Book: Бог нажимает на кнопки



Бог нажимает на кнопки

Ева Левит

Бог нажимает на кнопки

© Ева Левит, 2019

© «Время», 2019

* * *

Часть первая. Разновременье

Глава 1. 2000 год

– Значит, вы все-таки решились? Смею вас уверить, что это совершенно правильное решение! Даже и не сомневайтесь! – с этими словами прыткий старичок изобразил одну из своих привычных ужимок и поскреб карандашом по ведомости. В месте поскребывания образовалась вполне себе солидная галочка, преувеличенно жирная справа.

Со старичком она виделась не впервые, а потому смотрела на него без прежней робости. Может быть, на этот раз он начал даже внушать ей симпатию. Таким мог бы быть какой-нибудь дальний родственник – обстоятельный, благожелательный, пронырливый, жаждущий приносить добро на закате жизни.

А ведь еще неделю назад он показался ей чуть ли не злым волшебником, который варит зелье из младенческих трупиков.

Слово «трупик» неприятно засвербело в мозгу. Ритмично, в идеальном соответствии с поскребыванием карандашного острия, которое, уже прочертив несносную галку, продолжало терзать бумагу.

Захотелось отогнать нехорошее слово. Другого способа, кроме как заговорить со старичком, она для этого не нашла.

– Вы так думаете? – переспросила она в очередной раз.

– О, уверяю вас, именно так я и думаю.

Старичок опять скроил ужимку, при которой одна из его бровей уж как-то очень сильно наползла на глаз, словно пряча от непрошеных гостей невиданную драгоценность.

Девушка посмотрела на подвижную бровь с прежней опаской, но старичок, чуткий к настроениям клиентуры, тут же весь расправился и расцвел улыбкой. На этот раз, впрочем, неестественно обнажились вставные зубы.

«Злой, злой!» – опять пронеслось у нее в голове.

– Я же вам искренне добра желаю! – словно в ответ на эти мысли запел он. – Наичистейшего, если позволите так выразиться, добра!

Она не могла ему не позволить. Тут он был хозяином, а она – заинтересованным лицом.

Но почему же тогда ей все время казалось, что за всем этим стоит какое-то жульничество, какое-то вопиющее надругательство?

Над нею или над кем иным производилась эта несправедливость, она не понимала, но чувство это, как шелуха от семечки, засевшая в десне, ее не покидало и не давало расслабиться.

– И я ни о чем не должна заботиться… ну, лично?

– В этом-то и прелесть, моя прелесть. Прошу прощения за каламбур, но именно в этом и прелесть. Вам ровным счетом ни о чем не надо заботиться. Мы сделаем все сами. Вы практически и не почувствуете ничего обременительного. Ну разве что кроме самого, так сказать, ответственного момента. К чему, опять же так сказать, сама физиология обязывает. Но в остальном… – тут старичок решительно раскинул руки и слегка отшатнулся для равновесия и большей величавости, – никакого беспокойства. Никакошенького!

Девушка впитала его слова и – то ли уже совершенно убежденная ими, то ли помогая себе стать более убежденной – закивала.

– Ну, стало быть, договорились, – подытожил старичок. – Держите с нами связь. Сообщайте о своем состоянии и местоположении. Будут проблемы – не стесняйтесь, поможем решить. Ну и до встречи!

– Да, до встречи.

– До встречи.

– Да-да, до встречи.

Она поднялась с покрытого фальшивой кожей кресла, которое десять минут назад всосало ее с мягким и тихим хлюпом, а сейчас, словно с сожалением, выпустило и вздохнуло, набирая в освобожденную от тяжести полость воздух и грусть расставания.

Три шага до двери.

Скрип – и дверь настежь.

Скрип – и она уже закрывается за спиной.

А на ней табличка. С простой и ни к чему не обязывающей надписью: «Контора». А что за контора, по какому поводу контора – об этом никому знать не обязательно. А те, кто знает, не расскажут, проси не проси.

Женщина попала сюда по объявлению. А можно сказать, что и по чудесному стечению обстоятельств, которое подбросило ее заполненному слезами и расплывшейся тушью глазу то странное объявление. Это было ровно две недели назад, в почти такой же серый и скучный вторник.

Она тогда сидела на трамвайной остановке и совсем не знала, как ей быть. Как будто бы внутри нее тоже проложены трамвайные рельсы, назначения которых она раньше не ведала и не хотела узнать. Как будто бы она просто предвкушала, что эти гладкие, уходящие за пределы видимого полоски обязаны вести к счастью. И как будто бы ее, ожидающую этого обещанного счастья, стоящую прямо на рельсах, переехал не предсказанный расписанием трамвай, дребезжащий и облупленный, невероятно мощный и не менее безжалостный.

Больше покореженные рельсы ее наивных чаяний никуда не поведут. Их выворотило из земли, завязало узлом, вздыбило в уплотнившийся от боли воздух. И она теперь совсем не знает, куда ей деваться.

И настоящего трамвая, который вот-вот появится на станции, она тоже ждет только лишь по инерции, потому что еще с утра планировала его здесь ждать.

А ведь сейчас уже необходимость в этом отпала. Ожидание бессмысленно. Ровно столько же толку было бы от того, чтобы перейти через настоящие рельсы и усесться на остановке напротив. И ждать там. И сесть в вагон с той стороны.

Потому что ехать теперь некуда и незачем. И сидеть на остановке незачем. И быть тоже незачем.

– А ты не плачь, – велел спокойный голос над правым ухом, чуть сверху и сзади.

– Фффффффф, – втянула она воздух заложенным от слез маленьким носом.

– Не втягивай, а высмаркивай, – продолжил раздавать свои распоряжения голос.

– А у меня платка нет.

– А ты в подол.

– Так я же в брюках.

– А ты в рукав.

– У вас на все есть решение?

– На все не бывает, а на решаемые вещи найдется.

Тут-то пора было бы обернуться и рассмотреть самоуверенного советчика, но ей почему-то не хотелось этого делать. Во-первых, звук мог не совпасть с картинкой, и, соответственно, человек, стоящий за спиной, мог оказаться несимпатичным и ненужным. А это было бы жаль, потому что голос его ей нравился.

Если же речь шла о милом человеке, то тогда не стоило показываться ему с расцвеченным размытой косметикой и недавно возникшим синяком лицом.

Впрочем, какая разница? Жизнь ведь все равно остановилась.

– Жизнь продолжается, хотим мы этого или нет, – констатировал голос.

«Он читает мысли», – подумалось ей тогда.

– А с синяком надо что-то делать, – ответил он, уже не так впопад (значит, не читает), зато выдвигаясь на передний план. Обладатель голоса, соответственно, заглянул ей в лицо.

Это был человек средних лет и средних внешних данных. На носу у него кривовато сидели очки с примотанной пластырем левой пластмассовой дужкой. В руках был портфель из кожи, и складки этого портфеля почему-то казались ужасно родными и теплыми, словно опущенные уголки бабушкиных губ, словно морщины бегемота, виденного в детстве, словно стертая годами перчатка учителя, поднявшего на ноги после того, как растянулась на неровном асфальте.

– А что с ним делать? – вспомнила она про синяк.

– Приложить мокрую газету.

– У меня нет газеты.

– У меня есть.

С этими словами он присел рядом, расстегнул портфель и извлек оттуда сильно пахнувший типографской краской номер.

– Газета вчерашняя, – зачем-то объявил человек.

Она решила уточнить, с какой целью это сказано, и сделала предположение:

– Это значит, что вы ее уже прочли и вам не жалко с ней расстаться?

– Я газет не читаю, – совсем странно ответил человек. – Ни вчерашних, ни сегодняшних.

– А зачем тогда вы носите ее с собой?

– Потому что дали.

– Потому что дали?

– Ну да.

– Кто дал?

– Ну кто обычно раздает газеты? Какая-то пожилая женщина в красном фартуке и в красной кепке. Она дала, а я взял. Мог бы и не брать – многие так и делали. Но я всегда беру то, что мне дают.

– Почему?

– Не почему, а зачем.

– Не почему, а зачем? – диалог становился все более невероятным.

– «Почему» – это чтобы объяснить причину происшедшего, а «зачем» – это чтобы указать на его цель и последствия. Согласитесь, задаваться вторым вопросом намного приятнее, чем первым. По крайней мере, вы смотрите не во вчера, а в завтра.

– Я запуталась, – объявила она.

– Я поясню, – согласился человек, без всякой, кстати, снисходительности или досады.

Она тогда высморкалась в рукав и приготовилась слушать объяснения.

– Вы желаете знать, что делает в моем портфеле вчерашняя газета. Все очень просто: она попала туда еще вчера, пока была сегодняшней, уже описанным мною ранее способом – из рук в руки, от женщины в красной униформе вашему покорному слуге. Первым побуждением одаренных газетами пешеходов бывает избавиться от всученного на ходу чтива и выбросить его в ближайшую урну. Это если мы имеем дело с интеллигентным человеком, ибо неинтеллигентный выбросит ее, не дойдя до урны. Я же никогда не выбрасываю того, что мне дали, так как постоянно руководствуюсь вопросом: а зачем? Зачем та или иная вещь попала в мои руки. Или в голову, например.

– Вам что-то падало на голову? – удивилась она.

– Нет, это я в фигуральном смысле. Имея в виду идею или информацию, которые часто попадают к нам таким же точно способом – навязчивым и непрошеным всучиванием.

– А.

– И. Спросив себя, зачем нечто стало моей собственностью, я не всегда сразу нахожу ответ. Но рано или поздно нахожу. Представьте себе, что вы не голодны, но ваша мама…

– У меня нет мамы, – встряла она.

– Сочувствую вам. У меня, кстати, тоже. Тогда не мама, а кто-то иной. Любой человек, который о вас заботится.

– У меня нет такого человека.

– Пусть это буду я, – предложил он.

– Для примера? – наивно спросила она.

– Если вы хотите, я могу о вас заботиться и вне рамок этого невольного урока.

– Спасибо, – только и сказала она и опять заплакала.

– А ты не плачь!

Эта фраза прозвучала ровно так же, как это было несколько минут назад, когда голос еще только нависал сзади и справа. Если бы она продолжала смотреть в другую сторону или закрыла глаза, звуковое тождество, наверное, отбросило бы ее назад, в прошлое. И весь успевший состояться разговор, должно быть, повторился бы один в один. Но сейчас она смотрела обладателю сломанных очков и вчерашней газеты прямо в глаза. А потому в прошлое было не вернуться, а надо было слушать дальше.

– Я дам вам банан, – между тем продолжил незнакомец.

– Спасибо, я не голодна.

– А у меня нет банана. Это я продолжаю начатый пример.

– А.

– И. Вы из деликатности, чтобы не обижать заботящегося о вас человека отказом, возьмете банан и положите его в сумку. А потом благополучно забудете его на целый день. Выйдете на обеденный перерыв. Съедите пюре с горошком или пиццу. И снова окажетесь сытой. А банан останется в вашей сумке. Пока по дороге домой вы не встретите голодного человека, для которого забытый вами банан может оказаться сокровищем.

– А как это голодный узнает, что у меня есть банан?

– Вы сами ему об этом скажете.

– А как я узнаю, что он голоден?

– Если ему будет нужен ваш банан, это произойдет неизбежно. Вы просто увидите и поймете. Или он сам подойдет и попросит еды. Или… Это, впрочем, неважно. Важно, что я с самого начала был уверен, что эта газета кому-то пригодится. И теперь я знаю точно, что этот кто-то – вы. И если вы мне позволите как можно скорее приложить ее к вашему синяку, есть шанс, что он будет менее заметен уже к вечеру. Максимум – к утру, когда эта газета станет позавчерашней и будет выброшена.

– У меня есть минеральная вода в бутылке, – сказала девушка.

– Ну, теперь вы видите, как прекрасна идеальными совпадениями наша жизнь?

– Жизнь совсем не прекрасна, – насупилась она.

– Я не буду с вами спорить, я буду бороться с вашим синяком.

– А вы не хотите спросить, откуда он взялся?

– Совсем не хочу, – ответил он. – Я нелюбопытен и по этой причине никогда не читаю газет. Но я всегда знаю то, что мне надо знать. Такие вещи, как правило, не проходят мимо.

– А вы заметили, что трамвая все нет и нет? – вдруг спросила она, подрагивая от прикосновений холодной мокрой газеты.

– Трамваи, как правило, тоже не проходят мимо. Ваш придет тогда, когда настанет его время.

– Мой? А вы разве не ждете трамвая?

– Нет. Я предпочитаю ходить пешком.

– А что же вы делаете на трамвайной остановке?

– Лечу ваш синяк.

– А как вы здесь оказались?

– Я бы сказал, что шел мимо, но я ведь тоже, как правило, мимо не прохожу.

– Вы такой странный, – сказала она. – Совсем не похожий на других.

– Я уверен, что любой другой, заметивший плачущую девушку, поступил бы точно так же. Подошел бы и предложил свои услуги.

– Но у него могло бы и не оказаться вчерашней газеты.

– Это так, – согласился он. – Однако должен признать, что в медицинском смысле вчерашняя ничуть не уступает сегодняшней.

– У него могло и сегодняшней не оказаться.

– И это правда. Но вам и вовсе не стоит об этом думать, потому что к событиям состоявшимся сослагательное наклонение неприменимо. А так как я уже слышу приближающийся трамвай, то скажу вам напоследок три вещи. Первая: если я вам понадоблюсь, меня всегда можно найти в магазине старой книги напротив центрального рынка. Вторая: газету стоит подержать у синяка полчаса. И третья: мне кажется, вам тоже не стоит читать газет.

– А я их тоже не читаю, – улыбнулась она, вставая навстречу трамваю.

– И не стоит начинать.

– Не буду.

Но она его обманула. Уже через полчаса, сидя на другой трамвайной остановке – там, где ей надо было выходить, – она отлепила от скулы газету и уперлась глазом в объявление.

Оно гласило, что женщинам в таком же проблематичном положении, в котором оказалась она, можно обращаться в «Контору», где им помогут самым лучшим образом. Так что жизнь, чуть было не завершившаяся катастрофой, очень скоро выправится и еще станет хорошей.

В конторе ждал прыткий старичок, который сначала показался злым волшебником, а потом заботливым родственником. И решение было принято. Но только сейчас почему-то опять вдруг кольнуло то вторничное чувство, которое впервые появилось тогда же, две недели назад, на остановке. Чувство, что надо было послушаться человека с добрым складчатым портфелем и не читать газет. Газету, которую подсунул ей не кто иной, как он сам.



Глава 2. 2024 год

И слепым людям снятся сны.

Им снится все то же, что и остальным, только без картинки. Вот, например, ему прямо сейчас снилась черешня. Сочная такая, тугая, нажмешь пальцами – пружинит. Надкусишь – истекает дивной, нежной, растворяющейся под зубами мякотью. Гладенькая такая черешня, мокрая, из пакета. На тонких палочках, от которых ее можно отрывать руками и губами. С немой упругой дрожью или со звонким чпоканьем соответственно.

И шуршание пакета. Доброжелательное – мол, бери меня всего, раскрывай и используй. С гулким подхлюпываньем стекающих на дно капель. С гладкой русалочьей хваткой, когда пакет прилипает к тыльной стороне ладони. С исчезающей вместе с каждой съеденной ягодой тяжестью. С грустью, которая сопровождает эту стремительно набирающую силу легкость. С сожалением от того, что черешня кончается. Конкретно в этом пакете и на рынках вообще – с окончанием сезона.

К чему снится черешня?

К лету?

К возвращению мамы из больницы?

К новой музыке, которая появится в наушниках поутру?

К сладким губам любимой девушки, которая сможет не испугаться связать свою жизнь с таким, как он?

Об этом он подумает завтра. А сейчас он спит, и ему просто снится черешня.

А потом она кончается во сне, и начинается другой сон. Про дождь за окном.

Это, наверное, оттого, что сначала ему снился мокрый пакет.

Так работает наш мозг: влага – к влаге, капли от мокрой черешни – к каплям, барабанящим по стеклу.

Дождь был сначала приятным, мелодичным, вкусным, а потом начал перерастать во что-то другое, тревожное и пугающее. Легкая дробь словно обтянутых в мягкую ткань палочек сменилась грозной, литавровой. И ритм сбился: то мелко-зернистый, то тяжелый, медленный, с синкопами, будто прихрамывающий то на одну, то на другую ногу.

В этом новом дожде было что-то знакомое. Напоминающее о чем-то уже слышанном и уложенном в голове. О Григе, что ли. Да, словно сразу несколько тем из «Пер Гюнта» смешались воедино и зашумели по окнам одновременно, но, конечно, не в унисон. Вот по одному стеклу явно проходит шествие гномов, а по другому – сам старина Пер возвращается на родину, в Гудбраннскую долину. Но гномы не дают, угрожают настырным форте. А Перу по барабану, он прет себе, так что чуть стекло не лопается под его шагами. И не отягчают его ни страшные воспоминания о замученных в цепях рабах, подвешенных за эти самые цепи на его собственной совести, ни дни, проведенные в сумасшедшем доме.

Почему «Пер Гюнт»?

А почему черешня?

Он просто спал и видел сны. И дождь из последнего сна омывал встрепанный город и выхолащивал из него все остальные звуки, кроме шлепков не на шутку зарядивших капель. Не осталось ни шороха шин паркующихся машин, ни кошачьего плача, ни ликования промокших путников, наконец-то добравшихся до дымящихся чайных кружек, ни треска сучьев, пожираемых пламенем, которое бездомные развели под широким городским мостом. Ничего не осталось. Только капли. Только гномы. Только шаги на родину.

А ему хорошо. Ему не страшен дождь, потому что он закутан в теплое одеяло. И ему снится одеяльный кокон – мягкий, синтепоновый, пропитанный странной смесью запахов: стирального порошка, шкафа и его собственного телесного аромата, который усиливается от лодыжек к шее и особенно на волосах.

Ему снится запах уютного дома. Запах смешивается со звуком дождя и заставляет его улыбнуться. Прямо во сне. Потому что ему славно в своей кровати. И потому что он только что объелся черешней. И потому что маму завтра должны выписать из больницы.

Или это уже не мысль из сна? Может, он не заметил, как проснулся?

Но нет, он опять проваливается в сон. В котором дождевые струи вдруг проникают сквозь стекло и застревают у него между пальцами. И он начинает заплетать эти струи в косички. Тоненькие, нежные, но упругие.

Косички он всегда хорошо заплетал. Своей сестричке. Ее любимым куклам: Ларисе, Клариссе и Беатрисе.

Волосы были разные на ощупь, и он всегда знал, какую куклу держит в руках. Даже когда сестра обманывала его и называла другое кукольное имя, он всегда знал правду. А она никогда не могла понять, как ему это удается.

Если бы она привыкла концентрировать суть жизни в кончиках пальцев, она бы не удивлялась.

А дождевые косички были еще приятнее, чем сестрины и кукольные. Они пружинили у него в руках с такой преданной мягкостью, что ему вдруг захотелось расплакаться. И он тут же заплакал, и начал вплетать упавшие на руки слезы в дождевые косы, и слушал Грига. Только теперь это уже, наверное, была песня Сольвейг.

Впрочем, во сне он бы не поручился за свою музыкальную грамотность. А проснувшись, скорее всего, и не вспомнит о том, что ему снилось.

Но какая разница? Это же будет только утром. А сейчас: тепло, одеяльный кокон, дробь капель, струи под пальцами и запахи.

Скрип двери.

Не во сне, а наяву.

Тени на пороге.

– Вы можете включить свет, ему это не помешает, – говорит отец.

– В этом нету надобности, – отвечает кто-то там. Кто-то, у кого еще нет имени и чей голос не вписан в картотеку голосов.

Или это все-таки ему снится?

Он издает слабый звук.

Дверь тут же закрывается.

Медленно, без нервов.

Зачем кто-то входил к нему в комнату посреди ночи?

Он не будет искать ответа. Ему это сейчас неважно, потому что сон затягивает его обратно.

Он переворачивается на другой бок, и из его приоткрывшихся губ стекает сладкая слюна, пропитанная черешневым соком.

О черешня! Такая гладкая, бодрая. И он начинает насаживать черешенки на дождевые косички. Как заколки – за черенки.

Глава 3. 2001 год

В ясельной группе было гораздо больше порядка, чем на этаже детского сада. Оно и понятно: груднички еще не умеют балаганить.

Румяную няню звали Василисой, и в данный момент она двигалась по комнате как древний языческий дух: на что взглянет – то расцветает буйной порослью жизни, к чему прикоснется – то вибрирует восторгом и лопается пузырьками звонкого смеха.

Крахмальный халат не сходится на груди. По спине вьется рыжая коса. Хороша девка – оценить только некому, вокруг ведь одни младенцы: пищат, скулят.

Но и они, с еще неразвитым мозгом и примитивной хваткой за недолгое пока существование, уже знают, уже как-то чуют, что Василиса – их шанс, их живительный источник, их материнский ствол, вокруг которого надо обвиться плющом. Цепко, намертво, ни за что не отпуская.

Василиса творит жизнь. Споро и весело заваривает кашку. Ловко наполняет бутылочки. А потом разносит их, прижимая рукой к животу сразу по десять штук, и вставляет в маленькие рты, которые открываются с благодарностью. И присасываются. И самозабвенно чмокают.

Вечером она будет их купать. Деловито, добротно. И никому не попадет мыло в глаза. И никто не заплачет от горячей или холодной воды. Наоборот: те, кто уже умеет улыбаться, будут делать это, щербато и сладко.

Всем бы малышам такую няню. Но не во всех яслях так хорошо платят. А иначе бы им в глаза не видеть Василисы. И подмывала бы их, и невкусной кашей кормила бы совсем другая женщина, невеселая и придавленная невзгодами. И ничего бы в этой комнате не расцветало. И вместо смеха ее наполнял бы плотный несокрушимый плач. И пахло бы мочой и плесенью.

– Откуда у них такие деньги? – спрашивала у Василисы подруга.

– Почем мне знать? Мне дают – я беру, – отвечала рыжая няня.

– И ты за свою плату только за детишками следишь?

Подруга прищуривается, а Василиса пытается понять, в чем тут подковырка, в чем подтекст ее вопроса. Не понимает, простая душа.

– За детишками. Ну там еще простынки накрахмалить, бутылочки помыть.

Подруга в изумлении. Простая няня в яслях, а поди ж ты – получает как аудитор какой-нибудь в приличном банке. Странно.

А вот Василисе почему-то это совсем не кажется странным.

– Наверное, наш директор просто детей любит и хочет для них как лучше, – предполагает она.

– Ну-ну, – ухмыляется подруга.

– А почему бы и нет? – бросается на защиту Василиса. – Они ж сиротки, у них никого в целом свете нет.

– Брошенные.

– Кто брошенный, у кого мамка родами умерла.

– Да разве ж в наше время умирают?

– Всякое бывает.

– А брошенных? Неужто так много?

– Хватает. Да к нам и из других городов привозят. У нас очень хорошая репутация.

– Частный сад для сирот на спонсорские деньги всяко лучше, чем по казенным интернатам маяться. Только все же не пойму я, зачем этому спонсору нужно нянькаться с чужими детьми.

– Нянькаюсь с ними я, – поправляет Василиса. – А у него, видать, просто доброе сердце. А может, он и сам сирота. Хлебнул горя в детском доме, вот и жалеет таких же, как он, подкидышей.

– Это вряд ли, – не соглашается подруга. – Они обычно злыми вырастают.

– Вот чтоб не вырастали, он это и делает. В смысле, чтоб вырастали, но не злыми.

– Тот, кого обнимала ты, злым не вырастет точно, – подытоживает подруга.

Василиса только поводит плечами, и при этом жесте ее большая грудь колышется и словно манит: обопрись на меня, приляг поскорей, я самое надежное твое пристанище в этой жизни.

Любой из Василисиных воспитанников с этим бы согласился, если бы уже умел говорить.

С этим бы согласился и директор сада, который не раз и не два заглядывал в ясельную группу с одной только целью – увидеть рыжую красотку. Хоть бы и мельком. А если повезет притаиться за полураскрытой дверью, то и долго, внимательно разглядывать ее быстрое ладное тело, порхающее по комнате.

И то ли морок какой находил в такие минуты на директора, то ли фантазия играла с ним злую шутку, но часто казалось ему, что Василиса не касается ногами пола, но возносится над ним как минимум на пару сантиметров.

– Колдунья! – восхищенно шептал директор. – Баловница! Душка!

Но все его восторги оставались при нем, потому что любые романтические поползновения на работе были бы очень плохо приняты владельцем их образовательного заведения – строгим и загадочным Филантропом с большой буквы.

Он сам видел Филантропа всего один раз в жизни, и воспоминания об этой встрече засели в его голове как иголка, прокаленная в огне для извлечения занозы.

Казалось бы, использовал иголку – и отложи ее в сторону. Но в данном случае все было не так. Ею словно бы продолжали ковырять в директорском мозгу, и с каждым поворотом она вгрызалась в податливую материю все глубже и глубже, а на спине директора образовывался липкий ручеек не менее горячего пота. Вот каким воздействием на людей отличался Филантроп.

Был он не то чтобы страшен, а как-то зловещ. Не уродлив, но отвратителен. Наверное, потому что лицо его почти не обладало мимикой и он не улыбался ни шуткам, ни комплиментам – ни губами, ни хотя бы уголками глаз.

Взгляд его был проницателен и пронзителен. При этом создавалось ощущение, что он впитывает суть изучаемого предмета за считаные секунды, а потом протыкает его насквозь и дальше идет по жизни с целой гирляндой нанизанных на взгляд, как на штык, абстрактных впечатлений.

Директор вострепетал на первой же секунде их знакомства и дальше уже мог только семенить следом да поддакивать, пока Филантроп проводил свой первый (и на данный момент единственный) ревизорский обход подведомственного им обоим заведения.

– Дети должны быть здоровы! – вот, пожалуй, единственная фраза, которую хозяин позволил себе произнести. Все остальные его движения осуществлялись в полной тишине.

– Здоровье – это наша первая забота! – поспешил заверить директор. – Врачи ежедневно делают обход, и еще никто из малышей ничем серьезным не болел. Так, максимум простудка или газики.

А потом они зашли в ясельную группу, и на рапирообразный филантропский взгляд наткнулось румяное тело Василисы.

Странный момент. Словно рыжая жизнь и бледная смерть коснулись друг друга и замерли в ожидании кто кого.

Василиса приоткрыла рот в изумлении. Она как будто хотела спросить саму себя и окружающих, как в их краях пророс такой ядовитый мухомор. Но она ничего не сказала.

И он ничего не сказал. Но выдернул из нее свой пристальный взор и перевел его на директора, который вдруг почему-то начал неудержимо краснеть.

И тогда Филантроп словно прочертил глазами ровную линию, навеки отрезающую директора от Василисы. И тот сразу все понял. Что нельзя ему на нее посягать. Ни сейчас, ни потом и ни во веки веков.

Как он понял, неизвестно. Но уяснил железно.

Поэтому и сейчас мог лишь подсматривать за няней украдкой. И отлеплять не в меру наглые глаза усилием воли. И плестись обратно в кабинет, так и не обнаружив своего задверного присутствия.

Сегодня, впрочем, он имел полное право войти в ясельную группу и заговорить с Василисой.

Не по собственной воле, но по распоряжению начальства.

Потому что только что ему позвонили и объявили об ожидаемом прибытии еще одного младенца. Новорожденного. Со дня на день.

Вот почему директор пришел в Василисины владения и законно пялился на ее фантастический полет с бутылками каши.

– Вот что… – начал он.

Василиса обернулась и посмотрела просто, добро, выжидающе.

– Готовьте еще одну кроватку, – приказал директор.

– Сделаю, – пропела Василиса и взлетела над полом по направлению к бельевому шкафу.

Глава 4. 2027 год

Телестудия, как всегда, бурлила. Все куда-то носились. В основном не с пустыми руками, а с бумажками, кабелями, стаканами и прочей подходящей обстановке бутафорией.

– Не туда! Не туда! – скандировал встрепанный пузатый мужчина. – Не в тот угол, я сказал!

И четыре ноги под цветной декорацией послушно замерли на мгновение, а потом развернулись и потопали в противоположную сторону.

При этом обнаружилось, что ноги принадлежат двум близнецам – в одинаковых шортах, в одинаковых рубашках, с одинаковыми прическами и с одной парой серег на двоих, каждому – в левое ухо. Как их мама друг от друга отличала? Может, и она не отличала, а уж посторонним-то ни за что не отличить.

– Скамейки будем ставить по периметру, – объявила дама со съехавшей набок прической.

– Так студия же круглая, – усомнилась совсем молоденькая девушка, по всей видимости дамина ассистентка.

– И у круга есть периметр. Вы, милочка, в школе плохо учились.

Дама укоризненно покачала головой, и ее прическа, влекомая центробежной силой, устремилась к правильной позиции, откуда снова неизбежно съехала набок.

Обреченные периметру скамейки покамест дыбились бесформенной грудой прямо посреди студии, а вокруг них, как вокруг горы Синай, сновали так или иначе задействованные в будущем шоу люди – избранный народ для грядущего откровения.

Все это великолепие открылось взору впервые прибывшего сюда юноши, который замер при входе и совершенно потерялся среди этого пока еще гулкого и недружелюбного телевизионного святилища.

Под ногами его извивались змеями толстые кабели, которые, конечно же, двигались не сами, а подчиняясь рывкам какого-нибудь техника. Но так как этого заклинателя змей в непосредственной близости не наблюдалось, то юноша, на всякий случай соблюдая осторожность, уставился себе под ноги в совершенной готовности в случае надобности перепрыгнуть или переступить.

– Что стоишь? – вдруг гаркнул на него пузатый мужчина. – По башке решил схлопотать? Вон смотри, что сверху на тебя прет.

Юноша послушно задрал голову и увидел обвитый сверкающими лампочками столб, который плавно приближался к полу, грозя задеть раззяву своим внушительным основанием.

– Сюда иди! – приказал пузатый. – Ты что здесь делаешь вообще?

– Я от заказчика. Для отчета. Посмотреть, как продвигается.

– От самого? – почтительно переспросил пузатый.

– Да, – подтвердил юноша.

– Что-то не больно ты похож на его молодцов.

– Я не из охраны, я из последователей.

– Из апостолов, стало быть.

Юноша покраснел:

– Ну это как-то слишком громко сказано, не по чину.

– А вот скажи мне, что в нем такого, в этом вашем кудеснике? – прицепился пузатый. – Как он все это делает?

– Я не знаю как, – ответил юноша. – Не знаю и не допытываюсь, а просто верую.

– Просто веруешь… – повторил пузатый не то с вопросительной, не то с утвердительной интонацией. – Я думал, в наше время места вере не осталось. Все поддается научному объяснению. Все можно расщепить до мельчайших деталей.

– Можно, но страшно.

– Отчего же страшно?

– Оттого что тогда цели не останется, когда дойдешь до последнего рубежа познания. А вера безгранична. Держись за нее, и она никогда не оборвется, никогда не закончится.

– Крепко, однако же, ваш босс тебе мозги обработал, – сделал вывод пузатый. – Ладно, пойдем со мной. Я тут ответственный за оформление студии. Все тебе покажу.

– Спасибо.

– А звать-то тебя как? Меня Дастином. Актер такой был популярный – Дастин Хоффман. Моя маман его обожала, вот меня и наградила.

– А я 22-й.

– Чего? – брови пузатого поползли к пробору.

– 22-й – это мой порядковый номер.

– Господи! Это что же, у вас номера вместо имен?

– Учитель считает, что мало кто из людей на самом деле достоин носить имя. Буквы еще надо заслужить, а с цифрами гораздо проще. Так сразу понятно, кто за кем приобщился к нашей коммуне, кто за кем стоит в иерархии. И правило даже есть: старший номер уважай, младшему помогай.



– Чего только не придумают! – усмехнулся пузатый. – Ну а раньше, до того как – было у тебя имя?

– Раньше было.

– И что, мать-то с отцом не называют тебя теперь уже так, что ли? На 22-го переключились?

– Переключились.

– Дела!

Тут уже пузатый не нашел чего бы такого умного сказать и перешел прямо к делу:

– Вот тут у нас, смотри, подиум будет, на котором вашему учителю восседать. А вот тут – отсек для экспертов, которые должны освидетельствовать участников.

Юноша смотрел, представлял, как все заработает в эфире, и кивал.

– Ну а здесь, по центру, стул для клиента. Как думаешь, не слишком далеко от кудесника? Хватит ему его магических сил, чтобы дотянуться?

– Учитель может изменить вашу судьбу, даже если вы будете находиться на другом континенте.

– Ну, значит, до стула тем более дотянется, – успокоился пузатый. – А там зрители.

– Сколько зрителей?

– Триста человек влезут спокойно. Но можно и меньшим количеством обойтись.

– Чем больше, тем лучше, – заволновался 22-й. – Это должны увидеть как можно больше людей. А кто увидит, уже не усомнится. И примкнет.

– Так уж и примкнет?

– Без сомнения. Мы и на телезрителей очень рассчитываем, но те все же еще могут не поверить: сослаться на монтаж, на технические трюки. Те же, кто вблизи, они примут правду. Они выйдут отсюда преображенными.

– В таком случае мне лучше тут все подготовить да и идти себе домой, подальше от ваших фокусов.

– Не фокусов, – горячечно зашептал юноша. – Не фокусы это, а самая удивительная реальность, которая когда-либо поражала человеческое воображение.

– Ну-ну, – покачал головой пузатый. – Ты уж не обижайся, парень, но эти вещи не по мне. Я не сумасшедший.

– И я нет, – улыбнулся 22-й.

Улыбка его была долгой и какой-то отрешенной, блаженной, что ли. Вроде как и не снисходительной, но почему-то отдаляющей, создающей дистанцию.

И понял тогда пузатый, что улыбаться так простой человек не может. А может только тот, кто прикоснулся к возвышенной тайне. К истине. Или, по крайней мере, тот, кто думает, что удостоился такого прикосновения. Потому что на самом деле ведь никаких возвышенных тайн и истин не существует. Но умеющим отрешенно улыбаться этого все равно не докажешь.

– Скамейки ставьте в три ряда, – поучала дама с прической. – И расстояние, смотрите, соблюдайте, чтобы люди свободно проходили.

– И чтобы ноги могли вытянуть, – добавила ассистентка.

Дама, в отличие от ассистентки не имеющая возможности похвастаться особой длинноногостью, приняла это замечание с ядовитой ухмылкой:

– Тут не салон самолета, милочка. Два часа и так перебьются. Нам важнее, чтобы их тут больше поместилось.

– Скамейки жесткие, – пожаловалась ассистентка.

– У кого костлявая задница, тому жестко, – потеряла терпение дама.

– Они не почувствуют неудобства, – встрял 22-й. – Они будут так поглощены увиденным чудом, что вообще забудут, на чем сидят.

Дамина прическа качнулась в недоумении.

«Что это за фрукт?» – вопрошали ее глаза. Но не губы, потому что она была слишком хорошо воспитанна, чтобы формулировать свои вопросы незнакомцам таким прямым образом.

– Это представитель заказчика, – пояснил пузатый. – А это наш продюсер Клара. И ее помощница Кирочка.

– Насчет скамеек не беспокойтесь, – снова заверил 22-й. – Люди обо всем забудут. Совершенно обо всем.

– Уж очень хотелось бы надеяться, – сказала продюсер Клара. – За такие деньги, которые вкладываются в это шоу, хорошо бы получить продукт соответствующего качества. А между тем…

Тут она сурово свела верхние части бровей и качнула прической к противоположному берегу:

– А между тем мы еще не видели вашего загадочного учителя и не можем быть уверены, что он вообще телегеничен и способен удержать внимание аудитории. Что его речь чиста. Да и как выпускать в прямой эфир человека, с которым не знаком? Кто подберет ему грим, костюмы? Кто пробежится с ним по сценарию?

– Я вас уверяю, что он превзойдет все ваши представления о том, какой должна быть настоящая телезвезда. И одет он всегда безупречно, не беспокойтесь.

– За те деньги, что мне платят, я могу и не беспокоиться. Но все же это чрезвычайно странно. Это просто неприемлемо – выпускать на экран человека-невидимку.

– О, сейчас он, может быть, и невидим, но скоро он станет самым хорошим знакомым, – сказал 22-й. – С вашей помощью он войдет в каждый дом. И никто не захочет, чтобы он уходил. Ему предложат самое почетное кресло, а сами прильнут к его ногам.

В ответ на эту мини-проповедь дамина прическа поддалась инерции, тянущей ее к исконным позициям, а пузатый почесал пузо.

Что же касается Кирочки, то она почему-то испугалась. Образ учителя, входящего в каждый дом и поощряющего паству прильнуть к ногам, оказался слишком живым. Вот и она сама уже в своем воображении распростерта перед ним на полу. А он смотрит на нее со сверкающего подиума, залитый светом софитов и ужасающий.

– Криво! Криво ставите столб! – завопил пузатый на близнецов. – Глаз у вас, что ли, нет?

Близнецы послушно отпрянули и начали тянуть столб в другую сторону.

Глава 5. 2000 год

Человек с портфелем работал в магазине старой книги.

Именно он принимал в руки переставшие казаться нужными издания. Дотрагивался до переплетов, вдыхал неповторимый запах: у каждого года, каждого издательства, каждого сорта бумаги – свой.

Потом он назначал цену.

Большинству книжных владельцев цена не нравилась.

– Это же редкое издание, – говорили они. – Таких же сейчас днем с огнем.

– Я очень хорошо знаком с этим изданием, – уверял он. – И цена самая подходящая. У меня его дороже никто и не купит.

– А зачем тогда вы тут сидите, если ничего не навариваете? – с подозрением спрашивали книжные хозяева.

– Чтобы подыскивать книгам новых читателей. По-моему, вполне благородный труд.

Но его мало кто понимал – время такое наступило, что читать-то было особо и некогда. Вот сами же они избавлялись от своих книг, так и не прочитав.

Человек с портфелем часто задавался вопросом: почему люди покупают книги, если не намереваются их читать?

Чтобы добавить солидности гостиным?

Чтобы похвастаться кому-то, что и у меня такие есть?

Чтобы было что оставить в наследство детям?

Чтобы продать, случись наступить черному дню?

Черные дни уже наступили, и в магазине старой книги не хватало полок для проживших не один десяток лет, но зачастую так и не разрезанных фолиантов.

– А сами вы их все читали? – спросила девушка с побледневшим синяком, заходя с улицы в тепло, пропитанное книжным запахом.

– Все. А также те, которых здесь еще нет или уже нет.

– А я пришла посоветоваться.

– Я тебя слушаю. Ты не против перейти на ты?

– Не против. И спасибо, что готов слушать.

– Тогда приступай.

– Я все-таки прочла ту газету.

– Зря.

– Вот в этом и вопрос: зря или не зря. Ты же сам говорил, что ее тебе дали для меня. Кто сказал, что только для лечения синяка? Кто сказал, что не для чтения?

– Видимо, ответ зависит от того, что именно ты там прочла, и что именно тебя так взволновало, и из-за чего тебе понадобилось посоветоваться.

– Там было объявление.

– Это обыкновенно для газет.

– Но это было необыкновенное. Я ведь тогда сидела и плакала. И думала, что мне делать с моим ужасным горем. А в этом объявлении был ответ. И конкретные предложения по поводу горя.

– И ты думаешь, что это не случайно.

– Именно так я и думаю. Ведь ты сам об этом говорил.

Человек с портфелем нахмурился:

– Но ты ведь понимаешь, что это неслучайное объявление неслучайно подвернулось тебе не обязательно для того, чтобы ты с ним согласилась. Может быть, смысл в том, чтобы его отвергнуть?

– Это слишком сложно, – помотала головой девушка с синяком.

– На фоне того, что действительно может быть названо сложным, это слишком просто.

– Не путай меня. Ты ведь этого объявления и не читал еще. Прочти – потом говори.

– Ты не забыла, что я не читаю газет?

– Тогда ты не сможешь дать мне правильный совет. И что, про газеты – это так принципиально?

– Если честно, это не тот принцип, которым я не могу пренебречь. Хотя ранее мне не приходилось этого делать.

– Почему? И почему ты их не читаешь?

– Видишь ли, я очень чуток к печатному слову.

– Объясни мне, – попросила она.

– Хорошо, – согласился он и поправил обмотанные пластырем очки. – В Библии написано, что этот мир был сотворен словами. Или, если цитировать точнее, Словом Божьим. В каком-то смысле я в это верю.

– Ты веришь в Бога?

– Нет, я верю в силу слов. Слова – очень въедливые существа. Прекрасные или опасные – но какими бы они ни были, как только они проникают в наше сознание, тут же пускают корни. И выкорчевать их практически невозможно. Правильно подобранным словом можно поднять полк на смертный бой. Можно спровоцировать толпу на погром. Можно – на благое дело. Слово – очень сильное оружие, и неопытному воину не стоит держать его в руках и бездумно тыкать в разные стороны. Вооруженный малолетка с неразвитым пока сознанием может употребить сильнодействующие слова во вред себе и другим людям. А потом уже не расхлебаешь. А если из этих слов состряпать злую прокламацию или бессовестную книгу, то можно весь мир разрушить. В этом смысле я и понимаю библейскую цитату. Словами мы творим мир. Словами мы его уничтожаем.

– А газеты?

– На протяжении мировой истории люди часто играли не только устным, но и печатным словом. Они вымарывали из летописей признанные прошлыми поколениями факты и вписывали в опустевшие строки новые имена и новые подробности. Они предавали забвению истинных героев и прославляли ничтожеств и диктаторов. Вот что они делали. И вот что продолжают делать. Поэтому я читаю книги, в которых, как в бессмертных коконах, хранятся забальзамированные души хороших и честных писателей, желавших творить добрый мир. И поэтому я не читаю газет, в которых правда не дневала и не ночевала, в которых каждая строчка – манипуляция неразвитым разумом.

– Не все же газеты врут.

– Они подчиняют свое содержание злобе дня. Им чуждо искание истины. Если ты читала Оруэлла… Там есть очень яркий образ: правительство одной страны подчищает память людей через старые газеты. Их перепечатывают заново и сдают в библиотеки, чтобы люди пришли, прочли и убедились, что воевали они вовсе не с той страной, что справа, а с той, что слева. И люди глотают эту страшную микстуру. И верят. Чтобы через год или два снова узнать, что враг и союзник поменялись местами.

– Это фантазия. У нас никто такого не делает.

– Я же только что сказал, что летописи подчищались. А газеты и подчищать не надо. Они полны сиюминутных настроений, которые гибнут раньше, чем мотыльки-однодневки. Они отравляют наши души. И я предпочитаю использовать свинец их шрифта для лечения синяков – не более того.

– Так что же мне делать?

– Твое объявление может быть важным и нужным. Может – неподходящим и опасным.

– Как это понять?

– Покажи мне его.

Девушка с синяком раскрыла маленький рюкзачок на длинных лямках, который так и не сняла с тех пор, как вошла в магазин, и достала оттуда слегка помятую газетную вырезку.

Человек с портфелем в очередной раз инстинктивно поправил очки и начал читать.

Много времени ему не потребовалось – объявление было совсем короткое. А потом он отложил его в сторону и сказал просто и без малейших колебаний:

– Не ходи туда!

– Ты думаешь, не ходить? – расстроилась девушка.

– Не ходи!

Глава 6. 2024 год

Пока слепой спал, в той же квартире на кухне происходил разговор.

Беседовали отец слепого и человек, доселе в эту квартиру еще не захаживавший, но, судя по всему (если бы кто захотел взглянуть со стороны и сделать свои выводы), хозяину знакомый – и даже очень хорошо.

Нельзя сказать, чтобы он отличался приятной внешностью, но отсутствие таковой он компенсировал повышенной эмоциональностью и какой-то нарочитой, глянцевой, прямо-таки для наглядного пособия, позитивностью. Он словно сознательно перекроил свое лицо под рекламный слоган. Вроде: «Положитесь на нас – и мы решим все ваши проблемы» или «Со мной не пропадешь».

– Вы думаете, это может сработать? – спросил его отец.

– Наверное, неэтично позволять себе подобные высказывания по отношению к семье больного человека, и меня могут упрекнуть во внушении ложных надежд, но я не боюсь ни того ни другого, потому что уверен: это сработает!

Да, гость говорил слегка витиевато, но отец не следил за стилем, он жадно впитывал суть.

– Почему вы так уверены?

– Потому что я видел, как он это делает. Это… Простите, но я не нахожу этому никаких логических объяснений, а потому назову это устаревшим, но единственно подходящим словом. Это чудо!

– Чудо? Вы верите в чудеса?

– Приходится поверить, когда сталкиваешься с ними вплотную.

– Может быть, он использует какой-то особый вид энергии, какое-то излучение?

– Я не знаю подробностей. Но я видел результаты собственными глазами. Люди выздоравливают.

Отец встал с табурета и сделал круг по кухне. Нервно, практически на одних пальцах ног, не касаясь пола пятками.

– Даже если порок врожденный? – спросил он, возвращаясь к столу.

– Да. И в таких случаях. Не сомневайтесь! – ответил гость.

– Нет, не знаю. Я боюсь сказать ему об этом. Вдруг он поверит, а потом что-то не получится? Ну бывают же исключения. Не исцеляются же все сто процентов. Мне страшно его обнадеживать. Он уже свыкся с темнотой и не так уж плохо себя в ней ощущает.

– Вы не обязаны говорить ему заранее. Просто приведите его на сеанс, и все. Скажите, что это очередной доктор, очередная консультация.

– Об очередности нет и речи: мы давно уже не посещаем врачей. Все они были едины во мнении, что мальчик неизлечим.

– Хорошо, придумайте что-нибудь.

Отец в волнении потер ладони:

– Нет, я не могу его обманывать. Придется сказать, как есть.

– Только ничего не обещайте, – посоветовал гость. – Договоритесь о попытке, об использовании маленького шанса. Скажите, что он минимальный. Что вы делаете это просто для того, чтобы не корить себя потом, что не попробовали.

– Да, хорошо, я так и скажу.

Гость между тем раскрыл дипломат и извлек на свет божий пачку фотографий.

– Вот смотрите: это люди, которые исцелились. Вот они до и после. И это не придуманные персонажи. У каждого есть имя, адрес, телефон. Они готовы все подтвердить, ответить на любые вопросы. Это то, что они взяли на себя добровольно, чтобы помочь другим людям.

– Да-да, – рассеянно сказал отец, впиваясь взглядом в разложенные на столе снимки.

Гость не мешал просмотру этого внушительного портфолио и почтительно помалкивал.

– А скажите, – нарушил молчание отец, – среди них были и… слепые?

– Трое.

– Они родились слепыми?

– Двое – да. Третий ослеп в раннем детстве.

– И все… прозрели?

– Все. Да вот сами посмотрите. Вот эта женщина и двое молодых людей.

Отец снова вцепился в фотографии и через некоторое время провозгласил, не то выражая сомнения, не то отгоняя их:

– Это невозможно, невероятно!

– Мы живем в двадцать первом веке. Кто осмелится утверждать, что человеку не по силам раздвинуть границы между невозможным и очевидным?

– Очевидным, – как эхо прошелестел отец.

– Да, очевидным. Чтобы видеть воочию. Чтобы очи видели.

– Неужели он будет видеть? – спросил отец, и его собственные глаза увлажнились невесть откуда взявшейся слезой.

– Он будет! Я уверен в этом!

– Завтра его мать выписывается из больницы. Она тоже будет безмерно счастлива. Безмерно.

– Я полагаю.

Отец открыл шкафчик и достал оттуда бутылку и пару рюмок.

– Давайте выпьем за это! – предложил он.

– Я за рулем, – ответил гость.

– Тогда я выпью сам. За нашего мальчика!

И с этими словами он опрокинул рюмку, которая почему-то (ведь не пьян же он был пока) несколько раз стукнула по зубам.

Если бы его сын проснулся, он со своим превосходным слухом определил бы этот звук как ми-бемоль. Но он продолжал спать и видеть сны.

Сны, где уже закончился черешневый сезон и теперь происходило что-то медицинское. Запах спирта, прикосновение влажной ватки к дрожащей коже, звон шприца о металлический поддон.

Сколько подобных звуков, запахов и тактильных ощущений он имел в своей реальной жизни? Столько, что и не перечесть!

И все-таки на этот раз в его сне происходило что-то странное, непохожее на все предыдущие подобные ночные видения.

Шприц звякнул о поддон, и тот пропел какую-то особо длинную, длиннее, чем обычно, ноту.

Но слепой не успел ее определить, потому что тут что-то еще завибрировало совсем внезапно. Не там, справа, где медсестра из сна раскладывала инструменты, а прямо перед его лицом.

Что-то тонкое и острое.

Оно приближалось к его переносице и уже практически касалось ее. Оно заставляло воздух содрогаться и становиться горячее. Оно стремилось ужалить, убить. Или, наоборот, осчастливить? Раскрыть какую-то тайну?

Он напряженно прислушивался и пытался понять, что это за вибрация. Но уши были бессильны определить ее источник.

Он не понимал почему. Ведь у всего на свете есть звук. И он прекрасно умеет отличить шорох гонимой ветром по полу бумажки от неспешной прогулки ищущего чем поживиться таракана.

Так что же случилось на этот раз? Почему движение воздуха перед его лицом никак не звучит? Хотя бы едва-едва, не для зрячих, но для него – чуткого к голосу мироздания калеки?

Он пытался, но не успел разгадать загадку, потому что в это самое время придвинувшееся вплотную жало полоснуло его по глазам, и он закричал от оглушительного (не звуком, но чем-то совершенно непонятным и неопределимым) нечто, которое открылось (так это, что ли, называется?) его взору (так это определяют обыкновенные люди?).

Он увидел вспышку света, исходящего от чего-то прямоугольного, зажегшегося прямо над головой. И еще он увидел какое-то жуткое существо – монстра, у которого была только верхняя половина лица (об этом он мог догадаться, сопоставив с увиденным свой богатый тактильный опыт). Нижняя же тонула в какой-то субстанции: материи или, может быть, шерсти.

У субстанции явно был цвет, но он не знал какой, ибо никогда не сталкивался ни с чем подобным.

То есть, конечно, ему читали в книжках, что существуют белый, серый, розовый, коричневый и еще много каких. Но как слепому понять, чем они отличаются друг от друга?

А вот сейчас, в этом жутком сне, он все видел сам. Только не мог определить словами ничего из увиденного.

Звон шприца о поддон еще не заглох, ведь все произошло так быстро, в сотую долю секунды. И он повернулся навстречу этому звуку и увидел, что поддон такого же цвета, как нижняя часть лица того существа. И что рядом еще одно существо, поменьше ростом. Но тоже лишь с половиной лица.

И ему стало так страшно, что сердце чуть не выпрыгнуло из груди.

И он проснулся.

И закричал, как животное, которое поедают заживо.

И на крик прибежал отец. И обнял его, и гладил его лицо.

И говорил:

– Шшшшш! Ну что ты, сынок? Ведь все же хорошо! Ну что же ты кричишь?

А он плакал и не мог сначала объяснить, что произошло. А потом все-таки попытался и сказал:

– Папа, я видел!

– Что ты видел?

– Сон. С предметами. Цветной сон. Я видел его глазами.

– Но, сынок, – покачал головой отец, – это невозможно. Слепые от рождения не видят сны. Они не могут.

– Я раньше тоже не мог. А теперь увидел. Это, это как… Я не знаю, как объяснить.

– Что, что ты видел?

И пока сын пытался облечь неведомое в привычные звуки, ночной гость на кухне, где было слышно все происходящее в спальне, тихо собрал фотографии и сказал сам себе:

– Вот оно, значит, как! Не вовремя это! Не вовремя!

Глава 7. 2001 год

Малыш оказался такой славный, такой сладкий! Она всех их любила, но этот приглянулся ей особенно.

Наверное, потому что показался ей жадным до новых впечатлений и любопытным. Ведь совсем еще кроха, пару недель от роду, и видеть еще толком не научился, а пучит свои глазенки и позыркивает туда-сюда. Мол, покажите мне этот мир, сейчас я тут со всем разберусь, а потом что надо подправлю и подлатаю.

Василиса прижимала его к своей пышной груди и пыталась разглядеть в этих пока еще голубых глазах признаки понимания. И малыш тоже сосредоточенно пялился в ответ и причмокивал губами.

– И что ж это за мамка такая, которая могла от него отказаться? – возмущалась Василиса. – Ну и стервозные ж бабы пошли! Родить и выкинуть, словно конфетную обертку какую! И ведь не уродца, не больного, а такого крепкого чудного пацана!

Директор подслушивал ее из-за двери и немного ревновал. Не к самому новому малышу, а к тому, что слишком уж долго из-за этого ребятенка стала Василиса просиживать на одном месте. А ему хотелось следить за ее полетом, за стремительными всплесками рук и косы.

«Пусть бы уже заснул пострел, – думал директор. – Или пусть бы уже другие писуны заорали, что ли!»

Но в ясельной группе было мирно и тихо. И Василиса не поднималась с кресла, а держала этого новенького – самого маленького, самого беззащитного – на руках и ворковала с ним о чем-то блаженном и директорскому уму непостижимом.

– Вот сама возьму и рожу такого, как ты, – признавалась няня любимому грудничку. – А что? Возьму и рожу. И сиську буду давать. И тебе бы дала, да пусто там.

Пучеглазик пялился и больше никак не реагировал на услышанное.

– Сиську-то небось хочется? – продолжала свой монолог Василиса.

Директору за дверью уж точно хотелось сиську, но и он помалкивал и никак не обнаруживал своего присутствия.

– Сиська мягкая, тугая, да не про тебя, – дразнила Василиса. Не то малыша, не то директора.

«Неужто догадывается баба? – пугался директор. – Нет, не может она догадываться. Совпадение это. Случайность».

– А у твоей мамки-стервозы сиськи полные. Болят, поди. Она их перевязывает, а молоко все прибывает, – злорадствовала няня. – А ты, бедолага, на скудной смеси растешь. Да уж я тебя не оставлю. Выхожу. Еще таким молодцом станешь – любо-дорого посмотреть.

Малыш продолжал пялиться и не думал засыпать.

– Странный ты, однако. В твоем возрасте спать положено, а ты глядишь. Может, доктору рассказать? И расскажу, пожалуй.

Но малыш не хотел, чтобы на него жаловались доктору, и в срочном порядке засыпал.

А Василиса все продолжала сидеть, чтоб не потревожить любимца, чтобы дать ему время уйти в сон поглубже. И только потом аккуратно перекладывала его в люльку и шла заниматься делами.

То есть не шла, а летела. На радость директору. И стенам, и бутылкам, и пеленкам – всему, до чего касалась и на что бросала глаз.

– Как новенький? – спрашивал по телефону Филантроп.

– Как на дрожжах подрастает, – подобострастно отвечал директор. – И накормлен, и ухожен, и обласкан.

– Хорошо, – лаконично ответствовал Филантроп и бросал трубку.

– И этому он, что ли, особо приглянулся? – удивлялся директор. – Надо же, какая персональная забота! А что в нем такого-то, в сморчке этом? Ну чего такого?

Может быть, если бы директорова мать держала его на руках так же долго, как это нынче делала с подкидышем Василиса, ему бы легче было найти ответы на свои вопросы. Но увы, его мать и в подметки не годилась рыжей няне.

Хотя бы уже потому, что пока директор внимал коротким гудкам, пришедшим на смену быстро законченному разговору, Василиса пела малышу колыбельную. Что-то вроде такого:

Мячик я куплю тебе, резиновый, цветной.

И пойдем гулять с тобой по травке луговой.

Завтра воскресенье,

Завтра день весенний…

На этом Василиса прерывалась, как прерывалась всегда, потому что дальше слов не знала.

Но ее врожденная потребность в гармонии требовала завершения текста, пусть даже не в рифму и не в такт. Поэтому она вздыхала и заканчивала свое сольное выступление чем-нибудь эдаким:

– Ох вы детки мои горемычные!

Горемычные в ответ только посапывали.

Летучая Василиса была очень хорошей девушкой.

После перевода детишек из ясельной группы в младшую детсадовскую она часто наведывалась туда и разузнавала об их житье-бытье.

Только не все ее груднички попадали в садик и не все там задерживались надолго. Потому что многих усыновляли бездетные пары. Об этом Филантроп заботился особо и самозабвенно.

– Это ж кому чужие-то нужны? – спрашивала Василису подруга.

– Кто сам родить не может.

– Ну и хорошо. Живи – наслаждайся. Зачем на чужих здоровье тратить?

– Детей любят, стало быть.

– Не понимаю.

– А я понимаю. Я бы и сама одного усыновила. Сладкий уж очень, глазастенький такой!

– Ну вот еще! – фыркала подруга. – Тебе-то зачем? Сама еще и не жила. Порезвись сначала, потом замуж выйди, потом о ребенке думать будешь.

– А я уж этого полюбила! Хороший он такой, особенный!

Особенный в это время попискивал и дожидался Василисиной смены. Потому что другие няни его явно устраивали гораздо меньше.

– Он словно чует тебя, – удивлялась ночная дежурная, приветствуя Василису. – Вот только три минуты назад плакал, а как заслышал твои шаги, успокоился, и слёз словно и не бывало.

– Да? – наклонялась над кроваткой любимца Василиса. – Меня ждал, сердечный? Меня хотел?

– Ыыы, – отвечал новенький.

– Да он понимает! – всплескивала руками ночная дежурная.

– Конечно, понимает! Он у меня смышленый! Он у меня академиком будет, нобелевским лауреатом!

Малыш вроде бы не возражал.

Глава 8. 2027 год

Кирочка сделала горячее какао с молоком.

Наверное, это было как-то совсем по-детски и соответствовало ее новому статусу и наконец-то достигнутому возрасту куда меньше, чем кофе, который пили остальные.

«Ну и пусть! – сказала она в ответ на критику какой-то другой, внутренней Кирочки. – Зато так вкуснее!»

Сегодня был очень напряженный день – последний перед стартом этого странного шоу, в подготовку которого они вложили столько сил и нервов.

Студия уже сверкала, как конфетная обертка, и провожала гулким отзвуком каждый Кирочкин шаг.

«Ничего, скоро тебя заполнит толпа и ты потеряешь свой собственный голос, – говорила ей Кирочка, поеживаясь от присутствия этого невидимого, но оттого не менее навязчивого попутчика, который шел по пятам. – Это просто резонанс, который съедят крикливые потные зрители».

Смешная Кирочка. Кого она вздумала поучать?

Студия не кажется ни испуганной, ни даже хотя бы обеспокоенной. Она слишком торжественна, слишком предвкушает завтрашний триумф, чтобы поддаться провокациям этой маленькой щуплой девушки.

А девушка почему-то не радуется завтрашнему дню. И это после того, что сама так старалась, чтобы все получилось на высшем уровне!

Сегодня она распечатала готовый сценарий будущего действа, скрепила копии и разложила по цветным папкам: для режиссера, для продюсера, для ведущего, для техников, для… Да для кого только нет!

И строчки с аккуратных белых листов уже словно впечатались в ее собственный мозг, так что ей даже не надо подглядывать в сценарную шпаргалку. Она и так точно знает, что за чем, кто за кем.

Так почему же ей не хочется, чтобы завтра наступило? Почему боязно? Почему жутко от одной мысли о загадочном кудеснике, для которого приготовлен сверкающий подиум и роскошный трон?

Она ведь так мечтала попасть на телевидение, так ждала своей первой программы. А теперь завидует одноклассницам, которые стажируются не здесь, в этом задекорированном мишурой мирке, а в продуктовых магазинах и конструкторских бюро.

И в голове у нее только одно: горячее какао и пушистые тапочки, в которых хорошо бы утонуть ногам, гудящим и ноющим в знак протеста против высоких платформ.

Клара, поправляя перед зеркалом свою сложную прическу, дала ей сегодня последние наставления. Среди них было и требование проверить ручки трона.

Оказывается, в них сделаны маленькие полые ящики с задвижными крышками. Так что снаружи и не заметишь, и не распознаешь. А ей теперь предстояло убедиться, что открываются они легко и бесшумно. И закрываются тоже.

– А зачем это? – удивилась Кирочка.

– Их учитель сердечник и астматик. Говорят, что во время сеансов может плохо себя почувствовать. В ящиках будут лежать лекарства и аэрозоли на всякий случай. Чтобы он мог ими воспользоваться, не прерывая шоу. Мы же, если что, камеры переключим, чтобы его не смущать.

– Странно как-то, – поморщилась Кирочка. – Целитель, а себя исцелить не может.

– Не может, не желает… Это не наше с тобой дело. Кто знает, вдруг, помогая другим, он берет их боль на себя, жертвует собой.

– Но…

– Нам это неважно. Нам важен рейтинг и приток рекламодателей. Да и сам заказчик нам неплохо платит. Так что делай, что тебе велят, и не задавай лишних вопросов.

Кирочка больше и не задавала. Проверила хитрую систему ящиков, убедилась, что все в порядке, засунула пальчики в проделанные в позолоченных ручках трона пустоты.

И все-таки это было странно. И неприятно. И ее настроение совсем испортилось. Так что стало очевидно: она заслужила немного какао и пару карамелек для полного счастья.

И вот она уже дома, и пьет этот обжигающий губы напиток, и дует на него, как маленькая, и сосет конфетку.

А за окном темно и тихо. А за другими окнами дышат другие люди.

Добрые и злые.

Здоровые, больные и ждущие исцеления.

И кудесник тоже там, среди них. Готовится к выступлению. Примеряет костюм. Глотает успокоительное.

Или наоборот: крепко спит и ни о чем не беспокоится. Потому что уверен в себе. Потому что знает, что одним движением руки, одним мановением пальца может изменить судьбу другого человека и повергнуть уверовавшего к своим ногам.

«И зачем только тот парень нам все это сказал? – думает Кирочка. – С тех пор мне никак не успокоиться. Так и вижу этого страшного человека. И толпу, распростертую ниц».

Наверное, это все потому, что у парня лицо в тот момент было такое отрешенное, такое полное веры и… (ну да чего скрывать?) безумия.

Кирочка до сих пор никогда не видела подобных лиц.

Может быть, только однажды, еще в глубоком детстве… Да, там была старуха с похожим лицом.

И Кирочка вспоминает, как мама купила ей надувного резинового зайца для плавания. И на резине было легкое напыление. Что-то такое под замшу, чтобы создать иллюзию мягкой шкурки. И она стояла на улице возле дома и ждала маму, которая накладывала последние штрихи косметики перед выходом на пляж (зачем, кстати, перед купанием краситься?), и держала зайчика под мышкой. А тут и подошла эта старуха.

Откуда она взялась? Может, соседкой была. Может, просто мимо проходила. Неважно. Зато, по всей видимости, она была подслеповатой и не разглядела как следует, что именно Кирочка держала в руках. И начала кричать на Кирочку:

– Зачем ты мучаешь котенка? Отпусти его, проклятая! Отпусти! Иначе гореть тебе в вечном пламени. И будут мучать тебя до скончания веков!

Вечно! Вечно!

И глаза у старухи – узкие, слегка затуманенные гноем – излучали жуткую ненависть. И веру. Искреннюю веру. Такую же, как у того парня. Хотя он совсем не казался злым, а даже наоборот. И все-таки было между ними что-то общее.

Вот поэтому, наверное, Кирочка и боится. И сосет конфетку, а на глазах слезы. И не хочется ей завтра идти на работу. И видеть, как кудесник простирает пальцы над головой какого-нибудь увечного и, словно гвоздь плоскогубцами, вытаскивает из него привычное тому страдание. А сам задыхается, и хватается за сердце, и ищет еще совсем недавно полными силы и жизни пальцами аэрозоль, и прыскает, но не успевает вдохнуть и падает в обморок. Прямо к Кирочкиным ногам, которые сейчас пока в безопасности, обутые в мягкие тапочки с пухом.

Дастин сказал ей днем, что она настоящий и большой молодец. Потому что отлично справляется и ухитряется не особо раздражать эту мымру Клару.

Клара как раз тогда продефилировала мимо, и Дастин хитро подмигнул, косясь в сторону ее увенчанной сложной волосяной конструкцией фигуры.

– А вам не страшно? – спросила его Кирочка.

– Чего именно я должен бояться?

– Ну, этого шоу.

– Нет. Мы же профессионалы.

– Да я не об этом. Не о программе. О самом сеансе. Об исцелении. Как он это делает? Страшно.

– Я не знаю. Вот завтра придут врачи-консультанты, спроси у них.

И Кирочка хочет спросить. Чтобы они убедили ее, что все в порядке, что все поддается научному объяснению, что все по-доброму и так, как надо.

А ведь она никогда не верила в детские сказки про колдунов. И поэтому сама не поймет, отчего же все-таки так страшно. Как маленькой. Как той, кому не справиться с кошмарным сном без маминого поцелуя и карамельки.

Глава 9. 1988 год

Это было на уроке анатомии. Изучали строение головного мозга. И на большой иллюстрации, прикрепленной к доске, как на карте, дыбились какие-то барханы и лунные кратеры.

По этому инопланетному ландшафту резво скакала указка училки, а он следил за указкиным острием и представлял себе, что оно, как шпага, как хирургический инструмент, сейчас вдруг вонзится в серо-бежевое желе, вспорет его ловким надрезом и с доски на пол, мимо училкиного стола и дальше между партами, польется горящая клубящаяся лава, пачкая кеды, присыхая к ним вечным свидетельством свершившегося кощунства.

«Я за последней партой, – думал он. – Интересно, докатится ли досюда волна мозгового вещества? Или остановится посередине, где-то возле очкарика и воображули с бантами?»

Очкарик, словно почувствовав, что кто-то о нем думает, заерзал на стуле и покрутил шеей.

«А если проткнуть его мозг, интересно, польются ли оттуда все заработанные им за восемь классов хорошие оценки? Или те знания, которыми эти оценки были заработаны? – продолжал думать мечтатель с последней парты, глядя на очкарика. – Нет, оттуда польются его всегдашние мыслишки о том, как хорошо было бы оттрахать соседку».

Лицо мечтателя исказила гримаса презрения. И вовсе не потому, что ему самому в голову никогда не приходили подобные мыслишки. Напротив, он бы тоже с удовольствием опробовал мощь одного своего еще пока не востребованного в полной мере органа на половине одноклассниц. Но подобные приятные забавы он воспринимал как сладкий приз за более важные свершения. И никогда – никогда! – он бы не подумал о сексе как о самоцели, способной отвлечь его мозг от чего-то более важного.

Отвлечь мозг! Вот эту невзрачную штуку? Этот дрожащий в миске черепа мусс, от одного вида которого любому гурману захочется блевать? Эту беззащитную, достойную лишь презрительного плевка массу, которую так легко нейтрализовать, уничтожить?

– Разные отделы головного мозга ответственны за разные функции человеческого организма, – ворковала тем временем училка.

У нее, как и у многих других ее коллег, был бесцветный и безвкусный голос, который проникал сквозь сознание и моментально выветривался без следа. Если бы ее ученики были коврами, то все осевшие с ее помощью в их мозгах (что за прилипчивое слово!) сведения можно было бы просто сдуть, не прибегая ни к помощи пылесоса, ни к помощи старой доброй выбивалки.

– Если в каком-то участке начнет развиваться опухоль, даже доброкачественная, то она может своим давлением воздействовать на нейроны головного мозга и блокировать нормальную деятельность данного участка, – продолжала она. – Так что человек может страдать от жестоких мигреней и даже стать инвалидом.

Последние слова он все-таки уловил и тут же опять примерил их к очкарику.

Вот он в инвалидной коляске. А воображуля – к тому времени уже верная спутница жизни, только не с косой, а в бигудях – покорная жестокой судьбе, катит эту коляску к туалету и, дрожа от натуги, пересаживает супруга на очко.

– Поосторожнее! – кричит тот. – Ты меня уронишь! Неровно сажаешь! Все прольется мимо – тебе же, дуре, подтирать!

И тогда она жалеет, что в восьмом классе дала себя оттрахать этому козлу, а не какому-то более пригодному в хозяйстве экземпляру.

Себя он, впрочем, не имеет в виду. Ему воображуля никогда особо не нравилась. И вообще, пожелай он, любая девчонка будет его. Потому что он самый красивый мальчик в этой школе и прекрасно это знает. Не только старшеклассницы, но и половина преподавательского состава млеют при его появлении в классе или в коридоре. Только ему некогда тратить время на ахи-вздохи. У него другие цели в жизни.

«Кем я хочу стать?» – такую тему им недавно задали для сочинения. Он написал три предложения: «Чтобы добиться хотя бы среднего уровня, надо поднять планку как можно выше. Я пытался определить высоту своей и понял, что меня устраивает только максимум. Поэтому ответ такой: я хочу быть богом».

Родителей, естественно, вызвали в школу.

Если бы он уважал родителей, их слезы и мольбы о подавлении гордыни или хотя бы о сокрытии оной в тайниках собственной души без обнародования могли бы его растрогать. Но он не уважал родителей. И растрогать его было очень сложно.

– Но ты же на самом деле не хочешь быть богом? – спросил отец.

– Хочу, – спокойно ответил сын.

– Но ведь бога нет!

– Отлично. Значит, это место пока вакантное.

– Знаешь, сынок, на это место уже кое-кто претендовал. Но всех претендентов убивали: кого приковывали к скалам, кого распинали на кресте. Тебе это надо?

– Надо было просто сделать так, чтобы у толпы не было ни цепей, ни гвоздей. Не нарываться раньше времени. Сначала подготовка, потом восхождение на престол и коронация нимбом.

– Ты меня пугаешь.

– Напрасно. Разве вас, предки, не привлекает перспектива стать богоматерью и богоотцом?

Нет, их такая перспектива не привлекала.

Но так как из школы его все-таки не исключили, то мало-помалу этот инцидент и связанные с ним неприятные переживания забылись. Что было вполне предсказуемо, ведь он-то знал, что человеки забывают все. Даже такое, от чего хочется выть и кататься по полу или скакать вприпрыжку на одной ноге. И боль, и отчаяние, и предательство, и любовь.

– Ученые пытались воздействовать на разные области головного мозга с целью исцеления больных или развития в них каких-то особых талантов и умений, – бубнила училка.

Он в очередной раз удивился, что отдельные элементы ее бубнежа все-таки проникают в его сознание.

– Но можно не только развить мозг, но и повредить его, что хорошо знали жестокие представители разных народов. Например, знаменитая китайская пытка. Обреченного наказанию привязывали так, что он не мог пошевелиться, и затем в темной холодной комнате лили на лоб холодную воду. Медленно, по капле, но очень долго. Через некоторое время человек сходил с ума – его мозг не выдерживал.

«А вот это уже очень любопытно, – подумал мальчик с последней парты. – Интересно, если попробовать проделать такой эксперимент с моими одноклассниками, кто спятит первым, а кто продержится подольше?»

Увы, теоретически такой вопрос не решался, а на практику не решился бы он сам. А жаль. Такой богатый материал для науки пропадает. Или опробовать эксперимент на морских свинках?

Резкий охрипший звонок прервал ход его рассуждений и обрубил училку на полуслове.

– Домашнее задание! – запричитала она, боясь, что класс разбежится, недослушав. – Выучить параграф о головном мозге и ответить на вопросы в конце. Эта тема войдет в контрольную.

Он и не подумал записать услышанное в дневник, а только побросал все извлеченные для урока анатомии предметы обратно в рюкзак и вышел в проход, дожидаясь, пока движение в нем рассосется.

Что делать? Последние парты чреваты стоянием в пробках. Но он готов был терпеть такой побочный эффект, лишь бы не пересаживаться ближе. И не потому, что он плохо учился, – этот миф о сидящих на последней парте тупицах всегда чрезвычайно его забавлял.

Нет, он был круглым отличником (не прикладывая, впрочем, для этого особых стараний), а сзади сидел, чтобы никто не встревал в его внутренний диалог с самим собой. И еще чтобы удобнее было наблюдать за другими. А это занятие он очень любил.

– Послушай, как насчет сходить в кино на вечерний сеанс? У меня два билета есть на «Отпетых мошенников». Премьера.

Самая популярная красотка класса стояла перед ним и заглядывала в глаза. Он вполне мог бы и согласиться. Но тут в голове у него забилась, как птица, попавшая в силок, такая грандиозная идея, что в горле запершило от накатившей в приступе восторга слюны. О, спасибо училке, у него теперь есть над чем поразмыслить.

– Так как насчет кино? – повторила свой вопрос запавшая на него одноклассница.

– Отвали! – сказал он. – Я занят!

Глава 10. 2000 год

Девушка зябко куталась в платок.

В убогой комнате студенческого общежития, которую она делила с двумя соседками, опять было темно и холодно – отключили электричество.

Соседки отправились греться кто куда: в клуб, на посиделки. Ей же не хотелось выходить. Она вся словно оцепенела изнутри, и если бы кто вздумал измерить, где темнее и прохладнее – в комнате или в ее душе, – сам бы испугался результата.

Ей нужно было принимать решение, а сил на это совсем не оставалось. И мелкие дела, которыми она пыталась заполнить долгие минуты последних пасмурных дней – вскипятить чай, постирать, сдать книги в библиотеку, – не только не помогали забыться, но наоборот, мучили ее непостижимым контрастом между своей обыденностью и ее великим горем.

«Как же так? Как это могло со мной случиться? – спрашивала она себя постоянно. – Вот заварка, обычная заварка. Как она может так спокойно лежать в коробочке, когда весь мир вокруг давно уже должен был обрушиться и похоронить любителей чая под своими обломками?»

Как вообще могли продолжать ходить трамваи? Как собаки лаяли на пустыре? Как чертополох прорастал и тянулся к серому небу? Как студенты готовились к экзаменам? Как с грузовика ссыпали картошку? Как старушки у торговых центров продавали вязаные носки? Как им вообще удалось их связать? Из каких клубков взялись эти толстые грубые нити? И кто их наматывал на грязные скомканные бумажки долгими мрачными вечерами?

Она не знала, как со всем этим смириться. Будто бы большой и вечно занятый мир больше не принимал ее. Будто бы она со своей печалью уже не соответствовала ни собакам, ни чертополоху. Да и то верно – она ведь перестала быть самой собой, утратила выданное ей по ордеру при рождении место и назначение.

«Умереть бы», – думала она. Но умирать тоже не хотелось. А как жить дальше, она не знала.

Надо было сходить по адресу, указанному в объявлении. Может быть, тогда бы все разрешилось как-нибудь само собой, как, собственно, в объявлении и было обещано.

«Завтра схожу, – пообещала она самой себе, подтягивая под платок торчащие наружу ноги. – А пока чаю. Согреться и спать».

Экзамены тоже уже были на носу, но она не могла учиться.

Пока решение не принято, все остальное нереально, невозможно.

Жизнь ее перевернулась пару месяцев назад, когда подружка из общежития пригласила ее пойти вместе на вечеринку.

– Да куда я пойду? – отнекивалась она. – Я там и не знаю никого.

– Я знаю и тебя познакомлю. Пойдем. Там весело будет. Чего одной над книгами киснуть?

– Так вставать же рано.

– Мы ненадолго.

– А зачет с утра?

– Да ты к нему уже готова. А и не готовилась бы, все равно бы сдала. Ты же на все лекции ходишь, все запоминаешь.

– Не знаю. Не хочется мне как-то, – сомневалась она.

Но подруга была ужасно настырна:

– Пойдем. Музыку послушаем, потанцуем. Там все упакованные ребята. Глядишь, найдешь себе какого-нибудь принца.

– Да мне совсем не до этого. Учебу надо закончить.

– А жить когда?

Как она дала себя уговорить, ей и сейчас было удивительно. Наверное, она просто такая безотказная натура. Не умеет долго держать оборону. Всегда ее все использовали. «Дай списать», «одолжи до стипендии», «угости пирожком».

Потом кормили обещаниями: «Да верну я твой конспект. Не помню, куда положила. Но найду и верну», «Прикинь, вся стипендия на долги разошлась. Но ты-то ведь можешь подождать, правда?»

И так всю жизнь. Как будто и ее она одалживала другим.

– А самой жить когда? – не унималась подружка.

И она сдалась.

И невдомек ей было, что у подружки в этом деле – свой интерес.

Та уже давно крутила с одним парнем. Ужасно он ей нравился, хотя и был груб, даже подарков никогда не дарил. Но зато как прижмет к груди и задышит в ухо – тут у нее ноги подкашивались, а мир сразу обретал новый смысл, который весь сосредотачивался где-то в животе.

Парень вращался в смутном бизнесе. Подробностей она не знала, но что речь шла о чем-то противозаконном, понимала хорошо.

Ей бы, дуре, держаться подальше, но ее это, наоборот, только больше манило и возбуждало. И даже его жестокая ненасытность (не дашь – брошу, не сделаешь – больше меня никогда не увидишь) казалась пропуском в брутальную взрослость, допингом для возмужания, афродизиаком (это слово как раз входило в моду).

На вечеринку ей было велено приходить не одной.

– Наш босс очень девственниц любит. Найди такую и приведи с собой.

– Такие на вечеринки в незнакомые места не больно-то ходят.

– А это уже не мое дело, как ты будешь выкручиваться. Только знай: не приведешь целку – встречаться с тобой больше не буду.

Вот она и вцепилась в соседку-тихоню. Вот и опутывала ее липкой патокой слов, дразнящих и обещающих.

На вечеринке много пили, так что непривычная голова быстро пошла кругом. А хозяин был молод и необыкновенно красив.

Когда они остались наедине, она не сразу поняла, чего он хочет. Но он не особо церемонился и не снизошел до предварительных объяснений.

Просто изнасиловал ее. Жестко, быстро, молча. Застегнул молнию. Отпил из бутылки. Прополоскал горло. Сглотнул. Вышел из комнаты, так и не обернувшись, не глядя.

С подругой она больше не разговаривала. Не то чтобы не простила, а просто не могла. Ей казалось, что, избегая этого контакта, она превращает случившееся в сон, в неправду, в наваждение.

Человеческий мозг устроен очень правильно. Когда что-то надо забыть, он дает приказания четко и метко.

Но ее подвели другие элементы ее сложного организма: оказалось, что в тот вечер она забеременела.

– Сделай аборт, – советовали те немногие, которым она смогла доверить свою вызревавшую в утробе тайну.

– Где денег взять? – плакала она.

– Возьми в долг. Заработаешь – отдашь.

– У кого? У тебя? Или, может быть, у тебя?

На это ни у кого денег не было.

– У отца попроси.

– Боже упаси. Он узнает – не переживет. У него после смерти матери вообще сердце все время шалит.

– Живот вырастет – все равно узнает. Хуже будет.

– Как ему узнать? Он же далеко, я дома два года не была.

– А ребятенок родится – не узнает?

Как ни крути, получалось, что надо делать аборт.

А тут еще ее по утрам и тошнить начало. Как первый раз прихватило, еле до туалета добежала. И как назло все кабинки заняты – опять же понятно: один туалет на этаже, а девчонок много.

Вырвало ее прямо на пол. И пока она стояла на коленях, дверь одной из кабинок распахнулась от удара ноги – и прямо ей в скулу. Вот и синяк. Вот и позор на пол-лица.

Зато ей дали приложить к синяку газету. А в газете было объявление. О том, что существует контора, которая готова хорошо оплатить услуги определенным девушкам. Тем, которые согласятся выносить ребенка, а потом передать на усыновление бесплодным богатым парам.

Чтобы ребенок развивался здоровым, этим девушкам снимут хорошую чистую квартиру и будут закармливать овощами и фруктами. И свежим мясом и рыбой. И полный врачебный контроль. И еще приличное вознаграждение сверху. Так что и доучиться можно, и сделать первые крепкие шаги в озаренной новой перспективой жизни.

Это было спасение.

От воспоминаний об изнасиловании. От ребенка, зачатого против воли. От стыда. От бедности. От себя самой.

Только продавец из магазина старой книги сказал ей, что этого делать не надо.

Но разве он что-то понимает в жизни? У него у самого денег нет даже на то, чтобы новую оправу купить.

Глава 11. 2024 год

Возле кабинета офтальмолога все кресла были заняты – очередь.

Отец с сыном сидели рядом и ожидали молча. Сын – занятый мыслями; отец – озираясь по сторонам.

Прямо напротив них на стене висел большой плакат, изображающий гигантский человеческий глаз, радужная оболочка которого трагически пялилась в пространство. От глаза тянулись волокна, врастающие в мозг. Мозг почему-то был изображен меньше самого зрительного органа. Но в данном случае, видимо, художник не старался соответствовать законам реализма.

Сам не зная почему, отец мысленно расширил это популяризаторское полотно и дофантазировал второй выпученный глаз, а за ним и лоб, нос, рот, подбородок, бородку.

Получившееся лицо показалось на удивление знакомым. Только вот кто бы это мог быть?

Кто-то из дальних родственников? Кинозвезд? Пассажиров метро?

Он чуть было не попросил другого пациента из очереди подсказать ему правильный ответ, но вовремя вспомнил, что, во-первых, у того плохое зрение, а во-вторых, портрет существует только в его собственной голове.

«Так кто же это?» – почему-то желание понять было просто мучительным.

– Нам долго ждать? – спросил неожиданно сын.

– Еще двое перед нами, – ответил отец.

Сын положил ногу на ногу.

«Что-то с ним происходит, – подумал отец. – Что-то после этой странной ночи и его неожиданного сна. Он сам не свой. Нервничает, ждет чего-то. Не вовремя как-то. Или, может быть, это знак? Знак, посланный свыше, что он – да! – может исцелиться, что надо, не раздумывая, броситься к тому чудотворцу?»

С другой стороны, он же был атеистом. Тогда откуда вообще к нему пришли эти мысли о знаках и чудесах?

И тогда он вдруг понял, чей глаз смотрел на него с плаката. Это был глаз распятого бога со старинных фресок.

Большой, полный печали карий глаз, в который вот-вот затечет капля крови, сползающая по лбу из-под тернового венца.

А вокруг этого молчаливого страдания расплывались равнодушные стены больницы, словно гарантируя: когда страдалец скончается, обеспечим все что надо – морг, вскрытие, свидетельство о смерти, румяна по желанию родных и близких.

«Что за бред? – подумал отец. – Чего вдруг?»

– Следующий, – позвал доктор, распахивая дверь и выпуская оттуда тощую девочку с двумя проволочными косичками.

У девочки были огромные очки с толстенными стеклами, так что она скорее походила на какого-то пришельца с планеты подслеповатых подростков. Этот образ становился еще навязчивее, когда девочка улыбалась. Тогда на ее зубах поблескивали металлические пластины с голубоватыми бусинками.

Между тем в кабинет устремилась полная дама с одним заклеенным глазом. И если бы девочка вовремя не увернулась, столкновения было бы не избежать. Значит, в своих толстенных очках она все-таки видела неплохо.

«А вот мой сын совсем не видит», – подумал отец.

Но после того разговора на кухне, а особенно после сна, который испугал сына до крика, до слез, он тоже начал потихоньку верить, что все еще изменится, что чудо произойдет.

Поэтому они и пришли в эту клинику. Чтобы все рассказать и попросить совета. Ведь не могут же свет и цвет, приснившиеся слепому, ничего не значить!

Сын в это время снова перекинул ногу. Он действительно нервничал и думал приблизительно о том же, что и отец.

О необыкновенном сне. Об ужасе и одновременно восторге, которые охватили его по пробуждении. О том, как здорово, оказывается, видеть. И о том, что теперь, после того как перед ним приоткрыли эту новую дверь (кто приоткрыл?), он не может не потребовать пропуска. Не может, не должен, ни за что!

– Следующий, – снова объявил доктор.

На этот раз даму сменил щуплый согбенный старичок, опирающийся на палку и глядящий в пол.

– Потом мы, – сказал отец.

– Хорошо, – ответил сын.

Ждать пришлось недолго. Старичку сделали рядовую проверку и выписали рецепт. Дверь распахнулась снова.

Они вошли. Сын – практически не нуждаясь в помощи. Пружинистой бесшумной походкой. Мягкие кроссовки, привычная уверенность.

И только специальная палка для слепых, едва касающаяся стен, урны, раскрытой двери, ножки кресла, словно по-собачьи их обнюхивая, порождала звуки. Ми, ля, си-бемоль мажор.

Доктор был обескуражен не меньше их самих.

– Этого просто не может быть, – сказал он. – Даже если бы слепота в данном случае была не врожденная, а приобретенная, сны со зрительными образами невозможны. Наука доказывает, что дети, ослепшие в возрасте до семи лет, никогда уже не могут видеть цветные сны. А ведь в данном случае мы сталкиваемся со слепотой с младенчества, по меньшей мере с нескольких месяцев жизни. С момента, когда слепота была зафиксирована и диагностирована.

Все это время сын молчал, а отец напряженно кивал.

– Нет, это решительно, решительно невозможно!

– Но это правда! – не выдержал слепой. – Вы так говорите, как будто не верите мне. Но я это видел! Клянусь, что видел!

– Не то чтобы я не верил, – мягко ответил доктор. – Но согласитесь, что вы можете просто заблуждаться. У вас ведь нет опыта зрячей жизни. Вы просто могли перепутать. Тем более со сна.

– Я не мог перепутать! – упрямо заявил сын. – Я видел то, что видел. Людей в масках, прожектор, шприц в поддоне. Это была операционная.

– Ну откуда вы знаете, что это была операционная? В кино видели?

– Не смейте иронизировать, – возмутился отец.

– Простите, – понизил голос доктор. – Я действительно погорячился. И все-таки, откуда он знает, что это было?

– Я ему сказал, – ответил отец. – Он описал мне подробности сна. Так ярко, так живо. Я сразу понял, что он видел операционную. У меня нет в этом ни малейшего сомнения.

– Хм… – только и ответил врач. – В таком случае я решительно не понимаю, что здесь происходит. Это антинаучно. Совершенно антинаучно.

И тогда отец решился высказать робкое, но уже с полчаса, с момента увиденного на стене клиники лика, настойчиво стучавшееся в мозг предположение:

– Может быть, это чудо?

– Чудо? – переспросил доктор. – Простите, я врач и могу опираться только на известные медицине факты. Если вы желаете говорить о чудесах, думаю, вам надо поискать для этого другое место и другого собеседника.

– Но, может быть, вы хотя бы можете проверить, посмотреть, закапать ему в глаза? Вдруг что-то изменилось?

– Мы сделаем все проверки. Но я бы не советовал вам рассчитывать на какие-то сногсшибательные результаты.

И он дал команду сестре, которая тут же устремилась расчехлять аппараты и извлекать из ящика бутылочки.

– Подождите в коридоре, – сказал доктор отцу. – Когда мы закончим, я вас позову.

Отец покорно вышел и сел на прежнее место.

Напротив сочился страданием одинокий, вырванный из фрески глаз.

Он словно спрашивал разгадавшего его тайну человека: «Ты тоже не веришь? Или готов попробовать?»

«Бред, бред!» – сказал про себя отец и даже потряс головой, чтобы изгнать из воображения прилипчивый образ.

А за той самой стенкой, с которой взирал глаз убитого проповедника, исследовались другие, никогда прежде не ведавшие красок глаза. Тоже карие. Тоже часто полные печали.

Глава 12. 2001 год

Поутру Василиса, как всегда, сразу бросилась к кроватке любимчика.

Только – вот ужас – его на привычном месте не оказалось.

– Где? – взвыла Василиса. – Где он?

– Забрали, – сказала ночная дежурная няня.

– Как забрали? Куда забрали? Кто забрал?

– Пришли какие-то люди поутру. С директором вместе. И забрали.

– Нееет! – еще громче заголосила Василиса. – Родненький мой! Куда, куда дели?

– Я-то откуда знаю? – попятилась ночная дежурная. – Да и чего ты так убиваешься? Должно быть, усыновили. Хорошо ему теперь будет. Дом, семья, свои игрушки. Кашка манная.

– А моя, моя-то каша чем плоха была? – с остервенением ощерилась Василиса.

– Да ты ж, поди, не мать ему, а нянька. Как я да как другие. Начальству виднее. Чего тебе выть теперь?

– Отдайте, отдааайте! – не унималась Василиса. И похожа она была сейчас не на летучую волшебницу, а на ведьму, на фурию, на разъяренную рыжую медведицу, которая вцепится в горло и живым не отпустит.

– Господь с тобой! Позову-ка я лучше директора, – сказала ночная дежурная няня и нырнула за дверь.

Директор уже был наготове.

– Ты, красавица, не переживай, – по-отечески утешил он Василису, усадив за стол в своем солидном кабинете. – Мальчонку твоего мы очень славно пристроили. Приличная семья, оба родителя работают, хорошо образованные. Будут они его баловать, выведут в люди.

– Отдайте! – прохрипела Василиса.

– Да ты с ума, что ли, совсем сошла? – ужаснулся директор. – Кто тебе его отдаст? У него теперь мамка с папкой появились. А ты иди другим попы подмывай, вместо того чтобы истерики устраивать.

– Отдайте! – повторила Василиса. – Он мой, мой. Вы не имели права. Не предупредили, не сказали. Да я сама, сама хотела.

– Чего это ты хотела?

– Усыновить его, вот чего.

– Усыновить! – аж прыснул директор. – Да кто ж тебе дал бы? Ты безмужняя, без образования. Да по закону ты просто не имеешь права.

– Это я-то не имею?! – заверещала няня. – Кто лучше меня за детьми-то может ходить? Кто? И он же с первых дней у меня на руках подрастал. Он меня любил!

– Любил! – передразнил директор. – Скажешь тоже, любил. Он еще понимать-то ничего толком не понимает. Ему бутылка да попа сухая – вот и вся любовь.

«Вот я тебя люблю!» – хотел добавить директор, но удержался. А Василиса хрипела как раненый зверь.

– Хоть скажите, куда увезли, кому отдали? – умоляла она. – Я бы поехала, посмотрела, как он там, хоть одним глазочком!

– Совсем спятила девка, – развел руками директор. – Это ж государственная тайна. Разглашению не подлежит.

– А ты знаешь, где он? – посмотрела она хищно, внезапно переходя на ты.

– Я знаю, – поежился директор. – А тебе знать не положено. Запрещено.

– Скажи мне! Скажи по-хорошему!

– Да ты чегой-то? Угрожаешь мне, что ли?

Словно подтверждая его мрачную догадку, Василиса взлетела со стула и бросилась запирать дверь кабинета изнутри.

– Чур тебя! – замахал руками директор, глубже вжимаясь в кресло и хватая со стола в целях самообороны массивное, подаренное ему за какие-то заслуги перед обществом пресс-папье.

Василиса же неумолимо надвигалась с сомнамбулическим выражением лица.

– Скажи мне, где он, – шепнула она прямо директору в лицо, чуть не обжигая кожу своим горячим дыханием.

– Да не могу, ненормальная! Нельзя. По циркуляру не положено.

– Скажи. Что угодно для тебя сделаю.

И, как безумная, она принялась лобызать его в крупный нос, в лысину, в подбородок, по которому лишь двадцать минут назад стекали струйки жирного супа, которые он всасывал обратно и не подозревал, что ждет его вскоре после завтрака.

– Отпусти, – взмолился он, теряя самообладание и ответно впиваясь губами в Василисин сочный рот.

– Не пущу. Умучаю. Залюблю. Только скажи. Скажешь, что ли?

– Ска-жу, – прошелестел директор по слогам, не в силах удерживать дыхание.

А она уже расстегивала ему штаны и взлетала над ним. Как по волшебству, как на троне из благоговейно сгустившегося воздуха.

– Только уж не обмани, скажи, голубчик, – ворковала она.

– Не обману.

– Дай, дай адрес сейчас, напиши вот на бумажке.

– Да вот он, – еле дотягиваясь до ящика, стонал директор. – Вот дело. Все оформлено честь по чести.

– Давай сюда!

И вот уже Василиса вырывает у него из рук тонкую папку и засовывает под мышку, прямо под халат. И грудь ее вываливается наружу. И директор присасывается к ней, как младенец, жаждущий молока и жизни.

– Люблю тебя! – кричит он.

А Василиса спешит покончить с этим делом и убежать. Оправиться, умыться и броситься вдогонку за своим сокровищем.

– Присмотри пока за детьми, – кричит она совсем уже растерявшейся ночной дежурной. – Я тебе из своих доплачу.

А наверху, в кабинете еще стоит туман, сотканный из ее дыхания и волшебного ее аромата.

«До приступа ж, почти до сердечного приступа довела ненасытная баба, – приходит в себя директор, разминая жирную грудь. – Однако ж сладко. Хорошо-то как!»

И только потом на смену последним хлопьям недавнего удовольствия приходят здравый рассудок и страх.

«Это что ж я натворил? За это меня по головке-то не погладят!»

И директор ходит по кабинету, как зверь по разоренному логову.

«Что делать? Что делать?» – вопрошает он постылое пространство.

«Думай, думай!» – велит он сам себе.

И привычный к начальственной службе мозг тут же включается, приходит на помощь, находит выход.

Директор бросается к телефону.

– Слушаю, – брякает бас на другой стороне линии.

– Беда, – говорит директор. – Нянька наша выкрала папку с документами из моего кабинета.

– Подробности, – коротко приказывает Филантроп.

И директор рассказывает, в соплях и красках, как Василиса полюбила малого, как ходила за ним, словно за своим дитем, и как он видел ее выбегавшую из кабинета, растрепанную и с горящими глазами.

– Должно быть, подкараулила, когда я отлучался по нужде. А я ящик открыл и вижу, что бумаг на месте нету. А только что были.

– Ясно, – говорит Филантроп и бросает трубку.

– Поверил, – выдыхает директор, вытирая вспотевшую от перипетий сегодняшнего утра лысину.

Он наливает из графина воды, пьет и садится за стол, уставившись в пространство и стараясь не думать о том, что будет дальше.

А Василиса уже в пути. Уже направляется по адресу.

Вот же он, этот дом, прямо через дорогу.

Василиса улыбается. Она не думает о том, как позвонит в дверь, что скажет. Она не боится реакции новоявленных малышовых родителей. Она просто хочет увидеть его, прижать к груди, чмокнуть в пухлые, на ее смесях взошедшие щечки.

И она бежит к заветному дому. И не видит, не слышит машины, которая резко срывается с места, как будто бы неслучайно, как будто бы ждала именно ее.

– Задавили! Батюшки-светы! Девку задавили! – кричит какая-то бабка в ботах, как раз вышедшая покормить кошек.

– Какой марки была машина? Какого цвета? – спросят ее потом на следствии.

– Да я разве ж в этом разбираюсь? – возмутится она. – Кажись, темненькая такая. И стекла темненькие.

– Висяк! – подведет итоги следователь и передаст дело в архив.

Глава 13. 2027 год

Как и каждое утро, сегодня Клара тоже готовилась к волшебству.

Волшебство заключалось в ее фантасмагорическом – на зависть любому биологическому виду! – преображении из серой пижамной моли в яркое хищное млекопитающее.

На преображение требовалось около часа, но Кларин будильник был уведомлен об этом заранее, так что она не торопилась.

Пока набиралась ванна и варился кофе, Клара выстраивала в голове скелет сегодняшнего дня. Он получался ладным и совсем не скрипучим, потому что каждая деталь была продумана заранее и идеально соответствовала остальным.

В этом, собственно, и заключалась тайна высокого Клариного профессионализма – все схватывать, все учитывать, все подстраивать, все использовать, все предусматривать, все контролировать, все…

Этот рецепт мог некоторым образом варьироваться и менять ингредиенты в зависимости от Клариного настроения. Поэтому, наливая в ванну пену с ароматом экзотических цветов, она задумалась над очередным удлинением выработанной формулы.

«Все… чувствовать», – наконец нашла она недостающий элемент.

Да, сегодня ей хотелось быть такой: ощущать под чуткими пальцами пульсацию студии, улавливать ее флюиды, вдыхать сотни чужих выдохов и знать, где, что, когда сказать, сделать, подправить. Улавливать чужие настроения и тонко корректировать сотканную из них паутину, подергивать разные ниточки нежной лапкой и опутывать жертв своей медийной тюрьмы все новыми и новыми слоями заготовленных с запасом впечатлений.

Клара с привычным бульканьем нырнула в ванну и представила себя парящей над студией. Если бы полет был настоящим, ей понадобилась бы предельная осторожность, чтобы не удариться костлявой спиной о черные металлические конструкции, на которых под самым потолком крепились разномастные фонари. Но в своих фантазиях Клара могла позволить себе непривычную в реальной жизни беспечность, и это бодрило и возбуждало.

Настолько, что вопреки ее устоявшемуся расписанию будних дней, где физиологическим утехам отводилось сугубо вечернее время, она пренебрегла режимом и начала мастурбировать. Оказалось, что под водой это получается очень даже неплохо.

Впрочем, время поджимало, поэтому она пережила несколько сладких конвульсий, но дальше расслабляться себе не позволила и ринулась в битву с нещедрой природой, пожалевшей для своей невзрачной дочери красок, форм и того, что в любимых Кларою журналах называлось феромонами.

Бесчисленные баночки и тюбики помогли добиться ровного цвета кожи. Затем с вдохновением настоящего художника (который, впрочем, всю жизнь повторяет один и тот же однажды удавшийся натюрморт) она нанесла на лицо тысячу мелких линий и штрихов. Приклеила ресницы. Прикрепила шиньон, для чего использовала пару дополнительных шпилек – чтобы не съезжал набок, сволочь.

Яркий комбинезон (сегодня ей хотелось казаться современной и слегка агрессивной), туфли на огромной платформе, невольно вызывавшие ассоциацию с древнегреческими котурнами, огромная, но элегантная сумка, облако духов (естественно, с синтетическими феромонами для привлечения – увы, всегда безрезультатного – самцов). О да, она была готова и теперь по-своему прекрасна.

Выдавливая себя из подъезда и упаковывая в маленький автомобиль, Клара окончательно перевоплотилась в деловую и самодостаточную особь – волшебство свершилось. А впереди ждало выпестованное ею таинственное шоу, разрекламированная премьера.

Ее, правда, немного смущало, что вот уже почти неделю по обывательским телевизорам раз в час проносился не вполне профессиональный рекламный ролик – прекрасно сделанный, отточенный до мелочей, но… без главного героя.

Целитель почему-то наотрез отказался участвовать в предварительных съемках, и им пришлось заменить его на таинственного мистера Икс в традиционной черной маске.

Оно, конечно, неплохая идея: такая загадочность могла даже подстегнуть зрительский интерес и повысить рейтинг, но вдруг они попали впросак с этим мистером Икс? Вдруг он совершенно не совпадет ростом, фигурой, прической, открытыми частями лица с настоящим заявленным в рекламе шоу магом?

Что ж, в любом случае сокрушаться было глупо: что сделано, то сделано и сделано (естественно, благодаря ее стараниям) хорошо. Поэтому Клара просто впивалась лакированными коготками в руль, а туфельной платформой в педаль газа и мчалась навстречу запланированному триумфу по шоссе, на редкость свободному для этого часа.

«Надо же, – думала она, – и здесь волшебство: ни пробок, ни отвратительного смога».

Это действительно было странно. Как будто чья-то невидимая длань специально расчистила Кларин путь. Как будто чарами заказавшего шоу кудесника весь день озарился каким-то особым колдовским духом. Как будто за самою Кларой (и она реально это чувствовала) тянулся незримый, но несокрушимый магический шлейф.

И красные глаза светофоров стыдливо гасли, не смея преграждать ей путь. И любимая радиостанция, как специально, крутила самые замечательные (на ее вкус) песни. И солнцезащитные очки не давили на переносицу. И в теле была особая легкость – то ли благодаря недавно пережитому оргазму, то ли благодаря стараниям целителя, таким образом уже сейчас расплачивающегося за свой ожидаемый вечером успех.

Она даже запела вместе с приятным сопрано по радио. Это значило, что день начинался уж очень хорошо, потому что в другие дни она себе петь не позволяла.

И так оно и длилось до самого обеда, который Клара, как всегда, перехватывала на бегу, раздавая указания и отчитывая провинившихся (последнее – мягче, чем обычно).

А потом вдруг ее радужное настроение испарилось, словно его и не бывало. Потому что начали съезжаться будущие участники шоу – жалкие немощные калеки.

Они заполняли специально отведенную для этой цели комнату, и чем больше их становилось, тем, казалось, упорней они вытесняли из столь прекрасно начатого дня все живое, свежее и яркое.

Среди них были подростки и взрослые («Хорошо хоть не старики, – подумалось Кларе, – а то бы это смотрелось еще ужаснее!»), слепые, глухие и немые. А также парализованные в инвалидных колясках и один уж совсем скрюченный и трясущийся, медицинскую причину чего даже она, весьма эрудированная в области физических патологий, объяснить бы не смогла.

Эти люди не только пожирали Кларин кислород. Они заставляли ее задыхаться и по какой-то иной причине, которую ей необходимо было срочно определить.

Может быть, дело было в том, что она – со своими накладными ресницами и шиньоном – вдруг тоже ощутила себя рядом с инвалидами убогой и никчемной?

Может быть, это осознание собственного бессилия по отношению к злобной и неразборчивой природе вдруг прижало ее к земле и заставило ее ноги заболеть от впившихся в них ремешков, от неестественности вычурных платформ?

Может быть, она вдруг представила себя настоящую – некрасивую, нежеланную, вынужденную мастурбировать, чтобы утолить никем не разделенную страсть, – и ей стало очень жалко себя? Куда жальче, чем их, больных людей, которые хоть и свыклись со своими бедами, но все же имеют шанс исцелиться. На этом дурацком, ею же состряпанном шоу.

А ей, удастся ли ей тоже измениться? Или она так и будет прозябать в коконе одиночества, подмалеванного социальным лоском и косметикой?

Она заглянула в глаза слепого и прочла там суровый приговор.

«Ты скоро состаришься и умрешь, – сказали ей мертвые глаза. – И никто не будет тебя оплакивать. Потому что ты лишь ничтожное насекомое, копошащееся в затхлой помойке равнодушного мира. Ты проживаешь остатки бессмысленной жизни, чтобы из твоего тела проросли зерна, которые напитают другое насекомое. Тоже обреченное сдохнуть».

Почему эти мысли пришли к ней именно сейчас?

Она не знала. Но тщательно подведенные глаза вдруг начали сочиться непрошеной влагой. А шиньон, словно утративший доселе державшую его силу магнетизма, поехал вбок.

Глава 14. 1991 год

Прежде всего надо ограбить инкассаторскую машину.

Это кажется тебе лучшим способом обзавестись начальным капиталом, без которого весь твой прекрасный план может остаться просто жалким пусканием ветров, выдохом после затяжки, праздной щекоткой мысли.

А ты так не любишь. В твоей жизни есть один, но твердый принцип: доводить задуманное до конца во что бы то ни стало.

Поэтому инкассаторская машина. В серый дождливый полдень. И надеть тонкую куртенку с капюшоном. А локоны наружу. С ними у тебя совсем еще детский, безобидный вид.

– Тебе чего, мальчик? – спросит толстый инкассатор, запихивая в машину тугие мешочки.

– Дяденька, а я такое в кино видел, – скажешь ты. – Там внутри, что, правда куча денег?

– Правда-правда. Иди давай отсюда.

– Я-то иду. А просто интересно.

– Интерееесно! – передразнит тот. – Иди давай уроки делай.

– Я-то пойду.

– Ну и иди.

А сопровождающий милиционер подозрительно скосится в твою сторону и медленно потащит ладонь по сукну штанов, к кобуре.

Очень медленно, потому что куда торопиться? Какая такая угроза может исходить от старшеклассника в промокшей куртке?

– А на эти деньги можно было бы машину купить? – спросишь ты.

И тогда уже в разговор вступит милиционер. Не тот, что спереди, а который всегда стоит рядом с инкассатором.

– Тебе сказали валить, так и вали по-хорошему! – рявкнет он.

– Да лааадно, – обидишься ты. И пойдешь себе мимо.

Но проходя мимо милиционера, который уже убрал ладонь с кобуры, ты брызнешь ему в лицо краской из распылителя. И он завопит. И вытащит пистолет. Но не сможет стрелять, не видя цели. А ты уже воткнешь ему в горло заточку. И выхватишь пистолет. И перестреляешь их всех. И заберешь деньги. Все просто. Даже проще, чем в кино, которое ты действительно видел (ну ведь не стал бы ты обманывать славного дядьку-инкассатора?).

«А если люди вмешаются?» – спрашиваешь ты сам себя.

«Люди – трусливое быдло. Никто не вмешается», – успокаиваешь ты сам себя.

Успокаиваешь? С чего бы это? Ведь ты вовсе и не волнуешься. Честно – ни капельки.

«А если рядом окажется случайный герой?» – продолжаешь ты выяснять отношения с самим собой.

«Не окажется. Их так мало на душу населения, что подобная вероятность ничтожна мала. К тому же день будет дождливый, и герой может вообще ничего не заметить, прячась под зонтиком».

«А откуда ты знаешь, что день будет дождливым?»

«Потому что я его выберу сам».

«А если ни один из дней не будет дождливым?»

«Ерунда. Инкассаторская машина приезжает к этому маленькому банку так часто, что рано или поздно в момент ее появления обязательно будет идти дождь».

«Ты уверен?»

«Да. Я хорошо все проверил и подготовился».

«А если все-таки герой забудет зонтик дома и потому заметит, как ты грабишь и убиваешь?»

«Значит, он убьет меня».

«И тебе не страшно умирать?»

«Нет».

«Ты честен сейчас?»

«Да. Я не хочу умирать, но не испугаюсь, если придется. А вот что действительно страшно – это не осмелиться и не попробовать».

«Тварь ли я дрожащая или право имею?» – дразнишь ты сам себя.

«Сентиментальная чушь! – огрызаешься ты сам на себя. – Я знаю, что я не тварь, не слабак, не сопля. Я знаю, что имею право. И я возьму то, что захочу».

«Ну тогда пошли?»

«Куда?»

«К банку. Отрепетируем все еще раз».

«Незачем. Ходили уже. Не надо мелькать лишний раз».

«Дрейфишь?»

«Нет. Но в день перед концертом репетировать не стоит».

«Разве же мы будем грабить завтра? Завтра обещали хорошую погоду».

«Синоптики врут».

«Тогда проверим перед зеркалом, что ни краска, ни заточка не оттопыривают карманы».

«Проверяли уже!»

«Тогда…»

«Тогда лучше пойдем в гости к Алине и займемся сексом».

И тогда второй ты умолкаешь. Потому что предложение дельное.

И пока Алина будет расстегивать блузку, ты сможешь перестать думать о толстом инкассаторе. И о том, что ты его уже сто раз рассматривал в бинокль. И о том, что у него на руке широкое обручальное кольцо. И что у него дома жена готовит яичницу. То есть последнего ты, конечно, не видел, но ты предполагаешь. Потому что все жены обычно готовят яичницу.

И твоя мама часто готовит яичницу. Тебе и отцу. Тебе – всегда первую порцию. Потому что «расти скорее, сынок».

Вообще-то ты уже вырос, но мама это замечает не особо. И папа тоже.

В этом году тебе поступать в институт. Может быть, после поступления ты наконец покажешься им взрослым?

Впрочем, какая тебе разница, покажешься или не покажешься? Ведь твои родители такие же идиоты, как и большинство других родителей. И их мнение тебя совершенно не волнует.

И Алина – идиотка.

– Ты меня любишь? – шепчет она.

– Нет, – честно отвечаешь ты.

– Как нет? – удивляется она.

– Так.

Интересно, что она сейчас сделает? Заплачет? Сначала похоже, что хочет плакать. А потом вдруг улыбается. Наверное, в голове у нее родилось какое-то идиотское объяснение твоим словам.

– А я уверена, что любишь, – наконец говорит она, продолжая улыбаться. Ну, ты так и знал.

И толстый инкассатор – идиот. Так что и не жалко его совсем.

Значит, ты все-таки собираешься его убить?

Ну конечно, собираешься. Иначе ничего не получится. А тебе очень надо, чтобы получилось.

Ты выходишь из Алининой парадной и смотришь на небо. Кажется, оно становится более пасмурным. Или просто приближается вечер?

Но завтра день, когда инкассаторская машина поедет к банку. И по телевизору в вечерних новостях предрекают ухудшение погоды.

Пухлогубая блондинка с нелепой прической водит по стенке руками, неся какую-то чушь про антициклон.

Ты ее и не слушаешь. А вот твоя мама слушает.

– Ну вот, завтра дождь обещают, – говорит она. – А я хотела надеть свои новые замшевые лодочки.

А тебе плевать на лодочки. Ты рад дождю.

И утром ты выходишь из дома во всеоружии. Ты, как и планировалось, совершенно готов и совершенно спокоен.

– А тебе чего, мальчик? – спрашивает толстый инкассатор, запихивая в машину тугие мешочки.

– Дяденька, а я такое в кино видел, – говоришь ты. – Там внутри, что, правда куча денег?

– Правда-правда. Иди давай отсюда.

– Я-то иду. А просто интересно.

– Интерееесно! – передразнивает тот. – Иди давай уроки делай.

– Я-то пойду.

– Ну и иди.

Все по сценарию. Деньги точно твои!

Глава 15. 2001 год

Девушка с большим животом ела черешню. Брала с большого блюда влажные ягоды и запихивала в рот – очень вкусно!

В каком-то смысле ей даже повезло. Не случись этого ребенка, не видать бы ей черешни. Со студенческой стипендии не больно разживешься.

Так она думала сейчас, пока сладкий черешневый сок заполнял ее рот. Но при этом она прекрасно понимала, что лукавит, что как только черешня закончится, а ребенок в животе начнет танцевать, ее мысли резко изменятся.

Она уже не будет думать о том, как ей повезло. Она будет думать о своем предательстве. О том, что комочек в ее нутре скоро осиротеет и всю ее жизнь будет незримо корить этим сиротством свою непутевую мать.

«А что, если оставить его?» – уже в стотысячный раз врала себе она. Убежать, уехать, скрыться. И никто не найдет. И ребенок останется с ней.

«А как же контракт? Ведь подписала, обязалась… Да и ему там лучше будет».

«Там» не обозначало конкретного места. «Там» – это было где-то с другими людьми, с названными мамой и папой, хорошими, обеспеченными, любящими.

«А если не полюбят? Если будут мучать и корить каждым куском?»

Это было страшно.

А вот кое-что пострашнее:

«А когда я состарюсь и буду ехать в трамвае с тяжелыми авоськами с рынка, он мне места не уступит. Будет сидеть себе, плеер слушать и не догадываться, что над ним его мать стоит, что у нее в авоське черешня мнется. И я не буду знать, что это он. И именно потому, что не буду знать точно, в каждом подходящем по возрасту парне мне будет видеться сын. В сотнях парней, в тысячах».

И голова ее начинала кружиться. То ли от страха, то ли потому, что сроки ее подходили – со дня на день рожать.

То, что у нее в животе мальчик, она знала точно – Контора оплатила дорогой ультразвук.

Было ей также известно, что ребенок совершенно здоровый, хорошо развитый, правильного веса.

С экрана монитора, где он копошился в ритм самому себе, как она ощущала его под ребрами, он казался славным и чудовищно реальным.

– А ты бы на него не смотрела, не привыкала, – посоветовал старичок из Конторы, когда она пожаловалась ему на резко усилившийся материнский инстинкт. – И так и знай, и заранее готовься: родишь – тебе его не покажут.

«Не покажут, – эхом отозвалась боль в ее душе. – Чтобы не терзалась воспоминаниями. Или, наоборот, чтобы терзалась еще больше, видя в каждом: и в брюнете, и в блондине, и в рыжем, и в бледном, и в загорелом, и в веснушчатом – во всех! – свое кровное горюшко. И чтобы плакала».

– Ты слишком молоденькая еще, – успокаивал старичок. – Сейчас ты при деньгах. На ноги встанешь, замуж выскочишь и родишь себе еще одного, а то и двух, трех. Сколько захочешь, столько и родишь. И доброе дело будешь иметь за душой – подаришь счастье бездетным людям, которые без тебя бы совсем отчаялись.

– Вы уже знаете, чей он будет?

– Знаю, – врал он. – Очень хорошая пара. Собака у них есть. Дворняга, но с примесью благородных кровей. Будет твоему мальчишке весело. Будет с собакой играть, на дачу ездить. Дача у них знатная. Будет он как сыр в масле.

Она кивала, а сама прикрывала живот рукой. И невдомек ей было, что если бы она захотела оставить ребенка, то закон был бы на ее стороне. Несмотря на подписанный договор и несмотря на льстивые речи старичка.

Продавец из магазина старой книги пытался ее образумить, сводить к адвокату. Кричал что-то про священное право материнства, которое не смеет попрать никто и ничто.

Она не послушала и ни к какому адвокату не пошла. Ее совесть не позволяла подвести старичка, в его лице всю Контору и всех бесплодных людей.

«В конце концов, “там” ему будет лучше», – повторяла она, как мантру.

Когда отошли воды, ей не нужно было метаться по общежитию, выклянчивать звонок и вызывать «скорую», чтобы ехать в дежурный роддом. Все было по-другому, по высшему разряду.

Жила она теперь в съемной однокомнатной квартирке с телефоном. И по ее вызову тут же приехал водитель Конторы, который отвез ее в частное отделение одной из лучших клиник, где ее ждала VIP-палата.

Там ее обласкали, выдали новый, совершенно еще ненадеванный халат, проводили в ванную с джакузи, показали, что делать при усилении схваток.

«Скоро все кончится», – говорила она не то себе, не то натянутому до предела животу.

Живот отвечал страшной и какой-то животной болью.

Много раз приходила акушерка: проверяла раскрытие, массировала спину.

Она же с каждой новой схваткой думала об одном:

«Зачем все это? Зачем мучения? Не для себя же. Не для себя!»

Где-то за дверью, за коридором ждали, наверное, новые родители выползающего на свет мальчишки.

Она попыталась представить себе его будущую мать.

Холеная, с модной стрижкой, с маникюром. Среднего роста, шатенка, стройная. В строгом платье. Нет, в брючном костюме. А грудь маленькая. И совершенно пустая – не поживиться.

«А у меня налитая, да не для кого».

Говорят, материнское молоко в банк можно сдавать – хорошо платят. Но она не будет этого делать. Лучше сразу грудь туго перевязать, чтобы молоко перегорело.

В перерыве между схватками она старалась думать о неотложных делах.

Первое: квартира. Ей оплатили ее вперед на три месяца. О дальнейшем нужно позаботиться самой. Либо съезжать (чего не хочется), либо искать средства для оплаты.

Еды ей теперь меньше надо будет, волчий аппетит беременной пройдет. Так что траты на питание снижаются в два раза. Плюс стипендия. Плюс отец раз в пару месяцев немного присылает. Пусть подработка.

Какая? Это вопрос. В кафе официанткой? Или на рынок?

У продавца из магазина старой книги на рынке своя клиентура образовалась. Он им книжки, они ему картошки. Может, поможет пристроиться к какому-нибудь лотку.

Нет, это глупо. Там самая торговля утром-днем, когда ей надо лекции посещать.

Значит, в кафе.

Но в общежитие ни за что! Нахлебалась!

Ой, опять! Ууууууу!!!

– Три семьсот, – объявила акушерка под конец дня. А потом осеклась, ойкнула (видно, объяснили, что мамаше никаких подробностей про первенца сообщать не надо), покраснела и убежала.

Мать, как ее и предупреждали, малыша не видела. Рожала с ширмой для кесарева.

Слышать – слышала. Голосок звонкий, настойчивый. Видно, будет человек с характером.

А что она сама?

Сначала почувствовала облегчение – наконец-то боль ушла.

Потом вдруг пришло другое чувство – какое-то ужасное опустошение. Как будто вместе с выношенным ребенком из нее вынули всю ее полезность, и теперь ничего другого ей не останется, только доживать свой не нужный никому век и ссыхаться, сжиматься в размерах.

Это было очень странно. Ведь, по большому счету, что изменилось?

Она сейчас просто вернулась к тому состоянию, в котором пребывала до.

До всего: до уговоров подруги пойти на вечеринку, до изнасилования, до того, как обнаружила, что беременна, до первой рвоты и синяка, до плача на трамвайной остановке, до знакомства с человеком с портфелем.

И вот когда все эти «до» еще были реально и сильно после, она же радовалась жизни?! Она смеялась, строила планы, гладила блузки, красила губы.

Она хотела жить и верила, что впереди много хорошего.

И что теперь?

Она может забыть обо всем и вновь накрасить губы.

Она может сосредоточенно продолжить учебу.

Через год она окончит училище и сможет работать по специальности.

Она встретит хорошего парня.

Она расскажет ему об изнасиловании, а о ребенке промолчит.

И потом, когда она родит еще одного: мальчонку ли, девчонку – неважно, муж будет думать, что это в первый раз.

И она сама будет так думать. Или, по крайней мере, будет стараться искренне в это поверить.

Так в чем же дело? Почему сейчас, спустя пять минут после родов, ей кажется, что все это совершенно невозможно?

И не будет хорошего парня. И ни от кого не придется скрывать то, что произошло сегодня. И детей у нее больше не будет.

Одиночество, тяжелые авоськи и бесчисленные трамваи, в которых никто никогда не уступит места. Вот все, что ее ожидает.

И она заплакала. Так горько, как никогда. Как даже после изнасилования не плакала, когда тот красавец ушел и не обернулся.

– Это у нее просто послеродовая депрессия, – скажет докторша старичку из Конторы.

– Глупостей не натворит? – насупится старичок.

– Нет. Крепкая, выправится.

– Это хорошо.

А она, девушка без живота, будет плакать на втором этаже частной клиники несколько дней подряд.

Плакать и представлять своего сыночка, у которого глазки такие сладкие, как черешенки.

Глава 16. 2024 год

Слепой парень с отцом опять сидели в приемной. На этот раз не в клинике, а в просторной квартире, которую ученики целителя снимали в самом центре города для проведения лечебных сеансов.

Квартира, пожалуй, была слегка мрачновата. Но слепого это не смущало – он ведь не мог видеть ни тяжелых штор, задвинутых так плотно, что даже трудно было поверить, что за ними скрываются окна, а не кирпичная кладка, ни коричневых низких диванов, ни картин – все как одна в цветовой гамме крови и сырого мяса.

Они пришли сюда в сопровождении отцовского знакомого, который внезапно нагрянул к ним одной ночью, чтобы сообщить о появлении в городе чудотворца.

– Он пока еще широко не рекламирует себя, помогает избранным. Причем совершенно бескорыстно, – рассказывал знакомый. – Я уговорил его вас принять.

– Если он действительно так всемогущ, то почему не выйдет из тени на свет? – удивлялся отец. – Помогать недужным – великое дело.

– Он собирается это сделать. Но ему нужны помощники. Люди, которые подтвердят его целительную силу, опробованную в деле. Вы ведь знаете, как жесток и циничен этот мир, и как он обходится с носителями благой вести.

– Ну это уж вы замахнулись, – запротестовал отец. – Я неверующий, но из ваших слов следует, что вы приписываете учителю деятельность евангелического масштаба.

– Пожалуй, что так, – согласился знакомый. – И это не преувеличение. Вы сами в этом убедитесь после того, как ваш сын прозреет.

Тут отец выпучил глаза и приложил палец к губам.

«Ну как же так можно? – думал он. – Мы ведь обо всем договорились. Решили не давать мальчику ложных надежд».

А знакомый словно забыл об уговоре. Или он стал еще фанатичнее за прошедшие с их последней встречи несколько дней?

– Вот вы меня в посягательстве на масштаб Евангелий упрекнули, – сказал он отцу. – Однако то, что творится в этой квартире, превосходит описанное в Евангелиях.

– Неужто?

– Да. Вот, к примеру, отрывок из Иоанна, – с этими словами он достал из кармана маленькую книжку с заблаговременно приготовленной в нужном месте закладкой и начал читать.

Громко и внятно, чтобы и сыну, сидящему чуть поодаль, было хорошо слышно:

– «И, проходя, увидел – Иисус увидел – человека, слепого от рождения. Ученики Его спросили у Него: Равви! кто согрешил, он или родители его, что родился слепым? Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии. Мне должно делать дела Пославшего Меня, доколе есть день; приходит ночь, когда никто не может делать. Доколе Я в мире, Я свет миру. Сказав это, Он плюнул на землю, сделал брение из плюновения, и помазал брением глаза слепому, и сказал ему: пойди, умойся в купальне Силоам, что значит: посланный. Он пошел, и умылся, и пришел зрячим. Тут соседи и видевшие прежде, что он был слеп, говорили: не тот ли это, который сидел и просил милостыни? Иные говорили: это он, а иные: похож на него. Он же говорил: это я. Тогда спрашивали у него: как открылись у тебя глаза? Он сказал в ответ: Человек, называемый Иисус, сделал брение, помазал глаза мои и сказал мне: пойди на купальню Силоам и умойся. Я пошел, умылся и прозрел. Тогда сказали ему: где Он? Он отвечал: не знаю. Повели сего бывшего слепца к фарисеям. А была суббота, когда Иисус сделал брение и отверз ему очи. Спросили его также и фарисеи, как он прозрел. Он сказал им: брение положил Он на мои глаза, и я умылся, и вижу. Тогда некоторые из фарисеев говорили: не от Бога Этот Человек, потому что не хранит субботы. Другие говорили: как может человек грешный творить такие чудеса? И была между ними распря. Опять говорят слепому: ты что скажешь о Нем, потому что Он отверз тебе очи? Он сказал: это пророк. Тогда Иудеи не поверили, что он был слеп и прозрел, доколе не призвали родителей сего прозревшего и спросили их: это ли сын ваш, о котором вы говорите, что родился слепым? как же он теперь видит? Родители его сказали им в ответ: мы знаем, что это сын наш и что он родился слепым, а как теперь видит, не знаем, или кто отверз ему очи, мы не знаем. Сам в совершенных летах; самого спросите; пусть сам о себе скажет. Так отвечали родители его, потому что боялись Иудеев; ибо Иудеи сговорились уже, чтобы, кто признает Его за Христа, того отлучать от синагоги. Посему-то родители его и сказали: он в совершенных летах; самого спросите. Итак, вторично призвали человека, который был слеп, и сказали ему: воздай славу Богу; мы знаем, что Человек Тот грешник. Он сказал им в ответ: грешник ли Он, не знаю; одно знаю, что я был слеп, а теперь вижу. Снова спросили его: что сделал Он с тобою? как отверз твои очи? Отвечал им: я уже сказал вам, и вы не слушали; что еще хотите слышать? или и вы хотите сделаться Его учениками? Они же укорили его и сказали: ты ученик Его, а мы Моисеевы ученики. Мы знаем, что с Моисеем говорил Бог; Сего же не знаем, откуда Он. Человек прозревший сказал им в ответ: это и удивительно, что вы не знаете, откуда Он, а Он отверз мне очи. Но мы знаем, что грешников Бог не слушает; но кто чтит Бога и творит волю Его, того слушает. От века не слыхано, чтобы кто отверз очи слепорожденному. Если бы Он не был от Бога, не мог бы творить ничего. Сказали ему в ответ: во грехах ты весь родился, и ты ли нас учишь? И выгнали его вон. Иисус, услышав, что выгнали его вон, и найдя его, сказал ему: ты веруешь ли в Сына Божия? Он отвечал и сказал: а кто Он, Господи, чтобы мне веровать в Него? Иисус сказал ему: и видел ты Его, и Он говорит с тобою. Он же сказал: верую, Господи! И поклонился Ему. И сказал Иисус: на суд пришел Я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы. Услышав это, некоторые из фарисеев, бывших с Ним, сказали Ему: неужели и мы слепы? Иисус сказал им: если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха; но как вы говорите, что видите, то грех остается на вас».

– Что такое «брение»? – спросил вдруг сын.

– Это кашица из земли и влаги, – ответил знакомый.

– Так это и меня, что ли, будут плевками лечить? – усмехнулся слепой.

– В том-то и дело, что ему ничего для этого не нужно. Он просто скажет тебе «Гляди!» – и ты увидишь. Ни наложения рук, ни использования каких бы то ни было материалов. Ничего! Только одна его энергия и сила слова!

– Мне кажется, мы зря сюда пришли, – сказал сын.

– Теперь уже глупо было бы уйти, не попробовав.

– Это верно.

И тут как раз дверь смежной комнаты распахнулась настежь, и в проеме показался сам целитель.

Отца поразило, насколько он красив. В возрасте уже, но восхитительно красив.

Сын же на его появление не отреагировал никак – остался сидеть на месте.

– Он не слепой, он может видеть, – диагностировал целитель, не покидая дверного проема и даже не вытаскивая руки из карманов, а продолжая стоять. Так вальяжно, как будто следил за поваром, сервирующим для него обеденный стол.

– Он слепой от рождения! – закричал отец.

– А я говорю, что нет. Он просто не пробовал.

Все трое посетителей – знакомый, отец и сын – замерли от этого властного голоса.

– Ты слышишь меня, якобы слепой? – спросил тот.

– Слышу.

– Так не бойся еще и видеть.

И в это самое мгновение что-то произошло. Острые, как лезвия кинжалов, струи брызнули ему в глаза, так что он отшатнулся и закрыл лицо руками.

– Теперь вы поняли, почему здесь все так тщательно задрапировано? – спросил знакомый. – Яркого света он просто не выдержал бы.

А сын ничего не слышал. Его прекрасный, абсолютный слух отключился совершенно, и он физически ощущал, как ноты, диезы и бемоли плавятся в общий жалкий комок и умирают без следа. Он сейчас не отличил бы до мажор от фа минора. Скрипки от барабана. Уши парализовало. Зато глаза…

– Больно! – воскликнул он.

– Я же велел не бояться, – откликнулся целитель. – Только поначалу будет больно. Потом пройдет.

– Как это возможно? – шептал отец. – Он же не прикоснулся к нему. Даже рук не поднял.

– Могу поднять сейчас, если хотите пожать мне руку.

Но отец вместо рукопожатия схватил протянутую ему длань и поцеловал.

– Веруешь? – спросил знакомый, без стеснения переходя на ты.

– Верую, – сказал отец.

– Папа, эти твои волосы какого цвета? – подошел сын и провел ладонью по отцовской голове.

– Они седые, сынок. Давно уже седые, – сказал отец и всхлипнул.

Глава 17. 2001 год

Операционный стол стал казаться просто огромным, после того как на него положили такого маленького ребенка.

Малыш не спал, а смотрел вверх на яркую лампу. Смотрел, почти не щурясь, словно желтый пронзительный свет ничуть не мешал ему вычленить тонкие полоски на стекле и блестящий каркас из нержавейки. Смотрел, не отрываясь. Смотрел в упор.

Было ему, судя по виду и по медицинской карточке, всего несколько месяцев от роду.

«А уже больной, – с жалостью подумала медсестра. – Такой крошка – и больной!»

Она не понимала тонкостей диагноза, но вместе с остальной хирургической командой готовилась к операции на головном мозге. И разложенные ею на белой ткани инструменты – всевозможные щипцы, шпатели, корнцанги – сегодня казались особенно острыми и агрессивными, несоразмерными головке младенца.

Он же, словно влекомый не по возрасту развитым любопытством, тоже вдруг отвернулся от созерцания лампы и посмотрел как-то вбок, вправо, как раз туда, где она подготавливала шприцы.

«Наверное, шприц звякнул о поддон, вот он и повернулся», – подумала она и сама отвела глаза. Потому что взгляд малыша был уж очень пронзительный, и ей вдруг стало не по себе.

«Он не понимает, что его ждет, и не боится, – продолжала думать медсестра. – Может, он ждет, что ему поменяют пеленки. Или дадут погремушку».

Она знала, что ребенок – сирота, но выглядел он спокойным и ухоженным.

Вроде бы он все время находился в каких-то очень хороших яслях, открытых на деньги того самого благотворителя, который сейчас оплачивает операцию и тем самым спасает ему жизнь.

«Как хорошо, что мир не без добрых людей, – подумала медсестра. – Вот и этому малышу повезло, о нем есть кому позаботиться. А иначе бросили бы его куда-нибудь на помойку. Или умер бы он от своей опухоли в голове где-нибудь в интернате для умственно отсталых».

Хирург между тем уже помыл руки и ждал, что она завяжет ему халат и поможет надеть перчатки.

– Такой маленький, страшно! – сказала она.

– Ничего, не впервой, – успокоил хирург.

– У него что-то опасное?

– Жить будет.

Ну, уже хорошо.

– Готовьте маску, – распорядился материализовавшийся у стола анестезиолог. – Начинаю вводить раствор.

Он схватил маленькую ручку своей большой и волосатой, и сердце медсестры опять сжалось от жалости.

Ребенок тихонько пискнул под иголкой, но не успел расплакаться, а вздохнул и затих.

– Маску, – сказал анестезиолог.

И все пошло своим чередом.

Шаг за шагом, как объясняли в училище. Как значилось в конспектах. Как рисовалось на схемах. Как показывалось на практике. Как успело примелькаться в операционной.

И только в середине операции что-то ее смутило. Потому что было не по учебнику и не по логике вещей.

Вместо того чтобы вырезать опухоль или исправить видимую глазом патологию, хирург велел взять заранее приготовленную вместе с другими инструментами коробочку и извлечь ее содержимое – простерилизованный металлический предмет.

Маленький, незнакомый ей предмет, похожий на датчик к какому-то электроприбору или на что-то в этом роде.

– Что это? – спросила она сквозь маску.

Но ей никто не ответил. Да и могла ли она рассчитывать на ответ во время операции, когда хирург сосредоточен исключительно на пациенте и весь превратился в пальцы?

Маленький трепетный мозг ребенка принял в себя таинственную железку, и глаза его дрогнули под опущенными веками.

Ему не больно, это она точно знала, но все равно захотела сжать и погладить маленькую ножку. Скорее для того, чтобы успокоить себя, а не его.

И операция снова пошла по знакомому ей сценарию. И закончилась благополучно.

Только голова малыша сильно увеличилась в размерах из-за многочисленных бинтов, и теперь он был похож на маленькую белую тыкву с младенческим туловищем.

– Пульс в норме, давление в норме.

– Ну и отлично. Справились быстро, теперь можно и отдохнуть.

И ребеночка увезли в отделение интенсивной терапии, как и полагалось, пока он не придет в себя.

«Сбегаю потом проведаю его, – пообещала себе медсестра. – Такой хорошенький, такой бедненький».

И она сдержала обещание: в пересменок не помчалась сразу в гардероб, а зашла проверить, как там прооперированный сиротка.

К ее изумлению, рядом с кроваткой кто-то был – одетый в темное мужчина с очень прямой, прямо-таки военной выправки, спиной.

Услышав ее шаги, мужчина обернулся, и сердце в ней почему-то замерло.

И не то чтобы он был как-то особо страшен или уродлив, но все-таки отвратителен до гадливости. Наверное, потому что лицо его было почти совсем как неживое, словно с одеревенелыми мышцами, зато взгляд, наоборот, жуткий и цепкий.

Медсестре показалось, что он пронзил ее этим взглядом и мгновенно понял ее всю, до самых сокровенных и стыдных мыслей и воспоминаний. Как рентген, как детектор лжи. А ведь она не успела даже поздороваться.

Впрочем, длилось наваждение недолго, потому что мужчина словно выдернул из нее свой взгляд, как шампур из шашлыка, и холодным тоном спросил, что ей надо.

– Я пришла проверить малыша. Я медсестра, работала на операции.

Мужчина, кажется, был совсем не рад услышать такие слова. Она почувствовала это и попятилась, прося прощения и лепеча что-то вроде: «Уже ухожу. Не буду вам мешать».

Тогда и мужчина, показав, что беседа исчерпана, а извинения приняты, отвернулся и опять одеревенел шеей и спиной.

«Наверное, кто-то из яслей, может, даже сам благотворитель», – подумала медсестра.

Только вот что странно: когда она уже собиралась выйти из отделения, она услышала слова мужчины, обращенные к ребенку.

Может, ей померещилось, конечно. Все-таки в интенсивной терапии всякие приборчики пикают, лезут в уши.

И все-таки. Он сказал не традиционное «Привет, малыш!». Или «А кто это у нас проснулся?!» Или «Очнулся – вот молодец». Или «Ай да мы! Как быстро пришли в себя».

Любая подобная фраза была бы очень уместна в этих стенах. Даже по отношению к ребенку, который еще не понимает смысла слов.

Но мужчина в темном сказал что-то совершенно не вяжущееся с действительностью.

Он сказал: «Ну что ж! А теперь я тебя включу».

Глава 18. 2027 год

После того как учитель исцелил его от слепоты и присвоил порядковый номер вместо имени, жизнь 22-го изменилась совершенно.

Во-первых, в ней появились книги. Во-вторых, слепая (вот уж игра слов так игра слов) вера.

Все это, естественно, вдобавок к чудесно обретенному зримому миру, от которого он был в восторге, но одновременно и изрядно устал.

Книги и вера помогали корректировать неблаговидные реалии, наполняли отрывочные события смыслом, собирали в единую картину пеструю мозаику бытия.

И все же ему было сложно. Он, привыкший жить в темноте, не ожидал, что щедро залитые светом, во-первых, не умеют его ценить, а во-вторых, сознательно заслоняют его от себе подобных.

– Большинство людей не готовы к свету и недостойны его воспринимать, – объяснял учитель. – Они копошатся в трясине мелких мыслишек и не догадываются задрать голову к небу и обнаружить новую перспективу.

– Вы пришли, чтобы научить их? – спрашивал 22-й.

– Ты так думаешь?

– Да.

– Я не буду скрывать от тебя правду: я пришел, чтобы подчинить их. Учиться они тоже не способны. Большинство из них.

– Разве люди не принимали пророчество от божественных посланников прошлого? – спрашивал 22-й. – Разве большая часть мира так или иначе не абсорбировала библейскую мораль и не примкнула к избранной пастве?

– Чушь собачья! – этот человек не отличался деликатностью. – Разве те, кто называют себя христианами, не являют собою жалкий пример пошлого и ничтожного прозябания под небесами? Во что они верят? В тесто и вино, превращающиеся во рту посвященных в кровь и плоть убитого бога? В искупление страданиями? В чистоту помыслов? Да большинство из них просто жалкие врали, не способные признать ни собственную низость, ни убогость их оскопленной веры.

– И что же делать?

– Подвести итоги и двигаться дальше. Христианская эра милосердия прошла. Мой предшественник не справился с превращением мира в райский сад. Мы опробуем новые методы. Не милосердие, а укрощение. Не хаотичное столкновение свободных воль, а тотальный контроль.

Эти мысли пугали 22-го, но и пьянили его дрожжами дерзости, на которой взошла философия учителя.

– Я заставлю людей принять мою мораль для их же собственного блага, – говорил тот. – Все эти жалкие «не», которые на протяжении тысяч лет звенели у них в ушах, не сработают, если не вбить их в мозги гвоздями. «Не убей!», «Не укради!», «Не прелюбодействуй!» – учили их. Но честные христиане продолжали жрать друг друга и надеяться, что однажды пролитая кровь «Спасителя» искупит и их грехи, как искупала миллиарды грехов гнойных червей предыдущих поколений. А я тебя уверяю, что она не искупала и не искупит ничего. И есть только одно средство остановить повальное разложение умов и нравов – заставить их ходить строем и жить по прейскуранту: преступление – наказание.

– Без прощения?

– Разве только иногда, в показательных целях.

– Это жестоко.

– Менее жестоко, чем то, что они творят сейчас.

22-й и сам знал, что мир погибает. Об этом и в книгах писали, да и глазами своими он уже научился пользоваться в достаточной степени, чтобы наблюдать сложившееся положение дел самостоятельно.

Безостановочные войны на одних континентах, холодная пелена равнодушия и торжества материальной выгоды – на других. Учитель намеревался разбудить спящих и укротить строптивых. Создать здоровый баланс между духом и материей, между верой и подчинением суровому кодексу общественной пользы.

И в этом глобальном плане самая важная роль, естественно, отводилась чудесам.

Он сам, его отец и мать, младшая сестра уверовали в нового мессию благодаря чудесному исцелению незрячих глаз. Они все теперь получили номера в системе и строили жизнь по новым правилам, выработанным учителем.

Если бы чудо не произошло, их нынешняя жизнь, вероятно, показалась бы им прежним невозможной. Но чудо меняло всю систему оценок. Оно преображало настоящее и перечеркивало опыт прошлого.

Чуду отдавался урожай их сердец и кошельков. Чудо диктовало им новые симпатии и антипатии. Чудо стало смыслом и стержнем жизни.

И не только то одно, рядовое чудо, которое произошло три года назад в задрапированной темными шторами комнате. Нет, подобные чудеса происходили постоянно.

И хотя учитель был очень избирателен в приеме пациентов («Этот бесперспективен», «Жалкий субъект, неспособный видеть… слышать… ходить… говорить… запоминать… мыслить…», «Все равно скоро сдохнет», «Не заслуживает» и т. д. и т. п.), попадались и стоящие экземпляры.

– Он не слепой, он может видеть, – говорил учитель про кого-то, как когда-то сказал про 22-го.

Или он говорил, что некто может отложить костыли или сбросить тяжелый сон паралича. Или…

В общем, их было много таких. Тех, которые почему-то заслужили, как и он сам когда-то. В основном молодых и перспективных. Должных пополнить армию учительских неофитов и пропагандировать его идеи массам.

– Не учить, а подчинять!

Так прямо, впрочем, целитель говорил не со всеми.

У него было правило, что с каждым нужно общаться на понятном ему языке.

Поэтому 22-й даже гордился немного той степенью откровенности, которая возникла между ними двоими.

– Это потому что он тебя как-то особо отличает, – говорила младшая сестра, которая три года назад, сразу после сеанса исцеления и возвращения прозревшего брата домой, первым делом притащила ему любимых кукол и потребовала ответа, кто есть Лариса, кто Кларисса и кто Беатриса.

Тогда же она научила его отличать брюнеток от блондинок и шатенок.

Сама же сестра оказалась рыжей, что почему-то ему очень понравилось. Ужасно понравилось.

От этой рыжины исходило что-то теплое и родное. Что-то исконное, укорененное где-то глубоко в душе.

Как это может быть, он не понимал, ведь раньше он никогда не видел сестриных волос. Так же как и никаких других, подобных им по цвету. И все-таки…

Жалко, что сам он не был рыжим.

– Да ты вообще ни на кого из нас не похож, – говорила сестра. – А знаешь, на кого похож?

– На кого?

– Да на учителя. Может быть, поэтому он тебя и выделяет.

– Глупости, – спорил 22-й. Но самому было приятно. Потому что походить на учителя – это значило прикоснуться к избранности, к чуду.

И чудеса продолжались.

Глухие, немые, хромые и сухорукие проходили по его жизни печальными вереницами. Кто-то выздоравливал на его глазах за считаные мгновения.

А теперь учителю стало мало его глаз. Его прозревших, необыкновенных, чудесных, внимательных глаз.

А также глаз других номеров: от 1-го и до 214-го. Их ему теперь тоже было мало.

Поэтому он решил совершать свои сеансы в прямом эфире и войти под знаменем чуда во все дома рядовых и особенных граждан. Тех, кто достоин света, и тех, кто достоин только контроля. Учитель объявил, что пришла пора завоевывать страну.

– А если они захотят убить вас, как убивали своих прежних пророков? – волновался 22-й.

– Меня им не убить! – отвечал учитель, улыбаясь.

И как же он был красив в этот момент – просто не человек, а бог!

Глава 19. 2027 год

– Такого вы еще не видели никогда! – заливался торжественным щебетом облаченный в белый смокинг ведущий. – Волшебство в реальном времени! Чистая энергия и никакого обмана!

Студия была заполнена до отказа, а миллионы телезрителей припали к экранам у себя в домах. Заинтригованные засевшей в головах рекламой, они слетелись на обещание чуда, как мотыльки к лампе в вечернем саду.

Ведь кто не любит чудесных историй про всевозможных золушек, которые превращаются из замарашек в принцесс? Или, как в данном случае, из хромоножек и глухих тетерь в полноценных здоровых гражданок?

– Каждый из присутствующих здесь пациентов был тщательно осмотрен целой группой врачей-специалистов, – продолжал щебетать ведущий. – В каждом конкретном случае результатом консилиума был мрачный и безоговорочный вердикт: больной неизлечим. И сегодня мы продемонстрируем вам медицинские карты наших участников шоу, а также дадим слово экспертам.

Камеры переключились, и все телезрители смогли насладиться видом как несчастных убогих, так и самодовольных докторов. Последние улыбались и даже помахивали ручками. Наверное, чтобы таким образом привлечь внимание родных и близких: вот я, мол, где – в самом что ни на есть центре событий.

Больные же никому не махали – частично вследствие своей физической ограниченности, а частично потому, что не могли думать о какой-то там мишуре шоу-бизнеса в час, когда вся их судьба лежала на хрупкой чаше весов, чью соперницу оттягивала тяжелейшая гиря диагнозов.

– Спешу раскрыть вам тайну, – ведущий перешел вдруг на заговорщицкий шепот, – мы получили десятки обращений от пациентов с самыми разными, но в каждом случае серьезнейшими проблемами. Безусловно, в рамках часовой телепрограммы невозможно удовлетворить все запросы и принести облегчение всем страждущим душам. Но… радостная весть заключается в том, что наш целитель готов принимать больных и вне рамок этой студии. Вы можете обращаться к нему лично, используя для связи те координаты, которые вы сейчас видите на своих экранах в бегущей строке. Мы же будем честно и беспристрастно докладывать вам о результатах.

Зрители у экранов на всякий случай бросились записывать номера телефонов и данные интернет-связи. И даже те, у кого не было проблем со здоровьем, делали это по инерции, на всякий случай – а вдруг почка воспалится или ячмень на глазу выскочит. Опять же, никто не застрахован от несчастного случая. Так что хоть и надо настраиваться на лучшее, а полезный телефончик никогда не повредит.

По всей видимости, создатели шоу осознавали неизбежность подобного потока мыслей своей телевизионной паствы, а потому пустили бегущую строку медленно, давая каждому шанс сбегать за карандашиком. И ползли контактные данные целителя на фоне слепцов и паралитиков – лучший из возможных рекламных ходов.

– Ну что ж, я надеюсь, что вы успели все записать, – это по команде режиссера вновь включился ведущий. – Хоть я и желаю вам от всего сердца никогда не иметь причины для обращения за подобной помощью. Если же вдруг, к несчастью, такие причины появятся, знайте: есть человек, который не оставит вас наедине с вашим горем. Есть обладатель чудесной, пока еще не поддающейся научному объяснению силы, которую сегодня он в прямом эфире продемонстрирует нам всем. Итак, аплодисменты! Встречайте нашего героя!

Студия взревела. И под этот рев на сверкающий подиум вышла фигура в черном.

Стоящая поодаль Клара в этот момент наконец-то вздохнула с облегчением. Потому что фигура отвечала потребностям рожденного Кларою в муках шоу на все сто и даже более.

Он был несказанно красив, этот фокусник. В возрасте, но очень красив и лицом, и телом. И в стати его, в том, как он стремительно взошел на подмостки, как поднял в приветствии руку, как взглянул в зал, не улыбаясь, но словно одобряя подданных, сошедшихся для коронации, – во всем это была такая мощь, такая магическая харизма, что у Клары задрожали внутренности.

Ее даже затошнило от восторга, и она сама не понимала, кого именно этот человек в ней поразил: профессионального продюсера или обретшую идеал зрелую даму.

Тут же ей стало обидно, что она послала навстречу целителю эту неопытную малявку Кирочку.

Оно конечно, той более подходило по статусу провести гостя по коридору и обеспечить беспроводным микрофоном, и все же… Если бы Клара сделала это сама, ей бы довелось уже сейчас иметь на своем счету несколько дивных минут личного общения с этим мужчиной.

С другой стороны, кто знает, может быть вне переливающегося от света ламп подиума он не произвел бы на нее столь сильного впечатления?

Нет, все-таки произвел бы. Потому что в этот самый момент он начал говорить, и тембр его голоса разбудил в Кларином животе слабо удовлетворенную поутру страсть.

«Он действительно маг», – подумала было она, но пресекла все мысли, увлеченная потоком его слов.

– Здравствуйте! – сказал он. – Я буду краток, ибо не речи важны, а действия.

Зал затих, мгновенно сглотнув остаточные обрывки звуков. Целитель же продолжал:

– Здесь перед вами сидят люди, которых природа, а хотите, назовите это судьбой, злым роком или даже богом, лишила или – если вам так больше нравится – лишил возможности вести полноценную жизнь и радоваться ей так же, как это умеете делать вы. Но не обвиняйте ни природу, ни бога, потому что первое преодолимо, а второй сегодня с моею помощью пошлет всем этим людям исцеление.

Зал вздохнул, как один человек. Да и в квартирах рядовых жителей страны пронеслась, словно порожденная и наэлектризованная целителем, волна изумления.

– Послушай-ка, что он говорит! – выдыхали разделенные стенами зрители, не зная, что попадают в унисон. – Какая уверенность, какая самонадеянность!

Но целитель не дал им возможности обсудить первую часть своего выступления. Он предупредительно поднял руку и продолжил проповедовать:

– Да, я утверждаю, что все эти увечные – слепые, немые, хромые – сегодня вернутся домой здоровыми людьми. Они увидят мир, услышат его полифонию, они ступят на асфальт и почувствуют его ступнями. Я обещаю.

Режиссер тут же переключил камеры, и телезрители смогли насладиться выражением лиц плотно скучившихся инвалидов. Из глаз некоторых из них текли слезы, кто-то шевелил губами, как в молитве. Вероятно, это и была молитва, но из-за отсутствия микрофонов точно утверждать было невозможно. И только малая часть этих людей осталась безучастной. Видимо, они были глухими и не могли оценить красноречия их будущего спасителя.

Тот же перешел к финальной части своего предварительного выступления:

– Впрочем, довольно. Как я уже сказал вначале, меньше слов и больше дела. Только делами определяется истина. В моем случае простая истина: я послан к вам Небесами, чтобы изменить вашу жизнь к лучшему. А потом вместе с вами, с вашей помощью, на которую, я верю, вы окажетесь щедры, я изменю весь этот мир.

Тут он тряхнул густыми еще, не по возрасту, волосами и произнес последние два слова:

– Приведите первого!

Первой пациенткой оказалась глухая женщина. Молодая еще, лет двадцати пяти, симпатичная и не очень-то расчувствовавшаяся – как раз по причине пропущенной речи кудесника.

Она поднялась на подиум в сопровождении двух полуголых для соблюдения традиций телешоу девиц, лица которых были настолько размалеваны, что даже если они и сочувствовали больной, разглядеть это под чудовищными масками было невозможно.

Покинув подиум, они оставили женщину наедине с молчащим залом. Впрочем, ей-то как раз было все равно. Даже если бы зрители и не молчали вовсе, а подбадривали ее какими-нибудь дружественными возгласами, она бы все равно их не услышала.

Предназначенное ей место на подиуме было чуть в стороне от трона целителя и намного ниже его.

Клара специально запрограммировала такой эффект для пущей символичности момента – чтобы сработала нужная ассоциация: мол, благодать нисходит свыше.

Глядя на эту удачную с телевизионной точки зрения диспозицию, Клара изумлялась, как она вообще могла волноваться по поводу загадочного инкогнито и как она могла сомневаться в его целительной силе.

Да, надо признать, пока он еще никого не исцелил в этом шоу, но Клара уже абсолютно уверовала, что результат будет стопроцентным.

Сомневалась ли в этом глухая женщина? Может быть. Сама она молчала, а говорили эксперты, разъяснявшие суть ее проблем со слухом. По всей видимости, врожденных или приобретенных в раннем детстве.

Она их, естественно, не слышала, но прекрасно знала, о чем они толкуют. Все это разъясняли ей самой миллионы раз: когда с сурдопереводом, когда в письменной форме для восприятия глазами.

Почему устроители шоу начали с нее? Наверное, потому что она производила менее жалкое впечатление, чем остальные, а стало быть, и катарсис в случае с другими пациентами должен был быть сильнее. А ведь всем известно, что хорошие программы строятся по нарастающей.

Как бы то ни было, глухая женщина стояла почти недвижно, как изваяние, и спокойно позволяла времени и действию идти своим чередом.

Тут по сценарию уже подразумевалось, что зрители вполне заинтригованы и пора переходить к решающей фазе, а потому полуголые девицы продефилировали мимо экспертов-медиков, забрали у них толстые папки и проводили на отведенное им место.

Целитель встал с трона.

Одна рука его опять горделиво вознеслась, а вторая почему-то – для баланса стихий, что ли? – спряталась за спиной.

– Вы готовы? – спросил он.

Публика промолчала, не сразу сообразив, чего от нее хотят.

– Вы готовы? – повторил целитель громче.

– Да! – взревел зал по подсказке заранее расставленных между секциями скамеек помощников продюсеров. – Да, да!

– Вы хотите, чтобы эта женщина услышала вас?

– Да, да! Мы хотим!

– Тогда пусть она услышит!

И в этот самый момент, безо всякого предусмотренного сценарием эффектного жеста или звука, глухая начала слышать.

Сначала зал этого не осознал. Но уже через несколько мгновений и ему, и тем, кто прилип к экранам телевизоров, все стало ясно. Потому что доселе безмятежная глухая вдруг присела на корточки с искаженным ужасом лицом, зажала уши и завыла на одной протяжной ноте дикое «Ааааааааааааааааааа!».

Это означало, что в ее мозг внезапно и жестоко проникло жуткое форте непривычной какофонии звуков. Шумное возбужденное дыхание зала, покашливание и поскрипывание скамеек, треск микрофонов, фоновая музыка и эти чудовищные аплодисменты и крики «Браво!», которые проросли из предыдущих криков «Да, мы хотим!».

Это ведь мы привычны к шумовым эффектам, мозг прекрасно научился фильтровать их за отведенные нам годы жизни. А она еще не владела этим искусством, и потому чуть не потеряла сознание и присела на корточки, чтоб удержать равновесие, совершенно не заботясь о том, как она выглядит и что о ней подумают остальные.

Ее мысли вообще умерли на тот момент. Их все, от зародышей идей до навязших в зубах прописных истин, вытеснили звуки, злые и хищные, как стая голодных ворон или орлов, терзающих не печень, но уши прикованного к скале Прометея.

Клара издала шипящий звук в свою маленькую рацию, и тут же полуголые девицы вернулись на подиум, чтобы подхватить бывшую глухую под локти и придать ей должный для последующего интервью вид.

– Вы слышите меня? – спросил науськанный на эту пытку ведущий.

– Пожалуйста, не кричите, умоляю, – сказала бывшая глухая.

А дальше интервью уже не получилось, потому что зал взревел еще более бурно, и глухая снова начала кричать.

– Уводите ее! – шипела Клара. – Побеседуйте с ее родителями из зала.

Ведущий, как собачка, услышавшая команду «фас», переметнулся на другую сторону студии и бросился к известному ему заранее ряду.

– Это чудо, чудо! – плакала мать бывшей глухой, чуть ли не целуя подставленный ведущим микрофон. – Он не человек, он просто бог!

И Клара была с этим мнением совершенно согласна. Впервые за всю свою карьеру.

А дальше началась настоящая фантасмагория. Десяток исцеленных рыдали и плакали. То же происходило с их друзьями и родственниками. То же творилось с посторонними, присутствующими в зале.

И даже те, кто следил за происходящим на экранах домашних телевизоров, тоже плакали, хотя, казалось бы, на них это действо должно было оказать не такой сильный эффект.

В студии включили телефонные линии, и телезрители массово жаждали вслух высказать свой восторг или умолить о личной встрече с магом и сеансе исцеления. Дозвониться было почти невозможно, и все-таки счастливчики прорывались.

– Мы вас слушаем, – повторял уставший ведущий в начале каждого включения и с благоговейным лицом поддакивал и кивал хвалебному потоку и разрывающим сердца мольбам.

– Мы вас слушаем, – сказал он в очередной раз.

– Меня слышно? – спросил слабый женский голос.

– Да-да, говорите, если у вас есть что сказать.

– У меня есть, – подтвердила она. – Вот вы тут все хвалите его, а я скажу, что он никакой не праведник и не посланник Бога. Он злодей. Он меня изнасиловал.

У ведущего слегка покосилась челюсть.

– Врет, она врет! – скандировал зал. А Клара так лично была готова вцепиться лгунье в горло и вырвать оттуда куски мяса в наказание за клевету и посягательства на святые чресла.

– Что вы скажете в ответ на такое обвинение? – робко спросил ведущий, задирая голову к сидящему на троне.

Тот казался совершенно невозмутимым.

– Что я скажу? – усмехнулся он. – Я скажу, что ко всему божественному всегда липли блудницы, непорочные девы и юродивые. Эта женщина сумасшедшая.

– Это неправда! – начала было кричать женщина на телефонной линии, но связь с ней обрубили.

И уже через пять минут всю студию охватило какое-то невероятное беспрецедентное неистовство, и люди начали бросаться ниц, как и предсказывал когда-то 22-й.

Он сам стоял сбоку от сцены и улыбался одними губами. Все пророчества его учителя воплощались на глазах. На его исцеленных глазах. Все происходило в соответствии высшему замыслу.

И только Кирочка прислонилась к стене и плакала. Ей было так страшно, так несказанно жутко, как никогда еще прежде во всей ее недлинной пока жизни.

Клара же лежала на полу вместе со всеми, и в кармане ее жалко попискивала никем – даже бывшей глухой, еще очень чуткой к новым звукам – не слышимая рация.

Нет, на самом деле Клара не лежала, а медленно подползала все ближе и ближе к подиуму. За этого мужчину на троне она легко могла бы отдать собственную жизнь или отнять чужую.

– Звонок отследили? – спросил целитель после шоу у одного из своих помощников – человека пожилого, мрачного, с совершенно одеревеневшими мышцами лица.

– Да, – коротко ответил тот.

– Тогда ты знаешь, что делать.

– Знаю.

И одеревенелый человек покинул толпу, чтобы отправиться по одному, по удачному стечению обстоятельств довольно близкому, адресу.

Там жила одинокая женщина, которая когда-то любила черешню.

Ее муж несколько лет назад был сожжен в крематории. Ее единственная дочь подалась в рекламу и не звонила матери уже года полтора.

Рекламный ролик с ее участием часто крутили по этому каналу, вот почему когда-то любившая черешню женщина включила это проклятое шоу.

А когда увидела лицо выступавшего там чародея, то схватилась за сердце и начала метаться по комнате.

Это был он, так и не обернувшийся тогда насильник. Отец отнятого у нее ребенка. Причина всех ее несчастий в этом мире.

Она обязана была позвонить и сказать людям правду. Набирая номер раз за разом, она чувствовала, что это, может быть, станет ее лучшим делом за всю никчемную жизнь. И она не отчаивалась, как другие зрители, слушая эти безостановочные сигналы «занято». Она звонила и звонила как заведенная, как превращенная в телефонное сердце. И дозвонилась. Ведь есть же все-таки справедливость на небесах и на земле – она просто не могла не дозвониться.

Но в результате они зажали ей рот. Они отключили ее и не дали убедить публику в своей правоте. Они выставили ее на посмешище.

И сейчас она сидела на своей крохотной кухоньке и, бессмысленно таращась в пространство, сжимала пустую чайную чашку.

Сидела долго, с полчаса или даже больше, как вдруг в дверь позвонили.

Она с трудом сбросила с себя это странное оцепенение и пошла открывать.

Не сразу, естественно, а сначала поинтересовавшись, кто там.

– Я коллега вашей дочери, – ответил мужской голос. – Она сильно разбилась на съемках, сейчас находится в больнице и хочет видеть мать.

– Доченька моя! – всплеснула руками бывшая любительница черешни и распахнула дверь настежь.

Там стоял угрюмый человек с полумертвым лицом. Но не это лицо увидела она, а черное дуло пистолета, направленное ей прямо в лоб.

– За что? – шепнула она, облизнув губы, и упала навзничь.

Он сделал еще несколько контрольных выстрелов и спокойно ушел.

И никто из соседей ничего не слышал. Потому что их телевизоры, в которых совсем недавно происходили самые настоящие чудеса, продолжали работать на полную громкость.

Часть вторая. 2030 год

Глава 1

Теперь у всех в стране были номера.

Сначала это казалось немного неудобным, потому что паспортная система привыкла оперировать совсем иными данными. Но потом работники министерства внутренних дел нашли выход: просто добавили к каждому имени еще и число. И со временем первые уже стали необязательны: назови номер – и то, как тебя зовут с рождения, автоматически высветится в анкете, медицинской карте, пенсионном бланке, да где угодно.

Введение номеров прошло особенно успешно не только из-за жажды самих граждан выслужиться перед новыми политическими лидерами и кумирами, но и из-за системы поощрений: чем быстрее ты обзаводился числом, тем больше льгот получал при покупке товаров и при получении зарплаты.

Чем меньшим номером ты обладал, тем больше имел шансов на обретение престижной работы или получение ипотеки и прочих необходимых в жизни каждого вещей.

Это значило, что человек по прозванию 800-й мог претендовать на работу в правительственных учреждениях и в медиабизнесе. Человек под номером 3 000 000-й посчитал бы счастьем чистить городские фонтаны.

Скоро к этим нововведениям привыкли, потому что просвечивала в них особая гармония простоты: теперь все житейские ситуации можно было решать в соответствии с номерами их участников.

Например, захочешь дать по морде человеку, узнай его номер: за 3000-го посадят, за 5 000 000-го поблагодарят, как за санитарную службу. Еще и грамоту почетную дадут.

А как узнать номер наверняка?

В первом году от начала нового культа это было реальной проблемой, но теперь совершенно утряслось: все были обязаны носить значки со своими номерами, прикрепленными к одежде, напоказ.

– Значок украсть можно и использовать для видимости, – сказал на последнем заседании кабинета министров один из них, обладатель двузначного номера.

– Мы работаем над этим, – ответил его коллега, ответственный за развитие технологий. – Скоро мы будем наносить людям специальное напыление на кожу, что-то вроде татуировки, но безболезненное и моментальное.

– Куда? На лоб, что ли? – поинтересовался первый министр.

Второй, отстающий от первого всего на несколько единиц, что всегда доставляло ему особые внутренние терзания, недовольно нахмурился.

– Нет, не на лоб. На тыльную сторону ладони.

– Хорошо хоть не на запястье. Кажется, такое в истории уже проходили.

– Вы на что это намекаете? – возмущался второй. – На диктаторов и убийц? И это в то самое время, когда мы активно трудимся над построением самого гуманного и счастливого общества?

– Я ни на что не намекаю, – оправдывался первый под этим неожиданным напором. – Но тыльная сторона ладони неудобна. А если холодно и люди будут надевать перчатки?

– Так ведь и лоб можно прикрыть козырьком.

– И все-таки?

– Введем параграф, запрещающий перчатки при температуре выше нуля градусов по Цельсию.

– А если она будет ниже?

– Разрешим перчатки исключительно из прозрачных материалов.

– А кстати, это прекрасная мысль! – тут же подал голос третий министр, отвечающий за промышленность. – Загрузим новыми заказами химзаводы. За выработку новых тканей и волокон много хороших людей смогут заработать приличные деньги.

И тут же министр сдвинул брови и мысленно нажал на нужные кнопки воображаемого калькулятора.

– Гениально! – продолжил бредить он. – И за пошив, и за реализацию! Страна получит миллионы!

– Ну и отлично. Значит, мы все решили. Надо готовить законопроекты, – подвел итоги второй министр.

– И чтобы напыление проводили в поликлиниках за определенную плату, – тут же встрял первый министр, оказавшийся ответственным за медицину и не желавший упустить своего.

– Нет проблем, коллега, – согласился второй. – Нет проблем.

– А президент одобрит? – робко поинтересовался третий.

– Президент одобрит! – сказал президент, никак, впрочем, не выражая лицом своего одобрения.

Но это министров не смутило, потому что все знали, что он вообще своим лицом ничего никогда не выражает. Оно у него словно и не живое вовсе – как маска, вырезанная хорошим мастером, но из очень жесткого материала.

– А вот чего президент не одобрит, – добавил вдруг он, так и не пошевелив ни единым мускулом, словно его губы были наклеены на металл и жили автономной жизнью, – так это сокрытия важной информации.

Министры в тревоге переглянулись.

– Где министр просвещения? – спросил президент.

– Он на больничном, – послышалось сразу несколько слабых голосов.

– По моим данным, его видели вчера садящимся в самолет, – сказал президент.

Министры побледнели. Ведь с точки зрения министра просвещения, который среди них всех имел самый маленький номер, было бы глупо улетать, выдавая себя за больного.

– Вот вы, – указал президент на министра здравоохранения, – вы и узнайте, кто выдал вашему коллеге этот самый больничный и по какому диагнозу. А то, может, он, бедняжка, плох совсем. Надо бы тогда навестить, попрощаться.

При слове «попрощаться» всех охватил цепкий и липкий ужас.

– Я, я проверю, разберусь, – пролепетал министр здравоохранения.

– А еще неплохо бы разобраться, – президент еще глубже вонзил острый и совершенно отдельный от нижней части лица взгляд в бедного и бледного министра здравоохранения, который, по мнению остальных коллег, был близок не то к тому, чтобы упасть в обморок, не то к тому, чтобы описаться, как малолеток, – почему в одобренном министром просвещения учебнике анатомии для восьмых классов написано, что до сих пор еще не найдены способы исцеления врожденных уродств. Пусть ваши врачи официально опровергнут этот пункт и перепишут учебник.

По всей видимости, участь министра просвещения уже была решена. Присутствующим на совещании его коллегам даже не нужно было переглядываться, чтобы это осознать.

«А кто там следующий номер?» – подумал каждый из них, мысленно примеряя к опустевшему креслу потенциальных претендентов. От того, кто реально займет это место, будет зависеть, как распределятся козыри при следующей перетасовке министерской колоды.

Что-то в последнее время такие перетасовки стали частыми.

Глава 2

С Кирочкой происходила метаморфоза. И каждый день, просыпаясь поутру, она знакомилась с собой заново – и в зеркале, и в мыслях.

От старой Кирочки остались худоба и любовь к какао, все же остальное взялось откуда-то извне, словно одолженное у посторонней девушки, волей судьбы ставшей соседкой или даже (это, пожалуй, точнее) сокамерницей.

Эта посторонняя имела татуировку на левом плече и работала в пункте сбора утильсырья.

Татуировка изображала черную грациозную ворону, горделиво примостившуюся на обломке сука. Глаз ее смотрел с плеча подозрительно, а цепкие когтистые пальцы на одной лапе складывались в нечто, в определенном ракурсе очень напоминавшее принятый среди людей неприличный жест.

Что же касается утиля, то сдавать люди приходили, как и в начале века (об этом она, правда, знала только понаслышке), по большей части бутылки, натыренные под скамейками да в мусорных бачках.

Чтобы не пачкать тонкие породистые ручки, Кирочка для принятия тары пользовалась грубыми хлопчатобумажными перчатками. Но каждый раз, рассортировав посуду по ящикам, она снимала эти защитные тряпки, чтобы положить деньги в протянутые ей ладони голыми, незащищенными пальцами.

И даже если ладони оказывались грязнее бутылок, она все равно не могла заставить себя предать высокий смысл простого человеческого тактильного контакта. Это было врожденным и совершенно органичным побуждением ее натуры.

Телевидение Кирочка оставила уже давно, почти сразу же, как шоу целителя вошло в моду и застыло в первой строчке в группе самых рейтинговых.

Большинство знакомых в тот момент решительно отказалось признать ее решение адекватным, так как и карьерные возможности, и перспективы заработка в этом шоу открывались беспрецедентные.

Но она не жалела об уходе и, вспоминая свои последние дни на той работе, вся внутренне содрогалась и съеживалась.

И не то чтобы у нее были реальные причины ненавидеть побившего все рекорды популярности кудесника, и не то чтобы после превращения ее начальницы Клары в его фанатичную последовательницу к Кирочке стали хуже относиться – нет. И все-таки она понимала, нутром чуяла, что оттуда надо бежать со всех ног. Пока не поздно.

Что поздно? Почему поздно? На эти вопросы у нее не было ответов. Ведь не собиралась же и она сама примкнуть к разрастающейся, как грибы после летнего дождя, пастве нового пророка? Нет, однозначно не собиралась. И все же боялась: то ли какой-то внутренней порчи, которой могла бы заразиться от тех, кто успел примкнуть, то ли физического вреда, который мог быть ей среди них причинен.

В общем, не понимая как, она тем не менее точно знала, что ей обязательно будет очень плохо, промедли она хоть мгновение. А потому поспешила уволиться и не получила вслед ни напутствия, ни хотя бы прощальных слов ни от Клары, ни от остальных сотрудников.

Только Дастин, который сам, впрочем, как-то резко обмяк и постарел после первого же грандиозного успеха целителя на экране, сказал ей, перед тем как она извлекла последнюю личную вещичку из ящиков своего бывшего стола:

– Ты правильно делаешь. Горжусь. Надеюсь, будешь счастлива.

– И вы бы уходили, дядя Дастин, – предложила Кирочка.

– Некуда мне, – нахохлился он.

– И мне некуда. Да это не беда. Куда – найдется, главное – откуда.

– Мне другой судьбы уж не построить, – покачал головой ответственный за техническое обслуживание студии. – Я, можно сказать, родился среди этих проводов, среди них и умирать буду.

– Умирать-то пока не надо.

– Да и мне не хотелось бы.

Вот и все. Весь короткий разговор.

Только Кирочка почему-то мысленно часто к нему возвращалась и начинала тревожиться, а не умер ли уже Дастин на самом деле. Не запутался ли среди кабелей, как среди хищных змей, которые вышли из подчинения заклинателя и поспешили впрыснуть ему в порядке мести весь накопившийся яд.

Тем более что там все подчинялось теперь другому заклинателю – очень красивому, но страшному человеку, принявшему присягу верности уже почти от всех жителей страны.

Кирочка и сама не понимала, откуда у нее брались силы оставаться инакомыслящей. Ведь раньше она не замечала за собой ни какой-то особенной воли, ни твердости характера. И все же к многомиллионной толпе алчущих чуда она упорно не желала присоединяться.

И в чудеса не верила, несмотря на их явную, тысячи раз продемонстрированную мощь.

«Врет он, – говорила она себе (вслух разве такое скажешь?). – Не чудеса это, а что-то другое. Не может такой человек чудеса творить».

Опять же, почему не может? Ну откуда ей знать почему? А только не может, и все.

Ценой этого упорства стала ее новая социальная позиция.

Во-первых, у нее не осталось друзей. Не то чтобы раньше их было много, но, по крайней мере, она находила компанию, с которой можно было обсудить стихи, надежды, забавные вещицы и забавные истории.

Теперь в любой разговор неизбежно и нагло встревала одна и та же тема: пророк, посланник Небес, Сын Божий – человек в темном, однажды встреченный лично ею в коридорах перед студией и снабженный микрофоном.

Говорить о нем ей уж точно не хотелось – вот и осталась одна.

По той же причине ей оказалось очень сложным найти работу. Ведь в любой конторе, в любом офисе, на любом производстве и за любым магазинным прилавком обсуждалось то же самое: в обеденный перерыв, в перекур, а то и постоянно, с короткими передышками на дыхание.

Ну и кроме того, она еще так и не получила порядкового номера, а без него на приличную работу было не устроиться.

В этом смысле пункт сбора утильсырья оказался идеальным местом. Спокойным, надежным, принадлежащим только ей и лишь время от времени впускавшим внутрь людей низкого социального ранга – именно то, что надо. Ведь они-то не стремились обсудить с ней или друг с другом очередное пролившееся с экранов и растекшееся по стране чудо. Потому что для себя они уже никаких чудес не ждали, а ждали грошей – на хлеб и чай или на что-нибудь погорячее.

Это было прекрасное сообщество. А самое славное, что она многих из них знала по именам.

По именам – не по номерам, потому что они слишком мало заботились о своем имидже в глазах государства, чтобы пойти в паспортный стол и внести в компьютер числовые соответствия своим никчемным, а потому и невостребованным персонам.

Кирочке это нравилось.

Так же как ей нравилась ее татуировка, которую она сделала в салоне неподалеку: просто шла мимо и вдруг решила заглянуть, потому что потянуло. И там ждала ее совершенно правильная птица, которая так уютно примостилась на ее плече и оживала при каждом ее движении.

И парень, который сделал ей татуировку, тоже был славный.

Его тоже обделили номером. А может, не обделили вовсе, но он просто не желал его использовать, а потому оставался просто Ником. Три буквы, будто сыгранные на тимпане.

Иногда они вместе обедали. Она угощала его горячим какао из маленького термоса, а он делился с ней квашеной капустой, которую изготовлял сам – с неменьшим мастерством, чем рисунки на человеческой коже.

А еще благодаря удобному расположению пункта сбора утильсырья – возле самого рынка у нее наконец-то появился настоящий друг. Он работал по соседству – в ветхом магазинчике, чью вывеску дожди и ветры выдубили добела. Теперь с большим трудом угадывалось, что там написано «Старая книга».

Хозяйничал в этой лавке не менее ветхий и не менее выдубленный годами старик, согбенный, но бодрый, в доисторических очках с дужкой, заклеенной пластырем, но с чрезвычайно живыми глазами за стеклами.

Он называл ее Кирочкой, а она его Ключником. Так у них уже давно повелось, с тех самых пор, когда они встретились впервые.

– Вы за моей лавкой не последите пять минут? – попросила его тогда Кирочка, молодым вихрем ворвавшаяся в эту обитель бумажного тлена. – У меня тут человек рассеянный деньги забыл, надо бы догнать, а запираться не хочу. Замки пудовые, пока с ними справлюсь – уже не догоню.

– Я послежу, – пообещал старик и вышел следом за нею, замерев на пороге, практически общем для их торговых точек.

– Вот спасибо! – сказала она, вернувшись. – Догнала, деньги отдала. Выручили.

– Не за что! Всегда пожалуйста. Еще понадоблюсь – заходи, не стесняйся.

В тот же день, заперев свою лавку, она увидела, что у соседа еще горит свет.

– Вот зашла на огонек, – сказала она и с любопытством уставилась на выцветшие корешки книг, заполнивших множество полок, от пола до потолка. – А что, неужели их кто-то еще читает?

– Почему бы нет? – ответил старик вопросом на вопрос.

– Так все же в интернете есть. И просто, и быстро, и места не занимает, и сумку не оттягивает.

– Старые книги – это что-то другое, – сказал старик. – С ними мудреешь больше. Даже один их запах может сделать тебя другим человеком, еще до того, как ты начнешь знакомиться с содержанием.

– Мне иногда старые книги в утиль сдают, на переработку бумаги.

При этих Кирочкиных словах старик дернулся, как будто ему сделали больно.

– Пожалуйста, я очень тебя прошу, – взмолился он. – Приноси их сначала мне. Я тебе платить за них буду. Только не отправляй сразу в переработку – вдруг что редкое, ценное попадется. Ведь такие книги убивать нельзя!

– Хорошо, буду приносить, – сразу согласилась она, и старик вздохнул с облегчением:

– Как же я раньше не догадался попросить?

– Да вы не переживайте. Ничего ценного не было. Так, ерундистика всякая.

– Ты любишь книги?

– Таких, как у вас тут, я и не читала почти. Все больше в компьютере.

– Хочешь почитать?

– Да, пожалуй. А можно?

– Можно. Чего бы тебе хотелось?

– Не знаю. Чего-нибудь, чтобы лучше понимать себя и жизнь.

– Тогда ты, девочка, в правильном месте. В этих книгах ключи ко всем ответам. Каждая книга – ключик.

– А вы, стало быть, Ключник? – улыбнулась она.

– Да, что-то в этом роде, – согласился он, тоже с улыбкой.

– Тогда я хочу ключ к ответу, почему у нас сейчас такое творится.

– К этому ответу есть много ключей. Вот тебе для начала первые два.

И старик побрел между полок, уверенно, как шкипер по палубе корабля. Она смотрела ему вслед и гадала: сколько ему лет? Семьдесят? Семьдесят пять? Еще больше? Или меньше, и он просто согнулся раньше времени от тяжести книг, которые выбрали его своим хранителем?

Пока она размышляла об этом, он уже вернулся и выложил на стол два потрепанных томика: Джордж Оруэлл «1984», Евгений Замятин «Мы».

– Они написаны в одном жанре. Называется антиутопия, – пояснил старик.

– Что это?

– Это противоположность утопии. Если утопия рассказывает о воплощенной мечте, то антиутопия – о воплощенном кошмаре.

– О, это интересно, – сказала Кирочка. – Спасибо вам, Ключник! Прочитаю, сразу верну.

– На здоровье! И знаешь что? – добавил старик. – Ты лучше об этом пока никому не рассказывай.

– Почему? – удивилась Кирочка. – Разве читать запрещено?

– Пока нет, – сказал он. – Пока нет.

Глава 3

Почти весь последний год 22-й провел в уединении.

Сначала он объяснял себе это тем, что его глаза слишком устали от недавно открывшегося им мира, а потому его организм сам стремится к полумраку бывшей детской комнаты, откуда через небольшой серебристый компьютер тянулись бесчисленные тоннели в тот же самый мир, но только лишенный красок и описанный лишь словами, а потому не столь утомляющий.

Иными словами, он, сильно пристрастившийся к чтению сразу же после чудесного исцеления, погружался в книжные строки все больше, и больше, и больше – в ущерб желанию общаться с реальным миром непосредственно.

Потом в дополнение к этой изначальной версии у 22-го появилась и вторая: он оказался интровертом, неспособным адаптироваться среди большого скопления людей.

В первые недели они пугали его своим количеством и постоянным хаотическим движением, от которого рябило в глазах. Потом элементы хаоса, сотканного из бесчисленных, но во многом подобных одно другому волокон, стали складываться во вполне логичные и повторяющиеся конструкции, и люди начали раздражать его своим эгоизмом и предсказуемостью.

В любом случае, ему очень скоро окончательно захотелось бежать от их общества. И наверное, именно поэтому его совершенно не интересовали ни политика, ни госслужба, ни журналистика, где он, как один из ближайших к учителю персон и обладатель престижного номера, мог бы сделать головокружительную карьеру, если бы только пожелал.

Вместо этого он предпочел замкнуться в себе и в полутемной комнате, отгородившись даже от родителей и сестры, которые не осуждали, но и не поощряли его затворничества.

На самом же деле помимо всех осознанных им причин такого выбора была и еще одна, основная, которую ему, тем не менее так и не удалось разгадать и сформулировать.

Наверное, потому что сделать это было страшно. Потому что в таком случае он оказался бы неблагодарным человеком и предателем. Потому что тогда пришлось бы пойти еще дальше и заглянуть в самого себя так глубоко и так честно, что прежняя жизнь обязательно бы треснула и просыпалась на землю осколками матового стекла, ранее заслонявшего настоящий свет. Потому что…

Он не думал об этом. Или, скорее, пытался не думать, отгоняя личинки опасных мыслей с помощью других мыслей, уже давно созревших и привычных гостить в его голове.

А дело было в том, что ему просто-напросто перестал нравиться его учитель.

Человек, который вернул ему зрение.

Человек, который открыл ему глаза не только на рядовые предметы и явления окружающего мира, но и на законы, которые управляют всем привычным и рядовым, – на истинную суть бытия, вдохновленного божественным замыслом.

Учитель, пророк, посланник Небес, живой Бог во плоти, Спаситель больных и страждущих, общественный лидер, всеобщий духовник, гениальный стратег и тактик – он, единый во всех этих лицах и ипостасях, перестал казаться 22-му близким и приятным человеком и, как следствие, обязательным участником его персональной судьбы.

Как, почему это произошло? Он не знал. Да и не смог бы найти причину, поскольку не позволял себе задаваться подобными вопросами.

Он просто хотел темноты и тишины – потребность усталых глаз.

Он просто хотел одиночества и сосредоточения – потребность все более развитого и все более зрячего интеллекта.

Он просто хотел сидеть на своем диване, держать на коленях компьютер и с его помощью бороздить океаны сочиненных людьми предложений.

Обо всем, чего только душа просит.

Обо всем на свете и даже о таком, чего на свете нет пока или быть не может вообще.

И он сидел на диване, ел любимые яблоки круглый год, а еще лучше – черешню по сезону, и познавал философию Демокрита и Кьеркегора, трагедии Шекспира и Расина, поэзию Верлена и Маяковского, а также многое другое.

Жадно, даже хищно.

Долго, не отрывая глаз от экрана, пока совсем не заболят.

Его отец и мать очень редко заходили к нему в комнату, а сестра иногда врывалась и даже без спроса, но с каждым разом их общение становилось немного короче, пока практически не угасло совсем.

И рыжие волосы сестры, которые он так любил, тоже как-то угасли. Наверное, все-таки из-за полумрака его комнаты, а не из-за потери естественного пигмента.

Родители советовались с учителем, но тот не проявлял признаков обеспокоенности. Хотя, может быть, от живого Бога вообще было нелепо ожидать таковых?

Учитель говорил, что 22-й переживает естественный кризис бывшего слепого, так и не сумевшего совместить привычную с детства картину мира с миром реальным, доступным глазу.

– Он напуган и раздавлен. Не надо ему докучать. Он сильный и умный. Он справится сам.

Родителям пришлось жить с этим вердиктом учителя, и они только ждали, когда постоянно закрытая дверь сыновней комнаты распахнется и он выйдет не с грязными тарелками за новой порцией еды, а просто затем, чтобы обсудить свежие новости или мелкие происшествия из бытовой и рабочей сфер бытия своих родных.

Сын не выходил.

– Ты думаешь, он на самом деле не смог адаптироваться к новой жизни? – тихо спрашивала мать отца. – Но ведь в самом начале он был такой бодрый, любопытный, активный. Ты помнишь, как он готовился к этому телешоу? Как переживал за успех учителя, сам ездил в студию, проверял?

– Помню, – соглашался отец.

– Так куда же все это делось?

– Может быть, он просто устал? Надорвался?

– А может… – тут мать как могла понижала голос и переходила на шепот, звучавший в исполнении этой хрупкой, практически стеклянной женщины даже немного зловеще. – А может, он переживает из-за других вещей?

Отец испуганно смотрел на мать и боялся высказывать собственные предположения, так что это всегда оставалось делать ей и только ей.

– Может быть, он не простил учителю, что, исцелив его, он при этом отказался исцелить меня? – решалась наконец мать.

– Учитель говорил, что не все готовы, не все достойны… То есть ты, конечно, достойна, но…

– Оставим мои достоинства. Может быть, просто сын не простил? Как сын, не как ученик и последователь.

– Но ты же не смертельно больна. И потом, может быть, так надо, это такой обязательный путь, который ты должна пройти.

– Я все понимаю. Я, – тут она делала ударение, – все понимаю. Но он мог и не понять.

– Ты думаешь?

– Я… я не знаю. На самом деле я боюсь худшего…

Тут и отец окончательно переходил на шепот и робко, совсем робко, как неопытный скалолаз на первом выезде на вершину, высвистывал звук – нетвердый шаг на вертикаль:

– Ты… ты думаешь…

– Да! – подтверждала мать. – Вдруг он догадывается?

– Нет! Нет! – качал головой отец. – Этого просто не может быть.

И они пили чай, так ни разу и не докончив ни одного из подобных разговоров.

А их сын, спрятавшийся за тонкой дверью, ничего не знал об их переживаниях и совершенно ничего не слышал, несмотря на свой тончайший слух.

Ему просто некогда, да и неинтересно было прислушиваться к происходящему на кухне, потому что в то самое время, когда родители пытались разгадать его, он был занят разрешением совсем другой загадки.

Это началось не так давно, с месяц или чуть более того.

Началось внезапно, неожиданно – или просто он раньше ничего не замечал?

Нет, обязательно бы заметил. Ну, может, не сразу – спустя пару часов или даже день, но все-таки очень быстро.

А после того как он это осознал, уже не отвлекался от поиска, а, забыв об отдыхе, рыскал по интернету и все больше и больше чувствовал себя никчемным, глупым и несчастным.

Надо было срочно что-то делать. Надо было выпутаться из этого кошмара, который пробрался к нему из компьютера и пожирал его мозг, не давая расслабиться. Надо было отогнать наваждение, убить сомнения.

Ведь могло оказаться, что он борется не с реальным фактом, а с собственным сумасшествием или с рецидивом бывшей болезни. Может быть, получив способность видеть, он теперь платил искажением памяти, слабоумием, шизофренией?

Это было действительно страшно. Но он был готов столкнуться со страхом лицом к лицу и придумал для этого план. Верный, точный, лежащий на поверхности, но оттого не менее блестящий.

Вот почему однажды днем 22-й, вооруженный необходимыми сведениями, вдруг решительно покинул свою сумеречную комнату и вышел в свет.

– Куда это он? – всполошилась мать, услышав стук входной двери.

– Будем надеяться, что свежий воздух его взбодрит, – попытался успокоить ее отец.

Глава 4

22-й вышел на остановке возле рынка и теперь тревожно озирался.

Он был здесь впервые и с трудом сдерживал в себе желание спрятаться, оторваться от потоков пассажиров, которые ползли из всех щелей общественного транспорта и, как чересчур разварившаяся – не по размеру кастрюли – каша, размазывали себя по окрестным улицам.

Ему было жутко неуютно среди этих людей. И потому что их было много, и потому что он отвык от открытого пространства, и потому что каждый встречный хищно пялился на его порядковый номер, хоть он и пытался кое-как закрыть значок отложным воротником.

И все-таки он пытался справиться с подступившей к горлу тошнотой и с паникой, которая заставляла спотыкаться на ровном месте и тем еще больше привлекать внимание спешащих кто куда номеров.

В конце концов, потерпеть осталось совсем немного – где-то здесь уже и нужное место, подсказанное услужливым интернетом и уточненное по телефону.

Вот рынок, вот правильный переулок, где же… Да вот он, этот самый магазин. «Старая книга». Хоть вывеска и протерта временем до деревянного мяса, а все-таки следы прежних букв угадываются. Так что сомнения нет: еще пара метров – и он у цели.

– Чем могу служить, молодой человек? – спросил его сидящий у прилавка старик, оторвавшийся от толстой книги.

«Как он читает в этих нелепых очках? – подумал 22-й. – Кажется, сейчас пластырь окончательно отклеится и дужка упадет на пол».

Но вслух он сказал совсем другое:

– Я вам звонил. Уточнял, что магазин существует и открыт.

– Да, звонили, – подтвердил старик. – Так чем же все-таки могу быть полезен? Вы что-то принесли или что-то хотите приобрести?

– Я… – начал 22-й, с трудом подбирая слова, – я… Впрочем, лучше вот как: скажите, вы их только продаете-покупаете или знаете тоже? Потому что если знаете, то, вероятно, так будет проще и быстрее.

– Если вы об этих книгах, то с их содержанием я действительно хорошо знаком. А в чем, собственно, дело?

– Отлично, отлично, – обрадовался 22-й и даже схватил старика за руку, сильно встряхнув ее в знак благодарности.

Старик смотрел на него спокойно. По всему было ясно, что он в жизни всякого повидал и что на фоне всего этого виданного-перевиданного пылкий молодой посетитель не произвел на него чрезмерно странного впечатления.

Это было хорошо и подбодрило 22-го продолжить беседу.

– Тогда вот скажите мне, например… Только, пожалуйста, не подумайте, что я вас экзаменую или что-то в этом роде. Поверьте, это совсем не так. Потому что это для меня самого. Это мне, видите ли, очень нужно.

– Да не переживайте так, молодой человек, – как-то певуче успокоил его старик. – Я вам с удовольствием помогу, только скажите, что же вас конкретно интересует.

– Меня? Меня вот что… Да я лучше зачитаю, я тут список приготовил.

С этими словами он дрожащими пальцами достал из кармана бумажку и начал сыпать вопросами – буквально на одном дыхании, боясь остановиться:

– Рэй Брэдбери писал рассказ о доме Эшеров по мотивам Эдгара Аллана По? А роман «451 градус по Фаренгейту»? А Достоевский – скажите, в его романе «Братья Карамазовы» есть такая глава, которая называется «Легенда о Великом инквизиторе»? А «Бесы» – он ведь написал «Бесов»? Теперь Жозе Сарамаго… Был такой писатель в XX веке? Он писал «Воспоминание о монастыре»? А «Слепоту»? А «Евангелие от Иисуса»? Послушайте, это и вправду очень важно. Он ведь именно за эту книгу получил Нобелевскую премию? Или нет? И Замятин. Вот я особенно хотел спросить про Замятина. Там в последней главе главному герою сделали операцию на мозге? Операцию по удалению фантазии? Сделали или нет?

Последние слова он уже не говорил, а кричал. Впрочем, старик, кажется, не проявлял особого беспокойства по этому поводу.

Когда же 22-й замолчал и уставился в глаза старика – странно молодые и живые, хоть и спрятанные за толстенными стеклами, – в его собственных глазах читалась такая мука, такая страшная боль, словно им снова предстояло ослепнуть и они судорожно хватались за последние доступные картинки – впитать, запомнить, сделать частью себя до самого конца, до гроба.

– Молодой человек, – сказал старик, – вам совершенно не о чем беспокоиться. Потому что если положительные ответы на заданные вами вопросы вам действительно так важны, то я с полной уверенностью могу их дать. Да, да и да! Вы все сказали правильно.

– Значит, Сарамаго писал «Слепоту»?

– Да.

– И Брэдбери писал «451 градус»?

– Да.

– И у Замятина была операция на мозге? В финале?

– Да.

– Вы точно это знаете?

– Я точно знаю. А в чем, собственно, дело?

Перед тем как ответить, 22-й подошел к старику очень близко. Нагнулся, уперся локтями в разделявший их прилавок и шепнул:

– Потому что теперь это не так. Этих книг не существует. А те, что существуют, стали другими. Как будто их кто-то переписал.

– Как не существует? – переполошился старик, как оказалось, не такой уж и безмятежный.

– Я не знаю, как это объяснить. Но теперь все по-другому.

– Как это по-другому?

– В интернете в биографиях этих писателей вычеркнуты многие произведения. Сарамаго, например, не получал Нобелевскую премию. Потому что не писал альтернативный вариант Евангелия. Вы понимаете? Не получал, потому что не писал. И так про всех остальных тоже. Биографии изменены.

– Я не знаю, что вам сказать, – встрял старик. – Я не пользуюсь интернетом.

– Поверьте. Перед тем как прийти к вам, я обзвонил несколько городских библиотек. И знаете, что выяснилось?

– Что?

– Что многие из них как-то очень уж одновременно закрылись на ремонт и реконструкцию.

Старик задумался и сказал только три слова:

– Вот оно как!

– А те библиотеки, что открыты, не выдают некоторых книг. Они говорят, книги на руках или потеряны. Я был в нескольких читальных залах, перед тем как прийти к вам.

Старик молчал.

22-й испугался, что тот ему не верит, считает сумасшедшим, и даже отпрянул немного, словно желая дать старику как следует себя рассмотреть и убедиться, что все в порядке, что стоит перед ним человек вполне вменяемый и образованный.

Старик молчал.

– Вы мне не верите? – не выдержал наконец 22-й.

– Почему же? – удивился старик. – Наоборот, я не только вам абсолютно верю, но чего-то такого в этом роде и ожидал.

– Неужели? Не может быть.

– Очень даже может быть. Более того, это было совершенно предсказуемо.

– Что именно?

– Что они начнут уничтожать книги.

– Как у Брэдбери? – спросил 22-й.

– Может быть, поэтому с него и начали? – ответил старик вопросом на вопрос.

– А я не мог бы… – 22-й слегка замялся. – Ну, если у вас есть хоть что-то из этих книг… Не мог бы тогда лично убедиться?

– Ну конечно, – согласился старик и встал, чтобы направиться к полкам и извлечь оттуда несколько томов. – Вот держите – Сарамаго. Это Брэдбери. Замятина вам сейчас показать не могу. Он на руках, его читают.

– На руках?

– Нет, не так «на руках», как вам сказали в библиотеке, – успокоил 22-го старик. – Его читает юная девушка. Она работает в соседнем магазине. И мы можем вместе к ней зайти, чтобы она подтвердила.

– Нет, я верю.

– Я думаю, она только рада будет. К тому же, вероятно, она уже дочитала эту книгу и захочет передать ее вам.

– Хорошо.

– Я ей, кстати, Оруэлла тоже дал. Как насчет него? Он еще не попал в ваш список?

– Нет, – покачал головой 22-й. – Вы понимаете, я же не все еще успел проверить. Я как только заметил, сразу решил к вам.

– Мы можем это сделать вместе. Но, по-моему, так и проверять не нужно. Его точно уберут, как и многие другие книги.

– Когда?

– Рано или поздно. Скорее всего, рано. Очень скоро. Может быть, уже.

– Но зачем?

Тут старик посмотрел на 22-го и в очередной раз покачал головой, на сей раз укоризненно.

– Как вы можете спрашивать, если сами читали перечисленные вами книги? Это же очевидно.

– Я не очень понимаю еще, – попытался оправдаться 22-й.

– Или не хотите пока понимать.

– Или не хочу.

И тут открылась дверь, и Кирочка вошла сама, без приглашения, как будто знала, что сейчас самое время. В руках у нее были книжки.

Глава 5

В красном пеньюаре и домашних туфлях со стразами Клара сидела посреди огромной гостиной и внимательно прислушивалась.

Ее продюсерские навыки теперь пригождались ей не только на работе, но и в этом доме, где она заняла весьма прочное положение, но все-таки осторожничала, держалась начеку, не выпуская ни единой нити из сотканной с великим тщанием паутины.

Паучиха – вот, пожалуй, самое подходящее ей на сегодняшний день определение.

Наверное, она всегда имела соответствующие качества, но за последние три года раскрыла их и отточила до выдающегося мастерства.

Благодаря организаторским способностям и умению держать в подчинении разветвленные сети, образованные сотрудниками разных мастей и рангов, она оказалась незаменимой для учителя, который удостоил ее не только высокого статуса, но и своей постели.

Теперь она жила в его доме – гигантском, готовом проглотить как одного гостя, так и целую толпу. Таком огромном, что в нем сначала обязательно заблудишься и только потом с трудом отыщешь ориентиры.

У нее здесь была пара своих комнат. А что касается божественной постели, то туда она была звана не очень часто и никогда не осмеливалась постучаться в комнату учителя сама, без приглашения.

Могла ли она назвать себя его любовницей? Даже в мыслях – нет. Скорее, она была ему сподвижницей, послушницей (как ни странно, практически в истинно монастырском смысле), советницей, стилистом, экономкой, распорядительницей личных (и очень личных) встреч, ну и по совместительству – партнершей для сакральных сексуальных актов, в которых обремененный плотью бог живой нуждался не менее, чем иные смертные.

Может быть, даже более. Хотя нет. То, что происходило в его спальне не с ней, а с другими, было вызвано не его личными нуждами, а его высокой миссией. И в этом смысле Клара тоже была незаменима.

Она находила ему чистых девушек. Девственниц, желающих пройти обряд инициации и посвятить себя Божественному жениху. Через плотский контакт соединиться с Источником и возвыситься безмерно. Олицетворить собой вечный союз духа и материи. Может быть, даже зачать от Небесного посланника сына или дочь – новых членов священного культа.

Девственницы валили валом, и Клара в лучших продюсерских традициях проводила кастинг и допускала в учительскую опочивальню только лучших из лучших, опираясь на свой придирчивый вкус.

Ревновала ли она? Как можно! Она искренне верила в божественную миссию своего обожаемого повелителя и не смела оценивать его поступки.

И если в этой веренице малолеток у него находилось время и для нее, она была безмерно благодарна и каждый раз – и до, и после полового акта – падала ниц.

Все свои телевизионные проекты, кроме шоу целителя, Клара отменила, сдав позиции надежным преемникам. Что же касается этого конкретного действа, то его она не могла доверить никому другому. Она обратила весь свой пыл на то, чтобы сделать его еще более зрелищным, еще более рейтинговым. Пожалуй, и то и другое было уже невозможно.

В общем, жизнь ее изменилась кардинально. С той самой первой встречи в студии, когда она смиренно и страстно ползла к его ногам.

И Клара была счастлива. И все-таки немного напряжена.

Как сейчас, когда ей, облаченной в красный пеньюар и домашние туфли со стразами, приходилось прислушиваться к каждому шороху и тревожиться, а все ли в порядке там, наверху.

Учитель уже давно уединился с выбранной ею самой девицей, и та все не спускалась, побив рекорды по длительности присутствия претенденток на обретение святости в божественной спальне.

Это было странно и заставляло Клару тревожиться.

В чем причина задержки? В том ли, что девица как-то особенно понравилась учителю?

Или в том, что девица оказалась особо навязчивой и ему не удавалось выпроводить ее по-хорошему?

Или вот еще вариант: безумный, нереальный и все же… Как хороший продюсер и верный соратник учителя она должна была учитывать все варианты. Даже такой: а не пыталась ли девица причинить Божеству вред?

Абсурд, конечно. Он защищен своей святостью. К тому же он физически сильный мужчина. Что такое против него эта тощая девчонка?

И все-таки: чем больше Клара думала об этом, тем больше беспокоилась и переполнялась решимостью нарушить твердо установившиеся в этом доме правила – подняться в хозяйскую спальню без спроса.

Вдруг девица подмешала в напиток учителя снотворного или яду? Вдруг разыграла неожиданный эротический сценарий и привязала Бога к кровати, чтобы затем подвергнуть пыткам?

Нет, прочь, прочь такие мысли! Учитель всемогущ и не нуждается в Кларином вмешательстве.

С другой стороны, он же разрешает своим телохранителям сопровождать его в публичных местах. Хоть сам и объясняет это не своей уязвимостью, а лишь желанием успокоить любящих его людей.

В конце концов Клара не выдержала подозрительной тишины и решила действовать.

Позволив себе эту крайнюю меру, она сорвалась с салонного дивана как бешеная и понеслась вверх по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек, будто школьница, опаздывающая на контрольную.

Рядом со спальней учителя она остановилась и прислушалась еще раз. Вроде тихо. Или участившиеся от бега и тревоги удары ее собственного сердца заглушают остальные звуки?

Нет, тихо.

Может, они просто заснули?

И как же она тогда будет выглядеть, ворвавшись в спальню мирно спящих утомленных любовью партнеров, один из которых – ее господин и наставник?

Ей предстояло принять еще одно решение, чтобы переступить одновременно два порога: порог этой комнаты и порог собственной дерзости. Два геройских или безумных поступка в одном шаге. Сможет ли она это сделать?

И все-таки тревога за учителя была сильнее страха вызвать его гнев. И тогда Клара набрала в легкие побольше воздуха, как перед прыжком с вышки в бассейн, и распахнула дверь, которую, как она хорошо знала, учитель никогда не запирал изнутри.

Потому что зачем закрываться? От кого? Разве что от призраков, потому что никто из живых людей на его приватную жизнь не посягнет. Только под страхом смерти. И то вряд ли.

А она сейчас посягала. И была готова принять за это суровую кару. Неважно. Лишь бы спасти самого дорогого и обожаемого от тени глупого (пусть оно будет глупое, пожалуйста!) подозрения.

В комнате царил полумрак. Только прикроватные бра слабо светили с двух сторон.

Учитель лежал на спине и без малейшего страха смотрел на прошедшую кастинг избранницу, сидящую на нем сверху.

Она была полностью обнажена. И тем нелепее смотрелся зажатый в ее трясущихся руках пистолет.

Она целилась ему в голову, но никак не могла справиться с оружием. То ли с непривычки, то ли от страха. А он смотрел молча, и на губах у него играла ироническая улыбка.

В одну секунду, которая понадобилась Кларе, чтобы впитать все детали этой мизансцены, она поняла, что учитель совершенно не боится умирать.

«Почему не боится? – вспыхнуло в голове у Клары. – Потому что бессмертен? Потому что устал нести земное бремя?»

Сейчас это было неважно. Сейчас надо было что-то делать.

И она сделала. Как паучиха, бросающаяся на опутанную клейкой сетью сонную муху… Нет, как хищная птица на разорителя гнезда… Нет, как одна только любящая женщина, ослепленная страстью и страхом за своего мужчину…

Впрочем, Клара решила, что потом найдет нужный образ для описания своего состояния в тот момент. А пока без образов и даже без обрывков мыслей, на одном животном инстинкте, она бросилась к кровати и оттолкнула руки бывшей девственницы, которая наконец-то решилась спустить курок.

Выстрел прогремел совсем рядом, отправив пригретую в дуле пулю в бетон около бра.

А Клара уже не помнила себя. Она била девушку по лицу, царапала ее ногтями. Та пыталась защищаться, но фурию в красном пеньюаре было не остановить.

– Достаточно, дорогая! – сказал учитель, даже не позаботившись прикрыть наготу простыней. – Ты молодец! Дай мне ее оружие и позвони президенту.

– Что вы с ней сделаете? – спросила Клара, с трудом переводя дыхание.

– Казним.

Глава 6

Заметив 22-го, Кирочка испугалась и прижала книжки ближе к сердцу.

Они не виделись три года, но она сразу его узнала. Вспомнила, как тогда, в еще не до конца готовой студии, он разговаривал с Дастином, а потом подошел к ним и начал проповедовать.

Или это был не он?

Лицо будто то же, а вот выражение лица…

Что-то в нем очень сильно изменилось. Глаза не горели, восторженность исчезла, а вместе с ней и надменность. Или ей это только кажется?

В любом случае, этот молодой человек был очень близок к народному кумиру – целителю, а потому его присутствие в магазине Ключника весьма и весьма подозрительно.

«Надо бы как-то предупредить старика, – подумала Кирочка, – чтобы не особо откровенничал с этим типом. Да и что он тут вообще забыл? Место ли такой высокой персоне в старой запыленной лавке?»

– А мы хотели идти к тебе, – сказал Ключник. – Да ты сама подгадала.

– Я книжки хотела вернуть.

– Прочла?

– Прочла.

– Обе?

– Обе.

– Тогда, может быть, ты скажешь молодому человеку, – тут старик кивнул в сторону 22-го, – что именно государство сделало с главным героем Замятина?

– Из его мозга извлекли фантазию, – недовольно буркнула Кирочка. – А ему это зачем?

«И ведь неприлично в присутствии человека говорить о нем в третьем лице, а обращаться лично не хочется», – думала она при этом.

– А ведь я вас знаю, – сказал вдруг 22-й. – Это вы работали на телевидении. Только прическа у вас тогда была другая. И… одежда тоже.

– У вас такая хорошая память на лица? – спросила Кирочка с раздражением.

– Большую часть своей жизни я их вообще не видел, поэтому с тех пор, как начал видеть, забыть уже не могу.

– Все ясно, – догадалась Кирочка. – Вас он тоже исцелил.

– Исцелил.

– Потому вы в него и уверовали.

– Потому и уверовал.

– А здесь вы что забыли?

– Ну зачем же так резко? – посетовал старик. – Молодой человек – мой гость.

– Он его ученик.

– Чей?

– Кудесника нашего. И номер у него один из первых. Какой, я забыла?

– 22-й, – сказал 22-й.

– Вот! У некоторых миллионные номера, а у него 22-й. А вы его гостем называете. Лучше скажите, кто вас прислал, – последний вопрос был адресован уже подозрительному парню.

– Меня никто не присылал. Я сам. Я за помощью.

И они со стариком рассказали ей, что случилось в последнее время с некоторыми книгами. В том числе с той, которую она держит сейчас в руках. Может быть, это и вовсе один из последних оставшихся экземпляров.

Кирочка все поняла очень быстро. И так же быстро внесла свое предложение:

– Их надо спрятать.

– Кого? Что? – в унисон спросили мужчины, старый и молодой.

– Книги. Ваши книги. Потому что за ними тоже придут. Может быть, прямо сегодня.

– Ну полно. Кому нужна эта рухлядь? – усмехнулся Ключник.

– Говорю вам, они придут. Если подумали о библиотеках, то подумают и о книжных магазинах. И ваш тоже в списке. Вот он, – указала Кирочка на 22-го, – как он вас нашел?

– В интернете, – сказал 22-й.

– Они тоже им пользуются, – уверила Кирочка.

С этим было не поспорить.

Некоторое время в лавке стояла тишина. Потом Кирочка опять взяла слово:

– Они заберут у вас книги и сдадут мне, в утиль. Это в лучшем случае. А в худшем – увезут в неизвестном направлении и уничтожат. Огнем или кислотой – неважно. Их больше не будет, не останется.

– У Брэдбери люди специально заучивали книги наизусть.

– Мы должны придумать что-то получше.

– Качать из интернета, пока их не оскопили или не убили, и хранить у себя до поры до времени? – предложил 22-й.

– Тоже вариант, хотя на это всю жизнь положишь и всего не успеешь, – сказала Кирочка.

– Но все же лучше, чем ничего.

– Лучше. Но в сети уже нет Достоевского, нет Замятина. А здесь есть. Пока. Их надо спрятать.

– Куда? – озадачился хозяин магазина.

– Я не знаю, – подняла и опустила плечи Кирочка.

Начался мозговой штурм.

– Взять домой?

– Куда они поместятся? Да и люди заметят, потом разболтают.

– Обернуть полиэтиленом, положить в ящики и зарыть.

– Долго. И где копать будем?

– Сфотографировать каждую страницу, а оригиналы оставить – что будет, то будет.

– Тоже долго. Непрактично. Нет, не то.

– Раздать понемногу надежным людям.

– Сколько ваших знакомых надежные люди?

Неважно уже было, кто из них что говорил и кто что отвечал. Важно было найти правильный вариант, а он никак не находился.

– Я вот что думаю, – сказала тогда Кирочка. – Время дорого. Куда их деть – это второй вопрос. Первый – вывезти их отсюда. Рядом рынок. Пойдем договоримся с каким-нибудь водителем грузовика. Сложим их в кузов, потом будем думать, куда отправляться с ними дальше.

– Завтра водитель захочет поехать за новым товаром. Где мы спрячем книги за несколько часов?

– Отвезем их за город и оставим в каком-нибудь заброшенном доме.

– Бомжи используют их как топливо для костров.

– И вообще, – усомнился вдруг старик, – что я скажу завтра людям, которые придут ко мне за книгами?

– Но они ведь почти не приходят, – сказала Кирочка. – Ко мне с бутылками заглядывают куда чаще.

– И все-таки заглядывают, – упорствовал Ключник.

– Тогда скажете им, что книги распроданы – больше нет.

– А разве мы не для них стараемся? Не для этих людей? Что же они будут читать? Прооперированных цензорами книжных инвалидов без фантазии?

– Если эти самые цензоры увезут ваши книги с концами, будет еще хуже.

– Это правда, – согласился старик.

– Надо арендовать склад, – предложил 22-й. – Где-нибудь на окраине, чтобы подешевле. Да и внимания меньше привлекать. Отвезем книги туда и запрем на замок до поры до времени.

– А пока – в грузовик, – напомнила Кирочка.

– А я, стало быть, на пенсию пойду, – вздохнул Ключник.

– Рано вам на пенсию, – возразила Кирочка. – Вы просто поменяете профиль. Вы теперь будете тайным библиотекарем и учителем литературы.

– А что? Это неплохая должность, – улыбнулся старик.

– Давайте начнем, – сказал 22-й.

И они втроем весь вечер грузили книги. Странным образом сошедшиеся люди: старый продавец книг, юная сборщица утиля и один из любимых учеников основателя нового религиозного культа.

Родители 22-го несколько раз звонили, чтобы узнать, куда он так надолго пропал.

Он искренне отвечал им, что не стоит беспокоиться – он у друзей.

И ему самому казалось, что это совершеннейшая правда, хотя разве люди становятся друзьями так быстро?

Им, собственно, некогда было об этом задумываться – работы ведь невпроворот. Когда же они закончили, отогнали грузовик под один из рыночных навесов и договорились встретиться завтра, чтобы разобраться с арендой склада, то для всех было очевидно, что в жизни каждого из них произошло что-то особо важное, межевое. Что-то, после чего все пойдет совершенно по-другому.

– Я провожу тебя домой, – предложил Кирочке 22-й.

– Спасибо, – согласилась она.

И они ушли.

Старик же немного замешкался, чтобы, покидая магазин вслед за ними, повесить на двери видавшую виды табличку.

«Закрыто», – гласила она.

«Закрыто навсегда, – подумал про себя он – человек, проработавший в этом месте почти сорок лет. – А может, и не навсегда. Может быть, мы еще вернемся».

Под словом «мы» он, наверное, подразумевал себя и старые книги.

Глава 7

На заседании кабинета министров сегодня должны были быть рассмотрены три срочных вопроса.

Но, несмотря на эту срочность, министры все никак не приступали к прениям, а стойко помалкивали, словно боясь начать игру с неверного хода и, как следствие, завалить всю предстоящую партию.

Каждый из них делал вид, будто очень занят просмотром личных бумаг или телефонных сообщений, и все они, соответственно, деловито тыкали пальцами разной толщины – кто в шуршащую целлюлозу, кто в экранное стекло.

Министр просвещения опять не присутствовал на заседании, и этот факт тем более не способствовал всеобщей разговорчивости.

В коридорах правительственного здания расползался слушок о бесследном исчезновении министра. Но никто не знал, исчез ли он в том самом упомянутом президентом самолете или же как раз само это упоминание было явным доказательством того, что министр растворился в иных, исключая воздушную, сферах.

Никто, собственно говоря, и не желал этого знать. Зато назначение нового министра просвещения стояло на повестке дня под номером один, что окончательно лишало присутствующих на заседании желания разбить тишину первой шальной репликой.

Потому как никто не знает, окажется ли эта звонкая птица верной породы, подходящей к сегодняшней политической погоде. И уж точно не знает, не применят ли потом к выпустившему ее на волю те или иные не особо приятные санкции.

В общем, молчание затянулось.

– Кто начнет? – сверяясь с часами, спросил президент, причем на лице его, как и всегда, не отразилось ровно никакого нетерпения.

Министры стали дружно прокашливаться, совместными усилиями создавая эффект настраивающегося перед увертюрой оркестра. Только вот, к сожалению, никто не выдал им правильные партитуры, сверяясь с которыми они могли бы слиться в единый аккорд, где не выделен ни один голос, ни один инструмент.

Они посматривали на дирижера. Но так как по его лицу никогда ничего нельзя было понять, да и руки его лежали на столе неподвижно, лишенные палочки или иного указующего предмета, то и смотреть было бесполезно.

Что оставалось делать? Переглянуться и выбрать делегата из собственной среды.

В результате этой игры в гляделки министр здравоохранения понял, что отдуваться за всех придется ему. И он, чуть ли не зажмурившись, ринулся в разговор, как иной прыгнул бы с большой высоты с парашютом.

– Я исправил досадную ошибку в учебнике анатомии. Полный тираж с обновленным параграфом уже вышел и будет роздан школьникам к концу недели.

– Это хорошо, – похвалил президент. – Оперативно. А что сделано со старыми учебниками?

– Старшеклассники сдали их во вторсырье, что поможет стране сэкономить сотни кубометров свежей древесины. Дети об этом уведомлены и гордятся.

Президент одобрительно покачал головой. Взгляд его при этом оставался прям и холоден, как лыжная палка, пролежавшая в снегу минимум лет десять.

– Так, может, не надо нам нового министра просвещения? – забросил удочку президент. – Вы, кажется, прекрасно за двоих справляетесь.

Министр здравоохранения тут же почувствовал себя слегка больным. Ответственность за два портфеля подразумевала и два последствия: плохое и хорошее. Хорошее заключалась в прибавке зарплаты и полномочий, плохое – в возможности быть наказанным за любую из оплошностей в обеих сферах.

Впрочем, закон государства в любом случае запрещал сидеть одной задницей на двух стульях. Хотя, с другой стороны, кто сказал, что переписать закон сложнее, чем переписать учебник?

– Я… Я недостоин, – нашелся наконец министр здравоохранения.

– Полно вам! – укорил его президент. – Кто же тогда достоин, если не вы?

Остальные начали лихорадочно взвешивать в уме, к чему это было сказано. Гири предположений падали хаотически: президент действительно доволен министром здравоохранения; президент очень недоволен министром здравоохранения, но перед снятием с поста пытается усыпить его бдительность; президент доволен министром здравоохранения, но хочет заставить других думать, что недоволен, чтобы спровоцировать их на зависть, ревность или недоброжелательство и тем самым проверить их благонадежность; президент недоволен министром здравоохранения, но хочет заставить других думать, что доволен, чтобы спровоцировать их на одобрение, поддержку, подхалимство и тем самым проверить их честность; президент…

Президент прервал их мыслительный процесс, от которого в комнате стало уж слишком душно, и объявил свое предыдущее предложение шуткой.

– На самом деле я хотел представить вам всем нового министра просвещения, кандидатуру которого вам предстоит сейчас утвердить. Или не утвердить.

И пока они не начали обдумывать и обсасывать со всех сторон и это его высказывание, он поспешно сдвинул лежащий на столе указательный палец правой руки чуть вправо, и человек в костюме, стоящий у двери, тут же ее распахнул.

За дверью обнаружился кандидат в министры. Остальные с ужасом опознали в нем переодетого в штатское бывшего управляющего всех городских тюрем.

Оно конечно, номер у него был вполне подходящий для министерского чина, но позвольте: где просвещение и где тюрьма? И не противоречат ли они по сути своей одно другому, являясь своего рода синонимами свободы и ограниченности, прогресса и консерватизма?

Но президент не дал им задуматься и об этом тоже и сразу перешел к голосованию:

– Кто за?

Лес рук.

– Я так и думал. Единогласно. Тогда поприветствуем нового коллегу и дадим ему занять место за столом.

Бывший начальник тюрем вставил себя в кресло, как картину в оправу, и не моргая вперился в лица сидящих напротив. Те поежились от неловкости.

– Переходим ко второму вопросу, – объявил президент. – По этому поводу с коротким докладом выступит министр внутренних дел.

Оратор, которому предоставили слово, со свистящим звуком набрал в легкие побольше воздуха и начал:

– Перед нами стоит серьезная проблема урегулирования номеров.

Министры переглянулись, как будто с них лично кто-то собирался содрать их кровные значки.

– Дело в том, – продолжил докладчик, – что в стране ускоренными темпами происходит рождаемость. Это, с одной стороны, хорошо. Но с другой стороны, растет и недовольство родителей.

Несмотря на некоторую корявость изложения, все слушали министра внутренних дел с выражением почтительного внимания и ждали, когда же он доберется до сути.

– Вот представим себе, что у обоих родителей приличные номера. Например, 350 и 388. Как правило, на практике так и бывает. Ведь если раньше граждане нашей страны выбирали себе спутников жизни по внешним данным или по психологическому сходству, теперь все облегчилось и стало логичным и предсказуемым. Люди составляют пары в соответствии с математическим принципом. Как говорится, десятки к десяткам, сотни к сотням, тысячи к тысячам.

– Как шарики на старинных счетах, – зачем-то встрял министр промышленности.

Министр внутренних дел с удивлением посмотрел на перебившего, подождал пару секунд и продолжил с еще большим пафосом:

– Как я уже говорил, это очень удобная система. Без особенных проблем используемая на практике и облегчающая работу сотрудников нашего министерства. В конце концов, раз номера являются решающим фактором и в построении социальной иерархии нашего общества, понятно, что брачующиеся хотят определенного социального равенства.

– А любовь? – опять встрял министр промышленности. – Или вы хотите сказать, что пятитысячный номер просто не в состоянии полюбить миллионный и так далее?

– Я ничего не могу сказать о любви с уверенностью, – ответил министр внутренних дел, – но допускаю, что как среди различных видов животных к спариванию друг с другом тяготеют только подобные существа, так и в нашем государстве люди выработали привычку на подсознательном уровне стремиться к субъектам с родственными номерами.

– Оставьте это, – обрезал президент. – Переходите к сути вопроса.

– Да, конечно, простите. Я увлекся. А суть вопроса такова: когда у пары рождается ребенок, то ему полагается присвоить первый свободный номер, имеющийся в наличии. При этом подчеркну: в наличии имеются лишь миллионные номера. Вот родители и возмущаются, что их чада должны быть так чудовищно далеко перемещены по социальной лестнице.

– Какие варианты решения проблемы предлагаете? – спросил президент.

– Думаем начать присваивать новорожденным тот же номер, что у одного из родителей – по выбору последних, а затем через дефис латинскую букву: А, В, С и так далее.

– Хорошая мысль, – одобрил министр здравоохранения. – Прямо как гепатиты.

Но его шутку никто не оценил. Президент тем более.

– Не нравятся мне эти буквы, – сказал он. – Какая-то пестрота получается ненужная.

– Опять же, мы думаем о выходе на международный уровень, – добавил министр иностранных дел.

«Неужели война?» – забеспокоились все остальные. Естественно, про себя. Но президент не дал им времени и на это:

– Так что не стоит отягощать себя латиницей. Цифры как-то понятнее и роднее всем.

– Тогда… – протянул министр внутренних дел с вопросительной интонацией.

– После дефиса прибавляйте 1, 2, 3 и сколько там понадобится каждой конкретной семье. А выбора родителям давать не надо. Пусть записываются всегда либо по отцу, либо по меньшему номеру.

– По меньшему номеру, – предложил министр промышленности. – Иначе матери, боясь испортить наследственность, будут всегда стремиться к браку только с меньшими номерами. Труднее жить станет.

– Хорошо, – согласился президент. – Итак, прошу голосовать. Кто за то, чтобы присваивать новорожденным порядковый номер, равный меньшему из двух номеров его родителей с дефисом и порядковым номером рождения в данной конкретной семье?

Лес рук.

– Я так и знал. Единогласно. В таком случае переходим к третьему и последнему вопросу.

Министры, которые уже догадывались, о чем пойдет речь, потупились и съежились.

Да, им предстояло решить, какой именно казни подвергнуть девушку, желавшую смерти их духовному лидеру.

Прения начались.

– Во-первых, будем ли мы казнить ее тайно или публично? – спросил президент.

– Публично, – не колеблясь, высказался новый министр просвещения. Видно, в бытность управляющим тюрьмами он слишком устал от тайных умерщвлений в застенках и жаждал выхода в массы.

– Плюсы? – президент был краток.

– Как министр просвещения назову только один, но главный. Публичная казнь полезна в воспитательных целях. Чтоб другим неповадно было.

– Хорошо, – кивнул президент. – Возражения есть?

– А если люди испугаются? – спросил министр здравоохранения. – Казнь – зрелище не для слабонервных.

– Слабонервные могут не ходить, – отрезал министр обороны, до сих пор хранивший молчание.

– Казнь должна быть публичной во всех смыслах этого слова, – упорствовал министр просвещения. – Мы будем транслировать ее по телевидению. По всем каналам.

– Хорошо, – опять одобрил президент.

– Слабонервные могут не смотреть, – добавил министр обороны.

– Это верно. Мы не можем заставить всех, да всех и не надо. Хватит большинства, – мрачно добавил новый министр просвещения.

– Значит, казнить надо в 19.00 – самое рейтинговое время на ТВ, – заявил министр культуры, тоже вдруг обретший дар речи.

– Отлично, – согласился президент и с этим предложением. – Детали ясны, осталось понять главное: как именно будем казнить?

Дальше мнения полетели со скоростью стрел, выпущенных лучниками вражеской армии на осажденный город.

– Расстрел.

– Утопление. Представьте себе огромный аквариум – какая эстетика!

– Гильотина. Быстро и со вкусом.

– Повешение. И пусть долго висит и качается. Особо сильный устрашающий эффект.

– Расчленение.

– Фу, слишком много крови. У нас же не мясная лавка.

– Тогда электрический стул. Красивую маску надеть, чтоб не было видно, как обугливается.

– Яд. Самое лучшее – яд. Или орально, или через укол.

– У Замятина было красиво. Выкачивание воздуха из стеклянного колпака, под которым находится приговоренная.

– А Замятина прошу не упоминать, – рявкнул министр просвещения. – Такого автора больше нет.

– Как нет? Там же только финал переписали!

– Сначала финал. А потом решили, что и остальные главы ни к чему.

– Прошу прощения. Но казнь-то можно использовать?

– Не надо. Не будем напоминать, пока читатели живы.

– Хорошо. Тогда костер. Как в добрые Средние века.

– И на всякий случай пригнать пожарную команду.

– Нет. Некрасиво.

– Распятие.

– Что за ерунда? Зачем нам неправильные ассоциации?

– А может, поищем в Библии? Как насчет расплавленного свинца в горло?

– Фу.

– А побивание камнями?

– Стоп, – прервал президент. – Мне нравится последний вариант.

– Кто, кто предложил побивание камнями? – засуетились министры.

– Я предложил, – сказал министр туризма.

– Надо же. Первый раз за день открыл рот, и в точку, – залебезили остальные.

– Это действительно хорошая мысль, – резюмировал президент. – Как там наш новый министр просвещения сказал? В воспитательных целях? Вот в них самых.

– Да, – поддержал министр промышленности. – Представьте себе: каждый гражданин сможет взять камень и лично поучаствовать в расправе над преступницей, которая посягнула на святое.

– Это великолепно.

– Грандиозно.

– Возвышенно!

– Морально!

– Только имейте в виду, – перекрыл хор славословий президент. – Вы тоже будете в этом участвовать. Вы все. Сначала правительство. Потом общественные лидеры. Потом рядовые граждане.

Министры замолкли ненадолго, осмысливая сказанное. А потом министр культуры задал робкий вопрос:

– А что, если преступница раскается и попросит помилования? Не потребует ли народ пересмотра дела?

– Она ничего не попросит, – сказал президент. – Мы ее наркотиками накачаем.

– Но тогда она не будет осознавать происходящее. Может, ей даже и больно не будет? – испугался бывший управляющий тюрьмами.

– А мы не о ней печемся, а о массовом сознании и о круговой поруке, – сказал министр госбезопасности, самый тихий из них и, может быть, поэтому один из самых эффективных.

– Это верно, – согласился президент. – Главное, чтобы все участвовали и понимали свою ответственность. А что уж она там себе чувствует – нам без разницы. Она нам не как чувствительная особа нужна, а как наглядный пример.

– Но все-таки хотелось бы, чтобы она кричала. В воспитательных, опять же, целях.

– Будет кричать, – заверил президент. – Она будет делать то, что нам надо.

Заседание выходило весьма плодотворным.

– Итак, проголосуем, – предложил президент. – Кто за то, чтобы подвергнуть посягавшую на жизнь Бога живого на земле и учителя нашего публичной казни через побивание камнями?

Лес рук.

– Я так и думал. Единогласно.

Глава 8

Родители 22-го перестали узнавать своего сына.

С ним опять приключилось какое-то сальто-мортале.

Сам ли он зашвырнул себя в некий мистический поток, который совершил с ним это превращение, или был подхвачен им по воле случая, но настроение и поведение его крайним образом изменились.

Вместо прежней вялости и потребности в диване, которые, в свою очередь, пришли на смену религиозному рвению и деятельному максимализму неофита, 22-го отличала теперь бодрость, а еще серьезность и мечтательность, на первый взгляд вроде бы противоречащие друг другу.

– Может быть, мальчик влюбился? – высказывает догадку мать.

– Это было бы неплохо, – соглашается отец. – Интересно, какая она, эта девушка?

– Мы же еще не знаем, есть ли у него девушка.

– Не знаем. Но если есть, интересно какая. Чем занимается. Как выглядит. И какой у нее номер.

– Вот нам с тобой повезло. У нас смежные номера.

– Это потому, что мы их вместе получали.

– Да. А вот ему непросто будет, нашему сыночку. Найти себе достойную пару сейчас нелегко.

– Так ты же думаешь, что он уже нашел, – напоминает отец.

– Да, да. Я так думаю.

– Почему бы прямо его не спросить?

– Ну мне как-то неудобно, – признается мать. – Может быть, ты спросишь?

– Или пусть его спросит сестра. Они всегда были близки.

– Не в последнее время.

– Ну все-таки одно поколение. Не мы, старики.

– Я поговорю с ней. А вообще я рада. Он изменился к лучшему. И я уже не боюсь, что он что-то заподозрил.

– Да и с чего бы ему подозревать? – поддерживает ее отец. – Кто ему мог сказать?

– Никто.

– Вот именно. Уж во всяком случае не один из нас.

– А больше почти никто не знает. Ну, кроме…

– Они бы не сказали. Да они с ним и не знакомы. А потом, сейчас в стране такие перемены – не до личных проблем.

– Это правда, – успокаивается мать.

– В любом случае мальчик чем-то увлечен. Это хорошо.

– Хорошо.

И они были правы. 22-й действительно увлекся.

Каждый день он отправляется в пункт сбора утиля и проводит там с Кирочкой все свободное время, помогая сортировать бутылки и болтая обо всем на свете.

– А ты номер не хочешь получить? – спрашивает он.

– А ты – отказаться? – спрашивает она.

– А если не откажусь, ты все равно будешь меня любить?

– А если получу, ты на мне женишься, на восьмимиллионной какой-нибудь?

– Я как-то не представляю тебя восьмимиллионной.

– А я тебя 22-м.

Она его, впрочем, так уже давно не называет. Для нее он вспомнил свое прежнее имя – Евгений.

Ей оно нравится как есть, без сокращений. И она вставляет его в свои реплики постоянно, будто смакует. И очень как-то серьезно у нее оно выходит, нараспев и с ударением на среднее долгое «е».

– Евгений, а ты не хотел бы жареного картофеля?

– С удовольствием.

– Евгений, а ты не почитаешь мне вслух, пока я макулатуру перевязываю?

– С удовольствием.

– Евгений, а не сходить ли нам на каток, когда зима начнется?

– С удовольствием.

– Евгений, а не сделать ли тебе татуировку?

Ее ворона ему очень нравилась, но в целом он относился к татуировкам отрицательно.

– Учитель их не одобряет, – говорит он.

– Может быть, именно поэтому ее и стоит сделать?

– Я сам не вижу в этом никакой необходимости.

– Должна тебе сказать, что хоть ты и стал зрячим, но многого до сих пор не видишь.

– А какой смысл?

– Красиво.

– Красоты недостаточно для смысла.

– Это шаг к свободе. Сейчас это немодно. Или, как ты говоришь, не одобряется. Это не может быть достаточной причиной – просто пойти против общественного мнения?

– Знаешь, я тебе объясню, что тут не так.

– Давай.

– Вот представь себе меня слепого.

Кирочка сама закрывает глаза и говорит, что представляет.

– Вот я знакомлюсь с девушкой.

С этими словами Евгений тоже закрывает глаза и приближается к Кирочке вплотную.

– Как я могу понять, какая она, эта девушка? Только дотронувшись до нее пальцами. Вот я веду ими по ее лицу.

Его пальцы мягко касаются ее лба и плывут ниже.

– Я изучаю ее черты, и в моей голове возникает образ. Я трогаю ее волосы, ее шею.

Его пальцы выполняют все то, о чем он говорит.

– Я знакомлюсь с ее плечами.

– Да, – выдыхает Кирочка.

– И вот тут, где, как я теперь – благодаря своим глазам – знаю, живет нарисованная ворона, я не чувствую ничего. Понимаешь, ничего. На ощупь она неотличима. Я ощущаю только кожу. Нежную, мягкую, гладкую кожу.

– Да, – повторяет Кирочка, так и не открывая глаз. – Ты знаешь, это очень эротично.

– Вот и получается, – продолжает Евгений, – что эта ворона не важна. Она как будто не часть тебя. Ну, для меня слепого не часть. Потому что настоящее только то, что можно понять пальцами, не глядя. Понимаешь?

– Я понимаю. А теперь открой глаза и посмотри на ворону. Правда, милая?

– Правда. Но и без нее ты была бы той, которую я знаю.

– По твоей логике получается, что одежда важнее татуировки, – хмурится Кирочка. – Ведь одежду чувствуешь пальцами. А я не считаю, что одежда важна.

– Да я тоже, если правду говорить. Без одежды человека понять гораздо проще.

– Пальцами? – спрашивает она, подставляя себя его рукам.

– Пальцами, – отвечает он.

Хорошо, что часы работы уже закончились и дверь пункта сбора утильсырья заперта изнутри.

Глава 9

В дверь к старику постучали за полночь.

Он почему-то даже не удивился. Хотя сразу понял по этому стуку, суровому, жесткому, не уважающему ни жильца, ни саму дверную поверхность, что это не сосед пришел попросить яйцо или щепотку ванильного сахара для пирога (впрочем, какие пироги ночью?) или поговорить о жизни, а «они».

Кто такие «они», он бы не смог сказать определенно. Он не очень разбирался в государственных инстанциях. Но ему было очевидно, что это кто-то из средних номеров, посланных маленькими номерами.

Пока он шел к двери, неторопливо, без страха, стук раздвоился и расчетверился – к начавшему барабанную дробь солисту присоединились другие ударники.

Старика и это не удивило. Он только посетовал про себя, что они совсем не имеют чувства ритма.

Дверь он открыл, даже не спросив, кто там. Просто распахнул ее настежь и увидел троих в штатском. На лацкане у каждого был приколот значок. Все номера плелись в конце девятой сотни.

«Как же они отсортированы!» – подумал старик. А вслух сказал:

– Добро пожаловать!

Трое в штатском удивились.

Наверное, обычно их встречали другими словами. Но некогда им было церемониться и подыскивать подходящую фразу для ответа – они просто перешли к делу.

– Почему на работу не выходишь уже три недели? Почему лавка закрыта? – спросил средний, должно быть, главный в этой троице.

– Книг не осталось, – сказал старик чистую правду.

Трое удивились опять. Должно быть, остальные допрашиваемые в подобной ситуации ссылаются на недуг и тычут в лицо медицинскими справками.

– Почему не осталось? – главный опять вернул разговор в заранее проложенное их инструктажем русло.

– Кончились. Разобрали.

– Все, что ли?

– Все. Ну, в основном все. А остатки, мелочь всякую непригодную, в макулатуру сдал.

Это, кстати, тоже было правдой, хоть и относилось лишь к единичным изданиям прошлого века вроде «Лицом к лицу. Сионистский враг в мирном Ливане».

Художественную же литературу старик сохранил на своем тайном складе в полном объеме.

– Мы опросили население, – сказал главный. – Они подтвердили, что вплоть до недавнего времени магазин был полон. Куда же подевались книги? Кто их раскупил? Оптом, что ли?

– И оптом, – согласился старик. – Приехали люди на большой машине и взяли сразу несколько полок.

– Зачем?

– А я почем знаю зачем? Может, печь на даче топить – все дешевле, чем дрова и синтетическое топливо.

– А может, читать? – предположил второй из троицы. Тот, что справа от главного.

– А может, и читать, – опять не стал отрицать старик.

– Не, читать вряд ли, – вступил в разговор и левый из троицы, на вид самый глупый. – Если оптом, это ж бездна какая! Жизни не хватит.

Но главного не убедили эти слова, и он снова пристал к старику с расспросами:

– Как выглядели?

– Кто?

– Покупатели, которые с большой машиной. И машину тоже опиши – какой марки, номер.

– Не разбираюсь я в этом, – честно признался старик. А насчет описания покупателей затруднился. Врать не умел, да и не хотелось. А правду – нельзя.

– Так как же? – повторил главный, чуть более угрожающим тоном.

– Да не приглядывался я. Ну обычные. Двое. Среднего возраста.

– Мужчины?

– Мужчины.

– Опознать сумеешь?

Старик заморгал из-под своих толстых стекол.

– Не могу знать, – наконец сформулировал он. – Зрением плохим страдаю с детства. Да и память с возрастом ослабела.

– Память, значит, ослабела? – повторил за стариком главный. – А если мы тебе память-то освежим?

– Да как же ее можно освежить? Если я чего помнил, да забыл – еще куда ни шло. Но я их совсем не помню. Не приглядывался. Книгами занимался. Пересчитывал да в коробки складывал. Какие по весу, какие по прейскуранту.

– Сколько денег тебе за них дали? – не унимался главный и сверлил старика глазами, как электродрель.

– Пара тысяч наскреблась.

– И где они? Что ты с ними сделал?

– Долги роздал, лекарства купил, еды…

– А магазин почему запер?

– Так торговать больше нечем.

– А если люди старые книжки на продажу принесут?

– В последнее время уже почти не приносили. Да и не покупали тоже. Вот потому и думаю, что все-таки для печки взяли. Не иначе как для печки.

Главный подозрительно прищурился и распорядился начинать обыск.

Двое его сподручных по-ящериному разбежались и стали потрошить шкафы.

Затем в дело пошла остальная мебель. Обшарили также стены, полы, ванную, туалет, кухню.

Книг в доме почти не оказалось. Полное собрание сочинений Шекспира и таковое же Маяковского.

– Почему держите этих авторов? – подозрительно скривился главный.

– Они удовлетворяют своим творчеством все мои потребности в чтении. Один составил полную антологию возможных человеческих характеров. Второй исчерпал возможности рифмы и подтексты слова.

– Конфисковать! – приказал главный.

Старик только вздохнул, хоть и знал любимые отрывки из обоих собраний наизусть.

– Еще что-нибудь запрещенное нашли? – спросил главный у своих помощников.

– Коробка с музыкальными дисками, связка старых писем, печатная машинка допотопная какая-то.

– Конфисковать!

– Но позвольте! – запротестовал старик. – Письма личного характера! Да и адресат уже давно в мире ином. Не надо их трогать, пожалуйста!

– А какого они характера, это наши специалисты разберутся. Конфисковать. Да и вы тоже собирайтесь.

– Куда? Вы разве арестовываете меня? За что? За какое такое нарушение?

– А это тоже наши специалисты выяснят, – уверил главный и смерил старика взглядом, словно палеонтолог, нашедший редкую, но сильно поврежденную кость.

– Почему значка не носишь? – спросил помощник, снова занявший позицию справа.

– Не имею.

– И об этом расскажешь.

Старик покорно потянулся за портфелем.

– Смену одежды брать? – спросил он.

– Возьми. А там уж как решат. Пока забираем тебя для составления фотороботов твоих таинственных покупателей. Потом видно будет.

И старика увели.

Пока шли от подъезда к машине, он повторял про себя три шекспировские строки, обретшие для него сегодня совершенно новое звучание:

Постойте. Сядем. Кто мне объяснит,

К чему такая строгость караулов,

Стесняющая граждан по ночам?

Глава 10

Сестра Евгения отдалась целителю добровольно.

Сначала записалась у Клары. Потом прошла собеседование и… выиграла, удостоилась.

– Рыжая! – одобрительно покивала Клара. – Хороший цвет, редкий. Оживляет.

Затем она достала толстый календарь и назначила претендентке дату, вписав ее номер (на единицу больше, чем у старшего брата) в пустую клетку следующего месяца.

– Извини, – прокомментировала эту досадную отсрочку Клара, – в текущем мест уже нет. Все забито.

– Да ничего, я подожду, – ответила сестра Евгения.

– А чего раньше не приходила? – удивилась Клара. – Судя по номеру, ты из достойной семьи, сознательной.

– Подрастала, по возрастному цензу не подходила, ждала восемнадцати.

– И когда тебе исполнилось восемнадцать?

– Вчера.

– О, значит, и ты под стать семье, сознательная, – вновь одобрила Клара.

Сестра Евгения только покраснела и потупилась.

– Сразу предупреждаю, – тон Клары зазвенел железом. – На Бога было совершено покушение. Так что тебе придется пройти проверку на металлоискателе, а также медицинскую проверку и детектор лжи. Готова?

– Всегда готова! – ответила сестра Евгения, как учили в старшей школе.

– Если накануне почувствуешь недомогание, позвони и доложи. Здоровье Бога священно и мы не можем подвергать его риску.

– Поняла.

– Если передумаешь, позвони не позднее чем за неделю до назначенного срока, чтобы мы успели найти тебе замену. После отступать уже будет нельзя.

– Я нет, я не передумаю, – заверила сестра Евгения и снова покраснела.

На том и порешили.

Дома она ничего рассказывать не стала. Конечно, дело это почетное и правильное, но кто знает, все ж таки родители – люди прежнего поколения и прежних моральных норм.

Готовиться тоже особо не начала. Не подбирала ни одежду, ни прическу, ни косметику – какое настроение будет, так и оденется. Как можно проще. Не обольщать же Бога идет, а проходить инициацию и возвышаться духовно.

«А если больно будет? – приходила иногда шальная мысль, но она тут же эту мысль отгоняла, как зудящего над ухом вредного комара. – Ничего, не маленькая, потерплю».

О стыде же она не думала совершенно. Да и что тут могло быть постыдного? Он же Бог, не человек. Не обычный мужчина.

При мыслях об обычных мужчинах ее тело, да, вздрагивало и покрывалось мурашками. А при мыслях о Боге – ничего. И ей даже не казалось это странным.

Одно время она думала открыться брату. Но потом отвергла эту идею – почему-то ей показалось, что ему не понравится. И вообще – он такой странный стал: за ужином со всеми сидит, словно в облаках витает. И отвечает всегда невпопад.

Иногда вместо лекций в институте, куда она поступила прошлым летом, их всех собирали в самой большой аудитории и разъясняли правила борьбы с внутренними врагами, которые грозят стабильности государства.

Одно из правил гласило, что при наблюдении за близкими родственниками в случае обнаружения в них чего бы то ни было подозрительного (например, определенной вялости при разговоре о политике президента и святости целителя, или насмешек в их адрес, или открытой критики, или нежелания носить значки с номерами, или общения с низкими социальными элементами и т. п.) нужно сообщать в специальную информационную службу.

Представители этой службы имели кабинеты в каждом институтском корпусе, в каждой школе, в каждом училище, в каждой конторе и вообще повсюду.

В случае же имеющегося особо срочного донесения всем продиктовали телефонный номер, по которому можно звонить круглосуточно, чтобы оставить важную для родины информацию.

Сестра Евгения, конечно, не хотела следить за мамой, папой и братом и потому специально не стала запоминать номер. Но в последнее время правила из этих лекций нет-нет да и всплывали в ее памяти. Особенно когда брат морщился при упоминании нововведений в законодательстве или когда он замирал над тарелкой и шевелил губами, как будто что-то заучивал наизусть.

Нет, она не стала бы никуда звонить, но и делиться с ним своими планами теперь тоже бы не стала. Ни к чему.

Вот почему в назначенный день никто из ее семьи не знал, куда это она уходит, накинув легкий плащик на белое выпускное платье.

– Доченька, ты надолго?

– Нет, не очень надолго, – ответила сестра Евгения. – Не беспокойтесь.

– Ну и хорошо, – сказала мать и больше ни о чем не спрашивала.

У них у всех вообще исчезла привычка задавать прямые вопросы без особой надобности. И это было к лучшему.

Дом Бога оказался страшноватым. А еще хуже были все эти проверки и осмотры.

Пока она лежала распяленная в гинекологическом кресле и, не желая наблюдать между своих чресл лысую голову противного слюнявого доктора, смотрела в потолок на жирных купидонов, ее даже посетило некоторое сожаление о скоропалительно принятом решении.

Но потом оно прошло. И ее, уже совершенно одобренную врачом, подтвержденную девственницу без всяких признаков взрывчатки во влагалище, перевели в последний перед встречей с Богом кабинет – для проверки на честность.

– Добрый вечер! – сказал ей строгий, но вежливый мужчина в шикарном, без единой морщинки, слегка блестящем костюме. – Проверка короткая и совсем не страшная. Не волнуйтесь.

– Я не волнуюсь, – сказала сестра Евгения.

– Вот и хорошо. Нам просто необходимо убедиться, что вы не имеете никаких агрессивных планов по отношению к нашему духовному лидеру.

– Я не имею.

– Мы сейчас это проверим, и вас тут же сопроводят наверх.

– Хорошо.

– Тогда разрешите подключить вас к аппарату и задать несколько вопросов.

Она послушно протянула руки, и ей на пальцы, запястья и предплечья нацепили всякие провода и датчики. Несколько проводов протянулись и к голове.

А потом человек в блестящем костюме нажал на кнопку и задал первый вопрос, не отрывая взгляда от небольшого электронного табло.

– Вы верите, что наш духовный лидер – воплощение живого Бога на земле?

– Да, – сказала она.

– Вы преданы ему всей душой и готовы служить ему всем существом?

– Да.

– Вы примете его волю, что бы он вам ни приказал?

– Да.

– Вы знакомы с кем-то, кто не разделяет ваших чувств к Богу?

– Нет.

Ей казалось, что в этом пункте она была так же искренна, как и в предыдущих, но человек в костюме почему-то оторвал взгляд от табло и поднял на нее. Затем он повторил предыдущий вопрос еще раз:

– Вы знакомы с кем-то, кто не разделяет ваших чувств к Богу?

– Нет.

– Вы врете.

– Нет, я говорю правду.

– Но прибор видит другое.

– Я не знаю почему.

– Хорошо, попробуем иначе, – согласился человек в костюме. – У вас есть мать?

– Да.

– У вас есть отец?

– Да.

– У вас есть сестра?

– Нет.

– У вас есть брат?

– Да.

– У вас есть лучший друг?

– Нет.

– У вас есть лучшая подруга?

– Да.

– Ваша мать предана Богу?

– Да.

– Ваш отец предан Богу?

– Да.

– Ваш брат предан Богу?

– Да.

– Ваша лучшая подруга предана Богу?

– Да.

– Значит, это брат! – подвел итог человек в костюме. – Им мы займемся отдельно, а вы можете идти наверх. Клара вас проводит.

И она ушла. И почему-то все ступеньки лестницы прошла не с мыслями о предстоящем таинстве, а с мыслями о брате и о том, что она каким-то ей самой непонятным образом его подвела и предала.

А потом ступеньки кончились, и она оказалась перед темной дверью.

– Постучи три раза и заходи, – сказала Клара.

Она так и сделала.

Внутри был полумрак. И только небольшие прикроватные бра слабо светили с двух сторон.

Бог полулежал на кровати в шелковом халате, распахнутом на груди.

Она не испытывала особой неловкости, а просто стояла навытяжку и ждала приказа.

– Рыжая! – сказал Бог. И это было неожиданно. Ей казалось, что первое слово должно было быть другим.

А он между тем заготовил второе.

Оно было еще короче и еще неуместнее для начала сакрального акта, как он ей представлялся ранее.

– Сюда! – сказал он и указал пальцем на краешек кровати.

Она послушно подошла.

Она ожидала еще каких-то слов. Может быть, даже о чем-нибудь божественном. Или, наоборот, простенькое: «Не бойся, я хороший!» Любое слово ей бы сейчас подошло.

Но он не особо церемонился и не снизошел до предварительных разговоров.

Просто изнасиловал ее. Жестко, быстро, молча. Встал с кровати. Запахнул халат. Отпил из бутылки. Прополоскал горло. Сглотнул. Вышел из комнаты в ванную, так и не обернувшись, не глядя.

Она сначала не знала, что ей делать. А потом как-то сама догадалась. Оделась и вышла вон.

Потом лестница, ступенька за ступенькой – очень много.

Внизу ждала Клара. Она отвела ее в другую ванную, для гостей.

И там уже сестра Евгения дала волю слезам.

Она сама не знала, от чего плакала. От боли? От унижения? От того, что все пошло не так, как ей представлялось в мечтах? Или все-таки от того, что случилось в кабинете с детектором лжи, от слов человека в блестящем костюме?

«Что-то плохое теперь будет, – вдруг поняла сестра Евгения. – Что-то очень плохое!»

Глава 11

По странному стечению обстоятельств сестра Евгения и он сам потеряли девственность одновременно.

Тем же вечером, когда она корчилась в ванной после грубого полового акта с целителем, Евгений лежал в Кирочкиной кровати и гладил ее по спине.

Делал он это с закрытыми глазами. В последнее время все столь важное он делал с закрытыми глазами.

– Неужели у тебя это в первый раз? – удивилась Кирочка.

– Да.

– Ты же такой взрослый.

– Как-то не пришлось. Сначала я был инвалидом, потом верующим. Только потом встретил тебя.

– А теперь ты неверующий?

– Честно? Я не знаю. Раньше было все так понятно, а теперь нет. И эти книги, и все остальное, что происходит вокруг. Я просто не могу. Не могу больше верить. Хотя, с другой стороны, он же меня исцелил.

– Ну да, – ответила Кирочка. – Хотя лично я и тогда не верила, и сейчас не верю в эти исцеления.

– Как можно в них не верить? Вот же я перед тобой. Слепой от рождения. А тебя вижу. И счастлив видеть.

– И все-таки что-то здесь не так.

– Ты знаешь, мне самому иногда приходят в голову такие мысли. Только объяснить я их никак не могу.

– Какие, расскажи.

– Ну вот, например, мне однажды, еще пока я был слепым, приснился цветной сон. А слепые от рождения не могут их видеть никогда.

– Это странно, – нахмурилась Кирочка.

– Более чем. Я и с врачами советовался. И все сказали, что невозможно. А я ведь видел. Почему?

– Почему?

– Не знаю. Может быть, потому что раньше все-таки видел?

– Когда раньше? В прошлой жизни?

– Да нет. В детстве.

– Ты бы родителей спросил. Может, ты был зрячим, а потом ослеп.

– Они клянутся, что нет.

– А может быть, они от тебя что-то скрывают?

– Что?

– Не знаю. Давай проверим.

– Как?

– Пока не знаю. Что-нибудь придумаем.

– Да с чего бы им меня обманывать?

– Не знаю. Но ты ведь видел цветной сон. Нельзя оставить это просто так, без расследования.

– Да ты просто детектив какой-то, – улыбнулся он.

– Ты еще многого обо мне не знаешь, – сказала Кирочка и поцеловала его где-то между ухом и шеей.

– Я намереваюсь узнать о тебе все-все, – пообещал он.

– Попробуй.

– Попробую. И да, вот еще что. Мне почему-то очень нравятся рыжие волосы. И ощущение такое, как будто я их видел раньше, еще до того, как был слепым. Хотя это невозможно.

– Эти твои два «невозможно», складываясь вместе, явно снижают процент невозможности, тебе не кажется?

– Что-то в этом есть. А почему ты вздыхаешь?

– Потому что я совершенно не рыжая.

– И что?

– Ну тебе же нравятся рыжие волосы.

– Так то нравятся. А тебя я люблю.

И он вдруг понял, что сказал это в первый раз.

И она тоже это поняла внезапно. И они прижались друг к другу еще тесней и лежали так долго-долго.

– А ты знаешь, я Ключника вчера ходила проведать, – неожиданно сказала Кирочка.

– И как он?

– Его дома не было.

– Бывает.

– В том-то и дело, что не бывает. Очень странно. Я совсем рано утром заходила, еще до работы. Куда бы ему подеваться в такую рань?

– Ну, может, гулять пошел.

– В семь утра?

– А может, заболел? В больнице лежит?

– Вот и я подумала. А если не в больнице? Если что похуже?

– Что может быть хуже? Он крепкий старик, умирать ему рано.

– Я не про смерть.

И тут Евгений начал догадываться, что она имеет в виду.

– Ты думаешь, за ним пришли?

– Я не исключаю.

– А если его будут пытать и он расскажет про книжный склад?

– Он не расскажет.

– Почему ты так уверена?

– У него характер.

– Какой бы ни был характер, любого человека могут сломать.

Кирочка приподнялась на локте.

– А ты замечаешь, как именно ты отзываешься о людях, которым так слепо верил еще год назад? – спросила она.

– Это потому что я слепой. Вот и верил слепо, – постарался отшутиться он.

– Перестань, я серьезно. Подумай сам, что они творят вокруг. Им нельзя верить!

– А я вот удивляюсь, откуда ты взялась такая храбрая.

– Никакая я не храбрая.

– Нет, храбрая.

И они еще долго возились под одеялом, пытаясь переспорить друг друга.

А потом она обняла его крепко-крепко и сказала:

– У меня, кстати, это тоже было в первый раз. И я бы сейчас не отказалась от второго.

Глава 12

Люди стояли плотными шеренгами, и каждый держал в руках по камню.

Был довольно прохладный день, но они согревали друг друга телами и горячностью единого порыва.

Они собрались здесь не просто так, а ради выполнения высокой миссии – свершения правосудия. И пары негодования вырывались из их ноздрей и ртов вместе с дыханием, витали над толпой каким-то гипнотическим конденсатом, так что любой опоздавший, если бы таковой нашелся, присоединившись к этой толпе, немедля ощутил бы ту же слепую ненависть, которая склеивала их всех воедино.

Тут и там, среди толпы и по сторонам, виднелись телекамеры – действо должны были транслировать по всем каналам в прямом эфире. И декорации, с учетом потребностей трансляции, были изготовлены на славу.

По центру, на своеобразной проплешине этого человеческого леса, было создано возвышение, куда предполагалось привести казнимую, чтобы продемонстрировать ее жаждущим мести.

Затем с этого самого возвышения ее должны будут столкнуть вниз, на выложенную острыми камнями площадку, где, и так изрядно пострадав от удара, она будет обречена погибнуть от тысяч камней, брошенных возмущенными ее поступком соотечественниками.

Вот такой приблизительно получался сценарий, в разработке которого, естественно, пришлось поучаствовать и Кларе. Да и как могло быть иначе, если многолетний телевизионный опыт и врожденный перфекционизм не позволяли ей оставить грандиозное шоу в руках дилетантов?

Повсюду – на разделяющих шеренги столбах, на подпорках подиума и на специальных экранах, которые нужны затем, чтобы крупно показать краям толпы то, что происходит в ее эпицентре, – мелькало лицо осужденной преступницы. Бледное тонкое лицо и шея с синими руслами венозных речек, угадываемых под кожей.

При виде такого лица, совсем еще девичьего и наивного, иногда хочется замедлить шаг и срочно порыться в карманах и в сумке – не завалялось ли там леденца или пряника, которые могли бы подсластить жизнь такому грустному существу.

Но никто из собравшихся, а их были тысячи, не задал себе или соседу вопроса: «Как эта девчушка могла решиться на свой отчаянный поступок?». Никто не пытался проанализировать ее возможные мотивы. Никто даже не удивился тому, откуда в этой стране берутся такие люди, вылепленные из тонкого белого теста, без дрожжей солидарности.

Кто она была, эта преступница? Мятежная одиночка? Участница массового заговора? Подосланная заграничная шпионка?

И какие цели она преследовала? Расплатиться за личное горе? Свершить политическую акцию? А может, она просто помешанная и не отвечала сама за себя, держа в руках тот проклятый пистолет?

Толпа не знала. Ей было известно только, что преступница признала свою вину и в гордыне своей даже не просила о помиловании.

Самые маленькие номера в этой стране, конечно же, провели дознание. Но им не удалось добиться ничего существенного. Потому что девушка никого не выдала, взяла всю ответственность за несостоявшееся убийство на себя и в качестве мотива назвала личную глубокую ненависть к лидеру, созданному им режиму и религиозному сознанию как таковому. И ни полиграф, ни уколы, ни пытки не помогли следователям извлечь дополнительных сведений.

Так что, судя по всему, девушка не врала, а действительно совершила попытку убийства, следуя собственному плану и собственному сильному чувству.

Как она, такая молоденькая, успела пропитаться этой ненавистью – как говорится, одному Богу известно. Хотя, когда спросили Бога, он ничего не ответил, а только распорядился доставить на место казни симфонический оркестр.

И сейчас музыканты как раз наяривали вторую часть Бранденбургского концерта № 5, тем самым сигнализируя, что казнимая вот-вот появится перед публикой.

Какая-то женщина в толпе при звуках Баха инстинктивно потянулась за сумочкой с филармоническим веером и только потом вспомнила, что она не в филармонии, а на центральной городской площади, открытой всем ветрам и заполненной до отказа.

Мужчина же, стоявший прямо за этой женщиной, при ее внезапном шевелении почувствовал некоторое возбуждение и даже хотел было ущипнуть шалунью за мягкую заднюю часть ее выдающегося корпуса, но тут же передумал и начавшееся в паху ощущение утратил. Во-первых, его руки были заняты тяжелым камнем, а во-вторых, торжественность момента вновь снизошла на него, и плоть замерла в подчинении духу.

Ветер же становился все сильнее и поддувал музыкантам в такт и в нужную тональность, но и мешал слегка, пытаясь растрепать то волосы, то партитуры.

Наконец на помосте возникло движение, и толпа напряглась, вытягивая шеи.

Сначала на возвышение вползли сопровождавшие казнимую конвоиры, а затем и она сама, одетая не по сезону: не то в легкое платье, не то в сорочку.

Ее спина и плечи были обнажены, волосы собраны в высокий пучок, а ноги босы и уже стерты местами до крови.

– Что ж ее всю дорогу до площади пешком гнали? – спросил было кто-то, но тут же прикусил язык.

А кому-то другому показалось, что девушка похожа на его собственную дочку, вот разве что чуть меньше росточком, а в остальном – просто копия. Но и он молчал и радовался про себя, что его дочь сидит сейчас в тепле у телевизора да пьет чай с сухарями.

И все сжимали камни, крепче и крепче. И все знали, что придется бросить, и уговаривали себя, что в этом нет ничего страшного. Глаза закрыл да швырнул не глядя – всего-то и делов.

Экраны, установленные повсюду, вспыхнули и отобразили лицо преступницы. Не те портреты, которые висели на столбах, а ее нынешнее лицо, сиюминутное, взаправдашнее. И это лицо сразу заставило всех потупиться, но и тогда не отпускало, а продолжало стоять уже перед опущенными глазами и вползать куда-то в нутро, в душу, в кишки.

Она не смотрела на людей, только прямо перед собой в воздух. И глаза ее были чужими на этом лице, как будто их забрали у другого человека и приклеили на пустую кожу.

– Под наркотой она, – прокомментировал кто-то из знатоков. – Гуманное все-таки у нас правительство, позаботились, чтоб не так ей страшно было.

– Раньше надо было бояться, – огрызнулся человек по соседству. – Когда свои козни замышляла. А сейчас уже поздно.

– Правосудия! – крикнул кто-то из соседних рядов.

И люди подхватили это слово и стали перекатывать языками бесконечно, все громче и громче.

И вот уже крики затоптали Баха, и оркестранты, как актеры немого кино, водили смычками, надували щеки без всякого звука. И в домах тех, кому не посчастливилось быть на площади, уже тоже начали скандировать, как будто речь шла не о казни, а о футбольном матче, в котором решалась судьба любимой команды.

Только кричали они не «Гол!», а «Правосудия! Правосудия!». И с каждым повтором становилось все яснее, все необратимее, что казнь таки состоится. Что не приедет добрый вестник в волшебной карете и не объявит о помиловании, не освободит от смертельного страха, как Достоевского и других петрашевцев.

А и ладно! И поделом ей, ведьме!

Ведьма между тем дрожала. Не от страха, должно быть, а от холода, который пробрал ее тщедушное тело до костей, до костного мозга.

Этот сотрясающий ее озноб вызвал некоторое недовольство зрителей, оторвавшихся от рябивших экранов, словно речь шла не о человеческом страдании, а о техническом браке, о дрожании камер.

– Скорей бы уже! – сказал еще кто-то из толпы. И непонятно было тем, кто прильнул к нему сбоку, и сзади, и спереди, о чем он ратует: о том, чтобы бедняжка уже отмучилась, или о том, чтоб самому быстрей отправиться домой, с чистой совестью после сделанного на славу дела, к теплому супцу.

Какой-то чин из судейских наконец вышел к микрофону, стоявшему тут же на помосте, и начал зачитывать приговор.

Люди у телевизоров слышали каждое слово, а вот тем, что на улице, не повезло: ветер решил сыграть с ними еще более злую шутку, чем раньше с музыкантами, и так расшалился, так задул во все свои ветряные щеки, что толпе оставалось довольствоваться лишь отдельными слогами.

– Все шоу насмарку, – неистовствовала Клара, ломая увенчанные фиолетовым маникюром пальцы. А над нею, как и над остальными на площади, порхали бабочки злобных звуков:

– …это… кара… твет… вари… к ка… через… нями.

Это означало, что сейчас уже начнется сама казнь.

И точно: музыканты переключились с Баха на Моцарта, и городские квартиры (на площади, опять же, слышно было очень плохо) заполнились прекрасной мелодией Реквиема.

Девушка была еще жива, но музыка хоронила ее раньше срока, и каждая нота хлестала ее по лицу и телу, как брошенный кем-то камень.

Казнимая так и не смотрела ни на кого, только прямо перед собой, в заполненный моцартовской гармонией воздух. А потом конвоиры подвели ее к самому краю помоста и столкнули вниз.

– Ах! – выдохнула толпа.

А услужливые камеры сразу поползли за упавшим белым телом и показали всему государству, как острые камни окрашиваются красным.

Медленно-медленно, красиво так. Как будто художник моет кисти, и с них сползает и растекается по сторонам ненужная уже, отжившая краска, создавая своего рода шедевр, недоступный сознательному мазку никакого гения.

А потом, и вот что интересно – безо всякой команды (или она прозвучала, но те, что на окраине, опять не расслышали?) люди с камнями потянулись к разбитому от падения телу.

Бросок, еще бросок.

Бросок, еще бросок.

Бросок, еще бросок.

Дежавю? Или просто дурная бесконечность размеренных жестов?

Девушка поначалу стонала, должно быть, но этого даже и те, что в квартирах, расслышать не могли.

– А ведь вешали микрофон беспроводной на рубашку сучке! – кричала Клара в свой продюсерский телефон.

Но продюсеры не слышали. Они тоже стояли в очереди с камнями. Чтобы не выделяться. Чтобы потом никто не ткнул пальцем и не сказал: «А почему это ты не бросал?»

Бросок, еще бросок.

Бросок, еще бросок.

В месте, где недавно еще виднелось белое тело, образовался высокий холм.

И он все рос и рос. И бросание камней становилось уж совсем бессмысленным, потому что никак не могло повлиять на судьбу убиенной. Но они все-таки бросали. Бросали и бросали. Пока людей на площади не осталось совсем.

И только тогда камеры погасли, а в эфире возникло прекрасное лицо живого Бога, который благодарил публику за внимание и разъяснял возвышенную суть произошедшего.

По его словам, душа девушки сейчас ликовала на Небесах, получив полное искупление грехов, заслуженное страданиями.

И Бог улыбался с экрана, признаваясь в пылкой любви к убитой и ко всем живым.

Да никто и не сомневался, что душа бывшей преступницы, а ныне святой воспарила к священным высям. Но тело ее оставалось пока внизу, погребенное под такой невыносимой тяжестью, которую могут создать только сплоченные общей верой народы – плечом к плечу, сообща.

Глава 13

В метро Евгений втиснулся между крупным, громко дышащим дядькой и щуплым подростком лет двенадцати-тринадцати на вид. От дядьки несло каким-то кислым духом, а от мальчика, наоборот, мороженым. И еще тоской. Интересно, был ли он лично несчастен в этот момент своей жизни или тоску навеяло ему чтение, в которое он, трясясь в этом шумном вагоне, был всецело погружен?

Маленький экран карманного компьютера услужливо подставил Евгению, нависающему над подростковым плечом, свое содержание. И он понял, что мальчик читает «Старуху Изергиль» – обязательное произведение из школьной программы.

Евгений и сам любил эту книжку, а потому от нечего делать тоже предался чтению, стараясь попадать в такт прикосновениям мальчика к экрану, переворачивающим виртуальные страницы.

Школьник читал про горящее сердце Данко, и Евгений синхронно вспоминал отдельные строки и даже целые абзацы, которые его оживленные глаза впитали в себя пару лет назад и сейчас восстанавливали с практически фотографической точностью, даже если мальчик двигался и случайно заслонял от него свой экран.

Вот Данко появляется перед отчаявшимися от страданий в темном и смрадном лесу, теряющими лицо людьми.

«Данко – один из тех людей, молодой красавец. Красивые всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам:

– Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец – все на свете имеет конец! Идемте! Ну! Гей!..

Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня.

– Веди ты нас! – сказали они.

Тогда он повел…»

«Интересно, правда ли это? – подумал Евгений. – Действительно ли красивые всегда смелы? Вот учитель – редкой красоты. А смел ли он? Пожалуй, что и смел. Или больше дерзок? Но означают ли красота и смелость еще и обязательную приверженность добру?»

Евгений уже знал ответ на этот вопрос, хотя многое в его нынешней философии пока не сходилось и торчало в разные стороны, как непослушные вихры на голове того же самого подростка.

Мальчик периодически встряхивал головой и поправлял назойливые пряди пальцами. Вот бы и Евгению сделать так со своими мыслями и чувствами – пригладить, причесать, определиться, кто он такой и зачем он есть?

А Данко на экране между тем сталкивался лицом к лицу с человеческой злобой неверующих и несмелых:

«Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, – вот как! Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко.

– Ты, – сказали они, – ничтожный и вредный человек для нас. Ты повел нас и утомил, и за это ты погибнешь!

– Вы сказали: “Веди!” – и я повел! – крикнул Данко, становясь против них грудью. – Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец!

Но эти слова разъярили их еще более.

– Ты умрешь! Ты умрешь! – ревели они.

А лес все гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня… А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску. А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь…

– Что сделаю я для людей?! – сильнее грома крикнул Данко.

И вдруг он разорвал руками себе грудь, и вырвал из нее свое сердце, и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни.

– Идем! – крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям.

Они бросились за ним очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало!»

«Как все-таки правильно написано, – думал Евгений. – Как верно изображена психология толпы. И как прекрасен этот герой. И этот образ сердца, переполненного любовью, как хорош».

Теперь, когда Евгений и сам познал, что такое любовь, у него не вызывало сомнения, что этого чувства может вполне хватить, чтобы изменить судьбу не только свою и своего любимого человека, но и всех обитающих на земле существ. Пусть только захотят воспользоваться, пойти за ним, отвечая на посыл своей любовью, всегда щедро уготованной каждому – лишь не надо стесняться черпать большими ложками.

Правда, люди обычно стесняются. И на зов чужого сердца не откликаются.

Вот и сейчас, Евгений это точно знал, мальчик дочитает эту страницу, перевернет следующую и обнаружит, что Данко умирает, а какой-то осторожный субъект из толпы наступает на его еще горящее сердце и тушит, дробя на синие угольки. Потому что отслужило свое, а теперь сделалось пожароопасным. И так происходит всегда и везде. Со всеми прекрасными сердцами.

Горько стало Евгению от этой мысли. Но она была честная, как ни крути. А мальчик перелистнул электронную страницу и приступил к финальной части рассказа, который вдруг пошел не так и не о том, заставив Евгения тихо вскрикнуть.

«И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в бриллиантах дождя и золотом сверкала река… Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко.

Кинул взор вперед себя на ширь степи смельчак Данко, кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом вставил еще живое пульсирующее сердце на место, и вот – чудо. Молния пала на землю с небес и ударила в тело красавца. Все оно озарилось голубым пламенем, и люди, только миг назад еще радостные и полные надежд, заметили и затрепетали.

– Что будет с ним? – вопрошали они один другого и ждали разрешения.

А Данко сбросил с себя остатки живительного пламени, простер руку к толпе и крикнул звонко:

– Видели вы, что не умирает сердце, радеющее о людях!

И все простерлись ниц, и просили его вести их и дальше, и управлять ими своим мудрым смелым сердцем.

И только один осторожный человек, боясь чего-то, не ликовал вместе со всеми, а стоял в стороне.

И вот посмотрел на него Данко, и из глаз его вырвалось могучей молнией голубое пламя и сожгло осторожного дотла. И его тело, рассыпавшись в искры, угасло…

Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой!»

«Что это?» – ужаснулся Евгений.

Впрочем, он прекрасно знал, что это. Это книги меняли свои лица, превращались в пародии, покрывались язвами, убивающими живое слово их покойных авторов.

И это насилие над словом – больше, чем насилие над самим человеком, больше, чем публичная казнь, которая наверняка еще повторится не раз, больше, чем громкая и липкая ложь учителя, ранее крепко въевшаяся в его сознание, – именно насилие над словом заставило Евгения понять, что отныне он уже никогда не будет прежним и никогда ничему не поверит с той же легкостью, как когда-то.

Мальчик, по всей видимости довольный, что подготовился к уроку, погасил экран. А в Евгении погасли последние сомнения. И в этот самый момент он понял, что не сможет просто быть изгоем, просто сорвать номер с рубашки, просто стать счастливым с Кирочкой и не думать о том, что происходит за стенками его благополучия. Он должен что-то сделать. Остановить трагедию. Спасти книги. Как? Может быть, убить Бога, как пыталась сделать она?

Глава 14

Кирочку избили прямо на улице.

Напали, когда она совершенно этого не ожидала, а легко и благодушно лавировала между лужами в такт музыке, лившейся в душу из наушников.

Из-за этой музыки она и не слышала быстрых шагов сзади. А если бы слышала, что бы сделала? Ускорила бы шаг? Побежала? Закричала: «Помогите»?

Нет, скорее всего, она даже не обернулась бы, посчитав чью-то поспешную поступь простым совпадением – ну мало ли, может, человек на поезд опаздывает.

Человеков было двое – разных и вместе с тем похожих. Их лица выражали злобу и одновременно скуку, каким бы парадоксальным это сочетание ни казалось на первый взгляд.

То ли они шли, скучая и не зная, чем себя занять, и вдруг, заметив Кирочку, налились скороспелым негодованием. То ли негодовали они и ранее и от самого этого чувства переполнялись неистребимой скукой.

Как бы то ни было, один из них, более прыткий, подбежал к Кирочке первым и больно дернул ее за руку, поворачивая к себе лицом.

– Попалась, сучка! – сказал он и плюнул ей в щеку.

У Кирочки в ушах как раз звучал Шостакович, Ленинградская симфония, до мажор.

Под настырную барабанную дробь разгонялись другие инструменты, заползали в печенку, щекотали нервы, брали в блокадное кольцо, как умерщвляемый голодом город.

На самом деле это не оркестр играл, а маршировали, четко отбивая шаг, сотни тысяч солдат в коричневой форме. Они шли, мерно и неумолимо, и затаптывали все живое на своем пути. Ни цветка, ни пробившего асфальт молодого зеленого кустика, не желавшего чихать от пыли, ни детской игрушки, брошенной испуганным ее хозяином при виде нацеленных на солнце штыков – ничего не пощадили их сапоги, их жесткие, безжалостные, крепленные гвоздями подошвы.

Это нелюди шли захватывать чужую землю, и под их ликующие аккорды прилип к Кирочкиному удивленному лицу гадкий, пенящийся белым цветом и ненавистью плевок.

А тут и второй человек подоспел и со всех сил дернул ее свитер, моментально порвавшийся, разлетевшийся на оголенные стыдливые петли.

– За что? – спросила Кирочка. – Что я вам сделала?

Ответом ей послужил удар в глаз, от которого тут же зажмурился и второй. На мгновение лишенная зрения, хватаясь за воздух, который уж никак не мог помочь ей и поддержать, она подумала о Евгении. О том, что он прожил в этой болезненной темноте, что настигла ее сейчас так внезапно, большую часть жизни.

Эта мысль отвлекла ее от страха.

И даже когда ее повалили на землю и начали пинать ногами, она крепко сжимала глаза и думала о нем, а не о том, что происходило в данный ужасный момент.

В наушниках еще жил оркестр, как вдруг один из избивавших Кирочку мужчин наступил ногой на выпавший из ее кармана мини-проигрыватель и превратил захлебнувшийся треском до мажор в тишину.

На фоне тишины (она так и не открыла глаз) стали лучше слышны реальные звуки: и хлюпанье луж, воду которых расплескивали мужские ботинки, и громкое дыхание Кирочкиных обидчиков, и редкие слова, которые они выпускали из губ, тоже точно сплевывая.

– Доигралась, сучка! – говорил кто-то из них. – Без значка ходит, на режим плюет. А мы тебе покажем, как на режим плевать.

И они плевали.

На ее лицо, на обнажившуюся грудь. И на ворону на плече.

Наверное, ворона показалась одному из них добычей, потому что он достал нож и проткнул ее в сердце, а затем разворотил, расцарапал острым лезвием крест-накрест.

Кирочка крикнула было и опять замолчала. А они пнули ее еще пару раз и ушли.

И тишина наполнилась другими звуками – шагами прохожих, из которых никто не подошел и никто не помог подняться.

Кирочка разлепила один глаз (второй безнадежно заплывал, как тесто на дрожжах), встала на четвереньки, потом на корточки. Нетронутая сумка валялась неподалеку, и она к ней поползла.

Достала телефон, набрала номер. А когда Евгений ответил, сказала просто:

– Забери меня отсюда!

– Где ты?

Она назвала приблизительный адрес. Где-то посредине между ее домом и метро. Где-то посередине между тактами Шостаковича. Где-то посередине между верой в людей и разочарованием в их безвозвратно утекшей через поры человечности.

Евгений прибежал и прижал ее к груди.

– Кто тебя побил? – спросил он.

– Не знаю. Двое дядек.

– За что?

– Не знаю. Вроде за то, что без значка.

– Понятно, – процедил Евгений сквозь зубы и поднял Кирочку на руки. – В поликлинику пойдем?

– Нет. Лечи меня сам.

– Руки-ноги целы?

– Вроде целы.

– А ребра?

Кирочка вздохнула и по тому, как отдалось простое дыхание в боку, поняла, что нет, не целы.

– Ладно, ерунда, заживет. И глаз тоже, – успокоил Евгений.

– Как ты мог жить без глаз? – спросила вдруг она. – Хотя, наверное, многого и вправду лучше не видеть.

– Это точно.

А когда ворона на Кирочкином плече заживет, он сможет нащупать упругие рубцы своими пальцами.

Они станут частью Кирочки. Частью, доступной в ощущении даже и слепому. А это значит, что они станут частью ее души, которая тоже, конечно, зарубцуется, но на всю жизнь будет отравлена привкусом горечи. И от такой изжоги еще ни один гениальный фармацевт не изобрел лекарства.

– Я люблю тебя! – скажет Евгений, сидя вместе с Кирочкой в ванне, отмывая ее от плевков и при этом аккуратно объезжая мягкой губкой проступившие здесь и там синяки.

– И я тебя люблю! – ответит Кирочка. – А ты не знаешь случайно, что с нами дальше будет?

– Не знаю. А какая разница?

– И правда никакой.

Глава 15

Старика отпустили под вечер. Велели идти домой. Он и пошел.

По пути думал о том, как быть дальше.

Нет, с ним не сделали ничего особенного. Пара проверок – но ведь любую технику можно обмануть.

Так что он не сомневался, что ничем не выдал своих молодых друзей – единственных, кроме него самого, знавших о тайном книжном складе.

Но вот чего он, да, боялся, так это слежки.

Не в старинном стиле тайных агентов, а в современном, весьма примитивном, но действенном – техническом, разводящем разные виды чудодейственных и весьма одаренных жучков.

Старик знал, что его могут прослушивать. Что предательские насекомые могли в его отсутствие поселиться в подвергнутой обыску квартире. Или в складках его одежды. В его телефоне. Или даже в его теле. Кто знает, может, уже додумались впрыскивать все слышащих и все видящих личинок прямо под кожу? А ему ведь сделали пару уколов.

И если эти подозрения имеют хоть малейший шанс оказаться правдой, то удел его отныне – молчание и одиночество.

Он не сможет больше обсудить с друзьями ни одного тайного плана. Да и элементарное «Добрый день! Как дела?» придется припрятать до поры до времени, а то и навсегда. Потому как вдруг случайных адресатов его скромных приветствий выследят, опознают, поставят на учет?

Страшно!

Или это все признаки старческого безумия? Да кому он нужен вообще – никчемный, отживший свое человек? И думать иначе – подыгрывать ничем не обоснованной гордыне?

Эти мысли сопровождали его весь путь от следственного департамента до дома. И пока он шел пешком, и пока ехал на трамвае – они отплясывали в его голове какой-то лихой матросский танец: и вприсядку, и вразвалочку, и с чечеточным перебором, и с не предусмотренными танцевальным каноном подножками.

«А как же теперь на склад наведываться? – вдруг осознал старик. – Как проверять благополучие книг?»

И книги, о которых он привык думать как об одушевленных существах, вдруг показались ему такими несчастными в своем складском сиротстве, такими брошенными и обреченными на тихое умирание!

«Да нет, чего я? Ребята проследят за ними, – успокоил он сам себя. – Если, конечно, эту пару не выследят. Ах, как бы не выследили!»

Когда он составлял фотороботы вымышленных оптовых покупателей, якобы вывезших большую часть книг из его магазина, он очень постарался добиться максимального несходства с Евгением и Кирочкой.

Плодами совокупных усилий его фантазии и полицейской техники стали два мордастых дядьки. Один еще и с окладистой старообрядческой бородой.

Первый помоложе, второй постарше. Один с голубыми, другой с карими глазами. Один со лбом средней высоты, второй с совсем низеньким, этаким козырьком нависшим над бровями.

Получилось славно. И все-таки старика грызла совесть. Очевидно, что придуманные им персонажи могут совпасть с физиономиями реально живущих в стране людей. Из миллионов стандартных наборов, включающих носы, уши, щеки и прочие обязательные атрибуты, природа наверняка скроила и лица, подобные составленным им портретам.

И что будет, если этих людей найдут? Вдруг на основании его показаний их арестуют, подвергнут пыткам, накажут ни за что ни про что? Как ему жить тогда со своей взбудораженной невольным грехом совестью?

Совесть! Он ухитрился дружно просуществовать с нею всю свою жизнь. Не хотелось бы портить их мирные отношения под финиш.

Конечно, вряд ли двое сочиненных им дядек окажутся знакомыми. И наверняка им легко будет доказать свою непричастность к оптовой покупке. И все-таки как неприятно доставлять хлопоты посторонним людям!

А если их вообще не найдут, вернутся ли тогда за ним? Отведут ли снова на дознание? Не применят ли что-то более действенное, чем уколы и приборы, особо чувствительные к правде?

Может быть, стоит принять меры предосторожности? Как? Да очень просто – убить себя, и тогда все ниточки, тянущиеся к складу, Евгению и Кирочке, оборвутся вместе с его дыханием, истлеют, испарятся. Это был бы хороший вариант!

А умирать-то хочется ли?

Пожалуй, что и не хочется. Потому что интересно досмотреть спектакль. Узнать, что задумал новый режиссер их несчастной страны. Освистать актеришек. Может быть, даже выйти на сцену и подправить неудачные повороты сценария.

Ему-то? Ему на сцену? Да что он может?

Ну из Шекспира многое знает наизусть. Из Маяковского. Из других авторов. И что?

Кем он себя мнит? Спасителем сограждан от диктатуры? Праведником среди злодеев? Окруженным отребьями хранителем культуры?

Он никто. Маленький человек с излишним багажом воспоминаний.

А они ведь и письма забрали – последнюю тень его молодости и любви. Как жаль этих писем!

И под дребезжание трамвая он вспоминал, как ездил по этим улицам не один, а с ней.

Ее звали Тамарой, и она была единственной женщиной в его жизни – воплощением любимых книжных героинь в веснушчатой вкусно пахнущей плоти.

Умная и веселая, она смеялась так звонко, что люди в их былых трамваях улыбались, зараженные ее пузырящейся радостью. А кондукторы еле-еле сдерживали улыбки и с напускной серьезностью делали замечания:

– Вы бы потише, девушка, себя вели, поскромнее. Тут люди усталые с работы едут, а вы им помехи создаете.

– Зато свою остановку не проспят, – невозмутимо отвечала Тамара и снова прыскала от смеха.

Любила она тоже набрать мороженого в вафельных трубочках и всасывать содержимое этих хрупких сладких рожков в себя, временами высовывая язык и подхватывая подтаявшие капли.

И так это вкусно у нее получалось, что встречные прохожие тут же выстраивались в очередь к лотку со льдом и в срочном порядке повышали дневную выручку толстых мороженщиц в перчатках с обрезанными пальцами.

Она училась в консерватории по классу вокала, и курировавшая ее профессорша строго-настрого запрещала ей мороженое – велела беречь связки.

А ей хоть бы хны!

– Ничего с моими связками не случится. Да и как я смогу петь Кармен, если не буду есть мороженого? Откуда же взяться на сцене роковой страсти, если самой себе отказывать в любимых вещах?

– Ну где тут логика? – вопрошал он.

– Я не живу логикой, я живу языком, – отвечала она и снова высовывала свой розовый болтливый лепесток, чтобы лизнуть промокшую вафельку.

Они жили рядом и не имели обыкновения переписываться. А все-таки пришло время, когда понадобилось прибегнуть и к эпистолярному жанру.

Было это так.

Почти перед самой свадьбой, которую они собирались отметить без пышности, по-домашнему и со множеством сортов мороженого на столе, Тамара отправилась на гастроли.

Это был ее первый оперный сезон.

Кармен ей, конечно, пока не дали – пела она няню в «Онегине». Но и этой ролью гордилась. А тут первые гастроли. В захолустье, на поезде, но все-таки с театром.

Разместили артистов в двух смежных купейных вагонах. И он лично провожал ее на вокзал и уговаривал несимпатичного солиста уступить даме нижнюю полку.

Ах, если бы все иначе тогда обернулось!

Ночью полка с солистом упала прямо на Тамару. Солист отделался ушибами, а Тамаре не повезло. Несколько переломов и тяжелейшее сотрясение мозга.

Переломы – ерунда, зажили за полгода. Правда свадьбу, конечно, пришлось пока отменить.

А вот с головой дело обстояло хуже: у Тамары обнаружились провалы в памяти и временные помрачения рассудка.

Его она помнила и продолжала любить, но все чаще и чаще впадала в панику и воображала себя кем-то другим.

Ее отправили в санаторий со специальным уходом. Оттуда она и писала ему письма. Иногда очень лирические, иногда безумные. Но ему было все равно – он плакал над каждой строчкой и тех и других.

«Мой дорогой! – писала она. – Ты сидишь в оркестровой яме и не знаешь, как мне одиноко. Я стою прямо над тобой на сцене из искристого льда. С меня сняли туфли, и мои голые ноги примерзают ко льду. Холодно. Я перебираю ногами, и кожа лопается, обагряя сцену каплями.

Я загадала: если ты догадаешься, сколько капель крови упадет с моих ног, тебя выпустят из ямы и ты сможешь меня найти и забрать.

Только как мне сказать тебе об этом условии? Я же не могу говорить – только петь. Вот я и пою. Ария итальянская, а ты, глупыш, совсем не знаешь этого языка. Может быть, если я буду вставлять по знакомому слову в каждой строчке, ты услышишь и разгадаешь мой шифр?

Но нет. Я знаю, что тебе заткнули уши. Ты и играешь-то невпопад. Я слышу. Это твой тромбон фальшивит?

Да нет, что это я? Ты же не играешь на тромбоне. А на чем ты играешь? Что-то я забыла.

Ну да, конечно. Ты играешь на кофемолке. Я помню, как ты извлекал из нее хрустящие звуки. Когда это было? До нашей свадьбы или после? А мы вообще женаты?

Ох, я догадалась. Ты женат на кофемолке, а со мной у тебя все несерьезно. Пожалуйста, напиши мне правду. Я ведь тебя все еще люблю, хоть ногам и холодно.

Твоя няня».

Он помнил большую часть ее писем наизусть. И все-таки ужасно, что их забрали. В них сохранились ее прикосновения, ее смутный выцветший запах.

Целая связка писем. Все, которые она успела написать ему в жизни.

А жизнь ее оборвалась очень рано – прямо там, в санатории, она утопилась в горячей ванне.

Может быть, поначалу просто хотела согреть замерзшие ноги, а потом решила, что так будет лучше?

Или запланировала все еще до того, как наполнила ванну? Поняла, что это единственный доступный способ с учетом решеток на окнах и отсутствия колющих и режущих предметов?

Он был безутешен. Он был готов терпеть ее, даже и с бредом про кофемолку. Только бы она была рядом и доверяла ему пересчитывать веснушки на своих плечах.

Но не сложилось.

Больше он никого не любил. Встречался с парой женщин, но жениться не смог. Да разве можно было жениться на ком-то, кто не умеет правильно слизывать капли с подмокших вафель?

Подходя к дому, старик заметил хрупкую фигурку, летящую ему навстречу и приветственно машущую рукой.

Он скользнул по ней мимолетным взглядом и прошел мимо, ссутулившись не по годам.

– Нет, ты представляешь? – спросит потом Кирочка у Евгения. – Я пошла его проведать, увидела, обрадовалась, а он сделал вид, что мы не знакомы. Как он мог?

– Он все правильно сделал, – ответит Евгений. – Он беспокоился о твоей безопасности.

Глава 16

Богу богово, кесарю кесарево.

Он был двумя ипостасями в одном лице, и ему, соответственно, причитались обе доли. И с тех пор как совершил свое первое убийство у инкассаторской машины, эти доли только росли.

Он ведь правильно тогда все рассчитал, догадался, на чем можно сделать самые большие деньги и самую большую власть.

Некоторые дураки считают, что верный товар – оружие или драгоценные стекляшки. Вздор. Любой бизнес может провалиться. Кроме этого. Потому что он торгует верой. А вера бесценна, и за возможность верить люди сами отдадут тебе все, что имеют.

Тебе же остается только решать, что бы такого у них взять. Их деньги, их таланты, их девственность, их жизнь на десерт. Будь только хорошим Богом, достойным конкурентом другим богам, и ты получишь все. Так, что даже и надоест.

Вот об этом он часто задумывался в последнее время. Надоело? Или еще не надоело? И что делать потом, когда уже совершенно точно надоест?

Вот его ставленнику президенту не надоест. Ему никогда ничего не надоедает. Наверное, потому что ничего особо и не нравится.

А он человек с воображением и, если не придумает себе нового развлечения, зачахнет от тоски.

Так что бы такого придумать?

Наверное, пойти по стандартной схеме и начать войну.

Война – это хорошо, это душевно. Жалко, не в то время живем. Со штыком на врага – это гораздо более в его вкусе, чем с атомной бомбой. Жертв, конечно, меньше, но мяса больше, живописнее.

Мальчиком он всегда любил батальные сцены. Батальные и фатальные, чтоб никто не вернулся с поля боя. И чтоб только вороны и мародеры кружили над телами павших.

Но, на худой конец, и с ракетами можно поиграть, и со взрывчаткой, и с напалмом.

А если не я их, а они меня?

Он даже захохотал от одной этой мысли.

Умирать он не боялся совсем. В бессмертие души не верил и за грехи расплачиваться не намеревался. Так почему бы и не погибнуть в разгар славной заварушки?

Бессмертие. За эту ходовую монету он уже выкупил всю страну, уверовавшую в его небесную протекцию прозелитам. Купить теперь, что ли, весь мир?

Он набрал номер.

– Да, – как всегда кратко, ответил скупой на эмоции президент.

– Сколько наших детей отправлено за границу? – спросил Бог.

– Почти две сотни.

– А здесь сколько осталось?

– Меньше ста. Заканчиваются.

– Ну, это не страшно. Мы уже добились, чего хотели. Тогда давай начнем заграничный проект.

– Хорошо.

– И повышай боеготовность. Кто не с нами, тот против нас.

– Ясно.

Бог бросил трубку и потянулся.

Все-таки возраст сказывается, суставы начинают ныть. Да-да, самое время вытворить что-нибудь под занавес. А там уже на покой, проживать свои несметные богатства и обрастать апокрифами.

Он поднял трубку внутренней связи.

– Да, мой господин! – ответили незамедлительно.

– Клара, поднимись ко мне.

– Слушаюсь.

Когда она вошла и посмотрела на него одновременно подобострастно и плотоядно, он стукнул ладошкой по дивану, указывая на место подле себя.

Клара послушно примостилась и приготовилась ждать дальнейших распоряжений.

– Мы начинаем последний сезон твоего шоу. Еще три месяца, и закрываемся. Объяви об этом громогласно.

– Хорошо, – Клара даже не посмела поинтересоваться причинами такого решения.

– И договорись с несколькими заграничными компаниями о серии сеансов в прямом эфире. Я велю, чтобы тебе подготовили список.

– Хорошо.

– А новенькое что-нибудь обо мне сочинили? – спросил он, предвкушая особого рода удовольствие.

– Есть парочка историй, – отчиталась Клара.

– Расскажи.

– Ну вот, например, такая. Одна женщина была одержима бесами. Соседи отчаялись уже, вздрагивая под ее безумные крики среди ночи. И вот решили они обратиться к Богу живому на земле и привезли женщину к нему в особняк.

Женщина уже в прихожей повела себя странно и прильнула к резиновому коврику для обуви щекой. Она терлась о коврик, как домашнее животное, пока к ней не вышел сам учитель и не простер к ней десницу.

– Что, прямо так и говорят – «десницу»? – ухмыльнулся Бог.

– Так и говорят.

– Хорошо. Дальше что?

– Дальше она посмотрела на него преданным и умным взглядом и завыла, как собачонка. А те, кто ее привел, насмехались над этим видением. «Зачем смеетесь? – спросил Бог. – Над нею смеяться нечего. Над собою смейтесь. Она-то видит, кто этому миру господин. Она чувствует стоящего перед собой, потому и падает ниц на коврик. А вы понимаете ли? Чувствуете ли?»

Приведшие безумную задрожали, и поделом.

Потому что положил учитель ей руку на злосчастную голову, и она тут же исцелилась, а ее сопровождающие – все как один – потеряли рассудок.

– Все? – спросил Бог.

– В этой истории – все.

– Нет, ну каково! – обрадовался он. – Поверь, Клара, в твоем шоу больше нет нужды. Они всё сделают сами.

– Но это же выдумки, – усомнилась она. – А там правда.

– Какая разница? – спросил он. – Выдумки, которые могли бы произойти на самом деле, ничем не отличаются от правды. Вот ты сама как думаешь? Мог бы я бесноватую исцелить, а насмешников лишить рассудка?

– Могли бы. Конечно, могли. Без сомнения.

– Вот и выходит, что эта история правдива. А исцелял ли я эту конкретную женщину или нет, неважно. Главное, что я исцелял многих других. Поняла?

– Поняла.

– Вот так рождаются мифы о богах. И богам это никогда не мешало, – подвел итог учитель, расстегивая Кларин пояс.

И пока она млела, прижатая к нему спиной, он думал о войне. О том, как он уничтожит этот попритихший за последнее время мирок. Разобьет его на отдельные кусочки пестрой мозаики, а потом, если получится, сложит заново, по своему вкусу и усмотрению.

Он взрывался спермой, а сам думал о новых Хиросиме и Нагасаки.

– Я им устрою! – пообещал он пространству, выдавливая из себя последние капли. – Я устрою им оргазм!

Глава 17

Старику не сиделось дома.

Сначала он колебался, стоит ли выходить. Он ведь принял решение о добровольном отшельничестве.

Но с другой стороны, разве это было сделано не с единственной целью – обезопасить участников книжного заговора и сами печатные раритеты? А стало быть, мог ли быть засчитан в качестве нарушения обета выход в простое общество завсегдатаев рынка и выпивох? Он рассудил, что не мог.

Недалеко от закрытого магазина старой книги располагался грязноватый кабачок со сносным ассортиментом. Старик, правда, не жаловал алкоголь, но там подавали и чай с баранками, по старинке. Зато уж если кому захотелось бы узнать, что происходит в народе, лучшего места и найти нельзя: все души здесь нараспашку и все языки без костей.

Сидя за осклизлым столом и выжидая, пока чай перестанет обжигать горло, старик смотрел на других посетителей и слушал, о чем они говорят.

Его всегда интересовали люди, кем бы они ни были. И в каждой детали их поведения, даже в том, как человек держит рюмку или сморкается, он умел различать пунктиры оригинальных характеров.

Сегодня его внимание привлекла сидящая напротив и чуть наискосок женщина без возраста. Если приглядеться, покажется, что ей пятьдесят с небольшим, но вот она скроит гримасу или обнажит полупустые десны, и тут же ты сможешь дать ей и за семьдесят, и все восемьдесят.

– Что, никак хороша, что ты пялишься? – спросила она старика, поймав на себе его любопытствующий взгляд. Хотя получилось у нее скорее так: – Сьто, никак хорося, сьто ты пялисся?

Старик промолчал, только улыбнулся. А ей словно того и надо было: подхватила мутную рюмашку и как-то ловко переползла к нему за столик.

– Сем угоссяесься? – лукаво спросила она, заглядываясь на баранки.

– Чаем.

– Сяем? А я вот сем.

И с этими словами она подняла рюмку и опрокинула ее содержимое в рот.

– Ах, горяссо, – прокомментировала она, зажмурившись. – А ты сего не пьесь?

– Тоже горячо.

– Один живессь, сьто ли?

– Один.

– И я одна. Мозет, соединимся на старости лет?

Старик снова ответил одной лишь улыбкой.

– Сьто? Брезгуесь? – обиделась женщина. – А я ведь не всегда такая-то была. Я из благородных и хоросюю профессию имела.

Старик прихлебнул чаю. Ну все. Достаточно остыл, можно пить.

– Сьто? Не верись? – продолжала допытываться женщина. – А я правду говорю. Знаесь, кем я была? В больнисе работала, в нейрохирургисеском отделении. Вазьным селовеком была, медсестрою.

– Я верю.

– И сколько народу через мои руки просло. Тьма-тьмуссяя.

– Это хорошо.

– А нисего хоросего, – неожиданно воспротивилась бывшая медсестра.

– Ну как же! Людям помогали, спасали их.

– Кого спасали, а кого и губили.

– Всякое бывает. Статистика такая: не все выздоравливают.

– Ох, статистика! – неожиданно засмеялась она. – Да при сем тут статистика, глупый ты селовек? Тут заговор был. Злодейский заговор!

– Какой такой заговор? – заинтересовался старик.

– Ись ты какой, – подмигнула женщина. – Все ему расскази. А ты снасала угости рюмасеской. Глядись, тогда и рассказю.

– Может, лучше чаю?

– Ессе сего! Сяю! Луссе уз водоски.

Старик заказал.

– Ну, тогда слусяй, – сказала она довольная. – Знасит, было это так…

И в течение следующего часа старик внимал длинному и местами сбивчивому рассказу, от которого ему, хоть и повидавшему много горя на своем веку, стало совсем уж не по себе.

Сначала речь зашла о маленьком мальчонке, совсем крошечном, полугодовалом, про которого она думала, что он больной, а он оказался на вид каким-то вроде и не больным совсем. Зато ему первому на ее памяти в голову железку засунули.

Мальчонка был сиротой приютской, и у его кроватки в отделении интенсивной терапии дядечка страшноватый дежурил, который, как только дитя в себя от наркоза пришло, чего-то такое сотворил с ним, вроде как включил. Так он сам сказал.

И стало ей тогда жутко очень, как будто на ее глазах что-то на редкость страшное произошло и ее же саму к этому замешали и подписали без ее ведома.

А потом все это дело еще неоднократно повторялось и словно на конвейер встало.

– Много, ох много таких деток серез насу операсионную просло, – клялась бывшая медсестра. – И всем зелезки повставляли.

– Куда?

– Да в мозги, куда ессе?

Старик совсем забыл про давно остывший чай.

– А знаесь, как страсьно зить-то после всего этакого? – спросила женщина и доверительно приблизила к нему пьяное лицо. – Догадываесся?

– Догадываюсь.

– Вот то-то и оно. А ессе угостись, сьто ли?

– Угощу.

Когда ей принесли очередную рюмку, она вдруг резко загрустила и замолкла.

Молчание длилось добрых пять минут – старик уже думал, что общение их на сегодня, а может и навсегда, закончено. Но она вдруг неожиданно поперхнулась хохотом и, побулькав им вдосталь, спросила:

– А ты знаесь, кто был тот селовек, который дезурил возле малюток после операсий?

– Нет, откуда же мне знать? – ответил старик.

– А вот ни за сьто не отгадаесь.

– Я и пытаться не буду. Я сразу сдаюсь.

– И правильно делаесь. Только я тебе не сказю.

Старик опять промолчал.

– Или сказать, сьто ли? – подмигнула она. – Не, не сказю… А то сказать?

Старик молчал.

– Этот селовек страсьный. Я его сразу зе узнала, как увидела по телевизору. Ты-то сам смотрись телевизор?

– Я? Нет, не смотрю, – покачал головой старик.

– А я смотрю. И вот как его увидела, то сразу зе узнала. Хотя и много времени просло. А он не изменился совсем. Разве сьто чуть-чуть поседел. Или волосы красит.

– Да кто же это такой? – не выдержал ее собеседник.

– Ага! – торжествующе воскликнула она. – Любопытствуесь, знасит, все-таки. А я не сказю. Не, сказю. Потому сьто ты селовек хоросий и меня угоссял. А тот плохой селовек, хоть и больсой селовек. Знаесь, кто это?

Она замолкла на пару мгновений, вожделея большего художественного эффекта, а потом выпалила ему в лицо вместе с алкогольными парами:

– А был это нась президент!

И как только она это сказала, в голове у старика мгновенно сложились ранее казавшиеся не подходящими друг другу детали головоломки.

Все стало прозрачным в его голове: и признания этой пьянчуги, и операционная из странного цветного сна Евгения, который не давал тому покоя уже несколько лет, и президентство президента, и целительство целителя. Он все совместил и все понял. И в этот миг открывшейся ему ослепительной в своем уродстве истины он задал случайной и вместе с тем такой неслучайной соседке по столу один лишь вопрос.

– Почему вы живы? – спросил он.

Женщина снова расхохоталась в ответ и выдала совсем уже неожиданное признание.

– Не зива я, убили меня, милок.

– Да как же?

– А вот так. Как насяли наси враси да сестры погибать один за другим, одна за другой: кто в автокатастрофе, кто дома от закоротивсего провода, стала я сювствовать сьто-то, словно бы подозревать. Правда, выводов я сделать не успела. А тут этот позар и слусился.

– Какой пожар?

– В квартире моей позар. Вот тут, на этом самом рынке задерзалась по пути с дезурства. А квартиру мою и подозгли без меня.

– Да какой же им был смысл без вас-то ее поджигать?

– Аааа, – протянула она. – Так у меня сестра родная тогда из деревни гостить приехала. Не двойняски мы, но больно похозие. Вот они, видать, ее за меня и приняли. Квартиру снарузи заперли и выйти не дали. А как сгорела она дотла, позвали понятых да и подписали протокол, сьто, мол, зилица одинокая погибла.

– Так вы?..

– С тех пор по сестриным документам зиву. А она у меня была без образования, торговка простая. Вот и я посла по ее стопам.

– Так они не знают, что вы живы?

– Нисколеськи не догадываются, – заверила она прямо-таки с каким-то ликованием.

– Послушайте меня, дорогая моя! – забеспокоился старик. – Я вас умоляю, вы никому больше об этом не рассказывайте. Не ровен час кто-то разболтает и вас найдут.

– Да кому зе я рассказываю? Только здесь, своим.

– Умоляю, ни своим, ни чужим – никому больше не рассказывайте. Если жить хотите.

– А, зить-то. А зить-то я не особо хосю.

– И все-таки: ради себя, ради памяти безвинно убитой сестры, ради справедливости и правосудия, которые еще, быть может, восторжествуют когда-нибудь и потребуют вашего свидетельства и вашей присяги – не рассказывайте. Хорошо? Обещаете?

– Да обессять-то я могу, а вот удерзаться спьяну – того не обязуюсь.

– Постарайтесь, голубушка! А я постараюсь вам помочь.

– А это хоросо, – согласилась она. – Знасит, придесь сюда ессе?

– Приду, если жив буду.

– А ты зиви!

И они попрощались. И всю дорогу домой в голове у старика бились две настырные, как соседский ночной молоток, забивающий гвоздь в разделяющую смежные апартаменты стену, мысли.

Первая: как сообщить все это Евгению? Нет, вернее так: как незамедлительно сообщить все это Евгению, да еще и не привлечь внимания властей?

И вторая: если за ним все-таки следили и подслушали его разговор с бывшей медсестрой, то что теперь будет и с ней, и с ним?

За время, понадобившееся ему, чтобы преодолеть расстояние от кабачка до дома, никаких ответов у него, к сожалению, не возникло.

Глава 18

Сестра Евгения была беременна.

Она подозревала это уже несколько дней, но узнала окончательно только сегодня утром, проделав в ванной стандартный, доступный в любой аптеке даже школьницам тест.

Подружки рассказывали ей, что когда-то, лет сорок-пятьдесят назад, такой роскоши в мире и в помине не было, и бедным девушкам для подтверждения беременности необходимо было тащиться в поликлинику и сдавать кровь из вены.

Сейчас же все проще простого: ороси бумажную полоску утренней мочой – и результат налицо. Две полоски означают, что в матке поселился пока малюсенький, но быстро захватывающий позиции жилец.

Отцом ее ребенка был Бог. Интересно, передаются ли божественные качества по наследству путем какого-нибудь генетического механизма или нет? И если да, то как теперь ей, практически богоматери, обходиться с растущим плодом? И как потом воспитывать новорожденного?

А кстати, какой номер ему присвоят? После принятия нового закона о выборе между материнским и отцовским номерами в пользу меньшего из них, по всей видимости, ее ребенок будет 1-… А вот дальше что?

Если график девственниц у Бога такой плотный, вероятно, и малышей они ему уже нарожали с пару сотен. Так, стало быть, ее дитя будет 1-300? 1-376? 1-894?

Глупо гадать, конечно. Надо просто пойти и доложить о беременности будущему отцу.

А будет ли он помогать? Присутствовать при родах? Покупать сынку или дочке подарки?

Голова кружится от вопросов.

И конечно, самый серьезный из них – это то, как ей сказать обо всем родителям? И когда? Может быть, прямо сейчас? Выйти на кухню, откуда пахнет котлетами с чесноком, и сказать: «Мама, папа! Вы скоро станете бабушкой и дедушкой!»

Или так: «Мама! Папа! Вы скоро станете богобабушкой и богодедушкой!»

Нет, чушь какая-то!

А что, если они расстроятся? Не примут ее решения? Не поддержат? Потребуют сделать аборт?

А аборт в данном случае будет считаться богоубийством? И не являются ли вообще все вот эти ее теперешние мысли богохульством?

Вера в Бога диктовала ей необходимую последовательность конкретных шагов: пойти к Кларе, сообщить о ребенке и спросить, что делать.

Но почему-то после похода в Богову спальню ничего из вышеперечисленного делать не хотелось. А хотелось уткнуться в мамино плечо, с которого всегда сползает лямка передника, и закусить бередящую ее с утра новость горячей котлетой и теплым, утешительной температуры, словом.

«Пойду к ним! – решила сестра Евгения. – И будь что будет!»

– А ужин как раз готов! – приветствовала ее мать, нарезая салат – крупно, зелено, как раз так, как дочка всегда любила.

– Мама, послушай!

– Слушаю!

Да, пожалуй, лучше с ходу, без тягомотины, на раз-два-три. Вот так:

– Я беременна!

– Господи! – всплеснула руками мать. – Да от кого же?

– Да вот как раз от него! – сестра Евгения даже улыбнулась получившейся игре слов. – От Господа!

Мать далеко не сразу поняла, что она имеет в виду. А когда поняла, заплакала.

– Мама, это ты от радости или наоборот? – запуталась дочь.

– Я сама не знаю.

– Папе надо бы сказать.

– Сейчас придет, скажем.

– А он, думаешь, обрадуется? Или нет?

– Я не знаю.

– А наш учитель обрадуется?

– Доченька, я совсем не знаю.

Не знал и отец.

Сам он, кажется, был в шоке. Хотя, спрашивается, чего ему быть в шоке, если такие дела вокруг него происходят сплошь да рядом? Очень многие девушки предлагают себя Богу, в старших классах все только об этом и говорят. Значит, любой родитель должен быть готов.

– Так-то оно так, – сказал отец. – Но все-таки одно дело, когда это в теории, а другое, когда происходит с твоей семьей.

– Ты что это говоришь? – возмутилась дочь. – Ты разве не думал, что так однажды случится? Не желал, чтобы я удостоилась святости? Не догадывался, что все мы только и ждем восемнадцати, чтобы сразу побежать в тот дом и предложить себя наместнику Небес?

– Да, все так, только…

– Что «только»? Ну что «только»? – в глазах ее стояли слезы и она от досады, как и всегда, с самого детства это делала, прикусывала тонкую нижнюю губу.

Казалось, она завела этот спор больше для того, чтобы убедить саму себя, а вовсе не растерянного отца, который занимал сейчас явно не самую правильную гражданскую позицию.

– Да ведь любой из нас должен умереть ради него, если потребуется! – кричала она. – Ты это понимаешь? Жизнь отдать, всего себя отдать. Вот я и отдала. И взамен ребенка получила. Вашего внука.

– Говорят, таких детей у матерей не оставляют, – робко вставила мать. – Отбирают в специальный интернат.

– Как? – осеклась сестра Евгения. – Как отбирают?

– Ну, я не знаю точно, я только так слышала.

– Где ты слышала? Все вранье! Не может такого быть!

– Люди разное говорят. В транспорте, в магазинах – повсюду.

– Я тоже слышал что-то в этом роде, – подтвердил отец. – Эти дети вроде как на особом положении и их особым вещам обучают.

– А матерей пускают повидаться? – спросила сестра Евгения.

Вот диво: она только утром узнала о том, что в ее животе возникла новая жизнь, только успела примерить на себя новую, пока еще сильно жмущую, как неразношенная обувь, роль, а вот поди ты – уже ощущает себя матерью и готова защищать нерожденный плод от любых посягательств. Странно, не так ли?

– Я не знаю, разрешают ли им свидания. Но очевидно, что если они Его дети, то у них должна быть какая-то особая роль в этом мире, – предположил отец.

– Я не хочу его отдавать, – сказала на это дочь. – Но есть ли у меня выбор?

– Выбор всегда есть, – на пороге кухни возник Евгений. – И если я правильно вник в детали вашего разговора, невольно подслушав из коридора, и наша малышка действительно беременна от учителя, то, по-моему, самый правильный выбор – ничего никому не говорить. Оставить ребенка у себя и вырастить его обычным хорошим человеком.

– Как я могу скрыть ребенка от отца? – возмутилась сестра.

– Запросто, – сказал Евгений. – Если ты хочешь уберечь его от зла.

– От какого еще зла?

– Зло поселилось в этой стране.

– Нет, зло поселилось в этой квартире, и сейчас оно говорит твоими устами!

– Послушайте, дорогие мои! Я не могу вам пока всего объяснить, но я уверен, что мы все совершили большую ошибку, поверив этому человеку.

– Он не человек! – взвизгнула сестра.

– Ты можешь однозначно это утверждать, побывав в его постели? – осадил ее Евгений.

– Но он ведь исцелил тебя! – напомнил отец.

– А вот в этом я начинаю сомневаться, – признался Евгений.

– Да как же можно? Это же произошло на моих глазах. Я же все видел!

– А я не видел. По известным тебе причинам. Может быть, поэтому мне будет легче докопаться до правды.

«А может, все-таки правильно будет позвонить по тому телефону и донести на брата?» – подумала в этот момент его сестра.

Глава 19

Министр иностранных дел лихорадочно паковал самые необходимые вещи.

Конечно, немного сумбурно все получилось, впопыхах, не так, как он планировал, но случай выдается уж больно подходящий, другого такого может уже и не представиться.

Завтра министр иностранных дел возглавит специальную делегацию, сформированную для покорения ближнего зарубежья. Через несколько дней к ним присоединится и Сам – его, разрекламированного по многим каналам, с нетерпением ждут иностранные телевизионщики и зрители: кто с доверием и предвкушением чуда, кто с изрядной долей скептицизма.

Но министра иностранных дел уже не интересует успех Бога-телезвезды. Он думает только о себе и своем будущем, намного более вероятном там, чем здесь.

За три года, прошедших с момента формирования нового кабинета министров, на его памяти сменилось уже восемь коллег, и почти каждый исчезал с политической орбиты внезапно – сегодня любят, завтра сгубят.

Для министра иностранных дел это означало вполне доказуемую – очевиднее, чем те, что у Эвклида, – теорему: в любой момент, хоть завтра утром, хоть сегодня вечером, а то и через мгновение, могут снять и его. И хорошо, если только снять! Потому как из восьми человек, имевших несчастье протирать обивку министерских кресел, шестеро отправились не на временный покой, а на вечный.

«Так, вроде ничего не забыл! – подвел итоги министр иностранных дел, придирчиво осматривая плотно и грамотно уложенное содержимое небольшого (официальный визит-то всего на пять суток) чемоданчика. – Ох, жаль, хорошие костюмы пропадают!»

Жену и дочь – обеих, раскормленных до всех известных пределов, – он уже отправил в соседнее с тем, куда собирался сам, государство. По предписанию врача они устремились спасать изъязвленные стрессом желудки и должны были встретиться с супругом и отцом на новой родине через пару недель.

Пройдет ли все гладко? Кто же может знать? Вероятно, что и нет. Что заподозрят, не допустят, посадят. Но риск стоит того. Любой математик, да и сам Эвклид, его бы одобрил.

Потому что как никогда не пересечься параллельным прямым, так и его линии жизни ни за что не совпасть с линией министерской карьеры. Тут уж одно из двух, выбирай как знаешь.

Но неужто найдется хоть одна живая душа, которая не выберет то же, что и он сейчас? Нет, быть того не может!

Деньги он перевел в заграничные банки заранее. Не сам, через посредников, чтоб не придрались, чтоб даже комар носа не подточил.

Не все, конечно, деньги. Весьма внушительную сумму приходится здесь оставлять. Но иначе никак: глава правительства по ими же самими – в большинстве своем ныне покойными министрами – принятому закону о доверии и демократии имеет доступ ко всем их личным счетам и время от времени проверяет, не заразились ли они бациллой коррупции и взяточничества. Так что если бы он снял все подчистую, то арестовали бы точно. А так еще есть шанс.

«Ой, большой ли? – думал министр иностранных дел, упираясь руками в крышку чемоданчика и подпрыгивая на месте для придания ей большей уплотнительной способности. – Да уж какой ни есть, но обратной дороги все равно нету».

Фальшивые паспорта и явочные адреса тоже были готовы и продуманы со всею тщательностью.

«Мне лишь бы границу пересечь, а там уж ищи ветра в поле», – подбодрял он сам себя.

Сколько там на часах? Сколько еще до взлета? Какие-то жалкие семь кругов по шестьдесят минут.

Семь, которые скоро к тому же пойдут на убыль, – так что продержаться осталось совсем недолго, а завтра…

Завтра, как приземлятся в чужом аэропорту, их будут встречать на нескольких служебных машинах.

Ему, как главному в делегации, положена отдельная, водитель которой уже получил особые инструкции: везти своего пассажира не в официально забронированный шикарный отель в центре столицы, а в приграничную деревушку, куда хорошо дорогу знают только местные коровы и единичные автомобилисты с огромным стажем и огромным гонораром.

«Ну что, что может со мной случиться? – продолжал министр уговаривать себя не нервничать. – Как по маслу все пройдет, как с вазелином».

Чемоданная молния оказывала сопротивление и визжала, словно агрессивное насекомое, жестоко лишаемое крыльев. Как ни странно, но почему-то именно эта досадная мелочь совершенно выводила министра из себя.

Казалось, ну чего уж тут с ума сходить от молнии? Сейчас он поднажмет еще чуть-чуть, и она крепко стиснет свои металлические зубы. А там уж, после того как чемодан будет застегнут, грядущее путешествие станет совсем реальным. Ведь не за горами оно, а любому видать, что близко: потому как вот уже и чемодан готов и занимает в притихшем без женского щебета доме самый знатный угол.

«Ой, да что же это я, дурак! – вдруг взметнулся министр и начал тянуть замок в другую сторону. – А вторую пару запонок-то, драгоценных, памятных, я и забыл положить».

Через минуту коробочка с запонками заняла свое место внутри скрученных клубком носков, а молния снова застонала, как будто зубы ее еще больше разболелись.

И тут в дверь позвонили.

– Отворяй, сука, – послышался знакомый голос соседа снизу.

А ведь жил министр в элитном доме! Да только и такие постройки, как оказалось, обычно не обходятся без сомнительных социальных элементов, которые всегда готовы удружить и угостить более удачливого жильца вот такой вот «сукой», а то и зуботычиной.

– Отворяй, говорю, немедля! У самого батарею прорвало, меня, трудового честного человека, заливает, а ему хоть бы хны! Отворяй и покажь, где вентиль твой завинтить.

Министр замер и медленно убрал руки с чемодана, который с присвистом стал наполняться, впуская обратно недавно изгнанный из глубин чемоданной диафрагмы воздух.

– Отворяй чертову дверь, – надрывался между тем сосед, варьируя все доступные его голосу интонации, от вкрадчивой лести до откровенной угрозы. – Эй ты, жопа! Будь человеком!

Министр посмотрел в глазок и увидел настоящего своего соседа, в тельняшке и мокрых калошах на босу ногу (что, неужто и вправду затопило?), злобно упершего руки в боки и испепеляющего взглядом пресловутую чертову дверь.

В руках у оскорбленного соседа был увесистый гаечный ключ, по всей видимости для упомянутого вентиля.

Министр почти не дышал, прильнув к глазковой стекляшке, которая почему-то начала запотевать. Сосед же вдруг широко зевнул. Ой, да ведь и впрямь ночь, а у него там с потолка течет! Нехорошо!

– Открываю, открываю, – заверил соседа министр и начал оттягивать рычажки да отцеплять цепочки.

– Вот же, твою мать, как долго возится, – прокомментировал сосед. – Да и что ему торопиться? Течет-то не ему на голову, а нам, простецким жалким людишкам.

– Да открываю, вот уже последняя, – отозвался министр и распахнул наконец дверь.

Сосед по-хозяйски отодвинул его и протиснулся внутрь, отправляясь на поиски поврежденной батареи.

– Значит, так, – сказал он. – У меня в спальне течет. А у тебя, стало быть, это…

Совершив необходимые вычисления в уме, он решительно двинулся на юго-запад министерской квартиры. Тот за ним.

– А вот теперь нагнись и вентиль руками придерживай, – распорядился сосед. – Резьба что-то больно стертая. Боюсь, сорвется.

Министр послушно присел на корточки и нагнул голову, чтобы получше рассмотреть резьбу.

Вот в этот самый момент гаечный ключ и обрушился на его затылок. Смачно, с хрустом, с высоты, с удобного угла.

Министр упал навзничь и паркет под ним стал быстро намокать от крови.

– Ну я же говорил, что течет! – одобрительно покивал сосед. – Таки течет!

До самолета оставалось четыреста две минуты, которые уже некому было засекать.

Глава 20

Бывшая медсестра, а ныне рыночная торговка не появилась у своего лотка ни в обычный час, ни позже. Соседи по рынку начали беспокоиться.

Кто-то вызвался добровольцем, отправился к ней на квартиру и выяснил, что ночью ее увезли с сердечным приступом.

– Куда увезли-то? – спросила продавщица из овощного. – В больницу, что ли? В какую? Наведаться бы.

– В больницу. «Скорая» под окнами выла, потому соседи и в курсе. А в какую больницу – никто не знает.

– Жива ли, а то, может, померла уже? – присоединился к разговору продавец из пирожковой.

Доброволец только руками развел: мол, чего вы от меня хотите, люди добрые? За что купил, за то продал.

Хозяин мясного ларька, в котором трудилась бывшая медсестра, был извещен о происшествии по телефону, приехал к полудню, покричал, понервничал, подсуетился и к вечеру вставил в оправу своей торговой точки новую женщину: и моложе, и краше предыдущей.

Так что, с его точки зрения, все даже к лучшему обернулось. А что именно стало с его прежней работницей, его мало занимало, как, впрочем, и остальных.

Соседи по рынку поговорили о ней пару дней и забыли. И только одна бедная старушка горевала о пропавшей долго и от чистого сердца.

Этой старушке бывшая медсестра раз в неделю отдавала остатки хорошего мяса практически за бесценок, а кости так и вообще задаром. Так что теперь, с наступлением перемен, старушкин суп уже никогда не будет таким наваристым – вот она и печалилась.

Что же касается недавнего собеседника бывшей медсестры – тоже бывшего продавца старых книг, – он, узнав о случившемся, никак не мог решить, какая версия более правдоподобна: та, где сердце страдалицы и пьянчужки действительно не выдерживает чрезмерной нагрузки и отправляет ее в больницу по объективным физическим причинам, или та, где тайные умельцы успешно создают ей видимость сердечного приступа, на самом деле рукотворного и предумышленного.

«Что же, что же делать? – вопрошал он себя, боясь более страшного второго варианта. – Как предупредить ребят?»

Решение явилось ему спонтанно и не расшаркиваясь. Просто открыло дверь в сознание и велело следовать за ним. Старик так и сделал. И первым шагом, продиктованным этим настойчивым гостем, был сбор бутылок по паркам и помойкам.


– Ты что это тут? – гневно заверещал, вцепившись в стариковскую руку, грязный небритый субъект с чернильной змеей, выползающей из-под свитера на шею, и с провисшими на штанинах коленками.

Субъект был не моложе старика, но поджарый и хваткий, и, разговаривая, брызгал слюной.

– Ты что это тут? – повторил он, грозно морщась и не ослабляя захвата. – Это моя территория.

– Простите, я не знал, – попытался оправдаться старик.

Субъект не принял оправданий, сжимая пальцы с обгрызенными ногтями еще сильнее.

– За такое и по роже можно схлопотать, – заявил он.

– Вы знаете, я в знак примирения готов отдать вам все мои бутылки, – пообещал старик, приподнимая перед глазами субъекта полный звенящий мешок. У того разгорелись глаза:

– Давай! Ух, тяжелый.

– Я как раз сдавать собирался. Вон магазин напротив.

– Точно, я тоже там сдаю, – обрадовался субъект.

И мешок перекочевал в его цепкие руки.

Старик же еще постоял немного, глядя на удаляющегося хозяина местной территории, и зачем-то считал шаги субъекта от соединившей их скамейки до порога Кирочкиного пункта сбора утильсырья.

Главное, чтобы субъект не подвел, а Кирочка – умница, она уже все правильно поймет.

«Шестьдесят четыре шага, – сам себе сказал старик. – Как клеток на шахматной доске. Ну что ж, партия началась…»

Тем же вечером, встречая в своей квартире Евгения, Кирочка протянула ему мелко, но разборчиво исписанный лист.

– Что это? – спросил Евгений.

– Таинственное послание.

– Что еще за таинственное послание?

– В бутылке лежало. Прямо как морская почта. Я сегодня стеклотару приняла, смотрю: внутри одной из бутылок письмо. Ну и любопытно стало. Оказалось, что от Ключника.

– Ого! Хитро придумано. И что там написано?

– Тебе лучше прочитать самому!

И Евгений прочитал.

О допросах. О фотороботах. О боязни слежки. Об удивительной встрече с бывшей медсестрой. О ее чудовищном признании, которое так совпадает с деталями первого цветного сна Евгения, а потому кажется старику более чем правдивым. О том, что это объясняет природу творимых целителем чудес, природу его стремительной карьеры и беспрецедентной власти. О том, что, скорее всего, он отключает внедренные в мозг ныне подросших детей блокаторы с помощью какого-то пульта управления. О том, что Евгений, по всей видимости, усыновленный сирота. О том, что сам старик уже достаточно пожил, а вот за них, молодых, ужасно боится. И наконец, о том, что они должны очень постараться сохранить себя и книги.

В конце было написано следующее:

«Дорогие дети!

Я долго думал о том, что происходит в нашей стране, и удивлялся тому, как быстро, со скоростью плесени, возникла у нас новая религия.

Никогда еще никому не удавалось стать мучеником, святым – и тем более богом! – так молниеносно.

Но, с другой стороны, кто знает. Может быть, если бы Христос, Моисей, Магомет или Будда имели доступ в интернет, они тоже стали бы рекордсменами.

Я не знаю, удастся ли вам разоблачить этого страшного человека, но я имею основания на это надеяться.

Вы спросите какие? Я вам отвечу.

Всю свою жизнь я задаю себе вопрос: зачем? Я редко ищу причины происшедшего, но мне важны его цель и последствия. Зачем, например, та или иная вещь попала в мои руки? Зачем мне была дана та или иная информация? Затем, чтобы правильно распорядиться полученным даром.

И если пьяная медсестра рассказала мне о своем участии в операциях на мозге маленьких и, что знаменательно, совершенно здоровых детей, это значит, что данной информацией обязательно надо воспользоваться.

Что я могу сделать? Рассказать вам.

Что вы можете сделать? Что-то обязательно можете, иначе нас всех не связали бы все известные вам обстоятельства, и это письмо в том числе.

Будьте счастливы, насколько только можете.

Не знаю, свидимся ли еще. Очень бы хотел!

Ваш Ключник».

Прочитав до конца, Евгений так и остался сидеть с помятым листком в руке и некоторое время не мог произнести ни слова.

Кирочка понимала, что в его голове сейчас происходит мучительный процесс соединения разрозненных деталей, которые, как две половины рассеченного лопатой червя, тянутся друг к другу, движимые инстинктом срастания.

Это должно было быть болезненно, и она выжидала, когда Евгений подаст какой-нибудь знак, что готов продолжить общение.

А потом они просто потянулись друг к другу и крепко обнялись. Молча, пока она вдруг не выдохнула куда-то ему в ключицу:

– А я знаю, где он свои пульты прятал.

– Где? – тихо отозвался Евгений.

Очень тихо: потому что зачем излишняя громкость на таком замечательно близком расстоянии?

– В полых ручках кресла. Я еще тогда удивлялась, зачем нужен весь этот камуфляж с лекарствами, которые якобы всегда должны быть под рукой, в том числе и во время прямого эфира.

– Ты думаешь? А я ведь сам это кресло заказывал, – сказал Евгений.

Они еще немного помолчали.

– А я теперь знаю, откуда у меня шов на голове. Тонкий, еле заметный, но не для пальцев слепого. Мама с папой говорили, что в младенчестве упал и рассек голову о батарею. Им, наверное, тоже соврали.

– И что мы будем теперь со всем этим делать?

– Не знаю пока. Для начала мне надо поговорить с родителями.

Глава 21

Родители Евгения не ожидали заданного им вопроса.

– Откуда у тебя такие мысли? – спросил отец.

– Пожалуйста, прошу вас, не надо тянуть время и уклоняться от ответа. Если я действительно не ваш ребенок, так и скажите. Если ваш, подтвердите, что я заблуждаюсь. Я поверю, и мы все забудем про этот разговор.

Мать с отцом переглянулись.

По тому, как они смотрели друг на друга, было понятно, что кому-то из них надо принять решение, а кому-то его поддержать.

И так как пауза затягивалась, то это значило, что сын (или не сын?) все-таки попал в точку.

– Ну хорошо! – решился отец. – Только ты нам тоже все расскажешь. Нам очень важно знать, кто надоумил тебя копаться в истории своего происхождения.

– Никто, – сразу же парировал Евгений. – Только логические рассуждения и некоторая статистика, которая неожиданно попала мне в руки.

– Странный ответ, – сдвинул брови отец. – Какая такая статистика, если мы говорим о частном семейном деле?

– Я не могу тебе сказать точно, пока сам все не проверю. Но моя догадка справедлива, не так ли? И это значит, что и информация, которой я обладаю, справедлива.

– Да, – подтвердил отец. – Ты не наш сын. В биологическом смысле этого слова. Но мы никогда не называли и не назовем тебя иначе. Потому что хоть ты и не наша кровь и плоть, но мы воспитали тебя с пеленок, помним твои первые шаги и первые слова. Мы прошли вместе с тобой через страшный мир слепоты. Мы поддерживали тебя, когда ты спотыкался о предметы и когда ты плакал от бессилия. Так что ты все-таки наш сын. И это самое главное.

Евгений поддался порыву и стиснул обеими руками руки родителей, сидевших напротив.

Они помолчали немного, а потом он попросил их продолжать:

– Расскажите подробности.

– Я была беременна, – начала мать. – Все протекало хорошо, и только в последние недели перед родами, когда я обратилась к частному специалисту, чтобы он проверил развитие плода, вдруг выяснилось, что кое-что не в порядке.

– Нас предупредили, что ребенок имеет врожденные патологии и может не выжить, – продолжил отец.

– Так оно и случилось.

– Ребенок умер сразу после родов.

– Мне даже не дали его подержать. Сразу забрали в реанимацию и потом сообщили, что ничего сделать не удалось.

– Мы похоронили его и остались безутешны.

– Врачи к тому же сказали, что это может повториться и со следующей попыткой. Так что я боялась забеременеть.

– А через некоторое время нас нашел представитель некой конторы, которая помогала бездетным парам или таким же, как мы, родителям, потерявшим своего ребенка, усыновлять чужих брошенных детей. И так как мы уже не надеялись иметь своего, то с радостью вцепились в это предложение.

– Тем более у нас уже все было куплено для малыша. И кроватка, и коляска, и одежда, – сказала мать. – Мы ждали мальчика.

– Нас, правда, предупредили, что ребенок может оказаться инвалидом. Ведь именно таких чаще всего и бросают, – снова вступил отец. – Но мы даже обрадовались. Наш собственный ребенок ведь тоже был больной, и нам казалось, что это только справедливо будет, если мы, не сумев спасти свое дитя, поможем какому-то другому несчастному крохе. Вот так у нас и появился ты.

– Имя тебе мы не выбирали. Так тебя звали еще в приюте. Но мы приняли тебя как родного. И ты сразу к нам потянулся. Ты был такой хорошенький. Только видеть нас не мог, – мать всхлипнула.

– А откуда представитель этой конторы узнал про вас? – спросил Евгений.

– Сказал, что в роддоме получил информацию. Что часто находит похоронивших ребенка родителей, чтобы вернуть им радость жизни, – поделилась мать. – Их контора даже финансовую помощь иногда оказывала таким образом соединенным семьям. Помогала поднять детей на ноги.

– И про целителя нам тот же человек из конторы рассказал, – добавил отец. – После стольких лет вдруг разыскал нас и поделился новостью. Надоумил пойти и опробовать на себе силу чуда.

– Очень интересно, – прокомментировал Евгений. А потом сказал уже что-то совсем странное, заставив своих родителей усомниться, а в здравом ли он уме:

– А вы знаете, очень может быть, что ваш настоящий ребенок вовсе и не умер.

– Да ты что же такое говоришь? – ужаснулся отец.

– Пока это только предположение. Но я не удивлюсь, если и в этом окажусь прав.

– Да скажи же нам, что происходит! – взмолилась мать. – Не мучай!

– Мама, папа! Поверьте, вам этого лучше не знать. По крайней мере пока. Ради вашего же блага и вашей безопасности.

– Да он совсем нас напугать решил! – еще больше всполошилась мать.

Отец ничего не сказал, только обнял ее да глядел на Евгения во все глаза.

– А сестра моя ведь здоровая потом родилась, – продолжил тот. – Или с ней тоже была какая-то история?

– Нет, с ней было все в порядке.

– Как же вы решились на новую попытку?

– Мы ничего не планировали. Так само вышло и закончилось хорошо.

– Еще один аргумент в пользу моей теории.

И с этими словами он неожиданно сорвался из-за стола и бросился в прихожую надевать куртку.

Потом резко вернулся на кухню и сказал:

– Я очень люблю вас! И всегда буду любить! Не сердитесь, если что-то не так. И, пожалуйста, никому не говорите!

И ушел.

– Не нравится мне все это, – сказала мать.

– Я думаю, мы должны на него положиться, – постарался успокоить ее муж.

– А может быть, рассказать учителю? Он бы на него мог как-то повлиять, помочь.

– Сын же просил никому не рассказывать.

– Мы никому и не будем. Но учитель-то – это особый случай. На кого же нам надеяться, если не на него? И кому еще доверять?

– Может быть, ты и права, – согласился отец. – Надо подумать.

– А чего тут думать? Надо просто записаться к нему на прием. Пока будем ждать очереди, как раз и подумаем.

Отец как-то невнятно покачал головой: то ли да, то ли нет.

Часть третья. 2031 год

Глава 1

Раскольников не убивал старуху-процентщицу.

Намеревался это сделать, все тщательно распланировал, завернул деревяшку под видом заклада в несколько слоев плотной бумаги и навертел сверху продольно и поперечно огромное количество суровых ниток. Все это – да.

Поднялся по лестнице, был впущен Аленой Ивановной в квартиру, имел в специально приделанной под пальто тряпичной петле топор. Но в решающий момент так и не смог извлечь его на свет божий и применить в соответствии с первичным замыслом.

Пока она копалась, повернувшись к свету передом, а к своему потенциальному убийце задом, он мучительно боролся с собой, весь покрылся испариной, но бездействовал. Словно руки налились свинцовой тяжестью и – пытайся не пытайся – не поднимутся, не извлекут орудие возмездия за все несправедливости этого мира, которое могла бы понести на себе угнетательница нищего, но благородного студенчества Алена Ивановна.

И в то самое время, когда она мучилась с крепко обвязанной фальшивой папиросочницей, он дрожал, в полном соответствии с собственным определением жалкой твари.

А потом не выдержал этой муки и, резким движением выдернув из рук старушонки (аж пальцы ей оцарапал) замотанную деревяшку, выбежал из квартиры наружу, на воздух, так необходимый ему с его начинающейся лихорадкой.

Вскоре ему полегчало, хоть и разочаровался он в себе совершенно и на былых грезах о какой-то своей уникальности поставил крест.

Университет Родион Романович бросил, женился на Сонечке Мармеладовой и перебрался в глушь к родительнице и сестре, которая выучилась на белошвейку и даже сделала себе на этом поприще карьеру, пока ее романтичный и вместе с тем практичный муж Разумихин поражал провинциалов продукцией собственного издательства – все сплошь критикой оппозиционеров.

Гамлет тоже не убивал Полония. И Лаэрта, и Клавдия, и Розенкранца с Гильденстерном. Не становился он и причиной смерти Гертруды.

Он смирился со злой судьбой, которая дарует успех коварным предателям, и предпочел удалиться от светского мира, чтобы замуровать себя в раковине интеллектуального отшельничества.

Пусть себе власти предержащие тянут на себя лоскутное одеяло особых полномочий, лично он предпочитает уединенное созерцание гармоничной природы, а не лицезрение их паноптикума.

К тому же рядом с ним есть те, кто готов повторить отцовский подвиг смирения. Ведь женившись на беременной уже к тому времени Офелии, он вскоре обзавелся двойней, которая получала от мамы скромную ласку, а от самого Гамлета – постоянную возможность попрактиковаться в применении на практике жизненно важного кредо: принимай жизнь такой, какая она есть, и не пытайся ничего изменить.

Офелия всю жизнь называла супруга на вы и принцем. И всю жизнь носила украшения, подаренные им еще в период ухаживания, довольствуясь малым и избегая роскоши.

Ее отец Полоний, конечно, сетовал по этому поводу и сокрушался, что в дочери нет ни капли честолюбия, которое помогло бы ей бороться за трон, чтобы стать преемницей Гертруды.

А ведь у королевы не было детей, кроме Гамлета. И она, и Клавдий хотели было их заиметь, да возраст был уже не тот, увы.

И вопроса «Быть или не быть?» тоже не было. Поскольку очевидно, что быть. Там быть и так быть, как продиктовано обстоятельствами и государственной необходимостью.

Что же касается Гулливера, то он очень быстро научился адаптироваться к ситуации. В стране лилипутов он стремительно мельчал, в стране великанов – раздавался в рост, а заодно и вширь. С гуигнгнмами он пристрастился к ржанию, а с правителем острова Лапуту заключил наивыгоднейшее деловое соглашение.

Как известно, тот король любил сажать на головы непокорных граждан свой летучий остров и таким образом давить крамолу и в прямом, и в переносном смысле этого слова.

Благодаря натренированному в корабельном деле зрению и высокой степени приспособляемости Гулливер стал кормчим карательного острова и уничтожал зародыши любого бунта на корню.

Да оно и понятно – такому человечку все карты в руки: когда надо, он уменьшится и сольется со стеной, чтобы важное подслушать; когда надо, возвысится, как городская башня, чтобы нужное высмотреть. Короче, не подданный, а мечта. Национальная гордость Ноттингемшира.

А когда Карлсон, который живет на крыше, пригласил на эту самую крышу своего малолетнего друга, которого, как известно, все так и называли – просто Малыш, тот, хоть и мелкий, зато умный не по годам, с гневом отверг сделанное ему предложение.

Мол, нельзя несовершеннолетним заниматься экстремальными видами спорта. К тому же у Карлсона нет ремней безопасности, соответствующих госстандарту. Да и мама с папой будут расстроены Малышовым непослушанием и в будущем лишат его достойной материальной поддержки.

Так что лучше Карлсону лететь куда подальше одному.

А если ему так уж хочется компании, то пусть обратится к другому, менее разумному ребенку, который заодно позволит и новую машинку взорвать, и пропагандировать сладкое, вопреки предупреждениям минздрава о вреде сахара и излишних калорий.

И пусть летающий бомж не пробует возражать в своем вечном асоциальном стиле, что, мол, какие еще калории, что, мол, пустяки это все и дело житейское.

Ан нет. Раз уж речь зашла о деле житейском, пусть призадумается о качестве, а заодно и о продолжительности этой самой жизни, которую он и себе губит, и другим портит.

А Малыш лучше пока уроки сделает и свою комнату пропылесосит.

И тогда семейство Свантесонов сможет сэкономить на няне и уборщице. Потому что зачем няня тому мальчику, который ничего не делает без спроса и все время сам выполняет домашние задания? И зачем уборщица в том доме, где есть мальчик, который постоянно пылесосит?

На сэкономленные деньги Свантесоны могли бы купить Малышу собаку, но он-то прекрасно понимает, что от собаки много шерсти, а от этого, в свою очередь, пылесосить становится еще более затруднительно.

Вот и пусть подавятся своей идеей о собаке. А он если чего и заслуживает, то уж точно не гадящей шумной животины, а подзорной трубы, с помощью которой будет удобно наблюдать за полетами Карлсона, выследить (не рискуя сломать себе шею), на какой именно крыше он живет, и сдать полиции.

Ну и пусть мама мясных тефтелек наваляет по случаю. Уж их-то мы завсегда!


– Какое глупейшее занятие – писать книги, – скажет однажды за завтраком юный прапрапрапраправнук по отцовской линии французского писателя Ги де Мопассана, о чем, правда, ему, потомку, неведомо. И уж тем более не догадывается он, как далеко от Франции занесло его недавних предков.

– Почему это? – удивится его мать, подсыпая ему в опустевшую тарелку еще кукурузных хлопьев.

– Потому что в результате получается одна скукота. Как и в жизни. Я думал, хоть в книжках можно встретить настоящего героя. А их нет.

– Наверное, героизм просто не в природе человека, – скажет мать. – А писатели ведь пишут то, что видят.

– Глаза бы мои не глядели! – с чувством произнесет сын и с отвращением отодвинет тарелку.

На что же не должны смотреть его глаза – на постылые кукурузные хлопья или на постылый мир, – так и останется непонятным.

Глава 2

Племянник Евгения оказался копией своего дяди.

– Вот что значит гены! – радовалась свежеиспеченная мать.

Но сам-то Евгений прекрасно знал, что его гены не имеют ничего общего с ее генами, а значит… Что же это значит?

Эта мысль не давала ему покоя с тех самых пор, как все родственники признали удивительное сходство их двоих: большого и маленького.

– Это может значить только одно, – сказала ему Кирочка. – Если, конечно, отбросить предположение о случайном подобии двух чужих людей.

– И что же это?

– Он все-таки твой родственник.

– Да как же это может быть, если мы с сестрой неродные? – перебил Евгений.

– Очень просто: родственник не по матери, а по отцу.

Евгений задумался.

– Ты хочешь сказать, что я тоже его сын? Что мы с малышом – братья?

– Получается, так.

– Но как, каким образом? И что же, диктатор превратил в слепца собственного ребенка?

– Он мог и не знать, что ты его ребенок. Это могло быть простым совпадением.

– Ничего себе совпадение!

– Да. Ты помнишь, что было в день его самого первого эфира? Я тогда сразу же почти поверила, а теперь просто уверена, что все это было правдой.

– Что? – Евгений наморщил лоб, стараясь воссоздать в памяти тот вечер.

– Когда открыли телефонную линию, в студию дозвонилась женщина, которая обвинила его в изнасиловании, – напомнила ему Кирочка.

– Да, точно. Но он сказал, что к святости всегда липли блудницы, непорочные девы и юродивые. И что она относится к последнему разряду. Я не сомневался тогда в его правоте.

– Но на самом деле права была она. А ей просто-напросто заткнули рот.

– Ты думаешь, это была моя мать?

– Может быть. А может и нет. Судя по тому, на скольких юных девушек, включая твою сестру, его хватает сегодня, он был любителем непорочных дев и в молодости. Скорее всего, не одна та несчастная, которая дозвонилась, стала его жертвой. Их могли быть сотни.

– И какая-то из них моя мать.

– Которая не смогла принять ребенка от насильника и отказалась от него…

– Сдала в приют… – продолжил фантазировать Евгений.

– А оттуда ребенка забрали его же подручные «добрые» люди…

– Сделали ему… то есть мне… операцию и нашли усыновителей…

– Чтобы потом использовать тебя для шоу фальшивых чудес и завоевать доверие миллионов.

– Все так. Но где доказательства?

– Как где? По-моему, это очевидно. Одно доказательство ты почти всю жизнь носишь с собой.

Дальше они закончили в унисон:

– Прибор в голове.

Евгений встал и прошелся по комнате.

– Странно, что я не подумал об этом раньше. Но вот он – способ доказать людям правду. Мне надо сделать томографию головы, заснять все на камеру и показать видео в прямом эфире. Я один из первых исцеленных. Люди мне поверят, если увидят запись своими глазами.

– Как ты попадешь в прямой эфир?

– Действительно, как? Может быть, у тебя остались там знакомые?

– Сомневаюсь, – ответила Кирочка. – Но даже если и так, они побоятся дать тебе рупор. Потом с ними жестоко расправятся. И с тобой тоже. А я почему-то этого совсем не хочу.

Только тут Евгений подумал о высочайшем риске, который навлечет на себя попытками разоблачения живого Бога.

– Но мы же не можем молчать. Кто тогда остановит все это, если не мы?

– Ты прав, – насупилась Кирочка. – Но я не хочу тебя терять. Ты знаешь, что с нами сделают после всего этого?

– Казнят?

– Казнят. Или придумают еще что-нибудь похуже. Сломают, заставят подчиниться, работать на них.

– Но кто-то же должен!

– Да. И если мы не решимся, грош нам тогда цена. Но не надо лезть напролом и действовать наобум. Надо заручиться поддержкой.

– Какой?

– Найти других.

– Кого?

– Других исцеленных. Нет ведь никакого сомнения, что он на самом деле не умеет исцелять. Потому-то он всегда и говорил, что выбирает лишь самых достойных. Про которых он точно знал, что сработает. А значит, все, все они искалеченные дети. Надо найти их и выступить сообща. Сделать томографию всем вам – тогда уже точно поверят. Одному тебе – нет. А сотням – да.

– Заговор? – предложил Евгений, и глаза его блеснули.

– Революция! – уточнила Кирочка.

– А если они не захотят присоединиться? Ведь многие из них так же слепо верят в него, как и я когда-то.

– Надо действовать осторожно и найти убедительные аргументы. Может быть, не все, но кто-то обязательно присоединится.

– А еще призвать тех, кто пока еще помнит правду…

– Кто помнит оригиналы испорченных книг…

– Кто помнит, чему учился когда-то в школе…

– И все-таки ты должен понимать, что может ничего и не получиться.

– Я понимаю. Люди напуганы. Люди боятся потерять даже самое малое из того, что имеют.

– Мы можем проиграть. И тогда надо готовиться к худшему.

– Но мы обязаны попробовать. Помнишь, Ключник говорил, что если человек обладает информацией, он обязательно должен с ней что-то сделать?

– Мы и сделаем. Только пока не надо лезть на рожон.

– Что ты имеешь в виду? – спросил Евгений.

– Все уже сделали номера на руках. Ты – нет. С твоим высоким номерным статусом это опасно. Обязательно привлечет внимание: как это такой социально продвинутый человек не спешит запечатлеть свое превосходство на руке, чтобы все видели?

– Ты предлагаешь написать?

– Да. Это мелочь. Но она может испортить весь наш план.

– Но мне противно.

– Это надо сделать, – настаивала Кирочка.

– Да ты сама до сих пор без номера.

– С меня какой спрос? Никчемная приемщица стеклотары. А ты на виду.

– И значит, всем известно, что я дружу с никчемной приемщицей стеклотары. Ты тоже под прицелом.

– Ты прав, – нахмурилась Кирочка. – Может быть, нам тогда лучше пока не встречаться?

– А вот это ни за что! – возмутился Евгений и прижал ее к себе.

– Номер все-таки сделай, – повторила Кирочка. – Может быть, когда-нибудь, когда наступят лучшие времена, мы превратим его в сук и посадим на него родную сестру моей вороны.

– Она хороша для женского плеча, но не для мужской ладони.

– Хорошо, мы подберем более подходящее животное.

– А все-таки противно.

– Знаешь, – предложила Кирочка, – Относись к этому иначе. Твой номер не так уж и плох. Когда я встретила тебя, мне было как раз двадцать два. Вот пусть это и будет здесь написано.

С этими словами она подняла его руку и поцеловала в тыльную сторону ладони.

– Ну тогда другое дело, – согласился он и поцеловал ее в макушку.

И в это самое время зазвонил телефон. Взволнованный материнский голос сообщил Евгению, что его срочно вызывает к себе учитель. Прямо сегодня, через два часа.

Глава 3

В стране шла охота на библиотекарей и преподавателей литературы.

Их отлавливали прямо на улицах, как бездомных котов, и увозили в тюрьмы целыми грузовиками.

Забирали их и из квартир – и тогда по лестницам прокатывался плач, затухая от пролета к пролету, спотыкаясь о ступеньки. Это родные провожали изъятый из общества номер, не зная, доведется ли увидеться вновь.

Слово «филолог» стало таким же страшным, каким когда-то было слово «чума». Нет, намного более страшным, что, впрочем, и понятно: ведь чуму победили еще в прошлом веке и слово оставалось уместным только в книжках, с постепенным вымиранием которых название этой болезни превращалось в смутный шелест, в россыпь песчинок, растрепанную ветром. Скоро уже никто не будет знать, что же это было такое и как оно прочесывало народы частым гребнем смерти.

А будут ли помнить завтра, кто такие знатоки литературы? Скорее всего, тоже нет, потому что их безжалостно выдавливают из гнойных бубонов университетских кафедр и из школьных учительских.

За что? За какую такую вину? За то, что у них в головах нашли последнее укрытие Бальзак и Стендаль, Сэлинджер и Кинг, Салтыков-Щедрин и Платонов.

– Вы с 2018 по 2026 год числились преподавателем зарубежной литературы XX века в институте культуры? – спрашивают двое в черных пальто неимоверно высокого и худого гражданина, который поначалу смотрит на них сверху вниз, но потихоньку оседает, скукоживается, становится почти ровней.

– Да, числился, – отвечает он, недоумевая, как его опознали среди толпы, по дороге от метро в бакалею, где он намеревался приобрести сливочного масла и рассыпчатого печенья к чаю.

– Тогда пройдемте с нами, – предлагают двое и легонечко теснят гражданина к машине.

– Но я уже давно там не работаю! – кричит гражданин. – Я переквалифицировался в кондитера, украшаю торты кремом.

– Это неважно, – говорят двое по очереди. – Вы арестованы. Препровождаетесь в место заключения. И еще вы лишаетесь номера, который будет передан другому гражданину.

– Но как же? Вот же у меня на руке…

– Сотрем.

Гражданин бессознательно прячет руки за спину, но выбора у него нет, и он забирается в фургон.

Там сидят еще пятеро. Четверо преподавателей и один литературный критик. Они даже не приветствуют нового собрата по несчастью. Они просто смотрят перед собой на поцарапанную стенку и молчат.

И он молчит. Отныне молчание – лучший способ общения. По крайней мере, пока не прикажут это молчание нарушить.

А там, куда их везут, кипит работа. Профессионалов чтения ведь очень много – с трудом справишься с таким количеством.

Большинство арестантов не допрашивают, а сразу распределяют в две категории. Некоторых – в основном рядовых библиотекарей – в камеру, кого-то – в основном профессоров и авторов публикаций – к стенке.

А к следователям ведут тех, у кого в ордере на арест стоит знак вопроса. И выяснять у них будут, насколько сильно они проникнуты духом прочитанных произведений и является ли литература в их сознании случайной гостьей или постоянной излюбленной жилицей.

– Ваши любимые произведения? – спрашивают у этих сомнительных пока лиц.

– Детские сказки, – отвечает какое-то лицо из этого списка.

– Расстрелять! – озвучивает свой молниеносный вердикт следователь. – Сказки всегда на стороне народа.

– Ваши любимые авторы?

– Тургенев.

– Расстрелять! Тургенев сокрушался о несвободе крепостного сознания.

Получается у следователей почему-то все больше «расстрелять».

– А вот вы сами очень начитанный человек, – атакует вдруг следователя допрашиваемый. – Не боитесь, что и вас расстреляют?

– Расстрелять! – говорит следователь. – Неправильные вопросы задаете.

А ведь следователь действительно боится. Потому что понимает: покамест их брат ценен своими знаниями и умением наложить на толпы арестованных нужные лекала, но что будет потом, когда все филологи будут уничтожены, а все книги переписаны?

– Расстрелять! – слышится каждому из них.

Это уже им теперь выносят приговор. За то, что отслужили свое и больше не нужны.

Убежать бы куда, пока еще живы. Но некуда: границы закрыты и внутри границ все номера наперечет.

И книги из страны вывозить нельзя. И ввозить тоже нельзя – первая вещь для конфискации.

И в интернете целые порталы перекрыты. Хочешь разобраться в десятках тысяч сортов роз – добро пожаловать в сеть. А жаждешь творчества Ремарка – нет такого, не существует.

Да и с розами иногда какая-то ерунда получается. Введешь, например, в поиске это слово. И тебе вдруг выдаются строчки:

Старинные розы

Несу, одинок,

В снега и в морозы,

И путь мой далек.

А дальше вот что:

…………………………….

Ну, тебе становится интересно. Ты пытаешься найти продолжение или имя автора. И ничего.

А в это самое время:

– Ваши любимые авторы? – спрашивает следователь.

– Блок.

– Что, например?

– Да все. Вот это, скажем: о смерти, которая обязательно растопчет любовь, надежду и саму жизнь:

Старинные розы

Несу, одинок,

В снега и в морозы,

И путь мой далек.

И той же тропою,

С мечом на плече,

Идет он за мною

В туманном плаще.

Идет он и знает,

Что снег уже смят,

Что там догорает

Последний закат,

Что нет мне исхода

Всю ночь напролет,

Что больше свобода

За мной не пойдет.

И где, запоздалый,

Сыщу я ночлег?

Лишь розы на талый

Падают снег.

Лишь слезы на алый

Падают снег.

Тоскуя смертельно,

Помочь не могу.

Он розы бесцельно

Затопчет в снегу.

– Расстрелять! – говорит следователь.

А вот и Ключник в очереди у длинной стенки.

– Проходите в кабинет, – говорят ему.

Он проходит и садится на жесткий стул.

– Ваши любимые авторы?

– Маяковский.

– Зачитайте.

– Извольте, если вам так хочется:

Улица провалилась, как нос сифилитика.

Река – сладострастье, растекшееся в слюни.

Отбросив белье до последнего листика,

сады похабно развалились в июне.

Я вышел на площадь,

выжженный квартал

надел на голову, как рыжий парик.

Людям страшно – у меня изо рта

шевелит ногами непрожеванный крик.

Но меня не осудят, но меня не облают,

как пророку, цветами устелят мне след.

Все эти, провалившиеся носами, знают:

я – ваш поэт.

Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!

Меня одного сквозь горящие здания

проститутки, как святыню, на руках понесут

и покажут богу в свое оправдание.

И бог заплачет над моею книжкой!

Не слова – судороги, слипшиеся комом;

и побежит по небу с моими стихами под мышкой

и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.

– Расстрелять! – говорит следователь.

– Да мне не страшно, молодой человек. Посмотрите на меня: мне много лет и я достаточно пожил. Но знаете, что бы я вам лично посоветовал?

– Что?

– Я видел, вам понравились эти стихи. Так вы постарайтесь раздобыть себе где-нибудь томик этого поэта на черный день. Поверьте мне: если когда-нибудь что-нибудь не очень хорошее случится с вами, вам будет намного легче пережить свою драму вместе с Маяковским.

Следователь ничего не говорит.

Но стихи ему действительно понравились. Он даже под столом отбивал ритм пальцами по коленке.

Глава 4

Бог сидел в низком кресле и смотрел на гостя прямо, приветливо, показывая, что весь внимание, что весь открыт, что весь, мол, к вашим услугам.

Евгений, впрочем, никаких услуг от него не ожидал, а потому не торопился начинать разговор. Его ведь сюда позвали, пусть и разъясняют что к чему.

Молчание, однако, затягивалось.

«Кто кого? – подумал Евгений. – Я или он? Сын или отец?»

Это слово, мысленно примененное к сидящему напротив, больно кольнуло.

«А может, выпалить ему все как есть? Сказать, что довольно игры в прятки, что правда обнаружена и пора выбегать из укрытия и стучать в стенку? Нет, нельзя. Надо затаиться. Главное еще не сделано, и нельзя рисковать».

Бог молчал. Евгений тоже.

«Это опять игра такая, – думал он. – Он ждет, пока я занервничаю и выдам себя. А если занервничаю и выдам, значит, виноват. Так я не буду нервничать, не дождется».

Бог молчал.

«А если это мое нежелание начать разговор, наоборот, подозрительно? Как бы я поступил, будучи прежним? Заговорил бы с ним первым? Улыбнулся? Поспешил выразить радость от встречи?»

Странно, но почему-то все прежнее как-то совершенно выветрилось из памяти.

Да, они уже много раз встречались в этой приемной, обсуждали разные темы. Но это словно бы было вовсе и не с ним. С кем-то, кто умер у него внутри, так же испарился, как раньше это сделал бывший слепой, а потом бывший девственник.

– Двадцать два, – наконец нарушил молчание Бог. – Хорошее число. Для хорошего человека.

«Да он издевается, – подумал Евгений. – И что мне на это ответить: спасибо, мол, как приятно это слышать? Бред какой-то».

Не зная, как именно правильно реагировать, он так ничего и не сказал.

– А я ведь тебя ждал, – продолжил учитель.

– Вот, я пришел.

– Ждал тебя.

– Я слушаю.

– Почему ты думаешь, что у меня есть что тебе сказать?

– Ну раз ждали.

– Ждал.

Евгений насторожился еще больше.

– Ждал. Соскучился по тебе. Давно не видел. Ты меня совсем забыл, не заглядываешь, – посетовал Бог.

– Да все как-то не приходилось, занят был.

– И чем же таким важным ты занимаешься?

– Я?

– Ты.

– Я…

– Ты… – передразнил Бог с той же восходящей задумчивой интонацией.

– Я работал.

– И кем же ты работаешь?

– Грузчиком в магазине.

Брови Бога поползли кверху, придав его прекрасному лицу чертовщинки.

– С таким номером, как у тебя, ты должен работать в министерстве.

– Мне больше по сердцу физический труд.

– Что ж, твоя воля, твоя воля.

Он опять замолчал и изучающе смотрел на собеседника. Под этим взглядом хотелось ерзать и искать более удобное положение для ног, но Евгений не пошевелился.

– Магазин-то твой возле рынка? – спросил вдруг Бог.

– Да.

– То-то мне докладывают, что ты туда зачастил.

Теперь была очередь бровям Евгения ползти вверх.

– Докладывают? – переспросил он. – Вы хотите сказать, что за мной следят?

– Боже упаси! – притворно обиделся Бог, в устах которого употребленное выражение было явной тавтологией. – Как можно следить! Мы же совершенно доверяем друг другу, не так ли?

– Так.

– А то, что мне докладывают, – это лишь результат случайных совпадений. Человек ты заметный. Наших людей по городу много гуляет. Встречаетесь. Случайно.

– Я понимаю.

Глаза Бога сверкнули, и он вдруг перестал казаться прямодушным и своим.

– А вот что не случайно, – сказал он с ударением на отрицательной частице, – так это сведения, полученные от твоих родных.

У Евгения вдруг резко пересохло в горле. И может, вследствие этой психосоматической реакции, а может и вследствие простого упрямства, но он так и не задал ожидаемого от него вопроса.

Бог подождал несколько мгновений и еще менее стал похож на гостеприимного хозяина.

– Никто на тебя напрямую не жаловался. Но твоя сестра во время проверки на полиграфе выразила сомнение в твоей вере и в твоей поддержке правительству. И это вызывает у меня беспокойство. Сам понимаешь, по-родственному… Ты же мой самый близкий ученик.

Слово «по-родственному», услышанное Евгением, проникло в мозг и заставило сердце забиться в два раза чаще.

«Знает или не знает? – думал он, вглядываясь в лицо отца. – Специально он это сказал или случайно получилось?»

Быть сыном такого человека в этот момент казалось невыносимым. Если, конечно, предположение Кирочки справедливо. Но оно ведь справедливо и не может быть иным.

Евгению ужасно хотелось заорать на своего собеседника, даже, может быть, ударить его, чтобы выбить из этого человека ощущение незыблемого превосходства и неподотчетности никому и ничему.

«Он реально мнит себя богом, – думал Евгений. – А я его сын. Один из, быть может, многочисленных его детей. Ему я обязан жизнью. Всем тем, что у меня есть. Но могу испытывать к нему только ненависть».

А ведь совсем недавно он его боготворил – как же все изменилось в последнее время!

– Кстати, как самочувствие твоей сестры?

– Все… Все в порядке.

– Что ж, славно, – Бог прищурился.

Он не знал, что она родила от него. Если бы знал, забрал бы ребенка. Но с другой стороны, он смотрел сейчас так, как будто бы знал. Или, по крайней мере, догадывался.

«Не проболтаться, – велел себе Евгений. – От меня он ничего не услышит».

– И родителей твоих жалко, – продолжил Бог. – Они были у меня. Говорили, что ты утратил ориентиры и мечешься в темноте.

Вот еще одно болезненное слово – «темнота». Не оттуда ли целитель извлек сидящего напротив? Не туда ли его погрузил на целых двадцать шесть лет?

Евгений молчал.

– Так я тебе вот что скажу, сынок! – с нарочитым отеческим снисхождением сказал Бог.

И слово «сынок» в его устах опять полоснуло Евгения острым лезвием иронии.

– Что? – спросил он с неожиданным вызовом в голосе.

– А то, что ты мне всегда нравился. И продолжаешь нравиться. Но, как мы знаем из истории, даже боги не всесильны. Об этом нужно помнить.

Что означает эта скрытая угроза?

Что учитель пока еще покровительствует непокорному ученику, но может и перестать?

Что он готовит ему ловушку?

Что это просто очередная игра в кошки-мышки?

Что он хочет помериться силами?

(Вздор, они ведь в совершенно разных весовых категориях.)

Что за ним на самом деле следят?

(А вот это очень даже может быть. И тогда: что делать с планом разоблачения? И что будет с Кирочкой, про которую им наверняка все известно?)

«Так знает он, что является моим отцом, или нет?»

Этот вопрос Евгений задавал себе, спускаясь по лестнице учительского дома. Завидев дверь спальни, содрогнулся – там была изнасилована его сестра.

Глава 5

Страна объявила войну сразу нескольким соседям.

Были, правда, у нее и союзники, чьи дружественные правительства всецело поддержали правящий в стране режим и ожидали бесспорной военной победы и дележа трофеев.

Часть примкнувших к коалиции стран была покорена личным обаянием чудотворца, явившего зрительским массам этих держав беспрецедентную целительную силу.

Посланник Небес оказался докой и в политике, так что в результате множественных переговоров при закрытых дверях будущая перекройка карты мира была предопределена.

В стране же с наступлением военного режима все стало еще строже.

Границы замкнулись окончательно.

Патриотизм возрос многократно.

И слежка граждан друг за другом, информаторские обращения в специальные кабинеты и по специальным телефонам тоже участились.

А в столичном метро завелся юродивый. Он переходил из вагона в вагон, путешествуя в любом произвольном направлении и пусть хаотично, но упорно отмечаясь на каждой существующей ветке, и производил в уме (при этом озвучивая процесс громким шепотом) сложные математические вычисления.

Предметом его вдохновения были номера перемещающихся в тех же вагонах граждан, с которыми он творил что хотел: складывал, вычитал, делил и умножал.

– Три тысячи восемьдесят пять умножить на восемьдесят тысяч четыреста двадцать шесть. Это получается двести сорок восемь миллионов сто четырнадцать тысяч двести десять. Теперь вычтем вас, гражданочка. Это, стало быть, двести сорок восемь миллионов сто четырнадцать тысяч двести десять минус сорок пять тысяч семьсот тринадцать. Получается двести сорок восемь миллионов шестьдесят восемь тысяч четыреста девяносто семь.

У юродивого появились фанаты, которые следовали за ним по пятам с карманными компьютерами, телефонами и калькуляторами и проверяли правильность его результатов.

– Поразительно, – восхищались они. – Ни одной ошибки! Это не человек, а вычислительная машина.

Скоро сумасшедший математик вошел в моду и породил целое течение последователей, которые ухитрялись находить в полученных числах некий шифр, поток знамений и пророчеств.

– Он не случайно выбирает из толпы только определенные номера, – утверждали они. – Он интуитивно цепляет глазом значимые числа. Это предсказание. Это тайный мистический код.

Как ни странно, но многие подслушанные у юродивого числа начали воплощаться в реальности и обрастать мифами.

– Вчера, – брызгая слюной от восторга, делились его адепты друг с другом, – он произнес: «Двадцать четыре тысячи триста шестьдесят пять».

– И?!

– И как вы думаете, каким оказался выигрышный номер вчерашней государственной лотереи?

– Неужели?

– В яблочко! Двадцать четыре тысячи триста шестьдесят пять.

– С ума сойти!

– Вот-вот. А то ли еще будет!

С каждым новым слухом число поклонников новоявленного пророка росло в геометрической прогрессии. Почти с такой же скоростью, как и нагромождаемые им друг на друга огромные числа.

– Вы знаете? Вы слышали? – разносилось тут и там.

– О да. Я-то знаю. Я услышал об этом одним из первых.

Или вот так:

– Вы уже в курсе?

– Что такое?

– Прорицатель предрек день окончания войны.

– Как это? Не может быть!

– А вот и может! Может!

– Что, прямо так и сказал, когда именно война закончится?

– Нет, конечно, что вы глупые вопросы задаете? Он же никогда не произносит никаких слов, одни только числа.

– Так откуда же вы это взяли?

– Очень просто. Да это и не я. Это все так говорят.

– Что именно?

– Он на днях в метро вдруг остановился на мгновение и говорит этак тихо, но серьезно, торжественно даже…

– Что говорит?

– Говорит: «Двадцать шесть миллионов семьдесят две тысячи тридцать два». Во как!

– Что-то я не понял. Ну и что?

– А представьте себе это число написанным.

– Не могу как-то представить.

– Ну что же вы! Да ладно. Я вам вот тут на телефончике наберу. Вот, видите? 26 07 20 32.

– Ну вижу. И что тут такого?

– Да вы, я смотрю, совсем недалекий. Вот же, вглядитесь внимательно. Усекли?

– Нет.

– Ладно. Я вам точки расставлю в нужных местах. Вот, набираю. Смотрите теперь, что получилось: 26.07.2032. Теперь понимаете? Это же дата. Дата в наступающем году.

– Ой, точно.

– Умные люди сразу и начали кумекать, что тут к чему. Ну откуда у пророка такая торжественность в лице была? Не иначе, как это будущий наш день победы!

– Точно. Похоже на то.

– А если не победы, а поражения? – встревает в разговор кто-то третий с соседнего автобусного сиденья.

И тут же взгляды обоих собеседников упираются в его номер под прозрачной перчаткой. Запоминают. А потом устроят соревнование: кто первый донесет куда следует.

А может, не донесут? Расхотят? Забудут?

Нет, невозможно. Ведь и другие пассажиры все видели и слышали. Если не донесут они, донесут другие. И заодно назовут их номера, как ближайших свидетелей. И придется тогда объяснять, почему сам не доложил.

– Так зуб разболелся до невозможности. Три дня об одном этом зубе проклятом только и думал! – скажет кто-то из них.

– А где справка от зубного? – спросит следователь.

– Так дома лечился. Сам. Водочкой полоскал. Зубных-то врачей я до смерти боюсь.

– И полегчало?

– Полегчало. Воспаление сняло как рукой.

– А жена сможет подтвердить?

Ну и так далее, слово за слово.

Вам такое надо? Ну и нам не надо.

А юродивый тем временем бродит по вагонам, а люди за ним, с диктофонами и блокнотами. Подслушивают счастливые номера: когда переезжать, когда ребенка зачинать, когда прибавку к зарплате просить. И сколько добавят. И кто на скачках выиграет. И еще много чего. Было бы желание, а цифры удружат. Подстроятся и наобещают что угодно. И с три короба наврут. А может, и не наврут. Сами ведь слышали, сколько уже совпадений было.

Доносили о мнимом пророке Богу. Но тот угрозы себе в этом факте не усмотрел. Наоборот, улыбнулся и сказал, что это славно и даже очень кстати. Религиозное сознание масс надо повышать и поощрять.

– А то, что они не только в меня верят, – добавил он, – не страшно. Надо только подсказать его сторонникам, что он и меня как-то в свои вычисления приплел. Ну там дату моего рождения как счастливый номер. И всякое такое прочее. Скажите нашим сочинителям слухов. Пусть отработают тему и запустят в толпу.

– Будет сделано! – обещают министры президенту, а тот Богу.

– Да, и вот еще что: у нас там жертвы на фронтах. Пусть это тоже обыграют. Мол, число убитых неизбежно. Но победа – за нами!

Глава 6

Он был очень честным человеком. С самого рождения.

Честным даже необязательно перед кем-то, но прежде всего перед самим собой.

Это означало, что даже в мысленной беседе с внутренним «я» он ни разу в жизни не позволил себе подбирать аргументы для победы над бдительной совестью. Они сосуществовали в полном согласии.

Отсюда не следовало, конечно, что он должен кричать о своих истинных взглядах на вещи на каждом углу, но если бы вдруг кто-то припер его к стенке и сказал ему что-нибудь в этаком роде: «А признайтесь, голубчик, что вы в Бога-то не верите!» или «А не кажется ли вам, что наше правительство радеет о себе, а не о народе?», то он, несомненно, подтвердил бы вслух и то и другое.

Потому что не мог врать. Физиологически. Даже ради самосохранения.

– Дружище, не подменишь ли меня в ночную смену, а то жена захворала? – вопрошал его коллега.

При этом про коллегу достоверно было известно, что врет он. Что никакая жена его не захворала, а наоборот, уехала с любовником на дачу. И что сам коллега потому и хочет увильнуть от ночной смены, чтобы в опустевшей квартире воспользоваться привилегиями мнимого холостяка.

Но он-то сам врать не мог.

Другой бы на его месте ответил проходимцу: «Извини, мол, брат. Только я уже приглашен на именины и не хочу обидеть хозяев, специально для меня приготовивших мой любимый гусиный паштет».

Но он такого говорить не умел, а потому просто соглашался. И дежурил за всех коллег.

Работал он в больнице, в отделении магнитно-резонансной томографии, и его задачей было просвечивать людей и обнаруживать неполадки в их организме.

Может, он потому и выбрал такую специальность, что сам был сродни своей машине: исповедовал такую же прозрачность взглядов, чтобы все как есть, начистоту?

Он об этом никогда не задумывался, а работу свою любил. Особенно когда мог сказать обеспокоенным пациентам, что тревога была напрасной, а диагноз мнимым и что все у них в полном порядке или легко исправимо.

К нему-то и потекли на проверку бывшие инвалиды, исцеленные Богом. Почему именно к нему – тому была своя причина.

Выбрали его Кирочка с Евгением.

Выбрали из семнадцати профессионально подходящих на эту роль претендентов.

Выбрали очень легко.

Ко всем семнадцати идти даже не пришлось. Этот был девятым по счету, и остальные – те, что стояли в списке после него, – отпали сами собой.

В кабинет к каждому из девяти Кирочка заходила с конвертом и говорила, что в нем лежат деньги за услугу.

Дело в том, что к тому времени люди без номеров уже не имели права на медицинское обслуживание, так что ей, вычеркнутой из общества, не составляло труда объяснить цель своего визита к специалисту.

Она жаловалась на невыносимые головные боли. А также на то, что ее никто не принимает. Совершенно никто. Так, может быть, примет он? Естественно, за собранную честным трудом сумму в качестве вознаграждения.

Восемь первых специалистов по МРТ отказались сразу и категорически. При этом они использовали выражения «Да как вы смеете? Мне? Взятку? Вон из кабинета!» и тому подобные.

Было очевидно, что если бы они не опасались, что все происходящее лишь провокация, хорошо отрепетированный спектакль для выявления нарушающих закон тружеников на поприще здравоохранения, то они бы согласились. Ибо конверт был пухл, а Кирочка – несчастна. Но страх был пуще соблазна, а потому ее и гнали взашей.

Что же касается девятого доктора, то он – неожиданно для уже практически отчаявшейся актрисы – произнес совершенно другие слова: «Уберите деньги. Мой врачебный долг велит мне помогать больному. И я сделаю это бесплатно. Опишите только сначала точные симптомы».

Сам по себе этот ответ, да еще и тон, которым все это было произнесено, казались чудом.

Чудом был и тот факт, что удивительного доктора еще не посадили.

Но Кирочка с Евгением не верили в чудеса, а потому просто порадовались, что в этой стране еще остались хорошие люди, и приступили к делу.

Прежде всего поговорили, и честный врач признался, что и сам, будучи убежденным материалистом, имел сомнения в божественной силе целителя и будет рад служить ее разоблачению.

Затем он отвел Евгения на рентген, после чего все смогли убедиться, что в голове у него действительно присутствует инородное тело.

Но насчет томографии доктор имел сомнения. Кто знает, из чего эта штуковина сделана: если из титана, например, то все в порядке, можно делать проверку, а если из железа, то томография – чуть ли не верная смерть, потому что прибор, притянутый магнитом, просто-напросто вспорет мозг.

– Как узнать, не попробовав? – спросил Евгений.

– Никак. Только вытащив ее.

– Операция?

– Операция.

– Есть люди, которые смогут это сделать и держать язык за зубами?

– Во всей этой больнице ни за одного не поручусь.

– Тогда будем рисковать, – решил Евгений.

– Я клялся способствовать спасению жизней, а не убийству, – заметил врач.

– Но это будет ради науки. И ради правды.

Доктор покачал головой.

– Конечно, маловероятно, что там железо. В начале века в операционных уже работали в основном с титаном. Но кто его знает, что еще там понапичкано: батарейки или еще какая ерундистика. Как оно вообще работало там все эти годы?

– Давайте посмотрим.

– Опасно.

– Да вы на улицу когда-нибудь отсюда выходили? – возмутился Евгений. – Там сейчас опасность на каждом шагу: и аресты, и казни, и война.

Уговорил.

– И кто же это такую гадость придумал? – сокрушался доктор после проверки. – Кто этот сумасшедший изобретатель?

– Я не знаю, он ли автор технологии, – ответил Евгений. – Но автор самой идеи нам всем известен.

– Бог! – сказала Кирочка.

– Бог! – сказал Евгений.

– Бог! Он Бог! – сказал первый исцеленный инвалид, к которому они пришли с предложением сделать томографию. – И никто не имеет права в нем сомневаться!

– А если мы вам покажем видеозапись сканирования моего мозга? – спросил Евгений. – Это вас в чем-нибудь убедит?

– Нет, я даже смотреть не буду!

– Он нас выдаст, – сказала Кирочка, когда они с Евгением остались наедине.

– Значит, нельзя терять ни минуты. Надо как можно скорее попытаться уговорить других.

И они попытались.

Первой на проверку согласилась бывшая глухая. Та самая, с которой когда-то началось знаменитое шоу.

– Мне всегда претило, что нас выставили перед толпой, – говорила она. – В этом было что-то ужасно гадкое. Какое-то нездоровое честолюбие. И пренебрежение нашими чувствами. Я и соглашаться-то не хотела, но все-таки поддалась на уговоры.

– Почему?

– Потому что мечтала услышать, как мой самый родной человек говорит мне: «Я тебя люблю!» Я умела читать это у него по губам. Да он и писал мне об этом много раз: в письмах, в телефонных сообщениях, выводил кончиками пальцев по моей ноге. Но я хотела слышать! Ради этого и пошла на сцену. Потом, после того как меня оглушило и меня увели под руки эти нелепые девицы, мне было так жутко, что хотелось обратно в глухоту. И только его долгожданные слова «Я тебя люблю!» – он сказал их так нежно, так неимоверно сладко – только они примирили меня с новой действительностью. И даже сейчас я часто запираюсь в комнате, где все стены обиты звукоизоляционным материалом, чтобы спрятаться от этого жуткого гула. И целыми днями ни с кем не разговариваю. Только с ним одним. Так что вы видите, что они со мною сделали.

– Значит, вы согласны?

– Да. Я вам верю. И я пойду с вами.

– Отлично!

Постепенно в кабинете магнитно-резонансной томографии вызревал бунт.

Глава 7

Это были люди.

Очень много людей, которых если рисовать, то только так – толпой, сплошным потоком, надувающей и сжимающей тысячи легких волной.

Тюбики поездов и троллейбусов выдавливают их разогретую в спертом воздухе массу на асфальт, и они, мгновенно осваиваясь с внешней температурой, приободряются и расползаются в нужных направлениях.

Но транспорт при этом никогда не пустеет, а заполняется другими людьми, жаждущими других маршрутов ради других, одним им ведомых целей.

Впрочем, для художника, найдись таковой рядом и вздумай сделать набросок-другой, не будет никакой разницы. Их лица все равно не значимы. Их лица затерты до шаблонов по их собственной воле – чтобы другим неповадно было всматриваться и выискивать отличия, как в стандартной детской игре с похожими картинками.

«Точка, точка, запятая – вышла рожица кривая!» – вот он, совет для художника-любителя: старайся не старайся, а лучше не изобразишь.

Познакомьтесь, это – люди.

Испуганные и преисполненные надежд, истово верующие и сомневающиеся.

Люди, которым суждено причудливо сворачиваться очередями и расплескиваться каплями в переулки с площадей.

Люди, которых так умопомрачительно много для военных сводок и социологических опросов, что каждый из них отдельно становится как бы и ничем, стремится к нулю, расщепляется на аминокислоты и скармливается другим представителям мироздания.

Каждого такого не жалко, что бы с ним ни случилось. Казнят ли его или убьют на войне – о нем погорюют другие одиночки и только.

Так было всегда, так будет всегда. И как всегда, почти никто из них не задумывается об этом, занятый своими шагами, своими маленькими целями на ближайший вечер.

Среди них кого только нет! Эй ты, художник, ну присмотрись же наконец.

Вот печальная девушка. Смотрит в пол, крутит на пальце нитку из распоровшегося блузочного шва. Что с ней произошло? Хочешь знать? А ты умеешь хранить секреты?

Если умеешь, тогда слушай. Она совсем недавно вышла замуж. Ты ведь должен быть хорошим наблюдателем, художник – вот и присмотрись: кольцо совсем еще блестящее, почти без царапинок.

Но с того самого дня, как они поклялись друг другу в верности перед людьми и воплощением Бога живого на земле, она все грустит и задумывается: а люблю ли я?

И чем больше она привыкает к кольцу, которое уже перестает казаться лишним при мытье посуды и замачивании мужниных рубашек, тем с большей уверенностью она отвечает на свой так и не заданный вслух вопрос: нет, не люблю.

Зачем же выходила замуж? Сама не понимает, как ее угораздило. Вот и сидит, уставившись в пол. Прячет от других пассажиров набегающие слезы. Нервно крутит нитку. И совершенно не хочет домой.

Понимаешь ли ты ее, художник? Знаешь ли, что в такие моменты, когда ты находишься между – между работой и домом, между остановками автобуса, между падением монет в кошелек билетерши, которая еще не оторвала тебе билетик, – именно в такие моменты иногда больше всего ощущается позор неправильно сделанного выбора? И больше всего хочется задержаться в этом «между», как в спасительной колыбели, уберечься от следующих неправильных жестов и слов?

А рядом с девушкой сидит дедушка. Ему тоже не по себе. Его бабке снова стало хуже, и ни один врач уже не в силах помочь.

Всю жизнь они прошли вместе, и вот она готовится оставить его сиротой.

Он тоже, как и юная его соседка, не знает, любил ли бабку хоть когда-нибудь, но точно знает, что боится ее потерять. Ведь это так страшно – вставать ночью помочиться, а потом гасить свет в старом клозете и шлепать в пустую комнату, в пустую кровать!

Сейчас она хоть во сне покряхтит. Иногда скрипнет какая пружинка под ее исхудавшим телом. И вот ему уже не боязно скользнуть под одеяло – рядом живой человек, дышит, щекочет каждым выдохом его ключицу.

«Помрет бабка. Как пить дать помрет, – думает дед и вздыхает. – Как бы и самому помереть поскорее!»

Ой, да он ли это подумал? Вроде он. Кому же еще?

Вот, значит, как чужая близкая смерть с тобой аукается – на себя начинаешь примерять.

А рядом еще люди: мужчины и женщины, подчиненные и начальники, здоровяки и аллергики, владельцы собак, котов и рыбок.

У кого-то сын на войне, уже неделю не звонил, и телефон отключен. У кого-то на работе грядут увольнения.

Что делать? На кого уповать?

«Господи, помоги! – думает дед и мысленно представляет лицо Бога. – Сохрани старушку еще хотя бы на пару годков!»

Люди говорят, Бог вездесущий. Он все слышит, даже самые тихенькие твои мысли. И если Его о чем-то попросить, то он исполнит. Если ты достоин, конечно. Бабка точно достойна. Но это ведь не ей одной оставаться. А пожалеет ли Бог его, эгоиста… Старик молча шевелит губами и качает головой.

Вот какие это люди. Каждый со своей мечтой и со своей бедой.

Но художнику не видно. Ему интересны только массовые сцены. Ему нравится следить, как толпа проливается через край улиц, как ее отдельные стайки формируются в причудливые формы.

Он пишет свое полотно, стоя на высокой крыше, откуда лиц не видать. Откуда все лица лишь белизна, затертая чьим-то ластиком до простого шаблона.

Да и не заказывали художнику лица, а заказывали массовые настроения, уличную атмосферу.

Люди бредут с кошелками, приглядываются к витринам, штурмуют магазины.

Это потому, что в городах пропали продукты. То одного, то другого не хватает.

Оно, конечно, понятно – война, с импортом-экспортом плоховато. Но народу хочется сытости.

Если макароны, то с кетчупом. Если картошку, то с селедочкой да с лучком. Чай с сахаром. Пирог с начинкой.

И разве осудишь народ за такие желания?

Нет, не осудишь.

А вот за это?

– А вы слышали, говорят, за каждого обнаруженного врага и шпиона будут талоны на дефицитные продукты выдавать.

– Да вы что!

– А что?

– А то, что здорово это! Давно пора!

– У жены день рождения скоро, хорошо бы к этому событию разжиться коньячком.

– Тогда смотри в оба. Выглядывай врага. На ловца и зверь бежит.

Люди уставшие. Люди потухшие.

Странно это. Ведь большинство из них верующие. А глаза не горят.

Привыкли к чудесам? Пообносили обесценившееся волшебство?

На асфальте расчерчены классики. Девочка подталкивает носком ботинка камешек и прыгает по клеткам вслед за ним.

В клетках номера. Не один, два, три и дальше по порядку, а от больших к малым, от миллионов к единицам.

В верхней одинокой клетке, куда еще скакать и скакать, слово «Бог». Большими круглыми буквами, с крошками поломавшегося от излишнего усердия девчачьей руки мела.

Это, значит, вот она – ее такая разлинованная мечта. Из грязи в князи. От плохого номера к хорошему. И к Богу поближе, хоть на работу, хоть в постель.

Может, она и сама этого не осознает. Может, не знает всех подробностей взрослой жизни, где все под этим самым Богом ходят. Но смутно желает продвинуться – вот и толкает камушек. Вот и шепчет про себя: «Подальше лети, подальше!»

– А что это ты, девочка, по этому слову ногами ходишь? – спрашивает случайный прохожий и прищуривается над верхней клеткой на расчерченном асфальте.

Девочка приседает от неожиданности и от пристальности буравящего взгляда.

– А что это ты слово «Бог» топчешь? – повторяет прохожий.

«А вот интересно, – думается ему в этот момент, – жалобы на детей тоже принимают?»

Глава 8

Дочь покойной любительницы черешни провалила карьеру в рекламном бизнесе и благодаря своему низкому сексапильному голосу устроилась в телефонную службу.

Она работала на открытой линии для желающих поделиться информацией о подозрительном поведении граждан и в последнее время все чаще сталкивалась с жалобами на один и тот же номер – 22-й. Его личное дело распухало день ото дня.

К концу каждой рабочей смены дочь покойной любительницы черешни составляла отчет для начальника, который фильтровал полученные от нее сведения и решал, чему доверять, а что отбросить как ненужную шелуху элементарной человеческой зависти и глупости.

Понятно, что часто повторяемые информаторами номера представляли для него особый интерес, и к ним он относился со всей серьезностью.

«Вот и удивится же он, – думала телефонистка, – когда увидит, что только у меня 22-й упоминается четырежды. А ведь есть и другие девушки на линии. Интересно, сколько раз сталкиваются с этим номером они?»

Ей лично сегодня сообщили, что 22-й во время поездки в метро делал пометки в блокноте. Заглядывая ему через плечо, информатор смог различить следующие подозрительные слова: «37-е доказательство» и «разоблачение диктатора».

Оно конечно, может, все совсем невинно. Ну мало ли, человек в метро поэму пишет. Однако же, лучше принять к сведению. Информатор – номер 27 834-й.

У телефонистки уже выстроилась определенная теория, основанная на проведенной ею статистике звонков. Теория заключалась в том, что доносительские качества особо присущи номерам от 20 до 100 тысяч. Как будто именно эта социальная группа развила в себе особый инстинкт к услужению. Большие номера звонили редко (должно быть, махнули рукой на собственный статус и возможность продвинуться). Малые номера не звонили никогда (должно быть, их устраивало то положение, которое они имеют). Хотя все это, конечно, лишь ее личные домыслы.

А вот интересно будет когда-нибудь все это систематизировать и записать – может получиться любопытная научная работа.

Если, конечно, ей хватит времени и упорства.

Нет, хватит вряд ли.

Потому что времени пока катастрофически не хватало.

В свою смену она не могла даже отпроситься в туалет из-за шквала звонков, которые разрывали все линии. И перекусывать – как, впрочем, и остальным ее товаркам и товарищам – ей приходилось, не снимая наушников и не отрывая хотя бы одной руки от клавиатуры.

– Девушка, а я вот что имею сказать, – начинался очередной разговор из тех, что сменяли один другой без секундного даже перерыва и казались вымученными одним умом, одним больным воображением.

– Я вас внимательно слушаю, – уверяла она.

– Так этот гражданин, стало быть, идет, а ширинка у него расстегнута.

«Ну ты и козел, – думала дочь покойной любительницы черешни. – Ну какое тебе дело до чужой ширинки? Может, у человека молния разошлась. Или забыл застегнуть по пьяному делу».

Но вслух она ничего не произносила – не по чину: им полагалось слушать и записывать, а не возражать.

– Я точно вам говорю: эксгибиционист это проклятый! Смущает сознание малолетних. Вы бы видели, сколько народу на эту его ширинку пялилось. А оттуда труселя виднеются – сиреневые. Я вас спрашиваю: нормальный мужик вообще наденет сиреневые трусы? Гомик он растленный, по детские души на охоту вышел. Посадить его надо. Слышите меня? Посадить – и поскорее!

Она послушно вбивала данные: номер жалобщика, номер того, на кого жалуются, место и время происшествия.

– Я его сразу, заразу, раскусил, – заливался информатор. – Так что примите меры. А если я эту гниду голубую в сиреневом еще один раз на свободе увижу, то на вас буду жаловаться. За то, что не вняли голосу народа.

Она послушно записывала.

Опять же, странно, что на номер 22 доносили все больше по делу. Как будто другие номера привлекали только сумасшедших, а этот – людей по-настоящему серьезных и политически чутких.

Вторая жалоба на 22-го за сегодняшний день посвящалась его манере речи.

Некто спешил донести, что в ответ на уличное оскорбление в том, что 22-й – гнусный сноб и чурается простого народа (у него попросили закурить, а он ответил, что не курит), тот возразил обидчику стихами:

Когда все расселятся в раю и в аду,

земля итогами подведена будет –

помните:

в 1916 году

из Петрограда исчезли красивые люди.

То есть не то чтобы он прямо-таки оскорбившего имел в виду. Он как-то словно вскользь эту муру зачитал – вроде как самому себе по большей части, а остальным по мере понимания. Но как же можно такое при людях проповедовать?

Хорошо, у доносителя всегда при себе диктофончик имеется. Только после третьего прослушивания смог стишки расшифровать. А стишки опасные: что это еще за рай и ад? Мы, как известно, всей страной раю в лице Бога, нашего заступника, присягнули, так что упоминания об аде получаются совсем уже неуместными. И почему нас к 1916 году отсылают? Это что за исторический момент такой? Что за намеки?

Телефонистка фиксировала услышанные рассуждения слово в слово. Хотя и ей с трудом дались стихи с их сложным ритмом и пунктуацией.

Впрочем, за их грамотностью никто особо не следил. Тут важны были факты, а не запятые. Так что переживать за правильность цитаты не приходилось.

А еще 22-му инкриминировали ношение футболки с иностранной надписью (это в час войны-то – на вражеском языке!) и… (вот тут телефонистка насторожилась, потому что подобную информацию получала уже несколько раз) посещение кабинета магнитно-резонансной томографии вне очереди.

Был он там не один, а с каким-то другим молодым человеком. И имен их в списке назначенных на прием пациентов не числилось.

«Вот! – подумала дочь покойной любительницы черешни. – Тут-то самая собака и зарыта. Что-то зачастил он без очереди на томографию. И каждый раз не один!»

В своем отчете она особо подчеркнула именно этот факт. Ее начальник должен был остаться довольным ее наблюдательностью и прозорливостью.

«А вообще – было бы прикольно посмотреть на этого 22-го. Какой он из себя? Молодой, красивый, самобытный?»

Что-то подсказывало ей, что он должен быть именно таким.

А еще у нее было однозначное ощущение грядущей беды, которая поджидает этот странный номер, ухитрившийся насолить своим поведением столь многим бдительным гражданам страны.

«Что же сделают с ним? – прикидывала она. – Столько жалоб! Тут, пожалуй, тюрьмой не отделаешься».

И в ее уме возникал торжественный и жуткий образ: молодой, красивый и самобытный парень с гордо поднятой головой идет на казнь. А внизу скандирует толпа: «Правосудия! Правосудия!»

А он им с помоста вот это самое свое… как там оно звучит? Телефонистка сверилась со сделанной в компьютере записью. Ну да:

Когда все расселятся в раю и в аду,

земля итогами подведена будет –

помните:

в 1916 году

из Петрограда исчезли красивые люди.

И одним красивым человеком станет меньше!

Аж дух захватывает!

Глава 9

Клара просматривала свежие газеты и осознавала, что пора уже примерить первые в жизни очки: чтение явно напрягало глаза.

Что же касается содержания изучаемой ею прессы, то все издания были на одно лицо, от передовиц и до страниц объявлений.

Первые полосы, как и должно, посвящались войне.

Добросовестно пройдясь по каждой, Клара заподозрила, что минимум в три газеты пишут одни и те же авторы, прикрываясь разными псевдонимами.

Помпезность стиля и способ выстраивать последовательность фактов обнажали один не слишком радивый ум, тщетно пытающийся замаскироваться.

«Впрочем, а почему бы и нет? – думала Клара. – Народ все равно не будет читать сразу все газеты. А для формирования единого коллективного мнения схожесть текстов даже полезна».

Клара вооружилась карандашом и подчеркнула несколько особо удачных мест. Она всегда это делала для Бога, если вдруг ему захочется пробежаться глазами по свежим статейкам во время трапезы.

«Страна едина в своем гражданском порыве, – писал некто под псевдонимом Н. Патриот. – Заводы выдыхают дым из высоких труб, пекарни заполняют улицы запахом свежеиспеченного хлеба, учителя закаляют детей духом мужества и геройства, солдаты маршируют в строю – все для одной цели, все для победы над врагом!

Иностранный мир в своем злобном порыве хотел растоптать ростки нашей веры и нашей избранности. Но с таким народом, который весь проникнут идеей бескорыстного служения вплоть до самопожертвования, нашей стране не грозит поражение!

Что они могут против нас? Они, погрязшие в болоте бытовых интересов? Они, не омытые чистой росой Высшего откровения? Они, не знающие путей духовного возмужания и искреннего послушания Небесам? Они, не искушенные в чудесах?

Они могут полагаться только на силу своих армий, на количество орудий, брошенных на поля сражений. Но мы осенены пророческим откровением. С нами живое Божество. И значит, сила их армий и полные оружейные арсеналы – ничто. Они будут сокрушены одной распростертой дланью нашего заступника. Они рассыплются в прах, растекутся потоком несвязных молекул.

Будь только воля его, и мы победим без усилий, а они сдадутся без боя!

И только наши грехи отдаляют нас от возможного торжества! Только сомнения – от долгожданного мига победы!

Так отдадим же сердца наши Небесному посланнику! Присягнем ему все и дружно – и тогда нам не придется считать жертвы и хоронить тех, кто пока еще гибнет, заслоняя нас и по нашей же вине.

Слава Богу нашему живому! Так победим! Аминь!»

«Последнее слово, пожалуй, лишнее, – подумала Клара. – А в остальном – хорошо! Надо будет позвонить в газету похвалить Патриота. Пусть его поощрят как-нибудь. Талонами, что ли, на ликер».

Шелест листа, и Клара уже погружена в следующий текст, не менее помпезный, чем предыдущий, но не хвалебный, а обличительный.

«Так-так, интересно, – думает Клара, – какой порок бичуем сегодня?»

Под заметкой в рубрике «Блюститель нравов» значится некая Анна Домини.

«Неудачный псевдоним, – недовольна Клара. – С одной стороны, правильный. Намекает на рождение новой религии. Но слишком уж избитый».

Карандаш подчеркивает раздражающие слова двойной жирной чертой.

Взять на заметку и разобраться по мере возможности.

А сам текст этой (этого?) Домини хорош. По делу и с правильно выдержанным накалом эмоций.

«Доколе?» – начинается ее статья.

«Доколе? Еще раз повторю вам: доколе мы будем терпеть пораженческие настроения в нашем обществе, подобные струпьям на теле изъязвленного проказой?

Нет, мы просто обязаны выйти на улицы и совместно дать решительный бой каждому изгою, который отравляет своим ядовитым дыханием наше вдохновение, необходимое в час войны как воздух!

Не далее как вчера вечером мне лично довелось наблюдать отвратительную сцену: некий асоциал без номера и лица (это практически в буквальном смысле, ибо сомнительный гражданин прятал черты под козырьком кепки и капюшоном) высмеивал мать-старушку, пытавшуюся по просроченному талону приобрести для сына-солдата коробку кускового сахара и карамельки-тянучки.

Дело было в известном столичном магазине, куда в последнее время в ожидании выброса дефицитных товаров стекаются жители центра и близлежащих районов.

Упомянутая старушка запуталась в датах и не подозревала, что срок принесенных ею для отоваривания талонов истек накануне.

Сколько слез было пролито возле кассы! Это еще и после того, как солдатская мать отстояла не менее часа в длинной очереди к прилавку!

Асоциал без номера оказался тут как тут. Хотя, казалось бы, откуда у него талоны на продукты?

Этот вопрос не преминули обсудить и стоящие в очереди. Мне же, невольно подслушавшей их беседу, остается только согласиться со сделанным ими выводом, что талоны у асоциала не иначе как краденые.

Эту догадку подтверждает и то, с какою легкостью он с ними расстался в пользу плачущей старушки, чего не могло бы быть, если бы он их заработал честным трудом.

Старушка сначала высушила слезы и прижала пожертвованное ей богатство к груди. Но после того, как совершивший мнимый широкий жест асоциал прокомментировал свой дар циничными словами о том, что, мол, солдат на фронте больше бы обрадовался водке, а не карамелькам, но, впрочем, мол, ему все равно помирать, так что чего беречь зубы и не побаловаться напоследок сладеньким, она швырнула талоны прямо в спрятанное под кепкой лицо и зарыдала вновь.

Обидчика матери, естественно, скрутили и поволокли на дознание.

А я стояла, смотрела уходящим вслед и думала про себя: что же является большей виной этого человека – вероятная кража заработанных чужим потом талонов или сомнение в победе, высказанное в лицо женщине, замирающей при каждой новой сводке с фронта и при каждом повороте ключа в почтовом ящике?

Я думаю, если изгнать из общества таких, как он, наша победа окажется несомненной. Но пока среди нас ходят люди, готовые высмеивать героизм наших солдат, мы в опасности!

Я постараюсь выяснить судьбу арестованного и сообщить подробности нашим читателям в следующих номерах. Пока же призываю каждого сознательного гражданина: будьте бдительны! Не позволяйте духу разложения проникать в наши сплоченные ряды!»

Клара просмотрела еще несколько страниц и уткнулась в кроссворд.

Пять по горизонтали: яйцекладущее млекопитающее, шесть букв. Так, понятно: ехидна.

Семь по горизонтали: народное название метрополитена, восемь букв. Подземка.

Клара уже было соскучилась и отложила карандаш, как вдруг взгляд ее вцепился в типографскую крамолу. Шестнадцать по вертикали: физиологический порок, название одного из романов Жозе Сарамаго.

Клара решительно схватилась за телефон и набрала кого-то по внутренней связи.

Там ответили мгновенно.

– Узнайте, кто сочиняет кроссворды для издания «Правда. И ничего, кроме правды». Узнайте и арестуйте.

И ее карандаш залетал по газетной бумаге, вспарывая остро заточенным кончиком тонкую бумажную плоть, прорывая траншеи.

В настоящих траншеях в это время гибли люди. И сын старушки-матери лежал со вспоротым осколком животом. Его потухающие глаза наблюдали ход облаков, похожих на сахарную вату.

Ему казалось, что они обязательно должны быть сладкими на вкус, а сладкое он очень любил. Вот сейчас вознесется на небо и лизнет по пути.

Глава 10

Сестра Евгения повезла своего малыша на прививку.

По дороге он высматривал из коляски небо и довольно погулькивал, таким образом выражая свое впечатление об увиденном.

Над коляской прошмыгнула резвая пичуга, и малыш тут же удивился и скорчил гримаску. Это, по-видимому, должно было обозначать неодобрение слишком быстро промелькнувшему в поле его зрения существу.

Но потом обида улеглась, и он снова занялся обзором доступного: телеграфных столбов, на которых глумливо расселись такие же, как та, что пролетела, темненькие точки. И не стыдно им? Они на нас сверху вниз, а нам их никак не достать.

То есть, конечно, ребенок-то так не думал. Рано ему еще в возрасте нескольких месяцев осознавать воспетое другими (он, кстати, этого уже никогда не прочтет) птичье преимущество: мол, почему люди не летают, как птицы. Но он что-то такое смутно ощущал. Какое-то не определимое пока словами желание дотянуться и схватить.

Но раз уж нет, так нет. А что тут у нас в пределах досягаемости?

Вот погремушка. Он еще не умеет держать ее цепко, и она то и дело вываливается из уставших познавать пальчиков. Но на данный момент она снова актуальна. По крайней мере, пока мимо не пройдет высокий дядька, у которого при каждом шаге свистят башмаки.

– Пс-шу, пс-шу, пс-шу, – напевает дядькина обувь.

И малыш улыбается и подыгрывает погремушкой.

Хорошо, что дядька подошвы не латает. Без них на свете было бы гораздо скучнее жить.

Мама малыша торопится и разгоняет коляску. А ему это только в радость – он отдается движению, всасывает темп, познает новые ощущения тела, доступные на виражах.

Погремушка надоела, дядька свернул на боковую улицу. Скучно. Заснуть, что ли?

Нет, не заснет. Рядом разыгрывается драматическая сцена.

– Какое еще мороженое? – возмущается чья-то мать.

– Холооооодное, слаааадкое, – пищит девчонка с тощей, как ветка вербы, косичонкой.

– Нет мороженого. Страна воюет, – упрекает мать.

– Зачем воюуует? – хнычет девчонка.

– Ради лучшего будущего.

– Какое же оно лучшее, если нет мороженого?

Малыш не понимает смысла их разговора, но ему нравятся мелодии фраз. Особенно вот эта девчоночья манера растягивать гласные. Надо бы ему тоже попробовать.

Не сейчас, потому что сейчас плакать совсем не хочется. Но потом, когда появится причина плакать, он тоже затянет свои «оооо» да «ииии».

Коляска подпрыгивает на неровном асфальте, и у малыша захватывает дух.

Сначала он пугается немного, а потом понимает, что ему понравилось. Еще бы так: ууух – вверх, а потом резко вниз.

У него еще нет зубов, но в десенках свербит, значит, скоро полезут.

Жалко, погремушка слишком большая, а то бы засунул в рот и почесал как следует. Надо как-то маме намекнуть, чтоб дала что-то другое, подходящее под размер его ротовой полости.

Путь в поликлинику недолгий, но для его впечатлительности даже, пожалуй, и утомительный. Ну сколько можно уделять этому миру пристальное внимание? Пятнадцать минут – это даже с лихвой.

Он устает и начинает помаргивать. Причем с каждым разом веки закрываются все крепче и остаются слепленными все дольше.

Заснет, наверно.

Ан нет. Мимо мчится кто-то на мотоцикле, и страшный звук «бжжжжжжжррррр» заставляет малыша опять распахнуть глаза.

Что бы это такое могло быть? Зверь не зверь. Птица не птица.

Он причмокивает губами, но ничего похожего изобразить не получается. Ну раз так, значит, все-таки спать.

Но только он погружается в сон, как его извлекают из коляски и сажают на колени. Это мама в очереди в прививочный кабинет. Ждет, когда их позовут.

Ему в ручонку вкладывается погремушка.

«Фу, не хочу», – не думает, а как-то просто осознает он и швыряет надоевшую игрушку на пол.

– Ай какой нехороший мальчик, – говорит мама.

Ничего себе! Это он-то нехороший? Дали бы ей сейчас вместо него штангу подержать, мы бы на нее посмотрели.

Погремушка поднимается с пола, вытирается о мамин подол и опять тычется ему в усталую ручку.

Но с ним этот номер не пройдет, и он снова швыряет ее на пол.

Мама уже знает, что ее ребенок – очень упрямый человек.

И он сам тоже это знает и понимает, как настоять на своем, потому что сила воли у него – о-го-го какая. Прямо как у отца. А тот, между прочим, всю страну в кулаке держит, не то что погремушку какую-то.

Пока держит, а потом может и выбросить, если надоест. Он великий, ему все можно.

Погремушка опять поднята, но мама сдалась и пытается дотянуться до коляски, чтобы припрятать там игрушку до лучших времен.

Но не тут-то было. Вот как раз сейчас, когда ему ее не дают, она ему очень понадобилась. И он начинает заливаться призывным ором, старательно растягивая гласные, как ему запомнилось из путешествия в поликлинику.

Мать снова сдается и возвращает погремушку в протянутую руку. Опс, а мы ее бросим на пол.

И он снова гулит и смеется. Как же это забавно – мучить взрослых и заставлять их плясать под свою дудку!

Да нет, он, конечно же, делает это не со зла. Он просто такой веселый любопытный малыш, и ему нравится экспериментировать с жизнью и всем, что она ему подставляет в качестве объектов его личного тренинга.

– Ваша очередь, – подсказывает чья-то чужая мать его матери.

И они встают и вплывают в кабинет. Вернее, она-то идет, а он вплывает в ее объятиях.

В кабинете запах лекарств, и ему это не нравится.

Он морщит носик и отворачивается к двери, словно показывая: а пошли-ка обратно, тут фу как нехорошо.

Но никто его не понимает, а мама послушно выкладывает его на маленький столик, где его разденут, осмотрят, а потом вколят ему в плечо какую-то фу-фу-фу.

– Первое время он может быть вялым, – предупреждает медсестра. – Но вы не беспокойтесь, это нормальная реакция.

– Хорошо, спасибо, – говорит мама, радуясь, что укол уже позади и можно возвращаться домой.

Потому что в последнее время на улицах и в учреждениях она чувствует себя как-то неловко.

Малыш тупо смотрит в сторону. И не засыпает вроде, но и не любопытствует, не пытается вычмокать все доступные ему звуки, запахи, картинки и вкусы.

Ну он же и может быть вялым первое время. Ее же предупредили, что это вполне нормально.

Они едут домой. Но весь обратный путь ребенку скучно.

Вот снова просверкнула над головой птичка, как стрелка.

Она даже будто замедлила полет и замерла на мгновение, так что ее очень хорошо видно из-под колясочного козырька.

Но он не видит.

Мимо проходит хромой, подволакивая ногу.

Он издает звуки, еще более интересные, чем дядька со свистящими башмаками. Но почему-то малыш не вслушивается, ему совсем неинтересно.

И погремушка лежит рядом с ним, упираясь своим пластмассовым цветным боком прямо в его большой пальчик.

Но он не тянется и не пытается схватить.

Спи, малыш. Может быть, после сна ты оживешь и воспрянешь духом?

Мама, как обычно по вечерам, будет купать тебя в маленькой ванночке, где плавают сразу пять резиновых утят.

И бабушка с дедушкой будут соревноваться за право подержать тебя и потетешкать.

И даже дядя, который редко бывает дома, если вдруг заглянет, то обязательно схватит, будет подбрасывать тебя к потолку, и ловить, и пихать, и тискать – на это он любитель.

Но тебе почему-то все равно.

И тебе вообще-то уже давно пора менять подгузник, но ты не сигнализируешь об этом забывчивым и нечутким взрослым. Эта неприятная тебе раньше прелость почему-то уже не раздражает.

В общем, если сами догадаются, то поменяют. А если нет, то и так сойдет.

– Он почему-то больше не тянется к игрушкам, – жалуется его мать своей матери. – А если я ему всовываю их в руки, может их держать часами, даже не глядя и не делая никаких движений.

Она беспокоится. Ведь первое время, о котором говорила медсестра, уже давно прошло. Пора бы ему уже стать прежним, веселым, шумным и упрямым.

– Может, отведем его к врачу? – хмурится бабушка.

– Но в остальном он кажется совсем здоровым, – говорит мать. – Ест хорошо, прибавляет в весе.

– Но он не улыбается.

– Да, не улыбается. А раньше улыбался так часто.

И сама не зная почему, мама плачет.

Он тоже не знает, да ему и все равно, что там вытекает у нее из глаз.

Ему вообще все равно.

Потому что на нем и его ровесниках уже опробовали новую вакцину.

Хитрую такую разработку министерства здравоохранения – вакцину, подавляющую волю. Или, как они ее называют, «вакцину послушания».

Человек, который ничего особо не хочет, ни к чему не стремится, не имеет никаких волеизъявлений, так удобен в обществе.

И если для профилактики вколоть ему нужный состав в плечико в самом раннем детстве, то потом даже и воспитывать не надо будет. Он сам вырастет таким, каким надо государству.

– Малыш, ну возьми уточку, – рыдает мать над полной ванночкой.

Малыш слушает, как плещется вода: «фллл-фллл». Но даже не пытается повторить эти звуки.

Полифония жизни его больше не интересует.

Глава 11

Заседание кабинета министров, как всегда, начиналось на пределе нервных возможностей присутствующих.

Первым должен был докладывать министр здравоохранения, и, вероятно, именно поэтому он выглядел сегодня настолько нездоровым.

Цвет его лица заметно подпортился за последнее время. И глаза бегали тревожно, изобличая человека, который всегда настороже, всегда ожидает подвоха.

А может быть, все дело было просто в том, что он знал кое-что, чего остальные еще пока не знали? Потому и покрывался испариной и поминутно прикладывал к лицу несвежий уже платок.

Воплощение этой пока не раскрытой его коллегам тайны в данный момент лежало в его портфеле – в небольшом плоском металлическом контейнере, простерилизованном изнутри.

Портфель стоял рядом с креслом на полу. Он как вошел, сразу поставил его там и больше не касался.

Так откуда же у министра это ощущение тяжести и дрожь в коленях? Как будто секретный груз прижимает его к земле, мешает пошевелиться.

А ведь сейчас ему вставать и читать доклад. Только сможет ли он подняться? Не рухнет ли обратно в кресло, которое засасывает его в себя, душит – вот-вот убьет и переварит?

Президент смотрит на него пристально. Этим своим взглядом, проникающим в кишки и даже в самый затемненный и секретный уголок души, в котором мелким рыжим тараканом затаилась совесть.

Президент тоже знает.

Но его-то это знание не заставляет сутулиться и не вдавливает в кресло. Магнитное поле тайны не властно над президентом, наоборот – лишь придает его осанке еще большую прямоту, будто главу правительства насадили на вертел, но не для прожаривания, а для пущей выправки.

Глаза министра здравоохранения юркают по залу заседания, как маленькие серые мышки, подбирающие крохи в непосредственной близости от кота. И вдруг оказывается, что это заразно. Что чужие глаза от этого тоже быстро превращаются в мышей. Только они не сбиваются в стайки, а охотятся недружно: каждая сама по себе, на свой страх и риск, с писком и угрожающим поблескиванием остреньких зубов – другим для острастки.

В зале душно, но министру холодно. И он точно знает, что холодным липким потом скоро покроются и остальные.

Пока еще их костюмы безупречны. Но еще час, и они начнут слабо смердеть и оплывать, вопреки утюжке и крахмалу.

– Приступим, – предлагает президент, вдоволь наигравшийся в гляделки. – У нашего министра здравоохранения есть для нас интересная информация.

Усилием воли министр отрывает тяжелый зад от мягкой кожи. Колени все-таки предательски дрожат, и ему приходится наклониться вперед и опереться о стол.

Он должен объявить коллегам о результатах начатого в стране глобального медицинского эксперимента – о вакцине послушания.

Пока она опробована только на детях, но министерство получило приказ вколоть чудодейственный раствор первой группе взрослых людей. Группе добровольцев, из которых пока еще никто не знает, что избран быть таковым.

Никто, кроме министра здравоохранения, которому и стол не помогает держаться ровно.

И министр транспорта, сидящий в непосредственной близости от коллеги-докладчика, с ужасом отодвигается подальше, опасаясь падения нетвердо стоящей на ногах внушительной туши.

Если бы министр транспорта знал, что именно спрятано у министра здравоохранения в блестящем металлическом контейнере, он бы не отодвигался, а бежал сломя голову.

Но ему некуда бежать. Двери зала заседания охраняются, а президент смотрит особенно безжалостно. И вертел президентской воли невозможно согнуть или сломать. И значит, спасения нет.

Но это все еще пока неактуально. Все еще просто слушают доклад.

О детях. О поразительных показателях. О новом типе человека, рожденного обычным способом, но улучшенного производственным. О прогнозах социологов. О новых возможностях для лабораторных исследований (тут министр обороны просит уточнений, и министр здравоохранения углубляется в детали потенциальных исследований, вроде следующего: будет ли непривитый ребенок, рожденный привитыми родителями, лишен воли как продукт их воспитания и влияния среды или он не будет автоматически послушным благодаря генетике и врожденным инстинктам).

Президент наблюдает за ходом совещания молча, пригвождая взглядом к креслам каждого министра по очереди, не минуя никого.

– А как именно работает эта вакцина? – осмеливается уточнить министр внутренних дел.

– Подавляет область головного мозга, ответственную за волеизъявление, – отвечает министр здравоохранения.

– Но если человек ничего не хочет, то он не способен порождать новые идеи. Не отразится ли вакцинация на технологиях страны? На прогрессе? Ведь без воли к познанию и творчеству изобретатели не смогут изобретать.

– Все, что надо, в этом мире уже изобрели, – вмешивается президент.

– А иностранные державы? Конкуренты? – не сдается министр внутренних дел. – Они обскачут нас в технологиях и подчинят себе. Или мы убедим в пользе этих прививок все человечество?

– Не всегда надо действовать убеждением, – загадочно комментирует это предположение президент.

– Или надо будет всегда оставлять контрольную группу непривитых людей, – подает голос министр туризма. – Из их среды и будут происходить изобретатели и иные стимуляторы прогресса.

– Это исключено, – отвечает президент. – Такие люди обязательно захотят устроить революцию.

На некоторое время в зале воцаряется тишина, а потом министр культуры задает роковой вопрос:

– И когда ожидается начало глобальной вакцинации страны?

– Прямо сейчас, – отвечает президент и кивает министру здравоохранения.

Тот пошатывается.

Час металлического контейнера пробил.

– Взрослыми добровольцами, которые первыми опробуют на себе вакцину, будете вы, – объявляет президент.

Министры леденеют.

– Согласитесь, это самый гуманный способ, – обрушивает на них президент горячую и циничную проповедь. – Мы ведь еще не знаем, как вакцина действует на сформировавшийся мозг. Нет ли у нее каких-нибудь неожиданных побочных эффектов. Так разве мы можем опробовать ее на рядовых гражданах? Мы, давшие обет служить своему народу! Нет, мы рискнем сами. И сделаем это прямо сейчас.

– Но как же? – ужасается трепещущий министр связи. – Вот так, без подготовки? Не поставив в известность семью?

– Разве служение Родине не требует ежесекундной готовности к самопожертвованию? – выражает удивление президент, причем с такой интонацией, которая обычно требует приподнятой брови. Но бровь президента при этом, как обычно, не приподнимается.

Министр здравоохранения наконец достал и раскрыл свой контейнер. Там лежали наполненные прозрачной жидкостью шприцы.

Остальные министры уже впали в панику, и воздух в зале сгустился от спонтанных испарений их тел.

Подставить свое плечо означает перестать быть собой. Таким, каким привык быть.

Не мечтать о том, о чем мечталось еще за завтраком и по пути в здание правительства. Не желать того, на что было брошено столько усилий и что уже брезжит на горизонте.

Не хотеть вообще. Или все-таки чего-то хотеть? Еды? Напитков? Женщин?

«А если больше уже никогда не встанет ни на одну красотку?» – думает кто-то.

«А у меня и так уже давно не стоит», – думает кто-то другой, не то в качестве мысленного ответа на чужой посыл, не то ради самоутешения.

«И больше не захочется пользоваться накопленными деньгами?»

«А мы новую спальню купили. Из мраморного дерева. Так что же это получается: душа уже не будет радоваться игре красок редкой древесины?»

«Хочу домой!»

«Хочу в туалет!»

«А может, отпроситься и сбежать?»

Шприцы поблескивают и кажутся неотвратимыми.

И в каждом – эликсир духовного скопчества.

А вообще: можно ли жить дальше без воли?

Или какая-то воля все-таки останется?

«Что же делать?»

«Вскочить с ногами на стол и растоптать это все?»

«Броситься в ноги, сказать, что жена на сносях. Может, пощадят?»

«А мы ведь сами, сами себя на это обрекли. Не надо было с такой легкостью отдавать на растерзание народ. Вот и аукнулось».

«А я, кажется, сейчас описаюсь. Вот позорище. Но терпеть мочи нет. Почему? Совсем недавно вообще не хотелось».

«Во поле березка стояла. Во поле кудрявая стояла. Люли-люли стояла. Некому березу заломати. Некому кудряву заломати. Люли-люли… Я, должно быть, с ума схожу».

«А если всем перемигнуться и вколоть эту дрянь президенту? Кто нас тогда потом заставит? Никто».

«Жену, жену жалко. Только зажили».

«На коврик упасть и ползком, ползком».

«Срочно подать в отставку. Объявить себя недееспособным».

И весь этот вихрь мыслей в разных головах за мгновения, за не поддающиеся вычленению доли секунд.

– А кто колоть будет? – спрашивает министр транспорта.

– Я думал сам, – говорит министр здравоохранения.

– Нет, – вмешивается президент. – У министра здравоохранения руки слегка дрожат. Поэтому колоть будет наша медсестра Диана.

По знаку президента стоящий на входе чин в гражданском распахивает дверь, и в зал входит тезка древней богини-охотницы – медсестра с белой наколкой в прическе и с подносом в руках.

На подносе склянка со спиртом, вата. И колоть ей не стрелами из божественного колчана, а медицинскими иголками.

Теперь и министр здравоохранения в панике. Он ведь пометил один шприц, предназначенный для него самого. А в этом шприце не вакцина, а физраствор.

Что же теперь делать? Его обман сейчас раскроется, и его казнят.

И он даже не думает о том, что мог ведь и не приносить сюда этот страшный яд. Мог отказаться. Или предупредить остальных. Или приготовить пустышки для всех.

Он не задает себе вопрос, почему он этого не сделал. Он думает о том, что план личного спасения провалился.

– Как быстро действует вакцина? – спрашивает министр связи.

– В течение получаса, – отвечает министр здравоохранения, с трудом ворочая языком.

Нет, это все какой-то бред. И откуда у них вообще силы задавать вопросы? Ведь все, что они сейчас собой представляют, – это только один тягучий и плотный звериный страх.

Одному из них все-таки очень хочется уколоть президента. Это было бы самым правильным поступком в сложившейся ситуации.

Но как он сможет сделать это один? Или его поддержат остальные?

Нет, не поддержат. Хотя…

Ситуация экстремальная – обычное чувство осторожности может и отступить под напором инстинкта самосохранения.

Но как дать им знать? Броситься вперед и надеяться, что они присоединятся? Крикнуть?

Он уже полон решимости, но дверь в зал снова открывается, и внутрь заходят мужчины: один, два, три… Как минимум по двое на каждого министра. И это значит, что спасения нет.

А министру здравоохранения остается надеяться на рулетку. Но если все-таки шприц с пустышкой достанется другому, то ему лично уже будет все равно, что с ним сделают после разоблачения.

В зале возникает запах спирта. Влажные использованные ватки падают на поднос одна за другой.

Почему это сделали именно с ними?

Они ведь и так всегда были послушны. Если надо было, голосовали «за».

Президент сидит молча. Нанизывает их поникшие тушки на леску своего взгляда, как бусины. Время от времени смотрит на часы.

Глядя на свой кабинет министров, он думает о том, что, вероятно, это совсем неплохо и самому получить такую же вакцину. Многие вещи станут тогда еще проще.

Он ненавидит людей, но сам устал от этой ненависти. Порой усталость так сильна, что он уже не может радоваться своей мести человечеству. Вероятно, после укола, когда желаний больше не останется, он сможет уйти на покой. По крайней мере, он должен подумать об этом.

Его мысли размерены, лицо каменное. Он смотрит на лица своих министров и понимает, что вместе с проваливающимися в прошлое секундами из них вытекает жизнь. Потому что вакцина работает.

На кого они теперь похожи, эти люди? Наверное, на усталых рабов из каменоломен, прикованных к стенам, после целой смены с тяжелыми молотками.

Или на пациентов с тяжелой формой хронической депрессии, которым все совершенно безразлично.

Или на заключенных в камере смертников в их последнюю ночь.

Или на тех, у кого только-только миновала лихорадка, но они еще слишком слабы даже для того, чтобы вытереть пот со лба и проглотить ложку бульона.

И только один из них – министр промышленности – как-то розовее и живее других. Должно быть, гад министр здравоохранения чего-то смухлевал. Или, может быть, у некоторых индивидов существует какой-то иммунитет к этой вакцине? Любопытно было бы изучить.

Хотя для изучения есть в стране еще очень много других людей, а с этими уже все решено.

– Господа! – торжественно объявляет президент. – По случаю вашего чудесного перевоплощения – банкет!

И вот уже в зал вносят подносы с канапе, морскими деликатесами, фруктами.

Министры безучастно смотрят на поданную им снедь.

– Но перед тем как вы угоститесь, как честный человек я должен признаться: еда очень вкусная, но она отравлена. Вы все умрете, господа, а на ваше место придут другие.

Министрам все равно, и только министр промышленности начинает задыхаться.

– Я бы поднял бокал за ваше здоровье, но, во-первых, оно вам уже не пригодится, а во-вторых, я с вами пить, увы, не могу, потому что у меня еще есть кое-какие дела в этом мире. Поэтому выпьете вы – за тех, кто остается.

Охрана раздает бокалы и закуску.

Министры все понимают, но не протестуют. Они чинно, без жадности, начинают жевать и глотать.

Президент внимательно смотрит на них и останавливает взгляд на министре промышленности. Тот еще не притронулся к предложенным ему яствам.

– Ешь! – приказывает президент. – Живым из этой комнаты ты все равно не выйдешь. Так лучше так, чем от пули в лоб. Приятнее. Можно сказать: смерть с превосходным вкусом.

Министр несколько секунд смотрит на бутерброд, а потом запихивает его в рот целиком.

Сегодня же пресса взорвется от душераздирающей новости.

Все министры страны отравлены вражеским внедренцем, проникшим в правительственную кухню. Президент спасся чудом, и то только благодаря не на шутку разыгравшемуся язвенному колиту и прописанной в связи с этим строжайшей диете.

Новый кабинет министров сформирован немедленно, таковы нужды военного времени.

Президент в трауре.

Повара арестованы.

Народ призывают к еще пущей бдительности.

– А зачем все так сложно? – спрашивал накануне президент Бога. – Их же можно просто так отравить. Они и знать не будут.

– Так интереснее, – ответил Бог. – Когда люди знают, но все равно делают. И потом, я хочу испытать действие вакцины.

– Но почему на них?

– Потому что богам дано право по собственному произволу распоряжаться судьбами людей и при этом никому не давать отчета.

– А если министр здравоохранения откажется прийти на заседание и принести вакцину?

– Не откажется. Или я ничего не понимаю в психологии.

Глава 12

Когда Евгений входил в подсобку своего магазина, другие грузчики сразу замолкали.

Ну не складывались у них дружеские отношения – что ж тут поделаешь? Да он и не вправе был рассчитывать на их симпатию и понимание, ибо как таковые могут возникнуть между людьми, номера которых разнятся в целые сотни тысяч, если не в миллионы?

– 22-му не место на разгрузке товаров. Ему бы в министерство куда: не коробки с овсяными и кукурузными хлопьями пересчитывать, а благонадежных жителей страны и рост валового продукта.

– А что такое валовый продукт? – спрашивает один из грузчиков другого, обронившего столь едкое замечание о Евгении.

– Это, брат, я не знаю, что такое, – отвечает тот. – Но его всегда подсчитывают, когда говорят об экономике.

– Ну-ну! – ухмыляется первый. – Сам-то какие слова употребляешь, умник!

И они толкают друг друга в бок. Потому что даже если один из них чуть-чуть посмышленее другого, они так и так ровня. Потому что математику не обманешь. И если она удостоила их смежными номерами, значит, прозревала в самую суть их существа.

А с Евгением они не будут делить ни шуточки, ни табачок. Только тяжести: каждому на спину по одинаковому количеству ящиков да тюков.

Были у Евгения также подозрения, что его коллеги подворовывают продукты. Но если даже директор магазина смотрел на это сквозь пальцы (должно быть, и сам воровал), то чего уж Евгению соваться не в свое дело. Тем более он же понимает: у грузчиков семьи, а на дворе война.

Но если он и думал так, то они-то не могли быть совершенно спокойны на его счет и всё прикидывали так и этак, стоя у стены в ожидании следующего грузовика и посасывая папироски, что лучше сделать: взять салагу в долю или побить для острастки.

– Избавиться от него надо, – предлагал самый уважаемый грузчик, известный сторонник кардинальных мер в решении проблем.

– Это как же избавиться? – испуганно спрашивал его более робкий коллега. – Это, что ли…

И он быстро проводил рукой по шее.

– Да нет! – возмущался первый грузчик. – Ишь чего подумал. Да за такого казнят потом.

– А что ж тогда?

– Уволить его надо.

– Да за что ж его увольнять? Работает, как и все, не прогуливает смены по пьяному делу, домой не тащит.

– Можно подумать, увольняют только за это.

– А за что еще?

– Вот ты тупой, – ругался первый грузчик. – Написать на него надо. Или позвонить.

– И что ты им скажешь?

– Да что ворует, сука.

– Ну и сам дурак. Приедут разбираться, нас же и заметут.

– Да, твоя правда.

– Поэтому лучше с ним никуда и не соваться.

– Нет. Надо просто придумать что-то другое. Что от военной службы уклоняется. Что провокационные речи заводит. Что на хлеб Родины жалуется, мол, плохо пропечен и добавки вредные содержит.

– Ну ты даешь!

– А ты не робей. Дай мне только время, и я уж фантазию напрягу. Такое придумаю, что ему точно кранты. Только смотри мне, чтобы и ты подписал.

Робкий грузчик выбрасывает бычок и растирает его носком ботинка.

– Я-то? – спрашивает он.

– Ты-то, ты-то!

– А я что? А я завсегда.

Евгений в это время читает книгу в дальнем углу подсобки. Он вообще всегда, когда есть лишняя минутка, читает книгу.

– А может, на это и нажалуемся? – осеняет вдруг догадка второго, более робкого грузчика.

– На что? – теперь очередь задавать глупые вопросы выпадает первому.

– Да на книжки евонные. Кто там знает, чего он читает? Может, крамолу какую запретную заграничную.

– Или нашенскую крамолу, – подхватывает первый грузчик.

– И это в рабочее время!

– А другим людям спины гнуть за этого интеллигента.

– Точно!

– Сдадим его.

– Сегодня же и позвоним.

Смазливая телефонистка из третьего бокса – как раз того, что по соседству с кабинкой, где сидит дочь покойной любительницы черешни, – скоро опять удивится, что на 22-го поступили сразу три жалобы (грузчики – они же все как одна семья, да и трудно ли подтвердить слова коллег, просто передавая друг другу трубку).

Если бы сам Евгений знал, сколько уже на него накопилось материала, он бы очень удивился, что до сих пор не арестован и не казнен.

Удивлялись этому и телефонистки. И их начальник удивлялся. И начальник их начальника. И те, кто выписывал ордера на арест. И те, кто засиживался без дела в ожидании новых допросов.

В общем, все этому очень удивлялись.

И только Бог не удивлялся. Бог велел, чтобы печально знаменитого в определенных инстанциях 22-го не трогали.

Странно, конечно, но кто же будет спорить с Богом? Он же всесильный, так что спорить – себе дороже.

– Знаешь, – говорил Евгений Кирочке. – Мы, кажется, уже близки. Набралось столько материала. Пора показать его народу.

– Ты точно готов к тому, что неминуемо случится потом? – спрашивала она.

– Почему неминуемо? Ты совсем не веришь в наш возможный успех? В то, что народ услышит нас и свергнет диктатора? Не веришь ни капельки?

– Ни капельки, – отвечала Кирочка. – Народ ничего не сделает.

– Но тогда зачем мы всё это затеваем?

– Затем, чтобы кто-то – хотя бы сто, даже десять, даже пять, даже три человека, а может, всего лишь один! – поверил и задумался. Потом эти люди убедят остальных. И когда-нибудь эти семена прорастут.

– Ты жертвуешь собой ради будущего? – спросил Евгений.

– Я бы так не сказала. Я жертвую собой ради настоящего тоже. Ради нашего с тобой настоящего. Ведь если бы мы этого не делали, мы бы перестали быть достойны друг друга. Мы бы убили нашу любовь. А по мне, так лучше убить себя, но не то, что есть между нами.

Она была права, конечно. Но почему-то Евгению хотелось думать, что все будет не так. Что им удастся надломить что-то в общественном устройстве их страны. И что они сами не погибнут, а укроются где-нибудь в безопасном месте и еще увидят на склоне дней, как люди, отпущенные на свободу, оживают и идут в библиотеки за оригиналами старых книг.

Кирочка во время этих его размышлений готовила яичницу и жаловалась, что теперь может позволить себе бросить на сковородку лишь по одному яйцу на каждого. И не каждый день.

А Бог в это время тоже ел яичницу. Обмакивал в вязкий желток ломоть свежего домашнего хлеба и чему-то очень радовался.

«Что это у него на уме сегодня?» – думала Клара, подливая ему в чашку мастерски сваренный кофе.

Она не осмеливалась спрашивать, но видела по его лицу, что он опять задумал что-то оригинальное.

– Я подумываю о новом шоу, – сказал он ей неожиданно.

– О сезоне? – уточнила она, заливаясь краской (все-таки быть прежде всего продюсером – это вечное и неистребимое состояние ее души).

– Нет. Это будет что-то одноразовое. Но в совершенно новом стиле.

– Расскажешь? – взмолилась она.

– Не сейчас. Чуть позже. Надо еще немного подождать.

Глава 13

Девочки и мальчики, еще пару секунд назад разбрызгивавшие звонкое хихиканье по всем углам рекреации, волею всесильного звонка перевоплотились в молчаливый и неподвижный строй, и полная директриса проплыла по слегка уже стертому множеством шагов линолеуму к установленному в центре микрофону.

– Здравствуйте, дети! – сказала она звучно и с таким выражением лица, как будто следующего дня может и не быть, и в связи с этим в последнее возможное приветствие ученикам надо вложить всю силу своей печали и весь педагогический пыл.

– Здрав-ствуй-те! – дружно и по слогам проскандировали приученные к ритуалу дети.

– Как всегда перед началом уроков, помолимся Господину нашему, воплощению Бога живого на земле.

И с этими словами директриса в молитвенном экстазе приподняла голову кверху, расправляя и третий, и даже второй подбородок, закатила глаза и прижала скрещенные ладони к груди.

Дети скопировали ее жесты и затянули хором, подхватывая первый же директрисин звук «о»:

– Отец наш и заступник! Смилуйся над нами и пошли благодати! Исцели страждущих паствы Твоей и достойных чудес Твоих! Защити воюющих за Тебя и рискующих за Тебя! Просвети темных, жаждущих света! Озари их мудростью Твоей и провидением Твоим! Наполни сердца наши верой и трепетом! Удержи нас от греха! Не дай оступиться ни делом, ни словом, ни мыслью! И не покинь нас до скончания времен!

Сам отец и заступник, красивый и строгий, взирал на детишек со стены, словно замеряя силу их энтузиазма.

А одного низкорослого мальчика из строя как раз недавно научили плеваться из трубочки жеваной бумагой, и он вытягивал шею, прикидывая, долетит ли мокрый плотный катышек до Божьего лика, если плюнуть прямо с того места, где он сейчас стоит.

Он еще не научился предугадывать траекторию полета запущенного силою губных мышц снаряда и потому сомневался и повторял про себя:

«Кажется, долетит. А может, и не долетит. Хотя если очень сильно дунуть, тогда точно долетит».

Со стороны могло показаться, что мальчик встает на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть портрет, вдохновляющий его на произнесение слов молитвы с большим чувством. Но на самом деле, губы его в отличие от того момента, когда они плевались бумагой, шевелились совершенно автоматически, и он не понимал смысла произносимых слов.

С тех пор как какой-то изверг убил и распотрошил его любимого кота Грегори, выпущенного мальчиком на профилактическую от тоски прогулку, он понял, что Бога нет и что человек с портрета, соответственно, никаким Богом не является. Потому что если бы Бог существовал, коты не умирали бы жестокой смертью. И люди тоже не умирали бы. А они ведь умирают на войне, и их внутренности тоже выпотрошены, как у несчастного Грегори, которого он искал целых три дня, пока не нашел – застывшего в судороге и облепленного личинками.

У мальчика два дяди погибли на войне. У девчонки из их подъезда – отец. У половины одноклассников тоже кто-нибудь да погиб. И значит, Бога нет, а тот, кто зовется Богом, заслужил плевка из трубочки.

Директриса разливается райской птицей. Наверное, воображает себя оперной певицей. Да и то верно: они часто такие же толстые, как она.

Или мальчику это только кажется? Ведь оперные театры давно закрыли, и, стало быть, он может что-то путать.

Говорят, Бог умеет исцелять. Почему же он хотя бы не исцелил Грегори, если уж не сумел предотвратить его убийство? Или для этого надо было тащить труп кота к Богу в резиденцию?

Он бы и потащил – если бы пустили и если бы мама в ужасе от того, что он вернулся домой с уже разлагающимися останками Грегори, не выбросила их на помойку.

Если Бога нет, тогда понятно, почему кот не устоял в схватке с более сильным и злым врагом. Но если Бог есть, то ведь тогда все должно быть по справедливости: злым и жестоким – от ворот поворот, а невинным котам и любящим их мальчикам – хорошая жизнь.

Вместе с потоками слез, пролитых им по Грегори, наружу просочились по капле последние остатки детской веры. И теперь ни одной директрисе на свете, будь у нее хоть пятнадцать подбородков, не убедить его в правдивости произносимой ими всеми молитвы.

А Бог все смотрит с портрета и не отрывает взгляда, как будто пытается и впрямь показаться вездесущим.

Но его не было рядом с убийцей кота, чтобы остановить его жестокое лезвие. И рядом с дядями его не было.

– Что поделать, малыш, – говорит мама. – В мире много жестокости. Но мы ведь не видим всей картины целиком. Мы не знаем предысторий человеческих поступков, а потому не можем быть объективными. Представь себе, например, что ты видишь у входа в метро нищего калеку, которому никто не подает ни монеты, ни ломтя хлеба. Ты смотришь на него и жалеешь бедолагу. И плачешь от того, что у тебя самого карманы пусты и тебе нечем ему помочь. Ты думаешь, что жизнь несправедлива. Но может быть, на самом деле все совсем не так. Может, этот нищий когда-то был жестоким человеком и по его вине умирали от голода другие люди. И теперь, у входа в метро, это просто справедливое возмездие. И то, что в кармане у тебя не оказалось монеты или хлеба – это тоже неслучайно. Монету ты только что потратил на жвачку, а хлеб недавно съел сам. Почему же они не дождались в кармане этой твоей встречи с нищим? Чтобы ты не смог оказать помощи тому, кто заслужил страдания и голод.

Мама, когда хотела, могла быть очень убедительной. Но он все равно ей не поверил. Потому что если Бог все-таки есть и Он справедлив, то почему бы и Ему Самому не поделиться своими соображениями по этому поводу? Не сказать людям: вы, мол, Меня не понимаете, так хотя бы поверьте, что Я прав.

– Но он же об этом часто говорит. По телевизору уже несколько раз говорил, – удивлялась мама.

– Вот пока он по телевизору выступает и пускает другие дела на самотек, какие-то звери и убивают невинных котов! – не сдавался мальчик.

И что оставалось делать маме? Не звонить же по телефону для доносчиков с просьбой, чтобы кто-нибудь вразумил ее сына? И не советоваться же с директрисой, у которой подход к детям напрямую зависит от их порядкового номера, а не от их талантов и свойств характера.

Кстати, мама тоже любила Грегори, особенно когда он забирался к ней на колени и грел ее серым теплым комом благодарности за ласку.

А директриса не любит котов. Она любит ровный строй детей в одинаковой школьной форме. Будь ее воля, она бы и правильные ответы на все учительские вопросы написала заранее и дала детям заучить, чтоб отвечали хором, как сейчас на молитве в рекреации.

А в десяти шагах от мальчика на этой же молитве присутствует девочка, которая недавно играла в классики и наступала ногами на верхнюю клетку со словом «Бог».

Ее тогда так наказали за это родители, которым нажаловался случайный прохожий, что с тех пор каждое утро она вкладывает в ежедневную молитву столь искренние боль и покаяние, что даже и директрисе не снились.

– Боже, прости меня! – шепчет она, сбиваясь с общего ритма и вставляя в канон собственные слова. – Прости меня и не наказывай хоть Ты. Меня уже папа побил. И мама целый день не кормила. Но Ты-то добрее и лучше их. Ты добрее и лучше всех, я знаю! Вот и не сердись. Не будешь, правда?

Хорошо, что директриса не читает по губам, а иначе она бы обязательно пристала с расспросами о девочкином грехе, что да как. А потом бы устроила собственный суд – даже страшно подумать с каким приговором.

– Но Ты ведь ей не скажешь, правда? – спрашивает она Бога. – Пусть это будет нашим с Тобой секретом. А я все искуплю. Хочешь, я даже вообще больше не буду прыгать? И в другие игры играть тоже? Хочешь, я стану серьезной и пойду на войну защищать страну вместе со взрослыми? А если я сейчас мала, то, может, в будущем у Тебя будет еще какая-нибудь война и я смогу пригодиться Тебе там? Это было бы неплохим вариантом, как Ты думаешь? В общем, давай так, договорились? А пока просто прости и знай, что я сумею Тебя отблагодарить.

Если к тому времени, как эта девочка окончит школу, у Бога еще сохранится потенция, то отблагодарить его будет совсем нетрудно. Но она пока еще о таком способе не догадывается.

Что ж. Всему свое время.

Глава 14

Дастин не умер и все еще работал на телевидении, шипя над своими кабелями, как заклинатель змей, и превращая пустые гулкие помещения в сказочные палаты небожителей.

– Давно не виделись, – сказала ему Кирочка, высчитывая, сколько новых морщин прибавилось у него на лбу.

– Давненько, – согласился он и опустил на пол тяжелый прожектор, которому как раз подыскивал подходящее место, когда она появилась.

Он сам устроил ей пропуск, иначе бы ее без номера и служебного удостоверения ни за что сюда не пустили. Но зачем ей вдруг понадобилось возвращаться в этот сознательно брошенный ею мир и ворошить прошлое, она ему по телефону не сказала.

Надо было бы сказать сейчас, но почему-то здесь, в еще не готовой студии, прошедшей лишь половину перевоплощения из гусеницы в бабочку телевизионного дизайна, говорить не хотелось.

Дастин ощутил ее неловкость и предложил пройти в его кабинет, больше похожий на чулан, забитый всяким хламом и бутафорией, в кучи которых были кое-как воткнуты старый стол с его ровесником компьютером и простой деревянный стул.

За кофе надо было идти в конец коридора, чтобы потом всю дорогу обратно стараться не расплескать.

Дастин предложил угостить и Кирочку, но она предпочитала кофе какао, которого здесь отродясь не водилось.

– Тогда лучше чаю, – попросила она.

И вот они уже сидят рядом: он за столом, она на каком-то бруске – с трудом найдя место для ног и с неменьшим трудом закрыв рассохшуюся дверь.

– Дядя Дастин, я вас сразу предупреждаю: речь пойдет о деле опасном. Так что лучше немедленно скажите, если не хотите слушать. А я обещаю, что пойму и не обижусь.

– Любопытно мне, – ответил на это Дастин. – Ты боишься подвергнуть опасности меня. А не думала ли ты, что, доверившись мне, ты подвергнешь опасности саму себя?

Кирочка прикусила губу.

– Ты вообще понимаешь, куда ты пришла и что здесь творится?

– Нет, я вас слишком хорошо знаю, – решительно тряхнула головой Кирочка. – Вы меня не выдадите.

Дастин горько усмехнулся и спросил, слышала ли она о знаменитой китайской пытке?

– Это когда связанного человека помещали в холодную комнату и всю ночь, а то и дольше, лили ему на лоб холодную воду по капле – медленно, с равными промежутками, – пояснил Дастин. – Ни один человек не мог выдержать этой муки и обязательно сходил с ума.

– Да, – вспомнила Кирочка. – Я что-то такое слышала. А зачем вы мне это сейчас рассказали?

– Затем, что здесь у нас творится то же самое. Каждую минуту – холодная капля на лоб. Каждую минуту – порция ненависти, лжи, зависти. Плюс замеси это все на дрожжах контроля, и ты поймешь, почему тебе нельзя доверять никому: этой пытки не выдержит ни один человек. И ни один человек после этого не останется прежним.

– Ясно. Значит, вы не хотите слушать.

– Ну я-то, может, и хочу. А вот хочешь ли ты до сих пор говорить?

– С вашего согласия – да.

– Тогда я слушаю.

И Кирочка рассказала ему об их с Евгением грандиозном проекте. О правде, отснятой в кабинете МРТ. О надежде, что люди увидят и поверят. Только как увидят, если он им не поможет?

– Это безумие, – сказал Дастин. – Допустим, мне лично все то, что ты поведала, кажется логичным и вероятным. Я всегда сомневался, что в этом шоу были настоящие исцеления, а не фокусы. Но пустить ваш материал в эфир равняется самоубийству. Причем групповому, потому что погибнуть придется каждому, кто примет в этом участие.

– Это значит?..

– Это значит, что… Еще раз повторю эти слова: мне лично терять нечего, но все остальные – тот, кто поставит кассету, тот, кто нажмет на кнопку, тот, кто выдержит хотя бы пару минут, чтобы не перекрыть этот материал рекламой, – они все будут рисковать своей головой.

– А нельзя ли как-нибудь иначе? – спросила Кирочка.

– Как иначе?

– Ну, чтобы никто ни о чем не знал. Мы бы подменили кассеты. И все это ваши ребята пустили бы в эфир, не подозревая о подвохе.

– Но это же моментально отключат! – удивился Дастин ее непонятливости. – В первые же секунды, когда поймут, что материал не тот, что должен быть по плану.

– А если не поймут?

– Да как же можно не понять?

– Ну, например, поставить это во время программы о медицине. Подмонтировать туда стандартное начало: заставку, музыку, приветствие. А потом в качестве сюжета показать то, что мы засняли. Больницу, аппаратуру, явно видимые инородные тела, внедренные в человеческий мозг. Свидетельства пострадавших, графику со статистикой. Но чтобы не сразу было понятно. И чтобы все это пошло в смену самых невнимательных работников. Или самых равнодушных.

– Или самых тупых.

– Так что скажете?

– Звучит как совершенное сумасшествие, – покачал головой Дастин.

Они помолчали, дохлебывая свои остывшие напитки.

– А вот если… – вдруг сказал Дастин.

– Что? – встрепенулась и Кирочка.

– А вот если, как только они пустят все это, я отключу нужные кабели от режиссерского пульта… Чтобы выключить быстро не смогли…

Кирочка бросилась к нему на шею и пылко обняла.

– Первый раз в жизни вижу человека, который так радуется перед смертью, – констатировал Дастин. – И она еще хочет, чтобы я стал ее добровольным палачом!

– Пожалуйста!

– Я подумаю.

– Только постарайтесь сами остаться в тени. Можно ведь сделать так, чтобы все выглядело, как будто само сломалось?

– Девочка, никто этому не поверит.

– Тогда я не имею права просить вас об этой услуге.

– Знаешь что? – спросил Дастин.

– Что?

– Каждый день человек становится перед выбором между подлостью и совестью. Теперь, после того как ты мне все рассказала, избежать выбора уже нельзя. Так дай мне сделать его самостоятельно.

Они еще немного помолчали, а потом договорились о дальнейшем сценарии.

На телевидение Кирочке приходить больше нельзя: слишком заметно и подозрительно. Встречаться будут на рынке. Причем с соблюдением предосторожностей: сначала он войдет к ней в магазин сдавать бутылки незадолго до конца рабочего дня. Это будет означать, что после закрытия пункта она сможет найти его в молочном ряду. Там, как бы невзначай, они пересекутся и обменяются информацией. Он даст ей знать, возможна ли операция с подлогом в эфире. Если возможна, то она передаст ему кассету. Пока как-то так.

– И помни про китайскую пытку, – напомнил он ей на прощание. – Ни одному человеку нельзя доверять, девочка. И в том зачастую нет его вины. Его просто могут за одну ночь превратить в совершенно другое существо. Помни это и про меня, и про себя, и про своего любимого. Помни, как бы ни хотелось отогнать эту мысль подальше. Как бы горько ни было это осознавать, но случается так: ты вглядываешься в знакомые черты и обнаруживаешь за ними монстра.

Кирочка понимала, что он прав.

– Но мы не собираемся попадать в плен к китайцам, – сказала она, чтобы приободрить и его, и себя. – Не собираемся ведь, правда?

– Мы-то не собираемся. Но мы не знаем их планов, – грустно вздохнул Дастин.

Глава 15

«Что есть добро и зло? – думал он. – Сколько всего уже напридумано и понаписано по этому поводу, а ответа так и нет».

В его стакане пронзительным желтым кошачьим глазом поблескивал недопитый виски. Но сам стакан теплел от его ладони, а потому допивать не хотелось, и он налил себе другой, благо их рядом стояло много: чистых, протертых заботливыми руками, без пятнышка.

Он выпил почти залпом и, опустив стакан обратно на стеклянный столик, воззрился на эту самую теплую ладонь.

Она была мягкая, красивой формы, с холеной и гладкой, не по возрасту, кожей. На вид и не скажешь, что полна чужой крови. Кровь давно отмыта и осталась в ладони только крылатой фразой: летучей, прилипчивой, но недоказуемой.

«Что есть добро и зло? Лишь два нелепых слова, которые в моей власти стереть из памяти всего народа, чтобы потом воссоздать их в новом значении. Захочу – поменяю их местами, захочу – заставлю людей верить, что добро – это клубника, а зло – зубная паста, насыщенная фтором».

Да и то: взгляни на тот или иной человеческий поступок, взятый отдельно, и ты увидишь, что, как бы четко он ни салютовал добру или злу, в контексте иных поступков он уже размыт, унижен, обращен в свою противоположность.

Клубника, пролившаяся соком на чьи-то десны или сгнившая в жару без холодильника. Зубная паста, выдавленная из тюбика, смешавшаяся со слюной и выплюнутая в грязную раковину.

Все бред! Все бессмыслица!

Он быстро пьянел.

«Хорошо бы разбомбить все к чертям! – загорелся он старой своей мыслью, в очередной раз приманенной желтым глазом виски. – Убить всех! Уничтожить! Чтобы люди больше не смели тут копошиться и строить свои нелепейшие теории о смысле жизни.

Смысла ведь нет – одно только жалкое шевеление обреченной гниению плоти, которая тщится быть значимой и запечатленной в вечности. И все эти художники и скульпторы, писатели и философы с их потугами создать себе имя смешны и жалки. Я уже расправился с их книгами, я разотру в порошок и остальные их шедевры. Картины и статуи. Я даже дворцы снесу и построю бараки: одинаковые для всех, рациональные и совершенно сиюминутные. Чтобы даже ни в чьей памяти не отложились. Я…

Зачем я борюсь со всем этим? Чтобы превратить нелепый хаос жизни в расчерченную твердым карандашом схему? Чтобы сорняки не пробивались сквозь асфальт, а музыка – сквозь черепные коробки? Так не Бог ли я тогда и в самом деле?»

Он захохотал:

– Я Бог! Я точно Бог! По крайней мере, мне действительно удалось создать мало-мальски упорядоченный мир, который подчиняется установленным правилам, а не распадается на частицы хаоса, чтобы воссоздаться вновь в еще худшей форме.

Я внес смысл в это разрозненное движение индивидов. Я внедрился в их сознание. И теперь на минном поле выбора, которое есть в мозгу у каждого из этих людей, я диктую им, куда опустить ногу, а где замереть, не дыша.

«В мозгу! – он опять засмеялся. – Мозги такие податливые и послушные. Их можно напичкать чем угодно. И ничего – пережуют и сглотнут с удовольствием».

Он отпил виски.

Голова начинала кружиться.

«Остается только решить: убить ли всех вообще или оставить кого-то для выведения новой популяции?»

Он рухнул на диван и, не выпуская стакана, запрокинул голову на подушки и уставился в потолок.

«Наверное, лучше всех – до меня, должно быть, такого еще никто не делал».

А может, делал. Просто людишки просочились в щели и каким-то образом выжили. И пришлось тому, кто хотел убить их всех, менять сценарий – придумывать им новые правила игры и даровать Священное Писание.

Но наверняка «те, кто» желали иного. Они понимали, что смысла нет. Что оставлять это позорище под солнцем нелепо и отвратительно. Что надо раздолбать планету, как глиняный горшок. И растереть черепки в пыль. Только возможно ли это?

Растворить Землю в кислоте, рассыпать на атомы и вытряхнуть во Вселенную, как старую нестираную скатерть.

Нет, науке такое еще неподвластно.

А что подвластно?

Затопить? Столкнуть с другой искусственной планетой?

Но они же все равно выживут. Притаятся, как тараканы в сливе канализации, а потом полезут вновь. И с ними опять просочатся наружу эти бациллы цивилизации с ее поисками морали и смысла жизни.

Вот в чем суть – не получится у меня так, чтобы насовсем.

А может, и не надо? Пусть так. Это тоже прикольно. Я напишу им новую Библию. Не особо похожую на предыдущий вариант.

И любопытно будет поглядеть на то, что они сделают с собой через пару тысяч лет.

Что это я сказал? Любопытно? Неужели еще осталось что-то, что вызывает у меня любопытство?

Плохой знак.

Я думал, что это уже совершенно в прошлом.

Да и какой смысл интересоваться будущим человечества, в которое мне все равно не суждено заглянуть? Не правильно ли повторить за умным королем: «После меня хоть потоп»?

Вот опять дурацкое слово: «суждено». Разве я уже не доказал себе, что нет никакой судьбы, есть только моя воля.

И я, моею волею, повелеваю…

Его мысли уже начали путаться, но он цеплялся за их короткие юркие лапки, пытающиеся ускользнуть и увести своего хозяина куда-то в душный сон.

«Не хочу спать! – упрямился он. – Хочу по-другому. Не сна, а смерти. Но чтобы забрать с собой всех. Как древние цари, ради которых подвергались закланию жены, дети, рабы, рабыни, даже скот. Чтобы в усыпальнице вечного сна… или вечной смерти… или вечной жизни… не все ли одно, в конце концов… покоиться вместе.

Я царь. Я хочу в свою гробницу весь мир».

Рука бессильно опала, и пустой уже стакан покатился с покрывала на толстый ковер. Тот поглотил стекло беззвучно, не смея тревожить засыпающего хозяина, – обнял недавнее вместилище желтой усыпляющей жидкости податливым ворсом.

И снился Богу сон.

На изувеченной ядерным оружием земле вновь прорастает трава.

Маленькие колкие травинки не настолько сильны, чтобы как следует налиться зеленым пигментом – но это определенно трава. Вездесущая, способная скрыть под собой чужие кости и, напитавшись ими, стать кормом для коров.

А вот и коровы. Чахлые и злые, как во сне библейского фараона. Они мычат жалобно, и их ссохшиеся вымена болтаются, как тряпки, и трясутся под ветром.

«Я Бог! – думает Бог во сне. – Я хочу молочка. Парного. Но как его добыть?»

Для того чтобы, как в сказке, молоко побежало по вымечку, а из вымечка по копытечку, надо дать людям сельское хозяйство, научить их создавать примитивные орудия труда.

– Где вы, люди?! – кричит Бог. – Выходите сюда, не прячьтесь. Я больше не буду вас убивать, буду только учить и наставлять.

Вот это соха. Это хомут. А вот это буквы. Их много, но надо постараться запомнить все и научиться их складывать. А иначе я скоро умру, я ведь очень старенький Бог, и тогда вы останетесь совсем одни и не сможете больше получать знания.

Придется тогда самим: пробовать, ошибаться и отчаиваться. Хотите так?

Вот в том-то и дело, что не хотите. Поэтому надо запомнить буквы. С их помощью вы сможете потом прочесть мои указания.

Там будет говориться о том, как доить корову. И как сеять зерно. И как заниматься сексом. И как пользоваться компьютером.

Ах да! У вас же нет компьютеров. Но я все равно это напишу. Когда будут, может и пригодится.

А они будут?

Бог смеется во сне.

Потому что ну где вообще гарантия, что люди придумают все то же самое, что и в прошлый раз?

Неважно. Он напишет, а там уже видно будет.

Не ему, конечно. Другому Богу.

Главное, чтобы этот другой когда-нибудь появился.

А для этого надо написать что-то еще более важное: повествование о Боге. Иначе откуда людям понять, что такие существуют?

Так.

Древние, кажется, писали не на бумаге, а на пергаменте – так долговечнее.

Что ж, он тоже может ободрать нескольких коров. Все равно они молока не дают, так что и не жалко.

И начать надо в традиционном стиле. Потому что зачем напрягаться и придумывать все самому? Можно позаимствовать какие-то готовые куски и у предшественников. Например, начало у них очень славное было. Такое короткое, но ясное. Вот он его и воспроизведет. Как там?

А, ну да: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною…»

У Бога во сне уже давно сели батарейки в фонаре, но еще где-то оставались спички.

Он чиркнет одной по коробку – она пшикнет и потухнет. Отсырела, что ли?

Но он еще чиркнет. И будет чиркать снова и снова до тех пор, пока не разгорится огонь. И он зажарит на огне жилистое мясо тощей коровы, с которой ободрал шкуру.

Да будет свет!

А не страшно ли коров резать? У них глазища как лужи, в которых отражается луна.

Да не страшно. И людей-то резать не страшно. Кому как не Богу об этом знать?

Глава 16

Он летел высоко-высоко, и в брюхе его самолета до поры дремала смерть.

Он был пилотом тяжелого бомбардировщика и в данный момент направлялся на очередное задание – уничтожать вражескую деревню.

Когда смотришь на землю свысока, все привычные внизу смыслы резко меняются.

Вот дом. Сидя в нем, ощущаешь уют. И сонливость от баюкающего звука настенных часов. И запах собачьей шерсти (опять Гай – непослушный пес – забегал в дом со двора). И аромат шипящего в сковороде лука, обжариваемого в масле.

А сверху?

Разве сверху ты можешь разглядеть что-то, кроме маленькой невзрачной коробочки?

А что такую же коробочку, которая для тебя самого родная и любимая, кто-то тоже рассматривает в прицел и видит в ней разве что пособие по геометрии и географии одновременно, тебе на ум не приходит.

Или приходит?

Вот товарищам по эскадрилье не приходит. Они вечером пьют, закусывают, хвастаются точными попаданиями.

А он думает про маму. Про то, как она жарит лук на масле и вот-вот добавит в сковороду нарезанный тонкими ломтиками картофель. Разве может быть что-нибудь вкуснее?

Когда он учился летать, думал о небе, а не о том, что внизу.

Думал о первых снах, в которых обязательно взмываешь над землей, ощущая под пятками упоительную пустоту.

Думал о бумажных самолетиках, запущенных с балкона. О целых тоннах бумаги, изведенной им на этих самодельных красавцев, которые с неизбежностью гибли под подошвами прохожих и колесами автомобилей.

Думал о злых драконах, которых можно победить, только познав высоту и скорость.

Только о войне не думал. А сбылась с ним именно она.

– Чего ты маешься? – жалел его командир эскадрильи. – Выше нос давай, молодец. Ты же Родину защищаешь.

Вроде так оно и получалось.

Только почему он защищает Родину в такой дали от нее? И чем помешала Родине женщина в переднике в цветочек, жарящая сейчас лук в одном из домов деревни, которую ему надо уничтожить?

– Чудак ты, право, – говорил ему командир. – Зачем ты думаешь об этом?

Да и вправду: зачем он думает и откуда знает, что там обязательно женщина? И что она обязательно в переднике в цветочек? И что она обязательно жарит лук?

Ну хорошо: пусть будет не в цветочек, а в горошек. Сути-то это не меняет.

И даже если не лук, а цветную капусту.

Все равно же там кто-то есть и что-то обязательно жарит, варит, парит. Или стирает, гладит. Или сидит за компьютером и пишет лекцию по истории древних викингов.

Какая разница?

А вот его мама точно в переднике в цветочек. У нее все такие. Любит она их.

А если его маму тоже чей-то сын?..

– Тебе, брат, надо научиться пить и голову проветривать, – советовал командир.

Командир вообще у него жалостливый и хороший.

У других – хуже. А он уж всякого тут на фронте по этому поводу наслушался.

Говорят, некоторые словно и не люди, а звери. За малейшую провинность – под трибунал. За малейшее сомнение – в тюрьму.

Здесь же у них в эскадрилье – рай, грех жаловаться.

Только из рая, где голубое небо, на котором пасутся облачные козочки, пьют дождевую воду и она стекает у них по подбородкам на землю, приходится заглядывать вниз, на коробочки домов. На коробочки целей. На коробочки влюбленных в их стены людей.

– Там враг! Ты это понимаешь? Враг! – кричал на него инструктор по наводке. – Нет людей. Нет сковородок. Нет вообще ничего. Только враги.

Он качал головой и делал вид, что понимает.

А сам не понимал.

– Правительству виднее! – гремел инструктор. – Оно тебя сюда послало, значит, ему лучше знать.

– Да.

– А если ты сейчас волю правительства не выполнишь, то враги прилетят к нам. И будут бомбить наших людей. Своих. Родных. Ты понимаешь?

– А им ведь тоже сказали, что нет сковородок. Только враги. Это про нас.

– Тьфу ты. Ну что за солдат? Руки золотые, а с мозгами что-то не так. Природа перестаралась.

Как только его отпустят в отпуск, он поедет к маме и попросит поджарить картошки. Как только она одна умеет.

А может, и не одна.

Может, в этой коробочке снизу картошка выходит еще более золотистая и хрусткая.

А он сейчас как бабахнет, и картошка подгорит.

Вместе с женщиной, которая ее начала, да не докончит жарить. И вместе с ее домом.

А кому она картошку-то жарит? Неужто только себе одной? Но тогда зачем так много? Вон ее сколько в сковороде, еле лопаткой переворачивает. И то один, то другой ломтик норовит выпрыгнуть прочь.

Для кого же это?

Наверное, у женщины есть муж.

Хорошо бы, чтобы он на работе был. Не увидит смерти дома и жены.

А дети? У них есть дети?

Но сегодня же обычный будний день, значит, дети должны быть в школе.

Который час?

Скоро полдень. Надо скорее бомбить, пока они не вернулись.

Вернутся, а от дома уже только угольки дотлевают. А в угольках мамина рука с обугленной лопаткой.

Да нет. Что за глупости? Детей туда не пустят. Сразу соберут всех в машину – и в детский дом.

А там они попросят картошки, а им фигу с маслом. Или дадут – полусырую. Не мамкину уже, а казенную, с общей кухни.

Он отгоняет от себя навязчивые видения.

– Ну пойдите уже прочь! – умоляет он. – Ну чего пристали?

До отпуска ему уже всего ничего. Он почти налетал уже нужное количество километров. Еще парочка вылетов и все – домой. На две недели. Как по уставу положено.

Но сегодняшний полет ему не засчитают, если он не нажмет на гашетку. Так что хочешь не хочешь, а надо жать.

– Стреляй! – кричат ему из диспетчерской.

Они видят, что он давно уже над целью, но чего-то медлит. Не заставляет самолет выблевать из себя взрывчатку. Не возвращается налегке.

– Стреляй, черт, пока тебя не засекли!

Ну что он может поделать? Ведь это совершенная правда, что ничего. Только нажать и улететь.

И стараться не смотреть вниз. Не видеть, как вспучивается земля. Как огонь обгладывает косточки на своем пиру. Как в воздухе кружатся поднятые взрывной волной предметы. Как деревня превращается в красно-черное кружево.

– Что-то ты сдаешь, брат, – сетует его командир по возвращении. – В отпуск надо поскорее. Еще две деревни, и отправим тебя на поправку.

Еще две?

Летчик улыбается, как ребенок. То ли рад, что только две. То ли не понимает смысла сказанных ему слов.

Его товарищи по эскадрилье слетаются один за другим. Сажают самолеты. Проходят на базу. Жадно пьют минералку. Принимают душ.

Не война, а гостиница. Сейчас еще и ужин будет. Горячий. И с горячими напитками для души.

– Смотрите-ка, – тычет кто-то пальцем в улыбающегося летчика. – Наш-то скромник, кажется, тоже решил научиться пить. Вон он, из столовой водку тащит.

– Эй ты! – подхватывает другой шутник. – Куда бутылку попер? Начинать-то в коллективе надо, дурной!

Он не слышит.

Сейчас зальет свое горе и заснет.

– Не трогайте его! – велит парням командир. – Он молодец. Справляется. Привыкнет скоро и еще вам всем покажет.

– Да ладно, – успокаиваются другие летчики. – Мы-то что? Мы ничего.

А он идет на задний двор, и в руке его бутылка водки.

Не целая, початая, да ладно – ему хватит.

На заднем дворе всякая хозяйственная всячина. Он ее оглядывает, выискивает что-то.

Остальные пируют в столовой и думать про него забыли. Сегодня ужин на редкость хорош: курица в соусе и жареная картошка с луком. Золотистая и хрустящая, как дома.

Чего это ради повар расстарался?

Жаль, он не успел дождаться картошки. Хапнул бутылку – и вон.

Может, попробовал бы жареной своей любимой и успокоился.

Он прикладывается к горлышку и жадно пьет.

Один-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь глотков.

Должно быть, хватит.

Остальное он выливает на свою правую кисть и на лезвие топора.

Тут уж до восьми считать не надо. Просто занести топор повыше и опустить на палец, которым на гашетку жал.

Он его не пожалеет. Он накажет. Чтобы впредь неповадно было.

Палец падает в земляную пыль.

А летчик улыбается.

Он почему-то уверен, что теперь, после совершенного им приговора, уже никто не осмелится бомбить коробочку, где его мама развешивает просохнуть чистые передники в цветочек.

Глава 17

Радостная музыка прервалась на каком-то сверхторжественном аккорде, заполнившем целый такт с претензией на вечность, и диктор новостей обрушил на публику сначала легкое белозубое покашливание, а потом и долгожданную сводку событий с фронта.

Наши, как всегда, атаковали и побеждали с небольшими потерями. Они, как всегда, отступали и покрывали солдатской мертвой плотью квадратные километры лесов, полей и рек.

На карте, возникшей за спиной у диктора, можно было наблюдать распределение своего и вражеского цветов: первый уже всосал в себя огромное количество недавно еще оборонявшихся населенных пунктов, второй робко высыхал, как последняя весенняя лужа, и жался к обочине цивилизации.

Ухоженное место вокруг диктора обрывалось в двух метрах от него и переходило в пейзаж, который часто используют в фильмах о последствиях ядерного взрыва. Немытые стены, заставленные арматурой и перевернутыми декорациями, кучи кабелей, затоптанный пол.

Сразу же после выпуска диктору придется пробираться через эту полосу междуцарствия, которая соединяет помпезные эфиры и рутину городских улиц. А проводником в этой мрачной зоне служит местный Харон по имени Дастин, заклинатель кабелей и фонарей.

Вот и сейчас он ждет конца новостного выпуска, чтобы ухватиться за бороду выверенного по секундам времени и направить его поток в иной угол студии, где обитают спортивные комментаторы и награжденные железными мускулами гости.

А пока он будет переключать освещение и подгонять под рост спортсменов кресла, в эфире стартует другая программа, заставка которой заставляет Дастина вздрогнуть и уставиться на один из экранов.

Это вполне себе рейтинговая программа о здоровье – та самая, которая как нельзя больше подходит для того, чтобы в нее вставить секретные кадры, о которых говорила Кирочка.

Дастин смотрит на часы и представляет такой же точно день и час, только через пару недель или, скажем, пару месяцев.

Если дать отыграть заставке, а потом сразу запустить подпольную пленку, то техперсоналу из аппаратной понадобится какое-то количество секунд, чтобы обнаружить подлог. Но если отключить их пульты…

Дастин прикидывает так и эдак – вроде все сходится. Эта идея должна выгореть, как ни крути. Только вот какие у нее будут последствия?

Никто не поверит, что проблема с кабелями возникла сама по себе, и значит, обязательно будут искать виноватого.

Он, конечно, может постараться обеспечить себе алиби. Отрубить связь дистанционно, будучи при этом у какого-нибудь надежного типа на глазах. Или устроить видимость короткого замыкания на определенном участке электроцепи.

Но… Этому ведь все равно никто не поверит. Потому что одно дело, когда такие поломки происходят во время мирной детской передачи, и совсем другое, когда они совпадают с антиправительственной диверсией.

Так что свою голову придется подставить точно – это Дастину ясно. Вопрос только в том, удастся ли выгородить остальных.

Ну допустим, подготовит кассету он самостоятельно. Положит ее в нужную коробку и на нужное место тоже сам. Естественно, в самый последний момент перед трансляцией, вместо уже проверенной режиссером кассеты, когда все обязательно на что-нибудь – он придумает на что – отвлекутся.

Те, кто пустит ее в эфир, естественно, не будут виноваты ни сном ни духом. Но поверят ли им?

Вероятно, что и поверят. Тут ведь все просто: подключат к полиграфу и выяснят, что о подвохе никто не подозревал.

Ну кроме него, естественно.

И всех оправдают.

А его казнят.

Готов ли он к такому концу?

Этот вопрос Дастин задает себе уже несколько дней, и кажется ему, что ответ положительный. Что он, да, готов расстаться с этой жизнью и даже без особых сожалений.

Да и о чем жалеть?

Обитает он уже давно совсем один.

Единственная дочь, по счастью, вышла замуж за границу.

Он и не слышал о ней ничего последние несколько лет, и, стало быть, можно надеяться, что и она не услышит о его неожиданной кончине.

А если и услышит, что ж – всем детям рано или поздно приходится оплакивать стариков.

Они, конечно, про него наговорят всяких ужасов.

Что предатель и враг.

Но ему все равно.

Кто в такое поверит, такие ему все равно безразличны. А те, кто дорог, имеют обыкновение судить о близких самостоятельно, а не с подсказкой ведущих новостей.

Да, кстати, новости-то уже давно закончились, а он еще не справился со своей работой.

«Сконцентрируйся, дружок!» – мысленно велит он самому себе.

Потому что только этого ему сейчас не хватает: быть признанным в потере профпригодности и отправиться на пенсию прямо накануне выпавшей ему на долю тайной миссии.

Очень важной миссии, кстати.

Потому что Кирочка права: наверняка в этой стране есть много людей, которые все еще мечтают о правде и только и ждут сигнала к действию.

С другой стороны (вот еще один аргумент против его самоотверженного героизма), такие люди ведь, скорее всего, не смотрят телевизор. Потому что зачем же им его включать в ожидании правды, если уже всем давно известно, что телевидение – первая инстанция, подвергнутая жесткой цензуре.

И значит, вся эта их «грандиозная» акция может оказаться совершенно бессмысленной. Покорные начальстволюбивые граждане не вникнут в суть чудовищного шоу, разыгранного мнимым Богом, а он ни за что взойдет на эшафот.

И Кирочка, и ее парень тоже погибнут зря.

Так нужно ли?

Так нужно ли?

Но когда он был еще маленьким, его мама, любительница фильмов с участием Дастина Хоффмана, любила повторять, что даже наедине с самим собой, даже запертый в малюсенькой комнате без окон, человек должен представлять себя стоящим на сцене перед полным залом и в разговоре с собственной совестью ни сфальшивить ни на йоту.

Более того, диалогов с этой самой совестью и быть не должно, потому что в амплуа порядочного человека в данном случае предусмотрены только монологи. Чтобы нечего и возразить было. Чтобы и вопросов о нравственных принципах не возникало.

Поэтому он никогда не обманывал маму. И если приготовленная ею тыквенная каша была невкусной, он так и говорил. Говорил, а потом все равно старался доесть.

И если школьный учитель оказывался дураком, он тоже об этом маме так и говорил. И она прощала ему плохие отметки и дисциплинарные замечания в дневнике.

Самое главное, что правда ему всегда легко давалась.

А вот сейчас что-то трудновато приходится.

И не потому, что придется умирать – это-то ведь в любом случае неизбежно. А потому что не знает он, найдется ли среди миллионов телезрителей хоть одна еще такая мама, которая учит своих мальчиков не фальшивить среди голых стен, не имеющих ушей.

В студию начинают сползаться жизнерадостные спортсмены, и Дастину пора отвлечься от своих мыслей и закончить работу.

Только почему-то, глядя на то, как они рассаживаются вокруг стола, по команде сплевывают жвачку в подставленную продюсером салфетку и поправляют повязанные чужой рукой галстуки, он совершенно успокаивается и понимает, что на самом деле решение уже принято и что он обязательно запустит в эфир эту пленку с чужими мозгами. Потому что пора уже сделать на этом канале хоть что-то стоящее.

И публика в зале его подсознания одобрительно свищет и поднимает большие пальцы. Ведь не каждый день толстые пожилые дяди столь достоверно играют принцев датских.

Глава 18

Группа могильщиков с лопатами вышагивала нестройно. Так что уже по тому, как они шли по пыльной дороге, можно было сделать вывод, что работать им совсем не хотелось.

И не потому, что их отвращало само ремесло. В конце концов они люди привычные, да и заработать человеку с огромным номером на кладбище проще, чем в других местах.

Тогда откуда же эта вялость и это постоянное сплевывание под ноги, выражающее крайнюю степень пренебрежения к тому, что их ожидает?

А дело в том, что сегодня им велено не закапывать покойников, а выкапывать, и это, надо признать, совсем не одно и то же.

И пусть для выполнения обеих целей нужно совершить приблизительно равное количество взмахов лопатой, однако лопата сегодня будет намного тяжелее, потому что на ней гирей повиснет встревоженная совесть.

Да оно и понятно: не покой даруем нынче бренным оболочкам упорхнувших душ, а тревожим давнишний сон их полуистлевших останков.

– И кому это такое в голову могло прийти? – возмущался самый коренастый из могильщиков.

– А тебе-то что? Ты знай копай, а вопросов не задавай, – отвечал самый тощий.

– А то, что я бы не хотел, чтобы меня когда-нибудь вышвырнули из могилы.

– Тогда-то тебе не все равно, что ли, будет?

– А кто знает, все равно или не все равно? Поживем – увидим.

– Ты хотел сказать: помрем – увидим, – ухмыльнулся третий, не худой и не толстый.

– Хоть бы и так, – ответил коренастый.

– Вообще-то Степан прав, – согласился не худой и не толстый, чуть ли не впервые назвав коренастого по имени. – Не по-божески это – мертвяков беспокоить.

– Во-во, – согласился Степан. – И я о том же.

– Но, с другой стороны, – судя по всему, не худой и нетолстый был философом, – о живых тоже надо думать. И если правительство решило кладбище сносить, чтобы людям хаты строить, что ж тут можно возразить?

– Ха, – усмехнулся и в очередной раз сплюнул Степан. – А ты бы хотел на бывшем кладбище жить?

И все трое замолчали ненадолго, представляя мрачный дом, в котором завывает по углам. А что там завывает: ветер или хор изгнанных из земли упырей – кто ж разберет?

– Нет, не хотел бы я там жить, – подвел итог своих размышлений не худой и не толстый.

– Да они и не будут знать, где квартиры купили, – встрял тощий. – Тут все расчистят, домов понастроят, деревьев насадят – и будет район, как и все остальные.

– Все равно жутко.

– Тебе-то что? Вот, дошли уже. Давай начинай копать.

Перед ними выстроились скособоченные памятники с размытыми дождями буквами имен и выгоревшими на солнце фотографиями. Рядом наблюдался и экскаватор, на него сегодня вся надежда – выкорчевывать памятники и цементные покрытия могил.

– А камни эти куда девать? – задумался тощий.

– Камни – в отдельную кучу, в оборот пойдут.

– Эй ты, в кабине, – крикнул Степан водителю экскаватора. – Готов, что ли?

– Вас ждал, – прокричал тот в ответ.

– И скольких нам сегодня надо обработать? – мрачно поинтересовался тощий.

– Как пойдет, – ответил не худой и не толстый и воткнул лопату в землю, помогая ногой.

Первый извлеченный из земли на свет божий покойник никому из них не понравился.

– Что ж, это с нами со всеми будет, – констатировал Степан, глядя в пустые глазницы лишенного плоти, но еще одетого в синтетический костюм скелета.

– Велю жене, чтоб меня в натуральном хоронила, – сплюнул тощий. – А то это просто позорище какое-то. Отрава для земли.

– Жена твоя старше тебя, – заметил не худой и не толстый.

– Старше-то старше, но еще нас всех переживет.

И они потащили костюмного в сторону.

– С ними-то чего будет? – спросил Степан.

– Спалят, – ответил более сведущий водитель экскаватора.

– И их, что ли, пока в кучу?

– В кучу.

Куча росла.

– Слушайте, вы только посмотрите, какая красивая баба была, – позвал вдруг тощий, выныривая из-за могильного памятника. – И фото яркое, словно тридцать лет под солнцем не стояло.

– Ну-ка, поглядим на твою бабу, – отозвался Степан, бросая лопату. А за ним уже потянулись и не худой и не толстый, и экскаваторщик.

– Моя… Кабы у меня такая была, я бы счастливым человеком себя почитал! – вздохнул тощий.

– И вправду хороша! – согласился подоспевший Степан.

И они вчетвером стояли и смотрели на лицо той, которую скоро надо будет вытащить из могилы.

Смотрели и боялись начать копать, чтобы не испортить ожидающим их ужасным зрелищем дивное впечатление волшебства, которым повеяло на них с портрета.

Рыжая, как лиса, прекрасная женщина с огромными глазами словно вытягивала из них дремавшее до срока добро, высасывала улыбки и улыбалась в ответ.

– Колдовство, – сам не зная почему, сказал экскаваторщик.

И как будто сама земля под их ногами поплыла куда-то вниз, а их подхватило волной горячего воздуха, и солнце нежно, не обжигая, выпило пот со лбов и из-под рубах, и запахло хвоей, и захотелось рассыпчатого пирога и холодного кваса, и жизнь показалась лучше, чем она есть, и покойники перестали смердеть из кучи, и было просто необходимо потрепать друг друга по плечу.

– Красавица она была. И умерла такой молодой, – прервал магию не худой и не толстый.

– А звали-то ее как, посмотрите, – поддержал Степан. – Василиса. Василиса Прекрасная. Как в сказке.

– Счастливчиком был ее мужик, – гнул свою линию тощий.

– Нет, – не согласился экскаваторщик. – Он был несчастным, когда ее потерял.

– А может, у нее не было никакого мужика, – предположил Степан.

– Может, не было. А может, и был. Придет сюда с детьми навестить могилку, а могилки не осталось.

И вдруг всем им эта затея с перекапыванием кладбища показалась совершенно дикой и омерзительной.

Потому что других еще можно было трогать, а эту Василису нельзя.

Потому что страшное надругательство это над самой красотой. Над человеческой душой, которая если и существует, то у нее такие же глаза, как у Василисы, и волосы такие же рыжие.

А этим могильщикам уже никогда в жизни не представить душу ни брюнеткой, ни блондинкой, ни шатенкой – она будет являться им только в Василисином обличье.

– Я не буду эту бабу трогать, – сказал Степан и снова сплюнул. – Вы как хотите, а я ухожу.

– Уволят же тебя, – напомнил не худой и не толстый.

– Пусть увольняют, а я ее выкапывать не буду.

– И я тогда не буду, – присоединился к спонтанному бунту тощий. – За такую женщину умереть можно, не только работу потерять.

– Ну вы чудные, – удивился экскаваторщик. – Она же неживая уже. Вон, такая же скелетина, как и остальные на этом участке. Чего за нее умирать-то?

– Не хочешь умирать, живи, – отмахнулся Степан. – А я жить с этим не смогу. Не по мне это.

И с этими словами он развернулся и пошел прочь по той же пыльной дороге, которая привела их сегодня утром не то на кладбищенскую территорию, не то к рубежам собственного важного выбора.

– Постой ты, – окликнул его тощий. – Я с тобой, погоди.

– Ну тогда, прости, и я с ними. Мы всегда одной бригадой, сам понимаешь… – извинился не худой и не толстый перед экскаваторщиком и зашагал за своими напарниками.

– Во дают! – в очередной раз изумился водитель. – Что ж мне, одному, что ли, их всех из земли тягать? Нет, так не пойдет. Пусть начальство новую команду присылает.

И он завел свою хриплую машину и поехал восвояси.

А Василиса продолжала улыбаться. Потому как, что бы ни сделали завтра с ее телом и с ее могильным памятником, а эти славные мужики ее теперь долго не забудут – продлят ей не вовремя оборвавшуюся жизнь.

Глава 19

Кирочкины родители были палеонтологами. Оба. На палеонтологической практике (от разных институтов) они и познакомились.

Когда Кирочка, будучи еще совсем маленькой девочкой, спрашивала их, почему они выбрали именно эту специальность, отвечали они следующее.

Мама говорила, что всю жизнь мечтала найти материальное подтверждение реального существования героев любимых волшебных сказок – ведь не может же быть, чтобы все эти драконы, единороги, кентавры и прочие удивительные существа возникли в народном сознании просто так, не зафиксированные чьим-то зорким глазом.

Папа же говорил, что пошел копаться в земле, чтобы не запачкаться городской жизнью (как это возможно, Кирочка тогда не понимала и упрекала папу в том, что он все перепутал: это земля грязная, и значит, ею-то скорее и можно испачкаться), а потом, когда встретил маму, передумал и тоже стал искать останки драконов.

В последний раз Кирочка видела родителей, когда ей было шесть – в то самое лето они оставили ее у бабушки и поехали в одну из самых волнующих и перспективных экспедиций, которая сулила им настоящее Открытие с большой буквы.

– А вы привезете мне дракончика? – канючила Кирочка, не желая отпускать маму с папой без твердого обещания диковинной компенсации за разлуку.

– Живого? Нет, детка, не привезем.

Кто мог тогда знать, что и они сами живыми не вернутся?

Их засыпало на раскопках, когда халтурно сделанные опоры не выдержали нагрузки и подломились под натиском земли, не желавшей расставаться со своими сокровищами.

Изломанные тела мамы, папы и еще нескольких энтузиастов и чернорабочих были с трудом извлечены из насладившейся отмщением земли и доставлены на родину в закрытых цинковых гробах.

Так их и похоронили. А Кирочке осталось только восстанавливать образ родителей по фотографиям, что, впрочем, не особо помогало, потому что ей все время казалось, что что-то в них не то и не так и что на самом деле те, кто тут изображен, были совсем-совсем другими.

Может, она думала так потому, что фотографии совершенно плоские и не пахнут, а мама для нее всегда была немыслима без ямочки на согнутом локте и без запаха цветочных духов, или пирожков с корицей, или, на худой конец, средства для мытья посуды. И папа тоже всегда привносил с собой табачный дух и особо приятный аромат собственной кожи, который Кирочка чувствовала даже на расстоянии.

Теперь же, уменьшенные до фальшивки размером двенадцать на пятнадцать сантиметров и лишенные возможности насытить воздух своим душистым присутствием, они слабели и исчезали из памяти.

К тому же скоро и бабушка, присматривавшая за Кирочкой, слегла от физических и душевных недугов и быстро отправилась в мир теней на поиски безвременно отобранной у нее дочери.

Кирочка, правда, ни в какой мир теней не верила. В драконов верила, а в царство мертвых поверить никак не получалось. Хотя со временем и ей начало казаться, что будь ее выбор, она бы предпочла, чтобы таковое существовало. Чтобы сбежать туда.

Но это уже потом, когда она попала в детдом.

Однажды она рассказала Евгению о том, как ей там жилось, и ему стало очень горько.

– Как несправедлива жизнь, – посетовал он тогда. – Мы с тобой оба сироты. Но я, хоть и не знал своих настоящих родителей, воспитывался в любви, а ты, помня настоящую любящую семью, чуть не погибла в этом жутком заведении.

– Меня там не щадили, – сказала она в ответ на это. – Может быть, именно поэтому. Потому что помнила родителей и не могла о них сказать ничего плохого.

– Интересно, они успели найти своего дракона?

– Не знаю. После трагедии раскопки на этом месте прекратились. Я сначала думала, что вырасту и довершу то, что маме с папой не удалось. А потом расхотелось как-то.

– Перестала верить в драконов?

– Нет. Не перестала и не перестану. Просто показалось, что важнее разбираться с существующими драконами, которые вокруг нас.

– Ты решила делать это на телевидении?

– Мне казалось, это хороший вариант. Я же не знала тогда, чем все закончится.

– А как ты вообще туда попала?

И Кирочка рассказала Евгению историю о том, как в их детдоме снимали фильм про жестокое обращение с детьми. И как Кирочке пришлось демонстрировать документалистам маленькие дырочки около губ – следы от ниток, которыми ей зашивали рот, если она болтала после отбоя.

– Кто зашивал? – в ужасе спросил Евгений.

– Дежурный воспитатель.

– А зачем же ты болтала?

– Другие дети хотели слушать сказки на ночь, а я рассказывала их лучше всех.

А потом она так понравилась режиссеру, что он навещал ее еще несколько раз после завершения фильма и даже обещал устроить ее жизнь. И действительно, после выпуска из детдома пристроил ее ассистенткой на телевидение.

– Потом мы, правда, почти уже не виделись – он уехал что-то снимать за границу, да так и не вернулся. А со мной сам знаешь, что стало.

– Знаю.

Покинув детдом, Кирочка поселилась в оставленной ей по наследству бабушкой и родителями квартире, где сейчас они с Евгением обитали уже вместе.

А детдом возвращался к ней только в страшных снах, от которых она часто просыпалась и тут же утыкалась любимому в бок. С некоторого времени ей казалось, что лучше этого средства от страхов просто не бывает.

– А как же туда пустили киношников? – удивлялся Евгений. – Они же там должны были скрывать свои делишки и не позволять чужим совать свой нос.

– Так и было, – отвечала Кирочка. – А потом дирекция сменилась, и повеяло новым духом.

– Как это произошло?

– А я и не помню. Я как раз тогда в больнице лежала с подозрением на менингит. У нас вообще очень много детей болело почему-то. От питания, что ли, плохого. Или просто заражали один другого. Но очень многие побывали в больницах.

– А твой менингит – он подтвердился? – спросил Евгений.

– Нет. Но, наверное, все-таки что-то серьезное у меня было. Я не помню подробностей, но я вернулась в детдом с наголо обритой головой. И со швом. Меня еще потом за это дразнили. Хотя, надо сказать, недолго дразнили, потому что многие такими же вернулись – и девочки, и мальчики.

«Странно», – подумал тогда Евгений, зарываясь носом в пахучую копну Кирочкиных волос и совершенно не представляя ее обритой наголо.

И он прижимал ее к себе сильнее и очень жалел ту маленькую девочку, которую после смерти родных и до ее встречи с ним так долго никто не любил и так много кто обижал.

Но ведь даже там, в этом страшном детдоме, она считалась лучшей рассказчицей сказок, а это дорогого стоит.

– А знаешь что? – сказал однажды Евгений, когда она вот так проснулась среди ночи и прильнула к нему горячим испуганным телом.

– Что?

– Когда все это кончится, почему бы нам… ну, если, конечно, удастся выжить и, ну, сама понимаешь… Почему бы нам не уехать куда-нибудь далеко и не поискать останки драконов? По-моему, прекрасное занятие.

– Да, хорошее.

– Ведь твой папа был совершенно прав, когда хотел рыть землю, чтобы не запачкаться городской жизнью.

– Да, он был прав.

– Ну так поехали?

– Поедем.

Они помолчали некоторое время.

– А что мы сделаем с найденным драконом? – неожиданно спросила Кирочка.

– Мы никому про него не расскажем, – ответил Евгений. – Оставим его лежать, где лежал. Пока.

– А когда все изменится к лучшему, покажем его людям?

– Тогда покажем.

– Это хорошо.

И они обнялись и заснули вновь.

Часть четвертая. Разновременье

Глава 1. 1991 год

В тот день накрапывал дождь.

В тот самый день, когда он наконец решился ограбить инкассаторскую машину.

Он все просчитал и понял, что нет лучшего способа обзавестись начальным капиталом, без которого весь его прекрасный план мог остаться просто жалким пусканием ветров, выдохом после затяжки, праздной щекоткой мысли.

А он так не любил. Потому что в его жизни уже тогда был один, но твердый принцип: доводить задуманное до конца во что бы то ни стало.

Поэтому инкассаторская машина. В серый дождливый полдень, чтобы прохожих поменьше.

И он тогда еще надел тонкую куртенку с капюшоном. А локоны наружу. С ними он имел совсем еще детский безобидный вид.

– Тебе чего, мальчик? – спросил толстый инкассатор, запихивая в машину тугие мешочки.

– Дяденька, а я такое в кино видел, – сказал он. – Там внутри, что, правда куча денег?

– Правда-правда. Иди давай отсюда.

– Я-то иду. А просто интересно.

– Интерееесно! – передразнил тот. – Иди давай уроки делай.

– Я-то пойду.

– Ну и иди.

А сопровождающий милиционер подозрительно скосился в его сторону и медленно потащил ладонь по сукну штанов к кобуре.

Очень медленно, потому что куда торопиться? Какая такая угроза может исходить от старшеклассника в промокшей куртке?

– А на эти деньги можно было бы машину купить? – спросил он.

И тут уже в разговор вступил милиционер. Не тот, что спереди, а тот, который всегда стоит рядом с инкассатором.

– Тебе сказали валить, так и вали по-хорошему! – рявкнул милиционер.

– Да лааадно, – обиделся мальчик. И вроде как пошел себе мимо.

Но проходя мимо милиционера, который уже убрал ладонь с кобуры, он вдруг резко извернулся и брызнул ему в лицо краской из распылителя.

Тот завопил и вытащил пистолет. Но стрелять не мог, потому что, ослепленный, не видел цели и боялся попасть в невинных.

Мальчик тут же воспользовался ситуацией и воткнул в горло милиционера заточку.

Милиционер осел и выпустил из руки пистолет, чтобы нападающий мог подхватить его и перестрелять всех остальных. И забрать деньги.

Все просто. Даже проще, чем в кино, которое он действительно видел (ну не стал бы он обманывать славного дядьку-инкассатора).

И тут вдруг случилось нечто непредвиденное.

Тот из двух милиционеров, который сидел впереди, рядом с водителем, вместо того чтобы спокойно умереть в идеальном соответствии плану, как-то очень быстро оказался рядом с мальчиком и, направив дуло прямо ему в лицо, совершенно молча и спокойно посмотрел в глаза.

Так они и играли в гляделки некоторое время, и не похоже было, что кто-то из них собирается сдаваться.

Семнадцатилетний подросток и молодой мужчина двадцати с небольшим.

Преступник и представитель органов безопасности.

Два зверя с неморгающими веками.

В лице милиционера была какая-то аномальная одеревенелость. Его глаза свидетельствовали о бурном мыслительном процессе, происходящем в данный момент в его голове, но при этом ни один мускул лица не дрогнул, да, кажется, и вовсе не умел дрожать.

Наверное, на других людей эта странная маска должна была производить жуткое впечатление, но мальчику почему-то она очень понравилась, и он улыбнулся милиционеру, не спуская, впрочем, пальца со спускового крючка.

И если бы кто-то в это мгновение посмотрел на них со стороны, он бы затруднился выбрать, что показалось ему более страшным: лицо, не выражающее никаких эмоций, или эта улыбка.

Но некому было смотреть и оценивать, потому что инкассатор, водитель и другой милиционер уже были мертвы, а на улице шел дождь, так что случайные прохожие только ускоряли шаг и старались не наступать на лужи, оберегая обувь, чулки и брюки.

Да и в банке еще не всполошились, словно и не слышали выстрелов.

А может, и вправду не слышали, ведь он стрелял, прислоняя ствол вплотную к потной плоти своих жертв.

Или все-таки слышали? И где-то уже визжит сиреной вызванная ими милицейская машина с подкреплением?

В то время патрули не слишком-то торопились, перегруженные вызовами и омраченные безнадежностью правого дела.

Но даже если сюда еще никто не спешил, все равно – время было дорого, и кому-то из двоих требовалось сделать первое движение. Только оба колебались и оттягивали неизбежное, пока милиционер – наверное, на правах старшего по возрасту и званию – не решился и не отвел пистолет.

Вообще-то это могло стоить ему жизни, но он совершенно не боялся. Жизнь давно уже казалась ему жестокой и бессмысленной штукой – так стоило ли страшиться с ней расстаться?

Что же касается мальчика, то он умел ценить подобные жесты, так что убивать милиционера не собирался. По крайней мере, не выяснив причины его отказа от борьбы.

– Ты думал, куда и как переправишь деньги? – спросил милиционер.

– Хата есть. Ехать не очень далеко. Собирался на этой машине и прокатиться.

– Водить умеешь?

– Умею.

– Ну так садись за руль. А я рядом, как и положено.

– А этих куда? – спросил мальчик, указывая на три трупа.

Но милиционер не отвечал – он уже тащил толстяка-инкассатора в машину, обхватив его руками, как собственную невесту.

Сам мальчик не собирался брать убитых с собой, но не мог не признать, что так безопаснее.

Только время на часах не думало замедлять свой ход, и секундная стрелка на циферблате казалась высунутым языком на насмешливой физиономии.

«А если выследят и догонят? – думал он, следя за этой кривлякой. – Если схватят? Вздор, попадаются только трусы, а я не трус. Да и не настолько сильны наши органы, чтобы так быстро отследить движение мирной инкассаторской машины, пока еще не объявленной в розыск. И вообще: их бы угоняли намного чаще, если бы люди не боялись бросить вызов закону. Да, именно так. Закон держится на слабости боящихся закона, а не на собственной силе. А мне бояться нечего!»

По дороге на родительскую дачу мальчик думал о мотивах милиционера.

Хотел ли тот поделить награбленное? Наверняка хотел. Но в таком случае какой процент ему причитается?

– Я сделал это не из-за денег, – сказал милиционер, словно прочитав мысли своего попутчика.

– А зачем тогда? – спросил тот.

– Ты мне понравился.

– Чем это?

– Ты сильный и с фантазией. Сила есть и у меня, но меньше твоей, а с фантазией совсем худо. Если мы будем держаться вместе, то многое сможем.

– Ты же в милиции работаешь, – напомнил мальчик, тоже сразу, без излишних церемоний назвав собеседника на ты.

– Я туда за этим и шел.

– За чем?

– За силой. За правом убивать.

Мальчик усмехнулся.

– Что за чушь? – сказал он. – Такое право невозможно получить по распределению, его можно заиметь только по собственной воле. Вырастить внутри себя самого.

– Вот поэтому я и решил быть с тобой.

– Но я еще ничего такого не решал.

– Твоя воля.

Мальчику становилось все веселее и веселее. Кто бы мог подумать, что судьба (нет, чушь, стоп: никакой судьбы не бывает), то есть, конечно, не судьба, а стечение обстоятельств (а это как-то сухо) и (вот именно – и) невероятное везение сведут его с таким полезным человеком.

Понятно, что, помимо прочего, мальчишке льстило признание взрослого – да еще и обладающего правом носить оружие! – мужчины. Но, с другой стороны, он ощущал себя вполне достойным этой лести, а потому посчитал милиционера очень умным субъектом, что было весьма недурно для потенциального партнера. В общем, совсем подфартило.

– Твоих предков дом? – спросил милиционер, когда они достигли цели.

– Да.

– Это не годится. Пора осваивать собственные территории.

– Сам знаю, – огрызнулся мальчик. – Это только на время. Да деньги и не залежатся, я собираюсь их быстро пустить в оборот.

– Сначала мы пустим эту машину в далекое плавание.

И они разгрузили деньги и утопили машину в реке. За триста километров от дома.

– Тебя будут искать, – предостерег мальчика милиционер.

– Меня не найдут, – пообещал тот. – А если найдут…

Милиционер не дал ему договорить и сам закончил фразу:

– Тебя все равно не найдут.

Стоит ли рисковать, оставляя такого серьезного свидетеля?

Его вымуштрованная, как сука охотничьих кровей, интуиция подсказывала, что стоит.

– Почему ты хочешь убивать людей? – спросил он милиционера.

– Потому что я их ненавижу.

– Что они тебе сделали?

– Ничего.

Тут мальчик искренне удивился.

– Как ничего? Обычно за фасадом ненависти прячутся темные чуланы, доверху набитые всяким дерьмом, вроде издевательств над невинным дитятей, сигаретных ожогов или инцеста.

– Ничего такого не было. Я имел вполне спокойное детство.

– Тогда почему?

– Нипочему. Ненавижу. Всегда ненавидел. Они мелочны. Глупы. Безвольны. Подлы. Эгоистичны.

Мальчик снова улыбнулся.

– Иных набор перечисленных качеств тянет заниматься облагораживанием людской природы.

– Меня тянет ее уничтожать.

– А может, проще умереть самому?

– Я думал об этом. Наверное, еще не готов. Еще жду чего-то.

– Ну ты если надумаешь, всегда обращайся.

Милиционер посмотрел на него пристально, так и не изменив выражение лица.

– Это я в том смысле, – пояснил мальчик, – что могу помочь умереть.

– Я понял.

– Но пока можем разыграть что-то поинтереснее.

– Поинтереснее…

– Да. Я вот, например, рано или поздно собираюсь стать Богом.

– Богом?

– Да. А ты можешь выбрать себе какой-то иной вакантный пост. Как насчет президента?

– У этой страны есть президент.

– Есть. И я не обещаю, что ты будешь следующим. Но третьим после нынешнего, максимум четвертым или пятым вполне можешь стать.

– А зачем мне становиться президентом?

– Чтобы делать с людьми, что в голову взбредет. Разве ты не этого хочешь?

Трясясь в попутке до города, мальчик все прикидывал, сколько лет займет реализация его грандиозного плана.

Пожалуй, что лет тридцать. А то и больше.

Но ему некуда торопиться. Ведь и по пути должно быть весело.

Глава 2. 2009 год

Старичок из Конторы слишком зажился.

Неслучайно он казался некоторым девушкам злым волшебником из страшной сказки. А как известно, всем злым волшебникам приходит время пасть в битве с настоящим героем.

Правда, в этой сказке герой тоже злой. Но это уже издержки сюжета. И поменять тут ничего нельзя – так получилось, и некому переписать построенную под себя злым героем историю.

Старичок-волшебник, кстати, пока ничего об этом не знает. Устроился себе в своем покрытом фальшивой кожей кресле, которое, равно как и его близнец напротив, имеет обыкновение всасывать садящихся с мягким и тихим хлюпом, и чинит карандаши.

Ему всегда нужно много остро отточенных карандашей, потому что он не терпит писать тупыми, которые неприятно шуршат по бумаге, вместо того чтобы впиваться в нее с бодрым солдатским скрежетом и выводить тонкие, как волоски ребенка, линии.

Кстати, о детях. В последнее время что-то начало меняться. Заказов на детей все меньше и меньше. А это плохо, ой как плохо. Как бы теперь без работы не остаться и не скатиться на одно только пенсионное пособие, цинично тощее на фоне сторонних барышей.

«Что произошло? – думал старичок и свою нерастраченную на дело прыткость вкладывал в свистящие взмахи бритвой. – Почему детей больше не запрашивают?»

К сожалению, ответа от заказчиков он потребовать не мог – не по статусу. Вот и приходилось довольствоваться лишь собственными предположениями, весьма иллюзорными, впрочем, так как старичку неведома была прежде всего сама цель, ради которой эти дети сотнями собирались им ранее.

Он, конечно, и этим вопросом задавался. Но тоже подкармливал свое любопытство лишь доморощенными гипотезами.

Зачем же тогда ему умирать?

Это уже не его вопрос. Он-то о надвигающейся смерти и не думает вовсе.

Это вопрос человека с мертвым лицом человеку с лицом красивым – таким красивым, что может принадлежать лишь святому, и никак иначе.

– Что ты сказал? – переспрашивает красивый человек.

– Зачем ему умирать? Он же не знает ничего.

– Он знает слишком много. Чьи дети. Кто забрал. Когда забрал.

– Но куда забрал – не знает. И для чего забрал – тоже не знает.

– Неважно. Зажился он – и не о чем тут спорить.

– Так уж и сам на ладан дышит.

– А это уж нет. Такие долго не мрут, присасываются к почве липким мхом. Так что надо отдирать.

– Сделаю.

А старичок и не подозревает, что жизни ему осталось только на пять карандашей. А он-то дюжину незаточенных припас – вот беда.

«За границу они их продавали, за валюту. Вот в чем дело! – думает старичок, поигрывая бритвой. – Что ж теперь? Не требуются больше детки-то?»

Нет, не требуются. Эта часть грандиозного плана выполнена.

А для других деталей плана и дети постарше сойдут. Детдомовские, например, которых не надо выкупать у глупых мамаш ни деньгами, ни квартирной платой, ни усиленным питанием.

Так что извини, седобровый волшебник, пришла тебе пора пасть от руки молодого богатыря. Он уже едет к тебе в своей черной машине. Едет и светофоры промахивает не глядя.

– Вжик-вжик, – говорит карандаш, не то страдая под кусачим лезвием, не то радуясь своей новой парадной форме.

Старик откладывает его в стакан и берется за следующий.

«Закрывать контору надо, – думает он. – И уехать к родным в деревню. Все. Пожил. Заработал. Домишко организовать на кровных сотках и жить не тужить».

Жить. А жизни-то на два карандаша.

А обо всех этих детях старичок и не думает вовсе. И никогда не думал. Что ему думать-то было? Его дело до роддома довести, а дальше…

К тому же разве ж эта дурная какая работа была? Матери все эти непутевые, невесть от кого залетевшие, детей бы своих в грязи держали и мимо детских кроваток кобелей бы к себе водили.

А так… Детки его наверняка по заграницам подрастают. На иностранных языках шпарят.

А то, что родного не разумеют, так и что с того? Невелика печаль. От нашего языка только помутнение одно в голове. На нем под водочку хорошо беседовать. А на чужом – про бизнес балакать.

Так что радуйтесь, детки, что дедка вас удачно пристроил.

И он берет очередной карандаш и рассматривает его под лампой со всех сторон.

Ладный карандаш. Последний, хотя он об этом еще не знает.

– Ну привет, что ли, старик, – говорит ему человек с деревянным лицом, открывая дверь снаружи.

Скрип – и дверь настежь.

Скрип – и она уже закрывается за спиной незваного гостя.

А на двери табличка. С простой и ни к чему не обязывающей надписью: «Контора». А что за контора, по какому поводу контора – об этом никому знать не обязательно. А те, кто знает, не расскажут, проси не проси.

Тем более что один из тех, кто что-то знает, сейчас тоже уже перестанет знать. И даже карандаш не успеет доточить.

«Зачем пришел? – думает старик. – Без предупреждения. Вдруг».

Подвижные стариковские брови живут своей жизнью. Дергаются. Наползают на прищуренные глаза. Кустятся косматым серебром.

А палец что-то уж чересчур сильно нажимает на бритву, так что она впивается в дряхлую кожу и перегрызает капилляр.

Человек с одеревенелым лицом смотрит на маленькие красные капли, которые медленно, в темпе стариковского пульса, выползают из рассеченной плоти на бумагу. Но ничего в его лице, как и обычно, не меняется. И старику, стало быть, в его мысли не проникнуть. Не разгадать, что тут к чему.

– Ну, добро пожаловать! – говорит он гостю. – Давненько не наведывались. Или опять старичок понадобился?

– Как никогда, – говорит гость. И по голосу его слышно, что вроде как он улыбается. Но губы недвижимы, читай по ним не читай.

А думает он о том, как старичка убить.

И не просто так, а артистически. Раз уж убивать, то со вкусом.

Стрелять? Размозжить голову здесь же стоящим, прямо-таки ко всем услугам, пресс-папье?

И тут на глаза человеку с недвижимым лицом попадаются остро наточенные карандаши.

Последний из них еще у старичка в руке – прирос намертво, ни за что не выпадет из напряженных подозрением и страхом мышц.

Гость же его не торопится. Деловито усаживается в кресле, расспрашивает о житье-бытье.

– Контору, что ли, закрывать будем? – догадывается, куда тот клонит, старичок.

– Верно говоришь.

– А мне выходное пособие, наверное, полагается по такому поводу?

– Выходное пособие? – веселится, не улыбаясь, человек с омертвелым лицом. – Еще как полагается. Выйти-то, конечно, подсобим.

Брови старика мечутся на лице, как два маленьких беспомощных зверька.

«Не к добру это, – думает он. – Не к добру».

– А книги все твои, ведомости эти, мне надо забрать, – требует гость.

– Ну надо так надо, – соглашается старик, выпускает наконец из рук карандаш и бочком протискивается от стола к шкафу.

Бочком, боясь повернуться к сидящему в кресле спиной.

Следя одним, до щелочки сузившимся, глазом.

Загребая документы в одну руку и оставляя вторую пустой, подвижной.

На столе растет груда тетрадей, картонок, папок.

Гость молча следит за этим изменением настольного ландшафта и не говорит ни слова.

– Ну вот, вроде все, – подводит итоги старик, смахивая проступивший на лбу не то от натуги, а не то и от страха пот.

– Все, – повторяет с той же интонацией человек со страшным лицом.

– Ой, что-то нехорошо мне, – вдруг складывается почти пополам старик. – Живот схватило. В уборную бы мне. Я сбегаю, да?

Гость смотрит молча. И совершенно непонятно, разрешает он хозяину конторы отлучиться в туалет или не разрешает.

Старик по-прежнему бочком ползет вдоль стенки к спасительной двери.

«А ведь он хитер, – думает человек с одеревенелым лицом. – Все чует. Смерть свою чует».

А смерть уже навострилась. Смерть размером с карандаш, с острием наизготовку.

– Чего это? – крякает старик, придавленный телом гостя к стене в одном шаге от двери.

– Хорошо карандаши наточил ты, старичок. Любо-дорого поглядеть, – говорит его убийца и втыкает карандаш в испуганный глаз.

Карандаш входит глубоко. Больше чем наполовину, и вокруг него начинает сочиться жидкая жизнь.

Но гостю уже неинтересно, что будет дальше. Пока поверженный наземь волшебник корчится в конвульсиях, он деловито собирает бумаги и, не глядя на тело, идет прочь.

Дверь, правда, поддается не сразу – старик мешает.

Не страшно. Человек с неподвижным лицом отодвигает его ногой и навсегда покидает кабинет.

Скрип – и дверь настежь.

Скрип – и она уже закрывается за спиной.

А на ней табличка. С простой и ни к чему не обязывающей надписью: «Контора». А что за контора, по какому поводу контора – об этом никому знать не обязательно. И никто уже ничего никому не расскажет, проси не проси.

Глава 3. 2010 год

У них накопилась уже весьма солидная коллекция.

Они хранили их в специальном шкафу со множеством ящиков, обозначенных литерами и цифрами.

Каждому пульту – свое место. Потому что у каждого пульта своя история: имена, даты, обстоятельства, диагноз.

Вот, например, ящик под литерой «М». В нем четыре пульта для Марии, Марины, Марка и Макса. Семи, восьми, пяти и десяти лет соответственно.

У каждого свое заболевание, но каждый может быть исцелен, если только кое-кто захочет.

А этот кое-кто захочет обязательно, просто не сейчас.

Потом.

Когда все будет готово и можно будет выбираться из подполья на свет.

На каждом пульте еще и номер, соответствующий личному делу ребенка. А эти дела уже рассортированы по папкам и разложены по полкам инвалидности. Одна полка для глухоты, другая – для слепоты… И для парализованных, умственно отсталых, немых и всяких прочих увечных тоже есть местечко в шкафу и раздел в классификации.

Странно, кстати: их тут так много – всех этих собранных в одной комнате историй детской боли – а он помнит почти всех.

Номера, может, и не воссоздаст в памяти, а вот имена, диагнозы, подробности жизни…

С какого же ему начать, когда придет время?

Может быть, вот с этого? С маленького Толи с параличом нижней части туловища?

Он как раз сидит в своем кабинете и смотрит прямо на этого мальчика.

Нет, не на живого Толика. На Толика с экрана – его агенты практически вездесущи и периодически снабжают босса видеозаписями о подрастающих дрожжах его будущего успеха.

Ребенка засняли на детской площадке. Он не мог двигаться, но с восторгом и одновременно с печалью следил за тем, как по горкам с облезшей краской лазают другие дети.

Каждый раз, когда он выбирал глазами какого-то конкретного мальчика или девочку, то невольно начинал покачиваться в такт их движениям, хвататься пальцами за воздух, как за поручни горок, и быстрее дышать.

Рядом сидела его приемная мать (знал ли он, что приемная? скорее всего, нет) и вязала свитер.

А может быть, это вовсе и не свитер, а жилет с высокой горловиной. Но дело вовсе не в этом синем и пушистом произведении ее рук, а в том, как эти руки порхали над шерстью, живя самостоятельной жизнью и словно никак не участвуя в групповой работе остальных частей ее тела.

Ее глаза смотрели не на спицы, а на ребенка. Вернее, на его ноги. Причем с какой-то маниакальной сосредоточенностью. Словно она ждала чего-то.

Чего-то нереального, как сигнал из космоса от братьев по разуму.

Но несмотря на всю нереальность – почему-то с искренней и твердой верой в то, что ожидаемое обязательно должно произойти.

Дело в том, что несколько дней назад ей показалось, будто мальчик пошевелил пальцами правой ноги.

И как бы она ни уверяла саму себя, что это была лишь галлюцинация, искривившая реальность в соответствии с ее тайными желаниями, и что не надо обнадеживать себя глупыми несбыточными мечтами, все равно где-то в глубине души она знала, что все увиденное – правда, что надежда есть.

Вот почему она так всматривалась в застывшие на подножии инвалидного кресла стопы. Вот почему в конце каждого ряда она переворачивала спицы, ни разу не проверив, не спустилась ли петля.

На видео, конечно, такого не разглядишь. Да он и не пытается прочесть мысли приемной матери Толика. Ему важно рассмотреть лишь его самого.

Худенький. Как и положено, ножки-палочки. Губы слегка потрескались. И не видит, что его снимают. Смотрит себе на горки. Всем существом своим хочет быть там.

С ним был проведен ювелирно выверенный фокус.

Его приемные родители оформили бумаги на усыновление еще до того, как мальчика парализовало.

Операцию же сделали как раз в период между подписанием этих бумаг и назначенной комиссией датой, когда Толику можно было перебираться в свой новый дом.

Что же оставалось делать безутешным родителям, когда выяснилось, что выбирали они здорового ребенка, а получили инвалида?

Может, они и были расстроены или даже раздосадованы нелепым поворотом событий, но совесть не позволила им роптать или повернуть вспять уже доведенный до конца процесс.

Они взяли мальчика к себе и истоптали пороги всех известных в городе клиник – естественно, безрезультатно.

Врачи даже объяснить-то как следует не могли странное превращение бодрого и уже встающего на ножки мальчугана в обездвиженное и морально угнетенное этим фактом существо.

– Наверное, это какая-то врожденная патология, – говорили они и разводили руками. – Может быть, у него родители алкоголики и это как-то сказалось? Может быть, это генетическое?

– Но почему сейчас? Почему вдруг?

Правду знали только авторы эксперимента, которым нужно было лишь проследить, чтобы мальчику не сделали томографию головы и не обнаружили там кое-что любопытное и управляемое пультом, до поры до времени притаившимся в шкафу.

Это, впрочем, было легче легкого.

Редкие по тому времени кабинеты МРТ были взяты под жесткий контроль, и организаторам шоу оставалось лишь со стороны спокойно наслаждаться предсказуемыми метаниями по незримой сцене цинично одураченной супружеской пары.

Симпатичные, кстати, люди.

И Толик такой фотогеничный.

Так не начать ли с него? Не сделать ли его героем газетных бабочек-однодневок?

И будущий Бог представлял себе свежую, только из-под пресса, передовицу с худенькой большеглазой мордашкой, озаренной выражением неизмеримого счастья.

Так. Стоп. А кто сказал, что через десять лет (или сколько там ему еще понадобится для окончательной реализации своего плана?) Толик будет таким же симпатичным, как сегодня?

Может быть, из наивного, одухотворенного страданием существа он превратится в угрюмого недружелюбного субъекта, покрытого прыщами от подбородка и до первых залысин на лбу?

Фе…

Так что нечего пока строить планы. Поживем, как говорится, увидим. И тогда уже выберем того или ту, с фантастического перевоплощения которого или которой начнется его восхождение на Олимп, откуда другим богам в срочном порядке придется делать ноги. Потому что конкуренции он не потерпит.

Как же изгнать богов с Олимпа?

И вот тут-то ему и приходит в голову идея о переписывании старых книг.

Приходит внезапно. Пробирается в мозг исподволь, ползком. И прорастает там скорой цепкой плесенью, заставляя хозяина захлебываться от восторга.

Ведь это же невероятно перспективная мысль – стать королем любого печатного слова и казнить этих более или менее звучных подданных одним лишь мановением властной руки.

И сам Олимп тогда вдруг сможет оказаться лепрозорием для свергнутых с Неба. И Зевс-громовержец съежится до размера и характера крыловской заносчивой Моськи, зачем-то сменившей кличку. И богиня любви займет положенное ей место в земном борделе. И он сам подберет себе новый пантеон по личному усмотрению.

Да, он вполне ощущает в себе вкус к мифотворчеству и готов взяться за первый пробный сюжет прямо сейчас.

Только сначала надо выключить видеозапись с Толиком и сделать необходимые распоряжения по его делу.

– Внедритесь в эту семью, – говорит он своему главному помощнику – человеку с неподвижным лицом.

– Как именно? – спрашивает тот.

– Назовитесь представителями зарубежного благотворительного фонда в пользу детей-инвалидов. Пообещайте бесплатное японское автоматическое кресло новой модели. Потом подарите его, щелкнитесь для газеты. Станьте нужными и желанными. Пригодится.

И вот так радеть о каждом и каждой! Так разве же он и в самом деле не Господь Бог?!

Глава 4. 2010 год

Несмотря на щедро предоставленные ему тысячелетия, времени как следует обдумать свою ситуацию у него почти не было – все уходило на погружение в боль или на беспокойный сон, дарующий весьма слабое утешение, но все же необходимый телу.

С пробуждения же на рассвете и до самой ночи он мог думать только о мучениях и ни о чем другом.

Проклятая скала.

Проклятая цепь.

Проклятый орел.

Проклятая печень, которая все никак не может распасться бесполезным крошевом, а заживает и заживает вновь.

А ведь из всех богов Олимпа только один он – Прометей – был нормальным и креативным. Все же остальные просто растленная эгоистичная пьянь.

У них в мыслях одно: нажраться, совокупиться, помериться достижениями в первом и втором.

А он сотворил людей. Вылепил их из глины. Вдохнул в них жизнь. Научил обрабатывать землю и лепить горшки.

Кстати, если кто-то думает, что их не боги обжигают, то он сильно ошибается: если бы не Прометей – лучший из титанов – то фиг бы эти люди научились обжигу. Ведь и огонь с неба на землю принес он, за что и был наказан этим дебилом Зевсом, неспособным мыслить дальше собственного носа и собственного члена.

Казалось бы, не ты развел человеческую популяцию, так и не суй туда эти самые нос и член. Так нет же: как пригляделся к копошащимся внизу, тут же и распалился. Обрюхатил пару баб. На остальных наслал грозу и страдания.

Как же он их ненавидит!!!

Потому что ему на долю выпала лишь эта скала. И цепь. И толстый прут, протыкающий грудь и глубоко уходящий в камень. Чтобы не только уйти, но и пошевелиться, хотя бы сменить позу, не смог.

У орла клюв твердый, как титан.

Этот металл Прометей не успел показать людям, а сами они еще долго не найдут – куда им. Но он-то бог, и предвидения у него никто (даже Зевс) еще не отнимал. Так что он точно знает, что назовут титан титаном в честь него самого и его родных.

А Зевс – мелкотня. Злобный пакостник, который победил гигантов хитростью, но никогда не сравняется с ними ни силой, ни умом.

Что же делать? Что делать? Как избавиться от этого проклятого жребия: от скалы, и цепи, и орла?

Как пророку ему открыто: еще какая-то тысчонка лет – и явится освободитель по имени Геракл, может быть, самый лучший из порожденного им человеческого племени, и разомкнет цепи.

Но не обидно ли выжидать эту лишнюю тысячу? Быть распятым на скале и позволять дрессированной птице узурпатора питаться живою печенью?

О, как унизительно! Как мерзко!

А люди, люди-то каковы!

Он их породил. Он их любил. Давал, что просили. И даже, что не просили, потому что не знали, что надо попросить.

Все, все для них делал!

И хоть бы одна сука пришла с клещами и перекусила на хрен эту цепь! Нет, не пришли. И не придут. Придется ждать Геракла.

Или не ждать?

Как бы изловчиться и задушить этого проклятого орла? И сожрать его печень, предварительно изжарив.

Так ведь не схватишь – цепь не дает. Опутала вдоль и поперек, вдавливает в камень, стирает кожу в хлопья.

А под скалой море – окунуться бы туда, омыть затекшее титаново тело, залечить едкою морскою солью раны.

Как же победить орла? Как схватить и разорвать могучими руками на две кровавые части?

Он же не человек, бог. У бога не бывает атрофии мышц. Богу не полагается больничный. Даже после трех тысяч лет, проведенных в цепях на холодном камне. Даже с проткнутой грудью и изъеденной хищной птицей печенью.

Поэтому силы в руках хватило бы, лишь бы цепь поддалась.

– Здравствуй, Прометей! – кричит пролетающий мимо вечный мальчик на побегушках, олимпийский почтальон Гермес.

– И тебе не хворать, – с горькой иронией отвечает Прометей.

– Слышь, а может, замолвить за тебя словечко перед папой? – предлагает Гермес.

Он вообще неплохой мужик. Тоже людей обучал втихомолку. Научил их читать, писать, считать.

– Ну так как, что думаешь?

– А слабо не спрашивать у папы, а просто расковать меня и лететь себе дальше в своих крылатых сандалиях? – подначивает Прометей.

– Слабо, – честно признается Гермес.

– Ну и лети тогда, куда летел.

– Упрямый ты, черт!

– А вы все трусы и быдло. Знаете, что Зевс не прав, и молчите.

И закипает в груди у Прометея злоба. И думает он, что как только освободится из оков – своими силами или дождавшись Геракла – он всем покажет и всем отомстит.

Он такое устроит в этом поганом мирке! И тоже все будут молчать! Глотать и молчать!

Гермес утирает своим носовым платком пот с Прометеева лба. Это единственное, чем он может сейчас помочь.

– А ты куда летишь-то? – спрашивает Прометей, все же в глубине души немного благодарный Гермесу и за платок, и за разговор.

– Папа новую болезнь изобрел. Лечу распылять над Микенами.

– А Микены-то ему чем не угодили?

– На братца моего Персея разозлился старик…

– Не называй его стариком. Зевс моложе меня.

– Прости.

– Так что ты там говорил про Персея?

– Микены – его город. Вот отец и бесится. Вот и решил опробовать там новую бациллу.

– Дело дрянь, – говорит Прометей и сплевывает, следя, как ветер уносит его плевок прямо в голову орлу.

Орел отрывается на мгновение от клевания Прометеевой печени и возмущенно стряхивает титанову слюну.

Прометей замечает это и радуется. Набирает побольше воздуха и опять плюет в орла, теперь уже сознательно.

Орел недовольно клекочет.

– Что, не нравится? – хохочет Прометей и плюет опять.

– Отогнал бы ты его от меня хоть ненадолго, – просит он Гермеса.

– Не могу! – извиняется тот. – Папа рассердится.

Нет, на других тут рассчитывать никак нельзя. Надо выкручиваться самому.

– Сволочь твой папа, – ругается Прометей.

– Сам знаю, – соглашается Гермес. – Ну ладно. Мне пора. Навещу тебя как-нибудь еще.

«Если я тут еще буду», – со злостью думает Прометей.

И хочется ему взорвать весь этот мир. Разнести в клочья. Начать с орла и закончить мраморными храмами, построенными во славу сонма тупых мелочных богов.

Все и вся разнести! Все и вся!

Орел тем временем впадает в бешенство. У него, должно быть, аллергия на Прометееву слюну. Он с остервенением трется головой о скалу, чешет встревоженную зудом кожу под перьями.

Это же надо было три тысячи лет тут висеть, чтобы вдруг открыть такое сильнодействующее средство для поганого пернатого!

Прометей не дремлет – накапливает во рту как можно больше слюны и выстреливает ею в орла, визжащего от отвращения, как щенок.

Главное, чтобы во рту совсем не пересохло, пока эта тварь не отвяжется и не улетит жаловаться Зевсу.

Прометей представляет себе эту сцену и вновь хохочет. И как же приятно смеяться после стольких лет плача.

Орел в недоумении и страхе. Что-то сегодня пошло не так, и он своим маленьким птичьим мозгом не может осознать суть нестыковки.

Он косит глазом и смотрит уже не хищно, а почти жалобно, по-куриному.

А Прометей ощущает небывалое вдохновение. И чем больше он радуется, тем сильнее становится, тем больше ощущает себя титаном, а не блеклым лоскутом, натянутым на скалу.

Он напрягает диафрагму и пытается силой грудных мышц вытолкнуть прут из груди.

Тщетно. Прут ведь протыкает не только Прометеево тело, но и часть скалы.

Или все-таки он поддался на маленькую толику своей длины?

Прометей напряженно дышит, а потом набирает воздух и снова сжимает мышцы, толкая наружу.

Тут может понадобиться еще одна тысяча лет. Но это уже не срок, когда видишь цель.

Лишь бы только проклятый орел отвязался, а с камнем и железом он как-нибудь справится.

– Эй, Прометей! – кричит Гермес.

Он уже выполнил отцовское задание и летит обратно.

– Чего тебе?

– Говорят, Зевс придумал для тебя новое наказание.

– Кто говорит?

– По дороге слышал. Пара нимф перешептывались. Несколько сатиров гоготали. Музы вздыхали, как обычно.

– Что за наказание?

– Он хочет низвергнуть тебя в бездну вместе со скалой. Ты сильно разобьешься при падении и больше не сможешь видеть неба.

– Сволочь!

– Я знаю.

– И даже после этого ты меня не освободишь?

– Извини.

Но нет уж! Дудки! Он больше не позволит этому ничтожеству Зевсу над собой издеваться. Он сам низвергнет его в бездну. А потом смешает землю с небесами и живое с мертвым.

Ополоумевший орел чует приближение заката и хочет лететь прочь, но Прометей крепко сжимает его лапы между ног, так что тому не вырваться, как бы он ни пытался.

Гигантская птица рвется изо всех сил, дергает мощным телом и немножко приподнимает ноги Прометея над скалой.

Цепь не пускает дальше. Цепь вгрызается в плоть и оставляет на ней кровавые круги содранной кожи.

Эту цепь ковал Гефест: плакал над каждым звеном, но тоже не имел решимости ослушаться отца.

Все они слабовольные твари! И этому жалкому хромому кузнецу он тоже покажет. Трахнет его жену Афродиту. Тем более что та сама всегда не против, насколько он ее помнит.

А помнит неплохо, потому как что для титановой памяти жалкие три тысячи лет?

И ненависть к Гефесту делает чудо и размягчает скованные им цепи.

Должно быть, тут есть какой-то магический фокус – материя, созданная врагом, ослабляется ненавистью к врагу.

О да! Как же он всех их ненавидит.

И цепи падают к его ногам.

И он вырывает из груди тяжелый прут и бьет им орла, одним ударом – насмерть.

И он снова хохочет. И поднимает над головой скалу, которая так долго держала его в плену, и низвергает в море (хорошо бы прямо на голову еще одной суке – Посейдону).

И он идет к Олимпу, где скоро будет очень весело и где никому не укрыться от гнева преданного всеми бога, желающего мстить. И две шлюхи Зевса – Сила и Власть, помогавшие Гефесту приковать Прометея к скале, – теперь будут служить ему и отсасывать ему!

Он хохочет.

Что ж! Готовьтесь! Отныне все здесь будут существовать по моим правилам.

И грязные боги, и ничтожные людишки.

И как же ты не прав был, Зевс, когда сковал титана, но не забрал у него жизнь.

Теперь за каждую секунду этой напрасно растраченной жизни будут платить другие.

Ненависть! Как же ты смогла занять место былой любви?

Неужели это скала, цепь и орел добились такого страшного эффекта?

Неужели любому рабу уготовано стать тираном?

Неважно.

Как бы то ни было, отныне ненависть – смысл его жизни.

Мир, созданный титанами, берегись!


Вообще-то это очень прикольно – сочинять новые мифы.

Глава 5. 2024 год

Ее звали Лизой, и была она очень хороша и столь же несчастна.

«Бедная Лиза» – писал Карамзин. Как будто сегодня. Как будто о ней.

Ей, конечно, не приходилось по весне собирать на полянах ландыши, чтобы потом продавать их на городских улицах.

И ее не обманывал мужчина.

Но все равно она была несчастна, потому что больше всего на свете ценила ритм и рифму, а жестокая природа предоставила ей право наслаждаться этими сокровищами только глазами, лишив слуха и голоса.

Она никогда не спрашивала почему. Ей неинтересно было дискутировать с судьбой о причинно-следственных связях. Но она страдала.

Она была неродным ребенком в семье – от нее никогда этого не скрывали.

Ее отца никто, кроме матери, в глаза не видел, а мать погибла, сорвавшись по пьяному делу с моста над рекой.

Лиза тогда была нескольких месяцев от роду и лежала в прописанной коляске под надзором древней старухи-соседки.

Соседка, не дождавшись возвращения загулявшей где-то матери даже к ночи, начала названивать в милицию, и стражи порядка восстановили цепочку фактов, признав Лизино сиротство и срочную необходимость ее, мокрую и жаждущую молока, спровадить туда, где о ней позаботятся.

Сначала ее отдали на попечение работников детского приюта. Затем связались с ее дядькой по материнской линии и спросили, не хочет ли он взять ответственность за племянницу на себя.

Дядька не хотел. Но тут вдруг появились какие-то ангелы-хранители из столицы и предложили дядьке материальное вознаграждение за благородные родственные чувства, проявленные по отношению к несчастной сиротке. Дядьке польстило и понравилось. И похвала, и вознаграждение.

Так Лиза и попала в этот скучный дом, где, наверное, только обрадовались ее немоте и глухоте: не услышит лишнего – не вынесет сор из избы и вопросов, свойственных подрастающим детям, тоже задавать не будет.

Вопросы она все-таки задавала. В письменном виде.

Но вопросы те были очень странными и тетку с дядькой озадачивали, а временами даже пугали.

Лиза почему-то не спрашивала, откуда берутся дети или почему своей родной дочери родственники всегда дают два куска кекса, а ей только один, причем тоже всегда.

Она интересовалась совсем другими вещами. Например, слышно ли, как бабочка машет крыльями во время полета, и нельзя ли купить ей на день рождения какой-нибудь музыкальный инструмент, ну хотя бы самую дешевую балалайку.

– Зачем тебе инструмент? – спрашивала тетка, предоставляя девочке право считывать по губам.

– Хочу научиться играть.

– У тебя же нет слуха. Ни музыкального, ни даже простого.

– А я по нотам. А вы потом расскажете, получается ли.

– Обойдешься.

Еще Лиза хотела знать, можно ли отличить по звуку моторы автомобилей разных марок, пение соловья от пения соловьихи и еще кучу разной ерунды, человеку с рабочими ушами известной априори.

Впрочем, интересовала ее не только природа звуков.

Она спрашивала также, почему тетя с дядей не любят друг друга и все-таки живут вместе, почему, когда они пьют кефир, шеи у обоих напрягаются по-разному и почему сосед с нижнего этажа, сталкиваясь с ней в подъезде, все время демонстративно облизывает губы. Вот что бы все это значило?

Дядя с тетей уже устали тратиться на бесконечные тетрадки для племяшки и подумывали ввести экономию. А она использовала любую подвернувшуюся под руку бумажку, хоть даже и туалетную, для того чтобы записать вопрос, мысль или… стихи.

Стихи пришли не сразу, а после того как она впервые столкнулась с образцами чужой поэзии в своей спецшколе для глухонемых.

Сначала ее удивило, как выглядит страница с поэтическим опусом. Она не поняла, почему строки там расположены так неэкономно, оставляя больше белого пространства, чем пространства, заполненного текстом.

А потом она вгляделась повнимательней, вчиталась и догадалась. И с того самого мгновения рифмованные тексты затмили для нее все другие прелести жизни, которых она уже успела отведать.

Она бредила стихами. Она переписывала в специальные тетради самые полюбившиеся из них. Наконец, она начала пробовать сама.

Но она не была удовлетворена до конца. Ни чтением чужого, ни перечитыванием готового своего. Потому что ей необходимо было слышать, как все это звучит: со свистом свистящих, с шипением шипящих звуков, с бульканьем, с рычанием, со звонкой дробью. Со всем тем, на что способен производящий элементы речи артикуляционный аппарат.

Но именно этого она и была лишена.

И на этом фоне привычное с самого первого воспоминания о себе сиротство, а также издевательства над нею других детей во дворе и на детской площадке, постоянные понукания дядьки с теткой и их упреки за каждую проглоченную ложку супа казались не такими уж серьезными проблемами.

Нет, конечно, ей бы хотелось, чтобы ее любили. Чтоб никто не дразнил, не выкрикивал в лицо грубую брань, наслаждаясь тем, что она все равно не может ничего услышать. Ей бы хотелось.

Но если бы вдруг на ее подоконнике однажды присела усталая от долгого полета добрая фея, Лиза не попросила бы в качестве платы за предложенные страннице стакан теплого чая и сухарик ни любви, ни признания.

Что, речь идет только об одном-единственном желании? Тогда слух и речь. И собрания сочинений всех поэтов мира.

Как? Разве же это два желания? Нет, одно. Потому что если нет стихов, то и язык, и уши не нужны. Слух, речь, рифма – вот она святая троица ее подростковой веры.

Но феи почему-то все время пролетали мимо, так что загадывать желание было некому.

А тетрадь со стихами пухла и пухла. И ей даже некому было ее показать.

– Вы позволите взглянуть? – спросил человек, пару минут назад присевший рядом с ней на скамейку. – Я не люблю подглядывать через плечо, а уж больно любопытно, что вы там такое интересное пишете.

Она, конечно, не услышала. Только краем глаза заметила, что незнакомец изменил позу и придвинулся к ней поближе.

«Я глухонемая, – написала она на пустой странице тетрадки. – Повторите, пожалуйста, еще раз».

– Я попросил разрешения почитать стихи, которые вы только что сочинили, – сказал сосед по скамейке, стараясь как можно четче произносить слова и как можно интенсивнее растягивать губы.

Она была удивлена его интересом, но, в конце концов, почему бы и нет? И она протянула любопытному мужчине тетрадь, где среди множества штрихов, зачеркивающих неудачные варианты слов и строк, все же выстраивались довольно ровные столбики.

В этом стихотворении она писала о себе:

А если бы вас пригвоздили к молчанию,

Изъяли бы звук у перепонок барабанных,

То вы бы смогли совершенно нечаянно,

Вдруг разгадать, принимая ванну,

Журчанье воды, ласкающей кафель,

Шипенье пены, влюбленной в тело?

А я познала звучание капель

И им языком подражаю умело.

Вы скажете: «Вздор! Не может глухая

Услышать воду, бегущую к сливу!»

А я в ответ: «Это вы не слыхали!

Вы от правды бежите трусливо!»

А правда в том, что не только уши

Имеют право на децибелы.

Заткните их и пытайтесь слушать

Музыку нашего света белого.

Слышите? Ну, скажите, что слышите

В том оркестре многоголосом,

Как рвется нить на рубахе вышитой,

Как на клевере тают росы,

Как от тополя пух по маю

Разлетается клейкой ватой.

И как ту, что глухонемая,

Бьют за то, что не виновата.

– Это потрясающе, – сказал мужчина.

И не ограничившись устной похвалой, зафиксировал ее еще и письменно.

«Спасибо», – написала она.

– Это надо издать!

«У меня нет денег».

– У меня есть!

И у него они действительно были. Так что первый Лизин сборник «Из тишины» вышел в свет уже через пару месяцев после встречи с незнакомцем и был полностью распродан за пару недель.

«Как это все-таки здорово и удивительно! – думала Лиза. – Как славно, что он случайно присел именно на мою скамейку!»

Бедная Лиза! Да кто же тебе сказал, что случайно?

Он совершенно сознательно сделал то, что сделал. Чтобы потом, когда тебя исцелят, публика, уже знакомая с твоим проникновенным творчеством, прослезилась вдвойне.

«Фантастическая история! – напишут потом про тебя газеты. – Юное дарование, недавно заставившее плакать всю читательскую аудиторию страны, снова тревожит сердца!

Потрясающий поэт, сирота, никогда не видевшая своих настоящих родителей, глухонемая от рождения, не только умеет слышать внутреннюю музыку языка и соединять отдельные слова в цельные шедевры, отныне она еще и дарует надежду каждому страждущему существу.

После двадцатилетнего молчания она разомкнула уста и заговорила вслух. Как это возможно? Спросим об этом у человека, который совершил самое настоящее чудо и исцелил глухонемую одним произнесенным и – подчеркнем – даже не услышанным ею словом.

Великий врачеватель поделился своим секретом с нашими читателями…»

Да, она была правильно выбрана, эта Лиза. Публика оценила ее пронзительную историю.

Но когда она сама потом захотела воспеть в стихах своего спасителя, у нее почему-то не получилось.

У нее вообще стало хуже получаться с тех пор, как она научилась воспринимать стихи не только глазами.

Глава 6. 2027 год

Он ехал на это шоу и почему-то заранее скучал.

Странно, конечно: он шел к этому событию почти сорок лет – с тех самых пор, когда на памятном уроке анатомии у него возникла эта гениальная идея – и вот часы показывают, что до начала трансляции осталось каких-то пятьдесят минут, а ему скучно. И кажется, подождал бы еще немного. А то и много. Словно ожидание гораздо привлекательнее результата. Словно граница между «вот-вот» и «уже» убивает всю радость достижения.

На заднем сиденье его автомобиля расположился один из юных неофитов – 22-й. Он ему нравится.

Почему?

Кто же может сказать почему? На то она и симпатия, чтобы быть сотканной из множества неуловимых причин, не подвластных анализу, а стало быть, и не в полной мере имеющих право называться причинами.

Вот просто нравится, и все.

Может быть, потому что красив и чем-то даже походит на него самого. Может быть, потому что при разговоре размахивает ладонью, недавно освобожденной от вечного груза специальной палки для слепцов. А может быть, потому что то и дело замирает и напряженно всматривается куда-то – что, собственно говоря, понятно, ведь это нам уже успело осточертеть все, что вокруг, а ему большинство реалий этого мира в диковинку и в радость.

В общем, нипочему. Просто нравится. Потому и находится сейчас рядом, будучи доверенным лицом и посредником между целителем и телевизионным персоналом.

22-й сидел прямо и слегка улыбался – предвкушал, должно быть, сочные будущие чудеса.

И вот ни капли же сомнения у этого парня: а вдруг не получится, а вдруг учитель даст маху. Нет! Верит. С такой силой верит, как будто от этой веры зависит, продлится ли еще волшебство, преобразившее его самого, окажется ли обретенное зрение вечным или только временным даром.

А рядом с 22-м лежит чемодан с кодовым замком. А в чемодане настоящее сокровище – пульты от чужих мозгов. Точно такие же пульты, как тот, что подарил свет и цвет самому 22-му.

А он-то сидит рядом и даже не подозревает, как все обстоит на самом деле. Как все хитро и подло. Как я – я и никто иной! – вторгся в его жизнь и сделал с ней, что хотел.

И когда я выйду из машины, он обязательно попросит разрешения нести мой чемодан. И получит его, несомненно. И не будет знать, что несет ключ к чужой боли, выкованный по произволу того, кто посмел.

Сметь!

А посмею ли я приказать шоферу повернуть обратно? Наплевать на ожидание распаленных рекламой миллионов телезрителей и сорвать это шоу к чертовой матери?

Отменить то, чего ждал сорок лет! Не в этом ли истинная власть, которая бывает только над самим собой и ни над кем другим?

Вот если бы я был Моисеем и сорок лет водил занудный и наглый народ по задолбавшей до одури пустыне… И вот она уже наплывает из-за горизонта, обретает черты, эта гребаная земля обетованная. И народ ликует. И Моисей роняет в седую бороду за считаные секунды высыхающие от жары слезы. А потом смотрит вперед, смотрит назад и понимает, что нефиг было из-за всего этого париться. И что не хочет он больше никого никуда вести.

– Идите сами, – говорит Моисей. – А я тут, в пустыне помру.

А это быдло два шага без поводыря сделать не может. Просят:

– Не бросай ты нас, Моисеюшка!

Как будто бы не они ему все эти сорок лет мозги выносили. И даже раньше еще, в Египте, откуда выходить не хотели, рабское племя.

А он уперся – и не сдвинешь.

– Никуда, – говорит, – не пойду.

И все: на фиг мечту, на фиг землю обетованную.

Вот смог бы он так?

Настоящий Моисей не смог. Наоборот, умирать не хотел, все у Бога клянчил право зайти в землю и хоть одним глазком…

А он смог бы?

Вот сейчас точно развернет машину, и пропади все пропадом.

А как же тогда мечта стать Богом? Вместо этого старого, жалкого, нелепо выдуманного, который так и не внял просьбам Моисея.

Как же с этим быть?

Но вот что-то подсказывает ему, что по-настоящему можно стать Богом, только отказавшись. Только выпустив уже зажатую в кулаке цель на свободу.

Но он тоже мелочится, отодвигает обеими руками эту правильную мысль, торгуется. Вот сначала попробую, каково это, а потом и откажусь. Отказаться-то никогда не поздно.

При этом сам знает, что поздно. Что надо именно сейчас. Еще до того, как все это началось. Что иначе уже не будет смысла. Что иначе у отказа уже не будет веса.

И все равно он знает и то, что ни за что не откажется.

Потому что на самом деле слаб.

Потому что на самом деле не Бог.

И он начинает раздражаться. И ненавидеть всех тех, кто через какой-то час обязательно начнет пресмыкаться перед ним и падать ниц.

И хотя тогда, на уроке анатомии, он этого и хотел – чтобы пресмыкались и падали ниц, – сейчас он жутко злится на людей за то, что они будут так делать.

Так вот что значит быть Богом? Ненавидеть зависимых от тебя. Растаптывать их, причинять им боль и еще больше ненавидеть. Чем больше топтать, тем больше ненавидеть.

Или это-то как раз значит именно не быть Богом? А Бог – только тот, кто любит? Следовательно, его нет и быть не может. Как не может быть любви. Ибо есть ли такой человек, кто не сожрет официально объявленного его любимым, если будет очень голоден или будет принужден тем, кто сильнее, тем, кто смеет?

– Останови машину! – кричит он в бешенстве шоферу. – Останови! Я хочу выйти!

– Но здесь же движение. Это опасно, – пытается образумить его шофер.

– Останови! – рявкает он. – Плевать! Мне плевать! Останови!

И он почти еще на ходу, не дождавшись полного торможения, выскакивает из машины и идет по темной дороге, расцвеченной быстро мчащимися и прикованными к месту огнями.

22-й опускает стекло и встревоженно смотрит на учителя, готовый в любой момент броситься на помощь.

А он идет быстрыми шагами и плачет, как Моисей.

Но не потому что земля обетованная наплыла из-за горизонта и растет ввысь и вширь. А потому что хочет, чтобы не наплывала и не росла.

Он совсем запутался в своих мыслях. В поисках того, что на самом деле является большим доказательством внутренней силы: отказаться от цели или достичь ее, желая отказаться, то есть отказаться от отказа.

И ему, может быть, даже хочется сейчас – впервые в жизни! – чтобы на него наехала машина. Ну почему бы ей и в самом деле сейчас на него не наехать? Он ведь так удобно идет по самому центру скоростного шоссе.

Но он знает, что не наедет. Что он должен выбирать сам, без помощи извне.

Прямо сейчас, черт бы побрал это мгновение. И эту дорогу, и чемодан, который остался в машине на сиденье рядом с 22-м.

Глупо играть в прятки с самим собой. Он прекрасно знает, что и выбегал-то на дорогу совершенно зря, больше из позы, нежели взаправду.

И это позерство перед самим собой (ну не перед шофером же, и не перед человеком с деревянным лицом, и не перед 22-м он фокусничает) бесит его еще больше.

Он так же быстро возвращается в машину и дает сигнал ехать дальше.

Они срываются с места, и земля обетованная выплывает из-за дальней кромки асфальта прямо на них.

У земли обетованной вид как у телевизионной студии.

Бедный Моисей. Он, наверное, тоже был очень разочарован.

– Приехали, – сообщает шофер и выпрыгивает первым, чтобы открыть Богу дверцу.

– Я могу понести ваш чемодан? – спрашивает 22-й.

– Конечно, сынок! Пожалуйста, понеси.

Глава 7. 2027 год

Когда Клара ползла по-пластунски по полу студии, не беспокоясь о чистоте любимого комбинезона и не обращая внимания на жалкий писк рации в кармане, в голове проносились неведомые ей ранее мысли и образы.

Мало того что ей как-то мгновенно стало совершенно ясно, что за этого мужчину на троне она легко могла бы отдать собственную жизнь или отнять чужую, но помимо этой внезапно вспыхнувшей смеси любви и решимости она испытывала и еще кое-что.

Ей вдруг представилось, что она древняя язычница, распластанная не перед телевизионной сценой, а перед гигантским приапическим идолом.

То есть не то чтобы она поняла, что именно это есть Приап, но ей представился очень чувственный идол с гипертрофированным половым органом – вот ассоциация и сработала.

Вокруг ползли другие верующие – в экстазе и надежде, что после сегодняшних оргий их ожидает воистину урожайный и легкий во всех отношениях год.

Это были зрители из студии, но Клара нынче видела их преображенными – полуголыми, а то и совсем голыми, вымазанными краской и виноградным соком.

Они ползли, не считаясь с маршрутами соседей, а потому часто наползали друг на друга и с визгом давили друг друга, не желая уступить место поближе к божеству.

Сама же совершенно преображенная экстазом Клара почему-то в некой части своего сознания сохраняла трезвость рассуждений. И вот там, в этом не замутненном страстью уголке, она анализировала – словно со стороны – происходившее в них и в ней, пыталась найти этому правильное имя.

«Нет, мы все-таки совершенно не изменились за тысячелетия, – думала она. – И никакая эволюция не в состоянии вписать в наши мозги новую строку, которая бы стерла старые генетические импульсы и освободила бы нас от сладостной жажды поклонения и рабства.

Нет, мы все остаемся язычниками, нам только дай чему-нибудь присягнуть, а мы и рады. Мы не можем избавиться от желания полностью подчиниться чужой воле, неотделимой частицей влиться в оргиастическую толпу и вместе с нею рыдать и плакать, бичевать себя и совокупляться со всеми подряд, быть отданными в жертву или приносить в кровавую жертву других».

И Кларе представился древний, отполированный массовым употреблением, лоснящийся от пролитого на него жира камень, на который возлагают связанных мужчин и женщин, чтобы по очереди перерезать им горло и вырезать еще пульсирующие сердца.

И это жуткое зрелище в данный момент не пугало Клару, а казалось таким сладким, как ничто другое, когда-либо испытанное ею в этой жизни. И она хотела бы сейчас оказаться рядом с этим камнем, и смотреть, как умирают другие язычники, и чувствовать брызги свежей крови на собственном лице.

Это было наваждение, как будто воздух телевизионной студии смешали с каким-то вредоносным газом убийственной силы. Как будто в легких каждого, кто находился там, кто-то танцевал пляску святого Витта. Как будто над ними сейчас ставили какой-то жуткий психологический эксперимент.

Ну что ж, что-то в этом роде там и происходило. Только без всяких газов или иных психотропных средств. Просто в каждом человеке (и это сейчас осознавала Клара) есть естественная порция безумия, которая с удовольствием выплеснется наружу и заразит собою весь мозг, если только услышит зов такой же частицы в другом человеке, а лучше во множестве человек, собранных в одном месте в один час.

И тогда слепленная внутренним безумием, помноженным на сто, тысячу или десятки тысяч порций, толпа пойдет за кем угодно, куда угодно и на что угодно.

Она пойдет бить печально известные витрины Хрустальной ночи. Она пойдет расстреливать невинных, добровольно раздевшихся догола и легших в ими же выкопанный ров. Она пойдет резать пациентов детской психбольницы, как будто эти одутловатые круглоглазые существа хоть чем-то опасны и хоть раз кому-то пожелали зла. Они будут улюлюкать, наблюдая за качанием по ветру мгновение назад задохнувшихся висельников, за стонами истекающих кровью быков и тореро, за последним горловым бульканьем исполосованных мечами гладиаторов, за треском суставов разорванных на дыбе сектантов.

Нет ничего опаснее толпы. Разве что ее лидер.

Нет ничего прекраснее толпы. Разве что ее лидер.

И о том и о другом думала сейчас Клара и была в восторге от своей причастности разыгравшейся в телестудии мистерии. И вместе с тем эгоистично желала быть выделенной из толпы, замеченной мужчиной на подиуме и поднятой им до себя, избранной для сакрального действа или хотя бы для помощи в зашнуровывании ботинок.

Она бы сейчас сделала по его приказу все что угодно. Разделась бы донага, вскрыла бы себе вены, проглотила бы яд.

А он смотрел на все это безумство со своего трона и, кажется, спрашивал себя: рад, мол, я или не рад?

Впрочем, кто Клара такая, чтобы сметь анализировать возможные мысли только что обретенного ею божества?

Лишь бы только быть рядом с ним, лишь бы лицезреть. А если удастся дотронуться, перемолвиться словом, разделить вдыхаемый им воздух одних помещений – чего же еще можно пожелать?!

А рация в кармане все пищит и пищит – это охрана и техперсонал студии пытаются дозвониться до нее и спросить, что делать, как остановить охватившее зал безумие.

Ведь эти неистовствующие люди крушат декорации, рвут в клочья занавесы, ломают скамейки. Судя по всему, в зале есть и жертвы, затоптанные толпой.

Охрана вызвала «скорую помощь», но санитарам не протиснуться в зал – их снесет волной человеческого экстаза.

Может быть, стоит погасить в зале свет и тогда охваченные безумием зрители успокоятся? Или вызвать пожарных, чтобы они как следует полили бесчинствующих из шлангов. Да, пожалуй, острые беспощадные струи холодной воды – это именно то, что надо.

Но распоряжается-то здесь всем Клара.

А Клара не слышит писк своей рации. Она вообще ничего не слышит, кроме собственной крови, стучащей в висках. Кровь гораздо громче безумного воя превращенных сидящим на троне в толпу оборотней и упырей.

И что же их так завело?

Чудо.

Данное в ощущении глазами, ушами, носами, пальцами чудо.

Чудо, брошенное неверящим в него, как кость голодным псам – рвите, убивайте друг друга в соперничестве за неожиданное лакомство.

Чудо, ворвавшееся в серую жизнь и расцветившее ее внезапным фейерверком ярких огней.

Чудо, скормленное дистрофикам с маленькими желудками, которые теперь блюют восторгом и жаждут повторения трапезы.

Клара и не думала, что она сама так падка на чудеса.

А может быть, не просто на чудеса, а на чудеса, исполненные этим прекрасным телом и этим дивным голосом. И если бы их творил какой-нибудь невзрачный хлюпик, то она бы не ползла сейчас по-пластунски и не думала бы, что за этого мужчину она легко может отдать собственную жизнь или отнять чужую.

– Клара, что это с вами? – услышала она вдруг где-то над головой.

Это пузатый Дастин наткнулся на нее в толпе и пытался вернуть к действительности.

«Зачем он здесь? Зачем пришел и все испортил?» – подумала Клара, снизу глядя на его брюхо и лицо, совершенно не вписывающиеся в языческую мистерию.

Рядом с ним магия почему-то пропадала. Он был такой будничный и обычный, что его даже на жертвенник возлагать неинтересно. Потому что он и там, вместо того чтобы экстатически сопереживать собственному закланию, будет мямлить: «Люди, что это с вами?»

– Что тебе от меня надо? – крикнула Клара злобно, как фурия.

– Возьмите ситуацию под контроль. Вы же умеете. Дайте распоряжения. Иначе следующего шоу не будет. Мы не сможем восстановить оформление студии за неделю. Никак не сможем.

И это отрезвило Клару. Нет, она не могла позволить шоу быть сорванным. И как продюсер, и как женщина, которая теперь будет жить только одной мечтой – увидеть божественного мужчину через неделю, а потом еще через неделю, а потом еще.

И она взлетела с пола. И достала рацию. И отменила пожарных. И велела Дастину включить звук на полную мощность и парализовать безумных акустическим шоком. И запустить санитаров. И – вот это самое важное – поставить охрану рядом с магом и волшебником и никуда не выпускать его до тех пор, пока она лично не проверит, что ему ничего не угрожает.

Глава 8. 2031 год

Дастину не пришлось жертвовать собой. Он так и не получил от Кирочки кассету – она не успела, к ним домой ворвались раньше.

Это было глубокой ночью, когда Кирочка видела уже третий сон, а Евгений – пятый.

Он вообще, с тех пор как прозрел, упивался снами, нахлынувшими на него с невероятной мощью, словно желал компенсировать все те цветные сны, которые не досмотрел за предыдущие двадцать три года.

В ту ночь в пятом сне ему снова привиделась черешня. Только на этот раз она больше выпячивала свой цвет, а не вкус и сочность, и с гордостью демонстрировала бока – ярко-красные, бледно-желтые, багровые почти до черноты.

Он брал ягоды с большого блюда с розовыми цветочками (странно – кажется, у них в буфете такого не было) и клал в рот Кирочке, которая протыкала их зубами и смеялась, когда он пытался вырвать черенки из ее плотно сомкнутых губ.

Естественно, от смеха ее губы раскрывались, и ему уже не составляло труда раздобыть черенок, иногда вместе с непрожеванной до конца ягодой.

И вот тут-то, на очередном таком этапе борьбы за черешневую палочку, в дверь и позвонили.

Звонили, наверное, долго, потому что когда Кирочка и Евгений наконец проснулись, звонки были уже быстрыми и нетерпеливыми. Звонки были такими, что по ним становилось совершенно ясно, кто именно звонит.

– Ну вот и все, – сказала Кирочка.

– Может, не открывать? – предложил Евгений.

– Глупо. Они все равно войдут.

– Все равно войдут, – повторил он тихим эхом и встал с кровати, на ходу натягивая майку.

– Кто там? – спросил он, прекрасно зная, кто там.

– Открывайте! Полиция.

Он открыл.

А потом их долго обыскивали, но ни о чем не спрашивали, видимо приберегая допрос для специалистов.

Ключи от книжного склада Евгений хранил не здесь, а дома у родителей, в ящике с носками, в одном из носков.

Из запрещенных книг здесь был всего лишь любимый ими обоими невинный «Винни-Пух» – запрещенный, по всей видимости, за сумасбродство («Вот такой я бродительный и забредательный медведь»), которое не следовало прививать детишкам, готовящимся к превращению в сознательных религиозных граждан.

Но за Винни-Пуха много дать не должны были. А вот…

Да, готовая для передачи Дастину кассета была здесь.

Кирочка, как чувствовала, предлагала отнести ее на работу – в пункт сбора утильсырья – и спрятать где-нибудь среди ящиков со стеклотарой. Но почему-то он не внял ей, и кассета осталась дома.

Ее сейчас и держал один из полицейских (как всегда, переодетых в гражданское) и, морща лоб, прикидывал, на каком допотопном приборе можно такое посмотреть.

– Это для телевизионной аппаратной, – сказала Клара, взглянув на кассету, доставленную по личному распоряжению Бога к ним в дом. – Можем посмотреть у меня в кабинете.

Но Бог изъявил желание посмотреть запись лично, без свидетелей. Так что Кларе пришлось включить и уйти.

А он увидел приблизительно то, что ожидал увидеть. То, что мерещилось ему с тех самых пор, как ему сообщили о неадекватном интересе 22-го к кабинету магнитно-резонансной томографии.

«Как он догадался? – спрашивал себя Бог. – Как же он догадался? Где мы дали маху? Каких свидетелей оставили в живых?»

Но как он ни разбирал и ни складывал обратно мозаику из былых участников его грандиозной махинации, все никак не образовывалось пустот: каждая цветная частичка ложилась на отведенное ей место и общая картина заполнялась целиком.

«Всех, всех подчистили, – уверял себя в который раз Бог. – Так как же он узнал? Неужели самого озарило?»

Да, ему всегда нравился 22-й. Он чувствовал в нем особое упорство, сродни собственному. Только их упорства были направлены на достижение совершенно противоположных целей: задачей Бога являлось сокрытие истины и превращение ее во что-то иное, корректируемое прихотями собственной воли, Евгений же задался поисками истины в первозданной чистоте – истины, избавленной от всех присвоенных ей ретивыми модельерами одежд.

Может быть, потому Бог и не торопился арестовывать сына (не зная, несмотря на разительное сходство, что он его сын), а все ждал, затягивал игру в кошки-мышки, втайне даже надеялся, что тот его переиграет, что выкинет некий неожиданный фортель и разобьет стеклянный колпак неискоренимой скуки, захватившей его в крепкие любовные сети.

Президент не одобрял такой лояльности и каждый день настаивал на обыске.

– Не сейчас, – говорил Бог. – И чего ты боишься? Они же под надзором. Даже если захотят что-нибудь натворить, ты их всегда успеешь остановить.

– Они входят в контакт со все большим количеством людей. «Наших» людей.

– Ну и что? Те уже отработали свое. Убьешь их. Больше не жалко.

– После тридцати лет?

– Какая разница?

И игра продолжалась.

И Богу было даже немного весело.

А теперь вот эта кассета.

Значит, все. Значит, пора принимать решение.

Значит, он подавит этот заговор и, скорее всего, тем самым убьет зародыши всех последующих.

И будет уже совершенно скучно.

И войну все-таки придется довести до конца.

И человечество отравится ядерным взрывом.

А он выживет, потому что для этого у него есть специальный бункер.

А потом он напишет для других выживших новую Библию.

И все начнется сначала.

И когда-нибудь через пять тысяч лет другой мальчик на уроке анатомии придумает, как использовать чужие мозги для приобретения величия.

И этому мальчику однажды тоже придется выбрать, становиться Богом или нет.

И он, конечно же, выберет неправильно – по-другому, наверное, просто не бывает.

И тоже взорвет Землю на хрен.

Как же скучно!

А если не казнить Евгения, а дать ему сделать то, что задумал? Если позволить ему показать кассету людям?

Вдруг тогда они удивят его? Вдруг поверят и взбунтуются? И свергнут его? И казнят вместе с президентом? И сотворят республику?

И вот ему уже хочется выбрать именно такой сценарий. Освободить их от себя. Дать шанс стать людьми, а не стадом.

А потом он вспоминает, что людей не бывает. Что бывают только стада. И что – даже разыграв мимолетную демократию – они все равно скатятся обратно к диктатуре. А значит, лучше все-таки довести дело до конца. Раздолбать их ко всем чертям. Зря, что ли, он начинал?

И это значит, что Евгения все-таки надо наказать.

И он уже знает как.

И представив себе это, он смеется. Ему опять весело. Потому что начинается новый эксперимент, еще не опробованный им доселе. Шоу, о котором он намекал недавно Кларе. Шоу, режиссировать которое пришла пора.

Глава 9. 2031 год

– Так вот вы, значит, как, да? – спросил Бог у Евгения и Кирочки, сидящих напротив него в довольно далеко расставленных креслах, но все-таки дотягивавшихся друг до друга руками и переплетавших пальцы.

– Вашей власти все равно придет конец, – ответил на это Евгений, не желая ни оправдываться, ни интересоваться собственной судьбой.

– О, я так не думаю, – улыбнулся Бог. – У меня есть способы обеспечить себе довольно стабильное воздействие на чужие умы. Я бы не стал тут употреблять понятие «вечность», но что-то близкое к этому вполне достижимо.

– Вздор! – усмехнулся и Евгений. – Даже если народ вас не свергнет, значит, воспользуется для освобождения вашей естественной смертью.

– Я не припомню, чтобы после смерти Христа он стал менее популярен, – сказал Бог. – Хуже того, его власть только укреплялась с веками. В моем же распоряжении намного более развитый инструментарий, чем у него. Так что и претендую я на большее.

Евгений хотел было возразить, но осекся. Он понял, что и такое возможно.

Значило ли это, что их неудавшийся бунт был зря?

Нет. Попытаться все равно стоило. Если не ради других, то, по крайней мере, ради самих себя.

«Врешь! – вдруг заговорил в Евгении кто-то другой. – Ради себя надо было поступать совсем по-другому. Ехать в захолустье и копаться в земле в поисках драконьих скелетов. И есть сардины из банки. И пить воду из колодцев. И срывать с яблонь кислые плоды, не дожидаясь пока созреют. И любить ее. Бесконечно, неутомимо любить. Вот что надо было сделать».

Но она же сказала ему недавно, что, заботясь только о себе, они бы расплескали любовь.

Значит, все правильно. Значит, можно было только так, а не иначе.

Он не мог спросить сейчас ее мнения, он мог только крепче сжимать ее пальцы.

– Чем же вы гордитесь? – спросила вдруг Кирочка, впервые обращаясь к Богу. – Подбавить утопающим в дерьме еще больше дерьма – разве же это подвиг? А вот если бы вы обратили свою фантазию на созидание, разве бы вы не прославили свое имя по-настоящему? И разве бы люди не произносили его с куда большим удовольствием, чем сейчас, и без страха?

– Оставь свою сентиментальную чушь, – оборвал ее Бог. – Не скрою, мне даже приятно слышать этот лепет, звучащий свежо на фоне остальных речей, принятых в этой стране. Но ты неубедительна. – Он отхлебнул из стакана. – Ты не понимаешь, о чем говоришь. А что касается моей фантазии, то вам, наверное, будет интересно, что она приготовила для вас двоих.

Руки влюбленных напряглись.

– О да, любовь! Ну конечно же, как всегда любовь! – сказал Бог не без кривляния. – Великая любовь! Капризная, непостижимая любовь, которая свела воедино два моих бесподобных детища.

– Какие еще два детища? – забеспокоился Евгений, ожидая подвоха, чего-то ужасающего и отвратительного.

Бог достал из ящика и швырнул на стол заранее приготовленную папку.

Как ни вытягивал шею Евгений, он не мог прочесть, что там написано на обложке. А Бог понаслаждался его страхом еще пару секунд, снова отхлебнул и, раскрыв папку, начал читать, монотонно, как положено не демиургу, но бюрократу:

– Так, что тут у нас? Кира. 2005 года рождения. Сирота. Родители – палеонтологи. Погибли при обвале на раскопках. Семь месяцев жила с бабкой, после смерти которой водворена в детский дом № 4. Доставлена в больницу под предлогом диагностирования менингита. Операция проведена 7 августа 2016 года. Прошла успешно. В головной мозг внедрен прибор, подавляющий зоны слуха и речи. Потенциальная глухонемая. После совершеннолетия живет в полученной по наследству квартире. Социально нестабильна. Не прошла нумерацию. Бросила престижную работу. Ныне работает в пункте сбора утильсырья по адресу… Ну, это вы и так знаете. Вот главное… Состоит в сексуальных отношениях с бывшим слепым, № 22, Евгений – дело 63, исцелен 17 мая 2024 года… Что ж, как видите, мы знаем все, а вы… как это говорится в народе, два сапога пара.

– Как? – плакала Кирочка. – Этого не может быть! Я что, тоже? Но зачем? И меня же никто не включал. То есть не глушил. Зачем?

– Зачем? – спросил и Евгений, потрясенный ничуть не меньше.

Бог снова улыбнулся и допил стакан до дна.

– Видите ли, – начал он, – как-то мне пришло в голову, что людям необходимы два рода чудес. Первое, ярко продемонстрированное мною с помощью Евгения и других ему подобных калек, призвано дать народу надежду и веру. Но этого мало. Потому что необходимо также держать народ в узде и подкреплять уже зародившуюся веру страхом. Помните, как в Библии? Там же есть две заповеди: и любите Господа, и бойтесь его.

Доселе я подкармливал необходимое народу чувство страха ужесточением законов, арестами и публичными казнями. Но что может быть действеннее чуда? И тут я подразумеваю второй сорт чудес. Такой, который мне еще не доводилось демонстрировать публике.

Я как раз сейчас готовлю новое телевизионное шоу. И для него вы оба прекрасно подойдете. Ты, Евгений, вообще-то сам выбрал себе такую судьбу. А что касается вас, Кира, извините, сколь бы вы ни верили в силу собственного выбора, но, увы, вы были подготовлены для этого заранее. Мной и моими помощниками.

– Вы хотите сказать?.. – на лице Евгения отобразилось понимание.

– Да, конечно. Какие могут быть сомнения? – обрадовался Бог. – Я покажу людям, как поступаю с ослушниками, с мятежниками. Я вас обоих включу. Ведь твой аппарат, Женя, никто не вынимал из твоей головы, и он по-прежнему в боевой готовности. Одно нажатие на кнопку пульта – и ты снова провалишься в темноту.

Бог помолчал немного, переводя дыхание и следя за реакцией этих глупых детей, задумавших помериться с ним силами.

– И все же, – продолжил он. – Гораздо большего эффекта можно добиться с помощью нашей прелестной дамы. Ведь она всю жизнь в отличие от некоторых, – взгляд на Евгения, – была совершенно здорова. Так что ее внезапную глухоту и немоту никак нельзя будет списать на рецидив былой болезни. Как видите, я все предусмотрел. Моя любезная Клара, кстати, – взгляд на Кирочку, – ваш бывший работодатель, вовсю старается, чтобы шоу получилось самым шикарным из всех, в которых я когда-либо принимал участие. Вам же осталось подождать до следующего четверга. И все смогут увидеть в эфире, как парочка неудачливых революционеров подвергается тяжелой, но, увы, совершенно заслуженной Божьей каре.

– А что потом? Вы нас убьете? За кадром? – спросила Кирочка.

– Что ж, я рад, что у вас еще есть возможность потренировать пока не ставший бесполезным язык, – съязвил Бог. – И я честно скажу вам, что убивать вас не собираюсь. Я вас отпущу на все четыре стороны. Прочь из города. Только при этом строго-настрого запрещу народу оказывать вам какую-либо помощь. Так что как вы там умрете: от голода ли, от болезни ли, – это, как говорится, поживем – увидим.

– А остальные исцеленные? Которые были на кассете?

– О, про них я еще не думал. Они все уже арестованы, но мне пока не до них. Надо к программе готовиться.

– Вы монстр! – сказала Кирочка.

«Вы мой отец!» – хотел сказать Евгений, но удержался. А то докопаются до маленького брата (мнимого племянника) и сотворят с ним и с сестрой что-нибудь мерзкое.

«А если бы он знал, что я его сын, он бы поступил как-то иначе? – думал Евгений в отдельной камере, куда его поместили, оторвав от него любимую. – Нет. Уверен, что он поступил бы точно так же. Впрочем, проверить все равно не удастся».

Глава 10. 2031 год

Люди стояли плотными шеренгами – как обычно во время экзекуций.

Был довольно прохладный день, но они согревали друг друга телами и горячностью единого порыва.

Они собрались здесь не просто так, а ради созерцания правосудия. И пары негодования вырывались из их ноздрей и ртов вместе с дыханием и витали над толпой каким-то гипнотическим конденсатом, так что любой опоздавший, если бы таковой нашелся, присоединившись к этой толпе, немедля бы ощутил ту же слепую ненависть, которая склеивала их всех воедино.

Тут и там, среди толпы и по сторонам, виднелись телекамеры – действо должны были транслировать по всем каналам в прямом эфире. И декорации, с учетом потребностей трансляции, были изготовлены на славу.

По центру, на своеобразной проплешине этого человеческого леса, было создано возвышение, куда предполагалось привести осужденных, чтобы продемонстрировать жаждущим мести их до и после.

На этот раз толпа была особо взбудоражена, потому что приговор не был объявлен заранее.

«Что с ними сделают? – думали все и не находили ответа. – Камнями не забьют, иначе бы нам выдали по камню. Но тогда что? Ведь там, на помосте, нет ни виселицы, ни дыбы, ни стены, у которой можно было бы расстреливать».

Зато там стоял высокий трон. И это вызывало особую радость предвкушения:

«Как? Неужели? Неужели Он сам будет участвовать?»

И впереди стоящие радовались, что пришли заранее и заняли лучшие места, а теснящиеся сзади остро завидовали передним.

– Он их испепелит взглядом, – предполагал кто-то из толпы.

– Нее! Он их превратит в свиней.

– Вы когда-нибудь видели, чтобы Он кого-то превращал в животных?

– А что Ему стоит?

Клара наблюдала за народом из диспетчерской через камеры.

– Они вполне уже на взводе, – сказала она в микрофон. – Пора начинать.

И на экранах, тут и там воткнутых среди толпы, как всегда в таких случаях, возникли лица казнимых. Он и она. Он редкий красавец! Она тоже ничего себе такая.

– А парень-то на Бога похож, – сказала какая-то баба, томно улыбаясь.

– Молчи, дура! – прикрикнул стоящий рядом с нею муж. – Как бы тебя за такие слова не упекли!

– А что я?

– А что я? – передразнил он. – Ты кого сравнила, стерва?! Он Бог! А это преступник.

И баба ужаснулась и не стала возражать.

Да и некогда было – на помост восходил Сам.

Толпа тут же впала в неистовство.

– Господи! – скандировали люди. – Бог наш живой! Мы любим тебя! Мы любим тебя!

Кто-то молился.

Кто-то пытался броситься ниц, но не тут-то было: напирали со всех сторон и не давали места.

– Люди! – ответствовал со своего трона Бог. – Дорогой мой народ! Сегодня мы собрались здесь, чтобы восторжествовала справедливость! Чтобы недостойные сыны отечества, – кажется, с сынами он перестарался, ведь одна-то была дочерью, но ладно – и так скушают, – понесли заслуженное наказание за свои злодеяния. Как вам уже известно из прессы, взыскующей правды и передающей оную читателям, нашлись в стране мужчина и женщина, поставившие своей целью свержение нашего строя и покушение на меня!

– Позор! Смерть проклятым! – понеслось со всех сторон, но Бог поднял длань и все моментально утихли.

– В слепоте и глухоте духовной они восстали на порядок и на святую веру и теперь должны за это поплатиться.

– Каз-нить! Каз-нить! – опять заклекотал народ.

– Нет, мы их не казним, – возразил Бог. – Но в милосердии нашем поступим с ними иначе. Мера за меру!

– Мера за меру! – подхватила толпа, не понимая пока, к чему именно Бог клонит.

– Они не успели привести в исполнение задуманное, – сообщил Бог, – но были схвачены нашими бдительными стражами порядка. А посему их, так и не поднявших руку на убийство, я накажу не убийством же, но физическими недугами, соответственными недугам их несчастных душ. Они были слепы и глухи к нашей правде и к нашей вере, и я их покараю слепотой и глухотой. Я явлю вам чудо! Обливаясь слезами, сострадая павшим, но вынуждая себя не прощать зло! Да будет так!

– Да будет так! – опять закричали в толпе.

– Или вы бы хотели не чуда, а казни? – вдруг спросил Бог у народа, разыгрывая демократию.

– Чу-да! Чу-да! Чу-да!

– Приведите осужденных! – распорядился Бог, и не ожидавший иной реакции.

И тут же на помосте появились Евгений и Кирочка. И на лицах их был не страх – там была радость. Они ведь не виделись десять дней и вот наконец оказались рядом.

– Раскаиваетесь ли вы в том, что содеяли? – спросил Бог.

Ни Кирочка, ни Евгений и не подумали удостоить его ответом.

Бог развел руками, как бы сокрушаясь об упрямых, погрязших в грехе созданиях и говоря народу: мол, сами видите, и хотел бы простить, да нельзя.

– Чу-да! Чу-да! Чу-да! – продолжала требовать толпа.

– Я дарую вам чудо! – прокричал Бог. – А им дарую заслуженную кару!

И встав в драматическую, достойную памятника позу – одна рука за спиной, другая простерта вперед и чуть ввысь, – он сказал Евгению:

– Преступник, ослепни!

И в то же мгновение тот покачнулся и чуть не упал, но был вовремя схвачен блюстителями порядка, не отходящими от подсудимых ни на шаг.

Толпа ахнула, как один человек.

И тут же набежали доктора, стали светить в глаза новоиспеченного калеки своими хитрыми фонариками и что-то записывать в блокноты.

– Он слеп! Совершенно слеп! – огласил свой вердикт один из них в услужливо подставленный младшим продюсером микрофон.

Толпа снова ахнула.

Бог же к тому времени уже успел как-то незаметно извлечь из кармана второй пульт и спрятать его в заложенной за спину руке.

– Теперь женщина, – распорядился он, и камеры тут же переключились на Кирочкин крупный план. – Преступница, оглохни!

И Кирочкин мир тут же утратил звук, как резко выключенный телевизор.

На нее тоже сразу налетела стая хищных докторов, уверенных, что трудятся на благо науки, но ей было как-то все равно. Она спокойно, без отвращения позволила им залезать в уши и в горло. Да, впрочем, ничего сказать она уже и не могла.

А когда экзекуция кончилась, ей осталось только наблюдать, как Бог открывает рот, и догадываться, что именно он сейчас внушает толпе.

Естественно, то, что обещал. Что ежели найдется кто-то, кто протянет осужденным руку помощи – поделится едой или крышей над головой, снабдит одеждой или транспортом, подскажет путь или ободрит теплым словом, – он будет наказан.

Да и надо ли было все это говорить? Никто и так бы не решился. А если бы вдруг решился тогда, то решится и сейчас, уже после того, как все это произнесено. Если, конечно, мир не без добрых людей.

А потом наступил самый хороший момент.

Полицейские (как всегда, в штатском) подвели Евгения и Кирочку друг к другу и соединили их руки.

Что ж, пора спускаться с помоста.

Пора стать друг другу опорой. Ей быть его глазами, ему быть ее ушами.

Получится ли у них? И если получится, то как долго?

Где-то в толпе Дастин сворачивал кабели и плакал.

Глава 11. 2031 год

Они шли по дороге, не зная, куда идут.

Они шли и думали об одном и том же.

О том, что только сейчас по-настоящему ощутили великую силу любви.

Что у них осталось друг для друга?

Сколько бы он ни старался, он больше никогда не увидит ее лица. Ее тела.

Как хорошо, что он изучил ее раньше. Изучил кончиками пальцев. Всю. Даже ворону, присевшую на плече.

У вороны теперь был шрам, так что он точно мог знать, где именно она притаилась.

Как же хорошо, что он это знал.

Потому что так он мог быть уверен, что это она. Что его не обманули. Не подсунули ему другую женщину. Не ту, которую он любит.

А так он знает точно: его не обманули. И он часами может скользить пальцами по ее коже, по каждому ее изгибу, по волосам. И узнавать. Узнавать каждый волос. И каждый палец. И каждую выпуклую родинку из тех восьми родинок, которые насчитал у нее когда-то.

Он не может ни видеть ее, ни слышать.

Если бы она могла сказать ему, что именно видит глазами. Что бы это ни было: препятствие на дороге, дурной человек, преградивший путь, еда, протянутая кем-то хорошим и бесстрашным… Но нет, она не может.

Она бы написала ему на бумажке, да он все равно не сумеет прочесть.

Что же общего им осталось?

Только прикосновения.


Она видит его. Смотрит, как он хватается за пустоту, и плачет от этой картины.

Она находит крепкий сук и всовывает ему в руку. В руку, привычную к палке для слепцов.

Она находит уже подмерзшие последние ягоды в лесу и всовывает ему в рот.

Он жует, потом шевелит губами. Наверное, говорит спасибо, но она его не слышит.

Не слышит этого прекрасного голоса, который навсегда стал для нее стихами и признаниями в любви.

А теперь этого голоса нет – его убили.

Хорошо хоть она видит его. А он ее не видит, какая жалость!

Так что же общего осталось у них друг для друга?

Только прикосновения.


Но не это ли и есть любовь? Любовь, которой больше ничего и не нужно. Любовь, которая довольствуется одним сцеплением пальцев. И поцелуем. И соитием. И тем, как в кромешной тьме он пытается видеть ее руками, а она пытается слышать его памятью.

Не это ли и есть любовь?

И сколько бы им ни осталось находиться рядом, они будут счастливы.


home | my bookshelf | | Бог нажимает на кнопки |     цвет текста