Book: Желтый



Желтый

Макс Фрай

Тяжелый свет Куртейна. Желтый

Dajte Juri slanine,

Da vam tjera vuka s planine![1]


Луч ярко-желтого цвета /#fee715/

Жанна

Явное становится тайным, явное становится тайным! – вот что крутилось весь вечер у нее в голове. Простой, в сущности, перевертыш, но Жанну эта фраза натурально окрыляла, как всякая веселая глупость, которую она, зная себя, была совершенно уверена, не способна придумать, а значит, свалившаяся на нее – с неба, не с неба, поди пойми откуда, но – сама, факт. От таких условно небесных глупостей у Жанны неизменно поднималось настроение, а в заднице заново – всякий раз заново! – рождалось то самое вдохновенное шило, ради которого имело смысл быть Жанной все остальное время, то есть в промежутках между проявлениями этого божественного шила, божественными шилоявлениями; смешно, конечно, но нет, не смешно.

Жанна знала, что просто сидеть, наслаждаясь этим счастливым внутренним звоном, последнее дело, деньги на ветер. Вдохновенное шило требует немедленных действий, таких же вдохновенных, необязательных и дурацких, как оно само. Будешь бездельничать, шило истончится, растает, рассеется, не оставив по себе даже мало-мальски внятных воспоминаний – о чем вспоминать, если ничего толком не было? И нескоро вернется, живи потом, как дура, без него. А потраченное с толком возвращается быстро, с процентами; чем больше потратишь, тем больше наваришь, такой удивительный парадокс.

Поэтому Жанна легко и быстро (очень условно быстро и еще более условно легко) одолела естественную лень, охватывающую всякого нормального человека, поставленного перед перспективой добровольно выйти на улицу поздним ноябрьским вечером. Лень такого рода больше похожа на инстинкт самосохранения; настолько похожа, что, возможно, это он сам и есть, но к черту инстинкты, человек – существо слишком сложное, чтобы позволить себе их иметь.

Сложное существо человек натянуло на свою нижнюю половину сложную же конструкцию под названием «колготки»; верхней половине досталась конструкция попроще, под названием «платье-мешок». Это гениальное изобретение неизвестного милосердного портного примиряет одновременно с целой кучей неприятных вещей: с первыми ноябрьскими холодами, подлинный ужас которых заключается в том, что они – только начало, обещание долгих будущих холодов; с наличием живого трепетного тела, наделенного досадной способностью от них страдать; с необходимостью паковать себя в чертову прорву тряпок и с общей нелепостью мироустройства в целом, зачем-то включающего все вот это вот.

– Я ненадолго, – сказала она Шерри и Черри. Дочка флегматично угукнула из своей комнаты, не отрываясь от мотка толстой проволоки, который по удивительному стечению обстоятельств был ее домашним заданием по скульптурному моделированию. Кошка недоверчиво дернула ухом, дескать, знаю я твое «ненадолго», небось опять на полдня уйдешь. И была неправа: Жанна планировала провести на улице не больше часа. Для долгих прогулок погода немного не та.

Надела коричневый пуховик с меховой оторочкой на капюшоне, хороший, в смысле качественный, теплый, но страшный, как конец времен. То есть не сам по себе страшный, просто на Жанне он смотрелся совершенно чудовищно, каким-то образом превращал ее в почти пожилую солидную тетку, на два размера больше, чем есть. Купила его год назад на распродаже, специально для этого. Чтобы казаться солидной неповоротливой теткой в годах, от которой настолько невозможно ожидать ничего из ряда вон выходящего, что если кто-то собственными глазами увидит, как она рисует на стенах или лезет через забор, все равно решит – померещилось. Плащ-невидимка, а не пуховик.

Шапка-невидимка у Жанны тоже была. Обычная вязаная шапка невнятного темно-бежевого цвета, можно сказать, цвета самой солидности, с оттенком приличия. Женщинам с бирюзовыми волосами такую в хозяйстве лучше иметь.

В последний момент спохватилась, разулась, пошла в свою спальню, порылась в шкатулке: сколько у меня еще глаз? Глаз осталось всего шесть штук, четыре зеленых, два светло-серых; маловато, но ладно, лучше, чем ничего.

Глаза были куплены еще летом, в китайском интернет-магазине, оптовой партией, то есть, сразу почти полкило. Они предназначались для самодельных кукол, поэтому были более-менее похожи на человеческие глаза. Немного неудобно, что не плоские на липучках, а со специальными стерженьками, так что на стену, например, не наклеишь. Но можно засовывать их в щели, вкапывать в землю на городских клумбах, цеплять к древесным ветвям, а еще ввинчивать в овощи и фрукты. Голубоглазый кочан капусты – зрелище для сильных духом, Жанна до сих пор гордилась этим изобретением. Впрочем, внимательно взирающие на окружающих апельсины и яблоки тоже вполне ничего.

Яблок в доме было с избытком; когда у тебя много подруг, и у каждой домик в деревне, это вполне неизбежно. Яблоки в здешних краях скорее напасть, чем благо – в том смысле, что осенью их становится некуда девать, сколько сока и компота ни заготавливай на зиму, яблоки неисчерпаемы, и тогда всякий человек, не обремененный своим яблоневым садом, становится крайне полезным знакомством. Очень много яблок можно такому бедолаге отдать. Жанна была этим самым полезным человеком без сада. И не умела отказывать людям, приходящим с дарами. Поэтому яблок у нее скопилось несколько больше, чем надо для счастья. И некоторые уже начали мрачно подгнивать.

В таких непростых обстоятельствах унести из дома три яблока – хороший, добрый поступок. Хотя три – это все-таки слишком мало. Но лучше, чем ничего, – думала Жанна, засовывая в карман пуховика яблоки. Два зеленоглазых в правый, сероглазое – в левый. Можно идти.


Все ноябрьские вечера по-своему хороши, но воскресный ноябрьский вечер, ветреный и сырой, прекрасен по-настоящему – в том смысле, что в городе, даже в самом центре не просто малолюдно, а вообще никого, хоть документальное кино про камерный, тихий, гигиеничный конец человечества снимай.

Ладно, не так все страшно. То есть не настолько замечательно, как хотелось бы. Время от времени из тьмы все-таки возникают какие-то антропоморфные тени – одинокие пьяницы, злые духи, выскочившие за хлебом матери семейств, загулявшие ангелы с поникшими крыльями, владельцы собак, юные влюбленные пары, которым негде уединиться, и плохо проинструктированные перед полетом инопланетяне; последних выдают несовместимые с органической жизнью элементы гардероба, вроде босоножек и тряпичных летних панам. Впрочем, важно не это, а то, что вечерним воскресным прохожим обычно нет дела до того, что творится вокруг, так что можно не принимать их в расчет.

Можно-то можно, – думала Жанна, вынимая из кармана промышленный флуоресцентный мелок бледно-салатного цвета, – а все-таки лучше, чтобы никто меня не застукал. По сторонам надо посматривать, осторожность не повредит.

Первая надпись появилась в соседнем дворе, где и солнечными летними днями никто, кроме жильцов особо не ходит. Поэтому начинать – просто для разогрева – с него хорошо. «Явное становится тайным», – написала Жанна на асфальте крупными, по-детски кривыми буквами, почерк у нее всегда был не ах; по-хорошему, человеку с такой придурью следовало бы заняться каллиграфией, или хотя бы освоить самый простой чертежный шрифт но на это никогда не было времени, да и желания, честно говоря, тоже не было. Если уж Небесную Канцелярию я, криворукая, устраиваю, остальным тем более сойдет. Кто станет придираться к почерку, увидев в темноте загадочную мерцающую надпись, – думала Жанна, – сам дурак.

Вторую надпись Жанна сделала на новеньком строительном заборе, удачно возникшем на ее пути, третью – поперек тротуара на улице Раугиклос, такую размашистую, что последнее слово пришлось дописывать ниже, не уместилось в одну строку. Там же она оставила первое зеленоглазое яблоко – на капоте одного из припаркованных автомобилей, оранжевого ниссана-жука, очарованная его задорным цветом и наивной мордой.

Напоследок легонько щелкнула глазастое яблоко по звонкому спелому лбу, просто так, от избытка всего сразу – чувств, сил, эмоций и дури, конечно же, дури, как без нее – и пошла в направлении Старого города, стараясь не слишком подпрыгивать на ходу, просто ради спокойствия своего солидного гардероба, чтобы не зря старался, превращая в приличную женщину нелепое черт знает что. С близкими надо обходиться бережно. Даже когда эти близкие – шапка и пуховик.


Жанна была неудавшейся художницей, вполне удавшимся, судя по количеству довольных ею клиентов, бухгалтером, вот прямо сейчас понемногу, шаг за шагом удающимся ювелиром и ответственной за мелкие городские чудеса. Она сама себя на эту должность назначила за неимением соответствующего официального ведомства. Ну то есть как – назначила. Просто однажды решила, что теперь будет так.

Девять лет назад Жанна приехала в этот город к своему мертвому бывшему мужу; ну, то есть понятно, не к самому мертвецу, а в квартиру, по наследству перешедшую их общим детям. Приехала ненадолго, разобраться с бумагами, неожиданно для себя очаровалась городом и вдруг, как бы ни с того, ни с сего, решила: если уж все так сложилось, почему бы нам не попробовать здесь пожить? Родня и знакомые считали, что она чокнулась, если готова вот так, без оглядки, как в пропасть броситься неведомо куда; сама Жанна была с ними вполне согласна, но твердо стояла на своем. Потому что когда сама судьба предлагает: а давай-ка мы меня поменяем, – грех ее не послушать. Судьбе лучше знать. К тому же терять ей было, честно говоря, нечего. Ладно, почти нечего. Маленькое, жалкое, перепуганное «почти».

Первый год на новом месте дался ей нелегко. Во-первых, конечно, из-за мертвого мужа. Пока он жил где-то далеко и звонил только детям, Жанна думала, что давным-давно его разлюбила: бессмысленно продолжать любить человека, который сам, в здравом уме и твердой памяти от тебя ушел. Но когда он стал мертвым, с которого вроде бы никакого спроса, одна только растерянная благодарность за то, что вообще был, Жанна поняла, что до сих пор его любит, особенно когда он обнимает ее – не руками, но всем своим домом, ластится одеялами, щекочет сквозняками, касается губ кофейными кружками – и понемногу сходила с ума от этой явственной, почти физической близости с тем, кого больше нет.

Были, конечно, еще «во-вторых», «в-третьих», «в-четвертых», «в-пятых» и так далее, если не до бесконечности, то что-то вроде того. Все эти невыносимые хлопоты с переездом, устройством, документами, своими и детскими, многочисленными препятствиями, наименьшим из которых оказался языковой барьер, потому что в подавляющем большинстве случаев можно было обойтись русским или английским, а когда все-таки нельзя, просто заплатить за перевод. С одной стороны, дела отвлекали от невыносимой, ненужной любви к мертвому бывшему мужу; с другой, они сами по себе вполне могли свести с ума человека покрепче Жанны. А сходить с ума было нельзя, потому что – ну, в первую очередь, дети. Им тоже непросто. Когда так резко меняется сразу все, рядом должна быть веселая, бодрая, оптимистичная мама, а не очумевшее не пойми что.

Справиться Жанне помог сам город – деятельно, ежедневной поддержкой и заботой, как обычно помогают близкие люди, а не города. Прежде она и вообразить не могла, что бывают города, способные совершенно по-человечески, только с гораздо более мощным эффектом, успокаивать и утешать.

В первый же месяц обнаружилось, что стоит выйти на улицу – усталой, раздавленной, в полном душевном раздрае, с добрым десятком неразрешимых проблем в голове – пройти буквально пару-тройку кварталов, и сама не замечаешь, как выравнивается дыхание, выпрямляется спина, понемногу поднимается настроение, успокаиваются мысли, приходят решения, и обстоятельства складываются настолько удачно, насколько это вообще возможно, и еще чуть-чуть сверх того.

Бонусом ко всему этому прилагались вполне очевидные мелкие чудеса – то, что Жанна вслух называла забавными происшествиями, а наедине с собой – именно чудесами. Надписи на стенах так часто оказывались ответами на мучившие ее вопросы, от неопределенно-приятного обещания «Твоя жизнь будет счастливой» до очень конкретного совета «Позвони прямо сейчас», – что глупо было продолжать считать их просто случайными совпадениями; впрочем, Жанна и не думала так. Ну, может быть, в самом начале, да и тогда не то чтобы именно думала, просто никак не решалась поверить, будто весь мир – ладно, не мир, а город – говорит с ней человеческим языком, а когда слов оказывается недостаточно, ветром приносит в руки синюю бумажную птицу; оставляет на подоконнике третьего, на минуточку, этажа смешного керамического ангела; сталкивает нос к носу с другом юности, который здесь случайно, проездом, всего на четыре часа; подбивает уличных музыкантов играть ее любимые песни; окутывает таким густым туманом, что рук не видно, а купленную на ярмарке миску заворачивает в обрывок старой афиши того самого фильма, в котором она когда-то, вечность назад, в студенческие времена снималась в массовке и познакомилась с будущим мужем, натурально подмигивает – смотри-ка, что я о тебе разузнал!

Со временем жизнь, конечно, наладилась; строго говоря, она началась. Самая настоящая новая жизнь, как из книжки, даже более радостная и полная, чем Жанна себе представляла, когда рискнула ее изменить. По горло занятая работой, детьми, захваченная новыми друзьями и увлечениями, она не сразу заметила, что восхитительных мелких, необъяснимых, когда-то почти каждодневных чудес стало гораздо меньше. А когда наконец заметила, не то чтобы всерьез огорчилась, сама понимала – у меня теперь все в порядке, больше не нужно нянчиться и утешать – но, положа руку на сердце, все-таки огорчилась. Ей стало этого не хватать.

Однажды решилась спросить его – город, как будто он был человеком – поздно вечером, в совершенно пустом переулке, где можно говорить вслух, не опасаясь, что кто-то услышит: «Ты меня вообще еще любишь?» – и почти сразу наткнулась на стену, сплошь исписанную граффити, где поверх множества пестрых бессмысленных надписей и неумелых рисунков красовалось старательно выведенное огромными синими буквами TAIP – в переводе с литовского «да», восемь штук восклицательных знаков и кривое зеленое сердце в нагрузку. Рассмеялась: «Спасибо, я тебя тоже!» – несколько дней натурально летала на крыльях этой счастливо разделенной любви, а потом вдруг совершенно всерьез задумалась, как его отблагодарить. Что вообще человек может сделать для целого города, если он при этом не мэр, не член какого-нибудь совета, не приглашенный начальством для консультаций специалист? Ничего не могла придумать, пока не зашла в дочкину комнату, где хранился целый мешок белых бумажных цветов, вырезанных для какого-то мероприятия в художественной школе, которое потом то ли отменилось, то ли резко сменило концепцию; в общем, цветы оказались не нужны, а сжечь их в камине рука не поднималась, все-таки дочкин труд. Тут-то Жанну наконец осенило, вернее, подхватило и понесло – таким мощным потоком, что сопротивляться было бесполезно, таким веселым, что она и не стала бы сопротивляться, даже если бы могла.

Восхищенно ужасаясь собственной дурости, Жанна весь вечер крепила к цветам толстые нитки и тонкую проволоку – черт его знает, что лучше держит, пусть будет и так, и так. Когда закончила, время уже приближалось к полуночи, но все равно сразу же, не откладывая на завтра, пошла в Старый город, там у нее на примете был один проходной двор, уютный, засаженный шиповником и спиреями, хорошо известный всем старожилам, с удовольствием срезающим через него путь. Это казалось важным – чтобы как можно больше свидетелей увидели покрытые цветами кусты и в первый миг поверили, будто они и правда зацвели в декабре. А разобравшись, поняли, что нашелся какой-то псих, не поленившийся битый час задубевшими на морозе пальцами аккуратно прикреплять к веткам бумажные цветы, что в общем-то тоже вполне себе чудо, может даже похлеще настоящего цветения посреди зимы.

Еще никогда в жизни Жанне не было так хорошо, как тем вечером, когда вприпрыжку неслась по безлюдному городу с невесомым мешком в руках, озираясь по сторонам, чтобы ее не застукали, развешивала цветы на ветках, а потом возвращалась домой, земли под собой не чуя, пьяная от морозного воздуха, окончательно и бесповоротно примирившаяся с собой, вчерашней, сегодняшней, будущей, веселой, унылой, умной и глупой – с любой. Это было ни на что не похожее ощущение какой-то причудливой тайной власти над миром и его чудесами, иначе не скажешь, хотя звучит, конечно, смешно.

Тогда Жанна и назначила себя ответственной за мелкие городские чудеса. Той самой неизвестной переменной, которая собственноручно ставит на чужие подоконники ангелов, оставляет в кафе записки загадочного содержания, пишет мелом на стенах ободряющие слова. Совершает прекрасные глупости, единственный смысл которых – иногда попадаться на глаза каким-нибудь незнакомцам, случайно выигравшим утешительный приз в лотерее судьбы. Восхищать, озадачивать, радовать, раздражать, обнадеживать, удивлять.




Второе яблоко скромно примостилось на лавке в сквере, третье, сероглазое нашло убежище на подоконнике винного бара, обычно в это время работающего, но сейчас закрытого по случаю воскресенья. Там же, у самого входа в бар, убедившись, что на улице пусто, Жанна написала на асфальте очередное «Явное становится тайным», главный хит сегодняшнего дня, завершившегося таким отличным вечером. Хотя почему, собственно, «завершившегося»? На часах всего половина десятого, куча времени впереди.

Дописала; буквально на шаг отойти успела, как то ли из тьмы, то ли просто из-за угла возникли двое прохожих, резко остановились, словно бы запнувшись об ее надпись, рассмеялись и пошли дальше, обогнав Жанну; перед тем, как скрыться за следующим поворотом, кто-то из них, не оборачиваясь, громко, отчетливо сказал: «Ну спасибо!»

Теперь пришла Жаннина очередь останавливаться, запнувшись, от растерянности и смущения: это что, мне? То есть они видели, как я пишу? Или я ни при чем, он со своим спутником говорил? Или это было «спасибо» просто так, наобум, всему городу сразу, как на его месте сказала бы я, увидев такую надпись, только вслух постеснялась бы, пробормотала бы про себя? Ай ладно, на самом деле неважно. Будем считать, это сам город вдруг решил сказать мне «спасибо» первым попавшимся человеческим голосом, а ближе всех оказался этот тип.


Повернула как бы в сторону дома; впрочем, зная себя, Жанна не сомневалась, что путь ее будет причудлив и долог, в таком настроении она обычно ходит по городу как шахматный конь, буквой «Г», или «ижицей», «гимелем», «цха»[2], и хорошо, если не китайским иероглифом «полет дракона»[3]; хотя иероглиф – это все-таки летний вариант.

По дороге свернула в кофейню, открытую допоздна, купила, куда деваться от моды, сезонный тыквенный латте, желая отпраздновать очередное неведомо что, чуть-чуть сожалея, что вроде бы столько в ее жизни толчется народу, а выпить просекко за вдохновенное настроение, разговорившийся город, глазастые яблоки и светящийся мел в это время суток решительно не с кем. Чем-то не тем мы с вами заняты, мои дорогие, чем-то явно не тем.

Закрыла картонный стакан пластмассовой крышкой, вышла на улицу, и тут где-то вдалеке раздался грохот, отчасти похожий на вопль неведомой фантастической твари из фильма категории Бэ, и погас свет – сразу везде, в окнах жилых домов, в витринах, у нее за спиной в кофейне, даже фонари на бульваре виновато моргнув, отключились, и город окутала такая густая тьма, в сравнении с которой обычная пасмурная ноябрьская ночь могла показаться солнечным майским полднем.

В кофейне завизжали и сразу же рассмеялись, рядом на бульваре кто-то растерянно выругался; здравый смысл требовал испугаться, но где сейчас Жанна и где здравый смысл. Вместо того, чтобы пугаться, она обрадовалась, потому что привыкла радоваться любому мало-мальски необычному происшествию, в этом смысле внезапное отключение электричества – не приключение века, но тоже вполне ничего. Возвела глаза к небу по привычке мысленно обращаться к нему во всех непонятных ситуациях – ну ты, Небесная Канцелярия, даешь! – и обмерла, увидев разноцветные всполохи, зеленые и лиловые, как северное сияние. Даже не успела подумать: «Его же не бывает в наших широтах!» – то есть именно так она и подумала, но уже потом, задним числом, когда всполохи погасли, и небо снова стало обычным ночным ноябрьским небом, похожим на вылинявшее от бесконечных стирок темное сукно.

Но ведь мне же не показалось, – подумала Жанна. Тут была бы уместна вопросительная интонация, но с вопросительной интонацией нынче как-то не задалось, и дело даже не в том, что некого было спрашивать, главное – не о чем. Жанна точно знала: нет, не показалось, она видела именно то, что видела. Северное сияние, или что-то вроде того. Почти беззвучно рассмеялась и вдруг торжествующе подумала: а может быть это из-за меня? Для меня. Специально. Это мне сейчас зарплату выдали какой-то своей небесной валютой, ну или что там волонтерам полагается. Например, талоны на обед. Это называется переход количества глупостей в качество. В совершенно новое качество жизни. А вдруг теперь всегда будет вот так?

Пьяная от просекко, в которое, надо думать, превратился в ее желудке жидкий кофе с сиропом и молоком, Жанна, явственно пошатываясь, пошла по узкому тротуару, размахивая все еще почти полным картонным стаканом, другой рукой благоразумно придерживаясь за стену, чтобы не навернуться в такой темноте. Но осторожность плохо сочетается с возвышенным настроением, поэтому проковыляв таким образом метров сто, Жанна возмущенно взмолилась, сама не зная кому: «Эй, положите наше электричество на место! Ни хрена же совсем не видно!» По материнской привычке хотела добавить что-нибудь педагогически-поучительное, вроде «совесть надо иметь, люди впотьмах спотыкаются, вот сломает кто-нибудь ногу, и что тогда», – но не успела, потому что фонари на бульваре Вокечю дружно моргнули и замерцали бледно-лимонным светом, за ними вспыхнули окна, засияли витрины, и Жанна, вздохнув от избытка чувств, подумала, теперь уже обращаясь не в неизвестность, а адресно, к городу: «Спасибо, дорогой».

Я

Несколько кварталов мы идем молча. Нёхиси вовсю наслаждается адовой холодрыгой, наконец наступившей после немилосердно, с его точки зрения, теплых и солнечных дней запоздалого бабьего лета, а я – его обществом. Гулять по городу с Нёхиси – счастье, которое не может надоесть даже когда происходит практически круглосуточно, потому что с каждым шагом все в большей степени становишься тем невообразимым существом, которое способно гулять по городу с Нёхиси, а значит, вообще на все.

Я уже давно настолько оно, что дальше, кажется, некуда, но на практике всякий раз выясняется: дальше – всегда есть куда.

– Отличная девчонка, – наконец говорю я. – Сам когда-то был примерно таким же дурацким вдохновенным придурком с судьбой набекрень. Встретил бы ее в ту пору, немедленно пал бы перед ней на колено и предложил бы руку и сердце. А потом догнал бы и еще раз предложил. У меня не забалуешь. В смысле далеко не удерешь.

– Ну и за что ей такое суровое наказание? – ухмыляется Нёхиси. – Не самое великое преступление – разрисованный мелом асфальт.

– Да ладно тебе – наказание. Я тогда был не особо ужасный. То есть вообще ни насколько не ужасный. По отзывам некоторых пострадавших, скорее наоборот.

Нёхиси делает такое специальное выражение лица, означающее: ну-ну, давай, заливай. Впрочем, подозреваю, дело тут не столько в недоверии к моим словам, сколько в его непреходящем восхищении перед возможностями человеческой мимики. Нёхиси регулярно разучивает новые гримасы, а потом демонстрирует свои умения обреченной аплодировать публике. То есть, в основном, мне.

– Ты отличный, – наконец говорит он. – И был, и есть. Но людям с тобой, подозреваю, непросто. Даже мои нервы не всегда выдерживают. А ведь у меня их, строго говоря, вообще нет. Когда впервые тебя увидел, подумал: надо же, какая интересная разновидность демонов – с таким хилым, немощным телом, как будто помер уже лет двести назад, и таким гонором, словно он повелитель Высших Небес; никогда прежде таких не встречал, интересно, как оно здесь завелось, и чем его надо кормить, чтобы совсем не загнулось? Долго потом удивлялся, обнаружив, что ты – просто вот такой человек.

– Ну ни хрена себе комплимент. Жалко, тот прежний я его не услышал. Помер бы небось от зазнайства, зато каким счастливым! Но, кстати, девушкам эта неизвестная тебе разновидность демонов обычно нравилась… первые пару дней. Потом, конечно, сбегали, и их можно понять. То есть, по большому счету, ты прав. Но эта девчонка, пожалуй, продержалась бы годик-другой, а то и подольше, просто на радостях, что сыскалась родная душа, готовая ночами напролет шариться с нею по городу и вытворять всякую вдохновенную хренотень. Одиночество – отличная штука, но только при условии правильной дозировки, как всякий яд. То есть, пока просто сидишь один дома, и никто не мешает тебе мрачно разглядывать трещины на потолке, одиночество это практически счастье, как я его себе представляю. Но постоянно ощущать себя единственным во Вселенной, настолько отличным от всего остального хотя бы условно живого, что начинаешь сомневаться в собственном смысле, знаешь, довольно тяжело.

– Знаю, – кивает Нёхиси.

И правда знает. Чего это я.

– Ладно, – говорю, – неважно, что я когда-то себе напридумывал и об какие невидимые стены бился дурной башкой. Тем более, что того смешного меня давным-давно и в помине нет. Зато есть другие, ничем не хуже. Например, та девчонка. Она все правильно понимает про странное, неожиданное, нелепое, невозможное, которое здесь у нас – высший смысл человеческого существования; собственно, вообще единственный стоящий смысл. И главное, не сидит на заднице ровно с этим своим правильным пониманием, пригодным, в лучшем случае, для задушевных разговоров, не раньше, чем после второго стакана, чтобы назавтра никто толком не вспомнил и упаси боже не начал расспрашивать, что именно ты имел в виду, а идет и делает это самое нелепое невозможное в меру своих скромных человеческих сил. Делает! Невзирая на наличие вполне разумной головы на плечах. Между прочим, в любой человеческой голове помещается примерно полтора килограмма скептического ума, а уж в разумных – даже страшно подумать сколько. Хорошо, что я довольно храбрый, а то от ужаса начал бы кричать.

– А кстати, неплохо бы, – мечтательно улыбается Нёхиси. – Так мы еще вроде не развлекались. Не припомню такого, чтобы ты среди ночи на улице орал.

Вызов надо принимать. То есть вдохнуть поглубже и завопить со всей дури. Кстати, вполне ничего получилось – со скидкой на отсутствие соответствующих вокальных навыков. Я все-таки крайне нерегулярно ору.

От моего крика реальность вздрагивает и зажмуривается. В смысле гасит все фонари и даже свет в окнах домов. Шутки шутками, а несколько окрестных кварталов натурально остались без электричества, надеюсь, не до самого завтрашнего утра, а всего на пару минут. Но кто знает, как оно повернется. По крайней мере, точно не я. Жить в одном городе с нами – большая удача, но иногда случаются вот такие технические накладки. Как выражаются некоторые трагически ориентированные натуры, за все надо платить.

– Класс! – Нёхиси совершенно счастлив. – Спасибо! Отлично зашло. Примерно как рюмку Тониной настойки залпом выпить – которая на последних днях.

Настойка на последних трех днях уходящего лета – одно из самых ужасных Тониных изобретений; как по мне, полный провал. Очень уж горькая получилась, выпив рюмку, вторую никто не просит, но Нёхиси она почему-то нравится. И теперь он подбивает Тони замутить такую же на последних днях уходящей осени, а я заранее содрогаюсь от мысли, что мне придется это попробовать, просто из вежливости. Ну и чтобы не забывали, кто у нас тут самый авторитетный дегустатор всего.

С другой стороны, Нёхиси будет доволен, это самое главное. Он у нас и так не то чтобы чахнет без наслаждений, но когда Нёхиси становится доволен сверх всякой меры – вот как, например, сейчас – небо над городом озаряется разноцветными сполохами, на такой краткий миг, что мало кто успевает заметить. Но всякий раз кто-нибудь да успевает, я точно знаю. И что бы наш случайный свидетель ни думал, как бы ни убеждал себя: «Ерунда, померещилось», – он уже благословлен невозможным небесным огнем, и это неотменяемо. Больше всего на свете такие штуки люблю.

От избытка чувств я говорю нарочито сварливым тоном, просто для равновесия:

– Вечно тебе всякая пакость нравится. То мои дикие вопли, то горькая отрава. То вообще, прости господи, зима.

При слове «зима» Нёхиси по-кошачьи жмурится от предвкушения грядущих удовольствий – стылых промозглых дней, ветра, похожего на мокрую тряпку, которой тебя непрерывно охаживают по лицу, ледяной каши под ногами, снежных сугробов, бодрого хруста замерзшей крови в моих бедных венах… ладно, будем надеяться, до такой крайности не дойдет.

Вздыхаю:

– На самом деле я помню, что зимняя тьма нужна тебе для работы. И мне, собственно, тоже. Все-таки самые важные вещи происходят именно в темноте.

– Тьма дело хорошее, но и холод мне тоже необходим, – безмятежно улыбается Нёхиси. – Просто для удовольствия. А удовольствие даже важнее работы. Скажешь, нет?

В ответ я корчу зловещую рожу, скрежещу зубами и рычу; впрочем, довольно неубедительно. Для убедительного рычания мне пока недостаточно холодно. Но я наверстаю, можно не сомневаться. Обычно это случается ближе к февралю.

– Я родился и вырос там, где царит такой совершенный и ясный холод, что здесь его невозможно даже вообразить, не то что воспроизвести, – говорит Нёхиси и кладет мне на плечо руку, ощутимо горячую, вопреки его же словам. – Холод – это вообще естественное состояние Вселенной. Тепло нужно только органическим существам, а вас, будешь смеяться, довольно мало. Раньше я не понимал, на кой такая форма жизни вообще кому-то сдалась. Зачем влачить унылое органическое существование, когда есть множество альтернативных форм бытия, я это имею в виду. Но вот сам попробовал, насколько это возможно в моем положении, и знаешь, понял на собственной шкуре: такая нелепая форма существования, причиняющая серьезные неудобства и сопряженная с постоянным риском внезапного неконтролируемого развоплощения в самый неподходящий момент, действительно имеет смысл. Некоторые очень важные вещи случаются только с теми, кто предельно хрупок и уязвим. Ну и само по себе торжество созидательной воли над немощью материи – действительно потрясающая штука. В жизни не видел ничего красивей.

Молча киваю. А что тут скажешь. Все так.

– Но на самом деле я всего лишь хотел тебе объяснить, почему люблю зиму, – говорит Нёхиси. – Какой-никакой, а все-таки холод. Если очень постараться и максимально приблизить свое восприятие к человеческому, можно ощутить нечто смутно похожее на него. Для меня это что-то вроде привета из далекого дома. То есть оттуда, что было у меня вместо дома в ту пору, когда я не понимал, что такое «дом». Ты бы, наверное, сказал: «Как в детстве», – и был бы по-своему прав. Этот ледяной ветер задевает в моем сердце какие-то тайные струны, о существовании которых я сам прежде не подозревал.

– Такая постановка вопроса мне в голову не приходила. Думал, ты нахваливаешь морозы просто из вредности, чтобы меня подразнить. И примерно из тех же соображений призываешь на наши головы дополнительные снега и сибирские ветры, которым без твоих подначек в голову не пришло бы до нас долететь. А у тебя, оказывается, какие-то струны трепещут в сердце – откуда оно вообще вдруг взялось?

– Ну а как без него? – удивляется Нёхиси. – Хорош бы я был, если бы отрастил себе человеческие руки и ноги, голову с задницей, а о сердце, с которого все начинается, почему-то забыл. За кого ты меня принимаешь? Я, конечно, довольно ленивый и легко отвлекаюсь, но такой халтуры ни за что бы не допустил.

– Извини. Конечно, ты не халтурщик. Просто я балда. Особенно если подавать меня охлажденным. Но ладно, ничего, каким хочешь, таким и подавай. Больше не буду ругать зимнюю стужу. Если уж у тебя от нее струны в сердце, пусть будет, куда деваться. Как-нибудь дотерплю до весны.

– Да ладно тебе, – говорит Нёхиси. – «Дотерпит» он, понимаете. Можно начинать рыдать. Мученик из тебя примерно такой же, как из меня мучитель. Когда это у нас зимы обходились без оттепелей? А их ты любишь даже больше, чем настоящее теплое лето, я помню. И, между прочим, никогда не мешаю им наступать. Возможно даже ничего не заподозрю, если грядущей зимой оттепели будут случаться несколько чаще, чем прежде. Только пожму плечами – ну, такой, значит, выдался слякотный год.

Ну ничего себе поворот. О таком я даже не мечтал. Нёхиси всегда за меня, что бы я ни затеял, он будет играть на моей стороне, но только до тех пор, пока речь не заходит о температуре воздуха, скорости ветра и интенсивности осадков. Дружба дружбой, а погода – врозь.

Право изменять погоду по своему вкусу мы с Нёхиси до сих пор разыгрывали – в нарды, прятки, покер, «слепого кота», дворовой баскетбол, ножички, секу, шахматы и еще добрую сотню игр, одна другой увлекательней и азартней. И этот всемогущий негодяй не просто ни разу мне не поддался из соображений божественного милосердия, вроде бы положенного ему по статусу, но и регулярно жульничал, чтобы лишний раз устроить нам майские заморозки или апрельскую пургу.

– Ну ты даешь, – наконец говорю я. – Спасибо. Теоретически знал, что твое великодушие беспредельно, но такого не ожидал. Даже не уверен, что решусь воспользоваться твоим предложением. Сам же сказал, у тебя от холода тайные струны в сердце. А струны – это серьезно. У меня рука не поднимется кайф тебе обломать.

– Да брось ты, – беспечно отмахивается Нёхиси. – Я себя не обижу. После короткой оттепели мороз только слаще. А долгих я тебе и не предлагал.



Показываю ему кулак – по моим наблюдениям, этот магический жест обычно помогает мне отвлечься от желания бесцеремонно повиснуть на шее благодетеля и болтаться там, как слишком длинный, неумеренно толстый шарф.

Тони, Тони, и все, и еще

Тони идет по городу. То есть не по городу, а по бесконечно длинному пирсу, в конце которого сияет синим, пока невидимым глазу, но явственно ощутимым, как вода или ветер, светом старый знакомый, давным-давно разжалованный в памятники и заброшенный, им самим воскрешенный маяк. Но все равно Тони идет по городу; кажется, даже по нескольким городам. По крайней мере, по правую руку – площадь Плаза дель Соль, что в квартале Грация в Барселоне, никогда там не был, но видел фотографии в интернете, запомнил соленое солнечное название, непривычно узкий бледно-зеленый дом с фасадом шириной всего в два окна, странную астрологическую скульптуру, больше всего похожую на свальный грех зодиакальных знаков, и теперь сразу узнал; по левую вместо моря – какие-то невысокие горы и мост, по которому едут автобусы, там же, слева, еще и Берлинская телебашня виднеется вдалеке, и круглый светлый купол огромной мечети, и заслонивший полнеба диск колеса обозрения; под ногами не только потрескавшийся бетон, но и новенькая, блестящая от недавнего дождя брусчатка, усыпанная желтыми листьями, и старые трамвайные рельсы, между ними едва угадываются тени истлевших, раскрошившихся шпал, и тропинка, вытоптанная в густой траве, и мелкие разноцветные камни, образующие причудливый узор. Да чего только нет под ногами у Тони – вот прямо сейчас.

Важно, впрочем, даже не это, хотя такой буйной смеси фрагментов разных городов, если не вовсе разных реальностей Тони еще никогда не видел. Но все равно важно сейчас только то, что его затылка касается другой горячий затылок, а к спине прижимается чья-то чужая… нет, совсем не чужая спина.

Когда-то в детстве, – думает Тони, – читал про викингов; меня тогда больше всего впечатлило, что они сражаются спина к спине. Думал, только такой и должна быть настоящая дружба – ну, сам понимаешь, что взять с мальчишки, одни драки на уме. А теперь мы с тобой спина к спине гуляем и развлекаемся, смешно получилось. Знал бы ты, как я рад.

Ну ни хрена себе спецэффекты, – думает Тони Куртейн, который вообще-то только что устроился на диване с книжкой, чтобы немного отвлечься от мыслей о своем двойнике, вернее, от его ощущений, таких достоверно ярких, что невозможно сосредоточиться ни на чем другом. И вдруг, – растерянно думает Тони Куртейн, оглядываясь по сторонам, – я больше не дома и не лежу, а как будто иду куда-то, весь, целиком, не во сне, не в грезах, по крайней мере, явственно ощущаю холодный осенний ветер, запах моря, яблок, прелых листьев и карамели, все эти камни и трещины под ногами, и вокруг творится что-то невообразимое, залитое синим светом, который я вижу своими глазами всего-то второй раз в жизни, а до меня не видел никто из смотрителей Маяка. Но важно сейчас даже не это, а то, что к моему затылку прижимается другой затылок. И в общем понятно, чей. Забавно, по уму, люди, повернувшись друг к другу спинами, должны идти в противоположные стороны, а мы каким-то образом все равно в одну; но об этом лучше пока не думать, и так голова кругом, а мне надо держаться, крепко подведу нас обоих если сейчас упаду. Никогда ничего подобного не случалось ни со мной, ни с моими предшественниками. По крайней мере, лично я ни от кого не слышал, чтобы смотритель Маяка вот так запросто, наяву соединился со своим двойником.

Зря я, конечно, сразу загрузил тебя какими-то непонятными викингами, – думает Тони. – Явно избыточная для тебя информация. Откуда бы у вас взяться викингам, или их аналогам? Вряд ли вы способны на такую глупость, как войны. Уж вам-то зачем воевать?

Хренассе у тебя представления о нашей истории! – изумляется Тони Куртейн. – Да у нас только в эпоху Второй Исчезающей Империи были две большие войны, длинная и короткая, а ведь эта эпоха считается самой спокойной, золотой век, блаженные времена… Вот интересно, как тебе удается быть не чьим-нибудь, а моим двойником и вообще ни черта не знать о нашей истории? Я же еще в старших классах все изданные хроники Исчезающих Империй перечитал, а потом, воспользовавшись положением смотрителя Маяка, дорвался до неизданных манускриптов из тайных архивов… Нет, ясно, что ты не обязан разделять мои увлечения, но, елки, не до такой же степени. Всему есть предел!

Тони смеется от неожиданности: нормальный вообще наезд! А то сам не в курсе, как у нас с тобой все устроено. Я за твоей жизнью в замочную скважину не подглядываю. Собственно, почти ничего о тебе не знаю, кроме того, что мне рассказывали некоторые общие знакомые, просто всегда чувствую, что ты есть. Иногда несколько более остро, чем требуется для, скажем так, сохранения душевного равновесия, особенно когда ты там у себя идешь вразнос, а ты это дело любишь и отлично умеешь. Но я, если что, не в претензии. Просто напоминаю, как выглядит ситуация с моей точки зрения: боль, тоску, вдохновение и восторг я с тобой разделяю, а хобби и развлечения – извини, нет.

И правда, – думает Тони Куртейн. – Чего это я.

Да ясно, чего, – думает Тони. – Спорить о ерунде гораздо приятней и проще, чем осознавать, что именно с нами сейчас происходит, и соглашаться с тем, что теперь иногда будет так. Я знаешь, как охренел, когда понял, что мы гуляем тут вместе? При том, что больше всего на свете хотел показать тебе нашу с тобой работу, ослепительные следы моих одиноких прогулок по далеким чужим городам, казалось бы, только в воображении, но нет, все-таки вполне наяву. И вот показываю – видишь, какая тут мешанина? Ай, ну да, ты же не знаешь, как у нас чего выглядит, вполне мог подумать, что это какой-то один город. А он тут не один! Не все двадцать восемь, которые мы уже осветили, кажется даже не половина, но все-таки очень много, нарезкой, в смысле фрагментами. Сам впервые такое вижу. Праздничный салат под синим сияющим соусом, исключительно в твою честь.

Что ты творишь, – думает Тони Куртейн. – Мать твою, что ты творишь, дружище! Кто бы мне рассказал, не поверил бы, что такое бывает. А ведь у нас, только не смейся, считается, будто на вашей Другой Стороне магии вообще нет.

Ну, ее в общем и нет, – улыбается Тони. – Никакой магии нам не положено. Не те у нас свойства материи, чтобы магией развлекаться. Но мы – ребята не промах. Чего нам не положили, то сами возьмем. Один мой друг говорит, высший смысл всякой человеческой жизни состоит в осуществлении невозможного, так что чем больше лично для тебя считается невозможным, тем больше в твоей жизни высшего смысла; считай, повезло. Мне нравится такая постановка вопроса: с этой точки зрения, мы с тобой вообще зашибись какие счастливчики. Сами по себе уже и есть «невозможное», даже руками ничего делать не надо. По крайней мере, у нас считается, что у людей двойников не бывает. Не положено нормальному человеку никаких таинственных двойников!

Да, у вас, на Другой Стороне почти ничего не знают об устройстве реальности, – думает Тони Куртейн. Он честно старается удержаться от бестактного продолжения: «Не понимаю, как жителям пограничного города удается оставаться настолько невежественными», – но все равно, конечно, так думает. К счастью, его двойнику плевать.

У нас, «на Другой Стороне»! – восхищенно думает Тони. – Я когда впервые услышал это название, ржал, не мог успокоиться. «Другая Сторона», «темная таинственная изнанка», «хищная злая тень» и еще хренова туча мрачных романтических определений для таких обыкновенных, простых и понятных нас!

Да уж, таких простых, проще некуда, – насмешливо думает Тони Куртейн. – Скажи мне, обыкновенный простой человек, ты вообще представляешь, до какой степени невозможно все, что с нами сейчас происходит?

Видимо оно невозможно до какой-нибудь отрицательной степени, – думает Тони. – Я из школьного курса алгебры смутно помню, что число, возведенное в отрицательную степень, здорово уменьшается. Если хорошо постараться, до совсем незначительной величины.

Эх, вот бы нам сейчас с тобой выпить, – думает Тони Куртейн. – Вдвоем, с глазу на глаз. Эта наша невообразимая прогулка, спина к спине, между сном и явью, сразу по множеству городов Другой Стороны, озаренных сиянием нашего Маяка, – самое удивительное событие в моей жизни, но, знаешь, мне бы для начала чего-то попроще. Посидеть с тобой где-нибудь в тихом местечке, выпить по рюмке-другой и спокойно, по-человечески поговорить. Потому что я же до сих пор толком не понимаю, что именно мы с тобой делаем. И вообще почти ни черта.

Да я бы тоже не отказался сейчас с тобой выпить, – думает Тони. – Даже, будешь смеяться, специально припрятал для такого случая несколько самых удачных наливок. Все вокруг говорят, зря размечтался, так не бывает, два смотрителя Маяка никогда не встречаются наяву, я с ними не спорю, не бывает, так не бывает, они люди опытные, им видней. Но наливки все равно храню, благо время им только на пользу. И, похоже, правильно делаю: сейчас-то нам удалось встретиться. Не совсем наяву, согласен. Но обычным сном эту нашу прогулку тоже как-то глупо считать.

Глупо, – соглашается Тони Куртейн.

Он сидит на своем диване, согнувшись чуть ли не пополам, обхватив немеющими руками ставшей свинцовой голову, думает: «Вот и все».

Да какое там «все», это только начало, – беззаботно думает его двойник. – Отлично погуляем. И моих наливок выпьем, не сомневайся. Мне понравилось. Хочу еще.

Квитни

Всю дорогу был зол как собака; на себя, на кого же еще.

Тряпка, – мрачно думал он, пока летел в самолете, – это, дорогой друг, называется «тряпка», а не просто «взрослый разумный человек, способный на небольшой компромисс», как тебе, понимаю, хотелось бы. Обойдешься, тряпка и есть.

На самом деле, конечно, раздувал трагедию на пустом месте, как у него это было заведено, отчасти даже намеренно, чтобы держать себя в тонусе, «чувствовать нерв бытия», – как он это сам называл. Квитни и правда когда-то твердо решил больше не возвращаться в город, где родился и вырос; давным-давно дело было, лет двадцать, если не больше назад. С тех пор в его жизни вообще все изменилось, причем не один раз. А теперь он согласился приехать сюда по работе. Совершенно нормальный, взвешенный, разумный поступок, глупо из-за каких-то зароков терять одного из лучших клиентов. Вот уж действительно, грандиозное предательство всех светлых идеалов юности разом. Делать тебе нехрен, мой бедный друг, – насмешливо думал он, пока самолет шел на посадку. – Эта поездка не то что до греха, а и до компромисса-то не дотягивает. Между чем и чем компромисс?

Я решил никогда сюда не возвращаться, а только помахали баблом перед носом, сразу послушно построился и поехал, – упрямо думал Квитни, зачем-то вменивший себе в обязанность мысленно каяться всю дорогу. Но под конец выдохся. И вообще устал.

Господи, как же я, оказывается, устал. Ничего, доберусь до гостиницы, первые сутки буду просто валяться в постели, даже завтракать не пойду, – обещал себе Квитни, пока шагал по коридорам аэропорта и ехал на эскалаторах то вверх, то вниз, согласно указаниям табличек со стрелками. Аэропорт вроде бы совсем маленький, но чтобы добраться от входа, куда пассажиров привезли в автобусе, до места выдачи багажа, пришлось обойти его по периметру, кажется, раза три. Где-то слышал, будто так делают специально, чтобы пока пассажиры блуждают в лабиринтах зоны прилета, успеть кратчайшим путем привезти чемоданы и создать иллюзию очень хорошего сервиса, когда багажа совсем не приходится ждать. Но вряд ли все-таки это продуманная система. Наверняка обычный организационный бардак.

Впрочем, ждать багажа действительно не пришлось ни минуты. Квитни добрался до транспортера в тот самый момент, когда лента дернулась, и из стыдливо прикрытой пластиковой бахромой дыры, явно ведущей в какое-то неприятное научно-фантастическое четвертое измерение, неторопливо выполз первый чемодан. Желтый, блестящий, большой. Квитни всегда было интересно: кто эти удивительные люди, чьи чемоданы появляются на транспортере первыми? С виду самые обыкновенные, вот и сейчас желтый чемодан забрала какая-то невнятная тетка средних лет. Но ясно, что на самом деле владельцы чемоданов, выезжающих первыми, черные маги, тайные властители мира, соль и пупы земли.

Впрочем, грех жаловаться, его собственный чемодан оказался всего четвертым по счету. Тоже своего рода рекорд, прежде Квитни так никогда не везло, он был из тех, кто обычно ждет багаж до последнего, нервно гадая, потеряли его, или все таки выдадут под конец.

Наверное, я теперь тоже черный маг и властитель мира, – насмешливо подумал Квитни. – Не самый главный в этой компании, но явно уже не презренный смерд. Интересно, за какие заслуги меня записали в тайное мировое правительство? Стихи мои почитали? Или просто каялся по дороге так душевно, что был на всякий случай причислен к лику святых?


Покинув здание аэропорта, тут же закурил. Это был его обязательный ритуал: прилетев куда бы то ни было, сперва сделать паузу, покурить, а потом уже осматриваться и думать, как добираться в город. Хотя, конечно, о чем тут думать. Такси вокруг полно.

В нескольких метрах от него стояла та самая тетка, главная властительница мира, с желтым чемоданом номер один. Тоже курила, одновременно что-то писала в телефоне с таким сосредоточенно зверским лицом, словно отдавала приказы о пытках и казнях. Так засмотрелся на тетку, воображая ее зловещие распоряжения, что, докурив, пошел следом за ней. И опомнился только в автобусе. Изумился: зачем?! Это я что, внезапно решил сэкономить? Вот молодец.

Развернулся было, но в дверь уже входили новые пассажиры, поленился толкаться, остался, купил билет, устроился на ближайшем к выходу сидении. Благо автобус, как следовало из электронного табло над кабиной водителя, ехал прямо в центр. Сверившись с картой, убедился, что от одной из остановок маршрута до его отеля всего пара коротких кварталов. Чемодан довольно тяжелый, но все-таки на колесах. Ладно, вполне можно жить.

По дороге задремал, совершенно для себя неожиданно, потому что не умел спать сидя, тем более, в присутствии посторонних, от чего очень страдал в долгих поездках, поэтому без крайней нужды не путешествовал ночными автобусами и поездами: после бессонной ночи день, считай, пропал. Но тут отключился, как кнопку нажали. К счастью, совсем ненадолго. А то проехал бы свою остановку, город-то, в сущности, маленький, от аэропорта до центра ехать всего четверть часа. Однако проснулся, как после настоящего долгого сна – расслабленным, угревшимся, временно выпавшим из контекста, а потому неподдельно растерянным: что это, как это, где вообще я?

Вспомнил, конечно, буквально через пару секунд – все, вплоть до названия нужной остановки, и тут оно как раз появилось на табло: «Aušros Vartai». В переводе «Врата зари»; звучит красиво, а сам район, будем честны, не очень. Жил здесь совсем неподалеку когда-то… ай, ладно, какая разница, мало ли где я жил.

Квитни не любил свое прошлое. Не потому, что оно было какое-то особенно скверное; то есть, вообще ни насколько не скверное, обычная человеческая жизнь, местами довольно приятная, местами не очень, но ничего такого ужасного, чтобы из памяти вытеснять. Просто ему казалось, что наличие какого-то конкретного, подлинного, подкрепленного фактами прошлого пришпиливает его к ткани бытия, как пойманную бабочку булавкой. Только дай ему, прошлому, волю, прими его всерьез, согласись с тем, что оно действительно было, начни ворошить, вспоминать, опираться на него, жаловаться или, напротив, гордиться – и все, приехали, в смысле тебя прикололи, с места теперь не двинешься, сколько ни дергайся, сколько крыльями ни колоти.

Довольно странная концепция, он это и сам понимал. Но Квитни любил странные концепции, с большим удовольствием их изобретал и тут же пускал в работу. В смысле старался жить хоть в каком-то согласии с собственными причудами. Это казалось ему очень важным: действовать так, как будто твои выдумки – правда. Действовать, а не просто мечтать.


Какой-то юнец в спортивном костюме неожиданно помог ему вытащить из автобуса чемодан, таким естественным, дружелюбным и неназойливым жестом, что даже в голову не пришло отказаться. Квитни конечно и сам бы справился с чемоданом, но получить помощь от незнакомца всегда приятно, как будто весь мир говорит тебе человеческим голосом: «Видишь, я готов о тебе позаботиться, со мной не пропадешь». Поэтому Квитни оказался на остановке в приподнятом настроении, проводил взглядом удаляющийся автобус, огляделся по сторонам и вдруг, неожиданно для себя, сказал вслух, негромко, но все-таки вполне отчетливо, как бы всему городу сразу: «Привет, дорогой, отлично выглядишь. Я по тебе скучал».

Сказал и сразу понял: а ведь не вру, и правда скучал. Не то чтобы сильно. Немного. И, положа руку на сердце, не столько по городу, сколько по себе самому, старому доброму, вернее, наоборот, молодому Ежи Квятковскому, которого, в соответствии со своей же концепцией сознательного отрицания прошлого, почти забыл, но любить, конечно, не перестал.


Десять минут спустя Квитни обнаружил себя не в отеле, куда ему, по уму (и по карте) уже полагалось прийти, а в крошечной тесной кофейне, где он почему-то заказывал маленький черный и вовсю кокетничал с круглолицей кудрявой бариста; последнее обстоятельство означало, что управление целиком перешло к его автопилоту, который считал, будто в любой ситуации самое главное – всех вокруг обаять, а уже потом разбираться. Ну или не разбираться, как пойдет.

Девчонка была только рада: конец рабочего дня, устала, совсем заскучала, и тут вдруг такой симпатичный клиент, улыбается, говорит комплименты, восхищенно таращит глаза и только что не начинает мурлыкать, попробовав кофе. Такого мужчину сразу хочется – не поцеловать, а, например, почесать за ухом. Подобного эффекта Квитни и добивался: быть обаятельным он долгие годы учился у всех знакомых котов, считая их великими мастерами вызывать в сердцах могущественных двуногих открывалок кошачьих консервов легкую, счастливую, необременительную, ни к чему не обязывающую любовь. Другой любви ему от людей было не надо – ни сейчас, ни в юности, никогда.


Вышел с кофе на улицу, сел на стул под до сих пор не убранным с лета темно-зеленым тентом, с наслаждением вытянул усталые ноги, вдохнул всей грудью вечерний воздух, холодный, влажный и такой пронзительно свежий, словно не в самом центре столичного города, а где-нибудь в лесу. Насмешливо спросил себя: эй, ну и что такого ужасного в том, что ты согласился сюда приехать, наплевав на данный когда-то спьяну зарок? Неохотно ответил: ну да, пожалуй, действительно ничего. Но между прочим, вовсе не спьяну тогда зарекся, а на трезвую, хоть и дурную голову. Просто был почему-то уверен, что если однажды вернусь в этот город, непременно останусь здесь навсегда, как привязанный, больше уже никогда никуда не смогу отсюда уехать, даже на выходные к друзьям. Удивительно нелепая идея. Интересно, как она мне вообще в голову пришла?

Пожал плечами, как будто говорил не с собой, а с кем-нибудь посторонним, и надо было подкреплять слова соответствующими жестами. Подумал: да кто разберет, откуда берутся мои нелепые идеи? Главное, что берутся. Без них это буду уже не я.

Швырнул в урну пустой картонный стакан – почти не глядя, с размаху. Конечно, попал. Вскочил так легко, словно намеревался продемонстрировать все тому же несуществующему постороннему собеседнику новый шедевр – собственное превосходное настроение, только что сделанное своими руками, можно сказать, на коленке, из промозглой ноябрьской погоды, более чем посредственного кофе и смутного воспоминания о собственной глупости. То есть буквально из ничего.

Отправился в отель, больше не сверяясь с готовым маршрутом в телефоне, потому что и без него прекрасно знал, где здесь какая улица. Глупо было бы притворяться, будто забыл. Чуть не споткнулся, увидев на тротуаре неожиданно яркую, словно бы изнутри подсвеченную надпись на русском: «Явное становится тайным», – так удивился этому перевертышу, что рассмеялся вслух. И пошел дальше, почти вприпрыжку, можно сказать, размахивая чемоданом, то есть, конечно, не самим чемоданом, а влачившей его рукой, вследствие чего бедняга вихлял, как пьяный, тревожно скрипел колесами и грозил вот-вот соскользнуть с узкого тротуара на такую же узкую мостовую, но Квитни не обращал внимания на его затруднения. Пусть сам как-то справляется с бордюрами и колесами, в конце концов, это не чей-нибудь, а мой чемодан, – думал он, ускоряя шаг, не потому что так уж спешил в отель, а просто от избытка энергии. А ведь всего час назад искренне полагал единственной формой возможного для него в ближайшее время счастья крепкий беспробудный, желательно вечный сон.

С подоконника уже закрытого винного бара на Квитни внимательно уставились очень светлые, совершенно круглые глаза. Сперва привычно сказал себе: «Померещилось». Присмотревшись, решил, что это оторванная кукольная голова, и достал телефон, чтобы ее сфотографировать: Квитни высоко ценил любые нелепости, не только происходящие в его собственной голове. Когда подошел совсем близко, увидел, что это никакая не голова, а просто яблоко, в которое зачем-то вставили круглые кукольные глаза, прозрачные, светло-серые, словно бы выцветшие почти до белизны, как у самого Квитни. Ни у кого больше не встречал такого странного цвета глаз; оно, положа руку на сердце, и к лучшему, а то, небось, влюбился бы сразу же по уши, не разбираясь, что там за все остальное прилагается к этим глазам. Но в итоге легко отделался, яблоко – идеальная возлюбленная, самая счастливая связь на свете: возьми, поцелуй и съешь.

Он действительно взял яблоко, поцеловал его в то место, где, по прикидкам, должен был находиться рот, сунул в карман, а потом, когда раздевался в отеле, достал и надкусил – не потому что был голоден, а как бы исполняя мысленно данный яблоку любовный обет. Яблоко оказалось неожиданно вкусным, кисло-сладким и сочным, по его неказистому виду не скажешь, но если уж везет, так сразу во всем, включая необязательные детали; собственно, начиная с них, – насмешливо думал Квитни, сидя на подоконнике распахнутого настежь окна, озирая окрестности с высоты третьего этажа, и с наслаждением похрустывая яблоком, из которого предварительно вытащил светлые кукольные глаза, но почему-то не выбросил, а аккуратно завернул в кусок сигаретной фольги и спрятал, причем не в карман, а в бумажник, как будто они были драгоценностью, которую ни в коем случае нельзя потерять.

Жевал, улыбался, болтал ногами, любовался низким пасмурным ночным небом, слишком светлым, слегка красноватым, как это обычно бывает в центре любого большого города, где много рекламных вывесок и фонарей. Где-то совсем далеко, скорее всего, за рекой, по крайней мере, в той стороне, сияло синее зарево; тоже, наверное, какая-нибудь реклама. Чересчур яркая, – думал Квитни, – и оттенок какой-то совершенно бесчеловечный, слишком холодный. В последнее время везде много стало этого холодного синего – дома, в Кракове, в Барселоне и еще где-то, куда меня заносило, всюду его почему-то вижу, как-то внезапно в моду вошел. Чем вообще рекламщики думают, когда принимают такие решения? Кому этот чудовищный синий может понравиться, кого он способен привлечь?

Однако смотрел на небо, не отрываясь. И даже получал от этого зрелища что-то вроде нелепого почти-удовольствия. То ли из врожденного чувства противоречия, то ли просто уже привык.

Кара

Успела хорошенько понервничать – какого черта так долго? Чего он тянет? Почти час прошел. Наконец из подворотни на дорогу метнулись две вытянутые тени, похожие на куниц. А откуда-то сверху – случайный свидетель наверняка увидел бы выпавшую из окна гигантскую кастрюлю, «выварку», в таких здесь еще недавно, до появления доступных стиральных машин, кипятили белье, но Кара была свидетелем настолько не случайным, насколько это вообще возможно, поэтому с ее точки зрения, на куниц обрушилась сама тьма, такая невыносимо густая и плотная, что лучше бы на нее не смотреть. Вот и не надо смотреть, – напомнила себе Кара. И отвела глаза.

Досадно, конечно, упускать некоторые интересные подробности, но есть вещи, которых человеку видеть не следует, если не хочет окончательно спятить. Соглашаться с этим правилом техники безопасности Каре совсем не нравилось, но ничего не поделаешь, оно так.

Даже отвернувшись, она заметила боковым зрением вспышку черного пламени, вернее, некое невообразимое событие, которое Карин ум решил считать «вспышкой черного пламени», потому что действительно немного похоже, а все, о чем приходится думать, надо хоть как-нибудь называть.

Видеть это даже боковым зрением, вскользь, без подробностей было настолько невыносимо, что Кара невольно охнула и села прямо на тротуар. Все-таки лучше сесть, где стоишь, пока сама можешь, чем чуть погодя бесконтрольно упасть.


– По-моему, тебе совершенно необходимо выпить, – сказал секунду, целую долгую жизнь, много жизней, почти настоящую вечность спустя низкий бархатный голос, такой ласковый, что сердце в пятки уходит. Хотя, казалось бы, зачем ему туда уходить? Все хорошо, все идет по плану и вообще, похоже, закончилось. Все, будем считать, свои.

– Не помешает, – легко согласилась Кара. – А ты… тебя уже можно пускать в общественные места?

– Да можно, конечно, – сказал, подавая ей руку, широкоплечий мужчина средних лет с приятным, открытым, почти простодушным круглым лицом и легкой сединой в густых каштановых волосах. – С чего бы вдруг куда-то меня не пускать?

Поглядеть сейчас на него, само воплощение уместной, умеренной респектабельности, так и правда глупый вопрос.

– В ближайших окрестностях ничего, на мой взгляд, подходящего, – сказал он, заботливо отряхивая Карино пальто. – Но парой кварталов ниже, в самом начале Траку, есть неплохой виски-бар; да ты наверняка его знаешь. Просто не можешь не знать.

– Мимо часто ходила, – кивнула Кара. – Но внутри до сих пор никогда не была. Тем лучше. Сейчас мы меня этой невинности лишим.

– Заманчивая перспектива, – откликнулось существо, которое в силу своей природы разве только теоретически представляло, что, собственно, означает выражение «лишить невинности». Да и то вряд ли, будем честны. Но за долгие годы среди людей отлично усвоило, как следует отвечать на подобные реплики. И на любые другие – чтобы сойти за своего.

Он так подчеркнуто безмятежно, лучезарно, очаровательно улыбался, что Кара заподозрила неладное, и прямо спросила:

– Ты сейчас плачешь?

И он, не смущаясь, ответил:

– Да.

– Тебе не мешать?

– А ты и не мешаешь. Это просто технически невозможно – мне помешать.

Да уж догадываюсь, подумала Кара, опираясь на его руку, такую достоверно теплую и надежную, что грех не поддаться этой иллюзии. И она – ненадолго, просто чтобы скрасить прогулку – с удовольствием ей поддалась.

– Мы опоздали, ты знаешь? – спросил ее спутник. – Человек, который жил в той квартире, умер еще весной. Жаль, что ты меня раньше не позвала.

– Не позвала, потому что не знала. Помнишь, ты говорил мне однажды: самые страшные вещи почти невозможно заметить, пока они происходят, только потом, столкнувшись с последствиями, можно что-то понять. И был совершенно прав. Мы и сейчас-то случайно узнали. Там во дворе есть собачья парикмахерская, и одна из коллег решила зайти узнать, не подстригут ли они в перерыве между собаками ее свалявшегося кота. Она – очень чувствительная девочка, трех шагов через этот двор сделать не смогла, сбежала, как ошпаренная и подняла тревогу. А толку от той тревоги. В смысле от всех нас. Я еще никогда в жизни не видела шефа Граничной полиции таким озадаченным. Его бубен в этом дворе не работает, представляешь? Там вообще ничего не работает – ни наяву, ни во сне. Как будто другая планета со своими законами. Какое все-таки счастье, что в этом городе есть еще и ты!

– Да, неплохо, – согласился круглолицый человек средних лет, озаряя пасмурный вечер очередной чересчур лучезарной улыбкой. – Иногда я и сам бываю этому рад. Хотя столько боли и горя это все-таки слишком для меня.


– Так что это было? Откуда оно взялось, и что надо сделать, чтобы больше ничего подобного у нас не заводилось? – спросила Кара после того, как они устроились в дальнем, самом темном углу небольшого уютного бара, который и правда оказался отличным; вот интересно, как он, настолько не будучи человеком, умеет находить привлекательные – не для кого-то вроде него самого, а именно для людей – места?

– Слишком много вопросов сразу, один сложнее другого. Давай разбираться по порядку, – сказал Гест, который больше не улыбался, а значит – Кара на это надеялась – больше не оплакивал свое опоздание, не рвал себе сердце, или что там положено рвать вместо сердца таким, как он.

Агент Гест – под этим именем он фигурировал в Кариных отчетах, хотя какой он, к лешим, «агент», поди такое найми на службу. Не обделалась при встрече, уже молодец. Скорее уж Кара была его агентом, поставщиком полезной информации – в том смысле, что когда они с ребятами не справлялись, и она не знала, что делать, можно было позвать на помощь его.

Кара не знала, что он такое; про себя она называла агента Геста «ангелом», это помогало хоть как-то уложить в голове, почему он настолько невыносимо жуткое для тех, кто видит чуть больше, чем лежит на поверхности, и одновременно – самое милосердное существо, какое только можно вообразить. Впрочем, фиг там «можно вообразить». Нельзя.

– Неудивительно, что ты не знаешь, кто эти твари, – тем временем, говорил Гест, чрезвычайно убедительно делая вид, будто прикладывается к стакану с коктейлем и отдает должное его вкусовым качествам; что-что, а вести себя, как положено нормальному компанейскому человеку, он умел. И кажется, даже любил, как некоторые любят спорт или, например, вышивание, в общем, необязательную работу, требующую максимальных усилий и концентрации.

– На том примитивном вспомогательном языке, который мы используем, когда не хотим давать свою силу сущностям и предметам, о которых говорим, эти твари называются хащи. Ни в этом печальном человеческом мире, ни на его изнанке, откуда ты родом, они до сих пор не водились; считай, это вам крупно везло. В последний раз я гонял хащей в Шудьян-Тар-Махайе, в самом конце эпохи Золотых Слов… в общем, очень давно и настолько не здесь, насколько это вообще возможно. Они там больших бед натворили, а ведь обитатели Шудьян-Тар-Махайи куда крепче, чем здешние люди. Даже чем ты.

«Даже чем ты» – это, конечно, был комплимент. Гест любит и умеет делать комплименты. Однажды признался Каре, что его в свое время совершенно потрясла эта идея – оказывается, почти всякого человека можно сделать более счастливым, бесстрашным, уверенным в своих силах и вдохновенным при помощи самых обычных, не обладающих какой-то заклинательной силой, просто правильно, с учетом его личного опыта и предпочтений подобранных слов.


– Хащи – хищники, – продолжал Гест. – Собственно, хищников тут у вас великое множество, куда ни плюнь, везде они, только успевай поворачиваться, пока одного прикончишь, в каком-нибудь темном углу целая сотня новых уже завелась. Но знаешь, в чем основная разница? Если смотреть на кишащих здесь хищников моими глазами, ясно, что при всем кажущемся разнообразии видов, все они, в общем, похожи: тем, что плетут сети для своих жертв. Разной степени сложности и прочности – кто как может, так и плетет. Одни растягивают свои сети снаружи, другие плетут их, забравшись в жертву, изнутри, третьи тайком пробираются в прошлое и тянут сети оттуда; в общем, каких только умельцев нет. Но сети есть сети, они мне понятны. И справиться с ними, если быть мной, довольно легко. А хащи сетей не плетут. Они – как бы тебе объяснить на словах, не показывая? – искажают. Подделывают. Портят. Подменяют оригиналы фальшивками. Медленно и незаметно меняют сознание человека и одновременно внешний мир вокруг него, потихоньку, фрагмент за фрагментом. Что удалось подменить, едят, точнее, перерабатывают в подлую, темную, способную испытывать только голод и муку материю, из которой сами состоят. Это может тянуться годами, но на выходе всегда получается – даже не полный ноль, а отрицательная величина. Несчастный подменыш, сеющий голод и муку всюду, куда обратится его взгляд. Хащи размножаются взглядами своих жертв, и это, к сожалению, не метафора. Тот человек, который умер весной, будем честны, еще легко отделался, хоть и жестоко так говорить. Но когда нет надежды на помощь, лучше уж умереть побыстрее, чтобы остаться собой. Удивительно, кстати, что ему удалось умереть: обычно хащи берегут тела своих жертв. Скорее всего, он обладал незаурядно острым восприятием и однажды смог их увидеть. Мало кто из людей такое откровение переживет… Кара, радость моя, с тобой все в порядке? Мне не пора заткнуться?

– Пожалуй, – неохотно сказала Кара. – Тошно стало, невмоготу. Как будто все это происходит со мной.

– Да, ты умеешь слушать, – кивнул ее собеседник. – Не только умом, а всем телом понимаешь, о чем тебе говорят. Это чревато некоторыми неудобствами, но лучше так, чем слушать одними ушами, верь мне.

Кара горько вздохнула:

– Знаю, что лучше. Черт с ними, неудобствами, потерплю. Объясни мне еще, пожалуйста, что случилось с этим двором? Его что, тоже… подменили и съели? Пространство – как человека? И теперь там не нормальный человеческий двор, а его искаженное отражение? Такая чумная зона, куда лучше никому не соваться? Но там же целых три дома, во всех люди живут! И значит нам надо…

– Ничего вам не надо. Хащи портят пространство гораздо медленней, чем людей. Так что мы более-менее вовремя успели, в самом начале второго этапа перемен, когда все еще вполне обратимо. Я уничтожил ту парочку хащей; других там нет, я проверил. Теперь все само понемногу выправится – и дом, и двор.

– Ясно, – кивнула Кара. – Уже легче. Спасибо тебе.

– Сухое «спасибо» на хлеб не положишь, как у вас говорят, – усмехнулся Гест.

– Ну так скажи, чем его для тебя намазать.

– Сама не догадываешься? Мне нужна помощь, чтобы проверить, нет ли в городе других хащей. С ними такая засада: ловко умеют прятаться, не учуешь, пока совсем близко не подойдешь. А я здесь большую часть времени провожу вот в таком виде, – пальцами правой руки он оттянул кожу на кисти левой, как будто пощупал ткань, из которой сшили костюм. – Мои возможности ограничены способностями этого тела, которое отличается от большинства человеческих не столь радикально, как надо бы, по уму. Поэтому обойти за день все дворы и дома этого города я, к сожалению, не успею, даже если в лепешку расшибусь. Так что пусть твоя чувствительная коллега тоже по городу погуляет. И если есть другие такие же чуткие, как она…

– Найдутся, – кивнула Кара. – Всех отправим гулять, не вопрос. Давай тогда сразу поделим территорию, чтобы не дублировать маршруты друг друга.

Она достала из кармана бумажную карту, которую всегда таскала с собой, доверяя ей больше, чем картам из телефона. Все-таки материя есть материя, она инертна, на ее изменения требуется какое-то время, особенно здесь, на Другой Стороне. Поэтому больше шансов, что бумажная карта не соврет. Хотя в граничных городах, где реальность становится зыбкой и переменчивой гораздо чаще, чем даже самому искушенному наблюдателю удается за ней проследить, бумажные карты – скорее плацебо, чем панацея. Но лучше пусть будет плацебо, чем вообще ничего.

– Вот эту территорию я успею проверить за ближайшие сутки, – сказал Гест, очертив указательным пальцем большую часть Нового и небольшой фрагмент Старого города. – Остальное будет на вас. Завтра встретимся здесь в это время, если не возражаешь. Обменяемся информацией. По рукам?

– По рукам, – улыбнулась Кара, накрывая его большую горячую ладонь своей, сухой и прохладной, всегда, даже в жару.

В такие моменты, когда они договаривались о совместной работе, агент Гест не казался ей жутким. И как-то даже почти помещался в воображении и укладывался в голове. Все-таки великая штука общее дело. Перед делом, надо понимать, все равны.


– Ну вроде бы все на сегодня, – сказал Гест, отодвигая в сторону каким-то образом опустевший стакан.

– Не все, – покачала головой Кара. – Ты мне еще самого главного не объяснил. Я спросила, что нам надо сделать, чтобы ничего подобного в этом городе больше не заводилось? А ты не ответил.

– Не ответил. И не отвечу. Потому что сделать нельзя ничего. Разве только закрыть все сквозные проходы в другие реальности – как вы их здесь называете? «Пути»?

– Пути, – подтвердила Кара. – Но все закрыть невозможно. Город-то пограничный. Какой-то обязательный минимум открытых Путей тут обязательно должен быть…

– Да почему сразу «минимум»? Оставьте как есть, не трогайте, не надо ничего закрывать. Это, знаешь, как с окнами летним вечером – лучше уж комары, чем невыносимая духота.

– Да, – согласилась Кара. – Но какого же черта только всякая дрянь к нам лезет? Нет бы что-нибудь хорошее и интересное!..

– Справедливости ради, так называемое «хорошее» к вам тоже иногда лезет, – усмехнулся агент Гест. – Вот я, к примеру, залез.

– Ой, ну точно же! – смутилась Кара. – Извини, о тебе я как-то не подумала. Просто в голове не укладывается, что таким как ты тоже нужны открытые Пути. По-моему, если уж ты захочешь, сам в любое место проход откроешь. Еще и красный ковер там расстелешь, и оркестр приведешь. И банкет закатишь на сто тысяч голодных демонов, явившихся тебя проводить. Скажешь, нет?

– Вот именно, «если захочешь». А прежде, чем чего-нибудь захотеть, надо узнать, что в принципе есть такая возможность. Ты учти, что реальности, из которой нет никаких проходов наружу, ни для кого из посторонних наблюдателей, как бы и вовсе не существует. Да и жизни, как я ее себе представляю, в подобных местах быть не может. Не всякое энергичное беспорядочное копошение – жизнь. С людьми, кстати, ровно такая же штука, большое всегда повторяется в малом. Лишь тот, кто хотя бы изредка, пусть даже только отчасти способен открываться для чего-то большего, чем он сам, с точки зрения этого «большего» существует. Остальных нет.

Кара молча кивнула. Она и сама примерно так все себе представляла. Но всегда полезно получить подтверждение из… неизвестно чьих уст.

– Вопрос на самом деле еще и в том, кто чему открыт, – задумчиво сказал Гест. – Точнее, кого именно он привлекает своим поведением. Сама знаешь, какая музыка из кабака доносится, такая публика туда и пойдет. И если с каждым отдельным человеком все примерно сразу понятно, то с целой реальностью, конечно, гораздо сложней. Реальность звучит общим хором, всей совокупностью частных поступков и устремлений, включая самые потаенные, вот в чем ваша беда.

– Именно беда?

– Да, конечно. Пока здесь у вас большинству людей нравится мучить друг друга, если не действием, то хотя бы в мечтах, сюда, ничего не поделаешь, будет лезть всякая хищная дрянь. Хорошие гости сами делают выбор: идут туда, где их присутствие может принести пользу; иногда – вопреки своему же здравому смыслу, как я когда-то сюда пришел. А разного рода хищники – ребята простые. Они, не особо раздумывая, на запах прут.

– На запах страданий? – содрогнувшись, спросила Кара.

– Точнее на запах стремления безнаказанно их причинять. Но ты не огорчайся, – поспешно добавил Гест. – Все не так скверно, как тебе, наверное, показалось из-за моей излишней откровенности. Я принимаю человеческую склонность к мучительству слишком уж близко к сердцу, как личное горе; это даже не столько заблуждение, сколько следствие моего внутреннего устройства: я не способен игнорировать боль. Но в вашем общем хоре есть великое множество совсем других голосов. Они тоже слышны, а значит, имеют значение. Поэтому пока открыты Пути, сюда будут приходить не только враги, но и помощники. Нас понемногу становится больше и больше: сияние благородных устремлений, бескорыстных дел и даже просто возвышенных фантазий привлекает добровольцев не меньше, чем хищников запах мучительства. Так что все не зря, дорогая. И лично ты, будь спокойна, тоже не зря занимаешь здесь свое место. Ты храбрая и упрямая, любишь власть, в тебе много силы, но при этом совсем нет жестокости. Поэтому твой голос в общем хоре звучит как многие тысячи голосов.

– Спасибо, – сказала Кара. – Даже если это просто очередной удачный комплимент в твоем духе, все равно он ужасно вовремя. Человеку нельзя совсем без внешних опор. Иногда, знаешь, очень надо что-нибудь такое прекрасное о себе услышать от… В общем, есть у меня подозрение, что именно от тебя – лучше всего.

– Думаю, да, неплохо, – подтвердил агент Гест. Достал из кармана зеленое яблоко с нелепыми зелеными кукольными глазами, зачем-то вставленными в него, положил на стол, объяснил: – Это тебе от зайчика гостинец. Почти из леса; на самом деле в сквере на лавке нашел. Взял, потому что оно меня по-настоящему развеселило, а это редко случается. Пусть теперь тебя веселит.

– «От зайчика», значит, – потрясенно повторила Кара. – От зайчика, блин! Я тебя обожаю. Мой дедушка когда-то то же самое говорил, втюхивая мне кислые яблоки и черствые бутерброды, которые брал с собой на работу и весь день в кармане носил. В жизни не ела ничего вкусней.

– Многие говорили, из меня мог бы выйти отличный дедушка, – без тени улыбки согласился Гест. Заговорщически подмигнул Каре и покинул бар стремительно, как сквозняк.

Эдо

Проснувшись, подскочил, как ужаленный. Но далеко конечно не ускакал, на это не было сил. Какое-то время сидел на краю кровати, растирал лоб и виски непослушными спросонок пальцами. Думал: так, я живой, я дома, проснулся. Я проснулся, значит, это был просто сон. Просто сон, все в порядке, на самом деле никакой гадской дряни, поедающей сердце, во мне совершенно точно нет; ее вообще не существует в природе, мало ли что приснилось, успокойся, все ерунда, до завтра забудется, я быстро забываю сны.

Взял телефон, посмотрел время. Четыре восемнадцать – это я, получается, всего два часа проспал? Плохо дело. Как днем-то буду работать? Ладно, ничего, лучше уж до вечера ползать, как зомби, чем сейчас нарваться на продолжение, кошмары всегда возвращаются, если сразу снова уснуть.

Наконец встал, шатаясь побрел к холодильнику, достал банку колы, стоявшую там, кажется, еще с лета, когда делал коктейли для гостей. Приложил ледяную банку к щекам и к шее, наконец, решился, сунул ее за пазуху, под футболку. Предсказуемо взвыл. Отлично сработало. Теперь точно не засну – ну, какое-то время. А потом можно попробовать. После долгого перерыва кошмары обычно не возвращаются. Скажем так, возвращаются далеко не всегда.

Пить холодную газировку ему не хотелось, вернул банку на место, включил чайник, прошел к окну, открыл его настежь, полной грудью вдохнул свежий осенний воздух. Дождь, моросивший весь вечер, наконец закончился, а запах влаги остался. Дивная ночь. И очень теплая для ноября. Даже хорошо, получается, что проснулся. А то бы все пропустил.

Чайник закипел, но он уже передумал заваривать чай. Вернее, просто поленился – не столько заваривать, сколько потом его пить. Вечно у меня так, ничего не хочу спросонок. Даже курить не хочу, только спать, – думал Эдо, откладывая в сторону портсигар. – Но засыпать сейчас все-таки лучше не надо. Потом, попозже. Хотя бы через полчаса.

Залез на подоконник с ногами, увидел, как вдалеке, в самом конце квартала бредет одинокий прохожий, судя по неуверенной походке, совсем не образец трезвости. Для нашего тишайшего района, можно сказать, выдающееся событие – пьяный на улице в начале пятого утра.

В городе Берлине живут предрассветные люди, они бродят по городу в ожидании утра, пьяные от ночной темноты, и исчезают бесследно, как только солнце взойдет, – привычно сформулировал Эдо и тут же яростно мотнул головой, чтобы выбросить из нее ненужную чепуху. Эта игра в Марко Поло, вечного стороннего наблюдателя, вдохновенно описывающего обыденную реальность, как незнакомый удивительный мир, давным-давно ему надоела. А вот он ей, похоже, не надоел. Вошла в привычку; собственно, именно это и скверно: сама идея когда-то была хороша, но привычки – убийцы радости. Всякий человек – главарь целой банды таких убийц, и я туда же. Вот зря.


На улице тем временем начал сгущаться поземный туман. Редкое зрелище – заборы, деревья, крыши, дорожные знаки и столбы с указателями видны отлично, а автомобили, припаркованные вдоль тротуара, как через мутное стекло, того гляди растают, как сахар в разведенном горячей водой молоке, исчезнут, как уже исчез нетрезвый прохожий – то ли за угол свернул, то ли просто растворился в тумане, не дожидаясь восхода солнца. Ай, да ну его.

Где-то вдали, аж за музеем небо озарилось пронзительным синим светом; Эдо невольно улыбнулся ему, как старому другу, но тут же поморщился, словно от боли: опять этот чертов синий на мою голову. Не деться от него никуда.

Синий свет преследовал его с лета, натурально сводил с ума, кружил голову, пробуждал какие-то смутные воспоминания о том, чего никогда не было, неведомо что обещал. Поначалу всякий раз почему-то казалось, синий свет – что-то вроде послания, мучительно непонятного, не поддающегося расшифровке, но совершенно точно личного, предназначенного специально для него. Гонялся за этим синим светом по всему миру… Ладно, не будем преувеличивать, по Европе. Точнее, по сравнительно небольшой части ее. И не то чтобы вот прямо осмысленно гонялся, поди догони этот синий свет, который прельстительно сияет издалека, но гаснет, как только пытаешься добраться до его источника, чем бы он ни был. Если вообще был, что, будем честны, довольно сомнительно. Зрительные галлюцинации могут случиться даже от самого обычного переутомления, это общеизвестный медицинский факт. А я к середине лета как раз зверски устал.

Невыносимо устал, полгода перед этим работал практически без выходных, потому и сорвался, отменил все дела, отправился на ближайший вокзал и уехал на первой попавшейся электричке, а потом все дальше и дальше, все равно куда, лишь бы ехать, не останавливаясь, не задерживаясь нигде, как в старые добрые времена, когда не мог усидеть на месте дольше недели, но даже неделю редко сидел. Ушел в отъезд, как нормальные люди, устав от рутины, уходят в запой, шлялся неведомо где почти половину лета и еще кусок сентября, пока не взвыли козлиным греческим хором все покинутые работодатели и заброшенные дела. Мотался без цели и плана, из одного незнакомого города в другой незнакомый, наугад, по прихоти железнодорожных и автобусных расписаний, как люблю больше всего на свете; почему-то именно в таких дурацких поездках особенно остро ощущаешь себя живым.

А синий свет – ну что синий свет, – думал Эдо. – Иногда появлялся, вспыхивал, прельстительно озарял небо, дразнился, навевал мечты о несбыточном, манил и сразу же гас. И вот опять дразнится. Ну молодец, что скажешь. Я бы и сам дразнился, попадись мне под настроение такой наивный дурак.

– Сам дурак, – вслух сказал Эдо.

Сказал как будто синему свету, но на самом деле, конечно, себе. Потому что с самого начала отлично знал, куда ему надо ехать. Но предпочел делать вид, что не знает, упорно продолжал гадать на железнодорожных расписаниях: какой у нас поезд ближайший? До какой станции? Отлично, значит, мне сегодня – туда. Потому что проще, гораздо проще сказать себе: «Ну видишь, опять не в ту сторону, само так сложилось, я не виноват», – чем честно признаться: я боюсь туда ехать. Не знаю почему, но боюсь, как давно ничего не боялся, разве что в детстве, когда наслушавшись страшных историй, которые рассказывали другие дети, постарше, спрятавшись от взрослых на чердаке, бежал через двор, сдавленно подвывая от ужаса, что не успею уйти от невидимого врага, и тогда домой вернется скелет с обглоданными костями, страшный, мертвый не-я.

Ну ладно, в детстве – это понятно. А сейчас-то чего?

Зачем-то опять повторил: «Сам дурак», – и вдруг почему-то заплакал. Не навзрыд, конечно, по щеке скатилась всего-то одна слеза, щекотная, мокрая и горячая. Очень странное ощущение. Так и не понял, откуда она взялась и зачем была нужна. Когда я вообще в последний раз плакал? Да черт его знает; только на черта и надежда, потому что я давным-давно все забыл. И, в общем, правильно сделал. Прошлое – неинтересная штука. Что толку помнить в подробностях то, что уже все равно прошло.

Синий свет за окном разгорался все ярче, так что снова почти поверил – то ли в него, то ли в себя, то ли просто в практическую возможность однажды добраться до источника этого света и выяснить, откуда он все-таки взялся и зачем горит. Вспомнил собственную сентенцию, когда-то возведенную в правило, здорово помогавшее жить: «однажды» это или «прямо сейчас», или «никогда». Сполз с подоконника и почти всерьез принялся собираться в поисковую экспедицию, на улицу, в ночь, в туман. По крайней мере, достал из шкафа носки; всегда начинал одеваться с носков, почему-то они казались ему самым тягостным, скучным моментом процесса, все остальное происходило легко и быстро, как бы само собой. Но пока возился с носками, синий свет за окном погас. Давно не хотел так дать кому-то по морде, как этому дурацкому свету; может быть, вообще никому, никогда.

Подумал: ай ладно, все к лучшему. Не самый удачный момент, носиться по улицам до утра. Мне же еще развеску заканчивать, в четыре уже открытие экспозиции, гореть бы ей синим пламенем. Тем самым, ага.

Поскольку злость надо было срочно куда-то девать, направил ее на себя. Вернее, на свой дурацкий иррациональный страх, настолько необъяснимый, такой нелепый для взрослого человека, что диву даешься, оглядываясь назад: это я, что ли, был? Нет, правда? Унесите пудинг, я так не играю. Верните нормального человеческого меня.

Включил планшет и одновременно достал блокнот с расписанием всех рабочих дней и текущих проектов, которое по старой привычке и отчасти из суеверного опасения отпугнуть удачу, записывал от руки, и с острым, почти физическим удовольствием вычеркивал, завершив. С удивлением обнаружил, что у него совершенно свободна почти неделя: двадцать седьмого ноября смена экспозиции в галерее Питера, и на этом до третьего декабря – все.

Вот и отлично. Обвел пустые дни ярко-красным маркером, нарисовал три восклицательных знака, означавших – «ничем не занимать». Решительно открыл сайт с авиабилетами, которым пользовался в тех редких случаях, когда нежно любимые им поезда по какой-то причине не подходили, ввел даты и пункт назначения, недовольно скривился, глядя на цены: они там что, охренели совсем? Это же почти за месяц до праздников, по идее, мертвый сезон. Но не позволил себе уцепиться за столь прагматичный предлог и отменить поездку, купил билет до города Вильнюса, вернее, два билета, туда и обратно. Не в один же конец. Подумал с хорошо знакомым злорадством, которое всегда испытывал, победив самого грозного противника в мире, самого себя: все, теперь не отвертишься. И правда не отверчусь. Нельзя, чтобы пропали билеты. И дело, конечно, не в экономии. Всегда легко зарабатывал и так же легко тратил деньги, но терпеть не мог бессмысленных потерь. Всеми силами избегал тщетности, даже в мелочах.

Так устал – не от самой покупки билета, а от сопровождавшего ее душевного усилия, что сразу рухнул в постель. Подумал, скорее с надеждой, чем с уверенностью: ну, теперь-то продолжение того кошмара точно не приснится. Куча времени уже прошла.

А если даже приснится, тоже мне великое горе. Еще чего не хватало – всерьез бояться каких-то дурацких снов. И кстати, там же не только всякая дрянь за мной гонялась, было что-то еще… Да, точно, что-то совершенно прекрасное тоже мне снилось, а запомнилось почему-то невидимое чудовище, – думал он в полудреме, постепенно проваливаясь в сон, так глубоко, что наяву вообразить невозможно, только в сновидениях существуют пропасти, залитые счастливым теплым солнечным желтым светом, прекрасные, сладкие пропасти такой глубины, что если туда упасть, состаришься прежде, чем долетишь до дна, которого нет, конечно; дна вообще не бывает, это всего лишь игра ума, смешная концепция – будто где-то во вселенной существует какое-то «дно», которого каждый рано или поздно достигнет, и тогда случится… – вот интересно, что?


Проснулся в холодном поту, от удара, которого, кажется, все-таки не было, так что, будем считать, проснулся всего лишь от предчувствия его. Не встал, вывалился из постели, скорчился на полу, обхватил свое тело руками так крепко, словно оно было вылеплено из глины и теперь могло развалиться, уже пошло трещинами, но глина сырая, и это хорошая новость, пока человек жив, глина сырая, себя можно склеить заново, перелепить, собрать.

Медленно приходил в себя. Все хорошо, за окном рассвело, уже утро, и я, кажется, цел… погоди, а могло быть иначе? Ты правда веришь, будто можно разбиться, упав в пропасть во сне? Подумал: да не верю, конечно. Но эта дурная пропасть, похоже, верит в меня.

Встал, включил кофеварку. Выглянул в окно проверить, какая погода, и невольно содрогнулся: после дурацкого сна о падении в пропасть, смотреть на тротуар с высоты всего лишь четвертого этажа оказалось совершенно невыносимо. Даже колени ослабли, а пальцы ног, наоборот, напряглись, словно бы пытаясь покрепче вцепиться в пол. Спасибо, дорогое артистическое воображение, я тебя высоко ценю. Ладно, ничего, это мы уже сто раз проходили. Человеку свойственно бояться всякой безобидной ерунды, начиная от пауков с тараканами, и заканчивая приятным видом из собственного окна, но с этим можно работать. Боишься? Ладно, сиди и смотри на воплощение своего ужаса, пока не надоест.

Поэтому кофе пил, сидя с ногами на подоконнике – медленно, глоток за глотком, ухмыляясь все с тем же злорадством, с каким покупал среди ночи билеты. Хрен тебе, дорогое артистическое воображение. Не пройдет.

Альгирдас

– Мне хватит, – сказал Альгирдас, для убедительности накрывая стакан ладонью. – Скоро заступать на дежурство. Хорош я буду, если спьяну куда-нибудь не туда усну.

– А что, разве с тобой такое случается? – удивился Тони Куртейн.

Все-таки Альгирдас – это Альгирдас. Он крут, и это не похвала, а – ну просто его неотъемлемое свойство, как ранняя седина, широкие плечи, бледно-голубые глаза.

– Да было однажды, – усмехнулся тот. – Давно, лет пятнадцать назад. Вместо нормального рабочего сновидения, где собираются патрули, бесцеремонно вломился в сон соседа-студента. Такие девчонки тогда мне приснились, видел бы ты! Но я и сам в том сне был прекрасен, как тысяча принцев. По крайней мере, отражался таким во всех зеркалах. До утра ухлестывал за девицами, даже не вспомнив, что не развлекаться, а работать уснул. До сих пор вспоминать стыдно, кучу народу тогда подвел. Хотя Ханна-Лора только посмеялась – ну, ты ее знаешь. Сказала, это что-то вроде боевого крещения, один раз с каждым должно случиться, просто чтобы знать, как не надо. И она права. Я с тех пор навсегда уяснил, чего не стоит делать перед дежурством. Например, совершенно точно – не обжираться. Выпить в принципе можно, но не больше бутылки пива или двух рюмок чего покрепче. И не позже, чем за пару часов до сна. Поэтому сделай мне чаю, если не трудно.

– Тоже мне, великие трудности. Хочешь чаю с Другой Стороны? Мне недавно подарили благодарные контрабандисты; жалко, забыл, как называется, у нас ничего похожего вроде бы нет. Смешной, почему-то с привкусом ирисок. Я его про себя называю «детский чай».

– А ну-ка покажи, – оживился Альгирдас. Сунул нос в коробку, понюхал с видом знатока. – Так это же молочный улун. Среди настоящих ценителей считается несерьезным напитком. Но мне как раз нравится. Ну, то есть не то чтобы именно мне. Моему второму. Но разница, сам понимаешь, не особенно велика.

Альгирдас – такой же двойной человек, как сам Тони. То есть с двойником на Другой Стороне. Это большая редкость, мало кто из людей так устроен. Правда, некоторые философы утверждают, будто двойники есть вообще у всех; существует даже старинная теория, пережившая несколько Исчезающих Империй, согласно которой, двойников у каждого бесконечное множество, по числу хоть каким-то образом, хотя бы условно населенных миров. Может, оно и так, все равно не проверишь, – думает Тони Куртейн, – но на практике связь со своим двойником на Другой Стороне осознают и поддерживают считанные единицы. Забавно, кстати, что эта способность никаким образом не коррелирует с остальными личными качествами: двойной человек может оказаться каким угодно, в том числе и паршивым засранцем. Поэтому городским властям во все времена было непросто отыскать мало-мальски подходящую кандидатуру на должность смотрителя Маяка. Любой двойной человек, если его обучить, будет светиться на Другой Стороне. Но не всякий свет – свет.

Альгирдас как раз мог бы стать отличным Смотрителем, но Тони Куртейн успел первым. Просто родился раньше на целых семь лет, хотя из-за седых волос Альгирдас выглядит его старшим братом. Но какая разница, кто как выглядит, если есть так, как есть. В ту пору, когда прежний смотритель написал прошение об отставке, Альгирдас еще был старшеклассником, а Тони – вполне взрослым человеком. Поэтому на Маяк позвали его. Зато потом на Альгирдаса наложила лапу городская Граничная полиция в лице ее начальницы Ханны-Лоры. И ее можно понять. Немыслимая удача – заполучить на службу такого человека, вернее двух сразу – Альгирдаса на Этой и его двойника на Другой стороне. Оба, кстати, отбрыкивались, как могли, поскольку считали себя анархистами: как это, я – и вдруг стану служить в полиции? Вы с ума сошли? Но от судьбы поди отбрыкайся. Вот и они не смогли.


Вода в чайнике начала закипать; Тони давно научился ловить этот момент не глядя, на слух, по такому особому умиротворяющему шуму. То есть, когда пение чайника начинает тебя убаюкивать, надо быстро вскакивать и снимать его с огня. В жизни, что интересно, многое так устроено: действуй, когда, по идее, можешь, но тебе не особенно хочется, потом непременно выяснится, что это был самый подходящий момент. Это смешно и одновременно немного досадно. Впрочем на самом деле ни то, ни другое. Просто факт.

– Давай-ка я сам заварю, – предложил Альгирдас. – А ты смотри и запоминай, как это делается. Улун такой хитрый чай, на другие не очень похож. Его лучше заваривать понемногу и сразу же разливать по чашкам, ему нельзя долго настаиваться, вкус испортится. Зато можно много раз добавлять воды, и какое-то время чай будет становиться только лучше и лучше. Такой интересный эффект.

– По-моему, как-то чересчур хлопотно, – усмехнулся Тони Куртейн. – Словно чаепитие – не отдых, а работа, которую надо сделать как можно лучше.

– Есть такое. На Другой Стороне, прикинь, даже существует профессия «чайного мастера». Такой специальный повар, который никогда ничего не готовит, а только заваривает чай и разливает его по чашкам с подходящей каждому сорту скоростью. Но мне нетрудно. Ну и просто любопытно, как оно получится у меня наяву. Некоторые вещи интересно делать своими руками. И потом пробовать собственным ртом.

– Это точно, – подтвердил Тони Куртейн.

И подлил себе горячего гранатового вина, сваренного по рецепту его двойника, который, черт бы его побрал, вот прямо сейчас энергично режет салат на большую компанию, и это немного сбивает с толку: руки так и чешутся тоже что-нибудь покромсать. Зато в такие моменты, – думает Тони Куртейн, – когда я почти перестаю понимать, где заканчивается один из нас, и начинается второй, свет моего Маяка – всех наших двадцати восьми или сколько их там уже, маяков, столь ярок, что ладно, черт с ним, потерплю.

– Что именно ты потерпишь? – спросил Альгирдас.

– А я сказал это вслух? Смешно получилось. Вот поэтому люди и думают, будто все смотрители Маяка с приветом; в каком-то смысле так оно и есть. Мой второй, понимаешь, сейчас строгает салат, и мне тоже явственно не хватает ножа в руке и невинной жертвы с твердым хрустящим телом. Капуста вполне подошла бы. Например. Это скорее забавно, чем по-настоящему трудно, но елки, какая удача, что я сейчас не за рулем!

– Так ты же вроде не водишь?

– С чего ты взял? Раньше еще как водил. Просто стало некуда ездить. Куда я денусь от Маяка? Разве только в бар за углом.

– Да ладно тебе, – недоверчиво нахмурился Альгирдас. – Не на привязи же ты тут сидишь.

– Формально – да, не на привязи. Но, по сути, что-то вроде того. Просто сам не хочу надолго отлучаться. Хотя считается, смотрителю Маяка совершенно ни к чему постоянно сидеть в служебном помещении. Теоретически помещение вообще не играет никакой роли, оно нужно только для комфорта смотрителя, чтобы не болтался по улице туда-сюда. А на практике, знаешь, все-таки Маяк есть Маяк. Пока я здесь, ему веселее и проще светить; звучит, как полная ерунда, но так уж я чувствую. И двери для вернувшихся на мой свет с Другой Стороны не где попало, а именно здесь открываются. Согласно служебной инструкции, смотритель Маяка вовсе не обязан лично всех встречать на пороге; раньше так и не делали, никто из моих предшественников ради очередного бродяги задницу от кресла лишний раз не отрывал. Считалось, сами разберутся, не маленькие; если что, в холле всегда есть бутылка бренди, сердечные капли и городской телефон. Но как по мне, все-таки лучше, если в такой момент рядом окажется кто-нибудь понимающий. Встретит, обнимет, скажет: «Мы тебя очень ждали, добро пожаловать домой». Звучит, сам понимаю, излишне сентиментально, но если бы я сам заплутал на Другой Стороне, а потом вернулся, хотел бы этого для себя.

Так бы и сказал, что боишься не оказаться на месте в самый интересный момент, – подумал Альгирдас. Но вслух конечно ничего такого говорить не стал, только спросил, чтобы сменить тему:

– Слушай, а это правда, что из окна твоей спальни всегда видно Зыбкое море? Даже в те годы, когда оно появляется где-нибудь на окраине, и дорога из центра до пляжа занимает часа полтора?

– Может, и правда, – улыбнулся Тони Куртейн. – Когда я выглядываю в окно, я действительно вижу море. Но увидят ли его остальные, не знаю. Не проверял. Хочешь, сходи посмотри. Один, без меня, для чистоты эксперимента. Если что, спальня – самая дальняя комната на втором этаже.

– А можно?

– А почему нельзя? Никаких тайн у меня в спальне нет. Я бы, может, и не прочь завести пару-тройку таких специальных приятных секретов, из-за которых в спальню лучше чужих не пускать. Но это, знаешь, то же самое, что с поездками – вроде бы не запрещено никакими инструкциями, но как-то не складывается у меня. Ханна-Лора однажды сказала, я – одержимый, таким уж уродился, и это отлично для дела, то есть, для Маяка и нашего света. Но не для человека-меня.

Альгирдас сочувственно кивнул, пообещал: «Я быстро», – бегом взобрался по лестнице на второй этаж, вошел в дальнюю комнату, где стояла аккуратно накрытая куском очень старого, застиранного почти до прозрачности корабельного паруса большая кровать. Подошел к открытому настежь окну, осторожно выглянул, заранее готовый к чему угодно. Но вместо чего угодно за окном была просто улица, мокрая от недавнего дождя, усыпанная опавшими листьями, освещенная разноцветными фонарями в виде тропических рыб. Ветер притащил откуда-то разноцветную мишуру, какой обычно украшают ярмарочные павильоны, и теперь совершенно по-кошачьи гонял ее туда-сюда, а на углу курили и увлеченно спорили, размахивая руками, завсегдатаи бара «Злой Злодей» во главе с его собственной двоюродной теткой Норой. И никакого тебе Зыбкого моря, что в общем совершенно нормально. В этом сезоне ближайший пляж примерно в трех километрах отсюда. И совсем в другой стороне.

Развернулся было, чтобы идти обратно, но в нерешительности остановился – может, окно стоит закрыть, чтобы весь дом не выстудить? Вечер сегодня холодный, а ночь будет еще холодней. Или оставить, как есть, пусть Тони сам закрывает, когда замерзнет, он хозяин, ему видней? Пока думал, на дом неизвестно откуда с веселым ревом вдруг набежала волна, звонко ударилась о фрамугу и разлетелась нахальными пенными брызгами, окатив Альгирдаса – спасибо хоть не с ног до головы, всего лишь от подбородка до лба, считай, аккуратно умыла. И исчезла, как будто ничего не было, не оставив ни единого следа, кроме небольшой лужи на подоконнике, да мокрого Альгирдасова лица.

Он почти машинально утерся, лизнул палец, озадаченно усмехнулся – и правда соленая. Самая настоящая морская вода. Посмотрел вниз, на улицу, убедился, что там все осталось, как было: фонари, деревья, шумные тетки из бара и даже принесенная ветром ярмарочная мишура. Но и лужица морской воды на подоконнике тоже на месте. Значит, не померещилось, была волна. Чокнуться можно, что здесь, на Маяке, оказывается, творится. Ну и дела.


– Ну что, видел море? – спросил Тони Куртейн, ласково и снисходительно, как взрослые разговаривают с детьми.

– Не то чтобы именно видел. Зато, можно сказать, искупался, – стараясь выглядеть предельно невозмутимым, ответил Альгирдас. – К тебе в окно внезапно вломилась какая-то невоспитанная волна. Впрочем, сразу исчезла, оставив лужу на память, вместо записки. Хочешь, сходи, посмотри. Я на всякий случай не стал ее вытирать.

– Такое тоже порой бывает, – флегматично кивнул Тони Куртейн. – Пару раз приходилось среди ночи сушить постель. Тебе не надо переодеться? А, уже вижу, у тебя только башка мокрая. Полотенце дать?

– Да ну, не надо. Сам высохну. На самом деле, удачно получилось. Так заработался, что за все лето ни разу не добрался до пляжа. А это очень приятно – когда кожа и волосы пахнут морской водой. Я твой должник.

– Тогда уж не мой, а Зыбкого моря. Я же ничего специально не делал, чтобы к окнам его подманить. Оно само приходит, по собственной воле. Видимо, считает, если уж тут Маяк, значит и море должно хоть каким-то образом быть… Жалко, что ты моего горячего вина больше не хочешь. В смысле не можешь перед работой. А то выпили бы сейчас за него.

– Ладно, еще немного, пожалуй, можно, – улыбнулся Альгирдас. – После такого… скажем так, умывания не выпить за наше Зыбкое море – великий грех.

Сел в кресло, вытянул ноги, принял из рук смотрителя Маяка кружку с горячим вином, сказал с присущей ему прямотой, которую многие считали бестактностью, но сам он в себе и других ее высоко ценил:

– Ты имей в виду, мне примерно через полчаса надо будет выматываться. Поэтому если ты меня не просто так в гости зазвал, а по делу, самое время о нем поговорить.

Тони Куртейн с досадой поморщился.

– Да ладно тебе – «по делу». Что ж я, не живой человек? Не могу просто соскучиться?

– Можешь, конечно – теоретически. А на практике, пожалуй, и не припомню, когда ты в последний раз просто так, ради удовольствия кого-нибудь в гости звал. Что в твоем положении совершенно нормально. Не забывай, я-то тебя хорошо понимаю. Когда живешь двумя жизнями сразу, в здешнюю довольно мало помещается. В основном работа, будь она четырежды благословенна, но все-таки и проклята тоже. И другие неотменяемые дела.

– Ты в мою жизнь как раз вполне помещаешься, – невольно улыбнулся Тони Куртейн. – Причем именно потому, что хорошо меня понимаешь. В моем положении понимающий собеседник – великая роскошь. А я – сибарит. А дело… ну, слушай, а то сам не знаешь, какое у меня к тебе может быть дело. Вечно одно и то же: расспросить о твоей работе. Как уже трижды расспрашивал. И еще сколько раз поймаю, столько и расспрошу.

– Ловить не придется, – в тон ему ответил Альгирдас. – Сам буду к тебе ходить, как на пляж, со своим полотенцем. Ты, как внезапно выяснилось, выгодное знакомство. У тебя море всегда прямо за окном. Только не уверен, что тебе от меня будет хоть какая-то польза. У меня нет никаких новостей. С лета ничего принципиально не изменилось. Я имею в виду, сны про желтый свет Маяка все такие же страшные, как стали в июле или когда там у вас с напарником самое веселье началось… Для тебя это, как я понимаю, хорошая новость. Ну и для нас с ребятами тоже вполне ничего. На этом участке патрульным работы почти не осталось. Больше не надо сновидцев от Маяка гонять. Сами не идут. Что, конечно, для меня совершенно удивительно, никак не привыкну. Раньше приходилось их натурально силой оттаскивать, как ночные мотыльки летели на гибельный желтый свет. Как минимум раз в месяц кто-нибудь да появлялся, а быть наготове приходилось всегда. А теперь – спасибо, не надо нам вашего желтого света, сами смотрите этот свой волшебный сон. Страшный ты, оказывается, человек, Тони Куртейн!

– Ну, кстати, да. Уж что-что, а пугать я точно умею. В детстве такие страшные сказки иногда на ходу сочинял, что до конца истории почти никто на чердаке не досиживал; правда, потом возвращались и просили еще, – невесело усмехнулся тот. Помолчал и добавил: – Этот лживый, предательский желтый свет Маяка, который снится заблудившимся на Другой Стороне, самая горькая боль моей жизни – с тех пор, как я о нем узнал. То есть, еще задолго до того, как Эдо сгинул. Специально это тебе говорю, а то думаешь небось, только из-за него и стараюсь, других бы спасать не стал.

Альгирдас отрицательно помотал головой, хотя, положа руку на сердце, именно так и думал. Все вокруг примерно так думали. Может, и правда, зря.

– Эдо – это, конечно, моя большая беда, – сказал Тони Куртейн. – Если он никогда не вернется домой, я, наверное, даже после смерти себя не прощу. Так и буду вечно скитаться бездомным духом по ту сторону жизни и есть себя поедом, пока до полного небытия не доем. Он же, можно сказать, с моей подачи сгинул на Другой Стороне. Конечно, не потому, что я подкинул ему идею, как можно интересно провести выходные. Наоборот, с излишним энтузиазмом расписывал тамошние опасности, о которых никто думать не хочет, пока сам не вляпается. Увлекся, как это со мной бывает, кучу неприятных вещей ему наговорил. А Эдо – ну, ты же сам, наверное, помнишь, каким он был – решил победить всех сразу, одним красивым ударом. Другую Сторону, тьму забвения, тайный страх перед ней в своем сердце и меня, скучного дурака. Доказать личным примером, что главное в любых обстоятельствах – оставаться веселым и храбрым, любопытным искателем приключений, и тогда обе реальности покорно лягут к твоим ногам: лепи из нас, дорогой, что пожелаешь. А что забвение камня на камне не оставит от веселья и храбрости, отберет все опоры, бросит тебя одного с затуманенным разумом, как беспомощного младенца посреди морока чужой жизни, и близко не похожей на книжные приключения, он, конечно, в расчет принимать не стал. Решил, его это не касается. Только всех остальных.

Альгирдас молча кивнул – что тут скажешь. Трудно о таких вещах говорить.

Тони Куртейн подлил себе вина, но пить не стал, поставил кружку на стол, отвернулся и, похоже, сразу о ней забыл.

– Я потому и вспылил тогда, что с первого дня работы на Маяке – ну, то есть с тех пор, как узнал все, о чем по инструкции знать положено – всем сердцем горюю о тех, кто сдуру покинул пределы пограничного города и обрек себя на забвение. Не понимаю, как на такое можно решиться в здравом уме. А еще больше – о тех несчастных, кого во сне приманил теплый желтый свет забытого дома и лишил последней надежды не только вернуться, но хотя бы однажды во сне, или в пьяном тумане, или в горьком бреду безумия вспомнить себя, потому что вспоминать стало не о ком. И искать больше некого, хоть обыщись. Жуткая штука этот наш желтый свет. И бесконечно подлая. Не понимаю, как такое вообще возможно. В чем тут ошибка? И чья? Древнего хромого жреца с двумя лицами, ставшего, согласно преданиям, первым смотрителем первого Маяка? Одного из его преемников? Творца Вселенной, который вообще не факт, что хоть где-нибудь есть? Или лично моя – что сдуру родился в мире, где все настолько нелепо устроено? Твердо знаю только одно: так не должно быть. Мой Маяк нужен, чтобы приводить домой заблудившихся странников. Уж точно не для того, чтобы окончательно их губить.

– Баланс, – неохотно сказал Альгирдас. – Вселенная за каким-то бесом все время к нему стремится. Все должно быть уравновешено, любой ценой. Поэтому, в частности, у всякой реальности непременно есть изнанка, у всякого человека – тайный двойник, у всякого доброго дела, вроде твоего Маяка – гибельная подкладка. А всякое безусловное зло, говорят, способно в любой момент обернуться великим благом, хотя кто угодно свихнется, пытаясь вообразить, каким.

– Все, кого ни спроси, твердят про этот чертов баланс, – вздохнул Тони Куртейн. – А я, знаешь, иногда думаю, да хрен бы с ним, с балансом, который якобы любит Вселенная. Она-то, может, и любит, кто ее знает. Просто дело не в этом. А в том, что очень уж жадное, хищное и жестокое место наша Другая Сторона. Гораздо страшней, чем мы о ней думаем, я это имею в виду. Каких только ловушек не изобретает, чтобы захапать себе рожденного за ее пределами, подержать, поиграться, натешиться, а когда надоест, убить, накормить свою страшную темную смерть редким экзотическим кормом, не положенным ей по праву. На этом месте у меня язык так и чешется сказать: «Просто вообще никому из наших не надо туда ходить, слишком велик риск заплатить за эти прогулки непомерно высокую цену», – но это, конечно, глупости, я и сам понимаю. Запреты еще никогда никого не спасали от бед, а только множили их… Ладно. От моих рассуждений ничего само не исправится. Спасибо тебе за новости, я рад, что желтый свет Маяка стал откровенно страшным, и люди во сне от него шарахаются. Всегда об этом мечтал, да не знал, как устроить. А оказалось, ничего специально делать не надо. Достаточно просто хотеть этого с такой страстью, что на все остальные желания, чувства, радости, и что там еще положено живому человеку, уже не хватает сил… Ай, не слушай меня, заврался. Что я умею, так это себя накрутить. Хватает, конечно. Не всегда, но почти всегда.

– Ты устал, – не спросил, утвердительно сказал Альгирдас.

– Да тоже черт его знает, – пожал плечами Тони Куртейн. – Вот прямо сейчас – да, устал. Но еще прошлой ночью скакал, не чуя земли под ногами, так разогнался, что дома сидеть не мог, полгорода обошел, как трамвай, по рельсам, только что на стыках не дребезжал. И еще, верь мне, буду скакать. А что трудно – ну, елки. Работа есть работа. Так не бывает, чтобы все всегда давалось легко. Ты мне еще вот что скажи… – и умолк, не закончив фразу.

Альгирдас нетерпеливо поднял бровь:

– Сказать тебе – что?

– Я знаю, что ваши патрули действуют только на территории пограничного города, то есть нашей Другой Стороны. Но не совсем понимаю, что именно это означает: что вам подконтрольны сновидения людей, уснувших на данной территории, или всех тех, для кого она стала местом действия сна? Иными словами, если человек уснул в каком-то другом городе и увидел во сне желтый свет Маяка…

– Да, я понял. В этом случае мы, к сожалению, ничего сделать не сможем. В сновидениях мы не выходим за пределы своей территории. А желтый свет Маяка настигает людей в тех местах, где они спят. В точности, как наяву синий, который с лета стали видеть в других городах.

– То есть спящие за пределами пограничного города остаются без защиты патрульных? – нахмурился Тони Куртейн. – Этого я и боялся. Так боялся, что даже не решался тебя расспросить. Но сегодня подумал: ладно, какого черта. Факты не перестанут быть фактами только потому, что в моем сердце жива надежда на более оптимистическую картину. Поэтому надо знать, как на самом деле обстоят дела.

– Но твоя-то защита где угодно работает, – заметил Альгирдас. – Желтый свет Маяка теперь везде страшный свет, на который никто идти не захочет.

– Бывают очень храбрые люди. Которые даже во сне способны действовать, невзирая на страх.

– Стефан, начальник Граничной полиции Другой Стороны, говорит, жизнь там устроена так, что сильные, храбрые люди даже до совершеннолетия не доживали бы, если бы не были фантастически удачливы. Он считает, что незаурядной храбрости часто сопутствует незаурядная же удача. Так, по его словам, проявляется высшая справедливость Вселенной; собственно, все тот же баланс, о котором тебе слушать тошно.

– Ничего, как-нибудь потерплю, – усмехнулся Тони Куртейн. – Хрен с ним, с балансом. Пусть будет, если уж Вселенной приспичило. Особенно, если он проявляется именно так.

Люси

Подумала: смеркается, надо бы включить лампу, но вместо этого встала, отложила в сторону кофту с непришитыми пуговицами, на середине, так и не выяснив, кто чей любовник и кто убийца, остановила кино, оделась, вышла из дома и пошла. Причем без каких-то драматических мыслей, вроде «сейчас или никогда». Сейчас, или завтра, или когда-нибудь потом, рано или поздно, так или иначе, однажды я приду туда наяву, – думала Люси, сворачивая на улицу Бокшто.

Просто не надо бояться обломов и неудач, – думала Люси. – А наоборот, заглядывать в этот чертов двор каждый день, по расписанию, как на работу. Уж точно не обходить его десятой дорогой, чтобы, не дай боже, не убедиться, не увидеть собственными глазами, что наяву там все совсем не так, как в моих замечательных снах. Вот уж правда, было бы, о чем беспокоиться. Заранее ясно, что наяву все всегда совершенно точно не так. Это давно не новость, с тех пор, как ревела в четыре года, не обнаружив в спальне приснившегося серого щенка. И тогда же, наревевшись всласть, поняла, сама себе объяснила таким специальным взрослым внутренним голосом, что в этом в общем нет ничего страшного: некоторые вещи существуют только во сне, как печка – только в доме деда и бабки, в родительскую квартиру ее не утащишь. А оттуда нельзя забрать с собой любимое кресло и подаренный папой на день рождения самодельный кукольный дворец. Но это не означает, что где-то хуже, а где-то лучше. Просто по-разному. И очень здорово, что можно жить по очереди то там, то там.

А что некоторые сны сбываются, вернее, овеществляются, продолжаются наяву, как однажды оказался прекрасной, хоть и жуткой на первых порах, с непривычки правдой трамвай, увозящий своих пассажиров на Эту Сторону, зыбкую городскую изнанку, где быть человеком по умолчанию радостно и легко – так это просто щедрый подарок, всегда желанный, но никем заранее не обещанный, его нельзя ни выпросить, ни заслужить. Иногда сам приходит в руки, и это огромная радость, лучшее, что вообще может случиться. Но глупо впадать в отчаяние всякий раз, когда подарка не принесли, – вот о чем думала Люси, пока шла по улице Бокшто к воротам, ведущим во двор, куда столько раз заходила во сне, что наяву стала обходить его стороной – просто для равновесия. Ну и чтобы лишний раз не убеждаться, не видеть своими глазами, что никакого чудесного, лучшего в мире кафе там на самом деле нет. Потому что разумные рассуждения дело хорошее, но кроме головы есть еще и сердце. А с ним поди договорись.

Сколько раз говорила себе: надо, обязательно надо почаще туда заходить, потому что пока не придешь к невидимому порогу, не узнаешь, откроются для тебе наяву двери Тониного кафе, где во сне ты уже который год любимая гостья, или там по-прежнему ничего нет, только старый заброшенный дом ехидно ухмыляется заколоченной дверью, щурится слепыми, темными окнами: извини, девочка-девочка, Черная Рука занята другими делами, не придет сегодня по твою душу, велела кланяться, передавала привет.

Говорила, но никак не решалась перейти от слов к делу. Вроде бы считала себя храброй; собственно, и была храброй, без железных нервов нормальному человеческому человеку совершенно нечего делать на Этой Стороне, но тут почему-то робела. Нашла коса на камень, что называется. Очень уж ей нравилось это кафе и компания, которая там собирается, очень хотела однажды прийти туда наяву, очень боялась, что наяву ее там не примут. Обидно было бы обнаружить, что именно в этом вопросе ты не Та Самая Люси, бесстрашно пересекающая границы между реальностями, какой иногда, чего уж там, в блеске и славе предстаешь перед собой в собственной же голове, а обычная незадачливая мечтательница. Такая, как все.

На самом деле даже смешно – было бы, если бы о ком-то другом узнала, что он из-за такой ерунды боится отправиться на поиски каких-нибудь удивительных штук. А тут – сама. Дедушка Жюль в подобных случаях говорил: никогда не знаешь, что за дурь тайком свила гнездо в твоей светлой голове и каких она там может высидеть дуренят.

Но дуренята, надо думать, за лето выросли, выпорхнули из гнезда и улетели на юг; по крайней мере, в сумерках Люси встала, бросив кино и шитье, оделась и отправилась на улицу Бокшто. Плевать, получится, не получится, откроются передо мной невидимые двери, или даже мельком не примстится ничего путного. Важно вообще не это. Важно быть человеком, который сделал, что мог, – думала Люси. – И продолжает пробовать, если не вышло. Не разочаровывается, не ноет, не оплакивает несбывшиеся фантазии, а просто снова встает и идет, спокойно и деловито, потому что так надо. Вот надо, и все.


Когда Люси спокойно и деловито входила во двор десятого дома по улице Бокшто, сердце ее не колотилось о ребра, а размеренно билось, семьдесят ударов в минуту, как всегда. И земля не уходила из-под ног, и взгляд не туманился. Что, впрочем, не помешало спокойной и деловитой Люси спокойно и деловито налететь на какого-то прохожего, спокойно и деловито сбив его с ног.

Ну, то есть нет, не настолько трагично, на землю рухнул не сам прохожий, а только пакеты, которые он нес. И Люси тоже немножко рухнула, но не на землю, а прямо в объятия незнакомца, рассудив с присущей ей девичьей мудростью – если уж руки освободились, лови меня!

Ну и он поймал, такой молодец. И рассмеялся. Люси высоко ценила людей, которые реагируют на неприятные неожиданности искренним смехом. Таких на самом деле очень мало на свете, буквально на пальцах можно пересчитать.

– Вы – мой сегодняшний улов, – объявил незнакомец. – Но уху из вас, ладно, варить не стану. Отпущу на волю, как мелкую рыбку, предварительно накормив. Вы же ко мне идете? Хорошо, что сейчас пришли, а не раньше. У меня сливки внезапно закончились, и картошки осталось всего кило полтора, пришлось все бросить и срочно бежать в магазин.

– Извините, – наконец сказала Люси. – Это я только с виду мелкая рыбка, а на самом деле адский неуклюжий медведь из ада, посланный самим Люцифером специально, чтобы причинять зло ни в чем не повинным людям… Ой, мамочки. Ой!

Первое «ой» и сопровождающие его «мамочки» означали, что до Люси постепенно начал доходить смысл услышанного. А второе «ой», которое с восклицательным знаком, что она наконец-то его узнала. Темноглазый блондин, здоровенный, как настоящий адский медведь, куда уж ей, самозванке, это и есть Тони, хозяин и по совместительству повар кафе ее мечты, в смысле, сладких полуночных грез. Это конечно надо уметь – собственное сновидение наяву чуть с ног не сбить.

– Какая же я везучая, – наконец сказала она.

– Есть такое дело, – подтвердил Тони. – За все это время вы – вторая, с кем я вот так вот случайно столкнулся во дворе. Причем первым был сам Стефан, шеф Граничной полиции; ну уж он-то, не сомневайтесь, и без моего сопровождения в кафе распрекрасно зашел бы. Просто Стефан такой человек, ему нравится некоторая избыточность, в том числе, избыточные чудесные совпадения. И он, понятно, ни в чем себе не отказывает. Как сейчас принято говорить: «потому что могу». Идемте. Чего мы стоим?

Одной рукой он продолжал придерживать Люси, другой ловко подобрал с земли свои многочисленные пакеты. Подмигнул:

– У меня офигенная интуиция, как знал, что яйца сегодня лучше не покупать.

И не давая опомниться, увлек ее за собой вглубь двора, к тому самому заветному дому, который выглядел сейчас как обычно, то есть, как всегда выглядел наяву: старый, добротный кирпичный дом, с плотно закрытыми темными окнами и полустертыми граффити на стенах. Но и вывеска из сновидений – чистая белая доска без единого слова, или хотя бы рисунка – тоже была на месте. И такой же белый фонарь над дверью, который на Люсиной памяти никогда не светил, но сейчас вдруг мелко суетливо замигал, явно обещая разгореться.

На пороге Тони отпустил ее руку. Неожиданно строгим тоном, как инструктор по какому-нибудь экстремальному спорту, сказал:

– Я сейчас войду первым. И включу свет. А вы заходите следом. Не беспокойтесь, если ничего не получится, я за вами вернусь. Но что-то мне подсказывает, что никаких проблем у вас не возникнет. Видимо, все та же самая интуиция, которая велела сегодня обойтись без яиц. Просто вам же будет лучше, если сами войдете. Я имею в виду, этот опыт придаст вам уверенности и наверняка не раз пригодится потом.

Люси не успела кивнуть, как Тони куда-то исчез. Во сне такое – обычное дело, но наяву все-таки перебор. Даже на Этой Стороне люди вот так запросто не исчезают. По крайней мере, при ней никто никогда не исчезал.

Стояла, как последняя дура у запертой двери, под мигающим фонарем, спрашивала себя: что это вообще было? И почему оно так быстро прошло? Но в это время дверь распахнулась перед ее носом, так стремительно, что Люси невольно отшатнулась. Но тут же взяла себя в руки и вошла в кафе.

Замерла на пороге, вдохнула аромат кофе, горячего хлеба, пряностей и чего-то упоительно жареного, возможно, просто картошки с амброзией или божественной сомы с луком, поди вот так сразу пойми. Недоверчиво огляделась – окна плотно зашторены, лампы пригашены, кроме них с Тони в помещении никого нет, и от столь вызывающей пустоты прежде всегда людного места в воздухе повисло что-то подозрительно похожее на саспенс, которого и в помине не было в ее сладких снах про это кафе. Ну хоть тревожная музыка не звучит, и на том спасибо. Зато у Тони приветливая улыбка до ушей, в руках тарелка и поварешка, а на плите стоит здоровенная кастрюля, и булькает столь прельстительно, что никто от нее не уйдет в здравом уме.

– Испугались? – сочувственно спросил Тони. – Ничего, не берите в голову. Почти со всеми такое бывает, когда впервые приходят сюда наяву. Вроде бы трансформация материи так действует на неподготовленных людей. Но вы-то, по идее, давно должны были привыкнуть к подобным вещам, бегая между Этой и Другой Стороной.

Люси вздохнула, мысленно перекрестилась, чего прежде не делала никогда, и решительно пошла к барной стойке. Потрогала оказавшийся на ее пути стул – надо же, совершенно как настоящий. Сказала:

– Вы гораздо хуже трамваев Этой Стороны. Трамвай так, знаете, медленно, вкрадчиво, понемножку приближается издалека, деликатно позвякивая на ходу, пока доедет до остановки, поневоле успеешь привыкнуть к мысли, что он здесь ездил всегда. А вы – бац! – и есть. А потом бац! – и нет. И вдруг опять – бац! – и есть.

– Бац! – с удовольствием повторил Тони. – Да, «бац, и есть» – это в точку. Это – правда про нас.

С этими словами он достал из кармана маленькое зеленое яблоко и положил его на барную стойку; Люси невольно улыбнулась, увидев, что в яблоко вставлены такие же зеленые, как его кожура, кукольные глаза. Сказал:

– Нашел по дороге из магазина. Так и знал, что к добру, но не мог придумать, к какому именно. А теперь понятно, к какому: вы сюда пришли. Будет теперь работать здесь талисманом, облегчающим путь наяву хорошим гостям.


– Вообще-то я планировал открыть здесь пиццерию, – признался Тони, подливая в Люсину тарелку горячего острого томатного супа, в такую собачью погоду самое то. – Самую обыкновенную пиццерию, я имею в виду. Маленькую, хорошую, с очень коротким меню, ради которого клиенты, прочухав, что здесь творится, в очередь будут записываться.

– И ведь записывались бы, – поддакнула Люси, насколько это было возможно с набитым ртом. И к супу, и к самому Тони она сейчас испытывала необычно сильное чувство, подозрительно похожее на религиозный фанатизм.

– Я очень хорошо все продумал и распланировал, до сих пор горжусь. Собирался работать всего четыре дня в неделю, с четверга по воскресенье и только по вечерам, чтобы работа подольше оставалась удовольствием, и никого не пришлось нанимать, кроме, может быть, посудомойки, если дела хорошо пойдут. А если плохо, так и мыть особо нечего. Фатально прогореть не боялся, потому что аренду платить не надо, это помещение я когда-то купил, получив свою часть дедовского наследства; думал, под мастерскую, а потом внезапно решил попробовать что-нибудь замутить, если уж все так удачно сложилось. А получилось – ну, сами видите что.

– Оно само, что ли, получилось? – недоверчиво переспросила Люси. – Без вашего участия?

– Не поверите, но практически без моего. Оказалось, главное – правильно выбрать, кому заказать дизайн интерьера. Напрасно смеетесь, именно так все и было. Я позвал оформлять пиццерию старого друга; он к тому времени, по общему мнению, совершенно съехал с катушек, уволился с хорошей работы и заперся в своем доме с полным погребом самогона и парой тысяч якобы гениальных, но пока не нарисованных картин. Однако ко мне он порой заходил и выглядел вполне ничего – трезвый, веселый, а что одет, как бродяга, все время на взводе и часто говорит невпопад, обычное дело, скорее даже хороший признак: похоже, и правда снова начал рисовать. Только с деньгами у него явно было не очень; по крайней мере, так мне тогда показалось со стороны. И я решил помочь, предложить работу, в которой он когда-то был супер-профи. Ну, в общем да, можно сказать, помог. Он потом признался, что давно хотел попробовать внести в какое-нибудь замкнутое пространство принципиально невозможные для этой реальности изменения и посмотреть, что из этого выйдет. И тут я со своей пиццерией: приходи, делай, что хочешь. Справедливости ради, он меня трижды, как в сказках положено, переспросил: «Точно можно делать, что захочу?» И я такой хозяйственный парень: «Лишь бы остаться в рамках бюджета». Ну, что-что, а это условие он выполнил, спасибо ему. Выгодное получилось предприятие, всех моих затрат здесь – только покупка плиты, еще до начала великой стройки. Все остальное как-то само постепенно образовалось. Я не спрашивал, что откуда взялось: поначалу было, прямо скажем, не до того, потому что вместе с помещением сам так трансформировался – мама не горюй. А потом, пообвыкшись, понял, что ответа на этот вопрос он тоже не знает. А всякую смешную ерунду, которая ничего толком не объясняет, я и сам сочинять могу.

– Принципиально невозможные изменения, – задумчиво повторила Люси, отодвигая пустую тарелку. – Да уж, внес так внес. А это тот самый ваш друг, который… – она замолчала, не в силах подобрать подходящее определение, и непроизвольно скорчила такую потешную и одновременно зверскую рожу, что Тони прыснул от смеха:

– Точно! Он.

– Я их однажды встретила – его и второго, который все время во что-нибудь превращается. Не во сне, как раньше, а наяву. Собственно, этим летом. Странная была встреча. И впечатление от нее тоже странное. Они, с одной стороны, невероятно милые, вели себя, как будто мы уже давно близкие друзья. А с другой, все равно жуткие. Не знаю почему.

– Ну так это что-то вроде порога моего кафе, переступая который хочешь не хочешь, а изменяешься, и многих с непривычки охватывает страх, – объяснил Тони. – Эти двое – тот еще порог. Даже переступать не надо, сам через себя тобой переступит. И от этого все изменится. Не на время, как для моих клиентов, а навсегда.

– Вот ведь черт, – вздохнула Люси. – Похоже на то. Я ведь столько баек для экскурсантов про городских духов-хранителей придумала, что понемногу начала ощущать себя чуть ли не их автором, а самого главного так и не поняла, пока вы не сказали… Слушайте, а они правда – духи нашего города? Правильно так говорить?

Тони пожал плечами:

– Так это смотря кого и по каким признакам «духами» называть. Меня, например, тоже можно. И ребят из Граничной полиции. И, собственно, вас. Мне рассказывали, как вы ловко разыскиваете людей, случайно провалившихся на изнанку, а потом выводите их домой какими-то хитрыми проходными дворами прежде, чем превратятся в тени самих себя, которые исчезают с рассветом. И некоторым потом наверняка кажется, что их вытащил из ловушки, спас от неизвестной беды какой-то специальный полезный непостижимый городской дух.

Люси невольно улыбнулась.

– Наверное, да. Понятия не имею, что они обо мне думают, но смотрят примерно так, как вы описали. Как будто я им сейчас до кучи еще и тайные клады открою, или, наоборот, прокляну навек. Смешно. Но на самом деле, конечно, приятно, когда тебя считают каким-то непонятным волшебным существом. Жалко, дедушка Жюль не дожил, он бы порадовался. Примерно такой карьеры он мне всем сердцем желал.

– Всем бы такого дедушку.

– Это точно, – подтвердила Люси. И, поколебавшись, призналась: – Ханна-Лора мне рассказала, что дедушка Жюль был родом с Этой Стороны. Еще в детстве нечаянно сюда угодил; говорят, с тамошними детьми это довольно часто случается, проваливаются к нам, на Другую Сторону, ничего специально для этого не делая, захочешь, не убережешь. Правда, дети обычно так же легко возвращаются, сразу прибегают домой на свет Маяка, даже не успев испугаться, но с дедушкой Жюлем вышло иначе. Пошел гулять, забрел на уличное цирковое представление, подружился с какими-то бродячими акробатами, уехал с ними из города и как бывает со всеми уехавшими, о доме и настоящем себе забыл. Потом, уже взрослым, вернулся обратно, но это мало что изменило. Он иногда видел свет Маяка, но тот не казался ему привлекательным, наоборот, пугал. Порой дед кое-что вспоминал о своей прежней жизни, но был совершенно уверен, что просто воображение разыгралось, опять сказку сочинил. Иногда он видел, как посреди вечернего города проступают очертания смутно знакомых улиц, но думал, это его фантазии пытаются материализоваться. Безумная идея, будто он – демиург почему-то легко укладывалась в его голове. Придумал сказочный город, и вот он уже настолько есть, что дети иногда способны его увидеть. Дети, способные видеть, это, как вы понимаете, я. Дедушка Жюль часто водил меня на прогулки и по дороге рассказывал – ну якобы сказки. А на самом деле, как я теперь понимаю, что-то вспоминал, а что-то додумывал на ходу, чтобы склеить обрывки воспоминаний. И я правда немножко видела Эту Сторону, когда мы с ним вместе гуляли. Не так отчетливо, как настоящие улицы, скорее как сон… даже не сон, а кино, которое за неимением экрана проецируют на все вокруг.

– Ничего себе у вас биография, – присвистнул Тони. – Вот это повезло!

– Да, очень, – кивнула Люси. – Большей удачи, наверное, вообще не бывает. Ну разве что сразу родиться настоящей волшебной феей. С другой стороны, фее-то сравнивать не с чем. Она с самого начала в волшебном мире живет, для нее это просто нормально. Все-таки круче всего жить, как мы с дедом гуляли – одной ногой здесь, другой где-то еще.

– Это правда, – подтвердил Тони. И, помолчав, спросил: – А ваш дедушка Жюль здесь умер? Так и не добрался до Маяка?

– Он просто исчез, – улыбнулась Люси. – И числился пропавшим без вести столько лет, сколько по закону положено. Тела не нашли, это факт. Так что, наверное, все-таки вернулся домой умирать. Правда, Ханна-Лора ничего об этом не знает, но это как раз нормально. У них же там тела умерших сразу исчезают. Если дед пришел на свет Маяка и сразу же умер, а смотрителя в тот момент на месте не оказалось, никто ничего и не видел, просто не успел. Но это как раз совсем не беда. Главное, дедушка Жюль все-таки умер дома. Мне говорили, для них это очень важно. На Этой Стороне легко умирать.

– А когда это случилось?

– Почти двадцать три года назад. Еще до Тони Куртейна. Собственно, как раз перед тем, как он стал смотрителем Маяка. Но это правда неважно. Я и так знаю, что дед хорошо умер. Даже не плакала о нем ни разу: не о чем плакать. Всем бы так уходить, – сказала Люси и, вопреки сказанному, тут же заплакала, видимо, из чувства противоречия. Но все-таки совершенно точно не от горя, а просто от облегчения – что наконец-то нашлось с кем обо всем этом поговорить.

Тони поставил перед ней рюмку с чем-то бледно-зеленым. Вторую такую же взял себе. Сказал:

– Это совсем простая настойка – на прошлогодней зимней траве, которая всю зиму росла под снегом и оставалась живой. На вкус, прямо скажем, ничего особенно выдающегося. У меня и получше найдутся. Зато от нее здорово прибавляется сил. А сила очень нужна, особенно людям, вроде нас с вами, которые всегда одной ногой здесь, а другой – где-то там.

Люси молча кивнула и залпом выпила бледно-зеленую жидкость. На самом деле совершенно напрасно залпом. Такое надо долго, со вкусом смаковать.

– «Ничего особенно выдающегося», значит, – укоризненно сказала она. – Ну, не знаю. Я, конечно, девушка простая, курсов сомелье не заканчивала; боюсь, вылетела бы оттуда с позором за пристрастие к дешевому горячему вину с апельсиновыми корками. Но все-таки, по-моему, это шедевр.

– Шедевр, – согласился Тони. – Другого не держим. Просто другие мои наливки еще вкусней.

– Страшный вы человек.

– Да, многие так считают, – усмехнулся он. – Включая шефа городской Граничной полиции и ту самую парочку, нагнавшую на вас жуть. И это правда: у меня все настолько убийственно вкусно, что даже капризные высшие духи с дальних окраин Вселенной вынуждены принимать оскорбительную для них человеческую форму, чтобы иногда поужинать у меня. А побывавшие здесь во сне, стараются любой ценой прийти наяву, и правильно делают: при всем моем уважении к сновидениям, вкус у них совершенно не тот. Это была минута рекламы, спасибо за внимание. Должен же я нового клиента в вашем лице завлекать. Еще по рюмке? Хотите попробовать наливку из несбывшихся желтых слив?

– Давайте. Главное, кроме нее больше ничего не предлагайте. Потому что отказаться никакой силы воли не хватит. И тогда меня разорвет. Еда-то у вас, похоже, самая настоящая. Я поначалу думала, наваждение, но от наваждений не бывает так тяжело в животе.

– Я за некоторыми компонентами этого наваждения в супермаркет ходил, – заметил Тони. – И на рынок – вчера, перед самым закрытием. Раньше просто не успеваю, почти до обеда обычно сплю. Правда когда я пересекаю порог с покупками, свойства их материи довольно сильно меняются. Как, впрочем, и свойства материи посетителей. Но на выходе все дружно возвращаются к первоначальной форме – и клиент, и съеденный им обед, так что все честно. Нормальная человеческая еда, без обмана. Не растает, как дым.

– Это как раз довольно обидно – что не растает. И нельзя будет сразу начать все сначала. А то я бы с удовольствием начала.

– Ничего, – утешил ее Тони. – Все у вас еще впереди. Если уж мою еду попробовали, вам теперь легче легкого будет сюда наяву прийти.

Эва

Автобус остановился у светофора. И Эва остановилась. Она шла в ту же сторону, для нее тоже горел красный свет.

Стоять рядом с этим автобусом оказалось невыносимо. Отойти на несколько шагов в сторону не помогло; это никогда и не помогало. Слишком незначительное расстояние. Ничего, – говорила себе Эва, – ничего. Сейчас загорится зеленый, и он уедет. Сразу меня обгонит, на следующем перекрестке вообще свернет, только его и видели, и все закончится, быстро, минуты не пройдет. А этот… эта, который, которая там, икс, неизвестная, неизвестный, все равно скоро умрет, вне зависимости от того, буду я о нем думать, мысленно обливаясь неизвестно чьей кровью, содрогаясь от сострадания, или сразу забью. Это ничего не изменит. Я ничего не изменю. Я не могу бегать наперегонки с городским транспортом, а если прямо сейчас начну стучать в переднюю дверь, водитель ее не откроет, и его можно понять, сама бы на его месте ни за что не открыла. А даже если откроет, что дальше? Вот интересно, как ты себе представляешь свои дальнейшие действия? Ворваться в салон: «Соблюдайте спокойствие, уважаемые, оставайтесь на местах, ничего страшного не случилось, просто один из вас очень скоро умрет, я сейчас вычислю, кто именно, и буду следовать за ним неотступно, как укусившая игуана, сколько понадобится, чтобы в нужный момент оказаться рядом и – нет, не съесть, а хорошо проводить». Нормальное вообще заявление. Да я бы сама сразу же позвонила в полицию: в автобус, следующий по такому-то маршруту, только что ворвался опасный псих.

Опасный псих – мое второе имя, – с невольной горькой усмешкой подумала Эва. – Допрыгалась девка. Ай хороша.

Тем временем наконец-то загорелся зеленый, автобус тронулся, но Эва осталась на месте. Ну его к черту, пусть отъедет подальше, я – потом. Светофор уже замигал, а она все стояла, не в силах заставить себя сделать хоть шаг.


– Наконец-то вы мне попались! – торжествующе произнес у нее за спиной голос, такой знакомый, что Эва даже оборачиваться не стала, и так понятно, кто это заявился по ее душу. И от этого понимания сердце забилось вдвое быстрей, как будто всю дорогу бежала, а не нога за ногу шла.

– Ну и где вас черти носили? – спросила она, нарочито сердито и грубо, просто чтобы не разрыдаться на радостях, а если все-таки разрыдаться, то не в первую же секунду, а выдержав паузу. Чтобы, как говорится, характер показать.

– Трудно вот так сразу вспомнить точные адреса. Черти – великие мастера разнообразить мои маршруты. Но если для вас это важно, я постараюсь составить хотя бы приблизительный список, – безмятежно ответствовала Эвина любимая галлюцинация, которая почему-то еще в конце лета внезапно перестала ее донимать. Хотя именно от этого симптома надвигающегося безумия Эва, будь ее воля, отказалась бы в последнюю очередь. Да и то не факт.

Точнее, он безмятежно ответствовал. Это же только слово «галлюцинация» женского рода, а само по себе явление неизвестной природы – явно мальчик. То есть, если называть вещи своими именами, здоровенный мужик в шикарном пальто нараспашку и почему-то пижамных штанах с розовыми медвежатами. У Эвы все слова из головы вылетели при виде этих медвежат. Поэтому пришлось ограничиться нечленораздельными звуками, пока счастливый владелец шикарных штанов куда-то ее волок, ухватив под локоть, то ли в рай, то ли все-таки в пекло, то ли просто в ближайшую кофейню. Да, точно, туда. Не самый плохой вариант.

Впрочем, картонный стаканчик с кофе оказался в Эвиных руках прежде, чем они переступили порог.

– С причинно-следственными связями у меня с детства не ладится, – улыбнулся ее спутник, усаживая Эву на подоконник кофейни. У него в руке был точно такой же оранжевый картонный стакан с крышкой. – Ладно, зато сэкономили примерно четыре евро на двоих. Оцените, какой я хозяйственный и прижимистый податель благ. Если бы меня не было, меня бы следовало выдумать. На худой конец, хотя бы увидеть в бредовом сне. Но наяву все-таки гораздо лучше. И вы только что это сделали. Следовательно, вы – молодец.

– Что у вас с брюками? – наконец спросила Эва, натурально загипнотизированная розовыми медвежатами. Ни о чем больше думать она пока не могла.

– А что у меня с брюками? – удивился он. Опустил глаза, внимательно оглядел свои ноги, растерянно ухмыльнулся: – Идея хорошая, но не моя, как-то само получилось. Видимо, специально, чтобы вас порадовать. Хотели деликатно намекнуть, что такое сейчас не носят? Ай, ладно, значит, когда-нибудь потом будут носить. Я – великий трендсеттер. Что на себя ни напялю, рано или поздно непременно становится массовой модой. Ну, правда, кое-что – только спустя века. До некоторых моих находок человечеству, к сожалению, еще расти и расти. Но ничего, будут носить как миленькие никуда не денутся, факт.

Уселся на подоконник рядом с Эвой, попробовал свой кофе, недовольно поморщился:

– Вот если бы я добрался до стойки, как приличным людям положено, заказал бы нам Гватемалу, она тут хороша. А так черт знает что в этом стакане материализовалось. Не знаю, что вам досталось, а мне – с молоком и каким-то приторным сиропом. Незабываемый вкус форменного издевательства над благородным напитком; ладно, буду учиться смирению, чем черт не шутит, вдруг именно с этой попытки и научусь? Страшная все-таки штука эта наша черная магия для начинающих демонов ада – чудеса постоянно сами с тобой бесконтрольно случаются, и жри, что дают.

– Это потому что вы двоечник, – объяснила Эва. – Типичный. Все мои знакомые двоечники выглядели примерно так.

– Везет же вам на хорошую компанию! – усмехнулась ее галлюцинация. – У меня и то такой, как я – только я сам.

– Да так себе у меня в последнее компания, – призналась Эва. – Вас здорово не хватало, честно говоря.

– Извините, – серьезно сказал он; для обладателя штанов с медвежатами, пожалуй, даже слишком серьезно. Перебор. – Сам не хотел так надолго исчезать. Но у меня, понимаете, совсем беда с чувством времени. Только когда стало как-то подозрительно холодно, догадался спросить, что случилось. Тут-то и выяснилось, что уже давным-давно наступил ноябрь. Со стороны это выглядит, как форменное свинство; строго говоря, это и есть именно свинство – так надолго исчезать.

– Ну, вы и не обязаны… – начала было Эва, но он ее перебил:

– Да кто говорит, что обязан! Просто мне самому хотелось. Это была моя, а не чья-то еще идея – с вами дружить. Но у меня сейчас все в жизни, как эти штаны!

Закинул ногу на ногу, щелкнул по лбу медвежонка, который оказался на колене. Объяснил:

– Я же и правда двоечник. Не все получается контролировать. Положа руку на сердце, крайне мало что. По идее, уже пора бы, а на практике пока – так. Вот и сейчас оказался в нужное время в нужном месте, в достаточно человеческом состоянии, чтобы вы меня увидели и услышали, отлично все получилось, но на одежду моего внимания уже не хватило, так что она выбрала себя сама. И этот кофе тоже выбрал нас сам. Я-то планировал в кои-то веки честно его купить, благо пальто на мне сейчас крайне удачное, в его карманах всегда куча мелочи, оно молодец. Но вышло сами видели, как. И вот так постоянно: на одно событие, происходящее по моей воле, приходится добрый десяток самостоятельно решивших случиться со мной, или где-нибудь рядом. Ясно, что я не столько жалуюсь, сколько хвастаюсь. И одновременно оправдываюсь. От слова «правда», которую я говорю. А с временем у меня совсем смешно получается. Я же его по старой привычке отмеряю, как все нормальные люди: уснул, проснулся, значит, начался новый день. А теперь то сплю неделю подряд, чтобы успеть присниться всем, кому задолжал, то прячусь от этой тяжелой работы наяву, обходя все кровати десятой дорогой, то рассеюсь туманом на полчаса, а потом выясняю, что три дня пролетело, и ни одна зараза не рискнула меня потревожить, потому что я, видите ли, так трогательно клубился… Короче, моя жизнь прекрасна, но технически она непроста.

Тараторил, жестикулировал, размахивая стаканом, улыбался, демонстрируя неуместные девичьи ямочки на щеках, и вдруг ни с того ни с сего зыркнул на Эву исподлобья, как следователь на подозреваемую:

– А вот почему вы за все это время, которому я счет потерял, ни разу не заглянули в Тонину бадегу, это вопрос. Я правда не понимаю. Вам же у нас понравилось. Только не говорите, будто хотели зайти, искали и не нашли. Вы – нашли бы. На самом деле вам вообще не пришлось бы искать, вошли бы во двор и сразу увидели в его дальнем конце специально для вас приоткрытую дверь. Но вы даже мимо не проходили ни разу, а то я бы знал.

– Ну так моя жизнь тоже не шибко проста, особенно, как вы говорите, «технически», – мрачно хмыкнула Эва. И с изумившей ее саму откровенностью добавила: – Трындец какой-то со мной творится. Куда мне сейчас к вам в компанию набиваться. За чудесами в таком паршивом состоянии ходить нельзя.

– За чудесами, вы правы, нельзя. Зато к друзьям можно в любом настроении. А в паршивом не просто можно, а нужно. Например, за помощью и утешением. На то и друзья.

– Друзьям хочется нравиться, – честно сказала Эва. – Даже примерещившимся друзьям. Унылое не пойми что, которому нужны помощь и утешение, я и людям-то стараюсь не особо показывать. А уж вам…

– Гордыня сатанинус вульгарис, вот как это называется. Понимаю. У самого примерно такая же. Когда мне делается хреново, тоже от всех скрываюсь, как захворавший кот; к счастью, вполне безуспешно, игра в прятки – не мой конек, а то меня, пожалуй, уже давным-давно на свете бы не было. Не со всем, к сожалению, можно справиться одному.

Эва посмотрела на него с недоверчивым интересом. Какое-то чересчур человеческое признание для существа, которое то и дело появляется ниоткуда, исчезает, куда ему вздумается, а в промежутке между этими мистическими событиями черт знает что творит.

Он развел руками:

– Извините, что не вполне дотягиваю до сияющей пыли, которую сам перед этим старательно пускал вам в глаза. На самом деле в анамнезе я примерно такой же, как вы: человек с причудами. Просто причуд у меня побольше вашего. И гораздо разнообразней. Раньше начал чудить. Ничего, наверстаете, какие ваши годы. Все только начинается. В любой момент – только начинается. Всегда!

– Спасибо, – растерянно сказала Эва. – Звучит, конечно, воодушевляюще. Но на практике, к сожалению, в любой момент может начаться что-то явно не то. Ну или то, просто я к нему не готова. А оно все равно начинается. И продолжается. И идет, и идет…

– Что именно?

Эва смяла полупустой картонный стаканчик. Сказала:

– Вы были совершенно правы, это издевательство, а не кофе. Пойду нормальный куплю. На вас брать? Или это все равно, что вылить? Мне не жалко, просто я же до сих пор не понимаю, какова ваша природа. Насколько вы мне мерещитесь, а насколько объективно есть? И хватает ли вашей материальности на то, чтобы пить напитки, которые не сами собой появились в ваших руках и карманах, а приготовлены нормальными людьми…

– На такое доброе дело у меня материальности точно хватит, в любой момент, – перебил он. – Уж что умею, то умею – выпить и пожрать!

– И никуда не исчезнете, пока я хожу? – строго спросила Эва.

Он не стал отвечать, только нетерпеливо передернул плечами, как будто в жизни не слышал более абсурдных предположений. А вслух сказал:

– Гватемалу берите. Она здесь обжарена потрясающе; остальные сорта заметно хуже. И даже не надейтесь, что пока вы ходите, я сам рассосусь, как хорошо воспитанная проблема, и вам никогда не придется отвечать на мой вопрос.

У стойки была очередь, небольшая, всего два человека, но этой короткой паузы Эве как раз хватило, чтобы прийти в себя; она собственно потому и пошла покупать кофе, что рядом с этим красавцем хрен знает во что вместо себя придешь.

Интересно, – подумала она, – а остальные люди его видят? Или все-таки только я? И тут же получила ответ на свой вопрос: ее наваждению явно наскучило просто так сидеть на подоконнике, поэтому он развернулся, уткнулся лицом в стекло, смешно расплющив щеки, губы и нос к полному восторгу двух сидящих у окна старшеклассниц. Одна пока просто хихикала, а другая уже сама прижималась носом к стеклу и корчила рожи в ответ.

Значит, девчонки его тоже видят, – подумала Эва. Но вместо радости ощутила что-то вроде ревности, как в детстве, когда вдруг выясняется, что Дед Мороз приходит не только к одной тебе.

– Если вы и галлюцинация, то массовая, – объявила Эва, отдавая картонный стакан. – Явно не только моя.

– Ну а чего мелочиться, – ухмыльнулся он. – Мерещиться – так уж куче народу сразу. Чтобы два раза не вставать… На самом деле я нарочно корчил рожи девчонкам. Специально для вас. Чтобы вы заметили, что они меня видят и откликаются. Я же все это время думал, вы просто шутите про галлюцинацию. С самим такое бывает: вцеплюсь в какую-нибудь не особо удачную шутку и повторяю ее по всякому поводу, сам не знаю, зачем. И только сейчас до меня дошло, что для вас это не то чтобы именно шутка. Хотя вещественных доказательств своего объективного бытия я вам оставил – мама не горюй.

– Мы слишком долго не виделись, – почти беззвучно сказала Эва. – На расстоянии все начинает выглядеть совершенно иначе, включая вещественные доказательства. Не так уж их много, кстати. Запачканная кровью футболка, которую не берут никакие отбеливатели, картина на стене, машинка для сигарет, которую я сама могла купить в любой лавке, да два телефонных номера – ваш и той удивительной женщины. Но я ни разу не решилась по ним позвонить.

– Но почему? Со мной – ладно, допустим, все сложно, телефон у меня появляется, когда сам захочет, и даже образовавшись в кармане, почти никогда не звонит. Но с Карой довольно легко связаться, она сейчас почти постоянно здесь и была бы вам рада…

– Да потому что мне страшно! – в сердцах воскликнула Эва. – Потому что не представляю, как буду жить, если все-таки позвоню и выясню, что просто ошиблась номером. Или зайду в тот двор, где было кафе вашего друга, а там – ничего подобного нет. У меня и так-то с верой примерно как у вас с игрой в прятки. Не самая сильная моя сторона. Простая версия, объясняющая вообще все: «Доигралась в самозваного ангела смерти, чокнулась окончательно, добро пожаловать в дивный мир потусторонних видений и голосов», – всегда наготове. Даже сейчас говорю с вами и по-прежнему сомневаюсь: а как это выглядит со стороны? Сколько человек сидит на подоконнике с точки зрения постороннего? Двое или все-таки я одна? Мало ли что какие-то девчонки вас видели. Они мне, собственно, тоже примерещиться могли.

– Да, – сочувственно кивнул он, – вы слишком умная, чтобы вот так сразу принять меня и все остальное на веру. Это большая проблема. С другой стороны, с дураками ничего интересного обычно и не случается. Кому нужны дураки? Уж точно не мне. Того, которого время от времени вижу в зеркале, для счастья вполне достаточно… Ладно, давайте, выкладывайте, что у вас началось и продолжается – такое ужасное, что вы на себя не похожи? Я ему в глаз дам. Возможно, вы до сих пор не заметили, но я – супергерой.

Эва невольно улыбнулась. Будет и на нашей улице Бэтмен, – так они шутили когда-то с младшей сестрой. Одна из самых удивительных вещей на свете – причудливое разнообразие форм, в которых к нам возвращаются наши глупые шутки. И сбываются детские мечты.

– Некому давать в глаз, – наконец сказала она. – Разве что мне самой. И будет у меня еще одно вещественное доказательство вашего бытия, отличный лиловый синяк. Но лучше все-таки не надо. Во-первых, я дам сдачи. Я в школе всегда с мальчишками дралась…

– Да кто бы сомневался.

– …а во-вторых, у меня встреча с важным клиентом, – мрачно закончила Эва. И посмотрев на телефон, добавила: – Меньше, чем через час. Это означает, что если я хочу вам пожаловаться, надо начинать прямо сейчас. Тянуть больше некуда, скоро надо будет уходить. Ладно. Может, так даже лучше – не канючить полдня, пока вам тошно не станет, а быстренько, деловито, практически на бегу рассказать.

Снова умолкла, не понимая, как вообще о таком можно словами. И что это должны быть за слова. Супергерой протянул ей сигарету. Сказал назидательным докторским тоном:

– Табачный дым – традиционное приношение высшим духам, которые, будем честны, и сами неплохо с этим делом справляются, но от халявы отказываться – ищи дураков. К тому же, никотин способствует умственной концентрации. Два в одном.

– Вот это круто, – откликнулась Эва. – Свой табак вместе с вашей машинкой я сегодня оставила дома, в другой сумке, поленилась за ним возвращаться, а зря… Ладно, смотрите, что происходит. Раньше я чувствовала, если рядом кто-то умирает; ну, вы сами все это про меня знаете, можно не объяснять. К этому я уже привыкла, странно было бы не привыкнуть за столько-то лет. На самом деле умирающих вокруг довольно мало, если специально не ходить по больницам и хосписам. А я никогда не ходила. Трезво оценивала свои возможности. Знала, что встретиться со смертью несколько раз в год и хорошо проводить умирающего мне вполне по силам. Но не чаще. Мне нужно время, чтобы восстановить – даже не столько силы, скорее просто голову на место поставить. Это все-таки довольно серьезная встряска, когда действуешь, как – то ли конченый псих, то ли… не совсем человек.

– Да, понимаю.

– А в последнее время – собственно, с лета – какие-то настройки у меня внутри поменялись. В общем, я стала чувствовать не только уже происходящую, но и будущую, скорую смерть. Рациональная версия – начала слишком много фантазировать на эту тему, но какая разница, когда кроме собственных ощущений у меня все равно ничего нет. Насчет сроков точно не знаю, только один раз получилось проверить, с соседом по подъезду – прошел мимо по лестнице, меня шарахнуло его смертной тенью и будущим страшным запахом, а он умер на следующий день. Ночью скорая приезжала, его забрали в больницу, но не спасли; лучше бы дома оставили, я могла бы попробовать постоять под дверью, на таком расстоянии может сумела бы нормально его проводить… Ладно неважно, как получилось, так получилось, меня никто не спросил. С тех пор я предполагаю, что начинаю чувствовать чужую смерть примерно за сутки, но это только гипотеза. Может, за несколько дней. Невозможно проверить, когда все это незнакомые люди, которые просто ходят по улицам или проезжают мимо в каком-нибудь транспорте, вот как сегодня кто-то в автобусе… На самом деле какая разница, за сколько именно дней. Все равно я ничего не могу сделать. Невозможно ходить по пятам за незнакомым человеком, пока он не начнет умирать. Хотя по-хорошему надо бы. Невыносимо вести подсчет обреченных, которым я не помогла. Вместе с сегодняшним неизвестным в автобусе набирается тридцать восемь человек. Но я же не наваждение вроде вас. Не могу по собственному желанию возникнуть, где следует, в самый подходящий момент. Мои возможности ограничены моим же человеческим телом и негласным общественным договором, всей совокупностью правил адекватного поведения среди людей. Все это делает мою жизнь трудной и не особо веселой. Мягко говоря.

– Тридцать восемь человек за примерно три месяца?

– Согласна, не особенно много. К счастью, обреченные на скорую смерть толпами по городу не бегают. Но мне вполне хватило этих тридцати восьми.

– Наоборот, даже слишком много, как по мне. Вы круты, очень стойко держитесь. Я бы, наверное, чокнулся сразу, после первой же такой встречи, не дожидаясь остальных тридцати семи. Это же, наверное, невыносимое ощущение – близость чужой скорой смерти?

– Да вполне выносимое, – вздохнула Эва. – Хоть и с трудом. Живому человеку близость смерти дается нелегко, это правда. Мы не особо приспособлены такое вот ощущать. Хуже всего этот несуществующий, пришедший из будущего запах смерти, он почему-то гораздо страшней настоящего, от него особенно трудно избавиться, мерещится мне потом еще несколько дней. Но честно говоря, совсем не в этом беда. Гораздо труднее бездействовать. Оставаться на месте, провожая их взглядом, и все.

– Но так и раньше было, – мягко сказал ее безымянный друг. – Мимо вас, как и мимо меня постоянно ходят те, кто умрет – нынче вечером, завтра, послезавтра, через год, через сорок лет, и так далее. Бесконечный парад обреченных, других здесь не водится. Просто мы не знаем, кто и когда.

– Теоретически я с вами согласна, – вздохнула Эва. – Но на практике все равно чувствую то, что чувствую: беспомощность и бессилие. И горе. И одновременно тревогу, что я совсем чокнулась, плохи мои дела. Но эта тревога, знаете, больше похожа на надежду. Лучше уж быть тихой безвредной сумасшедшей, чем самозваным ангелом смерти, который не выполняет свой долг.

– Вы не самозваный. И если на то пошло, не ангел, а человек. Вы круче любого ангела, потому что вам гораздо трудней. Уговаривать вас не мучиться, потому что нет никакого долга, не буду, чего зря тратить время на болтовню. Вы и сами это прекрасно понимаете, но все равно чувствуете то, что чувствуете, и слова ничего не изменят. Я сам примерно такой же дурак в подобных вопросах, если уж что-то вбил себе в голову, никто не сможет переубедить… Ладно. Вы докурили? Отлично. Пошли.

– Куда? – удивилась Эва.

– Ну как куда. У вас же встреча с клиентом. Я вас провожу. Всю дорогу буду компрометировать своими штанами, чтобы отвлечь от всех остальных проблем. Но на переговоры, не бойтесь, не сунусь, ваша карьера – святое, должно же хоть что-то всерьез осложнять вам жизнь, отвлекая от всех этих неизъяснимых бездн. Подожду у входа, как верный оруженосец. А потом пойдем к Тони. Я вас туда конвоирую, если понадобится, силой, за ухо. Чтобы больше не вздумали нами пренебрегать. По моим сведениям, Тони сегодня сварил целых два супа, грибной и рыбный. Но это вовсе не означает, что мы обязаны выбирать какой-то один. Оба слопаем. В такую собачью погоду – самое то.

– Не надо силой за ухо, – сказала Эва. – Я сама, добровольно пойду. Съем все, сколько дадут, а потом вероломно сопру у вашего друга ложку. Если не исчезнет на выходе, будет у меня талисман.

Луч сигнального желтого цвета /#f9a800/

Стефан

Начальник Граничного отдела полиции города Вильнюса сидит в сентябре, то есть во дворе своего дома. Здесь, по его прихоти, всегда сентябрь, причем не какой попало, а двадцать первое сентября две тысячи шестого года, хороший был день, теплый, сухой и пасмурный, Стефану он очень понравился, поэтому квартиру он снял не столько в пространстве, сколько во времени, так и живет в том дне, и гостей иногда принимает – тех немногих, кого можно сюда привести.

На самом деле почти никого нельзя. Но Ханну-Лору все-таки можно. Не потому, что она коллега, важная шишка, – дразнится Стефан, – начальница Граничной полиции Этой Стороны. И не потому, что давным-давно, еще в смутную эпоху Исчезающих Империй, хаотически сменявших одна другую, почти не оставляя свидетельств и даже памяти о себе, была верховной жрицей какого-то тайного культа, достаточно жуткого, чтобы приносить практическую пользу. И не потому, что Стефан когда-то собственноручно ее воскресил; случайно встретил в том тайном пространстве, куда живые шаманы иногда приходят работать, а мертвые – отдыхать, и сразу понял: не наигралась с жизнью девчонка, только во вкус вошла, какая может быть смерть. Даже не потому, что нынешняя Ханна-Лора – красотка, каких свет не видел, с темно-золотыми кудрями и глазами цвета гречишного меда, хотя, как ни странно, иногда это имеет решающее значение, бывает такая победительная красота, при виде которой теряются даже законы природы и от растерянности начинают игнорировать сами себя.

Однако в случае с Ханной-Лорой важно не это. А то, что она целиком доверяет Стефану, больше, чем самой себе. Только таких доверчивых гостей и можно приводить туда, где все держится на твоем честном слове; собственно, кроме честного слова Стефана здесь вообще ничего нет.

– Всегда почему-то была уверена, ты живешь в настоящем дворце, – смеется Ханна-Лора, во все глаза разглядывая обсаженный мальвами двухэтажный дом из светлого кирпича, крошечный огород, где доцветают подсолнухи, ветхие садовые кресла, колченогий журнальный стол, на котором стоит бутылка с напитком, до сих пор не решившим, кто он – местный сухой яблочный сидр, барселонская розовая кава или солидное, уважаемое шампанское Арманд де Бриньяк с пиковым тузом на стеклянном пузе. Как только окончательно определится, можно будет наливать, а пока лучше его не трогать, чтобы каким-нибудь бессмысленным лимонадом с перепугу не стал.

– Ну а чем не дворец, – соглашается Стефан и кивает на изгородь, оплетенную диким виноградом, листья которого уже начли пламенеть. – Все сокровища этого мира мои, как видишь. И никакого лишнего барахла.

– Да, сокровища у тебя дай бог каждому, – улыбается Ханна-Лора и поправляет сползшие на кончик носа смешные круглые очки, которые призваны не столько улучшить ее зрение, сколько спасти мир от Ханны-Лориной ослепительной красоты; не то чтобы действительно помогает, но для очистки совести – в самый раз.

Стефан наконец берет в руки бутылку, говорит:

– На этот раз по-сиротски, без шампанского, бедные мы. Но эту каву я уже как-то пробовал, она тоже вполне ничего.

– Что отмечаем? – спрашивает Ханна-Лора, всем своим видом демонстрируя готовность отпраздновать все, что скажут – хоть Всемирный день философии[4], хоть очередную годовщину Куликовской битвы[5], да хоть Новый год по какому-нибудь наскоро вымышленному календарю.

– Апокалипсис, – отвечает ей Стефан. – Что еще нам с тобой отмечать.

И разливает по неведомо откуда взявшимся бокалам шипящее розовое вино.

– Шутки у тебя, – укоризненно говорит Ханна-Лора.

– Да это даже не то чтобы шутка, – пожимает плечами Стефан. – Скорей эвфемизм. Самый подходящий синоним того неприличного слова, которое крутится у меня в голове, когда я пытаюсь спокойно и взвешенно, без лишних эмоций охарактеризовать сложившуюся в городе обстановку.

– Тебе не нравится?.. – хмурится Ханна-Лора.

– Нравится, не нравится, вообще не разговор. На мой вкус нельзя полагаться. Мне, к примеру, карликовые имурийские геенны нравятся, которые с золотыми чешуйками и доверчивыми глазами цвета майского неба; если их приласкать, на радостях писаются неугасимым жидким огнем. Такие кукусики. Но я же их дома не завожу.

– Ты тут кое-что похуже завел, – фыркает Ханна-Лора.

– То-то и оно, – ухмыляется Стефан. – То-то и оно, дорогая. Черт знает что у меня тут в последнее время позаводилось. И я этим разнообразием видов не то чтобы восхищен.

– Я вообще-то имела в виду…

– Догадываюсь. Прекрасный отзыв независимого эксперта о наших духах-хранителях, встречу их, непременно перескажу, мальчики будут счастливы: переплюнуть саму имурийскую карликовую геенну – ничего себе достижение, высокая честь. Но я вообще-то собирался жаловаться на пожирателей радости, ложных шушуйских ангелов, лучезарных демонов, синезубых болотных бродяг из Кедани и все остальные щедрые дары изобретательной Вселенной, приходящие к нам из открытых Путей. А то своей хренотени здесь было мало… На самом деле спасибо тебе за подкрепление, дорогая. За Кару и ее ребят, которые не только хорошо знают, что делать с непрошенными гостями, но и явно получают удовольствие от всей этой бестолковой суеты. За нее, собственно, и выпьем. За Кару, конечно, не за суету.

– Я рада, что вы так славно сработались, – улыбается Ханна-Лора. – На самом деле почти кто угодно из наших мог прийти тебе на подмогу: что для вас экзотические чудища, то у нас бегает чуть ли не в каждом предутреннем сне, а кое-что и наяву в погребах заводится. Так что даже детишки умеют шугать эту мелкую хищную пакость, не обязательно мастеров на помощь звать. Но Кара очень хотела остаться здесь работать после того, как мы убрали Мосты, и ее отдел стал не очень-то нужен. Она, сам знаешь, помешана на этой вашей Другой Стороне.

– Знаю. И понимаю ее, как никто. Я и сам, как видишь, тут слегка помешался. А то бы фиг здесь так долго и упорно сидел. За ухо меня сюда, если что, не тащили. Сам пришел и остался – по любви. В жизни всякого разумного существа обязательно должна быть роковая любовь, я считаю. Одной достаточно, больше не надо. Но уж эта единственная должна быть – ух! Такая, когда глядишь на изъяны и умираешь от нежности, заключаешь в объятия и получаешь в лоб, приходишь с дарами и гадаешь, как бы их так ловко подсунуть, чтобы не отказались наотрез. И каждый день приходится очаровывать заново, былые заслуги не в счет.

– Но зачем нужна такая любовь?

– Ну как – зачем? Чтобы жизнь сахаром не казалась. Чтобы не было слишком легко! – хохочет Стефан. Но глаза его при этом остаются серьезными.

Вечно с ним так, – думает Ханна-Лора. Но вслух укоризненно говорит:

– Хорош «апокалипсис». Лучезарные демоны и пожиратели радости! Не верю. Для тебя это – пара пустяков.

– В том и беда, что не пара, а какие-то страшные толпы пустяков. Слишком много для одного сравнительно небольшого города, населенного совершенно беззащитными перед этими пустяками людьми. Наводить здесь сейчас порядок – все равно, что дорогу в снегопад разгребать, пока впереди расчистишь, сзади снова сугроб насыпало; а о том, что творится по сторонам, лучше вообще не думать, если хочешь остаться в здравом уме. Ладно, что толку ныть. Я заранее знал, на что подписываюсь. Так всегда получается, если сразу открыть слишком много новых Путей. Но ради тебя, дорогая, я готов на любые безумства.

– Ты и без меня распрекрасно на них готов, – смеется Ханна-Лора. – Спасибо, конечно. Здорово получилось. Как же я поначалу боялась уводить отсюда наши Мосты! Но твой план сработал, здешние люди держат нашу реальность не хуже; положа руку на сердце, пожалуй, даже покрепче, чем это делали мы. Еще никогда земля под ногами не казалась мне настолько надежной. А у меня на такие вещи, ты знаешь, еще со старых времен неплохое чутье.

– И учти, это только начало. Не так уж много народу сейчас в игре. Будет гораздо больше. Каждый день хоть кто-нибудь да выходит из своего двора на незнакомую площадь, освещенную факелами; садится в трамвай прежде, чем вспомнит, что в городе их отродясь не было; распахивает окно навстречу шуму прибоя Зыбкого моря и его соленому ветру. Или просто останавливается, забыв, куда шел, потому что заметил в проходе между домами какой-нибудь ваш переулок Веселых Огней или улицу Лисьих Лап, принял их за сияющие небеса, вечную родину своего сердца, никому не расскажет, никогда не поймет, что случилось, но уже не сможет разлюбить. Что мы здесь отлично умеем, так это тосковать по чему-то неведомому, любить его больше жизни и одной своей невшибенной дурью, которую деликатно именуем «созидательной волей», это неведомое овеществлять…

– «Мы»?!

– Ну, к такой-то заслуге грех было бы не примазаться, – улыбается Стефан. – С другой стороны, я же когда-то родился именно человеком, а ты думала кем? И еще не до конца разучился им быть. В частности, совершать классические человеческие ошибки. Вот и опасность открытых Путей я здорово недооценил, а ведь каким рассудительным и осторожным себе казался, аж тошно делалось. Но, выходит, это я себе льстил.

– Да ладно тебе, – говорит Ханна-Лора. – Не изводись из-за ерунды.

– Лучезарные демоны и их приятели, ты права, действительно ерунда, особенно пока не забредают дальше окраин пустых, необязательных сновидений, о которых наутро никто не вспомнит. Переживем. Но есть кое-что похуже.

– Например?

– Например, что прекрасные наши Пути, открытые, как драгоценный и щедрый дар, иногда уводят в такие места, о существовании которых я, скажу тебе честно, предпочел бы никогда не узнать.

– Матерь божья. Такое бывает? Что ты имеешь в виду?

Стефан морщится, как от зубной боли. Говорит неохотно:

– Меньше знаешь, радость моя, крепче спишь.

– И гораздо хуже работаешь.

– Только не в этом случае. Для тебя – всех вас, рожденных на зыбкой изнанке – некоторых вещей просто нет, как нет нашей трудной физической смерти, тоскливого страха тела, предчувствующего ее, желания мучить других, чтобы на краткий миг упоения властью ощутить себя чуть менее смертным… ай, ладно, а то ты сама не знаешь, каких изысканных наслаждений лишена.

Ханна-Лора укоризненно качает головой.

– Рекламный агент из тебя, прямо скажем, не очень. Я бы этот тур не взяла.

– То-то и оно. А недавно милосердный господь, или кто там сейчас у нас на хозяйстве, решил от своих щедрот послать нам еще и хащей, чтобы не заскучали. Слышала о таких?

– Вроде нет. А что это?

– Почитай последний Карин отчет, отлично развлечешься; главное – не перед сном. А мне о них лучше болтать поменьше, чтобы не сбежались на запах моего внимания, как цыплята на просо. Исключительно неприятная дрянь. И настолько чуждая всему хотя бы условно живому, что я с ними не справился. Даже не понял, с чего начинать. Может, со временем сообразил бы – да куда бы, собственно, делся. Но не пришлось. Кара позвала приятеля, и – вуаля! Город свободен от этой пакости, а у меня снова достаточно свободного времени, чтобы пить с тобой каву в саду и гадать, какие еще невзгоды, в смысле интересные приключения нам всем предстоят.

– Говоришь, Кара приятеля позвала? – с интересом переспрашивает Ханна-Лора. – А что за приятель?

– Фигурирует в ее отчетах как «агент Гест». У Кары бывают совершенно удивительные знакомства. Ее обаяние действует даже на тех, скажем так, потенциально дружественных волонтеров, которые не хотят иметь дела со мной.

– А что, есть и такие? – удивляется Ханна-Лора. – Нет, правда, есть?

– Спасибо, дорогая. Шикарный комплимент. Но ты вообще учитывай, что, с точки зрения большинства высших духов, шаман, способный до них достучаться – разбойник с большой дороги. В лучшем случае, просто хулиган, но скорее все же бандит, который может в любой момент попытаться напасть, отобрать кошелек и карету, или какое там имущество бывает у них. У меня же на лбу не написано, что со мной легко договариваться. И еще легче дружить.

– По-моему, очень даже написано.

– На никому, кроме нас с тобой, не известном мертвом варварском языке.

Стефан разливает по бокалам остатки розового шипучего вина. Говорит, подмигнув Ханне-Лоре:

– И все-таки я настаиваю: за полный пи… апокалипсис. За эти наши смешные стремные времена.

Квитни

В первый день за работу не приниматься – такой у него был с собой договор, чрезвычайно приятный и одновременно суровый. Не «можно бездельничать, если захочется», а «сегодня, хоть застрелись, работать запрещено».

Просто Квитни хорошо себя знал. По натуре он с детства был вредный, то есть упрямый и своевольный, всегда хотел поступать назло – не только всем вокруг, но и самому себе, вернее, своей рациональной, практической составляющей, вечно прикидывающей, как бы наилучшим образом обстряпать дела. Поэтому стоило строго-настрого запретить себе работать, как работа становилась натурально вожделенной мечтой. Руки чесались включить компьютер, расчехлить камеру или хотя бы открыть блокнот и начать строчить от руки; половины дня обычно оказывалось достаточно, чтобы накрутить себя до почти истерического желания поработать и начать с собой торговаться: ну хотя бы после полуночи можно примерный план набросать? Это уже следующий день!

Смешно, конечно, исполнять все эти невидимые миру ритуальные танцы с самим собой, но лучше все-таки знать, как ты устроен, где у тебя какие кнопки, и в какой последовательности их следует нажимать, чем без особого толку с собой сражаться, это Квитни твердо усвоил – методом проб и ошибок. И еще ошибок, и еще, и еще.


Однако гулять по городу он себе, конечно, не запрещал. И глазеть на объекты, если очень захочется, можно. Главное – не фотографировать и ничего не пытаться записывать. Даже информацию не собирать, разве только случайно залетит в ухо. Что-то вроде первого свидания в стародавние времена, когда даже взяться за руки считалось невероятной дерзостью. Даже в мыслях не смей прикасаться, просто стой и смотри. Это на самом деле очень полезно, дразнит, возбуждает и радует, словом, создает рабочее настроение. А мне того и надо, – весело думал Квитни, с нежностью разглядывая практически безнадежный объект, большую гостиницу с рестораном на широком проспекте, такую неуютную с виду, что даже не хочется заходить; но ему-то, конечно, уже хотелось пробежаться вприпрыжку по тамошним вестибюлям и коридорам, мраморным лестницам, красным коврам.

Очень хорошо.


Из гостиницы вышла немолодая пара, женщина увлеченно говорила, жестикулируя: «…окажется тайной родиной сердца…» Что дальше, Квитни не услышал, но и не надо, перед его глазами уже плясала наглая строчка: «Даже скромный гостиничный номер может оказаться тайной родиной твоего сердца», – ну и все, трындец. Квитни чуть не взвыл от желания немедленно записать высокопарную чушь, лучшую из своих сегодняшних находок, от которой можно будет плясать и куда-нибудь в конце концов выплясать, даже гостиница небезнадежна, че тэ дэ.

Какая молодец эта дама! – благодарно думал Квитни, глядя ей вслед. – И гостиница молодец, что так вовремя из нее эти люди вышли, и весь город, что снова мне нравится, и Джинни, что уговорила меня взять заказ, и я, что недолго кобенился. Но самый большой молодец – кофейня за углом с вывеской-ромбом, вовремя подвернулась, грамотно бросилась мне в глаза.


Взял кофе с карамельным сиропом, который никогда не любил, но сейчас вдруг захотелось чего-то такого, приторно-сладкого, бросил в стакан щедрые чаевые, вышел на улицу, благо здесь, как и во вчерашней кофейне до сих пор не убрали тент и уличные столы. У нас, – думал Квитни, – это обычное дело, но в здешнем климате натурально подвиг, гражданское сопротивление невыносимым обстоятельствам, winter fuck off, хрен зиме. «Хрензиме», – думал Квитни, заливаясь безмолвным внутренним хохотом, – это должно быть такое специальное ритуальное зимнее блюдо, высокая кухня, например имбирно-водочное консоме.

Желающих сидеть на чересчур свежем воздухе предсказуемо оказалось немного: сам Квитни и еще какой-то мужик в отличном, сразу видно, пальто и с очень странным шарфом на шее. То ли стилизация под рыболовную сеть, то ли никакая не стилизация, а честно куплена в магазине «Все для рыбалки», хрен разберешь этих городских фриков, – с легкой завистью рассуждал Квитни, разглядывая ботинки незнакомца, один обычный, темно-коричневый, второй ярко-желтый, и пытаясь понять: это изначально была такая пара или чувак сам из разных ее собрал?

В любом случае, отлично смотрится, – одобрительно думал Квитни, который сам всегда хотел примерно вот так одеваться, но понимал, что с его невеликим ростом и хрупким сложением не стоит особо выделываться. Выглядеть переодетой в мужчину девчонкой или внезапно постаревшим школьником – так себе результат.

К счастью, мужик в разномастных ботинках и с рыболовным шарфом не заметил повышенного внимания незнакомца к его гардеробу. Сидел, курил, неторопливо пил кофе и так увлеченно пялился вдаль, словно на стене дома напротив крутили захватывающее кино, видимое только ему одному.

Вдоволь налюбовавшись выдающимся образцом местной уличной моды, Квитни спохватился – кофе остынет! Но вместо стакана взял телефон и записал в заметках: «Тайная родина сердца», – договорившись с собой, что это пока не работа, а просто так, фраза на память. Предположим, я теперь коллекционирую разговоры прохожих на понятных мне языках; кстати, и правда неплохая идея. Много интересного и забавного звучит на улицах, и сразу же забывается – жалко. Никогда не знаешь заранее, что может пригодиться потом, вывести из неприятного ступора, подать идею, сообщить нужное настроение, навести на мысль.

Задумался – о будущей коллекции фраз и предстоящей завтра работе, об одной галерее, двух гостиницах, трех ресторанах, четырех магазинах, которые завтра надо будет так полюбить, что сердце к ночи заноет, но это приятное нытье, как ноги гудят после долгой прогулки, так и сердце после сильной любви. И вдруг заметил, что фрик с сетью на шее повернулся к нему и зачем-то фотографирует телефоном. Хотя, по уму, должно быть наоборот.

Так ему и сказал:

– Должно быть наоборот. Это вас надо фотографировать – с таким-то шарфом! А не самого обыкновенного меня.

Незнакомец смутился; то есть вежливо изобразил смущение, как сделал бы на его месте сам Квитни, чтобы не показаться совсем уж неприятным самодовольным хамлом. Объяснил:

– У вас такое выражение лица удивительное – как будто буквально через минуту возьмете и влюбитесь, но вот прямо сейчас еще все-таки нет – что во мне проснулся художник, мирно спавший черт знает сколько лет. Просто не смог удержаться. Но если вам неприятно, могу стереть.

Ну надо же, как он угадал! – удивился Квитни. И сказал:

– Не надо стирать. Я тоже иногда фотографирую людей на улице, так что все справедливо. Удивительная все-таки штука – круговорот наших рыл в чужих телефонах; иногда ужасно жалею, что невозможно увидеть всю эту невероятную схему, кто у кого рядом с кем хранится, и кого, в каких причудливых сочетаниях сам хранит.

Незнакомец кивнул:

– Тоже об этом думал. Хотел бы я однажды увидеть все свое досье разом. Всех однажды случайно кем-то сфотографированных себя.

– Вас, наверное, страшные миллионы в чужих архивах, – невольно улыбнулся Квитни.

– Ну, миллионы все-таки вряд ли… – незнакомец обернулся к стеклянной витрине кафе и какое-то время внимательно, словно впервые увидел, изучал свое отражение, даже ноги в разномастных ботинках по очереди выставил из-под стола. Наконец резюмировал: – Да, вы правы, гардероб у меня сегодня вполне ничего. Но я не всегда в таком виде хожу.

С этими словами он встал и пересел поближе. Не на соседний стул, а за ближайший стол. То есть, с одной стороны, резко сократил дистанцию без приглашения, а с другой – проявил деликатность. Квитни такие красивые компромиссы всегда ценил.

Незнакомец достал из внутреннего кармана пальто маленькую синюю флягу, очень красивую и явно заоблачно дорогую, у Квитни на такие вещи глаз был наметан. Сказал:

– Сам терпеть не могу назойливых чужаков, поэтому уже забил в картах Google направление «на хер» и проложил маршрут; неплохие, кстати, места для прогулок, вид со спутника мне понравился, поэтому если пошлете, с удовольствием сразу туда пойду. Но ситуация такова, что вы – мой натурщик, хоть и невольный. А в этой фляге – ваш гонорар. Иными словами, коньяк. Очень хороший. В такую погоду, под кофе – самое то.

Квитни так растерялся, что взял. И даже сделал небольшой глоток.

Сказал, возвращая флягу:

– Спасибо. Действительно очень хороший. Выпил бы больше, но мне завтра работать. А рабочее настроение – хрупкая штука, чем угодно можно его сломать.

Незнакомец серьезно кивнул:

– Да, правда. Кстати, даже вообразить не могу, что у вас за работа. Обычно легко угадываю, а с вами – полный провал.

Спрятал флягу в карман, но не поднялся и не ушел, а напротив, устроился поудобней, достал портсигар, вытянул ноги в разноцветных ботинках и мечтательно уставился – не на Квитни, а куда-то в пространство над его головой; выглядел при этом так расслабленно, словно шаткий стул был шезлонгом, промозглый ноябрь – июлем, а влажный от недавнего дождя тротуар – белым пляжным песком. Наконец сказал:

– Не серчайте, но в голове почему-то крутится слово «жиголо» – в первоначальном его значении. То есть наемный партнер для танцев. Вот это бы вам подошло! Но вряд ли это действительно ваша профессия. Не в тех мы встретились декорациях. И не в те времена.

Квитни так удивился, что даже не попытался изобразить возмущение. Вместо этого честно сказал:

– Нет, конечно. Но в каком-то смысле все-таки да. «Платный партнер для танцев» – отличная метафора. Просто я танцую не с людьми. А, можно сказать, с самой реальностью. Вернее, с некоторыми ее фрагментами. Кто хорошо себя вел, в смысле за кого заплатили, с тем и буду танцевать.

И рассмеялся, увидев замешательство на лице незнакомца. Больше всего на свете Квитни любил сбивать людей с толку, особенно таких как этот тип, вальяжных обаятельных фриков, привыкших, что с толку обычно сбивают не их, а они.

Сильный великодушен, поэтому он объяснил:

– На самом деле я просто специалист по нативной[6] рекламе. Считается, что неплохой специалист. Сами, наверное, знаете, рекламную хрень, замаскированную под лирические зарисовки и познавательные статьи, обычно читать невозможно, фальшь так и прет. Но моя рекламная хрень заходит как по маслу. Я способен интересно рассказывать даже про самую скучную чепуху. И умею писать о богатых заказчиках так, словно их заведения, товары и услуги – лучшее, что может случиться с человеком на этой земле. Как будто мне фантастически повезло, случайно встретил нечто прекрасное, и теперь несу человечеству благую весть. Звучит довольно наивно, это я и сам понимаю; тем не менее, мои рекламные тексты работают. И фотографии тоже, хотя я даже близко не профессионал. Действуют даже на критически настроенную публику, которая в курсе, что хвалебные оды всегда пишутся на заказ. Поэтому многие рекламодатели готовы переплачивать втрое, лишь бы с ними работал не кто-то, а я. От меня больше толку. Потому что мой принцип: сперва полюби объект, а потом о нем рассказывай, почти все равно что; будешь выглядеть простодушным восторженным идиотом, зато всех убедишь. В этом смысле я и правда жиголо: готов полюбить за деньги. Но не притвориться, а действительно полюбить. Ненадолго, конечно, – танец есть танец. Когда музыка умолкает, партнеры, раскланявшись, расходятся по своим углам.

– Круто! – восхитился незнакомец. – Вот спасибо, что рассказали. А то бы я еще долго мучился, прикидывая, кто вы.

– Что, правда бы мучились?

– А то. Я любопытный. И избалованный в этом смысле. То есть привык все про всех сразу понимать. Но до любви по заказу ни за что бы не додумался. В голове не укладывается! В первую очередь, тот факт, что у вас получается. Мне даже статей ваших читать не надо, и так вижу: действительно получается, не врете. У людей, которые знают, что делают, ясно видят и трезво оценивают результат, есть такой особый уверенный блеск… ну, предположим, в глазах. Хотя на самом деле во всем человеке сразу. Не знаю, как лучше объяснить.

– Я, наверное, понимаю, – невольно улыбнулся Квитни. – У вас, кстати, этот блеск тоже есть.

Незнакомец серьезно кивнул и уставился на Квитни с таким неподдельным обожанием, что тот окончательно растаял. И сказал, хотя подобные вещи о себе обычно никому не говорил:

– Когда-то, как в таких случаях принято выражаться, много жизней назад, я был поэтом; думаю, что довольно хорошим, до сих пор ни за одну строчку не стыдно. Правда, потом перестал. Вернее, оно само перестало со мной происходить. Говорят, художники бывшими не бывают; может, оно и так, зато бывших поэтов – полно. Это я к тому говорю, что влюбляться по заказу именно тогда наловчился. Только заказчиком был тоже я сам. Пока не влюбишься, ни черта не напишешь; по крайней мере, у меня было так. А влюбиться естественным образом не каждый день получается; к тому же, почти всегда есть опасность, что могут сразу ответить взаимностью, и тогда на какое-то время станет совершенно не до стихов. Так что поневоле пришлось научиться себя накручивать до нужного состояния, заранее выбрав безопасный объект, которому ты на фиг не сдался. Кстати, не обязательно именно человека. Можно влюбиться в сорт кофе, ботинки в витрине, заброшенный дом, яхту, трамвай, в целый город, в теплый юго-западный ветер, в Средиземное море, в июльский дождь. Это на самом деле довольно просто, когда любишь жизнь в целом. Кого, да и что угодно можно назначить ее представителем. И поверить себе.

– Круто! – снова повторил незнакомец. – Отличный метод. Спасибо, что рассказали. Я теперь ваш должник. Давно меня так люди не удивляли. Уже даже как-то отвык; сам, конечно, дурак, надо чаще расспрашивать, не полагаясь на свою великую проницательность, которой в базарный день грош цена… А знаете что? Давайте я сделаю вам подарок!

Снова достал из-за пазухи свою синюю флягу и положил перед Квитни на стол. Объяснил с серьезным, почти строгим видом, словно инструктировал перед парашютным прыжком:

– Это на самом деле вовсе не такая мелочь, как кажется, а совсем неплохой гонорар. Вы сейчас все равно не поверите, так что даже стараться не стану, неблагодарная это работа – словами убеждать. Но в какой-то момент сами заметите и удивитесь, что коньяк в такой маленькой фляжке все не заканчивается и не заканчивается, хотя давно пора. А однажды начнете подозревать, что он вообще никогда не закончится. Не пугайтесь, это нормально, так и задумано. Просто его здесь не стакан, не пинта, даже не галлон, а целая бездна. Моя любимая единица измерения объема твердых, сыпучих, жидких и газообразных тел. Особенно жидких, конечно, тут ничего не поделаешь: их обаяние сокрушительно действует на меня. Говорю это не затем, чтобы вам отомстить, сбив с толку еще сильнее, чем вы сбили меня, а исключительно для того, чтобы призвать к осторожности: никогда не пытайтесь осушить эту флягу до дна. Я один раз попробовал, еле жив остался, причем поначалу был этому не то чтобы рад. Наутро с похмелья спалил кастрюлю с овсянкой. Да что там кастрюля, собственный дом от меня с перепугу аж за реку тогда сбежал.

– Не… – начал было Квитни. Хотел сказать: «Не надо подарков, зачем мне подарки», – но почему-то в самом начале запнулся и умолк.

– Не хотите, можете не брать, никто не заставит, – вздохнул незнакомец. – Оставьте на столе, я потом заберу. И обижаться не стану. Я вполне осознаю, насколько нелепо с вашей точки зрения все это выглядит и звучит.

В этот момент, видимо для повышения градуса нелепости, иначе не объяснить, на голову незнакомца села морская чайка – очень крупная, с мощным клювом, ярко-желтым, как раз под цвет ботинка; такие здесь вроде не водятся. Но выходит, все-таки водятся? Например, залетают по дороге на юг.

Пока раздумывал о путях миграции перелетных птиц, оба – и человек, и чайка – исчезли. Только что были, и – хлоп! – не стало, как в детском фильме про волшебство. Однако синяя фляга осталась, видимо специально, из вредности, чтобы не дать Квитни возможности решить, что задремал за столом, набегавшись, объявить происшествие сном и махнуть на него рукой. От доказательства не отвертишься, вот оно.

Впрочем, фляга могла лежать на столе все это время, – подумал Квитни. – То есть она-то как раз вполне может быть правдой, вне зависимости от всего остального. Хорошая, красивая вещь. Грех такую бросать на улице, все равно кто-нибудь стащит. Лучше уж я заберу.

Открутил изящную пробку, понюхал – и правда, отличный коньяк. Осторожно попробовал на язык – точно, тот самый, который приснился. Или все-таки не приснился, а был.

Сказал, кривляясь, благо рядом ни одного свидетеля:

– Гонорар-гонорар, я тебя выпью!

Но не сегодня. Через четыре дня. Или через три, если хорошо пойдет дело. А оно, чует мое сердце, теперь отлично пойдет, – думал Квитни. – Некоторые нелепые уличные сновидения весьма способствуют созданию рабочего настроения. Жаль, что нельзя их себе нарочно устраивать, планировать наперед.


Дома, то есть в гостинице, набрался храбрости и выпил полную рюмку дареного коньяка. Сидел потом на подоконнике, курил сигарету, тщательно выдыхал дым строго на улицу, чтобы не заверещала гостиничная сигнализация, смотрел в ночное небо над городом, сегодня почти целиком залитое ярким синим, невыносимо холодным светом, насмешливо думал: если это и правда реклама, что, интересно, так рекламируют? Мощность современных электроприборов? «Видели свет в конце тоннеля? Этот прожектор куплен у нас!» А может, успокоительные таблетки? «После полного курса даже этот свет перестанет вас раздражать». Или ладно, чего мелочиться, сердце Благословенного Вайрочаны они рекламируют. Это же вроде бы именно Вайрочана светится синим в Бардо? Если, конечно, не путаю[7]. Слишком давно это все читал. Но кстати божественный свет, отпугивающий покойников с хреновой кармой, там как-то так и описывали: «яркий, резкий и ясный». Получается, даже полезно таращиться на этот ужас, сколько нервы выдержат. Чтобы заранее привыкать.

Идея заранее привыкнуть к будущему божественному свету так понравилась Квитни, что он чуть не выпил вторую рюмку – за предстоящие блуждания в Бардо. Ну или просто на радостях. Но вовремя остановился. Вайрочана, при всем своем божественном милосердии, завтра за тебя работать не станет, так что давай без приятных излишеств. Потом. Все потом. Тем более, ты сейчас и так как-то подозрительно избыточно счастлив. Чего доброго, в таком настроении до утра не заснешь.


Уже после полуночи, лежа в постели, взял телефон и записал в заметках при свете тусклого, как белое пламя дэвов[8] гостиничного ночника:

«Все что угодно может оказаться путем на тайную родину сердца: кофе, коньяк, назойливый незнакомец в разноцветных ботинках, даже невыносимый холодный синий электрический свет».

Перечитав, спохватился: чушь, при чем тут какой-то свет и незнакомец в ботинках, я же хотел записать про гостиничный номер! Но строчку не вычеркнул. Сегодняшний день закончился только формально, рано пока работать. Пусть хотя бы до завтра останется запись про свет.

Я

– Смотри, – говорю, – ты только посмотри, что творится! А ты еще спрашивал, много ли толку от новых открытых Путей, – и буквально повисаю на Стефановом плече, чтобы ветер не разлучил нас до срока, такой уж сегодня выдался день, я почему-то вешу хорошо если пару кило, того гляди, улечу, как воздушный шар, со мной иногда бывает; до сих пор, кстати, не понял, с чем именно это связано. Нёхиси говорит, с радостью, но при всем уважении к этой версии, радуюсь я все-таки гораздо чаще, чем становлюсь таким невесомым, что впору ходить, набив карманы камнями… а кстати, мысль.

Стефан укоризненно качает головой; это, скорее всего означает: «Ты хотя бы для виду земли ногами касайся, люди же мимо ходят, эй», – но внимательно смотрит на толстую коротко стриженную девочку лет тридцати с, как говорят в подобных случаях, хвостиком, в серебристом пуховике, которая сидит прямо на мокрых ступенях, на вершине холма, то есть в самом начале Онос Шимайтес, моей любимой улицы-лестницы, и зачарованно пялится вдаль; уж я-то знаю, что она там сейчас видит вместо автомобилей, проезжающих по Майронё, вместо стремительной узкой речки, голых черных деревьев и черепичных крыш. И Стефан, конечно, знает, еще бы ему не знать, но я все равно говорю, просто никаких сил нет молчать:

– Прикинь, Птичья площадь ей показалась. И старинный, приморский по замыслу и изначальному положению, храм Примирений, бывшее святилище Неизвестных Богов, пережившее без особых изменений сколько-то там этих их совершенно мне непонятных Исчезающих Империй. Что, если я правильно уяснил из Кариных рассказов, для архитектурных сооружений большая редкость, они изменяются в первую очередь и сильнее всего остального… Ай, неважно, в прихотливых законах природы нашей изнанки черт ногу сломит, а мне никак нельзя без ноги. Главное, девочка смотрит сейчас на собор Примирений, окруженный сияющими строительными лесами; нам-то ясно, что там просто обычный осенний косметический ремонт, и подсветка нужна для удобства мастеров, но для неподготовленного человека потрясающее должно быть зрелище: какой-то фантастический огненный лабиринт над рыночной площадью, которой, впрочем, здесь никогда раньше не было, вообще ничего похожего, – а-а-а, так это, получается, сон? И щиплет себя за руки до синяков – ой, мама, не сон! Я бы на ее месте, конечно, уже с холма кувырком катился, лишь бы туда, вперед, тушкой или чучелом, любой ценой, но сидеть, затаив дыхание, с места бояться сдвинуться, чтобы не вспугнуть чудесное видение, смотреть во все глаза и благодарно молиться неизвестно кому: «Пожалуйста, господи, пусть эта красота всегда будет, все равно, для кого она и зачем!» – тоже вполне ничего. Даже немного завидно, хотя в моем положении глупо завидовать человеку, который по открывшемуся Пути прогуляться не может, только сидеть и смотреть. Но почему-то завидно все равно.

– Потому что прорва ты ненасытная, – ухмыляется Стефан. – Лишь бы захапать, чего тебе не положено, всегда таким был.

– Ну потому и нахапал в итоге больше, чем целый мир может вместить. Вселенная, как выяснилось на практике, чертовски щедра. Каждый в итоге получает соразмерно своим аппетитам… при условии, что в процессе раздачи каким-то чудом остается в живых.

– Правда твоя, – серьезно кивает Стефан. – Каждый получает соразмерно своим аппетитам, при условии, что отважится взять и сумеет выжить с этим подарком. Я сейчас, знаешь, очень доволен, как в итоге вышло с Путями. Когда разрешил тебе их открыть, от ужаса мысленно присел и зажмурился, заранее представляя, что сейчас начнется в городе, и сколько спасательных экспедиций нам придется ежедневно отправлять – добро бы если только на Эту Сторону, но ведь и еще хрен знает куда. А оказалось, мало кто способен целиком перейти в другую реальность даже нараспашку открытым Путем. То есть, по большому счету, способен-то всякий, просто почти никто не готов. Поэтому замирают на месте или садятся и смотрят, не веря своим глазам, на открывшиеся им удивительные пространства. Для пользы дела более чем достаточно: таким чудесным видениям почти невозможно верить, но и забыть не получится, так что будут помнить как миленькие, горевать, что не сбудется, любить. И тосковать, пока живы, будут не хуже, чем тосковали по дому люди-мосты. А нам почти никакой работы: того, кто никуда не ушел, и домой возвращать не нужно. Идеальный вариант! Но о тебе я начал беспокоиться – с каких это пор ты стал такой осторожный и милосердный к людям? С какого вдруг перепугу? Часом, не заболел? Но твоя формула все объясняет. Оно само так происходит, не по твоей воле. Каждый получает соразмерно своим аппетитам, а всерьез изголодавшихся по чудесному все-таки мало. Чудо – не успех, не деньги и даже не еда.

– Я поначалу натурально пришел в ярость, когда понял, что большинству людей достаточно просто увидеть нечто невероятное, открыть рот, похлопать глазами, перекреститься и убежать, даже не попробовав подойти и пощупать, – признаюсь я. – Но потом подумал…

– «Пришел в ярость, а потом подумал» – вся правда про тебя, – ухмыляется Стефан.

– Ну знаешь, могло быть и хуже, – рассудительно говорю я. – То есть никакого тебе «подумал». Никогда. А со мной «подумал» довольно часто случается. Примерно по числу чашек кофе – когда его пьешь, больше как-то особо нечем заняться, поневоле приходится размышлять обо всем на свете. А кофе я часто пью.

– Это нам всем повезло.

– Еще бы. В общем, я сел и подумал. И решил, что не надо слишком много требовать от людей. Они не такие, каким был я сам, и тут ничего не поделать. Мало кому везет сразу родиться психом, которому с детства неизвестно что подавай, да побольше, немедленно, любой ценой. Обычно человеческий голод по чуду гораздо слабее. Но он все-таки у каждого есть. А с этим уже вполне можно работать. Всякий, кто разжигал костер, или топил печку, знает, что огонь разгорается постепенно, если вовремя подкидывать дрова. В общем, я хочу сказать, что «много работы» вовсе не означает «безнадежная игра».

– Похоже, ты хлещешь кофе ведрами, – уважительно говорит Стефан. – Я имею в виду, часто думаешь. Какой-то подозрительно умный стал. По этому поводу предлагаю немедленно выпить…

– …по бокалу горячего супа, – подсказываю я. – Тони сегодня такой суп сварил, ты бы знал! Не представляю, из чего именно, я нарочно не спрашивал, чтобы не разрушить очарование неизвестности. Но судя по запаху, из заветной мечты озябшего путника. Мелко нарезанной и слегка обжаренной в топленом масле мечты.

– Ненасытная прорва, – с удовольствием повторяет Стефан и с удовольствием же поворачивает в нужную сторону, благо здесь совсем рядом, буквально два шага – ладно, я люблю точность и арифметику, двести тридцать семь не самых широких шагов.


Мы с Тони, можно сказать, компаньоны. Каждый вложил в общее предприятие, то есть наваждение класса эль-восемнадцать, как выражается Стефан, который, к сожалению, любит выпендриваться с терминологией гораздо больше, чем объяснять человеческими словами, что он имеет в виду, – так вот, каждый вложил в это дело все, что на тот момент имел.

Я – всю силу, читай, всю дурь, сколько было, и сколько не было – тоже вложил, потом целый месяц лежал почти бездыханным, а Нёхиси от растерянности устроил в городе адову сорокоградусную жару, решив, что если уж мне так нравится лето, то, наверное, это невыносимое пекло меня каким-нибудь загадочным образом воскресит.

Но Тони все равно вложил больше: всю свою жизнь. Что особенно ценно, не пропащую, а вполне устроенную, даже счастливую; так на самом деле редко бывает – чтобы человек с легким сердцем согласился утратить судьбу, которой совершенно доволен, в обмен на неведомо что. За неведомо чем обычно выстраивается очередь из таких бедолаг с судьбами, дырявыми, как карманы и пепелищами вместо сердец, что без слез смотреть невозможно, особенно, если помнишь те времена, когда сам был одним из них.

Ну, в общем, сколько бы каждый из нас ни вложил, а процентами с вклада оба довольны; на самом деле только это и важно сейчас. Тони, как это обычно рано или поздно случается со всеми, кто со мной связался, получил в свое полное распоряжение самого себя – настоящего, такого, каким был в идеале задуман – и целый восхитительный мир на границе между условно реальным и якобы невозможным. А в придачу к этим сокровищам – даже не то чтобы тайную, а вполне себе явную власть над городскими и залетными божествами, волхвами, высшими духами, демонами, их заклинателями, призраками, оборотнями, сновидцами и всеми чинами тайной Граничной полиции Этой и нашей, то есть, как у них там принято выражаться, Другой Стороны. В общем, над всем, что шевелится, бывает подвержено наваждениям класса эль-восемнадцать и способно хотя бы в грезах ощущать вкус еды и напитков, Тони получил абсолютную власть, как и положено такому гениальному повару. Даже я не рискую с ним ссориться – а вдруг всерьез осерчает и супу не даст? Что, будем честны, вряд ли однажды случится, потому что суп и все остальное, что он приготовит, и есть моя законная доля в нашем с ним предприятии. Я – ненасытная прорва, поэтому работаю за еду.


Тони встает нам навстречу, улыбаясь раза в два шире, чем это технически возможно для обладателя человеческого лица. Он всегда так рад меня видеть, что уже ради одного этого стоило с ним связываться; я имею в виду, даже если бы он вообще не умел готовить. Собственно, именно поэтому я когда-то с Тони и подружился – просто от удивления. В те времена мне не то чтобы все подряд радовались, и их, положа руку на сердце, можно понять.

В общем, Тони встает нам навстречу. На лице у него улыбка, в одной руке поварешка, в другой здоровенный тесак; хотелось бы сказать, что в третьей руке у него череп, наполненный кровью, но врать не стану, никакой третьей руки у Тони пока, слава богу, нет, поэтому стакан, наполненный чем-то подозрительно красным, будем надеяться, домашним смородиновым вином позапрошлогоднего урожая, остался на барной стойке, где ему самое место. Не люблю, когда меня на радостях нечаянно обливают: пятно, оставленное на моей одежде, обычно сразу же исчезает, но может снова неожиданно появиться, год или даже десять спустя, причем в самый неподходящий момент, когда я хочу с кем-нибудь познакомиться и не сразу его шокировать, а если даже шокировать, то уж точно не каким-то банальным неопрятным пятном.

– Ходят слухи, тебе сегодня особенно удался суп, – говорит Стефан. А я говорю: «Рррррры!» – и по-быстрому отращиваю полуметровые окровавленные клыки, чтобы сразу создать непринужденную атмосферу дружеской вечеринки. Мне, к сожалению, далеко не всегда удаются подобные фокусы, порой хоть тресни, хоть расшибись в лепешку, хоть рассыпься на палые листья и стылый ноябрьский ветер, который их унесет, а все равно не будет никаких клыков. Но сегодня явно мой день.

Впрочем, мои шикарные клыки не производят решительно никакого впечатления ни на кого, кроме разве что самого меня, страшно довольного, что все так легко получилось. Тони улыбается еще шире, Стефан возводит глаза к потолку с видом исстрадавшегося старшего брата, ближайшее к входу зеркало само отворачивается к стене, лишь бы меня лишний раз не отражать, а Нёхиси, окончательно примирившийся с собственной слабостью к кошачьему облику, потому что так сладко, как в этом виде, еще ни в одном из своих бесчисленных воплощений не спал, дергает во сне рыжим ухом, что означает: «Привет».

А белобрысый юноша за роялем, в который временно превратилось наше смешное красное пианино из страшных сказок для малышей, даже не оборачивается. Да и незачем ему оборачиваться: меня ни в каком виде – ни с клыками, ни без клыков – попросту нет в его сегодняшнем сновидении, где он снова молод и работает в баре тапером, о чем втайне мечтал, разучивая скучные школьные гаммы, но так ни разу и не попробовал, потому что бары с таперами тогда были только в заграничном кино; ладно, зато теперь все наконец отлично сложилось, этот сон ему часто снится, и он страшно рад. А уж мы-то как рады: во-первых, он правда отлично играет, а во-вторых, так счастлив, что этого счастья с избытком хватает на всех собравшихся, и еще остается на долю случайных прохожих, срезающих путь через двор.


– Да, это и правда трындец какой-то, – говорит Стефан, попробовав Тонин суп, вернее мгновенно опустошив тарелку, практически одним глотком.

Выдающееся событие. Стефан редко хвалит еду. Но не потому что придирчив, наоборот, ему почти все равно, чем его кормят, и не особенно интересно это обсуждать. Однако Тони не был бы Тони, если бы регулярно не выколачивал из Стефана комплименты – можно сказать, бытовым насилием. В смысле своими супами, наливками и жарким.

А я снова говорю: «Рррры». Но клыки, конечно, заново не отращиваю. Во-первых, публика неблагодарна, а во-вторых, с ними толком и не поешь.

– Может быть, еще? – спрашивает нас Тони с таким невинным видом, словно действительно вполне допускает, что от его предложения можно отказаться.

Мы дружно киваем и получаем добавку. А на стойке тем временем возникает толстая стеклянная бутыль с тем самым позапрошлогодним смородиновым вином, о котором ходят легенды в крайне узком кругу, состоящем из нас со Стефаном. Разглашать такие страшные мистические тайны и создавать дополнительную конкуренцию нет дураков.

Репутация смородинового вина такова, что Нёхиси немедленно просыпается и тянет рыжую лапу к бокалу, с досадой бормочет, опомнившись: «Ай, ну да, зверям не положено», – и принимает первый попавшийся условно человеческий облик; честно говоря, настолько условно, что слегка шокирует даже меня.

Ладно, не стоит к нему придираться, а то будто сам не знаю, как трудно бывает превращаться спросонок. Нёхиси еще вполне ничего выступил. По крайней мере, его новая версия с головой и даже в штанах.

– Вот это, я понимаю, чудеса, – говорит Стефан, разглядывая бутылку. – Ты же жаловался, что смородинового вина совсем мало осталось и грозил не трогать запасы до Рождества.

– Да я подумал, ерунда это – ждать какой-то специальной праздничной даты, – улыбается Тони. – Каждый день праздник не хуже Рождества – сам факт, что он для нас наступил. Солнце взошло и заново село, я проснулся, кафе осталось на месте, вино из погреба не исчезло, вы пришли и даже изредка отражаетесь в зеркалах – чем не повод? Самый крутой в мире повод: мы есть.

– Мы-то будем всегда, – вставляет Нёхиси низким, гулким, почти набатным басом, который издает его новое тело; говорю же, превратился спросонок хрен знает во что. – А вот смородиновое вино скоро закончится, и это величайшая несправедливость, – печально добавляет он, поставив на стол опустошенный бокал. И спрашивает Стефана: – Может, сделать эту бутылку бездонной, пока не поздно? Как мы четыре года назад поступили с каким-то особо удачным по вашему общему мнению коньяком? Я помню про этот ваш дурацкий, неизвестно кем и зачем придуманный закон сохранения материи. Но в прошлый раз все прошло отлично, ты сам свидетель. Вселенная щедра. Она и не заметит, если еще на одну бутылку у нее бесконечности отщипнуть, точно тебе говорю. Соглашайся! Сам же будешь потом локти кусать.

– Он не дотянется, – высокомерно говорю я и демонстративно подтягиваю ко рту собственный локоть. Дешевый балаган – моя страсть.

– Ничего, будет надо, твой укушу, – обещает Стефан. И укоризненно смотрит на Нёхиси. – Умеешь же ты ввести в искушение на ровном месте! Ай ладно, черт с ней, с материей, я ей не нянька, пусть сама думает, как ей сохраняться. Давай.


Будущее наше, таким образом, обеспечено. Правда, не навсегда, как наверное можно подумать, услышав слово «бездонная»: с нашими аппетитами ничто не навсегда. Но все-таки более-менее надолго. Особенно если мне в руки эту бутылку никогда не давать.

Тони, по идее, должен быть сейчас доволен больше всех: он парень хозяйственный. А бутылка все-таки из его погреба и после каждой вечеринки будет возвращаться туда. Но Тони внезапно ставит почти полный стакан на стойку и улыбается такой специальной вежливой улыбкой, предназначенной нам, чтобы не обращали внимания на окутавшую его хмурую тучу, невидимую, но настолько очевидную, что хочется тряпкой смахнуть. Но тряпкой, увы, не поможет. Я проверял.

Не первый год зная Тони, которому, прямо скажем, не то чтобы свойственно вступать в близкие отношения с хмурыми тучами, видимыми или нет, я догадываюсь, откуда она взялась. И с привычным сочувствием думаю, что быть двойником смотрителя Маяка, конечно, ужасно круто. Но, к сожалению, не всегда.

Люси

Весь вечер почему-то была уверена, что вот-вот приедет трамвай. Черт его знает, откуда взялась эта уверенность; не то чтобы каждая вторая ее экскурсия завершалась на Этой Стороне. И даже не каждая сотая. То есть, случаи, когда Люси оказывалась на Этой Стороне с экскурсантами, можно было пересчитать по пальцам. Одной руки.

Но ладно. По крайней мере, Люси держала себя в руках. Не обещала никаких невозможных трамваев, только увлеченно рассказывала – о пространстве мифа, всегда существующем одновременно, параллельно с пространством обыденной повседневности. И, переходя от общего к частному, о бесчисленных чудесах пограничного города и его потаенной изнанки, как всегда, выдавая их за малоизвестные городские легенды, каковыми они, строго говоря, и являются – до поры, до времени, пока сами овеществиться не решат.


Просто такой уж вдохновенный выдался вечер, Люси была в ударе. Не просто честно отрабатывала программу, ее натурально несло. Тому было много причин.

Во-первых, она любила вечерние экскурсии больше всех остальных форматов, даже цену на них всегда назначала почти вдвое ниже, чем на другие маршруты, хотя с учетом предварительной подготовки работы получалось гораздо больше, все-таки на вечерних экскурсиях она показывала не парадные городские достопримечательности, с которыми все более-менее ясно, а обычные улицы, переулки и дворы. В этом, собственно, и заключался замысел – показать людям затрапезные декорации обыденной городской жизни, которые они и сами видят изо дня в день, и при этом удивить столько раз, сколько вообще возможно, обрадовать, вдохновить, окрылить, чтобы не просто расходились потом по домам, а разлетались на невидимых ангельских крыльях, сами себе не веря, что им посчастливилось жить в таком городе, да и вообще просто жить.

Во-вторых, история именно этой экскурсии была очень трогательная: трое друзей-студентов, уехавших учиться в Германию, узнали от кого-то из знакомых про Люсины экскурсии и решили сделать подарок оставшимся дома родителям, чтобы передать привет, удивить, развлечь и порадовать – просто так, без специального повода, приятный сюрприз посреди унылого виленского ноября. Люси была тронута их неожиданным выбором, от совсем юных мальчишек, ничего подобного обычно как-то не ждешь, поэтому присвоила экскурсии внутренний статус особо важной и старалась для незнакомых клиентов, как для самых любимых друзей.

В-третьих, экскурсанты пришлись ей по сердцу, сама бы не выбрала лучших спутников для вечерней прогулки-импровизации. В этом смысле Люси была вполне избалована, клиенты ей обычно доставались, как минимум, приятные – оно и неудивительно, индивидуальная экскурсия по Вильнюсу, отродясь не входившему в топ туристических хитов, сама по себе достаточно странное мероприятие, чтобы производить отбор. А уж редкие местные жители, готовые потратить время и деньги на экскурсию по собственному городу, вообще на вес золота каждый, соль земли.

Но эти четверо – семейная пара и отдельные друг от друга мужчина и женщина, прежде незнакомые между собой – оказались совсем отличные. Умные, веселые и такие обаятельные, хоть кино о них на ходу снимай, а потом выкладывай на ютуб, как рекламу своих вечерних экскурсий – смотрите, завидуйте, будьте, как мы! Улыбчивые Митя и Агне с совершенно одинаковыми круглыми голубыми глазами, всю дорогу не разнимавшие рук, Жанна с бирюзовыми волосами под цвет зеленых русалочьих глаз, и на редкость эффектный мужик, русский с немецким именем Ганс, музыкант, с саксофоном в футляре – объяснил, у него сразу после экскурсии репетиция, некогда будет домой заходить.


Общий язык нашелся мгновенно; собственно больше, чем просто язык – общий культурный контекст. Так на самом деле редко бывает – что все понимающе переглядываются при виде, к примеру, яркой наклейки с надписью «Только для сумасшедших» на двери закрытого салона свадебных платьев, и не надо дополнительно объяснять, что шутка сложнее и глубже, чем кажется, рассказывать откуда эта цитата, пытаясь вместить в три слова целый роман.

Убедившись, что не только эту цитату, вообще ничего не нужно дополнительно объяснять, люди натурально понимают все с полуслова, ловят на лету и ловко отбивают подачи, Люси позволила себе расслабиться, как на настоящей прогулке с друзьями, и просто счастливо гнать все, что взбредет в голову. Об освещенном факелами переулке, который иногда появляется на месте вон того тупика; магазине подержанных канцтоваров, скрытом сейчас за железными ставнями, поскольку работает только после полуночи, да и то не всегда; стеклянных птицах из Лейна, иногда залетающих в наши края; торговках ворованными снами, поджидающих покупателей в подворотне через дорогу. Показывать экскурсантам проходные дворы, где вместо цветочных ящиков используют старые умывальники и солдатские сапоги; лестницу, ведущую в никуда, то есть, в глухую стену, где нет ни намека на дверь; окна полуподвальной квартиры, где якобы отсиживается василиск, изгнанный из-под Барбакана ремонтом, с утра до ночи смотрит телевизор, радуется, что наконец-то нашел крепких людей, не падающих замертво от его взгляда, и можно увидеть, как они живут; палисадник, обнесенный оградой из старых зеркал, в которых, если смотреть не пристально, а боковым зрением, вместо самых обычных нас отражается неведомо что. Стращать их невидимыми котами, которые любят ронять одиноких прохожих, по кошачьему обычаю путаясь в ногах; учить строить маршрут прогулки с помощью гадания на монетке, которую честно подбрасываешь на каждом углу, чтобы выбрать, куда повернуть; запрещать трогать руками глубокие трещины в стенах, якобы оставшиеся от нежных прикосновений влюбленного в город Кроноса – держитесь от этих трещин подальше, если не хотите, чтобы время для вас пошло вспять! В общем, на полную мощность включила «радио Люси», трещала, не умолкая, посмеивалась над собой: «Историй всего четыре» – было у Борхеса, он сдержанный человек, а со мной вы попали, у меня – миллион, честно его заработала, висела в ветвях на ветру девять долгих ночей, отлично провела отпуск, рекомендую всем!

Город тоже был в ударе, не хуже, чем сама Люси. Уж насколько она привыкла встречать на своем пути сюрпризы – забавные надписи и рисунки на стенах, причудливые инсталляции или просто отдельные удивительные предметы, расположенные в самых неожиданных местах, чудаков в нелепых нарядах и настоящих городских сумасшедших, выкрикивающих загадочные пророчества, каштаны, цветущие среди зимы – но сегодня необязательных чудесных нелепостей было как-то подозрительно много, как будто все они уже одной ногой стояли на Этой Стороне. Даже глинтвейном их напоили, почти в самом начале маршрута, хотя обычно до открытия Рождественских ярмарок горячее вино на улицах не продают, а тут бесплатно достался, ряженые в костюмах дракона и зайца стояли посреди улицы с котлом, угощали прохожих по случаю дня святого Мартина[9]. Обычно все-таки так не бывает. Перебор.

Видимо, поэтому Люси и ждала трамвая с такой непоколебимой уверенностью, словно сама его заранее заказала и даже предварительно оплатила поездку. И не просто ждала, а изменила маршрут, повела своих экскурсантов в район крытого рынка, где остановка трамвая появляется чаще всего. То есть, конечно, и там далеко не всегда, гарантий в таком деле быть не может, но на то и даны человеку горячее сердце и дурная башка, чтобы умел надеяться, на ровном месте предчувствовать чудо и заранее благодарно перед ним трепетать.


Люси толком не поняла, в какой момент все стало не так. Не заметила перелома. Вроде бы только что было отлично: они прогулялись по улице Соду, свернули в очередной Люсин любимый двор, разглядывали там яркие, почти не выцветшие с весны рисунки на дощатых стенах сараев, темных от времени, дождей и общей меланхолии подгнивающей древесины – не обычные граффити, а явно постановочные наброски обнаженной женской натуры, сделанные твердой, умелой рукой. Рассматривали их, подсвечивая телефонами, удивлялись, смеялись, гадали, откуда такое взялось, всуе поминали Тулуз-Лотрека и Бэнкси; Митя в шутку предположил, что художник сговаривался с привокзальными проститутками, водил их к этим сараям позировать, по-быстрому за двадцатку, а его жена вдруг спросила: «Откуда ты знаешь расценки?» – так неожиданно резко, таким сварливым, скандальным тоном, что всем остальным стало неловко и одновременно скучно, словно уже много лет ежедневно слушали эти препирательства, и не видели им конца.

Люси опомнилась первой, сказала себе: да ну, ерунда, кто угодно имеет право неудачно пошутить. А вслух предложила: «Идемте, времени мало, а я хочу показать еще кучу всего!»

Особого энтузиазма ее предложение у скисших экскурсантов не вызвало, но и возражать не стали. Уже хорошо.


Двор с картинками был на улице Соду, но вышли из него почему-то в переулок, освещенный всего парой очень тусклых, мертвенно-голубых фонарей, с таким раздолбанным тротуаром, словно его специально вспахали под посадку озимых драконьих зубов. Впрочем, в тот момент переулок не вызвал у Люси тревоги. Наоборот, показался знакомым, как будто она буквально вчера здесь в последний раз проходила, видела этот длинный приземистый дом с вывеской конторы нотариуса, магазином женского эротического белья и пивной, серую панельную пятиэтажку советских времен с гнилыми зубами разрушающихся балконов, заколоченную будку сапожника, закрытый киоск с «элитными», как гласила вывеска, чебуреками, ржавый до полной утраты изначального цвета «москвич» без колес, перегородивший пол-тротуара, шеренгу мусорных баков поодаль – обычная обстановка, в привокзальном районе везде примерно так.

Напротив пивной грузный нетрезвый мужчина в вязаной куртке, синих спортивных рейтузах и кроличьей шапке медленно кружился на одном месте вокруг своей оси, примерно как дервиши Мевлеви, только заметно пошатываясь, напряженно и сосредоточенно, как выученный урок, повторяя: «Твою мать, твою мать», – словно брань помогала ему устоять на ногах.

– Твою мать, – зачем-то повторила за ним голубоглазая Агне и обеими руками вцепилась в мужнин рукав.

Тот поморщился, словно от зубной боли, и с плохо скрываемым раздражением спросил:

– Экскурсия закончилась? Можно идти? Я пива выпить хочу.

– Пива, – эхом откликнулся Ганс. – Пива сейчас бы, да.

– Ну так пошли, вроде открыто, – предложил ему Митя. И добавил небрежно, как сплюнул: – Там недорого должно быть.

Люси лихорадочно соображала, как спасти хотя бы финал внезапно сдохшей экскурсии. Собиралась сказать, что неподалеку есть одно легендарное место, тоже вполне демократичное, в смысле, недорогое, зато с совершенно удивительной историей и отличным крафтовым пивом, так что можно завершить экскурсию именно там. Но вместо этого почему-то произнесла каким-то чужим, высоким, почти писклявым голосом:

– Если вам стало скучно, идите, конечно. Извините, что вас сюда затащила. Плохая оказалась идея – закончить экскурсию в привокзальном районе. Сама не знаю, что на меня нашло.

Говорила, а сама чуть не плакала. Ей сейчас было стыдно и тошно, в первую очередь, от себя, от малахольного бреда, которым уже полтора часа зачем-то забивала головы взрослым образованным людям, еще и деньги взяла за эту халтуру, как за настоящую работу, господи, ну кто так делает, совсем берега потеряла, сама во всем виновата, сама.

И от переулка ей было тошно, и от дурацкого уродливого района, застроенного бараками, почти сплошь заселенного постепенно спивающимися стариками, и от всего города в целом. Почему я вообще до сих пор здесь живу, истерически убеждаю себя и других, будто мне это нравится, натужно романтизирую нашу тоскливую провинциальную нищету? – с изумлением спрашивала себя Люси, словно опомнилась после долгого тяжкого сна, внезапно оказавшегося ее жизнью, которой, в сущности, совсем немного осталось, столько лет потеряла, их не вернуть.

Почему я не уехала из этой дыры, пока была помоложе? – с горечью думала Люси. – Даже не попыталась отсюда вырваться. С другой стороны, а куда? Кому я нужна со своим гуманитарным дипломом, только сезонные ягоды на плантациях собирать. Так до смерти и буду тут маяться, нищая романтическая идиотка, без семьи, без детей, без нормальной профессии, философский факультет провинциального университета это в наше время даже не смешно. И эти будут сидеть здесь до смерти, куда им выбраться из болота, они еще старше, всем в лучшем случае под полтинник, а то и за, поздно что-то менять, – думала Люси, с брезгливым сочувствием разглядывая своих клиентов, скучных, неопрятных, бедно одетых людей, ставших невольными жертвами ее позорной попытки конвертировать в деньги свой бессмысленный лекторский треп.

– Разделено царство твое и дано мидянам и персам[10]! – внезапно выкрикнул нетрезвый дервиш.

– Мене, мене, текел, упарсин, – автоматически процитировала Люси, сама не понимая, зачем. Видимо, чтобы блеснуть книжной эрудицией. Самое время, да.

– Чем паясничать, лучше деньги верните, – мрачно сказала голубоглазая Агне. – Дети последнее сдуру потратили на этот ваш ночной тур по привокзальным помойкам, сделали нам подарочек, уж порадовали, так порадовали. А сами теперь до конца месяца голодные будут сидеть.

Люси неопределенно пожала плечами, но про себя подумала: хрен вам деньги. Я на вас два часа потратила. Перевод прошел как «подарок», никто ничего не докажет. Ну и все.

И тогда крашеная идиотка зачем-то завопила, как припадочная: «Все не так!»

От ее истошного крика мир съежился и словно бы остановился, стал похож на убогую фанерную декорацию, даже ветер стих. Кроме ветхих строений и мусора здесь сейчас не было ничего – ни голосов, ни автомобилей, ни прохожих, только пьянчуга в кроличьей шапке, но и он больше не крутился и не бранился. Застыл на месте в какой-то неестественной скособоченной позе, словно из него внезапно вынули аккумулятор, не шевелился, молчал.

Все не так, – подумала Люси, наблюдая, как неприятный пухлый мужчина с кукольными голубыми глазами медленно, палец за пальцем отцепляет от своего рукава наманикюренную костлявую лапку жены. – Все не так, – снова и снова повторяла она про себя, мучительно, напряженно – не размышляя даже, а ощупывая эту короткую фразу, как слепой лицо незнакомца: в чем ее смысл?

– Все не так, и я не такая, – уже вполне спокойно сказала крашеная. – И все остальное тоже не такое, точно вам говорю. Я здесь рядом живу, я знаю этот район, он мой самый любимый, даже с виду совершенно другой. И вы не такие, – она обернулась к голубоглазой паре. – Я же помню, как вы держались за руки и как друг на друга смотрели, даже завидно стало, на меня так никто никогда не смотрел, потому что я всегда была страшная, а что не настолько тупая, как остальные телки, так за это не любят… – дернулась, как от пощечины, перебила сама себя: – Вот я опять что-то не то чувствую, думаю и говорю, но на самом деле я не такая. Еще совсем недавно точно не такая была, – она безнадежно махнула рукой и неожиданно заключила: – Это какой-то яд, то ли был в вине, то ли просто в воздухе. Мы все умираем, наверное. Может, и хорошо. Лучше уж умереть, чем превратиться в такую… в такое… в то, во что я сейчас превращаюсь. Уже почти превратилась, но еще больше превращусь, если не умру.

– Дура, мы уже умерли! – воскликнула Агне и разрыдалась, громко, горько и одновременно требовательно, как младенец, твердо усвоивший, что на плач обязательно прибегут спасать.

Митя, поколебавшись, приобнял плачущую жену за талию и погладил ее по голове. От этого Люси стало гораздо легче, как будто это ее погладили, или она сама кого-то погладила, родного и очень любимого. Удивительный эффект.

– По крайней мере, пить здесь пиво точно не надо, – вдруг сказал музыкант. – Пошли отсюда. В городе есть места и получше.

– Да все везде одинаковое, только цены разные, в центре с надбавкой за понты, – возразил Митя, но как-то неуверенно, таким тоном обычно возражают, когда хотят, чтобы кто-нибудь переубедил.

Все не так, – снова подумала Люси и наконец-то осознала смысл этих слов. И вдруг сообразила, на что это на самом деле похоже. Когда оказываешься на Этой Стороне, тоже вот так мгновенно меняешься, становишься кем-то совершенно другим. Причем только потом, уже задним числом осознаешь эти изменения, а в момент превращения кажется, ничего особенного не происходит, всегда примерно такой и была. В теле необычайная легкость, похожая на смех от приятной щекотки, в голове – веселые странные мысли, вроде твои, но все-таки не совсем. И настроение там сразу становится такое особенное, неповторимое; дело даже не в том, что оно лучше обычного, «лучше», «хуже» – вообще не разговор. Дома тоже бывают и радость, и вдохновение, и влюбленность, и ликование, и восторг, просто они проявляются и переживаются совершенно иначе. Принципиально иной, фундаментально отличный набор чувств.

В общем, все очень похоже, один в один. Только на Этой Стороне направление вектора изменений, условно говоря, устремляется вверх. Там становишься чуть ли не ангелом; по крайней мере, в гораздо большей степени ангелом, чем до сих пор была. А здесь, наоборот, какой-то перепуганной злобной свиньей. Но под слоем несчастной свиньи все равно осталась настоящая я, та же самая я, которая много раз была ангелом на изнанке, – изумленно думала Люси. – И то, и другое, в сущности, просто маски, временные состояния, такие же, как, например, во сне. Но какая же убедительная, достоверная маска эта несчастная свинья! Это куда же мы забрели, господи? Что за адская прореха в подкладке реальности, откуда взялась эта мрачная свинская щель?

– Пошли отсюда, – настойчиво повторил музыкант. – Умерли мы или нет, потом разберемся, а здесь оставаться не надо. Пожалуйста, так нельзя!

Надо брать ситуацию в свои руки, – решила Люси. – Лучше поздно, чем никогда. У меня хоть какой-то опыт и понимание, а у людей вообще никаких опор. То-то сразу решили, что умерли. Сама бы на их месте так решила, действительно же очень похоже на ад, где даже черти не выдержали, пропили запасы дров и смолы, а пыточные инструменты снесли в ломбард, и ничего не осталось, кроме пустых коридоров и сумасшедшего сторожа, приставленного их охранять. Надо постараться хоть немножко всех успокоить. По крайней мере, мы живы, это факт. И если мы как-то здесь оказались, значит можно отсюда уйти. Где есть вход, обязательно есть и выход. Иначе нечестно. Просто не может такого быть.

– Мы не умерли, – твердо сказала Люси, наконец-то собственным голосом, не срываясь на визг. – Просто заблудились и зашли в неприятное место. Ничего, как зашли, так и выйдем, здесь еще и не такое порой случается. Непростой район. И мои байки про него – никакие не байки, а чистая правда, причем малая ее часть. Кроме, разве что, василиска с телевизором, его мой хороший друг сочинил для смеху, и невидимых котов. Хотя с котами вопрос остается открытым, пока никто не доказал обратного…

Вспомнив про невидимых котов, вероломно роняющих одиноких прохожих, все четверо почти улыбнулись; то есть скорее просто слегка расслабились, и это изменило выражения лиц. Но Люси твердо решила считать почти незаметные перемены улыбками, свою болтовню про котов – их причиной, а себя – победительницей, совершенно неважно, чего, главное – победительницей, это очень хорошее чувство, спасибо за него. Все, что ты в минуту черного глухого отчаяния способна считать своим триумфом, и есть настоящий триумф.

– Давайте для начала вернемся во двор с картинами, – предложила она. – Скорее всего, мы просто вышли оттуда через неправильную калитку. Вот и попали куда-то не туда.

Больше объяснять не пришлось, Жанна просветлела лицом и первой рванула к калитке, Ганс поспешно последовал за ней. Митя и Агне почему-то топтались на месте, робко поглядывая то друг на друга, то на неподвижного мужика в кроличьей шапке, как будто он был оракулом, способным дать дельный совет. Люси решительно сгребла в охапку обоих, как капризных дошкольников, и подтолкнула к калитке. Подумала неприятным чужим внутренним голосом, тем самым, которым всего пару минут назад рассуждала о своей неудавшейся жизни: «Все-таки мыться следует ежедневно, и одежду почаще менять; надо же, пожилые люди, а правил гигиены до сих пор не усвоили, потерянное поколение, совки». Повторяла это про себя снова и снова, с каким-то яростным, безнадежным упорством, словно пыталась оттереть невыводимое пятно, и одновременно хладнокровно отмечала: а вот это снова не я подумала, а мрачная свинская дрянь. На самом деле нормально ребята пахнут; ну может парфюм и правда не очень, но вообще ни намека на пот.

– Что вы делаете? – вяло возмутился Митя. – Зачем толкаетесь?

– Так надо, – отчеканила Люси, нечеловеческим усилием воли отогнав заново охватившее ее отвращение к этому рыхлому, нерешительному, совершенно не в ее вкусе мужику. – Я знаю, что делаю. Со мной не пропадете. Пошли.


Женщина с бирюзовыми волосами ждала их во дворе, рядом с калиткой и улыбалась – вымученно, с вызовом, отчаянно закусив губу, как партизанка на допросе, но все-таки улыбалась; музыкант Ганс стоял у нее за спиной, строгий и собранный, как страж у райских врат. Сказал Люси:

– Будет здорово, если вы сейчас что-нибудь расскажете. Если сходу не вспоминается ничего интересного, можно еще раз, по новой – про котов, василиска, торговок снами, неважно. Лишь бы о всяком хорошем болтать.

Люси не стала гадать, откуда он знает про ее любимый рабочий метод выводить заблудившихся с Этой Стороны – болтать, не умолкая, смешить, раздражать, да все что угодно, лишь бы отвлечь внимание от процесса перехода между реальностями, чтобы человек не мешал так называемому невозможному с ним произойти.

Скорее всего, конечно, ничего он не знал, а просто предложил первое, что пришло в голову. Случайно угадал. Но Люси ответила ему, как коллеге, откровенно, коротко и по делу:

– Сейчас одной моей болтовни недостаточно, чтобы мы отсюда все вместе ушли.

– Недостаточно? А что надо делать?

Чуть не призналась: «Я не знаю», – но вовремя прикусила язык. Если не можешь быть сильной, надежной, старшей, которая всех спасет, все равно постарайся хотя бы сделать вид. Потому что кроме тебя здесь даже прикинуться старшим некому, – подумала она. И сказала:

– Надо чтобы мы все делали или хотя бы говорили и думали самое лучшее, на что сейчас способны. Надо отвоевать у этого морока настоящих нас.

Сказала и сама себе сразу поверила. Почувствовала, как говорят в таких случаях, сердцем, но на самом деле всем телом: так и есть.

Объяснила, не столько остальным, сколько самой себе:

– Я это поняла, когда Митя, пересилив раздражение, стал утешать Агне – мне сразу так полегчало! Хотя, вроде бы, не меня, и не я сама утешала, я вообще не при чем. И вот вы сейчас так улыбаетесь, что мне становится хорошо, как будто сама улыбнулась, – сказала она Жанне. – Наверное, что-нибудь очень храброе думаете. Ну, как в детстве, когда мы все хотели инопланетян, фашистов и Фредди Крюгера побеждать, хотя боялись их до усрачки…

Жанна улыбнулась еще шире:

– Как вы угадали?

А Митя вдруг сказал:

– Я в шестом классе посмотрел «Кошмар на улице Вязов», перепугался ужасно, спать не мог. Но потом придумал целых сто способов победить Фредди Крюгера – с учетом, что он не наяву приходит, а снится. Во сне-то я и летать могу, и стрелять из пушки, и водить танк. И вообще все на свете умею, это же мой, а не чей-то сон. Я тогда даже быстро научился вспоминать во сне, что сплю, чтобы Фредди Крюгер врасплох меня не застал. Даже немного обидно, что он мне так ни разу и не приснился. Решил не связываться. Зассал.

Агне улыбнулась сквозь слезы:

– Все-таки ты круче всех на свете. Самого Фредди Крюгера запугал!

А Ганс достал из футляра саксофон и сказал:

– Лучшее, на что я способен в любой ситуации – это играть.

– Офигеть идея, – восхитилась Люси. – Вы – мой герой.


Мой герой, – думала Люси, глядя на Ганса, которого больше не было; в смысле его не было здесь, в этом чертовом темном дворе среди двухэтажных домов, облетевших деревьев, детских качелей, мусорных баков, гнилых дровяных сараев и нарисованных на них голых тел. Ганс только номинально числился среди присутствующих, а на самом деле уже был где-то так далеко, куда не дойдешь, не дотянешься, не заглянешь, зато можно стоять и слушать, как в этом недостижимом вечно хмельном, вечно молодом далеке, веселом и малахольном, звучит все громче и громче, набирая силу, такой же хмельной, веселый и малахольный Blue Train[11].

Люси никогда особо не любила Колтрейна и остальную компанию, весь этот старый добрый джаз казался ей просто приятной фоновой музыкой, не заводил, не цеплял, не трогал – до сих пор, до этого чертова вечера, когда они забрели в мрачную свинскую щель, провалились в ад, пропитались насквозь его стоячей мерзостью и тоской, и вдруг посреди всего этого возник саксофон и заговорил практически человеческим голосом на понятном им языке. Расслабьтесь уже, чуваки, – говорил саксофон, – хватит херней маяться, забейте, вдохните, выдохните, мало ли что на слишком трезвую голову примерещилось, нет никакого ада, ада вообще не бывает, зато я точно есть.

Агне потянула Люси за рукав, сказала почти беззвучно, показывая куда-то в темную глубь двора:

– До меня только дошло. Мы же оттуда в первый раз зашли, через браму[12]. С другого конца…

Люси даже не дала ей договорить, энергично закивала и легонько подтолкнула Агне в указанном направлении – дескать, не стой, иди туда. Митя, все это время державший жену за руку, пошел за ней. Люси ухватила под локоть оцепеневшую Жанну, саксофониста бережно приобняла за талию и потихоньку повела обоих в дальний конец двора, молясь всем непостижимым вымышленным богам, включая Йог-Сотота и Ктулху, чтобы Ганс не переставал играть, пока они все не дойдут до невидимой в темноте брамы. И чтобы эта брама на самом деле была.


После того, как они вышли на улицу Соду, остановились, недоверчиво оглядываясь по сторонам, саксофон замолчал, но Люси еще некоторое время твердила про себя: «Пожалуйста, пусть, пожалуйста», – сама не понимая, о чем именно просит. И, тем более, у кого.

И вот тогда-то трамвай наконец появился. Не приехал за ними, даже не показался вдали, только ритмично задребезжал, зазвенел неповторимым, ни на что не похожим звоном где-то за углом. Люси как раз хватило, чтобы окончательно прийти в чувство, как будто нашатырный спирт к носу поднесли; на самом деле, всего один раз его нюхала, настолько давно, что почти неправда, но резкий запах, похожий на оплеуху, бесцеремонно изгоняющий из небытия, грубо, по-хамски возвращающий к жизни, запомнила навсегда. Трамвайный звон был куда милосердней; тем удивительней результат.

– Живем, – сказала она. И повернувшись к Гансу наконец объявила вслух: – Вы – мой герой! Вы сами вообще понимаете, что сделали?..

Хотела добавить: «Вы нас спасли», – но вовремя остановилась. Осторожно надо слова выбирать. Если «спасли», значит, мы действительно были в опасности. Не стоит прямо сейчас, пока реальность хрупкая, теплая и пластичная, заново всех пугать.

Ганс отрицательно помотал головой.

– Ни хрена я не понимаю. А у вас случайно воды с собой нет? Я забыл взять.

Все одновременно полезли в рюкзаки, кроме Агне, у которой рюкзака не было, муж отдувался за двоих. Протянули Гансу одновременно три бутылки, тот взял – все три. Улыбнулся, сказал:

– Вот до чего жадность людей доводит: все захапал, а пробку открутить уже не хватает рук.

Пробки тоже откручивали все вместе, неловко толкаясь локтями, устроили кучу-малу, хорошо хоть не уронили – ни друг друга, ни Ганса, ни рюкзаки, ни бутылки с водой. Зато посмеялись над собственной неуклюжестью; ну то есть как, посмеялись – издали несколько сдавленных, немного чересчур громких истерических смешков. Но лиха беда начало, – думала Люси, – еще насмеемся. Нормально теперь будет все.

Наконец как-то открыли бутылки, и Ганс отпил из каждой по несколько глотков. Объяснил:

– Так проще, чем выбирать.


Потом Люси потащила всех пить кофе. Сказала: «Сейчас обязательно надо», – таким авторитетным тоном, что никто не стал возражать. Даже Агне, сперва испуганно переспросившая: «Кофе так поздно вечером?!» – решила: «Попробую без кофеина», – а Ганс, посмотрев на часы, махнул рукой: «Ай ладно, если на десять минут опоздаю, ребята простят».

Люси знала, что делала. Она всегда непременно отводила в кофейню всех, кого выводила с Этой Стороны. А если дело было глубокой ночью, когда все закрыто, тащила к ближайшему кофейному автомату – не просто на радостях и не сдуру, и не потому, что у нее была такая примета. Не было никаких примет. Кофе, – откуда-то знала Люси, – обязательно нужен для окончательного завершения дела, чтобы поставить хорошую, полновесную точку в конце невозможного путешествия. Так утренний кофе становится точкой в финале сна, который, если трезво смотреть на вещи, тоже вполне себе путешествие в неведомое, самое общедоступное, более того, неизбежное, обязательное для всех. Кофейная горечь – клей, собирающий воедино, избавляющий от иллюзий, примиряющий со всем миром, каким бы он ни был, этот наш мир.

В общем, не зря она повела всех в кофейню. Отлично там посидели – недолго, примерно четверть часа, но провели их с толком, пришли не в кого попало, а именно в себя. Трещали не умолкая, бесстрашно обсуждали экскурсию, вспоминали Люсины байки, особенно василиска с телевизором, все всегда почему-то запоминают василиска, он – народный любимец, таков его природный магнетизм.

Вышли из кафе вместе, но на улице сразу расстались. Ганс умчался на репетицию, Агне и Митя сели в приехавшее за ними такси, а Жанна устроилась на подоконнике покурить. Люси улыбнулась ей на прощание, взмахнула рукой и неторопливо пошла в сторону Ратушной площади – не потому, что ей туда было зачем-нибудь надо, просто хорошо думается на ходу.


А еще на ходу хорошо содрогается. И орется от запоздалой паники просто отлично – при условии, что не вслух. И ревется от облегчения на ходу тоже очень неплохо: можно сделать вид, будто глаза слезятся от студеного стылого ветра, и продолжать считать себя сказочным храбрым героем, впрочем, не особенно, заблуждаясь на свой счет – хоть обрыдайся, а ты и есть что-то вроде того. Просто храбрые сказочные герои тоже могут стать растерянными и озадаченными, если так им велит нарратив. И тогда они бродят по городу, мажут по щекам скупые геройские слезы, пытаются спокойно обдумать случившееся, но хрен, конечно, что-то обдумаешь, когда вместо мыслей у тебя в голове только один, зато огромный, до неба, испуганный и очень сердитый вопрос к мирозданию: мамочки, что это было вообще?!

Правильный ответ: я не знаю. И, положа руку на сердце, знать не хочу, хотя надо, конечно. Не мне на такие вещи глаза закрывать, – сердито думала Люси. – Это мой город. Я здесь живу, а иногда по его изнанке гуляю. И людей вожу, иногда так близко к открытым Путям, что можно сказать, своими руками толкаю в неведомое; может быть, зря толкаю. У неизвестности доброе сердце, но хищная пасть.

Зато, – вдруг осенило Люси, – ясно, кому надо рассказать, что за мрачное свинство творится в городе. Граничная полиция срочно должна узнать. Но поди их сейчас отыщи. Не ждать же, пока сами приснятся, чтобы оштрафовать за пропаганду нелегальной торговли крадеными сновидениями; на это, будем честны, надежда невелика. А заявиться в полицейский комиссариат на Альгирдо и потребовать пропуск в Граничный отдел, к сожалению, не вариант. Стефан как-то рассказывал, что в них там верит только одна крепко пьющая уборщица, да и та считает просто не в меру обнаглевшими домовыми. То есть, мне однажды приснилось, что Стефан такое рассказывал, наяву-то мы вроде никогда не встречались. Зато он так часто мне снился, что даже на ты перейти успели; впрочем, Стефан со всеми на ты…

В общем, ясно, куда мне сейчас надо идти, – решила Люси. – Если, конечно, получится… Эй, откуда вдруг взялось трусливое гадское «если»? Тони сказал, мне теперь легче легкого будет прийти наяву. Легче легкого, точка. Вопрос закрыт.

Люси мысленно погрозила сомнениям кулаком; не то чтобы они испугались и убежали, но все-таки благоразумно попятились на расстояние вытянутой руки.


Всю дорогу твердила про себя, как молитву: «Мне надо, мне очень надо, мне надо, пожалуйста, пусть получится», – так упорно, что из головы вылетели все остальные мысли, а из сердца, или где он там обычно заводится – страх. Поэтому когда Люси вошла в проходной двор на улице Бокшто и увидела вдалеке бледную полоску теплого света, пробивающегося через дверную щель, не удивилась, даже почти не обрадовалась, а только сказала себе: «Соберись», – и вдохнула поглубже, как будто собиралась не войти в кафе, а нырнуть.

Жанна

Спроси кто, почему она пошла следом за женщиной-экскурсоводом, Жанна не знала бы, что ответить. Нет, правда, зачем? В надежде расспросить, что с ними на самом деле случилось, да и случилось ли вообще? Но Жанна даже с собой об этом пока говорить не смогла бы, не знала нужных слов. От страха? Но ей вовсе не было страшно – ни сейчас, ни даже когда поняла, что превращается в какую-то жуткую несчастную дуру без цели и смысла, даже без памяти о возможности их иметь. Тошно было, это да. Может быть, поэтому Жанна не испытала особой радости, когда все закончилось. Не чувствовала себя спасенной, как не ощущает себя спасенным человек, только что выскочивший из автобуса, в котором его укачало. Вместо эйфории – некоторое облегчение, вот, собственно, и все.

Пока все вместе сидели в кофейне, настроение вроде исправилось. Но потом все разошлись, и Жанне снова стало так мутно и маетно, что даже курить не смогла, выбросила едва начатую сигарету в надежде, что тошнит от нее. Но сигарета, к сожалению, была ни при чем.


Идти в таком состоянии домой, к дочке и кошке, в равной степени чутким к ее настроению, было бы форменным свинством. Поэтому Жанна решила еще немного погулять по городу в надежде, что он быстро исправит ей настроение. И заодно подышать на ходу специальным способом, когда-то давным-давно почти нечаянно позаимствованным то ли из сомнительных брошюр о йоге и медитации, то ли вообще из какого-то романа. Подобные штуки обычно сразу вылетали из головы, но про дыхание на ходу Жанна почему-то запомнила навсегда, словно специально зубрила. И до сих пор пользовалась, если удавалось вовремя о нем вспомнить: вдох растягивается на шесть шагов, еще шесть шагов задержка дыхания, столько же – выдох. Это не так просто, как кажется, поначалу все время сбиваешься, то не успеваешь вовремя выдохнуть, то наоборот, слишком торопишься, потому что воздуха не хватает. Зато привыкнув и поймав нужный ритм, обретаешь лучшее в мире успокоительное.

Так внимательно следила за дыханием, что только пройдя пару кварталов заметила впереди яркую полосатую шапку, как была у женщины-экскурсовода. А потом поняла, что это и есть она.

И вот тогда Жанна уже сознательно пошла следом за Люси, потому что, смешно признаться, ей вдруг показалось, та идет, не касаясь земли. Невозможно не поддаться обаянию легкой походки, которая каким-то удивительным образом совпадает с ритмом твоего дыхания куда точней, чем твой собственный шаг. Это почему-то окрыляло и сулило надежду – Жанна сама не понимала, надежду на что, зачем вообще на что-то надеяться, если в твоей жизни все уже и так хорошо, даже настроение наконец-то исправилось, спасибо городу и дыханию, хотя теперь конечно кажется, будто оно само.

Зачарованная летящей походкой, пестрым помпоном, мерцающим в темноте, как тусклый разноцветный фонарь, чудесной улыбкой, сейчас, конечно, не очевидной, но оставшейся в памяти, самим ее именем «Люси», – хотя ясно, что это обычная русская «Люся», переиначенная на иностранный манер, как моя Шерри из Шуры, – Жанна пошла за женщиной-экскурсоводом, как ребенок из Гамельна за незнакомцем с дудочкой, совершенно не представляя, зачем и куда, даже не задумываясь над этим, словно бы так и надо, только так и возможно: невесомая Люся-Люси с помпоном летит по улице, а за ней иду я.


Расстояние между ними постепенно сокращалось; не то чтобы Жанна специально спешила, не то чтобы Люси слишком медленно шла, но как-то само получилось, что Жанна оказалась буквально в трех метрах от цветного помпона, и тогда ей пришлось нарочно притормозить.

К счастью, Люси шла, не останавливаясь, не оборачиваясь, не обращая внимания ни на что. Если она оглянется и меня узнает, – думала Жанна, – получится неудобно, как будто я специально слежу, а я не слежу, просто иду за ней, потому что… потому что так получилось. Совпало. Например, мне тоже надо в эту же сторону, почему нет. Но все равно будет неловко, причем одновременно и ей, и мне.

Когда Люси свернула во двор на улице Бокшто, Жанна, не задумываясь, пошла за ней, на ходу отбиваясь от робких сомнений: ай, ну заметит, и ладно, подумаешь. Даже объяснять ничего не придется, она и не спросит, сама сообразит – двор проходной, через него многие ходят, спускаются по лестнице вниз, на Майронё, к самой большой и дешевой в центре автомобильной стоянке; предположим, я там оставила автомобиль.


Этот проходной двор Жанна знала давно и очень любила. Во-первых, проходных дворов в городе до обидного мало, а ведь как приятно срезать через них дорогу, ощущая себя окончательно местной, в доску своей, знатоком. Во-вторых, здесь всегда расцветают самые первые в Старом городе подснежники, зачастую еще в середине февраля, когда зима начинает казаться единственной правдой о мире, как будто она была, есть и будет всегда, и тут вдруг крошечные зеленые стрелки пробиваются прямо из мерзлого серого снега – но как?! В-третьих, четвертых, пятых и, например, восемнадцатых, просто очень хорошее место, самое сердце города на краю обдуваемого всеми ветрами холма, квинтэссенция здешнего особенного, неповторимого настроения, которое всякий раз узнаешь безошибочно, но хоть умри, не объяснишь словами, о чем, собственно, речь.

В дальнем конце двора, сбоку от лестницы стоит двухэтажный дом, у входа – небольшая площадка, с которой открывается отличный вид на берег Вильняле и черепичные крыши домов за рекой. Если бы здесь открыли кафе с верандой на пару столиков, больше не влезет, – думала Жанна всякий раз, проходя мимо, – это было бы лучшее место в городе. Но кафе почему-то не открывали. Дом вообще все эти годы производил впечатление нежилого, хотя заброшенным при этом не выглядел: окна и двери целы, граффити на кирпичных стенах уж точно не больше, чем на соседних зданиях, а на площадке перед входом всегда безупречно чисто. В итоге Жанна решила, что кафе там все-таки есть, просто невидимое. Специальное кафе для людей-невидимок, надо же им где-то отдыхать от бессовестно видимых нас. И теперь всякий раз, пробегая мимо, она косилась на запертую дверь с видом заговорщицы: вы, конечно, ловкачи, невидимки, но я вас раскусила; ладно, никому не скажу, привет!

На самом деле Жанна вовсе не считала этот дом чем-то особенным. У нее таких сочиненных на ходу историй про разные дома, дворы, холмы, кофейни и переулки было, наверное, несколько сотен. Никогда не придавала значения своим выдумкам, просто с детства привыкла так себя развлекать.

Но сейчас, увидев в дальнем конце двора освещенную фонарем вывеску и приоткрытую дверь, Жанна остановилась как вкопанная. Сердце так бешено колотилось, что она невольно схватилась за грудь руками, чтобы его придержать. Вдохнула, выдохнула. Подумала, вернее мысленно сказала себе таким специальным родительским, подчеркнуто рассудительным тоном, каким когда-то успокаивала испугавшихся детей: ну вот, кто-то умный наконец оценил удачную локацию, открыл тут кафе, давно было пора.

Проводила взглядом женщину-экскурсовода, которая внезапно ускорила шаг, почти побежала – не куда-нибудь, а прямо в кафе. С какой-то ее саму удивившей ревнивой обидой подумала: а как же я? Мне, что ли, теперь туда нельзя? Если зайду, Люси сразу поймет, что я за нею следила. Хотя я могла просто идти через двор по своим делам, увидеть, что открылось новое кафе и заглянуть из любопытства. Конечно, могла! И до сих пор могу. Имею полное право. А Люси пусть думает, что хочет. В конце концов, я – не худшее, что может увязаться следом на темной улице. Не маньяк, не свидетельница Иеговы, даже не докучливый кавалер.

Все это Жанна говорила себе, медленно, шаг за шагом приближаясь к кафе. На вывеске, кстати, ничего не было написано. То есть, вообще ни слова, ни буквы, ни знака, ни рисунка, ни даже какого-нибудь завитка. Просто белая доска. На самом деле, отличная идея. Идеальная вывеска для невидимого кафе невидимок, которое я сочинила, но и для настоящего тоже вполне ничего, – думала Жанна. – Такой вызывающей пустоты нигде больше не встретишь, сразу запомнится; многие посетители будут специально потом возвращаться, проверять, написали какое-нибудь название, или оставили как есть? Я-то точно буду ходить, даже если мне там сейчас не особо понравится – просто на вывеску посмотреть.

У самого порога Жанна замерла, но не потому, что снова оробела, просто вдруг ощутила какую-то непривычную тяжесть, как будто внезапно оказалась на другой планете; в детстве она запоем читала фантастику и теперь сразу подумала: вот как, значит, бывает – например, на Юпитере. Или кто у нас там еще планета-гигант?.. А потом толкнула приоткрытую дверь, вошла в помещение, освещенное мягким приглушенным светом нескольких расставленных по углам ламп. Успела вдохнуть потрясающую смесь ароматов кофе, пряностей, свежей выпечки, трубочного табака и, кажется, жареной картошки с грибами; почувствовать, как тело становится легким, горячим, каким-то щекотным, веселым, словно смеется чему-то без Жанниной воли, само по себе; подумать с изумившим ее саму хладнокровием: хорошо, что Андрюшка уже совсем взрослый, справится и с собой, и с Шуркой, квартира у них есть, денег на какое-то время хватит, жалко, конечно, что не успел доучиться, но ничего, можно заочно, в общем, придумает что-нибудь.

В этот момент Жанна была совершенно уверена, что умерла и попала в рай. Такой поворот событий ее, как ни странно, вполне устраивал. На то и рай, чтобы сразу, не дожидаясь дополнительных уговоров, смириться с необходимостью вечно тут пребывать.


Когда Жанна пришла в себя, она размещалась в настолько удобном кресле, какие, по идее, могут быть только в раю. Над нею склонился, видимо, ангел. Правда, без крыльев, зато огромный; ладно, на самом деле просто широкоплечий и, наверное, очень высокий, судя по тому, что, даже нагнувшись, смотрел на нее чуть ли не из-под потолка, по крайней мере, ей так сперва показалось. У ангела были очень светлые волосы и такие темные глаза, что зрачков почти не видно. И совершенно человеческая улыбка. В смысле встревоженная. Вряд все-таки ли ангелам положено тревожиться по пустякам.

– С вами все в порядке? – спросил он низким мужским, а вовсе не ангельским голосом. С другой стороны, это же не научный факт, а всего лишь гипотеза, будто у ангелов непременно должны быть высокие бесполые голоса.

Жанна не знала, что ему ответить. Что такое «в порядке»? Это вообще как? Она правда не понимала, только смутно помнила, что в обычной жизни чувствовала себя как-то иначе. Как именно, черт его знает. Но точно не так. Сейчас тело ощущалось невесомым, приятно звенящим и каким-то почти вызывающе обновленным, словно Жанна была сочинением, которое только что переписали с черновика на чистовик. Но приносить практическую пользу хозяйке это обновленное тело пока явно не собиралось. В частности, вряд ли оно согласится подняться на ноги; о большем не стоит и говорить.

Поэтому Жанна молча смотрела на ангела, ожидая – ну, вероятно, каких-то инструкций. Наверное, он расскажет, как следует вести себя в раю новичкам.

Но ангел ничего не стал объяснять. Вместо этого протянул Жанне две чашки. Сказал:

– Выбирайте, что будете пить. Здесь – просто вода, а в этой – чай с ромом. Схватил, что было под рукой. Вообще-то водой я собирался вас поливать, но вроде уже и не надо. Или лучше на всякий случай полить?

– Не надо меня поливать, пожалуйста, – попросила Жанна. После чего, решив, что сделала для спасения своей грешной души, грешной куртки и грешного шарфа все, что могла, снова закрыла глаза. И услышала как кто-то говорит:

– Ну видишь, все с ней в порядке. Есть такая примета: если человек наотрез отказывается мокнуть, значит, сто пудов будет жить.

– Жить? – встрепенулась Жанна. – То есть я все-таки не в раю?

– Да в раю, конечно, – жизнерадостно подтвердил ангел с чашками. – Просто это такой специальный рай, попасть в который можно при жизни. То есть только при жизни и можно. Мы не обслуживаем мертвецов.

– Ну надо же, – удивилась Жанна. И поспешно открыла глаза. Сидеть в незнакомом месте, зажмурившись, вполне простительно начинающему покойнику, но живому человеку все-таки не к лицу.

– Извините, – сказала она. – Все как-то нелепо запуталось. Я шла через двор, увидела кафе, которого раньше не было, решила зайти посмотреть, и на пороге у меня почему-то закружилась голова. Обычно так не бывает. Я не падаю в обмороки по любому поводу; то есть я вообще в них почти никогда не падаю, это третий раз за всю жизнь. А тут у вас так внезапно хорошо оказалось, все эти запахи, тепло, свет, и я почему-то решила, будто умерла по дороге и сразу же попала в рай… Ой, спасибо, – смущенно поблагодарила она, обнаружив, что уже держит в руках тяжелую, почти полную темно-красную керамическую чашку. – Это мне? Это можно пить?

– Нужно, – сказал белокурый не-ангел. – Совершенно необходимо пить, потому что это сладкий чай с лимоном и ромом. Чтобы быстро прийти в себя – самое то. Самое главное, не стесняйтесь и не спешите уходить, как только голова перестанет кружиться. Вам здесь рады. По правде сказать, мы рады любому, кому удалось к нам зайти, но вам – особенно. Потому что зеленая челка здорово прибавляет вам очков.

Он наконец выпрямился, оказался высоким и широкоплечим, но все-таки не таким огромным, как сперва показалось. Улыбнулся ей так тепло, как даже близкие люди редко друг другу улыбаются, а от незнакомцев вообще не ждешь, и отошел, оставив Жанну в удобном кресле с чашкой, совершенно пришибленную всем случившимся, особенно собственной идиотской идеей про рай.


Жанна попробовала напиток, заранее приготовившись, что будет невкусно, потому что никогда не любила ни ром, ни чай, тем более, сладкий, но надо так надо, свинство отказываться от угощения, предложенного так радушно; главное не скривиться, – думала она. Однако после первого же глотка усомнилась: а может, тут все-таки рай? Просто дежурные ангелы в приемном покое врут всем новоприбывшим, чтобы сразу не пугать? Потому что вкус, аромат и даже температура содержимого чашки оказались столь восхитительно совершенны, что вряд ли возможны в реальном мире, предназначенном для обычных живых людей.

От чая с ромом Жанну почему-то стало клонить в сон, да так сильно, что сопротивляться было решительно невозможно. Глаза закрывались, тело налилось приятной, но неумолимой тяжестью, пустая чашка как-то сама плюхнулась на колени, и Жанна уснула, даже не вздрогнув от последней панической мысли: «Господи, хоть бы не захрапеть».

Сквозь сон до нее доносились голоса, мужские и женские, все как будто знакомые, хотя на самом деле все-таки нет; сперва вполне различимые: «Ну наконец-то», «Здорово, что зашла», «Пусть поспит человек», «Я ее знаю, но она не со мной, сама», «Придется вам со мной обниматься, ужас, согласен, сам бы сбежал», «Так и называется – Немилосердный суп», «Нет, мне не хватит», «Что-то пошло не так», «На кота смотрите не сядьте», «Давай ты сперва поешь, а потом расскажешь», «Потрясающая девчонка», «Жизнь за тебя отдам, а мою тарелку не трогай», – но вскоре они слились в неразличимый утешительный гул, как в детстве, когда болеешь, дремлешь под тремя одеялами после рюмки бабушкиной малиновой наливки, а взрослые сидят на кухне, оставив открытой дверь, чтобы тебе не было одиноко, разговаривают о самых интересных вещах на свете, жаль, ни слова не разобрать.

Тони

Тони внимательно смотрит на спящую в кресле гостью – как она? Трудно ей здесь конечно, слишком непривычное состояние, и ум, и тело бунтуют, они не договаривались работать в таких условиях! Поразительно, что она вообще как-то вошла.

– Потрясающая девчонка, – шепчет Тони его безымянный друг. Стоит при этом аж у окна, а все равно шепчет в самое ухо, так что даже немного щекотно; вот как, интересно, ему это удается? – думает Тони. – Тоже хочу так уметь.

Подобная ерунда почему-то всегда впечатляет гораздо сильнее, чем серьезные, фундаментальные чудеса; раньше Тони думал, что только его, дурака, но оказалось, почти у всех так. Все-таки смешно устроено человеческое сознание: масштабные события оно или игнорирует вовсе, или сразу принимает как аксиому, словно так было всегда; зато подолгу, с неподдельным энтузиазмом удивляется пустякам.

– И ведь не гостья с изнанки, – продолжает щекотный шепот, – не демон-турист, не лесной оборотень, не потусторонний блуждающий дух, не подменыш, не внучка болотной ведьмы, не призрак, не джинн, не чья-нибудь удачная выдумка, которой здесь самое место, даже не спящая, намеренно или случайно оседлавшая правильный сон, а самый обыкновенный человеческий человек. Сам знаешь, такие не могут прийти к нам без посторонней помощи. Пока не заколдуешь их до полной утраты человеческой формы, не переступят порог. А эта взяла и вошла. Сама, без помощников, незаколдованная, даже за руку ее никто не держал. Подумаешь, мало ли что невозможно. Вертела она это «невозможно» на… Ай, на чем-нибудь, да вертела. Всем пример.

Ну все, – весело думает Тони. – Трындец нашей девочке. С такой фан-группой как пить дать пропадет. Знаем, плавали. Сам когда-то ему вот так же понравился. И пропал.


Тони отправляет в духовку два пирога, крошит грушу в салат, снимает с плиты сковородку с новой порцией гренков, споласкивает кипятком заварочный чайник, разливает по рюмкам августовскую утешительную настойку на западном ветре, а по тарелкам – острый горячий суп, который уже четвертый зимний сезон подряд значится в меню как «Немилосердный», и совершенно заслуженно: всех доводит до слез. Кладет в кофемолку кофейные зерна, открывает пиво для Стефана, забирает у Люси куртку, подмигивает: «Не беспокойтесь, я не скормлю ее бездне, просто повешу на крючок», – и гладит кота; гладить кота – не работа, а удовольствие, ну так удовольствия тоже нужны, когда еще так фамильярно потискаешь всемогущее божество, если не в тот счастливый момент, когда оно дрыхнет в кошачьем облике посреди кафе и очередного дня твоей жизни. Отличного дня.

Все это Тони делает не последовательно, а одновременно, хотя у него всего две руки, в этом он совершенно уверен, каждое утро их пересчитывает и потом еще несколько раз на дню проверяет, хотя было бы что проверять: раз и два.

Наконец Тони останавливается, замирает у барной стойки, как за дирижерским пультом, оглядывает собравшихся с высоты своего почти двухметрового роста – духоподъемное зрелище, смотрел бы на них и смотрел! Все, забыв о приличиях, сладострастно хлюпают Немилосердным супом, даже Люси, которая поначалу явно чувствовала себя не в своей тарелке; это в общем понятно, всего второй раз наяву пришла.

В спонтанной гастрономической оргии не участвуют только кот и гостья с зеленой челкой, но они так сладко, с полной самоотдачей спят, что, можно сказать, тоже лопают, просто не суп, а сон, который давно пора поставить в меню, как полновесное фирменное блюдо, новый аперитив «Сон в кафе» – или это скорее десерт? Желающим уступать самые удобные кресла, щедро посыпать их подушками, пледы добавить по вкусу, – думает Тони, но вслух о грядущих нововведениях не говорит, в кои-то веки все вокруг не дурака валяют, а заняты важным, серьезным делом, не стоит их отвлекать.

Тони наливает себе полную рюмку настойки на западном ветре, надо же наконец самому попробовать, чем людей угощал, что вообще могло выйти из водки, теплой дождливой августовской ночи и принесенных ветром прямо в окно первых желтых березовых листьев – ровно семнадцати, Тони их тогда сосчитал.

А что, нормально так получилось, – думает Тони, сделав первый глоток. – Вместо водочной крепости нежная сырость, горечь мокрой травы и дымный, дразнящий, почти неразличимый запах, который изредка приносит западный ветер – будущей, очень далекой, сладкой, твоей последней на этой земле весны. Даже странно, что все это вместе делает настойку именно утешительной. Но на то и западный ветер, самый парадоксальный из всех ветров.

Перед тем, как открыть духовку, Тони собирается, концентрируется, почти как перед воображаемой дальней прогулкой: если хочешь, чтобы твои пироги испеклись всего за пару минут, надо сперва представить их готовыми, с золотистой румяной корочкой, а уже потом доставать.


– Между прочим, пытки запрещены законом, – строго говорит Стефан. – Это ни в какие ворота: такой сногсшибательный запах, а в наших тарелках зияющая пустота.

Стефан – начальник Граничной полиции, так что насчет законов ему конечно видней. Но повар здесь Тони, а значит только ему решать, как поступить с пирогами. Поэтому он отвечает ничуть не менее строго:

– Их надо сперва остудить, а уже потом резать и подавать. Поставлю на подоконник, ночь сегодня холодная, так что не очень долго буду вас незаконно пытать.

– Если недолго, то ладно, – благодушно соглашается Стефан. И поворачивается к Люси: – Как раз успеешь рассказать, что у тебя стряслось.

Люси отодвигает пустую тарелку, хмурится, собираясь с мыслями: сообразить бы, с чего начать? Как вообще об этом рассказывать? Какими словами? Чтобы не только свои сумбурные впечатления, но и суть передать?

Трудность еще и в том, что после эйфорической легкости, охватившей ее за порогом кафе, радостного приема, неожиданного происшествия с пришедшей следом экскурсанткой, теплых объятий с неведомо чем, крепкой настойки на западном ветре и Немилосердного супа в роли контрольного выстрела, остальные события этого вечера стали похожи на детские воспоминания – было-то оно может и было, но поди разбери, с кем.

– Вот все-таки зря я тебя послушала, – наконец говорит Люси. – Надо было сперва рассказать, что случилось, а уже потом в наслаждениях жизнь прожигать. Такая каша теперь в голове!

– Выкладывай свою кашу, – ободряюще улыбается Стефан. – Не переживай, я понятливый. Как-нибудь разберусь.

– Ладно, – вздыхает Люси, – кашу – могу. Я сегодня водила людей по городу. Это была вечерняя экскурсия, считай, просто прогулка с байками, произвольная программа, все как я люблю. И такое меня – всех нас! – охватило задорное настроение, что я почему-то была совершенно уверена, будто за нами вот-вот приедет трамвай. Так на самом деле очень редко случается, когда я не одна, но пару раз все-таки было; неважно. В общем, я повела их гулять в переулки возле крытого рынка, потому что… ну в общем, интересные там места.

– Еще бы не интересные, – нетерпеливо кивает Стефан. – Ну и что, приехал трамвай?

– Не приехал. Только звякнул где-то вдали в финале прогулки. Но не в трамвае дело. А в том, что мы забрели… – господи, ну как объяснить-то? В общем, куда-то явно не туда. Провалились в какую-то мрачную свинскую щель.

– Именно «мрачную» и «свинскую»? – Стефан вроде бы улыбается шутке, но от его взгляда сейчас наверняка скисло бы молоко, – думает Тони и даже почти всерьез прикидывает: может, поставить на стол бутылку? Ради эксперимента. А если и правда скиснет, блинов напеку.

– Слова – это всего лишь слова, – разводит руками Люси. – На точность не претендую, только на эксклюзивность своего персонального поэтического языка. Кто-то другой наверняка сказал бы как-то иначе, но для меня это именно «мрачная свинская щель».

– Так в чем выражались ее мрачность и свинство?

– Во всем! Ну вот, например, мне внезапно стало мучительно стыдно за свои экскурсии, текущую и все остальные – что морочу головы людям каким-то условно романтическим бредом и деньги за это беру. И вообще за все сразу, оптом. За то, что такая, как есть. Даже за то, что живу в этом городе, «прозябаю в провинциальной дыре», – ты вообще можешь представить, чтобы такое паскудство творилось не в чьей-нибудь, а в моей голове?

– Извини, не могу. Мне всегда недоставало артистического воображения. Сейчас я этому рад.

Стефан все еще улыбается, но Тони не проведешь. Он забирает с подоконника слегка остывшие пироги, эвакуируется с ними поближе к плите, чтобы наблюдать за шефом Граничной полиции с безопасного расстояния. Ни хрена себе у него настроение. Я такого еще не видел. Вот уж испортилось так испортилось! Ладно бы молоко, но ведь и масло сейчас под его взглядом прогоркнет, и сметана заплесневеет, и зеркала потемнеют. А камни, видимо, выучатся молиться на арамейском, как только поймут, что им не сбежать. В общем, хорошо, – меланхолично думает Тони, – что я спрятал пироги.

– Говорю и сама не верю, – вздыхает Люси. – Тем не менее, в тот момент я действительно думала так. А мои экскурсанты, совершенно чудесная пара, муж и жена, всю дорогу держались за руки, как на первом свидании, стали смотреть друг на друга с таким отвращением, словно ничего гаже в жизни не видели. При этом она пыталась в него вцепиться, а он – ускользнуть. Даже думать не хочу, что при этом творилось у них в головах.

– Не хочешь – вот и не думай, – говорит Стефан. – Лучше скажи, что вокруг в это время происходило? Обычная обстановка или некоторые нюансы?..

– Да сплошные «нюансы»! Вообще ничего кроме них. Вместо Соду какая-то левая, ни на что не похожая улица, хотя в тот момент она казалась мне знакомой, словно каждый день здесь хожу. Такая унылая и зачуханная – другого слова не подберу! – что впору повеситься. Вокруг темно, все закрыто и заколочено, кроме пивной, у входа в которую какой-то стремный пьяный мужик – то есть вряд ли, конечно, настоящий пьяный мужик, но тогда я как-то не усомнилась – крутился, как дервиш, и…

Стефан, не дослушав, хватается за голову и говорит что-то вроде «хенасси друнгаррум»; скорее всего, просто ругается на одном из полутора тысяч забытых им языков, – думает Тони. На самом деле даже хорошо, что ругается. Теперь, может, ничего и не скиснет. И камни не треснут, и воды двух рек не напитаются ядом, и небо не рухнет на землю. Великое дело – вовремя спустить пар.

– Вы там пива случайно не пили? – наконец спрашивает Стефан. – Или чего-то другого? Не пробовали еду? Что с тобой все нормально, сам вижу. И эта женщина, – кивает он в сторону спящей Жанны, – тоже в порядке. А остальные?

Люси мотает головой.

– Никто ничего. Мальчики сперва решили зайти выпить пива, но передумали. Быстро опомнились; собственно, после того, как Жанна стала орать: «Все не так!» Тогда это казалось глупой, неприличной истерикой, но все равно подействовало, как пощечина – на всех разом, не только на меня. Думаю, она-то нас и спасла. И музыкант с саксофоном, но он включился уже потом. А сначала мы все от ее крика начали приходить в себя. Ну и дальше уже нормально все было: переглянулись, поняли, что какая-то хрень здесь с нами творится, и надо удирать. И вышли оттуда, кстати, очень легко – вот за это как раз музыканту спасибо, как он заиграл, так и проход появился…

– Музыканты в этом смысле очень полезный народ, – кивает Стефан. – Что они точно умеют, так это людей из задницы вывести, даже когда сами на ее глубочайшем дне сидят. Ну и судя по тому, как вы все быстро опомнились, степень достоверности была не особо высокая; навскидку, вряд ли больше пятнадцатой. Это вам, надо сказать, крупно повезло.


– Степень достоверности – чего именно? – вдруг спрашивает безымянный, все это время молча сидевший в дальнем углу, как сирота на празднике. Мягко говоря, не совсем его стиль.

Стефан снова повторяет свое «хенасси друнгаррум», или что-то вроде того; похоже такой уж это язык, что не все его звуки можно услышать человеческими ушами. И нечеловеческими тоже явно не все. Но они все равно каким-то образом присутствуют в речи, и это чувствуется, поэтому слова так неразборчиво звучат.

– Та самая дрянь, которую мои ребята окрестили «Серым Адом», – наконец поясняет Стефан. – Определение, на мой взгляд, не шибко удачное, Люсина «мрачная свинская щель» – и то гораздо точней. Но чтобы не умножать скорбную терминологию, пусть будет «Серый Ад». Крайне неприятный морок; проще говоря, редкостное дерьмо. Портит все, к чему прикоснется, низводит до самой низшей октавы. В этом его суть.

– «До самой низшей октавы», – зачем-то повторяет Люси. – Не уверена, что я тебя поняла.

– Сейчас поймешь. Ты сегодня своими глазами видела самое худшее из того, что могло произойти с этим городом. Каким он стал бы, не будь у него, к примеру, нас. А у всех остальных его жителей – ни ума, ни сердца, ни проблеска того, что принято называть «душой», одни только голодные рты да пугливые задницы. И одновременно ты сама превратилась в наихудшее из того, на что потенциально способна. Твоих спутников это тоже касается. Понимаешь теперь, почему они с таким отвращением друг на друга смотрели? Что творилось в их бедных головах?

– Понимаю. Еще бы мне не понять, саму от всех в тот момент тошнило: мерзкие, отвратительные людишки, даже хуже, чем глупая неудачница я. Но если это и есть наихудшее из возможного, то знаешь… Объективно я – вполне ничего. Потому что даже в этом сумеречном состоянии оказалась способна понемногу дотюхать, что оно – просто дурная карнавальная маска. И смогла нащупать под этой маской что-то вроде живой настоящей себя.

– А вот это бесценно, – серьезно кивает Стефан. – Именно так и выглядит первый шаг в бессмертие: когда тебя настоящую уже никакой Серый Ад до конца не сотрет. Ты-то его, конечно, уже давным-давно сделала. И великое множество следующих шагов. Но сегодня на практике, очень наглядно убедилась, что это так. Хотя обстоятельства места и времени твоего триумфа мне все равно не нравятся. Серый Ад – дурное излишество, и без него можно о силе своего духа узнать.

– В трамвае, который увозит на Эту Сторону, уж всяко интересней и веселей делать такие открытия, – улыбается Люси.

– Вот именно. Будь моя воля, искоренил бы эту свинскую щель навсегда. Но пока получается только фрагментами. Где вылезет, там и режем; по крайней мере, сейчас оно так.

– Ты мне раньше никогда не рассказывал про эту сраную низшую октаву, – говорит безымянный, все это время слушавший Стефана с таким лицом, словно ему в сердце вонзили нож, и он теперь вежливо ждет, пока его вынут, и можно будет наконец умереть. – Я-то, дурак, был уверен, что у нас все замечательно. Пару раз краем уха слышал про этот ваш Серый Ад, но всерьез не принимал. Считал, меня не касается, это твоя забота, вроде ночных кошмаров и прочего хищного хлама, повалившего из открытых Путей. Думал, Серый Ад – просто один из множества мороков, откуда, если случайно влипнешь, довольно непросто выбраться – ну так никто и не обещал, что всегда будет весело и легко. В конце концов, для того и Граничный отдел полиции, чтобы со всем этим разбираться…

– Примерно так и есть, – пожимает плечами Стефан. – Это действительно наша забота. Тебя не касается. Уж точно не повод сходить с ума. Чего ты вообще завелся?

– Просто до сих пор был уверен, что человек, оказавшийся во власти любого морока, всегда остается тем самым собой, которого успел заработать всей своей предыдущей жизнью; это не всегда хорошая новость, но зато честно – всегда. А ты говоришь, Серый Ад превращает любого в самое наихудшее из возможного. Не внешние обстоятельства, а самого человека! Это уже какая-то небывалая подлость. Куда нас еще, прости господи, ухудшать?! И так-то, прямо скажем, не ангелы… Слушай, ну нет. Это недопустимо. Не собираюсь быть частью реальности, где такое творится. Нет на это моего согласия. Я так не могу.

Он большой любитель хорошо, от души поскандалить, но сейчас не орет, размахивая руками, обеденными столами и деревьями за окном, а спокойно, почти равнодушно все это говорит, вот что хреново, – мрачно думает Тони. – И выглядит, прямо скажем, не очень. Натурально лица на нем нет, и это, к сожалению, не метафора. Вместо лица – туман, но не золотой, как бывает на радостях, не прозрачный молочно-белый, как случается от усталости, и не влажный, тяжелый, сизый для особо критических ситуаций, а почти бесцветный, непроницаемый, даже с виду колкий, как стекловата туман, навевающий тревожные мысли. «Тревожные мысли» – это у нас теперь, будем считать, такой эвфемизм для неприличного выражения «панический страх».

Тони и так-то всегда за него боится, как в детстве боялся за солнце, услышав по телевизору, что оно однажды погаснет. Каждый день с утра бежал проверять, взошло ли, в пасмурную погоду нервничал – кто его знает, что оно там сейчас вытворяет за тучами? – в ясную с облегчением выдыхал. Боялся и одновременно сердился: что оно вообще себе позволяет? Как можно быть такой огромной звездой и все равно однажды погаснуть? Неужели не понимает, какая на нем ответственность? Оно же для нас – сама жизнь!

И с тобой ровно та же фигня, – думает Тони, глядя, как мутнеет и растворяется в свете ламп лицо его безымянного друга. – Ты – сама наша жизнь, хочешь того или нет. Поэтому даже не вздумай сейчас падать замертво, а не то… ну, я даже не знаю. В глаз бы дал тебе с удовольствием, жаль, не поможет. Да уже и не различишь, где там тот глаз.

– Вот поэтому я тебе ни хрена и не рассказываю, что ты такая нежная цаца, – мрачно ухмыляется Стефан. – Чуть что, сразу помирать. Оно, конечно, дело хорошее – когда мне больше нечем заняться, кроме как всех на том свете на уши ставить и тебя воскрешать. Но у меня куча других дел. Я в отпуске знаешь, сколько не был? Двести лет в институте надо учиться, чтобы до такого числа сосчитать. И вот прямо сейчас мне надо не тебя уговаривать соизволить еще немножко пожить в этом несправедливо устроенном мире ради моего персонального удовольствия, а бежать разбираться с фрагментом Серого Ада, который, между прочим, стоит целехонький. И будет стоять, пока я за него не возьмусь. То есть все, что ты можешь вот прямо сейчас сделать для искоренения этого зла – развязать мне руки. Потому что пока ты вот так некрасиво и безответственно предсмертно рассеиваешься, хрен я куда-то уйду.

Отличное выступление, – думает Тони, глядя, как бесцветный стеклянный туман тонкими струйками вытекает из-под распахнутого пальто и медленно расползается по кофейне. – Кого угодно бы проняло. Но лучше бы, блин, ты ему сразу по башке бубном заехал. Он же в такие моменты не слушает никого!


Рыжий кот, проспавший все представление, включая фортепианный концерт, завершившийся еще до прихода Люси по причине внезапного пробуждения пианиста, наконец открывает глаза. Озадаченно, сонно щурясь, смотрит по сторонам, но, быстро сообразив, что к чему, выгибает спину, рычит, как, по идее, котам не положено, и прыгает в этот чертов стеклянный туман.

В прыжке он на миг становится – ну или просто кажется наблюдателю с избытком воображения – огромным многоглавым драконом. Но не красивым, как на картинках, а воплощением какой-то бесчеловечной жути; если в аду такое ежедневно показывать грешникам, можно повысить уровень предоставляемых услуг по обеспечению непрерывных страданий, попутно сэкономив кучу дров, – невольно содрогнувшись, думает Тони. Хотя было бы чего содрогаться, мало ли, кто из нас как на нервной почве выглядит. Нёхиси – он и есть Нёхиси, самое добродушное в мире всемогущее существо.

Настолько добродушное, что на туманные плечи их общего безымянного друга приземляется уже не жуткий летучий ящер, а всего-навсего рыжий кот. После чего сложная конструкция из пальто, кота и тумана, предсказуемо валится на пол, роняя не только соседние стулья, но и пару мусорных баков, мирно стоявших на улице, в сотне метров отсюда. И старую афишную тумбу, аж под холмом. И при этом громко хохочет двумя вполне человеческими голосами; собственно, даже тремя, если считать голос Стефана, который формально не является частью конструкции, но глаз не может от нее оторвать.

Так-то лучше, – думает Тони, такой довольный, словно сам все это устроил. – Нет ничего на свете, с чем бы не справился этот кот.

– Так-то лучше, – говорит Тони вслух, как бы всему мирозданию разом. И разрезает пирог. А второй заворачивает в бумагу для Стефана. Ясно, что тому уже не до ужина. Но ничего, с собой заберет. После победы над злом, или хотя бы его фрагментом герой, по законам жанра, просто обязан внезапно найти в кармане пирог.


– А куда моя Жанна исчезла? – вдруг спрашивает Люси. – Только что же в кресле спала…

Тони хватается за голову. Елки. И правда исчезла. Тоже мне хороший хозяин. Не уследил!

– Это я, что ли, ее напугал до полного исчезновения? – огорчается виновник переполоха. – Вот же нелепое угребище! Надо как-то учиться держать себя в руках.

– Вот это сейчас хорошая была идея, – вставляет кот. – Даже не верится, что ты своим умом до нее дошел. Это случайно не то самое загадочное «просветление», ради которого специально обученные люди подолгу лупят друг друга палками по башке?

– Хорош издеваться. Какое, в задницу, «просветление». Обычные бытовые угрызения совести, – говорит его безымянный друг. – Такая отличная девчонка, и вдруг исчезла! Вообще не смешно.

Он уже почти не туманный, особенно если не присматриваться. Вполне нормальный человеческий человек, только немного чересчур встрепанный и со свежей царапиной на скуле. Хоть сейчас фотографируй для поучительного плаката «Никогда не серди своего кота».

– Да просто проснулся человек от вашего воя и грохота, – пожимает плечами Стефан. – Я бы и сам на ее месте подскочил, как укушенный. А что не здесь, а у себя дома проснулась, так это вполне обычное дело. Могли бы привыкнуть за столько лет.

– Но она же сюда наяву пришла, – растерянно говорит Тони.

– Ну да, пришла наяву. И почти мгновенно уснула, чтобы это счастье как-то пережить. Не всем по силам такая радикальная трансформация. Строго говоря, с непривычки очень мало кому. Ну что ты как маленький? По идее, лучше меня должен все это знать. Понимаю, что она тебе очень понравилась. И не тебе одному. Но нашей общей симпатии, к сожалению, недостаточно, чтобы вот так сразу привыкнуть к новому состоянию. Ничего, какие ее годы. Успеет еще. А прямо сейчас проснуться дома – оптимальное решение. Ее организм – большой молодец.

– Представляю, насколько ей сейчас ни хрена не понятно, – невольно улыбается Люси. – Даже хуже, чем мне. С другой стороны, сон такое дело, на него вообще все несообразности можно списать. Не удивлюсь, если она мне еще пришлет письмо с извинениями, что нечаянно проспала экскурсию. И я тогда заново ка-а-а-ак во всем усомнюсь!

Эва, Кара

– Вы не представляете, как я рада, – сказала Кара. – Думала, вы уже никогда не позвоните. Потеряли бумажку с номером? А теперь нашли?

– Я боялась, что вы мне просто приснились, – честно призналась Эва. – А номер я сама написала в каком-нибудь лунатическом трансе. Почерк, кстати, правда очень похож, особенно семерка; была уверена, больше никто в мире ее так не пишет. Думала, позвоню, а там прачечная какая-нибудь. Или даже «неправильно набран номер». И все окончательно рухнет. Вот и не решалась его набрать. Тупо, конечно: картина-то ваша осталась. То есть не ваша, а та, которую вы принесли. Висит на стене. Но знаете, когда в жизни такое творится, как у меня в те дни, сама себе перестаешь верить. Думаешь – мало ли, что картина. Может, сперва купила ее у какого-то уличного художника, а потом приснилось, что среди ночи в подарок принесли. В общем, все сложно. Хотя на самом деле все просто. Но от этого только еще сложней…

– Понимаю, – серьезно кивнула Кара. – Неловко признаваться, но мне даже приятно, что вы боялись звонить. Я имею в виду, приятно быть в чьих-то глазах настолько великой ценностью, что тебе позвонить не решаются, лишь бы не выяснить, что ты – просто сон. Круто! Умозрительно круто, как абстрактная ситуация. А так-то жалко, конечно, что не решались. Мы бы с вами за это время успели одного только кофе литров двадцать истребить. Но ладно, никуда эти литры от нас не денутся. Какие наши годы, истребим еще.

Вот чему бы я точно хотела у нее научиться, – подумала Эва, – это с такой же неподражаемой интонацией говорить «какие наши годы», когда мне тоже будет сильно за шестьдесят.

– А почему вы сами еще раз не зашли? – спросила она. – Вам же, как я понимаю, замки не помеха…

– Не помеха, – легко согласилась Кара. – Только зачем терзать ваши замки, если можно просто на улице как бы случайно выйти навстречу?

– Тем более. Вы-то вряд ли боялись обнаружить, что я – ваш сон.

– Вот уж чего не боялась, того не боялась, – рассмеялась Кара. – Я вообще храбрая; по крайней мере, так говорят. Изнутри-то кажется, обыкновенная. Просто сравнивать не с чем. Никем другим я пока не была.

Залпом, как водку, выпила свой двойной эспрессо и поморщилась тоже, как от водки. Сказала:

– На самом деле на ваш вопрос так просто и не ответишь. Не потому что ответ действительно сложный. Он не сложный, а странный. То есть для вас, по идее, ужасно странно он должен прозвучать. А придумывать неохота.

– Так и не надо придумывать! – воскликнула Эва. – Странного в моей жизни стало так много, что лишняя странность уже ничего принципиально не изменит. Давайте ваш ответ.

– Просто по правилам была ваша очередь делать ход, – сказала Кара. – А правила лучше соблюдать, если хочешь, чтобы из игры вышел толк.

– По правилам? – растерялась Эва. – Но по каким?

– По правилам взаимодействия между Этой и Другой сторонами, – усмехнулась Кара. – Как вы сами сказали, все сложно, хотя на самом деле все просто. И от этого еще сложней. Знаете что? Берите свой кофе и пошли на веранду. Там сейчас натурально ледяной ад и можно курить. Причем я считаю достоинствами оба обстоятельства, а не только второе. На то и ноябрь, чтобы клацать зубами на улице, а не киснуть в тепле.


– Так вот, – сказала Кара после того, как они уселись снаружи, на утепленном пледами деревянном топчане. – Вы уже знаете, что я живу на так называемой изнанке вашей реальности. А здесь просто работаю. Можно сказать, в командировке… собственно даже, не «можно сказать», а именно так и написано в документах, в соответствии с которыми мне ежемесячно выплачивают неплохую надбавку за работу на Другой Стороне.

И рассмеялась так заразительно, что Эва тоже улыбнулась. Что для нас дурная бредовая мистика, за то нормальные люди, в смысле, нормальные бредовые мистические сущности командировочные получают. Удивительно все-таки устроена жизнь.

– У меня дома считается, будто подлинная реальность это, конечно же, наша, – продолжила Кара. – А здесь – ее таинственная изнанка, ужасная Другая Сторона…

– Правда, что ли, ужасная? – удивилась Эва.

– А вы сами, что ли, не видите? Оглянитесь по сторонам. Какой жуткий потусторонний пейзаж! Мертвые черные ветви деревьев тянутся к низкому свинцовому небу, старые стены потрескались от страданий, где-то за углом плотоядно рычит и фыркает мотоцикл-оборотень, доедая очередного незадачливого ездока. И как будто этого мало, всюду бродят кошмарные обитатели Другой Стороны. Одна так вообще рядом со мной сидит. Мороз по коже! Не зря мне за риск приплачивают, ох не зря!

И снова рассмеялась. Вот чему, – подумала Эва, – я бы тоже с радостью у нее научилась: по любому поводу так заразительно ржать.

– На самом-то деле, – отсмеявшись, сказала Кара, – что бы там ни говорили наши ученые и ни повторяли за ними все остальные, а с опытом неизбежно начинаешь понимать, как в действительности обстоят наши с вами дела. Нет ни «подлинной реальности», ни «изнанки», а только две равноправные части целого и баланс между ними. Очень красивый и хрупкий баланс. И когда я говорю о каких-то правилах, я имею в виду правила, позволяющие его сохранять и поддерживать. Для полноценного взаимодействия, каждая сторона должна делать свой вклад. То есть совершать усилие, подтверждающее серьезность намерений. Сделай то, что для тебя по-настоящему трудно, тогда получишь существенный результат. К примеру, для нас – я имею в виду себя и своих соотечественников – наилучшим вкладом является преодоление тяжести Другой Стороны.

– Это метафора?

– Нет, не метафора. Физика. На Этой и Другой сторонах принципиально разные свойства материи. Наша – зыбкая и летучая, а ваша – плотная и инертная; я сейчас упрощаю, но в целом примерно так. При переходе с одной стороны на другую материя, из которой мы состоим, трансформируется. Это довольно серьезные изменения, к ним трудно привыкнуть. Когда человек Другой Стороны попадает к нам, поначалу становится беспричинно счастливым и пьяным. Ходит влюбленный в весь мир целиком, радуется всему, что увидит, и ни черта не боится. Прекрасное состояние, но порой создает большие проблемы. Потому что – ну, скажем, через дорогу у нас тоже лучше переходить осторожно, оглядевшись по сторонам. И с крыш не прыгать без предварительной подготовки. И не грабить ювелирные лавки только потому, что внезапно перестал бояться полиции…

– А что, и такое бывает?! – изумилась Эва.

– Да чего только не бывает. Ну правда, на моей памяти такое случилось только однажды, очень давно, я еще в школе училась. Но из песни слова не выкинешь, прецедент был! По-настоящему плохо, впрочем, не это, а то, что тела рожденных на Другой Стороне, не выдержав трансформации, быстро истаивают до состояния тени, а потом и тень исчезает без следа.

– Даже так? – опешила Эва.

– Да, к сожалению. Некоторым счастливчикам помогает адаптироваться еда. Съел что-нибудь или выпил, и все в порядке. Такие, если захотят, могут у нас остаться и жить долго и счастливо, как будто тут родились. Но таких очень мало, за все годы, что я служу в Граничной полиции, на пальцах пересчитать. Остальных кормить-поить без толку, надо быстро домой уводить… Однако я о другом собиралась вам рассказать.

– О вкладах.

– Да. О вкладах. О преодолении тяжести Другой Стороны. Наши люди, попадая сюда, постепенно становятся инертными, угрюмыми и боязливыми. Не потому, что сами такие дураки, а из-за радикального изменения свойств материи, из которой мы, на минуточку, почти целиком состоим. Любой, кто принимал лекарства, влияющие на общее состояние, – отупляющие, успокаивающие или, наоборот, бодрящие – легко может понять, как это бывает. Так вот, когда я говорю о вкладе, который мы должны сделать, если хотим полноценно взаимодействовать с Другой Стороной, я имею в виду, что мы должны постараться остаться такими, как были дома – веселыми, бесстрашными и легкими на подъем.

– У вас, сразу видно, получается! – невольно улыбнулась Эва.

– Еще бы у меня не получалось. Я все-таки профессионал, – подмигнула ей Кара. – Хотя на самом деле, конечно, наоборот: я только потому и стала хорошим профессионалом, что у меня всегда получалось оставаться на Другой Стороне примерно такой же, как дома. Даже когда в юности сдуру здесь заплутала и забыла свою настоящую жизнь. Но все-таки не себя! Оно в общем как-то само получилось, моих заслуг в этом нет. Просто такой уж уродилась. Я вредная. И упрямая. И очень люблю побеждать. Но хорошо понимаю, почему остальным тут может быть трудно. И настоятельно рекомендую всем путешественникам на Другую Сторону никогда не задерживаться без особой надобности больше, чем на двенадцать часов.

– А их, что ли, здесь много? Ваших путешественников? – удивилась Эва.

– Хватает. Это же только для здешних переход на изнанку почти невозможное чудо, а для многих из нас пройти сюда так легко, что некоторые даже нечаянно проваливаются. Одних только контрабандистов целые толпы постоянно туда-сюда бегают. А кроме них есть просто туристы. И ученые. И командированные специалисты вроде меня.

– Толпы контрабандисты туда-сюда бегают?!

– Ага. Будете смеяться, но здешние сигареты, конфеты, кинофильмы и карандаши пользуются у нас огромным спросом. Хотя официально их приносить запрещено. Но не из экономических, а я бы сказала, из мистических соображений. У нас издавна бытует суеверие, отчасти подтвержденное практикой, что чем больше материальных объектов унесешь домой с Другой Стороны, тем больше у тебя шансов однажды навсегда там застрять. Но перед лицом остро заточенного карандашика даже самые осторожные теряют волю. А в Граничной полиции служат живые люди, у которых рука не поднимается выписывать за такое штраф.

– Охренеть вообще, – вздохнула Эва. – Контрабандисты! Полиция! Штрафы! Карандаши!!!

– Особенно твердые, – невозмутимо подтвердила Кара. – Такие тонкие линии ими рисовать можно! А мягкие у нас и свои вполне ничего.

– Но мне пока все равно не стало понятно, почему вы ждали, когда я сама позвоню.

– Конечно, не стало, – улыбнулась Кара. – И не могло! Потому что я все время сбиваюсь на посторонние темы. Отчасти намеренно: просто представляю, как вам это все интересно. Сама бы на вашем месте сидела с открытым ртом. А что касается вашего звонка, штука в том, что самый драгоценный вклад, какой только вы, жители Другой Стороны, можете сделать – поверить, что мы вообще хоть каким-нибудь образом есть. Впрочем, даже верить не обязательно, достаточно хотеть, чтобы мы были. Надеяться и мечтать. Мы этой вашей надеждой на наше якобы невозможное существование отчасти живы. Я имею в виду, она не просто приятна, но и полезна для нашей реальности, как, например, витамины. И это тоже скорее физика, чем метафора. Долго объяснять. Но когда во мне в очередной раз проснется училка, похороненная ради службы в Граничной полиции, я обязательно объясню.

– То есть я должна была сама вам позвонить, чтобы делом подтвердить свое желание встретиться? И веру, что встречаться есть с кем?

– Именно так. Вы сделали вклад, и теперь взаимодействие будет для вас полезным. Причем ваш страх, что меня не существует, и ваше желание, чтобы я была – очень важная часть этого вклада. Ну и тот удивительный мистический факт, что вы умудрились не потерять бумажку с моим номером, – весело добавила она. – Вот это настоящее чудо! Я бы посеяла в тот же день.

– Я тоже всегда теряю бумажки, – улыбнулась Эва. – Но ваша-то – артефакт. Почти священный Грааль, несмотря на подозрительный почерк. Я ее, будете смеяться, в сейфе хранила, где документы лежат.

– Если бы я сама к вам пришла, наша встреча не пошла бы вам впрок, – завершила Кара. – Не по нашей с вами вине, просто все бы само так сложилось. А теперь сложится хорошо. Причем первую порцию пользы я намерена нанести вам вот прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик.

С этими словами она достала из сумки маленькую элегантную фляжку из какого-то удивительного металла с синеватым отливом. Сказала:

– Это коньяк из Тониной забегаловки. Отличный, как все у него. На вашем месте, мне бы сейчас, пожалуй, хотелось выпить, просто чтобы как-то информацию в голове утрясти.

– Мне на своем тоже хочется. Даже собиралась предложить зайти куда-нибудь, где наливают не только кофе. Но так то ли замерзла, то ли, наоборот, угрелась на этой лавке, что совершенно невозможно даже подумать о том, чтобы встать.

– А теперь и думать не надо, – кивнула Кара. – Пусть уж оно как-нибудь само встается или сидится. Люблю, когда жизнь подхватывает и несет.


– А Тони тут тоже… в командировке? – спросила Эва, отдавая хозяйке флягу. – Он же с изнанки? Ваш?..

Кара всплеснула руками и рассмеялась:

– Вот это вопрос! Спасибо, конечно, за комплимент. Хорошо же вы себе нашу жизнь представляете! Но, к сожалению, нет. Такие чудища только здесь у вас водятся. На страшной-ужасной Другой Стороне. Самые невероятные чудеса случаются только там, где чудеса в принципе невозможны – такой парадокс. Подозреваю, это они исключительно из вредности. Мне вообще иногда кажется, что характер нашей Вселенной подозрительно похож на мой. Это единственное объяснение, почему все так сложно устроено. Хотя на самом деле просто. Но от этого еще сложней. Вы заметили? Я вас все время цитирую. Вероятно, из этого следует, что вы мой кумир. Как себя чувствуете в этом качестве?

Эва прислушалась к собственным ощущениям. Наконец сказала:

– Даже немного чересчур хорошо. «Чересчур» это потому, что с непривычки. А так-то наверное в самый раз. Словно не было всей этой тяжелой осени. Она мне как-то очень уж трудно далась.

– Ничего, – улыбнулась Кара. – Быть вами в принципе трудно. И мной, кстати, тоже довольно непросто. Но я гораздо дольше, чем вы на свете живу. И у меня хорошая новость из вашего нескорого будущего: чем дальше, тем проще становится. И интересней. И веселей. Потому что человек существо адаптивное и обучаемое. И мы с вами сделали правильный выбор: если уж обучаться, то чудесам. И адаптироваться к ним же. Чего мелочиться, играть – так по-крупному. А не играть – не вариант.

– Спасибо, – сказала Эва. – Я сама примерно так думаю. Но услышать от кого-то другого – бесценно. Все-таки трудно обходиться совсем без внешних опор.

– И не надо вам без них обходиться. И больше не будете. Я имею в виду, что какой-то минимум у вас теперь есть – в моем лице. Уже неплохо. Я, сами видите, невзирая на свое мутное происхождение и потусторонние командировочные, существо совсем не мистическое. Должна, по идее, доверие вызывать.

– Это точно, – горячо подтвердила Эва. – Уже сколько сидим, а вы еще ни разу не попытались исчезнуть. И даже туманом расползтись.

– Да уж, – фыркнула Кара. – За эти добродетели меня еще никто не хвалил. Вот сразу видно, с кем вы водитесь. Попали в дурную компанию! Вытащили самый счастливый билет в тайной городской лотерее, на которой, как мне рассказывали, разыгрывают новые чудесные судьбы. Правда на этом счастливом билете не то кровью, не то фломастером написано волшебное слово из трех букв, с обратной стороны нарисована карта дворов, где можно поиграть в «классики», один угол уже подожжен и тлеет, а сверху сидит мохнатый паук, приветливо улыбается во всю ширину головогруди. Но билет это не аннулирует. То есть приз все равно дадут.

Эва не хотела, а рассмеялась:

– Похоже. Вот черт!

– Заметьте, это не я сказала, – усмехнулась Кара. – Не наговариваю на друзей.

– А кто он вообще? – спросила Эва.

– Честно? Понятия не имею.

Эва растерянно моргнула. Ну как же так?

– И никто понятия не имеет, – улыбнулась Кара. – В том числе он сам. Но когда-то, вроде, был вполне себе человеческим человеком; Стефан, шеф здешней Граничной полиции, его в таком виде еще застал… Ой. Кстати о Стефане.

Кара достала из кармана телефон, посмотрела, скривилась, словно на его экране демонстрировали разрезанный лимон.

– Это нелепо, – сказала она. – Когда работаешь в организации, которой с точки зрения законов природы, да и просто здравого смысла не может существовать, но тебе все равно приходится являться на совещания строго к назначенному часу, чувствуешь себя полной дурой. Ужасно жалко прямо сейчас уходить! Если у вас есть время и не лень, проводите меня до комиссариата на Альгирдо.

– То есть до настоящего полицейского комиссариата? – изумилась Эва. – Вы действительно служите там?

– Стефану показалось, что это очень смешно – разместить немыслимый морок, который считается его отделом, посреди самого настоящего полицейского комиссариата. Порядок есть порядок, и вход по пропускам. Самое абсурдное, что нас туда пропускают! Здороваются, называют по имени. И приветливо спрашивают, как дела. Хорошо хоть на крестины и дни рождения не приглашают. По крайней мере, пока.

– Господи, – вздохнула Эва. – Вот что оказывается в городе творится – прямо сейчас и вообще всегда. Морок в полицейском комиссариате, командировочные из не пойми откуда, потусторонние контрабандисты в магазинах канцелярских товаров. Ну ни хрена себе, а.

– Справедливости ради, вы тут тоже ежедневно творитесь, – заметила Кара, помогая ей встать. – Не люблю соваться с советами, но с одним наверное все-таки можно. Привыкайте смотреть на себя трезво и без иллюзий, моя дорогая. Вы – тоже чудо. Не бывает таких, как вы.

Нёхиси

Два человека сидят на крыше двухэтажного дома, на самом краю улице Жвиргждино – Звездной – возле Бернардинского кладбища, на холме, над рекой; впрочем, совсем не факт, что это именно два человека, и что дом это просто дом. Но с точки зрения стороннего наблюдателя, которого здесь, разумеется, нет – да и откуда бы ему вдруг взяться на исходе холодной ноябрьской ночи? – вот прямо сейчас на невысоком холме над рекой, неподалеку от старого кладбища стоит двухэтажный дом, а на крыше сидят два человека, один в длинном тяжелом пальто, а второй – в старинных самурайских доспехах, придающих ему некоторое сходство с детенышем НЛО.

Тот, который в самурайских доспехах, просит второго, в пальто:

– Ты все-таки постарайся не особо рассеиваться. Я помню, что это твой любимый способ отвлечься от неприятностей; всегда его одобрял, но сейчас лучше не надо. Это будет, скажем так, не самый добрый туман за всю историю существования атмосферы на этой планете. И я не уверен, что быстро справлюсь с его последствиями. Но если совсем не можешь сдерживаться, ладно, черт с тобой, ничего не поделаешь. Выкручусь как-нибудь.

– Спасибо, – отвечает второй, вернее пальто, заполненное туманом, впрочем, достаточно густым, чтобы сохранять хотя бы условно человеческую форму. – Я, сам видишь, стараюсь. Не хочу тебя подводить. Но что-то пока не особенно получается. Эта дурацкая новость про свойства Серого Ада здорово выбила меня из колеи.

– Ну слушай, – рассудительно говорит человек в нелепых самурайских доспехах, то есть не человек конечно, а всемогущее существо, дух-хранитель всего города в целом и этого отдельно взятого психа в частности. – Новость это всего лишь достигшая твоего сознания информация. Само явление существовало и раньше, когда ты о нем ничего не знал. Если из-за каждой мелкой пакости так убиваться, не останется времени на то чтобы жить.

– «Мелкой»?! – переспрашивает заполненное туманом пальто и от возмущения окончательно превращается в человека. – Хренассе «мелкая»! Морок, отменяющий самый наш смысл! И заполняющий опустевшее место торжествующим небытием…

– Всего лишь небольшая, сравнительно неустойчивая иллюзия, время от времени возникающая в городе, построенном на границе реальности с бесконечным множеством разнообразных миров, под завязку заполненных вполне себе торжествующим бытием. Ты все-таки адекватно оценивай масштабы происходящего. Сказал бы, так будет легче, но легких путей ты, я знаю, не ищешь. Ну тогда просто из уважения к истинному положению вещей.

– Не в масштабах дело, а в самом принципе. У людей, по большому счету, есть только одно стоящее сокровище – возвышающий опыт. Моменты, когда становишься чем-то большим, чем до сих пор был. Они придают смысл всякой жизни, которая – череда бесконечных шансов выйти за собственные пределы. Я знаю, что такими шансами люди пользуются редко и неохотно. Но пока они есть, все это в целом, – он поднимает руки и разводит в стороны в заведомо безнадежной попытке обнять весь мир, – честная игра. Я согласен на таких условиях быть. Но когда выясняется, что прямо у нас под носом существует реальность – ладно, пусть только мелкие фрагменты неустойчивой, как ты говоришь, иллюзии, пусть даже объемом в кубический миллиметр и продолжительностью в долю секунды, главное, это вообще существует хоть в каком-нибудь виде – реальность, где человек неизбежно становится меньше, гаже и проще, чем был. Еще меньше! Куда?! И теряет свое единственное сокровище – хотя бы потенциально способного пережить возвышающий опыт себя… Эй, ты чего дерешься?

– Не дерусь, а пытаюсь до тебя достучаться. Ты же опять рассеялся. И меня совершенно не слышишь. И, что гораздо досадней, не видишь, что творится вокруг. А я, между прочим, старался, во имя торжества разума, в поте лица, босиком, – хохочет человек в самурайском костюме и для убедительности шевелит пальцами действительно босых ног.

– Смотри, – говорит он. – Смотри!

И правда есть, на что посмотреть: двухэтажный дом, только что стоявший на Звездной улице, возле Бернардинского кладбища, на холме, над рекой, со всех сторон окружило зимнее свинцово-зеленое море. И о край крыши лениво бьется волна.

Туман в пальто снова становится человеком – а кто бы на его месте не стал? Оглядывается, прижимает к груди уже почти непрозрачные руки, открывает рот, чтобы сказать «ну как же так можно», «спасибо», «ты лучше всех в мире» или, к примеру, спросить: «когда это ты успел?» – но вместо этого просто полной грудью вдыхает сырой морской ветер, соленый, как радость, горький, как сама жизнь.

Очень вовремя он вдыхает, потому что буквально секунду спустя человек в самурайских доспехах, вероломно воспользовавшись растерянностью собеседника, швыряет его в воду. И прыгает следом сам.


– Ну ты чудовище! – говорит жертва вероломного нападения, фыркая и отплевываясь.

– Строго говоря, я и есть чудовище, – соглашается гигантская рыба с собачьей мордой, нарезая вокруг своей жертвы совершенно акульи круги. – По смешной классификации Стефана – ничего подобного больше нигде не видел! – класса Икс-что-то там-очень много нулей-один.

– Да хрен бы с ней, классификацией. Спасай меня немедленно. Вода ледяная. И мокрая! А я как назло снова в почти человеческом теле. Еще и в пальто. В таких невыносимых условиях совершенно невозможно…

– Страдать? – подсказывает рыба.

– Не страдать, а скорбеть о несовершенстве мира и невозможности все исправить одним махом, вот прямо сейчас. Мне, между прочим, положено. В смысле, кроме меня некому. А теперь, получается, вообще некому. Несовершенства мира останутся неоплаканными. И все из-за тебя.

– Что, правда, останутся неоплаканными? – оживляется гигантская рыба. – Это мой грандиозный успех! Надо его срочно отметить, пока ты не наловчился скорбеть прямо в море, не снимая пальто.


Миг спустя на крыше двухэтажного ветхого дома снова сидят два человека, один в длинном тяжелом пальто, а второй – в старинных самурайских доспехах. С точки зрения стороннего наблюдателя, которого здесь, разумеется, нет – и это ему крупно повезло! – вокруг не происходит ничего необычного, только чернеют в ночной темноте голые ветви деревьев и силуэты соседних домов. Но о край крыши все равно с нежным грохотом бьются тяжелые темные волны прибоя.

– Что ты творишь, а! – восхищенно говорит тот, который в пальто. И достает из кармана пальто бокал с ярко-синей жидкостью. – Это, что ли, и есть пляжный коктейль «Голубые Гавайи», как в кино?

– Ты меня спрашиваешь?!

– Можно сказать, вопрошаю Вселенную в твоем лице. Но риторически. Будешь смеяться, я никогда в жизни такого не пил. Как-то не складывалось. Где пляжи с разноцветными коктейлями, и где я.

– Сейчас – прямо здесь. И то, и другое.

– Да уж, сошлись в одной сияющей точке… Будешь пробовать этот синий кошмар?

– Почему это «пробовать»? – удивляется человек в самурайских доспехах. – Я его просто выпью. Давай сюда.

Луч цвета серы /#ddb614/

Ванна-Белл

Где-то далеко, за рекой, за Дунаем – Дунаем? Большая река – это же здесь Дунай?[13] – полыхало электрическое ультрамариновое зарево, возможно, то самое синее пламя, которым все должно в итоге сгореть; вот же дрянь, и до Восточной Европы уже добралась эта нелепая мода на отвратительный синий свет, – думала Ванна-Белл.

Синий свет действовал ей на нервы; в похмелье ей все действовало на нервы, а похмелье было почти всегда, но этот тяжелый холодный, поглощающий остальные цвета оттенок синего вообще никаких сил нет терпеть. Поймать бы того, кто его придумал, заглянуть в глаза, задать вопрос: «За что ты так ненавидишь людей?» – а потом внимательно слушать, что ответит. Что-то очень страшное о нас должен знать этот долбаный демиург. Может быть, после его объяснений наконец-то так сильно захочется умереть, что жить снова станет весело и легко.

Стояла на набережной, курила, разглядывала прохожих. Думала: мужики здесь какие-то некрасивые, не люблю этот тип. А бабы вполне ничего, особенно молодые – просто потому что они молодые. Тупые бессмысленные козы, но такие юные. И худые. Все моложе меня. Я сдохну, а они еще будут жить; это нечестно! Лучше бы наоборот. Надо взять себя в руки и похудеть, худоба – залог долголетия и легкой, мгновенной смерти. Чем больше жира, тем трудней будет умирать – лежи, терпи, пока смерть доберется до сердца через все эти слои.

Ванна-Белл невольно представила себя на месте смерти, пробивающейся к сердцу жертвы сквозь серое рыхлое сало, и едва сдержала рвотный позыв. Все-таки быть человеком не столько больно, сколько тошно. Молодым хорошо, пока ты молод, хотя бы от себя не тошнит.


Гриззи осторожно коснулся ее плеча: «Ты в порядке?»

Вот интересно, что такие как ты называют «порядком»? Если адово похмелье, то да, я прям очень окей, – мысленно огрызнулась Ванна-Белл, но вслух ничего не сказала, не с кем тут разговаривать, Гриззи – не человек, он – функция, просто охранник, такой специальный полезный никчемный дебил, приставленный к другой никчемной дебилке, чтобы не напилась раньше времени, чтобы смогла отработать сраные деньги, уже заплаченные одними ублюдками другим ублюдкам за невыносимое, страшное счастье услышать голоса ангелов, которые зачем-то иногда поют из меня. Разумная предосторожность, сама бы к себе охрану приставила, пусть бы всегда следили, чтобы не бухала и не жрала, но все равно противно и унизительно ходить под конвоем. И уж точно не о чем с ним говорить.

Не надо было сюда ехать, – устало думала Ванна-Белл. – Никуда ездить не надо, хватит, наездилась, всех денег не заработаешь, а петь, если что, можно дома: на балконе, на крыше, в баре Русланы, в стеклянном ларьке с кебабами, дядя Фарух ужасно обрадуется, он всегда просит: «Ваночка, спой». А круче всего – на ближайшей автозаправке, прийти туда в пеньюаре, поставить шляпу для мелочи, нет, лучше корсет для мелочи, и тогда все деньги мира точно мои. А нет, и черт с ними. Чем меньше денег, тем меньше жрачки куплю. Хватит с меня этих сраных разъездов, чужих городов, вонючих клубов, налитых пивом олигофренов в первых рядах и главной олигофренки, жирной потной усталой суки на сцене, хватит с меня меня! Жила-была девочка, пела песенки, любила денежки, приехала в сраный Белград, нажралась там сраной вонючей ракии, сама виновата. Во всем, абсолютно во всем виновата сама.


Если прямо сейчас не выпью, тупо не доживу до концерта, – подумала Ванна-Белл. – Что-то другое вместо меня до него доживет, и я совсем не уверена, что готова иметь с этим дело. Пьяная я, по крайней мере, знакомое зло.

Обняла Гриззи, буквально повисла на нем, прижалась невесомым горячим дрожащим телом к его рыхлому животу, промурлыкала в самое ухо, касаясь губами мочки:

– Я у тебя сейчас совсем кончусь, сладкий. Мне надо выпить. Купи мне пива. Просто пива, ничего крепкого, от крепкого сразу стошнит. Буквально одну бутылку светлого, больше не надо, сама не стану, даже не уговаривай, только одну бутылку пива, вот прямо сейчас, миленький, а?


Гриззи был неумолим; ну то есть, как неумолим, на бутылку «Короны» она его все-таки раскрутила, твердо пообещав, что добавит в пиво лимон; почему-то этот сраный лимон всех всегда успокаивает, как будто если с лимоном, то уже и не алкоголь, а типа горячий чай от простуды, святое дело, как отказать. Потом уговорила его попробовать местное, черничное и еще какое-то копченое – редкость же, настоящее сербское пиво, с какой-то ебанистической деревенской пивоварни в адовых заебенистых ебенях. Ты когда-нибудь пил адское пиво из сербского деревенского ада? Вот и я нет. Завтра с утра улетаем, так что если прямо сейчас не попробуем, будем потом локти кусать.

В общем, местное пиво они в конце концов заказали, но ей досталось всего по половине стакана каждого, остальное ее охранник выдул сам. Ладно, могло быть и хуже, – думала Ванна-Белл, когда они садились в такси. – По крайней мере, руки уже не трясутся, и больше нет этой невыносимой ослепительной ясности, которая приходит, когда падаешь в пропасть, ровно за миг до удара, только этот сраный миг почему-то растягивается на какие-то бесконечные долбаные часы.


В общем, как-то дотянула до вечера, до девяти, до законной порции вискаря перед выходом на сцену, а потом стало проще. С виски все становится проще. Так просто, что можно дышать и петь.

Когда Ванна-Белл пела, она была счастлива легким, простым, ослепительным счастьем, которое, как ей казалось, не положено человеку, и умолкнув, всегда чувствовала себя виноватой, словно украла, взяла, что ей не положено, и расплата грядет: тем кто был слишком счастлив, потом, просто для равновесия, будет тяжело умирать. Но когда пела, это было не страшно. Любой музыкант знает: пока поешь, для тебя смерти нет. Замолчишь, снова появится – старая, страшная, не красивый скелет с картинки, а похожая на меня, груда гнилого сала с ржавой тупой косой, но пока еще добрая, как сытая кошка. Сразу после концерта не заберет, просто останется рядом. Будет сидеть, смотреть и вонять своим адским гниющим салом. Хорошо веселым тупым идиотам, которые не знают, как пахнет смерть и не чувствуют ее присутствия. Мне такое счастье не светит даже во сне.

Ее всегда вызывали на бис, хлопали, свистели, орали, пока не выйдет, и не один раз, а как минимум три, счастье, когда не пять. Считается, артисту это должно быть приятно, а на самом деле настоящий кошмар: ты уже спела, закончила, почти умерла, больше ничего не можешь и вроде бы не обязана, честно отработала свой гонорар, но у идиотов в зале истерика, а другие идиоты толкают в спину: давай, давай! И выходишь, куда деваться, мучительно воскресаешь из мертвых, снова поешь, считается, что добровольно и с радостью, а на самом деле из-под такой страшной палки, что лучше бы правда били: когда долго бьют, можно просто упасть и лежать неподвижно, какой тогда с тебя спрос.

Ванна-Белл не то чтобы ненавидела публику, скорее смотрела на нее с сочувственной неприязнью, как на сообщников: были здесь, слушали, как я пою, остались довольны, значит тоже как бы украли кусок не положенного людям небесного счастья; ладно, сами не крали, просто толкали меня под локоть, провоцировали, подзуживали: стащи, укради и поделись с нами, чего тебе стоит, давай все сюда! Думают, они в безопасности, но это неправда. Им тоже, когда придет время, выставят счет.


Потом сидела одна в отведенной ей под гримерку конурке, все знали, что беспокоить ее первые полчаса нельзя. Пила виски, жадно, рюмку за рюмкой, пока некому остановить. Если быстро накидаться сразу после концерта, вонючая жирная рыхлая смерть брезгливо отодвинется, отойдет на пару шагов, и сперва станет немного полегче, а потом просто насрать.

– Устала, моя хорошая? – ласково спросил Руди.

Откуда тут взялся этот старый хрен?

– Ты старый хрен, – с удовольствием сказала Ванна-Белл.

Еще и потому хорошо быть пьяной, что можно не притворяться вежливой. То есть всегда можно не притворяться, но когда ты трезвая, люди обижаются, устраивают ссоры, или хуже, затаивают зло, чтобы при удобном случае поквитаться. А от пьяной дуры заранее не ждут ничего хорошего, думают, не соображает, что говорит. Очень удобно. Хотя бы поэтому имеет смысл напиваться почаще. Не главная, но одна из самых приятных причин.

– Я старый хрен, – миролюбиво согласился Руди. – А ты бедный котик. Вижу, что устала. Прости. Больше никогда не стану делать такую плотную программу гастролей. Буду оставлять тебе свободные дни.

– На хрена мне свободные дни? – мрачно спросила Ванна-Белл. – Чтобы было время сесть подумать, как я живу, все осознать и повеситься?

И вдруг расплакалась, хотя не собиралась. Не было у нее таких планов на вечер – на груди у Руди рыдать.

Самой противно – старая жирная пьяная баба в слезах. Это Руди, сволочь, нарочно говорит таким ласковым голосом, чтобы вывести из себя. Хорошо хоть на камеру не снимает, не выкладывает в инстаграм, как я рыдаю. Он на самом деле нормальный, не подлый, зря я его обижаю, – думала Ванна-Белл, шмыгая носом и заливаясь слезами, не в силах перестать.

– Я тебе сыра принес, – сказал Руди. – Не бутерброд, просто сыр. Без хлеба. Я помню, что хлеб нельзя. И шоколадку. Обязательно надо поесть. Ты же даже не завтракала. А завтра с утра лететь.

– Сыр! – Ванна-Белл так возмутилась, что почти протрезвела. И перестала плакать. – Ты с ума сошел? Он же жирный. Четыреста калорий в ста граммах. А в шоколаде вообще пятьсот!

– В виски тоже калории, – заметил Руди. – Но ты же не отказываешься его пить.

– Всего двести тридцать пять на сто граммов. Граммов триста вполне можно себе позволить, если не жрать… – возразила Ванна-Белл. Но ее рука сама предательски потянулась к шоколаду. И принялась ломать его на куски.

– Тебе бы сейчас супа горячего, – вздохнул Руди. – В нем калорий даже меньше, чем в виски. Будешь? Принести?

– Если не перестанешь болтать про жрачку, меня вырвет, – пригрозила Ванна-Белл. И, проклиная собственную слабость, добавила: – Давай свой суп. Чем хуже, тем лучше, насрать. Обожрусь, совсем разжирею. Ты будешь виноват.

– Завязывай уже с этой шизой, – устало попросил Руди. – Ты взрослая умная тетка, а не пятнадцатилетняя дура. И сама должна понимать, что пятьдесят килограммов при росте метр семьдесят пять не тянет на ожирение. Ладно бы просто кокетничала, но ты же правда не жрешь ни черта, только бухаешь, скоро в обмороки падать начнешь прямо на сцене, тебе такая жизнь не понравится, точно говорю… Так что давай, включай свою светлую голову, я по ней соскучился. Сейчас суп принесу.

– Пятьдесят два! – с отвращением пробормотала ему вслед Ванна-Белл. – Это гораздо больше пятидесяти! Человек не имеет права так много весить. Это унизительно. Кто весит больше пятидесяти, тот свинья.


Но суп все равно съела. Он был такой острый, горячий, наваристый, прекрасный, как сама жизнь. Есть такой суп все равно, что заниматься любовью, поэтому после второй же ложки она попросила Руди: «Отвернись». Ела и снова плакала – от наслаждения и одновременно от ненависти к себе, обжоре. И от того, что так подло устроена человеческая жизнь: за удовольствие от еды приходится платить вечным уродством. Кусками дряблого серого жира, которые всюду носишь с собой, прячешь под кожей, а все равно всем видно. И самой тоже видно. И очень противно. А ты все равно жрешь и жрешь, просто не можешь остановиться. Страшное, гнусное, мерзкое существо человек.

– Завтра и послезавтра выступления в Вильнюсе, и все, – вдруг сказал Руди. – Потом домой. Будешь отдыхать. Никаких гастролей, пока сама не захочешь. Потерпи, пожалуйста, ладно? Еще два дня.

– Вильнюс-хуильнюс, – звонко сказала Ванна-Белл и отшвырнула в сторону ложку.

– Что?

– Неважно. Это по-русски. Что-то типа «дом, милый дом». Я оттуда родом. Ты знал?

Руди пожал плечами.

– Знал, что примерно откуда-то из тех краев. Думал, из Польши. Ты же вроде бы полька?

– Вроде бы. Наполовину. А на вторую – хрен разберет, с кем там моя мамка гуляла. И расспросить некого, женщины в нашем роду долго не жили. Зато и старухами не успевали стать.

Налила себе виски, совсем немного, на полпальца. Выпила залпом. И вдруг сказала, хотя ей бы в страшном сне не приснилось, что она может откровенничать с Руди:

– Я боюсь туда ехать, миленький. Боюсь, что я там умру. Люди часто умирают там, где родились. Я очень много таких историй знаю: как человек всю жизнь путешествовал, а потом вернулся в свой родной город и – хлоп! – сразу помер. Как будто его смерть вместе с ним не уехала, а все эти годы дома сидела, ждала…

– А почему ты сразу мне не сказала, что боишься? – удивился Руди. – Я бы этот Вильнюс запросто отменил – если заранее. Сейчас-то уже не получится. Неустойка такая, что все отдадим, сколько заработали и еще залезем в долги.

– Не сказала, потому что была в завязке, – усмехнулась Ванна-Белл. – Думаешь, легко на трезвую голову признаваться, что боишься куда-то ехать? Трезвым людям положено прикидываться храбрыми и рассудительными, хотя как по мне, трезвому жить даже страшней. И в голове такой адский туман, что даже себя не видишь… Ладно, не бзди. Не придется платить неустойку. Я поеду в твой сраный Вильнюс. Не сбегу.

Стефан и я

– Чего тебе? – спрашивает Стефан, поднимая на меня условно усталые глаза, к которым прилагается настолько довольная рожа, что как дела, лучше, пожалуй, его не спрашивать. Чтобы от зависти на месте не помереть.

– Да вот подумал, вдруг тебе чересчур хорошо живется? – говорю я, усаживаясь напротив.

– Куда уж лучше, – ухмыляется он. – Целых три дня тебя не видел, что еще нужно для счастья?

– Наконец-то меня увидеть?

– Бинго.

– Ну раз так, пригласи меня в гости.

Стефан смотрит на меня с интересом:

– Скандалить собрался?

Его не проведешь. Но все равно глупо было бы сразу признаваться: «да, собираюсь». Так я эту корову не продам.

Поэтому говорю ему – все равно правду, просто другую ее часть:

– Мне не столько скандалить, сколько погреться охота. У тебя там такой теплый сентябрь.

Стефан делает такое специальное неприятное выражение лица из серии «ну-у-у-у я подумаю». Хотя нам обоим ясно, что думать тут особо не о чем. Если уж я прошу, значит действительно надо. Я не то чтобы каждый день набиваюсь в гости. Обычно меня еще уговаривать приходится. А перед этим – поймать.

– Ладно, – наконец говорит он. – Определенный смысл в этом есть. Время потратим только на дорогу туда и обратно. То есть даже если сутки проговорим, подеремся, помиримся, хорошенько это дело отметим и уснем, где упали, я все равно буду совершенно свободен примерно через полчаса. И телефон за все это время гарантированно ни разу не зазвонит. Твоя взяла. Пошли.

Пока я открываю рот, чтобы сказать «спасибо», мы успеваем не только встать, но и выйти из бара, где я его так удачно застукал. И еще пройти примерно квартала полтора. Не потому что я слишком медлительный, просто у Стефана слово до такой степени не расходится с делом, что дело иногда нечаянно его предваряет; подозреваю, просто на нервной почве – ну, как у спортсменов бывает фальстарт.

Но меня не так просто сбить с толку. Поэтому я все-таки говорю:

– Спасибо.

И добавляю, чтобы не портить человеку удовольствие от прогулки:

– Я на самом деле не особо хочу скандалить. Может, занесет, конечно; да наверняка занесет, ты меня знаешь. Но постараюсь не доводить до крайности, чтобы тебе не пришлось этот день отменять.

– Да уж постарайся, – кивает Стефан. – Отменить – дело нехитрое, большого ума не надо – раз, и не было ничего. Но меньше всего на свете мне сейчас хочется паковать манатки и переезжать. Да и куда, непонятно. Где я еще такой отличный день отыщу – чтобы и тепло, и пасмурно, и в доме пусто, и листья дикого винограда уже алеют; любому нормальному человеку за столько лет давным-давно надоело бы, а я все наглядеться на них не могу.


– С тебя кофе, – говорит Стефан, распахивая передо мной входную дверь. – Сам виноват: вечно хвалишься, будто варишь его лучше всех в этом городе. А я легко ведусь на рекламу, как и положено простодушному обывателю. Так что вари давай.

– Да запросто, – киваю я, с любопытством оглядываясь по сторонам.

В кухне у Стефана я еще никогда не был. И вообще в дом не заходил. До сих пор он пускал меня только в сад. Собственно, правильно делал – я имею в виду, что в такой изумительный день, посреди которого стоят дом и сад, грех сидеть в помещении. А все-таки мало есть на свете вещей интересней, чем на чужую кухню попасть.

Ясно, что кухня Стефана о нем самом не слишком много расскажет: этот дом только двадцать первого сентября две тысячи шестого года пустовал, а в остальное время здесь жили другие люди, и кухню обустраивали они. Но здоровенная чашка с тощим зеленым гибридом суриката и единорога, который считается каноническим изображением белки Рататоск[14], явно Стефанова. И картину, висящую над столом, спорим на что угодно, тоже он приволок. Больше некому. Ну и дела.

Тоже мне любитель прекрасного выискался, – как бы сердито, а на самом деле растерянно думаю я, пытаясь сохранить хоть какое-то подобие невозмутимости, или что там обычно помогает устоять на ногах, когда тебе на голову внезапно обрушивают ведро ледяного прошлого; то есть, ты сам же, получается, на себя и обрушиваешься из этого долбаного ведра. И замираешь на зыбкой границе между «рухнуть» и «выстоять» – тоже ты сам.

– Это, между прочим, просто палитра. Я на ней краски размешивал и кисти об край вытирал, – наконец говорю я.

Вру, конечно. Но Стефан тактично делает вид, будто верит.

– Зашибись как ты их размешивал. И вытирал просто отлично. Наглядеться не могу.

– Хороший, значит, у тебя вкус, – холодно отвечаю я. И не выдержав, добавляю уже от чистого сердца: – Охренеть вообще. На какой помойке ты это подобрал?

– Почему сразу на помойке? – пожимает плечами Стефан. – Просто из костра вытащил, когда ты в очередной раз все сурово и непреклонно палил. Из уважения к воле художника надо было, конечно, оставить как есть. Но нервы-то не железные. И вкус хороший, как ты сам заметил. Ну и потом, одну точно можно, я так думаю. Особенно если не где-нибудь, а у меня дома ее хранить.

– У тебя – самое место, – киваю. – Даже круче, чем сжечь. Прости, что начал выделываться; просто дурная привычка огрызаться, когда хвалят картины: «все равно ничего не понимаете, дураки». Того смешного меня давным-давно нет, а привычка зачем-то осталась. Ни хрена это не палитра, конечно. Одна из лучших моих работ. Мне на самом деле приятно… Идиотское слово. Не «приятно», а счастье как оно есть. Зашибись. Но все равно жуть. Как прогуливаясь по кладбищу, собственную могилу увидеть. И истлевшая анатомическая подробность из-под надгробья машет: «Привет!»

– Да ладно тебе, не выдумывай, – отмахивается Стефан. – Зачем какое-то надгробье? Кого собираемся хоронить? Кем ты был, тем, в сущности, и остался. Просто сменил инструменты и материал, а это с художниками часто случается, сам небось знаешь, не хуже меня.

И то верно. Главное, сам же всегда это понимал. Но некоторые важные вещи молча знать самому почему-то недостаточно. Надо, чтобы еще кто-нибудь умный вслух сказал.

– А кстати, на хрена ты свои картины жег? – вдруг спрашивает Стефан. – Все про тебя вроде бы понимаю, а это, хоть убей, нет. Ты же не разрушитель, а созидатель. А против природы особо не попрешь. Разве что, от великой обиды, но тебе-то на что было обижаться? Для человека, который любого встречного сперва посылает на хрен, и только потом спрашивает, какого лешего ему надо, карьера у тебя в те годы вполне задалась.

Так удивительно слышать от Стефана рассуждения о карьере и обидах, что я какое-то время смотрю на него натурально распахнув рот. Издевается, что ли? С другой стороны, зачем бы ему.

Наконец говорю:

– Я же не с горя картины жег. Это только со стороны может показаться жестом отчаяния, а на самом деле было ровно наоборот. Я сжигал только лучшие работы. Можно сказать, из уважения к ним. Чтобы дать им шанс стать еще больше, чем есть.

Теперь, по идее, очередь Стефана смотреть на меня, распахнув рот. Но он почему-то ни хрена не распахивает. А только заинтересованно переспрашивает:

– Больше, чем есть?

– Так мне тогда казалось. Огонь – стихия. И все, что в него кидают, само тут же целиком становится огнем. Я думал, стать настоящей стихией – лучшее, что может случиться с делом человеческих рук.

– Псих ты все-таки, – одобрительно говорит Стефан. – Не то чтобы я этого не знал, но явно недооценивал масштабы бедствия.

– Спасибо на добром слове. Но справедливости ради, я так больше не думаю. Разные бывают дела человеческих рук. Искусство – само по себе стихия, ничем не хуже огня или ветра. Нечего там увеличивать, некуда улучшать.

Стефан молча кивает и гасит огонь на плите, с которой я только что снял джезву с кофе, чуть было не опозорившим меня навек, сбежав на глазах у свидетеля. И – по глазам его (Стефана, а не кофе) вижу – думает: «Умный ты стал – застрелиться. А все равно псих».

– Лихо ты меня уделал, конечно, – говорю я, поставив чашку с кофе на колченогий садовый стол и плюхнувшись в ветхое кресло с видом на пресловутый алеющий виноград. – И не поскандалишь толком теперь. Во мне проснулся художник и требует…

– Напиться? – оптимистически подсказывает Стефан.

– Размечтался. Не ищи в жизни легких путей. Не напиться, а на трезвую голову, в ясном уме и полном сознании обниматься с единственным зрителем, который по достоинству его оценил.

– Справедливости ради, нас, таких «единственных», до хрена было, – серьезно говорит Стефан. – Просто не все умеют подсуетиться в нужный момент и ускользнуть незамеченными с добычей. А то хрен бы ты хоть что-то спалил. С другой стороны, тогда это был бы уже не ты. Так что, я считаю, хорошо вышло, в итоге.

– Да, вполне ничего, – скромно соглашаюсь я и пробую кофе.

Хреново на самом деле он получился, не тем я был занят, пока его варил. Но если не говорить это вслух, никто не заметит. Настоящих гурманов мало, а репутация есть репутация. В большинстве случаев достаточно просто помалкивать, чтобы ее сохранить.

– Ты из-за Серого Ада собирался скандалить? – спрашивает Стефан. – Что я тебе о нем никогда не рассказывал?

Пожимаю плечами. Дескать, сам ты все понимаешь. Исправляйся давай.

Стефан делает такое специальное невинное лицо, с которым хорошо колбасу воровать на рынке: хоть всю с прилавка смети, все равно ни у кого из свидетелей язык не повернется тебя обвинить.

– Не рассказывал, потому что проблема не по твоей части. Серый Ад – моя забота. То есть наша с ребятами. Ты нам с этим горюшком ничем не поможешь. Ну и смысл тебя грузить? Разве только, чтобы настроение лишний раз испортить. Это я, да, как-то не подумал. Страданиями, говорят, душа совершенствуется. Врут, конечно, но убедительно врут. И тебе тоже хочется совершенной души. Ладно, не вопрос. Я не жадный, могу огорчать тебя почаще. В конце концов, кто, если не я.

– Смешно, – говорю я самым железобетонным из своих голосов.

Над зачарованным огородом повисает пауза. Надеюсь, зловещая. Зря, конечно, надеюсь. Но все равно тяну ее как могу. То есть примерно две с половиной секунды. Дольше я – пас.

– Давай прямо сейчас и начнем.

– Чего начнем? – хмурится Стефан. – А, тебя огорчать. Любопытной Варваре на базаре знаешь, сколько всего прекрасного и полезного оторвали? Нос – это бы еще пол-беды…

– Давай сыграем в машину времени, – предлагаю я. – Как будто мы взмахнули волшебной палочкой или нажали нужную кнопку и – бдымц! – перенеслись в далекое светлое будущее, где ты уже триста раз наотрез отказался объяснить человеческими словами, что за херомотина этот ваш «серый ад», пошутил на эту тему, предположим, двести двадцать раз остроумно и еще тридцать восемь – не очень, потому что начал закипать; неоднократно напомнил о многих печалях, которые бывают от избыточных знаний, в сердцах запустил мне в голову помойным ведром, трижды душил, четырежды пробовал откупиться деньгами и водкой, пинками гонял по всему огороду, а я все равно стоял на своем, канючил: «расскажи», «расскажи», – да таким заунывным голосом, что ты наконец-то решил, проще выполнить мою просьбу, чем дальше этот ужас терпеть. По-моему, отличная игра. Кучу времени нам сэкономит. И ведру никакого ущерба. И огород не вытопчем. И даже я, глядишь, уцелею. Всем хорошо.

– Ладно, сыграем, – кивает Стефан. – Особенно вдохновляет, что не придется двести – сколько там было? Двадцать? – раз остроумно шутить. Я бы сдох. А так можно сразу перейти к делу. И честно признаться, что терпеть не могу говорить с тобой на разные неприятные темы, от которых ты тут же начинаешь растекаться таким гадским предсмертным туманом, что город, того гляди, рухнет в ничуть не менее гадские тартарары. Мне подобная перспектива совершенно не нравится. Терпеть не могу катастрофы. Не такая великая беда изредка возникающие в городе фрагменты Серого Ада, чтобы тебя из-за них до цугундера доводить. Поэтому, очень прошу, в кои-то веки просто поверь мне на слово: тебя это не касается. Совсем. Сами справимся. Собственно, уже много лет отлично справляемся. Практически изо дня в день.

Он еще очень долго может так говорить. И звучать все убедительней с каждым словом. Быть убедительным – его главный талант, отточенный до совершенства веками практики. Я уже вот прямо сейчас начинаю думать, что Стефан, конечно, прав. На его месте я бы тоже не особо обрадовался помощнику вроде меня, готовому в любой момент превратиться в такую проблему, что станет не до всех остальных.

Я же, и правда, в этом смысле довольно ужасный – сам не знаю, когда в очередной раз рванет. И не то чтобы этим доволен. Но тут ничего не поделаешь, я – такой, другого меня мне вряд ли в ближайшее время выдадут. Поэтому работаем с тем, что есть.

– Извини за тот предсмертный туман, – наконец говорю я. – Сам тогда охренел. Надеюсь, больше никогда не буду так отвратительно растекаться. Меня Нёхиси научил, как превращать его в самый обычный белый. Ну, то есть, на самом деле, себя; неважно. Главное, я теперь умею резко менять концепцию из «умереть от горя немедленно» в «просто рассеяться и поспать».

– Что, правда? – удивляется Стефан.

– Ну а как ты думаешь, чем я занимался все три дня, пока ты меня не видел? Сидел дома, как наказанный второгодник с задачником, размышлял про Серый Ад, специально себя накручивал до полной утраты рассудка и формы, и на этом месте внезапно – оп-па! – меняем свойства тумана на противоположные. Накувыркался так, что вспоминать тошно. Зато и отоспался, по-моему, лет на двадцать вперед.

– Хорошая новость.

– Да. Самому нравится. Но есть и другая новость, похуже: я все-таки твердо намерен разузнать у тебя все подробности про Серый Ад. Мне надо. Сам не то чтобы этому рад, не люблю обсуждать всякую пакость. Но ты меня знаешь, если уж мне что-то вперлось, так вперлось, ничего не поделаешь, некуда отступать. Поэтому расскажи мне про Серый Ад – вот прямо сейчас. Что это, откуда взялось, почему существует и как от него избавиться, если вообще возможно. Это мой город, а в нем такое творится. Я должен знать.

Судя по выражению лица Стефана, мое выступление не особо его впечатлило. Сейчас снова заведет шарманку о том, как они отлично сами без сопливых справляются. Поэтому добавляю:

– Я на своей земле, в своем праве. Расскажи мне правду про Серый Ад.

Этой формуле меня научил Нёхиси. Обещал, что в моих устах она будет иметь страшную силу: любая просьба станет приказом, никто не сможет отказать. Но я еще ни разу ее не применял. Мне и так не то чтобы часто отказывают: я обаятельный и лишнего не прошу. К тому же, договариваться гораздо интересней, чем принуждать.


Стефан смотрит на меня так яростно, что впору самостоятельно испепелиться, чтобы не утруждать занятого человека. Но я не настолько вежливый. Кому надо, тот пусть сам и старается, я так считаю.

Наконец он спрашивает:

– Это кто ж тебя таким старомодным глупостям научил?

– А то сам не знаешь, кто меня обычно глупостям учит.

– Догадываюсь, – вздыхает Стефан. – Это он, честно говоря, зря. Сам же потом будет локти кусать.

– Ну так он затем и научил, чтобы локти кусать. В смысле чтобы уравновесить свое всемогущество моей вседозволенностью. Типа, если уж так получилось, что он, теоретически, может сотворить со мной что угодно, пусть я тоже могу, иначе нечестно. Дружить надо на равных – такая у него концепция.

– Звучит красиво. Теоретически я даже согласен. Но на практике настолько развязать тебе руки, пожалуй, не рискнул бы.

– Ну и зря. Я до сих пор ни разу этой формулой не воспользовался. И не то чтобы собирался. А сейчас сказал – ну, просто, чтобы ты охренел от моей наглости. И заодно понял, как для меня это важно. Это называется «наглядно продемонстрировать серьезность намерений». С тобой, я думаю, еще и не такое можно. Ясно же, что на тебя вообще ни хрена не действует…

Стефан таращится на меня так, словно впервые увидел.

– Ты серьезно? – наконец спрашивает он. – То есть Нёхиси научил тебя формуле, которая даже его самого способна связать по рукам и ногам, а ты произнес ее только затем, чтобы меня подразнить? Не рассчитывая на успех? В полной уверенности, что на меня не подействует? Спасибо, конечно, за комплимент. Чокнуться с тобой можно.

– Ну так и не похоже, чтобы на тебя это как-то подействовало. Сидишь, как ни в чем не бывало, треплешься, о чем угодно, а про Серый Ад так ни слова и не сказал.

– А свобода воли на что? Заклинание обязывает меня выполнить твою просьбу. Но потянуть-то можно, если нервы крепкие. У меня, сам знаешь, вполне ничего. До конца года, пожалуй, смогу продержаться.

– Правда, что ли?

Стефан задумчиво хмурится, прислушиваясь к каким-то тайным сигналам своего организма. Наконец неохотно мотает головой:

– Не-а. Насчет конца года соврал. Если пойти на принцип, может, и продержусь неделю-другую, при условии, что забью на все остальные дела, вообще ничем заниматься не буду, только сидеть и ничего тебе не рассказывать про Серый Ад. Смешная штука это старинное заклинание! Еще никогда в жизни никто ничего подобного ко мне не применял. Так что может даже и хорошо, что ты вконец охамел. Лучший подарок – новый опыт, получив который, остаешься в живых.

– То есть ты на меня не сердишься? – недоверчиво спрашиваю я. – По идее, вообще-то должен бы. Ты не настолько добряк.

– Да сержусь, конечно, – безмятежно отвечает Стефан. – Но недостаточно, чтобы отлупить. Хотя, по-хорошему, надо бы.

– Можешь лупить и рассказывать. Я целиком в твоей власти. Пока не дослушаю, даже сдачи толком не дам.

– Обойдешься, – ухмыляется Стефан. – Так легко ты не отделаешься. Внимательно слушать придется, не отвлекаясь на глупости. Если уж сам попросил.

Но вместо того, чтобы исполнить угрозу, он умолкает и смотрит в небо – так внимательно, словно там написан подробный конспект предстоящего выступления. Наконец говорит:

– Ладно, вот тебе твоя правда: Серый Ад – это не какая-то страшная чужая реальность, подстерегающая нас среди открытых Путей, как я обычно рассказываю своим сотрудникам, чтобы раньше времени не пугать. Он – одна из несбывшихся вероятностей. Я хочу сказать, наша реальность вполне могла целиком стать вот такой, низводящей все живое до низшей октавы. К тому одно время шло. Однако не стала, нам повезло; то есть, собственно, сами повезли. И вывезли. И до сих пор везем.

– А она точно-точно несбывшаяся? – переспрашиваю я, заранее прикидывая, что буду делать, если он скажет: «неточно». Умереть на месте от ярости, сам понимаю, не вариант.

– А то ты сам не видишь, что вокруг происходит, – укоризненно говорит Стефан. – Я в курсе, что ты вечно всем недоволен, но…

– Не «всем», а людьми. Многими, но, справедливости ради, даже не то чтобы всеми подряд. И в основном только тем фактом, что не стараются прыгнуть выше своей головы, расположенной всего в каком-то сраном метре с кепкой от пола – казалось бы, перепрыгивай, не хочу. Но ты прав, конечно. Мрачное свинство здесь не повинность, а только возможность. Самая легкодоступная, но далеко не единственная. Всего лишь одна из.

– Вот и я о том же.

– Ладно. Но тогда какого черта эта идиотская никому не нужная несбывшаяся вероятность лезет из всех щелей? Почему именно она, а не какая-нибудь другая?

– Другие несбывшиеся вероятности тоже регулярно проявляются, – оживляется Стефан. – Просто с ними у нас никаких проблем. Во-первых, они, по большей части, скорее приятные и даже полезные, хоть силой народ туда загоняй. Во-вторых, степень достоверности у них обычно крайне низкая, поэтому никто там надолго не застревает. Да и отличия от оригинала, как правило, не то чтобы велики. В одной вероятности архитектура развивалась совсем иначе, в другой у нас на Ратушной площади ярмарки с каруселями по ночам, а в третьей столько Путей настежь открыто, что мелкие драконы по улицам шастают, и никто от них не шарахается, привыкли, как к кошкам и воронью…

– Погоди, с драконами – это что, тоже наша несбывшаяся вероятность? Не какой-то чужой удивительный мир?

– В том-то и штука. Драконы – звери нежные, в духоте не живут. Я имею в виду, заводятся только в тех реальностях, где все Пути нараспашку. И у нас бы водились, если бы кто-то вроде меня отыскался и принялся наводить свои порядки еще пару-тройку тысячелетий назад. Но не срослось. Однако вероятность такая была, поэтому иногда нам показывается город, населенный драконами. Очень его люблю. Жаль, конечно, что он так редко появляется. Все-таки вероятность подобного развития событий с самого начала была крайне невелика…

– Ага. От этого, значит, регулярность появлений зависит. А Серый Ад, как я с твоих же слов понял, чуть ли не каждый день возникает. Значит, эта вероятность – самая вероятная из несбывшихся?

– Ну в общем да, – неохотно отвечает Стефан. – Но «чуть ли не каждый день» это я все-таки немного загнул. На самом деле, максимум, пять – шесть раз в месяц. И степень достоверности редко выше двадцатой. Вполне можно жить.

– А «степень достоверности» – это вообще что?

– Чем ниже степень достоверности наваждения, тем легче выйти из-под его власти. Скажем, Серый Ад, куда попала наша Люси с компанией, имел четырнадцатую степень достоверности, поэтому они довольно быстро опомнились, стоило только самой чуткой девчонке закричать: «Все не так!» Будь степень достоверности, к примеру, ниже десятой, они бы все хором «не так» завопили. А с первой по третью даже вопить не пришлось бы. Столкнувшись с таким, любой нормальный человек только удивится: куда это я забрел? Из-за ремонта знакомые улицы не узнать. И что за тупая хрень мне в голову лезет? Меньше фейсбук надо было за кофе читать. И тут же все как бы само собой исправится и встанет на место. Серый Ад, как и любая другая несбывшаяся вероятность, легко разрушается естественным недоверием. И наоборот, укрепляется верой.

– Ясно. А что происходит, когда степень достоверности выше двадцатой?

– А то сам не понимаешь, что тогда происходит, – неохотно говорит Стефан. – Чем выше степень достоверности, тем больше у жертвы шансов решить, будто это и есть настоящая жизнь. Всегда так было, всегда так будет, ничего необычного нет.

– И укрепить наваждение своей верой?

– Что-то вроде того. Но до этого, как правило, не доходит. Просто не успевает дойти, потому что есть я. А я для всякой несбывшейся вероятности – самое горькое горе. Благо вижу вещи такими, каковы они есть. И степень их достоверности мне не указ.

– Круто, – киваю. – Ты – Бэтмен. Джеймс Бонд и Черный Плащ. Но ты же не сразу приходишь? Не в первый же миг?

– Не в первый, конечно. Но обычно довольно быстро – как только узнаю. А такое шило в мешке особо не утаишь. По крайней мере, навсегда в Сером Аду у нас до сих пор никто не оставался. Не сливался с ним настолько, чтобы потом вместе исчезнуть, я имею в виду. Хотя отравлений, конечно, было уже до хрена. Многих людей там сразу же тянет выпить. Или что-нибудь съесть. Оно и понятно: им хочется утешения. А никаких иных утешений в Сером Аду нет. И вот это засада. Им потом еще долго аукаются тамошняя выпивка и еда.

– Как они «аукаются»?

– Да понятно как. Ты же слышал, что Люси рассказывала? Можно не повторять? Ну вот, представь, что подобные мысли и ощущения продолжают грызть тебя изнутри. Не с такой лютой силой, то есть бороться при желании можно. Да только желания обычно нет. Отравленному кажется, будто он стал наконец реалистом, расстался с нелепыми иллюзиями, повзрослел. А что тоска грызет – ну так нормально, обычное дело для зрелого разумного человека такая тоска…

– Трындец какой, – я хватаюсь за голову. – Серый Ад исчезает, а завербованные им агенты остаются. И живут среди нас, распространяя заразу и увеличивая вероятность осуществления. И вот это ты называешь – «сами справляемся»? Охренеть как вы справляетесь. Чемпионы. Вот прям совсем помощь не нужна.

– Да нужна, кто бы спорил, – пожимает плечами Стефан. – Просто ты тут при всем желании не поможешь.

– Почему это?

– Потому что для тебя никакого Серого Ада нет. Это развлечение – для людей.

– Здрасьте. А кто я, по-твоему?

– Понятия не имею. Какая-то таинственная мистическая хрень, с которой никто кроме меня не умеет обращаться, да и я – сильно через раз, – ухмыляется Стефан. – Дай сюда руку. Фокус покажу.

Стефан чиркает зажигалкой, подносит ее к моей протянутой ладони. Любой нормальный человек сейчас отдернул бы руку, а то и заехал бы обидчику в нос, но меня легко развести на слабо. Поэтому сижу, не шелохнувшись, только сердито бурчу:

– Дети в подвале играли в гестапо? Хренассе фокусы у тебя.

– Вот такие фокусы, – удовлетворенно кивает Стефан, глядя, как пламя зажигалки панически мечется в стороны и наконец гаснет. Щелкает зажигалкой еще раз, и еще – с тем же эффектом. Улыбается мне: – Видишь, что происходит? Такая у тебя в последнее время отвратительная репутация, что даже огонь не решается тебя обжечь.

– Да это просто у тебя вежливая, интеллигентная зажигалка. И первый в мире огонь-невротик. Поздравляю. Ты их, бедняжек, довел.

– Не смешно, – огрызается Стефан.

Снова чиркает зажигалкой, на этот раз подносит к огню собственную руку. Кривится от боли, сует мне под нос ладонь со свежим ожогом:

– Все в порядке с моим огнем.

– Это было необязательно. А то сам не знаешь, что я пошутил…

– Пошутил. Невовремя и не к месту. Устраивать балаган – дело хорошее, но не в тот же момент, когда я пытаюсь наглядно тебе показать, почему лично для тебя никакого Серого Ада нет. Мне и так нелегко, потому что слова заканчиваются раньше, чем я добираюсь до сути. Не подходит для таких разговоров человеческий язык! У меня есть приятель, один из тех демонов, в которых так много жизни, что они даже умерев не особо отличаются от живых собратьев, только чаще нуждаются в отдыхе и начинают подолгу спать; так вот, у тамошних мертвецов есть свой отдельный язык, и он идеально подходит для разговоров о сложных предметах. Наваждения вроде нашего Серого Ада они называют «хейннаасси друунгааррум», но штука не в самом термине, а в том, что, произнося его, говорящий с каждым слогом все глубже впадает в уныние, на предпоследнем «ар» ощущает себя практически заживо погребенным, но самый последний слог звучит как приводящая в чувство пощечина. И так с каждым словом – пока произносишь и слушаешь, целиком постигаешь смысл, а в конце приходишь в себя. Вот на таком языке я бы тебе сразу все объяснил, но не ждать же, пока ты его выучишь…

– На это, – растерянно говорю я, – вряд ли стоит рассчитывать. Я не то чтобы полиглот.

– Да уж догадываюсь. Надо бы запомнить на будущее, какими карами тебе, в случае чего, грозить.

– Не свисти, – вздыхаю. – Дождешься от тебя кары, как же. Так над моей шкурой трясешься, что даже от помощи отказываешься – заранее, меня не спросив.

– Матерь божья, да за что ж мне такое наказание, опять по новой все объяснять! – практически стонет Стефан. – Сколько раз тебе еще повторить и с какими песнями-танцами, чтобы дошло? Я не отказываюсь от помощи, только ты мне тут не помощник. Серый Ад тебе не покажется, хоть тресни. Просто не существует такой вероятности для тебя.

– Для меня, значит, такой вероятности не существует. А для тебя и всех остальных в городе она все равно существует, хотя я тут, рядом с вами хожу?

– Существует, как видишь, – разводит руками Стефан. – Как и великое множество других вещей, которые тебе не нравятся. Твоего неодобрения, к сожалению, недостаточно, чтобы молниеносно их отменить. Твое присутствие – отличная штука, оно задает городу вектор счастливых перемен. Но вектор – это только вектор. Сам знаешь, здесь ничего не делается мгновенно. Воли никогда недостаточно, кроме нее нужны время и усилия.

– Факин шит.

– А говорил – не полиглот… Понимаешь теперь, почему я тебе про Серый Ад никогда не рассказывал? Толку от таких разговоров – ноль. Разве что настроение мы тебе совместными усилиями испортили окончательно. Но ты, похоже, именно этого и хотел.

– Сам знаешь, что не этого, – огрызаюсь я.

На этом месте над Стефановым огородом наконец повисает та самая зловещая пауза, о которой я мечтал. Но успех меня совершенно не радует. Не в коня корм.


– Ладно, – наконец говорю я. – Ясно, что выбор у меня невелик. Попросить тебя дать мне по лбу так, чтобы я про эту адскую хренотень снова забыл, потому что знать про Серый Ад и ничего с ним не делать – ну уж нет, спасибо. Так я долго не протяну.

– По лбу – это я запросто, – оживляется Стефан.

– Знаю, что запросто. Тебе только волю дай. Но есть другой вариант.

– Не давать тебе по лбу? – Стефан всем своим видом изображает разочарование. – Так и знал!

– Чем драться, просто вспомни одно из моих имен. Я знаю, ты можешь. Лучше бы, конечно, не настоящее. В смысле не то, которое было с детства, а какое-нибудь из прозвищ; так мне, пожалуй, будет полегче. Но в общем как получится, так и ладно.

– Приплыли, – растерянно говорит Стефан. – Зачем тебе это?

– Кончай прикидываться. Ты умный. Сам понимаешь, зачем. Когда снова проснусь человеком, буду знать, чем заняться вместо того, чтобы лежать на диване и ныть.

– Вот спасибо, – кривится Стефан. – Заранее представляю, как весело и интересно будет тебя на том свете искать.

– Да ладно тебе. Ничего мне не сделается. А то не помнишь, каким я был человеком. Этому вашему Серому Аду трындец, как только он станет моей проблемой.

– Если сам не загнешься на радостях, проснувшись беспомощным человеком без особой уверенности, что это не навсегда.

– Не загнусь. В худшем случае, снова попрошу тебя меня пристрелить; ну так соглашаться не обязательно. Немного человеческой слабости мне сейчас точно не повредит. А то огонь уже не обжигает, Серый Ад не показывается, девчонки смотрят, как на умеренно безопасное привидение – что вообще за дела? Это называется «утратить связь с клиентом». Ни в одном деле такого нельзя допускать.

Стефан качает головой, не то одобрительно, не то скептически, поди его пойми.

– Девчонки – это, конечно, аргумент. А все равно не нравится мне эта затея.

– Мне она тоже не то чтобы нравится. Быть безымянным духом, почти утратившим связь со своей тварной сутью, оказалось легко и приятно, отличный был отпуск; заранее думаю, что при случае надо будет обязательно повторить. Но дело есть дело. Серый Ад сам себя не прекратит.

– А ты прекратишь? Вот как, интересно?

– Понятия не имею. Пока не попробуешь, не узнаешь. Поэтому надо пробовать. И гори все огнем – тем самым, который с какого-то перепугу отказался меня обжечь.

– Дался тебе этот огонь.

– Дался. Желаю снова подвергаться разрушительному воздействию стихий. Еще чего не хватало – чтобы они от меня шарахались! Нёхиси прав: дружить можно только на равных. А с огнем и другими стихиями я до сих пор, вроде, дружил.

– Аргумент не хуже, чем про девчонок, – смеется Стефан. – Ладно, черт с тобой. Попробовать можно. В конце концов, не понравится тебе жить с именем снова его сожжешь. Не маленький, как-нибудь справишься.

– Вот именно. А если не справлюсь, то… как-нибудь справлюсь все равно.


Мне сейчас, по идее, полагается торжествовать – настоял-таки на своем! Но чувство, которое я испытываю, подозрительно похоже на глухое отчаяние. Знай я себя немного хуже, решил бы, что это и есть оно. А так – даже не представляю, что думать. Может, просто съел что-то не то.

– Я еще ни одной буквы твоего имени не вспомнил, а на тебя уже смотреть больно, – укоризненно говорит Стефан.

– Ничего, – ухмыляюсь, – потерпишь. Никому, кто со мной связался, не должно быть слишком легко.

Квитни

Несколько дней прошло как в тумане – в счастливом «кактумане» работы, которая, если смотреть со стороны, выглядит как «настрочил полсотни страниц адовой хероты», а изнутри – «был счастлив, стоял на ушах, наврал с три короба, натворил невозможного; в общем, всех победил». И правда, всех победил – начиная с унылого внутреннего цензора, несчастного хмыря, надменного датского принца, обреченного вечно смотреть со стороны на собственные дела, заламывать руки от осознания их ничтожества и мрачно бухтеть: а может, сразу ядку и баиньки вечным сном на погостике? Все лучше, чем растянувшаяся на годы агония былого таланта и вдохновения. Как – нет?!

Никогда не принимал всерьез собственное бурчание, даже в самые черные дни, когда из колеи могла выбить любая мелочь, внутренний цензор оставался для Квитни комическим персонажем, потасканным арлекином с картонной дубиной, чья единственная задача – в любой ситуации дополнительно насмешить. Для настоящего недовольства собой Квитни слишком любил жизнь – целиком, как процесс, далеко не всегда приятный, но всегда захватывающий и удивительный. И высоко ценил себя не за какие-то гипотетические способности и заслуги, а просто за то, что до сих пор жив.


На четвертый, кажется, день предсказуемо перегорел, накатило что-то вроде похмелья; так всегда получалось, если перегнуть палку, слишком быстро и интенсивно работать, слишком много курить, слишком мало спать. Квитни когда-то пытался с этим бороться – писал строго по графику, не больше десяти страниц в день, не больше трех сигарет в сутки, кофе – только до шести вечера, сразу после полуночи – снотворное и в постель. Но быстро понял, что теряет гораздо больше, чем приобретает. За удовольствие несколько дней подряд почти взаправду побыть почти настоящим вдохновенным художником не грех и заплатить. Тем более, что в его случае расплата обычно выглядела не особо ужасно: проспать до полудня, встать с тяжелой пустой головой, отменить все назначенные встречи, справедливо счесть мерзкой гадостью кофе, заваренный прямо в чашке, обругать погоду, какой бы она ни была, с горем пополам домучить незаконченную статью, обозвать себя тупой бездарью и отправиться завтракать в сумерках, которые в это сраное время года наступают уже к четырем. По дороге промочить ноги, не встретить ни одной красивой девчонки, окончательно возненавидеть местную архитектуру, смиренно признать отвратительными пучеглазыми гномами пару десятков своих отражений в зеркалах и витринах, с негодованием отвергнуть несколько ресторанов, на ходу придумывая, чем они могут быть плохи, с горя зайти в сетевую кофейню, купить похожий на жидкую манную кашу латте и неожиданно (на самом деле вполне предсказуемо, сто раз так уже было) просветлеть после первого же глотка – ну здравствуй, дорогой оживающий я!

Если это и есть пресловутая депрессивная фаза, легко отделался; люди, говорят, примерно всегда так живут.


В общем, кофейню Квитни покинул уже вполне довольный собой и жизнью в целом. Еще и вечер выдался просто отличный – безветренный, обманчиво теплый, как будто кто-то пронес его контрабандой из давно минувшего сентября. Шел, куда глаза глядят, не задумываясь о маршруте: город-то правда славный, если не особо удаляться от центра, везде вполне ничего.

Сам не заметил, как вышел к реке. На другой берег переходить не стал – что там делать? Но и возвращаться обратно той же дорогой не захотел. Пошел по пустынной набережной в сторону моста Короля Миндаугаса, прикидывая, что оттуда можно будет свернуть в сторону Кафедры, через площадь пройти на Пилес, выпить там кофе, купить организму торт, чтобы почувствовал себя ребенком на празднике, организм обмануть легко; глядишь, согласится пойти домой и засесть за работу. А нет – и черт с ним. Большая часть на самом деле уже готова, можно какое-то время не бить лежачего. И околотить парочку груш.

Шел по набережной, с каждым шагом чувствовал себя все более бодрым и отдохнувшим, мысленно раскидывал остаток работы на предстоящие два с половиной дня; по идее, можно спокойно дописывать дома, но это – для слабаков. Интересно – на бегу, на коленке, сгорбившись в неудобном гостиничном кресле, развалившись на слишком мягком диване в лобби очередного объекта, за шаткими, липкими от пролитого кофе столиками кафе; короче, заканчивать работу надо на месте, и не потому что кто-то торопит, а ради красоты жеста – пришел, увидел, полюбил, описал и забыл навсегда еще в самолете, а лучше – в такси, по дороге в аэропорт.

Все это время видел боковым зрением слева и чуть впереди довольно высокое здание, заблаговременно украшенное к Рождеству гирляндами того самого немыслимого оттенка синего цвета, который в последнее время зачем-то вошел в моду и явно не спешил из нее выходить. Сперва не особо обращал на него внимание, но чем дольше шел, тем ярче становились огни, синее зарево заливало небо, и Квитни стало казаться, что весь город на той стороне реки светится этим невыносимым синим. Подумал: неудивительно, что аж из моей гостиницы это зарево видно. Удивительно другое: как у жителей окрестных домов нервы выдерживают? Как они спят вообще? Окна зашторивают? Другого выхода у них нет. Вот уж украсили так украсили, постарались. Лучше бы сэкономили электричество. Не особо праздничный вид у этих огней.

Квитни почувствовал, что у него снова стало портиться настроение. Благополучно вернувшаяся симпатия к городу, начала сменяться глухим раздражением. А это никуда не годилось. По расписанию у него сейчас было бодрое, стремительное возвращение к жизни, и от этого расписания он не намеревался отступать.

Остановился, посмотрел на здание за рекой, можно сказать, заглянул в его сияющие синие глаза. Почему-то содрогнулся, как будто дом и правда был живым существом – незнакомым и вряд ли дружелюбным. Подумал: а хорошо, что между нами река, – и сам удивился собственной глупости. А если бы реки не было, то что? Дом бы на меня напал?

Сказал вслух, благо на набережной никого не было:

– Долбаный уродский синий свет.

Обычно это ему помогало: обругаешь вслух то, что тебя почему-то бесит, и вопрос закрыт. В смысле можно больше об этом не думать. Само вылетает из головы.

Но сейчас почему-то испугался еще больше. Вдруг вспомнил глупости, которые сам же с удовольствием сочинял несколько дней назад, сидя на гостиничном подоконнике, будто синий свет – целевая реклама сердца Благословенного Вайрочаны. Подумал: а вдруг я его обидел? Ну типа самого Вайрочану? И он теперь на меня рассердился? Навсегда?

Словно бы в ответ на эту идиотскую версию синий свет мигнул и погас. Дом стал обычным темным параллелепипедом, как большинство офисных зданий по вечерам. Какое-то время Квитни смотрел на противоположный берег, как баран на новые ворота, не понимая, что теперь ему следует сделать: рассмеяться? Сказать: «Вот то-то же?» Извиниться? Испугаться и убежать? Пока раздумывал, синие фонари вспыхнули снова, даже ярче, чем были. Ну или показалось, что ярче; неважно. От этой внезапной вспышки у Квитни окончательно сдали нервы. Он пробормотал: «Извини, синий свет, я дурак, больше не буду тебя ругать», – а потом развернулся и полез наверх. То есть натурально полез, практически на четвереньках, цепляясь за пучки пожухшей осенней травы, по крутому склону, явно не предназначенному для пешеходных прогулок, еще и скользкому от недавних дождей.

Как не свалился и не покатился вниз – загадка. Но не свалился, факт. Благополучно докарабкался до тротуара, перевел дух. Оглядевшись, обнаружил, что мост Короля Миндаугаса и лестница, по которой он мог спокойно подняться с набережной на улицу, совсем рядом, буквально в десятке метров отсюда. То есть неконтролируемая паника дело хорошее, но до лестницы мог бы и добежать.

Окончательно осознав произошедшее и оценив ситуацию – я, взрослый, вменяемый человек, в здравом уме и вроде бы трезвой памяти, испугался обычных синих праздничных огоньков! – Квитни схватился за голову и рассмеялся. Потому что ну правда же очень смешно. И почему-то радостно, как будто внезапно испугаться неизвестно чего – выдающаяся заслуга, всю жизнь о таком мечтал.

Еще досмеиваясь, повернулся к дому в синих огнях. Ничего страшного в нем, конечно же, не было. Даже оттенок больше не раздражал. Нормальная праздничная иллюминация, – думал Квитни, оглядываясь по сторонам. Вон уже весь город разукрасили, рано сейчас начинают готовиться к Рождеству, нет чтобы хоть Адвента дождаться. С другой стороны, когда темнеет в четыре с копейками, оно и неплохо. Чем больше огней, тем лучше. Пусть сияет все.


Ну я вообще даю, – думал Квитни, пока шел в сторону Кафедральной площади. – На ровном месте такую встряску себе устроить – это, конечно, надо уметь. Главное – Вайрочана рассердится! А ничего, что он, на минуточку, Будда? Его вообще хрен чем проймешь.

Все это, впрочем, пошло ему на пользу – в том смысле, что настроение стало даже лучше, чем в первый день. Как будто еще не начал работать и устать, соответственно, не успел. И жрать хотелось так, что ясно – кофе и тортом не обойдешься. А перед внутренним взором скакала, переливаясь перламутровыми эпитетами, статья про магазин дизайнерских сувениров, которую Квитни откладывал напоследок, как самую скучную и противную. Но оказалось, даже об этом отлично получится написать.

В общем, остаток дня прошел приятно и так неожиданно продуктивно, что, если и завтра продолжится в том же духе, в последний день можно будет просто бескорыстно гулять, а это – роскошный подарок, так редко бывает, – думал Квитни, укладываясь в постель. Времени было всего-то два часа ночи, если поставить будильник на девять, можно более-менее выспаться и потом до хрена успеть. Отлично все складывается, – думал Квитни, поворачиваясь на бок и подтягивая колени к подбородку. Всегда засыпал, по-кошачьи свернувшись в клубок.


Во сне он снова шел по той самой набережной, а на другом берегу сиял украшенный фонарями дом. Только свет был не синий, а желтый, удивительно теплый, домашний, как в детстве, когда, наигравшись на улице, возвращался домой и еще издалека видел в кухонном окне кудрявую голову дяди Лукаса, который приходил играть с дедом в шахматы; кто проиграет, печет пирог, а выигравший заказывает начинку, такой у них был уговор.

Сейчас, во сне, Квитни помнил дедовский дом на окраине, на улице Белых Свирелей, самого деда, маленького, худого, веселого, с вечно всклокоченной бородой, его лучшего друга Лукаса, проводившего у них почти все вечера, росшую у забора высоченную сосну по имени Беатриче, серую кошку по имени Кот, маму, которая жила в другом городе, иногда приезжала с полными чемоданами подарков и каждый день, пока была дома, устраивала вечеринки в саду, с музыкой, танцами и карнавальными переодеваниями, компанию соседских детей, особенно Машку и Пятраса, и как однажды целых два года подряд рядом с их улицей было Зыбкое море, сразу за забором начинался пляж; мама тогда смеялась: «Завидно, хоть возвращайся обратно!» – но не вернулась, конечно. Жить дома ей было нельзя: пожизненный запрет на проживание в Граничном городе за контрабанду; вообще к такому редко приговаривают, за всю историю десяти случаев не наберется, но мама на чем-то таком ужасном попалась, что ему даже когда повзрослел, наотрез отказались рассказать, видимо чтобы сам за этим не побежал. А лучший адвокат в городе, нанятый ее заказчиками, сумел добиться только разрешения раз в год под присмотром полиции навещать семью; хотя это, наверное, и без адвоката разрешили бы. Нельзя же человеку совсем никогда, даже в отпуске дома не бывать.

Все это Квитни помнил сейчас и удивлялся – как вообще мог забыть? Не на миг, а на долгие годы, и не какие-то мелочи, а деда, маму, сосну и кошку, дядю Лукаса с пирогами, любимых друзей, старый трехэтажный дом, скрипевший на ветру, как корабль, книги с картинками в дедовской библиотеке, настоящий клад, который однажды нашли в соседском саду, школьную химическую лабораторию с колбами, круче, чем в любом кино, все свое смешное, очень счастливое детство, всю свою бестолковую развеселую жизнь.

Я с ума вообще сошел? – думал Квитни, стоя на набережной и глядя на желтый свет далекого дома – то есть прежде далекого, а теперь близкого, вот он, совсем рядом, руку протяни, за рекой. Да точно сошел с ума, – говорил себе Квитни, но не испытывал по этому поводу ни огорчения, ни беспокойства. Чего беспокоиться о том, что было и прошло. Я вернулся, – думал Квитни, – я наконец-то вернулся. Почти вернулся, осталось перейти реку. Мой дом за рекой.


– Мой дом за рекой, мой дом за рекой, – пел Квитни. Очень громко пел, отчаянно фальшивил, даже не столько пел, сколько кричал, как в детстве, когда возвращался из гостей в темноте и боялся, но признаваться в этом не хотел, наотрез отказывался от провожатых, а потом выходил за калитку и обмирал от ужаса, так вокруг было темно, и такими страшными чудищами казались тени деревьев, что хоть на землю ложись, зажмурившись, чтобы ничего не видеть, но ложиться нельзя, чудища могут съесть, и тогда он начинал петь – не какую-то конкретную песню, а просто обо всем подряд: «А-а-а-а, я иду домой, я иду домой с подарком, несу деду миску рыбных оладий, а-а-а-а, большую миску несу!» Музыкального слуха у него отродясь не было, зато голос громкий и звонкий, на чудищ это отлично действовало, в смысле они носа высунуть не смели из этой своей тьмы, поэтому все всегда хорошо заканчивалось: Квитни приходил домой, к деду, который ждал его на пороге с трубкой, набитой ароматным контрабандным табаком.

Никогда об этом не вспоминал, а сейчас вспомнил – сразу после того, как увидел, что мост Короля Миндаугаса в огне, а значит пробираться на тот берег придется по смешным круглым льдинам, тонким, как блины. В центре каждой льдины-блина был рот, накрашенный ярко-красной помадой; чтобы кусаться, или просто для красоты, этого Квитни не знал, но выбора не было, поэтому он прыгнул на ближайшую льдину, стараясь приземлиться поближе к краю, то есть подальше от красных губ, и запел.

– Мой дом за рекой, – пел Квитни. – А-а-а-а, мой дом за рекой! Я иду домой, мне никто не страшен, я иду домой.

Получалось так ужасно, что ошеломляло даже его самого. И хорошо, что ошеломляло – когда тебе так неловко за собственное фальшивое пение, это здорово помогает отвлечься от хищных ртов и того факта, что тонкие льдины гнутся под твоей тяжестью, то и дело уходят под воду, в любой момент могут совсем затонуть. И не то даже плохо, что вода холодна, а течение стремительно, а то, что под водой все эти хищные пасти налетят, как пираньи, вмиг обглодают до самых костей, но об этом лучше не думать. Не надо об этом думать на самой середине реки, поэтому Квитни пел все громче, перепрыгивая со льдины на льдину, с зубастого блина на соседний зубастый блин.


– Как вам не стыдно! – строго сказал мужской голос.

– Мне очень стыдно, мой дом за рекой! – завопил Квитни, вдохновленный новой строкой. И с энтузиазмом продолжил: – Я иду домой, мне стыдно! А-а-а-а, мне очень стыдно, мой дом за рекой!

Продолжая петь, он перепрыгнул на ближайшую к берегу зубастую блинную льдину и ухватился за протянутые из темноты человеческие руки, сильные и надежные, почему-то сразу три. Заткнулся только когда почувствовал под ногами твердую землю. Сел на нее и подумал: я вот-вот заплачу. И принялся рыть яму, чтобы в нее спрятаться – сейчас, как это часто бывает во сне, он был уверен, как если бы с младенчества точно знал, что таковы законы природы: человек способен плакать только спрятавшись в яме, поэтому ее надо вырыть как можно быстрее, пока еще есть силы терпеть.

– Ерундой вы сейчас занимаетесь, – укоризненно произнес мужской голос; кажется, тот самый, который его стыдил. – Не надо вам яму рыть, она не нужна. Только ради всего святого, умоляю, не начинайте петь: «А-а-а-а, я занимаюсь ерундой». Еще одно ваше выступление я точно не переживу. У меня самый конец непростого дежурства. И абсолютный музыкальный слух.

– Я пел, чтобы они не кусались, – объяснил Квитни.

Наконец поднял глаза на своего собеседника и увидел, что перед ним полицейский в форме. Даже два полицейских, один побольше, другой поменьше. И тот, который поменьше, смотрел на Квитни крайне неодобрительно. Словно намеревался оштрафовать.

– Предъявите документы, – сказал полицейский поменьше и оказался женщиной. Ну или просто голос у него такой женский, специально, чтобы сбивать преступников с толку. Этих полицейских хрен поймешь.

– Ваши документы, пожалуйста, – поддержал коллегу первый полицейский. И добавил, как показалось Квитни, извиняющимся тоном: – Здесь пограничная зона. Нельзя ходить без специальных пропусков.

– Вы с ума сошли, – не спросил, а утвердительно сказал Квитни. – Какие, в задницу, документы? Какая пограничная зона? Я просто иду домой, к деду. Вон в тот дом, где свет горит в окнах. Видите? Дед меня ждет.

– Без пропуска, к сожалению, не имеем права вас пропустить, – покачал головой полицейский.

А второй, который поменьше, сказал женским голосом:

– Ну хоть какие-то документы у вас должны быть, – и ловко выдернул из уха Квитни свернутые в трубочку водительские права.

– Нет, вы точно с ума сошли, – растерянно пробормотал Квитни, схватившись за ухо. – Так же нельзя!


– Так нельзя, – повторил Квитни, проснувшись в гостиничном номере.

Вздрогнул от звука собственного голоса, открыл глаза. Огляделся. Вокруг темно, только постель расплывается неопрятной белой кляксой. Вот именно из-за этого визуального эффекта никогда не любил белое белье, предпочитал темные простыни и пододеяльники, чтобы сливались с ночной темнотой. Зачем его вдруг постелили? Откуда оно вообще у меня взялось?.. А, стоп. Я же не дома. В гостинице, в Вильнюсе. Приехал сюда работать. Точно. Все сходится. Все в порядке. Можно еще поспать.

Посмотрел на телефон: шесть тридцать пять. То есть не просто можно, а даже нужно поспать, а то весь день потом насмарку.

Положил телефон на место, перевернулся на другой бок. Перед тем, как снова провалиться в сон, подумал: мне же что-то очень хорошее снилось, пока я не начал ругаться с полицией. И страшное тоже, но хорошего было больше. В какое-то прекрасное место я чуть не пришел. Жалко, что уже ни черта не помню. И что нельзя посмотреть продолжение, как в поставленном на паузу кино.

Альгирдас, Таня

– Всякий раз чувствую себя полной дурой с этими документами, – сказала Таня. – Будто ничего умнее придумать нельзя. Но это почему-то работает. Стоит упомянуть документы, как они просыпаются. Не все, но многие. Интересно, вот как?!

– Просто документы сами по себе довольно абсурдная штука, – объяснил Альгирдас. – С точки зрения здравого смысла это вообще бред собачий – одни люди выдают другим людям разноцветные бумажки, подтверждающие, что человек – это действительно человек, и ему можно быть человеком. А без разноцветной бумажки человеку быть человеком нельзя.

– Лихо загнул, – улыбнулась Таня.

– К сожалению, авторство не мое. Однажды случайно подслушал разговор наших духов-хранителей. Нёхиси, кстати, так и не понял, в чем суть. Думал, это такая шутка и веселился от души. Видимо спящие тоже немножко высшие духи. И для них документы – примерно такой же абсурд. Но ладно. Главное, он проснулся. Давно я не видел, чтобы спящий так бодро ломился на желтый свет Маяка. Собственно, с лета и не видел – с тех пор, как сны про желтый свет стали страшными.

– Из-за Тони Куртейна?

– Точно не знаю. Но скорее всего. По крайней мере, он сам уверен, что именно из-за него. Ну, в смысле потому, что очень не хочет никого на этот желтый пускать, а отменить его не может: Маяк есть Маяк, если уж горит наяву, будет гореть и в пространстве сновидений, одно без другого не получается… В общем, Тони Куртейн говорит, что всегда мечтал что-нибудь с этим сделать. И когда научился хотеть достаточно сильно, сны про желтый свет стали страшными. Как бы сами собой. Этому красавцу, кстати, не особенно страшный кошмар достался. Таким мало кого можно остановить. Хорошо, что начальство решило пока не отменять дежурства на границе между областью общих городских сновидений и снами о Маяке. Это чуваку крупно повезло.

– Ничего себе – «не особенно страшный»! – почти возмутилась Таня. – Да я бы обосралась, увидев эти хищные рты на льдинах. Удивительно, кстати, что он их совсем не боялся. Такой храбрый зайчик! Прыг-скок!

– Еще как боялся. Слышала, как он пел?

– Если это можно назвать пением.

– Нельзя. Но ему, сама видела, помогает. Счастливчик! Не у каждого есть такой безотказный прием… Ты как вообще? Не устала? Не тянет проснуться?

– Да нет, нормально пока. Хотя я сны про дежурства у Маяка не особо люблю, ты знаешь.

– Потому и спрашиваю, что знаю. Скучно тебе?

– Ну да, – улыбнулась Таня. – Я люблю движуху: чтобы за кем-то гоняться, командовать, ссориться, разбираться, отчитывать, штрафовать и спасать. И почаще во что-нибудь этакое превращаться. На то и сон! А здесь хуже, чем наяву в приемной на телефоне дежурить: там хотя бы можно потупить в интернете… Но сегодня – другое дело. Все-таки не зря здесь торчали. Такого отличного храброго чувака поймали! И так легко развернули назад. Божечки, как же он пел! Я иду домой, мне очень стыдно, а-а-а-а, мой дом за рекой!

– И ты туда же. Вот как ты это делаешь? Как живой человек может издавать такие ужасные звуки обычным человеческим ртом?

– Ну так на то и магическое рабочее сновидение, – рассудительно заметила Таня. – Наяву мне точно слабо.

Тони и мы

Нёхиси уже здесь. Положа руку на сердце, вот прямо сейчас я даже не знаю, рад этому или нет. То есть знаю, конечно: не просто рад, а счастлив, но… – и после «но» такое специальное жирное ядовитое многоточие, которое многое портит. Однако, к счастью, не все.

– Сыграем? – спрашивает он прямо с порога; то есть это я пока на пороге, а Нёхиси уже оккупировал самый неудобный из Тониных табуретов, шаткий, скрипучий, с неровным сидением, одна доска заметно толще других.

В отличие от остальной обстановки кафе, происхождение колченогого табурета не окутано тайной: все знают, что Нёхиси сам его сюда притащил. Подобрал на помойке, полюбил всем сердцем и назначил главным украшением интерьера, так что фиг теперь избавишься от этой красоты. Но мы стоики и аскеты, мы умеем терпеть.

– Сыграем, – повторяет Нёхиси, теперь с утвердительной интонацией; он прав, он прекрасно знает, что я ни в чем – ладно бы, не могу, но и не хочу ему отказать.

– На что играть будем? – спрашиваю. – Если опять на погоду, то это нечестно: сегодня первый относительно теплый вечер за черт знает сколько дней. Ты сам обещал мне столько оттепелей, сколько душа пожелает. Уже передумал? Имеешь право, но учти, мое сердце будет разбито. А оно у меня по какому-то нелепому недосмотру всего одно.

– Да ладно тебе, – нетерпеливо говорит Нёхиси. – Когда это я данное слово назад забирал? Хочешь развести слякоть, промочить ноги, а потом три дня превращаться хрен знает во что, лишь бы оно не страдало от насморка – да на здоровье. Кто я такой, чтобы лишать тебя простых земных наслаждений? А сыграть предлагаю на твое настроение.

– На мое настроение? Интересно, как ты себе это представляешь? Я имею в виду, как будет выглядеть приз?

– Да очень просто: если я выиграю, дам тебе подзатыльник, – объясняет Нёхиси. – Не бойся, не больно, только чтобы вышибить из тебя эту черную меланхолию; не знаю, в каком секонд-хенде ты ее по случаю приобрел и на какой эффект рассчитывал, но тебе совершенно не идет.

– А если ты проиграешь?

– Значит, стукну тебя просто так, без побочных эффектов. Просто чтобы душу отвести. Ты знаешь, я терпеть не могу драки, но говорят, иногда надо себя заставлять.

Тони и Кара, которая сегодня, надо понимать, исполняет роль всей почтеннейшей публики разом, кроме нее и нас в кафе ни души и ни тела, переглянувшись, смеются. Точнее, цинично ржут. Тут ничего не поделаешь: сколько я себя помню, идея, что меня хотя бы теоретически, в принципе можно отколотить, вселяет безмятежную радость в человеческие сердца.

– И вы туда же, – укоризненно говорю я. – Поощрять бытовое насилие, вот как это называется, дорогие друзья. Ваше счастье, что я существо незлобивое и коррумпированное. То есть буквально за пару-тройку стаканов того, что вы тут без меня вероломно пьете, готов простить авансом – сразу всем, сразу все.


Нёхиси расставляет шашки и бросает кости, а Тони, выдав мне рюмку своей утешительной настойки, садится напротив Кары и говорит:

– Объясни мне, пожалуйста, человеческими словами, что не так с нашим Маяком?

– Так это тебе самому должно быть виднее… – осторожно начинает Кара, но Тони отрицательно мотает головой.

– Мне не виднее. Я как глупая рыба, которая плавает в море, но понятия не имеет о химическом составе воды. Я умею делать свет Маяка таким ярким, чтобы его стало видно в других городах, далеко от границы, это правда. Но при этом почти ни хрена не знаю. В частности, про чертов желтый свет, о котором вот прямо сейчас сокрушается Тони Куртейн – двумя сердцами сразу, своим и моим. Откуда этот желтый свет берется в человеческих снах, чем он так страшен, почему нельзя его отменить?.. Собственно, я вообще ничего толком не знаю про наш с Тони Куртейном вроде бы общий, один на двоих, Маяк. Только что ваши люди, потерявшиеся здесь, на Другой Стороне, могут вернуться домой на его свет. Что, по идее, отлично. Понятно, ради чего стараться. Но откуда берется эта постоянно крепнущая уверенность, что чем лучше идут наши дела, тем ближе беда? И какая? И что мне следует сделать, чтобы этой беды не случилось? Или ничего тут не сделаешь, можно только сидеть и ждать? Связь с двойником – дело хорошее. Но не способствует ясному пониманию ситуации. Горем горьким всегда поделится, не зажилит, но, скажем, свои служебные инструкции он мне даже в страшном сне никогда не зачитывал. А зря, отличный мог бы получиться кошмар! Всю ночь: «бу-бу-бу, бу-бу-бу», – до полного растворения мозга, а в финале экзамен, причем хрен проснешься, пока не сдашь.

Он уже не хмурится, а смеется, все-таки Тони есть Тони. И добавляет сквозь смех:

– Никаких чудовищ не надо, никаких бездонных провалов, кровожадных врагов и взбесившихся лифтов, только длинная лекция и экзамен, дешево и сердито, гарантированно проснешься в холодном поту!

– Вот совершенно напрасно ты ржешь, – ухмыляется Кара. – Ребята из вашей Граничной полиции примерно так и проходят рабочий инструктаж.

– То-то Альгирдас, бедняга, совершенно седой, – вставляю я.

– Это вряд ли, – вдруг говорит Нёхиси, ради торжества справедливости изменивший своему обычному правилу ни на что не отвлекаться во время игры. – Альгирдас из Граничной полиции очень храбрый человек. Такого никакими экзаменами не запугаешь.

– По-моему, вообще ничем, – подтверждает Кара. И задумчиво смотрит на Тони. – Надо же, в голову не приходило, что ты почти ничего не знаешь; а ведь и правда, откуда бы? Ладно, я тебе расскажу. Лучше иметь в голове цельную картину, а не обрывки противоречивых сведений и смутных предчувствий, от которых кто угодно свихнется.

– Это точно, – соглашается Тони. – Я потому и спросил, что когда почти ежедневно приходится лезть на стенку от чужого отчаяния и тревоги, лучше ясно понимать, чего именно я так сильно не хочу и боюсь.

– Ну смотри, как обстоят наши дела, – говорит Кара. – Моим землякам, уроженцам вашей изнанки, здесь, на Другой Стороне, угрожает забвение; ну, это ты знаешь и без меня. Существуют правила, соблюдение которых позволяет избежать этой опасности, но мы – народ храбрый и легкомысленный, любим правила нарушать. Сама такая была, чего уж. И свою порцию неприятностей огребла.

– Я помню, – кивает Тони. – Ты рассказывала, как в юности здесь на несколько лет застряла.

– А ведь это был всего лишь первый из трех уровней забвения, не особо опасный, хотя если попадешь под раздачу, не обрадуешься. Уснув на Другой Стороне без специальных защитных приемов, неопытный человек может получить новую память и даже новую биографию – вот уж что Другая Сторона отлично умеет, так это захапав добычу, сделать вид, будто ничего особенного не случилось, все так и было всегда. У нас многие верят, что так происходит от какой-то особой злодейской, совершенно по-человечески продуманной подлости; на самом деле, конечно же, нет. Реальность не может быть злой или доброй, она не человек. Просто свойства здешней материи таковы. И вот так они проявляются. Ничего личного, как в подобных случаях говорят.

– А свойства материи вашей распрекрасной Этой Стороны таковы, что большинство наших, оказавшись там, за одну ночь превращаются в голодные тени и к утру истаивают без следа, как и память о них здесь, дома, словно бы не было такого человека никогда, – вставляю я. – Одно время всерьез на это сердился и считал Эту Сторону своим личным врагом.

– Это ты лихо, конечно, – укоризненно говорит Кара. – Нашел себе врага.

– Ну а кто она, как не враг, если губит лучших из лучших, тех, кто оказался способен сделать шаг в неизвестность? – так я тогда рассуждал. Сердился ужасно, пока до меня не дошло, что это она не нарочно. Нет никакого особого злодейского намерения. Просто – ну, получается так. Долбаные свойства долбаной материи, руки поотрывал бы тем, кто такое придумал, да некому их отрывать. В общем, на этом фоне фальшивые судьба и память – еще очень гуманно, практически выигрыш в лотерее, вот что я тебе скажу.

– К тому же на первом уровне забвения фальшивые судьба и память довольно хрупкие, быстро разлетаются в пыль от света Маяка, – подхватывает Кара. – Иными словами, жертвам забвения первого уровня во все времена, при всех смотрителях обычно удавалось рано или поздно благополучно вернуться домой. На то, собственно, и Маяк. Я имею в виду, его именно для решения подобных задач и построили. Точнее, изобрели метод и стали практиковать.

Тони нетерпеливо кивает и спрашивает:

– А когда ваши приходят сюда и за каким-то хреном выезжают из города, это уже второй уровень забвения?

– Да. У нас всегда считалось, что покинуть пределы пограничного города – практически самоубийство. Безнадежный вариант. Тогда Другая Сторона, то есть ваша реальность заберет тебя навсегда. Новая память и новая судьба будут примерно такие же прочные, как у тех, кто родился здесь. Если даже вернешься в пограничный город и увидишь свет Маяка, он тебя скорей напугает, чем привлечет. Однако совсем недавно выяснилось, что это не обязательно так…

– Вот об этом я как раз знаю, – улыбается Тони. – Мой двойник был так счастлив, когда один такой путешественник смог вернуться домой, что история досталась мне целиком, с подробностями; я даже любимый разделочный нож окрестил Блетти Блисом в честь того везучего чувака. Собственно, тогда-то все и началось – я имею в виду, мои почти вымышленные прогулки по разным далеким городам. Тони Куртейн так яростно, страстно хотел, чтобы свет Маяка стал виден во всем мире, что мне пришлось расстараться, хотя запрос, с моей точки зрения, выглядел крайне невнятно: поди туда, не знаю куда, и сделай немедленно хоть что-нибудь! Впрочем, я не в накладе. Выиграл гораздо больше, чем мог вообразить. И продолжаю выигрывать, день за днем. Удивительный опыт: сам не знаешь, что делаешь, и при этом оно получается. И весь мир почему-то ликует вместе со мной, как будто ему всегда только этого и было нужно – озариться светом нашего Маяка. Невероятная все-таки штука – моя жизнь!

– Это да, – говорим мы хором, все трое, хотя Нёхиси, по идее, Тониными прогулками уж точно не удивишь. С другой стороны, он уже довольно долго здесь с нами, успел худо-бедно сжиться с концепцией, что для человека многое невозможно; собственно, вообще почти все. И научился искренне восхищаться нашей способностью это самое невозможное регулярно совершать.


То ли по этому поводу, то ли просто потому, что наконец-то готово, Тони разливает по стаканам горячее гранатовое вино, главный хит нынешнего холодного ноября, который едва перевалил за середину, а мне уже кажется, царил в наших краях вечно, никаких иных времен года здесь отродясь не было, ничего, кроме бесконечного ноября. Но это совсем не трагедия – в те редкие, но ослепительные моменты, когда у вас в руках оказывается тяжелая глиняная кружка, а в ней – горячее гранатовое вино с корицей и толченым мускатным орехом. А еще, вероятно, измельченными перьями из ангельских крыльев, слюной саламандр и сушеными хвостами драконов; зная Тони, совершенно не удивлюсь.

Тони терпеливо ждет, пока Кара распробует его угощение, сделает большие глаза и скажет положенное в таких случаях: «Ого!» Только после этого спрашивает:

– А когда кто-то из ваших, потерявшихся здесь, на Другой Стороне, увидит во сне Маяк, который горит не зловещим синим, а притягательным желтым светом, это совсем трындец?

– Если просто увидит, ничего страшного. Трындец наступит, если пойти на свет, дойти до конца, переступить порог Маяка и оказаться – ну, как бы дома, – мрачно говорит Кара. – А потом проснуться там, где уснул накануне. И вот тогда – все. Третий уровень забвения; строго говоря, это даже забвением не назовешь. Скорее уж окончательным превращением в самого настоящего человека Другой Стороны, с одной-единственной, раз и навсегда определенной судьбой. О прежней уже даже во сне не вспомнишь. Потому что не о чем вспоминать.

– То есть в одного из нас превратиться, – ехидно подсказываю я. – О ужас, ужас, ужас!

– Не смешно, – огрызается Кара. – «В одного из нас», понимаете. Какой из тебя человек.

– Ну, такой. С некоторыми причудами. Но это здесь вполне обычное дело – причуды. Каждый желающий может ими обзавестись.

– Кончай дразниться, – неожиданно вмешивается Нёхиси. – Даже мне очевидно, что для человека с изнанки окончательно стать одним из здешних – непростая судьба. Не каждый с таким испытанием справится. Да возьми хотя бы себя – каково тебе приходилось, когда возвращался в человеческое состояние? Даже я как вспомню, так вздрогну, а ведь был просто свидетелем, на своей шкуре не испытал. Хорошо все-таки, что ты сжег свои имена!

На этом месте впору бы взвыть: «Что я наделал», – и бегом бежать к Стефану с криком: «Я передумал, оставляем как есть!» Но я, конечно, никуда не бегу. И даже не особо сокрушаюсь о своей врожденной неспособности вовремя отступать.

Вместо этого залпом допиваю гранатовое вино, подкидываю кубики до самого потолка, ловлю на лету, припечатываю ладонью к доске, некоторое время укоризненно смотрю на выпавшие мне сиротские «два-один» – это как вообще называется? Кто допустил? – и наконец говорю Каре:

– Извини, дорогая. Конечно, он прав. А я… Скажем так, зато я красивый. Ну чего ты хихикаешь? Ладно, условно красивый. В рамках некоторых эстетических концепций… Вымышленных эстетических концепций, твоя взяла.

– Все-таки у тебя совершенно удивительная манера дискутировать, – качает головой Кара. – По-моему, тебе важно не столько настоять на своем, сколько просто не дать собеседнику вставить ни слова. Лучше уж ты сам от его имени себе возразишь, сам себя переспоришь и переубедишь.

– Ну так просто я лучше всех это делаю. У остальных переубедить меня обычно не получается. Соглашаться с собой не так обидно, как с кем-то другим.

– Это же ты нарочно сейчас всех с толку сбиваешь? – спрашивает Тони. – Чтобы весь этот ужас про желтый свет Маяка прозвучал как бы между делом, под хихоньки-хаханьки и никого особо не впечатлил?

– А версия, что я просто бессмысленное трепло не принимается?

– Не хотелось бы разбивать тебе сердце, но нет. Извини.

– Правильно, кстати, делает, что сбивает, – неожиданно вступается за меня Кара. – У меня самой настроение портится, когда рассказываю про желтый свет Маяка. Никто об этом говорить не любит, и я не исключение. Жуткая штука. И непонятная. Откуда он берется? И главное, зачем? А то без него проблем недостаточно…

– Для равновесия, разумеется, – невозмутимо вставляет Нёхиси. – Синий свет, видимый наяву и приводящий домой, должен быть уравновешен желтым, видимым во сне и навсегда уводящим из дома. Во-первых, это красиво. А во-вторых, что не уравновешено должным образом, того попросту нет. Жалко, что вы пока не умеете видеть всю картину реальности целиком! Но может еще однажды увидите и тогда сами убедитесь, что ничего жуткого в ней нет. – Помолчав, он неохотно добавляет: – Но это, конечно, если беспристрастно смотреть со стороны. А так-то мне бы и самому вряд ли понравилось такое красивое равновесие, ради которого ломают и перекраивают мою собственную судьбу.

– Вот именно, – невесело усмехается Кара.

А Тони подливает нам всем горячего гранатового вина. Это он, надо сказать, очень вовремя. Все мы сейчас нуждаемся в утешении. Особенно я – после совершенно оскорбительной комбинации «два-один».

– Ханна-Лора рассказывала, – говорит Кара, – когда Тони Куртейн только-только заступил на место смотрителя Маяка и узнал все, что ему по должности знать положено, включая подробности про желтый свет, ходил как в воду опущенный. И даже всерьез собирался отказаться от места – дескать, я не согласен быть причиной этого страшного желтого света, который навсегда отнимает у заблудившихся странников последний мизерный шанс вернуться домой. Едва его тогда уговорили, объяснив, что, во-первых, такое очень редко случается. А во-вторых, сновидцев к Маяку не пускают специальные полицейские патрули. Он, в конце концов, согласился, но решил, что так это не оставит. И ведь в конце концов добился своего! Желтый свет Маяка во все времена был таким притягательным, что никто не мог устоять, увидев его во сне. А теперь сны про желтый свет превратились в такие кошмары, что люди в холодном поту просыпаются, не добравшись не только до Маяка, но даже до охраняющих его полицейских патрулей. Он крутой – Тони Куртейн! Знает, что делает.

– Вот это как раз вряд ли, – вздыхает Тони.

– Ну или не знает, – легко соглашается Кара. – Но делает все равно.

– Вы бы ему объяснили, что у него здорово получается, – говорит Тони. – Кто-нибудь, кому он доверяет. Повторив пару сотен раз. А то он как-то не очень верит в охранную силу своих кошмаров. Совсем в последнее время извелся. И я вместе с ним. Хотя мне, конечно, грех жаловаться. У меня-то как раз отличная жизнь.

– А все-таки окончательно превратиться в человека Другой Стороны – не самое страшное, что может случиться, – добавляю я. – У нас тут интересно. И весело. И кормят неплохо. И постоянно случается что-нибудь невозможное – это почти неизбежно в реальности вроде нашей, где невозможно практически все. В конце концов, у нас есть я – тоже не фунт изюму. В смысле, наоборот, еще какой фунт…

– …лютого ужаса! – хором говорят Тони и Кара. И смотрят на меня такими влюбленными глазами, что как честный человек я теперь, вероятно, обязан на них жениться. Или хотя бы кофе сварить.


– Возможно, ты не заметил, – говорит Нёхиси, – но я выиграл три партии из трех. И знаешь, что мне особенно нравится в этой истории?

– Что я иногда поддавался?

– Впервые на моей памяти. Ты же больше всего на свете любишь выигрывать. Вот уж не думал, что ты так сильно хочешь получить подзатыльник.

– Просто ты был прав насчет моей черной меланхолии, – говорю я, внимательно разглядывая свое отражение в зеркале, которое в кои-то веки любезно меня отразило. – Фиговое украшение. Выгляжу как какой-то унылый конторский хмырь. Так что давай вышибай, как грозился. Пьяная драка в общественном месте, да еще и в присутствии полицейского начальства, которое слова нам поперек не скажет – это же натурально мечты сбываются. Жизнь удалась.

– Слово поперек! – хохочет Кара. И повторяет, издевательски растягивая гласные: – Сло-о-о-ово! Попере-о-о-ок!

Эдо

Планов на первый за чуть ли не месяц выходной оказалось так много, а желаний так мало, что проще было отменить все разом, чем мучительно выбирать между «что-то не очень хочется», «не для того моя роза цвела», «на хрен я им там сдался» и «лучше пристрелите меня». Написал Беате: «Извини, не сегодня». Ахмеду и Уго: «Ребята, я пас». Монике: «Прости, надо срочно уехать». Ки Лаю: «Давай перенесем». В общей сложности отменил двенадцать вечеринок, свиданий и просто встреч; дурная привычка – легко, даже с радостью соглашаться на все предложения, а как доходит до дела, извиняться и отменять. Всегда этим грешил; удивительно, что при таком раскладе не переводятся люди, желающие меня увидеть. На кой им такое счастье? Лично я бы давно забил, – думал Эдо, запирая квартиру. С другой стороны, может как раз в этом и дело? Их разбирает охотничий азарт? Заполучить меня в свою жизнь на месяц, на неделю, хотя бы на вечер – все равно что ветер в рукав поймать? Так это и мне самому не то чтобы удается. Это же только со стороны кажется, будто я у себя есть.


Самый лучший способ провести выходной – не позавтракав, выйти из дома, добраться до железнодорожного вокзала и уехать на первой попавшейся электричке куда она сама пожелает. И быть беспричинно счастливым, как минимум до станции назначения. И потом еще сколько получится, пока Кронос не ухватит за шиворот, не рявкнет: «Пора возвращаться». Ужасно смешной я дурак.

Ближайший отходящий поезд, на который следовало садиться по правилам старой, любимой, еще в детстве изобретенной железнодорожной игры-лотереи, оказался скоростным, аж до Эрфурта; можно сказать, повезло, почти настоящее путешествие, два часа очень быстрой езды. И в Эрфурт уже много лет не ездил, совершенно забыл, какой он и есть ли там хоть что-нибудь интересное – вот и отлично, значит, все будет, как в первый раз.


Всю дорогу просто неподвижно сидел, прижавшись лбом к окну, ничего толком не видел, заоконные пейзажи расплывались мутными кляксами, то ли от скорости, то ли из-за толщины оконных стекол, по крайней мере, совершенно точно не от слез, плакать он умел только на сильном ветру и от лука. Или если пыль в глаза попадет. Говорят, некоторые люди умеют плакать от счастья, – думал Эдо. – Мне бы сейчас такое умение пригодилось. Впрочем, ладно. Нет, так нет.


Вероломный Эрфурт встретил ледяным ноябрьским дождем, но это не испортило настроения. Испортить ему настроение в самые первые часы путешествия было нельзя ничем.

Натянул на голову капюшон и пошел, совершенно довольный обстоятельствами места, времени и образа действия. В городе Эрфурте живут мокрые люди, их поливают с утра до вечера специальной небесной водой, чтобы не высыхали, – бормотал про себя, но записывать эту чушь, слава богу, не порывался. Сила воли творит чудеса.


Однако быстро промок и продрог. Гулять расхотелось прежде, чем добрался от вокзала до Рыбного рынка[15], но взял себя в руки и честно бродил по Эрфурту часа полтора, мрачно предчувствуя приближение скорой простуды, вот уже голова тяжелеет, и в горле начинает саднить.

Вдруг вспомнил про кафе Roter Elephant, где когда-то давно, лет пятнадцать назад, работал один из приятелей, очень хвалил свое заведение, особенно сливовый пирог. Без особой надежды поискал это кафе в интернете; оказалось, «Красный слон» до сих пор на месте, работает, и вот прямо сейчас тоже открыт. Поди разбери, то ли добрый знак: все, что пожелаешь, к твоим услугам; то ли, напротив зловещее указание: посмотри, жизнь твоя застыла на месте, ничего не меняется, все остается прежним, даже кафе в чужих городах.

Так и не разобравшись, радоваться или огорчаться наличию «Красного слона», пошел туда и потребовал сливовый пирог. Не въехал, чем он так уж хорош, но честно доел свою порцию, запивая на удивление сносным кофе. А потом заказал огромный фирменный «слоновий» бургер. Оказывается проголодался как черт.


В самом начале сумерек вернулся на вокзал и поехал, но не куда судьба пожелает, а просто обратно, домой. Потому что завтра работать. И послезавтра, и после-после; в общем, долго еще. Может, оно и к лучшему. Что-то такое нелепое творится в последнее время с башкой и прочими потрохами, как только в юности было. То какие-то романтические башни на горизонте мерещатся, то собственную улицу не узнаешь. То бросаешься наперерез высоченному незнакомцу с криком: «Откуда ты здесь?» – чтобы секунду спустя извиниться: «Я вас перепутал; вспомнить бы еще с кем», – то шарахаешься от собственного отражения: «Ты кто такой?!» То, кажется, весь окружающий мир стал уродливым, чужим и враждебным, то хочется целовать его в губы заборов, стены домов и осенние лужи. Черт знает что.

В таком состоянии лучше быть занятым по горло, чтобы пореже оставаться наедине с этим стремным психом. В смысле с самим собой, – думал Эдо, снимая промокшую куртку и устраиваясь у окна, против движения поезда, то есть спиной вперед; мало кто любит так ездить, а ему всегда нравилось. Как-то совершенно по-детски казалось, если не смотреть, куда едешь, в конце пути может выйти сюрприз. А сюрпризами жизнь не особенно балует; хочешь удивляться, позаботься об этом сам.


Поезд тронулся, он достал телефон, чтобы проверить почту; ужасно глупо на самом деле – удрать на весь день от коллег, друзей и знакомых и при этом постоянно проверять, кто чего написал, не потому что действительно важно, а просто чешется в этом месте, зудит, как комариный укус, так что легче проверить почту, чем о ней думать. И отправить в корзину все девятнадцать писем, толком не прочитав.

Вместо того, чтобы убрать телефон в карман, быстро, как бы тайком от себя самого, записал в заметках: «В городе Элливале на берегу Соленого моря живут мертвые люди, они веселого нрава, любят петь и плясать, каждую ночь устраивают вечеринки на самом дальнем, вечно пустующем пляже, танцуют под чаячьи крики, чтобы живым не мешать». Перечитал и даже не особенно удивился: ну придумал я очередной город, какой-то дурацкий Элливаль, населенный веселыми мертвецами. В последнее время постоянно сочиняю какую-то хрень; может, оно и неплохо? Просто организм страстно желает сменить профессию, стать популярным писателем-беллетристом. Чтобы больше никакого физического труда, никаких инженерных расчетов, никаких развесок и экспозиций, знай сиди ковыряйся в планшете или на чем там сейчас принято писать? Прямо в телефоне все-таки вряд ли. Хрен вот так одним пальцем набьешь целый роман.

Запись, конечно, все равно сразу стер – не потому что она ему не понравилась, просто не была нужна для работы, а значит – вообще не нужна. В последнее время в нем проснулась страсть избавляться от лишнего. Вынес из дома добрую половину одежды и всю бумажную библиотеку, включая книги, которые сам когда-то переводил – ну его на хрен, этот пыльный памятный мемориал. Удалил аккаунты в соцсетях, оставил только фейсбук для быстрой связи с клиентами. И письма удалял, едва прочитав, если в них не было полезной рабочей информации. И записки с напоминаниями о делах, которые клеил на стены и холодильник – даже не просто выбрасывал, использовав по назначению, а сжигал, получая от этого почти физическое удовольствие. И фотографии, которые по старой привычке все еще изредка делал, сразу же стирал. Иногда ловил себя на желании вытереть тряпкой свое зеркальное отражение – один я уже есть в этом мире, зачем второй экземпляр? Но с отражениями приходилось мириться, способа от них избавляться наука пока не изобрела.


Сидел, смотрел в темноту за мокрым оконным стеклом. Представлял, что поезд стоит на месте, а вся остальная реальность, состоящая из темных пятен лесов и разноцветных огней, сама улетает куда-то вдаль, и в общем правильно делает, что улетает, сам бы, если бы мог, улетел. Потом, кажется, задремал. Ну или просто так глубоко задумался о полетах, веселых покойниках и вымышленных городах, что не заметил, как прошло почти два часа.

На самом деле обидно, что так быстро приехали. Только-только угрелся как следует, даже горло почти перестало саднить, и вдруг нате – конечная остановка, главный вокзал, пора выходить.

Ладно, ничего не поделаешь. Надел неприятно сырую холодную куртку, вышел из поезда, некоторое время стоял на перроне, клацая зубами от озноба и с вожделением поглядывая на табло с расписанием отходящих поездов: столько соблазнов! Но завтра работать, а сегодня – лечить простуду. Поэтому – хватит, все. И так отлично прокатился, не жадничай, – говорил себе Эдо, пересекая вокзальную площадь, и одновременно сердито думал: рано еще. Всего семь вечера. Плевать на простуду. Жизнь одна, коротка и прекрасна; сегодня – вечно, завтра никогда не наступит. А даже если наступит, это его проблема. Не хочу домой.

В итоге нашел компромисс – не поехал домой, а пошел пешком примерно в том направлении. Петлял, как заяц, убегающий от погони, так что вскоре сам перестал понимать, где находится, и в какую сторону надо идти; трижды грелся в пустых темных барах, словно бы застывших во времени, в самом начале девяностых годов, пил там горячий грог; откровенно наслаждался стремительно поднимающейся температурой. Простуда – паршивая штука, но самые первые ее часы, если застали тебя в дороге, бывают удивительно хороши.

Домой вернулся последним трамваем, не за полночь, но близко к тому, совершенно разбитый, но счастливый, каким очень давно уже не был, даже яркий синий свет, призывно мигавший вдалеке за музеем не испортил ему настроения, хочет – пусть дразнится, я не против, светить не запретишь.

Если это тоже эффект надвигающейся простуды, надо мокнуть и мерзнуть почаще, так он тогда решил. Однако перед сном предусмотрительно принял двойную дозу таблеток – счастье счастьем, а работа работой. Хренова выставка сама себя не соберет.


Во сне тоже собирал и развешивал выставку, но не чужую, свою; то есть как бы свою, в контексте сна было ясно, что художник – он сам.

Экспозиция представляла собой набор обычных предметов – кресло, ковер, телевизор, письменный стол, холодильник, почтовый ящик, книжный стеллаж, входная дверь, электрическая плита; в каждом объекте была большая дыра, неаккуратная, с рваными краями, вывернутыми наружу, как будто неведомо что вырвалось оттуда на свободу и убежало прочь. Все вместе производило сильное и довольно тяжелое впечатление, но во сне было важно не это, а то, что дырявых предметов оказалось довольно мало, а выставочный зал ему достался огромный, почти бесконечный, уходящий куда-то вдаль, и непонятно, чем занять остальное пространство, чтобы оно работало на идею, а не просто раздражало пустотой.

Как это часто бывает во сне, он легко придумал выход: стал забираться в стены, а потом из них выходить, вернее вываливаться наружу, стараясь раскорячиться как-нибудь поинтересней, оставлял в стенах такие же рваные дыры, как на художественных объектах. Получалось, вроде бы, вполне ничего. Работа спорилась, пока он не застрял в стене, вернее, сам стал стеной, неживой, неподвижной, твердой, но все еще способной мыслить, осознавать себя, помнить, как был человеком, жил, дышал, ходил, размахивая руками, волновался, кому-то звонил, развешивал свою выставку, спешил, придумывал, перетаскивал экспонаты с места на место, а теперь никого не осталось, только черные дыры в стенах повторяют очертания тела, которого у меня больше нет.

Это был самый скучный и тягостный из кошмаров, которые в последнее время снились ему так часто, что хоть вовсе не спи. Время тянулось так бесконечно медленно, что, казалось, прошли долгие годы. Наконец в зале включили свет, не традиционный выставочный, рассеянный, так называемый «дневной», а теплый медово-желтый, сладкий, ласковый свет, как будто все уютные настольные лампы этого мира зажглись специально для него, чтобы позвать домой, в детскую спальню с узкой деревянной кроватью, круглым окном в потолке, игрушечной железной дорогой и голубыми обоями в кораблях.

Оставаться в стене, когда в зале горит этот восхитительный свет, оказалось совершенно невыносимо, он словно бы ожил, встрепенулся, забился, рванулся наружу, но не преуспел, не сумел вырваться, так и остался частью твердой мертвой стены, которая хочет кричать от страха и ярости, проклинать, звать на помощь, читать заклинания, петь боевые песни, рассказывать глупые анекдоты, чтобы отвлечься от обуявшего ее смертного ужаса, но даже этого сделать не может: стене нечем кричать.


Проснулся в холодном поту, с болью во всем теле, такой сильной, словно и правда всю ночь бился об стены. Но ясно, конечно, что стены тут ни при чем, это простуда так развлекается. В начале болезни всегда зверски ноют мышцы, обычное дело, просто забыл об этом, давно ничем не болел.

За окнами было темно, на телефоне – всего половина четвертого. Вот тебе и «годы прошли». Встал, шатаясь добрел до кухни; поймал себя на том, что старается держаться подальше от стен. Вымученно улыбнулся: ну молодец, что тут скажешь. Еще чего не хватало – в собственном доме от стен шарахаться. Нарочно заставил себя прикоснуться к стене, сначала кончиком пальца, потом ладонью, второй, предплечьем, коленом; наконец прижался всем телом к теплой шершавой поверхности – ну как, убедился, что дурацкий кошмар закончился? Не поглотила тебя стена?

Заварил чай в самой большой кружке, выдавил в него пол-лимона, выпил залпом до дна, проглотил еще две таблетки. Вернулся в постель, долго лежал там без сна, уставившись в потолок. Чувствовал, как спадает температура, сладко кружится голова, выступает пот. Думал: этот теплый желтый домашний свет, который включился в зале, очень часто мне снится. Все время хочу к нему выйти, но что-то мешает. Какие-то жуткие ужасы. Собственно, все кошмары последних месяцев – про то, как меня не пускают к этому прекрасному свету. Что за хренотень?

Думал: на самом деле все так понятно. Подсознание не дурак – или не дура? Интересно, кто оно у меня? Мальчик, девочка? По крайней мере, точно не среднего рода. Моему подсознанию средний род не к лицу. Скорее всего, оно – старая ведьма. Этакая баба Яга, злая по должности, но с добрым сердцем и ясной, в отличие от моей, головой. Старается как может, подсказывает мне, дураку: хорош уже бояться собственной тени. Пока не научишься побеждать страх или хотя бы притворяться, будто он над тобой не властен, ни к какому свету не выйдешь. Так и будешь сидеть на жопе ровно, как замурованный, сам себе крепостная стена.


Не заметил, как снова уснул, а утром проснулся почти здоровым. И в таком приподнятом настроении, словно ему предстоял долгий отпуск. Хотя до ближайшего отпуска было еще далеко.

Жанна

На третий день Жанна наконец сообразила, как добыть координаты Люси, чтобы сын, который подарил ей экскурсию, не заподозрил неладное. Написала ему, что хочет порекомендовать Люси знакомым, и тут же получила адрес ее рабочей почты. Поразительно, что сразу не догадалась. Смешная все-таки штука человеческий ум – сложные житейские многоходовки щелкает как орехи, а такие простые задачи решает со страшным скрипом. Может, потому, что на самом деле не хочет решать? Мало ли, что эта Люси расскажет. Не факт, что с правдой будет легко ужиться. Собственная тревога, по крайней мере, знакомое зло.

Поэтому на то, чтобы написать письмо, ушло еще три мучительных, полных сомнений дня. То есть написать-то она написала, штук сорок, наверное, писем, но стирала, не решаясь отправить. Потому что – ну, трудно с незнакомым человеком обсуждать подобные вещи, даже по переписке. И неловко. И жуть берет: вдруг выяснится, что ни на какой экскурсии она вообще не была? А что Андрюшка не в курсе, так мало ли, почему экскурсовод ему не сказала. Может, не хочет возвращать деньги. Или решила, это не ее дело. Или просто не захотела зря волновать.

Но жить и не понимать, что с тобой случилось несколько дней назад в промежутке между тем, как вышла из дома, заинтригованная предстоящей экскурсией, и внезапно проснулась дома же, без малейшего представления о том, как и когда вернулась, оказалось настолько невыносимо, что Жанна решилась. Написала: «Здравствуйте, я Жанна. Была на вашей вечерней экскурсии и хотела бы, если возможно, задать вам несколько вопросов. Если вы не захотите тратить на меня свое время, я пойму и больше не буду вас беспокоить».

Отправила и конечно тут же схватилась за голову: я же ничего толком не объяснила! Даже дату не указала. Может, у нее каждый день такие вечерние экскурсии? И уж точно она не обязана всех помнить по именам…»

Не успела толком помучиться, как пришел ответ: «Ура, вы нашлись! Я не хотела тревожить вашего сына расспросами, а то бы давно написала сама. Давайте пить кофе и говорить. Когда вам удобно? Я могу, например, сегодня после семи вечера, послезавтра с трех до пяти, ну или уже на выходных».

Жанна чуть не разрыдалась от облегчения. И разрыдалась бы, если бы рядом не было Шерри. Вряд ли детке полезно смотреть, как мать рыдает над ноутбуком, одновременно улыбаясь до ушей. У подростков и так нелегкая жизнь, пусть хотя бы мама будет чем-то простым и понятным. Поэтому написала: «Сегодня после семи – идеально, любое место в центре подойдет», – и убежала в ванную. Включила воду, но вместо того, чтобы плакать, просто почти беззвучно сказала: «Спасибо-спасибо-спасибо!» – черт его знает кому.


Ладно, – думала Жанна, пока шла по бульвару Вокечю, – по крайней мере, одним вопросом уже стало меньше: на экскурсии я была. И значит… Нет. Это вообще ничего не значит. Послушаю, что скажет Люси. Может, я прямо посреди экскурсии спятила и убежала от них, выкрикивая матерные частушки? А они не смогли меня догнать и потом угрызались совестью, что бросили в беде? Это бы, кстати, объяснило, почему Люси так обрадовалась, что я нашлась. И позвала на кофе, решив убедиться, что я в порядке и можно больше не мучиться? Я бы на ее месте тоже сделала так.


Люси уже сидела на стуле возле входа в кофейню. Помахала издалека. Сказала, увидев Жаннино виноватое лицо:

– Вы не опоздали, это я пришла раньше. Вернее, не уходила: у меня здесь перед вами еще одна встреча была. Что вам взять? С меня причитается, причем гораздо больше, чем кофе; потом объясню почему.

Жанна смутилась, но спорить не стала. Ответила:

– «Кофе недели», маленький. Не знаю, что у них там сейчас. Обычно всякая ерунда, но мне все равно интересно. Такая лотерея – что выпадет?

– Отлично, – кивнула Люси. – Хотите внутри или на улице?

– Если вы еще не замерзли, лучше на улице. Внутри еще насидимся за зиму.

– И я так думаю. Тогда ждите. Я сейчас.


«Кофе недели» оказался, мягко говоря, странным. «Парижский латте» с каштановым сиропом[16], – объяснила Люси. Вид у нее при этом был слегка виноватый, словно это именно она придумала в кофе ерунду добавлять.

– Ничего, – сказала Жанна. – Я считаю это чем-то вроде налога на любовь к кофейням – время от времени пить всякую дрянь. Просто – ну, надо. Кто-то должен пить этот ужас, если уж он все равно есть. Когда у меня дети учились готовить, у них такая адова жуть порой получалась, как вспомню, так вздрогну. А приходилось есть и нахваливать, чтобы их поддержать. По сравнению с теми обедами, этот «Парижский латте» – практически напиток богов.

– А ну-ка дайте попробовать, – попросила Люси. И, сделав глоток, вздохнула: – Вот уж правда налог! Такое хорошее дерево каштан, а столько страданий может причинить ни в чем не повинным людям. С другой стороны, если вам сегодня было суждено пережить неприятность, она уже благополучно случилась; неудачный кофе в этом смысле совершенно неоценим. Теперь можно больше не ждать неприятностей, а просто поговорить. Не буду тянуть из вас жилы, сразу скажу: все было. Включая кафе во дворе на Бокшто. Все с вами в порядке, вы не сошли с ума.

– То есть даже невидимое кафе было? – изумилась Жанна.

– Невидимое кафе?

– Это я так его про себя называю. Часто прохожу мимо и каждый раз думаю: за этой дверью должно быть кафе, а на площадку у входа так и просятся уличные столы. В конце концов решила, что кафе там действительно есть, просто невидимое. Невидимое кафе для городских невидимок. Просто такая сказка, я привыкла их сочинять. Дети выросли, а привычка осталась. Теперь придумываю для себя.

– Невидимое кафе для невидимок! – с удовольствием повторила Люси. – Ловко вы их раскусили! Вот Тони обрадуется! Надо будет обязательно ему рассказать.

– Я была уверена, уж что-что, а кафе мне точно просто приснилось, – призналась Жанна. – Почти такое, как я представляла, только еще с белой как бы вывеской без названия. И с белым фонарем.

– И с фонарем, – задумчиво кивнула Люси. – На самом деле вы почти угадали. Обычно это кафе только снится. Я сама много лет во сне его видела. В таких специальных повторяющихся снах. И всего второй раз в жизни оказалась там наяву. Там странно! В смысле я там очень странно себя чувствовала. А вам, наверное, совсем трудно пришлось.

– Господи боже, – вздохнула Жанна. – Спасибо! Как же здорово, что оно есть! Я про это кафе вообще почти ничего не помню, только что там было хорошо, как в раю. Я так и подумала: все, умерла и попала в рай. Удивительно, что он есть, и здорово, что меня сюда взяли, несмотря на грехи! В раю оказалось даже лучше, чем представляла. Вроде ничего особенного не происходит, но почему-то так хорошо! И счастье – просто так, без какой-то причины, есть, и все. Сидела там в кресле, разговаривала с ангелом, он меня чаем угостил… А вот что было дальше, не знаю. Проснулась дома, на диване, одетая, даже в пуховике. И переживала, что совершенно не помню, как после экскурсии домой пришла и легла.

– Потому что нечего было помнить, – улыбнулась Люси. – Вы и правда уснули там в кресле, а потом исчезли; я за вас испугалась, но мне сказали, вы просто проснулись дома, не о чем волноваться.

– Уснула там, а проснулась дома? – растерянно переспросила Жанна. – Хлоп – и?.. Такая телепортация?! Это вообще как?

– Понятия не имею, как это устроено технически, – призналась Люси. – Знаю только, что здесь такое порой случается. Я имею в виду, в этом городе. Законы природы небось скоро в суд на него подадут за постоянные издевательства, и будут по-своему правы. В частности, некоторые люди здесь видят сны наяву. И думают, будто чокнулись. Поначалу скорее похоже на наказание, чем на удачу. Но со временем понимаешь, что это все-таки именно приз.

Жанна набралась храбрости и спросила:

– А то, что случилось на экскурсии, – это тоже был сон наяву?

Люси поморщилась:

– Да не то чтобы сон наяву. Скорее временное помрачение рассудка, что-то вроде групповой галлюцинации. В плохое место зашли. Случайно там оказались, я не нарочно вас туда завела, сама так же влипла. Знала бы, обходила бы десятой дорогой, но на городских картах такие гадские точки не обозначены. И если я правильно поняла объяснения, они не постоянно есть, а появляются и исчезают, меняют локации, так что при всем желании не угадаешь, где сегодня не стоит ходить… Кстати, вы нас всех здорово выручили, когда закричали, что все не так. С подобными помрачениями именно так и справляются: подвергают сомнению – не может такого быть! И они проходят; вот и мы тогда выбрались из скверного места, сравнительно быстро и довольно легко. Я поэтому вам сказала, что с меня причитается. И буду еще говорить при всяком удобном случае. Не знаю, как за такое можно отблагодарить.

– Так вы уже… – начала было Жанна. – Запнулась и смущенно призналась: – Я больше не чувствую себя психованной дурой, которой мерещится всякая ерунда. А это тоже то еще помрачение. Криком от него не избавишься. Зато получив подтверждение со стороны, сразу приходишь в себя. Так что один-один.

– Пожалуй, – легко согласилась Люси. – На вашем месте я бы тоже больше всего на свете хотела, чтобы мне кто-нибудь подтвердил. Потому что невозможно в такое поверить. Даже я с этим делом неважно справляюсь, особенно когда остаюсь один на один со своими сомнениями. А ведь, по идее, живу в этом городе с детства и видела… скажем так, всякое. Давно могла бы привыкнуть. Но нет. Добро пожаловать в страну чудес, дорогая Алиса. Только учтите, я здесь – тоже Алиса. Уж всяко не Гусеница и не Чеширский Кот. Инструкций от меня не дождетесь. Сама мало что понимаю. Но, по крайней мере, могу свидетельствовать, что вы не сошли с ума. Ну или сошли, но у меня примерно такой же диагноз. И я успела убедиться, что с ним можно жить. Да так, что иначе уже не захочется. Точно вам говорю.

Луч цвета палой листвы /#c9a969/

Ханна-Лора, Кара

– Мне сейчас очень трудно, – сказала Кара.

Ханна-Лора уставилась на нее, ушам не веря. Потому что быть такого не может. Это же не кто-то, а Кара. А Кара не жалуется никогда.

Выдержав паузу, Кара торжествующе улыбнулась и объяснила:

– Очень трудно рассказать, что у нас там творится. Просто слов таких нет в языке! Создатели словарей крепко меня подвели, но я на них не в обиде. Бедняги никак не могли предвидеть, что в нормальном человеческом мире можно устроить такой невероятный бардак.

Они сидели в шезлонгах на берегу Зыбкого моря, которое нынешней осенью решило переместиться на одну из городских окраин, не самую дальнюю, но в такую погоду все равно совершенно безлюдную. Обе в длинных пальто, до бровей укутавшись в одеяла, окоченевшими на ветру пальцами поочередно отвинчивали крышку термоса, в котором принесли глинтвейн. Ханна-Лора называет такого рода мучения «пикниками» и любит без памяти. Впрочем, Кара не против. Все-таки море есть море, даже в ноябре. Подумаешь, великое горе – холод собачий. Когда так редко бываешь дома, там начинает нравиться вообще все.

– А. Ну, этот бардак я примерно могу представить, – улыбнулась Ханна-Лора. И поспешно добавила, чтобы не расхолаживать собеседницу: – В самых общих чертах.

– Что они себе позволяют, это немыслимо! – восхищенно сказала Кара. – И самое главное, непонятно, как – чисто технически. В голове не укладывается. Там же, сама знаешь, такая плотность материи, что ее тяжесть с непривычки кому угодно покажется смертной тоской, а жизнь – обременительной обязанностью, которую приходится исполнять, чтобы избежать еще более обременительной обязанности умирать. И посреди всего этого – цирк с конями…

– А кто у нас «кони»? – оживилась Ханна-Лора.

– Да все мы немного кони в этом адовом цирке. Включая меня… На самом деле «цирк с конями» – просто смешное выражение. Ближайший синоним – «хрен знает что». Мой дед так любил говорить по любому поводу; подцепил когда-то на Другой Стороне. Не зря о нем судачили, что ругательств и анекдотов притащил с Другой Стороны больше, чем сигарет, даже если считать их поштучно… Ты же знала моего деда?

Ханна-Лора отрицательно покачала головой. Усмехнулась:

– Я не настолько древнее существо, как утверждают городские сплетники. Ну, то есть на самом деле гораздо более древнее, чем они могут представить, но между моей смертью и последовавшим за ней воскрешением был довольно большой исторический перерыв. Так что возможность познакомиться с блистательным Шарки я благополучно профукала. Но слышала о нем много, конечно. Великий был контрабандист. Говорят, чуть ли не половину хитрых приемов, позволяющих сохранить память на Другой Стороне, именно он придумал.

– По словам деда, хитрые приемы придумал не он, а бабка Мальвина. И всему его научила перед тем, как сбежать на Другую Сторону к новому хахалю, чтобы сам не пропал без нее и детей прокормил.

– Ты серьезно?

– Ага. Бедовая у меня была бабка. Сбежала, и больше ее не видели. Но совершенно не удивлюсь, если однажды вернется, как ни в чем не бывало, в розовом кабриолете, с контрабандной сигарой в двух последних уцелевших зубах. Мои, когда очень сердились, говорили в сердцах, что я – вся в нее. И делали такие специальные скорбные лица, что сразу становилось ясно: бабка была что надо. И я молодец, что в нее удалась.

– Ты молодец, это факт. Так что за «цирк с конями» на Другой Стороне? Это ты Стефанову контору так называешь?

– Ну, в том числе. Хотя у них-то как раз в делах порядок – насколько вообще может быть порядок в делах несуществующего, с точки зрения всех нормальных людей, отдела городской полиции, по прихоти несуществующего начальника расположенного на несуществующем же этаже самого настоящего полицейского комиссариата. Я туда каждый день захожу по пропуску. Наяву! Через служебную проходную, прикинь.

– Ну, Стефан есть Стефан, – хмыкнула Ханна-Лора. – Кем бы он под настроение ни прикидывался и с каким бы суровым лицом ни рассказывал о первостепенных задачах Граничной полиции, а настоящая цель у него всегда одна: чтобы все вокруг охренели. Саму реальность с ума свести – вот чего ему надо. И это, будем честны, наилучшая стратегия из возможных. Чем больше абсурда на Другой Стороне происходит, тем легче там дышится.

– Это да, – подтвердила Кара. – Я же больше полувека назад впервые всерьез там застряла, есть с чем сравнить. Очень сильно с тех пор изменилась наша Другая Сторона. Помнишь мальчишку – композитора, который наотрез отказался возвращаться домой, потому что у него репетиция? Спорим на что угодно, еще лет двадцать назад он бы там тихо спился от лютой тоски. Ну или не тихо, зависит от темперамента. А вернувшись домой, рыдал бы от счастья у нас на руках, узнав, что можно остаться тут навсегда.

– Да, пожалуй, – кивнула Ханна-Лора. И, торжествующе улыбнувшись, добавила: – Вот что может сделать один-единственный самозванец с несгибаемой волей и хорошим чувством комического!

– Самозванец?

– Ну да. Самая смешная и страшная правда о Стефане – он самозванец. Ясно уже, что никто никогда не выведет его на чистую воду. Но формально это именно так.

– Что ты имеешь в виду?

– Да то, что родился он – черт разберет, когда именно – но простым человеком. Ну то есть понятно, что как раз непростым. Но все-таки самым обычным образом родился у человеческой женщины, от такого же человеческого отца. И всего за одну короткую жизнь освоил такие хитрые ритуалы, что сумел притвориться бессмертным духом. Заметь – сперва просто притвориться! Еще не по-настоящему стать. И в таком виде вломился в сферу пребывания высших духов, где его приняли как своего. Хорошо в роль вошел, что тут скажешь. А может, просто своим нахальством их очаровал…

– Ты серьезно? А что, так можно? – изумилась Кара.

– Конечно, нельзя! Но Стефан есть Стефан. Он же наглый, как танк. Вижу цель, не вижу препятствий. Мне надо, и точка; всех несогласных просят пройти в бомбоубежище и помолиться, глядишь, пронесет… Знала бы ты, как он воскрешает мертвых! Это, честно говоря, лютый ужас, вопиющее нарушение всех законов, так нельзя. Как вспомню, так вздрогну. Просто хватает за шкирку и тащит силком за собой, обратно, в жизнь. Орешь: отвяжись, придурок, у меня там уже нет тела! – а он такой: да фигня твое тело, подумаешь, новое, лучше прежнего отрастет. И ведь действительно отрастает, хотя так не положено. Не должно человеческое тело просто так с бухты-барахты, без естественного процесса рождения у покойника отрастать! И вот так у него все.

– Матерь божья! – расхохоталась Кара. – Он настолько хамло?

– Вот именно. Подозреваю, высших духов именно это и подкупило. Наглость такого рода в людях они ценят превыше всего, потому что, с их точки зрения, человеческая воля, побеждающая непреодолимые обстоятельства, это очень красиво. Примерно как для нас новогодний фейерверк. В общем, Стефан среди них отлично освоился, пообвыкся, втянулся и понемногу превратился в того, кем поначалу только прикидывался – оно, сама знаешь, так и работает. Если достаточно долго и ловко притворяться кем-то большим, чем уродился, можно убедить даже судьбу и собственную природу. Вот он и убедил. А между делом завел много полезных знакомств и со временем выбил себе официальную должность, довольно скромную, но ничего иного он никогда не желал.

– Должность?!

– Именно. Официальную должность Младшего духа-хранителя города. Собственно, обоих наших городов.

– А почему именно этого города? Из-за границы?

– Естественно. Какой смысл шаману такого масштаба беспокоиться о городах, где границы нет? Что ему там делать? Вышивать крестиком? Ну тоже в общем-то можно. Но Стефан в рукоделии не силен.

– Граничных городов, насколько я знаю, на этой планете не то чтобы очень много, но все-таки гораздо больше одного.

– Ну так Стефан родом откуда-то из здешних мест. Как-то сказал, что в его детстве-юности никакого города на Другой Стороне еще толком не было, только крошечное человеческое поселение, а вокруг – леса и холмы, пустая земля. И при этом – настолько проницаемая граница, какой она бывает только в малолюдных местах. Буквально шаг в сторону, и провалишься на изнанку. То есть, к нам. А у нас в ту пору царил такой немыслимый хаос, что даже в учебниках тот период толком не описан. Уже на моей памяти несколько видных ученых историков сошли с ума при попытке внятно рассказать об эпохе Сменяющихся Иллюзий, когда каждый натурально жил одним днем: от пробуждения до сна, а на следующий день просыпался другим человеком, в совершенно иных обстоятельствах. И даже эта хрупкая иллюзия существования у каждого была своя, не совпадающая с иллюзиями соседа, так что каждый ходил, окруженный своей отдельной действительностью, прекрасной и недолговечной, как елочный шар…

– Об этом я немножко знаю, – кивнула Кара. – Ну, сколько смогла найти информации, столько и усвоила. С ума, кстати, вроде бы не особо сошла.

– Вот ты могла бы написать такой учебник! – оживилась Ханна-Лора. – У тебя крепкие нервы и ясная голова.

– И ни минутки свободной.

– Это да. Обычное дело: людям с крепкими нервами и ясной головой всегда есть чем заняться кроме учебников, поэтому с образованием черт знает что творится у нас… Ладно, мы говорили о Стефане. А он влюбился раз и навсегда – в будущий граничный город и в неописуемый хаос его изнанки. Особенно, как я понимаю, в него. Так крепко влюбился, что теперь к нам носа не кажет, чтобы под его тяжелым влюбленным взглядом все снова не стало таким, как он впервые увидел. Не приведи боже, конечно! Даже если всего на полдня превратимся, последствия и за сотню лет не разгребем… Слушай, это ужасно смешно! Чувствую себя самой настоящей сплетницей. Сижу такая, рассказываю подружке: «Он влюбился!» А ты сейчас должна удивляться: «Ну и дела!» – и наседать на меня с расспросами: «А что потом было? А он чего? А она?»

– Ну и дела! А что потом было? – спросила Кара, и они дружно рассмеялись. И одновременно потянулись за термосом, в котором еще плескались остатки горячего вина.


– На самом деле я хотела задать совсем другой вопрос, – сказала Кара, поставив на песок пустую чашку. – Но тоже достаточно глупый.

– Не сомневаюсь. В смысле верю в твои возможности. Давай!

– Почему должность – всего лишь Младшего духа-хранителя? С какого это перепугу Стефан вдруг таким скромным стал?

– Ну так просто Старший дух-хранитель какой бы то ни было местности – не официальная должность, а состояние сознания, – объяснила Ханна-Лора. – Своего рода одержимость; с точки зрения людей и даже большинства высших духов, довольно невыносимая. Никто такое веселье подолгу не выдерживает, поэтому Старшие духи-хранители мало у каких городов есть. То есть, постоянных нет, а так-то конечно иногда появляются, на пару часов, в лучшем случае – дней, а потом снова жди, пока новый отыщется. И это еще огромная удача для города, если Старший дух-хранитель возникает хотя бы раз в год. Обычно гораздо реже. Так и живут неприкаянные: город без Старшего духа-хранителя, как ребенок без вымышленного друга – вроде бы все на месте, а все равно чего-то самого главного недостает. Но Стефан, сама знаешь, и тут ловко выкрутился. Нашел, кого припахать. Он – мой герой.

– Да не то слово, – вздохнула Кара. – На самом деле немного невовремя вся эта информация: формально Стефан сейчас для меня – что-то вроде начальства. А обожать собственное начальство – дурной тон… Извини, дорогая. Ты тоже начальство, я помню. Но тебя я все-таки не обожаю, а просто люблю.

– Правильно делаешь, – невозмутимо кивнула Ханна-Лора. – Любить меня легко и приятно. И, говорят, полезно, как пить гранатовый сок. А насчет Стефана – ну извини. Я не виновата, что он такой распрекрасный. Может, просто попробуешь и дальше сердиться, что он предложил увести с Другой Стороны наши Мосты? У тебя, я помню, это хорошо получалось.

– Не пройдет. Я сперва несколько дней на него посердилась, а потом пошло такое веселье, что стало не до того. Ну и у меня, знаешь, было время посмотреть, что там, на Другой Стороне, происходит. И подумать. И – один-ноль в пользу Стефана, он своего добился! – охренеть. Потому что это же действительно очень красиво: увести с Другой Стороны наши Мосты и одновременно открыть столько Путей, что к нам теперь чуть ли не каждый день кто-нибудь из тамошних заглядывает. И влюбляется навсегда, как им положено, и потом тоскует, сам толком не понимая о чем. А уж они это дело умеют, как нам и не снилось. Хороший, прочный клей – их тоска!

– Да, действительно красивый ход, – кивнула Ханна-Лора. – Надо же было до такого додуматься: вынудить Другую Сторону нам помогать. Навязать алчному хищнику роль заботливого опекуна. Причем Другой Стороне от этого, пожалуй, даже побольше пользы, чем нам.

– Ты сейчас о какой пользе?

– О постепенном изменении природы Другой Стороны. Действие, как ни крути, важней намерения. Разбойник, который защищает принцессу, уже не совсем разбойник. Особенно если ему придется делать это много лет кряду, изо дня в день. Сам не заметит, как станет благородным рыцарем; процесс неизбежен и необратим. По-моему, гениально. Еще никогда никому не приходило в голову, что саму реальность, данную нам в ощущениях, можно попробовать перевоспитать.

– Перевоспитать! – восхитилась Кара. – Ну точно, да! И ведь у него получается. Не знаю, что на всей остальной Другой Стороне творится, для этого надо своими глазами увидеть, а мне не светит. Но наш город уже так изменился – вообще не узнать.

– Да уж, Стефан времени зря не теряет, – усмехнулась Ханна-Лора. – Слушай, а ты знаешь сказку про дядю Миколу?

– Воспитателя детского сада, очень сердитого с виду, с вечно полным карманом конфет и входом в волшебный сад в рукаве? Моя любимая книжка в пять лет была! А почему ты спросила?.. Ой! Ты имеешь в виду, что Стефан?..

– Ну так дядя Микола же! Вылитый! Скажешь, нет?

И обе натурально пополам сложились от хохота, неудержимого, до слез.

– Как я теперь с ним работать буду? – сквозь смех простонала Кара. – Дядя Микола! С конфетами! В рукаве сад!

– Ну так как раз отлично будешь работать, – утешила ее Ханна-Лора. – Смеяться над начальством гораздо более продуктивно, чем его обожать.


Потом, когда уже шли к машине, Ханна-Лора вдруг сказала:

– Сплетни в обмен на сплетни, дорогая. Я тебе столько выболтала про Стефана не потому, что язык от вина развязался. То есть не только поэтому, а еще и в надежде, что ты в качестве ответной любезности расскажешь человеческими словами, кто такой этот твой агент Гест…

На этом месте Кара споткнулась, да так, что чуть не упала. И упала бы, но Ханна-Лора ее подхватила, практически на лету. Спросила:

– Это был ответ на мой вопрос?

– Вроде того, – невесело усмехнулась Кара. – На самом деле, кто он такой, я не знаю. И не уверена, что хочу знать. То есть, конечно, хочу, я любопытная. Но что-то мне подсказывает, что ужиться с этим знанием будет непросто.

– Даже так? – изумилась Ханна-Лора, усаживаясь за руль. – Извини, дорогая. Если так, можешь не сплетничать. Я просто не подозревала, что все так сложно у вас.

– Спасибо, – вздохнула Кара. – Сложно – не то слово.

И уже после того, как Ханна-Лора вырулила с совершенно пустой пляжной парковки, сказала:

– Ты же меня хорошо знаешь. Правда, я совсем не трусиха?

– «Не трусиха» – это еще слишком скромно сказано. А что?..

– Неважно. Важно, что трусихой я никогда не была. А этого агента Геста боюсь до обморока. Ну то есть не до настоящего обморока, но иногда натурально темнеет в глазах. И ноги дрожат как кисель. Не всегда, слава богу. Моментами. Но эти моменты, скажем так, довольно регулярно случаются. Он совершенно ужасный. И одновременно такой хороший, что я его про себя называю ангелом. Хотя никогда их не видела. И вообще не уверена, что они есть. Мир и так слишком сложно устроен, куда нам еще и ангелов… Но в детстве верила. И представляла примерно что-то такое: милые, добрые, могут заплакать от чужой боли, хотят всех спасти, но человеку находиться рядом с ними совершенно невыносимо. Ай, ладно, неважно, что я там себе в детстве напредставляла. «Ангел», «не ангел» – это только слова. Просто он в меня не помещается – ни в рассудок, ни в восприятие, ни даже в воображение, поэтому страшно. Ум испытывает страх, когда не справляется с поступающей информацией, это факт.

– Ну ничего себе, какие дела творятся, – присвистнула Ханна-Лора. – Не помещается, надо же! Где, интересно, ты такое сокровище откопала? И как?!

– Я не копала. Он сам пришел. Сказал, что хочет сотрудничать. Предложил помощь в сложных делах в обмен на информацию об этих самых делах. Иными словами, желает, чтобы мы звали его на помощь в особо затруднительных случаях, это и есть оплата его услуг. Потому что в человеческом мире, по его словам, слишком много горя и боли, надо по мере сил уменьшать их количество, а он не справляется: за всем сразу даже в одном-единственном городе не уследишь.

– Тебя послушать, так, похоже, и правда ангел, как их описывали тайные древние манускрипты, исчезнувшие вместе с нашей Восьмой Империей, – растерянно согласилась Ханна-Лора. – Вот интересно, как это он в человеческий город забрел? И зачем? – и помолчав, спросила: – А ты случайно не знаешь, почему он просто прямо к Стефану не пошел?

– Говорит, что ему нельзя приближаться к Стефану. Дескать, самому очень жаль, но так будет лучше для всех. Он присматривался к остальным сотрудникам Граничной полиции, но не был уверен, что его общество пойдет им на пользу, а для него совершенно невыносимо причинять людям вред. Поэтому действовал в одиночку, пока не увидел меня. Говорит, сразу понял, что у меня с ним особых проблем не будет. Нннууу… видимо, тьма в глазах и ноги-кисель – проблема обычная, штатная. А особых действительно нет.

Ванна-Белл

Я молодец, что отсюда удрала, – думала Ванна-Белл, глядя в окно такси. – Отвратительный городишко. Гнусный гадючий угол. Каким был, таким и остался, узнаю с первого взгляда, евроремонт до сраки, когда по улицам бегают все те же толпы свиней. Ненавижу. Дура, что согласилась сюда вернуться, не на вечер, на целых два дня, здесь каждый день – унылая, замогильная вечность. Трижды дура, что именно в ноябре. Хуже здешнего ноября вообще ничего не бывает. Холодно, грязно, деревья голые. В половине пятого на улице уже темно. А фонари еле светят, умеют здесь экономить. Только дикое синее зарево над горизонтом символизирует победу капитализма; что там у них вообще такое? Зомби-дискотека? Памятник мертвым электрикам? Гигантский экран, рекламирующий платный вип-проход в ад?


Все было плохо. Всегда все плохо, если уж хватило ума родиться, так получай; но здесь было как-то особенно тошно. И клуб – какой-то адов свинарник, в таких сараях до сих пор ни разу не пела, и комната в гостинице – мерзкий дешевый «люкс» с низким потолком, уродливой мягкой мебелью, помпезными люстрами и худшим видом из окон, какой только можно придумать – на узкую улицу с односторонним движением и глухую серую стену ветхого дома, кроме нее и подсвеченного отвратительным ультрамарином ноябрьского неба – ничего. Когда вошла, сразу подумала: в этой комнате должно быть легко умирать, по крайней мере, жалеть точно не о чем. Тому, кого однажды поселили в подобном месте, от жизни больше нечего ждать. Но вслух ничего не сказала, не хотела ссориться с Руди, который, собственно, не то чтобы виноват. То есть гостиницу все-таки явно не он выбирал, а местные организаторы. На которых, положа руку на сердце, тоже грех обижаться. Какая «звезда», такой и прием. Спасибо, что хотя бы не в хостел засунули, как было однажды в Берлине, а в трехзвездочную гостиницу с чистым сортиром. Этот так называемый «люкс» с голубыми диванами, мечта привокзальной бляди – мой потолок.

Но она не поэтому решила не ссориться с Руди. Просто хотела, чтобы он оставил ее в покое до самого начала концерта. И никого к ней не приставлял. Впрочем, если приставит, черт с ним, пусть топчется в коридоре. Здесь всего второй этаж, невысокий. Запросто можно вылезти в окно.


И действительно вылезла – это оказалось даже проще, чем думала. И уж всяко приятней, чем красться по гостиничному коридору, тайком, как воровка, оглядываясь по сторонам, чтобы не столкнуться нос к носу ни с кем из своих.

Спросила какую-то жирную старую тетку в вязаной шапке до бровей, где у них тут ближайший супермаркет; оказалось, практически за углом. Добежала, затарилась. Сперва взяла две бутылки виски, но, прочитав объявление, что алкоголь продается только до восьми вечера, а по воскресеньям вообще до трех, запаниковала: завтра же воскресенье! – и прибавила еще четыре бутылки. Пусть будут. Лучше больше, чем меньше. Хорошее количество – шесть. Примерно двойная смертельная доза для среднего человека – при условии, что не сблюет. Это, конечно, вряд ли, – весело думала Ванна-Белл по дороге в гостиницу. – Святое дело – сблевать. Но все равно чертовски приятно нести в рюкзаке свою смерть. Потому что пока держишь одну смерть в руках, другая за тобой не придет. Две смерти на рыло никому не положено. То есть когда у тебя в кармане заряженный пистолет, или ампула с ядом, или хотя бы шесть бутылок виски в рюкзаке, ты, можно сказать, бессмертна – пока хватит выдержки просто носить их с собой, не пуская в ход.

Так вдохновилась внезапно обретенным секретом бессмертия, что выпила совсем немного, по крайней мере, меньше, чем собиралась. И даже чуть-чуть поспала, не раздеваясь, прямо на мягком, обитом блестящей тканью диване. Очень приятно было извозюкать ботинками его голубые бока. В этом чертовом городе какая-то особо густая, неотмываемая жирная грязь.

Выступила из рук вон паршиво. Самый идиотизм, что кроме нее никто этого не понял. Публика блаженно завывала и требовала выйти на бис, организаторы порывались слюнявить руки, и даже старый хрен Руди, который, какой бы свиньей ни казался, но всегда разбирался в музыке не хуже, чем в своих сраных деньгах, был совершенно доволен. Но если даже Руди доволен такой халтурой, ебучий боже, что все они слышат? Для кого я вообще пою?


Ночью снилось какое-то отвратительное паскудство: жирные голые мужчины обступили ее кольцом, не пускали домой, где горела яркая желтая лампа, и мама, которой на самом деле никогда не было, варила земляничный компот, а на столе лежала книжка со сказками, договорились с мамой читать их друг другу вслух, когда Ванна-Белл вернется. Но между нею и ведущей к дому тропинкой толпились отвратительные престарелые мужики, гоготали, как школьники, от смеха сотрясались жирные волосатые животы, тыкали в нее пальцами: отсосешь нам на бис, тогда пропустим! Ей так хотелось домой, где мама, книжка и лампа, что почти согласилась на их условия, но к счастью на этом месте проснулась от тошноты и жадного, мучительного желания выпить. Раньше такого не было. Обычно, когда просыпалась, хотела только воды, и, конечно, сдохнуть, но это по умолчанию, сдохнуть она хотела всегда; не была бы такой трусихой, давным-давно бы отмучилась, – думала Ванна-Белл, сидя на гостиничном подоконнике с полным стаканом виски. Бац – и все. И больше ничего, никогда. Не торчала бы сейчас в этой отвратительной комнате с видом на грязную стену, низкое небо и адский электрический синий свет, который сейчас сияет так ярко, что страшно становится. Ладно, положим, мне вообще всегда страшно, это обычное дело, – с отвращением думала Ванна-Белл.

Надо завязывать, – сказала она себе. – Нет, правда, надо завязывать с выпивкой. Хрен знает во что превратилась. Невозможно жить дальше, осознавая, что вон то опухшее чудище в зеркале – это и есть ты. Что ни делай с этим смрадным куском бесполезной органики, человеком ему уже не быть. Так что лучше завязывать не с выпивкой, а с так называемой жизнью. Лучше прямо сейчас, пока мне настолько паршиво, и ум так ясно все понимает, что я почти не боюсь умереть. Потом будет только хуже. Чем дальше, тем больше нарастет жира. Дольше придется в могиле гнить.

Ее передернуло от отвращения. Невозможно поверить, что это грузное, тяжелое, бугристое, как мешок с овощами тело – мое. И мерзкая смерть, которой оно заслуживает, тоже мне достанется. Ждет меня, не дождется. Правильно, в общем, делает, спасибо, что ждет. Пусть забирает. Меня и всех остальных. Мир без людей станет лучше. Без нас он красивый. Не везде, но во многих местах.

Проверила свой арсенал, пять бутылок виски Ballantine’s, дешевого, но отличного, мягкого, «девчачьего», как смеялся когда-то Роджер – где он, мой Роджер? Куда подевался? Почему ни одна птичья сука сейчас не кричит: «nevermore»? Ладно, справлюсь сама, – и, высунувшись в окно по пояс, заорала во всю мощь своего феноменального, как когда-то писали в специальных журналах для продвинутых идиотов, голоса: «nevermore!» И еще раз, специально для аборигенов, которые иностранных языков не учили, на бис: «niekada!»[17]

Осталась довольна, все-таки приятно орать среди ночи и знать, что ничего тебе за это не будет. Даже если какая-нибудь дурная старуха полицию вызовет, мне плевать, Руди заплатит штраф. И скандалить не станет, я – его хлебушек с маслом, круассан с салом, гамбургер с вермишелью или что там он жрет.

Но еще приятней, чем безнаказанно орать среди ночи оказалось орать не просто так, а красиво, во всю силу своего голоса, вдруг снова овладеть этим божественным инструментом, по нелепому недоразумению вставленным в мерзкую рыхлую плоть. Вот бы еще разочек спеть так же, как только что кричала, храбро, во всю свою мощь! После такого можно и умирать.

Ладно, – сказала себе Ванна-Белл. – Смерть подождет до завтра. И все мои маленькие сладенькие бутылочки тоже как-нибудь до завтра подождут. Сначала спою, как настоящий небесный ангел назло всем этим тупым ублюдочным жирным свиньям. Пусть им станет обидно, что они так не могут. Пусть поймут наконец, что бог их не любит. Пусть тоже захотят лечь и сдохнуть. Им это даже нужней, чем мне.

Стефан

Рука привычно тянется то за бубном, то просто за телефоном, но нет. Нет, – думает Стефан. – На этот раз так не надо. На этот раз надо не так.

Давай договоримся, – думает Стефан; просто думает, не заклинает, не ворожит, даже не концентрируется на образе адресата, а только смотрит в окно, за которым как раз наступили ранние синие сумерки, а с деревьев облетают последние листья, в полутьме – темно-синие. Слишком синие для обычной палой листвы.

Давай договоримся, – думает Стефан, – я тебя ни призывать, ни даже приглашать на встречу не стану. Но если у тебя есть совесть и сердце, ладно, хотя бы что-то одно, на твой выбор; в общем, давай, сам как-нибудь мне на глаза попадись.

Додумав эту нехитрую мысль до конца, Стефан запирает окно, тяжелым взглядом обводит свой кабинет, говорит вслух:

– Вернусь ближе к ночи; смотри мне, чтобы оставался на месте, как гвоздями прибитый. А не как вчера. Стыдно должно быть: ребята проснулись на службе после трудного дела, а ничего кроме приемной и коридора на всем этаже нет, даже кофе попить не смогли, чайник-то здесь остался. В «Максиму» бегали, бедочки, а там кофе – дрянь. Чувствую себя без пяти минут жестоким сатрапом. Короче, без фокусов давай.

Вот интересно, как это «без фокусов», когда я сам и есть фокус, – мог бы возразить кабинет, если бы Стефан наделил его даром речи. Но прекрасный период, когда он, упиваясь открывшимися возможностями, заставлял разговаривать вслух все, что на глаза попадалось, давным-давно миновал.


Два часа, два мелких коротких дождя, северо-западный ветер, три пива и один слишком горький эспрессо спустя, Стефан начинает – ну, не то чтобы закипать, а скажем так, понемногу утрачивать избыток благодушия. И думать: ладно, с совестью с самого начала все было ясно, у тебя, и вдруг какая-то совесть, даже не смешно. Но сердце! Сердце-то у тебя точно есть. По крайней мере, позавчера оно было, своими глазами видел. Где ты его продолбал? – думает Стефан и от возмущения внезапно засыпает на месте, прямо в баре, на табурете, давно такого с ним не случалось; строго говоря, точно такого – вообще никогда, потому что в ту пору, когда он по молодости и неопытности мог бесконтрольно заснуть где попало, никаких баров еще и в помине не было. Человечество их просто не изобрело.


Стефан спит в баре; впрочем, с точки зрения окружающих это выглядит так, словно он крепко о чем-то задумался, причем о таком непростом предмете и в таких выражениях, что рядом с ним садиться не стоит, лучше вообще близко не подходить. Но Стефан все-таки именно спит, и ему снится, как он сидит на перилах пешеходного моста через реку Нерис и сердито бормочет, озираясь по сторонам:

– Что за хрень происходит? Я ее не заказывал! Как это так?

– Извини, – кротко говорит его безымянный друг, персональная божья кара, как обычно шутит сам Стефан. То есть делает вид, будто шутит. На самом деле не очень-то ему и смешно.

– Я не нарочно, – продолжает тот с видом дошкольника, разбившего банку с вареньем. – Не задираюсь. Не показываю, как я теперь умею, не дразнюсь, не качаю права. Просто ты сам хотел как бы случайно встретить меня на улице, а я не люблю отказывать друзьям. Но в такую собачью погоду совершенно невозможно быстро проснуться, одеться, выскочить из дома, даже кофе не выпив, и куда-то нестись. Поэтому получилось, как получилось: ты как бы случайно меня увидел. А что не наяву, а во сне – ну извини, бывает. Я на Белом мосту почему-то часто всем снюсь. Как медом мне тут намазано. Ну или, наоборот, вам…

– Ничего, – говорит Стефан. – Лучше уж так, чем ждать до завтра. До завтра я бы успел всерьез на тебя рассерчать. Почему-то не сообразил, что ты мог просто лечь спать.

– Не факт, что именно «лечь». В последнее время я часто засыпаю в совершенно неподходящих для сна обстоятельствах; впрочем, неважно. Проснусь, разберусь, что там было, и как это выглядело со стороны. А почему ты меня не позвал, если хотел увидеть? Всяко проще, чем сердиться и ждать.

– Ну вот, считай, позвал. Хотя наяву все-таки было бы лучше. Формат уж больно удачный: случайная встреча на улице, необязательный разговор на бегу…

– Ты прав, случайная встреча на улице – идеальный формат, – кивает его сновидение. – Тогда действительно подожди до завтра. Тебе ж не горит?

Еще как горит, – думает Стефан, проснувшись в баре, а с точки зрения случайных свидетелей, просто сменивший сердито-задумчивый вид на безмятежно-задумчивый. – Но ладно, как скажешь. Приятное – и совершенно неожиданное! – открытие, что совесть у тебя все-таки есть.


Четверть часа спустя Стефан заходит в свой кабинет. Вернее, не заходит, а застывает на пороге, восхищенно присвистнув:

– Отлично выглядишь. Можешь ведь, когда хочешь!

Его можно понять. Еще никогда его кабинет не был так просторен и светел. И окна – в тех редких случаях, когда вообще были – уж точно не от пола до потолка. И картины Пауля Клее на стенах до сих пор тут еще никогда не висели. Натурально музей. И новенький письменный стол такой огромный, что на нем, пожалуй, можно уложить семерых человек.

Но пока там лежит только один. То есть уже не лежит, а почти сидит. Открывает глаза, озирается, по-детски прыскает в кулак и тараторит так быстро, что невозможно вставить ни слова:

– Ни фига себе я промахнулся! Просыпаться в домах у друзей – хорошее, доброе дело, если не слишком злоупотреблять. Но просыпаться у друзей на работе – все-таки перебор. Извини, больше не повторится. Ну то есть я всем сердцем надеюсь, что не повторится, но твердо обещать, сам понимаешь, ничего не могу. Предлагаю сделку: выдай мне кофе. Сварю, выпью и сразу уйду.

– Да ладно тебе, не спеши, – говорит Стефан, доставая из недр невесть каким чудом зародившегося в его кабинете удобного, вместительного стеллажа почти полную пачку кофе и джезву. – Я не то чтобы очень занят. Даже погулять выходил. Тебя, между прочим, надеялся встретить. Ну, можно сказать, почти получилось. Откуда ты взялся? И почему именно здесь?

– Мне приснилось, что ты хочешь со мной повидаться, – объясняет его персональная божья кара, колдуя над джезвой. – И я так проникся, что проснулся в единственном месте, где от встречи гарантированно не отвертишься, хоть под стол залезь. Какой-то я в последнее время стал подозрительно сговорчивый. Сам удивляюсь. Надеюсь, скоро пройдет.

– На какие только жертвы не пойдешь, чтобы меня удивить, – ухмыляется Стефан.

– И то верно. Тебя еще поди удиви. А у меня получилось… Получилось же?

– Да не то слово. Особенно Клее на стенах. Какой музей ты обнес?

– Бернский[18], конечно. Там самая большая коллекция, глядишь, вообще не заметят пропажи. Не пересчитывают же они их днями напролет… Да ладно тебе, не вращай так грозно глазами. Куда мне музеи грабить. Я бы и рад, но до Берна мои полномочия не простираются; они, сам знаешь, даже до Пилайте[19] и Новой Вильни[20] сильно через раз простираются. Не каждый день. Так что картины – такая же иллюзия, как и все остальное тут у тебя, за исключением кофе. Зато их можно оставить надолго, если, конечно, сумеешь договориться со своим кабинетом. Мне показалось, у него довольно вздорный характер. Честное слово, хуже, чем у тебя.

– Даже знаешь, немного обидно, что картины просто иллюзия, – смеется Стефан. – Уже успел прикинуть, что полицейский комиссариат – такое удачное место для хранения краденых шедевров, что грех волочь их домой.

– Справедливости ради, осенний день давно прошедшего года тоже отлично подходит для хранения краденого. Но в полицейском комиссариате, конечно, гораздо смешней. Полицейский комиссариат – такое специальное место, где что ни сделай, все будет смешно.

– То-то и оно, – кивает Стефан. – А ты еще удивлялся, почему мы с ребятами как сироты тут ютимся, когда в городе столько прекрасных заброшенных зданий, не говоря о подземельях под Барбаканом, где до сих пор глупые городские страшилки для непослушных детей вместо призраков цепями гремят…

– Так то когда было. Ты еще вспомни, как я от зеркал шарахался, когда из них на меня какой-нибудь вздорный мальчишка, или, наоборот, пьяный всклокоченный дед смотрел. Я с тех пор нефиговое чувство комического отрастил. Первое правило выживания человека в мире духов: учись смеяться над всем, что покажут, начиная с себя. Я же при жизни… в смысле в человеческой жизни довольно серьезный был. И такой мрачный, что вспоминать тошно. Потом уже развеселился.

– И даже несколько чересчур, – ухмыляется Стефан.

– В самый раз, и ты это знаешь, – говорит его божья кара, одновременно превращаясь в божью милость. То есть, вручая ему чашку кофе, такого фантастически вкусного, что Стефан, уж насколько совсем не гурман, всякий раз удивляется: как ему удается превратить в без пяти минут священную сому обычный повседневный напиток? Нет, правда, как?!

Свою порцию без пяти минут сомы тот выпивает залпом, как микстуру. Одобрительно говорит:

– Вот теперь, похоже, и правда проснулся. По счастливому совпадению, не где-то, а в твоем кабинете. Так уж тебе повезло. Ты же хотел случайно встретить меня на улице, чтобы небрежно, как бы между делом спросить, не передумал ли я насчет имени? Ну вот, можешь спрашивать. Вернее, можешь даже не спрашивать, сам скажу: естественно не передумал. И не передумаю. Так что пожалуйста, вспоминай. И не бойся за мою шкуру. Это вообще не твоя специализация – чего-то бояться. Бояться здесь буду я!

– Ну ты раскомандовался, – хмурится Стефан.

– Мне можно. Даже положено. Я сейчас – великий герой. Потенциальный, но это, по-моему, тоже считается. Не каждый день такое со мной происходит, так что будь другом, дай насладиться всеми преимуществами героического положения. В смысле соглашайся со всей херней, которую я несу. С героями положено соглашаться. Это справедливая плата за наш жертвенный героизм.

– Дам сейчас по лбу, будет тебе справедливая плата, – как бы сердито говорит Стефан. Но и сам, конечно, понимает, что именно «как бы». На самом деле, ему уже снова почти смешно.

– Имеешь полное право, – соглашается его безымянный друг. – На то ты и великий шаман, чтобы безнаказанно измываться над всеми, кого поймаешь. Традиция есть традиция, что тут возразишь.

Он и правда сегодня какой-то подозрительно покладистый. Может, просто не выспался? Или съел что-то не то?

– Серьезно тебе говорю, не бойся, – повторяет он. – Я знаю, что делаю. Главное, конечно, в первый момент не забыть с перепугу, что сам же все и затеял. И вообще ничего не забыть. Но в крайнем случае, ты же мне и напомнишь. Тебе я поверю. Ты умеешь очень убедительно излагать.

Умел бы я излагать убедительно, ты бы сейчас дурью не маялся, – с досадой думает Стефан. Но вслух говорит:

– Ладно, как скажешь. Мне эта затея не нравится, но не буду заново спор начинать. Это скучно. Не хочу себе надоесть. Но учти, я твердо намерен вспомнить самое дурацкое из твоих имен. Такое, что сам не обрадуешься. А я еще дополнительно задразню.

– Договорились, – безмятежно кивает все еще безымянный, живой и здоровый, совершенно довольный собой и жизнью, почти не похожий на человека, почти чистый дух. – Самое дурацкое из имен – это честно, – добавляет он. – Должен же ты получить дополнительное удовольствие от этой затеи. Главное – не забывать вовремя делать вид, будто всерьез обижаюсь, когда станешь дразниться. Ладно, учту. А чтобы веселей вспоминалось, открою тебе секрет: у меня есть отличный план. Я уже придумал, что делать с твоим Серым Адом. Ну, то есть с нашим общим; неважно. Важно, что ему скоро наступит полный трындец. Зуб даю, бивень мамонта, белый клык – на выбор. Верь мне, короче. Кому и верить, если не мне.

– Ну и что ты придумал? – спрашивает Стефан, заранее приготовившись ликовать – он это дело любит, ему только дай повод – и одновременно ругаться, потому что, святые угодники, могу вообразить этот так называемый «отличный план»!

Его божья кара, она же сущее благословение, ослепительно улыбается, подходит, наклоняется к самому уху, доверчиво шепчет:

– Не скажу!

И ловко отскакивает в сторону, чтобы не попасть под горячую руку. И так заразительно хохочет, что невозможно тоже не рассмеяться, почему-то с неописуемым облегчением, одновременно для порядка и просто чтобы особо не зазнавался, грозя ему кулаком.

Жанна

По идее, после разговора с Люси ей должно было полегчать, но вот парадокс: все стало еще сложнее. Гораздо проще, оказывается, было ни черта не понимать, досадовать на провалы в памяти, подозревать себя в приступе лунатизма, ну или как это называется, когда ходишь во сне, а потом ничего не помнишь; ай, неважно. Важно, что это все-таки был не сон, а жизнь – вот такая она теперь есть, была и, наверное, будет – вот ужас… Или больше не будет? О боже, ужас какой!

Жанна сама не знала, чего она хочет. Не знала даже, чего на самом деле хочет захотеть, а это уже ни в какие ворота. Уж настолько-то себя надо понимать.


Даже работа ее не спасала. Ювелирные инструменты натурально валились из рук, а бухгалтерской текучки вот прямо сейчас было совсем немного, можно по-быстрому сделать буквально за час и снова с чистой совестью маяться дурью. Ну то есть не то чтобы действительно дурью. Но маяться все равно. «Поначалу скорее похоже на наказание, чем на удачу», – так говорила Люси. И была совершенно права.

Даже прогулки по городу не утешали ее, как прежде. Поди утешься, когда все время ждешь подвоха, помнишь, что в любой момент можно забрести в специальное гадское место, где как бы естественным образом, как будто так и надо, теряешь себя, становишься бессмысленной, несчастной и жалкой; да ладно бы только я, сам город начинает казаться унылой помойной дырой. Как вспомню, так вздрогну, – морщилась Жанна. – На всю жизнь хватит с меня той прогулки, больше не хочу.

Однако каждый день выходила гулять, а куда деваться. Всяко лучше, чем бездельничать дома. Ну и просто нельзя сдаваться, позволять дурному смурному мороку так тебя запугать, что на улицу носа не высунешь. Такой власти над своим поведением Жанна не давала даже холодным осенним дождям, а ведь их-то никогда не считала врагами. Просто бывают друзья с тяжелым характером, которых с трудом выносишь, но все равно любишь. Вот и ноябрьские дожди – такие друзья. С ними спорить особо не о чем, нечего им доказывать, однако сидеть по их милости дома – нет уж. Еще чего.


В Жаннином арсенале была простая, но эффективная хитрость: если не хочешь гулять просто так, ради удовольствия, придумай себе дело на другом конце центра города, не обязательно важное и полезное, любой пустяк подойдет. Эта хитрость всегда помогала выгнать себя из дома и пройти первые несколько кварталов, а дальше ноги входили во вкус и несли ее сами. И город приветливо улыбался всеми своими окнами и куполами, трепетал ветвями деревьев, заботливо зажигал фонари.

На этот раз Жанна дала себе задание купить специальные витаминные колбаски для кошки. По счастливому стечению обстоятельств, кошачьи лакомства продавались не только в огромных моллах на окраинах, которые она не любила, но и в центральном универмаге, сразу за рекой. Отличный маршрут, даже по прямой, быстрым шагом туда и обратно никак не меньше часа. А если никуда не спешить, заходить по дороге в любимые лавки, глазеть на витрины и выпить где-нибудь кофе, совсем отличная выйдет прогулка. Часа на два с половиной как минимум. А после нее может и работа наконец-то пойдет.


До реки добралась уже в синих сумерках. Остановилась на пешеходном Белому мосту – сама не зная зачем. Просто приятно стоять между двумя берегами – левым, где Старый город, и дом, и все такое родное, словно не просто с рождения, а еще несколько предыдущих жизней здесь прожила, и правым, чужим, почти незнакомым, а потому интригующим, как всякая неизвестность. Стоять, курить и смотреть на реку, которая катит свои темные воды с востока, из белорусских болот, на запад, в Неман, практически из одного мира в другой, и уносит с собой все печали. И страхи тоже уносит. И глупые грустные мысли, и растерянность, и досаду, и жалость к бедной запутавшейся себе. Хорошо стоять на мосту, наконец оставшись без них, с очень ясной, почти пустой головой. Смотреть на реку, гадать, когда она в этом году замерзнет, и, если замерзнет, надолго ли? Теплой ли будет зима? Ай, ладно, неважно, какая будет, такая и будет. Этот город уже большой мальчик, сам разберется, какая зима ему нынче по нраву. Что бы ни выбрал, я на его стороне.

Я на твоей стороне, – думала Жанна. – Пусть все будет, как ты пожелаешь. Я согласна. Заранее, сразу со всем. Что бы ты ни устраивал, как бы меня ни морочил, сколько бы снов ни заставил смотреть наяву, все сойдет тебе с рук, я так решила. Ничего не поделаешь, я тебя очень люблю. Поэтому делай что хочешь, а я… ну, куда я денусь. Тоже буду делать, что захочу. Но если есть какие-то предложения, не стесняйся, выкладывай, сейчас самое время. Я хочу быть в твоей игре.

Словно бы в ответ на ее мысли, в кармане квакнул телефон, доставивший сообщение. И сразу еще раз квакнул. И в третий, как положено в сказке. Да что там такое стряслось? Достала телефон, посмотрела – три эсэмэски подряд, все с почты. Целых три посылки пришли. Несколько секунд Жанна пыталась сообразить, что это за посылки, наконец ее осенило: Алиэкспресс же! Еще в конце лета накупила у китайцев кучу всякой дешевой ерунды для мелкого хулиганского чудотворства, «красочные безопасные пластиковые глаза для куклы животного», «сияющая звезда луна люминесценции наклейки довольно светятся в темноте», «предупреждение темнотеющая водостойкая лента» – все вот это вот. А продавец так долго телился с пересылкой, что успела напрочь забыть. Тем лучше. Забытая покупка это почти подарок; собственно, она и есть подарок, от уже несуществующей прошлой – сегодняшней, настоящей себе.

Почтовое отделение в будние дни работало до восьми, а сейчас еще пяти не было, куча времени, но Жанна все равно чуть не побежала туда бегом, забыв о кошачьих колбасках. Но все-таки вовремя опомнилась. Сказала себе: спокойно, без паники, я успею. Никому мои посылки не отдадут.


Действительно все успела – и зайти в магазин за лакомством для кошки, и вернуться обратно не на такси, а пешком, еще и с остановкой на кофе, просто потому что принятые решения следует выполнять, даже такие пустяковые, не про дела, а про удовольствия; собственно, пустяковые – прежде всего. Смешно сказать, но именно благодаря такой необязательной ерунде человеческая воля обретает настоящую силу: если какое-то время выполнять абсолютно все свои решения (а невыполнимых просто не принимать), со временем решения так привыкают непременно быть выполненными, что понемногу начинают осуществляться практически сами, почти ничего не требуя от тебя.


Распаковывая посылки, Жанна восхищенно ахала над каждой, буквально подпрыгивала от избытка чувств и новых идей. Стыдно сказать, но радовалась, что дочки нет дома, можно все быстренько посмотреть, спрятать и не делиться. Нормальная жадность художника, – весело думала Жанна. – Мне это все надо для работы, а ей – просто для баловства.

«Для работы, – повторяла она про себя. – Для работы!» – и торжествующе хохотала, заранее воображая эту работу: писать дурацкие надписи, клеить на стены звезды, втыкать во все щели кукольные глаза. Кто бы мог подумать, что так здорово быть настоящей городской сумасшедшей. Счастливая мне досталась судьба.


За вечер успела закончить кольцо и брошку, над которыми безрезультатно чахла уже несколько дней, сварить суп, загрузить в мультиварку будущее жаркое, достать из морозилки слоеное тесто для пирога, все взвесив, сунуть его обратно и взяться за новый заказ, не особо срочный, но вдохновение неумолимо, и руки чешутся уже прямо сейчас.

Дождалась припозднившуюся дочку, мстительно объявила: «Теперь твоя очередь волноваться, где меня черти носят!» – и начала одеваться. Рюкзак-то заранее собрала.

– Так поздно уходишь? – удивилась Шерри, которая, по идее, давно должна была бы привыкнуть к ее вечерним отлучкам, но всякий раз заново удивлялась. Ну или просто делала вид.

– Да ладно тебе, – отмахнулась Жанна. – Великое «поздно», всего-то начало двенадцатого. Детское время. Ты же будущая богема, на художника учишься, привыкай.


Сил было столько, словно недавно проснулась, хотя встала давным-давно, в половине восьмого утра, перед этим полночи проворочавшись без сна, а потом весь день то бегала, то работала. Давным-давно пластом на диване должна бы лежать. Но какие могут быть диваны, когда карманы набиты глазами и звездами, а в понятно какую часть организма снова вернулось вдохновенное шило, от которого лоб пылает, тело становится невесомым, сердце ликует, и весь мир словно бы светится и звенит.

На этот раз не шла, а бежала, просто от избытка энергии, на самом-то деле некуда было спешить. Клеила на стены домов и водосточные трубы свои новые приобретения, круглые и треугольные зеркала, фосфоресцирующие в темноте звезды и полумесяцы, стрелки, указывающие направление – неважно, куда – писала светящимся мелом на тротуаре оптимистические слова, которых ей самой все эти дни так не хватало: «Ничего не бойся», «Все будет отлично», «Выход есть», «Это все-таки приз».

Квитни

Был счастлив, доволен собой, влюблен, растерян и зол. Никогда прежде не испытывал все эти чувства одновременно; спроси его кто, без колебаний назвал бы их взаимоисключающими. Но факт остается фактом – вот такой набор.

Доволен собой был прежде всего потому, что закончил работу на день раньше, чем запланировал. Вчера ночью все отослал и уже наутро получил полное одобрение. Даже переделать ничего не попросили, а это вообще ни в какие ворота. Любой нормальный заказчик знает, что сразу принимать работу нельзя, даже если она тебе нравится, все равно придумай, к чему прикопаться. Но тут заказчик почему-то расслабился. Сплоховал.

Однако счастлив Квитни был не поэтому, а просто – ну, счастлив. Бывает. Настоящее счастье всегда беспричинно, накатывает, как волна, потом уходит. И снова накатывает – обычно, когда не ждешь.

Влюблен был даже не то чтобы именно в город своего детства, все эти годы живший в его воспоминаниях вполне унылой дырой, но при встрече вдруг оказавшийся чуть ли не сказкой, а как-то сразу во все, включая свои ошалевшие отражения в зеркалах и витринах, девчонок с прозрачными русалочьими глазами, нарядных как куклы старух, голенастых студентов с голыми щиколотками, вызывающе торчащими из слишком коротких штанов, троллейбусы с глупыми добрыми мордами, веселых дружелюбных собак, давешнюю галлюцинацию в разноцветных ботинках и ее драгоценную флягу с действительно нескончаемым коньяком, широкий гостиничный подоконник, на котором сидел ночами, неизменное синее зарево над рекой, низкое хмурое небо, керамических ангелов, украшающих каждое второе окно, всех бариста в каждой кофейне, независимо от пола и возраста, свои странные сны, которые невозможно ни вспомнить проснувшись, ни забыть до конца, палую листву под ногами и моросящий холодный дождь.

Растерян был по многим причинам, но в первую очередь из-за этой внезапной неразборчивой всеядной влюбленности, которая в кои-то веки охватила его без специальных душевных усилий, сама. Думал: как-то по-моему слишком. Даже для меня.

А зол был потому, что пора уезжать. Непонятно, на кого именно злился. Кажется, просто на судьбу. Хотя при чем тут какая-то судьба, когда в твоей власти продлить гостиницу и поменять билет, что вообще может быть проще? Тебе это по карману, дома нет никаких срочных дел, но ты все равно почему-то ничего не предпринимаешь. Завтра после полудня вызовешь такси и покорно поедешь в аэропорт, как баран на бойню. Ну то есть, понятно, что не на бойню, а просто домой, но с бараньей покорностью обстоятельствам.

В общем, понятно, что злился на самого себя. Неумение отступать от заранее намеченного плана Квитни в себе терпеть не мог, но преодолеть никогда не пытался. Практической пользы от этого свойства характера всегда было больше, чем вреда. Строго говоря, вреда вообще не было. Какой может быть вред от склонности во всем следовать плану? Разве только совершено детское огорчение от того, что ни один праздник не длится вечно. Что на самом деле к лучшему: не успеет надоесть.


Весь день в растрепанных чувствах слонялся по городу, даже толком поесть не смог, обошелся кофе и пирожками. Ближе к полуночи вернулся в гостиницу, собрал чемодан, оставив снаружи только зубную щетку и еще несколько мелочей. Достал из кармана условно волшебную флягу – смех смехом, а все еще почти полную, похоже, насчет целой бездны галлюцинация не наврала – отвинтил пробку и не то чтобы выпил, а так, слегка пригубил. Открыл окно, присел было с сигаретой на подоконник, но в последний момент передумал, накинул пальто и снова пошел на улицу. Гулять так гулять – в прямом смысле, ногами. Сна все равно ни в одном глазу.


Нарезал круги по ночному городу, не особо удаляясь от гостиницы, и это его бесило, казалось все той же бараньей покорностью обстоятельствам, которая завтра погонит в аэропорт. Хотя сам понимал, что дело тут совсем не в покорности. Все гораздо проще. И одновременно сложней.

В этом городе есть большая река, а за рекой стоит дурацкий дом, увешанный синими фонарями, целевая реклама сердца Благословенного Вайрочаны, самая несмешная шутка моей щедрой на дурацкие шутки жизни, пора бы уже выкинуть ее из головы; так вот, – думал Квитни, – ничего страшнее этого сучьего дома во всем мире нет. Мне туда очень надо, мне ни в коем случае нельзя туда. Вот и кружу, как коза на привязи, потому что пока держусь поближе к гостинице, случайно на набережную гарантированно не выйду. И намеренно тоже не выйду. Никак не выйду, и все. А мне сейчас только того и надо – туда не выйти. Не смотреть вблизи на проклятый дом, не жмуриться от дурацкого синего света, не разбираться, почему я так его испугался. А то вдруг, чего доброго, действительно разберусь.


Пересекая очередной переулок, заметил на стене светящуюся в темноте бледно-зеленую стрелку. Такие обычно клеят не снаружи, а внутри, в помещениях, например, в коридорах учреждений, чтобы указать направление к выходу; очень удобно, если засидишься на работе до позднего вечера, когда везде выключен свет.

Почти невольно последовал указанию стрелки, свернул в подворотню; тут же, отреагировав на движение, вспыхнул фонарь над одной из дверей. Неожиданно яркий, желтый, очень теплый у него оказался свет, как в окне дедовской кухни… Так, стоп. Какой, к черту, дед? Откуда он взялся? У меня была только бабка, а деда я в живых не застал. Этот дед мне приснился, ну точно! – с облегчением вспомнил Квитни. – Буквально позавчера. Но, кстати, и дед, и дом на окраине, и сосна по имени Беатриче – Беатриче, мать твою за ногу! Дерево Беатриче! Сосна! – не в первый раз мне приснились. Один из тех повторяющихся снов с продолжением, которые наяву забываешь, но вспоминаешь всякий раз, снова заснув туда.

Сердце сжалось от самой настоящей тоски, как будто и дед, и дом, и даже сосна Беатриче действительно были, но он их навсегда потерял. И еще ласковую серую кошку до кучи. Знай наших, терять, так уж сразу все.


Прошел во двор, сел там на лавку, вытащил флягу из кармана пальто. На этот раз сделал пару больших, хороших глотков, не просто пригубил, а выпил по-настоящему. Подумал: ну и зря, я же быстро пьянею. С другой стороны, в последний вечер надраться – самое то. Закурил и вдруг вспомнил: я же в этом позавчерашнем сне пытался вернуться к сонному деду, прыгал по каким-то зубастым льдинам, но льдины меня не съели, зато остановила полиция. И потребовала документ.

Невольно улыбнулся – полиция, документы, хищные льдины на бурной реке, все ужасы мира в одном флаконе. А все равно отличный был сон, хорошо, что я его вспомнил. Приятно быть человеком, у которого хотя бы во сне есть такой отличный дед. И залитая светом уютная кухня, и сосна Беатриче, и серая кошка. И много чего еще.

Двор был проходной, но Квитни не стал выходить на параллельную улицу, покинул его тем же путем, что вошел – специально, чтобы снова загорелась желтая лампа в подворотне, хотел еще раз увидеть уютный домашний свет. Но лампа почему-то не вспыхнула: то ли перегорела, то ли не сработал датчик движения. То ли просто из-за коньяка, – весело подумал Квитни. – Когда я пьян, становлюсь призраком, исчезаю со всех радаров, меня как бы нет.


Пьян он, конечно, не был, не с двух же глотков. Просто развеселился. И мысли наконец-то приняли такой причудливый оборот, как давно пора бы. А то с этим дурацким душевным раздраем начал уже забывать, как интересно быть мной. Прошел пол-квартала, увидел надпись мелом на тротуаре: «Ничего не бойся». Рассмеялся: как вовремя! – развернулся и пошел к реке.

Небо было затянуто чернильно-сизыми тучами, зато на стенах домов мерцали желтые звезды и полумесяцы, заместители небесных светил. Мы живем в забавное время, со всеми этими новомодными материалами стало очень легко имитировать волшебство, – насмешливо думал Квитни. Но мало ли что он думал, сердце все равно замирало, как в детстве от этих невозможных, игрушечных, невзаправдашних, но все равно настоящих зачем-то спустившихся с неба на землю сияющих желтых звезд.

Несколько раз тормозил в нерешительности: куда меня понесло, зачем? Что я забыл на этой чертовой набережной? Никогда ее не любил. А теперь еще и гирлянды эти дурацкие, невыносимый холодный ультрамариновый свет, худшее рождественское украшение, какое я видел в жизни, на кой он мне сдался? Нет, правда, что я там забыл? Но обратно, в гостиницу не поворачивал. И не потому, что принял решение; строго говоря, никакого решения не принимал. А просто – ну что там делать, в гостинице? Ложиться спать? Шикарное предложение. Вот спасибо. Не смешите меня.

«Все будет отлично», – обещали надписи на тротуаре. «Ничего не бойся», «Выход есть». Вот интересно, откуда есть этот выход? Зачем мне вообще откуда-то выходить? Меня и здесь очень неплохо кормят, – думал Квитни, сердито пиная буквы, как будто и правда мог отшвырнуть их в кусты. Буквам, конечно, никакого ущерба, а вот ботинки он мелом испачкал. Ладно, не страшно, мел легко отмывается, все будет отлично, выход есть, – язвительно думал Квитни, перепрыгивая через непобедимые буквы. И прибавлял шагу, шел все быстрей, почти бежал.


Так разогнался, что сперва пересек мост Короля Миндаугаса, и только потом спросил себя: на кой это было надо? Что я забыл на другом берегу? Вопрос риторический. Ясно же, что забыл: страшный дурацкий дом, увешанный синими фонарями, неофициальную резиденцию Благословенного Вайрочаны, сам эту глупость выдумал, но ничего не поделаешь, она у меня в уме теперь есть, крепко засела, никаким гвоздодером не вытащишь, и с каждым шагом становится все больше похожа на правду, вот и голова уже кружится, и двоится в глазах, и сердце колотится так, словно хочет на волю, и мутит, как будто я отравился – ясно чем, непочтительными мыслями о Вайрочане – поэтому надо бы нам помириться перед моим отъездом. Вайрочане конечно насрать, он Будда. Зато я – не Будда, а просто дурацкий живой человек, мне еще потом с ним в бардо встречаться, – думал Квитни и смеялся, обеими руками придерживая бешено колотящееся сердце, и шатался, как пьяный, хотя сколько там выпил того коньяка, два глотка, да и когда это было. Полчаса, целую длинную жизнь, вечность назад.

Утешительных надписей на этом берегу не было, поэтому сам бормотал: ничего не бойся, все будет отлично, выход есть. Выход вообще всегда есть, – говорил себе Квитни. – И если вовремя им не воспользуешься, берегись, он сам тебя выйдет. Нет, не так, не «тебя», выход выйдет – тобой.


До дома, украшенного синими фонарями, он добрался в совершенно удивительном состоянии – ликования, смертного ужаса и невыносимой физической тошноты. Друг другу эти ощущения, как ни странно, не мешали, наоборот, каждое только казалось ярче на фоне остальных.

Уже почти теряя сознание, увидел, что дверь, ведущая в дом с фонарями, настежь открыта и, не раздумывая, устремился к ней. Вернее, одна мысль в его голове все-таки появилась и выглядела предельно разумной: мне плохо, а в здании наверняка есть сторож. Пусть вызывает скорую. Я так давно отсюда уехал, что больше не знаю, по какому номеру надо звонить.

Порог даже не то чтобы переступил, скорее перевалился через него, практически на четвереньках, вслепую цепляясь за все, что попадалось под руки, включая полы собственного пальто. Собрался с силами, чтобы позвать на помощь, но звать не понадобилось. Тони Куртейн уже был здесь, подхватил его, усадил в кресло, сказал очень твердо, тихим, спокойным, как у доктора голосом: «Все в порядке, Квитни, дружище, ты дома, ты жив, это такое счастье, у тебя получилось, ты к нам вернулся, теперь все будет хорошо».

Тони все-таки удивительный молодец, сам всегда всех встречает. Раньше, мама и дед рассказывали, на Маяке так не было заведено. Пришел и пришел, молодец, дальше сам небось разберешься, если надо, на полке стоит городской телефон.


– Ты мне вот что скажи: дед еще жив? – первым делом спросил Квитни.

– Да жив, конечно, – широко улыбнулся Тони, – что ему сделается. Такие, как он, по-моему, вообще не умирают, просто не могут выкроить на это время, вечно то одно, то другое, пирог в печи, городской чемпионат по шахматам, подарили новый фотоаппарат, подобрал котенка, друг расхворался, на сосне поселилась белка и вывела бельчат, пришло время пересаживать клубнику – в общем, дел слишком много, смерть подождет.

– Ну и слава богу, – сказал Квитни, чувствуя, как предательски дрожит его голос. – Вот я чего оказывается на самом деле боялся: что вернусь слишком поздно, в опустевший дом. А все остальное совсем не страшно, включая твои адские синие фонари, психов в форме Граничной полиции и гнев Вайрочаны…

– Чей гнев?! – опешил Тони Куртейн.

– Ай, неважно. Забудь. Это просто такая специальная дурацкая шутка, понятная только мне одному. Хочешь выпить?

– По уму, это я должен был тебе предложить.

– Должен. Но я успел первым, – подмигнул ему Квитни, доставая из внутреннего кармана дареную флягу. – Будешь смеяться, но это волшебный бесконечный коньяк с Другой Стороны.

Эдо

Женщина в баре гадала всем желающим по Книге Перемен[21]. Денег за услугу не требовала, но поставила на стол пиалу для добровольных пожертвований и объясняла интересующимся: «Если результат гадания вам понравится, имеет смысл заплатить, чтобы крепче к судьбе прилип». Публика нервно хихикала, но монеты в пиалу кидала. Положили даже несколько бумажных купюр.

Эдо сразу понравилось, что гадалка не упрощает жизнь себе и клиентам, подбрасывая монетки[22], как большинство современных любителей «И цзин», а натурально заморочилась с условными стеблями тысячелистника, которые заменила аккуратными деревянными счетными палочками для дошкольников. Перебирала их, перекладывала, полные руки летали над черной блестящей столешницей, плавные движения завораживали, как завораживает всякий хорошо исполненный ритуал; в общем, красивый перформанс тетка устроила, молодец. Потому, собственно, и попросил: «А давайте и мне».

Прежде никогда не связывался с предсказаниями и предсказателями, не то чтобы вовсе не верил в гадания, скорее их недолюбливал, не хотел расставаться с приятной иллюзией, будто лепит свое будущее сам, а внешние обстоятельства – в лучшем случае, умелые подмастерья, в худшем – просто неподатливый материал. Но женщина с разноцветными счетными палочками тронула его сердце – смуглая, сероглазая, с радужными волосами, в заляпанной краской джинсовой куртке и камуфляжных штанах, она была больше похожа на художницу, чем на гадалку. А не дать немного заработать художнику – великий грех.


Выпала последняя, шестьдесят четвертая гексаграмма, Вэй-цзи, «еще не конец». Сразу вспомнил ее значение, благо когда-то давно «Книгу перемен» раз сорок наверное перечитал – на волне увлечения древним Китаем, и еще потому, что это просто очень красиво, по крайней мере, в классическом переводе Щуцкого[23]. А новые переводы он не признавал.

Женщина принялась что-то объяснять, но Эдо не стал ее слушать. Приложил к губам палец, гадалка умолкла, и он процитировал по памяти:

– Еще не конец. Свершение. Молодой лис почти переправился. Если вымочишь хвост, не будет ничего благоприятного.

Гадалка растерянно моргнула. Улыбнулся ей. Объяснил:

– Это по-русски. Я себя выдал. Я – русский шпион. С мокрым хвостом, то есть не особо опасный. Прислан с заданием набрать побольше разных бирдекелей[24], у начальства сын собирает коллекцию, такие дела.

Женщина с радужными волосами одобрительно рассмеялась. Сказала:

– Гексаграмма вообще-то не очень. Я всем советую, если предсказание не понравилось, просто не давать за него денег. Тогда как бы и не считается.

Бровью не повел.

– Ну что вы. Отличная гексаграмма, если уметь правильно ее готовить. Благоприятна стойкость. Ну, стойкость – такое дело, благоприятна всегда.

Положил в пиалу двадцатиевровую купюру, за которой специально заранее сходил к банкомату, развернулся и ушел.


Домой летел как на крыльях, земли под собой не чуя, хотя гадалка была права, гексаграмма Вэй-цзи и правда не очень[25]. Когда читал книгу, думал: наверное стремно, если такое при гадании выпадает. А сейчас ей обрадовался, как будто старого друга повстречал.

Остаток вечера предсказуемо просидел в интернете, читал комментарии к чертовой гексаграмме – старинные, темные и невнятные, и современные, один другого глупей. Впервые в жизни всерьез досадовал, что не знает китайского языка, оригинал-то всяко точнее самого лучшего перевода. Хотя между мной и гипотетическим автором, Владыкой Востока с телом змеи и человеческим ликом[26], лежит такая пропасть веков, что какая разница, искажением больше, искажением меньше; глупо рассчитывать, будто и правда хоть что-то однажды пойму. Все, что тут можно сделать, – вообразить, как на какую-то долю секунды меня накрыла его тайная темная тень, и поежиться, словно от холода, не потому что действительно стало холодно, а просто из вежливости. Как руку при знакомстве пожать.


Читал: «…наконец наступает хаос, но хаос рассматривается не как распад созданного, а как бесконечность, как возможность бесконечного творчества все вновь и вновь. Не как нечто отрицательное выступает здесь хаос, а как среда, в которой может быть создано нечто совершенно новое…»[27] Думал: давно я это не перечитывал. А зря. Полезная штука. Как с близким другом, который все понимает, поговорить.

Читал: «…в то время когда человек проходит через хаос, единственное, на чем он может держаться, это на самом себе, ибо в хаосе не на что положиться…» Думал: а вот это я и сам всегда знал.

Читал: «…пусть его ожидают большие труды, пусть долгий срок он будет вынужден бороться, но если он будет, сохраняя стойкость, продолжать борьбу, то все в мире, весь мир, зашифрованный в образе великого царства, одобрит его деятельность. Против всех сил тьмы должен выступить он здесь». Думал: не факт, что я все правильно понимаю, но хороший же, черт побери, прогноз.


Уже после полуночи титаническим усилием воли отогнал себя от компьютера, подошел к окну, увидел успевшее стать привычным тревожное синее зарево вдалеке, за музеем. Сказал – не вслух, про себя, но не стремительной скомканной мыслью, а медленно, словами, как будто и правда говорил с живым собеседником: дорогой сияющий хаос, откуда ты на мою голову взялся и с какой удивительной целью сводишь меня с ума, не знаю, но все равно почему-то очень тебя люблю.

По уму, пора было спать, завтра предстоял непростой длинный день; будильник поставил на восемь, да и то прикинув, что как-нибудь сможет собраться за полчаса. В общем, надо было раздеваться и ложиться в постель, но вместо этого накинул куртку, сунул ноги в кроссовки, вышел из дома. Однако его ожидал очередной провал. Пока спускался по лестнице, синее зарево успело погаснуть, как гасло всегда, стоило пойти в его направлении, оно любило дразниться, но Эдо больше не злился. И не отчаивался. Не вопрошал равнодушное небо: «Да что со мной не так?» Не гадал, почему синий свет как нарочно гаснет в тот самый момент, когда он перестает делать вид, будто его это зарево не касается, и готов пойти за ним – к его таинственному источнику, который скорее всего окажется гигантским рекламным щитом, но плевать – хоть на край света, забив на будильник, здравый смысл и завтрашний день. Гаснет и гаснет, значит так почему-то надо. Благоприятна стойкость. Ха-ха.


Спал и видел во сне, как проснулся, посмотрел на часы в телефоне: половина четвертого, это еще даже не адская рань, скорее довольно поздно. Обычно в это время только ложился – когда на работу не с раннего утра.

Спал и видел во сне, как поднялся, пошел на кухню, по дороге спрашивая себя: это же я проснулся? Точно не сплю? Вспомнил правило, якобы вычитанное в книжке, а на самом деле, тоже просто приснившееся: если пристально смотришь на любой предмет, и он под твоим взглядом во что-нибудь превращается, значит это не сон. Посмотрел на кухонный табурет, тот неохотно, словно бы из-под палки, превратился в большую розовую клепсидру; подумал: ну все в порядке, точно не сплю.

Спал и видел во сне, как пьет воду прямо из чайника, а потом подходит к окну и конечно же видит теплое медово-желтое зарево в небе, далеко, за музеем. Вспомнил: оно уже много раз ему снилось. Во сне этот желтый свет сразу гас, стоило выйти из дома, дразнился, всегда ускользал, но вот наконец-то привиделся наяву. Его нельзя упустить, – думал Эдо. То есть спал и видел во сне, будто думает: наяву его нельзя упустить.

Спал и видел во сне, как одевается – на ощупь, зажмурившись, чтобы под тяжестью его взгляда обычная уличная одежда не превратилась в черт знает что. Как выходит из дома любимым, привычным способом: усевшись на стул и выбросив из окна этот стул вместе с собой.

Спал и видел во сне, как бредет по болоту, с каждым шагом увязая все глубже, но он знал секрет: на самом деле это обычная улица, она только прикидывается болотом, если не обращать внимания, ей надоест. И действительно надоело, сразу после того, как поглотила его с головой, сомкнула булыжники над макушкой, а он все равно продолжал идти и дышать.

Спал и видел во сне, как с рук лоскутами слезает кожа, обнажая кровавое мясо, но он знал секрет: если идти, не обращая внимания, делать вид, будто ничего не случилось, вырастет новая кожа, лучше прежней, черная, лакированная, пластинчатая, как шкура каймана, и такая же прочная, с нею не пропадешь.

Спал и видел во сне, как навстречу выходят мертвые люди с гниющими лицами, суют зеркала: посмотри, ты такой же, как мы. Но он знал секрет: если идти, не обращая внимания на мертвых людей и их лживые зеркала, они от него отстанут, как школьные хулиганы: неинтересно дразнить того, кому все равно.

Спал и видел во сне, как потерял по дороге сердце, оно упало под ноги и покатилось куда-то в кусты. Не стал за ним гнаться, он знал секрет: если идти, делая вид, будто ничего не случилось, сердце поспешит вернуться на место, потому что человек без сердца может прожить, а сердце без человека – никак.

Спал и видел во сне, как прельстительный желтый медовый свет становится ближе и ближе, ликовал: вот как все оказалось просто! Раньше мне часто снились страшные сны, сны о том, что я полон страха, но мало ли, что может присниться, наяву-то я храбрый. Забил на все и иду.


Когда подошел совсем близко, увидел, что желтым светом сияют окна очень высокого дома, таких высоких в городе больше нет. Насмешливые старшеклассники, начитавшись модных романов с Другой Стороны, метко окрестили его «Темной башней», но взрослые за ними конечно не повторяют, относятся с уважением. Все-таки Маяк есть Маяк.

Сейчас он все знал, все помнил, включая смешные, ненужные, но мучительно бередящие сердце подробности про старшеклассников и романы, которые сам же когда-то таскал с Другой Стороны. И совершенно не понимал, как могло быть иначе, как ухитрился прожить столько лет, ни разу не вспомнив – ладно бы только о Маяке, о доме, о Зыбком море, матери, сестрах, учениках и о себе самом, настоящем, живом, а не нелепом умеренно романтическом персонаже, великом любителе путешествовать наугад, записном фаталисте и мрачном скептике, втайне тоскующем о волшебстве, которым зачем-то пробыл столько лет – но даже о Тони, который лучше всех в мире, но несмотря на это, а может как раз именно поэтому его так сильно хочется отколотить, что одной этой ярости, по идее, должно было оказаться достаточно, чтобы ничего не забыть.

Но как показывает практика, ярости все-таки недостаточно. И любви недостаточно тоже. Всего меня целиком – и то недостаточно. Ничего недостаточно. Ничего. Память – предатель. Возможно, даже сотрапезников. Плачет по ней Дантов ад.

Тони стоял на пороге, освещенный теплым домашним светом, такой нелепо высокий, словно сам решил стать дополнительной Темной Башней, в смысле запасным Маяком. Вид имел недовольный, явно предвидел грядущую драку, и зачем-то махал руками, как огородное чучело, как будто я – просто глупая трусливая птица, которую легко прогнать. Не успел даже толком ему обрадоваться, зато успел громко крикнуть: «Ты был прав, но я все равно победил!» – и показать ему средний палец, торжествующе хохоча. Только это и помнил, когда проснулся от собственного смеха. Больше ничего.

Луч цвета золотого тумана /#d7d190/

Мы и Тони, Тони и снова мы

Тони не выходит навстречу, не машет нам рукой из-за плиты, не орет из подвала: «Сейчас поднимусь». Он сидит посреди пустой кухни с очень спокойным и не сказать что живым лицом, руки сложены на коленях, в них не то что ножа или поварешки, даже самокрутки нет. И у меня сразу сердце уходит – ладно бы в пятки, оно просто уходит на хрен, не желая принимать во всем этом участия; под ребром оставляет записку: «Наладится – звони, вернусь».

Зато Нёхиси жизнерадостно говорит:

– Кафе без крошки еды и без капли хоть какого-нибудь напитка – такого чуда мне в этой реальности еще никогда не показывали. А думал, уже все повидал. Ладно, раз так, сегодня я буду дежурным по кухне. И всех спасу.

– Что?! – переспрашиваю я; впрочем, это как раз совершенно неважно, важно, что Тони от изумления сразу становится похож на вполне живого и тоже спрашивает:

– Что?

Это называется «шоковая терапия». Нёхиси – великий мастер ее.

– Да ладно вам, – ухмыляется он, поспешно обретая условно антропоморфный облик, условно же совместимый с кухонной работой. – Всемогущий я или нет? И что, по-вашему, я, всемогущий, с обычной готовкой не справлюсь? Отставить кризис веры! – хохочет Нёхиси.

Пока он смеется, прямо поверх сверкающей чешуи и непонятно откуда взявшихся огромных перепончатых крыльев, с которыми на кухне не очень-то развернешься, непременно что-нибудь да сшибешь, возникает такой шикарный поварской передник, что серьезность намерений Нёхиси становится окончательно очевидна.

– Ты это… – наконец говорю я, – в зеркало на себя посмотри. Не то чтобы мне не нравилось, как ты выглядишь. Я бы сейчас с тобой даже за деньги сфотографировался. Но елки, что ты в таком виде нам наготовишь? Угли, фаршированные изумрудами? Бланманже из вулканической лавы? Адский серный эклер?

Нёхиси слушает меня с возрастающим интересом. Похоже он готов рассмотреть мои предложения по составлению меню. Но одолев искушение, решительно мотает головой:

– Извини, но я, пожалуй, не по десертам. Картошку с грибами точно могу пожарить. И какой-нибудь суп сварить. Видел, как это делает Тони, и примерно запомнил порядок действий. Звучит не так шикарно, как «бланманже», это я и сам понимаю. Но согласись, лучше, чем ничего.

И решительно поворачивается к плите, напевая под нос ангельским несносным фальцетом: «Шоу маст гоу он».

– Да я бы и сам… – наконец начинает Тони.

– Ты тоже посмотри на себя в зеркало, – встреваю я. – Не знаю, что у тебя случилось, но какое уж тут «сам».

– У меня-то как раз ничего не случилось, – говорит Тони. – Но у Тони Куртейна, похоже, стряслась по-настоящему большая беда. Не знаю пока, в чем там дело. Не могу разобраться. Просто проснулся сегодня в какую-то адскую рань, чуть не в половине – седьмого? Восьмого? Девятого? Ай, неважно. В половине какого-то темного предрассветного не пойми чего. И сижу с тех пор, как контуженный, делать ничего не могу, даже спать не могу, потому что больше нет смысла. Ну, якобы нет. Я ничего подобного, сам понимаешь, не думаю. Но чувствую именно так.

– А меня почему не позвал?

– А зачем? – пожимает плечами Тони. – Смысла-то нет… Повторяю, не то чтобы я так действительно думал. Но от ощущения полной бессмысленности хрен отделаешься. Оно оказалось сильнее всего остального меня.

– То есть я правильно понимаю, что ты до сих пор не завтракал? – спрашивает Нёхиси, на миг оторвавшись от мешка картошки, с которым у него сейчас происходит что-то вроде последней роковой битвы, бескомпромиссное «кто кого».

– Завтракал? – ужасается Тони. – Да я даже думать об этом не мог!

– Это плохо. Насколько я успел изучить человеческое устройство, смысла в вашей жизни до завтрака вообще не бывает. А если вдруг и зародится случайно, видал я в гробу такой смысл!.. Ну чего ты стоишь столбом? – укоризненно говорит мне Нёхиси. – А то сам в таком настроении ни разу не просыпался. Сперва свари человеку кофе, сострадать будешь потом. Я тебя даже к плите пропущу. Ненадолго. Хотя, между прочим, давным-давно бы мог научиться без огня кофе варить.

Чем особенно прекрасны всемогущие существа, так это своим здравым смыслом, который внезапно у них появляется в самые непростые моменты, после того, как всем остальным уже решительно отказал.

– В этой вари, – командует Нёхиси, вручая мне самую большую джезву. – Я тоже буду.

– А что, это адское чу… прекрасное волшебное существо, которым ты в данный момент являешься, умеет пить кофе? – ухмыляюсь я. – В смысле можно зверушке такое давать?

– Не знаю, пока не пробовал, – разводит руками и крыльями Нёхиси; с стола предсказуемо с грохотом валится на пол мраморная разделочная доска. – Но в любом случае, готовить человеческую еду лучше, будучи человеком. Так что сейчас дочищу картошку, чтобы ей неповадно было, и окончательно допревращусь.

– Вот этому мне бы у тебя научиться, – оживляется Тони. – Картошку точно надо чистить в таком каком-нибудь виде. Чтобы в страхе ее держать!

– Тогда уж лучше заставить ее очищаться самостоятельно, – подсказываю я.

Эти двое смотрят на меня, как средневековые монахи, которым пытаются втюхать нелепую идею, будто Земля вращается вокруг Солнца. Наконец Нёхиси говорит назидательным тоном:

– Всякий овощ по своей природе ленив. То есть просто недостаточно одухотворен, чтобы одолеть инертность материи. Если хочешь заставить его очиститься самостоятельно, придется радикально изменить этот баланс в пользу духа. Ты уверен, что станешь есть одухотворенный картофель?

Содрогаюсь:

– Ужас какой!

– Я однажды попробовал, – признается Тони. – Просто в качестве эксперимента. Три кило картошки испортил. Оказалось, от избытка одухотворенности резко портится вкус.


Картошка побеждена, кофе благополучно выпит, окончательно очеловечившийся Нёхиси в поварском переднике поверх старомодного мехового манто развлекается со сковородками, то есть теоретически как бы выбирает наиболее подходящую, а на практике просто ими жонглирует, подбрасывая до потолка. Тони уже настолько в порядке, чтобы адресовать хулигану укоризненный взгляд. Но все-таки недостаточно, чтобы стукнуть кулаком по столу и прекратить безобразие. И вот это его благодушие мне совершенно не нравится. Как-то не похоже, что кофе и остатки вчерашнего пирога вернули ему хотя бы намек на продолбанный двойником смысл.

Самое лучшее, что можно сделать для Тони в такой ситуации, – хорошенько его припахать. Я имею в виду, отвлечь какими-нибудь такими захватывающими делами, чтобы стало не до чужих тревог и печалей. И даже не до собственных. Вообще не до чьих. В идеале, подсунуть ему чистый холст, потому что Тони по-настоящему хороший художник, из тех, кто взявшись за кисти, забывает вообще обо всем. И сейчас…

Но пока я прикидываю, как бы это устроить, Тони поворачивается ко мне, улыбается, как ни в чем не бывало и говорит:

– Я, пожалуй, пойду прогуляюсь. Присмотри за мной. Сколько раз без тебя пробовал – не то чтобы вовсе не получается. Но все равно совершенно не то.

Ого. Совсем другой разговор. Все-таки Нёхиси был прав насчет смысла и завтрака. На будущее учту.


«Присмотри за мной» на самом деле всего-то и означает: «будь рядом и твердо знай, что у меня все получится». Это я запросто, не вопрос. Сколько лет знаком с Тони, с первой встречи ни минуты не сомневался, что у этого типа, если захочет, получится абсолютно все. Сам сперва удивлялся такой уверенности. В ту пору я еще даже о себе ничего подобного не знал.

Ладно, неважно. Важно сейчас другое: Тони сидит на стуле, внимательно глядя перед собой, и одновременно уже идет по бесконечно длинному пирсу туда, где яростным, торжествующим, немыслимым синим светом сияет старый маяк. И тяжелое, темное, обманчиво спокойное зимнее море окружает его с трех сторон. И такой лютый ветер там дует, что если стоять рядом с Тони, даже здесь, в натопленной кухне, можно озябнуть и, чего доброго, подхватить самый настоящий бронхит.

Но я все равно стою рядом с ним, потому что лучше этого ледяного соленого ветра могут быть разве только ледяные соленые брызги – не воображаемые, самые настоящие, вот сейчас, у меня на лице.

– Шапку надень, – строго говорит мне Нёхиси, почему-то маминым голосом. Иногда он – реально тролль.

Главное теперь – не повернуться случайно к зеркалу. Потому что я, конечно, чего только за последние годы ни навидался. И нервы у меня от таких тренировок стали даже не железные, а титановые, или какой там нынче самый прочный в мире металл. Но я все равно пока не готов увидеть, что именно появилось на моей голове в качестве так называемой шапки. Греет, и ладно. Хватит с меня волнений. Может позже взгляну, не сейчас. Сейчас я лучше буду смотреть на Тони, который, во-первых, без шапки, наскоро созданной Нёхиси, и это само по себе огромное облегчение. А во-вторых, он улыбается. Практически до ушей. Зрелище не хуже июньских закатов. Глаз не оторвать.

– Мне надо выпить, – вдруг говорит Тони. – Сам бы взял, но кухню сейчас вообще не вижу, а возвращаться мне пока рано. Так что выручай.

– Достань из буфета бутылку, любую. Открытые у него в верхнем ящике стоят, – прошу я Нёхиси. – И давай ее сюда.

– У меня руки заняты, – растерянно отвечает Нёхиси, который одной рукой перемешивает на сковородке лук, а второй отмеряет томатную пасту для супа. – Похоже, я перестарался, принимая традиционный человеческий облик. Не сообразил отрастить про запас еще пару верхних конечностей; уже в который раз убеждаюсь, что нельзя быть настолько педантом. Зато какое необычное ощущение – ты просишь сделать какой-то пустяк, а я не могу! Кажется, именно это люди и называют «беспомощностью». Один раз испытать такое даже забавно, но если каждый день, я бы чокнулся… А, понял, вот же как можно! – он сует в зубы перемазанную томатом ложку и освободившейся рукой наконец открывает буфет.

Тони берет у меня бутылку, но ко рту не подносит. Просто держит в руках. А что прозрачная янтарно-желтая жидкость постепенно из нее убывает, так это обычное дело. Вот к чему, к чему, а к подобным чудесам мне точно не привыкать.

* * *

Тони Куртейн стоит у окна своей спальни и смотрит вниз – туда, где, по идее, должна быть улица, фонари, по-зимнему голые деревья, веселые старухи с сигарами у входа в бар «Злой злодей», соседка Роза с двумя черными псами, они обычно в это время выходят гулять, но за окном бушует Зыбкое море, оно сегодня ведет себя как подвыпивший друг, который в разгар вечеринки узнал о твоей беде и сразу пришел обнять. Вот и море обнимает – как может. То есть на подоконнике лужа, и на полу тоже лужа, и сам я мокрый насквозь, замерз как собака, но от окна отойти не могу, да и нет в этом смысла… собственно, не только смысла, окна тоже больше нет, и подоконника нет, и спальни, и море явно не наше, чужое, гораздо темней и спокойней, – внезапно понимает Тони Куртейн. Он, по-прежнему мокрый насквозь, босой, в прилипших к телу штанах и старом домашнем свитере с дыркой на правом плече, идет по длинному пирсу, туда, где в сизых ноябрьских сумерках ясным синим огнем сияет далекий маяк. Не как раньше – было? мерещилось? снилось? – в общем, не затылок к затылку со своим двойником, а просто рядом. И тот зачем-то абсурдно улыбается до ушей:

– Видишь, отлично у нас получилось. Я же тебе говорил!

Ну да, у нас получилось увидеть вот такой удивительный сон, – равнодушно думает Тони Куртейн. – А толку от наших с тобой снов – теперь-то? Но вслух говорить подобные вещи конечно не надо. Ему со мной и так сейчас нелегко, хотя с виду не скажешь. Идет вприпрыжку, как школьник, пихает локтем в бок, шепчет, как заговорщик:

– Выпить нам сейчас не помешает, точно тебе говорю.

Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – а смысл напиваться во сне? – как в его руке оказывается бутылка с каким-то прозрачным напитком, желтым, как мед, как янтарь, как наш с тобой проклятый свет.

– Это моя настойка на июльском полуденном солнце, – тараторит двойник. – Ничего из ряда вон выходящего, есть у меня и вкуснее, зато согревает с первого же глотка. В самый жаркий день лета ее готовил; это, между прочим, непросто – быстро, пока солнце стоит в зените, поймать хотя бы пару лучей в бутылку и там их удержать. Не каждый год получается. Но в последнее время я вроде бы наловчился, прошлым летом целых четыре луча поймал, один за другим, такого со мной еще не было. Два – и то грандиозный успех, а тут – четыре! В общем, я молодец. А ты пей давай. Босиком же по такой холодрыге! Я бы сдох.

Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – великое дело, босиком по пирсу скакать, во сне еще и не такое бывает. И вдруг понимает, как он зверски, невыносимо замерз. Сон, не сон, а терпеть невозможно. Берет бутылку, делает осторожный глоток и чувствует, как его тело наливается сладким веселым жаром. После второго глотка тепло достигает кончиков пальцев, после третьего, кажется, сердца, которому вдруг становится радостно и легко. Что я делаю? – думает Тони Куртейн. – Господи, что я делаю? Нельзя, чтобы мне сейчас было так хорошо. Это неправильно, потому что… В общем, неправильно, точка. Но во сне наверное все-таки можно? Хотя будем честны, какой это, в задницу, сон.

– Конечно, не сон, – кивает его двойник. – Просто вот такая прогулка. Одна из великого множества отличных прогулок, которые у нас с тобой впереди.

Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – какое у меня теперь может быть «впереди»? – как двойник ловко отбирает у него бутылку, говорит:

– Я тоже хочу попробовать. Еще никогда во время подобных прогулок ничего не ел и не пил. – И, помолчав, добавляет: – Ты зря так стараешься оставаться несчастным наперекор удивительным обстоятельствам в нашем с настойкой и морем лице. Ты не обязан каждый миг горевать. Никому твое горе даром не нужно. И ничего не изменит, хоть изгорюйся до самых костей.

Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – ты прав, никому мое горе не нужно, но я должен его испытывать, так просто честно, – как бутылка с настойкой на горячих июльских лучах снова оказывается в его руках. И он жадно, как воду, пьет давно минувшее лето алчной, ненавистной, прельстительной Другой Стороны. Говорит, отдавая бутылку:

– Спасибо. Я наконец-то согрелся. Это было просто спасение. Хотя, положа руку на сердце, я совсем не уверен, что хочу быть спасенным. Дурная это работа – меня сейчас спасать.

В этот момент на его затылок опускается невидимая рука, такая тяжелая, что на ногах устоять почти невозможно, но Тони Куртейн все равно продолжает идти по пирсу, невозможно сейчас не идти. И голос, такой же тяжелый, как эта рука, невыносимый, как свет Маяка, чужой и одновременно знакомый, шепчет в самое ухо: «Ты не о том думаешь. Думать надо не о себе. А о том, что жизнь всегда начинается заново, когда нам кажется, будто она закончилась. В такие моменты ей с нами очень легко. И еще подумай о том, сколько Путей у нас нынче открыто – ты умный, угадай, для кого я их открывал? Ладно, не гадай, сам скажу: для всех, кому повезет. Но выиграть в этой лотерее не то чтобы сложно. Просто прикинь, как легко теперь даже обычному человеку, рожденному на Другой Стороне стало пройти к вам, на изнанку. Ну, правда, сперва еще надо доехать до граничного города и прогуляться по нашим улицам. Но в жизни чего только не случается. Великая затейница – жизнь».

Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – не надо дразнить меня обещаниями, это жестоко и бесполезно, нет у меня сейчас сил надеяться на невозможное, да и какой в этой надежде смысл, – как в лицо его бьет морская волна, с такой яростной силой, что он отступает, споткнувшись, падает на кровать, тут же вскакивает, трясет головой, плюется, бранится, смеется, наконец поднимается и идет за ведром и тряпкой, потому что на полу его спальни уже не просто какая-то лужа, там практически бушует мировой океан.

* * *

– Вот это сейчас внезапно было, – говорит Тони, чуть не навернувшись со стула; собственно, и навернулся бы, да я его подхватил.

Он встает, машинально утираясь рукавом свитера, такого же мокрого, как его лицо, и тут же снова садится. Хорошо хоть не мимо стула. А то пришлось бы снова ловить.

– Ну и чего ты стоишь? – укоризненно говорит мне Нёхиси. – Помоги человеку. На меня не рассчитывай, у меня вот-вот пригорит картошка. И суп опять закипает, не дождавшись команды. И при этом всего две руки! Принеси ему полотенце и что-нибудь переодеться. Так будет честно. Сам его намочил, сам и суши.

– Справедливости ради, не я, а море. Даже два моря. Целых два моря вступили в преступный сговор, чтобы его намочить, прикинь.

Но отправляюсь за одеждой, куда деваться. Сама она к нам не придет. Материя инертна, и далее по тексту. А одухотворять чужие штаны с полотенцами я пока не готов.


Тони яростно трет голову полотенцем и вдруг начинает смеяться. Спрашиваю:

– Ты чего?

– Бутылка! – сквозь смех объясняет Тони. – Моя бутылка с настойкой где-то там на пирсе осталась. Вот это номер! Никаких следов кроме света я до сих пор вроде не оставлял, а тут само получилось. Представляешь, если кто-то ее найдет и допьет?

– Скорее всего, твою бутылку той самой волной унесло. Считай, море за вами допило. Собственно, сразу два моря – выпили на брудершафт. Даже завидно. В смысле жалко, что я – не они. Зато если прямо сейчас кто-то сдуру полезет купаться, то-то удивится, что вода в ноябре теплая, как в июле. Интересно, сколько может продержаться такой эффект? Наверняка существует формула, позволяющая это рассчитать. Но я ее не знаю. Никогда не был силен в теоретической метафизике. Только в практической. Да и то через раз.

– Никакие формулы тут не помогут, – встревает Нёхиси. – Будет, как само море решит. Если ему вдруг с какого-то перепугу понравится быть теплым, может хоть до весны таким оставаться. А нет – ну извини.

– Спасибо, – говорит Тони, возвращая мне полотенце. И растерянно оглядывая расшитый кружевами и блестками ватник, спрашивает: – Где ты такое взял? И зачем мне принес?

– Когда я его брал, оно было рубашкой. Темно-синей в мелкую клетку. Толстой, теплой, байковой, или вроде того; я еще подумал, такую приятно надеть после бани… ну, то есть после морской волны. Неважно. В общем, твоя рубашка сама превратилась. Я ничего с ней специально не делал. Слова дурного ей не сказал. Даже не взирал с укоризной, побуждая к добровольным метаморфозам. Вот интересно, эта ваша так называемая инертная материя – она-то куда смотрела? Как допустила такой бардак?

– Ну так просто в твоих руках материя перестает быть инертной, – объясняет Нёхиси. – И ее можно понять. На ее месте я бы и сам перестал немедленно, просто чтобы тебе понравиться. К счастью, я отродясь ни из чего такого не состоял.

– Ясно, – вздыхает Тони, надевая сверкающий ватник. – Значит, вот так у нас в этом сезоне выглядит примат духа над материей. Буду знать. Спасибо, что хоть размер от духовности не уменьшился. Вроде не жмет в плечах.

– И очень тебе идет, – вежливо говорю я, чтобы его утешить, сделать хоть одно доброе дело прежде, чем лопну от смеха. Говорят, многие злодеи, предчувствуя скорую гибель, спешат исправиться. Ну вот и я.


Потом мы, конечно, складываемся пополам от хохота, потому что Тони в этом ватнике прекрасен, как рождественская звезда. Он сам, посмотревшись в зеркало, ржет громче всех. Но переодеваться не рвется. Все-таки Тони художник, он как никто понимает, что красота – мира в целом – требует жертв.

Досмеявшись, Нёхиси гасит огонь на плите, накрывает крышками кастрюлю и сковородку, демонстративно падает в кресло, томно обмахивается передником, закатывает глаза, имитируя легкий, ни к чему не обязывающий обморок, и наконец говорит:

– Всемогущество всемогуществом, но эта ваша готовка – полный трындец. Видимо это и называется «упахаться». Много раз слышал слово, но не мог вообразить состояние, которое им описывают. Готов спорить, сейчас это оно и есть! Как ты вообще с этой кухней справляешься? – спрашивает он Тони. – Каждый день, без отдыха! Я потрясен.

– Ну а как ты дырки в небе проделываешь? – пожимает плечами Тони. – Лично мне даже издалека смотреть трудно, а у тебя отлично идет.

– Так это совсем другое дело!.. – машет руками Нёхиси.

– Конечно, другое. Каждому свое. Я хочу сказать, от любимой работы сил только прибавляется. А готовить я как раз очень люблю.

– Прибавляется, факт, – с видом знатока киваю я, доставая из кармана бутылку шампанского. – Вот у меня, к примеру, любимая работа – выпивку из карманов доставать. Из чужих гораздо смешнее, зато из своих – надежнее. А то встречаются такие унылые типы, у которых в карманах сколько ни ройся, там то уксус, то какой-то дурацкий отбеливатель, то вообще, не приведи боже, полезный для здоровья безглютеновый жидкий компост.

И разливаю шампанское по толстым керамическим кружкам. Но не от вековой неприязни к правилам застольного этикета, как можно подумать, просто кружки – тут, рядом. А за бокалами лень вставать.


– Слушай, как же все-таки хорошо, что у тебя наконец-то снова есть имя! – говорит Тони, принимая из моих рук желтую кружку с изображением самого несчастного в мире злого дракона о трех головах и надписью: «Нам надо больше кофе!»

– У меня снова есть – что?.. – переспрашиваю, но умолкаю на полуслове, сам уже понял, о чем он. Имя у меня, похоже, действительно есть. Слава богу, всего одно, и не то, что было дано при рождении – все, как заказывал. Что тут скажешь, молодец Стефан. Я-то, зная его, надеялся… в смысле, всерьез опасался, что он надолго с этим делом затянет. Но Стефан решил не тянуть.

– Это оно у тебя, получается, заново отросло после сожжения? – интересуется Тони. – Как трава?

Молча пожимаю плечами. За ответ худо-бедно сойдет.

– Чего только не бывает! Не знаю, как ты, а я очень рад. Совсем без имен, конечно, было красиво, не спорю. Шикарный минимализм с закосом под Иегову. А все-таки очень трудно было о тебе – ладно бы говорить, но даже просто думать и вспоминать. Особенно когда ты где-то подолгу шляешься и не заходишь. Сидишь как дурак, чувствуешь, что не хватает – как его? ну, этого… в общем, этого! А кого-чего именно, даже сам себе не можешь толком сказать. А ты Иоганн-Георг, оказывается! – веселится Тони. – Слушай, а тебя так действительно мама с папой назвали? В честь Фауста? Он был их любимый литературный герой?

– Да ладно тебе – мама с папой, – фыркаю я. – Не клевещи на ни в чем не повинных людей. А то ты первый день меня знаешь. Сам когда-то придумал, специально, чтобы с девчонками знакомиться. Услышав такое, они обычно зависают, как старые компьютеры. Можно сразу перезагружать.

– Дело вкуса, конечно, но, по-моему, ощущение, что не хватает неизвестно чего, и есть твое настоящее имя. Уж точно больше всех остальных тебе идет, – говорит Нёхиси, шумно прихлебывая шампанское. И одобрительно добавляет: – Смешная все-таки штука. По-моему, от этих пузырьков делается щекотно в радиусе нескольких километров от меня. Хорошо, что я поленился сразу превращаться в кота, а то бы вы без меня все выдули. Коты же такое не пьют, я правильно помню?

– Обычно не пьют, – киваю. – Но кот, который из тебя получается, справился бы наверняка.

– Ну уж нет. Пить шампанское котом… из кота? через кота? – деньги на ветер, – возмущается Тони. – У них же совсем другие вкусовые рецепторы.

– Вот именно, – флегматично кивает Нёхиси. – Я однажды котом одну из твоих наливок попробовал. Не помню, какую именно, но вряд ли это имеет значение. Хорошо хоть не начал сразу лакать, а сперва осторожно лизнул. Такой ужас, вы не представляете! Больше никогда.

Эва

Такой хороший поначалу был день. Даже проснулась в состоянии радостного ожидания, как в день рождения в детстве: ну, что сегодня мне предстоит? Какие будут подарки? Кто их принесет?

О первом подарке вспомнила сразу: в офис сегодня идти не надо, можно работать из дома. Эва уже давно проводила в таком удобном режиме примерно половину рабочих дней. Но все равно всякий раз заново этому радовалась, вспоминая те времена, когда еще было не так.

А еще сливовый пирог из Тониного кафе на завтрак. Никогда не брала остатки из ресторанов, не стеснялась, просто не любила доедать поутру вчерашнее, но Тони есть Тони – во-первых, его пирог она бы, пожалуй, и в окаменевшем состоянии сгрызла. А во-вторых, попробуй у него откажись. Не говоря уже о том, что завтракать поутру пирогом из вчерашнего наваждения – интересный метафизический опыт. И, безусловно, полезный – для здоровья и укрепления веры. Например, в невозможное. И вообще во все, что на ум придет.

А еще картина с зайцем, написанная на изнанке реальности, которая висит на стене, не в самом удачном месте, надо было чуть пониже и сбоку; ай, да какая разница. Когда развеску в твоей квартире устраивает черт знает что, наскоро прикинувшееся человеком, особо не покапризничаешь. На самом деле, – думала Эва, – даже хорошо, что он именно так повесил картину. Посмотришь, и сразу понятно, что это точно сделала не я сама.

А еще смс в телефоне от Кары: «Кофе в 16:30?» Кара держала слово, не оставляла Эву в покое. В смысле не бросала надолго одну. И самим фактом своего присутствия в ее жизни не давала ни бояться, ни тосковать, ни заново начать сомневаться в реальности происходящего – поди рядом с такой усомнись. Почти каждый день вытаскивала Эву на кофе, а иногда назначала встречи прямо у Тони, небрежно говорила: заодно и поужинаем. И это было отлично, оптимальный вариант. Штука в том, что, когда идешь в якобы несуществующее наваждение не ради него самого, а встречаться с подружкой, оно быстро перестает казаться таким уж великим наваждением. Просто вот такое странное место, секретный ресторан, не доступный широкой публике, можно сказать, клуб по интересам, для тех, кому за… – за пределы вообразимого? рамки допустимого? границы возможного, вернее, собственных представлений о нем? В общем, для тех, кому срочно надо куда-нибудь за, – весело думала Эва, снимая с плиты джезву с кофе и дополнительно радуясь этому простому житейскому факту. Когда не надо прямо с утра подрываться и бежать в растрепанных попыхах, кофейная машина перестает казаться важнейшим благом цивилизации. Счастливым сибаритам она не нужна.


С сегодняшней порцией работы Эва справилась, сама того не заметив, гораздо быстрей, чем рассчитывала. Поэтому вместо того, чтобы привычно опоздать на встречу почти на четверть часа, вышла из дома даже раньше, чем надо, чтобы просто прийти вовремя. И решила по такому случаю дать кругаля, в смысле, пойти не обычной кратчайшей дорогой, а другой, не особо короткой. Чувствовала себя, как будто вернулось лето – плеер в уши, и айда гулять. Главное, все-таки следить за часами, – думала Эва, – а то уже неловко постоянно опаздывать. Саму бы небось бесила подружка с такими привычками. Кара, конечно, ангел, но нервы ангелов тем более надо щадить.


Эва шла по улице с плеером, наслаждаясь полным отсутствием дождя и почти полным – ветра; в ноябре – редкое удовольствие, королевская роскошь вот так без зонта и шапки, с сухой головой гулять. А что в такую рань уже наступили синие сумерки – ну, ничего не попишешь, на то и ноябрь. Иногда в мире должна воцаряться тьма. Для чего-нибудь это да нужно, – благодушно думала Эва. – Совершенно не удивлюсь, если выяснится, что какие-нибудь важные вещи могут происходить только в темноте.

Шла, стараясь не особо подпрыгивать под музыку в плеере, с любопытством оглядывалась по сторонам: за этим городом глаз да глаз, каждый день какие-нибудь сюрпризы, то звездная россыпь на облупленном заборе появится, то мозаика из зеркал, то облетевшее дерево вытаращится на тебя совершенно человеческими голубыми глазами, то на растрескавшемся асфальте проступит какая-нибудь наивная, зато жизнеутверждающая надпись, например: «Я тебя люблю». Вот и сейчас увидела на тротуаре полустертые, но еще слегка фосфоресцирующие в сумерках буквы, кое-как разобрала: «Явное становится тайным», – и одобрительно подумала: история всей моей жизни в трех словах!


И тут Эву накрыло. Можно было бы сказать: «В самый неподходящий момент», – правда однако заключается в том, что подходящих моментов для подобных событий попросту не бывает, как не бывает удачных обстоятельств, чтобы получить кувалдой по голове.

От неожиданности Эва как-то совершенно по-детски обиделась – ну почему вот прямо сейчас? Так же хорошо было! Зачем это надо? Помочь я все равно не смогу – чем поможешь, если ничего еще не случилось, просто неведомо кто собрался умереть неизвестно когда…

Но сострадание как всегда оказалось сильнее обиды. Эва невольно остановилась и огляделась – где он или она? Толку от этого знания никакого, но все равно стояла, вертела головой, пытаясь понять, кто тут будущий смертник. Прохожих поблизости не было, автомобили проезжали мимо, а ощущение никуда не девалось, значит обреченный не за рулем. Наконец Эва задрала голову и увидела распахнутое окно на втором этаже безликого серого дома, судя по вывеске, трехзвездочной гостиницы. Из окна почти по пояс высунулась очень худая коротко стриженная женщина, даже в сумерках видно, что удивительная красавица, несмотря на бледность и размазанный макияж. Женщина курила и смотрела на Эву с таким непередаваемым отвращением, что той захотелось немедленно исчезнуть, просто испариться и больше не существовать. Но она, конечно, не стала. Во-первых, пока не умела. А во-вторых, не все внезапные сердечные порывы следует реализовать.

На самом деле все даже к лучшему. Если бы не это выражение бесконечного отвращения, Эве было бы очень трудно держать себя в руках, не заговорить с незнакомкой, не начать сбивчиво объяснять: «Вы очень скоро умрете, но я могу вам помочь», – а хуже этого вряд ли что-то можно придумать. Заранее ясно, что от подобных разговоров не будет толку. Нельзя так делать. Люди так себя не ведут.

В общем, Эва взяла себя в руки, прекратила пялиться на прекрасную женщину в окне и пошла дальше, на ходу пряча в карман чертов плеер. Ну то есть не чертов, конечно, а самый любимый в мире девайс, просто сейчас он был настолько некстати, насколько вообще возможно. Какая может быть музыка; какое может быть вообще все.

Ничего, – думала Эва, быстрым шагом удаляясь от гостиницы, – это пройдет. Всегда проходит. Вот уже и запаха больше нет.


Ждала Кару на веранде кафе, там можно курить, а это почти утешение. Увидела ее издалека – тонкая, смуглая, с серебристо-стальными кудрями, в светлом кашемировом пальто, Кара всегда казалась какой-нибудь иностранной знаменитостью, прибывшей в город инкогнито. Строго говоря, таковой и являлась. С некоторыми нюансами, такими прекрасными, что Эва невольно улыбнулась. Хотя настроение пока было настолько ни к черту, что Кара, еще не успев подойти, сразу спросила:

– У тебя что-то не так?

Эва отрицательно помотала головой.

– Не то чтобы именно у меня. Просто по дороге напоролась на очередную тетку, которая скоро умрет. Курила в окне гостиницы, удивительная красотка; ладно, совершенно неважно, красотка она или нет. Факт, что мне теперь довольно фигово, и будет еще какое-то время. У меня вечно так. Никогда наверное не смогу к этому привыкнуть – видеть, знать и проходить мимо, потому что ничем не поможешь. Но все равно прикидываю: если она сейчас живет в той гостинице, может ночью к ней под окно прийти? Не знаю, будет ли от меня толк на таком расстоянии. Но может и будет. Там совсем невысокий второй этаж. С другой стороны, кто сказал, что она умрет именно ночью? Вполне может и прямо сейчас, пока я тут сижу. Или завтра, когда я буду встречаться с клиентами. В любом случае сутки я у нее под окнами просто физически не простою. И не факт, что суток достаточно. Может у нее в запасе еще два-три дня. В общем, не знаю, что делать. Видимо, как всегда, ничего.

Кара задумалась. Наконец сказала:

– Я всегда стараюсь сделать ровно столько, сколько объективно могу. Чтобы без избыточной жертвенности, но и совсем сложа руки не сидеть. И тебе советую поступать так же: годный компромисс. Судьба, сама знаешь, не дура, как-нибудь разберется, нужен ли ей такой дополнительный инструмент. И поступит с тобой соответственно. Или все сложится, или нет, но это уже будет ее выбор. И ее ответственность. Не наша с тобой, а судьбы.

– Пожалуй, – удивленно согласилась Эва. – Выглядит так логично, что даже странно, почему мне самой до сих пор в голову не пришло. Так ты предлагаешь?..

– Предлагаю пойти под окна этой гостиницы и подежурить там, сколько выдержишь. Начнешь с ног валиться прежде, чем что-то случится, – ну, значит, судьба у тетки такая, не повезло. Хочешь, составлю тебе компанию? Прямо сейчас не смогу, но ближе к ночи буду свободна. Если понадобится, даже в номер войти помогу. Здорово все сложилось! Всегда мечтала посмотреть на тебя в деле, а тут такой шанс… Сама понимаю, что с учетом контекста звучит совершенно ужасно. Но это правда. Я – эгоистка, каких свет не видел, всегда преследую только свои интересы, а польза, которую я иногда приношу – просто побочный эффект. Терпи, дорогая! Зато я – знакомое зло.

– Ты – знакомое добро, – улыбнулась Эва. – Спасибо! По крайней мере, с тобой я точно туда пойду. А одна наверное скисла бы – бесполезно, заранее ясно, что ничего не получится, ничем я не помогу. И потом чувствовала бы себя полным дерьмом.

– Пошли за кофе, – предложила Кара. – Ночь у меня совершенно свободна, а вот прямо сейчас на радости жизни – всего четверть часа.


Пока им готовили кофе, Кара что-то строчила в телефоне с таким сосредоточенным лицом, словно стреляла по движущимся мишеням. Эва отошла в сторону, чтобы ей не мешать. Разглядывала разноцветные флаеры и рекламные листовки на стойке: новая пиццерия, неделя бесплатных экскурсий в музее, спектакль экспериментального театра, концерт… концерт, твою мать!

Едва дождалась, пока Кара закончит свою переписку, показала ей черно-лиловый флаер с портретом коротко стриженной певицы:

– Представляешь, это она!

– Она? – рассеянно переспросила Кара, но тут же сообразила, в чем дело. – А, та самая женщина из гостиницы, которая скоро умрет? Ну ничего себе совпадение… – и вглядевшись в портрет певицы, ахнула: – Мать твою, девочка! Вот ты мне и попалась! Вот это да!

– Попалась? – опешила Эва. – Погоди, ты что, ее знаешь?

Кара молча кивнула, забрала с прилавка стаканы с кофе, махнула локтем в сторону выхода на веранду – дескать, пошли туда. Села на лавку, закурила, некоторое время разглядывала флаер, наконец кивнула:

– Точно она. – И объяснила Эве: – Почти двадцать три года назад я ее упустила. Знала, что девчонка задумала пойти на Другую Сторону и удрать из города, соблазнившись возможностью получить совершенно новую жизнь, в которой не будет вероломного хахаля… – или не вероломного, а погибшего? Черт его знает, помню только, что сложно там было все. Ладно, неважно. Главное, я заранее узнала о предстоящем побеге от ее болтливой подружки, но девчонку все равно упустила. Это был мой грандиозный провал. Но совсем без провалов и не бывает, если не лежать круглосуточно лицом к стене. Кто хоть что-нибудь делает, тот иногда ошибается; обидно, но это так. В общем, я пару раз мысленно застрелилась и выкинула эту историю из головы. И вдруг, спустя столько лет, Ванна-Белл отыскалась! Удивительно. Спасибо тебе, дорогая. Понимаю, что все это – просто череда совпадений, но все равно именно ты меня к ней привела. Наши совместные планы таким образом отменяются. Гуляй сегодня, где вздумается. С Ванной-Белл я буду разбираться сама.

– Сама? – изумилась Эва. – Но как же?.. Наоборот!..

Кара покачала головой:

– Я ее домой отведу. А там, если что, помогать умирать не надо. У нас это и так легко.

Кара, Ванна-Белл

Девочка была, прямо скажем, не очень. Не просто бледная – серая под своим сценическим гримом, зрачки шире радужной оболочки и похоже, смертельно пьяна; только «смертельно» в данном случае не метафора, не художественное преувеличение, а констатация факта: девчонка и правда едва жива. Кажется, только потому и держится, что зал набит битком, и публика жаждет песен – еще, еще! Требовательное внимание толпы – великая сила, может на время отбить человека у смерти. А может, наоборот, ускорить ее приход, никогда не знаешь, как повернется, быть любимицей публики – та еще лотерея. Но Ванна-Белл в эту лотерею явно выигрывала. Пока.

Кара только с Эвиных слов знала, каково это – ощущать чужую близкую смерть. Да и то исключительно теоретически, примерить на себя это знание не могла, просто не хватало воображения. Она вообще была не особо чувствительной, посмеивалась над собой: я – типичный старый солдат. Но сейчас поняла, о чем говорила Эва – когда смотрела на Ванну-Белл из-за кулис клубной сцены, куда пробралась, воспользовавшись умением становиться не то чтобы по-настоящему невидимой, но настолько незаметной, что любая охрана спокойно мимо пройдет, вообще никто не обратит на тебя внимания, пока сама к кому-нибудь не прикоснешься или голос не подашь.

Ну или только думала, что поняла; неважно. Важно, что девочка была настолько плоха, что даже Карино сердце, всегда работавшее, как идеально отлаженный часовой механизм, начало замирать, запинаться, сбиваться с ритма от близости к ней. Но пела при этом отлично, хотя, по идее, какое в таком состоянии может быть пение, голосом все-таки надо сознательно управлять.

Однако с голосом девчонка как-то справлялась. С собственным сердцем – уже не очень, а с голосом – да. «Как-то справлялась» – это, конечно, так слабо сказано, что почти глупо звучит. Или не «почти». Просто от неспособности даже самой себе откровенно признаться, как это пение действует на тебя.

Кара слушала, забыв, что пришла сюда совсем не за этим. Не культурно отдыхать, а работать, спасать человека. Но вот прямо сейчас непонятно, кто кого тут еще будет спасать.

Кара стояла, одной рукой намертво вцепившись в какую-то железяку, придававшую ей устойчивости, другой машинально массируя грудь, а девочка пела, как какой-нибудь чертов ангел, специально падший на землю, чтобы озарить нас страшной небесной тьмой. Душу она вынимала из людей своим голосом, а потом зачем-то возвращала на место, предварительно – не приласкав, а надавав тумаков. Уж насколько Кара была избалована регулярными премьерами в опере и ежегодными джазовыми фестивалями, где всегда выступают почетные гости из Элливаля, который в профессиональной среде считается чем-то вроде священной столицы музыкального мира, но ничего даже близко похожего до сих пор не слышала. Люди так вообще не поют.

* * *

Покончив с последней песней, Ванна-Белл ушла за кулисы и сразу же села на пол. Сидеть было приятно. А лежать, наверное, еще лучше. Она и легла, прямо на пол, плевать, что грязный, чем хуже, тем лучше; мне сейчас так паршиво, что уже почти хорошо. Весь мир качается, вертится, кружится, как гигантская карусель, на которой любила кататься в детстве… нет, в детстве я любила только мечтать на ней покататься. На самом деле пока не выросла, не попробовала. Никто на карусели меня отродясь не водил.

– Я не выйду на бис, – пробормотала она, увидев где-то высоко над собой, чуть ли не в небесах обрюзгшую рожу Руди. – Не хочу, не буду, не обсуждается. Хоть убивай.

– Бедный ты котик, – сказал Руди, почему-то таким добрым голосом, как будто он был волшебный сказочный бог. – Устала? Ну еще бы ты не устала. Нажралась до концерта, как отмороженный малолетний панк.

Надо же, была уверена, он ничего не заметил. Думала, круто держусь, всех провела. Но Руди заметил, – думала Ванна-Белл. – Мать моя срань, как же стыдно. Если Руди все понял, значит, остальным тоже было видно, что я напилась. Мерзкая жирная пьяная баба на сцене вонючего клуба в промзоне, говенное адово днище – вот чем закончилась моя жизнь. А эти уроды в зале теперь еще на бис вызывают, чтобы выползла к ним на карачках. Рады небось, что не они одни такие скоты.

– Ладно, спела нормально, ничего не сломала, сцену не заблевала, так что и хрен бы с тобой, – подмигнул ей Руди. – Не бойся, никто тебя больше петь не заставит. Не хочешь не выходи. Отвезти тебя в гостиницу? Или в гримерке уложить?

– Ты добрый сказочный бог, – прошептала Ванна-Белл и зажмурилась, чтобы не видеть его мерзкую свинскую харю, так легче ощущать благодарность. – Отвези, пожалуйста. Отвези.

Оказавшись в гостиничном номере, рухнула на кровать и неподвижно лежала, как будто спит, пока Руди и эти двое, как их, забыла, в общем, которые с ним, не ушли. Но потом сразу вскочила, то есть, будем честны, просто скатилась с кровати на пол, на четвереньках добралась до двери, довернула замок до конца, несколько раз подергала ручку – точно теперь закрыто? Ну вроде да, заперлась.

Первым делом проверила свои запасы. Руди мог залезть в номер, пока меня не было, найти и унести виски, вот это было бы по-настоящему страшно, худший в моей жизни провал. Но он не нашел, не унес, я молодец, по-умному спрятала, в пакете с грязными трусами, кто сунется, сразу сблюет. А может, Руди вообще не заходил в мой номер? Вряд ли он мог успеть. Мы же вместе отсюда поехали в сраный свинарник, где меня заставили петь. И он все время где-то рядом крутился, следил, чтобы еще больше не накидалась. Ну и хорошо, молодец, что крутился, зато виски на месте. Весь запас! Четыре бутылки – это очень круто. С таким богатством вполне можно не дожить до утра и больше никогда не увидеть ни одной жлобской хари. И не петь для этих тварей больше никогда. Им нельзя меня слушать, они не заслуживают. Это же наверное преступление против бога – перед такими свиньями моим голосом петь? – запоздало ужаснулась Ванна-Белл. – И после смерти меня за это накажут? Сделают мне еще хуже? Еще?!

Но тут же опомнилась: бог добрый, он все про каждого знает. И про меня знает – что сначала была доброй наивной девочкой, думала, люди от музыки станут лучше. А когда поняла, что не станут, сразу захотела все прекратить. Ну, не сразу, так почти сразу. Человеку нужно время, чтобы решиться, это бог про нас тоже знает, сам зачем-то придумал нас слабыми и трусливыми. Он все поймет, – думала Ванна-Белл и одновременно сама себе удивлялась: какой, в задницу, бог? Откуда он вдруг взялся в моей голове? Никогда не была настолько дебилкой, чтобы верить в какого-то бога. Ну или просто столько выпить не могла, тошнить начинало гораздо раньше, не знала тогда, что если не жрать, когда пьешь – ничего не жрать, совсем, ни крошки, даже соком не запивать, это важно! – то особо и не стошнит. Поначалу только пару раз вывернет, но потом перестанет. И можно будет наконец-то допиться до веры в бога – на самом деле, ужасно смешно, жалко смеяться мне не с кем. Никто не поймет. Роджер бы понял, да где он, мой Роджер? Правильно, сдох, как собака. И мне пора.

Мало мне бога, так еще и Роджера какого-то выдумала, – неожиданно ясно и трезво подумала Ванна-Белл. – Ну какой вдруг, в задницу, Роджер? Откуда он взялся? Раньше, пока была молодая, худая, красивая, мужчины меня любили. Но с таким именем никого не было. Никогда.

Однако когда дверь, которую она сама буквально только что заперла и подергала, чтобы проверить, бесшумно открылась, Ванна-Белл, не раздумывая, крикнула: «Роджер?» – и горько, отчаянно разрыдалась, не дожидаясь ответа: сама знала, что это не он.

Правильно знала. В номер вошел не Роджер, не веселый, самый ласковый в мире выдуманный спьяну мертвец. И вообще не мужик, а баба. Седая старуха, смуглая, как цыганка. В отличие от большинства старух, не особенно жирная. Не настолько, чтобы стало еще сильнее тошнить. А может быть это и есть моя смерть? – восхищенно подумала Ванна-Белл. – На картинках иногда рисуют похожее. Только косу дома забыла, или спрятала под пальто. Если так, молодец, конечно. Не стала затягивать, быстро пришла.

Старуха уселась рядом с Ванной-Белл, прямо на пол, но убивать почему-то не стала, вместо этого обняла. Прошептала в самое ухо что-то вроде: «Домой», – ну или просто похожее, когда ревешь, трудно разобрать, что тебе говорят. Но прикосновения незнакомой бабки оказались такими ласковыми и утешительными, столь явно сулили спасение невесть от чего, что Ванна-Белл пробормотала заплетающимся от виски и рыданий языком:

– Ты такая хорошая смерть.

И старуха невозмутимо ответила:

– Да, я вполне ничего.

* * *

Кара даже не стала пытаться втиснуться в клубный минивэн со всей компанией. В такой тесноте долго незаметной не останешься, непременно заденешь кого-то коленом или плечом, и как потом объяснять, откуда ты вдруг взялась? Нет уж, спасибо. Поэтому машину пришлось угнать.

Взяла первую попавшуюся, лишь бы не отстать от увозившего Ванну-Белл минивэна. Угрызений совести она не испытывала: «надо», когда оно мое «надо», – превыше всего. Владельцы позаимствованного крайслера, конечно, здорово перенервничают, зато и обрадуются, когда их добро найдется в целости и сохранности. В общем, нормально все.

С замками Кара легко справлялась, как и все офицеры Граничной полиции Этой Стороны. На самом деле не особенно сложно: замок маленький и открывается очень быстро. А на пару секунд изменить свойства небольшого количества даже очень тяжелой материи почти каждому по плечу – если, конечно, освоить специальные навыки и уметь договариваться с кем угодно. Умение договариваться вообще в любом деле важнее всего.

В общем, Кара договорилась со всеми замками – крайслера, служебного входа в гостиницу и замком на двери, ведущей в «люкс»; последний, не в обиду ему будь сказано, можно было открыть и ногтем. Дверь держалась, как дед говорил в таких случаях, на соплях.


Девочка, слава богу, была у себя в номере. Пьяная в хлам, хуже, чем в клубе, явно успела еще добавить, зато живая. И даже в сознании. То есть хотя бы отчасти воспринимала окружающую действительность и реагировала на происходящее. Заметила, как открывается дверь, спросила: «Роджер?» – потом увидела Кару и заревела. Видимо, потому, что Кара – не он.

Ну точно, – вспомнила Кара. – Его звали Роджером. Мальчика, из-за которого случилось вот это все. Он как-то абсурдно, иначе не скажешь, погиб. То ли утонул у самого берега, то ли умер от сердечного приступа во время ночного купания. После его смерти Ванна-Белл решила удрать на Другую Сторону, за пределы граничного города, в страшную неизвестность, лишь бы забыть обо всем; по горькой иронии, именно это у нее и не вышло. Себя забыла, а своего Роджера – нет, – думала Кара. – Жизнь жестокая штука. Но я, как положено легкомысленной глупой красотке, все равно этого монстра люблю.

Девочка рыдала взахлеб, зато не орала: «Грабят, на помощь!» – это она молодец. А то бы народ, пожалуй, сбежался. Еще не особенно поздно, многие не спят. Удивительно, что я заранее не предусмотрела такой вариант и не приняла меры, – подумала Кара. – Как-то я совсем обнаглела, насмотревшись на Стефана, которому все всегда сходит с рук. Зря, между прочим, расслабилась. Я-то – не он.


А потом Кара взяла ситуацию в свои руки – не в переносном смысле, а именно в руки ее и взяла. Обняла Ванну Белл, исключив, таким образом, даже малейшую возможность скандала. Кара умела очень успокоительно обнимать. На этот раз, пожалуй, немного перестаралась, девчонка так ошалела от внезапного облегчения, что сказала:

Ты такая хорошая смерть.

Кара сперва возмутилась: хренассе вообще заявление! Дура, я – сама жизнь! Но тут же суеверно подумала: если ее смерть где-то рядом, может услышит, что место занято, обидится и уйдет. Поэтому согласилась:

– Да, я вполне ничего.


Помогла девчонке подняться, подвела к окну. Теперь оставалось только стоять и смотреть, ожидая, когда исчезнет привычный пейзаж, и появится одна из улиц родного города. Интересно, кстати, какая именно соответствует этому месту? Бывшая Заморская? Завтрашняя? Долгих дней? А этой дурацкой дешевой гостинице – что? Ну вот заодно и узнаю, – думала Кара, бережно обнимая едва стоящую на ногах Ванну-Белл.

Просила ее: «Смотри в окно, пожалуйста. Не закрывай глаза». Гладила по голове, успокаивала, обещала: «Потерпи немножко, скоро все будет хорошо». Рассказывала всякую прекрасную ерунду: о том, как в детстве зайцем каталась в трамвае и какой там был противный вредный кондуктор, толстяк по имени Сони, сколько лет прошло, бедняга Сони небось давным-давно умер, а до сих пор хочется ездить в трамваях бесплатно ему назло; где в ее школьные годы продавали лучшее в городе мороженое, и куда теперь надо за ним ходить; о новой большой ярмарке, которую уже пятый год проводят в последнюю неделю осени и продают там все, что принесет радость грядущей зимой, начиная с причудливых кочерег для каминов и заканчивая специальными пряностями для глинтвейна, который на этой ярмарке, ясное дело, льется рекой, вот вернемся домой, обязательно белый мускатный попробуй, это не просто вкусно, а уже натурально мистика, черт знает что. Неторопливо выкладывала одну за другой все эти чудесные необязательные подробности, обычно помогающие заблудившимся странникам очень спокойно, как бы естественно, практически без потрясений вспомнить все и вернуться домой.

Время как будто остановилось, все замерло, ни крика, ни шороха, ни собачьего лая, даже автомобили не ездили, но вид за окном не менялся. Ни тебе Бывшей Заморской, ни тебе Завтрашней. Хоть бы песня знакомая из дальнего кабака донеслась, – с досадой думала Кара. – Черт, да что такое со мной сегодня творится? Почему ничего не выходит? Что не так?

Наконец до нее запоздало дошло: конечно, ничего не получится. Так легко, просто вместе глядя в окно, можно вернуть домой только тех, кто никогда не уезжал из граничного города. А у девочки есть только один шанс – Маяк.

Господи, – растерянно подумала Кара, – о чем я вообще думала? Почему сразу не сообразила? Как такое вообще возможно? Я же не новичок, я же – я!

Ладно, казнить себя буду потом. А пока спасибо моей голове, что наконец заработала, лучше поздно, чем слишком поздно. Маяк так Маяк. И затормошила девчонку:

– Нам с тобой нужно дойти до машины. Понимаю, что трудно, но постарайся, пожалуйста. Я тебе помогу.

– Мы к морю поедем? – заплетающимся языком спросила ее Ванна-Белл. – Я всегда хотела умереть возле моря. Пожалуйста, пусть будет так.

– Ладно, как скажешь, к морю, так к морю, – кивнула Кара.

По большому счету, не то чтобы соврала.


Обуваться девчонка наотрез отказалась; в общем, ее можно понять, – думала Кара, оглядывая разбросанные по номеру туфли и сапоги, все на высоченных каблуках. Зато взяла с собой виски, все четыре бутылки. Кара не возражала, что толку спорить? Даже помогла ей аккуратно сложить бутылки в рюкзак.

Из гостиницы вышли по хозяйственной лестнице, через служебную дверь. Кара хотела сразу сесть в серую хонду, припаркованную у самого выхода, но Ванна-Белл углядела в конце двора кадиллак, ярко-розовый шкаф на колесах, не просто старый, а, можно сказать, старинный, самое позжее, начала семидесятых годов, и так обрадовалась: «Это твой, мы же на нем поедем, я угадала, да?» – что пришлось угонять эту музейную редкость. Ладно, гулять так гулять, в конце концов, это даже красиво, натурально кино: похитить среди ночи заграничную певицу, почти принцессу и в ярко-розовом кадиллаке увезти ее, пьяную и босую, на Маяк.

Все к лучшему, – думала Кара. – У настолько нелепой истории просто не может быть трагического конца.


В машине девчонка угрелась, закрыла глаза, забылась беспокойным суетливым сном, то и дело заваливалась на Кару, так что всю дорогу приходилось осторожно отпихивать ее от коробки передач и руля. Зато никаких других проблем не было: Ванна-Белл не вскакивала, дико оглядываясь по сторонам, не буянила с перепугу, не пыталась стянуть с себя ремень безопасности и выскочить на ходу, не принималась заново расспрашивать Кару, кто она и откуда взялась. С учетом всех обстоятельств, золото, а не пассажир.

Но когда остановились у светофора за пару кварталов до набережной Ванна-Белл встрепенулась, дернулась, закрыла лицо руками, пробормотала: «И тут все синее, долбаная зомби-дискотека, ненавижу, чем смотреть на такое, лучше вырвать глаза!»

Отличная новость, – подумала Кара, – значит, она видит свет Маяка. Неизвестно, можно ли провести на Маяк вслепую. Уроженца Другой Стороны точно нельзя, это факт. А нашего, если в данный момент по какой-то причине света не видит? Слишком пьян, без сознания или просто ослеп? Нет ответа. Просто еще никто ни разу не пробовал. До сих пор все возвращались на Маяк сами, без посторонней помощи. Кто видел свет, тот и приходил.

Кара любила получать ответы на непростые вопросы, но сейчас была только рада, что обойдется без экспериментов. Потому что, во-первых, Ванна-Белл не то чтобы свежа и бодра. А во-вторых, она и сама чувствовала себя, прямо скажем, не очень. Сердце работало с перебоями, и воздуха ощутимо не хватало, как глубоко ни вдыхай. То ли состояние спутницы так влияет, то ли сам Маяк. Всем известно, что после короткой прогулки по Другой Стороне возвращаться на свет Маяка – чистое удовольствие, но чем дольше ты отсутствовал дома, тем трудней будет путь к Маяку. Одних, говорят, натурально тошнит от яркого синего света, у других просто кружится голова и темнеет в глазах; дома все мгновенно проходит, как не было, без последствий, хотя некоторые с перепугу долго потом бегают по врачам.

Кара давным-давно научилась пересекать границу самостоятельно, но в юности часто возвращалась домой с Другой Стороны как все, на свет Маяка. Однако когда это было. Теперь и не вспомнишь, как тогда себя чувствовала. Вроде нормально. Даже после того, как несколько лет на Другой Стороне прожила. Так тогда обрадовалась, увидев свет Маяка, что бежала к нему вприпрыжку – скорей, скорей! А сейчас тем более все должно быть в порядке, – думала Кара. – Я же всего три дня назад ходила домой и пробыла там почти целые сутки… А может, дело в том, что Тони Куртейн на меня сердит? Ясно, что Тони не стал бы мучить меня нарочно, не такой он человек, но вдруг оно само получается: свет Маяка не впрок тому, кто не ладит с его смотрителем? Забавно, если действительно так. Ладно, ничего мне не сделается, я крепкая. Все будет отлично, доедем, дойдем.


Переехала Зеленый мост, сразу свернула направо. Последняя пара сотен метров по набережной далась нелегко. Свет Маяка был так ярок, что Кара почти ослепла, ехала медленно, со скоростью пешехода, практически наугад. А Ванна-Белл скрючилась на сидении, уткнула лицо в колени и твердила, жалобно подвывая, как брошенный пес: «Не хочуууу! Не могууууу! Не пойдууу!»

Однако Кара как-то добралась до приземистого офисного здания, которым здесь обычно казался Маяк. Заехала на тротуар, остановилась буквально в метре от приоткрытой двери. Понимала, что заставить Ванну-Белл идти к источнику ненавистного синего света будет непросто. А на руках она девчонку далеко не унесет.

Ее даже вытащить из машины оказалось почти невозможно. Зажмурилась, вцепилась в сидение, обвила его ногами, откуда только силы взялись, выла свое: «Не пойдууууу!» – пока Кара наконец не догадалась сказать:

– Ты же хотела к морю. Я тебя привезла. Море – там. Надо немножко пройти пешком. Я помогу, пошли.

Ванна-Белл перестала сопротивляться, но на попытки остаться в машине ушли все ее силы, так что никуда она не пошла, просто мешком повисла на Каре. Специально не рожала детей, чтобы ни с кем никогда не нянчиться, но у судьбы вредный характер и своеобразное чувство юмора, от чего всю жизнь бегаешь, рано или поздно непременно принесет на блюдце, сунет под нос – вот тебе, получай! – мрачно думала Кара, подтаскивая свою добычу ко входу. И практически перекатывая, как бревно, через порог.


В первую секунду ей показалось, что Ванна-Белл мертва. Тело стало тяжелым и твердым, как камень. Она вообще дышит? Не дышит! Но тело пока не прозрачное, значит живая… Или в самый последний момент на Другой Стороне умерла? Я все-таки не успела? Вот это номер! – думала Кара, холодея от ужаса. – Не может быть. Просто не может. Я обещала Эве, что справлюсь, а я всегда держу слово. Все должно было получиться. Это же я!

Но тут Ванна-Белл наконец открыла глаза. И спросила, почти беззвучно, но Кара все равно услышала:

– Вы обещали, что мы придем на море. Где море? – и прежде, чем Кара успела ответить, добавила: – Сколько сейчас добираться до Зыбкого моря от Маяка?

– Ночью по пустым улицам минут за пятнадцать можно доехать, – невольно улыбнулась Кара. – Насчет «немножко пройти пешком» я – ну, просто для бодрости приврала.

– Представляете, я же вас не узнала, – сказала ей Ванна-Белл. – Думала, вы – моя смерть. И радовалась, что она наконец-то пришла и оказалась не страшной, а ласковой. Но дома… знаете, дома я бы, наверное, еще пожила.

– Ну так и поживешь, – заверила ее Кара. – Куда ты теперь от жизни денешься. А она от тебя.

Ванна-Белл хотела ответить: «Вот прямо сейчас она куда-то девается», – но сил на это у нее не было. Ни слова сказать не смогла.


– Это ты? – изумленно спросил Тони Куртейн, спускаясь по лестнице. – Что стряслось? Ты же всегда возвращаешься сама?

– Просто подумала, может, ты захочешь купить контрабандное виски с Другой Стороны? – усмехнулась Кара. – Если что, у меня целых четыре бутылки. И заодно их хозяйку с собой прихватила, чтобы не оставлять свидетелей. Я – королева мелкого грабежа.

Но Тони Куртейн уже не слушал. Увидел лежащую на полу Ванну-Белл, метнулся к ней, сел рядом на корточки, вгляделся в лицо, поднял на Кару сияющие глаза. Сказал:

– Я ее знаю. Это же малышка Ванна-Белл из «Железной ноты». Сколько паршивого пива я когда-то там выпил, лишь бы до ее выхода досидеть! Двадцать с лишним лет назад ушла на Другую Сторону, и с концами. Ты что, отыскала ее, напоила для храбрости и привела?

– Скорее приволокла, как мешок с картошкой, – вздохнула Кара. – Зато поить не пришлось, девочка сама справилась. И не собиралась останавливаться на достигнутом. Четыре бутылки виски – это я у нее отняла. И намереваюсь присвоить. Имею моральное право: целых две машины за вечер ради нее угнала. Отлично провела время. Теперь твоя очередь развлекаться: вызывай врача.

* * *

– Все с ней будет в порядке, – сказал Тони Куртейн Каре, которая из какого-то суеверного опасения вышла в другую комнату, чтобы не присутствовать при осмотре.

– Точно будет? Она не умрет?

– Состояние довольно тяжелое, но жизнь вне опасности, так мне врачи сказали. С чего бы им врать? Я уже позвонил ее отцу, чтобы ехал в больницу. Представляешь, как ему эта новость? Я чего только за эти годы на Маяке не насмотрелся, а едва не расплакался, пока с ним говорил. Спасибо тебе. Это так удивительно, даже не верится! Ни на моей памяти, ни в старые времена не случалось такого, чтобы кого-то на Маяк с Другой Стороны за шиворот приволокли.

– Ну а что было делать? Сама-то она точно сюда не пришла бы, – вздохнула Кара. – Очень боялась твоего света. Обзывала его «зомби-дискотекой» и закрывала глаза руками. Оно и понятно, слишком долго на Другой Стороне прожила…

– Как-как обзывала? – опешил Тони Куртейн.

– «Зомби-дискотекой», – с удовольствием повторила Кара.

– Круто! – восхитился тот. – Я же коллекцию собираю: кто как на Другой Стороне называет свет Маяка. Мой фаворит на сегодняшний день – «целевая реклама сердца Благословенного Вайрочаны».

– Чьего сердца?!

– Благословенного Вайрочаны. Вернешься на Другую Сторону… – как он выразился? А! – загугли, поржешь. В смысле здорово удивишься. Серьезно тебе говорю. Но «зомби-дискотека» мне тоже понравилась. Девочка молодец.

– Молодец, – согласилась Кара. – Мы обе с ней те еще молодцы, ловко от смерти удрали…

– Правда, что ли, от смерти?

– Ага. Причем не от какой-то абстрактной смерти, а от положенной лично ей. Мне подружка про Ванну-Белл рассказала, как про женщину, которая очень скоро умрет. Так я ее собственно и нашла.

– Интересная у тебя подружка. С воображением.

– Интересная – не то слово. Та самая, которая этим летом помогла Альгису прийти умирать домой.

– Да, тогда моя ирония неуместна, – смутился Тони Куртейн.

– Ирония всегда уместна, – улыбнулась ему Кара. – Просто потому, что приятно разнообразит любой разговор… Рано, конечно, мне радоваться. Мало ли что еще случится в больнице. Но я надеюсь на лучшее – во-первых, это приятно. А во-вторых, просто потому, что могу. В смысле, специально обучена. В моей профессии без надежды на лучшее – никуда. Сижу вот сейчас и думаю: а может, смерть Другой Стороны просто не способна пройти на свет твоего Маяка?

– Естественно, она не способна, – рассудительно ответил Тони Куртейн. – Она же не контрабандист с сигаретами. Не у нас родилась, – и, помолчав, добавил: – Ты имей в виду, если что, я на тебя больше не зол. Вряд ли ты сильно переживала, но все равно я должен был это сказать. Все прошло, когда ты притащила девчонку. Почему, сам не знаю, вроде она мне никто, а все равно счастлив так, что хочется плакать и руки тебе целовать.

Кара молчала, отвернувшись к окну. Наконец сказала:

– Ну здрасьте – «не переживала»! То еще удовольствие – быть злейшим врагом смотрителя Маяка. Да ты мне и сам по себе всегда нравился. Мало чего мне в этой жизни так жалко, как некоторых несложившихся дружб. А что не лезла к тебе с извинениями, так ясно же, что разговорами тут не поможешь. Да и не за что извиняться. У меня же тогда был выбор не между «отпустить его за пределы граничного города» и «не отпускать», а только между «передать его письма близким» и «ничего не передавать». Ты же знаешь Эдо лучше, чем мы все вместе взятые. Поди такого не отпусти, если ему припекло.

– Да, – кивнул Тони Куртейн. – Просто, знаешь, на одного себя трудно злиться. А с тобой за компанию – вроде уже ничего.

– Неужели и на себя больше не злишься? – спросила Кара. – Это ты крут, конечно.

– Да ни фига я не крут. Просто больше нет смысла злиться. Эдо вернулся. Во сне. На желтый свет.

– Матерь божья, – почти беззвучно прошептала Кара. – Но откуда ты зна?.. Да, прости, идиотский вопрос. Кому и знать, если не тебе.

– Вот именно. И с одной стороны, это так страшно, что продолжать просто злиться на себя и тебя за компанию – слишком мало. Несоразмерная цена. А с другой стороны, такая штука: я его видел. Во сне, но какая разница. Сделать конечно ничего не успел, не с нашим счастьем. Но я теперь точно знаю, что он победил.

– Победил? Кого? Ты о чем?

– Другую Сторону. Кого еще ему побеждать, – усмехнулся Тони Куртейн. – Как, рассказывают, и ты ее в свое время победила. Не сдалась, осталась веселой, храброй и сильной, какой была. Вот и Эдо тоже не сдался. Мне показалось, стал даже круче, чем был.

– В этом я вообще ни на минуту не сомневалась, – кивнула Кара. – Уж настолько-то я знаю людей.

– А я сомневался. Вернее, совершенно не сомневался в обратном. Потому что дурак – примерно такой же, как Эдо, если не хуже. Но тут ничего не поделаешь: если уж дураком уродился, таким и живи. Зато от нашей с ним дурости в итоге вышла какая-то польза – не для нас, так для других. Девочка вот домой вернулась; ладно, положим, эту конкретную девочку ты притащила, ей бы Маяк не помог, без тебя – кранты. Но Аура сама вернулась в августе. И Вера потом, в сентябре. Обе пришли на свет Маяка без посторонней помощи. То есть сперва приехали в город, сами не понимая зачем, растревоженные синим сиянием, одна вроде из Дублина, вторая откуда-то из России…

– Из Петербурга, – подсказала Кара.

– Ну, раз ты говоришь, значит, так и есть. Я не великий знаток географии Другой Стороны. Главное, обе приехали. И без особых проблем, вполне обычным образом пришли на Маяк. И Квитни вернулся, ты знала?

– Да ты что! – всплеснула руками Кара. – Квитни-Алхимик? Сын ссыльной Ванды?

– Собственной персоной.

– Ну ничего себе новость! Когда?

– Буквально позавчера. Конечно ты не успела узнать, у вас в Граничной полиции только плохие новости – срочные, остальные откладывают до выходных… С Квитни, кстати, вышла смешная история. Ты же в курсе, что он собирался выучиться на химика и узнать тайные формулы дурманящих средств Другой Стороны? Дескать, если уж они даже там людей веселят и радуют удивительными видениями, то у нас вообще будет – ух! И наступит новый золотой век чистой радости, как было до Исчезающих Империй…

– Да, я помню, – вздохнула Кара. – После того, как Квитни пропал, кто-то из его приятелей проболтался, что были такие планы. Романтик хренов. Весь в мать, даром что без нее вырос. Только та готовые зелья таскала, а этот решил поступить умней, за формулы в дурной башке за пределы граничного города не высылают… Ладно, смеяться-то в каком месте? Я так и не поняла.

– Пока ни в каком. Смешное еще впереди. И заключается в том, что на Другой Стороне парень стал поэтом. Вернее, знал о себе, что в юности был поэтом, даже стихи свои отыскал в каких-то старых журналах, прикинь. Как только Другая Сторона людей не морочит!.. В конце концов Квитни там нашел работу в рекламе, или что-то вроде того; по его словам, неплохо пошло, до хрена зарабатывал. А о своих драгоценных формулах вообще ни разу не вспомнил. Говорит, вряд ли смог бы разобраться даже в школьном учебнике химии. Просто совершенно иначе заработала голова.

– Да, это правда смешно, – улыбнулась Кара. – Пришел за дурманящими средствами – вот тебе поэзия и реклама, изучай на здоровье. Никто не шутит над нами лучше судьбы.

Я

Город так густо опутан сияющими Сетями Счастливых Случайностей, словно мы с Нёхиси заранее подготовились к Рождеству; то есть, мы конечно и раньше их всюду развешивали, чтобы в городе происходило как можно больше удивительных встреч, судьбоносных бесед и просто фантастических совпадений, но нынче, можно сказать, установили рекорд. По городу словно Христо[28] прошелся, только у него плотная ткань, а у нас – тонкие сети, к тому же невидимые. Вернее, видимые не всем. Угробили на это дело почти трое суток с примерно семичасовыми перерывами на отдых, да и то только потому, что даже в конце ноября бывает так называемый «световой день». То есть такая специальная особо мрачная часть вечных сумерек, когда не горят фонари. А чтобы сплести Сети Счастливых Случайностей, нужен именно фонарный свет. И еще наше дыхание, но уж оно-то у нас во всякое время суток найдется. А у фонарей свое расписание. Что, честно говоря, даже к лучшему: когда увлечешься работой, очень трудно остановиться по собственной воле. А потом в какой-то момент искренне удивляешься, почему вдруг больше не очень-то жив.

– Ну, вроде нормально, – наконец говорит Нёхиси, который обычно настолько ужасен в роли прораба, что я не рассчитываю на его милосердие, а только втайне молюсь всем подряд всемогущим богам: вдруг они все-таки существуют и способны урезонить коллегу? Впрочем, на последнее надежда невелика.

– Пожалуй, можно остановиться, – добавляет Нёхиси.

Мне бы хотелось, чтобы в его голосе было больше уверенности. Но ладно, как есть – лучше, чем ничего.

– …просто чтобы не надоело однообразие. Скучно заниматься одним и тем же третью ночь подряд. А завтра-послезавтра продолжим, – оптимистически завершает Нёхиси.

Черт. Так и знал.

Спрашиваю:

– Это что, новая мода или смена концепции – вешать столько сетей за раз?

– Да не то чтобы смена, – отвечает Нёхиси. – Я, в общем, всегда считал, что Сети Счастливых Случайностей должны очень густо окутывать город. В идеале, накрывать его своего рода шатром. Весь, включая пригороды и окрестные леса. Очень уж хорошо они действуют на людей и мелких окрестных духов. Прямо приятно становится поглядеть. Но надо быть реалистами: такой шатер в текущих условиях мы с тобой без помощников не потянем. Уже к середине работы так надоест, что уйдет вдохновение, а без него никакого толку от того, что мы наплетем. Поэтому ну его к лешему, мой идеал. Не будем его достигать.

Похоже, мои молитвы все-таки иногда доходят по назначению, – думаю я, но Нёхиси тут же лишает меня иллюзий, добавив:

– Будем делать, сколько по силам, не надрываясь. Надеюсь, в итоге выйдет неплохо. Уже буквально через пару недель.

Матерь божья. «Через пару недель»!

– А тебе уже надоело? – сочувственно спрашивает Нёхиси. – Если что, я могу и один…

Еще чего не хватало, – сердито думаю я. А вслух говорю:

– Ну так ты же ручную работу не любишь. А я как раз очень даже люблю. Мало ли что мне надоело. Это прямо сейчас оно так. А до послезавтра настроение еще тысячу раз изменится. Так что нормально все. Просто до сих пор мы с тобой обходились гораздо меньшим количеством: сколько за одну ночь сетей повесили, столько и ладно, пока не изорвутся в клочья, можно об этой работе не вспоминать. Я не то чтобы против дополнительного количества. Наоборот! Как по мне, чем больше будет в городе счастливых случайностей, тем лучше. В конце концов, я и сам сейчас – что-то вроде одной из них. Просто неожиданно получилось. Я был морально не готов.

– Извини, – с неприсущей ему обычно кротостью говорит Нёхиси. – Я так привык, что мы всегда примерно одинаково думаем, что не сообразил заранее обсудить план работы. Просто знаешь, наслушался ваших разговоров. И так понял, что из-за Тониного Маяка сейчас в город понемногу съезжаются люди с изнанки, которые когда-то пропали невесть куда, а теперь получили возможность вернуться домой. Но без гарантий, просто небольшой шанс.

– Да, – киваю. – Именно так.

– И я подумал, что Сети Счастливых Случайностей сейчас нужны в городе, как никогда прежде. Как можно больше наших Сетей в самых разных местах! Потому что заранее неизвестно, где именно все эти люди поселятся и по каким улицам они будут ходить. Их проблемы, конечно, не в моей компетенции; формально, дела изнанки нас с тобой не касаются. Но никто не отменял веления сердца. А мое сердце требует дать им дополнительный шанс.

– И мое тоже требует, – улыбаюсь.

– Ну так да! Я, честно говоря, даже удивился, что это не ты предложил развесить побольше Сетей Счастливых Случайностей. Но потом решил – какая разница, кто чего первым сказал.

– Да знаешь, – растерянно признаюсь я, – просто как-то не сообразил. Голова другим была занята. А это не дело. Надо же, всего одним прежним именем меня припечатало, а я уже заново научился беспокоиться о том, чего пока не случилось. И из-за этого нелепого беспокойства забывать о важных вещах.

– Это с отвычки, – отмахивается Нёхиси. – Пройдет. Я же помню, каким ты был с именами. На самом деле, пожалуй, даже еще храбрей, чем сейчас. Не в том смысле, что ты с тех пор как-то сдал, просто поводов проявить бесстрашие у тебя практически не осталось. Поди останься бесстрашным, когда тебе ничего не грозит. А теперь они снова будут. Уязвимость, собственно, именно тем и прекрасна, что она – вечный вызов. Вынуждает сиять на пределе возможностей практически нон-стоп. Я сам, по правде сказать, не прочь этому выучиться.

– Чему именно?

– Быть уязвимым, конечно. По-моему, уже получается понемногу. Но до настоящего мастерства мне пока далеко.

– Если захочешь ускорить процесс, – смеюсь, – обращайся. Я тебя укушу. Совершенно уверен, что уязвимость заразна. Чем она хуже бешенства или чумы?


– Никогда, наверное, не привыкну к тому, что на нас самих это тоже действует! – говорит Нёхиси. И хохочет так торжествующе, что мне тоже хочется. Но непонятно, как отыскать подходящий повод. С чего вообще начинать?

Мы стоим на безымянном мосту через реку Вильняле. Я ее очень люблю. То есть я много чего люблю, но именно с этой маленькой быстрой речкой у меня, можно сказать, серьезные отношения: я постоянно стараюсь ей еще больше понравиться, а она делает вид, будто ей все равно. Правда, не слишком убедительно и на том спасибо. Потому что если бы я ей поверил, то-то была бы драма. Сидел бы небось круглосуточно в кабаке у Тони и горькую пил.

– Что именно на нас тоже действует? – наконец спрашиваю я.

– Ну как – что? – сквозь смех отвечает Нёхиси. – Сети Счастливых Случайностей, конечно. Мы же над этим мостом их тоже развешивали! И вот…

– Ну да, – соглашаюсь, – отлично висят. Очень красивая композиция вышла, даже жалко, что почти никто не увидит. А их воздействие – в чем?

– Смотри, – Нёхиси показывает на воду.

В первый момент мне кажется, ничего особенного не происходит. Ну, река. Прекрасная, как обычно. Несет свои воды к Нерис, куда вот-вот, буквально через пару километров отсюда благополучно впадет; впрочем, если смотреть на нее внимательно и одновременно расфокусировав зрение, можно увидеть, что на самом деле она течет во всех направлениях сразу – вперед, назад, от берега к берегу, снизу вверх, с поверхности в глубину, и еще по каким-то хитрым диагоналям, чтобы окончательно всех запутать. Но в этом ничего нового нет, Вильняле всегда такая. За это, собственно, я ее и люблю.

Открываю рот, чтобы спросить, куда именно надо смотреть и на что обратить внимание, но так и остаюсь стоять с открытым ртом, потому что уже понимаю, о чем он. Вижу густую сияющую черноту, темнее, чем сама тьма, и одновременно ярче любого света, которая растекается во все стороны из одной точки, как сияют расходящиеся лучи, как растут из сердцевины лепестки хризантемы. И эта точка, сердце сияющей тьмы – одна из самых прекрасных вещей на свете. Не знаю, не могу объяснить почему.

– Это один… скажем так, мой приятель купается, – как ни в чем не бывало объясняет Нёхиси. – Я сам его об этом просил, юным рекам такие знакомства на пользу, и он пошел мне навстречу, но это сейчас не особенно важно. Важно, что я давно хотел вас свести и поглядеть, что из этого выйдет. Но не был уверен, что тебе эта встреча хорошо зайдет. И вдруг, спасибо Сетям Счастливых Случайностей – говорю же, они на нас самих тоже действуют! – удачно представился случай проверить. Тебе же нравится его тьма?

– Нравится – не то слово, – наконец выдыхаю я.

– Ну и отлично, – кивает Нёхиси. И увлекает меня за собой под мост. К счастью, не в ледяную воду, а просто на берег. В кои-то веки вовремя вспомнил, что я пока не до такой степени дух, чтобы в ноябре в речке купаться. Какой-то он сегодня подозрительно милосердный. Таково, вероятно, облагораживающее влияние тяжелого физического труда.


Сердце сияющей тьмы теперь совсем близко, и я чувствую себя примерно как кот возле натопленной печки. То есть уже и так хорошо – дальше некуда. Но все равно хочется еще поближе к ней подойти. Нёхиси это явно понимает и предусмотрительно придерживает меня за шиворот, чтобы в воду не полез.

– Надо же, не думал, что вы так отлично поладите, – удивляется он.

– Так я же еще ни с кем не успел поладить, – начинаю я, но умолкаю, потому что над рекой поднимается высоченный столб яркого черного света. И почему-то говорит совершенно человеческим голосом, низким и таким притягательным, что я бы за ним, не раздумывая, на край света пошел:

– Только не вздумайте сказать, что сперли мою одежду и теперь мне придется выйти за вас замуж. Я, собственно, не то чтобы против. Просто сами же не обрадуетесь.

– Да мы-то, может, и обрадуемся, – ухмыляется Нёхиси. – Пока не попробуешь, не узнаешь. Но твое барахло мы не трогали. Плохое начало разговора – оставить собеседника без штанов.

Черный свет поднимается над рекой, постепенно рассеиваясь, и одновременно на берегу так же постепенно появляется человек. Что интересно, действительно раздетый. То есть вот прямо сейчас натягивающий на мокрое тело штаны.

– А, это ты! – приветливо говорит он Нёхиси. – Представляешь, не сразу тебя узнал. Сколько знакомы, впервые ошибся. Людям в таких случаях говорят: «Будешь богатым». А что это означает для тебя, даже предположить не могу.

– Ну как – что? Тоже буду богатым, – пожимает плечами Нёхиси. – Давно пора. У меня, видишь, практически дитя на руках, – и бесцеремонно тычет в меня пальцем.

– Щас зареву, – угрожающим басом говорю я. – Я, между прочим, охвачен мистическим ужасом. Никогда не видел, чтобы в такую холодрыгу в реке купались. Конфету хоть, что ли, дай.

Нёхиси невозмутимо вынимает из кармана – не конфету, конечно, так далеко его сговорчивость редко заходит – а почему-то батон итальянского хлеба «чиабатта»; впрочем, свежий, даже немного теплый. Так что сойдет, – думаю я, откусив практически добрую четверть. И только теперь понимаю, насколько проголодался. Но вежливо спрашиваю обоих:

– Скажите честно, вам оставлять?

Незнакомец, уже не только натянувший штаны, но и надевший пальто, сразу превратившее его в респектабельного горожанина, только что вышедшего из офиса, а не вылезшего из реки, отрицательно мотает головой.

– Спасибо. Я высоко ценю готовность голодного человека поделиться едой. Но, по правде сказать, вся эта ваша еда для меня до сих пор кропотливый труд. И когда можно его избежать, не вызывая лишних вопросов, я пользуюсь этой возможностью.

– У меня сперва тоже так было, – кивает Нёхиси. – Но я как-то быстро втянулся и начал получать удовольствие от еды и напитков. А теперь меня от них за уши не оттащить!

В подтверждение сказанного он отламывает примерно половину того, что у меня осталось. И целиком отправляет в рот.

– Ну все-таки мы очень разные, – улыбается незнакомец в пальто.

Он наконец к нам подходит. И внимательно смотрит на меня. Хотя было бы чем любоваться. Сейчас я представляю собой довольно скучное зрелище. Когда три дня проходил невидимым, очень приятно разнообразия ради выглядеть как нормальный человеческий человек.

Впрочем, ясно, что вот это вот, которое только что было источником сияющей тьмы, не глазами меня разглядывает. Ну, то есть не только ими. Как, собственно, и я его. И с каждой секундой все меньше понимаю, кто это. Или даже что. Но оно, безусловно, прекрасное – такое же, каким был черный свет. Может быть вообще самое лучшее в мире событие. А что сердце начало стучать с перебоями, так это дело житейское, лишь бы хоть как-то работало. Быть моим сердцем, согласен, непросто, но особого выбора у бедняги нет.

– Хочу тоже быть таким, когда вырасту, – наконец говорю я.

Идиотская фраза, но вот прямо сейчас, чтобы выразить степень моего восхищения – самое то.

– Точно таким не получится, – отвечает восхитительное неизвестно что и совершенно по-человечески обаятельно улыбается до ушей. – У тебя, как принято говорить в подобных случаях, другой анамнез. Но оно только к лучшему. Разнообразие вариантов – отличная вещь. Я бы, кстати, с удовольствием посмотрел, кем ты станешь, когда действительно вырастешь. Интересное должно быть кино.

– Ну раз вы друг другу благополучно понравились, предлагаю где-нибудь посидеть и выпить, – нетерпеливо говорит Нёхиси. – Тебя заставлять не стану, но мы сегодня – великие труженики. А мне тут с самого начала объяснили, что по местным традициям, труженикам после работы полагается умиротворенно кутить.

– И ты быстро втянулся? И теперь за уши не оттащишь? – понимающе ухмыляется незнакомец.

– А то.


Мы сидим на крыше моего дома, который, невзирая на почтенный возраст, общую ветхость, многочисленные перемещения с места на место и регулярные визиты разнообразного неизвестно чего, пока любезно соглашается продолжать быть. Надеюсь, он еще долго продержится. Я к нему до смешного привязан. Когда твоя жизнь – одна сплошная неопределенность, да и сам ты все больше становишься похож на зыбкий речной туман, чем на человека, которым когда-то родился, очень приятно время от времени убеждаться, что у тебя до сих пор есть дом.

В общем, мы сидим на крыше моего дома, который вот прямо сейчас стоит на улице Жвиргждино, в двух шагах от старого Бернардинского кладбища. А где он будет стоять, например, послезавтра – дело темное. Даже мы с Нёхиси понятия не имеем. И вообще никто.

Зато пока дом на месте, и мы расселись на крыше. Можно было отлично устроиться и внутри, не такой уж у меня там бардак, но Нёхиси считает, что грех париться в помещении, когда на улице настолько изумительная погода: ноль, понемногу переходящий в минус один, и мелкий дождь, постепенно становящимся мокрым снегом. Его приятель, похоже, с ним совершенно согласен, видимо он – тоже не особо органическое существо. А я – ну что я. Лишь бы гости были довольны. Да и, положа руку на сердце, только по старой привычке ругаю погоду. А так-то не мерзну уже давным-давно. Нёхиси это, конечно, знает, но любезно делает вид, будто высоко ценит мою самоотверженность. И платит за нее отличным коньяком из бездонной фляги. Очень кстати! Я-то свою благополучно продолбал.


– Когда-то я был, как у вас это принято называть, ангелом смерти, – беззаботно, словно вспоминает игры, в которые в детстве играл во дворе, говорит мне гость. – Хотя, конечно, то, чем я был, не имеет никакого отношения к «ангелам», как их здесь представляют. Впрочем, мне нравится, как их сейчас рисуют и показывают в кино. Красота – страшная сила. Я смеюсь, но честное слово, сам бы хотел так выглядеть. Однако прежде было не до того, а теперь – ну, как-то неловко. Да и просто не к месту. И, строго говоря, не по чину. Я – больше не оно. А в ту пору я вовсе никак не выглядел. Был не упорядоченным существом, имеющим форму, а просто частью силы, которую принято считать разрушительной, а на самом деле – преобразующей материю. Собственно, не одну только материю, но в частности и ее. В общем, как пишут сейчас в интернете, «все сложно», – и от души хохочет, глядя на мою изумленную рожу.

Я бы на его месте сейчас сам так смеялся. Впрочем, на его месте – загадочного существа неизвестной природы, лихо щеголяющего знанием повседневных реалий – я довольно часто оказываюсь. И действительно всякий раз смеюсь.

– Но я больше не часть той силы, – отсмеявшись, говорит гость. – А, как видишь, вполне себе существо, имеющее форму. Непостоянную, ну так постоянство и не обязательно. Ты и сам уже имеешь несколько разных форм.

– То есть ты ангел смерти в отставке? – резюмирую я. – Или все-таки только в отпуске?

– Скорее уж первое. Но на самом деле просто больше не он, как стрекоза больше не нимфа. Это нормально. Я имею в виду, я – не какое-то удивительное исключение из общего правила. Наоборот, моя судьба похожа на все остальные. Существование – это развитие. А развитие – преобразование, или как здесь иногда говорят, «превращение». Никто не остается одним и тем же навечно. Разница только в способах изменения. Ну и в скорости перемен.

Я киваю. И подвигаюсь к нему поближе, как тот самый кот к натопленной печке. Что бы наш гость о себе ни рассказывал, а находиться рядом с ним – очень круто. Ну и, кстати, действительно, как от печки тепло.

– Для таких как я радикальные изменения начинаются в тот момент, когда мы по какой-то причине отказываемся убивать, – говорит он. – То есть производить естественное для нас действие, которое стороннему наблюдателю кажется разрушением. Не знаю, насколько понятно я выражаюсь, но очень стараюсь быть точным. А язык, которым мы сейчас пользуемся, такой возможности, к сожалению, не дает.

– В любом случае языка мертвых демонов, который, как рассказывают, идеально подходит для обсуждения сложных предметов, я не знаю, – невольно улыбаюсь я, вспоминая давешние объяснения Стефана. – Я, к сожалению, совсем не полиглот.

– Да я тоже не то чтобы, – пожимает плечами наш гость. – Так или иначе, а это со мной случилось: однажды я встретил мальчишку, сидящего на краю обрыва. Очень глупого, как положено существу его вида и возраста. И достаточно наглого, чтобы думать: «Если я великий шаман, то прыгну и обязательно полечу. Вот сейчас и проверю!» В общем, понятно, зачем я был рядом – чтобы подхватить его, когда прыгнет. И я подхватил. И понес. И, можно сказать, до сих пор несу. Потому что тогда не стал обрывать его жизнь. Ну, то есть определенным образом преобразовывать материю, из которой он состоял. Потому что – это было самое яркое чувство за все бесконечное время моего бытия – внезапно увидел, кем этот дурак и нахал может стать. И что сделать. И какая невообразимая, захватывающая красота может родиться из его будущих дел. В общем, я не выполнил свою работу. И мальчишка в итоге то ли не прыгнул, то ли все-таки прыгнул и полетел. Этого он, кстати, сам до сих пор не знает. Думает, просто забыл, очень уж давно дело было. На самом-то деле, правда и то, и другое – отчасти. Но настоящая правда заключается в том, что он еще падает в пропасть. И я вместе с ним.

– Падает, но при этом живет?

– И еще как! Будь я максималистом, сказал бы сейчас, что только он и живет. Но, конечно, живут все живые, просто его жизнь – еще и вечный полет. Собственно, в этом секрет его силы. За каждым великим шаманом стоит смерть, очарованная его сиянием и отказавшаяся от него в самый последний момент, верный благодарный помощник, тайный первый клиент, изменивший свою природу с его легкой руки. Она всегда рядом, но никогда не подойдет по-настоящему близко. Не сядет рядом, как мы тут с вами сидим. Но вечно будет играть на его стороне, а по большому счету только это и важно. Лучший в мире способ дружить.

Какое-то время мы молчим. Наконец Нёхиси мечтательно говорит:

– Все-таки это невероятно красиво. Как музыка. И сама по себе история, и то, что ты тогда почувствовал, и то, во что превратился. И то, что он до сих пор летит.

– Ну это в каком-то смысле и есть музыка, – улыбается гость. – Мне иногда нравится представлять, что Вселенная – композитор, а все мы – звуки симфонии, которую она сочиняет. Ясно, что это – упрощение, продиктованное моей нынешней формой. Но иногда ради ясного понимания не грех и упростить.

– И ты после той истории сразу же стал… вот таким? – спрашиваю я.

– Можно сказать, более-менее сразу, – кивает тот. – Но по твоим меркам, это все-таки довольно много времени заняло. У таких как я переходный период обычно длится несколько сотен лет, и это веселое время. По крайней мере, мне очень понравилось. Такая интересная жизнь – когда вроде бы все осталось примерно как прежде, но при этом ты чаще и чаще обретаешь какую-то форму и начинаешь ощущать себя не частью великой силы, а совершенно отдельным от нее самостоятельным существом. Иногда просыпаешься чуть ли не человеком – ну, при условии, что обитаешь среди людей. Будь я, к примеру, драконьей смертью, просыпался бы чем-то вроде дракона. Это не имеет значения, главное, что становясь отдельным существом, имеющим форму, начинаешь по-новому, незнакомым тебе прежде способом познавать мир и самостоятельно принимать решения, чем заниматься. Можно привычной работой, а можно, скажем, просто в окно смотреть. И думать о разных вещах, и заводить знакомства, и ощущать желания, то смутные, то вполне конкретные. И принимать решения следовать им, или нет. Это было фантастически интересно – постепенно, шаг за шагом, выбор за выбором превращаться в то, что я теперь есть… Только очень прошу, не спрашивай, как я теперь называюсь. В этом языке подходящего слова все равно нет, а называться ангелом, зная, как их здесь представляют – даже не ложь, а просто бессмысленная ерунда. В любом случае, важно не как я называюсь, а чем выбрал быть. Вернее, оно само меня выбрало.

Он умолкает, и я нетерпеливо спрашиваю:

– Что тебя выбрало?

– Меня выбрала жизнь. И я теперь защищаю живое. Но не от смерти, то есть не от той силы, частью которой когда-то был, а от гораздо худшего: от не-жизни. Даже не знаю, как объяснить разницу, но…

– О, вот эту разницу он как раз хорошо понимает! – неожиданно говорит Нёхиси. – Может даже лучше, чем мы с тобой. А то бы не рвался сейчас любой ценой отменять так называемый «серый ад», который, при всей своей относительной безобидности, вполне воплощает суть того самого зла, которое тебе спать не дает.

«Относительной безобидности», значит, – ошеломленно думаю я. – Даже интересно, как он представляет себе «обидность»? Но спорить конечно не лезу – что толку? Глупо тратить наше общее драгоценное время на теоретический спор.

– Своими глазами я это явление не видел, мне оно не показывается; в этом смысле очень удобно быть наваждением – само решаешь, для кого ты есть, а для кого тебя нет. Но, конечно, я о нем слышал, – кивает наш гость. И говорит мне: – Твое стремление мне понятно. Собственно, мое нынешнее существование почти исключительно из подобных стремлений и состоит. Это довольно трудная жизнь, потому что приходится почти постоянно ощущать страдание, вернее, множество разнообразных страданий. К такому я не привык! Но одновременно она – восхитительная. Хотя что именно меня восхищает, я пока и сам себе пожалуй не могу объяснить.

– Смысл, – улыбается Нёхиси. – Что в этой реальности действительно меня изумляет, так это вкус и качество смысла, которым прирастает всякое наше действие. И скорость его появления, и объем. Особенно объем!

– Да ты жадный! – смеется гость.

– Еще какой жадный, – кивает Нёхиси. – Здесь уже научился. Раньше не получилось бы. Поди стань жадным, когда у тебя и так есть все.


Даже самые длинные ночи когда-нибудь да заканчиваются. Вот и сейчас далеко на востоке брезжит хмурый синий рассвет, а мы по-прежнему сидим на крыше моего дома. Правда, уже вдвоем. В таком, я бы сказал, возвышенном настроении, что закрадывается нехорошее подозрение: коньячная бездна в заколдованной фляге вот-вот подойдет к концу. Похоже, мы ее одолели. Страшная мистическая сила – наш избыточный энтузиазм.

– Ничего так у тебя приятели, – наконец говорю я.

– Ну а как иначе, – улыбается Нёхиси. – Куда нам друг от друга деваться? Я имею в виду, это что-то вроде клуба экспатов, которых объединяет не родство и не сходство, а отличие от всех остальных.

– Смешно, – киваю я. И, не в силах сохранять хотя бы условно вертикальное положение, укладываюсь прямо на черепицу. Даже если быть человеком только отчасти, это все равно чудовищно неудобно. Еще и снег сверху сыплется, заботливо укрывая меня мокрым ледяным одеялом. Но когда любишь, еще не такое вытерпишь. А я очень люблю – жизнь в целом и этот дом.

Нёхиси вытягивается рядом и мечтательно говорит:

– Все-таки Сети Счастливых Случайностей это нечто. Вроде бы сам же когда-то их изобрел, а все равно всякий раз удивляюсь, наблюдая эффект.

Стефан

– Все идет по пла-а-ану! Я проснулся среди ночи и понял, что все идет по пла-а-а-ану, – тянет Стефан.

Вот сразу видно великого чародея: одновременно завывает, рычит и скулит.

То есть из уважения к начальству, наверное, следовало бы сказать, что Стефан поет, но так далеко Карина лояльность все-таки не заходит. И, с учетом ее музыкального слуха, вряд ли когда-то зайдет.

– Все идет по пла-а-а-а-ану, – с явным удовольствием повторяет Стефан. – Все идет по пла-а-а-а-а-а-ану!

– Если ты сейчас еще и про дедушку Ленина заведешь, я чокнусь, – угрожающе говорит Кара. – И тебе потом с этой психической в одном кабинете сидеть.

Но пока факты таковы, что это Кара сидит в одном кабинете с психическим, который в ответ на ее угрозу с энтузиазмом затягивает:

– А наш дедушка Ленин совсем усоп. Он разложился на плесень и на липовый мед… упс! А дальше-то и не помню. Позорище. Подскажи, раз знаешь слова.

– И не подумаю, – твердо говорит Кара. – Извини, но у меня в этом деле свой интерес.

– Чтобы я поскорей заткнулся? – хохочет Стефан.

– Да почему сразу «заткнулся»? Чтобы говорил всякие умные вещи нормальным человеческим голосом, а не ревел, как мертвый демон возмездия, обделенный мороженым на детском празднике. У меня, между прочим, сердце. И – что там еще в подобных случаях поминают? – А, давление! Я хрупкая пожилая дама, если ты до сих пор не заметил. Меня надо беречь.

– Правда, что ли? – восхищается Стефан. – Ишь, какая! Я тоже хочу.

– Быть хрупкой пожилой дамой?

– А что, я бы попробовал. «Хрупкая пожилая дама»! Шикарно звучит.

Теперь они смеются вместе, но Кара сквозь смех говорит:

– Нет, правда, не надо больше петь Летова, пожалуйста. Только не при мне.

– Чем тебе Летов не угодил? Это уже классика. Практически Моцарт.

– Я, конечно, не ангел, в жизни чего только не бывало, но на «Гражданскую оборону» в твоем исполнении все-таки не нагрешила. Вообще никто во всем мире столько не нагрешил, за исключением, разве что, Голодного Мрака. И этих, как их там – хащей. Да и то не уверена. Но вполне может быть.

– Да, исполнение подкачало, – миролюбиво соглашается Стефан. – Когда-то я нарочно учился так противно орать, чтобы ангелам в аду и чертям в небесах делалось тошно.

– И ведь выучился. Ты способный. Но зачем?

– Просто для смеху. Себя-то рассмешить труднее всего. А мне тогда было очень надо. Когда я веселый, мне море по колено. Вообще все моря, включая ваше Зыбкое, которое всегда само решает, какой оно на этот раз глубины. Но в те дни оно бы от меня небось сразу прокисло. Как молоко в грозу.

– Будь осторожен, – улыбается Кара. – У меня уже руки чешутся жалостливо погладить тебя по голове.

– Так и задумано. То есть гладить не обязательно, но согласно моему режиссерскому замыслу, ты сейчас должна была этого захотеть. Я же вспоминаю трудные времена, дорогая. Интересные, но трудные – что трындец. У меня тогда был только я сам и этот прекрасный город, Граничный по сути, но не по статусу. Такой вот парадокс.

– Да, я знаю, что город лет, что ли, на триста был лишен статуса Граничного, пока ты его в результате каких-то невообразимых интриг не вернул. Мы с Ханной-Лорой тогда до поросячьего визга надрались на радостях, что теперь отделение Граничной Полиции будет и на Другой Стороне. Думали, нам останется вдвое меньше работы… Смеешься? Правильно делаешь, что смеешься: мы были наивные барышни. Не знали, как ты умеешь всех вокруг припахать.

– Просто чтобы не заскучали, – пожимает плечами Стефан. – Праздность – мать всех пороков.

– Счастлива мать, у которой такие очаровательные детишки. А кроме возможности переложить на наши хрупкие девичьи плечи свои заботы разница между наличием и отсутствием статуса есть?

– Еще бы. Пока у нас не было официального статуса, мне не только отдела Граничной полиции, а вообще никаких помощников не полагалось. Даже патруль для защиты спящих от особо опасных кошмаров и штат ночных и дневных чудовищ я завел самовольно, на свой страх и риск. Но это как раз ладно бы, мы худо-бедно справлялись. Самый трындец – запрет открывать Пути. Ты только представь: триста с лишним лет открытых Путей в этом городе не было. Ни к вам, ни в другие реальности. Даже к собственным неосуществившимся вероятностям доступ был закрыт.

– Но мы-то к вам все равно отлично ходили, – напоминает Кара. – И не отдельные выдающиеся герои, а натурально толпы желающих, начиная с матерых контрабандистов и заканчивая любопытными подростками вроде меня.

– Естественно, вы ходили. Пути всегда были закрыты только для нас. С одной стороны. Уровень развития местного населения сочли недостаточным, чтобы куда-то отсюда их выпускать. Даже случайно пару штук раз в сто лет – спасибо, лучше не надо. Что, с одной стороны, вполне справедливо, мне ли не знать. А с другой, закрывать все Пути – все равно что неграмотных заживо в землю закапывать вместо того, чтобы в школу отправлять.

– Ничего себе. Я-то думала, официальный статус – сугубо формальная штука. Ясно же, что если у нас город Граничный, то и на Другой Стороне он таков.

– Естественно, он таков. Но без официального статуса это была скорее Граничная тюрьма для местного населения. С соответствующей атмосферой и нравами: люди ни черта не знают об устройстве реальности, но все очень правильно чувствуют. Заключи их в невидимую тюрьму, тут же станут жить, как в тю