизнь так прекрасна, так нежна, шепчет на ухо такие заманчивые обещания?

Тут впору бы ощутить печаль и горечь, но Марина не могла больше себе этого позволить. Она и без того потратила много времени зря. Ей уже немало лет, времени может не хватить на то, чтобы насладиться жизнью как следует. Тьфу-тьфу-тьфу, она вполне здорова, а кроме того, им с сестрой достались такие удачные гены, что при благоприятном освещении обе выглядят вдвое моложе своего возраста. Муза-то начинает сдавать, а вот она, Марина… Жгучий, ядовитый формалин зависти словно законсервировал ее. Так что Марина должна прожить еще долго-долго и успеть получить удовольствие от всего, что раньше доставляло ей только муку. Например, можно плавать в бассейне. Или слушать музыку. Или кататься на автомобиле…

Марина стала лихо водить ловкий автомобильчик сестры, полюбив кататься по ночному городу. И в одну из этих поездок она нашла Милана. Свою запоздалую женскую судьбу.

Она ехала медленно, и сначала ей показалось, что этот мужчина просто идет по улице. Торопится в гости или вышел за сигаретами, да мало ли что! Но потом она подумала, что незнакомец, пожалуй, движется как-то слишком уж напряженно, словно старается идти как можно быстрее, не срываясь при этом на бег, чтобы не быть замеченным. А потом настигнутым. И тут же раздались звуки погони – крик, топот, неприятные сухие щелчки, которые Марина слышала только в кино. И тогда она приняла самое важное решение в своей жизни. Лихо подрулила к обочине, распахнула дверцу и крикнула:

– Садитесь!

Он не раздумывал ни секунды, словно это было тоже самое важное решение в его жизни. Нет, так – словно от этого решения зависела его жизнь.

Скорее всего, так оно и было.

Незнакомец сел рядом, и только тогда Марина разглядела, как тот молод.

А он – видит морщинистую шею, и узловатые пальцы, и старческую гречку на тонкой фарфоровой коже, проклятые коричневые пятнышки, которые она изводит кремами, но никак не может извести. Отметинки времени, по числу прожитых месяцев, морозных или знойных. Но он не меняется в лице, и тогда, когда Марина лихо давит на газ, лихо катит его по ночному городу, он не сводит глаз с нее и улыбается неотразимой, сумрачной улыбкой.

Она совершает по-настоящему безумный поступок – привозит его в дом. Его, подобранного прямо на улице мальчишку, который может быть кем угодно: вором, сутенером, серийным убийцей. Он восхищенно присвистывает, проходя через гостиную, походя трогает чувственными пальцами медный желудь на решетке камина, и Марина ощущает привычную вспышку ненависти к сестре – ведь это ее дом, ее гостиная, ее камин, даже медный желудь тут не принадлежит Марине.

Но уж Милана-то она Музе не отдаст. Марина провожает его в гостевую комнату, но через полчаса тот уже приходит к ней. Поначалу не избежав некоторых трудностей, Милан находит ключ к ее телу, давно забывшему, что такое ласка, что такое прикосновения горячих и настойчивых мужских рук. К рассвету она влюблена в него, влюблена безумно, пламенно, как можно любить только в первый и последний раз. Утром она отвозит его обратно в город, и Милан уходит, взяв ее номер телефона, не оставив своего. Марина не отпустила бы его ни за что, но он говорит, ему надо домой. Впрочем, она уверена, что у Милана нет ни телефона, ни даже дома. Вернувшись, Марина застает сестру уже бодрствующей. У Музы такой недоумевающий вид, что, пожалуй, стоило учинить рискованное романтическое приключение только ради того, чтобы посмотреть на выражение ее лица.

– Ты впала в старческий маразм, сестричка? Что это за поздний взрыв сексуальности?

– Почему же взрыв, – пожимает плечами Марина, стараясь сдержать торжествующую улыбку. – Я всегда…

– Ну да, конечно, – кривится Муза. – Жаль, что твой супруг не дожил до этого момента. Хоть немного бы порадовался в семье, бедняга.

В другое время этот намек свел бы Марину с ума – Муза прямым текстом говорит ей, что спала с ее мужем, что он жаловался ей на холодность жены! Но на сей раз Марина пропускает слова Музы мимо ушей.

– Да ты мне просто завидуешь! – кричит она.

– Одумайся, – с какой-то жалостью даже отвечает Муза. – Он просто развратный мальчишка. Он же тебе в сыновья годится, он ведь Людкин ровесник!

Не исключено, что даже моложе, думает вдруг Марина. Это твердое тело, горячечное дыхание… Вдруг она чувствует, что румянец ползет у нее по щекам.

– Ох ты, боже мой, – только вздыхает Муза.

Последнее слово остается за ней, но только потому, что Марина понимает – если он больше не позвонит, то бессмысленно отстаивать свое право на позднюю любовь. А вот испортить отношения с сестрой можно очень просто.

Но он позвонил и попросил о встрече.

Так и сказал:

– Могу я просить вас о встрече?

И принес цветы.

Подумать только, мужчина подарил ей цветы!

Правда, букет оказался несколько подвядшим. И вообще выглядел как бывший в употреблении. Но это неважно, совсем неважно. Она, Марина, тоже не первой свежести. Однако еще может свести с ума мужчину!

Милан переночевал у нее, а на следующий день Муза выдвинула ультиматум.

– Знаешь, дорогая моя…

– Ты завидуешь, – радостно перебила ее Марина, почувствовав любимую тему.

– Да ничего подобного. Но я не хочу, чтобы по моему дому шастали неизвестные мне мужики. Смею напомнить, что мы с тобой – две немощные и одинокие старушки, а в доме полно ценных и очень ценных вещей. Мне лично совершенно не улыбается закончить свою жизнь с топором в седой макушке, как старуха-процентщица. Кстати, если твоя память сдала под напором эротического помешательства, то могу напомнить: у старухи-процентщицы была младшая сестра по имени Лизавета, отличавшаяся нестрогим поведением. И ее Раскольников тоже зарубил. Топором. Намек тебе ясен? В общем, или веди себя сообразно своему возрасту и положению, или крути романы с юнцами на своей территории.

– Ты что – меня выгоняешь? – обомлела Марина.

– Не тебя – его.

– Да как ты смеешь?

– Вот и смею. Позволь напомнить, что ты живешь в моем доме. И, уж извини, на мои деньги. Да к тому же твоя дочка приезжает то и дело перехватить тысчонку-другую. Мне не жалко, но я считаю, что имею право голоса.

– Но… Ты же не сможешь жить одна!

– Прекрасно смогу. Найму себе сиделку. Какую-нибудь тихую, приличную девушку из провинции. Деньгопровод, уж извини, тогда перекроется.

Сиделка… Это словечко как-то зацепилось.

Марина разрабатывала свой план не так чтобы уж очень долго. Время-то не ждет. Разумеется, пришлось привлечь и Милана. Тот слегка переменился в лице, когда узнал, что дом принадлежит не Марине, а ее сестре. Но объяснил эту перемену вполне удовлетворительно:

– Не хочется чувствовать себя нежеланным гостем под чужой крышей, моя дорогая.

О, как он тонок и деликатен! Какая у него трепетная душа! Как он смутился, когда Марина изложила ему свои соображения. У Музы есть деньги, есть дом, у Музы слабое здоровье. Ее жизнь заканчивается. По справедливости, дом и деньги должны отойти Марине, ее сестре, которая ей всю жизнь посвятила! Да! Заботилась о ней непрестанно! А Муза, неблагодарная, окончательно спятила и препятствует счастью сестры с ее новообретенным возлюбленным. Грозится лишить наследства, завещать все добришко чужому человеку. Справедливость требует воспрепятствовать такому беззаконию. Но надо по-умному…

Увы, по-умному не получилось. Что делать – все мы люди, все человеки, нервы у нас не железные. Немудрено и сорваться иногда, особенно если иметь дело с несносной сестрицей, привыкшей, что все вокруг исполняют ее капризы.

Муза требовала, чтобы визиты мужчины прекратились. Разумеется, об этом не могло быть и речи. Даже если бы Марине сообщили, что ее завтра расстреляют, она не отказалась бы от Милана. Но и от денег сестры отказываться тоже было не резон. Поэтому Милан продолжал приходить, но тайно. И все же Муза, старая лиса, нюхом чуяла его присутствие и делала сестре строжайшие реприманды. Однажды, будучи в особо язвительном настроении, довела себя и Марину до белого каления. Сестренкам явно требовался отдых друг от друга.

Им нужно было остыть, и Марина, как наиболее деятельная, немного помогла своей сестре. Наставила на путь истинный.

Препроводила ее в то место, где остыть можно было быстрей и легче всего.

Под домом простирался большой подвал. Предыдущий хозяин устроил там спортивный зал с тренажерами, но быстро понял свою ошибку – с вентиляцией в подвале было плоховато, как и с отоплением. Помещение пустовало, туда стаскивались ненужные вещи, как это водится в домах, которыми никто толком не занимается. О, Марина позаботилась, чтобы Муза чувствовала там себя уютно. Правда, это случилось только через пару дней после того, как бывшая звезда экрана Муза Огнева совершила полет через девять ступенек на бетонный пол. Сломала себе руку, старая дура. А кто виноват? Сама и виновата. Не надо было доводить.

Марина обустроила для Музы лежаночку, принесла судно, ночник, пару книг, чтобы она не скучала. Кормила ее три раза в день, не забывала давать лекарства. Разве это не забота? Не истинная сестринская любовь? Что скажете?

Благодарности, конечно, не дождалась, только презрительное молчание, ядовитые улыбки.

И все же долго так продолжаться не могло. Отсутствием Музы заинтересовались бы рано или поздно. Хорошо, что друзья-приятели у Музы почти перевелись – кто-то умер, кто-то был уже немощен, как и она сама, а многие даже и не знали о ее возвращении в Россию. Но оставались еще журналисты, время от времени вспоминавшие про звезду прошлых лет, и главные враги рода человеческого – соседи. Отвратительные существа!

И тогда Марина, взглянув в зеркало, подумала – она сейчас похожа на Музу больше, чем та сама на себя.

И Марина решила занять ее место. Сами посудите: жила одна старушка в инвалидном кресле. Потом к ней приехала сестра. Стало две старушки. Потом сестра уехала. И стала опять – одна старушка в инвалидном кресле. И кто станет разбирать, Муза это или Марина? Особенно если они похожи, и фигуры их, и голоса? Марина даже пригласила убираться в доме женщину из местных, чтобы та в сплетнях непременно упоминала – работает, мол, у Музы Огневой, ну этой… Да-да, той самой. Чудесная женщина, добрая и щедрая. Хотя и в инвалидной коляске.

Ей казалось, что она нашла лучший выход из положения. Марина исполнила мечту своей жизни, стала не тенью Музы – сама стала Музой! Ее улучшенным воплощением. Милан, посомневавшись, смирился. Марина не ошиблась в нем, по духу авантюризма он был ей близок как никто.

Самые большие трудности возникли с Людмилой, дочерью. Та, как ни редко посещала мать и тетку, все же поняла, что творится неладное. Узнав подробности, взвилась, как пробка из бутылки шампанского:

– Мама! Что ты наделала! Хочешь в тюрьме окончить жизнь? И меня за собой потащить?

Но Людмила была девочка разумная. Она поняла, что исправить ничего теперь нельзя. Не выпускать же Музу из заточения!

– И ты не можешь всю оставшуюся жизнь выдавать себя за нее. Ты понимаешь, что наверняка возникнут проблемы? Может нагрянуть кто угодно: папарацци, бывшие ученики, поклонники – те, кто знал ее в лицо, – и тебя выведут на чистую воду. И отчего тебе, мама, кажется, что ты похожа на Музу? Да ты похожа на нее так же, как моя Глаша на таксу!

Глаша была собакой. Людка купила ее на Птичьем рынке, где щенка выдавали за таксу. Со временем выяснилось, что Глаша – просто низкорослая дворняжка.

Очень обидно было Марине слышать это нелепое сравнение от Людмилы, которая всем: и лицом, и фигурой – пошла в папашу, и не наблюдалось в ней ни следа породы. Но в чем-то она оказалась права, конечно.

– А если Муза умрет – там, в подвале? Что ты будешь делать? Прятать труп, как в плохом детективе?

– Мы похороним ее под моим именем, – выложила Марина свою главную домашнюю заготовку, свою блистательную идею.

– Какая прелесть! – язвительно отозвалась дочь. – Осиротить меня, значит, надумала? А если у меня спросят, кто довел мамочку до такого состояния? Почему у нее на руке незалеченный перелом? Почему она такая бледная и истощенная? Да под суд меня, да в тюрьму? Ловко ты придумала, нечего сказать!

Тогда Милан предложил свой план. И снова прозвучало слово «сиделка». Сиделка! Сиречь – козел отпущения.

Коза.

Принять на работу глупую исполнительную провинциальную девку. Завещать ей имущество. Через некоторое время, когда Муза отправится к праотцам, подать в суд, как на недостойную наследницу. Уморила, мол, лютой смертью свою благодетельницу.

– Да кто же в это поверит?

– А почему бы не поверить? Если у нее и мотив есть?

Вероятно, Марина была очень убедительна, потому что и Милан, и дочь скоро с ней согласились сотрудничать.

А Людмила даже нашла сиделку. Будущую жертву. И в самом деле, глуповатую девчонку. Правда, в последний момент струсила, стушевалась, чуть было не испортила все дело. Но Марина перехватила инициативу. Со свойственной ей проницательностью Марина подумала, что Анна терзается чувством вины, которое заставляет ее быть услужливой по отношению ко всему миру так, словно она этому миру по гроб жизни должна. Вот пусть и выполняет свою миссию, несет крест вины дальше. Если уж она сама полагает, что этого заслуживает!

И ведь дуреха ни о чем не догадалась. Ни на секунду не усомнилась.

Чего нельзя сказать о Марине.

С тех пор как она окончательно вжилась в роль Музы, переселилась в ее комнату и уселась в инвалидное кресло, ее стали одолевать сомнения. Ведь план был рискованный, головоломный, и как ей такое вообще в голову пришло?

Словно сам дьявол в ухо нашептал.

Страшно.

Но нет пути назад.

Нет.

К тому же Марина умудрилась привязаться к своей сиделке.

Сначала она без умысла рассказывала ей что-то о книгах, о музыке, о кино. Вспоминала прошлое. Смотрела в ее глупенькие доверчивые глаза. И внезапно вся жизнь вставала перед глазами Марины. Иногда ей думалось, что ее собственная жизнь была хороша, богата, значительна – вернее, могла бы быть таковой, не завидуй она так мучительно сестре.

И страшнее всего оказалось то, что Милан положил глаз на эту дурочку, на девчонку. Стал вдвое чаще появляться в доме – но совсем редко радовал визитами Марину. Она старалась быть по-женски мудрой, но страх брал за горло. Что, если вдруг… Ведь она, Марина, написала за Музу завещание на эту глупышку. Значит, Анна теперь – богатая наследница, да к тому же молоденькая и хорошенькая.

А она, Марина, – никто. Запутавшаяся, алчная старуха.

Неведомые силы, помогавшие Марине, отлетели от нее.

Железная воля ослабела. Внутренний стержень, державший ее, исчез. Все чаще она чувствовала страшную усталость и желание прекратить это. Остановить, как угодно.

Но стоило Марине представить себе свою последующую жизнь – после того, как совершенное ею преступление раскроется, – ее охватывал ужас. Она хотела спать на шелковом белье, питаться хорошей, свежей пищей, носить нарядные платья и холить кожу дорогими кремами. Она не намерена была сидеть в тюрьме. Она не желала отказываться от денег. Об этом не может быть и речи, нет и нет!

Оставалось одно. Поторопить естественный ход событий.

И тогда Марина перестала кормить сестру. Перестала давать ей лекарства. Это должно было ускорить кончину Музы, но Марина лелеяла еще одну надежду, не имевшую отношения к материальным ценностям и любовным страстям.

Тоже вот – редкий случай.

Она хотела увидеть Музу сломленной. Молящей о пощаде. Хотела увидеть ее в грязи, в дерьме, в ничтожестве.

Но этого она не получила.

Муза была заточена в подвале собственного дома. Она не видела дневного света несколько месяцев. Не получала достаточно пищи, а потом и оказалась без еды вообще. У нее не было вдоволь воды, не было элементарных вещей. Она почти не могла двигаться. Любившая дневной свет и свежий воздух – дышала подвальной сыростью. Любившая красивые вещи – смотрела только на очертания тренажеров во тьме, похожих на пыточные снаряды. И тем не менее Муза ухитрялась сохранять чувство собственного достоинства и не опускаться, как опустилось бы любое живое существо. Она чем-то расчесывала волосы – может, пятерней. Она всегда была умыта. Она удовлетворяла свои гигиенические потребности самостоятельно. И никогда ни о чем не просила. Не умоляла. Вообще не говорила, лишь смотрела. Муза смотрела на сестру не только с достоинством, но даже с какой-то жалостью. Как на раздавленного таракана. Казалось, она не понимает смысла происходящего. Не чувствует ни малейшего дискомфорта. Если бы у Марины было столько же, сколько у Музы, а потом она бы всего лишилась – ну так она просто с ума бы сошла от горя и досады!

А этой – хоть бы что. Ограниченная женщина, без воображения.

Ужасно!

А ее пение! Голос – последнее, что изменило Музе. Ослепшая от темноты, она начинала петь ночами, и яркие фиоритуры ее подвижного голоса проникали в дом. И тогда Марина стала включать музыку, чтобы ни на минуту не оставаться в тишине. Чтобы посторонние звуки не слышала сиделка.

Чтобы не слышала она сама.

Впрочем, вскоре после начала принудительной голодовки Муза стала терять сознание – отключалась на целые сутки. Жизнь, так цепко державшаяся в ней, уходила по капле. Скоро началась агония.

И Марина решила – пора.

Ей нужно было избавиться от сиделки на сутки, чтобы она вернулась уже на место преступления. Обстоятельства сложились удачно. Дуреха ни о чем не догадалась и трогательнейшим образом махала Марине ручкой, когда ее увозили из привычной и нормальной жизни. Милан вернулся через час, чтобы помочь любовнице все устроить.

Марина чувствовала себя прекрасно. В кои-то веки. Иллюзия, созданная ею, оказалась столь совершенна, что могла служить инсталляцией, творческим объектом. Праздновать было еще рано, но… Но тем не менее…

И вдруг все идет наперекосяк.

То ли это болезнь, то ли дурное настроение, но она вдруг почувствовала себя так, словно из нее вынули некий стержень, лишили ее мощной подпитки. Ненависть и зависть к сестре, так тщательно лелеемые долгие годы, оказались вдруг ничем – фикцией, паром. Марина не могла больше ненавидеть Музу, она вспоминала о ней только хорошее. Как обожествляла в детстве старшую сестру, как она казалась ей красивее и добрее всех принцесс и как девчонки во дворе завидовали ей из-за Музы. Вспоминала, как та умела делать подарки. Она дарила непременно ту вещь, которую хотелось больше всего, и еще что-то, о чем тебе и в голову не пришло бы мечтать, и ко всему – кучу волшебной дребедени: ленты, бусы, веера, конфеты. Умела готовить самые вкусные в мире десерты, а из чего – из ничего: брусок пломбира, вишня, ликер. Она знала, как тебе причесаться. Могла вывести пятно с твоего любимого плаща, от которого отказались три химчистки. Однажды за ночь Муза сшила Марине модное платье. Она объясняла, с какими кавалерами стоит идти в кино, а каких лучше держать на расстоянии вытянутой руки.

Не любовь, не жертвы, не мученическая смерть. Бумажный веер и поплиновое платье. Вот от чего глаза наполнились слезами, а голова – непереносимой, рвущей болью, с которой нельзя было больше жить.

Глава 10

Любимая игрушка из детства, диаскоп, волшебный фонарь. Выключают свет, слышно таинственное гудение, пахнет сгорающая внутри аппарата пыль. На белой стене появляются фотографии, то яркие, то приглушенные, сменяются с легким щелчком. Повседневная бытовая магия, иллюзия погружения, которую можно прервать в один момент. Встать, потянуться, включить свет, заставив померкнуть картинки на стене, и выйти в привычную жизнь, а то и просто задремать в кресле, поджав ноги.

Тогда это казалось возможным, сейчас – нет. Ни сном, ни бодрствованием нельзя прогнать из головы яркие, мучительно отчетливые образы, словно они вытатуированы прямо на оболочке мозга.

Щелк. Анна дает показания, обсыпанный пеплом следователь смотрит на нее уже чуть добрее, в одном из глаз у него лопнувший сосуд, следователь задает все те же вопросы, снова и снова, от этого мутит, как на карусели. Анна простужена, у нее насморк, слезятся глаза. Хочется пить, таблетки, которые она принимает, дают такой побочный эффект.

Щелк. Старуха в больничной палате. Анна считала, что знает ее, два месяца прожила с ней рядом, а оказалось – это была вовсе не она. Теперь они знакомятся заново. Муза, настоящая Муза, а не ее сестра, уже умершая, похороненная, сжимает пальцы Анны в своих узких ледяных ладонях и улыбается – словно просит о чем-то, но о чем? От этой улыбки, от умных и печальных глаз старушки у Анны сжимается горло. Она хочет рассказать ей историю про волка, который кричал: «Мальчик! Мальчик!», но у нее сжимаются все внутренности, нарастает тошнота. Анне хочется плакать, но глаза сухие, и в горле сухо – это от таблеток.

Щелк. Суд. Главная обвиняемая отсутствует по самым уважительным причинам. На скамье Людмила Аркадьевна, барынька из поезда. И Милан. У женщины слезы текут по распухшему лицу, мужчина спокоен и даже чуть-чуть улыбается, когда видит Анну. Ему очень на руку неожиданный душевный порыв, в результате которого он выставил Анну из машины, наказав ей не возвращаться в тот проклятый дом никогда. Адвокат вцепляется в этот случай, как крокодил в задницу антилопы. Анну бросает то в жар, то в холод. Она наливает воды из графина, жадно пьет и с удивлением замечает, что ее зубы сильно стучат о край стакана.

Щелк. Анна лежит на кровати. Уже три дня. Это только так говорится: лежит. На самом деле она не может спокойно лежать. Ни одно положение не кажется ей достаточно удобным. Этот выматывающий поиск подходящей позы не дает Анне уснуть. Сначала с ней сидит сердобольная Ленка, потом приходит Алексеев, затем приезжают испуганные родители. Кажется, Муза тоже как-то приезжает. Это железная женщина, она держит спину прямо, ее голос звучит ровно. Анна не понимает, как та ухитрилась забраться на их этаж, в своем-то инвалидном кресле. Но Анне никто не отвечает на ее вопросы. Все наперебой задают вопросы ей. Всех посетителей очень интересует одно – как Анна себя чувствует и чего она хочет. Последнее кажется всем очень важным почему-то.

– Пить. Я хочу пить, – говорит Анна.

Ей приносят воду, сок, чай. На самом деле, несмотря на постоянно мучающую ее жажду, она хочет только пойти на маленькую, обшарпанную кухню. Повернуть вентиль газовой духовки. И засунуть в нее голову. Нет-нет, спасибо, спичек не нужно.

Каким-то образом Алексеев узнает об этом и привозит доктора, маленькую женщину с цепкими глазами. Она немедленно отменяет Анне таблетки, но выписывает другие и настоятельно, «настоятельнейшим образом», рекомендует ей лечь в клинику.

Анне хочется заплакать и закричать, но она знает, что человеку делать этого ни в коем случае нельзя, если он решил отказаться от клиники. Она отказывается и говорит, что хотела бы уехать с родителями. Домой. Отдохнуть.

Щелк. Она дома, на улице уже почему-то лето. Весь снег растаял, повсюду зеленая трава, это кажется невероятным – как она могла так быстро вырасти? Анна идет опушкой леса. На ней старые джинсы и майка. Она потеряла много веса и теперь может надевать одежду, которую носила в восьмом классе.

Щелк. Щелк. Щелк.

Слайды повторяются. Ну и пусть. Будем смотреть снова и снова, потому что за пределами этого светового луча, этих ярких пятен – пустота. От медового аромата подмаренника, от земляничного духа, даже от легкого запаха собственного пота ее мутит.

Я больна, понимает Анна. Только чем? Что же это за такие симптомы? Ведь знакомые, очень знакомые… Только, пожалуй, они должны быть не так растянуты во времени… Неделю, десять дней, максимум – две недели…

Абстинентный синдром, понимает Анна. В просторечии – ломка. Похожа на героиновую, но гораздо протяженней.

Так что же с Анной сделали? Может быть, та старая ведьма добавляла ей что-то в еду? В воду? Что-то было в воздухе? В стенах того старого дома?

И вдруг ее захлестывает желание, странное, безудержное, почти мучительное в своей силе. Она хочет вернуться туда. Она хочет вернуться туда больше всего на свете, как будто в том доме Анна может получить все, чего ей недоставало в жизни.

Красоту. Свободу. Легкость.

Марк.

Она вздрогнула и обернулась. Ей показалось, что кто-то шепнул ей на ухо одно имя. Имя, которое Анна запретила себе упоминать. Но нет, рядом ни души. Только шумит лес, перекликаются в кронах иволги. Что это на нее нашло?

– Сегодня ты, дочка, у нас молодцом, – сказал за обедом отец.

Они с матерью переглянулись, и Анна поняла – что-то случилось.

– Что новенького?

– Ты вот гулять ходила. А телефон дома оставила. Он звонил, да мать не взяла. Долго звонил.

Анна посмотрела, номер был незнакомый.

– Не станешь перезванивать?

Анна отрицательно покачала головой. Ей звонил только Алексеев, почти каждый день, и иногда Ленка. И тех Анна иногда сбрасывала.

И тут телефон в ее руках взорвался звонком.

Под напряженными взглядами родителей она поднесла к уху телефон.

Неприятно вкрадчивый мужской голос, заставлявший вспомнить обсыпанного пеплом следователя, сказал:

– Авдеева Анна Викторовна?

В обращениях, которые начинались с фамилии, никогда не было ничего хорошего, и Анна испытала искушение выключить телефон, и вообще – бросить его в трехлитровую банку, где жил чайный гриб, вырабатывая вкусный и полезный напиток.

Но она взяла себя в руки, гриб остался непотревоженным.

– Да.

– Видите ли, я адвокат Картонный.

– Какой-какой? – машинально переспросила Анна.

– Да никакой! – рявкнул вдруг ей в ухо собеседник – видимо, насмешки над редкой фамилией его уже порядком достали.

И тут же опомнился:

– Извините, Анна Викторовна.

Муза Огнева умерла. Она оставила завещание. Анне надо приехать.

Она даже не удивилась. Как будто ожидала чего-то в этом роде. Вспомнились сапфировые серьги, длинные, с павлиньим каким-то переливом. Они были на ней, они тихонько звякнули, когда Анна, склонившись над Музой, накрывала ее жалко съежившееся тело – ее же шубой, пахнущей духами. Немудрено, что старушка решила упомянуть Анну в завещании. Может быть, оставила ей те же сапфиры. Или шубу. Или старинное зеркало в раме, стоявшее в комнате Анны. В общем, безделушку на добрую память.

Она и думать не могла…

– Почему – мне? Я Музе Огневой никто. Я и не знала ее почти. Вернее, совсем не знала. У нее наверняка есть родственники.

– Анна Викторовна, – вздохнул Картонный. – Я первый раз в своей богатой практике встречаюсь с таким… небанальным отношением к внезапно полученному наследству. Простите мне мое любопытство, но вы что же – состоятельная, обеспеченная девушка?

Физиономия у него была ехидная. Он, кстати, оказался вовсе не похож на следователя. Был адвокат Картонный пухлым блондином в дорогом костюме. Слова «богатая», «обеспеченная», «наследство» он произносил с особым смаком, точно перекатывал во рту леденец. А ведь этот Картонный похож на черта, подумала Анна. Мелкий черт на побегушках. Неизвестно, почему это пришло ей в голову. Никогда раньше она о чертях не думала и не представляла себе, как те могут выглядеть.

– Нет, – ответила Анна. – Я, вообще-то… медсестра. Но я просто хочу понять…

– Не сомневаюсь, что Муза Феликсовна хотела таким образом компенсировать вам, так сказать, ущерб.

– Она ни в чем передо мной не виновата.

– Разумеется. Но все же вы пострадали. И она пострадала, и вы вместе с нею. Знаете, вы ведь можете отказаться от наследства. Оно отойдет племяннице Музы Феликсовны. Одной из тех, кто обрек ее на медленную смерть в заточении. Между нами говоря, Муза Феликсовна и так весьма гуманно обошлась со своей родственницей…

Анна молчит. Она вспоминает улыбку Музы. Ее тонкую ладонь в своих руках. Вспоминает, как сжимались холодные пальцы. И понимает – Муза просила прощения. Пусть даже и не была ни в чем виновата. Это оказалось важным для нее, получить прощение Анны, и, может, она умерла примиренной, сумев не озлобиться после того, как узнала жестокость близких людей.

– Хорошо, – говорит Анна. – Где тут что подписать? И вообще – что мне делать дальше?

– А ничего. – У Картонного глаза становятся маслеными, похоже, он доволен. Ну точно, черт. – Доверьте мне все эти гадкие формальности.

У Анны нет сил возражать и сопротивляться. Она только устало улыбается.

– А когда я могу въехать в свой дом?

– Да хоть сейчас, – усмехается адвокат Картонный. Он с готовностью поднимается из кресла. – Хотите, я вас сам туда отвезу? Конечно, свой глазок – смотрок. Денежки счет любят… Правда, бриллиантики, хе-хе, как и все наиболее ценные вещички, – в банковском хранилище, уж не обессудьте. Так-то оно безопаснее.

В адвокате происходит разительная перемена. Только что он казался вальяжным, уверенным в собственном превосходстве и вот уже хихикает и суетится. Этот новый облик Картонного еще противней старого, и Анна думает, что ужасно тяжело будет ехать с ним в машине.

Она садится на заднее сиденье и делает вид, что задремывает, чтобы избавиться от необходимости поддерживать беседу с мелким бесом на побегушках. Но даже плоский затылок Картонного выражает уважение и подобострастие. Машина идет плавно, и скоро Анна в самом деле задремывает.

Ей снится Марк, впервые за долгое время. Он ни разу не снился ей, когда Анна была дома, он вообще никогда не приходит к ней туда – словно отпугнутый давним табу. Но в доме Музы Марк снился ей постоянно, и в той маленькой квартирке, которую она снимала с другими девушками, он тоже снился часто, охотно, словно ждал, когда она будет достаточно открыта и уязвима. В этом повторяющемся, мучительном и сладком сне он был заточен в серо-зеленом городе, где всегда стояла зима, где снег покрывала черная копоть. В город можно было попасть только через пустое здание вокзала, в котором гулко отдавались шаги. И всегда повторялись, в неочевидной очередности, места, где Анна искала Марка. То это был заброшенный парк на горе, с белыми колоннами и пересохшими фонтанами. То кафе, в котором подавали мороженое в алюминиевых креманках. То троллейбусный парк, то маленькая красная часовня и, наконец, просто ничего не значащий кусок улицы с тошнотворно плавным углом. Она находила Марка не каждый раз, но когда находила – сон останавливался на развилке, как былинный богатырь. Первый вариант был самый легкий и приятный: Анна действительно видела Марка, но краем глаза, и он не замечал ее, а она убеждалась, что где бы он ни находился – с ним все в порядке. Тогда Анна просыпалась с чистой совестью и весь день чувствовала себя почти счастливой. Во втором варианте Марк видел Анну, брал за руку, вел куда-то, и все заканчивалось в нежилых комнатах, а один раз – в мастерской художника, где висели, стояли картины, и луч падал наискосок из огромного окна, и Анна задыхалась от горя, страсти и нежности. Тогда она просыпалась в слезах и весь день была тихой и печальной. А самый страшный – третий вариант, где Анна находила Марка, но он был совсем не в порядке… Он был искалечен, как тогда, в тот летний вечер. Голова его была разбита, расплющена, и ничего почти не оставалось от прекрасного когда-то лица, были закрыты глаза, когда-то смотревшие на Анну с такой любовью, и повсюду кровь, кровь, клочки тканей, острые обломки костей. Анна понимала, что эти травмы несовместимы с жизнью, что ничего поделать уже нельзя, и тем не менее происходящее требовало от нее какого-то поступка, но какого? И тогда из глубин сна начинало надвигаться что-то страшное, слышались шаги, слишком тяжелые для человека, вообще для живого существа. В этих шагах было нечто тектоническое, так могла двигаться гора или небоскреб. Анна все еще пыталась спасти любимого, тянула его за руку, помогала подняться, а он вдруг открывал глаза и улыбался ей. Ужасна была эта улыбка на уничтоженном лице, и Анна просыпалась с криком. Это был ее фирменный кошмар…

И сегодня, сейчас, был как раз третий номер.

Машина вильнула, едва удержавшись на дороге, Картонный обернулся к Анне с совершенно неописуемым лицом – словно сквозь гладкую маску деловитого адвоката выглянула вдруг его настоящая физиономия, физиономия толстого трусливого мальчишки. А у Анны в ушах все еще звенел ее собственный крик, катились по щекам капли пота, и волосы намокли, и крупно тряслись руки.

– Что ж вы делаете-то… – только и сказал Картонный в ответ на ее сбивчивые оправдания.

Действительно, что я делаю, задумывается Анна. Но эта задумчивость перерастает в смутное предчувствие, а предчувствие – в весьма четкую уверенность. Правда, в предмете своей уверенности она не решилась бы признаться маленькой женщине с цепкими глазами, опытному психиатру, которого ей нашел Алексеев.

Анна знает, что скоро она снова увидит Марка. Вне всякой логики. Анна просто знает, и ей даже не приходит в голову сомневаться в этом. Неизвестно, как все произойдет, да она и не хочет задумываться.

Может быть, он не умер вовсе. Вдруг тогда в больнице ошиблись, голова Марка оказалась разбита, лицо неузнаваемо. Его перепутали с другим парнем, который вскоре умер. Этого другого они и похоронили в сером выпускном костюме Марка. И тогда недаром, значит, Анна не плакала на похоронах, ощущая отстраненность и прохладу. В гробу был не он. Марк пришел в себя в больнице, потеряв память, и уехал, и живет вдали, без родных, один. Быть может, на лето он устроился в бригаду строителей, резво ставящих по соседству коттедж, и она встретит его на поросшей одуванчиками обочине дороги. Быть может, он изменился, его нос криво сросся, лоб пересекает кривой шрам, одна глазница пуста. Пусть он даже не узнает ее, может, так будет лучше, он полюбит ее заново, и все начнется у них заново, и без всяких запретов теперь, потому что для остального мира он мертв и принадлежать будет ей, Анне.

Но обо всем этом Анна не думает, она просто знает, что получит Марка назад.

Есть знания, к которым логика не имеет отношения.

– Приехали, – тихо говорит Картонный. Он давно уже украдкой поглядывает в зеркало на лицо своей пассажирки. Та ведет себя странно – отказывалась принять наследство, потом внезапно согласилась ехать, в дороге явно нервничала, но тем не менее заснула – и вдруг завопила во сне, да так, что он едва штаны не обмочил от страха. А теперь сидит разрумянившаяся, глаза блажные… Опомнилась и сообразила, какое счастье на нее свалилось? Нет, тут что-то другое. У девки явно чердак протекает, надо за ней присматривать.

Картонный снял дом с сигнализации и отдал Анне ключ. Ее трясло, как в ознобе, когда она переступала порог. Но дом встретил Анну тишиной и чистотой. В восковом запахе мастики было что-то церковное. Вся мебель накрыта полотняными чехлами. На окнах спущены жалюзи, и на янтарном паркете лежат жаркие тигровые полосы. Из парка пахнет подмаренником.

А земляника уже сошла.

Анна готовила себя к тому, что дом будет запущен, и ей придется мыть, убирать, чистить. Она представляла потоки мыльной воды, льющиеся по полу, звон и грохот, предвкушала мышечную радость и то, как грязное начнет становиться чистым, темное – светлым.

Оказалось, что делать ничего не надо, но Анна не растерялась.

Она сняла чехлы с мебели и смахнула пыль. Не во всех комнатах, конечно, только на кухне, в гостиной и в своей спаленке наверху. Подумав, приготовила еще гостевую комнату, на всякий случай. Пошла в сад. На клумбах цвели розы, и Анна сделала несколько букетов. Выстроила вазы на мойке – какая красивая эта, с синими и алыми китайскими рыбками! – обнаружила, что нет воды. Не растерялась, пошла к соседям, посоветовалась, разобралась, нашла кого надо, потребовала включить воду. По дороге собрала еще букет. Вернулась, наполнила вазы водой, расставила в разных комнатах. В гостевую, не без умысла, отнесла вазу с полевыми цветами.

Глава 11

Анна вернулась домой.

В тот настоящий, единственный дом, который у нее был всегда, в котором она была хозяйкой с рождения.

Анна совершенно обжилась и даже стала, на свой страх и риск, водить машину, томившуюся в гараже. Ту самую, из которой ее выпроводил Милан. У Анны были права, но не имелось документов на машину. Впрочем, она водила очень аккуратно, и сотрудники ГИБДД, сделавшие уютную засаду на выезде из поселка (как при игре в «казаки-разбойники», честное слово!), ни разу ее не остановили. Она ездила в ближайший супермаркет за продуктами, ей нравилось катить тележку по рядам, бережно нагружать ее пакетами, банками, а потом – везти к автомобилю. В один из дней Анна завернула на базар, где между прилавков со снедью и прилавков со строительными материалами теснился птичий рынок. Продавали там, конечно, не только птиц, но и коз, кроликов, котят, щенков и даже хорьков. Анна загляделась на крысенка, лихо бегущего в колесе, но ей стало неприятно, и она отвернулась. Увидела, несомненно, сумасшедшую женщину в малиновом пальто с чернобурым воротником – это в такую-то жару! – в фетровой шляпе, украшенной блестками, брошками, бумажными цветами, в серебряных босоножках на каблуках. Незнакомка прислонилась к ограде, активно машет на себя бумажным веером, на грязной руке вспыхивают копеечные кольца. В другой руке у нее поводок. Жмется к пыльной земле прекрасная солнечная собака, большая, с доброй и отчаявшейся мордой. Длинная шерсть нечесана, в ней запутались репьи. Впрочем, сначала Анна не видит собаку, а обращает внимание только на ее хозяйку. Анну привлекает картина чужого безумия, как завязавших алкоголиков будоражит вид чужого опьянения. Нечаянно она замедляет шаг, а этого делать ни в коем случае нельзя, потому что сумасшедшая кричит ей прямо в лицо:

– Ее зовут Мара!

И обматывает собачий поводок вокруг запястья Анны. Та и глазом моргнуть не успевает, как сумасшедшая поворачивается и, весьма прытко поковыляв прочь на своих кривоватых серебряных каблуках, очень скоро исчезает в жарком полдневном мареве.

– Мара? – переспрашивает у пустоты Анна.

Собака виляет хвостом.

– Я все равно хотела завести собаку, – говорит Анна.

Это была неправда. Она не собиралась заводить собаку и пришла сюда не за ней. Анна не просила собаку у родителей, когда была ребенком, и скорее купила бы себе на рынке не щенка, а котенка. Рыжего персидского или сиамского. Кошка спокойнее, чище. С ней проще переезжать с места на место – сунул в переноску, да и дело с концом. Кошку не надо дрессировать, только договориться насчет лотка.

Но…

Люди, приобретающие собственный дом, чаще всего заводят собаку.

И вовсе не затем, чтобы было кому их охранять, прошли те времена.

Собака – стабильность, собака – привязанность, собака – символ постоянства. Если человек ведет собаку, значит – он здешний. Если собака брешет во дворе, значит – дом жилой, заселенный. Кто заводит собаку – собирается жить долго и не болеть, а то кто станет ее кормить?…

– Ну, так и быть – пошли, Мара. Домой!

Собака запрыгнула на сиденье так, словно делала это всю предыдущую жизнь. Дома ее придется искупать и вычесать, но, насколько могла судить Анна, Мара не выглядела ни больной, ни запущенной. Вероятно, ее хозяева, кто бы они ни были, заботились о своей питомице.

Пришлось еще заехать в магазин за пакетом собачьего корма, так что вернулась Анна в сумерках. А когда подъехала к дому – увидела, что в окне гостевой комнаты горит свет.

Входная дверь была заперта. Анна вошла первой, оробевшая собака – за ней. Но в доме никого не было. Свет в гостевой комнате могла оставить сама Анна. Но она же не входила туда вот уже пару дней! Что ж, два дня назад и забыла выключить. Ничего удивительного. Надо будет следить за своими привычками, а то, пожалуй, потом по счетам не расплатишься.

В душе Анна знала, что не включала свет в гостевой комнате.

Ни пару дней назад и никогда вообще.

Она погасила свет в гостевой, но зажгла во всех остальных комнатах. Противореча собственному желанию экономить. Экономить она будет потом.

Анна купала Мару в ванной. Та покорно позволяла тереть себя лавандовым мылом, только отфыркивалась.

– Кажется, тебе нравится мыться, да, собака? Это хорошо. Значит, мы с тобой поладим. Я люблю чистюль, – приговаривала Анна. За пару недель, что она жила одна, она немного отвыкла от своего голоса. Анна разговаривала по телефону с родителями и обещала им приехать, как только закончит оформление наследства. Или они приедут к ней. На самом деле Анна не хотела их видеть, но благоразумие заставляло ее врать. Больше она ни с кем не разговаривала. Ах, да – с соседкой Настей. Настя была истощенной блондинкой, вряд ли старше самой Анны, но замужней, и потому держалась покровительственно. Анна сказала, что у нее есть жених, который скоро приедет. Просто для того, чтобы Настя не зазнавалась, что замужем.

– Нет, нет, стой! – закричала Анна, но было поздно – выбравшаяся из ванны Мара решила не ждать, когда ее вытрут полотенцем, и отряхнулась, да так, что мокрым стало все вокруг: и стены, и потолок, и хозяйка. – Глупое ты животное…

В общем, хорошо, что она завела собаку. Есть в этом что-то правильное. Мара оказалась деликатным и воспитанным животным. Она слушалась команд, не пачкала в доме и знала свое место. Даже слишком хорошо знала его – как легла в первый же день в углу кухни, так и осталась там. Анна была бы совсем не прочь, чтобы Мара спала если не на ее кровати, то хотя бы в спальне, но псина не желала подниматься на второй этаж, а когда хозяйка затащила питомицу на пару ступенек вверх, начала мучительно скулить и упираться. Видимо, она не могла перебороть свое отвращение к лестницам, и Анна оставила животное в покое.

Первый раз Мара завыла на рассвете. Анна решила, что собаке приспичило, и спустилась, чтобы открыть ей дверь. Шерсть у Мары на затылке вздыбилась, в глазах стояла тоска и злоба. Псина не стала ласкаться к хозяйке, а сразу метнулась к двери и начала скрести ее лапой. Анна открыла, собака метнулась опрометью из дома и растаяла в сером тумане, в моросящем дождичке. Анна недоумевала – что на нее нашло? Но скоро забыла об этом случае, до очередного воя, и тогда уже дала слово отвезти собаку к ветеринару. Тот не удивился, осмотрел и сказал:

– Золотистый ретривер без чипа, без клейма заводчика, стерилизованная сука. Скорее всего, выбраковка. Вы вообще-то чего хотели? Вас беспокоит ее поведение? Воет по ночам? Может быть, тоскует по прошлым хозяевам. Думаю, скоро пройдет. Ретриверы вообще-то очень оптимистичные собаки.

Не прошло. Мара продолжала выть, иногда ночью, иногда перед самым рассветом. Анна выпускала ее и долго не могла потом заснуть. Сильно колотилось сердце, и какая-то глухая тоска вползала в душу. Вой собаки в ночной тишине очень действует на нервы даже тем людям, кто совершенно лишен воображения. Один раз Анна замешкалась, и когда спустилась вниз, вой уже стих.

Входная дверь оказалась распахнута, а Мары не было.

Анна автоматически закрыла дверь. Как она могла забыть ее запереть? Глупый вопрос. Анна не забывала этого никогда. Она проверяла несколько раз перед сном. Потому что все же побаивалась оставаться одна в доме.

Было около трех часов ночи. Анна поднялась в свою комнату. Некоторое время посидела на кровати, глядя на себя в зеркало. Распущенные волосы, разрумянившееся со сна лицо, бретелька рубашки сползла на плечо… В голове мелькнула мысль, заставившая Анну улыбнуться и потянуться. Она залезла под одеяло, свернулась калачиком и заснула, но проснулась через несколько, как ей показалось, минут – освещение в комнате не успело измениться. Впрочем, это могло быть из-за дождя.

Она проснулась оттого, что в комнате кто-то находился. Кто-то – и в этом Анна могла бы поклясться – только что, осторожно ступая, подошел к кровати, сел на нее, под ним мягко подался пружинный матрас, а потом неведомый гость лег так же мягко, осторожно, словно огромный кот. И теперь этот человек лежал у нее за спиной, за спиной, напрягшейся от ужаса, но был ли это человек? Анна чувствовала ровное тепло, слышала легкое дыхание и даже, кажется, биение чьего-то сердца, но, возможно, это всего лишь тепло калорифера, ее дыхание и ее собственное сердце.

Тем более что когда она, собравшись с силами, повернулась – никого рядом с ней не было. Ночной гость, легший в ее постель, мог оказаться сонным мороком, или, может, ласковым домовым, или застенчивым инкубом…

Анна решила испечь торт, хотя для кого, для чего она бы стала это делать? Но поспевала в тенистых уголках парка малина – мелкая, полудикая, но какая же сладкая. Анна испекла коржи, сбила сливки, разыскала в шкафах забытый пакетик желатина с подходящим к концу сроком годности и уже раскладывала алые ягоды на глянцевой поверхности торта, когда раздался звонок. Она решила, что Настя вздумала наведаться по-соседски. Раньше Настя тоже забегала, но Анна не ощущала ничего, кроме досады, соседка была глуповатой, самодовольной, разговаривать с ней – все равно что жевать фруктовую жевательную резинку, ни вкуса, ни пользы, и челюсти устают. На этот раз Анна даже обрадовалась – будет кого угостить тортом, – сняла передник, пригладила волосы и побежала открывать.

Только на пороге оказалась не Настя. А Алексеев.

– Пустишь меня? – спросил он у оцепеневшей Анны. Как будто она могла не пустить.

А ведь правда, могла.

– Конечно. Я испекла торт. Вы… будете есть торт?

– Мне казалось, мы перешли на «ты», – напомнил Алексеев.

– Да. Да, конечно. – Анна покрутила у собственного виска ножом в потеках крема, и Алексеев неодобрительно поморщился. – Я как-то забыла.

– Немудрено. Ты себя сейчас как чувствуешь?

– Спасибо. Отлично. Чай, кофе?

– Чай, пожалуйста. И все же, Анна. Мне хотелось бы поговорить.

– Мы уже разговариваем.

– Мы разговариваем не о том. Чай, торт… Я хотел бы разобраться. Что же все-таки с тобой произошло?

– Зачем? – удивилась Анна.

– Затем, что…

– Тебе с сахаром? С лимоном?

– Да. Нет. Да погоди ты со своим лимоном, что ты с ним носишься, как мартышка!

Алексеев наконец взорвался. Впрочем, на операциях он был еще более раздражительным, и Анна слыхивала от него кое-что покрепче «мартышки». Но потом Алексеев всегда извинялся.

– Что ты хочешь знать?

– Я хочу понять, что ты делаешь со своей жизнью?

– Ничего, – ответила Анна. – Я – как все. Училась, потом работала. Потом случилось… Вот это. Не спорю, с того момента все немного изменилось. Но скоро войдет в обычную колею.

– И что ты думаешь делать? Как видишь эту колею?

– Разберусь с наследством. Съезжу куда-нибудь отдохнуть. Потом подготовлюсь к институту. Поступлю. Как ты думаешь, я могла бы стать хирургом?

– Хирургом? – удивился Алексеев. – Думаю, нет. Не сейчас.

– Почему? – в свою очередь, удивилась Анна.

– Ты слишком боишься ошибиться. Если бы я был психоаналитиком, то смог бы проанализировать твое поведение, помочь тебе разобраться. Но поскольку у меня нет специального образования, то я просто скажу, что думаю. Видимо, ты ненамеренно разрушаешь себя, потому что чувствуешь свою вину в чем-то. Если не хочешь, если сама не знаешь – не говори, не отвечай. Только не убегай больше, не отгораживайся от меня…

Анна замерла с куском торта на лопатке. Кажется, корж не очень хорошо пропитался… Но что это – Алексеев едва ли не в любви ей объясняется?

– Позволь тебе помочь, – сказал он, чтобы, видимо, уточнить свои намерения. – Мне кажется, вопреки твоим уверениям, что с тобой далеко не все в порядке. Ты дорога мне, и я хотел бы…

Да. Это было решительное, несколько старомодное объяснение.

Они решили не спешить. Разумеется, вслух никак не обговаривали обстоятельств своего сближения. Просто – они не спешили. Алексеев стал приезжать часто. Иногда они ехали вместе в город. Ходили в кино, на концерты, на выставки. Два раза – в театр. Ужинали в кафе или ресторане. Анне нравилась средиземноморская кухня, и она говорила, что неплохо бы съездить в Италию. Подразумевалось, что отправятся они туда вдвоем. Иногда они оставались в поселке и гуляли по парку с Марой. Собака изнывала от счастья, когда видела Алексеева, становилась лапами ему на грудь, норовила расцеловать. Алексеев научил Мару ловить фрисби и приносить палочку. Не исключено, что она всегда умела это делать. Просто Анне не приходило в голову бросить ей фрисби. А Алексеев специально купил в магазине спортивных товаров пластиковую тарелку. Мара очень быстро изгрызла ее до дыр.

По вечерам они сидели, обнявшись, перед телевизором, собака лежала у их ног. Они смотрели старые фильмы, какие-то шоу. Анне было, в общем-то, все равно, что смотреть, она понимала, что эти сеансы имеют целью не столько выяснить, когда именно Гарри встретил Салли, сколько породить между ними – между Анной и Алексеевым – особенную близость, которую потом можно будет развить в нечто большее.

Но пока большего не получалось. Когда фильм заканчивался, Алексеев вставал, бережно целовал ее в голову, желал спокойной ночи и уезжал.

Анна должна была признать, что это работает. Жажда саморазрушения, чувство вины отступали перед их терпением и уверенностью Алексеева, перед молчаливым уютом их вечеров, перед их спокойной близостью. Но и та безумная надежда, которую Анна питала, покидала ее, а остаться без этой надежды было все равно что остаться без воздуха, и вот она задыхалась, повисая в абсолютной пустоте, в воющем вакууме.

Анна знала, что попади она, как намекал Алексеев, в цепкие лапы психотерапевтов, те наверняка объяснили бы ей, что она ведет себя неправильно, неверно распоряжается чудесными дарами, которыми оделила ее судьба. Она прошла через испытания, которые могли бы лишить ее жизни, свободы и рассудка. Но ей удалось сохранить и то, и другое, и третье. Мало того – она еще получила кое-какие средства, у нее теперь был собственный дом, собака и внимание прекрасного человека. В общем, то, на что раньше она рассчитывала только в самых смелых мечтах.

Но что Анна могла поделать, если ей все время мерещился Марк? Она видела его везде: на заправке и в магазине, в кинотеатре, в кафе. У мотоциклиста, обогнавшего автомобиль, оказались его глаза в узкой прорези шлема. На выставке Анна видела картину какого-то голландского художника: у юноши были нелепые шаровары из малинового бархата и несусветная прическа, но розовый рот, но поворот головы, осанка, несомненно, принадлежали Марку. И уж конечно, он снимался в том старом черно-белом фильме, диск с которым так опрометчиво принес Алексеев. Прекрасная графиня влюбляется в своего кузена из рода, с которым ее семейство состоит в кровной вражде. Юноша отвергает любовь красавицы, и тогда Фредерика, решившись отомстить, устраивает поджог в его конюшне. Юноша любит коней больше жизни и погибает в огне, пытаясь их спасти. А наутро к замку графини приходит черный конь, который становится для нее самым близким на свете существом. Дни напролет девушка скачет на черном коне по окрестностям, ее непреодолимо тянет к тем местам, где она встречалась раньше со своим любимым. Тоска и угрызения совести убивают Фредерику, и вот она летит на коне в самое пекло своих полыхающих владений, словно низвергается в ад…

Этот фильм подействовал на Анну больше, чем она могла себе признаться, и в тот вечер она держалась с Алексеевым холоднее, чем обычно, и он уехал очень расстроенным. Но она не нашла в себе силы утешить его. Вот что странно – когда Марк погиб, было плохо, очень плохо, и тогда она тоже повсюду видела его. Было нелегко, и тем не менее Анна знала – она сумеет, справится. Утрата невосполнима. Но боль пройдет. Рана затянется. Марк станет воспоминанием, сначала болезненно четким, но затем время милосердно размоет его черты, окутает все сладкой дымкой…

Теперь же дымка развеялась, и Марк вернулся к ней – молодой, живой, веселый, каким он был в то невероятное лето.

Анна боялась смотреть в глаза матери, в глаза отцу, но она не имела достаточно воли, чтобы отказаться от этой любви, от этого наваждения. И Марк…

– Я не понимаю, почему, – сказал он ей. – Почему мы не можем быть вместе? Ты же умная девочка, ты читаешь книги, посмотри: это было в порядке вещей, во многих семьях для детей не мыслили другого брака, как с кузеном или кузиной, и рождались здоровые детишки, и все шло хорошо.

Марк не мог успокоить ее, не мог отрицать, что у них в семье возникнут трудности, но он ничего не боялся и не собирался отступать, и Анна переставала пугаться неправильности происходящего. Все казалось правильным, очень правильным. Его тело было приспособлено единственно для ее тела. Предназначено, отдано, завещано, сделано на заказ, даже изгибы их губ идеально смыкались… Но как это объяснить людям? По поселку, похоже, уже пошли слухи. Анна и Марк валялись на краю люцернового поля, Он, нежно смеясь, целовал ее влажную грудь, и вдруг из-за поворота дороги неожиданно вывернули две тетки в спортивных костюмах, хуже всего оказалось то, что одну из женщин Анна знала: кумушка работала на почте, была знакома с матерью… Обе тетки остановились и даже приоткрыли рты, а потом то ли засмеялись, то ли зафыркали от негодования и быстро ушли. Анна поняла, что мать узнает обо всем очень скоро, что это вопрос нескольких дней. Когда она там ходит на почту, чтобы заплатить за коммунальные услуги? Вот тогда и узнает. Анне стало страшно, и она вцепилась в рубашку Марка, уткнулась в него лицом, почувствовав соленый, горячий, невыносимо родной запах, и принялась умолять о чем-то:

– Пожалуйста, пожалуйста…

– Тихо, тихо, – говорил Марк, прикасаясь к ее спине бережно, без страсти, только чтобы утешить. – Все будет хорошо, я тебя никогда не оставлю.

Но он сказал неправду.

Конечно, Марк солгал. Он оставил ее. Его душа отлетела в неизвестные дали. А тело осталось гнить в гробу, на двухметровой глубине. И все же Анне казалось, что он рядом. Что хочет вернуться…

что-то хочет, чтобы он вернулся…

И нужно сделать небольшое усилие, чтобы душа Марка вернулась и обрела тело. Небольшое усилие… Неужели Анна не сделает этого?

Что ж, может быть, я действительно схожу с ума, иногда думает Анна. Но пока ей удается держать ситуацию под контролем – все в порядке.

Однажды Анна решила поехать на могилу Марка. Она попросила Алексеева побыть в доме с Марой. Анна могла бы взять собаку с собой. Та обожала автомобильные поездки. Но Анна боялась, что ей захочется не возвращаться из этого вояжа. Дрогнет рука на руле. Заюзят колеса на мокрой трассе…

А собака не виновата в том, что ей не повезло с хозяйкой.

И Анна приезжает на кладбище. Она не помнит, где похоронен Марк. Анна ни разу не была на его могиле. Родственники не настаивали, относились с пониманием. Анна не ожидала, что кладбище такое большое. Без номера участка и захоронения тут невозможно найти могилу. Анна могла бы позвонить матери, спросить. Но она не хочет этого делать. Не хочет беспокоить родителей. Она заходит в маленькую сторожку. Там толстая служительница отрывается от поглощения холодных котлет, находит имя Марка в огромной растрепанной книге. Эта книга – самое страшное, пожалуй, что видела в своей жизни Анна. Служительница смотрит на нее так, словно чего-то ждет, и Анна дает женщине сто рублей, а та взамен сообщает номер могилы Марка.

Анна покупает цветы и идет на могилу. Там лежит плита и стоит чудовищный, вульгарный памятник. Марк на портрете совершенно не похож на себя, и Анна окончательно понимает, что ее возлюбленный – где угодно, но не здесь. Все же она кладет на плиту цветы и направляется к выходу. Там ее окружают хныкающие нищие. Анна лезет в карман, раздает мелочь. Одна старуха, не поднимая лица из-под дырявого платка, спрашивает:

– Кто у тебя, милая? Отец, брат?

– Муж, – твердо говорит Анна.

И добавляет, не дожидаясь вопроса:

– Марк.

Нищая начинает шептать и креститься, а Анна выходит из кладбищенских ворот. Садится в машину, отъезжает под какие-то деревья и там долго плачет, потому что понимает – со дня смерти Марка она впервые произнесла вслух его имя, это от него сладко во рту, горько в глазах.

Через полчаса Анна выезжает на дорогу. Она охрипла от рыданий, на лице горят красные пятна, но глаза сухи, она ведет твердо, ни о какой автокатастрофе не может быть и речи. Анна твердо намерена побороться с несправедливостью. Несправедливо, что все эти люди: нищие старухи, пьяные идиоты, пожирательницы холодных котлет – все они живы, а Марк, ее Марк, ее прекрасный возлюбленный, с волосами, как шелк, с руками, как огонь, с глазами цвета темного меда, – он мертв! Почему им не дали просто быть вместе? Просто обладать друг другом?

Этого нельзя допускать.

И через полчаса Анна встречает Марка.

У нее давно уже нет аппетита, она ест скорее по привычке, стараясь только, чтобы еда была полезной. Но сейчас, может, из-за долгих слез или из-за того, что не позавтракала утром, Анна ощущает голод. Она собирается купить что-нибудь в магазине на заправке и перекусить в машине. Но, подойдя к дверям, вдруг ощущает божественный аромат жарящегося мяса. Неподалеку располагается кафе под ярким тентом, где готовят что-то вкусное, и Анна идет туда. Ей некуда торопиться, она вполне может поесть по-человечески.

Анна садится за пластиковый стол и сначала просто наслаждается прохладой и покоем. К ней подходит официант, длинный мальчишка в не очень чистой белой куртке и переднике. Анна заказывает мясо, зелень, сыр, лаваш. Ей нужно серьезно подумать над вопросом, что она будет пить – нет, не вино, а томатный сок. Она вскидывает глаза на терпеливо ожидающего официанта, и под сердцем у нее вздымается огненная волна.

Это Марк.

Не обман зрения, не мираж, не галлюцинация, сам Марк, из плоти, которая не рассыпалась в прах под могильной плитой, из крови, которая не орошала щебень железнодорожной насыпи.

Он точь-в-точь такой, каким был в то лето, единственное лето их любви. Но его белая кожа покрыта бронзовым загаром. От Марка пахнет не земляникой и подмаренником, а дымом, прогорклым жиром и закисшим шампанским, и он не узнает Анну, смотрит на нее, как на постороннюю, чужую, незнакомую женщину. Отчего-то он очень коротко, глупо и некрасиво острижен, ужасно одет – в белую униформу, напоминающую не столько о кухне, сколько о больнице, и на правой руке у него безвкусная печатка с головой льва. Но это, несомненно, Марк, его шальные глаза, волосы мыском на лбу – сколько раз Анна пальцем очерчивала этот треугольник! – и даже в одном из передних зубов у него крошечная щербинка, такая же, как у Марка. Анна видит это, когда он оборачивается и улыбается в ответ на ее окрик. Он мог бы выглядеть так еще до встречи с Анной, когда был не столичным студентом, а просто мальчишкой с городской окраины…

– Марк, – говорит она с полувопросительной, полуутвердительной интонацией.

Он качает головой точно так же, как это делал Марк. Его вежливая улыбка воздвигает между ними ледяную стену. И он оттягивает на груди рубашку, демонстрируя бумажный прямоугольник, на котором написано: «Марат».

Вот как – он даже не очень скрывается.

– Ты не помнишь меня? – говорит Анна в его удаляющуюся спину, ее голос срывается в шепот, и она уже сама себя не слышит. – Почему ты меня не помнишь? Что это за игра такая?

Через полчаса Марк-Марат приносит ей заказ. Анна все это время сидит, нехотя пьет томатный сок и думает о том, что они, в сущности, одни в этом странном месте, пламенеющем из-за оранжевого цвета тента так, словно там, снаружи, все длится и длится роскошный закат. Если опустить поднятую вверх полосу ткани, то их никто не сможет увидеть с дороги. Когда Марк приходит и начинает ставить на стол тарелки, Анна трогает его за локоть. Расслабленной рукой, сначала ногтями – слегка поцарапывая, покалывая, – потом прокатывается всей ладонью по горячей коже, касаясь, лаская… Она сама не знала, что умеет делать это. Марк смотрит с недоумением, но не пытается отстраниться. Он словно стал моложе Анны, невинней ее, словно не вполне понимает, чего хочет от него эта женщина.

Когда Анна узнает, что она у Марка не первая, – это для нее удар и шок, но, кроме того, она чувствует еще и гордость и постепенно вытягивает из него подробности. С той девушкой он познакомился случайно, в кафе, за полгода до встречи с Анной. Сначала Марк даже не понял, чего она от него хочет, незнакомка показалась ему такой взрослой и красивой. Он ровно ничего не умел, и ей пришлось все сделать самой. Впрочем, незнакомка не выглядела обиженной.

И тогда Анна этому юному Марку говорит несколько слов, от которых удивление на его лице сменяется лукавым пониманием, он быстро идет от стола к входу и закрывает его. А потом возвращается.

На столе очень неудобно – жестко и холодно, к тому же он слишком легок, неустойчив, от толчков то накреняется, то становится на дыбы, это начинает напоминать родео. Опрокидывается пакет с томатным соком, звеня, летят на земляной пол вилки. Анна, чтобы удержаться, хватается за куртку Марка, ощущает под руками что-то непонятное… Тяжелая рукоятка и широкое лезвие кухонного ножа, остро заточенного, тусклого, как чешуя рыбы.

После, в машине, Анна поправляет макияж, глядясь в крошечное зеркальце пудреницы. Она чувствует себя не то чтобы удовлетворенной, но странно успокоенной, как бывает, когда приложишь к ушибленной коленке прохладный листок подорожника. Бумажным платочком Анна стирает с лица красные брызги, что это – томатный сок? Ах да, упал пакет. С некоторым беспокойством Анна припоминает, что запрокинувшееся лицо мальчишки, искаженное, с оскаленными зубами, совершенно, ничем, ни капельки не похоже на лицо Марка. Это не он.

– Но, может быть, я сделала что-то правильное? Вдруг это поможет мне его отыскать? Его – настоящего – единственного? – шепчет Анна, стоя дома перед зеркалом.

Ее пугает только то, что она не помнит – что именно она сделала.

Но это уже и неважно.

Анной овладевает настоящий охотничий азарт, она намерена отыскать Марка – чего бы ей это ни стоило. Мутная пелена безумия, которая покрывала ее разум, спала. Никогда она не чувствовала себя более собранной, бодрой, живой.

Глава 12

Марка она снова встречает через три дня, он голосует у шоссе, от зноя он слегка не в фокусе, и Анне кажется, что на обочине дороги стоит огромная черная птица. Гамаюн ли, вестник беды, или тот страшный ворон из стихотворения Эдгара По, что умел говорить только одно слово: «Никогда»? Однако дрожащий воздух постепенно устаканивается, и Анна видит, что это молодой мужчина в длинном черном одеянии, впрочем, почти до пояса оно покрыто серой дорожной пылью. Человек поднимает руку, но как-то безнадежно, не надеясь, что автомобиль остановится.

Однако Анна жмет на тормоза. В сказках героям дается три попытки, но она знает еще много превосходных чисел: семь, двенадцать, тридцать три, шестьсот шестьдесят шесть. Этот второй Марк – он более настоящий, чем первый, хотя бы потому, что выглядит ровно на возраст Марка, выглядит так, как он выглядел бы сейчас, если бы не то дурацкое несчастье. Марк не мог бы совершенно не измениться за прошедшие годы, верно? Привычка улыбаться одним уголком губ прорезала бы у рта тонкую серпообразную морщинку, а в глазах появилось бы новое выражение, доброе и задумчивое, и, быть может, он тоже отпустил бы небольшую бородку, просто для солидности…

Он не узнает Анну, но хотя бы смотрит на нее ласково. И все-таки это тот же Марк, у него глаза цвета горького гречишного меда, и длинные волосы спускаются на воротник чудного черного одеяния, и он садится рядом с Анной с непринужденной, естественной грацией. Ставит в ноги потасканную черную сумку. Говорит:

– Я, вообще-то, в Ключниково еду.

– Хорошо, – соглашается Анна. Его голос не похож на голос Марка – звучный, низкий, распевный, однако он нравится Анне, от него мурашки бегут по спине. Потом они молчат, но это такое теплое, дружелюбное молчание, что тишина вовсе не кажется неловкой. Анна искоса посматривает на четкий профиль Марка, и ее душа переполняется радостью.

– Что там, в Ключникове? – спрашивает она.

– Там необходимо утешение, – с готовностью отвечает Марк и лучезарно улыбается ей.

– Утешение? – переспрашивает она. Анна не понимает, о чем речь, но не хочет этого показывать, к тому же в слове «утешение» есть какая-то особенная сладость. – Мне тоже нужно утешение.

– Я понял, что у вас случилось какое-то несчастье, – произносит Марк, ласково кивая ей. – Я увидел это в ваших глазах. Вы потеряли близкого человека?

«Да, тебя», – хочет сказать Анна. Но вместо этого говорит:

– Вы можете меня выслушать?

– Конечно. Это мой долг. Только, пожалуй, вам лучше остановить машину, иначе может произойти несчастный случай…

– Я не понимаю, о чем вы…

Но она понимает, чувствуя влагу на щеках. Она плачет и сама не замечает этого. Анна сворачивает с дороги. Тропа ведет в сосновый лесок. Под колесами мягко пружинит ковер из иголок.

– Мне нужно задать вам вопрос, – почти шепчет Анна.

– Слушаю.

– Есть ли что-нибудь… там? После смерти?

– Я верю, что есть.

– Но если есть, то оттуда может кто-то вернуться? Воскреснуть? Как Иисус Христос? Или только Он один смог воскреснуть?

– Иисуса воскресил Отец наш Небесный, – говорит Марк. – Но не Он один был воскрешен. Сам Иисус воскресил дочь Иаира, и сына вдовы у врат города Капернаума, и Лазаря. Лазарь был мертв четыре дня и погребен, но Спаситель сказал: «Лазарь, иди вон», и он встал и вышел к людям. И ученики Христа воскрешали мертвых. Апостол Петр воскрешал в Анкире Галатийской и в Риме. Андрей Первозванный воскресил в Никомидии мальчика, которого загрызли псы, в Амасееве – ребенка, умершего от лихорадки, в Фессалониках – младенца, удушенного по нечаянности матерью А еще в Патрах – сорок человек, смытых волной с корабля и утонувших. Апостол Иоанн Богослов был на празднике языческой богини, и толпа обличенных забросала его камнями, и тут же по молитве Иоанна наступила ужасная жара, от которой умерли двести человек на месте. Оставшиеся в живых умоляли апостола о снисхождении, тогда апостол воскресил умерших, и все они приняли от него крещение. Апостол Филипп воскрешал умерших, и апостол Фома, и апостол Матфий. Даже Иуда Искариот, предатель Господа, мог воскрешать мертвых. И другие святые возвращали к жизни усопших. Николай Чудотворец следовал на корабле в Палестину, один матрос упал с мачты на палубу и разбился насмерть, тогда святой воскресил его и потом еще троих детей, заточенных в бочке… Спиридон Тримифунтский оживил свою умершую дочь Ирину, чтобы она рассказала, где спрятала драгоценности, переданные ей на хранение одной знатной дамой, после чего душа Ирины снова покинула тело, а в Антиохии воскресил грудного ребенка язычницы, а затем и саму мать, скончавшуюся от страха перед явленным ей чудом. А вот Макарий Великий умел так взывать к умершим, что те начинали говорить с людьми, ожидавшими сведений от них. Симеон Столпник воскрешал мертвых, и Варсонофий Великий, и Леонтий Ростовский.

Анна слушает и кивает. Она не разбирает имен всех этих святых, апостолов… В каждом звуке для нее одно: да. Да. Да.

– Варлаам Хутынский воскресил сына окрестного жителя, который умер, когда отец нес его к святому для исцеления. Сергий Радонежский воскресил ребенка в схожих обстоятельствах, и Аристоклий Афинский возродил к жизни девочку. А Кирилл Белозерский воскресил монаха, который не успел причаститься перед смертью, для исповеди. Александр Куштский, во время набега татар на Вологодские земли, осенил крестом пятерых татарских воинов, явившихся в его монастырь, и они упали замертво, после чего святой воскресил их. Иоанн Кронштадтский воскресил умершего в лоне матери ребенка. Бывало и так, что воскрешение исходило не от святого – собственно, воскресить человека волен только Господь, а святой лишь передает его волю…

Анна чуть заметно морщится.

– Вот, к примеру, – продолжает Марк, вдруг заулыбавшись, на щеках у него появляются ямочки, словно он рассказывает чудесную сказку ребенку. – К примеру, в храме «Живоносный источник», близ Константинополя, свершилось воскрешение паломника, который умер по пути. Трижды плеснули на него водой из источника, понадеявшись на бесконечное милосердие Господа, и тот ожил. На отпевание почившего юноши принесли икону Богоматери Толгской, и он воскрес прямо во время отпевания. В архивных документах Жировичского Свято-Успенского монастыря описано чудо Жировицкой иконы Божией Матери – воскрешение семнадцатилетней девицы на четвертый день после смерти. Почаевская икона Божией Матери прославилась многими чудесами воскрешения… С иконой Божией Матери Тихвинской связывают двадцать пять чудес воскрешения. Юровичская икона Божьей Матери… Песчанская икона Божьей Матери…

– А женщины? Женщины-святые могли воскрешать? – жадно спрашивает Анна.

Марк улыбается ей ласково, как неразумному ребенку.

– Не человек воскрешает, будь то мужчина или женщина, а Дух Святой. Ирина Македонская воскресила своего отца, затоптанного конем, и сама воскресла из мертвых после казни в Месемврии. Агнессу Римскую хотел обесчестить юноша, сын знатного человека, она помолилась, и тот упал замертво, но по просьбе его отца святая воскресила наглеца… Ксения Петербургская воскресила мальчика, утонувшего в Неве.

Анна чувствует аромат цветущего подмаренника, к нему примешивается запах воска и ладана, и раскаленные стволы сосен словно подкрадываются к машине поближе, чтобы прислушаться к сладким посулам.

– Так, хорошо, – говорит Анна нетерпеливо, ее собеседник вздрагивает, а она не может отвести взгляда от его губ. Ей так знаком их изгиб, их сухость и нежность, их желанный вкус, единственный способный утолить ее жажду. – Но сейчас – сейчас воскрешения случаются? Я могу надеяться?

– Надеяться? – удивляется Марк. – Скорее верить?

– Во что?

– В милость Господа.

Эти слова Анне непонятны.

– Милость? В чем будет заключаться милость? В том, что М… в том, что воскрешение произойдет?

– Или в том, что ваша боль утихнет, отчаяние отступит, придет смирение…

– Это мне не подходит. Она не утихнет. У меня было достаточно времени, чтобы в этом убедиться. И смирения не нужно, спасибо. Но если я буду верить, то это точно произойдет? И когда? Как скоро?

– Никто не сможет вам этого сказать, – отвечает Марк, и глаза у него очень печальные.

– Но есть какие-то гарантии?

– Никаких гарантий. Послушайте, как вас зовут?

«Не притворяйся, что ты не знаешь!» – хочется крикнуть Анне, но она только слабо улыбается.

– Анна.

– Прекрасное имя. Так вот, Анна, я отец Михаил.

Анна улыбается. Марк-Михаил смотрит на нее с некоторым удивлением – должно быть, ее улыбка не похожа на ту, что подходит для знакомства.

– Так вот. Чудеса случаются каждый день. Вера сама по себе – чудо. И если вы…

Он не договаривает. Анна придвигается к нему поближе и мягко, осторожно целует в губы. Марк отстраняется и смотрит на Анну почти со страхом, но она берет его лицо в ладони, и второй поцелуй длится, длится почти бесконечно, так что над их головами смолкают птицы, осыпается Млечный Путь, гаснет солнце и загорается новое, умирают и рождаются бесчисленные, безымянные миры. Его губы сначала крепко сжаты и сухи, но под нажимом ее рта становятся мягче, открываются, отвечают ей.

Марк вначале очень робок, на его лице написаны смущение, стыд, даже отвращение к самому себе… Анне нравится это, ведь Марк мог быть и таким. Иногда по его лицу скользила мука, и видно было, что он тоже переживает из-за их двусмысленного положения, из-за необходимости постоянно лгать, прятаться, изворачиваться, скрывать волнение…

А потом Марк тащит Анну к себе на грудь, непостижимым образом вытаскивает ее из машины и становится жадным, почти жестоким. Ей в колени впиваются сухие сосновые иголки, но она не смогла бы остановиться, даже если б под ней были битые стекла… Задыхаясь – то ли от жгучего наслаждения, то ли от невероятной тоски, – Анна целует крепко зажмуренные глаза Марка, прижимается губами к его шее, ощущая биение пульса в вене, наполненной горячей, живой кровью… Тело ее теряет вес, и она взлетает в безвоздушное пространство, в вакуум, где созерцает равнодушные звезды, а когда возвращается – лицо мужчины рядом с ней уже совсем не похоже на лицо Марка.

Она уезжает, оставив его на поляне, а у себя под веками, в темноте, – яркую цветную картинку: человек стоит на коленях, прижимая руки к груди, потом лбом падает в землю, в сосновые иголки, и сотрясается всем телом. Смеется? Плачет? Агонизирует?

Прежде чем выехать на дорогу, Анна выбрасывает из машины сумку своего случайного попутчика, а затем выбрасывает и воспоминание о нем из головы. Едва слышимый, исполненный прелести голос подсказывает ей, что она все сделала правильно, совершила еще один шаг на пути окончательного обретения Марка…

Не вера. Не смирение. Не утоление боли. Оставьте себе эти сказочки.

Анне нужен Марк. И ей вернут его. Ей обещали.

Плевать, сколько придется заплатить.

Ни одна цена не кажется Анне слишком большой.

* * *

Третьего Анне даже не приходится искать, он приходит к ней сам. Это случается, когда она не ждет. Впрочем, разве может быть иначе? Она купила ведро клубники, чтобы сварить варенье. Не новомодный конфитюр, а настоящее домашнее варенье с крупными цельными клубничинами, просвечивающими насквозь рубиновым, в сладчайшем розовом сиропе.

Вооружившись крошечной серебряной вилочкой, Анна чистила ягоды, а Мара лежала у ее ног. И вдруг собака забеспокоилась. Анна встала, чтобы выпустить ее на улицу, снова села за стол, но через три минуты услышала лай и крик. Анна вышла и увидела, что Мара прижимает к забору высокого парня в хорошем костюме. Собака не кусала незнакомца, но и двинуться не давала, и рычала напоказ, и скалила белый клык, а сама косилась на Анну, словно искала ее одобрения: «Ну как, хозяйка, сожрать его или не стоит связываться?»

– Мара, фу, – сказала Анна. А потом: – Привет.

– Привет, – ответил Марк как ни в чем не бывало. – Не ожидал увидеть здесь такую красавицу. В этом доме ведь, кажется, жила пожилая леди?

– Теперь здесь живу я. А ты что тут делаешь?

– Я друг семьи.

– Врешь.

– Вру, – весело согласился Марк. – Я антиквар. Она иногда покупала у меня всякие такие забавные штучки. Старая курица имела вкус к красивым вещам, ценила искусство. А ты как относишься к красоте, цыпленок? Впрочем, ты и сама – произведение искусства.

– Та была старая курица, а я, значит, цыпленок?

– Вылитый, – кивнул Марк. У него была сладкая и наглая ухмылка, настоящий Марк не стал бы улыбаться так, но от этой улыбки у Анны томно потянуло в позвоночнике, так что захотелось прогнуться и замурлыкать, как бродячая кошка, походя приласканная доброхотом. – Славный, пушистый цыпленок. И от тебя пахнет суперски клубникой. Обожаю клубнику.

От него самого пахло дорогим парфюмом, и сигарами, и острым молодым потом. И, конечно, подмаренником.

– Я знаю, – говорит Анна тихонько.

– Что?

– Я говорю: хочешь клубники?

Она поворачивается и идет к дому. Марк следует за ней. Анна чувствует его взгляд.

– Меня зовут Макс, – говорит он ей в спину.

– Ага, как же, – бормочет Анна.

– Извини?

– Я говорю: Анна. Меня зовут Анна.

Она действительно кормит его клубникой. Он кидает в рот тяжелые ягоды, но смотрит на Анну. Тарелка стремительно пустеет, Марк встает.

– У меня нет предлога, чтобы оставаться дольше. Так что – позвольте откланяться.

Анна позволяет.

Он хлопает дверью, и Анна ощущает разочарование – как физический дискомфорт. Почему она не удержала его? Почему не остановила?

Анне уже не хочется варить варенье. Ее раздражают плодоножки, валяющиеся на столе. Они похожи на мертвых мокрых пауков. Анна берет тряпку, начинает убираться, и тут в дверь стучат.

На пороге стоит Марк и протягивает ей букет роз. Собранных на ее собственной, между прочим, клумбе. Глаза цвета темного меда смеются.

– Начнем все сначала? Дорогая, позвольте преподнести вам эти цветы. Только заприте куда-нибудь собаку, она, кажется, не очень-то дружелюбно настроена.

Анна отводит Мару на кухню и закрывает дверь. Некоторое время стоит возле двери, держась за ручку, не в силах шевельнуться. Она вдруг понимает, что Марк мог быть и таким. Свободным. Сильным. Требовательным. Уверенным в себе. И в собственной неотразимости. Он ходит по гостиной. Хмыкая, осматривается.

– Мило ты устроилась, – говорит Марк Анне и сгребает ее в охапку, их зубы стукаются друг о друга, а потом он взваливает ее себе на плечо. Не берет на руки, нежно и романтично, словно новобрачную, а именно взваливает на плечо, и Анна вспоминает, что тогда, в то лето, Марк делал точно так же. Когда на берегу пруда она распорола ногу о какую-то дрянь. Значит, он. Значит, так.

– Куда? – спрашивает Марк, и Анна, смеясь от счастья, машет рукой в сторону лестницы. Он приносит ее в спальню и бросает на кровать.

У этого Марка татуировка в виде дракона на левой стороне груди и еще одна – на внутренней стороне руки. От запястья до предплечья тянется надпись. Кажется, это латынь. Анна ведет пальцем по буквам.

– Трахит, – читает она.

Марк хохочет.

– Trahit sua quemque voluptas.

– Что это значит?

– Каждого влечет его страсть.

Это Анна понимает очень хорошо. Страсть влечет ее, подхватывает, как теплая волна. И с каждым прикосновением, с каждым поцелуем Анна убеждается, что Марк найден.

Он здесь. Рядом. Это его губы, его руки.

Анна вернулась домой.

Она засыпает рядом с ним, положив голову ему на плечо, нежно и доверчиво, словно он – много лет ее муж. Но ночью просыпается от холода. Теплого тела нет рядом. Несколько минут она ждет и решает, что Марк ушел, уехал, не простившись.

Не простившись.

Он всегда уходит, не простившись.

Вот и тогда…

Они решили сбежать. Репетиция настоящего побега, тайная ворожба с самими собой – уцелеет ли их любовь в круговороте огромного города, или еще крепче спаяет их друг с другом тесное течение толпы? Пусть у этого побега есть законный предлог: Марку нужно заехать в институт, чтобы узнать расписание, а потом они вместе навестят его родителей. Пусть для всего мира они пока – милые детки, сдружившиеся двоюродные брат и сестра, но у них будут на двоих долгие часы в поезде, где не окажется знакомых, и особенное одиночество города, в котором никому ни до кого нет дела…

Анна и Марк идут на станцию и приходят слишком рано, потому что очень спешат к своей свободе, пусть и неполной, невсамделишной. Они гуляют по перрону, тени еще длинные, асфальт недавно поливали водой, он влажен, дышит прохладой, электронное табло мигает: шесть часов восемнадцать минут, температура плюс двадцать три градуса по Цельсию.

Анна чувствует себя иначе, чем раньше, – взрослее, увереннее. Она нанесла макияж, по-особенному уложила волосы, надела изящные «лодочки» вместо растоптанных сандалий, и Марк впервые видит ее такой. Опьяненная свободой и силой своего чувства, Анна целует его прямо там, на перроне, целует по-настоящему, в губы, жадно и весело. Она не любит закрывать при поцелуе глаза, ей всегда хочется видеть, ей всегда мало только чувствовать его. Но сейчас Анна видит поверх плеча Марка, как на перрон выплывает дородная дама, тоже наряженная, тоже собравшаяся в путь-дорогу. На ней дивное платье цвета яичного желтка, волосы пламенеют оттенком красного дерева, и красная сумка в руках. Все это выглядит как сигнал опасности, который Анна успевает воспринять еще до того, как понимает, что на них округлившимися от изумления глазами таращится та самая почтовая тетушка, уже застукавшая влюбленных как-то на люцерновом поле. Дама направляется к ним, только что отстранившимся друг от друга, и Анна говорит Марку:

– Бежим.

Бежим, говорит она, невзирая на то что опоздавшая шестичасовая электричка уже подходит к станции, уже вскрикивает истошно. Анна спрыгивает с платформы на щебень, блестящий на солнце сахаристыми, кристальными боками, ловко, как коза, перескакивает через рельсы, краем глаза успевает заметить, что на белых туфельках сбоку появился мазок мазута; ну да ничего, потом отчистим… Она легко берет высоту противоположного края платформы, словно возносится над ней, над рельсами, щебнем, шестичасовой опоздавшей, над всем этим утром, и говорит Марку: ну же.

Давай, говорит Анна.

Скорей, говорит она.

Анна уже готова смириться с тем, что Марк ушел, разве она не смирилась с самого начала с тем, что он уйдет? Но вдруг слышит какие-то звуки снизу. Она успела сродниться с этим домом: он – ее территория, и ничего не пройдет незамеченным, к тому же и Мары не слышно, а ведь это как раз тот час, когда собака начинает беспокоиться и подвывать, проситься на улицу. Анна выпускает питомицу, и она гуляет по участку до утра, у нее там масса дел: разрывать кротовые норы, валяться на песке, облаивать толстого равнодушного ежа, живущего под беседкой.

Но Мара молчит, запертая на кухне. И все же Анна слышит какое-то движение внизу. Она не боится. Ничего не боится. Она в своем доме и сумеет постоять за себя. Анна встает. Краем глаза успевает поймать в зеркале свое отражение. Надо бы одеться, думает Анна. Ничего, и так сойдет, решает она потом. И берет со столика тяжелую бронзовую вазу, которая очень удобно ложится в руку.

Ей кажется, что она слышит звук хрустального колокольчика.

Анна осторожно спускается вниз и видит Марка. Нет, не его. Этот человек ничем не похож на Марка. Если только ростом. Он снял со стены эскиз Куинджи. Анне эта картина не нравилась, между прочим. Но этому типу, кто бы он ни был, не стоило ее брать. Не стоило укладывать в пакет. И примеряться к серебряным статуэткам в горке.

Анна неслышно подходит к бессовестному вору со спины. И резко опускает вазу на его затылок. Несмотря на то что из затылка мгновенно начинает литься кровь, человек не падает как подкошенный, без сознания. Странно – в фильмах все выглядит именно так. Он оборачивается и смотрит на Анну с изумлением, которое сменяется глумливой ухмылкой. Он протягивает руку и бьет Анну по лицу. Бьет коротко, без размаха, но она как пушинка отлетает к стене и ударяется затылком о каминную решетку.

Невидимый бог, которому наскучило это шоу, нащупывает пульт и нажимает на красную кнопочку.

Мир гаснет.

Потом он снова включается, но кто-то пошарил в настройках. Теперь мир монохромен. В черно-белом мире, оказывается, куда легче двигаться и действовать. Анна поднимается, не производя ни одного лишнего звука. Впрочем, неизвестно, есть ли звуки в этом мире, Анна не слышит ничего, кроме гулкого тока собственной крови. Она осторожно берет кочергу из стойки у камина. И снова бьет. И снова. И снова. Ей удается достичь того же эффекта, как в кино. Череп трескается неожиданно легко, словно яичная скорлупа. Кочерга проходит сквозь кость с хрустом, застревает внутри. Темная фигура падает, оставляя на белом полу темные следы. Непорядок, это нужно убрать. Некоторое время Анна отдыхает, просто сидя на полу. Потом встает и подходит к поверженному противнику. Трогает его шею профессиональным жестом. Убеждается, что он больше не причинит никому вреда. И идет на кухню.

Там нет Мары, хотя дверь заперта. Анна совершенно не удивляется. В этом мире, откуда ушли и краски, и звуки, немудрено, если собака научится проходить сквозь стены. Анна оставляет дверь распахнутой. Потом открывает дверь в подвал. Что-то печальное было связано с ним, что-то неправильное, терзавшее ее. Но сейчас Анна забыла, что именно, и даже рада этому. По-хорошему бы надо закопать тело в парке. Пусть сквозь него прорастают деревья, прорывают ходы кроты. Но сейчас Анна не может этим заниматься, она слишком устала и измучена. Она оставит его здесь, в подвале.

В этом нет ничего страшного, думает Анна.

Это же не Марк, думает она.

Это антиквар Макс.

Это не человек.

Ловкая подделка. Кукла, оживленная магией Вуду. Декорация обряда, придуманного безымянными шаманами для того, чтобы воскресить Марка. Деталь, отслужившая свой срок. Пустышка.

Тело очень легкое, она без усилий тащит его по паркету одной рукой, вцепившись в щегольской ботинок из мягкой кожи. Наконец ботинок выскальзывает из ее руки и падает на пол. Но она уже почти закончила. Анна сталкивает тело со ступенек. Оно беззвучно исчезает, черное, растворяется в совсем уж непроглядном мраке. Анна вздыхает с облегчением.

Глава 13

Первое, что узнала о себе Элиана, – она должна быть самой ухоженной, самой стройной, самой успешной девочкой на свете, предметом гордости для своих родителей и зависти – для всех остальных живущих в подлунном мире.

А потом она узнала еще кое-что.

Оказывается, быть красивой не так уж легко. И суть тут не в том, чтобы делать что-то для своей красоты – например, по сто раз проводить щеткой по волосам, собираясь лечь спать, или носить брекеты, а в том, чтобы чего-то не делать.

Например, не есть мороженого. Не пить содовой. Забыть о конфетах.

Да, и конечно – не лениться. Не сидеть на месте. Заниматься спортом каждый день. Интересные игры, оказывается, не в счет. Очень важно целенаправленно работать над своим телом, чтобы оно приняло необходимую форму.

Совершенную форму, которой ей никогда в жизни бы не достичь, если бы не мама – инструктор по аэробике.

И не отец – врач-диетолог.

Спасибо им от всей души.

Так Элиана и сказала, прижав обе руки к сердцу, к розовому шелку чудесного платья. И наклонила голову, чтобы на нее возложили корону королевы.

Корону королевы красоты. И неважно, что речь шла всего лишь о школьном конкурсе! И неважно, что Элиана стала не первой, а второй, вице-мисс, но и ее маленькая корона так славно сияла в лучах софитов сотнями стразов, и так мило улыбалась ей русоволосая, сероглазая Нэнси, выбранная королевой. Она славная девчонка, эта Нэнси, и ее родители тоже рады, и даже те родители, дочерям которых ничего не досталось. Матери прижимают к глазам бумажные платочки, и раскрасневшиеся папаши гордо озираются по сторонам, пытаясь сохранить скучающий и безразличный вид…

А вот родителям Элианы даже не пришлось прикладывать усилий для того, чтобы делать безразличные лица. Как только они поняли, что дочери не светит стать героиней дня, так сразу заскучали. Мать рассматривала свои ногти, отец украдкой вынул ежедневник. Элиане больше всего захотелось заплакать и убежать со сцены, но она взяла себя в руки. Самообладание! Стройность, ухоженность, самообладание – три кита, на которых зиждится успех.

Впрочем, Нэнси, похоже, все же что-то почувствовала, потому что проследила за ее взглядом и сказала шепотом:

– Тебя будут ругать? Если бы я знала…

– Нет, что ты! – рассмеялась Элиана.

Ругать? Это определенно не стиль ее родителей. Они никогда не ругают дочь. Они спокойно и прохладно выясняют, какое именно обстоятельство помешало ей добиться полного успеха. И разрабатывают последовательную программу, чтобы это обстоятельство устранить. Что-нибудь придумают и на сей раз. Отбелить зубы, к примеру. Прочитать книжку по философии. Взять несколько уроков театрального искусства…

В машине отец сказал:

– Я думаю, нашей дорогой девочке нужно скинуть несколько килограммов. Сейчас в моде стройность. Взять хотя бы эту английскую модель, как ее…

– Пожалуй, – согласилась мать.

На следующий день за завтраком девочка не получила любимых оладьев с кленовым сиропом, а только обезжиренное молоко и горсть хлопьев без сахара. В школьном кафетерии Элиана с завистью смотрела на толстушку Памелу, которая взяла вторую порцию черничного пирога, – ей самой пришлось ограничиться салатом. А ужин… Ах, лучше об этом не говорить!

Ночью ее живот давал концерт, а на завтрак была половинка грейпфрута. Без сахара.

Через год Элиану выбрали королевой выпускного бала. Родители выглядели абсолютно счастливыми. У дочери в сумочке уже лежал контракт с нью-йоркским модельным агентством. Она снялась в паре рекламных роликов. Через год стала девушкой Playboy. Через два получила небольшую роль в сериале «Милашка Кейт». Стала брать уроки пения и выступила в бродвейской постановке – правда, без особого успеха. Но газеты подчеркивали, что дебютантка очень хороша собой и пластична.

Самостоятельная жизнь оказалась еще прекрасней, чем Элиана полагала. Нью-Йорк стал для нее городом свободы – и городом большой жратвы. Следует признаться, без строгого родительского надзора она немного расслабилась. Позволила себе лишнего. Но кто бы устоял? Если прямо на улицах продается божественно вкусная еда, а уж что говорить о кафе и ресторанах! На углу Юнион-сквер и Семнадцатой улицы есть такая крошечная лавочка, называется «Догматик», там хот-доги поливают трюфельным и мятным соусами. А в «Катц Деликатес» дели-дог с говядиной – пальчики оближешь, и всего-то три бакса. А в Ист-Виллидж, на площади Святого Марка, есть «Гриф Догс», где к домашним хот-догам предлагают ломтики авокадо, салат из квашеной капусты, свежайший сливочный сыр. Из «Гриф Догса» через телефонную будку можно попасть в местечко под названием «Пожалуйста, не рассказывай». Там никогда нет свободных столиков, но и возле стойки можно съесть «Доброе Утро» – завернутый в кусок бекона хот-дог с расплавленным сыром и жареным яйцом, плюс коктейль «Манхэттен», и за все – пять баксов и ни центом больше! А если уж ты все равно в Виллидж, то обязательно должна отведать настоящие итальянские канноли в «Рокко Паста Шоп», это одно из немногих мест, сохранившихся с тех пор, как Ист-Виллидж населен был итальянскими иммигрантами. Правда, десерты у итальянцев никудышные, тощие и жалкие, как библейские коровы. За десертом надо идти в «Капкейк кафе» и там поглощать огромные, сочные, лопающиеся от сливочного крема капкейки. Знакомый актер приглашал Элиану в «Хеллс Китчен» – о, как упоительно грибное капучино, легкий суп-пюре с воздушной пенкой! А тигровые креветки под острым соусом! А морской еж с жарким из спаржи! Господи боже, да кто же устоит?

Элиана пользовалась успехом. Она стала ездить на показы – в разные страны. Познакомилась с новой едой. Экзотические кухни таили в себе ужасные соблазны.

Организм принимал еду с удивлением – после стольких лет обезжиренной, обессахаренной диеты. Бывали недоразумения желудочного порядка. Но Элиана даже это обстоятельство научилась ценить. Можно насладиться вкусом изысканного ужина и не поправиться ни на грамм. Но со временем организм попривык к деликатесам, а вызывать у себя рвоту было так мучительно…

И Элиана начала поправляться. Ей уже сделали замечание. Потом второе. Третьего не делали никому. Она должна была похудеть или сменить амплуа. Стать актрисой, играющей комедийных персонажей: дурнушку-подружку главной героини или ее глуповатую сестру. Стать моделью плюс-сайз. Стать той, что пытается доказать толстухам – они вовсе не неудачницы. Стать такой же неудачницей!

Она села на диету. Вспомнила рекомендации отца. Наставления матери. Когда от голода сводило живот – думала о Памеле, своей однокласснице. Та сразу после школы вышла замуж и родила ребенка. Сейчас носит двадцатый размер. У нее, у Элианы, восьмой. И она уже почти плюс-сайз модель. То есть вообще не модель, не актриса, а позорище, утешение неудачницам, выкройка с кита.

Элиана пыталась отвлечься от еды. В свободное время ходила не в рестораны, а в музеи. Это очень одобрялось общественным мнением – мир начал понимать, что проблеск интеллекта в глазах модели отнюдь не вредит ее красоте. Кроме того, в музейных кафетериях отвратительно кормили. Пироги там были словно из размякшего картона, а кофе жидкий и несладкий. Кино, театр и шопинг в больших магазинах стали для Элианы запретом. Слишком много соблазнов – кола, попкорн, начос с сырным соусом.

Как-то ездили в Италию. После показа Элиана пошла гулять. Ее слегка мутило от голода, от запахов. Улицы благоухали рыбой и устрицами, жареным чесноком и оливковым маслом, каперсами и петрушкой. С утра она приняла горсточку разноцветных витаминов, а после показа выпила половину бокала шампанского. Это было все, что попало к ней в желудок за день. И перспективы далеко не радовали. Она думала о еде во время работы, думала в музеях, думала в объятиях мужчин. Личная жизнь у нее тоже не ладилась. Элиане ничего не удавалось почувствовать с мужчинами, сколько она ни пыталась. И с женщинами получалось не лучше. Диетолог сказала ей по секрету, что половая холодность может быть следствием безжировой диеты.

– Но многие девочки говорят, что они просто-таки улетают, – удивилась Элиана.

– Так и ты говори, – расхохоталась та.

Чтобы куда-то скрыться от всепроникающих запахов еды, она забрела в антикварную лавочку. Там оказалось прохладно, почти темно, толпились по углам забытые предметы. Антиквар, одышливый толстяк, целовал кончики пальцев, приветствуя прекрасную гостью, поливал ее пылкими взглядами черных, как маслины, глаз, и обещал нечто невероятное, созданное только для того, чтобы украсить жизнь Элианы.

«Мою жизнь сейчас украсил бы хороший бифштекс», – с тоской подумала она, но согласилась взглянуть на товар. Ей понравилось старинное зеркало в тяжелой раме. В сущности, ей все равно было, что покупать, она просто хотела отвлечься. Тщательно упакованное зеркало отправилось в гостиницу, а Элиана зашла перекусить в кафе – морской окунь гриль без масла и зеленый салат с заправкой сальса верде. С тоской косилась она на соседние столики – там посетители пожирали ризотто с морепродуктами, сочащихся жиром султанок, пиццы с анчоусами, макали в соус хлеб с оливками и вялеными томатами, пили белое вино и капучино.

То ли акклиматизация была тому виной, то ли переутомление – ночью у Элианы начались галлюцинации. С ней говорил голос – нежный, словно лоснящийся от масла, сочащийся пряным вином, он сулил небывалые наслаждения, манил сладчайшими соблазнами. Элиана слушала его и соглашалась. Душа ее была жалка, неразвита, безмолвна, да к тому же разорвана мелкими страстишками так, что никому всерьез не могла понадобиться, как Элиана полагала.

День начался с завтрака. Кофе с жирными сливками, омлет с сыром, мед, свежевыпеченные булочки – корочка хрустящая, а мякиш внутри, словно лебяжий пух. Впервые за долгие годы у Элианы не бурчало от голода в животе, и она подумала, что на этом завтраке вполне может существовать дня три, не меньше, а еще подумала, что платья наверняка не сядут как надо, и ее будут пилить и упрекать. От горя и угрызений совести в обед она съела огромную тарелку тальолини с омарами, а на закуску – капонату из молодых баклажанов. Где коготок увяз, там пропадет вся птичка, и Элиана зашла в кондитерскую и пронесла украдкой в свой номер корзиночку с десертами. Ночью перед телевизором она жевала тирамису, смаковала абрикосовую поленту, увлеченно грызла миндальные макаруны, упивалась пропитанными ромом грушами.

Элиана вполне готова была принять заслуженную кару.

Весы показали отвес в полфунта. Другие модели делали Элиане пропитанные завистью комплименты.

Ее жизнь стала гораздо более приятной, но куда менее понятной. Раньше было все ясно: за проступком следует наказание, слабая воля – удел неудачниц, пирожное – это две минуты во рту, два часа в желудке и два килограмма на бедрах. Сейчас все очень запуталось, и невозможно было понять, как себя вести, на что опереться. Впрочем, Элиана и раньше не слишком хорошо разбиралась в жизни, так что со временем она примирилась с происходящим.

Теперь она могла есть все, что хотела, все, в чем отказывала себе с детства. Элиана начала с малого: она узнала вкус разных сортов мороженого, оценила нежную горечь шоколада, вкусила дары Рональда Макдональда. Элиана выяснила, что не любит пиццу с салями, а мексиканская еда нравится ей больше, чем китайская. Раньше она никаких пристрастий сформировать не могла – ввиду маленького опыта. Пекановый пирог поразил ее в самое сердце, брауниз пленил, креольскую джамбалайю она готова была есть, даже проснувшись среди ночи.

И Элиана не поправлялась ни на грамм.

Более того – сначала она даже сбросила вес, а потом держала его, этот идеальный для модели вес, идеальный нулевой размер. Исчезающе худая, с огромными одухотворенными глазами, Элиана летела по подиуму, словно ангел, спустившийся на грешную землю только затем, чтобы спасти род людской своей красотой. Невозможно было поверить, что только час назад бестелесное создание, девочка-фея пожирала рагу по-креольски и шоколадные пирожные. Невозможно поверить, что существо, питающееся исключительно зеленым салатом и минеральной водой, даже без газа, может быть таким бодрым, деятельным, веселым и общительным.

Карьера Элианы шла в гору. Она снялась в кино – в комедии и в серьезном фильме очень известного режиссера. Комедия прошла незамеченной, а черно-белый шедевр занял первое место на фестивале независимого кино в Брюсселе. Элиана поднималась на сцену вместе с режиссером. Он приходился ей по плечо, так что она с нежностью смотрела на его лысеющую макушку. С ним Элиана познала страсть. Режиссер был потрясен ее искренним пылом и не верил своему счастью, подозревая даже, что тут дело не в нем самом, некрасивом, немолодом. Отчасти он оказался прав. Дело было прежде всего в знаменитом бельгийском шоколаде, в молочном и горьком, и в пралине.

Шоколад с апельсином, перцем, тимьяном, шоколад на основе тропических цветов. Традиционный горячий шоколад, суп из какао-бобов, рыба под шоколадным соусом, гусиный паштет под темным шоколадом. Пиво в шоколадных бутылках. Все это очень располагает к положительным эмоциям. Минус полфунта, плюс блеск в глазах, плюс живой румянец.

Счастливые слезы матери – наконец-то. Триумфальный визит на родину. В родном городишке Норфолке, Коннектикут, Элиана тайком лакомится трюфелями «Мадлен». Конфеты нужно заказывать заранее, их продают в серебряной коробочке, и одна штука стоит двести долларов. Разумеется, Элиана не может позволить себе съесть конфету на глазах у сограждан. Она покупает трюфели якобы в подарок, улыбается с нежным намеком: мужчины такие сластены. Все аплодируют. Девочки берут автографы, спрашивают: на какой вы диете?

Ни на какой, отвечает Элиана. Я не придерживаюсь диеты, говорит она. Это все глупости. Любите себя такой, какая вы есть.

Новые предложения, новые путешествия, новые деньги. Элиана останавливается в лучших отелях. Узнает прелести высокой кухни.

Бангкок, отель «Меццалано». Шоколадный десерт за пятьсот баксов, к нему подается клубничный мусс, крем-брюле, шербет из шампанского «Louis Roederer Cristal Brut» двухтысячного года, листочки из съедобного золота и трюфели «Perigord».

Вена, отель «Империал». Знаменитый торт с одноименным названием, созданный, согласно легенде, в честь Франца-Иосифа, – меренги, миндаль, марципаны.

Берлин, отель «Вальдорф». Мороженое с трюфелями, бисквитными прослойками, ванильной пеной.

Дубаи, ресторан «Ал Махара» – ледяные шоколадные шарики с начинкой из фруктового суфле. Их нужно поливать горячим шоколадом из фонтанчика. Вкусовые рецепторы тают от сочетания ледяного и горячего, сладости шоколада и кислоты лимона, нежных оттенков манго и маракуйи.

Париж, отель «Бристоль». На заказ для Элианы изготавливают сумочку из шоколада. О, конечно, не для нее – в подарок. Но Элиане нужно только дойти до своего номера, чтобы узнать – внутри у сумочки мятный крем и малиновый соус. Приятно, но ничего особенного. В Нью-Йорке, в «Серендити», один знакомый угощал ее сандэ «Золотое изобилие». Мороженое в хрустальном кубке с мадагаскарской ванилью, с венесуэльским шоколадом «Chuao», покрытое съедобным 23-каратным золотом. Золотые драже, засахаренные цветы и фрукты. Венчает великолепие икра, подслащенная маракуйей, арманьяком и окрашенная в золотой цвет. Элиана полагает, что стоит десерт не менее тысячи долларов. Но она всего лишь поддевает на кончик золотой ложки немного икры, облизывает губы и улыбается. Элиана чувствует устремленные на себя взгляды и понимает, что отвыкла есть на людях…

И что уже, пожалуй, несколько пресыщена.

Кроме того, новое чувство отвлекает ее от дегустации деликатесов. У Элианы роман, счастливый, ослепительный. После ужина с «Золотым изобилием» состоялась ночь любви, потом показ, вечеринка, вылет в Париж, и она совершенно забыла…

– Ты вообще что-нибудь ешь? – спрашивает ее Люк.

– Да… Кажется, – смеется она. – Я могу съесть тебя, например.

Но скоро ей становится не до шуток. Элиана чувствует, что одежда как-то странно сидит на ней. Встает на весы и видит, что прибавила почти четыре фунта. Она приходит в ужас. Как это может быть?

Внезапная догадка осеняет ее, и она улыбается.

Покупает в аптечном киоске несколько тестов на беременность.

Но все они показывают одинокую полоску.

Она не беременна, однако продолжает набирать вес.

В панике Элиана отказывается от пищи. И тогда все становится еще хуже.

Постепенно до нее доходит. Она ела – и не полнела. И даже сбрасывала вес, когда переедала, просто не обращая на это внимания. Теперь она перестала есть. И начала толстеть. Все правильно.

Ничего правильного в этом, разумеется, нет. Но теперь Элиана хотя бы знает, что ей делать. Она надевает старые джинсы и свитер Люка, нацепляет на нос темные очки, надвигает на лицо бейсболку. Элиана идет в ближайший «Макдоналдс», где заказывает самый большой бургер плюс-сайз, картошку и шоколадный коктейль.

Бургер имеет привкус картона. Картошка вся облеплена солью. Шоколадный коктейль чересчур сладкий. Она искренне не понимает – как эта отвратительная пища могла когда-то казаться ей такой привлекательной, такой вожделенной? Вероятно, Элиана просто повзрослела, изведала другие, более утонченные яства. Что ж, она теперь в состоянии удовлетворить любой свой каприз. И теперь она наконец-то будет жрать что дай боже.

Только вот ей не хочется.

Ей совершенно не хочется ничего – ни гамбургеров, ни севрюжьей икры. Ей не хочется ни лакричных тянучек, ни бельгийского шоколада. Мысль о еде вообще становится отвратительна, и Элиана пропускает завтраки, обеды, ужины… и набирает вес.

Люк смотрит на нее с интересом и говорит:

– Решила стать толстушкой? А знаешь, тебе идет.

Элиана приходит в ужас.

Раньше она поглощала изысканную еду со слезами восторга. Теперь это слезы отвращения. Элиана уничтожает пищу, как врага. Она давится и передергивается. Иногда ее тошнит, и она не может сдержать рвотные позывы. Это очень плохо, потому что тогда Элиане приходится начинать все сначала.

Но она худеет.

Элиана становится анонимной обжорой – вроде того, как есть анонимные алкоголики. Она не может позволить себе есть на людях. Это почти непристойное зрелище, и уж совсем некрасивое.

У Элианы меняется характер. Она становится язвительной и желчной. Ее интервью сочатся ядом. В ответ на стандартный вопрос о диете она разражается гневной тирадой. Диеты придумали лентяйки! Единственная действенная диета – не жрать! Вот и все, неужели трудно запомнить? Ведь еда – это такая гадость, это то, что ты потом отправляешь в унитаз, так стоит ли о ней говорить и думать? Меньше, еще меньше, ровно столько, сколько нужно, чтобы прожить…

В ненависти к еде Элиана на диво убедительна. Ее слова проникают в сознание юных созданий, озабоченных своими тощими фигурками. В одной только Америке по крайней мере три тысячи девочек и сто восемьдесят два мальчика решают ужесточить диету. Половина из них изменит свое решение в ближайшие выходные, когда от барбекю потянет аппетитным дымком. Иные продержатся чуть дольше. А сорок шесть девочек и один мальчик заболеют анорексией, их будут долго лечить, спасать, приводить в разум.

Но у Элианы берут одно интервью за другим, и количество жертв умножается.

Красота Элианы, ее успешность, ее сложившаяся личная жизнь находятся в противоречии с лихорадочным блеском ее глаз, с отчаянием, звучащим в каждом ее слове. Это делает ее еще более интересной. Искушенная публика гадает: несчастная любовь? смертельная болезнь? Ни у кого не хватит фантазии предположить невероятную правду.

Время от времени доносятся робкие голоса протеста. Безнадежно толстые люди, неудачники с правильным пищевым поведением, обвиняют Элиану в пропаганде анорексии. Элиана возмущена. Она призывает к здоровой умеренности, а вовсе не к анорексии. В доказательство она встречается с корреспонденткой наиболее злопыхательного таблоида в кафе и, радостно улыбаясь, сообщает ей, что как раз решила устроить себе праздник живота. Элиана заказывает самый обильный десерт со взбитыми сливками и просит добавить сливок же в кофе. У нее стискивает судорогой горло, когда она глотает слишком сладкую, жирную бурду. Она давится бисквитом, хотя тот нежен, воздушен и пропитан ликером. Элиана с ненавистью смотрит в лицо журналистке – та полновата, поэтому ограничивается черным кофе и стаканом воды. У журналистки бока выпирают из модной водолазки, расклешенные джинсы сидят на ней нелепо, и глядит она с тоской и завистью на то, как звездочка поглощает аппетитный десерт.

Вернувшись в номер, Элиана засовывает два пальца в рот и склоняется над унитазом. Ее мучительно тошнит сливками, уже свернувшимися под действием желудочного сока. Элиана рыдает, уткнувшись лбом в холодный мрамор. Потом встает на весы и не видит стрелки из-за слез, но ясно понимает – она опять набрала вес. Ей нужно поесть.

Исполнившаяся мечта гонит Элиану, улюлюкая, словно охотник – лису.

Самое страшное, что ей не на что пожаловаться. Она прекрасно выглядит, получает роли, снимается для обложек журналов. У нее стабильные отношения с замечательным мужчиной. У нее есть деньги, и родители ею довольны. Ей завидуют коллеги. Модели и актрисы, а то и простые смертные сидят на диетах из трех листиков салата, чтоб хотя бы немного приблизиться к недосягаемому идеалу.

Но Элиана несчастна.

Каждый день для нее – пытка. Пытка булочками, бутербродами, холодным ростбифом, овощами, маффинами, мороженым.

Ей приходится увеличивать объемы поглощаемой пищи. Она мечтает вставить себе в желудок воронку, чтобы ее рот, ее вкусовые рецепторы не соприкасались с едой.

О природе происходящего с ней она даже не догадывается. Элиана каждый день стоит перед зеркалом. Каждый день смотрит на свою фигуру. Пропустила завтрак – получила слой жирка на бедра. Игнорировала обед – вот она, складочка на талии. Не отдала должное ужину – пухлые щечки. Ей предлагают роль в фильме, называют имена конкуренток. Это все звезды первой величины, красивые, стройные девушки. Элиана понимает, что у нее появился шанс вытянуть свой главный выигрышный билет. Но режиссер качает головой:

– Вы не больны? Хорошо бы вам скинуть пять-шесть килограммов. Зрители привыкли видеть вас… гм… другой.

Легко сказать – скинуть. Если ты сидишь на диете – никто не обратит на это внимания. Но если ты жрешь – волей-неволей привлечешь чье-то любопытство.

Чтобы наесть свой идеальный вес, Элиана решает уехать, уехать подальше от всевидящих глаз папарацци. И желательно куда-то, где хорошо готовят. Италия? Франция? Неплохо.

Во Франции ее знают. Две истощенные девушки просят автографы и смотрят удивленно. Элиана не узнает того, что обе, вернувшись домой, ужесточат диету, и одна поплатится бесплодием, а другая через год умрет от сердечной недостаточности.

Ей также приходит приглашение участвовать в шоу. Шоу, посвященном диете. Все это дурно пахнет, и Элиана снова уезжает. Чем восточнее, тем пища жирнее, тяжелее, необычнее. Элиана добирается до Польши, поселяется в маленьком отеле, где ее никто не знает. Она устала кочевать, еще больше раздалась от еды наспех, по-дорожному. Повариха небольшого ресторана, куда Элиана ходит столоваться, блестяще готовит. Пивной суп; чернина – суп с телячьей кровью; фляки по-варшавски – неизвестно из чего, но вкусно; кнели с брынзой и ракушки с колбасой; рольмопсы и бигос; на десерт – малиновый творожный торт и старопольский пряник. Отваливаясь от стола, Элиана переводит дух. Да, ей понадобится не больше двух недель, чтобы привести себя в форму. Пожалуй, стоило прислушиваться к отцу, когда он говорил что-то о славянских предках. Здешняя еда кажется Элиане не только вполне терпимой, но порой даже вкусной, а иногда – божественно вкусной. Больше всего ей нравится блюдо, напоминающее итальянские равиоли, но значительно большего размера, начиненные мясным фаршем, творогом, картофелем, политые густым йогуртом. Повариха радуется аппетиту Элианы и говорит, удивленно всплескивая руками:

– Куда в вас только влезает?

Элиана не понимает ее, на всякий случай улыбается и продолжает есть. А хозяйке потом приходится раскаяться в своих словах. Вот ведь – точно сглазила!

Боль появляется из ниоткуда, заполняет все тело жгучей кислотой, всклянь, до краев, не вдохнуть, не выдохнуть. Хочется крикнуть, но не получается, и тут же приходит спасительное, баюкающее забытье.

…Когда она потеряла сознание, отиравшийся рядом воришка ловко стянул ее сумку с документами и деньгами – ей не надо, уже не надо. Добродушная официантка, набрав в рот воды, прыскала Элиане в лицо, стирая тщательно наложенный макияж. Бедная девочка, говорили в толпе, такая худенькая. Изводят себя этими диетами, черт бы побрал новую моду. Да нет, возражали другие, она как раз обедала. Уж наверное, это не из-за диеты.

В милиции взялись за дело рьяно, но вскоре сникли. В смерти девушки не было ничего криминального. Она умерла от разрыва пищевода, объевшись варениками. Несчастная осталась неузнанной – документов при ней не было. Ее похоронили за счет муниципалитета в безымянной могиле.

Вещи Элианы поделили между собой служащие гостиницы. Зеркало досталось горничной, молодой, русоволосой, круглолицей. У нее был жених – русский офицер.

Глава 14

У Анны болит голова и звенит в ушах. Нет, это звонят в дверь. Анна набрасывает халат, идет открывать и с ужасом видит кровавые следы на паркете. Она понимает, что открывать дверь ни в коем случае нельзя. Это безумие. Мара подкидывается на коврике и начинает оглушительно лаять. Анна грозит питомице пальцем, словно собака может понять ее жест. Кажется, Мара все-таки понимает, но это не помогает, потому что дверь открывается без участия Анны, и она мысленно хватается за голову. Как она могла забыть!

Идиотка.

Сама же дала ключи Алексееву.

На секунду Анна видит себя со стороны – банный халат поверх ночной рубашки, волосы растрепаны, и на лице наверняка кровь, она помнит теплые брызги… И руки, ее руки – они тоже в крови, под ногтями запеклась кровь, она словно на бойне побывала, да Алексеев закричит в голос, когда увидит все это!

Но он видит и не кричит. Вообще ничего не говорит, только молчит и смотрит. Потом здоровается.

– Привет.

– Привет, – отвечает Анна, торопливо приглаживая волосы. – Ты будешь пить чай? Я… я варила клубничное варенье.

Клубничный сок. Пусть считает, что я перемазалась в клубничном соке.

Но тут же Анна одергивает себя. Алексеев врач – неужели он не отличит кровь от клубничного сока? Но тот опять-таки ничего не говорит, берет ее за локоть и ведет к дивану.

– Сядь, прошу тебя.

Анна послушно садится.

– Надо поставить чайник.

– Подожди. Мы успеем выпить чаю. Давай поговорим. Скажи, что происходит?

– О чем ты? – удивляется Анна. – Я все же поставлю…

– Мне надо с тобой поговорить, – с нажимом повторяет Алексеев.

– Мы уже разговариваем.

– Анна, что с тобой происходит?

Она ждала чего-то в этом роде, но вопрос ставит ее в тупик.

– Да… ничего. Ничего особенного. Я такая же, как всегда.

– Нет, – возражает Алексеев. Он спокоен, но губы у него подрагивают. – Ты очень изменилась.

– Немудрено. После того, что мне пришлось пережить…

– Ты не так меня поняла. Ты изменилась с тех пор, как вселилась в этот дом. Я не хочу умалять твоих страданий после пережитого. Но мне кажется, твое состояние должно было уже улучшиться, а не усугубиться. Ты стала очень нервной, похудела, у тебя странно блестят глаза. Ты все время уезжаешь куда-то. Мы перестали разговаривать. Раньше мне казалось, ты не безразлична ко мне…

У Анны перехватывает дыхание.

– Я не могу равнодушно смотреть на то, что с тобой происходит. Ты мне дорога. Если ты не хочешь быть откровенна со мной, не хочешь меня видеть – скажи, я пойму и не стану больше тебе докучать… Но если мы по-прежнему друзья, если у тебя есть ко мне теплое чувство, позволь мне остаться и помочь тебе…

– Я… – начинает Анна и с ужасом чувствует, что у нее щиплет глаза. – Я не могу. Я таких дел наделала!

Она мотает головой и шипит сквозь зубы:

– Тебе теперь нельзя со мной. Я… что-то страшное происходит. Иногда я сама не понимаю, что делаю.

От признаний Игоря, от его ясных глаз, от его искренних слов что-то меняется в душе Анны. Она вовсе не уверена в своих намерениях, более того – она даже не помнит, что собиралась сделать. Все происходившее с ней в эти недели кажется мороком, дурным сном, галлюцинацией.

Все, кроме трупа в подвале.

Он-то как раз вещественен, несомненен. У Анны до сих пор болят предплечья – перенапрягла мышцы, когда тащила тяжелое тело по полу. Она всхлипывает:

– Я тебе сейчас покажу… И ты поймешь…

Ей делается легко. Обнаружить свое преступление, свое безумие перед кем-то – означает сложить с себя ответственность за дальнейшее. Она попадет в руки медицины или правосудия, или того и другого разом, станет незаметным винтиком в системе, ей ничего не надо будет решать – какое облегчение. И она берет Алексеева за рукав, тянет его за собой. Анна ведет его к двери в подвал, открывает ее, бьет по выключателю и картинным жестом указывает внутрь.

Алексеев заглядывает в дверной проем. Его лицо не меняется, он все так же спокоен.

– Что? – спрашивает он недоуменно.

Тогда и Анна заглядывает туда, в сыроватое, душное пространство. Она знает, что увидит – кровь на ступенях и тело, сломанной куклой распростертое на бетонном полу.

Но она не видит ничего. Следов нет. Пол чист.

Анна смотрит на свои руки.

На них нет крови.

– Что я должен увидеть? – снова спрашивает Алексеев.

Анна стоит, остолбенев. На секунду ей кажется, что антиквар Макс сумел выжить после тех чудовищных ударов, которые она ему нанесла. Что сейчас он выйдет из неосвещенного угла. Кочерга будет торчать у него из черепа. Он выйдет и засмеется, словно друг, приготовивший чудесный сюрприз.

Анна балансирует на грани безумия, но Алексеев захлопывает дверь в подвал, и ей становится немного легче. Пару секунд они смотрят друг на друга, и она уже готова сказать что-то, что разрядит это ужасно тягостное молчание, как вдруг раздается голос – не ее, но такой знакомый.

– Анна, ты где? Куда ты ушла?

Марк зовет ее небрежно, весело, невзаправду. Словно Анна только что поднялась с постели, где они лежали вместе, и спустилась вниз попить воды. А он ждал, ждал, соскучился – и позвал ее.

Алексеев отступает от Анны, меняется в лице.

– Вот оно что, – говорит он горько. – Как все просто. Ну а что ж было сразу не сказать? Зачем мне голову морочить? Все эти сцены…

– Но, – начинает Анна, только он уже не слушает. Быстрыми шагами Алексеев идет к двери, кладет на столик ключи и уходит раньше, чем она успевает что-либо сообразить. Не говорит ни «до свидания», ни «прощай», ни тому подобной глупости – что там принято говорить у людей, которые прощаются друг с другом навсегда? Или если прощаются навсегда, то никакие слова уже не нужны?

Она запирает дверь и медленно поднимается по ступеням в свою комнату.

Там, на измятой, бесстыдно разворошенной постели, лежал и спал человек.

И это был Марк.

Несомненный, настоящий, хоть и очень изможденный.

Он выглядел как человек, поправляющийся после долгой болезни. Нет, больше того – он выглядел как человек, который только что родился, совершил переход из небытия в бытие…

Это, кажется, называется воскрешением, разве не так?

Его кожа была свинцово-серого оттенка, и на ней поблескивал пот, как амальгама. Его глаза глубоко запали, черные веки трепетали от беспокойного сна. Из обкусанного рта с запекшейся кровью рвалось хриплое дыхание. Казалось совершенно невозможным, чтобы он позвал Анну, да еще таким громким, уверенным голосом, но она поняла, что Марк сделал это на пределе своих возможностей. От этого зова зависело, будет он жить дальше или нет – как младенец в первый раз кричит не затем, чтобы оповестить о своем рождении, не от холода или голода, а чтобы расправить легкие. Марк крикнул так – и первым его словом в этой новой, подаренной, возвращенной жизни стало имя Анны.

Слишком испуганная, слишком растроганная, чтобы обнять его, Анна села на край кровати и положила руку на лоб Марку, словно проверяя, нет ли жара. Удивилась – какой он холодный, гладкий, скользкий, словно зеркальный.

И, повинуясь мимодумной ассоциации, бросила взгляд на зеркало.

Зеркала не было.

Там, где блестела лесным озерцом его ртутная гладь, льстиво отражая ее лицо, была просто доска, вставленная в красивую резную раму.

«Оно здесь», – подумала Анна с мгновенным ужасом.

И потом: «Оно передо мной».

Но перед ней лежал Марк. Подлинный, настоящий.

«Но как?» — думает Анна в смятении.

– Ради бога, как? – говорит она вслух.

При звуках ее голоса по лицу Марка пробегает мучительная судорога, словно он испытывает боль, и Анна виновато замолкает.

А как Ирина Македонская вернула жизнь отцу, после того как его затоптал конь? Как Агнесса Римская воскресила своего обидчика? Как Ксения Петербургская оживила мальчика, утонувшего в Неве? Что они думали, что чувствовали, что говорили? Плакали? Молились?

«Наверное, надо произнести молитву», – думает Анна.

Но она не знает молитв. Что-то шептала мать, тяжело, астматически дыша. Перед потемневшим от времени Николой Чудотворцем, перед розоволиким Христом среди беленьких овечек на лужайке. Тонкие подтаявшие свечи, бутылка с крещенской водой, круглая баночка с серыми катышками ладана. Строгий, печальный запах. Всплывают в памяти обрывки слов, несвязных, без смысла, складываются в стройные, гладкие фразы – обкатанные веками, как морем, они произносятся сами собой, словно песня.

– Отче наш, сущий на небесах! – шепчет Анна. – Да святится имя Твое… Да будет воля Твоя на земле, как на небе… Хлеб наш дай нам и прости нам… Прости нам долги наши и избавь от… и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки веков. Аминь.

Надо перекреститься, думает она. Анна помнит, как это делается. Нужно сложить три пальца щепотью и ткнуть себя в лоб, потом в солнечное сплетение, затем в правое плечо и в левое. Анна осторожно убирает руку со лба Марка, и в ту же секунду он открывает глаза.

Открывает глаза и молниеносным движением перехватывает ее запястье.

– Не нужно… этого…

Марк произносит слова с трудом, словно забыв, как они звучат. Вероятно, там, где он находился, человеческая речь не в ходу. И Анна впервые видит его глаза – серебристые, почти белые, радужка неотличима от белка.

Страх закрадывается в сердце, пронзает ледяной иглой позвоночник.

Но тут Марк поворачивает голову, свет падает иначе – нет, Анне показалось, показалось, его глаза все те же, цвета гречишного меда, горячего янтаря, раскаленного июльского полдня – омут, в который затягивает так сладко, так неотвратимо.

– Помоги мне встать, – говорит он. – Мне нужно вымыться.

До чего же легко совершать простые и понятные действия, над которыми не задумываешься: ухаживать за больным и немощным человеком, подставлять ему плечо, потихоньку передвигать вместе с ним ноги. Помаленьку, помаленьку, давай еще, вот хорошо, ну еще немного, миленький… Прикидывать в уме план реабилитации – надо бы витаминов поколоть. Стол легкий, но питательный: красное мясо, печень, крепкие овощные отвары, свежевыжатые фруктовые соки. И сдать кровь на анализ. Почему он такой холодный?

Анна затыкает ванну пробкой, напускает теплой воды, добавляет пену из фигурного флакона. Марк покорно ждет, сидя на корточках на полу, странно сжавшись, словно человеческое тело, как человеческая речь, неудобно ему.

– Можно, – говорит Анна, пробуя воду рукой.

Она помогает ему войти в ванну. С легким плеском Марк ложится в воду. Анна с удовольствием замечает, что в его лицо возвращаются краски, оно чуть розовеет, кожа теплеет. Анна растирает ему спину, массирует руки, кончики пальцев – чтобы разогнать кровь. Он блаженно потягивается.

– Я хочу есть, – говорит Марк.

– Сейчас, – улыбается Анна. Она счастлива. Она прикидывает, что можно приготовить прямо сейчас, очень быстро. Омлет, пожалуй, и непременно клубнику со сливками. Помнит ли Марк ту лесную клубнику, которую они собирали? Расскажет ли ему вкус ягоды, как Анна тосковала по нему все это время, как искала его и ждала?

– Я принесу тебе полотенце и халат.

– Не уходи, – просит Марк. Он удерживает ее за руку, смотрит странно, жадно. – Не уходи, прошу тебя.

Его ногти впиваются в кожу, но ладонь влажная, и Анна выскальзывает.

– Должна же я приготовить тебе поесть, – смеется она и идет к двери.

За дверью ждет собака.

Она не скулила, не царапала дверь, как делала обычно, если обнаруживала, что хозяйка от нее закрылась. Нет, Мара сидела и ждала, замерев, как статуя. Не взглянув на Анну, собака вошла в ванную.

– Фу, Мара, нельзя, – сказала Анна и попыталась взять псину за ошейник, но она вывернулась, как минутой раньше сама Анна вывернулась из руки Марка.

Шерсть на загривке у собаки встала дыбом, глаз горел нехорошим огнем, верхняя губа приподнялась, обнажая белые клыки. Мара наклонила голову, и Анна поняла, что та готовится к прыжку. Глухое ворчание слышалось из груди собаки.

Марк встал в ванне. Он поднялся слишком быстро, словно на пружинке подпрыгнул, человек не может так моментально встать на ноги… И немедленно в его анатомии проявилось нечто не вполне человеческое.

Марк оказался слишком высоким, хотя только что, когда Анна помогала ему идти, он был нормального, своего роста. Его шея странно искривилась, выгнулась вперед, словно за плечами у него вырос горб, и Анна подумала вдруг с беспокойством, что он не сможет поднять голову, не сможет посмотреть вверх.

Как свинья не может смотреть в небо. У свиней отсутствует выйная связка, которая отвечает в строении мышечно-связочного аппарата за поднятие головы. У человека есть, а у свиньи нет.

И у Марка нет. Кем бы он ни был.

У него очень длинные пальцы… Нет, пальцы нормальные, но каждый продлен словно бы черным когтем, туманным острием.

«Лучи тьмы», – думает Анна.

Глупости, тьма не распространяется лучами. Тьма – всего лишь отсутствие света.

И в это краткое мгновение Анна понимает, что – нет. Тьма не есть отсутствие света. Свет сам по себе. Тьма сама по себе. Она существует, почти всемогущая, связанная некоторыми условиями, для разрушения которых ей нужна человеческая воля. Эта тьма только что вошла в дом Анны… Или она всегда была тут, и это Анна вошла в ее дом и стала служить ее воле.

Огромная, древняя, злая тьма.

И она хочет есть.

Мара прыгает. Ее движения стремительны, но существо в ванне еще быстрей. Оно вытягивает вперед жуткую длинную руку с теневыми когтями, ловит пса за шею и удерживает беспомощно извивающееся животное на весу – человеческих сил на это не хватило бы. Когти, живущие своей собственной жизнью, входят в горло собаки, оттуда начинает течь кровь, капает в ванну, в белую шапку пены.

«Клубника со сливками», – думает Анна.

И кричит:

– Не надо!

Ее вопль отражается от стен, покрытых метлахской плиткой, и гаснет. Все кончено. Собака на полу, ее горло вырвано, свисает розовой гофрированной трубкой. Существо в ванне, уже ничем не напоминающее человека, слизывает со своей конечности яркую кровь. Черным раздвоенным языком.

– Я хочу есть, – говорит оно. – Иди сюда.

Остатками разума Анна понимает – не тело ее имеет в виду Марк, который на самом деле вовсе и не Марк…

И как оно могло быть Марком?

Разве она забыла?

Марк мертв. Мертвые не возвращаются из могил.

воскресить человека волен только Господь…

Он погиб там, на маленькой станции, прекрасным летним утром…

Анна говорит Марку:

– Бежим.

Бежим, говорит она, невзирая на то, что опоздавшая шестичасовая электричка уже подходит к станции, уже вскрикивает истошно. Анна спрыгивает с платформы на щебень, блестящий на солнце сахаристыми, кристальными боками, ловко, как коза, перескакивает через рельсы, краем глаза успевает заметить, что на белых туфельках сбоку появился мазок мазута; ну да ничего, потом отчистим… Она легко берет высоту противоположного края платформы, словно возносится над ней, над рельсами, щебнем, шестичасовой опоздавшей, над всем этим утром, и говорит Марку: ну же.

Давай, говорит Анна.

Скорей, говорит она.

И Марк кидается за ней.

Электричка вскрикивает истошно.

Он успевает, почти успевает.

Тупая морда электрички толкает его в бок, толчок кажется легким, почти неощутимым, но Марк летит вперед с чудовищной скоростью и ударяется головой о платформу. Реальность тонет в хаосе звуков, каждый из которых по отдельности может свести с ума. Анна на время теряет себя в этом мире, забывает, кто она и что с ней, ее душа летит между рельсов под мчащимся составом, как ненужный сор, пестрый фантик от конфеты… Когда Анна находит себя снова, она уже сидит на краю платформы, голова Марка лежит у нее на коленях. Вокруг стоят люди. Откуда вдруг столько людей на совершенно пустой станции? Белые капри Анны все измазаны – кровью, мазутом, еще чем-то, о чем лучше не думать. Она видит белую кость, торчащую из головы Марка, видит глаз, свисающий на ниточке из глазницы, слышит дыхание, прерывистое, хриплое, слышит удары сердца, и когда до смерти Марку остается всего семь ударов сердца – она еще верит, что он будет жить.

Шесть ударов.

Анна убеждена, что они будут вместе всю свою жизнь.

Пять ударов.

И умрут в глубокой старости, окруженные детьми и внуками.

Четыре.

Непременно в один день.

Три.

Но до тех пор еще далеко.

Два.

Еще целая жизнь, наполненная светом, смехом, путешествиями, любовью.

Один удар.

Она верит до самого конца.

И после – верит тоже.

Анна отступает. Бежать бесполезно. Существо проворнее ее. Оно передвигается с ужасающей скоростью.

– Ну же, – шепчет демон в личине Марка. В личине сползающей, криво надетой, плохо сделанной. – Ну же, чего ты испугалась? Ты ведь сама хотела этого? Хотела вернуть меня, освободить, быть со мной… Так радуйся! Торжествуй! Празднуй победу! Я здесь, я твой. Только покорми меня. Я голоден.

Существо прикасается к ней, и Анна чувствует сначала страх, потом отвращение и только затем холод.

Существо забирает что-то из нее – что-то теплое, привязывающее ее к жизни; но оно и дает что-то.

Знание.

Знание о природе существа приходит к Анне независимо от воли обоих симбионтов.

Все начинается с тьмы – с багровой тьмы. Потом Анна видит женщину, склонившуюся над огнем. Ее лицо выглядит и красивым, и отталкивающим. Она напевает что-то и помешивает булькающее варево в котле – ни за что на свете Анна не согласилась бы попробовать из этого котла, но вон та молодуха, похоже, рада пузырьку с бесцветной жидкостью, который вкладывает ей в руку ведьма. Ведьма – нужное слово найдено. Анна не хочет смотреть, но видит отвратительные подробности земной жизни злодейки, которая варит яды и приворотные зелья – все те же яды, в сущности. Только они не убивают мгновенно, а заставляют жертву снова и снова возвращаться к той, что подлила в вино колдовское варево. Ведьма знается с Сатаной и летает на шабаш. Анна не хочет в это верить, но приходится. Дикие оргии, беспорядочные совокупления и убийство, как апогей. Среди мрака и ужаса лежит на куске холста голый младенец, гукает, беспорядочно размахивает ножками и ручками – но вот ведьмы и колдуны, насладившись своими игрищами, приближаются к нему и начинают разрывать его, живого, на части, погружают пальцы в его глазницы, в разверстый живот, в грудную клетку, и ребенок жив еще, когда ведьма вырывает его маленькое сердце…

Анна видит дальнейшую жизнь ведьмы – хотя это уже не жизнь и не ведьма. Эта не-жизнь начинается с того, что злодейка горит на костре. Ее хриплые крики, ее мольбы только еще больше раззадоривают ликующую толпу. Почему эти люди так радуются, ведь они же сами ходили к ведьме со своими нуждами? Вон та молодуха с приворотным зельем… А тот благообразный гражданин отравил свою жену, тещу и пасынка ради денег, а падчерицу пощадил и теперь женился на ней… Ведьма горит, ее крики все не смолкают, слышен запах горелого мяса.

– Попроси своего отца, чтобы он погасил огонь! – советуют ей из толпы.

И ведьма просит.

Ее новая жизнь – не-жизнь начинается в ледяной пустыне, где уж точно нет никакого огня, так помог ей ее отец. Там также нет ни света, ни тепла, ни милости, ни надежды. Ничего. Только такие же, как она, неприкаянные души бродят по унылой равнине. Но ведьма и тут никому не уступит в склонности ко злу – она начинает терзать подвернувшиеся ей души, якобы за грехи земные, на самом деле – чтобы удовлетворить свою жажду. Муки, которые она сама испытывает, находясь в этом месте, предназначенном специально для того, чтобы заставлять души страдать, оттого ничуть не умаляются, но вскоре она выслуживается, она совершенно забывает и имя свое, и человеческий облик, меняется, трансформируется… Она больше не ведьма, не женщина, вообще не человек – она демон, чистое, абсолютное зло, порождение адской боли и страданий.

Тем обиднее для него, когда человек снова вызывает его на землю. Подчиняясь смертному существу, пусть и освоившему азы черной магии, демон испытывает досаду, но на самом деле он рад. Он любит людей – в гастрономическом смысле. Те их бледные призраки, что являются в ледяную долину на казнь и муку, конечно, бывают очень занятны, но их не сравнить с настоящими, живыми, людьми, в чьих жилах течет горячая вкусная кровь, чьи глаза полны влаги, а души – невысказанных желаний.

Связанный заклятием, демон поселяется в зеркале. Он все так же не жив, но теперь его бытие наполнено смыслом и надеждой. Он сможет освободиться, собрав семь ключей, семь смертных грехов, подтолкнув на путь гибели семерых женщин… Или даже лишь одну женщину, если найдет в ней достаточно тьмы. О, не страшно, если ему придется подождать, у него есть все время мира, у него вечность в запасе, и, на долгие годы задремывая в тиши заброшенных особняков и музейных хранилищ, демон не волнуется ничуть. Любое бытие, любое небытие лучше ледяных пустынь ада. Но освободиться, ходить по земле – по-прежнему его заветная мечта. Времена меняются, рушатся королевства и империи, люди становятся иными – менее богобоязненными, более свободными. С ними теперь проще, их можно соблазнить, улестить, взять.

Анну берут. Она чувствует вторжение демона именно так – словно тот насилует ее всей своей сущностью. От Марка остается только смятая оболочка, а демон медленно перетекает в тело Анны, шепча ей на ухо странные, сладкие, заманчивые обещания.

– Мы будем с тобой вместе, моя дорогая, мы будем вместе всегда, мы будем жить вечно, пока жива Вселенная. У нас появится множество имен, тысячи профессий, мы сделаем этому миру и многим другим мирам чудесные подарки. Мы станем основателем кровавого культа; мы будем химиком и придумаем новый наркотик; мы выбьемся в министры и развяжем войну… Какие чудесные приключения нас ждут. И ты будешь со мной, будешь мною, я буду смотреть на мир твоими глазами. Твоей наградой станет вечность в моем обществе – ты счастлива, скажи?

– За что? – спрашивает Анна холодеющими губами.

– Похоть, – шепчет ей на ухо демон. – Похоть и отчаяние. Два последних ключа. Ты дала мне больше, чем я смел надеяться, мое щедрое дитя. Как стало просто с вами, с людьми, с тех пор, как я жил на земле. Вы забыли слова заклинаний и молитв. Вы стали доверчивы, жадны, горды, тщеславны. Вы теперь не избегаете соблазнов, а с радостью служите им, возводите соблазн в принцип… О, вы стали доступнее и вкуснее…

– Отпусти ее, – раздается голос от двери.

Демон оборачивается и шипит, как кошка.

«Уходи, – хочет крикнуть Анна, но ее губы еле двигаются, словно после укола ледокаина. – Уходи, ты не можешь мне помочь, уже никто не сможет мне помочь».

А когда губы ее начинают двигаться, она с изумлением слышит свой голос, который произносит совсем другие слова:

– Помоги мне! Пожалуйста…

Анна удивлена и растеряна, но, кажется, это те слова, что были нужны сейчас, – судя по реакции демона. Он выглядит смущенным, насколько его личина способна передавать чувства. Ледяная хватка разжимается. Он отступает от Анны.

У порога стоит Алексеев. Наперевес он держит что-то… Что это? Анна подавляет неуместный смешок. Старинный домкрат, где только Алексеев такой взял? Возил с собой, вероятно. И он думает этой штукой победить демона – бессмертного, почти всемогущего?

Домкрат… Крест… Но не крестообразное сооружение убеждает Анну, и не вера в глазах Алексеева, и не то, как твердо делает он шаг, как усмехается, занося для удара свое оружие. Даже не это.

А надежда, зарождающаяся в душе Анны. Последний ключ, последний смертный грех, отчаяние, отнят у демона. Он бессилен перед людьми – но и вернуться в зазеркальный плен они тоже не в силах его заставить. Демон останется здесь – бледной тенью, ночным призраком, злым духом, он станет копить силы, ведь у него вечность в запасе. Но однажды вернувшаяся надежда уже не покидает Анну, и все трое слышат новый звук.

Глухое ворчание.

Собака.

Мара.

Она стоит у дверей, из разорванного горла капает кровь. Мара не должна быть жива, ни одно существо не может жить с такими ранами, но тем не менее она стоит на ногах и смотрит на демона с угрозой.

Собака прыгает, и на этот раз демон не успевает оборониться. Он слишком удивлен неожиданным сопротивлением людей: они не должны были ему помешать, они так жалки, их так просто соблазнить! Но, похоже, демон чего-то недоучел, просмотрел важное, проморгал очевидное. Что заставило их питать надежду, когда все уже было кончено? Ответ прост, он лежит на поверхности, но демон не в силах делать выводы. Собака бросается ему на грудь, отбрасывает всей массой к стене, к пустой раме зеркала, к дверям его темницы. Слабая, поддельная плоть легко сминается под живым и горячим напором, вбивается в раму, застывает под пленкой ледяного киселя. Демон воет, но глотку ему заливает подвижная ртуть, и чудовищу приходится смолкнуть.

Через две секунды все кончено. В комнате тихо, пусто. Только у зеркала лежит умирающая собака, тяжело дышит Алексеев, все так же занеся над головой свое оружие. Анна садится на пол, берет на колени голову Мары, смотрит в ее умные глаза. За семь ударов сердца до смерти Анна узнает правду.

Шесть ударов.

Глаза гаснут, но это все те же глаза цвета темного меда.

Пять ударов.

Он был послан, чтобы защитить ее.

Четыре удара.

Провинившийся перед ней смог искупить вину.

Три удара.

Он умирает снова, но теперь ему не страшно и не больно.

Два удара.

Потому что Анна будет жить, будет счастлива.

Один удар.

Анна наклоняется и прикасается губами к потухшим глазам собаки.

Чудо произошло. Чудо, о котором она просила.

Анна встает и говорит Алексееву:

– Дай-ка мне.

Она берет домкрат и слегка бьет по зеркалу. Оно не разбивается немедленно, как следовало бы ожидать, нет. По поверхности его бежит рябь, потом появляется крестообразная трещина. Трещина растет, ширится, и Анне кажется – она видит уродливую морду существа, тянущегося к ней оттуда. Она бьет еще раз, и зеркало взрывается фейерверком стеклянных брызг. Анна чувствует болезненные уколы – особенно злонамеренные брызги попали ей на руки, на лицо, поранили ее, но это просто царапины, они заживут.

– Что это было? – спрашивает Алексеев, когда они вместе сметают на лист газеты осколки зеркала, а потом упаковывают в пластиковый мешок тяжелую раму.

– Я не знаю, – признается Анна.

– И… что мы будем теперь делать?

– Сначала я переоденусь и ты поможешь мне обработать царапины. Потом приберемся и уедем отсюда. Переночуем у тебя, хорошо?

– Хорошо, – кивает Алексеев.

Анна видит, что он не в порядке, совсем не в порядке. У него плавают зрачки, Алексеев очень бледен, и на висках, кажется, прибавилось седины. Пожалуй, это шок. Но слова Анны на него хорошо действуют, взгляд становится осмысленнее, и она продолжает:

– А потом – завтра… Мы поедем к моим родителям. Я хочу познакомить тебя с ними. Ты ведь не против? Если все, что ты говорил… Тогда…

Она пытается вспомнить когда. Несколько часов назад? Утром? Вчера? В прошлом году? Время исчезло.

– Все в силе, – говорит Алексеев. Теперь он приходит в норму. – Мы так и сделаем, как ты говоришь.

* * *

Они вывозят то, что осталось от зеркала, на помойку и едут в лес – хоронить собаку. Они закапывают Мару в овраге, заросшем подмаренником и листьями лесной клубники. В следующем году будет много клубники, думает Анна, смаргивая слезы. Она прощается с Марком, отпускает его в вечный покой. Ему будет хорошо здесь, думает Анна и выстилает хрупкими, благоухающими стеблями подмаренника дно неглубокой могилы. Они возводят над собакой курган и оставляют на нем домкрат – все это молча, не сговариваясь.

Потом едут к Алексееву и проводят остаток дня все так же молча, только время от времени держатся за руки, словно хотят убедиться, что они – тут, рядом, вместе.

Наутро они садятся в машину и едут к родителям Анны.

Алексеев за рулем. Он уже почти забыл за ночь, что произошло вчера. Природа милосердна к человеку, из памяти стирается то, что он не в силах понять и объяснить. Алексеев помнит только, что они с Анной поссорились, была какая-то сцена, он уехал, но с половины дороги вернулся. Им руководила тревога за Анну, чувство вины и смутная надежда. Возвратившись, Алексеев застал Анну в слезах над умирающей собакой. Они помирились и решили всегда быть вместе, не расставаться больше. Вот и все, что он помнит, и этого довольно. Алексеев внимательно смотрит на дорогу, улыбаясь своим мыслям.

Анна дремлет на заднем сиденье. Она помнит чуть больше, но все словно в тумане. Вероятно, ей снился кошмар, который рискует продолжиться прямо сейчас, прямо в эту секунду. Зыбкая дрема переходит в глубокий сон.

Ей снится зеркало, точь-в-точь такое же, как было в доме у Музы. Кто-то выбросил его на помойку, немилосердно закутав прекрасную старинную вещь в пошлый пластиковый пакет. Зеркало разбито, рама перекошена, но оно как по волшебству начинает восстанавливаться, врачует себя само. Осколки сползаются в единое целое, снова превращаясь в прозрачное озерцо, с наивной ясностью отражающее синеву пакета. Рама поправляется, розы и лилии на ней цветут с прежней убедительностью. Над мусорным баком наклоняется женщина, достает с усилием пакет и разворачивает его. Она замирает в восторге перед своей добычей.

– Вот чудеса, – говорит незнакомка. – Ну и чудеса… Повезло нынче Верке.

Верка – это она, та женщина. Анна хочет сказать незнакомке, чтобы она оставила зеркало в груде мусора. Вскоре приедет машина, увезет контейнер, вывернет его содержимое в курган отбросов, и там зеркало – не сгинет, нет, оно не может пропасть, его нельзя уничтожить… Но хотя бы отсрочится страшное, неизбежное…

Однако все напрасно. В этом сне у Анны нет права голоса. Она видит, как женщина склоняется над зеркалом. Как вглядывается в свое отражение. Верка давно и обреченно подурнела. Ее волосы вытравлены пергидролем, голубые глаза выцвели, а щеки и нос, напротив, приобрели стойкий свекольный оттенок, зубы черны и редки. На шее зоб, грудь отвисла, живот выкачен вперед. Но в зеркале Верка видит себя такой, какой была когда-то, лет двадцать назад, а ей все кажется – только вчера. Тоненькой, юной, с жемчужными зубками, с удивленно распахнутыми глазами, со свежей кожей, с каштановыми кудрями.

– Ах ты мой хороший, – неизвестно кому говорит Верка, склонившись над зеркалом, и протирает его поверхность рукавом. Заметив небольшую щербинку в зеркальной глади, озабоченно морщится.

Один из осколков, брызнувших в лицо Анне, не упал на пол. Микроскопическая иголочка проткнула кожу, попала в сосуд, понеслась по кровотоку. Руководимая ненавистью, плывет она в горячем вязком потоке – слепо, на ощупь, но неотвратимо, неостановимо – к сердцу Анны.

Примечания

1

Гордыня (лат.).

2

Гнев (лат.).

3

Алчность (лат.).

4

 Прощайте, мои друзья! Я иду к славе! (франц.)


на главную | моя полка | | Зеркало маркизы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу